Свадьбы [Владислав Анатольевич Бахревский] (fb2) читать онлайн

- Свадьбы 1.71 Мб, 505с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Владислав Анатольевич Бахревский

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Владислав БАХРЕВСКИЙ

СВАДЬБЫ

Роман

КИЕВ

Издательство художественной литературы

“ДНІПРО” 1988


XVII век. Россия борется за укрепление своих южных границ. Огромная турецкая армия приходит под свободный город Азов с целью захватить его и терпит поражение от пятитысячного отряда казаков.

В романе обрисованы картины жизни и быта ремесленников, крестьян, русской и турецкой знати, переплетаются судьбы разных по социальному положению людей.


Книга первая

ЦАРЬ, БОЯРЕ И НАРОД…

Глава первая

Боярин Борис Иванович Морозов - румян, доброжелателен. У него ласковые движения, и слова у него румяны, ласковы и теплы.

- Храм - это символ мира, стены храма - символ народов, четыре угла - четыре христианских добродетели: мудрость, сила, умеренность, справедливость. Радость ты наша, Алешенька, будь милостив, повтори, какие есть добродетели?

Мальчику восемь лет. У мальчика круглое лицо, круглый и нежный, как розочка, рот, круглые, синие, сияющие глаза. Он смотрит на своего учителя с восторгом, восторг мешает ему слушать. Вопрос застает врасплох: дужки бровей стрелами впиваются в переносицу, нос мчится через все лицо. Розочка исчезла, рот безгубым лезвием, даже глаза стали длинными, и в них настороженный, зеленый, кошачий огонек.

- Не спеши, голубь ты наш, Алешенька, подумай, а потом и скажи. Царям торопиться некуда. Цари от бога, и всего они достигли уже по рождению своему.

- Добродетелей четыре! - быстро и очень тихо говорит мальчик. - Умеренность, мудрость, сила…

Зеленый огонек в глазах свирепеет.

- Славно! Славно! - похваляет боярин ученика. - Мудрость, сила, умеренность и справедливость. Стало быть, храм…

- …символ мира.

- Стены…

- …народы.

- Четыре угла…

- …добродетели!

- Замечательно, радость ты наша, Алешенька. Столбы в храме - это символ апостолов, дверь - Христос, кровля - любовь, покрывающая бездну греха мира, полированные камни стен - очищение святых через страдание.

- Дверь - Христос, кровля - любовь, полированные камни - очищение святых через страдание.

- Так, так, свет ты наш, Алешенька! Ясная головка твоя, доброе твое сердце.

- А зачем нужно страдание? - Мальчик спросил и глазами - в пол, чтобы не смутить учителя своего, чтоб невзначай не углядеть в глазах его какой-либо неправды.

Но голос боярина Бориса Ивановича ясен, как солнышко на пасху.

- На страдании воздвигнута, свет ты наш, Алешенька, святая и небесно-высокая наша христианская церковь. За людей, ради спасения нашего, страдал господь. За любовь к Иисусу Христу страдали святые мученики, и нам дано постоять за веру, за православие.

- Я помню мучеников.

- Вот и повтори мне их деяния, ангел мой!

- О, не называй меня ангелом! Не мучь меня! Я грешен, грешен! - Мальчик зарыдал, и боярин маленько подвыл ему, посморкался. - Первый мученик христианский - святой Стефан. Его убили камнями. Епископа иерусалимского Иакова сбросили с крыши. При Нероне казнили апостола Петра…

- Где? Когда?

- В Риме. Рим загорелся со всех сторон. За христианами гонялись, как за зверьми лесными. Память апостола Петра на 29 июня.

- Славно! Славно, голубок ты наш, Алешенька!

- Иоанна Богослова хотели сварить живьем в масле,

но потом сослали на остров Патмос, и там он написал книгу “Откровение”. “Откровение, или Апокалипсис”.

- При Трояне к диким зверям на съедение бросили епископа иерусалимского Игнатия Богоносца. Он сказал: “Я пшеница господня. Пусть я буду размолот зубами зверей, чтобы стать чистым хлебом Христовым”.

Мальчик вцепился в полу боярской собольей шубы.

- Если я согрешу, если я когда-нибудь страшно согрешу, пусть и меня бросят к зверям. Пусть и меня съедят! - тихонько заплакал от любви к господу и от жалости к самому себе, съеденному зверьми.

- Успокойся, свет мой, Алешенька! Утри глаза… На сегодня урок закончен.

- Нет! Нет! Я расскажу, я помню! При Адриане, римском императоре, убита мать Софья с дочками Верой, Надеждой, Любовью. При императоре Марке Аврелий сгорел в огне, не привязан к столбу, епископ Поликарп из Смирны. Святую Перепетую бросили на рога буйволу. Дакий убил отрока Неофита. Святая Параскева замучена в Иконии, святая Екатерина в Александрии. Память Варвары-мученицы па 4 декабря…

- Спасибо! Спасибо тебе за великое прилежание. Но чем бы ты хотел заняться после урока?

- В поле хочу, на коня! А вечером послушать бахаря.

Лошадь была умница. Маленькие руки царевича теребили узду, требовали галопа, и лошадь пустилась в галоп, но всякий раз, отрывая от земли ноги, она искала для них и находила самую безопасную опору. Она словно понимала, что несет на себе не только маленького, но и драгоценного человека, ибо этот человек, да какое там - человечек, был наследником престола, надеждой на спокойствие и умиротворенность в величайшем из государств православного бога.

Мальчик был счастлив. Он обогнал всех своих дядек и служек. Его не опекали ни справа, ни слева, он был сам по себе, и молодой, едва зеленеющий ветер, не сообразивший, кто перед ним, норовил сорвать мальчишку с лошади, но мальчишке помогала чудо-лошадь, и тогда ветер сдунул из-под куста и пустил под лошадиные ноги, через поле наискосок, веселого зайчонка.

О господи! Сладкая сладость воли! Зеленый пушок березняка, буйно летящий мимо, сверху вниз, как метель. А сквозь эту метель - синеструй небесный! Ветер в грудь, весенний дух! А березняк как брызнет в стороны, и оборвалась зеленая метель. Весь мир - синее небо. Одно вверху, другое с размаху - под лошадиные копыта. Замерла душа от счастливого ужаса: неужто чудо? На само небо наехал! А небо-то, что под копыта бросилось, - вдрызг, как зеркало! Капля - ледяная пуля - в щеку впилась. И зайчишка - вот он. Не надо было лужу ему обегать.

Вытянул царевич стрелу из колчана, нацелился, а лошадь в сторону взяла. Стрела синичкой в кустах тренькнула, а заяц уже бьется в агонии, к земле пригвожден.

Обернулся царевич - стрелец Трофимка лук в саадак65 прячет.

Коня в разворот, к Трофимке - и по морде его толстой - с правой руки да с левой, да опять правой замахнулся, а кровь отлила от головы и вместо гнева - стыд, стыд. Упал царевич головою на лошадиную гриву - и домой.

Никаких бахарей!

Стоит Алексей на конях перед иконою Покрова Богоматери, вот уже пять часов стоит. Отобьет сотню поклонов, заплачет, а потом затихнет. Ну, как столбик! Глядит на богоматерь, на красное покрывало, которым она осеняет грешный род человеческий. Ждет царевич себе прощения. Ад под собою чует, видит себя в котле, где кипит смола. Рожи вокруг прескверные!

- Господи! Матерь святая, богородица! Помоги избавиться от зла! Освободи! Очисти!

И снова кланяется, кланяется… Никого не видит, ничего не слышит - весь в молитве.

Пришел отец, царь Михаил. Затаив дыхание, глядел на тоненькую шею сына, на маленькие плечики его. Сын так и не заметил отца, и тот, чтобы не помешать молитве, удалился. Царя Михаила привел в молельню боярин Борис Иванович Морозов. Беспокоило боярина чрезмерное усердие его высокого воспитанника в молитве. Здоровью не повредить бы.

Но царь Михаил спокоен за сына. Отослал всех от себя, сел за стол, открыл Евангелие, долго читал, а потом спохватился: впустую листы глазами ел. Сердце и мысли были заняты далекими образами грустной царской юности. Глаза бежали по строчкам вечной книги: “Появился народ, а впереди шел один из двенадцати, называемый Иуда, и он подошел к Иисусу, чтобы поцеловать его. Ибо он такой им дал знак: кого я поцелую, тот и есть…” Читал, но перед внутренним взором не Иисус и не Иуда - Мария Ивановна - горлица, золотая царь-рыбка. Для горлицы - силки неминуемые, для рыбки - сети неразрывные… Сыну, коли бы хотел того бог, шел бы теперь не девятый годок, а двадцатый. Случись что, не осиротело бы государство… Бона как поддает! Тупая медленная боль сдавила сердце.

Вона ка-ак! Не отпустит - и все… Шить надо! Алешку растить, чтоб не помыкали им, чтоб не изведал сын того на царстве, что выпало на долю отца.

В печи запищало, заплакало сырое березовое полено, и тотчас стрельнуло сухое, сосновое.

На дворе весна, ветер западный, влажный. Михаил Федорович, недомогая, велел топить в своих покоях.

Шубка соболья, мягкая, по ногам из печи тепло. Веко за веко, из уголка губ - слюнка. Чуется, а смахнуть сил нет…

“Заснул”, - подумал во сне государь. И не захотел встряхнуться. А тут опять жалобно и нежно запело схваченное огнем сырое полено.

Михаил Федорович велит свои покои сырыми дровишками топить, любит жалобу дерева.

Ему тоже этак вот застонать бы в блаженной и неизбежной муке, да все недосуг, все на глазах да на слухах…

Жизни царя всяк завидует, царева жизнь и царево счастье - для людей одно слово. Напоказ-то оно и впрямь златоогненно, а про то, как сердце пищит, никому знать не дано; даже царскому духовнику. Про тот невыговоренный стон - токмо с богом, да чтобы и бог без ангелов, чтоб уж один на один.

Господи, ничего-то он не может, самодержец, для самого себя сделать. Вот схватились два глупых боярина меж собой по глупости - ну, схватились бы и схватились, ну и драли бы друг друга за бороды! Ан, нет - счеты между ними, а платить царю. Не рублями - счастьем.

Сон прошел. Михаил Федорович вытер тыльной стороной руки слюнку и, не разжимая век, потянул из себя ниточку былого, больного… Тянул, будто живую жилку, аж слезы навертывались, а он их не замечал.

На четвертый год царства, когда грянуло на государя девятнадцатое лето, боярская Дума улыбчиво надумала: нора! Великий государь, царь и великий князь, смилуйся, пожалуй русское царство радостью: женись-ка ты, государь!

Всю зиму Михаила Федоровича болезни одолевали, а тут - весна: отлегло. И хоть был он себе не волен, что Дума надумает, что матушка, монахиня Марфа, нашепчет, что бояре Салтыковы да Черкасские решат, то и будет, но тут, по весне, и самому захотелось жениться.

Собрали боярских девиц на смотрины, и ночью к спящим пришел Михаил Федорович с матушкой. Матушка возле одной кровати остановилась, а сын возле другой.

В девятнадцать лет глаза увидят - сердце поверит…

Как поле бело в первый день зимы, таково и лицо у девы. Л губы па том холодном снегу, будто кровь из живей раны, - пылающи. Брови - коромыслицами, скромны, а ресницы, как воротники соболиные на шубах боярынь.

Где уж там гадать, какие богатства под одеялами? Обомлел государь.

- Она!

- Она? - только и спросила Марфа.

И взята была ко двору дворянская дочь Марья Ивановна Хлопова, переименованная от наговору по кремлевскому обычаю и нареченная Настасьей, в честь знаменитой царевой тетки Настасьи, первой жены самого царя Ивана Васильевича.

Было это в 1616 году. Так это давно было, что и было ли?

Недолго голубушка во дворе жила. Бояре Салтыковы обвинили Марью Ивановну в болезнях, и поехала царская невеста со всеми родственниками в Тобольск.

Господи, а где ж он, этот Тобольск? В холодах, говорят, вечных, сибирских. Каково без лета, без весны человеку жить?..

- Великий государь!

Очнулся.

- Кто? А, это ты, Борис Иванович?

- Великий государь, наследник все еще в молитве.

- Хорошо! Хорошо, Борис Иванович!

- Что хорошо?

- Потверже он меня! Царь должен быть твердым, как грецкий орех. Чтоб не по зубам был… Я рад. Стрельцу-то, страдальцу, - царь Михаил усмехнулся, - вина бы дали.

- А как же! Алеша пожаловал. А вина стрельцу дадено, как пить устанет… Сказывали мне: домой шел - песни пел. “Ручка-то у благодетеля, - приговаривал, - как крылышко воробьиное. Два раза осчастливил! Два раза прикоснулся чистой ручкой ко плоти моей скверной, а потом золотым, как солнышком, одарил”.

- Вот и славно, что незлобив стрелец. На троицу в десятские его пожалую. Не позабудь про то, напомни.

- О великий государь! - Морозов по-кошачьи, мягко кинулся в царские ножки. - О великий государь, какое же всем нам, холопам твоим, счастье, что господь бог тебя нам послал, с твоим золотым сердцем, с твоей добротой неизреченной… Даже малого дела - было бы оно добрым - не оставляешь ты без награды… И Алешеньке, - Морозов всхлипнул от умиления, - и Алешеньке от тебя за молитвы твои и слезы господом богом золотое сердце дадено.

Михаил Федорович, взволнованный искренностью боярина, положил ему руки на голову, притянул к себе:

- Спасибо тебе на хорошем слове, Борис Иванович. Хорошему слову ангелы радуются… Спасибо, что за Алешей не по службе смотришь, а по сердцу. За любовь твою к нему спасибо… Я все вижу, все помню…

На крыльях летел из дворца боярин Морозов. Из головы не уходили царские ненароком вырвавшиеся слова:

“Я все вижу, все помню…” Коли и впрямь не забудет, то на троицу быть стрельцу Трофимке десятником, а его, боярина, глядишь, селом пожалует. Как службу при дворе начинал, было у него родовых владений: сто пятьдесят один двор, двести тридцать три мужика да пашни пять с половиной тысяч четвертей… 5619 четвертей. В 17-м году в счет поместного оклада в Нижегородском уезде бортное село Нагавицыно с деревнями ему пожаловали, в 19-м за Московское осадное сидение в королевича Владислава приход село это отдали ему в вотчину. 43 тягловых двора, 294 четверти пашни, а с деревнями - 640 четвертей… В 20-м в Звенигородском уезде село Иславское получил, пополам с братом Глебом. И все! До счастливого тридцать третьего года. Как в 33-м определили его царевичу в воспитатели, так и прибавка пошла. В Арзамасском уезде село Богородское да еще мордовские земли: Старая Кенешева, Кемары, Вергизай… Сколько же теперь всего? Четыре села, два сельца, один приселок, а деревень?..

Знал Борис Иванович, сколько у него деревень, но считал, загибая пальцы, шепча названия… Не было для него занятия приятнее, чем посчитать свои деревеньки, свои земли, своих мужиков.

Вот и дом, и счету конец. Лошади стали, но Борис Иванович мешкал выходить из возка, смаковал: 4 села, 2 сельца, 1 приселок, 28 деревень, три полдеревни, с братом в доле, 7 починков, 80 пустошей, 6000 десятин пахотной земли, 461 мужик. И сказке конец. Пока… Пока он дядька при царевиче, а царевичи в царей вырастают. Ну а коли, не дай бог… так у царя второй сынок, Иван, а у него дядькой - брат Глеб… Всей Москве известно: Морозовы - книгочеи, истинные христиане, промашки у них ни в чем не бывает…

Борис Иванович давно уже покинул кремлевские покои, а Михаил Федорович терзал память.

“Кто же этак, по-морозовски, мягко кланялся?”

Он стоял на молитве перед образами, шептал святые слова, но божеское сегодня не шло на ум. На “Богородице” споткнулся - вспомнил. Мягко в ножки стлался Мишка Салтыков. Да, конечно же, Мишка! Не теперешний, пугливый - ссылка научила уму-разуму, - а Мишка Салтыков шестнадцатого года. Эх, кабы не Мишка!..

И опять пошло перед глазами старое дело Марьи Ивановны Хлоповой, да и не само дело, вспомнился суд по делу тому. Это было - дай бог памяти - в году, наверное, 23-м. Когда уж вся Европа от российского самодержавного жениха отвернула тонкий свой нос.

Князь Алексей Михайлович Львов в Данию за невестой ездил. Да где там! Король не показался послу, а с министрами посол не стал говорить. Заграничная принцесса! На кой она ляд? Что у нее там? Такая же небось баба, да еще с манером, с капризом… Батюшке, патриарху Филарету, хотелось с заграницами породниться. Сам-то ведь он сколько лет в Польше жил, хоть и подневольное житье было,

в плену. Только мудрому и темница - храм, издали Россия на ладони уместилась. Надумал Филарет заморским снадобьем русские болячки прижигать. Надумать - надумал, а у жизни - свой бег, свой ум. Сорвалось дело в Дании - кинулись к немцам.

Екатерину, сестру курфюрста Бранденбургского Георга, шурина шведского короля Густава-Адольфа, сватали. Так та в православие креститься не пожелала. И пришлось батюшке, на радость Михаилу, вспомнить все о той же Марье Ивановне. Отец на три года вперед видел. О принцессах для сына мечтал, а о Марье, то бишь Настасье, тоже не забывал. Как вернулся из плена, так Хлоповы и поехали из Тобольска. В 19-м году перевели их в Верхотурье, в 20-м в Нижний Новгород. А как Европа поворот от ворот дала русским сватам, призвал патриарх Филарет Михаила Михайловича Салтыкова в Думу. А на совете том сидели Иван Никитич Романов, Иван Борисович Черкасский да Федор Иванович Шереметев - самые близкие люди. Пригласили на совет и отца Марьи-Настасьи - Ивана Хлопова и дядю ее - Гаврилу, а еще лекарей Бильса да Бальцера. Тут все и открылось.

В том несчастном 16-м году подарили ему, государю, - а кто, и не упомнить, - турецкую саблю. Уж чего в ней было особого, но все хвалили, а Салтыков возьми да и скажи: “Вот невидаль! И в Московском государстве такую саблю сделают”.

А Иван Хлопов возьми да и возрази: “Сделать-то сделают, только не такую”. Салтыков в сердцах саблю из рук Ивана вырвал, а через день у Марьи случилась рвота. Тогда врачи помалкивали, попробуй скажи против Салтыковых, а теперь признали: рвота случилась по причине пустяковой желудочной болезни. В царском дворе одно кушанье слаще другого, Марья с непривычки и накинулась на сладенькое, себе на погибель, всему роду Хлоповых на беду.

Вот что значит - не судьба!

Уж послали в Нижний Новгород осмотреть Марью Ивановну и, коли здорова, в Москву везти, послали боярина Федора Ивановича Шереметева. Пришли от боярина добрые вести - и на тебе! Матушка, инокиня Марфа, на иконе богоматери поклялась: если Хлопова будет царицей, то она, несчастная перед богом инокиня, не покажется сыну на глаза при жизни да и к самому гробу своему, защитившись божьим словом, не допустит.

Матушка была из рода Салтыковых, вот и мстила Хлоповым за родственничков, отправленных за поругание царской невесты в ссылку.

Хлоповым ли? А может, сыну?

Но за что? Не он отсылал в Тобольск Хлоповых и не он отсылал на север Салтыковых. Не он, хотя делалось это его именем. Все делается его именем в России, все доброе и недоброе…

Батюшка, патриарх Филарет, за сына не заступился, не пощадил сыновьего счастья… Ему не сын был дорог, а власть. Не для Марьи да Михаила затеял он разбирательство старого дела. Салтыковых ему надо было свалить. Салтыковых свалили, Хлоповым дали двойной корм, а в жены Михаилу сосватали еще одну Марью, Марью, да не ту.

Спала и видела инокиня Марфа, чтобы сынок ее с княжной Долгорукой обвенчался. Марья Владимировна Долгорукая учена была. Лицо тонкое, нежное, как воск. Глаза ясные, печальные, в половину лица. Косточки у княжны княжеские: ручки тонкие, светящиеся, плечи маленькие, грудью не богата, зато, где надо, широко - царские детки без лишней муки станут рождаться. А уж, боже ты мой, умница! Мишеньке-то и думать самому не надо за такой женой.

Матушка на невесту не нарадуется, а сын глянул на нее и затосковал сердцем. Противиться материнской воле не стал, а боярину Шереметеву пожаловался на судьбу…

Воепоминаньице к воспоминаньицу - то кипятком шваркнут, то коленкой под зад - и в погреб со льдом.

Покрестясь бездушно, сел Михаил Федорович к столу перед Евангелием. Бесшумные слуги зажгли свечу, и он поймал себя на том, что глядит на язычок огня и на белую мошку, летающую вокруг пламени: “Попадет или нет?”

Он подумал об этом с нарочитым интересом, он нарочито пристально глядел на огонь, потому что там, в воспоминаниях, была непроглядная тьма.

Как никто не знает наверняка тайну смерти царевича Дмитрия, так никто и никогда доподлинно не узнает, что сталось с Марьей Владимировной Долгорукой. Государь даже в мыслях гнал от себя картины первой брачной ночи…

На свадебном пиру, в третью яству, когда понесли лебедей, государь и государыня отправились в опочивальню.

…Через час гости пришли поздравить новобрачных, а поздравлять было некого. Гостям объявили: царица испорчена и больна. Пир умер, праздников не было.

Царица от нежданной болезни не поправилась и не связывала долго царя. Месяца через четыре после свадьбы отошла в мир иной.

Мошка задела крыльями огонь, вспыхнула, и свеча погасла.

Михаил Федорович вздрогнул: знамение? О чем знамение?

Страшно и тоскливо стало.

Глава вторая

Впереди тридцать шесть стрельцов почетной стражи со знаменами и подарками, за стрельцами маршал посольства с тремя гоф-юнкерами старшими да с тремя гоф-юнкерами младшими, комиссар, секретарь, врач. Подарки: вороной жеребец, серый жеребец да серая лошадь, а дальше уж всякая всячина.

Трон царя стоял у стены.

Богатый трон, с четырьмя колоннами, держащими навес. Слева и справа серебряные орлы с распростертыми крыльями. Скипетр тяжел от драгоценных каменьев. Царю трудно его держать, с руки на руку перекладывает.

Перед царем рынды с секирами. Одежды на них шелковые, белые, шапки на них соболиные, на грудях тяжелые золотые цепи, сапоги высокие, белые.

У стен бояре в парчовых кафтанах, в высоких соболиных шапках. Перед престолом, в пяти шагах, правитель России боярин князь Иван Борисович Черкасский.

Послы являли царю подарки. Серебряный конский убор с бирюзой, хризолитовый крест, оправленный в золото, на серебряном блюде. Аптечку черного дерева, обитую золотом и каменьями, хрустальную клетку, украшенную рубинами. Большое зеркало с рамою черного дерева, с лаврами из серебра. Узорчатые часы с колоколом и картинами истории блудного сына. Серебряную трость с подзорной трубой и особый подарок царевичу Алексею. По знаку посла стрельцы внесли игрушечного железного коня, большого, с теленка. Посол поклонился государю, разглядывая украдкой его серьезное белое лицо. К послу приблизился один из гоф-юнкеров с маленькой шкатулкой. Посол достал из шкатулки ключ, вставил коню в грудь и сделал несколько поворотов. Железный конь ожил: закивал головой, завертел хвостом и стал перебирать ногами.

По боярам шепоток, как ветер по осиннику, - быстро, весело, у царя рот сам собой раскрылся и тут же на замок. Улыбка, синий ясный взгляд, а на тонких висках тени серьезной, непридуманной озабоченности. Игрушка понравилась, но прежде всего дела государские.

Царевичу Алексею шепнули о подарке. Он разогнал всех своих шутов и сидел один, покусывая ногти, - никак не мог дождаться, когда закончится прием.

Михаил Федорович сам себе удивлялся. Шло большое государское дело, шло пышно, гладко и мимо него. Свейские послы правили ему поклоны, и он, отдавая честь их государю, стоял без царской шапки - шапку с него снимал и держал Федор Иванович Шереметев. Потом ему надо было спрашивать послов о королевском здоровье, и он спрашивал (издалека, но слышал свой голос), а сел на царское место - палата, бояре, послы - вся жизнь теперешняя отодвинулась от него, оглохла и померкла… Опять, опять вставали перед ним картины минувшего. Они сменяли друг друга неторопливо, уходили без охоты, он цеплялся за них, возвращал назад. И, опамятовавшись, сбрасывая наваждение, вслушиваясь в речи, потел холодным потом и пугался: с чего бы это - наяву грезить пережитым? Не к дурному ли? Господи, защити! Чудное ведь дело: послы грамоты чтут, Иван Борисович Черкасский им отвечает, а царь в молодость свою сбежал. Бросил себя злато- ризного, с тяжелой державой на руках, под шапкою Мономаховой на российском троне - и к Евдокии Лукьяновне ненаглядной…

Евдокия Лукьяновна Стрешнева была сенной девушкой в доме боярина Федора Ивановича Шереметева, прислуживала его жене.

Служили Стрешневы Шереметевым издавна. Отец будущей царицы Лукьян Степанович в 1614 году у воеводы Василия Петровича Шереметева ведал обозом. Многого Лукьян Степанович не выслужил, был у него под Можайском клочок земли, починок, с тремя дворами - вот и все владения. Не думал, не гадал, что великим его богатством, славой и возвышением станет дочка, за которую - было дело - корил жену, ибо ждал сына.

В 1626 году государю Михаилу Федоровичу шел двадцать девятый год, а у него не то чтоб наследников, жены не было.

Снова приехали со всех концов русской земли дочери бояр поискать своего счастья в Московском кремле. Тут никто не дремал. А Федор Иванович Шереметев спать подолгу и смолоду не умел, не та потеха, чтоб на нее жизнь истратить. Сбора невестам не успели протрубить, а Федор Иванович кинулся к своим послужильцам, дочерей их глядеть. Вернулся домой сердитый, шел сенями к жене, и тут из покоев жеиниых выскочила Дуняша Стрешнева. В сенях темно, а в горнице будто само солнце живет. На порожке Дуняша, увидав господина, замешкалась, а потом, нагнув голову, бочком-бочком, кувшин под мышкой - за квасом бежала.

- А ну, погоди! - воскликнул прямо-таки Федор Иванович, и оба они замерли: Дуняшка и боярин.

Брови у девы у переносицы - истинные черно-бурые меха, а потом дужками, в ниточку. Свои - нещипаные, некрашеные. Волосы пышные, золотые, лицо как молоко, а на щеках два розовых яблочка. И сама-то вся и стройная и пышная. Надо же, такую-то красавицу в доме своем проглядел?

Стрешнева была дочерью стрелецкого полковника, для московского боярства полковник все равно, что сторож ночной, ну да Шереметев все устроил.

Для царевых смотрин Дума отобрала шестьдесят девиц, и ни одна из шестидесяти Михаилу Федоровичу не понравилась. Но у каждой высокородной девицы, чтоб на смотринах не дичиться, не плакать, не скучать, была подружка, и государь восхотел поглядеть на этих подружек.

Матушка, инокиня Марфа, воспротивилась было, а сыну- то уже не девятнадцать, а двадцать девять: тринадцать лет на престоле. Поглядел Михаил Федорович через тайное окошечко подружек и указал на Стрешневу.

Матушка вздрогнула украдкой, а сын ей тотчас и скажи:

- Оно разумней так-то! Род Стрешневых среди боярства новый будет. Старые-то, сводя меж собой счеты, в вечной ненависти, в грехе вечном, как мухи в меду.

Не ошибся государь. Ни сердцем, ни расчетом. Красавица тихая, Евдокия Лукьяновна ко всем была одинаково добра и всеми любима. Постельницы царицыны, хоть и поговаривали меж собой: “Не дорога-де она государыня, Знали мы ее, когда хаживала она в жолтиках!66 - но тут же и прибавляли к гордяцким своим словам: - Вот вить! В жолтиках хаживала, а бог ее возвеличил в государыни!”

Дети у Евдокии Лукьяновны рождались каждый год, все больше девочки… Сначала Ирина, потом Пелагея… Третьим наконец был мальчик. Долгожданный, надежда всего рода Романовых, наследник. Родился он вскоре после смерти девятимесячной Пелагеи. Родился слабеньким, тихим. Дадут грудь - пососет, не дадут - не попросит. Ничего, выходили.

Только в народе слух пошел: царевич, мол, подметный. Государь-де поздно женился, а от таковских женильщиков одни девки получаются.

Тут бы еще сына родить, а, как назло, опять пошли девочки: Анна, Марфа… И снова сын - Иоанн.

В свои сорок лет был Михаил Федорович отцом девятерых детей. Четверо девочек померло, но Ирина, Анна, Татьяна росли пригожими, а второй сынок Иоанн болящ был. Ну да все в руце божьей.

А что? Сам себе выбрал жену - и жизнь удалась!

Все еще не вслушиваясь в посольские дела, все еще в себе, государь поискал глазами боярина Лукьяна Степановича Стрешнева. Хороший старик. Не родовит, никогда к делам государственным подступа не имел, а попал в Думу - не хуже других. Может, умного не присоветует, но и с глупостями лезть к царю не станет. Другого бы выскочкой прозвали, а к этому все с почтением. Одна легенда о сватовстве чего стоит, а в народе о плохом человеке хорошо говорить не станут - это тебе не дворцовые палаты, ядом мазаные, лестью позлащенные.

Как назвали Евдокию Лукьяновну царской невестой, так сразу послали к ее отцу послов.

Хоромы Лукьяна Степановича соломой были крыты. Заехали бояре на двор, смотрят - мужик борону чинит.

- Хозяин, - спрашивают, - дома?

- Нету его. В поле.

- Показывай дорогу!

- Не могу. Починить борону сперва надо, не то заругает меня хозяин.

- Не заругает! Ни к чему хозяину теперь борона. Веди!

- Не могу. У нас тихо спешат. Хотите ждите, а скорей надо - не я вам помощник.

Пришлось царским послам ждать, пока мужик борону починит.

Починил, поехали в поле. В поле - пахарь. Старик, седой, кафтан от пота, от земного праха почернел.

- Ну, где твой хозяин, холоп?

- Да вот он.

Спешились послы, попрыгали, попрыгали да и поперли расшитыми сапожками по вспаханному. Лукьян Степанович послам не поверил и грамоте не поверил. “Ищите, - говорит, - другого Стрешнева. Ошибка у вас вышла”. А через день колоколами встречала Москва царского тестя, бывшего можайского дворянина Лукьяна Степановича. Зять любит взять, а тесть любит честь.

После венчания подарил старик дочери ларец, а в том ларце - кафтан рабочий. Для памяти.

Кафтан и вправду есть. Пахать Лукьян Степанович любит. И теперь, говорят, балуется. А все ж сказка, она и есть сказка. Зимой послов-то за тестем посылали, в феврале. Вьюжные были дни.

Здесь-то и показали послы письмо королевы Христины. Королева писала соседу: “Бояться турок не есть пустой страх. Порта Оттоманская в продолжение четырех веков помышляет о всемирном обладании, и если она в том не успеет, то такое покушение для всякой другой Державы будет мечтою. Порицают образ войны турок и военное их искусство, но если они с помощью сего покорили большую часть света, то должно убедиться, что и то и другое для них выгодно и прилично. Турки не осведомляются ни о мнении, ни о силах супротивников своих. Они действуют по порыву самонравия. К счастью, турки превосходят нас в невежестве и свирепстве. Давно уже предрекают падение державы Оттоманской, однако вера и политика турок способны к завоеванию света. Турки от рабов своих требуют только покорности и дани, а о мнении их не заботятся. Для турок выгоднее всего то, что они - одни. У них есть рабы, но нет союзников.

Обозревая настоящее положение Европы, не знаем, па чем основываются лестные надежды, что Оттоманская держава разрушится. Политика турок не глупа, но она слишком насильственна…”

Торжественные лица бояр озарились светом глубочайшей задумчивости. Сидели не шевелясь: “Да, турки, турки. С турком шутить не след, да только что поделаешь?”

Государь Михаил Федорович поглаживал бороду: “Куда это собираются шведы склонить Московское царство? Или это предупреждение, но тогда что известно королеве Христине о намерениях турок? А вдруг это письмо написано для того, чтобы вызнать. Но что?.. Хотим ли мы войны с турками? Поможем ли при случае?”

Государь коснулся пальцами лба, и тотчас бояре ожили, и Шереметев покашлял, готовясь заговорить, но в ту же минуту двери палаты растворились, и столышки понесли на подносах кушанья и питье. При слугах о делах не говорят, а за едою говорить грех, коли подано вино, надо пить заздравные чаши, а после пития - о делах государских говорить непозволительно. Потому пили, ели, угощали, государь подарил со своего стола послам рыбы, вина и хлеба. И разошлись все очень довольные…

Глава третья

- Сынок, иди сюда! - Михаил Федорович позвал Алексея Михайловича шепотом, а сам так и замер над коряжками-прутиками, торчащими на грядке.

Они были вдвоем, отец и сын, - ни бояр, ни стражи. И царь Михаил был сегодня счастлив.

Алексей осторожно прошел дорожками между грядок и остановился за спиной отца.

- Ближе! Ближе! - Отец встал боком, подпуская сына к своим невзрачным коряжкам.

- Ты знаешь, что это такое?

- Нет, батюшка.

Мальчику немного было стыдно за отца: какие-то зеленоватые кривые обрубки с колючками на стволе, а батюшка перед этими уродцами размягчился.

- Сынок, это розы. Они перезимовали. Ты погляди, на каждом кусте листики.

- Чего же дивного в розах, батюшка? Я розы в прошлом году носил к Троице.

- Помню, сынок! Но те были другие розы, а этим - нет цены. Это махровые розы. Во всей Москве они растут только в моем, в нашем с тобой саду. Во всем царстве нет таких роз. Я заплатил за них немалые деньги. Их привез мне, как его…

- Я знаю, батюшка, Марселис.

- Да, Марселис. Розы взяты из Готторпского герцогского сада… Там, в немецких странах, живут великие мастера, сынок. Мастера, сынок, могут все.

- Железных коней могут?

- И железо оживает в руках этих мастеров. Залучить бы к нам в Москву десяток умельцев - большая бы польза всему государству была. Что у нас на Москве знают? Рожь да репу, лук да горох…

И опять повернулся к своим розам.

- Мало у нас цветов в Москве.

- Цветов мало? Да в поле выедешь…

- Не равняй полевые цветы с садовыми. В саду - садовник хозяин. У бога - весь мир, а у садовника - клочок земли, богом созданный… Найду мастера в заграницах, всю Москву цветами засажу. Вот бы только дал бог здоровья да мирных дней. Пошли, Алеша, к яблоням! Цветут, словно кипят… Был бы мир, Алеша, я из сада этого вовсе не ушел бы.

- Так ведь и нет войны, батюшка!

- Алеша! Войны-то нет, а тучи вокруг России, как быки сбесившиеся. Много у нас недругов.

Тотчас вспомнилось государю письмо шведской королевы: неужто турки решатся пойти войной? Им бы о себе думать: в Крыму - хан шальной, в Москву его гонцы чаще ездят, чем в Царьград, мечтает выйти из-под турок. Да и персы ныне, при шахе Сефи I, хоть и послабей стали, чем при шахе Аббасе, а все ж много городов и земель отняли у турок… Собраться бы европейским царям да и кончить разом гидру.

И улыбнулся, головой покачал: “Уж не этого ли добивается хитрым письмом Христина-королева? Э, нет, матушка! Москва по горло войной сыта. Нам отдохнуть надо, в тишине пожить”.

Только подумал о тишине, за оградой - содом: бегут, орут. По забору заскреблось, забилось. И вот он между острыми кольями - явился не запылился лохматый мужик. Лицо кучерявое, как сморчок, бородища - клочьями. Рубаха с одной руки содрана, телеса как снег, а шея как чугун, словно голову эту дикую прилепили хлебным мякишем к чужому чистому телу.

Царевич кинулся к батюшке, за руку схватил, трясется. И мужик дрыгается на заборе, вырывается. Утянули бы его за лапоть, да, не жалея головы, нырнул в царев огород бородой. Тотчас на забор вскарабкалась добрая дюжина стрельцов. Бердышами мужика норовят достать, а тот ползет на коленках между грядками и бабьим голосом заливается:

- Государь, защити-и-и!

Михаил Федорович глазами туда-сюда кинулся: кадка с водой рядом. В случае чего, за нее можно встать.

- Остановитесь! - крикнул.

Замерли.

Стрельцы - петухами на заборе, а под забором ни жив ни мертв мужичонка.

Опамятовался, шапку сдернул.

- Смилуйся, государь-царь-батюшка! Я бы не токмо перед тобой на коленки брякнулся, я бы рылом в землю, коли бы можно!

Трагедия кончилась, начиналась потеха, и государь спросил:

- Отчего ж нельзя?

- Всходы бы не помять, государь. Тут небось травки растут драгоценные, царские.

Михаил Федорович маленько растаял:

- Мне и вправду больно бы стало, коли бы всходы потоптал. Зачем же ты лез, если знал, что здесь царский огород?

- На тебя хотел поглядеть.

Государь нахмурился, а мужичонка, быстро крестясь, затараторил престранную сказку:

- Встану я, рабо божий Емелька, благословясь, пойду я, раб божий, перекрестясь. У синего моря есть-стоит латырь - белый камень. И стану я, раб божий Емелька, на латырь - белый камень…

- Что ты мелешь?! - вскричал государь, пуще огня боявшийся наговоров.

- Государь-батюшка! Смилуйся! Этой побаске матушка меня научила - от судей да от начальных людей помогает.

- Помогает?

- Прости, государь-батюшка! Сам знаю, божбой правым не будешь, да уж таким уродился - куда, говорят, ии кинется - везде опрокинется. По привычке язык болтает: как понесло, не надобно и весло, выпустишь воробушка, а он вырастет в коровушку.

- Складно говоришь!

- Всяк кулик на своем болоте велик. Меня потому и послали к тебе, великий государь, с челобитием, что на слово я легок. Мол, не все плечами, иное и речами, слово оно не стрела, а к сердцу льнет.

- А сказки ты знаешь? - спросил вдруг царевич Алексей.

- Сказки-то? Сказок у меня, как снега зимой. Кафтан у меня сер, да ум не волк съел. Поднесешь винца, так и прибудет ума у молодца, дашь пива - наделаю дива, а как дашь водицы - язык к небу прилепится.

- Батюшка, возьми его мне в бахари! - В глазах наследника нетерпение. - Возьми, батюшка!

И вдруг за забором опять пошла возня.

- Емеля! - завопил кто-то сильно и сердито. - Про что говоришь? Про деревню-то забыл? Рязанские мы! Государь, послушай! Пустеет земля! Все бегут: от податей, правежей, от солдатских кормов, от запасных денег, от ямских отпусков, от вытного да сошного письма…

Слова забулькали и смолкли, человеку затыкали и заткнули рот.

Емеля, потупя глаза, быстро сказал:

- Верно, мы с Иваном вместе шли, да ведь за пчелой пойдешь - до меду дойдешь, за жуком пойдешь - до навозу дойдешь.

Государь промолчал. Было слышно, как стрельцы тащат кричалыцика.

- Кнута ему! - ткнул государь пальцем в Емелю.

- Батюшка! - испугался царевич,

- А потом к царевичу в бахари определить.

- Батюшка, а того?..

- Кричалыцика милостью царевича отпустите! - приказал государь стрельцам, все еще сидящим на заборе.

Забор опустел. Емелю увели. Опять стало тихо.

Яблони цвели, небо синело, а день - померк. Ни дня покоя, хоть закрой глаза да беги. Сегодня и в Думе ждет пренеприятное дело: елецкие помещики на крестьян боярина Ивана Никитича Романова горько жалуются, мол, мочи нет от насильства. Мол, от крестьян сильного боярина горе пуще, чем от крымской и ногайской войны.

Пора приструнить больших бояр, обижают помещиков, переманивают крестьян. А попробуй вороти беглого? Рыба ищет, где глубже, человек, где лучше. К сильным, богатым людям уходят крестьяне. Сыск нужен! По всей России - сыск.

Уже сидя в возке, Михаил Федорович поглядел украдкой на свой любимый сад, на кипящее цветение яблонь и вздохнул.

Возок тронулся, царь положил мягкую свою руку на плечо сына, стесняясь нахлынувшего чувства, приник на мгновение к сыну, ощутил ласковое тепло его маленького тела и успокоился, а успокоившись, задремал. Тотчас явились перед ним картины его свадьбы. Не простой, все ему в жизни падало с неба, и все было так трудно, и за все надо было платить, коли не посулами, так здоровьем. Но Алеша-то вот он, радость, и надежда, и цель жизни. Древо

рода Романовых пустило молодые корпи.

*

Жалобу елецких дворян на крестьян-разбойников боярина Романова Дума выслушала, но никакого решения не приняла.

Думный дьяк Лихачев, получивший от боярина взятку, предложил на рассмотрение Думы дело совершенно неотложное и весьма государственное. В Россию ехали послы немецкого герцога Фридриха принимать большой боевой корабль, который строился на Волге, в Нижнем Новгороде.

Четыре года назад, в 1633 году, Шлезвиг-Голштинский герцог Фридрих пожелал завести в своей столице Фридрихштадте самую выгодную в Европе шелковую торговлю. Шелк выращивали в Персии, а между Европой и Персией лежало огромное русское царство. К русскому царю и направил свое посольство герцог Фридрих.

В 1634 году царь Михаил разрешил немцам торговать с персами, и ради этой торговли в Нижнем Новгороде должно было строить десять больших кораблей с пушками.

Надзор за постройкой кораблей поручили корабельному мастеру шведу Иостену. Все торговые дела по строительству - Гансу Верку, сыну московского служилого немца, и уроженцу Любека, опытному мореходу Кордесу. Этот Кордес хотел, чтобы все делалось, как у него на родине. Он поссорился с мастерами, плотниками, с Верком и воеводой. Склока делу не помощник. И вместо десяти кораблей строился один. Плоскодонный, без киля, с тремя мачтами, со множеством кают, с пушками. В длину он имел 120, в ширину 40 футов и 7 футов осадки.

Склока, затеянная Кордесом, докатилась до Москвы, и государю пришлось слушать дело. Докладывал думный дьяк Федор Лихачев.

Послы герцога Фридриха уже ехали по Московскому царству, а корабль все еще не был готов. Ганс Верк собирался закончить постройку одним махом, а там как придется, но Кордес, который знал, что капитаном корабля быть ему, ему вести судно через всю Волгу и по неведомому Каспийскому морю, заставлял переделывать мачты, рули, придирался к мелочам.

Ганс Верк негодовал, грозился, писал жалобы: Кордес срывает сроки! Кордес невнимателен к отделке кают, а каюты для сиятельных послов.

- Унять Кортекса этого надо! - грозно буркнул начальник приказа Большой казны князь Иван Борисович Черкасский.

Раньше слово князя Черкасского было последним, но теперь государь все чаще и чаще входил в дела, не отменяя решения, но всячески его смягчая, заботясь не о строгости наказа, а о его полезности.

- Да, да, унять его надо, -как бы соглашался государь, - но… - Тут он помялся, поерзал на царском своем месте и улыбнулся. - Чего поломается - оконфузимся перед немцами. Нет, пускай уж и задержатся с постройкой, а сделают все, как Кордес хочет. Он мореход, оп ведает, чего на море надобно. И унять его, конечно, надо, зря народ злобить не годится.

Дело как будто было закончено, но государь еле заметно пожевывал губами - верный знак, еще чего-то сказать собирается. И сказал:

- Кабы у немцев секреты корабельные плотники наши переняли, построили бы мы свои корабли да и возили бы товары персидские. Немцы себе, мы себе, то-то бы прибыль была.

Бояре солидно промолчали. Сегодня Дума засиделась. Пора обедать, а впереди еще одно важное дело: государь с царевичами Алексеем и Иоанном в село Рубцово собирается, в храм Покрова. Село от Москвы недалече, да у русских царей так не бывает, сел и поехал. Нужно выбрать рынд 67 простых да рынду у саадака, стряпчих и стряпчего с ключами, да так выбрать, чтоб верные царские слуги не местничались бы, служили бы, а не бежали от службы.

Ну да, слава богу, на этот раз все получилось без заминки. Избрали на царскую службу без скандала.


Глава четвертая

Быстрое решение дела было на руку думному дьяку Федору Лихачеву и боярину Борису Ивановичу Морозову. Они были приглашены князем Никитой Ивановичем Одоевским на смотрины его новых палат. Гостей князь Никита собирал близких не по родству, а по уму.

Таких было трое: Морозов, Лихачев и Никита Иванович Романов, сын царского дяди Ивана Никитича. Одоевский встретил гостей во дворе, сам в немецком платье, но раскланялся по-московски.

Пошли глядеть дом. Парадное крыльцо вводило в огромные каменные сени. Ни одного окошка, а светлынь. Столб света летел сверху вниз по белой мраморной лестнице, широченной, во всю мощь сеней. Окна на лестнице были с двух сторон в два ряда, слюдяные пластины большие, чистые. За этой лестницей ожидалась зала, но гости очутились в крошечной прихожей, кругом крашеное под золото резное дерево, стены обшиты пурпурным бархатом, в углу икона, паникадило.

Слуга, одетый по-немецки, принял у гостей верхнюю одежду, а другой слуга отворил перед ними двери в голубенький, простенький, светлый коридорчик.

Все это было удивительно, и гости, озираясь, посапывали за спиной стремительного хозяина.

Коридорчик раздваивался. Хозяин повернул направо, сам отворил дверь в очередные покои и остановился, пропуская гостей. В дверях гости замешкались, вспомнив разом о местах, чинах, родах. Дворянин Лихачев, думный дьяк, истинный правитель России, оказавшийся чуть впереди, попятился, уступая место царскому родственнику и боярину. Морозов быстро глянул на Никиту Романова, потоптался, ожидая, что тот войдет первым, но Романов нарочито пристально разглядывал голубой рисованный вензель на потолке, и боярин Борис Иванович Морозов, облегченно вздохнув, первым переступил крошечный порожек.

Романов и Морозов остановились в дверях, оглядывая непривычную для глаза комнату, а Лихачев в Польше жил, всяких премудростей и красот исхищренных нагляделся.

В такие палаты двое палат можно бы вместить. Окна высокие, длинные. На глухой стене от пола до потолка цветная, вышитая шелками “охота” - воины, лошади, собаки, дикие звери. На потолке Христос, справа да слева от него солнце, месяц и беги небесные68 со знаками Зодиака.

Посреди палаты стол, вокруг стола стулья с высокими резными спинками. За стульями с четырех сторон четыре стеклянных чаши с водой, а в той воде живые рыбы. Над столом великое паникадило: шесть серебряных голубей, а в клюве у них подсвечники в виде виноградной лозы, на каждой по три грозди и каждая виноградина - чашечка для свечи.

Окон в палате восемь. В простенках на столиках семь чудесных часов с боем. Пол наборный, кругами, в кругах цветы черного да красного дерева.

Никита Романов тоже был в немецком платье, а Морозов и Лихачев - в русском, ярком, и оба почувствовали себя неловко. Оба поскорее сели за стол, наблюдая за Романовым. Тот похаживал по комнате и, покуда каждой вещи не коснулся руками, не погладил, не помял, покуда не постучал по каждой деревяшечке костяшкой указательного пальца, - не успокоился.

Сам Одоевский сидел с гостями за столом и ради вежливости вслед за ними водил глазами по стенам, полам, потолку.

- А ведь не хуже заморского! - воскликнул вдруг громко Романов.

От его веселого голоса все вздрогнули, а серебро в голубином паникадиле приятно и нежно призвякнуло.

- Если так все начнем строить, не мы на них, а они на нас смотреть будут, - сказал солидно Федор Лихачев, трогая тонкими пальцами острый кончик длинного своего носа. - У польского короля такого ие увидишь!

Борис Иванович глянул дьяку на нос, улыбнулся и поскорей глаза в потолок на Христа, не дай бог, Федор Федорович обидится. По щекам дьяка и вправду пошли брусничные пятна, но Морозов начал ученую беседу, и дьяк волю обиде не дал.

- Воистину второе небо, хоть гороскоп составляй! - говорил Морозов, не отрывая глаз от потолка. - В Москву с голштинским посольством Олеарий едет, муж, наученный небесным наукам и всякому землемерному ремеслу. Хочу просить государя, чтобы он взял его на московскую службу.

- Звездочета? На московскую службу? - Никита Романов засмеялся. - Патриарх твоего звездочета на костер посадит или в Соловки!

- Олеарий не звездочет, а ученый.

- Вот это самое ты и попробуй растолковать нашим гривастым пастырям, но лучше уж сразу сядь перед стеной и говори с ней, пока тошно не станет.

- По пастве и пастыри, - вставил скромно старший по возрасту Федор Лихачев. - И однако ж самые сведущие люди у нас среди священного сана, отнюдь не среди мирян.

- Рассказывали мне, как эти мудрецы увещевали ко- рецкого протопопа Зизания, который имел глупость привезти в Москву для издания свою ученую книгу.

Никита Романов горячился, слова у него слетали с губ отрывисто, зло. Ему тотчас возразил Лихачев:

- …Я был на беседе… Не знаю, что ты, Никита Иванович, слышал. Попы упрекали Зизания в том, что он статьи о планетах, о затмении солнца, о громе и молнии, о столкновении облаков, о кометах и звездах взял из астрологии волхвов эллинских, а они были идолослужителями, и нам, православным, такая, мол, наука не надобна.

- И что же Зизаний?

- Удивился.

- Как ее удивиться! Все народы и государства без наук жизни не чают, одним православным москвичам наука не надобна!

- Зизаний спросил попов, как же тогда писать о звездах? И ему ответили: на Руси живут и веруют, как Моисей написал.

- А Моисей написал: “Сотворил два светила великие и звезды и поставил их Бог на тверди небесной светить на земле и владеть днем и ночью…”

- Да, так и сказали. И Зизаний, вполне удовлетворенный, воскликнул: “Волен Бог да Государь святейший кир Филарет патриарх, я ему о том и бил челом, чтобы он наставил меня на ум истинный”.

- Все греки - жулики, - воскликнул Романов. - Наши попы - неучи и дураки, а их попы - жулики.

- Может быть, это и так, - улыбнулся Федор Федорович, - но Гришка-справщик и Богоявленский игумен Илья знали те греческие сочинения, откуда черпал свою мудрость корецкий протопоп Зизаний.

Гости разгорячились, а разговор пустой.

Князь Никита Одоевский не стал испытывать судьбу.

- А не сесть ли нам, господа-бояре, за столы дубовые?

У думного дьяка глазки с маслицем, а тут это маслице и на лицо пролилось. Любил Федор Федорович поесть. Сам был тощий, мосластый, всего-то достоинства - лоб, да и тот длинный, сдавленный с боков, как у замученного коня. Казалось, такой человек не ест, а только пьет, чтобы залить огонь мыслительных страстей. Всяк дивился, наблюдая Федора Федоровича Лихачева, думного дворянина, за столом с едой. Здесь он удержу не знал.

Морозов покосился на оживившегося дьяка и, чтобы сделать ему приятное, встал, первым откликаясь на предложение хозяина.

Князь Никита провел гостей в соседние покои, где накрытый стол сверкал серебром и позолотой, поджидая людей. Столовая палата была вполне обычной, разве что расписана богато золотыми да зелеными листьями, да по золоту чернь - лоза виноградная, и перья павлиньи - колечки шелковой ночной синевы на зеленых травках.

Князь Никита, не дожидаясь вопросов, раскинул руки, призывая еще раз обозреть палату, и сказал:

- Поесть люблю по-русски.

И все обрадовались, всем почему-то стало приятпо от этих слов, и все начали есть и пить, как всегда. В европейской-то гостиной руками не станешь махать, в бороду лишний раз пятерню, почесываясь, не запустишь.

Здесь, за русским застольем, и сказано было главпое, ради чего собирались и держались друг дружки эти высокие люди. И тут уже застрельщиком в беседе был сам хозяин.

Князю Никите Ивановичу Одоевскому было в те поры тридцать шесть лет: умом созрел, богатство и знатность получил по наследству, женился выгодно на дочери Федора Ивановича Шереметева, в дворцовой службе тоже не последний: на свадьбах царя вина на большой стол наряжал, а вот важных государственных должностей ему пока что не доверяли. Это томило, сердило, навевало хандру.

Свой род Никита Одоевский вел от князя Михаила Черниговского, русского героя, замученного в Орде. Третий сын князя Михаила Симеон получил в удел города Глухов и Новосиль. Сын Симеона при Дмитрии Донском перешел в Одоев, и с той поры отпрыски князя Черниговского стали именоваться Одоевскими.

Отец князя Никиты Иван Большой во времена Смуты управлял Новгородом и присягнул шведскому принцу Карлу Филиппу. В те времена все кому-нибудь да присягали: одни королю Сигизмунду, другие сыну его Владиславу, третьи Тушинскому вору, а были и такие, которые прилепились к астраханскому самозванцу Петру, якобы сыну бездетного царя Федора Ивановича.

Обращаясь сразу и к Морозову и к Лихачеву, князь Никита, кивнув в сторону Романова, полупошутил, полувопросил:

- Скоро уж и мы поседеем, а вы в Думе все еще никак не соберетесь боярства нам сказать.

- Вам ли об этом горевать? Вы из великих девятнадцати родов, - ответствовал Федор Федорович, - вы сразу получите боярство, минуя окольничество. А подумайте, сколько ждать боярского чина другим…

- Другие пусть о себе сами думают. Хочу я стать боярином, - в открытую пошел Одоевский, - хочу на большое воеводство, хочу, чтоб польза от меня была… Думано много, читано много…

- Не спеши, князь. Время отдавать придет.

Это сказал Морозов. Он всего-то третий год в боярах, а уже напускает на себя: устал от дум государственных. Лихачев всю жизнь в этом котле, и только зубки свои лошадиные скалит:

- Охота - пуще неволи. Помозгуем, Никита Иванович.

И все, но это уже дело.

- Послушай, Борис Иванович! - опять пошел раскидывать сети Одоевский. - Скажи уж правду: болтают, будто царевич Иоанн, наподобие царевича Дмитрия, животных любит казнить.

Борис Иванович от такого вопроса побледнел маленько.

- Царевич?.. Не знаю. Не слышал. Я ведь при Алексее, при Иоанне - Глеб…

- На все воля и милость господа, - холодно и деловито сказал Лихачев. - У нас к тебе одна великая просьба, Борис Иванович. Эта просьба всей России - береги царевича Алексея, склоняй его к наукам, потому что добрый и сведущий государь - благо для государства. А про Иоанна зря говорят дурно. Такие разговоры унимать надо. Иоанн - ребенок малый, и все, как и наша с вами жизнь, - промысел божий.

Накрутил, поди разберись, а молодость любит ясность, и князь Одоевский уточнил:

- Спасибо тебе, Федор Федорович, за умное слово. Верно, царевича Алексея к наукам надо склонять.

- Царевич знает и любит слово божие, - сказал, прикрыв глаза веками, Морозов.

- Слава тебе, Борис Иванович. Знаем, как ты стараешься… Не утаивай только от отрока европейской науки. В науках спасение России.

“Бояре задумали тихий переворот”, - усмехнулся про себя Лихачев, а вслух помудрствовал:

- Жизнь государства подобна человеческой жизни, и все в этой жизни должно совершаться естественно и в свое время. Прежде чем возмужать, ребенок должен стать отроком, а потом и юношей.

Разговор пошел отвлеченный, гости наелись, напились, осоловели, пора жену звать для поцелуев, но жена была нездорова, и хозяин предложил осмотреть библиотеку.

В библиотеке за придвинутым к окошку столом сидел молодой человек, с очень белым, как у затворника, лицом. Одет он был, как все слуги в доме, в немецкий, узкий зеленый кафтан, но у него была ослепительно белая, с белыми пышными манжетами рубашка, а на голове серебряный, завитый буклями, может быть, единственный в Москве парик…

- Что это? Кто это? - покатился со смеху Никита Романов.

- Мой хранитель книг - Федька.

Застигнутый врасплох боярским нашествием, хранитель книг поднялся из-за стола без излишней поспешности, глядя перед собой и так и не согнув спины перед господами. Парик подчеркивал крутой лоб с могучими шишками и напряженными, вздутыми на висках венами. Глаза под этим лбом-утесом ясные, серые, как большая река перед ненастьем, когда солнце закрыто тучей, а небо во всю ширь светлое, великодушное.

Лихачев подошел к столу и заглянул в книгу, которую читал хранитель Федька.

- Латынь?..

- Мой Федька знает латынь, греческий, шведский, польский, по-арабски читать умеет, а также может по-турецки и по-персидски, - похвастал князь Одоевский. - Он столь учен, что то и дело забывается. Склони же свою голову, Федя, перед лучшими людьми Русского государства, сделай милость!

Федька поклонился господам низко и быстро, словно его сзади ткнули носом в стол.

- Хочешь ученого государя, ученого народа, а сам боишься, - не стесняясь Федьки, хохотнул Романов.

- Кого я боюсь?

- Федьки своего. Не приведи господи, если он умнее тебя, начитавшись, станет. Ведь за этакую дерзость… запорешь небось?

Одоевского коробило от этих слов, но он терпел.

- Я не против умных слуг, как не против сильных воинов, которые умирают за меня на войне.

- Сколько же у тебя книг? - спросил Лихачев.

- Да два раза по сорок! - погордился князь.

- Немало… Можно мне спросить твоего слугу?

- О господи! Спрашивай.

- Как тебя по отцу? - обратился Лихачев к Федьке.

- Федор Иванов Порошин, - негромко, но с твердостью ответил хранитель княжеских книг.

“Истинно умен!” - подумал думный дьяк.

- Скажи мне, Федор Иванов, где же ты научился языкам?

- Шведскому у шведов, когда жили в Новгороде при батюшке князь Иван Никитиче Большом. Греческому у монахов, латынь да польский сам одолел, а по-арабски татарин, беглец крымский, показал…

- Тебя бы не худо к нашему посольскому делу взять.

- Э, нет! - нахмурился князь Одоевский. - Мой Федька мне самому нужен… А теперь, господа, не хотите ли поглядеть, как собаки медведя затравят. Большущего медведя вчера привезли на псарню…

Это было на закуску.

Гости захотели поглядеть травлю и покинули библиотеку, вместе с ними вышел и князь Одоевский, но тотчас вернулся. Подбежал к Федору Порошину, смазал его по щеке, сбил парик:

- Я научу тебя кланяться. Пока мы потеху будем смотреть, ступай к Сидору-палачу и скажи: князь пожаловал меня двадцатью плетями, да чтоб со всего плеча! Сам на спину твою погляжу, как высекут.

И ушел.

Федор, не мешкая, открыл маленький сундучок, достал из него русскую одежду, переоблачился, взял свиток чистой бумаги, коломарь с чернилами, две книги. Сунул все это в котомку, где прежде лежала одежда. Достал из стола горсточку мелких денег, сел за стол, написал бумагу, приложил к ней печатку. Бумагу туда же, в котомку, и быстро из дому вон через красное крыльцо, боясь, что на заднем дворе его могут перехватить.

Из города выбрался, глянул окрест - поплыло в голове: простор на все четыре стороны, и самая желанная та сторона, где вольный Дон по степи бежит.

Глава пятая

Весною-то, господи, душа молодеет и радуется! А кому молодеть дальше некуда, кого соки-то распирают - по весне и дерево пьяно, - тот ходит-бродит, в голове солнце, да луна, да звезды, высь, звон, миражи - одна глупость сладкая да грех необоримый.

Ученик мыловара Георгий, одетый как бог послал, но статный, красивый: на лице нежность беззащитная, любовь не разысканная, не обманутая, - углядел в церкви боярыню чудесную. Боярыня была ненамазанная! Все женщины вокруг - в белилах да румянах по самые уши. На головах у всех красные тафтяные повязки, лбы убрусом стянуты, поверх убрусов парчовые шапки, унизанные драгоценными каменьями и жемчугом. Серьги у всех золотые, длинные, уши тянут.

От женщин в храме красно. На каждой алый опашень с рукавами до полу, меховые воротники спину закрывают.

Сразу видно - купчихи или жены дьяков-взяточников.

А эта - лицом смугла, черноброва, а глаза, как осенние лужицы, - синие-синие. На голове белая земская шляпа с крошечным голубым перышком на голубом бриллианте. Опашень с коротким широким рукавом, голубой, а по голубому, голубые цветы.

Застегнут на рубиновую пуговицу. Воротник - чистый снег, пушистый, маленький - только шею и прикрывает.

Какое там попа слушать - сам себя Георгий позабыл. Служба, как единый миг. Боярыня покрестилась - и к выходу. Георгий за ней, как привязанный, как во сне. Все туман: одна голубая боярыня - явь.

Боярыня с паперти сошла, оделила нищих - и в карету. Георгий так и замер. Дорога - месиво, колеса по самую ось сидят, да на махонькую карету восемь застоявшихся коней. Как перышко понесли.

Бросился Георгий вдогонку - пропадай последние сапоги!

В грязи бесовского племени засело - на каждый скок по чертовой дюжине. Прыгнешь, а бесы за сапоги цепляются, к себе тянут, известное дело - орда босоногая.

Взмок Георгий, шапку уронил - не поднял, некогда.

Не упустил боярыню! Поворотили кони к великим каменным палатам князя Черкасского. Ворота перед поездом распахнулись, но в тот же миг дверца в карете отошла, и боярыня выглянула из дверцы и засмеялась. Так славно засмеялась, что сердце у него - солнышком, да тут же

и взвизгнуло по-собачьему, словно конь на лапу наступил, - то затворились за каретою дубовые с железными узорами ворота.

Глянул Георгий на себя - в грязи по самую грудь. Подошвы на сапогах хлюпают, простоволос… А весны в нем все ж не убавилось: смеялась княгиня-то, ласково смеялась.

Утро над Москвой явилось румяное, облака взгромоздили белый город. Георгий засмотрелся в чистую свою Яузу, дождался, пока плеснула на середине большая рыба, и зашагал по мосту. Подручные хозяина, подмастерья да ученики, давно уж работают, это он гуляет, сказал, что на исповедь идет.

Мыловарня, где варили мыло и лили свечи, стояла в Скороде на берегу Яузы. Тяжелый, севший на траву и деревья дух салотопки разогнал на все четыре стороны деревянные избы слободы.

Оттого хозяин мыловарни и жил припеваючи. Огород у него был огромный, а на том огороде мыловарщик дыни выращивал. Сладкие, большие, по пуду. Ученикам мыло- варщика лихо приходилось: вся грязь на салотопке - им, и весь огород на их плечах. Возни с дынями было много. Семена мочили в подслащенном молоке и в настое дождевой воды, размешивая в нем старый овечий помет. Чистили чужие конюшни, навоз возили возами. Землю с огорода снимали на добрых два локтя. Застилали яму навозом, навоз землей и уж потом только сажали семена, делая борозды в пол-локтя глубиной и покрывая их сверху слюдяными рамами.

Георгий вот уже четыре года был в учениках. Сам из крестьян, на отходе, отпущенный на учебу из патриаршей слободы Троице-Нерльского монастыря. За четыре года он возненавидел мыло и свечи, своего хозяина, дыни и весь стольный град. Учеба подходила к концу. Скоро назад, в монастырскую слободу, опять же мыло варить да свечи лить.

- Георгий! - крикнул хозяин, едва он переступил порог.

- Слушаю, хозяин.

- Поди в амбар. Сто свечей холопу князя Никиты Ивановича Одоевского отпусти. Деньги я получил.

Вонючий мыловарщик, а тоже не без гордыни: вишь, мол, сам князь уважение оказывает - у меня свечи берет!

Георгий, не в силах согнать с лица ехидную улыбочку, шел к амбару, позванивая связкой ключей. Отомкнул замок, снял железную задвижку с пробоя, отворил дверь и сразу почувствовал неладное. Глянул по сторонам, под крышу - и обомлел. На стропилах, сжавшись, сидел человек. Рубаха пузырем, а пузырь торчковатый, свечами набит.

Наглый вор, белым днем залез.

Выскочил Георгий из амбара.

- Грабят!

Мыловарщик со сворой учеников тут как тут: с дубьем, с вилами, с топорами. Окружили амбар, в амбар сунулись, а вор уже на крыше, сквозь дранку пролез. Крестится, плачет:

- Не убивайте, братцы! Я человек боярина Морозова. У нас дворня большая, а корму - что сам добудешь. От голода вором стал.

- Слазь! - кричат ему.

Перекрестился, спрыгнул. Скрутили ему веревкой руки, повели к Морозову на двор. Идет вор, охает, а как огороды кончились, запричитал:

- Отпустите! Век рабом вашим буду. Забьют меня.

- Туда тебе и дорога.

Только подошли к дому Морозова, а он сам вот он, на парадном коне, из гостей. Увидал своего холопа со скрученными руками, нахмурился:

- Что стряслось?

Мыловарщик боярину в ноги:.

- Твой человек свечи у меня воровал. Смотри, полну рубаху набил.

- Человек это мой, вижу. Вижу, как бережет он доброе имя своего господина. Будьте все у моего крыльца во дворе. Я при вас накажу обидчика. Чтобы знали в Москве, как жалует разбойников, чужих и своих, боярин Морозов.

Крик поднялся, беготня. Мыловарщик и сам не рад, втолкнула дворня его с учениками во двор, кулаками дорогу указывает, а возле заднего крыльца угомонились. Боярин скор - уже переоделся, на стуле сидит, а возле крыльца свежая солома. На казнь всю дворню согнали. Вытряхнули у вора из-под рубахи нахапанные свечи - и на солому. Палачей двое, с кнутами.

Морозов крикнул своей дворне:

- Возьмите свечи!

. Взяли.

- Зажгите!

Зажгли. Повернулся к палачам:

- Порите, покуда свечи не погаснут.

Палачи кнутами сплеча, крест-накрест. Только мясо с костей клочьями летит, а свечи добрые, лучшие, им до утра гореть хватит.

Женщина с четырьмя ребятишками впереди стояла, жена бедняги. Увидала, что спасения мужу нет, на коленях поползла к крыльцу. Упала на мужа, забилась:

- Пощади!

- Пощади, боярин! - взмолился мыловарщик.

Боярин перекрестился, но сказал неумолимо:

- Эта его казнь и наша казнь за грех, за мерзкую нашу жизнь. Все мы должны нести свой крест.

Женщину оттащили. Снова засвистели кнуты, а холоп уже бездыханен, мертвому не больно, но живым каково?

Георгий на спину холопа не глядел, а тут глянул - и упал.

Опамятовался уж за воротами морозовской усадьбы. Ученики мыловарщика волокли его под руки. Встал он на ноги, пошел, но хватило сил до огородов. Как дохнуло мылом да жиром так и согнуло его в три погибели, рвет без остановки. Махнул ученикам рукой.

- Ступайте! Отдышусь - приду.

Хозяин велел оставить его. Они в одну сторону, а Георгий, пошатываясь в другую.

Сам не понял, как за городской стеной очутился. К городу повернулся - тошнит, в поля пошел. Пошел и пошел. Да все скорей, скорей. А потом упал под кустом и заснул.

Весна была суматошная, тепло началось в марте, в середине апреля леса зазеленели, а потом погода расквасилась, шли дожди вперемежку со снегом, не верилось, что бывает на белом свете лето, парные реки, травы по пояс. И вдруг - теплый, нездешний вечер. Солнце склонилось к лесам, ветерком тянуло, но и ветер-то был добрый, поглаживал, а не пронизывал.

Дорога была пустынна, Георгий шел не таясь, увидел впереди человека - стал нагонять.

Человек сильно хромал. Георгий поравнялся с ним и спросил:

- Ногу, что ли, натер?

Хромающий обшарил парня взглядом: какого, мол, ты поля ягода, - и почти виновато улыбнулся:

- Жмут проклятые!

Только теперь Георгий разглядел: чеботы на страдальце чудные, не нашенские.

- У немцев, что ли, купил?

- Всучили.

- Куда ж ты глядел?

Страдалец поморщился от боли, и Георгий решил переменить разговор:

- Далеко идешь-то?

- А ты?

- Я?.. - Георгий почесал в затылке и сказал напропалую:

- А я, кажется, сбежал…

- Кажется или все-таки сбежал?

Георгий обернулся через плечо на город, поглядел в серые умные глаза спутника и ответил потверже:

- Да выходит, сбежал…

- Ишь как у тебя просто.

- А ты тоже, что ли, сбежал?

Хромающий человек застонал и сел на землю.

- Не смогу больше, ноги сводит.

- Давай поменяемся, коли мне по ноге придутся. - Георгий глянул на свои хлюпающие сапоги и прикусил язык. Но страдалец обрадовался.

- А что? Давай попробуем.

И тут со стороны города послышался конский топ.

Бежать? Но справа и слева от дороги пашня, много не набегаешь. И всадники уже видны.

- Рейтары! - углядел зоркий Георгий.

- Рейтары? А ну-ка, бери какую-нибудь тряпку да чисть мне башмаки.

Георгий переспрашивать не стал. Выдрал кусок из подола исподней рубахи и принялся вытирать грязь с немецких башмаков спутника.

Рейтары мимо не проехали. Остановились. У Георгия аж в животе пискнуло, но тут раздалась чужая речь. Его спутник говорил по-шведски:

- Добрый вечер, господа. Можете не беспокоиться. Я и мой слуга в полном здравии.

- Ты - швед? - удивился сержант.

- Я купец. У меня здесь неподалеку завелась подружка. Вдова. Ее имение сразу за лесом, поэтому прошу не удивляться, что мой слуга чистит мне обувь. Я могу смириться с такой одеждой, но обувь моя должна блестеть. А вы, господа, куда следуете?


- Голштинские послы едут, завтра-послезавтра будут в Москве, вот мы и смотрим за дорогами. В Московии что ни мужик, то разбойник.

- О, господа! Я не первый раз хожу этой дорогой - чего не вытерпишь ради любовных утех, но здесь всегда спокойно.

- До поры до времени спокойно. В следующий раз советую брать не только слугу, но и пару пистолетов, герр любовник. Удачи!

Рейтары ускакали.

Мнимый швед снял шапку и вытер вспотевший лоб.

- А теперь, братец, сворачиваем на первую же стежку и жмем что духу.

- А переобуваться?

- Некогда.

Они побежали, и на бегу Георгий все-таки спросил:

- Значит, ты тоже беглый?

Мнимый швед засмеялся.

- Тебе все надо разжевать и в рот положить?

На краю поля стоял потемневший от снега и дождя стог соломы.

- Здесь и заночуем.

Мнимый швед взял на себя старшинство, Георгий этому не противился. Он беззаботно рассказал о своей нехитрой жизни и ждал ответных откровений, но спутник молчал.

- А ты-то от кого убежал? - не выдержал и начал допрос Георгий.

Они выкопали в стоге пещеру, им было тепло, но вот так сидеть друг против друга, касаться друг друга то рукой, то ногой и молчать Георгий не мог.

Федор Порошин - мнимый швед, человек князя Никиты Ивановича Одоевского, а ныне беглец - снял наконец с ног свою обузу - башмаки немецкие - и хотел одного: помолчать, полежать, подумать, но спутник ему попался словоохотливый, молодой, наивный. И Федор Порошин не стал играть с ним в кошки-мышки.

- Запомни, - сказал он ему, молча выслушав все вопросы, - не каждому встречному рассказывай о своем побеге. На белом свете всяких людей хватает. И добрые и злые - одному богу молятся. Коли шкуры не жаль - болтай, а коли не дурак - поменьше спрашивай, побольше слушай. Парень ты хороший, но о себе я рассказывать не стану, вот куда иду - не секрет. Русский человек, коли не подлец и зла своим не желает, не в Литву бежит, не к шведам - на вольный Дон.

- А чего ж ты не по-нашему лопотал с рейтарами?

- Залопотал бы по-нашему, знаешь, где бы мы теперь были?

- В тюрьме?

- Догадливый.

- А ты, может, и вправду немец?

- Что ж, коли мы русские, так нам чужая грамота не по уму, что ли?

- Может, и по уму, только где ей научишься? Я свою- то, русскую, еле одолел. Монахи меня научили.

- Мы с тобою, глядишь, и не свидимся больше, и вот что я тебе хочу сказать, а ты слушай да смекай. Русские люди все в холопстве, бояре - у царя, мы - у бояр. Все мы только слуги, да служим не отечеству, а боярскому мамону. Чтобы нам с тобою, холопам, а то и того хуже, крепостным крестьянам, до настоящей службы дойти, ста лет не хватит, а до ста мы не доживем. Лестница, она вон какая! Коли в стрельцы возьмут, будешь стрельцом 10-го полка, 9-го, 5-го, второго, первого, десятник, полусотник, сотник, полковник. Ну, коли полковник, так и дворянин. А у дворянства тоже лестница: дети боярские, городовые дети боярские, дворцовые дети боярские, выборные дети боярские, а потом уже собственно дворянство: городовое, дворцовое, выборное, московское. А важный московский дворянин в управлении получает лишь самые захолустные острожки, в городах воеводами - бояре. Лучшие города за девятнадцатью княжескими родами…

- Чего ты мне все это рассказываешь? Нам с тобой боярами не быть, коли боярами не родились. .

- Потому и говорю. Чтобы нам людьми себя чувствовать, нужно, чтобы эти высокородные тупицы без нас шагу не могли ступить, а для этого познай науки. Боярам учиться некогда: охота, пиры, царские праздники… Помяни мое слово, в России высоко поднимутся ученые люди, куда выше и дворянства и боярства, вровень с самим царем, потому что царь без ученого человека как без рук.

“А чего ж ты, ученый человек, на Дон бежишь?” - подумал про себя Георгий.

И Федор Порошин поглядел ему в лицо, словно услышал вопрос.

- К моей науке да капельку бы удачи. К одному счастье само льнет, а другой всю жизнь, как рыба об лед. Через лед видно, да рыбий хвост не топор. На вольном Дону поищу удачу свою. На Дону всякий человек - казак.

“Стало быть, и я на Дон иду? - подумал, засыпая, Георгий. - Я и не подлец, и зла никому не желаю…”

И вспомнил вдруг свою голубую боярыню.

“Одна теперь на Москве осталась!”

Надо же такое сказать, а сказалось.

И заснул. И всю ночь улыбалась ему издали ласковая боярыня.

- Гляди!

Георгий проснулся. На краю леса мужик остановил каурую конягу, по случаю великой грязи запряженную в сани, и с топором пошел в лес. Послышались удары топора по дереву.

- За дровишками приехал, - сказал Георгий, потягиваясь. - Есть хочется, кусок хлеба у него попросить бы.

- Тихо! - Федор Порошин быстро натягивал сапоги Георгия, - Впору!

Торопливо обнял парня за плечи.

- Вот тебе каравай!

И правда, из котомки явился каравай хлеба, вчера “швед” почему-то промолчал про него.

- Вот тебе два алтына! Жду на Дону!

- Куда же ты? - удивился Георгий и все понял. - Лошадь хочешь увести? Не надо. У мужика небось детишек куча.

- Молчи, парень! - Глаза у Порошина сверкнули недобро.

Мужик, заслышав шлепанье лошадиных копыт по грязи, выметнулся из лесу. Побежал было, да где ж угнаться за верховым? И завыл тут мужик, как волк. Запрокинул голову к небу и завыл, уронив топор, помахивая руками, будто крыльями.

Сжался Георгий под стогом, как мышонок. Набежал бы на него мужик, топором бы рубил его - не воспротивился бы. Вон они как, разговоры про науку, обернулись…

Шел Георгий за своими ногами, глядишь, и впрямь к Дону вынесут. Кормился трудно, слово себе дал: чужого не брать.

Башмаки немецкие не жали, по теплу шел, и с каждым днем припек прибывал. Ноги верную дорогу раздобыли, на Дону теплее. Об этом Георгий знал. Воля голову ему кружила. И уже не оттого, что податься некуда, а своей, подпиравшей его под самое сердце охотой, торопился он в казачьи вольные степи.

…В стороне от дороги, на берегу реки, во тьме ночной только и дела, что гадать, - горел бесстрашный костер. То ли удальцы жгли - им сам дьявол брат родной, то ли сильный отряд стрельцов, то ли какой-нибудь столетний дедок-рыбак: от него никому никакого прока - ни разбойнику, ни татарину.

Начиналась в этих местах земля рязанская - опасные места. Тут и разбойники шастали в надежде по-волчьи отхватить от большого обоза приотставшего купчишку, тут и одиночки бегуны мыкались, не зная, в какую сторону податься. Добирались сюда и татарские ловцы людей.

Место открытое, дождь моросит. Осторожный человек попрыгал-попрыгал да и пошел на огонь, как ночной мотылек.

Высмотрел у костра одного мужичка, да и тот безус. Перекрестился на всякий случай и подошел к огню.

- Доброй ночи!

- Доброй ночи! - отвечает парень.

У самого в руках даже палки нет: то ли уж больно много видел на своем недлинном веку, то ли совсем ничего не видал.

- Можно погреться?

- Грейся. Места хватит.

Пришелец сел на корточки, протянул к огню мокрые от дождя руки.

- Моросит едва-едва, а на мне, кажись, сухой нитки нет.

- Я шалаша ставить не стал, - откликнулся парень. - Под ветками переночую… Похлебать не хочешь?

- А есть?

- А как же! На вечерней зорьке хорошо клевало. Горшок у меня плох, но ушица добрая… Погрей нутро.

Горшок и вправду был плох. Щербат. Сверху добрый кусок вывалился.

- Вчера нашел, - сообщил парень. - Да ты не бойся. Я его песком тер и воду в нем кипятил. Я человек чистый…

- Зовут-то тебя как?

- Иваном.

- А меня Георгием… Из Москвы идешь?

- Из Москвы, будь она неладна!

Съел молча уху, перекрестился.

Сидел, уставясь на пылающие головешки. И вдруг засмеялся.

- Мерзавец!

- Кто? - тотчас спросил Георгий.

- Брехун один!.. - Иван поглядел на парня серьезными глазами, - И сам не знаю: то ли головой биться, то ли плясать?

- А чего так?

- К царю мы ходили с брехуном-то…

- Видели?

- До сих пор бока болят… Скажу тебе, малый, не имей умную голову, имей язык складный… Ходили мы у царя управы на лихоимцев искать… - Иван махнул рукой, - Давай-ка спать, малый! Гаси огонь - и спать.

- Зачем гасить-то? Теплей!

- Гляжу я на тебя: не дурачок, а ума тоже нет.

У Георгия глаза вприщурочку. Обиделся.

- Не серчай… Разбойников нам, может, и нечего бояться, а вот для татарина мы хорошая пожива… Экие молодцы! Мы тары-бары, а для нас, глядишь, уже аркан свили.

- А я про татар и не подумал! - встрепенулся Георгий. - Ушел на волю - гуляй, думаю, себе!

- Гуляй, да смотри.

Георгий взял горшок и метнулся к реке, но, прежде чем плеснуть в огонь воду, посожалел:

- Хорошо горит! Люблю на огонь глядеть!

Шли вместе. Вот и река Пара. До родной деревни совсем уже близко. Перебрести речку, пройти через лесок, а там, за бугром… Там, за бугром, в черных тараканьих избенках, ждут не дождутся ходоков, всем миром посланных к царю за правдой.

- Ты чего, Иван, задумался? - спрашивает Георгий.

- Да так. Дом близко. Снимай обувку - вброд пойдем.

Перебрели речку, пошли лесом. Лесок не густ, орешника много.

- Поищу-ка я себе палку, - сказал Георгий.

- Поищи. Глядишь, пригодится. Я тебя на бугре подожду. И не торопись, мне подумать надо.

Идет Иван, а голова книзу тянет.

Что миру скажешь? Ходил далеко, а выходил преглупую сказку: мерзавец, мол, Емеля-то! Почуял кус с царева стола, так и позабыл все на свете, про совесть, про жену, детишек, про село горемычное, родное.

Самому бы надо было через забор махнуть. Сколько дней по Москве мыкались, вызнавая, где можно царя увидать одного, без бояр, чтоб на боярские неправды глаза ему открыть… На Емелю понадеялся, на язык его говорливый. Язык-то у мерзавца что жернов - место при царевиче хозяину вымолол… Да и ему, Ивану, когда б не Емелина мельница, худо пришлось бы: башку снесли бы или в Сибирь, - пинком да взашейней отделался.

Очнулся Иван от думы уж на бугре.

Тут сердце и остановилось - деревня, как свечка. Со всех концов горит. Жарко, без дыму почти.

Бежать? Спасать?

И увидал вдруг: под самым бугром, шагах в сорока, татары полон гонят.

Оглянулся Иван - Георгий из лесу идет, палкой своей играет. Махнул ему Иван обеими руками, страшно махнул. Не понял парень. Иван еще раз: крикнуть - выдать. Остановился Георгий, попятился. За куст на всякий случай встал.

Иван дух перевел: спасен малый. А себя спасать уже поздно. Ехал на него, скалясь, татарин. Не спеша с руки аркан разматывал.

Иван и не шелохнулся. Умерло в нем в тот миг все: и сердце, и разум.

Свистнула, разрубая воздух, веревка, и петля сдавила шею.

н Татарин, не переставая скалить зубы, лениво собирал аркан кольцами.

Был Иван крестьянином, стал Иван рабом.


ХАН ИНАЙЕТ ГИРЕЙ

Глава первая

“За ложь с намерением - смерть. За волхование - смерть. Кто следит за поведением другого и помогает одному спорящему против другого, тому смерть. Кто мочится на пепел или в воду, и тому смерть. Кто возьмет товар и три раза обанкротится, и тому смерть. Кто дает пищу полоненному без позволения полонившего, тому смерть. Кто найдет бежавшего раба и не возвратит по принадлежности, тому смерть. Если кто в битве или при отступлении обронит свой вьюк, то едущий сзади должен сойти с коня и, подняв упавшее, отдать его хозяину, в противном случае - смерть. Всякий начальствующий войском должен повиноваться посланному от государя, хотя бы он требовал живота. Без позволения оставивший свой пост предается смерти…”

- Довольно! Вы все слышали, что говорит закон богоподобного моего предка, величайшего из великих правителей мира, солнцеликого Чингисхана. Мы единственные наследники Золотой Орды. Всякий, проживающий на наших землях, должен жить по нашим законам. Ты, бейлер-бей69 Кафы, и ты, кафский кади70, как самые подлые соглядатаи, высматривали каждый мой шаг и доносили про то моему повелителю султану Мураду IV. Вы, живущие плодами земли моей, имели дерзость грозить мне карами за то, что я не повел мой народ на погибельную для него войну под Ереван. Вы хотели низвергнуть меня с моего наследственного престола, но сегодня не вы торжествуете, высокомерные турки, а я, татарин и татарский хан, Инайет Гирей. Я, повелитель Крыма, за ваши действия назначаю вам смерть.

Для всего света крымский хан - свободный волк, властелин волчьей орды. Хан и вправду властвовал, да ведь не владел! Вот в чем тонкость, и тайна, и сама погибель разбойного гнезда.

Гиреи были наследниками Золотой Орды. Хан Уренг-Тимур получил Крым и Кафу в удел из рук родственников Батыя, Уренг-Тимур был сыном Тука-Тимура, основателя царского дома.

Тука-Тимур - младший сын Джучи, а Джучи - сын Чингисхана. Стало быть, крьмские ханы наследники не только владения Батыя, но и всей империи Чингисхана, в которой Турция - только малая часть целого. Значит, падишах Турции - наследственный вассал хана. Да вот незадача, не по правилам ход жизни. Не по справедливости. А там, как знать? Есть сказочка, что Гиреи вовсе не татарского рода, - литвины. Первый из них, Хаджи, объявился в Крыму в 1427 году, когда о Батые думать забыли. Захватил Хаджи власть, скинул в 1449 году ярмо Золотой Орды, передал престол сыну Менгли Гирею, а второй из дома Гиреев только тем и знаменит, что нашел ярмо крепче прежнего, на вечные времена подпал под Оттоманскую империю. Вместе с падишахом Магометом Вторым Менгли Гирей взял в бою свой наследственный город Кафу у генуэзских купцов, взял для Турции.

С той поры волки Гиреи сидели у Османов на цепи.

Мусульманская вера разрешала ханам иметь четырех жен и гарем с наложницами. Младенцев-мальчиков у наложниц отбирали сразу после рождения. Из них в далекой Черкесии растили воинов. Но от четырех законных жен тоже рождались мальчики, каждый из них имел право занять престол Бахчисарая. Всех этих многочисленных законных принцев держали на острове Родосе. Коли не угодил падишаху, упрячут в золотую клетку. Свергнутый хан мог опять вернуться в Бахчисарай, и даже не один раз. Такая шла чехарда!

Теперь опоясан ханской саблей сын самого знаменитого, самого воинственного Гази Гирея Бури Инайет Гирей.

Был он под стать отцу, бесстрашен, свиреп, умен, и очень ему не хотелось быть игрушкой в руках сильных. Сила Крыма у семидесяти знатных родов. Власть - у сорока выдающихся, но ум Крыма - это другое. Это Ширин-бей, Барын-бей, Кулук-бей, Сулеш-бей и мансуровские мурзы ногайцев. Ногайские мурзы - распря Крыма, а без них силы вполовину. Кочевые племена больших и малых ногайцев жили в Крыму, в устье Днепра, в Астраханских степях, в Заволжье. Одниплемена признавали над собой власть русского царя, другие покорялись хану или, минуя хана, самому турецкому падишаху. Теперь возвысился мансуровский род. Глава его, мурза Кан-Темир, за помощь султану в войне с Польшей пожалован в беи, ему подчинен Очаков и другие города. Мурза Кан-Темир настолько силен, что он может позволить себе не пожелать на престоле Бахчисарая потомка Гази Гирея Бури. Он желает дважды свергнутого Джанибек Гирея. И хан Инайет Гирей потерял власть над самим собой. Объявить войну мурзе Кан-Темиру - все равно что объявить войну падишаху. Для войны нужны верные войска. Верность войска - в тугом кошельке. И хан Инайет Гирей привел войска под степы купеческого города Кафы.

В шатре Инайет Гирея было сумрачно. Он сидел на троне, озаряемом огнем двух факелов. Шатер огромпый, - и, кроме этих двух факелов, ни свечи.

- Поднявший руку на раба султана становится рабом его, султанской, прихоти!

Так ответил хану кади турецкого города Кафы.

- Вы опять грозите, турки! - Инайет Гирей тихо засмеялся. - Я хочу слышать слова оправданий.

- Хан, каких оправданий ты ждешь от нас? Ты судишь нас по варварскому закону Чингисхана, забывая, что для каждого правоверпого мусульманина есть один закон, закон шариата71. Коли ты забылся, хан, вспомни: по шариату, за отступление от веры виновный подвергается смерти без всякого сожаления, без всякого суда и расследования, если он тотчас не обратится на путь истинный. И дозволь спросить тебя, о каких это своих землях ты ведешь разговоры здесь, под турецким городом Кафой? Да, не лишним, хан, будет напоминание тебе: Кафа был городом генуэзцев до тех пор, пока султан Магомет II вместе со вторым ханом из дома Гиреев Менгли Гиреем не захватили его. С той поры южный берег Крыма принадлежит Турции. Когда же я думаю о твоем отказе идти войной на персов под Ереван, кровь закипает в моих жилах, ибо это не что иное, как предательство. В вечном договоре между Турцией и Крымом сказано: “Как верховный государь Крымского Юрта, султан может вести хана с его народом на войну. Сам же хан не имеет права начинать войны и заключать мира”.

Инайет Гирей встал.

- Я очень скоро предоставлю вам возможность познать мои права и мою власть. Но прежде чем вас удушат, я напомню вам: Крым и Кафу мы, потомки Чингисхана, получили в удел не из ваших рук.

Бейлербей Кафы плюнул хану под ноги.

- Родосский шакал! Тебя выпустили из клетки только на единый час, и ты, вместо того чтобы насладиться покоем, властью, царским величием, бросился на стадо и стараешься перекусать как можно больше. Ты забыл: у стада есть пастух и кнут.

- Задавите их за пологом моего шатра! - крикнул Инайет Гирей.

Слуги подхватили бейлербея и кади под руки, потащили.

Но слуг отстранил брат хана, калга Хусам Гирей.

- Слишком честь велика турецким псам, чтоб душить их!

Хусам огромный, выше всех в шатре. Голова круглая, со спины даже ушей не видать. Тело будто широкая доска.

Плечи остры, приподняты - топоры топорами. Руки расставлены. От плеч до локтей железные, негнущиеся, а от локтей как плети. На плетях этих, опять же неподвижные, тяжелые, будто ядра, кулаки.

Едва полог захлопнулся за бейлербеем и кади, два раза вжикнуло да хрястнуло - и тишина: ни крика, ни храпа.

Инайет Гирей покосился на молчаливых вельмож своих:

- Дело сделано: мы побили турок.

Молчит Култуш, ширинский бей. Не смотрит на хана. Глаза веками прикрыты. Заглянуть бы в эти глаза! Как они нужны Инайет Гирею! Ширин-бей сидит в Эски-Крыме, в старой столице Крыма. У Ширин-бея тот же двор, что и у Гиреев, свой калга и свой нуреддин72.

Сыну ханского калги русские из ежегодных поминок дают по 25 рублей, а сыну ширинского бея по 150. Сыновьям хана положено из поминок по 245 рублей, ширинскому бею все 300. В деньгах бы дело - голова не болела. Что Ширин-бей скажет, то в Крыму и будет. У Гиреев ханская сласть, а у Ширин-бея - власть. Гиреев на трон из Турции возят, Ширин-бей не только по крови, но и духом - татарин. Ему - татарская вера. Иной хан и года не сидит на троне, а Ширин-бей - вечен.

Коли он молчит, молчат и другие: и Барын-бей, и Кулук-бей, и Сулеш-бей, молчат и мансуровские мурзы.

- Ну, коли вы молчите, тогда я скажу, - в голосе Инайет Гирея вера и власть. - Татары! Мы побили турок, пора прищемить хвост и турецкой цепной собаке. Я говорю о Кан-Темире. А покуда передайте моему войску: я дарую аскерам Кафу на полный их произвол до вечерней молитвы.

- Государь, где твое слово? - В ноги к хану бросились отцы города. Они выдали бейлербея и судью, спасая Кафу от разорения. И вот хан нарушил слово.

- - Опомнись, государь! Над тобою аллах!

- Я знаю, что отвечу всевышнему! - Хан дал знак слугам. - Этих - тоже.

В шатер вошел калга Хусам Гирей. На его сабле было насажено два сердца.

- Маметша-ага, - хан сдвинул брови, - почему ты медлишь передать мой приказ войскам? Пусть татары грабят и жгут! Пусть огонь будет очистительным!

- Государь, нам нужно многое обговорить, но я хочу быть среди тех, кто запустит сегодня свои руки в купеческие сундуки!

“Ба! Заговорил ширинский бей. И глаза открыл!”

- Ах-ха-ха-ха! - захохотал Инайет Гирей, спала тяжесть с плеч. Калга Хусам схватился за бока. Засмеялся Ширин-бей, засмеялись Барын-бей, и Сулеш, и Кулук, и мансуровские мурзы.

Инайет Гирей размахнул руки, и, словно подгребая ими, позвал к себе людей, и обнялся с теми, кто был ближе.

- Татары! Сегодня великий день! Мы едины. А коли мы едины - значит, мы свободны. А коли мы свободны - значит, думать нам не о том, как угодить турецкому султану, а о том, как собрать растерзанную на куски нашу праматерь, великую и ослепительную Золотую Орду!

- Вот поэтому-то, мой повелитель, - сказал хану Ширин-бей, - нужно забыть все прежние ссоры. Я думаю о Кан-Темире. Если он будет с нами заодно - мы непобедимы. Если же мы оттолкнем его от себя, наше дело погибло. Его стрела метит нам в спину.

- Ширин-бей, мы теперь же пошлем к мурзе Кан-Те- миру гонца. Мы пошлем не кого-нибудь, а нашего начальника сейменов Маметшу-ага. Пусть он расскажет Кан-Темиру о нашей дружбе к нему и о нашем единстве… А теперь - спешите! Сундуки Кафы ждут вас!

Калга Хусам первым покинул шатер хана. Через минуту радостный вопль вспугнул птиц с гнездовий. Вопль перешел в визг и конский топот. Орда мчалась грабить купеческую Кафу.

Шатер опустел.

Перед Инайет Гиреем, мрачно потупясь, стоял Маметша-ага. Хан засмеялся, махнул рукой:

- Спеши в Кафу! К мурзе Кан-Темиру поедешь в полночь. - Хан устало сел на ковер и приказал подать обед.

Крымские ханы ели в одиночестве.

Есть не хотелось. Хотелось побыть с невеселыми своими мыслями. Свершилось то, что когда-нибудь должно было совершиться в Крыму. Хан вышел из повиновения Истамбулу. Видно, недаром Инайет Гирей был сыном Гази Гирея Бури, самого неспокойного хана во все времена татарского Крыма. Пора было показать Истамбулу: Крым - царство, а не вотчина турецкого султана.

С ханом Инайет Гиреем произошла обычная история. Два года назад его привезли с острова Родоса в державный Истамбул.

Инайет Гирей был осчастливлен. Он целовал порог султанского трона и руку султана. Выслушивал наставления пьяного Мурада, до того пьяного, что глаза у пего закатывались, как у человека, теряющего нити с земным. И всякий раз Мурад пересиливал дурман и говорил слова твердые и жестокие: про то помни и про это, а позабудешь - берегись. Провинностей у крымского хана может быть много, а кара за них одна. Как тут не вспомнить законы Чингисхана?

Молча перенес Инайет Гирей посвящение в ханы, по с той поры он думал только об одном: у султана Мурада нет наследников мужского пола. Правда, султану еще не исполнилось и тридцати лет, но как он похож на мертвеца, когда пьян. А пьян султан, по слухам, каждый день.

И снова ярость подхватывала Инайет Гирея на черные свои крылья. Кафский кадий осмеливался лепетать о шариате, пороча законы Чингисхана. Что же турецкий султан, наследник калифов, защитник дела пророка Магомета, убежище веры, не соблюдает тех законов, которые должен хранить? По шариату, пьянство наказывается смертью или восемьюдесятью ударами плетей, а султан Мурад преследует курильщиков табака, а вино разрешил пить специальным султанским указом.

Пей, больше пей, оттоманское отродье! Да потопят тебя зеленые пары хмеля! Пей, ибо стоит засохнуть дереву Оттомана, и на пустой престол империи есть только один наследник - хан Крыма. У Мурада пока еще живы братья, но ведь - пока. Они пока в тюрьме. Но ведь пока! До первого султанского гнева. Султаны Турции имеют право убивать своих братьев.

Первым совершил братоубийство султан Баязид. Он задушил брата Якула и завещал братоубийство своим царственным потомкам. Оправдание содеянного нашлось в Коране. “Возмущение хуже казни, - говорит Коран, - и поэтому надлежит следовать примеру, данному Богом, который желает быть единым и не имеет себе соперника. Согласно с сим и представитель Бога на земле, то есть султан, равномерно должен быть один на престоле и не иметь себе никакого соперника”.

Баязид умер в плену, у Тумурленга в клетке, но его завет - слава аллаху! - живет. Султаны душат своих братьев, а детей содержат в гаремах, как в тюрьмах.

Государственные думы хана Инайет Гирея прервал гонец.. Он был в пыли - одни глаза сверкают.

- Великий хан! - гонец поцеловал прах ног повелителя. - Великий хан! Казаки осадили Азов.

Инайет Гирей от неожиданности хлопнул ладонью о ладонь. И захохотал, закатился, упал на подушки в изнеможении.

Испуганным слугам указал на гонца.

- Дайте ему сто грушей!

За дурную весть неслыханно щедрая награда? В уме ли хан?

Э, нет! Хан с ума не сошел. А вот быть ли в здравии Мураду, когда ему донесут: турецкая крепость Азов в осаде, хан Крыма взял Кафу, в Венгрии Ракоци разбил Будского пашу, персидский шах Сефи I прогнал турецкие войска из-под Еревана, турецкий гарнизон, оставленный в Ереване, уничтожен?

Глава вторая

Рабы стали отставать от повозок. Черное небо ночи посерело. Хозяин рабов и повозок татарин Абдул показал на ближний лесок, потом сложил ладони подушечкой, и положил на эту подушечку голову, и всхрапнул. И засмеялся! И ударил ладонью по крупу своей лошади.

- Скорей! Скорей! Чем скорее придете к лесу, тем скорее будет вам отдых.

По всему было видно, Абдул себе на уме. Вместо того чтобы продать рабов в Кафе, где он и отнял их у грека- купца, почему-то гонит прочь от моря, в свое хозяйство, должно быть.

Рабы были прикованы один к другому цепью. Десять молодых русских мужиков. Высоки, русы, плечисты. Абдул встанет на коне в сторонке, поглядит на них, пропуская, и головой от удовольствия крутит, в седле ерзает: уж так ему по душе его полон. А потом сорвет коня с места вскачь - и к первой двухколесной повозке. Там среди тряпок - дева. Тоже русская, но такая русская - польской пани ни в чем не уступит: ни ростом, ни станом, ни блеском синих глаз. Для ножек такой царицы терлики73 нужно расшивать морским жемчугом.

Абдул вокруг повозки этой так и вьется. Там шубу оправит, чтоб ветерком холодным, ночным, красавицу не охватило, там в подстилку кулаком ткнет: мягко ли? По всему видно, не для себя везет деву. Такая не для Абдула, такой в самую пору в ханский дворец, а то и в Истамбул, к Порогу Счастья74, в гарем повелителя народов.

- Скорей! Скорей! - машет рабам Абдул рукой.

На небо поглядывает - светлеет небо. На лесок впереди. На коне до леса близко, а надо пешком идти.

Всю ночь на пустой желудок по каменистой дороге - тяжкая участь, а все же ни разу плеть не свистела.

Побежали.

Раб, шагающий первым, обернулся к своим:

- Никогда еще такого не видел, чтоб татарин христиан почитал за людей. Ему, чую, в лесу нужно скрыть нас до солнца.

Абдул от радости в ладоши бьет.

- Карашо, урусы!

Остановились на опушке. Абдул разрешил запалить костер. Бог весть от каких щедрот, бросил рабам тушку целого барана. А сам и руками показывает, и словами по-своему говорит. Ешьте, мол! Чего лучше сытого живота. И молите за меня вашего бога! Я человек хороший!

- Пока не врет, - согласился вожатый.

- А ты что, по-ихнему кумекаешь? - спросили его.

- Кумекаю.

- Узнай, куда он ведет нас. От кого прячет?

- Спросил бы, да вот беда, по кнуту не скучаю.

Абдул разговор услыхал, подошел к вожатому, в глаза

ему смотрит: о чем, мол, договариваетесь? На лице тревога, на саблю показывает, на кинжал. Делать нечего, заговорил вожатый по-татарски.

- Прости, господин, и не сердись! О побеге мы не помышляем.

Обрадовался Абдул, услыхав татарскую речь, а никак не успокоится.

- Знаю я русских. Дурные люди. Как их ни корми, как ни возвышай, все одно о побеге думают. Оттого и дают за них цену куда меньшую, чем за поляков. А ведь такие сильные, смекалистые люди.

Вожатый свое.

-*- Говорю тебе, господин, не о побеге думали. Просили меня товарищи мои спросить у тебя, почему ты нас в Кафе не продал, а тайным обычаем ведешь неведомо куда. А я, господин, отвечал им, что не смею отворять рта, покуда тобою не спрошен буду.

Понравилась Абдуле речь ведущего.

- Как тебя зовут?

Да у нас на Руси каждый второй Иван. Иваном зовут.

- Карашо, Иван! Скажи своим: веду я вас к себе домой. Мне хан землю пожаловал. На той земле хочу я сад посадить и пчел завести. Моя земля неподалеку от аула Османчик. В Османчике все пчеловоды: лучший мед в Крыму. Никому они свой мед не продают, весь отправляют ко двору султана, в Истамбул. Пчеловоды золотые, а люди - глиняные. На каждого нового человека по-волчьи глядят. Разговоров не разговаривают, боятся свои пчелиные секреты выдать…

Я рад, что мне русские достались. Люди вы большие, сильные. И с пчелой обращаться умеете. У русских много меда. Правду говорю?

- Правду.

- А продать вас в Кафе невыгодно было. Мы Кафу взяли и сожгли. Купцов пограбили. Сегодня в Кафе за рабов платят гроши.

Разговорился Абдул, размечтался.

- Коли вы работать будете хорошо, ульи устроите, пчел разведете, я вас кормить хорошо буду… А девицу, хоть и не полячка она и не черкешенка, хану подарю. Он мне за нее еще земли даст. Коли за коня дал, за такую красавицу непременно пожалует или землю, или колодец.

- Если ты к самому хану в дом ходишь, кого ж тогда боишься? От кого прячешь нас?

- В праздники крымский хан любому человеку доступен, знатному и незнатному. Я в сейменах служу.

- Это как у нас - стрельцы, что ли?

- Да, вроде того. Только ваши стрельцы в разных городах живут. Собрать их русский царь быстро не умеет. А у нашего царя войско всегда под рукой. Сегодня скажет, сегодня и в поход пойдем.

- Стало быть, ты не из больно простых?

- Ну, теперь-то у меня земля. На рамазан подарил я хану коня валашского. Сам его добыл, десятерых стоит. Хан меня и пожаловал… Только нас, пожалованных, много. Мурзы дочерей за нас не отдают. Для них это зазорно. А веду я вас тайком потому, что хан из войска теперь никого не отпускает. Он турецкого бейлербея велел задавить. Султан на то разгневается, нового хана пошлет в Крым, а Инайет Гирей собирается его перенять и не пустить… Меня мой юзбаши75 домой тайно послал.

Он взял богатую добычу. Двух купцов ограбил. Пять повозок его, моих две. А возница на первой повозке - это его работник валах. Он у него давно.

- То-то я гляжу, чудно! Семь повозок, а возница один. Оттого и плетемся.

- Лошади наши приучены ходить гуртом. Я поговорил с тобой и теперь верю тебе. Хочу расковать вас. Посажу всех на повозки, гнать будем. Так-то скорее доберемся до дома. А то недолго и до беды. Теперь хан суров. Под горячую

руку попадешь - конец. И за вас боюсь. Казаки Азов осадили. Теперь наши на русских сердиты.

Сказал и язык прикусил, в глаза вожатому смотрит, что, мол, в мыслях у русского. Огонек сверкнет, значит, бежать решит.

Нпчего, выдержал испытание.

Расковал для начала Абдул одного вожатого.

- Пойди, Иван, к девице! Спроси, не надобно ли ей чего. Скажи: баран изжарится - ей лучший кусок.

Подошел Иван к повозке. Спит девушка. Лицо белое как снег. Да не холодна белизна, на щеках зорька. Так солнышко яблоки теплом своим обливает.

И ведь взлетели. И не обожгли. Синее, как лен, полилось по Иванову сердцу.

- Как тебя зовут?

- Надежда. Где мы? Кто ты?

- В лесу. Ночи ждем, чтоб дальше идти. Меня Иваном зовут. Хозяин послал спросить: не надобно ли тебе чего?

- Пить хочу.

А хозяин тут как тут: в глаза обоим заглядывает, экая собачья привычка.

- Пить ей хочется, - сказал ему Иван.

Татарин головой закивал, побежал к одной из повозок. Бурдюк несет. А сам Ивану машет: сделал свое дело, уходи. А Надежда потянулась вслед за ним.

- Из Рязани я. Доведется коли быть в Рязани, поклонись от меня церквам да реченьке нашей, красавице.

Ивану и ответить не пришлось, мужики кричат:

- Готов баран!

- Костер гасите. Поедим и спать. А чтоб сон крепче был, скажу вам: казаки к Азову приступили.

- А ведь Азов от Крыма недалеко, - сказал тот, кто шел в десятке последним.

- Абдул ведет нас ночами потому, что татары злы теперь на русских, - оборвал мужика Иван. - Он собирается нас расковать. Он хочет, чтоб мы ему пчел развели.


Глава третья

Мурза Кан-Темир, со спины тяжелый - от загривка по плечам, как у верблюда, черствый горб жира, - в поясе был тонок и наступал на землю, словно это не твердь, а туман. Рядом с ним, но боже упаси - не вровень, не плечом к плечу, а на четверть ступни отставая, стройный, как в свои семнадцать, широкоплечий, узкобедрый, с маленькими царственными руками, огнеглазый и румяный, опять-таки не шел, а парил по-орлиному, зять мурзы Кан-Темира Урак- мурза, знаменитый князь Петр Урусов76. Хорошо знали князя в Москве и в Кракове, в Астрахани, в Истамбуле, в Яссах и в Бахчисарае. Князь Петр Урусов был сыном ногайского мурзы, кочевавшего близ Астрахани. Его улусы были многочисленны, а потому он метил в цари всей ногайской орды. Не без умысла детей своих отправил ко двору царя Федора Иоанновича: на виду хотел быть. И сыновья не подвели. Среди царевичей и князей братья, прозванные Петром да Александром, были не последними: что на конях скакать, что зайцев гонять, что на пиру гулять.

Да как ни пируй, а похмелья, коли вино пил, не миновать. Хлынули на русскую землю черные реки Смуты. И в 1607 году под Крапивной, в тяжкий для русских час, князья Урусовы, Петр и Александр, вспомнили, что они Урак-мурза да Зорбек-мурза. Вспомнили, подхватились и ушли со своими отрядами в степь. Зорбек отправился к отцу под Астрахань. Урак-мурза - в Крым. Мелкой сошкой в Бахчисарайском дворце не захотел быть. Слишком часто менялись ханы. Свою ставку сделал Урак-мурза на ногайского мурзу Кан-Темира.

Кан-Темир Крыму не подчинялся, когда это нужно было туркам, воевал с ханами, даже Бахчисарай захватывал. Турция Кан-Темира жаловала. Он стал блюстителем турецко-польских границ, пашой Очакова, Силистрии, Бабадага, Измаила, Килии и Аккермана77.

Урак-мурза женился на дочери Кан-Темира, он - думал, делал - Кан-Темир.

Они шли теперь по широкому двору Белгородского дворца поглядеть долю Кан-Темира, доставшуюся после набега на Польшу.

Один поход - и орда Кан-Темира в шелку, бархате, золоте. Табуны коней. Рабов - как баранов. Двадцатилетний пленник стоил меньше десяти рублей золотом. Такого еще не бывало! Поляки не ждали удара. Султан Мурад IV, бросивший все силы на войну с персидским шахом Сефи I, запретил набеги на русские и польские украйны. И чудно! Строптивый хан Инайет послушался, а верный Кан-Темир - взлягушки, как дурная лошадь.

На то были причины. И в непослушании радел Кан-Темир о султанской выгоде: мурза поклялся свалить мятежного Инайет Гирея.

Урак-мурза однажды в присутствии Кан-Темира рассказал его младшему сыну сказочку о шестиногом дэве. Сила дэва была в коне, и стоило мудрому человеку молвить: “Ба! У коня дэва сбруя войлочная, а у моего золотая”, - как в тот же миг взвился конь до самого неба и сбросил седока. Малый сказку слушал, а старый смекал.

И - в Польшу! За полоном, за кафтанами! Вот она - золотая сбруя ногайской орды. Тысячи и тысячи рабов. Крымцы от зависти зубы портят. Не от завидок ли Кафу ограбили? Султан Мурад подобной дерзости не простит. Инайет Гирей знает об этом. Прислал о дружбе говорить. И не кого-нибудь, Маметшу-ага - правую руку хана.

Урак-мурза не забыл пригласить агу на этот широкий двор. Погляди, подумай. У нас невольников, как семечек в подсолнухе. И еще два сарая невольниц. А за иную польку в Истамбуле по шести тысяч пиастров турки дают…

Прием послу нарочитый. Никаких пиров. Ответа ждать велено до утра. Ну а чтобы показать - неприязнь, мол, государственная, не личная, - на вечер Маметша-ага приглашен к Урак-мурзе.

Посол этому рад. В Бахчисарае ждут мира.

Молча шагают мурзы между рядами голых пленников. Кан-Темир жмурится под жгучим огнем полуденного солнца. На лице, приличия ради, недовольство. А пленники - хороши! Один к одному. Вдруг у Кан-Темира ноздри вздрогнули. Взял парня, мимо которого проходил, руками за голову, открыл ему рот и поморщился: зубы редкие, черные. Поднял мурза указательный палец и стрельнул им вниз. Парня с гнилыми зубами тотчас убили. И еще одного убили - бородавки на лице.

Оглядел мурза Кан-Темир свою долю, улыбнулся наконец. Подозвал к себе бахчисарайского торгаша, еврея Береку.

- Какой товар в твои руки идет! - Языком прищелкнул. - Думаю, что тридцать золотых за каждого, - это значит даром отдать.

Берека долго кланялся, а сказал твердо:

- Нынче тяжелые времена, господин! Десять золотых, и то себе в убыток.

Кан-Темир нахмурился, заругался, за саблю схватился.

- Двадцать золотых за раба! Столько же дашь и Урак-мурзе.

- Господин! - взмолился Берека.

- За твою мудрую смиренность получишь разрешение скупить рабов у прочих мурз и воинов.

Берека схватился за голову, а в глазах не слезы - огонек-коготок: купец прикидывал прибыль.

Мурзы удалились. Берека снова обошел пленных, заглядывая в рот каждому. Закончил осмотр товара к вечеру.

- Скажите, не кривя душой, - спросил у рабов, - остались ли еще люди в вашей стране?

Поляки смотрели вниз, молчали.


- Напоить и накормить! - приказал Берека.

Воду принесли хорошую, а мясо - собаку бы стошнило.

Ничего заморского! Татарин Урак-мурза угощал татарина Маметшу-ага по-татарски. Пахучий тулупный сыр. Этот сыр, прежде чем есть, целый месяц держат в тулупе. Пастырма - посоленное, засушенное на солнце воловье мясо. Какач - так же приготовленное, но баранье мясо. Каймак - затвердевшие на огне сливки. Молодой жеребенок. Из питья: башбуза - хмельная, как вино; щербет, язма, приготовленная из катыка *.

Принимал Урак-мурза именитого гостя не во дворце, в сакле. На полу кошма, на стенах - ковры. На коврах - серебряное оружие.

Перед едой помолились. За едой о лошадях говорили. А как башбузу стали пить, Урак-мурза хмельным прикинулся.

- Горько гостя горьким угощать, но все ж лучше, чем улыбаться, а за спиной кинжал держать наготове.

Сказал это Урак-мурза и помрачнел. Бузу пил, усы щипал, словно духу набирался для недоброй вести. Маметша- ага ему помог:

- Не хотите с ханом заодно стоять?

- То ли слово - хотеть! - всплеснул руками Урак-мурза. - Не можем. Мурза Кан-Темир на службе у турецкого султана, а своему слову он не изменщик.

- Верность - талисман царственных особ, - с торжественностью в голосе согласился Маметша-ага.

Стали говорить о верности, восхваляя преданных слуг. А в глазах у обоих мудрость и понимание. Верность хороша, когда она чего-нибудь да стоит. Ах, коли бы друг другу сердце открыть. Только ведь и так понятно: одного поля ягода, другим не чета. А впрочем, одного ли?

Урак-мурза. Я изменил Лжедмитрию Первому ради ласки царя Василия Шуйского.

Маметша-ага. Когда трон под моим господином Джанибеком Гиреем в первое его правление пошатнулся, я изменил ему и при Магомет Гирее командовал сейменами хана.

Урак-мурза. Я изменил Василию Шуйскому сразу же, как увидел, что у него есть трон и нет власти. Я присягнул Лжедмитрию Второму.

Маметша-ага. Моя измена Магомет Гирею решила битву. К власти пришел мой благословенный Джанибек Гирей. Когда он царствовал, Крым принадлежал моей воле.

Урак-мурза. Второй Лжедмитрий - вор Тушинский - не был государем. Я убил его, чтоб сослужить службу настоящему венценосцу, королю Сигизмунду.

Маметша-ага. А знаешь ли ты, что я тесть Джанибек Гирея? Я выдал за царя дочь свою. Я с Джанибек Гиреем уходил из Крыма, вернулся же с другим царем, с Инайет Гиреем. Я у него в доверии.

Урак-мурза. Крымские дела столь шатки, что ханам изменять не грех. Держаться одного хана - значит быть врагом себе, искать себе погибели.

Нет, такого разговора не было. Зачем слова, когда есть глаза. Слова - шелуха, скорлупка, броня. Впрочем, эти пожилые люди столько лгали на своем веку, что заслужили- таки право говорить один на один в открытую. И они воспользовались своим правом.

- Кого просит у Мурада Кан-Темир на место Инайет Гирея? - пошел в атаку Маметша-ага.

- Кан-Темир хотел бы видеть на престоле тестя своего Джанибек Гирея или его сыновей.


- Я думаю, - сказал Маметша-ага с улыбкой признательности, - Инайет Гирей недолго будет занимать место, назначенное другому. Однако теперь он очень силен. Берегитесь.

*

Утром посол хана имел государственную встречу с блюстителем турецко-польских границ, пашой, бейлербеем и мурзой Кан-Темиром.

От имени хана Инайет Гирея его алгазы-ага Маметша Сулешев сказал, что хан желает Кан-Темиру здоровья и благополучия в делах и рад сообщить, что весь Крым ныне отложился от султана Мурада IV, что беи пяти родов с ханом заодно, что хан пребывает в радости и счастье по случаю великого единения татар и молит аллаха, чтоб и Кан- Темир был со всеми, а не сам по себе.

На этот призыв Кан-Темир ответил заготовленной фразой:

- Передайте хану, не ему повелевать мною! Я раб самого турецкого султана, и я ему не изменю. Султан мне прикажет, и я, карая вас за измену, буду сечь и заберу у вас Крым, и жен ваших, и детей.

Слушая мурзу Кан-Темира, Маметша-ага хмурился: война не за горами. ,

*

И еще одна ночь растаяла. Цветок зари раскрыл все свои лепестки, и татарин Абдул остановил обоз на развилке двух дорог. Подозвал к себе Ивана.

- Правой дорогой пойдешь - десять верст до моей сакли, левой - все тридцать. Далекая дорога - по горам, короткая - степью.

- Десять верст - не путь, а все же не лучше ли переждать, господин?

Абдул головой покрутил.

Свернули на короткую дорогу.

Сердце - вещун. До Абдуловой сакли - рукой подать. Степь взгорбилась, на горбу лесок, в лесу - прогалина, на прогалине татарские сакли - владения Абдула, а на дороге - бешеная пыль.

- В цепи! - только и успел крикнуть Абдул. Ивана учить не надо. Накинули пленники на себя цепь, а клубок пыли уже вокруг вьется. Грозный татарин коня сдержал, глянул на пленников, на Абдула, на первую повозку, где забросанная шубами - девушка.

Абдул ни жив ни мертв. Грозный татарин - сам Маметша-ага.

У Маметши - глаз на чужое добро стреляный. Подплыл на коне к первой повозке, рукояткой плети скинул шубы и долго, не мигая, глядел на девушку. Потом, не поворачивая головы, плеткой же, поманил к себе Абдула.

- Я тебя не видел, сеймен! Но эта рабыня - моя.

Махнул своим головорезам, и девушка исчезла из повозки.

Ускакали.

Абдул сел в пыль, на дорогу, помолился. А встать не может.

*

За Перекоп, на Кан-Темира, вышла стопятидесятитысячная армия Инайет Гирея.

Султан не разрешил Кан-Темиру воевать с ханом, и Кан- Темир бежал в Истамбул. Хан Инайет Гирей осадил крепость Килию, требуя выдать имущество Кан-Темира и его семью.

Петр Урусов и мурзы изменили Кан-Темиру и ногайской орде, целовали полу ханского халата, молили о пощаде и просили взять на его государеву службу.

Получив богатства Кан-Темира, его жен и двух младших сыновей, - старшего мурза увез с собою, в Истамбул, - Инайет Гирей подобрел - Килию78 хоть и пограбил, да не сжег. Петра Урусова и мурз с восемью тысячами ногаев на службу принял и увел с собою в Крым.

В Бахчисарае пошли пиры. Да что-то уж больно весело на них было. Калга Хусам и нуреддин Саадат напивались до видений. Инайет Гирей вина не пил, но веселился под стать братьям, до изнеможения.

Знал Инайет Гирей: дни его ханства сочтены. Порта не терпит строптивых. Не терпит, а на все дикие ханские вольности - ни слова. Чем дольше это молчание, тем страшнее. Он достиг высшей свободы и могущества. Наконец-то он, Инайет Гирей, был хозяином Крыма и степей до украйн Руси и Речи Посполитой.

Но знал Инайет: все это - пока. Да, он хан, но - пока. Он силен, но - пока… Страх его на пороге. И, спеша опередить тот миг отвратительной слабости, когда в дверь сердца постучат Немые собственной души, он продиктовал письмо влиятельнейшему человеку Порога Счастья Верховному муфти Яхье-эфенди.

Едва письмо было закончено, как Инайет Гирей вызвал к себе Маметшу-ага. Приказ был короток:

- Собирай войска!

Следующий приказ писарю:

- Поезжай в Ялту, там у Грамата-Кая моя каторга79. Как только взойдешь на палубу, пусть гребцы гребут, а корабельщики поднимают паруса. Письмо отдашь в руки самого муфти Яхьи-эфенди. Ступай, лошади ждут!

Третий приказ был слугам:

- Найдите калгу и нуреддина. Пусть оставят все дела и едут ко мне.

*

Калга Хусам рассчитывался с запорожскими казаками. Шестьсот воинов ходили с калгой на Кан-Темира. За месяц службы казакам было заплачено девять тысяч ефимков80. Теперь калга Хусам собирался отпустить казаков домой, на родной Днепр, за пороги.

Услыхав приказ хана, калга тотчас отправился во дворец. А вот нуреддин Саадат заупрямился сначала. Государственным делом занят был юный царевич.

Перед ним связанный по рукам и ногам на доске, усыпанной тонкими гвоздиками, лежал московский подьячий, привезший Ииайет Гирею и его ближним людям ежегодные поминки. Поминки показались недостойно малыми.

Инайет Гирей требовал прибавку “для своего ханского обновления”.

Он, мол, только что вступил на престол, потому в средствах скуден.

На приеме послов Маметша-ага, пе глядя на русов, завел громкий разговор:

- Бьем, бьем московских послов, а толку все нет. Пойти на Русь, отобрать у матери ребенка - и то прибыльнее, чем их проеденные молью шубы.

Калга Хусам, принимая свою долю, закричал на телохранителей:

- Что глядите? Или нет у вас рук, а в руках ослопов? Или вам хочется, чтобы я сам о них свои руки осквернил?

Нуреддин Саадат превзошел своих братьев:

- Если бы не приказ моего брата, я бы с вас, послов, живьем содрал бы кожи и на этих поганых кожах сжег бы ваши поминки. Это не поминки, а бесчестье.

Посла били, на раны, в нос, глаза, рот лили мочу, сыпали соль п пепел. Уши прокололи спицами. В задний проход набивали конский волос и сухую траву.

Подьячий потерял сознание. Его обыскали, нашли восемь рублей и серебряный перстень. Чтобы привести подьячего в чувство, нуреддин приказал положить его опять на доску, а тут и пришли от хана с требованием явиться.

Садясь на коня, нуреддин велел посла оставить в покое, а пытать его людей; пытать до тех пор, пока не дадут за себя по пятидесяти беличьих шуб. И что поделаешь - дали.

Продали сами себя бахчисарайским евреям.

*

Инайет Гирей прислал за норовистым младшим братом еще одного гонца.

- Царевич, скачи в Чуфут-Кале! Великий хан и калга отправились в крепость.

Нуреддин испугался: что за напасть? Хан и калга в Чуфут-Кале спасаются от грозных набегов казаков. Но в Бахчисарае спокойно. Нежданная дворцовая смута? Или чума?

Страхи нуреддина были напрасны. Всюду спокойствие.

Хана и калгу он нашел стоящими на самой высокой круче Чуфут-Кале. Они глядели вдаль. Там, вдали, по белой меловой дороге, поднимая белое облачко, скакали несколько всадников.

- Это гонец везет мое письмо к муфти, - сказал хан братьям. - Я потребовал через него у султана голову Кан-Темира. Я убежден, что вместо головы султан пришлет нового хана. Гонец мчится в Грамата-Кая. Там стоит моя самая быстрая каторга. Она поднимет паруса тотчас, как гонец взойдет на палубу. Еще несколько мгновений - и гонца уже нельзя будет вернуть…

- Мы взяли Килию и Кафу, не убоявшись султанского гнева, мы убили бейлербея и кади, может ли сравниться с этим самое дерзкое послание? - удивился калга Хусам.

- Приказывай, хан! Приказывай, наш старший брат! Мы будем с тобой, пока сможем держать в руках наши сабли!

Так воскликнул Саадат, и хан Инайет Гирей обнял калгу и нуреддина. И они стояли так: руки хана на плечах братьев, а руки братьев, сплетясь, на груди хана.


ДЕНЬ И НОЧЬ

Глава первая

Хохот как вопль. Пронзающий, как поросячий визг. На замок от такого не спрячешься. Да хохот ли это? Уж больно громко, бесстыдно - во все безлюдье голой улицы, во все бесцветье ослепших от полуденного солнца красок.

Истамбул…

Ни злобы, ни сострадания. Ори не ори - не услышат. Некому!

- О-о-о-ооо-ха-ха-ха-хиииии!

И молчок. И пузырями - икота.

- Ик! Ик! Ик!

Как удары маятника.

Бостанджи81 вытягивают из дома человека. Вытянули. Их пятеро, блюстителей порядка. Из-за круглых плеч, жирных, будто коленки евнухов, - умершее лицо и ослепительно черные глаза, как те звезды, которые прилетают к земле, чтобы сгореть.

Вытянули со двора. Тесно прижались к воротам. Свистнуло шепелявое железо: молоток обрушился на шляпку гвоздя.

- О! О! О! Ооооо…

Бостанджи поглядели на свою работу со стороны, остались довольны и покинули человека. Они уходили молча, лениво, перебрасываясь скучными словами.

Оставленный в одиночестве человек, воя, припал щекой к воротам, окаменел, - одна шея вживе: набухнет - опадет, набухнет - опадет, будто зоб у лягушки. Человека прибили к воротам за ухо.

Бостанджи ни разу не оглянулись. Теперь на улице осталось двое: тот, кто смотрел, и тот, кто выл.

Тот, кто смотрел, подошел к воющему. Ему пришлось тоже прислониться щекою к воротам, потому что он хотел видеть глаза. Спросил:

- В чем твоя вина?

Воющий перестал выть и ответил:

- Я выпекал хлебы меньшего веса, но продавал по обычной цене.

- Тогда ты заслужил Это.

Торговец хлебом закрыл глаза. Он уморился стоять в позе распластанной на камне ящерицы, но сменить позу - пошевелиться, а ухо - на гвозде.

Тот, кто смотрел, потерял к тому, кто был виновен, интерес и ушел. Теперь торговец хлебом остался в совершенном одиночестве. Одурманенные полуденным зноем дома умерли: ни шороха.

Торговец хлебом опять было завыл, но быстро сник. Заскулил, как маленькая, побитая пинками хозяина, собачка.


“Во времена Янко-Бен-Мадъяна, в век короля Везандуна и в век Кустаитина82 Истамбул был человеческим морем. Мастера стекались в него со всех семи климатов и строили свои великие талисманы от бедствий небесных и земных”.

Так написано в древних книгах.

Так было.

На Тавук-базаре со времен императора Кустантина стояла мраморная колонна. На той колонне бронзовое изваяние скворца. Раз в год тот скворец издавал крик, и тогда со всего Истамбула к скворцу летели птицы, и каждая несла по три сливы: одну в клюве, две в лапах. Припошение доставалось людям, и люди славили древних мастеров, чьи творения были талисманами.

Но люди пришли и ушли, и многие талисманы исчезли с лица земли.

Колонна на Тавук-базаре пала от землетрясения. В день, когда родился пророк Магомет, земля стала зыбкой, как море, а море разверзлось до самого дна. В тот день пали истуканы, и многие язычники разуверились в своих богах.

Нет боле чудесного скворца в Истамбуле. Птицы не дарят людям слив, но человеческое море не иссякло. Кан шумел Тавук-базар, так и шумит.

Тот, кто покинул прибитого к воротам за ухо, пришел к лавке, где выделывались кожи.

Заглянул в нее с черного хода, поднял с земли твердый комочек земли и ловко бросил в самого дюжего верзилу. Грудь и плечи верзилы были шириною с мечеть - зато ни головы, ни живота. Живот, как у волка после голодной зимы, а голова хоть и была, да какая-то очень уж неприметная, будто горошина на арбузе. Она бы и вовсе была неприметна, когда б не пронзительно черные глаза-букашки.

