Наследники [Николай Трофимович Сизов] (fb2) читать онлайн

- Наследники [Сборник] 2 Мб, 537с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Николай Трофимович Сизов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Николай Сизов НАСЛЕДНИКИ роман рассказы

Московский рабочий 1978


© Издательство «Московский рабочий», 1978 г.

О творчестве Николая Сизова

Есть писатели, входящие в литературу скромно и незаметно, будто даже чувствуя неловкость за вторжение в святую сферу искусства. И эта скромность, и эта неловкость у таких людей понятны и объяснимы — не все в первых их произведениях совершенно, не владеют они еще достаточным мастерством построения сюжета, достаточным умением глубинного изображения конфликта, да и с языком не все в порядке, слова еще сопротивляются им, никак не хотят плотно укладываться в строчку, чтобы создать необходимую автору образность и емкость повествования. Но в произведении такого автора есть зато другое — настоящие, а не придуманные жизненные ситуации, искренность чувств героев — словом, самый реальный, а не сконструированный умозрительным путем кусочек жизни. В следующем его произведении — еще один кусок жизни, уже побольше и по временно́му отрезку, и по проникновению автора в социальную сущность описываемых событий. В этом втором произведении уже меньше литературно-художественных огрехов, читатель это тотчас отмечает. И ждет третьего произведения… И не обманывается, потому что писатель искренен, в следующей своей работе он вновь расскажет о чем-то таком, что заденет человеческое сердце. И новое писательское имя начинает жить, книги его читаются все чаще и все больше, производя в душах читателей свою художественно-эстетическую работу.

Вот к таким писателям, вошедшим в литературу не громко, но чьи книги постоянно читаются и перечитываются, и относится Николай Трофимович Сизов.

Обладая необычайной скромностью — и человеческой и литературной, Николай Сизов потому, видимо, и писать начал поздно. Во всяком случае, крупные его вещи — повести «Сердца беспокойные», «Арбат и Селенга», романы «Трудные годы» и «Наследники», цикл произведений «Невыдуманные рассказы» — стали одна за другой появляться уже тогда, когда их автор прошел большой и нелегкий жизненный путь.

Николай Сизов трудовую деятельность начал в одном из сел Ивановской области. Потом переехал в Москву, стал работать на строительстве 1-го Государственного подшипникового завода, затем поступил в Московский педагогический институт… В конце тридцатых годов, когда на южной окраине Москвы началось сооружение завода малолитражных автомобилей, Николай Сизов становится комсоргом этой громаднейшей стройки.

Беспокойный был характер у комсомольского вожака строительства. И окружали его молодые парни и девушки с беспокойными сердцами. И эти-то вот беспокойные характеры станут потом объектом художнического исследования Сизова-писателя. Первую свою повесть он так и назовет — «Сердца беспокойные».

В суровые годы Великой Отечественной войны комсомольцы столицы избирают Николая Сизова секретарем Московского комитета ВЛКСМ по военной работе, а затем и первым секретарем Московского комитета ВЛКСМ.

Впоследствии Николай Трофимович Сизов занимает ряд ответственных постов в партийных и советских органах страны.

Напряженная трудовая деятельность оставляет мало времени для занятий литературой, Николай Сизов поначалу пишет и публикует в различных центральных газетах и журналах небольшие рассказы. Но, находясь в самой гуще жизни, всматриваясь в процессы, происходящие в народных недрах, он мечтает о крупном произведении.

Но повести и романы появляются позже. Произведения эти пишутся на различном жизненном материале. «Сердца беспокойные» — о комсомольцах и молодежи крупного машиностроительного завода, роман «Трудные годы» — о проблемах сельскохозяйственного строительства, о героической работе сельских коммунистов, в «Арбате и Селенге» ставятся животрепещущие вопросы взаимоотношений науки и производства. В этих книгах, как и в первых рассказах, автор ничего не выдумывает, в основу их легли реальные жизненные конфликты, участником и свидетелем которых был Николай Сизов. Буквально каждый персонаж — и рабочий Костя Зайкин, и молодой ученый Сергей Шумилин, и секретарь сельского райкома партии Михаил Курганов, и секретарь заводского комитета комсомола Алексей Быстров были списаны с конкретных людей, с которыми бок о бок работал автор. И потому образы эти получились достоверными, убедительными, а книги были тепло встречены читателями.

При всей разноплановости названных произведений в них ясно прослеживалась одна писательская тема — взаимоотношения трудового коллектива и его руководителей. И в следующем большом романе — «Наследники», опубликованном в 1969 году, тема эта зазвучала уже полифонически.

Произведение начинается с довольно острого конфликта между начальником строительства громаднейшего химического завода Данилиным и парторгом стройки Быстровым, знакомым уже читателю по повести «Сердца беспокойные». Данилин, заслуженный и авторитетный строитель, обоснованно боясь распыления сил и средств по многочисленным объектам громаднейшего комплекса, предлагает сосредоточить все внимание сначала на сооружении главного корпуса завода. Затем таким же образом браться за другой объект, за третий и т. д. Так Данилин привык работать издавна. Такая организация дела повышает, как он убежден, производительность труда, позволит завершить все строительство в намеченные и утвержденные сроки. Быстров же уверен, что работы по всем объектам нужно вести одновременно, это, и только это, позволит достигнуть наивысшей производительности труда, досрочно завершить строительство «Химмаша».

Алексей Быстров — руководитель новой формации. Он руководитель политический, но это обстоятельство обязывает его и в экономических вопросах строительства гигантского завода разбираться не меньше Данилина. Соединяя в себе и политика, и экономиста, Быстров почувствовал и увидел за позицией Данилина устаревшую инженерно-экономическую доктрину. Когда-то эта доктрина была передовой, но теперь другие времена, а главное — иные люди, следовательно, совсем иной темп жизни, диктующий и новый подход к устоявшейся строительно-экономической практике. И у Данилина хватило ума не только понять свою неправоту, но и оценить смелость и мужество молодого парторга, его государственный подход к важнейшим вопросам социалистического строительства.

