В царском кругу (fb2)

- В царском кругу (и.с. Как жили женщины разных эпох) 3.56 Мб, 448с. (скачать fb2) - Александра Андреевна Толстая - Анна Фёдоровна Тютчева - Варвара Николаевна Головина - Роксана Скарлатовна Эдлинг - Мария Сергеевна Муханова

Настройки текста:



В царском кругу Воспоминания фрейлин дома Романовых

Пролог

Этим женщинам была отведена скромная роль фрейлин при царствовавших семьях. Они добросовестно ее исполняли, трепеща перед августейшими особами, осознавая степень доверия к себе.

В России фрейлины появились в Петровскую эпоху. Во фрейлины попадали образованные девушки, с хорошими манерами, чьи родители были известны при дворе.

Каждая царская семья имела по нескольку фрейлин, обязанности между которыми были строго распределены. Одни из них были в свите, другие сопровождали на балы, третьи были приставлены к детям. Все они служили верой и правдой своему государю и государыне, стараясь запомнить важные события, поступки царствующих особ. Те из них, кто владел пером, а таких было немало, оставили после себя записки, с тем чтобы потомки смогли из первых рук узнать об эпохе, в которую они жили, и прежде всего о государе и государыне, которым они служили. Конечно, они не могли быть беспристрастны в своих симпатиях и антипатиях, но ведь и историки зачастую рисовали действительность в угоду существовавшему режиму.

Эти женщины не брали на себя никаких обязательств, они просто вели записи для себя и своих близких.

Читателям уже известны дневники Вырубовой, воспоминания Смирновой-Россет и других.

В настоящем издании собраны воспоминания особ малоизвестных, чьи записи не уступают, а во многом и превосходят уже опубликованные материалы. По-разному сложились их судьбы и отношения с царствовавшими особами, по-разному они и воспроизвели события, свидетелями которых являлись. В основном все материалы, выдержки из которых мы предлагаем вниманию читателей, были напечатаны в журналах прошлого века, таких как «Русский архив», «Исторический вестник», и не выходили отдельными изданиями.

Варвара Головина

1766–1821
Фрейлина Высочайшего двора

В жизни наступает время, когда начинаешь жалеть о потерянных мгновениях первой молодости, когда все должно бы нас удовлетворять: здоровье юности, свежесть мыслей, естественная энергия, волнующая нас. Ничто нам тогда не кажется невозможным; все эти способности мы употребляем только для того, чтобы наслаждаться различным образом; предметы проходят перед нашими глазами, мы смотрим на них с большим или меньшим интересом, некоторые из них поражают нас, но мы слишком увлечены их разнообразием, чтобы размышлять. Воображение, чувствительность, наполняющие сердце, душа, по временам смущающая нас своими проявлениями, как бы заранее предупреждая, что это она должна восторжествовать над нами; все эти ощущения беспокоят нас, волнуют, и мы не можем разобраться в них.

Вот приблизительно что я испытала, вступив в свет в ранней юности.

Я встречала более роз, чем шипов, на жизненном пути. Их разнообразие и богатство, казалось, умножались передо мной. Я была счастлива. Частое счастье гонит прочь равнодушие и располагает нас с участием относиться к счастью других. Несчастье же набрасывает пелену печали на предметы, его окружающие, и постоянно удерживает наше внимание на наших собственных страданиях, пока Бог в бесконечной Своей милости не откроет новый путь нашим чувствам и не смягчит их.


«Портрет графини Варвары Головиной». Художник Элизабет Виже-Лебрен.

Варвара Николаевна Головина, урожденная княжна Голицына (1766–1819) — мемуаристка и художница, любимая племянница И. И. Шувалова, приближенная императрицы Елизаветы Алексеевны.


В шестнадцать лет я получила шифр фрейлины. Их было тогда двенадцать. Почти каждый день я была при дворе. По воскресеньям бывало собрание «большого Эрмитажа», на которое допускались дипломатический корпус и особы первых двух классов, мужчины и женщины. Собирались в гостиной, где появлялась Императрица и поддерживала разговор. Затем все следовали за ней в театр; ужина не было. По понедельникам бывал бал и ужин у Великого Князя Павла. По вторникам я была дежурной. Мы проводили вместе с подругой часть вечера в бриллиантовой комнате, названной так потому, что там хранились драгоценности и между ними корона, скипетр и держава. Императрица играла в карты со старыми придворными. Две фрейлины сидели около стола, и дежурные придворные занимали их.

По четвергам было собрание «малого Эрмитажа» с балом, спектаклем и ужином; иностранные министры не бывали на этих собраниях, но остальные посетители были те же, что и по воскресеньям, кроме того, в виде милости, допускались некоторые дамы. По пятницам я была дежурной, по субботам наследник трона давал великолепный праздник. Приезжали прямо в театр, и, когда появлялись Их Императорские Высочества, начинался спектакль; после спектакля очень оживленный бал продолжался до ужина, который подавался в зале театра; посередине залы ставили большой стол, а в ложах — маленькие; Великий Князь и Княгиня ужинали, прохаживаясь между гостями и разговаривая с ними. После ужина опять начинался бал и кончался очень поздно. Разъезжались с факелами, что производило прелестный эффект на скованной льдом прекрасной Неве.

Эта эпоха была самой блестящей в жизни двора и столицы: все гармонировало. Великий Князь виделся с Императрицей-матерью утром и вечером. Он участвовал в Тайном Совете. Город был полон знати. Каждый день можно было встретить тридцать-сорок человек гостей у Голицына[1] и Разумовского[2] у первого министра графа Панина, где часто бывали Великий Князь и Княгиня, у графа Чернышева и у вице-канцлера, графа Остермана. Там бывало много иностранцев, приезжавших посмотреть на Екатерину Великую и подивиться ей; общий тон общества был великолепен.

Девятнадцати лет я вышла замуж; моему мужу было в это время двадцать девять. Свадьба была отпразднована 4 октября в Зимнем дворце. Ее Императорское Величество надели мне бриллианты на прическу. Императрица, кроме обыкновенных драгоценностей, прибавила еще рог изобилия. Это не ускользнуло от баронессы, любившей меня, и она сделала замечание. Ее Императорское Величество ответила, что это украшение служило ей и она выделяет им тех из невест, которые ей больше нравятся. Я покраснела от удовольствия и благодарности. Императрица заметила мою радость и, ласково подняв мой подбородок, сказала: «Посмотрите на меня; вы вовсе недурны».

Я встала; она провела меня в свою спальню, где были образа, и, взяв один, приказала мне перекреститься и поцеловать его. Я бросилась на колени, чтобы принять благословение Ее Величества; она обняла меня и взволнованно сказала: «Будьте счастливы; я желаю вам этого, как мать и государыня, на которую вы всегда должны рассчитывать».

Императрица сдержала свое слово: ее милостивое отношение ко мне продолжалось, все возрастая, до самой ее смерти.

Императрица послала графиню Шувалову и г. Стрекалова[3] ко двору маркграфа Баденского просить как его, так и наследного принца, чтобы дочь последнего, Луиза, приехала в Россию. Она прибыла 31 октября 1792 г. вместе со своей сестрой Фредерикой, позднее королевой Шведской. Принцессе Луизе было тринадцать с половиной лет, ее сестре — на год меньше. Их приезд произвел большую сенсацию. Дамы, посещавшие Эрмитаж, были им представлены каждая в отдельности. Я не была в их числе. Я только что оправилась от очень серьезной болезни после смерти моей второй дочери, прожившей всего только пять месяцев. Я увидала принцесс только две недели спустя после других дам.

Я имела честь быть представленной им во дворце, где были их апартаменты, примыкавшие к Эрмитажу. Я была поражена очаровательной прелестью принцессы Луизы. Такое же впечатление вынесли все, видевшие ее раньше меня. Я особенно привязалась к принцессе. Ее молодость и нежность внушали мне живое участие к ней и нечто вроде боязни за нее, от чего я не могла отделаться, отлично зная мою родственницу, графиню Шувалову, характер которой, склонный к интригам и безнравственный, внушал мне опасения. Императрица, назначив меня в штат принцессы, тем самым, казалось, разрешала мне проявить искреннее усердие, которое далеко не было официальным.

Я привожу здесь, что принцесса Луиза, теперь императрица Елизавета, сама рассказала мне о своем приезде в Петербург[4].

«Мы приехали, моя сестра, принцесса Фредерика, впоследствии королева Шведская, и я, между восемью и девятью часами вечера. В Стрельне, последней станции перед Петербургом, мы встретили камергера Салтыкова, которого Императрица назначила дежурным к нам и послала навстречу, чтобы поздравить нас. Графиня Шувалова и г. Стрекалов оба сели в нашу карету, и все эти приготовления к моменту, самому интересному в моей жизни.

И всю важность которого я уже чувствовала, наполняли мою душу волнением, когда, въезжая в городские ворота, я услышала, как воскликнули: «Вот мы и в Петербурге!»

Невольно, в темноте, мы с сестрой взялись за руки, и по мере того, как мы ехали, мы сжимали друг другу руки, и эта немая речь говорила нам о том, что делается внутри нас.

Мы остановились у Шепеловского дворца; я бегом поднялась по хорошо освещенной лестнице; графиня Шувалова и Стрекалов, оба с довольно слабыми ногами, остались далеко позади меня. Салтыков был со мной, но он остался в передней. Я прошла по всем помещениям, не останавливаясь, и вошла в спальню, обитую малиновым штофом; там я увидала двух женщин и мужчину и сейчас же с быстротой молнии сделала следующий вывод: «Я нахожусь в Петербурге у Императрицы; нет ничего проще, что она встречает меня, следовательно, это она передо мною» и я подошла, чтобы поцеловать руку у той, которая наиболее соответствовала представлению об Императрице, которое я составила по виденным мною портретам. Несколько лет спустя, с большим светским опытом, я, наверно, колебалась бы более долгое время, прежде чем поступить так».

«Она была с князем Зубовым[5] тогда еще просто Платоном Зубовым, и с графиней Браницкой, племянницей князя Потемкина. Императрица сказала, что ей очень приятно познакомиться со мной; я передала ей приветствия моей матери. Между тем пришли моя сестра и графиня Шувалова. После нескольких минут разговора Императрица удалилась, и я отдалась волшебному чувству, вызванному во мне всем, что я видела кругом себя. Я никогда не видела, чтобы что-нибудь производило такое сильное впечатление, как двор Императрицы Екатерины, когда его видишь в первый раз».

«На третий день после нашего приезда, вечером, нас должны были представить Великому Князю отцу и Великой Княгине. Весь день прошел в том, что нас причесывали по придворной моде и одевали в русские платья. Я в первый раз в жизни была в фижмах и с напудренными волосами. Вечером, в шесть или семь часов, нас отвели к Великому Князю отцу, который нас принял очень хорошо. Великая Княгиня осыпала меня ласками; она говорила со мной о моей матери, семье, о тех сожалениях, которые я должна была испытать, покидая их. Такое обращение расположило меня к ней, и не моя вина, если эта привязанность не обратилась в настоящую любовь дочери.

Все сели; Великий Князь послал за молодыми Великими Князьями и Княгинями. Я как сейчас вижу, как они вошли. Я смотрела на Великого Князя Александра так внимательно, насколько это позволяло приличие. Он мне очень понравился, но не показался мне таким красивым, как мне его описали. Он не подошел ко мне и смотрел на меня неприязненно. От Великого Князя мы направились к Императрице, которая уже сидела за своей обычной партией бостона в бриллиантовой комнате. Нас посадили с сестрой около круглого стола с графиней Шуваловой, дежурными фрейлинами и камергерами. Два молодых Великих Князя вскоре пришли после нас. Великий Князь Александр во весь вечер не сказал мне ни слова, не подошел, видимо, избегая меня. Но понемногу он освоился со мной. Игры в Эрмитаже в небольшом обществе, вечера, проведенные вместе за круглым столом, где мы играли в секретер или смотрели гравюры, постепенно привели к сближению.

Однажды вечером, когда мы рисовали вместе с остальным обществом за круглым столом в бриллиантовой комнате, Великий Князь Александр подвинул мне письмо с признанием в любви, которое он только что написал. Он говорил там, что, «имея разрешение своих родителей сказать мне, что он меня любит, он спрашивает меня, желаю ли я принять его чувства и ответить на них и может ли он надеяться, что я буду счастливой, выйдя за него замуж».

Я ответила утвердительно, так же на клочке бумаги, прибавляя, что я покоряюсь желанию, которое выразили мои родители, посылая меня сюда. С этого времени на нас стали смотреть как на жениха и невесту. Мне дали учителя русского языка и «Закона Божия»».

На следующий день после представления принцессы Луизы Императрица дала аудиенцию делегатам Польши, графам: Браницкому, Ржевускому и Потоцкому, — стоявшим во главе партии, не желавшей наследственности престола в Польше. Они приехали просить Ее Величество взять Польшу под свое покровительство. Это была первая церемония, на которой участвовала принцесса Луиза. Императрица находилась на троне в тронном зале. Публика наполняла помещение, и толпа теснилась около залы кавалергардов. Граф Браницкий произнес по-польски речь. Вице-канцлер Остерман отвечал по-русски, стоя около ступеней трона. Когда окончилась церемония. Императрица возвратилась в свои апартаменты. Принцесса Луиза последовала за ней, но, обходя трон, она запуталась ногой в нитях и бахроме бархатного ковра и упала бы, если бы Платон Зубов не поддержал ее.

Она смутилась и была в отчаянии от этого случая, тем более что она в первый раз появилась публично. Нашлись смешные люди, которые сочли это дурным предзнаменованием. Им не пришло в голову сравнение одного августейшего лица, вспомнившего при этом случае Цезаря, который так счастливо выпутался в подобном обстоятельстве. Высаживаясь на берег Африки, чтобы следовать за остатками республиканской армии, он упал и воскликнул: «Африка, я держу тебя!» обращая таким образом в свою пользу случай, который другие могли бы дурно истолковать.

Я приближаюсь к самому интересному моменту в моей жизни.

Красивое и новое зрелище открылось перед моими глазами: величественный двор; государыня заметно сближала меня с той, которая должна была вызвать во мне безусловную привязанность. Чем более имела я честь видеть принцессу Луизу, тем более внушала она мне абсолютную преданность. Несмотря на ее молодость, мое участие к ней не ускользнуло от ее внимания. Я с радостью заметила это. В начале мая двор уехал в Царское Село. На следующий за отъездом день Ее Императорское Величество приказала моему мужу, чтобы я приехала туда на все лето.

Этот приказ привел меня в восхищение. Я отправилась сейчас же, чтобы приехать раньше, чем начнется вечер у Императрицы. Как только я окончила туалет, я сейчас же отправилась во дворец, чтобы быть представленной ей. Она появилась в шесть и встретила меня очень милостиво, говоря: «Я очень рада видеть вас в числе наших. Будьте с сегодняшнего дня госпожой Толстой Маршальшей[6], чтобы иметь более внушительный вид».

Я хочу сейчас дать понятие о лицах, которым было разрешено пребывание в Царском Селе и которые были допущены в ее кружок. Но прежде чем рисовать различные портреты, я хотела бы дать образ государыни, которая в продолжение тридцати четырех лет делала счастливой Россию.

Потомство будет судить Екатерину II со всем пристрастием людей. Новая философия, которой она, к несчастью, была заражена и которая была ее главным недостатком, обволакивает как бы густой вуалью ее великие и прекрасные качества. Но мне казалось бы правильным проследить ее жизнь с юности, прежде чем заглушать отзвуки ее славы и непередаваемой доброты.

Императрица была воспитана при дворе принца Ангальтского, своего отца, невежественной гувернанткой низкого поведения, которая едва могла научить ее читать[7].

Ее родители никогда не занимались ни ее убеждениями, ни ее воспитанием. Ее привезли и Россию семнадцати лет, она была красива, полна естественной грации, талантов, чувственности и остроумия, с желанием учиться и нравиться.

Ее выдали замуж за герцога Голштинского, бывшего тогда Великим Князем и наследником Императрицы Елизаветы, своей тетки. Он был некрасив, слабоволен, маленького роста, мелочен, пьяница и развратник. Двор Елизаветы также представлял полную картину разврата. Граф Миних[8] умный человек, первый разгадал Екатерину и предложил ей учиться. Это предложение было поспешно принято. Он дал ей для начала словарь Бейля, произведение вредное, опасное и соблазнительное, в особенности для того, у кого нет ни малейшего представления о божественной истине, поражающей ложь[9]. Екатерина прочла его три раза подряд в течение нескольких месяцев. Оно воспламенило ее воображение и потом привело ее к общению со всеми софистами. Таковы были склонности принцессы, ставшей женой Императора, у которого не было другого честолюбия, как сделаться капралом Фридриха II. Россия была под игом слабости; Екатерина страдала от этого; ее великие и благородные мысли перешагнули через препятствия, противившиеся ее подъему. Ее характер возмущался развращенностью Петра и его презрительным отношением к своим подданным. Всеобщая революция собиралась разразиться. Желали регентства, и так как у Императрицы был десятилетний сын — впоследствии Павел I, — то было решено, что Петра III отошлют в Голштинию. Князь Орлов и его брат, граф Алексей, пользовавшиеся тогда расположением Императрицы, должны были отправить его. Приготовили корабли в Кронштадте, и на них хотели отправить Петра с его батальонами в Голштинию. Он должен был переночевать накануне отъезда в Ропше, близ Ориенбаума.

Я не буду входить в подробности этого трагического события. О нем слишком много говорили и извращали его; но, способствуя истине, я считаю необходимым привести здесь подлинное свидетельство, слышанное мною от министра графа Панина. Его свидетельство является тем более неоспоримым, что известно, что он не был особенно привязан к Императрице. Он был воспитателем Павла, надеялся, что будет держать бразды правления во время регентства женщины, и обманулся в своих ожиданиях. Сила, с которой Екатерина овладела властью, разбила все его честолюбивые замыслы и оставила в его душе недоброжелательное чувство.

Однажды вечером, когда мы были у него, в кругу его родственников и друзей, он рассказал нам много интересных анекдотов и незаметно подошел к убийству Петра III. «Я был, — говорил он, — в кабинете Императрицы, когда князь Орлов пришел известить ее, что все кончено. Она стояла посреди комнаты; слово «кончено» поразило ее. — «Он уехал!» — возразила она сначала. Но, узнав печальную истину, она упала без чувств. С ней сделались ужасные судороги, и одну минуту боялись за ее жизнь. Когда она очнулась от этого тяжелого состояния, она залилась горькими слезами, повторяя: «Моя слава погибла, никогда потомство не простит мне этого невольного преступления». Фавор заглушил в Орловых всякое другое чувство, кроме чрезмерного честолюбия. Они думали, что если они уничтожат Императора, Князь Орлов займет его место и заставит Императрицу короновать его».

Трудно описать твердость характера Императрицы в ее заботах о государстве. Она была честолюбива, но в то же время покрыла славой Россию; ее материнская заботливость распространялась на каждого, как бы он незначителен ни был. Трудно представить зрелище, более величественное, чем вид Императрицы во время приемов. И нельзя было быть более великодушным, любезным и снисходительным, чем она в своем тесном кругу. Едва появлялась она, исчезала боязнь, заменяясь уважением, полным нежности. Точно все говорили: «Я вижу ее, я счастлив, она наша опора, наша мать».


«Екатерина после приезда в Россию». Художник Луи Каравак. 1745 г.

Екатерина II Алексеевна Великая (урожденная София Августа Фредерика Ангальт-Цербстская, 1729–1796) — императрица Всероссийская с 1762 по 1796 год.


Садясь за карты, она бросала взгляд вокруг комнаты, чтобы посмотреть, не нужно ли кому чего-нибудь. Она доводила свое внимание до того, что приказывала опустить штору, если кого беспокоило солнце. Ее партнерами были дежурный генерал-адъютант, граф Строганов[10] и старый камергер Чертков[11] которого она очень любила. Мой дядя, обер-камергер Шувалов, тоже иногда принимал участие в игре или, по крайней мере, присутствовал при этом. Платон Зубов тоже. Вечер продолжался до девяти часов или до половины десятого.

Я вспоминаю, что однажды Чертков, бывший плохим игроком, рассердился на Императрицу, заставившую его проиграть. Ее Величество была оскорблена тем, как он бросил карты. Она не сказала ничего и прекратила игру. Это случилось как раз около того времени, когда обыкновенно расходились. Она встала и простилась с нами. Чертков остался уничтоженным. На следующий день было воскресенье. Обыкновенно в этот день бывал обед для всех, входивших в администрацию. Великий Князь Павел и Великая Княгиня Мария приезжали из Павловска, замка, в котором они жили, находившегося в четырех верстах от Царского Села. Когда они не приходили, то был обед для избранных лиц под колоннадой. Я имела честь быть допущенной на эти обеды. После обедни и приема, когда Императрица удалялась в свои покои, маршал Двора, князь Барятинский, перечислял лиц, которые должны были иметь честь обедать с ней. Чертков, допущенный на все небольшие собрания, стоял в углу, крайне огорченный происшедшим накануне. Он почти не смел поднять глаза на того, кто должен был произнести над ним приговор. Но каково же было его удивление, когда он услышал свое имя. Он не шел, а бежал. Мы пришли к месту обеда. Ее Императорское Величество сидела в конце колоннады. Она встала, взяла Черткова под руку и молча обошла с ним кругом колоннады. Когда она возвратилась на прежнее место, она сказала ему по-русски: «Не стыдно ли вам думать, что я на вас сержусь? Разве вы забыли, что между друзьями ссоры остаются без последствий?» Никогда я не видела человека в таком волнении, в каком был этот парик; он расплакался, беспрестанно повторяя: «О, матушка, что сказать тебе, как благодарить тебя за такие милости? Всегда готов умереть за тебя!»

А на вечерах в Царском Селе рядом со столом Императрицы стоял круглый стол. Принцесса Луиза, уже считавшаяся невестой Великого Князя, сидела там между своей сестрой и мной. Кроме нас, там сидели м-ль Шувалова, теперь в замужестве Дитрихштейн[12], и племянницы графини Протасовой[13].

Императрица давала распоряжение принести нам карандаши, перья и бумагу. Мы рисовали или играли в секретер. Иногда Ее Величество опрашивала, что у нас выходило, и весело смеялась. Графиня Шувалова играла в карты с м-ль Протасовой, дежурными придворными и иногда с графиней Браницкой, которая по временам приезжала в Царское Село.

Дворец в Царском построен Императрицей Елизаветой I. Он обширен и красив, несмотря на свою готическую архитектуру. Императрица Екатерина прибавила для себя особое помещение в ее изысканном вкусе. Оно находилось за многочисленными залами в зеркалах и позолоте, отделявшими от апартаментов, занятых прежде Великим Князем Павлом, и за которыми находилось возвышение, где Императрица обыкновенно стояла обедню вместе с семьей и дамами ее свиты. Первая комната этого нового помещения была отделана живописью восковыми красками; в следующей комнате стены украшены были сибирской лазурью, а пол был сделан из красного дерева и перламутра. Большой кабинет рядом — весь из китайского лака, а если повернуть налево, находилась спальня, очень маленькая, но очень красивая, и кабинет с зеркалами, разделенными большими деревянными панно. Маленький кабинет служил входом в колоннаду, которая была вся видна в перспективе из двери.

На террасе, перед колоннадой, находился диван, обитый зеленым сафьяном, и стол. Ее Величество занималась там делами рано утром. Перед этой очень простой пристройкой находилась маленькая стена. Если обогнуть ее, то налево открывался прелестный газон, окаймленный прекрасными и душистыми цветами. Красивые комнаты примыкали к террасе с этой стороны. Налево барьер из гранита шел до самого сада, украшенный бронзовыми статуями, вылитыми по древним образцам в Императорской Академии.

Колоннада представляла из себя стеклянную галерею с мраморным полом. Она была окружена другой открытой галереей, с рядом колонн, поддерживавших крышу; с нее открывался обширный вид. Колоннада возвышалась над двумя садами; старый парк, многолетние липы которого бросали тень на маленькие комнаты рядом с террасой, и английский сад с красивым озером посередине.

Это прекрасное помещение, занятое той, которая обладала всем, чтобы нравиться и вызывать привязанность, казалось волшебным. У Императрицы был особый дар облагораживать все, к чему она приближалась. Она сообщала смысл всему, и самый глупый человек переставал казаться таким около нее. Каждый оставлял ее довольным собой, потому что она умела говорить, не вызывая смущения и применяясь к разумению того, с кем она говорила.

Императрица очень любила своего внука. Великого Князя Александра (впоследствии Императора Александра I). Он был красив и добр; но качества, которые можно было заметить в нем тогда и которые должны бы были обратиться в добродетели, никогда не могли вполне развиться. Его воспитатель, граф Салтыков[14] коварный и лукавый интриган, так руководил его поведением, что неизбежно должен был разрушить откровенность его характера, заменяя ее заученностью в словах и принужденностью в поступках. Граф Салтыков, желая сохранить одновременно расположение Императрицы и ее сына, внушал Великому Князю скрытность. Его доброе и превосходное сердце иногда брало верх, но тотчас же воспитатель пытался подавить движения его души. Он отдалял его от Императрицы и внушал ему ужас по отношению к отцу. Молодой князь испытывал поэтому постоянную неудовлетворенность своих чувств.

Великий Князь-отец старался передать ему свою склонность к военному. Он требовал, чтобы Александр, он и его брат присутствовали два раза в неделю на ученье в Павловске. Учил его тактике мелочной и мелкой, постепенно сглаживая в нем великие идеи о военном искусстве, независимо от мундира прусского образца и более или менее крепко пришитой пуговицы. Но, несмотря на эти обстоятельства, способные разрушить самый яркий характер, я должна отдать справедливость моему Государю; прощение всегда настолько низко его сердцу, насколько далека от него тирания; у него мягкий и обворожительный характер; в его разговоре есть прелесть и благородство, много красноречия в стиле, совершенная скромность в его добрых делах.

Принцесса Луиза, ставшая его супругой, соединяла невыразимую прелесть и грацию со сдержанностью и тактичностью, довольно редкими в четырнадцать лет. Во всех ее поступках проглядывал результат забот матери, как уважаемой, так и любимой. Ее ум, мягкий и тонкий, с крайней быстротой схватывал все, что могло его украсить, как пчела, которая умеет достать мед из самых ядовитых растений. В ее разговоре отражалась свежесть ее юности, и к этому она присоединяла правильность понятий. Мне никогда не надоедало ни слушать ее, ни изучать ее душу, в которой так мало пошлости, душу, предвещавшую все добродетели, но также заключавшую в себе и все опасные стороны характера. Ее доверие ко мне, возрастая со дня на день, все более оправдывало мои чувства к ней. Ее слава от этого становилась для меня дороже и драгоценнее. Первое лето, которое мы провели вместе, было началом дружбы, продолжавшейся много лет. Она представлялась мне молодым и прекрасным растением, стебель которого, выращенный искусной рукой, мог дать прекрасные побеги, но бури и вихри угрожали остановить его рост. Опасности, увеличившиеся вокруг нее, усиливали мою заботливость.

Этот год[15] был отмечен интересными событиями: взятие Курляндии, Варшавы и раздел Польши. Последнее было неизбежным политическим следствием первых двух событий. Ненависть поляков против русских усилилась, и зависимое положение довело до крайней степени их раздраженную гордость. Я была свидетельницей сцены, которую я никогда не могу забыть. Она дала мне понятие о силе очарования Императрицы.

Приехала депутация поляков для представления Государыне. Все мы дожидались Императрицу в салоне. Насмешливый и враждебный вид этих господ меня очень забавлял. Государыня вошла в комнату; мгновенное движение выпрямило их всех. У нее был величественно-снисходительный вид, вызвавший у них глубокий поклон. Она сделала два шага; ей представили этих господ, и каждый из них становился на одно колено, чтобы поцеловать у нее руку. В эту минуту у всех у них на лицах было выражение покорности. Императрица заговорила с ними, и они просияли. Через четверть часа она удалилась, сделав свой обыкновенный медленный реверанс, который невольно заставлял наклонить голову каждого из присутствующих. Поляки были вне себя от восторга; они уходили бегом и громко говорили.

По мере того как я разыскиваю в прошлом воспоминания, составлявшие тогда мое наслаждение, невольные сравнения приходят мне на ум и прерывают нить моих мыслей. Что же такое жизнь, как не постоянное сравнение прошлого с настоящим? Ощущения притупляются с возрастом; чувства успокаиваются, точка зрения проясняется, душа освобождается понемногу от своих оков. В ней, как в прекрасной картине, потемневшей от времени, легкие тени теряют свой блеск, но зато больше силы в общем впечатлении, и она дороже ценится знатоками.

Возвратимся ко двору, к человеческим слабостям и… к моей повязке. Графиня Салтыкова, родственница графини Шуваловой, очень желала быть допущенной на концерты Эрмитажа. Императрица предоставила эту милость ей и ее дочерям один или два раза. Однажды, когда она была приглашена, мы дожидались Ее Величества в комнате, где находился оркестр. Г-жа Салтыкова — женщина хотя и с достоинствами, но была одержима непреодолимой завистью, распространенной при дворе. Милостивое отношение ко мне Императрицы иногда заставляло ее довольно сухо обходиться с моей незначительной особой. В этот вечер у меня была очень красивая прическа, которую мне устроила Толстая, и повязка под подбородком. Графиня Салтыкова подошла ко мне с холодным и враждебным видом. Она была высокого роста, внушительная, с мужскими чертами лица.

— Что это у вас под подбородком? — спросила она. — Вы знаете, эта повязка придает вам вид, будто у вас болит лицо?

— Это Толстая меня так причесала, — ответила я, — и я подчинилась ее фантазии, у нее больше вкуса, чем у меня.

— Не могу от вас скрыть, — продолжала она, — но очень некрасиво.

— Что делать! Я не могу сейчас ничего переменить.

Появилась Императрица, и началась симфония; Великая Княгиня спела арию, я тоже, после чего Ее Величество позвала меня (графиня Салтыкова сидела рядом с ней).

— Что это у вас под подбородком? — сказала Императрица. — Знаете ли, что это очень красиво и идет к вам.

— Боже, как я счастлива, что эта прическа правится Вашему Величеству; графиня Салтыкова нашла это таким некрасивым и неприятным, что я была совсем обескуражена.

Императрица пропустила палец под повязку, повернула мое лицо к графине и сказала:

— Посмотрите, как она красива.

Салтыкова, очень сконфуженная, ответила:

— Действительно, это довольно недурно идет к ней.

Императрица немного больше потянула меня к себе и подмигнула. Мне очень хотелось рассмеяться, но я сдержалась ввиду смущения графини, она почти возбуждала жалость. Я поцеловала руку у Государыни и возвратилась на свое место.

Той же зимой[16] случилось одно недоразумение, ясно свидетельствующее о доброте Императрицы. Она дала распоряжение маршалу двора, князю Барятанскому, прислать в Эрмитаж графиню Панину, в настоящее время г-жу Тутолмину[17].

Ее Величество появилась и увидела графиню Фитингоф, которую она никогда не приглашала, а графини Паниной не было. Государыня сделала вид, что ничего не замечает, разговаривала и потом тихо спросила у князя Барятинского, каким образом графиня Фитингоф попала на собрание Эрмитажа.

Маршал очень извинялся и сказал, что лакей, которому было поручено приглашение, ошибся и вместо графини Паниной был у графини Фитингоф.

— Сначала пошлите за графиней Паниной; пусть она приезжает как есть; относительно же графини Фитингоф: запишите ее на лист больших собраний Эрмитажа; не надо, чтобы она могла заметить, что она здесь по ошибке.

Графиня Панина приехала и была принята как дочь человека, которого Императрица всегда уважала.

Я приведу здесь один случай, делающий честь одинаково и Императрице, и подданному. Императрица составила кодекс законов и отдала его на рассмотрение сенаторов. Тогда Ее Величество еще посещала заседания Сената. После нескольких заседаний она спросила о результате рассмотрения. Все сенаторы одобрили кодекс, только один граф Петр Панин хранил молчание. Императрица спросила его мнение.

— Должен я отвечать Вашему Величеству как верноподданный или как придворный?

— Без сомнения, как верноподданный.

Граф изъявил желание переговорить с Государыней наедине. Она удалилась с ним, взяла тетрадку и разрешила ему вычеркнуть, не стесняясь, что он находит неудобным.

Панин зачеркнул все. Императрица изорвала тетрадку надвое[18], положила на стол заседаний и сказала сенаторам:

— Господа, граф Панин только что доказал мне самым положительным образом свою преданность.

И, обращаясь к Панину, прибавила:

— Я вас прошу, граф, поехать со мной и отобедать у меня.

С тех пор Ее Величество во всех своих проектах советовалась с ним, и, когда он был в Москве, она спрашивала его мнение письменно.

Прогулка 30 мая[19] — одно из самых дорогих моих воспоминаний. В жизни бывают минуты, когда кажется, что решается судьба. Они как точка, которую ничто не может стереть. Тысяча обстоятельств следуют за ней, не разрушая ее в течение лет; неприятности, проблески счастья, все кажется связанным с этим центром, наполняющим сердце.

Наш флот отправлялся в Англию. Императрица предложила Их Императорским Высочествам съездить в Кронштадт, посмотреть его. Великий Князь одобрил это предложение, Великая Княгиня тоже, при условии, что и я буду участвовать в путешествии. Графиня Шувалова была в городе около своей дочери, которая рожала. Когда эта миленькая поездка была решена, Салтыков пришел накануне утром, для того чтобы убедить Великого Князя, что я не должна принимать участия и поездке и что это возбудит особое недовольство Великой Княгини матери. Я угадала эту интригу прежде, чем кто-нибудь сказал мне о ней. Великий Князь ничего не говорил мне о путешествии, но Великая Княгиня все время высказывала желание взять меня с собой, милостиво прибавляя, что она не может наслаждаться ничем, если я не буду принимать участия. После обеда, когда я сидела у окна в помещении моего дяди, ко мне подошел Великий Князь.


«Портрет графа Панина». Художник Григорий Сердюков. 1760-е гг.

Петр Иванович Панин (1721–1789) — генерал-аншеф и сенатор из рода Паниных, брат Никиты Ивановича Панина. Покрыл себя славой в сражениях Семилетней войны, а в последовавшей следом войне с турками взял Бендерскую крепость. Затем командовал подавлением Пугачевского восстания и пленением самого Пугачева. Владелец и благоустроитель имений Михалково и Дугино.


— Я вас искал по всему саду, — сказал мне он, — мне хотелось вас видеть.

— Ваше Высочество слишком добры, прошло немного времени, как я имела честь вас видеть. Признаюсь, что эта поспешность кажется мне немного подозрительной; я боюсь, не является ли она результатом посещения графа Салтыкова.

Великий Князь покраснел и сказал:

— Что за идея, толстуха! (Он тогда меня так звал.) Я просто хотел вас видеть. До вечера!

— Я не знаю, почему. Ваше Высочество, у меня есть предчувствие, что должно что-то случиться.

В шесть часов я поднялась к Императрице. Она появилась раньше. Их Императорские Высочества опоздали. Государыня подошла ко мне и сказала:

— Я надеюсь, что вы участвуете в путешествии?

— Я не получала еще никакого приказания, — ответила я.

— Но как же можно разлучить вас с мужем? Как же вы не будете сопровождать Великую Княгиню?

Я наклонила голову, ничего не ответив, видя, что Императрица была рассержена.

— Наконец, — прибавила она, — если о вас не позаботились, то я беру это на себя.

Когда пришли Их Императорские Высочества, Государыня была серьезна. Она села за бостон, а мы около круглого стола. Я рассказала Великой Княгине все, что произошло. Она очень обрадовалась, предвидя, что я поеду вместе с ней. Она позвала Великого Князя и передала ему все, что я ей сообщила. Он рассыпался в просьбах, чтобы я ехала с ним. Я заупрямилась, поставила ему на вид все опасности, которым он подвергался около графа Салтыкова; сознаюсь, что я была немного злой.

После вечера у Императрицы я ужинала у Их Высочеств. Та же просьба, и тот же отказ. Потом я вернулась к себе. В то время как я собиралась ложиться, Великий Князь послал за моим мужем, который пришел мне передать, что я непременно должна ехать.

Мы отправились в путь рано утром на следующий день. В свите Их Императорских Высочеств были граф Салтыков, мой муж, я, граф и графиня Толстые, г-н и г-жа Тутолмины, просившие разрешения принять участие в путешествии, дежурили фрейлина и камергер. Погода была великолепна. Много гуляли перед обедом, который был подан во дворец Монплезир, где мы прожили два дня в течение нашей поездки. Вечером мы, я и Великая Княгиня, отправились на морской берег. Море было спокойно и позволяло надеяться на следующий день. Заходящее солнце чудно светило, и его золотые лучи освещали высокие старые дерева, длинные тени которых были усеяны яркими точками света. Этот момент в природе производит вполне определенное действие. Артист находит в нем совсем готовую палитру, которую напрасно ищет в своем воображении. Это так же, как прекрасный характер, определившийся и благородный, который поражает, вызывает привязанность и разрушает сомнение. Спокойное море является зеркалом природы; оно отражает небо так же, как красивое лицо носит отпечаток души.

Широкая аллея в середине сада поднимается уступами до большого дворца, пересекаемая струями фонтанов; они поднимаются очень высоко и рассыпаются бриллиантами. Сад оканчивается каналом, ведущим в море. Посередине канала находились катера и шлюпки, на которых мы на следующий день должны были отправиться в Кронштадт. Матросы сидели кругом котла на шлюпке и ели похлебку деревянными ложками. И Великая Княгиня остановилась на мгновение, смотря на них, потом она спустилась на несколько ступеней и спросила их, что они едят.

— Похлебку, матушка[20] — отвечали они разом.

Она спустилась к судну и спросила у них ложку, чтобы попробовать похлебку. Энтузиазм, вызванный у матросов этим добрым побуждением, достиг апогея. Их крики долго еще повторялись эхом. Великая Княгиня тихо поднялась, со спокойным, ангельским видом, который делал еще красивее ее прекрасное лицо; она молча подала мне руку и пошла по направлению к саду. Я не говорила ничего; крики матросов отдавались в глубине моей души. Красота природы, волшебная сила прелести и доброты как прекрасный аккорд на хорошо настроенном органе: звуки проникают в сердце и заставляют забывать слова, слишком сильно чувствуешь, чтобы искать их.

На следующий день мы отплыли в Кронштадт. Стояла хорошая тихая погода. Подъехали прямо к флоту; он находился на рейде, весь разукрашенный флагами; снасти, связанные гирляндами, были усеяны матросами, что представляло красивое зрелище. Мы поднялись при криках «ура» на корабль командующего флотом адмирала Ханыкова[21]. Их Императорским Высочествам подали превосходный морской завтрак. Каюты были красивы. Мы гуляли по палубе. Обширность моря дает представление о бесконечности, а корабль свидетельствует об уме человека.

Мы обедали в Кронштадте у вице-адмирала Пушкина[22]. Изобилие плохо приготовленных блюд не способствовало возбуждению аппетита; но молодость, здоровье и телесное упражнение делают вкусными кушанья. Лакомство — это слабость старости, последнее наслаждение, очень печальное и скучное. Юность не думает о желудке, ее аппетит гораздо деликатнее.

После обеда мы проехались по живописной местности Кронштадта и к вечеру отплыли обратно в Петербург. Мерное покачивание лодки успокаивает и усыпляет. Такое действие оно производит почти на всех, кто не страдает морской болезнью. Великая Княгиня положила голову ко мне на плечо и заснула. Великий Князь стоял на руле. Все дамы были немного утомлены. Фрейлина Голицына, в настоящее время графиня Сен-При, старалась преодолеть сон и делала смешные гримасы, открывая то один глаз, то другой. Граф Салтыков посматривал искоса с принужденной улыбкой на Великую Княгиню, притомившуюся ко мне. Я же была счастлива тяжестью моей ноши и не хотела бы ни с кем перемениться положением.

Поужинали рано, чтобы воспользоваться утром на следующий день. Великая Княгиня, как только проснулась, пришла в мою комнату. Она застала меня с Толстой еще совершенно раздетыми. Эти минуты свободы доставляют самое большое удовольствие высоким особам; они рады на время покинуть свое положение. Судьба Великой Княгини должна была ее привести на трон, но в шестнадцать лет об этом можно забыть. Она была тогда далека от мысли, что через немного лет она окажется на сцене, приковывающей к себе все взгляды, где надо скрывать иллюзии под величием и достоинством и охранять уважение и демаркационную линию, которые являются причиною порядка и безопасности.

Великая Княгиня приказала мне отправиться завтракать с ней; г-жа Геслер приготовила нам превосходный завтрак, и Великий Князь пришел его попробовать. Мы почитали некоторое время и пошли гулять втроем: Великая Княгиня, графиня Толстая и я. Мы уехали из Петербурга после обеда довольно поздно, в восхищении от нашего небольшого путешествия.

Однажды вечером Великий Князь попросил у Ее Величества остаться у себя. Позвали Дьетца с виоль дамур и трех других превосходных музыкантов для исполнения квартетов. Когда этот маленький концерт окончился, Великая Княгиня приказала мне следовать за ней в ее внутренние апартаменты.

— Уже давно, — сказала она мне, — хотела я вам показать нечто вроде дневника, который я хочу послать матери при верной оказии. Я не хочу его отправить, не показав вам и не отдав его на ваше суждение. Останьтесь здесь (мы были в спальне), я сейчас принесу его, и вы поступите по своему разумению.

Она вернулась, мы сели около камина; я прочла тетрадку и бросила ее в огонь. У Великой Княгини вырвалось резкое движение, потом на лице ее отразилось удивление.

— Что вы делаете? — сказала она с легким раздражением в голосе.

— То, что я должна. Ваше Высочество. — Эта рукопись обладает всей прелестью стиля и искренним доверием дочери к своей матери; но когда принцесса, ваша мать, прочтет его, находясь на расстоянии восьмисот лье от вас, она будет беспокоиться. Каким образом вы можете ее тогда успокоить? Вы посеете в ее душе смущение и муку. Большая разница, говорить или писать. Иногда одного слова достаточно для человека, который нас любит.

Великая Княгиня согласилась с трогательной прелестью и сказала мне многое, что тронуло мое сердце.

Эта тетрадка была отражением души, всецело изливающейся на груди любимой матери, преувеличивая опасность, из благородного стремления и большого недоверия к самой себе. На ее стиле заметно отразился характер ее учения. История была все время ее любимым чтением. Изучение сердца человеческого помогает нам познавать и судить себя. Благородство ее души в соединении с принципами располагало ее к снисходительному отношению к другим и большой строгости к себе.

Одной из причин, заставивших меня уничтожить эту рукопись, было желание лишить возможности Великую Княгиню читать ее.

В январе-месяце я появилась при дворе и была представлена принцессе Юлии. Ее свадьба с Великим Князем была отпразднована в феврале 1796 года. Она получила имя Великой Княгини Анны. В день свадьбы был большой бал и иллюминация в городе. Их отвезли в мраморный дворец, находившийся недалеко от Государыни, на берегу Невы. Императрица подарила мраморный дворец Великому Князю Константину. Думали, что для него будет устроен Шепелевский дворец, примыкавший к Зимнему; но его поведение, когда он почувствовал себя на свободе, доказало, что за ним был нужен строгий надзор. Немного спустя после свадьбы он забавлялся в манеже мраморного дворца тем, что стрелял из пушки, заряженной живыми крысами. И Государыня, возвратясь в Зимний дворец, поместила его в боковых апартаментах Эрмитажа.

Великой Княгине Анне было тогда четырнадцать лет; у нее было очень красивое лицо, но она была лишена грации и не получила воспитания; они была романтична, что становилось еще опаснее от полного отсутствия принципов и образования. Она обладала добрым сердцем и природным умом, но все представляло опасность для нее, потому что у нее не было ни одной из тех добродетелей, которыми преодолевают слабости. Ужасное поведение Великого Князя Константина еще более сбивало ее с толку. Она стала подругой Великой Княгини Елизаветы, которая была бы способна содействовать подъему ее души, но обстоятельства и ежедневные события, все более и более тягостные, едва давали ей опомниться самой.

Я должна бы раньше упомянуть о приезде двух братьев князей Чарторижских[23]. К несчастью, они играли слишком заметную роль, чтобы не поместить их в мои Воспоминания. Они часто приходили ко мне. Старший был сдержан и молчалив, у него изящный вид, серьезное лицо и выразительный взгляд. У него лицо страстного человека. Младший очень оживлен, горяч и много французского в манерах. Великий Князь Александр сразу полюбил их. Спустя несколько месяцев после их приезда они были назначены камергерами. Императрица отличала их ради их отца, который был одним из замечательных людей своей страны. Поляк в душе, он далеко не стоял за нас. Ее Величество старалась покорить его, обращаясь хорошо с его детьми.

Переехали в Царское Село. Великие Княгини все более сближались друг с другом. Их дружба пока еще не оказывала влияния на доверие Великой Княгини Елизаветы ко мне. Наоборот, она даже хотела, чтобы ее невестка подружилась со мной, но это было невозможно. Характер Великого Князя Константина не допускал никакого сближения с его женой, и полный контраст, который я находила между ней и прелестной, как ангел, Великой Княгиней Елизаветой, не поощрял меня к этому.

Великий Князь Александр с каждым днем все более тесно сближался с князьями Чарторижскими и молодым графом Строгановым, другом старгиего брата. Он больше не расставался с ними. Общество молодых людей, окружавших Великого Князя, вовлекло его в предосудительные связи. Князь Адам Чарторижский, ободренный особой дружбой Великого Князя, находясь вблизи от Великой Княгини Елизаветы, не мог ее видеть, не испытывая чувства, которое уважение, принципы и благодарность должно бы было подавить в самом начале.

Великий Князь и его двор перебрались 12 июня в Александровский дворец. Государыня построила его для своего внука. Дворец был очень красив, и перед ним был разбит разделанный палисадник, примыкавший к английскому саду. Перед окнами Великой Княгини находился цветник, окруженный железной решеткой с маленькой дверью, через которую был ход в ее внутренние апартаменты. За несколько дней перед перездом Государыня подозвала меня (это было на одном из маленьких балов в воскресенье) и сказала мне:

— Сделайте мне удовольствие, передайте вашему мужу, чтобы он распорядился расстановкой мебели и в Александровском дворце: он совсем закончен. Мне хотелось бы, чтобы Великий Князь вступил во владение им вместе со своим дворцом. Выберите себе помещение, какое вам больше понравится и где вы будете ближе к Великой Княгине Елизавете. Я надеюсь, что она довольна мною; я делаю все, чтобы ей угодить. Я ей дала самого красивого юношу в моем государстве.

Ее Величество остановилась на минуту, потом прибавила:

— Скажите мне, вы их видите постоянно, действительно ли они любят и довольны друг другом?

Я отвечала чистую правду, что они кажутся счастливыми. Тогда они еще были счастливыми, насколько это было возможно для них. Императрица положила свою красивую руку на мою и нашла мне с волнением, все перевернувшим в миг:

— Я знаю, что не в вашем характере ссорить супругов. Я вижу все, знаю больше, чем можно об этом подумать, и моя любовь к вам будет продолжаться всегда.

— Ах, — отвечала я, — то, что Ваше Величество только что сказали мне, драгоценнее для меня, чем власть над всем миром, и я могу поклясться, что я употреблю всю свою жизнь, чтобы быть достойной этого мнения, которое дороже для меня, чем сама жизнь.

Я поцеловала ей руку; она встала, говоря:

— Я покидаю вас; мы слишком хорошо понимаем друг друга, чтобы нам играть роли.

Во время этого разговора князь Алексей Куракин находился напротив. Он подошел пригласить меня протанцевать полонез.

— Можно быть уверенным, кузина, — сказал он, — что с вами недурно обращаются.

Я ничего не отвечала и почти не слыхала, что он мне говорил. Я передала мужу приказания Ее Величества. Он занялся устройством всего, и три дня спустя мы были в новом помещении.

Я позволю себе привести здесь одну мысль. Самая ужасная клевета сумела уверить некоторых несчастных, готовых поверить всему дурному, что Государыня поощряла страсть Зубова к Великой Княгине Елизавете; что у ее внука не было детей, а она желала этого во что бы то ни стало. Только что приведенный мною разговор, бывший 9 июня 1796 года, мне кажется совершенно достаточным, чтобы опровергнуть эту ужасную ложь. Скажу даже больше: Ее Величество сама говорила с Зубовым в конце 1796 года по поводу его непристойных чувств к Великой Княгине и заставила его совершенно переменить поведение.

Двадцать пятого июня я была разбужена пушечными выстрелами, возвещавшими разрешение от бремени Великой Княгини Марии. У нее родился сын, названный Николаем. Она лежала в Царском Селе. Государыня не спала всю ночь возле нее и была крайне рада, что у нее было одним внуком больше.

Через несколько времени случилось событие, глубоко огорчившее Ее Величество. На одном из воскресных балов г-жа Ливен, гувернантка Великих Княжен, спросила у Государыни позволения говорить с ней. Она посадила ее рядом с собой, и г-жа Ливен сообщила ей о случае жестокости, проявленной Великим Князем Константином по отношению к одному гусару. Он с ним ужасно обошелся. Этот жестокий поступок был совершенной новостью для Государыни. Она тотчас же послала своего доверенного камердинера и велела ему собрать как можно полные сведения относительно этого случая. Тот возвратился, подтверждая донесение г-жи Ливен. Государыня до того была взволнована этим, что сделалась больна. Я мимо, что, когда она возвратилась в свои внутренние апартаменты, с ней случилось нечто вроде апоплектического удара. Она написала Великому Князю Павлу, сообщая ему обо всем случившемся и прося наказать своего сына, что он и сделал очень строго, но не так, как было условлено. Мигом Государыня распорядилась посадить его под арест.

На следующее воскресенье Государыня, хотя и не совсем хорошо себя чувствовала, приказала Великому Князю Александру дать у себя бал, произведший на меня очень печальное впечатление. Нездоровье Государыни беспокоило меня. В глубине души у меня было смущение и мрачные предчувствия, к несчастью, слишком осуществившиеся. Позвали Великую Княгиню Анну, которую Великий Князь Константин не хотел отпускать от себя; едва она пробыла на балу полчаса, как он послал за ней, и она уехала почти со слезами.


«Апофеоз царствования Екатерины II». Художник Григорио Гульельми. 1767 г.


Новые проекты и надежды занимали умы. Говорили о браке Великой Княгини Александры[24] со шведским королем[25]. Однажды вечером Государыня подошла ко мне и сказала:

— Знаете, я очень занята устройством моей внучки Александры. Я хочу выдать ее замуж за графа Шереметьева[26].

— Я слышала об этом, Ваше Величество, — отвечала я, — но говорят, что его родные не согласны.

Этот ответ показался ей очень забавным.

Хотя и казалось, что Ее Величество совсем поправилась, она жаловалась на ноги. Однажды в воскресенье, перед обедом, она взяла меня за руку и подвела к окну, выходившему в сад.

— Я хочу, — сказала она, — построить здесь арку, соединяющую салоны с колоннадой, и здесь буду проходить в часовню. Это избавит меня от долгого пути, который я принуждена делать, чтобы идти к обедне. Когда я прихожу на трибуну, у меня уже больше нет сил стоять. Если я умру, я уверена, что это вас очень огорчит…

Эти слова, сказанные Государыней, произвели на меня действие, не поддающееся описанию.

Ее Величество продолжала:

— Вы меня любите, я знаю это и тоже вас люблю, успокойтесь.

Она быстро отошла от меня; она была взволнована. Я осталась, прислонившись к стеклу, заглушая рыдания.

Мне казалось, что время летело; при отъезде из Царского Села мне было печально, как никогда. Внутренний голос в глубине моей души говорил мне: это было последнее лето, проведенное тобою там. За несколько дней перед отъездом Великая Княгиня Елизавета попросила меня написать ей прощальное письмо. Я никогда не могла понять этой Мысли, еще более опечалившей меня. Все, казалось, подготовлялось к тяжелому исходу.

Я повиновалась; она мне прислала такой же ответ, хранящийся у меня до сих пор.

По возвращении в город стали громко говорить о приезде шведского короля. Готовились к празднествам и удовольствиям, обратившимся в скорбь и плач.

Король приехал вскоре после того, как двор возвратился в город. Он взял псевдоним графа Гага и остановился у своего посланника барона Штеддинга. Его первая встреча с Государыней была очень интересна. Она нашла его таким, каким она желала его видеть. Мы были представлены королю в Эрмитаже. Вход Их Величеств в гостиную был замечателен. Они держались за руку. Достоинство и благородный вид Императрицы нисколько не уменьшали красивой осанки, которую умел сохранить молодой король. Его черное шведское платье, волосы, падающие на плечи, прибавляли к его благородству рыцарский вид. Все были поражены этим зрелищем.

Герцог Зюдерманландский, дядя короля, далеко не был представителен. Он был невысокого роста, с немного косыми смеющимися глазами, рот у него был сердечком, маленький заостренный живот и ноги, как зубочистки. Его движения были быстры и взволнованны; у него постоянно был такой вид, что он хочет что-то сделать. Я понравилась ему, и он за мной настойчиво ухаживал везде, где только встречал меня. Государыня очень забавлялась этим. Однажды вечером, в Эрмитаже, когда он любезничал более чем обыкновенно, Ее Величество подозвала меня и сказала, смеясь:

— Надо верить только половине из того, что говорят: но с вашим влюбленным верьте только четверти.

Двор находился в это время в Таврическом дворце. Чтобы придать разнообразие вечерам, устроили маленький бал из лиц, составлявших общество Эрмитажа. Мы собрались в гостиной. Появилась Государыня и села рядом со мной. Мы разговаривали некоторое время. Дожидались короля, чтобы открыть бал.

— Я думаю, — сказала мне Ее Величество, — что лучше начать танцы. Когда Король придет, он будет менее смущен, застав все в движении, чем это общество, которое сидит и ждет его.

— Ваше Величество, прикажете мне пойти распорядиться? — спросила я.

— Нет, — ответила она, — я дам знак камер-юнкеру.

Она сделала знак рукой, но камер-юнкер не заметил его, а вице-канцлер граф Остерман принял это на свой счет. Старик подбежал со своей длинной палкой так скоро, как мог, и Государыня встала, отвела его к окну и серьезно проговорила с ним около пяти минут. Она вернулась потом на свое место и спросила меня, довольна ли я ею.

— Я желала бы, чтобы все дамы в С.-Петербурге могли поучиться у Вашего Величества, как деликатно надо обращаться с гостями.

— Но как же я могу поступать иначе, — возразила она. — Я огорчила бы этого бедного старика, сообщив ему, что он ошибся. Вместо этого, поговорив с ним о погоде, я убедила его, что он действительно был позван мною. Он доволен, вы довольны, и, следовательно, я довольна[27].

Вошел Король. Государыня была приветлива с ним, сохраняя известную меру и достоинство. Их Величества присматривались друг к другу, пытаясь проникнуть в душу. Прошло несколько дней, и Король завел разговор о своем желании вступить в брак. Государыня, не высказав согласия, пожелала сначала договориться относительно главных пунктов. Переговоры и обсуждения следовали одно за другим; разъезды министров и договаривающихся сторон возбуждали любопытство при дворе и в городе.

В большой галерее Зимнего дворца был дан бал. В этот вечер Король еще не был осведомлен об отношении к нему Великой Княжны Александры, что очень беспокоило его. На следующий день было большое празднество в Таврическом дворце; я сидела рядом с Государыней, и Король стоял перед нами. Княгиня Радзивилл принесла Ее Величеству медальон с портретом Короля, сделанным из воска художником Тонса, выдающимся артистом. Он сделал портрет на память, видев Короля всего только один раз на балу в галерее.

— Очень похож, — сказала Государыня, — но я нахожу, что граф Гага изображен на нем очень печальным.

Король с живостью заметил:

— Это потому, что я вчера был несчастен.

Благоприятный ответ Великой Княжны был ему объявлен только утром.

Перебрались в Зимний дворец. Было приказано всем придворным и знати давать балы. Первый был у генерал-прокурора графа Самойлова[28]. Стоит еще хорошая погода. Многие из гостей, русских и шведов, ждали приезда Императрицы на балконе. В тот момент, как показалась ее карета, видели, как поднялась на небе падающая звезда (romele) и исчезла за крепостью. Это явление природы вызвало много суеверных толков.

Ее Величество вошла в зал. Король был уже там. После первых танцев Государыня удалилась в кабинет вместе с Королем. Туда были допущены некоторые лица из ее близкого общества. Другие играли в бостон[29]. В это время у Их Величества произошло первое совещание по поводу брака. Государыня передала Королю бумагу и попросила его прочесть ее потом у себя. Я находилась в зале, где танцевали. Императрица позвала меня и приказала мне сесть и занять тех из гостей, кто не играл в карты. Вскоре после этого Государыня возвратилась вместе с Королем в залу. Был подан очень хороший ужин; Государыня не села за стол и рано уехала с бала.

Граф Строганов также дал бал, который Императрица почтила своим присутствием. Переговоры относительно брака шли как нельзя лучше, отчего Ее Величество была очень весела и любезнее, чем обыкновенно. Она приказала мне сесть за ужином против влюбленных и после рассказать ей, как они любезничали.

Король был очень занят Великой Княжной Александрой. Они не переставая разговаривали. Когда ужин кончился, Государыня позвала меня, чтобы спросить у меня о моих наблюдениях. Я сказала ей, что заботы г-жи Дивен оказались напрасными; что Великая Княжна была совсем испорчена; что это было неприятно видеть; что Король не ел и не пил, а насыщался взглядами. Все эти глупости очень забавляли Императрицу.

На этом вечере она была с веером в руках, чего я раньше у нее никогда не видела. Она держала его так странно, что я не могла удержаться, чтобы не смотреть на нее. Она это заметила.

— На самом деле я думаю, — сказала мне Ее Величество, — что вы смеетесь надо мной.

— Должна признаться Вашему Величеству, — отвечала я, — что никогда я не видала, чтобы более неловко держали веер.

— Правда, — продолжала она, — что у меня немного вид Нинет при дворе[30], но Нинет очень пожилой.

— Эта рука, — сказала я, — не создана для пустяков; она держит веер, как скипетр.

Были также балы у австрийского посланника, графа Кобенцля и у вице-канцлера графа Остермана на даче.

Я приведу здесь копию некоторых бумаг, писанных собственноручно Государыней и королем шведским. Они мне были вручены немного спустя после смерти Екатерины II.

«Двадцать четвертого августа шведский король, сидя со мной на скамейке в Таврическом саду, попросил у меня руки Александры. Я сказала ему, что он не может просить у меня этого, ни я — его слушать, потому что у него есть обязательства к принцессе Мекленбургской. Он уверял меня, что они порваны. Я сказала ему, что я подумаю. Он попросил меня выведать, не имеет ли моя внучка отвращения к нему, что я и обещалась сделать и сказала, что через три дня дам ему ответ. Действительно, по истечении трех дней, переговорив с отцом, с матерью и с девушкой, я сказала графу Гага на балу, у графа Строганова, что я соглашусь на брак при двух условиях: первое, что мекленбургские переговоры будут совершенно закончены; второе, что Александра останется в религии, в которой она рождена и воспитана. На первое он сказал, что это не подвержено никакому сомнению; относительно второго он сделал все, чтобы убедить меня, что это невозможно, и мы разошлись, оставаясь каждый при своем мнении».

«Это первое упорство продолжалось десять дней, но шведские вельможи (excellences) не разделяли мнения короля. Наконец, я не знаю как, им удалось убедить его. На балу у посланника он сказал, что устранили все сомнения, которые возникли в его душе относительно вопроса о религии. И вот все казалось улаженным. Ожидая, я составила записку №1-й и, так как она была у меня с собою в кармане, я передала ее ему, говоря: «Я вас прошу прочесть внимательно эту записку; она вас утвердит в добрых намерениях, которые я у вас нахожу сегодня». На следующий день, на фейерверке, он поблагодарил меня за записку и сказал мне, что его огорчает только одно, что я не знаю его сердца. На балу в Таврическом дворце шведский король сам предложил матери обменяться кольцами и устроить обручение. Она сказала мне это; я говорила с регентом, и мы назначили для этого четверг. Условились, что оно будет совершено при закрытых дверях по обряду греческой церкви».

«Пока же договор обсуждался между министрами. В него входила статья о свободном отправлении религии, и она вместе с остальным текстом договора должна была быть подписана в четверг. Когда же прочли его уполномоченным министрам, оказалось, что этой отдельной статьи там не было. Наши спросили у шведов, что они с ней сделали. Они ответили, что король оставил ее у себя, чтобы переговорить со мной о ней. Мы сделали донесение об этом случае. Было пять часов вечера, а в шесть часов было назначено обручение. Я сейчас же послала к шведскому королю узнать, что хочет он мне сказать по этому поводу, потому что перед обручением я его не увижу, а после будет слишком поздно отступать. Он послал мне устный ответ, что будет говорить со мной об этом».

«Нисколько не удовлетворенная этим ответом, я, чтобы сократить, продиктовала графу Маркову записку №2-й, для того чтобы, если король подписал бы этот проект удостоверения, я могла бы вечером сделать обручение. Было семь часов вечера, когда посланный был отправлен; в девять часов граф Марков возвратился с запиской №3-й, писанной рукою короля и подписанной, где вместо ясных и определенных выражений, предложенных мною, находились смутные и неопределенные. Тогда я приказала сказать, что я больна. Остальное время, проведенное ими здесь, прошло в ходьбе туда и обратно. Регент подписал и утвердил договор таким, каким он должен быть. Король должен был утвердить его через два месяца, когда он будет совершеннолетним. Он послал его на обсуждение своей консистории».

№1 — копия с записки Ее Императорского Величества, переданной из рук в руки королю шведскому:

«Согласитесь ли вы со мной, дорогой брат, что не только в интересах вашего королевства, но и в ваших личных интересах заключить брак, о желании вступить в который вы мне говорили?

Если Ваше Величество согласно с этим и убеждено в этом, почему же тогда религия является препятствием его желаниям?

Пусть Ваше Величество позволит мне заметить, что даже епископы не находят ничего сказать против его желаний и изъявляют усердие в устранении сомнений по этому поводу.

Дядя Вашего Величества, его министры и все, кто, благодаря долгой службе, привязанности и мерности имеет право на доверие, сходятся во мнении, что в этой статье нет ничего противного ни совести, ни спокойствию его царствования.

Наши подданные, далекие от порицания этого выбора, будут восторженно приветствовать его, благословлять и обожать вас, потому что вам они будут обязаны верным залогом их благополучия и общественного и частного спокойствия.

Этот же выбор, осмелюсь сказать это, докажет доброту вашего суждения и рассудка и вызовет одобрение вашей нации.

Предоставляя вам руку моей внучки, я испытываю глубокое убеждение, что я делаю вам самый драгоценный подарок, который я могу сделать и который может лучше всего убедить вас в правдивости и силе моей нежности и дружбы к вам. Но, ради Бога, не смущайте ни ее счастья, ни нашего, примешивая к нему совершенно посторонние предметы, о которых было бы самое умное, если бы вы подписали глубокое молчание себе и другим, иначе вы откроете доступ неприятностям, интригам и шуму без конца.

По моей, известной вам материнской нежности к внучке вы можете судить о моей заботливости об ее счастии. Я не могу не чувствовать, что тотчас же, как она будет соединена с вами узами брака, ее счастье будет неотделимо от вашего. Могла ли бы я согласиться на брак, если бы видела в нем малейшую опасность и неудобство для Вашего Величества, и если бы, наоборот, я не находила в нем все, что может обеспечить ваше счастье и счастье моей внучки?

К стольким доказательствам, собранным вместе и которые должны повлиять на решение Вашего Величества, я прибавлю еще одно, заслуживающее наибольшего внимания Вашего Величества. Проект этого брака был задуман и взлелеян блаженной памяти покойным Королем, вашим отцом[31]. Я не буду приводить свидетелей относительно этого признанного факта не из числа ваших подданных, не из моих, хотя их очень много; но я назову только французских принцев и дворян их свиты, свидетельство которых тем менее подозрительно, что они совершенно нейтральны в этом деле. Находясь вместе с покойным королем, они слышали, как он часто говорил об этом проекте как об одном из наиболее близких его сердцу и исполнение которого самым лучшим образом могло закрепить доброе согласие и дружеские отношения между двумя домами и государствами.

Итак, если этот проект является мыслею покойного короля вашего отца, как мог этот просвещенный и полный нежности к своему сыну государь задумать то, что повредило бы Вашему Величеству в глазах его народа или уменьшило бы к нему любовь его подданных? Что этот проект был результатом долгого и глубокого размышления, слишком доказывается всеми его поступками. Едва укрепив власть в своих руках, он внес в сейм торжественный закон о терпимости ко всякой религии, чтобы навсегда рассеять в этом отношении весь мрак, порожденный веками фанатизма и невежества и который было бы неразумно и недостойно похвалы воскрешать в настоящее время. На сейме он еще более открыл свои намерения, обсуждая и решая с наиболее верными из своих подданных, что в случае брака его сына и наследника соображение о блеске дома, с которым он может породниться, должно брать верх над всеми остальными и что различие религий не внесет никакого препятствия.

Я приведу здесь один случай, бывший на том же сейме, дошедший до меня и который все подтвердят Вашему Величеству: когда, разбирая вопрос об определении налога на подданных во время его брака, в акте, составленном по этому поводу, стояло: Во время брака наследного принца с принцессой лютеранского вероисповедания. Епископы, читая проект этого акта, по собственному побуждению, зачеркнули слова: с принцессой лютеранского вероисповедания.

Соблаговолите, наконец, довериться опыту тридцатилетнего царствования, в течение которого я большею частью достигала успеха в моих предприятиях. Именно этот опыт в соединении с самой искренней дружбой осмеливается дать вам правдивый и прямой совет, без всякой другой цели, кроме желания видеть вас счастливым в будущем.

Вот мое последнее слово: «Не подобает русской княжне менять религию».