Комочек слипшейся земли щелкнул верзилу по лбу и рассыпался. Глаза-букашки прыгнули вверх, в стороны и остановились на кидальщике. Они тотчас начали попеременно исчезать и появляться вновь, а это означало, что владетель их, калфа83 Махмед, подмигивает.

Через минуту-другую друзья нырнули в базарную толпу. Радостный Мехмед, улизнувший с работы, таращил глаза-букашки и кричал во все горло, потому что на базаре каждый кричал во все горло:

- Ай, молодец! Пришел! Я думал, ты совсем забыл меня… Деньги есть? Нет? Ай, не беда! У меня есть.

Остановился. Полез губами в ухо тому, у кого не было денег.

- Мы сегодня славно выпьем! Да продлит аллах дни нашего великопьющего султана!

- А что ты скажешь своему мастеру?

- Я? - Мехмед задрал голову к небу. - Я скажу, что пошел по нужде и увидел, как в лавку лезет вор. Вот я за ним и погнался.

0ни засмеялись и, чтобы не терять время попусту, направились к ближайшей бывшей кофейне, где теперь торговали вином, ибо султан под страхом смерти запретил пить кофе и курить табак.

Друзья пробились через толпу, и тут, на человеческом мелководье, товарищ Мехмеда замедлил шаги и наконец совсем остановился.

- Ты что? - удивился Мехмед. - Пошли скорей.

- Подожди!

Тот, кто сказал “подожди”, стоял перед пожилым торговцем в чистом, но сплошь залатанном халате. Старик сидел па пятках, а перед ним на аккуратной тряпочке лежал товар: в левом углу - кучка репы, в правом - стершаяся, потерянная лошадью подковка и два больших ржавых гвоздя.

- Что ты хочешь за свой товар? - спросил тот, кто смотрел.

- Кусок лепешки, который я мог бы разломить надвое: для меня и моей жены.

- Ты что же, из купцов?

- Нет, я реайя. У меня есть клочок земли.

- Почему же ты не возделываешь землю, коли тебе назначено судьбой быть на земле?

- Я возделываю землю, господин. Но с меня взяли авариз, подать, которую обязан платить каждый мусульманин, имеющий дом. А я дом имею. И я отдал положенные 300 белячков. А потом я заплатил подушную подать. И отдал еще 240 белячков. У меня было двадцать баранов, и за них сборщики податей взяли с меня 600 белячков. Они брали по 30 белячков с бараньей головы, тогда как испокон века за баранью голову брали по одному белячку. Чтобы выплатить подати, я продал все, что имел, и баранов тоже. Я ни гроша не должен султану, да будет его блистательное имя благословенно! - но теперь я умираю с голоду.

Тот, кто спрашивал, повернулся к калфе Мехмеду.

- Дай мне все деньги, какие есть у тебя.

У Мехмеда глаза-букашки так далеко забрались вверх, что дальше пути им не было, и тогда они побежали по сторонам.

- Не жалей!

Мехмед сунул руку за пазуху, достал пиастр. Повертел его, но тот, кто прикрикнул на Мехмеда, выхватил монету и бросил старику.

- Я покупаю подкову.

- Зачем она тебе? - заговорил Мехмед, бросаясь в пыль и норовя ухватить монету.

Тот, кто купил подкову, носком чарыка подтолкнул монету старику, нагнулся, взял подкову и пошел прочь.

Мехмед помчался следом.

- Уж не думаешь ли ты, что нам дадут вино за эту дырявую подкову? Или ты, быть может, разбогател?

- Мехмед! Пошевели мозгами! Неужто в Истамбуле нельзя достать глотка вина, за которое не надо платить монетой?

- В Истамбуле надо платить за каждый чох, чтоб нашего султана чума взяла!

Мехмед сказал это в сердцах, громко, и люди, стоявшие поблизости, бросились врассыпную.

- Ты с ума сошел. Сейчас чауши нагрянут.

Тот, кто хотел купить вина без денег, потащил Мехмеда прочь с базара.

Они ныряли в улочки, петляли и наконец остановились: никто за ними не гнался. Вышли к морю. Сели в тени большого камня и стали глядеть на волны.

- Не скоро у нас с тобой будет побрякивать в кошельке, - сказал Мехмед. - Тебе, брат, еще учиться и учиться. Ты ведь еще внизшей степени харидж, а потом будешь в степени…

- Дахыль, сахн, потом защищу диплом и буду даниш-меидом.

- А я стану лучшим кожевником Истамбула! У меня будет лавка, много учеников и подмастерьев. В огромном подвале моего огромного дома я поставлю бочку, в которую можно будет загнать десять быков, но я загоню в нее вино, чтобы выпускать его на волю всякий раз, когда будет охота.

Мехмед разгорячился, вскочил на ноги - и тут его глаза-букашки уставились в одну точку.

- Придумал! Я знаю, где сегодня будет много плова, жареного мяса и вина. Бежим!

И они снова кинулись в лабиринт улочек, и Мехмед, заливаясь от смеха, на ходу рассказывал о том человеке, в доме которого нынче большое пиршество.

На Гёмюрджинского наиба пришла жалоба. По этой жалобе судьи назначили наибу смертную казнь. Бостанджи- паша поехал совершить экзекуцию, но оказалось, что наиб уже смещен со своего места. Н тогда…

- Что бы ты тогда сделал на месте бостанджи-паши? - хитро спросил Мехмед. - Не знаешь? А наш бостанджи-паша не растерялся. За провинности старого наиба он казнил нового наиба, а все его денежки и прочие богатства забрал себе.

Тот, кто бежал рядом, удивленно покрутил головой, а Мехмед рассмеялся, но тут же приложил палец к губам.

Они вышли к торжественно-красивому дому, окруженному молодым садом, с фонтаном и беседками. Играла музыка, пел певец, шумели гости, пировавшие на коврах под сенью деревьев.

Каменная ограда вокруг дома была невысока: коли встать па носки, увидишь, как едят и пьют сильные и славные слуги Высокой Порты.

Сладостный запах жареного и пареного будто пожаром охватил целый квартал. Бабочки да мошки - на свет, нищие да голодные - на запах еды. Под степами дома бостанджи-паши верещало, пузырилось человечье болото. Кто успел, тот получил по миске рису, кто пришел после - по ложке. Запоздалых гостей погнали бы взашей, но кто-то из окружения бостанджи-паши придумал смешную игру.

Над каменной стеной поставили длинное удилище с короткой лесой без крючка. Лесой обвязали кусочек мяса. Подпрыгни, ухвати зубами - мясо твое. Прыгали калеки, прыгали дети, прыгали бродяги.

Чтобы лучше видеть потеху, гости поднялись на крышу дома.

Калфа Мехмед поглядел на удилище и подмигнул тому, кого привел сюда.

- Не зевай! Делай, как я!

Растолкал калек, подпрыгнул, скусил мясо вместе с леской, ловко вскарабкался на забор и закричал:

- О величайшие и богатейшие сего мира, я, ничтожный, воздаю за вашу щедрость хвалу небу, ибо получил с вашего стола еду. Но я восславлю вас трижды, коли вы, накормивши меня, соблаговолите утолить мою неутолимую жажду!

Мехмед так забавно кривлялся, стоя на заборе, что ему разрешили спуститься в сад и подойти к дому. Шутники показали Мехмеду кувшин и знаками приказали, чтобы Мехмед открыл рот. Мехмед повернулся к забору и двумя руками позвал того, кто тоже хотел выпить. В то же мгновение красная струя вина пролилась па голову Мехмеда. Он подсел, изогнулся и поймал струю ртом. Дервиши в изодранных одеждах неистово загалдели, на их глазах творилось дело, которое осудил пророк Магомет.

Вино в кувшине иссякло, принесли другой.

- Иди сюда! - закричал Мехмед тому, кто все еще не решался перемахнуть ограду, - скорей, пока я не проглочу содержимое второго кувшинчика.

Калфа, откинув голову, ждал новой струи. И струя, шипя, как дракон, вцепилась в лицо бедного калфы.

Боль! Ужас! Тьма!

Мехмеда схватили, толкнули.

Бостанджи-паша хохотал. Проучили нахала: наглотался раскаленного масла. Струйка масла, извиваясь, тянулась к защитнику пьянчужки. Но тот, кто оттащил калфу из-под струи, глянул на крышу столь бешено, как умел взглядывать лишь один человек во всей Порте. Бостанджи-паша увидел эти глаза, п кувшин выпал из его рук. К бостанджи побежали друзья. Он отстранил их. Лицо его было белым, как снег.

- Что с тобой? - спрашивали его.

- Наваждение, - слабо ответил бостанджи-паша.

- Наказан! Наказан! - радовались дервиши несчастью калфы.

- Глаза целы, а лицо заживет! - Так сказал Мехмед тому, кто его вытащил из-под раскаленной струи.

- У тебя не лицо - волдырь.

- Отлежусь. Отведи меня в кярхане84 ювелиров. Там у меня друг Сулейман.

Видно, калфе полегчало. Тот, кто был с ним, помог ему встать, и они отправились к мечети Сулеймана Великолепного, возле которой помещалось длинное кярхане ювелиров. В этом кярхане было множество крошечных комнат, но зато каждый мастер творил так, как умели руки, как видели глаза, как билось в груди сердце и сколь высоко взлетала над землею душа.

Глава вторая

По преданию, первым пиром85 цеха ювелиров был пророк Давид. Давид получил от аллаха дар - делать брони и соизмерять сцепления колец в них. Для того, чтобы Давид проявил свой дар в полной мере, аллах умягчил железо. Так Давид стал пиром цеха кузнецов. Но ювелиры ведь тоже работают молотом на наковальне. Правда, их молот - молоточек, их наковальня - наковаленка, а их металлы - золото и серебро.

Древние цехи великих ремесел давно уже разделились. У железников один цех делает только подковы, а другой только гвозди.

Из цеха ювелиров вышли граверы, почерками таалик, несхи, рикъя писавшие на талисманах защитительные стихи Корана. Основание этому цеху положил Тахир Аджеми. Он завоевал Мекку и украсил ворота храма надписью по серебру: “Нет бога, кроме бога, и Мохаммед пророк его”.

Создали свой цех мастера, орнаментирующие золотом и серебром оружие.

Из цеха ювелиров вышел и цех мастеров, шлифующих драгоценные камни. Индийские алмазы, бадахшанские рубины, бирюза из Нишапура, рыбий глаз из Судана, прекрасные кораллы - только посвященные да аллах знали, сколько драгоценностей в тайных хранилищах цеха. Одно было ведомо всем - агатовых зерен у шлифующих гуси не клюют.

Друг калфы Мехмеда Сулейман состоял чыраком86 в цехе ювелиров, покровителем которого почитался его тезка султан Сулейман.

Дети султанов обязаны были изучать какое-то ремесло. Сулейман, прозванный впоследствии Великолепным, пожелал овладеть тайнами мастерства ювелиров. Он учился в Трапезунде у грека Константина. Однажды Константин вызвал своего ученика Шахзаде Сулеймана на состязание в искусстве и был посрамлен.

Мастер Константин разгневался и в неистовстве поклялся отсыпать своему непочтительному питомцу тысячу палок.

Слово - не воробей. Клятва есть клятва. А султан есть султан.

Побить султана нельзя. Султан неприкосновенен. Отступиться от клятвы - отступиться от бога. Тяжкую задачу загадал себе мастер Константин.

Мать Сулеймана пришла учителю на помощь. Она предложила ему за сына выкуп в тысячу золотых, но Константин не принял денег. Недаром греков называют хитроумными. Мастер приказал Сулейману вытянуть пятьсот серебряных проволок. Когда урок был закончен, Константин собрал эти проволоки в горсть и дважды стегнул ими Сулеймана по ногам. Так он освободил себя от клятвы, а Шах-заде Сулеймана от позорного наказания.

Чырак Сулейман мечтал о том дне, когда мастер ударит его дважды по ногам пятьюстами серебряных проволок, ибо это есть посвящение в мастера.

Из обязательных 1001 дня Сулейману осталось ходить в чыраках меньше ста дней. Чыраку денег не платят. Но Сулейман был чырак ювелира.

Алмазное яичко. Не больше воробьиного. Разрезано на две равные половины. Одну половину Сулейман зажал в тиски. Нацелился шильцем, по шильцу молоточком стукнул. Поглядел на работу. Задумался. Губу нижнюю прикусил.

Тот, кто глядел на Сулеймана через окошечко, стукнул в дверь.

Сулейман вздрогнул: алмазное яичко в шкатулку. Шкатулку на замок и в сундук. Сундук тоже на замок, а уж потом только дверь открыл. Увидел Мехмеда - ахнул. На губах белые волдыри, да и лицо - сплошной волдырь.

Сулейман метнулся в каморку. Сбросил фартук. Из-под кованого сундука вытащил мешочек с монетами. Запер каморку на замки и засовы, подхватил Мехмеда под руку с другой стороны и через площадь - в улочку, в пятую-десятую, на пустырь к развалившемуся дому.

Здесь Сулейман зыркнул по сторонам и вошел в пробоину в стене. Мехмед п тот, кто был с Мехмедом, - за ним.

Через ряд пустых темных комнат, в самую дальнюю. А там Сулейман поднял половицу и знаками вниз зовет.

Надежная каменная лестница. Запах плесени. Тьма. Сулейман половицу закрыл за собой, но дорога ему знакома. Уже в дверь стучит. Стукнул пять раз. Дверь отворилась.

Они стояли на балкончике. Глубоко внизу горели светильники, еще ниже, едва различимые в синих клубах табачного дыма, коврики, на которых сидели и возлежали враги Мурада IV - курильщики табака и кофепийцы. Зала была огромная. Зловещая. Казалось, вот-вот с головешками выскочат из углов слуги Иблиса87, и начнутся ужасы ада.

Сулейман пошептался с хозяином кофейни, молодым греком с тяжелым немигающим взглядом, тот кивнул, и все они спустились вниз. Мехмеда тотчас увели куда-то. Видимо, в кофейне был свой лекарь, а перед Сулейманом и тем, кто остался с ним, слуга расстелил коврик, принес трубки и две чашки кофе.

- Мы искали вино, а нашли кофе, - у того, кто сказал это Сулейману, губы искривились от неудержимого отвращения. - Почему ты не побоялся привести сюда чужого?

- Но ведь ты пришел с Мехмедом! - сказал Сулейман и ушел в себя.

- Ты мечтаешь о птице, которая несет алмазные яйца?

Сулейман улыбнулся, но глаза не вернулись из его далека.

- Я думаю о совершенстве. Возможно ли оно? И когда оно приходит? И придет ли оно ко мне?

Сулейман отпил глоточек кофе.

- Пей и ты.

Я хочу уйти отсюда. Где Мехмед?

- Его скоро подлечат… Уйти отсюда, не выпив кофе, нельзя.

Сулейман глазами показал на здоровенных молодчиков, сидящих на самом большом ковре. Все они играли в кости.

- А ты разглядел, что было внутри алмазного яйца? - спросил Сулейман, и глаза его заблистали, как черный хрусталь.

- Нет.

- Мне осталось совсем немного. Одну половину я начинил памирским лазуритом. Синим, как ночь. И месяц там у меня и алмазная капелька звезды, как на турецком флаге. А другая половина зелена, словно знамя пророка. Но зелена сверху, а внизу рубины, как тюрбаны воинов султана. Их множество, и над ними алмазный блеск бесчисленных ятаганов. А посредине, между двумя половинами, золотой круг земли. Яйцо закрывается. Замок сверху в виде девя- тиглавой золотой змеи с изумрудными глазами. Яйцо я помещу на перстень… Не знаю, куда мой мастер отправит его, но мне бы хотелось, чтобы этот перстень принадлежал султану Мураду. Тогда на земном круге я мог бы выбить печать султана.

- Зачем это тебе?

- Символы перстня должны напомнить султану - его дело быть мечом пророка. Он должен идти вперед, пока зеленое знамя не осенит все части света. А наш султан, вместо того, чтоб искоренить неправду мира, гоняется за курильщиками табака.

- Чтоб идти вперед, нужно иметь дом, в который можно вернуться и принести в него то, для чего ушел…

Сулейман резким глотком выпил свой кофе.

- Я все уже умею. Я всему научился у отца, но он разорился и умер… А мастером мне быть через годы. Не мастерство - пропуск в мастера, деньги…

И вдруг одними губами прошептал:

- За нами стали следить. Ты не пьешь и не куришь.

Пришел Мехмед. Лицо залеплено пластырем, а все равно

веселый.

- Что же ты скажешь теперь своему мастеру? - простонал Сулейман.

- Ха! Скажу, что вор, за которым я погнался, опрокинул на меня казан.

Тот, кто не хотел пить кофе, усмехнулся. Краем глаза он видел: на большом ковре оставили игру в кости. Трое молодцов встали и направились к ним.

Мехмед сразу все понял. Схватил чашечку кофе и единым духом выпил. Друзья поднялись. Сулейман расплатился с хозяином-греком. Грек взял деньги, не считая, глаза его нацелились на того, кто не пил кофе и не курил.

- Это наш! - сказал Сулейман упавшим голосом.

Мехмед загородил друга, но молодцы отодвинули его и

подошли вплотную к тому, кто им не понравился.

Сверкнули два кинжала, уперлись в ключицы. И чашечка кофе поплыла к губам упрямца. Замерла.

Тот, кого щекотали кинжалами, улыбнулся, взял кофе, выпил и сказал Сулейману:

- Заплати и за это. Я расплачусь после.

Сулейман дрожащими руками отсыпал хозяину мелочь.

&

Кварталы Эюб-Ансари с его кладбищами имели в Истамбуле дурную славу.

Тот, кто покинул друзей, сидел под огромным деревом в тени. Ноги сладко гудели. Глаза смыкала дрема. Из кустов выскочил маленький ветерок и холодным язычком лизнул взмокшее от пота лицо. Сидевший увидел аиста, улыбнулся и спокойно закрыл глаза. И уснул. Привиделся ему фонтан. Бедный совсем. Каменная гладкая чаша. Из центра - порывами тугая струя. В глухом биении воды о камень он услышал далекие удары боевых барабанов.

Сон пропал. Тот, кто уснул, увидал в десяти шагах от себя древнего старика. Старик сидел на коврике и молился.

Потом он свернул коврик, повернулся к тому, кто пробудился, и сказал:

- Еще не успеют растаять в горах снега, а тебя, Убежище Веры, - да будет тебе милость и всепрощение! - назовут завоевателем Багдада!

Тот, кто услышал это слово, встрепенулся:

- Ты знаешь мое имя?

- Оно известно всему миру - да будет благость милосердного на нем.

- Кто ты, скажи мне! Если твое пророчество исполнится, я награжу тебя и окружу такими почестями, каких еще не удостаивался никто из моих рабов!

- Моя награда на небе. Но ты, если хочешь сделать угодное богу, поставь над источником, возле которого мы сидим, дом молитвы. Пусть в нем обретут покой уставшие от святых странствований дервиши.

- Сказанное тобою исполнится, святой отец.

И тут послышался топот лошадей. Дерево, где сидел тот, кого назвали завоевателем Багдада, окружили люди в драгоценных одеждах. И все припали к его ногам.

- Великий падишах, мы ищем тебя по всему городу, - сказал янычарский ага. - Крымский хан прислал тебе дерзкое письмо. Он захватил Кафу и убил пашу и кадия.

Тот, кто сидел, встал.

- Коня!

Повелителю царств, грозе народов султану Мураду IV предстояло решить судьбу крымских татар и дерзостного хана Инайет Гирея.

Глава третья

Бесшумные двери сами отворялись перед Мурадом IV. Он шел быстро, не обращая внимания на кланявшихся ему вызолоченных, усыпанных сверкающими каменьями людей Сераля.

Он прошел к своему трону, в пыльной одежде простолюдина, в грязной чалме. На трон сел не колеблясь. Кроме десятка немых, самых верных телохранителей султана и хранителей самых лютых тайн Сераля, в зале было двое: великий визирь Байрам-паша и великий Муфти Яхья- эфенди.

- Говорите! - приказал Мурад.

- Великий падишах. - Голос у Байрам-паши дрожал. - Крымский хан Инайет Гирей прислал великому Муфти дерзкое письмо. Столь дерзкое, что язык мой немел, а глаза мои слепли, когда я читал его.

- Хороши ли глаза и хорош ли язык у тебя, Яхья- эфенди?

- Ради благополучия империи я готов вынести бремя твоего гнева, о падишах, Убежище Мира!

Мурад подошел к одному из Немых, вытянул из его чалмы алмазное перо и протянул руку Яхье-эфеиди для поцелуя.

Великий Муфти поцеловал руку падишаха и получил в награду алмазное перо.

- Я слушаю.

Яхья-эфенди тихонько кашлянул и стал читать негромко, нарочито монотонно. Инайет Гирей писал:

“Великий Муфти, вам известно, что при смене без всякой причины Джанибек Гирея и при назначении Мухаммед Гирея, а потом вновь Джанибек Гирея сколько было вооруженных столкновений, стоивших жизней двум визирям и нанесших ущерб чести правительства. Кан-Темир, принявший сторону Джанибек Гирея, был причиною погибели Мухаммед Гирея. Хотя падишах и дал нам Крымское ханство, но увольнение мое по наветам некоторых злонамеренных людей несомненно. Сколько лет я терпел несчастья и лишения ради нескольких дней покоя и безопасности! Поэтому нельзя было далее выносить злых умыслов Кан-Темира. Показав свойственную нашей природе энергию и мужество, мы разгромили области и селения упомянутого Кан-Темира, затоптав их конями татарского войска…”

- Громче! - приказал султан. - Громче. Яхъя-эфенди!

- “…затоптав их конями татарского войска, - перечитал великий Муфти, - и захватив в плен его жену и сына, чем он тоже получил заслуженное наказание. Нам известно, что он, бежав, ушел в Истамбул и нашел себе убежище в Порте. Кан-Темир - один из наших подданных. Я желаю, чтобы наш благополучный падишах прислал его сюда. Братья Кан-Темира и Урак-мурза с восемью тысячами ногайцев, выпросив от меня помилованья, перешли на мою службу.

Если его Величество падишах не выдаст мне Кан-Темира, то я, перейдя Дунай, сам лично явлюсь…”

- Громче, Яхья-эфенди!

-; “…то я, перейдя Дунай, сам лично явлюсь близ Истамбула и вытребую этого бесстыдного лицемера, называемого Кан-Темиром. Если мне скажут, что с дарованием Кан-Те- миру области Очакова и Силистры он сделался нашим беем, то эти слова будут причиной возмущения. Вы полагаете, что успокоите нас, говоря: “Вам дан халат и указ, вы по-прежнему хан”, что мы, обманувшись…” - Яхья-эфенди оборвал чтение. - Великий падишах, далее письмо перестает быть государственным.

- Читай, Яхья-эфенди, до последней строки.

- Воля блистательного падишаха - закон. Я остановился па слове “обманувшись”… “мы, обманувшись вашими лживыми словами, заснем заячьим сном и, когда вы будете смеяться нам в лицо, мы вернемся, уйдем и распустим собранные у нас татарские войска, а вы между тем через несколько дней пришлете нового хана. Мы войск не распустим, а чтобы распустить их, мы потребуем серьезный залог: мы не хотим никого из янычар, ни из других очагов. Нам надо прислать кого-нибудь из корпорации улема, а то для нас ничего не стоит пойти туда, чтобы потребовать выдачи Кан-Темира. После не говорите, что мы не предупреждали вас, Вы человек, умеющий распутывать трудности. Так поступайте же сообразно с тем, что разумно. Прощайте!”

- А ты, Яхья-эфенди, говорил, что письмо далее теряет государственное значение? - Что-то уж больно весел Му- рад IV. - По крайней мере у хана в письме есть один разумный совет, которым я немедля воспользуюсь. Как он там пишет о тебе, Яхья-эфенди? “Вы человек, умеющий распутывать трудности”? Вот я и спрашиваю тебя, как бы ты ответил хану?

Яхья-эфенди был стар. Его почитала вся Турция. Падишахи падали один за другим, а великий муфти всякий раз умел усидеть на своем престоле. В конце концов он получил неписаное право давать падишаху не блистательно-уклончивые, а полезные советы.

- Великий падишах, - сказал он, помолчав, - я оставил бы это заносчивое письмо без ответа.

- Почему? - быстро спросил султан.

- Пять великих татарских родов никогда не позволят Гиреям возвыситься настолько, чтобы их слово в Крыму имело хоть какую-нибудь силу. Сила Гиреев - это твоя победоносная сила, государь. Наше молчание растопит войско Гирея, как огонь растапливает воск.

Мурад IV покусывал маленькие алые губы.

- Что ж, пусть Инайет Гирей ожидает нашего письма.

- Великий падишах, - с низким поклоном заговорил великий визирь Байрам-паша, - я позволю папомнить тебе. Вот уже целую неделю Будский паша ожидает решения своей судьбы.

- Он решил ее в Венгрии, когда бежал от гяуров Ракоци. Ему больше нечего ждать, потому что ему незачем жить…

Нижняя, прикушенная, губа побелела - пора кончать с государственными делами.

- Какие еще новости?

Байрам-паша знал, о чем спрашивает Мурад IV.

- Персы присмирели. Они сидят в городах.

- …которые взяли у нас…

- Но мы собираем новые силы…

- …а старые войска разбегаются.

- О великий падишах! Я посылаю проклятья на головы тех, кто снабжает армию продовольствием. Воины голодают. Плохая пища вызывает болезни. У нас больше гибнет людей от мора, чем от сабель ничтожного шаха Сефи I.

- Друг мой, Байрам-паша, ты предлагаешь мне впрячься в арбу вместо верблюда?

- Великий падишах, смилуйся! Но твое присутствие в войсках становится необходимым.

- Меня ждут, значит, я буду!

Глава четвертая

Мурад IV укрылся в голубой комнате. Она скорее походила на колодец, чем на комнату. Очень высокая, крошечная и вся голубая. Голубой, обитый атласом потолок, голубые ниспадающие шторы-стены. На полу пышный, как садовая клумба, голубой ковер.

Так и не поменяв одежды, Мурад раскинул руки и упал навзничь, не боясь ушибиться. Ковер спружинил, побаюкал и затих.

Мурад лежал с открытыми глазами, следил за игрой бархатных волн. Ему стало спокойно. Вспомнил старика, предсказавшего падение Багдада - победу над персами.

Голова была ясной, хотелось думать о важном. Позвал слугу. Приказал принести из хранилища книг и рукописей трактат Кучибея Гёмюрджинского.

Трактат был написан для глаз одного султана. Мурад хорошо знал эту рукопись и поэтому читал только самые сильные и болезненные места.

“У государственных сановников и в войске ни серебряной сбруи, ни убранства, ни украшений не было. Всякий из них зарился только на хорошего коня да на острую саблю, на панцирь да на кольчугу, на копье да на лук”.

- Времена меняются и меняют людей, - возразил Мурад Кучибею, - Подменяют. Тот ли ныне турок, что был при Баязиде или при Селиме I, когда совершались великие походы и захваты?

Снова распластался на ковре. Устал вдруг от всего. У него все делалось вдруг. Нежданно спросил себя:

- А сколько мне лет?

Закрутилось перед глазами: огромное, мягкое лицо султана Мустафы - дяди. Этот все норовил в море деньги бросать. Убивался, что рыбам никто не платит. Потом слабоумного дядю - в яму, а на его месте очутился брат Осман. Османа янычары изрубили ятаганами. Пе так правил, как хотелось янычарам. Из ямы достали Мустафу. Думал, на казнь, оказалось, на царство. Года не правил, и снова в яму. А на свято место, на престол империи, - Мурада IV, его собственное величество. И было ему тогда четырнадцать лет…

- А сколько же теперь?

Закрыл глаза и расслабил плечи - и разжал кулаки, отпуская силу на волю, чтобы ощутить в себе червя болезни, чтоб вызнать, сколько он пожрал в нем и сколько еще осталось ему пожирать. Сколько еще осталось пожить.

Все болело.

- Одна оболочка, - сказал себе Мурад и яростно сжал руки, чтоб не выпустить последнее.

И вот весь он был - ярость. Он жил одною яростью, двадцативосьмилетний повелитель стран и народов.

Поднялся. Взял в руки труд Кучибея и стал искать главу о персидском шахе Аббасе Первом, сокрушителе турецких твердынь.

Мурад читал с упоением - в нем клокотало бешенство, он ненавидел и, значит, жил.

Он читал о том, как, воцарившись, шах Аббас прежде всего созвал мудрецов и спросил их о турках. Почему турки достигли такого могущества? После раздумий мудрецы пришли с ответом: турки достигли могущества по двум причинам. Во-первых, турецкие султаны полностью доверяли своим ханам и военачальникам. Дав человеку власть, они не ограничивали его в действиях и не смещали за первую же неудачу. Во-вторых, турки не знали роскоши.

Услыхав эти слова, Аббас тотчас снял богатые одежды, надел черное платье и опоясался простой саблей. С той поры персидский шах не знал поражений. Удача повернулась лицом к нему, отвернувшись от турок.

Рассудительный и правдивый Кучибей писал: “Падишах - это душа государства. Если душа здорова, то и тело здорово. Существование шахов - большой талисман”.

Мурад усмехнулся.

- Ну а коли у падишаха, здорового душой, немочно тело?

Подагра скручивала. Ее приступы становились слишком частыми.

- Падишах - под стать государству. Как там у Кучибея?

Не спеша нашел нужную страничку. Вот оно: “Беи не правят, блюстители божественного закона не судят, сборщики податей не собирают денег. Государство впало в неизлечимую болезнь”.

- В неизлечимую?

Мурад прыгнул на ноги. Наступил на книгу каблуком. Придавил и размял, как ядовитого паука.

- Я излечу все болезни, Кучибей! Все! А если нет, то и вам не жить! Незачем! Жить - властвовать. О турки! Я перебью вас всех, если вы не вспомните, что вы - турки!

И стал смешон себе. Застыдился. Сел. Разгладил скорченные страницы книги.

- Давай-ка, Кучибей, не спеша распутаем клубок… Я хочу блага государству, и смерть должна подождать.

Прочитал.

“Есть люди, у которых по сорока-пятидесяти имений. И все доходы они пожирают. Только бы на смотру быть! Дадут по две тысячи белячков на харчи, оденут вместо кирас и лат армяк да шапку и пошлют в поход несколько носильщиков да верблюдников на ломовых лошадях, а сами в роскоши - хоть целый мир разрушься”.

- И разрушится, коли их не обуздать.

“Все тимары спорны. Визирь только и занят тяжбами. В руках каждого по двадцати подтвердительных грамот…”

- Пора положить и этому конец.

“Ни великого, ни малого, ни хорошего, ни дурного - не распознать стало. Ученый не отличается от неуча. Авторитет улемов пал…

В судебной карьере главное есть наука, а не возраст. Не лета, не положение, не личное уважение, не благородство происхождения. Старость, судя по-божески, не есть еще краеугольный камень правосудия. Коврик божественного закона должен принадлежать правдивым и ученым”.

- Верно. Теперь каждый мозговитый субаши88 покупает себе звание данишмеида. Верно, Кучибей: “Сосуд знания наполнился невежеством”. Ну а где же тот корень, который нужно вырвать?

“Среди ученых не было чужих”.

- И вся разгадка?.. Чужие? Стало быть, не турки. Чужие среди ученых, в армии, в Серале…

Всплыло лицо Кёзем-султан - матери родной. Кёзем-султан была гречанкой.

Принялся читать главу о чужих.

“Евреи втерлись в доверие. Проникли в гарем. Стали шутами. Подняли пошлины, нанося ущерб торговле. Стали маклерами гарема, доставая взятки”.

- Стало быть, султан Мурад, перебей евреев, и Турция воспрянет. Удивительно!

Даже Кучибей подвержен ничтожной страстишке гонительства. Или, может, она всегда висит в воздухе, как пыль?

…Где он, корень зла? В роскоши? Но роскошь неистребима. В проникновении чужих? Но разве не замечательна была мысль великого визиря Якула? Придумав янычар, он обрек детей христиан на покорение христианских государств. Да, когда-то в янычары брали только из арнаутов, босняков, греков, болгар и армян. Из других наций набор воспрещался. Но ведь это было когда-то. Турция разрослась. Турция вышла на северный берег Черного моря. Перед нею огромные просторы русских. Полупустые и сказочно богатые. Для покорения северных народов нужно такое войско, какого еще не было ни у одного самого великого султана. О аллах! Вместо того, чтобы всей силой ударить на московского и польского царей, приходится тратить силы на мелкие стычки со своими же вассалами. Врешь, Кучибей, обвиняя во всех смертных грехах евреев. Может ли государство называться великим, коли какая-то жалкая нация в состоянии развалить то, что создавалось веками, то, что называется Великой Оттоманской империей! Сам же ты, Кучибей, дерзновенно сообщаешь мне, что “такого стеснения и угнетения, в каком находятся бедные поселяне, никогда ни в одной стране света, ни в одном государстве не было”. Вот он, корень зла. И я, султан Мурад, клянусь перед ликами своих величайших предков, что вырву этот корень. Я наведу порядок в империи и обрушу все силы на русских. Тогда у нас будет столько земель, что каждый турок станет бейлербеем. А пока я готов выслушивать нотации своих мудрецов.

И Мурад с удовольствием прочитал еще две выдержки из книги Кучибея.

“Веющие холодом вздохи угнетенных сокрушают династии, слезы глаз страдальцев потопляют государство в воде погибели. От безверия мир не разрушится, а будет стоять себе, от притеснения же не устоит. Справедливость есть причина долгоденствия, а благоустройство положения бедняков есть путь падишахов в рай”.

Ноздри Мурада гневно раздулись.

“Никто не мог в былые времена сопротивляться мечу. Меч ислама был всепобеждающ и во все четыре стороны запускал острие свое.

Разрушить такое прелестное государство взяточничеством не годится”.

Мурад горько и долго хохотал. Хохотал до тех пор, пока из глаз у него не полились слезы. Тогда он хлопнул в ладоши и приказал слуге:

- Позовите ко мне Бекри! Бекри и поэтов!

*

Хранитель книг и рукописей появился, как тень, и унес фолиант Кучибея Гёмюрджинского.

Султан Мурад стремительно прошел через дворцовые залы и переходы в комнату с бассейном. Сбросил, наконец, маскарадные одеяния. Вошел в воду.

В тот же миг явились толпою наложницы. Его перепугал их щебет. Вода растворила страдающую плоть, и дух его впал в блаженство безволия. Слово - враг покоя. Сказать - уже властвовать. Властвовать - ввергнуть себя в суету.

Нашел глазами евнуха. Евнух заколебался - верно ли он понял, и, заглядывая издали султану в глаза, бросился па свое, сверкающее белизной тел, стадо и, шипя, как гусь, погнал вон.

Мурад прикрыл глаза в знак одобрения и вдруг вскочил на ноги. Вспенивая воду, стремительно пересек бассейн. Грудью бросился на мраморный барьер и поймал-таки за прозрачное покрывало замешкавшуюся наложницу. Она оглянулась в испуге, увидела, что это Его величество, обмерла, но султан тянул ее к себе. Она, невольно упираясь, приблизилась к нему, присела на корточки, потому что Мурад снизу шептал какие-то слова. Наконец она услышала:

- Роди мне сына! Ты будешь первой под солнцем!

- Повелитель! Я готова выполнить твою волю!

Мурад озадаченно глядел на ее прекрасное лицо и засмеялся. Это было смешно. На этом свете все было настолько нелепо и смешно, что смеяться хотелось до тех пор, пока не лопнет сердце.

- Ступай!

Мурад выпустил покрывало девушки и спиной прыгнул на воду.

Евнух почтительно уводил осчастливленную беседой и приглашением на ложе, а Мурад, забившись в уголок бассейна, смотрел им вослед, мучительно морща лоб, словно у него ломило виски.

В следующее мгновение он хлопнул в ладоши и окружил себя слугами. Ему растирали спину, его одевали, его несли в алую комнату, где его ждал верный Бекри.

О! Бекри был единственным в Серале, перед которым Мурад представал не Убежищем Мира, падишахом, гением войны и богом правосудия, а всего-навсего человеком. Смертным, как все; как все, и счастливым и несчастным. Слабым, как все. Как все, ожидающим радостей и перемен к лучшему.

Встреча с Бекри была удивительной и роковой. О том, что она роковая, Мурад знал. Знал, но не желал что-либо изменить в своей жизни.

Шел однажды Мурад по Истамбулу. Шел, окруженный вельможами и немыми. Встречный человек, будь то мужчина или женщина, спешил пасть ниц. И вдруг на пути султана встал пьяный. Раскинул руки, загораживая улицу.

- Поцелуй прах ног владыки! - зашипели на него в ужасе придворные.

Но человек в ответ на их слова сплюнул и шагнул к Мураду.

- Приятель, а не продашь ли ты мне свой паршивый Истамбул? Сколько возьмешь за него? Да я и тебя вместе с твоей столицей куплю. Продавай, не думай долго. Ты, невольницею рожденный, будешь доволен платой!

Человек был пьян - непростительное нарушение шариата. Человек не склонил головы перед султаном - непростительное попирание чести Его величества. Человек первым заговорил с султаном, и не просто заговорил, но смеялся ему в лицо, - непростительное унижение власти и основ государства. Наконец, человек нанес личное оскорбление султану - назвал султана сыном невольницы. Жены султанов рабыни, но что обиднее правды, о которой все знают и все молчат?

Сверкнули мечи.

Но Мурад поднял руку.

- Не трогать. В Сераль его.

И наутро пришел в комнату, где продирал глаза мрачный, как туча, пьяница. Он опять не поклонился султану. Мурад спросил его:

- Как тебя зовут?

- Бекри.

- Бекри, я готов продать Истамбул, но себя продавать не буду. Если ты берешь Истамбул без меня, бери, но чем ты готов платить?

Бекри выпучил на Мурада глаза. Но потом махпул рукой.

- Я оставлю тебе твой Истамбул и могу дать самого себя в придачу, если ты велишь принести вина.

Вино принесли. Бекри припал к горлышку кувшина, а когда отвалился, по его лицу расплылась улыбка благодати.

Бекри подмигнул султану.

- Ты, я так думаю, и не пробовал этого? - Постучал костяшкой указательного пальца по кувшину. - А зря.

И снова присосался к горлышку.

- Не пробовал, - признался Мурад, который смотрел на Бекри во все глаза. - Но я попробую. Этот напиток делает тебя нечувствительным к земным делам, суть которых - страх.

Султан приказал подать еще один кувшин вина, для себя.

Выпил. Понравилось. Принесли еще кувшин, этот выпили с Бекри, глотая из горлышка по очереди. Что было потом, Мурад не помнил. Проснулся с головой, которая, казалось, вот-вот лопнет, как переполненный пузырь.

- Я тебя сейчас подлечу! - пообещал Бекри и приказал нести вина.

Султан выпил, и боль в голове угасла. Будни показались праздником, всякому вопросу нашелся ответ. И они снова напились.

С той поры Бекри стал жить в Серале, а Мурад стал пить вино. Он пил каждый день, а чтобы вразумить весь этот неразумный и упрямый мир, разрешил пить вино всем подданным империи. И никто не смел перечить султану Мураду IV, а Бекри восхвалял его.

Вот и теперь султан пришел к Бекри, возлежащему на коврах, и Бекри без лишних слов протянул султану золотой рог, наполненный вином до краев.

- Критское, мой повелитель. Я нахожу его замечательным.

Мурад отхлебнул глоток, подержал вино во рту, смакуя.

- Ты прав, Бекри!

Осушил рог, бросил его Бекри и пошел к поэтам.

Поэты ждали Его величество в киоске султана Ахмеда.

Вечерело.

Пахло розами.

Звенели струи фонтанов.

Мурад сел на ковер. Голова после купания и вина кружилась, но легко. Он не вглядывался в лица поэтов. Они - как цветник, в шелках и бархате, - чиновники, имеющие сытные посты. Мурад медленно прикрыл огромные свои глаза тонкими веками с негнущимися стрелами ресниц.

Когда ресницы, пройдя друг сквозь друга, сомкнулись, кто-то из поэтов, поднявшись, заговорил стихами:

Заботы в сторону!

Во имя бога, посмотрите,

Сколь приятен юноша,

Подносящий нам вино!

Как волшебная роза,

Предстал он перед нами - невеждами.

Время веселия!

Слова лились, ласкали слух - и только. Все эти стихи, как южный ветерок в холодный день, который, касаясь щек и губ, не в силах разорвать одежды и бить наотмашь в грудь, покуда ребра не лопнут, покуда сердце, обнаженное и беззащитное, не обмакнет те разрушительные строки в закипевшую от неприятия или от восторга кровь.

Стихи лились, а в голове Мурада, как тяжелые камни, ворочались слова Кучибея: “Ни великого, ни малого, ни хорошего, ни дурного - не распознать стало… Беи не правят, блюстители божественного закона не судят, сборщики податей не собирают денег. Государство впало в неизлечимую болезнь…”

Мурад открыл глаза.

- Здесь ли Нефи?

- Я здесь, государь! - С ковра поднялся маленький коротконогий человек с толстой бычьей шеей, с толстыми руками борца.

- Друг мой Нефи! От благоуханий роз, потока вин, льющихся в стихах наших сладкозвучных поэтов, хотелось бы перейти за стол, где едят мясо. Друг мой…

“А давно ли этот друг был изгнан из Сераля, отставлен от должности письмоводителя и лишен чести быть приближенным?”

- …Розы прекрасны, но от их запаха, если их много, душно. Ветерку бы! Нет ли у тебя новой сатиры?

- Есть, государь.

- Спасибо, Нефи. На кого же обращены стрелы твоего неспокойного ума?

- На Байрам-пашу, мой повелитель.

- На нашего великого визиря? Я жажду послушать… По правде говоря, я боялся, что те гонения, которым ты подвергся за свои “Стрелы судьбы”, сделают тебя благоразумным, как благоразумна овца, пасущаяся возле пастуха.

- Государь, я, говорят, родился поэтом, поэтом и помру. Я в это верую.

- Похвально, Нефи. Читай!

Нефи начал глухо, но, раскаляясь на каждой новой строке, взвинтил себя, и голос его зазвенел, как хорошая сталь.

Проклятие чужим, которые без

церемоний лезут на жирные, почетные места! Но если в Дверь89 посмотрит правоверный, его взашей, - правоверными у нас пренебрегают. Отчего ж, скажите мне,

лукавцы у нас купаются в лучах доверия? Не верь визирям, о державный владыка мой!

Это самые лютые враги веры и государства! На визирское место влетело и

заседает целое стадо животных. О, из них нет ни единого человека,

служащего вере и государству. Это стыд, позор, гибель веры и государства - Печать Соломона в руках у черта. О ты, чужеземная свинья, Где тебе быть блюстителем государства? Горе стране, где устами закона Служит рыло осла, воплотившегося во пса. Увы! Увы! Близка наша гибель! Это окаянное животное гнетет и теснит нас, Оно готово все пожрать в державе Османа!

- В поэзии ты воин, Нефи! - воскликнул Мурад. Его глаза блистали. - Вина! Выпьем за храбрецов! Подойди ко мне, Нефи.

Нефи приблизился к султану.

- Я хочу выпить с тобой. - Султан протянул ему свой кубок, слуга подал Мураду другой. - Позовите к нам Байрам-пашу. Я хочу, чтобы он послушал новую сатиру Нефи.

Бесшумные слуги метнулись выполнять слово султана. Заиграла музыка.

По лимонному вечернему небу покатилась синяя волна ночи, а с моря наперегонки летела грозовая туча.

Когда явился великий визирь Байрам-паша, по листьям сада щелкали, как майские жуки, крупные капли дождя.

Нефи снова читал свою сатиру. Он стоял, как глыба. Неровный лоб его в качающемся пламени походил на нетесаный камень. Но под этим лбом, непримиримая до злобы, любовь к правде зажгла черные глаза удивительным черным огнем.

Нефи замолк. Было слышно, как майские жуки за беседкой сшибают головки розам. И никто не видел, но это видел султан - из глаз Байрам-паши выплеснулся бисер слез.

“На таком необъятном лице такие крошечные слезинки”, - удивился Мурад.

Он маленькими глотками опрокинул новый кубок и медленно, будто для себя только, сказал:

- А все-таки допускать сатиры на визирей не подобает государям!

Залпом выпил еще один кубок.

- Байрам-паша, я люблю Нефи, но на мне государство. Я думаю о его благе. Это благо превыше всего, поэтому разрешаю тебе казнить Нефи за то оскорбление, которое он нанес тебе и в твоем лице моему государству! Спокойной вам ночи, поэты!

Мгновение тишины - и вдруг пламя в лицо султану. Синее - как огонь преисподней. В небе хрустнуло, и запахло гарью.

- Это молния! - прошептал Мурад. - Она уже сверкнула.

Допил вино. Не торопясь пошел из пылающего киоска.


*

Когда поэты, без Нефи, вышли за ворота Сераля, историк Рыгыб-паша, в молчании отбывавший прием у султана, сказал поэтам твердо, с назиданием:

- Люди, не поступающие по смыслу изречения, которое гласит: “Истинный мусульманин тот, от чьего языка и рук безопасны правоверные”, - не почивают на ковре другой истины: “Спасение человека в хранении уст его”.

- Почтенный Рыгыб-паша, обязательно запиши это изречение свое в книгу твоей мудрости, - тут же посоветовали летописцу жизни и деяний Мурада IV.

- Я запишу, - ответил Рыгыб-паша. - Этот день, отмеченный молнией, должен быть донесен до потомков.

Сказано было без улыбки. Да и никому из поэтов не улыбалось в час, когда задушили сатирика Нефи.

Глава пятая

Ночь над Истамбулом, как пропасть. Мурад IV снова поменял одежды. Теперь он был одет в костюм секбана 33-го белюка. Секбаны - ловчие, псари. Одна из трех частей, на которые делился янычарский корпус. Когда-то секбаны были самостоятельным войском, но за вымогательство денег из казны их слили с янычарами. Из 196 янычарских орта-рот (их еще называли белюками) секбаны имели 34. Это было в основном пешее войско. Рядовому секбану платили по 6-8 акче в день. Но секбаны 33-го белюка были на особом положении. Сюда записывали только детей высших сановников. Они много получали, и султан доверял им. Он с ними охотился в горах… и в Истамбуле.

Мурад выбирал саблю. Сегодня ему была нужна очень острая сабля.

- Великий падишах, сын мой, ты бодрствуешь?

Перед Мурадом - Кёзем-султан, мать. Она пережила отца и еще двух султанов, и все еще молода ипрекрасна.

Белое, без морщин лицо. Точеное, но не худое. Черные, как стрелы, брови. Тонкий с горбинкой нос. Маленький алый рот. Лоб высокий и чистый. В черных глазах, огромных, ясных - безудержная власть, недосягаемый ум и необоримое презрение. Мурад любил Кёзем-султан, но и ненавидел же он ее!

- Что тебе угодно от меня?

- Я тревожусь. Ты все время в одеждах простолюдина, скитаешься, как дервиш…

- Чтобы править людьми, надо людей знать.

- Здоров ли ты, мой великий падишах?

Мурад посмотрел матери в глаза.

- Я пьян. Не знаю, здоровье это или болезнь…

Он выбрал наконец саблю. Опоясался.

- Такая ночь… Гроза…

- Я сегодня задолжал, Кёзем-султан. Верну долг и приду спать. Помолись за меня.

Чашечка кофе плясала перед его глазами.

- Сын мой, твои ночные походы опасны. Не забывай - ты государь.

- И что это чужие так пекутся о благополучии турок?!

- Чужая? Я - твоя мать? Мать падишаха?

- Коли ты наша, скажи, что это такое - ал-карысы?

- Это что-то из сказок…

- Из наших сказок, из турецких, не из греческих. Но что это? Не знаешь?.. Ты чужая! - Мурад потянулся к матери лицом и обнюхал ее, как пес. - Ты пахнешь табаком. Ты куришь. А я тех, кто курит…

Показал на саблю, засмеялся. Уходил и смеялся. И она знала, он вернется в черной от крови одежде, с черными от крови руками… Она содрогнулась, но не от испуга. Она пережила трех султанов. Один из них был ее сын. Теперь у власти тоже ее сын, и живы еще младшие: Ибрагим, Баязид, Касым.

Она пришла в свои покои и раскурила кальян.

- Ал-карысы?


Глава шестая

Московский беглец Георгий, окунувшись в разоренные необъятности русской земли и не зная толком, куда он идет, а если на казачий Дон, то где это, - вконец изголодался. Деревеньки брошены, а то и сожжены, по селам - сыск, беглых крестьян ловят. Подался в лес, а весенний лес тоже не кормилец. И когда поплыли у парня в глазах зеленые круги, услыхал он стук топоров. Лесорубы, все те же крестьяне, отрабатывали одну из бессчетных крестьянских тягот, валили деревья и строили засеку против татар.

Сметливый мужичок, накормивший Георгия, тотчас нанял его за харчи вместо себя валить лес, а сам, не мешкая, уехал в деревню, ибо подходило время пахать и сеять.

Георгий, парень совестливый, работал, сколько сил было. Помаленьку в себя пришел, к работе приноровился. Мужички его хвалят, а он - бирюком. Вся эта доброта ему - ножом по сердцу.

Бродя по лесу, слушая у костра лохматых мудрецов, выглядывал Георгий, выведывал дорогу на вольный Дон. Может, и убежал бы, да стоял у него в глазах воющий по-волчьи мужик, у которого дорожный дружок лошадь увел.

Заря зарю меняла, отцветали одни цветы, нарождались другие, а Георгий все тянул свою лямку. И вдруг слушок: едут на засеки московские приставы беглых ловить. Георгий лицом потемнел. В полночь его разбудил главный артельщик. Дал на дорогу припасов и отпустил на все четыре стороны.

Легко было Георгию бежать лесами, через топи лезть, через овраги. Случился побег не по его затаенной шкоде, а по доброй воле артельных людей.

Друг его - по счастью ли, по несчастью - грамотей Федор Порошин к тому времени дошел уже до казачьего города Азова и сразу в нужные люди попал.

Великое Войско Донское обживало новую свою столицу. Всяк выбирал дом по корысти, всяк наряжался по прихоти. Войсковой атаман Михаил Татаринов отхватил самый видный дворец, и тотчас объявилась у него привычка возлежать па пышных турецких коврах, на шелковых да атласных подушках. Кальян научился курить. На каждый палец водрузил по два перстня. И уже не саблю искала его короткопалая жестокая рука, а бог знает из каких сундуков добытое жемчужное ожерелье.

Целыми днями атаман крутился с боку на бок, попивая да покуривая. Правой рукой жемчужины перебирает, левой усы топорщит кверху.

Дитя тешится, а умный дело делает. Богатей Тимошка Яковлев, когда Азов брали, не торопился на стенку лезть. Но когда город пал, этот неловкий казак себя не щадил. И днем и ночью рыскал из дома в дом, и люди его были, как волки. А когда у домов появились новые хозяева, Тимошка, опережая купчишек, кинулся продавать прибереженное на счастливый случай винцо. Говорили, обобрал кого-то. Не то чтобы отнял, а скупил, платя полторы цены за вино, табак и хлеб, а потом продал эти же вино, табак и хлеб своим азовцам, принимая вместо денег кольца, перстни, ожерелья, ковры.

Слава Азова осеняла крыльями героя Мишку Татаринова, но золото Азова, ведрами и по капельке - капельками тоже не гнушались, - переливалось во вместительные корчаги Тимошкиных тайников.

Так составились в Азове две силы, две партии: одна стояла на стороне Татаринова, другая, прикормленная, на стороне Яковлева. Одни кичились победами, и все им было трын-трава, другие подумывали, как выгоднее распорядиться богатым городом, принимали купцов и заводили торговлю.

Была в Азове и третья сила. Этих уму-разуму научил крымский аркан, ненависти - турецкие галеры, памяти - московский кнут.

Эти знали: казацкий кошелек с дырочкой, никакое золото в нем долго не усидит, а потому воевали они не ради кафтанов - чести искали. За веру дедовскую, православную, готовы были жизнь положить, хоть изгои Российского государства, - за имя свое русское в Истамбуле на колу долго помирали - не открещивались.

А впереди этих стоял казал Осип Петров, железноликий муж. Тяжелые скулы до того натягивали на этом неподвижном лице черную от солнца кожу, что ни для одной морщинки не нашлось места. Только между бровей, будто сабельный шрам, борозда. Рот у Осипа тоже был кованый, потому открывался редко, и слова его были тяжелы: на дружбу - как пожатие десницы, наперекор - как удар молота.

Сам герой Мишка Татаринов, легкий человек, боялся Осипа. Постарше был его чинами и годами, а боялся. Осип - он как совесть казацкая, оттого и не старел будто бы, оттого и пули летели мимо.

Как первый хмель с победителей сошел, призадумались казачьи старшины. Взять город - отваги хватило, а вот усидеть в городе - тут и силы мало, тут нужно спиною своих чуять, чтоб весь народ подпирал твои крепости, все государство чтоб за тебя ответ держало.

Федор Порошин уже с неделю мыкался по казачьему Азову без места и пристанища. Ночевал то в разбитых чайханах, то на паперти. В Азове две церкви греческие, Иоанна Предтечи и Николая Угодника. Только и церкви пустовали в те дни. Целый день в городе веселье идет, о деле говорить не с кем.

И проснулся этак однажды Федор от утреннего холода, а город на свежем том холоду будто помолодел. Казаки из всех щелей, из всех хором идут бриты и мыты, при всем оружии, молодцы-молодцами.

В тот день Великое Войско Донское собралось на Круг.

Дьяк Наум Васильев, заправлявший всеми делами при войсковом атамане, зачитал грамоту, в которой Войско Донское просило московского царя принять под свою руку взятый у турок город Азов.

Город повоевали у турок без спросу у Москвы, московский посол Стефан Чириков, приехавший на Дон, сопровождая посла турецкого султана грека Фому Кантакузина, был задержан, а Фома обвинен в измене и убит.

Победителей не судят, но казаки не знали, нужна ли их победа московскому царю, а потому, когда стали выбирать легкую станицу90, которая повезет царю казацкую грамоту, крикуны помалкивали. Обычно за места в станице спорили - царь наградит и словом и деньгами, но теперь ехать в Москву было опасно - глядишь, и голову долой.

Наказным атаман Наум Васильев предложил послать Осипа Петрова, и никто слова против не сказал. Осип казацкого достоинства не уронит, самому царю слово поперечное не из почтительности, не из боязни сказать не забудет, коли нужно. А коли нужно будет помолчать, он помолчит.

Для крепости и для хорошего вида посылал Круг с Осипом казака Худоложку. Этот мимо рта, прозвищу вперекор, не токмо ложки или кружки, но и самой бочки не проносил. А потому был он росту больше двух метров, а в ширину, как и в высоту. Терпелив, кроток, покуда дело до рубки не дошло.

Тут его можно было остановить разве что пушкой. А еще казаки посылали славных рыцарей Смирку Мятлева, Евти- фия Гулидова и Григория Сукнина.

Первое дело решили, взялись за другое. В Азов пришла тысяча запорожских казаков.

- Любо! Любо! - полетело над площадью. - Пусть живут в Азове!

Запорожцы поклонились донскому казачеству в пояс.

Это были славные рыцари. Уморилась Украина от ясновельможной гордыни, когда всякий человек - коли не пан, так собака, от пановьего волчьего грабежа, от добродетели католических преосвященств - на веру отцов плюньте да разотрите, наша, мол, краше, нарядная, ученая.

Поднялись славные запорожские атаманы Иван Сулима, Павел Бут, Карп Скидан… Только война обернулась бойней. Сунуть пану в бок вилы - на это хватило отваги у людей, а на большую войну - нет. Не пролилась через край чаша страдания, не пришло время, когда смерть за родину краше жизни. Плеть, мол, не сабля, хоть и больно, а все не до смерти. Многие славные полковники да сотники погибли в неравном бою, много полегло удалых головушек, но добрая тысяча запорожцев пробилась-таки через польские заслоны и ушла в степи на Дон, а с Дону в Азов.

Как все донцы крикнули: “Любо!”, так тотчас на радостях кинули свои шапки кверху и, мешая ряды запорожцев, кинулись обнимать товарищей своих по турецким галерам, по жестоким пирам за морем Черным, потому как ни туркам, ни грузинам, ни валахам, ни русским, ни украинцам, ни татарам не было в те годы оно синим, а было в погоду и в непогоду одного цвета - цвета слез, когда глубиною они с океан. В кораблях в те годы с берега на берег войну возили.

Под шумок, под широкую добрую руку - на радостях люди щедры и маленько лопоухи - Тимофей Яковлев вывел на Круг персидских купцов. Персы, старые враги Оттоманской империи, казакам должны прийтись по душе, товары Азову нужны, всякие товары: ткани, шелка, оружие, съестное. У Тимофея Яковлева хитрое задумано. Он готов открыть Азов всем кораблям, коли они купеческие, хоть турецким. Для того и притащил персидских гостей на Круг. Этот Круг решит, а другой не скоро соберется, стало быть,

долго в силе будет казацкий приговор торговать со всем белым светом.

- Чего привезли? - стали спрашивать казаки купцов, а те по-русски не знают. Один у них ответ:

- Урусы - карашо! Турки - плохо!

И кланяются.

Михаил Татаринов нахмурился.

- Чего ты их притащил? - спрашивает Тимофея. - Азову лишние глаза не надобны. Продадут товаров на копейку, а высмотрят на рубль.

Тут Яковлев и спросил народ:

- Нет ли среди вас, казаки, такого умельца, который по-персидски бы знал?

- Есть! - крикнул Федор Порошин, и в тот же миг звезда его взошла на небосводе Азова.

Федор поднимался на помост не торопясь, в мгновение придумав осанку. Не показаться нельзя, второго такого раза выскочить в люди, глядишь, и не случится. У казаков в люди саблей выходят, а Федору голова куда как дорога, не из того теста слеплен.

Встал перед казаками большой, лобастый, доброглазый. Поклонился казакам до земли и тотчас к делу. Улыбнулся главному персу и спросил громко и ясно:

- Какие товары вы привезли в город?

- Женские шали, сукно для кафтанов, ковры. Есть пистолеты с чеканкой, рукоятки - слоновая резная кость. Есть десяток ружей. Полсотни сабель, две сотни кинжалов…

Федор поймал пронзительный взгляд Яковлева: выручай - говорил тот взгляд.

- Персидские гости, - громко перевел Порошин, - привезли сабли, кинжалы, пистолеты, ружья, а также сукно для кафтанов и другие товары.

- Есть ли у них порох? - спросил Татаринов.

- Есть ли у вас порох? - перевел Порошин.

- Мы можем продать немного свинца. Очень немного. Взяли на случай нападения, для себя.

- Два бочонка, - прошептал Яковлев.

Начиналась какая-то интрига, но размышлять времени не было.

- У персов есть свинец и два бочонка пороха, - громко сказал Порошин и услышал, как Яковлев перевел дух.

- Покуда турки не опомнились и не пришли под стены Азова, нам нужно торговать со всеми! - кричал в толпу ободренный, улыбчатый, как бы новенький, Яковлев. - Беда нам будет, если отгородимся от всего света. Азову нужен хлеб, нужны всяческие припасы, чтобы выдержать осаду, которая нас не минует.

Тимошка Яковлев шибко пекся об общей пользе - уж он свое выбьет из купчишек: хотите торговать, торгуйте без всяких пошлин, но не без подарков.

- Откуда ты? - спросил Порошина атаман Татаринов.

- Бежал от боярина Одоевского.

- Каких народов языки знаешь?

- Умею по-польски, по-турецки, по-шведски…

- Славно! Завтра будь у меня.

Есаулы между тем вопрошали казаков:

- Любо ли вам, атаманы-молодцы, чтоб город Азов торговал вольною торговлей со всеми купцами, даже с турецкими?

- Любо! Любо! - кричали казаки.

- А это что такое? - удивился Михаил Татаринов.

На площадь женщина вывела под уздцы коня. На коне, вцепившись ручонками в гриву, лежал годовалый, поди, мальчонка.

- Почему баба? - гневно взмахнул рукой Михаил Татаринов, потому как всякому известно: баба дорогу перейдет - пути не будет. А в путь-дорогу станица собирается - большое дело.

- Дак это Василя Огнева - куренного атамана - жена! - вспомнил Яковлев.

Атаман Огнев в проломе на копья турками был поднят. Горяч был атаман, быстр и беспощаден к себе и к врагам.

Врагов он на своем коротком веку положил немало, но и самого участь бойца не минула.

- Что бабе надо на Кругу? - крикнул, разъярясь, Та- таринов.

- Я Мария Огнева! - ответила женщина, - Я не баба, а вдова. А это сын куренного атамана - Пантелеймон. Зубок у него прорезался. Будьте ему, казаки, вместо отца.

Поклонилась на все четыре стороны, приглядывая, однако, за седоком, не слетел бы.

У казаков от такого бабьего слова слезы из глаз поперли. Как же это - не поняли сразу, зачем сосунок на коне. Обряд первого зуба у казаков - второе крещенье.

- Любо ли вам, атаманы-молодцы, исполнить обряд? - крикнули с помоста есаулы.

- Любо!

Мария подвела коня к помосту. Михаил Татаринов хотел снять мальчишку с коня, а тот как клещ.

- Славный будет казак!

Поднял Пантелеймона над головой, показал всему войску, а потом передал его Яковлеву, вынул из ножен саблю и саблей подрезал чуб.

- Расти, казак! Не сабли пусть тебя не милуют, не пули - все раны ты стерпишь и перенесешь, пусть минует тебя злая доля робкого сердцем. Аминь.

Памятным выдался первый Войсковой Круг в городе Азове, а для Порошина и подавно. И не мечтал и не гадал о той жизни, какая ждала его впереди.

Дом пузатый, высокий, как башня, окошки в три ряда прижались под плоскую черепичную крышу. Дверь большая, железная, ржавая. Порошина взяло сомненье: “Да жилой дом-то? Приметы как будто те, что указал Тимофей Яковлев, только в чужом городе долго ли не в ту улочку свернуть”.

Толкнул, однако, дверь ладонью, а она, словно из бересты, легонько размахнула крылышки, и очутился Федор Порошин с глазу на глаз с двумя дюжими казаками. Уставились, как сторожевые псы, и ни полсловечка.

- Яковлев-атаман тут живет?

Молчат.

- Толмач я, Порошин.

Казаки плечи маленько поубрали, а молчат. Почесал Федор в затылке и пошел мимо молчунов. Не тронули.

Лестница каменная, узкая, круто взяла вверх, но тотчас стала сужаться, и в горловине ее Федор увидел носы грубых сапог.

- Меня Яковлев-атаман звал к себе, - сказал снизу сапогам.

Сапоги убрались, и Федор очутился на тесной площадке перед дверью.

“Не дом, а крепость, - подумал, - в этом коридорчике один против сотни устоит”.

Дверь отворилась сама, и голубой, легкий, как мотылек, человечек, весь шелковый, улыбчатый, мягко подхватил Федора под локоток и спровадил в очередную дверь. Светло, нарядно, и сам Тимофей Яковлев на изразцовой лежанке под собольей шубой.

- Здравствуй, Порошин! Прости, что лежу. Старая стреляная рана с утра огнем горит. К грозе, видать. Садись, чего стоишь?

Возле лежанки стоял одиноко стул, и Федор понял, что стоит он здесь не напрасно. Ждали толмача в доме.

Тимофей - узколицый, узколобый, усы белые, а в бороде серебро только-только завелось. Глаза как прусаки, рыжие, быстрые Глянул на Федора и подмигнул.

- Порох свой пришлось отослать. Однако, спасибо. У Мишки был?

- У войскового атамана?

- Говорю, у Мишки.

- Сегодня звал, да я сначала к тебе.

Яковлев поглядел на Порошина, склонив голову набок.

- Угу.

Достал из-под шубы мешочек. Звякнул.

- Возьми. Будешь мне служить - не промахнешься… У кого, говоришь, в Москве служил?

- Я человек князя Одоевского. При книгах у него был.

- А плохо ли при книгах быть?

- Не плохо, да покланяться забыл. Князь велел пойти на задний двор, а я вышел через красное крыльцо.

- Гордый, что ли?

- Не знаю, только сызмальства за человека себя почитал.

- Угу.

Тимофей вытянул из-под шубы другой мешочек.

- Этот тоже возьми. На обзаведенье. Рад был познакомиться с тобой, Порошин. Ступай к Мишке. Он чванливый. Узнает, что, прежде чем к нему пойти, ко мне завернул, - обидится.

- За деньги спасибо! В Азове казацкое снаряжение дорого.

- Дорого! Я бы тебя снарядил, Порошин, да лучше сам купи. О нашей дружбе пусть мы с тобой и знаем.

- А слуги твои?

- У меня, как у султана. Кроме комнатного человека, все немые.

Федор поклонился, пошел.

- Есаулом войсковым хочешь быть? - спросил вдруг Яковлев.

- В есаулах я был бы на месте. Не учен саблей махать.

- Сабля - не коровий хвост, саблей не машут, а рубят… Ступай к Мишке. Поглядим, какую он тебе работу придумал.

У атамана ждал Порошина есаул Наум Васильев.

- Турецкий знаешь хорошо? - спросил по-турецки.

- Знаю.

- В Истамбуле бывал?

- Нет. Нигде я не был, кроме Москвы.

- По-арабски читать-писать не можешь?


- Могу.

- Читай вслух.

Перед Наумом Васильевым лежал Коран. Порошин прочитал три первых суры.

- Можешь. Теперь слушай. Человек ты новый, но коли пришел на Дон - значит, свой. Назад, в рабство, не побежишь с воли… В бою испытать тебя тоже некогда, да и не всякий книжный человек для боя годен. Службу мы тебе решили дать такую, какую не всякий рубака выдюжит, а на тебя надеемся. На твой быстрый ум.

- Да ума-то я будто и не выказывал…

Наум Васильев засмеялся.

- Тимошка Яковлев, видно, думает, что один он на весь Азов хитер… Дело сделано доброе, Федор. О купцах… О купцах я… И дело прошлое. Про то забудем. Тут, видишь, такая спешка с тобою, что и словесами поиграть некогда. Отправляем мы тебя в Истамбул.

У Федора от радости язык к небу прилип.

- Боишься?

- Нет, - почти просипел Федор, - нет… Всю жизнь мечтал поглядеть заморские страны.

- Вот и поглядишь… Только ведь тайно придется. Не сробеешь?

- Нет.

- Странники в Иерусалим идут. К ним сегодня же пристанешь… В Истамбуле, то бишь Константинополе, в монастыре, найдешь отца Никодима. Он укажет нужных людей, через которых в самом Серале доподлинно узнаешь, когда ждать прихода турецкого султана в Азов.

- Как добираться назад?

- По морю. В первые три дня каждого месяца будешь ждать чайку91. Где, укажут святые отцы… Повтори, что тебе приказано.

Порошин повторил.

- Надень этот крестик.

Дал медный, с прозеленью, крест.

- Береги! Покажешь его отцу Никодиму. Вот тебе пояс. В поясе деньги для отца Никодима и жемчуг для людей Сераля. Возьми кинжал. В соседней комнате переоденешься. Отныне ты инок Сандогорского монастыря Афанасий. Будь осторожен, ипок. Спеши. Монахи уходят через два часа.

У Федора кружилась голова.

“Господи! - думал он, - Через два часа я, Федька, отправлюсь за море. За что же милость мне такая? Господи, я ведь богатства и славы не хотел и не хочу, хотел повидать белый свет. И - совершилось”.

Знать бы ему, в какие дали уведет его дороженька. Какие испытания ждут его. Да ведь коли встал на дорогу, чего оглядываться, шагай.

СКАЗКИ И ТАЙНЫ

Глава первая

На Аврет-базаре, где торговали невольницами, были свои чудодейственные талисманы. Здесь сохранились остатки колонны, полой, с лестницей внутри. Когда-то колонну венчала бронзовая пери. Раз в году она издавала крик, и все птицы империи Кустантина стремились сюда. Они прилетали сотнями тысяч, и многие из них ударялись о колонну, падали, а народ подбирал их и ел.

В день рождения пророка Мохаммеда колонна разрушилась, но два других талисмана сохранились и сохранили свою силу.

На одной колонне, обнявшись, юноша и красавица. Сюда приходят поссорившиеся мужья и жены. Стоит им разом коснуться талисмана - и любовь тотчас осеняет их крылами.

Третий талисман Аврет-базара спасал Истамбул от москитов. На колонне изображение мухи. Муха издавала неуловимый звук, и москиты не смели приблизиться к городу.

Но не одними талисманами знаменит Аврет-базар. Здесь, в большой чайхане, состязаются в своем искусстве лучшие из меддахов.

Дело меддаха - рассказывать. Дело слушателей - оценить рассказ и заплатить меддаху. Меддаха кормит язык, язык его и губит.

Тяжко меддахам в Турции Мурада IV. Мурад запретил сборища. Брадобреи не имеют права пускать в свою комнату больше трех человек.

И - чудо! Запреты не коснулись чайханы на Аврет-база- ре. Уж не о меддахах ли пекся падишах? Меддахов слушают бедняки, а бедняки платят медью… Чтобы семью кормить, меди нужно много. А может, дело не в заботе падишаха, а в его длинных ушах? Все-то им знать надо! И про то, какие сказки ныне сказывают, и про то, чего не сказывают… Перевелись глупые падишахи в сказках. Про волшебников байки, про воришек да плутов. Все бы меддахам смешить! Все бы люду простому смеяться! Да ведь как смеются - ноги не держат.

А меддахи друг перед другом. У одного присказка заковыриста, а у другого про запас заковыристей, а третий ту закавыку заковырит, перезаковырит да перевызаковырит.

Мол, “было не было, а в прежние времена, в решете, посреди гумна, когда мне было пятнадцать лет, когда я зыбку моего отца раскачивал, - тангыр-мангыр. Из долины вы бегите, а с вершины - я, вы мамашу полюбите, а дочурку - я, в сундучок-то вы идите, а в корзину - я! Деревянная лестница, каменная лестница, земляная лестница; по деревянной лестнице взошел я наверх, а эти проклятые девчонки - как только вспомню, заноют сердце и печенки! Проклятую занавеску отдернул, посмотрел - в углу сидит ха- ным. И так смекал, и этак толкал, щелчок ей по подошве дал: дрожит, как водяная бирюза, - тирил-тирил! Был один мудрый падишах…”.

Весело в чайхане на Аврет-базаре.

Сказка за сказкой. Насмеялись люди, заплатили за свой смех, разошлись. И подходит к трем меддахам, которые выступали в тот день, человек.

- Идите за мной! - говорит. - Не ошибетесь!

Один меддах был стар, другой был сед, а третий красавец среди красавцев. Он-то и ответил человеку:

- Мы устали сегодня, и нам надо разделить деньги.

Показал на феску, наполовину набитую акче.

- Это отдайте нищим! - Человек ударил по феске и рассыпал монеты. - Вот каждому из вас по золотому, но это только задаток.

И три меддаха пошли за тем человеком. Он привел их на глухую улочку, а там его ждали рабы с носилками. Медда- хов посадили в носилки, а глаза им завязали.

И когда повязки были сняты, меддахи увидели, что сидят на огромном ковре в огромной комнате, стены которой покрыты еще более великолепными коврами.

- Вы должны рассказывать страшное, - сказал меддахам человек и ушел.

Кому рассказывать? Стенам? А кто за этими стенами? Сам падишах? Или его любимая жена? Великий визирь или, может быть, Кёзем-султан, вдовствующая царица, мать Мурада IV? А может быть, никого?

Только чудятся глаза. Уперлись в тебя, но вот откуда они глядят и куда, то ли в затылок, то ли в висок, то ли прямо в глаза? А моя{ет, чудится все это со страху?

Знать бы, кто слушатель?

Глядят меддахи друг на друга, и тяжко им от собственного молчания. О страшном ведь надо говорить, но кому начинать? И когда надо начинать?

Самый опытный из меддахов, тихий старец, все уже испытавший в жизни и ничему не дивящийся, прикрыл лицо рукой и начал:

- Эс-нес, не растягивай словес. Было не было, а в прежние времена был, говорят, один богатый человек. Построил он себе новый дом. Обставил его со всевозможной пышностью, стены и полы закрыл дорогими коврами, поставил жаровни для курения благовоний и пригласил на пир многих своих друзей. В полночь хозяин заметил, что его дом потихоньку дрожит. Заметили это и гости, но всем показалось, что дрожь сидит в них самих от выпитого безо всякой меры вина. Когда же ночь перевалила за половину, кому-то из гостей понадобилось выйти во двор. Едва он приступил к своему делу, как неведомая, но страшная сила подбросила дом вверх. Гости в ужасе бежали. Хозяин прибрал комнату, вымел ее и проветрил, чтобы и духу не осталось от прежних друзей. И тут ему тоже понадобилось выйти. Едва он переступил порог, как дом затрясло… И только тут хозяин догадался, что он построил свой дом па могиле шехида, мусульманина-воина, павшего в бою с неверными. А как известно, шехиды производят ужасный шум и сотрясают стены домов, когда над их могилами приходится отхожее место или когда в доме происходят кутежи.

На следующий же день хозяин дома исправил ошибку. За это шехид указал ему место, где была спрятана бочка золота. Но это особый рассказ, и он радостен, а не страшен.

- Шехиды страшны, но куда страшнее кара-кура, - подхватил бисерную нить рассказа седой меддах. - Всякому известно, что кара-кура принимает вид огромной кошки и ночью, ступая бесшумно, подкрадывается к человеку и садится ему на грудь. Человек задыхается, хочет крикнуть: “Эузю, бесмелэ!” - и не может. Всякому известно: чтобы не подпустить к себе кара-куру, нужно перед сном подуть на обе стороны и положить нож под подушку. Расскажу я вам о том, как кара-кура погубила одного знатного человека…

Меддахов слушала Кёзем-султан. Она сидела в маленькой светлой каморке, отгороженной от ковровой залы тремя слоями ковров со смотровыми щелями. Об этой комнате в Серале знали только сама Кёзем и ее ближайшие служанки. Это была тайна тайн, ибо только здесь вдовствующая султанша Оттоманской империи, любимая и властительная жена Ахмеда I, правительница империи при слабоумном его брате Мустафе, правительница при юном султане Османе II, старшем сыне, убитом на четвертом году правления восставшими янычарами, вновь посадившая на престол слабоумного Мустафу, свергнутого через год, и еще правившая десять лет империей по малолетству своего второго сына Мурада IV, который попал на престол четырнадцатилетним мальчиком, только здесь, в потайной комнате, Ва- лиде-султан 92 позволяла себе быть слабой женщиной, без роду, без племени и без родины со всей своей тоской по любимой, навеки потерянной Греции. Сидя за пяльцами, Кёзем-султан вышивала ночное небо, не то, которое было над Истамбулом, а то, которое помнила с детства, двойное небо, что над мачтой и под кормой рыбачьей шхуны.

Сегодня у Кёзем-султан вышивали одни руки, голова была занята другим: она слушала рассказы о страшилищах, созданных фантазией турок, и думала о Мураде. Теперь рассказывал третий меддах, юный красавец. Кёзем- султан слушала его, прильнув к щели. Ее султанское сердце, запечатанное от жалости и прочих чувств двенадцатью печатями, постукивало громче и быстрей обычного. Уж больно хорош меддах.

Да и рассказывал он совсем не так, как его умудренные опытом товарищи. Он рассказывал не безучастным стенам, а своим товарищам, седому да старому, и они слушали его.

- Ах, друзья мои! - восклицал красавец меддах. - Вы думаете, что если я молод, значит, мало повидал на веку. И знали бы вы, как я сам хотел бы забыть все и вновь стать неопытным, не понимающим жизни юнцом. Да ведь мы с вами начинаем свои сказки словом “было”… Было не было, но куда денешься от самого себя, коли было с тобой. Когда-то я очень хотел встречи с волшебным, непознанным, необъяснимым. И мой путь перехлестнулся с путем самой ал-карысы…

- Как это странно, что именно он заговорил об ал-карысы… Господи, это не случайно! - Кёзем-султан взволновалась.

- …Ал-карысы - джинн-женщина, с двумя тоненькими, длинными, как щупальца осьминога, пальцами на руках, - рассказывал юноша, - Но боже мой! Если бы только это отличало ал-карысы от настоящих людей. Друзья мои, в ваших сказках живут прекрасные дочери падишахов, прекрасные пери и женщины дэвы. Как я жалею себя, что мне было даровано любить ал-карысы. Но я жалею и вас, ибо вы, рассказывая о любви к красавицам, не знаете, какой может быть любовь. О, как вы бедны, если ваши глаза не глядели в бездонные глаза ал-карысы. Я любил ее, хотя и знал о страшной привычке их племени - являться к женихам и роженицам, усыплять их бдительность, чтобы потом вырвать у них легкое для пиршества на шабаше.

“А ведь это страшно… Почему же Мурад спросил меня именно об этом чудовище? - гадала Кёзем-султан. - Ал- карысы? Какая нелепая выдумка. Какая в ней извращенность. Вот она - любовь турок к изощренным человеческим страданиям. Убийство стало для этого народа ремеслом. Турки понимают толк в мучениях. Но как же так? Как во чреве гречанки мог явиться изверг? Неужели кровь матери, моя кровь, слабее больной крови властителей Оттоманской империи?.. Ах, Мурад, ты назвал меня чужой… А я взаправду - чужая тебе. Как же ты горько пожалеешь о пьяных словах своих, сын мой…”

Кёзем прикрыла глаза, но не позволила мстительным видением оскорбить свой высокий ум.

Приказала себе слушать меддаха.

- Ах, друзья мои! - восклицал юноша. - Я и лошадь завел с единственной целью заманить в свой дом ал-карысы. Вам ведь известно, что для ал-карысы нет большегоудовольствия, как покататься ночью под луной, но ездят они только на замечательных лошадях. Я купил валашского коня, заплатив за него деньги, на которые можно было бы купить дюжину прекрасных турецких скакунов. Но что для человека деньги, если он ищет потустороннее…

Друзья мои, знали бы вы, как забилось у меня сердце, когда однажды утром я пришел на конюшню и увидал: грива моей валашской кобылы заплетена в косицы, а спина и круп ее в пене… Мне недолго пришлось караулить ал- карысы. Она явилась на третью ночь. Ласково пощебетала на ухо кобыле, вывела из стойла, прямо с земли прыгнула ей на спину и уж чуть было не выехала за ворота конюшни, но я не упустил мига. Стоило мне воткнуть сзади в платье ал-карысы иглу, обычную швейную иглу, и она стала покорной, как рабыня.

Кёзем-султан ухватилась за эту мысль.

“Даже нечистую силу превратить в раба - в этом весь турок. Для султана все рабы: и верховный визирь, и последний реайя, но каждый турок, в свою очередь, мечтает иметь рабов. Мир должен состоять только из двух частей: из Турции и подвластных государств, из турок и рабов”.

Все эти немудреные мысли, облеченные в плоть слова, проносились в голове Кёзем-султан. Поверхностный ручеек, под которым ледяной глыбой стояло другое.

“А зачем думать об этом? Мне, султанше, которой вот уже двадцать лет поклоняется вся империя Османа, все турки, хотят они этого или не хотят. Чего еще желать, коли большей высоты в земной жизни достичь невозможно? Высоты попраны. Мне хорошо! И ничто не должно меня тревожить. Ничто! Ни кровь, ни стоны, ни сама смерть, даже будь это кровь греков, стоны гречанок, смерть греческих детей. Сделать этот мир разумным невозможно, ибо даже турецкому султану это не по силам. А мне - хорошо. Мне, мне, мне - хорошо!”

Но и под ледяным материком души Кёзем-султан из перерезанной жилки толчками выплескивалась струйка теплой крови.

“Я гречанка! Я гречанка! А вы только турки. Вы - турки, покорившие народы, припадаете к моим ногам. Но это ноги гречанки! Вы ждете, как пес ждет куска, моего одобрения. Но это одобрение я произношу про себя сначала по- гречески. Турецкими словами, но по-гречески!”

- Ах, друзья мои! - Юный меддах, распаленный своим же рассказом, возвел на себя столько напраслины и так себя разжалобил, что на его ресницах дрожат слезы. - Друзья мои! Счастью нашему пришел конец. Ал-карысы, пожив у меня год, попросила на один только вечер отпустить ее к своим. “Как же так? - в удивлении спросил я ее. - Ты любишь меня, человека, и пойдешь на шабаш, и будешь лакомиться легким какого-то несчастного”. - “Я люблю тебя, - ответила она, - и я вернусь к тебе, и буду верной твоей рабыней и счастливой женой, но у меня ведь тоже есть мать и отец, братья и сестры… У них ведь тоже есть сердце. И эти сердца в разлуке со мной тоскуют, а наша охота… Что же делать, если нас такими создал бог? Мы без этого не можем жить. И да будет тебе известно, если с того костра, на котором мы жарим легкое, взять углей, размельчить их, развести водой и дать несчастному жениху, или несчастной роженице, ибо только их мы и посещаем, то болезнь тотчас отойдет”.

Друзья мои! Я отпустил ее к своим, но сам пошел следом. В ту ночь они собрались в брошенном доме на берегу моря. Их было много, но только одна в образе повивалки пришла не с пустыми руками. Не знаю, как они насыщаются, наверное, запахом. Мне было так страшно слушать их веселый ласкающий смех, их тихое нежное пение, их воркующие разговоры, что я не посмел заглянуть во двор брошенного дома. Ушли они под утро. Я бросился к костру, набрал углей и помчался разыскивать несчастную. Ноги мои сами привели меня к дому, в котором слышались рыдания женщин и крик новорожденного. Я вбежал в этот дом, растолкал людей, крича им, что могу спасти молодую мать. Никто мне не поверил, но и мешать мне не стали. Господи, как же возликовал я, когда, приняв мое лекарство, женщина тотчас открыла глаза и почувствовала такую бодрость, что готова была подняться с постели. Чудо ошеломило обитателей дома, они не заметили моего исчезновения! А когда опомнились и стали искать и звать меня, я был уже далеко.

Дома я бросился к моей волшебнице, схватил ее за волосы и выбросил за дверь… Трижды приходила она ко мне потом, но дверь моего дома была для нее закрыта… Ей было плохо, я слышал ночами ее стоны и плач, но и мне было не лучше. Удача отвернулась от меня. Когда была в доме ал-карысы, я не знал заботы о хлебе насущном, с нею запасы мои были неисчерпаемы, а денег в доме было всегда ровно столько, сколько требовалось, чтобы исполнить все наши желания… И вот я остался одинок, голоден и нищ. Нет, я не жалел, что выбросил ал-карысы за дверь. Но сердце мое стало каменным. Я не знал с той поры вкуса слез, по и смеха своего я больше не слышал.

Старый меддах, не поднимая глаз от ковра, на котором он сидел, со вздохом сказал:

- Мой дорогой собрат, я чувствую, пора твоего смеха на пороге твоей души, ибо пустыню твоего лица оросили слезы. Ночь неотвратимо сменяется утром.

“Ты прав, старик, - согласилась Кёзем-султан, - счастье твоего приятеля на пороге, но это будет для него не утро. Это будет его полдень, а может быть, и закат”.

- Не дело меддахов - обсуждать слова меддахов, - нахмурился седой, - наше дело рассказывать. И мы не получили знака, что пора кончать. Что ж, ал-карысы страшна, но джинн каиш-беджак пострашнее. Нога-ремень - недаром получил он это прозвище. Каиш-беджак до поясницы - человек, но вместо ног у него хвост. Глубоким вечером выбирается джинн из лесной чащобы на обочину дороги и ждет. Несчастный, тощий, он жалобно просит прохожих помочь ему добраться до ближайшего селения. Простак всегда найдется. Простак всегда готов подставить спину - садись!

И каиш-беджак садится. А сев, опутывает жертву хвостом, душит и сжирает.

“И все это в детстве слушал Мурад”. - Кёзем-султан оставила рукоделье и покинула потайную комнату. Приказала слуге:

- Меддахов наградить и отпустить. Всех отнесите в разных носилках. Двоих доставить на Аврет-базар, а самого юного в дом на море.

Слуга, откланявшись, вышел, а Кёзем-султан взглядом подозвала к себе старую Фатьму, самую верную свою рабыню, и шепнула ей:

- Я хочу видеть моего сына Баязида.

93

В тот же день Кёзем-султан приняла в своем дворце господаря Молдавии Василия Лупу. Она знала: султан приказал Василию Лупу ехать в Кара-Хасарский санджак * к Бегадыру Гирею, чтоб еще раз утвердиться в мнении - этот из Гиреев достоин Бахчисарайского престола. Кёзем-султан хотелось поставить Василия Лупу в трудное положение, а заодно проверить его преданность.

У господаря и впрямь положение было щекотливое. Он приехал в Истамбул за фирманом, подтверждающим его господарство. Малейшее неповиновение султану - и вместо короны - шнурок, но нельзя было ослушаться и Кёзем- султан. За двадцать лет правления из-за спины султанов она соткала такую паутину, из которой не всякому султану выкарабкаться.

Лупу - волк, но волком он был в Молдавии. В Истамбуле он был лисой.

Лупу исполнил приказ султана. Он встретился с Бега- дыр Гиреем, а уж потом только явился в покои Кёзем-сул- тан. Его ввели в комнату, похожую на золотую клетку. Только без птнцы. Даже шесток был - кабина, закрытая со всех сторон золотыми ширмами. К этому балкончику, поднятому до уровня головы над полом, и подвели Василия Лупу. И тотчас оставили одного. Он опустился на колени. Поклонился ширмам, но в ответ - молчание.

Три часа стоял господарь на коленях! И вдруг голос как арфа. На стострунном греческом языке его спросили:

- Ах, ты уже здесь, великий господарь? Что же ты стоишь на коленях! Встань! Ты же правитель большой и прекрасной страны.

- Великая государыня! Я молю - пощади своего раба. Я не посмел бы ослушаться, когда бы не думал о твоей выгоде.

- О моей выгоде? Разве есть такие, кто может царящим в Оттоманской империи предложить нечто большее? И возможно ли нам, царствующим, чего-то еще желать, когда не только слово, но каждый наш взгляд отзывается в мире трепетом страха или радости?

- Государыня, твой раб не помышлял о такой дерзости, но и цари под богом. Царям человеческое не чуждо. Я пекся о том, чтобы доставить вашему величеству миг радости… Я поехал к Бегадыру Гирею, который почитает ваше величество первой женщиной мира не только потому, что это был приказ падишаха, но и потому, что знал - будущий хан мечтает преподнести вашему величеству коллекцию камешков. Узнав, что я приглашен к вашему величеству, он умолил меня через своего гонца съездить к нему, взять коллекцию и передать ее вашему величеству… Винюсь, я боялся, что этот дар затмит мой собственный, но и отказать Бегадыру Гирею в его смиренной просьбе я не смог.

Кёзем-султан уже было известно - бриллианты, которые она сейчас получит, проданы Бегадыру Василием Лупу, проданы в долг, с огромными процентами, но зато уж наверняка - это превосходные камни. Лупу вышел из ювелиров, на торговле драгоценностями нажил свои несчитанные миллионы, на которые и приобрел фирман на Молдавское княжество. Он и теперь получит фирман, потому что даст больше других. А цены на фирманы растут. Когда-то Александру Лапушняну купил господарство за двести тысяч золотых. А уже Иону Воду Лютому на одни только подачки чиновникам пришлось дать 220 тысяч золотых же. Следующие господари платили за фирман по миллиону. Деньги брали у истамбульских ростовщиков в долг, в надежде за три года вернуть потерянное с лихвой. А сменилось в Молдавии меньше чем за два века сорок четыре господаря.

Василий Лупу с поклоном открыл шкатулку, усыпанную жемчугом. Шкатулка была невелика, но бриллианты как один - с голубиное яйцо. Камни с изюминкой - с удивительным золотистым отливом.

- Какой великолепный вкус у хана Бегадыра! - обмолвилась Кёзем-султан.

Василий Лупу с благодарностью поклонился. Обмолвка стоила камней.

- Я привез султану харач94: пятьсот коней и триста соколов. Вам, государыня, я осмелюсь преподнести похожий подарок: триста превосходных скакунов, десять собольих шуб и десять повозок с драгоценными материями и вот эти два камня.

Кёзем-султан любила изумруды, и Лупу знал это. В обеих его ладонях появились огромные, с яблоко, камни.

- Благодарю тебя! Это прекрасно! - воскликнула Кёзем-султан.

- Ваше величество! - Лупу опустился на колени, - Я смиренно прошу вас оказать услугу еще одному моему другу - бейлербею и мурзе Кан-Темиру. Кан-Темир - верный слуга его высочества султана. Он претерпел великое разорение от непочтительного и дерзкого хана Инайет Ги- рея. Кан-Темир шлет вашему величеству подарки.

- Я рада помочь человеку, который предан престолу Османов, - быстро сказала Кёзем-султан. - Мне нужны будут деньги. Большие…

- Все, что мое, - ваше!

- Пусть годы твоего правления Молдавией будут благословенны.

Господарю разрешено было удалиться.

*

С сыном БаязидомКёзем-султап встретилась при одной свече, в черной, крохотной комнатке верной Фатьмы. Своей спальне Кёзем-султан не доверяла.

Баязид был в женских шароварах, закутан женскими шалями. С ненавистью сбросил с головы покрывало, воззрился на матушку: лицо открытое, юное, румянец по щекам, губы как вишенки, а в глазах - смертельная коровья тоска.

- Сын мой, ты прекрасен! Ты совсем уже взрослый.

- Государыня, вы только затем меня и звали, чтоб сказать это?

Лицо Баязида стало белым. Ему так тяжко в Серале. За ним следят днем и ночью. Он не арестован и не брошен в тюрьму потому только, что у Мурада не было времени вспомнить о брате. Они живут под одной крышей, но Му- рад не видал Баязида, пожалуй, больше года. А если бы увидал? Если бы он увидал этот проклятый румянец, эту широкую молодецкую грудь, этот ясный взгляд здорового умного человека?..

Наследники султанов обречены на пожизненное заключение в гареме, покуда место на троне не освободится. Слабоумный, больной Ибрагим уже замурован в тюрьме. Вся его вина в том, что в его жилах - царская кровь, как у Баязида и Касыма. Только за одно это они достойны умерщвления.

Мурад медлит. Сначала он был молод, и не в его руках - у матери - были бразды власти. Теперь вся власть у него, но все его дети - девочки! Наследника у Мурада нет. Его младшие братья подросли, они стали угрозой, но и спасением. Мурад болен, силы покидают его, а жены никак не могут родить сына. Род Османа в опасности…

Ибрагиму Мурад решил сохранить жизнь, ибо он глуп и болен, под стать дяде Мустафе… Но вот и Баязиду перевалило за двадцать. Он искусно владеет оружием и ездит на коне, как степняк. Баязид пока еще на свободе, но ему запрещено видеться с матерью и государственными людьми.

- Что с тобой? - спросила Кёзем-султан, - Ты побледнел!

- В другой раз, когда я вам понадоблюсь, государыня, не ради того, чтобы вы смогли полюбоваться моим лицом, но для настоящего дела, я, возможно, и не явлюсь на зов. Каждый такой визит может для меня быть последним.

- Не сердись. В ярости человек теряет осторожность. Ты придешь на любой мой зов, если хочешь жить и… - Кёзем-султан глядела на сына не мигая; прекрасные, но

змеиные глаза, - властвовать. Ступай!

*

В ту же ночь Баязид был лишен последних свобод.

Кёзем-султан грызла ногти: хитростью Мурад в нее.

- О этот пьяница!..

Глава вторая

Юный меддах растравлял сердца бедных, полуголодных людей сказками о волшебном.

Не ищи, мол, счастья. Коли суждено - придет срок, и явится оно к тебе не спросясь. Вот полеживал себе ленивый детинушка, до того ленивый - мать из ложки кормила, ничего не хотел: ни денег, ни жены, так бы и про- коротал жизнь во тьме и грязи, но понадобился этот парень могучему дэву, и в единый миг получил парень золото, красавицу я^ену, любовь народа, который сделал его, ленивца, падишахом.

Рассказывал меддах сказки, веруя в чудеса, рассказывал от своего имени, будто с ним все это приключилось, напророчил.

Отныне он был властелином таинственного дворца.

Прежний мир, многолюдный и многотрудный; остался за пятиметровой глухой стеной. Все окна дворца смотрели на море. Дворец стоял на самом краю скалы, казалось, он вырос из нее. Два зеленых сада цвели в боковых галереях. Маленькие фонтаны целый день звенели в этих садах. Посреди главной залы был бассейн с голубой водой. Стены бассейна были выложены перламутром и огромными розовыми раковинами.

Спальня меддаха - розовая, как утро; стены розовые, потолок розовый, светильники под розовыми китайского фарфора колпаками.

Па диване мог уместиться хороший базар - спи хоть вдоль, хоть поперек, катайся из края в край, коли охота. В спальне ни одного окна, дверь не открывалась, а отодвигалась. Возле широкой стены по краям две золотые курильницы.

Слуги в доме все немые. Это были старые мужи-греки, которым не надо приказывать, они угадывали желания, исполняли их и исчезали, будто тени под солнцем полудня.

129

Роскошь напугала меддаха, он боялся притрагиваться к вещам - все они из золота, серебра, все усыпаны драгоценными камнями. Обед ему подали из сорока блюд. Потом заиграла веселая музыка. Меддах устал думать о чуде, пошел в спальню, разделся догола, музыка стала баюкающей, и он уснуя.


Проснулся от мелодичного шелеста. В отодвинутую настежь дверь парами входили темнокожие женщины. Они несли высокие серебряные светильники. Поставили светильники вдоль стен, поклонились меддаху и ушли.

Меддах понял, что теперь должно совершиться то самое чудо, ради которого его доставили во дворец.

За стеной ударили маленькие барабаны. Меддах устремил глаза на открытую дверь, в темноте блеснул огонь, и теперь уже не черные, а желтые женщины внесли большую курильницу в виде двенадцатиглавого морского дракона. Все двенадцать голов исторгали голубой яд, от которого мир терял очертания, и все в этом мире: дом, кровать и сам ты - становилось бесконечным и бессмертным.

На смену желтым явились белые гурии. Они постелили от глухой стены до ложа золотую дорожку. Это было самое настоящее золото - тонкий металлический лист.

- О аллах! Дай мне досмотреть этот сладчайший сон, - сказал себе меддах.

И увидел: идет к нему златокудрая пери с золотым кубком.

Он потянулся к пери, но она улыбнулась, покачала головой и жестом пригласила осушить кубок.

Он выпил нечто холодное, но это холодное обожгло ему грудь. Меддах зажмурился. И в тот же миг грянул гром, комната опустела, дверь задвинулась, но теперь зашевелилась стена.

“Меня опоили зельем!” - подумал с ужасом меддах.

Стена наполнялась светом, и когда этот свет стал ослепительным, там, за прозрачною стеною, возникла черноволосая красавица. Она подняла руки, отбросила прочь занавеску, словно на этом месте никогда и не бывало каменной стены, и сошла на золотую дорожку.

Золото под ногами горбилось, разбрызгивая лучи.

Женщина подошла к ложу, взошла на него и опустилась рядом с меддахом.

“О аллах! - пронеслось в его бедной голове. - Может быть, я уже в раю? Может, я не заметил, как меня убили?”

- Люби меня! - сказала меддаху женщина.

Когда она уходила по золотой дорожке в стену, меддах испугался, что больше не увидит ее, вскочил.

- Скажи мне, кто ты? Где искать тебя?

- Я сама приду к тебе. Меня зовут именем умершей богини. Я Афродита.

*

Меддах проснулся с тяжелой головой и больной совестью. Все, что совершилось ночью, если это только совершилось, а не привиделось, - было дьявольским грехом.

Меддах лежал не открывая глаз, вспоминая подробности чудовищно лживой ночи. Открой глаза - и увидишь себя обобранным в какой-нибудь яме.

А может, лучше не просыпаться?

Так и есть!

Меддах открыл глаза и обомлел: он совершенно голый. Встряхнулся и увидел все ту же царственную спальню.

Отодвинулась дверь, слуга, кланяясь, принес одежды, шелковые, усыпанные драгоценными камнями.

Удалился пятясь.

- Значит, я не сплю, - сказал меддах громко.

Облачился в драгоценные одежды. Они были удобные,

ласкали тело.

Снова отворилась дверь, и уже другой слуга принес серебряный таз и воду в золотом сосуде.

Меддах умылся.

Вода была холодная.

“Нет, я не сплю”, - согласился он с чудом, которое произошло с ним, и решился на последнее испытание.

Он отослал слугу и стал молиться. Он молил аллаха разрушить чары волшебства. Молился страстно, пока не упал лицом на ковер, ожидая грохота, разрушающего дворец дьявола, но вместо этого за стенами спальни родилась неведомая музыка.

- О аллах! - закричал счастливец. - Я благодарю тебя за счастье, которым ты наградил меня, недостойного, в этой земной жизни. Я не знаю, чем я заслужил свое счастье, но это ведомо тебе, великий аллах, и я отдаю себя во власть твоего непознаваемого промысла.

Потекли чередой сладкие дни и ночи.

$ ^ $

И вскоре меддах обнаружил: та, что сходила к нему со стены, - женщина не молодая, у нее жирный живот и крашеные волосы.

Однажды он осмелился спросить ее:

- Ты сказала, что тебя зовут Афродита, но кто ты?

Она засмеялась.

- Тебе плохо со мной?

- О нет!

Она засмеялась пуще.

- Тогда зачем тебе знать, кто я? Наслаждайся, человек!

А наслаждаться было труднее и труднее.

Меддах привык к людям, но теперь вокруг него людей пе было, были слуги с вырванными языками.

Прошло время, и он настолько осмелел, что целыми днями изучал стену, из которой являлась к нему его пожилая богиня. Раньше он эту стену обходил стороной, а теперь ощупывал ее пядь за пядью, выискивая секрет. Ему хотелось в чайхану, в город, но он знал: стоит об этом попросить богиню, как случится непоправимое, возможно, его даже убьют. Он догадывался, что так и будет, если он только обмолвится о своем желании. Сказки, не рожденные, но созревшие в нем, просили выхода.

Рассказывать богине? Но это выдать себя, выдать свою тоску.

И меддах молчал.

*

Имя бостанджи-паши было Мустафа. Он уже десять лет занимал свою высокую и страшную должность, а от роду ему было тридцать шесть лет. Молодой падишах - молодые слуги, велика ли радость сшибать головы старикам. Оттого-то, может, не состарившись годами, умом, Мустафа поседел.

Вечером он должен явиться к падишаху. Все дела оставлены. Затворившись в личных покоях, бостанджи-паша учиняет допрос самому себе. Перед ним зеркало. Вопрос - ответ, вопрос - глаза метнулись в поисках нужного слова. Отставить. Каким бы ни был вопрос, глаза должны излучать ясность и правду. Неверный взгляд - хуже глупого слова. Посмотреть “не так” - значит заронить в сердце Мурада IV подозрение. Сегодня обычный вызов к падишаху, но Мустафа беспощадно дрессирует себя. “Привыкнуть” к падишаху столь же губительно, как привыкнуть к тигру. Даже очень выученные тигры ручными не бывают.

В Серале так заведено - перед сном к Мураду IV, по его назначению, является кто-то из ближних людей для игры в нарды. Играть с падишахом нужно всерьез: слабых игроков он вниманием не жалует, поддавков не терпит.

В игре падишах удачлив и потому выигрыш принимает спокойно, а проигрыш его только распаляет. Сердит Мурада слепое невезение. Он желчно придирается к противнику, перепроверяет его ходы, и если полоса невезения затягивается, впадает в уныние.

В это время подыграть ему опасно, все равно что совершить дерзкое государственное неповиновение.

Мурад больше всего и любит в игре эту роковую невезучесть, ибо всегда старается перебороть судьбу. Победит - счастлив, добр, щедр. Минуты личного торжества тотчас обращает на пользу империи. Мурад знал, что все его ири-

казы, отданные на радостях, отмечены гением великодушия.

Чаще всего с падишахом играл бостанджи-паша. Не вызывая подозрения, он умел две партии проиграть, одну выиграть.

Бросая кости и двигая фишки, сановники должны были доверительно рассказывать падишаху правду о делах, творящихся в империи. Бостанджи-паша - мешок с черными новостями. Такая у него работа - знать о дурном, об отвратительном.

Играя, падишах вопросов бостанджи-паше не задает, бостанджи-паша сам выкладывает самые важные гнусности. Горе ему, если он, выгораживая родственников или друзей, умолчит о ком-то. Мурад слушает многих, бродит по базарам…

Бостанджи-паша украдкой всматривается в лицо падишаха: он или все-таки не он был в его саду, когда обожгли маслом пьяницу?

Мурад молчит. Он никому не выговаривает, но до поры. А когда выговорит - судьба несчастного решена.

Мурад выбросил шестерку и пятерку. Удачное начало!

Бостанджи-паша тотчас спешит сообщить падишаху значительную свою новость. Она будет приятна.

- Госпожа просила денег у молдавского господаря Василия Лупу… (Госпожа - условная кличка Кёзем-султан).

- Снова шеш-беш! - Мурад ударяет ладонью о ладонь.

У бостанджи-паши один-два, ниже не бывает.

- Но теперь госпожа оставила все дела и ночи проводит в потайном доме на берегу моря…

- В третий раз шеш-беш! - Падишах изумлен, бостанджи-паше приходится туго, он трясет кости в кубышке, но игра не идет: один-один.

- В домике ныне хозяином - меддах. Он очень молод, очень красив. Умен, но неопытен. Верю, что будет преданно служить вашему величеству.

У Мурада шесть-шесть!

Это опасно, что он неопытен. Лучше его не трогать, - говорит падишах, - но если бы удалось сделать его нашим, я мог бы спокойно отправиться к моим войскам в Персию. Уезжая, я должен знать не только обо всех кознях Сераля, не только обо всех его мечтах, но и о его молчании. Я хочу знать, о чем молчит Сераль.

- Государь, меддахом я займусь сам.

- Шеш-беш! - Мурад вскочил с ковра. - Что за странное везение?

- Великого государя ожидают великие победы! - Бостанджи-паша все свое внимание сосредоточил на игре. Выиграть такую партию у падишаха - проиграть жизнь.


*

До чего ж государь к государскому действу привык - сидел, как надо, говорил, что положено, слушал будто бы со вниманием, а самого за весь прием послов не было в палате, витал в былом, как под облаками.

Очнулся от грезы, сидя за тайной трапезой: Иван Борисович Черкасский, Федор Иванович Шереметев, Лукьян Степанович Стрешнев, патриарх Иоасаф, Иван Никитич Романов, да князь Алексей Михайлович Львов, да три шведа: маршал посольства, комиссар, секретарь.


Книга вторая

НАДЕЖДА ИНАЙЕТ ГИРЕЯ

Глава первая

В Истамбуле интриговали, в Крыму щитами гремели. Калга Хусам и нуреддин Саадат Гирей со своими войсками, усиленные восемью тысячами ногайцев Урак-мурзы, перекрыли все морские и пешие дороги от Очакова до Днепра. Ждали высадки нового хана. Новый хан не являлся и не мог явиться. Его не было. Пока что был один хан - Инайет Гирей. Но этого не понимал даже сам Инайет Гирей. Турция молчала. Не пришло ответа и на письмо великому Муфти. Неужели Мурад IV проглотил обиду вместе с языком? Неужели турки изменили своему правилу при первом же случае метать под ноги “алмазы нити рода Чингисхана”? Или, может быть, положение самого Мурада столь шатко, что впору думать только о себе?

Первую неделю дозора калга и нуреддин рыскали по берегу моря, проверяя посты… Потом раскинули шатры близ Очакова, защищавшего устье Днепра, и предались мрачному пьянству, ибо не знали, каков будет завтрашний день.

Судьба Крыма в ханских руках, но судьба хана в руках султана и в руках крымских беев, а это чересчур сложно.

Не боли, голова, от страха - боли от вина.

Пили, теряя память. Даже друг с другом не заговаривали.

Первым пришел в себя младший, нуреддин Саадат.

Выполз однажды из шатра - ночь.

Звезды. Темно, как в яме.

Поднялся Саадат, не чует ног. Будто они сами по себе.

Подломились вдруг и пошли, а он, похохатывая, потянулся за ними. А ноги вдарились бежать, и он побежал. Тело заваливается то назад, то в стороны. И очень он дивился, что можно бегать и таким вот образом. Саадат, пожалуй, и полетел бы, да не хотелось руками махать…

И вдруг совсем близко голос человека. Саадат замер, но его качнуло, и он упал в жесткий, хлестнувший по лицу бурьян. Выстегал бурьян, да не выдал. Укрыл звук.

- …Об этом должен знать каждый ногаец! У каждого ногайца оружие должно быть наготове! Лошади наготове. Шатры должны стоять только для виду. Женщины должны быть готовы свернуть шатры, пока мужчины будут заняты делом. Все надо кончить разом. В единый миг. Теперь расходитесь. Готовьтесь. Ждите!

И - конский топот врассыпную.

Холодный пот заливал глаза Саадату. Лежал, как мышонок перед когтями кошки. Не дышал. Пот заполнял глазницы и застаивался в них…

Заломило в висках, стошнило. Громко, на всю степь. Он в ужасе вскочил на’ ноги, но они были свинцовыми. Он все же помчался, вскидывая колени до самого подбородка, ударяя пятками в землю с таким безумным напряжением, словно хотел раздавить ее. Он топал, как тяжелый русский конь, он и впрямь казался себе конем, старым, загнанным. Он только для виду стучал ногами, понимая, что никуда не убежит, что он топчется на месте. И заснул. Спал и топал, а потом завалился на бок и увидал коня, дрыгающегося в предсмертной агонии всеми четырьмя ногами. Конь превратился в тысячи коней, тьма рассеялась, стало тепло… И когда Саадат вновь открыл глаза, высоко над ним стояло солнце. Над степью висел голубой прозрачный дымок, благоуханный и счастливый. Был дождь, земля очнулась после засухи, и все, что было на ней растущего, Росло, а чему дано было цвести, расцветало.

Саадат схватился за голову, но голова не болела. Встал - ноги слушались. Огляделся - до шатра версты три. И вдруг выплыли слова: “…оружие должно быть наготове! Шатры должны быть только для виду…” Что это? Бред или… Или ногайцы затевают недоброе?

Саадат побежал к шатру, потом, чтобы не потерять осанки, перешел на стремительный шаг. К шатру он подходил по-царски, достойно-медлительный, с лицом благожелательно-равнодушным и сосредоточенным.

Калга Хусам спал. Саадат, не церемонясь, вылил на него кувшин вина. Хусам встряхнулся, как пес, перевалился на другой бок - подальше от лужи - и не проснулся. Пришлось бить его по щекам, растирать виски и давать нюхать очищающее голову, резко пахнущее снадобье.

Только к ночи калга пришел в себя и с ним можно было разговаривать.

- У ногайцев заговор? - Хусам захохотал. - Эта слабая толпа ищет убежища под нашим крылом от страха наших же мечей. Был среди них Кан-Темир. Но Кан-Темир целует ножки султану. А без Кан-Темира где этим свиньям отважиться на возмущение!

- Прости меня, ты старше, мудрее и опытней, - нахально льстил Хусаму Саадат, - но ты пребывал в сладких грезах. Мне пришлось кое-что предпринять самому, ибо, не имея опоры в тебе, я был поглощен страхом…

- Говори смелее, Саадат! Я только калга, а не хан.

- Я, Хусам, решил испытать ногайцев. Я пригласил Урак-мурзу после вечерней молитвы быть у нас в шатре.

- Ну что ж, - благосклонно прошептал губами калга Хусам, - мы пили с тобой, как быки, теперь будем пить, как цари. Прикажи прибрать шатер, пусть будут свет, музыка, наложницы!

*

На фарфоровых блюдах было подано мускусное печенье, абрикосы, благовонные желуди, сахар, пирожные, а также вино, кофе, чай, анисовый напиток, розовая вода, а также кебабы, шафранный плов, плов с мускусом, гвоздикой, медом… А после того, как все было съедено и выпито, принесли серебряные тазы и золотые кувшины для мытья рук.

Столь изысканного приема никогда еще не оказывали татары ногайцам. Юный Саадат Гирей знал, как размягчить сердце и развязать язык хитроумному Петру Урусову, в котором поместился и князь, и мурза, и ага турецкий.

Саадат вел беседу за двоих - калга Хусам был мрачен и молчалив. Брезгливо вытягивал губы, бормотал под нос едва слышные ругательства. Ему не нравились тонкости нуреддина. Презренные ногайцы и кнутом были бы сыты, без пряников. Побаивался Саадат калги. Рявкнет - и пропало дело, затаятся мурзы. И будет заговор, как подкожный чирей. И больно, и не видно. Саадату пришел на помощь сам Урак-мурза: подарил калге дивную черкешенку. Черкешенка, явившись на пиру, стала петь. Волосы - ночь, лицо - утро, подвижна и резва, как день. Голос у нее был чистый, словно ручей, родившийся из снега. Ее песня была вызовом:

Тот глаз, который не видит моего лица, - Не называй глазом.

То лицо, которое не трется о прах моих ног, - Не называй лицом.

То слово, которое не воспевает меня, - Считай дуновением ветра, Не называй его, сокол мой, словом.

Она пела, сидя перед великими мира, неподвижная, не играя глазами, но глаза эти блистали, как черные звезды в жуткой глубине неба, которых никто не видит.

Калга Хусам, глядя на черкешенку, поглупел. Он оскалился, как осел. Так и сидел, забыв захлопнуть лошадиную пасть.

Черкешенка спела песню и, набираясь сил для новой, щипала струны…

Саадат Гирей вдруг приблизил лицо свое к лицу Урак- мурзы - между носами сабле не проскочить, - спросил шепотом:

- Что замышляют ногайцы?

Урак-мурза не отпрянул. Вскинул брови.

- Как замышляют?

- Что означают слова: “Оружие должно быть наготове, лошади наготове, шатры должны стоять только для виду”?..

Глаза Урак-мурзы скрылись за тяжелыми веками - сияли веселые щелочки, захихикал тонко, как жеребеночек.

- Повелитель мой и друг мой Саадат, видно, тебе пересказали разговор какого-то ногайского рода, который, опережая другие роды, собирается перекочевать. Старые пастбища истощились.

Один из ногайских мурз важно качал головой в знак согласия:

- Пора перекочевывать. Вся трава съедена. Мы собираемся испрашивать позволения у калги Хусама.

Хусам поднял ладонь, требуя тишины. Черкешенка вновь запела:

Сердце твое должно разорваться

На сто частей

Ради глаз моих!

Душа твоя должна заблудиться

В лесу моих черных кос.

Но тебе, потерявшемуся от любви,

Я на помощь приду.

Рубины губ моих, о кумир мой,

Спасут тебя от отчаянья!

Саадат Гирей посмотрел на брата. Хусам покачивался в такт песне, глаза полузакрыты, а рот снова полуприкрыт.

- Урак-мурза, ты поедешь со мной! - приказал Саадат, быстро поднимаясь с ковра. - Остальным из шатра не выходить.

Ногайские мурзы удивились, но были послушны. Урак- мурза, Саадат, окруженные сотней телохранителей, ехали молча. Прискакали к ближайшему стану ногайцев. Ногайцы были подозрительно подвижны. Нуреддин вошел в первый же шатер, схватил хозяина за грудки.

- На кого саблю наточил?

У ногайца глаза были наглые.

- Жду по приказу хана гостей из-за моря, оттого и оружие мое в порядке.

- А что же все пожитки твои в чувалах?

- Кони траву потравили, господин мой! Пора перекочевывать.

Саадат оттолкнул хозяина шатра, выбежал , на улицу, вскочил в седло. Пальцем поманил к себе телохранителя, что-то шепнул ему. Телохранитель спрыгнул с коня, побежал в другую юрту, притащил подростка:

- Куда собрался твой отец?

- Не знаю. Кони траву потравили вокруг.

Саадат поднял лошадь на дыбы, свистнула плеть над головой мальчишки. Над головой, не посмел ударить.

Пир продолжался до глубокой ночи.

Калга Хусам захмелел от вина и любви. Ему хотелось смеяться над мудрыми коварными ногайцами, над осторожными братьями своими. Зачем держать армию в седле, если ехать некуда? Коли Мурад назначит нового хана и коли тот, новый, осмелится вступить в пределы Крымского царства, вот тогда и кликни всеобщий сбор.

В полночь призвал калга беков и приказал им поднять

войска и уходить в Крым, по домам.

*

У калги и нуреддина осталась тысяча воинов. Калга и нуреддин уходили последними вместе с ногайской ордой.

Ранним утром, до восхода солнца татарские кони вошли в воды Днепра.

Первые пять сотен были уже на другом берегу, четыре сотни в воде. Последняя - телохранители - оставалась при калге и нуреддине, ожидавших переправы ногайской орды.

К Днепру подошла первая тысяча ногайцев. Мурзы с Петром Урусовым направились к Хусаму и Саадату.

Все было спокойно…

И вдруг вся тысяча ногайцев отвернулась от реки и в единый миг врезалась в татарскую сотню и поглотила ее.

Саадат успел прыгнуть на коня, а Хусам не успел. Его окружили ногайские мурзы. У всех сабли наголо. Петр Урусов, раскинув руки, заслонил калгу. На него замахнулись. Тогда Урусов обнял Хусама и закричал страшно:

- Царских детей не убивают! Лучше меня убейте, но не трогайте царевича!

Кто-то из мурз вонзил саблю в спину Хусаму. Хусам рухнул на колени, и Петр Урусов отпустил его. Обхватив голову руками, он побрел прочь от страшного места.

К Хусаму подскочил молоденький мурза:

- За разорение городов наших! - Ловко, как животному, распорол грудь и умылся его кровью.

Умыться кровью врага было делом богоугодным. Это приносило счастье.

Саадат обернулся, увидал зарезанного брата. И повернул коня назад. И сошел с коня. И пошел к телу брата. И перед Саадатом расступились убийцы-мурзы. И Саадат пал на тело брата. И заплакал. И мурзы послушали его плач, а потом разом, все, вскинули сабли и опустили на голову и плечи нуреддина.

Все это видели татарские воины, увлекаемые плывущими конями на спасительный противоположный берег. Все это видели воины, обсыхавшие после переправы… Видели, не в силах прийти на помощь. Видели, чтобы стать вестниками конца еще одного царствования.


Глава вторая

Инайет Гирей узнал о гибели братьев через день. Через неделю ему донесли: султан Мурад IV приказал верховному визирю и Дивану в течение дня решить вопрос, кому из Гиреев вручить ханский халат.

Мурада склоняли к тому, чтобы он проявил свою высочайшую милость к сыну хана Селямет Гирея - Бегадыру. О Бегадыре одобрительно говорил кизляр-агасси - главный евнух, начальник султанского гарема и черных евнухов95, третье по важности лицо в империи после великого визиря и великого муфти. О Бегадыре замолвила словечко шассени-султан - самая любимая из семи официальных жен. А Василий Лупу, превознося достоинства Бегадыра, похвалил и его стихи.

- Стихи? - удивился Мурад. - Бегадыр сочиняет стихи? Я бы хотел послушать их.

- Государь, мне запомнилось одно стихотворение. Во время моей встречи с Бегадыром мне пришлось выслушать целую книгу. Впрочем, я слушал с удовольствием. Вот эти стихи: “Сладчайший соловей - душа весенней розы”.

- Довольно, - остановил Мурад. - Я люблю другую поэзию, но эта безобидней… Хан, который пишет стихи? Что ж, в наши дни это, пожалуй, не порок, а благо…

О Бегадыре говорили потом султану многие. Это были отблески желтых бриллиантов, исчезнувших в сокровищнице Кёзем-султан. Мурад понимал, откуда дуют ветры, но он не противился им. Он уже решил участь Бегадыра. И все же беспокойство жило в нем. Пригласил к себе наложницу, которая обещала ему родить сына. Ее звали Дильрукеш. Обласканная султаном, она теперь была в гареме первой.

- Что говорят о новом хане Крыма? - спросил у Дильрукеш Мурад: его озадачивало, почему все говорят ему о Бегадыре, а Дильрукеш молчит.

- Мой повелитель, в гареме говорят обо всем! Но мои уши глухи, ты любишь меня, и я вся во власти любви и счастья. Мне не надобно золота и побрякушек - я богата любовью.

Такое он слышал впервые. Этим нужно было дорожить. Это нужно было беречь. Это было его счастье - найти в мире человека, с которым можно, не боясь, быть слабым.

Бегадыра Гирея пригласили в Сераль.

Бесчисленные залы, полные людей в блистательных одеждах, внушили Бегадыру такой благоговейный трепет, что он оглох и ослеп. Ему что-то говорили, перед ним распахивались все новые и новые двери, и, наконец, он увидел немых - грозных хранителей тайн Великой Порты.

Тронный зал показался непомерно большим, лица Мурада он не разглядел. Поцеловал, как велено было, как предписывали закон и традиция, ковер порога, ведущего к трону.

Кто-то прочитал фирман. Он состоял из одной фразы, все остальное было титулом султана.

- “Я - повелитель государств и областей славнейших и стран и городов счастливейших, служащих Киблою96 миру и великим жертвенникам роду человеческому, а именно: Мекки достопочтенной, Медины знаменитой, Иерусалима святого, в котором заключается священная ограда мечети Алакоса97, государь трех больших столиц, предметов зависти всех царей земных, а именно: Истамбула, Эдины и Бруссы, государь земного рая Сирии, Египта единственного и несравненного, всей Аравии, Африки, Барки, Кайревана, Галеба, Ирана Аравийского и Персидского, Лаасы, Дилема, Ракка, Моссула, Шерсола, Диарбекра, Сулькадрижа, Эрзерума, Сиваса, Адны, Карамана Вана, Мавритании, Абиссинии, Туниса и обоих Триполей, Родоса, Кипра, Морей, моря Белого и моря Черного с островами и берегами, областей Анатолии и Ромелии, Багдада - жилища благоденствия, земли курдов и Греции, Турции и Татарии, Черкесии и Кабарерии, Грузии и Дешт-Кипчака, всех городов поколений, зависящих от Татарии, всей Боснии, Белграда - дома святой войны, Сербии со всеми ее крепостями и замками, всей Албании, Валахии и Молдавии с их дорогами и крепостями, я, правосудный падишах и победоносный шахиншах98 бесчисленных мест и городов, султан, сын султана, хакан99, сын хакана, султан Мурад IV, сын хана, сын султана Ахмета I, я, шах, коего диплом на верховную власть подписан блистательным именем обладателя двух частей света и коего Халифский патент украшен великолепным титулом обладателя двух морей, повелеваю даровать ханский халат обладателя Крыма и опоясать саблей султана двух материков и хакана двух морей, султана, сына Селямет Гирея хана - Бегадыра Гирея Рези”.

Пока читали фирман, Бегадыр пришел в себя, разглядел, что султан нынче добр и весел, сидит на троне легко, не пыжась, - и мне вот так же надо будет, - услышал в титуле султана много забавного: султан считал себя владетелем городов и стран, которые Турция уже успела потерять, Но снова затрепетал, когда назвали его титул, с глубочайшим почтением припал к руке султана и со страхом выслушал его напутственное слово.

Мурад IV сказал ему:

- Инайет Гирей смещен. Он будет наказан за измену. Берегись и ты! Не смей ни на одну точку сдвинуться с компасного круга послушания.

*

На десятый день после гибели братьев Инайет Гирей обнаружил, что дворец его опустел. Сановники разъехались по срочным и неотложным делам Беи не подавали о себе никаких вестей.

Один?

Оставалась гвардия - сеймены. Но гвардия хороша на смотрах. Гвардия войска не заменит.

Ждать? Еще ждать? Но чего? Золотого шнура из рук Мурада? Сейменов нового хана? Убийц, посланных от собственных мурз и беев? Вину удобнее сваливать на того, кто не сможет в оправдание заговорить.

Заторопился в Истамбул. Собирал ценности, грузил и отправлял корабли. Хорошо, что верный Маметша-ага был рядом. Взвалил на себя все эти тяжкие заботы. Более того, Маметша-ага сам поплыл через море, сопровождая корабли, чтоб разместить богатства у верных людей, сохранить их до прибытия в Истамбул Инайет Гирея. С пустыми руками в Истамбуле делать нечего.

Не знал падший хан, что корабли его пристанут к пристани, где снаряжался в путь новый хан Бегадыр.

Ему-то Маметша-ага смиренно и передал корабли, считая, что ценности Крыма должны быть в Крыму. Бегадыра Гирея поразила государственная мудрость Маметши, его высокая преданность Бахчисарайскому престолу. Еще больше поразили его размеры вывезенных из Крыма сокровищ. Маметша-ага показался ему посланцем неба. К тому же следовало иметь при себе человека верного и мудрого. Маметшу-ага в Крыму знают и боятся. Лучшего начальника гвардии не сыскать. А гвардия может понадобиться сразу же. Инайет Гирей престола без боя не уступит.

Весть о предательстве Маметши сразила бывшего хана. Он прибыл в Гезлёв100 и стал ждать решения своей участи.

3 июня хан Бегадыр Гирей высадился в Кафе. Это произошло утром. На следующее утро Инайет Гирей получил от нового хана известие.

Бегадыр Гирей не питает к Инайету личной вражды. Инайет Гирей может, не опасаясь за свою жизнь, взять то, что ему нужно, и выехать за пределы Крыма.

Это было милостиво. Сам Инайет Гирей, видно, поступил бы иначе… Впереди Истамбул, туманная, но все-таки надежда вернуть потерянное.

*

Хан Инайет Гирей стоял над морем на высоком камне. В руке горсть золотых монет. Камень только с виду был мощным, нутро у него было пустое - выело море. Отзывался и на малый всплеск. Гудело в нем.

Хан бросал в море монеты и слушал, как шепелявые волны безумолчно бормочут нечто. Может быть, они знали тайну, которая пригодилась бы хану?

Блеснула в синей воде последняя золотая рыбка, выпавшая из рук.

- Прощай, Крым!

Каторга хана ждала приказа отплыть. Инайет Гирей посмотрел на нее сверху, красную от богатых туркменских ковров. Посмотрел на строй сейменов. Они оставались в Крыму, но пришли проводить своего повелителя. На кучку ближайших людей. Эти были теперь лишними на земле Тавриды. Они разделят изгнание вместе со своим ханом.

“Они верны, но только потому, что у них нет иного выхода. Горько? Грустно? А может быть, смешно? Какое солнце! Как далеко видно! В Истамбул! Двум смертям не бывать”.

Инайет Гирей по-мальчишески спрыгнул с камня и, шумя галькой, быстро подошел к причалу. Поднялся на каторгу, но вдруг вернулся, встал перед сейменами.

- Воины! Не я первый, не я последний, но помните: покуда в Крыму будут Ширин-бей, и Барын-бей, и Сулеш-бей, и Кулук-бей, и Кан-Темиры - не знать Крыму спокойствия. Не объединив силы, Крым только тень Турции. Крым - третья рука султана. Султан, не задумываясь, даст отсечь ее, коли раны, полученные в бою, станут болеть и гнить. Подумайте о себе и о своих потомках, люди Крыма.

Инайет Гирей дал знак, и перед сейменами поставили куль, набитый пара101. Сеймены сорвались с мест и бросились к деньгам.

Инайет Гирей с удовольствием глядел на возню вокруг мешка. Отвернулся, словно на прогулке, пошел к трапу.

И вдруг, бешено пыля, -всадник. Поперек седла у него женщина. Осадил коня перед ханом.

- Это тебе, Инайет Гирей! Ее имя Надежда!

Столкнул женщину с коня и умчался. Женщина закута-

па в черное. Хану было нечего терять, ему и жизни было не жалко. Подошел к женщине, поднял покрывало. Русская. Удивительной красоты. На грудь приколота записка: “Хан, эта красавица принесет себе счастье. Маметша-ага”.

- Маметша-ага? - Инайет Гирей скрипнул зубами. Рука рванулась к кинжалу. Сдержался. Перед ним только невольница. Что ж, загадки можно решать и в плаванье.

Указал невольнице на каторгу. Она послушно взошла по трапу. За ней - Инайет Гирей. Кивнул капитану. Тотчас невольники оттолкнули каторгу от берега и стали грести. Поднялись паруса.

Сеймены все еще дрались возле куля с деньгами.

“Ветер попутный! - обратил внимание Инайет Гирей. - А вдруг?”