Конфликт между Данилиным и Быстровым — это конфликт не антагонистических личностей. Оба они убежденные коммунисты, оба до бесконечности преданы великому делу построения нового общества. Но в ходе его созидания, по мере накопления опыта коммунистического строительства время совершенствуется, уточняется и наука, и практика. То, что было вчера передовым, сегодня устаревает. Именно в этой связи и возник спор между двумя ответственными работниками — конфликт, характерный для успешно развивающегося социалистического общества, точно увиденный и изображенный писателем.

Но спор между двумя людьми — это ведь конфликт частный, при чем здесь взаимоотношения трудового коллектива и его руководителей? Но в том-то и дело, что парторга в его конфликте с начальником стройки поддержали коммунисты, рядовые рабочие, за его спиной — многотысячный производственный коллектив, увидевший правоту парторга. Значит, Данилин вступил в противоречие не с одним человеком, а с огромной массой трудовых людей. Данилин из этого конфликта вышел обновленным и словно помолодевшим, почувствовавшим новый прилив творческих сил. Быстров приобрел новые качества более зрелого и мудрого политического руководителя. Но главное — те неуловимые на первый взгляд изменения, которые произошли в многотысячном коллективе строителей и которые ненавязчиво, исподволь показывает писатель, — они вытекают из всей ткани повествования, из трансформации образов романа. А суть этих изменений в том, что и рядовые рабочие, и руководители низших и средних звеньев громаднейшей стройки почувствовали себя не простыми исполнителями чьей-то воли, а осознанными творцами необходимого стране передового промышленного предприятия, а значит, создателями не только настоящей, но и будущей жизни.

К достоинствам романа «Наследники» прежде всего следует отнести успешную попытку автора художественно доказать, что взаимоотношения руководителей и руководимых в условиях социалистического производства, взаимоотношения подчас глубококонфликтные и бескомпромиссные, в конечном счете рождают морально-нравственные ценности, характерные для первой фазы коммунистического общества.

В этом, пока лучшем, своем романе писатель убедительно показал, что труд является школой для всех — и для руководителей, и для руководимых. Но для одних — это благотворная школа, помогающая человеку подняться до высокого нравственного подвига (Костя Зайкин, Виктор Зарубин, Катя Завьялова), а для других — суровая и беспощадная, приводящая к тяжким духовным драмам (Казаков, Хомяков, Снегов) и заставляющая или понять все-таки суть и смысл нашей высокой нравственности, тех священных идеалов революции, наследниками которых мы являемся, или просто уйти с дороги и не мешать жизни, труду и радости советских людей.

Огромную популярность у читателя имеют «Невыдуманные рассказы» Николая Сизова. Как и в прежних произведениях, писатель берет реальные лица и реальные жизненные события, осмысливает их художнически, с нравственных позиций писателя-коммуниста и утверждает истину человеческого общежития: граница между добром и злом всегда совпадает с границей между честным трудом и преступным желанием жить за чужой счет, как это в романе «Наследники» пытались делать Казаков, Четверня, Шмель и некоторые другие «герои». Повествуя о жуликах, хапугах и различного масштаба аферистах, омрачающих еще наш быт, Николай Сизов, сам в свое время отдавший немало сил беспощадной борьбе с опасными преступниками, показывает мужество, бесстрашие и героизм людей, стоящих на страже законов и безопасности общества. Случается, к сожалению, что такие люди гибнут в жестоких схватках с преступниками. Так погиб герой одного из невыдуманных рассказов писателя — участковый уполномоченный милиции Василий Петушков. Спасая жизнь детей, он подставил свою грудь под ружье озверевшего хулигана. Люди увековечили подвиг бывшего рабочего-паренька Василия Петушкова, назвали одну из улиц Москвы его именем. А писатель Николай Сизов создал ему памятник литературный…

Рассказы Николая Сизова, построенные, как правило, на криминальном сюжете, представляют тот плодотворный вид детективной литературы, который с помощью законов, присущих этому жанру, исследует социально-нравственные конфликты рождающегося нового общества. Рождение это происходит не просто, обществу невозможно враз стряхнуть с себя груз старого мира и мгновенно обновиться, чтобы зажить уже по законам высокой нравственности. Ни с чем человечество не расстается так медленно и мучительно, как со своими недостатками, и ничто не изменяется более медленно, чем человеческая психология. Привычки и представления о жизни, рожденные старым бытом, цепко держат в своих руках еще немалое количество людей, определяют их образ мыслей и их поступки. Но этот образ мыслей и поступки таких людей неминуемо и постоянно вступают в противоречие с новыми нравственными категориями жизни общества, образуя конфликты, кончающиеся порой трагически. И зоркий глаз писателя выхватывает из многообразного потока жизни эти противоречия и конфликты.

Вот, например, рассказ «Окно на шестом этаже». Протирала женщина оконные стекла в своей квартире, сорвалась и разбилась. Вроде бы несчастный случай, следствие уголовного преступления не обнаружило. Да его и не было, дело пришлось прекратить. А через три года в следственные органы, к советнику юстиции Белову явился муж погибшей и заявил: «Следователи пришли к выводу, что она сама… оплошала. А я знаю, что все было не так. Меня надо судить».

И писатель разворачивает картину того, что было на самом деле. Нет, муж погибшей, Кривцов, не сталкивал жену с шестого этажа. Он ее по-своему любил, но еще больше любила она своего мужа. Только жизнь Кривцова была путаная и грязная. Были в нем и хорошие задатки, но желание жить жизнью легкой беспрерывно толкало его на различного рода мелкие пакости и преступления. Ну, а где нечестная жизнь — там водка, беспрерывные пьянки.

Много сил потратила добрая и славная женщина, чтобы образумить как-то своего мужа — и от тюрьмы спасла, убедив рабочих поручиться за него, непутевого, и пыталась приобщить его к общественной работе, к миру чистого и прекрасного. Но не могла преодолеть в нем психологии мелкого пакостника и, по сути дела, тунеядца, паразита нашего общества.