Дочь Императора Петра I вышла замуж за герцога Карла Фридриха Голштинского, сына нашей сестры Карла XII. Для этого она не меняла религию.

Права его сына на наследование престола королевства были тем не менее признаны сеймом, который отправил к нему торжественное посольство в Россию, чтобы предложить ему корону. Но Императрица Елизавета уже объявила сына своей сестры русским Великим Князем и своим предполагаемым наследником[32]. Условились тогда в предварительных статьях договора в Або[33], что дедушка Вашего Высочества будет избран наследником шведского трона, что и было исполнено. Таким образом, две русские государыни возвели на трон линию, потомком которой являетесь вы. Ваше Величество, и блестящие качества которой предвещают царствование, которое никогда не будет слишком благополучным и слишком прекрасным в моих глазах.

Пусть Ваше Величество позволит мне откровенно прибавить, что ему необходимо встать выше препятствий и сомнений, устраняемых всякого рода доводами и которые могут только повредить его личному счастью и счастью его королевства».

Я скажу больше; моя личная дружба к вам, со дня вашего рождения ничем не опровергнутая, позволит заметить Вашему Величеству, что время торопит, и, если вы не решитесь в эти дни, столь дорогие моему сердцу, когда вы находитесь здесь, дело может совершенно не удасться благодаря тысячам препятствий, которые вновь представятся, как только вы уедете, и если, с другой стороны, несмотря на прочные и неопровержимые основания, которые были приведены как мною, так и людьми, наиболее заслуживающими доверия, все-таки религия оказывается непреодолимым препятствием для обязательств, которые, как казалось неделю тому назад. Ваше Величество желали заключить, то вы можете быть уверены, что с этого момента больше не будет подниматься вопроса о браке, как бы он дорог ни был для моих нежных чувств к вам и к моей внучке.

Я приглашаю Ваше Величество внимательно подумать над всем мною сказанным, прося Бога, направляющего сердца королей, просветить вас и внушить вам решение, согласное с благом вашего народа и вашим личным счастьем».


«Портрет великой княжны Александры Павловны». Художник Владимир Боровиковский. 1796 г.

Александра Павловна (1783–1801) — великая княгиня, палатина венгерская, третий ребенок и старшая дочь императора Павла I и его супруги Марии Федоровны.


№ 2. Проект. «Я торжественно обещаюсь предоставить Ее Императорскому Высочеству Великой Княгине Александре Павловне, моей будущей супруге и королеве Швеции, полную свободу совести и отправления религии, в которой она рождена и воспитывалась, и я прошу Ваше Императорское Величество смотреть на это обещание, как на акт наиболее обязательный, какой я мог дать».

№ 3. «Дав уже свое честное слово Ее Императорскому Величеству, что Великая Княжна Александра никогда не будет стеснена в том, что касается религии, и, так как мне показалось, что Величество осталась довольна, я уверен, что Его Величество нисколько не сомневается, что я достаточно знаю священные законы, налагаемые на меня этим обязательством, так, что всякая другая записка была бы совершенно излишней».

ПОДПИСАНО: Густав-Адольф.

Сего 11/22 сентября, 1796 г.

Граф Марков говорил мне, что Государыня была в такой степени огорчена поведением короля, что у нее после второй записки появились те признаки апоплексического удара.

На следующий день был праздник. Был устроен парадный бал в белой галерее. Шведский король появился печальный и смущенный. Государыня была очень сдержанной, говорила с ним со всем возможным благородством и непринужденностью. Великий Князь Павел был взбешен и бросал уничтожающие взгляды на короля, уехавшего несколько дней спустя.

Великий Князь Александр дал бал. Все приехали в трауре по португальской королеве. Государыня тоже присутствовала на празднестве; она была в черном, что я в первый раз видела. Она носила всегда полутраур, кроме совершенно исключительных случаев. Ее Величество села рядом со мной; она показалась мне бледной и опустившейся, мое сердце было наполнено чрезмерной тревогой.

— Не находите ли вы, — сказала она мне, — что этот бал похож не столько на праздник, как на немецкие похороны? Черные платья и белые перчатки производят на меня такое впечатление.

В бальном зале было два ряда окон, выходивших на набережную. Мы сидели около; взошла луна. Государыня заметила это и сказала мне:

— Луна очень красива сегодня, и стоит на нее посмотреть в телескоп Гершеля. Я обещала шведскому королю показать ее, когда он вернется.

Ее Величество напомнила мне по этому случаю ответ Кулибина. Это был крестьянин с бородой, самоучка, которого приняли в Академию за его выдающиеся способности и очень остроумные машины, изобретенные им. Когда английский король прислал Государыне телескоп Гершеля, она велела принести его из Академии в Царское Село Кулибину и одному немцу-профессору. Его поставили в салоне и стали смотреть на луну. Я стояла за креслом Ее Величества, когда она спросила профессора, открыл ли он что-нибудь новое с помощью этого телескопа.

— Нет никакого сомнения, — отвечал он, — что луна обитаема; там видны долины, леса и постройки.

Государыня слушала его с невозмутимой серьезностью, и когда он отошел, она подозвала Кулибина и тихо спросила:

— Ну а ты, Кулибин, видел что-нибудь?

— Я, Ваше Величество, не настолько учен, как господин профессор, и ничего подобного не видал.

Государыня с удовольствием вспоминала этот ответ.

Подали ужин. Ее Величество никогда не ужинала и, прогуливаясь по апартаментам, встала за нашими стульями. Я сидела рядом с Толстой. Последняя, кончив есть, подала, не оборачиваясь, свою тарелку. Она была очень удивлена, увидев, что тарелка была взята самой прекрасной в мире рукой с великолепным солитером. Она вскрикнула, узнав Государыню, сказавшую ей:

— Вы что же, боитесь меня?

— Нет, я очень сконфужена. Ваше Величество, — отвечала графиня, — что предоставила вам взять тарелку.

— Я пришла посмотреть на вас, mesdames[34], — сказала Государыня.

Потом она шутила с нами насчет пудры, падавшей с наших шиньонов на плечи, и рассказала нам, что граф Матушкин, очень смешная личность, пудрил себе спину по возвращении из Парижа, утверждая, что эта мода распространена среди самого элегантного общества Франции.

— Я вас покидаю, мои красавицы, — сказала Государыня, — я очень устала.

Она ушла, положив мне на плечо руку, которую я поцеловала в последний раз с непреодолимым чувством печали и тревоги. Я проводила ее глазами до двери, и когда я перестала ее видеть, мое сердце так сильно забилось, как будто оно хотело вырваться из груди. Я вернулась домой и не могла спать. На другой день, рано утром, я отправилась к матери и расплакалась, рассказывая все то, что я заметила относительно здоровья Государыни. Мать пыталась меня успокоить, но напрасно: я казалась присужденной к пытке и ожидала своего смертного приговора.

Бывают в жизни предчувствия более сильные, чем рассудок. Все говорит нам, что их надо выбросить из головы, не думать о них, но мы все-таки тревожимся и оказываемся недостаточно сильными, чтобы победить их. В печалях и скорбях, посылаемых нам Богом в виде испытания, покорность является единственным прибежищем. Стремление получить его занимает душу и оправдывает ее скорбь. Но предчувствие, тревога — результат нашей слабости, раздражаемой внутренним движением, чуждым нам. Оно преследует нас, как тень, пугает и постоянно стоит перед глазами.

Прошло немного дней после этого. Я завтракала в десять часов утра у матери, как вошел придворный лакей, служивший у моего дяди, и попросил у матери позволения разбудить его. «Около часа тому назад с Государыней сделался удар», — сказал он нам. Я ужасно закричала и побежала к мужу, бывшему внизу в своем помещении. С большим трудом я сошла по лестнице, все дрожало во мне, и я едва могла идти.

Войдя к мужу, пришлось сделать над собою усилие, чтобы произнести эти страшные слова: Государыня умирает! Муж остолбенел. Он сейчас же спросил одеваться и отправился во дворец. Я не могла ни плакать, ни говорить и еще меньше думать. Тарсуков, племянник первой камер-фрау Государыни, подошел ко мне и сказал по-русски:

— Все кончилось: и она, и наше счастье!

Приехали граф и графиня Толстые; жена осталась со мной, а граф вместе с мужем поехал во дворец. Мы провели до трех часов утра самое тяжелое время в моей жизни. Через каждые два часа муж посылал мне небольшую записку. Одну минуту надежда оживила сердца, блеснув среди мрака; но это было недолго и сделало еще более тягостным уверенность в несчастий. Государыня пролежала без памяти тридцать шесть часов. Ее тело еще жило, но сознание умерло: в мозгу прервалась жила. Жизнь окончательно покинула ее шестого ноября.

Я приведу здесь подробности о ее последних днях и событиях, происходивших во дворце в первые минуты после ее смерти. Я получила их от той же особы, слова которой я цитировала раньше.

Горе, причиненное Государыне неудачей ее проекта брака со шведским королем, подействовало на нее очень заметно для всех, окружавших ее. Она переменила свой образ жизни, появлялась только в воскресенье за церковной службой и обедом и очень редко приглашала лиц из своего общества в бриллиантовую комнату или в Эрмитаж. Почти все вечера проводила она в спальне, куда допускались лица, только пользовавшиеся ее особенной дружбой. Великий Князь Александр и его супруга, обыкновенно каждый вечер бывавшие у Императрицы, теперь видели ее только раз или два в неделю, кроме воскресений. Они часто получали распоряжение остаться у себя дома, или же она предлагала им поехать в городской театр послушать новую итальянскую оперу в воскресенье, 2-го ноября[35]. Государыня в последний раз появилась в публике. Говорили, что они простилась со своими подданными. После юга, как печальное событие совершилось, все были поражены тем впечатлением, какое она произвела в тот день. Хотя обыкновенно по воскресеньям публика собиралась в зале кавалергардов, и двор — в дежурной комнате. Государыня редко проходила через ту залу. Чаще всего она направлялась из дежурной комнаты через столовую прямо в церковь, а туда посылала Великого Князя Павла или, когда последнего не было. Великого Князя Александра, обедню же стояла на антресолях во внутреннем помещении, откуда выходило окно в алтарь.

Второго ноября Государыня отправилась к обедне через зал кавалергардов. Она была в трауре по португальской королеве и выглядела так хорошо, как ее уже давно не видали. После обедни она долго оставалась в кругу приглашенных лиц; мадам Лебрен только что окончила портрет во весь рост Великой Княгини Елизаветы и представила его Государыне. Ее Величество приказала повесить его в тронном зале, часто останавливалась перед ним, осматривала и разбирала его с лицами, приглашенными к обеду, которых, как всегда по воскресеньям, было много. Великие Князья Александр и Константин обедали у нее в этот день со своими супругами.

Это был не только последний обед, но и последний раз, когда она их видела. Они получили приказание не приезжать к ней вечером. В понедельник, третьего ноября, и во вторник, четвертого, Великий Князь Александр и Великая Княгиня Елизавета были в Опере. В среду, пятого, в одиннадцать часов утра, в то время как Великий Князь Александр был на прогулке с одним из князей Чарторижских, Великой Княгине Елизавете доложили, что граф Салтыков спрашивает Великого Князя и просит ее сказать, не знает ли она, когда он вернется. Она не знала. Немного спустя возвратился Великий Князь Александр, очень взволнованный сообщением Салтыкова, который послал его разыскивать по всему Петербургу. Он уже знал, что с государыней сделалось нехорошо и что послали графа Николая Зубова[36] в Гатчину.

Он остолбенел так же, как и Великая Княгиня, от сообщенной им новости. Весь день провели они в крайней тревоге. В пять часов вечера Великий Князь Александр, до того времени с трудом сдерживавшийся, чтобы не последовать первому движению души, получил разрешение от графа Салтыкова отправиться в апартаменты Государыни. Это ему не разрешили сначала без всякого достаточного основания, но по мотивам, легко понятным для того, кто знал характер графа Салтыкова. Еще при жизни Императрицы распространился слух, что она лишит своего сына престолонаследия и назначит наследником Великого Князя Александра. Я уверена в том, что никогда у государыни не было этой мысли; но для графа Салтыкова было достаточно одних толков, чтобы запретить Великому Князю Александру отправиться в комнаты бабушки раньше приезда его отца. Так как Великий Князь, отец, не мог замедлить, то Великий Князь Александр и Великая Княгиня Елизавета отправились к Государыне между пятью и шестью часами вечера. Во внешних апартаментах не было никого, кроме дежурных с мрачными лицами.

Уборная комната, находившаяся перед спальней, была наполнена лицами, представлявшими зрелище сильного отчаяния. Наконец, они увидели Государыню, лежавшую на полу на матрасе за ширмами. Она находилась в спальне, тускло освещенной; у ног ее были фрейлина м-ль Протасова и камер-фрау м-ль Алексеева, рыданья которых смешивались со страшным хрипом Государыни. Это были единственные звуки, нарушавшие глубокую тишину.

Великий Князь Александр и его супруга недолго оставались там. Они были глубоко взволнованы. Они прошли через апартаменты Государыни, и доброе сердце Великого Князя направило его к князю Зубову, жившему рядом. Тот же коридор вел к Великому Князю Константину, и Великая Княгиня Елизавета прошла к своей невестке. Им нельзя было долго оставаться вместе, надо было приготовиться к приему Великого Князя отца. Он приехал к семи часам вечера и, не проходя к себе, остался так же, как и Великая Княгиня, в апартаментах Государыни. Он виделся только с сыновьями, а его невестки получили распоряжение оставаться у себя.

Апартаменты Государыни тотчас наполнились преданными слугами Великого Князя отца, большею частью извлеченными из неизвестности, которым ни их происхождение, ни способности не давали права надеяться на должности и милости, готовые свалиться на них. В передней толпа увеличивалась с минуты на минуту. Гатчинцы (так называли этих людей) суетились, толкали придворных, с удивлением спрашивавших себя, откуда взялись эти Остготы, по-видимому, одни пользовавшиеся правом входить во внутренние апартаменты, тогда как раньше их не видали и в передних.

Великий Князь Павел расположился в кабинете за спальней своей матери так, что все, кому он давал распоряжения, проходили мимо Государыни, еще не умершей, как будто ее уже не существовало. Эта профанация Величества, это кощунство, недопустимое по отношению и к последнему из людей, шокировало всех и представляло в неблагоприятном свете разрешавшего это Великого Князя Павла. Так прошла ночь. Был момент, когда блеснула надежда; казалось, что подействовали лекарства, но эта надежда скоро была разрушена.

Великая Княгиня провела всю ночь, не раздеваясь, с минуты на минуту дожидаясь, что за ней пришлют. Графиня Шувалова приходила и уходила опять; каждую минуту получались известия о состоянии здоровья Государыни. Великий Князь Александр с того момента, как приехал его отец, больше не возвращался к своей супруге. Он вошел к ней вместе со своим отцом около трех часов утра. Они были в форме батальонов Великого Князя отца, которые во время царствования Павла послужили моделью для переорганизации всей армии[37].


«Екатерина II, путешествующая в своем государстве в 1787 году». Аллегория. Художник Фердинанд де Мейс. 1787–1788 гг.


Иногда обстоятельства, незначительные сами по себе, производят большее впечатление, чем другие, более важные. Вид этого мундира вне Павловска и Гатчины, тогда как раньше Великий Князь Александр надевал его только потихоньку от Государыни, не любившей, чтобы ее внуки брали уроки прусской солдатчины, итак, вид этих мундиров, над которыми Великая Княгиня часто смеялась, в тот момент разрушил всякую иллюзию. Ее душа пришла в уныние, и она залилась слезами. Это были ее первые слезы. Ей казалось, что после жизни приятной, спокойной и уверенной она попала в смирительный дом.

Посещение Великих Князей продолжалось недолго. Под утро был получен приказ надеть русские платья. Это означало, что Государыня кончалась. Однако весь день прошел в ожидании. Агония была долгой и мучительной, без одной минуты сознания. Шестого, в одиннадцать часов вечера, прислали за Великой Княгиней Елизаветой и ее золовкой, находившейся у нее. Императрицы Екатерины более не существовало. Великая Княгиня прошла через толпу, почти не видя, кто ее окружает. Великий Князь Александр подошел к ним и сказал, чтобы они встали на колени, целуя руку юного Императора. Они нашли его так же, как и Императрицу Марию, у входа в спальню. Поздоровавшись с ним, они должны были пройти через спальню мимо останков Государыни, не останавливаясь, в прилегавший к этой комнате кабинет, где были Великие Княжны все в слезах. В это время Императрица Мария, с большой энергией и ловкостью, распоряжалась одеванием покойной Государыни и устройством ее комнаты.

Покойная Государыня была положена на постель в утреннем платье. Императорский дом присутствовал на панихиде, отслуженной в том же помещении, и после целования руки покойной отправились в церковь, где была принесена присяга Императору. Эти печальные церемонии продолжались до двух часов ночи.

* * *

Редко когда перемена царствования не производит большего или меньшего переворота в положении приближенных; но то, что должно было произойти при восшествии на престол Императора Павла, внушало всем ужас ввиду характера этого Государя. Обладая всем, чтобы быть великим монархом и самым любезным человеком в своем государстве, он достиг только того, что внушал страх и отвращение. В своей молодости путешествуя, различные удовольствия и склонности, которые он удовлетворял, отвлекали его от неприятной роли, которую ему приходилось играть благодаря его ничтожеству в политике. Но с возрастом это сильно давало себя чувствовать. У него была гордая душа и деятельный ум, и, в конце концов, его характер ожесточился, он стал подозрительным, нелюдимым и мелочно придирчивым.

Он почти всецело уединился, проводя только три месяца зимой при дворе своей матери, а остальное время в Павловске или в Гатчине, в своих загородных дворцах. Из матросов, находившихся под его начальством, он сформировал два батальона пехоты по прусскому образцу. Он ввел везде у себя строжайшую дисциплину не только в войсках, но и при дворе. Опоздание на одну минуту часто наказывалось арестом; более или менее заботливо сделанная прическа у мужчин вызывала его насмешки или заставляла его прогонять их. Для представления Павлу приходилось надевать костюмы своих предков. Все, к кому хорошо относилась Государыня, не пользовались расположением Великого Князя. Все это приводило к тому, что его старались избегать, насколько позволял его ранг. Еще когда он был Великим Князем, боялись его выходок и придирок; когда же он стал Императором, все, у кого не было особенных причин рассчитывать на его милость, были готовы ко всему, потому что хотя он и не оскорблял никого, но часто против какого-либо определенного лица в его душе возникало предубеждение, и он при случае проявлял это, что нельзя было объяснить ничем другим, кроме каприза.

Несмотря на чувство неприязни, часто несправедливое, бывшее у него по отношению к матери, он проявил глубокую чувствительность, когда увидал ее лежащей без движения. Но его дурной характер быстро взял верх. Первые должности при дворе были замещены другими лицами. Мановением жезла он разрушил все, что обеспечивало в продолжение тридцати четырех лет одно из наиболее славных царствований. Маршал двора, князь Барятинский, был изгнан как один из содействовавших смерти Петра III. Граф Алексей Орлов дрожал как преступник. Он просто был отослан через некоторое время[38].

Среди различного рода перемен, высылок и повешений, бывших в это время, случались довольно забавные истории. Турчанинов был секретарем Императрицы Екатерины, и ему также был поручен надзор за ее частными занятиями[39].

Это был маленький человечек, такой гибкий, что он казался от этого еще меньше. Когда Императрица Екатерина отдавала ему приказания, прогуливаясь в саду Царского Села, он так сгибался из уважения, что Ее Величество, не будучи высокого роста, принуждена была нагибаться, чтобы разговаривать с ним. Про него ходил слух, что он набивал свои карманы. Я не знаю, насколько это было правдой, только Император Павел проявил сильную ненависть к нему, чего никто не мог предвидеть, потому что слишком мало было между ними случаев соприкосновения. Он приказал ему уехать из Петербурга и никогда больше не показываться на глаза. Турчанинов так хорошо исполнил приказание, что никто не видал, как и когда он уехал. Его не видали ни у одной заставы. Никто не знал, куда он направился, и с этого момента о нем больше не слыхали в Петербурге.

Вступая на престол. Император Павел совершил много справедливых и милостивых поступков. Казалось, что он не желал ничего другого, кроме счастья своего государства; он обещал, что рекрутский набор будет отложен на несколько лет, и старался уничтожить злоупотребления, допущенные в последние годы царствования Государыни. Он проявил благородные и великодушные чувства, но он разрушил все это, пытаясь повредить славной памяти Императрицы, своей матери. Он назначил заупокойную службу в Александро-Невском монастыре, близ могилы своего отца, присутствовал на ней со всей семьей и двором. Потом открыли гроб; там оказался только прах от костей, который он приказал целовать. Он распорядился приготовить великолепные похороны, со всеми церковными и военными церемониями, перенести гроб во дворец, следовал за шествием пешком и приказал участвовать в церемонии Алексею Орлову. Это произошло через три недели после смерти Государыни.

За две недели до этого возмутительного поступка я была назначена дежурной к телу Ее Величества. Собирались перенести его в тронный зал. Я вошла в дежурную комнату, находившуюся рядом. Мне невозможно передать различные чувства, волновавшие меня, и скорбь, наполнявшую мою душу. Я искала глазами лица, выражение которых могло бы успокоить мое сердце. Императрица Мария ходила взад и вперед, распоряжаясь церемонией. Ее довольный вид мучил меня. В смерти есть что-то торжественное; это поражающая истина, которая должна угасить все страсти. Ее неумолимая коса подрезает наше существование; если это не случилось вчера, это может случиться сегодня или завтра, и иногда это завтра оказывается таким недалеким и неожиданным!

Я вошла в тронный зал и села у стены, вбок от трона. Через три шага от меня был камин, к которому прислонился камер-лакей Екатерины II. Его отчаяние и печаль вызвали слезы у меня; и мне стало от этого легче.

Рядом с тронным залом находилась зала кавалергардов. Потолок, пол и стены были обтянуты черным; единственным освещением этой траурной комнаты был яркий огонь камина. Кавалергарды в своих красных куртках и серебряных касках расположились группами, одни — опираясь на карабины, другие — лежа на стульях. Мрачное молчание в этом зале, прерываемое только вздохами и рыданиями. Я постояла несколько времени у двери, это зрелище было в согласии с моей душой. Противоречие ужасно во время скорби, оно раздражает ее и сдавливает. Горечь ее утоляется, только встречая подобие мучениям, испытываемым ею. Я вернулась на свое кресло. Через минуту обе половины двери раскрылись. Появились придворные в самом глубоком трауре и прошли через зал в спальню, где лежало тело Государыни. Я была извлечена из уныния, в которое повергло меня зрелище смерти, приближавшимся похоронным пением. В дверях показалось духовенство, священники, певчие и Императорская семья, а за нею несли тело на великолепных носилках, покрытых Императорской мантией, концы которой неслись первыми чинами двора. Едва я увидала мою Государыню, как все содрогнулось во мне, слезы высохли и рыдания перешли в невольные крики. Члены Императорской семьи поместились передо мной, и, несмотря на торжественность момента, Аракчеев, личность, извлеченная Государем из ничтожества и ставшая фактотумом его чрезмерных строгостей, сильно толкнул меня, говоря мне замолчать. Моя скорбь была так велика, что всякое постороннее чувство не могло коснуться меня, и этот неприличный поступок не произвел на меня никакого впечатления. Бог по своей милости даровал мне приятную минуту: я встретилась глазами с Великой Княгиней Елизаветой и прочла в них утешение моей душе. Она тихо приблизилась ко мне и дала мне сзади свою руку, пожав мою.

Началась служба; она подняла мое мужество, смягчая сердце. Когда церемония кончилась, вся императорская фамилия, один за другим, преклонялись перед телом и целовали руку покойной.

Потом все разошлись. Остался один священник против трона, чтобы читать Евангелие. Шесть кавалергардов были поставлены вокруг гроба. После двадцати четырех часов дежурства я вернулась домой, измученная телом и душой.

Понадобилось немного дней, чтобы все почувствовали, как велика была потеря. Справедливая свобода каждого была порабощена особым терроризмом. Нельзя было дышать свободно от многочисленных правил этикета и ложных знаков почтения. Каждый раз, встречаясь с Государем на улице (а это случалось постоянно), приходилось не только останавливаться, но и выходить из экипажа, какая бы погода ни была. Одним словом, все, до шляп включительно, носило печать стеснения. У четырех гвардейских полков, с самого основания их Петром Великим, полковником был всегда Государь, в двух из них, пехотных, полковниками были назначены Великие Князья Александр и Константин. Конная гвардия была представлена Великому Князю Николаю еще с колыбели. Император оставил себе только Преображенский полк. С этого момента Великие Князья все время были заняты военной службой.

Надо было реформировать полки по образцу Гатчинских батальонов, вошедших в состав гвардии, и работа была немаленькая.

Когда похоронные церемонии окончились, был получен приказ явиться ко двору для представления. Собрались в траурном зале кавалергардов. Трусы и трусихи решили, что надо целовать руку Императрице, падая ниц, что мне показалось очень странным. Император и Императрица появились, и курбеты начались так быстро, что Император не успевал поднять этих картонных паяцев. Я была возмущена этим. Когда подошла моя очередь, я поклонилась, как всегда, и собиралась взять руку Императора, который быстро отдернул ее. От быстрого движения он так звучно поцеловал меня в щеку, что рассмеялся. Он сильно уколол меня своим подбородком, который, вероятно, не брил в тот день. Я была слишком огорчена тогда, чтобы почувствовать смешную сторону этой сцены. Старые дамы бранили меня, что я не последовала их примеру. Я отвечала, что никогда не может быть уважения больше, чем мое к Императрице Екатерине, но что я никогда не валялась на земле перед ней и что я не могла и не должна была делать этого перед ее сыном. Я не знаю, быть может, они почувствовали справедливость моего убеждения, но только преклонения прекратились.

Император очень любил представления всякого рода, и так как глубокий траур не разрешал ни балов, ни спектаклей, ни других удовольствий, кроме приемов, baise-mains, игр и ужинов, то двор часто посещал общежитие института благородных девиц, ставшее очень интересным местом по причинам, о которых я расскажу. Это учреждение было основано Императрицей Елизаветой, дочерью Петра I. Говорили, что она намеревалась окончить дни в этом монастыре. Императрица Екатерина сделала из него институт благородных девиц и в первые годы своего царствования очень занималась им, но впоследствии стала меньше обращать на него внимания, и Император Павел при восшествии на престол отдал управление институтом в руки Императрицы, своей супруги.

Там и произошло в первые дни царствования знаменитое примирение. Когда Императрица Мария была Великой Княгиней, в числе ее фрейлин была м-ль Нелидова. Это была особа небольшого роста и совершенно некрасивая; смуглый цвет лица, маленькие подслеповатые глаза, рот до ушей, длинная талия и короткие кривые, как у таксы, ноги, все это, в общем, составляло фигуру малопривлекательную. Но она была очень остроумна, обладала талантами и, между прочим, хорошо играла на сцене. Великий Князь Павел часто смеялся над нею, но, увидя ее в роли Зины в la Folle par amour, увлекся ею: это было еще в то время, когда он любил выезжать в свет и когда у него часто бывали любительские спектакли.

Но чтобы объяснить суть этой интриги, надо перейти к еще более раннему времени. В 1783 или в 1784 году Великий Князь Павел особенно полюбил камергера князя Николая Голицына, человека очень ловкого, который близко сошелся с м-ль Нелидовой и старался убедить Великого Князя, что пора ему стряхнуть гнет своей супруги, прибавляя, что он с болью видит, как она управляет им вместе со своей подругой г-жой Бенкердорф[40]. Он коварно преувеличил их миленькие интриги; Великий Князь поддался обману, и м-ль Нелидова стала предметом его предпочтения. Это чувство вскоре превратилось в страсть, причинившую очень сильное огорчение Великой Княгине Марии. Она очень явно выказывала свою ревность, оказала сильное сопротивление во всем, что касалось м-ль Нелидовой, державшей себя не очень почтительно по отношению к ней.

Великая Княгиня решила пожаловаться Императрице, которая стала уговаривать своего сына, но напрасно, и пригрозила увольнением Нелидовой. Князь Голицын воспользовался этой угрозой, чтобы еще более вооружить Великого Князя против матери. Последний уехал в свой дворец в Гатчину и прожил там всю зиму, приезжая в город только на те празднества, где его присутствие было необходимо. Великая Княгиня своей жалобой достигла только удаления от себя лиц, больше всего ей преданных. Г-жа Бенкердорф была отослана, потому что Великий Князь справедливо предполагал, что жену научают подруги и что, оставшись одна, она скорее уступит его воле. Он не ошибся, и Великая Княгиня, лишенная поддержки, подчинилась самым оскорбительным унижениям.

Через несколько лет как-то произошла ссора между Великим Князем и Нелидовой. Вызвана она была ревностью. Великий Князь, казалось, занялся другой фрейлиной своей супруги, и Нелидова покинула двор и поселилась в общежитии института, где она раньше воспитывалась. Таково было положение дел, когда Император вступил на престол. При первом же своем посещении общежития он примирился с Нелидовой и обошелся с ней так хорошо, что предложил Императрице считать Нелидову его лучшим другом и обращаться с ней так же. С этого момента, казалось, самая тесная дружба установилась между Императрицей и Нелидовой, получившей звание фрейлины «с портретом» — титул, которым пользовалась до сих пор только одна Протасова. Императрица вместе с Нелидовой проявляли свою власть; они вмешивались во все дела и награды и поддерживали друг друга.

Этот союз вызвал бы удивление, если бы не заметили вскоре, что он основан на личном интересе. Императрица без Нелидовой совершенно не могла рассчитывать на доверие своего супруга, что последующие события и доказали вполне. Но без Императрицы и Нелидова, очень самолюбивая, не могла играть той роли при дворе, какую она играла там, и нуждалась в милостивом отношении Государыни для защиты своей репутации.

Поездки в общежитие участились. Императрица была в восхищении развлекать двор в таком месте, где она командовала; Нелидовой нравилось доказывать публике, что Император был увлечен ею, и Император охотно ездил туда, потому что Нелидова оказывала предпочтение этому месту. Три заинтересованных лица находили поэтому эти вечера прелестными и часто проводили их почти целиком в разговорах. Но придворные, присутствовавшие там, потому что Император направлялся туда всегда с большой свитой, с Великими Князьями и Великими Княгинями, смертельно скучали.


Павел Петрович (1754–1801) — Император Всероссийский с 6 ноября 1796 года, великий магистр Мальтийского ордена, сын Петра III Федоровича и Екатерины II Алексеевны.


Было много балов, ставших источником беспокойства для Государыни и м-ль Нелидовой. Среди большого числа московских дам, приезжавших ко двору, было много красивых особ, и между ними княжны Щербатовы[41] и барышни Лопухины[42]. Последние особенно привлекли внимание Императора. Он часто принимался говорить о них, и беспокойству Государыни и Нелидовой по этому поводу приписывают ускоренный отъезд двора из Москвы.

Государь жил попеременно то в Кремле, то во дворце Безбородко, и так как каждый переезд совершался торжественно, то Государь устраивал их как можно чаще. Двор делал много поездок в окрестности Москвы и в Троицкий и Воскресенский монастыри. Последний называется также Новым Иерусалимом[43]. Ездили в Коломенское, место рождения Петра Великого, в Царицыно, где находится Императорский дворец, лежащий в чудной местности, и в Архангельское, имение, принадлежавшее тогда князю Голицыну.

Государь совершал эти поездки всегда в большой шести- или восьмиместной карете, и дорогой его секретари чередовались, докладывая текущие дела, военные донесения и прошения разного рода, адресованные ему. Великая Княгиня Елизавета, всегда находившаяся во время поездок в его карете, говорила мне, что она часто бывала поражена раздражительностью Государя, когда что-нибудь ему не нравилось в докладе, и холодной жестокостью, позволявшей ему делать предметом шутки просьбы, с которыми обращались к нему несчастные. Быть может, молодость и неопытность Великой Княгини Елизаветы вводили ее в обман относительно настоящих намерений Государя, но подобный род шуток приводил ее в возмущение.

Последние празднества коронации состояли: из итальянской оперы; дворянского бала, который Их Величества почтили своим присутствием; обеда у Польского короля; торжественной прогулки во дворцовом саду, и прогулки 1-го мая[44] на общественном гулянье.

Я не присутствовала ни на одном из празднеств, дававшихся в это время в Петербурге. Я оставалась с Толстой. Мое сердце было облечено в вечный траур, и я избегала общественных увеселений. Но я была вынуждена отправиться на маскированный бал не по приглашению, а по приказу полиции. Тот, кто отказывался подчиниться ему, заносился на особый лист, и, таким образом, об этом доходило до сведения Государя. Я отправилась на этот печальный праздник, так же как и Толстая. Вначале было заиграли полонез, который я привыкла слышать в счастливые времена. Эта музыка произвела на меня ужасное впечатление, рыдания душили меня.

Шумная радость и празднества являются для печали чем-то вроде судорожной улыбки, устрашающей природу. Я бежала от света, казавшегося мне ужасным. Могила была у меня в сердце, и мои взоры, казалось, стремились к ней, ища в ней отдохновения. Мы вернулись с этого бала измученные и усталые, точно мы возвращались после тяжелого и опасного путешествия.

Несчастный характер Императора был причиною стольких несправедливостей, совершенных им, что их едва можно согласовать с понятием прекрасной души.

Я позволю себе на минуту прервать рассказ и приведу малоизвестный анекдот, доказывающий природную доброту и великодушие, заложенные на глубину души этого Государя.

Граф Панин, сын графа Петра Панина, о котором я говорила выше, ни в чем не походил на своего отца. У него не было ни силы характера, ни умения себя держать, и он был способен только к интригам и возмущению. Император Павел, когда был еще Великим Князем, принимал в нем участие как в племяннике графа Никиты Панина, его воспитателя. Граф Панин воспользовался склонностью Великого Князя, удвоил усердие и старание и достиг того, что овладел его доверием. Заметив несогласие, царившее в отношениях между Государыней и ее сыном, он захотел нанести последний удар, чтобы потом осуществить свои честолюбивые и даже преступные проекты. Он возвратился в Гатчину после кратковременного пребывания в городе и попросил у Великого Князя особой аудиенции, чтобы сообщить ему дело первой важности.

Великий Князь назначил ему время, когда граф должен был прийти к нему в кабинет. Граф вошел со скромным видом, очень ловко прикрыв скромностью, как маской, свое вероломство, и, наконец, сказал Великому Князю с притворным колебанием, что откроет ему самую ужасную для него вещь, что дело идет о заговоре, образованном против него Государыней, его матерью, и что она посягала на его жизнь.

Великий Князь спросил у него, знает ли он имена заговорщиков, и, услыхав утвердительный ответ, приказал написать их на листе. Граф Панин при помощи своей фантазии составил большой список.

— Подпишите! — прибавил Великий Князь.

Панин подписал. Тогда Павел взял лист и сказал:

— Идите, предатель, и не показывайтесь никогда мне на глаза.

Он рассказал об этой ужасной клевете своей матери; Государыня была также возмущена, как и он, а этот список остался у Великого Князя Павла в отдельном ящике, хранившемся у него всегда в спальне.

* * *

Возвратимся к придворным происшествиям после коронации. Третьего мая Государь уехал из Москвы вместе с сыновьями, отправляясь в объезд вновь приобретенных в силу раздела Польши губерний и оттуда прямо в Петербург. Государыня уехала из Москвы одновременно с Государем, вместе с Великими Княгинями, своими невестками и со своей дочерью, Великой Княжной Александрой. Она объявила им всем троим, что они не будут расставаться с ней ни днем, ни ночью. И действительно, как в дороге, так и по приезде в Павловск она оставляла их ночевать в своей комнате. У Великих Княгинь Елизаветы и Анны даже не было другого, отдельного помещения, кроме ее апартаментов.

Здоровье Великой Княгини Елизаветы, выдержавшее всякого рода испытания предыдущей зимой и утомительные церемонии коронации, в конце концов пошатнулось. Великая Княгиня впала в состояние особой слабости, сопровождаемой страданиями, почему она с крайним нетерпением ждала приезда Императора, чтобы, по крайней мере, освободиться от зависимости, в которой она находилась. Наконец, этот момент наступил в последних числах мая. Государыня в сопровождении двора выехала навстречу Государю в Гатчину, где провела только несколько дней, после чего все вернулись в Павловск.

Стремились во что бы то ни стало заставить позабыть прошлое царствование и в виде одного из средств переменили, насколько это было возможно, место всех резиденций двора. Императрица Мария питала отвращение к Царскому Селу, объяснимое только личными отношениями. Она ревновала его к созданному ею Павловску. Вследствие этого Императорский дворец в Царском Селе, жилище, достойное Монарха, и где всегда весь двор удобно размещался, был брошен, и все лучшее из имущества перевезено в Павловск, тоже красивое место, но нисколько не соответствовавшее размерам с двором и не подходившее для резиденции Монарха, влюбленного в пышность и приемы. Поспешно строили новые здания, но они были разорительным противоречием с постройками прошлого царствования. Екатерина II построила для своего внука великолепный дворец в Царском Селе. Императрица Мария, пока по ее распоряжению для наследника трона строили деревянный дом, поместила его в хижину. Да и дом Великого Князя Александра немногим был больше, но Великая Княгиня Елизавета чувствовала себя там счастливой в сравнении с теми тремя неделями, которые она провела во дворце.

Немного спустя после возвращения Государя, когда однажды вечером он прогуливался по саду в Павловске вместе с двором и лицами, составлявшими его постоянное общество, послышались звуки барабана. Все насторожились. Для вечерней три было слишком поздно. Император остановился, заметно взволнованный. Били тревогу. «Это пожар», — вскричал он, повернулся и быстро пошел ко дворцу вместе с Великими Князьями и военными. Императрица с остальным обществом следовала за ним издали. Подойдя ко дворцу, увидали, что одна из ведущих к нему дорог занята частью гвардейских полков. Остальные кавалеристы и пехотинцы поспешно бежали со всех сторон. Спрашивали друг у друга, куда надо идти, сталкивались, и на узкой дороге, наполненной войсками, военные, пожарные и различные повозки пролагали себе дорогу только с помощью страшного крика.

Императрица, опираясь на руку одного из придворных, пробиралась через толпу, разыскивая Государя, потерянного ею из вида. Наконец, беспорядок настолько увеличился, что многим из дам, и именно Великим Княгиням, пришлось перелезть через барьер, чтобы избежать опасности быть раздавленными.

Немного спустя войскам был дан приказ разойтись. Возвратились во дворец. Император был взволнован и в плохом настроении. Много было движения, продолжавшегося до позднего вечера. После долгих розысков открыли, что причиною суматохи был трубач, упражнявшийся в казармах конной гвардии. Войска в примыкающих казармах подумали, что это сигнал, и повторили его, таким образом тревога передалась от одного полка другому. В войсках думали, что это или пожар, или испытание на быстроту сбора; но толки в обществе и при дворе, которые с самого начала этого царствования приняли такое направление, что можно было предчувствовать конец его, постарались объяснить совершенно иначе это событие и в особенности событие, случившееся на следующий день.

Ничто так не вызывает предательство, как постоянная боязнь его. Павел I не умел скрывать, до какой степени эта боязнь отравляла его жизнь. Она проявлялась во всех его поступках, и много жестокостей, которые он допустил совершить, были следствием этого чувства, постоянно присутствовавшего в его душе, и наконец оправдали его, вызывая общее раздражение.

На следующий день, почти в те же часы, когда двор был на прогулке в другой части сада, отделенной от большой дороги только небольшим барьером, послышался звук трубы и показалось несколько кавалергардов, скакавших во весь опор по тропинке, примыкающей к большой дороге. Император в бешенстве бросился к ним с поднятой тростью и заставил их повернуть обратно. Великая Княгиня и адъютанты бросились за ним, и все были довольно удивлены этой второй сценой. В особенности растерялась Государыня. Она кричали, обращаясь к придворным:

— Бегите, господа, спасайте вашего Государя!

Около нее оказался граф Феликс Потоцкий, добрый малый, но неуклюжий толстяк, вдобавок питавший смешное чувство страха перед Императором. Она схватила его за руку и толкала вперед. Едва ли видали фигуру смешнее, чем ту, которую представлял из себя бедный граф Потоцкий, не понимавший, чего от него требуют, и больше испуганный криком Государыни, чем опасностью, которой подвергался Государь.

На этот раз войскам помешали собраться, но никогда не дознались, как следует, что вызвало это волнение. Никто не хотел сказать или не знали его причины. Одни говорили, что войска были уверены, будто тревога, бывшая накануне, была устроена по приказу Государя, — поэтому держались все время наготове и могли принять всякий шум за сигнал. Другие утверждали, что какой-нибудь шутник дурного тона, желая повторить суматоху, бывшую накануне, дал сигнал. История окончилась несколькими наказаниями и больше не повторялась.

В начале августа[45] двор возвратился в Павловск. Я с трудом решаюсь приступить к описанию самой гнусной интриги, устроенной в это время. Князь Чарторижский, продолжая по-прежнему быть близким другом Великого Князя Александра, послужил поводом для клеветы, при помощи которой старались очернить честь и славу Великой Княгини Елизаветы. Ее свекровь, постоянно завидуя своей невестке, не упускала случая вредить ей. Граф Толстой, играя роль самого усердного и верного слуги около Их Императорских Высочеств, в то же время был первым поверенным Императрицы, ее шпионом и низким прислужником. До этого времени Государь очень хорошо обходился с Великой Княгиней Елизаветой. После родов он часто и подробно расспрашивал ее об маленькой Великой Княжне и побуждал ее иметь сына. В последнее пребывание двора в Павловске Государыня приказала Великой Княгине Елизавете прислать ей ребенка, хотя девочке было всего три месяца и от дома Великого Князя до дворца было довольно далеко. Пришлось повиноваться, и потом, когда девочку привезли обратно, Великая Княгиня узнала от дам, сопровождавших ребенка, что Государыня носила его к Государю. Великая Княгиня, нисколько не подозревавшая грозы, собиравшейся над ее головой, была благодарна Государыне, считая это просто желанием приучить Государя к внучке. Она жестоко ошибалась и скоро убедилась в этом, но виновникам ее несчастья удалось скрыть от нее часть истины и обратить ее возмущение против тех, кто наименее этого заслуживал.

Граф Ростопчин и Кушелев находились в соседней комнате с кабинетом Государя, когда вдруг в нее вошла Государыня с маленькой Великой Княжной на руках. Она сказала им:

— Не правда ли, какой прелестный ребенок?

Они согласились с ней, и она прошла в кабинет Государя, откуда она вышла через четверть часа довольно скорым шагом. Кутаисов от имени Государя позвал Ростопчина, говоря ему по-русски:

— Боже мой, зачем эта несчастная женщина пришла расстраивать его своими злыми словами!

Ростопчин вошел к Государю и застал его в состоянии полного бешенства.

— Идите, сударь, и напишите как можно скорее приказ о ссылке Чарторижского в Сибирский полк. Моя жена сейчас вызвала у меня сомнения относительно мнимого ребенка моего сына. Толстой знает это так же, как и она.

Ростопчин отказался повиноваться и возразил Его Величеству, что переданное ему было ужасной клеветой и что ссылка князя Чарторижского опозорит Великую Княгиню, бывшую так же невинной, как и добродетельной. Но ему не удалось поколебать решения Императора. Тогда Ростопчин, видя, что невозможно его разуверить, ограничился заявлением, что никогда он не согласится написать подобный несправедливый приказ, и ушел из кабинета. Государь написал ему записку, в которой сообщал все обстоятельства, оправдавшие отданное им приказание. Ростопчин опять отказался повиноваться, и гнев Государя, наконец, успокоился. Графу удалось получить согласие Его Величества на то, что Чарторижский будет удален без шума и его назначат посланником к королю Сардинии[46].

На другой же день утром Великий Князь Александр узнал от князя Чарторижского, что последний получил приказание в тот же день уехать из Павловска и вскоре отправиться в Италию в качестве посланника от России к королю Сардинии, которого революционная смута и война вынудили покинуть свое государство и блуждать по разным областям Италии, где еще было спокойно.

Великий Князь был крайне поражен. Это назначение слишком походило на ссылку, чтобы можно было ошибиться; и ни он, ни князь Чарторижский нисколько не сомневались по поводу этого. Великий Князь поспешил к своей супруге. Он сообщил ей о своем горе, и оба терялись в поисках причины, которая могла бы так внезапно вызвать это событие. Их Императорские Высочества простились с князем после обеда. До них дошли слухи, что некоторые лица пытались объяснить это удаление причиной, очень оскорбительной для Великой Княгини. Она была глубоко возмущена этим, и на ее лице были еще следы того чувства, когда она вечером вошла к Государю.

Войдя в комнату, где обыкновенно дожидались его Великие Княгини, он, не говоря ни слова, взял за руку Великую Княгиню Елизавету, повернул ее так, что свет падал на ее лицо, и уставился на нее самым оскорбительным образом. Начиная с этого дня, он не говорил с ней в течение трех месяцев.

В тот же вечер граф Толстой, который, казалось, искренно интересовался этим событием, убедился из намеков Государя, что его мнение относительно чистоты поведения Великий Княгини поколебалось. Тогда Толстой предложил раскрыть всю эту интригу, и вот как передавал он потом, что будто бы он узнал от Кутаисова.


«Александр I и Елизавета Алексеевна». Художник Пьетро Кросси. 1800-е гг.


В тот момент, когда Императрица принесла маленькую Великую Княжну к Императору, в кабинете был он, Кутаисов и граф Ростопчин. Императрица обратила внимание Императора на ту странность, что Великая Княжна была брюнеткой, тогда как Великий Князь Александр и Великая Княгиня Елизавета оба были блондины. Когда она вышла, Император остался вдвоем с графом Ростопчиным, и последний, выйдя из кабинета Его Величества, распорядился, чтобы приготовили приказ об назначении и отъезде князя Чарторижского.

Таким образом, из этого следовало, что возбудил подозрения Государя против Великой Княгини граф Ростопчин. Но что могло его к этому побудить? Между ними никогда не было вражды, и князь Чарторижский до сего времени не мог пожаловаться на него. Он поступил так не иначе, как по наущению моего мужа, который давно уже питал неприязненное чувство к Чарторижскому, а также мог желать отомстить Великому Князю. Вспомнили все, что мне сделали, чтобы помешать дружбе Великого Князя с Чарторижским. Никогда я не скрывала своих чувств относительно последнего.

При всяком случае я доказывала ему, что предпочитаю свои убеждения милости двора; но предполагали, что другие мотивы руководили нами, и решили, что мой муж и я принесли в жертву репутацию Великой Княгини желанию удовлетворить чувство личной вражды и наслаждению мести.

Меня очень огорчали страдания Великой Княгини, и я была далека от мысли, что меня обвиняют в них. Она более не сомневалась, что я была причиной неприятностей, испытываемых ею. В первой молодости самое крайнее кажется наиболее вероятным. Верят в самые высшие добродетели; но когда обстоятельства принуждают увидеть дурную сторону души человеческой, скорей поверят в самое мрачное преступление, чем в артистически сплетенную интригу.

Это первое разочарование жизни распространялось на предметы, слишком соприкасающиеся и близкие сердцу Великой Княгини, чтобы не причинить ей сильного горя. Она думала, что ей повредила самым чувствительным образом особа, которую она нежно любила и привязанность которой она считала неизменной. Ее репутации угрожали. Поступок с нею Государя обвинял ее публично. Ничто не могло защитить ее, и всему этому причиной она считала меня. Ее сердце было изранено. Но скоро все-таки негодование придало ей силы; решение не показывать вида тем, кто огорчил ее (кто бы это ни был), что они достигли своей цели, возвратило ей самообладание в свете. В глубине своей души она старалась удалить мысль о моем муже и обо мне. С тех пор она стала смотреть на нас как на открытых врагов.

Двор, по обыкновению, проводил конец весны, лето и начало осени в Петергофе и Павловске. Характер Императора Павла становился все более и более вспыльчивым, а поведение — произвольным и странным. Однажды весною (это случилось перед отъездом на дачу), после обеда, бывшего обыкновенно в час, он гулял по Эрмитажу и остановился на одном из балконов, выходивших на набережную. Он услыхал звон колокола, во всяком случае не церковного, и, справившись, узнал, что это был колокол баронессы Строгановой, созывавший к обеду. Император разгневался, что баронесса обедает так поздно, в три часа, и сейчас же послал к ней полицейского офицера с приказом впредь обедать в час. У нее были гости, когда ей доложили о приходе полицейского. Все были крайне изумлены этим посещением; но когда полицейский исполнил возложенное на него поручение с большим смущением и усилием, чтобы не рассмеяться, то только общее изумление и страх, испытываемый хозяйкой дома, помешали присутствовавшему обществу отдаться взрыву веселости, вызванному этим приказом совершенно нового рода.

Анекдот быстро распространился в городе, толки вокруг этого случая дали повод злонамеренным людям находить у Государя расстройство рассудка, и эта тирания, распространявшаяся даже на домашнюю жизнь, раздражала всех. Распорядившись отобрать во всех книжных лавках произведения Вольтера и Руссо, он запретил ввоз каких бы то ни было книг в Россию. Точность, с которой исполняли этот приказ, была поводом к очень неудобной сцене, происшедшей в Павловске.

Великие Князья, Великие Княгини и весь двор дожидались Их Величеств в маленьком особом саду Государыни, чтобы оттуда отправиться на прогулку верхом, что было очень принято при дворе в том году, как и в предыдущем. Все собрались у окон нижнего этажа апартаментов Их Величеств. Слышно было, как Император прошел от себя к Императрице, и вскоре потом послышался разговор в повышенном тоне. Государыня говорила с упреком и плача. Государь отвечал резко, и хотя нельзя было разобрать слов, великолепно были слышны все интонации.

Сцена продолжалась. Аудитория, собравшаяся в садике, хранила самое глубокое молчание; смотрели друг на друга со смущенным видом, не зная, что из всего этого выйдет. Государь появился в очень дурном настроении и сказал Великим Князям и остальному обществу:

— Отправляемся, сударыни; на лошадь!

Пришлось последовать за ним, не смея дожидаться Императрицы, появившейся минуту спустя с опухшими глазами и недовольным видом.

На следующий день узнали причину этой сцены: Государыня выписала из-за границы книг, но таможня, не получив приказа сделать для нее исключения из общего правила, задержала адресованные ей книги. Государыня узнала об этом и пожелала показаться оскорбленной. Она выбрала момент, когда Государь собирался выходить, и пожаловалась ему на недостаток уважения, который проявили к ней, как казалось, с его разрешения. Император, хотя и был раздражен и доведен до крайности, отдал приказ исправить ошибку. Все справедливо удивлялись, что Государь, при своем вспыльчивом характере, так долго выносил мелочность Императрицы и отсутствие у нее чувства такта и меры.

В течение нескольких месяцев Пален преследовал и мучил Великого Князя Александра, чтобы добиться от него согласия на низложение его отца. Наконец, он стал угрожать Великому Князю революцией и резней, уверяя, что только отрешение от престола Павла I может спасти государство и его. Он добился от Великого Князя согласия навести справки, каким образом подобные отречения производились в других странах. Тогда у графа Панина начались собрания посланников. Графу Толстому поручено было опросить их. Пален удалив Ростопчина, единственного человека, стоявшего на дороге его преступных замыслов, начал приводить их в осуществление. Заговор быстро развивался. Заговорщики собирались у князя Зубова; но, несмотря на всю таинственность, которой они облекли это дело, Император узнал, что злоумышляют против него. Он призвал Палена и спросил, почему он не доложил ему об этом. Тот дерзко поклялся, что не было ничего серьезного, что несколько молодых безумцев позволили себе вольные речи и что он образумил их, подвергнув аресту у генерал-прокурора. Он прибавил, что его Величество может положиться на его верность, что он предупредит Императора о малейшей опасности и разрушит зло в самом его корне.

Через три дня он решил нанести решительный удар. Он пришел к двери кабинета Императора и попросил позволения говорить с ним. Он вошел в кабинет с видом, полным отчаяния, и, упав на колени, сказал:

— Я прихожу с повинной головой. Ваше Величество, Вы были правы; я только что раскрыл заговор, направленный против Вас. Я приказал арестовать виновных[47]; они находятся у генерал-прокурора. Но как открыть мне вам величайшее несчастье. Ваше чувствительное сердце отца вынесет ли удар, который я принужден нанести ему. Ваши оба сына стоят во главе этого преступного заговора; у меня все доказательства в руках.

Император был смертельно поражен; его сердце разрывалось; он поверил всему. Его несчастный характер не дал ему подумать. У него были все проявления отчаяния и бешенства. Пален старался тогда успокоить его; уверял, что очень легко разрушить заговор; что он принял все необходимые меры, и, чтобы устрашить виновных, достаточно Его Величеству подписать бумагу, которую он принес с собой.

Несчастный Император согласился на все. Смерть была уже в его сердце. Он любил своих детей. Обвинение их было для него более тяжелым, чем муки, которые ему готовили заговорщики. Злодей Пален торжествовал. Он пошел к немецкому Князю Александру и показал ему бумагу, подписанную Императором, в которой был приказ об аресте Великих Князей Александра и Константина и заключении их в крепость. Великий Князь задрожал, возмутился и опустил голову, было решено, что акт отречения будет предложен.

В вечер перед этой ужасной ночью Великий Князь ужинал у своего отца. Он сидел за столом рядом с ним. Можно себе представить их невозможное положение. Император думал, что его сын покушается на его жизнь; Великий Князь считал себя приговоренным к заключению своим отцом. Мне передавали, что во время этого зловещего ужина Великий Князь чихнул. Император повернулся к нему и с печальным и строгим видом сказал:

— Я желаю. Ваше Высочество, (Monseigneur), чтобы желания Ваши исполнились.

Через два часа его не было в живых.

Прежде чем перейти к подробностям этого ужасного события, я приведу несколько обстоятельств, относившихся к нам. Генерал Бенегсен[48], наш хороший знакомый, участвовавший вместе с мужем в турецкой войне, часто посещал нас. Мы с интересом слушали его рассказы о персидском походе, предпринятом в царствование Екатерины II, об ее планах завоевания Константинополя и много других подробностей, свидетельствовавших о мудрости и величии этой государыни. Шестого марта Бенегсен пришел утром к моему мужу, чтобы переговорить с ним о важном деле. Но он застал мужа в постели настолько больным, что не нашел возможным говорить с ним о деле, по которому пришел, выразил сожаление по поводу этого очень горячо и даже с некоторым раздражением. Если бы не это препятствие, более чем вероятно, что Бенегсен открыл бы моему мужу заговор, и последний выслушал бы его как честный человек и верный подданный. Это признание имело бы непредвиденные последствия.

Вечером 11 марта он опять пришел к нам сказать, что он уезжает в ту же ночь, что его дела окончены и он спешит уехать из города. Николай Зубов[49] считался уехавшим по делу. Мы ничего не подозревали. Мой муж, хотя и чувствовал себя лучше, находился внизу, в своих комнатах. Г-жа де-Тарант спала в комнате радом с моей. Рано утром на следующий день я услыхала мужские шаги у себя в спальне. Я открыла занавески у кровати и увидала мужа. Я спросила, что ему нужно.

— Сперва, — ответил он, — я хочу говорить с г-жей де-Тарант.

Я посмотрела на часы и увидала, что было только шесть часов утра. Беспокойство овладело мною. Я думала, что случилось какое-нибудь несчастье, касающееся г-жи де-Тарант, вроде приказа о выезде, в особенности когда я услыхала, как она вскрикнула от испуга. Но муж вернулся в спальню и сказал, что Император умер накануне в одиннадцать часов вечера от апоплексического удара.

Признаюсь, что эта апоплексия показалась мне удивительной и не подходящей к телосложению Императора. Я поспешила одеться. Г-жа де-Тарант отправилась ко двору для принесения присяги. Муж, хотя чувствовал себя слабым, отправился также туда, в то время как г-жа де-Тарант собиралась ко двору, приехала моя belle-soeur Нелединская и одна из моих кузин Колычева. Мы терялись в догадках относительно этой апоплексии, когда в комнату вошел граф де-Круссоль, племянник г-жи де-Тарант и адъютант Императора Павла. Его бледное и печальное лицо поразило нас. Император очень хорошо обходился с этим молодым человеком, и потому было естественно, что граф жалел о нем.

Тетка спросила у него о подробностях смерти Императора. Граф смутился, и глаза его наполнились слезами. Г-жа де-Тарант сказала ему:

— Говорите же! Здесь никого нет лишнего.

Тогда он упавшим голосом сказал:

— Императора убили сегодня ночью.

Эти слова произвели на нас ужасное впечатление. Мы все разрыдались, и наше небольшое общество представляло картину, полную раздирающей сердце скорби. Муж возвратился в отчаянии и возмущенный тем, что он услыхал.

Утром 11 марта, когда Кутаисов дожидался Императора около дворца, чтобы сопровождать его верхом, к нему подошел крестьянин или человек, одетый в крестьянское платье, и умолял его принять от него бумагу, в которой заключается дело очень большой важности и которое в тот же день необходимо довести до сведения Императора. Кутаисов правой рукой держал за повод лошадь Его Величества; левой он взял бумагу и положил ее в карман. После прогулки он переменил платье, чтобы идти к Императору, вынул по своей привычке все, что у него было в правом кармане, и забыл про прошение крестьянина, вспомнив о нем только на следующий день; было уже поздно: Павел более не существовал, а в бумаге был разоблачен весь заговор.

В ночь с 11-го на 12-е марта привели один или два батальона Преображенского полка, разместив на дворе и вокруг дворца. Во главе гвардейцев был Талызин[50]. Солдатам сказали, что жизнь Императора в опасности и они идут спасать его. Пален остался с ними. Бенегсен, Зубовы, Казаринов, Скарятин, три гвардейских офицера, Уваров и граф Волконский поднялись в апартаменты Императора, спавшего в тот момент, когда они хотели войти. Один из гусаров несчастного Императора остановил их. Уваров и Волконский ударили его. Уваров ударил его саблей по голове и заставил дать дорогу. Гусар закричал:

— Спасайтесь, Ваше Величество!

Убийцы вошли. Император, разбуженный криком гусара, вскочил с кровати и спрятался за экран. Они испугались, думая, что он убежал. Но скоро они нашли его, и Бенегсен заговорил первый, объявив ему, что они пришли прочесть ему акт об отрешении его от престола. Император, увидев князя Зубова, сказал:

— И вы также здесь, князь?

Николай Зубов, пьяный и нахальный, сказал:

— Чего тут церемониться? Лучше прямо идти к делу.

Он бросился на Императора, который хотел бежать в дверь, ведущую в апартаменты Императрицы, но, к несчастью, она оказалась запертой[51]. Он не мог уйти.

Николай Зубов толкнул его; он упал, ударившись виском об угол стола, и лишился чувств. Убийцы овладели им. Скарятин снял шарф и задушил его. Потом положили его на постель. Бенегсен с некоторыми другими остались стеречь его, а другие предупредили Палена, что все кончено.

Последний послал известить Великого Князя Александра, что он объявлен Императором и ему надо показаться войскам. Приказали солдатам кричать «ура» их новому Государю. Они все спросили, где их отец. Им опять приказали кричать «ура»; они повиновались с отчаянием, что их обманули.

Императрица Мария проснулась и узнала про ужасную катастрофу. Она побежала в апартаменты своего супруга; Бенегсен не пустил ее.

— Как вы смеете меня останавливать? — говорила она. — Вы забыли, что я коронована и что это я должна царствовать?

— Ваш сын. Ваше Величество, объявлен Императором, и по его приказу я действую; пройдите в помещение рядом; я извещу вас, когда будет нужно.

Императрица была заперта в комнате вместе с г-жей Ливен Бенегсеном, где и находилась более часа. В это время раскрашивали лицо несчастного Императора, чтобы скрыть нанесенные ему раны.

Великого Князя Александра разбудили между двенадцатью и часом ночи. Великая Княгиня Елизавета, которая и легла всего за полчаса перед этим, встала вскоре после него. Она накинула на себя капот, подошла к окну и подняла штору. Апартаменты находились в нижнем этаже и выходили окнами на площадку, отделенную от сада каналом, которым был окружен дворец. На этой площадке при слабом свете луны, закрытой облаками, она различала ряды солдат, выстроенные вокруг дворца. Вскоре она услыхала многократно повторяемые крики «ура», наполнившие ее душу непонятным для нее ужасом.

Она не представляла себе ясно, что происходило, и, упав на колени, она обратилась к Богу с молитвой, чтоб, что бы ни случилось, это было бы направлено к счастью России.

Великий Князь возвратился с самыми сильными проявлениями отчаяния и передал своей супруге известие об ужасной кончине Императора, но не был в состоянии рассказать подробно.

— Я не чувствую ни себя, ни что я делаю, — сказал он. — Я не могу собраться с мыслями; мне надо уйти из этого дворца. Пойдите к матери и пригласите ее как можно скорее приехать в Зимний дворец.


«Смерть Александра I». Литография. Художник неизвестен. XIX век.


Когда Император Александр вышел. Императрица Елизавета, охваченная невыразимым ужасом, упала на колени перед стулом. Я думаю, что она долго оставалась в таком положении без всякой определенной мысли, и, как она говорила мне, эта минута принадлежала к числу самых ужасных в ее жизни.

Императрица была выведена из забытья своей камер-фрау, которая, вероятно, испугалась, увидав ее в таком состоянии, и спросила, не нужно ли ей чего-нибудь. Она поспешно оделась и в сопровождении этой камер-фрау направилась к Императрице Марии, но у входа в ее апартаменты она увидала пикет, и офицер сказал ей, что не может пропустить ее. После долгих переговоров он наконец смягчился; но, придя к Императрице-матери, она не застала ее, и ей сказали, что Ее Величество только что спустилась вниз. Императрица Елизавета сошла по другой лестнице и застала Императрицу Марию в передней апартаментов нового Императора, окруженную офицерами вместе с Бенегсеном.

Она была в ужасном волнении и хотела видеть Императора. Ей отвечали:

— Император Александр в Зимнем дворце и желает, чтобы вы тоже туда приехали.

— Я не знаю никакого Императора Александра, — ответила она с ужасным криком. — Я хочу видеть моего Императора.

Она поместилась перед дверью, выходившей на лестницу, и объявила, что она не сойдет с этого места, пока ей не обещают показать Императора Павла. Казалось, она думала, что он жив. Императрица Елизавета, Великая Княгиня Анна, г-жа Ливен, Бенегсен и все, окружавшие ее, умоляли ее уйти отсюда, по крайней мере возвратиться во внутренние апартаменты. Передняя беспрестанно наполнялась всяким людом, среди которого было неприятно устраивать зрелище; но ее удавалось отстранить от этой роковой двери только на несколько мгновений…

Каждую минуту прибывали посланные, настоящие и ложные, от Императора Александра, приглашавшие Императрицу Марию отправиться в Зимний дворец; но она отвечала, что не уедет из Михайловского дворца, пока не увидит Императора Павла.

В эту ночь был такой беспорядок, что когда Императрица Елизавета взяла за талию свою свекровь, чтобы поддержать ее, она почувствовала, что кто-то сжал ей руку и крепко поцеловал ее, говоря по-русски:

— Вы — наша мать и государыня!

Она обернулась и увидела, это был незнакомый ей офицер, слегка пьяный.

Под утро Императрица Мария пожелала видеть своих детей, и ее провели к ним. Все время сопровождаемая и поддерживаемая Императрицей Елизаветой, она вернулась в свои апартаменты и пожелала говорить с г-жей Пален. Во время этого разговора она заперла Императрицу Елизавету в маленьком кабинете, смежном с комнатой, где только что совершилось преступление. Мертвое молчание, царившее в кабинете, побудило Императрицу Елизавету отдаться своим мыслям, которые никогда не дадут ей забыть этих минут. Она говорила мне, что ей казалось, что самый воздух этого дворца насыщен преступлениями, и она ждала с невыразимым нетерпением возможности уйти из него; но она могла это сделать только после того, как проводила Императрицу Марию к телу ее супруга и поддерживала ее в эту тяжелую минуту.

Императрица вместе со всеми детьми со страшным воплем вошла в комнату, где он лежал на своей походной кровати, в своем обыкновенном мундире и в шляпе. Наконец, в седьмом часу Императрица Елизавета вместе со своей первой камер-фрау г-жей Ееслер могла покинуть это место ужаса и отправиться в Зимний дворец. Придя в свои апартаменты, она нашла Императора у себя на диване бледного, измученного, охваченного припадком скорби.

Граф Пален, находившийся там, вместо того чтобы выйти из комнаты, как это предписывало уважение, отошел к амбразуре окна. Император сказал Императрице Елизавете:

— Я не могу исполнять обязанностей, которые на меня возлагают. У меня не хватит силы царствовать с постоянным воспоминанием, что мой отец был убит. Я не могу. Я отдаю мою власть кому угодно. Пусть те, кто совершил преступление, будут ответственны за то, что может произойти.

Императрица, хотя и была тронута состоянием, в котором находился ее супруг, представила ему ужасные последствия подобного решения и смятение, которое должно произойти от этого в государстве. Она умоляла его не падать духом, посвятить себя счастью своего народа и смотреть на отправление власти как на искупление. Она хотела бы сказать ему больше, но назойливое присутствие Палена стесняло ее откровенность.

Между тем в больших апартаментах собирались для принесения присяги, что и было совершено без присутствия Императора и Императрицы. Императрица-мать приехала в Зимний дворец несколько часов спустя после своих детей.

Через восемь или десять дней после смерти Императора Павла было получено извещение о смерти эрцгерцогини (Великой Княгини Александры) во время родов. Казалось, что такие несчастия так должны были подействовать на Императрицу-мать, что она забудет обо всем, кроме своей скорби. Но Император Павел еще не был погребен, а она уже заботилась обо всем необходимом в подобных случаях, о чем ее сын не говорил с ней из деликатности. Она объявила, что не желает, чтобы для нее составляли особый двор, и получила от Императора согласие, чтобы чины его двора служили также и его матери.