Надеяться было не на что. Впрочем, если бы удалось восстановить султана против Кан-Темира, как знать - глядишь, и помилуют и пожалуют. За гордость, за смелость; за покорность опоздавшую, но ведь разумную. Мурад IV хоть пьян, но умен. Инайет Гирей надеялся на ум султана и на свой ум: умный умного должен понять.

Свежело. Хан спустился вниз и приказал привести к нему Надежду.


Глава третья

В Истамбуле бывшему хану отвели дом и оставили в покое.

Неизвестность - худшая из казней. Инайет Гирей снова потерял уверенность в себе. Его все сторонились. Старые друзья даже за взятку не желали разведать в Серале, какая доля уготована ему султаном.

И вдруг Василий Лупу случайно узнал: султану угодно иметь перстень, который сделал чырак Сулейман, что сидит в Кярхане Сулеймана Великолепного.

Это ниточка спасения!

Инайет Гирей осматривает остатки сокровищ. Кожаные мешочки с турецкими золотыми алтунами. Мешки с серебром. Десяток кулей с пара и акче. Сундучок с драгоценностями, несколько собольих шуб, редкие ковры, золотое оружие, русский ларь - с морским зубом. Этого хватит надолго - себе, челяди, охране… Можно даже мечтать о новом восшествии на престол. Султаны не вечны. Ничто под солнцем не вечно, но вот как уцелеть теперь?

Нагрузив слуг золотом, Инайет Гирей идет искать чырака Сулеймана. Находит.

Мастер Сулеймана изумлен: пришли не к нему, не к его подмастерьям, а к ученику. И не кто-нибудь - бывший хан Крыма! Мастер думает. Пожалуй, это на руку. Разве не великолепно, что в его мастерской даже ученики поставляют работу в царские дворцы!

Перстень для Сулеймана - пропуск в подмастерья. Правда, это случится только по истечении 1001 дня, но тысяча первый день не за горами.

Мастер сияет. Он заломил огромные деньги за перстень и получил их. Кое-что из этой суммы перепадает и Сулейману. И не так-то уж мало. По крайней мере, у него никогда еще не было столько денег. Но Сулейман мрачен. И вдруг Инайет Гирей, любуясь работой, обронил кому-то из редкой своей свиты:

- Лупу прав, султану Мураду должен понравиться такой перстень.

- Султану Мураду?! - воскликнул Сулейман.

Хан с недоумением посмотрел на сияющего чырака. Мастер смущен поведением воспитанника, но тот одергивающих взглядов не понимает.

- Ваше величество, если этот перстень будет подарен его величеству султану, я хотел бы кое-что доделать в перстне.

Это уже любопытно.

- Но чем же еще можно улучшить столь совершенную вещь?

- Мне хотелось бы, чтобы этот перстень был печатью султана… - говорит Сулейман и сникает, ведь нужен еще драгоценный металл. Это удорожит и без того дорогой перстень.

Но все согласны: и хан и мастер.

Сулейман заставляет высоких клиентов подождать. Они следят за его удивительными руками, а он, захваченный своей особой мыслью, не смущаясь, при них заканчивает работу.

*

У хана Инайет Гирея ноги обрели землю. Он готов держать ответ перед султаном. Он готов к встрече с Кан-Темиром. И как знать, может, ему бы и повезло, но в тот день в Истамбул прибыл гонец с черной вестью: донские казаки, осаждавшие Азов, сделали пролом в стене и захватили город. Пала еще одна турецкая твердыня. Инайет Гирея в Крыму не было, но падение Азова - его вина.

Во всем совершенстве царственных одежд, на сверкающем троне, неподвижно, как сама вечность, сидел Мурад IV. Справа от Мурада верховный визирь Байрам-паша, слева - верховный муфти Яхья-эфенди. Сановников множество. В отдалении столик, за столиком Рыгыб-паша, создающий для потомков историю деяний султана.

У Инайет Гирея сердце дрогнуло в недобром предчувствии, но он не испугался. Изо всех ценностей он не утерял только одну - свою жизнь. А чего она стоила без Крыма?

Положа руки на сердце, согнувшись в почтительном поклоне, Инайет Гирей приблизился к трону, встал на колено и поцеловал нижнюю ступеньку.

- Почему ты здесь, у ног моих? - спросил Мурад с притворным удивлением, но притворство и удивление у него были нарочито явственные. - Где твои царские дары, хан Инайет Гирей? Где твоя пышная свита? Уж не бежал ли ты с поля боя? Уж не побили ли тебя твои друзья русские? Ведь ты писал к их царю чаще, чем ко мне.

- Великий государь, убежище веры, падишах! Я, потерявший престол, прибыл к тебе без твоего зова, ибо спешил остудить меч твоего гнева, который по наветам поднят над моей несчастной головой. Я приехал к тебе, а не бежал от тебя, ибо я верую в торжество правды. Да, мой государь, я разбит, но - увы! - не в борьбе с неверными. Меня погубили козни, которые совершаются под сводами твоего благородного дома. Нет у меня больше слуг, я нищ и не могу доставить твоему высочеству радость, предъявив замечательные дары, достойные царствующего в Великой Порте, но все же, несмотря на мою бедность и полное мое разорение, я принес тебе в дар этот перстень.

В руКах Инайет Гирея появился зеленый футляр, очертаниями напоминающий главную мечеть Истамбула Ая- Суфью.

В глазах Мурада пролетела искорка любопытства: “Ловко! Перстень Сулеймана дарит Инайет Гирей!”

Мурад протянул к бриллианту руку, но вдруг с места своего сорвался Кан-Темир.

- Государь, не принимай подарка от друга гяуров, у этого тайного врага империи и веры! Умоляю тебя, государь, все, к чему прикасались руки Инайет Гирея, отравлено ядом.

- Ногайская свинья! - закричал Инайет. - Твои злобные слова изобличают тебя. Ты мечтаешь о том дне, когда великий народ великой Турции будет в ссоре с моим народом… Тебе недостаточно той неприязни, которая уже существует! Тебе надобен огонь! Берегись, Кан-Темир, ни тебе, ни твоим потомкам не простится то зло, которое ты причинил Истамбулу и Бахчисараю. Кровь моих братьев, предательски убитых твоими братьями, на всем роду Мансуров!

- Ты лучше скажи, какому дьяволу служишь, Инайет Гирей? За те слезы и злодеяния, которые совершены над моим народом в Килии и над турками в Кафе, любой другой правоверный был бы поглощен землей, ибо земле невыносимо держать на себе подобного грешника… В огонь его подарок, государь мой! Да только и огонь его не примет!

- Проклятый Кан-Темир! Я растоптал бы тебя моим конем, но ты жалкий трус. Ты воин языком, твоя сабля заржавела от слюней. Не потому ли ты бежал от меня?

- Великий падишах! - громко прервал спорящих молдавский господарь Василий Лупу. Он подошел к Инайет Гирею, открыл футлярчик и залюбовался перстнем. - Я думаю, мурза Кан-Темир погорячился. Это удивительная работа - плодискуснейших рук турецких ювелиров. Я собирался купить это великое творение, но Инайет Гирей опередил меня.

Мурад IV решительно протянул руку.

- Я принимаю этот подарок, Инайет Гирей, но единственно потому, что Кан-Темир прав: ты недостоин иметь при себе изображение нашей святыни.

У Инайет Гирея закружилась голова. Пошатнулся. Василий Лупу поддержал его, но потом брезгливо вытер платком руки и бросил платок своему слуге.

- Сожги! - сказал шепотом, но для всех.

- Великий падишах! - воскликнул Инайет Гирей, - Великий падишах…

- Довольно, - пристукнул жезлом Мурад IV. - Теперь буду говорить я. Инайет Гирей, я спрашиваю тебя: разве мы в чем тебя оделили, дав тебе и венец, и престол, и власть? Твои губы говорят - нет. Но скажи, чем же ты отплатил нам за нашу щедрую доброту и наше беспредельное доверие? Неповиновением и неблагодарностью. Вот он, твой ответ. Ты осаждал входящие в мои богохранимые владения город Кафу и крепость Килию и разорил их. Ты несправедливо предал смерти бейлербея, кади и многих мусульман. Разве за милость и внимание платят сопротивлением и злом? Если ты не побоялся моей сабли, то как же ты не побоялся гнева и возмездия аллаха? Я верю, Инайет Гирей, что смертная казнь такого неблагодарного злодея, каким ты себя выказал, может принести только огромную пользу религии и государству.

Едва сомкнулись уста султана и его сверлящие, немигающие глаза стали уходить в глубь лица, одновременно прячась под голубое покрывало век, как в зале появился бостанджи-паша. Дал знак Инайет Гирею следовать за собою.

Инайет Гирей окинул взглядом людей Сераля. Поклонился султану, пошел за уходящим бостанджи-пашой.

Ах, жесток был Мурад! Еще Инайет Гирей не покинул залы, как султан самым что ни есть милостивым голосом изрек:

- Мурзе Кан-Темиру мы жалуем Кара-Хысарский санджак.

Вздрогнул Инайет Гирей, запнулся, а как пошел опять, то другим был, согбенным, желтым, руки трясутся, слезы на глазах.,

Не суждено было узнать ему: торжеству Кан-Темира всего-то неделя. Через неделю и к нему пожалует бостанджи-паша с тем же подарочком - шнурком золотым. Да ведь через неделю, а покуда - санджак в награду.

Когда к Инайет Гирею подступили немые, хан плакал и царапался, как женщина.


НЕВОЛЬНИКИ

Глава первая

Надежда, пленница татарина Абдула, а до него пленница еще какого-то татарина, спалившего ее дом в деревеньке под Рязанью, пленница кафского купца, пленница Маметши-ага, пленница хана, на единый день, а может, на единый час получила свободу.

Утром Инайет Гирей нарядился в лучшее платье и приказал столь же пышно нарядить и Надежду. Она опять предназначалась кому-то в подарок. Может быть, самому султану.

В доме Маметши Надежду обучали языкам, татарскому и турецкому. Многому не научилась, но объясниться могла, понимала, о чем татары говорят меж собой.

Часа через два после того, как хозяин ее Инайет Гирей отправился в Сераль, прибежали в дом напуганные слуги. Похватали кто что смог и разбежались.

Надежда поняла: Инайет Гирею пришлось в Серале худо. Про нее все забыли. Она подошла к дверям своей комнаты. Отперто. Стражи нет. Вышла в коридор, спустилась по лестнице вниз. Пусто в доме. И па улицу. Она вышла к мечети Ая-Суфья.

Глядела и не могла наглядеться. И вдруг услышала позади себя тихий разговор:

- Я иду за ней по пятам. Она, видно, сбежала.

- Ты погляди на ее богатые одежды! - возразили.

- Ну и что? Тем выше будет награда. Она наверняка сбежала от бея.

- Ее можно и самим продать…

Надежда скосила глаза: янычары. Трое. Надо бежать, но куда бежать? Кругом Турция. Кинуться бы в море - погибай, душа! Но ведь и до моря далеко теперь. Не успеешь добежать, схватят. А это что за старик? Кажется, он подает ей какие-то знаки.


Старик отдыхал в тени чинары. Это был старый меддах. Он тоже слышал разговор янычар. Неизвестно, кто эта женщина, но известно, кто они, янычары. Он ненавидел их. Дал знак женщине следовать за собой. Встал, пошел в сторону от Ая-Суфьи. Надежда подождала, пока он отойдет подальше, и быстро пошла следом. Это было на руку янычарам. Они боялись поднять шум в центре города. Здесь всегда найдется кто-то более сильный. Отнимет добычу.

Янычары догнали Надежду и, довольные приключением, шли, почти наступая ей на пятки. Она ускорила шаг и поравнялась со стариком меддахом.

И вдруг на улице показался яябаши102. Он был из другого орта, но янычары замедлили шаги. Старик тотчас свернул в улочку. Побежал.

Бегущий старик? Бегущий ради женщины. Чужой? Янычары далеко, но они видят, куда свернули беглецы. И они догадались - старик и женщина заодно.

Старик свернул еще раз. Теперь уж янычары бегут со всех ног. Но старик входит в дом и втаскивает за собой женщину. Это дом седого меддаха. Старый шепчется с ним. В дверь стучат, но Надежду куда-то ведут. Через садик, через дверцу на соседнюю улицу. И, наконец, она в доме старого меддаха.

Пожилая турчанка удивленно смотрит то на мужа, то на женщину. А старый меддах садится на ковер и никак не может отдышаться.

- Прими гостью, - говорит он наконец жене. - Она тебе все расскажет. А я устал. Сосну.

Жена старика меддаха смотрела на женщину с озабоченностью.

- Как тебя зовут?

- Надежда.

- Ты русская?

- Да.

- Меня зовут Мавуша. Луноликая. - Она засмеялась, провела рукой по щекам, тронутым паутинкой тонких морщин. И снова вопрос в глазах.

- У тебя богатое платье. Очень богатое.

Это было приглашение рассказать о себе. Надежда не таилась.

Мавуша выслушала рассказ, вздохнула, улыбнулась счастливой молодой улыбкой и заплакала.

- Я сказала плохое?

- О нет! Но я ждала другого рассказа. Твой рассказ прекрасен. Видишь, это гарем, но в гареме я одна. У моего мужа больше не было жен. Он, как каждый мусульманин, мог бы иметь четыре, но он всю жизнь любит только меня… Аллах! Ты же целый день ничего не ела. Подожди, я приготовлю обед тебе.

- Пить, - попросила Надежда.

Она только теперь почувствовала, как сухо у нее во рту.

Мавуша принесла холодный ароматный напиток. Надежда выпила целую пиалу.

- Еще?

-‘ Еще.

Мавуша принесла кувшин с тонким прямым длинным горлышком.

- Пей сколько хочешь. Я пойду приготовлю еду.

Она вышла.

А когда вернулась с блюдом дымящегося плова, Надежда спала.

Ее разбудила свеча.

- Откуда это? - испугалась она, указывая на свечу.

- Но уже ночь! - засмеялась Мавуша.

- Я спала?

- Так сладко, как спят дети… Освежись и поешь.

- А что же будет потом? - спросила вдруг Надежда. - Что же мне делать потом?

Она спрашивала: “Вы меня тоже подарите?”

- Ты будешь жить у нас, - сказала Мавуша, - а там как даст аллах.

- Спасибо. Мавуша, но ведь у меня совсем нет денег. Только это платье…

- На твое платье можно прожить целый год, но не бойся, пока ничего продавать не надо. Мой муж - меддах. Он рассказывает людям истории, а ему за это платят. Ты расскажешь мне о своей стране, я расскажу твои рассказы ему, а он - людям. Это будут твои деньги.

- Но зачем так? Я могу сама ему рассказать…

- Когда к жене приходит гостья, муж не имеет нрава заходить в гарем.

- Но ведь я не гостья.

- Закон есть закон. Ты лучше скажи, это правда, что ваши люди зимой носят деревянные сандалии?

- Деревянные сандалии? Зимой? Зимой у нас все ходят в валенках.

- Но у вас носят деревянные сандалии. Я знаю.

Надежда пожала плечами. Задумалась.

- Мавуша! Ты, наверное, говоришь о лыжах? Это не сандалии. Это доски с гнутыми носами. Их надевают охотники, когда идут в лес. На лыжах не провалишься.

- Куда провалишься?

- В снег! У нас зимой знаешь сколько снега наметает? Выше твоего дома.

Мавуша недоверчиво покачала головой.

- Это правда, правда, Мавуша!

- Я знаю. На Руси климат худой. Русь на острове. И там у вас растет трава, которая каждую весну распускает голубую фиалку. Очень приятного запаха. А зимой - белую фиалку. И она пахнет дурно.

- Ах, Мавуша! Да знаешь ли ты, сколько у нас цветов в лугах? А зимой - все в снегу. А ты знаешь, как пахнет морозом? Я этого никогда уже не увижу.


И беззвучно заплакала. Даже не заплакала. Просто потекли слезы - два стремительных ручейка - и тотчас же иссякли.

Мавуша озадачилась. Вышла в соседнюю комнату. Принесла флакончик с жидкостью. Налила в чайную ложку.

- Выпей.

Надежда выпила. Безвкусно.

- Что это?

- Святые капли.

- Святые капли?

- Да. В предместье Эсти-Ала-Паша-Магалези живет человек, у которого хранится одна из двух одежд Магомета. Другая - в Серале. Одежду мочат в воде, потом выжимают. Собранную воду разливают по флакончикам и продают в первые четырнадцать дней рамазана. Моя вода куплена в самый первый день. Она лечит самые тяжелые болезни.

- А у нас тоже есть святая вода! - сказала Надежда и прикусила язык. Зачем лишний раз напоминать о том, что ты христианка.

- Тебе нужно перейти в нашу веру! - твердо и жестко сказала Мавуша. - Это нужно не мне - тебе.

Надежда вспомнила своего хозяина.

“Глаза бы небось вытаращил, когда бы узнал, что девка его крепостная, Надька, Васькина дочь, при самом хане была. И хан обходился с ней как с королевой. Пальцем не тронул. Видно, для султана берег”.

Надежда вдруг вспомнила ночь, когда везли ее в повозке из Кафы. Вспомнила русского парня Ивана, которого просила передать Рязани-матушке поклон.

“Вырвался ли из полона добрый молодец?”

И захотелось, чтоб вырвался.

Такому нельзя пропасть.

Всю ночь молила Матерь Божью за Ивана. Он-то небось тоже не забыл ее, Надежду.


Глава вторая

Абдул хитрый татарин. Как солнце на закат, пленников па запор, в сарай. И того ему мало - для каждого своя цепь, а котел с баландой - один на всех. Поставит посередине - тянись. Голодно. Кто посильней, да у кого руки длинные, тот и прав. А все же держались, не особачились. Каждый съедал свое.

Ивану другая участь. Спит в шалаше, на пасеке. Ест вволю. Еда у него та же, что и у хозяина. На ночь ноги в колодки, а так - совсем свободный.

Иван к своим просился, в сарай, чтобы как все. Абдул смеется:

- Твои друзья - волы, а ты золотая голова. Мало ли у меня пленников было, а ты вон всего ничего живешь, а я уже мед сам ем и на продажу есть.

Просил Иван разрешения харчами с товарищами делиться. Абдул руками разводит:

- Я хочу, чтоб ты сильный был. По горам ходишь, пчел ищешь. Делись - только работай так, как работал.

Понес Иван еду в сарай, а мужики нос отвернули. Мол, снюхался с татарвой, ну и жирей себе. Нам твоя собачья еда не надобна.

Обиделся Иван, а что поделаешь: им хуже, они к правде ближе.

Сидел как-то Иван на бугорке возле сакли.

Ночь стояла лунная. На душе хорошо, а больно - о доме думал. Так, видно, от луны набежало. Татары, хоть и басурмане, а тоже в душе у них белая мышка.

Девчонки их, татарские, собрались где-то неподалеку и запели. Ладно у них получается. Иван понимает, о чем поют.

Не бойся, розою тебя не назову, Жизнь

розы слишком коротка. Чего гадать?

Что судьбою назначено, То, поживя,

увидим. Серебряная пряжка пояса,

А платье простенькое у госпожи.

Но, боже мой, глаза! Они такие голубые!

Голубые, голубые, голубые!


Песня кончилась. Засмеялись.

- Хорошо?

Вздрогнул Иван. Абдул сзади подкрался.

- Давай женю тебя. Красивую татарку возьмешь. Она тебе сына родит. Тогда и колода не нужна! Не побежишь.

Засмеялся Иван.

- Пока не налажу пасеку, не убегу, Абдул. Можешь быть спокоен.

- А потом?

- Как бог даст.

Теперь Абдул засмеялся.

- Хороший ты человек, Иван. Я бы твоим соседом согласился быть. Плохо дружков кормлю? Так они и работают худо. Как волка ни корми - в кусты глядит.

- Они в Крым пришли не своей волей. Хорошо ли человеку по-скотски ясть?

- О побеге и не думай. Не хочу тебя на цепь сажать. Сейчас у нас новый царь - новые порядки. Скоро в большой набег пойдем, за Азов мстить. Так-то!.. Лучше татарку себе пригляди.

Ушел.

Луна играет, молодые играют.

Кобыла где-то за буграми тоненько заржала, друга зовет.

*

Солнце не взошло, а Иван поднялся. Июнь - пчелам самая работа. В июне шалфей цветет, донник, синяк, мышиный горошек, а главное - липа да гречиха.

Иван уже десять ульев поставил, а сегодня поутру еще два. Из сильных ульев, где много было молодых пчел и где пчелы-кормилицы заложили роевые маточники, Иван взял рамку с личинками маток и поставил в новые ульи. К этим

рамкам присоединил еще по две рамки печатного расплода. И - с богом! Плодись, пчела, работай!

После утренней молитвы к Ивану на пасеку пришли его помощники, старший сын Абдула Халим и приблудный татарчонок Амет Эрен. Обоим по шестнадцать. Но какие разные!

Халим * и вправду кроткий, хотя отец назвал его так, надеясь, что сын, обманув судьбу, вырастет сильным.

Амет Эрен имя получил в честь святого татарского воина. И тоже имя свое оправдывал. Йлой, угрюмый. Одна рука на пистолете, другая - на сабле, того и гляди голову снесет.

Амет Эрен уехал из дома поступить к новому хану на службу. Не взяли - молод. Домой, однако, возвратиться не пожелал. Решил ждать лучших времен у дальнего родственника сеймена Абдула. Абдул, чтобы занять мальчишку делом, приставил его сторожить Ивана, приказал строго-настрого не обижать русского.

- Сегодня далеко нам. К большой липе пойдем! - сказал Иван своим стражам и помощникам.

- В горы? - Амет Эрен снял с пояса пистолет, сел на камень и нарочито тщательно стал заряжать.

Иван усмехнулся: “Волчонок”.

В горы поехали на лошадях, впереди Халим, за ним Иван, позади Амет Эрен.

Ехал Иван, дорогу примечал, думал, как сподручней цепи выломать, мужиков освободить.

- Вот что, - сказал Халиму строго, - меду пчеле на зиму надо оставлять фунтов пятьдесят, понял? Матку больше двух лет держать нельзя. Каждый год половину маток менять надо.

- А зачем ты это мне говоришь? - У Халима в глазах огонек подозрения.


Халим103 и вправду кроткий, хотя отец назвал его так, надеясь, что сын, обманув судьбу, вырастет сильным.

Амет Эрен имя получил в честь святого татарского воина. И тоже имя свое оправдывал. Йлой, угрюмый. Одна рука на пистолете, другая - на сабле, того и гляди голову снесет.

Амет Эрен уехал из дома поступить к новому хану на службу. Не взяли - молод. Домой, однако, возвратиться не пожелал. Решил ждать лучших времен у дальнего родственника сеймена Абдула. Абдул, чтобы занять мальчишку делом, приставил его сторожить Ивана, приказал строго-настрого не обижать русского.

- Сегодня далеко нам. К большой липе пойдем! - сказал Иван своим стражам и помощникам.

- В горы? - Амет Эрен снял с пояса пистолет, сел на камень и нарочито тщательно стал заряжать.

Иван усмехнулся: “Волчонок”.

В горы поехали на лошадях, впереди Халим, за ним Иван, позади Амет Эрен.

Ехал Иван, дорогу примечал, думал, как сподручней цепи выломать, мужиков освободить.

- Вот что, - сказал Халиму строго, - меду пчеле на зиму надо оставлять фунтов пятьдесят, понял? Матку больше двух лет держать нельзя. Каждый год половину маток менять надо.

- А зачем ты это мне говоришь? - У Халима в глазах огонек подозрения. Зачем? Учу уму-разуму. Я у вас не век буду. Глядишь, на что-либо осерчает отец - продаст.

- Тебя не продаст, - горячился Халим. - Ты хороший. Отец тебя любит. И я тебя люблю.

- А я - нет! - крикнул Амет Эрен. - Гяуров надо убивать. Всех!

- Всех не убьешь! - Ивану холодно между лопатками. Бешеный парень за спиной, того и гляди пальнет.

- Когда я пойду в набег, пленных у меня не будет!

- Всех убьешь - работать некому будет, - возразил Халим.

- Все вы жалкое племя! - сердился Амет Эрен. - Великие батыры не щадят врагов. И потому, когда являются великие батыры, - границы империи продвигаются вперед. Теперь нет великих батыров, и мы теряем города.

- А ты, видать, хочешь батыром стать? - подзадоривал Иван.

- Я им стану!

- Ну, это дело не скорое. А сейчас пойдем рой брать, мед качать. От сладенького-то небось не отказываешься?

Амет Эрен отвернулся.

*

Подошли к огромной липе. Медвяный дух на всю луговину. Трава кругом выше пояса. И все цветы. И каждый цветок сочится нектаром, зовет пчел. Пчелы гудят. Чудится, не по траве - медвяной рекой бредешь.

Иван принялся за дело. Оглядел подступы к дуплу. Растопил дымокуры, наладил мешки, в которые собирался взять пчел. И взял. Обошлось без приключений. Матку добыл. Еще улей будет. И хороший!

Дупло было широченное, трое влезут. Меду - полное дупло. А сдавалось Ивану, что дупло это через все дерево, до корня. И, стало быть, меду здесь видимо-невидимо. Захотел проверить. Сел под липой, стал деревянную затычку строгать.

- Что ты еще задумал? - спрашивает с подозрением Амет Эрен.

- Да вот хочу посмотреть, сколько меда в дупле. Сколько сюда бочек везти: одну или все десять. А чтоб добро не пропадало, мы дырку-то, поглядевши-то, закроем.

- О каких ты бочках врешь? Домой поехали, вечереет.

- Тебе велено охранять меня, вот и охраняй. А мне велено мед искать - вот я и нашел.

Скрипнул татарчонок зубами и на дерево полез. В дупло сунулся, да и оступись! А дупло и вправду до самого корня. И не пустое.

Стал Амет Эрен тонуть в меду, закричал, как заяц. Руками за ветку вцепился, а она тонкая, гнется, не держит. Халим туда-сюда, перепугался. Того и гляди из леса убежит к матери под подол.

Иван не торопится, но все ж полез выручать Амет Эрена.

Обвязал веревкой под мышками, веревку через надежный сучок и, как бадью из колодца, помаленьку стал тянуть. Потянет - отдохнет. Еще потянет. Выдернул Амет Эрена из дупла, спустил на веревке же на землю.

- Ну, домой, что ли? - спрашивает. - Вижу, десять бочек тут будет. Теперь и пробивать дерево не надо.

А татарчонок весь в сладком. Мухи его облепили и всякая другая мошкара. Себя готов убить, да ведь и рукоятку пистолета обмажешь медом. Из такого застрелиться противно.

Привели Халим с Иваном Амет Эрена к ручью. Обмыли маленько, чтоб хоть к седлу не прилип - и домой.

Амет Эрен волком на русского смотрит. Как же - русский мужик свидетель татарского позора. Такое простить невозможно.

Абдул, как дитя малое, чуть не прыгает.

- Десять бочек меду! А воску сколько, говоришь, пудов? Пу-дов! Ха-ха-ха! Пудов!

Слово русское понравилось.

- Говоришь, всех русских с тобой к липе отпустить? Сбежать хочешь? Ха-ха-ха! У меня не сбежишь.

Халим верит Ивану. Показывает отцу, какая огромная липа. Такую свалить непросто. Татары такое дерево не свалят.

Абдул тоже верит Ивану, да есть среди пленников - овец хороших - дурная овца, Сеней зовут. Этот только и думает о побеге, других смущает. Продать его надо. Убить нехорошо. Русские упрямые. Узнают, работать бросят. Тогда придется всех убить, а пока от них прок.

*

Вечером в аул прибыл большой отряд.

Младший сын Ширин-бея шел в набег. В отряде триста сабель. Перед походом на русских татары рассыпали по дорогам и шляхам разведчиков.

Приехал к Абдулу в ту ночь человек Маметiи-ага. Маметша приказывал Абдулу ехать с молодым Ширин-беем. Бей молод, ему надо помочь, и присмотреться к нему следует. Хорошо бы из первых рук узнать, что ширинские беи говорят о новом хане Бегадыре.

С Абдулом ушел в набег и Амет Эрен. Жить рядом с Иваном невыносимо. И разве только для того родился он, Амет Эрен, чтобы сторожить рабов? Его дело - брать в рабство. И не людишек - народы.

Отряд ушел на заре. Жена Абдула плакала. Дочка радовалась - отец наряды из похода привезет. Халим за ночь повзрослел. Все хозяйство теперь на его плечах.

Некогда печалиться. Пора за медом. Иван десять бочек велел брать. Война татарину - прибыль. Только ведь за эту прибыль жизнями платят. А тут одно дерево вон какую прибыль обещает. В походе столько не награбишь.

Задумался Халим. Крепко задумался.

- Пора запрягать, - Это Иван подошел. Хмурый он сегодня. Видно, спал плохо.

*

Десять арб, десять бочек, десять лошадей - десять возчиков. Девять возчиков - русские, десятый - валах. Три татарина с ружьями и саблями - охрана. Халим тоже на лошади, а Иван верхом на бочке на первой арбе, где возчиком Сеня, опасный мужик.

Сеня от Ивана нос воротит: больно весел что-то прихвостень басурманский. И вдруг то ли ветерок, то ли шепоток:

гт Сиди как сидишь! Слушай! - И громко Халиму: - Топоры не забыли взять? Веревки? Пилу?

- Не забыл, Иван.

- Хорошо! - И опять ветерок-шепоток: - Будем липу валить, шепни ребятам, чтобы готовились…

Халим к арбе подъехал. Иван в разговоры тут же пустился…

- О чем, молодой хозяин, кручина?

- За отца что-то боюсь. Сердце ноет. Зачем в набеги ходить? Разводи пчел, медом торгуй.

- У вас тут рай. Такие сады можно поднять. Только работать надо.

- В походы ходить тоже работа, - усмехнулся Халим.

- Не горюй. Привезем, Халим, меду, кислушку заделаем. Не пивал небось? На ведро воды - шесть фунтов меда, хмельку в него, и на запор, в бочонок. Чем дольше простоит, тем крепче. А какой квас медовый! Не пивал? Эх, Халим! Запоминай, брат, пока жив Иван. На пару ведер воды - два-три фунта меда и столько же изюма. Воду вскипятить надо, но остудить. Муки пригоршню, дрожжец. Пять дней постоит - готов квасок.

У Халима двигаются губы, шепчет про себя слова, запоминает. Иван вокруг своей головы рукой покрутил.

- Улеглось?

- Улеглось! - улыбнулся Халим Ивану, проскакал вперед, дорога пошла узкая.

Иван шепчет:

- Как дерево станет валиться, бросайтесь на стражу. По трое на каждого. Я за Халимом присмотрю.

У Сени по лицу красные пятна: то ли стыдно, что об Иване плохо говорил, то ли на радостях кровь загуляла.

- Па-берегись!

Качнулась столетняя липа. Замахала ветками, за небо цепляется, как тонущий за воду.

- Па-берегись!

Побежали лесорубы в стороны. Татары тоже глядят, как дерево перед смертью танцует. Поглядка вышла накладной. Накинулись на них! Кого до смерти зашибли, кого поранили. Раненых Иван добивать не велел. Халиму руки-ноги сам вязал и все о пчеле говорил:

- Помни: постареет матка - меняй. Новая матка - новые пчелы. Как матку сменишь - старые пчелы тоже вымрут. Пара месяцев - и готово. На зиму не скупись, оставляй пчелам больше меда, самое малое фунтов сорок…

Ивану кричат:

- Кончай тары-бары!

- Кончил. Харч забрали?

- Взяли.

- Меду берите больше. Чтоб у каждого был. Дорога у нас голодная и далекая, господи, помогай!

Поскакали, и валах тоже с русскими подался.

Двигаться решили к морю. Морем на Русь выходить.

Через Перекоп не прошмыгнешь. Там теперь все татарское войско.

Господи, как далеко ты, родина!

Господи, окрыли!


Глава третья

Беглец Георгий увидал пашню, и сердце у него заколотилось в виски - соображай, парень. Ему в странствии уже пришлось улепетывать от татар и от своих прятаться, просить подаяния, воровать курей да гусей.

Коли пашня, так и жилье. Чье вот только?

Господи! Где ж они, казаки? Далеко ли еще до них?

Подошел Георгий к пашне - озадачился.

Земля наизнанку после утреннего дождя, чернее дегтя. Тяжелые, неборонованные пласты под небом и солнцем сияли и синели.

Какой пахарь, на каких таких дюжих конях распорол сохою стожильную кожу дикой степи? Может, исполин какой? Место - простор и безлюдь… Тут жди такого, чего промежду людей не слыхано, не видано, да и не выдумано.

Встревожился Георгий, а отчего - сам не поймет. Туда- сюда головой закрутил: в небе - жаворонки, в степи - никого. Колдовская пашня. Невесть откуда начата, борозды за бугор уходят, а до вершины бугра чуть помене версты, и еще одна притча: десяток борозд у ног Георгия, а другой десяток едва через бугор переполз, а третий на самом бугре, на вершине споткнулся.

И тут Георгий увидал человека.

Заслонясь ладонью от солнышка, глядел человек на жаворонка. Жаворонок толстенький, кубышкой. На одной песне в небе держится. Плоть вниз его к земле жмет, а песня подкидывает в сферы, в синеструй, к благодати.

Подошел Георгий к человеку, поклонился ему, поздрав- ствовался. Человек на поклон ему поклоном ответил, а глазами все на жаворонка.

- Одна радость у меня теперь. Сам, как птица, того гляди улетишь.

Сказал и улыбнулся тихо, как блаженный. Лицо у него желтое, без кровинки.

- Это моя пашня. Сеять пора, а сила меня покинула.

Заплакал.

И уже через нять минут знал Георгий немудреную историю горемыки Матюхи.

Бежал Матюха в степь из лесного вологодского края. От недорода и голода, от бедной земли. С женою и тремя детишками мыкался, покуда не набрел на Офремово городище. Здесь принял его к себе дворянин Иван Юрьевич Тургенев. Земли дал сколько по силе, а брать обещался в первый год пятую часть урожая, а в другой год - четвертую, и на потом столько же. Избу помог поставить, дворню на стройку присылал. Коровенку дал, две пары овец на развод, деньгами ссудил на лошадь.

Матюхе и почудились райские кущи, взыграла в нем сила непотраченная. На самого себя впервой работать пришлось. Вокруг городища мужички земельку поразобрали. Так Матюха от самой избы рванул в матушку степь и, кабы конь не захрапел смертно, всю бы ее Пробороздил. Офремовские мужички глядеть на чудака приходили. На две версты с гаком борозду завез. И ведь по целине! Хватило коня на десять борозд - подох. А Матюха не сдается. Пришел к Тургеневу на подворье, у приказчика его Ивашки Немчина двух волов за седьмую часть урожая внаем взял. Присмирел малость, борозду тянул версты на полторы. Да волы тоже не без живота, десять борозд выдюжили и устали. Бил их Матюха, только силу зря тратил, а тут примчался на коне Ивашка Немчин и отнял у мужика животин.

Озверел Матюха. Жену в ярмо впряг. И уже на версту согласен был. Жена не вол. Не противилась. Шла бороздою, пока ноги шли, а потом на землю легла и трое суток в себя не приходила.

Опамятовался Матюха, да поздно. Сам кровью ходит, в глазах зеленые круги, жена - колодой, люди от глупца поотворачивались. Со старшим, семилетним сыном, кое-как засеял сотенник - сто саженей в длину, десять в ширину и тоже слег.

- Своей силой богатым захотел стать, а на своей силе себя только и прокормишь, - изрек Георгий, послушав Матюхину беду.

- Вот тебе истинный крест, - встрепенулся Матюха, - не думал я о богатстве. Каюсь, без долгов хотел жить. Своим зерном сеять, на свой прибыток скотину покупать, одежонку… Была бы у меня другая лошадь! Эх!..

- Знаешь что, - сказал Георгий. - Ты, я тут гляжу, напахал десятин с тридцать. Я своего живота надрывать не собираюсь, но пять десятин тебе засею. Зерно есть?

- Есть…

Шепотом пролепетал и в ножки Георгию - бух!

Лошадей раздобыли в тот же день.

Мужики на Матюху уже не косились, жалели дурака. Сами отсеялись, сообща пришли на чужую беду. Пять десятин ржи посеяли мигом, да, расщедрясь, еще пять десятин - репой да горохом. Десятину Матюхе, четыре - себе.

От щедрости своей захмелели, а тут и водочка приспела: Матюха последнего не пожалел.

Выпили, запели…

И, как снег на голову, страшное слово - сыск!

Влетела на двор к Матюхе растрепанная баба да крикнула:

- Сыск!

Мужики и остолбенели.

Глава четвертая

Дворянин Иван Юрьевич Тургенев сидел посредине скотного двора на низкой, но с высокой спинкой, очень удобной скамеечке, сидел, грелся и чесал хворостиной розовый бок хряку по прозвищу Пузырь.

Было жарко, но в ту минуту, когда на двор приволокся взмокший от бега, потерявший маленько голову приказчик Ивана Юрьевича - Ивашка Немчин, - на его счастье, над поместьем явилась туча, заслонила солнышко и сбрызнула нехолодной, крупно просеянной влагой осоловевшее лицо хозяина. И хозяин, выслушав Ивашку Немчина, своего приказчика, не убил его тотчас, а вник в слова и трахнул Ивашку скамеечкой, на которой сей только миг нежился, шмякнул, стало быть, скамеечкой не по голове - тут бы и дух вон, - а по горбине. Горб у Ивашки зарос жиром, урону от удара приказчик не понес, а в голове его прояснилось, и он кинулся со двора усадьбы в городище, по дороге выхватив из ограды жердь.

- Ну, дьявол веснушчатый, петухом у меня запоешь!

Так он кричал, да как было не закричать.

Лет никак десять тому Иван Юрьевич Тургенев, дворянин, прибыл в Офремово городище и поселился тут. И стал богатеть. Был Иван Юрьевич человеком сердитым, но руку свою прикладывал только к собственной жене да к приказчику. Крестьян не обижал, а, наоборот, был лютым их защитником. Про то в округе знали хорошо и, коли крестьяне прибегали спасаться на земли Ивана Юрьевича, с него не спрашивали, по судам его не волочили. Пробовали, но охоту потеряли быстро. У жалобщика-то, мало того, крестьянин утек, глядишь - и сама усадьба сгорела, а то и весь хлеб.

А народу на Офремово городище приходило много. Земли здесь были славные, хозяин хозяйственный. Он хоть своего и не упустит, но зато уж и не выдаст. Бежали в основном из-под Курска. Татары житья не давали. Бежали с московских худых земель от ненасытных московских дворянчиков.

Иван Юрьевич прибыл на Офремово городище с одним, можно сказать, соколом. Любил с соколами охотиться - дворянин, - тут уж ему и вина не надобно, а за десять-то лет разбогател несказанно. Народу много, и еще идут, а Иван Юрьевич не гонит. Рад!

И вот первая беда. По челобитной московского боярина Никиты Одоевского с государевой грамотой на сыск прикатил в Офремово городище пристав с писарем и тремя стрельцами, а с ними человек Одоевского для опознания беглых.

Ну да слава богу, Иван Юрьевич вразумил приказчика, а то пропадай!

Перед церковкой пристав с одоевским холопом медленно обходил согнанных на площадь и выстроенных в ряд людей Тургенева.

Остановились перед кудрявым белоголовым красавцем. Холоп Одоевского присвистнул:

- А ведь ты, кажись, Егорий?

- Ваш? - спросил пристав.

- Да нет. В учениках на мыловарне жил, в Москве.

- Писарь, пиши! - и ойкнул вдруг: - Батюшки светы!

Было отчего ойкнуть. На площадь с охломонами Тургенева, сам с жердякой, влетел Ивашка Немчин. Двинул пристава. Убил бы! Стрельцы спасли. Ощетинились рогатинами, подхватили пристава, к лошадям - и деру!

Человека князя Одоевского у стрельцов выхватили, и кто чем! Кабы не поп - убили. Подняли чуть живехонького.

Георгий в суматохе головы не потерял. Не для того ушел из Москвы, чтоб в Офремовом городище на Тургенева спину гнуть, - исчез.

В тот шумный день кончилось тихое житье новых городов.

Младший сын Ширин-бея рыскал по русским украйнам. Отряд в триста сабель не иголка в стогу сена, но старый воин Абдул, советы которого для Ширин-бея были приказом, будто шапку-невидимку на отряд накинул. Молодому бею хотелось шума, пожаров, крови и добычи, но он знал: маленький человек Абдул - человек Маметши, стало быть, глаза и уши самого хана. Приходилось терпеть, и вскоре младший Ширин-бей возблагодарил аллаха за дарованное свыше терпение. У речки Липовицы, в Шацкой степи, увидели нежданный город. Тотчас отпрянули назад, а вперед по совету Абдула с десятком лошадей, якобы для торговли, отправился сам Абдул с малолетком Амет Эреном.

Русский свежесрубленный городок был как диковинпая игрушечка.

Татар в город пустили. Лошади были нужны, но стольнику Роману Боборыкину, который ставил город, хотелось еще и пугнуть крымцев. Пусть поглядят на крепость, пусть посчитают пушечки, а их по стенам - без одной сорок. На дюжих стрельцов поглазеть крымцам тоже ахти как полезно. Благо в Тамбове теперь каждый второй - стрелец или казак.

На базаре коней у мнимых купцов купили быстро. Абдул цену просил умеренную. Дешевить не дешевил, чтобы русские не подумали чего, но и насмерть за копейку не стоял. Татары торговали конями русскими же, своих, крымских, не продавали, продашь - дома голову снесут. Татарский конь неказист, да устали не знает. В русские города крымцы на своих конях не ездили.

К Амет Эрену тоже покупатель подошел.

Дворянин, видать. Оружием увешан с ног до головы. Молоденький, Амет Эрену ровесник. За поясом у него нож торчал. Рукоятка костяная, в виде вставшего на дыбы медведя. Увидел русский, что татарчонок глаз с ножа не спускает, засмеялся, выдернул из-за пояса нож и Амет Эрену протягивает. Тот головой закрутил - отдарить нечем. А русский опять смеется:

- Бери! Считай, что это надбавка к плате за коня. Не подведет конь-то?

- Не знаю, - сказал честно Амет Эрен. - Мой конь не подведет. Этот - не знаю.

Абдул у них переводчиком. “Плохой же из тебя торгаш, - думает об Амет Эрене, - больно честен!”

- Ладно, - говорит русский, - все равно возьми, коли нравится, чтоб на душе у тебя было спокойней. Глядишь, в поле сойдемся, мимо стрелу пустишь.

- Нет, - замотал головой Амет Эрен, - я не промахнусь.

Злится. А русский доволен.

- Дарю тебе нож за честность. Коли от раны буду маяться, добьешь?

- Добью.

- Ну и на том спасибо! - сунул Амет Эрену нож в руки, взял коня за уздечку и ушел.

Амет Эрен рукоятку поглаживает и дрожит, будто его из проруби вытащили. Ух, какой злой!

Вечером Абдул говорил Ширин-бею;

- Город зовут Тамбов. В городе тридцать девять пушек, многие с именами - большие пушки.

Татарам было ведомо: русские строят засечную линию. Их удивило другое: солидность и мощность укреплений. Ставились не острожки, а города.

Оборонительный рубеж загораживал все южные дороги на Москву.

Отряд Ширин-бея покрутился возле нового городка Козлова, прошел линией надолбов от Тамбова до речки Черна- вы. Побывал у Чернавска, нового городка, поставленного между Ельцом и Ливнами на быстрой реке Сосне. Издали видели возобновленный Орел, а на прочность проверили в Офремовом городище.

Жизнь в порубежном городе, покуда татары или еще какие лихоимцы не набегут, сонная.

Солнце печет, а тени никакой. Тополей понавтыкали, да годок и для тополя не срок.

Домовитые стрельцы и стрельчихи на новые поселения привозили закутанные в рогожи корни яблонь, слив, груш. Кругом черноземы. Воткни костыль да полей - зацветет!

Саженцы принимались зеленеть, приживались, и, глядя на будущее богатство, на зеленую завтрашнюю благодать, ой как не хотелось войны, которая дана на голову человека, но которая и дерево не забудет и цветок не обойдет.

Ратный человек и одному спокойному дню радуется, а тут, ладно бы чужие, от своих двери запирай.

По делу бунта в Офремовом городище был прислан с двумя сотнями стрельцов основатель города Чернавска, егопервый воевода, дворянин Иван Бунин. Бунина прислал князь Иван Борисович Черкасский - командующий всеми силами украйных городов и начальник всех засечных работ.

Исполнительный, лютый до службы дворянин Иван Бунин, отличившийся на строительстве города Чернавска, был спешно прислан сюда не ради сыска беглых, не ради дворянина Ивана Тургенева, которого пора было приструнить, а ради большого царского дела. Предстояло сельцо Офремово записать за государя и велено было объявить: жители сельца отныне не крестьяне, а вольные казаки. И село Офремово отныне не село, а город Ефремов.

Иван Юрьевич как услыхал новости, так перво-наперво кликнул Ивашку Немчина, приказчика своего, и велел истопить баню. У Ивана Юрьевича так уж повелось - думать после бани. Прежде чем варить головой, голову надобно было, по его разумению, сначала помыть, выпарить из нее да вычесать всю муть, какая успела нарасти в суете жизни.

Пока Тургеневу ясно было одно - с Буниным воевать куда ни шло - повоевали бы, а вот с государем? Ну так ведь и смириться надо с умом. От разного смирения разный толк. За одно смирение наградят, за другое - выпорют.

- Натопить баню так, чтобы крыша трещала! - крикнул Иван Юрьевич вдогонку.

Горевать, конечно, было о чем. Ну да ведь пожили в свое! Опять же не с одним Тургеневым этак обошлись. Усерд и Яблонов вот уже почти как полгода городами объявлены, стрельцами заселены.

Перед баней у Ивана Юрьевича был выкопан пруд с ледяными ключами. Прежде чем войти в баню, Иван Юрьевич раздевался под кустом на пруду догола и, тонко повизгивая, лез в пруд и ложился в воду, на самые ключи, погружая и голову. Лежал он под водой с минуту, потом вставал и, подрагивая спиной, как замерзшая собака, цепляя косолапой правой ступней за левую, семенил к бане, врывался в нее, без роздыху и оглядки плюхался на подловку и издавал жуткий торжественный звук: “Бу!” И затихал. И потел.

А напотевшись, сваливался с подловки в медвяный сноп соломы, и тут к нему приползал на четвереньках - головы- то поднять было нельзя, волосы дымились - Ивашка Немчин и мелко щипал жирную спину Ивана Юрьевича, будто у него из спины, как у гуся, перья росли. Больно щипал, а Ивану Юрьевичу нравилось, по-бабъи хихикал. Ну и потом Иван Юрьевич влазил в лохань с ледяной водой и выскакивал из нее молодец молодцом.

На этот раз Иван Юрьевич в лохань сесть не успел и даже не пощипался. Ивашка Немчин в баню-то вполз да как закричит:

- Татаре!

Забился в угол, дрожит и крика своего унять не может. Иван Юрьевич зачерпнул ковшиком квасу да и шваркнул на Ивашку. Затих.

А сам в предбанник! Дверь потихоньку на задвижку - никогда не запирал, кто ж в баню сунется, когда там Иван Юрьевич, а тут задвижкой - тук! И в щелочку глядит.

Татары по двору шныряют. Из дома тащат кто что может, у кого какой хапок. А один к бане подъехал, дернул дверь на себя - заперто. Затаился. Он с той стороны. Иван Юрьевич - с этой. И оба на попятную, на хитрость пошли. Татарину небось подумалось, что в бане-то девки, он тихонечко кликнул своего, а сам взял кол и под дверь, чтоб с петель ее стряхнуть. А Иван Юрьевич назад пятками, бадью дубовую в руки. Бадью в котел с кипятком - и к двери. Татаре вдвоем на кол налегли - аах! Дверь долой - и предстал на мгновение перед ними в клубах пара розовый от негодования Иван Юрьевич с дымящейся бадьей. В следующий миг Иван Юрьевич ухнул весь кипяток на изумившихся татар и, не выпуская бадью из рук, прыгнул на татарского коня и поехал было, но тут же вернулся, выхватил из бани приказчика своего Ивашку Немчина, смазал ему по лицу ладошкой, чтоб очухался, и крикнул ему в ухо:

- За стремя держись!

И тогда только поехали от запылавшего своего дома.

Ошпаренные татары воют, прислуга орет, татары голому человеку наперерез скачут. А Иван Юрьевич раскрутил над головой бадью, а в ней, дубовой, пуда никак два с гаком - и так угостил перехватчика по башке, - всмятку.

Прискакал-таки Иван Юрьевич к Ефремову, и Немчин, хоть и без памяти, а добежал до своего спасения.

Глава пятая

Татары собирались ворваться в Ефремов с ходу, на плечах беглецов, но из-за хлипкого тына ахнули пушки, и ворота не закрылись, наоборот, - нараспашку. Из ворот вышли стрельцы, развернулись и приготовили пищали. После-то на Бунина в Ефремове как на спасителя глядели, так ведь и вправду спас от татарского аркана.

Ширин-бей рвался в бой, но Абдул настиг его и указал на восточные ворота Ефремова. Из ворот легкой цепочкой, как у факира изо рта, вытягивалась необрывная лента казачьей конницы. Казаки хитрили, цепочка была реденькая, но в отряде у Ширин-бея много молодых, неопытных воинов.

- В степь! - приказал Ширин-бей.

Татары повернули, но, чтобы уйти в степь, нужно было сразиться с казаками.

Первым кинулся в битву юный Амет Эрен.

Наконец-то он видел перед собой врага.

Не пленника, не сладчайшую грезу детских снов - врага поверженного, а казака наяву. Пахнущего чужим, гадким потом, вооруженного, жаждущего его, Амета Эрена, крови. Но он, Амет Эрен, тоже хотел видеть чужую кровь. Он хотел этого серьезно, без горячки. И потому среди многих врагов видел одного. Других он тоже видел, но только для того, чтобы не позволить им убить себя, а этого он хотел убить сам. Они уже схлестнулисьсаблями, и Амет Эрен едва удержался в седле. Он не испугался, хотя рука, вцепившаяся в рукоять сабли, опустилась и заныла, все равно он не испугался, он только понял: враг силен, и это очень хорошо: убить такого врага - святое дело.

Лошади унесли их друг от друга, но Амет Эрен поднял свою на дыбы и развернул скорее, чем казак - чубатый, усатый, краснолицый, краснощекий. Эту красную шею Амет Эрен и увидел теперь. Он заставил коня скакнуть и одновременно взмахнул саблей. Казак в тот миг повернул голову - поглядеть, где татарчонок. И надо же - глянул через левое плечо и увидел над собой зависшую молнию и понял, что его сейчас зарубят, потому что правой рукой с саблей он уже не мог снизу отвести удар.

Голова покатилась в бурьян.

Видно, Амет Эрен срезал не простого казака.

- Гей! Гей! - завопили у русских, и сразу двое пустили коней на татарчонка. Они летели к нему с двух сторон: проскочить, развернуться - не успеешь. И Амет Эрен остался на месте, и, когда казачьи сабли взметнулись, чтобы пасть ему на голову, он нырнул под седло. Сабли свистнули по воздуху, а мальчишка точно так же, как в первый раз, развернул коня и снес голову еще одному казаку. Третий пустился наутек, но Амет Эрен догнал и срубил третью голову.

Отряд младшего Ширин-бея собирался улепетывать, но бешеный татарчонок вдруг повернул ход боя. Троих убил, разошелся. Встал на стременах и помчался на русских без страха. А за ним и все татары.

- Аллах! - кричит.

А у мальчишки голос как флейта:

- Алл-аааа-х!

Бросились казаки назад, под защиту пушек.

Амет Эрен еще две головы срубил. Сами татары на него глядят чуть ли не с ужасом. Собрали головы, что он посру- бал, засолили и в мешок к его седлу.

К городу Ширин-бей больше не подступался. Ушел в степи. По дороге на село набежал. По-татарски, ночью. Отряд большой, но порубежные мужики лютые, один десятерых стоит, рисковать Ширин-бей не захотел.

А вот ночью! Налетели. В каждую крышу, в каждый овин по факелу. И как волки - окружили пожарище и ждали зарю и добычу.

Смельчаки, однако, нахватали двадцать человек полона. И хорошо сделали, что зари не ждали. На заре в степи показались казаки. Сунулись татары в деревню, а жители в церкви заперлись. Церковь каменная, казаки близко. Ушли татары, увели с собой двадцать несчастных: пять мужиков, семь мальчиков, четыре девочки и четыре женщины.

Для трехсот воинов добыча невелика.

Высокомерный младший Ширин-бей решил монастырь захватить. Этот монастырь давно уже татарам глаза мозолил. Только монастырь не село.

Ночью монастырь на запоре. Стены крепкие. Монахи в дозор ходят. Осаждать монастырь - дело долгое. Татары городов брать не умеют, а вот хитрости им не занимать. С одной стороны от монастыря - река, с другой - овраг. Овраг огромный, верст на тридцать, и возле монастыря засажен лесом: монахи постарались - дай оврагу волю, он и под монастырь подберется, без осады окружит и проглотит, аки сатанинский змий.

Этим оврагом и крались в монастырь воины Ширин-бея.

ГЕОРГИЙ

Глава первая

Подогнув под себя острые колени, сиганула в речку голенькая молния, а другая молния, поперечная, разбилась о крест колокольни, а третья ткнулась, как перст, в дубраву, и так уж тут хрястнуло, будто переломили хребет большому зверю лосю, и тотчас оплакано было: потекло с неба сильно и ровно.

Спаленная долгим зноем земля поднялась грудью, вздохнула, и сразу же наступила ночь и запахло липами, которые все не цвели, не цвели, да вдруг опомнились.

Небо, смиренное благоуханием, рокотало уже не грозно, а как взыгрывающий гривастый дьякон, хоть и громко, да не страшно, ради рыка и удовольствия.

Чем спокойнее ухали небеса, тем жестче, ожесточеннее бил мокрый человек онемелым кулаком в кованую дверцу белокаменного монастыря.

- Ну погоди ж ты, ирод! - взъярился донятый сторож и отправился к игумену.

Отец Борис возмутился: потревожить из-за какого-то шутолома, бродяги - совсем распустились! Сторож хотел было просить соизволения стрельнуть пугаючи по упрямому отучалыцику, но понял, что прогневал святого отца, и упал на колени.

- Прости, отче!.. Человек тот говорит, что ему за воротами страшно. В овраге, мол, татары притаились. Я на пускаю, а он стучит и стучит.

- Человек конный? - спросил игумен.

- Пеший.

- На лицо?

- Да ничего! Молодой, кажись…

- Русский, спрашиваю, лицом?

- Русский, русский! - Сторож закрестился.

- Один?

- Один.

- Точно один?

- Один.

- Собери людей к дверце, стучалыцика втащите. Ко мне его.

Сторож исчез. Отец Борис потянулся к серебряному колокольчику, помедлил, но позвонил все-таки. Вошедшему послушнику сказал:

- Без шума подними людей, нужных для ратного дела.

Привели человека. Будто из воды достали, где встал, там озеро. Роста среднего, босой. Отец Борис поднял на него глаза. На переносице морщинка вдруг. Оплошавшие монахи бросились стаскивать с человека размокшую шапку. Сам-то человек скинуть не мог, за руки его держали.

Молоденький он был совсем, этот упрямый стучалыцик. Голова одуванчиком. Волосы белые, тонкие, вспорхнуть норовят. А глазами темен. Верхняя часть лица ангельская, а рот, как замок, маленький, стиснутый, силой не откроешь. Для такого ключ надобен.

- Татар много? - спросил отец Борис.

- Больше двух сотен.

Сказал ясно. Непуглив малый.

- Ты знаешь счет?

- Знаю.

- Татары далеко?

- В овраге. Версты до них три-четыре.

- Бог тебя не забудет. Зовут как?

- Георгий!

Губы у Бориса дрогнули, улыбнулся. С гордыней стучаль- щик-то.

- Дайте ему одежду, накормите. Дайте вина, не застудился чтоб…

Георгия увели.

Отец Борис поднялся с лавки.

- Разбудите людей, раздайте оружие! Доспехи мне!

Подошел к образам, зажег лампаду против иконы Дмитрия Солунского, прочитал молитву.

Принесли кольчугу, шлем и меч. Кольчугу отец Борис надел.

- Была бы у меня добрая сотня, сей бы миг выступили и на зорьке повязали бы мы крымцев одной веревкой. А тут сиди обороняйся.

Гаркнул:

- Позвать ко мне смотрителей ворот! Караулы поставить двойные. На малой северной башне четверым быть. Остальным спать, имея оружие при себе.

Ему возразили:

- Зачем на северную башню четверых ставить? Там река, круча.

- Зато стена низка. Запомните: умный враг в города врывается в самом неприступном месте.

- Заутреня скоро, - доложили.

- Служите с сокращениями. Я не буду. У меня совет.

*

Утром, как обычно, отворились ворота монастыря. Колокола церквей позвонили будничным звоном. В монастыре началась обычная бесшумная жизнь.

Как стая стрижей, вычерчивая строгий, точный полукруг, выскочила из балки конница. В отряде было не больше двух десятков. Цель - ворота.

За передовыми растекался по всему полю главный отряд. Прозевали монахи! Промешкали длиннохвостые!

Вот они, ворота! Вот он, монастырский двор!

И тут же опустилась за ретивыми всадниками железная решетка.

Площадь пуста. Из решетчатых окон - пищали.

Невидимый голос по-татарски сказал:

- Всем лечь на землю, не то перестреляем.

Конники не шевелились.

За толстыми высокими степами вой и гомон, а на площади озеро тишины.

Стоят конники, думают. Воины опытные. Видят - попались. Врага дразнить - себе вредить. Засуетишься - конец. Медленно покинули седла - и под коней! К воротам! Под каменный свод!

Два десятка бойцов не шутка. В сторожевой башне только пятеро вратарей.

Оцепенение охватило отца Бориса и его людей. Стояли, смотрели, как, закрытые конями, движутся к воротам умелые враги.

И вдруг на монастырскую площадь выскочил вчерашний пришелец. Палки и той нет в руках. Откинулся, запрокинул голову, сунул в рот четыре пальца и засвистел, приседая на растопыренных ногах, горбясь под тяжестью пронзительного звука.

Кони - на дыбы! Шарахнулись, поволокли всадников по широкому двору. Тут и взяли крымцев в плен.

Отец Борис подбежал к Георгию, обнял, поцеловал. И своим:

- Оружие парню! Какое захочет!

- Чего-нибудь подлиннее, - попросил Георгий.

Дали ему секиру.

*

Сунулись татары на приступ, а со стен - пушки залпом. Коней побило и людей. Пошли татары на мировую. Прислали под стены человека своего. Просили за выкуп вернуть пленных и лошадей.

- Убитых и раненых будете брать? - спрашивают со стены монахи.

- За убитых дадим полцены. За раненых выкуп как за живых.

- Что ж, готовьте куш! Убитых трое. За них денег не надо. Раненых перевяжем и выдадим. Ждите.

Амет Эрен с Абдулом тоже в плен попались. Амет Эрен целехонек, а Абдулу ухо пулей рассекло. Монахи рану промыли и говорят:

-Давай заштопаем ухо. Пригодится.

Согласился.

Сшили ухо. Мазями намазали, повязку наложили. Благодарный Абдул говорит монахам:

- Отведите меня к вашему игумену.

Отвели.

- Слушаю тебя. - Отец Борис татарина в келии своей как гостя принял.

- Мы хотели ограбить твой дом, - сказал Абдул. - Мы хотели увести твоих монахов в полон. Но ты и твои люди перехитрили нас. Вы могли бы убить меня и людей моего отряда, но вы лечите получивших раны. Потому прошу выслушать меня. Скоро, не позднее сентября, новый хан пойдет на Русь войной, мстить за Азов. Войска поведет третий брат хана - нуреддин. Ждите не менее сорока тысяч сабель. И еще хочу сказать: боюсь, что отпустите нас без выкупа. Знайте, мы ведем с собой двадцать человек полону… - И сам удивился: - Нас двадцать и их двадцать.

Отец Борис вздохнул, помолился образам.

- Теперь уже не двадцать, трое убито.

Спасибо Абдулу. Выменяли монахи у татар на пленных полон, а лошадей не отдали. Хорошие кони - таких скакунов не грех на племя оставить.

Отец Борис позвал к себе Георгия. Говорил с ним наедине. Сам сидел у стены между окон, Георгий стоял на солнце. Стеснялся. Отец Борис сказал:

- Я тебя хочу оставить в монастыре. В ратном деле ты смекалист, храбр и удачлив. Мне такие люди нужны. Отвечай не тая. Кто ты есть, откуда, куда путь держишь?

Георгий ответил прямо:

- Зовут Георгий. Сам из крестьянской подмосковной слободы патриаршего Троице-Нерльского монастыря. На отходе был, в Москве. Учился варить мыло и лить свечи. Четыре года учиться должен был, да скучно… Потянуло на волю.

- На Дон, значит, пробирался, в казаки?

- А где ж еще воля?

- Казак - это воин. Казак без коня не казак. Казак, не владеющий саблей, не казак вдвойне. Хотел в походы ходить, а пришлось бы волам под хвост глядеть.

- Я бы своего добился! - воскликнул Георгий,

Игумен улыбнулся.

- У тебя открытое сердце, мне подавно лгать нельзя. В монастыре тебя будут учить грамоте, языкам, ратному искусству. Нам нужны молодые, бесстрашные и проворные люди. Для чего - узнаешь после. А теперь говори: останешься или уйдешь?

- Останусь! Я готов учиться ратному делу.

- Прими же благословение мое!

*

Началась для Георгия новая, странная, непонятная жизнь.

А тем временем в Москву из монастыря мчался гонец.

- Ждите из Крыма незваных гостей.


Глава вторая

Был канун праздников святых апостолов Петра и Павла. Вечером большой колокол главной церкви монастыря возвестил всей округе о начале службы. Тотчас откликнулись зову большие и малые церкви окрестных сел.

Монахи собрались возле крошечной монастырской церковки Петра и Павла. Настоятель отслужил здесь великое повечерие.

Георгий службу знал плохо. В детстве пас лошадей. Подрос - бортничал, помогал монастырскому пасечнику. Пасечник, старик монах, был большой любитель книг, но человек суровый да. вспыльчивый. Поначалу он бил своего помощника за то, что тот не пожелал было учиться чтению. Потом бил за нерадение и мозговую тяжесть, а под конец, наоборот, за излишнюю ретивость и неумеренных! пыл, с каким Георгий, познав тайну грамоты, набросился на книги, забывая о пчелах и хлебе насущном.

Кончилось тем, что парня отправили на рубку леса. Был он к тому времени сильным и ловким. За год накопил деньжонок, заплатил монастырю целых три рубля откупу и ушел в Москву учиться доходному мастерству: варить мыло и лить свечи.

Хозяин мыловарни, хоть и занимался литьем свеч, в молитве был неусерден. И от учеников усердия не требовал.

Вот и получилось: монастырский крестьянин Георгий мог бы сосчитать все свои церковные службы по пальцам.

Дивился Георгий пышности облачения священников, обилию свечей, ароматическим курениям кадильниц, золоту иконных риз, ангельскому пению церковных гимнов, священному действу.

По окончании великого повечерия священник, дьякон и кадиловозжигатель подошли к митрополиту взять у него благословение. Митрополит благословил их, и тогда монастырь зазвонил во все свои колокола, и звон этот был велик, ибо один только язык большого колокола весил три пуда, а колокол с трудом раскачивали восемь глухих звонарей. Голос этого колокола был слышен за двадцать верст, а всего в монастыре колоколов было тридцать.

Закончилась служба рано утром.

Засыпал Георгий трудно: ломило спину от бессчетных поклонов, горели ноги от всенощного стояния, кружилась голова - душно было в церкви по причине многолюдности и обильпого благовонного курения, в глазах чудно сияли золотые образа, вертелось колесо огненного роя больших и малых свеч, уши были полны сладостным напевом и громоподобными раскатами дьяконовского баса. И все-таки Георгий заснул и проспал бы, может быть, сутки кряду, но его опять подняли, теперь к обедне.

А потом была трапеза. Такая трапеза, о которой в прежней своей жизни Георгий и мечтать не мог. И страшно ему было, как бы не раздумал игумен, как бы не погнал за ворота пришельца, вся ценность которого - четыре пальца в рот и дуй, пока не лопнешь.

В честь большого праздника угощались монахи обильно и тонко. Сначала подали варенье из зеленых сладких грецких орехов, потом обильно вишневое варенье и хлеб с медом. Потом была водка. А после того, когда выпили, принесли суп с яйцами и пряностями. На второе икру из сушеных грибов, блины с маслом, рыбу с миндальным молоком, все соусы на чистом шафране. К еде питье обильное: мед, пиво, красное виноградное вино.

*

Жил Георгий до того непривычно, что и удивляться перестал. Ходил он в монашеском одеянии, хотя это было не по правилам, но никто ему не выговаривал, да и кто бы посмел. Георгия кормили то в общей трапезной, а то у самого игумена, приучая к заморскому столу, к тонким винам и легким яствам.

Помещен Георгий был к брату Варлааму в келью, монаху, в бороде которого была проседь, но нешибкая. Брат Вар- лаам обучал Георгия языкам: татарскому, польскому, валашскому.

Голова у парня была еще ничем не забита, потому-то чужие слова ложились легко и прочно. Да и то! Как было не перенять у брата Варлаама его познаний, коль не отходил он от Георгия ни на шаг.

В сентябре отправили Георгия с Варлаамом в табун объезжать лошадей. Нападался Георгий вволю, но, слава богу,

костей не поломал, а ездить научился как черт.

*

Отец Варлаам вошел к нему в келью и сказал, что игумен ждет его в саду.

Вид игумена ошеломил Георгия. Святой отец был в кольчуге, кожаных штанах и сапогах, в руках он держал кривую татарскую саблю.

- Здравствуй, сын мой! - приветствовал он Георгия. - Не удивляйся виду моему. Я не всегда был монахом. Я сам обучу тебя ремеслу, каким владел я в совершенстве. Это ремесло не раз сослужит тебе верную службу, если ты будешь настойчив, старателен и зорок.

И святой отец рассек воздух саблей крест-накрест. - Бери, сын мой, оружие. Начнем урок.


ХАН И МУДРЕЦ

Глава первая

На последнем привале, перед Бахчисараем, младший Ши- рин-бей приказал соорудить нелепые пятирожковые вилы, этакую растопыренную пятерню. Младший Ширин-бей был достойным отпрыском рода. Проиграл дело - ищи героя. За героем как за стеной. Турки любят говорить: “И без петуха день наступит”, - но если ночью ты заимел петуха, то он в конце концов накричит тебе утро.

В Бахчисарай, сделав крюк, заходили через южное предместье Азиз. В этом предместье возле могилы мелек104 Аджидара жил шейх - хранитель святынь. У него был серебряный сосуд с волосами из бороды Магомета и пергамент, на котором рукой пророка была начертана молитва от всех болезней. Получить благословение такого шейха - все равно что удостоиться благодати.

Младший Ширин-бей ехал первым, а вторым с вилами в руках - на каждом рожке казачья голова - юный и свирепый Амет Эрен. Вдоль дороги, словно зайцы, бегали мальчишки, тыча пальцем в сторону казачьих голов. Давно ли Амет Эрен был среди мальчишек, года не минуло!

Татарки с младенцами глядели на шествие, поднявшись на крыши саклей. Глядели на Амет Эрена, на его ужасные вилы. Опустив головы, а глазами так и тянутся - рыск туда же, к вилам, - замирают на месте, сжимаются застигнутые врасплох рабы. Родственничка боятся углядеть?

А вот и шейх. Ширин-бей остановил коня. Шейх подошел к Амет Эрену. Лицо белое, мертвое, а глаза сияют, мечутся.

- О слава тебе, юноша! Наконец-то я вижу воина. Я не зря прожил жизнь. Дух великих батыров Крыма вновь осенил нас крылами победы. Дни царства хана Бегадыра будут благословенными. Радуйтесь, татары. Аллах послал нам великого царя и великого воина.

Приведи Ширин-бей сто человек полону - забылось бы. Иные приводили тысячи и тьмы, а вот пророчество - неугасимая молния души. Не беда, что вся слава досталась Амет Эрену, придет время, и во дворце вспомнят - младший Ширин-бей въехал в Бахчисарай через южное предместье, и только благодаря этому в первые же дни правления хана Бегадыра были произнесены устами святого слова великодушного пророчества.

Набег закончился. Отряд младшего Ширин-бея перестал существовать. Ширин-бей роздал воинам скудные деньги за участие в походе, и все разъехались по домам.

Сам Ширин-бей с Абдулом с утра отправились к Маметше-ага рассказать, что делается у русских, чего от них нужно ждать. И с самого же утра Амет Эрен торчал на конюшне бея. Ему никто ничего не сказал, и, значит, он мог, как другие, ехать на все четыре стороны. Но куда? Домой? Чтобы там быть на побегушках у многочисленных своих старших братьев?

В новый бы набег! Но никто не зовет… Вернется из дворца бей, увидит Амет Эрена и скажет: “А ты что здесь делаешь? Ведь я дал тебе не меньше, чем другим?”

И придется уехать… К Абдулу. Пасти его медовых рабов. Вспомнил Ивана. Рука к сабле потянулась.

Чтобы не торчать во дворе без дела, Амет Эрен принялся чистить лошадей. Вдруг ему показалось: что-то не так.

Амет Эрен повел глазами и обмер: на крышах мальчишки, как галки, понасажались, смотрят на него. Амет Эрен выронил скребок, пошарил руками по земле, словно слепой, юркнул под навес и спрятался в стойле. Почему они смотрят на него?

Во дворе шумели. До Амет Эрена стали доходить высокие, сердитые окрики Ширин-бея. Он гонял слуг. Кого-то искали.

- Вот он! - воскликнул некто, заскочив в стойло. И тотчас в конюшню вошел Ширин-бей.

Амет Эрен поднялся к нему навстречу.

- Почему ты здесь?

- Они смотрели…

- Кто они? - удивился Ширин-бей. И глянул на сакли. - Ах, они!

И улыбнулся. Ему было лестно, что он, младший Ширин- бей, создал такого героя.

- Тебя во дворце ждет Маметша-ага! - Ширин-бей особым взглядом вцепился ему в глаза: понимаешь ли ты, что я для тебя сделал, и понимаешь ли ты, как должен теперь стоять за меня? - Скачи, скачи, Амет Эрен! И не забывай того, кто первым повел тебя к славе.

- О! - только и мог вымолвить благодарный мальчик и жалобно закончил: - Еще бы в поход…

Как ступени со святого неба на грешную землю - сакли. И женщины на крышах в безмолвном ожидании. Толстые от шалей, неподвижные. Словно суслики у нор. Кто этот всадник? Властелин, летящий птицей к гнездовью? Или вестник?

О аллах! Дай силы устоять.

О аллах! Ты снова милосерден. Это конь властелина!

Абдул был скучлив. Он всегда спешил домой с любой почетной службы, из любого похода. Вот они, родные сакли. И вдруг рука невольно натянула повод, осаживая коня. На пороге сакли стояло чудовище - черная, круглая, словно казан, голова, без глаз, без ушей, без носа и рта - и в белом! Дэв! Злой дух! О аллах!

Но страшилище подняло черную руку и сдвинуло на затылок маску - Халим! Халим-пасечник! Сын!

Отец направил лошадь к сакле. Не останавливаясь, спрыгнул с коня. Конь, привыкший к хозяину, пролетел мимо крыльца и, развернувшись, встал, глядя, как люди радуются друг другу.

- Все живы? - весело спросил Абдул.

Халим опустил голову.

- Отец, русские бежали…

У Абдула захватило дыхание, на губах умер вопрос: “А Иван?” Молча прошел в саклю.

- Подай зеркало.

Халим принес бронзовое зеркало. Отец размотал почерневшую от пыли повязку. Ухо было целехонько. Струпья отпали. Шва не видно. Рану обозначает белая полоска. Спасибо монахам.

- Мед я выкачал из дупла. Иван не ошибся. Десять бочек получилось, и воску много.

Халим боится, что отец не станет слушать, но отец поднимается с ковра.

- Покажи, что осталось от пасеки?

Халим ведет Абдула на пасеку. Пасека разрослась. Молодец сын! Пять бочек меду нужно продать. Одну подарить хану, еще одну - Маметше-ага. Остальные поберечь.

- Иван говорил, надо сад развести, - тихо твердит Халим. - Плоды будут, и пчелам будет хорошо. За нектаром летать близко. Иван говорил: пчелы погибают скорей, когда им летать далеко. Крылышки у них обтрепятся, они и падают. Иван…

- Не вспоминай о нем! - крикнул Абдул. - Если его убьют - я не пожалею. Сад мы посадим. Осенью надо деревья сажать. Я знаю.

Абдул потрогал себя за ухо. “О эти русские!”


БОЯРСКАЯ ДУМА

Глава первая


Ну и ну!

Ай да бояре!

Не Государственная дума базар, бабий базар: бабы продают, бабы покупают.

Беда идет на Русь. Трудно добытый мир может вновь

сорваться в бездну войны.

Государь сидит как дородная, уставшая от волнений и ничему уже не дивящаяся старая нянька, привыкшая к детской возне, к детским коротким ссорам, дракам, восторгам. Ему, государю, сорок лет, но двадцать четыре из сорока он сидит в этой Думе. Есть от чего умориться.

Шум государю не мешает. Он думает государственную думу медленно, добросовестно, оглядывая предметы думы со всех сторон, думает так, как, по его разумению, должно думать монархам.

Беду сотворили донские казаки. 18 июня 1637 года казаки через пролом в стене ворвались в Азов, и турецкая твердыня на Дону пала. Уничтожив турецкий гарнизон, казаки послали в Москву легкую станицу атамана Осипа Петрова с четырьмя товарищами: Худоложкой, Григорием Сукниным, Смиркой Мятлевым, Евтифием Гулидовым.

Атаман Осип Петров прибыл в русскую столицу 30 июля.

Татарский набег и тот бы так не переполошил Московский Кремль, как эти пятеро казаков.

“Государю царю и великому князю Михаилу Федоровичу всея Руси, холопы твои государевы, донские атаманы и казаки, Михалко Татаринов и все Войско Донское челом бьют. В нынешнем, государь, во 145 году мая в 1-й день по твоему, государеву цареву, и великого князя Михаила Федоровича всея Руси указу прислана к нам, холопам твоим, твоя государева грамота с нашею Донской станицею с атаманом Тимофеем Яковлевым со товарищи. А в твоей, государевой, грамоте писано к нам, холопам твоим: указал ты, великий государь, послать на Дон к нам, холопам твоим, для приему турского посла Фомы Кантакузина, дворянина своего Стефана Чирикова, рекою Доном, в стругах, как лед вскроется, и велети турского посла принять и в приставах у него до Москвы быть твоему государеву дворянину Стефану Чирикову…”

Издалека начинали казаки, крутили словесные колеса на одном месте, не решаясь сразу сказать главное. Фому Кантакузина, грека, турецкого посла, убили ведь! И государева совета быть с азовцами в миру не послушались. Винились казаки, незнайками прикидывались.

“Отпусти нам, государь, вины наши. Мы без твоего позволения взяли Азов и убили изменника турского посла. Еще до получения грамот твоих мы всем войском сделали приговор промышлять над басурманами сколько попустит бог. Государь! Мы - сыны России: могли ли без сокрушения смотреть, как в глазах наших лилась кровь христианская, как влеклись на позор и рабство старцы, жены с младенцами и девы? Не имея сил далее терпеть азовцев, мы начали войну правую… Твоим государским счастьем, твоя государская высокая рука возвысилась, Азов-город мы, холопы твои, взяли, ни одного человека азовского на степь и на море не упустили, всех без остатка порубили за их неправды, а православных освободили из плена”.

Таков был подарочек с тихого Дона. Знали бояре, про что шумели. Тут ведь сразу и не поймешь: то ли от радости в колокола трезвонить - согнали казаки турок с Дона, заперли татар в Крыму, к морю пробились, город большой и крепкий в казну преподносят, - а то ли плакать и молить господа бога о спасении. Город у турок взяли - война. Посла убили - война. А стоит ли он того, город Азов, чтоб из-за него всем государством горе мыкать?

Те бояре, у которых земли на юге, рады-радешеньки: теперь казаки приструнят крымцев, - а Федор Иванович Шереметев аж посерел: страшно ему за судьбу Московского царства. Давно ли поляки под стенами столицы были? Теперь с поляками мир. Королевич Владислав стал королем, от московского престола отрекся. С королем мир, но как знать, чью сторону возьмут своенравные паны, когда на Московское царство хлынет турецкая саранча. Турки малыми силами воевать не умеют, а ведь одни крымцы не меньше сотни тысяч конников по приказу султана выставят.

Споры затягивались.

Государь Михаил Федорович подозвал к себе Федора Ивановича Шереметева.

- До присылки большой станицы легкую станицу атамана Петрова задержать бы в Москве.

- Слушаю, государь! - Боярин поклонился царю. - Позволь также объявить, что донесение казаков вызвало твое царское неудовлетворение, а потому ты, государь, велишь дать казацкой станице самый худой корм.

- Убийство посла - тяжкий грех, наказать казаков надобно, поместите их в монастырь на хлеб и воду, - согласился государь, - А каков, однако, орешек они раскусили!

Бояре, завидя, что государь переговорил с наитайнейшим своим советником Федором Ивановичем, расселись по местам. И замолчали. Теперь государь да Шереметев что-то решили: надо слушать и соглашаться.

*

Борис Иванович Морозов пришел к своему высокому ученику тихий, таинственный, пряча руки за спину. Царевич Алексей своего учителя знал не хуже, чем учитель ученика: сейчас на розовых щеках Бориса Ивановича появятся кругленькие ямочки, щеки вокруг ямочек заблистают, коротковатые, пышные, как у кормилицы, руки выплывут из-за спины и явят замечательный подарок. Чем Борис Иванович тише, чем ниже он опускает глаза, тем редкостней приношение.

И вот на столик перед царевичем легла большая книга в парчовом переплете.

Борис Иванович встал напротив ученика, схватившись ва сердце, перевел дыхание, опустил дрожащие руки над книгой, замер, еще раз вздохнул и нежно, словно бабочку за крылышки, взял ее за края.

- Ну, голубь ты наш, Алешенька! Гляди!

Крышка отворилась, и перед царевичем на печатном немецком листе предстало изображение тесного нерусского города. Не ласковые купола церквей, не веселые луковки вознесены к небу - шпили острые как кинжалы. Пустого места в городе не углядишь - дом к дому, крыши тоже острые, черепичные. Перед городом кривыми черточками изображено море, а на море множество кораблей.

- Это город купцов, - просипел Борис Иванович. Голос от волнения пропал. - Это богатейший, Алешенька, город Копенгаген. Европа!

Царевич перевернул лист.

- А это! Гляди, свет ты наш, Алешенька! Гляди! Сей немецкий печатный лист - гравюра - представляет нам город древний и могучий. Сие перед тобою Рим!

Площадь как поле. За полем-площадью лес. Не еловый и не березовый - каменный. Колонны. Колонны сбегаются с двух сторон к тяжелому мрачному храму. Купол храма подобен самому небу.

- Это собор апостола Петра! - почтительнейше лепечет Борис Иванович. Он удивляется изображению больше, чем царевич. Необъяснимая, кощунственная тревога трепещется в нем. Да, Москва - это третий Рим, но каков он, Рим первый? Каковы просторы земли и сколько в них чудес, пагубных для души соблазнов. - А это есть гора-вулкан, Алешенька. В горе этой заключены огненная лава, смертоносный дым и ужасной величины каменья.

- Господи! - ахает царевич. - Избави бог от такого промысла, не тут ли вход в преисподнюю? - На лице у мальчика жадное любопытство и ужас, он впивается глазами в картинку и тотчас, бежа от соблазна - много знать грешно, - переворачивает лист.

- А это, Алешенька, море… А это море гневное.

- Море? Хочу по морю прокатиться на корабле. На возке я катался, на санях катался, в карете катался, верхом катался, а вот на корабле… - Взгляд царевича становится нежным, просительным.

- Что тебе, Алешенька?

- Бахаря кликнуть бы! Того, нового, Емельку. Пускай про море расскажет.

*

- Про море?

Глаза у Емельки, как зверьки в клетке, туда-сюда. А рот уже в улыбке, от уха до уха. Половина лица радуется, половина тоскует. В глазах тоска.

Э-э-эх! Бахарю долго думать не положено! Не умеешь шить золотом, так бей молотом. Про море так про море.

- А скажи, царевич наш ненаглядный, скажи-ка мне, дурню, про что это: “Какая мать своих дочерей сосет?”

Царевич Алексей в смятении:

- Как?

- А ну-ка, голубь наш, подумай! Реки-то куда бегут?

- Ах, реки?

- В океан-море! Верно! А теперь скажи-ка мне, что это: “Между гор, между дол - мерин гнед. Мерин гнед, аж живота у него нет. На сто и на тысячу везет”.

- Мерин гнед, а живота у него нет? - повторяет с безнадежностью в голосе царевич.

- Корабль! Корабль это! Корабль по морю бежит. Ну а теперь, голубь наш ясный, сказку послушай, а чтоб не скучать, пряничек скушай.

Стоит град пуст, а во граде куст, в кусте сидит старец, варит изварец, глядь - к старцу заяц, дай, дед, изварец! И приказал тут старец безногому бежать, безрукому хватать, а голову в пазуху класть. Так-то!


Жил-был у отца с матерью нелюбимый сын. Как подрос, отец ему и говорит: “Поди, сынок, куда знаешь”. Взял парень кус хлеба и пошел. Пришел в некоторое царство, в некоторое государство. И к царю - в работники наниматься. Царь поглядел на парня и спрашивает: “А что ты умеешь?” - “Все умею, - отвечает парень. - Что прикажешь, то и сделаю”, - “Коли так, - обрадовался царь, - сделай мне крылья. По земле я ходил и ездил, по воде я плавал, а вот по небу не летал”. - “Крылья так крылья, - согласился новый работник. - Только для этого мне нужно со всякой птицы по два пера да месяц сроку. В этот месяц пусть меня кормят и поят, а в светлицу ко мне не ходят, даже ты, царь, не смей на работу мою глядеть”.

Ударили по рукам. Царь разослал гонцов к государям, к шахам да султанам, чтобы те прислали к его двору по два пера от разной птицы. Государи да короли, шахи да султаны удивились царевой просьбе, но исполнили ее. Принялся парень за дело. Через месяц приходит царь в светлицу. “Сделал крылья?” - спрашивает. “Полработы сделано, полработы впереди. Вот крылья, погляди”.

Поглядел царь на крылья, надел их на руки, взмахнул - и взлетел под потолок, корону помял. Корону помял, но не разгневался, обрадовался. Не болтал парень попусту. А парень говорит: “Приходи, царь-государь, еще через месяц”.

Пришел.

“Готово?” - спрашивает. “Осталась самая малость. Пошли в поле, попробуешь крылья”.

Царь в поле бегом бежал. Крылья надел, махнул раз - выше леса, махнул другой - под облаком, все его царство- государство сверху как на ладони. Полетал, порезвился - и к парню. “Проси сколько хочешь злата-серебра, не пожалею”. А парень головой качает: “Не надобно мне ничего, царь-государь. Дай мне еще месяц сроку - такие крылья сделаю: до края земли долетишь и назад вернешься”.

Царь согласился, а парень в своей светлице закрылся. Приходят к нему наутро с яствами, а светелка пуста. Улетел умелец на крыльях своих. Царь от горя чуть не помер. А парень летит себе над лесами да полями, над царствами- государствами, все ему дивятся, все его в гости зовут, а он знай себе летит и летит.

Тут Емелькин чуткий глаз углядел на лице царевича нетерпение.

- Прости мне, батюшка, милостивец мой, заболтался! Сейчас и про море расскажу.

- Не надо про море! - замахал руками царевич. - Про крылья говори. Только скажи сначала, а где он, тот мастер, что крылья-то делал? Где его сыскивать?

“Вот тебе раз!” - ахнул про себя Емелька.

- Сыскивать-то? Так ведь это сказка!

- В сказках, мне мои бахари говорили, - намек. Если про крылья в сказках говорят, значит, кто-то их видел взаправду! Может, ты их и сам видел, да где - сказать не хочешь?

- Избави бог! - перепугался Емелька. - Не видал, а только слышал. Ты, батюшка, сказку-то дослушай. Крылатый тот парень в море упал, да и потонул.

- Врешь! - Царевич вскочил на ноги, взмахнул над головой кулачками, и быть бы Емельке битым, но тут в палату вошел Борис Иванович Морозов. Махнул бахарю, чтоб уходил. А у Емельки ноги не слушаются.

- Ступай, ступай! - приказал боярин в сердцах. - Дело у нас государское.

Емелька дух перевел - и вон из палаты. “Слава богу! Уцелел! Сладок царев хлеб, да опасен! Дались ему крылья! Не дай бог, запрет и велит сотворить крылья-то! А не сотворишь - в Сибирь!”

Царевич Алексей глядел вослед бахарю, потом бросился к иконам. Опять чуть было человека не побил!

Боярин Борис Иванович подождал, пока царевич помолится, а потом сказал:

- Не желаешь ли ты, свет наш Алешенька, поглядеть на донских казаков? Повоевали они у турок крепость Азов без государева соизволения, прислали гонцов, каются, а государь гневен, посадил казаков на хлеб-воду.

- Хочу! - воскликнул Алексей. - Со стола моего осетра пошлю им да пирогов…

- И вина за государево твое здравие, - добавил Борис Иванович.

- И всем по чаре вина! - твердо и звонко приказал обрадованный царевич. - А то и по две, и по три.

Его обложили с четырех сторон, словно медведя, а он и был по-медвежьи велик, но непонятен и мудр, как сова. Они кричали ему в лицо, хватались за сабли, говорили разом и по очереди, и, когда они говорили по очереди, он по- совиному поворачивал голову к говорившему, одну только голову, тяжелое тело оставалось неподвижным, и глядел на крикуна круглыми, серыми, ничего не высказывающими глазами: ни страха за себя, ни сочувствия ко всем им. И крикун слабел: непонятно было, слышит ли его атаман, да и видит ли? Все они - Худоложка, Григорий Сукнин, Смирка Мятлев, Евтифий Гулидов - уморились наконец кричать, умолкли. А он тотчас лег на свою лежанку, поудобнее вытянул ноги, голову на подголовник и задремал.

Поглядели казаки друг на друга, вздохнули разом и завалились на свои лежанки. Спать так спать. Осип Петров и упрям как пень, и молчун как пень, но пнем никогда не был. На Дону Осипу верят. Ума Петрову не занимать. Воин, удалец, рука у него быстрая, да только, чтоб отсечь, он три дня думать будет. Никто его еще не сумел разозлить за все его сорок лет, а уж каково терпение у казака, про то знали крымские палачи да лютые недоверки105, надзиратели на галерах турецких.

Осип Петров всякое на своем веку видал; куда как плохо приняли его посольство в Москве. Царю город в подарок привезли, а он пожаловал за то славное известие двойной стражей у дверей, монастырем крепким, а на угощение - кусок хлеба да ковш воды в день. Тут надо было бы криком кричать, к боярам да дьякам на поклон кинуться: посулить или, пока сабли не забрали, стражу чик - да на волю. А Осип посидел, уставясь глазами в пол, посидел эдак добрых полдня и спать завалился.

Монахи принесли еду: все ту же воду с хлебом. Осип не проснулся, не проснулись и казаки. До того крепко уснули, что и на другой день не встали, и на третий… И на третий день к вечеру за дверьми кельи раздались многие торжественно-медленные шаги. Дверь с вкрадчивой почтительностью растворилась, и в келью вошел царевич Алексей. Худоложка как увидел одним глазком царственного отрока, так и прошибло его потом, хоть бы и вправду уснуть, да где ж теперь?

Царевич, чуть склонив голову набок, смотрел на казаков с восхищением.

Самые настоящие донские казаки - гроза турецкого султана - безмятежно спали, разбросавшись на лавках. Их можно подергать за усы.

Царевич оглянулся на игумена, который стоял позади Морозова.

- Почему они днем спят?

- В дороге, должно быть, притомились, - шепотом ответил игумен.

Алексей покосился на стол, где нетронутыми стояло пять кружек воды, а возле кружек лежало пять кусков хлеба. Повернулся, посмотрел внимательно и спокойно на игумена. У величавого гордеца - осанка долой, личико сморщилось, губа нижняя отвисла. Боярин Морозов пожалел беднягу: щекотливое у старца положение. Царь-отец посадил казаков на хлеб-воду, а царственный сынок за исполнение приказа осерчал. Только Алексей отвернулся от игумена, боярин коснулся ласково рукой локтя игумена и чуть-чуть пожал этот круглый, заплывший жиром локоток, возвращая его хозяину крепость духа и осанку пастыря.

А царевич Алексей прямехонько направился к Худолож- ке, тот первый раз в жизни пожалел, что на его головушку так и не нашлось турецкой сабли или турецкого ядра. Зажмурил Худоложка глаза что есть мочи, и Алексей увидал это. Покосился опять на стол с водою да хлебом, усмехнулся и царской ручкой своей погладил казачий ус.

У Худоложки в животе возьми да и булькни. Покраснел казак, глаза жмет пуще, аж щеки закаменели.

А царевич застежку на зипуне казачьем пощупал да как дернет за ус. У Худоложки зубы - щелк! А все равно спит.

Да и Морозов с игуменом в дверях от смеха беззвучного трясутся, как два мешка с боровами внутри: потрясутся, потрясутся - хрюкнут и глаза тереть - до слез, озорник, насмешил.

И тут Алексей взялся за рукоятку казачьей сабли и стал ее вытягивать.

Худоложку так и подкинуло. Вскочил, саблю из рук царевича выдернул, а уж потом на колени перед отроком и головой в пол. Тут и товарищи его проснулись, сползли со своих лежанок - и чупрынами в пол.

- Выспались, казаки? - спросил Алексей.

Молчат.

- Кто у вас атаман?

Осип Петров поднял голову.

- Я, батюшка!

Восьмилетний батюшка засмеялся.

- Выспались, говорю?

Атаман покосился на пустой стол.

- Прости, батюшка, не выспались. Опять в сон клонит.

- Встаньте! Я пришел посмотреть на вас! - В словах царевича прозвенела власть.

Поднялись казаки.

Царевич-то задрал головенку, глядит на удальцов, сияет.

- Неужто все у вас на Дону такие?

-¦ Все, батюшка.

- Это вы взяли город Азов?

- Мы, батюшка! Пошли и взяли! - доложил Петров.

Алексей хотел сказать “Вот и хорошо”, но спохватился.

Ни Дума, ни отец еще не решили, хорошо ли это.

- Самих турок побили?

- Побили самих турок, батюшка! - повеселел атаман, и казаки дружно закивали чубатыми головами.

Тут в самую пору похвалить бы казаков, молодцы, мол, но царевич снова пооберегся.

- На все воля божья!

Скучно стало Алексею - лишнего чего бы не сказать. Вздохнул тихонько, чтоб никто вздоха его не приметил, и на Худоложку поглядел:

- Спасибо тебе, что саблю свою пуще себя бережешь. Я пришлю тебе в подарок свой пистоль.

Худоложка брякнулся на колени, а царевич уже отвернулся от казаков и быстро уходил гулкими монастырскими переходами. Следом потянулись бояре, стража, но келью не заперли. Четверо слуг внесли на огромном подносе двухметрового осетра, а другие слуги сорок пирогов, хлебы и два ведра вина.

- Ура! - рявкнули казаки.

Когда ведра опустели, осетр наполовину исчез и пирогов поубавилось, когда казаки опять полеживали на своих лежанках, Худоложка брякнул:

- А что, казачки. Азов взяли, дело за Темрюком и Таманью. Возьмем на имя царевича Алексея! Принимай подарочек. Дело говорю?

- Дело! - весело согласились казаки.

А Осип Петров уставился на товарищей совиными глазами:

- В Москве длинные языкиукорачивают.

И опять заснул.

Делами великого Войска Донского ведал думный дьяк Федор Федорович Лихачев. Ждал дьяк из покоренного города хороших подарков. И подарки были, да сгинули.

В степях налетели на легкую казачью станицу неведомые разбойные люди. Добрая сотня на пятерых. Казаки вырыли ров малый и два дня отбивались и отбились, но четырех коней с поклажей разбойники все же отогнали у них.

Пропали подарки. Канули надежды на ласковое московское обхождение. Осип Петров хоть и намекнул дьяку: за казаками, мол, не пропадет, большие подарки привезет большое казачье посольство, но дьяка разобрала досада, и с донцами он не говорил, а выговаривал им…

Притворяясь спящим, станичный атаман думал, как теперь быть, и надумал вдруг. Открыл один глаз и сказал:

- Братцы, а ну, выкладывай у кого что подороже!

У Смирки Мятлева нашелся образок богоматери величиной с ладонь, но в золотом окладе, в короне изумруды, а рубашка у младенца украшена алмазами, как звездами.

- У греков сразбойничал? - нахмурился Осип.

- В пустом доме приискал! - вытаращив на атамана глаза, мол, глаза не сбрешут, храбро соврал Смирка.

Взял станичный атаман образок и перстень с лалом.

- Лихачеву? - спросили казаки.

- Шиш ему! Образок - Морозову, а перстень - игумену.

Игумен перстень принял, и вскоре из монастыря вышел

бравый мопах - грудь колесом, усы как у таракана.

Это был все тот же Смирка.

…Морозову образок понравился несказанно, уж он его и так ставил, и этак, однако много боярин не обещал. Посулил сторону казаков держать, если случай будет. Смирке слова эти не больно понравились, но от бутыли с вином для товарищей своих он не отказался и аккуратно пристроил ее у брюха. Хорошо пристроил: хоть спереди гляди, хоть сбоку - брюхо и брюхо. Да дьявол до казачьих душ большой охотник, на каждого казака у него по недремлющему оку.

Дернуло Смирку отведать боярской водки, а вдруг нехороша, засмеют казаки. Зашел в проулочек, попробовал - не обманул боярин. В другом проулочке еще попробовал - хороша! В третьем попробовал последний раз, а в четвертом - в самый последний.

Был Смирка не какой-нибудь там выпивоха, о товарищах не позабыл, но зато вспомнил он о жене родимой, которая жила на Кукуе. И тут вдруг так он ее пожалел, так ее всю, лапушку, вспомнил, что прямиком, без оглядки да опаски и притопал на родимый Кукуй.

Плакали они с женою, прощали друг друга и миловались, а под утро Смирка опамятовался. С перины, как мышонок, ушел, жена и не шелохнулась. Спала. А чего ей было не поспать. Хватился Смирка штанов - нету! Жена пробудилась и говорит:

- Доброе утро, хозяин!

Смирка так и сел голым задом на лавку. Взмолился Христом-богом, а жена и слушать его не хочет.

Заругался Смирка, сунул за пояс бутыль с вином, запахнулся сутаной, двинул ногой в окошко и вышел вон.

В тот же день разобиженная Смиркина жена ударила челом дьяку Лихачеву на своего мужа-беглеца. А Лихачев уже и сам о каждом казаке всю подноготную вызнал. У Евтифия Гулидова тоже оказалось рыльце в пушку: в службу солдатскую нанялся, да много не наслужил, повздорил с немецким капитаном, взял годовое жалованье, пищаль, свинец, порох и на Дон убежал.

Лихачев вызвал к себе в Приказ Осипа Петрова, стал выговаривать ему и дал письменную память для всего Войска Донского. “Вы бы, атаманы и казаки, вперед таких новоприходцев, как Смирка Мятлев и Евтифий Гулидов, на которых обиженные люди челом бьют, в станицах своих в Москву не присылали, чтобы вперед ссоры не было. А присылали б донских казаков добрых, которые на Дону живут старо”.

Строго ответил станичный атаман московскому дьяку:

“У нас на Дону казаки все равны - и старые и новые. И кого Войско Донское ехать станицей в Москву назовет, в награду за верную службу государю и на пользу Войску Донскому, тот в Москву и поедет”.

Лихачев рассердился. Беды ждали казаки, а им вдруг корм дали хороший, доброе жилье.

Казаки думали, что это Морозов за них к царю ходил, а дело было куда сложнее. Перемена в житье-бытье казачьей станицы произошла по милости боярина Федора Ивановича Шереметева.

То, что казаки Азов у турок отбили, легло поперек боярской души, но коли дело сделано, и дело немалое, нужно паруса государственного корабля ставить по ветру, покуда он попутный. Ничто не должно препятствовать движению, все малости надо было учесть, а казачье посольство не такая уж и малость.

Шереметев понимал, что значит Азов для Русского государства, но он понимал, что значит для турок отказаться от Азова. Азов для русских - конец татарского разбоя, для турок отдать Азов - потерять Европу. Сначала выскользнут из-под власти ногайские племена, которые опять попросятся под руку Москвы в астраханские и заволжские степи. Угроза нависнет над Крымом, а потерять Крым - потерять бич, посвистывающий за спинами болгар, валахов, молдован, мунтян… Православная Молдавия потянется к Москве, а там и Болгария. Выпадет из цепи одно малое звено, и цепь не цепь - груда ржавого железа.

Покуда казаки в Азове, турецкая грозная армия - посмешище для Европы и для враждебной Персии. Если турки не одолели три-четыре тысячи казаков, сдали им лучшую свою крепость, значит, не так уж они страшны.

Знал Шереметев и свою, русскую, силу. С турками скоро не повоюешь, а втягиваться в долгую войну - значит завести на Руси новый червь смуты. Рубцов на теле России - и вдоль, и впоперек, и крест-накрест, и по старым ранам бито. Все швы розовые, молодые, есть которые кровоточат, есть которые гниют. Большой войны нельзя допустить, но может статься, что Азов, добытый для царя донскими казаками, как раз и спасет Россию от большой войны. Казачий удар - упреждение воинственному Мураду IV. Мурад в погоне за бранной славой, коли удастся ему отобрать у персов Багдад, может двинуть свою саранчу на Московское государство. Но прежде чем вторгнуться в украйны государства, ему придется овладеть Азовом.

Было над чем поломать голову!


ШЕРЕМЕТЕВ

Глава первая

Боярин Федор Иванович Шереметев о больших делах думать любил среди шума и гама. Когда молод был, волков ездил травить, а теперь собирал в своих палатах потешный пир и гулял со скоморохами как равный. Среди шума-то мысль вдруг и пронзала его, являлась как бы сама собой, без потуг.

Боярин сразу вспыхивал, становился горластым, рукастым, а внутри себя, в тоненькой скорлупочке, берег ненаглядную мысль, как цыпленка. Берег, шумел и ждал: не осенит ли еще? Пир мчался колесом, кувырком. Боярин тоже как ветряная мельница, но глубоко спрятанные жернова в темноте, в прохладе добывали из зерен нежного помола муку для будущих великих государственных хлебов.

Гостей, уставших от буйного веселья, щедро напоенных, накормленных и одаренных, молчаливые слуги боярина выпроваживали жестоко, скопом, без прощальных церемоний и пьяных целований.

Федор Иванович умывался ледяной, с погреба, водой, полоскал рот, чтобы нёбо стало холодным и чистым, и шел в деловую комнату, где его ждал подьячий, ясным утренним голосом диктовать указы и повеления.

В 1637 году боярину Шереметеву стукнуло шестьдесят шесть лет. Боярин был уверен: все - и самое интересное, и самое страшное, и самое радостное - у него уже позади. Ничто его в этом мире не могло удивить, осчастливить и раздосадовать. Удивлялся, радовался и горевал он не потому, что испытывал эти чувства, а потому, что знал: это людей должно удивлять, это делает их счастливыми, а это - несчастными.

Первую военную награду - золотой - Федор Иванович Шереметев получил в 1591 году за оборону Москвы от хана Гази Гирея, отца Инайет Гирея. Первый политический ход сделал в 1598 году.

7 января болезный государь Федор Иоаннович скончался. Род Рюриковичей иссяк. Земский собор, продуманный Борисом Годуновым, избрал Годунова на царство. Молодой Федор Шереметев на соборе поставил подпись в пользу избрания Годунова, и благодарный царь послал его воеводой в Чернигов. Но в это же самое время Шереметев породнился с Романовыми. Он взял за себя дочь московского богача князя Бориса Камбулатовича Черкасского - Ирину Борисовну. Княжна Ирина - дочь Марфы Никитичны Романовой - была любимой племянницей Федора Никитовича Романова, будущего патриарха.

На двух конях, которые бегут в разные стороны, много не наездишь, - разорвут. Прыткий Шереметев хоть и оседлал обоих коней, но тоже должен был выбирать. Царская любовь дорога, а жена ближе.

В ноябре 1600 года, когда над Романовыми разразилась царева гроза, когда Федора Никитовича постригли в монахи и сослали в Сийскую обитель, жену его, отныне инокиню Марфу - в Онежские скиты, князя Черкасского с женой, сыном Иваном и сыном Федора Никитовича - шестилетним Михаилом - на Белое озеро, досталось и Шереметеву. Его дом в Кремле разграбили, его родовую рязанскую вотчину, село Песочное, взяли в казну, а самого отправили воеводой в Тобольск.

Все изведал боярин Шереметев, русские дороги на край земли, царскую милость и царский гнев, войну, разорение и богатство.

Был за свою жизнь Федор Иванович воителем, был и строителем. В его воеводство в Тобольске поставили церковь Святителя Николая. По его приказу в 1603 году основан город Томск.

Московское боярство, получив земского царя, меж тем не унималось. Из Сийского монастыря Годунову доносили: “Старец Филарет смеется неведомо чему. Говорит про мирское житье, про птицы ловчие и про собаки, как он в миру жил, а старцам говорит: увидят они, каков он вперед будет”.

Нити боярских заговоров тянулись во все стороны государства, добирались до Сибири. На расправу позвал Годунов Шереметева, но дорога из Тобольска дальняя, можно целый год ехать, и, когда Шереметев прибыл в Москву, царь, никому уже не доверявший, принял его как верного слугу.

В Москве было страшно.

Три голодных года подряд распалили воображение. Являлись легенды о царе-грешнике, царе-детоубийце. У Романовых на подворье взращенный, бежал в Литву монашек Гришка Отрепьев. Пошли слухи о чудесном спасении Дмитрия, истинного владельца Московского престола.

От царя Годунова - народу милостивое и доброе: от всех податей освободил крестьян на три года, но добро оборачивалось злом, в милостях видели слабость.

К ужасу простых людей, по городу по стольному бегали лисы. Множество лис. Их руками ловили.

И венцом всех бед - война. Самозванец с казаками и поляками двинулся на Москву.

Годунов, забыв о всех обидах, которые он учинил Шереметеву, пожаловал его воеводой и послал взять у казаков Кромы.


*

Городок стоял на горе среди болот. Окруженные земляным валом и деревянной стеной с десятью деревянными башнями, Кромы не могли бы долго противостоять обученному царскому войску, когда бы за стенами сидели такие же обученные стрелецкие войска, но за деревянными стенами, за земляным валом сидели казаки, свято верившие, что Самозванец - истинный, непорочный, оболганный и обиженный коварным Годуновым царевич Дмитрий.

Шереметев под Кромы подступил горячо, да взять не сумел.

У казаков атаманом был лютый воин и чародей Корела. Он не только от Шереметева отбился, но и от большой царевой рати воевод Федора Мстиславского и Василия Шуйского. Восемьдесят тысяч доблестных московских и городовых дворян, лучшие стрелецкие полки и ополчения не могли одолеть четырехтысячное казачье войско.

13 апреля 1605 года скоропостижно умер Борис Годунов. Говорили, отравился.

Шереметев со своим отрядом был послан в Орел. Здесь он встретил Самозванца хлебом и солью.

20 июня 1605 года Самозванец торжественно вступил в Москву. Заняв престол, царь, чтобы удержаться, должен миловать и награждать. И Самозванец тотчас наградил своих “родственников” - Романовых.

Филарета посвятили в митрополиты. Ивану Никитовичу Романову сказали боярство, всех вернули из ссылок, кроме малолетнего Михаила, который в России имел опять-таки по степени родства самые законные права на престол, но и того с Белого озера перевели в большой город Кострому.

Не забыли и Шереметева. В списке именитых бояр он стоял теперь шестнадцатым. Ему Самозванец доверил восемнадцатитысячное войско, которое должно было идти под Астрахань, взять ее и привезти в Москву еще одного самозванца, назвавшего себя Петром, сыном Федора Иоанновича.

Но на пасху, 24 апреля 1606 года, в Москву прибыла царская невеста Марина Мнишек со своим отцом воеводой Сандомирским. На пиру в честь будущего царского тестя за столами сидело все русское боярство и среди них Дмитрий Михайлович Пожарский. Венчание Самозванца и Марины было назначено на пятницу. Это смутило православный народ и помогло боярскому заговору Василия Шуйского.

Самозванец венчался 8 мая, а 17 мая отряд Шереметева разными воротами вошел в Москву. С молчаливого согласия царского войска восставший народ перебил поляков. Тело Самозванца приволокли на Красную площадь, оттуда в деревню Котлы, там сожгли, пеплом зарядили пушку и пальнули в ту сторону, откуда Самозванец явился, - на запад.

20 мая люди Василия Шуйского заполонили Красную площадь и выкрикнули его, князя Василия, в цари.

Митрополит Филарет, бояре Воротынские и Шереметевы в первый же день царствования Василия Шуйского составили заговор в пользу более родовитого Мстиславского.

Единой России уже не существовало. В Камарницкой волости появился Иван Болотников. В Путивле воевода Шаховской, верный присяге, собирал друзей царя Лжедмитрия, в Астрахани воевода князь Иван Дмитриевич Хворостинин принимал присягу в пользу четырнадцатилетнего Петрушки. Царь Шуйский послал Шереметева усмирить Астрахань. Шереметев Астрахань взял, но стоило ему уйти вверх по Волге, как в Астрахани объявился еще один претендент на престол, некий царевич Лаврентий.

А на Москву уже двинулся с поляками и казаками Лжедмитрий II. У него была грозная сила: восемнадцать тысяч польской конницы, две тысячи польской пехоты, 15 тысяч донских казаков и 13 тысяч запорожцев.

Себеж, Опочка, Остров, Изборск и, наконец, Псков присягнули Лжедмитрию II. Пали Суздаль, Переяславль-Залесский, Ростов.


Ростовский митрополит Филарет заперся в Успенском соборе. Поляки взяли собор приступом, разграбили гробницу святого Леонтия, Филарета схватили, нарядили в сермягу, лапти, на голову нахлобучили татарскую шапку и под стражей отправили в Тушино, где теперь стоял Лжедмитрий II.

Федор Иванович Шереметев вдруг стал героем. В сентябре 1608 года он начал поход из Астрахани, которую снова пришлось усмирять, а в ноябре, занимая города, пришел в Казань. В его армию влились верные России чуваши, черемисы, мордва, башкиры.

Шереметев двинулся к осажденному воровским войском Нижнему Новгороду и разбил врага под Балахною… Но царя Шуйского насильно постригли в монахи.

В Москве образовалась семибоярщина. Федор Иванович Шереметев был одним из семи правителей. А потом он присягал королевичу Владиславу, писал верноподданические письма полякам: “Ясне и вельможному Льву Ивановичу Сапеге, канцлеру великого княжества Литовского, старосте Могилевскому, моему милостивому пану и добродею Федор Шереметев челом бьет”.

И когда на защиту родины поднялся весь русский народ, Шереметев с Михаилом Романовым и его матерью вместе с поляками отсиживались в осаде, в Кремле.

Но тот же Шереметев ездил за Михаилом в Кострому звать его на царство, заключал с поляками Деулинское перемирие в 1618 году, а в 1634-м - Поляновский мир. Вел переговоры мудро, твердо. Поляки, заключив Поляновский мир, даже решили увековечить это событие воздвижением мраморных столбов, но Шереметев и тут на своем настоял.

“В Московском государстве, - сказал он польским комиссарам, - таких обычаев не повелось, и делать это не для чего. Все сделалось волею божией и с повеления великих государей. А в память для потомков все статьи записаны в посольских книгах”.

Царь, щедро награждая Шереметева за выгодный для государства мир, похвалил его и за этот ответ полякам.

“Дело нестаточное бугры насыпать и столпы ставить, - писал царь Михаил Шереметеву, - доброе дело учинилось по воле оОЯ”ьей, а не для столпов и бугров бездушных”.

Таков был третий человек государства после царя и царева двоюродного брата Ивана Борисовича Черкасского, с которым Михаил рос, отбывал ссылки и который теперь управлял Приказом Большой казны, а во время войны и русским войском. Но все это были руки государства. Ум государства и его совесть - Шереметев, устремления государства - устремления Шереметева.


Глава вторая

Столы были накрыты, лавки поставлены, ^озяии, чтоб гостей ненароком не обидеть, кафтан дорогой надел, но гости что-то задерживались.

Шереметев быстро ходил по огромной горнице, то и дело останавливаясь и сердито глядя на закрытую дверь. И когда боярин совсем уже рассердился, дверь смилостивилась, повела игриво косым плечом, и в горницу колдовскими шарами вкатились скоморохи. Первые - поменьше, а чем дальше - побольше: сначала скоморохи-детки, потом девки, потом мужики, а последний косматый - великан Топтыгин.

Вкатились молча и пошли-понеслись по кругу, да молча все! А как Топтыгин в горницу ввалился, грянула бешеная свиристель, заплясали-заходили пол и потолок, окна передернулись, кубки на столах - вподскокочку, тарелки - вприсядочку. Сел боярин на лавку, поставил руки в боки, головой тряхнул, ножками прищелкнул, а скоморохи - сама метель. Коли голова некрепка - кругом пойдет. Ни зги - красная да зеленая пурга.

Хлопнул Шереметев в ладоши, руки в стороны, на столы указал. Где пир, там и гам. За едой да питьем скоморохи дело свое не забывали. Явилась перед боярином под нарядный голос кувикл - древней басовитой русской флейты - госпожа “Кострома”.


Взялись скоморохи за руки, поплыли хороводом вокруг “Костромы”:

Кыстрыма, Кыстрыма, государыня моя Кыстрыма.

У Костромушки кисель с молоком,

У Костромушки блины с творогом.

Кострома - царь-баба. Мужики ей до носу не доросли. А у нее еще кокошник.

Вылетел из хоровода мужичок-растрепа, один глаз подбит, под другим глазом - радуга.

- О, здорово тебе, Кострома!

- Здоровенько.

- Что ты делаешь?

- Да вот веселилася, а теперь работать спохватилася. Хочу прядево брать.

Взяла Кострома прядево, а хоровод опять по кругу пошел: “Кыстрыма, Кыстрыма, государыня моя, Кыстрыма…”

“Царство нужно готовить к большой и долгой войне. Войны с Турцией не миновать”, - ясно подумалось Шереметеву. Он тихонько стал отговаривать себя: войну можно обойти, Азов отдать, а вместе с Азовом махнуть рукой и на другие казачьи городки - мир России необходим, как хлеб и воздух. Чтобы пришли победы потом - теперь нужен мир. Его нужно купить хоть втридорога. На любые убытки ради мира нужно пойти, ибо… войны, большой и долгой, после которой исчезнет Крымское царство и, может быть, и сама Оттоманская империя, - России не миновать. Стоит туркам расправиться с Персией, они попрут на Украину, на русские земли. Волчье племя сытости не ведает.

Винниуса в Туле поторопить нужно. Железные заводы нужно сразу большими ставить, пушек и ядер понадобится бессчетно.

Так думал боярин Шереметев, а скоморохи уже пели концевую песню своей “Костромы”.

Эй, Ягор-Ягорушка, Качурявая головушка.

Да и кто тебя, Ягор, спородил? Спородила меня матушка. А вскормил сударь-батюшка. А взнуздала чужая сторона.

“Чужая сторона? - подумалось Шереметеву. - Для русского чужая ныне - Крымская сторонушка. Сколько мужиков каждый год в полон нехристи уводят? Всю тысячу! И надо терпеть. Терпеть и терпеть…”

Оторвался вороной конь От столба от точеного. А ворвался вороной конь, А ворвался во зеленый сад, Притоптал всю калинушку, Всю калину-малинушку…

“Укреплять, укреплять нужно новые города на засечной линии. И другие ставить. Если турки и подойдут к Москве, так чтобы подошли они битые и терзаные”.

…Собор нужно созывать. Спешно!

Шереметев резко поднялся:

- Спасибо, скоморохи! Потешили,

Ушел в маленькую боковую дверь, узкой лестницей поднялся на второй этаж и спросил писаря:

- Перо да бумага готовы?

- Готовы.

- Пиши!

*

Спешно созванный Земский собор одобрил волю государя, и по городам и весям, во все концы, ко всем народам России полетела царская грамота:

“И мы, великий государь, учинили собор и говорили на соборе… как нам для избавления православных христиан против крымского царя стоять, и какими обычаи ратных людей сбирать, и чем строить? И собором приговорили взять с церковных вотчин даточных людей пеших с десяти дворов по человеку, а с поместий и с вотчин служилых людей и сдворцовых с двадцати дворов по человеку, а с городов, с посадов и с уездов с черных волостей указали есмя взяти, ратным людям в жалованье с десяти дворов за даточного человека по двадцати рублей, со двора по два рубля… А сборщиков вам для сбору тех денег не послали, жалея о вас, чтоб вам от них провежа и убытков не было”.

Государь знал своих рукастых слуг.

Пока собор судил да рядил, Федор Иванович Шереметев занимался укреплением порубежных городов и подстегивал “мельничные заводы для деланья из железной руды, чугуна и железа”. Пушки и ядра лили из чугуна. Дело это новое для России.

Раньше ружейные стволы, чугунные пушки, ядра и прочие артиллерийские припасы за редким исключением привозились из-за границы через Архангельск, морским путем.

Но в 1632 году голландский купец Винниус получил от государя дозволение поставить неподалеку от Тулы вододействующий завод для отливания разных чугунных вещей и для деланья из чугуна по иностранному способу железа.

Царь Михаил, любя мастеров, даровал Винниусу привилегию, по которой в течение десяти лет никто в России не мог ставить подобные заводы. От Винниуса требовали, чтоб государевых людей “всякому железному делу научать и никакого ремесла от них не скрывать”.

Из-за горизонта всходила туча, и, хоть неизвестно было, сколь она велика, Шереметев гнал к Винниусу своих дьяков, требуя, чтобы весь чугун отныне пошел на пушки, ядра и пищали.

Закипела жизнь в порубежных городах. От Воронежа до Чернавы спешно поднимали земляной вал. На двенадцать верст вала ставили три земляных города. От Тамбова до той же речки Чернавы воздвигали линию надолбов. В новый город Ломов, которому всего-то был год, Шереметев лично отправил четыре медные пищали с ядрами в два и два с половиной фунта.

Боярин Шереметев спешно готовил Россию к большой войне, но туча, вставшая над горизонтом, не двигалась, и только летучие темные облачка отрывались от нее и набегали на украйные укрепления, выведывая их силу и надежность.


Глава третья

В Крыму царствовал Бегадыр Гирей.

Проснувшись поздним утром, почти около полудня, он рассматривал потолок, красный, расписанный золотыми и черными цветами, потом поднимал руку, тотчас входили слуги и начинали растирать хану тело, касаясь каждого мускула, каждой складки кожи. Тело горело, было молодо, но Бегадыр позволял нести себя на руках в мраморную купальню, рассчитанную на одну особу. Этой особой был он сам.

Выкупавшись, Бегадыр облачался в одежды, подаренные ему султаном: голубой кафтан подпоясывал желтым шелковым поясом с золотой пряжкой. Надевал красные шаровары, желтый чекмень. На голову - корону с зеленым верхом, обвитую белой шалью с золотыми жилками, усыпанной драгоценными каменьями, с жемчужными подвесками и сверх того украшенной пером, склеенным из перьев колпицы106.

Облачившись, хан шел в тронный зал и садился на трон, под балдахин с малиновым верхом, с ниспадающими тяжелыми золотыми кистями. Он сидел на троне в пустом зале, пытаясь самому себе привить мысль, что это его трон, его место, и дворец, в котором он живет, - это его дворец, а люди дворца - это его люди, его слуги.

Голод срывал Бегадыра с трона, трапеза в одиночестве, но под музыку. Оркестранты сидели за дверьми и наигрывали самые нежные и легкие мелодии.

После еды Бегадыр отправлялся в гарем полюбоваться наложницами. Из гарема он спешил в сокровищницу - к своим богатствам. Потом поднимался в верхние покои и приглашал к себе Фазиля-Азиза-эфе-нди. Молва утверждала: Фазиль-Азиз-эфенди так умен, его сочинения настолько глубокомысленны и переданы таким трудным языком, что его могут понять лишь самые ученые люди.

Хан Бегадыр почитал себя поэтом и философом, а потому не мог отказать себе и в этом наслаждении - беседе с человеком, равным по уму. Высказывать мудрость свою открыто хан Бегадыр считал делом, недостойным царей, но он позволял себе задавать мудрые вопросы.

- Что есть подлинное величие? - спросил Бегадыр Гирей своего философа на этот раз.

Фазиль-Азиз-эфенди не был стариком. В нем ничто не выдавало дервиша, отшельника, чудака-звездочета. Лицо воина: правая щека разрублена вдоль, левая бровь - поперек. Роскошные одежды, перстни с драгоценными каменьями, в голосе - власть, в словах - мужество. Отвечая, Фазиль- Азиз-эфенди глядел в глаза.

- Великий хан, подлинным величием обладает не тот, кому покоряются народы и государства, и не тот, у кого золотых столько же, сколько звезд. На деньги можно купить все города, земли, любовь и даже власть, но свободу мысли и духа купить невозможно. Свободу мысли и духа нельзя добыть ни саблей своей, ни силой полчищ. Эту величайшую драгоценность жизни приобретают только путем познания и страдания.

- Фазиль-Азиз-эфенди, ты хочешь сказать, что подлинное величие - это величие свободного духа. Но что это такое - свобода духа?

- Государь, свободен тот, кто познал все виды рабства и преодолел их в самом себе.

- Мы пришли к тому, Фазиль-Азиз, что величие, стало быть, равно свободе, а свобода равна истине?

- Государь, это так и есть. У меня было черное время, когда я, познав мощь своего ума, пришел к выводу: религия и разум - в вечном противоборстве. Однако, чтобы говорить другим, надо знать, что есть в тебе. Я заглянул в себя и отыскал в себе одно ничтожество и полное отсутствие знаний. Тогда я вернулся к богомыслию. Попугай моей души принес меня к богу, и я, грешник, нашел всеобщее разрешение всему, что есть, познанием единства божия. Истиной владеет тот, кто получил от самого бога луч, посланный им в точку души. Без божественного просветления человек живет бессмысленно, как живут скоты. Луч истины - это не что иное, как экстаз божественного познания.

- Фазиль-Азиз, друг мой, но скажи тогда, кто же те люди, удостоенные луча экстаза?

- Государь, но я уже имел смелость сообщить вашему величеству, что без божественного просветления человек только скот, животное, живущее единственно ради насыщения желудка. Бог дает свет всем, но не каждому дано уловить этот свет и удержать его в сердце своем. Этот свет подобен солнечному свету, который можно собрать увеличительным стеклом в единую, испепеляющую предметы точку.

- Но кто же собирает свет божественного познания? Кто?

- Государь! Идущие по пути божию не те, кто проводит жизнь в телесных удовольствиях. Не те, кто ради этих удовольствий питает привязанность к бренному миру. Эти на пути жизни никогда не найдут истинного наслаждения, которое заключается в познании своего ничтожества. В этом познании - счастье. Человек, сказавший себе: “Я ничего не знаю! Господь, вразуми!” - обладает высшим истинным знанием своего незнания, он и достигает высшего величия через понимание своего полного ничтожества.

Бегадыр был серьезен. Он сказал вдруг:

- Если ты сам себе нужен, то и узнай самого себя. Так я поступил сам с собой и в себе самом нашел для самого себя лекарство, которым помог своему мучению.

Так или как-то очень похоже говорил Абу-Гамет-Маго- мет-аль-Гацали, великий араб.

- Государь, я поражен начитанностью вашего величества. Я с радостью сообщаю вашему величеству, что являюсь верным учеником Абу-Гамет-Магомет-аль-Гадали.

- Мой Фазиль-Азиз, ты говоришь, что людям, проводящим время в телесных удовольствиях, истинное наслаждение, под которым ты понимаешь познание, недоступно. Отчего же ты сам столь внимателен к своему платью? На тебе золота не меньше, чем на мне.

- Государь! Как овцы не могут быть отарой без пастуха, так и люди ни на что не способны без предводителя, с пастухом же и люди и овцы могут пройти тысячи верст, и только потом, закончив путь, они бывают изумлены и восхитятся самими собой. Государь, можно проповедовать на базарах в рубище дервиша, но эта проповедь доходит до ушей овец, которых, когда приходит время, стригут. Я предпочитаю проповедовать среди тех, которые стригут.

- Но не кажется ли тебе, мой дорогой Фазиль-Азиз, что слово, которое рождается там, внизу, является в мир как бы само собой и поэтому оно правдивей? Слово снизу похоже на промысел бога, слово сверху - плод ума человеческого?

- Государь, я помню то, что произошло с учителем Бая- зидом из Бистама. При жизни не было человека более гонимого и униженного, когда же он умер, то люди, которые гнали его, стали поклоняться его могиле. Или как сказал мудрец: “Общение с благородной личностью Баязида из Бистама было жителям Бистама недоступно, а с его могилой, которая есть камень и глина, их соединяет самая тесная родственная связь”.

В комнату беседы вошел Маметша-ага.

- Государь, важное известие от Порога Счастья.

Бегадыр Гирей поднялся с коврика размышлений. Пошел

следом за Маметшой в тронный зал. Там уже собрались сановники. От Порога Счастья прибыл чауш107. Он привез известие о том, что мурза Кан-Темир задушен по приказу султана. Сын Кан-Темира в пьяном виде убил турка. Султан приказал наказать убийцу отсечением головы. А чтобы не возникло у ногайцев возмущений и мятежей, главу их, Кан-Темира, удушили в Скутари, где он жил в садах султанши Айше.

Эта весть была приятна Бегадыру. Убит сильный противник, возмутитель спокойствия, ниспровергатель крымских царей. Смерть хана Инайет Гирея отмщена, но увы! Живы те, кто убил его братьев. Честь царского рода поругана, а это есть дело здравствующего царя, ибо он - Гирей.

Чауш султана привез также фирман, которым Мурад IV приказывал крымскому хану идти на Азов, взять его, а потом пожечь на Дону все казацкие городки, вплоть до границы с русским царем.

Война не была делом Бегадыра, но татары - гончие псы Великой Порты. Долгоцарствие ханов зависит от удачливости на войне.

Земли русского царя султан запрещал тревожить. Мурад готовился к большой войне с Персией. Если на Востоке - война, на западе должен быть мир.

Степные ветры приносили тревожные вести - русский царь посылает казакам на помощь стотысячную армию. Это была выдумка, но пушки, порох и хлеб русский царь казакам посылал. Значит, и войска может послать.

Советники Бегадыра требовали нападения на русские украйны. Русских надо пугнуть, тогда они присмиреют.

И все это было суета сует, все это отвлекало Бегадыра от поэзии. А он был занят очень важным делом: сочинял эпитафию на смерть брата своей третьей жены, который ездил на разведку под Азов и погиб. Стихи, выбитые на камне, вечны.

Под предлогом обдумывания государственных дел хан Бегадыр заперся в покоях, никого не допуская до себя.

Его посетило вдохновение.

А Крым готовился к большому набегу. Третий брат Бегадыра, нуреддин Сафат Гирей, собирал войска за Перекопом. Нуреддину полагается ходить в походы с войском в 40 тысяч сабель, и Сафат ждал своих сорока тысяч.

Бегадыр возлагал на поход младшего брата многие из своих надежд, однако делал вид, что о походе он ничего не знает. У каждого бея есть свои счеты с русскими, не дело царя входить в частную жизнь своих слуг. Хан знал одну ноэзию.

Стихи он сочинял при луне. Это придавало им особую тонкость и чувственность.

Не бархат, а песни, не плоть - дух, не дрязги политики - свет мироздания.

Хан Бегадыр Гирей был счастлив.


АМЕТ ЭРЕН

Глава первая

Луна восходит над землею, на непостижимо прекрасное небо ради того только, чтобы осветить благословенный Бахчисарай. В Бахчисарае силы небесного движения над луной не властны. Словно телка, привязанная к колышку, идет луна вокруг дворца Гиреев, пощипывая звезды, как траву.

Так было во веки веков! Так было и в ту ночь полнолуния. Луна встала над минаретом ханской мечети и замерла, и сердце железного Амет Эрена ожило, сжалось и притихло, как задремавший ягненок.