А в трагический день обнаружила она в шкафу пачку денег, оставленных у Кривцова на сохранение его собутыльником, ворюгой Шумахиным, опасающимся разоблачения, возмутилась, разволновалась: «Опять с этими подонками связался… стыд-то, позор-то какой. Теперь уж засудят…» И, принявшись за уборку квартиры во взволнованном состоянии, сделала неосторожное движение, сорвалась с шестого этажа…

«После того как Кривцов ушел, Белов долго думал о том, как невероятно сложна жизнь, какие трагические, запутанные ситуации возникают порой во взаимоотношениях людей. И как трудно, а иногда и невозможно уложить их в рамки каких-то правил, норм и законов…»

Да, жизнь сложна, и в данном случае вступили в конфликт две нравственные категории — старого и нового мира. И для обоих персонажей, в которых эти нравственные категории воплощены писателем, столкновение окончилось трагически. Добрая и славная женщина погибла, а ее муж… «Судить мы его не можем, — говорит советник юстиции Белов. — Как не можем и освободить от сознания вины за гибель Кривцовой. От этой кары ему не освободиться. До конца своих дней».

Этими словами писатель заканчивает рассказ, совершенно точно акцентируя внимание читателя на социальной сущности изображенного конфликта.

Эта тема — тема добра и зла в их социально-общественном понимании — разрабатывается писателем в пределах и возможностях избранного им детективного жанра неоднократно. И здесь Николай Сизов, как всякий талантливый художник, просматривает значительные глубины сложнейших человеческих отношений под своим, свойственным только ему, углом зрения, отмеченным и самобытностью и оригинальностью. Характерным в этом отношении в его творчестве является рассказ «Кто виноват?».

Погиб на охоте человек. Преследовал раненого секача, и дикий зверь, бросившись на Мишутина, запорол его насмерть. Следствие обвинило, как не обеспечивших безопасности охоты, егеря и начальника охотничьей команды в халатном отношении к своим обязанностям с отягчающими обстоятельствами. По закону за это надо отвечать.

Но по мере развертывания повествования выясняется, что и начальник команды, и егерь, и все другие участники охоты обязанности свои выполнили полностью, что охотником Мишутин был опытным, что причины его гибели в другом. В чем же они и кто виноват в гибели хорошего человека?

Виновный есть, но осудить его, как Кривцова из рассказа «Окно на шестом этаже», невозможно.

Светлая жизнь начиналась у Мишутина с Зиной. Была настоящая, трепетная любовь, было уважение друг к другу. Но постепенно Зинаиде Михайловне стало чего-то не хватать. Другие вон живут весело и вольготно, ни в чем себе не отказывая. А она, живя с Мишутиным, и в том себя ограничивает, и в этом. Следует одна ссора с мужем, другая, третья… «Да что за бес в тебя вселился? — пытается образумить жену Мишутин. — Разве уж очень плохо мы живем? Работа у обоих неплохая, квартира отличная. Тряпок мало? Но без меры ты ими вроде никогда не увлекалась. Бриллианты и жемчуга? Есть же у тебя какая-то мелочишка, и довольно, самое необходимое у нас есть…» «Какой же ты нудный!» — ответила на это жена.

Вскоре жизнь стала совсем невыносимой, и супруги разошлись. Разошлись… Но Мишутин по-прежнему любил жену. Измучившись, он попытался как-то вернуть жену, пришел к ней. «Может, нам поговорить… Подумать… Может, мы того… помиримся?» И что-то вроде шевельнулось в Зинаиде Михайловне человеческое, но прежнее взяло верх; «Зинаида Михайловна посмотрела на него величественно и снисходительно: „Ты лучшего ничего не придумал?“»

Угнетенный этим разговором, Мишутин не смог, а может быть, и не захотел защищаться от разъяренного зверя…

Виноваты в гибели Мишутина неуемная жажда к мещанскому счастью Зинаиды Михайловны, груз ее частнособственнической психологии. От этой заразы все более очищается советское общество, но отдельные люди в той или иной мере еще страдают таким недугом. И там, где болезнь выражена наиболее ярко, нередко происходят такие вот трагедии.

Так или иначе, этой же теме посвящены и другие рассказы, вошедшие в сборник: «Старые счеты», «Яшка Маркиз из Чикаго», «Зачем мне этот миллион», «Коралловая брошь».

Может быть, несколько особняком стоит рассказ Н. Сизова «Последний взлет» — эмоциональное повествование о трогательных и благородных человеческих отношениях, всегда помогающих людям проявить и отдать на пользу общества все свои силы и способности. Шестидесятилетний художник, ранее популярный и авторитетный, переживающий длительную полосу творческого кризиса, встретил случайно тридцатилетнюю женщину. И эта женщина сумела разглядеть в престарелом художнике еще неугасшие творческие силы, вдохновить его на произведение высокого смысла и прежнего мастерства, которое «многие годы будет приносить людям ощущение радостной и волнующей встречи с прекрасным». Сам же художник скончался, не дожив несколько недель до своего триумфа.

Этот рассказ Николая Сизова покоряет своей человечностью. Хочется вслед за персонажем рассказа — депутатом Ракитиным отыскать эту женщину, пожать ей руку «за ее благородство, за то, что окрылила душу художника для его последнего взлета…», ибо то, что она совершила, тоже называется человеческим подвигом во имя общества.

Рассказ этот, отмеченный глубоким проникновением автора в человеческую психологию, умением передать самые сокровенные движения человеческой души, как-то по-новому открывает для читателя талант писателя, говорит о новых и значительных его возможностях.

Все творчество Николая Сизова документально. Его рассказы, его повести и романы, рассказывающие о жизни, о трудовых делах и свершениях советских людей, пронизаны любовью к человеку, высоким и светлым гуманизмом. Правда жизни, встающая со страниц его книг, всегда покоряет. Поэтому писатель во всех уголках страны имеет множество своих постоянных и благодарных читателей.


Анатолий ИВАНОВ

НАСЛЕДНИКИ роман

Глава I. Встреча на Каменских выселках

Алексей Быстров сегодня встал пораньше, наскоро позавтракал и отправился в Каменск, чтобы посмотреть и город, в котором придется теперь жить и работать, и это вот огромное пустынное поле — будущую строительную площадку «Химстроя».

Каменск — когда-то небольшой подмосковный городок — щетинился строительными лесами, башенными кранами, по его улицам сновали грузовики, самосвалы. То тут, то там рядом с приземистыми, обнесенными палисадниками домами вырастали новые многоэтажные здания. Северо-запад города подпирал небо трубами заводов, теплоцентраль клубила белые облака пара.

