Возвращение: Стихотворения [Анна Александровна Баркова] (fb2) читать онлайн

- Возвращение: Стихотворения 1.46 Мб, 70с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Анна Александровна Баркова

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Анна Баркова Возвращение: Стихотворения

Леонид Таганов Анна Баркова. Судьба и стихи

1.
Книга, которую держит сейчас в руках читатель, называется «Возвращение». Это название, отсылая к заглавию одного из стихотворений А. Барковой, подчеркивает вместе с тем особый драматизм жизненной, творческой судьбы поэтессы.

А. Баркова входила в большую литературу в начале двадцатых годов. Начало было многообещающим. В 1922 году в Петрограде вышел первый и последний при жизни поэтессы сборник стихов «Женщина». Предисловие к нему написал А. В. Луначарский. Первый нарком просвещения горячо приветствовал талант молодой поэтессы. Об этом же свидетельствовали и письма Луначарского к Барковой, в одном из которых говорилось:

«Я вполне допускаю мысль, что Вы сделаетесь лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературы…» (16 декабря 1921)[1].

Луначарский был не единственным из крупных деятелей культуры, кто заинтересовался поэзией А. Барковой. О ее стихах положительно отзывались А. Блок. В. Брюсов, А. Воронский… Что же произошло дальше? Почему в конце двадцатых годов имя Барковой исчезает из литературы? Может быть, поэтесса не оправдала выданных ей творческих авансов? Может быть, жизненные превратности заставили бросить поэзию? Нет, все оказывается гораздо сложней. С поэзией она никогда не порывала, ее стихи с годами приобретали все большую художественную силу. Но случилось так, что на протяжении долгого времени правда о судьбе замечательной поэтессы замалчивалась теми, кто хотел бы видеть литературу служанкой административно-приказной системы, отражением официально-казенных идей. Поэзия Барковой никогда не укладывалась в прокрустово ложе выморочных теорий. Впрочем, об этом разговор впереди. Начнем же с самых истоков.

Анна Александровна Баркова родилась в 1901 году в Иваново-Вознесенске. Отец — сторож одной из ивановских гимназий. Рано потеряла мать. Детство было угрюмым. В поздних своих стихах, вглядываясь в начало своей жизни, Баркова писала:

Что в крови прижилось, то не минется,
Я и в нежности очень груба.
Воспитала меня в провинции
В три окошечка мутных изба.
Городская изба, не сельская,
В ней не пахло медовой травой,
Пахло водкой, заботой житейскою,
Жизнью злобной, еле живой.
Только в книгах открылось мне странное,
Сквозь российскую серую пыль,
Сквозь уныние окаянное
Мне чужая открылась быль.
Золотая, преступная, гордая
Даже в пытке, в огне костра…
Эти стихи не только о страшной жизни. В них запечатлен (и это главное!) гордый, независимый характер, противостоящий окружающему.

Все, кто знал Баркову ещё в ранние годы, свидетельствуют о её изначальной незаурядности… «Огненно красная, со слегка вьющимися волосами длинная коса, серьезные, с пронзительным взглядом глаза, обилие крупных, ярких веснушек на всем лице и редкая улыбка» — такой запомнилась гимназистка Баркова одной из своих сверстниц[2]. Портрет в данном случае соответствовал духовной сущности. Дело в том, что в Барковой очень рано обнаружилось неприятие замкнутого пространства, ненависть к догмам, в какие бы формы они ни воплощались. С самого начала и до конца она живет под знаком страстного «нет» по отношению ко всему, что так или иначе упрощает, опошляет человека. Показательно: в четырнадцать лет гимназистка Анюта Баркова ведет записки, которые называются «Дневник внука подпольного человека». Среди любимых авторов, обозначенных в этих записках, — Эдгар По, Оскар Уайльд, Федор Сологуб и, конечно же, Федор Михайлович Достоевский. Внутренняя связь с миром великого писателя отзывается в названии дневника, в самих изгибах её остро парадоксального мышления. Думаю, что уже в юности Барковой был близок следующий тезис одного из героев Достоевского: «…Кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения, иначе сказать — в самой жизни, а не собственно в цели, которая, разумеется, должна быть не иное что, как дважды два четыре, то есть формула, а ведь дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти». Вот этого «дважды два четыре» больше всего и не могла терпеть Баркова.

Революцию она встречала с радостью, увидев в ней силу, сокрушающую ненавистные каноны. Рухнуло «дважды два четыре» прошлой жизни. Её захватила новизна происходящего. По-новому ощутила тогда Баркова и свой родной город. Он перестал ей казаться провинцией. Иваново-Вознесенск открылся городом людей, творящих небывалое. Городом героев, которых не смогли сломить никакие испытания. Она влюбилась в этот город. Посвящение на титульном листе сборника «Женщина» звучит так: «Первую мою книгу, рожденную первой моей любовью, отдаю, недоступный, твоим усталым глазам и рукам, измученным на каторге».

Её университетом стала газета «Рабочий край». Здесь она работала с 1919 по 1922 год. Писала короткие заметки, репортажи, рецензии. Печатала стихи под псевдонимом Калика Перехожая. Рядом были Д. Семеновский, М. Артамонов, И. Жижин — все те, кто входил в «кружок настоящих пролетарских поэтов» (так назвал В. И. Ленин поэтическое объединение при «Рабочем крае»). Участие в этом кружке благотворно сказалось на творческом формировании Барковой. Чем была интересна поэтическая группа при «Рабочем крае»? Прежде всего тем, что её участники, принимая революцию, не изменили гуманистической сущности искусства. Суть «ивановского феномена» в поэзии 20-х годов заключался в прорыве эстетических, литературных стандартов, насаждаемых в то время, в прорыве пролеткультовских представлений, согласно которым новый мир держится исключительно на классовой ненависти, на превосходстве железного, коллективного «мы», исключающего уникальное, природное «я». А. К. Воронский в статье «Песни северного рабочего края» (1921) подчеркивал органический демократизм поэзии ивановцев, проявившийся не только в приятии новой действительности, но и в том, что здесь отразилась «боль человеческой души, отравленной городом, оторванной от лесов, приволья степей, тоска искривленного человека по жизни, где нужны не только бетон и сталь, но и цветы, много воздуха, неба, вольного ветра».

У Барковой на всю жизнь осталось благодарное чувство к «Рабочему краю», приобщившему её к активному участию в литературе. «Три с лишним года моей работы в „Рабочем крае“, — вспоминала поэтесса, — совпали с так называемым „литературным уклоном“ газеты.

Многие теперь обвиняют „Рабкрай“, вынянчивший многих иваново-вознесенских поэтов, за оный „злостный“ уклон. Но мы, поэты (простите за эгоизм), глубоко благодарны газете за этот уклон. Благодаря ему в самое трудное для печати время мы могли многое сказать и художественная продукция наша не осталась под спудом, она увидела свет и нашла своего читателя»[3].

В 1922 году Баркова переезжает в Москву. Вслед за поэтическим сборником «Женщина» появляется ещё одна её небольшая книжка — пьеса «Настасья Костер» (Петроград. 1923). В Москве Баркова работала в секретариате Луначарского, жила в его кремлевской квартире. Короткое время училась в руководимом В. Брюсовым литературном институте.

В судьбе Барковой приняла участие М. И. Ульянова. С её помощью поэтесса подготовила второй сборник стихов, который, к сожалению, до печати не дошел, получила комнату и работу в «Правде». Иногда на страницах этой газеты появлялись заметки и стихи Барковой. Была ещё работа в мелких ведомственных журналах, в издательствах.

26 декабря 1934 года А. Баркова была арестована по ложному обвинению.

Остановимся подробней на поэтическом дебюте Барковой, на её сборнике «Женщина». Эта книга, как уже говорилось выше, рождалась в самом тесном контакте с жизнью. Но будем помнить и другое: истинная поэзия, отражая действительность, по-особому преобразует её. Искать в поэтическом творчестве прямого слепка с жизни не стоит. Тем более, когда речь идет о такой неукротимой романтической натуре, какой была Анна Баркова.

Вспоминаю свой рдяный рассвет.
Он сулил не добро, не добро.
Как дерзко плясало в осьмнадцать лет
На бумаге мое перо!
Казалось — пойду и всё возьму.
Осилю тоску, злобу и тьму.
Так казалось… А почему?
Говорят, что был излом, декаданс
И некий странный болезненный транс.
А я думаю — силы неловкий взлет,
И теперь её никто не вернет.
Так охарактеризовала Баркова в поздних стихах начало своего творчества. На редкость глубокая характеристика!

Желание осилить «тоску, злобу и тьму», неприятие старого звучит во многих стихах первого сборника Барковой. Лирическая героиня предстает здесь нередко как олицетворенное возмездие прошлому. Она — предтеча женщины будущих времен. Осталось совсем немного времени, когда миру будет явлен величавый вид амазонки. Уже слышен топот её коня. Уже в страстном порыве готова броситься под её копыта лирическая героиня Барковой:

Поэтесса великой эры,
Топчи, топчи мои песни-цветы!
Утоли жажду моей веры
Из чаши новой красоты!..
В сборнике Барковой «Женщина» было много такого, что давало основание зачислить её в разряд самых горячих ниспровергателей проклятого прошлого. Здесь взрывают церкви и пляшут на кладбище. Здесь идет в освободительный бой красноармейка с красной звездой на рукаве. Здесь прославляется любовь к «красному ткачу» и отвергается любовь «хрупколилейного» принца. И впрямь, как выразился о Барковой один из критиков двадцатых годов, перед нами Жанна д’Арк новой поэзии…

Но вот вопрос. Почему так неприязненно встретила «Женщину» пролеткультовская критика, те, кто, казалось бы, в первую очередь должен был радоваться выходу в свет сборника Барковой? В одном из писем к автору данной статьи Анна Александровна заметила: «Пролеткультовцы приняли в штыки мои стихи (а читал их в Доме печати, том же самом, что сейчас Дом журналистов, А. В. Луначарский 5-го июня 1922 г.). Все обвинения свалились на мою голову: мистицизм, эстетизм, индивидуализм, полнейшая чуждость пролетарской идеологии и, разумеется, „пролетарской“ поэзии.

В защиту мою выступил только покойный Б. Пастернак… Заревые, Огневые, (фамилий их я не помню) усердно громили меня». И далее Баркова дает такую оценку своей ранней поэзии: «Мои писания скорей можно отнести к разряду некоего отвлеченного романтизма той эпохи, эпохи первых лет резолюции, эпохи военного коммунизма».

Вряд ли Баркова права, отрицая влияние пролеткультовцев. Но вместе с тем бесспорен тот факт, что её поэзия далеко выходила за рамки ортодоксальной пролеткультовской эстетики. Слишком много в поэзии Барковой непосредственного, антидогматического, «текучего», чтобы подчиниться готовым схемам жизни и творчества. Через всю книгу «Женщина» проходит мотив внутренней борьбы, раздвоенности лирической героини, которая, отрицая «вечные» чувства, любовь в её прежнем виде, не может в то же время освободиться от груза «прошлых» лет. «Амазонка с грозным оружием» встречается в её стихах с «пугливой женщиной-ребенком». Поэтесса не знает, что делать ей с этим, говоря словами Пастернака, «призраком на разливе души». Она готова пожаловаться на свою слабость, на свое неумение освободиться от плена любовной тоски, делающей ее «маленькой и робкой». Не случайно возникает упрек-обращение к древнегреческой поэтессе Сафо, прародительнице сердечной песни женщины:

Взором томно таинственным
Ты зачем меня обняла?
Ведь я тверда и воинственна
И не знаю любовного зла.
Но конец стихотворения выдержан в совсем иной тональности:

Сафо, вызов бросаю
В благоуханные царства твои!
Сети твои разрываю,
Страстнокудрая жрица любви.
Произведений с такими резкими тирадами в сборнике Барковой много. И это не просто черта стиля, а особенность мироощущения поэтессы. Верно говорилось в одной из первых рецензий на сборник «Женщина», принадлежащей перу сотрудника газеты «Рабочий край» С. А. Селянина: «Беспрестанное струение души, непрерывная работа сознания чувствуется в стихах Барковой… Ум и сердце — непрерывные враги… Они ведут постоянную борьбу между собой. Постоянно расходятся в разные стороны. Вместе с началом борьбы ума и сердца начинается восхождение на „Первую Голгофу“» (журнал «Новый быт» (Иваново-Вознесенск), 1922, № 2).

Своеобразной кульминацией в «Женщине» становятся стихи о «русской азиатке», настежь распахнувшей душу простору стихий.

Я с чертом торгуюсь упорно:
Я душу ему продаю.
Да ну, раскошеливайсь, черный!
Смеюсь, дразню и пою.
От желтой страсти пьяной
Не двинуться, словно в цепях.
Возьму хоть раз и кану
В монгольских глубоких степях.
Еще мне заплатишь… Да знаешь
Об этой уплате ты сам.
Эй, черт! Не скупись, заскучаешь
По красным моим волосам.
Эх, желтая страсть иссушила!
Ну, дьявол, купи, не скупись!
Посею последнюю силу
В сожженной монгольской степи.
Что стоит за этими торгами с дьяволом? Сатанинская гордость? Бесовское глумление над прошлым? Я думаю, главное не в этом. Оборотной стороной дьявольского начала в «Женщине» становится отчаянное признание невозможности жить без всего того, что так яростно отрицала лирическая героиня Барковой. И, может быть, такое признание было самой большой победой молодой поэтессы. Трагической победой. Минута всепоглощающей страсти обернулась для лирической героини «Женщины» скорбным сознанием «прокаженности». Её ждет казнь за то, что «ложно предтечей себя назвала», что она «должна песнопения страстные песнопеньями вечно сменять». Последнее стихотворение сборника, так и названное — «Прокаженная», кончается словами:

Это тело проказа источит,
Растерзают сердце ножи:
Не смотрите в кровавые очи
Я вам издали буду служить.
Моя песнь все страстней и печальней
Провожает последний закат.
И приветствует кто-то дальний
Мой торжественно-грустный взгляд.
Поэтессой был выбран путь предельного самовыражения. И все это отзывается в самой словесной эстетике поэтического сборника «Женщина». В предисловии к нему А. В. Луначарский особо подчеркивал: «…А. А. Баркова уже выработала свою своеобразную форму, — она почти никогда не прибегает к метру, она любит ассонансы вместо рифм, у нее совсем личная музыка в стихах — терпкая, сознательно грубоватая, непосредственная до впечатления стихийности». Напомнить эти слова Луначарского совершенно необходимо потому, что до сих пор бытует мнение: поэзия Барковой — в плане стилистическом — материя весьма несовершенная. «Какое потрясающее косноязычие!» — услышал я от одного литературоведа, прочитавшего «Женщину». Сказано это было с интонацией осудительной. Да, да — именно косноязычие. Но все дело в том, что стоит за ним. У Барковой в лучших её «косноязычных» стихах мы имеем дело не с поэтической неумелостью, а с сознательным поиском, с желанием выразить новое содержание, новое сложное сознание эпохи. Впрочем, сама автор «Женщины» сказала об этом очень хорошо:

Я — с печальным взором предтеча.
Мне суждено о другой вещать
Косноязычной суровой речью
И дорогу ей освещать.
А. А. Баркова в конце жизни склонна была весьма избирательно относиться к произведениям, составляющим ее сборник «Женщина». «Из первой книги я отобрала бы сейчас штук 15 стихотворений, остальные — долой», — писала она мне. И далее идет перечень конкретных произведений, которые, по мнению Барковой, прошли испытание временем. Это «Милый враг», «Первая Голгофа», «Сафо», «Куда из этого города», «Чужие сады», цикл «Пляс», цикл «Русская азиатка», «Прокаженная», «Дурочка», «Душа течет». Думаю, однако, что стихов, которые могли привлечь внимание сегодняшних читателей, гораздо больше. Более того, убежден, что даже самые несовершенные стихи в «Женщине» интересны для нас, ибо сборник А. Барковой надо рассматривать как напряженно пульсирующее целое, как тот миг в жизни поэтессы из Иванова, когда сущее открылось ей в необозримых просторах земли и неба, в необозримых пространствах человеческого духа.

2.
В 1921 году в Иваново-Вознесенске проводился смотр литературных сил. Писателям была предложена анкета, один из пунктов которой включал следующий вопрос: «Какую бы обстановку считали Вы более благотворной для своей литературной работы?» Писатели по-разному отвечали на этот вопрос. Баркова написала так: «Быть свободной от всех технических работ, мало-мальски обеспеченной материально. А может быть, лучшая обстановка — каторга?[4]» (подчеркнуто мной. — Л. Т.). Поэты нередко предугадывают свою судьбу. Судя по этой анкете, Баркова также владела даром предвидения.

Её первый срок, или, как она горько шутила, её первое путешествие, падает на 1934–1939 годы. Потом война, оккупация. И вновь лагерь: 1947–1956. В январе 1956 года её освободили, но через год снова арестовали. Были перехвачены и признаны (в который раз!) «опасными для общества» рукописи, стихи Барковой, посланные по почте. Таким образом хрущевская оттепель обернулась для неё третьим «путешествием». Пожилая, страдающая астмой женщина вновь оказалась за колючей проволокой…

Недавно в журнале «Нева» (1989, № 4) были опубликованы воспоминания И. Вербловской, где повествуется о последнем «сроке» Барковой. Автор рассказывает здесь между прочим об одном из самых мучительных для Анны Александровны этапов. Накануне 1960 года лагерь, где находилась Баркова, переводили из Кемеровской области в Иркутскую. Далее — слово И. Вербловской: «Нам надо было пройти несколько километров пешком. Стояла морозная ночь. Наши вещи погрузили на подводы, а мы шли по нетоптанной дороге, подгоняемые конвоем. Шли, разумеется, медленно, но Анна Александровна, задыхаясь от астмы, вообще еле передвигала ногами. Вскоре она выбилась из последних сил, села на снег и сказала, что больше идти не может, пусть её застрелят. Тогда мы связали два головных платка, положили её, как на носилки, и понесли. Платки провисли, и мы практически волокли её по колючему снежному насту. Анна Александровна терпеливо молчала. Наконец одна женщина взяла её на руки, как ребенка, а вскоре удалось остановить подводу с багажом и усадить Баркову. Честно говоря, мы не чаяли, что она останется живой».

Судьба на сей раз пощадила Баркову. Более того — она дожила до освобождения. Помог А. Т. Твардовский. В 1965 году Баркова была полностью реабилитирована. Жить ей предстояло после этого одиннадцать лет. Одна, без семьи, без родственников прожила она остаток жизни в Москве в коммунальной квартире на Суворовском бульваре.

Мне посчастливилось впервые встретиться с Анной Александровной осенью 1972 года. Прямо скажу, приход «доцента», «историка литературы» вызвал у Барковой если не раздражение, то какое-то сердитое недоумение. В её маленьких глазах буравчиках читалось: «Неужели кому-то еще интересно мое прошлое? Ну забыли и забыли…» Понадобились не одна встреча, не одно письмо, чтобы стала понятна первоначальная суровость Барковой. За ней стояло нежелание быть только в прошедшем времени, она отстаивала свое право жить в настоящем. Эта измученная жизненными испытаниями женщина не мыслила себя вне современного искусства.