Немного спустя после восшествия на престол Император назначил фрейлиной княжну Варвару Волконскую, первую в его царствование. По обычаю она получила шифр Императрицы, и все фрейлины Великой Княгини Елизаветы тоже получили шифр Императрицы Елизаветы. В тот же день Императрица Мария, узнав об этом простом и обыкновенном в таких случаях назначении, потребовала от Императора, чтобы впредь все фрейлины и придворные дамы носили портреты и шифр обеих Императриц. Этот случай не имел примера в прошлом, но в то время Императрица могла получить все от своего сына.

Едва прошли шесть недель траура, она стала появляться в публике и делала из этого большую прислугу, постоянно повторяя Императору, что ей многого стоит видеть хотя бы издали лиц, про которых она знает, что они принимали участие в сговоре против ее супруга, но что она приносит это чувство в жертву своей любви к сыну.

Она заставила написать с себя портрет в глубоком трауре[52] и раздавала копии всем.

В мае-месяце она отправилась в Павловск, оставленный ей, как и Гатчина, по завещанию покойного Императора. Там она вела рассеянный образ жизни, более блестящий, чем в царствование Павла I. Она делала большие приемы, устраивала прогулки верхом. Она разбивала сады, строила и вмешивалась, насколько возможно, в государственные дела[53].

Эти подробности необходимо привести, чтобы дать понятие о том положении, какое заняла вдовствующая Императрица после смерти своего супруга. Возвратимся к телу несчастного Императора.

Оно было выставлено в Михайловском дворце. Он был раскрашен, как кукла, и на него надели шляпу, чтобы скрыть раны и синяки на голове. Через две недели его похоронили в крепости, и Павел I был положен вместе со своими предками[54]. Весь двор следовал за шествием пешком, также вся Императорская фамилия, за исключением двух Императриц. Императрица Елизавета была больна. Императорские регалии несли на подушках. Обер-гофмейстеру, графу Румянцеву, было поручено нести скипетр. Он уронил его и заметил это, пройдя двадцать шагов. Этот случай дал повод многим суеверным предположениям.

Энтузиазм, внушаемый Императором Александром, достиг своего апогея. Все его друзья возвратились в Петербург или по собственному почину, или вызванные им. В столицу съезжались, тогда как в конце царствования Павла Первого она почти опустела от большого количества высланных, а также от боязни этого, приводившей к тому, что многие уезжали добровольно. Анархия заступила место самого строгого правления. Появились вновь всякого рода костюмы, кареты мчались во весь опор. Я сама видела гусарского офицера, скакавшего верхом по набережной тротуара с криком: «Теперь можно делать все, что угодно».

Эта внезапная перемена пугала, но она была основана только на крайнем доверии, внушаемом добротою Императора. Съезжались со всех сторон государства, чтобы поглядеть на молодого Государя, любимого внука Екатерины Второй, воспоминание о которой жило во всех сердцах. Достаточно было одного этого напоминания, чтобы привлечь к нему любовь всех подданных. Но все в нем способствовало доведению этой любви до восторженности и вызывало самые сладкие надежды. Восхваляли его добродетели; оправдывали то, что могло в нем не нравиться. Никогда начало царствования не было более блестящим.

Однажды Императрица сказала мне:

— Я непременно хочу, чтобы вы согласились на то, что я буду у вас просить. Напишите свои мемуары. Никто так не способен к этому, как вы, и я обещаюсь помочь вам и доставить материалы.

Я указала на некоторые затруднения, которые были устранены, и мне пришлось согласиться. Я приступила к работе, к которой не чувствовала способностей, и на следующий день принялась за дело. Несколько дней спустя я отнесла начало Императрице; она осталась довольна и приказала мне продолжать.

Я говорила здесь о массе мелких событий, которые не могут интересовать всех; но не надо забывать, что я пишу не Мемуары, а Воспоминания, и те, которые относятся к Императрице, очень ценны для меня.

Никогда с безразличием не вступают вновь на тропинки, по которым проходили в молодости. У сердца есть также свои трудности, по которым оно любит следовать. Чистые и справедливые чувства являются их образом, а их граница — смерть.

Роксана Эдлинг

Урожденная Струза
1786–1844
Фрейлина Высочайшего двора

Иноземка по происхождению, 19 лет от роду, я предоставлена была собственным силам, и некому было руководить мною при вступлении в большой свет. Я чувствовала, что, не имея ни покровительства, ни богатства, ни замечательной наружности, я должна играть скромную роль. Душа моя была слишком удручена, чтобы искать иной. Я не покинула родительского дома, и вся моя служба ограничивалась появлением при дворе раз или два в неделю. Матушка, хотя и не в силах была выезжать со мною в свет[55] в это время несколько поуспокоилась и старалась развлечь нас. Мы радовались развитию и успехам младшего брата и сестры. К нам собирались его товарищи и ее подруги, и непорочная веселость их отвлекала нас от наших воспоминаний. Брат на пять лет меня моложе. Я чувствовала к нему что-то вроде материнской нежности и всячески пеклась о нем. Мое участие к нему началось с самого его рождения; наклонившись над его колыбелью, я долго на него смотрела, и то невыразимое ощущение, которое я тогда испытала, осталось во мне живо и неизменно. У меня с ним была одна кормилица. Эта превосходная женщина в то время еще была при нас. Ее приверженность, ее нежная заботливость, ее святые молитвы, конечно, имели великое влияние на судьбу нашу.

Я с горестью заметила, что наша семья оставалась чужою в России и что брат мой и сестра не будут иметь покровительства при вступлении в свет, если я не наживу себе благоприятелей. Для этого была у меня довольно верная сметка, благодаря которой всегда и во всех странах я осваивалась с приемами общежития. К этому присоединялись откровенность, благожелательство и простота в обращении. Я никогда не совалась вперед, но нередко привлекала к себе внимание удачным словом, движением, взглядом, и предоставляла наблюдателю заслугу оценивать меня. Вот все искусство, к которому я прибегала при вступлении в свет для снискания уважения и дружбы нужных мне людей. До людей пустых и злых мне никогда не было дела; я избегала их сообщества и не была от того внакладе. Я начала с того, что приобрела расположение старухи графини Ливен, гувернантки императорского семейства, женщины отменного ума, неуклонных нравов и убеждений, умевшей в течение слишком сорока лет оставаться в милости.

Я бескорыстно посещала ее, потому что она мне нравилась, и у нее можно было говорить обо всем. Вскоре я узнала, что она отлично отзывалась обо мне в обществе Императрицы-матери. Великие княжны стали отличать меня, что несколько подняло меня в глазах дворской толпы. Тем не менее я продолжала быть одинокою и искала особу, с которой могла бы являться на придворные праздники и которая служила бы мне поддержкою.

С детства я знала адмирала Чичагова, потому что в бурное Павлово царствование он жил в ссылке по соседству с нашею деревнею. Я подружилась с его женою, которая пользовалась отличной известностью. Обожаемая мужем, нежного здоровья и своеобразная в приемах, она обращала на себя общее внимание. Чичагов был человек замечательного ума. Государь отличал его и желал привязать его к себе, но безуспешно. Будучи горячим поклонником Французской республики и Наполеона, Чичагов не скрывал величайшего презрения к своей стране и своим соотечественникам. Он не щадил и англичан, хотя жена его была англичанка и всегда держалась противоположных с ним мнений. Он был уверен в превосходстве своих дарований и, при характере пылком и непоследовательном, позволял себе всякого рода странности. О его выходках толковали, их боялись, и лишь немногие лица отваживались сближаться с ним. По своей должности морского министра он должен был принимать общество. Два раза в неделю давали у него ужины, на которые собиралось много иностранцев. Там я познакомилась с графом де-Местром и с его братом. Беседа их, блистательная и в то же время дельная, пленяла Чичагова, но старший из них, знаменитый своими сочинениями, которые составили собою эпоху, присоединял к сокровищам знания и таланта отменную чувствительность, не покидавшую его в самых простых житейских делах. Непреклонный, порою даже нетерпимый в своих убеждениях, он всегда был снисходителен и любовен в личных сношениях, поклонялся женщинам, искал их беседы и дорожил их мнением. Его дружба была мне столь же приятна, как и полезна, потому что его все знали, и удовольствие, которое он находил в разговорах со мною, уже обращало на меня общее внимание.


Графиня Роксана Скарлатовна Эдлинг (урожденная Стурдза; 1786–1844) — любимая фрейлина императрицы Елизаветы Алексеевны, близкая подруга и возлюбленная графа Каподистрии, светская львица одесского общества пушкинской эпохи.

«Наружностию ее плениться было трудно: на толстоватом, несколько скривленном туловище была у нее коровья голова. Но лишь только она заговорит, и вы очарованы, и даже не тем, что она скажет, а единственно голосом ее, нежным, как прекрасная музыка». (Филипп Вигель).


У того же Чичагова познакомилась я ближе с герцогом Виченцским, тогдашним послом Наполеона. Он отличался благородством в обращении и природным великодушием, в силу которого жертвы революции встречали от него пощаду. Сколько раз доводилось мне слышать его, дружески беседующего с самыми горячими противниками его повелителя. Ему поручено было изучать характер Государя, свойства русских людей и средства России; но я не думаю, чтобы наблюдения его были особенно полезны Наполеону. В значительной степени высокомерный и легкомысленный, он судил о русском народе по столичным гостиным, а об управлении Россиею — по остротам морского министра, который в его присутствии охотно давал волю изданиям своего озлобления. Умы посредственного закала любят останавливаться на поверхности дел. Коленкур видел в императоре Александре только любезного человека, не подозревая в нем ни сильной воли, ни отменной тонкости ума. Русские люди казались ему какими-то машинами, и он не знал, что народная гордость и приверженность к вере отцов творят из них героев. Он и не доискивался истины, будучи занят любовными похождениями, своею конюшнею и своим богатством. Государь обращался с ним очень ласково, но в Петербурге его не пускали во многие дома; это было ему нипочем и только усиливало в нем признательность к Государю за его любезности. Долго полагали, что Коленкур участвовал в убийстве герцога Ангиенского; но предшественник его Савари поспешил оправдать его, приняв очень хладнокровно всю вину на себя. Это подтвердил мне впоследствии вице-король Итальянский, уверявший меня, что он сам видел в приемной у Наполеона, как сделалось дурно Коленкуру, когда он узнал о гибели герцога.

В это время император Александр еще не выражал мне своего внимания; но я питала к нему восторженную патриотическую приверженность, внушенную мне моею матерью, которая держалась старинных понятий и видела в нем Божьего помазанника и отца отечества. Тильзитский мир и опасности союза с Наполеоном огорчали нас, и хотя иной раз мы и поносили правительство, но я чувствовала искреннее негодование против тех, кто отзывался с горечью о характере Государя. Русский народ от природы наклонен к недовольству, и гордость его была слишком оскорблена, чтобы относиться снисходительно к тогдашнему положению дел. Петербургские гостиные оглашались жалобами, несправедливыми нареканиями и неуместными притязаниями, и все это относилось к Государю; ибо к любопытным особенностям Александровского царствования принадлежит то, что должностные лица постоянно оправдывали себя в глазах общества и всю вину взваливали на особу Государя. А он, с его благородным характером, который составит эпоху в летописях человеческого сердца, как и на скрижалях Истории, показывал вид, что ему неизвестно происходившее вокруг него, и в тайне готовился к борьбе, близость которой предвидел, а опасность сознавал.

Прежде чем говорить о том достопамятном времени, я должна описать Государя, как я его знала. Его изображение и изображение его века будут верны: всегда горячо участливая ко всему, что относится до Истории, я запечатлевала в своей памяти не только собственные наблюдения, но и все, что доводилось мне слышать о временах протекших. Император Александр, родившийся с драгоценными задатками самых высоких доблестей и отличнейших дарований, рано сознавал себя особняком и стал испытывать чувство одиночества, которое ощущает всякая возвышенная душа посреди испорченного двора. Он одушевлен был благожелательством чистым и великодушным и видел вокруг себя лишь притворство и пронырство; понятно, что сердце его затворилось для действительности и стало втихомолку питаться философическими химерами того века. Он был слишком молод и неопытен, чтобы постигать необыкновенный гений обожавшей его императрицы Екатерины; и его привязанности мучительным образом делились между нею и его родителями. Ему приходилось угождать то одной, то другой стороне и беспрестанно согласовывать несхожие вкусы, так что он с ранних пор научился скрывать свои чувства. Истину и успокоение находил он только у своего учителя Лагарпа, к которому и привязался с любовью, никогда потом не изменившейся.

Лагарп же не умел развить его ум, будучи сам слаб в этом отношении; но он укрепил в своем питомце врожденное в нем отвращение ко злу вместе с глубоким уважением к человеческому достоинству, которое он ценил до последнего своего издыхания. Благожелательные наклонности молодого Александра проявлялись во всем. Он беспрестанно выражал заботливость о своем брате, о сестрах, наставниках, даже предметах неодушевленных, например о царскосельских садах. Оттого имя его с одинаковым умилением произносилось и в пышном дворце Екатерины, и в беднейшей хижине Российской империи. Русский народ в тридцатилетнее славное царствование совершенно сроднился со своей необыкновенной Государыней и вследствие того разделял ее любовь к Александру и свои надежды на будущее соединял с любезным его именем. Екатерина вовсе не была жестокою матерью, как хотели ее нам изобразить; но она отлично знала своего сына, предвидела пагубное его царствование и желала предотвратить беду, заставив его отречься от престола и уступить его Александру. Ее не остановили бы затруднения, которыми мог сопровождаться столь смелый шаг, и она поспешила женить внука, едва достигшего 16-летнего возраста. Ее министры остановили ее выбор на княжнах Баденского дома, и Елисавета в сопровождении сестры своей (впоследствии королевы Шведской) поехала в Петербург. С наружностью Психеи, с горделивым сознанием своей прелести и исторической славы своей родины, которую она восторженно любила, Елисавета трепетала от мысли о том, что ей придется подчинить свою будущность произволу молодого варвара. Дорогою, когда ей объявили, что она должна покинуть страну свою и свою семью, она силилась выскочить из кареты, в отчаянии простирала руки к прекрасным горам своей родины и раздирающим голосом прощалась с ними, что расстрогало даже и ее мать, женщину холодную и честолюбивую. Но и сама она не была равнодушна к соблазнам величия. Возвышенная душа ее была создана для престола; но живое и кипучее воображение, слаборазвитый ум и романическое воспитание готовили ей опасности, которыми омрачилось ее благополучие. По прибытии в Россию она заполнила сердце, и в том числе сердце Александра. Он сгорал потребностью любви; но он чувствовал, думал и держал себя как шестнадцатилетний юноша, и супруге своей, восторженной и важной, представлялся навязчивым ребенком. Екатерина приказала Аагарпу занимать молодых супругов поучительным чтением. Вместо того чтобы слушать читаемое, Александр, от природы ленивый, дремал либо заводил разные шалости с молодыми людьми, которых неосмотрительно поместили к его двору. Но в случаях, выходивших из обычной колеи, проявлялись нередко горячность и красота его души. Раздел и падение Польши до того огорчили его, что он не в силах был скрывать своего отвращения и негодования. Эти ощущения укоренились в нем и существенно обозначились в его царствование. Намерение Екатерины касательно престолонаследия стало ему известно. Он отнесся к нему с таким же негодованием, и я знала человека, который слышал от него следующие достопамятные слова: «Если верно, что хотят посягнуть на права отца моего, то я сумею уклониться от такой несправедливости. Мы с женой спасемся в Америку, будем там свободны и счастливы, и про нас больше не услышат». Трогательное излияние молодой и чистой души, от которой Россия могла ожидать себе всяческого блага!

Екатерина скончалась, не имея возможности исполнить свое намерение. Павел I вступил на престол, на котором не мог долго оставаться. Аишь умственным расстройством можно извинить царствование этого злополучного государя. Оно ознаменовалось для Александра многими горестными испытаниями. Его матери, столь почтенной, столь уважаемой во всей России, дважды грозило заточение в крепости, единственно из-за прихоти ее жестокого супруга. Дважды эта безобразная мера была отстранена вмешательством Александра. Павел I, управлявший своей семьей столь же насильственно, как и своею империей, едва не погубил великую княгиню Елисавету. Ее спас тот же Александр, и благородное его сопротивление удивило Павла I, который заключил, что, сделавшись императором, сын его будет вполне управляем своею супругою. Он даже говорил об этом предположении своем (столь мало впоследствии оправдавшемся) многим придворным лицам, которых уже не удивляла эта новая его выходка. Но эти домашние подробности были лишь мимолетными бурями в сравнении с бедствиями, которые тяготели над всем народом; и потом, когда событие, само по себе ужасное, совершилось, крик радости раздался с одного края России до другого. Было бы ошибочно обвинять в этом случае русских в жестком чувстве: противоестественный порядок вещей всегда влечет к подобным следствиям. Но если страшное событие это спасло империю, то оно делалось для того, кто должен был возложить на себя тяготу венца, неиссякаемого источника скорби и сожалений. Всего 23 лет от роду, без опытности, без руководства, Александр очутился в среде губителей отца своего, которые рассчитывали управлять им. Он сумел удалить их и мало-помалу укрепить колебавшуюся власть свою, обнаружив при том благоразумие, какого трудно было ожидать от его возраста. Успех этого отнюдь не утешил его в кончине отца. Он должен был скрывать свои чувства ото всех, его окружавших. Нередко запирался он в отдаленном покое и там, предаваясь скорби, испускал глухие стоны, сопровождаемые потоками слез. О, как этот простой рассказ, слышанный мною от него самого, должен внушать умиление к участи государей! Желая высказаться и поделиться горем, он сближался с Императрицей. Она не поняла его. Тогда оскорбленное сердце его отдалось Нарышкиной; о ней я скажу потом подробнее. Теперь возвращаюсь к событиям, посреди которых я жила и которые становились для меня все более занимательными. Чувствуя себя одинокой, я сблизилась с графинею Головиною. Она привлекала в свой дом любезностью, изяществом и дарованиями. Сердечным другом ее была принцесса Тарант, некогда придворная дама Марии-Антуанетты. В наружности и приемах этой странной женщины было что-то отталкивающее, но тем не менее душа ее способна была любить очень горячо. Я никогда не встречала более сильного характера в соединении с самым узким умом. Она на все смотрела не иначе, как сквозь очки своих предрассудков; но я приноровилась к ее обществу, потому что питала уважение к ее несчастиям, к верности ее королевскому семейству, и находила удовольствие в ее долгих рассказах o старой Франции и Марии-Антуанетте, которая навсегда осталась ее идолом. Со своей стороны принцесса Тарант тешилась возможностью вспоминать прошедшее, не покидая в то же время надежды, что я, подобно графине Головиной и многим другим лицам того же кружка, сделаюсь некогда ревностною католичкою.

Обе эти дамы беспрестанно говорили мне про императрицу Елисавету с которою они иногда видались запросто. Головина жила при дворе Екатерины и привязалась к молодой великой княгине, которая удостаивала ее своего доверия. Придворные происки рассорили их, и графиня Головина удалилась от предмета своего обожания, не переставая любить ее. Последовало новое сближение. Восторженность графини Головиной иногда бывала трогательна, другой раз смешна. Я забавлялась, наблюдая за переходами ее пылкого воображения, которое она величала именем чувствительности. Но все, что она рассказывала мне о совершенствах Государыни, возбудило напоследок и во мне удивление к ней, и мы обе находили удовольствие в этом неистощимом предмете наших бесед.

Матушка моя собиралась на некоторое время в деревню, куда батюшка уже отъехал вперед; брату надо было оставаться в Петербурге. По своей молодости и неопытности он еще нуждался в поддержке. Я могла пользоваться почетным положением при дворе, и, чтобы не оставлять брата одного, решено было, чтобы я искала поместиться при одной из императриц, т. е. в самом дворце. Я могла рассчитывать на покровительство графини Ливен, которой легко было определить меня к Императрице-матери; но я уже столько наслушалась про Императрицу Елисавету. Я почитала ее несчастною, воображала, что она нуждается в женщине-друге, и готова была посвятить себя ей. Графиня Головина поощряла эти романтические мысли, и оставалось только улучить благоприятное время для осуществления их. Императрица, когда ей предложили меня, выразила удивление и вместе удовольствие. Она уверяла графиню Головину, что ей казалось невероятным, чтобы мать ее согласилась разлучиться со мною, что это самое говорила она и самому Государю, выражавшему ей неудовольствие против лиц, которые ее окружали, и спросившему ее, отчего она не возьмет к себе меня. Я очень изумилась, узнав от графини Головиной про такой знак уважения ко мне со стороны Государя, который, по-видимому, не обращал на меня внимания. Скоро при дворе и в городе узнали, что я определяюсь к Императрице Елисавете, и мне начали завидовать. Я позаботилась предуведомить графиню Ливен о перемене в моем положении. Она выразила мне свое огорчение, признавшись, что Императрица-мать поручала ей звать меня к ней. Государыня не скрыла о том от своей невестки, а та была очень довольна, что предупредила свекровь свою. Обстоятельство это льстило моему самолюбию; оно было последствием благоразумного и обдуманного образа действий, и моя будущая повелительница усматривала в нем доказательство моей нераздельной преданности к ее особе.

Решено было, что я переберусь во дворец с наступлением летнего времени, когда Императрица переедет на дачу. Область политики, коей влияние простиралось тогда решительно на всех, приобретала в глазах моих новую заманчивость. Только что отозван был Коленкур, некоторое время надеявшийся, что повелитель его подружится с Россиею, женившись на младшей великой княжне. Любопытно было следить за ходом переговоров об этом деле, наблюдая за более или менее глубокими поклонами и изъявлениями почтительности Французского посла перед молодою едва вышедшею из младенчества княжною, на которую до тех пор никто не обращал внимания. Но императорское семейство, как и все русские, вовсе не желало этого брачного союза; поэтому, когда переговоры прервались, та и другая стороны не сдерживали себя, и Коленкур, откланиваясь, был чрезвычайно смущен, что всех поразило. Он знал о враждебных намерениях Наполеона и наперед уверен был в его торжестве, и, будучи от природы человеком добрым и признательным, не мог подавить в себе горестного чувства на прощании со двором, который оказывал ему столько ласки и которого достоинства он умел ценить. Если бы будущность открылась перед ним, то он пролил бы слезы не об Александре, а о своем повелителе.

Адмирал Чичагов возвратился из Парижа со смертными останками жены своей, с разочарованием в Наполеоне и с горячим сожалением о прогиедшем. Предаваясь мрачной скорби, он обвинял и ненавидел самого себя и отвергал всякое утегиение. Подобное изъявление горести, конечно, сделалось всюду предметом разговоров, и Государь, от природы склонный сочувствовать сердечным волнениям, был очень тронут несчастием адмирала. Война всеобщая должна была скоро вспыхнуть, а между тем не кончилась еще война Турецкая. Государь несколько раз посылал генералу Кутузову, который командовал Молдавской армией, настоятельные повеления заключить необходимый мир; но старый воин, влюбленный во власть и опасавгиийся, что он останется не у дел, старался под невозможными предлогами отсрочивать дело, столь важное для отечества. Выведенный из терпения его медлительностью и недобросовестностью. Государь придумал заменить его Чичаговым, которого прямота была ему известна. Ему были уже даны полномочия и нужные наставления, как г-жа Кутузова, успев о том проведать, предуведомила мужа, и тот заключил мир до приезда нового главнокомандующего. Сей последний пожелал окружить себя надежными чиновниками и взял с собою моего брата. Мы сочли, что лучгпе ему ехать с Чичаговым в Валахию, нежели слушать напыщенные изречения канцлера.

В апреле Государь отправился к войскам. Покидая столицу, он, по обыкновению, ездил в собор помолиться. Вокруг него теснилась несметная толпа. Торжественность церковных молитв, умиление народа, искренность, сдержанность и самоотречение главы государства, все чрезвычайно как меня тронуло. Я чувствовала, что внутренне приношу ему в жертву все мое существование, и могу сказать по правде, что впоследствии ничто ни разу не помрачило во мне этого чистого и глубокого душевного настроения.


«Великая княгиня Елизавета Алексеевна». Художник Элизабет Виже-Лебрен. 1797 г.

Елизавета Алексеевна (урожденная Луиза Мария Августа Баденская; 1779–1826) — российская императрица, супруга императора Александра I. Дочь маркграфа Баден-Дурлахского Карла Людвига Баденского и Амалии, урожденной принцессы Гессен-Дармштадтской.


Вслед за отбытием Государя Императрица немедленно переехала на дачу, куда и я перебралась тогда же. Дворец на Каменном острове, в течение многих лет любимое местопребывание императора Александра, не имел в себе ничего царственного. Он выстроен и убран с отменной простотой. Единственное украшение его — прекрасная река, на берегу которой он стоит. Несколько красивых дач построено рядом с императорской резиденцией. Лицевая сторона дворца окружена прекрасными, правильно рассаженными деревьями; садовые входы никогда не запирались, так что местные обыватели и гуляющие свободно ими пользовались. Вокруг царского жилища не было видно никакой стражи, и злоумышленнику стоило подняться на несколько ступенек, убранных цветами, чтобы проникнуть в небольшие комнаты Государя и его супруги. Мне отвели павильон вдали от главного здания, рядом с помещением одной дамы, приехавшей с сестрою Государыни, принцессою Амалией. В другом павильоне жили две другие дамы, так же как и я, состоявшие при особе ее величества; обе должны были скоро уезжать и потому не отличались любезностью. Внимание, которое оказывала мне Императрица, не могло их радовать. Мы вели очень правильную жизнь. Надо было вставать рано и сопровождать Императрицу в ее прогулках пешком, продолжительных и занимательных, потому что в это время она была общительна и словоохотлива. Около полудня мы возвращались к себе, а в пять часов собирались в комнаты к Императрице обедать. Эти обеды бывали довольно многолюдны: к ним приглашались значительнейшие лица в государстве, а также иностранцы, которых того удостаивали. После семи часов и по вечерам мы должны были кататься с Императрицею в экипаже, иногда подолгу. В это время вообще не было расположения к веселости, и мне лично было не до веселья; поэтому я отлично приноровилась к этой однообразной жизни. Война быстро приближалась к тем местам, где находилось наше имение, и я знала, что матушка будет там одна, так как батюшку увез с собою адмирал Чичагов в Бухарест. Грозная будущность беспрестанно мне представлялась, и мне нужны были чрезвычайные усилия, чтобы одолевать мою чувствительность. Государыня это заметила и не выражала мне неудовольствия, находясь сама в таком настроении, которое располагало ее разделять то, что я испытывала. Ее доброта, ласковые речи, участливость и доверие окончательно меня заполонили. Но, питая к ней самую восторженную приверженность, все-таки в ее присутствии я никогда не находила себе свободы и отрады, что казалось бы так естественно при столь близких сношениях. На меня находило иногда смущение; в противность характеру моему я замыкалась сама в себе, и лишь спустя долгое время я заметила, что это происходило от недостатка равновесия в характере Императрицы: воображение у нее было пылкое и страстное, а сердце — холодное и не способное к настоящей привязанности. В этих немногих словах вся история ее. Благородство ее чувств, возвышенность ее понятий, доброжелательные склонности, пленительная наружность заставляли толпу обожать ее, но не возвращали ей ее супруга. Поклонение льстило ее гордости, но не могло доставить ей счастья, и лишь под конец своего поприща эта Государыня убедилась, что привязанность, украшающая жизнь, приобретается только привязанностью. Постоянно гоняясь за призраками, она занималась то искусствами, то науками, волновалась самыми страстными ощущениями; все надоедало ей, во всем наступало для нее разочарование, и она постигла настоящее счастье лишь тогда, как жить осталось ей недолго. Зная цену этой душе, столько испытавшей. Бог призвал ее к себе, когда она приготовилась к лучшей жизни всем, что скорбь и вера могут доставить лучшего и высокого. Я сама в то время отдавалась молодым мечтам и беспрерывно занята была надеждою увидеть августейшую чету в счастливом единомыслии.

Между тем нашествие неприятеля приближалось разрушительным потоком. Государь, поручив войска храброму и доблестному Барклаю, отправился в Москву, жизненное средоточие государства, где его присутствие ввиду народной опасности наэлектризовало все умы. История исчислит несметные, всякого рода жертвы, принесенные русскими славе и независимости их родины. Государь научился знать свой народ, и душа его поднялась в уровень с его положением. До тех пор царский венец был для него лишь бременем, которое он нес, повинуясь долгу. Охваченный и как бы просветленный общим восторгом, он почувствовал в себе призвание к делам великим, и его нравственная бодрость и самодеятельность поручили поспешное развитие. Народ решился победить или погибнуть и опасался только недостатка твердости и опытности в молодом своем Государе. Сей последний, в свою очередь, сомневался, надолго ли станет столь напряженного одушевления, так что правительство и народ относились друг к другу с взаимным недоверием.

Именно в это высоко настроенное время имела я счастие ближе узнать этого великого Монарха. Его нет уже на свете; записки эти не будут обнародованы, во всяком случае не увидят света, пока я живу; поэтому без льстивости и без суетности могу я вспомнить здесь про одно сообщение, которое будет для меня всегда дорого, потому что оно вполне чисто и искренно. Государь любил общество женщин, вообще, он занимался ими и выражал им рыцарское почтение, исполненное изящества и милости. Что бы ни толковали в испорченном свете об этом его расположении, но оно было чисто и не изменялось в нем и тогда, как с летами, размышлением и благочестием ослабели в нем страсти. Он любезничал со всеми женщинами, но сердце его любило одну женщину и любило постоянно до тех пор, пока сама она не порвала связи, которую никогда не умела оценить. Нарышкина своей идеальной красотой, какую можно встретить разве на картинах Рафаэля, пленила Государя, к великому огорчению народа, который желал видеть в императрице Елисавете счастливую супругу и счастливую мать. Ее любили и жалели, а Государя осуждали, и что еще хуже. Петербургское общество злорадно изображало ее жертвою. Я уже отметила, что будь поменьше гордости, побольше мягкости и простоты, и Государыня взяла бы легко верх над своей соперницей; но женщине, и особенно царственной, трудно изменить усвоенный образ действий. Привыкнув к обожанию. Императрица не могла примириться с мыслью, что ей должно изыскивать средства, чтобы угодить супругу. Она охотно приняла бы изъявление его нежности, но добиваться ее не хотела. Кроме того, между супругами всегда находилось третье лицо, сестра Императрицы, принцесса Амалия, гостиная которой была средоточием городских сплетен, производивших дурное влияние на Императрицу. Государь не мог позабыть времени своего вступления на престол, когда сердце его наиболее нуждалось в утешении и когда он его не встретил. Ему передавалось все, что толковали в обществе, и он считал своей обязанностью вознаграждать г-жу Нарышкину за ненависть, коей она была предметом. Положа себе правилом не представлять ей никакого влияния и ничем не отличать ее, он неуклонно держался такого образа действий. Нежными попечениями, доверием, преданностью возмещал он ей изъяны самолюбия. Я еще помню блестящие праздники до 1812 года. Роскошь и царственное величие проявлялись на них во всем блеске. Среди ослепительных нарядов являлась Нарышкина, украшенная лишь собственными прелестями и ничем иным не отделявшаяся от толпы; но самым лестным для нее отличием был выразительный взгляд, на нее устремленный. Немногие подходили к ней, и она держала себя особняком, ни с кем почти не говоря и опустив прекрасные глаза свои, как будто для того, чтобы под длинными ресницами скрывать от любопытства зрителей то, что было у нее на сердце. С умыслом или просто это делалось, но оттого она была еще прелестнее и заманчивее, и такой npneiy действовал сильнее всякого кокетства. Возвращаюсь к моему рассказу.

Только что приехав на Каменный остров, Государь осведомился о лицах, вновь поселившихся в его дворце, и Государыня сказала мне, что Его Величество желает со мной познакомиться. Она приказала мне остаться у нее в кабинете после обедни. Вскоре пришел Государь. До того времена я никогда с ним не говорила. Он приветствовал меня вежливо и с каким-то оттенком любопытства, так как про меня говорили ему лица, весьма ко мне расположенные. После обыкновенных вежливостей разговор зашел о тяжелом положении того времени, и я должна воспроизвести здесь некоторые черты этого разговора, в которых выразилось тогдашнее уморасположение Государя; я же уверена, что не забыла ни единого слова. Говоря о патриотизме и народной силе. Государь отозвался так; «Мне жаль только, что я не могу, как бы желал, соответствовать преданности этого удивительного народа». — «Как же это. Государь? Я Вас не понимаю». — «Да, этому народу нужен вождь, способный вести его к победе; а я, по несчастью, не имею для того ни опытности, ни нужных дарований. Моя молодость протекла в тени двора; если бы меня тогда же отдали к Суворову или Румянцеву, они меня научили бы воевать, и может быть, я сумел бы предотвратить бедствия, которые теперь нам угрожают». — «Ах, Государь! Не говорите этого. Верьте, что Ваши подданные знают Вам цену и ставят Вас во сто крат выше Наполеона и всех героев на свете». — «Мне приятно этому верить, потому что вы это говорите; но у меня нет качеств, необходимых для того, чтобы исполнять, как бы я желал, должность, которую я занимаю. Но, по крайней мере, не будет у меня недостатка в доброй и твердой воле на благо моего народа в нынешнее страшное время. Если мы не дадим неприятелю напугать нас, война может обратиться к нашей славе. Он рассчитывает поработить нас миром; но я убежден, что если мы настойчиво отвергнем всякое соглашение, то в конце концов восторжествуем над всеми его усилиями». — «Такое решение. Государь, достойно Вашего Величества и единодушно разделяется народом». — «Да, мне нужно только, чтобы не ослабевало усердие к великодушным жертвам, и я ручаюсь за успех. Лишь бы не падать духом, и все пойдет хорошо». Этими простыми словами объясняются все успехи 1812 и 1813 годов. Затем мы стали говорить о нашем семействе, о моем воспитании и тогдашнем положении. Благодаря его доброте и благородной простоте в обращении я говорила, вовсе не стесняясь. Уходя, он просил, чтобы я навсегда сохранила выраженное мною участие к нему. Я ему обещала это, и с той поры питала к нему самую чистую приверженность, на которую не подействовали ни время, ни люди, ни отсутствие, ни сама смерть.

Вскоре потом Государь уехал в Финляндию, где его ожидал наследный принц Шведский. Это путешествие имело полный успех. Он навсегда привлекал Бернадота к России, что было важно и выгодно в тогдашнем положении дел. Этим мы обязаны личным свойствам Государя.

В кратковременное отсутствие Государя приехал к нам Великий Князь Константин Павлович, находившийся до того при армии, где он держал себя так, что вынудил Барклая наговорить ему самых строгих упреков в присутствии многих генералов. После этой головомойки Великий Князь во весь опор поскакал в Петербург и распространил по городу тревогу, которой был преисполнен. Любя правду, я обязана изобразить этого человека в настоящем свете. С колыбели он воспитывался вместе со старшим братом, и они, несмотря на полную противоположность в нраве, были очень между собою дружны. Александр имел к нему настоящую слабость, по кровной близости и по привычке; Константин почитал Александра и по отношению к нему усвоил себе образ действий, в котором выражалось не столько братское чувство, как благоговение к царскому достоинству. С 18-летнего возраста он любил окружать себя посторонними людьми и искал посторонних развлечений. Приятели или, вернее, льстецы его были люди без правил и без нравственной выдержки, и он нажил себе общую ненависть и презрение. В первые годы царствования Александра одна из его оргий сопровождалась плачевными последствиями. Публика приходила в ужас, и сам Государь вознегодовал до того, что повелел учинить самое строгое следствие, без всякой пощады его высочества; так именно было сказано в приказе. Однако удалось ублажить родителей потерпевшей жертвы, и благодаря посредничеству Императрицы-матери постарались покрыть случившееся забвением. Но общество не было забывчиво, и Великий Князь, не лишенный прозорливости, читал себе осуждение на лицах людей, с которыми встречался. Это жестоко его обижало, и он, в свою очередь, возымел настоящее отвращение к стране своей. Живой образ злосчастного отца своего, он, как и тот, отличался живостью ума и некоторыми благородными побуждениями; но в то же время страдал полным отсутствием отваги в физическом и нравственном смысле и не был способен сколько-нибудь подняться душою над уровнем пошлости. Он постоянно избегал опасности и ввиду ее терялся совершенно, так что его можно было принять тогда за виноватого или умоповрежденного. Так точно, приехав в Петербург в 1812 году, он только и твердил что об ужасе, который ему внушало приближение Наполеона, и повторял всякому встречному, что надо просить мира и добиться его во что бы ни стало. Он одинаково боялся и неприятеля, и своего народа и ввиду общего напряжения умов вообразил, что вспыхнет восстание в пользу императрицы Елисаветы. Питая постоянное отвращение к невестке своей, тут он вдруг переменился и начал оказывать ей всяческое внимание, на которое эта возвышенная душа отвечала ему лишь улыбкою сожаления. Возвращение Государя образумило Великого Князя и заставило войти в пределы долга и приличия; но поведение его оценили по достоинству, так что оставаться в Петербурге было ему не сладко, и если память мне не изменяет, он поспешил уехать в Тверь, к сестре своей герцогине Ольденбургской, которая его баловала.

Тем временем Барклай продолжал отступать. Не привыкшие к тому русские войска обвиняли его в малодушии и в измене и громко осуждали Государя за то, что он вверил судьбу государства человеку с иностранным именем (Барклай был иностранцем только по имени; он с молодых лет служил в России, и любовь к отечеству равнялась в нем с его храбростью). Общий ропот и уныние, а также, может быть, некоторые происки побудили, наконец. Государя отозвать от командования войском генерала, которого он наиболее уважал, и вверить начальство старику Кутузову, престарелому и больному, но сохранившему еще всю тонкость отменно развитого ума. Он не мог быть деятелен, как подобает главнокомандующему; но этот недостаток возмещался в нем его военной опытностью. Выбор этот оживил умы, что было очень важно. Оскорбленный людскою несправедливостью, но тронутый доверием и обхождением Государя, Барклай попросился продолжать службу без особой должности и в сражениях искал смерти. В день Бородина под ним убито было три лошади; но, казалось, смерть избегала его. Впоследствии был он награжден за свои страдания общим уважением и доверием.

Прощаясь с Государем, генерал Кутузов уверял его, что он скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве (это его собственное выражение). Мы знали, что Московский главнокомандующий граф Ростопчин принимал самые сильные меры для того, чтобы древняя столица государства, если бы овладел ею неприятель, сделалась ему могилой. Можно же представить себе всеобщее удивление и в особенности удивление Государя, когда заговорили в Петербурге, что французы вступили в Москву и что ничего не было сделано для обороны ее. Государь не получал никаких прямых известий ни от Кутузова, ни от Ростопчина и потому не решался остановиться на соображениях, представлявшихся уму его. Я видела, как Государыня, всегда склонная к высоким душевным движениям, изменила свое обращение с супругом и старалась утешить его в горести. Убедившись, что он несчастен, она сделалась к нему нежна и предупредительна. То его тронуло, и во дни страшного бедствия пролился в сердце их луч взаимного счастья. Сильный ропот раздавался в столице. С минуты на минуту ждали волнения раздраженной и тревожной толпы. Дворянство громко винило Александра в государственном бедствии, так что в разговорах редко кто решался его извинять и оправдывать. Государыня знала о том. Она поручила мне бывать в обществе и опровергать нелепые слухи и клеветы, распространяемые про двор. Горячо взявшись за это поручение, я не пренебрегала никаким средством, чтобы успокаивать умы и опровергать бессмысленные и вредные толки; и к счастью моему, иной раз мне это удавалось. Между тем Государь, хотя и ощущал глубокую скорбь, усвоил себе вид спокойствия и бодрого самоотречения, которое сделалось потом отличительной чертой его характера. В то время как все вокруг него думали о гибели, он один прогуливался по Каменноостровским рощам, а дворец его по-прежнему был открыт и без стражи. Забывая про опасности, которые могли грозить его жизни, он предавался новым для него размышлениям, и это время было решительным для нравственного его возрождения, как и для внешней его славы. Воспитанный в эпоху безверия, наставником, который сам был проникнут идеями того века, Александр признавал лишь религию естественную, казавшуюся ему и разумной, и удобной. Он проникнут был глубоким уважением к божеству и соблюдал внешние обряды своей церкви, но оставался деистом. Гибель Москвы потрясла его до глубины души; он не находил ни в чем утешения и признавался товарищу своей молодости князю Голицыну, что ничто не могло рассеять мрачных его мыслей. Князь Голицын, самый легкомысленный, блестящий и любезный из царедворцев, перед тем незадолго остепенился и стал читать Библию с ревностью новообращенного человека. Робко предложил он Александру почерпнуть утешения из того же источника. Тот ничего не отвечал; но через несколько времени, придя к Императрице, он спросил, не может ли она дать ему почитать Библию. Императрица очень удивилась этой неожиданной просьбе и отдала ему свою Библию. Государь ушел к себе, принялся читать и почувствовал себя перенесенным в новый для него круг понятий. Он стал подчеркивать карандашом все те места, которые мог применить к собственному положению, и когда перечитывал их вновь, ему казалось, что какой-то дружеский голос придавал ему бодрости и рассеивал его заблуждения. Пламенная и искренняя вера проникла к нему в сердце, и, сделавшись христианином, он почувствовал себя укрепленным. Про эти подробности я узнала много времени спустя, от него самого. Они будут занимательны для людей, которые его знали и которые не могли надивиться внезапной перемене, происшедшей в этой чистой и страстной душе. Его умственные и нравственные способности приобрели новый, более широкий разбег; сердце его удовлетворилось, потому что он мог полюбить самое достолюбезное, что есть на свете, т. е. Богочеловека. Чудные события этой страшной войны окончательно убедили его, что для народов, как и для царей, спасение и слава только в Боге.

Приближалось 15 сентября, день коронации, обыкновенно празднуемый в России с большим торжеством. Он был особенно знаменателен в этот год, когда население, приведенное в отчаяние гибелью Москвы, нуждалось в ободрении. Уговорили Государя, на этот раз, не ехать по городу на коне, а проследовать в собор в карете вместе с Императрицами. Тут в первый и последний раз в жизни он уступил совету осторожной предусмотрительности; но по этому можно судить, как велики были опасения. Мы ехали шагом в каретах о многих стеклах, окруженные несметною и мрачно-молчаливою толпой. Взволнованные лица, на нас смотревшие, имели вовсе непраздничное выражение. Никогда в жизни не забуду тех минут, когда мы вступали в церковь, следуя посреди толпы, ни единым возгласом не заявлявшей своего присутствия. Можно было слышать наши шаги, а я была убеждена, что достаточно было малейшей искры, чтобы все кругом воспламенилось. Я взглянула на Государя, поняла, что происходило в его душе, и мне показалось, что колена подо мною подгибаются.


«Миропомазание великой княгини Елизаветы Алексеевны». Художник Евстафий Мошков. 1795 г.

На картине изображены (справа налево): великая княжна Мария Федоровна, цесаревич Павел Петрович, великие князья Константин и Александр, императрица Екатерина II, митрополит Гавриил, принцесса Луиза, игуменья А. Шубина, А. Безбородко, П. Зубов, А. Будберг.


Эти тяжелые дни миновали, и вскоре прибыл от Кутузова полковник Мишо с известиями, которые вывели нас из состояния страшного недоумения. Привезенные им точные и ясные подробности нового плана кампании, принятого главнокомандующим, подали основательную надежду на лучшее будущее. Беспристрастный наблюдатель подивился бы нашей радости: Мишо был принят, как будто приехал вестником выигранного сражения. То, что он говорил, оправдалось потом. Наполеон, рассчитывая на мир, которым его манили, потратил понапрасну благоприятное время и покинул наконец дымящиеся развалины Москвы, не обеспечив отступления своей армии, уже ослабленной беспорядками и бедствиями войны. Как изобразить, что мы испытали, при известии об очищении Москвы! Я дожидалась Императрицы в ее кабинете, когда известие это захватило мне сердце и голову. Стоя у окна, глядела я на величественную реку, и мне казалось, что ее волны неслись как-то горделивее и торжественнее. Вдруг раздался пушечный выстрел с крепости, позолоченная колокольня которой приходится как раз напротив Каменноостровского дворца. От этой рассчитанной, торжественной пальбы, знаменовавшей радостное событие, затрепетали во мне все жилы, и подобного ощущения живой и чистой радости никогда я не испытывала. Я была бы не в состоянии вынести дольше такое волнение, если бы не облегчили меня потоки слез. Я испытала в эти минуты, что ничто так не потрясает душу, как чувство благородной любви к отечеству, и это-то чувство овладело тогда всей Россией. Недовольные замолчали; народ, никогда не покидавший надежды на Божью помощь, успокоился, и Государь, уверившись, что в столице спокойно, стал готовиться к отъезду в армию.

Мы переехали в город, и образ нашей жизни переменился. Я видала Императрицу только по утрам. Вечера она проводила большей частью вдвоем с сестрой или одна, когда выезжала. Однажды Ее Величество велела мне сказать, чтобы я пришла пить с ней чай: Государь, которого я долго не видела, выразил ей желание побеседовать со мною. Разумеется, я с удовольствием явилась на такое приглашение. Вскоре пришел Государь из своего рабочего кабинета в простом форменном сюртуке. Милость и величие выражались в его благородной наружности. Он сиял удовольствием и сказал мне, что, зная про участие, которое я принимала в общем горе и несчастиях, он захотел поделиться со мною радостным чувством по поводу счастливого исхода событий. Мы разговорились о том, что произошло, и о необыкновенном человеке, который, ослепившись своей удачей, причинил столько бедствий миллионам людей. Государь много и горячо говорил о загадочном характере Наполеона и передавал мне, как он изучал его во время Тильзитских совещаний. Беседа наша происходила с полным непринуждением, и тут я увидела, как ошибочно думали, будто Наполеон обольстил Александра. Он признавал превосходство его гения и добровольно согласился на предложения великого человека, но не был ослеплен им и не возымел к нему вредного для себя доверия. Наполеону было лестно внушать удивление к себе такому Государю, который превосходил всех остальных, каких он до тех пор знал; но он со своей стороны не постарался изучить этого человека, которого природа и тяжкие обстоятельства наделили редким благоразумием. Говоря про Наполеона, Государь не мог воздержаться от некоторого раздражения, но не прибегал, однако, к выражениям резким: воздержность, редкая для того времени, когда Наполеоново имя не произносилось иначе как в сопровождении едких слов, вроде проклятия. Государь говорил между прочим: «Нынешнее время напоминает мне все, что я слышал от этого необыкновенного человека в Тильзите про случайности войны. Тогда мы подолгу беседовали, так как он любил высказывать мне свое превосходство, говорил с любезностью и расточал передо мной блестки своего воображения. Война, утверждал он, вовсе не такое трудное искусство, как воображают, и поистине неизвестно иной раз, почему именно выиграно то или другое сражение. Побеждаешь потому, что позднее неприятеля устрашаешься, и в этом вся тайна. Нет полководца, который бы не страшился за исход сражения; надо только припрятывать в себе этот страх как можно дольше. Лишь этим приемом пугаешь противника, и успех становится несомненным. Я выслушивал, — продолжал Государь, — с глубоким вниманием все, что ему приятно было сообщать мне об этом предмете, и имел в себе твердое намерение воспользоваться тем при случае, и в самом деле мне кажется, что с тех пор я приобрел некоторый опыт для того, что нам остается сделать». — «Как, Государь? — сказала я, — разве мы не обеспечены теперь от всякого нового нашествия? Разве кто-либо осмелится еще раз переступить наши границы?» — «Это возможно; но если хотеть мира прочного и надежного, то надо подписать его в Париже, в этом я глубоко уверен». Я привожу этот разговор не только по его занимательности, но и потому, что он доказывает, как Государь уже тогда помышлял о славном овладении Францией, на которое никто еще не дерзал рассчитывать.

Через несколько дней потом Государь уехал, сопровождаемый благословениями всех своих подданных.

Между тем в Петербурге следили за ходом войны и только говорили, что о политике. Я жила довольно уединенно, исполняя обязанности моего положения и встречая некоторых друзей, общество которых мне было по душе. Весною мы переехали в Царское Село, где Императрица захотела провести и лето, предпочитая сырому и неудобному Каменному острову это поистине царское место, напоминавшее ей прекрасные дни ее молодости. Я с удовольствием гуляла по этим прекрасным садам, столь величаво расположенным и напоминавшим о стольких главных событиях. Во времена Екатерины обширные покои дворца едва вмещали в себя многочисленных и блестящих царедворцев. Наш же двор состоял в то время всего из трех дам и гофмаршала, так что мы жили как в пустыне. Императрица занимала спальную комнату Екатерины, которая отличалась простотою, но зато из нее был очаровательный вид в сад. Из окон своих Екатерина могла любоваться великолепным лугом, окаймленным прекрасными рощицами и украшенным колонною, которая воздвигнута в честь ее войска. Рабочий кабинет ее — очень большая и вовсе не веселая комната; китайские обои делали ее мрачною. Тут великая Государыня помышляла о благе народа, ею любимого и ее обожавшего. Утомившись и чувствуя нужду в отдыхе, она отворяла дверь и выходила прямо на галерею, уставленную изваяниями великих людей, украшающих собою человечество. Когда я прохаживалась по этой величественной колоннаде, мне всякий раз представлялась необыкновенная женщина, гением которой укреплена Россия и доведена до величия, в котором мы теперь ее видим. Я воображала себе Екатерину с ее ясным лицом, медленною и плавною походкою, в широком и своеобразном одеянии, посреди этих мраморных ликов, принадлежащих, как и она. Всемирной истории. Вспоминая также и про ее слабости, я говорила себе, как Ламартин: «Для героев и для нас веса разные» (Pour les heros et nous ily a des poids divers).

Императрица Елисавета также говаривала о прошедшем, но она в особенности любила припоминать о мечтах и ощущениях своей молодости. Мы вдвоем гуляли подолгу и всегда оживленно беседовали, хотя души наши оставались одна другой посторонними. Обедали мы также вместе; по вечерам катались, и потом все сходились к чаю. Императрица принимала два раза в неделю. Эти приемы иной раз были утомительны, потому что редко приходилось видеть людей любезных. Однако я должна назвать графиню Софью Строганову. Будучи очаровательно умна, она постоянно давала чувствовать свое превосходство. Требовалось большое искусство, чтобы скрывать такое обилие прелестей и добродетелей. Что до меня, то я восхищаюсь охотно, и потом, я любила графиню Строганову и полагаю, что невозможно встретить в свете столько совершенств в одном лице.

Мы занимались также благотворительностью. Военнопленные, размещенные по окрестностям столицы, страдали от болезней и нищеты. Положение их возбуждало сострадание в Императрице, которая ничем не могла помочь им, кроме денег. Я взяла на себя эту часть, покупала им одежду, распределяла пищу, и нам посчастливилось спасти многих. Пленники из испанцев составляли исключение; из них образовали так называемый королевско-александровский полк под начальством одного пленного полковника, брата графа Лабисбалю. Устройством этого полка занимался Зеа-Бермудец, питавший надежду содействовать тем благу и возрождению своей родины. Я близко знала этого превосходного человека. Если бы все испанцы имели его душу и добродетели, поистине классические, эта прекрасная страна, конечно, наслаждалась бы благоденствием. Романтическое воображение Императрицы горячо настроилось в пользу испанцев, и можно было, наверное, прогневить ее, позволив себе какое-либо неблагоприятное замечание о солдатах королевско-александровского полка.

Часто мы уезжали в Павловск, всего в восьми верстах от Царского Села; но эти поездки почти всегда были неприятны, так как между обоими дворами господствовали крайне натянутые отношения и взаимная зависть. Мне кажется, я одна не придавала значения этим мелочам и старалась вносить снисхождение и доброжелательство в отношения мои к Павловску, и тем иной раз гневила принцессу Амалию Баденскую, которая вообще меня недолюбливала. Императрица-мать, разумеется, любила Павловск как свое создание; но тамошние сады далеко не удовлетворительны для настоящих любителей природы. В общем, в них мало вкуса, что не искупается некоторыми мелочными украшениями. Не могу не сказать о впечатлении, которое произвела на меня однажды комната, соседняя с кабинетом Императрицы-матери. Я в ней дожидалась императрицы Елисаветы и сидела с одной дамою Павловского двора. Комната эта замечательна была тем, что в ней стояла самая простая походная кровать, несколько такой же мебели и на столе разложено было полное мужское одеяние. Моя собеседница заметила, что я гляжу с удивлением на всю эту обстановку, и объяснила мне, что все это принадлежало Павлу I и сохранялось Императрицею возле ее кабинета. Молча взяв меня за руку, она подвела меня к постели… Я отскочила в ужасе. Поистине я не могу понять, как можно услаждаться подобными воспоминаниями и вдобавок хранить те вещи в комнате, через которую постоянно проходили не только члены императорской семьи, но и все придворные и обыватели дворца.

В течение этого года имела я много случаев узнавать и изучать свет. Тщетно преодолевала я ощущение горечи, которые он мне внушал; я чувствовала, что сердце мое мало-помалу вянет и что дорогие мечты мои покидают меня одна за другою.

Придворное положение мое было тоже нерадостно. Не постигая утех суетности, я с изумлением увидала, что завидуют некоторому успеху, которым я пользовалась при дворе, и что меня ненавидят. Сначала стали говорить, что я самолюбива, притворна и пронырлива. Я молчала, заботясь вовсе о другом. Между тем здоровье мое пошатнулось, я, видимо, изменилась, мои друзья встревожились и советовали мне предпринять путешествие. Я чувствовала, что это нужно; но, убедившись в невозможности, перестала о том думать и отдалась на волю судьбы. Однажды Императрица так участливо расспрашивала меня о моем здоровье, что вызвала меня на полную откровенность. Ее тронули мои речи. Увлекшись необыкновенным для нее движением сердоболия, она обняла меня и склонила голову мне на плечо, так что слезы наши лились вместе, и во взаимном чувстве позабылась разница в наших положениях. Меня глубоко тронуло это дружеское излияние. Я чувствовала, что она меня утешит во многих горестях, слагала в самых глубоких тайниках души моей все, что исходило из уст Императрицы в эти торжественные минуты, и вполне обнадежилась относительно моего положения при дворе. Каково же мне было и как изумилась я, когда несколько недель спустя я узнала, что Императрица собирается ехать в Германию и что об этом таят от меня. Принцесса Амалия нарочно запретила своей статс-даме сообщать мне про эти сборы, конечно, с тем намерением, чтобы меня не взяли. Признаюсь, мне казалось, что я в бреду. Я никак не постигала, как Императрица могла не сообразить, что тем самым она помогает моим зложелателям. Я тотчас же решилась действовать и написала ей несколько строк, в которых спрашивала, правда ли, что она уезжает и что я не буду иметь счастия ее сопровождать, в ее немедленном ответе слышалась неловкость; она уверяла, что я так поздно узнаю об этом путешествии единственно потому, что встретилось некоторое затруднение относительно экипажей, которое теперь, к великому удовольствию ее, она устранила. Я тотчас же отправилась к ней с решимостью избегать всяких объяснений, что и было мне очень легко, потому что я поистине сочувствовала ее счастью: ей предстояло увидеться со своими и с Императором вдали от Петербургской обстановки и дворских происков. Но вместо того, чтобы отдаться этому радостному чувству. Императрица волновалась дорожными сборами. До тех пор ей никогда не доводилось выходить из своего круга, и она, разумеется, терялась в подробностях и житейских мелочах, которые были ей совсем чужды и которыми по-настоящему и не следовало бы ей заниматься. Ей не удавалось учредить путешествие по ее желанию, чему препятствовали также время года и трудность выбрать маршала. Обер-камергер Нарышкин был самый любезный царедворец и в то же время человек, наименее способный держать что-либо в порядке. Поэтому Императрице казалось, что ей на каждом шагу поперечат. Она тревожилась, выходила из себя, нарушая тем свое достоинство и огорчая всех, окружавших ее. Внутренне она должна была сознаться, что та нравственная высота, на которой она себя чувствовала в тиши своего кабинета, далеко еще не достигнута ею. Это ее раздражало, и она находилась постоянно в дурном нраве. Она видела, что все эти мелочи не укрывались от моей молчаливой наблюдательности. Мое присутствие становилось для нее стеснительно, что, конечно, оскорбляло и меня. Наши отношения изменились, и я почувствовала неизвестную мне до тех пор горечь. Конечно, вина была на моей стороне, потому что мне следовало успокаивать ее. Вследствие независимости моего характера я показывала вид, что мне нипочем все ее вспышки, и моя невозмутимость естественно остудила ее ко мне.

Отъезд наш из Петербурга последовал 19 декабря 1813 года. Холод стоял страшный. Яркое солнце разливало потоки света по ледяному небосклону. Я надрывалась от горести, разлучаясь с моими родными, с моей приятельницей, со всем, что услаждало мне существование. Меня также очень жалели, и я пошла в покои Императрицы со слезами на глазах. Там собрались многие. Лицо ее подернуто было облаком печали. Позавтракав на скорую руку, мы сели в экипажи. Дорога была ужасная; неприятность езды усиливалась от 25-градусного мороза. Но благодаря отличному здоровью и моей общительности я скоро повеселела и сделалась приятной для лиц, ехавших со мною вместе. Я приобрела их дружбу, которую они мне выражали на перерыв. Это очень утешило меня, и я старалась заслужить расположение моих спутников неизменным вниманием и умением быть скромною. Только девица Валуева не могла мне простить милостей, которых меня удостаивали Государь и Государыня.

Нами овладело ощущение славы и счастья, когда мы въехали в Пруссию, где нас встречали народный восторг и благословения. Все тамошнее население относилось к России с горячей признательностью. Позднее этот благородный порыв был отравлен опасением и завистью, но в то время на всех лицах сияло удовольствие, и во всех устах было имя Александр, в котором признавался залог спасения. Мы наслаждались этим торжеством, забывая, что для Императрицы к нему примешивалась значительная доля горечи. В самом деле, она была супругою Александра, но супругою покинутою, бездетною и безнадежною. Ах, если бы она могла с самоотречением беззаветно отдаться счастью любить и ценить того, с кем была соединена самыми священными узами, то все пошло бы иначе, и они оба еще могли насладиться жизнью. Но, видно, не суждено было произойти этому. В Кенигсберге мы ее видели печальную, усталую и вовсе нелюбезную к своим спутникам, которые, в свою очередь, не таили своего недовольства. На глазах у меня происходило много характерных сцен. Справедливо замечают, что надо путешествовать вместе, чтобы хорошенько познакомиться. Иной раз мне было забавно наблюдать, как, собравшись к Императрице как будто по-семейному, путешественники начинали ссориться. Она выражала неудовольствие против них, они против нее. Растворялись двери, перед нами являлось многолюдное общество, и внезапно, как будто по удару волшебного жезла. Императрица принимала вновь кроткий и любезный вид и очаровательно беседовала с приближенными. Мы также меняли наши лица и выслушивали похвалы иностранцев нашей ангельской Царице, показывая вид, что мы в восторге от их общества, и комедия сходила превосходно. Только что двери затворялись. Императрица кидалась в кресло, уставая от скуки и довольная тем, что наконец избавилась от этих несносных людей. Вслед за любезными словами и ласковыми улыбками, которые расточались этим бедным людям, мы обязаны были смеяться от радости, что больше их не видим. Такова история всех дворов на свете, и я не могу надивиться, как еще можно добиваться чести царедворства без надежды попасть в близость. Некогда государи, может быть, находили некоторое удовольствие являться напоказ; но с тех пор как Французская революция низвела их со скучного их величия, эти доказательства сделались для них наказанием, от которого избавлять их — значит делать им угодное.


«Вид на набережную Невы у Академии художеств в Петербурге летним днем». Художник Петр Верещагин. 1870-е гг.


В Бадене сблизилась я с двумя лицами, горячо и добросовестно посвятившими себя созерцанию предметов божественных. Баронесса Крюднер и Юнг-Штиллинг оба полюбили меня, что мне было особенно дорого, так как я могла спасаться в их обществе от пошлости и скуки двора. Баронесса жила в хижине, куда к ней приходили нищие, огорченные, также дети и некоторые светские люди, подобно мне, желавшие подышать более чистым воздухом в атмосфере любви и мира. В это время она искала Бога в упражнениях милосердия, произвольной бедности и религиозной восторженности, что потом расстроило ей здоровье: все вокруг приобрело для нее таинственное значение, природа физическая и нравственная населилась химерами, не дававшими ей покоя. Но и посреди своих заблуждений она всегда была добра, умилительноучастлива к несчастью, сострадательна к скорбям и недостаткам ближних.

Юнг-Штиллинг принадлежал к числу горячих и чистых душ, которым недостает лишь положительной религии, дабы в деле веры следовать по стопам Фенелона. Но он родился в протестантской церкви, и воображение его запуталось в фантастических теориях, не искажавших, впрочем, простоты его сердца. Он жил по-христиански и с любовью исполнял все свои обязанности. Когда я навестила его в скромном его жилище, он рассказывал многочисленному своему семейству то, что случалось с ним в жизни, и мне казалось, что я вижу перед собою одного из древних патриархов, передающих потомству про чудеса Господни. Положение Юнга-Штиллинга было горестное и стесненное; но вера его не колебалась от того, и Провидение всякий раз выводило его неожиданным образом из самых тяжких затруднений. Так было и в это время. Без его ведома я выпросила ему пенсию от Императрицы. Мне было известно, что у него долги, которые его мучили, так как он не имел надежды расплатиться. Опять без его ведома (мне он никогда не говорил про свои дела) я обратилась к князю Голицыну, о благотворительности которого я знала; тот сказал Государю, и старику доставили от неизвестного лица тысячу червонцев, которыми он уплатил свои долги. Это обстоятельство дало Юнгу-Штиллингу возможность спокойно и, благословляя Господа, окончить долголетнее свое поприще.

Я никогда не забуду проведенных у него летних номеров. Он садился за фортепьяно и сопровождал торжественными аккордами какую-нибудь прекрасную духовную песнь, которую исполняли чистые и свежие голоса его детей. Сердце мое переполнялось от этих звуков, полных любви к Богу и признательности.

Тогда же я вела параллельную переписку с моими родными, с моею приятельницей и с графом Каподистрией. Новый его начальник генерал Барклай-де-Толли не замедлил оценить его достоинства; но место ему подобало вовсе не при поисках. Во Франкфурте Государю понадобилось кончить какую-то важную работу, и он спросил у Барклая, кому бы поручить ее. Главнокомандующий назвал ему и прислал графа Каподистрию. Государю не могли не полюбиться его благородная наружность, черты лица, чрезвьгаайно правильные и в то же время проникнутые сердечным оживлением. Поговорив с ним. Государь убедился, что нашел человека, какого давно искал, с умом тонким и возвышенным, с основательностью и с искусством распознавать людей. Предстояло уладить запутанные и трудные дела швейцарские. Надо было приобрести доверие жителей, прекратить их ссоры и устроить их будущность с возможностью рассчитывать на их преданность. Это сложное поручение было возложено на Каподистрию, который и приехал в Швейцарию имеете с Лебцельтерном, оба под вымышленными именами.

Наконец, приезд Государя был назначен. Мы тотчас покинули Баден и поехали принять его в Бруксале. Родные Императрицы много спорили с ней о том, ехать ли ей навстречу, и решено было, что она дождется его в загородном доме, в четырех часах езды от Бруксаля. Императрицу должны были сопровождать туда ее сестра и кто-нибудь из нас. Выбор пал на меня ввиду предпочтения, которое оказывал мне Государь. Мы выехали рано. Императрица очень волновалась, и я видела, как страдала ее гордость от мысли, что не к ней едут навстречу. Волнение ее усилилось в течение дня, потому что известий о государевом приближении не приходило. Я всячески старалась развлечь и забавлять ее, что мне удавалось до такой степени, что, по-видимому, она была довольна мною. Но приближалась ночь, а Государя все не было. Мы собирались ехать назад в Бруксаль, когда пришли сказать, что показался экипаж Его Величества. Императрица и сестра ее поместились у входной двери. Государь обнял ее с пленительною простотою и нежностью и спросил, узнает ли она его постаревшее лицо. Он был растроган тем, что она поспешила его встретить, обращался к ней с разными любезными вопросами, поцеловал невестку свою и спросил, кто с ними. Назвали меня, и он пошел отыскивать меня в кабинет, куда я удалилась. Я была слишком взволнована, чтобы приветствовать его сколько-нибудь приготовленными выражениями, молча пожала ему руку и заплакала от радости. Все, идущее от сердца, ему было приятно. «Я уже знаю, — сказал он, — что вам хотелось бы мне сказать», и мы пошли к Императрице. Уже было поздно, и надлежало подумать о возвращении в Бруксаль. Государь захотел непременно сесть четвертым в нашу коляску; но принцесса Амалия настояла, чтобы он ехал в своей вместе с Императрицей, а к нам посадил своего спутника графа Толстого, который всю дорогу много смешил нас рассказом о том, как они ездили в Англию. В замок мы приехали ночью; все спало или казалось, что спит. Каждый из нас на цыпочках проследовал к себе в комнату запастись отдыхом к завтрашней суматохе.

В самом деле, с раннего утра замок наполнился множеством лиц, давно ожидавших Государя: мундиры и денты всех цветов, беготня, тревожное любопытство и ко всему этому известного рода подлость, которая, по несчастью, составляет атмосферу, окружающую царственных лиц, и за которую надо винить не их, а человеческую природу, осужденную либо ползать, либо грозить. Между царедворцами, дипломатами, князьями и любопытствующими лицами, теснившимися в залах Бруксальского замка, я заметила Лагарпа. Он наслаждался славою Александра как плодом трудов моих. Мещанская простота в общении не соответствовала его Андреевской ленте. Чистотою моих побуждений он обезоруживал ненависть и злость, и самые сильные против него предубеждения незаметно пропадали в беседе с ним.