Здесь, за промышленной зоной города, и раскинулось огромное бугристое поле — Каменская пустошь, или выселки, как называли его горожане.

Быстров не спеша шел по обочине вспухшей от весенних вод дороги, что пролегала по полю широкой извилистой лентой. Она как бы делила его на две части, петляла сначала среди перелесков, а потом уходила дальше и сливалась с магистралью, что шла от столицы.

Почва на Каменской пустоши была непригодной для хлебопашества — суглинок да песок. Рос здесь только бересклет, да летом кое-где виднелись розовые свечи иван-чая. Место это было памятно всем каменским жителям. В первые месяцы войны здесь учили новобранцев рыть окопы и траншеи, строить доты и дзоты. Потом эти нехитрые сооружения очень пригодились. В сорок первом году пробивавшиеся к Москве немцы довольно долго топтались у окраины Каменска. Серый обелиск с красной звездой и именами погибших бойцов, что стоял в центре города, напоминал о тяжких, многодневных боях на Каменских выселках.

Окопы и траншеи были разбросаны по всему полю. Они обвалились, заросли и были теперь местом для игр наиболее отчаянных подростков.

Быстров долго стоял на окраине поля, вглядываясь в его бугристый неровный ландшафт. Апрельское солнце щедро лило на землю свое тепло, ленивый ветер шуршал в пожухлой прошлогодней траве, в молодой зелени, которая уже пробивалась на обочинах дороги, на песчаных кромках бывших траншей и окопов.

Автомобильный сигнал заставил Алексея поспешно сойти с дороги. Лавируя по ненадежным, скользким колеям, осторожно пробиралась черная щегольская «Волга» с московским номером. Пройдя несколько десятков метров, машина остановилась. Быстров с интересом всматривался в вышедших из нее людей. Кажется, кто-то знакомый? Так и есть. Это же Данилин! Ну да, он.

Быстров направился к машине. Его встретил низкий, басовитый голос:

— Гляжу, вроде знакомая фигура. Хоть виделись-то один раз, а сразу вас узнал. Здравствуйте, товарищ Быстров. Любуетесь позицией наших будущих битв? Очень правильно. Мы вот тоже за этим приехали.

Проговорив это, Данилин крепко пожал руку Быстрову и предложил:

— Ну что ж, пойдемте смотреть. — Потом спохватился: — Да я же вас не познакомил. — И обратился к своим спутникам: — Парторг строительства товарищ Быстров. А это… С кого же начать? Петр Сергеевич Казаков, назначен заместителем начальника стройки. Это Виктор Иванович Крутилин, мой заместитель по главку…

— Мы знакомы, — чуть улыбаясь, сказал Крутилин, подавая руку Быстрову.

— Вот как? — удивился Данилин. — Не знал.

— Да, встречались, — подтвердил Быстров.

— Ну, и последний член нашего десанта — Татьяна Петровна. Его дщерь, — показал он на Казакова. — Верно, не подумаешь? Обычный, ординарный товарищ — и такая красавица дочь.

Быстров посмотрел на девушку. Казакова подала ему руку и проговорила:

— Вы не обращайте внимания. Владислав Николаевич сегодня так настроен — всю дорогу нас разыгрывает.

— Нет, почему же… С оценкой товарища Данилина я вполне согласен, — в тон шутке ответил Быстров.

Данилин тут же загрохотал:

— Видите, Петр Сергеевич, даже парторг согласен со мной. Так что не обижайтесь.

Казаков добродушно проговорил:

— А я и не обижаюсь. Наше время кончилось, а их — начинается.

Данилин прошел вперед по дороге, все тронулись вслед за ним. Остановившись, он сказал, довольный:

— Хорошо, что территория свободна. Это очень хорошо. Можно сразу брать быка за рога. А то снос да перенос старых зданий — ужасная морока.

Пошли по дороге дальше. Данилин знал на память всю планировку будущего завода и, показывая своей крупной рукой в тонкой кожаной перчатке на поле, говорил:

— Здесь будет литейка, там, ближе к городу, центральный корпус, а здесь, правее, кузнечно-прессовый. За ним компрессорная.

Быстров тронул за рукав Таню:

— Вам не скучно?

Таня приостановилась, чуть удивленно взглянула на него и ответила:

— Нет, наоборот. Смотрю вот и представляю: сейчас поле, ямы да овраги, а скоро будут здания, цехи, грохот и шум. Жизнь будет.

В разговор включился Крутилин:

— Грохота и шума, положим, не будет, но завод вырастет, притом какой завод! Огромный, современный. Девчата вроде вас будут в белых халатиках около приборов похаживать.

— Ну, вы, Виктор Иванович, не очень-то фантазируйте, — заметил Данилин. — Завод будет, конечно, современный, но чтобы везде и всюду в белых халатах — не гарантирую.

— Судя по проекту, автоматизация будет полная, — не сдавался Крутилин. А когда Данилин заговорил о чем-то с Казаковым, он обратился к Быстрову: — Как живешь, старина? Что-то ты не очень румяно выглядишь. Где последнее время был? В Болгарии, кажется?

— Там. Под Софией.

— Страна-то солнечная, полагалось бы поправиться, подзагореть.

— С загаром не очень получилось, но на здоровье не жалуюсь. Как вы?

— Трудимся. Главк — махина, заводов да строек не одна и не десять. Так что дел хватает. А теперь вот еще ваш орешек — «Химмаш». Будешь у нас — заглядывай.

— Спасибо.

Быстров ответил сухо и даже сам про себя отметил это. Он не ожидал этой встречи, она была ему неприятна, будила тягостные воспоминания. Невольно всплыло в памяти то, давнее. Сумбурное, неприятное заседание бюро Зареченского горкома комсомола, где под нажимом Крутилина его, Алексея Быстрова, вопреки здравому смыслу, вопреки воле ребят сняли с руководства комсомольской организацией завода «Октябрь». Сколько прошло с тех пор? Целых восемь лет. И хотя все это было давно и сам Крутилин, видимо, вспоминает те события без восторга: ведь комсомольский актив города не простил ему необузданного административного пыла, — сегодняшняя встреча все же оставила у Быстрова какой-то тягостный, неуходящий осадок в душе.