Стихи Баркова писала до самой смерти. Однако она прекрасно понимала, что в ближайшее время опубликовать эти стихи невозможно. Кто-кто, а Баркова не обманывалась насчет истинного характера жизни, которую мы сейчас называем застоем. Подлаживаться к этому времени она не могла и не хотела. С нескрываемым презрением относилась Баркова к литературным временщикам, о чем свидетельствует, например, такое её стихотворение, написанное задолго до «застоя»:

Не стать ли знаменитым дряхлым гадом
С морщинами и астмой? — Все, что надо,
Для стариков маститых и старух.
Потерян будет ум, утрачен слух,
Сомнения мучительная едкость,
Пера смертельная исчезнет меткость,
И стану я почтенна и глупа,
И удостоюсь звания столпа…
И все-таки Баркова верила, что время для её творчества придет. Сегодня мы становимся свидетелями правоты замечательной поэтессы. В 1988 году на страницах газеты «Рабочий край», журнала «Огонек» появились первые подборки её неизвестных стихов. И вот наконец выходит книга, где собраны стихотворения Барковой, написанные в разные годы. Далеко не все вошло сюда из созданного поэтессой, но, как говорится, ляха беда начало.

3.
Конечно, еще не пришло время для глубокого рассмотрения всего того, что было создано Барковой после сборника «Женщина». И все-таки попробуем дать хотя бы предварительный набросок творческого пути поэтессы, следующего за её поэтическим дебютом.

Во второй половине 20-х годов Баркова все дальше отходит от патетики «отвлеченного романтизма». В данном случае этот отход вряд ли объясняется известными «гримасами нэпа», напугавшими тогда многих романтически настроенных поэтов. Баркову тревожит не внешняя перекраска времени, а его качественное перерождение. Её пугает наступление безжалостной прозаической эпохи, ставящей крест на человеке, который ощутил революцию как звездный час освобождения от духовного рабства. И здесь по-своему давала о себе знать реакция на вызревание страшной антигуманистической власти, называемой сегодня культом личности. Баркова раньше многих поняла черную бездну этой власти. Раньше многих поняла она развращающую силу ненависти, которая оправдывается «могучими словами».

Пропитаны кровью и желчью
Наша жизнь и наши дела.
Ненасытное сердце волчье
Нам судьба роковая дала.
Разрываем зубами, когтями,
Убиваем мать и отца.
Не швыряем в ближнего камень —
Пробиваем пулей сердца.
А! Об этом думать не надо?
Не надо — ну, так изволь:
Подай мне всеобщую радость
На блюде, как хлеб и соль.
Понятия и образы, нередко положительные в поэзии Барковой первых лет революции, начинают все чаще оборачиваться своим коварно-бесовским подтекстом. Нет, это, вероятно, дано только поэзии: увидеть из двадцать пятого года кровавый тридцать седьмой!.. Но что делать поэту с таким даром предчувствия? Может быть, остается одно — признать бессилие поэтического слова, расстаться с ним навсегда?

Лирические волны, слишком поздно!
Прощаться надо с песенной судьбой.
Я слышу рокот сладостный и грозный,
Но запоздал тревожный ваш прибой.
На скудные и жалкие вопросы
Ответы все мучительней, все злей.
Ты, жизнь моя, испорченный набросок
Великого творения, истлей!
Это стихи Барковой 30-го года. Кажется, здесь предел, за которым — молчание, небытие. Но Баркова ошиблась. Она недооценила силы поэзии истинного романтизма. После — в стихах 1955 года — Баркова признается в этой ошибке: «Как дух наш горестный живуч, //А сердце жадное лукаво! //Поэзии звенящий ключ //Пробьется в глубине канавы». И за этим признанием будет стоять опыт человека, прошедшего по всем мыслимым и немыслимым кругам людского страдания.

…Знаком поэтической непредсказуемости отмечены лагерные стихи А. Барковой 30-х годов. Перед нами словно бы другая поэтесса. Никогда еще ее стихи не были так литературно выверены, балладно отточены, как в это время. Её лирическая героиня смотрит на мир с вековой вышки и гордится своей недоступностью. Откуда же эта гордая и даже гордо надменная осанка у человека, оказавшегося в крайних жизненных условиях? Вчитаемся в одно из стихотворений Барковой, написанное в это время. Оно многое может объяснить:

Степь, да небо, да ветер дикий,
Да погибель, да скудный разврат.
Да. Я вижу, о боже великий,
Существует великий ад.
Только он не там, не за гробом,
Он вот здесь окружает меня,
Обезумевшей вьюги злоба
Горячее смолы и огня.
/Караганда, 1935/.

Лирическая героиня Барковой прикоснулась к «великому аду», и этот ад открыл представление о надмирности поэзии, которая бешено смеется над любыми попытками закабалить её. Злым демоническим торжеством пропитаны многие тогдашние строки Барковой. Например, вот эти — из стихотворения «В бараке»:

Возвратиться б монгольской царицей
В глубину пролетевших веков,
Привязала б к хвосту кобылицы
Я любимых своих и врагов.
Поразила бы местью дикарской
Я тебя, завоеванный мир,
Побежденным в шатре своем царском
Я устроила б варварский пир.
Что-то есть схожее в этих стихах с романом М. Булгакова «Мастер и Маргарита», с теми его страницами, где героиня, становясь ведьмой, мстит врагам великого искусства… И все таки демонизм такого рода был непродолжительным в поэзии Барковой. С течением времени «великий ад» обретает у поэтессы все более зримые черты земного существования. Не «монгольская царица», а одна из тех, кто добровольно принял на себя крест всеобщей муки — вот главный мотив поэзии Барковой 40—50-х годов. Барак есть барак, хотите знать правду — знайте. Читайте «Загон для человеческой скотины…» — рассказ о последнем унижении арестантки, заканчивающийся одним из самых трагических афоризмов XX века: «Нет, лучше, лучше откровенный выстрел, //Так честно пробивающий сердца». Все есть в тех стихах: и желчь, и горечь, и несокрушимое человеческое достоинство.

Чем же укреплялось оно — это достоинство? Характером? Идеей? Чувством взаимосвязанности с тысячами таких же несчастных, но и в несчастье оставшихся людьми? Наверное, и первым, и вторым, и третьим… Будущему историку нашей поэзии предстоит немалая работа, чтобы понять социальную, психологическую природу этого творчества. Ему необходимо будет вникнуть в поэтические мифы Барковой о России, стране, где вечная сказка о мудром Иванушке-дурачке конфликтует с вечной злой былью. Будущий историк литературы не пройдет мимо поэмного создания о Вере Фигнер, отмеченного исповедальным лиризмом, сочувствием к сестре по несчастью… Это все впереди, но уже сейчас ясно: предпочитая неизвестность благополучному существованию в поэзии, Баркова не мыслила себя вне истории. Только ее история не была похожа на историю, тиражируемую в сталинском «Кратком курсе». Она чувствовала себя не объектом, а субъектом исторической жизни, а потому и писала в стихотворении «Герои нашего времени»:

Все мы видели, так мы выжили,
Биты, стреляны, закалены,
Нашей родины злой и униженной
Злые дочери и сыны.
Самое мучительное в поэзии Барковой — это сознание того, что страшный опыт ее жизни, равно как и опыт тысяч других товарищей поэтессы по судьбе, не в силах изменить окружающего. Особенно остро это сознание в последних стихах Барковой. Все чаще возникает здесь зловещий образ черной синевы, перечеркивающий самый радостный для поэтессы золотой цвет:

Сумерки холодные. Тоска.
Горько мне от чайного глотка.
Думы об одном и об одном,
И синеет что-то за окном…
Я густое золото люблю,
В солнце и во сне его ловлю,
Только свет густой и золотой
Будет залит мертвой синевой.
Прошлого нельзя мне возвратить.
Настоящим не умею жить.
У меня белеет голова,
За окном чернеет синева.
Так что же — смирение? Поражение? Нет, утверждая так, мы рискуем впасть в односторонность, что совершенно противопоказано поэзии Барковой. Еще на заре туманной юности она писала в стихотворении «Душа течет»: «Я каждый миг зарождаюсь, каждый миг умираю, //Вечно не та. //Каждый миг навсегда я себя теряю… //Остановиться бы, встать!.. //Я воды в течении своем изменяю. //Куда-то льюсь. //Неужели никогда я себя не узнаю, //Не остановлюсь?»

«Вечно не та» Баркова и в последних своих стихах. И чем чернее синева за окном, тем больше порыв души поэтессы к «незаконной дикой молодости», тем чаще признания: несмотря ни на что, она любит этот страшный, грешный, но прекрасный в своей главной сути мир:

Да, любовь мне, и горькое пьянство,
И пронзительный воздух высот,
И полет по блаженным пространствам —
В бурном море спасительный плот…
Все изменяется в этой жизни, ничто не проходит в ней бесследно. В стихотворении «Двойник» старуха встречается с «рыжей цыганкой» — видением далекой молодости. Старуха гонит от себя призрак, жалуется на жизнь: «Посмотри, мои глаза, //Раньше золотые, //Не видят ныне ни аза, //Мутные, пустые». А кончается это стихотворение аполлоногригорьевской гитарной нотой, где нет старухи, нет цыганки, есть нечто одно целое:

Я рыжа. Ты седа.
Но с тобой мы пара.
Эх, молчавшая года,
Раззвенись, гитара!
Все живо, ничто не потеряно: рядом и свежее утро — «Женщина», и знойный мучительный полдень — «монгольская царица», и вечер, где черно-синее борется с золотым…

Близкий Барковой человек, Ленина Михайловна Садыги, извещая о смерти Анны Александровны, писала мне: «Этот счет закрыт: 16/VII-1901—29/IV-1976. Умирала она долго и трудно. В больнице к ней относились удивительно, просто идеально, но с ней случилось то, что случилось со многими, кто побывал в тех местах, где бывала она.

Один большой русский писатель сказал, что человек, побывавший там, если попадет в больницу, не сможет выговорить слово „палата“, а выговаривает „камера“.

…То же самое случилось с Анной Александровной. Она вновь прошла по всем кругам ада. За ней следили в глазок, она слышала голоса друзей, которых допрашивали за стеной, её отправляли в этап, устраивали шмоны, вертухаи переговаривались за дверью, таска ли её по ночам на допросы, она отказывалась подписывать протоколы… Однажды за ней не уследили, и она /не в бреду, а наяву/ спустилась с третьего этажа и упала внизу, где ее подобрали. Объяснила она это так, что отстала от партии, которую водили в баню, и пыталась догнать…

Я нашла у нее дома записанные на клочке такие строки:

Как пронзительное страданье,
… … … … … … … … … нежности благодать.
Её можно только рыданьем
Оборвавшимся передать.
Я принесла этот клочок в больницу, чтобы спросить, какое вставить слово, хоть и не надеялась на то, что она поймет меня. Это было 23/IV, она была в совершенном бреду. На всякий случай я прочла ей эти строки. Морщась от боли, она тут же отозвалась: „Очень простое слово вставьте: этой“.

Как пронзительное страданье,
Этой нежности благодать.
Её можно только рыданьем
Оборвавшимся передать.
…В самом начале болезни Анна Александровна уже понимала, к чему идет дело, и однажды она сказала мне: „Не хочу так. Хочу, чтобы отпевали“. Её отпевали в церкви, потом отвезли в крематорий».

…Баркова выбрала судьбу неизвестной поэтессы, но она не желала быть поэтессой забытой. Пройти по всем мукам ада, умирать и воскресать, так любить и так ненавидеть и при этом остаться неуслышанной — это ужасало Баркову. И она мстила, казалось, самой поэзии — за невозможность стать той единственной реальностью, через которую явлено все. Она могла быть небрежной в стихах, рифмовать «машину» с «автомашиной», до крайности прозаизировать стих — вплоть до какого-то клинического воспроизведения в нем истории болезни. Она отрицала комфортабельность в чем угодно, в том числе и в литературе. Поэтому ее путь не мог никогда совпасть полностью с путем тех, для кого культура — родной дом, спасающий в самую трудную минуту от ледяного, жестокого ветра жизни. Баркова просто не могла существовать без этого ветра. Она была частью его. Он был для нее поэзией. А этой поэзии никогда не дано обнаружить полную меру художественного совершенства, ибо она может быть только началом. Но угадывается такая потаенная глубина, такой упрямый огнь бытия бьется во всем этом, что сами диссонансы становятся здесь порой достоинством поэзии.

Он не мог быть не услышан — метельно-мятежный голос Анны Барковой.

От составителей
Предлагаемая читателю книга состоит из двух разделов. В первый вошли стихи из единственного сборника А. Барковой — «Женщина». Композиция этого сборника сохранена. Второй раздел составили стихотворения 1920–1976 гг., в небольшой своей части опубликованные в различных периодических изданиях, а в большей части публикуемые впервые.

Даты в скобках обозначают время первой публикации. Недатированные стихотворения помещены в конце второго раздела.


Стихотворения из книги «Женщина». 1922

Предисловие

Трудно поверить, что автору этой книги 20 лет.

Трудно допустить, что кроме краткого жизненного опыта и нескольких классов гимназии ничего не лежит в ее основе. Ведь в конце концов это значит, что в основе книги лежит только богато одаренная натура.

Посмотрите: А. А. Баркова уже выработала свою своеобразную форму, — она почти никогда не прибегает к метру, она любит ассонансы вместо рифм, у нее совсем личная музыка в стихах — терпкая, сознательно грубоватая, непосредственная до впечатления стихийности.

Посмотрите: у нее свое содержание. И какое! От порывов чисто пролетарского космизма, от революционной буйственности и сосредоточенного трагизма, от острого до боли прозрения в будущее до задушевнейшей лирики благородной и отвергнутой любви.

Пожалуй, эта интимная лирика слабее остальных мотивов Анны Александровны. Не нарочно похоже на Ахматову, но какая совсем иная и какая богатая связь у этой дочери пролетариата между амазонкой в ней и скорбной влюбленной.

Совсем свое лицо у этого юного человека.

Я нисколько не рискую, говоря, что у товарища Барковой большое будущее, ибо она оригинальна без кривлянья, имеет манеру без убийственной даже у крупных футуристов и имажинистов манерности.

Растите с низов, дорогие молодые дарования!

А. Луначарский

Петроград Дом Ученых

29/X

Две поэтессы

Я в предзорней слышу темноте
Топ коня звонко-золотой,
В безумно пророческой мечте
Я вижу пришествие той.
Моя песня — обрывочна, невнятна,
Она не радужный мотылёк.
Говорю я о чем-то непонятном,
Я коня её слышу скок.
Серебряную пыль взметая,
Пламеннокрылый конь летит,
Я радуюсь, о встрече мечтая,
Золотой музыке копыт.
Поэтесса великой эры,
Топчи, топчи мои песни-цветы!
Утоли жажду моей веры
Из чаши новой красоты!
Вспрянул к ней благоговейный дух мой,
Следы копыт я хочу целовать.
Освежительным ветром слух мой
Овеяли дивные слова:
«Песню женщины, мир, испей,
Пейте мудрость из сердца у меня!»
И бросаюсь я грудью своей
Под копыта её коня.
(1921)

Ропот

Куда ты меня увлекаешь
От моей тесной семьи?
Посмотри: я слабая такая,
Шаги неверны мои.
Я бегу, задыхаясь, исступленно,
Я бегу за твоим конем.
Куда влечешь ты меня непреклонно?
Подожди, пощади, отдохнем!
Погаси, погаси сиянье
Властительной улыбки твоей!
Всё истлело мое одеянье,
Ноги в ранах от острых камней.
Неистов наш бег бесконечный,
В неведомых далях цель.
Вспоминаю я с печалью сердечной
О моем обручальном кольце.
Я — маленькая, робкая и гибкая,
На тебя я боюсь взглянуть.
И чары бесстрашной улыбки
Не могу я с души стряхнуть.
Пожалей меня, могучая,
Возврати меня в рабство нег!..
Брызжет кровь на кустарники колючие:
Неистов исступленный бег.
(1921)

Товарищ-возлюбленный

Ты ласков и кроток со мной,
Союзники мы и друзья,
Как дружны твой конь вороной
И белая лошадь моя.
Мы вместе стреляем в цель,
На врагов вместе идем,
Отразился мой смех на лице,
На лице строгом твоем.
Когда на трибуну войдешь,
Безумствую, сердце кричит.
А на ухо слово шепнешь. —
Сердце сладко проколют лучи.
Товарищи мы, новобрачные,
В час отдыха после битв
В сердце примем небо прозрачное
И сиянье земных молитв.
Пойдут вперед наши души,
Ласкаясь, как прежде шли…
Но если в борьбе я струшу,
Пожалей меня, — пристрели.
(1921)

Красноармейка

С красной звездой на рукаве
В освободительный бой я иду.
Сохранилась из всех моих вер
Вера в красную звезду.
Я играю легко винтовкой,
Накинув шинель на плечо.
В руке моей крепкой — сноровка,
А в жилах отвага течет.
Лишь редко в боевом напряженье
У горизонта далеко от земли
Я вижу, словно в сновиденье,
Нежный трогательный лик.
Не печаль меня взором укоряющим,
Изменившую невесту прости!
В райском саду нерасцветающем
Не суждено мне расцвести.
Я стала задорной и бравой.
Рвутся с уст буйнокрылые протесты.
Голове ли дерзко-кудрявой
Пойдет венец небесной невесты.
(1921)

Преступница

Я — преступница; я церкви взрываю
И у пламени, буйствуя, пляшу.
По дороге к светлому раю
Я все травы, цветы иссушу.
Престол Господень я возносила.
Но пробил преступный час,
И гнетущую небесную силу
Я сбросила на камни с плеча.
Как сладок миг преступленья,
Освободительный сладок миг!
Я восстала среди моленья
На проклятия священных книг.
Я — преступница; я церкви взрываю,
А проклятий церковных цепь
Я ловлю и бросаю, я играю
С удалой насмешкой на лице.
Вольный ветер веселья, крылами
На небо души моей
Толпы туч пригони с дарами
Ослепительных острых дождей.
Расцветает мой сад чудноцветный,
Зашумят мои дерева…
Тороплюсь я церковные наветы
И монастырские стены взорвать.
(1922)

Ветер

Я пойду в глубокое поле,
На свиданье с ветром пойду.
Поцелуют ветер и воля
Кудри моих юных дум.
Давно с ветром в дружество
Любовное я вошла.
Давно в сердце мужество
И доблесть я разожгла.
Ветер меня на свидании
Целовал упоенно в уста,
И о поющих станах восстания
Таинственно мне шептал.
И меня так долго и нежно он
В восставшие страны звал.
«Отдай свое сердце мятежное
Голубым моим глазам.
Я знаю, ты любишь пожары, —
Пожары я разожгу!»
С возлюбленным мудрым и старым,
С моим ветром я убегу.
8 мая 1921

Полюбите меня!