Тут же был доблестный барон Штейн, привлекли к себе внимание немецких князей, которые и ненавидели его, и льстили ему. Он неспособен ни на минуту скрыть свою мысль. Он принадлежит к числу людей античного характера, никогда не вступающих в сделку с совестью. Тиранство Наполеона, как и немецких князей, было ему, однако, ненавистно, и под покровительством Александра он один боролся с их притязаниями, отстаивал дело населений и, наконец, добился обеспечения их прав. Юнг-Штиллинг, в то время еще неизвестный Государю, также находился в этой разнообразной толпе, выносить которую облегчала ему моя внимательность.

Первый день прошел в представлениях и заявлениях, одно другого несноснее. Затем был нескончаемый обед. Я, по обыкновению, старалась вознаградить скуку всего этого беседою с лицами, которые меня занимали. Моя прирожденная и спокойная непринужденность, вероятно, выделялась резко посреди окружавшей меня натянутости, и оттого Государь был со мною отменно любезен и внимателен. Царедворцы немедленно стали со мной заискивать, и удовольствие, доставленное мне его милостью, было отравлено пошлою лестью и ротозейством толпы. К вечеру в гостиных остались только лица, состоявшие при царственных особах, а сии последние по этикету, о котором я говорила выше, находились в особой комнате с растворенными дверями. Государь терпеть не мог этих обособлений; он вышел к нам в гостиную и, увидав меня в углублении окна, стал со мною разговаривать. Бывшие подле меня лица отошли из почтения, и беседа наша оживилась. Души, находящиеся между собою в каком-либо сродстве, испытывают потребность узнавать ближе одна другую и взаимно высказаться. Поэтому в разговоре нашем мы коснулись всего, что нас обоих занимало. Я высказывала мои мысли с обычной непринужденностью. Государю было это в диковинку, и он отвечал с редкою для него откровенностью. Помню, я ему говорила: «Так как Ваше Величество относитесь ко мне с отменною добротою, то я обязана высказаться перед вами вполне. Образ моих мыслей не соответствует положению, которое я занимаю. В глубине души моей я республиканка; я терпеть не могу придворной жизни и не придаю никакой цены чинам и преимуществам происхождения; они мне смертельно скучны. Но смотрите, не разглашайте о том в здешней стране. Иначе я поплачусь дорого». — «Нет, нет, — отвечал он мне с усмешкою, — будьте покойны! Откровенность за откровенность: я скажу вам, что люблю вас за это еще больше и что сам я думаю совершенно так же, как и вы. Однако согласитесь, что эти предрассудки в России гораздо слабее, нежели в других странах». — «Да, в царствование Вашего Величества, и вот почему я страх как боюсь пережить Вас». — «Вот хорошо! Но надо думать, что просвещение настолько распространится, что после меня эти предрассудки утратят всякое значение. Я очень радуюсь, глядя на нашу молодежь. Она подает большие надежды, и я утешаю себя мыслью, что со временем эти надежды оправдаются. В нынешнее время я особенно живо чувствую потребность в истинных достоинствах, и вижу, как мы ими бедны». — «Я знаю. Государь, что вы отличили человека, который, конечно, имеет много достоинств. Я в нем принимаю участие как в соотечественнике и в давнишнем знакомце». — «Это граф Каподистрия?» — «Это друг нашего семейства, и наша дружба началась еще в то время, когда никто не в состоянии был оценить его. Ваше Величество сделали в нем находку». — «И представьте себе, его прислали ко мне просто по прихоти случая! Он тотчас же изумил меня своими способностями. Мне надо было послать в Швейцарию искусного, благонамеренного и здравомыслящего человека. Он превзошел мои ожидания, и я рассчитываю воспользоваться им в будущем». — «Он очень счастлив милостями Вашего Величества и своим местом в Швейцарии». — «Он там не останется; у нас будет много дела в Вене; у меня же нет человека, довольно сильного для борьбы с Метернихом. Я думаю приблизить к себе графа Каподистрию». Потом Государь расспрашивал меня о Юнге-Штиллинге. Я отзывалась о нем с сердечным участием, что подало нам повод сообщить друг другу наши понятия о религии. Подобно многим современникам нашим, мы чувствовали потребность в веровании положительном, но чуждом нетерпимости и отвечающем на все положения в жизни. Тут была у меня с Государем новая точка соприкосновения, и я имела отраду убедиться, какое сокровище веры и любви таилось в этом поистине царственном сердце.

Увлекаемые быстрым обменом мыслей и чувств, мы продолжали разговаривать, чему дивилось наблюдавшее нас общество, в среде которого немногие умели ценить чистое и живое наслаждение приятной беседы. Обиженная уходом Императора графиня уже несколько раз подходила к двери поглядеть, что там происходит. Наконец, она не вытерпела, подошла к нам и прервала наш разговор, длившийся в течение часа. Государь провел ее назад в августейший кабинет, а я присоединилась к своим.

Тут находился молодой Ипсиланти, начавший свое боевое поприще тем, что у него оторвало правую руку. Он долго страдал, но не переставал быть в веселом расположении духа. В Бруксаль он приехал повидаться со мною. Милостивый к нему Государь огорчился, увидав его 22-летнего инвалидом. Черты лица его болезненно искажались при воззрении на какое-нибудь человеческое бедствие, которому помочь он не был в силах.

Однажды поздним утром я собиралась принарядиться к обеду, как пришли сказать, что Императрица немедленно меня к себе требует; я поспешила сойти вниз в утреннем платье, не причесав волос и накинув только шаль на плечи. Императрица сидела перед зеркалом и убирала себе голову. Она сказала, что Государю угодно поговорить со мною об Ипсиланти и чтобы я указала, что можно для него сделать. В ту минуту вошел Государь. Приветствуя меня с тем почтительным благословением, которое только ему было свойственно, он повторил мне сказанное Императрицей. Мне легко было доставить Ипсилантию флигель-адъютантство; но по какому-то тайному вдохновению я удержалась от того и довольствовалась, что поблагодарила Их Величества за их участие к нему, прибавив, что родственник мой счастлив тем, что мог пролить кровь свою за Россию, что единственное его желание продолжать службу и что он будет вполне доволен, если обратят милостивое внимание на прошение его отца в пользу лиц, сопровождавших его в Россию. Государь попросил меня доставить ему до его отъезда краткую записку с перечнем этих лиц и означением, чего для них желает князь Ипсиланти. Тем временем Императрица кончила свою прическу, и так как ей неловко было одеваться в нашем присутствии, то Государь провел меня в соседнюю комнату, где и продолжал разговаривать. «Я поздравляю себя, — сказал он, — с тем, что узнал вас, и смею надеяться, что заслужил ваше доверие. Мне было бы очень приятно, если бы я мог сделать что-нибудь вам угодное. Не желаете ли вы чего-нибудь?» — «Государь, не нахожу слов выразить вам мою признательность; но я не очень дорожу внешними изъявлениями. Я довольна моим положением, и желать мне нечего». — «Но неужели нет на свете чего-нибудь такого, чтоб я мог вам доставить? Не принимаете ли вы в ком-либо особого участия?» — «Нет, Государь, мне ничего не надобно. Я очень занята судьбою моего брата; но он молод, и я думаю, что он будет успевать благодаря своим дарованиям. Ваше Величество со временем изволите оценить их, и об этом я спокойна». — «Итак, мне ничего нельзя для вас сделать?» — «Ничего, Государь, кроме продолжения вашей милости, которой я живо тронута». — «Вы не искренни или, по крайней мере, не отвечаете участию, которое я принимаю в вас. Сегодня утром я видел Юнга-Штиллинга. Мы объяснялись с ним как могли, по-немецки и по-французски; однако я понял, что у вас с ним заключен неразрывный союз во имя любви и милосердия. Я просил его принять меня третьим, и мы ударили в том по рукам!» — «Но ведь этот союз уже существовал. Государь! Не правда ли?» При этом он с нежностью взял меня за руку, и я почувствовала, что слезы полились у меня из глаз. Прозвонил час обеда. Я побежала к себе в комнату и через несколько минут явилась в столовую маркграфини, где шумело много народу.

Эти случаи, наскоро записанные, дадут понятие о благотворительности и сердечности Александра. Сладка для меня память о сношениях с ним, потому что они были всегда благородны и чисты. Государь по-прежнему оставался неизменен в милостивом ко мне расположении; суета празднеств и множество занятий на него не действовали. Я умилялась душою, когда, бывало, на блистательном бале подойдет он ко мне и станет говорить про то, как схожи у меня с ним понятия и вкусы. Иногда он посвящал мне по нескольку вечерних часов, и мы беседовали с ним в моей небольшой комнате точно так же, как прежде в Бруксале. Забывая о своем величии, изливал он передо мною свою душу, жаждавшую доверия и свободы. Однажды я воспользовалась этим настроением и завела речь про Императрицу и про то, что их обоих ожидает в будущем. Я давно искала благоприятной минуты, чтобы коснуться нового предмета, будучи уверена, что от сближения с супругой во многом зависят слава и благополучие Государя. Он отвечал мне следующее. «Я виноват, но не до такой степени, как можно думать.

Когда домашнее мое благополучие помутилось от несчастных обстоятельств, я привязался к другой женщине, вообразив себе (разумеется, ошибочно, что теперь сознаю ясно), что так как союз наш заключен в силу внешних соображений, без нашего взаимного участия, то мы соединены лишь в глазах людей, а перед Богом оба свободны. Сан мой заставлял меня уважать эти внешние условия, но я считал себя вправе располагать своим сердцем, которое и было в течение пятнадцати лет отдано Нарышкиной. Упрека в том, что я кого-нибудь соблазнил, я не могу себе сделать. Мне поистине всегда казалось ужасным склонять кого-либо к поступку, несогласному с его совестью. Она находилась в таком же, как я, положении и, подобно мне, заблуждалась. Мы оба вполне искренне думали, что нам не в чем упрекать себя. Позднее новым светом озарились для меня мои обязанности; но у меня не достало бы духу порвать столь дорогую связь, если бы сама она не просила меня о том в последнюю поездку в Петербург.

Я страдал невыразимо; но ее доводы были так благородны, так возвышали ее в глазах света и в моих собственных, что с моей стороны возражать было невозможно. Кроме того, как я уже сказал вам, я никогда не насиловал чужой совести. Таким образом, я покорился судьбе своей, и с тех пор разбитое сердце мое продолжает обливаться кровью, и настоящей отрадой служит мне встреча с лицом, которое меня понимает и жалеет».


«Портрет Марии Антоновны Нарышкиной». Художник Сальваторе Тончи. 1800-е гг.

Мария Антоновна Нарышкина, урожденная княжна Святополк-Четвертинская (1779–1854) — фрейлина, жена обер-егермейстера Д. Л. Нарышкина, фаворитка императора Александра I. Сестра князя Б. А. Четвертинского и Жанеты Вышковской.


В самом деле, когда я слушала его, у меня навертывались слезы; мне было жаль его при мысли, что такое обольщение не может продлиться и что рано или поздно он узнает настоящую причину, по которой Нарышкина его покинула. Разумеется, не мне было открывать ему истину. Достаточно было того, что явилась возможность сближения с Императрицей. И потому, дав ему время несколько успокоиться после передачи сердечных воспоминаний, я навела его мысли на будущее и стала говорить, что ему следует искать утешения личных скорбей своих в занятиях благом его народов. «Да, я люблю моих подданных, хотя до сих пор мало еще сделал для них. В особенности люблю я добрый простой народ, не обнаруживая предпочтения, которое к нему имею. Любовь угадывается, и я убежден, что они рассчитывают на мою любовь к ним. Мне предстоит решить великую задачу, т. е. даровать свободу населению, которое столько заслуживает ее. Знаю, с какими затруднениями связано это великое дело; но поверьте, что буду умирать в тревоге, если мне не удастся совершить его». Я сказала ему, как рада я слышать, что такая великая и благотворная мысль занимает его. «Но, Государь, — прибавила я довольно резко, — кому поручите вы после себя исполнение столь высоких намерений?» — «Я понимаю вас, — отвечал он, — и слышу в словах ваших тот же упрек, который мне столько раз негласно делался и на который я никогда не возражал. С вами я не стану скрытничать. Будем говорить прямо. Вы хотите сказать, что я должен позаботиться о наследнике престола; но ведь этот наследник имеется». — «Это так. Государь, но подданные Ваши желали бы, чтобы царствование Ваше было продолжаемо Вашим сыном, который так походил на Вас. Я не скрою от Вас, что великий князь Константан внушает опасения и что я лично не могу не разделять этого чувства, питаемого народной толпой». Император, казалось, огорчился, но тотчас же принял прежний кроткий вид и сказал: «Может быть, к нему не правы; страсти утихают с годами; он уже во многом изменился». Я замолчала, покачала головою и потупила глаза. «Впрочем, — продолжал Государь, — он почти одних лет со мною, и дело не в нем; ибо, по закону природы, между нашими кончинами не может пройти много времени. Но у меня есть брат Николай. Что вы о нем скажете?» — «Великий князь Николай подает большие надежды; но он не ваш сын». — «Вот еще! Кто вам сказал, что будь у меня сын, он был бы лучше брата Николая? Он уже воспитан, мы его знаем. Во всяком случае, если бы остался после меня ребенок, малолетство его было бы очень опасно для государства. Нет, нет, верьте мне: в этом отношении я не обольщусь, и все к лучшему. Что касается до наших лет, то дружбы и доверия достаточно для счастья жизни. Нам следует позабыть о прошлом, и уверяю вас, мне будет отрадно, если последние дни мои потекут в сладкую вечность в тишине и без страстей».

Этот разговор успокоил меня относительно будущего. Мне было невыразимо отрадно думать, что Императрицу ждут еще светлые дни, и мне казалось, что душа ее, открывшись для всякого рода сердечных ощущений, оценит и мою преданность, которую я не переставала питать к ней.

Но на границе Виртемберга ждали его новые торжественные изъявления. Ему пришлось пожертвовать целым днем королю Виртембергскому, и он ждал не дождался ночи, чтобы уединиться и успокоиться. Он был удручен скукой, усталостью и печалью. Душа его предалась самоуглублению. «Наконец, я вздохнул свободнее, — рассказывал он мне, — и первым моим движением было раскрыть книгу, которая всегда со мною; но затуманенное внимание мое не проникало в смысл читаемого. Мысли мои были бессвязны, сердце стеснено. Я оставил книгу и думал, каким бы утешением было бы для меня в подобную минуту побеседовать с существом сочувственным. Я вспомнил про вас, про то, что вы мне говорили о г-же Крюднер, и про желание, которое я вам выразил познакомиться с нею. Где она теперь может быть, спросил я себя, и где мне ее встретить? Только что я подумал про это, слышу, стучатся ко мне в дверь. То был князь Волконский. На лице его выражалось нетерпение. Он сказал мне, что никак не хотел меня беспокоить в такой час, но не может никак отделаться от женщины, непременно желающей меня видеть. Тут он назвал г-жу Крюднер. Можете судить о моем удивлении! Мне подумалось, не в бреду ли я. Такой внезапный ответ на мое помышление не мог же быть случайностью. Я увидал ее, и она, словно читая в душе моей, обратилась ко мне с сильными и утешительными словами, успокоившими тревожные мысли, которыми так давно я мучился. Ее появление было мне благодательно, и я дал себе слово продолжать столь дорогое для меня лакомство». Свидания участились, и Государь был ими доволен. В этой необыкновенной женщине соединены прелесть и ум светского общества с горячей и искренней верой. Происходя из знатной Лифляндской семьи, в течение слишком ста лет преданной Русскому императорскому дому, баронесса Крюднер влеклась к Александру преданиями своей молодости, привязанностями всей своей жизни и, если говорить всю правду, по тайному внушению некоторых темных лицемеров, которые под личиной набожности овладели ее доверием. Ее возраст, состояние и составленное имя устраняли возможность всякого подозрения. Александр находил истинную отраду в ее беседах и с нею, по-видимому, забывал про сан свой. Главная ее квартира некоторое время находилась в Гейдельберге. Баронесса Крюднер приехала туда и, ради спокойствия, поселилась за городом, в крестьянской избе, на прекрасном берегу Неккара. Там проводил у нее Государь большую часть вечернего времени. Он слушал, как она говорила о Боге, любить Которого научилась душа его, и доверчиво передавал ей повесть скорбей и страстей, которыми омрачилась некогда прекрасная жизнь его. Баронесса вовсе не льстила ему; она умела говорить правду, не оскорбляя. Она могла бы сделаться благодетельным для России гением, если бы не поддалась нечистому влиянию лицемерия. Образ ее жизни уже возбуждал любопытство и удивление. Вскоре окружила ее толпа людей, до того времени и не помышлявших о ее существовании. Начались догадки. Одни принимали ее за тайное орудие России в ее намерениях относительно Германии; в глазах других сближение с Александром было только новым доказательством власти, которую имели над ним женщины; но всем хотелось воспользоваться этим новым средством влияния.

Александр был поистине выше века своего. Он предал забвению неблагодарность Бурбонов, принявших участие в тайном против него трактате. Он старался спасти Францию и ее короля от жадности этих союзников, которым Людовик XVIII так легкомысленно пожертвовал и своею признательностью, и выгодами страны своей. Австрия, Англия и Пруссия громко требовали, чтобы Франция была наказана за эту новую войну раздроблением ее владений. Великодушный Александр тщетно пытался воспрепятствовать такому злоупотреблению победившей силы. Его войска не участвовали в Ватерлооском сражении, что и было ему поставлено на вид. Людовик XVIII отдался судьбе своей, возложив всю надежду на герцога Ришелье, тогдашнего своего министра, который бесплодно хлопотал о том, чтобы смягчить союзников. Они настойчиво требовали раздробления. С отчаянием приезжал Герцог изливать свою скорбь в Елисейский дворец, где жил Государь и состоявшие при нем лица. Каподистрия спокойно выслушал его и сказал ему: «Я знаю еще одно средство и думаю, что оно неминуемо приведет к цели. Желаете ли предложить королю, чтобы он его испробовал?» — «Боже мой, говорите скорее! Нам дороги мгновенья: завтра будет оглашено бедствие Франции». — «Благоволите немного подождать: через каких-нибудь полчаса узнаете». Затем граф Каподистрия пошел в комнату, где работал мой брат, и сообщил ему свою мысль.

Она состояла в том, чтобы предъявлено было от Людовика XVIII к Русскому императору открытое письмо, в котором бы старый король, соблюдая свое достоинство, в сильных выражениях объяснил, что он слагает свою корону на руки союзником, предпочитая лучше лишиться престола, нежели властвовать над Францией, униженною и ограбленною державами, входящими с ним в союз. Мой брат тут же написал это письмо, краткое и точное. Оно сочинено было с таким высоким искусством, что все кабинеты считали его подлинным. Восхищенный герцог Ришелье немедленно отвез его к Людовику XVIII, который писал его собственноручно и без всякого изменения. Для подачи его Александру выбрали время, когда он находился на совещании с союзниками. Предуведомленный графом Каподистрией, Александр показал вид, будто его удивило неожиданное сообщение Французского короля. Он распечатал письмо и, прочитав его, предъявил союзникам. «Я это предвидел, — сказал он, — теперь мы затруднены больше прежнего. Людовик XVIII отказывается от престола и поступает хорошо. Франция без короля. Найдите ей другого, если можете. Я же не стану мешаться в дело, которое можно было устранить. Да и пора домой. Нужно скорее кончать». Король Прусский и император Австрийский, испуганные новыми предстоявшими затруднениями и неудовольствием Государя, который предоставлял их суду потомства и ненависти французов, отказались от своих требований. Англия должна была последовать их примеру, и Франция была спасена. Этот случай, столько же достоверный, как и мало кому известный, заслуживает быть записан. Людовик XVIII наговорил графу Каподистрии самых лестных фраз. Лица, посвященные в тайну, не могли надивиться его мудрости и дарованию, а также и досужеству его секретаря.

Я подошла к тягостной эпохе. Но прежде чем начертать последние страницы истории моего времени, да будет мне позволено бросить последний взгляд на прошедшее. Казалось, что Европе надлежало начать новую эру бытия своего. Миру преподан был великий урок. По воле Всемогущего, все, что человеческий род имел в себе наиболее великого и гениального, разрушилось как скудельный сосуд. По этой же воле образовался характер, небывалый в летописях истории и предназначенный возвратить миру спокойствие, точно так же, как Наполеон имел назначением своим войну и опустошение. Сущность Александрова характера состояла в том, чтобы не казаться, а быть. Добрый по природе, примирительный по правилам и по склонности, не охотник до почестей, ненавистник лести, непоколебимой твердости относительно того, что становилось его убеждением, но трудно убеждаемый, он, казалось, создан был для той тяжкой эпохи, когда в достижении одной цели скрещивались самые противоположные начала. Он не обольстился тремя годами успехов и славы. Напротав, разочаровавшись в людях и судьбах, он начал испытывать то непроизвольное ослабление, которое обыкновенно постигает души чистые перед концом их поприща. В сердечном одиночестве, которое бывает мучительным уделом жизни на престоле, Александр сделался недоверчив, не изменяясь в прирожденной доброте своей. Печальными облаками заволоклись последние его годы, и только смерть могла их рассеять. Союзники вторично удалились из Парижа; Франция занята иноземным войском для поддержания колеблющегося престола Бурбонов, падение которого казалось вдвойне страшным, пока оставался в живых Наполеон. Каждый готовился к возврату домой с плодами стольких тревог и опытности. Император Александр глубоко сознавал, что ему предстоят новые испытания и исполнение новых обязанностей, возлагаемых на него и собственной совестью, и надеждами целого поколения, имевшего право на вознаграждение за столько принесенных жертв и оказанной верности. Русский народ, по врожденному благородству своему, не истребим ни войною, ни мирным временем. Он терпеливо ждал новой эры, и слава, которой он покрыл себя, служила ему лучшим ручательством в исполнении его надежд. Провидение осыпало его своими благами, и из них самым дорогим почитал он иметь государем человека, достойного любви его.

Но Государь этот, столь твердый в несчастий и столь великодушный после победы, ужасался игл этой политической задачи, объем и значение которой были ясны для его проницательности. Приблизить к престолу народонаселение, угнетаемое самими законами, ввести дворянство, по природе своей доброе, но избалованное произвольной властью, в границы справедливости и человеколюбия, затем определить пределы для собственной власти — такова предлежала задача. Александр был проникнут этой великой задачей и старался развязать этот гордиев узел; но его ужасала мысль об опасностях и смутах, которые могли постигнуть его родину от преобразования, столь необходимого. Он держал в руках своих роковой ящик Пандоры и старался забыть о том, что ему придется открыть его. Иногда одной минуты замедления бывает довольно, чтобы перепортить надолго будущее. Александр останавливался перед затруднениями, которые ему представлялись, и эти затруднения лишь усиливались, подобно тем фантастическим теням, которые внезапно появляются вдали на самом ясном небосклоне. Благородные и патриотические чувства, одушевлявшие народ после столь славной борьбы, еще не угасли; но раны, причиненные неприятельским вторжением, начинали сочиться, задержанная боль возобновилась, а правительство опасалось чрезвьгаайными мерами усилить общее недовольство. Вдобавок Европа не успокоилась, и Государь полагал, что обстоятельства неблагоприятны для коренных преобразований. Этими доводами обращались в ничто все его предначертания; а между тем совесть оставалась неудовлетворенной, и время не ослабляло, а только усиливало трудности дела. Утомленный несчастный Государь находил себе отраду лишь в уединении, которое сближало его с миром высшим и чуждым всех земных недочетов и бедствий.

Мария Муханова

1802–1882
Фрейлина Высочайшего двора

Сергей Ильич Муханов родился в 1763 году 27 июня, в день восшествия на престол императрицы Екатерины II. Отец его провожал Императрицу в С.-Петербург в числе офицеров ее конвоя. Она почувствовала холод и просила офицеров, чтобы кто-нибудь дал ей свой сюртук; на это никто не вызвался, кроме моего деда. Императрица надела его сюртук и всегда вспоминала это обстоятельство с благодарностью, знала его детей и была к ним благосклонна. Этот сюртук долго хранился у нас, но по неосторожности хранившего его пропал от моли.

У деда моего было семь сыновей: все они служили в конной гвардии — любимом полку Екатерины; жили они дружно, все на одной квартире, и имели общий кошелек.

На день восшествия на престол императора Павла I отец мой был произведен в полковники. Какова была для него, обожателя Екатерины, перемена правления, можно себе представить; да и не для одного его было чувствительно перейти из-под кроткого правления под строгое до суровости. Скоро мой отец почувствовал эту перемену на самом себе. Он командовал эскадроном конной гвардии; офицеры нежно и преданно его любили и остались до старости его друзьями. Потому на парадах и смотрах его эскадрон отличался пред другими. Это обстоятельство возбудило неудовольствие великого князя Константина Павловича, командовавшего другим эскадроном, и подало повод к наговору на отца моего пред Государем, будто бы мой отец просиживал ночи за картами, зная, что Государь всего более не любил картежников, между тем как отец мой не брал в руки карт. Однажды на параде Государь закричал проходившему мимо его моему отцу: «Браво, браво, Муханов!» Надо было стать на колени и благодарить Государя; но так как он стоял в то время в луже, то отец мой не нашел возможным исполнить этой церемонии, тем более что он был в белом колете, а парад еще не кончился; он вынул свой палаш и отсалютовал по военному уставу. «Барич! — закричал Государь, — ступай за фронт», и тотчас после парада посадил его под арест.

Через несколько дней его оттуда выпустили, чтобы посадить опять под более строгий арест вследствие какой-то новой подобной истории.

Офицеров также посадили на хлеб и воду, а у отца сняли орден св. Анны 2-й степени и шпагу. Государь-наследник Александр Павлович прислал к отцу моему доверенное лицо спросить его, может ли он отвечать за скромность своих офицеров, если он будет присылать им кушанья со своего стола. Отец мой благодарил за милость, но не принял предложения, говоря, что хотя он и может поручиться за скромность офицеров, но между тем знает, что они скорее согласились бы вместо хлеба глодать камни, нежели подвергнуть Великого Князя гневу его отца. Не знаю точно, долго ли продолжался арест, но наконец и он кончился, как и все кончается на свете, и отцу возвратили шпагу и орден; но вместо того, чтобы надеть орден на шею, он преспокойно положил его в карман. «Что вы делаете? — говорили ему присутствующие, — вы себя губите!» Он отвечал: «Если хоть один день нашли меня недостойным носить орден, то не стоит труда надевать его».

Между тем он был отставлен; когда он увидел, что в приказе стоит слово «уволить», а не «исключить», то, перекрестившись, с радостью стал собираться в путь.


Граф Петр Алексеевич Пален (Петр Людвиг фон дер Пален; 1745–1826) — генерал от кавалерии (1798), один из ближайших приближенных Павла I, возглавивший заговор против него. В 1798–1801 гг. петербургский военный губернатор, до этого правитель Рижского наместничества (1792–1795) и первый генерал-губернатор Курляндии (1795).


Нужно было представиться генерал-губернатору Палену, но непременно в каком-нибудь мундире. У портного нашелся только мундир эстландского дворянина; таким он и представлялся Палену. В это представление, в разговоре, Пален начал бранить Государя, называя его тираном. Конечно, цель его была найти сообщника, но отец мой просил его прекратить этот разговор.

Оставив С.-Петербург, он поселился в деревне, близ Троицкой лавры, со своими братьями, из которых двое были женаты. Вскоре император Павел приехал в Москву. Для него давали бал в Благородном Собрании. Отец мой тоже поехал на этот бал, чувствуя себя совершенно невинным пред Государем; но не так думал Государь. Он отвернулся от отца и по обыкновению своему запыхтел гневом. По отъезде его с бала наследник Александр Павлович через всю залу пошел к отцу и поднял его, что произвело большое впечатление в собрании. Отец мой, по отъезде Государя, возвратился в свое убежище. Через несколько времени появился там внезапно фельдъегерь. Невестки моего отца, испугавшись, бросились в образную на колени: отец успокоил их, говоря: «Что вы так испугались? Дело, конечно, не касается наших мужей; может быть. Государь находит, что он не довольно меня наказал». Потом он вышел спокойно к фельдъегерю и спросил, в чем дело. Тот подал ему письмо от Кутайсова, тогда еще камердинера и брадобрея Государя. Письмо было написано на грубой желтой бумаге и сложено, как отписки крестьян. Содержание его состояло в том, что Кутайсов желал познакомиться с моим отцом и просил его приехать в Петербург. Старший мой дядя, Алексей Ильич, сказал: «Неужели ты поедешь по этой глупой записке?» — «Как же не ехать, — отвечал отец, — письмо прислано с фельдъегерем, следовательно, по воле Государя: он нашел меня гордым и хочет испытать», — тотчас приказал готовить лошадей и часа через два отправился в путь.

Приехавши в Москву, он явился к главнокомандующему графу Салтыкову. Жена его, графиня Дарья Петровна, очень любила моего отца: она приняла его за своим туалетом. «Ты знаешь ли, мой друг, — дружелюбно обратясь, сказала она ему, — зачем тебя вызывают в Петербург?» — «Нет, ничего не знаю; Кутайсов просит меня познакомиться с ним». — «Тебя вызывают в должность шталмейстера. Большие перемены при Дворе; Государь сам вспомнил о тебе. Времена тяжкие; послушай моего совета: я знаю твой благородный и гордый перед властью характер, старайся себя смирить, — это нужно и для тебя самого, и для твоих подчиненных».

Тогда был обычай, установленный Государем, чтобы на заставе не только объявляли свое имя, но и причину своего приезда в Петербург. Отец мой объявил, что он приехал занимать облигации вновь установленного банка, что очень насмешило Государя.

Представление последовало в Гатчине, где Кутайсов стоял у дверей. Когда он доложил Государю о приходе моего отца, то Государь через него же спросил, какой род службы он хочет избрать себе. «Если Государь находит меня достойным служить ему, то я готов стать с мушкетом в ряды солдат», — таков был ответ моего отца, который пришелся по нраву Государю. Он позвал его в свой кабинет и спросил, знает ли он русские пословицы. «Некоторые знаю, но не все», — отвечал отец. «Вот одна, — сказал Государь, — «кто старое помянет, тому глаз вон» — мои глаза подлежат тому же, как и твои». Отец мой стал на колени, прося Государя, чтоб он не слушал доносов на него, а всегда сам объяснялся. Я помню точные слова: «Государь! Если когда-нибудь опять будут доносить на меня вам, то позвольте лично объясниться с вашим величеством. Если не смогу оправдаться пред вами, то пусть голова моя падет на плахе». Государь заплакал и, прощаясь с ним, сказал: «Чем чаще ты будешь у Кутайсова, тем мне будет приятнее». Приятно ли было это моему отцу — это другой вопрос. Тут можно вставить другую пословицу: «с волками жить — по-волчьи выть». Но и тут отец мой умел сохранить свое достоинство. В два с половиною года своей службы в царствование Павла он не видал от Государя косого взгляда, делал все, что хотел, одевался, как Государь не любил, и не слыхал никакого упрека; напротив того. Государь говаривал, что он никому не верит, кроме двух Сергеев — своего духовника и моего отца.

Император Павел каждое утро спрашивал, с которой стороны ветер, и с этим вопросом обращался к великому князю Александру Павловичу, к моему отцу и к Кутайсову поочередно, и если они разногласили между собой, то очень гневался; особенно доставалось Великому Князю. Во избежание такой неприятности эти три лица согласились между собой каждое утро выходить на воздух и, уверившись, с которой стороны ветер, докладывать уже о том Государю.

Государь любил показывать себя человеком бережливым на государственные деньги для себя. Он имел одну шинель для весны, осени и зимы. Ее подшивали то ватою, то мехом, смотря по температуре, в самый день его выезда. Случалось, однако, что вдруг становилось теплее требуемых градусов для меха; тогда поставленный у термометра придворный служитель натирал его льдом до выхода Государя, а в противном случае согревал его своим дыханием. Государь не показывал вида, что замечает обман, довольный тем, что исполнялась его воля. Он, кажется, поступал так по принципу, для поддержания и усиления монархического начала, тогда ниспровергнутого французской революцией. Жалкое средство, придуманное человеком от природы умным! Точно так же поступали и в приготовлении его опочивальни. Там, вечером, должно было быть не менее четынадцати градусов тепла, а печь — оставаться холодною. Государь почивал головой к печке. Как в зимнее время согласить эти два условия? Во время ужина расстилались в спальне рогожи и всю ночь натирали льдом. Государь, входя в комнату, тотчас смотрел на термометр, — там четырнадцать градусов, трогал печку, — она холодная, и довольный ложился в постель, утешенный исполнением его воли, засыпал спокойно, хотя впоследствии печь и делалась горячей.

Бесчисленные его прихоти известны всем. Несмотря на благородные свойства его души и на природную его доброту, он возбудил к себе всеобщую ненависть, которая и привела его к несчастной кончине. Я расскажу здесь несколько случаев, которые мне приходят на память. Однажды отец мой, следуя издалека за ним и за великим князем Александром Павловичем, увидал, что Великий Князь махал несколько минут треугольной шляпой и потом бросил ее далеко от себя; после этого батюшка спросил Великого Князя, что это значит. Он отвечал, что Государь колебался, уволить или нет Архарова, и потому загадал, которым концом шляпа упадет на землю.

В Эрмитаже давали балет «Красная шапочка»; танцоры были в красных шапочках. Шведский король, тогда посетивший Петербург, сидел подле Государя; разговор шел приятный и веселый. Шведскому королю захотелось пошутить и, смотря на красные шапочки, сказал: «Вот это якобинские шапки». Государь рассердился и сказал: «У меня нет якобинцев», — повернулся к нему спиной и после спектакля велел передать шведскому королю, чтоб он в 24 часа выехал из Петербурга. Король и без того собирался уехать, и потому на всех станциях до границы было уже приготовлено угощение. Государь послал гоффурьера Крылова все это снять. Крылов нашел шведского короля на первой станции за столом — за ужином. Когда он объявил волю Государя, то король рассмеялся. Крылов объяснил, что прислугу он непременно должен взять с собой, но что он оставляет на всех станциях провизию и запасы нетронутыми. Когда он возвратился в Петербург, то Государь спросил у него, какое действие на короля произвело его распоряжение. Крылов отвечал, что король глубоко огорчился таким его гневом, но между тем признался, что он не вполне исполнил приказание и что оставил все запасы. «Это хорошо, — отвечал Государь, — ведь не морить же его голодом». В другой раз на таком же спектакле одна из фрейлин рассмеялась; ее тотчас выгнали из залы и велели выехать из Петербурга. Вероятно, всем известно, как Государь требовал, чтобы весь Синод присутствовал в опере и смотрел на м-м Шевалье, которая тогда занимала Государя: один митрополит с.-петербургский сказался по этому случаю больным.

О семейной жизни императора Павла я умолчу. Факт слишком грустный для памяти его и ангельской его супруги. Впрочем, первые годы, еще во время царствования Екатерины, прошли для супругов счастливо и мирно.

В последний день жизни императора Павла отец мой ужинал у Государя и оставил его в 11 часов. Государь был весел, разговорчив и любезен; хвалил свой Михайловский замок и сказал: «Я нашел наконец себе тихое пристанище». Замечательно, что его собака, маленький шпиц, беспрестанно ныла и вертелась около его ног, сколько он ни отгонял ее. В 1 час ночи разбудили моего отца, беззаботно спавшего дома, и сказали ему, что у Государя сделался апоплексический удар. Он велел оседлать лошадь и поехал во дворец, где нашел комнаты полными нетрезвых. Императрица Мария Федоровна несколько времени не доверяла моему отцу, но после, узнав, сколько он оставался верен императору Павлу, просила у него прощения и была к нему очень милостиво расположена. Она была чужда всякого властолюбия, и все, что говорили о ее мнимом желании царствовать, совершенно ложно. Это я могу засвидетельствовать всеми рассказами моего отца о ее жизни, о ее свойствах, и первыми словами, которые она говорила тотчас по кончине Павла. После первых тревожных дней, когда все успокоилось, отец мой сделался как бы посредником и примирителем всего царственного круга. Все его любили, уважали, доверяли ему; он пользовался общею любовью царственной семьи; сам же он, в свою очередь, был им полезен.

…До сих пор у нас нет биографии императрицы Марии Федоровны, исключая двух томов Г-жи Оберкирх, где она описывает младенчество и молодость ее до приезда в Россию. А как желательно было бы оставить для потомства такой пример всех добродетелей в таком высоком звании. Я постараюсь здесь представить многие отдельные случаи, мне известные. Они могут послужить материалом для будущего историка.

Хотя жизнь ее с супругом, по нашим понятиям, была самая несчастная, но она любила его до конца. Мне кажется, что это было скорее по правилам нравственности, нежели по естественному чувству: трудно любить того, кто нас не любит. По восшествии на престол Александра Павловича, в первые дни его царствования, она старалась направить своих детей и нового Императора по тому пути, который казался ей лучшим, т. е. человеколюбивым. Это не трудно было с Александром Павловичем, потому что он сам носил в душе своей любовь к человечеству. Но не то было с Константином Павловичем. Однажды, в самые первые дни нового правления, отец мой, пришедший по обыкновению к Императрице, нашел ее в сильном волнении. За стулом ее стоял Государь, а перед нею Константин Павлович, на которого она сильно гневалась. Дело в том, что он ударил дворянина палкой на учении. Императрица стала жаловаться моему отцу на сына, сказав: «Кажется, уже довольно учены? Теперь я требую, чтобы Константин учил всегда свой полк в присутствии Сергея Ильича». Комиссия очень неприятная, но Государь показал знаком, чтобы отец мой не противился. Батюшка поехал представиться Константину Павловичу в его дворце. Великий Князь спросил его, какого он о нем мнения. Отец отвечал: «Я думаю, ваше высочество, что когда вы захотите сделать хорошо, то никто лучше вас не сделает, а когда вздумаете сделать дурно, то никто не сумеет сделать хуже». — «Такое-то твое мнение обо мне, посмотрим!» Через несколько дней Константин Павлович прислал сказать, что он выводит свой полк на ученье. Батюшка выехал на плац-парад в партикулярном платье из переулка, как бы только в числе зрителей. Вдруг Великий Князь прискакал к нему с рапортом, что было вовсе неуместно. Он учил прекрасно свой полк, после ученья спешился и был любезен со всеми офицерами. По окончании ученья мой отец явился к нему, и он спросил: «Доволен ли ты мною, Сергей Ильич?» — «Ах, ваше высочество, если бы вы всегда так делали, то как легко привязали бы к себе сердца людей!» В другой раз та же церемония, но тут Великий Князь делал все как можно хуже. После ученья он сказал моему отцу: «Вот я оправдал твое предсказание, пойди пожалуйся на меня матушке».

«Как мало вы меня знаете, — отвечал отец, — если думаете, что я способен на сплетни. Одно только скажу вам, что с этой минуты не хочу с вами иметь дело во всю мою жизнь».

Свойства Александра Павловича известны, о недостатках же я умолчу. Восшествие его на престол было всеобщим праздником, уподобляющимся только Светлому Воскресению Христову: люди целовались на улице и поздравляли друг друга.

Похороны же императора были очень печальны, но особенно тем, что никто не показывал никакого сожаления об его кончине. Плакал только мой отец, помнивший его расположение к себе, и еще один, неизвестно почему, гренадер. По возвращении с похорон императрица Мария Федоровна спросила моего отца, какое впечатление на народ сделали эти похороны. Тут отец мой должен был один раз в жизни изменить правде. Всех более огорчалась этим равнодушием великая княжна Мария Павловна, которая во время отпевания несколько раз падала без чувств.

Вдовствующая Императрица, по положению, должна была получать 200 000 р. карманных денег, но Государь просил ее принять миллион. Из этого миллиона она тратила на свои прихоти и туалеты только 17 000. Все прочее раздавалось бедным, а прежде всего она составляла капитал на свои заведения. Великим Князьям она имела привычку дарить по 10 000 р. на именины; но в 1812 году она приостановила на год свои подарки, представляя на вид, что нужно помогать раненым и сиротам. Она беспрестанно занималась делами своих заведений, ничто не могло отвлечь ее от этих занятий — ни путешествия, во время которых она читала и писала в карете, ни сердечные горести. Когда привезено было тело Александра Павловича в Петербург, она и тут делила свое время между молитвою у тела и своими занятиями; между тем император Александр был главным предметом ее любви в жизни.

Детей, воспитанных в ее заведениях, она никогда не покидала впоследствии, а во всю жизнь им помогала, входила во все подробности, до них касавшиеся, и была истинною матерью для всех. Никто из служивших ей не умирал во дворце иначе, как в ее присутствии. Она всех утешала до конца и всегда закрывала глаза умиравшим. Однажды сказали ей врачи, что жившая на Васильевском острове, отставная ее камер-юнгера страдает сильно от рака в груди, что можно было бы ее спасти, но она не соглашается на операцию иначе, как если во время производства ее будет находиться сама Императрица. «Ну что же, — сказала она, — если только от этого зависит ее выздоровление, то я исполню ее желание». Она поехала к ней и во все время операции держала ей голову.

Она входила в малейшие подробности по своим заведениям и не только следила за воспитанием детей, но и не забывала посылать им лакомства и доставлять всякие удовольствия. Один мальчик принужден был долго лежать в постели по болезни; она доставляла ему рисунки, карандаши и разные вещицы. Со всяким курьером ей доносили о состоянии его здоровья — она тогда была в Москве. При назначении почетных опекунов выбор был самый строгий: с каждым из них она переписывалась сама еженедельно, осведомлялась о воспитанниках и воспитанницах, об их поведении и здоровье и всегда давала мудрые человеколюбивые советы… Все было придумано нежным сердцем для пользы, радости и покоя всех, от нее зависящих. Это было не сухое, безжизненное покровительство, но материнское попечение. Зато приезд ее в институт был настоящим праздником. Maman, mam an, Mutterchen — слышалось отовсюду. Бывало, за большим обедом она приказывала снимать десерт и отсылать его в какой-нибудь институт по очереди. А как просила она в своем духовном завещании опекунов помнить, что первым основанием всех действий должно быть благодеяние!

Особым вниманием ее пользовались покинутые своими матерями младенцы. Однажды отец мой, всегда ее сопровождавший при посещениях ею заведений, выразил удивление, что она так нежно целовала маленькие члены этих несчастных, осматривала белье на кормилицах и прочее. «Ах! — отвечала она, — все эти брошенные дети теперь мои и во мне должны находить попечение, которого они лишены».

В последние годы ее жизни Государь, найдя Обуховскую больницу умалишенных в самом жалком виде, просил императрицу Марию Федоровну принять ее под свое покровительство, что она и исполнила с радостью, и многие из помещенных там больных выздоровели благодаря кроткому с ними обхождению. Она вступала в их круг, давала целовать им свою руку, что немало пугало моего отца, и они называли ее «благодетельная мадам». Она придумала устроить для них загородный дом, где бы каждый имел свой садик. Все это изобретала сама, а мало заимствовала из теорий, хотя со вниманием выслушивала и читала их. Один только упрек можно сделать памяти Марии Федоровны, что она уж слишком много любила все немецкое и много призвала немцев в Россию; но это происходило от ее любящего сердца, не могшего оторваться от ранних привязанностей. Государственных общих взглядов она не имела, да и кто в то время знал Россию?.. И мы все знали ее только из иностранных книг, благодаря обществу так называемых славянофилов, мы много узнали о своем народе и начали его любить как следует, а потом великое дело освобождения крестьян довершило наше воспитание. С этих пор становится стыдно не любить Россию…

Преданная исполнению семейных своих обязанностей и необыкновенно заботливо следившая за воспитанием детей своих (кроме двух старших, которыми занималась сама Екатерина), Императрица Мария Федоровна не вмешивалась в дела государственного управления; но во внешней политике она умела поддерживать достоинство России. Наполеон сказал, что из всех коронованных особ в Европе одна она пред ним непреклонна. Его попытки вступить в родство с Русским царским домом были отвергаемы Императрицей Марией Федоровной (известно, что он сватался за Екатерину Павловну и потом еще настойчивее за младшую сестру ее Анну Павловну). В 1808 году, когда Государь поехал на свидание с Наполеоном в Эрфурт, она была этим очень недовольна. Ей казалось, что через это Государь унижал достоинство России. В духовном своем завещании она называет Россию малою нашей Россией и желает ей много хорошего.


«Мария Федоровна вскоре после свадьбы». Художник Александр Рослин. 1777 г.

Мария Феодоровна (до перехода в православие — София Мария Доротея Августа Луиза Вюртембергская; 1759–1828) — принцесса Вюртембергского дома, вторая супруга российского императора Павла I. Мать императоров Александра I и Николая I.


В частности же она любила всех. Когда она посетила Ростов, то народ был до того обрадован ее приездом, что женщины расстилали свои шелковые фаты в грязь и просили ее стать на них. Одна женщина подошла к карете ее. «Матушка! — начала она, — у меня к тебе просьба». — «Что такое, милая?» — «Мой сынок служит у твоего в гвардии рядовым, поклонись ему от меня и скажи ему, что я посылаю ему мое благословение, и вот рублик гостинца отвези ему». — «Непременно, непременно все исполню». Тотчас по приезде своем в Петербург она послала за солдатом, передала ему благословение и рубль от матушки, похвалила его за то, что он добрый сын, и прибавила к гостинцу своих 25 рублей.

Приятно было всегда свиданье с нею, потому что благосклонность постоянно сияла на ее лице. Особенно она любила встречу с детьми, и бывало нам трудно укрыться от ее глаз; всегда ласкала она нас, особенно, конечно, по расположению к нашему отцу…

Я сказала только вообще о ее добродетелях, но кто может исчислить добрые дела той, которой всякая минута дня была им посвящена? Вечером у нее всегда собиралось избранное общество. Она садилась за работу, и кто-нибудь читал лучшие романы того времени. Тут она часто рассказывала о многом, ею виденном и слышанном.

Поутру она вставала в 7 часов, а летом в 6 часов, обливалась холодной водой с головы до ног и после молитвы садилась за свой кофе, который пила всегда очень крепкий, a потом тотчас занималась бумагами. Она обладала крепким здоровьем, любила прохладу: окна были постоянно открыты. Не зная усталости и болезней, ожидала того же и от других, что возбуждало ропот. В приемных и на больших представлениях она удивительно умела всякому сказать что-нибудь ему по сердцу и признавалась моему отцу, что умению обходиться с людьми она выучилась у императрицы Екатерины. Дочери ее также были приветливы без фамильярства, и не было во всем мире принцесс милее и любезнее. Императрица и Великие Княжны без устали и лени всех принимали и со всеми беседовали.

Император Наполеон сватался за великую княжну Екатерину Павловну. Тогда нашим послом в Париже был граф Петр Алексеевич Толстой. Не помню, кто из приближенных Наполеона (кажется, Коленкур) стал об этом говорить графу, тот отвечал, по велению Государя, что это зависит не от него, а от матушки, которая располагает судьбою своих дочерей, а она не соглашается на этот брак. Когда спрашивали, почему, он отвечал: «Не заставляйте меня говорить то, что неприятно сказать, а вам неприятно слышать». А Великая Княжна сказала моему отцу: «Я скорей пойду замуж за последнего русского истопника, чем за этого корсиканца». Вскоре после этого Екатерина Павловна вышла замуж за принца Ольденбургского, своего двоюродного брата, а впоследствии за короля Виртенбергского. Кончина ее весьма загадочна. Едва Императрица-матушка оставила ее цветущею здоровьем, как она, садясь в ванну, почувствовала себя дурно и кончила жизнь без всякой предшествовавшей болезни. Этого обстоятельства никогда не могли объяснить врачи.

Когда сыновья Марии Федоровны стали подрастать, она, кроме осени, проводимой, по обыкновению, в Гатчине, оставалась там две зимы, находя, что такое уединение способствовало воспитанию Великих Князей. Я живо помню это время, оно было очень приятно для нас, детей. Там находился упраздненный арсенал, который разделялся как бы на несколько зал. В одной части была гора для катания, а в другой были собраны музыкальные инструменты; в остальных находились разные игры: биллиарды, фортунки и пр. Тут же находился и театр. Бывало, мы бежим туда с радостью после уроков, бежим, чтобы покататься на горе то на ногах, то на сукне, то в тележке. Тут же происходили разные сюрпризы для Императрицы, которые она очень любила. То мы, дети, все костюмированные, составляем группу, то игралась всего чаще французская пьеса на театре, то составлялась ярмарка, где, конечно, доставалось нам много игрушек и конфет. Так проходило время в той резиденции, и угрюмый Гатчинский дворец, построенный братьями Орловыми в подражание феодальных замков, с подъемными мостами и тайными переходами, и подаренный Екатериною своему сыну, оживлялся любезностью его обитателей…

Все были заняты работой, а для прислуги это не худо. Только для образованных людей досуг очень нужен, потому что они умеют его наполнить благородными занятиями. Лет десять тому назад я посетила эти места, партер заглох, и розанов не было; но все оставалось в прежнем виде внутри розового павильона. Известный мне альбом лежал на том же столике. В нем писали Жуковский и Крылов. Грустно видеть опустелыми места, прежде столь дорогие, оживленные присутствием дорогих и милых сердцу людей.

Мария Федоровна жила хорошо со своим мужем и тогда, когда он стал заниматься Екатериной Ивановной Нелидовой. Мария Федоровна в горести сердца своего жаловалась императрице Екатерине II. Та вместо ответа подвела ее к зеркалу, сказав: «Посмотри, какая ты красавица, а соперница твоя petit monstre, перестань кручиниться и будь уверена в своих прелестях». И в самом деле, скоро сама Мария Федоровна уверилась, что в этой предполагаемой связи было только очарование умом Екатерины Ивановны, в самом деле очень замечательным. Она сделалась ее другом и такой оставалась до конца жизни Императрицы. Скоро после восшествия на престол Павел приехал в Москву, я уже говорила о бале, данном ему в собрании. На этом бале девица Лопухина объяснила Государю свою любовь к нему. Государь был поражен этой выходкой и писал о ней в Петербург в шутливом тоне, выражая свое негодование против наглости московских девиц. В день, когда ожидали его приезда в Петербург, Мария Федоровна и Екатерина Ивановна Нелидова выехали к нему на встречу. Каково было удивление их, когда он обошелся с ними холодно, а о девице Лопухиной отзывался уже совсем иначе. «Тут, — рассказывала Императрица, — мы узнали свою беду». Вскоре Лопухина со своим отцом приехала в Петербург и заняла свое место при Дворе.

…Императрица была очень милостива к своей прислуге и даже баловала ее. Однажды батюшка, пришедши к ней, нашел ее не в духе. Она упрекала его за то, что он не дал накануне экипажа ее камер-юнгфере. «У них, — говорила она, — были родные из дальней губернии, которые желали видеть мое Павловское». — «Поверьте, ваше величество, — отвечал отец, — никаких родных не было, это все ложь, и только напрасно вас беспокоят». — «Ну поди, поди, помирись с ними». Он должен был целовать ручки у них, они, смеясь, признались, что никаких родных у них не было…

…Раз Императрица сказала моему отцу: «Ты, мой друг, хочешь ли называться моим другом?» Он отвечал: «Я не могу быть вашим другом, так же как и вы моим. Дружба требует равенства и взаимности услуг, а я не могу от вас требовать того, что требовал бы от друга». Другой раз батюшка привез ей много цветов и поставил их у входа ее кабинета. Она всплеснула от радости руками и спросила, кто привез ей цветы. Когда она узнала, что цветы доставил ей Сергей Ильич, то сказала ему: «Благодарю тебя за твой прекрасный подарок». «Это не подарок, — отвечал отец, — я прошу вас заплатить за это деньги». — «Ах! Подари мне не цветы, скажи, что даришь мне их!» — «Нет, — отвечал отец, — я не подарю их и никогда ничем не буду дарить вас». «Какая причина твоего упрямства?» — спросила Императрица. «Да та, что вы богаче меня, и я не хочу, чтобы вы за мои подарки платили мне вдвое». Так всегда прямо и откровенно объяснялся мой отец, и за это был унижаем всеми.

* * *

1825 года, 14 декабря, назначена была присяга новому императору Николаю Павловичу. Батюшка поехал во дворец, не зная ничего о происшедшем. Дворец был полон приехавших к присяге. Отец мой подошел к окну комнаты пред кабинетом, где стоял Николай Михайлович Карамзин, и тут увидел, что Государь стоит в воротах и читает манифест войску. Он спросил у Карамзина, что это значит. Тот объяснил ему, в чем дело. Скоро в эту комнату вошла императрица Мария Федоровна, держа за руку наследника престола, нынешнего Государя, и в сопровождении императрицы Александры Федоровны. «Следуй за нами, Сергей Ильич», — сказала она моему отцу.

Здесь я должна исправить ошибку, вкравшуюся в записке графа Комаровского (напечатанной в «Архиве»), который говорит, что Карамзин был в это время в кабинете с императорской фамилией. Я полагаю, что ошибка гр. Комаровского произошла от того, что отец мой имел сходство с Карамзиным в росте. И он, и отец мой неоднократно входили в ту комнату, где находились обе Императрицы с Государем Наследником. В кабинете, куда удалилась Императрица с семейством, остался с ними только мой отец и генерал Мердер, воспитатель Великого Князя. Сначала императрица Александра Федоровна была очень расстроена и очень много плакала. Вдовствующая Императрица утешала ее, как могла. Время длилось, было уже поздно. Государю Наследнику захотелось кушать, и он начал жаловаться на голод. Батюшка принес ему с кухни котлетку, усадил за стол, снял с него гусарский ментик и хотел взять с него саблю, чтобы ему покойнее было сидеть, но он ударил по эфесу и сказал: «Этого я никому не отдам». Между тем приходили разные вестники с площади. Наконец, явился посланный от Государя объявить императрице Марии Федоровне, что, истощив все средства кротости и убеждения, он должен будет приказать палить из пушек, но что он надеется, что достаточно будет одного или двух выстрелов. Это так ее поразило, что батюшка думал, что с нею сделается апоплексический удар. Она всплеснула руками и вскричала: «Боже мой, до чего я дожила! Сын мой входит с пушками на престол!» Тут уже императрица Александра Федоровна стала за нею ухаживать. Между тем Наследник, — ему было тогда только семь лет с половиною, — стоявший на окне, закричал: «Я вижу, папа едет!» Вскоре прибыл Государь, и произошла самая трогательная сцена. Все бросились друг к другу в объятья и потом пошли в церковь служить благодарственный молебен, который весь простояли на коленях, в слезах. После чего уже последовали присяги.

* * *

Когда государь Николай Павлович приехал на коронацию, он говорил с батюшкой о печальном происшествии 14 декабря и о том, как должно воспитывать детей в таких правилах, чтобы не могло чего-либо подобного случиться. Батюшка говорил: «Позвольте заметить вашему величеству, что большая часть молодых людей, замешанных в этой истории, — ваши воспитанники, а не наши». Так он оставался всегда верен своему откровенному характеру.

Раз, когда Александр Павлович стал шутить с батюшкой в довольно нескромных словах, отец мой сказал ему: «Это с вашей стороны тем хуже, что я не могу требовать от вас удовлетворения, как бы поступил с частным человеком. Это несообразно с обычною деликатностью вашего характера». Так люди того века, привязанные всем сердцем к царскому семейству, умели со всем тем держать себя не подобострастно, но с достоинством. Отца моего любила царственная семья, может быть, еще и потому, что уважала его и остерегалась его чем-нибудь обидеть, зная между тем, что он душою был ей предан. Конечно, и тогда было много льстецов и людей подобострастных, но все-таки обхождение с царями и их семейством было свободнее и благороднее. Краткое царствование Павла Петровича не успело испортить духа, влитого в нацию Екатериною.

Когда Государь Александр Павлович кончил жизнь, отец мой поехал в Петербург поздравить Николая Павловича с восшествием на престол.

Императрица Мария Федоровна спросила его об Аракчееве. Отец мой стал говорить искренне, что он думал о нем. Тогда она сказала: «Ах! пожалуйста, не говорите о нем дурного, это был друг императора Александра». Тут вошел великий князь Николай Павлович и увел моего отца к себе в кабинет. «Не говори матушке об Аракчееве, ты ее расстроишь», — сказал он. «А вам могу я говорить?» — «Мне, конечно, ты можешь все говорить». — «Ну так я вам скажу, что пока вы здесь церемонитесь с вашим братом в том, кто должен взойти на престол, Аракчеев занят тем, чтобы разыскать убийц своей любезной. Все тюрьмы новгородские полны, и у него множество царских бланков, так что он может ссылать в Сибирь кого угодно». — «Хорошо, что ты мне это сказал, — ответил Великий Князь, — я сам ничего не могу сделать, но сего же дня соберу Государственный Совет, который немедленно пошлет курьера взять бланки. Я не могу тотчас удалить Аракчеева, так как он был дружен с моим братом, но ты можешь всем сказать, что при мне он не будет иметь той силы, которую имел». Так и было исполнено.

Через несколько дней Аракчеев приехал в Петербург и представился императрице Марии Федоровне. После чего она рассказала батюшке, как он ее тронул, как он распростерся у ее ног. «Ну, что же ты ничего не говоришь, Сергей Ильич?» — спросила она. «Да вы запретили мне говорить». «Теперь я требую, чтобы ты сказал, что думаешь», — говорила Императрица. «Я думаю, — отвечал отец мой, — что Аракчеев совсем не так расстроен, как вы воображаете, и в доказательство и приведу вам то, что после смерти своей скверной женщины, которую он любил, он был так расстроен, что не мог приехать в Государственный Совет 6 недель, а теперь приехал и занял свое место, чтобы его не потерять». «Я вижу, что ты его не любишь», — сказала Императрица.

После, когда императрица Мария Федоровна ехала на коронацию в Москву, Государь поручил батюшке сопровождать ее.

Эти две услуги послужили поводом для Государя дать моему отцу Андреевскую ленту в день коронации.

Правда, служба его стоила этой награды, но все-таки она была беспримерною в отношении к человеку, жившему уже на покое.

Анна Тютчева

1829–1889
Фрейлина Высочайшего двора

Мне было 23 года, когда я была назначена фрейлиной двора великой княгини цесаревны, супруги наследника русского престола. Это было в 1853 году. Я в то время жила в деревне, в Орловской губернии. Цесаревна никогда меня не видела и согласилась приблизить к себе лишь по просьбе великой княгини Марии Николаевны, которая была очень расположена к моему отцу. Наша семья находилась в то время в обстоятельствах, довольно стесненных. Сестры мои только что вышли из Смольного. Нас было дома три взрослые барышни, кроме того, мачеха имела еще девочку и двух маленьких сыновей. Семья наша, таким образом, была большая, состояние же незначительное, и моей мачехе, иностранке по происхождению, с трудом удавалось при наших ограниченных средствах удовлетворять требованиям петербургской жизни в той среде, к которой мы принадлежали по связям моего отца, но отнюдь не по положению и не по состоянию.

Мой отец всю свою молодость провел в Германии, на дипломатической службе. Он там женился первым браком на моей матери, вдове господина Петерсона, после которого у нее осталось четыре сына. Отец мой имел от нее трех дочерей и потерял ее после двенадцати лет брака. Вторично он женился также на вдове, баронессе Дернберг, и вскоре после этого второго брака вернулся в Россию, где и обосновался.


Анна Федоровна Тютчева (1829–1889) — дочь поэта Ф. И. Тютчева, фрейлина Высочайшего двора, жена И. С. Аксакова.


Я получила воспитание отчасти у сестры моей матери, отчасти в Мюнхенском институте, где провела три года вместе с моими сестрами, которые были несколькими годами моложе меня. Когда мне минуло шестнадцать лет, отец выписал нас в Россию. Сестры были помещены в Смольный для продолжения образования, я же возвратилась в родительский дом. Мой отъезд из Германии навсегда оставил во мне грустное воспоминание. Меня так внезапно, как бы с корнем, вырвали из того мира, в котором протекло все мое детство, с которым меня связывали все мои привязанности, все впечатления, все привычки, — для того, чтобы вернуть в семью, совершенно мне чуждую, и на родину, также чуждую мне по языку, по нравам, даже по верованиям; правда, я принадлежала к этой религии, но никто меня ей не обучал.

С каким-то странным сжиманием сердца высадилась я в одно холодное и туманное сентябрьское утро на Английской набережной в Петербурге и впервые увидела эти тяжеловесные каменные громады, всегда окутанные туманной мглой и сыростью, и это низкое небо, серое и грязное, лениво нависающее в течение всего почти года над Северной Пальмирой. Впечатление, вынесенное мною тогда, не изменилось и впоследствии; никогда мне не удалось полюбить эту великолепную и мрачную столицу, в которой усилия человека, деньги, промышленность и искусство ведут тщетную борьбу с отвратительным климатом и с болотистой почвой и холодные красоты которой, лишенные прелести и поэзии, являются как бы символом деспотической силы. Эти первые впечатления не стали отрадней, когда тяжелая наемная карета привезла нас в гостиницу Демута, где жили мои родители и где мы провели всю зиму в неуютной обстановке русской гостиницы того времени. Мы занимали помещение очень безобразное, грязное и вонючее, с окнами на не менее грязный двор, которое, однако, обходилось нам очень дорого. Эта обстановка представляла печальный контраст с просторными и светлыми залами моего института в Германии, окруженного свежею зеленью сада с его липами и кустами роз.

Мои сестры были вскоре помещены в Смольный, одна — пенсионеркой цесаревны, другая — пенсионеркой великой княгини Марии Николаевны. Я постоянно их навещала, и эти посещения были моей единственной радостью и единственным развлечением, а вскоре сделались для меня обязанностью и даже целью жизни. Несмотря на свою молодость, я скоро была поражена недостатками того воспитания, которое давалось детям в этом учебном заведении. Образование, получаемое там, было вообще очень слабо, но особенно плохо было поставлено нравственное воспитание. Религиозное воспитание заключалось исключительно в соблюдении чисто внешней обрядности, и довольно длинные службы, на которых ученицы обязаны были присутствовать в воскресные и праздничные дни, представлялись им только утомительными и совершенно пустыми обрядами. О религии как об основе нравственной жизни и нравственного долга не было и речи. Весь дух, царивший в заведении, развивал в детях прежде всего тщеславие и светскость. Хорошенькие ученицы, те, которые лучше других умели танцевать и грациозно кланяться, умели причесываться со вкусом и искусно оттенять клюквенным соком бледность лица, всегда могли рассчитывать на расположение со стороны начальницы, г-жи Леонтьевой, а следовательно, и со стороны директрисы и классных дам. Дети богатых и сановных родителей составляли особую аристократию в классах. Для них почти не существовало правил институтской дисциплины. Они могли безнаказанно пропускать уроки, по утрам долго спать, не обращая внимания на звон колокола, пренебрегать обедом, подаваемым в общей столовой (кстати сказать, отвратительным), и питаться лакомствами из соседней лавочки. Как с нравственной, так и с физической стороны весь режим был отвратительный.

Мои сестры благодаря своим хорошеньким личикам и положению родителей, а главным образом благодаря протекции великих княгинь, пенсионерками которых они состояли, сразу попали в категорию аристократок, то есть детей, обреченных на порчу. Благодаря Мюнхенскому институту они имели достаточно познаний, чтобы легко занять первое место в классе среди своих сверстниц, но я скоро поняла, как плохо их воспитывают, и старалась противодействовать злу, проводя с ними как можно больше времени; не давала им читать плохих романов, которые ученицы добывали себе с большой легкостью, поощряла их к серьезным занятиям и говорила с ними о религии, поскольку сама была в этом сведуща.

В Мюнхенском королевском институте, где я окончила свое образование, я находилась под влиянием католических священников; они старались, поскольку это доступно нашему возрасту, привить нам благочестие, правда, несколько узкое и фанатическое, очень ригористическое, очень мелочное и в достаточной степени иезуитское, тем не менее это религиозное воспитание внушило нам душеспасительный страх перед тщеславием, легкомыслием, светскими удовольствиями, спектаклями, нарядами, чтением дурных книг, так что я относилась с ужасом ко всему тому, что превозносилось и ценилось в Смольном; в течение всей своей молодости я никогда не стремилась ни к развлечениям, ни к нарядам, и, несмотря на полную свободу в чтении и на любопытство, которое живо возбуждали во мне нарядные книжки романов, я никогда не находила удовольствия в французской литературе, в то время имевшей большой успех и оказавшей такое развращающее влияние на мысли многих молодых девушек.

Нет сомнения, что суровое воспитание дает характеру известную выдержку, которой всегда недостает людям, получившим слишком мягкое воспитание. Касаясь здесь вопроса о воспитании в женских учебных заведениях России, я совсем не имею в виду входить в подробности, которые завели бы меня слишком далеко, я хочу лишь сказать, что в этом отношении я узнала жизнь нашей родины с одной из ее самых характерных и самых тяжелых сторон: это поверхностное и легкомысленное воспитание является одним из многих результатов чисто внешней и показной цивилизации, лоск которой русское правительство, начиная с Петра Великого, старается привить нашему обществу, совершенно не заботясь о том, чтобы оно прониклось подлинными и серьезными элементами культуры. Отсутствие воспитания нравственного и религиозного широко раскрыло двери пропаганде нигилистических доктрин, которые в настоящее время нигде так не распространены, как в казенных учебных заведениях.

Ко времени моего приезда в Россию, благодаря полученному мною воспитанию и природным склонностям, религиозный интерес был во мне преобладающим. В Мюнхенском институте католические патеры, само собою разумеется, пускали в ход все возможные средства, чтобы привлечь меня к католицизму. Но та несколько искусственная экзальтация, которую они сумели мне внушить, не имела характера глубокого и сознательного убеждения и не могла не рассеяться под влиянием умственного развития. Вначале, не понимая по-русски, я не могла следить за нашей службой, которая мне казалась длинной и утомительной. Но потребность в молитве постоянно приводила меня в церковь, и я постепенно стала понимать молитвы и проникаться красотой православных обрядов.