В дворцовых садах, разбиваясь о мраморное ложе бассейнов, шелестели струи фонтанов. Листья на деревьях стали хрупкими, как венецианское стекло. Осторожно, чтоб не пробудить уснувших, дышали влажные розы. И, обтекая все на свете, прощая всем и примиряя всех, журчали воды реки. И вечно! И серебряно! А ведь Чурук-су - гнилая вода. Под солнцем Чурук-су не река - водопад помоев…

Нечто тонкое, прозрачное, а что - глаза разглядеть не уснели, - поднялось с куста и перелетело в глубину сада. Колыхнулось на ветвях и растаяло.

Железный Амет Эрен вцепился обеими руками в бердыш. В глазах его вспыхнули длинные огоньки. Так горят глаза у кошки, когда она чует мышь.

Что это было? Гурия? Но зачем она явилась ему? На радость или во искушение?

Амет Эрен на карауле первый раз. Он стоит возле решетчатой башни у Красных ворот, а решетчатая башня - любимое место хана Бегадыра. Скрываясь от глаз, из этой башни смотрит он на джигитовку и на пляски невольниц. Здесь, перед башней, поют ему сладкоголосые певцы.

Амет Эрен - семнадцатый сын Акходжи, живущего на берегу возле Грамата-кая, скалы, испещренной таинственными письменами. Амет Эрен - благословленный шейхом Мелек Аджедера, удостоенный милостей начальника ханских стрельцов - Маметши-ага, поставлен сюда, к решетчатой башне, самим Маметшой.

За спиной колыхнулся воздух. Амет Эрен бесшумным кошачьим прыжком развернулся, и его бердыш уперся в грудь явившемуся из потайной двери человеку.

Еще мгновение, и Амет Эрен, опустив бердыш к ногам этого человека, целует прах его ног.

- Встань!

Амет Эрен поднялся.

- Ты быстр, как барс.

- Я думал, это злоумышленник, повелитель!

- Я рад, что у меня такие воины. Если они видят и затылком, тогда нам не страшен самый коварный враг. Но сколько тебе лет? - Хан Бегадыр с удивлением разглядывал безусое лицо воина.

- В следующее полнолуние мне будет семнадцать лет, повелитель.

- Семнадцать лет? Кто же тебя поставил сюда?

- Меня поставил сюда Маметша-ага, повелитель.

Хан Бегадыр нахмурился. Складка подозрительности пересекла лоб, и тогда, осмелев, Амет Эрен сказал:

- Повелитель, мне семнадцать лет, но я убил в одном бою пятерых казаков.

- Ты убил пятерых казаков?

Да, повелитель.

- Как тебя зовут?

- Амет Эрен. Я назван именем святого джигита. Это имя дал мне мой отец Акходжа. Я его последний, семнадцатый сын. Я его надежда.

- Семнадцать лет, семнадцатый сын, убитые казаки - это знамение. Я напишу об этом сонет. А теперь скажи мне - ты видел… там? - Хан указал в гущу сада.

Сердце у Амет Эрена радостно сжалось:

- Видел, повелитель.

- Что это было?

- Белое. Как облако, повелитель.

- Почему ты не погнался… за этим?

- Но меня поставили сюда.

Хан опять посмотрел в лицо мальчика-воина.

- Значит, ты надежда отца. На что же он надеется?

- На то, что скоро наступят славные времена. Он говорит: Крым - наследник Золотой Орды. Пора вернуть утерянное. Астрахань и Казань. Пора поднять зеленое знамя Магомета и превратить русских в рабов, или пусть принимают ислам.

- Что оно сулит, число семнадцать? - Хан спросил самого себя, и Амет Эрен промолчал. - Поезжай завтра домой и привези мне твоего отца. Я хочу с ним поговорить.

- Слушаю и повинуюсь.

*

Хан Бегадыр переходами, мимо безмолвной стражи, прошел в тронную залу. Жестом выслал за двери слуг. Сам потушил светильник. Сам зажег жаровню с благовониями и сел на трон.

Лунные окна лежали у ног повелителя, тянулись к жаровне, к живому красному огню.

Бегадыр никак не мог понять, почему растревожил его Амет Эрен, его странное число семнадцать. Это число связывалось с чем-то очень важным… Аллах! Да ведь турецкий султан Мурад IV - семнадцатый султан дома Османа!

Бегадыр вытащил из-за пояса кинжал, потянулся рукою в сторону окна, поймал клинком лунный луч.

Поднес кинжал к губам и поцеловал клинок: губы обожгло холодом, сверлящий вкус железа прилип к кончику языка. Бегадыр распахнул халат и спрятал кинжал у сердца. Предание Гиреев гласило, что этот кинжал был верным другом Тука-Тимура, удельного князя великой Болгарии - великого волжского царства.

Он, Бегадыр Гирей, сидящий на троне Крыма, - наследник Батыя, наследник Чингисхана? Но где оно, это наследство? У русских. Один жалкий городок Касимов под Рязанью - вот и все, что осталось от Золотой Орды. Да и то! Касимовские ханы - холопы московского царя. Основал это ханство Касим, сын Улуг-Мухаммеда.

Два столетия тому назад Улуг-Мухаммед вернулся на землю отцов и на месте исчезнувшего Болгарского основал царство Казанское. Улуг-Мухаммед пал от руки сына Махмудека, а два его брата бежали к русским. Они верно служили русскому царю, и царь дал Касиму город на Оке. Род Махмудека был недолговечен, он пресекся в 1519 году. А еще через тридцать лет русские взяли Казань.

Кто наследник великой Болгарии? Он, Бегадыр Гирей.

Кто наследник империи Османа?

Он, Бегадыр Гирей, крымский хан.

Судорога сводит челюсти. Он, Бегадыр, наследник царств, будто Кость, получил Крым. А где его Кафа? Кафой владеет турецкий паша.

Да и Крымом владеет ли он, наследник царств? То и дело приезжают чауши султана с приказами, беи пяти родов требуют блюсти их выгоды. И всех надо слушать и слушаться.

Хан вскочил с трона. Промчался по залу, наступая на лунные пятна, словно хотел раздавить этот волшебный огонь. И снова кинулся к трону, встал перед ним на колени, обнял.

“Удержаться на престоле! Ползать перед султаном на коленях, но удержаться, пока этот тиран не захлебнется в милом его сердцу вине. И тогда!”

Бегадыр достал из-за пазухи кинжал Туки-Тимура, баюкал его как ребенка. Ходил вокруг жаровни и баюкал.

Угли разгорелись и были белы, как глаза гнева.

В ту ночь Бегадыр Гирей сочинял гневные стихи. В стихах его били барабаны побед, поднимались, заслоняя небо, призраки предков. Сам Чингисхан клал свою ледяную руку на голову Бегадыра, благословлял на подвиг.

Под утро хан в жаровне сжег эти свои стихи, как сжигал все прочие, кроме тех, где пели соловьи и цвели розы.

Хан Бегадыр считал себя умнейшим человеком на земле.


Глава вторая

Над ущельем в предутреннем холодном небе таяла последняя звезда. Ночь земли не подменила. Татарская земля была суха и камениста. Воздух над землею этой пах пылью, поднятой табунами лошадей, грязной бараньей шерстью, пресными лепешками и острокислым молоком.

Амет Эрен стоял у могилы своего покровителя, святого джигита Амет Эрена. Здесь, под Бахчисараем, перескочил святой джигит на коне ущелье, не пропастёнку какую-нибудь - ущелье, в котором поместились аул и пышные просторные сады.

Святой джигит, пролетая над ущельем, метнул в расселину между скалами копье. На память! Пусть потомки знают о себе: какого они корня! Сколь были могучи и великолепны батыры прежних времен, каких коней объезжали и как служили те кони всадникам!

Говорят, всякую пятницу в расселине Копья горит зеленый огонь, знак особой милости аллаха. Не всякому только виден святой знак.

- Пора!

Юный Амет Эрен вздрогнул. Оглянулся. Никого. А ведь голос прозвучал явственно. То ли сам он это сказал?

Солнце уже поднялось.

Амет Эрен вскочил на коня. Поднял на дыбы. Развернул. Разворачивая, запрокинул голову, чтобы увидеть над собою оба края ущелья. Увидел небо и птицу.

И, не удержавшись, подумал дерзостно: “Мне бы такого коня, какой был у святого джигита!”

Вспомнилось лицо хана Бегадыра. Узкое, как серп луны. Огромные, остро срезанные костистыми щеками глаза, толстые губы, усы как согнутый лук. И борода - тощая, не шире кошачьей лапки, жесткая, злая. Изогнулась, как поднятый лошадиный хвост.

В спину толкнуло сильным порывом ветра - дорога будет счастливая. Амет Эрен натянул поводья и припал головою к шее коня. Он мчался к Грамата-кая. Там, на скале, затаясь, не отпуская моря от глаз своих, сидел Амет Эрен в былые дни часами. Он так ничего и не углядел в морском просторе, но глаза его, привыкшие к далям, были отточены, как сталь благословенного Дамаска.

От богатых ковров, покрывающих стены и пол сакли, было душно и багрово.

Два одинаковых старика неподвижносидели супротив, за низеньким татарским столом, в вершок от пола. К еде не притрагивались. Молчали и смотрели друг другу в глаза. Без гнева и радости, без любви и без ненависти, без равнодушия, но и без любопытства.

Их молодость минула в незапамятные времена. Глаза их, которые когда-то бросались черными дьяволами, чтобы сломить, выпотрошить и бросить к ногам своим, теперь эти глаза - старческие заплесневелые колодцы - были трясинами. Они заглатывали все, ничего не возвращая, ничего не суля, не оставляя ни одной надежды.

Безмолвное сидение конца не имело. Старики были так неподвижны и так похожи, что со стороны почудилось бы: сидит один, второй - зеркало.

- Это наша последняя встреча, Акходжа.

Слова прозвучали нежданно, как нежданна молния зимой, но огня в них не было. В них не было ни горечи, ни смирения. В них зияла пустота.

- Не гневи аллаха лжепророчеством, Караходжа. Я не видал тебя столько лет, что забыл твое лицо и твой голос, но, видно, в книге судеб было написано, что мы встретимся, и ты сидишь передо мной.

- Сколько же лет я не был на родной земле? Теперь не вспомнить, пожалуй.

- Когда ты, Караходжа, опозорил имя отца нашего, меня, твоего брата, и моих детей, когда ты отступился от веры пророка…

- Я не оспариваю твоих слов, Акходжа, только потому, что в них нет правды.

- Когда ты, Караходжа, переступил законы шариата и, спасаясь от святого суда, бежал, я дал клятву смыть позор рода нашего кровью неверных. Я ходил в походы, моя сабля не просыхала… Я ходил жечь городки черкесов. Брал в полон запорожцев, и в награду бог дал мне семнадцатого сына. Я назвал его Амет Эрен. Я поклялся вырастить из него меч Магомета.

- Сколько лет твоему младшему?

- Ты не был на родине семнадцать лет, Караходжа.

- Мне говорили, у тебя и дочь есть.

- Я верую! И бог дал мне и сохранил всех семнадцать сыновей, а мою дочь Гульчу называют розой Грамата-кая. А что дало тебе твое безверие?

Они разговаривали, не повышая голоса, не отпуская ни на миг глаз друг друга, но говорили они медленно, вяло, хотя слова, которые они произносили, требовали крика и крови.

- Я одинок, Акходжа, - ответил Караходжа. - Я одинок тем одиночеством, в котором теперь пребывает наш милосердный аллах.

- Не богохульствуй!

- Акходжа, на моих одеждах заплаты, но я освобожден от необходимости латать свою душу. Моя совесть пребывает в мире с моим сердцем и с моим разумом. Твоя пища чрезмерна, Акходжа, твои одежды роскошны, но за это плачено человеческой кровыо.

- Плачено кровью гяуров, Караходжа. Ты так и не излечился от своего безумия. Тебя зовут Караходжа! Неужели тебе мало этого? Ты черный учитель. Так не бывает, чтобы весь народ жил неправдой, а вся правда принадлежала одному безумцу.

- Корейшиты108 тоже не приняли проповеди пророка Магомета!

Они разом поднялись на ноги, и в тот же миг растворилась дверь и в саклю вошел белый от пыли воин.

- Амет Эрен! - всплеснул руками Акходжа, - Сын мой!

- Отец, тебя зовет пред очи свои хан Бегадыр! - предупреждая объятия и как бы отстраняя от себя, сухо, резко, торжественно проговорил Амет Эрен.

- Свершилось! - воскликнул Акходжа, падая на колени. Прочитал молитву. Поднялся. Ударил в ладоши. Вбежавшему слуге приказал: - Позови моих сыновей. Нас ожидает властелин Крыма, наследник славы и земель ханов Золотой Орды, хан Бегадыр Гирей.

Началась суматоха сборов, но Амет Эрен, не замечая ничего и никого, сел на ковер к еде и принялся за мясо.

- Разреши и мне, сын мой, разделить с тобой твою трапезу.

Это сказал старик, с которым беседовал отец.

Амет Эрен сделал жест рукой, чего, мол, спрашиваешь? Коли пришел в дом - ешь. Глянул на старика. Изумился - копия отца. Понял наконец, кто перед ним. Историю Кара-ходжи он слышал.

- Ты брат отца?

- Я твой дядя.

- Ты теперь будешь жить у нас?

- Нет, сын мой. Мне нужно еще побывать в тысяче мест. Мир божий - совершенство божие, но о людях этого сказать нельзя.

- Мне говорили: ты заступник неверных. Я рад, что ты уйдешь. Я теперь сеймен. Я был в походе и убил пятерых казаков.

- Когда-то я тоже многих убил. Мною восхищались, и гордость распирала меня. Я был подобен надувшейся лягушке. Теперь я плачу о тех несчастных днях. Я молю бога простить меня за жестокость. Я прихожу к людям и умоляю их не идти дорогой, которую испытал и которую нашел отвратительной, ибо она дорога к Иблису.

- Ты - гость и ты — старик. Я прошу тебя замолчать. Твои слова ядовиты, а мне ничего другого не остается, как слушать тебя. Не мешай мне есть, у меня далекая дорога.

- О молодость! - простонал Караходжа. - Мы в молодости все жестоки, глухи и слепы. Я ухожу, бедный мой Амет Эрен. Мои слова не яд. Они бальзам, но, когда эти слова наконец прикоснутся к пламени твоего ума, будет слишком поздно.

Амет Эрен схватил кинжал и с силой воткнул его перед собой, пробив краешек своего халата, ковер и стол.

- Не вводи меня во грех, старик!


Глава третья

У хана Бегадыра было три брата. Ислам стал калгой, Сафат - нуреддином, младший Байран - ему было всего десять лет - именовался царевичем.

Резиденция калги - город Акмечеть, он же Симферополь. Акмечетью город назвали в честь белой большой мечети Джумаджами, расположенной в восточной части города. Мечети в Крыму были редкостью, самая древняя из них находилась в бывшей столице крымского царства - Эски-Крым (Старом Крыму). Она была построена в 1314 году.

Подати и налоги с жителей Акмечети шли в казну калги.

Резиденция нуреддина находилась в пятнадцати километрах от Бахчисарая, на реке Каче. Здесь был мусульманский монастырь, часть доходов которого шла в казну нуреддина.

Хан Бегадыр пригласил братьев в Бахчисарайский дворец на семейный совет.

Он принял братьев в тронном зале.

- Видите? - спросил он братьев.

- Что? - удивился калга Ислам.

- Меня.

- Видим, - нерешительно произнес Сафат.

- Где я?

Ислам наконец понял, о чем спрашивает хан.

- Ты на троне Крымского царства, государь.

- Где вы?

- Мы перед лицом твоим, хан! - весело откликнулся Сафат.

- Поглядите на себя, поглядите вокруг себя.

Их одежды были тяжелы от сверкающих каменьев, они стояли в прекрасной зале, украшенной золотом, серебром, коврами, драгоценным оружием, в двух жаровнях курились благовония.

- За эти три месяца царствования мы узнали, что есть наслаждение, но мы еще не изведали, что есть власть, - сказал Бегадыр. - Твой поход, Сафат, - ключ к моему царствованию, к нашему владению Крымом. Твой поход даст ответ, надолго ли мы утвердились на этих берегах. Если ты приведешь тысячи и тысячи пленных, если воины привезут великую добычу - сердца татар будут с нами. Если ты привезешь трупы своих воинов, не мы будем править - нами. Мы будем слушать беев пяти родов, слушать волю султана, его визирей, его пашей, а когда всех слушаешь, тебя уже никто не станет слушать. И все это, - Бегадыр повел руками, - уйдет от нас. Все это покажется нам сладким сном.

Пыль, топот, храп лошадей, звон оружия - и где? Перед воротами дворца.

Хан Бегадыр поднял бешеные глаза на вошедшего в тронный зал Маметшу-ага.

- Повелитель! Твой раб, сеймен Амет Эрен, посланный в Грамата-кая, прибыл и просит известить о том.

Толстые губы Бегадыра Гирея растянулись в улыбке.

- Пусть Амет Эрен войдет вместе со своим отцом.

- Повелитель! Акходжа, отец Амет Эрена, привел тебе в подарок сто отборных кобылиц. Он спрашивает: не желаешь ли ты посмотреть на лошадей?

- Желаю.

Хан встал с трона и без всякого промедления пошел из дворца. Удивленные вельможи, толпившиеся у двери тронной залы, последовали за ним: хан идет к простому сеймену? Что бы это значило?

Кобылицы - одна к одной; это было видно издали. Все в масть: литая красная бронза и золотой фонтан грив.

Перед табуном на коленях люди. Впереди седой, в белых одеждах старик.

Хан Бегадыр остановился перед ним.

- Встань, Акходжа! Что это за люди с тобой?

Спросил, а сам уже насчитал: за Акходжою семнадцать

человек. Значит, сыновья.

Акходжа поднялся с колен.

- Повелитель, ты звал меня, и я пришел. Прими же в подарок плоды наших трудов - этих кобылиц. Повелитель! Ты позвал меня одного, но я пришел к тебе с моими детьми. Я привел их к тебе потому, что все они воины. Мое сердце говорит мне: скоро будет большая война! Великий хан Бегадыр! Молю тебя, прими моих детей под свою могучую руку - и у тебя будет еще семнадцать пар рук, на которые ты можешь положиться, как на свои собственные.

Акходжа опять упал на колени.

- Встань, Акходжа! Твое сердце тебя не обмануло, ибо скоро татары выступают в поход. Мы поднимем знамя священной войны, и победы наши принесут нам стократную добычу.

Чуя спиной, как тихо и напряженно следят его вельможи за этой беседой, Бегадыр Гирей нарочито потупился вдруг и спросил так тихо, что за его спиной, стараясь не упустить царское слово, раздался шелест движения - мурзы вытягивали из халатов шеи. Бегадыр Гирей спросил Акходжу:

- Скажи мне, но скажи только то, что думаешь, а не то, что было бы приятно ушам повелителя Крымского царства. Скажи мне, Акходжа, веришь ли ты в нашу победу над неверными?

- Повелитель, я отвечу тебе сразу, чтобы раздумьем не вызвать в тебе колебания. Я отвечу, спросив тебя: разве привел бы я корень моего рода, если бы в душе у меня росло хотя бы одно зерно сомнения? Но, повелитель, мне кажется, я знаю, что тебя тревожит! И я скажу тебе: татары испытывают терпение аллаха. Вера пошатнулась. Есть такие, кто забыл о джигате109 - великом завете Магомета, кто вместо того, чтобы употребить все усилия в войне ради аллаха и пророка его Магомета, думает только о наслаждениях. Сабли многих наших мурз ржавеют в ножнах.

Хан Бегадыр смиренно склонил голову перед неистовым стариком.

- Научи меня, что же делать с теми, кого ты порицаешь, Акходжа.

И в запальчивости старик сказал:

- Повелитель! Китаби, огнепоклонники и прочие отступники от ислама, убоясь нашего оружия, платят нам джизье. Пусть же те, кто не посещает мечетей, кто ленив в молитве и в служении богу, заплатят тебе, повелитель, джизье, и пусть эти деньги, повелитель, пойдут на приготовление к походу.

- Вы слышали? - Бегадыр Гирей проворно обернулся к мурзам. - Само небо послало мне этого человека. Я беру его сыновей в сеймены. Мой народ жаждет войны. Идемте же в мечеть, помолимся нашему великому богу! Пусть с сегодняшнего дня, подготовляя себя к высокому божественному делу, правоверные мусульмане говеют и ходят для молитвы в мечети. С тех, кто не выполнит указа, брать по два золотых… Веди нас в мечеть, Акходжа.

И Акходжа, впервые вступивший во Дворец Гиреев, повел за собою высочайших людей государства в священную мечеть крымских царей.

Хан Бегадыр не мог нарадоваться на царские свои деяния.

Стоило султану потребовать действия - и тотчас объявился Акходжа с неистовой проповедью священной войны. То, что Акходжа появился в нужный миг, - счастливая случайность, но ведь случайностями нужно уметь пользоваться.

Нуреддин Сафат Гирей покинул Перекоп, с ним сорок тысяч конников. Султан против набега, ему нужен Азов, но, чтобы взять Азов, необходимо отбить у русских охоту помогать Азову. Хан Бегадыр Гирей тоже не одобряет своеволия нуреддина и беев, которые идут с нуреддином в русские украйны, хан Бегадыр за большую войну под зеленым знаменем Магомета. Краеугольный камень этой войны - взятие Азова и уничтожение донского казачества. Но в свите нуреддина все семнадцать сыновей Акходжи. Если набег будет удачен, все вспомнят об этих семнадцати и вспомнят, что их послал с нуреддином хаи Бегадыр. Эти семнадцать - ханское благословение набега.

За набегом следит весь Крым. Все ждут. Ждут беи пяти и беи других восьми родов. Беи боятся большой войны с русскими. Бегадыр тоже ее боится. Он знает, татарской силой не то что Москвы, Азова не взять. Но слова не дела. Слова - для султана. Однако, если набег будет сокрушительным для русских, беи вынуждены будут считаться с волей хана Бегадыра.

Игра затейлива, а правила ее просты: выиграешь - все твое, проиграешь - одного себя.

Чтобы не прогневить Мурада IV, сразу же после бесед с его чаушем хан Бегадыр отправил в казачий Азов свое посольство. Хан требовал вернуть город. И казаки с ответом не тянули. Послы вернулись быстро, привезли письмо казачьего Войскового круга.

“Азов мы взяли, прося у бога милости. Дотоле у нас казаки место искивали в камышах. Подо всякою камышиною жило по казаку. А ныне нам бог дал такой город с каменными палатами да чердаками. А вы велите его покинуть!

Мы, прося у бога милости, хотим прибавить себе город Темрюк, да Табань, да Керчь, а бог даст, так и Кафу вашу”.

Послы с тревогой рассказывали: казаки проломы в стенах залатали, вал земляной возвели, ров углубили, башни на стенах поправляют.

Бегадыр иного ответа и не ожидал. Молился за удачу Сафата-нуреддина.

НАБЕГ

Глава первая

Нуреддин Сафат Гирей шел дорогой, которую разведал отряд Ширин-бея. Миновали сильно укрепленный монастырь и осадили Ефремов. Ефремов, хоть и назывался теперь городом, был слаб как городище: в два ряда тын из острых кольев. Между первым и вторым тыном - ров. Правда, глубокий и с водой. Это уже заслуга воеводы Ивана Бунина - заставил людей поработать ради спасения самих же себя. Перед первьм тыном успели нарыть ям, накидать шипов и спрятать пороховые мины.

Сорок тысяч нуреддина рассыпались по дорогам. Отряды пытали счастье там и здесь, прощупывали оборону. Под Ефремов пришел сам Сафат Гирей с пятнадцатью тысячами. В Ефремове же сидело две сотни стрельцов да сотнп три крестьян, объявленных казаками. Из деревень и сел набежало еще с полтысячи. Какая ни есть, а сила.

Сафат прислал под стены толмача своего:

- Сдайте город! Царевич обещает вам жизнь и волю! Не сдадите - всех уведет в полон.

С насыпного вала из-за тынов в ответ стукнула пушечка. Сафат Гирей поднял саблю и указал на город.

- Час сроку! Город должен лежать у моих ног.

Амет Эрен был в телохранителях нуреддина. Он весь трепетал: хотелось в бой, под ядра и пули, хотелось умыться кровью врага.

С холма, на котором разместился Сафат Гирей и его свита, поле битвы как на ладони.

Мчится конница. Туча горящих стрел взмывает в небо и летит на тын, на городишко. Запылала соломенная крыша. Воины спешиваются возле тына, в руках длинные топоры и лестницы. Бегут рубить бревна, несут сено и факелы. Поджечь тын - и дело с концом. И вдруг взрывы. Как жуткие удары грома. Одно пламя, другое, третье. К нему медленно поднимаются черные клубы. Татары прыгают на коней, спешат отойти в степь. И снова взрывы. Люди взлетают вместе с лошадьми. Отряд наскочил на мины.

Новая волна грохота - это бьют русские пушки. Бьют метко. Летят на землю сбитые ядрами кони, кричат раненые.

- Государь мой, дозволь пойти туда! - Перед Сафатом Амет Эрен. Мальчик-воин. Что ж, пусть идет и посрамит опытных бойцов.

Амет Эрен с братьями и приставшими к ним по пути конниками мчится под Ефремов. Навстречу вышли стрельцы.

Первый ряд припадает на колено. Второй стоит в рост. Залп из пищалей. Всадники вокруг Амет Эрена вылетают из седел. Но Амет Эрен невредим. Крутится перед строем стрельцов, ощетинившимся пиками. Натянул тетиву. Выстрелил в сотника. Убил. Тотчас под седло - и назад. И все. Единственная удача за день. Сафат Гирей наградил Амет Эрена золотым перстнем. А войскам приказал отступать: ему было ясно - с налета городок не взять. Осаждать - терять людей. Терять людей Сафат боялся. Проще пожечь и пограбить беззащитные деревушки.

Набег захлебывался. Нуреддин был неопытен в ратном деле. Да и городки засечного русского рубежа встали костью поперек ненасытной глотки крымцев.

На деревеньку налетели татары против обычая утром. Слишком большое у них было войско.

Амет Эрен с братьями выскочил из рощицы в поле, и братья принялись гонять и ловить арканами мужиков. Амет Эрен слово держал - у него полона не было.

Мужиков в поле - с десяток. Распахивали землю под озимые. К одному, что подюжей, и помчался старший брат Амет Эрена, спешил полонить, пока другие не перехватили.

Мужик увидал татар и скорей лошадку из сохи выпрягать. Ускакать хотел. Да где там! Подлетел к нему старший брат Амет Эрена, хотел заарканить, выдернул мужик сошку из земли да и всадил ее в брюхо татарину.

Завизжал Амет Эрен, саблю наголо - и за мужиком. Бежит мужик пашней. Тяжело бежать, мягко вспахал землю. Догнал мужика Амет Эрен. Полоснул саблей - бежит. Еще раз - бежит. И так рубит и этак - бежит. Голову снес, а мужик, как петух, - бежит.

Амет Эрен от ужаса нижнюю губу прокусил насквозь, волчком завертелся на скакуне. Прочь помчался. Поймали его братья. Умыли. Привели поглядеть на труп убитого мужика. Опамятовался как будто. И запылала тут деревня белым огнем. Большая деревня попалась. Наловили людей с полсотни, да невесть сколько еще в церкви укрылось. Для острастки воз соломы привезли под стены. И вдруг - дым. Из церкви. И - песнопение.

Бросились татары к дверям, сорвали. А на них пламя.

Вспыхнула церковь как свеча. Огонь высок, чист. Сухое дерево горит хорошо. И колокол ударпл.

Колокол, вой, псалмы, треск горящего дерева.

А на колокольне - священник в ризах.

- Православные, идите к нам! Мы в дверях рая! Да покарает бог татарское племя!

И в ответ ему:

- Иду!

Молодка из толпы пленных выметнулась, как олениха, длинноногая. И в пламя.

- Господи, помилуй нас! - Это священник вскричал. Крикнул п провалился в пламя. И не стало церкви.

Побежали татары прочь. Всякое видали. Сколько людей в домах пожгли. А когда чтоб сами себя, чтоб сами - в огонь… Такое ведь не забудешь. Такое ведь п сниться будет. И ведь прокляты! Проклятье неверного - пустой звук. А все-таки проклятье.

Где они - семнадцать сыновей Акходжи? Уже шестнадцать. Волшебное сочетание чисел сломано.

*

Нуреддин Сафат Гирей растерялся.

Покидая Перекоп во главе сорокатысячной армии, он был горд и счастлив. Обозревая свою конницу с холма, он едва сдерживал слезы восторга. О аллах! Какой безумец решится преградить дорогу этой неудержимой массе великолепных коней и столь же великолепных всадников?

И вдруг, придя в землю урусов и приступив к тому делу, ради которого затевали набег, он обнаружил, что стоит во главе не сорока, а всего каких-нибудь пятнадцати тысяч, что его царское слово не закон для всех, что ему - нуреддину - приходится выслушивать советы и потакать капризам беев. Двадцать пять тысяч войска растворилось в бескрайних просторах Руси. Татары действовали по старинке, мелкими отрядами, они пришли не воевать, а грабить. И они, забывая о большом, тратили время и силы на малое, но верное: глаза углядели - руки схватили.

Неудача под Ефремовом, самосожжение русских в безымянной деревне - все это не могло ободрить. И вдруг еще одна новость: донские казаки собрали в Азов сильный отряд, встали на сакмах110 и побили ногайцев и татар, грабивших южные русские украйиы. Сафат пошел было навстречу казакам, но одумался и снова повернул на север. Разослал приказы - всем идти под Яблонов. Лучше искать тех, кто бежит от тебя, чем найти того, кто гонится за тобой. Боясь новых встреч с казаками, беи на этот раз послушались окрика нуреддина.

Глава вторая

8 сентября, на праздник рояэдества богородицы и присно девы Марии, после молебна тихая привычная боль в ногах сделалась нестерпимой и уложила Михаила Федоровича в постель.

Государь любил болеть одиноко. Когда один, и застонать можно, и заплакать. На людях страдать стыдно, и молитва на людях не та. На людях слово любви, сотрясающее душу, не умеет наружу выйти.

Болеть Михаил Федорович уходил в третью свою, дальнюю комнату. Здесь стояла односпальная вседневная меньшая постеля. Взголовье111 пуховое, а для тела бумажник без перины. Бумажник хлопковый. Доски костей не нудят, но твердь чуется. Не плывет тело в жаркой мягкости пуха, не размягчается жирно и потно, в силе тело почивает. Одеяло из камки112 травяным узором расшито. На парадной-то царской кровати одеяло драгоценными каменьями усыпано. На нем семнадцать лалов, двадцать четыре лазоревых яхонта, двадцать три изумруда, а большой круг посредине низан отборным жемчугом. Под парадной кроватью два ковра, один в золоте, другой в серебре. Над кроватью - небо из камки, шитой плетеными золотыми кружевами. Завесы по сторонам тоже в золотом плетении, с людьми, зверьми и травами.

Меньшая постель не крыта, и ковров под ней нет. В комнате стены пусты. Икона в красном углу да поклонный крест - вот и все украшение. Крест прост, медный. По кресту надпись: “Бич Божий, бьющий беса”.

Боли мучили Михаила Федоровича ночь напролет, и всю ночь он молился и плакал. Утром сон наконец пожаловал его своей милостью. Государь заснул и проснулся к обеду. Уж как болеть, так вся государская еда - вода брусничная, Ни с лебедями к нему, ни с пирогами к нему не ходи. Выбранит и выгонит. А не пойти тоже нельзя - прогневишь царицу Евдокию Лукьяновну. А потому постельничий Константин Иванович Михалков подступал к государю неспешно. Сначала являлся слуга с серебряным тазиком, потом слуга с полотенцем, и уж тогда только приспевала подогретая водица для умывания. Государь умывался, утирался, а Константин Михалков, поглядывая за слугами, поглядывал и за государем, повеселел аль нет. Повеселел - хорошо, можно спросить, чего откушать подать, а не повеселел - беда.

На этот раз, умывшись, Михаил Федорович глянул на постельничего, погруженного в мучительное раздумье, и пожелал, чтоб подали гребень.

Гребень тотчас прибыл. Большой роговой гребень, обложенный яшмой, а по яшме - золото с изумрудами.

Потянулся государь к гребню да как вдарит по нему. Глаза вытаращил, бровки вскинулись, будто кошки перед собакой. Гребень из рук постельничего выпал, стукнулся о деревянную ножку кровати - и на пол.

Константин Михалков нагнулся за гребнем, а Михаил Федорович закрыл лицо руками и шепчет быстро, горячо:

- Убери! Убери!

Выскочил постельничий из опочивальни, вертит гребень так и сяк - понять ничего не может. Не спутали. Тот самый, турецкой работы, любимый государев гребень. Все зубья на месте, камни тоже.

Бросился постельничий за другим гребешком, издали государю показывает, а тот уж на подушках лежит, рукой махнул - уходите!

Крепко задумался Константин Михалков, да и не придумал бы ничего, когда б не Федор Иванович Шереметев. Прибыл Шереметев к государю по неотложному делу, а государь и в болезнях, и во гневе. Подали Федору Ивановичу загадочный опальный гребешок. Повертел он его в руках, спросил:

- Откуда? От кого?

- Посол турецкого царя Фома Кантакузпн в первый свой приезд челом ударил.

Федор Иванович тотчас вернул гребень постельничему и посоветовал:

- Убери его, да подальше. Фому Кантакузина казаки убили, и государь боится войны с турками.

Случай на веревочке у события.

Увидал Михаил Федорович боярина Шереметева - в комочек на постели сжался, улыбка несчастная. Вот ведь как! Не успеешь испугаться, а беда уже в дверях. За гребнем турецким - турецкие вести.

- Я знал, что ты придешь, - обреченно, севшим голосом сказал государь Шереметеву, подождал, пока тот закончит поклоны, и, собравшись с духом, спросил: - Война?

Шереметев снова быстро поклонился.

- Великий государь, худых вестей нет.

Михаил Федорович отер платком взмокший холодный лоб и откинулся облегченно на подушки. За Шереметевым как за стеной. Большой он человек: умом большой, силой, ростом. И лицо у него большое. Большая борода по необъятной груди, большие, но без жиру, длинные, иссеченные складками, как шрамами, щеки. Большой, мясистый нос. Как жердь. Кого клюнет, тому несдобровать, кто сам наскочит - пропорется. Лоб как валун. Гладкий, грубый, блестит тускло. А глаза маленькие, бесцветные. Им ни до чего дела нет, глядят мимо всего на свете, но видят все и ничего не забывают.

- Великий государь, в Москву приехал тайным обычаем посол молдавского господаря Василия Лупу, монах Арсений.

“Не зря гребешком руки ожгло”, - царапнул кошачий коготок по сердцу, но тревога уже ушла.

- Князь Василий клянется в любви тебе, государь. Пишет, что-де султан Мурад гневен и, чтобы войны не было, надо не мешкая вернуть Азов туркам. Как Азов казаки туркам отдадут, он-де, князь Василий, уговорит султана Мурада не ходить войною на Московское царство. Для султана Мурада потерять Азов - все равно что глаза лишиться, а если ему Азов отдадут, он, султан, прикажет крымскому хану не набегать на русские украйны.

“Как плавно льются речи у Шереметева, будто по писаному”. Михаил Федорович слушал музыку баюкающего голоса боярина, в слова не вникал. Но вести у Шереметева кончились, умолк, и государь спохватился: что же от него хотят? Мурад-султан хочет Азов назад, а чего хочет князь Василий? А чего можно хотеть ему, государю, царю, великому князю?

Обронил:

- Султан-то прикажет крымцам украйны нашей не трогать… Мы тоже казакам указы шлем: под Царьград не ходить, городов турецких не разорять…

- Великий государь, я твоим именем принял посла князя Василия с лаской. Князю Василию ведомо, что делается за дверьми Порога Счастья и за дверьми королевского замка в Кракове. Я, государь, твоим именем наградил князя Василия твоим царским жалованьем.

“Сначала у него “я”, а потом уж “твоим именем”, - без всякого сердца подумалось Михаилу Федоровичу.

Вслух государь сказал:

- Ты ведь знаешь, как лучше… Князь Василий златолюбец. Для него казны жалеть не надобно. Али не так?

Спросил, потому что длинное лицо боярина было непобедимо почтительно и равнодушно.

“Мои слова для него пустозвон. Все уже сделано, - “твоим именем”. Мои слова ему - одно неудобство”.

Но боярин, спохватившись, воскликнул с горячностью и усердием:

- Истинно так, государь. Князь Василий - златолюбец. Я твоим именем…

Михаил Федорович поморщился и тотчас схватился за ноги. Пусть боярин думает, что ножки у государя стреляют. Шереметев выждал, пока на лицо Михаила Федоровича воротится царское величавое спокойствие, и повторил:

- Я твоим именем, государь, составляю грамоту падишаху Турции султану Мураду IV о том, что Азов взят казаками без твоего, государского, ведома, воровски.

Подождал, не скажет ли чего государь, и закончил:

- Донским казакам я твоим именем готовлю осудительное письмо.

Михаила Федоровича так и подбросило. Сначала сел, а уж потом открыл глаза.

- Осудительное?

Михаил Федорович решительно завернулся в одеяло, лег на бок, зажмурился и тогда уж только сказал твердо, сердито:

- Ты ведь знаешь, как лучше… Казаков велю наградить. Послать им денежную казну, порох, свинец, хлеб. В Азове пускай сидят, пока сидится.

- Слушаю, великий государь. Казаки заслужили твою царскую милость. Но в письме твоем мы их осудим - это для ушей лазутчиков, а казну пошлем щедрую.

Боярин Федор Иванович Шереметев отбил положенное число поклонов и покинул спальню болящего.

От ярости в глотке стоял комок.

“Государь, я твоим именем обласкал! Я твоим именем наградил! Я твоим именем обманул, указал, наказал, казнил!”

Михаил Федорович сбросил одеяло на пол. В отчаянье вцепился ногтями в ноющие ноги.

О родственнички! При батюшке мурлыкали, а теперь у всех голос прорезывается. Перепороть бы всех! Положить на Красной площади без порток рядами и пороть, пока не посинеют от собственного крика.

Шереметев и тот кнута достоин. От мудрости своей совсем ошалел. Мало ему, что государством правит, он и над самим государем потешиться не прочь. А ведь вместо отца. И всегда был рядом, с того дня, как приехал в Ипатьев монастырь на царство звать.

Забывает нынешнее боярство, что боярство да богатство получено им из рук Романовых и что добыто все это умом да грехом романовским же.

После иссушительного, палящего солнца - Ивана Грозного, не знавшего других светил, ни месяца, ни звезд, - пришли моросительные ненастья царя Федора, и мудроватые сумерки царя Бориса, и бешеное половодье в непроглядную ночь Лжедмитриев, боярских, казацких и пришлых людей.

Кто были первыми изменщиками государства Российского? Кто пошел на верную службу к Самозванцу да полякам? Романовы. Только на верную ли? Романовы если и были кому верны, так сами себе. Службы несли ради рода своего. Служили и Лжедмитрию I, и Шуйскому, и Тушинскому вору, у которого рода-племени не было, но была сила казачьих полков.

Сначала к тушинцу перебежали Троекуров да Котырев- Ростовский, а потом Сицкий, Черкасский, Салтыковы, Иван Иваныч Годунов, женатый на Романовой, все родственники, братья, свояки, а последним прибыл к тушинцу Филарет, митрополит Ростовский. Не своей волей, но сам благословил эту измену. Митрополию он получил от первого Самозванца, а второй Самозванец назвал его патриархом.

Один Иван Никитич Романов, младший брат Филарета, сидел в Москве с царем Василием. И тоже не от любви к Шуйским. Романовы мостов за собой никогда не сжигали. И время Романовых приспело.

Вдруг все в России поняли - безвластье обрекает на погибель. И все принялись искать того, кому неопасно было бы подчиниться.

Старое боярство: Мстиславские, Куракины, Голицыны, Сабуровы - ради выгод своих были не прочь изменить России. Хочешь получить больше других, перекидывайся раньше других. Но земство бояр ненавидело. А казаки, у которых войско было наготове, хотели посадить на престол калужского вора, или сыночка Маринки Мнишек, или опять же своего - Михаила Романова, сына их казачьего патриарха Филарета.

Земство тоже хотело Михаила. Изменщики Романовы уже успели стать героями. Филарет томился в польском плену, а Романовы были против того, чтоб звать на престол чужеземца. Они твердили без устали: России нужен русский царь. И русскому народу тоже был нужен русский царь, не какой-нибудь, а настоящий, кровей неподдельных, царских, исконных, русских, чтобы за ним стоять как за стеной.

Земский собор постановил: “Литовского и Свейского короля и их детей, за их многие неправды, и иных некоторых земель людей на Московское государство не обирать, и Маринки с сыном не хотеть”.

А кого ж тогда хотеть, как не Михаила Романова?

Народ помнил: при Грозном заступницей для всех горемык была его жена, царица Анастасия, младшая дочь дворецкого Никиты Романовича. Брат царицы - Федор Никитич, в монашестве Филарет, был отцом Михаила. Сын царицы Анастасии - царь Федор Иоаннович, стало быть, приходился Михаилу двоюродным братом, и сам Иван Грозный - дядей.

Михаил Федорович не забыл ни друзей своих (помнил он, что без донских казаков, сказавших в решительную минуту решительное слово, не быть бы ему царем), ни своих врагов. Врагов Михаил Федорович хорошо знал, но не трогал. Он был Романовым. Он умел ждать. Умел стерпеть, ибо он тоже служил своему роду. Служба у него была не простая: усидеть в царях и передать свой царский венец сыну.

- Константин! - обрывая поток воспоминаний, крикнул требовательно и капризно Михаил Федорович.

Постельничий явился.

- Позови Морозова!

Почти тотчас явился и Борис Иванович Морозов.

- Поди-ка поближе! - подозвал его государь к постели. - Ты, Борис Иванович, не сам, а через верного человека поговорил бы с послом молдавского господаря. Денег не жалейте, но вызнайте, что там на уме у этого Лупу?

*

“И вам бы, брату нашему, на нас досады и нелюбья не держать за то, что казаки посланника вашего убили и Азов взяли. Это они сделали без нашего повеленья, самовольством, и мы за таких воров пикак не стоим, и ссоры за них никакой не хотим, хотя их, воров, всех в один час велите побить. Мы с вашим султановым величеством в крепкой братской дружбе и любви быть хотим”.

Письмо султану Мураду Федор Иванович Шереметев составил складно. Вашего посла убили, и нашего дворянина, который прибыл Фому Кантакузина встречать, казаки держали взаперти и тоже чуть живота не лишили. Султану от казачьего воровства досада, и государю тоже. Все они беглые холопы, указов не слушают. Государь был бы рад побить воров, но они живут далеко, в местах потайных, посылать на них войско дорого.

Ноги у Михаила Федоровича не болели, погода стояла теплая, ясная. Невеселые мысли рассеялись. Монах Арсений, посол молдавского князя Василия Лупу, оказался до соболей охотник. Выложил как на духу: Василий Лупу трех маток сосет. Турецкие секреты посылает в Москву, московские секреты в Стамбул, а турецкие и русские в Польшу. Поляков князь Василий Лупу любит, турок боится, а в Москве - соболя и православие, где еще грехи отмолишь, как не в московских святых церквах?

Князь Василий хочет хитрее всех быть. Ну и на здоровье. Пусть о мире старается. Мир и туркам нужен и русским.

Вот как бывает! То все плохо, впереди никакого просвета, а солнце все ж выбежит из-за туч - и опять жить хочется. Матушка заступница услышала. Приняла молитву.

Михаил Федорович обещался, коли на ноги встанет, пешком в Рубцово сходить, к храму Покрова Богородицы. Врачи-немцы щеки надувают, у царицы, как про поход услышит, глаза краснеют: обожди, отлежись, но государь в слове тверд. Да ведь и кому слово дано! Самой Богородице.

Глава третья

В село Рубцово Михаил Федорович пошел на Воздвиженье, 14 сентября. Под Рубцовом славно. Тут государь и помолиться любил, и потешиться. Верхом скакать, в шапку влет из луков да пистолетов стрелять. Царица Евдокия Лукьяновна тоже, как идет к Троице, обязательно в Рубцово завернет. И в храм Покрова, и гостинцы детям купит, морковь да репу. Тутошняя морковка царевичам да царевнам казалась слаще домашней, выращенной в Кремлевских верхних садах.

Пришел государь в Рубцово, отстоял обедню, и сделалось ему худо. Куда уж там пешком двенадцать верст - до возка на руках несли. Но и в болезни Михаил Федорович о детках своих в светлый праздник не забыл. Велел заехать на Покровку, к лавкам торговых людей Микитина да Фофанова - купить калачиков пшеничных сдобных и всяких потех: деревянных немок, конников, петушков, баранчиков, котов да кошек муравленых, топорков оловянных. Из возка государь на этот раз не вышел - ноги совсем не держали, но игрушки, какие ему принесли, осмотрел, улыбнулся даже. Пронзительный купчишка Фофанов углядел-таки: от игрушечников государь ожидал большего. Игрушки, конечно, обычные, русские, не чета хитростям немецким, но у Фофанова загашник никогда не пустовал. Хитрый был мужик. Принял деньги от Михаила Федоровича за товар, а потом и ударил челом.

- Великий государь, не возьмешь ли в подарок царевичу Алексею ради праздника пустяковинную потеху?

Государь маленько пошевелился.

- Ану покажи, покажи!

Фофанов одна нога здесь, другая в лавке. Принес охапку куклешек из шелка, целая псовая охота. Тут и собачьи своры, и зайцы, и волки, медведь, лошади с загонщиками.

Веселая забава.

- Спасибо тебе, Фофанов! Алеша рад будет.

Только и сказал государь. Да ведь такое слово дороже золота. Его и бояре слыхали, и купцы, и пристав. Ого, какой Фофанову почет! Теперь только держись, сановитый народ повалит в лавку, все раскупят, не торгуясь.

В дороге Михаил Федорович крепился, а приехал домой - не хватило силенки из возка выйти.

Лекари мечутся, а помочь не могут.

Царица Евдокия Лукьяновна тоже сложа руки не сидела. Позвала дядю своего, Федора Степановича Стрешнева, дала ему десять рублей денежками и велела идти по тюрьмам - милостыню раздать. А сама со всеми чадами; десятилетней Ириной, восьмилетним Алексеем, семилетней Анной, четырехлетним Иваном и Татьяною, которой было год и восемь месяцев, - кинулась сперва в Ивановский монастырь, а из Ивановского в Знаменский.

Царевичей и царевен берегли от наговора и дурного глаза, а потому вели по улицам, загородив со всех сторон суконными покрывалами. И в церкви людям нельзя было смотреть на царственных чад. Для них отводили особое место и завешивали его тафтой.

Страшно было царевичу Алексею. Не за себя, не за батюшку - не впервой батюшка захворал. Невесть отчего, но страшно было очень.

У матушки лицо снежное, и губы такие же, как лицо, будто они алыми никогда и не были. В глазах ни слезинки, но сияют, словно их подожгли изнутри. Сияют, как глаза мучеников на иконах, и все бегут, бегут! Опору, что ли, ищут? И не видят опоры. Кружат, торопятся, словно птица над ограбленным гнездом.

В который раз вот так, через Красную площадь, по церквам… Как гусята от лисы. Впереди гусята, прикрытые крыльями гусыни, а позади невесть-кто, лисы-то нет. А глаза у матушки мучаются.

Страшно! Покрывала серые - ни неба впереди, ни города по сторонам. Успевай только под ноги глядеть, чтобы не упасть. И все время бегом. Молитвы в церквах короткие, жгучие, словно язычок свечи, вцепившийся в ладонь. Больно непонятно…

Во дворец вернулись затемно. И - господи благослови! - батюшке полегчало. А Федор Степанович Стрешнев нашел в тюрьме умельца лечить ножные болезни.

Лекарем оказался все тот же бежавший из Кремля Емелька-бахарь.


*

Ножные болезни Емелька-бахарь умел лечить взаправду. Секрет ему перешел от матери, и был тот секрет на семи тайнах, и держать бы его за семью замками.

Да уж больно мокрая башня досталась Емельке для сидения. Ухватился за Стрешнева Емелька, как утопающий. И выплыл - опамятовался. Лекарство было такого рода, что за него не токмо в тюрьму, а прямым ходом на костер. Что делать? В тюрьму попроситься поздно. За обман великого государя до смерти засекут: колдун. Вот и выбирай, что слаще: огонь или плеть?

Но Емелька был рязанский.

- Хотите, чтобы государя вылечил, ведите к государю!

Привели Емельку в спальню. Распластался Емелька на

полу лягушкой, позабыв все своп присказки.

- Вылечу, государь! Только дозволь мазь составить! Вылечу, государь! Только дозволь…

А у Михаила Федоровича такая ломота в ногах, хоть на весь Кремль кричи.

- Составляй, да скорее! - простонал.

Емельке большего и не надо. Дали ему двух стрельцов да попа и в лес повезли. Стрельцов для помощи и для присмотра за ним, Емелькой, чтоб не сбежал, а попа, чтоб все чисто было, освящено и окроплено святой водой.

Лес Емелька выбрал сырой и густой. И здесь, в лесу, на свежем воздухе, сообразил: раскрывать все свои секреты - себе вредить. Попросил он попа за успех дела помолиться, а со стрельцами в дебри полез. Вышел к болоту и, чтоб отвести стрельцам глаза, велел им собирать можжевеловые ягоды. Сам вырезал из бересты кружечку и неподалеку от стрельцов принялся искать нужное.

Копал корешки одуванчиков, собирал молодые листья, срывал цветочные корзинки пижмы - все это и для дела, и для отвода глаз.

Искал Емеля гадюку. Нашел. Поймал. Взял ее за головку, сунул ей в пасть нож, а каплю яда стряхнул в свою кружечку. Надо было бы трех гадюк, но попалось две. Темнеть стало, пришлось возвращаться.

Чудное дело! Утром в тюрьме сидел, а вечером ближние царевы люди ждут от него приказов.

Приказал Емеля баню топить, а сам принялся готовить лекарство. Отвар из корешков одуванчика велел царю выпить.

Коли царь болеет, половина дворца лечится. Сначала отвар сам знахарь выпил, потом повар, потом стольник, потом другой стольник, пробовал настой Борис Иванович Морозов, пробовал Федор Иванович Шереметев, последним перед государем Константин Михалков - постельничий. Листиков одуванчика Емелька приказал поесть государю. И опять все накушались. Ну, да все это на пользу. Отвар жар понижает, пот гонит, листья от малокровия и суставы лечат.

Из отвара можжевеловых ягод велел Емеля поставить припарки на государевы ножки. Сначала, конечно, сам полечился, двух-трех стольников полечил, а потом и до Михаила Федоровича дело дошло.

Тут и баня истопилась.

Емелька сидит на кухне, медвежий жир растопляет, а сам кумекает, как бы ему неприметно развести на водке змеиный яд, а к нему князь Петр Андреевич Хилков с докладом:

- Баня готова!

- Угу! - отвечает Емелька, а сам чугунок с медвежьим жиром из огня достал и в плошку льет. - Посторонись, боярин, не ровен час капля в глаз попадет.

Князь стоит, ждет. Емеля ложкой помесил-помесил варево, глянул быстренько вокруг, словно помощника надо, и к боярину:

- Принеси-ка большую чару двойной водки.

Все засуетились, и вот уже несут. А князь Петр Андреевич опять про свое докладывает Емельке:

- Баня истопилась!

- Вот и хорошо! - веселозакричал Емелька. - Снимите с государевых ножек припарки, вытрите ноги насухо и в баню ведите. Да пусть государь валенки наденет, чтоб ног не застудить! Горе не горе, лишь бы не было боле!

Шумит Емелька, руками, как мельница ветряная, машет, а сам дело делает. Плеснул водку в берестяную кружечку, помешал лучиной, поболтал и в медвежий жир выплеснул. Все! Готово дело! Пронесло!

У Емельки даже пот на лбу выступил.

- Жарко тут!

*

Царева мыленка помещалась в одном ярусе с жилыми комнатами.

Перед мыленкой - мовны, сени для раздевания и мовной стряпни. Здесь на столе, покрытом красным сукном, лежал царский колпак, простыни, опахала.

Емельку привели сюда раньше государя, велели разоблачиться. Снял Емелька свою одежонку, свернул в комочек, а куда положить, не знает. Лавки чистые, сукном синим крыты. А для Емелиного кафтана и пол дюже хорош. Переминается мужик с ноги на ногу, но тут к нему подскочил великанище в белых исподних штанах и в белом же колпаке. Выхватил у Емели его барахлишко, выкинул кому-то за дверь, Емелю за руку - в мыльню, шарахнул на него ушат кипятку не кипятку, но такой воды, что у Емели аж волосы на затылке заскрипели. Раз-два - напялили на Емелю белые портки да белый колпак, поднесли ковшик квасу, чтоб опамятовался, и кричат ему:

- Снадобье готовь! Государь идет!

Встряхнулся Емеля, огляделся. В углу изразцовая печь с каменкой. Камни как и положено: крупны, круглые - спорник - и мелкие - конопляник. От печи по стене полок. Ступени на нем широкие, удобные. Вдоль других стенок лавки. Двери и окна обиты красным сукном, по красному - зеленые камни. В переднем углу иконка в серебряном окладе и серебряный поклонный крест.

Посреди бани стояли две липовые кадки, медный таз со щелоком, у стенки березовые туеса с квасом.

На полке лежало душистое сено, покрытое полотном. На лавках душистые травки, цветы, свежие веники.

В обеих кадках была вода: в одной горячая, в другой холодная.

- Еще бы кадку! - попросил Емеля великана-банщика.

Тотчас вкатили свеженькую липовую кадку.

Емеля налил в кадку кипятку и бросил в нее охапку цветов пижмы.

- Государь идет! Государь! - покатилась издали волна пронзительного шепота. Все замерли на своих местах.

Дверь в мыльню отворилась. Банщик махнул ковшом, выплеснул квас на горячие камни. Колыхнулась пахучая горячая пелена банного воздуха.

- Спасибо, Егорка! - кивнул Михал Федорович банщику и полез на полок.

Полежал, подремал даже, в мыленке все, как мышата, в углах своих жались. На полок забрался банщик Егорка, стал мыть государя. Помылся государь, слез с полка на скамейку. Подышал. Помахали над ним опахалами. И тут Емелька услыхал:

- Ну, где он?

Емельку тотчас вытолкали из его угла на середину мыленки.

- Лечи! - сказал Емельке государь.

Емелька подскочил к своей кадке, где настаивалась пижма. Сунул руку, пробуя воду, охладилась ли.

- Вот сюда, великий государь!

- В кадку? - малость удивился Михаил Федорович.

- В кадку.

Государь с помощью банщика послушно полез, куда ему было указано. Сильно, видать, болел.

- Долго сидеть-то?

- Самую малость, великий государь!

- Да я посижу. Пахнет терпимо. Травой.

- Трава и есть, великий государь! - осмелел Емелька. - Цветы!

- А я тебя вспомнил. Ты в сад ко мне залез, а теперь бахарем у Алеши.

- Провинился я, великий государь. Помилуй!

- Бог простит! Сказки Алеше нестрашные рассказывай. Страшные не надо. Страшные научают боязни.

- Великий государь, можно выходить! - быстро сказал Емелька.

- И все лечение?

- Нет, государь! Растереть еще тебя надо. Только в постели бы…

- Вытираться! - приказал государь.

*

В ту ночь, растертый самодельной мазью бахаря Емельки, Михаил Федорович спал, не видя снов. А проснулся - не поверил. Боли ушли из ног.

- Где лекарь? - спросил государь постельничего Михалкова.

- Царевичу сказку сказывает.

- С утра?

- Царевич обрадовался, что бахаря сыскали.

- Как сыскали? Он что, сбегал?

- Сбегал, великий государь.

- Ну, коли теперь сбежит, я вас всех за ним в погоню пошлю! - пошутил Михаил Федорович, щупая недоверчиво пеболящие свои ноги. - Пошлите ему, бахарю-то, рубль. Скажите, государь, мол, жалует.


Глава четвертая

16 сентября нуреддин Сафат Гирей пришел под Яблонов. Вновь испеченный городок не устоял. В бою погибло пятнадцать человек защитников, в плен татары взяли двестп. 21 сентября нуреддин разорил Духов монастырь в Новосильском уезде. Пожег многие села и деревни, убил и взял в плен полторы тысячи человек.

Крымцы проникли в Орловский уезд - триста человек полона. Медленно, с опаской двинулись к Туле.

А Москва жила под мирный звон колоколов. Сентябрь - месяц богомольный, государь, как всегда, собрался в Троице-Сергиевскую лавру.

Перед отъездом Михаил Федорович сделал два больших дела: принял-таки посольство донского казачества и утвердил на год воевод.

В Казани сидел Иван Васильевич Морозов, в Нижнем Новгороде - Андрей Сатьевич Урусов, в Астрахани - Федор Васильевич Волынский, в Новгороде - Петр Александрович Репнин, любимец государя из молодых.

В Тобольске оставались Михаил Михайлович Темнин- Ростовский да Андрей Васильевич Волынский, в Томи - Ивап Иванович Ромодановский да Андрей Богданов, на Таре - Федор Петрович Борятинский да Григорий Кафтырев.

Приказом большой казны по-прежнему ведал Иван Борисович Черкасский. Разбойным - Михаил Михайлович Салтыков. Судным - Дмитрий Михайлович Пожарский.

Никто из близких да знатных людей государства не был обойден или забыт.

20 сентября Михаил Федорович наградил великой своей наградой легкую донскую станицу атамана Осипа Петрова и отпустил ее на Дон со своей государской грамотой.

В грамоте к Войску Донскому было писано: “Предосудителен буйный поступок ваш с послом турецким. Нет случая, который бы давал право умерщвлять послов. Худо сделали вы, что взяли Азов без нашего повеления, не прислали старейшин своих, атаманов и казаков добрых, с которыми бы можно было посоветовать, как тому быть впредь. Исполните сие немедленно, и мы, дождавшись их, велим выслушать ваше мнение и тотчас с ними же пришлем указ - как поступить с Азовом”.

За бережение границ государства московский царь казаков хвалил и обещал пожаловать по службе и радению.

На словах атаману Осипу Петрову было сказано, что вслед за его легкой станицей на Дон будет послано сто пудов зелья ручного, сто пудов зелья пушечного и сто пятьдесят пудов свинца.

В тот же день, 20 сентября, государь отправился на богомолье.

Веселый, он пришел проститься с сыном Алексеем. И у сына весело - потеха. Накрачеи113 в бубны бьют, на канате пятеро метальников пляшут, кувыркаются и не падают! Алексей так и бросился к отцу.

- Батюшка, гляди! У меня теперь пятеро метальников! Было два, а теперь пятеро. Видишь, как искусно обучились.

Накрачеи в лазоревых своих кафтанах на заячьем белом меху при государе пустились колотить по барабанам что есть мочи.

- Славно! Славно! - сказал государь, наклонился к уху сына, шепнул: - Казаков-то я на Дон отпустил.

У царевича руки так и взлетели, так и потянулись к отцу: обнять хотел, да сдержался. Слуги кругом.

- Батюшка, господь наградит тебя! - только и сказал.

А отцу радостно: сын - дитя совсем, а умеет держать себя по-государственному.


*

На Москве остался у дел Федор Иванович Шереметев. В помощь ему назначили хранителя государственной печати, старика Ивана Тарасьевича Грамотина и думного дьяка Федора Лихачева.

День 21 сентября прошел обыденно и скучно.

Федор Лихачев, сидя в своем Посольском приказе, к делам не притрагивался. Тут бы, пока государя нет, пока привычная монотонность деловой жизни нарушена, и закрутить бы что-нибудь значительное. Господи, да хотя бы главные улицы в самой Москве начать мостить. Ведь, коли начали, пришлось бы и закончить. Так нет! И Шереметев и Грамотин не то чтоб развернуться, притормаживают колымагу российской государственности. Им удобнее жить в старом, привычном миру. Они старого мира хозяева. А ведь умны оба. И весь этот ум идет на то, чтобы отживающее удержать. Неужто сие в обычае у старости? Весь бы день просидел думный дьяк перед чистым листом бумаги, да протиснулся к нему дотошный подьячий Тимошка Анкудинов. Молодой, в Москве без году неделя - выкормыш Вологодского митрополита. Учен! А все равно глуп. Приехал в Москву судьбы мира вершить, подьячишка несчастный! Судьбы мира… Знал бы, дурашка, что твой величайший начальник, сам Федор Лихачев хочет да не может замостить московские улицы. Послы со всего света грязь московскую месят! Стыдобушка!

Ни ростом, ни статью, ни красотой лица господь Тимошку не обидел. Был бы княжеского рода - рындой при государе бы состоял. А все равно дурак. На ум свой полагается.

- Что тебе? - намолчавшись, спросил Лихачев Тимошку.

- По сибирским вестям…

- Ну, что по сибирским вестям?

- Полгода дело лежит… Решить бы надо.

- Ну и как бы ты его решил?

Лихачев нарочно не глядел на Тимошку: попадется на крючок или нет.

- Я думаю…

“Попался! “Я думаю”. Много ли ты надумать можешь, червяк? Вот коли я надумаю… Не место тебе в Посольском приказе”.

Однако прислушался.

- …дьяк Савва писал о сибирской земле, - говорил Тимошка, - “И быть реки пространны и прекрасны зело, в них воды сладчайшие и рыбы различные многие”. По этим рекам казаки выходят к студеному морю. Казна от них бесценна и бессчетна! Соболь, зуб морского зверя, русское золото… И всего-то на Лене крошечный острог. Поставлен пять лет тому назад, а казаки уже покорили на реке Вилюй тунгусские племена. Из городка Жиганска, который поставлен на Лене же, казаки ходили на Яну, на Собачью реку…

- Что же ты хочешь, Тимошка?

- На приказчика Парфена Ходырева, который сидит на Лене, жалобы страшные. Ходырев творит зло. Он мешает притоку сибирской казны и своей злобой и алчностью может иссушить источник. На Лене нужна сильная государственная власть. Нужен большой город. Нужно создавать Ленское воеводство.

“А ведь все правильно надумал, бумажный червяк!” - зло отметил себе Лихачев.

- Уж не хочешь ли ты воеводой поехать?

- Я бы поехал, да родом не вышел.

“Ишь ты как! Гордыня-то какая непомерная”.

- Вот и знай свой шесток, Тимошка. Воеводства создавать - дело государя, а твое дело - бумаги переписывать. И гляди у меня, за каждую кляксу головой будешь отвечать. Ступай.

Тимошка, бледный, улыбнулся-таки побелевшими глазами…

“От страха или злости?” - с тоской подумал Лихачев.

И вспомнил вдруг библиотекаря Никиты Одоевского. Сбежал, говорят.

“Умники! Кланяться бы сначала научились. С наше бы спины погнули, чтоб “Я думаю”! - И совсем уже с яростью решил: “А ведь город на Лене давно пора ставить. И без воеводства нового не обойтись”.

Торопливо набросал черновик государева указа. Запер бумагу под замок и уехал домой пить водку.

А ночью его поднял с постели гонец.

- Татары в Новосиле!

- Какие татары?

- Войско ведет нуреддип.

- Если в походе нуреддин, значит, большой набег. С нуреддином ходят и десять и все сорок тысяч.

На самых легких дрожках помчался через всю Москву к дому Шереметева.

- Нуреддип в Новосиле? Духов монастырь разорил? - Шереметев в исподней рубахе, в шубе, накинутой на плечи, стоял посреди горницы, не приглашая сесть.

Пожевал тяжелыми губами, медленно поглядел на Лихачева, на гонца, и вдруг на серые щеки его вспорхпул румянец. Хлопнул в ладоши и стал сыпать на головы набежавших подьячих приказ за приказом.

- Гонца к государю! Втолковать - опасность великая. Государь должен вернуться в Москву. К государю поедешь… ты поедешь, Лихачев.

- Собрать Думу! Чтоб все бояре утром были в Кремле.

- Найти стольника Телятевского. Это самый расторопный воевода. Пусть готовится в поход, в Тулу, на место Ивана Хованского.

- К Хованскому гонца! Пусть едет в Москву.

- Москву приготовить к осаде. У Серпуховских и Калужских ворот быть Ивану Андреевичу Голицыну и Федору Андреевичу Елецкому.

- За Яузою будет стоять окольничий и воевода князь Семен Васильевич Прозоровский.

- За Москвой-рекой деревянный город ставить боярину Андрею Васильевичу Хилкову, ему же вести земляной вал от Яузы по Чертолскую башню.

- За Чертолскими воротами встанет Михаил Михайлович Салтыков. Как вернется с государем, так и встанет.

- За Яузой деревянный город будет ставить Дмитрий Михайлович Пожарский.

- Поднять стольников, стряпчих, жильцов, стрельцов. Всем быть готовыми к походу.

- Назначения предварительные, покуда Дума и государь не укажут.

Государь повернул к Москве из Братовщииы. Всю дорогу молчал, молча сидел в Думе и произнес лишь два слова:

- Все так.

Назначения Шереметева были приняты.

*

Стольник Телятевский с небольшим конным отрядом на вторые сутки прибыл в Тулу. Здесь ему надлежало объединить местный полк с полками городов Дедилова и Крапивны, преградить татарам путь к Москве.

Большой кровопролитной битвы Телятевскому надлежало избегать, но зато велено было искать мелких стычек, чтобы татары не знали покоя, чтобы сбить их с толку, выиграть время.

В Москве спешно собирали большое войско. Воеводами государь назначил самых родовитых: Черкасского, Львова, Стрешнева.

Большой русский полк в походы ходил не торопясь, а потому на помощь Телятевскому решили отправить еще один конный отряд. Воеводами назвали князя Трубецкого, окольничего Литвинова-Мосальского и сына князя Шаховского Федора. Для приходу крымцев в порубежные города назначались самые опытные воеводы.

В Крапивну посылали князя Федора Куракина и Никифора Плещеева. В соседний городок Вену - Василия Ромодановского да Ивана Еропкина.

И вот здесь-то и случилась заминка: князья подняли местническую свару. Федор Шаховский бил челом на Мосальского. Ему-де с ним быть воеводой в одном полку невместно. Куракин ударил челом на Трубецкого: почему князя посылают в Тулу, а его в Крапивну. Трубецкой ударил на Куракина: оскорбился. Плещеев на Мосальского. Еропкин - на Ромодановского.

Война, а вести войско некому. Боярам нет дела до грабежей и разора русской земли, им важнее собственная спесь.

О татарах позабыли, засели в Думе разрядные книги листать.

По челобитной Куракина нашли: в 1604 году на приеме посла из Ватикана за Большим столом глядел брат князя Трубецкого, а за Кривым столом - служба это меньшая - глядел дядя князя Куракина. Этот дядя по боярским делам был выше отца, Федора Куракина, а сам Федор - второй сын. И выходит, ему можно быть ниже Трубецкого, челом бил не по делу.

Дума надумала, государь указал:

- Князя Куракина - в тюрьму, а потом выдать головой Трубецкому.

Еропкину было сказано: “Твой род в дворянстве молодой, и тебе не только с сынами Ромодановского, но и с внуками его можно быть в службе. А посему - в тюрьму”.

И так разбирались с каждой челобитной и потратили на это целый день.


Глава пятая

Ночью Михаил Федорович проснулся от острой жалости к самому себе.

Темно. Лампада погасла.

Жутко, словно во всем белом свете остался он один.

Осторожно, боясь разбудить, подкатился под бочок безмятежной во сне Евдокии Лукьяновне. Она была теплая, домашняя, а вокруг за пологом кровати чудилась каменная ледяная пустота.

“Что это со мной?” - затосковал Михаил Федорович.

Зажмурил глаза - и чуть не вскрикнул: этакая рожа явилась.

Лежал, придерживая дыхание. Вслушивался в дворцовую тишину. Глаза сомкнуть - опять привидится нехорошее, с открытыми лежать тоже не мед. Видение не видение, а коли не отгонишь, так чередой и плывут до смерти надоевшие боярские хари.

Ох эти бояре! Попили они его, царской, кровушки всласть.

Что ни день, то тяжба. Все местничество. Все считаются, кто кого первей, кто кому ровня. Упаси бог, если родовитый исполнит одну и ту же службу с неродовитым. Для древнего рода нет злейшей порухи, все равно что с неба на землю пасть.

Вот и забавляется боярство вечной, бесконечной считалочкой, через силу, но игры оставить не смеет.

Местничество - российская неодолимая трясина, непролазная.

Посла персидского встречали. Назначили рынд для приема, а княжичи бегом из дворца: один спрятался, другой за нуждой побежал - удержу, мол, нету!

Время посла принимать, а как без рынд? Велел Василию Ромодановскому да Ивану Чепчюгову встать, а Чепчюгов челом бьет: ему с Ромодановским быть невместно. А тут князь Дмитрий Михайлович Пожарский рассвирепел: своим воровским челобитьем Чепчюгов позорит его, Пожарского. Он, Пожарский, в родстве с Ромодановскими, а дед у Чепчюгова был всего-навсего татарским головой! Господи помилуй! Для вразумления Чепчюгова батогами били.

Дело не дело - местничаются.

“Мне не успеть, - думал Михаил Федорович, - не наберу такой силы перед боярами, а вот Алеше это будет под стать. Рубить нужно местничество под корень, пока не погубило России, как содомово дерево, рубить!”

Подумал о сыне и улыбнулся. И страх прошел. Поцеловал тихонько Евдокию Лукьяновну в теплую щечку и заснул.

Как бы велика ни была российская дворцовая бестолочь, а дело все же делалось. Большой полк Черкасского шел на Тулу. Уже в пути этому полку было указано: если нуреддин займет тульскую дорогу, отрежет Тулу от Одоева, Крапивны и Мценска, в бой не вступать, а, сохраняя силы, отводить войско под стены Москвы, ибо в поле татары умельцы, а под стенами они вполовину слабее.

Осторожный государь слушал советы осторожного Шереметева.

Но большой битвы боялся и нуреддин Сафат.

Хаи Бегадыр, отпуская брата в набег, дозволил ему быть господином сорока тысяч сабель, но воспретил быть разбитым.

И, как только разведка донесла, что из Москвы к Туле идет воевода Телятевский, а на подмогу ему из Дедилова и Крапивны спешат сильные полки, нуреддин приказал отступать.

Откатываясь, татары попытали счастья в Мценском уезде: осадили Тагинский острог, но и его не взяли. Постояли в осаде двое суток и ушли.

Знать бы нуреддину, как был напуган его набегом боярин Шереметев, знать бы, какие указы посылал он князю Ивану Борисовичу Черкасскому, но нуреддин сам шел в набег с оглядкой.

Москва отделалась легким испугом и потерей двух тысяч, взятых в полон.

Нуреддин Сафат Гирей стоял перед братом ханом Бегадыром Гиреем. В тронном зале тесно. Кажется, весь знатный Крым собрался здесь ради встречи нуреддина, вернувшегося из похода. Но это не торжественная встреча и не страшный суд. Это очередная комедия хана Бегадыра. Он разыгрывает ее шумно и старательно. Пусть в Истамбуле услышат и поверят.

- Как ты посмел без моего ханского ведома сделать набег на земли брата моего, русского царя? - сверкая глазами, кричит Бегадыр.

А понимать это надо так: что же ты, Сафат, столь робко тыкался от городка к городку? Почему ты не одержал ни одной большой победы? Отчего русские не испугались нас и не прислали нам послов, умоляя взять назад Азов? Почему ты, имея сорок тысяч сабель, привел только две тысячи полона? Да и эти две тысячи - только счет, половина рабов - старики и старухи.

- Неужели тебе неведомо, безумный, что султан Мурад IV запретил набеги на русские украйны? Султан Мурад IV в братской дружбе с русским царем, и ты, раб султана, посмел предаться своему безумству, которое грозит нарушить эту дружбу?

Хан Бегадыр визжал от ярости. И тут он не лгал. Он страшился гнева Мурада. Набег - первое большое неповиновение воле Истамбула. Был бы разбой удачным, вернули бы русские, убоявшись, Азов, - султан и не вспомнил бы о своем запрете. Но две тысячи полона слишком малая добыча.

На лицах мурз и беев неподдельная тревога. Многие из них участники набега. Если хан брата не пощадит, чего же ждать им?

- Нуреддин Сафат, - торжественно изрекает приговор Бегадыр, - я повелеваю тебе удалиться с глаз моих.

Толпа шумно перевела дух, головы мурз и беев потупились, скрывая ухмылки и улыбочки, - балаган. Все кончилось балаганом.

Через час в том же зале, опустевшем, душном от недавнего человеческого скопища, хан еще раз беседовал с нуреддином.

Хан все так же сидел на троне, а Сафат стоял, снизу глядя на старшего брата.

- Поди сюда, - позвал Бегадыр.

Сафат нерешительно сделал два шага.

- Иди сюда, ко мне. Не бойся.

Сафат подошел к ступеням трона.

- Садись на мое место.

- Великий хан…

- Садись, я так хочу, Сафат.

Взял брата за руку, усадил возле себя, успокоительно обнимая и похлопывая по плечу. Потом встал и сошел с трона. Занял место Сафата в десяти шагах от престола и спросил:

- Неудобно?

- Неудобно! - поерзав на троне и удивившись своему открытию, согласился Сафат.

- Все ж таки место это очень высокое, Сафат! Погляди-ка получше. Разве ты не видишь из-под этого балдахина Истамбул, Москву, Краков, Яссы, Исфагань, Стокгольм и даже Рим? И не страшно ли тебе с этого высочайшего места услышать свои собственные слова, ибо эти слова долетают до каждой из этих столиц?

Бегадыр вернулся на свое место, Сафат вскочил, но Бегадыр снова усадил его.

- Не сердись на меня, брат. Сегодня я ругал не тебя, а провидение. Нам с тобой не повезло… Если меня с этого места все слышат, то и я слышу многих. В Крыму теперь всякий болтает - поход не удался. Скажи, что бы ты сделал на моем месте?

- Брат мой, ты поступил мудро.

- Мудро? - Бегадыр усмехнулся. - Поступить мудро - это отправить тебя в цепях к пьянице Мураду на съедение. Тогда бы и все мурзы прищемили бы хвосты. Я поступил, Сафат, как любящий брат. Как несчастный старший брат. Запомни это.

Сафат низко склонил голову, но Бегадыр, играючи, толкнул его в плечо.

- Я вот что придумал: ты сегодня же отправишь в Москву гонца. С извинениями. Набег, мол, произведен подневольно, по приказу из Истамбула. А в Истамбул мы отправим подарки Кёзем-султан и Мураду. Тут уж тебе самому раскошеливаться! Кёзем-султан любит драгоценные камни, а Мураду отправить самых отборных пленников. Мужчин. Три сотни, думаю, будет довольно. Только самых отборных! И если таких не найдется среди полона, купи у Береки.

Сафат опустился перед братом на колени и поцеловал в приливе благодарных чувств и самоунижепности ханский сапог.

*

Доказывая любовь и преданность своему брату, нуреддин в тот же день отправил гонца в Москву и сам приехал к еврею Береке.

Конторка ростовщика, ссужавшего деньгами государей и государских послов, была похожа на погреб. Низкая дверь впускала в сводчатую палату с одним окошком за двойной железной решеткой. В палате стол, скамья для хозяина и скамья для дельцов, печь в углу, голые стены, голый пол. Кованый сундук для бумаг и денег. Единственным украшением этой каменной берлоги был высокий стул, обитый красным бархатом, с двумя рядами золотых гвоздиков на спинке.

Берека, согнувшись втрое, встретил высокого клиента.

Нуреддин сел на красный стул и, насмешливо поглядывая на согбенного хозяина, соизволил поздороваться:

- Доброго тебе здоровья, Берека. Я пришел по делу.

Берека проворно разогнулся и, почтительности ради глядя клиенту в бороду, но никак не в глаза, сел на свое место.

- Мне нужны рабы. Очень хорошие русские рабы, лучше которых не бывает. Штук сорок-пятьдесяг.

- Для тебя, государь мой, у меня будет все, чего ты пожелаешь, - тихо ответил Берека.

- Но мне нужны особые рабы. Самые лучшие. Это будет подарок султану.

- Я могу подобрать полон, мой государь, как ты пожелаешь: синеглазый, черноглазый, белокурый и темно-русый, рыжий, черный. Толстый и тонкий…

- Мне нужны силачи.

- Очень хорошо! Будут силачи, русые кудри, карие глаза… Можно бы и синеглазых. Это красиво, но в Турции синий глаз дурной.

- Сколько это будет стоить? - оборвал нуреддин.

- Сорок рабов по сорок золотых за каждого…

- По сорок золотых?! - закричал нуреддин, хватаясь за саблю.

Берека закрыл глаза и окаменел.

Нуреддин с проклятием метался по мерзкому погребу, пе зная, на чем выместить ярость. Наконец он подбежал к Береке:

- Сколько же это будет всего?

- Тысяча шестьсот золотых, - спокойно, внятно проговорил Берека.

- За такие деньги мне легче тебя убить! - Нуреддин затопал ногами, выхватил саблю и рубанул по столу.

Берека сидел не шевелясь. Он открыл глаза и глядел прямо перед собой, думая свою особую думу.

Нуреддин брякнулся на стул и, пронзая еврея взглядом, заговорил потише, урезонивая торгаша:

- Ты пойми! Мне твоих кареглазых, да русых, да силачей нужно триста. Двести пятьдесят силачей у меня есть, но мне нужно триста! И скажи мне, почему ты просишь по сорок золотых за раба? За презренного гяура?

- В Крыму теперь мало полона, - ответил бесстрастно и бесстрашно Берека. - Когда Кан-Темир привел полон из Польши, рабы стоили по десяти золотых.

- Пусть будет по сорок, - быстро согласился нуреддин, - но тысячу шестьсот я тебе не дам. Я дам тебе тысячу золотых.

Берека поднял глаза и впервые поглядел в лицо нуреддина.

- Чем же ты возместишь, государь мой, остальную сумму?

“Ничем!” - хотелось крикнуть нуреддину, но с него на сегодняшний день было довольно. Он сдался.

- Я могу дать русский жемчуг…

- Он дешев, - быстро возразил Берека. - Может быть, у государя найдутся рабы-мальчики? И еще бы я взял лошадьми.

Нуреддин хлопнул в ладоши. В конторку вошли слуги нуреддина. Они внесли две шкатулки с золотом и русским речным жемчугом.

Берека пересчитал золото.

- Здесь восемьсот семьдесят золотых, мой государь.

- Здесь тысяча!

- Я пересчитаю золото еще раз…

- Не надо! - Ярость снова закипела в нуреддине.

Он выхватил из-за пазухи мешочек с деньгами и бросил на стол под нос еврею.

- Мальчики и лошади будут завтра! Но завтра же ты представишь мне полсотни рабов, русых, кудрявых, одного роста.

- Не беспокойся, государь мой! - почтительно и серьезно ответил Берека, совершая глубокий и нижайший поклон царственному клиенту.


Глава шестая

Великий муфти Яхья-эфенди явился к султану Мураду и потребовал объяснений. Султан Мурад приказал казнить двух претендентов на один и тот же тимар114.

У Осман-бея было две дюжины грамот, подтверждающих право на владение землей и реайя115. Последняя грамота была выдана неделю назад. Грамота гласила: “До моего султанского сведения дошло, что противник Осман-бея через подлог и обман вторгнулся в чужие пределы и этим совершил правонарушение. Осман-бея ввести во владение тимаром, а его противнику Мустафе-ага в тимаре отказать. Султан Мурад IV”.

Но у Мустафы-ага тоже было две дюжины подтвердительных грамот, а последнюю ему выдали двумя неделями раньше, чем Осман-бею. Грамота гласила: “До моего султанского сведения дошло, что противник Мустафы-ага через подлог и обман вторгнулся в чужие пределы и этим совершил правонарушение. Мустафу-ага ввести во владение тимаром, а его противнику Осман-бею в тимаре отказать. Султан Мурад IV”.

Спорщики дали нужным людям взятки, проникли во дворец и явились пред очи Мурада.

Мурад посмотрел обе грамоты, и лицо его сделалось кирпичным. Он вспомнил горькие, но правдивые слова Кучибея Гёмюрджинского: “Визирь только и занят тяжбами. В руках каждого по двадцати подтвердительных грамот”. Теперь спорщики добрались до самого султана. Он, Мурад IV, готовит страну к великим походам и вместо великого должен решать гнусные споры между своими рабами.

- Обоим отрубить головы! - приказал султан. - Тимар взять в казну. Со всеми спорщиками поступать точно так же.

Осторожные слуги казнь отложили, довели дело до ушей Яхья-эфенди. Яхья-эфенди разгневался. Он тотчас отправился к Мураду напомнить ему, что казнь правоверных, совершенная без должной причины, есть величайший грех.

Мурат выслушал Яхья-эфенди, а потом, отчеканивая слова, вынес приговор, не забыв, однако, повеличать великого муфти его полным титулом:

- Мудрец, высший среди всех глубочайших мудрецов, превосходный из всех превосходнейших, умеющий разрешать все сомнения о вере и оканчивать все споры; ключ к извитиям истины, блестящий фонарь сокровищ познаний, благороднейший Яхья-эфенди, мы выслушали ваши речи, и мы приказываем вам удалиться в Египет для лечения ваших болезней, ибо сосуд здоровья столь мудрого мужа чрезвычайно дорог. В Египет! - И поискал глазами бостанджи-пашу. - Того, кто не исполнил моего слова и задержал казнь тимариотов, казнить вместе с тимариотами.

Казнь задержал сам бостанджи-паша, но он умел найти виноватого.

*

Яхья-эфенди - в ссылку, Мурад - к Бекри, который хотел купить у него Истамбул.

Когда наступила ночь, падишах стоял на ногах твердо, но вино разбудило в нем такую ярость, что он вырядился в одежды янычара и позвал свою ночную свору. Они вышли из Сераля, но тут Мураду почудилось, что в спину ему уперлись чьи-то страдающие глаза. Оглянулся - за спиной янычары, еще раз оглянулся… И вдруг узнал: это были глаза наложницы Дильрукеш… Что бы это могло значить? Может, глаза предупреждают?.. Какая светлая ночь! Завтра луне быть полной. И Мурад повернул назад.

Крошечные покои Дильрукеш. Копия потайной комнаты Мурада. Дильрукеш смотрит на него. Между бровями, над переносицей морщинка страдания. Наложница не рада посещению. Чушь! Наложница не жена. Наложница, даже любимая, - никто. Для наложницы появление повелителя равнозначно появлению солнца. Но солнце, хотим мы этого или нет, восходит каждый день, а повелитель может не прийти к наложнице никогда. Ах, она поняла наконец! Поднимается. Да, да, на колени! Только не поздно ли? Но что он слышит?

- Я умоляю тебя, повелитеь мой, не прикасайся ко мне! У тебя тысячи красавиц, возьми себе любую из них.

Мурад собирался уйти, чтоб не возвращаться, но тепер он не уйдет.

- О повелитель! Покинь меня! Заклинаю именем аллаха!

Мурад умеет молчать. Когда он молчит, приходится говорить другим. Но Дильрукеш тоже умеет не говорить лишних слов. Мурад взбешен, ему приходится задавать вопрос.

- Ты что бормочешь?! - кричит он.

- Мне приснилось: у меня родился орел.

Наложница, смеющая кричать на султана? Но, аллах, какие у нее глаза!

- У тебя родился орел? - Голос Мурада ласков. - Но это же вещий сон. Вот почему мне чудились твои глаза… Я пришел, Дильрукеш…

- Нет! - отшатнулась Дильрукеш. - Не сегодня. Орел должеп быть с крыльями!..

Мурад понял.

Он сел на краешек постели своей наложницы и погладил ее голову, как гладят маленьких котят.

Она лежала тихо. Он даже дыхания ее не слышал. Она его счастье. Она думает не о себе, а о нем, о человеке Мураде, который хочет запечатлеть свое пребывание на земле в своем сыне.

Тигр спрятал когти, но что бы он сотворил, если бы узнал, что Дильрукеш родила орла без крыльев?

Во сне.


Вот уже две недели Мурад не пил вина. Сначала было очень плохо. Силы покинули его, и ему казалось, что он умирает. И все-таки он не разрешил себе ни одного глотка хмельного.

И однажды Мурад проснулся здоровым. Он не стал гадать, надолго ли вернулись силы, а сразу принялся за работу.

Был найден и избран новый великий муфти. Достойный Хусейн-эфенди, хоть и не слыл великим ученым и умником, как Яхья-эфенди, зато не имел столько друзей и зависимых. Народу имя его было чужим, а стало быть, он мог советовать падишаху, мог его просить, но требовать исполнения советов и просьб не мог. Помощник, но не помеха.

В эти трезвые дни Мурад разработал план будущей войны. Великому визирю было приказано искать пути к замирению с Венецианской республикой. Эта война истощала казну, а если твой будущий враг всесильная Персия, воевать на две стороны с пустой казной безумство. Нужно было приложить все силы, чтобы Персия разрывалась между двумя нападающими армиями.

Надо напустить на Сефи I Индию. У Великого Могола Джехана на Персию свои виды. Послать к Моголу нужно хитреца, такого, как бостанджи-паша.

Победоносный змей войны приносит несметные богатства, но кормить этого змея приходится чистым золотом. Золото водилось в казне, но Мурад не был уверен, что его хватит на корм такому змею, который сумел бы проглотить империю персов.

Мурад не расставался с трактатом Кучибея Гёмюрджинского.

“Кроме девяноста шести тысяч двухсот шести человек еще двести тысяч получают жалованье вовсе не солдат, а только слывущих за солдат и причиняющих всякие насилия подданным”. Вот они! Вот они, золотые дожди!

Мурад IV затребовал у великого визиря список придворных, получающих жалованье из казны. Сокращал сам, играясь в цифирь, - пусть те, кто будет исполнять приказ о сокращении придворного корпуса, гадают и найдут-таки смысл новых чисел.

Гаффурьеров четыреста двадцать три. Почему четыреста двадцать три? Пусть будет сто двадцать четыре. Отведывалыциков сорок. Так и останется. Нужные и верные люди. Гайдуков девятьсот тридцать два. Почему девятьсот и еще тридцать два? Довольно будет и двух сотен.

Янычар, секбанов, пехотников, псарей - сорок шесть тысяч. А где Багдад? Где Азов? Где Венгрия? За что платить? Хватит трети, но эта треть будет стоить ста тысяч разгильдяев. Рука султана перечеркнула сорок шесть тысяч и начертала тринадцать тысяч пятьсот девяносто девять.

Мальчиков - в Истамбуле, Андрианополе, Галиполе и в собственных Его Величества садах - девять тысяч. Оставил семь тысяч четыреста девяносто пять. Конюхов четыре тысячи триста пятьдесят семь. Эти нужны все. Кухонной прислуги четыре тысячи восемьсот девяносто. Пусть будет четыреста восемьдесят девять. Оружейников шестьсот двадцать пять. Столько и будет. Пушкарей пять тысяч. А где они, пять тысяч пушек? Тысяча девяносто девять.

Водоносов тридцать пять - восемнадцать. Собственных Его Величества скликал на богослужение пятнадцать - шесть.

Мастеровых девятьсот - пятьсот тридцать один, врачей и цирюльников тридцать шесть - двадцать шесть! Прикинул итог. Двор сократился больше чем наполовину. Беспорядка будет меньше вдвое. Вызвал великого визиря и великого муфти. Передал им свой фирман.

- Исполнить! Я уезжаю на охоту в Анатолию116. К моему возвращению дело должно быть закончено.


Великий визирь Байрам-паша и великий муфти Хусейн- эфенди поглядели друг на друга так, словно попрощались.

Выбросить за ворота половину двора и не дать вспыхнуть дворцовому мятежу?

Лишить государственных мест людей достойнейших, для которых эти места куплены миллионерами-ростовщиками за многие тысячи золотых, изгнать друзей ханов, царей и всесильных бейлербеев, низвергнуть отцов и братьев жен и любимых наложниц самого падишаха, оставить без жалованья детей, племянников, свояков таких сановников, как казначей, бостанджи-паша, и после этого самим не остаться без головы? Возможно ли это?

Мурад хитер, как волк. Он уезжает в Анатолию. В Анатолии много кочевников, для которых власть султана божественна. Если в Истамбуле начнутся беспорядки, у него под руками будет слепая, ненавидящая город сила.

Охотиться Мурад собирался не меньше трех недель. Воля ваша, визири, можете долго думать и быстро сделать. Можете рубить по кускам… Но если дело не будет совершено, пеняйте на самих себя. Пути к сердцу Мурада были неведомы, но зато было ведомо: пощады он не знает.

*

Перед отъездом падишах осчастливил своим присутствием покои любимой наложницы Дильрукеш.

- О повелитель! Я каждую ночь жду тебя, и восход солнца стал для меня безрадостным.

Он не улыбнулся.

- Я ждал, пока весь яд выйдет из меня. Я пришел к тебе, Дильрукеш, за моим орлом. Будь же милостива ко мне.

Слезы брызнули из глаз ее.


МЕДДАХ И НАДЕЖДА

Глава первая

“Любовь - это море: кто не умеет в нем плавать, тот утонет”. “Кто говорит правду, того выгонят из тридцати деревень”.

Юный меддах сам когда-то бросал в толпу своих слушателей слова безымянных мудрецов.

Любовь - это море. А в море хорошо тому, кто на палубе галеры, но не под палубой, прикован цепью к веслу,

И море бывает темницей, но любовь?

Меддах метался в золотой своей клетке.

Он снова и снова обходил голую, без единой трещины, глухую стену, которая дом этот, где было все, о чем мечтают в голодном, горемычном мире, отгораживала от безобразного, голодного, горемычного мира, без которого он не мог жить.

Оборвыш, совсем недавно боявшийся оскорбить прикосновением золотую посуду, он вдруг стал придирчив к самым нежным, к самым изысканным блюдам. Он швырял кушанья в слуг, а кушанья эти стоили его медного заработка, может быть, за год.

Та, что называла себя Афродитой, не появлялась многие ночи. Спросить о ней не у кого. Меддах злобно терзал своих немых, потому что ему чудилась скорая расправа. Если его разлюбили - смерть. Золотая клетка, наверное, никогда но пустует, но надоевших птиц на волю здесь вряд ли отпускают, ради сохранения тайны им сворачивают головы.

Швырялся кушаньями меддах не по одной злости. Хитрил. Однажды, отвергнув все сорок блюд, он отправился на кухню. Ведь как-то попадают к многочисленным его поварам свежие фрукты, овощи, птица и мясо?

Он заглядывал в котлы, обнюхивал горшки и кувшины. Он пожелал посмотреть хранилище. Ему показали темные подвалы со снедью, пряностями и другие подвалы, где хранились тончайшие вина. Одного он так и не разглядел - двери на свободу.

В отчаянии меддах устроил пир для всей прислуги. Он сидел с ними вместе, с безъязыкими поварами и сторожами, слушал чавканье, всхлипы, клацанье зубов. Еда без языка - мучение для того, кто наблюдает за трапезой.

Сам он так и не смог притронуться к пище, только пил.

Наконец все насытились. Он ушел к себе, и здесь его тошнило и корчило, и, чтобы не оскорбить брезгливостью слуг, сердца которых он хотел завоевать сладкой едой, сам вытер за собой.

Ночью в его комнату вошли. Он не слышал, как отодвигалась дверь, но он почувствовал, что не один, проснулся сжался в комочек, ожидая худшего.

Вспыхнул огонь. Свеча выхватила из тьмы лицо златокудрой гурии, которая каждый раз, когда являлась Афродита, приносила ему кубок ликующего напитка.

- Пошли, - сказала она.

Он даже ответить не смог, покорно сполз с ложа и пошел. Она провела его в одну из галерей с цветником, подошла к фонтану, повернула мраморную головку лотоса, и фонтан сдвинулся с места.

Два десятка ступеней вниз, десяток шагов подземельем, и опять ступени. Гурия зажгла факел и подняла его повыше, чтобы меддах видел. Яма, железная дверь на трех замках, и, загородив эту дверь, - тигр.

Меддах попятился.

*

Боги знают грешные мысли людей.

Афродита отстранилась от меддаха, закинула руки за голову и тихо, зловеще засмеялась.

- Смертные ничтожны!

- Чем прогневил я тебя? - испугался меддах.

- Скажи мне, что надобно сделать для человека, чтобы он был доволен жизнью? Ты всю жизнь рассказывал о чудесах. Почему же ты тяготишься, когда сказка стала для тебя явью?

- Смилуйся, богиня! - закричал меддах, чувствуя, что земля ускользает из-под ног.

Богиня опять засмеялась.

- Я не богиня - я женщина, но мне ведома твоя печаль: ты хочешь к людям, ты мечтаешь о прежней ничтожной жизни, о грязной соломе вместо пуховой постели, о рубище вместо одеяний царей… Я могу отпустить тебя, ибо не боюсь твоих россказней. Все, что ты ни расскажешь, люди примут за сказку. Но дороги назад, в мой дворец, уже ты не найдешь.

“Кто говорит правду, того выгонят из тридцати деревень!” - снова вспомнилось меддаху.

- Богиня, покинуть твой дом - обречь себя на смертную тоску…

- Хорошо, я тебе верю, - быстро сказала богиня.

Она поднесла к губам левую руку с перстнем на среднем пальце, подула, и раздался высокий вибрирующий свист. Тотчас распахнулись двери, и толпа негритянок подхватила светильники и удалилась. Вслед занегритянками в спальню вошли два гиганта в латах и шлемах, светящихся, подобно волнам под луной. Гиганты подняли светящиеся копья к потолку и развели их, и тогда взошедшие на ложе увидали над собою черное небо и россыпи стамбульских ожесточенных звезд.

Гиганты опустили копья и ушли.

Дверь за ними сомкнулась.

- Люби меня, я хочу забыться, - сказала богиня,

Они остались вдвоем, и с ними было небо.

***

- Улемы117 должны стоять над властью, - заявил своим ученикам Хусейн-эфенди, - ибо улемы - чистый посредник между светской властью и народом. Падишах и народ одинаково должны верить в безгреховность и в безошибочность суда ученых людей, а потому каждый приговор улемов - это правда, согласованная с законом шариата, не противная традициям, освященным веками, и не противоречащая знанию, которому подвластен современный мир.

Хусейн-эфенди отверг все корыстные союзы сильных в империи и вслед за падишахом, который устроил чистку во дворце, начал изгонять из корпуса улемов людей, приобретших дипломы за взятки.

Кёзем-султан, рискуя потерять последние капли доверия падишаха-сына, явилась в Айя-Софью и сама говорила с Хусейном-эфенди.

- Твоя мысль - оградить народ от неправого суда - прекрасна, - сказала она ему, - но Мурад - а я знаю своего сына лучше тебя - видит в этом посягательство на безупречность его власти. Если ты не безумец и если ты действительно хочешь оказать услугу народу, не спеши. Уверяю тебя: придет время, и чистота улемов будет восстановлена сама собой. Ты плодишь врагов, обрушив гонения на мошенников. Но ведь, обрывая листья, сорняк не убьешь. Нужно вырвать корень.

- Я пекусь о делах, которые приносят пользу падишаху, - ответил Хусейн-эфенди. - Нельзя восхвалять аллаха и одновременно возводить хулу на Повелителя народов. Молитва будет кощунством.

Пропасть разверзлась перед Кёзем-султан. Она была уверена, что Хусейн-эфенди, разгневанный посягательством Мурада на священные права улемов, войдет в сговор и поможет ей свалить непочтительного сына-падишаха. Ведь у нее были и другие сыновья.

Безумец, он собирался помогать Мураду править империей. В дворцовых интригах честный человек куда опаснее заклятого врага. Его ведь не купишь, на него одна управа - смерть.

Измученная сомнениями и страхами после беседы с Хусейном-эфенди, Кёзем-султан заснула на плече у меддаха доверчиво, а потому крепко. А меддах уже был готов к побегу. Не находя выхода из дома, он выслеживал тайну стены, через которую приходила к нему его повелительница. Но сегодня Кёзем-султан до того была растеряна и расстроена, что забыла опустить за собой стену.

Меддах высвободил плечо, оделся, сунул за пазуху золотой кубок и, отбросив кисею, которая заменяла убранную в потолок подвижную стену, очутился в крошечной купальне, уставленной зеркалами. Открыл дверь. Тесным, низким ходом, вырубленным в скале, прошел к другой двери, вполне обычной, деревянной, затворенной на задвияшу. Отодвинул ее, потянул ручку на себя и очутился на тропинке.

Не оглядываясь, кинулся по тропинке прочь, потом, опасаясь погони, свернул к морю. Берегом прокрался к городу и нырнул в него, радуясь утру и ранним толпам народа, в которых можно и от самого аллаха укрыться.

Город орал, как бешеный осел, растравленный весной и ослихой.

Но истинное спасение человека - в его друзьях, и, пока тайный дом не оплел город паутиной ищеек, беглец направил свои безумные стопы в чайхану меддахов.

Чайхана была открыта и, несмотря на раннее время, полна народу. Рассказывал старый меддах, тот самый, что приютил у себя русскую девушку Надежду.

Тишина стояла в чайхане - заслушались люди.

И вдруг кто-то из меддахов воскликнул:

- О аллах!


Через чайхану к меддахам шел человек в одеждах, усыпанных драгоценностями.

- О аллах! - воскликнули меддахи, узнавая и не узнавая своего юного товарища. - Откуда ты явился, пропащий?

- Я был там, где одни только радости, но, клянусь вам, вечно радостная жизнь солона и горька для смертного. Я так соскучился по всем вам, по моим возлюбленным слушателям, что прошу вас позволить мне вступить в состязание славных меддахов без очереди.

- Рассказывай! - в один голос воскликнули и меддахи и слушатели.

- Меня душат слезы счастья: я опять с вами! Я хочу, чтобы сегодня было весело… Помянем же наших неунывающих лазов…118 Слушайте!

Одна повивальная бабка попросила подержать свечу перед роженицей. Вышел один ребенок. Свеча догорела. Зажгли вторую. Вышел второй ребенок. И эта свеча догорела. Зажгли третью. Вышел третий ребенок. Но когда зажгли четвертую свечу, муж-лаз вырвал ее из рук бабки и растоптал. “Ты с ума сошла! - кричал он. - Они же на свет лезут!”

Чайхана дружно взорвалась смехом.

- Святой человек Хызр, - продолжал меддах, - проходил как-то мимо поля, увидал бедного крестьянина и сказал ему: “Проси у меня что хочешь!” Крестьянин воткнул свою лопату в землю и попросил: “Пусть лопата станет деревом”. Хызр превратил лопату в дерево, а у крестьянина от обиды навернулись слезы: “Пропала моя лопата!”

Люди смеялись, и под их смех с феской, полной пара, юный меддах и старик покинули чайхану.

Глава вторая

- Будь гостем! - сказал старик меддах, пропуская молодого своего товарища вперед.

Тот зашел в комнату старика и замер. Возле окна, отирая невидимую пыль с глиняной вазы, стояла высокая статная девушка. Тяжелые русые косы по плечам до пят, глаза синие, как небо осенью над золотым лесом, лицо чистое, белое. Поглядела на вошедшего строго, без смущения, только бровь, черная шелковая, надломилась слегка.

Следом за молодым меддахом вошел старик.

- Прости, Надежда! Мы пришли сегодня раньше времени. Скажи моей жене, что пропащий нашелся, пусть она приготовит угощенье.

Надежда опять же без всякого смущения поглядела чуть более милостиво на друга старика, поставила вазу и быстро вышла из комнаты.

- Кто это? - удивился меддах.

- Она русская. Ее зовут Надежда.

- Она твоя жена?

Старик засмеялся.

- Нет. Ее история подобна твоей и достойна сказания.

Когда молодой меддах выслушал историю Надежды, он

воскликнул:

- О небо! Ее судьба действительно похожа на мою судьбу. Жизнь во дворцах оставила ей драгоценное платье, как и мне. И если эти два несчастных платья соединить, получится одна счастливая судьба.

- Если Надежда полюбит тебя, я буду рад выдать ее за тебя замуж, но, если она этого не захочет, не прогневайся. Для меня и моей жены Надежда стала родной дочерью, - ответил старик.


*

Тень скользнула по ее лицу, и она проснулась. В окно, словно воды бурного паводка, вкатывались волны лунного света.

“Нэдэждэ”, - долетел до нее странный шепот.

Она отворила окно.

На дереве сидела огромная золотая птица.

- Нэдэждэ! - прошептала птица и в мольбе потянулась к девушке руками.

Ветка качнулась, птица затрепыхалась, стала валиться на бок, поспешно вцепилась руками в сучок и, с шумом превратившись в человека, повисла перед окном Надежды.

Девушка неудержимо - о аллах! - тихонько, затаивая звук, рассмеялась.

Птичка оказалась молодым меддахом.

Меддах подтянулся, оседлал сучок, собирался сказать нечто высокое, но положение у него было дурацкое, а в дурацком положении самые нежные слова выглядят тоже по-дурацки.

Надежда облокотилась на подоконник и смотрела на меддаха. Под луной лицо ее было серебряное, а волосы все-таки золотые.

- Держи! - меддах что-то метнул Надежде.

Она поймала.

Это была роза. Роза уколола девушку в ладонь.

- Спасибо! - сказала Надежда по-русски.

- Что?

- Благодарю тебя. Это лучший подарок за всю мою жизнь… - Надежда тихонько засмеялась и вдруг заплакала. - Прости, мне сегодня исполнилось восемнадцать лет.

Русская девушка не закрывала лица, как принято у турчанок, от нее исходила чистота белых северных льдов.

- Стань моей женой! - вдруг сказал меддах девушке.

Она посмотрела на небо. Небо было чужое. Она жила среди добрых людей, но небо Стамбула было чужое.

- Возьми меня, меддах, - ответила Надежда.

- О аллах! - воскликнул он. - Я перед лицом твоим клянусь! Подобно учителю моему, я буду иметь только одну жену, ибо кто знает многих жен, тот не достигнет дна в море любви.

- Если завтра вспомнишь слова, которые ты произнес сейчас, приходи за мной. Мы, русские, любим говорить: утро вечера мудренее.


Глава третья

Олень вырвался на просеку и помчался вверх, на взгорье. У него не было другого пути, только вверх, по открытой, смертельно опасной просеке: в лесу сидели загонщики, по пятам гнались собаки. Оленя вели к вершине холма. Здесь, в засаде, зверя ждал падишах Оттоманской империи султан Мурад IV.

Мурад знал все про царскую охоту. Когда-то она ему нравилась - лучшего, великолепнейшего зверя убивал он, первый человек государства. И не имело значения, сколько лет этому первому верховному человеку, одиннадцать или сто. Зверь падал к ногам государя, подчиняясь неумолимой силе закона иерархии.

Олень был прекрасен. Он бежал к своей смерти, изумляя молодой силой. Бежал, бежал, словно там, за пределом, - вечный луг свободы.

Мураду не захотелось убивать этого оленя, и он не убил бы его. Но и над ним, первым человеком империи, как топор палача, сиял всемогущий закон иерархии.

Не убьешь ты - придет время, и убьют тебя, ибо ты уже не можешь убивать.

Мурад натянул тетиву, стрела, слетев с гнезда, запела и вошла оленю в глаз. Олень упал на рога, перевернулся в воздухе и умер, так и не оторвав головы от земли.

К Мураду ринулись со всех сторон с восхвалениями, но он повернул коня и ускакал за холм.

Вломился на коне в чащобу и потом ехал крадучись, пока конь не остановился перед огромным буком. В тени дерева могли укрыться добрых две дюжины всадников. Вершиной дерево уходило к облакам, не дерево - мечеть.

У Мурада шевельнулась вдруг больная мысль: ему захотелось, чтобы дерево это только с виду было неодолимо могучим и здоровым, только с виду. В мире все ведь только сверху, с виду вечно и нетленно.

Мурад постучал рукоятью плетки по стволу. Не слыхать дупла. Стукнул сильнее - не слыхать.

Спрыгнул с седла, схватил сук, ударил по дереву сплеча - сук переломился надвое, сухой. Мурад вытащил из-за пояса кинжал, вонзил его в дерево, надавил, повис всей тяжестью тела. Дзинь!

Султан сидел на траве с рукоятью кинжала в руке. Дерево победило сталь. Мурад отшвырнул бесполезную рукоятку кинжала и тотчас спохватился. Она была усыпана алмазами.

“Алмазы!”

Чтобы падишах ползал по кустам в поисках алмазов?

Затрубили рога. Султана искали, звали.

“Ну так помучайтесь! Побегайте, потрясите жирок!”

Мурад снял с плеча лук, наложил стрелу и осторожно пошел в глубь чащи. Конь послушно и так же бесшумно следовал за хозяином.

Впереди треснула ветка. Мурад замер. Совсем рядом боком к нему стоял молоденький секбан-загонщик. Из-под фески нежный голубоватый висок, на виске синяя жилка. Мурад даже глаза зажмурил, так вдруг нестерпимо захотелось полоснуть кинжалом по этой жилке.

*

Султан Мурад и его свита прибыли на границу округа Никея. На границе по заведенному обычаю султана должен был встречать и приветствовать Никейский судья.

Никого.

Сердце у Мурада дрогнуло.

“В Стамбуле мятеж? Может быть, Мурад IV уже не существует? А кто же тогда? Падишах Ибрагим, вытащенный из ямы? Или братец Баязид? Чепуха! Только чепуха ли? Если все обойдется, нужно искать новую опору. Сипаги и тимариоты ненадежны. Нужно стать благословенным падишахом для мастеров и ремесленников! Отмени налоги - и ты хороший. А на кого переложить эти налоги? Все на тех же реайя?”

Ему вспомнился старик, торговавший ржавой подковой. Рука потянулась к груди. Оно теперь всегда с ним, это странное приобретение.

“А платить все-таки придется тебе, старик! Потерпи! Сменит империя одряхлевших лошадей, и не четверть, не треть и не три четверти - весь мир ляжет под копыта турецких скакунов. Каждый турок станет владетельным тимариотом. Потерпи, старче! Не знаю сколько, но потерпи!”

Царственные охотники давно уж вступили в пределы Никеи. Судья не появлялся. Лицо Мурада пылало, но не от гнева, он забыл о судье. Тайные клятвы будоражили кровь.

Судья все-таки прискакал. О нет! Ничего страшного не случилось. Просто судье показалось, что город для встречи столь высокого гостя украшен недостаточно пышно, пришлось сделать необходимые распоряжения.

Мурад слушал судью, думая о своем. Повернулся к начальнику секбанов:

- Казнить!

Судью казнили тотчас. Начальник секбанов, исполнив приказание, задумался: за что казнили? Он не понимал: в империи, вступившей на путь войны, правит порядок. Горе отступникам, кто бы они ни были.

Весть об этой неожиданной казни уже на следующее утро достигла Истамбула. Столичные судьи по приглашению великого муфти Хусейна-Эфенди собрались обсудить действия султана.

Убить столь знатного из улемов без приговора суда улемов, одной султанской волей - урфом - дело неслыханное, неправое и страшное. У султана Мурада кровавые руки, он не только отдает приказы о казнях, он убивает сам. Это не выдумки врагов, это дикая правда: султан ночами охотится на людей. Теперь он разгоняет свой двор, приказал вдвое сократить войско! Сокращать войско во время войны - в уме ли государь?

Улемы собрались тайно в маленькой мечети на окраине Истамбула, но они еще не окончили своих разговоров, а из Истамбула в Никею уже мчался гонец от Кёзем-султан. Вдовствующая царица спешила сообщить сыну об опасном сговоре улемов.

***

Султан Мурад был гостем кочевого племени мамалы.

Вождь племени, столетний седобородый Юр-юк119, прибыл в Никею искать у султана справедливости.

Два сипахия, владевших землями, на которых кочевало племя, взяли с мамалы за аренду 300 алтунов и сто бараков, но этого им показалось мало. Они пришли опять и взыскали налог с неженатых: сто алтунов, сто батманов масла, десять бурдюков вина, десять ковров.

- Как твое имя? - спросил Мурад старца.

- Меня зовут Юр-юк, я слишком стар, чтобы помнить другое свое имя.

Когда-то юр-юки были основной военной силой турков- сельджуков. Теперь их помощь была нужна только во время больших походов. Юр-юки оседали. Прожившие десять лет на одном месте объявлялись реайя и должны были нести вся тяготы и налоги, взваленные империей на горбы реайя.

Мурад забрал в казну все имущество казненного судьи. Из этих денег оп вернул племени мамалы пятьсот алтунов.

- Будь же нашим гостем! - воскликнул вождь Юр- юк. - Не побрезгуй пиром под звездами и постелью на кошме в юрте. Юрта - дом твоих предков.

- Я не побрезгую и работой, которая кормит юр-юков, - ответил султан.

Он покинул город и уехал на кочевье.

Не двигаясь, как истукан сидел Мурад под открытым небом на ковре и завороженно смотрел на дикие древние пляски своего пранарода.

Потом ел жирную, грубую пищу наравне со всеми - до отрыжки. Вместе со всеми совершил намаз, а когда солнце коснулось земли, обратился к Юр-юку:

- Позволь мне провести ночь с баранами. Я обещаю уберечь их от волков, бури и злоумышленников.

- Принесите ему мой старый чабанский посох! - приказал вождь.

Посох был длинный, легкий, но с тяжелым стальным наконечником. На такой посох удобно опереться, им можно и поразить врага и зверя.

Никто не отговаривал Мурада от рискованной затеи, никто не восхищался его отвагой.

Для мамалы пасти баранов и лошадей - обычное каждодневное дело.

Султану принесли хорошо разношенные высокие сапоги, теплый халат, бурку, баранью шапку. Подождали, пока он вырядится. Тогда к нему подошел высокий темнолицый кочевник.

- Пошли!

И Мурад пошел, легко наступая на землю невесомыми надежными сапогами.

Овцы уже поднялись с дневки, звенел колокольчик серке.

Напарник Мурада посадил верблюда на колени, навьючил и тогда только сказал:

- Я пойду к ночевке, костер приготовлю. А ты иди за отарой, иди на эту звезду. Овцы дорогу знают.

Ткнул в небо пальцем, взгромоздился на верблюда, свистнул собакам и уехал.

Мурад остался один.

Овцы, пастбище и он. Ни вельмож, ни секбанов, ни немых.

Овцы с блеяньем пересекли вытравленную ложбину, перевалили через гряду и здесь, на хорошей траве, примолкли. Они шли теперь медленнее, и Мурад останавливался и стоял, опершись на посох, вглядываясь в ночь. Но скоро взошла полная луна, и стало светло.

Голова слегка кружилась от запаха полыни, от свежести, от легкого бессонного томления. Хотелось думать о великом, но глаза находили путеводную, ослабевшую под луной звезду и никак не могли расстаться с нею. Звезда дышала. Она вспыхивала голубым, но в пылающей голубизне тотчас рождалось красное, и тогда сияние сникало, чтобы вновь чрез мгновение поголубеть.

Отара тем временем уходила, и Мурад, шелестя высокой сухой травой, догонял ее и снова опирался на посох. Султану правилась его прихоть, а сам ои сегодня нравился себе.

Впереди мелькнул огонек. Мурад обрадовался ему, как старому товарищу. Заторопился, прибавил шагу и врезался в отару. Овцы недовольно заорали, забегали. Пришлось остановиться. Будь друг, да не будь в убыток.

Когда отара приблизилась к огню, стало видно, что у костра много людей и много лошадей.

Мурад заволновался: кто это? Не отступить ли? Не спрятаться ли? Но острые глаза султана углядели белую бороду Юр-юка.

Мурад подошел к костру.

- Великий падишах, - сказал Юр-юк, - я хотел подарить тебе полный день свободы и счастья, но ты слишком многим нужен. Гонец из Истамбула.

Гонец упал в ноги султану, подполз к нему, поднял голову и шепотом передал известие от Кёзем-султан.

- Коня! - приказал Мурад. - А тебе, Юр-юк, спасибо. Живи еще сто лет.

Снял с пальца перстень и бросил вождю.

- Будет нужда - с этим перстнем приходи во дворец.

И ускакал. Скакал и думал: “Почему мать поторопилась сообщить об измене? Не оттого ли, что если бедняк ест курицу, то или курица, или он сам болен, а может, это плата наперед? Или заговор направлен против всего рода Османов, Кёзем-султан опасается за свое собственное величество?”

С улемами шутить нельзя. Улемы - мозг империи, но лошади не оседлает тот, кто с лошади не падал. Мурад IV на троне с четырнадцати лет. Он повидал на своем царственном веку всякое. Капитан тот, кто спасает свое судно.

В Истамбул въехали ранним утром вместе с купцами и реайя, везшими товары и продукты на базары города. Мурад был в одежде бея, но с ним было трое телохранителей, двое из них мчались впереди, разгоняя на улицах зевак.

На арбу одного такого реайя и наскочили телохранители Мурада. Арба загораживала дорогу повелителю, и ловкие слуги в единый миг перевернули ее вместе с возницей и мулом.

Мурад успел заметить лицо пострадавшего и невольно попридержал лошадь. Это был, кажется, тот самый старик, у которого он когда-то купил подкову.

Мурад обернулся. Да, это был тот самый реайя. Он покорно поднял на ноги мула, поставил арбу и горстями собирал рассыпавшееся на земле зерно.

“Нищим я ему помог, - подумал Мурад, - беем я попортил ему плоды его труда, падишахом я отберу у него последний хлеб и последнюю лошадь, чтобы победить врагов”.

Мураду хотелось вернуться и дать старику денег, но он уже снова был падишахом, у него не было времени, чтобы выручать одного человека из малой беды.

Возле Сераля Мурад настиг странную процессию.

Татары-воины на копьях несли полсотни засоленных голов, дальше шли пленные: один к одному, рослые, кудрявые, лицом белы, черноглазы, за пленными ехало с десяток повозок. На повозках пять русских пушек, оружие и три-четыре стяга.

- Что это? - спросил Мурад IV у подскакавшего бостан- джи-паши.

- Подарок вашему величеству от Крымского хана…

- Подарок самовольника! - Кровь бросилась в лицо падишаху. - Этот подарок для турецкого владыки оскорбителен. Мне нужен весь мир, а пе крохи с великого стола. Зарубите полон тотчас, чтобы эти жалкие татары научились думать.

Едва последнее слово слетело с губ султана, началась резня.

Ужаснувшиеся сеймены жались вокруг Маметши-ага, который надеялся вернуться из этой поездки с подарком.

Хан Бегадыр понял намек.

Целую неделю маялся с животом. Судьба Инайет Гирея и Кан-Темира была у него перед глазами.

Глава четвертая

Кёзем-султан, вцепившись обеими руками в зеркало, разглядывала себя так, как разглядывают картину, о которой знают, что она поддельная, по не могут найти ни одного неверного мазка.

Обтянутое гладкой кожей лицо, чистый, холодный, словно ледяной утес, ясный лоб. Все в этом лице молодое, но молодости в нем не было. Через маску прекрасного просвечивал костяк отвратительной старости.

Кёзем-султан закрывала глаза, давая им отдых, и снова пронзала свое отражение ядовитым взглядом.

Вот над верхней губой еле заметная паутина тончайших морщинок. В двух шагах их уже не разглядишь, но они есть. А это что?

Под левым глазом из-под ресниц к щеке и даже наползая на щеку - острая злобная морщина.

- О боже!

Кёзем-султан увидала, как погасли в глазах ее слепящие солнца, как черный дрожащий туман ненависти поглотил весь их свет и всю их силу. Кёзем-султан увидала этот туман и усмехнулась. Она знала, кто должен поплатиться головой за предательскую морщинку.

В день побега меддах объявился в чайхане меддахов, а потом пропал. Его найдут, но когда? В Истамбуле человек может пропасть, как иголка в стоге сена.

Все шло не так, не по тайному промыслу всеведущей Кёзем-султан, а как бы само собой, неуправляемо.

Дильрукеш - наложница султана - беременна. Она поклялась родить султану сына. Не безумство ли? Но глупец Мурад верит вздору Дильрукеш!

Мурад неподступен, как пламя. Он сгорает сам и опаляет людей, окружающих его. Ему грезятся подвиги великого Македонского Искандера. В своем безумстве Мурад поклялся оставить сыну империю, равной которой еще не было под солнцем. Война неизбежна.

Кёзем-султан выпустила вдруг зеркало из рук.

Дзинннь!

На тысячи кусочков, у самых ног.

Ужасное предзнаменование!

Кёзем-султан беспомощно разглядывает сверкающие осколки, разлетевшиеся по мраморному полу. Зачем оно разбилось, это зеркало, ведь султан Мурад приказал Кёзем-султан явиться к нему для беседы.

*

Глаза у Мурада ласковые, голос почтителен, на губах грустная улыбка очень занятого и очень виноватого человека.

Мурад спрашивает о здоровье матушки. Он благодарит за предупреждение об измене улемов. Но она должна беречь себя, ей надо поменьше волноваться. Дела у него идут прекрасно. Он, падишах, приготовил уже все для того, чтобы подтолкнуть историю на ту дорогу, которая ему, падишаху, нравится. Все заботы ему, бедному государю, а матушка свое дело сделала, вырастила его, выходила, возвела на престол, теперь ей надо радоваться и думать о своем драгоценном здоровье. Упаси бог испортить цвет лица из-за каких- нибудь государственных неурядиц. Он, падишах, готов отречься от престола, если не сможет превратить жизнь матушки в праздник! Но если матушка все-таки хочет время от времени входить в дела государства, то у него есть дело весьма тонкого свойства, в котором помощь мудрой Кёзем- султан была бы бесценной: пусть матушка займется меддахами.

Словно хлыстом по лицу.

- Меддахами? - У Кёзем-султан в глазах - пропасть, “он доиграется, умник сынок!”

- О матушка, я надеюсь на твою изобретательность, - слышит она голос Мурада, - меддахи в своей чайхане болтают всякую чепуху, а мне нужно, чтобы они зажигали сердца людей жаждой войны и победы.

Кёзем-султан выпускала из переполненных легких воздух по капельке, как бы не всхлипнуть. Мурад ничего не знает про дом на берегу моря. Ничего! Он знает одну войну, он на все наложил свою лапу и даже сказку хочет заграбастать и подмять под себя. Он - великий государь!

- Сын мой, меддахи будут рассказывать только то, что приятно твоим ушам и достойно твоего великого времени.

- Благодарю тебя, матушка. Прими от меня эти цветы.

Подарок царский: золотые стебли с цветами из драгоценных камней.

- Как это красиво!

- Я знал, что этот букет тебе понравится. Мне прислал его молдавский господарь Василий Лупу.

И улыбнулся. Так он улыбался в детстве, созоровав.

У себя в покоях Кёзем-султан спохватилась: меддахи, Василий Лупу, веселая улыбка… Что же известно Мураду о ее проделках? Или это совпадение? Совпадение у Мурада, сына Кёзем-султан?

И снова глаза бывшей владычицы мира застлали черные туманы ненависти.


Глава пятая

Дождалась и на чужбине горемыка Надежда человеческого счастья. Вот был у нее теперь свой дом, а в доме был достаток, и муж ее любил, и она его любила, и ждали они радостно своего первенца.

Только жизнь меддаха двойная: одна для самого себя - день прошел и ладно, другая ради слова и сказки - береженая да пестованная, как редкий цветок.

В чайхане сказочников было плохо. Старик меддах поклялся не переступать ее порога. Невесть откуда нагрянули в чайхану Гладкие Морды - Пустые Слова. Они твердили о грядущих победах и о том, что все народы и государства под луною ничтожны, все, кроме турок и Османской империи. Мир утопает в грехе, но у бога есть народ-избранник - народ Османа. Народ Османа - карающий меч господа миров. Турки спасут мир от скверны греха, предав огню те города и государства, которые встанут на праведных путях правоверных.

- На войну, турки! На священную войну - джигат! Господь миров с нами!

Меддахи послушали, послушали новых сказителей, смекнули что к чему и припали к той же дуде. Меддахи - государю своему не противники, и к тому же за новую сказку платят и сверху и снизу. Когда такое бывало? Поспешай, наговаривай слова, коли слово денег стоит.

Меддах меддаху не уступит. Коли у одного аскер дюжину врагов зарубил, у другого - сотню, а третий в сказке-то и с тысячью справится, а там, глядишь, и сказка не сказка, если аскер ста тысяч голов не нарубит.

Послушал молодой меддах, тайно пробравшись в чайхану, россказни бывших своих товарищей, пошел к старому меддаху п сказал ему:

- Как ты мог покинуть нашу чайхану в такое время? Ты оставил нашу сказку, подобно кукушке, которая оставляет в чужом гнезде свое будущее дитя.

- Я слишком стар, - сказал старик и больше не проронил ни слова.

- Тогда я пойду в чайхану! - вскипел молодой меддах, и старик снова обрел дар речи.

- У тебя Надежда, а у Надежды будет твой ребенок.

- Значит, смерть мне не страшна! - воскликнул молодой меддах. - Я буду жить в моем сыне!

- Но ребенок может быть и девочкой.

Молодой меддах этих слов не услышал.

Он пошел в чайхану и целый день веселил народ байками про глупых лазов: получил две полные фески медяков.

Меддахи ему позавидовали. Он помчался к Надежде, прижимая к груди тяжелый узелок с медью. От счастья меддах был слепой. Он увидал, что за ним идут чужие, только на своей улочке. Улочка - двоим не разойтись. Хотел увести преследователей от дома, но с другой стороны надвигались на него такие же мрачные люди. Тогда ему захотелось одного: увидеть Надежду, отдать ей деньги для сыночка. Чужие бежали к дому, но он опередил их, только вот двери не успел за собою затворить. Он успел кинуться перед Надеждой на колени и положить к подкосившимся ее ногам узелок с медяками. А больше ничего не успел. Голову ему отсекли одним ударом ятагана.

Дом меддаха в ту ночь сгорел. Надежду схватили, проволокли через весь город и бросили в сарай, где вповалку спали невольницы.

Она не искала для тела своего удобного места - где упала, там и лежала. Рабыня…

Теплая ночь, пряная, как ларь заморского купца, влажная, черная, таинственная, жила за глухой стеной невольничьего сарая.

¦ч

Помереть бы, не пытать судьбу. Ох как не хотела Надежда жить!.. Море - так в море, пропасть - так и в пропасть, стена каменная - так об стену. Нельзя! Нельзя, чтоб родилось у нее дитя. Сын ли, дочь ли - имя для них одно: раб.

Услышала Надежда - шепчутся. Господи! Русская речь, заслушалась…

- Запомни, меня звали Анной, - говорила одна, - помолись за меня.

А другая отвечала с усмешечкой:

- Чего себя надрываешь? Не помираем, чай.

- Авдотьюшка, не быть нам уже на родине. Пропадем здесь, в басурманах. Надругается какой-нибудь нехристь…

- Бабье дело - терпеть. Мы вон с тобой сколько по рукам ходим, и ничего - не пропали пока. От купца к купцу, и каждый просит за нас не меньше, а больше.

- Опомнись, что ты говоришь-то?

- А ты голову не теряй. Привыкла в тереме сидеть, тебе и боязно. А я бояться дома устала. Наш боярин охоч был до молодух.

- Молчи, Авдотья! Не отрекайся от дома своего.

- Хватит. Спи. Я слово себе дала - вернуться домой. И я вернусь. Спи, сестренка. Нам завтра на торгу по-лебединому, а не по-куриному стоять. Ты запомни: с высокого камня дальше прыгнешь.

О, как же он высок должен быть, камень-горюн, чтоб с него до самого дома скакнуть!

- Авдотьюшка, Авдотьюшка! - всхлипывая, дрожал тонкий голосок, но та, другая, сильная, не отвечала.

Надежда лежала, не меняя позы, ленивая духом, уставшая от своего прекрасного тела, а под сердцем у нее билось живое, маленькое, нежное, родное. И она не заметила, как и что в ней переменилось, но почуяла вдруг - лицо залито слезами и сама она как пустыня, на которую обрушился ливень.


*

Еще не померкли звезды, еще муэдзины - глашатаи бога на земле - спали сладко, а в покоях Кёзем-султан началась таинственная жизнь.