Полюбите меня, люди!
Я стану горда и сильна!
Напьюсь из бесчисленных грудей,
Вашей нежностью стану пьяна.
Полюбите меня, покоренную,
Обратите в жрицу свою.
Вселюдской любовью озаренная,
Ответной нежностью вас напою.
Полюбите меня с преклонением,
Вознесите, как птицы летят.
Люди, я — ваше порождение,
Дерзновенное ваше дитя.
Как возлюбленные, станьте нежны вы:
А если с отдельным изменю,
Предайте меня ревниво
Беспощадного гнева огню.
В объятия мой дух заключите!
К вам на грудь мои песни взлетят.
Покорите меня, полюбите,
Вознесите ваше дитя!
(1922)

Христос

I.
Он ко мне приходил,
Когда мой взор был ясен и чист.
По волосам моим рукой проводил
И был так нежен, легок, лучист.
А я мученицей кроткой была,
Касаясь божественных риз,
Я мечтала, что пантер тела
С моим телом гибко сплелись.
А он так нежно в мое сердце смотрел,
Так тихим светом был осиян,
Что мне легка была тяжесть гибких тел
И сладка боль кровавых ран.
А теперь в темноте моих глаз
Безнадежность нити безверья прядет,
И дух любви исступленной угас,
И лучистый Христос не придет.
II.
Когда-то мой путь земной
Был ровен и тих,
И шел неотступно за мной
Небесный жених.
Он сиянием тихих глаз
Меня кропил,
Но средь светлых темный час
За мною следил.
Однажды в день грозовой
Взглянула назад.
А где жених неземной,
Где Его глаза?
Он оставил меня одну
В грозе на пути.
Грядущих дней глубину
Кому осветить?
Кому мой путь охранять?
Жених не за мной.
И не могу принять
Я страсти земной.
III.
Христос лучистый и нежный ушел,
Христос покорных печали людей.
Отснял Его хитона шелк,
Христа печали не найти нигде.
И те, кто предан Ему, тайком
Заходят в храмы вечерней порой;
А в победном шуме городском
Проходит в славе Христос другой.
Он пришел с судами и казнью,
В Его руках пречистых — гроза.
Я взглянула на Него с боязнью
И ослепленно опустила глаза.
IV.
Забрела я в вечерний храм
Посмотреть, как люди молились.
В закатном свете по моим плечам
Седые волосы дыма заструились.
Заходящего солнца печаль
У святых светилась во взорах,
И закатной печалью звучал
Надтреснутый голос на хорах.
И было грустью закатной увенчано
Чело Христа на «вечери тайной».
А сколько было Христом замечено,
Как и я, пришедших случайно?
Священник седенький тихо и кротко
Из царских врат выходил на амвон
И смотрел неуверенно, робко…
Я усмехнулась и вышла вон.
V.
Мимо белой церкви я прошла.
Нищая мне руку протянула.
Тосковали наверху колокола.
Я тихонько в церковь заглянула.
Странное виденье предо мной:
Бледный Иисус идет к притвору.
В алтаре отворенном темно,
И темны, темны Христовы взоры.
Шелк одежд Христовых потускнел,
Благостные руки опустились.
Я стояла смутно, как во сне…
Покидала храм любовь и милость.
Словно проструился Он легко
Близ меня в пугающем притворе,
И в закатный скрылся Он покой
С темнотою скорбною во взоре.
(1921)

«Не жалей колоколов вечерних…»

Не жалей колоколов вечерних,
Мой неверящий грустный дух.
Побледневший огонек задерни,
Чтобы он навсегда потух.
На плиты храма поздно клониться,
На победные башни посмотри.
Ведь прекрасные девы-черницы
Не прекраснее расцветшей зари.
Отрекись от ночной печали,
Мой неверящий грустный дух.
Слышишь: трижды давно прокричал
Золотистый вещун-петух.
Не жалей колоколов вечерних,
Ты иную найдешь красу
В руках загрубелых и верных,
Что, сгорая, солнце несут.
(1921)

«Мои волосы с зелеными листьями сплетаются…»

Мои волосы с зелеными листьями сплетаются.
Я люблю тебя, юная трава.
Слышишь, сердце, прильнув к тебе,
   страстно обещается:
«Не дерзну тебя, радостная, рвать!»
Бесконечную нежность и ласку в ком нашла я?
Вот в этом робком дрожащем листке.
Как покорно приник он, с боязнью замирая,
К человеческой бледной щеке.
Мои волосы с зелеными листьями сплетаются.
Скоро с пышной травой я срастусь.
Стебли-волосы яркими цветами распускаются,
Обращаюсь я в душистый куст.
(1922)

«Я упала в таинственный сон…»

Я упала в таинственный сон.
Беспокойные думы, усните!
Мне приснился цветок. Испещрен
Он был золотистыми нитями.
Я увидела небо иное,
Не виденное мной наяву.
Пронизало сиянье неземное
Мою голову, руки и траву.
Я была холодной и чистой,
Познавшей величавый покой.
Я ласкала цветок золотистый,
Как цветок прозрачной рукой.
И с тех пор средь шума земного
О неземном я грущу цветке
И ожидаю неба иного:
Не засияет ли оно вдалеке.
(1922)

«Я жизнь свою подняла…»

Я жизнь свою подняла
И грянула оземь, смеясь.
Глаза я не сберегла,
И кровь из них полилась.
Осколки упруго прянули,
Изранили очи и тело.
Я жизнь оземь грянула
И о твердом величье запела.
Вырвав сердце, покорное мукам,
Поиграла им, как жонглер,
И разбросала по крошке щукам
На дно глубоких озер.
Я свободна! Долой грустящее!
Без ума я хохочу,
И осколки жизни хрустящие
Я с отчаяньем сладким топчу.
А когда смеяться устану,
Грянусь оземь, как хрупкий сосуд,
Пусть глазам равнодушным рану
Осколки, брызнув вверх, нанесут.
(1921)

Кладбище

Это кладбище очень милое,
Я люблю здесь танцевать.
Вот в этом углу зарыла я…
Но ведь всё нельзя открывать.
Здесь мечта моя покоится.
Она еще малюткой была;
Но, видно, и грезы от простуды не скроются,
И вот она умерла.
Вот в этой могилке не очень крупной
Беспокойно величие спит.
Увы! И величие смерти доступно…
А здесь почивает стыд.
Этот холмик еще свежий,
На него весело смотреть;
Я теперь краснею реже,
А ведь очень неприятно краснеть.
Под этим камнем нежность бьется.
Не умирает до смерти, и конец!
По ночам стонет, из-под камня рвется…
Неугомонный, буйный мертвец.
Опять, опять та же могила!
Я над ней никогда не пляшу;
В нее легла напряженная страстная сила,
Я её пропущу, пропущу!
Это кладбище очень милое,
Я люблю над могилами плясать,
Но что бы со мною было,
Если б мертвые вздумали встать.
(1922)

Первая Голгофа

Ведь это памятник отчаянья —
Стиха надтреснутого крик.
Давно я жду каких-то чаяний
И верю многому на миг.
И все, что мною воспеваемо,
Твердит, томясь, душе моей:
«Ты знаешь, я неосязаемо,
О, дай мне тело поскорей!»
Да, жажду грозную людскую
Не утолит моя роса.
Каких ты песен, мир, взыскуешь,
Каким внимаешь голосам?
В мироголосом тонут гуде
Мои бессильные слова.
Не принесла я в песнях, люди,
Причастий будущего вам.
К земле с моленьем припадаю, —
Меня отринула земля;
Я зовы слышу, но не знаю,
Зачем и что они велят.
И не вернусь я в хладноснежные,
Бесстрастно замкнутые дни.
Теперь любовь с улыбкой нежной
Меня безжалостно казнит.
Пишу страдальческие строфы
В страданьях первых, в первой мгле;
Всхожу на первую Голгофу,
Голгофу юношеских лет.
Ума и сердца странны чаянья
И змеи лжи язвят язык.
Ведь это памятник отчаянья —
Стиха надтреснутого крик.
(1921)

Душа течет

Каждый день по улице пыльной устало,
Каждый день прохожу.
Но себя, какую вчера оставила,
Не нахожу.
И встают, встают двойники-привиденья
Многоразного Я.
Отчаянно кричу в удушливый день я:
«Где душа моя?»
Но не слышит криков ни один прохожий,
Сердце ни одно.
И неотступно то, что меня тревожит,
Идет за мной.
Не смотрите же, дивясь, в лицо напряженное:
Тоните в пыли!
Ах, эти волны пыли, солнцем зажженные,
Озабоченность лиц!
Двойники, двойники мои неисчислимые
За мной скользят,
За мной, и рядом, и проходят мимо…
А воскресить нельзя.
Я каждый миг зарождаюсь, каждый миг умираю,
Вечно не та.
Каждый миг навсегда я себя теряю…
Остановиться бы, встать!
Я впадаю в неведомые тихие реки,
Куда-то теку.
И, быть может, себя не узнаю вовеки,
Не убью тоску.
Я воды в течении своем изменяю,
Куда-то льюсь.
Неужели никогда я себя не узнаю,
Не остановлюсь?
(1921)

«Куда из этого города скроюсь я…»

Куда из этого города скроюсь я,
Певец кротости звездной?
Туда, где зори раскинулись поясом
У края земли, над бездной.
Меня страшат пожаров прибои,
Омывающие нервные здания.
Здесь сверлят небо голубое
Фабричных труб завывания.
А ночью вчера на площади
Мне встретился тот, другой.
Он скакал на пламенной лошади,
Она задела меня ногой.
И прижался к какой-то стене я,
Боязнью странной томимый,
И смотрел не дыша я, цепенея.
Он проскакал величаво мимо.
В его глазах — отражения взрывов
И звезды царства земного.
Белым огнем пламенела грива
Его коня боевого.
1921

Зеркало

Разбейте холодное зеркало,
Растопчите в земле кровавой!
Я померкло, померкло, померкло
В эти дни человеческой славы.
Я прелестные лица любило
И сдержанность гордой улыбки,
Я тоску в себе затаило
По кружевам ласкающе-зыбким.
Тайны ласк я отражало
И сады в лунных туманах.
За это меня целовало
Так много губок румяных.
Знамена, толпы и пушки…
Отражу ль я это величье?
Я люблю шелка и игрушки,
Беззаботной жизни обычай.
Опечалено я и померкло,
Вспоминая, я потемнело…
Молотком ударьте по зеркалу,
Чтобы предсмертно оно зазвенело.
(1921)

Побежденная

Длинных волос мне так жалко, так жалко!
Ранивший душу обман, возвратись!
Сердце дрожит у суровой весталки;
Тяжек покров окровавленных риз.
Часто я в битве мечтаю склониться
К сильной груди молодого врага.
Можно меня, как бессильную птицу,
Лаской словить, обольстя испугать.
Я — героиня. Померкшие очи
Не отдаю я глазам дорогим…
Дни моей славы, о, станьте короче!
Робкому сердцу враги — не враги.
Падает меч из руки онемелой, —
Вот он, последний великий искус!
К сердцу врага приникаю несмело,
И — с героиней в себе расстаюсь.
(1921)

«Я — зерно гниющее, с страданьем…»

Я — зерно гниющее, с страданьем
На закланье я иду.
Кровь души я отдам с роптаньем
За грядущую звезду.
Я была березкою пугливой,
Трепетавшей на ветру.
И цветком, вплетенным прихотливо
В сладострастную игру.
Тяжело израненной рукою
Путь скалистый прорезать…
Я хочу с рыдающей тоскою
К неизвестному воззвать:
Боже, Боже, сильными убитый,
О, воскресни для меня!
Я слаба, я ранами покрыта!..
Голос дрогнет, зазвеня…
Обреки бессильную, как прежде,
В ласках милого стихать,
Иль предай монашеской надежде
На иного жениха.
И враги мне вкрадчиво зашепчут:
«Ты бессилием сильна,
Слышишь, птицы яркие лепечут?
Ты из них одна.
Береги бледнеющие лилии,
Руки нежные свои.
Их законы мира сотворили
Для одной любви».
Но до сердца стыд меня пронзает:
Пусть я горестно ропщу, —
Созревает женщина иная,
Я в себе её ращу.
Я — зерно гниющее. Страдая,
На закланье я иду.
Я ропщу, но всё же умираю
За грядущую звезду.
(1921)

«Неродившихся прекрасных тени…»

Неродившихся прекрасных тени
Витают над душой моей.
Я стремлюсь к роковой смене,
К огням смертоносных очей.
Вы убьете меня, убьете!
В объятиях ваших — неведомый пыл.
Не выдержать мне духом и плотью
Дуновения ваших сил.
Бросаю я скромные дани
В пламенность ваших колесниц.
Примите свиток моих страданий,
Музыку моих страниц.
В мое сердце два удара пошлите
Ослепительных глаз-мечей,
И хоть изредка потом вспомяните
Поэтессу ваших очей!
5 мая 1921

Амазонка

На подушечку нежную теплого счастья
Иногда я мечтаю склониться,
И мечтаю украсть я,
Что щебечущим женщинам снится.
Но нельзя в боевой запыленной одежде
Забраться в садик наивных мечтаний,
И тоскую я: где же,
Где мои серебристые ткани!
Привлекает, манит лукаво подушечка
Амазонку с оружием грозным;
Я не буду игрушечкой:
Невозможно, и скучно, и поздно!
Те глаза, что меня когда-то ласкали,
Во вражеском стане заснули.
И приветствую дали
Я коварно-целующей пулей.
(1921)

Милый враг

У врагов на той стороне
Мой давний друг.
О, смерть, прилети ко мне
Из милых рук!
Сижу, грустя, на холме,
А у них — огни.
Тоскующую во тьме,
Мой друг, вспомяни!
Не травы ли то шелестят,
Не его ли шаги?
Нет, он не вернется назад.
Мы с ним — враги.
Сегодня я не засну…
А завтра, дружок,
На тебя я нежно взгляну
И взведу курок.
Пора тебе отдохнуть,
О, как ты устал!
Поцелует пуля в грудь,
А я в уста.
(1921)

Сафо

В необозримых полях столетий
Ты цветок — звезда сладострастная.
Опасны твои сети,
И вся ты сладко опасная.
Взором томно-таинственным
Ты зачем меня обняла?
Ведь я тверда и воинственна
И не знаю любовного зла.
Из кубка ласканий бессилие
Я поклялась никогда не впивать.
Чуткие голубиные крылья
Я хочу от сердца оторвать.
Улыбаясь на мои песни,
На меня ты смотришь с грустью.
Неужели ты не исчезнешь,
Из сетей меня не пустишь?
Звеняще-острые стоны
Песен вкрадчивых твоих
Души моей будят затоны,
Падают глубоко в них.
Сафо, вызов бросаю
В благоуханные царства твои!
Сети твои разрываю,
Страстнокудрая жрица любви.
1922

Две женщины

Предвечерний городской бульвар,
Предвечерняя душа моя,
На вершинах у берез пожар.
И скрипит старая скамья.
Кто идет в конце аллеи, там?
Волосы печально развились.
Узнаю ее по волосам
И глазам, опущенным вниз.
Из страны неведомой и дальной
Ты, глаза предавши тишине,
Распустивши волосы печальные,
В предвечерний час идешь ко мне.
Я боюсь бессильем заразиться,
Не касайся слабою рукой.
Берегись и ты испепелиться,
Заболеть грозною тоской.
Песенку последнюю послушай
О твоих угаснувших днях.
Опечаль в последний раз мне душу,
А потом уйди, оставь меня!
Предвечерний городской бульвар…
Ласка грустная ее волос, —
И закатный, медленный пожар
На вершинах тихих у берез.
3 мая 1921

Предтеча

Я — с печальным взором предтеча.
Мне суждено о другой вещать
Косноязычной суровой речью
И дорогу ей освещать.
Я в одеждах темных страдания
Ей готовлю светлый приём.
Выношу я гнет призвания
На усталом плече моем.
Отвергаю цветы и забавы я,
Могилу нежности рою в тени.
О, приди, приди, величавая!
Утомленного предтечу смени.
Не могу я сумрачным духом
Земные недра и грудь расцветить.
Ко всему мое сердце глухо,
Я лишь тебе готовлю пути.
Я — неделя труда жестокого,
Ты — торжественный день седьмой.
Предтечу смени грустноокого,
Победительный праздник земной!
Я должна, скорбный предтеча,
Для другой свой дух потерять,
И вперед, ожидая встречи,
Обезумевший взор вперять.
(1921)

Грядущая

Я чую, чую — дышат миллионы
На миллионах трепетных планет
И шлют земле, творящей и смятенной
Своей сестре, торжественный привет.
Сольемся со вселенной беззаветно
В один любовный вечный поцелуй!
В пространствах человечество несметно
И разделилось на мильоны струй.
Бросаюсь я в вселенские объятья
Из-за оград наскучивших земных.
Мильоном рук стремлюсь миры обнять я,
Мильонами сердец проникнуть в них.
Мне тесно за стеной любви отдельных,
Я в ласках нежных космос утоплю.
Страдающих земных и запредельных
Единою любовью я люблю.
Я, мать, я, мать несметных человечеств,
Впиваю в сердце солнц вселенских свет,
И возлагаю радостно на плечи
Я бремена страдающих планет.
1921

Мать

Придите ко мне, страдающие:
Я — ваша ласковая мать.
Веков величавых чающие,
Вам — любви моей печать.
Бойцы, колени склоните,
Опояшу я вас мечом.
Скорбные, ко мне прильните,
Отдохните, не помня ни о чем.
Века мое сердце билось
В объятиях железных сетей
А теперь оно раскрылось
Миллионам земных детей.
Мой сын — и старик согбенный,
Умудренный и зрелый — мой сын.
Я ласкаю юность умиленно
И голубиную мягкость седин.
Утомлённые лица детей
Я одной рукой осеняю;
А другой оттачиваю меч острей
И молнией стальной взвиваю.
(1921)

Женщина

I.
Мои волосы слишком коротки,
Не расплетать их милой руке.
От ручейков прозрачных и робких
Я спешу к вселенской реке.
Не на лоне любви нежно-ревнивой
Я предаюсь голубиному сну,
На земной расцветающей ниве
Я к груди человечества льну.
Человечество — это мой возлюбленный,
Сужденный ныне мне на века.
Тобой не буду я приголублена,
Одного из отдельных рука.
Все мои речи суровы и резки,
Мне чужда прелестная немота.
Со мной идет вместо грации детской
Величавая твердая красота.
II.
Смотрят звезды на меня по-иному,
Чем на прежних женщин смотрели,
С неба к сердцу тянутся струны
И поют о космической цели.
И входит мое сердце планетой
В систему любви вселенской.
Оледеневшим мирам расцветы
Приношу я нежностью женской.
Меня прокляло злое жречество,
Но заклятый круг прорвался.
Отдаю я любовь человечеству
Свободной Земли и Марса.
(1921)

Украденная улыбка

Украду я улыбку чужую,
Он пошлет ее при мне кому-нибудь,
И дорогой её перехвачу я
И спрячу в молчаливую грудь.
А ночью она осветит
Мое скорбное лицо звездой.
Хорошо себя приветить
Украденной улыбкой чужой.
И буду сердцем и смехом звенеть я
В часы скромного торжества,
А потом должна смолкнуть, побледнеть я
До минуты нового воровства.
(1922)

Старая песенка

Говоришь ты: путь вечерний темный
Неожиданным грозит.
А у окон старый дуб нескромный
Заворчит и заскрипит.
О, не бойся, милый мой, пролью я
Свет волос своих во мглу.
Ворчуна цветами обовью я
До вершины по стволу.
Приходи же смело, бестревожно:
Озарен вечерний путь.
Старый дуб тебя поднимет осторожно,
Передаст ко мне на грудь.
(1921)