Два или три года спустя одна брошюра в несколько страниц — небольшой религиозный полемический трактат о нашей церкви, очень краткий, но яркий и вдохновенный, — произвела целый переворот в моем нравственном сознании. Это краткое изложение догматов нашей церкви принадлежало перу москвича А. С. Хомякова. За первой брошюрой последовали еще две, также религиозно-полемического характера, дополнявшие первую. Эти брошюры, запрещенные в России и напечатанные за границей, первое издание которых было немедленно уничтожено иезуитами, были написаны на французском языке, затем переведены на английский и немецкий и наконец уже — на русский. Этим немногим вдохновенным страницам, еще теперь слишком мало известным, предстоит огромное будущее; они явятся тем невидимым звеном, благодаря которому западная религиозная мысль, измученная отрицанием и сомнением, сольется с великой идеей церкви, — церкви истинной, православной, церкви идеальной, основанной Христом, а не церкви, понимаемой как организация государственная или общественная.

Я никогда не забуду, какой лучезарной радостью исполнилось мое сердце при чтении этих страниц, которые с тех пор я так часто перечитывала и которые всегда производили на меня то же впечатление глубокой содержательности. Хомяков, однако, не был богословом по специальности; это был просто человек умный, писатель, поэт, ученый и прежде всего душа, глубоко проникнутая богосознанием. Он жил в Москве и стоял во главе той небольшой группы умных людей, которых наше глупое общество иронически прозвало «славянофилами» ввиду их национального направления, но которые, по существу, были первыми мыслящими людьми, дерзнувшими поднять свой протестующий голос во имя самобытности России, и первые поняли, что Россия не есть лишь бесформенная и инертная масса, пригодная исключительно к тому, чтобы быть вылитой в любую форму европейской цивилизации и покрытой, по желанию, лоском английским, немецким или французским; они верили, и они доказали, что Россия есть живой организм, что она таит в глубине своего существа свой собственный нравственный закон, свой собственный умственный и духовный уклад и что основная задача русского духа состоит в том, чтобы выявить эту идею, этот идеал русской жизни, придавленный и не понятый всеми нашими реформаторами и реорганизаторами на западный образец.

В своих воспоминаниях я часто буду возвращаться к этой группе лиц; большинству из них благодаря преждевременной смерти и вследствие неблагоприятных обстоятельств не удалось выполнить той интеллектуальной работы, к которой они, казалось, были призваны, но они бросили семена плодотворной и оригинальной мысли, и в свое время эти семена принесут свои плоды.

Таким образом, моя душа и мое сердце сроднились с Россией благодаря брошюрам Хомякова. Я окончательно привязалась к своей новой родине после летнего пребывания в деревне отца в Орловской губернии. Вскоре я страстно полюбила русскую природу. Широкие горизонты, обширные степи, необозримые поля, почти девственные леса нашего Брянского уезда создавали самую поэтическую обстановку для моих юных мечтаний. Поэтому, когда отец написал мачехе о моем назначении во фрейлины к цесаревне и о том, что он приедет за мной в деревню, чтобы везти меня ко двору, я ни одной минуты не испытала чувства радости перед новой и сравнительно блестящей карьерой, открывавшейся передо мной.

Был конец декабря, и я помню, какие горькие слезы я проливала перед окном своей маленькой комнаты, откуда взору открывалось необозримое пространство, окутанное снежной пеленой. Я надеялась, что ко двору будет назначена одна из моих сестер. Дарье, старшей, было семнадцать лет, Кити, младшей, — шестнадцать, они обе были очень миловидны, на виду в Смольном и жаждали попасть ко двору и в свет, между тем как мне и то, и другое внушало инстинктивный ужас. Но выбор цесаревны остановился именно на мне, потому что ей сказали, что мне двадцать три года, что я некрасива и что я воспитывалась за границей. Великая княгиня больше не хотела иметь около себя молодых девушек, получивших воспитание в петербургских учебных заведениях, так как благодаря одной из таких неудачных воспитанниц она только что пережила испытание, причинившее ей большое горе. Брат цесаревны, принц Александр Гессенский, старше ее всего на один год и неразлучный товарищ ее детства, сопровождал свою сестру в Россию, когда она вышла замуж за цесаревича, чрезвычайно полюбившего своего шурина. Действительно, принц был очень привлекателен; обладал прелестной наружностью и элегантной военной осанкой при уменье носить мундир; умом живым, веселым, склонным к шутке, — на устах у него всегда были остроумные анекдоты и выпады, одним словом, он представлял из себя личность, тем более незаменимую при дворе, что резко выделялся на общем фоне господствующих там банальности и скуки. Цесаревна обожала своего брата. Император Николай относился к нему благосклонно, и все, казалось, предвещало молодому принцу легкую карьеру и блестящее будущее.

К несчастью, при цесаревне в то время состояла фрейлиной некая Юлия Гауке, воспитанница Екатерининского института, дочь генерала, убитого в Варшаве на стороне русских в 1829 году и благодаря этому получившая воспитание под специальным покровительством императорской семьи, а затем назначенная ко двору цесаревны. Эта девица в то время, то есть в 52-м году, уже не первой молодости, никогда не была красива, но нравилась благодаря присущим полькам изяществу и пикантности. Скандальная хроника рассказывает, что принц был погружен в глубокую меланхолию вследствие неудачного романа с очень красивой дочерью графа Шувалова, гофмейстера высочайшего двора, так как император Николай наложил категорический запрет на его намерение жениться на молодой девушке. Гауке решила тогда утешить и развлечь влюбленного принца и исполнила это с таким успехом, что ей пришлось броситься к ногам цесаревны и объявить ей о необходимости покинуть свое место. Принц Александр как человек чести объявил, что женится на ней, но император Николай, не допускавший шуток, когда дело шло о добрых нравах императорской фамилии и императорского двора, пришел в величайший гнев и объявил, что виновники немедленно должны выехать из пределов России с воспрещением когда-либо вернуться; он даже отнял у принца его жалованье в 12 000 рублей, а у Гауке пенсию в 2500 рублей, которую она получала за службу отца. То был тяжелый удар для цесаревны, ее разлучали с нежно любимым братом, терявшим всякую надежду на какую-либо карьеру и вместе с тем все средства к существованию из-за игры кокетки, увлекшей этого молодого человека без настоящей страсти и с той, и с другой стороны. Говорят, что она долго и неутешно плакала и что впоследствии к ней уже никогда не возвращалась веселость и оживление, которыми она отличалась в то время, как брат принимал участие в ее повседневной жизни.

И другие фрейлины императрицы, вышедшие из петербургских учебных заведений, давали повод для сплетни скандального характера. Некая Юлия Боде была удалена от двора за ее любовные интриги с красивым итальянским певцом Марио и за другие истории. Все эти события и послужили причиной моего назначения ко двору: меня выбрали как девушку благоразумную, серьезную и не особенно красивую; правда, великая княгиня знала меня исключительно по моим письмам к Карамзиным, которые ей прочли, чтобы познакомить ее с моим литературным развитием.

Отец мой приехал в Овстуг (название деревни, где мы жили) накануне нового, 1853 года, с тем чтобы увезти меня с собой в Петербург. Но с ним сделался припадок подагры, или, лучше сказать, его обуял ужас при мысли о необходимости исполнять роль компаньона и опекуна при дочери, которую нужно было представить ко двору. Поэтому, к моему величайшему отчаянию, было решено, что я поеду в Петербург одна, под покровительством нашего управляющего Василия Кузьмича, и что по приезде в Петербург я прибегну на первых порах к гостеприимству наших друзей Карамзиных и попрошу их позаботиться о моем первом представлении ко двору.

4 января вечером я вместе со своей девушкой поместилась в большом возке, запряженном почтовыми лошадьми, за которым следовала кибитка со знаменитым Василием Кузьмичом, и покинула снежные равнины родительской вотчины, чтобы вступить в новую для меня жизнь. Я хорошо помню, что, несмотря на все красноречие моего отца, старавшегося изобразить в самых привлекательных красках эту новую жизнь, я уезжала с чувством ужасной тоски, в глубоком убеждении, что ожидавшее меня положение, в конце концов, не представляет из себя ничего иного, как неволю, правда, красивую и позолоченную, но все же неволю, которую, по своему характеру, я тысячу раз охотно променяла бы на независимость, хотя бы в самых скромных условиях, даже в бедности. Поэтому я без всякой радости шла навстречу будущему и с тяжелым сердцем порывала с прошлым моей первой молодости — не потому, чтобы в этом прошлом было для меня много светлого и теплого, но потому, что я привязалась к нему с той силой привязанности, которой мы обладаем только в юности и к которой уже не способны в последующих жизненных обстоятельствах и отношениях.

Долго и обильно текли мои слезы во мраке этой январской ночи, но наконец молодость взяла свое, меня стало занимать то, что я одна и совершенно самостоятельна; меня забавляло слышать, как на всякой подставе Василий Кузьмич кричал своим самым важным тоном: «Скорей лошадей для ее превосходительства генеральши фрейлины Тютчевой!» Мне доставляло удовольствие давать большие начаи ямщикам, чтобы они гнали лошадей во весь дух, и я достигла того, что в ночь перед нашим приездом в Москву, около Подольска, я очутилась вместе с своим опрокинутым возком в глубоком овраге, с контуженной головой. Василий Кузьмич в полном отчаянии подобрал меня и уложил в кибитку, в которой я и доехала до Москвы. Здесь я, совсем разбитая, причалила к своей тетушке, сестре отца, Сушковой. Вид у меня, очевидно, был очень плачевный, ибо добрая тетушка расстроилась и немедленно велела поставить мне к голове пиявки, которые оказались очень кстати. Сколько я не протестовала, я сделалась предметом самых тщательных забот, но чувствовала, что в моем лице ухаживали не за мной лично и нежили не Анну Федоровну, а «казенное имущество». Через два дня я уже настолько оправилась, что меня могли отправить по железной дороге в Петербург под опекой семьи Самсоновых, одновременно отправлявшейся туда. В Петербурге меня встретили с ласковым и сердечным гостеприимством барышни Карамзины и их замужняя сестра, княгиня Екатерина Николаевна Мещерская, с которой они жили после смерти матери, Екатерины Андреевны Карамзиной, скончавшейся за год перед тем временем, о котором идет речь.


Санкт-Петербург в XIX веке.


Имя Карамзиных воскрешает в моей памяти одно из самых дорогих и светлых воспоминаний юности. Салон Е. А. Карамзиной в течение двадцати и более лет был одним из самых привлекательных центров петербургской общественной жизни, истинным оазисом литературных и умственных интересов среди блестящего и пышного, но малоодухотворенного петербургского света. Историк Карамзин не принадлежал ни по своему происхождению, ни по состоянию к тому кругу, который принято называть высшим петербургским светом, ни к той аристократии, правда, более или менее случайной, которая тем не менее имеет претензию составлять обособленную касту. Однако благодаря своему таланту и своим работам Карамзин рано привлек к себе расположение императора Александра I; он был принят при дворе и стал близким человеком при императрицах Марии Федоровне и Елизавете Алексеевне; великая княгиня Екатерина Павловна питала к нему самые дружественные чувства. Он был связан тесной дружбой с Жуковским, которому впоследствии было поручено воспитание наследника, и с Вяземским, на внебрачной сестре которого он был женат. Вся литературно образованная и культурная молодежь моего времени принадлежала к высшим слоям русского общества, и Карамзин незаметным образом, как-то само собой, сделался руководителем и центром того литературного кружка, который в то время являлся и наиболее аристократическим кружком. После смерти Карамзина весь этот литературный мир продолжал группироваться вокруг его вдовы; так случилось, что в скромном салоне Е. А. Карамзиной в течение более двадцати лет собиралась самая культурная и образованная часть русского общества.

Я познакомилась с этим салоном лишь в самые последние годы жизни Екатерины Андреевны, уже в то время, когда самые выдающиеся писатели, входившие в него, как Пушкин, Дашков, Боратынский, Лермонтов, сошли со сцены. Но традиции остроумной беседы и умственных интересов сохранялись по-прежнему, и в этой скромной гостиной, с патриархальной обстановкой, с мебелью, обитой красным шерстяным штофом, сильно выцветшим от времени, можно было видеть самых хорошеньких и самых нарядных петербургских женщин в элегантных бальных туалетах, прямо с придворного бала или пышного празднества, расположившимися на красной оттоманке за затянувшейся иногда до четырех часов утра беседой. Вельможи, дипломаты, писатели, светские львы, художники — все дружески встречались на этой общей почве: здесь всегда можно было узнать самые последние политические новости, услышать интересное обсуждение вопроса дня или только что появившейся книги; отсюда люди уходили освеженные, отдохнувшие и оживленные. Трудно объяснить, откуда исходило то обаяние, благодаря которому гость, переступив порог салона Карамзиных, чувствовал себя свободнее и оживленнее, мысли становились смелей, разговор живей и остроумней. Серьезный и радушный прием Екатерины Андреевны, неизменно разливавшей чай за большим самоваром, создавал ту атмосферу доброжелательства и гостеприимства, которой мы все дышали в большой красной гостиной.

Но умной и вдохновенной руководительницей и душой этого гостеприимного салона была, несомненно, София Николаевна, дочь Карамзина от его первого брака с Елизаветой Ивановной Протасовой, скончавшейся при рождении этой дочери. Перед началом вечера Софи, как опытный генерал на поле сражения и как ученый стратег, располагала большие красные кресла, а между ними легкие соломенные стулья, создавая уютные группы для собеседников; она умела устроить так, что каждый из гостей совершенно естественно и как бы случайно оказывался в той группе или рядом с тем соседом или соседкой, которые лучше всего к ним подходили. У нее в этом отношении был совершенно организаторский гений. Бедная и дорогая Софи, я как сейчас вижу, как она, подобно усердной пчелке, порхает от одной группы гостей к другой, соединяя одних, разъединяя других, подхватывая остроумное слово, анекдот, отмечая изящный туалет, организуя партию в карты для стариков, игры на сообразительность для молодежи, вступая в разговор с какой-нибудь одинокой дамой, поощряя застенчивую и скромную дебютантку, одним словом, доводя умение обходиться в обществе до степени искусства и почти добродетели.

В Софии Николаевне общительность была страстью, но страстью совершенно невинной, потому что в этой общительности не было тени погони за личным успехом, к которому более или менее стремится всякая женщина. Софи была очень некрасива, и ей было уже сорок лет, когда я с ней познакомилась. Она никогда не была хорошенькой: крупные и грубые черты, глаза, окаймленные страшными черными бровями, мужской рост делали ее несколько похожей на переодетого женщиной Пьеро. И тем не менее под этой некрасивой оболочкой скрывалась какая-то обаятельность, какая-то женственная грация или, лучше сказать, грация мотылька; грация мотылька чувствовалась и в ее уме, который так любил перелетать от одного предмета разговора на другой и порхать по цветущим верхам мысли, но всего больше грации мотылька было в ее счастливом детском характере, умевшем горячо и глубоко наслаждаться маленькими ежедневными радостями жизни и любившем видеть, как наслаждаются ими другие. И, как бедный мотылек, она была унесена и уничтожена в вихре той бури, которая несколько лет спустя грозно разразилась над Россией и разрушила наш общественный покой и наше политическое величие.

У мачехи Софии Николаевны, второй жены Карамзина, было две дочери и три сына. Старшая дочь Екатерина, вышедшая замуж за князя Мещерского, жила в одном доме с матерью, в верхнем этаже. Болезненная и в то же время очень своеобразная и капризная в выборе своих друзей, она никогда не появлялась в салоне матери. Гости, интересовавшиеся политикой, поднимались к ней наверх, и там разгорались жестокие и страстные споры. Ум княгини Екатерины Николаевны был необьгаайно язвительный, характер цельный и страстный, столь же абсолютный в своих симпатиях, как и антипатиях, в утверждениях, как и в отрицаниях. Для нее не существовало переходных оттенков между любовью и ненавистью, на ее палитре были только эти две явные краски.

Ее младшая сестра Лиза была незамужней. В тридцать лет она была еще очень красивой девушкой, тоже очень страстной в своих религиозных и политических убеждениях, еще более страстной в своих привязанностях к семье, культ которой у нее доходил до идолопоклонства. С особой страстной преданностью она относилась к матери. Екатерина Андреевна страдала болезнью сердца, припадки которой требовали немедленных кровопусканий, и Лиза научилась обращаться с ланцетом, чтобы приходить матери на помощь летом, когда семья жила в деревне, где не было поблизости врача. Это не помешало тому, что ей пришлось потерять свою горячо любимую мать, скончавшуюся внезапно — именно так, как она за нее больше всего опасалась.

Все три сына Екатерины Андреевны были красивые молодые люди, пользовавшиеся большим успехом в петербургском свете. Один из них, Александр, наименее блестящий, но наиболее серьезный из трех братьев, женился на маленькой княжне Оболенской, очень хорошенькой девушке, и поселился с ней в деревне в Нижегородской губернии, где еще до наступления эпохи освобождения с энергией посвятил себя улучшению положения крестьян. Андрей и Владимир блистали в свете, и их успехи долгое время питали романическую хронику Петербурга. Наконец, оба они женились; Андрей — на богатой и красивой вдове Авроре Демидовой, которая была старше его, Владимир — на богатой м-ль Дука, принесшей ему в приданое великолепное имение в Курской губернии. Сыновья Карамзина всегда пользовались репутацией очень умных людей, но эта репутация так и не вышла за пределы салонов.

Интересно было бы разрешить вопрос, почему самые талантливые натуры в нашей русской жизни не дают того, что они, наверное, бы дали во всякой другой стране в Европе. Вероятно, причина заключается в низком уровне общего интеллектуального развития; успех слишком легок, нет достаточно стимулов, достаточно точек опоры, нет пищи для сравнения, нет ничего, что бы поощряло развитие умов и характеров; вот почему самые одаренные натуры долго остаются детьми, подающими блестящие надежды, чтоб затем сразу, без перехода стать стариками, ворчливыми и выжившими из ума.

Но в эпоху салона Екатерины Андреевны Карамзиной мы все еще были детьми, подававшими блестящие надежды, и это создавало очень приятное маленькое общество. Гости собирались каждый вечер. В будни бывало человек восемь, десять, пятнадцать. По воскресеньям собрания бывали гораздо многолюднее: собиралось человек до шестидесяти. Обстановка приема была очень скромная и неизменно одна и та же. Гостиная освещалась яркой лампой, стоявшей на столе, и двумя стенными кенкетами на противоположных концах комнаты; угощение состояло из очень крепкого чая с очень густыми сливками и хлеба с маслом, из которых Софья Николаевна умела делать необычайно тонкие тартинки, и все гости находили, что ничего не могло быть вкуснее чая, сливок и тартинок карамзинского салона.

Когда я приехала в Петербург для поступления ко двору, этот салон уже не существовал. Екатерина Андреевна умерла за год перед тем, Софи и Айза переселились к сестре, Екатерине Николаевне Мещерской, которая продолжала принимать некоторых друзей и близких людей, но прежнего широкого гостеприимства и оживления уже не было. С потерей матери Айза все потеряла. Софья Николаевна также была глубоко потрясена смертью мачехи, может быть, не столько горем ее потери, сколько впечатлением близости смерти; эта неумолимая страшная действительность, которую она никогда до тех пор не хотела признавать, так внезапно ворвалась в ее жизнь, дотоле веселую и беспечную, что навсегда нарушила ее покой. Все ее оживление, весь ее веселый оптимизм исчезли. Мрачная и печальная, сидела она в углу гостиной, с раздражением прислушиваясь к политическим спорам, которые вела сестра и которые вскоре приобрели животрепещущий интерес вследствие создавшихся на Востоке осложнений. Ее меланхолия все усиливалась, и наконец она совершенно потеряла рассудок. Но я не хочу опережать события, о которых в дальнейшем буду говорить подробней. В начале 1853 года Восточный вопрос еще не возникал.

Итак, по приезде моем в Петербург меня приютили Софи и Лиза Карамзины, и я временно поместилась у княгини Мещерской в ожидании своего окончательного устройства во дворце. Княгиня Екатерина Николаевна выказала мне при этом самое сердечное участие. Она с большой заботливостью отнеслась к заказу моего платья для представления ко двору, вникая в мельчайшие подробности туалета, который вследствие наложенного в то время на двор траура должен был быть совершенно белый. Она заставляла меня принимать множество освежающих напитков, чтобы восстановить цвет лица, пострадавший от пятидневного путешествия в суровые январские морозы. Софи написала Воейковой, фрейлине великой княгини Марии Николаевны, которая своей рекомендацией более всего содействовала моему назначению ко двору цесаревны и должна была представить меня. Через Воейкову я получила приказание явиться в Зимний дворец 9 января в 11 часов утра. Белое платье было готово вовремя, белая шляпа была изящна, так что при отъезде во дворец я хоть и была взволнована, но сознавала, что приблизительно удовлетворяю требованиям моей будущей повелительницы, которая желала иметь при себе фрейлину приличной наружности, хотя и не отличающуюся красотой.

Сердце мое усиленно билось, когда я поднималась по лестнице дворца и входила в Золотую гостиную, служившую местом ожидания для лиц, которые представлялись цесаревне в личной аудиенции. Появившийся четверть часа спустя камердинер сообщил, что цесаревна меня ждет, и ввел в ее кабинет.

Я раньше никогда не была представлена ко двору и никогда не видела близко никого из членов императорской фамилии, за исключением именно цесаревны, которую мне пришлось как-то раз очень внимательно рассмотреть, не подозревая, кто она такая. Вот как это случилось. Дело происходило за год или за два до моего назначения ко двору. Я была на балу у графини Орловой-Давыдовой; не принадлежа к числу барышень, имеющих успех, к тому же застенчивая и робкая, я танцевала мало и старалась скрываться в укромных уголках, любуясь оттуда блеском и движением бального зала, — препровождение времени, в котором я часто находила удовольствие, несмотря на малый успех в свете. Так я однажды сидела на одном из диванчиков бального зала, скромная и одинокая, когда молодая дама села на другой конец диванчика. На ней был прелестный туалет из голубого крепа с кружевами, который оттенял необычайную белизну ее лица и ее изящество. Я долго и с удовольствием любовалась ею. В ней было что-то исключительно молодое и воздушное — то обаяние, которое больше всего меня привлекает в женской красоте. Я не знаю, заметила ли она, как я ее рассматривала, — это могло бы ей показаться невежливым. Когда она удалилась, я спросила у одной своей знакомой: «Скажите, кто эта очаровательная особа в голубом, которая здесь сидела?» Она ответила мне презрительно: «Откуда вы, моя милая? Ведь это цесаревна». Я очень смутилась, так как не встала при ее приближении и разглядывала ее с таким вниманием, которое могло показаться ей чрезвычайно нескромным; ведь она не могла угадать, что это внимание было вызвано причинами, скорее для нее лестными. Я искренно восхищалась ею, не зная, кто она. Впрочем, она, вероятно, и не обратила на меня внимания, так что моя неловкость прошла для нее незамеченной.

После стольких лет, протекших с тех пор, я живо припомнила эту минуту и все впечатления, мною пережитые, когда я в первый раз увидела ту, которая должна была иметь такое большое влияние на мою жизнь и быть предметом моей величайшей привязанности в течение многих лет.

Мне хотелось бы воспроизвести свежесть этих первых впечатлений, тех впечатлений, которые принято называть иллюзиями молодости, но которые часто, быть может, более справедливы и более верны, чем мрачные оценки, внушаемые нам впоследствии возрастом и печальным жизненным опытом. Молодость верит в идеал, она ищет его и старается найти в том мире, который ее окружает, и эта вера в идеал помогает ей видеть хорошие и благородные черты в людях и событиях. По мере того как жизненные разочарования накладывают свою печать на душу, она утрачивает ту отзывчивость, которая служила ей ключом для проникновения в чужую душу, она сжимается, замыкается в себе и вновь теряет, но в противоположном смысле, способность верной оценки людей и событий. Я могу засвидетельствовать относительно самой себя, что если я не всегда была достаточно дальновидна и проницательна в своих впечатлениях или оценках, то всегда была искренна и чистосердечна. Иногда я оделяла лиц, с которыми мне приходилось соприкасаться, красками, созданными моим воображением, но никогда никому я не льстила. Я часто обманывалась, но никогда сознательно не вводила в обман других.

Великой княгине, когда я впервые увидела ее, было двадцать восемь лет. Она вышла замуж шестнадцати лет, и у нее уже было пятеро детей: дочь Александра, умершая в семилетием возрасте, и четыре сына: Николай, Александр, Владимир и Алексей; последнему в то время было три года. Цесаревна была принцессой Дармштадтской, младшим ребенком и единственной дочерью правящего герцога. Потеряв в девятилетием возрасте мать, принадлежавшую к княжескому дому Бадена, она была воспитана м-ль Граней, эльзаской по происхождению. Почти все детство она провела в небольшом загородном замке в окрестностях Дармштадта, живописно расположенном на Бергштрассе. Брат ее Александр воспитывался вместе с ней. Когда наследник русского престола путешествовал по Германии для выбора невесты, она не была даже включена в список имевшихся для него в виду принцесс, так как в то время ей было всего четырнадцать лет. Наследник совершенно случайно остановился в Дармштадте на один день и вечером поехал в театр. Он был так тронут скромной прелестью молодой принцессы, почти ребенка, скрывавшейся в глубине ложи, что, вернувшись домой, объявил своему наставнику Жуковскому, Кавелину и графу Орлову, сопровождавшим его, что нашел жену, которая ему нужна, и что дальше он никуда не поедет. Орлов написал об этом императору Николаю Павловичу, который не возражал против выбора сына.

Год спустя молодая принцесса была привезена в Россию, где, будучи наставлена в вероучении нашей церкви, приняла православие и венчалась, когда наследнику исполнилось 21–22 года, а ей еще не было 17 лет.

Она мне рассказывала, что, скромная и в высшей степени сдержанная, она вначале испытывала только ужас перед той блестящей судьбой, которая столь неожиданно открывалась перед ней. Выросшая в уединении и даже в некотором небрежении в маленьком замке Югендгейм, где ей редко приходилось видеть даже отца, она была более испугана, чем ослеплена, когда внезапно была перенесена ко двору, самому пышному, самому блестящему и самому светскому из всех европейских дворов, и в семью, все члены которой старались наперерыв друг перед другом оказать самый горячий прием молодой иностранке, предназначенной занять среди них такое высокое положение. Она мне говорила, что много раз после долгих усилий преодолеть застенчивость и смущение она ночью в уединении своей спальни предавалась слезам и долго сдерживаемым рыданиям. Затем, чтобы устранить следы своих слез, она открывала форточку и выставляла покрасневшие глаза на холодный воздух зимней ночи. Вследствие такой неосторожности у нее на лице появилась сыпь, от которой чуть не навсегда пострадала изумительная белизна ее цвета лица. Эта болезнь, затянувшаяся довольно долго, заставила ее безвыходно просидеть в своей комнате в течение нескольких недель и дала возможность постепенно освоиться с членами своей новой семьи и особенно привязаться к своему царственному жениху, который не только не отдалился от молодой невесты вследствие болезни, одно время угрожавшей ей потерей красоты, но, наоборот, удвоил свои заботы и проявления нежной внимательности и этим привязал к себе ее сердце, еще слишком юное, чтобы испытывать более страстные чувства.


«Портрет императрицы Марии Александровны». Художник Франц Винтерхальтер. 1857 г.

Мария Александровна (1824–1880) — принцесса Гессенского дома, российская императрица, супруга императора Александра II и мать императора Александра III.


Я сказала, что когда я впервые увидела великую княгиню, ей было уже 28 лет. Тем не менее она выглядела еще очень молодой. Она всю жизнь сохранила эту молодую наружность, так что в 40 лет ее можно было принять за женщину лет тридцати. Несмотря на высокий рост и стройность, она была такая худенькая и хрупкая, что не производила на первый взгляд впечатления красавицы; но она была необьгаайно изящна — тем совершенно особым изяществом, какое можно найти на старых немецких картинах, в мадоннах Альбрехта Дюрера, соединяющих некоторую строгость и сухость форм со своеобразной грацией в движении и позе, благодаря чему во всем их существе чувствуется неуловимая прелесть и как бы проблеск души сквозь оболочку тела. Ни в ком никогда не наблюдала я в большей мере, чем в цесаревне, это одухотворенное и целомудренное изящество идеальной отвлеченности. Черты ее не были правильны. Прекрасны были ее чудные волосы, нежный цвет лица, большие голубые, немного навыкат, глаза, смотревшие кротко и проникновенно. Профиль ее не был красив, так как нос не отличался правильностью, а подбородок несколько отступал назад. Рот был тонкий, со сжатыми губами, свидетельствовавший о сдержанности, без малейших признаков способности к воодушевлению или порывам, а едва заметная ироническая улыбка представляла странный контраст к выражению ее глаз. Я настаиваю на всех этих подробностях потому, что я редко видала человека, лицо и наружность которого лучше выражали оттенки и контрасты его внутреннего чрезвычайно сложного «я».

Мне бы хотелось суметь изобразить эту натуру, как я ее понимаю, со всеми теми качествами и недостатками, которые составляли ее прелесть и в то же время ее слабость. Это прежде всего была душа чрезвычайно искренняя и глубоко религиозная, но эта душа, как и ее телесная оболочка, казалось, вышли из рамки средневековой картины. Религия различно отражается на душе человека: для одних она — борьба, активность, милосердие, отзывчивость, для других — безмолвие, созерцание, сосредоточенность, самоистязание. Первым — место на поприще жизни, вторым — в монастыре. Душа великой княгини была из тех, которые принадлежат монастырю. Ее хорошо можно было себе представить под монашеским покрывалом, коленопреклоненной под сенью высоких готических сводов, объятую безмолвием, изнуренную постом, долгими созерцательными бдениями и продолжительными церковными службами, пышною торжественностью которых она бы с любовью руководила. Вот подходящая обстановка для этой души, чистой, сосредоточенной, неизменно устремленной ко всему божественному и священному, но не умевшей проявить себя с той горячей и живой отзывчивостью, которая сама и дает, и получает радость от соприкосновения с людьми.

В своем окружении матери, жены, государыни она казалась как бы чужой и не освоившейся. Она была нежно привязана к мужу и к детям и добросовестно исполняла обязанности, которые налагали на нее семья и ее высокий сан; она, по крайней мере, всеми силами старалась их исполнять, но в самом этом усилии чувствовалось отсутствие непосредственности в этих отношениях; она искала и находила власяницу там, где характер более открытый нашел бы удовлетворение интимных стремлений и применение природных способностей. Какая тайна вообще в судьбе человеческой — тайна неиспользованных способностей! Сколько людей призвано с трудом выполнять дело, к которому они совершенно не способны, тогда как рядом с ними другие с таким же трудом выполняют дело, которое вызвало бы проявление всех лучших способностей первых!

Итак, цесаревна, вскоре после того сделавшаяся императрицей, не была призвана по своей натуре, совершенно лишенной темперамента, к тому положению, которое ей предназначила судьба. Все в ней было одно методическое усилие, все для нее было предлогом для самоистязания, и такое постоянное нравственное напряжение привело ее, в конце концов, к тому, что в этой робкой пассивной натуре иссяк последний источник энергии. Ее много судили и много осуждали, часто не без основания, за отсутствие инициативы, интереса и активности во всех областях, куда она могла бы внести жизнь и движение; и те, кто ее близко знал и любил, не могут ее защищать, но они знают, что ее неспособность к выполнению тяжелой задачи, к которой призвала ее судьба, зависела скорее от ее природы, чем от воли. И несмотря на все это, во всем ее существе была какая-то интимная прелесть, тем более обаятельная, что она не обладала даром широко расточаться, — прелесть, благодаря которой к ней можно было глубоко и серьезно привязаться.

Жизнь, обстоятельства и различие характеров нас давно разъединили, и все-таки я понимаю, почему я ее так сильно любила. Ум цесаревны был подобен ее душе: тонкий, изящный, проницательный, очень иронический, но лишенный горячности, широты и инициативы. Многие обвиняли ее в слабости характера, а между тем она не была лишена силы воли, но весь запас этой воли был направлен внутрь, против нее самой, против всякого непосредственного импульса. Она так научилась остерегаться первого своего движения, что создала себе, в конце концов, как бы вторую, совершенно условную натуру. Она была осторожна до крайности, и эта осторожность делала ее слабой в жизни, которая так сложна, что всегда выходит за пределы наших расчетов и требует порыва, решительности, непосредственности, инстинкта от тех, кто хочет ею овладеть и над нею властвовать. Из этой осторожности вытекала большая нерешительность, которая делала, в конце концов, отношения с нею утомительными и тягостными.

Понятно, что характер ее выяснился для меня таким, как я его здесь описываю, далеко не сразу, а лишь через много лет. Очень долго я находилась исключительно под впечатлением того, что было чарующего и интимного в этой натуре, самая сдержанность которой меня привлекала своей таинственностью. Ее кротость, доброжелательность и ровность настроения, ее слегка насмешливый ум таили в себе тысячу чар. В эпоху, когда я ее узнала, жестокие жизненные испытания еще не коснулись ее. Она жила исключительно своей семейной жизнью; счастливая жена, счастливая мать, боготворимая своим свекром, императором Николаем Павловичем, питавшим своего рода культ к своей невестке, она была окружена, как золотым ореолом, великим престижем императорской власти, который был так высоко поднят личностью императора Николая Павловича, но должен был скоро поблекнуть среди катастрофы конца его царствования. Она знала тогда только радости и величие своего положения, но не вкусила еще ни горечи его, ни тяготы.

Я была очень взволнована и очень смущена, когда камердинер Грюнберг ввел меня к великой княгине. Она заметила это и с большой приветливостью старалась приободрить меня, усадила около себя и стала расспрашивать с таким участием и так ласково, что я была тронута до глубины души. Я не могу хорошо припомнить, о чем мы говорили, но живо помню впечатление, вынесенное мною из этого первого свидания, помню, как великая княгиня меня очаровала, и я сразу подпала под ее обаяние. Она обладала в исключительной степени престижем государыни и обаянием женщины и умела владеть этими средствами с большим умом и искусством. При продолжительном общении хотелось найти в ней больше простоты и непосредственности, но в ее прелести, хотя и несколько условной, было много достоинства и очарования.

Я помню, что у меня от волнения руки дрожали, как листья, но, несмотря на это волнение, как только она обратилась ко мне с несколькими словами, я почувствовала себя настолько с нею свободной, что отвечала ей без неловкости. Мои ответы ей понравились, как мне потом передали лица, которым она это говорила.

Побеседовав немного со мной, цесаревна вышла из комнаты и вскоре вернулась со своим мужем, наследником-цесаревичем, которому она меня представила. Я уже видела великого князя на одном балу, где танцевала кадриль с ним, и он мне тогда не понравился, — впечатление, очевидно, обоюдное, так как уже в то время шла речь о том, чтобы назначить меня фрейлиной к цесаревне, но во время этой кадрили внешность моя не понравилась великому князю, и дело на том остановилось.

Цесаревичу в то время было 35 лет. Он был красивый мужчина, но страдал некоторой полнотой, которую впоследствии потерял. Черты лица его были правильны, но вялы и недостаточно четки; глаза большие, голубые, но взгляд малоодухотворенный; словом, его лицо было маловыразительно, и в нем было даже что-то неприятное в тех случаях, когда он при публике считал себя обязанным принимать торжественный и величественный вид. Это выражение он перенял от отца, у которого оно было природное, но на его лице оно производило впечатление неудачной маски. Наоборот, когда великий князь находился в семье или в кругу близких лиц и когда он позволял себе быть самим собой, все лицо его освещалось добротой, приветливой и нежной улыбкой, которая делала его на самом деле симпатичным. В ту пору, когда он был еще наследником, это последнее выражение было у него преобладающим; позднее как император он считал себя обязанным почти всегда принимать суровый и внушительный вид, который в нем был только плохой копией. Это не давало ему того обаяния, каким в свое время обладал император Николай, и лишало его того, которое было ему дано природой и которым он так легко мог бы привлекать к себе сердца. Это двоякое выражение его лица отражало до известной степени двойственность его натуры и его судьбы. Чужие качества, которые он старался себе присвоить, парализовали в нем его подлинные качества, полученные им от природы.

Его основной дар было сердце, доброе, горячее, человеколюбивое сердце, которое естественно влекло его ко всему щедрому и великодушному и одно побуждало его ко всему, что его царствование создало великого. Умом, который страдал недостатком широты и кругозора и к тому же был мало просвещен, он не был способен охватить ценность и важность последовательно проведенных им реформ, которые сделают его царствование одним из наиболее славных и прекрасных эпизодов в истории нашей страны. Его сердце обладало инстинктом прогресса, которого его мысль боялась. Его сердце страдало за крепостных, и он даровал свободу 18 миллионам людей, предоставив им участки земли, которые должны были навеки обеспечить их от пролетаризации. Его сердце возмущалось неправосудием и взяточничеством, и он даровал России новые судебные учреждения. Потом, когда этот поток новой жизни прорвался сквозь разрушенную им самим плотину, поднимая при первом разливе немного пены и тины и увлекая в своем течении остатки исчезнувшего прошлого, тогда смелый реформатор, недоумевающий и огорченный, испугавшись собственного великого дела, стал отказываться от него и пытался встать на защиту порядка, основы которого он сам подорвал. В результате этого странного противоречия между велениями сердца и данными ума этот государь, более чем какой-либо другой широко и глубоко демократичный, наивно и совершенно искренно претендовал на имя первого дворянина своей империи и на роль представителя аристократического принципа. Он был тем, чем не хотел быть, и хотел быть тем, чем не был, но, во всяком случае, в его душе было что-то такое, что сделало его для России избранным орудием Божьего благословения, а имя его не только навеки прославленным, но и возлюбленным даже теми, кто видел вблизи его слабости и недостатки.

Великая княгиня назначила день моего окончательного переезда во дворец на 13-е число.

От нее я отправилась к великой княгине Марии Николаевне, которой была обязана своим назначением ко двору. Я застала ее в роскошном зимнем саду, окруженной экзотическими растениями, фонтанами, водопадами и птицами, настоящим миражом весны среди январских морозов. Дворец великой княгини Марии Николаевны был поистине волшебным замком благодаря щедрости императора Николая Павловича к своей любимой дочери и вкусу самой великой княгини, сумевшей подчинить богатство и роскошь, которыми она была окружена, разнообразию своего художественного воображения. Это была, несомненно, богатая и щедро одаренная натура, соединявшая с поразительной красотой тонкий ум, приветливый характер и превосходное сердце, но ей недоставало возвышенных идеалов, духовных и умственных интересов. К несчастью, она была выдана замуж в возрасте 17 лет за принца Лейхтенбергского, сына Евгения Богарне, красивого малого, кутилу и игрока, который, чтобы пользоваться большей свободой в собственном разврате, постарался деморализовать свою молодую жену.

В общественной среде петербургского высшего света, где господствуют и законодательствуют исключительно тщеславие, легкомыслие и стремление к удовольствиям, деморализация — не трудное дело. В этом мире, столь наивно развращенном, что его нельзя даже назвать порочным, среди жизни на поверхности, жизни для внешности, нравственное чувство притупляется, понятия добра и зла стираются, и вы встречаетесь в этих сферах со своеобразным явлением людей, которые, при всех внешних признаках самой утонченной цивилизации, в отношении кодекса морали имеют самые примитивные представления дикарей. К числу таковых принадлежала и великая княгиня. Не без неприятного изумления можно было открыть в ней, наряду с блестящим умом и чрезвычайно художественными вкусами, глупый и вульгарный цинизм.

Мне кажется, однако, что, несмотря на сплетни, которые она вызывала, цинизм ее проявлялся скорее в словах и манерах, чем в поведении. Доказательством служит настойчивость, с которой она стремилась урегулировать браком свои отношения к графу Строганову, с которым она тайно повенчалась тотчас после смерти герцога Лейхтенбергского, хотя этот брак подвергал ее настоящей опасности, если бы он стал известен отцу. Император Николай Павлович имел достаточно высокое представление о своем самодержавии, чтобы в подобном случае насильственно расторгнуть брак, послать графа Строганова на верную смерть на Кавказ и заточить свою дочь в монастырь. К счастью, он никогда не подозревал о событии, которое навсегда оттолкнуло бы его не только от любимой дочери, но также и от наследника и наследницы, которые содействовали этому браку. Говорят, что бракосочетание состоялось в домовой церкви г-жи Потемкиной. Ум великой княгини был живой и веселый, она умела вести беседу и явно старалась напускной простотой и фамильярностью заставить своих собеседников чувствовать себя свободно. Но на меня, по крайней мере, эта непринужденность по заказу никогда не действовала благоприятно. Наоборот, фамильярность великой княгини стесняла меня больше, чем несколько холодная и полная достоинства сдержанность цесаревны. Хорошо, когда великие мира сего забывают на время свое величие, если они могут искренно это сделать, но они никогда не должны притворяться, что забывают его; иначе это создает фальшь, которая тотчас же отражается на окружающих. Вот мысли, внушенные мне обращением великой княгини Марии Николаевны, с которой я никогда не могла разговаривать непринужденно, несмотря на все ее усилия поднять меня на уровень с собой.

Цесаревна приказала мне переселиться во дворец во вторник 13 января, чтобы мне не пришлось приступить к своим обязанностям в понедельник, который считается тяжелым днем. В то время фрейлинский коридор был очень населен. При императрице Александре Федоровне состояло двенадцать фрейлин, что значительно превышало штатное число их. Некоторых из них выбрала сама императрица, других по своей доброте она позволила навязать себе, так что фрейлинский коридор походил на благотворительное учреждение для нуждающихся бедных и благородных девиц, родители которых переложили свое попечение о дочерях на императорский двор.

Во дворце тогда жили София и Мария Фредерикс, мать которых, пруссачка по происхождению, но замужем за русским, была подругой детства и другом императрицы. Умирая, она поручила ей своих дочерей, которые с тех пор жили во дворце, и императрица относилась к ним с материнской заботливостью.

Две сестры Бартеневы — Полина и Надежда, также исполнявшие обязанности фрейлин, имели странную судьбу. Их мать жила в Москве; будучи в стесненных обстоятельствах и почти не имея никаких доходов, она существовала за счет широкого гостеприимства, в то время господствовавшего в аристократических домах старой столицы. С утра она усаживалась вместе со своим многочисленным потомством в огромную карету, которая перевозила всю семью в различные концы города, из дома какой-нибудь родственницы в дом добрых знакомых или богатого и гостеприимного покровителя. Чай пили у одних, обедали у других, ужинали у третьих. В домах близких друзей детвора допускалась к семейному пиршеству. Там, где отношения были более далекие, мать являлась одна, но не забывала посылать со стола, к которому была приглашена, что-нибудь поесть голодному выводку в карете. После нескольких лет такого кочевого образа жизни почтенная дама в один прекрасный день скончалась, и императрице доложили, что на московской мостовой в карете осталось шесть хорошеньких девочек и три мальчика. Императрица приняла дело к сердцу, велела разместить всех детей по различным учебным заведениям, за исключением старшей дочери Полины, которая по возрасту уже переросла школьную скамью. Ей было восемнадцать лет, она была недурна собою и говорила на том странном языке, представлявшем смесь русского с французским, который в то время был принят в московском обществе. Взятая во дворец, она впоследствии получила шифр и заменяла своим сестрам мать в заботах об их воспитании. Одна из них, Надежда, тоже сделалась фрейлиной императрицы, другая — Мария — вышла замуж за одного из Нарышкиных; третья — Вера — была назначена фрейлиной к принцессе Ольденбургской, а последняя — Наталия — к великой княгине Александре Иосифовне.


«Вдовствующая императрица Александра Федоровна». Художник Франц Винтерхальтер. 1856 г.


Полина была очень добрая девушка, чрезвычайно толстая и с прелестным голосом; мой отец про нее говорил, что это соловей, заключенный в перину. Другая сестра, Надежда, представляла из себя тип очень характерный — как результат прививки нашего утонченного институтского воспитания к первобытной стихии провинциальных нравов. Маленькая, пухленькая и довольно хорошенькая, она прелестно танцевала, очень мило одевалась, как никто умела смастерить бант и при всем том была вульгарна до крайности. Всегда влюбленная направо и налево, пускавшая в ход кокетство самого пошлого пошиба, она говорила о своих нежных чувствах и о своих ощущениях с цинизмом, равным лишь ее простосердечию. Притом добрейшее существо, всегда готовая оказать услугу, сплетница по темпераменту, но сплетница доброжелательная, она рассказывала о вас какие-нибудь крупные гадости без капли желчи в душе, а в церкви молилась так смиренно и так горячо, что я часто думала, что, несмотря на все, она попадет в рай прежде всех нас.

Положение при дворе двух сестер Гудович, также фрейлин, было несколько фальшиво. Это были протеже церемониймейстера Рибопьера. Благодаря его протекции и целому ряду ловких шагов им удалось утвердиться при дворе почти против желания императрицы. Их держали на расстоянии, и, несмотря на их миловидность, кокетливость и вкрадчивость, несмотря также на то, что одна из них открыто афишировала такую безумную страсть к императору, что падала в обморок при его появлении, им не удалось войти в круг близких к императрице лиц. Их редко допускали в интимные собрания, им даже редко предоставляли случай по обязанностям службы приблизиться к императрице. Одна из них вышла замуж за старого графа Гендрикова, вдовца со взрослыми детьми, другая несколько лет спустя — за князя Голицына и была, говорят, прекрасной женой.

Маленькая княжна Трубецкая, хорошенькая и скромная девушка, служила очень недолго и вышла замуж за князя Голицына.

Нина Пилар была назначена одновременно со мной по просьбе ее тетки, графини Тизенгаузен, которая состояла камер-фрейлиной при императрице, пробыв при ней фрейлиной в течение нескольких лет, что обеспечивало за ней положение лица, приближенного к августейшей повелительнице. Говорили, что в молодости она была очень красива и что ее любил король прусский — разумеется, совершенно невинно. При внешности великосветской дамы, это было доброе существо с легкими и невинными претензиями на роль умной женщины и на политическое влияние. Но главной ее заботой было охранять доступ в приемную государыни; удалить из нее всех незаконно и законно стремящихся туда проникнуть и победоносно отстаивать свое первенствующее положение. Преобладающей страстью в ней было желание знать новости и тайны двора раньше всех прочих. Будь она злой по природе, эта властность характера могла бы сделать ее неприятной или даже опасной. Но она была так безобидна, что все ее усилия и мелкие интриги делали ее скорее комичной, чем опасной. Доброй Александре Федоровне, любившей ее по привычке и терпевшей ее по слабости, иногда надоедали вторжения и полицейские меры, которыми она ее окружала, и тогда она отстраняла ее настолько резко, насколько позволяла ей ее мягкая натура. Свое первенствующее положение графиня Тизенгаузен разделяла с графиней Барановой, бывшей воспитательницей дочерей императрицы, в настоящее время гофмейстериной.

Но любимой фрейлиной императрицы была Элиза Раух, пруссачка по происхождению и настоящая немка по характеру. Это была девушка лет более тридцати, несколько сухая и угловатая как физически, так и нравственно, но с остатками красоты и с умом колким и властным (одним из признаков расы соотечественников графа Бисмарка). Как бы то ни было, она сумела стать угодной и необходимой императрице и была предметом скрытой зависти всех своих товарок, менее ее любимых. Она была центром небольшого полунемецкого кружка, который с успехом добивался милостей императрицы. Рассказывали, что в ранней молодости она была предметом глубокой страсти со стороны брата императрицы, принца Карла Фридриха, но что из уважения к прусскому королевскому дому она отклонила сделанное ей принцем предложение на ней жениться.

Другим влиятельным лицом при дворе была Нелидова, которая ко времени моего поступления во дворец уже пятнадцать лет как состояла фрейлиной. Ее красота, несколько зрелая, тем не менее еще была в полном своем расцвете. Ей, вероятно, в то время было около 38 лет. Известно, какое положение приписывала ей общественная молва, чему, однако, казалось, противоречила ее манера держать себя, скромная и почти суровая, по сравнению с другими придворными. Она тщательно скрывала милость, которую обыкновенно выставляют напоказ женщины, пользующиеся положением, подобным ее. Причиной ее падения не было ни тщеславие, ни корыстолюбие, ни честолюбие, она была увлечена чувством искренним, хотя и греховным, и никто даже из тех, кто осуждал ее, не мог отказать ей в уважении, когда на другой день после смерти императора Николая она отослала в «Инвалидный капитал» те 200 000 рублей, которые он ей оставил по завещанию, и окончательно удалилась от света, так что ее можно было встретить только во дворцовой церкви, где она ежедневно бывала у обедни. Вскоре ее и там не стало видно, и я думаю, что немногие из тех, кто теснился вокруг нее при дворе, могут сказать теперь, жива она или нет.

Кроме дам, о которых я говорила, в мансардах Зимнего дворца проживало еще два существа — обломки двора императрицы Елизаветы Алексеевны: Шишкина, автор двух или трех исторических романов, пользовавшихся известным успехом в свое время, и княжна Волконская, бедная сморщенная старушка, по целым дням сидевшая у себя в салоне в перчатках, разубранная, как икона. Каждое утро можно было видеть, как она мелкими шажками семенила по фрейлинскому коридору, направляясь в церковь, где ежедневно на хорах присутствовала у обедни и усердно молилась. Разбитая параличом несколько лет спустя, с парализованными ногами и почти впавшая в детство, она чуть не до последнего дня своей жизни настаивала, чтобы ее в кресле возили на церковные хоры к обедне. Я часто навещала эту бедную старушку, очень одинокую в старости. Она рассказывала мне, что во время нашествия французов в 12-м году, когда русское дворянство со всех сторон приносило огромные жертвы для обороны страны, она, не имея никаких средств, кроме своего жалованья фрейлины, в то время очень скромного, и лишенная, таким образом, возможности принести денежную жертву, дала обет ежедневно до конца своей жизни ходить к обедне, если Россия выйдет победительницей из борьбы. Этот обет она добросовестно продолжала выполнять по истечении сорока лет со времени французского нашествия, будучи уже 80 лет, и выполняла его до первого дня Рождества 1860 года. В этот день и в тот самый час, когда в дворцовой церкви с большой торжественностью служили благодарственный молебен, ежегодно справляемый после обедни в воспоминание избавления державы Российской от нашествия галлов, в ту минуту, когда звонили колокола и победные песнопения молебна раздавались под сводами больших залов, наполненных гвардейскими войсками, княжна Волконская тихо и одиноко отдала Богу свою немудреную душу, душу, однако, таившую в себе такую прекрасную искру патриотизма, что Бог почел ее достойной предстать пред ним среди чудных благодарственных песнопений нашей церкви.

Графиня Тизенгаузен и ее племянница, графиня Баранова, две сестры Бартеневы, Элиза Раух и Нелидова жили в нижнем этаже дворца, другие фрейлины, о которых я говорила, помещались в комнатах, выходивших во фрейлинский коридор, обращенный на Александрийскую колонну, к которому вела лестница в 80 ступеней. Мы занимали на этой большой высоте очень скромное помещение: большая комната, разделенная на две части деревянной перегородкой, окрашенной в серый цвет, служила нам гостиной и спальней, в другой комнате, поменьше, рядом с первой, помещались с одной стороны наши горничные, а с другой — наш мужик, неизменный Меркурий всех фрейлин и довольно комическая принадлежность этих девических хозяйств, похожих на хозяйства старых холостяков. Он топил печку, ходил за водой, приносил обед и по десяти раз в день бегал заказывать карету, ибо истинное местопребывание фрейлины, ее палатка, ее ковчег спасения — карета. В дни дежурства эта карета была запряжена с утра, чтобы быть готовой на тот случай, если фрейлине придется сопровождать великую княгиню: случалось ездить с ней к кому-нибудь из великих княгинь или в Летний сад, и если великий князь позднее присоединялся к ней, фрейлина освобождалась и возвращалась во дворец в собственной карете. Но еще больше эта карета была в ходу в дни недежурные, когда фрейлина могла располагать собой.

С какой поспешностью бедные фрейлины бежали из своих одиноких комнат, которые никогда не могли быть для них домом и создать им ни уюта домашнего очага, ни уединения келий. Среди шумной и роскошной жизни, их окружавшей, они находили в этих комнатах лишь одиночество и тяжелое чувство заброшенности. Не знаю, разделяли ли все мои приятельницы мои грустные впечатления в этом отношении; может быть, для некоторых из них развлечения придворной жизни, туалеты, театр, иногда царская милость вознаграждали за утрату более глубоких радостей жизни, которых они были лишены. Однако я видела, что многие из них теряли здоровье, веселость и страдали от нервных болезней, вызванных гораздо более душевным настроением, чем физическим состоянием. Те из них, которые выходили замуж, становились прекрасными матерями и женами и тем усерднее посвящали себя семье, чем сильнее они раньше предавались светской жизни; я знала и таких, которые после всей роскоши жизни при дворе с радостью соглашались променять ее на положение более чем скромное, даже сравнительно стесненное.

Я нашла в своей комнате диван стиля ампир, покрытый старым желтым штофом, и несколько мягких кресел, обитых ярко-зеленым ситцем, что составляло далеко не гармоничное целое. На окнах ни намека на занавески. Я останавливаюсь на этих деталях, мало интересных самих по себе, потому что они свидетельствуют, при сравнении с тем, что мы теперь видим при дворе, об огромном возрастании роскоши за промежуток времени менее четверти века. Дворцовая прислуга теперь живет более просторно и лучше обставлена, чем в наше время жили статс-дамы, а между тем наш образ жизни казался роскошным тем, кто помнил нравы эпохи Александра I и Марии Федоровны.

В день моего переезда во дворец цесаревна познакомила меня с княжной Александрой Долгоруковой, которая уже шесть месяцев исполняла при ней обязанности фрейлины. Это была совсем молоденькая семнадцатилетняя девушка, один из самых сложных и самых непонятных характеров, какие мне пришлось встретить в течение всей моей жизни. На первый взгляд, эта девушка, высокого роста, худая, развинченная, несколько сутуловатая, со свинцово-бледным лицом, бесцветными и стеклянными глазами, смотревшими из-под тяжелых век, производила впечатление отталкивающего безобразия. Но как только она оживлялась под влиянием разговора, танцев или игры, во всем ее существе происходило полнейшее превращение. Гибкий стан выпрямлялся, движения округлялись и приобретали великолепную чисто кошачью грацию молодого тигра, лицо вспыхивало нежным румянцем, взгляд и улыбка приобретали тысячу нежных чар, лукавых и вкрадчивых. Все ее существо проникалось неуловимым и поистине таинственным обаянием, которое подчиняло себе не только мужчин, но и женщин, как ни мало чувствительны они, вообще говоря, к красоте лиц своего пола; но в Александре Долгоруковой, в ее хорошие минуты, было какое-то совершенно неотразимое обаяние, которое очаровывало всех, кто к ней приближался. Ее нравственное существо представляло те же контрасты, как и физическое. Высокомерная, молчаливая и мрачная, пренебрегавшая всеми житейскими отношениями, надменная, капризная и своевольная, она умела там, где хотела нравиться, с неотразимым воодушевлением пускать в ход всю вкрадчивость своей гибкой натуры, всю игру самого тонкого, самого смелого ума, полного колкости и иронии. Это был фейерверк остроумных слов, смешных замечаний. Она была изумительно одарена, совершенно бегло, с редким совершенством говорила на пяти или шести языках, много читала, была очень образованна и умела пользоваться всею тонкостью своего ума без малейшей тени педантизма или надуманности, жонглируя мыслями и особенно парадоксами с легкой грацией фокусника. Я никогда не слышала, чтобы она о ком-либо дурно отзывалась, но черт от этого ничего не терял: в изумительной степени владела она искусством коварства, и величайшим для нее наслаждением было уязвлять собеседника жалом своих сарказмов, не давая ему возможности защищать себя из страха попасть в смешное положение.

Понятно, что ее не любили. Но в известные минуты невозможно было не подпасть под ее обаяние, как невозможно было затем не сердиться на себя за это. Во всяком случае, и по своим качествам, и по своим недостаткам это была натура далеко не заурядная; в гордой и вкрадчивой пленительности ее, по существу, жестокой и властной натуры было что-то хищное, напоминавшее не кошку с ее мелким коварством, а скорее тигра, горделивого и царственного в своей развращенности. Вот то лицо, с которым судьба заставила меня провести много лет в вынужденной близости, в таком положении, которое делало из нас невольных соперниц и в котором почти невозможно было избежать трений, даже и в том случае, если бы с обеих сторон в отношения вносились честность и прямота. Прошло много времени, пока я дала себе полный отчет в характере Александры Долгоруковой. В моем возрасте меня легко было увлечь и подчинить, и Александра вначале употребила много усилий к тому, чтобы пленить меня. Однако я вскоре инстинктивно почувствовала во всем ее существе какую-то замкнутость, заставившую и меня быть сдержанной. Она испытывала или, по крайней мере, выказывала страстную привязанность к цесаревне; и не было оснований подозревать ее в неискренности.

Великая княгиня взяла ее к себе, чтобы вырвать из той тяжелой обстановки, в которой она находилась в семье. Рассказывали, что она всегда была предметом ненависти со стороны своей матери, которая так ее била и подвергала таким лишениям, что развила в ней болезнь, похожую на падучую. Она впадала в состояние столбняка, продолжавшееся иногда целые часы. Великая княгиня, охваченная жалостью к ней и в то же время, вероятно, плененная тем обаянием, которым Александра так умела пользоваться, когда этого хотела, проявляла по отношению к своей молодой фрейлине совершенно материнскую заботливость и очень ее к себе приближала. Проведя одна около цесаревны целых шесть месяцев, Александра была очень огорчена, когда в моем лице получила товарища по службе. Она, говорят, много плакала, но тем не менее приняла меня приветливо.

Все фрейлины, которых я назвала, состояли при императрице; только княжна Долгорукова и я состояли исключительно при цесаревне, хотя мы жили в том же коридоре, как и фрейлины императрицы. Наследник занимал в Зимнем дворце помещение, непосредственно примыкавшее к покоям императрицы, с которыми оно соединялось галереей. Окна императрицы выходили на Неву, окна наследника — на Адмиралтейскую площадь; покои императора Николая Павловича находились этажом выше. Позднее, чтобы не ходить по лестнице, он устроил себе маленькое помещение из двух очень скромных комнат в нижнем этаже. Члены императорской фамилии жили, таким образом, в большой близости, что создавало интимную семейную жизнь, по крайней мере насколько дело касалось привычек ежедневной жизни.


Петергоф в XIX веке.


Во время утреннего кофе, между девятью и десятью часами, вокруг императрицы собирались все — и дети, и внучата, которые регулярно приходили к ней здороваться. Это не всегда было удобно, особенно для маленьких детей, которые уже учились и занятия которых прерывались потому, что они должны были идти приветствовать бабушку. В Зимнем дворце приходилось только переходить через множество коридоров, залов и лестниц, но в Царском и в Петергофе императрица любила пить утренний кофе в одном из отдельных павильонов в парке, приходилось следовать туда за ней, и добрая часть утра проходила в таких прогулках, не говоря уже о развлечении, которое мешало затем детям заниматься. В частной жизни, живя в одном и том же доме, естественно детям приходить к родителям здороваться; при дворе, однако, благодаря размерам дворца и садов, благодаря торжественному церемониалу, которым сопровождаются все передвижения членов императорского дома, эти семейные собрания принимали характер событий исключительной важности. В Царском и в Петергофе по утрам можно было видеть большой запряженный фургон, нагруженный кипящим самоваром и корзинами с посудой и с булками. По данному сигналу фургон мчался во весь опор к павильону, назначенному для встречи. Ездовые с развевающимися по ветру черными плюмажами скакали на Ферму, в Знаменское, в Сергиевку предупредить великих князей и великих княгинь, что императрица будет кушать кофе в Ореанде, на Мельнице, в Избе, в Монплезире, в Хижине, в Шале, на Ферме, в Островском, на Озерках, на Бабьем Гоне, на Стрелке, словом, — в одном из тысячи причудливых павильонов, созданных для развлечения и отдохновения императрицы баловством ее супруга, который до конца жизни не переставал относиться к ней как к избалованному ребенку. Через несколько минут можно было наблюдать, как великие князья в форме, великие княгини в туалетах, дети в нарядных платьицах, дамы и кавалеры свиты поспешно направлялись к намеченной цели. При виде всего этого церемониала по поводу простого питья кофе я часто вспоминала анекдот про пастуха, который на вопрос, что бы он стал делать, если бы был королем, отвечал: «Я бы стал пасти своих овец верхом». Великие мира сего все более или менее выполняют программу пастуха, они пасут свои стада верхом, и если они редко совершают великие дела, зато превращают житейские мелочи в очень важные дела. Громадное значение и грандиозные размеры, которые принимают для них самые простые события в жизни — обеды, прогулки или семейные встречи, — требуют столько времени, столько внимания и сил, что их уже не хватает на более серьезные предметы.

Жизнь государей — наших, по крайней мере, — так строго распределена, они до такой степени ограничены рамками не только своих официальных обязанностей, но и условных развлечений и забот о здоровье, они до такой степени являются рабами привычек, что неизбежно должны потерять всякую непосредственность. Все непредусмотренное, а следовательно, и всякое живое и животворящее впечатление навсегда вычеркнуто из их жизни. Никогда не имеют они возможности с увлечением погрузиться в чтение, беседу или размышление. Часы бьют — им надо быть на параде, в совете, на прогулке, в театре, на приеме и завести кукольную пружину данного часа, не считаясь с тем, что у них на уме или на сердце. Они, как в футляре, замкнуты в собственном существовании, созданном их ролью колес в огромной машине. Чтобы сопротивляться ходу этой машины, нужна инициатива гения. Ум, даже хорошо одаренный, характер, но без энергии Петра Великого или Екатерины II, никогда не справится с создавшимся положением. Отсюда происходит то, что как государи они более посредственны, чем были бы в качестве простых смертных. Они не родятся посредственностями, они становятся посредственностями силой вещей. Если это не оправдывает их, то, по крайней мере, объясняет их несостоятельность. Они редко делают то добро, которое, казалось, было бы им так доступно, и редко устраняют зло, которое им так легко было бы уврачевать, не вследствие неспособности, а вследствие недостатка кругозора. Масса мелких интересов до такой степени заслоняет их взор, что совершенно закрывает от них широкие горизонты.

Тем не менее надо признать, что в ту эпоху русский двор имел чрезвычайно блестящую внешность. Он еще сохранял весь свой престиж, и этим престижем он был всецело обязан личности императора Николая Павловича. Никто лучше него не был создан для роли самодержца. Он обладал для того и наружностью, и необходимыми нравственными свойствами. Его внушительная и величественная красота, величавая осанка, строгая правильность олимпийского профиля, властный взгляд, все, кончая его улыбкой снисходящего Юпитера, — все дышало в нем земным божеством, всемогущим повелителем, все отражало его незыблемое убеждение в своем призвании. Никогда этот человек не испытал тени сомнения в своей власти или в законности ее. Он верил в нее со слепой верою фанатика, а ту безусловную пассивную покорность, которой требовал он от своего народа, он первый сам проявлял по отношению к идеалу, который считал себя призванным воплотить в своей личности, идеалу избранника Божьей власти, носителем которой он себя считал на земле. Его самодержавие милостью Божией было для него догматом и предметом поклонения, и он с глубоким убеждением и верой совмещал в своем лице роль кумира и великого жреца этой религии: сохранить этот догмат во всей чистоте на святой Руси, а вне ее защищать его от посягательств рационализма и либеральных стремлений века — такова была священная миссия, к которой он считал себя призванным самим Богом и ради которой он был готов ежечасно принести себя в жертву.

Как у всякого фанатика, умственный кругозор его был поразительно ограничен его нравственными убеждениями. Он не хотел и даже не мог допустить ничего, что стояло бы вне особого строя понятий, из которых он создал себе культ. Повсюду вокруг него в Европе под веянием новых идей зарождался новый мир, но этот мир индивидуальной свободы и свободного индивидуализма представлялся ему во всех своих проявлениях лишь преступной и чудовищной ересью, которую он был призван побороть, подавить, искоренить во что бы то ни стало, и он преследовал ее не только без угрызения совести, но со спокойным и пламенным сознанием исполнения долга. Глубоко искренний в своих убеждениях, часто героический и великий в своей преданности тому делу, в котором он видел миссию, возложенную на него провидением, можно сказать, что Николай I был Дон-Кихотом самодержавия, Дон-Кихотом грозным и своенравным, потому что обладал всемогуществом, позволявшим ему подчинять все своей фантастической и устарелой теории и попирать ногами самые законные стремления и права своего века. Вот почему этот человек, соединявший с душою великодушной и рыцарской характер редкого благородства и честности, сердце горячее и нежное и ум возвышенный и просвещенный, хотя и лишенный широты, вот почему этот человек мог быть для России в течение своего 30-летнего царствования тираном и деспотом, систематически душившим в управляемой им стране всякое проявление инициативы и жизни. Угнетение, которое он оказывал, не было угнетением произвола, каприза, страсти; это был самый худший вид угнетения — угнетение систематическое, обдуманное, самодовлеющее, убежденное в том, что оно может и должно распространяться не только на внешние формы управления страной, но и на частную жизнь народа, на его мысль, его совесть и что оно имеет право из великой нации сделать автомат, механизм которого находился бы в руках владыки. Отсюда в исходе его царствования всеобщее оцепенение умов, глубокая деморализация всех разрядов чиновничества, безвыходная инертность народа в целом.

Вот что сделал этот человек, который был глубоко и религиозно убежден в том, что всю свою жизнь он посвящает благу родины, который проводил за работой восемнадцать часов в сутки из двадцати четырех, трудился до поздней ночи, вставал на заре, спал на твердом ложе, ел с величайшим воздержанием, ничем не жертвовал ради удовольствия и всем — ради долга и принимал на себя больше труда и забот, чем последний поденщик из его подданных. Он чистосердечно и искренно верил, что в состоянии все видеть своими глазами, все слышать своими ушами, все регламентировать по своему разумению, все преобразовать своею волей. В результате он лишь нагромоздил вокруг своей бесконтрольной власти груду колоссальных злоупотреблений, тем более пагубных, что извне они прикрывались официальной законностью и что ни общественное мнение, ни частная инициатива не имели права на них ни указывать, ни возможности с ними бороться.