Быстро одевшись, не причесывая волос, не созывая слуг, вдовствующая султанша, содрогнувшись, вошла под своды комнатного камина, повернула по солнцу медный обруч дымохода, и задняя стенка камина отошла. Кёзем-султан закрыла за собой тайник и узким подземным ходом вышла из дворца. Подземелье вывело ее в небольшой сад возле неприметного дома. Не заходя в дом, Кёзем-султан дернула за шнурок на двери, и тотчас из дома вышли с паланкином заспанные слуги. Кёзем-султан села в паланкин, ударила трижды в ладоши, слуги подняли паланкин и пошли. Эти тоже были немые. Они не задавали вопросов. Для них один удар в ладоши - одна дорога, два удара - другая…

***

У крымского еврея Береки в Истамбуле был свой невольничий сарай. С выдающимся товаром Берека приезжал сам.

Его невольницы красотой уступали одному солнцу, зато они могли сиять в любое время дня и ночи. Они были учены манерам восточным и европейским, они знали турецкий язык, они пели, играли на музыкальных инструментах, они танцевали, они умели говорить сладкие речи, умные речи, смелые речи.

Берека был удачлив в делах, ибо деньги он чуял, как лошадь чует дорогу к дому. Удачливость обернулась несчастьем. В Акмечети за продажу девочек он получил столько палок по пяткам, что правая нога стала у него сохнуть. Теперь он ходил с костылем, но прибыльного дела не бросил. В эту ночь сон не шел к нему. Он оделся в лучшие одежды и с двумя телохранителями-караимами отправился к своему сараю.

Сердце ныло недаром. Возле своего сарая Берека увидал паланкин, который рослые слуги опускали на землю.

Берека благословил про себя своего еврейского бога и отворил дверь перед госпожой. Госпожа взяла факел и сделала знак, что хочет войти к невольницам одна.

Вскоре она снова показалась в дверях и поманила Береку. Госпожа указала на тоненькую, хрупкую девушку, доверчиво прижавшуюся к великолепной рослой красавице.

- Это русская! - испугался Берека, - Она не учена. Русские плохо слушаются…

Госпожа, не отвечая, вышла из сарая, села в паланкин, и уже оттуда к ногам Береки был брошен тяжелый кошелек.

- Девушку доставить в покои Кёзем-султан, - был голос из паланкина.

Берека открыл кошелек и увидал золото.

На невольничьем рынке Надежда стояла возле Авдотьи.

- Я за Нюрку боялась: худа, тонка, слезлива, - говорила Авдотья Надежде, - пропадет, думаю, девка. А вон как вышло… Уж к какому дворцу - не знаю, а только высоко улетела… Я по дури думала: коль велика да здорова, так мне и цены нет… А тебя-то, бедняжку, с брюхом-то… тоже сюда, на торжище, не посовестились.

Надежда молчала. Торг оживал, прибывали покупатели. Появился и Берека. Оглядел свой товар, изумился. Кликнул надсмотрщика.

- Откуда эта? - ткнул пальцем в Надежду. - У меня, Береки, лучший, отмепнейший товар. Кто строит козни? Кто портит мою торговлю?

Надсмотрщик наклонился к уху Береки и прошептал:

- Ее притащили ночью. По приказу из Сераля.

- А что мне Сераль! - зашипел Берека. - Значит, в Серале мои враги дали кому-то взятку. Моя торговля погибла. О проклятье!

Он поднял костыль, метясь Надежде в живот. Авдотья заслонила ее.

- Ну ты! Прыщ! - крикнула она по-русски.

Берека отшатнулся, он знал и по-русски. Все московские посольства одалживались у него.

- Взять, скрутить!

Надсмотрщик бросился к Авдотье, но тут заверещал бабьим голосом евнух:

- Почему мне мешают смотреть товар?

Только что шерсть на Береке дыбом стояла, и вмиг шелком льется. Мигнул надсмотрщику, и тот провалился сквозь землю.

- Извольте! У меня лучший товар. - И глаза на Авдотью: стой, мол, этак, заслони от позора.

Но евнух решительно отстранил красавицу и воззрился на беременную.

- На каком месяце?- спросил евнух.

- На каком месяце, отвечай господину, - пропел Берека.

Надежда молчала. Золотые волосы по груди, бледна, кожа

светится.

- Что же ты молчишь, надо отвечать, когда спрашивают! - почти уже пел Берека.

- Сколько она стоит?

- Самую малость.

Евнух достал из-за пояса сафьяновый мешочек и уронил. Берека поймал мешочек на лету.

- О господин. Аллах благословит вашу безмерную щедрость…

Надежда подняла ресницы, голубое хлынуло на евнуха.

- Господин, возьмите и ее. Она меня спасла. Она, как и я, русская.

Надежда говорила на прекрасном турецком языке.

У евнуха было белое отрешенное лицо, но он улыбнулся Надежде. Достал второй мешочек, развязал тесемки, вытряхнул на руку золотой, подумал и вытряс еще один.

- Я покупаю и ее.

Над великим Берекой издевались. Пожалуйста, на удовольствие, если это стоит денег. За приблудную ему заплатили по-царски, за царицу - по-нищенски. Как вам угодно, господа! Берека спорить не будет.

Он с поклоном принял деньги, но потом быстро достал из карманчика пару серебряных монеток и протянул евнуху:

- Господин, возьмите сдачу.

Евнух, поджав губы, посмотрел на согбенного Береку, на серебро и взял его. Засмеялся, подмигнул Береке, подкинул на руке мешочек с золотом, протянул его было еврею, но вдруг передумал. Опять засмеялся и, смеясь, пошел прочь, пряча за пояс свое золото. За евнухом в окружении его слуг шли Надежда и Авдотья - рабыни.

ЗЕЛЕНАЯ ЧАЛМА Глава первая

Казачий лазутчик Федор Порошин, приставший к богомольцам в Азове, пройдя длинный путь степями, горами, морем, помолившись в крымских пещерных монастырях, наконец прибыл в Константинополь.

Богомольцев великий город не только не потряс, но и не заинтересовал. С пристани - гуськом до православного монастыря, прикладываться к святыням, потом в трапезную, поели и спать. А до ночи глаза вылупишь, солнце только- только гору зенита одолело. И впервые за всю дорогу инок Афанасий проявил несогласие с братией. Чтобы лишних разговоров не заводить, вышел как бы по нужде, а сам на внешний двор и к воротам. Ворота закрыты, сторож тут как тут.

- Куда, святой отец?

- На город поглядеть.

- У нас этак не положено - а сам в удивлении будто бы. - Гляжу я - русский, а по-гречески говоришь.

Спохватился Федор, в пути он никаких языков будто бы и не знал.

- Нельзя ли мне отца Никодима повидать?

- Можно. С охотой провожу русского ученого монаха.

По дороге стал вопросы задавать: кто, откуда, у кого грамоте обучался.

Смекнул Федор: зря спросил об отце Никодиме. Отступать, однако, поздно.

- Я из далекой пустыни, из-под славного города Костромы, где от поляков наш царь Михаил во время смуты скрывался. В пустыни наш святой отец Геннадий спасается, он был в Константинополе и велел мне отцу Никодиму передать благословение и поклон.

Наплел, может, и вовсе несуразное, но монах как будто поверил.

Отец Никодим жил в великолепных покоях. Не простой, видно, монашек.

- От отца Геннадия благословение тебе и поклон, отче, - забубнил Федор, ибо служка медлил уходить.

- От отца Геннадия?- обрадовался Никодим. - Рад, рад! Где он теперь?

- В нашей Сандогорской пустыни, близ Костромы.

- У него греческому учился?

- У него, у подвижника нашего.

- Как зовут тебя?

- Афанасий в иночестве.

- Прими же, инок Афанасий, благословение мое.

Служка ушел.

- Помолимся, - сказал отец Никодим и принялся читать молитвы.

Наконец он поднялся с колен.

- Как же это тебя, Афанасий, угораздило спросить обо мне у вратника нашего? Он не столько богу, сколько туркам служит.

- Прости, святой отец, дьявол попутал.

Федор достал с груди медный с прозеленью крест.

- Вон ты откуда, инок Афанасий! Зачем тебя послали твои друзья, я догадываюсь. Только не время нынче подобно времени Нерона. На православных в Константинополе ныне гонения. Были аресты и казни… Однако за дело! Нам придется искать помощи у человека премерзкого. Людьми тот человек торгует, но уж если он пошел на сделку, не выдаст и не обманет. Имя ему Берека!

- Иудей?

- Охотнику за тайнами нет дела до рода-племени и вероисповедания, брат мой. Берека мне кое-чем обязан, и он не откажет в помощи, разумеется, небескорыстно.

- Я привез деньги и драгоценности.

- Берека деньги умеет добывать сам. От казаков он потребует какой-либо другой мзды.

Порошин вел беседу натужно. Он все еще никак не мог прийти в себя от изумления. Он в Константинополе, хоть города не видал толком, но ведь увидит. Город за стеною. Сама Византия за стеною!

- Не знаю, что попросит Берека, - сказал, - но казаки ни верою, ни правдою не поступятся.

- Берека знает, что просить. Он торговец, и запросы его не превысят разумного. Встречу берусь устроить завтра.

- Как мне выбираться назад?

- Паломники пробудут в городе три дня… Я помогу тебе заболеть. Ты отстанешь от своих. Пока наше дело будет вариться, “выздоровеешь”. А там я переправлю тебя…

- Отец Никодим, ты столько наговорил, что я хочу знать, где мне ждать в случае беды казачью чайку?

Отец Никодим задумался.

- Ты прав, брат мой! Загадывать на будущее в наши дни опасно… Слушай. В тридцати милях от Константинополя рыбачье поселение Акча… В одинокой сакле на самом берегу моря живет грек Константин. Придешь к нему в нужный день за час до заката. Скажешь: “Отец Никодим просит зажечь три свечи”. Этот человек на лодке отвезет тебя в море. В море будут ждать… - Монах вдруг улыбнулся. - На твоем лице, сын мой, нетерпение. О ненасытность знания! Жаждешь зреть руины Византии?

- Истинно, отче!

- Изживай в себе беса, имя которому любознательность. Однако ж быть в этом городе и не увидеть его древней красоты - тоже грех. Будь осторожен. Турки терпят поражения, озлоблены. Им всюду чудятся лазутчики.

“Да ведь как не чудиться?” - подумал Порошин.

Берека, седой, ветхий, сидел в пустой комнатенке за пустым столом, в потертом бархатном балахоне, на пальце серебряный перстенек, но с таким бриллиантом - корабль можно купить. Отец Никодим привел Порошина на глухую крошечную улочку, указал дом, но не пошел к Береке. Федору предстояло самому вести переговоры.

- Спасибо тебе, что пришел час в час, - сказал Берека Федору. - Садись.

Порошин сел на лавку у стены.

- Атаманы-молодцы хотят знать, когда падишах пожалует к ним в гости? Я совершенно бесплатно скажу тебе, сын мой, что Мурад и сам не знает, когда он пойдет на войну. Упадишаха хандра. Но если атаманы-молодцы хотят знать, что думают о войне с казаками в Серале, это будет стоить не меньше двух тысяч пиастров. Дешево. Нынче все измельчало. Даже секреты.

В комнате стояла полутьма: окошко узкое, как бойница.

Федор снял пояс, кинжалом разрезал его пополам. Ту часть, где был жемчуг, положил перед Берекой.

- Здесь две тысячи?

- Не знаю. - Федор распорол пояс, и на стол посыпались жемчужины.

- О! - сказал Берека. - Ради такого жемчуга разверзнутся уста самого бостанджи-паши.

- Велика ли эта птица?

- Бостанджи-паша отвечает за порядок в империи, и он же играет в нарды с самим Мурадом.

Берека, любуясь, раскатывал по столу жемчуг. От кучки откатил в сторону пять жемчужин. Три отгреб к себе, две - к Порошину.

- Это нам за комиссию.

- Но…

- Мы заслуживаем больше. Возьми эти горошинки. В чужой стране пригодятся. Запомни: каждая стоит не меньше пяти лошадей, за хорошую лошадь просят сто пиастров - отдают за шестьдесят… А теперь поговорим о деле.

Берека хлопнул в ладоши. Отворилась дверь, спрятанная в степе, и в комнату стали заходить женщины, одна прекраснее другой. Они принесли канделябры, блюда, ковры, оружие, курильницу. Мгновение - и комната преобразилась. Бриллиант Береки, отражая огонь свечей, рассекал пространство длинными голубыми мечами. Древнее оружие мерцало со стены серебром, синий дымок тремя тонкими струйками тянулся, как паутинка, из курильницы. На полу ковер, низкий столик, на столе длинногорлые сосуды и подносы с едой.

- Раздели со мной трапезу, - пригласил Берека.

Федор поколебался, но сел-таки на ковер.

- Я не налыо ни себе, ни тебе ни капли, хотя вина, дремлющие в сосудах, благородны и не одуряют. Я не налью до тех пор, пока мы не закончим нашего дела. Ты боишься, что я попрошу от Войска Донского некоего предательства, а мне и нужно-то, чтоб казаки весь этот год караулили на сакмах, на тех дорогах, которыми татары возвращаются из набегов на русские земли. Ты удивлен? Берека, торгующий невольниками, просит перехватывать полон… А между тем я пекусь о себе: цены на мой товар стали так низки, что дороже переправлять его через море… Более того, я через верных людей подскажу казакам сроки набегов, лишь бы через вашу сеть не проходила рыбка.

Берека не сказал Порошину, что ему “товар” доставляли из Польши, другими дорогами.

Жемчуг - слезы моря, приманка для людей. Клюет на эту приманку, однако, только очень крупная рыба, мелкой проглотить этакое потрохов не хватит.

Бостанджи-паша жемчуг взял. Отчего бы и не взять, если ни для кого не секрет: под Азов Мурад IV в ближайшио два года двинуть войска не сможет. Нужно поправить дела в Бахчисарае, закончить войну с Персией и уж только тогда возвращать потерянную твердыню.

Бостанджи-паша был убежден: никакой тайны он не выдал, - и потому, принимая у себя молдавского господаря Василия Лупу, показал ему жемчуг.

Лупу был поражен красотой и чистотой зерен и спросил, где и за сколько Мустафа-паша купил такой редкий жемчуг. Мустафа-паша засмеялся:

- Как своему человеку, могу сказать: мне отдали его в обмен на секрет, которого не существует. Меня спросили, пойдет ли падишах войной на донских казаков, которые осмелились захватить Азов. И я ответил - пойдет. Меня спросили - когда? И я ответил: когда покончит со своим главным врагом, с персами.

- Видимо, спрашивали купцы? - как бы из вежливости, для одного только разговора, полюбопытствовал Лупу. - Им для торговли нужен мир.

- Нет, не купцы. Я на всякий случай подергал за ниточку, и клубок сыскался в православном монастыре.

- Монахов наверняка подослали сами казаки, - лениво откликнулся Лупу и принялся обсуждать свои дела. Ему нужно было продлить действие фирмана на управление Молдавией.

А бостанджи-паша призадумался. То, что вопрос пришел из Азова, он знал, но если на этом и покончить с делом - дать Лупу козыри в руки. Когда-нибудь он на них сыграет.

Бостанджи-паша, не отвлекаясь от пира, позвал к себе субаши и пошептался с ним. Пир затянулся, а когда бостанджи-паша стал провожать господаря, он как бы между прочим сказал ему:

- Благодарю вас, государь, вы подтвердили мою догадку: монахи старались для донских казаков. Пока мы пировали, мои люди схватили паломников и от большинства из них добились признания.

- У вас надежные слуги, Мустафа-паша. Я лишний раз убедился в вашей поражающей воображение проницательности.

Бостанджи-паша был доволен: лазутчики-монахи изобличены, падишах за это наградит, а Лупу не получит своего козыря.

Но Лупу тоже был доволен. Он прищемил греческим монахам хвост: турецкие секреты атаманы Войска Донского должны покупать у него.

*

- Куда этого? - спросил главный тюремщик надзирателя. - Всех урусов велено рассадить друг от друга, а куда? Зиндан120 переполнен.

- Можно к одиночкам… Все равно он не понимает ни слова.

- О, верно. Мы сунем его к шуту. Пусть поболтают. Они так хорошо поймут друг друга. Если успеют.

Тюремщики захохотали.

Федор зажмурил глаза. Хорошо хоть ноги несут, не подгибаются.

“Неужто Никодим выдал? Не тронули святого отца. А может, турки про отца Никодима и не знают ничего. Зачем было всех паломников хватать?”

- Кто примет ислам, того от казни освободят, - сказал главный тюремщик.

“Я приму!” - закричало все в Порошине, но он шел и шел так же ровно и равнодушно, скрывая, что понимает турецкую речь.

Рука надзирателя легла на плечо. Остановился. Сторож вылез из темного угла, звякнул ключами. Подняли крышку. Удар - и Порошин ухнул во тьму, смрад, холод.

Упал на руки. Отшиб.

- Как славно у Мурада идут дела! - заверещал во тьме тоненький голосок. - Даже к опаснейшим преступникам подселяют. Зиндан скоро лопнет. Значит, свобода? Каменная стена, говоришь? А камень не бычий пузырь? Но ведь и падишах не море и даже не бочка. Поверь шуту, в наши дни если можно верить, так только шутам. Поверь мне, шуту, падишах скоро лопнет, как непробиваемая стена зиндана, как бычий пузырь, как взбесившееся море, как бочка. И когда он лопнет, я получу свободу, ибо следующий падишах тоже будет нуждаться до поры до времени в шутках, а значит, и в шутах… Что же ты молчишь? Ах да, чтобы заговорил ты, должен умолкнуть я. Но я не могу умолкнуть, ты первый мой слушатель за последние десять лет. Впрочем, я выступаю перед крысами. Приходится, друг мой. Самое удивительное - они слушают меня. Ну что ты содрогаешься? К ним нельзя привыкнуть первые полгода, а потом без них - как без дорогих гостей… Ах как я устарел! Ты ни разу не рассмеялся, а ведь за каждую мою шутку мне платили золотом. Когда шут прибегает к султану и кричит: “Мне жарко! На улице снег! Как мне жарко!” - ему платят медное пара, а мне платили золотом… Ты, конечно, хочешь знать, как я шутил? Вот одна из моих шуток, прославившая Коготь Таракана во взки веков. Я прячусь в самом тайном переходе Сераля под лестницу. Сижу. Долго сижу. И жду падишаха. Надишах у своей первой жены. Но вот он шествует. Ближе, ближе. Я выскакиваю и шлепаю его по заднице. Изо всех сил, звонко по падишахской заднице. Падишах немеет. Сначала от ужаса - покушение? Потом - при виде меня - от гнева. Но ведь я шут. На меня гневайся не гневайся, и тогда падишах изрекает: “Коли ты меня тотчас не рассмешишь, я повешу тебя за пупок”. - “Твое величество! - я воплю в глубочайшем отчаянии. - Смилуйся! Я думал, что это идет твоя жена!” Падишах от смеха садится рядом со мной на ступеньку лестницы. Меня осыпают золотом. За что? За то, что, если бы падишах но засмеялся, я трепетал бы на своей пуповине, как паук на наутине. На этом свете, дружок, платят за страх. Мало страха - мало денег. Однажды падишах не засмеялся, и я здесь.

- Эй, шут! - крикнул надзиратель. - Ты поговори с ним, поговори. Он поймет тебя не хуже крысы. Он урус. Повесели его, а то ему скоро предстоит распрощаться с головой.

- Хи-хи-хи-хи! - завизжал шут, заходясь от смеха.

“Ради чего я должен принять смерть мученика?” - терзал себя Порошин.

Карлик-шут умаялся верещать и спал, как собачка, положив седую большую голову на кулачки.

“Ради казацкой чести? Но я в казаках недели не был. Ради имени Христа? Но к чему тогда бог осветил мой разум светом знания?”

Его вытащили из ямы до восхода. Шут спал или притворялся спящим.

Паломники стояли во дворе перед плахой, два палача готовили топоры.

- Все вы, как лазутчики, будете преданы смерти! - объявил субаши. Бостанджи-паша на всякий случай поторопил казнь, как бы кто из судей не занялся разбором дела паломников. - Помилованы будут те, кто примет ислам!

- О господи! Верую во Христа! - Старец сорвал с груди крест, поднял его над головой и сам пошел к плахе. - Богородица, дева, радуйся! Прими душу! Защити!

Сверкнуло лезвие топора. Скок-скок - катится голова по дощатому помосту.

У Порошина потемнело в глазах, шагнул вперед, сорвал крест, бросил на землю:

- Примите меня, примите в ислам! Верую в аллаха, в преемника его на земле пророка Магомета! Примите, умоляю! - и все это на чистейшем турецком языке.

Тюремщик с надзирателем переглянулись. К Порошину подошел мулла.

- Чтобы быть настоящим мусульманином, нужно сделать обрезание.

- Обрезание? Да, да! Обрежьте меня! Скорее.

Федор сделал такое откровенное движение, что мулла поморщился.

- Сукин сын, как за жизнь-то свою поганую цепляется! - крикнули паломники Федору.

Он не оглянулся. Уходил с муллой. Один. У него подгибались ноги: “Господи, неужто уцелел?”

“Но ведь я должен был выжить, - вдруг вспомнил он Азов и есаула Наума Васильева, - я должен был выжить не ради себя, но ради Войска Донского. Я - хранитель государственной тайны”.

Бостанджи-паша рисковал. Он три раза подряд обыграл падишаха в нарды, и два из них с марсом - постыдный проигрыш. Мурад покусывал губы, и тогда бостанджи-паша проиграл. Да как проиграл! Большего проигрыша в нарды не бывает: с домашним марсом. Мурад рассмеялся, он пересилил невезение, саму судьбу пересилил.

- О великолепнейший! - бросил первый пробный камешек Мустафа-паша. - Я все эти дни думал о судьбе великого муфти.

- Если ты заговорил, значит, придумал.

- А что, если великий муфти, Хусейн-эфенди, исполняя волю аллаха, совершит хадж?121 Хадж - опасный подвиг. Дикие бедуины подстерегают караваны.

- Говори ясно и коротко.

- Я пошлю за ним троих, а за тремя - пятерых. Трое на одного и пятеро на троих. Местные власти арестуют последних за убийство…

- Это лишнее, но пусть за всем проследит еще один, весьма посторонний человек, который ничего не поймет, но сможет свидетельствовать о совершившемся.

Федор Порошин оказался тем посторонним, который очень мало мог понять из чужой ему жизни чужого народа. Любой мусульманин ужаснулся бы убийству великого муфти, боясь гнева аллаха, такой свидетель мог покаяться в грехах перед гробницей пророка. Для принявшего ислам гяура жизнь муфти недорога.

Глава вторая

Может ли мусульманка попасть в рай? Может. Но не милостью аллаха, а по милости мужа. Чтобы попасть в рай, нужно быть любимой женой.

Правоверному разрешено иметь четырех законных жен, но всех четырех одинаково даже турок любить не может. Любимице - рай, остальным, хотя тресни, - преисподняя.

А как быть вдовам?

Вдовья жизнь - сама суетись. Все сама! О земной жизни твоя забота, и о загробной - твоя же.

К святым местам дорога женщинам не заказана, но только замужним. Женщина может отправиться в Мекку, сопровождая супруга.

О аллах! Есть ли такой закон, который нельзя обойти?

А теперь рассказ пойдет о калфе Мехмеде. О пьянице Мехмеде, пострадавшем из-за своего пристрастия к вину. Даровое стамбульское винцо обернулось для Мехмеда струей раскаленного масла. Ах, легкий был человек калфа Мехмед! Ему бы обидеться на весь род Адамов, а калфа, отколупывая с лица кусочки отсохших болячек, рассказывал друзьям-подмастерьям и хозяину-мастеру о своем подвиге. О том, как он застал воров, сбивавших замок со склада с кожами, как он, калфа Мехмед, набросился один на четверых, как он гнался за ними и догнал себе на беду. Один из негодяев плеснул на героя раскаленным маслом.

Мастер-кожевник поверил каждому слову Мехмеда. Трудно не поверить человеку с таким обожженным лицом. О бесстрашном калфе мастер рассказал любимой четвертой жене, а жена - всей бане, в которую она готова была ходить хоть каждый день. И так уж случилось, молва о бесстрашном калфе Мехмеде достигла ушей молодой вдовы по имени Элиф122, владелицы большого состояния, ибо ее покойный муж был торговцем кожами и не имел наследников.

Бедная Элиф вот уже год как решалась отправиться на богомолье в Мекку, но не могла найти достойного подставного мужа, мужа на время, мужа за умеренную плату, который был бы ее повелителем только в дни паломничества.

В добрые старые времена обмануть аллаха было просто. Пришла к мечети, шепнула дервишу: “Друг мой, не хочешь ли быть моим мужем на время богомолья?” - “Хочу, душа моя! Сколько ты мне заплатишь?” - “Десять алтунов, друг мой!” - “Согласен быть мужем за двадцать!” И все. Можно отправляться в святые места. Развестись проще простого. Стоит мужу сказать: “Жена, уйди от меня!” - и брачный союз разорван.

Обмануть бога просто, а вот быть обманутой человеком еще проще. За развод теперь требуют чуть ли не половину состояния. Поневоле будешь осторожной.

Короче говоря, Элиф подкараулила калфу Мехмеда на улице и спросила его:

- Мехмед, хочешь быть моим мужем на время богомолья?

- Почему бы мне этого не хотеть? - удивился калфа.

- Но сколько ты хочешь получить за услугу?

- Напоишь меня вином перед дорогой, будешь кормить во время странствия, а по возвращении опять напоишь досыта вином.

- О! - воскликнула Элиф.

И они отправились в путь, прочитав, как положено, первую суру Корана, первую молитву мусульманина.

“Слава богу, господу миров милостивому, милосердому, держащему в своем распоряжении день суда. Тебе поклоняемся и у тебя просим помощи. Веди нас путем прямым, путем тех, которых ты облагодетельствовал, а не тех, которые под гневом - не тех, которые блуждают”.

***

Элиф и Мехмед сели на корабль, отплывающий в Сирию, в город Триполис. Корабль и от малого ветра скрипел, как скрипит старый, рассохшийся дом перед сносом. Палуба выпирала двумя горбами, и очень верилось: двинет хорошая волна под днище - и корабль послушно разломится.

Старость не облагородила посудину. Из трюма несло, как из выгребной ямы. В трюме везли рабов. Хозяин корабля, он же купец и капитан, всю жизнь торговал живым товаром.

На палубе ступить некуда. Здесь разместились бродячие дервиши и неимущие паломники.

На всем корабле только четыре каморки. Одну занимал капитан, другую - трое молчаливых, очень грубых людей. Они были одеты как простолюдины, но повадки у них были солдатские; третью каюту капитан уступил Мехмеду и его жене. В четвертой - чудеса, и только! - поместился сам великий муфти Хусейн-эфенди, совершавший теперь хадж по повелению султана Мурада.

Хадж, или посещение Мекки, - одна из пяти главных обязанностей мусульманина. Кроме хаджа, правоверный должен уверовать в ислам, совершать молитву пять раз в день, держать пост и ежегодно выделять часть имущества в пользу бедных - закят. От хаджа никто не освобожден, больные и слабые имеют право па замену - бедэль, - но бедэль стоит денег.

Калфа Мехмед, глядя в синие волны, зажимал в кулаке свой толстенький нос, крутил его до боли и боялся проснуться. У него, калфы, - жена, он совершает хадж, и не победняцки, а так же, как сам великий муфти. Правда, у Хусейна-эфенди есть слуга, но у Мехмеда - Элиф, жена Элиф!

Целый день торчал Мехмед на палубе, не решаясь войти в каюту. Но солнце в конце концов утонуло в море, и Мехмед отворил дверь. На него не зашумели. Тогда он вошел в каюту. Молчание. Мехмед затворил за собой дверь и примостился на краю дивана, где, подобрав под себя ноги, сидела Элиф. Лицо ее было закрыто покрывалом.

- Плывем, - решился прошептать калфа.

- Ах! - ответила Элиф, сбросив с лица покрывало, и Мехмед увидел, что временная жена его прекрасна.

Но ведь если женщина открыла перед мужчиной лицо, значит, этот мужчина - а этим мужчиной был он сам, калфа Мехмед, - значит, он ее муж - ведь ни отцом, ни братом Мехмед Элиф не приходился.

Федор Порошин был на этом же корабле среди паломников-бедняков и дервишей. Перед отплытием с ним говорил какой-то важный турок. Турок спрашивал, откуда урус знает по-турецки, и Федор рассказал, что в Москве служил у князя, читал ему на сон книги, переписывал редкие рукописи, изучал языки, а потом отпросился и Иерусалим, но сам помышлял перейти в мусульманство, ибо в исламе - истина, и потому, что нет в мире более могущественной страны, нежели Оттоманская империя. Турку речи Федора понравились, и он обещал взять его по возвращении из хаджа на службу, но во время хаджа ему надлежит присматривать за пятью паломниками. Этих паломников Федору показали, дали ему денег, обучили, как вести себя, и посадили на корабль, который отправлялся в Триполис.

Они стояли на берегу, на чужой земле, среди чужих людей, говорящих на непонятном языке. До Истамбула двести фарсахов123, поздно пугаться дальнего пути.

К Мехмеду подошел слуга великого муфти.

- Мой господин приглашает вас идти по снятым местам вместе. Он купил четырех ослов и двоих из них дарит вам.

- О, мы благодарим великого муфти!

- Мой господин просит во время путешествия не называть его ни великим муфти, ни настоящим его именем. Отныне моего господина следует называть Осман-бек.

- Слушаю и повинуюсь, - поклонился Мехмед слуге бывшего Хусейна-эфенди, третьего человека империи.

Хусейн-эфенди, то бишь Осман-бек, пригласил верзилу мужа и верзилу жену с собой, ибо позади четырех осликов на почтительном расстоянии, но и не так чтобы уж очень вдалеке, на осликах же маячили три молчаливых грубых человека; впрочем, за этими тремя шла толпа паломников, и среди них были пятеро и еще Порошин. Этого Хусейн- эфенди не знал.

- Коли мы отправились в хадж, - сказал Осман-бек Мехмеду, - так пусть это будет хадж, замечательный во всех отношениях. Мы посетим не только Мекку и Медину, но и другие святые места. Такое путешествие можно совершить лишь один раз в жизни, так пусть же глаза видят, пусть молодеет душа, стремясь к чистоте младенчества.

Они долго ехали молча. Калфа Мехмед еще не привык к тому, что он совершает хадж с самим великим муфти, а великому муфти теперь, на досуге, было о чем подумать.

- Да, - опять заговорил Осман-бек, - жизпи не хватит, чтобы посетить все святые места; па севере Триполиса лежит город Маарет-эн-Нууман. В древности его правителем был слепец по имени Абу-ала-ал-маари. Он славился мудростью и богатством. Но для себя брал в день полмопа124 хлеба из ячменя. Он был поэтом и сочинил сто тысяч двустиший. Его речи были столь загадочны, что многое из сказанного им люди поняли спустя пятьсот лет.

Осман-бек говорил много, и калфа Мехмед привык к нему. Он спросил:

- А скажите, почтеннейший Осман-бек, почему все мудрые и справедливые правители жили до нас?

- О сын мой! - улыбнулся Осман-бек. - Твой вопрос столь простодушен и чист, что, может быть, ни одному из мудрецов, ныне живущих, не найти на него столь же простого и честного ответа. Сам я могу сказать только то, что, если бы мы разуверились в нашем прошлом, наша настоящая жизнь была бы втрое лживей и насильственней.

Они ехали по степи, белой от нарциссов. Среди цветов даже самые красивые и мудрые слова вяли, не распустившись. Паломники поняли это и замолчали. Они смотрели, смотрели на цветы, словно моглн унести с собой цветущую степь. Дорога привела к морю. У самого моря, как большая отара овец, рассыпались красивые дома богатой деревни. На базаре было много апельсинов, сладких и кислых, бананов, лимонов, тростникового сахара. В караван-сарае паломникам подали недорогой, но обильный обед.

- В Сирии никогда не было недорода, - сказал Осман- бек. - Рассказывают, что один праведник молился во сне и сказал: “Я ручаюсь за хлеб и масло Сирии”.

- Как много благословенных и лучших земель! - воскликнул калфа Мехмед. - Но почему же люди не хотят расстаться со своей скудной, но родной землей?

- Ты умеешь задавать удивительные вопросы!

Осман-бек рассмеялся, глянул назад и помрачнел.

Трое следовали за четырьмя, а за тремя пылили бедняки-дервиши.


*

Дорога-змея вычерчивала линию моря. Солнце вот-вот сядет, а кругом безлюдье. Паломники поколачивали пятками осликов, и ослики трусили старательно - видно, чуяли ночь и хищников.

Солнце кануло, дорога уперлась в скалу, обежала ее, и паломники перевели дух - под горкой стоял небольшой одинокий караван-сарай.

Хозяин-сириец вышел встречать новых гостей, но, когда увидал, что это турки, испугался. В караван-сарае остановились местные торговцы скотом, сирийцы.

- Свободные комнаты есть? - спросил Осман-бек хозяина.

- У меня в караван-сарае только одна большая комната.

- Но ведь ты же понимаешь, что мы, турки, не можем спать со всем этим сбродом!

- О да, господин! - поклонился хозяин караван-сарая. - Я понимаю, но у меня только одна большая комната. В двух фарсах отсюда, в селении…

- Уж не думаешь ли ты, что мы ночью поедем по незнакомой стране? *

- О нет, господин. Я так не думаю.

- Тогда убирайся из комнат, где спишь сам со своим семейством. Приготовь нам плов и дай воды.

- Слушаюсь, господин.

И тут подъехало еще трое турок.

- Вам тоже ночлег? - Хозяин караван-сарая поклонился молодчикам чуть не до земли.

- Нет! Мы приехали отведать жареных мозгов одного идиота!

- Простите, господа, но у меня только одна большая комната.

- Покажи ее нам.

- Но, господин, в ней уже разместились купцы… Правда, места там хватит.

- Какие купцы? Эти? - Один из грубых людей ткнул плеткой в сторону сирийцев, сидящих под навесом. - Но им нравится быть на воздухе!

“Какое счастье, что я рожден турком! - думал Мехмед. - Нас все боятся. Перед нами открыты все двери мира”.

Федор Порошин вместе с другими паломниками ночевал под открытым небом на берегу моря. Паломники, среди которых он шел, были все издалека, из Хивы, из Индии, из Хорезма. Они рассказывали о заглатывающем воду заливе, о горящей земле, о теплых горах и о горах, белых от снега и льда. Федор с трудом сначала понимал их язык, но теперь освоился, и они привыкли к его русскому лицу. Пятеро, за которыми Федор приглядывал, держались в общей группе, но особняком. Они верховодили, если все задерживались, они торопили, и Федор стал замечать, что эти пятеро как бы привязаны к троице на ослах. Они никак не хотели упустить троицу из виду, а может, и нет - просто тянулись за верховыми.

Федор лежит с закрытыми глазами, слушает, как баюкает море землю. Почудилось Федору, будто в зыбке он. Будто мать его качает, да весело, под самый потолок зыбка летает. И тут вдруг поле, среди леса брошенное. И все в колокольчиках. А колокольчики по батюшке звонят. Не стало батюшки - поле и заросло. И почудилось: стоит он перед матушкой, а она ему сумку холщовую через плечо повесила и перекрестила: “Ступай, сынок, по миру. Люди тебе не дадут помереть… Мне от ребятишек куда? Пятерых па руках не утащишь… Может, выживем, а может, и помрем… Не плачь ты, Федя. Я радоваться буду, что ты-то у меня не помер!”

- А было это в шестую весну жизни, - сказал себе и проснулся. Лучше море слушать, чем явь свою пережитую глядеть.


*

Мехмед проснулся до восхода солнца. Он лежал рядом с Элиф. Губы у нее были припухшие, мягкие, как у маленькой девочки. И спала Элиф, как маленькая девочка: рот полуоткрыт, кожа на лице белая, под кожей румянец.

Тоскливо стало Мехмеду. У всякой дороги, как бы ни была она долга, есть и начало и конец. До святой Меккн не близко, а от Мекки до Истамбула путь такой же, как от Истамбула до Мекки. И все же счастье калфы временное, купленное на время…

*

Весь день они удалялись от моря. Они спешили в горы, к чудесному святому источнику. Этот источник исторгал воду только три дня в году, а потом был сух и безжизнен.

К источнику добрались под вечер. Тысячи паломников пили святую воду и воздавали молитвы аллаху и его пророку Магомету.

Осман-бек купил у дервишей две вязанки дров. Одну для себя и Мехмеда, другую его слуга отнес трем грубым. Они и вправду были грубы. Дрова приняли, но без намека на благодарность.

Спать в ту ночь не пришлось.

Как только стемнело, дервиши секты 999 разожгли огромный костер, уселись вокруг него, помолились и долго сидели молча, глядя в огонь. Звенела вода в святом источнике, и вдруг шейх дервишей закричал пронзительно и страшно, будто его ударили кинжалом:

- Аллаааах!

И дервиши, каждый на свой лад, кто тихо, кто громко, кто спокойно, кто истерично - не хором, вразброд, медленно и быстро, в памяти и в беспамятстве - стали кричать одпо только слово: “Аллах!”

Они все выкрикнули слово “аллах” девятьсот девяносто девять раз и, обессиленные, повалились на землю вокруг костра.

Снова над горами стояла тишина, но для Осман-бека и для Мехмеда безумный рев не прекратился. В их пылающих головах, разворачивая, раздирая уши, ворочалось громадное косматое чудище: “Аллаааах!”

Они излечились от наваждения на берегу моря. Шум волн п свежий ветер остудили их головы и освободили их уши, но даже море не смогло вымыть ту ночь из памяти.

…А дорога не убывала.

*

В крепости Акке была надежная гавань. Вход в гавань закрывали толстые железные цепи. Их ослабляли только для желанных кораблей.

Акка славилась соборной мечетью. Здесь, справа от Кы- блы, стояла гробница пророка Салиха. Часть двора мечети была закрыта мраморными плитами, а другая часть засеяна травой. Трава была зеленая, как россыпь изумрудов, но нежная и живая, как пух индюшат.

Старец-дервиш, нанятый Осман-беком в проводники по святым местам Акки и ее окрестностей, показывая на эту траву, сказал:

- Здесь Адам обрабатывал землю.

- Это когда его аллах изгнал из рая? - удивился Мехмед. - Адам жил здесь?

- Так говорят, - ответил дервиш.

Он привел паломников к восточным воротам и показал источник. К источнику вели двадцать шесть ступеней.

- Выпейте этой благословенной воды, - сказал дервиш. - Этот источник называется коровьим - Айн-ал-Вакар. Его открыл Адам, здесь он поил свою корову.

На следующий день паломники отправились на восток, в горы, где покоились многие пророки.

Они были на могиле Ездры, одного из авторов библии; в деревне Хазире, где похоронен пророк Шуэйба, о котором сказано в Коране. Его дочь была замужем за пророком Моисеем. В деревне Арбиль паломники поклонились четырем могилам сыновей Иакова, братьям знаменитого Иосифа. Они видели баню царя Соломона, могилы Иисуса Навина и семидесяти пророков, убитых израильтянами.

Вернувшись в Акку, паломники после отдыха пересекли Долину Крокодилов, шли пустыней и, наконец, достигли Иерусалима.


Глава третья

Они стояли на замечательно ровной земле, голой, ясной, необъятной.

- Это долина Сахирэ!

Лицо Хусейна-эфенди стало печальным и высокомерно- чужим. Невидимые стены поднялись вдруг между ним и его спутниками.

Он стоял долго, приводя в замешательство слугу, Мехмеда и Элиф. Они не выдержали стояния и сели на землю.

И те трое тоже сидели на земле, и толпа паломников, где был Порошин, тоже пришла в долину Сахирэ!

Великий муфти стоял до тех пор, пока не увидел своей тени. Тень была бесконечной, как долина. Она заставила вздрогнуть Хусейна-эфенди.

Он повернулся и пошел к городу, мимо своих друзей, молча, с лицом закаменелым, с глазами невидящими. Мехмед, Элиф и слуга великого муфти торопливо поднялись и пошли следом, не решаясь поравняться с Хусейном- эфенди.

Трое грубых молчаливых людей, разложив платок, ели лепешки и громко смеялись. Великий муфти остановился, повернул к ним свое каменное лицо:

- В древних книгах написано: воскресение из мертвых будет здесь, в долине Сахирэ.

И он пошел дальше, и за его спиной было тихо.

- Ты слыхала? - шепнул Мехмед Элиф, и он украдкой оглянулся, чтоб поглядеть на долину, словно за полдня не нагляделся.

Из долины Сахирэ Хусейн-эфенди направился в Куббат- ас-Сахра. Так называют мечеть Скалы, третий дом господень. В Мекке один намаз равен ста тысячам обычных намазов, в Медине - пятидесяти, молитва в Куббат-ас-Сахра равна двадцати пяти тысячам молитв.

Великий муфти ходил по мечети, смотрел, радовался и рассказывал Мехмеду о чудесах пророков.

- Когда-то на месте мечети стоял храм царя Соломона. Камень Сахра был Кыблой Моисея, и прежде люди поклонялись не Каабе, а камню Сахра.

Осман-бек ходил по Куббат-ас-Сахра, словно уже был здесь. Он привел Мехмеда в подземную мечеть и показал каменную колыбель Иисуса Христа. Какой-то старец, сидя в этой колыбели, совершал намаз.

- Посмотри, - шепнул Осман-бек. - Видишь колонну и на ней следы двух пальцев?

- Вижу.

- Мать Иисуса Христа Мария, когда разрешилась от бремени, схватилась за эту колонну… А теперь, пока не стемнело, пошли в Аль-Аксу! Сегодня будем смотреть. Молиться будем завтра.

Он был весел и быстр, как мальчик. По дороге рассказал Мехмеду об Аль-Аксу - Дальней мечети, из которой ночью Магомет летал на небо.

- Вот из этой самой? - ахнул Мехмед.

А потом оказалось, что здесь же неподалеку и купол архангела Гавриила на четырех колоннах. Сюда в ночь Мираджа был приведен Бурак - фантастический зверь, на котором Магомет улетел в рай.

- Вот отсюда и улетел? - не поверил глазам Мехмед.

Это было страшно. Он, Мехмед, видел и прикасался к тем же камням, что и пророк. Ходил по той же земле. И хоть это и кощунственно, но, прикасаясь к святыням, калфа Мехмед требовал от аллаха, чтобы аллах увидал его, Мехмеда, и чтоб с ним, с Мехмедом, вдруг произошло нечто чудесное, о чем люди будут помнить вечно.

Чудесного не случилось, но впереди была Медина и Мекка.


*

Каких только земель не поглядел Федор Порошин! Хаживал он по великолепным мечетям Каира, плыл на корабле по Красному морю, и, казалось, не было конца пути. Паломники высадились в Ямбоге-эль-Бахре. Это был крошечный беспорядочный городок с одной улицей и с одним базаром. Дома построены из обломков коралловых рифов. На базаре перламутр, раковины, морские черепахи. Город на море жил тем, что море посылало ему.

От мух в Ямбоге спасения не было. Мухи здесь заменяли облака. Последний ливень, наполнивший общественные хранилища, прошел три года назад, все было выпито, и теперь воду возили на верблюдах из Ямбога-эль-Нахля. Финиковый Ямбог был в 25 верстах от Ямбога Морского, воду возили бедуины: ведро стоило не меньше, чем в Истамбуле три дня сытой жизни.

Федор и пятеро турок поместились в караван-сарае. Это тоже стоило недешево. Было тесно, но все-таки под крышей. Федор пил в своем уголке чай, когда турки начали выталкивать и выбрасывать из чайханы каких-то людей.

- Что случилось? - спросил Федор чайханщика.

- Они больны, они могут заразить всех, - ответил чайханщик, внимательно вглядываясь в лицо Порошина.

“Господи! Спаси!” - помолился по привычке Порошин своему русскому богу, от которого отрекся.

Осман-бек для себя и Мехмеда снял дом. До Медины от Ямбога караван верблюдов шел пять дней, но в теснинах Джудайля хозяйничали бедуины племени Ибне-Харбов. Караванщики не отваживались выйти из Ямбога, но жить в Ямбоге оказалось и дорого и опасно.

Утром Мехмед проснулся такой мокрый, словно его всю ночь поливали водой. Поглядел на потолок, потолок не протекал, но тоже был влажен. За окном земля сырая. Видно, ночыо прошел необыкновенный ливень.

Осман-бек хмурился.

- Здесь отвратительная пища и еще более отвратительные МУХИ.

- Да, - согласился Мехмед. - Этих мух даже ливень не разогнал.

- Какой ливень? Ливня не было уже три года.

- Но я проснулся весь мокрый, и земля мокрая.

- Все это испарения с моря. Пойдем, я покажу тебе кое-что.

Они вышли из дома п отправились на базар. Возле каменного здания складов вповалку спали люди. Базар уже шумел, но эти спали. Влага на их лицах была такая же, как и на земле.

- Сони! - усмехнулся Мехмед.

- О нет! - тихо сказал Осман-бек. - Они не спят. Они умерли. Разве ты не впдишь?

Мехмед сразу же вспомнил Элиф.

- О эфенди, надо бежать отсюда!

- Мы уйдем сегодня же. Пошли, я куплю тебе ружье. В Ямбоге кровавый понос, а в горах бедуины.

Мехмед никогда не держал в руках ружья, но помереть от поноса противней.

Ружье купили. Мехмеду захотелось показаться Элиф, но Осман-бек повел его в дальний конец Ямбога и даже за город, к одинокой кибитке. Хозяин ее встретил гостей на улице.

- Я мукавим125, рожден мукавимом, - сказал хозяин гостям. - Отец моего отца тоже был мукавим. У меня нет друзей в горах, но нет и врагов. На меня могут напасть, но могут и не напасть. Поэтому я богат. Если бы вы умели ездить верхом на верблюдах, я доставил бы вас в Медину за три дня и три ночи. Вы не умеете ездить верхом, и я приведу вас в город пророка за пять дней и пять ночей. В горах неспокойно. Паломники боятся идти в Медину. Наш караван будет короткий, и мне придется взять с вас тройную плату.

- Когда выступаем? - спросил Осман-бек.

- Я жду вас возле моего дома через два часа.

Два часа на сборы - немного, надо было поспешать, но Осман-бек повел Мехмеда мимо дома.

В грязной лачуге, где на стенах вместо ковров тройной мушиный слой, на зловонном полу сидели трое грубых людей.

- Через два часа я ухожу в Медину, - сказал этим непонятным людям Осман-бек.

- Мы больны! - процедил сквозь зубы один из трех.

- Где у вас вода?

Вода стояла в углу в кувшине. Осман-бек наполнил пиалу до краев и растворил в ней какой-то красноватый порошок.

- Пейте, если хотите выжить.

- Ты хочешь задобрить нас? - оскалил желтые зубы один из троицы, - Твоя голова равна нашим трем. Мы можем рассчитаться сегодня, но, если ты все-таки хочешь отмолить грехи в городах пророка, ты будешь за каждый восход солнца платить по золотому.

- Я ухожу в Медину через два часа, - сказал Осман- бек.

Он был спокоен, и Мехмед ничего не понял.

“Почему грубые люди смеют грозить Осман-беку, почему Осман-бек зовет их с собой? Зачем он их лечит?”

Нет, лучше было не думать. Великому муфти видней.

Порошин и пятеро турок ушли с этим же караваном.


*

Ехали на верблюдах, в шуртуфах. Шуртуф сооружался из двух корзин, над которыми поднимали шалаш. Все время в тени - при желании можно вытянуться и поспать. Удобно.

Мехмед ехал вслед за Элиф: он все поглядывал, не сбились ли корзины набок, но скоро стало очень темно, и Мехмед уснул.

Под утро мукавим остановил караван. Мехмед подошел к Элиф и сел возле нее, облокотись на ружье.

Мукавим ходил вдоль каравана и давал лежащим верблюдам сено. Увидал Мехмеда, обнявшегося с ружьем, серьезно сказал:

- Сегодня будет спокойно. Ружье может пригодиться завтра.

*

Наступило время утренней молитвы во славу аллаха.

“О верующие! - призывает Коран, - Когда располагаете совершить молитву, вымойте лицо и руки до локтя, вытрите голову и ноги до пяток, а если не найдете воды - отрите лицо и руки мелким и чистым песком”.

Пустыня вокруг, и Мехмед старательно посыпается песком.

Помолились - в путь. Вокруг серая каменная пустыня. В небе ныряет тяжелый жаворонок. Они здесь большие и непевучие.

И тут калфа заметил: Элиф машет ему из своей корзины: “Господи, ей, должно быть, скучно. Как было хорошо на корабле”.

Мехмед тоже замахал руками, высунулся из шалаша и не заметил, как обе его ноги очутились в корзине справа.

Вся эта махина, называемая шуртуф, в тот же миг поехала направо и с треском ухнула на камни.

Элиф от страха за Мехмеда завизжала. Грохнул выстрел. И караван встал.

Мехмед весело выбрался из-под обломков шуртуфа, придумывая историю падения, но встать не успел. Он вдруг увидал, что все, даже Элиф, смотрят не на него, а совсем в другую сторону. Значит, это не его ружье пальнуло.

На высоком камне стоял бедуин с ружьем в руках.

Он крикнул сначала по-арабски, а потом по-турецки:

- Кто хочет жить, пусть заплатит пять золотых монет!

Мехмед вцепился в ружье, насыпал на полку пороха.

Бедуин его не видел. Мехмед сидел под брюхом верблюда и высекал искру. Ружье больно стукнуло калфу в плечо, но бедуин, стоящий на камне, вдруг подпрыгнул и нырнул головой вниз.

И стало тихо. Но только на одно мгновение. В следующее из-за камней сверкнули молнии. Заревел и повалился верблюд, на котором ехала Элиф. Элиф завизжала. Крича, пригнувшись, побежал вдоль каравана мукавим, сажая верблюдов на землю.

А на Мехмеда нашло спокойствие. Он видел, что Элиф жива, что она кричит от страха.

- Ничего, - шептал он, словно она могла его слышать, - я сейчас с ними разделаюсь.

Но зарядить ружье через ствол было мудрено. Мехмед старался, а дело подвигалось медленно.

Со стороны каравана раздалось еще три выстрела. Это стреляли грубые люди.

“Значит, они всю дорогу прятали свои ружья”, - подумал Мехмед.

Теперь стреляли бедуины. Вскрикнул мукавим. Мехмед узнал его голос. Еще кто-то охнул. Но Элиф уже не кричала. Она прижалась лицом к убитому верблюду и молилась.

- Я сейчас! - торопился Мехмед. - Вот засуну в ствол пулю - и готово дело.

Ружье наконец заряжено. Теперь нужно найти врага.

- Подожди! - обрадовался Мехмед, увидев, как из-за камней выдвигается черный хоботок вражеского ружья. - А вот и голова! Платок-то какой белый!

Ружье снова трахнуло Мехмеда в плечо, но бедуин взмахнул руками и распластался на камнях.

- Прекратите стрельбу! - закричали бедуины. - Вы отдадите нам все деньги и все оружие. Или мы перебьем вас.

Опять засвистели пули. Закричал человек, захрапел верблюд. Брызнула фонтанчиками вода из кожаных бурдюков.

Мехмед заряжал свое ружье, ругался.

К нему подполз один из грубых людей.

- Возьми мое ружье, а я твое заряжу.

Мехмед послушался. Он опять искал врага и нашел.

- Ага, я тебя вижу, - сказал он себе, и ружье в третий раз обломало ему плечо, и третий враг сложил голову.

- О-о-о! - завопили бедуины.

Мехмеду опять вложили в руки заряженное ружье, он и в четвертый раз не промахнулся.

За камнями пошло движение, вой, цокот удаляющихся копыт. Бедуины отступили.

Мехмед отбросил ружье и подбежал к Элиф. Она все еще лежала, прислонясь к убитому верблюду, и беззвучно плакала.

- Все! - сказал Мехмед. - Они ушли.

К нему приблизились трое грубых людей. Разглядывали с удивлением, и он не понимал почему.

Пришел и мукавим. Рука у него была на перевязи.

- Я тысячу раз прошел этой дорогой, но такого, как ты, вижу впервые.

Мехмеду говорили какие-то слова, что-то давали, но он не видел Осман-бека и встревожился. Осман-бек был жив, караван потерял двух людей и четырех верблюдов. Судьба была немилостивой к слуге Осман-бека и еще к одному неизвестному. Их похоронили среди камней.

Порошин во время стрельбы закопался в песок. Его хватились. Нашли. Он долго отплевывался, вытаскивал песчинки из ушей, из гдаз, из бороды.

“Не дал мне бог храброго сердца! - признался с горечью себе. - Не дал”.

***

Мертвые ничьи камни остались позади.

В зеленой долине, среди зеленых садов за каменной стеной лежала благословенная Медина.

- Муневвира!126 - закричали паломники.

- Муневвира! - закричал Мехмед, Осман-бек подошел к ликующему калфе.

- Эту гору видишь? Это Охоу! Здесь пророк одержал победу над врагами.

- А это Айра?

- Да, это гора Айра. В день Страшного суда она пойдет в ад.

- Поделом! Пророк чуть не погиб от жажды на этой Айре, правда?

- Правда.

К Осман-беку, отстранив Мехмеда, подошли трое грубых людей. Один из них показал пальцем на солнце. Осман-бек послушно достал три золотых алтуна. Грубые люди взяли свое и отошли.

- О эфенди, позволь… - воскликнул Мехмед.

Осман-бек закрыл ему рукойрот.

- Это моя судьба, Мехмед. Пусть будет то, что будет.

Мехмед опустил руки.

- Не сокрушайся! Ты отважный человек, Мехмед. Ты рожден воином. Если бы у Турции воины были такие, как ты, бескорыстные и радостные, была бы другая Турция.

- Мы бы уже завоевали весь мир.

Завоевать весь мир можно, Мехмед! Такое бывало, но никому не удалось, никакой силы не хватило на то, чтобы удержать завоеванное.

- Эфенди! Осман-бек, но ведь ты был… Почему же ты не прогнал плохих, когда был.. А кто же тогда прогонит плохих? Сами себя плохие не прогонят!

- Мехмед, запомни: властелин может казнить сто тысяч воров, но если в государстве все воры, то остается молить господа и ждать лучших времен. Перед лицом этого святого города я скажу тебе, Мехмед, горькую правду: Турция погибла.

- Нет! - рассердился Мехмед.

Ткнул пальцем в сторону Медины и туда, в каменную пустыню.

- Мы, турки, даже здесь хозяева. И там, где никого нет.

- Мехмед, нам только чудится, что мы владеем государствами и народами. Мы ничем не владеем. Мы только грабители. А грабителей в конце концов бьют и выгоняют вон.

Они шли последними в караване.

Мехмед был гневен. Он впервые в жизни чувствовал, что он, калфа, не глупей великих мира сего.

В Медину караван вошел через западные ворота. Широкая улица с большими красивыми домами упиралась в просторную площадь. Сюда приходят караваны, здесь они размещаются, здесь идет торговля. На трех рынках торговали хлебом, дровами и скотом.

У ног крутились мальчишки, назойливо предлагали воду и финики.

Мехмед купил воды для себя и Элиф.

Вода была вкусная. Мехмед выпил много и вдруг почувствовал, что устал. Захотелось лечь и заснуть, не дожидаясь ночи. Но нужно было искать пристанище. Осман-бек выбрал дом-дворец, с фонтаном и двумя садами. Когда Осман-бек отсчитывал деньги, у Мехмеда дрожали руки.

- Эфенди! - Мехмед грохнулся перед великим муфти на колени. - Эфенди, зачем нам дворец, пойдемте в караван-сарай… Эфенди! Я не знаю, почему вы не хотите освободиться от своих трех теней, но, Осман-бек, эфенди! Поберегите свое золото! Они берут три золотых за один день жизни… А вдруг деньги кончатся!..

- Мехмед! - Осман-бек положил ему на плечи свои узкие руки. - Благодарю тебя, Мехмед! Аллах воздаст тебе за твое сердце. Ты прав. У меня осталось немного, но осталось… Я хочу отдохнуть в городе пророка и подумать… Я запрещаю тебе враждовать с моими тенями… Так должно быть. И чтобы ты никогда не заговаривал об этом, я открою тебе: жизнь моя в руках падишаха. Пусть ничто тебя не мучит, Мехмед! Погляди, разве я отчаиваюсь? Сходи на базар. В Медине самые сладкие в мире финики!

Глава четвертая

Они ели финики лучших сортов: джаляби, хильва, берни, джады, байд, лобана…

*

В мечеть Эль-Харам они вступили, как и положено, через двери Баб-эс-Салям с правой ноги.

Впервые за весь хадж в Мехмеде затрепетала таинственно живущая в нем птица. Он готов был хоть сейчас же лечь лицом на мраморные плиты пола и умереть от восторга.

Золотые украшения на порфирных колоннах отмечали место, где находилась мечеть пророка. Слева от этих отметок - место бывшего дома Магомета Роуда-э-Мотаххара. Теперь это высокая бронзовая решетка с шелковыми завесами, увенчанная высоким зеленым куполом. За решеткой гробница пророка и первых двух халифов, Абу-Бекра и Омара.

Забыв об эфенди и об Элиф, Мехмед приблизился к Роу- да-э-Мотаххара и опустился на колени.

Святилище окружали эмиры в зеленых одеждах. Мехмед услышал слова молитвы и стал повторять их, веруя в силу каждого из этих слов.

- “О пророк! Да будет с тобою мир аллаха, милость аллаха и его благодать. Мы, твои друзья, о пророк аллаха, являемся перед тобою из далеких стран. Мы подверглись опасностям, испытали великие трудности, шли во мраке ночи и днем. Мы желаем воздать тебе должное, испросить благодать твоего посредничества, потому что наши грехи погнули нам спины, а ты испросишь нам милость у того, кто исцелит нас. О пророк аллаха, просим тебя о посредничестве, посредничестве!”

Вдруг Мехмед почувствовал, что его настойчиво подталкивают в спину. Он очнулся и понял, что от него хотят: пришла его очередь посмотреть в окошко Магомета. Он посмотрел. Гробницы Магомета, Абу-Бекра и Омара были закрыты зеленым шелковым полотнищем, сверкающим от изобилия золотого шитья и драгоценных камней.

Они наконец встретились: Осман-бек, Элиф и Мехмед, - каждый молился в одиночестве. Пошли к гробнице дочери Магомета и жены Али - Фатимы. Здесь на открытой площадке размещался крошечный сад Фатимы. В нем росло двенадцать смоковниц, плоды которых дарят султанам и продают богачам.

Они выпили солоноватой воды из колодца пророка и покинули мечеть Эль-Харам, выйдя из мечети с левой ноги.

*

На главной улице было тесно. Верблюды шли в три ряда.

От народа пестро.

- Твоя работа, Мехмед! - сказал Осман-бек, кивнув на скопище людей и животных.

Мехмед удивился:

- Моя?

- А чьи меткие пули отворили дорогу из Ямбога в Медину?

- Мои!

- Нам повезло, - сказал Осман-бек, - в Эль-Харам народа было немного. И теперь, пока паломники не затопили Медину и окрестности, поспешим поклониться и другим святыням.

На лошадях они съездили в мечеть Коабы, где пророк молился по прибытии в Медину, и в мечеть Эль-Киблатеин с двумя алтарями. Один алтарь обращен к Иерусалиму - так пророк молился в начале своего святого прозрения, другой алтарь обращен к Мекке. Лицом к Мекке обратился Магомет, отвернувшись от Иерусалима.

На мединское кладбище, где похоронен третий халиф Осман, они едва протиснулись. Паломники, прибывшие из Ямбога, успели отдохнуть после тяжелой дороги и толпами брели от святыни к святыне. Здесь были и турки, и персы, и бухарцы, и египтяне, и негры, и арабы. Тут были суниты127, для которых основа веры - коран и предание о жизни пророка и святых халифов - Абу-Бекра, Омара, Османа и Али. Тут были и шииты128, которые из четырех халифов святых признают только Али. Троих первых они отвергают как узурпаторов. Тут были и те шииты, которые ставят халифа Али выше пророка Магомета, ибо аллах сказал Магомету: “Если бы не ты, я не создал бы небес, но если бы не Али, я не создал бы тебя”. Здесь были дервиши многих сект, и все верили в аллаха и в Магомета, но по-своему, и никто не хотел примириться друг с другом.

Когда пророк Магомет умирал, он попросил подать перо, чтобы написать завещание. У изголовья пророка стоял Омар, и Омар отказался выполнить просьбу Магомета. Он боялся осложнить веру лжетолкованием.

- Нам довольно божьей книги! - таков был его ответ пророку.

Но коли книга существует, а у книги есть читатели, толкований не избежать.

Халиф Али, ссылаясь на коран, проповедовал: “Кто любит меня, - говорил пророк, - тот должен любить и Али. Я, Али, - живое божье слово”.

Али был сподвижник Магомета, он был женат на его дочери Фатиме, но его так долго отстранялп от власти, и он так долго боролся за власть, так много говорил о своей святости и так истолковывал коран, что в конце концов разодрал ислам надвое.

Мехмед прокладывал дорогу в толпе, стремясь пробиться к могиле Османа, но вдруг толпа отшатнулась, опрокидывая напиравших сзади. Мехмед устоял, толпа разбилась о него, как вода разбивается о камень.

Возле гробницы Османа дервиши избивали четырех персов. Персов повалили на землю, стащили с них башмаки, и дервиши, повернувшись к толпе, показали эти башмаки. Тот, кто умел читать, прочитал на подошвах персидских башмаков: “Осман”, “Омар”.

- Шииты попирают ногами святыни!

И толпа ринулась к лежащим на земле. Взлетели в воздух куски одежды, замелькали окровавленные руки. Рев, смерть, бешенство.

Мехмед пятился назад, прикрывая собой Элиф и Осман-бека. Когда они выбрались из толпы, ноги у Осман-бека подкосились, и он сел возле чьей-то могилы. Элиф стошнило.

На кладбище ворвались турецкие солдаты.

Мехмед одной рукой подхватил Элиф, другой Осман-бека, выволок их с кладбища, и они кое-как добрались до своего дворца.

Их ждал плов, дымящийся, ароматный, но Элиф слегла, п Осман-бек тоже заперся на своей половине.

Мехмед пригласил хозяина дома разделить с ним еду, но хозяин отвесил множество поклонов благодарности, а сесть за трапезу не посмел.

“Гнусные персы, - думал Мехмед, уплетая плов. - До какой подлости докатились в своей злобе на истинно правоверных! Они и своей кровью не искупили вины, а только опоганили святую землю”.

Мехмед был так рассержен, что не заметил, как съел весь плов. И ему захотелось спать. И он заснул.

Глава пятая

В ту ночь Федору Порошину пришлось быть смелым. Пятеро паломников, за которыми ему велено было присматривать, затевали что-то недоброе. Они шептались, исчезали из караван-сарая по двое, по трое. Яростно спорили, подолгу молчали.

Федор испугался было за себя, спрятался, но пятерка ничуть не обеспокоилась. “Нет, не я нужен им!” - обрадовался Порошин и рискнул проследить, куда это бегают разведчики.

Тесные, шумные улицы Медины вечером становились безлюдными. Ему пришлось пугаться даже шороха своих ног. Озираясь, двое разведчиков выбрались в ту часть города, где стояли богатые дома. Один перемахнул через дувал в сад; другой лег у парадного входа. Федор пробрался к дальней стене сада и, сам себе дивясь, полез через стену. Белел мраморный фонтан, тонко звенела струйка воды.

Тишина. Во дворе темно. И вдруг между тонкими тростиночками колонн замелькала быстрая свеча. Раздался голос. На голос кинулась другая свеча.

- Под моим окном кто-то лазит, - сказала первая свеча.

- Чтобы вам было спокойно, Осман-бек, я пойду позову стражу.

Свечи разошлись.

“Осман-бек! - удивился Порошин, - Здесь живет тот важный турок паломник, у которого во время перехода через пустыню убили слугу”.

Порошин перебирался обратно через ограду, когда опять раздались голоса возле дома.

- Не поднимай шума, хозяин! - сказали во тьме. - Говори, когда Осман-бек собирается покинуть Медину?

- Господин со мной не расплачивался! - вскрикнув в испуге, ответил хозяин дворца.

Порошин скатился со стены и побежал в караван-сарай. Он уже лежал и притворялся спящим, когда вернулись те двое. Короткий разговор, и пятеро паломников один за другим ушли в ночь.

“Господи! - своего, русского бога вспомнил Федор. - Господи, мне-то зачем совать нос в эти тайны?”

А все-таки пошел, как знать, не следят ли за ним, если он следит.

Пятеро пришли к дому, стоящему напротив дворца, где жил Осман-бек. Странный разговор подслушал Федор.

- Почему Осман-бек жив? - спросила пятерка у троицы.

- Не представился удобный случай, - был дан ответ.

- Мы знаем, - отрезал главный из пятерых, - вы берете с Осман-бека плату за каяч’дый прожитый им день.

- Кому от этого плохо? Впереди такой большой путь, такая пустыня! Мы успеем позаботиться об Осман-беке.

- Нет, заботу об эфенди мы берем на себя.

И тотчас тьму пронзил истошный трехголосый вопль. Тишина, топот убегающих и опять тишина.

Замелькали огни.

Мокрый как мышь от ужаса, Порошин кинулся к дому Осман-бека.

Мехмеда разбудил хозяин дома. В доме было тихо и темно. Хозяин говорил шепотом:

- Вам надо сегодня же покинуть город.

- Почему? - громко спросил Мехмед.

Хозяин в ужасе взмахнул руками.

- Тише… Если вы не уйдете, - он замотал головой, и лицо его исказилось, - о, о, о!

Мехмед поднялся, разбудил Элиф. Приказал собираться в путь. Пошел на половину Осман-бека.

- Эфенди! Хозяин чем-то напуган. Он говорит, что нам надо уйти.

- Мы уйдем. Ступай, Мехмед, скажи нашим теням, что мы уходим.

Это было сказано тихо, но так “сказано, что Мехмед попятился к двери и побежал к дому, где остановились трое грубых людей.

Возле дома гудела толпа. Мехмед пробился к дверям. Солдаты-турки выносили тела трех убитых.

Мехмед выбрался из толпы, крадучись стал пробираться к своему дому. Вдруг его кто-то взял за рукав. Мехмед рванулся, но узнал хозяина. Тот знаком приказал молчать и повел Мехмеда в узкую улочку. На окраине Медины был готов к дороге небольшой караван. Осман-бек и Элиф были здесь. Был здесь и Порошин.

Ночь - как пропасть. То ли жив, то ли умер уя?е. Кто знает, может, душа видит звезды. Звезды громоздились на небе, вываливались слой за слоем, как убежавшее тесто.

Караван шел быстро. И вдруг звезды стали исчезать с неба. Что-то громадное пожирало их отсюда, с земли.

У Порошина озябли плечи и нос. Что это за караван? Куда он идет? Может, прямиком к черту?

Пожирателем звезд оказалась святая гора Оход. Она заслонила часть неба.

Утром, творя молитву, умывались песком. Мехмед улучил минуту, приблизился к Осман-беку и шепотом спросил:

- Кто же это сделал?

Осман-бек не ответил. Дряблые щеки его обвисли, глаза в одну точку, движения вялые.

- Осман-бек, - Мехмед попробовал растормошить эфенди, - дорогой наш Осман-бек, но ведь мы же теперь свободны от них, Их нет!

Осман-бек шевельнул бровями, губы у него покривились, и все-таки он ничего не ответил. Он устал, все в этом мире, даже он сам, стало ему безразлично!

Мукавим поднимал караван. Он спешил. Он вертел головой и словно бы принюхивался к горячему воздуху пустыни.

- Ты чего нюхаешь? - спросил мукавима Мехмед.

- Нехорошо, - коротко ответил тот.

- Чего нехорошо?

- Саам будет.

Мехмед не понял, что это такое, но мукавим гнал верблюдов. Он спешил к колодцу, к жилью.

Из пустыни дул горячий ветер.

Мехмед почувствовал, что ему нехорошо, захотелось пить. Он зачерпнул из своего бурдюка воды, отпил несколько глотков и вдруг выронил пиалушку. Вода пролилась на запястье. Мехмеду не захотелось сойти с верблюда, одолела невыносимая тоскливая лень. А тут еще заломило запястье.

“От воды, что ли? - подумал Мехмед. - Уж не этот ли ветер и есть саам?”

Мехмед спрыгнул с верблюда и подбежал к верблюду Элиф.

“Мне плохо!” - прошептала Элиф.

Мехмед растерялся, но тут мукавим остановил караван, а паломникам раздал чеснок.

- Суйте в уши и в нос и закутывайтесь.

- Закутывайся, Элиф! Скорее! - приказал Мехмед и сам помог ей превратиться в огромную куклу. Потом побежал к Осман-беку, завернул его и последним завернулся сам, натолкав в нос и уши чесноку.

Горячий ветер дул из пустыни. Урагана не было, не было смерчей. Но не было и никаких сил терпеть. Видно, сам дьявол отворил заслонку своей адовой печи, и жар вывалился на землю.

Мехмед попробовал заснуть и заснул. Во сне ему приснилось, что в глотку ему льют раскаленное масло. Проснулся. Перед ним на коленях стоял мукавим и вливал ему в рот топленое масло.

- Пей, а то умрешь.

Мехмед сел, выплюнул масло изо рта.

- Дай воды!

- Нельзя. Если выпьешь, совсем будет плохо.

Мехмед вспомнил, как ломило запястье, на которое он пролил воду.

- Не пей воды, Мехмед!

Это сказала Элиф.

- Ты здорова?

Да. А вот Осман-бек.

…Осман-бек лежал па земле неподвижный, так лежали бычья кожа с водой и куча тряпья, в которое завертывались от саама.

- Он умер?

- Нет, - сказал мукавим. - Пошли, поможешь мне.

За барханом горел костер. Мукавим подбросил в него последние веточки.

- Как прогорит, копай на месте костра яму.

Мукавим бросил Мехмеду лопату, а сам ушел к каравану помогать ослабевшим.

Яма была готова. Осман-бека поставили в эту яму и закопали по самую голову.

Долго держали Осман-бека в яме. Потом откопали. Закутали. И два часа не давали пить.

Караван тем временем построился: люди и животные пришли в себя.

- Сильный был саам, - сказал мукавим, - финики в этом году будут как сахар.

У колодца, к которому спешили во время саама, паломников собралось тысячи три, но стояла такая тишина, что Элиф разрыдалась. Из трех тысяч триста человек умерло от саама.


Глава шестая

Саам прилетел и улетел. Умершие остались в песках, живые спешили в Мекку. Пепел смерти, запорошивший глаза эфенди, развеялся. Теперь эти глаза были подобны разгорающимся углям.

- Мехмед, - горячим шепотом говорил эфенди, - до Мекки осталось пять дней!

- Четыре дня, Мехмед!

- Мехмед, я дожил до Миката!

Микат - место, где паломники снимали с себя одежды и облачались в ихрам. Два куска чистой полотняной материи, которых не касалась игла, да открытые сандалии - вот н вся одежда мужчины, одежда равных перед лицом бога.

Один кусок на плечи, другой вокруг бедер - и нищего не отличишь от великого муфти. Только один Мехмед возвышался над всеми, бог дал ему длинные ноги.

- Мы как стадо белошерстных баранов! - Мехмед с удовольствием глядел на обновленную толпу.

Паломницы теперь шли отдельно от мужчин, позади. Женщинам ихрам не положен.

- Мехмед, до Мекки три дня! Я знаю, должно произойти великое. Мехмед! - Осман-бек размахнул руками, - Мехмед, ты погляди, какой дворец у аллаха - земля и небо, а мы толчемся в каменных мешках, целуя ноги кровавым земным владыкам. А ты знаешь, почему в дворцах падишаха денно и нощио курятся благовония, Мехмед? Отбивают запах свежепролитой крови. Знал бы ты, Мехмед, какое это счастье - идти по земле и снова чувствовать себя только человеком. Не муфти, не великим муфти, а человеком, как ты, как он, как все, идущие к дому аллаха.

Мехмеду тоже захотелось сказать эфенди о самом главном, но слов не нашлось, и он сбросил с ног сандалии и пошел по горячему песку босиком. И многие паломники увидели это и тоже сбросили сандалии.

- Мехмед, до Мокки два дня пути!

- Мехмед, до Мекки только один день!

Ночью спали на голой земле.

Засыпая, эфенди нашел руку Мехмеда, пожал ее.

- Я тебе благодарен.

У Мехмеда сжалось сердце, но он опять ничего не сказал.

г- Завтра мы будем в Мекке.

Мехмед по голосу догадался: эфенди улыбается.

Они заснули, глядя на тихие звезды.

Мехмеду приснилось, что он летит. Чуть не рассмеялся: когда летают - растут, а ему куда уж больше? Небо над ним запорошено звездами, и вдруг звезды исчезли, как в ту ночь, когда Мехмед и эфенди бежали из Медины.

“Неужто я прилетел к горе Оход?” - подумал Мехмед и в тот же миг понял: это не святая гора, это…

Он не успел сказать себе, что же это. На грудь ему навалилось тяжелое, грубое. Ни вздохнуть, ни крикнуть.

Голова закружилась, в глазах закрутились красные колеса, и он теперь знал: это не сон. Его, Мехмеда, убивают.

В ушах звенело, но звон отлетал все дальше и дальше, и наступила тишина. Тишина была бесконечная.

“Это и есть смерть”, - сказал себе Мехмед и стал ждать, что же будет дальше.

И он увидел зарю. Потянулся к ней и сел.

Вповалку спали паломники. Рассветало.

“Какой дикий сон приснился”, - Мехмед помотал чугунной головой, стряхивая одурь. И тут он увидел эфенди.

Ихрам эфенди был смят, а сам эфенди лежал так, как лежали те, которые не поднялись после саама. Лицо эфенди было синее, а на шее веревка.

- О боже! - прошептал Мехмед, и ему так стало страшно, словно все, спящие здесь, хотели его, Мехмеда, удавить, как они удавили эфенди.

Мехмед знал, стоит ему пошевелиться - и на него набросят веревку. Но кто? Кто из этих спящих следит за ним из-под прикрытых век?

Веревка так веревка! Мехмед пополз. Он пополз между спящими туда, к Элиф, чтоб она укрыла его от неведомых убийц. Но никто его не трогал. Никто.

Мехмед нашел Элиф. Она чуть не закричала, когда увидела его лицо, но он успел ладонью закрыть ей рот.

- Тихо! Эфенди убили.

Он сказал эти слова и похолодел. На него набросилась ледяная мелкая дрожь, Элиф тоже трясло. Но уже раздался призыв на молитву. Паломники поднялись с земли, все, кроме одного, и все помолились, все, кроме одного. А потом все пошли, все, кроме одного, и Мехмед не нашел в себе силы оглянуться на белое пятно посреди серой пустыни.

Нет, Федор Порошин понял! Понял он: оставили ему в Истамбуле жизнь единственно ради того, может быть, чтоб стал он свидетелем одинокого белого холмика посреди серых песков. Еле приметного холмика. На совести пятерых была эта смерть. Федор высмотрел все, как велено было.

А на последнем привале остался еще один холмик, и вместо пятерых было теперь четверо.

“Сильные мира сводят друг с другом счеты” - так решил Федор. Страшно стало ему. Ведь никто, никто не обратил внимания на эти смерти. Здесь все были чужие. Все шли за милостью к богу, но не любили друг друга.

“О родина! - застонала душа у Порошина. - Прости меня, родина. Я успел столько раз отречься от тебя ради того, чтоб видеть мир. А в мире рассеяна одна жестокость”.

Понял Федор Порошин. Понял!

Не будет он служить важному турку ни за какое золото и ни за какие дальние страны. Забилась в нем мечта. Живая, как теплая птица, схваченная в гнезде: “Домой! Родина, тебе хочу служить. Ради тебя поборю страх свой и умру с топором за тебя. Потому что ты добрая, родина моя непутевая”.

И тут почудилось - зловещая четверка шарит по толпе паломников глазами, ищет кого-то… Явь стала походить на сон, когда гонятся за тобою и когда некуда спрятать хотя бы головы. И Федор лег. Отстал и лег. Никто не обернулся. Мало ли от какой болезни лег человек? Может, от чумы?

Ночыо Порошин стороной обошел Мекку - священнейший город мусульман. Устал испытывать судьбу. Выбрался к морю, сел на большой корабль - деньги у него были. Корабль привез его в Грецию. Через Валахию, Молдавию, Украину он пробрался наконец в славный казачий Азов.

Длиною в год был его хадж. В Азове случились перемены. Знаками войскового атамана теперь обладал Тимофей Яковлев. Он сам слушал рассказ Порошина и остался доволен. Сведения, добытые в Турции, не устарели, Мурад IV погряз в войне с персами. Стало быть, приход турок откладывался до падения Багдада, но твердыня персидских царей неприступна.

*

Чужой народ поклеймить жестокосердием куда как легко. Порошин, своим страхом занятый, всех, скопом, на жестокосердие осудил. А народы - все родня, и каждый народ - из людей.

У Мехмеда с Элиф от зловещей резни любовь как засыпающая на песке рыба. Рука не ляжет на сердце любимой, обойдет в страхе - убивают ближнего твоего. Губы запекутся и не посмеют припасть к губам любимым - поцелуй кощунство, когда ты свидетель пролитой крови. Лппкий, холодный пот бессилия покроет тело, когда придет страшная мысль о продолжении рода твоего.

На корабле поднимали паруса.

- Опи подняли паруса! - сказал Мехмед Элиф, - Мы уже плывем! Мы в море! Этот корабль мал, но мы плывем домой!

- Да, Мехмед.

- Элиф, я был плохим защитником тебе, но мы плывем домой. Мы живы. Хадж закончен.

- Да, Мехмед.

- Все, Элиф. У тебя больше нет мужа. Ты свободна.

- О Мехмед!

И она обняла его, потому что они сидели в закутке-каюте одни. А потом Мехмед все-таки сказал:

- Элиф, но ведь, когда мы приедем домой, я опять буду никем. Я калфа!

- Мехмед! Ты будешь моим мужем, а значит, и мастером.

- Нет, Элиф! Я сначала стану мастером, а потом твоим мужем, иначе какой же я мужчина?

- Ты станешь мастером, Мехмед.

Мехмед вскочил с дивана, быстро открыл дверь - никого.

- Показалось. Элиф, мы говорим о нашем счастье, а ведь он остался там.

- Молчи, Мехмед! Молчи! Мы должны все забыть.

- Мы ничего не должны забыть, Элиф, но молчать мы должны всю жизнь.

Кораблик плыл и плыл. Один день походил на другой. Элиф любила, и он любил Элиф. Но ничего не забывалось.

Если бы Мехмеда спросили, что он видел в Мекке, он ничего бы не смог рассказать. Он делал все, что положено делать паломнику, но ничего не видел и ничего не слышал. Он кричал как все: “Лаббейка, аллахумма, лаббейка!” - “Я перед тобой, о боже мой, я перед тобой!” Но он не помнил, когда он это кричал. Он целовал черный камень. Но это он знал раньше, от других, что камень черный и что его надо целовать. Мехмед не помнил ни камня, ни своего поцелуя. Он поднимался на гору Сафа, бежал через базар - так бегал когда-то пророк - к горе Мервэ. Он три раза бежал по этому пути и четыре раза шел медленным шагом. Он брил голову. Он ходил в дом Абу Джахля - отца глупости, врага пророка, обещавшего наступить пророку во время его молитвы на шею. Этот дом превращен в отхожее место, и Мехмед был там.

Он был на горе Арафат, где после изгнания из рая встретились Адам и Ева, он бросал камни в колонну Большого сатаны и кричал вместе с другими: “Во имя бога всевышнего, я совершаю это в знак ненависти к диаволу и для его посрамления”. Он всюду был, он все делал как надо, но все эти дни он видел одно - белый измятый ихрам посреди серой пустыни. Он видел это, хотя так и не посмел оглянуться тогда, в тот последний день пути к Мекке…

*

Когда они плыли уже по Мраморному морю и когда до Истамбула остался только один день пути, Мехмед сказал Элиф:

- Отныне я достоин носить зеленую чалму, но, Элиф, я боюсь.

Он стоял и ждал, что она ему скажет, и она сказала:

- Я люблю тебя, Мехмед.


Книга третья

ХАН БЕГАДЫР ПРОСИТ ПОМИНКИ Глава первая

В Бахчисарай, к хану Бегадыру Гирею, Мурад IV прислал чауша Жузефа. Этикет бахчисарайского дворца позволял хану разделить трапезу с прибывшими от Порога Счастья.

Турок был молод, слыл любимцем султана, и Бегадыр Гирей, зная это, говорил о Мураде IV восторженно:

- Его присутствие султан Мурад образом своего правления напоминает мне великого Баязида.

- Ты прав, государь, - Жузеф тоже был не промах, - я осмелюсь утверждать, что правление султана Мурада превзойдет ослепительностью правление Баязида. Мурад IV получил империю в свои руки, когда она была поражена тысячью недугов. А теперь казна полна, армия непобедима, страной правят герои. Великий падишах выбросил за порог Сераля всю рухлядь, все алчное, выжившее из ума старичье.

- О да! - подхватил Бегадыр. - Когда у власти молодые, совершаются великие дела. Надеюсь, скоро мы будем свидетелями победоносных походов падишаха.

Жузеф ухмыльнулся:

- Не только свидетелями! Мурад IV не позволит своим слугам быть зрителями… Тебе, великий государь, его присутствие падишах приказывает, не ожидая помощи из Турции, идти под Азов и взять его. Да, мой государь! Великие замыслы султана Мурада требуют от нас быть великими исполнителями этих замыслов. Азов необходимо взять немедленно. Это воля падишаха! Впрочем, султан Мурад милостив: все его войска нацелены на Персию, но он не мог совершенно отказаться от помощи тебе, государь, в твоем непростом деле. Вместе со мною в Крым прибыл большой флот Пиали-паши.

- Я счастлив выполнить волю великого падишаха. - Бегадыр помрачнел. - И я еще раз убеждаюсь в сходстве султана Мурада с его великим предком. Он даже внешне похож на султана Баязида.

Болтнул и пришел в ужас: Баязид был слеп на один глаз.

- Если его присутствие великий падишах чего-то желает, то он желает не часть, а целое, - сказал Жузеф строго.

- Не часть, а целое! - вцепился Бегадыр в брошенную к его ногам ниточку разговора. - Я и говорю: замыслы султана Мурада подобны грандиозным замыслам султана Баязида. Когда-то король венгров Сигизмунд прислал ко двору Баязида своего посла с требованием дать ответ: по какому праву султан захватил Болгарию? Баязид повел посла в свою оружейную палату и, показывая на оружие, сказал: “Христианин! Ты хочешь знать мои права! Вот они. Исчисли их. Узнай также и о моих намерениях. Я завоюю Венгрию, овладею немецкой землею, повлеку за победной моей колесницей греческого императора. Рим увидит меня в стенах своих. Я велю принести корм для коня моего в алтарь святого Петра”.

Жузеф молчал. Он осуждал хана: не дело ханов - много говорить.

Хан Бегадыр осунулся. Все его мысли о войне. Промедлишь - потеряешь престол, пойдешь на войну - станешь посмешищем. Хан Бегадыр знал: мурзы и беи не хотят идти под Азов. Под Азовом их ждет настоящая война, платить за нее придется жизнями - казаки вполсилы не воюют.

Однажды рано утром хан, как всегда, пришел к любимому фонтану, имевшему форму лотоса. Загляделся на желтые опавшие листья.

- Я давно тебя жду здесь, хан! - раздался голос.

Бегадыр Гирей вздрогнул, поднял глаза. По другую сторону фонтана, за кисеей воды, стоял белый старик в белой чалме.

- Я пришел сказать тебе, хан, - не помышляй о войне. Цари на войне не умирают - умирают их воины, но я говорю тебе: ты умрешь сразу после похода. Подумай, что дороже - жизнь или сомнительная слава победителя.

Бегадыр был поэт, мистика его не пугала. Он спросил старика:

- Я хочу знать, кто ты, ибо хочу наградить тебя. Ты подал мне мысль, и сегодня я создам лучшие свои стихи.

- Меня зовут Караходжа. Я говорю тебе это не ради награды - моя награда на небе, - я говорю тебе это, чтобы ты помнил: ты умрешь сразу после похода.

- Караходжа? - Бегадыр никак не мог вспомнить, но где-то он уже слышал подобное имя.

Бегадыр Гирей закрыл глаза, ожидая, что, когда он откроет их, привидение исчезнет.

Зашелестели опавшие листья. Хан открыл глаза - старик и вправду исчез. Но листья-то шелестели! Значит, старик не испарился, а ушел. И все-таки хан не позвал стражу. Ему хотелось хоть раз в жизни перед самим собой не струсить.

Спохватился: поэт помешал правителю - надо было задержать старика. Кто его подослал с угрозами: Ширин-бей, Култуш-бей или, быть может, Урак-мурза?

В Диване стояла духота. Окна были закрыты - не унесло бы ветром какую тайну.

Зачитали фирман султана Мурада IV с требованием идти походом на Азов.

Хан сидел на возвышении. У ног его на одеялах - братья. Прочие члены Дивана стояли.

Хан Бегадыр положил правую руку на книгу закона, левую на тарак, герб. Герб представлял собой гребень померанцевого цвета в четырехугольной раме. Над гребнем, уходя внутрь рамы, - сияние. Рама являлась символом комнаты, в которой пребывала божественная Аланка. Сияние - божественный посетитель Аланки, от которого она зачала трех сыновей. Один из этих сыновей и явился основателем рода Чингизов.

Плечи хана Бегадыра согнулись под тяжестью власти. Вопрос, который он задал Дивану, был заучен наизусть и продуман в одиночестве, втайне от советников.

- Если бы московский царь дал бы мне, хану Бегадыру, свое царское слово не посылать казакам под Азов запасов и если бы московский царь дал бы нам две казны, могли бы мы не спрашивать у него Азова и войною на земли его не ходить?

В вопросе хана столько ловушек, что Диван затаился: стало слышно, как за окном в поисках лазейки звенит оса.

Диван молчал, но молчать долго тоже опасно.

- Если мы теперь же не отберем у казаков Азова, - сказал Маметша-ага, - пропадет все Крымское царство! Казаки метят захватить Керчь, Тамань, Темрюк. Хан, веди нас в поход!

“На этого можно положиться”, - думает Бегадыр Гирей.

Мурзы не прочь поговорить о необходимости войны и, поговорив, наперебой убеждают хана в том, с чего он начал: взять с московского царя две казны. Азовскую твердыню без турецкого войска все равно не захватить. А когда султан пришлет свое войско, тогда можно договор с Москвой нарушить, “ибо государь исламитский может заключать мир с неверными только в том случае, когда мир этот приносит пользу мусульманам. Такой мир может считаться законным”. Магомет, да благословит его бог, в шестой год хиджры заключил с неверными мир, который должен был продолжаться шесть лет, однако он почел за благо в следующем же году разорвать мирные связи, напал на неверных и овладел Меккой. Его величество, наместник бога на земле, не может ничего лучше сделать, как подражать сунне.

Опомнитесь, правоверные! - возмутился Маметша-ага. - Подумайте, какой торг вы затеваете! Две казны за Азов? А может быть, за весь Крым? Азов - щит всему Крымскому царству. Если мы будем выжидать, русский царь уверует в силу казаков и придет им на помощь. С отпадением Азова мы потеряем треть государства. А если русский царь догадается поставить город в устье Донца, тогда и до Перекопа рукой подать. В Перекопе укрепления худы. Стены низки, во многих местах совершенно развалились. Крепостей в городе нет. Если русские пойдут на Перекоп, Перекоп падет. Падет Перекоп - не удержать и Бахчисарая. Турки нам не помогут - у них до себя теперь дело: как бы от персов отбиться. Государь! Я умоляю тебя не слушать голосов, которые зовут уклониться от ратных дел. Я призываю тебя идти на Азов и взять его!

Хан Бегадыр слушал всех, не перебивая. И вдруг спросил:

- А что скажет нам опытный в государственных делах Урак-мурза? Кому, как не князю Петру Урусову, знать урусов?

Урак-мурза побледнел: он был не готов к ответу и сказал то, что думал, а не то, что нужно было сказать:

- Государь, если мы и придем со всем нашим войском под Азов, Азову мы ничего не сделаем. Если, государь, ты хочешь получить город - ступай на Русь. Походишь по русским украйнам осень-другую, и русские без боя отдадут Азов в казну турецкого султана. Поверь мне, ибо я действительно ведаю московский обычай. Я вырос в Москве.

Хан Бегадыр вскочил, закричал страшно:

- Все вы меня обманываете! Все, кроме Маметши-ага. Вы подаете советы, которые сулят мне гибель. Я помню, как погиб Инайет Гирей! Я помню и других крымских ханов, погибших от неповиновения воле турецких султанов. Правы те, кто хочет взять у русских две казны за то, чтоб мы не шли под Азов. Эти две казны мы получили бы ни за что, ибо мы не в силах взять город. Может быть, и прав князь Урусов, когда он зовет меня воевать русские украйны, чтобы получить Азов без боя, но это мой путь в пекло Иблиса. Султан хочет быть в мире с московским царем. Волей падишаха нам велено идти под Азов, и я туда пойду и поведу вас! Пусть мы все там пропадем, но воля султана священна.

Погибнуть ради благополучия хана, конечно, высокая честь, только беи, мурзы и муллы отказывали себе в подвиге. Ханы менялись слишком часто, и надо было думать о сохранении своего рода.

Хан Бегадыр от ярости брызжет слюной, что ж, надо с ним во всем согласиться. В Керчи стоят сорок тяжелых турецких кораблей. Лучше не спорить. Выступить в поход - это еще не значит дойти до места.

Маметша-ага зыркал глазищами по лицам беев, мурз, мулл, но все были уже согласны с ханом. Все были готовы идти под Азов хоть завтра же. На дворе поздняя осень, почти зима, в степи голод. Выступить теперь в поход - значит погубить лошадей, и только по этой, а не по какой-то другой причине поход придется отложить до весны.

- Мурад IV должен знать - мы верные его слуги, - сказал хан Бегадыр. - Мы выступаем под Азов завтра же!

И вспомнил белого старика: “Значит, я умру сразу после этого похода? Почему я не схватил этого мерзавца?”

- В поход! - крикнул хан Бегадыр, и лицо его стало таким красным, что из ушей только чудом не повалил дым.

Выступили. Всей силой. Сто тысяч всадников двинулось на казацкий Азов. Три дня шли вперед. Бескормица.

На четвертый лошади стали падать. Прошли еще один день. Заволновались воины. Утром на седьмой день похода хан Бегадыр Гирей дал приказ - возвращаться.

В Бахчисарае хан на целую неделю закрылся в своих покоях. Немец-врач ночевал в соседней комнате. Бегадыр ждал напророченной ему смертельной болезни.

Он никого не принимал.

Он не сочинял новых стихов, но тщательно отделывал старые и лучшие свои сочинения. Хан верил - бессмертье ему принесут его стихи.

Прошла неделя.

- Обманщик! - сказал Бегадыр Гирей белому старику и отворил двери в жизнь.

Глава вторая

В январе в Бахчисарай с поминками для хана, калги, нуреддина и прочих великих людей Крымского царства, дабы вели они себя достойно, как государи да князья, а не как разбойники, прибыли послы русского царя Михаила Федоровича дворяне Иван Фустов и Иван Ломакин.

В те дни хану Бегадыру было не до послов. Две тысячи ногайцев, уничтожив татарский отряд, выскочили за Перекоп и ушли под Азов. Переметнулись к русским.

Убежавший род был во вражде со многими ногайскими родами. С ногайцами Урак-мурзы этот род тоже в дружбе не был, но хан Бегадыр разгневался именно на Урак-мурзу, бывшего князя Петра Урусова. За то разгневался, что у него второе имя - русское, за то, что был он правой рукой проклятого Кан-Темира, за то, что участвовал в убиении царевичей Гиреев, Хусама и Саадата, за то, что давал на совете лучший совет, как взять у русских Азов, за то, что ногаи убежали и плетут новые тайные заговоры. Неважно, что не своей волей жил Урак-мурза при дворе русского царя, неважно, что Урак-мурза уговорил ногайцев перейти на службу к Инайет Гирею, изменив Кан-Темиру, неважно, что Урак-мурза телом своим защищал от ногайских сабель калги Хусама. Ничто не важно, когда пришло время мести. Многие ночи грезил хан Бегадыр о кровавом своем торжестве.

Он придумывал планы захвата обидчиков, отдавал наитайнейшие приказы Маметше-ага и ждал в себе последней точки, когда весь он будет - пламя… День этот пришел.

В то утро старый Урак-мурза вдалбливал двум сыновьям своим мысль о том, что превыше всего в человеческой жизни - величие.

- Кто побеждает? - спрашивал он детей, но отвечал сам: - Сильный? Да. Многочисленный? Да. Беспощадный? Да. Искусный? Да. Но над всем этим стоит тот, кому терять нечего, но у кого есть жажда взять все. Сильный самонадеян. Многочисленный имеет слабые звенья. Беспощадному ярость заслоняет глаза. Он не видит, что у него за спиной. Искусный осторожен и бережлив. Я говорю, дети мои, о ногайцах. Мир приобрел свои очертания. У каждого народа есть границы и есть цари. У нас, ногайцев, нет границ и нет верховной власти. Если найдется великий человек, который сможет объединить наши роды в народ, мы будет сильным народом и наш царь будет грозным царем. Так было с народами Чингисхана, Атиллы, так было с турками. У этих народов была лишь степь под ногами, а стали они владетелями лучших царств мира.

Сыновья Урак-мурзы только делали вид, что слушают: слишком старую песню напевал им отец. Коли ты, старик, так мудр, что ж ты не стал новым Чингисханом?

Не прошло и часа после этой беседы, как за ним приехали от хана - звали присутствовать на встрече с русскими послами.

- Зачем меня зовут, если мои советы и мое знание русских обычаев сердят его величество?

Сказал, но не ослушался ханской воли. Его приняли почтительно. Сразу провели в тронную залу.

Хан Бегадыр спросил его:

- Как мне говорить с русскими, чтобы они устрашились и отдали Азов?

Урак-мурза поклонился:

- Ваше величество, хан мой, я уже говорил в Диване свое слово. Единственный способ взять Азов без помощи турецкой армии - это идти войной па Русь. Стоит тебе постоять в Руси осень-другую, и русский царь сам отдаст Азов в турецкую казну. Татарам Азова приступом не взять. Даже если ты, великий хан, придешь под город со всей своей силой.

- Замолчи-и-и-и! - завизжал Бегадыр Гирей и швырнул в Урак-мурзу свой кинжал.

Тотчас люди Маметши подхватили ногайского мурзу под руки, выволокли во двор и саблями изрубили в куски. Все это на глазах русских послов, их не стыдились. Не до гостей. Смерть Урак-мурзы - знак ханским заговорщикам. Верные люди рыскали по домам ногайцев. Зарезали обоих сыновей князя Петра Урусова, зарезали их внуков, хватали беременных жен, тащили в тюрьму. Хан распорядился: новорожденных мужского пола предать смерти.

Весь день шла резня. Ночью тридцать тысяч ногайцев бежали из Крыма под Азов и дальше под Астрахань.

Глава третья

Послов позвали во дворец Гиреев только через неделю. Хан Бегадыр принимал их в присутствии чауша Жузефа.

Фустов стал говорить о желании царя Михаила жить с Крымским царством в мире и дружбе. За мир Москва готова присылать поминки хану и его ближним людям, но без новых приписок и запросов129, твердо.

- О казне речи не будет! - закричал вдруг на послов хан Бегадыр. - Московская казна крымским царям не надобна!

Лгал Бегадыр! Кому не известно: крымские владетели поминками кормятся, когда турецкие султаны гонят их с престола в золоченую клетку на острове Родос.

- Казну я добуду саблей, и столько, сколько пожелаю. Я требую вернуть султану Азов и все, что в нем захвачено. Я требую, чтобы все восемь русских новых городов: Чернавск, Тамбов, Козлов, Верхний и Нижний Ломовы, Усерд, Яблонов и Ефремов, - были уничтожены, не дожидаясь, пока придут татары исожгут их!

Лгал Бегадыр! Кому не известно: татарину под городом делать нечего. Татары не городоимцы.

- Ваш царь говорит о мире, а сам помогает Азову припасами. Припасы ему возить в Азов не дальняя дорога, а вот усмирить казаков - далекая. Передайте вашему государю: я сам возьму Азов! Я прогоню казаков с Дона, разорю все их городки. О, берегись, Москва! Я нашлю на тебя ногайскую орду и самых быстрых и беспощадных своих мурз!

Лгал Бегадыр! Мурзы боялись московского царя. Пограбить украйны - куда ни шло, но осердить московского царя всерьез - все равно что себе петлю на шее затянуть. Коли пойдет московский царь войною на Крым, будет с Крымом то же, что было с Казанью и Астраханью. Боялись мурзы московского царя, а своего не боялись. Бегадыр-хан оттого широк, что вот он стоит от него по правую руку - чауш турецкого султана. Криклив Бегадыр-хан, ибо помалкивают мурзы. Под Керчью турецкий флот.

Хан замолк, и послы поняли: он сказал все, что хотел сказать. Поклонились.

- Великий султан двух материков и хакан двух морей, султан, сын султана Бегадыр Гирей-хан! Великий государь и великий князь Московский Михаил Федорович хочет быть в мире с тобой, но угроз наш государь не принимает и не боится их.

Это сказал Фустов, а Ломакин не удержался и добавил:

- Ты, царь Крыма, похваляешься, что на Московское государство войной пойдешь. Но что твои мурзы сделают Московскому государству, коли таких худых людей, донских казаков, побить не могут? Твои мурзы горазды украинских мужиков, жен и детей их из-под овинов волочить. И то приходят украдкою, обманом, в безлюдное время, когда русские ратные люди на службе, далеко от дома.

Хан Бегадыр побледнел, слушая дерзости.

Послов вытолкали из тронного зала в холодную - и на цепь.

Еще неделя прошла.

Проснулся однажды Бахчисарай, а на улицах снег по колено. Татарчата из саклей высыпали, снежками кидаются, визжат.

- Что хочешь отдал бы, все бы отдал, только лечь этак спать, а проснуться у себя дома, в Москве, - сказал Фустов, глядя в окошко.

Ломакин, гремя цепью, перекрестился:

- Чует мое сердце, все наши мучения впереди.

Тут как раз дверь отворилась и в комнату вбежал хан Бегадыр, увидел послов на цепях, руками всплеснул.

Тотчас высоких гостей освободили из оков, дали им лучших коней и велели явиться к хану Бегадыру с поминками. Шепнули:

- Турецкий чауш уехал.

Поминки хан Бегадыр принял. Разговаривал с послами весело, все смеялся чему-то. Маметша-ага, чтобы послы не заподозрили чего худого, сказал им:

- Хан собирается взять четвертую жену.

Это было правдой. Перед приемом Фустова и Ломакина Бегадыр Гирей отправил гонца с письмом к польскому королю. “Весною у нас свадьба, - писал хан, - меду надобно, а потому по примеру отца твоего пришли тринадцать кадей, да и кляч под них дать вели. А также, любя нас, пришли двадцать шуб и всякой всячины”.

Невесту сватал Бегадыр Гирей в Черкессии. Искал красавицу и рода знатного, и чтобы сестры у нее были как звездочки. Через сестер можно породниться с царскими домами в Турции, Персии, в Молдавии…

Послом в татарщине быть горе. Промахнулся - держись. За промашки здесь спиной расплачиваются.

Хан Бегадыр был рассеян, а Фустов неопытен. И получилось так, что хан взял все поминки и прибавку на двадцать человек, которую прислал московский царь, тоже себе.

Сразу после приема на посольский стан явились за своими поминками двадцать ближних людей хана Бегадыра.

На стане был один Ломакин с прислугой. Фустов поехал отвозить в Акмечеть поминки калге Ислам Гирею.

- Где наше? - спросили сановники.

- Поминки для двадцати ближних людей, - сообщил Ломакин гостям, - переданы хану Бегадыру. Ему видней, кто у него ближний.

- Значит, мы зря лошадей гоняли? - удивился Маметша-ага.

- То, что передано царю, - царево. А нам отдай наше.

- Да как же так?! - удивился Ломакин. - У нас больше нет ничего. Все отдали.

Сановники бросились на Ломакина, как моренные голодом псы. Сбили с ног, пинали, кусали, тыкали.

На стане под открытым небом громоздилась огромная медная пушка. Раздели Ломакина донага и прикрутили цепями к жгучему на морозе стволу.

Сами уехали. Слугам пригрозили: подойдете к послу - в рабство продадим. Под вечер снова прибыли.

- Поминки наши не объявились?

А у Ломакина и язык примерз к небу. Отвязали от пушки, отволокли в жарко натопленную избу и посадили на “кобылку”. К ногам привязали камни, на уши нацепили тяжелые луки.

- Россия-матушка, дай силы стерпеть! Господи, заткни мне глотку, если она заорет от боли.

Не закричал. Сомлел.

Сняли татары Ломакина с “кобылки”.

- Ну как, - спрашивают, - поумнел?

А он свое:

- Россия-матушка, дай силы стерпеть.

Маметша-ага по-русски умеет. Смеется:

- Далеко твоя матушка. Ты лучше за ночь ума наберись. Завтра опять приедем. Не найдешь наши поминки, русский воришка, ох и плохо будет. Так плохо, что даже мне, на тебя глядючи, плакать хочется.

Наутро Ломакина подвесили к потолку на веревке. Веревку привязали к большому пальцу правой руки - и на крюк.

Не закричал-таки Ломакин, русский посол, не посрамил земли Русской перед басурманами.

Потерял память, а в себя пришел от новой боли. Теперь висел он у потолка, прищепленный за запястье левой руки и за правую ногу.

Висел этак до вечера. Снимая его с крючьев, Маметша-ага с ухмылкой сказал:

- Завтра тебе велено ехать одаривать калгу Ислама.

- К Ислам Гирею уехал Фустов!

- Подарки Фустова не понравились.

- Но у меня же ничего нет! Ничего! - крикнул Ломакин и потерял сознание.

Пред царственные очи калги Ломакина доставили на грубо сколоченных носилках. Несли свои, казаки. Тоже побитые, пограбленные, в синяках и ссадинах.

- Мой государь, самодержец всея Руси, Михаил Федорович шлет привет своему царственному брату и желает пребывать с ним в мире, - приветствовал Ломакин калгу.

Калга знал о пытках, которые перенес посол, удивлялся его живучести и твердости и потому приказал:

- Этому смелому и сильному человеку, ни разу не крикнувшему на пытках, выдерите половину бороды и отпустите с миром. Мне любопытно, будет ли он теперь кричать?

Ломакин не кричал. Его снова повезли в Бахчисарай, теперь к нуреддину. С Ломакиным отпустили едва живого Фустова.

Везли послов в санях, то снегом, то грязью. Зима в Крыму татарам под стать - ненадежная.

У нуреддина послам была та же честь. Фустова сажали на горячую железную “кобылку”.

Обещали на пытках до смерти замучить, если послы не сделают подарков женам и матери нуреддина.

Деньги в долг попросили у еврея Береки. Он русским никогда не отказывал, но такие проценты заломил, что пришлось отказаться.

Выручил дядька Бегадыровых детей, аталык 130 Осан. Ссудил Ломакину 75 рублей.

Говорил воспитатель царских детей против царя:

- Нашего хана ничем не задобрить. Посылать в Крым послов - только вашему царю досаду доставлять, а нам, простым людям, - тревогу. Так и до войны большой недолго. Поминки впредь нужно давать на размене послами. Да хорошо бы на размене Маметшу за его неправды схватить и сделать с ним то же, что с вами он тут делает.

Ломакин с Фустовым слушали, но помалкивали. Может, аталык Осан от сердца говорит, а может, слова его - ловушка.

На время о послах забыли, близилась ханская свадьба.

Из Черкессии привезли черкешенку, приехали гости, начались пиры. Ручейками в разные стороны побежали деньги. Тут Бегадыр снова вспомнил о русских послах.

Повелел им хан дать деньги двадцати его ближним людям.

Раны затягивались. Принимать новые муки сил не было. Взяли-таки послы у ростовщика Береки деньги, заплатили ближним людям царя.

13 марта - недобрый день - хан Бегадыр потребовал, чтоб Ломакин и Фустов приняли на себя 1900 золотых. Хан Бегадыр считал, что ему этих денег не дослали из Москвы.

Послы отказали хану.

Их повесили за руки друг перед другом и пытали по очереди восемь суток. Послы терпели.

Тогда хан Бегадыр приказал всех посольских людей - 68 человек - вести на невольничий рынок.

По 50 рублей за человека: казаков, подьячих и прочую прислугу купил все тот же Берека.

Послы сдались.

Записали на себя и 1900 золотых, еще серебром три с половиной тысячи за выкуп посольства.

В тот же день Фустова и Ломакина позвали во дворец Гиреев.

Хан Бегадыр встретил их ласково:

- Отпускаю домой вас, московские гости. Поедете хорошо, без мытарств, с моим послом, которого я посылаю к брату моему, царю Московскому Михаилу Федоровичу… Я верю, что Азов взят казаками без ведома московского царя, но с потерей Азова нашему царству причинено всяческое утеснение, и потому пусть мне привозят двойные поминки и сверх того 7 тысяч золотых для меня, для калги - 1000, 500 - для пуреддина и для младшего моего брата - 300.

Иван Фустов в ответной речи обещал, что Азов будет возвращен, но особенно не ручался. На двойные поминки послы были согласны, но без запросов.

Татары дивились, как это русские находят в себе силы возражать, а потому в награду за твердость хан пригласил послов посетить вместе с ним Успенский пещерный монастырь, расположенный в ущелье, между Бахчисараем и крепостью Чуфут-кале.

По узкой тропинке мимо выдолбленных в горе келий монахов и отшельников поднялись в главный пещерный храм.

Монахи пели, но казалось, поют не в храме, а внутри горы.

- Господи, помилуй! Господи, помилуй! Го-о-о-споди, по-милу-у-у-у-й!

Монахи пропели тихо, по певцы, сидящие в глубине горы, ответили им тотчас и с троекратной мощью:

- Господи, помилуй! Господи, помилуй! Го-о-осподи, по- омилу-у-у-у-й!

Возглас переплелся с возгласом, пришедшим с другой стороны из ущелья: сильным, небесным, отрешенным, - а потом раздались дальние, убегавшие, как волны, шепоты:

- Господи, помилуй! Господи, помилуй! Го-о-осподи, по-омилу-у-у-у-й!

У Фустова и Ломакина по лицу бежали слезы. Родное. Родное все, хоть монахи в большинстве греки. Черны, горбоносы.

Хан Бегадыр выстоял службу до конца. Уходя, положил на блюдо кошелек с золотом. Смотрите, московские послы, ханы Бахчисарая пекутся о благополучии христиапского монастыря.

Службу хан слушал серьезно. Видно было, что пение монахов и отклики гор волнуют его. Хан нахмурился, когда его отвлекли от внутреннего самосозерцания. Маметша-ага что-то стал нашептывать хану, тот выслушал с капризной миной на лице и даже рукой отмахнулся.

- Оставь меня! - услышал Фустов раздражительный ответ. - Оставь, я слушаю песнопения!

Утром следующего дня Ломакин и Фустов были отпущены в Москву.

Земля Крыма цвела.

Устилая дорогу послов зелеными травами, бежала, как скороход, босоногая девушка-весна. Загорались в степи алые огоньки маков.

Да полно, маки ли это? Не кровь ли загубленных крым- цами людей выступала из-под оттаявшей земли?

Воздух горчил - полынь пошла в рост.


Глава четвертая

Дворянин Иван Тургенев, оборонявшийся от разбойников-татар кипятком и банной бадьей, был вызван в съезжую избу и получил от воеводы Ивана Бунина царскую тайную грамоту. Крепость-городок Ефремов отстроился, и велено было с плотниками и каменщиками, с умельцами класть башни и делать подкопы, идти в порубежный монастырь игумна Бориса, поправить и поднять в монастыре стены, устроить башни, а потом идти, куда укажет отец Борис. Отец Борис указал город Азов и от себя послал казакам святые иконы, книги, священника и приблудшего человека Георгия.

Знойным степным днем под стенами Азова толпа мужиков-лапотников объявилась.

Впереди на отменных скакунах ехали дворянин Иван Тургенев, монастырский человек Георгий и друг Георгия, бывший монах, принявший сан священника, Варлаам. Учение Георгия кончилось.

Мужицкая толпа называлась казачьей сотней, и Георгий ерзал в седле, ибо пуще смерти боялся насмешек.

Город подрастал как на дрожжах. Вот уже стражу на караульной башне видно, а вот уже можно разобрать камни в стене.

- Гляди-кось, каменья-то какие! Пудов по десяти, не меньше, а на самый верх стены вперты! - ахали мужики.

- А кладка-то!

- Слеплено намертво. Не стена из камней, а камень единый.

Мужики рассыпались перед воротами, щупали камни, спорили.

Георгий совсем заскучал. Он не мог отъехать куда-нибудь в сторону и сделать вид, что сам по себе. Не мог, потому что был назначен в помощники к Тургеневу, потому что прибыл в желанный Азов уже не по своей давней охоте, а по тайному промыслу отца Бориса.

Ворота отворились. К Тургеневу на коне подъехал казак. Они поговорили, Тургенев показал бумагу, и оба остались довольны друг другом. Ударили в набат.

- Подтянись, ребята! - гаркнул Тургенев своему воинству. - Нас на Войсковой круг зовут.

Лапотникам оказывали высший почет, и это хуже всего: смеяться над Георгием будет все казачье войско. Он с тоской поглядел на отряд. Мужики с котомками, серые от пыли, с саблями на боку. Хоть бы сабли поснимали, висят они вкривь и вкось, а у кого вообще за спиной.

Сами пришельцы не замечали, что они смешны. Их набрали в новых городах: в Ефремове, Усерде, Яблонове, в Нижнем и Верхнем Ломовых… Все эти мужики умели складывать из камня церкви, стены крепостей, печи. Их кормильцем был мастерок. И мастерки свои мужики хранили в котомках, в тряпицах, словно боялись застудить их.

Широкой улицей вышли на площадь. Казаки уже в сборе. На помосте атаманы.

Георгий поначалу ничего не видел, не слышал, все ждал громового смеха. А смеха нет и нет, и тут спала пелена с глаз: увидел Георгий, как Тургенев с Тимофеем Яковлевым - главным азовским атаманом - троекратно целуются.

А Яковлев уже говорил:

- Спасибо вам, люди добрые, что не забыли братьев по Христу, пришли к нам в трудный час. У нас на Дону пока спокойно, но сложа руки ждать нам нельзя. Отдыхайте с дороги, и за работу. Мы, когда брали город, разворотили стену, а залатали кое-как. Готовиться же нам надо к войне большой и жестокой.

Перевел дыхание Георгий, плечи расправил. Как бы там ни было, а он - в казачьем городе! И каждый здесь - казак, сам себе голова, по-своему чудит.

*

Холостые казаки жили в Азове по примеру запорожцев куренями.

Мужики-казаки Тургенева образовали свое гнездо. Дали им под житье дворец какого-то паши, но Георгий запросился к истинным казакам, и ему сказали:

- Ступай к Худоложке, в его курене места много.

Худоложкин курень тоже дворец, еще больший, с внутренним садиком, с фонтанами, которые, правда, уже пересохли. Все двери нараспашку, никого нет. Побродил Георгий по комнатам, выбрал дальнюю, с двумя узкими, как щели, окнами, с высоченным потолком.

Ни лавки, ни стола. На полу тюк, набитый сеном.

- Хорошо! - сказал Георгий и как был, в одежде, в сапогах, при сабле и двух пистолетах, бухнулся на казачью перину и заснул.

Проснулся он оттого, что его крепко трясли за плечи.

“Будь что будет”, - подумал Георгий и открыл один глаз. У постели стоял огромный казак.

- Скажи-ка, братец, ты за порогами, в Сечи не живал?

Георгий открыл второй глаз. Казак был усатый, пузатый,

каждая рука что две ноги.

- Здравствуй! - поздоровался Георгий и сел. - Кто ты?

- Так я ж Худоложка! - удивился казак. - Кому это не известно? А вот тебя никогда не видел.

- Меня зовут Георгий.

- Как?

- Георгий.

- Не понял.

Георгий смекнул: над ним хотят посмеяться.

- Наклонись! - прошептал Худоложке.

Тот придвинулся к молодцу ухом, и Георгий в это самое ухо засвистал во все меха необъятных своих легких, да так, как никогда еще не свистывал.

Худоложка отпрянул, шарахнулся к двери, сбил добрую дюжину казаков, пришедших позабавиться розыгрышем над новичком.

Георгий опять было закрыл глаза и стал валиться на постель, но комната наполнилась самыми развеселыми людьми. Они хохотали, держась за животы, хохотали, тыкая пальцами на Худоложку, с лица которого никак не сходило высочайшее изумление. Он тряс головой, вертел пальцами в ушах, но свист не вылезал из головы, словно ее просверлили пулей.

Наконец Худоложка подошел к Георгию, обнял его, поднял одной рукой за талию и провозгласил:

- Это мой лучший друг Свист. И в честь нашего вечного товарищества я ставлю ведро самой крепкой!

- Э, так не пойдет! - возразил Георгий. - Ставлю два ведра.

- Согласны! - гаркнули казаки. - Ты парень с мозгами. Айда к нашей хозяюшке. Берем тебя в долю.

Столовались казаки у вдовы Маши, у той самой, которая сына с первым зубком на круг вывела.

Маша красавица, и хоть молода, казаки ее почитали за мать.

Ели казаки молча, но тут водочка подоспела. Выпили - порозовели, другой раз выпили - пошевелились, а с третьей - песню запели:

На Дону-то все живут, братцы,

люди вольные,

Люди вольные живут-то,

донские казаки.

Собирались казаки, други, во единый

круг,

Они стали меж собою да все

дуван делить!

Как на первый-то пай

клали пятьсот рублей,

На другой-то пай они клали

всю тысячу,

А па третий становюш красну

девицу.,.

“Разбойничьи песни-то!” - подумал про себя Георгий.

На его плече лежала огромная тяжелая рука Худоложки. Сидел Георгий за столом с настоящими казаками, которые взяли у турок Азов, которые ходили на чайках в Кафу, и в Тамань, и под сам Царьград, а на конях ходили к Перекопу и к Бахчисараю, по Дону и по Волге до самого Каспия.

А ведь распорядись судьба по-другому, всю жизнь свечи бы лил да варил мыло.

Наступило утро, когда наконец-то отбражничались. Спозаранку в курень Худоложки явился от войскового атамана писарь, принес чертеж. На сегодня казакам и строителям Тургенева надлежало углублять ров и поднимать стены бастиона Цобраколь.

Лицо писаря, его голос были Георгию знакомы, но где он мог видеть этого ученого казака?..

И когда писарь пошел из куреня, Георгий потянулся следом. На улице писарь обернулся вдруг к нему и, чуть смягчив холодное лицо улыбкой, сказал:

- Долго же ты шел к Азову, Георгий!

- Вспомнил!

- Что ты вспомнил?

- Тебя! Ты тот самый швед.

- Меня зовут Федор Порошин, Георгий. Рад, что ты в нашем городе. Вот только и поговорить-то не удастся. Уезжаю сегодня.

- Далеко?

- Далеко, Георгий. Коли жив буду, вернусь в Азов, а коли вернусь, так и тебя найду, тогда и поговорим.

- А ведь я твой завет не забыл, - быстро затараторил Георгий на хорошем турецком языке.

- Ого!

- Получается?

- Получается… Ей-ей, ты мне нравишься, казак! Казак?

- Казак! - смутясь, согласился Георгий.

- Ни о чем тебя спрашивать не буду, но, глядишь, коли ты в языках преуспел, идти нам с тобой одной дорожкой. Будь здоров, Георгий!

- И тебе счастливо!

Они обнялись, и помешкав, поцеловались.

- Ты знаешь нашего писаря? - удивился Худоложка.

- Из Москвы вместе бежали.

- Вон какие куролесы!

- Уезжает он.

- В Яссы небось, к молдавскому господарю. Лазутчиком,

“Лазутчиком? В Яссы? - горько задумался Георгий. - И я

лазутчиком. В Азов”.

Вспомнил отца Бориса, тоскливо стало: люди ему душу открывают, а ему надо все слушать и мотать на ус: в Москве хотели знать, чего ждать от казаков. И тут, как нарочно, Худоложка сказал:

- Завтра послы персидского шаха приезжают.

*

Послов принимают атаманы, разговоры атаманы ведут с послами наитайнейшие. Да только у послов - секретари, у атаманов - есаулы, у послов да секретарей - слуги, у атаманов да есаулов - ближние дружки.

Приметил Георгий одного перса. Тот все по базару ходил, к серебряным кольцам приценивался. Купил Георгий самое дорогое кольцо, с алмазиком, и к персу подкатился. Поглядел перс на колечко, глаза у него загорелись, но руками разводит.

- Дорого! - по-своему сказал, а Георгий ему по-турецки:

- Давай меняться! Приноси вечером свой товар ко мне домой.

И показал, где живет.

Пришел перс. Принес три халата. Георгий сделал вид, что халаты ему очень понравились. Поменялся, стал угощать чужестранца.

- Скажи, как величать тебя,

- Меня зовут так же, как нашего великого шаха - Сефи, да продлит аллах дни его блистательного правления.

- А меня зовут Георгий. Выпьем же первую чашу за дружбу!

Перс помялся, но отказаться не посмел. Выпили за дружбу. Потом выпили отдельно за шаха Сефи, за царя Михаила и за Войско Донское. Развязало вино языки.

- Я против тебя никогда не подниму сабли! - клялся Георгий.

А Сефи удивился:

- Зачем же нам ссориться и воевать друг с другом, когда мой великий шах зовет Войско Донское к себе на службу. Мой великий шах Сефи восхищен казаками. Вы такую крепость у турок отобрали. Теперь весь мир над Мурадом хохочет. Мой великий шах просит ваших атаманов прислать к нему знаменитых казаков, и он этих казаков наградит.

- Твой шах Сефи воистину щедрый государь.

Перс пьяно покрутил головой:

- Мой великий шах - кроволиец. Говорят, он родился с руками, полными крови. Его дед, шах Аббас, тогда сказал: “Много же этот мальчик прольет крови”. И те слова стали пророческими. Шах перебил всех великих воинов, сам он страха не знает, но мы проигрываем туркам битву за битвой, мы бегаем от турок, а давно ли минуло время Аббаса, когда турки бегали от нас? Шах Аббас тоже был кроволиец, но

Сефи превзошел его в этом, только в этом, только в дурном…

*

Отец Варлаам выслушал Георгия, одобрительно кивая на каждое его слово.

- Зачем пожаловали кызылбаши, мы теперь знаем. Ну а что ответили атаманы персам, я сам вызнаю. Ты с казаками об этом разговоров не затевай. Ты должен стать, Георгий, своим человеком у азовцев, казаком ты должен стать. В поход просись. Слава казацкая в поле гуляет, - отец Варлаам нахмурился вдруг. - Что-то еще тебе хотел сказать. Ах да! Вот деньги тебе. Десять рублей, но это последние. Живи, как все казаки живут…

Вышел Георгий из церкви, чуя крылышки за спиной, да ведь не ангельские: в кармане десять рублей и велено быть вольным казаком! Так везет, что аж боязно.

Георгий едва порог своего дома переступил, а следом за ним Худоложка.

- Айда, парень, с нами!

Георгий чуть было не кудыкнул, но спохватился.

- Айда!

- А знаешь, в какую сторону?

- А я за тобой в любую, Худоложка!

- Славный ответ… Мы идем на Кафу.

- Скоро?

- Готовься! Когда приспеет время, кликнем.

*

Как встали на берегу Дона синего тысяча да еще семьсот лихих казаков, да как сели те тысяча да семьсот казаков в пятьдесят три чайки - казачьих корабля, так и тесно стало на широком Дону, так и весело на тихой реке, а тихо стало в шумном Азове-городе.

Поплыли казаки Кафу воевать.

ГРАМАТА-КАЯ Глава первая

В Крым для осмотра невольничьих рынков прибыл евнух султанского гарема Ибрагим. Польские и русские красавицы, прежде чем попасть в Истамбул, проходили через невольничьи рынки Крыма.

Евнух был самодоволен, зол и глуп.

Товар ему не нравился, и он готов был потребовать от хана нового набега.

Белый свет красавицами не обеднел, но приезяшй искал такую невольницу, какую свет не видывал. Искал под страхом смерти. Перед отъездом в Крым его позвала к себе Кёзем-султан. Они говорили с глазу на глаз.

Евнуху было велено отыскать в Крыму красавицу, которая полюбилась бы Мураду. У Кёзем-султан теперь была одна забота - изгнать из сердца сына Дильрукеш, неподкупную, незлатолюбивую, очумело любящую дуру.

Вдовствующая султанша была отстранена Мурадом от всех государственных дел. Она ему раскрыла наитайнейший заговор улемов - и вот благодарность. Она - Кёзем-султан - никто. Не царица, а кукла в царских одеждах.

Более того, Мурад несколько раз угрожал ей карами, а в пьяном виде - и смертью, если она, великая Кёзем-султан, не расстанется с дурными привычками - курить табак и пить кофе.

- Моя борьба с курильщиками бессмысленна, если мои приказы нарушают в самом Серале, - топал ногами Мурад.

К приезду султанского евнуха евреи-купцы, торгующие невольниками и невольницами, свезли в Акмечеть черкешенок, полек, русских, украинок, молдаванок и прочих.

Торг предстоял оживленный, доходный, праздничный. На него должны были прибыть купцы из арабских стран. И даже из враждебной Персии. Война - дело султанов, торговля - дело купцов. Купцы добывают для султанов деньги, а султаны тратят эти деньги на свою возлюбленную войну. Купец про то не думает, купец думает о барыше.

Туркам нынче дорога в Азов заказана, но под стенами Азова казаки охотно торгуют с турецкими купцами. Казакам нужно многое: хлеб, оружие, железо, седла, материи.

Вооружать казаков - это все равно что положить в пасть волка руку, но купцу чужая голова не дорога, ему - торговать, воевать - другому…

По приказу калги Ислам Гирея самых красивых девочек от 12 до 15 лет забрали в его гарем.

Каково же было негодование султанского евнуха Ибрагима, когда, явившись в Акмечеть, он узнал - торга невольницами не будет.

Хан Бегадыр, чтобы загладить вину брата, одарил султанского евнуха богатыми подарками, дал ему право. объехать все города и местечки Крыма и взять в султанский гарем любую девушку, даже татарку.

И все же хану было страшно: боялся, как бы евнух не наговорил на него Кёзем-султан. Снова хана Бегадыра мучили поносы: страх пустил в его душе надежные корни.

*

На родине Амет Эрена в Грамата-кая объявились разбойники. Никто их не видел, но, ладно бы овцы, исчезать стали пастухи. У Акходжи разбойники сломали в подвале дверь, унесли сыр, три мешка с мукой, несколько тулупов, бочонок пороха, свинец.

Акходжа собрал сыновей, целую неделю лазил по горам, никаких следов не нашел и отправил детей к табунам. Не позарились бы разбойники на коней.

А разбойники не о лошадях мечтали, о корабле.

Беглые рабы сеймена Абдула выбрали над собой атаманом Ивана. Если бы не Иван, до сих пор в неволе томились, мужик он рассудительный, горячки пороть не станет, властью корысти ради не попользуется.

От сына Абдула ушли легко, да тяжко блуждали по горам. В степь выскочили, а в степи кочевья, отряды снуют. Видно, У татар сбор на Перекопе. Степью к Азову не проскочить. Вернулись в горы. Лошадей пришлось бросить: леса в горах непролазные. Решили морем на родину пробиваться. Возле Ялты лодку украли, пошли на восход, в сторону Кафы. Ночами шли, утром лодку вытаскивали на берег, сами прятались. Голодно стало - много прошли. И ведь надо же случиться такой напасти - не успели от бури укрыться.

Утянуло их в море, а когда, выбиваясь из последних сил, добрались они до берега, то узнали знакомые места: с чего начали, к тому и прибыли.

Бросили лодку, пошли берегом. А тут зима.

У Грамата-кая решили ждать весны. Место здесь глухое, аул у моря крошечный - четыре сакли, а живут богато. Пещеру нашли - неприметную и теплую. В двух шагах будешь от нее стоять - не заметишь. Ход узкий, а проползешь десяток саженей - и вот он тебе, дворец подземного царя. Высотой, шириной - церковь бог послал Ивану. Сухо, тепло, за водой не бегать. Хоть жизнь волчья, что ухватишь, то и съешь, а все ж - свобода!

Да и зима в Крыму коротка. А тут еще одна удача: по первому теплу подошел к Грамата-кая турецкий корабль. Спрятался в бухточке и якорь бросил. День стоял, другой, третий…

Ребята, не зевай! - сказал своей дружине Иван.