Нежность

Над нежностью своей я молоток поднимаю;
А она целует меня без страха,
И кудрями с улыбкой меня обнимает —
Руке не удался взмах.
Нежность мое сердце точит и точит,
И прячется от всех стремительно.
Неведомо мне, чего она хочет.
Ах, всё это так мучительно!
Я в гнев прихожу. Молоток поднимаю.
В уголке сердца она прижалась.
Вместе с ней и сердце раздавишь, вижу сама я,
Ах, эти нежность и жалость!
(1922)

«Не смотрите на меня: я смешная…»

Не смотрите на меня: я смешная,
На мне смешной и убогий наряд.
Слишком многое, верно, знает
Ваш насмешливо-хмурый взгляд.
Обручилась с мечтаньем покорно я,
И краснеет смешное лицо.
Но часто хочется в заводь черную
С дерзким смехом забросить кольцо.
Потаенным кольцом не хочу я
Приковаться незримо к нему.
Кольцо, смеясь, в песок затопчу я,
С гневом голову я подниму.
(1922)

Черный платок

Я надену черный платок,
Его до бровей надвину,
И встану на тот уголок,
И потешу мою кручину.
Еще издали я замечу
Брови строгие, яркий румянец.
И знакомые шаг и плечи.
Сердце бросится в трепетный танец.
Он пройдет, меня не заметит,
А я его взглядом окину,
И что-то на миг осветит,
Приголубит мою кручину.
Побреду я за ним украдкой,
Снег не выдаст меня, пожалеет…
О, с какой пугливостью сладкой
Я буду взглядом его лелеять.
Он захлопнет калитку. Я вздрогну
И, прижавшись к воротам, застыну.
Он не слышит, как в светлые окна
Зазвенела моя кручина.
(1922)

«Я холодную свободу люблю…»

Я холодную свободу люблю,
Холодный свет ослепительный.
Зачем же теперь ловлю
Этот взгляд с жутью томительной?
С прозрачно-холодным покоем
Прощается дух безрадостный.
Куда я смятенье скрою
И страх истощающе-сладостный?
Перед этой верой клонюсь,
Перед этим взглядом суровым,
И руками духа тянусь:
А где веры моей оковы?
Говорю двойными словами
Я, мятежница-амазонка,
А сердце плачет тайными слезами
Пугливой женщины-ребенка.
(1921)

Фарфоровая чашечка

Много глаз на меня смотрело приветливо.
Но твердого взора я не нашла.
В них или ложь змеилась увертливо,
Или дрожала пустая мгла.
И все мне руку жали с опаскою:
Оцарапать боялись тело,
А я ждала сокрушительной ласки,
Крепкую душу выковать хотела.
И встретился мне один с лицом обычным,
В его глазах я прочитала милость.
Я вслед за ним пошла с смиреньем безграничным,
И что с душою моей случилось!
Она фарфоровой чашечкой была,
Раздробил ее молот грубый…
Зачем душистого чая я в чашечку не влила,
Чтобы его пили милые губы.
Мне нужно было душистого чая искать,
А не идти суровыми путями.
Не для фарфоровых чашечек борьба и тоска.
Разбитой чашечке — на сутки память.
(1922)

Старое

Что это такое? Старое слово,
Чувство старое щемящее.
Только мука в этом вечно новая
И старит сердце скорбящее.
Живем мы в старом, становимся старыми
И старую смерть встречаем,
Но тешимся новых мечтаний чарами,
Опьяненно-наивными речами.
А если скажут: какой ты убитый!
Ответь: мне в старом тесно,
Ведь старое чувство бережно скрыто,
О нем никому не известно.
Я сердце душý одной рукою,
Другой поглаживаю с лаской;
А лицо настоящее грустно прикрою
Уверенной лживой маской.
(1922)

Плен

Наверху вы что-то говорили,
А я стояла внизу у двери.
Траурные ткани душу покрыли,
Словно после тяжкой потери.
Окно широкое… свет равнодушный…
На рукаве слеза засияла.
Таясь, чьей-то пленницей послушной
Я внизу у двери стояла.
Издалека спокойными глазами
Меня вы держите в длительном плене,
И никогда не встать мне с вами,
Не встать на одной ступени.
Апрель 1921

«Мой заочный властный учитель…»

Мой заочный властный учитель,
Моих младенческих лет свет,
Теперь вы стали невольно мучителем
Моих беззвездных двадцати лет.
Чего мне хочется — я не ведаю,
И за любовь прощения жду,
И на колени к шептуньям — бедам
Усталую голову я кладу.
Ответа нет. Не будет ответа,
Да и услышать ответ я боюсь.
Утони же, сердце мое, не сетуя,
Влечет ко дну тебя тяжкий груз.
Если б заранее о гибели грозящей
Судьба мне весть подала,
В подземелья, в лесные чащи
От этой встречи я бы ушла.
7 мая 1921

Дом

Синевато-серый дом
Мне давно знаком.
Но теперь я его боюсь,
Иду, тороплюсь.
Эти окна, широкий свет…
Дом глядит мне вслед.
Как лукавый чей-то рот,
Смеется оскал ворот.
Я иду… темнеет в глазах,
Нагоняет меня страх.
Серый дом, я иду, тороплюсь.
Отчего я тебя боюсь,
Отчего ты мне страшен стал?
Серый дом ничего не сказал.
В окна светит нежно тишина…
А я чем-то больна.
(1922)

Умная собачка

На веревочке я сердце водила.
Оно было умной собачкой:
Исправно, послушно служило,
Довольное скромной подачкой.
Я с ним небрежно играла,
Я над ним смеялась звонко.
Оно меня забавляло,
Как игривая юркая болонка.
А теперь… Как больно, как больно!
Потоки крови из раны.
Удивляюсь, смущаюсь невольно: —
Как всё это странно, как странно.
Послушная собачка взбесилась,
Перегрызла веревочку злобно,
Глубоко мне в тело вцепилась…
Вот тебе и сердце удобное!
(1922)

Губительный цветок

Я женщина — твердый воин.
А в сердце вырос цветок.
Он душист, нежен и строен,
Но, право, очень жесток.
Испортил он мне полжизни,
Его бы выдернуть прочь,
Да ведь кровь из сердца брызнет,
И никто не сможет помочь.
В сердце средь битвы мучительной
Я слышу острый толчок.
Это цветок губительный
Глубже пророс на вершок.
Что делать с цветком, я не знаю.
Как хочешь решать изволь.
Растет он — сердце терзает,
А вырвать — ведь та же боль.
Я — женщина, твердый воин,
А попала цветку во власть.
Кем всё это подстроено,
Откуда эта напасть?
(1921)

Последняя жертва

Я боюсь неожиданных встреч,
Я насмешливых взглядов боюсь.
Помолюсь я тому, помолюсь,
Кто сумел мое сердце рассечь.
Где смиренный цветок стыда?
Облетели его лепестки.
Равнодушным движеньем руки
Отвергнут сердечный мой дар.
И мой взор, улетавший ввысь,
Затемнил, отуманил страх.
И вещаний слова на устах
Догорели, едва зажглись.
Грядущая, ты не суди
Рабской нежности жертву последнюю.
Величавей, бесстрашней, победнее
Ты на царство своё приходи.
(1922)

Две нежности

В моем сердце мятеж и споры;
Ведут две нежности бой.
Я вырву сердце скоро
И зарою в земле сырой.
Одна стремится гордо
Меня с тобой сравнять,
Непрестанно шепчет: будь твердой,
Посылает в битву меня.
— Зачем перед взорами милыми
Опускаешь ты взор любви?
Непрестанно всеми силами
Ты в ответ любовь зови.
Стань другом его неуступчивым,
Верным в свете и тьме.
Ты слишком тиха и влюбчива;
Попытайся хоть раз посметь.
Не устает другая песенку
В венок стыдливый вить,
Отдавая его кудеснику,
Властелину моей любви.
— Как уверен, спокоен и властен он.
Целуй следы его ног.
Его ты любишь за то, что бесстрастен
И невольно с тобою жесток.
Приготовится враг лукавый, —
Удар за него прими.
А потом умри, пожалуй,
Оставь земной мир.
Ни одна уступить не хочет,
Друг с другом борьбу ведут.
Разорвут они сердце на клочья
И последние силы возьмут.
Не скрыться от неизбежности,
Не спрятаться мне от бед,
Ведь обе эти нежности, —
Единая любовь к тебе.
7 мая 1921

Добрый день

Я услышала утром одним
«Добрый день» из твоих уст.
И на многие добрые дни
Успокоилась моя грусть.
Мне для радости нужно немного
/Не ведаю прихотей я/, —
Освеженная дождями дорога
И краткая речь твоя.
И даже не речь, — два слова,
Два слова: «Добрый день».
Я знаю, счастья такого
Не найдет никто, нигде.
(1921)

Путь радостный

Не сменить ли мне путь страдания
На червонный радостный путь?
Дай мне, счастье, лобзание,
Моим верным спутником будь.
Войдут одни в грядущее
Дети блаженной игры.
Выжги, солнце цветущее,
Темноту моих траурных крыл.
Путь радостный светел и труден;
Трепетно ступаю ногой.
Прощайте, мутноглазые будни!
Здравствуй, день дорогой!
Осмею незлобно, свободно
Трусливых лет суету,
И к радостям в круг хороводный
Страданья свои вплету.
(1921)

Радость

Ты, радость, дала мне оружие,
Твоим путем я иду.
И думаю только, кому же
Отдать мой радостный дух.
Над чьими лугами пролиться
Мне песенным мудрым дождем, —
И стала я вдруг яснолицей.
Неожиданно вспомнив о нем.
Не карайте, люди, молю я,
Меня мстящей рукой.
Ведь в его лице люблю я
Весь род свободный людской.
В моей любви нетленной —
Радость, звезда цветов.
В страданье была я растленной,
А в радости стану святой.
9 мая 1921

«Ожидание… Жуть бесконечная…»

Ожидание… Жуть бесконечная…
Боязливо-медленный шаг.
Удивленно смотрят встречные,
Что со мной, — не поймут никак.
А в лицо мне солнце смеется
Неумолимо, словно страсть:
«Ничего тебе не удается:
Ни нежности, ни веры украсть».
Вот он, серый знакомый дом…
Вот сейчас назад повернусь…
Вот иду обратным путем
И хоть раз один оглянусь.
Это кто? Это что промчалось?
На солнце горит велосипед.
И солнце пуще засмеялось:
«Никогда не оглянется. Нет.
И каждый день будет то же:
Ничего тебе не украсть».
Зачем ты, солнце, меня тревожишь
Неумолимо, словно страсть?
Июнь 1921

«Отчего эта улица так пуста…»

Отчего эта улица так пуста,
Хоть много людей кругом?
И хочется мне у липы стать
И смотреть на знакомый дом.
Окно занавешено. Оком слепым
Встречает мой жадный взор.
И о том, что скрыто в доме за ним
Отгадать не могу до сих пор.
Только вижу я: улица эта пуста,
Только сердце мое болит,
И я знаю: могу я смертельно устать
И склониться до самой земли.
И у пыльной липы надолго застыть
И смотреть на слепое окно,
И только одно, одно не забыть,
Что мне ничего не дано.
Август 1921

Суд

В глазах осужденье прочесть
При свете электрических глаз…
Что мне сдержанность, честь
И самая жизнь сейчас!
А свет электрических ламп
Беспощадно ярок и желт.
Покорно твой суд приняла
И ты глаза отвел,
Невольно страсть дразня
Темнеющей впалостью щек.
Ну что ж! Презирай меня
Еще, и еще, и еще.
(1922)

Черный мотор

I.
Угрожающе-страстным дыханьем
— Берегись! — напомнил мотор.
И рубашки белой сиянье
Ослепило, как солнце, мой взор.
Почему я не бросилась смело
Под блестящую черную грудь?
Он сошел бы рубашкой белой
Мне в предсмертный взгляд блеснуть.
Этим, в белой рубашке, я сгублена,
Лишена всех гордых сил,
А другой, черный возлюбленный.
До конца бы меня раздавил.
Черный блеск… белый блеск…
   Всё за пылью…
В отдаленье грозит мне мотор.
О, какие помогут усилья
Прояснить ослепленный взор!
II.
Сидишь на подушках, качаясь:
Насмешливая складка губ.
Не думаешь ты, не чаешь,
Как я тебя обожгу.
О милый, сухой, — бесстрастный,
К тебе я в мотор вскочу,
Головой горящей красной
Прильну к твоему плечу.
Бесстыдное, злое, бесчестное,
Бросаю сердце в простор.
Умчи же нас в неизвестное,
Безумный черный мотор.
13 сентября 1921

«Человека этого с хмурой бровью…»

Человека этого с хмурой бровью
Разве можно легко любить?
Я живу с величавой скалой-любовью,
Вознесенной в моей глуби.
И со всеми я смеюсь, лицемеря,
Смехом неверья злым,
И никто, никто не сможет измерить
Крепость моей скалы.
Я посылаю ему навстречу
За песней торжественной песнь,
И, схожее с ним, взором отмечу
Каждое лицо в толпе.
Во мне он старую душу выжег
И сдунул, как горсть золы.
Поведайте, песни, о том, что я вижу
С вознесенной высоко скалы.
(1921)

Русская азиатка

I.
Размахнись-ка вечерком
Пламенеющим платком
И пройдись-ка ты лужком,
Русская азиатка.
Желтым личиком дерзка,
И раскоса и легка,
Пропляши-ка трепака,
Русская азиатка.
Ты задорна и смела,
И жестоко весела,
Ты с ума меня свела,
Русская азиатка.
Кровь одна в тебе и мне,
Нам в одном гореть огне,
В плясовом хмелеть вине,
Русская азиатка.
В круге рук своих замкни,
В сердце полымем дохни,
Душу настежь распахни,
Русская азиатка.
Этим красным вечерком
Размахнемся мы платком
И упляшем далеко,
Русская азиатка.
II.
Я с чертом торгуюсь упорно;
Я душу ему продаю.
Да ну, раскошеливайсь, черный!
Смеюсь, дразню и пою.
От желтой страсти пьяной
Не двинуться, словно в цепях.
Взлечу же хоть раз и кану
В монгольских глубоких степях.
Еще мне заплатишь… Да знаешь
Об этой уплате ты сам.
Эй, черт! Не скупись, заскучаешь
По красным моим волосам.
Эх, желтая страсть иссушила!
Ну, дьявол, купи, не скупись!
Посею последнюю силу
В сожженной монгольской степи.
III.
Полюбила лицо твое желтое
И разрез твоих узких глаз.
Как курок, мою душу взвел ты,
Перед взлетом страсть напряглась.
Твоему поклоняюсь идолу
И казнящему хрустко ножу,
А о том, что за ними увидела,
Никому ничего не скажу.
Я — в монгольской неистовой лихости.
Моя песнь — раздражающий стон,
Преисполненный зноя и дикости
Незапамятных страшных времен.
Узким глазом смеясь и скучая,
Мой возлюбленный желтый молчит.
Почему же он мне не вручает
От монгольского царства ключи?
Бледный мир, испугавшись, отринет
Сумасшедшей монголки любовь.
Харакири на помощь! Да хлынет
Монгольская дикая кровь!
(1921)

Чужие сады

I.
Я люблю чужие сады,
Но мне своего не иметь.
Я брожу. И мои следы
Незаметны во тьме.
Сторожа-ограды стоят,
Нельзя умолить ни одной,
И каменных впадин взгляд
Следит неотступно за мной.
Тяжелую поступь мою
От врагов, тьма, схорони.
А в саду птицы поют
И каждый листочек звенит.
Владелец ревнивый, скупой,
Несказанно ты богат.
На минуту сжалься, открой
Ворота в возлюбленный сад.
II.
За звездою медлит звезда,
Остановились и не дрожат.
И готовы упасть сюда,
В земной златоцветный сад.
И вам, небесным, и мне
Желанны эти плоды,
Но нам от них не пьянеть,
Не отомкнуть чужие сады!
Носилась на паре крыл
Я в космосе без преград,
А здесь в рабу превратил
Меня недоступный сад.
III.
Приникла к ограде глухой,
Услышит ли сад мой крик?
Листочек ломкий, сухой,
Один листочек мне подари.
Я его прижму к губам,
Как твой созревший гранат…
Но неподвижно внемлет мольбам
Неумолимый сторож-стена.
Октябрь 1921

Единый

Это звезды мои любимые
Призывают в твоей глубине,
Чего ищу я, тайной томимая,
На твоем сокровенном дне.
Всё так же мглиста стезя междузведная,
Все так же сердце — в кругу планет,
Но из палящей, из огненной бездны
Поднимаешься ты ко мне.
К великой скорби новых служений,
Моя мудрость, себя приготовь.
В круговороте смертей и рождений
Мы воздвигнем нашу любовь.
Ты слышишь в хаосе, милый, дыхание
Нерожденных детей-светил,
Эти буйственные взывания
Величавых бесформенных сил.
Приняла головой преклоненной
Материнский страстный венец.
— Дитя мое, мир нерожденный,
Приблизился твой отец.
Октябрь 1921

Пляс

I.
В этот вечер нерадостный стала
Я веселой и жуткой на час.
Я пушусь под напев разудалый,
Под безумное гиканье в пляс.
Взбунтовалась тревожно гармоника,
Подойдите поближе к окну.
К вам на улицу я с подоконника
В исступленной пляске спрыгну.
Жутко-весел напев разудалый,
Он угрозой свистит в темноту,
Что ж, гармоника? Я не устала,
Побунтуй ещё час, побунтуй.
Надоели мне тихие песни,
Мне не надо торжественных чувств.
Утонуть, без остатка исчезнуть
Я в мучительном плясе хочу.
Беззащитною гибкой лозиной
В пляске-ветре жестоком кручусь.
Я смешала с великой кручиной
Безнадежную дерзость и грусть.
Ты, взглянув на меня в отдаленье,
Отступил бы поспешно на шаг.
Ну, так что же! Ведь не быть перемене —
Так присвистни и гикни, душа!
II.
Я больна. Не люблю я танца.
Перестаньте на танцы звать.
Я горю предсмертным багрянцем,
Неудобна моя кровать.
Ну, я встану. Только уйдите.
Я последний танец спляшу.
На ногах железные нити,
В голове неотвязный шум.
Я танцую. Легко, как в сказке,
Не касаясь пола, лечу.
Кто там смотрит сурово, без ласки
И немножко хмурясь, чуть-чуть?
Счастлив, кто ослушаться может,
А я должна танцевать.
И упасть на смертное ложе,
На больничную мою кровать.
Вот капли предсмертного пота
Едко ползут по лицу.
Я кончу… О, что ты, что ты!
Потанцуй, ещё потанцуй.
III.
Я горюю совсем по-особому:
Я с горем рыдать не люблю.
Закружимся с горем мы оба
В веселом и злобном хмелю.
Я горюю — мучителю с вызовом
В бесцветные очи смотрю.
«Я рада. Съедай же, догрызывай
Немирную душу мою».
Обо мне затевают споры:
Притворщицей звать иль больной.
И никто рокового танцора
Не видит рядом со мной.
Ну, горе! Постой, я устала,
Сейчас упаду… Поддержи!
И тихо оно прошептало:
«Ну, кто же кого закружил?»
IV.
Нарушен ход планет.
Пляшут, как я, миры.
Нигде теперь центра нет,
Всюду хаос игры.
Нет центра в душе моей,
Найти не могу границ.
Пляшу всё задорней, бойчей
На поле белых страниц.
Космический гимн не спет, —
Визги, свисты и вой…
Проверчусь ещё сколько лет
Во вселенской я плясовой?
(1921–1922)