Все вышли на невысокое взгорье. Быстров, перед этим отставший немного, подходя сейчас к группе, невольно залюбовался Таней Казаковой. Она стояла чуть поодаль от мужчин и задумчиво смотрела через поле вдаль, туда, где сплошной зеленой стеной стояли леса, а над ними, нагретая апрельским солнцем, колебалась, трепетала еле заметная голубоватая дымка. Солнце золотило легкие, прозрачно-бронзовые волосы девушки, ветер обвивал вокруг ног тонкое серое платье. Таня, видимо, задумалась, глаза ее, большие, серые, под густыми темными бровями, восторженно глядели на этот солнечный, весенний день.

Внимание Алексея привлек разговор Данилина с Казаковым. Начальник стройки, не глядя на Казакова, а подставив лицо солнцу, немногословно, с паузами, словно диктуя кому-то, говорил:

— Значит, уславливаемся, Петр Сергеевич: как только строительный поезд прибудет — бросайте его на управление строительства. Дней за пять, ну, может, за неделю они сумеют здание собрать. Как думаете?

— Конечно, сумеют. Не ахти какое сооружение.

Быстров спросил:

— Владислав Николаевич, когда прибывает этот стройпоезд?

— Через три дня.

— Может, его бросить в Лебяжье? Пусть хоть сотню-другую палаток поставит.

Данилин весело рассмеялся.

— Э, нет, товарищ Быстров. Вы хотите боевую комсомолию приучать к тепличным условиям. Пусть оборудуют свои хоромы сами.

— Дороги, водостоки, деревянные основы под палатки надо бы сделать. Сами ребята долго будут возиться.

— Ничего, справятся. Уж если они этого не сумеют, то какие же из них строители «Химмаша»? А потом — куда я посажу инженеров, плановиков, диспетчеров, бухгалтеров?

— На неделю-другую можно тоже в палатки.

— Нет, товарищ Быстров, не пойдет. Никак не пойдет. — И, обращаясь вновь к Казакову, суховато бросил: — Вы поняли, Петр Сергеевич, как и что надо?

— Вполне, товарищ Данилин.

— Вот и хорошо. Как-нибудь заеду посмотрю. Ну что ж, товарищи… По коням? Пора домой.

— Владислав Николаевич, а с поселком-то все-таки следует подумать. Поморозим ребят, ночи еще холодные, не успеют они с палатками, — мягко проговорил Быстров.

Данилин чуть помрачнел, поперечная резкая черта резанула было лоб, но он сдержал себя и спокойно, но холодновато ответил:

— Но мы же только что условились.

А Казаков добавил:

— Да и потом опытных строителей мы сюда перебрасываем не для того, чтобы они палатки ставили да умывальники оборудовали. Им дела покрупнее предстоят.

— Вы имеете в виду контору управления строительства? — с легкой иронией спросил Быстров.

— А хотя бы и так! — сказал Данилин. — Пока это объект первейший. Это ведь штаб. А без штаба какое же наступление? — И, посмотрев на Быстрова, с усмешкой добавил: — Но если парторг настаивает на палатке, то это можно организовать. Поставим вам ее рядом с управлением. Я лично не возражаю.

Быстров покраснел. Он заметил, как переглянулись Казаков с Крутилиным, как нахмурилась, настороженно посмотрела на всех Таня.

Алексею хотелось ответить так, чтобы Данилин понял ненужность этой остроты. Но, чуть нахмурясь, сказал только:

— Неудачно шутите.

Данилин, однако, и сам понял, что разговор получился не очень складным, и, чтобы сгладить неловкость, миролюбиво проговорил:

— Ладно, не будем заводить с первых же шагов ненужных споров, тем более по таким пустякам. Все будет в порядке, товарищ Быстров. Все наладится, и все встанет на свое место. Вы куда, в Москву? Поедемте с нами, как-нибудь втиснемся в нашу колымагу.

— Да нет, спасибо. Хочу еще Каменск посмотреть.

— Ну что ж, тогда до встречи.

Быстров не спеша направился к городу. Мысли были заняты предстоящей работой, сегодняшней встречей.

С Данилиным его познакомили несколько дней назад в Центральном Комитете партии.

Работник ЦК, моложавый, подтянутый, немногословный, с размеренно-четкими движениями человек, проговорил:

— Познакомьтесь, товарищи, вместе работать будете. Волна и камень, лед и пламень. Мы думаем, что такое сочетание именно и нужно «Химстрою».

Первым протянул руку Алексей:

— Очень рад. Быстров.

Данилин ответил не спеша:

— Тоже рад. Надеюсь, сработаемся.

Алексей только за месяц до этого вернулся в Заречье. После трех лет работы в Зареченском горкоме комсомола его послали в партийную школу, а как только закончил учебу, уехал в Болгарию. Несколько бригад квалифицированных строителей выезжали туда для участия в строительстве металлургического комбината под Софией. В бригадах было много молодежи, и Алексея назначили руководителем этого шумного, отчаянного отряда. Теперь он вновь в этом знакомом доме на Старой площади.

— Товарищ Быстров недавно из Софии, — сказал работник ЦК, обращаясь к Данилину. — Металлургический комплекс строил. Кремиковицкий. Этот опыт будет на «Химстрое» кстати.

— Ну, строитель-то я не ахти какой.

— Знаем, знаем вас, не скромничайте. На «Химстрое» нам позарез нужен именно такой, как вы. Стройка-то комсомольская.

Данилин Алексею понравился. Это был высокий, широкоплечий человек с серыми, глубоко посаженными глазами, над которыми нависали клочковатые брови. Все в нем было какое-то массивное, глыбистое. Даже одевался Данилин по-своему, всегда в сером костюме, в синей или голубой шелковой рубашке с отложным воротничком. Не признавая галстука, он надевал его только для встреч с иностранными делегациями или в театр. Он заполнил собой, своим гулким басом всю комнату. Осторожно, будто боясь сломать, сидел на аккуратном лакированном стуле. Характер в нем чувствовался решительный и властный.

Когда он узнал, что Быстров не имеет инженерно-строительной подготовки, разочарованно присвистнул:

— Да, это жаль. Учиться у нас будет некогда.

Алексей пожал плечами.