И вот когда наступил час испытания, вся блестящая фантасмагория этого величественного царствования рассеялась, как дым. В самом начале Восточной войны армия — эта армия, столь высокодисциплинированная с внешней стороны, — оказалась без хорошего вооружения, без амуниции, разграбленная лихоимством и взяточничеством начальников, возглавляемая генералами без инициативы и без знаний; оставались только мужество и преданность ее солдат, которые сумели умирать, не отступая там, где не могли победить вследствие недостатка средств обороны и наступления. Финансы оказались истощенными, пути сообщения через огромную империю — непроездными, и при проведении каждого нового мероприятия власть наталкивалась на трудности, создаваемые злоупотреблениями и хищениями. В короткий срок полутора лет несчастный император увидел, как под ним рушились подмостки того иллюзорного величия, на которые он воображал, что поднял Россию. И тем не менее именно среди кризиса последней катастрофы блестяще выявилось истинное величие этого человека. Он ошибался, но ошибался честно, и когда был вынужден признать свою ошибку и пагубные последствия ее для России, которую он любил выше всего, его сердце разбилось, и он умер. Он умер не потому, что не хотел пережить унижения собственного честолюбия, а потому, что не мог пережить унижения России. Он пал первой и самой выдающейся жертвой осады Севастополя, пораженный в сердце, как невидимой пулей, величайшей скорбью при виде всей этой крови, так мужественно, так свято и так бесполезно пролитой. Его смерть была поистине искупительной жертвой. Тот, кто присутствовал при захватывающей драме его быстрого умирания, кто видел вблизи его полную тоски молитву и последние дни его жизни, кто подходил к его смертному одру, тот, конечно, сохранит к его памяти только чувство самого глубокого и скорбного уважения.

Мне вспоминается, что однажды, когда двор находился на маневрах в Красном, я нашла убежище от жары в тенистом уголку парка, чтобы почитать там в прохладе. Книга, которая меня занимала, была «История царствования императора Николая», сочинение де Бомон-Васси. Вдруг в ту минуту, когда я менее всего этого ожидала, передо мной предстала высокая фигура самодержца, вид которого всегда внушал мне невольный трепет. Смущенная, покрасневшая, я встала, чтобы поклониться. Одним из тех жестов изысканной учтивости, тайной которой он обладал, он пригласил меня сесть и спросил, что я читаю. «Историю вашего царствования, ваше величество», — робко отвечала я прерывающимся голосом. «Она вся перед вами, сударыня, к вашим услугам», — сказал он с полупоклоном. В этой шутливой фразе, обращенной к оробевшей девушке, он бессознательно высказался весь целиком. История его царствования, история его родины и его народа — это был он и исключительно он.

Я очень хорошо помню тот торжественный для меня момент, когда я была представлена императору Николаю Павловичу. Это было двадцать пятого января, через двенадцать дней после моего поступления во дворец, в маленькой церкви, где обыкновенно по воскресеньям служили обедню.

В дни больших праздников и особых торжеств богослужение отправлялось в большой церкви Зимнего дворца: в таких случаях мужчины были в парадной форме, при орденах, а дамы в придворных костюмах, то есть в повойниках и сарафанах с треном, расшитым золотом, производивших очень величественное впечатление. Такое торжество носило название большого выхода. В обычные воскресные дни и второстепенные праздники имел место малый выход, то есть кавалеры свиты в обыкновенной форме, а придворные дамы в городских платьях, все же очень нарядных, собирались к обедне в маленькую церковь. Обедня начиналась в 11 часов, и после службы император и императрица, цесаревна и цесаревич принимали лиц, желавших им представиться, в прилегавшем к церкви зале, называемом ротондой. Я помню, как в первое время мне было трудно приходить к обедне разряженной в голубой или розовый цвет и держаться в церкви, как в зрительном зале, не смея ни становиться, как я привыкла, на колени, ни класть земных поклонов, так как этикет не допускал подобных проявлений благочестия. Все стояли прямо и вытянувшись, молодые фрейлины — в самой церкви, старые дамы и кавалеры свиты — в ротонде, где они проводили время в приглушенных разговорах на предметы менее всего религиозного содержания.

Воскресенье, мне казалось, чтилось, таким образом, весьма плохо. Члены императорского дома, однако, держали себя в церкви примерно и, казалось, молились с истинным благочестием. Император Николай Павлович стоял один впереди, рядом с хором певчих и подпевал им своим красивым голосом. Лицо цесаревны выражало полную сосредоточенность. Ее сопровождали все дети, даже самый маленький, которому не было еще трех лет и который стоял молча и неподвижно, как и остальные, в продолжение всей длинной службы. Я никогда не понимала, как удавалось внушить этим совсем маленьким детям чувство приличия, которого никогда нельзя было бы добиться от ребенка нашего круга; однако не приходилось прибегать ни к каким мерам принуждения, чтобы приучить их к такому умению себя держать: оно воспринималось ими с воздухом, которым они дышали. Императрица, которая была болезненна и с трудом переносила какое бы то ни было утомление, приходила всегда после первой половины службы. Император Николай Павлович был чрезвычайно точен и аккуратен. Он входил в церковь с боем часов, ударявших одиннадцать, и тотчас же начиналась служба. Тогда можно было видеть, как дамы, слишком задержавшиеся дома за своими туалетами, а иногда и великие князья, появлялись с выражением отчаяния на лицах и старались незаметно проскользнуть на свои места. Помню, как однажды я спустилась в ротонду к одиннадцати часам. Я была там еще совершенно одна, когда двери внутренних покоев широко распахнулись, появился император Николай Павлович и сказал мне: «По-видимому, сударыня, мы с вами единственные аккуратные люди в этом дворце!» На другой день чиновник министерства двора явился к дамам и кавалерам свиты с официальной бумагой, содержавшей высочайший выговор за неаккуратность, под которой виновные должны были расписаться, в виде mea culpa [признания своей вины].

После смерти императора Николая Павловича весь этот этикет был очень скоро нарушен. Каждый мог запаздывать, пропускать службу по желанию, не будучи обязан никому отдавать отчета. Я не могу, однако, сказать, чтобы от этой распущенности жизнь во дворце стала легче или приятней. Придворная жизнь, по существу, жизнь условная, и этикет необходим для того, чтобы поддержать ее престиж. Это не только преграда, отделяющая государя от его подданных, это в то же время защита подданных от произвола государя. Этикет создает атмосферу всеобщего уважения, когда каждый ценой свободы и удобств сохраняет свое достоинство. Там, где царит этикет, придворные — вельможи и дамы света, там же, где этикет отсутствует, они спускаются на уровень лакеев и горничных, ибо интимность без близости и без равенства всегда унизительна равно для тех, кто ее навязывает, как и для тех, кому ее навязывают. Дидро очень остроумно сказал о герцоге Орлеанском: «Этот вельможа хочет стать со мной на одну ногу, но я отстраняю его почтительностью».

Я была представлена цесаревной императору Николаю Павловичу в самой церкви после обедни. Он обратился ко мне с двумя-тремя вопросами, а затем вечером в театре, где я находилась в качестве дежурной при цесаревне в маленькой императорской ложе, он в несколько приемов и довольно долго разговаривал со мной. Я была крайне удивлена, что самодержец, одно имя которого вызывало трепет, беседует с молоденькой девушкой, только что приехавшей из деревни, так ласково, что я чувствовала себя почти свободно. Разговаривая с женщинами, он имел тот тон утонченной вежливости и учтивости, который был традиционным в хорошем обществе старой Франции и которому старалось подражать русское общество, — тон, совершенно исчезнувший в наши дни, не будучи, однако, заменен ничем более приятным или более серьезным.

Император Николай имел дар языков; он говорил не только по-русски, но по-французски и по-немецки с очень чистым акцентом и изящным произношением; тембр его голоса был также чрезвычайно приятен. Я должна поэтому сознаться, что сердце мое было им пленено, хотя по своим убеждениям я оставалась решительно враждебной ему. Я не могу отказать себе задним числом в маленьком удовлетворении самолюбия и не привести здесь мнения, высказанного императором по поводу меня: он сказал великой княгине Марии Николаевне, которая поспешила мне это передать как большую и очень лестную для меня новость, что я ему очень понравилась и что оживленное выражение моего лица делало меня «лучше, чем красивой». Достаточно было этих одобрительных слов с уст владыки, чтобы с самого начала прочно поставить меня в новой окружавшей меня среде. Никто после этого не посмел бы усомниться в том, что я хороша собой и умна.


«Портрет императора Николая I». Художник Джордж Доу. 1826 г.

Николай I Павлович (1796–1855) — император Всероссийский с 14 декабря 1825 по 18 февраля 1855 года, царь Польский и великий князь Финляндский. Третий сын императора Павла I и Марии Федоровны, родной брат императора Александра I, отец императора Александра II.


Мне остается еще сказать несколько слов об императрице Александре Федоровне. О ней не раз высказывались очень строгие суждения, и ее часто обвиняли в том, что она была главной виновницей деморализации русского общества благодаря той безграничной роскоши и легкомыслию, которым она способствовала своим примером. Тем, кто видел вблизи эту нежную детскую душу, не хотелось бы возлагать столь тяжелую ответственность на эту изящную и воздушную тень. Дочь прусского короля, она была воспитана в то время, когда вся немецкая молодежь зачитывалась поэзией Шиллера и его последователей. Под влиянием этой поэзии все тогдашнее поколение было проникнуто мистической чувствительностью, мечтательной и идеалистической, которая для нежных натур и слегка ограниченных умов вполне заменяла религию, добродетель и принципы. Александра Федоровна принадлежала к числу таковых; ее моральный кодекс и ее катехизис — это была лира поэта. Добрейший Жуковский, который преподавал ей русский язык по прибытии ее в Петербург и был впоследствии воспитателем ее старшего сына, — Жуковский, вдохновенный и милый переводчик немецких поэтов, поддерживал в ней те же умственные и нравственные вкусы. Император Николай Павлович питал к своей жене, этому хрупкому, безответственному и изящному созданию, страстное и деспотическое обожание сильной натуры к существу слабому, единственным властителем и законодателем которого он себя чувствует. Для него это была прелестная птичка, которую он держал взаперти в золотой и украшенной драгоценными каменьями клетке, которую он кормил нектаром и амброзией, убаюкивал мелодиями и ароматами, но крылья которой он без сожаления обрезал бы, если бы она захотела вырваться из золоченых решеток своей клетки. Но в своей волшебной темнице птичка даже не вспоминала о своих крылышках.

Для императрицы фантастический мир, которым окружало ее поклонение всемогущего супруга, мир великолепных дворцов, роскошных садов, очаровательных вилл, мир зрелищ и фееричных балов заполнял весь горизонт, и она не подозревала, что за этим горизонтом, за фантасмагорией бриллиантов и жемчугов, драгоценностей, цветов, шелка, кружев и блестящих безделушек, существует реальный мир, существует нищая, невежественная, наполовину варварская Россия, которая требовала бы от своей государыни сердца, активности и суровой энергии сестры милосердия, готовой прийти на помощь ее многочисленным нуждам. Александра Федоровна была добра, у нее всегда была улыбка и доброе слово для всех, кто к ней подходил, но эта улыбка и это доброе слово никогда не выходили за пределы небольшого круга тех, кого судьба к ней приблизила. Александра Федоровна не имела ни для кого ни сурового взгляда, ни недоброжелательного жеста, ни сурового осуждения. Когда она слышала о несчастий, она охотно отдавала свое золото, если только что-нибудь оставалось у ее секретаря после расплаты по громадным счетам модных магазинов, но она принадлежала к числу тех принцесс, которые способны были бы наивно спросить, почему народ не ест пирожных, если у него нет хлеба.

Александра Федоровна постоянно посещала воспитательные заведения для молодых девиц, она любила детей, советовала им быть умными и прилежными, посылала им к празднику пакеты с конфетами, но она ласкала всегда самых красивых из них, улыбалась тем, которые танцевали с особенной грацией, а улыбка императрицы была законом, и целые поколения будущих жен и матерей ее подданных воспитывались в культе тряпок, жеманства и танца «с шалью». Александра Федоровна любила, чтобы вокруг нее все были веселы и счастливы, любила окружать себя всем, что было молодо, оживленно и блестяще, она хотела, чтобы все женщины были красивы и нарядны, как она сама; чтобы на всех было золото, жемчуга, бриллианты, бархат и кружева. Она останавливала свой взгляд с удивлением и с наивным восхищением на красивом новом туалете и отвращала огорченные взоры от менее свежего, уже ношенного платья. А взгляд императрицы был законом, и женщины рядились, и мужчины разорялись, а иной раз крали, чтобы наряжать своих жен, а дети росли мало или плохо воспитанные, потому что родителям не хватало ни времени, ни денег на их воспитание. Так золотой сон доброй и милостивой императрицы превращался в действительность, горькую для бедной России. Культ, которым император Николай Павлович, а по его примеру и вся царская семья, окружали ее, создал вокруг нее настоящий престиж. Кроткая и скромная по натуре, она все-таки была императрицей, и казалось законным окружать ее преданностью, почестями и вниманием, которые император первый спешил ей оказывать.

В эпоху моего вступления в Зимний дворец там еще в полной силе господствовала особая атмосфера двора, которая в наши дни почти совершенно исчезла отовсюду и, вероятно, никогда не возродится. В воздухе как бы ощущался запах фимиама, нечто торжественное и благоговейное: люди говорили вполголоса, ходили на цыпочках, у всех вид был напряженный, сосредоточенный и стесненный, но удовлетворенный этим чувством стесненности; каждый торопился, становился в сторонку, старался быть незаметным и ждал. Воздух, которым мы дышали, был насыщен всеприсутствием владыки. Этот своего рода культ имел своих фанатиков, вполне искренних, но даже вольнодумцы и скептики не были вполне ограждены от силы этого престижа. Можно было прекрасно отдавать себе отчет в том, что за этой грандиозной театральной постановкой, за всей этой помпезной обрядностью скрываются величайшая пустота, глубочайшая скука, полнейшее отсутствие серьезных интересов и умственной жизни, и все-таки нельзя было не испытывать чувства некоторого благоговения. Не имея веры в идола, ему возжигали фимиам.

Дневник

1850 год

11 августа

Когда в паровозе скапливается слишком много пара, то открывают клапан и выпускают лишний пар. Голова тоже что-то вроде паровоза и нуждается в клапане. Самое опасное — позволять неясным и ленивым мыслям гулять в голове и не пытаться их собрать, тогда они сковывают мозг как бы корой. Когда я провожу целый день одна, не вымолвив и слова, и машинально занимаюсь рисованием, вышивкой или даже чтением, у меня всегда начинает болеть голова. Мозг — это машина для производства мыслей, нужно пускать ее в ход, иначе она ржавеет.

Я читала, кажется, у Плутарха, что в целях гигиены следует ежедневно читать вслух. Мне кажется, что также необходимо и писать. Это заставляет думать и не дает приливать крови к голове. Поскольку я ничего не понимаю в медицине, я не могу объяснить этого феномена, хотя часто испытывала его на себе. Например, в зимний день иногда я чувствую такую тяжесть и усталость в голове, что не могу ни думать, ни прочитать ни строки, меня клонит ко сну, но стоит мне взять в руки перо! Первые строки даются с трудом, но вскоре мысли проясняются, сон проходит, и возвращается бодрость. То же самое, если я расстроена, раздражена или одолевают мрачные мысли — ничто меня так не успокаивает, как писание. Я бы посоветовала любому, кто раздражен против кого-либо, взять лист красивой бумаги in-quarto, доброе перо и записать все свои претензии и упреки к виновнику. Первая страница будет дышать местью, на второй вы искренне пожалеете себя, на третьей начнете испытывать презрительную снисходительность к противнику, на четвертой задумаетесь, что, возможно, и сами немного не правы, и когда вся бумага будет исписана, вы успокоитесь и слегка устыдитесь, что придавали слишком большое значение такой ерунде, и, в конце концов, философски заключите, что каждый в этом мире неправ по-своему. Потом вы сожжете красивые листы in-quarto, и останется легкое сожаление, что вы так дурно распорядились почтовой бумагой (не следует писать на плохой бумаге, если вы раздражены, это только усилит ярость, тогда как прекрасная английская лощеная бумага производит сильное умиротворяющее действие). Пользоваться этим лекарством гораздо лучше, чем изливать свой гнев налево и направо перед недоброжелательными людьми, которые по природе своей любят сплетни. Они подстрекают вас, возбуждают, находят по отношению к вам злой умысел, о котором вы не подозреваете, и языки неистовствуют и приносят страшный вред.

Гнев утихает, а мы еще бранимся и негодуем. Потом приходит пора сожалений, раскаяния в сказанном, и в минуту дурного настроения можно совершить непоправимую ошибку.

Унизительно говорить людям: «Не верьте тому, что я тогда наговорила, я была сердита и говорила вздор». Мало найдется людей, способных пройти через это унижение.

А с бумагой не надо церемониться, если вы доверили ей нелепые признания, бросьте ее в огонь, и она сохранит вашу тайну. Так я пишу воображаемые письма дядюшке Мальтицу, когда чувствую себя обиженной. Я обливаю их слезами, а овладев своими чувствами, бросаю их в печку.

Все это превосходные причины для писания, но вот подступает лень, и это главная в высшей степени привлекательная для меня причина, чтобы ничего не делать на этом свете. В сущности, лень-злодейка, как только сделаешь ей шаг навстречу, она отплачивает злой монетой. Казалось бы, устроишься в уютном кресле, уткнувшись головой в скрещенные руки, и тут же возникнет рой мыслей и приятных мечтаний… Ничуть не бывало — голова пуста как пробка, мерзнут ноги, неудобно сидеть, вертишься, чтобы найти удобное положение, и все кончается ревматической болью в шее. Все это время совесть долго и настойчиво напоминает, сколько меня ждет дел, и я, наконец, принимаюсь за русскую грамматику. Совесть моя устроена странным образом. Она никак не хочет вступать в сотрудничество с гувернантками, учителями — словом, любым законным авторитетом. Как только мне собираются преподать урок, она умолкает и оставляет меня во власти духа непослушания и лени, но как только я сама должна принять решение, она берет меня в свои железные оковы и принуждает к самой неприступной добродетели, хотя я часто страдаю из-за этого странного ига и желаю избавиться от своего домашнего тирана, не дающего мне никакого спуска. Едва я просыпаюсь и хочу немного понежиться в постели, очнуться от сна, как тут же это несносное создание торопливо поднимает меня с кровати и заставляет совершать туалет с поспешностью пятнадцатилетней пансионерки, боящейся опоздать по сигналу в столовую.

Как только я одета, она дает мне в руки самые умные и поучительные книги. Она запрещает мне за завтраком отламывать хрустящие корочки от хлебного каравая, пить черный кофе, а сливки, подаваемые к нему, — отдельно. Потом она мучит меня в мои двадцать один год переводами с русского языка и грамматикой; если ей поддаться, то пришлось бы трудиться как негр, с утра до вечера. Она заставляет меня прочесть огромное количество скучных книг, за обедом она заставляет меня есть ненавистную говядину под предлогом, что та очень полезна для здоровья. Она усаживает меня за шитье или вязание, хотя я питаю врожденную ненависть к иголке и ниткам, она велит мне стричь ногти почти каждую неделю, она даже овладевает моими мыслями и мешает сочинять романы, в которых я являюсь героиней, — словом, нет такого притеснения, запрета, ограничения, которого бы она не изобрела для меня и не навязала бы с невероятным упорством. О, как я сожалею о добрых временах, когда восемь классных дам были заняты исключительно тем, чтобы запрещать мне все, что только можно вообразить, когда большим грехом считалось попросить у кухарки кусочек хлеба, взяться за руки с подругой во время прогулки или отвлекаться на воробья, прыгающего за окном, в то время как учитель объясняет причастия. Как тогда сыпались на меня плохие оценки и как мне это было безразлично, как я была тогда свободна, жила как вздумается, как мне было весело! А совесть сидела спокойно в своем уголке. Теперь же она взяла надо мной опеку, она проникла в меня полностью с головы до пят и сделала меня самой благоразумной особой на свете. Кажется, что даже эти строки я пишу тайком от нее, она бы запретила мне вести дневник, чтобы отучить меня строить фразы и придавать преувеличенное значение своим мыслям. Ах, я так несчастна, так угнетена! Моя совесть — мой враг, она убедила меня, что я глупа и уродлива, она выставляет все человечество передо мной в дурном свете. Бывают дни, когда я думаю, что мне осталось только сделаться квакершей, чтобы найти общий язык с гувернанткой. В эту минуту совесть упрекает меня за длинную бесстыдную болтовню и за то, что на шести исписанных страницах нет ни одного философского рассуждения, ни одной литературной цитаты, ни одного исторического анекдота. Если бы она знала, что я все это время злословила о ней. Однако я цитировала Плутарха, и этого довольно с меня!


2 октября

Я провела вчера весь день с сестрами. Одни они мне безусловно симпатичны, только с ними мне бывает хорошо. Как я их люблю, как я была бы несчастна, если бы однажды они стали как все — эгоистичными, тщеславными, пустыми, без стремления к добру и красоте… Ах, как бы я хотела, чтобы общение с ними, чистыми и искренними, стало для меня райским уголком здесь, на земле, как бы я хотела любить их так, как мне нравится любить. Тяжело любить без уважения, без восхищения. Жизнь до сих пор была слишком тяжелым уроком для меня. Я так верила всем, так готова была искать поддержку и пример у окружающих, так легко позволяла себя уговорить, увлечь, обмануть, так полагалась на хорошее в людях и не подозревала о дурном. Сколько слез я пролила, пока не узнала правду и реальность жизни, пока не поняла, что то, что я считала добрым и справедливым, расценивается иначе. И теперь, снова и снова, я отказываюсь допустить зло, мое сердце восстает против такого убеждения, я говорю себе: я ошиблась, мне это показалось. Потом, когда все же приходится его признать, меня больше всего возмущает и оскорбляет, что то, что кажется мне таким серьезным, другие считают незначительным и смеются над ним, говорят на зло, что оно вовсе не зло, или что не существует ни зла, ни добра; одни созданы добродетельными, а другие — порочными, как цветы бывают белыми или красными, и что натуры, презирающие всякие правила, — это самые богатые натуры, так как у них больше воображения и инициативы.

Борьба со своими наклонностями, победа над собой — это выдумки для обмана детей или для утешения заурядных и слабых натур, не имеющих воли для наслаждения. Впрочем, и наслаждения не существует, все пустое, бесцветное и более мимолетное и хрупкое, чем опавший лист. В сущности, мы созданы лишь для того, чтобы как-то развеять скуку, разъедающую душу, чтобы на минуту сверкнул светлый луч и снова давящим темный круг опустился на нее, как камень. Любовь не является любовью, то есть чувством, согревающим и возвышающим душу и приближающим ее к Богу и добру, дарующим способность к преданности и самопожертвованию, — это всего лишь страсть, свойственная молодости, когда сердце еще горячее, а воображение свежее, затем это становится приятным времяпрепровождением, игрой тщеславия и, наконец, привычкой, как вечерняя партия в вист, а с возрастом внушать так называемые отлоги считается так же необходимым, как следить, чтобы зубы были здоровы.

И во всем этом фальшь, фальшь, фальшь и ложь.

Молитва — пустяк, просто есть верующие и неверующие. Признается только сила привычки, чтобы вечно быть недовольным своими ближними и не пошевелить пальцем ради них. Впрочем, такие люди любят своих ближних, какая-то нервная чувствительность примешивается у них к диким бредням. К тому же они хорошо знают себя, глубоко себя презирают и временами бывают страшно несчастны. Они безгранично снисходительны к другим, они могут объяснить, понять, простить всякое зло, но эта снисходительность основана не на милосердии, а на любви ко греху — это почти партийное отношение. Ко всему этому примешиваются страх перед старостью, бесконечные сетования, потребность и притязания на исключительную любовь к себе, перерастающие в тщеславие и выставляющие их в смешном виде: вот плоды и естественное следствие нравственного воспитания XVIII века, воспитания в духе гордыни, рассудочности, всеобщего скептицизма, вникающего во все, чтобы все отвергнуть, объясняющего и понимающего все, чтобы все отрицать; отрицающего Бога, страдающего человека, отрицающего самого себя во имя сомнения и отрицания. В Писании сказано, что когда Господь создал землю, из хаоса, бесформенной, бесцветной, безжизненной массы вышла организованная вселенная! Злой дух, противоречащий всему, что создано Богом, стремится все организованные элементы разъять и обратить в страшный хаос.

Вот что я увидела и поняла с шестнадцати лет, когда закончила институт и вернулась домой. Этот дух иногда привлекал и покорял меня, но чаще наполнял горечью и унынием и оставлял меня презренной, жалкой и мятежной. Теперь я совершенно одинока, без всякой человеческой поддержки, я не верю в самый глубинный разум, в самые тонкие и изощренные максимы, я не верю в их превосходство, я считаю их слабыми и дурными.

Но я верю в совершенствование, верю в него как никогда прежде — из-за чувства опустошенности и беспомощности, которое мне внушает зло. Я верую во Христа, Искупителя человечества, я верую в Его милость, ведущую человека к истине и добру, ведь не может быть, чтобы жизнь была только пропастью, в которую мы брошены лишь для того, чтобы падать все ниже и ниже в страшное небытие. Я теперь понимаю смысл поста и умерщвления плоти каждую минуту жизни и постоянного самоотречения, исповедуемого христианской верой. Тот, кому не понятна чрезмерность зла, найдет это лекарство слишком сильным, но когда осознаешь всю глубину нищеты души, предоставленной самой себе, тогда перед тобой яснее открывается глубокий смысл религии. Я сужу по себе самой и по моему неодолимому бессилию.


Императрица Мария Александровна с Анной Тютчевой.


Я глубоко убеждена, что сделать первый шаг по христианскому пути значит преодолеть дух лени постоянным занятием, чревоугодие или плоть — воздержанием и постом, злословие и любопытство — молчанием и сдержанностью. Но придерживаюсь ли я своих убеждений? Увы, нет! Я ленива, чревоугодна, болтлива. Эти пороки скорее смешны, чем страшны в глазах света. Но это не так, именно они мешают мне усердно молиться, верить в Бога и любить Его. Если б я могла преодолеть эти ежедневные маленькие искушения, то значительно бы продвинулась вперед, я в этом уверена. Нужно очень немного, чтобы возникло препятствие на пути к Богу, и гораздо труднее побеждать ежедневно тысячи мелких искушений, которые нам преподносит жизнь, чем иногда совершить великий подвиг добродетели. Я хочу трудиться над этим и прошу Господа удалить от меня слабость, постоянно убивающую все мои добрые намерения, и даровать мне прежде всего чувство жалости и милосердия, а не злобы и негодования к тем, кто заблуждается, но не для того, чтобы оправдать или простить зло, а напротив, чтобы судить его по Божьему закону, а не по придуманным людьми правилам. И раз уж Он мне даровал милость верить в Него — и не только для того, чтобы ощущать Его существование, но чтобы находить утешение и поддержку в одном моем стремлении к нему, раз Он оставил меня без всякой человеческой опоры, с одиноким и обездоленным сердцем, я прошу еще Его милости подчинить мой разум божественному закону и чтобы мои слабости и грехи, малые в глазах света, но большие в глазах Господа, не мешали бы мне приблизиться к Нему, чтобы я не отвергала Его моими поступками, тогда как всеми своими чувствами и стремлениями я признаю Его. Пусть дарует Он такую же милость моим сестрам и соединит нас в истинно христианской любви, в которой нет места непостоянству, эгоизму и свойственной людям ветрености.


4 октября

Я очень несчастна. Я смею говорить кому попало о том, что меня гнетет, но не отважусь записать это на бумаге. Мне не хотелось бы об этом думать, во мне борются жалость, негодование и стыд. Ах, как дурна, презренна, низка и ничтожна человеческая натура без искупительной веры. Ах, если я когда-нибудь сомневалась, если когда-нибудь желала освободить мою волю от строгих и узких правил религии, я на коленях прошу прощения у Господа, и если я сетую на свою серьезную и такую безрадостную жизнь, я снова прошу прощения.

Я знаю, как благословенны святая строгость, святая суровость закона Божьего, как благословенны страдания и горести этой жизни, потому что только через страдание и самоотречение мы можем восторжествовать над злом и пороком нашей природы. Когда видишь, как далеко могут завести человеческая слабость и порок, тогда понимаешь, какое должно быть в нас смирение, какое недоверие и презрение к себе должна внушать нам слабость наших братьев. С какой удвоенной надеждой и верой мы прибегаем к Господу, когда вдруг видим вокруг себя пустой и скорбный мир, как мы стремимся к Нему, когда мы оставлены всеми, когда самые горячие, самые восторженные, святые и законные привязанности изменяют нам и вместо них в сердце остается только презрение и чувство глубокого одиночества и оставленности.

Но как ужасно не верить больше в добро и воспринимать как реальность, как должное то, о чем даже в своих самых тайных мыслях не думаешь без краски стыда. Как тяжело знать порочность тех, кого ты должен любить более всего. Я хочу любить Бога и следовать Его заповедям, хочу непрестанно молить Его обратить и просветить тех, кто забыл Его, а больше я не хочу просить ничего ни для себя, ни даже для моих сестер. Я не хочу ничего ждать от этого мира и желать его радостей и счастья ни для себя, ни для них. Только спаси. Господи, нас от всякого зла и настави на свой путь. Я прошу Его только не забыть того смирения, испытанного мною, чтобы постоянно мысленно быть повергнутой перед Ним и не впасть в искушение. Как мне необходима молитва к Нему, куда бы мы все пришли без Него и что бы с нами всеми стало?! О, как мне жаль тех, кто оставлен Им. Господи, сжалься над ними, спаси их милосердием Твоим. Неужели правда, что может существовать такое великое наказание. Господи, неужели правда? Я так несчастна!

Какой странный сон видела я сегодня ночью. Я ничего не знала, а там, во сне, я все поняла. Что же представляет из себя этот невидимый мир, окружающий нас и говорящий на таинственном и в то же время понятном языке? Все меня пугает и тревожит — и эта реальность, которая давит как кошмар, и нечто сверхъестественное и необъяснимое, примешивающееся ко всему и подчиняющее нас как рок. Я боюсь, у меня предчувствие чего-то рокового. До сих пор все было ошибкой. Наказание неизбежно, и я осмеливаюсь просить у Бога лишь одного — чтобы исполнилась воля Его.


16 октября

Сегодня вечером я осталась дома одна. Все кругом так тихо, и лампа горит так ярко. Чем же мне заняться, как не писанием. Писем мне писать не надо, и, однако, у меня потребность марать бумагу. Если бы можно было собирать мысли в слова, как в маленькие чистенькие и аккуратные клеточки, но нет, все это бумагомарание и болтовня ни к чему не ведут. В голове постоянно какая-то неясность, которая немного рассеивается лишь тогда, когда я молюсь. Я удивительно бессильна. Я так легко привыкаю к тому, что мне прежде казалось ужасным, тому, что прежде меня повергало в отчаяние, а теперь стало предметом любопытства, болтовни и даже сочувствия. Я так плакала прежде, а теперь почти безразлична. Вот сколько дурного в пошлом покое, в котором я живу.

Так бывает: имеешь свой взгляд на что-то, и вдруг он становится избитым, к нему привыкаешь настолько, что он делается банальным. Монотонность меня убивает, одному Богу известно, как я стараюсь постоянно занять себя, как тщательно я затыкаю щели, через которые может проникнуть скука: я рисую, читаю, шью, пишу, утро проходит сносно, но как только наступает вечер и мне предстоит молчаливое тет-а-тет с мама, меня охватывает отчаяние. Как передать, что я испытываю, если я не умею объяснить это себе самой. Я так люблю мама, я люблю ее с каждым днем все больше, она для меня самая красивая, привлекательная, симпатичная, лучшая на свете, но есть что-то такое, что всегда стоит между нами и мешает мне говорить с ней естественно, быть свободной и непринужденной, рядом с ней я не могу думать свободно, даже голос у меня меняется. Это судьба, и ничем этого не исправишь, я ей говорила о своем состоянии, мы с ней объяснялись, я знаю, что она меня любит и очень желает, чтобы я была весела и разговорчива с нею — невозможно, это стеснение сделалось уже болезнью.

Когда я начинаю беседовать с Капелло, то приходится пережевывать вечные жалобы на проступки детей или слуг, или мы начинаем обсуждать папу в тоне, которого бы мне хотелось избегать. Если я говорю с папа, беседа тоже обращается к предмету, которого я тысячу раз обещала себе не касаться.

Я слышу, как шутя говорят о вещах, очень важных для меня, я легкомысленно говорю о тех, кто дороже всего моему сердцу, я не могу открыть рта, чтобы потом меня не мучили угрызения совести, мне не следует говорить ни слова о том, что у меня на сердце, — что бы я ни сказала, я ставлю себе в упрек. Словом, все для меня мука. Я чувствую себя нелюбезной, недоброжелательной, мрачной, дурной, неосмотрительной. Я сама себе глубоко отвратительна. Я не могу опереться на людей, не внушающих мне ни уважения, ни почтения, ни доверия, и перед милосердным Богом я чувствую себя такой виноватой, потому что не знаю, как молиться. Все смешалось в моей голове. Я не могу отличить хорошего от дурного.

Я не создана, чтобы жить так, без всякой опоры, я слишком слаба, я нуждаюсь в чьей-нибудь поддержке.

Я не дождусь, когда вернется Лиза. Я ей расскажу все. Потом я буду себя и за это упрекать, но она добра, она не осудит меня слишком строго, к тому же она никогда не проговорится. У нее прямой ум, и особенно хороша ее набожная, преданная душа, не испорченная мудрствованием, она поможет мне, она подскажет мне, что нужно делать, говорить, думать. Если бы кто-нибудь пожалел меня, если бы кто-нибудь знал, как я нуждаюсь в совете, поддержке в то время, как я предоставлена самой себе, своей тоске, своему нравственному падению и спячке, охватившим все мое существо. Жизнь мне кажется такой тусклой, а смерти я так боюсь. Я хватаюсь за выполнение каких-то обязанностей как за последнюю соломинку, как за последнюю опору в жизни, но мое бессилие и малодушие не дают мне делать того, что я считаю хорошим. Когда я молюсь, мне немного лучше, но ненадолго. Все так запутано, я чувствую себя обреченной, вокруг меня и во мне самой все пусто, пусто, пусто! Я с нетерпением жду Лизу, но я не сумею ей высказать все. Ах, если бы я могла уйти в монастырь, бросить все, выполнять послушание, молиться, трудиться, блюсти молчание — особенно это было бы для меня благом. Если бы я могла стряхнуть эту апатию, уныние, вялость с души! Ах, если бы не сестры, я бы уже сегодня оставила мир. К Богу меня привели бы не религиозный пыл и усердие, а усталость и глубокое уныние, отвращение к другим и особенно к себе самой. Я хотела бы слышать голос Божий без примеси светской суеты. Один Бог, один Бог может дать мне удовлетворение, а я так слаба, чтобы идти к Нему.


18 октября

Есть люди, которые не верят в домового. Я же в него верю. Мне он кажется немного надоедливым, он проказничает, как капризный и злой ребенок, который старается навредить, сам не зная зачем. Но я напрасно пишу так — если он прочитает, он на меня рассердится и усилит свои шалости.

Вчера он не прекращал мне досаждать. Утром я рисовала, вдруг у меня пропала резинка, но я хорошо помнила, что не вставала с места и у меня ничего не падало; я поискала по сторонам — ничего. Наконец, я заметила свою резинку как бы спрятанной за ножку противоположного конца стола. Я взяла свою работу — иголка исчезла из моих рук. За что бы я не принялась, я ушибаюсь, ударяюсь и получаю какую-нибудь неприятность, словно мебель вдруг начинает двигаться, чтобы я на нее натыкалась. Моя птичка совсем перепугалась и встревоженно летала по комнате. Когда я хотела посадить ее в клетку, она как будто чего-то испугалась и вцепилась мне в пальцы.

Я оторвала ее, но глаза у нее были испуганы, а перья взъерошены. Вечером в гостиной я начала вязать крючком, я сделала несколько рядов, потом положила работу на стол и на минуту вышла. Когда я вернулась, работа исчезла, и я ее до сих пор не нашла. Наконец, я легла спать, очень довольная, что у меня над изголовьем висят иконы, которые будут держать домового на расстоянии. Я завела часы, которые верно показывали половину первого ночи. Сегодня утром, когда я проснулась, они показывали половину второго, хотя не останавливались и стрелка двигалась как обычно.

Словом, нет конца подобным неприятностям. Я не хотела придавать им значения, это лучший способ от них избавиться. Если домовому не удается разозлить человека, он оставляет его в покое. К тому же он не может причинить серьезного зла — молитва при входе в дом, иконы и святая вода служат ему острасткой, но это, кажется, не окончательно изгоняет его, и он принимается за неодушевленные предметы. Я боюсь за мою птичку, маленькую язычницу, и я бы хотела примириться с домовым, чтобы он оставил в покое меня и то, что мне принадлежит: птичку, часы, работу и пр.

Неделю назад пропали мои ножницы, сегодня утром они нашлись за коробкой для сахара у мама.


20 октября

Мой домовой продолжает мне досаждать. Чтобы его задобрить, я положила на этажерку кусок сахара, совсем забыв, что на эту этажерку я ставлю клетку с птичкой. Вечером, поиграв с ней, я посадила ее в клетку. Я закрыла дверцу клетки, правда, не накинув крючок, но обычно в темноте птичка не двигается и сидит там, куда ее посадишь. Каково же было мое удивление, когда вечером я нашла клетку пустой. Я искала всюду, я звала — нет птички. Наконец, я заметила съежившуюся бедняжку на полу в углу комнаты. Как она могла туда прилететь в темноте без помощи домового? Все проделки домового носят один характер, он хочет навредить, но не сильно. Если бы птичка находилась в любом другом месте, на нее можно было наступить и раздавить, но она была там, где я менее всего думала ее обнаружить и где с ней не могло случиться ничего дурного.

Я люблю домового, я хочу жить в мире с ним. Я ему отдала цветочный горшок, предварительно вырвав из него всю траву, чтобы моя птичка не садилась на чужую территорию, я положу туда пятачок, в другом месте положила кусок сахара, чтобы домовой и птичка не соприкасались, потому что, похоже, они не ладят.

Вчера я делала визиты, это одно из грустных осенних впечатлений. Когда дождь и заморозки возвращают всех в город, совершается это паломничество; во искупление своей доброй летней свободы ты, жалкая, с покрасневшим от холода носом, колесишь в туман и грязь от парадного к парадному, чтобы оставить свою визитную карточку или — что еще хуже — чтобы быть принятой. Это наводит на мое сердце тоску.

Я нашла Наталью Лаптеву сияющей, веселой и слегка важничающей. Она в восторге оттого, что выходит замуж, несмотря на слухи, которые ходят в городе о ее женихе и которые ей тоже известны. Она с одинаковой нежностью говорит о доброте, уме и характере своего будущего мужа и о посуде, серебре, прекрасной квартире, которую он для нее готовит, и о шляпках, которые она купила у Андрие. Все это вместе соединяется в одно радужное видение: свадьба. Нет, я не осуждаю ее, все мы, девицы, можем признаться, что долго летаем в голубом эфире своих грез, прежде чем прозаически упадем на землю, может быть, даже в кучу навоза, если заметим в нем немного проса. Мечты подобны цветочной пыльце — достаточно легкого дуновения, чтобы они улетели.

Если девица выходит замуж за богатого жениха, имеющего прекрасное положение в свете, это считается приличным и достойным. И, однако, рушится целый мир, мир тайный и такой реальный, столько восторженных часов, столько чувств и стремлений остается позади. Этот внутренний невидимый мир закрывается для нее, и таинственные голоса, говорившие с ней на языке жизни, более высокой и полной, чем земная жизнь, бурлящая вокруг нее, эти голоса удаляются и исчезают. Тогда говорят, что реальность вытесняет иллюзии. Но что такое реальность: в лучшем случае это хорошо устроенный дом с прекрасными доходами и, следовательно, всевозможным комфортом, развлечениями, балами и пр. Свет находит все это очень заманчивым, потому что не знает или забыл тот невидимый мир чистых стремлений и мыслей, которыми жила душа, пока не похоронила себя в материальном мире; самое печальное, а может, и счастливое, — что душа сама забыла его или перестала понимать, даже если вспоминает о нем.

Граница между двумя этими мирами — это граница между видимым и невидимым. Никакой чувственный взгляд не проникнет за горизонт духовного. А между тем есть же более чарующий мир, чем мир грез: в нем чувствуешь себя так легко, что кажется, ты уже у порога блаженной и вечной жизни, в нем сердце способно испытывать такую чистую любовь, возвышающую над всеми недолговечными идеями времени, пространства, жизни и земных связей, уносящую в бесконечность, дающую интуитивное понимание гармонии всего видимого и невидимого, всего прекрасного, святого и истинного, — словом, это чувство нельзя выразить ничем, разве только слезами блаженства. Такие минуты мимолетны, как падающие звезды: они сверкнут и погаснут в темной ночи нашей жизни. Но чтобы их не пропустить, надо глядеть на небо, надо подстеречь их мимолетное сияние, а мы заперты в гостиных при прозаическом свете лампы за плотными бархатными шторами: прощайте, падающие звезды. И не нужно отказываться от жизненных удобств; если ты боишься ветра и дождя и не склонна обращать свой взор к небу, поищи более прозаического счастья.

А кто из нас не пристрастен к презренным вещам, которые можно купить за деньги. Что до меня, я очень двойственна. Я нахожусь меж двух миров, вижу сияющий свет над собой, часто бывала им ослеплена; когда-то я думала подняться до него, но теперь знаю, что это удел не нашего мира, и не отвергаю этот свет, знаю, что он истиннее и дороже, чем земные привязанности. Но и они, когда я задумываюсь над ними, привлекают меня, и мое сердце колеблется. Так что я не вправе осуждать тех, кто обманывается, и молю Бога сохранить мою верность тому первому счастью полюбить.

Сегодня у меня была Боратынская. Она переменила свою жуткую прическу и зачесывает волосы гладко, благодаря чему сделалась почти хорошенькой. Разговор тут же зашел о снах и видениях: в прежние времена она не удостаивала меня подобными откровениями, но, кажется, она переменила свое мнение обо мне и хочет сделать меня посвященной. В обществе принято считать ее занудой. Все, в том числе и те, кто ее вовсе не стоит, избегают ее и надсмехаются. Я же нахожу ее очень оригинальной, и она необычайно возбуждает мой интерес тем, как убедительно и просто говорит о сверхъестественном. Почти все в него верят, но эта вера перемешана со страхом и некоторой долей иронии, а она говорит о привидениях и призраках так, словно это люди из плоти и крови. Она не старается показаться необычной, она совершенно искренна. Это мне в ней нравится. У них вся семья такая: мать, сестры, братья. Мне хочется у них побывать, они мне очень любопытны. Во всяком случае, это не обычная заурядность, встречающаяся на каждом шагу, и потом серьезные, убежденные люди, не заботящиеся о людском мнении, неоценимы. Когда я бываю на балах и вижу издалека мрачную фигуру Боратынской с черными буклями, неподвижным взглядом и застывшим лицом, всегда на одном и том же месте, потому что никому не придет в голову пригласить ее на танец; когда я ее вижу среди подвижной, веселой, возбужденной, смеющейся толпы — строгую, как египетская мумия, мне приходят на ум невесть какие страшные истории, и меня уносит в фантастический мир. Она часто говорила мне, что вовсе не питает отвращения к свету, что она чувствует себя одинаково хорошо и в переполненной зале, и в своей пустой комнате. Если на нее никто не обращает внимания, то и она ни на кого не обращает внимания, она живет своими мыслями, и ее отнюдь не заботит, что у нее отсутствующий вид и ее могут поднять на смех. Какая она чудачка, и как она мне любопытна.

Княжна Анна Давыдовна Абамелек-Баратынская (1814–1889) фрейлина, известная красавица, светская львица, талантливая поэтесса-переводчица. По происхождению армянка. Считалась одной из красивейших женщин России своего времени.


Мы теперь читаем мемуары Шатобриана, это пустопорожние монологи, размазанные на целый том, с постоянным мотивом: memento mori, это так однообразно и скучно. Вызывает улыбку назойливое «я», которое, как точка над i, висит над всеми событиями, о которых идет речь, как будто без него все теряет смысл. Думается, чем больше талант, тем глубже он должен понимать неправду преувеличения роли личности и признать, что идеи — это все, а человек — ничто. Во всем этом сочинении видно постоянное стремление выставить себя в виде идеального существа, каковым Шатобриан себя считает, и заставить поверить читателя в реальность такого человека, который действует, думает, чувствует на страницах его книги. Но, будучи христианином не на словах, как Шатобриан, а на самом деле, никогда не скажешь правды о себе, потому что в каждом из нас два существа — одно идеальное, а другое материальное, часто тщеславное и дурное. Человек от своей природы прилагает бесконечно много сил, чтобы замаскировать одно свое «я» под другим, чтобы спрятать дурное под благородным, и это чаще всего дает отвратительную смесь. Только христианин пребывает в истине, одним своим «я» он судит себя и, смирив второе «я», развивает его и вдохновляет, делает из первого «я» хозяина, а из второго раба, и если ему приходится краснеть за слабости раба, то он их не скрывает и не отрицает.


20 октября, вечером

Как я жалка и глупа. Сегодня вечером мама уехала с визитом к графине Местр. Я не хотела ложиться спать, не дождавшись ее. Я так любила ее сегодня. У нее столько забот и хлопот, денег нет, никто ей не помогает, папа так беззаботен и несведущ в этих делах, дядюшка Николай ничего ей не присылает, в общем, это мучение, и она переносит все это без жалоб, никому ничего не говоря. Она делает столько добра, о котором никто не знает, кроме Капелло, через руки которой все проходит, она мне и рассказывает все это. Так вот, сегодня вечером мне хотелось ее еще раз увидеть. А когда она вернулась, то сказала мне своим резким тоном, который у нее обычно бывает, когда она недовольна: «Как, ты еще здесь?» Я думала ей ответить: «Мне хотелось еще тебя поцеловать, потому что сегодня я тебя особенно люблю: ты такая добрая и славная». Но вместо этого я сухо произнесла: «Еще не поздно, всего одиннадцать часов». Она взяла газеты и принялась читать. Я почувствовала, что меня душат слезы, поднялась и сухо попрощалась. Она поцеловала меня кончиками губ в своей самой холодной манере. Щеки у нее были румяные, а локоны тщательно уложены, я ненавижу ее такой, я люблю ее бледной и несколько небрежно причесанной, тогда она бывает более сердечной. Я убежала в мою комнату, чтобы наплакаться вволю в темноте.

Но все равно мне снова хотелось ее увидеть. Я пошла спросить, могу ли завтра утром взять коляску, чтобы поехать в Смольный. Я говорила, стоя позади лампы, чтобы ей не было видно моего лица, но у меня опять поднялись рыдания к горлу, и я ушла, даже не попрощавшись, и все время мне хотелось целовать ей руки.

Я ничего не понимаю, откуда это обожание и в то же время отталкивание, которые я испытываю к ней. Мне кажется, я бы отдала жизнь, чтобы она чувствовала себя счастливее, и в то же время часто я делаю и говорю то, что может ее рассердить, если я вижу ее холодной и высокомерной. В такие минуты я ее ненавижу и в то же время очень люблю. Но она никогда не узнает об этом, никогда не узнает, что она для меня значит, насколько выше всех прочих я ее ставлю. Я никогда бы не смогла это выразить, это бы выглядело фальшивым, она нашла бы меня смешной. Если бы она застала меня сейчас рыдающей как дурочка, она бы пожала плечами и рассердилась, она сказала бы своим самым оскорбительным тоном: «У тебя шалят нервы, дорогая». Что ж, никто не понимает другого. Думается, что самое большое наше счастье на том свете будет суметь выразить и дать понять другим нашу любовь к ним.

Я больше всего люблю мама, когда ее ненавижу, но я сейчас снова начну плакать, пойду лучше спать.

1851 год

17 января

Последние две недели я провела совершенно несвойственно для меня, вела светский образ жизни, наговорила, а особенно передумала не знаю сколько глупостей, упивалась болтовней и весельем, запретила себе все серьезные и здравые мысли, мне хотелось полностью развлечься и обрести состояние духа, какое у меня было в семнадцать лет по окончании института, когда я ждала от мира всевозможных радостей и испытывала неясную, но очень горячую надежду, ожидание счастья. Мне хотелось забыть все, что я перечувствовала, передумала, перестрадала с тех пор, хотелось забыть, что я испытывала счастье только тогда, когда смиренно обращалась сердцем и мыслями к Богу. И я рада, что еще способна веселиться и безумствовать.

Вчера я вернулась очень поздно в очень рассеянном расположении духа, помолилась без усердия да так и уснула. Не знаю почему, но я проснулась совершенно отрезвевшей, с печальным и сокрушенным сердцем, с явной потребностью молиться, стоя на коленях, и выразить Господу свою любовь. О, все ничтожно, все ничтожно, только в Нем благо, наполняющее меня. У меня было чувство, как у человека, сбившегося с пути, который внезапно, сам того не ожидая, оказался у порога своего дома среди тех, кого он любит. Это так хорошо — стоять с сердцем сокрушенным перед Иисусом, говорить Ему: «Подай мне, избави меня, благослови, покарай меня, будь милостив или строг, но только не оставь меня, дай мне приблизиться к Тебе и любить Тебя». Так хорошо чувствовать себя дурной и жалкой и в то же время знать, что Иисус рядом и Он может помочь. Более всего я люблю Его и верую в Него тогда, когда я осознаю свой грех того, что уклонялась от Него. Тогда мне кажется, что я вижу мою мать, и Он так милостив и благ, так реален и близок.

Это не абстрактная идея, а мой Спаситель, мой друг, отец — все, что я люблю сильно и глубоко. Мне кажется, я слышу Его голос. Я бы не хотела другого состояния души. Я уверена, что когда мы спим, ангелы иногда прилетают, чтобы очистить наши души. Порою ночью я испытываю такое ощущение, которое не могу ясно выразить, это не сон и не бодрствование, тело как будто спит, потому что ни один внешний предмет не попадает в поле моего внимания, но мысли совершенно отчетливы, и мысль о Боге, о смерти, о вечной жизни представляется с необыкновенной ясностью. Когда я просыпаюсь, у меня остается только смутное и неясное ощущение, но общее впечатление и расположение духа остаются — как теплота солнечного луча после того, как он скроется. Это смутное воспоминание дает мне понять, что станет с душой, когда она расстанется с телом: тогда она все узнает и поймет. Сегодня ночью со мной было то же самое, я думала о Боге, мне казалось, я усердно молилась, однако я не могу вспомнить, о чем я думала и молилась, только проснулась я совершенной иной.

Я чувствую, что то, что я пишу, чрезвычайно неясно и необъяснимо, я сама не могу это как следует выразить, но, разумеется, многие это испытали и безотчетно понимают. Так бывает иногда, когда слышишь стройные звуки, не существующие на самом деле, или ощущаешь смутные запахи в воздухе: все это, вообще говоря, абсурдно и как будто смешно, однако так с каждым бывает, и отрицать его нельзя.


30 января

Сегодня вечером я одна дома и не знаю, чем заняться. Прямо скажем, это не лучший момент, чтобы быть одной. Вечером приятно поболтать и пожевать конфеты и ничего более существенного ни для ума, ни для желудка. Если бы у меня была какая-нибудь книжка о привидениях, но увы! История коммунизма и пряники вязнут у меня на зубах, но это единственное мое развлечение сегодня вечером. Если бы у меня было достаточно воображения, я бы написала роман, но я не сумею придумать ни одного события или случая, мой роман протекал бы в самых высоких сферах метафизики. Когда я была ребенком, я обещала быть гораздо умнее, чем вышло на самом деле. Моя мысль всегда напряженно трудилась, читала я с большим энтузиазмом. Когда я вспоминаю, что я испытывала, читая «Эгмонта», «Геца фон Берлихингена», «Фиеско…», «Орлеанскую деву», сказки Гофмана, длинные рыцарские романы, историю Французской революции и поэмы Лафонтена, мне кажется, это была не я. Теперь мне уже никогда не обрести того восторженного упоения моего первого чтения. Тогда мне было двенадцать лет, а теперь двадцать один год. Но я сделалась старше на десять лет благодаря преждевременному чтению. Чувства созрели, когда мысль была еще не развита. Теперь же тот непосредственный жар души остыл. Я навсегда останусь неполноценной из-за своего нелепого воспитания.

В двенадцать лет я была маленькой безбожницей и рассуждала о Боге так, как девочки моего возраста говорили о куклах, — с полным пренебрежением. В то время мне хотелось покончить с собой, и я помню, как однажды с этой целью взяла из буфета нож, после того как убедилась, что шнур от шторы меня не выдержит. На этом мои попытки самоубийства прекратились. В это же время я страстно исписывала многочисленные страницы истории о тринадцатилетнем пианисте, а после чтения одного романа Лафонтена у меня началась лихорадка с бредом.

Тогда было решено, что мне следует остудить голову институтским режимом. Я была очень изумлена, оказавшись со всей своей гениальностью и великолепными идеями о свободе и человеческом достоинстве на институтской скамье, рядом с ученицами, механически зубрящими грамматику и названия столиц Европы; я то и дело подвергалась наказаниям, когда отказывалась поступать, как они. Поначалу я пыталась распространять свои идеи и вызвать протест среди учениц, но меня так отчитали, что впредь я предпочла молчать. Я испытывала сильное сомнение в Святом Духе, Страшном суде и вечных муках, но я остерегалась говорить об этом из опасения плохих отметок и из презрения к заурядным умам. Мои соученицы считали меня антихристом и ненавидели всем сердцем. Я приехала из Веймара, который они почитали центром ересей.

Однако со временем здоровый и правильный режим института помог мне, мой маленький мозг успокоился, я стала ходить в нашу часовню утром и вечером и молилась Деве Марии и всем святым так же усердно, как и все.

Я даже стала немного католичкой и молилась за прекращение раскола. Я стала испытывать большое поклонение перед Девой Марией из церкви Сен-Луи напротив нашего института, я приносила ей венки из цветов и букеты, которые воровала на клумбе.

Я тогда не вникала слишком серьезно в религию, но я обрела навык к молитве и обращению к Богу, чувство Его вездесущности, которое так приближает нас к Нему. Это лучшее основание в душе для религии. Следовало бы всех детей окружить этой атмосферой наивной веры, сделать для них Бога, так сказать, ощутимым, приучить их всегда чувствовать Его рядом, присутствующим во всех их помыслах, желаниях, горестях и радостях, чтобы позже, когда рассудок их будет во власти сомнения, сердце по неодолимой привьгаке влекло бы их к Богу. Никогда я ничего не пожелала, не попросив у Бога, и часто замечаю за собой, что начинаю молиться даже перед самым незначительным событием. Это осталось у меня от института.

Пусть попробуют протестанты со своей холодной рассудочностью внушить юному сердцу такую наивную веру. Господь Бог у них — это человек в высшей степени воспитанный, учтивый, логичный, просвещенный, философ-вольнодумец, перед лицом которого никогда не будешь достаточно учтивым, разумным и логичным, как бы хорошо ты ни усвоила его математические и логические правила. А у католиков Господь Бог и есть Господь Бог. Если мы согрешим, то просим помиловать нас, и если удается избежать наказания, с величайшим раскаянием благодарим за снисхождение к нам и признательно обещаем стать благоразумными и произносим дюжину молитв. В этом нет особой логики, но это облегчает душу. Мы полагаем, что очень обяжем Богоматерь своими поклонами, девятидневным молитвенным обетом, овечкой, венком из цветов или говением. Протестанты сказали бы, что это нелепица, а я все же считаю, что эти внешние проявления помогают любить Богородицу, благодаря им я, скверная и дурная, верю, что только молитва к Ней может сделать меня лучше. Верю, что в мой последний час Она поможет и спасет.

Человек не может мысленно достигнуть Бога, нужно, чтобы в этом мире, где царствует рассудок. Бог пришел к нам через сердце.

Есть бесконечная прелесть во внешних церковных обрядах — это наши поцелуи, посылаемые к Богу. Всюду, где религия представляется в материальном и доступном чувствам виде, она одерживает верх над неверием, тогда как у протестантов набожность улетучивается так же, как тают прозрачные краски в темноте.

Теперь я, может быть, больше верю в Бога и имею более отвлеченное понятие о религии, чем в институте, но поскольку я живу совсем в иной среде, среди людей, для которых Бог не живой и сущий, а только метафизический вопрос, то я и сама чувствую себя более удаленной от Бога, чем в то благословенное время, когда я бежала в церковь, опасаясь плохой отметки за то, что не выучила урок, или чтобы попросить в молитве о какой-нибудь встрече или о письме.

Одна из главных причин, мешающих двигаться по самому простому пути для исполнения наших намерений: мы прежде всего хотим делать добро, чтобы исполнить волю Божию, но невольно ищем в добре, которое делаем, способ нравиться людям и любоваться самими собой. Так нами обычно овладевает дьявол. Вместо того чтобы прямо и беспрекословно подчиняться повелениям Божьим, мы начинаем изучать и разглядывать себя, чтобы увидеть, как выглядит наша добродетель, мы очень желаем принадлежать всей душой Богу, но в то же время хотим иметь привлекательный облик для мира, хотим позолотить пилюлю.

Мы хотим быть кроткими, но чтобы нас не сочли нечувствительными, хотим быть смиренными, но не утратить чувства собственного достоинства, быть немногословными и, однако, слыть проницательными, хотим быть снисходительными в суждениях, но дать понять, что мы не обманываемся в людях, хотим иметь добрые прекрасные мысли, но чтобы другие знали, что мы их имеем.

И это скверное желание заявить о себе миру разбивает вдребезги все наши добрые намерения. Ах, если бы мы могли обращать взор только на Иисуса, любить одного Его и не растрачивать внимания и любви на людей и на самих себя, вот тогда путь к Небу был бы прямым и легким. Недаром говорится, что на двух крыльях можно подняться к Господу — на простоте и целомудрии.


5 ноября

Я вернулась от Карамзиных, я видела Лизу, но это уже не она, а совсем иное существо. Как-то она мне сказала: «Когда мама умрет, моя жизнь будет кончена». Так и есть, она больше не существует, в ней происходит новая жизнь, жизнь в Боге. Глядя на нее, сердце мое разрывалось от жалости и восхищения. Она плачет, но так смиренно, она говорит о матери так самозабвенно, видно, что вся душа ее поглощена мыслью о ней, и, однако, она продолжает интересоваться жизнью, тем, что ее окружает, она с ангельской любовью снисходит к бедняжке Софи, которой необходимо отвлечься от своего горя и которая не понимает потребности Лизы непрестанно молиться и думать о матери. Чувствуется, что ее жизнь теперь — самопожертвование и самоотречение, и в этом теперь все ее счастье. Видно, что человеческое «я» в ней умерло, что ее душа — на небесах вместе с матерью, что она держится на свете только Божией милостью, проявляющейся во всем и позволяющей все любить, все переносить, все обнять. Вот как надо любить Бога, вот как Он может быть велик в душе человека. После недавнего Причастия мне иногда в молитвах удавалось полностью отдавать себя во власть Божию, но это бывали только редкие минуты. А теперь я вижу, как это воплотилось в Лизе. Увы, я, скверная и грешная, восхищаюсь ею, но сердце мое обливается кровью, когда я вижу ее безжизненной и лишенной всякой личной воли, хотя именно присутствие этой воли удаляет нас от Бога, и мы непрестанно просим в молитвах освободить нас от нее. Лиза вызывает у меня чувство восхищения и в то же время страха. Мне кажется, я уже никогда не осмелюсь разговаривать с ней как бывало, рядом с ней я такая ничтожная, маленькая. Но я люблю ее еще сильнее, я вижу в ней то, чего я часто просила для себя у Бога, — любить одного Его всей душой. Я люблю ее сильнее, но она уже не сможет любить меня, мы так далеки друг от друга.

Придя домой, я стала молиться, стоя на коленях, у меня была потребность в молитве, но не могла произнести ни слова — сердце мое сжималось.

Я эгоистка, мне тяжело ничего больше не значить для Лизы, она теперь нуждается только в Боге, она теперь испытывает к людям одно чувство милосердия. Я так хорошо понимаю, что происходит у нее в душе! Но я буду приходить к ней, чтобы учиться у нее становиться лучше, любить Господа Бога. Она увидит, как мне нужна, и снова полюбит меня.


Елизавета Николаевна Карамзина (1821–1891) — младшая дочь Николая и Екатерины Карамзиных, с 1839 года фрейлина, замужем не была. Не имея состояния, жила на пенсию, которую получала как дочь Карамзина.


11 ноября

Я так счастлива с некоторых пор. На сердце у меня спокойно, я хорошо понимаю, зачем дана жизнь. Прежде я была беспокойной, потому что хотела во что бы то ни стало человеческого счастья. Но понемногу душа моя прояснилась, я поняла, что должна выбрать тесный путь. Меня огорчает единственно то, что, несмотря на решение посвятить себя Богу, я часто совершаю дурные поступки и мое повседневное настроение сильно отличается от настроения во время молитвы. Мне часто бывает трудно обратить душу к Богу. Это меня беспокоит и волнует. Прежде я теряла мужество и совсем переставала заниматься работой души, потому что не верила в ее пользу. Но это гордыня и отсутствие терпения. Теперь я не хочу больше удаляться от Бога. Я буду просить Его так долго, пока Он, наконец, не смилуется и не поможет мне всегда и во всем чувствовать Его волю. Так хорошо знать, что Он здесь, так спокойно и безмятежно! Чувствуешь в себе силу только тогда, когда пребываешь в Боге, так что долой волнения, суету, сомнения и желание нравиться, нужно быть просто самой собой, исполнять волю Божию, а не то, что нравится кому-то. Нужно не кичиться, не возноситься, не впадать в уныние, чувствовать себя цельной, а не разбитой на тысячу противоречивых «я».

И в сердце появится ощущение теплоты и полноты — это и есть истинное счастье.


12 ноября

Я хочу записать некоторые мысли, чтобы разобраться в себе самой и уяснить, что в них верно, а что ложно.

Я провела вечер у княжны Мещерской. Вид этой старой девы заставляет меня задуматься о том, что меня ожидает в будущем. Она очень набожная, с самыми прекрасными стремлениями, но, как и все женщины, не имеющие средств, она растрачивает свой пыл впустую, она хочет быть полезной и всюду ищет приложения своих добрых намерений. Я не сужу ее, а просто хочу отметить некоторые мысли, пришедшие в голову в связи с ней.

Неужели цель набожности в том, чтобы замкнуться в ограниченном фантастическом мире и загородиться от реального мира и реальных людей с их тысячами противоречий, закрыть глаза на их многочисленные недостатки и различие положения и, не подчиняясь им, охранять свой маленький ограниченный мирок? Не знаю, есть ли в этом какой-то смысл, но это выставляет в смешном виде и набожных людей, и саму набожность. Мне кажется, что такая узость взгляда, заставляющая действовать всегда — и по поводу, и без повода — только согласно своим принципам, своим взглядам и убеждениям, уподобляет нас собеседнику, следящему в разговоре только за своей мыслью и не обращающему никакого внимания на других. В этом больше от нашего дурного «я», чем от строгого религиозного правила. Мы хорошо понимаем, что должны обуздывать себя. Мы создаем себе систему, совершенно противоположную нашим вкусам и привьгакам, и воображаем, что, подчинив себя ей, будем жить в Боге.

Многие люди уверены, что если они научатся делать то, что им неприятно, то станут добрыми христианами. Отсюда под внешним благочестием часто прячется страстное, озлобленное, ограниченное состояние ума и сердца. Конечно, такие люди делают добро, молятся, постятся, умерщвляют плоть, подают милостыню. И, однако, все их ненавидят. Они считают, что их гонят как учеников Христа, и делаются в глубине души желчными, с великим усилием оставаясь внешне кроткими. Они отвратительны и отбивают всякое желание следовать по пути Божиему. Почему же они так плохо делают добро, почему они сдавливают свой дух и свое сердце религией, как тисками? Все потому, что они забыли любовь, они создали себе ложную святыню из-за своего ограниченного понимания Бога.

Ах, как хорошо сказал Св. Августин: «Возлюбите прежде, а потом делайте что хотите». Так и мы должны стремиться любить Бога, и даже наши слабости и ошибки должны служить нашему обращению к Богу, если мы удаляемся от Него. Но, делая работу души, будем стараться не задушить ее. Будем брать пример с природы: все в ней стихийно, цветок растет и с каждой минутой получает свой солнечный луч и каплю росы. Он тянется к солнцу и расцветает. Разве он трудится над своим цветом и запахом? Нет, в царстве милосердия все дается иначе, а разве Господь любит нас меньше, чем цветок? Будем тянуться к Нему, и Его свет создаст нас, но не будем пытаться создавать себя сами. Бог — это жизнь, поэзия, свет, бесконечное развитие ума и сердца.

Люди, пытающиеся Ему служить и ограничивающиеся узкими педантическими системами, исключающими способность мыслить, думать, любить, походят на тех, кто, восхищенный солнечным светом, наполнившим комнату, закрыл бы ставни, чтобы не выпускать очаровавший его солнечный луч, и в результате оказался бы в темноте.