Дурочка

Я сижу одна на крылечке, на крылечке,
И стараюсь песенку тинькать.
В голове бегает, кружится человечек
И какой-то поворачивает винтик.
Я слежу вот за этой серенькой птичкой…
Здесь меня не увидит никто.
Человечек в голове перебирает вещички,
В голове непрестанное: ток, ток.
«Это дурочка», — вчера про меня шепнули,
И никто не может подумать о нем.
А, чудесная птичка! Гуленьки, гули!
Человечек шепчет: «Подожги-ка свой дом».
Голова болит из-за тебя, человечек.
Какой вертлявый ты, жужжащий! Как тонок!
Вытащу тебя, подожгу на свечке,
Запищишь ты, проклятый, как мышонок.
1921

Лесенка

Коротенькую скучную песенку
Не спою я вам — расскажу.
Вы видите эту лесенку
К четвертому этажу?
Я видела в этом окошке
Часто юных двоих.
Лица — детские немножко,
И взор у каждого ясен и тих.
Однажды появился не прежний,
Кто-то с цепью золотой.
Он с ней стоял и небрежно
Играл косою густой.
А вечером — кончаю песенку —
Тело понесли сторожа.
Она спрыгнула с этой лесенки,
С четвертого этажа.
(1921)

«Вот целует бесплодно и жадно…»

Вот целует бесплодно и жадно,
Я проклятому солнцу люба,
Целовало и травы прохладные,
И цветы, и мои хлеба.
Протекают тяжко-медлительно
Расплавленным золотом дни,
И нет покровов спасительных:
Я и солнце — одни.
Истощило ты, солнце, силу
Моих материнских недр.
Зачем ты меня полюбило
И, пылая, льешься ко мне?
Роковым вселенским законом
Бесплодная страсть проклята,
Не целуйте же меня исступленно,
Ненавистные злые уста!
Помедли, ночь холодноокая,
Неслышный шаг задержи,
Влей в меня животворного сока,
Поцелуем-росой освежи.
Упадайте, дожди и росы!
Я бесплодную страсть прокляну
И к груди моей млеконосной
Людские уста притяну.
(1922)

Казнь

Все грехи мои бережно взвесили
И велели мне встать у стены.
Глаза мои были веселы,
А губы сухие бледны.
Спущена рукой осторожной,
Мне в лоб впилась стрела.
Это за то, что ложно
Ты предтечей себя назвала.
Отравленные, две, концами
Рассекли сомкнутость губ.
Это месть за смех над глупцами,
Ибо блажен, кто глуп.
…От взрыва кругом потемнело,
Не сыщешь сердца крохи.
Это за то, что посмела
Переплавить любовь в стихи.
Октябрь 1921

Прокаженная

Одинока я, прокаженная,
У безмолвных ворот городских,
И молитвенно славит нетленное
Тяжкозвучный каменный стих.
Дуновенье заразы ужасной
Отвращает людей от меня.
Я должна песнопения страстные
Песнопеньями вечно сменять.
Темноцветные горькие песни
В эти язвы пустили ростки,
Я священные славлю болезни
И лежу у ворот городских.
Это тело проказа источит,
Растерзают сердце ножи;
Не смотрите в кровавые очи,
Я вам издали буду служить.
Моя песнь всё страстней и печальней
Провожает последний закат.
И приветствует кто-то дальний
Мой торжественно-грустный взгляд.
(1922)


Стихотворения 1920—1976

Деревенская коммунистка

Меня, девушку, грызут милые сродники:
— Ты беспутная, с нас голову сняла,
Замутили тебя сельские негодники,
В большевицкие запутали дела.
Всё ораторшей, как порыв, выступаешь ты,
Видно, нет в тебе уж девичья стыда.
По собраньям ночки темны коротаешь ты,
В божью церковь не заглянешь никогда.
Насупротив божьей матери Казанской
Ты повесила антихристов патрет,
Скоро жить ты будешь вовсе по-цыгански.
Нажитого и святого у них нет.
Приезжали из Пестрихина намедни
За богатого посватать жениха,
Да наслушалися россказней соседних
И убрались потихоньку до греха.
Говорят, что ты смахнулася с Игнашкой.
Он тебя и в коммунистки-то сманил.
Ну, и примешь себе мужа без рубашки,
Разговорами он, чай, тебя прельстил.
Вы венчаться в храм господень не пойдете,
Ты ведь стала и бесстыжа, и смела,
Вы заместо аналоя обойдете
Вкруг советского зеленого стола.
— Не поймать меня вам, девку, вольну птичку,
Не боюся укоряющих речей!
Знайте, буду я, девчонка, большевичкой
С каждым часом, с каждым днем всё горячей.
(1920)

Дочь города

Дочь великого города я.
Мне неведом простор полевой;
Колыбельная песня моя —
Опьяняющий шум городской.
Я тревожно люблю города,
Их победную власть и позор,
Пустота деревень мне чужда
И небесный не радует взор.
Я — горячей дитя мостовой,
Знойным летом она меня ждет,
Обнаженной лишь ступишь ногой,
Жаркой лаской тотчас обожжет.
Ветер города — скованный раб,
Укрощенный и злобный орел,
Он с тех пор присмирел и ослаб,
Как из вольных просторов ушел.
Но порою он вспомнит, что был
Беспощадным и грозным царем,
И из всех исчезающих сил
Ударяет о стены крылом.
Я — великого города дочь,
Но безжалостен мрачный отец,
Городская мучительна ночь,
Стережет меня страшный конец.
Дети города! Нам суждено
Чашу ужаса разом испить.
Ну так что ж! Всё равно, всё равно!
Будем город великий любить.
(1920)

Грядущее

Перестаньте верить в деревни.
Полевая правда мертва;
Эта фабрика с дымом вечерним
О грядущем вещает слова.
Мы умрем, мы не встретим, быть может,
Мы за правду полей дрожим,
Слепит очи, сердца тревожит
Нам фабричный творящий дым.
В даль истории взоры вперяем;
В новых людях детей не узнать;
И себя, и себя проверяем:
Нам ведь страшно себя терять.
Нам люба тишина и ясность,
Мы лелеем слабое «я»,
Неизведанно злую опасность
Нам сулит дымовая змея.
Эти фабрики «я» раздавят,
Наше жалкое «я» слепцов, —
Впереди миллионы правят,
Пожалеют дети отцов.
Мы боимся смерти и бога,
И людских величия масс,
Нас осудят грядущие строго,
Рабских лет прочитав рассказ.
Поклонюсь же я смерть несущему
И истлею в огне перемен!
Я прильнуть хочу к грядущему
И брожу у фабричных стен!
(1921)

Жертва

Синеглазый крошка-сыночек,
Поцелуй на прощанье мать.
Ты любил, сжавшись в комочек,
На коленях моих дремать.
Мой синеглазый, милый сыночек,
Не смею тебя приласкать.
Вспомню тебя в кровавые ночи
И — дрогнет рука.
И кто-то с грозного знамени огненно
Метнет стрелу-взор.
Я крикну: «Всё для тебя раздроблено!
За что же этот укор?»
И прижмусь расстрелянным, жалким телом
К исперенной, смятой траве.
И в мечте прикоснусь губами несмело
К русой твоей голове.
Уложила тебя, Исаак-сыночек,
Не в кроватку, — в огонь и дым.
Отдала в жертву эти детские очи
Неродившимся детям другим.
Будет мать не одна у малюток
И будет отец не один,
Но твой путь младенческий жуток,
Мой покинутый маленький сын.
(1922)

«Пропитаны кровью и жёлчью…»

Пропитаны кровью и жёлчью
Наша жизнь и наши дела.
Ненасытное сердце волчье
Нам судьба роковая дала.
Разрываем зубами, когтями,
Убиваем мать и отца.
Не швыряем в ближнего камень —
Пробиваем пулей сердца.
А! Об этом думать не надо?
Не надо — ну так изволь:
Подай мне всеобщую радость
На блюде, как хлеб и соль.
1925

«Под какой приютиться мне крышей?..»

Под какой приютиться мне крышей?
Я блуждаю в миру налегке,
Дочь приволжских крестьян, изменивших
Бунтовщице, родимой реке.
Прокляла до седьмого колена
Оскорбленная Волга мой род,
Оттого-то лихая измена
По пятам за мною бредет.
Оттого наперед я не верю
Ни возлюбленным, ни друзьям.
Ни числом, ни мерой потери
Сосчитать и смерить нельзя.
Я пою и танцую в капризе
Непогодном, приволжском, злом.
Синеглазый, мой новый кризис,
Ты обрек мою душу на слом.
Я темнею широкой бурей,
Пароходик ума потонул.
Мне по сердцу, крестьянской дуре,
Непонятный тебе разгул.
Ты сродни кондотьерам-пиратам,
Ты — мудреная простота.
Флорентийский свет трудновато
С Костромою моей сочетать.
(1926)

Ненависть к другу

Болен всепрощающим недугом
Человеческий усталый род.
Эта книга — раскаленный уголь,
Каждый обожжется, кто прочтет.
Больше, чем с врагом, бороться с другом
Исторический велит закон.
Тот преступник, кто любви недугом
В наши дни чрезмерно отягчен.
Он идет запутанной дорогой
И от солнца прячется, как вор.
Ведь любовь прощает слишком много:
И отступничество, и позор.
Наша цель пусть будет нам дороже
Матерей, и братьев, и отцов.
Ведь придется выстрелить, быть может,
В самое любимое лицо.
Не легка за правый суд расплата, —
Леденеют сердце и уста.
Нежности могучей и проклятой
Нас обременяет тягота.
Ненависть ясна и откровенна,
Ненависть направлена к врагу,
Но любовь прощает все измены,
Но любовь — мучительный недуг.
Эта книжка — раскаленный уголь
/Видишь грудь отверстую мою?/.
Мы во имя шлем на плаху друга,
Истребляем дом свой и семью.
1927

Песня

Сердце гордостью пытала я,
Не стерпела — воротилась.
Может, вспомнишь ты бывалое,
Переменишь гнев на милость.
Горе около похаживало
И постукивало в окна мне.
Ты прости, что накуражено,
Обними, чтоб сердце ёкнуло.
Позабудь мою похмельную
И нерадостную злобушку.
Вся, как ласточка, прострелена
Я тобой, моя зазнобушка.
Буду рада повиниться я
В самом тяжком и неслыханном,
Лишь бы яркою зарницею
Дорогое око вспыхнуло.
Лишь бы руки твои смуглые
Целовала и бледнела я,
А они бы, словно уголья,
Жгли мне пальцы онемелые.
(1928)

Обреченная

Холодным ветром веет
Из властных серых глаз.
Не смею, не посмею
Ни после, ни сейчас.
Не сделать мне ни шагу
На страшное крыльцо.
Белеет, как бумага,
Влюбленное лицо.
Я знаю, виновата,
И страшною виной.
Жених сосновый свата
Вчера прислал за мной.
Встречала, угощала.
Ушел — и сыт, и пьян.
Хлестнуло кровью алой
Из уст моих в стакан.
Наверно, так и надо,
В последний раз грешу,
Холодным ветром взгляда
В последний раз дышу.
Хоть раз бы поглядели
Вы с лаской на меня.
Считаю я недели
До гибельного дня.
(1928)

Ветхий завет

Поэты прежние грезили,
Мы, как бомбы, взрываем года.
Разве песни мои — поэзия?
В них смерть, мятеж и беда.
Сумасшедший, ты смотришь с хохотом:
Какая забавная игра!
Земля разверзается с грохотом
До пламенного ядра.
Своей ли звериной жаждой
Разрываю я нервы строф?
О, сколько в сердцах у каждого
Стихийных прошло катастроф.
Разве это романсы жгучие
И страстей декадентских бред?
Раздавили силы могучие
Наш любимый ветхий завет.
Откройте себя, не пугаясь,
Загляните на самое дно,
И поймете, что я не другая,
А такая, как вы, всё равно.
В испытаниях будьте тверже, —
К старым чувствам возврата нет.
Пусть и в песнях будет повержен
Погибающий ветхий завет.
Отреклись от Христа и Венеры,
Но иного взамен не нашли.
Мы, упрямые инженеры
Новой нежности, новой земли.
(1928)

Последний козырь

Я знавала сухие слезы:
Влаги нет, а глаза в огне.
Я бросаю последний козырь —
Иль подняться, иль сгинуть мне.
Слишком много сыграно партий —
Вечный проигрыш, вечный позор.
Я склоняюсь к последней карте.
Как преступник под острый топор.
Отойдите, друзья. С неизвестным
Я останусь с глазу на глаз.
Нужно силы последние взвесить
В этот мне предназначенный час.
Нужно выпить черную чашу.
Пусть я буду, как прежде, одна.
Запоздалая помощь ваша
Бесполезна и ненужна.
Вы — счастливцы, избравшие прозу.
Страшен песен слепой произвол.
Я бросаю последний козырь
На проклятый зеленый стол.
1928

«Какая злая лень…»

Какая злая лень,
И сердце чуть звучит.
Потонет каждый день
В нахлынувшей ночи.
И хлынет мне в глаза
Предсмертной ночи муть,
И нечего сказать,
И некого вернуть.
Смертельный холод лют,
Удушлив темный смрад.
О, если б Страшный Суд!
О, если б мрачный ад!
Нахлынет и несет
Неведомо куда,
И в посиневший рот
Вливается вода.
Забудь! О всём забудь!
Да будет персть легка.
Уж раздавила грудь
Предсмертная тоска.
1929

«За чертовой обеднею…»

За чертовой обеднею,
В адском кругу
Жалкую, последнюю
Берегу.
Кругом темнота всё гуще,
Мир слеп.
Это мой хлеб насущный,
Хлеб.
Кусок нищему дорог,
Как матери детское имя.
Быть может, придет ворог
И это отнимет.
Кроткая, некрасивая, милая,
Ты над пропастью хрупкий мост,
Ты последняя кровь в моих жилах,
Последняя неугасимая из звезд.
Израненный, с перебитым хребтом,
Затравленный зверь,
Только тебе открыт мой дом,
Верь!
Я не ожидаю благих вестей,
Всё убито, искалечено!
Храню тебя, истерзанную до костей
Кнутами мастера дел заплечных.
За чертовой обеднею,
В адском кругу
Жалкую, последнюю
Берегу.
1930

«Лирические волны, слишком поздно!..»

Лирические волны, слишком поздно!
Прощаться надо с песенной судьбой.
Я слышу рокот сладостный и грозный,
Но запоздал тревожный ваш прибой.
На скудные и жалкие вопросы
Ответы всё мучительней, все злей.
Ты, жизнь моя, испорченный набросок
Великого творения, истлей!
1930

Командор

Прорези морщин на бледном лбу,
Тусклый взор.
Командор вошел в мою судьбу,
Командор.
Словно смертный грех, неотвратим
Его шаг.
Вырастает ледяной вслед за ним
Мрак.
Он стоит, стоит под моим окном
И ждет.
Нет, не будет сном, только сном
Его приход.
Вот я слышу на ступенях тяжкой гирей
Шаг ног.
Ведь его когда-то в Страшном Мире
Знал Блок.
Это значит, мне теперь не нужен
Ритм строк.
Это значит, мой последний ужин
Недалек.
1930

«Смотрим взглядом недвижным и мертвым…»

Смотрим взглядом недвижным и мертвым,
Словно сил неизвестных рабы,
Мы, изгнавшие бога и черта
Из чудовищной нашей судьбы.
И желанья, и чувства на свете
Были прочны, как дедовский дом,
Оттого, словно малые дети,
Наши предки играли с огнем.
День весенний был мягок и розов,
Весь — надежда, и весь — любовь.
А от наших лихих морозов
И уста леденеют, и кровь.
Красоту, закаты и право —
Всё в одном схороним гробу.
Только хлеба кусок кровавый
Разрешит мировую судьбу.
Нет ни бога, ни черта отныне
У нагих обреченных племен,
И смеёмся в мертвой пустыне
Мертвым смехом библейских времен.
1931

«Существуют ли звезды и небесные дали?..»