Собрали свои пожитки; стали готовиться к нападению. Людей на корабле много, а на берег ездят раз в день за водой. В лодке не больше пяти матросов. Перебить их можно, а что потом? С лодки корабля не возьмешь.

- Будем ждать! - сказал Иван упрямо. - Они тоже кого- то ждут. Глядишь - подвернется случай.

Корабль, за которым охотился Иван с товарищами, был поставлен в укромном местечке неспроста. Поджидал султанского евнуха Ибрагима. Евнух рыскал по Крымскому царству в поисках солнцеподобной красавицы, но дурная слава обгоняла, мешала его трудному поиску. Шел слух: турки воруют татарских девушек, - и, едва на горизонте поднимался столб пыли, люди бежали из аулов прятаться в леса, в пещеры, скакали в степь.

Слухи, как всегда, были преувеличены, но не вполне ложны. Девушек турки не крали, а забрали всего одну, красавицу, дочь сотника сейменов Абдула. И пе бесплатно! Тысячу золотых отвалил султанский евнух за Фирузу.

Абдула дома не было, а с его сыном Халимом султанский евнух Ибрагим разговаривать не пожелал. Бросили турки перед Халимом мешочки с золотом, забрали Фирузу и ускакали.

Вскоре от хана Бегадыра примчался к евнуху тайный гонец. Хан предупреждал: татары собираются напасть на евнуха и отбить Фирузу. Важный турок поспешил в Грамата-кая. А здесь его пронырливые слуги времени даром не теряли. Разнюхали, что в доме Акходжи подрастает дивная красавица Гульча. Явившись в Грамата-кая, Ибрагим-паша тотчас посетил дом Акходжи.

Старик был счастлив принять у себя столь высокого гостя: ведь евнух - один из тех редкостных людей, которые удостаивались чести лицезреть падишаха каждый день.

В свите Ибрагима-паши была женщина. Она выдавала себя за вдову бейлербея Кафы. Но ее служба была высматривать в банях красивых девушек.

Евнух пировал с Акходжой на мужской половине, а жены Акходжи угощали на женской половине несчастную вдову бейлербея.

Вскоре один из слуг евнуха шепнул своему господину: “Гульча - это цветок, ради которого стоило переплыть бурное по весне Черное море”.

Евнух тотчас начал прощаться с радушным хозяином дома и, прощаясь, вдруг одарил Акходжу такими подарками, которые должны были заставить задуматься. Но Акходжа за последнее время привык к необычайному своему везению: ведь он был в дружбе с самим ханом.

Евнух поднес ему сундук халатов, саблю с изумрудами, ружье с чеканкой по стволу и с ложей, отделанной перламутром и жемчугом. И это пе все! Подарки получили жены Акходжи, жены его старших сыновей. Уже прощаясь, Ибрагим сказал вдруг:

- Эти подарки только малая часть того, что тебя, Акходжа, ожидает впереди.

- Кому же я обязан столь высоким вниманием?

- Красоте. Твоя дочь, Акходжа, - жемчужина среди жемчужин. Она принесет тебе счастье и высочайший почет, ибо ее звезда должна взойти на небосводе Порога Счастья.

Белый Акходжа стал еще белее, словно его охватило морозом.

- Мою дочь - в наложницы? Забирай свои подарки - и вон! Чтобы ноги твоей не было в моем доме! - Акходжа схватился за кинжал.

Евнух молча удалился, но, едва он покинул саклю, к сакле подступили его слуги.

Акходжа приказал запереть все двери и, чтобы показать: шутки с ним плохи, - выстрелил из окна в воздух, но туркам тоже было не до шуток, они окружили саклю и дали предупреждающий залп.

Завязался бой. Акходжа и пятеро его слуг сражались с дюжиной видавших виды головорезов. К туркам на помощь с корабля пришли две лодки с матросами.

Все это видели Иван и его товарищи.

*

- Ну, братцы, с богом! Сегодня или никогда, - Иван перекрестился и перекрестил свою дружину.

Перед последним броском затаились. Турецкий паша на берегу возле узлов да сундуков стоит. С ним двое телохранителей. Четвертый турок лодки охраняет.

А возле сакли Акходжи бой идет не шуточный, смертный бой. Троих турок уложил Акходжа вместе со своими работниками - им оружие не впервой держать.

У турок закипело ретивое - не могут же татары властителей мира, как мух, щелкать. Окружили турки саклю и давай залпами бить, пластунов пустили. Пластуны до окон добрались: первый - нырь, а за ним - второй, третий. А минуту-другую спустя через то же окно из дома выбросили три трупа.

Видит Ибрагим-паша: дело получается кровавое, громкое, выстрелы в Грамата-кая, пожалуй, и в Истамбуле эхом отзовутся. Оставил возле сундуков одного телохранителя, а с другим - к своему воинству, да не как павлин, а рысью.

- Не стрелять! Девчонку прибьете. Старика и дочь взять живыми. Все, что найдете в сакле, - ваше.

В сакле было что взять.

Счастье изменило Акходже. Двоих его работников убило в перестрелке. Самого поцарапало. Сражаться еще можно, но турок не одолеть. Слишком их много. Неужто не избежать позора? Привел он девочку в свою комнату, чтоб рядом была, под рукой. Турки в окна лезут, в двери.

Стрелял Акходжа и саблей рубил. В молодости так не бился - откатились турки.

Евнух ругается, кричит. Каждого золотым, взбадривая, одарил, а слуги золото невесело берут:

- Бешеный старик!

А старик один остался - работники кто не дышит, кто кровыо захлебывается. Стал Акходжа молиться: о себе и о Гульче. Видит, турки, как шакалы, в кольцо саклю взяли. Положил Акходжа перед собой ружье, три пистолета и кинжал. Хотел Акходжа еще четверых врагов с собой прихватить, да на втором со счету сбился. Отложил Акходжа смерть Гульчи на самый последний срок и не поспел к нему. Сразу двумя пулями убили Акходжу. Одну смерть пересилил бы старик, уберег бы Гульчу от позора, а с двумя не совладал. Занес над Гульчой кинжал и умер.

Турки в двери, но сорвала Гульча кинжал со степы, хлестнула турка, потянувшегося к ней, по глазам - и на лестницу, на крышу сакли. Как горная коза, с крыши на крышу и - к Грамата-кая, к верной скале.

- Держи! - вопят турки.

А Гульча уже вверх карабкается. И снова, как дикая козочка, с камня на камень. Все выше, выше, и очутилась на самом страшном и неприступном пике, на самой игле Грамата-кая.

Охота есть охота. Ползут охотники за козочкой. Медленно, а ползут. С камня на камень, с камня на камень. Веревками обвязались. Лестницу за собой тащат.

Не стала бедная Гульча дожидаться последней минуты. Не захотела птичка перед ловцами смертельный страх свой показать.

Подошла Гульча к самому краю скалы, поглядела па родные горы - синё в ущельях: небесной водой заполнены. Поглядела на море - горит на солнце море. Ветер прилетел теплый, золотой, как летняя полуденная волна.

Взмахнула Гульча руками и легла на эту волну. А волна не удержала цветок. Уронила. Кинулась вниз, да где ж там…

Замерли охотники. Заругались нехорошо. А тут с моря пушка ударила.

Только турки бросились в последнюю свою атаку на стреляющую саклю, передал Иван по цепочке:

- С богом!

Вскочили мужики, сиганули из-за камней на бедного турка, охранявшего добро паши. Другой, что у лодок стоял, заметался, да его успокоили дубиной.

- Дырявьте вторую лодку! - приказал Иван. - И живо ко мне. Промедлим - конец.

И вдруг раздался крик:

- Иван!

Из-под вороха узлов паши выскочила девчонка.

- Иван!

- Никак дочка Абдула - Фируза? Откуда ты?

Фируза мимо всех, прижалась к Ивану, дрожит, плачет:

- Спаси!

Разговоры разговаривать времени нет, и что разберешь в такой суматохе. Поднял девчонку, посадил в лодку.

- Греби, ребята!

Налегли мужики на весла.

- Греби, ребята! На корабле зашевелились. Пан или пропал - греби!

Недаром татары за русскими мужичками охотились. Лучше русского мужика не было гребцов на турецких каторгах.

На корабле и впрямь почуяли недоброе: мчится лодка, в лодке чужие, а на корабле всего четверо турок: капитан с тремя матросами, а в трюме гребцами все больше запорожцы. Коли они почуют запах воли, и цепи их не удержат.

Капитан нарочито медленно сошел на нижнюю невольничью палубу.

- Мы снимаемся с якоря. Гребите!

Невольники слышали ружейную пальбу. С кем это? Турки почти всех своих матросов на подмогу в лодках отправили. И почему-то хотят отойти от берега подальше. Может, казачьи чайки появились?

Черный, как деготь, арап Варка, сидевший на первой скамейке, глянул на капитана, улыбнулся, но весла не тронул.

Выхватил капитан у надсмотрщика плеть, кинулся к Варке. И вдруг за его спиной очутился донской казак Денис. Тринадцать лет ходил он на турецких каторгах. Все каторжные хитрости были ему ведомы, и, когда нужно, оказалось, что цепь его не держит. Рубанул Денис ладонью по шее капитана, капитан и рухнул. Повернулся Денис к надсмотрщику, а тот назад пятками и на верхнюю палубу за подмогой, за оружием. А всей подмоги - три матроса. И те якоря поднимают.

- Бунт! - крикнул надсмотрщик.

С берега лодка с казаками подходит, на корабле гребцы взбунтовались, капитан исчез.

Кинулись двое матросов к пушке, третий к люку на нижнюю палубу. Запер. А надсмотрщик, не дожидаясь смерти, сиганул в море.

Пушка пальнула с опозданием. Ядро пролетело над лодкой. И вот уже оборванцы карабкаются на борт.

Евнух по берегу мечется, на воинов свонх уже не орет - визжит. В море их толкает. Да ведь турки, хоть и властелины мира, а по морю бегать не учены.

Бунтари выломали люк, и две оравы, не обращая внимания на турецких матросов, кинувшихся искать спасения на мачтах, сграбастали друг друга, припали друг к другу и вместо слов бодались головами и жали ручищами хрястцы до хруста, до боли.

И снова каторжане сели за весла.

- Нам привычней!

И арап Варка греб, покуда черное тело его не засияло от благословенного пота, от работы в охоту, для самого себя и товарищей своих.

Когда берег скрылся за горизонтом, Иван позвал гребцов па верхнюю палубу обедать и думать. Трое турок-матросов - капитана в стычке убили и выбросили за борт - были привязаны к мачтам.

- Надо идти в середину моря, - сказал Иван. - Турки нас у Керчи будуть ждать… Запасов на корабле много. Недельку поторчим в море, а потом уж и прорываться пойдем.

- А этих? - показал казак Денис на турецких матросов.

- Без них с кораблем не совладаем. Проведут корабль к Азову - на все четыре стороны отпустим, а если обманут…

Бунтари с Иваном согласились; ставить и убирать паруса никто не умел из них. Турок отвязали. Те, как услышали, что им жизнь обещана, в ноги бывшим рабам кинулись.

- Приведем корабль в устье Дона. Только не убивайте.

Но один из турок вдруг возразил:

- На Дону казаки возьмут нас в рабство.

- Русские людьми не торгуют! - рассердился Иван. - II запомните: у русских слово твердое. Вы свое держите, а мы свое сдержим. Никому ведь не охота душу дьяволу заложить.

Турки кинулись целовать Ивану ноги.

- Поднимайте паруса!

Паруса подняли, ветер дул с берега. Земля ушла за горизонт. Теперь можно было и с Фирузой поговорить, откуда и каким ветром принесло девчонку в Грамата-кая.

Глава вторая

Амет Эрен, как помешанный, два часа, не отрываясь, не пошевелившись, глядел на разгромленную саклю своего отца. Внутрь Амет Эрен не посмел войти.

Почему бог наказывает того, кто мечом и огнем приводит гяуров в лоно его? Стоит ли убивать христиан, если мусульмане глумятся над мусульманами? Ради чего жить, если правды и божественной справедливости не существует?

Братья почуяли неладное и незаметно отобрали у Амет Эрена оружие. Амет Эрен не противился. Он таял на глазах, как тают медузы, выброшенные на берег.

По дороге в Бахчисарай, переваливая горы, лютый воин - несчастный мальчик - выпал из седла, целясь головой в камень.

Промахнулся.

Братья вымыли ссадины на его теле и снова тронулись в путь. Солнце было теплое. Амет Эрен пригрелся - ехали шагом. Задремал, а потом и заснул в седле. И снова упал. Теперь ненароком.

И испугался: упасть во сне с коня - возвестить несчастье для своего народа.

И еще один человек пришел поклониться иссеченной пулями, пропахшей пороховым дымом сакле возле Грамата-кая. Это был Караходжа.

Из этой сакли он ушел в скитания, чтобы призвать людей образумиться, довести до братьев мусульман открывшуюся ему истину: учение пророка о джигате ложно. Война не благоденствие народов и царств. Война - земной ад. Она попирает заповеди аллаха и законы человеческие. Она не знает справедливости, пожирает младое и старое.

Караходжа пришел к своей старой сакле, чтобынавсегда проститься с родиной. Он снова уходил проповедовать трудное слово свое. Он был стар, и слишком мало сил осталось у него, чтобы тешиться мечтою о последнем возвращении в дом свой.

Дома не было.

В городе мертвых неистовый его противник, брат его Акходжа. Акходжа всю жизнь хотел войны и получил ее в доме своем. Караходжа сидел на холодном камне, возле холодной сакли. Слушал, как посвистывает через проломы в пустых ее стенах ветер, и дремал.

Потом Караходжа трудно взбирался на Грамата-кая. Взобрался и опять подремал.

Здесь разбилось хищное счастье Акходжи.

Величавый мир лежал у ног старика. Синее небо, синее море, зеленые леса, зеленые долины, розовые горы - все было дано человеку! А он хотел большего. Но чего?

- Аллах! Когда же ты вразумишь мой народ? - воскликнул Караходжа. - Аллах! Нет более тяжкого труда для человека, чем труд научиться жить в мире. Вразуми детей своих!

Караходжа был в белых одеждах. Тем, кто увидал его на скале, он показался видением.

Говорили: на Грамата-кая является дух Акходжи и молит аллаха о мести.

Глава третья

Еды па турецком корабле было вволю, воды было поменьше, но Иван к берегу приставать не разрешил. Из Крыма ушли в открытое море, пережили бурю, помотались туда- сюда, и, наконец, на исходе недели Иван сказал: - Не знаю, замели мы свои следы или нет, но пора к дому двигать. А то, не дай бог, по морю бродивши, наскочим па турецкие корабли.

Помирать, так на земле! - согласились все дружно.

Сказано - сделано. Велел Иван туркам на Керчь держать.

Турки Ивана слушают. Обижать он их не позволял, кормил, поил за общим столом: что русские ели, то и турки. Матросы промеж себя хвалили Ивана. А он с ними все разговоры веселые заводил. Турки на смешное смеялись и сами Ивана смешили.

Он им про лисичку расскажет, про ту, что старик на воротник старухе вез, а турки ему про беднягу лаза. Мол, сел лаз на корабль. Встал за спину капитана, и, как обезьяна, какое движение капитан сделает, то и лаз повторит. Повернулся капитан к лазу, спрашивает:

- Умеешь корабль вести?

- Умею.

- Ну так замени меня. Пойду посплю.

Встал лаз за штурвал и тут же врезался в берег. Побежал капитана будить:

- Вставай! Озеру пришел конец. Наше судно на горы поднимается.

Иван туркам - про мужика, который с медведем то корешки делил, то вершки, а турки опять про своего лаза. Мол, однажды лаз сам себя потерял. Украли у него ожерелье. Идет по улице, а навстречу человек с его ожерельем. Удивился лаз:

- Этот с ожерельем, конечно, я! Но я-то тогда кто?

Иван смеется, турки смеются, а про то, что затаено у них,

помалкивают. А тут еще Фируза на голову Ивана.

- Люблю тебя! - И все.

Он отшучивается: мала любить. Лет-то всего четырнадцать. Обижается. Плачет.

- Я - невеста! Мои подруги - замужем все.

Иван ей про бога. Разные, мол, у нас боги, а Фируза не отступает.

- Самой лучшей из твоих жен буду.

Смеется Иван:

- У русских положено одну любить.

- Вот и хорошо! - радуется Фируза, в ладошки бьет. Задача.

- Скоро Керчь! - заговорили турки. - Завтра будет Керчь. - А у самих глаза блестят.

“Неужто обманули? Не туда завезли?” - думает Иван.

На звезды глядел. На восток корабль идет. Как будто все правильно.

Утром на море пал туман. Туман к лучшему. Мимо города, глядишь, без шума пройти удастся. Без погони, без залпов. Кораблик был крепкий, с пушками. Пять пушек с одного борта, пять с другого, на корме и на носу по одной. Пушки маленькие, но Иван зарядил все двенадцать, с пушками веселей.

Туман - друг, туман и предатель. Выскочили на солнце. И в тот же миг - молнии, гром, и запахло едко пороховым дымом.

Слева по берегу татарские аулы, прижавшиеся к Керчи. В море, прямо перед кораблем - сорок турецких каторг. А там, дальше, где началась гроза, - другой флот: родимые казацкие чайки.

- Ребята, фитили зажигай! - заорал Иван. - Все к пушкам!

Повернулся к туркам.

- Мусульмане! Если проведете корабль через линию каторг - всем жизнь и свобода. Предадите нас - всем смерть. Я открыл бочку пороха, - показал на трюм, - и сам брошу в эту бочку фитиль.

В одной руке фитиль, в другой пистолет, встал за спиной у рулевого. Ветер - слава богу - попутный.

Эх, судьба-насмешница! Такие кренделя вертит! Сначала корабль подкинула, а теперь вместе с кораблем в пекло сует.

Свои - вот они! Да только перед своими - сорок больших турецких кораблей.

Была не была! Кто пять раз помирал да пять раз воскресал, тот и в шестой жив будет.

Турецкими галерами командовал Пиали-паша. Его соглядатаи, приходившие в Азов под видом купцов, хоть и не допущены были в город, - казаки с иноземцами торговали за городскими стенами, - углядели, как тщательно готовят азовцы свои чайки.

Пиали-паша покинул Гезлев и поспешил казакам па- встречу.

Казаки не ждали турок. На чайку большую пушку не поставишь, да и малых мортир было у них на этот раз всего две дюжины.

Надо было галеры на абордаж брать, чтоб ядра через голову летели, чтоб драться саблями, врукопашную. А казаки, напоровшись на турецкие галеры, стали раздумывать. Замешательство было короткое, но опытному Пиали-паше хватило времени. Он приказал бесстрашному Жузефу отрезать казакам путь назад в Азовское море.

Загремели турецкие пушки.

Поняли казаки: плохо их дело. Развернулись и стали уходить в сторону Тамани. Тут как раз и врезался Иванов корабль в строй турецких галер.

Турки чужака сначала за своего приняли, но Пиали-пашу провести было невозможно. Тотчас с его галеры пришел запрос: “Что за корабль? Почему он ломает строй?”

И тут один из турецких матросов выбежал на нос Иванова корабля и закричал:

- У нас - казаки!

Его застрелили, да дела уже поправить было невозможно.

Турки замешкались.

Палить? По своим попадешь, да и как бы паника не вспыхнула. Один выход - взять корабль на абордаж.

- Пали, братцы! - заорал Иван, и корабль ахнул левым бортом в упор, в бок турецкой галеры. Все пять ядер - в цель. Запылало, грохнуло, галера - надвое.

Взрывом Иванов корабль качнуло, вдарило кормой о турецкую галеру справа и вынесло перед флотом, под огонь всех турецких пушек.

- В лодку! - успел крикнуть Иван, а сам вниз, в кубрик, схватил Фирузу, выволок на палубу, передал ее в лодку и сам прыгнул.

Тут с галер сверкнули молнии, и Иванов покинутый корабль запылал.

Казаки, дивясь нежданной и странной помощи, уходили все дальше, и за ними гналась лодка, покинувшая пылающий турецкий корабль.

За лодкой тучей надвигались турецкие галеры.

Казачий флот, шедший в набег на Кафу, получив отпор, укрылся в устье реки Кубань. На беду воды в реке было много. Турецкие галеры вошли в Кубань, следом за чайками. Чайки бросились врассыпную, прячась в камышах, как глупые утята от болотного сипа.

Лодка Ивана метнулась вслед за шустрой и упрямой чайкой. На этой чайке шла ватага Худоложки. Ворвавшись в плавни, казаки упрямо лезли вглубь, без роздыху. Худоложка поставил на носу лодки самых сильных казаков прорубать дорогу в камышах, а когда все выдохлись, Иван, не ожидая приглашения, встал со своей лодкой впереди и сам рубил камыши, покуда сабля не выпала из рук.

Вышли на чистую воду: озерко среди камышей. Тут бы и остановиться, а Худоложка дальше погнал. Спрыгнул в воду, задвинул лодку в камыши, по грудь вязнет вода ледяная, а он знай себе прет. Потом залез обратно в чайку, других казаков в воду погнал.

Кто-то провалился, ойкнул. А у Худоложки усы, как у кота, дыбом встали. Шепнул, что тебе в бочку рявкнул:

- Не пикать!

И в этот миг раздался пушечный залп. Камыши заорали, истошно и смертно.

- Картечыо, сволочи, бьют!

Худоложка опустил голову, но тотчас - орлом на казаков.

- Лезь, братва, в самую топь, если жить не надоело.

Над камышами - фонтанами грязь, щепкп разбитых чаек,

вопли о помощи тонущих в трясине.

Помереть в чистом поле, на глазах товарищей, или в болоте пропасть - не одно и то же. Не казацкая эта смерть - в болоте тонуть.

Камыши снова стали податливыми, чайка Худоложки и лодка Ивана выбрались снова на чистую воду.

Старый сухой камыш запылал. Сначала это были факелы, потом костры, но костры слились и стали огненным валом.

Казаки с чайки Худоложки выгребали на середину прогалины и мочили парус.

- Разорвите парус пополам, для второй лодки, - приказал Худоложка.

Принимая парус, Иван вдруг увидал Георгия.

- Ты?!

- Иван?

- Ложись! - загремел Худоложка. - Ложитесь все и богу молитесь. Господи, все казачье войско погибло. О господи! Буду жив, с десять коробов насолю вам, проклятые нехристи. Наплачете вы у меня второе Черное море!

Дохнуло жаром.

Худоложка захлебнулся пеплом и дымом и нырнул под парус, как сурок ныряет от врага в нору.

Прогудело, как в пустой печи, обожгло, и тихо стало.

Выглянул Иван из-под тлеющего паруса - черно кругом.

В небе, поднятые ветром, словно страшная отая воронов, кружили черные хлопья пепла.

В тишине звенели голоса турок. Шлепали весла. Турки устроили охоту на утят.

Уж больно солоно приходилось туркам от казачьих набегов, пробил час мести, и победители торжествовали всласть.

Двести пятьдесят человек полону набрали турки в тот несчастный для казачьей славы день.

На сухое место, на твердую землю из тысячи семисот казаков ступило всего-то пятьдесят.

Сорок казаков, дюжина Ивановых молодцов и с ними татарочка Фируза.

Спаслись, чтобы пережить новое испытание: чужой, враждебной степью, без пищи, без коней, пробиться на родимый Дон, к дому своему казачьему - в город Азов.

Глава четвертая

Георгий от Ивана ни на шаг не хотел отойти. Так они и шли втроем: Георгий, Иван и Фируза. На первом же привале рассказали они друг другу о своих приключениях и теперь шагали молча, сберегая силы. Поглядят один другому в глаза, улыбнутся, и слов им никаких не надо. Сначала шли они вперед, за Худоложкой сразу, а потом перебрались в хвост отряда. Фируза не ходок, отстает. И они с ней. Подбадривают. Только ведь как ни бодрись, а для негожего ходока и привалы короче. Идет Фируза, закусивши зубами платок, и, видно, одним упрямством держится.

- До Азова два дня идти, а татарочка и трое-четверо из приставших совсем обессилели, - сказал Худоложка, падая в траву. - Что будем делать? Может, слабых оставим, сами за день-полтора дойдем до Азова и пришлем сюда еду и лошадей?

- Нет! - резко сказал Иван.

- Почему нет? - удивился Худоложка. Он остался за старшего среди казаков, и слово, сказанное поперек, его удивило.

- Мы из неволи и не хотим снова на цепь. Кто знает, сколько глаз в этой степи?

Решили казаки судьбу не испытывать.

- Но девчонка все равно не дойдет! - мрачно сказал Худоложка.

- Дойдет. Мы с Иваном понесем ее.

- Ишь, лыцари! - хмыкнул Худоложка.

Георгий, пока отдыхали, нарвал каких-то стебельков. Сел подле Фирузы.

- Поешь, - по-татарски сказал, - это заячья морковка.

Она покачала головой.

- Слушайся, когда тебе говорит твой повелитель! - притворно рассердился Георгий.

- Мой повелитель - Иван, - серьезно сказала Фируза, - но он меня не любит.

- Я тебя люблю.

Фируза уставилась блестящими от голода глазами на Георгия, покачала головой.

- Мой повелитель - Иван.

- Встать! - гаркнул Худоложка.

Встали. Фируза пошатнулась. Иван и Георгий посадили девушку на скрещенные руки.

- Вон как судьба играет! - засмеялся Иван. - То татары заарканивают, то турки жгут, а мы татарочку на руках носим и радуемся.

Шли они, шли, отдохнуть сели, тут Иван и сказал Георгию:

- Ас Фирузой, коли у тебя слюбится, я рад буду!

- Иван! В вечном мне долгу у тебя быть. От аркана спас, невесту добыл, только она тебя господином считает.

- Не горюй, я ей втолкую: у русских ни рабов, ни рабынь не было и вовеки не будет.

Заупокойно звонили колокола: Азов оплакивал гибель казачьего войска.

Поднялся шум в городе, казачки норовили атаманам бороды выщипать.

Спешно собрался Войсковой круг, хотели отобрать у старых атаманов власть. Но Тимофей Яковлев был ловок и коварен. Все новые казаки, приходившие в Азов, получали от Яковлева помощь, и они опять его выкрикнули. Да он и ко времени пришелся, новый атаман. На войне был бы Яковлев плох, а в дни спокойствия цены ему нет. Яковлев домовит.

А у казаков большая забота - чужой город Азов родным казачьим домом сделать.

В то лето тургеневские мужики от зари до зари работали, да и все казаки строителями стали: рыли вокруг Азова глубокий ров, подправляли стены, ждали гостей. Опасались - после удачи на море турки попытают счастья и на суше.

Ждали без паники, город крепили и о своих жилищах не забывали: красили, перестраивали, переделывали чужой мир для своей казачьей жизни.

Иван поселился у Георгия.

Фирузу определили на житье к Маше-вдове. Пусть к русской хате привыкает да за малыми ребятишками смотрит. У Маши целый день - стряпня: едоков много.

Пришла как-то домой Маша поздно, полы у казаков мыла, усталая, несчастная, и Фируза с ней ходила, помогала.

Подходит Маша к дому, а сердце у нее стук да стук! В доме темно, сонно. Смотрит, вместо щербатого порожка - крыльцо.

Фируза тоже удивляется. Щупает гладкое дерево, стружку нюхает. Сладко пахнет стружка.

Маша - в сени. Потихоньку, чтоб доска-скрипучка детей не разбудила. А доска не скрипит. Чьи-то руки поменяли старушку.

Сняла Маша башмаки, вошла в дом - сопят, да больно сладко и громко. Зажгла лучину, поглядела. И опустились у нее руки, и счастливые горькие слезы неудержимо хлынули по исхудалому лицу ее.

Прислонясь к печи, спал Иван, большой русский мужик, а вокруг него - ребятишки спали. Ваньша на руках, Нюра- нянюшка, старшулька, под правой рукой, как под крылом, а Пантелеймон чуть в стороне, но голову положил Ивану на колени.

Зашла в избу Фируза, поглядела на спящих, на Машу, подскочила к ней бесшумно, обняла горячо:

- Я на сеновал пойду спать.

И убежала.

Иван от света проснулся. Увидел Машу, сконфузился, а пошевелиться не может: как бы детишек не обеспокоить.

Взяла Маша Пантелеймона, перенесла па постель. Ребята на одной постели спали.

- Голову Нюре подержи, - попросил Иван.

Поднялся, отнес к Пантелеймону Ванюшу, а потом и Нюру перенес.

- Сказки мы друг другу сказывали, да и сморило нас.

Потоптался на пороге, голову опустивши, а потом поднял

глаза на Машу, а они у него от лучины-то засияли такой синевой, что и море не умеет таким-то быть.

- Не уходи, - сказала ему Маша.

Остался Иван в Машином доме хозяином. Случилось то в субботу, а в воскресенье пошли они в церковь к Николе-угоднику, и поп Варлаам скрепил их брачные узы святым венцом.

Глава пятая

Целый день Иван проторчал в кузне, своими руками сковал два наконечника для сохи.

Кузнец, искоса поглядывая на работу, все-таки спросил:

- Зачем это тебе?

- Нужно, - ответил Иван.

Кузпец хмыкнул, но вмешиваться в чужое дело не стал.

Еще через день у Ивана соха была готова, и он, выйдя из города, спустился с холма в облюбованную поймочку и, прежде чем приступить к работе, помолился.

Молитва была самодельная, но никогда он еще не верил так в бога, как теперь, перед первой бороздой. Даже бегая от крымцев и турок, так в бога не верил, потому что дело свое крестьянское почитал за самое святое на земле.

- Господи! - молился Иван. - Вот я уже и не татарская коняга, а хороший вольный человек. Всюду ты меня, господи, спасал от смерти, благослови же меня, землепашца, на мой труд, на вечную мою заботу, потому что, господи, хлеб я сею не для одного себя, но для того, чтоб кормились и старые, и малые, и птицы твои, господи, и всякая животина, полезная нам, людям, и угодная тебе!

Перекрестился Иван на все четыре стороны, запряг лошадь и, дрожа от радости, от нетерпения, от сбывшейся мечты своей, врезался сошкой в зеленую, никогда не паханную землю. Непривычный казачий конь прогнулся спиной, скакнул, борозда вильнула, но тотчас выпрямилась и пошла, пошла, черная, лохматая, с красными шевелящимися жилками дождевых червей, и запахло, как после дождя.

- Господи! - выдохнул Иван и попер. Улыбаясь. Тихонько, ласково ворча па лошадь, приученную к дракам, но не знавшую труда.

И вдруг - скок, гик, ругань!

- Остановись, сукин ты сын!

Смотрит Иван, к нему скачут, на него кричат. Свои - казаки с саблями.

Окружили Ивана, орут, волками кидаются, спасибо, Худоложка с ними.

- Ты сдурел? - спрашивают Ивана.

- Чего ж тут дурного? - изумился Иван, - Земля-то вон какая!.. Чужую, что ли, пашу? Так ведь ничья как быдто…

- Как быдто! - передразнил Худоложка, взмахом руки затыкая дружно взревевшие казачьи глотки. - Чего орете? Видите, без умысла человек согрешил. По неведенью.

- Да что же это я такого совершил? - рассвирепел Иван, выхватив из земли сошку и с яростью воткнув ее снова в землю.

- А в том твой грех, Иван, что землю пашешь. На Дону казакам пахать запрещено. Коли мы все пахать начнем, то и государеву и нашу казачью службу позабудем. Позабудем, Иван, что мы - вольные казаки. Будем такими же рабами, как вся рабская матушка Русь. Как начнут на Дону землю делить, так уж и не бывать вольному Дону. Понятно тебе аль нет?


Понятно, - сказал Иван.

Поклонился молча казакам, стал выпрягать лошадь. Выпряг, сел верхом и, не оглядываясь на первую свою борозду, на брошенную сошку, поехал прочь о поля. Часть казаков, хлопая дружески его по плечам, тоже поехала к Азову, но несколько человек задержалось. Проворно запалили костер

и, все еще ругаясь, ломали и жгли Иванову соху.


*

Оплошность Ивана расшевелила азовских кумушек. Судили и так и сяк. Смеялись, жалели, хаяли, но и задумывались. На московских подачках не простое житье, а земли кругом - московским мужикам таких и не снилось. Хорошо бы иметь свой хлеб… Но ведь и другая правда - тоже правда. Как возьмутся землю казаки делить, так и передерутся. Кто боле земли захватит, тот и пан. Новопришелым деваться будет некуда, вся их воля: одно ярмо на другое поменять.

Может быть, долго еще судили бы да рядили, что лучше и как будет на Дону потом, но грянула новая напасть.

Под Азов с тридцатью тысячами войска явился хан Бегадыр. Явился нежданно, оттого и не набрал сто тысяч. Явился, как летний снег.

В Азове еще не успели оправиться от страшного поражения в устье реки Кубань, да еще Мишка Татаринов ушел на двадцати чайках жечь турецкие городишки.

На кругу глупости говорил:

- Казаки, мы татарам Азова не отдадим, а что вот делать, коли они возьмут его? Всего нас две тысячи! Силы-то нет.

- Как так нет! - взревел казак Осип Петров. - Две тысячи - не сила? Про то, сколько нас, не знают. И нужно не отсиживаться, а дать хану бой. Такой хвост накрутить, чтоб другой раз под Азов ему ходить неповадно было.

- Уж больно ты герой у нас! - осерчал Яковлев. - Может, ты и возьмешься хану хвост крутить?

- Возьмусь.

- Осип! Петров! Веди нас!

Слово, сказанное казаками на кругу, - закон. Атаманом остался Яковлев, а власть перешла к Осипу Петрову.

С неделю татары вертелись вокруг города, набираясь смелости, чтобы пойти на решительный приступ. У них было несколько пушек, но пушкари стреляли плохо, ядра падали в ров, тюкались в стены и только изредка залетали в город. Наконец Бегадыр Гирей приказал идти на приступ, и тут молчавшие казачьи пушки подняли такой неслыханный рев, с такой меткостью поражали наступающих, что татары отхлынули от города и собрались вокруг ханского шатра.

- Вот и славно! - твердил Яковлев, - Так, с божьей помощью, и отсидимся.

- Нет, - сказал Осип Петров, - теперь мы сами выйдем из ворот.

- Но зачем? - взмолился Яковлев.

- А затем, чтобы Азова не потерять. Подойдет Пиали-паша, совсем плохо будет.

И выпустил Осип Петров на тридцатитысячную армию тысячу запорожцев Дмитрия Гуни.

Татары, не выдержав первого натиска, подались, но хан Бегадыр, понимая, что казаки нацелены на его шатер, бросил в бой своих сейменов. Им приказано было остановить казаков и тотчас отойти к шатру.

Все так и вышло, сеймены приняли бой и дали время опомниться своему войску. Теперь мурзы и беи увидали, что казаков мало, какая-нибудь тысяча, что их можно окружить и уничтожить.

Началась неравная рубка.

Осип Петров глядел на битву со стены. Плохо пришлось запорожцам. Вот их потеснили, вот уже сбились они в колючий шар, уже не нападают, а отбиваются. Вот уже татарские беи, пуская в бой свежие отряды, стремятся рассечь крошечное запорожское войско надвое…

К Осипу пришел на стену старый запорожец великан Крошка.

- Что ты делаешь, наказной атаман? Зачем губишь запорожцев? Или избавиться от нас захотел?

Молчит Осип Петров, молчит, только лицом темнеет.

- Атаман, дай сигнал - отходить, пока не порубано войско.

Молчит Осип. Заплакал Крошка, старый воин.

- Атаман, богом тебя молю! Дай сигнал - отходить! А нет, так и мою сотню отпусти на погибель, коли запорожцы не любы на Дону.

Молчит Осип.

Схватился Крошка за саблю, но дюжие казаки, стоявшие рядом с наказным атаманом, сжали ему руки железными своими руками.

А под стенами Азова - кровавое пиршество. Все тридцать тысяч ринулись на запорожцев, чтобы не упустить своей доли, чтобы сабли свои кривые омочить в казачьей крови.

И тогда запели над Азовом трубы, но звали они не отходить, а наступать.

Из ворот мчались в битву отряды. Один, другой, третий, пятый, десятый, пятнадцатый. Загрохотали пушки.

Холостой был тот залп, но дрогнули татары, заметались, а на головы их - бешеные казачьи сабли. И тьма отрядов.

А всего-то в этой “тьме” было тридцать отрядов, по двадцати казаков в каждом.

Побежали татары, им показалось, что на них напало не шестьсот казаков, а все шесть тысяч.

Вытер слезы запорожец Крошка. Обнял железного Осипа и поцеловал его.

А Осип молчит. Глядит на битву и молчит. Рукой взмахнул.

Ушло в поле еще две сотни. Отряд врезался в татарскую лохматую капусту и рассек ее надвое, обнажив дорогу к ханскому шатру.

А тут вдруг грянули дружные ружейные залпы. Это подошли астраханские стрельцы, посланные воеводой за языками.

- Русские идут! - в страхе кричали татары.

Нежданная это была помощь, но победителю везет.

Хан Бегадыр шатра своего в подарок азовцам не оставил, успел свернуть, но бежал не оглядываясь.

На следующий день в Москву отправилась легкая станица известить царя о победе. Наказным атаманом поехал в Москву вернувшийся из похода Мишка Татаринов.

Глава шестая

19 июля 1639 года в Столовой избе Кремля Земский собор думал об измывательстве крымского хана над государевыми послами Фустовым и Ломакиным.

Земство кипело. Ладно бы посадские или крестьянство - думные люди засучивали рукава.

Наглые крымцы вместе с полуживыми русскими послами прислали своего посла аталыка Осана. Осан-де русских в Крыму жалел, в Москве такого не обидят, да и деньги ему надо с Фустова и Ломакина получить, не ссудил бы аталык деньгами послов - нуреддин замучил бы их до смерти.

- Учинить над татарвою то же, что они над нами! - клич висел как топор, и потому, благословив земство, первым негромко и рассудительно говорил патриарх Иоасаф.

Говорил нарочито скучно и долго, чтоб утомить собор, дремой обуздать страсти. У гнева глаза - в одну точку, государские дела требуют осмотрительности.

Патриаршую речь собор вытерпел, но думные сказали:

- С послами татарскими сделать то же, что крымский царь делал в Крыму с русскими. Крымскому царству пора дать урок. Воевать с крымцами думные готовы, не щадя живота.

Стольники, стряпчие, дворяне московские тоже крикнули:

- Рады стоять за русскую правду, не щадя голов своих.

Купцы сказали:

- Посылку казны крымскому царю прекратить, расходовать ее на служилых людей, которые стоят против басурман. Платить ли, нет ли по вымученным с послов кабалам - государева воля, а над татарскими послами чинить то же, что учинили в Крыму над русскими. Для памяти.

Духовенство вопрос об отмщении отклонило: духовенству о том говорить непригоже. Платить ли государю по вымученным кабалам или нет - дело государя, но можно и заплатить: казна не оскудеет. В дальнейших же поминках - отказать. Деньги тратить на укрепление порубежных городов.

Поздно вечером татарскими делами занялся и государь. В царевой комнате сидели князь Иван Борисович Черкасский, Федор Иванович Шереметев, патриарх Иоасаф и сам Михаил Федорович.

Распоряжался в разговоре князь Черкасский, Шереметев грубоватые решения канцлера будто бы оглаживал только, а потом вдруг становилось ясно, Черкасский хотел, может быть, того же, да не теми средствами. Патриарх и государь молчали.

Аталыка Осана решили попугать: мол, ни корму тебе, ни питья - и под замок. Вымученные 1900 рублей надумали отдать, пусть хан видит: русский царь не мелочен, у него одна забота - о мире. Поминки государь будет посылать, но отдавать казну русские впредь будут на размене послами.

Михаил Федорович, глядя в окошко, сказал, выслушав все это:

- Хорошо придумано. Спасибо вам за труды. Я со всем согласен, только вот 1900 рублей посылать хану не надо.

Как бы он на следующий год вдвое против этого не запросил.

- Великий государь… - начал Шереметев.

- Нет, нет! - остановил его безвольным жестом Михаил Федорович. - Так будет лучше, как я сказал… Иван Борисович, глянь-ка, у тебя глаза острые, не зарево ли?

- Зарево, государь.

- Это где же?..

- Должно быть, в Скороде, на Яузе.

- Господи помилуй! - патриарх перекрестился. - Опять Налейка горит.

- Вот уж воистину - Налейка! - усмехнулся Шереметев. - Где пьют, там и горит.

Пошли смотреть пожар. Поднялись на Ивана Великого.

Тревожно звякали колокола. Металось пламя, пламя захлестывали то ли тени, то ли клубы дыма. Слышался треск, плач, крик пожарных.

Горело в Москве часто, но такой пожар был событием.

- Всю слободу охватило! - всплескивал руками патриарх. - За грехи, на соборе мести требовали татарам, вот и наказаны.

Князь Черкасский ушел командовать стрельцами, на такой пожар нужно целое войско.

Федор Иванович Шереметев глядел на огонь набычась, молча. Михаил Федорович молился.

На колокольню забрался Морозов с царевичем Алексеем.

Патриарх обрадовался мальчику, положил ему на плечи руки и стал нашептывать поучения.

- За грехи все это. Стрелецкая слобода горит, там ведь пьяницы все. Вот господь и наказал.

- Дальше бы хоть не пошло! - вздохнул государь. - Узнать надо, унимают пожар или нет?

Узнавать пошел Шереметев.

Вскоре на колокольню поднялся перепачканный свежей сажею, в прожженной одежде боярин Никита Иванович Романов.

- Государь, дороги огню нет. Дома вокруг пожара разобрали,

- Люди не погорели?

- Самая малость, государь. Но по миру многие пойдут.

- За грехи все это! - настойчиво повторил патриарх, мрачно косясь на одежды Никиты Ивановича.

Романов был в излюбленном немецком платье, статный, ловкий.

Глянул на патриарха - знал, как не любит отче заморское, - усмехнулся и пошел по кругу.

- На погорельцев.

Государь снял с пальца перстень, Алексей зыркнул на отца, на воспитателя глазенками и сбросил с плеч расшитый золотом кафтанчик.

- Молодец! - похвалил Никита Иванович.

- Бог тебя не забудет, отрок! - патриарх благословил царевича, хотел еще что-то сказать, но шапка была перед ним. Расстегнул мантию, снял с груди крошечный крестик и, чтоб кто чего не подумал, опуская крестик в шапку, сказал:

- Золотой, на золотой цепочке!

Оглядел прогоревшую одежду князя, покрестился.

- Слава богу! Погибло поганое платье хорошего боярина.

Никита Иванович улыбнулся и шепнул Иоасафу:

- Ваше святейшество, у меня еще две смены есть.

- Знаю, сын мой, знаю.

Наутро Никита Иванович был у царя по делам погорельцев и заодно сообщил:

- Мой дом вдали от пожара, да пока я чужое добро спасал, свое проморгал. В подголовнике деньги лежали - так денег воры не взяли, а вот сундучок с моим немецким платьем унесли.

- Диво! - царь маленько глаза потаращил да и сощурил их тотчас, вспомнил вчерашний разговор патриарха с боярином.

“Неужто?” - подумал и посмеялся про себя.

В слободке Налейка стучали топоры. В Царьгороде за белой стеной с утра шум, здесь погорельцы, торгуясь до темных кругов в глазах, покупали: кто срубы, кто готовые разборные избы - и везли к своему пепелищу строиться ваново.

Глава седьмая

По Москве ехали донские казаки. Прибыло очередное посольство. Впереди, вслед за приставом, который указывал дорогу, бывший атаман Войска Донского, победитель турок в Азове, герой Михаил Татаринов. Перед въездом в стольный град Михаил накинул поверх казачьего зипуна шитую золотом турецкую шубу, к шапке своей казачьей прицепил алмазное перышко - знай наших!

Седло на черном как ночь скакуне рассыпало алмазные брызги. Даже на шпорах у Татаринова сверкали алмазы.

Все это атаман напялил на себя и на коня своего не ради одного тщеславия. Показать Москве хотели казаки, сколь велика и великолепна добыча, взятая в Азове, грех не принять московскому царю под могучую руку столь богатый город.

Рядом с Татариновым ехал Саим-мурза, сын царька больших ногаев Иштерека.

Большие ногаи бежали из-под власти тихого кровопийцы хана Бегадыра. Стены Азова - для них крепкие стены. Казаки в обиду не дадут. И степи за Азовом привольные, травяные.

Мурзы Больших и Малых ногаев, предавшие Бегадыра, - немалый козырь казаков. Пора, великий государь, сменить гнев на милость. Думай, государь. Возьми город, пока не поздно.

Казакам отвели доброе подворье в Ордынской слободе. На московское житье отпустили содержание не скудное. Атаману на день десять денег, три чарки вина, две кружки меду и две кружки пива. Есаулу и казакам - по восемь денег, по две чарки вина и по кружке меда и пива.

В Посольском приказе Михаила Татаринова и его станицу принимал сам Федор Иванович Шереметев и думный дьяк Федор Лихачев.

Шереметев спросил о здоровье войскового атамана, о дороге: не труден ли был путь?

Атаман, в свой черед, спросил о здоровье государя, государыни, царевича и царевен и о его, боярина Федора Ивановича, здоровье, потом подарки пошли.

Семеро казаков принесли ковер, стали разворачивать - до конца не развернули: палата мала.

- Такого небось и у самого султана нет! - польщенный, воскликнул Шереметев.

- А может, и нет, - согласился Татаринов. - Я за свою жизнь во многие турецкие города хаживал, а такого большого ковра не встречал.

- Спасибо, казаки-молодцы!

- Позволь, боярин, и дьяку твоему подарок поднести. Федор Лихачев - первый наш заступник перед государем.

И в руки Лихачева приплыл длинногорлый серебряный сосуд, с чеканкой, с глазастыми сапфирами, сердоликами и с крышечкой из темно-синего бадахшанского лазурита.

У Лихачева даже голоса прибыло, позвончее стал.

Подарки убрали, и на большое длинное лицо Шереметева вернулась тяжесть и строгость неумолимая.

- Государь знает, что Войско Донское просит его, государя, принять под руку город Азов. Но скажите, коли турки придут к городу со всей турецкой силой, будут ли казаки сидеть в осаде или покинут крепость?

Татаринов ответил не задумываясь:

- Казаки сидеть от турок будут накрепко. Это промеж нами решено.

- Но будут ли казаки сидеть в крепости, если турки дадут за нее большой выкуп?

- Боярин, мы за город Азов, отбирая его у турок и защищая от хана Бегадыра, кровью заплатили. Против цены крови никакие деньги не устоят.

- Спасибо за умное слово, атаман.

Шереметев сделал вид, что глубоко задумался, и в разговор осторожно вступил дьяк Федор Лихачев:

- Великий государь думает о вас, казаках. Помнит вас. Он уже отставил несколько воевод, которых мы ему предлагали послать вместе с войском в Азов, для обережения его…

- Каких таких воевод? - прервал дьяка Татаринов. - Нам воеводы не надобны! Мы - казаки!

Шереметев поднял на Татаринова свои маленькие, чудовищно медленные, когда того хотел хозяин, глаза.

Атаман выдержал взгляд, не пыжась, и Шереметев оценил это.

- Неужели ратные люди Азову не надобны?

- О ратных людях на кругу бить челом государю не наказано! - отрубил атаман. - Казаки наказывали у государя хлебных припасов просить да зелья ружейного и пушечного. У нас в Азове набралось три сотни пушек. Мы от хана отсиделись и от любого другого войска отсидимся.

Атаман так принажал на “любое” войско, что Шереметев даже отвернулся от разговора. Атаман и это испытание выдержал. Правда, тона поубавил.

- Приходили к нам в Азов два турецких корабля торговать. И мы торговали. Турки лук привезли, чеснок, сафьян, сапоги, и мы им отдали их турецкий полон.

- Будут ли вновь крымские татары приступать к Азову? - спросил Лихачев.

- Война будет, - сказал атаман и взъерошил большим и указательным пальцами длинные, как у жука, усы, - Может, и татары опять смелости наберутся, но эти воевать долго не умеют. Мы турок, боярин, все выглядываем, а ко- ^да они в гости будут, кто же знает… Покуда Мурад-султан Багдада не возьмет, у нас жизнь в Азове не переменится.

- А татары, говоришь, могут опить в одиночку прийти?

- Могут. Ногаи бегут от Бегадыра. С нами сын Иштерека приехал, Саим-мурза, под руку государя проситься.

Шереметев улыбнулся вдруг.

- Поперек горла костью ваш Азов и татарам и туркам. Ох, сорви вы головы!

Казаки, молчаливо сидевшие на лавках, задвигались, заулыбались.

Шереметев встал,” давая понять, что разговор закончен.

- Спасибо, казаки, за службу! Ждите, скоро государь позовет вас к себе.

Казаки откланялись. Вместе с ними, провожая, вышел дьяк Лихачев.

- Хороши подарки! - шепнул Татаринову. - Спасибо, атаман. Похлопочу за вас.

На отпуске станицы Михаила Татаринова государь задал казакам все тот же вопрос:

- Будет ли Войско Донское сидеть в осаде, если придут турки?

Москва недаром задавала этот вопрос. Москва хотела точно знать, есть ли у нее на юге щит для турецкого ятагана.

- Великий государь! Казаки в Азове будут сидеть накрепко! Клянемся тебе, великий государь! - выкрикнул единым духом Татаринов и грохнулся на колени. Все посольство, как единый человек, тоже опустилось на колени, склонив головы перед российским троном.

У государя на глаза слезы навернулись.

- Встаньте, казаки! Верю вам!

Покосился на Шереметева: вот, мол, как все хорошо идет.

- Казаки, вы просили хлеба и пушечного зелья. За то, что вы отсиделись от крымцев, мы жалуем Войску Донскому шесть тысяч рублей, тысячу четей толокна, двести четей круп овсяных, сто пудов зелья пушечного, двести пудов - ручного, двести пудов свинца и триста штук железных ядер.

Казаки поклонились.

- Тебе, атаман Татаринов, мы даем за верную службу двадцать рублей и десять аршин камки куфтюр и сукно лундыш, а вам каждому по одиннадцати рублей и по английскому сукну.

Казаки опять поклонились.

- Есть ли у вас еще какие просьбы?

- Великий государь! - откликнулся Татаринов. - Благодарим тебя за государскую щедрость. Нам больше ничего не надо, а надо нашим церквам. Книг у нас церковных нет. Смилуйся, пожалуй нас книгами. Да и попов у нас мало.

- Книги и попов мы пошлем, - ответил государь.

Казаки были допущены к царской руке и в тот же день

отправились в долгий обратный путь.

В МОСКВЕ Глава первая

Над вечернею Москвою остановилось пышное розовое облако. Был последний день июля. Люди привыкли блаженствовать в тепле, но уже подсыхали на тополях листья, резвее стали ветерки, все еще теплые, парные. Рекою сильно запахло, ивами, осенью.

Коротать время дома в такие вечера скучно, и царь Михаил Федорович вместе с сыновьями Алешей и Ваней пришел в Кремлевские верхние сады посидеть на скамейке.

В Замоскворечье мычали коровы, летали стрижи высоко над крестами церквей. Солнце, закатываясь, замерло на миг между землей и облаками. И облако теперь золотилось нежно, благодарно, а земля золотилась парчово-тяжело.

- Завтра праздник! - сказал Алексей.

- Какой? - спросил младший, Иоанн.

- Происхождение честного и животворящего креста господня. А второй праздник завтра - всемилостивого Спаса.

Михаил Федорович погладил Алексея по голове, все-то знающего по божескому делу.

- Завтра батюшка в Иордань будет погружаться! - Алексей радостно поглядел на отца.

- Правда? - удивился Иоанн. - На Москве-реке?

- А ты что же, забыл, как в прошлый год было? - с укоризною покачал головой Михаил Федорович.

- Позабыл.

- Ну, теперь-то уж не забудешь. Подрос. Праздник животворящего креста - древний. Его установил константинопольский патриарх Лука. В один и тот же день случились две битвы, сынок, - Михаил Федорович обращался к Иоанну: - Греческий царь Мануил разбил сарацинов, а русский князь Андрей Боголюбский - волжских булгар. И было после битвы в греческом и русском станах дивное зрелище: от святых икон и крестов исходило сияние.

- Батюшка, а когда твои войска ходили в битву, иконы и кресты сияли? - Алексей даже рот приоткрыл, ожидая ответа.

- Нет, Алеша, не сияли.

- Оттого, что вера пошатнулась?

- Плохо мы веруем, Алеша.

- Батюшка, скажи! - У Иоанна заблестели глаза, он показал рукой на колокольни. Сколько нужно соколов, чтоб убить этих стрижей?

- А зачем же их убивать, сынок? - улыбка сошла с лица государя.

- Ну, так! Интересно.

- Это греховная мысль, сынок.

Солнце закатилось, вечер потускнел. Государь встал:

- Идемте на молитву, дети!

*

С 1 августа начинался Успенский пост, и праздничная трапеза у царя была постная. В тот день на трапезу Михаил Федорович пригласил патриарха Иоасафа, боярина Федора Ивановича Шереметева, стольников Никиту Ивановича Одоевского и Никиту Ивановича Романова, обоих Морозовых, Бориса и Глеба.

На трапезу Одоевский шел вместе с Борисом Ивановичем. Трапеза была малая, но дорогая - в комнатах у царя.

Проходя через какие-то сени, Одоевский и Морозов вдруг услышали хриплый, придушенный стон. Переглянулись Морозов двинулся было дальше, но стон повторился, и Одоевский кинулся в боковую дверь.

Дюжий дворцовый мужик сидел верхом на собаке, зажимая под мышкой собачью пасть. Рядом на коленках стоял царевич Иоанн и молотком лупил по гвоздю, прибивая к полу собачью лапу. Одоевский вырвал у царевича молоток и молотком - мужику промеж лопаток.

- Очумел? А ну! Чтобы пса этого и духу не было здесь!

Повернулся к Иоанну. Царевич внимательными взрослыми глазами глядел на Одоевского.

“Запоминает”, - у стольника даже ладони вспотели.

Молча поклонился царственному ребенку, вернул ему молоток и твердо сказал:

- Собака - божья тварь, царевич.

- Бояре - тоже божьи…

“Какое у него белое, неживое лицо”, - сказал себе Одоевский, вздрагивая спиною.

Вышли из комнаты мимо стоящего на пороге Морозова. На одном из переходов, возле окна, Одоевский остановился и посмотрел в глаза боярину.

- Твой должен быть царем! Твой!

- Мой и будет. Он - старший, - спокойно ответил Борис Иванович.

Одоевский покрутил головой, сбрасывая наваждение.

- Мутит!

*

Подали пироги с капустой, с грибами, с репой… Запивали пироги коричневым пивом, а на сладкоепринесли свежий малиновый мед.

- Медок у меня Евдокия Лукьяновна сама ставила! - с удовольствием похвастал Михаил Федорович.

Он первым отведал меда и был счастлив, что любимое его питье удалось.

- Нежно, аки… - прыткий Одоевский запнулся, не находя сразу превосходного слова, - аки облако неземное.

Колючий Никита Романов усмехнулся: “Ишь ты, облако неземное”, - но вслух съязвить не посмел, да и хорошо сделал. Государь похвалу принял:

- Истинно сказано, как облако неземное. Тает ведь во рту!

- Тает! - согласился Шереметев и хитро пощурился то одним, то другим глазом. - Секрета, государь, не скажешь?

- А чего не сказать, скажу. Заливай малину водой, дай постоять два дня, чтобы вода у ягоды силу и вкус переняла. А потом клади мед! На кружку меда - три кружки малиновой воды. Опусти поджаренный белый каравай в питье, дрожжи. Как забродит - хлеб долой. Бродить меду надо дня четыре, а то и пять. Потом - в холод, оттянуть дрожжи - и пей на здоровье.

- А коренья-то какие Евдокия Лукьяновна кладет? - задал главный вопрос Шереметев.

-Государь рассмеялся.

- Гвоздику да корицу… А еще - сами отгадайте!

- Какую-нибудь восточную травку? - спросил Одоевский.

- Лепестки роз! А ведь моя затея! А ну, говорю, Евдокия Лукьяновна, положи-ка в мед розовых лепестков. Розы в этом году удались духмяные… От них-то и нега, облако неземное! Истинно,

- Вот бы государыня смилостивилась да и научила бы наших боярынь уму-разуму! - громко повздыхал Борис Иванович Морозов.

- Евдокия Лукьяновна секретов не держит! - откликнулся государь горячо, - Присылайте к ней боярынь. И квасы ставить научит, и розовых лепестков даст.

- Государыня у нас ангел, - вставил свое патриаршее слово уже успевший вздремнуть за столом старенький патриарх Иоасаф. - Я молюсь за нее.

- Спасибо тебе, святой наш отче! - Михаил Федорович был нынче и шумен и резв. - Я ведь их, отче, неспроста медом побаловал. Коли желают домашнего благоухания, пусть розы разводят. Я покуда не жадный, дам отростков.

- Слава тебе, государь! - разом грянули бояре да стольники.

- Слава тебе, государь. За думы твои про нас, холопов твоих! - это забежал вперед Борис Морозов.

- Слава тебе, государь, за доброту твою неизреченную! - это кинулся догонять друга Одоевский.

- Ты и о духе нашем скверном не забыл. Гонишь луковый дух из наших домов, как Иисус гнал из храма фарисеев, - краснея и торопясь, сложно завернул Глеб Морозов.

- У государя до каждого из нас есть и время и дело. Нам бы так-то, - мудро и горестно молвил Шереметев, недовольный прыткостью молодежи.

Все государя похвалили, один Никита Иваныч Романов промолчал.

У пего в саду свои розы, и сам он, как и Михаил, - Романов. Незачем прытким быть!

Государь заметил это. Тихонько вздохнул: по пустякам люди гордыне предаются. Сказал:

- Спасибо вам всем на добром слове, а тебе, Федор Иванович, коли мед и вправду понравился, еще и сверх того. Сам знаешь, о чем говорю.

И засмеялся хорошо. И все засмеялись, знали нехитрую тайну: за супругу, за Евдокию Лукьяновну государь Шереметева добрым словом повеличал.

Патриарх Иоасаф снова встрепенулся и складно и скучно заговорил о любви человеческой и божеской.

Под успокоительное патриаршее шамканье государь отчалил свою лодочку от нынешнего берега и поплыл, поплыл, норовя угодить в старое русло, уводящее к истокам домашнего счастья.

…Свадьбу с Евдокией Лукьяновной играли зимой, в Грановитой палате.

5 февраля 1626 года благовещенский поп Максим обвенчал рабов божьих Михаила да Евдокию…

“Господи, вот оно ведь как человеческое всесильно в человеке!.. - думал государь. - Не церковные торжества вспоминаются, иное…”

После третьей ествы, как поставили перед новобрачными куря верченое… И сейчас вспомнить жарко - взял он под столом Евдокиюшку за руку. А Евдокиюшка задрожала вдруг. И у него-то у самого кровь забухала.

Большой государев дружка Дмитрий Мистрюкович Черкасский снял того куря со стола, положил на скатерть, а к нему - перепечею с солонкой, завернул скатерть и в сенник понес, Федору Ивановичу Шереметеву. Шереметев и на этой свадьбе постели стлал. А уж медленно-то все совершалось, хоть караул крнчи.

Тысяцким был Иван Борисович Черкасский. Один он уважил: шел, а не вышагивал, когда провожал молодых в опочивальню.

Речь перед сенником о державии царицы по закону и по преданию говорил Иван Никитич Романов, отец гордеца Никиты. А жена Ивана Никитича Ульяна Федоровна, посаженая мать, в собольей шубе мехом вверх, осыпала молодых из мисы золотой пахучим хмелем.

В опочивальню шагнули, и страшно чего-то стало. Один на один. В опочивальне холодно. По закону все делалось: опочивальня чтоб нежилая была, нетопленная.

Постель на полу. Тридевять ржаных снопов, а на снопах семь перин. В головах икона “Богородица с младенцем”, письма чудотворца Петра митрополита Московского. Две сголовницы с коронами и кадка за ними с пшеницей. В кадке - свечи.

Все-то рассмотрел, а на Евдокиюшку поглядеть смелости нет. И она стоит рядом, не шелохнется. Только тепло близкое от нее.

Пересилил себя, повернулся к ней, отодвинул с лица дрожащими руками фату. И она к нему так и потянулась. Лицо пылает. Господи, как прекрасно! В глазах полузакрытых то ли смерть, то ли жизнь… Прижались они друг к дружке, и сказал он себе в те поры: “Какой же ты дурень, царь-государь, коли столько лет без жены жил!”

А Евдокиюшка уже после… приподнялась с постели, поглядела на него сияющими глазами и погладила по голове, как мальчика. И тогда он бога вспомнил: “Что господь не делает, к лучшему. Женился бы ране, так ведь не Евдокиюшка рядом была бы. А чтоб не она, об этом и подумать страшно”.

- Великий государь! - долетало до Михаила Федоровича.

Очнулся. Одоевский говорит:

- Молодость, государь, уходит, а мы, молодые, от дела большого в стороне. Послужить тебе и государству, не жалея живота, жаждем.

Тучка по лицу государя побежала и не сошла, осталась на лице.

“Позовешь самых близких людей, а они, как и чужие, все о том же. Как бы чего выпросить, как бы от государя без прибавки какой ненароком не уйти…”

- Никто у нас без службы не останется, - вяло откликнулся Михаил Федорович. - Царство великое у нас, всем службы хватит…

И встал.

- Полежу пойду.

Шереметев посмотрел на зятя взглядом тяжелым, чужим.

Чугунная у старика ярость.

& & &

В тот же день, к вечеру, Никита Иванович Одоевский заложил обоз и уехал в дальнее свое поместье, то ли на охоту, то ли от опостылевших в единый час родных, знакомых, от всей стольной, с ее трезвонами, драками, молитвами, великими праздными делами.

- В пастухи наймусь! - крикнул перепуганной жене, любимице-дочке Федора Иваныча. - Так и передай батюшке своему, в пастухи муж нанялся. Коров пасти - тоже

дело! Хоть какая-то польза христианам.

*

Никита Иванович Одоевский и вправду коров пас.

Лежал на лужку, травинки грыз, а покоя у него на сердце не было, все о том же думал, о московских делах. Богатеют близкие царю люди, он, князь Никита, тоже не больно-то вдалеке, а не у дел. Этак можно всему роду поруху навести. Морозовы хапают, Романовы - в три горла. Отец Никиты Романова, старик Иван, не только себе, слугам своим имения раздает. Степке Коровину, что ему сапоги натягивал, село во Владимирском уезде отвалил, с пустошами, с угодьями. У Романовых иные крестьяне богаче помещиков. Никита похвалялся, что его крепостной Докучайко Золотилов на его, Никиты, имя купил у царского стремянного конюха вотчину в Тверском уезде. А тут самому хоть продавай половину земли.

Московский дом в такие деньги обошелся, вовек из долгов не вылезешь, коли на воеводство не пошлют. А теперь и не пошлют, умудрился негневливого государя прогневить. И Шереметев теперь за зятя полсловечка не замолвит, тоже разозлился.

Коровы разбрелись, а бегать за ними неохота. Взял Никита Иванович рожок пастуший, заиграл. Нравилась ему нехитрая эта музыка.

И вдруг в ответ ему другой рожок, сильный, звонкий - охотничий.

- Кого это еще принесло? - вслух сказал Никита Иванович и увидал человека, шагающего к нему через луг.

Толстоватый, мешковатый, знакомый вроде, а кто - не угадает.

Уж вблизи только разглядел - государь!

- Здорово, пастух!

- Здорово, охотник! - Одоевский не подал вида, что узнал государя.

Государю понравилась игра, засмеялся.

Никита Одоевский кланяться, а Михаил Федорович не дает.

- В Кремле, в Кремле лоб будешь бить, а теперь делом, пастух, давай займемся. За лосем приехал. Будет лось?

- Будет, государь.

- Оно и ладно, - сел на траву. - Поиграй-ка, складно у тебя выходит, Никита Иванович. Поиграй, пока одни…

Царь Михаил Федорович до конца жизни не избавился от страха - потерять престол. Свалилось на него царство как снег в июне, но ведь июньский снег долго не лежит. Пуще смерти самой боялся Михаил Федорович обидеть кого-то из родовитых. Обиды - дело житейское, как без них? Царь остерегался обид затаенных. Затаенная обида - это уже ползаговора. Узнал Михаил Федорович, что Никита Одоевский фыркнул, - не поленился на коня сесть.


*:

Лес был чистый, светлый. Сосны высоко унесли к небу свои лохматые гривы и не мешали свету летать вперегонки с веселыми синичками.

Но и малого ручья с топким левым берегом хватило, чтобы не пустить лес-богатырь к лугам, к большой реке. По левому берегу, а ручеек-то весь не то что перешагнуть, переступить можно, - растрепанно росли застаревшие в недоразвитости березки, осинки, черемуха.

Лося гнали из этого топкого мелколесья, чтобы утомить сильно, ибо государь сказал: “Лося буду сам бить. Глядите, не суйтесь мне под руку”.

Загонщики хорошенько помотали зверя по топи и, стеснив с двух сторон, пустили к гнилому ручью, за которым на сухом пригорке ждал своего часа Михаил Федорович.

Лось вымахнул из кустов и на мгновение замер перед ручьем, оглушенный тишиной после содома в заболоченном лесу и, видно, веруя - погоня отстала и впереди спасение. Лось опустил отяжеленную рогатой короной голову и помочился. И в тот же миг под ноги ему метнулась свора лютых собак. Лось боднул в их сторону рогами, перескочил ручей - и вот она, твердая земля. И - человек…

Человек вышел из-за дерева и обеими руками всадил ему в грудь рогатину. Всадил и второй конец рогатины - в землю, зная, что зверь ринется вперед, на врага. И зверь ринулся вперед и просадил сердце насквозь. Он умер, поднявшись на дыбы, умер и никак не мог рухнуть, потому что человек, белый от напряжения и от страшной радости убийства, держал над собой это многопудье, не смея оторвать рук от своего оружия.

Со всех сторон бежали люди, к зверю тянулись рогатины и топоры, и победитель, боясь, что его зверя ударят и оспорят этим ударом победу, отпрянул в сторону, и зверь упал наконец.

Пошатываясь, Михаил Федорович раздвинул изумленную толпу родовитейших слуг и пошел в лес, сел на пригорок, пряча руки между коленями, дрожащие, обессилевшие. Травинка, и та бы ему теперь не поддалась.

Пить хочется, и голоса нет, чтобы попросить, да и хорошо, что все вокруг лося. Дух надо перевести.

- Вот тебе и болящий! - долетело до чутких государевых ушей ненароком оброненное кем-то из загонщиков искреннее слово.

Оно-то и порадовало государя больше других похвал и восторгов. Ради этого шепотка и вышел один на один. Болящий, говорите? Ну а кто из вас осмелится преградить дорогу рассвирепевшему лосю? А? Лицом, верно, хворый, да спина медвежья - битюжья сила. И вам невдомек, что силы этой и на донышке не осталось. Сесть сел, а вот как подняться?

Первым к Михаилу Федоровичу подошел Никита Одоевский, положил к ногам государя турецкое ружье, в позолоте, в чеканке, ложа - слоновая кость.

- Я знал, что ты, Михаил Федорович, - великий государь, но, каюсь, не ведал, что ты и великий охотник!.. Прими же мой дар как знак признания первенства и в этом древнейшем ремесле.

- Спасибо, Никита Иванович! Красиво сказал, - государь улыбался своей привычной немощной улыбкой, - И за подарок спасибо. Славное ружье. Я видел, что ты стоял подле меня, как на зверя-то я пошел… Спасибо.

“А ведь быть мне воеводой!” - ликуя, отступил от государя князь Никита.

И точно, Астрахань на кормление получил.

Глава вторая

Калфа Мехмед купил себе на базаре новый халат. Старый он снял и бросил нищим. Дело было сделано доброе, и Мехмед задумался: покупку следовало бы обмыть, но пить в одиночку скучно, и тут в толпе мелькнуло знакомое лицо.

- Эй! Погоди! Совсем Мехмеда забыл, стороной обходишь!

Тот, кого спрашивали, увидал Мехмеда, заулыбался:

- Рад видеть тебя живым и здоровым, калфа Мехмед.

- Какое там калфа! Конец пришел калфе.

- Что случилось?

- Лучшего не придумаешь… Погоди, чтобы все рассказать, нужно промочить горло! Э, деньги у меня есть… Слушай, мы хоть редко встречаемся, но встречаемся, а я до сих пор не знаю твоего имени…

- О, Мехмед! Имя - звук, можешь называть меня Вечным учеником. А вот у тебя в жизни какие-то перемены.

- Ты говоришь - перемены! Во-первых, завтра я стану мастером! Мастером! Бедный Мехмед станет богатым мастером? Почему? Потому что как только я стану мастером, состоится моя свадьба. И ты должен быть на ней, так же как и на празднике посвящения в мастера. Ты мой лучший друг. Хоть вижу я тебя раз в году и даже не знаю твоего имени. Как же тебя зовут?

- Мехмед, ты не знаешь моего имени потому, что я никогда не успевал раскрыть рта.

- Фу-ты! - Мехмед хлопнул себя по лбу. - Что верно, то верно. Слова во мне прыгают, как рис в казане, когда закипает вода.

- Скажи-ка, Мехмед, а где теперь Сулейман?

- Сулейман? Сулейман пошел в гору! Я был далеко, а он еще дальше залетел… Сулейман в Молдавии! Ему повезло. Сделал перстень, а перстень попадись на глаза самому султану. Говорят, султан с этим перстнем не расстается… Сулеймана по истечении 1001 дня учебы из чыраков посвятили в калфы. А калфой он был один день. Сам молдавский господарь сделал за него взнос, и преогромный. А за деньги в Турции все купишь, даже султана… Калфу посвятили в мастера. И господарь увез его в Яссы. Теперь Сулейман - придворный ювелир. Вот какой у нас был дружок! Гордись! - И снова стукнул себя по лбу. - Опять говорю-говорю! Как же тебя зовут?

- Называй меня… Мурадом.

- Хе-хе! А ты случайно не четвертый Мурад? А то, болтают, наш-то Мурад, тот, что наверху, любит шляться по базарам… Не обижайся… Я шучу. Я всегда шучу. Ты же знаешь… Э, Мурад! Мне повезло наконец. Подцепила меня вдовушка, и совершили мы с нею хадж… А ну-ка, нырнем в подвальчик!

Нырнули.

Мехмед заказал бутылку вина.

- Чуешь, теперь какое пыо?

Похлопал себя по карману.

- Я же взнос в цех кожевников сделал. Как посвятят меня в мастера - женюсь. Нарожает мне моя Элиф детишек…

- А ты не боишься войны, Мехмед?

- Войны? Наш султан в любой войне победит. Он, говорят, пьет вино, как вол пьет воду, но умен, как змий, и злобен, как волк. Пощипал он своих жирных овечек - придворных, а нашего брата, ремесленника, возвеличил. Освободил за наше мастерство от авариза… Без ремесел любое государство захиреет, а за мастерами можно жить, как за каменной стеной. Мы делаем вещи, которые денег стоят. Кто за нас, тот пашей не боится!

- А чего ради султану пашей бояться?

- Если бы не султан, Мурад, они бы всю Турцию прожрали!

- Ну а случись война?

- Скажу тебе по секрету, хоть мастеров на войну не берут, а я пойду за султаном Мурадом. Поглядел я белый свет, когда в Мекку шел, теперь в другие страны тянет. А если уж совсем по правде, так скажу я тебе: коли женишься, коли род заводишь, надо чтоб дети и внуки предком своим не брезговали. Пойду на войну, нарублю вражьих голов и стану тимариотом, а то сипахием…131 Ты не забудь, завтра мое посвящение в мастера.

- Я тебя не забуду, мастер Мехмед.

- Пока еще калфа. Знаешь, дьявол на пакости падок…

Они выпили бутылку, потом вторую, обнялись, после

третьей вышли на улицу и, не в силах расстаться друг с другом, подремали в тени какого-то дувала.

Глава третья

Цех стамбульских кожевников в полном состава собрался в своем цеховом саду. Это был один из древнейших и таинственнейших цехов. Кожевники вели свое начало от Ахи Эврена. Однажды султан Ахи пошел на битву с врагами пророка. В одной руке он держал знамя, в другой - меч. Мечом он поражал врагов, как демон смерти. Скоро некого было убивать. Тогда пророк сказал:

- Ахи, отныне твое имя - Ахи Эврен!132

Сподвижник пророка Али отдал за Ахи Эврена свою

дочь. В первый день свадебного пира гости съели тридцать три барана, на второй день - тридцать три черных козла, на третий - тридцать три быка.

Пророк показал Ахи Эврену шкуры.

- Вот большая работа для кожевников.

Но на следующее утро Ахи Эврен положил перед пророком девяносто девять дубленых шкур.

- Ты сумел сделать эту работу за одну ночь? - удивились гости. - Но как?

Ахи взял свою трость и провел ею по необработанной шкуре. Шкура заблестела. Али не сдержался и воскликнул:

- О, пророк! Ахи Эврен познал это ремесло. И разве он не достоин быть опоясанным?

Быть опоясанным - это и есть быть посвященным в мастера.

То было в четверг.

И теперь был четверг.

Под самой большой чинарой на коврах сидели шейх, ахи-баба, возглавлявший цех кожевников, мастера, гости. Сидящих осеняло кожаное знамя на зеленом древке - знамя цеха.

Действом командовал джигит-баши, молодой, но почитаемый цехом мастер.

Подмастерья, ожидающие посвящения, стояли в метре друг от друга, в ряд, лицом к знамени.

Все приготовления закончены. Жуткая тишина воцарилась на одно только мгновение. Она, может, для кого-то не жуткая и не долгая, но для калфы Мехмеда свет помутился. Голова кружится без вина. На верхней губе от напряжения капельки пота. И муха тут как тут. Огромная, жирная, а пошевелиться - страшно. Ведь сделаешь что не так - и миг удачи улетит, как сон.

Поднялся шейх. Голос его звенит высоко и торжественно. Калфа Мехмед знает: шейх должен читать молитву, и он читает ее, но Мехмед не слышит ни одного слова. Шейх садится на ковер. Теперь говорит ахи-баба. И удивительно - Мехмед слышит. Слышит, но ничего не видит. В глазах - зелено, как в заросшем пруду. Ахи-баба хорошо говорит, складно:

- Да будет благословен аллах! Ахи Эврен - истинное благодеяние бога. Сколько мужей сокрытых тайн в сем мире творит ему хором молитвенные призывы! Это говорим мы - истинная община нашего пророка!

По знаку джигит-баши подмастерья поставили большой палец левой ноги на большой палец правой руки. Потом скрестили на плечах руки ладонями вниз. Это была смиренная поза дервишей.

В мастера посвящались сразу четверо. Джигит-баши по очереди опоясал Мехмеда и его товарищей шелковыми поясами, трижды обернув их стан. При этом он говорил им одно из тайных имен бога: “Тахиль”.

Мехмед помаленьку освоился, видел и слышал, хотя и не думал еще. Совершал четырехкратные поклоны не хуже других, а тут вышел от мастеров их чауш, взял его за ухо - первого - и вывел на середину. Держа за ухо больно, он обратился к ахи-баба:

- Подмастерье Мехмед просит разрешения воспринять благословение от очага старца старцев. Вы все - шейх, ахи-баба, джигит-баши, старые мастера, что скажете?

Мастера сделали вид, что тяжко задумались, а калфа Мехмед от наступившей тишины заледенел, и вовремя - ведь не примерзни к земле ноги - сбежал бы!

Ахи-баба спросил, обращаясь к мастерам:

- Искусен ли в ремесле калфа Мехмед?

Мастер Мехмеда с достоинством ответствовал:

- Да, ага! Калфа Мехмед хорошо изучил ремесло.

Рука чауша вновь вцепилась в огненное ухо Мехмеда.

За ухо подвел калфу к джигит-баши. Джигит-баши взял калфу за другое ухо и притащил к мастеру, у которого калфа учился. Нужно было целовать руки. Мехмед поцеловал. Теперь мастер привел Мехмеда за ухо к ахи-баба. Еще один поцелуй. Ахи-баба спросил мастера:

- Простил ли ты ему его прегрешения перед тобой?

- Да, ахи-баба!

- Аллах милостив! Слава ему!

И вся эта процедура была повторена трижды. Уши горели, а сердце - как мотылек. Вот он перед вами - мастер цеха кожевников, жених Элиф, почтенный и уважаемый мастер, мастер, мастер Мехмед.

Глава четвертая

ЗаНыла, завыла, затосковала пронзительная музыка войны. Над визгами флейт, над гласом труб призывных, словно это канонады, - барабаны.

От огня факелов красные фески черны, как запекшаяся кровь. Языки качающегося пламени уродуют лица.

Знамена и штандарты. Значки и бунчуки.

Оружие сегодня не сверкает. Идут те, кто будет ковать и месить победу, - идут цехи Стамбула, Анатолии и Румелии. Идут третью ночь. Три дня миновало, на исходе третья ночь.

Падишах Мурад IV перед дворцом, на своем султанском месте. Он сел на него три дня тому назад и окаменел. На его лице остались одни глаза. Щеки ввалились, дергаются брови. Веки покраснели от бессонницы, но он поглощен видением. Вот оно, его могущество, его слава, его величайшие в мире завоевания.

Сановники падали в обмороки. Засыпали и валились с ног военачальники. Человеческая буря, клокотавшая перед ними, была бесконечна, музыка надрывала сердце. А он сидел. Он ликовал.

Когда поток иссяк, светало.

Султан поднялся и долго смотрел вслед уходящему последнему цеху. Мурада ждали носилки, но он сел на коня и шагом поехал в Сераль.

Он спал трое суток. Сераль встревожился. Змея интриги, завиваясь в кольца, поползла от ушей к ушам, но Мурад проснулся. Спросил:

- Все ли готово к походу?

- Империя ждет слова повелителя.

- На Багдад!

И полчища турок двинулись на Багдад.

*

Походный палач торопливо готовил инструменты пыток. В полевых условиях работать было тяжело. Работы много, и никаких удобств. Сегодня предстояло содрать кожу с живого. Палач волновался: на казни будут присутствовать сам падишах и все высшие чины Порты.

- Жертва - главный поставщик съестных припасов для армии.

Еще не произошло ни одного сражения, а султан Мурад успел потерять пятую часть своих войск - замучили кровавые поносы.

На казнь были собраны все купцы, все чинуши, от которых зависело, что нынче булькает в солдатском котле. Они-то, толстобрюхие, глядя на муки своего начальника, и хлопались, закатив глаза, мордами о землю. Мурад был доволен. О солдатском столе можно теперь не горевать. Но прошло три дня, и поставщики сами кинулись в ноги Его Присутствию падишаху:

- Государь! Мы не помышляем о наживе (“Вот уже как третий день”, - подумал, усмехаясь, Мурад), но мы неповинны в поставках плохого мяса. Больных баранов гонят из Турции.

- Кто же тогда виноват?

Вопрос султана остался без ответа.

- Если я через час не узнаю имени виновного, - сказал Мурад IV, - вы будете преданы той же самой казни, на которой присутствовали три дня назад.

Через час падишаху подали серебряное блюдо. На его дне было выгравировано имя: “Байрам-паша”.

“Великий визирь тоже человек, - подумал с печалью Мурад,-и вся его вина в том, что великому визирю денег требуется для жизни намного больше, чем другим людям”.

Приказал: “Пусть Байрам-паша оставит в Истамбуле вместо себя каймакана и едет в армию. Во время походов место великого визиря в войсках. Пример великого визиря, не убоявшегося тягот походной жизни, вдохновит армию”.

Ополченец Мехмед, лежа на земле, раздувал потухший костер. Зола разлетелась, дым стал тоньше, с головешки мотыльком поднялся огонек. Уцепился за сухой пучок травы, и вот уже два десятка мотыльков замахали горячими крылышками, облепили хворост, и родилось горячее доброе пламя солдатского костра.

Кто-то за спиной Мехмеда хохотал. Мехмед оглянулся и увидел своего ротного командира Хеким-ага:

- Ну и терпение у тебя, Мехмед. Целый час дул.

- Так ведь горит.

Хеким-ага глянул направо-налево и, протягивая руки к огню, сел рядом с Мехмедом.

- Ну как, мастер, тяжко в походе?

- Терпимо. Сказали идти - идешь, сказали спать - спишь. Как преславный падишах содрал кожу с вора, так и совсем хорошо живем, в котле густо, брюхо не ноет.

- Ты добрый солдат. Мехмед. О чем ты все думаешь? - осторожно спросил Хеким-ага.

- А я не думаю. Я в бой хочу, мне тимар нужен.

Мехмед закрыл глаза, ему вспомнилось заплаканное лицо

Элиф. “Возвращайся с победой!” - шептала она ему, а сама - руки в неразрывное кольцо и обмерла, не отпуская милого.

Вспомнилось Мехмеду ночное шествие цехов перед султаном Мурадом. Мехмед тогда видел Мурада IV впервые, лицо султана показалось ему знакомым, некогда только было гадать, на кого он похож, великий падишах.

ПАДЕНИЕ БАГДАДА Глава первая

Поход начинался худо: воевали с поносом, военачальники Мурада взяли у персов несколько малых крепостей, но до больших битв дело еще не дошло. Мурад медлил.

Мураду доносили: персы ищут союза с русским царем, за большие деньги переманивают па свою службу донское казачество.

- Падишах Сефи ищет для меня две войны, - сказал Мурад бостанджи-паше, - надо и нам поискать. Я давно уже думаю о союзе с Индией. Великий Могол Джехан - сосед падишаха Сефи, а все соседи живут между собой дурно. Я верю в твою звезду, Мустафа-паша. Отправляйся к Джехану и привези мне - войну. Нынешняя Персия не выдержит двойного удара.

Этот разговор произошел утром, а в полдень примчался гонец.

- О, великий падишах! Страшное горе постигло ослепительную империю Османов - по дороге в твою ставку умер великий визирь - Байрам-паша. Он скончался от кровавого поноса.

- Кто нюхает розу, тот терпит боль от ее шипов, - изрек падишах, горько усмехнувшись.

Мурад был доволен прискорбным известием. Байрам- паша давно уже состарился. Во время войны государству нужен правитель не хитрый, а властный, не юла - таран.

Не дождавшись назначения нового великого визиря, бостанджи-паша отбыл в Агру - столицу Джехана. Как бы Мурад IV не передумал. Быть у него великим визирем да во время войны - все равно что сидеть в зиндане смертников. Узнав, что бостанджи-паша в пути, Мурад вызвал к себе янычарского агу.

- Все мы скорбим о нашем несравненном Байрам-паше, однако кормила государства не должны оставаться без кормчего. Великие печати империи я, султан Мурад IV, передаю тебе, мой верный воин Махмуд-ага. Отныне тебе должно именоваться следующим образом…

Мурад перевел глаза па своего историка Рыгыб-пашу, и тот произнес полный титул великого визиря:

- Достопочтенный визирь, советник заслуживающий величайших похвал, на коего возложена обязанность управлять народами; устраивающий дела государственные с редкою прозорливостью, учреждающий важнейшие выгоды человеческого рода и всегда достигающий своей цели; полагающий основания царства и его благоденствия и утверждающий столпы его великолепия и высокого его жребия; возносящий на высочайшую степень славу первого из всех царств и правящий степенями халифатства, Махмуд-паша, осыпанный милостями своего повелителя, величайший из визирей, достопочтеннейший, полномочный и неограниченный, - да продлит бог его счастье, и да процветет его власть!

- Великий визирь Махмуд-паша, - сказал Мурад торжественно, - вдумайся в слова своих удивительных титулов и будь достоин их величия и высоты…

Глава вторая

Персидский шах Сефи I оказался проворнее Мурада IV. Его посол жил при дворе императора Джехана уже целый месяц. Оберегая честь шаха, достойный муж, не задумываясь, мог бы пожертвовать головой, и это прекрасное качество персидского посла бостанджи-паша тотчас обратил себе на пользу.

Посол Сефи I все еще не предстал пред очи Джехана, ибо ритуал приема показался ему оскорбительным для чести персидского престола. К Великому Моголу нужно было являться чуть ли не ползком, но то, что возможно для рабов, неприемлемо для независимых.

Двор Великого Могола не собирался поступиться традициями, и переговоры, не начавшись, зашли в тупик.

Положение бостанджи-паши было незавидным. Чтобы столкнуть Индию с проторенной дороги мира на неведомые тропы войны, нужно было взломать непробиваемую леность Великого Могола Джехана, которая заменяла тому мудрость и прочие государственные добродетели.

Бостанджи-паша подобострастно исполнил все ползанья и поклоны, сказал все высокие слова, какие полагалось выслушивать от послов Великому Моголу, и Джехан пригласил турка посмотреть бой слонов.

Персидский посол смеялся над бостанджи-пашой.

- Что взять с турка? - разглагольствовал перс. - В империи Османов низкопоклонство и высокий род - разные названия одного предмета. Здесь, в Индии, я слышал присказку: “Если шах скажет днем: “Наступила ночь”, - “Вижу месяц и звезды!” - кричи во всю мочь”. В Турции же нет такого человека, который бы не следовал этой мудрости.

Все эти высказывания доходили до ушей бостанджи- паши, но они его даже не сердили. Он знал, что делал, и знал, ради чего он это делает.

Трон Джехана был подобен солнцу. На четырех золотых лапах, весь в рубинах и бриллиантах, трон Великого Могола слепил глаза, и не только блеском. Он пригибал к земле любую голову, будь она головой полководца или владыки государства. Неимоверное тщеславие и богатство этого трона было невыносимо для человеческой гордыни. Говорили, что стоимость трона превышает сорок миллионов рупий.

Джехан, опустившийся на свое место, не погасил сияния, но прибавил.

Бостанджи-паша чувствовал себя очень маленькой собачкой. Будто эта собачка угодила в львиное семейство, и львы со львятами не сжирают пока собачку только потому, что чрезмерно сыты.

Бостанджи-паша оглядывал ряды вельмож, скрывая цепкость взгляда улыбкой. Ему хотелось найти своего двойника. Человек из первой десятки властителей Турции, при этом дворе он в богатстве остался бы за чертой первой сотни. Так ему казалось.

Действо развертывалось на внешнем дворе перед павильонами, где стоял трон и где толпились вельможные зрители. Позади трона по мраморному ложу струился неиссякаемый ручей благовония. Благовония источали два небольших фонтана перед троном.

“Сколько миллионов стоит этот благоухающий источник?” - сверлила мозги мыслишка.

А ведь это был будний день. Полуденная аудиенция Великого Могола для всех.

Бостанджи-паша не слушал дел, которые решал Джехан. Он обменивался приветствиями с вельможами и царственными детьми.

У десятого потомка Тимурленга было четыре сына и две дочери. Старший, двадцатичетырехлетний Дара, любезный, блистательно образованный, принимавший у себя индусов и иезуитов, уже имел трон. Ниже трона отца, стоявший там, где место эмиров. Второй сын, Султан Суджа, был шиит - друг персов, твердых!, скрытный, привлекавший к себе людей богатыми подарками. О третьем сыне, Аурензебе, говорили, что он звезд с неба не хватает, но в людях разбирается.

Четвертого сына и младшую дочь бостанджи-паша во внимание не принимал - малы, а вот старшей дочери, Бегум-Сахеб, он отослал лучшие свои подарки.

Главная принцесса была безумной любовью стареющего Джехана. Отец поручил ей надзор за своим столом. Она была великой умницей и великой красавицей, нежно любила старшего брата, помогала ему. У нее искали защиты от гнева ее отца, но себя Бегум-Сахеб от этого гнева не спасла.

Перед самым приездом бостаиджи-паши случилось страшное. Джехану доложили, что у принцессы в покоях возлюбленный. Джехан тотчас явился к дочери. Юношу спрятали в котел для ванны, и Джехан об этом догадался.

- Ты грязная! - закричал он на Бегум-Сахеб. - Прими ванну.

Слуги разожгли огонь, и Джехан не ушел из комнаты, покуда вода в котле не закипела.

…Последней на аудиенции была принята жена ростовщика. По закону имущество подданных после их смерти наследовал Великий Могол. У жены ростовщика отняли двести тысяч рупий. Она явилась пред очи Джехана и сказала ему:

- Хранит бог ваше величество! Я нахожу, что мой сын имеет основание требовать деньги от отца. Он наш наследник, но я хотела бы знать, в каком родстве с моим покойным мужем состоит ваше величество, чтобы предъявлять права на его наследство?

От такого вопроса из уст женщины у бостанджи-паши вспотели руки - что с нею сделать?

Джехан засмеялся. Приказал вернуть деньги.

Тотчас началось представление. Перед Великим Моголом прогнали удивительной стати лошадей, потом быков, антилоп и носорогов. Пошли слоны. Слоны рухнули перед Джеханом на колени и, поднявшись, страшно трубили.

Наконец был устроен бой слонов. Две пары разъяренных животных, с погонщиками на спинах, разломали глинобитную, разделявшую их стену и бросились друг на друга. Одному слону удалось схватить хоботом погонщика. Мелькнуло в воздухе темное тело, розовые пятки. Звонкий, как пощечина, удар о каменную стену и радостные крики выигравших пари. Победил слон Дара.

В тот же день бостанджи-паша явился к Дара поздравить с удачей. Бостанджи-паша был выслушан. Еще через неделю его слушал Джехан, выслушал и промолчал.

Наконец был принят посол Сефи I. Ему приготовили ловушку. Дверь в тронный зал оказалась такой низкой, что пройти в нее можно было только ползком. Посол встал на колени, но, верный гордыне, вполз, повернувшись к трону Великих Моголов задом.

- Эй, эльгиджи (господин посол)! - вскричал удивленный Джехан, - Неужели у твоего шаха нет приличных людей, коли он посылает такого полоумного, как ты?

- Великий государь! - ответствовал умный посол, - Более приличных при дворе моего шаха Сефи I множество, но каков государь, таков и посол к нему.

Боясь, что потомки в этом словесном препирательстве отдадут предпочтение послу, Джехан повел разговор о величии государей и государств, вынуждая посла провести сравнение между царями Индостана и царями Персии.

- Царей Индостана можно сравнить с луной на пят- надцатый-шестнадцатый день, - ответил посол, - а персидских - с маленькой луной на второй-третий день после рождения.

Джехан был доволен: упрямец посол начинал ему нравиться, - и тотчас из толпы послов, бывших на приеме, раздался голос турецкого бостанджи-паши:

- Оказывается, персы будущее оставляют за собой! Даже величайшая империя Великого Могола для них - ничто. Она для них - на ущербе.

Один удачный ход - и партия выиграна. Великий Могол объявил Персии войну.

ШАХ ПЕРСИИ

Глава первая

Персидский шах Сефи I принял русского посла, кутаясь в драгоценную соболью московскую шубу. Москаль был молод, но мудр, не книжной порченой мудростью, а дорогим шаху природным, свободным, нездешним умом. На больших званых приемах Сефи ловил на себе непривычный вопрошающий взгляд русского посла, словно человек этот знал о нем нечто совсем простое, чего и другие видели, да не понимали. Шах Сефи презирал людей, а иноземцев тем более, но откровенничал он только с чужими. Чужие все равно не могли его понять, а он и не хотел быть понятым. Только ведь, чтобы выговориться, нужны человеческие сочувствующие глаза, Сефи же нравились глаза русского.

Шах два месяца не показывался перед своими подданными и не занимался государственными делами. Причиной тому жестокая нежданная болезнь с мучительной рвотой, головокружениями, с приступами небывалой слабости: не то что сесть, рукой не шевельнешь.

Откуда взялась напасть, шах Сефи знал, об этом ему и хотелось поговорить, но это была тайна тайн, которая никак не годилась для ушей чужого. Сефи отравили, яд, по счастью, оказался легок для проспиртованного желудка тирана, и теперь Сефи вел молчаливый, но упорный поиск своих врагов.

- Подданные любят вспоминать великие времена, но не любят платить великую кровавую цену, в какую обходятся дни вселенского владычества. Во мне хотят видеть второго Аббаса, деда моего, но вопят на весь белый свет, когда моя сабля опускается на голову коварного или нерадивого слуги.

У посла лицо строгое, на висках жилы вздулись - слушает, смотрит, а мысль в тисках: о чем это шах, куда клонит? Турки к Багдаду идут, Великий Могол со всей силой южные провинции захватывает, а в столице Сефи тишина, дворцовые люди вежливы и ласковы; еще бы, шах в красные одежды вырядился - страшная примета: коли шах в красном, лететь головушкам.

- Я знаю все! - Сефи вдруг весело рассмеялся. - Шепчутся по углам, но деньги отверзают уста и стенам. Знаю: мои недоброжелатели твердят, что я ради одной только жестокости перевел лучших людей царства. Они не хотят понять - это были люди Аббаса, они верны были Аббасу, но не мне. Если бы они были мне верны, я бы их пожаловал.

“Шах Сефи говорит правду, - думал русский посол, - напившись вина, он раздаривает золотые кубки и парадные царские сабли, но, протрезвев, впадает в такую Горестную задумчивость, что придворные спешат выкупить и вернуть в казну все эти драгоценности”.

- Ваш царь Иван Грозный убил сына, наследника престола, и вы, русские, не воззвали к божьему суду и не прокляли своего царя. За эту вашу мудрость я хотел бы быть вашим царем.

“Будет просить прислать ему казаков для войны о Му- радом IV”, - решил посол и ошибся. Сефи сказал:

- На горе моим врагам, я здоров и полон сил. Завтра я отправляюсь на охоту, которая одна есть врачеватель моего сердца. Тебя, посол великого московского царя, я приглашаю быть на охоте рядом со мною.

- Великий государь, благодарю тебя за милость ко мне! - посол старательно поклонился шаху.

Шах улыбнулся. Это была первая улыбка за весь прием. Молодое, хорошее лицо Сефи было неестественно бледным. Улыбка получилась беспомощная, казалось, шах хотел, чтоб ему помогли, но знал: помощь опоздала.

- Мои подданые очень постарались, чтобы поссорить меня с самой памятью Аббаса, а я люблю его. Он убил моего отца, но и после смерти своей сидел на троне, оберегая его для меня. Шах Аббас был хитер. Свою близкую смерть он открыл только четверым ближайшим советникам. Сей- нельхан помчался за мною в Таберик-Кале, где я жил с матерью, а Юсуф-ага все эти дни прятался позади престола, на котором восседал мертвый шах Аббас. Всякий, кто приходил докладывать шаху, видел его на престоле и слышал глухую речь - то говорил из-за ковра Юсуф-ага, он также поднимал и опускал руки мертвого Аббаса, и никто не разгадал жуткую загадку. Моего деда любили, но крови он пролил не меньше моего, - шах Сефи стрельнул на посла недобрым взглядом, признание вырвалось ненароком, и посол тоже якобы ненароком осенил вдруг шаха крестным знамением и не смутился, и шаху это понравилось: теперь, пожалуй, с русским можно было говорить обо всем.

- Мой дед никому не верил, до сих пор никто не знает, где нашло приют его тело. Хоронили три гроба: один в Ардебиле, другой в Мешеде, третий в Вавилоне, но, может быть, прах Аббаса успокоился где-то в четвертом месте?

- Великий шах Аббас был большим другом моего великого государя, - вставил словцо посол.

Шах Сефи, услыхав звук голоса, вздрогнул, поглядел как бы сквозь посла, помолчал, ожидая, не скажут ли еще чего-либо, и со вздохом продолжил речь о своей печали.

- Великие уходят тем же путем, что и простые смертные, да вот беда, тень великих лежит на земле, подобно льдам, которыми покрыты горы даже летом, в зной. Я девять лет правлю Персией, но все еще в тени великого моего деда. Шептуны шепчут: шах Сефи кровожадности ради набросился на своего великого визиря, славного сокола шаха Аббаса, мудрого Талуб-хана. Да, это я расхватил ему саблей брюхо, да так, что черные его внутренности выпали ему на колени… А как бы на моем месте поступил бы твой царь Иван Грозный?

“Мой царь отнюдь не Грозный, - подумал русский посол. - Господи, дай силы! Шаха Сефи потянуло на откровенные разговоры”.

*

Раздвинув изумрудные после утреннего дождя кусты, перед охотниками явилась лань.

Шах Сефи невольно втянул голову в плечи и замер, словно это он сам должен был совершить разящий прыжбк на спину прекрасного животного, еще не угадавшего, где он - враг, но уже трепещущего от смертельной тоски.

Подняв окостенелую от напряжения ладонь, шах с усилием сжал пальцы, как бы вонзив их в спину лани, это был знак: “Пускайте!” В тот же миг егеря пустили трех ученых леопардов.

Лань взмыла в воздух, но еще выше взлетела чудовищная бесшумная кошка и заслонила небо четырьмя растопыренными лапами.

Ломая кустарник, на поле выскочило все стадо ланей, и двух из них мгновенно оседлали неумеющие промахиваться леопарды. Подавшись вперед - жилы на шее как струны, глаза кровавые, - шах Сефи смотрел на убийство до последней судороги, до последнего тычка копытцем в невозмутимое синее небо.

Шах повернулся к русскому послу и вздохнул, как вздыхают, сожалея о краткости мига наслаждения.

- Ты видел? Теперь пошли постреляем куланов.

Охота проходила в Гасарджирибе, в огромном шахском заповеднике. Здесь за каменными стенами в трех отделениях содержались: в одном - олени, зайцы, лисы, в другом - лани, в третьем - куланы.

Сели на лошадей, поехали. Увидели кулана. Дикий осел мирно щипал траву. Сефи достал пистолет и подал послу.

- Стреляй.

- Но он не убегает.

Шах Сефи смеялся до слез. “Но он не убегает!”, “Но он не убегает!” - твердил он и смеялся, смеялся.

Отер кулаками глаза.

- Да, он не убегает. Пусть ему будет хуже.

Шах спрыгнул с лошади, вытянул из ножен саблю и подошел к кулану. Дикий осел повернул к человеку умную морду. В мягких розовых губах торчал только что выщипанный пучок травы. Шах взмахнул саблей и полоснул животное по спине. Удар был ловок и страшен. Сабля просекла спину до брюха. Сефи выдернул ее и торопясь, пока животное не завалилось на бок, - так бьют топором по падающему полену - жиганул кулана по шее. Голова, цепляясь за тело какой-то последней нерассеченной жилкой, ткнулась губами с пучком травы в траву же.

Шах Сефи бросил окровавленную саблю на руки одному из ханов и повернулся к русскому послу, ожидая и выискивая в его лице осуждение. Лицо у посла было непроницаемо.

*

Охота весело ввалилась в малый зверинец, устроенный амфитеатром. Началось угощение сладостями, пошли круговые чаши с вином. Потом пригнали полсотни куланов. Сефи, сидя на ковре пира, пустил несколько стрел и предложил стрелять всем, кому угодно. Стрелы железным градом посыпались на куланов, животные с ревом мчались по кругу загона, утыканные стрелами, обливаясь кровью. Наконец дикие ослы были перебиты, в загон пригнали косуль, и опять началась потеха.

Шах Сефи наклонился к русскому послу и тихонько сказал:

- Все думают, что я легкомыслен. Мурад идет по моей земле, а я предаюсь наслаждениям… Но ведь, чтобы идти в поход, нужно навести порядок в доме. Сегодня я узнал имена заговорщиков, которые пытались меня отравить. Сегодняшнее утро для них последнее. - Сефи поднес послу чашу. - Пей!

Посол выпил.

- Русские крепкие. Я люблю ваших людей. Я хочу, чтобы ваши казаки пошли ко мне на службу. Если бы у меня были казаки, я пустил бы их на Мурада, а сам пошел бы на императора Великих Моголов Джехана, разбил бы его, а потом прикончил бы и этого проклятого турка. Пей.

Пала последняя косуля.

- Столько прекрасного мяса! - воскликнул шах Сефи.-

Завтра будет великое пиршество.

*

Ночью в саду шаха слышались крики женщин. Шаху донесли: яд был доставлен из Сераля, с женской половины, с благословения родной тетки Сефи.

В начале царствования эта тетка, родная сестра шаха Аббаса, любившая Сефи как сына, изволила неудачно пошутить.

- Как же так, - сказала она царственному племяннику, - вот уже более двух лет ты на престоле, у тебя столько жен, а детей все нет. Я вот одна родила мужу четырех сыновей.

- Я еще молод, - ответил Сефи, - у меня впереди долгая жизнь, и я еще успею прижить себе наследника.

Тетка лукаво возразила:

- Как может поле, недостаточно возделанное, зеленеть и приносить плоды? Смотри, а то дело может дойти до того, что после тебя место на престоле займет один из моих сыновей, кто получше.

На следующий день Сефи пригласил тетку к себе во дворец. Он напомнил ей вчерашний разговор и попросил снять крышку с огромной золотой чаши. Тетка исполнила приказание и увпдала в чаше головы своих детей. Лицо шаха зверски искривилось, тетка упала перед ним на колени и воскликнула: “Все это хорошо! Да живет шах долго и долго!”

Тогда Сефи помиловал ее, сегодня он приказал закопать в землю родную сестру шаха Аббаса и еще сорок подозреваемых в покушении на его жизнь вместе с женами, наложницами, служанками.

*

Утром шах Сефи отправился в поход. Сначала он кинулся на турок, отбил у них маленькую, плохо защищенную крепость и со всеми силами ушел на юг, на Джехана, императора Великих Моголов.

Багдад остался без помощи.

Глава вторая

Царевич Иван таял, как свечка.

Все лето возили его по монастырям: и к Троице, в Лавру, и к Покрову, в Рубцово, и московские-то все обошли - ничего не помогало: запоры, поносы, рвоты, головокружения. Врач-немец извелся и в конце концов признал: его искусство бессильно.

По Москве ползли нехорошие слухи: царевича испортили бояре. Они-де царский род извести под корень хотят, чтоб самим править, как в Смутное время.

В отчаянии государь кликнул к себе бахаря Емельку, который так удачно подлечил ему однажды ноги.

Емелька попривык к дворцовой жизни, стал гладким, ласковым, шуточки выбирал, а то и вовсе без них обходился.

- Нет, великий государь, - скорчив сердобольную рожу, пропел Емелька, - царевичевы болезни лечить не умею. А коли приказал бы ты мне лечить, так я, ослушаться не смея, все равно снадобий изготовлять не стал бы, а просил бы соизволения, чтобы мне разрешали варить царевичу простую да мягонькую пищу и чтобы сам я эту еду на стол царевичу подавал.

Задумался царь. Емелька перед ним на коленях стоит, а царь думает и думает, и горькая, видать, у него дума.

- Ну что ж, Емелька, - сказал наконец, - послушаю твоего совета. Только варить ты не здесь, во дворце, будешь, а вот поедем мы в Переславль-Залесский на молитву, там и попробуем.

Отставить от кухни московских дворцовых поваров - все равно что самому гиль завести. Как до народа слух дойдет, так и кинутся боярь жечь. Отставить поваров да стольников царевича - все равно что признать боярский заговор против рода Романовых.

Не хотелось государю в плохое верить, но и от совета мужицкого отказаться трудно: случись что с царевичем, до

смерти себя казнить будешь.

*

Государь всея Руси Михаил Федорович “шел саньми” в Переславль-Залесский помолиться святыням. Он взял обоих сыновей - Алексея да Ивана. Царевичи ехали в своих санях со своими дядьками, Борисом и Глебом Морозовыми. Слабенький Иван все больше спал, а любопытный Алеша всю дорогу ехал в санях отца и был счастлив.

Ехали быстро. С гиканьем мчались перед царским поездом стрельцы, загоняя в снег встречные обозы.

Мужики, стоя по пояс в снегу, сдернув шапчонки, кланялись царским саням.

Проносились мимо черные еловые леса. Поля были чистые и белые, глянешь: глаза слезами обжигает. Мелькали скудные деревеньки, избы, будто головешки, будто замерзшие галки.

Всякий раз, проезжая мимо очередной деревушки, Алексей поглядывал за отцом, искал на его лице заботу, только отец ни деревушек не замечал, ни взгляда сына.

Но когда приехали в Переславль-Залесский, прежде чем выйти из саней, отец вдруг как-то по-особому поглядел Алексею в глаза, погладил его по голове, но так ничего и не сказал.

Начались дни молитв, стояний в церквах, бесед со старцами и праведниками.

Теперь царевич Алексей уже не виделся с отцом. Царевичам приходилось молиться на специальном месте за занавесками. С ними были их дядьки и праведный монах Амвросий.

Монах был стар и учен.

Однажды, когда храм опустел, Алексей, разглядывая иконы и стенную роспись, засмотрелся на сцену “Успения богородицы”. Его напугали руки, висящие над гробом девы Марии.

- Почему так?

- Сын мой, - сказал монах Амвросий, - это руки несчастного Ефония, который наложил их на одр богоматери и был наказан.

- Я хочу все это знать!

- Нам пора на трапезу, - напомнил царевичу Морозов.

- Но я хочу все это знать! - Алексей сердито ткнул пальцем в сторону росписи, но тотчас улыбнулся обоим, и Морозову и Амвросию, - мы можем поговорить за обедом.

Глаза у Алексея сияли добротой, но Амвросий сурово сказал ему!

- Смиряй, смиряй свою гордыню, отрок. Помолись со мной.

Монах опустился на колени, и Алексей смиренно встал рядом. Борис Иванович Морозов молился позади. Он шептал слова молитв, а сам задумчиво глядел на тонкую шею царевича: если мальчишку не переломить теперь, через пять лет будет поздно. Михаил Федорович здоровьем слаб, а царевич с бешеным норовом - это второй Иванушка Грозный. Хорошо хоть, что отходчив. Людей любит, животных жалеет, не в пример брату.

Амвросий не за обедом, как того хотел царевич, а после обеда, во время отдыха, рассказал-таки об успении владычицы.

Алексей лежал на широкой монастырской лавке, на голой доске - ему нравилось быть похожим на монахов, - и, глядя теперь уже на малую икону, изображавшую успение, слушал.

- Богоматерь по вознесении Спасителя, - монах рассказывал негромко, неторопливо, - ходила к его гробу молиться. Евреи жаловались на нее своим первосвященникам, грозили, когда она умрет, сжечь ее тело. Однажды в пятницу во время молитвы на гробе господнем явился Марии архангел Гавриил и открыл ей о скором ее успении.

Царевич Алексей слушал легенду, а глазами пытался проникнуть внутрь иконы, за обманчивые, отвлекающие яркостью слои красок и белил, за неподвижность сцен - древнюю жизнь великих праведников и великих грешников.

- …Христос, сидя на троне херувимском, - рассказывал Амвросий, - явился Марии в воскресенье и сказал ей: “Твое пречистое тело будет в раю, а душа на небе”. Богоматерь помолилась господу и просила оказывать милость каждому, кто призовет ее имя…

“Ах, боже мой! - думал царевич, - Почему я родился во времена утерянной святой благодати?”

- …Вот тогда-то и возложил сильный иудей Ефоний руки свои на одр Богоматери.

- Когда возложил? - встрепенулся Алексей.

- Когда апостолы несли гроб.

- Ах, да! И что же?

- И ангел огненным мечом отрубил Ефонию обе руки, и они остались висеть в воздухе, над одром. Апостол Петр подсказал ему: помолись богородице. Ефоний взмолился, и тогда обе его руки прилепились к его телу.

- О царица небесная, матушка! Прости мне тяжкие грехи! - воскликнул царевич так звонко и так искренне, что у монаха навернулись на глаза слезы.

- Заступница услышит тебя… Молитва детская чиста и сияюща, как свет утреннего солнца.

- Отче, давай помолимся?

Старый и малый встали на колени перед образами и молились горячо, с рыданиями.

Борис Иванович Морозов тоже молился, но его молитва была рассеянной. Боярина распирала гордыня. Не кто-нибудь, а он, сам Борис Иванович Морозов, задумал для России хорошего царя.

Государь Михаил Федорович, оставив старшего сына на попечении Бориса Ивановича Морозова и монаха Амвросия, ходил с младшим Иоанном к подвижникам. Емелька, ставший вдруг поваром, кормил царевича овсяным киселем да молочной тюрей. Царевич капризничал, но желудок у царевича и вправду как будто наладился, государь повеселел. И монахи, заметив перемену настроения у государя, сказали ему, что некоторые святые отцы, приехавшие издалека, ожидают, когда государь побеседует с ними.

Беседа со святыми отцами состоялась в тайной келье, и не о спасении души, а о делах светских, тонких, государственных.

С государем встретились архимандрит Духова монастыря в Вильно и настоятель отец Борис, тот самый, что приютил у себя беглеца Георгия.

Приличия ради государь спросил о монастырских делах, и ему, конечно, стали говорить о скудности и нищете.

- Я попрошу святейшего патриарха Иоасафа найти деньги для пополнения вашей монастырской казны. В деньгах у вас недостатка не будет, - Государь пожевал губами и вопросительно посмотрел на монахов.

Монахи поняли: пора переходить к главному.

- Великий государь! - первым начал архимандрит Духова монастыря. - Нам не удалось узнать, ведут ли турки тайные переговоры с поляками, но нам теперь хорошо известно, что молдавский господарь Василий Лупу, которому нравятся польские порядки, не только ищет союза с королем, но и собирается породниться с каким-либо влиятельным княжеским польским или литовским домом. У Василия Лупу две дочери. Одна совсем маленькая, а старшая подрастает, и года через три такая свадьба может состояться.

- Князь Василий - всех исхищрений повивальная бабка. Нужно сделать так, чтобы жил он как за стеклянной дверью.

- Великий государь, - вступил в разговор отец Борис, - к нам из Ясс, от князя Василия Лупу, и из самого Бахчисарая, от святых отцов пещерного монастыря, пришли два одинаковых сообщения: весною татары опять собираются идти на Азов. Хан Бегадыр боится гнева султана Мурада.

- За службу благодарю. Служите по-прежнему. Казной не обидим.

Монахи поняли: беседа закончена, - и поднялись. Государь улыбнулся им:

- За болящего царевича Иоанна помолитесь.

Монахи откланялись, но Михаил Федорович как бы спохватился вдруг:

- Отец Борис, подождите-ка! Сказать забыл.

Отец Борис вернулся к государю, царь снова пожевал губами, ожидая, пока дверь закроется за архимандритом из Вильно.

- Отец Борис! Я тобой доволен, но есть для тебя еще одна служба. За казаками азовскими догляд нужен. Отправь в Азов человека сметливого, лучшего. Чтобы он умел незаметным быть, а когда надо - и в первые выйти. И помни - у казаков нюх на всякую неправду как у гончей на зайца.

- Такой человек давно уже в Азове, - сказал Борис. - Георгием зовут. Из простых людей, молод, но умен.

- Вот и хорошо, что из простых, да умен. Для казаков то и надобно. Бог ему в помощь.

Государь помолчал, посмотрел отцу Борису прямо в глава, первый раз так посмотрел за свою беседу.

- Хорошо бы Азов сохранить для России, но об этом я и про себя помалкиваю.

Уходя, отец Борис заметил, как побелело у государя лицо, как болезненно кривились у него губы.

“А ведь недолог его век! - подумал отец Борие и перекрестился. - Господи, пошли здоровье нашему государю”.

Перед самым отъездом из Переславля-Залесского, на ранней обедне царевич Иоанн вдруг покачнулся и упал бы, не подхвати его Глеб Иванович.

Отъезд отложили на день. Царевич ни на что не жаловался, но был слаб и тих. Овсяный кисель не помог.

Государь не любил приказывать. Приказы ложились ему на сердце бременем, он как бы становился обязанным своим бесчисленным слугам. Но и забывать государь ничего не забывал.

Емелька оказался не прав. Не в еде дело, не в боярском умысле. А потому Михаил Федорович пригласил к себе Емельку, дал ему десять рублей и велел ехать под Кострому сторожить охотничий царский домик.

Не хотелось государю и дядьку Иоанна обидеть: случись худое, и наградить будет не за что.

Нет, не помогли царевичу Иоанну молитвы переславльских монахов. В Москву привезли в лежку, и уж больше царевич с постели не поднялся. Однако на рождество, 25 декабря, Глеба Ивановича Морозова пожаловали из стольников в бояре. А через две недели царевич Иоанн скончался. Москва оделась в траур, притихла, но жизнь шла.

Царица Евдокия Лукьяновна была снова беременна. И опытные бабки говорили: будет мальчик.

Снова боялись татар, а потому в порубежные города на воеводство поехали самые славные русские витязи: в Рязань - князь Пожарский, в Крапивну - Иван Васильевич Шереметев, в Одоев - князь Голицын, в Белгород - сын Пожарского Петр Дмитрии.

Прибыл в Москву посол персидского шаха Сефи говорить о союзе против султана Мурада.

Посла приняли. Только вместо нарядных кафтанов и шуб все были в черном.

Глава третья

Среди ровно сверкающих золотых дней падишахской жизни выпадают падишахам дни бриллиантовые. До Багдада турецкой армии последний переход. Потрепанные персидские войска укрылись в Неприступной крепости - так величают Багдад. Неприступные крепости покорять - удел великих. И вдруг, как ветер вдохновения, гонец из Сераля:

- О великий из великих! О повелитель! Твоя царственная жена Кютчук-ханум родила тебе сына.

Мурад услышал это и лишился чувств. Наконец солнце вернулось.

- Кютчук-ханум - маленькая дама, четвертая жена. Родила… сына! - закричал Мурад. - У меня сын. У меня есть наследник. Гонец!

Гонец лежал ниц перед повелителем.

- Дайте гонцу тысячу золотых. Дайте ему тысячу лошадей! Дайте ему самый лучший тимар империи.

Всю ночь Мураду IV снилось золото. Будто спит он в кровати Мурада III, своего прадеда, и рядом с кроватью - мраморный колодец. В этот колодец Мурад III ссыпал золото, по полтора миллиона цехинов каждый день.

Смотрит Мурад свой сон и видит себя ребенком, голышкой. А может, это и не он, Мурад, а его сын безымянный. Сынок в постельке, а в мраморном колодце то прадед сидел, монетками игрался, а теперь он сам, Мурад IV, сидит и, словно водой, денежками поливается. Сын-голышка подполз к краю постельки - и прыг в золотой колодец, а золото - исчезло. Пустота! Кинулся Мурад поймать мальчишку - не успел. Нырнул в пустоту. Летел, кричал, просил помощи, грозился спалить весь белый свет! Наконец проснулся и услышал, что скрипит зубами.

- Вина!

Принесли вино. Выпил.

Кто-то тихо, как больному, сказал:

- Ваше величество, не волнуйтесь, прискакал гонец из Истамбула.

- Гонец?

Гонец выступил из шатрового полумрака, медленно опустился на дрожащие колени.

- Великий государь, я послан сообщить тебе, что твоя младшая жена, великая царица…

- Что?! - закричал Мурад.

- Кютчук-ханум родила дочь.

- Почему дочь? Сына! - Мурад сказал это умоляюще. Он вспомнил сон, и ему стало так холодно, что зубы сами собой залязгали.

- Кютчук-ханум родила дочь! - упавшим голосом повторил гонец. Он знал об ошибке и знал, что жизнь его висит на волоске.

Ошибка допущена по вине неизвестного, которым была Кёзем-султан. Зачем она это сделала? Чтобы причинить боль сыну во время решительного похода? Чтоб он умер от разрыва сердца, от перепоя? Чтоб рассудок его помутился?

- Лжегонца посадите на кол! - приказал Мурад.

“Что ж, - задавливая в себе боль, сказал он себе, - сына мне родит моя Дильрукеш. Она обещала”.

- Неприступных крепостей нет, - сказал Мурад своим военачальникам, - есть большая или меньшая работа. Чтобы взять Багдад, работать нужно до изнеможения.

Падишах встал с походного трона, ему подали лопату, он положил ее на плечо и пошел копать траншеи.

В последний раз Багдад был турецким двадцать шесть лет тому назад, все попытки взять город кончались неудачами. Армия Мурада была велика, но не бессчетна. Турки осадили город, но на приступ не шли, копали траншеи, насыпали огромный земляной вал.

- Этот пьяница все перепутал! - смеялись персы,-Он собирается защищать нас, а не ломать наши стены.

- Работать днем и ночью! - приказал Мурад новому великому визирю, - Сгоняй на земляные работы рабов: мужчин, женщин, детей! Всем копать и носить землю: янычарам, поварам, сотникам, командирам полков, визирям - всем!

Махмуд-ага знал, для чего нужен Мураду земляной вал, но ему, воину, было стыдно, что армия превратилась в землекопов.

Султан Мурад набил на руках кровавые мозоли, но упрямо каждое утро шел в траншею копать землю.

Из Истамбула вести шли добрые. Прибыли русские послы с покаянным письмом от своего царя, мол, Азов взяли разбойники-казаки, управы на них нет, они законов человеческих не признают, оттого и посла турецкого убили. Государь обещает уговорить донских атаманов, чтоб они вернули крепость.

Каймакам, оставленный в Истамбуле умершим Байрам-пашой, ответ русским послам дал мягкий, о греке Кантакузине - турецком посланнике - не вспоминал, а вот Азов просил вернуть не мешкая, если царь Михаил Федорович хочет быть с падишахом Мурадом в дружбе на деле, а не на словах.

Пришел отчет о состоянии казны. Шла война, а доходы с трехсот миллионов акче в год поднялись до пятисот пятидесяти.

Из Индии тоже добрые вести. Шах Сефи, выступивший навстречу шаху Джехану - императору Великих Моголов, увяз в войне. Багдаду помощи ждать не от кого. Персы надеются на крепкие стены, мол, не впервой, отсидимся. Но самоуверенность, опасная для нападающих в открытом поле, может сослужить осажденным дурную службу. Самоуверенных следует хлестать, как детей, лозой и пониже спины.

Вечером, обрядившись в одежды ополченца, Мурад оставил государственные дела и снова копал землю.

Вал подрастал, дотягивался до высоты стен Багдада. Еще немного, и город будет как на ладони.

- Эй, Мурад! Приятель! Ты-то какими судьбами здесь? - Раскрыв медвежьи объятья, на Мурада надвигался сияющий великан.

- Калфа Мехмед? - обрадовался Мурад. - Ты все-таки ношел в ополчение.

- А как же! Я зря не болтаю.

Обнялись. Расцеловались.

- Присядем? - предложил Мурад.

- Э пет! Я слово дал за троих работать. - Мехмед подмигнул приятелю. - Меня за это ва двоих кормят и по две чаши вина дают. Смекнул? Хочешь в паре со мной работать? И поработаем, и поговорим, а потом и выпьем.

Они нагрузили носилки и потащили землю на вершину вала. Мехмед не умолкал:

- Кругом все ворчат. Вместо войны землю копаем, а я так думаю: нашему падишаху видней. Копаем землю, значит, так и надо, значит, от этого нам же будет лучше. Вон они, какие стены, попробуй возьми их! Все войско положишь, а не возьмешь. А тут пушки поставим на вал и будем палить не куда попало, а в цель: персы сами ворота отворят.

Мехмед болтал без умолку, но работал тоже без передышки. Мурад взмок, как мышонок, а пощады не просил, упирался.

- А здорово ты смахиваешь на султана! - болтал Мехмед, - Я султана видел один раз.

- Где?

- В Истамбуле, когда султан парад цехов принимал. Только он похудей тебя, и глаза у него горят поярче, как у волка или как у сумасшедшего.

Мурад хмыкнул, а Мехмед бросил последнюю лопату в носилки, подхватил носилки и, таща за собой и носилки и помощника своего, устремился к вершине холма.

- Зря ты не пришел тогда на мое торжество. Посвятили- таки меня в мастера. “Ты, - говорят, - молодец, Мехмед, у тебя руки золотые”. Раньше, когда в карманах у меня ветер гулял, что-то не замечали моих рук, а как денежки завелись, и руки враз позолотели. Я нигде и никогда дурака не валял, коли брался за дело, так работал. Я и на войну пошел всерьез. Не будь я мастер Мехмед, отхвачу себе тимар!

На вершине вала у Мурада разжались руки и носилки упали, к носильщикам тотчас подскочил надсмотрщик, но Мехмед так выразительно выпростал из-под халата волосатую огромную свою руку, что надсмотрщик обошел приятелей стороной и накинулся с бранью на кого-то ни в чем не повинного.

В это время по валу шествовал великий визирь Махмуд-ага в Сопровождении вернувшегося из Индии бостанджи-паши. Махмуд-ага поглядел на черный от пота халат Мехмеда.

- Стараешься?

- Стараюсь! - гаркнул Мехмед радостно.

- Старайся, дурак! Но помни, стараться надо там. - Великий визирь кивнул на Багдад.

Из-за спины великана на великого визиря зыркнули бешеные глаза. Звериное чувство подсказало бостанджи-паше: будь осторожен. И он, проходя мимо растерявшегося великана, уронил к его ногам золотой.

- За старание!

Поздно ночью Мурад вызвал Махмуда-ага в свой шатер.

- Где тяжелые пушки? - спросил он великого визиря, едва тот откинул полог шатра.

- В дороге, милостивый падишах.

- Но сколь далеко они от Багдада?

Этого Махмуд-ага не знал, но он хорошо знал, как опас но лгать Мураду.

- О великий мой падишах! Дороги теперь зимние. Идут дожди. Тяжелые пушки тяжелы.

- Поэтому-то они и нужны мне здесь! И они мне нужны сегодня…

Великий визирь потупился, сказать нечего.

- Скажи мне, Махмуд-ага, для чего мы возводим земляной вал вокруг Багдада?

Махмуд-ага капризно пожал плечами: ему, старому воину, задают школьнические вопросы.

- Отвечай! - заорал Мурад.

- Для того, государь, чтобы прицельно стрелять по городу из пушек.

- Скажи мне, бывший янычарский ага, сколько дней по древнему правилу мы можем держать в окопах янычарские полки?

- Сорок дней, милостивый падишах.

- Сорок дней мы стоим под Багдадом?

- Двадцать, великий.

- Но где же тяжелые пушки? Где тяжелые пушки, я спрашиваю тебя, бездельник? А если бы я сразу же, подойдя к Багдаду, повел бы армию на приступ, чем бы мы рушили стены? Уж не твоей ли круглой башкой?

- Великий и милостивый падишах…

- Некогда болтать! Повелеваю: все пушки, какие у нас есть, сегодня ночью поднять на вал и открыть огонь.

- Но, великий падишах, тащить пушки ночью на вал опасно.

- Опасно оговаривать султанов, вот что опасно! - И Мурад в бешенстве рубанул саблей Махмуду-ага поперек груди.

Великий визирь упал, обливаясь кровью.

- Без панциря ходил, болван! - Мурад отшвырнул саблю и окинул спокойным, трезвым взглядом своих пашей.

- Все пушки на вал! Как какую пушку поднимут, так пусть и палят. Пора побеспокоить сладкий сон персов… Найти тяжелые пушки, затерявшиеся в пути, и немедля сюда, под стены Багдада.

Сказал и пошел на расступившихся пашей вон иэ шатра, чтоб не видеть, как немые - верные султанские стражи - добьют великого визиря Махмуда-ага.

*

Засыпая, Мурад IV услыхал пушечную пальбу,

Глава четвертая

От непрерывной пальбы воздух звенел, дрожал, а может быть, это звенела и дрожала пустая, как пустой котел, голова. Божье небо, влажное, моросящее, нависло над злодейством, но люди сумели и тут отгородиться от бога, у них было свое небо, черное, смердящее: облака гари космами вздымались над горевшим Багдадом, пузырились столбы порохового дыма, их подпирали прыгающие на цепях пушки - вот уж псы так псы, в преисподней таких поискать.

Думать да горевать, страшиться и ждать смерти - с ума сойдешь: одно спасение - не видеть, не Слышать. Ткнут мордой в похлебку - хлебай, пхнут - топай, запрягут - тащи.

Жил Мехмед как во сне. Спрятал душу в коробочку и превратился в послушного ходячего чурбана - командиры на него нарадоваться не могли. А человеческого от Мехмеда одно осталось: смутная надежда, что когда-нибудь все это кончится.

И проснулся однажды Мехмед и чуть не заскулил по-псиному: душа из коробочки по капельке просочилась и на место встала.

Рожок заиграл тихонько.

Выскочил Мехмед из палатки: тишина, небо синее. Командиры на конях скачут, армия в полки строится. Опять загрохотали пушки, среди медного рева барабаны едва слышны, знамена и значки поднялись, и все пошло.