— Что ж делать… Как говорится, не боги горшки обжигают. Обузой вам, надеюсь, не стану.

Данилин хотел еще что-то сказать, но только спросил:

— Когда в Каменск?

— В самые ближайшие дни.

— Я тоже. Хотя в главке дел пока невпроворот.

— Но, надо полагать, от главка-то вас освободят? — высказал предположение Быстров.

Данилин холодновато взглянул на него:

— А это уж дело начальства. Ему виднее.

Быстров понял, что его вопрос вызвал у Данилина досаду. Вспоминая сейчас ту первую встречу с Данилиным, сегодняшний короткий разговор, Быстров, вздохнув, подумал: «Да, кажется, нелегко с ним будет».

Но не только Данилин занимал мысли Быстрова. Образ Тани Казаковой зримо стоял перед его глазами. Виделась ее улыбка, волосы, развевающиеся на апрельском ветру и вызолоченные солнцем, вспоминались те немногие слова, которые были ею сказаны.

Алексей ускорил шаг, направляясь к станции. В вечерних сумерках за силуэтами пристанционных зданий, взбираясь ввысь по широкому взгорью, сиял, переливался огнями вечерний Каменск. Сдвоенная гирлянда огней на Ленинской улице серебряным пунктиром прострачивала весь город с юга на север. Вспышки на стыках троллейбусных линий то и дело освещали небо голубоватыми всполохами. Он выглядел уютно и как-то маняще, этот небольшой подмосковный городок. Теплое чувство к нему вдруг наполнило сердце Алексея. С ним, с этим городом, теперь будет связана на какое-то время его жизнь, как и жизнь Данилина, Казакова и тысяч тех ребят, что в переполненных шумных эшелонах мчались сейчас к Москве, к Каменску, к пустым пока Каменским выселкам.

Глава II. Широкие ступени

Был поздний апрельский вечер, когда Виктор Зарубин переступил порог отцовского дома.

Небольшая, горевшая вполнакала лампочка под металлическим абажуром бросала желтоватый круг на покрытый клеенкой стол. Отец сидел на лавке против окна, мать гремела ухватами за занавеской, скрывавшей печь. Когда Виктор вошел, отец остановился на полуслове, радостно поднялся было с лавки, но потом сел обратно, исподлобья глянул на сына, спросил:

— Как добрался?

Вешая у двери пальто и фуражку, Виктор ответил:

— Ничего. Благополучно.

Мать суетилась возле сына.

— Ну, садись к столу, Витенька. Накормлю. Щи сегодня у нас жирнущие.

— Спасибо, мама, я не голоден.

— Как же это так! Столько верст отшагал — и не голоден. Садись, говорю, к столу.

Приглаживая ладонями взлохмаченные волосы, Виктор сел на лавку против отца. Старик молчал, молчал и Виктор. Мать уже начала неодобрительно посматривать на него, взглядом предупреждая сына, что это не понравится старику.

— Чего молчишь? — с ноткой нетерпения обратился Михаил Васильевич к сыну. — С отъездом-то как решил?

Виктор медлил с ответом. Он знал отношение отца и матери к его предстоящему отъезду, уже несколько дней готовился к разговору с ними и все-таки был в затруднении. Обижать стариков не хотелось.

— Вот пришел попрощаться.

— Значит, сами с усами, так?..

— Да нельзя иначе-то, никак нельзя.

Опять наступило молчание — настороженное, тревожное.

Разговор этот в доме Зарубиных шел уже не впервые. Как только в Песках начался отбор комсомольцев на «Химстрой», Виктор поехал посоветоваться с родными. Убедить их, однако, тогда не удалось. Старик уперся и не хотел слышать никаких доводов. Для этого у него были свои причины.

Виктор был младшим в семье. Отец всегда держал его возле себя и даже отъезд в район переживал долго и болезненно. Он никогда не понимал и не одобрял стремления многих молодых односельчан покинуть родные края. И тем более не мог одобрить такого решения сына. Поступление Виктора в строительный техникум тоже не обрадовало отца, но это было все-таки здесь, почти рядом. А тут — ехать за тридевять земель. Почему? Зачем? Если бы не устроен был! А то и техникум кончил отлично, и работу дали неплохую. Мастер. Пять бригад под началом. Это в двадцать-то два года.

Михаил Васильевич несколько раз ездил в Пески, был на строительстве льнозавода, где работал сын. Видел, как спорится у него дело, как слушаются его взрослые, серьезные люди. Непонятно, зачем надо бросать все это, очертя голову ехать куда-то? «А мы с матерью как будем без сына, без опоры на старости лет?» Виктор вновь и вновь объяснял:

— Пойми, отец, посылают меня, доверяют. Как откажешься?

— А почему именно ты? Почему другие не едут? С учебы совсем недавно, штаны, в каких в техникум ходил, сменить еще не успел. Здесь покажи, на что годишься.

— Кое-что смыслю в строительном деле, потому на меня и пал выбор.

— Ну что ты смыслишь, что? — повысил голос старик. — Здесь-то ты нужный, уважают тебя, а там последней спицей в колеснице будешь. Землю рыть заставят.

— Что ж такого? И землю рыть можно.

Суровая складка на лбу старика не разглаживалась; мать за занавеской втихомолку всхлипывала.

Ночная тишина окутала деревню, смолкли за околицей голоса и песни, а разговор в доме Зарубиных все продолжался… Когда начало светлеть небо и комната наполнилась робкой предутренней синевой, Михаил Васильевич, тяжело вздохнув, выговорил:

— Ну, делай как знаешь. — Хотел сказать еще что-то, но с досадой махнул рукой и вышел в сени.

Мать, утирая белой косынкой слезы, тихо спросила:

— Что тебе собирать-то, сынок?

— Самое необходимое.

Утром он уходил из деревни.

На улице стояла ранняя апрельская хмарь. Серые облака клочьями растянулись по небу. Ветер, порывистый, холодный, пронизывал, глуховато шумел в голых, набухших влагой ветвях берез.

Стоя на крыльце, отец глухо проговорил:

— Что ж, желаю удачи. — И, помолчав, добавил: — Коль одумаешься или чего не так — не стесняйся, приезжай.

Мать прильнула к сыну, худенькие плечи ее тряслись, она еле сдерживала рыдания.