Существуют ли звезды и небесные дали?
Я уже не могу поднять морду.
Меня человеком звали,
И кто-то врал, что это звучит гордо.
Создал я тысячи каменных и других поэм
Вот не этими лапами своими.
Сейчас я, как все животные, нем
И забыл свое имя.
Я, наверно, скоро поверю в бога
Косматого, безлобого, как я сам.
Мне когда-то запретили строго
Поднимать глаза к небесам.
И всем завладело в человеке
Человечье жадное стадо.
Я сам из себя был изгнан навеки
Без жалости, без пощады.
А потом из человечьей кожи
Обувь шили непромокаемую, твердую.
…На небесах неужели как было, всё то же?
Я уже не могу поднять морду.
1932

«Где верность какой-то отчизне…»

Где верность какой-то отчизне
И прочность родимых жилищ?
Вот каждый стоит перед жизнью,
Могуч, беспощаден и нищ.
Вспомянем с недоброй улыбкой
Блужданья наивных отцов.
Была роковою ошибкой
Игра дорогих мертвецов.
С покорностью рабскою дружно
Мы вносим кровавый пай,
Затем, чтоб построить ненужный
Железобетонный рай.
Живет за окованной дверью
Во тьме наших странных сердец
Служитель безбожных мистерий,
Великий страдалец и лжец.
1932

В бараке

Я не сплю. Заревели бураны
С неизвестной забытой поры.
А цветные шатры Тамерлана
Там, в степях… И костры, костры.
Возвратиться б монгольской царицей
В глубину пролетевших веков,
Привязала б к хвосту кобылицы
Я любимых своих и врагов.
Поразила бы местью дикарской
Я тебя, завоеванный мир,
Побежденным в шатре своем царском
Я устроила б варварский пир.
А потом бы в одном из сражений,
Из неслыханных оргийных сеч,
В неизбежный момент пораженья
Я упала б на собственный меч.
Что, скажите, мне в этом толку,
Что я женщина и поэт?
Я взираю тоскующим волком
В глубину пролетевших лет.
И сгораю от жадности странной
И от странной, от дикой тоски.
А шатры и костры Тамерлана
От меня далеки, далеки.
1935, Караганда

«Я хотела бы самого, самого страшного…»

Я хотела бы самого, самого страшного,
Превращения крови, воды и огня,
Чтобы никто не помнил вчерашнего
И никто не ждал бы завтрашнего дня.
Чтобы люди, убеленные почтенными сединáми,
Убивали и насиловали у каждых ворот,
Чтобы мерзавцы свою гнусность поднимали,
   как знамя,
И с насмешливой улыбкой шли на эшафот.
1938

«Не требуйте ненужного ответа…»

Не требуйте ненужного ответа,
Не спрашивайте резко: кто ты сам?
Многообразна искренность поэта,
Скитальца по столетьям и сердцам.
Я сыновей подобно Аврааму
Богам жестоким приносила в дар.
Я наблюдала разрушенье храмов,
Паденье царств, и гибель, и пожар.
Меня судил могучий Торквемада,
И он же сам напутствовал меня.
И гибель католической армады
С Елизаветой праздновала я.
Я разрушала башняфеодалов
С Вольтером едким, с Бомарше, с Дидро.
И в сумраке Бастилии нимало
Не притупилось острое перо.
С парижской чернью пела и пьянела
Я в пламенном фригийском колпаке,
Со смехом безудержно чье-то тело
Влача на окровавленном песке.
Я небу и земле бросала вызов
В священный девяносто третий год.
Напудренную гордую маркизу,
Меня гильотинировал народ.
Изведала паденья и полеты,
Я превращалась в бога и раба.
Дана была мне участь идиота
И дантовская скорбная судьба.
Жила под солнцем, в мраке без просвета.
Была я жалкий нищий и мудрец.
Многообразна искренность поэта,
Познавшего глубины всех сердец.
1938

О возвышающем обмане

Блажен, кто посетил сей

мир

В его минуты роковые…

Клочья мяса, пропитанные грязью,
В гнусных ямах топтала нога.
Чем вы были? Красотой? Безобразием?
Сердцем друга? Сердцем врага?
Перекошенно, огненно, злобно
Небо падает в темный наш мир.
Не случалось вам видеть подобного,
Ясный Пушкин, великий Шекспир.
Да, вы были бы так же разорваны
На клочки и втоптаны в грязь.
Стая злых металлических воронов
И над вами бы так же вилась.
Или спаслись бы, спрятавшись с дрожью,
По-мышиному, в норку, в чулан,
Лепеча беспомощно: низких истин дороже
Возвышающий нас обман.
1946

Инквизитор

Я помню: согбенный позором,
Снегов альпийских белей,
Склонился под огненным взором,
Под взором моим Галилей.
И взгляд я отвел в раздумье,
И руки сжал на кресте.
Ты прав, несчастный безумец,
Но гибель в твоей правоте.
Ты сейчас отречешься от мысли,
Отрекаться будешь и впредь.
Кто движенье миров исчислил,
Будет в вечном огне гореть.
Что дадите вы жалкой черни?
Мы даем ей хоть что-нибудь.
Всё опасней, страшней, неверней
Будет избранный вами путь.
Вы и сами начнете к Богу
В неизбывной тоске прибегать.
Разум требует слишком много,
Но не многое может дать.
Затоскуете вы о чуде,
Прометеев огонь кляня,
И осудят вас новые судьи,
Беспощадней в стократ, чем я.
Ты отрекся, не выдержал боя,
Выходи из судилища вон.
Мы не раз столкнемся с тобою
В повтореньях и в смуте времен.
Я огнем, крестом и любовью
Усмиряю умов полет,
Стоит двинуть мне хмурой бровью,
И тебя растерзает народ.
Но сегодня он жжет мне руки,
Этот крест. Он горяч и тяжел.
Сквозь огонь очистительной муки
Слишком многих я в рай провел.
Солнца свет сменяется мглою,
Ложь и истина — всё игра.
И пребудет в веках скалою
Только церковь Святого Петра.
1948

Вера Фигнер

1.
Ветер мартовский, мартовский ветер,
Обещает большой ледоход.
А сидящего в пышной карете
Смерть преследует, ловит, ждет.
Вот он едет. И жмется в кучи
Любопытный и робкий народ.
И осанистый царский кучер
Величаво глядит вперед.
Он не видит, что девушка нежная,
Но с упрямым, не девичьим лбом,
Вверх взметнула руку мятежную
С мирным знаменем, белым платком.
2.
Ни зевакой, ни бойкой торговкой
Ты на месте том не была.
Только ум и рука твоя ловкая
Это дело в проекте вела.
Эх, вы, русские наши проекты
На убийство, на правду, на ложь!
Открывая новую секту,
Мы готовим для веры чертеж.
Не была там, но дело направила
И дала указанья судьбе.
Там ты самых любимых оставила,
Самых близких и милых тебе.
А потом вашу жизнь и свободу,
И кровавую славную быль
Пронизал, припечатал на годы
Петропавловский острый шпиль.
А потом всё затихло и замерло,
Притаилась, как хищник, мгла.
В шлиссельбургских секретных камерах
Жизнь созрела и отцвела.
А потом, после крепости — ссылка.
Переезды, патетика встреч,
Чьи-то речи, звучащие пылко,
И усталость надломленных плеч.
Жутко, дико в открытом пространстве,
В одиночке спокойней шагнешь.
И среди европейских странствий
Била страшная русская дрожь.
Но тревожили бомбы террора
Тех, кто мирным покоился сном,
Ночь глухую российских просторов
Озаряя мгновенным огнем.
Да, у вас появился наследник,
Не прямой и не цельный, как вы.
Ваша вера — и новые бредни.
Холод сердца и страсть головы.
Вам, упорным, простым и чистым,
Были странно порой далеки
Эти страстные шахматисты,
Математики, игроки.
Властолюбцы, иезуиты,
Конспирации мрачной рабы,
Всех своих предававшие скрыто
На крутых подъемах борьбы.
В сатанинских бомбовых взрывах
Воплощал он народный гнев, —
Он, загадочный, молчаливый,
Гениальный предатель Азеф.
3.
Но не вы, не они. Кто-то третий
Русь народную крепко взнуздал,
Бунт народный расчислил, разметил
И гранитом разлив оковал.
Он империю грозную создал,
Не видала такой земля.
Загорелись кровавые звезды
На смирившихся башнях Кремля.
И предательских подвигов жажда
Обуяла внезапно сердца,
И следил друг за другом каждый
У дверей, у окна, у крыльца.
Страха ради, ради награды
Зашушукала скользкая гнусь.
Круг девятый Дантова ада
Заселила Советская Русь.
Ты молчала. И поступью мерной
Сквозь сгустившийся красный туман
Шла к последним товарищам верным
В клуб музейных политкаторжан.
Но тебе в открытом пространстве
Было дико и страшно, как встарь.
В глубине твоих сонных странствий
Появлялся убитый царь.
И шептала с мертвой улыбкой
Ненавистная прежде тень:
«Вот, ты видишь, он был ошибкой,
Этот мартовский судный день.
Вы взорвали меня и трон мой,
Но не рабство сердец и умов,
Вот, ты видишь, рождаются сонмы
Небывалых новых рабов».
Просыпалась ты словно в агонии,
Задыхаясь в постельном гробу,
С поздней завистью к участи Сони,
И к веревке её, и к столбу.
1950

Старуха

Нависла туча окаянная,
Что будет — град или гроза?
И вижу я старуху странную,
Древнее древности глаза.
И поступь у нее бесцельная,
В руке убогая клюка.
Больная? Может быть, похмельная?
Безумная наверняка.
«Куда ты, бабушка, направилась?
Начнется буря — не стерпеть».
«Жду панихиды. Я преставилась,
Да только некому отпеть.
Дороги все мои исхожены,
А счастья не было нигде.
В огне горела, проморожена,
В крови тонула и в воде.
Платьишко всё на мне истертое,
И в гроб мне нечего надеть.
Уж я давно блуждаю мертвая,
Да только некому отпеть».
1952

Герои нашего времени

Героям нашего временя
Не двадцать, не тридцать лет.
Тем не выдержать нашего бременя,
Нет!
Мы герои, веку ровесники,
Совпадают у нас шаги.
Мы и жертвы, и провозвестники,
И союзники, и враги.
Ворожили мы вместе с Блоком,
Занимались высоким трудом.
Золотистый хранили локон
И ходили в публичный дом.
Разрывали с народом узы
И к народу шли в должники.
Надевали толстовскую блузу,
Вслед за Горьким брели в босяки.
Мы испробовали нагайки
Староверских казацких полков
И тюремные грызли пайки
И расчетливых большевиков.
Трепетали, завидя ромбы
И петлиц малиновый цвет,
От немецкой прятались бомбы,
На допросах твердили «нет».
Всё мы видели, так мы выжили,
Биты, стреляны, закалены,
Нашей родины злой и униженной
Злые дочери и сыны.
1952

Я

Голос хриплый и грубый,—
Ни сладко шептать, ни петь.
Немножко синие губы,
Морщин причудливых сеть.
А тело? Кожа да кости,
Прижмусь — могу ушибить.
А всё же — сомненья бросьте,
Всё это можно любить.
Как любят острую водку, —
Противно, но жжет огнем,
Сжигает мозги и глотку
И делает смерда царем.
Как любят корку гнилую
В голодный чудовищный год, —
Так любят меня и целуют
Мой синий и черствый рот.
1954, Коми АССР, Абезь

Июль

Июль мой, красный, рыжий, гневный,
Ты юн. Я с каждым днем старей.
Испытываю зависть, ревность
Я к вечной юности твоей.
Ты месяц моего рожденья,
Но мне ноябрь сейчас к лицу,
Когда, как злое наважденье,
Зима сквозь дождь ползет к крыльцу.
Но и в осеннем неприволье
Листва пылает, как огни,
И выпадают нам на долю
Такие золотые дни,
Что даже солнечной весною
Бывает золото бледней,
Хмелеет сердце, сладко ноет
Среди таких осенних дней.
1954

Благополучие раба

И вот благополучие раба:
Каморочка для пасквильных писаний.
Три человека в ней. Свистит труба
Метельным астматическим дыханьем.
Чего ждет раб? Пропало все давно,
И мысль его ложится проституткой
В казенную постель. Все, все равно.
Но иногда становится так жутко…
И любит человек с двойной душой,
И ждет в свою каморку человека,
В рабочую каморку. Стол большой,
Дверь на крючке, засов — полукалека…
И каждый шаг постыдный так тяжел,
И гнусность в сердце углубляет корни.
Пережила я много всяких зол,
Но это зло всех злее и позорней.
1954

«Смеюсь, и хочется мне плакать…»

Смеюсь, и хочется мне плакать,
Бесстыдно плакать над собой,
Как плачет дождь в осеннем мраке
Над жалкой речкою рябой.
В одежде и в душе прорехи,
Не житие, а лишь житье.
Заплачу — оборвется в смехе
Рыданье хриплое мое.
Смеюсь, как ветер бесприютный,
Промерзший в пустоте степей.
Он ищет теплоты минутной,
Стучится он у всех дверей.
Смеюсь… В трактире, на эстраде
Смеется так убогий шут,
Актер голодный. Христа ради
Ему копейки подают.
1954

«Ожидает молчание. Дышит…»

Ожидает молчание. Дышит
И струной напрягается вновь.
И мне кажется: стены слышат,
Как в артериях бьется кровь.
От молчания тесно. И мало,
Мало места скупым словам.
Нет, нельзя, чтоб молчанье ждало
И в лицо улыбалось нам.
1954

Тоска татарская

Волжская тоска моя, татарская,
Давняя и древняя тоска,
Доля моя нищая и царская,
Степь, ковыль, бегущие века.
По соленой Казахстанской степи
Шла я с непокрытой головой.
Жаждущей травы предсмертный лепет,
Ветра и волков угрюмый вой.
Так идти без дум и без боязни,
Без пути, на волчьи на огни,
К торжеству, позору или казни,
Тратя силы, не считая дни.
Позади колючая преграда,
Выцветший, когда-то красный флаг,
Впереди — погибель, месть, награда,
Солнце или дикий гневный мрак.
Гневный мрак, пылающий кострами,
То горят большие города,
Захлебнувшиеся в гнойном сраме,
В муках подневольного труда.
Всё сгорит, всё пеплом поразвеется,
Отчего ж так больно мне дышать?
Крепко ты сроднилась с европейцами,
Темная татарская душа.
1954

Ритм с перебоями

Ритм с перебоями. Оба сердца сдают,
И физически, и поэтически.
Постигнул меня, вероятно, суд
За жизнь не совсем «этическую».
Снег в темноте. Очень белый снег.
И на нем очень черные люди.
Замер сердца тяжелый бег,
Оно дрожит, подобно Иуде.
Повесившемуся на осине.
Белый скучный снег,
Как жаль мне, что он не синий.
Был синий, синий на родине брошенной.
И у меня ведь была родина,
Где я родилась не для хорошего,
Чувствительная уродина.
Ненужная… имя рек…
Ах, зачем этот скучный снег,
Белый, белый, как саван,
Как старцев почтенные главы.
А на белом тусклом снегу, погляди:
Такие черные тусклые люди.
И у каждого горькая гниль в груди,
И каждый подобен Иуде.
Но эти Иуды не повесятся
На дрожащей проклятой осине.
…Прогнать бы назад годы и месяцы
И увидеть бы снег мой синий!
Сейчас мы с тобой вместе бываем
Минуты самые считанные,
И эти минуты мы швыряем,
Словно книгу, до дыр зачитанную.
Швыряем их, зевая, бранясь,
Не ценя, ни капли не радуясь,
В любую самую подлую грязь,
В любую пошлость и гадость.
Мы очень богаты? Друзьями? Чувствами? —
И живем, всем ценным швыряясь?
Ничуть. В нашей жизни, как в погребе, пусто,
И как в погребе затхлость сырая.
А дальше? Боюсь, что то же самое:
Белый снег и черные люди,
Черно-белое, злое, косое, упрямое,
Полосатая верстовая тоска.
А потом мы спокойными будем
И прихлопнет неструганая доска.
А может быть, ляжем в приличном гробу,
Аккуратном, свежеокрашенном.
Но даже пристойную эту судьбу
Предвидеть немножко страшно нам.
Нет, уж лучше в общую яму лечь,
Нет, уж лучше всё сразу сбросить с плеч.
Нет, уж лучше беспечно встать под прицел
С улыбкой дерзкою на лице!
А сейчас, пока смерти не скажем — пас,
Мы любим, любим в последний раз.
Наше чувство ценней и прекрасней нас.
Нам надо любить в последний раз.
1954

Русь

Лошадьми татарскими топтана,
И в разбойных приказах пытана,
И петровским калечена опытом,
И петровской дубинкой воспитана,
И пруссаками замуштрована,
И своими кругом обворована.
Тебя всеми крутило теченьями,
Сбило с толку чужими ученьями.
Ты к Европе лицом повернута,
На дыбы над бездною вздернута,
Ошарашена, огорошена,
В ту же самую бездну и сброшена.
И жива ты, живым-живехонька,
И твердишь ты одно: тошнехонько!
Чую, кто-то рукою железною
Снова вздернет меня над бездною.
1954

«Нам отпущено полною мерою…»

Нам отпущено полною мерою
То, что нужно для злого раба:
Это серое, серое, серое —
Небеса, и дождя, и судьба.
Оттого-то, завидев горящее
В багрянеющем пьяном дыму,
От желанья и счастья дрожащие,
Мы бежим, забываясь, к нему.
И пускаем над собственной крышею
Жарких, красных, лихих петухов.
Пусть сгорает всё нужное, лишнее —
Хлеб последний, и дети, и кров.
Запирались мы в срубах раскольничьих
От служителей дьявольской тьмы.
И в чащобах глухих и бессолнечных
Мы сжигались и пели псалмы.
Вот и я убегаю от серого
Растревоженной жадной душой,
Обуянная страшною верою
В разрушенье, пожар и в разбой.
1954

«Днем они все подобны пороху…»

Днем они все подобны пороху,
А ночью тихи, как мыши.
Они прислушиваются к каждому шороху,
Который откуда-то слышен.
Там, на лестнице… Боже! Кто это?
Звонок… К кому? Не ко мне ли?
А сердце-то ноет, а сердце ноет-то!
А с совестью — канители!
Вспоминается каждый мелкий поступок,
Боже мой! Не за это ли?
С таким подозрительным — как это глупо! —
Пил водку и ел котлеты!
Утром встают. Под глазами отеки.
Но страх ушел вместе с ночью.
И песню свистят о стране широкой,
Где так вольно дышит… и прочее.
1954

«Люблю со злобой, со страданьем…»

Люблю со злобой, со страданьем,
С тяжелым сдавленным дыханьем,
С мгновеньем радости летучей,
С нависшею над сердцем тучей,
С улыбкой дикого смущенья,
С мольбой о ласке и прощеньи.
1954

Воронье

Как над Русью раскаркались вороны,
В сером небе движучись тучею.
Поклонился Иван на все стороны,
Вместе с ним и народ замученный.
«Вы простите нас, люди чуждые,
Мы грехом заросли, как сажею.
Не расстались мы с нашими нуждами,
И для вас еще нужды нажили.
Мы с величьем сравняли ничтожество,
Смерда с князем, с нищим — богатого,
И княжат народили множество,
И с неволею волю сосватали.
Воля, словно жена-изменница,
Скрылась из дому в ночь непроглядную.
И ручьи у нас кровью пенятся,
И творится у нас неладное.
Да и вас-то мы, люди нерусские,
Заразили болезнью нашею.
Стало горе для вас закускою,
Перестали вы хлеба спрашивать.
Весь народ наш как сослепу тычется,
Выше пояса реки кровавые.
Богородица наша, владычица,
Уведи нас с пути неправого!..»
А в ответ на слова покаяния
Пуще черные вороны каркают:
— Не исполнятся ваши желания,
И молитва не принята жаркая.
Хлеб посеете, а пожнете вы
Ядовитые травы сорные,
И в который раз подожжете вы
Города, от грехов ваших черные.
Посмотрел Иван на небо серое,
И за ним весь народ замученный:
Вон без счету над ними, без меры
Пролетают вороны тучею.
Эй вы, вороны, вещие, старые,
Вам накаркать на нас больше нечего.
Мы испытаны многими карами,
Всеми страшными клеймами мечены.
Так не станем судьбине покорствовать,
Выше голову вскинем повинную!
Часто хлеба лишались мы черствого,
Набивали утробу мякиною.
Мы пойдем добывать себе долюшку
И степными путями, и горными.
Вырвем русскую вольную волюшку
Из когтей наших злобных воронов.
1954

«Я не Иван-царевич. Стал шутом я…»

Я не Иван-царевич. Стал шутом я.
Без бубенцов колпак, и черный он.
Кому служу я? Герцогу пустому
Или царю по имени Додон?
Помещику ли в стеганом халате,
Имеющему с ключницей роман?
За шутки на конюшне он заплатит
Тому, кто будет зваться царь Иван.
Нет! Всё не то. Всё пряничная сказка.
Я в трезвой современности живу.
И здесь моей комедии завязка,
Которую страданьем я зову.
Кругом бараки — белые сараи,
Дорога. Белый снег затоптан в грязь.
А я блаженный, я взыскую рая,
И судорожно плача, и смеясь.
Колпак мой черный. Сам я шут угрюмый.
Мы бродим по квадрату: я и ты,
Железом отгорожены от шума
И от мирской опасной суеты.
Но я боюсь, что мир жестокий хлынет
И нас затопит, не заметив нас.
Но я боюсь, что в мир нас кто-то кинет,
С нас не спуская неусыпных глаз.
Туда — нельзя. Сюда — не пробуй тоже,
И в стороны с надеждой не гляди.
И там квадрат какой-то отгорожен:
Работай, спи, и пьянствуй, и блуди.
Я — шут. Но почему-то невеселый.
Да ведь шутов веселых вовсе нет.
Шут видит мир холодным, серым, голым,
Лишенным всех блистательных примет.
Но знаешь ли, что царская корона
Не так ценна, как шутовской мой шлык,
Что в наше время ненадежны троны,
А шут поныне страшен и велик.
1954