И что потом было - Мехмед толком и не видел и не понимал. Обливаясь потом, тащил он на горбу вместе с другими силачами огромную лестницу, со стен пылающими кусками падала смола. Лестницу поставили. По лестнице полезли люди. Очередь дошла до Мехмеда, но лестница вдруг отошла от стены, покачалась и, разломавшись, рухнула. Раздавленные люди орали, и Мехмед, не слушая приказа отходить, полез к стене и вытянул из груды тел того, кто орал больше всех, и попер его подальше от стены. Отходившие брели стадом, но навстречу им, сверкая оружием, со знаменами и лестницами шел новый отряд.

Оказалось, что Мехмед вытащил из свалки Хеким-ага, своего командира. За это Мехмеду пообещали награду, но не дали, покормили и отправили лезть на стену. И творилась жуткая эта кутерьма днем и ночью, шесть суток кряду, а на седьмой день Мехмед вдруг очутился рядом с дружком своим Му радом.

- И ты здесь! - обрадовался кожевник. - Не отставай от меня! - и, дождавшись очереди, полез на стену. За шесть дней и ночей боя он научился видеть и слышать, чуять опасность и быть опасным.

Из-за спины молоденького янычара Мехмед проткнул копьем перса, и янычар прыгнул на стену, зарубив еще одного защитника. Было тесно. Третьего янычар схватил за крашеную бороду, а саблей по шее, словно это была не голова - кочан капусты. Янычар поднял голову перса на вытянутой руке, и в тот же миг ему тоже снесли голову. Живое тело сделало несколько шагов, о оба войска - турецкое и кызылбашское - это видели. Янычар с головой в одной руке и с саблей в другой врубился в гущу кызылбашей.

Персы в ужасе отпрянули. Мехмед, пронзая их копьем, встал на стене, и турки из-за его спины потекли ручейком. Ручей скоро превратился в реку, река в наводнение, и наводнение это ухнуло со стен на город. Гордый город Багдад пал.

В пылу битвы Мехмед забыл о Мураде и потом искал его, но не нашел, зато Мехмеда нашли и вручили ему фирман на владение тимаром.

- Элиф, ты слышишь, голубка! - заорал Мехмед, потрясая кулачищами. - Я тимариот! И я буду сипахием!

- Дошла моя просьба, - сказал Хеким-ага. - Тебя наградили за спасение командира. Ты должен быть мне благодарен, и я бы на твоем месте отдал бы свою добычу.

- Бери! - бросил Мехмед к ногам Хеким-ага узел с награбленным. - Для Элиф у меня есть перстенек и золотые браслеты.

Над Багдадом стоял женский вопль: турки грабили.

От всеобщего грабежа на долю падишаха выпал чудовищный куш: 17 250 фунтов золота, 28 250 фунтов серебра, 200 фунтов жемчуга, 58 фунтов драгоценных камней, 1000 кусков лучшего шелка.

Послы Сефи I, явившись просить мира, поднесли турецкому падишаху 25 серебряных блюд, на которых лежали драгоценные камни, подарили сотню отборных рабов и триста лошадей: сто арабских, сто сирийских, сто молдавских. В ста китайского фарфора сосудах были поданы лучшие вина Персии.

Но какие драгоценности сравнятся с той жемчужиной, какую потребовал от послов победитель?

- Мне нужна Месопотамия с Багдадом и Басрой!

Начались переговоры, но переговоры эти Мурада не волновали: он получит то, что требует, чуть раньше или чуть позже.

Все его мысли были о доме. Дильрукеш, нежная, преданная Дильрукеш, золотое горлышко, алмазное слово, родила сына!

Радость к радости! Гонец от самой Дильрукеш прибыл в день взятия Багдада.

Бешено колотилось сердце, даже горло дергалось, но лицо у Мурада было тихое, отрешенное.

“О дражайшая Кёзем-султан, матушка-змея! Ты просчиталась. Твой сын вернется из похода на крыльях. У него есть наследник. О сын мой! Расти здоровеньким! Больное племя нынешних султанов должно выздороветь. Правят сами те, у кого ясная голова и упругие мышцы. Потому-то матушка, дражайшая Кёзем-султан, любит идиотов”.

И вдруг Мурад вспомнил о брате Баязиде. Оп так и встал перед глазами: румяный, веселый, хитрый… И тотчас погрезилась колыбелька: сыночек ручками-ножками сучит.

Ночью из ставки в Истамбул умчались гонцы: “Багдад взят! Во славу победоносного падишаха Мурада IV и великой Турецкой империи устроить в столице щедрый праздник и произвести салют. Суды приостановить, всех заключенных отпустить на свободу”. За гонцами в Истамбул той же ночью выехал бостанджи-паша. Султан Мурад поручил его скромности дело чрезвычайное и наитайнейшее.

Брат Мурада султан Баязид стоял у перечеркнутого толстыми решетками окна и слушал победоносную пальбу пушек. Братец взял Багдад.

А мог бы взять Багдад и Баязид, если бы он был там, а Мурад был бы здесь.

Кёзем-султан права - Баязиду надо остерегаться. Победы не возвращают здоровья, дни Мурада сочтены, надо уберечься от его гнева, и тогда…

Двери покоев распахнулись настежь. На султана Баязида шли немые. Убийство в день праздника победы! Будь ты проклят, кощунственный Мурад!

Вырваться - на половину Кёзем-султан… Она спасет…

Баязид опустил голову и руки. Он покорился судьбе. Немые приблизились… Расслабленная, легкая рука метнулась к ножнам немого - вот он, меч. Жаль, что короток.

Баязид пронзил двух из дюжины. Началась постыдная ловля человека. Он в кольце, но у него оружие. Он убивает, а немые не смеют зарезать его. Они обязаны его, принца крови, задушить.

Он убил четырех из двенадцати. Это все, что он смог сделать.

В тот же день были умерщвлены и два младших брата Баязида - Сулейман и Касим.

Султан Ибрагим, полумертвый от ужаса, слабоумный и болезненный, ждал своего часа в подземной тюрьме.

Немочь и глупость спасли его от смерти.

В разгар праздника пароду сообщили тяжкую весть: братья султана умерщвлены. Гремела музыка, гремели пушки, но песни обрывались на полуслове. Люди шарахались друг от друга. Начиналась весна, но было холодно и очень страшно.

Глава пятая

Бостанджи-паша предавался любимой утехе - кормил рыбок. Среди его рыб была одна - заморыш заморышем, и ему хотелось, чтобы рыбка догнала родичей. Он отвлекал стаю, а своей любимице пытался устроить отдельную кормушку - она мчалась за стаей. Проще было такую рыбку отсадить, но это нарушило бы правило той игры, которую затеял бостанджи-паша. И вот заморыш плавал кверху брюхом.

Бостанджи-паша сидел перед аквариумом, размышляя о судьбе. То, что он, Мустафа, столько лет уже занимает пост бостанджи-паши, - судьба. То, что бостанджи-паша, исполняя повеление падишаха, убил братьев падишаха, - судьба. Раб аллаха Мустафа в этих смертях не повинен. Прикажут Убить самого падишаха…

Мустафа-паша спохватился, ои не любил опасных мыслей.

Вошел слуга с маленьким, очень усатым человеком. Бостанджи-паша хотел закричать на слугу, который посмел без Доклада нарушить высокое уединение господина, но усатый человек указал слуге па дверь.

- Выйди! - Слуга стоял, преданно сверля глазами бостанджи-пашу. - Пусть он выйдет.

- Оставь нас, - приказал удивленный бостанджи-паша.

Усатый человек повернулся к двери, прикрыл ее и только

потом повернулся н бостанджи-паше. Усы исчезли, человек снял феску, рассыпались по плечам мужского костюма прекрасные черные волосы женщины.

- О валиде-султан! - воскликнул бостанджи-паша, падая на колени.

Кёзем-султан села возле аквариума, увидела мертвую рыбку.

- Какая жалость! Встань, Мустафа-паша, подойди!

Бостанджи-паша подошел.

- Какая жалость - умерла рыбка! - Кёзем-султан подняла на него черные глаза-пропасти. - Мои рыбки тоже… так же.

Бостанджи-паша снова рухнул на колени, припал к ногам Кёзем-султан.

- О! Я только раб.

- Встань! - голос Кёзем-султан взвизгнул. - Мурад возвращается из похода. Место великого визиря пустует. Пришла твоя очередь, Мустафа-паша, ты самый близкий падишаху человек… Я - первая из принесших тебе поздравление, великий визирь. Помни это.

Мустафа-паша молчал.

- Ты привык слушать, но теперь тебе придется говорить, великий визирь. Мне донесли новую поговорку: “Дни великого визиря считают на пальцах”.

Мустафа-паша опустил голову.

- Я пришла тебе сказать: ничто не вечно под солнцем,

- Да, госпожа! Ничто.

Они посмотрели в глаза друг другу.

- Ты сделаешь все, чтобы сохранить жизнь сидящему в заточении султану Ибрагиму.

- Я повинуюсь, госпожа.

- Талисман долголетия великих визирей в одном: умеют ли они видеть на локоть сквозь землю и на год в будущее.

- Да, госпожа.

- Если ты меня предашь Мураду, это будет означать: и новый визирь был слеп.

Бостанджи-паша припал к маленьким ногам валиде- султан.


*


Мастер Мехмед озирал просторы своего тимара.

Если когда-то камни росли в земле, как ныне растут деревья и травы, то Мехмеду достался самый урожайный тимар.

- Тут не то что земли, пылинки не найдешь! - искренне удивился Мехмед.

Камни были окатые, блестящие.

Мехмед, посвистывая, обходил свои владения и вдруг увидел осла. Облезлый, старый осел стоял в тени здоровенного камня, и вид у него был до того отрешенный, словно осел этот пребывал в молитве.

- Значит, ты и есть мои реайя! - захохотал Мехмед. - Ну, брат, трудись на славу. Через год приду и взыщу то, что причитается господину.

Ничто не могло расстроить мастера Мехмеда. Мастер Мехмед ходил в женихах.

Это известно всему белому свету - в Турции женятся ради свадьбы. И Мехмед хотел, чтобы у него было все по обычаю отцов.

За хорошую плату - что стоило мастеру кожевенного Цеха, тимариоту, вернувшемуся из победоносного похода, выкинуть из кошелька золотой - Мехмед купил услуги лучшей гирруджи Истамбула.

Гирруджи - женщина, выглядывающая невест. Гирруджи рыскают из бани в баню, врываются в дома совершенно незнакомых людей, сулят наслаждения рая и ада - кому что по вкусу, - влюбляют, охаивают… Без гирруджы никак нельзя! Кто же из турок женится без гирруджи?

Гирруджи, услуги которой купил мастер Мехмед, разумеется, пронюхала; Мехмед ходил с Элиф на богомолье в Мекку, - но она честно зарабатывала свой хлеб и побежала мыться в баню следом за Элиф, а из бани, взмыленная как лошадь, помчалась к изнывающему Мехмеду.

- Масхаллах! - закричала она ему в лицо. - Твоя Элиф - это Масхаллах!

Она должна была сказать именно так, но именно это и хотел услышать мастер Мехмед. Масхаллах - чудо божье! А Элиф - конечно же, чудо божье. Сердце у Мехмеда забилось с таким неистовством, что в глазах у него потемнело, и гирруджи пришлось побрызгать ему на лицо водою.

Мастер Мехмед попытался нарисовать себе образ более чарующий, нежели образ Элиф, но ничего не получилось.

Тем более что невесту свою наш тимариот не видел с того самого дня, как был объявлен женихом.

О, Элиф!

Она была не только изумительна, оиа была изумительна сверх всякой меры. У нее ни отца, ни матери, ни дядей, ни тетей, она была богата, и за нее не надо было платить агирлих. Агирлих - сумма денег, равная весу невесты. А ведь Элиф на полголовы повыше долговязого мастера Меххмеда. Кто же знает, сколько она весит? Возможно, первый муж ее помер именно оттого, что надорвался на агирлихе.

с- *

День свадьбы прибыл, как падишах прибывает в столицу из победоносного похода. Тимариот и мастер Мехмед, едва солнце достигло зенита, поскакал к дому невесты на белом, арабских кровехг коне. Копя должен дарить отец невесты, а так как отца у невесты не было, она сама подарила будущему супругу превосходного скакуна.

Дом невесты - нараспашку. Глядите, люди. Пусть дети ваши передадут своим детям всю правду об этой свадьбе, и правда покажется им сладкоречивой сказкой, ибо пышностью свадьба Элиф и Мехмеда напоминает морскую пену, величием - неприступные кавказские скалы, размахом - аравийскую пустыню, блеском - само святое солнце.

Народ теснился на женской половине дома невесты.

Подарки жениха были выставлены по обычаю за железной решеткой на дубовом столе, прикованном к полу, чтоб кого на грех не навести.

Мехмед дарил Элиф: серебряный столовый сервиз с чеканкой. Перстень с алмазом, серьги с рубином, браслеты с изумрудами. А надо всем этим богатством - диадема, которой цены нет. Золотые олени скакали на этой диадеме двумя стадами, друг на друга, к вершине, на которой сияло солнце. Копытца оленей - черные гранаты, в золотом диске солнца, в тончайших прорезях горели мелкие, удивительно подобранные и ограненные бриллианты, рубины, сапфиры, изумруды - настоящее солнце.

Диадему прислал Мехмеду на свадьбу его друг, ювелир молдавского господаря мастер Сулейман.

Народ теснился вокруг стола подарков, и вдруг клики, будто взорвалась бочка с порохом, - жених приехал.

Жених в поясе оса, в плечах вол. Грудь - барабаном. Руки тяжелые, толстые. Обнимет - обомрешь.

Жених направился в покои невесты.

- Масхаллах! - восхищенно заохали зеваки, но вдруг кто-то негромко, почти на ухо, сказал Мехмеду:

- Мне жаль Элиф. Какой увалень достался ей!

Мехмед быстро оглянулся. И бросил в сторону порицавшего из мешочка горсть серебра.

И обомлел:

- Мурад! Дружище! Ты все-таки пришел поздравить меня! Вот молодец! Ступай к гостям. Тебе первое место! Это говорю я, жених.

Мурад засмеялся.

- До чего же ты счастливый!

- О-о-о! - только и сказал Мехмед.

Мурада оттерли от жениха. А он, не обращая внимания на толчки, стоял и смотрел в спину Мехмеду. И тот обернулся, нашел его среди людей и поприветствовал, подняв над головой свои ручищи.

- Этот человек поделился со мной своей удачей. Все будет хорошо, если ему будет хорошо.

Так сказал Мурад себе с надеждой, он был пьян, ибо хотел придавить в себе тягостную тревогу - его сын, наследник, жизнь его, тяжело болел.


*

Башнеподобная Элиф, словно розовое облако, стояла на площадке второго этажа и ждала суженого.

Боже мой! Бедняжка испытывала все это во второй раз, ноничего не могла с собой поделать, не то чтоб разволновалась - окаменела. Мехмед взял ее за ледяную руку и провел в покои, где она должна была сесть на свадебный трон.

Мехмед вел свою Элиф за руку, не чуя земли под ногами. Посадил ее на трон, не смея даже к вуали прикоснуться - впрочем, все шло как надо, именно такое поведение и предписывалось законами церемонии. Но Мехмед был Мехмед, ему пора было удалиться из покоев невесты, а он не мог, его терзали сомнения, а вдруг - чем черт не шутит, а вдруг Элиф подменили? О эта проклятая розовая тряпка! И лица не разглядишь. Правда, Элиф была по-прежнему не мала… И все же Мехмед в отчаянии прошептал розовому чучелу, застывшему на троне:

- Ежели ты - Элиф, покажи мне пальчик!

Да, у них все шло по правилам. Мехмед почти месяц не видался с возлюбленной! Он бегал под ее окошко, и она, спрятавшись за шторами, показывала ему свой пальчик. Был он, этот пальчик, - знак любви, чрезвычайно смелый для турчанки.

О, Элиф! Она и теперь не была жестока с ним. Пальчик мелькнул среди розовых кружев. Мехмед, вполне счастливый, бросился вниз по лестнице, к друзьям, ожидавшим жениха на мужской половине.

В комнату невесты, давясь, падая, перелезая друг через друга, хлынули женщины.

Им нужно было посмотреть наряд, трон, диван - будущее ложе супругов.

Смотрины продолжались не менее четырех часов, Элиф сидела на своем троне, подняв с лица вуаль, не шевелясь. Все четыре часа! Лицезрейте!

На своем пиру Мехмед угощался на славу. И все же он был не совсем доволен. Мурад на пир не пришел. Появился теперь, а на пиру его нет… И когда хмель стал одолевать Мехмеда и он, думая о загадочном друге своем, разобиделся вконец, явились вдруг люди. Внесли два сундука.

- Наш повелитель, твой друг Мурад приносит в дар тебе, мастер Мехмед, - сказал тот, кто пришел с носильщиками, - эти два сундука. Один - тебе, другой - твоей жене. Наш повелитель приказал тебе быть счастливым. Он помнит о тебе.

Посланец поклонился пиру и тотчас удалился вместе с носильщиками.

Гости были озадачены, а Мехмед больше других. Вечный ученик улемов прислал два сундука подарков? Впрочем, надо посмотреть, что в этих сундуках.

Открыли - отшатнулись.

Для невесты - драгоценные материи, золотые украшения.

В сундуке для Мехмеда - воинские доспехи, сабля с рукояткой, усыпанной бриллиантами, полный набор инструментов кожевника (на каждом клеймо султана) и высокий кожаный мешочек с золотыми монетами.

Мастера, приглашенные на пир, ахи-баба, шейх, высокомерные и насмешливые, глядели на Мехмеда со священным ужасом. Они догадывались, кто был другом этого беспутного калфы, которому вдруг так стало везти.

Мехмед стоял неподвижно, глаза его расширились, словно он собирался объять одним взором все звезды неба.

Ахи-баба первым пришел в себя. Поднял кубок:

- За одарившего нашего товарища Мехмеда, за помнящего нас, кожевников, за все его благодеяние!

И тут раздался голос имама, зовущего на молитву.

*

Молитва закончилась. Путь жениху в гарем был свободен. Он бросился через двор на половину жены. Друзья мчались за ним, колотя его по спине кулаками и старой подошвой - от сглаза и скуки. Не дай господи заскучать в гареме!

В дверях его встретил его собственный евнух. Молча повел господина в комнату жены. Здесь его ждала старуха, которая по обычаю должна была помочь сближению супругов.

Как и полагалось, Мехмед разодрал на заждавшейся Элиф розовую вуаль, но лица так и не увидел. Элиф закрылась остатками вуали, а старуха вцепилась в руки Мехмеда и увела его на ковер молитвы. Мехмед пролепетал молитву, и старуха наконец оставила жениха и невесту с глазу на глаз.

Теперь, блюдя обычай, Мехмед должен был самым вежливым голосом спросить:

- Сударыня, будьте милостивы, объявите мне ваше имя.

А потом, узнав имя, произнести еще более пышную фразу:

- Сударыня, осмелюсь ли я поднять вашу вуаль и восхититься прелестями вашего личика?

И все эти просьбы нужно было повторять трижды, а потом одарить жену колечком.

Но вуаль была уже разорвана, и суженые наконец-то обнялись. Уставшая от церемоний Элиф заплакала, Мехмед целовал ее лицо, облепленное лепестками цветов и сверкающими звездочками. Турок, впервые увидав лицо своей жены, должен быть ослеплен блеском этого лица. Ведь утром, когда они рука об руку выйдут к гостям, гости по лицам их постараются определить: сошлись ли их звезды? Или разлетелись?

Вошла служанка. Принесла ужин: цыпленка, сладости, вино.

Потом принесла свечи.

И удалилась.

- Элиф, - сказал Мехмед, - нас осчастливил подарком сам падишах.

- Я уже слыхала об этом!

- Элиф, султан приказал нам быть счастливыми,

- Мехмед, я для тебя готова стать морем, а когда море наскучит тебе, я стану ручейком. Мехмед, ты - мое солнце!

Их звезды, слава аллаху, сошлись, и не сегодня!

Глава шестая

Мурад IV пригласил всех своих высших военачальников на совет.

- Пока не забылся звук победной трубы, пока мышцы на ногах воинов не одрябли от сидения на коврах, готовьтесь в поход. Азов - бельмо на нашем глазу. Это наш позор.

- Великий падишах, наше ослепительно сияющее солнце! - воскликнул Дели Гуссейн-паша - правитель Силистрии. - Прикажи мне, и я один разгоню казачью шайку.

- А что, если я и впрямь последую твоему совету? - спросил Мурад и брезгливо покривил губы.

- Я готов! Я счастлив! - восклицал Гуссейн-паша, но Мурад ушел в себя и не слушал.

Наконец он медленно обвел глазами все свое воинство, поглядел на каждого.

- Если кто из вас думает, что Азовский поход - прогулка, тот не воин, а брехун. Место ему - среди меддахов.

- Великий государь! - возразил новый визирь Мустафа- ага. - Донские казаки одиноки, русский царь боится войны и не пошлет на помощь Азову ни одного воина.

- Было бы лучше, если бы он их послал. Это был бы предлог сразу же вслед за Азовом взять и Астрахань… Впрочем, речь сейчас идет не о наших устремлениях, а о том, чтобы вы, победители кызылбашей, знали: русские, как и мы, турки, не умеют воевать правильно. Казаки живут по притче: “День мой - век мой, хоть жизнь собачья, да слава казачья”.

- О великий из великих! - выступил вперед Пиали-паша, командующий флотом. - Я совсем недавно в устье Кубани ловил казаков и душил, как цыплят.

- Потому я и долблю вам: будьте осторожны! - Мурад вскочил с трона, он орал: - Выкиньте из головы всех этих цыплят и щенят!.. Я иду под Азов со всей силой, со всем флотом, конницей, пушками и со всем пешим войском. Война с русскими - испытание испытанным! Повелеваю: во всех войсках провести учения. Выступаем весной.

К падишаху приблизился начальник черных евнухов, что- то пошептал и отшатнулся.

Лицо Мурада умирало на глазах. Закрытые глаза, белое- белое лицо, прикушенные губы и струйки крови из-под белого клычка, острого, торчащего, как у мертвеца.

- Умер наследник…

Ни шороха, ни шепота.

- Всех врачей и лекарей задушить! - сказал падишах.

*

Мурад отошел от всех дел и затворился в покоях пьяницы Бекри.

Дни февраля истекали, пора было собираться в поход, но Мурад никого не подпускал к себе.

В отчаянии великий визирь Мустафа явился за советом к Кёзем-султан. Кёзем-султан слушала Мустафу из-за решетки. Так ей было удобней. Она разглядывала одутловатое, с бычьими глазами лицо визиря и не мешала ему выговориться до конца. “Пора бы падишаху заняться делами,- жаловался Мустафа, - вновь приобретенные земли в Месопотамии ждут хозяев. Как быть с Венецией? Мир заключен, но надо использовать передышку в войне на море для создания могущественного флота. Господарь Молдавии Василий Лупу сообщает: московский царь шлет в Азов оружие и хлеб, но, с другой стороны, Москва готова заплатить большие деньги и вернуть город, лишь бы султан не ходил под Азов войной”.

- Что делать? - вопрошал великий визирь в отчаянии. - Без воли султана многих дел решить невозможно! Уже весна, пора начинать поход, сегодня первое марта!

- Сегодня первое марта! - двери разлетелись, словно бабочки крыльями взмахнули. - Сегодня первое марта, и вы запомните этот день!

Перед испуганным Мустафой, покачиваясь, стоял Мурад IV.

- Где матушка?

- Султанша-валиде здесь! - указал почтительно Мустафа-ага на решетку.

Мурад оттолкнул великого визиря, вцепился в витиеватое дерево решетки.

- Мама, мы пропали, Бекри не может больше выпить ни единой капельки!

Руки у Мурада разжались, и он рухнул на пол, мягко и тихо, словно у него не было костей.

- Ни полкапельки!

Он лежал на полу, и Мустафа думал, что лучше всего уйти, но уйти было нельзя: как на это посмотрит Кёзем-султан? Мурад встрепенулся, проворно поднялся, уставился на решетку.

- Ты слышишь меня, ведьма? Аллах отвернулся от меня! У меня нет больше Бекри! У меня нет сына! И я хочу… - Он засмеялся вдруг. - Тебе никогда не угадать, чего я хочу…

Он опять подошел к решетке и в дырочку стал шептать, захлебываясь от счастливого, ласкового смеха:

- Я хочу, чтобы все поколение Оттоманское истребилось, ибо я, - он смеялся, смеялся, - не могу собою оное продлить…

Мурад вдруг оттолкнул брезгливо от себя решетку, сплюнул длинные пьяные слюни и пошел прочь, возле Мустафы он остановился, взял его руками за голову, притянул к себе и поцеловал в лоб.

- Так целуют покойников, - сказал он ему. - Я вас всех убью.

И скрылся за дверьми.

Из-за решетки прозвучал властный спокойный голос:

- Великий визирь Мустафа-ага, поставь к подземной тюрьме, где сидит султан Ибрагим, сын мой, самую надежную и самую преданную тебе охрану. Турции грозит опасность - остаться без царя. Ступай!

*

Мурад добрался до покоев Бекри.

- Где ты, Бекри? - звал он своего верного друга. - Ах, ты от меня прятаться выдумал? Вылазь! Не то прикажу задушить!

Ползал на четвереньках по комнате, заглядывал под подушки и в кувшины.

- Ты так и не сумел выпить все вино, Бекри! - сказал Мурад, потрясая возле уха сосудом с вином. - Я за тебя выпью винцо, дружище! Пусть дорога на небо будет для тебя нетряской.

Приложился к горлышку, не пилось - стал хлебать.

- Стража!

Начальник стражи явился.

- Приведите ко мне брата моего Ибрагима!

- Сейчас, государь!

Мурад вытащил из ножен саблю, попробовал большим пальцем лезвие.

- Годится.

Спрятал саблю под подушку, поставил возле себя сосуд с вином и стал ждать Ибрагима.

- Они меня не проведут, - говорил он вслух, - я его убью сам. Гнилому дереву конец. Ни одного корня не останется.

Начальник стражи не появлялся.

Мурад не знал, что посланные за Ибрагимом задержаны сильным отрядом личной стражи великого визиря Мустафы.

Мурад не забыл своего распоряжения, но он вдруг догадался - убить Ибрагима мало, - нужно уничтожить все. Как уничтожить все, Мурад не знал, но он все-таки потребовал к себе селбанов, с которыми охотился на курильщиков табака.

- Стемнело? - спросил он их.

- Да, государь!

- Сегодня будет такая ночь, какой вам не снилось. Возьмите факелы.

*

В полночь Истамбул запылал.

Мурад глядел на пожар из своего сада.

- Вина!

Янычары пили, и он пил. Пламя, охватившее город со всех четырех сторон, вздымалось к небу. Даже здесь, в Серале, вдали от пожара, был слышен треск горящего дерева.

Мурад приказал потушить все огни во дворце, чтоб лучше видеть.

Прибежал великий визирь.

- Государь, нужно послать на пожар армию, иначе Истамбул сгорит дотла.

- Выпей!

- Я не пью, государь!

- Ну и дурак. Ты посмотри, какой вид… Ночь, а светло… Ни одному трезвеннику во веки веков не удавалось превратить ночь в день и не удастся.

Мурад возвел глаза к небу.

- Ты видишь меня, Бекри? Ты видишь меня, сынок? Я пью за ваше вечное блаженство.

Он опрокинул в себя еще один кубок вина и вдруг почувствовал, что в нем вспыхнула капля раскаленного металла, она разрасталась в нем, она растягивала его, и весь мир тоже растягивался, накалялся до ослепляющей белизны, и наконец вспыхнул взрыв, но грохота развалившегося мира Мурад уже не услышал.

Падишах лежал у ног великого визиря.

- Лекаря! - крикнул начальник янычарского отряда.

- Все лекари задушены по приказу Его Присутствия, - великий визирь сел на корточки и взял султана за холодеющую руку. Пульса не было.

*

- О аллах! Я исправно совершаю намаз! Пощади! Я весь перед лицом твоим! Я невиновен!

Султан Ибрагим ползал по зловонной своей яме, не зная, куда ему спрятаться. Какие-то люди с факелами, размуровывая темницу, ломали кирпичи.

Крошечное окошко, через которое Ибрагиму опускали хлеб и воду, через которое стараниями матери ему нашептывали о важнейших событиях дворцовой жизни, с каждым мигом ширилось.

Опустилась лестница. Ибрагим забился в угол.

Над ямой склонилось одутловатое лицо, страшное от колеблющегося огня факелов.

- Ваше величество, с вами говорит ваш великий визирь, выходите! Падишах Мурад IV скончался.

Ибрагим сидел как мышка. Может быть, его не заметят? Покричат, покричат и уйдут. А дырку в тюрьме он сам заделает.

В яму спрыгнули янычары, подхватили султана Ибрагима на руки и вынесли из темницы. Он успел укусить кого-то за руку, но его даже не ударили.

Ибрагим встал перед людьми на колени. Людей было много, все в драгоценных одеждах, янычары с факелами…

- Не убивайте!

- Ваше величество! - сказал тот, кто называл себя великим визирем. - Мы пришли просить вас занять престол.

- Что? - Ибрагим, все еще стоя на коленях, заметался. Рыдая, выкрикивал слова мольбы, целуя после каждого слова землю. - Мурад IV есть и будет повелитель правоверных! Один Мурад! Никто ненаказанно не должен признать иного!

Султана Ибрагима подняли, держа за руки, но он порывался встать на колени, твердил о повелителе Мураде и просил пощады.

К темнице явилась Кёзем-султан.

- Свершилось, сын мой! - Она поклонилась ему и поцеловала ему руку. - Отныне падишах империи - султан Ибрагим.

- Не верю, - залепетал Ибрагим, - зачем вы смеетесь над несчастным узником? Зачем я вам нужен? Зачем вам жизнь моя? Я никому не мешаю.

- Покажите ему тело брата! - приказала Кёзем-султан.

- Нет! Нет, нет, нет, нет, неее-еет! - твердил султан Ибрагим, покуда его вели в Сераль, где лежало тело падишаха.

Увидел Мурада и замер, замолчал, глаза придворных искали на его лице радость, а он задумался вдруг, и на лбу его выступила испарина.

Ибрагим сам выносил тело брата в приготовленную усыпальницу.

Вернувшись в Сераль, попросил великого визиря - Мустафу он признал за своего, а остальных побаивался:

- Дайте мне поесть.

- Ваше величество, вас ожидают в бане! Вам надо переодеться.

- Я вымоюсь, но только дайте хоть что-нибудь!

Слуги принесли фрукты и сок.

Потом была баня, легкий ужин, и наконец султана окружила розовотелая стая наложниц.

- О аллах! - воскликнул Ибрагим, погружаясь в мягкий, душистый сон.

На следующий день его посвятили в падишахи. Страх и удивление были на его лице. Он был покорен и тих. Вся придворная знать и все чиновники Дивана остались на своих местах.

Вечером в своих покоях Кёзем-султан пела греческие песни.


Книга четвертая

НОВЫЙ ПАДИШАХ Глава первая

И когда когти коснулись его горла, он закричал, как заяц, и проснулся. О, аллах! Солнце. И ночь миновала, и он уже не беглец, которого хотят убить, он - падишах, который сам может убить кого только ему вздумается. Но каждую ночь он убегает. Его преследует мертвый Мурад. Синий, он лежит на воздухе, как на земле, и носится за ним, вытягивая мертвые губы. Он пытается дунуть Ибрагиму в лицо. Его мертвое дыхание смертоносно. Всю ночь Ибрагим дворцовыми переходами пробирается к своей спасительной яме, но у входа в темницу сидит мать, Кёзем-султан. Лицо у нее светлое и прекрасное, как луна, но снизу, от темной земли, Кёзем-султан поднимает неразличимые во тьме черные руки с ногтями и целится схватить его за горло. И все это - каждую ночь.

- Что повелитель миров желает? - Это добрый, тучный главный евнух, он словно бы чует, когда падишах проснется, и всегда тут как тут.

- Поесть бы, - Ибрагим виновато улыбается.

Ему всегда хочется есть, даже когда он отваливается от стола. Он так долго был голоден в своей яме, и теперь ему хочется есть.

- Убежище веры, солнцеликий падишах, позвать ли на трапезу вашего величества музыкантов, поэтов и придворных?

- Я буду есть один!

Ибрагим вскакивает с ложа.

- Один!

Пиршество ожидает его в соседней зале, там выставлено не менее сотни блюд.

Когда в первый раз его спросили, что он пожелает, и перечислили кушанья, Ибрагим, обливаясь слюной, потребовал подать все сразу.

Три месяца назад несчастного узника вытащили из ямы и в спешке бросили на алмазный трон самой великой империи мира. Слава аллаху, волнений не случилось. У империи одна забота - была бы голова, а какая она - не все ли равно. Чем меньше идей в этой голове, тем спокойнее.

Ибрагим вбежал в комнату пиршества и нетерпеливо поглядел на слугу, который с торжественной медлительностью закрывал двери. Ибрагим затопал ногами:

- Закрывай же, ты!

Дверь затворилась. Ибрагим встал на четвереньки и начал есть с первого блюда. Это было нечто воздушное, сладкое, освежающее рот. Ибрагим, подгоняемый голодом, опустошил блюдо. Сладкого ему не хотелось, но искать в этом обилии чаш и блюд соленое и острое у него не хватило бы терпения. Он повернулся на другую сторону и оказался перед миской с жирной похлебкой из баранины. Взял миску в руки, выпил жижу, а глазами уже искал, что же съесть потом. Оставил миску, ухватил правой рукой курицу, левой зачерпнул горсть халвы. Он был уже сыт, но он не мог оставить блюда нетронутыми.

Он пополз посредине скатерти, черпая, прихлебывая, глотая и посасывая, пока не дошел до другого конца залы. Здесь он лег, не в силах пошевелиться. Голова кружилась, живот разрывался от тяжести. Подташнивало и стошнило, но падишах даже отодвинуться от лужи не имел сил. К ужасу, двери покоев распахнулись, и в комнату вошла мать, Кёзем-султан. И не одна, со своей служанкой Фатимой. Кёзем-султан змеиными глазами, немигающими, неосудившими и непожалевшими, посмотрела на Ибрагима и что-то тихо сказала Фатиме. Та тотчас вышла. Дверь снова распахнулась, и вбежали немые. Ибрагим, закатывая глаза, чтобы лучше видеть, углядел, что это немые, взбрыкнул ногами, что-то пропищал и обгадился. Но немые подхватили его, посадили к стене, чтобы не упал, а другие принесли зеркало и поставили перед ним.

- Ваше величество, посмотрите на себя, - услышал он голос матери.

Он разлепил глаза и посмотрел. Перед ним в золотом халате сидел человек-пузырь. Лицо как плесень; оно не лоснилось от жира, оно распухло, даже лоб распух, и между бровями свешивался жировой мешочек.

- Господин, пощадите нас! -сказала Кёзем-султан. - Когда вы забываете о своем здоровье, вы забываете о благополучии всех наших бесчисленных подданных…

Кёзем-султан махнула рукой, и слуги исчезли. Она подошла к нему, наклонилась.

- Я не позволю тебе обожраться. Ты понял? Больше ты в одиночку есть не будешь.

Она ударила в ладоши. Вошел главный евнух.

- Кизлярагасы, прикажи обмыть владыку мира и пригласи к нему наложниц. Я запретила ему есть в одиночку. Запомни это, Кизлярагасы.

Наложницы влетели, как стая стрекоз. Это была первая сотня. Девушки под томную, тихую музыку стали медленно кружиться перед полумертвым от еды падишахом. Их покрывала задевали Убежище веры, он вдруг, отмахнувшись раз-другой, как от мух, поднялся, пошатываясь, распахнул руки и начал хватать женщин, сдирая с них и без того прозрачные одеяния. Остановившимися глазами он рассматривал голое юное тело, и всякий раз отталкивал наложницу, и наконец закричал нечто бессмысленное, затопал ногами:

- Других!

Влетел новый букет дрожащих разноплеменных девушек. И опять все то же. Падишах хватает, срывает одежды и уже ничего и никого не видит.

Ваше величайшее величество, - Кизлярагасы осторожно подходит к Ибрагиму, - мы, ваши слуги, собрали для вас первых красавиц от каждого народа… Это горько признать, но красоты, достойной вашего ослепительного царствования, не существует… Теперь я могу предложить вам только одну несчастную женщину; я купил ее беременной на невольничьем рынке, но она, родив сына, стала еще прекраснее. И это все. Больше мне вам показать некого.

- Есть кого! - Ибрагим высунул язык и покрутил хитрыми, плавающими глазами.

- Есть, есть, - сказал он шепотом, подмигивая и подхихикивая. - А эти-то?

- Эти?

- Наложницы Мурада.

- Наложницы Мурада? - повторил озадаченный Кизлярагасы, - Но закон не позволяет приближаться к ним.

- А я - падишах?

- Вы светлейший из светлых!

- Тогда пусти меня к ним!

- Желание падишаха - превыше закона. Следуйте за мной.

Евнух идет на черную половину Сераля, где прозябают отставные жены и наложницы бывшего правителя миров.

Так вот чего желал Ибрагим! Он боялся, что его обманывают, что ему показывают не самое лучшее, потому что он падишах из ямы. Он хотел того, что было у истинного падишаха.

“А может, это месть Мураду?” - подумал Кизлярагасы.

- Я этому синему мертвецу хочу насолить! - сказал Ибрагим, рывком останавливая главного евнуха и заглядывая ему в лицо бегающими глазами. - Ты это можешь уразуметь?

- Могу, ваше совершенство!

- Тогда веди! Веди, веди меня!

Женщины были заняты работой. Теперь они должны были сами кормить себя, Они вышивали.

- Ваше величество, эти женщины - наложницы султана Мурада.

- Эту! - закричал Ибрагим, останавливаясь перед Дильрукеш.

Дильрукеш закрыла лицо чадрой и склонилась перед падишахом в низком поклоне.

- Открой лицо, ибо ты мое солнце! - вскричал Ибрагим и потянул чадру. - Кизлярагасы, переведи Дильрукеш в прежние покои.

- Нет! - сказала Дильрукеш.

- Желание падишаха - превыше закона. Не бойся, ты будешь первая из первых.

Ибрагим сорвал чадру, но Дильрукеш отскочила.

- О, звезда моя, не будь ко мне жестока! - Падишаху нравилось упорство. Он засеменил к красавице, по-утиному переваливаясь толстым телом, и увидал кинжал.

Удостоенные ложа падишаха носили кинжалы. Ибрагим видел прямую, закостенелую в ненависти руку и в этой руке - тусклое, холодное тело кинжала.

- А-а-а-ай! - закричал Ибрагим и бросился по Сералю к себе, в свою постель, под одеяло: - Сон наяву. А-а-а-ай!

Падишах не успел добежать до постели одного шага, его хватил удар.

Глава вторая

К молчаливому неудовольствию приглашенных, их собрали в учреждении, которым управляла валиде-султан. Правда, сама Кёзем-султан была за шторами золоченого балкона, но она не только слушала наипервейших отцов империи. В этом собрании, где хозяйничала женщина, не осмелился не быть даже сам великий визирь Мустафа. Он прибыл к Кёзем-султан вместе со своим помощником кетхуды-беем. Были здесь и великий муфти Яхья-эфенди, возвращенный из ссылки, и янычарский ага, и меченосец Ибрагима Жузеф, Пиали-паша - командующий флотом, верховные судьи Румелии и Анатолии, правитель Силистрии Дели Гуссейн-паша трое из четырех ич-ага, ближайших людей падишаха в его внутренних покоях: второй по значению казначей, хранитель тюрбана и молитвенного коврика падишаха, третий по значению главный хранитель кладовых, имевший право докладывать свое мнение, отвечавший за кухню и приготовление напитков для падишаха, четвертый - постельник.

На этом сборище был даже искамле-ага, обязанный подставлять падишаху скамеечку, когда тот садился на коня. Через этого слугу возвращались все жалобы и доклады, не удовлетворенные падишахом.

Но в собрании не было Кизлярагасы Ибрагима, первого ич-ага, ибо он - глаза, уши и слова Ибрагима, который ныне не видит, не слышит и не говорит. Дни падишаха сочтены, и соответственно сочтены дни главного евнуха.

- Войска, собранные для похода на Азов падишахом Мурадом, да будет имя его в веках, томятся бездействием. Бездействие понуждает к грабежам все тех же реайя, которые от безысходности бунтуют.

Так сказал великий визирь Мустафа.

- Надо немедленно, пока еще не упущено время, выступать! - откликнулся воинственный меченосец падишаха Жузеф. - Если мы промедлим, казаки получат помощь от русского царя, который тоже пока выжидает. Получив эту помощь, казаки захватят и Кафу, и Темрюк, и Бахчисарай.

- Что думают остальные? - спросил великий визирь. Правитель Силистрии Дели Гуссейн-паша покашлял.

- Что думает паша Силистрий?

- Я думаю, что Жузеф слишком молод. Он боится казаческого войска. А войска нет - есть шайка разбойников. Я один могу разгромить эту шайку. В любой указанный мне срок, хоть теперь, хоть через год.

Хранитель казны заволновался.

- Нельзя ждать год! Казна не бесконечна. Мы не можем платить войску за бездеятельность.

- Первая победа падишаха - есть его победа над врагами ислама, - сказал великий муфти Яхья-эфенди, - Падишах болен, но это не значит, что больно государство.

От золотого балкончика отделился неприметный дотоле слуга.

- Валиде Кёзем-султан сообщает Величайшему совету мудрых, что у падишаха есть сын.

Экая новость, все знали, что до заточения в яму Ибрагим имел наложниц и одна из них родила ему сына. Татарские ханы поступали с такими детьми просто; отсылали их к черкесам, где из них воспитывали воинов.

Среди походов и пьяного угара падишах Мурад забыл об этом весьма важном обстоятельстве. А напомнить ему побоялись. Наложницу и ее сына прятала на самый крайний случай сама Кёзем-султан. Стоило Ибрагиму взойти на престол, как вдруг оказалось, что у него есть жена и есть наследник.

Правда, Ибрагим любовью свою первую жену не дарил, однако это ей не мешало оставаться первой женой и носить титул валиде-султан.

Итак, напоминание о наследнике не поразило, но все задумались. Куда клонит Кёзем-султан? И тут наконец открыл свои карты визирь Мустафа. Он должен был возглавить поход под Азов и уже получил от падишаха свой военный титул сердар-и-экрем.

Мустафа-паша сказал:

- На нас на всех ляжет грех, если мы теперь пойдем под Азов и возьмем его. Поход во время болезни падишаха - умаление его славы.

Слуга, стоявший возле золотого балкончика, сделал шаг и объявил:

- Валиде Кёзем-султан благодарит всех за верность ее сыну, блистательному падишаху Ибрагиму, благодарит за честную службу и заботу о благе империи. Валиде-султан благодарит также всех мудрейших мужей за благоразумие, ибо высказана счастливая мысль отложить войну. Большую часть войска следует распустить, но не все - аллах милостив, однако верные войска могут потребоваться для укрепления империи изнутри.

Мустафа-паша был рад услышанному, но ретивое кипело:

“Эта старая баба скоро будет указывать ему, великому визирю. Пережила всех своих детей и собирается править страной от имени внука… Впрочем, падишах Ибрагим не умер…”

*

Главный евнух после великого визиря и великого муфти - третье лицо империи. С воцарением падишаха Ибрагима третий стал первым: Ибрагим слушал и слушался Кизлярагасы.

Кизлярагасы никому не делал худого, никого не подсидел, хотя никому и не помог, никого не притеснил и не обидел, хотя и не возвеличил никого, его можно было бы считать безобиднейшим, несчастным существом, но выходило так, что все его боялись. Брать взятки Кизлярагасы не мешает, но сам не берет. У главного евнуха даже дворца собственного нет.

Придворные не понимали, что его дворцом, крепостью, войском были деньги. Теперь, когда империя жила по его слову, он, как молодой полководец, бросающий всю армию со всеми явными и тайными резервами на поверженного врага, пустил в дело все свои тайные миллионы до последнего пара.

Золото - магнит для золота. Только ведь в чью сторону перетянет? Но у главного евнуха каждая монета на веревочке.

Дворца у него, правда, не было, но был дом и сад.

От дворцовых и государственных забот главный евнух спасался здесь, на зеленой окраине Истамбула. Единственной привилегией усадьбы был ручей среди заросшего сада. Над истоком евнух приказал поставить беседку. Он больше всего на свете любил смотреть на чудо рождения потока.

Алмазом этого дома теперь была Надежда. Она растила здесь сына меддаха, кровиночку свою! Она была полной хозяйкой дома и слуг, ибо главный евнух изволил в свободные часы нянчить мальчика с нежностью, какая не всякой матери дана.

Надежде не дозволялось только одного: кормить сына грудью.

- Для этого есть кормилица, - сказал ей раз и навсегда главный евнух. - Твой талант и твое назначение - быть прекрасной.

Сегодня господин явился как черное облако. Задумчив, тих и неприметен, но все в доме понимали - до грозы недалеко. Кизлярагасы отказался от еды и сразу ушел в беседку, глядеть, как вновь и вновь, не уставая, рождается поток.

Надежда осмелилась принести господину кофе и кальян: теперь это не преследовалось.

- Посиди со мной! - сказал евнух.

Она села на краешек ковра, опустив глаза, вся в себе, в своем, эта тонколикая, расцветшая русская женщина. Она была для него такой же загадкой, как ручей, кроткая и никакой силой не сгибаемая, святая простота и умница, да такого ума, что сама Кёзем-султан задохнулась бы от ревности.

Вот и теперь подняла глаза и увидела, что Кизлярагасы смотрит на нее, замерев сердцем, и, не двигаясь, не пошевелившись даже, заметалась, предчувствуя то, что судьба уже решила за нее.

Кизлярагасы оттого и затосковал, что она посмотрела на пего и все угадала. И была его тоска как старая рана, занывшая перед дождем. Надежда не хотела покидать его дом и его, несчастного, ничтожного, оскорбленного людьми человека.

- Я принес тебе платье, - сказал он. - Такого ты никогда еще не надевала.

Она улыбнулась ему, но - как? Он чуть не подскочил: она его ободряла.

- Принеси мне фруктов!

Она не пошевелилась, и он сказал:

- Завтра я отведу тебя в Сераль. Не бойся, падишах очень болен.

- О, господи! - только и сказала Надежда, сказала по- русски. И такая усталость коснулась ее лица, легла на плечи ее, что плечи поникли, и сама она как бы увяла, словно сорванный мак.

Кизлярагасы поспешил свой бесценный цветок опустить в воду.

- О, моя госпожа! - Он сказал так, не оговорившись. - Я клянусь: твой сын, ставший моим сыном, в свое время взойдет над империей, как восходит над землею солнце! А потому будь мудрой: терпи. У тебя нет прошлого, к чему бы ты могла вернуться, но у тебя есть будущее, и я воспрянул с тобой. До тебя мое прошлое - это красный туман, а мое будущее - только черная тоска. Но теперь и у меня есть будущее - наш сын… Еще раз говорю тебе - падишах очень болен. Ты должна его выходить. Если он умрет - у нас не будет будущего.

Она плохо слушала, но она все поняла: ее сыну грозит опасность. И еще ей запали в душу слова: “У тебя нет прошлого, к чему ты могла бы вернуться”.

*

Ей вспомнились рязанские луга, зеленые-презеленые, покрытые теплой, не успевшей убежать в реку, медленно просыхающей весенней водой. Косогорчики, усыпанные, как веснушками, золотыми цветами одуванчиков. Им бы одно - превратиться в пушистый шарик, который, как время придет, разлетится от ветра. Перышки полетят куда понесет. Невесть в какую сторону, далеко ли, близко ли? Она тоже вот - пух одуванчика, брошенный через синее море.

Закричал, завозился ребенок. Она кинулась в комнаты. И замерла на пороге, глядя, как сын, растряся путы и пеленки, тянется ручками и задирает ножки.

- Турчонок ты мой! - по-российски заголосила Надежда.

Она прижала мальчишечку к груди, и тот, затихая, стал искать ртом сосок.

- Щас, щас! - заторопилась, вся пылая и дрожа, Надежда. - Щас, Ванечка, щас!

Имя ему было дано Муса, но она про себя называла его Ванечкой и теперь, в лихорадке, никак не могла достать грудь из-под глухого, нарядного платья. Она, трепеща и торопясь еще сильнее, положила заверещавшего мальчишечку в колыбель, сбросила через голову платье, и вот слюнявень- кий ротик больно сжимает сосок. А молоко уже давно перегорело и иссякло.

- Господи! Хоть бы капельку! Ванечке! Русского молочка!

Вбежала в комнату кормилица, всплеснула руками, увидев свою хозяйку в таком виде. Схватилась за мальчика, а Надежда не пускает. Всего, может, секундочку не отпускала, а потом - поникла и отдала.

Тут уж другие служанки примчались, но Надежда опамятовалась.

- Что глядите? Подайте новое платье, какое принес мне Кизлярагасы.

Вечером Надежда уже сидела у изголовья разбитого параличом падишаха.

Падишах косил на нее левым здоровым глазом, правый был закрыт, и из этого здорового глаза у него текли слезы. Надежда отирала распухшее лицо больного, шептала непонятные, но ласковые слова, и падишах засыпал.

Глава третья

Колокола всю свою медную, посеребренную радость вызванивали до последней копеечки, а потому чудились золотыми.

Георгий влетел на монастырский холм, из-под руки оглядывая в весенней горьковатой дымке город Яссы - столицу многохитрого волка, господаря волка, ибо Лупу - волк.

В сиреневой дымке, поднявшейся над землей, сияли золотые купола и пробивались к небу каменные ростки башен и шпилей, но увидал все это Георгий в один пригляд. Конь задрожал, захрапел, попятился, приседая на задние ноги.

- Господи, помилуй! - воскликнули за спиной подоспевшие казаки, и только теперь Георгий увидел то, что было перед ним, - столб с перекладиной, веревка, а на веревке - мертвяк. А пониже - другой столб, а там третий, и видимо- невидимо таких столбов вдоль дороги до самого города.И ни один из них не пустовал.

Все сорок казаков, приехавших за тысячу верст поздравить господаря с молодой женой, теснились на холме в страхе и смятении: то ли поворачивать, пока голова на плечах, то ли подождать да разузнать хорошенько, что такое приключилось в богатом городе Яссах.

- Господь милостив, поехали с божьим именем на устах! - так сказал ехавший среди казаков старец-монах, посол московского царя грек Арсений.

- В проруби воду не пробуют, однако и не лезут в нее, коли время для иордани не пришло, - пробубнил Худоложка.

- Это гайдуки, - сказал монах. - Господарь Василий Лупу дал обет перевести разбойное племя. Эти пойманы и повешены, дабы не могли испортить свадьбы господаря с черкесской княжной.


Глава четвертая

Свадебный пир шел уже вторую неделю.

Княжна, по обычаю своей страны, первый день стояла в комнате невесты на серебряных ходулях-туфельках в пол- казацкого седла высотою, в прекрасных, с рукавами-крыльями, одеждах, придуманных в горах Кавказа.

Ее муж был немолод, но он был государь, а в детстве она любила сказки о заезжих принцах. Сказка обернулась былью. Да ведь и то, не в гарем угодила, а стала женой - единственной - христианского православного царя, на земле которого горы и долины, города и виноградники. И виноградари, и золотое вино, и лучшее вино - зеленое, из лучшего котнарского винограда. Его нельзя перевозить. На четвертый год выдержки оно становится крепким, как взрыв пороховой бочки, и чем оно старее, тем зеленее. Здесь каждый сорт вина превосходный: грыса, бербечел, фрункуша, бусуен, пе- лин…

А потому и пляшут здесь быстрее, чем бежит по сухой степи огонь, поют, забывая все горести, все грехи, совершенные и которым еще предстоит отяжелить душу.

У княжны были черные, сверкающие, как черный алмаз, глаза, белое, тронутое румяностью восхода лицо, шелковое море черных прямых волос и нездешняя, простенькая, как полевой цветок, который не боится быть таким, каким он родился, улыбка.

Василий Лупу, седой висками, усами, но сильный, большой, смеющийся, в счастье шел в тайник к своим сокровищам, и он не мог не разделить с княжной этой страсти своей, этой тайны, великого своего волшебства, которое удержало его у власти больше двадцати лет.

Княжна обрадовалась блестящим камешкам, как сказке. Она сначала боялась дотронутся до всех этих чудес, и Лупа взял тогда пригоршню изумрудов и пересыпал княжне в тонкие ладошки-лодочки. Она стала играть каменьями и жемчугом, глядеть через них на свечи, ловить свободной рукой длинные огни-мечи, летящие из бриллиантов. И потом, отложив игрушки, княжна таким долгим, благодарным взглядом одарила господаря, что он понял - княжна будет верна ему, даже если его и на свете не будет. И он, мудрый и мудреный человек, понял: не ради камешков эта верность, не потому, что судьбой княжна теперь в доле, а потому, что она приняла со страстью и эту тяжкую тайну, это бремя - быть хранителем и накопителем чудес земных и рукотворных, она разделит все, что ни пошлет судьба Лупу и ей, стало быть…

Он сказал:

- От московского царя прибыл посол с подарками, а с послом приехали донские казаки, у которых есть свои подарки. И что бы ни привезло это посольство, я дарю тебе. В твою казну.

- Спасибо, князь, - склонила голову княжна. - Это будет мое, но пусть это будет и твое.

Ей тоже хотелось сделать мужу подарок, и она спросила:

- Не изволит ли государь посмотреть танцы джигитов и девушек моей страны?

С княжной прибыла сотня джигитов и полсотни служанок.

- Я буду счастлив, государыня, посмотреть танцы и послушать песни твоей родины. Давай на этот праздник пригласим московского посла и казаков.

Танцевали черкесы па носках, танцевали черкешенки-черешенки. Черные, до полу, платья, шитые золотом и серебром, рукава-крылья черные, расшитые таинственными знаками, а из-под черного розовый, как утренняя нежность, шелк подкладки. Плыли девушки, словно прекрасные облака, то ли наваждение, то ли явь, то ли танец, то ли магия любви.

Лицо господаря светилось безмятежностью, а княжна, как серна, как звезда, строга и ослепительна; явилась, но может и сорваться в безумный, губительный полет. Звезды ведь падают.

Василий Лупу дотронулся рукой до глаз, снимая колдовство и расслабленность: дела, дела. Глянул на монаха Арсения, улыбнулся, но так улыбнулся, что как бы чего-то и оставил про запас.

Казакам бочку вина пожаловал.

Когда танцы кончились, с господарем остался московский посол да Худоложка с Георгием, остальные казаки вино пошли отведывать. Получился как бы неофициальный прием, на котором о настоящем помнят, но говорят о будущем.

- Мне известно, что Турция не мыслит потерю Азова. Войско в Стамбуле собрано, но мне до сих пор удавалось, любя брата моего, вашего государя Михаила Федоровича, оттягивать сроки похода. Я знаю, что теперь вышла новая долгая отсрочка войны, - пристально глянул на московского посла. - Это мне стоило очень больших денег, но ради мира и любви к брату моему я денег не жалел.

- Государь прислал тебе, князь Василий, сорок сороков соболей.

- Я счастлив, что ваш государь меня не забывает.

Василий Лупу соскочил проворно со своего государева

места, пробежал наискосок через залу к иконам и встал на колени.

- Помолимся.

Помолились.

- С богом, - сказал Василий, поднимаясь с колен и отпуская гостей.

В передней ловкие слуги шепнут казакам: господарь ожидает их для тайного от Москвы свидания, то же нашепчут и московскому греку.

- Деньги, нужны деньги, соболя. Если в Москве хотят мира, пусть шлют соболей. Пока я в силах, я куплю для Москвы мир, но условие одно - вернуть Азов. Без этого мир невозможен, возможны одни отсрочки.

Это будет сказано монаху Арсению. В Москве не знают, что Ибрагим болен, а если и узнают, им будет дано понять: не в одном Ибрагиме дело. Азов нужен не Ибрагиму, Турции он нужен.

- Вы привезли замечательные каменья! Им цены нет! - будет говорить Лупу Георгию и Худоложке. - Передайте мой поклон господам атаманам великого Войска Донского. Скажите - господарь помнит о казаках. Теперь с полгода бояться вам в Азове некого, разве татарский хан помешает мирному вашему житью - султан Ибрагим болен. Поход на Азов великий визирь Мустафа пока отложил. Прошу вас, однако, не сообщать этого московскому послу. Пусть это будет наша тайна. Казакам невыгодно, чтобы в Москвескоро узнали о болезни падишаха. Москва перестанет оказывать вам спешную помощь хлебом и оружием. Задержит войска, которые в Москве собраны для помощи великому Войску Донскому против турок.

Хитрая лиса этот Василий Волк. Ему надо передать в Турцию все, что вызнает у казаков и у москвичей. Туркам надо знать одно: поможет московский царь казакам войском или пе решится?

- Нам в Азове москалей не надобно! - крикнул Худоложка.

Георгий - переводчик. Он бы и смягчил перевод, но по глазам господаря видно, что он по-русски мало-мало понимает. Эх, Худоложка, политикан с саблей на боку.

МОСКВА Глава первая

Над Московским царством стояла страшно сверкающая вестница беды - звезда пришлая, двуглазая. Один ее глаз был иссиня-зелен - кошачьей ярости, а другой - красен, как дьявольское око.

Москва под звездой этой ссутулилась и притихла.

Царь Михаил Федорович ложился спать не иначе, как положив под подушку перстенек с нефритом, ибо нефрит, известное дело, гонит дурные сны. А сна и вовсе не стало.

По Московскому государству катилась беспощадно синюшная волна черной смерти. Где от нее спасение? То ли в Кремле запереться, то ли бежать в дальний монастырь.

Заказаны были молебны по всем московским церквам, но молитвы Москву от беды не оградили. Начался страшный падеж скота. Болезнь охватывала дворы как пожаром, дохли лошади, коровы, овцы, свиньи.

Хозяйки выли, глядя на разор. Хозяева спешили прирезать неоколевшую скотину, а с околевшей снимали шкуры, хоть какой, а все приварок дому.

Через те шкуры болезнь перекинулась на людей.

И все это полбеды. Забродило, зашумело дворянское ополчение, собранное в Москву на случай прихода крымского хана, для защитительной войны с самим турецким султаном.

Потомившись в бездействии, войско, которому денег не давали, оголодало маленько, а тут злая звезда стала на небе. Поползли слухи о моровой язве. За слухами и сама язва пожаловала.

Дома и поместья опустошены смертями, в Москве - ужас. Лошади под седоками падают и бьются в агонии. К мясу страшно притронуться. Друг на друга каждый глядит косо - я-то здоров, а у тебя чего-то морда припухла: то ли со сна, то ли с пьянства, а может, язва в тебя вселилась.

Бояре в домах заперлись. Царь, замешкавшись, из Москвы не сбежал, а теперь поздно, потому из Кремля - ни шагу, про церкви и монастыри, в какие хаживал, думать забыл.

Вот и спохватились дворяне, они - защита государства, У царя не в чести, жалованье им не платят - казна пустая. Поместья их в запустении. Выжившие после мора крестьяне бегут в сильные села бояр. Удержу никакого нет, и никто им не препятствует.


“Да куда ж думные-то глядят, правители-то?” Мысль, как огонь по сухому дереву, с веточки на веточку, до вершины, а там и рвануло ясным огнем.

В единый час дворянское войско превратилось в бешеную толпу, и толпа эта, круша любую поперечную силу на своем пути, кинулась на кремлевский холм.

Царевич Алексей учился петь по крюкам. За его занятиями, как всегда, глядел Борис Иванович Морозов, а пению обучал медногласный дьякон Благовещенской церкви.

Тоненьким голоском царевич, глядя на крюки, пел “Песнь восхождения”. Голосок взлетал, как птичка, над зелеными да голубыми рисованными травами храма, и Борис Иваныч от умиления тер кулачищами глазки, а дьякон, растроганный чистотой и высотой детского голоса, дабы оттенить его, могуче исторгал глубинные стенания души: “Не смирял ли я и не успокаивал ли души моей, как дитя, отнятое от груди матери? Душа моя была во мне как дитя, отнятое от груди…”

Дверь вдруг распахнулась, и в комнату вбежал в развевающейся шубе старик Шереметев.

- Царевича живо в дальние покои!

- Что? Что? - закудахтал Морозов, озираясь и прислушиваясь одновременно.

- Дворяне взбунтовались, рвутся в покои государя!

Кинулись бежать; Алеша понимал: стряслась беда преогромная, коли его спасают.

- Батюшка где? - закричал он, цепляясь за рукав ше- реметевской шубы.

- Сынок! Алеша! - Навстречу из бокового перехода вышел отец. Остановились на мгновение, кто-то из слуг прибежал, принес царскую шапку и державу. Михаил надел шапку, взял знаки своей самодержавной власти.

- Где патриарх Иоасаф?

- Идет патриарх!

| - В молельню!

- Царевича спрятать надо, - возразил Шереметев, Нет, пусть с нами будет! - закричали бояре.

Стояли под образами внутренней дворцовой церкви, свечи от прерывистого дыхания многих людей, от мятущихся дверей шевелились и вздрагивали.

- Угу-гу-у-у-у! - прокатился, нарастая, странный и страшный гулкий звук.

- Бегут сюда! - сказал ясно, деловито Шереметев.

Он никого и ничего не боялся, но он был недоволен беспорядком и всей золоченой боярской оравой, которая теперь пряталась за спинами государя и его маленького сына.

Сначала Алешеньку своего Борис Иванович Морозов завел в алтарь и сам при нем остался, но бояре зашушукались, и Алешеньку ласково взяли за плечи, вывели из спасительного алтаря, и бояре, расступаясь, дали ему пройти к отцу. Чуть позади него, держа его за руку, стоял белый, как утренний снежок, Борис Иванович.

- Угу-гу-у-у-у! - нарастала бешеная волна человеческого гнева.

Все выше и выше этот стонущий рев и грохот, вот-вот смолкнет на миг, ударит и расшибет, как волна.

Порхнули двери на две стороны. Толпа, давясь, ввалилась в темное, тихое помещение молельни, оробела от этой тишины и полутьмы, раскатилась по стенам, затопляя пространство, но уже без рева и шума. Тотчас сквозь эту тихую “воду” нобежал некий вихрь, целясь на самого государя.

- Прочь! - с саблей наголо, загородив Михаила от этой толпы, выскочил Бунин, седой, грозный, готовый принять смерть. Толпа попятилась.

- Да рази мы на государя! - загудели дворяне. - Да рази мы при дите его, при наследнике…

- Пусть бояр выдает!

- Государь! - закричали, - Выдай бояр-лихоимцев, какие наших крестьян сманивают. Выдай, государь, не перечь!

- Дворяне! - сказал Михаил, его голос взлетел высоко на первом полуслове, а потом как бы сник, погас.

Алешенька видел: по желто-белым щекам отца из-под шапки Мономаха - две дорожки пота, мимо уха, по скулам, по шее…

- Дворяне! - тихо уже совсем повторил Михаил. - А коли бы не вы пришли сегодня за боярскими головами, а бояре бы пришли ко мне за вашими головами? Все вы люди нужные и важные нашему несчастному, разоренному государству. Я не выдам вам на слепое поругание ни одной боярской головы, как не выдам ни одной вашей… Я обещаю послать по всей Руси приставов и еще пуще ловить крестьян и вертать их прежним хозяевам. Я обещаю вам это, верная моя опора, дворяне.

Разъяренные красные морды взбесившихся дворян тишали. Глаза, нагло шарившие по боярам и самому царю, смиренно опускались долу, руки опустились, спины, расправленные гилем, оседали, и вдруг все бунтари рухнули перед царем на колени, и последним, спохватившись, сунул саблю в ножны Бунин.

В тот же день дворянам вышли кое-какие пожалования, угостили их с царского стола и распустили по домам. А тут приспела из Молдавии весточка: турецкий падишах болен, прихода под Азов турецкого войска не будет.

Глава вторая

Весточка о болезни падишаха Ибрагима пришла в Москву по тропе извилистой, неискушенному глазу неприметной. Первым на этой тропе был Георгий. Секрет Василия Лупу Георгию хуже пытки. Секреты - пожиратели душ. Георгий поверил Лупу: узнают в Москве о болезни падишаха - помощь Азову если и не прекратится совсем, пойдет с ужасными московскими промедлениями, - но не передать в Москву столь важного известия было преступлением перед всеми русскими. Чтобы не терзать душу сомнениями, пошел Георгий помолиться, пошел в храм “Трех святителей” - гордость Ясс, надежду Василия Лупу. Ибо через это каменное великолепие господарь веровал обрести бессмертие в потомках и благодать на небесах. Розовато-оранжевый, будто охваченный закатным огнем, храм не бежал от земли, не надрывался в бессмысленных потугах прорваться куполами в небо - это было непозволительно, турки этого не потерпели бы. Властвовать в небе должны увенчанные полумесяцем мечети. И властвовали, Но в красоте “Три святителя” не знали соперников в Яссах и во всей Молдавии.

Храм “Трех святителей” был не возведен - выткан каменными узорами на полотне молдавского неба. Внутри он был золотой. Невысокая обычная дверь, невысокий порог - и ты в недрах солнца.

…Драгоманом133 в казачье посольство Георгий попал стараниями отца Варлаама: в Москве хотели знать казачьи тайны, но Георгий, выученик порубеяшого монастыря, уже почитал себя казаком. Одно дело впно пить со товарищи, а совсем другое, когда пропадал вместе, горел, и тонул, и помирал с голоду.

Только в золотом храме самого себя не сыскать, глазам раздолье чрезмерное. Свет, какой в тебе н“1в, светит вдруг, а уж если зовешь его, ищи место тихое, сирое.

Выскочил Георгий из храма, а перед храмом на коне турок. Остановил коня у самой паперти и посвистывает. Долго посвистывал, выпросил, помочился конь, а турок хохотать, как шкодливый подросток. Георгий поглядел на это и пошел в гору, в монастырь, где был человек, через которого и полетела весточка в Москву.

Почти месяц шли свадебные праздники. Но всему есть конец. Собрались казаки в обратный путь. Перед отъездом Георгий разыскал на главном базаре лавку скупщика старых вещей. Был драгоману наказ от Тимофея Яковлева - войскового атамана: перед отъездом побывать в этой лавке. Глядит Георгий - глазам не верит: в лавке, потягивая кальян, сидят двое - один турок, а другой - Федька Порошин, тот самый, что лошадь у мужика украл.

Улыбнулся Порошин Георгию как незнакомому.

- Что, господин, угодно?

- Нет ли рыбьего зуба резного или резной слоновой кости? - задал Георгий условленный вопрос.

- Резной рыбий зуб есть, а резной слоновой кости давно не было.

Правильно ответил Федор Порошин, но тут встрепенулся его гость-турок.

- У тебя есть резной рыбий зуб? Покажи!

Достал Порошин бивень моржа, моржовые бивни были тем самым рыбьим зубом, за которым в Европе в те времена платили золотом.

- Зачем тебе, Сулейман, какая-то кость? - спрашивает Порошин. - Ты - первый ювелир господаря. У тебя алмазов - куры не клюют.

А Сулейман и не слышит, узоры рассматривает, да так жадно, словно это диво дивное.

А на кости выжжены да выцарапаны человечки, зверьки, знаки разные бессмысленные, словно ребенок баловал.

- Дикие северные люди попортили кость, - говорит Сулейману Порошин, - оттого и покупателя на него хорошего нет, а за малую цену продать обидно.

Засмеялся Сулейман.

- Я в своем искусстве добрался до самой вершины. Но на этой моей вершине скучно мне стало. Дальше-то куда? Думалось, некуда дальше. Тогда я перестал ходить в сокровищницы, ибо там моя душа не находила пристанища. Ювелиры изощряются. Изощренность их в конце концов - это смерть красоты. Изощренность убивает даже камень. Сокровищницам я предпочел базар. В прошлый раз я у тебя увидал удивительную скань русского мастера, а теперь вот этот рыбий зуб. В этих рисунках - душа неведомого мне народа. Неведомая мне красота… Я покупаю у тебя этот рыбий зуб!

Порошин заломил цену без всякой совести, но турок - мало того - торговаться не стал, накинул три золотых и тотчас ушел, унося покупку, словно боясь, что Порошин передумает.

Наконец-то они остались с глазу на глаз, Георгий и Федор.

Порошин долго молча глядел на Георгия, тот погляду не мешал.

- И думать невозможно, что мы с тобой, два московских беглеца, за тридевять земель в чужом крае обнимемся.

Обнялись. Всплакнули. Порошин достал хорошего вина, выпили. Рассказали о себе, задумались.

- Передай атаманам-молодцам, чтобы готовились гостей встречать, - сказал Порошин. - Падишах Ибрагим от болезни оправился.

- Как так? - вырвалось у Георгия. - Слыхал я, падишаха паралич расшиб.

- Расшиб, да отпустил… Я знаю все это от Сулеймана. Он для самой Кёзем-султан, матери Ибрагима, серьги делал и сам в Турцию возил.

- А ведь нам господарь о падишаховой болезни сказывал и велел атаманам передать.

- Лупу до того всех обманул, что теперь сам себя обмануть норовит. Ему перед султаном выставиться надо и перед Москвой тоже неохота ударить лицом в грязь.

- От казаков подарки тоже ведь принял!

- От подарков Лупу отказываться не умеет… Сидит он на шатком молдавском престоле потому, что уши у него большие… Всех он слушает и всех предает. Царю Михаилу он мир обещал у султана добыть, а султану обещал добыть Азов у царя Михаила.

- А нам обещал долгий покой.

- И все ему за обещания уплатить рады. Так-то! - Порошин опять долго поглядел в глаза Георгию. - Наконец-то, брат, мы с тобой государству служим. Государству. Ты это знай, дорожи этим. Не всякому в наш век дано - служить государству.

Простая истина, но посветлело у Георгия на душе. Не казакам он служит, не монастырю отца Бориса, а государству Российскому. Его дело - примечать черные тучи, бегущие в ту сторону, где родина.

“Коли Сулейман знал о том, что падишах выздоровел, знал об этом и сам Лупу, - думал Георгий, - надо в Москву нового искать гонца, а самому гнать в Азов”.

Порошину он сказал:

- Тебе велено ехать на Дон. Атаман тебя зовет.

- Ехать подожду, - ответил Порошин, - как будто господарь войско собирает. Потихоньку, тайно, но собирает… Глаз да глаз нужен за князем Василием. Великий он человек. Княжество у него - проходной двор, у самого ни силы, ни крепостей годных, а всем нужен. При дворе его круговерть, базар секретов.

- Спасибо тебе! - Георгий, уходя, до земли Порошину поклонился.

- За что благодаришь?

- За науку. Велел ты мне учиться, как в первый раз встретились. Велел на Дону счастья искать. И сегодня сказал для меня важное.

- Чего же это я такого сказал, не упомню, - засмеялся Порошин.

- Сказал. Спасибо. Одного тебе простить не могу: лошадь какую у мужика увел.

Порошин опять засмеялся, но больно звонко, и глаза у него нехорошие были, не смеялись глаза.

- Ишь ты, праведник! - ив плечо толкнул. - Лазутчик, а праведник.

И опять смеялся. Веселей прежнего, но только совсем уж в том смехе смеха не было.

Каждое утро, открывая глаза, падишах Ибрагим видел перед собой золотоволосую женщину с печальными прекрасными глазами далекой ледовитой страны. Болезнь мало- помалу отступала, и паралич отпустил сначала лицо, а потом и тело.

Прекрасная сиделка пробуждение Ибрагима встречала каждый раз такой ясной улыбкой, что однажды падишах сказал: “Солнце”.

Главный евнух врачевал своего хозяина на свой лад. Он через каждые полчаса менял красавиц-сиделок, но Ибрагим вдруг возмутился.

- Солнце! - капризно крикнул он.

Сначала не поняли, распахнули окна, но падишах отвернулся от окна и опять закричал: “Солнце”. Стали думать, чего же требует повелитель, но тут к постели падишаха подошла Надежда, и падишах затих, закрыл глаза, успокоился.

Прошли дни, много дней, падишах обрел речь, и первое его повеление было обращено к златоволосой сиделке:

- Поведай мне историю твоей жизни!

- Великий властелин, в моем рассказе слишком много печального и горького! - испугалась Надежда.

- Я хочу!

Надежда рассказывала подробно об отце и матери, о деревне, о братишках и сестрах, о дворянине Тургеневе, у которого ее семья была в крепости.

- Корова у нас завелась - Буренушка. По два телка приносила. Да всякий раз! И обязательно у нее и телочка, и бычок. Тургенев прослышал про пашу корову п явился покупать. Мать в слезы, отец заупрямился, а что поделаешь - дворня тургеневская уже Буренушке рога обратала. Хочешь - торгуй, а не хочешь - и так возьмут. Да побьют ещо для ума. Сколько дал Тургенев, столько и взяли за кормилицу. Едва-едва хватило новую коровенку купить. Да все это полбеды. В избе нашей темной углядел дворянин сестру мою Аксинью. А была она первой красавицей. У Тургенева глаз волчий, жадный, вместе с коровой забрал в услужение сестрину мою. Надругался над нею, и кинулась Аксинья в омут. Тела не нашли. Люди говорят, русалкой ее видели. И не простой - у русалок она теперь как бы боярыней.

Слушал Ибрагим нехитрый рассказ, пе перебивая, до конца дослушал, слезы отер, после болезни, видно, слаб стал.

- У меня судьба горькая и у тебя горькая, - сказал наложнице. - Ты меня в беде моей жалела, и за то я тебя пожалую золотом, нарядами и любовью своей.

Сжалось у Надежды сердце, а что поделаешь, припала, как учили, к ногам повелителя.

Глава третья

Едва отошла от Ибрагима болезнь, кинулся он оргии заводить. Надежду на грязное не требовал, для сердца берег и всячески возвеличивал.

Стало ей до того свободно в Серале, что могла она дворец покидать в сопровождении евнухов и стражи.

В первый же такой выход попросила она слуг отнести ее на Аврет-базар - на невольничий женский рынок. День был пронзительно ветреный, но ясный.

Зима все еще не кончилась, весна все еще не началась: утром шел дождь со снегом, а ближе к полудню поднялся ветер, который торопливо сушил мокрые, скользкие улицы, гнал потоки.

Вода бежала шумно, рыжими, густыми от глины ручьями, и люди, глядя на своеволие воды, говорили: “Бык полюбил змею, скоро родится дракон”.

Невольниц продавал в тот день один Берека. Он привез две сотни русских девушек и полсотни полек.

Слуги опустили носилки. Надежда вышла, окинула взглядом базар, отыскивая место, где стояла на позорище сама. Невольницы на холодном ветру дрожали, на них покрикивали, им грозили.

Надежда глядела-глядела, и вдруг волна стыда хлынула ей в лицо, и она была рада, что скрывается под чадрой.

Она сообразила вдруг, что “выбирает” невольницу. Она, невольница, выбирает невольницу. Всю дорогу торопила сюда носильщиков, ибо у нее появились деньги, и ей хотелось сделать доброе - выкупить на свободу трех-четырех русских невольниц.

Но кого? И на какую свободу? Как эти несчастные смогут добраться до родной земли через море, за тысячи верст, по дорогам, кишащим негодяями, которые и надругаются, и снова приволокут сюда же на аркане.

Надежда поняла вдруг - выхода у этих несчастных нет, у нее самой - нет иного выхода, она должна до конца дней своих играть те роли, которые ей поручат сильные господа ее.

Она увидела Береку, семенящего к ней, заранее согбенного в подобострастном обезьяньем поклоне.

Надежда пырнула в паланкин.

- В Сераль!

“Я упрошу своего падишаха, чтобы он схватил проклятого Береку”, - ясно сказала она сама себе и столь же ясно подумала о том, что ведь не попросит о мщении. Схватят одного Береку - явятся пятеро новых.

“А как же дальше жить? - спросила себя Надежда. - Зачем жить?.. Для сыночка, но его сделают турком, и он пойдет на Русь и, может быть, своей рукой зарежет свою родную бабку”.

Как же плакала в ту ночь Надежда! Пусто у нее было на сердце, жутко ей было.

*

Ибрагим вдруг решил заняться делами, и первым его делом была казнь.

Обозревая морское побережье в подзорную трубу, Ибрагим увидал, что с другого берега залива Сераль обозревает в подзорную трубу посол Венеции.

- Казнить! - закричал Ибрагим, тыркая подзорной трубой в море. - Казнить!

Слуги исподволь выясняли, кого же надо казнить, и казнили.

Великий визирь Мустафа решил, что именно теперь следует поговорить с падишахом один на один.

- Убежище веры, минул год с вашего знаменательного восшествия на престол… Ужасная болезнь отвлекла величайшего из величайших от государственных дел, и, пользуясь этим, некоторые, нечистые душой, запускали руки в казну империи и черпали столько, сколько могли ухватить. Доход за год потому и составил только триста восемьдесят миллионов акче, а расход несколько превысил пятьсот миллионов.

- Что ты предлагаешь? - спросил Ибрагим, удивленный этаким разорением казны. - Что? Что вы там с матерью моей премудрой замышляете? Говорите тотчас! Я знаю, кто вор! Знаю!

- Светоч мира, царь царей и надежда ислама, опустошенную казну можно пополнить, затеяв войну, но сначала нужно восстановить престиж государства, нужно изгнать казаков из Азова. А эта война, хоть и малая, но не сулит ровно никакой выгоды. Правда, если мы двинемся в глубь русских земель, то приобретения, безусловно, погасят, и может быть, и превысят расходы.

- Так почему же мы до сих пор не вернули Азова?

- О блистательный! Взятие Азова станет первой победой среди твоих величайших побед. Убежище веры, никто не посмел присвоить славу этой победы.

- Как много слов ты говоришь, - сказал Ибрагим, подозрительно разглядывая лицо великого визиря. - Ступай, пусть войска готовятся к походу. И думай, думай, как добыть деньги.

*

- Как добыть деньги? - спроспл Ибрагим у своего главного евнуха.

- Убежище веры, я слышал мудрость, которая гласит: “Когда народ угнетен - казна пуста”.

- Ты сам знаешь, что мне не справиться с разорителями моего государства, со всеми моими вельможами… Ты же знаешь, - падишах перешел на шепот, - если я возьмусь за них, они меня убьют, задушат или отравят, как отравили Мурада.

- Государь, это не доказано.

- Я знаю, знаю… Я сам это знаю… Но я не знаю, как и где добыть деньги.

- Возьмите, величайший мой господин, у тех, кто эти деньги украл.

Главный евнух улыбался глуповато и простовато, но он знал, что делает.

- Можно продавать должности.

- Продавать должности? - удивился Ибрагим.

- А почему бы их и не продавать? Купцы и ростовщики за придворную должность готовы платить миллионы, п они платят их, только не вам, Убежище веры, а вашей матери или другим сановникам. Я слышал, что торговец рабынями и рабами, иудей Берека, готов дать три миллиона за должность кетхуды-бея. Он ищет эту должность, разумеется, не для себя, но для человека своего нечистого рода.

- Три миллиона? Но кетхуды-бей - это помощник великого визиря.

- Великий визирь - правая рука Кёзем-султан.

- Верно!.. Пусть наш человек следит за каждым шагом Мустафы-паши… Но я хочу четыре миллиона.

- Мои люди передадут ваше святейшее желание, о солнцеликий падишах!

- Позови ко мне Надежду. Я хочу послушать ее речи. Она - врачеватель души моей.

Главный евнух отправился выполнять повеление, но в дверях задержался.

- Величайший из великих, я вспомнил еще одно средство, как добыть большие деньги.

- Говори!

- У вас есть дочь, и ее можно выдать замуж.

- Но ей пять лет!

- Муж должен сохранять девственность дочери падишаха до совершеннолетия… Я только хотел напомнить хранителю истины, что все имущество и все богатства после смерти мужа дочери падишаха переходит в казну падишаха.

Ибрагим закусил нижнюю губу.

- Кто у нас самый богатый?

- У нынешнего кетхуды-бея и деньги, и земли, и дворцы.

Бегающие глаза Ибрагима замерли. Он улыбался.

- Приготовьте дочь мою Джарелхан-султан к свадьбе.

О согласии кетхуды-бея не спрашивали.

*

Кетхуды-бей принял нежданное решение Ибрагима как милость аллаха. Знать бы ему, что уже заказан медленнодействующий яд, которым его отравят ровно через месяц после свадьбы, знать бы ему, что умирать он будет в мучениях и страдания его будут длиться более двух недель.

К Ибрагиму во внутренние покои явилась валиде Кёзем-султан.

- Великий падишах, у меня горькая обязанность приходить по справедливым и важным для государства ходатайствам.

Ибрагим глядел на мать исподлобья. Перед ним была книга неприличных изображений. Кёзем-султан вздохнула: у Мурада любимая книга была другая - трактат Кучибея Гёмюрджинского.

- О сын мой! - заломила в отчаянии руки Кёзем-султан, - ты совершенно забыл и всячески обходишь вниманием свою первую жену, а ведь у нее растет наследник. Ты же приблизил к себе наложницу-христианку.

- Что ты хочешь?

- Твоя жена сообщила мне, что великий падишах ни разу не взглянул на своего сына.

- Хорошо, я пойду и взгляну.

Ибрагим поднялся, похудевший, с обвисшей кожей, как некое существо, сунутое в мешок не по росту; он прошел мимо матери в сады Сераля, ибо слуги знали, кого он хочет видеть, и открывали перед ним нужные двери.

Его жена в диадеме из алмазов ждала его с ребенком на руках.

Ибрагим взглянул на личико малыша: маленькое, сморщенное.

- Чего вы от меня хотите? - спросил Ибрагим жену.

- Я хочу, чтобы вы оставили свою гяурку и обратили свое внимание на меня, ибо я мать ребенка, который будет в свое время падишахом.

- Ах, как вы все торопитесь! - крикнул Ибрагим и вдруг хитрым движением сумасшедшего вырвал из рук жены своего сына и бросил его в фонтан.

Глава четвертая

- Надежда! Надежда! - кричал падишах. - Пожалей меня! Погладь меня! Мне страшно! Они все против меня. Я полюбил наложницу Мурада, но мне сказали, что ее любить нельзя, и дали ей кинжал, чтобы она зарезала меня. Я полюбил тебя, а они говорят - люби первую жену. Почему ты не первая жена? - Он посмотрел на нее, прищурясь, - Ты тоже хочешь сделать мне больно?

- Успокойся, повелитель… Все хорошо. Твой наследник жив и здоров, его спасли.

- Но почему ты не валиде-султан? - закричал Ибрагим.

- Потому, мой повелитель, что я русская. А ты собираешься идти войной на русских. Я бы этого не пережила…

- Но я иду войной на твоих русских, а ты жива…

- Нет, повелитель, я не совсем жива. Я рабыня, вещь, твоя игрушка.

- Но я не хочу, чтобы тебя отправляли в Египет.

- Меня? В Египет?

- Да, - сказал Ибрагим, - Они все так решили. Ты, твой сын и мой Кизлярагасы поедете в Египет. У тебя там будет свой дворец, но не будет меня…

Мысли у Надежды заскользили, как скользят канатоходцы, ловко, но по одной струночке.

“Неужто я так сильна, что Кёзем-султан предпочла от меня отделаться таким дорогим способом?.. Впрочем, все это Кизлярагасы. Он верен своей мечте добыть для сына меддаха престол Османов”.

Друзья и враги Надежды выражали ей сочувствие, а Надежда спешила покинуть Сераль. У нее будет свой дворец где-то на краю земли, в Египте, но - свой дворец!

Крестьянка, крепостная - в Египте, в своем дворце!

“Вот бы Тургенева какой татарин прихватил бы! - мечтала Надежда. - Вот бы купить его в слуги… Опахалом меня обмахивать”.

*

Корабль в Египет был отправлен в тот же день.

Как закончит дни свои Надежда и где - неизвестно, но известно, что легкой судьбы у потерявшего родину человека не бывает. Своей ли волей случилась измена, или волею провидения - не одно н то же, но все равно это крест.

Русский человек чужому языку научится, научится жить чужой жизнью, но не уметь ему назвать себя немцем или турком. Если он творит добро на пользу народа, на земле которого он живет, он творит его во славу русскую, чтобы хоть в памяти, в другом, может быть, времени, но получить похвалу от россиян.

Ежели у других народов не так, то, стало быть, и мерка им другая. Наша про нас! Сколь она велика и сколь тесна, мы про то знаем и не охаем. Уж хотя бы в одном ошибки не бывает: коли по нам деяние великое, так и для всего света оно великое.

ОСАДА АЗОВА

Глава первая

Небо пришивали к земле. Золотые нити слетали с розовой кудели - приплывшего с моря молоденького облака - и бездумно, густо, хватит ли, не хватит? - прошивали серебряный Дон, цветастую лодку на Дону, нежные, не успевшие сомлеть под июньским солнцем трйвинки, и грубые, вечные камни крепости Азова, и новенький золотой купол Иоанна Предтечи, и пичугу, севшую от дождя у травяной кочки, и счастливого Ивана, для которого беды минули и который стоял теперь на высоком азовском бугре и смотрел сверху на лодку, мокрый до нитки, но легкий и веселый.

Ах, от летнего ли дождика прятаться? Отвести ли глаза от счастливо сверкающей утренней земли, от заветной лодочки, где с соседками-сударушками гребет на другой берег ненаглядная Маша? Поехали казачки за тростником - пора плетни менять, крыши подправлять, циновки плести.

Лодка ткнулась в противоположный берег, Иван вздохнул - хорошо вздохнулось, просвежило грудь, - тоже за работу. Домишко охаживать. Печь переложил, сенцы пристроил теплые, рамы рассохшиеся поменял. Теперь вот надо наличники резьбой украсить.

Узор для наличников Иван ревал овой, рязанский, какой с детства был люб и знаком - вязь из диковинных курочек да петухов. Осталось закончить последнюю доску - п ставь людям на погляденье, себе на удовольствие.

Проснулись детишки. Семилетняя Нюра вынесла двухлетнего Ванечку, а за ними вышел серьезный Пантелеймон, казак пяти лет от роду. Ванечка сел под куст по важному делу, подпер щеки кулачками и смотрел, как работает дядя Ваня.

А Нюра уже захлопоталась: ей и пол мести, и братишкам носы утирать, и в курятник - собирать яйца, и в огород - траву полоть. Работница, умница.

Пантелеймон не тот - истый казак. За Дон поглазел, на солнышко прищурился и, лениво растягивая слова, спросил:

- Дядя Ваня, саблю-то мне сделал?

- Не успел, Пантелеймон, - сконфузился Иван.

- Ну, ладно. Узор дорежешь, тогда за саблю-то и берись. Не позабудешь?

Обнять хотелось Ивану мальчонку, посадить на колени, хохолок на двойной его макушке пригладить. Да побоялся счастье свое спугнуть. Пантелеймон не помнил отца, но злая сосулька обиды на всех людей, на весь мир, на мать, на дядьку Ивана, на сестру Нюрку, которая сразу же полюбила чужого, все еще стояла колышком посреди его маленькой груди и хоть и слезилась, да не падала.

Обещание свое Иван не сдержал-таки, ни саблю не выстругал, ни доску не дорезал. Как на грех, корова телиться задумала. Да ладно бы честь по чести, а то с мукой, а помочь ей Иван не умел, близко и то подойти боялся. И ни одной соседки! Казака позвать - осмеют. Не только тебе, всему роду коровье прозвище приклеют. У казаков иное словечко, как шматок глины: ляпнут - не отмоешься.

Что тут делать?

Хоть бросайся в Дон и за бабой плыви.

Выскочит Иван на бугор, глянет на Дон - нет, не едут. Дел у женщин много, хорошо, коли до обеда обернутся.

А корова того и гляди подохнет. Зарезать - рука не поднимется. Нюра плачет, Пантелеймон на дядю Ивана волчонком смотрит. Ваняша тоже чует неладное, залез на руки. Хоть сядь, где стоишь, и реви белугой.

Нюра-хозяюшка подошла к дяде Ивану, за рукав его теребит.

- Как бы не подохла Зорька-то?

- Поди зарежь ее, - приказал Пантелеймон.

- Убить - дело не мудреное, - не согласился Иван. Поставил Ванюшу на землю, кивнул Нюре: - А ну, полей на руки.

Рукава засучил, руки вымыл набело и в коровник пошел.

Прижались мальчишки к Нюре, молчат, сопят.

Недолго пробыл Иван в коровнике, вышел - что тебе солнышко:

- С телочкой!

Ребятня так и бросилась к нему, Пантелеймон сам не заметил, как оседлал дядю Ваню. Один на шее, другой на руках, а Нюра уткнулась Ивану в рубашку.

А тут и матушка! Влетела во двор бледная… Сердцем, что ли, чуяла?

- Все уже позади, Маша! Отелилась. С телочкой!

А Маша-то будто и не видит ничего.

- С какой телочкой? Набата, что ли, не слышишь? Турки пришли!

Умерла радость в Иване. И сразу услыхал: набат, крики, плач, звон оружия.

Опустил детей на землю.

- Саблю, что ль, нести? - спросил Пантелеймон весело, глазенки у него блестели. Как же, он о войне мечтал, а она и пожаловала.

Обнял было Иван Машу, а она будто отстраняется, холодна, как прорубь.

*

Степь, как выскребанный перед праздником стол, пуста, светла и торжественна.

Иван глянул туда-сюда, где же турок? И неловко стало. Казаки истуканами. Не шевельнутся. Куда-то смотрят себе и ждут.

Иван, как за веревочку, уцепился за взор соседа, и тот привел его на край земли, где черным столбиком дым.

И вдруг все зашевелились и стали смотреть куда-то ближе. И кто-то кому-то указывал пальцем в степь.

Иван опять завертел головой, но так ничего и не увидел.

- Не туда глядишь, - сказал ему казак Смирка, сосед по дому и по куреню. - От черного куста влево гляди.

На берегу рос черный кустик, и к этому кустику, преодолевая зеленое море степи, стремительно летела черная мушка.

Всадник подскочил к Дону, бросил коня, прыгнул в лодку, спрятанную в камышах, и стал грести.

И вот он стоял перед атаманом Тимофеем Яковлевым, и все казацкое войско замерло, вслушиваясь в слова гонца.

- …Галеры оставили в Белосарае, воды мало, идут на сандалах, сарбунках, тунбазах. Их столько - воды в Доне не видно. Четыре сотни сам насчитал, но кораблей больше.

Атаман быстро и невнятно сказал что-то. Из ворот выехало с десяток казаков. Помчались в степь. Все стали расходиться.

-• Пошли, - сказал Смирка Ивану.

- А турок?

- Турок завтра будет.

- А может, надо чего-то?..

И не договорил. Ну а что поделаешь? Из города шмыгнуть, но казаки дали клятву стоять в Азове до последнего. Стены подправлять, траншеи рыть, подкопы?.. Это все впереди, а пока был свободный, мирный день, мирный вечер, мирная ночь и, даст бог, и мирное утро. И казаки жили в тот день, в тот вечер, в ту ночь как всегда. Может, любимых обнимали покрепче, да поцелуи женские, может, полынью горчили, а так - вое как всегда… Как в будни. Вино пил тот, кто пил каждый день, а кто по праздникам - и не вспоминал про него.

Иван места себе не находил от этого покоя, то детишек в охапку сгребет, то кинется Пантелеймону саблю строгать. К Маше в коровник прибежал, она телочку молоком поила. Маша-то уже в себя пришла. Такая же, как все. Будто завтра такой же день, каким был и вчерашний.

Поцеловала она Ивана, по щеке погладила:

- Ступай, наличники прибей. Красиво у тебя вышло.

У Ивана от этих слов слезы на глаза навернулись. Господи, милые вы мои люди, страдальцы вечные! Герои высокие. Шить с вами не просто, а помереть за вас - с легким сердцем, с радостью неизъяснимой.

Пошел Иван наличники прибивать. Работает, смекает.

А казак Смирка тоже во двор вышел. Кол в заборе сменить.

- В огород куры лазят. Такие разбойники.

Важные дела совершались в притихшем Азове.

В богатом доме атамана Тимофея Яковлева собралась казачья верхушка. Тут были прежние атаманы: Иван Каторжный, Михаил Татаринов, куренные атаманы, есаулы и прочие знаменитые и славные люди Войска Донского.

Столы ломились от еды и вина.

- Смелей, братцы! Ешь, пей, чтобы турку не досталось, - покрикивал захмелевший Яковлев.

Куренные атаманы к вину прикасались стеснительно, грех пировать, коли завтра другой пир будет, кровавый. Да и посудины непривычные, кубки все серебряные, чары да тарелки тоже. Понимали куренные: затянули их на пир не за здорово живешь и не ради самого главного дела - думать, как принять заморских разлюбезных турецких гостей, а собрал пх атаман Тимошка Яковлев ради своей корысти: завтра - Войсковой круг. На кругу Войско Донское выберет над собой голову, которая будет и беречь их и погонит их на верную смерть ради того, чтобы удержать город Азов, чтобы перехитрить, перебороть страшную турецкую силу, не опозорить славы казацкой.

Тимошке Яковлеву на своем атаманском месте усидеть охота, но Тимошка был хорош с московскими боярами да с послами персидского шаха говорить, а воевать - нет. За кем казаки пойдут не устрашась,- так это за Осипом Петровым. Осип ходить вокруг человека не будет, скажет, как пулю всадит. Тяжкий человек, но за его плечами белые крылья победы. Тимошка - змий, но когда говорят пушки, слов не слыхать.

Знали гости, отчего они здесь, оттого сладкий кус в горле застревал и вино не пьянило. Хозяин тоже неспокоен был, все на дверь поглядывал да к щекам кубок прикладывал, остужая кровь.

Дверь наконец отворилась, и в палату вошел Дмитрий Гуня, вожак запорожских казаков.

Атаман увидал гостя и вздохнул: если запорожцы возьмут сторону Яковлева - не все пропало.

Гуня, пошевеливая косматыми бровями, поздоровался налево, направо, сел за стол, подвинул к себе запеченного поросенка и начал есть.

Один из сотников по знаку Яковлева встал и начал говорить:

- Завтра у нас Войсковой круг. Что мудрить лукаво: от добра добра не ищут, тебя будем кричать, Тимофей Яковлев. Когда враг под стенами, за глотки друг друга хватать - себе на горе. Мало ли кого спьяну крикнуть можно? Сами знаете: добрый атаман - половина победы.

- Золотые слова! - похвалил сотника Гуня и, причмокивая, стал запивать вкусную еду вкусным вином.

Поковырял ногтем кубок.

— Смотри ты, чистое серебро, как у польского пана…

- Коли понравился кубок - бери, - сказал Яковлев, - и не смей отказываться, такой уж закон в моем доме: что гостю полюбилось, то - его.

Гуня поискал глазами, выбирая закуску повкусней, выпил, крякнул, закусил, встал.

Все глядели на него. Ждали.

Гуня опустил голову, нахмурил брови, а потом, медленно поднимая их и поднимая за бровями голову, уставился на Яковлева синенькими детскими глазками.

- Тимофей, - улыбнулся, - ну скажи, зачем тебе эта каша? Ведь ты ее не съешь.

- Какая каша? - вспыхнул атаман.

- Не знаешь - скажу. - Гуня опять улыбнулся. - Ты ведь, Тимофей, не воин, а нам завтра - завтра уже! - рявкнул на куренных атаманов, - турка со стен спихивать. Спать пойду. Перед боем я всегда сплю. А за стол, Тимофей, спасибо, вкусно.

Пошел было, но вдруг хлопнул себя по лбу:

- А кубок-то? Забыл, вот голова!

Вернулся к столу, взял кубок, сунул за пояс, поклонился казакам и ушел.

Тотчас повскакивали с мест куренные, сотники, есаулы.

- Правду Гуня сказал: к бою надо готовиться. Спасибо, атаман, за угощение.

Михаил Татаринов поглядел на часто хлопающую дверь.

- Ничего. Чужие ушли, свои остались. Поговорим.

Яковлев, дергая себя за усы, навалясь на стол, выпил

ковш водки и закусил малосольным огурцом.

- Поговорили.

- Не вешай голову, атаман. Не все еще пропало… Я почему за тебя стою, потому что ты, Яковлев, осторожен и знаешь пути не только вперед, но и назад.

- Это ты про что? - удивился Иван Каторжный.

- А про то, что если атаманом изберут Осипа Петрова, мы все в Азове костьми ляжем. Плохо туркам придется, но ведь их как саранчи, а помощи нам ниоткуда не будет.

- Это про что же ты? - старик Каторжный Иван аж вцепился единственным зубом в свои седые усы.

- А про то, чтобы сохранить великое Войско Донское. Посидеть в Азове - посидим, ради славы казачьей и туркам на устрашение. Но до смерти сидеть глупо. Мы Азов взяли, поднесли его царскому величеству, а что царь? В тюрьму наших послов бросил. Вот его милость.

- Не перегибай, Мишка. Все было так, да не совсем.

- Но Москва нам не помощница!

- Не она нам служит, Мишка! Мы ей служим.

- Стар ты, Иван, а…

Не договорил.

- Глуп, хочешь сказать?.. Знаю я вас. Хотите цену набить и продать город?

- Я хочу проучить Москву.

- Щенок ты, Мишка! Город взять ты сумел - слава тебе! Но ведь сам знаешь, почему тебя казаки не выбирают больше атаманом.

- Хапнул, хочешь сказать? Я для того и казак, чтобы города врагов моих брать и на зипунах добытых богатеть.

- А я, Мишка, для того казак, чтобы Русь великая и святая в покое жила да силу копила.

- Ну и дьявол с тобой!

- Со мною, Мишка, сам господь бог! И знай, я буду за Осипа стоять. А ты, Тимофей, подумай, когда был мир, ты был войску нужен. Война нас ждет смертная. Проверь свои крепости душевные. Атаманом в сидении быть - почету мало, а заботы много.

В больное место старик попал. Тимофею и хотелось и кололось. Победить турка - надежды нет, коли бы победить - царские награды и милости. Но казаков - горстка, а сила идет огромная. Была у Тимофея та самая подколодная думка, какую выболтал во гневе Татаринов. Не один, стало быть, примеривался к тому кушу, который можно с турок взять.

Старик-то уж больно взъерепенился. А ведь богатый, умный человек…

Ночью Иван не заснул.

А Маша спала, и детишки спали.

Лежать стало невмоготу. Поднялся, натянул шаровары. Хоть и нехолодно было, прикрыл разметавшихся во сне ребятишек одеялом и вышел во двор.

Походил, потрогал резные свои наличники, взошел на бугор поглядеть на тихий дремлющий Дон, на ласковуюстепь, приглаженную теплыми, летящими с украйных земель ветерками. И никак он не мог растолковать себе то страшное, что неотвратимо должно произойти сегодня.

Помаленьку городок просыпался. Из домов и хат выходили казачки, шли в коровники доить коров. Белье снимали с веревок, копались в огородиках… Господи! Да не приснилось ли вчерашнее? Господи, да отврати же ты напасть, нока в этом мире все так благолепно и славно!

Господь не внял молитве Ивана. Мир перевернулся. Толпа, в праздничной одежде, с оружием, двигалась на площадь. В распахнутые ворота входила конница. К двум тысячам жителей Азова пришло еще две тысячи из ближних казачьих городков. Загоняли в город табуны коней, стада коров, отары овец.

Ивану было непривычно с саблей на боку, пара пистолетов за поясом на живот рукоятками давили. Все это военное снаряжение, мужнее, выложила поутру Маша перед Иваном. Поглядела, закручинилась страшно: аж зашатало ее, и вместо лица белый, как в кринке молоко, круг.

- Возьми! - И на лицо, на пол перед иконой легла. - Господи, не осироти детей моих, коли дал им кормильца.

Поднялась, сняла с себя крест и благословила им Ивана.

На кругу Иван стоял среди своих мужиков-строителей. Тут же Георгий и Худоложка, Порошин, который тоже вернулся в Азов в страшный час.

Казацкие старшины благодарили прежнего атамана Тимофея Яковлева за хорошую службу, но сказали ему твердо:

- Пришла война на Азов - не быть тебе атаманом. Пора торгов да словес миновала.

Стали казаки нового атамана выбирать. Крикнули Михаила Татаринова. Крикнули старика Ивана Каторжного.

Георгий горел: диво! Избирают высшую власть. Выкрикнут примерно его, все подумают и скажут: “Любо!” И ои, Георгий, будет властью равен царю.

Никто его не выкрикивал. И тогда, чтобы не упустить мига, он пошарил глазами вокруг: Тургенев - москаль, сегодня он уедет в Москву, сообщит о приходе турок. Иван - работяга, а вот Худоложка…

- Худоложку! - крикнул Георгий, но Худоложка захлопнул ему ладонью рот.

- Цыц! Не в игрушки играемся! - И заорал сам: - Осипа Петрова!

- Петрова!

- Осипа!

Покатилось имя кругло. Выкрикивали имя это с верой. Осип - камень-мужик, ни к себе, ни к войску пощады не знает, за правду для всех стоит.

Видел Георгий, как поднялся на помост человек, в чьи руки отдали себя казаки с охотою.

Видел Георгий: не рад Осип Петров высокому своему взлету, потемнело у казака лицо, на лбу жилы вздулись.

- Коли выбрали меня, - глухо сказал он, да слышно, - не пищать! Турок придет во множестве. Турок малым числом не воюет, но коли мы его не побьем, стало быть, перевелся казачий род. На стены уповать - верная гибель. Уповать будем на саблю да на бога. Коли все в бою помрем - слава нам! А коли победим - слава нам во веки веков. Поклянемся же в Азове стоять друг за друга до последнего казака!

Тихо стало в Азове, и словно земля вздохнула:

- Клянемся!

- Клянемся! - восторженно и звонко крикнул Георгий и рванул из ножен саблю.

Тотчас серебряный дождь взлетел снизу вверх:

- Клянемся!

- Зажечь степь! - клацнула, как замок, первая команда нового атамана.

Глава вторая

На огромной 300-пушечном карамаоне - а таких кораблей в турецком флоте было два, их построили по приказу султана Мурада для нападения на Мальту, - собрались командующие турецкими силами: главнокомандующий Дели Гуссейн-паша, правитель Силистрии; командующий флотом капитан Пиали-паша, командующий сухопутными силами бейлербей Очакова и Румелии Ходжи Гурджи-Канаан-паша и только что прибывший с сорокатысячным войском на семи тысячах подводах владетель Дагестана Шамхал-султан. На этом военном совете, который больше походил на пиршество, присутствовал новый главный евнух гарема падишаха, уши и глаза Ибрагима, его тезка евнух Ибрагим.

Их было всего пятеро, а еще должны были прийти только двое, но в просторных для корабля покоях было тесно от полутора сотен фарфоровых блюд со стапятьюдесятью яствами. Дели Гуссейн-паша был величайшим знатоком восточной кухни, поэтому и беседа шла о еде и поэзии.

- О друзья мои! - признался Дели Гуссейн-паша. - Я грешен, ибо повара мои живут только до того злосчастного дня, когда их искусство иссякает и они начинают повторяться. Я плачу им огромные деньги и потому могу требовать даже их жизни. Чего только я не отведал за свои полвека,’ но мне еще ни разу не захотелось потребовать ту пищу, которую я ел вчера. И я ничего не могу поделать с собой!

Евнух Ибрагим отведал кушанье в виде желтой розы и прикрыл от удовольствия глаза:

- Я согласен с вами, милостивейший Гуссейн-паша! Жизнь - это река, которая в каждый новый миг - новая, ибо утекшая вода назад возвратиться не может. И в то же время жизнь - сосуд, и покуда судьба не разобьет его на куски, его следует наполнять наслаждениями… Я слышал, в Китае самым изысканным блюдом считается мозг живой обезьяны; обезьяну помещают в специальный столик, снимают с нее верхнюю часть черепа…

- Довольно! - закричал Пиали-паша. Его лицо передернулось. - У нас военный совет. И если вы не прекратите, меня сейчас же вывернет!

Глаза и уши султана, Ибрагим-паша побледнел пе только лицом, у него даже уши стали белыми, словно их прихватило морозом.

Дорого бы обошлась командующему флотом его выходка, но тут явились на пир меченосец султана, правая рука Пиали-паши, Жузеф, бейлербей Кафы.

- Мой главнокомандующий, - доложил Жузеф, - я спешу сообщить - твоя армия только что пополнилась войском из Черкесии, приписанным к моему кафскому эйялету. Прибыли воины из колен Джегаки, Джене, Мохом, Тагаур, Бездух, Булутай, Хутукай, Кабарды. Десять тысяч отборных сабель!

Дели Гуссейн-паша замахал руками.

- Слава аллаху! Но я думаю, чтобы выбить из Азова свору бандитов, которых там не более пяти тысяч, хватило бы сил одного Ходжи Гурджи-Канаан-паши или сил Пиали-паши. А ведь среди нас еще нет крымского хана, войска которого покинули Перекоп и спешат нам на помощь. На помощь? - Гуссейн-паша рассмеялся. - Я думаю, что хан Бегадыр будет догонять нас в русской степи. Ибо это неразумно, имея такую силу, остановиться на одном Азове. Мы должны положить к стопам нашего изумительного султана Ибрагима донские степи, согнав и навечно уничтожив дикое племя казаков.

- Мой командир! - возразил Пиали-паша. - Мне кажется, взять Азов будет не просто. Казаки отличные воины, а они под защитой могучих стен. Надо тщательно продумать план осады.

- Мой дорогой Пиали-паша, - улыбнулся Гуссейн-паша своей самой тонкой улыбкой, - планы людей хороши тогда, когда они совпадают с волей неба, но, чтобы вы не считали меня человеком легкомысленным и чтобы нам в дальнейшем не испытывать друг друга, я сообщу вам: в моей армии недаром два полка немцев. Немецкие полковники уже представили мне два способа штурма Азова. Я надеюсь, мое доблестное войско не опустится так низко, чтобы прибегать к немецким хитростям. Для казаков будет достаточно первого приступа, в котором порукой успеха беззаветная отвага и ярость воинов нашего великого падишаха. Отдайте приказ: кораблям плыть, войскам идти - сегодня мы уже будем под стенами Азова!

Минута была историческая. Ради того, чтобы запечатлеться в памяти потомков, все командующие поднялись на палубу. Здесь уже стояли высшие командиры, и среди них Эвлия Челеби - муэдзин при Дели Гуссейн-паше - молодой, но уже объехавший многие земли, золотое перо, человек, который писал письма к Мураду IV, и эти письма Мурад читал сам.

Дели Гуссейн-паша благожелательно поздоровался с муэдзином и пригласил его на обед.

Армия тронулась в путь. Корабли поплыли по Дону. Впереди оба карамаона, позади 150 фрегатов, 150 галер и еще 200 карасурзалей - быстроходных кораблей-вестников - и прочих легких судов.

Меченосец султана Жузеф, стоявший за спиной Пиали- паши, с тревогой шепнул:

- Час хода, и мы сядем на мель.

Пиали-паша кивнул. Он знал, что вверх по Допу глубина не превышает двух-трех футов, и для больших кораблей нужно иметь под днищем не менее шести футов. Но что делать, если вместо военного совета - гастрономические толки и вместо походного марша - парад.

Но знал обо всем этом главнокомандующий, знал и не мог отказать себе в удовольствии осязать, видеть, чувствовать свое первенство, свое величие.

Он вскоре дал команду остановить карамаоны и приветствовал проходящие мимо войска: по земле - кавалерию и пехоту, по воде - легкие суда, которым надлежало загородить путь к Азову по реке. -

Еще через полчаса Дели Гуссейн-паша утомился и пригласил командующих продолжать пир.

Пиали-паша был мрачен, но не возражал. В конце концов, общая ответственность за успех дела лежала на плечах Гуссейн-паши, и впереди не армия, не флот, а всего-навсего крепость, в которой засело пять тысяч человек.

Но пир чуть было не расстроился. Только приступили к еде, как на лицо главнокомандующего наползла тяжелая туча гнева.

- За это я сдираю шкуру живьем! - И Гуссейн-паша расколол рукояткой кинжала драгоценное фарфоровое блюдо.

- В чем .цело? - воскликнул проворный Эвлия Челеби.

- Блюда пахнут дымом!

- Дымом!

Гости командующего закрутили носами. Да, кажется, дымом пахло. Гуссейн-паша дал знак страже. Участь повара была решена, но тут, согнувшись от почтительности, явился капитан карамаона.

- Мой господин, казаки зажгли степь!

- Так это горит степь?! - Тяжесть спала с плеч Гус- сейн-паши.

Он заразительно, словно его щекотали, засмеялся.

- Отнесите повару золотой. Он ведь мог лишиться шкуры из-за проказ этих бандитов.

- Господин главнокомандующий! Надо подумать о фураже, - с тревогой в голосе сказал Жузеф.

- Дорогой мой мореплаватель, вашим кораблям понадобилось сено?

Теперь засмеялись все. Пир продолжался, было вкусно и весело.

Командир десятка, тимариот Мехмед, находился в дозорном полку, который шел правым берегом Дона. Азов стоял на левом берегу, и армия Гуссейн-паши обтекала город со всех сторон степи, отрезая его от России, от дружественной Запорожской Сечи.

Алайбей 134Хеким-ага, скакнув из ротных в полковники, исполнял свое дело ретиво. Это был не марш, а гонка. Хеким-ага спешил отличиться. И вот первая победа!

Воин из десятка Мехмеда Юрем, будучи в разъезде, атаковал казачий десяток и один убил восьмерых, доказательство тому - восемь голов. Восемь голов! Еще бы две, и бедняк Юрем - владелец тимара. Дворянство - за один день войны.

Алайбей Хеким-ага обнял героя Юрема и приказал ему скакать в ставку Дели Гуссейн-паши показать ему головы и сообщить, что полк Хекима-ага вышел к Азову и занял позицию напротив города. Будет ли приказ переправляться через Дон?

Алайбей хитрил, его полк еще не вышел к Азову и не занял позицию, но, когда Юрем найдет командующего, сообщение уже будет соответствовать истине. Хекиму-ага нравилось быть алайбеем, но он уже мечтал о собственном санджаке.

Юрем умчался за своей звездой, и весь полк смотрел ему вслед теми же глазами, какие были в то мгновение и у тимариота Мехмеда. Мехмед тоже мечтал о зеамете со ста тысячами акче дохода. Скорее бы за дело! За головами, за тимарами. Сто казачьих голов - сто тысяч акче годового дохода. Одна война - и пожизненное благополучие. А тут еще покатилась весть, что Юрем не сплоховал. Головы-то привез не казачьи, а каких-то купчишек, спешивших подальше от войны.

Услыхав все это, Мехмед сплюнул. Противно стало.

“Я свое без обмана добуду”, - сказал он твердо.

*

И показалось казакам, что явился на землю за грехи сатана.

И осенило каждого, кто был на стене и глядел на это алое и зло сверкающее шествие. Коли падет город, коли они, казаки, не отстоят город - погибнет и весь род человеческий.

Турки шли со всех сторон. Трубы ревели, как обезумевшие верблюды, пищали пронзительные пищалки, и верилось - это дьяволы щекочут в аду грешников.

Сверкали шишаки на шлемах, сверкало солнце на чудовищных стволах пушек. По краспым одеждам будто пробегал огонь. Вздрагивала земля от конского уристания135.

А по Дону шли чужие корабли. Приставали к берегу. Все новые, новые отряды вываливались из трюмов па берег, покрывали землю сплошь, как саранча.

И когда первый, страшный миг нашествия минул, опытные глаза казаков различили: к ним, под Азов, подступились многие пароды. Здесь были турки, крымцы, греки, арабы, венгры, молдаване, черкесы, немцы.

Войска ставили шатры неподалеку от города, но так, чтобы пе тревожили пушки.

Теперь вместо одного было два города. О, если бы стояли они па земле радп любви к жизни, а не ради ненависти и погибели!

Музыка в стане врага умолкла, и в тишине явилось белоо знамя. Под знамя встало несколько конных.

- Послы идут! - прокатилось эхом по каменной азовской стене.

Представление еще не окончилось, а война еще не началась, а потому п жепщины и дети были рядом с казаками на этих сатанииски красивых и ужасных смотринах.

Их разделял длинный дубовый стол.

Атаман и посол сидели. Советники и толмачи стояли. Пока Федор Порогнин переводил турецкую грамоту, Осип Петров без зазрения совести - хотелось ему смутить турка - разглядывал одежду и лицо посла. И улыбался. Улыбка у него была довольная, добродушная. Мы люди, мол, открытые, в тонкостях не смыслим. Турку было не по себе от неожиданной приветливости казачьего атамана - не в гостях ведь, - дерзости в улыбке ов так и не выискал, и потому ему пришлось отвести глаза, глядеть прямо перед собой, мимо атамана, а это было нелепо и неудобно, путало мысли.

Осип Петров и взаправду доволен был видеть перед собой столь высокого сановника. На переговоры турки послали секбанбаши. А секбанбаши - второй человек после янычарского аги. Стало быть, турки хоть и пожаловали с огромной силой, желали получить Азов без кровопролития и разрушений, а если так, поостерегутся в первые дни палить хотя бы из всех пушек. Турецкая грамота была не больно высокомерна, каждая угроза в ней сдабривалась обольстительными обещаниями.

“О люди единого нашего господа бога! - начал чтение Федор Порошин. - Казачество донское и волжское, свирепое, соседи наши ближние, непостоянного нрава, лукавые и бесстрашные. Ваше чрево ненасытно! Вы без оглядки творите обиды великие и грубости страшные! Но теперь вы наступили на такую десницу высокую, на самого царя империи Оттомана! Вы взяли у его величества султана Ибрагима его великую любимую вотчину - город Азов. Вы не пощадили ни мужчин, ни женщин, ни детей, ни старого, ни малого. Вы напали на город, подобно голодным волкам. Вы безвинно убили посла его величества к московскому царю Фому Кантакузина. Захватив Азов-город, вы затворили пути кораблям его величества султана Ибрагима по морю и рекам. Его величество султан Ибрагим предлагает вам очистить город этой ночью. Вы можете взять с собой золото и серебро и всю свою прочую казну и без страха уйти к своим товарищам казакам. Мы не тронем вас на отходе, но если вы промедлите, то завтра уже можете не быть живы. Помощи вам ждать неоткуда. Все отступились от вас за ваши злодеяния.

Промышляйте же в сию ночь животом своим! Не умрите от руки великого нашего царя, ибо смерть ваша будет лютой. Мы раздолбим вашу плоть на крошки дробные, хотя бы было вас сорок тысяч. Мы пришли под вас в триста тысяч воинов, волос на ваших головах столько нет, сколько пришло под Азов турецкой силы. С высот города очи ваши не могут видеть края этой силы. И нет такой птицы, которая, не пав, могла бы перелететь ее.

Но если вы, казачество свирепое, захотите служить государю нашему, великому султану Ибрагиму, принесите ему, царю, винные свои головы разбойничьи и повиновение на службу вечную. Великий султан отпустит вам вины ваши и пожалует вас, казачество, своею честию великою. Наградит вас, казачество, многим неизреченным богатством. Вас поселят в Истамбуле. Каждый из вас будет пожалован драгоценным, шитым золотом платьем. Ваша казацкая слава достигнет всех пределов империи, от Востока до Запада, ибо вы малыми людьми противостояли огромной и непобедимой турецкой силе.

Коли вы, казачество, сдадите нашей силе Азов, это будет не слабость, а мудрость.

И еще раз говорим вам: промышляйте в сию ночь животом своим!”

- Все! - Порошин свернул грамоту.

- Складно и сладко написано! - Осип Петров вздохнул, потянулся и через плечо посмотрел на своих: - Что будем отвечать?

- Наш ответ известен! - мрачно рыкнул Худоложка.

- Тогда по порядку все и напишем. Федор, берись за перо. Слов не жалеть! Пусть почитают.

Секбанбаши что-то быстро сказал своему греку-толмачу. Тот перевел:

- Принимают ли атаманы условия сдачи города?

- Мы город не оставим. Тут наши дома, наши церкви, наши жены и дети.

- Вот и пощадите жен и детей. Все вы здесь погибнете.

- Нам погибать не впервой. Мы гибнем - а все живы. И теперь - как бог даст.

- У вас каменные сердца! - воскликнул сердито секбанбаши. - Из-за вашего упрямства будет разрушен столь укрепленный и великолепный город.

- Потому мы и не уходим отсюда. Нам он тоже люб.

И я уж не знаю, какие у нас сердца, у вас они не лучше - каково вам будет рушить то, что сами построили?

Секбанбаши прикрыл веками глаза и, едва разжимая рот, сказал что-то почти шепотом. Толмач перевел, произнося слова так же тихо и зловеще:

- Секбанбаши дает клятву, что в первый же приступ знамена его секбанов украсят цитадель, где сейчас происходит этот бессмысленный разговор. Коли бы не воля великого падишаха, предписывающая переждать ночь, город Азов уже сегодня был бы возвращен под руку его величества падишаха Ибрагима.

Атаман развел руками:

- Я и говорю: на все воля божья.

- Скоро ли будет дан ответ?

- Пишут…

Сидели молча. Осип Петров глядел теперь в окно. Теперь уже секбанбаши разглядывал лицо своего врага.

Здоровенный казак сидел перед ним. Могучий лоб, седина. В посадке головы, в голубых тенях на длинном костлявом лице - звериная хитрость, безумная храбрость и младенческая доброта.

“Таких людей надо не пугать, а подкупать, - подумалось секбанбаши. - Не золотом. С такими нужно делиться славой и властью”.

Явились советники атамана с ответом.

- Читай! - кивнул Федору атаман.

“Видим всех вас и ведаем силы и пыхи царя турецкого. Ждали мы вас в гости к нам под Азов дни многие. Где, полно, ваш Ибрагим, турский царь, ум свой девал? Али у него, царя, не стало за морем серебра и золота, что он прислал под нас, казаков, для кровавых казачьих зипунов наших триста тыщ…”

- Хорошо, - кивнул атаман, - В середке теперь почитай да конец.

- “Прозвище наше вечное - казачество великое донское, бесстрашное. Станем с ним, царем турским, биться, что с худьм свиным наемником. Где бывают рати ваши великие, тут ложатся трупы многие”.

Конец.

- “Не видать вам Азова-города из рук наших, казачьих, до веку. Нешто его, отняв у нас, холопей своих, государь наш царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси самодержец, да вас им, собак, пожалует по-прежнему, то уже ваш будет. На то его воля государева”.

- Хорошо.

Атаман встал.

Встал и секбанбаши. Люди разговоры свои закончили, теперь говорить пушкам.

Секбаибаши разъярился. За городскими воротами, еще не выйдя из-под казацких пушек, бросил белое знамя под ноги своего коня и затоптал.

Турки увидали это, зашевелились.

Заиграли трубы, пушкари забегали вокруг орудий, запалили фитили.

Женщины и дети побежалы со стен в укрытия.

По стенам прокатился приказ:

- Считай пушки!

Грянули громады. Огромные ломовые пушки стреляли ядрами в пуд, в полтора и в два пуда весом.

Ухнули тюфяки и всякая мелочь: кулеврины, эждердеханы, паранки, по-собачьи тявкнули мортиры.

Турецкое войско спряталось в пороховом дыму. Ядра сшибли пару зубцов на стене, испещрили ее зазубринами. На том и закончился первый вечер осады.

Казаки насчитали у турецкой армии 129 больших осадных пушек, штук тридцать мортир и сотен шесть прочих.

- Этак они стены до основания раскрошут, - сказал Осип Петров своим атаманам.- - Ступайте проверьте старые подкопы. Сух ли порох. Завтра подкопы нам пригодятся.


Глава третья

Турки отдыхали перед первым, назначенным утром приступом.

Куда ни погляди - костры. Слева и справа они охватывают черную громаду Азова. Еще больше костров со стороны степи, которую Мехмеду с того берега не видно - город заслоняет. Костры горят большие и малые, на малых готовят пищу, кипятят воду для чая. У больших греются. Впрочем, тепло. Костры приказано запалить для того, чтобы навести на казаков ужас. Завтра приступ, если только ночью азовцы не уйдут из города.

Счастливец Юрем боится, что так оно и будет. Удерут казаки из города, и плакал его тимар, а ведь всего-то двух голов недостает.

Юрем и Мехмед сидят у костерика у самой воды. Им приказано стеречь лодки. Завтра на этих лодках полк алай-бея Хекима-ага переправится под стены Азова и ворвется в город. Лодок много, а в охране всего десять воинов. От кого охранять? Все казаки за стенами.

- Слышишь? - встрепенулся Мехмед. - Ползут!

- Поди, Мехмед, умойся, стоя спишь. Скорее бы нас сменяли с караула. Перед приступом выспаться падо. Ты вон уже о зеамете мечтаешь? А мне бы - тимар.

- Меня Элиф с сыном ждут. Не с пустыми же руками из похода возвращаться.

- Твоя правда, Мехмед!

И в этот миг из ночи саданули тысячи молний, грянул тысячекратный гром.

- Э-ге-ей! - прокатилось по степи. Это кралась на помощь Азову казачья тысяча. Подкралась и ударила на полк алайбея Хекима-ага, уничтожая мечущихся возле костров турок, а потом - к Дону.

Не сговариваясь, Юрем и Мехмед бросились подальше от костра и затаились, прижимаясь к спасительной земле.

Совсем рядом к лодкам пробежали казаки.

“Надо было нам хотя бы весла спрятать”, - подумал Мехмед.

На стенах города вспыхивают факелы. Город ожил.

Гуссейн-паша выскочил из шатра.

- Что это?

- Через Дон в город прорвались казаки.

- Сколько?

Никто не знает. Ночь. Вопли. Радостно бурлящий город ва черными стенами. Костры, вселявшие радость, горят зловеще.

Наконец являются гонцы. Полк алайбея Хекима-ага потерял треть людей и все лодки.

- Алайбея казнить позорной казнью: отсечь ему голову и доказать эту голову всему войску.

- Но… - вкрадчиво начинает евнух падишаха.

- Никаких “но”! Султан мне, Дели Гуссейн-паше, доверил армию, и я отвечаю за нее своей головой.

- Мы дурно начали осаду, - зловеще проговорил евнух падишаха.

Атаман Осип Петров сидел со свечой, в накинутом на плечи кафтане. Перед ним - две кринки молока и каравай черного хлеба.

- Хотите молока? - спросил атаман казаков.

- Хочу, - сказал Худоложка.

Атаман кивнул на криику. Худоложка взял кринку пальчиками, как чарочку, и опрокинул в себя.

- Хороша, атаман, у тебя корова.

- Корова дай бог каждому, сливками доится.

Осип прищурил набрякший от недосыпу глаз и уставился этим прищуренным глазом на Худоложку.

- Тебе быть подземным царем.

Георгий с удивлением глянул на Худоложку. Никогда тот про свое умельчество словечка не проронил.

- Не надо быть кудесником, чтобы угадать, какая война нас ждет. Скажу я вам, братцы, на стенах стоять - это даже не полвойны - треть; две трети нашей войны под землей. Хорошо будем копать - устоим, плохо - не быть Азову казацким городом. У нас было кое-что заготовлено, да по турецкой силе этого мало. К утру надо сделать еще хотя бы по три подкопа…

- Четыре, - поправил Худоложка.

- Три - обязательно, а четвертый на вашу совесть. Эти подкопы начините сеченым дробом. Чем вам тяжелее, тем на стенах легче. Помните об этом. И с богом! Время не ждет. Где рыть и как - слушайте Худоложку.

Казаки-мужики с лопатами на плечах шли артелью. Георгий попал в команду Худоложки.

Не успела война начаться, он уже отвоевался. В землекопы определили.

Худоложка завел команду в глиняный домик, прилепившийся к стене, а в домике этом вместо пола лестница, ведущая в подземелье. Спустились в подкоп, зажгли факелы. Своды каменные, столетние. Худоложка повел в боковую галерею. Камень скоро кончился, ход стал узким, мокрым.

- А ну, соберись ко мне, - отдал приказ Худоложка. Говорил он тихо, но твердо. - Запомните, под землей и глухой слухмён. Работать будете молча, лопатами не звенеть. Турки услышат, подведут под нас свой подкоп и похоронят там, где мы для них могилу готовим.

Георгию досталось оттаскивать землю.

Дышать тяжело, пот глаза заливает, и страшно ведь. Просядет земля, и ладно бы от пули - задохнешься, как кутенок, в этой черной яме. Сначала Георгий все думал, каким он выйдет из-под земли: страх глянуть! Как он домой пойдет к татарочке своей? А потом все мысли ушли: таскал землю и ждал, когда-нибудь все это кончится.

Кончилось. Явился Худоложка, осмотрел работу.

- Сойдет, - буркнул, - будем заряжать подкоп, а вы отправляйтесь копать к Водяной башне. Вам там покажут место.


И снова давящее подземелье, ползанье на коленках, пот и одуряющая усталость.