Виктор торопливо открыл калитку и вышел на большак. Перейдя шаткие мостки мельничной плотины и поднявшись на взгорье, остановился. Старики все еще стояли на крыльце и молча смотрели ему вслед. За дальней линией лесов, что опоясывали Литвиновку, всходило солнце. Розоватыми тонами оно подкрасило небо, просветлило утренний полумрак, разбросало блеклую перламутровую рябь на сонном омуте у мельницы. Где-то рядом скрипнула дверь. Заспанный мельник подошел к лоткам, открыл их, и вода, обрадовавшись свободе, ринулась в открывшееся русло, весело заговорила с замшелыми лопастями мельничных колес.

Виктор поймал себя на мысли, что ему жаль уходить отсюда. Он мысленно выругал себя и двинулся к шоссе. Состояние подавленности долго не покидало его. Но мало-помалу мысли о событиях, предшествовавших прощанию с семьей, заполнили его сознание.

…Бюро Песковского райкома комсомола. Секретарь, спокойно-рассудительный Саша Бучма, в заключение заседания, как о чем-то совсем обычном, сообщил:

— И еще один, последний вопрос — о мобилизации на «Химстрой». Нам надо отобрать добровольцев. Актив, естественно, должен показать пример. Дело, сами понимаете, ответственное.

В наступившей тишине раздался голос Зарубина:

— Я готов поехать. Прошу послать.

Это послужило как бы сигналом.

— И меня…

— И меня…

Поднялась кутерьма. Чуть ли не половина присутствовавших изъявила желание ехать на «Химстрой». Одни были искренними энтузиастами, другие поддались общему настроению, не хотели отстать от товарищей, третьи боялись, как бы их не сочли домоседами…

А Саша Бучма, терпеливо выслушав все выкрики и дав улечься страстям, сказал:

— Желающие подают заявления. Будем обсуждать.

Он не придал особого значения поднявшейся буре и думал, что это обычное восторженное отношение ребят к любому новому делу. Но Саша был новый секретарь в Песках и плохо еще знал песковских активистов.

На следующий день на его столе лежало три десятка заявлений, и в том числе от всех членов бюро райкома. На бюро, которое собралось вечером, никто уступать на хотел. Пришлось попотеть Саше Бучме. Кого убедил, кого пристыдил, а кого вынужден был и обидеть, заявив, что не дорос, мол, пока до такого дела. Но Зарубин и еще несколько активистов настояли на своем.

Теперь бюро райкома, разговор дома — все было позади. Оставалось самое трудное — прощанье с Валей.

Все время, пока решался вопрос об отъезде и шли сборы, мысль о скором расставании с ней была самой мучительной и тяжкой.

Так уж случилось, что Валя Кравцова еще с первых школьных лет опиралась на плечо Виктора. Она росла без родителей, у тетки, и ей приходилось не сладко. Мать Виктора всегда говорила ему:

— Ты не давай Валюшку в обиду, она сирота.

И Виктор привык, что должен постоянно опекать эту конопатую Вальку. Помогал девчонке решать задачи, защищал ее от драчунов из соседней деревни, которым давно хотелось отколотить «эту рыжую» именно потому, что у нее был защитник. Оба выросли, но покровительственно-оберегающее отношение Виктора к Вале осталось. В Пески Виктор уехал раньше — в техникум. Но потом по его следам подалась сюда и она — заканчивать десятилетку. Углы снимали в домах, что стояли рядом. Как только Виктор освобождался, он спешил к школе встречать Валю. Она выбегала запыхавшись, на ходу застегивая пальто. Маленькая Валя шла возле рослого Виктора какой-то смешной, семенящей походкой, то и дело заглядывая ему в лицо.

Вот вечером они сидят за столом, уткнувшись в книги. Непослушная Валина челка порой задевает, щекочет лицо Виктора, он притворно-досадливо отмахивается от нее. Потом разгорается спор по поводу какого-нибудь стихотворения или задачи. Если Вале не удается переспорить Виктора, она кричит хозяйке:

— Тетя Даша, выгони отсюда этого зазнайку!

А через некоторое время раздается:

— Дарья Дмитриевна, идите сюда и убедитесь, что ваша квартирантка тупа, как новорожденный теленок.

Такие пикировки конечно же не мешали им через пять минут хохотать и дурачиться, а потом идти вместе на каток, в кино или клуб.

К дружбе Виктора и Вали в Песках так привыкли, что когда кто-нибудь из них появлялся в одиночку, то раздавались удивленные вопросы: не заболела ли Валя, не стряслось ли что с Виктором?

Как же случилось, что Виктор все-таки решил уехать? Уже давно ему не давала покоя мысль, что он вроде бы стоит в стороне от большой, настоящей жизни. Ну в самом деле, третий десяток пошел, а, кроме Литвиновки да Песков, ничего не видел. Когда кончил учебу, надеялся в армию пойти — не взяли. Нашли, что ступни у него какие-то не такие. Сколько ни изучал потом Виктор эти свои ступни, ничего особенного в них не нашел. Три раза ходил потом к врачу районной больницы, что председательствовал в комиссии, но разве им, врачам, можно что-либо доказать? Его послали на стройку льнозавода мастером. А потом избрали секретарем комсомольского бюро. Работа на заводе Виктору нравилась. Но тоска по чему-то большему постоянно жила в сознании. Когда же побывал в области на семинаре комсомольского актива, совсем потерял покой, раздразнили его рассказы бывалых ребят, которые поработали уже кто в Москве, кто в Ленинграде, а кто и в Сибири. «Так и жизнь пройдет», — думал он часто. Но затем упрекал себя: «Чего ты мудришь? Живут ведь здесь люди, они что, хуже тебя?»

Такие мысли, однако, довольно скоро сменялись сомнениями и тревогами. Валя тоже была одной из причин беспокойства Виктора. Только он один знал, сколько места занимает она в его сердце. Неотрывно, без конца хотелось смотреть на ее золотистую челку, видеть ее синие глаза, слышать ее шаловливо-капризныйголос. Как-то они сидели рядом за столом. Виктор и сам не понял, как это случилось. Потянувшись за линейкой, он прижался щекой к лицу Вали, быстро, лихорадочно поцеловал ее. Она отпрянула, покраснела.