Кикиморы

Ах, наверно, Иванушку сглазили,
Изменился Иванушка в разуме.
На последнюю стал он ступенечку,
Да и начал умнеть помаленечку.
— Что же дальше? Там глубь черноводная,
Где кикимора злая, голодная,
Как проклятая схватит за ноженьку,
Водяною потянет дороженькой
Прямо в омут, где водятся черти,
Где спознаешься с черною смертью,
Где не будет душе покаяния,
Где не будет с любимой прощания.
Водяной панихиду отслужит,
А над омутом горько потужит
Дорогая моя, ненаглядная,
С ней и мука была мне отрадная,
С ней и горе мне было, как счастье,
Без неё станет счастье напастью.
1954

«Хоть в метелях душа разметалась…»

Хоть в метелях душа разметалась,
Всё отпето в мертвом снегу,
Хоть и мало святынь осталось —
Я последние берегу.
Пусть под бременем неудачи
И свалюсь я под чей-то смех,
Русский ветер меня оплачет,
Как оплакивает нас всех.
Может быть, через пять поколений,
Через грозный разлив времен
Мир отметит эпоху смятений
И моим средь других имен.
7 декабря 1954

Обыкновенный ужас

Кругом народ — неизбежные посторонние.
Ну как нам быть при этом с любовью?
Если рука так ласково тронет,
Разве можно сохранить хладнокровие?
Глаза наточены, наточены уши
У этих всех… наших ближних.
Они готовы просверлить нам душу,
Ощупать платье, верхнее, нижнее.
А ну-ка представим себе помещение,
Где на воле нам жить придется.
Оконца слепые для освещения,
Под щелястым полом скребется
То ли крыса, то ли другая гадина.
А кругом-то всё нары, нары,
А на нарах… Боже! Что там «накладено»!
Тряпки, миски. И пары, пары…
Морды, которые когда-то были
Человеческими ясными лицами.
И мы с тобой здесь… Но не забыли,
Что когда-то жили в столице мы.
Мы поспешно жуем какой-то кусок.
Надо спать, не следует мешкать.
И ложимся тихонько мы «в свой уголок»
В темноте зловонной ночлежки.
Ну как же при этом быть с любовью?
Кругом народ, посторонние.
На грязной доске, на жестком изголовье
Мы любовь свою похороним.
Похороним, оплачем, всё-таки веря,
Что всё это временно терпим мы,
Что мы не пошляки, не грубые звери
В этом мире спертом и мертвенном.
«Временно, временно…» А время тянется.
А для нас когда время наступит?
Быть может, когда в нас жизни останется
Столько же, сколько в трупе.
Ты боишься, что Ужас Великий грянет
Что будет страшней и хуже.
А по-моему, всего страшней и поганей
Наш обычный, спокойный ужас.
18 декабря 1954

«Украдкою… — от слова „кража“…»

Украдкою… — от слова «кража» —
Родится ласка в тишине.
Мы не выходим из-под стражи,
За нами смотрят и во сне.
Глаза чужие рядом, близко,
Глаза, как грязная вода,
Нас заливает мутью склизкой
И день, и ночь, всегда, всегда.
24 декабря 1954

«Загон для человеческой скотины…»

Загон для человеческой скотины.
Сюда вошел — не торопись назад.
Здесь комнат нет. Убогие кабины.
На нарах бирки. На плечах — бушлат.
И воровская судорога встречи,
Случайной встречи, где-то там, в сенях.
Без слова, без любви. К чему здесь речи?
Осудит лишь скопец или монах.
На вахте есть кабина для свиданий,
С циничной шуткой ставят там кровать:
Здесь арестантке, бедному созданью,
Позволено с законным мужем спать.
Страна святого пафоса и стройки,
Возможно ли страшней и проще пасть —
Возможно ли на этой подлой койке
Растлить навек супружескую страсть!
Под хохот, улюлюканье и свисты,
По разрешенью злого подлеца…
Нет, лучше, лучше откровенный выстрел,
Так честно пробивающий сердца.
1955

«Иногда поэма великолепно льется…»

Иногда поэма великолепно льется,
А иногда качаешь
И конца не чаешь,
Как воду из пересохшего колодца.
Вот например: ЛЮБЛЮ —
Какое медово-благоуханное слово,
И мусолишь его с ловлю,
   хвалю,
   мелю,
   лю-лю,
И получается, извините, дерьмово.
…А где-то собираются тучи
И замешиваются всё гуще над всеми,
Над нашей «кипучей, могучей».
Ну можно ли в такое время
Рифмовать: люблю,
   в хмелю,
   киплю
   и сплю?
А представьте себе, что можно!
Когда на душе тревожно,
Непременно надо любить КОГО-ТО.
Ведь ЧТО-ТО никогда не спасет,
А испугает и потрясет.
Не спасают надежда или работа,
А спасает КТО-ТО.
Ты спасаешь, ты спасаешь меня,
Быть может, против собственного желания.
И вот поэтому, рифмами звеня,
Я тебе вручаю послания.
Сидит поэт
Много лет,
И хорошо, что он любит.
Быть может, скоро
Огромные хоры
Архангелов в трубы вострубят.
Всех призовут
На Страшный Суд,
И начнется последняя суматоха.
Я смеюсь, и мне хорошо с тобой,
Когда мы рядом, тело с телом, душа с душой.
А вообще мне очень, очень плохо.
1955

Возвращение

Вышел Иван из вагона
С убогой своей сумой.
Народ расходился с перрона
К знакомым, к себе домой.
Иван стоял в раздумье,
Затылок печально чесал.
Здесь, в этом вокзальном шуме
Никто Ивана не ждал.
Он сгорбившись двинулся в путь
С убогой своей сумой,
И било в лицо и в грудь
Ночною ветреной тьмой.
На улицах было тихо,
И ставня закрыли дома,
Как будто бы ждали лиха,
Как будто бы шла чума.
Он шел походкой неспорой,
Не чуя усталых ног.
Не узнал его русский город,
Не узнал и узнать не мог.
Он шел по оврагам, по горкам,
Не чуя натруженных ног,
Он шел, блаженный и горький
Иванушка-дурачок.
Из сказок герой любимый,
Царевич, рожденный в избе,
Идет он, судьбой гонимый,
Идет навстречу судьбе.
1955

«Я, задыхаясь, внизу…»

Я, задыхаясь, внизу
Тихо, бесцельно ползу.
Я навсегда заперта,
Слово замкнули уста.
Здесь тишина мертва,
Никнет больная трава.
А наверху, над собой,
Вижу я облачный бой.
1955

Последняя

В исступления, в корче судорог
Завертит она, закрутит
Злого, доброго, глупого, мудрого,
И любовь, и совесть, и стыд.
Распылается всеми пыланьями,
Все знамена порвет в тряпье,
И кровавыми тяжкими дланями
В прах сотрет и развеет всё.
От восторга немея и ужаса,
С визгом крохотного зверька,
Вся планета, качаясь, закружится,
И рванутся обратно века.
Христианское, первобытное,
Всё совьется в один клубок,
И соскочит планета с орбиты
И метнется куда-то вбок.
Вместе с истинами и бреднями,
Вместе с ложью любимой своей,
И в пространстве черном, неведомом
Встретит суд, предназначенный ей.
1955

«Ощетинилась степь полудикая…»

Ощетинилась степь полудикая
Караганником, жесткой травой.
Нищета, и раздолье великое,
И волков вымирающих вой.
Сушит сердце жара сухая,
Побелела от соли земля.
Жаркий ветер, озлясь, колыхает
Над арыками тополя.
Непонятно-родное, немилое,
Небеса, словно белая сталь.
Там когда-то одна бродила я,
Близоруко прищурившись в даль.
Выйдешь в степь, и ветер повеет,
Воздух острый, полынный настой…
Знай, что дышишь ты силой моею,
Моей давней степной тоской.
Знай, что я далеко, но вижу я,
Вижу степь через нашу пургу.
Что не вымерзло и не выжжено,
Я в душе до конца сберегу.
1955

«Восемь лет, как один годочек…»

Восемь лет, как один годочек.
Исправлялась я, мой дружочек.
А теперь гадать бесполезно,
Что во мгле — подъем или бездна.
Улыбаюсь навстречу бедам,
Напеваю что-то нескладно,
Только вместе ни рядом, ни следом
Не пойдешь ты, друг ненаглядный.
1955

«Не сосчитать бесчисленных утрат…»

Не сосчитать бесчисленных утрат,
Но лишь одну хочу вернуть назад.
Утраты на закате наших дней
Тем горше, чем поздней.
И улыбается мое перо:
Как это больно все и как старо.
Какою древностью живут сердца.
И нашим чувствам ветхим нет конца.
1955

«Я не в русской рубашке Иван-дурак…»

Я не в русской рубашке Иван-дурак,
А надел я лакейский потрепанный фрак.
Выдает меня толстый широкий нос,
Да мужицкая скобка седых волос,
Да усмешка печальнее, чем была,
Да песня, что хрипло в даль плыла.
Да сердце стучит в засаленный фрак,
Потому что забыть не может никак.
28 мая 1955

«Надо помнить, что я стара…»

Надо помнить, что я стара
И что мне умирать пора.
Ну, а сердце пищит: «Я молодо,
И во мне много хмеля и солода,
Для броженья хорошие вещи».
И трепещет оно, и трепещет.
Даже старость не может быть крепостью,
Защищающей от напастей.
Нет на свете страшней нелепости,
Чем нелепость последней страсти.
28 июля 1955

«Как дух наш горестный живуч…»

Как дух наш горестный живуч,
А сердце жадное лукаво!
Поэзии звенящий ключ
Пробьется в глубине канавы.
В каком-то нищенском краю
Цинги, болот, оград колючих
Люблю и о любви пою
Одну из песен самых лучших.
2 августа 1955

«Сохраняют и копят люди…»

Сохраняют и копят люди.
Я схвачу — и скользит из рук.
Пусть меня за неловкость судит
Каждый встречный, и враг, и друг.
Вероятно, я виновата
/И мне все отвечают: ты!/,
Что меня довели утраты
До свободной, святой нищеты.
Что крутое и злобное время,
Исполняя завет судеб,
Разлучает меня со всеми,
Отравляет мне чувства и хлеб.
27 августа 1955

«Опять казарменное платье…»

Опять казарменное платье,
Казенный показной уют,
Опять казенные кровати —
Для умирающих приют.
Меня и после наказанья,
Как видно, наказанье ждет.
Поймешь ли ты мои терзанья
У неоткрывшихся ворот?
Расплющило и в грязь вдавило
Меня тупое колесо…
Сидеть бы в кабачке унылом
Алкоголичкой Пикассо…
17 сентября 1955

class='book'> «Смотрю на жизнь с недоуменьем…»
Смотрю на жизнь с недоуменьем,
С наивной жадностью детей
Приглядываясь к пестрой смене
Людей, событий и страстей.
И я сама, актер-любитель,
Игрою своего лица
Любуюсь, как привычный зритель,
Не забываясь до конца.
И ощущаю я порою
Всю нереальность наших мук.
Наверно, даже смерть героя —
Удачный театральный трюк.
А в грозном торжестве победы
Я чувствую, лукавый раб,
Что победитель будет предан,
Что он устал и очень слаб.
И на кровавую потеху,
На важность нашей суеты
Смотрю с жестоким детским смехом
С моей пустынной высоты.
1950-е гг.

«Что-то вспыхнуло, замерло, умерло…»

Что-то вспыхнуло, замерло, умерло,
Загоревшись до самых звезд.
Отнесли за каким-то нумером
На унылый тюремный погост.
Это всё? Или было посмертное
Продолженье какое-нибудь?
Если было, я им пожертвую,
Мне не жалко его ничуть.
Будут старые вина литься,
Прозвучит поминальный тост.
Прах мой, будешь ли ты шевелиться,
Проклинать арестантский погост?
Что за дело мне, что болваны
Зашибут на мне честь и деньгу
И разлягутся на диванах,
Ну, а я коченею в снегу.
Не гнию, распадаясь, не тлею, —
Вековая хранит мерзлота.
И не знают вина и елея
Искаженные смертью уста.
Я — живая — пылала жаждой
К гордой славе, к любви, к вину.
А теперь влюбляется каждый
В отошедшую к вечному сну.
Выпивая бокал за бокалом,
Каждый грустные шепчет слова:
— Жаль, рожденье мое запоздало,
Очень жаль, что она не жива.
Но меня не согреет слава
После смерти в промерзшей мгле.
И лежащим в земле не по нраву
Трепетанье огня на земле.
1950-е гг.

Атом

Случайность правит или фатум
Великой сложностью вещей?
Играющий капризный атом —
Основа видимости всей.
Он в сочетаниях, во вращениях,
В соединение, во вражде,
В покое, в буйном возмущение,
Он в нашем теле и в звезде.
Их — мириады. В вечной пляске,
В движенье вечном вихревом
Творят природы вечной маски —
Людей, зверей и зло с добром.
Внимаем грозовым раскатам
В смятенье плоти и души.
Но он страшней, незримый атом,
В своей клокочущей тиши.
Мы смертны — верьте иль не верьте,
Наш мир прейдет. И мы умрем.
Лишь он, невидимый, бессмертен.
И сущее лишь в нем одном.
Тысячелетия мучений
С годами счастья протекло.
Мы атом предали растленью,
Мы спутали добро и зло.
Невидимый и всемогущий —
Доступным сделался для нас.
Посмотрим на лесные пущи
И на луга в последний раз.
1950-е гг.

Лаконично…

Лаконично, прошу — лаконично.
У читателя времени нет.
Солнце, звезды, деревья отлично
Всем знакомы с далеких лет.
Всем известно, что очень тяжко
Жить с друзьями и жизнью врозь.
Всё исписано на бумажках,
Всё исчувствовано насквозь.
Всем известно, что юность — благо,
Но и старость полезна подчас.
Почему же скупая влага
Вдруг закапала едко из глаз?
1965

Бессмертие

Согревается тело в ванне.
Я смотрю: никуда не годное,
Но живое всё же. А скоро станет
Пожелтевшее и холодное.
Может быть, посиневшее, что ещё хуже,
И с пятнами черного воска.
И всех нас ожидает этот ужас,
Бессмыслица идиотская.
Я люблю, я мыслю. И — бац! Гниение.
Разлагается венец создания.
Над собой я злобно хохот гиений
Услышу вместо рыдания.
Но к вам я приду, читающий друг,
Приду после смерти вскоре.
И спрошу: есть ли у вас досуг
С мертвой, будто с живой, поспорить?
Не пугайтесь. Здесь только душа моя,
Разлуки она не стерпела
И вернулась в знакомые эти края,
Хоть сожгли в крематории тело.
Превыше всего могущество духа
И любви. Только в них бессмертие.
Вот я с вами иду. Говорю я глухо,
Но услышите вы и поверите.
1971

«Что в крови прижилось, то не минется…»

Что в крови прижилось, то не минется,
Я и в нежности очень груба.
Воспитала меня в провинции
В три окошечка мутных изба.
Городская изба, не сельская,
В ней не пахло медовой травой,
Пахло водкой, заботой житейскою,
Жизнью злобной, еле живой.
Только в книгах раскрылось мне странное
Сквозь российскую серую пыль,
Сквозь уныние окаянное
Мне чужая привиделась быль.
Золотая, преступная, гордая
Даже в пытке, в огне костра.
А у нас обрубали бороды
По приказу царя Петра.
А у нас на конюшне секли,
До сих пор по-иному секут,
До сих пор мы горим в нашем пекле
И клянем подневольный труд.
Я как все, не хуже, не лучше,
Только ум острей и сильней,
Я живу, покоряясь случаю,
Под насилием наших дней.
Оттого я грубо неловкая,
Как неловок закованный раб.
Человеческой нет сноровки
У моих неуклюжих лап.
1971

Пер Гюнт

А мой совет: оставьте

все затеи

и с ложью примиритесь.

(Ибсен. «Пер Гюнт»)
Большого зла не делал и добра,
Был незакончен сам, умел лукавить,
Забавный враль, хвастун.
Его, конечно, можно переплавить.
А я десятки лет перенесла —
Нет, — вечность самых подлых надзирательств
И получаю крошки со стола
Собранья всяческих сиятельств.
И я живу… нет, копошусь, как червь
Полураздавленный… Оно… вот это.
Страшусь я наступления ночей,
И душат меня страшные рассветы.
И дерзок только ум. Но он устал.
Его виденья тяжкие постигли.
Эрозия разъела весь металл,
Он не годится даже и для тигля.
1971

«Тебя, мою последнюю зарю…»

Не потому, что от нее

светло,

А потому, что с ней не

надо света.

Ин. Анненский
Тебя, мою последнюю зарю,
Проникшую сквозь тягостные туче,
За свет немеркнущий благодарю,
Рассеяла ты сон души дремучей.
К тебе навстречу с робостью иду
И верую, что есть бессмертья знаки.
И если по дороге упаду,
То упаду под светом, не во мраке.
3 июня 1971

«Перепутала сроки и числа…»

Перепутала сроки и числа,
Пестрой жизни спутала нить.
И, наверно, лучше без мысли,
Только с нежностью в сердце жить.
4 июня 1971

«Прошептали тихо: здравствуй…»

Прошептали тихо: здравствуй, —
И расстались в серой мгле.
Почему-то очень часто
Так бывает на земле.
Но о встрече этой память
/Так бывает на земле/
Не развеется годами,
Не утонет в серой мгле.
21 июня 1971

«О, если б за мои грехи…»

О, если б за мои грехи
Без вести мне пропасть!
Без похоронной чепухи
Попасть к безносой в пасть!
Как наши сгинули, как те,
Кто не пришел назад.
Как те, кто в вечной мерзлоте
Нетленными лежат.
1972

«Очень яркая лампа над круглым столом…»

Очень яркая лампа над круглым столом,
А мне кажется — сумрак удушливый.
Эх, пронесся бы снова лихой бурелом,
Чтобы всё по иному нарушилось.
Чтобы всё, что срослось, поломалось опять,
Потому что срослось не по-нашему.
Да и к черту бы вдребезги всё растоптать,
Чтобы нечего было сращивать.
Переверились веры, издумались думы,
Перетлело всё, вытлело в скуку,
И набитые трупами черные трюмы
Мы оставим в наследство внукам.
1972

«Вы, наверно, меня не слыхали…»

Вы, наверно, меня не слыхали
Или, может быть, не расслышали.
Говорю на коротком даханье[5],
Полузадушенная, осипшая.
13 апреля 1972

«Культ нейлона и автомашины…»

Культ нейлона и автомашины,
Термоядерных бомб, ракет.
Культ машины и для машины,
Человека давно уже нет.
Как хронометры надоевшие,
Механически бьются сердца.
Не осветят глаза опустевшие
Треугольник пустого лица.
Мы детали железной башни,
Мы привинчены намертво к ней.
Человек-животное страшен,
Человек-машина страшней.
9 мая 1972

«Оглянусь изумленно: я жила или нет?..»