Мне кажется, самое верное правило быть набожным без опасения — не делать себе из этого профессию и никогда не говорить об этом. Во-первых, этого требует смирение, во-вторых, это поможет избежать создания себе из набожности системы и общественного положения. Общественное положение — это хорошо сказано. Бывает общественное положение красавицы, кокетки, щеголихи, женщины умной, талантливой, ученой, легкомысленной, доброй матери семейства, великолепной танцовщицы, благочестивой женщины. Как только создашь себе систему, проявишь себя в каком-либо качестве — кончено, тут же стремительно тобой овладевает пошлость, а истинному чувству, жизненной силе, убежденности нет больше места. Истинная набожность, а не возведенная в принцип, должна нас делать годными ко всему: благоговейными к Богу, почитающими родителей, милосердными ко всем, хорошими хозяйками дома, любезными в обществе, угождать другим, а не себе. Господи! Как же это трудно, как нужно молиться и любить Бога, чтобы достигнуть этого. Господи Боже, научи меня любить, и если я не права в том, что написала, внуши мне правильные и справедливые мысли, мне нужно было это написать, потому что часто, когда я вижу отражение Бога в людях, я начинаю не то чтобы сомневаться, но смущаться. Мне нужно знать, что это всего лишь мутное и грязное зеркало, отражающее свет, а сам свет неизменно светел, и именно его надо искать и любить, вместо того чтобы видеть в несовершенстве других, даже самых лучших людей, наш собственный порок. Нужно преклониться перед истиной, которую не могут запятнать наши пороки, напротив, они сами уничтожаются ею.

1852 год

25 февраля

Мне хотелось бы выразить всю горечь души. Ах, какой слабой, ничтожной, презренной я чувствую себя, какой усталой и неспособной к борьбе. Как часто жизнь бывает тягостна для меня. И прежде я ощущала ту же пустоту, то же отсутствие сочувствия и сетовала на других. Теперь, когда мое сердце ищет повсюду вокруг себя кого-то более сильного и лучшего, чем оно само, чтобы опереться, но встречает только обиду, — я больше никого не виню, не возмущаюсь, но меня охватывает горькая тоска. Увы, такова наша общая участь, и все мы достойны жалости. Нет гармонии между людьми, и в сердце каждого человека есть глубоко звучащие струны, ни в ком не находящие отзвука; сильное горе, не имеющее ни имени, ни названия, невысказанная боль, не встречающая сочувствия, эти струны находят отзвук только в молитве, в общении с потусторонним миром. Но нас оскверняет обыденная жизнь, мелкое пошлое существование, ограниченное, полное тягот, в котором мы совершаем множество ошибок, блуждаем в нищете, и вдруг осознаем, какие мы недостойные, и не осмеливаемся даже молиться. Бедная душа, ты подобна цветку, упавшему в грязь.

Боже, как я понимаю монастырскую жизнь. Я знаю все прописные истины, которые говорят, возражая против монастырей: мол, можно сделать больше добра в миру. Конечно, можно, если душа создана, чтобы преодолевать серьезные жизненные невзгоды, но чтобы одолевать мелкие ежеминутные неурядицы, непрестанно встающие на пути и преследующие нас, нужно быть совершенством.

А я так далека от него — где мои милосердие, терпение, смирение?!

Боже мой, каждый день я говорю: «Да исполнится воля Твоя», и в то же время постоянно ропщу на жизнь, устроенную по воле Твоей. О Боже мой, помоги мне терпеливо переносить все невзгоды и продвигаться, пусть тяжело и медленно, по выбранному мною пути, но не оставляй меня наедине с моим бессилием. Помоги переносить со смирением великое одиночество души, чтобы в день второго пришествия я могла бы просить прощения за свои грехи и поведать Тебе все мои страдания.

Господи, дай мне когда-нибудь стать достаточно доброй и отрешенной от земного, только строгие и серьезные неустанно идут к цели. Мы же часто вялы, слабы, равнодушны. Я бы хотела прийти к Иисусу, но я так одинока и так пала духом, так грешна и нигде не нахожу поддержки. Каждым движет эгоизм и самолюбие, каждый ищет себя и не ищет Иисуса, и я не нахожу никого, кто подал бы мне руку, кто сказал бы мне: «Пойдем вместе, я сильнее, я помогу тебе, ты дурна, но я тебя люблю, покажу путь и направлю тебя. Мы будем любить друг друга, во славу Божию».

Каждый хочет любить и быть любимым, но хочет этого эгоистически и требует от вас совершенства, чтобы сотворить себе кумира. Но вы полны несовершенств, и тогда вас отвергают и сердятся, что не могут вас обоготворять. Мне кажется, я была бы счастлива, если б нашлась хоть одна душа, к которой я могла бы прийти, стать на колени и признаться в своих грехах, чтобы эта душа была христианской, более сильной и лучшей, чем я, чтобы она меня побранила, вразумила, помолилась за меня, придала мне мужества и научила, как прийти к Богу. Мне кажется, что сама я ничего не могу. О, кто не был, как я, вечно предоставлен сам себе в поисках блага, тому незнакомо страстное желание иметь авторитетного друга и покровителя, который руководил бы вами и был бы вами почитаем. Я завидую первым христианам, которые жили, как бы постоянно прощаясь с миром, с его привязанностями и тщетой, и хотела бы стараться, как они, всегда владеть своим сердцем, внушить ему отрешенность, смирение и терпение, когда оно захочет полюбить и быть любимым. Ах, насколько лучше маленькая келья, из окна которой виден клочок неба и где можно непрестанно молиться, чем этот мир, в котором вечно теряешься, вечно ждешь и не находишь. Господи, я знаю, что грешна, грешна, потому что не достаточно Тебя люблю, я ничего не даю, поэтому у меня на сердце так пусто. Мы полюбим добро только тогда, когда научимся любить людей, как Ты, любить терпеливо и смиренно ради их блага, а не нашего собственного. Но я так слаба, часто чувствую себя такой усталой, усталой от того, что должна утешать других, когда они пребывают в таком же унынии, как и я, не должна быть к ним строгой и безразличной, не должна оставаться бесполезной и ненужной, какой я чувствую себя теперь. Господи, помоги мне быть доброй к тем, с кем мне доведется рядом жить. Избави меня от всякого зла, от которого я не могу избавиться своими силами. Господи, ты знаешь, как я бессильна.

Сегодня утром я была на панихиде по Мари Валуевой, покойники показались мне кроткими и безмятежными под своими белоснежными покрывалами. Как бы мне хотелось удостоиться пребывания там.


7 апреля

Увы, мы, наверное, не дождемся весны, вот уже 7/19 апреля, а у нас еще великолепный санный путь. Лучше вообще не жить, чем жить в этом краю!


8 апреля

Одиночество напоминает людей, которых мы любим, потому что они умеют облечь реальные предметы в мягкие, неясные, колеблющиеся тона, которые обволакивают и тихо обманывают нас. Милое одиночество, я так люблю тебя, и, однако, лучше бы отказаться от тебя без сожаления. В одиночестве ты живешь своими мечтами и мыслями, они самые преданные и верные друзья, всегда готовые прийти на помощь и развлечь, а если они иногда противоречат и огорчают тебя, то единственно для того, чтобы оживить ум. Ах, как далека в такие минуты реальная жизнь с ее мелкими обидами, заботами и развлечениями, опустошающими и омрачающими ум и сердце. Одиночество открыло передо мной потусторонний мир, к которому должны стремиться все усилия нашего временного земного существования. Одиночество показало мне, что удел нашей земной жизни — это скорбь, самоотречение, покаяние, что есть только один путь — путь покорного смирения, смирения перед высшим и невидимым разумом, руководящим нашими судьбами, дающим свет и солнце любой былинке и каждой душе очищающие и возвышающие страдания.

Зачем это тайное знание было дано моему сердцу в тишине и одиночестве, если теперь, когда я должна уже не мечтать, а повиноваться, все во мне бунтует. Легко сказать, но трудно выполнить, и это очень грустно. Грустно не иметь ни минуты уединения, чтобы сосредоточиться и немного подумать, постоянно сталкиваться с мелкими хлопотами, капризами, ребячеством, скверным настроением, поучать балованных детей, не имея у них никакого авторитета и не встречая никакого сочувствия, а получая взамен только детскую эгоистическую привязанность, когда ты всегда не прав, а они никогда не видят или не хотят признать своей вины или, напротив, осыпают тебя ребяческими ласками, в которых так же мало чувства, как и в их гневе. Я переживаю все это с горьким сознанием собственных недостатков, своей раздражительности, отсутствия милосердия, и сердце мое переполняется горечью, ибо как можно приблизиться к Богу, когда сердце озлоблено против людей? Вот моя нынешняя жизнь.

Одно меня утешает, что в глубине души я чувствую свою ничтожность и жажду принадлежать Богу. Да не оставит Он меня своей милостью и поможет мне справиться с моими пороками. Именно мои пороки заставляют меня видеть чужие. Если бы я была кроткой, смиренной и покорной воле Божией, я бы сумела обрести покой. В одиночестве у меня были хорошие мысли, и я считала себя хорошей, я не понимала, что мысли эти не выражали моей сути. Господь показал мне это, подвергнув меня испытанию. Он всегда был милостив ко мне. Он не может меня оставить, и покуда во мне будет желание следовать Его закону и совершенствоваться. Он будет спасать меня. Прежде мне хотелось быть смиренной, но я не знала, как этого достичь. Теперь же, когда я чувствую себя такой жалкой и дурной, мне очень легко быть смиренной. Дай Бог моей душе очиститься от горечи. Я пишу все это, потому что нужно излить сердце, и потом, я могу собрать мысли только на бумаге, чтобы лучше уяснить их.

Я напрасно говорю об обеих сестрах вместе, — Дарья очень отличается от Кити. У нее есть недостатки, но они искупаются щедростью души и чувств, ее душа обладает большими достоинствами, чем моя, и если она проникнется Богом, то будет прекрасно. А Кити страстная, эгоистичная в своих привязанностях, она все меряет своим «я», — этой душе придется долго трудиться, чтобы избавиться от своего кумира. Человеческая душа походит на языческий храм, в котором властвует великое божество — «я» — и бесконечное множество больших и малых богов. Требуется огромный труд, чтобы изгнать их и очистить храм для единственного и истинного Владыки.


12 апреля

Я была очень уныла и дурна. Временами моя душа становится как бы механизмом, производящим страдания. Что бы ни коснулось, все ранит ее. Все, что я вижу, слышу, все, что сама говорю и делаю, каждый взгляд, каждое слово, каждая мысль доставляют мне боль. Я чувствую себя достойной презрения, никому не нужной, дрянной, удаленной от Бога. Я не могу молиться, душа моя возмущена, внутреннее раздражение сквозит в моих словах и выражении лица. И весь мир ополчился на меня. Я жажду доброго слова, дружеского взгляда, особенно от мама, но все меня отталкивают. Я сама себе кажусь бедным паршивым псом, которого все в ужасе гонят прочь. Не могу выразить, какое чувство безутешности и оставленности я испытываю; я так нелюбима и так недостойна любви и, однако, так желаю быть любимой.

В результате страданий душа моя оцепенела и как бы отупела, я стараюсь не думать, избегаю разговоров, чтения, боюсь малейшего касания к душе, чтобы она не вышла из состояния неподвижности, иначе ее ждет еще большее отчаяние. Если я нахожусь в обществе и несколько развлечена, я все время чувствую в груди глухую боль, а когда просыпаюсь утром, сердце опять судорожно сжимается. Увы, увы, лучше зубная боль или мигрень, тогда все тебя пожалеют и начнут ухаживать за тобой, но если болит душа, то никто не сжалится, напротив, тебя же и обвинят и оттолкнут. В самом деле, когда я так страдаю, я бы предпочла любую физическую боль, которая отвлекла бы меня от душевных мук. Только Дарья жалеет меня и не отталкивает, сидит со мной и не презирает. Как же я ей за это благодарна! Одно лишь доброе и ласковое слово, сказанное тебе, когда ты чувствуешь себя ничтожной и недостойной, дороже, чем все ласки на свете.

Что же это за болезнь, бороться с которой бесполезно, — она утихает лишь тогда, когда сердце совершенно измучится борьбой.


Дарья Федоровна Тютчева (1834–1903) — вторая дочь поэта Ф. И. Тютчева от первого брака с Элеонорой Тютчевой.


12 июня

Мы уже целую неделю живем в деревне. Мне так хорошо здесь! Вначале по приезде мне было грустно. Такое настроение тянулось еще с зимы, но благодаря чудесной погоде оно совершенно исправилось. Не могу передать того, что я чувствую на природе, это будет выглядеть преувеличением. Радость от нее так переполняет меня, что не остается места уже ни для какого другого чувства, ни для желаний, ни для забот, ни для сожалений. Я смотрю на зелень, на цветущие луга, на облака, я слушаю пенье птиц, шелест листвы, вдыхаю напоенный ароматами воздух, и сердце мое переполняет безмятежная радость.

Я не думаю ни о чем, не мечтаю, не молюсь, не вспоминаю ни о чем, я только живу ощущением лета. Мне нравится ни о чем не думать, ничего не желать, не испытывать той тяжелой работы души, которой я обыкновенно одержима. Мне кажется, будто мне снова двенадцать лет, я просто чувствую и люблю природу и не занимаюсь никакими умствованиями, будто натянутая во мне обыкновенно струна вдруг расслабилась. Я испытываю восхитительное чувство покоя. Я всегда буду благодарить милостивого Бога за то, что Он придумал утреннюю пору.

Папа скучает, у него сплин, и он больше всех недоволен мною. Наверное, у меня раздражающе довольный вид. Он хочет мне доказать, что я вовсе не довольна и придумываю себе нарочитые радости. Никто не знает меня хуже, чем мой отец, он пытается судить меня по себе. Он желает меня убедить, будто я люблю свет, что я могу быть счастлива, только если устроюсь при дворе. Он не понимает, что я просто прихожу в отчаяние при одной мысли об этом. Никто меня не понимает…


30 июля

На днях Яковлев изложил нам свою теорию о человеке, его происхождении и цели существования. Запишу, потому что она показалась мне любопытной, а я могу забыть. Он сказал, что земной шар, на котором мы живем, не просто неразумная масса, но живое и мыслящее существо, бывшее когда-то единым разумом, но вследствие греха и порока это существо было повергнуто Богом в бесчувственное состояние и приговорено к возрождению через свои отдельные части: растения, животных и, наконец, человека. Каждая частичка земного шара заключает в себе дремлющий разум, из такого собрания частиц состоит и человек, в нем эти частицы очищаются и возрождаются через труд и страдание. Душа материальна, и существование ее без тела не признается. Но личность все же существует, одно и то же существо воспроизводит себя в разных формах в течение многих веков, постепенно улучшая содержащиеся в нем поточные частицы и все более их совершенствуя. Когда, наконец, все частицы земного шара будут очищены, состоится Страшный суд, человек воскреснет, и тогда личность, полностью очищенная и достигшая совершенства, будет существовать в иных формах, чем после сотворения мира. Каждый век — как поворот лопасти веялки, отделяющей доброе зерно от мякины. Яковлев считает, что своей теорией он открыл сокровенное в христианском учении. Он говорит, что Бог явился в образе человека, когда набралось достаточное количество частиц, способных принять и понять откровение.

Бог хотел показать своим примером, что страдание и самоотречение — единственный путь к спасению человека. Святые — это те, кто уже достиг совершенства, их организм не будет больше воспроизводиться во времени. Яковлев основывается на том, что ни в Ветхом, ни в Новом завете ничего не говорится о пребывании души отдельно от тела, а речь идет только о Воскресении. С помощью своей теории он объясняет и магнетизм, и симпатии, и любовь, а также постепенный прогресс человечества. Разум и чувства единого существа, земного шара, постепенно пробуждаются и живут в каждом отдельном разуме. В судный день все будет обновлено и преображено огнем и образует новое гармоническое и совершенное целое.

Очень любопытная и остроумная теория, она доставляет пищу для ума и выглядит довольно правдоподобной. Она дает понять, что весь наш мир — род человеческий, животные и растения связаны между собой глубинными и тайными узами. Мы испытываем к природе, а она к нам такую сильную привязанность, что мы не можем назвать ее бездушной, поверить, что это просто инертная неразумная масса. Лето, солнце, зелень, цветы — все это заставляет нас жить новой жизнью, не только физической, но и умственной. Ум и чувства обретают новую силу вместе с пробуждением природы. Я не хочу обожествлять природу, но почему бы мне не чувствовать родство с ней, как с сестрой, с братом, с матерью. Разве я могу заглушить в моем сердце непреодолимое и мощное чувство любви, влекущее меня к ней. А она отвечает взаимностью так, как не могут ответить люди. Осенью нам обьгано грустно, будто милая природа погибает навеки. Мы выходим из нее и в нее возвращаемся, у нас нет отдельной от нее жизни, ибо апостол Павел сказал, что тварь с надеждою ожидает откровения сынов Божиих, и сама тварь освобождена будет от рабства тлению в свободу славы детей Божиих. Самое поразительное — это возникающие в иные минуты смутные воспоминания, что все это уже было и знакомо мне, хотя я уверена, что в нынешнем моем существовании этого со мной не было.

Однако я не думаю, что после смерти мы будем существовать в других формах, но я часто размышляла о том, что когда мы умрем, время перестанет существовать для нас, потому что мы сами создаем понятие времени последовательностью наших дел и поступков, и вне нас времени не существует. Спящий не знает, прошло десять минут или десять часов, умерший — тем более. Что же будет после смерти? Возможно, что в момент нашего воскресения века пройдут над нашей могилой, а нам покажется, что мы спали одну ночь, и мы возродимся душой и телом, как единый и совершенный организм. Церковь не запрещает таких взглядов, особенно наша, не признающая веры в чистилище. Впрочем, все это отвлеченные материи, на которых не следует заостряться, потому что они непреодолимо прельщают ум.

Я люблю размышлять, а еще больше знакомиться с мыслями умных и гениальных людей. Я не думаю, что стоит как-то сопротивляться влечению души и мешать собственному развитию. Прежде анализ и исследование были уделом малого числа избранных. Теперь жажда знания распространена повсюду, душа каждого стремится к познанию и постижению. Теперь уже не довольствуются тем, чем удовлетворялись прежде. Возникла потребность в более широких горизонтах. Я чувствую в душе беспокойство и жажду знания, и ничто меня не интересует так, как теоретические естественные науки, все, что касается создания видимого и невидимого, и сердце мое дрожит от радости при мысли, что это неисчерпаемое знание в течение всех времен будет раскрывать перед нами все новые секреты. Раздвигая таким образом горизонты души мыслями о великом и возвышенном, я хочу совершенствовать ее, оторвать ее от мелких интересов и обратить к Богу и его подобию, не сосредоточиваясь на мелочном выполнении косных правил ума и поведения, убивающих в нас всякие порывы души и создающих себе из набожности кумира, заслоняющего от нас Бога и вселенную. Бог даровал нам мышление и любовь к знанию. Он даровал нам необъятные стремления, не будем же убивать их. А поскольку нам достался век, позволяющий углубить знание о предмете нашей веры, воспользуемся этим преимуществом, чтобы упрочить ее.

Стоит такая дивная, такая дивная погода, что я совершенно счастлива. Когда земля напоена солнцем и теплом, чувствуешь себя такой богатой, веселой и живой! Становишься как бы другим человеком. Я готова весь день напролет славить Бога за то, что Он создал такую славную вещь, как лето. Только летом я испытываю наслаждение жизнью. Я счастлива до смешного. Но как только небо хмурится, мое счастье улетучивается: вот каков человек.


16 августа

Мама больна. Ее положение не внушает мне иллюзий. Она кашляет, худеет, у нее постоянный жар. Она так слаба, утомлена, что не в силах сделать лишнего движения. Она так и не поправилась после того, как заболела весной. Ее отец умер от истощения, и она умрет от этой же болезни. Я никогда не забуду этого лета и мук, которые мне пришлось перенести, я знала, что она больна, и видела, как она медленно гибнет, но ничего не могла сделать. Она запретила даже разговаривать с ней о здоровье, сердилась и решила ничего не предпринимать для своего выздоровления. Она сыта жизнью. Со своей стороны она права. Ее существование так безотрадно, что, несмотря на отчаянные муки, которые я испытываю при мысли, что она может умереть, я не могу молить Бога о ее выздоровлении. Она обретет покой, только когда придет к Нему. Ее жизнь — такое непрерывное страдание, что мне кажется, я бы вздохнула с облегчением, узнав, что она отмучилась, и все же я не могу примириться с этой мыслью, я пребываю в постоянном страхе, борьбе, надежде, негодовании, и это состояние разбивает мне душу. Порою я боюсь думать, я сдерживаю мысли, чтобы не вызывать лишних страданий. Это приносит некоторое облегчение душе, страх прячется внутри. Я хорошо знаю, что наше материальное положение рухнет с ее смертью, но не хочу думать об этом. Одна страшная, недоступная пониманию мысль гложет меня — никогда не увидеть ее больше. Все остальное мне безразлично, а надо будет как-то жить дальше и, может быть, долгие годы. Я теряю рассудок при этой мысли. Боже, где взять смирения?

Мне почти смешно, оттого что ничего нельзя сделать, чтобы изменить, поправить то, что я считаю хуже смерти. Может быть, у нее нет чахотки, и она может поправиться, поехав в теплые края вдвоем с папа, туда, где у нее не будет ни забот, ни хлопот. Может быть, она выздоровеет. Но нет денег. Деньги на эту поездку будут, если мы останемся здесь и не поедем на зиму в Москву. Но на это мама ни за что не согласится. Чтобы она приняла такую жертву от своих падчериц?! Если бы мы были ее родными дочерьми, мы бы имели право не дать ей умереть, но — увы — это не так. Мы поедем в Москву, где заботы и хлопоты по устройству новой квартиры, дурной климат усугубят болезнь мама. И все это для того, чтобы мы томились скукой среди своей родни и в кругу московских знакомых, которые нам безразличны. Считается, что молодых девиц следует веселить и развлекать. Оставшись здесь, мы, по крайней мере, будем утешаться тем, что принесли кому-то пользу. Но мы никогда не убедим в этом наших родителей. Словом, нет никакого достойного способа выйти из этого сложного затруднения.

Одному Богу известно, что будет, и нет надежды, что мы избавимся от мук. Нужно готовиться к худшему и предоставить все судьбе. Откуда у человека, вечного раба обстоятельств, который ничего не может сам по себе, откуда у него это ложное чувство свободы, сознание необходимости действовать, предотвратить, повлиять на судьбу, когда он может только одно — смириться перед ней. Мой разум теряется в этих рассуждениях, так думать грех, и говорить так непозволительно, но если человеку больно, то нужно ведь как-то выразить страдания. Я довольна, что искренне сказала, вернее, написала мама 3 августа и получила от нее столь же искреннее объяснение. Во всяком случае, я спокойна, что она не заблуждается в отношении искренности моих чувств и преданности ей. Разумеется, я готова на любую жертву для нее, я была бы этим счастлива, и хотя мысль о разлуке с ней огорчает меня, я бы смирилась, если б это принесло ей благо. Но все эти рассуждения смешны. Все будет так, как велит судьба. Все эти волнения напрасны. Человек должен иметь силу и инициативу только в одном — в смирении.


5 сентября

Слава Богу, мама чувствует себя лучше, но пока не принято окончательного решения о том, что мы будем делать зимой.

Дядюшка хочет, чтобы мы все остались здесь, потому что нет денег. Мама, похоже, не испытывает большого желания. Не знаю, что из этого выйдет. Мне бы хотелось остаться здесь, потому что этого требует необходимость и это единственный способ избавить мама на зиму от забот и хлопот. Однако, по-моему, зимой здесь будет скучно и уныло. Семь месяцев тишины и одиночества — это слишком много. Словом, куда ни кинь, всюду ждет тоска и скука, и жизнь обещает так мало радости, что у меня нет охоты чего-либо желать. Я ставлю на себе мучительные опыты. Во мне произошла такая сильная перемена, что, кажется, я сегодня и вчера — это два разных человека. Все, что я любила, все, во что верила с таким воодушевлением, больше меня не волнует, как забытый сон. И все же мне кажется, что тогда я была лучше, больше понимала жизнь, была более цельной. А теперь во мне нет той любви, чистоты, стремления к прошлому идеалу. Чувства, открывавшие передо мной горний мир, угасли, и душа моя впала в оцепенение, в полусон, в котором прозябает большинство людей.

Прежде такое состояние окружающих внушало мне жалость и презрение к ним, а теперь я сама в таком же положении и даже хуже, потому что я забыла все, что я когда-то поняла и прочувствовала. Я стремлюсь, насколько в моих силах, вызвать в себе желание земного счастья. Мне хотелось бы выйти замуж, иметь хорошего мужа, детей. Я бы очень их любила, потому что по природе своей склонна любить и привязываться. Я бы сумела внушить любовь к себе, потому что у меня дар быть кокетливой и ласковой, привлекающий ко мне. Когда я бывала поглощена чувством или мыслью, мои внешние качества были как бы парализованы. Я жила подлинной и полной внутренней жизнью. Теперь самое сокровенное во мне словно закрылось. Я вновь стала веселой, дружелюбной, обаятельной, в хороших отношениях с близкими. Одиночество, бывшее для меня некогда раем, теперь ничего не дает моей душе, я уже не молюсь, как прежде, с ощущением полного счастья. Теперь же я получаю удовольствие от каждой прочитанной книги, от стихов, от каждой прогулки, каждого маленького события, тогда как прежде все мне казалось тусклым и неинтересным. Мне доставляет удовольствие даже неопределенность будущего, я жду и надеюсь, тогда как прежде реальная жизнь представлялась мне пустыней, через которую требовалось шагать, а жила я своим идеальным миром. Один образ затмил все остальное, но по мере того, как образ бледнел, все остальное обретало свой цвет и привлекательность, и все же я знаю жизнь, все ее радости не стоят и одной минуты тоски и скорби. Я бывала сама собой только в такие моменты. Теперь я возвращаюсь к неопределенной, не наполненной и бесцельной жизни. Я даже нахожу удовольствие в том, чтобы ничего не делать, ничего не бояться, ничего не любить чрезмерно.

Я хорошо понимаю, что мое прежнее состояние не могло продолжаться долго, иначе я бы погибла. Все мои нравственные и физические способности были истощены, у меня не было никаких умственных интересов, я была безучастна ко всему, и в то же время я страдала телесно от этого бесчувственного, болезненного состояния, в котором находилась всю прошлую зиму. Папа постоянно упрекал меня за мое уныние и, как он выражался, полную апатию. Лиза говорила мне много раз, что все удивлены, почему я утратила весь свой ум и естественную живость, свойственную молодой особе. Оставалось или умереть, или жить идиоткой, или перемениться. Последнее и случилось помимо моей воли. Теперь я чувствую себя совсем другим человеком, способным жить, действовать, радоваться, любить, словом, я как будто заново родилась, и в то же время я чувствую, что нечто — мое лучшее «я» — умерло во мне. Если бы я была счастлива в ту пору моей жизни, то я уверена, что мои душа, ум, все мои способности стали бы полнее и совершеннее. Теперь же во мне навсегда останется нечто уродливое и несовершенное.

Увы, как мало мы владеем собой. Разве мы сами заставляем себя любить, страдать и забывать? Все это происходит в нас помимо воли. Наше настоящее «я» относится к прошедшему «я», как могильщик, принимающий разубранных покойников, чтобы выкопать для них могилу и в ней погрести прах. Все, что он может сделать, — это позаботиться об их могилах, поплакать над ними и бросить на них цветы. Все это очень печально, и я досадую, когда испытываю удовольствие, оттого что жизнь захватывает меня, что все проходит, все рушится, а я становлюсь день ото дня все равнодушнее ко всему.


11 сентября

Решено, что мы проведем зиму вместе с мама в деревне. Я этим удовлетворена. Однако надо признаться, что это удовлетворение весьма отрицательного свойства. Я рада, что мама не придется встречать зиму в хлопотах и огорчениях, что не будет вставать вопрос о нехватке денег, что я не увижу московскую родню, не будет тягостных впечатлений от балов и раутов, не надо совершать трудный переезд из деревни в Москву. Что касается до положительной стороны, то не могу сказать, что испытываю удовольствие при мысли о зимней тишине, одиночестве и пустоте. Было время, когда я заполняла эту пустоту мечтами, моим идеальным миром и с наслаждением упивалась грустью. Но это время прошло. Теперь я предпочитаю действие и жизнь. Я чувствую свое сердце и воображение слишком опустошенными, чтобы жить в уединении. Нужно иметь постоянное занятие, чтобы не поддаться унынию. Я наконец решилась принимать жизнь с самой веселой стороны. В душе я не желаю ничего определенного и не строю иллюзий относительно своего будущего. Я решила расстаться с прошлым, которым так долго жила. Я пребываю в настроении, когда плывешь по течению с самым полным безразличием. Я ощущаю такую легкость, будто я маленькая непотопляемая пробка.

Оттон уехал сегодня утром с дядюшкой. Он обещал вернуться через полтора месяца. Я эгоистически для себя желаю этого. Дом без него опустел и стал совсем грустным. Мне не хватает его доброго и кроткого лица. Когда мне нечего было делать, я шла к нему, и наше общение заполняло время, к тому же он очень любил и баловал меня, к чему я совершенно не приучена. Можно сказать, что я люблю людей вопреки всему, потому что те, кого я больше всего люблю, слишком редко отвечают мне взаимностью; видно, так уж я устроена, что извлекаю мало пользы из того, что даю другим. Поэтому когда кто-то испытывает ко мне явную привязанность, я бываю очень тронута и благодарна. Так приятно позволить себе немного эгоизма и доставить удовольствие другому любить и баловать тебя. Мне будет сильно не хватать Отто, потому что он так добр ко мне.

Я хочу регулярно вести дневник; когда моя жизнь или моя мысль заняты чем-то, я ничего не пишу, я чувствую, что и так ничего не теряю, но теперь, когда вокруг все так пусто, нужно непременно писать, чтобы в будущем удостовериться, что я и в самом деле жила в это время.


Графиня Элеонора Ботмер (1800–1838), в первом браке Петерсон, во втором браке Тютчева первая жена поэта Федора Ивановича Тютчева. Мать Анны Тютчевой.


12 сентября

Сегодня сильный ветер, сильный холод и сильная грусть. Я только что отошла от окна, ярко светит луна, свет ее точно такой же, как и несколько дней назад, но тогда было еще тепло и жизнь била ключом. Этот же самый вид тогда приводил меня в восторг, а теперь он наводит на меня грусть. Не то чтобы внешне все так сильно переменилось — стоят те же деревья, остались те же краски, но выражение полностью изменилось. Словно лицо близкого друга, ставшего внезапно тебе чужим. Нет ничего более общего между ним и тобою. Как я не люблю осень и ее грусть, я чувствую себя такой одинокой, оставленной, нелюбимой. Как никогда хочется иметь сильную, заботливую дружбу, чтобы скоротать эту осень. Но я что-то становлюсь слишком сентиментальной. Томление одиночества охватило меня. А впереди еще зима! Я работаю, тружусь как вол, но ведь речь не об этом. Работа заполняет время, но отнюдь не воображение. Чтобы обрести хоть каплю энергии, надо видеть горизонт, свет впереди. А у меня впереди двенадцать месяцев пустоты.

Я страшно сожалею об Оттоне и дядюшке. Мне кажется, что еще третьего дня я была самым счастливым человеком на свете. Браниться с дядюшкой и злословить о нем уже было хоть каким-то событием в жизни, а уж Оттон — так это неоценимое сокровище. По правде говоря, нет ничего несноснее, чем много женщин, собравшихся вместе, и никого, кроме женщин. Присутствие любого мужчины, будь то отец или брат, или дядюшка — не важно, кто, — всегда пробуждает желание нравиться и подчиняться, что придает особую прелесть жизни. Не знаю, все ли женщины испытывают то же чувство, но немногие признаются в нем, и будут правы. Что до меня, я ощущаю себя женщиной в полном смысле слова, я люблю нравиться и бываю вполне довольна, только когда нравлюсь, тогда все мои способности раскрываются. Женщина не может питать к другой женщине того интереса, какой питает мужчина к женщине, женщины так не воодушевляют друг друга, между ними нет взаимного притяжения.


13 сентября

Хотелось бы знать, за что я так люблю мама. Я прекрасно знаю, что она не любит, не понимает и не знает меня. Что касается до нее, я ее знаю, я сужу ее, я непрестанно страдаю от ее недостатков, вся моя юность принесена ей в жертву, и, несмотря на это, я люблю ее всеми силами моей души. Если бы половину той нежности, участия, забот, непрестанной и преданной любви я потратила на кого-нибудь другого, меня бы полюбили только из благодарности. Но в ней есть что-то узкое, она совершенно не умеет любить; она испытывает некоторую жалость, видя, как я люблю ее, но ей нечем мне ответить, и она раздражается против меня. Она должна признать, что хотя бы в одном я имею перед ней преимущество — в способности любить. Но почему я обречена растрачивать именно на нее эту способность без пользы и радости и для нее, и для себя? Почему это чувство возникает так независимо от нашей воли? Напрасно я говорю себе, что не стоит так любить ее, но как только я вижу ее, я испытываю нежность и волнение и думаю только о том, как бы сделать ей приятное. И мне предстоит провести долгую зиму без всяких развлечений наедине с этим исключительным и несчастным чувством, которое становится все более болезненным. Как нелепа наша душа со своими высокими порывами и способностями и вместе с тем с такими малыми возможностями. Она подобна ребенку, нацепившему огромные ботинки и спотыкающемуся в них на каждом шагу. Мы так любим, страдаем, переживаем, а в результате — ноль. В итоге — нелепица.

Мама — последний человек, с которым бы хотелось провести зиму в деревенском уединении. Она умеет сделать одиночество еще более одиноким и безмолвие еще более безмолвным — своим холодным выражением лица, замкнутым видом и полным отсутствием интереса ко всему на свете. Я кажусь себе эльфом, верно служащим прелестному цветку или другому прекрасному растению. Всю мою жизнь и душевные силы я трачу ради существа, кажущегося спящим, да она и в самом деле спит для меня.

Я инстинктивно чувствую, что для меня будет благом даже насильно быть вырванной из этого круга, как бы мне больно ни было.


15 сентября

Вчера и сегодня погода стояла великолепная. Лучезарное небо, слегка увядшая природа вновь улыбнулась и расцвела под ясным солнышком. В безмятежности ясного осеннего дня есть что-то трогательное и возвышающее. Это уже не изобилие жизни, не богатство приятных и сладостных впечатлений, даруемых нам летом. В последней зелени уже ощущается дыхание смерти. Небо кажется прозрачнее, солнце — ярче, его лучи расцвечивают листву тысячью красок; во всем ощущается невыразимый покой, торжество умирающей природы. Словно душа, пройдя через все жизненные испытания и страсти, внезапно освобождается от них, возвышается, очищается, земное отлетает от нее, и остаются ее последние упования — набожное умиление и любовь. Да, ясный осенний день походит на старика-богомольца, и в том, и в другом менее всего остается земного. В них не ощущается борьбы, острых шипов, наносящих свои уколы всему прекрасному, что есть на земле, в них только покой и торжество.

Эти два дня хорошей погоды были благотворны для меня. Солнце или его отсутствие совершенно меняют для меня облик жизни. Я не могу судить об одном и том же одинаково в солнечный день и в пасмурный. Когда солнца не видно, жизнь кажется мне пустыней, а при солнце я охотно мирюсь с ней. Так же я боюсь зимы. Я по-настоящему живу, думаю и чувствую только летом.

Вчера к нам приносили чудотворную икону Печерской Божией Матери и служили вечерню. Как я люблю наши обряды! Что может быть более поэтичным, чем иконы Богородицы, в большинстве своем имеющие чудесное происхождение и уже многие века вызывающие почести и молитвы православных и всегда внушающие верующим утешение и помощь. Так трогательно говорить себе, что наша Матушка Богородица пожелала передать частичку Божественного милосердия своим изображениям. Человек слаб, он так нуждается в осязаемой поддержке, он с таким трудом отделяет духовное от чувственного, что может ощущать присутствие Богоматери, только когда Она предстает перед ним в этом наивном земном обличье. Слава Богу, я имею детскую веру, истинную любовь и почитание к этой стороне наших обрядов и нахожу в них бесконечную красоту. Я буду очень счастлива, если смогу выполнять их так же усердно, как искренне ими восхищаюсь. Когда я слышу пение молитв, присутствую на церковной службе — неизменной на протяжении веков и столь прекрасной, что ни невежество, ни грубость, ни зачастую испорченность служителей не могут ее нарушить, — мне кажется, я никогда не сумею достигнуть должного благоговения. Дай Бог хотя бы иметь чистое сердце, поменьше привязывающееся к земному, я очень желаю этого. Этого дара я вчера просила у Пресвятой Богородицы.

Мама все так же не в духе, но мне безразлично. Теперь, когда уже нет повода беспокоиться о ее здоровье и я не боюсь потерять ее и спокойна за нее, потому что она проведет зиму тихо и без забот, — теперь я люблю ее гораздо меньше, и мне безразлично, как она ко мне относится.

1877 год

5 октября

Наконец-то победа после стольких месяцев неудач и поражений. Однако пока рано радоваться. Наши слабые весенние успехи сопровождались такими горькими разочарованиями.

Вчера мой муж был вызван к генерал-губернатору, и тот прочитал ему шифрованную телеграмму государя: «Позвать Аксакова и, если он действительно центром составляемому известному адресу, то внушить ему немедленно прекратить всякое действие под строгою угрозою за будущее».

Этот адрес, автором и виновником появления коего считают моего мужа, существует только в петербургских сплетнях и слухах. Я провела неделю в Царском, с 17-го по 25-е, и уже тогда Петербург полнился слухами об этом адресе. Я думаю, что Тимашев сам распустил эти слухи, чтобы навредить моему мужу. Но я не думала, что он дерзнет сделать эти слухи основой для обвинений и доведет их до сведения государя.

Александра Толстая

(1807–1904)
Фрейлина Высочайшего Двора
Печальный эпизод из моей жизни при дворе

Те, кто встречал в своей жизни множество оазисов и прекрасных пейзажей, не должны жаловаться, если по воле Провидения они однажды окажутся в пустыне.

Авторский эпиграф к эпизоду, описанному в этой тетради.

Смотрите в будущее — нет, лучше не заглядывайте туда! Возможно, вас ждет такое горе, что вы даже мысленно не сможете его перенести; Господь и не требует этого от вас; может быть. Он избавит вас от Креста, которого вы страшитесь. Если же Он пошлет вам его, то в тот же час пошлет и такую милость, которой вы не в состоянии не только принять, но и постигнуть сегодня.

Моно

Високосный 1880 год приближается к концу. В самом его начале уже можно было отчасти предвидеть несчастия, ожидавшие нас.

Не имея мужества продолжать мои обычные маленькие заметки, я ограничилась тем, что записала на первой странице совет Моно, так соответствующий нашему положению и тому, о чем я намерена поведать теперь, когда ожидаемые несчастья стали свершившимся фактом.

Новая эпоха открывающаяся перед нами, так необыкновенно горестна, что нужно попытаться описать ее, хотя бы для того, чтобы проследить ее ход.

Понемногу истина, или, по крайней мере, часть ее, начинает вырисовываться из хаоса небылиц и досужей болтовни, внезапно охватившей все классы общества, — естественное следствие событий последних месяцев. Я упомяну здесь лишь о том, что видела сама или слышала из верных источников, будучи по своему положению довольно близкой к лицам, высота положения коих является порукой истинности их сведений. Прожив немало лет в близости к Царской семье, я имела возможность видеть очень многое своими глазами, но всегда бывает нелишним проверить себя и справиться у тех, кто внушает доверие. Наши личные суждения так часто зависят от впечатлений, что нельзя полагаться на них полностью, даже когда мы пытаемся говорить только правду.

Моя настоящая цель — рассказать подробнее о событии столь жестоком, сколь и захватывающем благодаря тому, что участниками его оказались самые высокие лица. Никто из нас не может похвалиться тем, что держит в руках все нити, но когда-нибудь этот рассказ может быть дополнен другими, которые, вероятно, записываются теперь, как и мой, в неизвестных уголках, и все вместе они послужат необходимыми материалами для профессиональных историков.

Прошло всего несколько месяцев после кончины нашей Государыни[56].

Сердечная рана еще чересчур жива, и я дрожу при мысли, что к ее святому имени придется присоединить и другое имя, которое очень часто я буду вынуждена упоминать…

Трагизм этой истории заключается в том, что оба имени так тесно переплетены одно с другим, что нет возможности их разъединить, несмотря на то что в нравственном отношении они представляют полный контраст.

Светлый облик Императрицы тем более величествен, что она прошла свой путь как бы в безмолвии. Призванная прощать изо дня в день в течение многих лет, она ни разу не проронила ни жалобы, ни обвинения. Тайну своих страданий и унижений она унесла с собой в могилу! Я не хочу судить Государя, чтобы моя любовь к Государыне не стала орудием недоброжелательства против него; но факты говорят — увы! — хочется сказать: они вопиют.

Кто из нас мог бы узнать в Государе того человека, которым он был прежде; и сам он, если бы оглянулся назад, разве не удивился бы происшедшей с ним метаморфозе? Он словно нравственно отравлен и добровольно отвергает все самое лучшее в себе. Он как бы является ужасной иллюстрацией развращающего действия зла. Капля зла попадает в сердце, и, если не принять мер предосторожности, она производит неисчислимые потрясения. Конечно, Государь не предполагал, что все так кончится, и, может быть, в этом его оправдание.

Слабое здоровье Государыни окончательно пошатнулось после покушения 2 апреля 1879 года[57]. После него она уже не поправилась. Я, как сейчас, вижу ее в тот день — с лихорадочно блестящими глазами, разбитую, отчаявшуюся.

— Больше незачем жить, — сказала мне она, — я чувствую, что это меня убивает.

Она произнесла эти слова с некоторой горячностью, не свойственной ее натуре. Затем она добавила:

— Знаете, сегодня убийца травил его, как зайца. Это чудо, что он спасся.

Я подождала, пока Государыня успокоится, только тогда оставила ее и направилась в кабинет Государя, который тотчас же принял меня. Я взволнованно пожала ему руку, но он казался ничуть не обеспокоенным только что пережитой опасностью. В соседней с кабинетом комнате многие ожидали Императора, чтобы выразить ему сочувствие, и, когда мы к ним вышли. Государь подошел к Трепову и дружески пожал ему руку:

— Мне повезло больше, чем вам, дорогой[58].

Весной 1879 года Государыня уехала в Крым, откуда ее вызвали из-за болезни Великой княгини Александры Иосифовны. Казалось, все было направлено на то, чтобы окончательно расшатать ее исчерпанные силы.

Я была в это время в Швейцарии рядом с умирающим братом и лишь потом узнала, что она очень противилась поездке за границу и уступила только воле Государя — мнение докторов имело мало влияния на нее.

В октябре (после кончины моего брата) я поехала к ней в Югендгейм, под Дармштадтом. Она была там, можно сказать, проездом, так как после новой борьбы согласилась провести зиму в Канне.

Климат не пошел ей на пользу, тем более что без всякой подготовки ей было объявлено о новом покушении на Государя на Московской железной дороге, и она была смертельно этим напугана.

Итак, она продолжала угасать, и, когда всякая надежда на ее выздоровление была потеряна, было принято жестокое решение перевезти ее в Россию прямо зимой, и для ее сопровождения в Канны был прислан граф Александр Адлерберг. Сначала она возмутилась этой непоследовательностью и долго плакала, предчувствуя, что в ее состоянии она едва ли сможет перенести столь длительное путешествие.

— Мне кажется, с больной горничной обращаются лучше, чем со мной, — пожаловалась она Мальцевой. Потом, как всегда, подчинилась и позже даже была этим довольна, находя, что пребывание в своей стране, в кругу семьи совершенно искупило тяготы, которые ей пришлось перенести в дороге.


Графиня Александра Андреевна Толстая (1817–1904) — камер-фрейлина русского императорского двора (с 1881 года), старейшая придворная дама при дворе императора Николая II. Кавалерственная дама ордена Святой Екатерины. Известна как двоюродная тетушка Льва Николаевича Толстого, с которым состояла в многолетней переписке и о котором оставила воспоминания.


Она была так плоха во время пути, что много раз думали — не довезут ее живой, и доктор Боткин предупредил священника Никольского, ехавшего в поезде Государыни, чтобы он был готов причастить ее Святых тайн.

Так она возвращалась к нам!

Чтобы уберечь ее от всякого волнения и перенапряжения, никому, кроме нескольких членов семьи, не было разрешено ехать ее встречать. Даже парод не издал ни возгласа при ее проезде. Все снимали шапки и крестились при виде скорбного экипажа, наполненного шубами, укрывавшими от взглядов больную Императрицу. Едва можно было наметить сопровождавших ее Императора и Великую княжну Марию Александровну. Прильнув к окну дворца, выходящему на Дворцовую площадь, мы смотрели на подъезжавший экипаж, и он произвел на нас впечатление открытой могилы.

Зима и часть весны прошли для нас в чередовании страха и надежды: Государыня медленно умирала, терпеливо перенося как физические, так и нравственные страдания. Испытывая к ней глубокую привязанность, мы еще не могли смотреть в лицо несчастью, ожидавшему нас. Мы считали ее опорой России, ее семьи и всех нас. Зная положение дел, мы видели в ее смерти всеобщую беду и крах.

Казалось, чаша была переполнена, но на нас обрушился новый удар. 5 февраля, две недели спустя после приезда Государыни, в Зимнем дворце произошел взрыв, дьявольской целью которого было уничтожить всю Царскую семью одним ударом в то время, как, по мнению злоумышленников, она должна была собраться за обедом.

По милости Божией, семья избежала замышленного убийства, но жертвы все же были многочисленны, поскольку взрыв произошел в караульном помещении, и все находившиеся там погибли.

Не останавливаясь на подробностях, которые упоминались в газетах и займут свое место в истории, скажу только о том, что видела сама. Прежде всего, как расценить беспечность, предшествовавшую катастрофе? Беспечность тем более непонятную, что в то время жили в постоянном страхе перед происками адской банды. Правда, во дворце ввели усиленную охрану, — считалось, что были приняты меры самой тщательной предосторожности, — однако даже на жилой половине происходили странные вещи. Так, нам, фрейлинам, доводилось встречать в коридорах, а именно в коридоре, ведущем в покои Государя, очень подозрительных субъектов.

Дарье Тютчевой однажды даже показалось, что она увидала мужчину, переодетого в женскую одежду, покрытого темной вуалью, из-под которой все же выглядывали усы. Мы поспешили предупредить внутреннюю охрану, но нас, вероятно, посчитали фантазерками и ограничились для очистки совести небольшим обыском, который ничего не дал.

Однажды вечером, когда я вернулась к себе, мне сказали, что приходила некая дама, уверявшая, будто я пригласила ее с собой в театр. Ложь бросалась в глаза, и у меня тут же возникло подозрение. Всякому было известно, что я не имею права приглашать кого бы то ни было в императорские ложи, которые были в нашем распоряжении. Пресловутая дама придумала этот предлог, чтобы проникнуть во дворец, пользуясь моим отсутствием.

На следующий день, встретив на лестнице коменданта Адельсона, я сообщила ему об этой анекдотической истории и моих подозрениях.

— О, не беспокойтесь, графиня, — сказал он мне с самой любезной улыбкой, — с вами ничего не может случиться — вы под моей надежной охраной.

— Я ничуть не беспокоюсь о своей персоне, — ответила я, — что бы со мной ни случилось, это совершенно не важно. Меня гораздо больше волнует другая половина дворца, и я прошу вас не спускать с нее глаз ни днем ни ночью.

В ответ я услышала самые прекрасные обещания, и я отмечаю этот инцидент только потому, что он произошел накануне покушения.

Говорят, что, когда должно случиться несчастье, все глаза как бы поражаются слепотой, но я не думаю, чтобы это имело хоть малейшее отношение к тем, кто был обязан охранять безопасность дворца; на мой взгляд, трудно подобрать достаточно сильное выражение, например, для генерала Дельсаля, суперинтенданта дворца. За несколько недель до случившегося его предупредили из Берлина, что в Петербурге готовится новое преступление. Ему даже прислали план дворца, где было точно указано место покушения, но, кажется, он расценил это тоже как сказку.

Графа Адлерберга — говорю это с сожалением — тоже справедливо осуждали за то, что он не захотел усилить охрану Зимнего дворца городской полицией. Говорят, он счел это позорной мерой и посягательством на свои права. Я не перечисляю других виновников только потому, что их было слишком много и всех их не перечислить, особенно здесь.

Благодаря чрезмерному великодушию Государя никто не понес наказания и все остались на своих местах.

Ужас от самой катастрофы послужил им, можно сказать, прикрытием, отвлекающим внимание от вопросов, ответы на которые могли бы быть для них неблагоприятны. Все были слишком заняты злоумышленниками, чтобы думать о тех, кто помог им своей беспечностью или самонадеянностью.

Петербургская публика возмущалась этой безнаказанностью, но в конце концов замолчала. Поделать ничего было нельзя. Все оказалось забыто! Говорили, что опоздание приехавшего из-за границы принца Александра, брата нашей Государыни, которого ждали к обеду, стало причиной спасения Царской семьи. На самом же деле эта случайность избавила их лишь от великого испуга. Я смогла удостовериться в этом собственными глазами, когда на следующий день пошла на место происшествия, в так называемую морганатическую комнату, где был приготовлен обед. Я с удивлением обнаружила, что беспорядок там был бесконечно меньше, чем всюду. Разбросанная мебель, разорванная обивка, в нескольких местах слегка приподнятый паркет — и все. Без всякого сомнении, никто из тех, кто мог находиться в помещении, не был бы убит или хотя бы ранен. Благодаря невероятной толщине стен дворца, явно недостаточному количеству динамита и — прежде всего — благодаря милости Божией адский план был сорван.

Но вернусь к моим личным впечатлениям. По случайности я обедала в тот день в Смольном институте и была очень удивлена, когда моя коляска приехала за мной раньше назначенного времени.

От своего слуги, побледневшего от страха, я узнала о случившемся.

— Никто из Царской семьи не, пострадал, — сказал он, — но мне навстречу погнались тридцать фургонов, переполненных мертвыми и ранеными.

Я бросилась в коляску и велела ехать во дворец к Салтыковскому подъезду. Подлинное бедствие открылось перед моим взором. Полуосвещенный вестибюль был переполнен военными и штатскими. Все были неподвижны и подавлены. Через разбитые стекла проникал ледяной холод — было семнадцать градусов, но густой дым, перемешанный с ужасным запахом серы и пыли, не рассеивался.

Я с трудом пробралась через толпу в приемную Великой княжны Марии Александровны, жившей в первом этаже. Я нашла там послов Германии и Англии Швейница и лорда Дюферена, прибывших поздравить Императора с избавлением от опасности. Первый, бывший военный, много лет прослуживший в России, пользовался особым расположением наших Государей. Он не мог в эти минуты сдержать слез. Оба они посоветовались со мной, не будет ли их визит сочтен неуместным. Я велела объявить о них немедленно и позже узнала, что и тот и другой поцеловали руку Государя.

Я собиралась на званый вечер и зашла к Антуанетте Блудовой: ее комнаты выходили в разрушенный коридор, посреди которого образовалась огромная дыра, у нее тоже было все перевернуто. Обои разодраны, пол усыпан кусками штукатурки, обвалившейся с потолка, но и здесь повреждения были меньше, чем можно было ожидать из-за близости того места, где произошел взрыв. Антуанетта выглядела спокойной. Катастрофа застала ее в тот момент, когда она возвращалась от исповеди, готовясь к завтрашнему причастию. Эта молитвенная и набожная душа заботилась только о других, и Великий князь Владимир Александрович сказал мне мосле, что тоже был поражен ее спокойствием, тогда как было бы очень естественно растеряться от потрясения.

Немного успокоившись, я поднялась к себе, чтобы передохнуть после стольких впечатлений. Салтыковекая лестница была в том же беспорядке и разорении, что и вестибюль: окна выбиты, ковры сдвинуты, а воздух, по мере того как поднимались пыль и гарь, становился все более удушливым. Когда я вошла в гостиную Великой княжны Марии Александровны, там уже собралась в полном составе вся Царская семья. Я приблизилась к Государю и пожала ему руку, будучи не в силах вымолвить ни слова.

Он был очень серьезен, очень бледен, впрочем, как и все остальные. Вечер прошел тягостно. Все говорили вполголоса, словно в присутствии больного. Государь, по обыкновению, сел за ломберный столик, но то и дело поднимался и шел посмотреть, что происходило на месте катастрофы, или посылал гуда сыновей.

Тем временем во Дворцовом дворике разгребали груду камней, под которыми оказались погребенными несчастные жертвы этого неслыханного злодеяния. Страшная работа завершилась только в час ночи, из-под обломков было извлечено тринадцать трупов. Всего было ранено пятьдесят семь солдат. Некоторые умерли от ран, но, слава Богу, большинство выжило.

Я слышала, как Государь приказал графу Адлербергу представить на следующий день список вдов и детей этих несчастных. Когда он удалился, мы еще оставались некоторое время вместе, несмотря на поздний час. Великий князь Наследник был в состоянии крайнего нервного возбуждения. Обращаясь ко мне, он сказал, что прежде всего Государь должен немедленно покинуть мерзкий Зимний дворец.

— Но это походило бы на бегство. Ваше Высочество, — ответила я, несколько удивленная его словами.

— Не важно, — возразил он, — все лучше, чем оставаться здесь.

После ухода Наследника с супругой подали ужин, к которому никто не притронулся, но желания идти спать тоже ни у кого не было, и разговоры вокруг горестных событий не прекращались.

Из всех этих разговоров я вспоминаю, что Великий князь Алексей Александрович говорил о графе Лорис-Меликове как о человеке крайне необходимом в подобных обстоятельствах. Мы знали его только по его военной славе на Кавказе, а также в связи с шумом вокруг его имени, когда он был назначен генерал-губернатором в Харькове и послан в Астрахань (Ветлянку) на борьбу с чумой, которая невесть каким образом привиделась нашему знаменитому Боткину, — все оказалось выдумкой.

Никто из нас тогда не придал большого значения словам Великого князя; как же я была удивлена, когда через несколько дней узнала, что граф Лорис назначен генерал-губернатором Петербурга вместо генерала Гурко. Сказать точнее, ему предоставили исключительное положение, наделив почти неограниченной властью, за что он вскоре получил прозвище Диктатор. Публика дала ему это звание наполовину в шутку, наполовину всерьез, а спустя дна месяца он стал министром внутренних дел с особыми полномочиями.

Я слышала от принца Александра Гессенского (брата Государыни), что Государь неохотно согласился на учреждение беспрецедентного поста, но ему пришлось уступить настояниям сыновей и давлению обстоятельств.

Настаивали на том, что следует укрепить правительственную машину, поставить во главе ее энергичного и умного человека, который сможет добиваться принятия общих мер, затрудненных отсутствием единого центра.

Этот план был одобрен одними и сильно обруган другими. Высокие чиновники, особенно министры, подчинились ему с плохо скрываемой яростью. Этот чужак, выросший за одну ночь, как гриб, не мог им понравиться.

Прошло три месяца. Казалось, граф Лорис приобрел все симпатии Государя и сумел сделаться популярным в массах, но многочисленный легион его видимых и невидимых врагов не уменьшался.

Смею думать, что столь стремительно снискал он милость у своего повелителя благодаря чисто психологической причине, независимой от его индивидуальных качеств. Поглощенный личными заботами, не имеющими никакого отношения к делам страны. Государь неизбежно должен был ощущать себя счастливым, переложив на кого-нибудь основную тяжесть своего бремени. Впрочем, Лорис был человеком тонким, приятным, вкрадчивым, тактичным, но не внушающим, на мой взгляд, доверия. Его армянское происхождение почти вменялось ему в вину его хулителями. Внешне он представлял собой резко выраженный восточный тап — своей худобой, чрезвычайной бледностью и носом с горбинкой он напоминал больного грифа. Всесилие этого человека в ту пору было так велико, что хотелось бы видеть в нем все таланты и добродетели для блага управляемой им страны. Так, я с удовлетворением отметила, что Лорис абсолютно честен и бескорыстен в денежном вопросе. Пусть это будет ему похвалой! Что касается честолюбия, оно выглядывало у него из каждой поры, каждой черточки лица. Никто не оспаривает его храбрости и военного гения, но его обвиняют в том, что он совершенно несведущ в делах гражданского административного управления, но медь и дела, переданные в его руки, так сложны и так нынче расстроены. Лишь бы он не поступил с Россией, словно ребенок, разбирающий часы, желая, чтобы они пошли.

Вернемся к 5 февраля.

К счастью, — о, чудо! — шум взрыва не достиг глуха Государыни, которая в тот момент спала. Она у шала о несчастье лишь на следующий день. Ей об том сообщил Государь, и его обвиняют в том, что сделал это он весьма неосторожно. Она залилась слезами.

Впервые при покушении на Государя имеются жертвы, — говорила она.

Несмотря на сильную слабость, она тотчас же занялась судьбой пострадавших и их семей, послав помощь в госпитали и справляясь о каждом раненом. Благодаря ее трогательному начинанию со всех трон посыпались пожертвования и будущее оставшихся в живых было обеспечено.

Вообще душа Государыни, казалось, вырастала и то время, как физические силы угасали. Земное отступало, оставляя место Божественному, проникавшему в нее все более и более. Время от времени, однако, у нее вырывались слова, позволяющие думать, что она еще держалась за жизнь.

— Я знаю, — сказала она однажды Великой княгине Ольге Федоровне, — что никогда не поправлюсь, но я довольна тем, что имею, и предпочитаю болезнь смерти.

Без всякого сомнения, произнося эти слова, она думала не о себе, а о детях. Возможно, она уже предвидела все или почти все, что с ними произойдет, когда ее не будет. Еще за год или два до смерти она говорила Цесаревне, от которой я это слыхала: «Минни, вы должны жить в Зимнем дворце потом», — не объясняя смысла последнего слова. Месяц спустя Государыня снова вернулась к этому разговору: «Не забудь, Минни, о чем я тебя просила, — вы должны переехать в Зимний дворец».

— Я была вынуждена по настоянию Государыни дать ей обещание, — сказала мне Цесаревна, — но мне это стоило многих слез, так как мысль о том, чтобы покинуть Аничков дворец, казалась мне непереносимой.

Надеялась ли Государыня, что присутствие молодой четы предохранит младших сыновей, а возможно, и самого Государя от влияния, которого она боялась? Кто может сказать, о чем беспокоилась мать, чувствуя, что жизнь покидает ее? Жаль, что Государыня вообще не выразила своей последней воли семье. Госпожа Мальцева, видевшаяся с ней ежедневно, очень побуждала ее к этому.

— Да, мне бы надо столько сказать Государю и детям, — сказала она однажды, — но у меня нет сил.

В их присутствии она избегала даже намеков на свою скорую смерть. Почему? Бог знает!

Предполагали, что она рассказала Великому князю Наследнику о связи Государя с княжной Долгорукой, но Цесаревна в разговоре со мной решительно это отвергала.

Однажды утром Государыня вызвала графа Александра Адлерберга, собираясь пересмотреть завещание, но почувствовала такую слабость, что была вынуждена отказаться от этой мысли.

После ее смерти помимо завещания, по которому она передавала в наследство свою недвижимость, бриллианты и другие предметы, нашли лишь единственное письмо к Государю, написанное когда-то давно. Она трогательно благодарила его за счастливо прожитую жизнь рядом с ним. Кроме того, в ее столе остались разрозненные листки, исписанные в разное время. Я приведу две записи, содержание которых мне точно известно: «1. Я желаю быть похоронена в простом белом платье, прошу не возлагать мне на голову царскую корону. Желаю также, если это возможно, не производить вскрытия. 2. Прошу моих милых детей поминать меня сорок дней после смерти и по возможности присутствовать на обедне, молиться за меня, особенно в момент освящения Святых Даров. Это самое большое мое желание».


Ольга Федоровна с сыном Сергеем. 1870-е гг. Ольга Федоровна (урожденная Цецилия Августа, принцесса и маркграфиня Баденская; 1839–1891) — российская великая княгиня, супруга великого князя Михаила Николаевича.


По возвращении из Канна Государыня получила депешу от московских дам с пожеланиями выздоровления. Она ответила собственноручной запиской на имя Екатерины Тютчевой, писавшей Государыне от лица всех дам.

«Пишу, обращаясь к вам, милая Китти, поскольку вы прислали мне телеграмму. Каждая из вас вложила свое сердце в молитву за меня, и в этих строках я всем сердцем выражаю вам глубокую и искреннюю признательность. Господь услышал ваши молитвы, потому что я благополучно вернулась туда, куда влекло меня всей душой. Я пишу пока еще слабой рукой, но призываю на всех вас благословение Божие. Мария».

Мы увидали Государыню только три недели спустя после ее возвращения. Дорога так утомила ее, что она могла видеться лишь со своими домашними и с Нэнси Мальцевой, с которой была очень дружна и которая обыкновенно читала для нее.

Сердце мое облилось кровью при виде ее. Какая перемена произошла в ней после нашего последнего свидания в Югендгейме всего несколько месяцев назад! Бледная, прозрачная, воздушная — в ней, казалось, не осталось ничего земного. Никто не мог без слез взглянуть на нее. Последним высшим усилием воли она пыталась превозмочь телесную немощь. Вскоре слабость возросла настолько, что она оказалась прикованной к постели. Она вставала только для того, чтобы совершить утренний туалет, и изредка поднималась к обеду. Дочь читала ей ежедневно Евангелие и проповеди Берсье. Неоднократно Государыня выражала сожаление, что не помнит наизусть некоторых псалмов. «В болезни это было бы так хорошо», — говорила она. Ее гувернантки рассказывали мне, что всякий раз, когда они входили в комнату, неизменно заставали ее молящейся.

К трем часам пополудни к ней приходила Нэнси Мальцева и пыталась читать газеты, но она их совсем не слушала и обыкновенно впадала в дремоту, и это состояние усиливалось по мере того, как приближался конец. Вечером, чтобы не уснуть слишком рано, она делала вид, что играет в карты с тремя младшими детьми, сидевшими у ее постели. Иногда подходил Государь, присоединялся к партии, а к десяти часам все расходились.

Ночи казались бедной больной бесконечными, ей не давали покоя кашель и удушье. Не позволяя себе жаловаться, она все же иногда просила докторов дать какое-нибудь лекарство от этой напасти. «Впрочем, — добавляла она, — что значат мои страдания по сравнению с тем, что испытывает князь Трубецкой?»

В Чистый четверг она еще раз причастилась, но уже не покидая постели. После обедни мы увидели ее духовника Бажанова, выходящего из церкви со Святыми Дарами в сопровождении Государя, который первым вошел в спальню Государыни со словами: «Он пришел».

Она села на постели, скрестила руки на груди и со слезами повторила слова Государя, придавая им полое прямой смысл. Душа ее, казалось, была охвачена священным ожиданием. «Да, Он пришел, — повторила она, — и, как подумаешь. Кто пришел…»

Она приняла Спасителя и Его великую любовь, с каждым днем соединяясь с Ним и только с Ним все больше и больше. Для нее это было священное, невыразимо счастливое утро!

В пять часов Великая княжна вышла от матери, ее заплаканные глаза испугали меня, я подумала, что Государыне стало хуже. «Нет, — ответила Великая княжна, — я плачу, потому что мама так трогательна, она так сияет счастьем после причастия. Она беспрерывно говорит о Нем, и нельзя слушать ее без умиления».

На Пасху она пригласила нас всех по очереди, раздала подарки, которые доставала из глубины перины, и троекратно похристосовалась со всеми.

— Немного грустно, — сказала мне она, — лежать в такой день в постели, но раз так угодно Богу, значит, это хорошо. Не будем просить и желать ничего, помимо Его воли.

В каждом ее слове звучало безграничное смирение. Чувствовалось, что она всецело предалась Тому, Кто ее позвал.

23 апреля, в день моих именин, она была так добра, что вспомнила обо мне и прислала мне в подарок вазу и букет цветов. Я записываю эту подробность, глубоко тронувшую меня, потому что это была часть тех забот, которые расточала Государыня в то время. Казалось, она берегла силы только для того, чтобы доставлять радость другим. Особенно трогательное сочувствие она выказывала больным и обездоленным, оставаясь верной до конца главной черте своего характера.

Незадолго до кончины она вспомнила об одной бедной англичанке, которой помогала много лет, и послала ей через нас деньги в конверте, надписав дрожащей рукой: «Мисс Лонди от одной больной».

В первые дни мая встал было вопрос о ее переезде в Царское Село, но доктора заявили, что нечего и думать об этом. Силы ее стремительно угасали.

Каково же было всеобщее удивление, когда стало известно, что Государь покинул город и поселился в Царском. Знали, что он там не один, и это производило тяжелое впечатление, если не сказать больше. Императрица, конечно, тоже обо всем догадывалась, потому что старалась выгородить Государя в глазах окружающих.

— Я сама умоляла Государя уехать в Царское, — говорила она, — этого настоятельно требует его здоровье. Свежий воздух и отдых пойдут ему на пользу, пусть хотя бы он наслаждается загородной жизнью.

Мог ли он наслаждаться ею в подобных обстоятельствах? Каждый задавал себе этот вопрос и пожимал плечами. Правда, Государь почти каждый день приезжал в город повидать Государыню, но часто в такие часы, когда она была в полудреме; она видела его как бы в тумане, несмотря на все свои усилия выйти из оцепенения в те минуты, когда он входил в комнату. К этому сонливому состоянию вскоре добавились галлюцинации. Она видела вокруг себя воображаемые предметы и лица, но обыкновенно быстро спохватывалась и осознавала, что находится под действием болезненного внушения.

Двадцать первого вечером Мальцева сказала мне, что нашла ее в очень тяжелом состоянии. Ее дети, как бы они ни были обеспокоены, все же не отдавали себе отчета в тяжести положения матери. Великая княжна говорила мне потом, что жила в уверенности, что болезнь матери продлится не один месяц.

Император приехал из Царского двадцать первого утром и был поражен чрезвычайной слабостью Государыни. Он посоветовался с Боткиным, не следует ли эту ночь ему провести в городе. Казалось что, положение было достаточно серьезным для принятия такого решения, но почтенный Боткин с уверенностью, вообще свойственной докторам, удивил, что этой ночью он ручается за жизнь Государыни. Однако именно по истечении этой ночи ангел смерти совсем тихо прилетел за нею, пока весь дом спал. Никто, даже окружавшие ее сиделки, не могли с точностью указать минуту, когда отлетела ее дорогая душа. Эта тихая одинокая смерть «тала гармоничным и возвышенным заключительным аккордом жизни, такой чуждой шуму и земной славе. Она как-то выражала желание умереть одной, не чувствуя в себе мужества перенести душераздирающие прощания с близкими. В другой раз она сказала в шутку:

— Не люблю этих пикников возле смертного одра.