Домой Георгий явился утром. За стенами пели трубы. Турки строились в полки, а Георгий принял из рук Фирузы ковш с водой. Она ему подала, чтобы умылся, а он выпил воду, не раздеваясь, лег на пол на кошму и заснул. Ни пушек не слыхал, ни жалобного писка Фирузы, она от стрельбы к нему под кафтан забралась. Спал и спал.

Разбудил его Иван. Пришел звать на службу: копать.

Высокомерный Дели Гуссейн-паша был опытным воином. Он, убежденный, что в Азове засела не армия, а свора грабителей, без подготовки приступа не мыслил. Позвал к себе мастеров земляного дела и приказал откопать траншеи для пушек и войск.

- Сделайте несколько подкопов. Времени у вас - ночь и утро. Откопайте траншеи в семи местах. В той стороне, где памятник Иогурди-бабе, траншеи доведете до крепостного рва, поставите там двенадцать самых больших пушек… Ступайте! А теперь, - Гуссейн-паша обратился к своим командующим, - выслушайте план осады. Пиали-паша, наш изумительный флотоводец, выделит сто лодок десанта и будет брать Азов со стороны Водяной башни. Под охраной его кораблей должны быть Мертвый Донец, рукав Дона у посада Каланча и южный рукав…

На южные ворота Гуссейн-паша нацелил шесть янычарских полков под командой султанского меченосца Жузефа с его личным полком моряков и с двумя немецкими осадными полками.

За каменными стенами в западном предместье, которое называлось Топраков-город, Канаан-паша должен был выставить десять полков янычар, полк оружейников и полк пушкарей с десятью большими пушками.

- Начнем в полдень, - сказал Дели ГуСсейи-паша, улыбаясь розовыми губами. - Пусть и солнце помогает нам - слепит казаков. Мне хотелось бы, чтобы отужинали мы в Азове.

Атаман Осип Петров тоже приказывал:

- Детишек перевести в цитадель, в подвалы. Женщины пусть смолу кипятят и насыпают корзины землей: на головы туркам бросать.

- Пожары не тушить. Все деревянное все равно сгорит.

- Из пушек и ружей зря не палить. Бог даст, не один день воевать будем.

Последние мгновения тишины. Над войском, как над цветущим лугом, жаворонки. Последние песни мира. А может быть, и самой жизни.

На возвышение, выстроенное ради этого мгновения, поднимается муэдзин главнокомандующего, летописец этой, еще одной победы воинов Османа, потомок знаменосца, водрузившего зеленое знамя над поверженным Константинополем, столицей царств и христиан, молодой, звонкогласый Эвлия Челеби.

Прямая лестница ведет в алую кабину, поднятую над землей метров на десять. Эхо похоже на тюльпан. Эвлия Челеби в золотых одеждах, он как пчела на цветке.

Звенит его голос:

- Слава аллаху, господу миров милостивому, милосердному, держащему в своем распоряжении день суда. Тебе поклоняемся и у тебя про им помощи. Веди нас путем прямым, путем тех, которых ты облагодетельствовал, а не тех, которые под гневом, не тех, которые блуждают.

Молитва улетает в небо.

Тихо.

- Алла! - серебряный меч располосовал небо над головой Дели Гуссейн-паши.

- Алла! Алла! Алла! - прокатился вокруг стен Азова яростный рык стремящихся к победе.

И тотчас грянули пушки.

Турки били из всех стволов: из белелмезов - дальнобойных, стреляющих ядрами весом в три пуда; из хаванов - по городу навесным огнем; из кулеврин - дальнобойных, ядрами в полпуда; из мартенов: больших крепостных пушек - но стенам; из баджалашек - мощных пушек для разрушения башен; из эждердеханов, бююк - шапка, орта-шапка, кючуков, паранок. Ядра с кулак - с голову быка. Ломовые и с начинкой. Огнедышащий каменный дождь пал на Азов. Это было как гнев господа, как ярость сатанинская. Сразу же загорелись дома. Дым стлался по городу и валом, гонимый ветром, шел от палящих турецких пушек все туда же, под стены Азова. Клубы громоздились друг на друга, выстраивались в шаткие, покачивающиеся на ветру башни. Наконец весь этот призрачный дворец напоролся на острые зубцы стен и, перевалясь, рухнул на город, смешался с дымом пожарищ.

“Вот бы нам так же перевалить за стены”, - подумал Мехмед.

К его лицу, стянув щеки до ломоты, прилипла старая, как высохший гриб, улыбка. Сначала ему это нравилось: оглушительная пальба, облака порохового дыма. И пожары! Людишки в городе - враги аллаха, падишаха и его, Мехмеда, небось прыгают, как рыбы на сковороде. Казалось, еще немного, и стены рухнут от одного грохота. Врассыпную, как муравьи из подожженного муравейника, побегут по полю очумевшие от каменной смерти казаки. И вот тогда Мехмед ринется в город, убьет всякого, у кого в руках оружие, и возьмет в рабство всех покорных, кому дорога жизнь.

Стены, однако, не обваливались, твердыня оставалась твердыней. Ни одного выстрела не прогремело в ответ.

Это не пугало, но это было странно. Это рождало предчувствия. Нелепые. В победе Мехмед не сомневался, и все же…

Рев пушек его уже не бодрил. Он поглядывал искоса на свой десяток. Как там они? Не подведут?

Запиликали пищалки.

Прибежали к стенам оба полка немцев-наемников. Десятку Мехмеда вручили лестницу.

- Вперед!

Вот и команда. Оказывается, пора. Пушки молчат. Мехмеда толкнули в спину. Он очнулся и побежал.

Лестница режет плечо. Угораздило родиться дылдой, вся тяжесть ему. Проклятые солдатики всегда рады облегчить себе жизнь. “Дьявол с вами, отыграюсь у стены, - думал Мехмед. - Я буду ставить лестницу, а вы полезете”.

Под ногами пылит земля. Мехмед видит только землю. Пот застилает глаза. Утереться бы.

“Где ты, Элиф?”

А казацкие пушки молчат. Может, у казаков нет пушек?

Ров. Мужики в овечьих шапчонках заваливают ров камышом и землей. Это валахи и молдаване. “Это их работа, - думает Мехмед. - Наша работа на стене”.

Всем десятком скатились в ров. Подняли лестницу. Поставили. Стоит. По лестнице пошли.

Мехмед наконец разогнулся. Огляделся. Ого! Сколько лестниц у стены. Пошли! Пошли!

Стрелки палят из пищалей, лучники пускают стрелы.

Весело!

Пожалуй, дело будет скорое. Надо свое не прозевать.

Мехмед вытащил из ножен меч, поправил шишак. Встал на лестницу. И в тот же миг земля пошатнулась, задрожала, а возле Водяной башни взлетела вверх, красная от огня и черная от дыма.

- Подкоп! - завопил кто-то, прыгая с лестницы вниз.

Мехмед тоже отбежал и остановился. Подкоп мог быть там,

где он только что стоял, а мог быть и там, где он стоит теперь.

- Немцы на подкоп напоролись! - крикнул Юрем, оказавшийся рядом с Мехмедом. - Триста человек - тю-тю!

- Они шехиды, - сказал Мехмед.

- Они гяуры.

- Но они умерли за дело Магомета. Вперед! Вперед! - заорал Мехмед, бросился к лестнице и полез наверх.

К нему потянулось копье. Он ударил по копью мечом и рассек его. И тут он увидел завитые в колечки усы, белозубую улыбку и черное дуло пищали. Сверкнул огонь, и Мехмед почувствовал, что летит. Очнулся он через мгновение на земле. Грохотало. Открыл глаза. Над ним летели языки огня и клубы дыма.

Крепость ожила.

Казаки выждали, пока под стенами будет густо, и начали палить из пушек и стрелять из пищалей.

Мехмед отстегнул шлем. Пуля срезала шишак.

- О, Элиф! Не твоими ли молитвами я еще жив?

Где-то рядом взвыло. Упала вместе с людьми лестница,

и в эту стонущую, орущую кучу малу сверху с хрястом влипали огромные каменья.

Мехмед подтянул длинные ноги к стене, прижался к нагретым солнцем камням и затих.

Он был жив и здоров и почти в безопасности, пить только хотелось.

- Хватит терпения - будешь жив, - сказал себе Мехмед и прикрыл голову шлемом.

Ухало, свистело, рушилось, а они сидели в подземелье и ждали приказа. Георгий подошел к Худоложке.

- Отпусти меня на стену. Чего мы сидим здесь?

- Значит, так нужно.

- Про нас забыли.

- Значит, и без нас хватает людей.

- Ну пусти ты меня за-ради бога!

- Дурак! -искренне удивился Худоложка. - Что, у тебя запасная голова есть? Сиди. Успеешь помереть.

- Худоложка, друг!

Худоложка поглядел парню в синие глаза.

- Бог тебя хранит! Ступай! Да вот что - бей да поглядывай. На войне и по затылку огреть могут.

Георгий кинулся было наверх, но Худоложка схватил его за руку.

- Возьми пищаль да пику. Куда ж ты без оружия? - притянул к себе и на ухо шепнул: - Воевать пойдешь в Топраков-город. Помни о деле рук своих!

Кивнул на черную нору. Нора вела в подкоп, где ждали своего часа двенадцать бочек пороха.

Георгий схватил пику, пищаль и помчался без оглядки воевать: как бы не передумали, не вернули.

У ворот, ведущих в Топраков-город, строилось войско. Здесь был сам Осип Петров.

Георгий увидел атамана и остановился, не зная, как быть, но атаман тоже увидал Георгия и знаком подозвал к себе.

Георгий подбежал.

- Отпущен атаманом воевать. В Топраков-город.

- Ты из дружины Худоложки? Многих он отпустил?

- Меня одного.

- Одного? - голос атамана смягчился. - Ступай в первую сотню, пищаль оставь, там тебе скажут, что делать.

Отворились ворота. Сотня побежала в Топраков-город, и Георгий побежал за казаками, надрывая глотку в крике и не видя ничего, кроме казачьих спин.

Кругом пожар; с треском взметая огненную метель, ухались в пламя крыши домов.

Навстречу свежей сотне группами и поодиночке бежали свои казаки. Одни катили пушечки и бочонки пороха, другие несли залитых кровью людей.

И вдруг казаки закричали еще громче, спина у соседа округлилась, как у кота перед дракой, и Георгий очутился лицом к лицу с янычаром. Ослепительный шишак, шаровары, ятаган.

Георгий не хотел убивать этого турка, он просто оттолкнул от себя видение, но оттолкнул пикой. Пика вошла в мягкое и застряла. Турок заорал, упал на колени, схватился за пику, потянул на себя. И Георгий в ужасе опустил оружие. Теперь он совершенно не знал, что ему делать. Оглянулся. К нему бежали и кричали на него чужие. Их было много.

Они, словно цветные муравьи, переваливались через вал Топракова-города и бежали к нему, а он бежал от них назад, под стены крепости, к своим.

Янычары догоняли, и он вспомнил о сабле. На бегу вытащил ее из ножен, остановился, запустил саблей в турок и снова наутек. Он бежал в беспамятстве, потому что ему вспомнилось главное: он, Георгий, сам ставил под Топраковом-городом бочки с порохом.

До ворот шагов сорок - двадцать. Господи! Он один. Неужто ворота закроют? Чего ради рисковать ради одного?

Он прыгнул в зеленое окошко проема и упал. Ворота тотчас затворились.

Кто-то подошел к Георгию, похлопал его по плечу. Ему дали воды. Выпил. Встал. Увидал перед собой атамана Осипа Петрова.

- Где твоя сабля, казак?

В лице Осипа ни кровиночки, губы черные и словно обуглились.

Георгий невольно схватился за пустые ножны. К атаману подошел седой, с черным от копоти лицом казак Смирка.

- Атаман, парень славно бился. Я сам видел, как он посадил на пику янычара.

- С крещением тебя. - Атаман нашел руку Георгия и пожал, - Оружие себе сам добудешь. Потерять саблю казаку - все равно что голову потерять.

Атаман Осип Петров поднялся на стену. Георгий, словно привязанный, шел следом.

Топраков-город горел, но уже не буйно, а деловито, как положено гореть всему деревянному во время войны. На изуродованном теле храма Иоанна Предтечи трепетали на ветру восемь турецких знамен. Турки шныряли по горящим домам, но командиры уже строили их, чтобы идти на каменный город.

- Пора, - сказал Осип Петров сам себе, вытянул из-под кушака красный платок и махнул кому-то. Внизу, у стены, тотчас ему ответили. К атаману поднялся на лестницу Дмитрий Гуня.

- На вылазку готовы!

- Как рванут, сразу открывайте ворота и вперед… Смотри сюда, - показал Гуне на тяжелые пушки, которые турки устанавливали на пригорке возле Иоанна Предтечи. - Пушки взорвать, но не дуром. Порох, какой отобьете у турок, сюда тащите. Нам много пороха нужно.

Гуня ушел, а Осип Петров опять с удивлением воззрился на Георгия. И тут - бац! Турецкое ядро клацнуло о зубец. Зубец вдребезги, а атамана и Георгия осыпало каменным крошевом. Георгий принялся отряхивать пыль с рукавов и груди. Атаман засмеялся:

- А ты, парень, и вправду не трус. Неужто не боишься? - кивнул на турецкие пушки.

- Второй раз в одно место не попадут.

- Как знать. Всяко бывает. Видел я, как ты саблю в янычар кинул… В первый раз со всяким такое может быть, а коли такое и во второй случится, тогда - все: нет казака. Ступай к Гуне. Сейчас запорожцы на вылазку пойдут.

Мимо Георгия на стену к атаману бегом пробежал Худоложка.

- Атаман, старые подкопы почти провалились.

- Узнаю работу Яковлева. Сколько осталось?

- Один у Водяной башни взорвали. Там же еще один и два против южных ворот.

- Турки копают?

- Копают. Под Водяную башню. Мы тоже туда копаем.

- В оба гляди!

- Гляжу.

- Сколько силы в Топракове набралось…

Слова атамана утонули в гуле взрыва. Сначала дохнуло горячим, потом земля с людьми и лошадьми, с лестницами и пушками поднялась. И только потом уж рвануло, и слобода окуталась черной пылью.

Осип обнял Худоложку.

- Славно.

Наступила тишина, и в той тишине пропели два рожка: один турецкий, панический, отзывающий солдат назад, другой - казачий, зовущий. Ворота отворились, и тысяча Дмитрия Гуня бросилась на оставшихся в живых после взрыва Топракова-города.

Георгий без оружия бежал за яростными запороящами. Они рубили и кололи, стреляли в упор и душили, и Георгий делал то же, что и они. У него снова была сабля и пика, а потом и пистолет. И сабля у него была красная от крови. И сам он весь был в крови, но в чужой.

Турки бежали из Топракова-города, и Канаан-паша камчой отрезвлял бегущих, останавливал их сразу за валом и строил в боевые порядки.

Казаки пробились к пушкам. Подкатывали под колеса бочонки с порохом, зажигали фитили.

Взрыв! Ствол пушки, со свистом рассекая воздух, летел, как деревянный чижик.

Одну огромную пушку покатили к крепости. На телегах, нахлестывая лошадей, везли к Азову захваченный порох. Бочонки несли на плечах, катили катом.

Турки пришли в себя, бросились спасать пушки.

Отступая, Георгий споткнулся о древко брошенного знамени. Поднял знамя, потащил. И оказалось, не зря старался. Это было знамя полка.

Через каких-то полчаса атаман Осип Петров обнял его и сам поднес чару водки.

- Великий у тебя день, казак. И бегал ты нынче, как заяц, и дрался, как лев. И знамя добыл. Слава тебе, казак! Всем слава! Устоим до ночи - тогда и до самого страшного суда устоим.

Турки лезли на стену, но Осип Петров уводил тысячу Дмитрия Гуни к южным воротам. Здесь было казакам и жарко, и тяжко.

В шатер Дели Гуссейн-паши вбежал гонец.

- Канаан-паша взял Топраков-город, идет приступом на каменный город, просит прислать подкрепления и пушек.

- Что?!

- Казаки сделали вылазку, уничтожили четыре пушки и одну увезли. Увезли весь порох…

- Что?!

- Но в этой вылазке казаки потеряли тысячу голов.

Гуссейн-паша в бешенстве воткнул передсобой в ковер меч.

Каждый из четырех командующих осадными армиями сообщил ему, что уничтожил тысячу казаков. Значит, в городке уже пусто, но почему же тогда паши, беи, бейлербеи топчутся у стен, почему не за стенами?

- Почему Канаан-паша просит подкрепления? - спросил Гуссейн-паша, впиваясь взглядом в лицо гонца.

- Мы нарвались на огромный подкоп. Казаки взорвали почти весь городок. Одним взрывом убило три тысячи янычар.

- Та-ак… - повернулся к свите. - Почему не взорвана до сих пор Водяная башня?

Некто из свиты, в золоченых доспехах, поспешно отвечал:

- Подкоп завершен. Поставлены бочки с порохом. Свечи зажжены. Скоро будет взрыв. Вот и гонец.

С лошади свалился черный от пыли сипахий.

- Великий главнокомандующий, проклятые богом неверные подвели у Водяной башни подкоп под наш подкоп, порох захватили, а подкоп разрушили.

- Та-а-ак… - Гуссейн-паша встал, - Кем же я командую? Армией или стадом баранов?

Снова четыре гонца: командующие просили передышки. Крепость сильна, надо дать работу пушкам, а потом уже и наступать в проломы.

- Хорошо, - согласился Гуссейн-паша. - Два часа - для пушек, но на закате город должен быть взят.

Через два часа турки снова пошли на приступ. Это был пустой наскок. Вера в легкую победу разбилась, как глиняный кувшин, брошенный на камни.

Янычары бежали под стены и тотчас откатывались. Гуссейн-паша рассвирепел:

- Сто пиастров за каждую представленную голову казака!

Заманчивый приказ, но до голов еще нужно добраться.

Единственно, чего добились турки этим вялым приступом, - подсчитали количество казачьих пушек: выходило, что пушек в городе не меньше восьмидесяти. Их было у казаков девяносто шесть.

Мехмед вытерпел. Пролежал у стены до заката. На закате турецкие трубы дали отбой. Мехмед ползком выбрался изо рва и побежал к своим. По нему пальнули, но не попали. Ждать, когда стемнеет, Мехмед побоялся. Как бы казаки не вышли добивать раненых, да и свой караул в темноте может со страху подстрелить.

Глава четвертая

- Мерзавцы! - бегал по шатру Дели Гуссейн-паша. - Мы уже воюем, а крымского хана все еще нет. А где молдавский господарь?.. Почему задерживаются анатолийские войска? Где эти семь визирей, восемнадцать бейлербеев, семьдесят санджаков и алайбеков?

Свита молчала. Если войска не в сборе, зачем было идти на приступ?

- Завтра пошлите в Азов толмачей. - Дели Гуссейн-паша сел наконец, весь день на ногах, устал. - Тела погибших нужно выкупить. За янычара давать золотой, за полковника - сто талеров.

Ночью атаман Осип Петров позвал к себе в цитадель Михаила Татаринова.

- Атаман! Ты - великий воин, но в Азове ныне много славных и стойких бойцов. Пойди же, атаман, за стены Азова, ибо там остались люди сердца не храброго, коли они не здесь. Собери по городам сколько можешь войска, встань у турок за спиной, а в трудный час пробейся к Азову и пополни число его защитников. У тебя, атаман, слава, за тобой пойдут.

Долго молчал Татаринов и вдруг обнял Осипа.

В ту же ночь Татаринов ушел из города в степь.

Осип Петров спал. Дела за него теперь вел Наум Васильев, есаул. Подсчитывал убитых, раненых, распределял силы для завтрашнего боя. Выдавал порох, свинец.

За полночь Осип проснулся, сел на коня и объехал Азов.

- Топраков-город - занять, - последовал приказ. - На Иоанне Предтече крест поправить. Рвы вокруг города очистить, углубить.

Показал на сгоревшую крышу башни.

- За ночь чтоб была новая крыша.

- Зачем? Устали все.

- Надо… Пусть турки знают, что казаки усталости не понимают. Пошлите к Худоложке.

- Они подкоп готовят.

- Подкоп подождет. Крыша на башне важнее.

С атаманом не спорят. Поскакали за мужиками-казаками.

Мужики пришли во главе с Иваном, посмотрели на башню, посовещались. Прикинули, сколько чего надо. Попросили досок.

- Все возьмете на пожарище,-отвечал атаман.

Утром с белым флагом пожаловали под стены Азова толмачи торговать убитых. Разговаривать с ними на стену поднялся есаул Наум Васильев и русский толмач Федор Порошин. По-турецки Наум и сам умел, держал Порошина при себе ради государственной важности.

- Переведи им, Федор, - приказал Наум Васильев, выслушав цены на убитых янычар и на полковников, - переведи им, сукиным сынам, пусть забирают трупы, чтобы не воняло.


Федор приложил ладопи к губам и звонко крикнул свой перевод:

- Слушайте, господа толмачи! Казаки трупами не торгуют. Все бездыханные, что гниют-лежат под стенами Азова, - это первая наша игрушка. Атаманы-казаки только еще ружье свое почистили. Всем вам, басурманам, то же будет. Иным вас нечем потчевать, дело у нас осадное.

- Хорошо перевел, - Наум Васильев положил Федору на плечо руку. - Так их, властителей мира! Пошли, чтоб отбрехнуться не успели. Когда не отбрехнешься - дюже обидно.

Целый день турецкие похоронные команды подбирали трупы. Верстах в трех от Азова, в степи, насыпался холм. Большой холм.

И па следующий день турки под город не пришли.

Ивану, все время бывшему под землей, в подкопах, далп полдня, чтобы жену нашел и детишек, чтоб сердце не болело за близких.

Выбрался Иван из ямы, дохнул полной грудью и поперхнулся. Не было в Азове свежего воздуха, гарью пропитался в Азове-городе воздух. Сказали Ивану, чтобы детишек и Машу в цитадели искал, в подвалах, а он как хватил гари, так и забыл все. Кинулся через коптящий дым медленных, дотлевающих поя;арищ к своему дому. А домишко - на самом высоком, почитай, месте - цел! Новенький, наличники сверкают чистым деревом - покрасить не успел.

Подбежал Иван к дому, и тут ноги у него запнулись и встали. Тихо. Услыхал он - тихо в доме. И в городе - тихо. Будто ничего живого. Петухов и то не слыхать. А тут, в дверях, явилась Маша. В тишине, в мертвенной, стоит в дверях, глядит на него молча, сарафан от ветра колышется. А Ивану чудится, что и весь образ в колебании, будто не плоть перед ним, а воздух.

- Помоги, - сказала Маша.

Кинулся к ней Иван, думает: коли привидение, поймаю - не отпущу, - а у Маши узел. Огромный.

- Холодно детишкам в подземелье! Вишь, как подвезло - не погорели.

Сообразил тут наконец Иван, что страхами задурил голову себе. Обнял Машу и давай целовать беспамятно. Она от неожиданности посупротивилась, а потом и сама голову потеряла. Эко ведь любит! Многодетную, а ведь эко любит!

Тут Иван еще порадовал сердце Машипо.

- Детишки-то как?

Вот ведь что спросил, не его детишки, а словно про своих, кровных. Тут уж Маша сама зацеловала Ивана, нарыдалась, лицо его, от праха земного темное, слезами своими умыла.

Оба они в просветлении были. Успокоясь, оглядел Иван Машу: похудела, посуровела, платье ремнем стянуто, на поясе сабля, за поясом пистолет и пороховница. Видит, что Иван в удивлении, вздохнула.

- Всяко, Ваня, может быть. Мало казаков в городе. Коли долго осаду держать будем, и бабам место на стенах найдется.

- Георгиева татарочка-то где?

- С нашими детишками сидит. Извелась она. Плачет ночами тихонько… Любит она Георгия больше жизни, боится за него. А еще за отца боится, который небось с той стороны.

- Ишь ведь как! - удивился Иван, даже остановился, думой его охватило, а чего придумаешь: сердце одно, на две половинки его не разрубишь.

Молдавский господарь Василий Лупу прибыл под Азов на следующий день после приступа. Азов должны были взять без него, русский царь это оценил бы, а султан бы пе обиделся. Часть молдавского войска - почти две тысячи сабель - принимала участие в первом приступе. Теперь же явился обоз господаря, а с обозом - десять больших пушек и два свежих полка, один из которых состоял из немцев-наемников. Все это было немалой силой, хотя Василий Лупу делал вид, что его тяжелый обоз не для войны, а для царственных удобств. В обозе - вино, музыканты, попы, ученые.

Лупу был бы рад грубому окрику грубого главнокомандующего, но Гуссейн-паша, впавший в отчаяние после первой же неудачи, был несказанно рад немецкому полку. Ладно бы янычары, но в первом же приступе его армия лишилась немецких полковников, мастеров осады. И тут вдруг является алмазный павлин, у которого полк собственных немцев, свои мастера подкопов и навесной стрельбы.

Оказав господарю должные приветствия, Дели Гуссейн- паша стал жаловаться.

- Гяуры отбили приступ… У нас большие потери… Гяуры нарыли подкопов… Даже янычары со страхом идут под стены. Они боятся не пуль, а предательского взрыва.

- Мой главнокомандующий, я пришел к тебе с немецкими полковниками. У них есть план, - начал Василий Лупу.

- Позови своих немцев! - воскликнул Дели Гуссейн- паша в нетерпении.

Немцы прибыли. Главнокомандующий выхватил из их рук план.

- Вести земляной вал?.. - усмехнулся. - Что ж, падишах Мурад IV возвел вал и взял Багдад за сорок дней.

- Мы предлагаем сделать еще двенадцать подкопов, - сказали полковники. Их было двое.

- Будем копать, - согласился Дели Гуссейн-паша.

- Стенобитными пушками надо сбить башни и уничтожить казачьи пушки, - подсказали немцы.

- Мы будем палить, пока есть порох, - опять согласился главнокомандующий. - Мы не дадим этой своре головорезов ни одной минуты покоя… Ты в добрый час прибыл, великий господарь. Немецкий полк передай мне, сам становись во главе своего войска, против бастиона. Тебе покажут!

Глава пятая

Атаманы Черкасского городка решили на своем кругу в Азов не идти.

- Не хотим умирать за камень. Умрем за свои щепки!

Гонцом в Черкасский городок приезжал сподвижник

Дмитрия Гуни старик Крошка, запорожец, в 1638 году поднявший саблю на польских панов. Послушав казаков, Крошка усмехнулся:

- Вот так же и на Украине у нас. Были бы вместе - была бы каменная крепость, а мы каждый за себя, и получилась у нас не крепость, а шалаш от дождя. Щепы хотите? Будет вам щепа. За турками дело не станет.

На Крошку заругались, но он был не из пугливых.

Подскочил тут к нему казак седоусый, Петька Поспешай.

- Гей, атаман. Возьми меня с собой в Азов от позора. С сыном пойду.

- Спасибо тебе, - сказал Крошка, - Азову каждый человек ныне дорог. Мало в Азове людей, а сила идет против него несчетная. Только я, казак, не в Азов иду, а к себе, за Пороги, хочу войско привести в помощь славному казачьему городу. Азов запорожцев приютил в плохую годину, и мы его не оставим в беде.

Пригрозили атаманы черкасские Петьке Поспешаю, казаки в бока ему потыркали, но отпустили с миром.

А Петька Поспешай и в семнадцать лет Поспешаем был, когда сбежал из Переславля-Залесского, и в пятьдесят Поспешаем остался. Голова седая, а лицо мальчишеское, круглое, глаза смешливые: гляди и гляди за ним. Человек Петька не злой, а как выставит себя перед всеми, покашляешь. Степенные люди сторонились шутолома.

Вот и опять Петька пошутил.

Ощипал живого петуха, один хвост ему оставил, прокрался на двор атамана, посадил петуха на крышу и веревочкой к трубе привязал. Бегает петух по крыше атамановых хором, щипаными крыльями машет, орет по-дурному, а народ тут как тут. Хохот! Валятся от хохота. При всех лезть на крышу петуха гонять - лучше головой в прорубь. Пришлось атаману из пищали пальнуть. Слава господу, глаз не подвел.

Послал атаман верных людей огородами за Петькиной душой, а у Поспешая дома двери настежь. Баба его на полу сидит и убивается:

- В Азов убежал. Сам бы - черт с ним, с дураком! Детей потащил. Семке семнадцать, казак уже, а Васятке двенадцать весен…

Петька Поспешай и впрямь сам-треть летел на конях к Азову. Васятку он с собой брать пе хотел, зря жена грешила. Васятке велено было, как подойдут к Азову, вернуться с конями домой да мать беречь, покуда казаки за казачью славу бьются.

Человек предполагает, а располагает судьба.

Ночевали в стогу сена. Проснулись старшие от Васяткиных кулаков.

К их стогу ехал турок. Поводья бросил. В седле, как на печи, сидит, уютно ему, покойно трубочку табаком заряжает, песенку мурлычет. А за этим турком, чуть дальше, еще турки на арбах: за сеном приехали.

Опамятовались казаки, скатились со стога, на коней и драпать.

Поспешай скачет и ругается на чем свет стоит: растерялся, старый осел, надо было стог-то поджечь, а потом уж и улепетывать.

Турки казаков увидали, но не погнались.

Поспешай с сыновьями сделал круг, укрыл ребят в овраге, а сам на разведку поехал. Вернулся скоро и все в затылке чесал.

- Много турок в степи. Одного Васятку нельзя отпускать.

- Так берите меня в Азов, - обрадовался Васятка.

- Берите! Турки окружили город, через Дон мы с Семкой вплавь пойдем.

- Так и я вплавь.

- Не просто вплавь, а с камышинкой.

- Так и я с камышинкой. Впервой, что ли?

- То-то и оно, что впервой. Под Азовом не шутку шутят - война. - Отец серьезно и печально посмотрел на детей. - Теперь что назад идти страшно, что вперед. Впереди войско свое, а позади атаман-дурак и город-трус.

Весь следующий день отсиживались в камышах, а ночью много не проехали. Костров в степи как пожар.

На разъезд напоролись. Хорошо, Поспешай по-татарски знал, брехнул, что они люди мансуровских мурз. Темно, не видно… Пропустили. Но ехать дальше было нельзя. Бросили лошадей и - пешком к Дону. Плыть наугад не рискнули. Решили подождать, пока рассветет.

Рассвело. И увидели казаки, что расположились они в двадцати шагах от турецкого лагеря.

Разделись, одежду и сабли в кожаные мешки: Васяткину одежду отец себе взял. Мешки привязали на грудь. По камышинке срезали. Поспешай показал сыновьям на Водяную башню и шепнул:

- Туда гребите, да потихоньку. Здесь течением сносит. Как бы раньше времени не выплыть, из воды не высовывайтесь. Турки увидят, кликнут корабль да и выловят, как сомов.

Обнялись, и один за другим под воду, булькнуло трижды и - тишина.

Камышинку на большой реке не видать, да мало ли что по реке плывет.

Мехмед устанавливал в траншее огромную пушку “пасть дракона”, такими пушками ломали стены крепостей. Обладатель восьми голов, удачливый Юрем хвастливо тыкал пальцем в стену, где между зубцами стояли казаки.

- Вон мой тимар ходит. Чик-чик, и Юрем - тимариот.

- Казаки не купчишки, - мрачно и зло откликнулся Мехмед.

- Я же не спрашиваю, каких ты баранов выдал за воинов, белых или черных, когда отличился в прошлой войне…

Мехмед поднял правой рукой Юрема в воздух, покрутил и, не зная, как унять бешенство, сунул его головой в “пасть дракона”.

Притихшие воины Мехмеда захохотали.

- Теперь ты понял, как честно добывают тимары? - кричали они Юрему, выпавшему из жерла пушки.

Юрем не придумал ничего лучшего - стал кланяться Мехмеду, а тот махнул на него рукой и уставился на реку.

- Смотрите-ка!

Из реки выскочили три голых существа, белые, как люди, но с толстыми черными животами. Пустились к воротам крепости.

- Су кызлары! - в ужасе закричал Юрем.

- Кожа у них как снег, и глаза, кажется, голубые, но это не морские дэвы, - усмехнулся Мехмед. - Это дэвы усатые.

- Казаки? Но зачем они приплыли в осажденный город?

- Для того, чтобы среди нас было больше тимариотов.

Пушку наконец установили. Пушкари зарядили орудие,

дали пристрелочный выстрел. Ядро врезалось в зубец на стене, и зубец выпал.

- Ай да “пасть дракона”! - Мехмед нежно оглаживал пушку по лоснящемуся, как щеки беев, стволу.

И тут из воды выскочил еще один голыш и пустился к Азову, и Азов отворил ради одного ворота.

- Не много ли усатых дэвов спешит в Азов, - рассердился Мехмед. - Чего смотрят разъезды?

Он пошел доложить алайбею о том, что видел. Встревоженный алайбей доложил выше, и наконец эта неприятная весть коснулась ушей Дели Гуссейн-паши. Главнокомандующий засмеялся:

- Чем больше разбойников соберется в Азове, тем лучше. Чем ловить их по степи, прихлопнем сразу всех. Пусть плавают. Только глупцы могут искать себе погибели, которая есть Азов. Что нам одиночки против этого?

И Дели Гуссейн-паша указал на густое облако пыли. Это подходили анатолийские войска и следом за ними конница хана Бегадыра.

Хан Бегадыр явился под стены Азова с пятьюдесятью тысячами. Он подарил главнокомандующему арабского коня под седлом, унизанным жемчугом, золотую цепь и меч с огромными алмазами на рукоятке.

- Добро пожаловать, хан мой, - приветствовал его Дели Гуссейн-паша, стоя возле своего шатра, - да будет неодолимой твоя борьба за веру. Милости просим. В добрый час прильни к моему лицу, ибо ты, могущественный государь, борец за веру, выполняя повеление падишаха Османов, явился на войну, подобно разрушительной грозе.

Дели Гуссейн-паша повязал голову хана драгоценным шахским тюрбаном, подарил ему трех арабских скакунов, саблю из тянутой стали в драгоценных ножнах, соболью шубу и пару белья - штаны и рубаху. Ханская свита была одарена драгоценными халатами.

На четвертый день турки вновь подошли к Азову. Казаки встали на стены, но ни пушек, ни пищалок, ни барабанов.

- Они копают! - удивились казаки.

Осип Петров поднялся на стену, долго рассматривал работающих янычар, подозвал пушкаря.

- А ну-ка пальни!

Ядро не дотянуло до турок саженей пять.

- На стенах оставить караулы! - приказал атаман. - Всем копать - будем вести подкопы навстречу их земляной горе. Они небось надумали насыпать гору вровень с нашими стенами и пушками нас прибить.

Повеселел Георгий с того дня, самые лихие и знаменитые казаки не гнушались землю копать. Не повинность отбывали, работали яростно, до изнеможения. Уступали место в подкопе, когда руки переставали слушаться.

Копали.

Турки явно, казаки тайно.

Земляной вал рос на глазах. Так вздымается из морской пучины неотвратимая волна. Наберет она полную силу, разбежится, ударит и - конец всему живому. Видишь погибель свою, а помочь себе не можешь. И не то страшно, что ни убежать, ни спрятаться некуда, а то страшно, что погибель твоя пустая, никого ты не заслонишь, никому смерть твоя не даст жизни.

Земляная гора не только поднималась к небу, она медленно катилась к Азову. Палить но земляной горе из пушек - порох переводить. А у турок с каждым днем, с каждым новым накатом земляной горы вступало в дело все больше и больше орудий.

Все живое в подкопах, погребах, подземельях.

Шестнадцать дней росла и двигалась к Азову земляная гора. Шестнадцать дней, не умолкая ни ночью, ни утром, ни в полдень, ни к вечеру, громила город, башни и стены многогорлая турецкая артиллерия. Небо над Азовом как взбесившаяся булыжная мостовая.

На шестнадцатый день главнокомандующий Дели Гуссейн-паша собрал в своем шатре военный совет. Командующим вместо плана было подано сто блюд и полсотни напитков.

- Аллах не дал нам победы в первом приступе, - сказал Дели Гуссейн-паша своим гостям и подчиненным, - но в этой неудаче я не вижу заслуги казаков. Их спасли высокие стены твердыни. Теперь иное дело. - Неумолчный грохот пушек мешал говорить, и главнокомандующий дал знак прекратить стрельбу.

- Даже в голове зазвенело от тишины, - сказал хан Бегадыр, зажимая ладонями уши.

Командующие засмеялись.

- Продолжим, - сказал Дели Гуссейн-паша, - теперь не шумно, и запах пороха не повредит кушаньям… Из семидесяти башен уцелело в Азове не более десяти. Все зубцы на стене сбиты. Стены повреждены. После совета я прикажу стрелять до глубокой ночи. Потом огонь будет снова прекращен. Солдаты должны хорошо выспаться. В семь часов утра мы возобновим огонь, а в восемь часов накормим солдат и построим для приступа. В десять - приступ. Первых ворвавшихся в город ждет щедрая награда. Вот и весь план.

- Запас пороха и ядер весьма истощился, - стали говорить командующие.

- Прекрасно! Вместо груза пороха паши корабли смогут увезти добычу, которую мы захватим в Русском государстве.

- Боюсь, что в основном это будут рабы! - воскликнул хан Бегадыр. - Русские бедны.

Меченосец Жузеф возразил:

- Падишаху как раз и нужны русские рабы. Падишах собирается объявить войну рыцарям Мальты. Для этой войны потребуются галеры, а значит, и гребцы.

- А что молчит наш блистательный господарь? - повернулся Дели Гуссейн-паша к Василию Лупу.

- Я всегда стою за скорую войну. Если завтра Азов падет, значит, меньше затрат за ведение войны. Нынешние войны безумно дорогие.

- Я приветствую решение идти приступом на город, - высказался евнух Ибрагим. - Мне доносят, что каждый день в Азов пробирается не меньше десяти-пятнадцати пловцов. Казаки прячут одежду и оружие в кожаный мешок и с тростинкой плывут вниз по течению до Водяной башни, где выскакивают на берег и беспрепятственно уходят в город.

- Что ж, эти две-три сотни безумцев погибнут завтра со всем великим Войском Донским.

- Великим? - засмеялся Василий Лупу.

- Великим! - захохотали анатолийские командующие, не бывшие в первом бою.

Атаман великого Войска Донского Осип Петров стоял в одном из подвалов цитадели, и перед ним стояли куренные атаманы и есаулы.

- Слово мое такое, - разжал свои железные челюсти Осип Петров. - Против цитадели у них самая большая гора. На горе этой самые сокрушающие пушки. Подкоп под эту гору сделан. В третьем часу мы гору ту взорвем - это знак. Всем войском идти на вылазку. Бить турок беспощадно. Коли захватим порох - порохом тем развеем насыпи. В два часа ночи собираемся у Иоанна Предтечи на молитву. Ступайте, атаманы, готовьте соколов своих к смертному вылету.

Вперед выступил Худоложка.

- Турки под шумок ведут к стенам семнадцать подкопов. Полдюжины подкопов утром под стенами будут.

- За подкопами в оба уха. Взорвете в три часа вместе с горою.

- Коли раньше они поспеют?

- Сам знаешь, Худоложка, что делать.

- А что делать? Подкоп на подкоп и - врукопашную.

- Войско Донское великое за вас молится.

- Новолуние! Как много надежд. Но что себе мы скажем, когда вода времен источит, словно льдинку, осьмушку последнюю еще одной луны?

Хан Бегадыр произнес это, выйдя из шатра. У входа в шатер на страже стоял сеймен.

- О! - удивился Бегадыр. - Сегодня мой покой оберегает славный Амет Эрен.

Амет Эрен стоял не шелохнувшись.

- Поговори со мной, воин, я разрешаю! - сказал часовому хан. - Не правда ли, поэзия и война имеют сходство. Без вдохновения не победишь. Правда, в одном случае смертного врага, а в другом - бессмертное время.

- Великий хан, я только воин. Мудрость мне недоступна, - ответил Амет Эрен.

- Новолуние! Как много надежд… - повторил хан. - О аллах! Я позабыл, как дальше. Сочинить столь прекрасные стихи и забыть.

- Великий хан, я помню. Новолуние! Как много надежд, но что себе мы скажем, когда вода времен источит, словно льдинку, последнюю осьмушку еще одной луны?

- О! - воскликнул Бегадыр. - Идем в шатер, я запишу.

- Великий хан, я не могу оставить поста. Мы на войне.

- Ты прав, воин. Тысячу раз прав! - Хан убежал в шатер, вернулся с писчими принадлежностями и, сидя на пороге шатра, записал стихи.

- Я награжу тебя, - сказал хан Амет Эрену. - Тебя скоро сменят?

- Через полчаса.

- Хорошенько отдохни. Завтра войска пойдут на приступ. Ты, Амет Эрен, поведешь в бой моих сейменов. Ты раньше турок должен будешь подняться на стену и водрузить мое знамя. Имя твое, имя великого воителя, останется в веках так же, как и мое имя. Но я славе воина предпочитаю славу поэта. Я сам воспою твой подвиг, Амет Эрен!

Заснуть Амет Эрену в ту ночь перед большой битвой удалось не сразу. Когда он сменился с караула и шел спать, со стороны Дона шум, вопли, стрельба. В палатку братья притащили разрубленного почти надвое брата.

- Их выплыло трое, - рассказали братья. - Двоих мы убили. Третий убил нашего Аскера и убежал в Азов.

Амет Эрен посидел возле умиравшего брата, дождался смерти.

- А теперь спать, - сказал он. - Всем. Завтра идем па приступ. Великий хан приказал вести сейменов мне.

Он лег в углу палатки и заснул.

А казаки в Азове уже проснулись. В ушах звенело от позабытой тишины. Турки прекратили стрельбу.

На стены поднялись женщины. С ними оставили Наума Васильева. Еще оставались в городе люди Худоложки, хозяева подземелий.

Казаки собрались у развалин Иоанна Предтечи. Часть кровли и купола рухнули, и Саваоф - неистовый старец, занесший руки над миром, благословляя мир, глядел с треснувших небес с укором.

Глаза бога устремлены были на стан врага. И казаки увидали это.

- О господи! - взмолился отец Варлаам, простирая руки к Саваофу. - Остави, ослаби, прости, боже, прегрешения наша, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и в неведении, яже во дни и нощи, яже в уме и в помутнении: вся нам прости, яко благ и человеколюбец.

Здесь поп оборвал молитву, которая должна быть глаголема наедине, ныне пе стало тайн у казаков друг от друга.

Бросились они друг к другу, обнимались и просили прощения, потому что на смерть шли, тремя тысячами па триста тысяч. Простившись, стали казаки в полки, без команд и без всякого слова вышли через подкоп в ров и поползли к земляной горе.

И когда дрогнула земля, качнулось небо и поднялся прах, закрывая зарю, устремились казаки на неисчислимую турецкую силу.


Глава шестая

Иван со Смиркой сидели в подкопе и ждали турок. Смирка был слухач. Он навел свой подкоп на турецкий, и теперь оставалось ждать. У казаков с собой были длинные прямые кинжалы. Стрелять нельзя, не дай бог в пороховую бочку угодишь. Турки небось спешат, порох за собой в подкоп тянут.

Смирка сжал Ивану плечо. Иван погасил лампадку. Турки возились совсем рядом, как за перегородкой.

“Все, - подумал Иван. - Вот где дни пришлось закончить. Ни свету, ни воздуху, и ноги протянуть негде будет”. Турки возились торопливо, и тогда Смирка опять сжал Ивану плечо. Иван взмахнул ломиком и ударил, вкладывая всю силу и всю тяжесть своего большого тела.

Земляная перегородка пыхнула, как волчий табак. Иван, держась за ломик, протаранил головой перемычку, его потянуло вниз: он перевалился через голову и, больно ударившись ребрами о бочонок, упал в турецкий, просторный для большого заряда, подкоп.

В подкопе работали немцы, наемники Василия Лупу. Иван, падая, сшиб светильник. Он упал возле пороховой бочки. Немец, командовавший в .подкопе, еще не понял до конца, что произошло, но крикнул страшно, прыгнул к огню и накрыл его своим телом. Они лежали рядом: Иван и немец! Была кромешная тьма, и подручные немца - немцы, и турки, и молдаване - кричали. И кричали казаки, вваливаясь в турецкий подкоп. А Иван слышал, как дышит возле него немец, спасший всем жизнь. И, может быть, всему Азову. Иван знал, что ему надо убить этого врага-спасителя, но он не мог.

- Свои! - кричали казаки, нанося удары в темноту.

- Алла! - кричали турки, отвечая ударами.

- Майн готт! - вопили немцы.

- Господи! - кричали молдаване.

Страшно орали проткнутые, нанося в смертельном страхе удары куда попало и попадая в своих.

Иван на мгновение забыл о немце, поднялся и тотчас заорал, как орали умиравшие и спятившие с ума от безнадежности разноязыкие люди. Немец ударил его ногой в живот. Не в силах поймать орущим ртом воздух, Иван, теряя память, вонзил ломик во врага и упал на бьющееся в агонии тело.

Стало светать. “Как же так? - подумал Иван. - Откуда под землей взяться свету?”

И похолодел: “Неужто это и есть - тот свет?”

Он увидал, что к нему идут. Парами. И как бы со всех сторон. “Господи! Да это же свадьба! Все идущие - женихи и невесты. И все невесты скрывают лица под фатой”.

К нему подходили и кланялись. “С чего бы это?” - удивился Иван. И тут он увидал, что тоже в паре. Его невеста тоже под фатой.

“А как же Маша?” - подумал Иван. Но его подхватили под руки, понесли. И потом был стол. Свадебный стол для всего мира и для всех народов. Иван увидал, что возле него тот самый немец, который остался в подкопе, проткнутый ломиком. Иван увидал его и обрадовался. “Значит, я промахнулся? - спросил он, улучив минуту, своего соседа. - Ты жив?”

Немец приложил к губам палец и кивнул на невесту. А народ все прибывал и прибывал. Пиршественному столу не было конца. Как ни глядел Иван - не увидал он конца. И обрадовался: “Как же хорошо, когда все люди со всех земель на своей свадьбе и в то же время все друг у друга”.

Только что-то было не так за этим столом. Иван потер лоб, чтобы сообразить, но ему крикнули: “Горько!”

Невеста взяла его за руку и стала поднимать.

- Господи! - ужаснулся Иван. - Какая же это свадьба, коли мы все лежим на этом бесконечном столе. Лежим!

- Горько! - орали невесты, прячась под фатами, и невеста Ивана тянулась к нему. И тогда он сорвал с нее фату. Иван не ошибся - это была смерть.

- Горько! - орали невесты, сжимая в объятиях своих несчастных женихов и срывая ненужные теперь фаты.

“Слово нужно сказать! - затосковал Иван. - Спасительное слово!”

- Маша! - заорал он, не стыдясь страха.

И невеста шарахнулась от него, рассыпаясь на куски.

- Ванька! Ожил, чертушка!

Иван открыл глаза. В тумане, как по воде, колеблясь, плавало широченное лицо Худоложки.

Никто в турецкой армии, даже евнух Ибрагим, и помыслить не мог, чтобы казаки бросили город, всей своей силенкой напали бы на турецкого колосса.

Турки спали, набирались в тишине бодрости. И вдруг земля словно бы прогнулась под тяжестью войска. Прах земной пал на головы с неба, и тотчас тысячи смертей нашли своих женихов. То казаки уничтожающим валом перекатились через земляную гору.

Передовые отборные полки янычар перестали быть полками в единую минуту. Полусонные, оглушенные, люди бежали, наводя панику на все войско. Бежали до самого шатра Дели Гуссейн-паши. А вдогонку - грохот и черные столбы до утренних невинных облаков: казаки захватили порох и тем порохом разметывали земляную гору. Две недели трудов всего турецкого войска погибли. Погибла надежда на скорую победу. Шестнадцать знамен попали казакам в плен.

Личные отряды главнокомандующего встречали бегущих плетьми, приводили в память, строили.

- Взорвать подкопы! - приказал Дели Гуссейн-паша. - Отрезать казаков от города! На их плечах ворваться в крепость, завязать бой и держаться до подхода основных войск.

Это были разумные приказы, но главнокомандующему тотчас ответили:

- Подкопы, достигшие стен Азова, взорваны неприятелем. Казаки разметали большую часть земляного вала и как будто ушли в крепость, но почему-то идет сильный бой в расположении войск Канааи-паши.

- Послать Канаан-паше три полка на помощь. Узнать, с кем же он воюет?

Турецкий паша воевал с четырьмя тысячами казаков, которых по казачьим городкам собрал Михаил Татаринов и теперь прорывался к Азову.

Осип Петров от пловцов знал об отряде, он и вылазку-то сделал, надеясь на двойной удар, но казаки Михаила Татаринова не успелп ко времени и место прорыва избрали самое неподходящее.

Канаан-паша полководец был строгий. Казаки опрокинули обозы, но янычар не напугали. Казацкая конница запнулась на турецких траншеях, спешилась, завязла в бою. А тут пришла туркам помощь.

Осип Петров пустил было отряд запорожцев, но один из приказов Дели Гуссейн-паши хоть запоздало, а исполнен был. Конница хана Бегадыра, спешившая отрезать казаков Осипа Петрова от города, противника не нашла, но загнала отряд Гуни обратно в Азов. Понял Татаринов - не пробиться, а в тыл уже заходили свежие турецкие полки, о спасении нужно было думать.

$ ^ $

Мехмед был в том полку, которому приказали загородить путь казакам к отступлению в степь. Полк не успел развернуться, когда на него обрушился живой, пышущий потом, брызжущий кровью ураган. Мясо в мясо, орущие, разрубленные, проколотые, простреленные, задавленные лошадьми и трупами люди.

- Стоять! - орал Мехмед себе и своему десятку. - Стоять!

Сам и стоял, и видел, и убивал каждого, кто искал его смерти.

На Мехмеда мчалась черная лошадь. Она была как волк, прижатые к голове уши, оскаленная, хватающая пасть, и на ней, распластавшись, казак, пика его была направлена Мехмеду в сердце.

Чудо ли, дикая ли сила, страх за жизнь или воинская ловкость - что-то спасло Мехмеда. Он очутился на черной лошади. Как аллах увидал в водовороте Мехмеда - аллаху и ведомо. Мехмед потом вспомнил: лошадь поднялась над ним па дыбы, он рванул казака за ногу, и казак не успел его убить, потому что насадил на копье Юрема.

Безоружный, мчался Мехмед на черной лошади среда чужих и своих. И увидал турецкое знамя, которое казак, срубив голову знаменосцу, подхватил и понес.

Мехмед пустился за казаком. В него стрельнули - мимо. Казак, уносивший знамя, махнул саблей, но Мехмед уклонился, длинной ручищей своей поймал казака за кафтан и сорвал с коня. К Мехмеду тянулись пиками и саблями, а он, осадив лошадь, стоял, взметнув к небу полковое знамя. И все это видели.

Казачья лавина, теряя убитых и раненых, унеслась в степь, а Мехмед так и стоял, подняв трепещущее на ветру знамя… На земле, под копытами черной лошади, схватившись руками за сломанную спину, умирал казак.

Мехмеда привели к Дели Гуссейн-паше.

- Этот тимариот достоин быть сипахием, - изрек главнокомандующий.

Мехмеда показывали всему войску. Только знамя ему дали другое - зеленое, священное. Перед Мехмедом гнали дюжину израненных казаков.

Вдохновив войска Мехмедом и пленными, Дели Гуссейн-паша в полдень отдал приказ - идти на приступ.

Воины хана Бегадыра насыпали холм, с которого властитель Крыма обозревал битву.

С искалеченных стен Азова пушки сеяли смерть, но яростная турецкая армия шла на приступ сосредоточенно и неотвратимо. Позор жег туркам пятки. На исходе третья педеля осады, а победоносная огромная армия величайшей империи потерпела уже два поражения, сожгла собственный город и никак не ослабила неприятеля.

- Что медлит Амет Эрен! - Хан Бегадыр был красен от гнева. - Мое знамя должно первым заиграть на ветру павшего города.

К сейменам мчались гонцы, торопили. Турки уже ставили лестницы, лезли на стены, завязывали рукопашные бои.

Казаки, видно, ловушки не приготовили, порох жалели.

- Вперед! - приказал Амет Эрен. Он выбрал для удара то место, где на стене зияла брешь, пробитая осадными пушками Василия Лупу. Турецкий отряд попробовал здесь удачи, но был отброшен плотным ружейным огнем.

Амет Эрен видел перед собой лестницу. Ее оставили отступившие турки, а казаки в суматохе боя забыли ее свалить.

- Братья! За мной!

Амет Эрен промчался по смертельному, расстрелянному пз пушек полю, промчался по засыпанному камышом рву, птицей по лестнице, саблей по казацкой башке, забрался в брешь и воткнул знамя в трещину между камнями.

- Мое! - крикнул хан Бегадыр. - Я - первый в Азове. Гонец, скачи к главнокомандующему. Я - первый!

А у Амет Эрепа плыли в глазах зеленые круги.

В единую минуту совершилось столько нелепого и страшного, сколько на иные сотни жизней не выпадет.

Он срубил голову казаку, но голова, слетевшая со стены, была с косами. Он убил женщину. В то же мгновение чудовищная корзина, корзина-стог рухнула мимо него, прижавшегося в пробоине. Лестница хрустнула, как прутик, взвыла от ужаса и на земле смешалась с землей. На этой лестнице были братья Амет Эрена, и ни один из них даже

не завозился там, внизу. И это было не все…

*

Корзину с землей столкнули со стены казачки. Командиршей у них была Маша.

Осип Петров сам опустился к женщинам в подвал, где сидели дети, где страдали раненые. Он стоял в дверях молча, одинокий, тяжелый. Женщины поняли: случилось недоброе - и все повернулись к нему.

- Да, - сказал он, - да! Вам надо всем идти на стену. Пока ничего страшного. Против татар будете стоять, а за ранеными детишки поглядят.

Он повернулся, чтобы уйти, но не ушел. Через плечо глянул на притихших женщин, нашел Машу.

- Ты будешь атаманом.

Рядом с Машей стояла на стене Фируза. В суматохе позабыли, что она татарка. И она, видно, тоже про то не помнила, когда мучилась, напрягала силенки, сталкивая жуткую корзину. А столкнула, отерла ладонями пот с лица и увидела - через ров, прыжками, бежит отец, Абдул.

- Отец! - закричала Фируза, и он услыхал. Остановился. Закрутил головой. Увидал ее.

Он увидел ее. Она видела это: он ее увидал. Он даже руку поднял, то ли чтобы махнуть ей, то ли чтобы глаза от света заслонить, то ли за голову хотел схватиться. Но руки он так и не донес до головы.

Даже стена содрогнулась от взрыва. Это была самая большая и скрытная казачья ловушка. Вся гвардия хана Бегадыра, все пятьсот сейменов погибли разом.

И это тоже видел Амет Эрен.

И чтобы ничего уже больше не видеть, не пытать судьбы, не просыпаться в поту от холодной, чужой, заливающей лицо крови, чтобы не расплакаться, не закричать, он поймал за уголок ханское знамя, поцеловал его и прыгнул со стены вниз головой.

Билось на ветру на азовской стене ханское знамя, но не было у хана сейменов, не было у хана героя.


Глава седьмая

Атаман великого Войска Донского Осип Петров сидел па куполе цитадели. На куполе была маковка, маковку сбило ядром, но атаман велел натянуть здесь полог от солнца и отсюда, сверху, глядел на все четыре стороны, все видел и знал о всех происшествиях раньше, чем они случались.

Когда Осипу доложили, что в приступе принимают участие войска крымского хана, он вяло отмахнулся.

- Знаю. Женщин туда послал. Ударьте-ка всеми нашими большими пушками по Канаан-паше. Ретив больно.

Примчался Яковлев.

- У Водяной башни собралась огромная сила. Одни не устоим, трех гонцов к тебе, атаман, посылал.

- Ничего, устоишь. Там у них моряки, им в море - любо, а по стенам им лазить не любо.

- Хоть пушками помоги. Меня не жалуешь, о казаках подумай.

- Помогу, атаман! Когда время придет - помогу, - спокойно откликнулся Осип. - Дурь, однако, выбрось из головы. Нет у меня пасынков, все - родные.

Осип Петров давно уже позаботился о турецких моряках, знал, чем охладить моряцкий пыл.

По тайному подкопу, вырытому заранее, к реке ползли люди Худоложки.

Привыкшие к победам, беспечны были командующие турецкой армией, война под Азовом мало чему их научила.

На кораблях, с которых Пиали-паша высадил десант, оставлено было по одному матросу, и только Жузеф, меченосец султана, молодой, но уже опытный флотоводец, на своих кораблях не позволил команде даже на берег сойти.

Выбрались казаки из подкопов, разделились и - на корабли. На четырех никакой борьбы, а на пятом на них самих в атаку пошли. Подожгли казаки четыре корабля, закидали гранатами пятый и назад, в подкоп. Подкоп за собой взорвали.

Увидал Пиали-паша пылающие корабли, сыграл идущим на приступ войскам отбой и всей силой кинулся к реке, а казаков след простыл.

Отступил хан. Понес потери и отступил Канаан-паша. Приступ заглох.

- Палить из всех пушек! - приказал Дели Гуссейн- паша. - Всю ночь палить! Утром на приступ! На приступ! Все! Всеми нашими силами!

Осип Петров с Наумом Васильевым, с Иваном и Худоложкой обошли стены. Указал на две большие пробоины.

- Этой ночью залатайте!

- Где людей взять? - спросил Худоложка. - Турки подкопов десять к стенам подводят.

- Их подкопы взорви… Стены залатай! Подарок наш готов?

- К полуночи будем под турецким лагерем…

К Осипу подошел Федор Порошин, Наум Васильев назначил его ведать запасами продовольствия, и не было Федору покоя ни ночью ни днем.

- Атаман, - сказал Федор, - дома, где мы укрывали скот, разбиты, да и скот весь перебит, перекалечен, а который остался, подыхает от бескормицы. Туши гниют, как бы не вспыхнул мор.

- Почему раньше не подошел?

- Воевал на стене.

- Тебя к чему приставили?

- К запасам…

- Размазня… На стену чтобы больше не лезть… Мяса насолить на год. Всю дохлятину сегодня же за стены!

Федор кивнул, пошел.

- Стой! - крикнул ему Осин. - Люди у тебя есть?

- Людей нет.

- А как же ты дохлятину через стены перекидаешь в одиночку?

Федор молчал. Воздух колыхнулся, и большое ядро упало между Порошиным и атаманом.Федор, щуря глаза, глядел, как ядро волчком крутится в двух шагах от него. Осип метнулся к Федору, сшиб, и тотчас грохнуло. Просвистели осколки.

- С начинкой было, - сказал Осип, поднимаясь. - Цел?.. Пошли людей для твоего дела поднимать. О, как же нужны люди!

Казаки Гуни вповалку спали в парадной зале цитадели. Здесь грохот пушек был потише. Осип Петров вошел к ним с факелом. Нашел среди спящих Гуню, растолкал.

- Самых ловких два десятка - на вылазку! Остальным - дохлый скот за стены выкидывать.

- Атаман, мы за день до смерти навоевались. Ноги не стоят, руки ружей не держат.

- Ружей таскать с собой не нужно, довольно будет ножа.

Запорожцы просыпались, угрюмо смотрели на атамана.

- Осип, ты сам-то, гляди, не свались! Когда спишь- то? - сказал кто-то из бойких.

- Прогоним турка - поспим.

Осип с факелом над головой прошел по зале, впиваясь глазами в лица запорожцев.

- У нас одно спасение - победить! Бросить город и кинуться напролом через турецкую силу - это смерть. Сидеть в городе, отбивая приступы, тоже смерть: нас мало, но турки должны страшиться нас, как дьявола. Каждую ночь мы будем выходить из города и вырезать, сколько придется. Усталых в Азове ныне нет!

Осип отправил запорожцев на вылазку, а сам пошел прикорнуть. Только лег - стучат. Кто-то упорно бил молотом по железу. Осип покрутил головой: “Что за наваждение? Какие кузнецы еще завелись в цитадели?”

Стучали. Не шибко, не со всего плеча, но стучали. Осип встал. Он должен был знать обо всем в Азове.

Стук шел снизу из самых глубоких подвалов цитадели. Осип пошел на звук.

При свете двух коптилок работали три человека. Один из троих был Худоложка. Они что-то прилаживали к чересчур большому колесу.

- Бог в помощь!

Казаки встрепенулись.

- Атаман! - Худоложка, исхудавший, черный, бросил молот, протянул руку. - Погляди, атаман, чего казак Поспешай с сынишками своими удумал.

По колесу, положенному плашмя, в двух вершках друг от друга стояли мортирки да фальконеты. Две дюжины на колесо. Осип нахмурился.

- Бьет беспрерывно, - кинулся спасать свое детище Поспешай. - Из трех ахнул, повернул - еще из трех, а те, из каких пальнули, заряжай заново!

- Коли где пролом случится, поставил - и бей! - сказал Худоложка.

- Да и на густое войско можно вывести, - затараторил Поспешай, - такого, чай, турки не видали! Чай, испугаются!

- Пушчонки-то все турецкие, пленные, - сказал Худоложка.

- Чего вы меня уговариваете, - усмехнулся Осип. - Спасибо тебе, казак Поспешай.

- Так ведь, грешным делом, не сам я докумекался! - всплеснул радостно руками Поспешай. - Сынок, Васятка, меньшой. Спит вон.

Осип только теперь и заметил прикорнувшего в уголке мальчишечку. Подошел, посмотрел на хорошее, чистое, детское совсем лицо.

- Мальчишку, как пробовать будете, не тащите в пекло. Проситься будет - скажите, атаман брать не велел. Убережем детишек, Худоложка?

- Убережем, Осип. Себя убережем, значит, и детишек убережем.

- Пора, Худоложка, внутренний ров копать. Стена ненадежная стала.

- Уже начали, атаман.

- Спасибо. Посплю у вас. Стучите, а я вот с Васяткой… Часок…

Атаман лег и заснул, едва коснувшись зипуна головой.

- Мы выдохлись! - сказал Канаан-паша.

- Я потерял всех сейменов! - крикнул хан Бегадыр.

Дели Гуссейн-паша затравленно оглядывал командующих. Где былые пиры? Главнокомандующий все шесть дней провел в окопах, посылая войска на приступы. Лицо у него почернело от пороховой копоти, в глазах недоумение, руки дрожат. Поглядел на разумного Жузефа.

- О великий главнокомандующий, мы бьемся не с людьми, а с бестелесными духами! - сказал Жузеф с поклоном. - Мы теряем солдат днем под стенами Азова, а ночью нас режут, словно овец.

- Нужно прекратить бессмысленную ночную пальбу! - крикнул Канаан-паша. - Казаки подкрадываются в этом грохоте до шатров командующих.

- Завтра пушки умолкнут и без приказа, - вставил свое ядовитое слово евнух Ибрагим. - Порох иссяк.

- Я приказываю! - Дели Гуссейн-паша вскочил на ноги. - Я приказываю завтра опять идти на приступ.

- Войска ропщут, - сказал Пиали-паша.

- Но мы должны хоть чего-то добиться, - крикнул Дели Гуссейн-паша. - Приказываю овладеть Топраковом-горо- дом. Он прикрывает самую слабую стену Азова.

- Нынче каждая стена Азова слабая, - сказал Жузеф. - Стены сбиты наполовину. Уцелела только одна башня. Мы сотни раз были на стенах, мы покрывали стены знаменами, но нас всякий раз сбрасывали со стен.

- Но ведь и казаки люди! Они не бесплотны, Жузеф! Они люди, как п мы с тобой. Они смертны. Их мало. Им неоткуда ждать помощи.

- Каждую ночь пловцы пробираются в Азов, - возразил главнокомандующему умеющий вставить словцо Василий Лупу.

- Приказываю перегородить Дон! - в голосе главнокомандующего власть и ярость. - Если завтра город взят не будет, я пошлю падишаху письмо и попрошу помощи. Мы возведем новую гору и рухнем на головы казаков, как смертоносная лавина.

- Казаки копают за разрушенной стеной глубокий ров, - сказал Жузеф.

- Совет окончен! - отрубил Дели Гуссейн-паша. - Стрельбу прекратить, слушать пластунов.

Слушали в тишине.

Но в ту же ночь были сняты все часовые возле пушек.

Топраков - укрепленная слобода Азова - прикрывал самую слабую стену города. Теперь эта сторона оказалась вдруг сильнейшей. Земляные бастионы Топракова мешали турецким пушкам раздолбить стену и ту единственную башню, какая осталась в Азове. Топраков-город пал с первого приступа, но после страшного взрыва, когда погибло три тысячи янычар, турки оставили слободу, и теперь каждый раз, приступая к Азову, им приходилось выбивать казаков из Топракова. Наступательная сила увядала, а накапливать войска в слободе турки боялись, помнили урок.

Десятый день приступа начался непривычно. Турецкие пушки молчали. Не было пороха, всего по десяти зарядов на ружье.

Медленно, слишком медленно шла турецкая армия на очередной приступ. Передовой полк Канаан-паши ринулся было в бой, но его встретили картечью. Полк откатился назад, и опять было тихо. Турецкая громада пошевеливалась, готовила лестницы, строилась и перестраивалась, но без всякого продвижения.

- Почему медлят? - орал на гонцов Дели Гуссейн-паша. - Почему войско хана Бегадыра даже лагерь не покинуло?

Он сам с верным личным полком помчался в расположение хана. Бегадыр начал было приветственную церемонию, но главнокомандующий поднял лошадь на дыбы.

- Почему стоишь?

Хан опустил покорно голову.

- Мои воины говорят, что они не городоимцы. Вымани казаков на простор, и мои воины будут героями.

- Я научу вас брать города! - Дели Гуссейн-паша подал знак. Янычары выволокли из толпы воинов хана десяток людей, и десять голов слетело на вытоптанную конями землю.

- Хан, я уничтожу каждого, кто противится воле падишаха.

Весть о казни холодным ветром пролетела по войскам, и войска, подгоняемые страхом, втянулись в бой.

- Взять Топраков! - приказал Дели Гуссейн-паша. - Взять! Взять!

Хоть что-то нужно было взять, хоть что-то!

*

Мехмед теперь командовал сотней. Его сотня первой добралась до вершины земляного вала, но казаки пошли врукопашную, и пришлось отступить.


Только четвертый натиск стал победным. Мехмед, опасаясь пороховых ловушек, с поредевшей наполовину сотней, пробрался в развалины храма Иоанна Предтечи: казаки святыню взорвать не решатся.

Мехмед сидел па слетевшей наземь маковке храма, ее словно кто саблей снес, крест целехонек, и сама не больно покорежена.

Разглядывал стены. Зубцов - хоть бы один, трещина в стене, но уже залатана. На стенах какое-то движение.

Трубы пели сбор, а Мехмед все наблюдал, стараясь как можно больше узнать о противнике, с которым сейчас придется схлестнуться. Высмотрел огромные корзины с землей, такими немало подавило, котлы с кипятком или смолой, углядел - подают на стены камни, фальконеты устанавливают.

Не эта пропасть, заготовленная на его голову, удивила Мехмеда. Он увидел на стене женщин и детей. Его, героя, посылали убивать женщин и детей.

Это была трудная минута в жизни Мехмеда, а в трудные минуты он уже привык вспоминать Элиф, жену свою.

Ему вдруг представилось, что Элиф и его еще очень маленький ребенок стоят на стене и через мгновение вступят в единоборство с привыкшими убивать мужчинами.

“Э, нет! - встряхнулся Мехмед. - Такого быть не может! Турция - чрезмерно могучая страна. Ее женщины и дети такого не изведают!”

Все это Мехмед сказал себе, и все это было истиной, но спокойнее не стало.

Коли солдат стал думать, он уже наполовину не солдат. А тут новое происшествие: вдруг отворились городские ворота.

- Сдаются?

Изумленные командиры ждали и дождались. Из ворот одна за другой вылетели три шестерки лошадей. Лошади мчались на солдат. Под хвостами у них была привязана горящая пакля.

И когда оцепенение прошло, кинулись спасаться от взвесившихся животных, ряды смешались, распались. А из ворот уже выезжала какая-то упряжка. Вылетела, развернулась, и турецкие солдаты увидали перед собой лежащее на повозке огромное колесо. Колесо было похоже на чудовищное ожерелье, только вместо жемчужин - мортиры и Фальконеты.

- Получай! - заорал казак Поспешай, тыкая фитилем в одну, другую, третью. Пушечки тявкнули, засвистела картечь, дюжие казаки налегли на колесо, повернули. Еще три выстрела, еще, а в пустые пушки сыновья Поспешая забивали снаряды, закладывали картечь. Мехмед ползком пробрался к разрушенной церквушке, оглянулся. Из ворот бежали казаки, ударили со стен тяжелые пушки.

Янычары перекатились через земляной вал Топракова-города и отступили.

- Отступили! - заревел Дели Гуссейн-паша, и его белый кулак врезался в лицо гонца. - Полк, за мной!

Полк карателей помчался к Топракову. Командиры отступившей армии еще не успели перестроить ряды, когда на них налетел главнокомандующий. Засвистели плети.

- Вперед! - визжал Дели Гуссейн-паша. - Вперед!

Янычары кинулись под казачьи пули. Жестокий короткий бой, и слобода взята.

- Вперед! - размахивая над головой плетью, носился уже по Топракову главнокомандующий.

Не переводя дыхания, Мехмед помчался вместе со всеми под стены Азова. Он был командир, и ему тоже дали плеть, и он гнал плетью своих солдат по лестнице вверх. Летели камни, срывались люди, лился кипяток, смола, и в упор били меткие казацкие ружья.

Осаждавшие откатывались от стен, но их ждали плети. И они снова шли вперед.

Посылать наверх и стегать Мехмеду было уже некого. Сотня погибла. И тогда он сам полез. Длинным копьем выбил глянувшую на него пищаль, поддел казака, махнул его через плечо в ров и кинулся уже было в свободное пространство, но оно уже было закрыто. Глазастая синеглазая женщина плеснула в него из ведра. Мехмед закрыл голову руками, покачнулся и полетел вниз. И опять ничего с ним страшного не случилось, подвернул ногу, но был жив. В ведре у казачки оказался не кипяток, и не смола, всего- навсего - нечистоты. Мехмед в ярости и гадливости содрал с себя одежду и заковылял с поля боя. На него налетели каратели, перепоясали кнутом, он упал. И больше его не трогали. Небо, давно уже закрытое тучами, устало носить бремя и пролилось страшным ливнем. Падали молнии, грохотал гром, а казакам все было нипочем. Они отворили ворота, кинулись на янычар, сбросили с земляпого вала Топракова-города.

Вал был черен, словно на него опустилась стая вороп, но уж слишком велики были вороны.

Полуголый, зловонный, исхлестанный плетьми, с распухшей ногой, сидел Мехмед под проливным дождем, глядел на мертвый холм и плакал. Никто бы его в слезах не уличил, все плакали, хотя бы оттого, что по голове хлестал ливень.

Город - огромная каменная развалина - непобедимо оседлал холм. И этот холм, озаряемый молниями, был голубым.

“Кого же мы победим? - спросил сам себя Мехмед. - Кого, если города уже нет и крепости нет, и казаков не будет, потому что на стены взошли женщины и дети. Кого же мы победим, если побежденных не будет?”

Ночью у Мехмеда начался жар. Он кричал в бреду: “Я не хочу воевать!” И даже в бреду зная, что за это убьют свои, прокусил губу, удерживая страшные слова правды.


Глава восьмая

Земля уплывала из-под ног Дели Гуссейн-паши. Войска его были растерзаны, вымотаны, напуганы. Каждую ночь являлись казаки, снимали часовых, вырезали спящих. Пороха не было, не было корма для огромной конницы. Продовольствие на исходе.

Янычары отказывались выполнять приказы. На их стороне право. Они обязаны быть в окопах не более сорока дней. Сорок дней осады миновали.

Перегорожен Дон: не только казаку - рыбе не пройти, возведена новая земляная гора, поставлены пушки, но армия вот-вот разбежится. Хан Бегадыр умоляет пустить его в набег, лошади падают от бескормицы, и татары того и гляди уйдут из-под Азова самовольно. Янычарам, чтобы утихомирить бунтарей, обещана за каждую голову казака тройная цена - по триста пиастров. Деньги пришлось занять у Василия Лупу. Господарь деньги дал, но обмолвился: “Я слышал, московский царь собрал войска и движется к Азову”.

Слухи о русском царе тревожат армию. Не сам ли господарь распускает их?

Дели Гуссейн-паша послал к падишаху Ибрагиму гонца, умоляя отложить осаду до будущей весны.

Ответ был короток: “Возьми Азов или отдай голову!” Падишах был суров, но милостив. К Азову пришли корабли с оружием, порохом, продовольствием. Войсками Ибрагим не помог, но следует ли пополнять армию, если она превосходит армию противника в несколько десятков раз?

Военных советов Дели Гуссейн-паша не собирал. Он ненавидел своих бездарных командующих и сам боялся поглядеть им в глаза. Он обещал легкую прогулку, карательный поход за разбойничьими головами, а выходило так, что собственная голова держится на плечах только потому, что султан Ибрагим занят разбором дрязг в гареме и вспоминает о делах империи, когда у Кёзем-султан от гнева и гадливости сводит скулы, когда она является к Ибрагиму напомнить, что он повелитель не одного гарема, но и всей Турции.

Что ж, порох, ядра и свинец в изобилии, в изобилии продовольствие, нужно спешить воевать, покуда от Порога Счастья не прислали золотого шнурка.

Дели Гуссейн-паша сделал вид, что худого не случилось, и новый военный совет опять был превращен в роскошное пиршество. Участники пира приняли игру и старались друг перед другом.

. - Я, великий хан Крыма, иду опустошить русскую землю. Мой гнев не будет укрощен, покуда я не наберу сорок тысяч полону и двести тысяч коней.

- Я, Пиали-паша, командующий флотом величайшего в мире падишаха Ибрагима, клянусь украсить все мачты моих судов казачьими головами.

- Дели Гуссейн-паша! - вскочил Канаан-паша. - Клянусь, не пройдет и трех дней, как мои воины покроют знаменами последнее укрытие казаков - цитадель.

- Дела моего несчастного государства ныне нехороши. Мне придется отбыть в Яссы, - сказал Василий Лупу, - но под стенами Азова я оставляю своих наемников и все тяжелые пушки. Моим пушкарям я отдал приказ сбить стену в трех местах до подошвы. Пусть эти проломы станут вратами нашей победы… Я настолько уверен в победе, что уже сегодня прошу тебя, величайшего полководца народов, о превосходный во всем Дели Гуссейн-паша, принять награду.

Василий Лупу достал перламутровый, с огромной жемчужиной на верхней крышке футляр для перстня.

Дели Гуссейн-паша принял подарок, открыл коробочку. Крошечные коралловые веточки держали прекрасный янтарь. В глубине янтаря - муха. Царица-муха, ибо голову ее венчала золотая с алмазами корона, на лапках - браслеты с изумрудами, алмазный пояс, на каждом крыле - по алмазной звездочке.

- Я не видал работы превосходнее! - воскликнул Дели Гуссейн-паша. Он только теперь услышал решение господаря уйти из-под Азова. Оп собирался ответить твердым отказом, но подарок сразил его.

- Кто же этот удивительный мастер, превзошедший в тонкости и изяществе саму природу? - воскликнул Дели Гуссейн-паша.

- Мастера зовут Сулейман, - ответил Василий Лупу, - Перстень его работы носил величайший падишах Мурад IV,

- Это тот самый перстень, который подарил падишаху бедняга Инайет Гирей? - спросил Ибрагим-скопец.

В бочку меду плеснули чайную ложку дегтя, пир потускнел, и, чтобы отогнать грустную тень Инайет Гирея, Дели Гуссейн-паша обратился к меченосцу падишаха Жузефу:

- А что ты молчишь, славный воин?

- Главнокомандующий, если бы падишах приказал мне уничтожить флот мальтийских рыцарей, я бы уничтожил флот, но падишах мне, моряку, приказал быть в пехоте, и я в пехоте. Падишах приказал мне взять Азов, и я не могу не взять его. Мы испытали многие военные хитрости, но успеха не добились. Предлагаю старое, испытанное средство: разбить войско на части, чтобы в каждой части было по десять тысяч. Идти на приступ днем и ночью, покуда силы осажденных совершенно не иссякнут, тогда общее наступление - и победа.

- Я принимаю твой совет, Жузеф,-ответил Дели Гуссейн-паша, - но, прежде чем наступать, приказываю палить по городу и сбить стены до подошвы.

Победу придумали, оставалось победить.

Иван полз в кромешной тьме по узкому ходу, ведущему к Дону. Тянул куль земли. Иван был посильней многих, и его поставили оттаскивать из подкопов землю в Дон, а из Дона приносить воду. Всю азовскую войну просидел Иван под землей. После стычки с немецкими взрывниками отлежался и опять копал, таскал.

Турки снова начали беспощадную пальбу из всех пушек. Рушились не дома уже, целых домов в Азове не осталось, руины падали. Не было в Азове такого места, где можно было бы спрятать от ядер голову. Цитадель еще держалась, да и то потому, что турки, видно, берегли ее. Велика ли прибыль, положив тысячи воинов, взять груду разбитых камней?

Турки били по битому. С новой земляной горы Азов просматривался и вдоль и поперек, но казакам урону не было. Подкопались под турецкую гору и сидели в малых пещерках с детьми и женами. С едой стало плоховато: одна солонина да сушеная рыба. Скот весь погиб.

Ивану показалось вдруг - воздуха пет. Ртом вцепился в пустоту - нет воздуха.

Крикнуть нельзя. Раненые - и те у казаков не кричат. Кулем загородил ход - сам у себя отнял воздух. Вспотел бессильио, в бессилии боднул головой куль и упал, и не шевелился, потому что подземная работа отняла у него силу, волю и саму жизнь. Тут увидал он базар. Тот базар не уместился на земле и перешел на небо, и на звезды, и на луну. С луны свесился в красной феске турок веселый и крикнул: “Покупай!” Иван хотел купить, но вспомнил сон о свадьбах и пасторожился. “Покупай!” - кричали ему со всех сторон, и видно было - обманная здесь торговля. Смертью торгуют. “Ну, погоди же”, - сказал себе Иван и скинул с плеч торбу. Откуда она у него взялась - он не знал, да и думать про то некогда было. Негрусы, китайцы, персы и всякие народы обступили, тянулись выхватить торбу, а он все-таки дернул за тесемки. Крышка у торбы отскочила, и полетели из нее голуби. Пырх! Пырх! Пошли кружить! И все пырх! Пырх! Очутился Иван па высоких высях, а торба далеко внизу, и словно дым шел от нее, то летели и летели сизые голуби. Торговцы кинули через плечо обманный свой товар и распрямились, и взялись за руки, и пошли по кругу, постукивая ногами и так и этак.

Вздохнул Иван, а воздух чистый, речной. Поднял руку - сильно тянет. Река, поди, в пяти саженях, а он от удушья помереть хотел. На всякую, видать, силу довольно страхова бессилья.

Протолкнулся Иван к реке. Берег тут козырьком, подкопа со стороны не увидишь. Опустил Иван лицо в воду, остудил голову, попил, набрал в бурдюк воды, потом уж землю из куля высыпал. Землю ночью оттаскивали, чтобы турки по разводам на воде не догадались о подкопах. Назад надо, а сил нет никаких от воды уйти. Тоска смертная - на звезды бы поглядеть, дело-то совсем нехитрое. Малость поднырнул - и звезды тебе, и степь, и река. Нельзя. На войне за блажь платят жизнями. Положил Иван голову на землю у самой воды, прижался и ведь увидал. Блеснула на воде отраженная звездочка. Не почудилось, а впрямь блеснула. Иван долго так лежал…

Весело тянул он бурдюк с водой, навстречу огонек. И голос:

- Иван, тебя ищу!

Георгий.

- С Машей, с ребятишками? С Фирузой?

- Да ни с кем ничего не случилось. Со мной случилось. Надумали с Фирузой обвенчаться.

Лежат они друг к другу носами, свечка им снизу бороды подпаливает, не повернуться. Засмеяться - и то тесно.

- Время ли? - спросил Иван. И сам ответил: - А почему пе время?

- Дружкой у меня будешь?

- Буду, Георгий. Когда венчаться-то, где?

- А теперь вот. У отца Варлаама в пещерке. Он там Фирузу крестит. Окрестит, а тогда уж и под венец.

- Осип, атаман, знает?

- Знает.

Развернулись, поползли. Георгий полз первым. Остановился.

- Для Фирузы это. Боится, коли кого из нас убьют… боится на том свете в разлуке вечной быть… Тяжко ей, бедной. Отца на глазах - в куски.

Помолчали. Поползли.

У пещерки отца Варлаама было тесно, но их пропускали, похлопывали по плечам.

- Живем, Георгий!

- Живем, - отвечал парень.

- Коли мы и под землей о будущем думаем, о любви, о детях, значит, нас никакая сила не сломит!

Так сказал Осип, целуя нового мужа и новую жену. Весь обряд на коленях стояли, но всем-всем стало и светлей и легче.

- Атаман, позволь в честь новобрачных в гости к туркам сбегать! - просился на вылазку Гуня.

- Нет, - сказал Осип. - Седьмой день они бьют по городу. С утра, значит, сами в гости пойдут. Всем - копать рвы!

Атаман не промахнулся. Утром турки пошли па приступ. Дели Гуссейн-паша после ухода хана Бегадыра в набег образовал четырнадцать корпусов по десять тысяч в каждом. В пятнадцатом корпусе было всего шесть тысяч отборного войска, и он стоял в резерве. Еще был корпус пушкарей и корпус обозников.

Василия Лупу главнокомандующий не отпустил, оставил почетным пленником у себя в шатре.

- Возле меня должен быть хоть один верный и честный человек, - сказал Дели Гуссейн-паша доверительно. - Твои советы, государь, теперь, когда речь идет - сносить ли мне голову, - для меня бесценны.

Сплошных стен в Азове не осталось. Издали они были похожи на усталые горы, выпирали кое-где наподобие верблюжьих горбов или одиноких скал.

Казаки попусту не стреляли. Выждали, когда турки скатятся в ров, и только тогда били из развалин, каждую пулю всаживали в цель. Много пальбы - много дыма. Дым глаза застит.

Первый корпус турок шел осторожно, солдаты закидывали ров, выискивая слабые места в обороне, пытали счастья. Казаки, насидевшись в подземельях, отводили душу, горячо сбивали турок в ров, врукопашную кидались. Но минуло два часа, первый вал атаки отхлынул, и на смену ему - свежие десять тысяч. За вторым валом пришел третий, четвертый, пятый, седьмой…

*

- Восемь часов вечера, а мы все время в бою. С шести утра.

Осип Петров собрал атаманов к цитадели. От него остались одни глаза, но железа ни в голосе, ни в резких коротких жестах не убавилось.

- Боюсь, что теперь и ночь турка не остановит, - сказал Наум Васильев. - Пластунов ночью пустят. Ясное дело - измором хотят взять.

Пригнувшись в низких дверях, вошел Георгий. Кафтан разорван, в крови, штаны клочьями. Одни рукава целы.

- Атаман, турки пустили восьмую смену.

Осип улыбался. Все глядели на него, а он улыбался.

- Атаман! - встрепенулся Наум Васильев.

- До чего же любители пощеголять!

Осип встал, все еще улыбаясь.

- Восьмую турецкую перемену - уничтожить!

“Как?” - молчком спросили атаманы.

- Всеми пушками по туркам! Под пальбой перенести камыш из рва внешнего во внутренний. Разъярить врага. Когда пойдет ломить, спрячьтесь в подкопы, пропустите. Половина наших людей встретит турка на внутреннем валу, другая половина ударит в спину.

Атаманы кинулись к дверям исполнять приказ.

- Стойте! - тихо сказал, но услышали, остановились, - Коли ночью пойдет у них девятая смена или пластуны, пострелявши малость, пропустить их во внутренний ров и в том рву тотчас зажечь камыш.

Василий Лупу торжественно склонил голову перед Дели Гуссейн-пашой.

-: Я благодарю бога, что он дал мне лицезреть великого полководца нашего времени.

Дели Гуссейн-паша улыбнулся.

- Мы пустили в дело только восьмой корпус, пять корпусов совершенно свежие, начнут бой утром. Девятый корпус будет действовать ночью. Мы не дадим казакам глаз сомкнуть.

Колыхнулся воздух: загрохотало.

- Кто приказал стрелять? - удивился главнокомандующий.

- Стреляют казаки, - ответил Жузеф.

- У них остались пушки?

- Не знаю… Но огонь столь плотен, что восьмой корпус даже приблизится не может ко рву… Не прикажете ли открыть ответный огонь?

- Проклятые казаки! От них можно ждать чего угодно. За целый день ни разу не пальнули из пушки, хотя им было очень трудно. Очень.

- Очень! - поддакнул Василий Лупу.

- Казаки очищают ров от камыша, - доложил через полчаса Жузеф.

- Вперед! Девятый и десятый корпуса, вперед! Прорваться ко рву, взять крепость!

- Турки выставили против нас еще два полка, - доложили Осипу Петрову.

- Прекратить пальбу, пускай подойдут. А как подойдут - бейте. Половине войска отойти за внутренний ров. Остальным подержаться самую малость на стене - и в подкопы. Турок пропустить, ударить в спину.

- Алла! Алла! - Турки прошли сквозь огненный смерч, перелились через ров и покрыли разрушенную стену знаменами.

- Это победа! - первым воскликнул Василий Лупу и в припадке радости поцеловал у Дели Гуссейн-паши полу халата.

- Я хочу это видеть, - сказал главнокомандующий.

Ему подали коия. Он проехал на холм, насыпанный татарами для хана Бегадыра.

Войска выбили казаков из развалин крепостной стены и преодолевали внутренний ров.

- Казаки - герои! - изрек главнокомандующий. - Но они подняли меч на самое совершенное войско в подлунной. Они поплатились за гордыню.

Жузеф посмотрел на небо.

- Уже звезды проступают. Сегодня добить не успеем.

- Не послать ли нам на помощь последние четыре корпуса, не бывших в деле? - спросил, советуясь, Дели Гуссейн-паша.

- Не успеем. Ночь близка… Что это?

- Бей! - прокатилось по Азову. - Бей!

Турки, застрявшие во внутреннем рву, - мишени. Казаки били в упор с двух сторон. Теряя оружие, армия кинулась назад. Людей спасал ужас. Он переметнул разбитое войско через головы казаков, через внешний ров, в спасительную степь.

- Что это? - Дели Гуссейн-паша метался от господаря к Жузефу. - Что это?

- Казаки отбили приступ, - спокойно ответил Жузеф. - Надо пустить пластунов. Надо лишить казаков последней их крепости - сна.

- Да, да… Надо пустить пластунов, надо лишить казаков последней крепости…

Дели Гуссейн-паша впал в хандру, в безволие, в бездумье.

Поздно ночью ему доложили, что и пластунов постигла жестокая неудача: казаки опять пропустили войско через стену, во внутренний ров, и во рву зажгли камыш…

Потери за первый день нового приступа огромные, потеряно не меньше десяти тысяч людей и много оружия.

- Мы будем продолжать осаду по плану, - сказал Жузеф.

- Да, да, - согласился главнокомандующий.

Был второй день.

Был третий день. Был четвертый и пятый.

Глава девятая

Утром шестого дня атаман великого Войска Донского Осип Петров побывал во всех подземельях. Он вывел на стены всех раненых, кто мог держать ружье, всех женщин и всех детей, которым было больше семи лет. Маленькие казаки к оружию привычны. Они должны были, сидя в норах, заряжать ружья и носить воду, остужать стволы, накалявшиеся от беспрерывного боя. И еще они должны были обливать казаков, будить их, ибо никакая пальба не могла уже перебороть сна.

Машиному Пантелеймону хоть и меньше было семи, а он увязался за сестренкой Нюрой.

Норка у них была удобная, узкая, взрослому не пролезть. Коли турки заберутся на стену - нырнул и сиди. Помогали они врага стрелять соседу своему, казаку Смирке.

- Не боись, Нюрок! Много сидели, посидим и еще чуток.

Эту присказку он говорил всякий раз после выстрела.

У Смирки было шесть ружей, казацкие и турецкие, но стрелял он часто, и Нюрка с Пантелеймоном не успевали заряжать.

- Дяденька, никак! - крикнула в отчаянии девочка: у них шомпол застрял. Смирка выстрелил сразу из двух ружей и кинулся помогать. Тут на него и наскочило два турка. Смирка одного в ров сшиб, а второй успел дядю Смирку ятаганом насквозь проткнуть. А турки лезут. Сел Смирка на землю, поднял ружье и разнес пулей голову забежавшему на стену янычару. И умер.

- Ма-ма! - закричала Нюрка. - Ма-ма!

А сама не прятаться полезла. Выскочила из норки, схватила последнее заряженное ружье, подняла. А на нее изо рва Мехмед вылез. Вылез и одним глазом все увидал: казак с ятаганом в животе, мальчишечка в норке с ружьем, а прямо на него еще ружье, у девчонки в руках. Силится девчонка курок спустить - не может. Мехмед ятаган занес над ее головкой, а девчонка глаз не зажмурила. Синие те глаза, как само небо, и никакого в них страха, только обида перехватила девчонке рот - силенок нет из ружья выпалить перед смертью.

Выхватил у девчонки ружье Мехмед свободной рукой. Кинул его через себя в ров. А девчонка стоит пряменько, как молодая пальма, глаза так и не закрыла, в степь глядит, только чего видит - слезы из глаз, как два ручейка. Опустил Мехмед ятаган и сам, не ведая почему, погладил вдруг девчонку по голове. Головка русая, с косичками, волосы мяконькие. Повернулся Мехмед спиной к городу и нарочно упал на своих, сшибая со стены, а потом выбрался изо рва и пошел в отступление. Никто его не остановил. О мертвого казака или о своих, когда со стены сползал, кровью перемазался. Да и знали Мехмеда в войсках. Знали, что это герой без страха. Коли уходит с поля битвы - значит ранен. А Мехмеда и вправду ранило. В сердце. Девчонка, защитница Азова, глазами и слезами ранила.

“Аллах! Я же - калфа, я умею мять кожи. Зачем же я здесь?”

Сломался воин Мехмед. Умер воин, жаждущий тимаров, зеаметов.

“Если у них воюют малые дети, значит, наша победа близка, но я не хочу быть победителем детей”.

Так сказал себе Мехмед.

Мехмед не знал, что на сердце у его товарищей. Он замкнулся, но воины сами стали подходить к нему с одним и тем же: “Мехмед, не довольно ли нам подставлять головы под казацкие пули? Нас убивают, и наше добро переходит в казну паДишаха. Что мы получим в награду, если и возьмем эту кучу камней? Командиры не вправе держать нас в окопах. Уже истекают вторые сорок дней”.

Это было на восьмые сутки беспрерывного приступа. Полк, где служил Мехмед, отказался идти на Азов. Дели Гуссейн-паша послал свой пятнадцатый корпус на усмирение, но карателям преградил путь полк, только что вышедший из боя.

Воевать со своими же войсками Дели Гуссейн-паша испугался.

На десятый день отказались идти на приступ все четырнадцать полков.

В тот же день вернулся из набега хан Бегадыр Гирей. Хан Бегадыр проиграл. Не по своей воле взялся играть, потому и ставок не делал, в стороне хотел быть, но теперь, возвращаясь из набега, он понял вдруг, что его раздели неведомо когда и как, но догола.

Набег не удался. Сжег два пустых казачьих городка. Калгу с частью войска послал под Черкасск. Городок затворил ворота, три дня отбивал приступы, и на четвертый в спину татарам ударил отряд Михаила Татаринова.

Разводить долгие осады хан Бегадыр запретил, казачье войско Татаринова показалось огромным, и калга оставил осаду и ушел в степь.

Полчище хана Бегадыра докатилось до первой засечной линии русских новых городов, получило отпор. Не только осаждать города, слышать об осаде Азова татары не хотели, а потому покрутились по степям, пожгли беззащитные малые деревеньки, переловили табуны коней и вернулись к Азову.

Добыча огромного татарского войска была самая ничтожная, полону русского сотни две-три, да и полон самый худой - старики, старухи, детишки малые, мужиков и баб - пятая часть полона.

Лошадей, правда, собрали тысяч пять, да и то часть табунов Татаринов, поджидавший хана па сакмах, отбил и угнал.

Опережая свою огромную армию, хан Бегадыр прискакал под Азов для встречи с Василием Лупу. Ему нужен был добрый совет.

- Хан мой любезный, - сказал господарь печально. - Эта война, если мы и возьмем Азов, проиграна. А если не возьмем, то проиграна позорно. Проиграли ее турки, но волны гнева падишаха отхлещут и нас с тобой… У тебя, мой любезный хан, одно спасение: из набега ты должен вернуться с большой победой.

Они сидели в маленькой бедной солдатской палатке, один на один, поставив вокруг верную стражу.

Хана мучила изжога и отрыжка, он пожелтел лицом, порастряс брюшко.

- Мои воины будут под Азовом завтра. Добыча, которую я взял в русских украйнах, ничтожна. Русские сильно укрепились, а мои воины не хотят воевать.

- У меня есть казачьи кафтаны, - сказал Лупу. - Я дам тебе сотню моих людей. Молдаване похожи обликом на казаков. Мы их переоденем, и ты проведешь этих “казаков” под стенами Азова. Пусть это будет твой “полон”. Прогони под стенами табуны своих лошадей. Пусть это будет твоя “добыча”.

- О, господарь! Как благодарить тебя за твой мудрый дружественный совет?

- Мы, поставленные над народами, должны помогать друг другу, о великий хан Бегадыр!

- Я сжег одну небольшую русскую крепость. Она была еще не достроена, и людей там было не больше двух десятков. Русские стрельцы сражались, покуда не были убиты. Но двух воинов я взял в плен. И оба они на пытке сказали: московский царь с большим войском идет к Азову.

- Русские лгут, - сказал Лупу. - Но если мы хотим уберечь себя от гнева своих же воинов, надо показать этих русских Дели Гуссейн-паше. Скоро грянет осень, воевать будет невозможно. Спасая свою голову, главнокомандующий может погубить все войско, и свое, и твое, хан.

Играла вся турецкая музыка. Хан Бегадыр возвращался из победоносного набега. Гнали пленных казаков, гнали полон, гнали многие тысячи лошадей, несли опрокинутые кресты распятием к земле. Весь Азов был на стенах. Пленных “казаков” поставили перед Азовом. Казаки эти приняли ислам.

- Братья, - говорил Осип Петров, обходя свое воинство. - Оттого мы и помираем здесь, чтобы проклятые басурмане не рыскали по русской земле. Коли устоим, братья, то эта ханская добыча последняя. Много мы с вами постояли, постоим еще.

- Постоим! - отвечали казаки и плевали в сторону предателей, принявших ислам.

Дели Гуссейн-паша собрал большой военный совет. Собравшимся даже простой воды не подали.

- Воля Убежища веры, величайшего падишаха Ибрагима для нас священпа, - сказал Дели Гуссейн-паша. - Мы должны взять Азов, чего бы нам это пи стоило. Хан Бегадыр совершил весьма удачный набег. Его победы вселили в войска радость и уверенность в силах.

Все молчали. И вдруг смешок. Смеялся евнух Ибрагим.

- Мы знаем, какова истинная победа хана. Представление обмануло казаков, но зачем мы хотим обмануть себя?

Хан Бегадыр вскочил.

- Да, да, это правда. Мой набег был сорван. Степи набиты казачьими войсками. В русских пограничных городах сидят сильные полки. А на помощь Азову идет сам царь Михаил.

Хан махнул рукой, и в шатер втолкнули двух стрельцов.

- Говорите! - крикнул хан.

- Говорите! - перевел толмач.

- Не надо! - топнул ногой Дели Гуссейн-паша, - Убрать их! Я приказываю взять город, взять!

Стрельцов вытолкали из шатра. , - Может быть, мы и возьмем город, но как мы его удержим, если нас осадит царь Михаил? Все укрепления Азова уничтожены! - воскликнул Пиали-паша.

- Но ведь казаки держатся! - ответил Жузеф. - Не царь нам страшен. Страшно другое. Близится Касимов день. В Касимов день море замерзает.

- До Касимова дня еще сорок дней! - крикнул Дели Гуссейн-паша.

- Только сорок! - хихикнул скопец Ибрагим.

- Войска перестали подчиняться! - Канаан-паша сидел, закрыв руками лицо. - Если мы простоим под Азовом хотя бы еще две недели, янычары кинутся не на казаков, а на своих командиров.

- Но что же делать? - Дели Гуссейн-паша вцепился зубами в край шелковой подушки. - Это несмываемый позор! Падишах не простит мне.

Вскочил на ноги.

- И вам не простит! Он убьет меня и вас убьет. Всех!

- Надо идти на общий и последний приступ. Воины будут драться отважно, если узнают, что это решающий последний приступ.

Так сказал опытный Канаан-паша.

- Войска утомлены, - согласился Пиали-паша, - но это все, что мы можем сделать.

- Почему же все? - Василий Лупу улыбался. - Надо купить у казаков разрушенный до основания город.

Все посмотрели на господаря с удивлением, и у всех появилась надежда.

- Гляди-ко! - крикнул Георгий. - С белым флагом идут. Сдаются.

- Ха-ха-ха-ха! - грохнул смех на развалинах Азова.

Вести переговоры с казаками было поручено муэдзину

падишаха просвещенному Эвлия Челеби.

- А срежьте-ка, молодцы, пулей им белую тряпку! - крикнул казак Худоложка.

- Не стрелять! - на развалинах появился атаман Осип Петров. - Всякая затяжка - наша победа. Всему войску отдыхать, пока мы говорить с послами будем.

Встретили Эвлия Челеби возле разбитых ворот перед пепелищем Топракова-города. Завязали турку и его двум товарищам глаза и повели в город. Долго водили, а когда сняли повязку, муэдзин с удивлением увидел, что он находится в тихой, совершенно целой, чистенькой, прибранной церквушке. Горели свечи перед иконами, мерцали позолотой оклады икон.

Это была церковь Николая-угодника, единственное сохранившееся здание Азова. Снаружи и его побило, но не сильно. Церковь стояла под горой в ложбинке.

За большим дубовым столом, покрытым белой скатертью, расшитой по краям н в центре русскими синими и алыми цветами, сидели пятеро казаков.

Утомленные, неподвижные, тяжелые лица. Эвлия покосился на иконы. На иконах точно такие же, аскетические, сдавленные страшной волей.

- Мне поручено спросить у атаманов великого Войска Донского, - холодно выговорил все титулы своих врагов Эвлия Челеби, - не продадут ли атаманы города, которого уже и не существует.

Атаманы заулыбались, и все взгляды к центру стола, на Осипа Петрова. С ним были Дмитрий Гуня, Тимофей Яковлев, Наум Васильев и Федор Порошин.

Осип сделал знак рукой, и два казака стали подавать угощение.

В городе давно уже был голод, но подавали жареных индеек - эти последние птицы сохранялись в подвалах цитадели, отваром кормили раненых, детей и тех воинов, которые ходили ночами на вылазки.

- У нас нет времени для пиршества, - сказал Эвлия Челеби. - И разве храм - место для пиров?

- По русскому обычаю всякое хорошее дело делается за столом, - ответил Осип Петров. - И если храм не есть место для пира, то он и не для торга.

Порошин перевел слово в слово.

Турки взяли мясо и немного поели.

- Каков же будет ответ атаманов? - спросил Эвлия Челеби.

- Много ли даст Дели Гуссейн-паша за наш Азов? - спросил Осип Петров.

- По двести талеров каждому казаку, оборонявшему город.

- Но у нас город обороняли и жены наши, и дети, - вставил быстрое словцо Тимофей Яковлев.

Осип покосился в его сторону, улыбнулся.

- Поторгуйся, Тимофей, с ними, да смотри не продешеви.

- Не сумлевайся, Осип. Не проторгуюсь.

Осип, недобро улыбаясь, прошептал что-то Порошину на ухо. Тот встал и ушел.

Эвлия Челеби видел - что-то казаки замышляют, - но ему надо было вести торг, Яковлев запрашивал дорого: по двести монет золотом да по триста серебром на каждого, кто был в осаде. Деньги безумные, но лучше дать деньги и получить город, чем ничего не получить и отдать падишаху собственную голову.

- Я должен сообщить вашу цену Дели Гуссейн-паше, - наконец сказал Эвлия Челеби. - Эта цена непомерна.

Послов отпустили с миром. Время тянулось, увядал еще один день. Хоть какая, но передышка. К вечеру под стены явились послы. В город их не пустили, вручили послание, сочиненное Федором Порошиным.

“Не дорого нам ваше собачье серебро и золото, - писали казаки. - У нас в Азове и на Дону своего много. То нам, молодцам, надобно, чтобы наша была слава вечная ко всему свету, что не страшны нам ваши паши и силытурецкие. Теперь вы о нас, казаках, знаете и помнить нас будете вовеки веков. Придя от нас за море к царю своему турскому глупому, скажите, каково приставать к казаку русскому. А сколько вы у нас в Азове разбили кирпичу и камени, столько мы уж взяли у вас турецких голов ваших да костей за порчу азовскую. Па ваших головах да костях ваших складем Азов- город лучше прежнего. Протечет наша слава молодецкая вовеки по всему свету. Нашел ваш турецкий царь себе позор и укоризну до веку. Станем с него иметь всякий год уже вшестеро”.

Эвлия Челеби выслушал перевод, принял грамоту из рук Порошина и, не отвечая, ушел.

Едва он поднялся на земляную гору, как ударили пушки.

Ночь. Костры, от которых еще темнее. Охваченные лихорадкой, поздние, перезревшие осенние звезды. Они плохо держатся на небе, падают, сгорают.

Мехмед сидит у костра. Завтра еще одно большое сражение. Завтра будет убито много людей. Люди погаснут, как гаснут этой ночью падающие звезды.

“Аллах великий! - молится про себя Мехмед. - Пощади! Дай свидеться с Элиф. Дай пережить весь этот ужас! Столько терпели…”

И он печально думает о том, что другие тоже терпели. Неужели счастлив тот, кого убили в первом приступе? Неужели, перенеся столько мук, выживши после стольких приступов, боев и стояний на часах, завтра придется умереть? А завтра обещана последняя битва…

И вдруг пронзающий ночь, тоскливый, как волчья песня, вопль плохо зарезанного человека, слабеют казачьи, не знающие промаха руки.

Мехмед бросается на землю. Выстрелы. Крики.’ Беготня.

Никто не спит. Каждую ночь одно и тоже. Каждую ночь из тьмы приползают казаки за душами.

Барабаны. Знамена. Музыка.

Вся турецкая армия, почистив одежды и оружие, идет на решающий, на последний приступ.

- Держитесь, атаманы-молодцы! - Осип Петров с Порошиным и Наумом Васильевым пробегает по первой линии обороны. - Будет тяжко - у меня в запасе пятьдесят бойцов, помогу. А коли совсем будет плохо - уходите под землю. Пропускайте и бейте в спину.

Во главе турецких полков идут самые главные командиры: Канааш-паша, Пиали-паша, Жузеф, хан Бегадыр, господарь Василий Лупу и сам Дели Гуссейн-паша.

Турки скатываются в ров, ставят лестницы. Теперь это очень просто - поставить лестницу.

Пушки смолкают, звенят мечи. Грохочут взрывы, летит земля. Казаки опять приготовили ловушки, но ничто уже не может остановить великую армию.

Казаки недолго держатся на стене, уходят в свои норы и по турецкой армии бьют из всего, что стреляет. Огонь жесток и меток, но отступать нельзя, позади карающий смертью корпус Дели Гуссейн-паши. Турки преодолевают второй ров. Теперь нет уже двух армий - всюду турки.

- Эй! - кричит Георгий, высовываясь из развалин дома.

Турок поворачивается на крик. Казак. Ружье. Выстрел. Смерть. Янычары бросаются на Георгия, но он ныряет в подземелье, а в спину туркам бьют из другой норы картечью из пушки.

Бой идет у цитадели.

- Добиваем последних! - докладывают Дели Гуссейн- паше.

- Берите в плен! Берите как можно больше пленных. Мы покажем этих зверей-казаков нашему великому падишаху.

Мои воины ворвались в цитадель! - докладывает Жузеф.

- Сколько взято в плен?

- Пленных нет.

Петя Поспешай с сыновьями откатил свое колесо-пушку в главную залу. Заслонил ход в подземелье, где хранился порох.

- Васятка, уходи. Мы с Семкой шарахнем в проемы, и сразу уходи! У матери за нас прощенья попросишь. Обижали мы ее, глупые мужики.

- Тятька! С вами я.

- Глупый! Нам отсюда хода нет. Наша дорога туда, - ткнул пальцем в черный проем за спиной. - Нам, как турки займут цитадель, порох надо взорвать.

- Господи! Тятька, Семка!

- Бей, отец! - заорал Семка.

Поспешай сунул фитиль на полку с порохом.

Словно стены рухнули. Заволокло все дымом. Янычар, показавшихся в дверях, пересекло картечью надвое.

Васятка кинулся заряжать стрельнувшую пушечку.

- Васятка! Уходи же ты!

- Тятька, последнюю! Последний раз с вами!

Упал наземь, обнял отцовские сапоги.

Тарара-ра-ра-ах! - ахнула пушка Поспешая. И снова дым.

И ни зги.

- Васятка! В дыму не заметят. И в первую же нору. Уводи всех наших дальше. Скажи, Поспешай с Семкой не выдаст. Приготовься! Бью три раза кряду! На третьем - беги!

В цитадели добивали последних защитников. Знамя Канаан-паши поднялось над разбитым куполом.

- Азов взят! - доложили Дели Гуссейн-паше. - Казаки ушли под землю. Бьют из нор.

В цитадели, в недрах ее, одиноко рявкала колесо-пушка Поспешая. Но янычарам удалось бросить в залу несколько гранат, и пушка умолкла.

На купол цитадели поднялся мулла. Его молитва прославляла ислам.

- Победа! - прошептал Дели Гуссейн-паша. На его главах были слезы облегчения.

Он стоял на холме хана Бегадыра, окруженный своими полководцами.

Знамя Канаан-паши реяло над развалинами Азова.

Редко тявкали ружейные выстрелы. Казаки отгоняли от своих нор янычар, но город пал.

- О аллах! - воскликнул Дели Гуссейн-паша, простирая руки к небу. И, словно в ответ на его молитву, из недр земли вырвался рев самого ада. Цитадель как бы приподнялась на цыпочки и в следующий миг рухнула, и в небо поднялось двенадцать черных столбов. Зеленой птичкой затрепетало над бездной знамя Канаан-паши и улетело куда-то.

- Играйте отбой! - прошептал Дели Гуссейн-паша, сползая в изнеможении с коня.

В городе снова палили ружья и пушки. Казаки свою войну не закончили.

Чауши кинулись отзывать из города войска.

Наступила ночь, и та ночь была тихая, как смерть.

Потом было три мертвых дня. Висели холодные тучи. Бродили между развалин допущенные в Азов люди из турецкой похоронной команды.

Три дня миновало.

Ночью казаки собрались на развалинах цитадели.

- Все ли собрались? - спросил из тьмы голос Осипа Петрова.

- Кто жив - пришел, - ответили атаману.

- Атаманы-молодцы, - сказал Осип тихо, - стояли мы с вами, покуда силы были, а ныне стоять сил больше нет… Весь запас пороха взорван, по одному заряду на ружье - все наше богатство, вся наша надежда. Коли пойдут завтра турки, многие из нас в плен попадут… Только мы не для бесславья рождены - для славы, а потому, помолясь, пойдемте все на турка и умрем все в бою.

- Атаман, а нам куда деваться, бабам и детишкам? - то был голос Маши. - С вами идти?

- Бабам и детишкам и сильно раненным казакам оставаться в подземельях. Сидите там, где ходы к Дону. Подступы к своим пещеркам завалите со стороны города, чтобы не нашли. Турки скоро уйдут, тогда и вы все уйдете в Черкасский городок. С вами велю быть Ивану. Он знает подземелье - сам рыл, отцу Варлааму, чтоб помолился за нас, грешных, и Порошину, у Порошина слово золотое. Пусть же он поведает о нас в сказании, чтоб ведали о нас русские люди… Эй, отец Варлаам, здесь ли ты?

- Здесь.

- Читай молитву.

- Дети мои любимые! - воскликнул отец Варлаам. - Сегодня ночью видение мне было. Будто сходил со стен Азов-города, с прежней высокой его стены, светлый муж, и был у него в руках огненный меч. Поразил он тем огненным мечом турецкую силу, - сказал, помолчал и запел тихонько псалмы.

Зажгли казаки малый костерок, сели вокруг, положили друг другу руки на плечи. Сидели, глядели, как живет, трепещется пламя - жизни символ. При малом этом света достали оружие, осмотрелись. Обнялись. Попросили друг у друга прощения. Пошли.

- Глядите-ко! - удивился Георгий. - Земля белая. Мороз.

- Скинуть кафтаны, - приказал по цепочке Осип Петров. - В белых рубахах по снегу не так приметно.

Выползли на вершину земляной горы.

Светало.

Турок не было.

эпилог

1

Здесь было все - утонченные кушанья турецкой кухни с шафраном, миндалем и грубо-изощренная еда степняков: легкое барана, вырванное с дыхательной трубкой, через которую откачивали кровь и наполняли сливками, бараньи глаза, уши, почки с курдючным жиром, золотой конский жир и похлебка с жиром на два пальца.

Все это остыло, затвердело, потемнело, покрылось прозеленью плесени.

Пятые сутки хан Бегадыр сидел перед едой, не притронувшись ни к еде, ни к питью. Он ждал.

Уходя из-под Азова, в урочище Биребай, татары зарезали триста молодых коней и устроили пиршество. На этом пиру Бегадыра стошнило. Может, переел, а может, отравили?

Он ведь тоже отравил. Он, хан, потерявший от страха голову, по приказу евнуха Ибрагима сам подсыпал яд в еду Канаан-паши, принимая его в Гезлеве. Яд был хитрый, он убил пашу не за столом пира, а на третий день, когда Канаан-паша был в пути.

Нет лучше козла отпущения, чем тот, который и бородой не трясет.

Вернулся в Бахчисарай Бегадыр успокоенным. Устроил пир в честь Эвлия Челеби, друга Мурада. Одарил его собольей шубой, халатом, кошельком золота, тремя невольниками… Но на пиру хан не притронулся ни к пище, ни к питью. Он велел Маметше-ага подать еду после пира в покои. Маметша-ага приказ исполнил, но, уходя от хана, улыбнулся. Чему?

Хан Бегадыр велел вернуть Маметшу и приказал ему отведать от каждого блюда и напитка. И теперь ждал…

Сидел перед громадою еды, которой хватило бы на весь дворец, и, умирая от жажды и голода, ждал… смерти Маметши.

‘А Маметша не умирал. Минуло три дня, четыре и пятый день па исходе.

Пора было выбросить все, что стояло перед ним, но как знать, не отравят ли ту, новую пищу?.. Больше ждать Бегадыр не мог. Он и теперь то и дело забывался от слабости. Грезилась волна, которая вздымает его к небу. И было одиноко и страшно, ибо волна эта состояла из словес…

- Довольно! - крикнул на себя Бегадыр. - Довольно, поэтишка! Слабый сердцем, прочь с дороги хаиа! Я есмь хан!

Бегадыр понимал, что вся эта еда непригодна к употреблению, что она сама по себе яд.

- Я есмь хан! - крикнул на себя Бегадыр, взял кусок мяса и поглотал его, не разжевывая, как зверь. И выпил кувшин вина и тотчас упал. Его корчило от болей в животе.

- Отравили! - кричал Бегадыр.

Но никто не слышал его, ибо все вопли его были только шепот потерявшего силы и разум человека. Тогда он пополз. Он полз к трону. Была глубокая ночь. Стража, напуганная сумасшедшим затворничеством хана наедине с едой, не смела приблизиться к ползущему повелителю.

Бегадыр вполз на возвышение, ухватился за ножки трона, но на большее сил не хватило. Так он и умер. Освободил

место еще для одного Гирея.

*

“Видеть скорбь своих врагов, целовать и обнимать их жен и дочерей, гнать перед собой их стада… Ездить на конях, бегущих, как ртуть, быстрых, как ветер”, - так говорил хромой Тимур, и слова эти татарин-отец передавал татарину-сыну. Не понимая, что скорбь врагов сыплется как снег на голову победителя, не понимая, что насильственная любовь убивает сердце. Не понимая, что чужие сожранные стада разрывают внутренности пожирающих. Не понимая, что конь, мчащийся, как ветер, как ртуть, на убийство, возвращается сам-треть, ибо в седле двое: победитель сидит вторым, а поводья держит та, у которой в глазницах - пустота.

И пришел день, и царство, сеявшее несчастье на полях других народов, пришло на жатву, и урожай был несметен, и, не в силах довольствоваться частью урожая, жнецы погибли под снопами.

2

3 января 1642 года царь и великий князь Михаил Федорович указал быть Собору, а на Соборе быти Крутицкому митрополиту, ибо патриарх Иоасаф умер, и архимандритам, и игуменам, и всему священному собору, и боярам, и окольничьим, и думным людям, и стольникам, и стряпчим, и дворянам московским, и дьякам, и головам, и сотникам стрелецким, и дворянам, и детям боярским из городов, и гостям, и всяким служилым и жилецким людям.

Пожалованный в печатники думный дьяк Федор Федорович Лихачев объявил Собору от имени государя, что в Москву идет турецкий посол говорить об Азов-городе.

Государь спрашивал у Собора: должно ли удержать за Россиею взятый донскими казаками город Азов или отдать оный туркам обратно?

Должно ли разорвать с турецким султаном и крымским ханом мир из-за Азова?

Спрашивал государь у Собора:

- Принять у казаков Азов - все равно что объявить султану и хану войну. Для обороны нужны многие люди и большие деньги. Воинам надо платить жалованье, надо их кормить, вооружать - и все это не на один год: войны с турками тягучие. Откуда государю взять деньги и запасы на эту войну?

Духовенство ответило: пусть государь сделает так, как ему, государю, угодно, но оно радо помогать.

Бояре, окольничьи, думные люди советовали принять Азов.

Стольники, стряпчие и дворяне московские сказали:

- Азовом басурманской шалости не утолить и не задобрить. Не укротить Азовом в крымцах и других поганых басурманах жажды к войне и крови. А турков той отдачею только пуще распалить и на себя подвигнути. Азов тебе, государь, и всей земле - принять и крепко за него стоять. А деньги и припасы для того великого дела нужно взять со всех сословий российских: и с воевод, и со вдов, и с недорослей, и со своих государевых дворовых людей, со всех властей, и со всех монастырей, и со всякого духовного чину.

И не было такого на том Соборе сословия, которое бы, пожалев себя от новых тяжких поборов - людьми, деньгами, службою, - отринуло бы казацкий подарок - город Азов.

Удержать Азов - сорвать паутину в солнечном углу русской избы, избавив от набегов, угонов, пожаров, от неизбывной южной грозы.

Так думала вся Россия, но был у России мудрец боярин Шереметев.

Позвал Шереметев к себе Лихачева, нового хранителя государевой печати, и сказал ему, отринув вязь словесных хитростей:

- Азов надо вернуть.

- Но весь Собор! Весь народ! - задохнулся было в восторженном негодовании Лихачев.

- Что Собор? Что твой народ? - Пустые слезящиеся глаза устремились на печатника, и все его слова повяли. - Народ кричит: держи Азов, потому что победа казачья - победа над огромным врагом, потому что не пришло время платить поборы, и не пришло время расставания отцов с детьми и сынов с матерями. Война с турками на годы. Эта война свалит Романовых. Пусть этот грех падет па мою душу, но теперь я этой войны не допущу. Не пришло время. Не пришло, а придет. Токмо торопить его все равно, что исторгнуть из чрева матери недозрелый плод.

И пошли с того разговора по Москве неясные слухи, шепот и кивки.

Казачья станица, привезшая известие о том, что донское казачество отсиделось в Азове от огромной турецкой силы, прибыла в Москву еще 28 октября. Атаманом станицы был Наум Васильев, правая рука Осипа Петрова, есаулом - Федор Порошин - золотое казачье слово. А с ними прибыло 24 казака-молодца.

Принимали донцов в Москве как героев. Атаману пожаловано было тридцать рублей, есаулу - двадцать, казакам - по пятнадцати. На ежедневный корм положили: Науму Васильеву - 6 алтын 4 деньги, Федору Порошину - 4 алтына, казакам - по три. Науму ежедневно дадено было по шесть чарок вина, по три чары меда да по три пива, Федору - по четыре чарки вина, по две меда и по две пива, а казакам - по три чарки вина, а меда и пива по две же.

Шли месяцы, закончился Собор, а решения государь не принял.

Горьковат стал казакам московский мед. Знали, что государь отправил в Азов дворянина Афанасия Желябужского, а с ним пять тысяч рублей казакам в награду. Знали, что Желябужский должен осмотреть Азов и сказать, можно ли поправить крепость.

Да ведь казаки не скрывали, что от Азова остались одни камни. Чтобы отсидеться от турок в новый их приход, просили они у царя десять тысяч солдат, 50 тысяч всякого запаса, 20 тысяч пудов пороха, 10 тысяч мушкетов и денег на то - 221 тысячу рублей.

Федор Федорович Лихачев, принимая казаков, сначала все улыбался, а потом перестал.

И понял Федор Порошин: пришел час для последнего казачьего оружия, для чистого, сияющего, как небесные столбы, соловьино-гордого золотого слова.

Заперся Федор в келье и три дня не пил и не ел, не отзывался ни на зов, пи на молитву, ни на колокол. А на четверный день вышел он из кельи, встал перед казаками на колени, положил на голову свиток с повестью об Азовском осадном сидении донских казаков.

Прочитали казаки о себе и заплакали, ибо вспомнили все, что было с ними ужасного и великого. И обнимали они Порошина, и целовали, и благословили его идти на московские площади читать народу русскому сию праведную повесть.

И пошел Порошин на московские площади. Донесли про то Шереметеву: собираются-де вокруг казачьего есаула многие люди и плачут, слушая о казачьих бедах и битвах, и разносят люди славу о городе Азове во все концы русской земли.

Потемнел лицом боярин, призадумался, да недолгой его дума была.

Пришли на площадь за есаулом Порошиным приставы. И сказали люди: не трогайте есаула, покуда не кончит он говорить нам своей повести.

Не посмели приставы тронуть есаула, оперлись иа бердыши тяжкие, слушали, плакали, как плакала вся Русь, и смеялись, как смеялась Русь на той московской на базарной площади.

И сказал Порошин последние слова своей повести:

- А буде государь нас, холопей своих дальних, пожалует, не велит у нас принять с рук наших Азова града - заплакав, нам его покинути. Подымем мы, грешные, икону предтечеву да пойдем с ним, светом, где нам он велит. Мы, бедные, хотя дряхлые все, а не отступили его, предтечева образа, - помрем все тут до единого! Будет вовеки славна лавра предтечева.

Кончил говорить Федор людям, поклонился им до земли и пошел с приставами в башню сидеть.

Недолго в Москве держали есаула.

Был царев указ: “С 21 февраля поденного корма есаулу не давать”. А потом и другой: “Есаулу Федору Порошину идти в Сибирь”.

А куда же ему еще идти с золотым словом, коли пришел в Москву турецкий посол Мустафа Челебей.

И сказано было через него султану Ибрагиму: возьми Азов.

*

В те поры государь Михаил Федорович пришел послушать, чему сына Алексея учат. Царевич вытянулся, отрок румяный, пригожий, веселый. На столе перед царевичем книга об эллине Александре Македонце да список с казачьей азовской повести.

Словно молния с чистого неба ударила. Сгреб государь книгу со стола и на пол кинул.

- Воспитывать в царях войну - значит получить ее! - закричал. - Война создает великих героев, да плата за величие больно велика, покоем и счастьем подданых за то величие плачено. Я хочу, чтобы мой сын был “тишайшим” царем. “Тишайшим”.

И так зыркнул на Морозова, что у того ноги сами собой подогнулись, и до того звонко лбом ударил боярин об пол, словно он голым задом об камни шлепнул.

3

Летом к Азову подошел турецкий флот.

Войска окружили город и трое суток стояли в страхе, ожидая подвоха.

На четвертый решили идти приступом.

Азов был пустой.


СОДЕРЖАНИЕ

КНИГА ПЕРВАЯ

Царь, бояре и народ… 3

Хан Инайет Гирей 50

День и ночь 73

Сказки и тайны 115

КНИГА ВТОРАЯ

Надежда Инайет Гирея 136

Невольники 154

Георгий 178

Хан и мудрец 187

Боярская дума 191

Шереметев 205

Амет Эрен 220 Набег 233

Меддах и Надежда 273

Зеленая чалма 297

КНИГА ТРЕТЬЯ

Бегадыр просит поминки 342

Грамата-кая 365

В Москве 398

Падепие Багдада 416

Шах Персии 422

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

Новый падишах 461

Москва 476

Осада Азова 492

Эпилог 580


65 Саадак - чехол для лука, стрел и ножа.

66 Жолтики - простые чеботы

67 Рында - почетная охрана царя.

68 Беги небесные - звезды

69 Бейлербей - правитель области, эйялета

70 Кади, к а д и н - судья.


71 Шариат - свод законов

72 Калга и нуреддин - высшие представители власти в Крымском ханстве, обычно братья хана.


73 Терлики - башмаки из сафьяна.


74 Порог Счастья - одно из пышных названий Оттоманской империи.


75 Юзбаши - десятник.


76 В те времена при дворе русского царя могли служить дети родовитых князей соседних княжеств.


77 А к к е рм а н - он же Белгород. Кан-Темира чаще всего называли белгородским мурзой.


78 К и л и я - одна из провинций, входившая в эйялет Кап-Темира.


79 Каторга - корабль с гребцами.


80 Ефимок - разрубленный пополам талер с царским клеймом. Денежная единица в России.


81 Бостанджи-паша - придворная должность; бостанджи, как и чауши, отвечали за порядок в городе.


82 Так турки называли императора Константина (411-463 ггД.


83 К а л ф а - подмастерье.


84 Кярхане - мастерская.


85 Пир - глава цеха.


86 Ч ы р а к - ученик.


87 И б л и с - ДЬЯВОЛ.


88 Субаши - начальник полиции.

89 Дверь - одно из названий Турции

90 Станица - малое казачье посольство.


91 Чайка - лодка.


92 Валиде-султан - титул матери-султанши.

93 Санджак - район; административное деление.

94 Харач- дань под видом подарков султану.

95 При гареме был еще и начальник белых евнухов - капуагасси. Распоряжался внешним двором. Кизляр-агасси - начальствующий над покоями султана - был ближе к нему.


96 К и б л а - часть света, к которой мусульмане обращаются во время молитвы.

97 Алакос - храм Соломона.

98 Шахиншах - царь царей.

99 Хакан - титул владетелей Татарии.

100 Гезлёв - старое название Евпатории.

101 Пара - монета, равная двум турецким акче - медной мелкой монете.

102 Яябаши - командир орта, роты.

103 Халим - кроткий.

104 Мелек - святой.


105 Недоверии - презрительное прозвище христиан, пошедших в услужение к туркам

106 Колпица - птица с красивым оперением

107 Чауш - гонец, слуга для разных поручений.


108 Корейшиты - племя, жившее в Мекке в то время, когда начал проповедь ислама его основатель Магомет.

109 Джигат - священная война.

110 С а к м ы - пути татарских набегов.

111 Взголовье - длинная подушка во всю постель.

112 Камка - шелковая китайская ткань с разводами.

113 Н а к р - бубен.

114 Тимар - земельный надел, поместье.

115 Реайя - крестьянин.

116 Анатолия - область в Турции.

117 Улемы - мусульманские ученые-богословы.

118 Лазы - народность, славящаяся своим юмором.

119 Юр-юки - кочевники

120 Зиндан - тюрьма

121 Хадж - паломничество по святым местам.

122 Элиф - дылда.

123 Фарсах - путь, который корабль может пройти за один день.

124 М о п - мера веса.

125 Мукавим - караван-баши, начальник каравана.

126 Муневвира - освященная.

127 Сунна - предания о Магомете.

128 Ш и и т - от арабского “шиа” - политическая группа.

129 Требование хана сверх положенных поминок, которые русское правительство платило татарам за обещание не совершать набегов.

130 Аталык - воспитатель ханских детей.


131 Сипахий - владелец большого имения.

132 Эврен - герой.

133 Драгоман - переводчик. 16 В.

134 Алайбей - командир полка, а л а й - полк.

135 Уристание - топот.

??


??


??


??