Оглянусь изумленно: я жила или нет?
Полумертвой втащили меня в этот свет.
Первый крик мой и тело сдавила тоска
И с тех пор отпускала меня лишь слегка.
Я в младенчестве чуяла небытиё,
Содрогалось от ужаса сердце моё,
Перед вечностью стыла, не пряча лица,
И себе, и всему ожидала конца.
Тьму пронзали лишь редкие вспышки огня,
Да любовь мимоходом касалась меня.
21 октября 1972

Иронический бес

Иронический злобный бес
Мне испортил житейский процесс.
Вечно тянет к тому, что нельзя,
Бесом спутанная стезя.
И стыжусь, и хриплю, и скорблю,
И с мятежностью юной люблю.
Так сойду я и в вечную тьму.
Бес хохочет. Забавно ему.
1973

Черная синева

Сумерки холодные. Тоска.
Горько мне от чайного глотка.
Думы об одном и об одном,
И синеет что-то за окном.
Тишина жива и не пуста.
Дышат книг сомкнутые уста,
Только дышат. Замерли слова.
За окном чернеет синева.
Лампа очень яркая сильна.
Синева вползает из окна.
Думы об одном и об одном.
Синева мрачнеет за окном.
Я густое золото люблю,
В солнце и во сне его ловлю,
Только свет густой и золотой
Будет залит мертвой синевой.
Прошлого нельзя мне возвратить,
Настоящим не умею жить.
У меня белеет голова,
За окном чернеет синева.
30 августа 1973

Разноцветный куст

В голом звон, в груди свист,
А день октябрьский по-летнему ярок.
На колени мне пал золотой лист,—
Наверно, последний подарок.
Предо мной поет разноцветный куст
Райской птицей… на серых лапах.
Я не знаю, какой у золота вкус,
Но смертельный у золота запах.
И томит меня золотая печаль
Под шепоты райской птицы
И зовет в никому не известную даль,
Откуда нельзя воротиться.
3 октября 1973

Сетования ведьмы

Но где же мое помело?
Куда я его закинула?
Взлетать мне теперь тяжело.
Еле влезешь в печь, на чело…
А бывало… Как ветром сдунуло.
Летишь, а звезды кругом
Так и сыплются вниз дождем.
Их сметало мое помело…
Ах, что было, то всё прошло.
Про ракеты твердит весь свет…
Я летала быстрей ракет.
Ихний «космос» только свистел,
Млечный путь подо мной блестел,
А планеты скрипели от злости
И «дрожали их дряхлые кости».
Ведь они веками, веками —
Потеряешь и ум, и память —
Всё крутились дорогой унылой,
Узаконенной и немилой.
Я летала по собственной воле,
Я делила с дьяволом долю.
А на шабаше! Боже ты мой!
Поклянусь я кромешной тьмой, —
То-то музыка, то-то размах!
Там Бетховен, и Лист, и Бах.
Нет, уж лучше молчать. Я не стану
Бередить мою старую рану.
Где ж мое помело? Оно
Истрепалось давным-давно,
Истрепалось, как я сама,
Как моей нищеты сума.
С ней пойду за верстой — верста.
— Подайте милостинку[6]
   ради Христа.
1974

«Ни хулы, ни похвалы…»

«В тихий час вечерней мглы…»

(забыла, чье)
Ни хулы, ни похвалы
Мне не надо. Всё пустое.
Лишь бы встретиться с тобою
«В тихий час вечерней мглы».
За неведомой страною
Разрешатся все узлы.
Там мы встретимся с тобою
«В тихий час вечерней мглы».
10 сентября 1974

Тоска российская

Хмельная, потогонная,
Ты нам опять близка,
Широкая, бездонная,
Российская тоска.
Мы строили и рушили,
Как малое дитя.
И в карты в наши души
Сам черт играл шутя.
Нет, мы не Божьи дети,
И нас не пустят в рай,
Готовят на том свете
Для нас большой сарай.
Там нары кривобокие,
Не в лад с доской доска,
И там нас ждет широкая
Российская тоска.
13–14 декабря 1974

«Как пронзительное страданье…»

Как пронзительное страданье
Этой нежности благодать.
Её можно только рыданьем
Оборвавшимся передать.
1975

Шутка

В переулке арбатском кривом
Очень темный и дряхлый дом
Спешил прохожим угрюмо признаться:
«Здесь дедушка русской авиации».
А я бабушка чья?
Пролетарская поэзия внучка моя —
Раньше бабушки внучка скончалась —
Какая жалость!
1975

«Атомной пылью станет дом…»

Атомной пылью станет дом,
В котором я жила.
Он мне чужой. И чужие в нем,
Мои — только скука и мгла.
Мои в нем долгие ночи без сна
И злобный шепот беды.
Мои бутылки из-под вина
И пьяные книг ряды.
А
Я мое? Мое ли оно,
С досадой, страстью, мечтой?
Какой-то рабьей цепи звено,
А может быть, просто ничто?
Так пусть ничто превратится во ЧТО,
В воспламененную пыль.
…А впрочем, прости, я не про то
Про горящий степной ковыль.
6 июля 1975

«Себе чужая, я иду…»

Себе чужая, я иду,
Клонясь к концу пути.
Себя ищу, ловлю и жду,
И не могу найти.
Кто в атом теле — не понять,
И думой душу не обнять,
И сердца не постичь.
Мое неведомое «я»,
Душа заблудшая моя,
На мой откликнись клич!
11 июля 1975

«Вступившему на порог…»

Вступившему на порог
Другу моему:
— Кто послал тебя? Бог или Рок
В мою одинокую тьму?
Пусть бездна бед и несчетность зол, —
Не отпущу того, кто пришел.
Пусть смерть стоит передо мной,
Я не такой уж трус.
Даже из смерти,
   из смерти самой
Я к тебе непременно вернусь.
29 сентября 1975

Пурговая, бредовая, плясовая

Свобода, свобода,

Эх, эх, без креста!

Блок
1.
Вспоминаю свой рдяный рассвет.
Он сулил не добро, не добро.
Как дерзко плясало в осьмнадцать лет
На бумаге мое перо.
Казалось — пойду и все возьму.
Смою тоску, злобу и тьму.
Так казалось… А почему?
Говорят, что был излом, декаданс
И некий странный болезненный транс.
А я думаю — силы неловкий взлет,
И теперь ее никто не вернет.
2.
А потом забурлил красный дурман,
А потом казахстанская степь и буран,
А потом у Полярного круга
Закрутилась, взревела вьюга,
Тундровая,
Плясовая,
Бредовая.
Выкликай вслед за пургой:
— Ой-ой! Гой-гой!
3.
На сердце вечная злая пурга-любовь
Взметнула оледеневшую кровь.
Ведьма-пурга, бей! Лютей!
Дуй в глубину, в высоту!
Любовь эта хуже семи смертей,
От нее привкус крови во рту.
4.
Выползло солнце едва-едва
И тут же за край земли
Свалилась солнца голова,
Ее топором снесли,
   Ледовым,
      острым,
Острей, чем сталь.
Но казненного солнца не жаль, не жаль.
5.
В какой я вернусь в город и в дом
С моих обреченных дорог?
Кто меня встретит с хлебом, с вином,
На чей я вступлю порог?
Нет никого, нет ничего!
Только хохот пурги:
   Ого-го! Ого-го!
6.
Снега, снега,
Вся в снегу тайга.
В тайге коварная рысь.
Но мне все равно
Пропасть суждено,
И на рысь прошипела я: брысь!
Я в пятерочке иду
К вдохновенному труду,
А пятерочек не счесть,
Их пятьсот, наверно, здесь.
Шаг в сторонку — пуля в бок.
Повалился кто-то с ног.
Срок закончил человек.
Мы кровавый месим снег.
— Девки, что там впереди?
Погляди-ка, погляди.
— Там стреляли… По кому?
Ничего я не пойму.
— Девки, что там впереди?
Сердце екнуло в груди.
— Дура, шаг ровней, иди!
Топай с радостным лицом,
Иль подавишься свинцом.
Пурга поет, гудит с тоской:
— Со свят-ты-ми упокой!
И память вечная плывет
До Карских ледяных ворот.
Поглотит вечная мерзлота,
Наступит вечная пустота,
И нет ни могилы, ни креста.
7.
Но я упряма. Я живу.
Я возвращусь в столицу Москву.
Там двор-колодец, окно, стена
(Меня давно ожидает она),
И есть решеточка на окне,
Она кое-что напомнит мне.
На Полярном на кругу
Повстречала я пургу,
И с тех пор седой, кудрявой,
Беспощадной и лукавой
Позабыть я не могу.
Эх, пурга! Ох, пурга!
Мы с тобой два врага.
Чую, сгибну ни за грош,
Ты снегами заметешь.
Замети, замети!
Насмерть сбрось меня с пути!
И весь мир, пурга родная,
Без вина хмельным-хмельная,
В пляс погибельный спусти,
В черном ветре заверти!
Август — октябрь 1975

«Надоела всей жизни бессмыслица…»

Надоела всей жизни бессмыслица:
Что-то есть, где-то спать, где-то числиться
И платить за квартиру в сберкассу,
Пуще глаза хранить свой паспорт.
Всем болезням к тебе дорожка,
И друзья отойдут понемножку.
Поваляться в больнице недолго,
Умереть — дотащат до морга
И тело твое проклятое,
Истощенное и разъятое
На плиту в крематории — хрясь!
Равнодушно сдвинутся створки…
Книга жизни от корки до корки,
Или просто — мразь.
15 ноября 1975

«Такая злоба к говорящей своре…»

Такая злоба к говорящей своре,
Презрение к себе, к своей судьбе.
Такая нежность и такая горечь
К тебе.
В мир брошенную — бросят в бездну,
И это назовется вечным сном.
А если вновь вернуться? Бесполезно:
Родишься Ты во времени ином.
И я тебя не встречу, нет, не встречу,
В скитанья страшные пущусь одна.
И если это возвращенье — вечность,
Она мне не нужна.
15 декабря 1975

«Прости мою ночную душу…»

Помилуй, Боже, ночные души

(не знаю — откуда)
Прости мою ночную душу
И пожалей.
Кругом все тише, и все глуше,
И все темней.
Я отойду в страну удушья,
В хмарь ноября.
Прости мою ночную душу,
Любовь моя.
Спи, Сон твой хочу подслушать,
Тревог полна.
Прости мою ночную душу
В глубинах сна.
22 января 1976

«Жил в чулане, в избенке, без печки…»

Жил в чулане, в избенке, без печки
В Иудее и в Древней Греции.
«Мне б немного тепла овечьего,
Серной спичкой могу согреться».
Он смотрел на звездную россыпь,
В нищете своей жизнь прославил.
Кто сгубил жизнелюба Осю,
А меня на земле оставил?
Проклинаю я жизнь такую,
Но и смерть ненавижу истово,
Неизвестно зачем взыскую,
Неизвестно зачем воинствую.
И наверно, в суде последнем
Посмеюсь про себя ядовито,
Что несут серафимы бредни,
И что арфы у них разбиты.
И что мог бы Господь до Процесса
Все доносы и дрязги взвесить.
Что я вижу? Главного Беса
На прокурорском месте.
22 января 1976

«Протекали годы буйным золотом…»

Протекали годы буйным золотом,
Рассыпались звонким серебром.
И копейкой медною, расколотой
В мусоре лежали под столом.
Годы бесконечные, мгновенные,
Вы ушли, но не свалились с плеч.
Вы теперь, как жемчуг, драгоценные,
Но теперь мне поздно вас беречь…

«Я уж думала: все закончено…»

Я уж думала: все закончено,
Лишь пустыня да облака.
И меня не затравят гончими
Злая страсть и злая тоска.
Неужели часы случайные
После длинного, скучного дня
Разбудили все страшное, тайное,
Что терзало когда-то меня?
Прежним дьяволом околдована,
Я смотрю в свою темную ночь.
Все, что сломлено, что заковано,
Не осмеивай, не порочь.
Вот рванулось оно, окаянное,
Оборвало бессильную цепь,
И взметнулось бураном пьяным,
Потрясающим русскую степь.

Жизнь

Ты в мире самая влекущая,
Всего пленительнее ты,
Покорная и всемогущая,
Гроза и ливень с высоты.
Ты окружила нас запретами
И нарушаешь их сама.
Ты песня, вечно недопетая,
Ты воля, рабство и тюрьма.
Игрой прельстительно-преступною
Меня ты манишь на тропу
В познанье горько недоступное
И в безрассудную толпу,
Где пахнет потом и убийствами,
Разгромом, водкой, грабежом,
Безумных вожаков витийствами,
Цепями, петлей и ножом.
Паду ли с головой расколотой
Или убью кого-нибудь,
Или награбленное золото
Швырну на мой случайный путь?
Или, по-прежнему лукавая,
Меня к иному уведешь,
Иною напоишь отравою,
Иной болезнью изведешь.
Полна веселья, зложелательства,
Быть может, бросишь ты меня
С непостижимым издевательством
В объятья чуждого огня.
И превратит он в дым и пепел
Все, что сгорает и горит,
И ржавые расплавит цепи,
Освободит и закалит.


Примечания

1

Письма А. В. Луначарского к поэтессе Анне Барковой. Публ. Вл. Борщукова. //Изв. АН СССР, отд-ние лит. и яз., 1959, т. 18, вып. 3, с. 255.

(обратно)

2

Из неопубликованных воспоминаний доцента Ивановского пединститута А. П. Орловой.

(обратно)

3

Литературное приложение к «Рабочему краю», 1928, 1–7 мая, № 10.

(обратно)

4

Анкета из 1921 года. (Публикация Е. Силкиной) //«Рабочий край», 1988, 13 сентября.

(обратно)

5

Сохранена авторская орфография. (Примечание верстальщика.)

(обратно)

6

Сохранена авторская орфография. (Примечание верстальщика.)

(обратно)

Оглавление

  • Леонид Таганов Анна Баркова. Судьба и стихи
  • Стихотворения из книги «Женщина». 1922
  •   Предисловие
  •   Две поэтессы
  •   Ропот
  •   Товарищ-возлюбленный
  •   Красноармейка
  •   Преступница
  •   Ветер
  •   Полюбите меня!
  •   Христос
  •   «Не жалей колоколов вечерних…»
  •   «Мои волосы с зелеными листьями сплетаются…»
  •   «Я упала в таинственный сон…»
  •   «Я жизнь свою подняла…»
  •   Кладбище
  •   Первая Голгофа
  •   Душа течет
  •   «Куда из этого города скроюсь я…»
  •   Зеркало
  •   Побежденная
  •   «Я — зерно гниющее, с страданьем…»
  •   «Неродившихся прекрасных тени…»
  •   Амазонка
  •   Милый враг
  •   Сафо
  •   Две женщины
  •   Предтеча
  •   Грядущая
  •   Мать
  •   Женщина
  •   Украденная улыбка
  •   Старая песенка
  •   Нежность
  •   «Не смотрите на меня: я смешная…»
  •   Черный платок
  •   «Я холодную свободу люблю…»
  •   Фарфоровая чашечка
  •   Старое
  •   Плен
  •   «Мой заочный властный учитель…»
  •   Дом
  •   Умная собачка
  •   Губительный цветок
  •   Последняя жертва
  •   Две нежности
  •   Добрый день
  •   Путь радостный
  •   Радость
  •   «Ожидание… Жуть бесконечная…»
  •   «Отчего эта улица так пуста…»
  •   Суд
  •   Черный мотор
  •   «Человека этого с хмурой бровью…»
  •   Русская азиатка
  •   Чужие сады
  •   Единый
  •   Пляс
  •   Дурочка
  •   Лесенка
  •   «Вот целует бесплодно и жадно…»
  •   Казнь
  •   Прокаженная
  • Стихотворения 1920—1976
  •   Деревенская коммунистка
  •   Дочь города
  •   Грядущее
  •   Жертва
  •   «Пропитаны кровью и жёлчью…»
  •   «Под какой приютиться мне крышей?..»
  •   Ненависть к другу
  •   Песня
  •   Обреченная
  •   Ветхий завет
  •   Последний козырь
  •   «Какая злая лень…»
  •   «За чертовой обеднею…»
  •   «Лирические волны, слишком поздно!..»
  •   Командор
  •   «Смотрим взглядом недвижным и мертвым…»
  •   «Существуют ли звезды и небесные дали?..»
  •   «Где верность какой-то отчизне…»
  •   В бараке
  •   «Я хотела бы самого, самого страшного…»
  •   «Не требуйте ненужного ответа…»
  •   О возвышающем обмане
  •   Инквизитор
  •   Вера Фигнер
  •   Старуха
  •   Герои нашего времени
  •   Я
  •   Июль
  •   Благополучие раба
  •   «Смеюсь, и хочется мне плакать…»
  •   «Ожидает молчание. Дышит…»
  •   Тоска татарская
  •   Ритм с перебоями
  •   Русь
  •   «Нам отпущено полною мерою…»
  •   «Днем они все подобны пороху…»
  •   «Люблю со злобой, со страданьем…»
  •   Воронье
  •   «Я не Иван-царевич. Стал шутом я…»
  •   Кикиморы
  •   «Хоть в метелях душа разметалась…»
  •   Обыкновенный ужас
  •   «Украдкою… — от слова „кража“…»
  •   «Загон для человеческой скотины…»
  •   «Иногда поэма великолепно льется…»
  •   Возвращение
  •   «Я, задыхаясь, внизу…»
  •   Последняя
  •   «Ощетинилась степь полудикая…»
  •   «Восемь лет, как один годочек…»
  •   «Не сосчитать бесчисленных утрат…»
  •   «Я не в русской рубашке Иван-дурак…»
  •   «Надо помнить, что я стара…»
  •   «Как дух наш горестный живуч…»
  •   «Сохраняют и копят люди…»
  •   «Опять казарменное платье…»
  •   «Смотрю на жизнь с недоуменьем…»
  •   «Что-то вспыхнуло, замерло, умерло…»
  •   Атом
  •   Лаконично…
  •   Бессмертие
  •   «Что в крови прижилось, то не минется…»
  •   Пер Гюнт
  •   «Тебя, мою последнюю зарю…»
  •   «Перепутала сроки и числа…»
  •   «Прошептали тихо: здравствуй…»
  •   «О, если б за мои грехи…»
  •   «Очень яркая лампа над круглым столом…»
  •   «Вы, наверно, меня не слыхали…»
  •   «Культ нейлона и автомашины…»
  •   «Оглянусь изумленно: я жила или нет?..»
  •   Иронический бес
  •   Черная синева
  •   Разноцветный куст
  •   Сетования ведьмы
  •   «Ни хулы, ни похвалы…»
  •   Тоска российская
  •   «Как пронзительное страданье…»
  •   Шутка
  •   «Атомной пылью станет дом…»
  •   «Себе чужая, я иду…»
  •   «Вступившему на порог…»
  •   Пурговая, бредовая, плясовая
  •   «Надоела всей жизни бессмыслица…»
  •   «Такая злоба к говорящей своре…»
  •   «Прости мою ночную душу…»
  •   «Жил в чулане, в избенке, без печки…»
  •   «Протекали годы буйным золотом…»
  •   «Я уж думала: все закончено…»
  •   Жизнь
  • *** Примечания ***