Ее желание было исполнено, но страдания близких стали от этого еще мучительнее.

Проснувшись утром, я узнала о нашем несчастье. Да, его предвидели, ждали, но лишь в ту минуту, когда удар поразил нас, мы поняли, насколько мы жили надеждою, вопреки всему.

Святыня дома рухнула вместе с ней. Горькими слезами я оросила его порог, с ошеломляющей ясностью предвидя страшное будущее, ожидающее нас. В домашней одежде я спустилась в приемную, смежную со спальней Государыни. Здесь собрались все обитатели дворца, но дверь комнаты дорогой покойной была закрыта даже для членов Царской семьи, уже собравшейся в Зимнем дворце. Государь должен был первым войти в комнату покойной, а он был в Царском. Извещенный депешей, он прибыл к 10 часам. Глаза его были красными от слез, когда он вышел из спальни. Молча он обнял нас всех по очереди. Бедная Великая княжна бросилась ко мне в объятия, задыхаясь от рыданий, и я услышала только ее слова:

— Слава Богу, что мама не страдала в последние минуты.

Когда вся семья простилась, мы получили разрешение войти. Она лежала к нам в профиль, с наклоненной головой, вытянув руки вдоль тела, словно очень устала. Наша Государыня спала вечным сном, трогательная, целомудренная и ангельски прекрасная даже в самой смерти. Ее портреты, выполненные в тот же день, не передают и не могут передать достоверно этот изменившийся и как бы проникнутый ощущением своего нового жилища облик. Никогда я не видала ничего подобного.

Великая княгиня Елена Павловна тоже была прекрасна на смертном одре, по более земной красотой.

Несколько часов спусти, после необходимого туалета, поза Государыни, к нашему великому сожалению, изменилась, по зато ее дорогое лицо, утратив страдальческое и усталое выражение, сияло молодостью. Пока тело оставалось в спальне, мы, свитские дамы, менялись возле нее каждые два часа. Я с нетерпением ждала свой черед, я испытывала какое-то горестное желание быть рядом с ней, смотреть на нее. Ночью происходило что-то особенно грандиозное, захватывающее: ничто не нарушало тишины, в которой звучал голос священника, медленно читающего слова Евангелия. Они так хорошо соответствовали чистому видению, бывшему перед нами, что душа переполнялась священной гармонией. Я как бы безотчетно следовала за нашей дорогой покойной по ее невидимому пути. Господь счел ее достойной предстать перед Ним, как дорогой плод, созревший для Его Царствия. Да, это были необыкновенные часы, незабываемые, едва омраченные личной скорбью, редкие часы, когда всем своим существом понимаешь смысл порядка вещей, который внезапно вырывает нас из суматохи повседневной жизни.

На третий день утром ее положили в гроб. Присутствовали только Царская семья и ближайшее придворное окружение. Войдя в комнату покойной, я была удивлена царившей там темнотой. Свет дня не проникал сюда, а многочисленные свечи, нисколько не освещая помещения, отбрасывали на все предметы странные мертвенно-бледные тени. Я ощутила какое-то невыразимое угнетение и беспокойство, которые вскоре нашли объяснение. Надвигалась гроза. С каждой минутой сгущались сумерки, атмосфера делалась все удушливее, и, как только подняли тело Государыни, чтобы положить ее в гроб, зигзаг молнии пересек комнату, гроб и раздался оглушительный раскат грома как раз на словах священника, громким голосом читавшего Евангелие от Иоанна: «Тогда пришел с небес глас: и прославил, и еще прославлю. Народ, стоявший и слышавший то, говорил: это гром». Все собравшиеся в больших залах для участия в похоронной процессии также были поражены внезапной темнотой, поскольку грозы в такое время весьма редки у нас. Едва можно было различить, как мне говорили, лицо стоявшего рядом.

Накануне смерти Государыни произошло еще более странное происшествие, о котором мне рассказывали очевидцы, в правдивости которых я не сомневаюсь. Между семью и восемью часами (т. е. еще засветло) один из обитателей дворца заметил светящийся крест в небе против Адмиралтейства. Он тотчас же указал на него Винклер и Кубяновской, которые тоже отчетливо его видели. Не говорю о других и имениях, о которых толковали в городе, особенно в народе, поскольку не могу утверждать о них с достоверностью, но вокруг имени Императрицы определенно возник некий ореол, и каждый интуитивно понимал всю огромность общей потери.

Тело Государыни в течение недели стояло сначала в дворцовой церкви, затем в соборе крепости. По традиции народ стекался со всех сторон, чтобы проститься с покойной Государыней, и обыкновенно ночью дозволялось приближаться, как говорится, любому и каждому. Панихиды служили два раза в день, как того требует этикет. Государь непременно присутствовал на них имеете с остальными членами семьи, но в промежутках возвращался в Царское, что не осталось незамеченным и вызвало единодушное осуждение; не знаю толком, что сказать о его поведении в эти печальные траурные дни. Это тайна совести, которой невозможно вынести приговор. И могу говорить только о личных впечатлениях и признаюсь: мне не нравилось видеть его у раскрытого гроба. Лицо его было чаще всего (на мой взгляд) напряженное, можно сказать, недовольное и почти жесткое, что очень огорчало меня. Тогда он казался взволнованным, и у меня становилось легче на сердце, словно мы переживали паше горе сообща. После я себе часто говорила, что для суда беспристрастного нужно было ничего не знать. Однако в нашем случае было не так. Возмущенные прошлым, страшащиеся будущего, мы не были способны судить о борьбе, происходившей в душе нашего Государя, Разве человеческая природа не представляет собой самый сложный клубок противоречий? Да, страх охватил всех сразу после то. о, как Государыня закрыла глаза. В день ее смерти, когда я дежурила у постели, ко мне подошел Великий князь Константин Константинович.

— Что же теперь делать? — произнес он.

— Самое лучшее — следовать ее примеру, — сказала я, — она смирилась во всем, как вы знаете, и этим самым она проповедовала нам смирение. Она молчала, мы тоже должны хранить молчание. Особенно, — добавила я, — остерегайтесь осуждать. Как бы ни были чисты ваши намерения в эти минуты, вы не можете быть уверены, что сохраните их до конца.

Мы оба не сдержали слез. Позднее, когда все то, чего мы больше всего боялись, осуществилось, бесценный молодой человек вспомнил наш разговор и сказал мне трогательную фразу, которую я не забыла.

— Что до меня, — сказал он, — я стараюсь действовать, как два добрых сына Ноя, то есть покрыть одеждой наготу наших отцов.

Имя отца во множественном числе прозвучало в его устах глубоко печально и выразительно.

Во время погребения, пришедшегося на день Вознесения, мы получили печальную честь нести свою последнюю службу при Государыне. Мне показалось на подмостках катафалка, что я нахожусь на головокружительной высоте. Ежели бы не величественная служба, поддерживавшая мои нравственные силы, я бы ни за что не удержалась там до конца, но я чувствовала себя как бы окутанной дымкой и ничего не видела вокруг себя. Мне потом рассказывали, что Государь во время службы находился в комнате, прилегающей к церкви, и лицо его было залито слезами, когда он вышел оттуда, чтобы принять участие в последней церемонии.

После похорон вся Царская семья уехала в Царское Село, кроме четы Наследников. Они появившись там лишь на короткое время и отправились на лето в Гапсаль. Этот отъезд в то время, как общее горе должно было объединить семью, истолковывался, разумеется, по-разному. Император, говорят, выказал сильное неудовольствие, я вскоре имела возможность сама в этом убедиться сначала по нескольким фразам, вырвавшимся у Великой княжны Марии Александровны, а затем и по словам самого Государя, сухо и резко отвечавшего на расспросы о наследнике. Можно ли было всерьез осуждать последнего, скрывавшегося в подобной ситуации, которая с каждым днем становилась все более двусмысленной и которую он знал, как никто?

Я не уехала со всеми в Царское, поскольку не знала, имею ли я теперь право следовать за двором, как при Императрице. Но Государь; узнав об этом, немедленно пригласил меня приехать, не желая ничего менять в установленном порядке. Через несколько дней мы получили официальное извещение от Императора, что за нами сохраняются все наши прежние привилегии: апартаменты в Зимнем дворце, летние резиденции в различных царских дворцах на наш выбор, экипажи и проч.

В Царском я проводила все дни около моей Великой княжны, неутешное сердце которой находило живой отклик в моем, переполненном тем же горем. Мы не могли говорить ни о чем другом, кроме нашей дорогой Государыни. Все сорок дней каждое утро мы стояли обедню в маленькой походной церкви, устроенной рядом с покоями Государыни два года назад, когда она заболела в Царском Селе. Старшие Великие князья ходили к обедне лишь изредка, занятые службой, но Великая княжна и ее младшие братья Сергей и Павел не пропускали ни одной, твердо желая выполнить волю своей матери. Между нею и тремя младшими детьми была особая близость и, так сказать, совершенно исключительный ток нежности. По истечении сорока дней я имела счастье причаститься в этой же церкви, где вскоре предстояло свершиться другой церемонии — совсем иного рода. Постепенно жизнь стала возвращаться в прежнее русло. Естественно, центром ее стала Великая княжна. Государь обедал у нее и вечером приходил к ней на партию в вист. Она даже взяла на себя обязанность рассылать приглашения, которыми не желал обременять себя Государь. Малочисленные партнеры менялись в зависимости от того, кто находился в Царском, но основной список оставался неизменным: граф Адлерберг, граф Перовский, Лорис-Меликов, Эдуард Баранов, князь Суворов, Вердер и Озеров. Все эти господа собирались по очереди, лишь Великий князь Алексей Александрович бывал почти каждый вечер. Общество Великой княжны состояло единственно из ее младших братьев, двух приятельниц — графини Перовской и меня в те дни, когда я не играла партию с Государем. Великий князь Сергей Александрович иногда читал что-нибудь для нас, а если Государь удалялся, мы скромно ужинали одни, зачастую в обществе Лорис-Меликова. Светлейшая молодежь очень его любила. Тогда-то я его потихоньку изучила и думаю рассказать о нем подробнее. Прежде мне хотелось бы написать, чем была Великая княжна для своего отца в то время. Она окружила его трогательной любовью, полностью посвятила себя ему, подчинив весь свой день его распорядку.


Граф Михаил Тариэлович Лорис-Меликов (1825–1888) — российский военачальник и государственный деятель; генерал от кавалерии (17 апреля 1875), генерал-адъютант. Член Государственного совета (11 февраля 1880 года). Почетный член Императорской Академии наук.


— Не понимаю, — сказала она однажды, — как мой старший брат мог оставить папа в такую минуту. Папа сам был таким хорошим сыном, что было бы справедливо воздать ему тем же и пытаться заменить ему мама, насколько это возможно.

Эти и многие другие слова в том же роде заставили меня подозревать, что она ничего не знает о связи Государя с княжной Долгорукой, хотя это казалось невероятным со стороны замужней уже в течение шести или семи лет женщины, живущей за границей, где газеты цинично, без всякой оглядки смакуют и то, что было, и чаще даже то, чего не было. Но сдержанность ее была такова, что, несмотря на близость наших отношений, я никогда не могла определенно ответить, знает ли она обо всем. Позднее я узнала, что, будучи осведомленной, она все же надеялась силою заботы и любви вернуть привязанность отца к законной семье и удалить его от другой — мысль очень наивная, иллюзорная, но достойная сердца дочери. Должна добавить в связи с этим, опережая события, что дети Императора никогда не позволяли себе даже между собой обсуждать поведение отца. Они не обмолвились о нем ни словом на протяжении многих лет. А соблазн возникал часто.

В это пребывание в Царском, о котором я уже говорила, Государь совершал ежедневную прогулку в экипаже с Великой княжной и сыновьями. В Павловске, где-нибудь в парке, несомненно, в заранее условленном месте. Государя ожидал его верховой конь. Император выходил из экипажа, прощался с детьми, садился на коня и ехал в направлении, хорошо известном публике. Вторая половина прогулки совершалась в обществе тайной подруги. Этот маневр повторялся ежедневно. Однажды утром упомянутая дама, видимо, по ошибке приехала раньше назначенного свидания, ее коляска, сопровождаемая сворой собак, показалась в тот момент, когда Государь прощался с дочерью и сыном. Одна из собак, похоже, хорошо знакомая с экипажем Императора, впрыгнула внутрь и никак не хотела уходить. Стоило большого труда ее оттуда выгнать, сцена эта продолжалась довольно долго к великой неловкости, как я подозреваю, всех присутствующих.

— Поверите ли, — говорил мне несколько месяцев спустя Великий князь Сергей, — во время всего пути от Павловска до Царского мы с Мари не только не обмолвились ни одним словом об этом событии, но и взглядом не обменялись.

Да, в наше время подобная выдержка встречается нечасто, даже в обычных семьях.

Во время маневров Великая княжна часто сопровождала отца в Красное Село и Ропшу. Она делала это много раз даже в ущерб своему здоровью и несмотря на вкрадчивые намеки Лорис-Меликова, который пытался отговорить ее, зная, что Государь всюду ездит в сопровождении княжны Долгорукой и ее детей. Он поселял их рядом с собой и по соседству с Великими княгинями, так сказать, под покровом тайны. Мария Александровна не внимала советам Лорис-Меликова, пока однажды в Ропше она сама не заметила детей Юрьевских, которые из любопытства приникли к окнам, чтобы поглядеть на военные маневры. Трудно понять, ради чего Государь осложнял и без того щекотливую ситуацию. Я нахожу этому несколько объяснений. В его характере было невероятно много ребячества, он не мог себе ни в чем отказать, легко воображая, что его наивные ухищрения не заметны посторонним, чем очень вредил себе. Может быть, он хотел приучить свою настоящую семью к новому порядку вещей, который ее ожидал. Через какие огорчения пришлось пройти бедным детям еще задолго до развязки!

— Мне казалось особенно невыносимым, — сказала мне впоследствии Великая княжна, — что папа запретил нам входить к нему без доклада.

Впрочем, в то время никто из них еще не помышлял о возможности брака, даже граф Адлерберг, как я с великим удивлением узнала от него позднее. На семейных обедах вскоре стало больше приглашенных, среди прочих были министры и придворные дамы. Однажды, когда я присутствовала при туалете Великой княжны, она сказала со вздохом:

— Увы, придется снова идти любезничать со старыми колпаками.

Бедняжка не имела ни минуты настоящего покоя после смерти матери. Этот вздох меня удручил, что я не преминула ей выразить. Она перебила меня с живостью:

— Нет, нет, пожалуйста, не сокрушайтесь обо мне. Знаете, я очень много размышляла этой зимой, еще до нашего несчастья, и поняла, что на первом месте должен быть дух жертвенности как в великом, так и в малом. Теперь я это знаю на опыте. Как только я задумываюсь о себе, я чувствую себя несчастной. Чтобы избежать этого, есть только один способ, уверяю вас, — думать о других.

Я умолкла, но сердце мое вознеслось в порыве благодарности к Богу.

Через шесть недель после смерти Государыни младшие Великие князья заболели корью. Болезнь охватила весь дом. Вскоре она настигла и Великую княжну с ее четырьмя детьми. Государь очень часто навещал больных. Он переходил с этажа на этаж и долее всего оставался рядом с дочерью, комнату которой я не покидала ни на минуту. Так что я видала его по нескольку раз в день и мы беседовали о том, о сем, чтобы не давать Великой княжне говорить самой. Однажды я попросила Государя подарить мне портрет Государыни, выполненный после ее смерти. Эти снимки не были в продаже. Государь оставил за собой исключительное право их распространения. Он ответил любезным согласием, и, поблагодарив его, я решила, что настала подходящая минута высказать свое маленькое исповедание веры, чтобы раз и навсегда выразить мое нравственное отношение к прошлому. Впрочем, он и не мог не узнать его на протяжении стольких лет, что я жила под одним с ним кровом.

— Осмелюсь добавить. Ваше Величество, — сказала я, — что я чувствую себя достойной владеть этой драгоценной карточкой, потому что я всем существом принадлежала Государыне.

Он ничего не ответил, но портрет мне прислан не был, что я не могу приписать простой забывчивости. У Государя была великолепная память, он никогда не заставлял долго ждать исполнения просьбы. Позднее Великий князь Сергей Александрович подарил мне этот портрет, которого желала моя душа, но весь эпизод показался мне значительным как предвестник будущих событий. Может быть, уже тогда Государь прикидывал в уме и рассчитывал, кто может принять его сторону. События подтвердили, что я оказалась права, высказавшись откровенно. А в то время я сочла корь, свирепствовавшую в доме, за благодеяние. Для детей Государыни это было время вынужденного уединения, в котором они очень нуждались. К тому же они были, таким образом, ограждены от встреч с другой семьей, которая появлялась теперь все более открыто, отбросив в сторону всякое стеснение и всякий налет тайны. Гуляющие в Царскосельском парке часто встречали траурный экипаж, в котором красовалась княжна Долгорукая со своим потомством. Встречая знакомых. Государь порой их останавливал и беседовал с ними, невзирая на присутствие своего незаконного сопровождения. Так, архиерей Рождественский и прусский генерал Вердер были застигнуты врасплох и огорченно жаловались мне потом на этот знак неуважения со стороны Государя. Со мной не случалось ничего подобного единственно потому, что, зная о постоянстве Государя даже в его непостоянстве, я избегала выходить из дома в часы его обьганых прогулок.

Да, пелены спадали с глаз одна за другой, и нетрудно было предвидеть, что все это предвещало. Однажды, перед самой смертью Государыни, я сказала одной из приятельниц:

— Храни Господь нашу Государыню, потому что, как только ей закроют глаза. Государь женится на княжне Долгорукой.

Приятельница с возмущением отвергла подобное предположение, исходившее, по ее словам, от моего беспокойного характера, склонного к преувеличениям. Однако в этом предположении не было ни преувеличения, ни пророческого предвидения. Это было просто следствие моего очень хорошего знания натуры Государя и новых теорий, усвоенных им со времени связи с княжной Долгорукой. Прежде чем испытать эти теории на себе, он поощрял их применение другими. Часто я слышала его похвалы в адрес лиц, которые того совершенно не заслуживали, единственно потому, что с ними случилось то, чему пристало бы название восстановление. Под влиянием того же принципа он стал невероятно терпим к восстановленным дамам, которые прежде не могли и мечтать попасть ко двору, а теперь проникали сюда с необыкновенной легкостью. Это происходило особенно часто в отсутствие Государыни, которая по возвращении была вынуждена их терпеть. Нет нужды говорить, какая распущенность возникла в обществе. Увеличивалось число разводов, внебрачные дети становились законными, почти беспрепятственно можно было жениться на жене соседа, купив за взятку решение Консистории. В кругах, самых близких к трону, часто возникали шумные скандалы. Я могла бы назвать изрядное количество высокопоставленных особ, даже русских послов, аккредитованных в других странах, позволявших себе подобные выходки и нимало не потерявших монаршей милости.

Однажды вечером я сидела за чайным столиком возле Государя, и он принялся мне рассказывать об одной такой постыдной свадьбе, бывшей у всех на устах. Я выразила глубокое негодование по этому поводу.

— Что поделаешь, — сказал он, совершенно невозмутимо пожимая плечами, — такое нынче время.

Я взглянула на него, онемев от изумления. Подобные слова из уст самодержца всея Руси были по меньшей мере поразительны. Когда Государь уселся за ломберный столик, а я за столик Государыни с чтением в руках, я не могла удержаться и вернулась к предмету, от которого у меня кипела кровь в жилах.

Я даже позволила себе обратиться к Государыне в следующих выражениях:

— Знаете, сударыня, в этом отчасти вы сами виноваты. Вы говорите, что Государь не вмешивается в действия Синода, но есть другой способ, еще более успешный, для того, чтобы положить конец подобным нарушениям. Вы не можете помешать послу жениться на супруге его секретаря или генералу на жене своего адъютанта, но вам отнюдь не возбраняется сместить посла и генерала с их должности и объявить, чтобы ни они, ни их жены не появлялись вам на глаза. Я знаю свет, сударыня, и уверяю вас, что это самое верное средство и оно заставит каждого дважды подумать, прежде чем броситься в авантюру незаконной связи.

Государыня согласилась со мной, я это видела, потому что она глубоко вздохнула и промолчала. Я не сомневаюсь в верном направлении ее мыслей, но, к сожалению, власть была не в ее руках, а в руках тех, кто был непростительно распущен.

Еще задолго до того, как стали ходить настойчивые слухи о предполагаемой женитьбе Государя, я была уверена, что она уже состоялась. Мне никто не говорил этого, и, однако, я была уверена, основывая свои подозрения на бесчисленных угрожающих признаках. Мое превосходное знание помещений дворца способствовало этому. Походная церковь, о которой я упоминала выше, должна была быть свернута спустя шесть недель после смерти Государыни. Она была недалеко от покоев Государя, хотя он жил в первом этаже. Он мог проходить в нее по внутренней лестнице, не рискуя привлечь внимание обитателей дворца. Ни одно место не могло быть столь благоприятным для сохранения тайны такого рода, и навязчивая мысль, что брачная церемония свершилась именно здесь, врезалась мне в мозг так четко, что я сама этому удивлялась. Я ничего никому не сказала, но через два дня, проходя по залам дворца в покои больных Великих князей, я спросила у дежурного лакея, убрана ли церковь.

— Нет еще, — был ответ.

Этот же вопрос я задала через день и получила утвердительный ответ. Иконостас и образа были унесены накануне! Я приняла это к сведению. Убеждение мое осталось неизменным, и с тяжелым сердцем, безутешная, я отправилась к моим друзьям Перовским, от которых я ничего не скрывала. Между прочим, они сами, будучи глубоко преданы Царской семье, с ужасом смотрели на ожидавшее нас будущее.

— Что ж, дорогие друзья, — начала я, — вы можете верить или нет тому, что я скажу, но я — увы — убеждена, что событие, которого мы опасаемся более всего на свете, в эту минуту уже бесповоротно свершившийся факт. Государь венчался третьего дня в походной церкви.

И опять мне никто не поверил, я никогда не забуду, какая буря возмущения, сомнений, вопросов поднялась вокруг меня. Удивлялись, что я сообщаю такую чрезвычайную новость без всяких на то доказательств.

— Что касается доказательств, — возразила я, — разумеется, у меня их нет, но вы увидите, что я не ошибаюсь, дай Бог, чтобы я оказалась не права.

В течение двух последующих дней ничего не сдвинулось, ничего не обнаружилось. Вечера с карточной игрой продолжались, как обычно, внешне не произошло никаких перемен. Но Вердер, обладающий великолепной способностью незаметно наблюдать, спросил меня однажды: не заметила ли я новое кольцо на пальце Государя, возможно, обручальное?!

— Нет, — ответила я, — не заметила да и не пыталась замечать.

Правда, возможностей для этого у меня было достаточно. Будучи единственной дамой на этих вечерах, я иногда играла партию в вист с Государем, к тому же ежедневно я сидела рядом с ним за чайным столом. Я даже не пыталась бросить нескромный взгляд на его руку. К чему мне доказывать то, в чем я не сомневалась? Женитьба Государя недолго держалась в тайне. Молва, взявшаяся неизвестно откуда, распространилась так быстро, что мы решили, что ее раскрыли намеренно. Граф А. В. Адлерберг. Дабы публика привыкала к свершившемуся. Но верной информации не было, каждый выдумывал свою версию о месте, участниках и обстоятельствах этого значительного события. Прежде чем изложить действительные подробности, которые я узнала непосредственно от графа Александра Адлерберга, остановлюсь немного на его личности. Искренняя и длительная дружба, связывавшая меня с ним, не имеет никакого влияния на то, о чем я собираюсь рассказать, потому что людей рекомендуют отнюдь не наши симпатии или антипатии. Чтобы верно охарактеризовать человека, требуется много других качеств, и прежде всего желание оставаться правдивым. Я прожила слишком долго, чтобы не понимать, что суждения вообще текучи, как волны. Как бы малозначителен ни был человек, раскрывающий перед посторонними свое святая святых, в него стоит проникнуть, чтобы иметь обстоятельное представление.

Как общественный деятель граф Адлерберг, разумеется, принадлежит обществу, и выдающаяся роль, которую он играл в течение царствования Александра. И, не может не вызвать разные оценки и суждения, и, надо признаться, чаще отрицательные, чем положительные. Его называли барином-игроком, обвиняли в эгоизме, лени и чрезмерном властолюбии. Может быть, но всех этих обвинениях и была доля истины, но преувеличенная настолько, что выглядит клеветой. Ему невозможно было отказать в благородстве ума и большом достоинстве чувств, В своем двойном качестве друга и министра двора он был совершенно незаменим для Государя. Он был посвящен во все дела Царской семьи, знал все пружины политического механизма, и в то же время отличительными чертами его характера, приводящими в ярость любопытных, были скромность, умение хранить тайны. Несмотря на природную леность, он необыкновенно много работал, обладая необыкновенными способностями. Зная все европейские языки, он к тому же владел пером, как профессиональный литератор, и вообще был человеком выдающейся культуры, которую никогда не выставлял напоказ. Всегда нужно было ловко его вызывать на то, чтобы он приоткрыл кладовые своей невероятной памяти. Этот несовершенный портрет почти бесполезен, потому что я хочу доказать лишь одно — он никогда не услуживал и не был конфидентом Государя в истории с княжной Долгорукой. Впрочем, впоследствии события это совершенно подтвердили и общественное мнение на его счет было единодушно. Я же об этом узнала как-то совершенно случайно, и не без удивления, поскольку близость графа к Государю была так велика, что не оставляла места подобному предположению.

Прежде всего следует сказать, что тайна Государя принадлежала всем. Естественно, о ней говорили с друзьями за закрытыми дверьми, но при дворе мы не могли себе позволить ни малейшего намека на этот предмет, даже с лучшими знакомыми. Только чрезвычайные обстоятельства могли заставить меня нарушить правило, принятое со всеобщего молчаливого согласия. Мы прекрасно знали, что барышня следует за Государем во всех его поездках за границу, но в Крыму, где мы проводили каждую осень, она еще не появлялась. Не могу вспомнить год, когда она впервые туда проникла, но однажды утром я отвезла мою ученицу к родителям, ожидавшим ее в Массандре, и возвращалась одна в коляске. Каково же было мое удивление, когда на Ялтинском мосту, то есть на проезжей дороге, на глазах у всех я увидала идущую пешком упомянутую особу. Будь это чуть раньше, юная Великая княжна увидала бы ее тоже. Мысль о том, что девочка в своем чистосердечном неведении могла сказать об этой встрече матери, вызвала у меня дрожь. Княжну поместили в долине, но, было похоже, инкогнито не входило в ее планы, и она предпочитала открыто появляться. Кто стал бы с уверенностью утверждать, что подобная встреча не повторится!


«Ласточкино гнездо» — памятник архитектуры и истории, расположенный на отвесной 40-метровой Аврориной скале мыса Ай-Тодор в поселке Гаспра на южном берегу Крыма. Строение напоминает средневековый рыцарский замок вроде Белемской башни или виллы Мирамаре близ Триеста.


После долгих колебаний я решила обратиться к графу Адлербергу, не подозревая, как я говорила выше, что он может не знать тайны Государя. Я была уверена, что только его одного послушают, если речь зайдет о соблюдении приличий. Я сама нуждалась в поддержке и опоре человека более сильного, чем я, в таком щекотливом деле, и, войдя к графу, я тут же выложила ему возмущенно и энергично, как всегда бывает, когда чувства берут верх. Я даже сделала ему горькие упреки в том, что он не подумал оградить. Государыню от таких оскорбительных и отвратительных случайностей. Много лет прошло с тех пор, а у меня перед глазами и теперь стоит печальное и удрученное выражение лица графа после моей тирады, которую он выслушал молча.

— Увы, дорогая графиня, — сказал он наконец, — не ждите от меня ни помощи, ни совета. Я сам изнемогаю под тяжестью ужасной ситуации, и вы совершенно заблуждаетесь на мой счет. Государь не только ни разу не говорил со мной о своих отношениях с княжной Долгорукой, но при всяком случае старается уверить в обратном, играя со мной совершенно ненужный спектакль. Он понимает, что я не могу ничего не знать и мне, как министру двора, надлежит оплачивать расходы, которые влечет за собой сложившаяся ситуация, и, однако, повторяю, между ним и мною не было сказано ни единого слова об этом предмете, не прозвучало ни единого намека.

Несмотря на то что моя надежда получить нравственную поддержку не состоялась, я не могла не поздравить от всего сердца Адлерберга с тем, что он чудесным образом сумел избежать участия в скандале. Итак, мне оставалось полагаться только на свою счастливую звезду, и, слава Богу, она была ко мне благосклонна.

Все, что я описываю, дела давно минувших дней, хотя именно они наложили свою печать на все последующие события. Бедный граф Адлерберг, положение которого и в ту пору было довольно сложным, даже не предполагал, какое испытание его ожидает. Я постараюсь воспроизвести во всей полноте то, что мне рассказывал граф спустя несколько недель после женитьбы Государя.

4 июля в Царском Селе граф был вызван к Государю, совергиенно не подготовленный к тому, что ему предстояло выслушать. Государь без лишних слов, хотя и очень неуверенным голосом, объявил, что решил венчаться с княжной Долгорукой, объясняя свое решение тем, что она многим пожертвовала ради него, что от этой связи родились дети и, наконец, что поступить так ему велит чувство долга.

— Вообразите мою растерянность, — сказал граф, — я с трудом улавливал слова Государя и не могу выразить, что я чувствовал в ту минуту, — меня как бы закружило в вихре кошмара, и пусть вам покажется странным, но ни разу возможность такой развязки не пришла мне в голову.

— Я умолял Государя, — продолжал граф, — во имя всего святого отказаться от рокового намерения, если только он не принял решения тотчас же отречься от престола. Я представлял перед ним в отчаянных выражениях ужасные, неисчислимые последствия подобного поступка: несчастье Царской семьи, непременное падение его престижа, возмущение и даже презрение общества, которое он рисковал на себя навлечь. Как бы ни были сильны и несдержанны мои слова, я еще владел собой. Будучи уверен, что Государь говорит об отдаленном будущем, я тешил себя надеждой, что со временем мне удастся уговорить его переменить планы. Это заблуждение продолжалось довольно долго, и нашу беседу можно разделить, таким образом, на две части. Вначале Государь возражал на мои нападки и даже пытался стать на юридическую почну, правда, весьма зыбкую, доказывая, что Император, дающий разрешение на морганатические браки членам Царской семьи, вправе распорядиться и собственной персоной. Было очевидно, что он выносил и продумал свое решение, но я был поражен противоречивостью и отсутствием логики в его защите. Поистине это был другой человек! Традиции, к которым он так тяготел прежде, глубокая порядочность, хорошо нам известная в нем и составлявшая прелесть его натуры, вдруг куда-то исчезли! Слушая его, я чувствовал, что его поврежденный разум больше неспособен воспринимать настоящий здравый смысл. Он хотел свадьбы любой ценой, не взирая на то что многое придется разрушить для достижения этой цели. Наша словесная битва продолжалась целую вечность. Я обезумел от горя и пытался сохранить хоть каплю хладнокровия, но, когда Государь, заканчивая спор, сообщил, что венчание назначено на послезавтра, я потерял свойственное мне обычно самообладание. Я больше не владел собой и наговорил ему кучу неистовых слов, не умея да и не желая сдерживаться в выражениях. Он ничего не ответил, повернулся на каблуках и вышел из комнаты. Минуту спустя дверь снова открылась и вошла княжна.

У меня снова мелькнул проблеск надежды. Может быть, мне удалось убедить Государя и он прислал ее для того, чтобы я и ее уговорил? Но я глубоко заблуждался — я не знал, с кем я имею дело. Я разговаривал с ней впервые в жизни, я умолял ее тоже во имя любви к Государю спасти его от этого рокового решения, которое уронит его в глазах народа и возмутит все преданные ему до сих пор сердца, не говоря уже о более пагубных последствиях. Я вскоре поняла, что с тем же успехом мог бы обращаться к бревну, что эта женщина менее всего способна на благородную и великодушную жертву. Она повторяла неизменно одну и ту же фразу на все лады:

— Государь будет счастлив и спокоен, только когда повенчается со мной.

Это единственное возражение, которое она сумела найти в ответ на мои страстные речи. Тогда я попытался напугать ее, рисуя ей, в какое ложное и трудное положение она себя ставит по отношению к Царской семье и особенно к Великому князю Наследнику.

— О, как раз это не внушает мне никакого опасения, — сказала она, — они всегда так добры ко мне.

Во время нашего разговора дверь приоткрылась и Государь робко спросил, может ли он войти.

— Нет, пока нельзя! — вскричала она таким тоном, какого я себе никогда не позволяю даже со своим лакеем, уверяю вас. Тут только я понял, что Государь мне устроил сам свидание с княжной, уверенный, что я не сумею устоять перед ней. Весьма далекий от соблазна, я лишь был поражен вульгарностью и чрезвычайной глупостью этой героини самого несчастного из известных мне романов.

Когда Государь все же получил разрешение войти, он стал умолять Адлерберга присутствовать при венчании. Сначала граф отказывался, но потом ему напомнили о пятидесятилетней дружбе, связывавшей их обоих, к тому же монарх есть монарх и просьба постепенно переросла в приказ.

— Мне пришлось согласиться, — закончил граф свой рассказ, — потому что Государь мог выбрать в свидетели людей менее готовых хранить тайну, чем я и Эдуард Баранов, которого предложил уже я сам.

Никто впоследствии не порицал Адлерберга за то, что он уступил настояниям Государя.

— Его не в чем упрекнуть, — сказала мне однажды Цесаревна, — он боролся до конца и рисковал своим положением, возражая Государю, но он не мог отказаться присутствовать при венчании.

Несомненно и то, что это была самая большая жертва со стороны графа, тем более для него мучительная, что образ Государыни по-прежнему жил в его сердце. Он горячо любил и почитал Государыню с того самого дня, как узнал ее (более 40 лет назад). Она, в свою очередь, всегда видела в нем верного друга. С ее глубоким тактом она, без всякого сомнения, понимала, что Адлерберг не замешан в эту темную историю, разыгрывавшуюся рядом с ней. Я часто думала, что именно благодаря близости с Государыней Адлерберг сумел сохранить доверие Государя.

Итак, эта свадьба была для него палкой о двух концах. Его осунувшееся лицо, озабоченный, отчаявшийся вид несли отпечаток полученного удара. Я узнала причину тому только после его рассказа, приведенного выше.

Итак, венчание состоялось 6 июля между одиннадцатью часами и полуночью, в той самой церкви, что хранила еще дух нашей молитвы в память Государыни. Придворный архиерей Никольский произнес благословение. Когда-то он сопровождал Государыню в ее поездках за границу, а в 1877 году, во время Турецкой кампании, состоял при Императоре. Отдавая приказание подготовить все к обряду венчания. Государь произнес:

— Я хочу умереть честным человеком и должен спешить, потому что меня преследуют убийцы.

Конечно, нет никакого сомнения, что это было главной побудительной причиной. Мне бы хотелось видеть в этом его оправдание, но имел ли он право пожертвовать всем ради одной идеи?

Свидетелями Государя были, как я уже упоминала, граф Адлерберг и граф Эдуард Баранов. Я придаю моей фразе характер предположения, потому что по опыту знаю, как небезопасны в нравственном отношении безапелляционные приговоры. Послушайте кого-либо односторонне, и вы узнаете только половину правды. А о бедном Рылееве судили только с самой невыгодной стороны. Не имея никакой причины обнажать шпагу в его защиту, я готова присоединиться к тем немногим, кто считал, что он действовал не из-за испорченности или бесчестности своей натуры, но из-за печально сложившихся обстоятельств, которые его представили в таком свете. Фанатично преданный Государю, он пожертвовал ради него своим счастьем, как без малейшего колебания он пожертвовал бы ради него и своей жизнью.

— Я не мог ни в чем ему отказать, — говорил он одному своему другу, — так как был безгранично привязан к нему. Он осыпал меня милостями в ту пору, когда меня считали парией из-за моей печально прославившейся фамилии.

Можно, не боясь ошибиться, утверждать, что это фантастическое убеждение было порождением его чувствительного и подозрительного воображения и ограниченного ума. Разумеется, никто и не помышлял мстить ему за участие его дяди в событиях 14 декабря, но, войдя в логику его рассуждений, легко понять вытекающую из нее страстную привязанность к Государю, сделавшую его (вопреки его воле) инструментом в этой грязной истории. Впрочем, сделав первый шаг на пути незаконных уступок, можно ли представить, как далеко зайдешь? Такую неприглядную роль не берут на себя разом, по неведению, но начинают обыкновенно с легкого попустительства, открывающего путь и многим другим уступкам, и так мало-помалу создается положение, когда виновник и жертва соединяются в одном лице, и, если в нем осталась хоть капля благородных чувств, его ждет каторжная жизнь. С тех пор как связь Императора сделалась более-менее известной, я не видала Рылеева иначе как несчастным и страдающим, имеющим вид побитого пса, который старается скрыться подальше с глаз. Несмотря на это, часто надо было прилагать великие усилия, чтобы сохранить жалость к нему, потому что его, казалось, переполняла ненависть к тем, кто волею обстоятельств вступал с ним в общение. Мало кому удалось избежать его недоброжелательности и даже грубости, что в конце концов и обрушило на его голову всеобщее негодование и презрение. Обладай он некоторым тактом и умом, он мог бы завоевать если не уважение, то хотя бы каплю снисхождения, и если его честь была потеряна в глазах общества, то он должен пенять только на себя. Даже наша Государыня, всегда сдержанная, не теряющая самообладания, не могла порой скрыть отвращения, которое ей внушал Рылеев. Это проявлялось в ее невольных движениях — едва заметных, но достаточных для того, чтобы те, кто хорошо ее знал, поняли, как она его в душе расценивает. Этот и многие другие знаки, осмысленные нами после ее смерти, убедили нас, что она знала нее, что происходило вокруг нее. Если верить людям, считающим себя сведущими в этом вопросе, то она узнала обо всем от самого Государя. Памятуя о многих событиях в прошлом, я принимаю без колебания эту версию, — она совершенно в духе Государя, но я привожу ее здесь с великой осторожностью, поскольку у меня нет никаких доказательств. Стоит над ней надуматься, как из сердца вырывается крик: Боже мой, как она должна была страдать в своих чувствах женщины, матери. Государыни и все это унести с собой в могилу в полном молчании!

Позднее у меня была возможность расспрашивать королеву Вюртембергскую Ольгу Николаевну, связанную тесной дружбой с Государыней с самой юности, любимого брата Государыни Александра, принца Гессенского, и, наконец, Мальцеву, к ней приближенную. Увы! Все тот же ответ: никто из них не слышал от нее ни слова признания.

Откуда черпала она эту почти сверхчеловеческую силу? А ведь иногда требуется гораздо меньше, чтобы прослыть мучеником. Мне вспоминается, как иногда мы смели бранить ее за то, что она не приложила усилий, чтобы противостоять слабостям Государя, но кто может знать, что было сказано между ними и какому чувству она повиновалась, проявляя терпение и снисходительность? Вероятнее всего, она не хотела унизить в глазах своей семьи отца и Государя. Отсюда, видимо, происходило ее героическое молчание. Не стану утверждать, что исключительно этот злосчастный роман подорвал жизненные силы Государыни, — злобой дня тогда были катастрофы и покушения; но на этот слабый светильник так грубо дули, что пламя его не могло не угаснуть.

После этого необходимого отступления я возвращаюсь к лету в Царском, которое мирно шло к концу, несмотря на готовящиеся под сурдинку закулисные события.

Великая княжна Мария Александровна 9 августа уехала в Кобург к мужу, оставив на наше попечение выздоравливающих после кори детей. Никогда не забуду печали Великой княжны при разлуке с отцом. «У меня сердце разрывалось на части», — говорила она мне. Через несколько дней (19 августа) Государь уезжал в Крым.

Был воскресный день. Во время обедни Государь почувствовал себя очень дурно. Он дважды посылал Великого князя Павла Александровича — один раз за лекарством, другой раз за доктором. В конце концов, он вышел из церкви и сидел у входа до конца службы, чего с ним никогда не бывало. За завтраком мне показалось, что он бледен, но все же немного оправился после дурноты. Кто-то вообразил, что у него случился легкий нервный удар, но это было не так. Он только почувствовал онемение конечностей рук и ног и сказал доктору Здекауэру, что у него обыкновенно бывает так после сильного волнения, а сегодня утром он как раз переволновался, и больше ничего не стал объяснять. Я сидела за столом напротив Великого князя Наследника, приехавшего из Гапсаля попрощаться с отцом, и меня поразило его поведение. Он сидел глубоко погруженный в себя, ни с кем не разговаривал и не поднимал головы от тарелки.

Позднее от Великой княгини Цесаревны я узнала в подробностях, что произошло в то утро. Поначалу Государь имел намерение сообщить о своей женитьбе чете Наследников письменно, затем по какой-то причине переменил решение и остановился на том, чтобы сообщить им сразу после их приезда из Гапсаля. Так что объявление было сделано в первые минуты свидания. Он сообщил, что все уже свершилось, просил быть добрыми к княгине и заверил, что никогда не станет им ее навязывать. Он сказал также, что женитьба будет сохраняться в тайне до истечения года траура, затем он пригласил княгиню, которая казалась взволнованной. Она поцеловала руку Цесаревне и сказала, что Государь пожелал сделать ее своей супругой, она вполне счастлива этим и никогда не позволит себе выйти из своей скромной роли.

— Это почти подлинные ее слова, — говорила мне Цесаревна, — и чувствовалось, что они были подготовлены заранее, как заданный урок.

Вся сцена, впрочем, произошла очень быстро, и мы стояли, как громом пораженные.

На прощание Государь сказал, что теперь они могут приехать к нему в Крым. Весной на предложение Наследника навестить Государя в Крыму тот ответил отказом.

— Не в этом году, — сказал он, — это нарушит мои планы.

Мы попрощались с Государем сразу после завтрака, вернее, он выразил пожелание, чтобы его не ждали у дверей покоев, где он имел обыкновение прощаться со всеми перед тем, как сесть в коляску. Впрочем, он был, как всегда, сердечен, и никто, кроме нас двоих (меня и Адлерберга), не понял значения этой перемены.

Государь заверил графа Адлерберга, что княгиня Юрьевская не поедет с ним в одном поезде в Крым, но перед самым отъездом без ведома графа все обещания были нарушены под предлогом, что княгиня получила анонимные письма с угрозами, потребовавшими чрезвычайных мер предосторожности. Адлерберг ни на минуту не поверил в эту неправдоподобную сказку и был совершенно поражен тем, что Государь прибег к таким уловкам и ухищрениям по отношению к нему, да и ко всем прочим, чтобы загладить неловкость от своих невыполненных обещаний. Нельзя было более полагаться ни на одно его слово.

— Я не привык к такому лукавству со стороны моего Государя, — сказал мне граф по возвращении из Крыма, — и должен признаться, что мое удивление получало все новую пищу. Слова и поступки Государя вступали в противоречие каждую минуту, как у человека, потерявшего голову. Приведу только один пример. Через несколько часов после того, как он торжественно объявил мне, что его женитьба должна для всех оставаться секретом, он сказал, что знает из верного источника, будто общество в целом одобряет его брак, то самое общество, которое, как предполагалось, было в полном неведении и от глаз которого старались укрыться.

Возвращаясь к отъезду Государя, скажу, что комедия, хорошо ли, дурно ли сыгранная по монаршей воле, вполне удалась. Все официальные лица, обязанные присутствовать на вокзале при проводах Императора, увидели в его вагоне за полуопущенными шторами княгиню с детьми. В пути даже эта завеса тайны спала, и вскоре свита имела удовольствие наблюдать близость всего семейства, что, разумеется, каждый расценивал по-своему.


Император Александр II и императрица Мария Александровна.


Мне кажется, я уже говорила: чувство рыцарской чести, несомненно, было главной причиной, толкнувшей Государя на эту женитьбу. Возможно, в ту минуту он радовался, что сумел преодолеть все трудности, которыми изобиловало выполнение его плана, но как многого он не предвидел! Решительно сосредоточившись на одном — во что бы то ни стало достичь цели, — он не увидел ни жестокости своего эгоизма по отношению к законной семье, ни падения собственного авторитета, ни, наконец, длинной и тяжелой цепи бесконечных конфликтов, возникавших по разным поводам вследствие его беззаконного решения. Как бы ни было трудно восстановить ход его сокровенных мыслей, предшествовавших принятию последнего решения, думаю, не ошибусь, если скажу, что борьба в нем шла недолго и он не дал себе труда взвесить все последствия. Поставив на одни весы свое личное счастье и долг монарха-самодержца, он разрубил гордиев узел, не думая о дальнейшем. Государю всегда не хватало широты ума. Факты обыкновенно представлялись ему изолированными, оторванными от целого, — он видел их только в свете текущего момента, не заглядывая в прошлое и не предвидя того, что они могут породить в будущем.

Отсюда скорые решения и поспешность, с которой он осуществлял несозревшие проекты. Те, кто знал его близко и будет писать историю его царствования, смогут поведать об этой черте его характера удивительные вещи, потому что она отразилась даже на его политике и назначении министров. Сколько совершено оплошностей без предварительного размышления, без оглядки на возможные последствия! Можно скачать, что прозорливым у Государя было только сердце, и именно благодаря своему сердцу он совершил волнующие и бессмертные деяния, память о которых пересилит его ошибки. Но в тот момент, который я описываю, этот источник был замутнен роковой страстью, которой он без колебания подчинил все, будто у него не осталось другой миссии на земле, как возвысить в глазах света женщину, которая, как он говорил, посвятила ему свою молодость. Позднее этот аргумент был основным при написании Указа, выпущенного Сенатом по его приказанию, дабы урегулировать положение княгини Юрьевской и его незаконных детей. По этому случаю была создана комиссия, состоявшая из графов Адлерберга и Лорис-Меликова, Набокова (министра юстиции), князя Сергея Урусова и обер-прокурора Синода Победоносцева (двое последних законоведы). Возглавил комиссию Великий князь Наследник. Заседания проходили в Аничковом дворце. Когда текст, каждое слово в котором должно было быть тщательно взвешенным, был составлен, его подали Государю.

— Он одобрил содержание Указа, — говорил мне князь Урусов, — перекрестился перед тем, как поставить свою подпись в присутствии всей собравшейся комиссии, и изложил перед нами причины, побудившие его к этому браку, столь красноречиво, что все мы пришли в невольное волнение, даже те, кто менее всего сочувствовал этому прискорбному событию. Нарисовав поэтическую картину любви и преданности, которыми юная девушка окружала его в продолжение многих лет, он добавил:

— Я сам крайне удручен тем, что пришлось так стремительно назначить венчание, но не стоит забывать, что пистолет убийц постоянно направлен на меня, и я обязан спешить, помня о возможном покушении.

Затем он обнял и горячо поблагодарил Великого князя Наследника, отдавая должное его доброте, и закончил свою речь следующими словами:

— Остальные мои распоряжения и волю относительно моей новой семьи узнает Император Александр III, и я уверен, что могу положиться на него.

Дай Бог, чтобы эти распоряжения не были за пределами возможного и не легли слишком тяжелым грузом на плечи Наследника! В тот же день Государь распорядился, чтобы вышеупомянутый Указ официально был оглашен, но не напечатан в колонках Административного журнала. Я никогда не могла понять смысла этой полумеры, осложнившей и без того двусмысленную ситуацию.

После того как князь Урусов сообщил мне все эти подробности, он глубоко вздохнул и добавил:

— Увы, всего несколько лет назад в том же самом кабинете я присутствовал при совершенно противоположной сцене. В то время принц Евгений Лейхтенбергский женился первым браком на мадемуазель Опочининой, фрейлине Великой княгини Цесаревны. Мы с Государем занимались делами, когда ему объявили о приходе четы Наследников.

— Пригласите, — приказал он и, обернувшись ко мне, добавил: — Я очень рад, что ты здесь и услышишь, что я сейчас скажу.

Он обратился к Великому князю Наследнику со следующими словами:

— Я дал разрешение на брак Евгения, поскольку не вижу никакого реального препятствия. Лейхтенберги не Великие князья, и мы можем не беспокоиться об упадке их рода, поскольку это ничуть не задевает нашей страны. Но запомни хорошенько, что я тебе скажу: когда ты будешь призван на царствование, ни в коем случае не давай разрешения на морганатические браки в твоей семье — это расшатывает трон.

— Увы, увы!..

Да, если бы пятнадцать лет назад каким-нибудь чудом Государь заглянул в будущее и своими глазами увидал то, чему мы сегодня являемся свидетелями, он бы задрожал от ужаса или, напротив, быть может, посмеялся бы над этим, как над веселой шуткой. Так была чиста жизнь в этом доме, и царская чета могла служить примером для прочих семей. Правда, Государь был весьма склонен к многочисленным сердечным увлечениям. Они иногда принимали довольно устойчивый характер, что очень огорчало Государыню, поскольку объектами этих пасторалей обыкновенно бывали юные особы из ее свиты, но, как правило, все эти увлечения были далеки от того, что называется апофеозом супружеской неверности.

В дополнение этой стороны характера нашего несчастного Государя, думаю, будет небесполезно привести здесь то, что поведала мне уже впоследствии графиня Ферзей, знавшая его с раннего детства. В нем, похоже, слишком рано проявилась склонность к любовным увлечениям. Первый огонь в нем зажгли прекрасные глазки Калиновской, фрейлины его сестры Великой княжны Марии Николаевны. Эта юная особа, полька по происхождению, воспитывалась в одном из институтов Петербурга. Не обладая красотой, она, как говорят, была вкрадчива и проворна и не замедлила вскружить юную голову будущего Императора. В любой другой семье подобному инциденту не придали бы большого значения, но, поскольку речь шла о Наследнике русского трона, дело осложнилось, тем более что юный Великий князь полностью утратил самообладание и заявил, что скорее готов отказаться от трона, чем от предмета своей страсти.

Такая ситуация, когда Александр был готов обойти препятствия, вытекающие из его положения, еще не раз повторялась в его юности и стала, можно сказать, прообразом последнего события в его жизни; но в юности рядом с ним была непреклонная воля, управляющая всем. Император Николай не давал ни малейшего ходу его ребячеству и охранял сына любовью отца и авторитетом монарха.

Императрица Александра Федоровна обожала старшего сына и говорила, что его сердце обладает не просто добротой, но даром небесным; однако и она переживала за его недостатки. Она написала сыну замечательное письмо по случаю его совершеннолетия, из которого, к моему великому сожалению, графиня Ферзен привела мне только следующий отрывок: «Меня огорчает, помимо прочего, — писала Императрица, — что с возрастом ты не приобретаешь твердости характера, которой тебе так не хватает, а, напротив, все более становишься рабом своих страстей. Как ты будешь управлять Империей, если не можешь управлять собой? Неужели ты хочешь, чтобы папа и я когда-нибудь краснели за тебя?» и т. д.

У этого письма странная судьба. Императрица, отличавшаяся ангельской добротой, видя сильное волнение и нервозность сына накануне принятия присяги по случаю его совершеннолетия, не захотела усугублять его переживаний и не отдала ему письмо. Забыла она его в своем бюро или отложила намеренно на более подходящее время? Никто не может сказать. Факт тот, что Государь прочитал это письмо только после смерти матери. Письмо ему передала графиня Ферзей, которой Императрица поручила разобрать ее бумаги и переписку после своей смерти.

Независимо от того, пишешь ли для себя или с мыслью, что другие прочитают тебя однажды, я думаю, следует выражать сокровенные мысли без утайки, даже если истину ты можешь подтвердить лишь одними нравственными рассуждениями. То, что я хочу здесь отметить, заслуживает, по-моему, некоторого доверия, если учесть, что я часто имела возможность лично наблюдать многие события, поступательное развитие которых привело меня почти к математически точным выводам. Так, я совершенно убеждена, не имея прямых доказательств, что наш Государь никогда бы не дошел до такого прискорбного падения, если бы другие члены семьи не подали примера в пренебрежении супружеским долгом. Прежде всего речь идет о моей милой бедняжке Великой княжне Марии Николаевне, которая сдвинула и расшатала краеугольный камень, — я пишу это с глубоким сожалением, и Богу известно, что ее падение достойно бесконечного снисхождения, — но ее связь, а затем и брак с графом Григорием Строгановым послужили, так сказать, началом беспорядочности, поколебавшей позднее семейную жизнь Великих князей Константина Николаевича и Николая Николаевич.

В мои планы не входит подробно останавливаться на истории Великих князей, которые играют в моем повествовании лишь второстепенную, хотя и необходимую роль. Скажу только, что в течение долгих лет они были превосходными мужьями и добрыми отцами. Причины печальных перемен, нарушивших их семейный мир, мне совершенно неизвестны; того, что я знаю, на мой взгляд, недостаточно, чтобы высказаться решительно и беспристрастно назвать виновных. Единственное, что я могу с уверенностью утверждать, — в один прекрасный день оба Великие князя вступили в связь с танцовщицами (между прочим, очень некрасивыми, как утверждает молва). Не знаю, был ли промежуток между этими незаконными узами. Великий князь Константин Николаевич, говорят, сильно колебался, прежде чем решился разрушить законный брак. Я даже слышала из верного источника, что он не без внутренней борьбы уступил искушению, которому, впрочем, он нашел достойное, по его мнению, оправдание, дабы заглушить голос совести.

Что до Великого князя Николая Николаевича, настолько же добросердечного, насколько и легкомысленного, то он встал под чужие знамена, даже не пытаясь делать тайны из скандала, к которым в ту пору еще не привыкли, так как Царская семья пользовалась большим и заслуженным уважением в нравственном отношении.

Государь долгое время пребывал в неведении относительно того, что творилось в семьях его братьев, вернее, брата Николая (насколько я помню, тогда еще не говорили о Великом князе Константине). Никто не хотел первым сообщить об этом Государю, и неприятная миссия выпала на долю графа Петра Шувалова, в ту пору бывшего шефом III Отделения. Он предупредил Великого князя Николая Николаевича, что обстоятельства не позволяют ему долее скрывать истину от Государя. Великий князь сказал, что не видит никаких препятствий, ибо рано или поздно брат должен будет узнать о существующем положении дел.

— Когда, наконец, я доложил Государю, — рассказывал мне Петр Шувалов, — он побледнел от изумления и гнева.

— Как? — воскликнул он. — Незаконные связи, внебрачные дети в нашей семье, ведь у нас никогда не было ничего серьезнее гостиных интрижек!

Объяснение между братьями было, как говорят, бурным. Были даже приняты строгие меры, балерину мгновенно выслали в Ригу. Почему и когда она вернулась, мне неизвестно или я забыла. Во всяком случае, слабое наказание оказалось к тому же весьма кратковременным. Жизнь вошла в свой обычный порядок или, вернее, беспорядок, уже, как видно, ставший узаконенным.

Человеческая природа, не имея опоры в высших принципах, очень легко скатывается в безнравственность, но никогда не остается безнаказанной. Стоит только сойти с совершенно прямого пути и стать на путь уступок пороку, как тонкость и верность нашего восприятия теряются с устрашающей быстротой. И мы ступаем, так сказать, одной ногой на стезю нечестия.

Монарх и отец семейства не имеет права перед лицом Израиля проявлять обывательскую снисходительность, и те, кто ее вызывает и пользуется ею, разумеется, ответят за это в один прекрасный день.

Ни один из Великих князей, конечно, не подумал, что уступки, которых они добивались от Императора, могли иметь более чем печальные последствия. Первое чувство возмущения схлынуло, и Государь постепенно привык к случившемуся; и впоследствии, как только перед ним возникло искушение, возможность уступить ему уже проникла в его мозг, как яд. Разумеется, не все разделят мою точку зрения; что до меня, я всегда считала Государя в психологическом смысле жертвой поведения его братьев. Пусть это ничуть не извиняет его поведения, однако заставляет задуматься над тем, что пример, роль которого учитывается лишь при воспитании детей, имеет такую колоссальную силу, что способен увлечь в свои сети как старого, так и малого. Во всяком случае, перед тем как перейти к нашей достойной сожаления истории, я счастлива заявить, что мы знавали лучшие дни, когда и царском дворце не водилось тайн.

Я помню, как при моем вступлении в должность воспитательницы маленькой Великой княжны Марии Александровны (в 1866 г.) Государь подарил мне свою фотографию с годовалым сыном Великим князем Павлом на руках.

Вообразите, — обратился он ко мне с горькой усмешкой, — почтенная публика считает этого малыша моим побочным сыном.

Да, тогда он еще мог с высоко поднятой головой говорить о подобной клевете; примерно, в ту же пору он сказал как-то князю Сергею Урусову, будучи с ним наедине:

— Могу поклясться перед Богом, что я не знаю другой женщины, кроме собственной жены.

Кто мог тогда предвидеть, что он был накануне перемены, перевернувшей все и подорвавшей уважение к тому, кто внушал всем одну любовь и почтение!

Первые симптомы последующих событий возникли, насколько я помню, еще в 1867 году — поначалу едва приметно, в виде невинных уловок, давно привычных, ни для кого не огорчительных.

Княжна Долгорукая появлялась при дворе очень редко, только по случаю больших выходов и придворных балов, поэтому заметить что-либо было трудно. Однако я тотчас отметила зарождение нового увлечения. Поскольку Государь был моим товарищем детства, я знала его наизусть, если можно так выразиться, и не придавала никакого значения проявлениям его симпатии, полагая, что все ограничится, как обыкновенно, заурядным флиртом. Когда Великий князь (а впоследствии Император) бывал влюблен, он не умел этого скрывать, и его неблагоразумие свидетельствовало о его величайшей невинности. Я не приняла в расчет то, что его преклонный возраст увеличивал опасность (у меня имеется на этот предмет своя теория), но более всего я не учла того, что девица, на которую он обратил свой взор, была совсем иного пошиба, чем те, кем он увлекался прежде. Она происходила из семьи, все члены которой мало ценили такие качества, как нравственность и честь.

Итак, хотя все и видели зарождение нового увлечения, но ничуть не обеспокоились, даже самые приближенные к Государю лица не предполагали серьезного оборота дела. Напротив, все были весьма далеки от подозрений, что он способен на настоящую любовную интригу; никто и не подумал следить за развитием романа, зревшего втайне. Видели лишь происходившее на глазах — прогулки с частыми, как бы случайными встречами, переглядыванья в театральных ложах и т. д. и т. п. Говорили, что княжна преследует Государя, но никто пока не знал, что они видятся не только на публике, но и в других местах, — между прочим, у ее брата князя Михаила Долгорукого, женатого на итальянке.

Когда Государь выразил желание поехать в Париж на выставку (в мае 1867 г.), этот план вызвал живой протест у его окружения — и с точки зрения политической, и с точки зрения возможной опасности, поскольку происки нигилистов усиливались день ото дня.

Государь проявил настойчивость и возражал на нее приводимые доводы, но никто и не заподозрил, что желание увидеть Париж и двор Наполеона III было всего лишь внешним поводом. Как стало известно впоследствии, истинной целью поездки было свидание с княжной Долгорукой, в то время находившейся в Париже вместе со своей невесткой.


Княжна Екатерина Михайловна Долгорукова, с 1880 г. светлейшая княгиня Юрьевская (1847–1922) — с 1880 года вторая, морганатическая, супруга императора Александра II; до того, с 1866 года, его фаворитка.


Положение вскоре сделалось явным, у него наконец открылись глаза на угрозу, которую несла эта связь, и вот каким образом. Он сам мне рассказывал об этом в следующих выражениях:

— В первый же день нашего приезда в Париж государь отправился в Opera Comique, но пробыл там недолго, найдя, что спектакль скучен. Мы вернулись вместе с ним в Елисейский дворец, довольные, что можем наконец отдохнуть после трудного дня. Между одиннадцатью часами и полуночью Государь постучал в дверь графа Адлерберга.

— Я прогуляюсь пешком, — сказал он, — сопровождать меня не нужно, я обойдусь сам, но прошу, дорогой, дать мне немного денег.

— Сколько вам нужно?

— Даже не знаю, может быть, сотню тысяч франков?

Адлерберг тут же сообщил мне об этом странном случае, и, поскольку в моем распоряжении находились мои собственные агенты (не говоря уже о французской полиции), которые должны были издалека следовать за Государем, куда бы он ни направлялся, я остался почти спокоен. Мы вернулись в свои комнаты, конечно позабыв о сне, ожидая с минуты на минуту возвращения Государя, но когда пробило полночь, потом час и два, а он не появлялся, меня охватило беспокойство, я побежал к Адлербергу и застал его тоже встревоженным. Самые страшные предположения промелькнули у нас в душе. Полицейские агенты, которым было поручено вести наблюдение за Императором очень деликатно, могли упустить его из виду, а он, плохо зная расположение парижских улиц, легко мог заблудиться и потерять дорогу в Елисейский дворец. Словом, мысль о Государе, одиноком в столь поздний час на улице, со ста тысячами франков в кармане, заставила нас пережить кошмарные часы.

Предположение, что он мог быть у кого-то в гостях, даже не пришло нам в голову; как видите, это доказывает наше полное неведение относительно главных мотивов его поступков.

Наконец, в три часа ночи он вернулся, даже не догадываясь, что мы бодрствовали в его ожидании. Что же произошло с ним этой ночью? Выйдя на улицу. Государь нанял фиакр, нагнулся под фонарем, прочитал какой-то адрес, по которому велел извозчику везти его на улицу Рампар, номер такой-то. Прибыв на место, сошел с фиакра и прошел через ворота во двор дома. Он отсутствовал примерно минут двадцать, в течение которых полицейские с удивлением наблюдали, как он безуспешно возился с воротами. Государь не знал, что нужно было потянуть за веревку, чтобы дверь открылась, и оказался в ловушке. К счастью, агент, занимавшийся наблюдением, сообразил, в чем дело. Толкнув ворота, он быстро прошел в глубь двора мимо Императора, как бы не обращая на него внимания, и таким образом дал возможность Государю выйти. Извозчик ошибся номером, и дом, указанный Государем, оказался рядом, в двух шагах. На этот раз он вошел туда беспрепятственно. Пока Адлерберг и я тряслись от страха. Государь, наверное, преспокойно пил чай в обществе двух дам.

Я знала, что Государыня осталась одна, и представила, в каком она теперь состоянии. Поколебавшись одно мгновение из боязни показаться нескромной, я все же решила подняться к ней и правильно сделала.

Она тут же приняла меня и, казалось, была рада возможности облегчить сердце. Она изливала свою душу с лихорадочным возбуждением, не свойственным ей обыкновенно. Я чувствовала, что каждое ее слово продиктовано горечью.

— Если бы вы знали, — сказала она между прочим, сколько усилий мы приложили, чтобы отговорить Государя от этой поездки. Я, Горчаков, Адлерберг и Шувалов — все были одного мнения. Это не самый подходящий момент для путешествия по Европе и посещения выставки, где он рискует подвергнуться самым опасным случайностям. Не тут-то было. Он не хотел ничего слышать, и кто теперь может поручиться, что завтра не повторится то же самое? Будто в Париже находится всего один поляк, пожелавший убить Императора. К тому же мы теперь видим, что хваленая парижская полиция не сумела ни предупредить событие, ни помешать ему!

— Господь сохранит Государя, сударыня, как Он хранил его до сих пор, — сказала я, чтобы ободрить ее.

— О, но не следует искушать Господа, подвергаясь без всякой нужды опасности! — воскликнула она с негодованием, которое явно относилось к Государю.

Я вернулась к себе после долгого и тяжелого разговора, проникшись глубоким сочувствием к горю Государыни, которая, казалось, навечно обречена страдать из-за ошибок других.

На следующий день весь Петербург устремился в Царское, чтобы выразить сочувствие Государыне. Она старалась встречать посетителей с улыбкой, но серьезное и озабоченное выражение не покидало ее лица. Вновь был заказан благодарственный молебен, как и в прошлом году, 4 апреля, после покушения Каракозова, но тогда все были убеждены, что подобный удар не повторится, теперь же всех обуревали совершенно противоположные чувства. Странное дело! Преступная связь Императора, казалось, открыла эпоху покушений на его жизнь. Здесь широкое поле для размышлений несколько мистического толка, но они невольно закрадываются в душу.

Чтобы нить моего повествования не прервалась, я должна вернуться к княжне Долгорукой, вступление которой на подобную стезю заслуживает, вероятно, более снисхождения, чем осуждения. Не слишком умная, она была тогда очень юной и безумно влюбленной в Государя, которого обожала, как говорят, будучи еще воспитанницей Смольного. Возможно, она не полностью осознавала угрожающую ей опасность; но что сказать о низости ее брата, пожелавшего подобного положения своей сестре, позволившего ей так пасть и, вероятно, заранее подсчитавшего личные выгоды? Я могла бы привести в подтверждение этому множество подробностей, но помимо того, что не хочу пачкать свое перо, думаю, следует сделать скидку на человеческое лукавство, которое может преувеличивать и разжигать страсти. Если я позволяю себе упомянуть о недостойном поведении князя Михаила Долгорукого, то только потому, что оно ЕЮ многом объясняет поведение Государя. Нет, он не был человеком, по своей инициативе идущим наперекор совести. Нужно было, чтобы кто-то подтолкнул его на этот путь. Легкость, с которой на сей раз шли ему навстречу, ускорила, без всякого сомнения, исход дела, на который он сам, вероятно, не решился бы.

Я долгое время упорно не верила в реальность этой связи, во мне крепка была вера в добродетель Государя. Но наступил момент, когда сомневаться стало уже глупо. В моем положении воспитательницы было невозможно оставаться в неведении, так как я должна была постоянно следить, чтобы м