— Чего еще выдумал?

Однако через минуту опять доверчиво наклонилась к нему.

Виктор чувствовал, что его неудержимо тянет к Вале. Но, постоянно думая о ней, он говорил себе: «Строить семью сейчас — глупость. Валька только учится, и сам я пока ни то ни се. Надо скорее на ноги вставать, институт кончить. Вот тогда — другое дело».

К делам серьезным у Виктора было отцовское, сугубо серьезное отношение.

Так пришло решение ехать на стройку.

Но чем ближе был день отъезда, тем тревожнее становилось на сердце у Виктора. Порой возникало неудержимое желание пойти к Саше Бучме и, склонив повинную голову, попросить оставить его в Песках.

Больно ранило Виктора и другое. Он убедился, что Валя отнеслась к их предстоящему расставанию не только без того безудержного отчаяния, каким был полон он, но почти спокойно. В памяти постоянно вставал их недавний разговор. Они, как всегда, гуляли по Тополевой улице Песков. Тонкие льдинки застывших мартовских луж звонко ломались под ногами; с рыхлых, напоенных весенними водами полей тянулся влажный, знобящий ветерок. Там, в оврагах, еще лежал смерзшийся буроватый снег.

Стараясь говорить как можно спокойнее, Виктор произнес:

— Ты знаешь, Валя, не исключено, что мне придется скоро уехать.

Валя подняла на него глаза:

— В командировку? Куда?

— Нет, не в командировку. Работать. В Каменск. Это где-то под Москвой.

Валя посмотрела на него чуть удивленно. Помолчав, спросила:

— И что, это уже… решено?

— Да, почти.

Валю обидело, что Виктор решил такое без нее. Но она нарочито спокойно задала вопрос:

— Значит, скоро прощаться будем?

Виктора больно кольнул ее деловито-рассудительный тон.

Валя была искренне привязана к Виктору, но более глубоких чувств к нему пока не испытывала. Она спокойно, как должное, принимала его знаки внимания, трогательную и постоянную заботу. Привыкла к тому, что Виктор всегда был рядом, и он был не прав, мысленно упрекая ее за то, что она равнодушно относится к его предстоящему отъезду. Вале трудно было даже представить, как начнется день без стука Виктора в окно, без того, чтобы он не встретил ее у школы, чтобы вечером они не сели вместе за квадратный, накрытый газетами стол.

Тетя Даша, у которой жила Валя, понимала состояние своей жилички и как-то спросила:

— Как же ты теперь будешь без своего поводыря?

Валя, все эти дни упрямо старавшаяся не предаваться унынию, ответила почти твердо:

— Ничего, не маленькая.

Спокойствие ее было больше внешним, но Виктора оно больно ранило. А тут еще приятели пошутили:

— Зря уезжаешь, уведут у тебя Валентину.

— Это кто же?

— Да тот же Санько.

Зарубин сдержанно ответил:

— Не пугайте. Валька не из таких.

Санько приехал в Пески недавно. Совсем молодой человек, но с весьма взрослыми навыками. Рослый, загорелый, с аккуратно подстриженными усиками, с длинной — «языком» — прической, он поразил молодое поколение района. Был непременным участником всех вечеров самодеятельности, легко и ловко танцевал то с одной, то с другой девушкой, обучая их столичному стилю. Никому, однако, не оказывал особого предпочтения, пока не заметил Валю. Он чаще других приглашал ее танцевать, настоял, чтобы она вступила в самодеятельную театральную студию при Дворце культуры. И дебют Вали в «Тревожной юности» оказался удачным.

Ухаживать за Валей Санько, кажется, не пытался. Может, потому, что всегда рядом был Виктор?

В дни, предшествующие отъезду, Виктор как-то заговорил с Валей о Санько, но она посмотрела на него так удивленно и непонимающе, что он замолчал. Это немного успокоило Виктора, и воспоминание о шутке ребят теперь не так волновало.

Прощались они на окраине Песков. Долго стояли возле шоссе на освободившейся от снега и просыхавшей уже поляне. Над полями, отдыхающими от снежного плена, стоял легкий парок. Стайка неугомонных воробьев, отчаянно крича, ссорилась и дралась; то одна, то другая птаха подпрыгивала вверх, словно мягкий волосяной мячик. Пески отсюда были как на ладони. Дома белыми кубиками разбегались от центра к окраинам, сновали по улицам машины, сверкал в лучах солнца голубой купол Дома культуры.

Далекий неясный шум наполнял весенний воздух. Река Таех, огибавшая Пески полукольцом, переполненная весенними водами, глухо ворочалась среди бурых, изрытых льдами берегов. Монотонно гудели телеграфные провода. Виктору вдруг стало от всего этого невыносимо тоскливо, он взглянул на дорогу, что плавно спускалась вниз, затем подымалась на взгорье и уходила среди полей и перелесков вдаль.

— Ну что ж, пора. — Он держал в своих руках холодные руки Вали.

— Счастливой дороги.

— Спасибо, — выдохнул Виктор и вдруг привлек Валю к себе. Она вся подалась к нему, обвила его шею и прильнула губами к губам Виктора. Потом отпрянула и стояла смущенная своим внезапным порывом.

Виктор через силу улыбнулся и стал спускаться по тропинке вниз, к дороге, где на обочине ждала почтовая машина. Выйдя на шоссе, он оглянулся. Валя стояла все там же и махала ему своей маленькой, покрасневшей на апрельском ветру рукой.

К концу дня скрипучий, но пронырливый «газик» лихо остановился у вокзала Шуги. Небольшие залы, буфеты, деревянные платформы — все было взято в полон молодежью. Кто-то из знакомых ребят потащил Виктора к кассе, где по путевке райкома он быстро взял билет до Москвы.

Когда столько интересных людей кругом, когда там вон звучит песня, тут идет пляс, а здесь потише и идет интересный разговор, — время летит незаметно. И вот поезд уже спешит сквозь затуманенные сумерками поля, перелески, мелькают за окнами городки, поселки, деревни. И то один, то другой из ребят, взглянув на бегущие за окнами картины, вздохнет, задумается. А потом опять включается в разноголосый, шумный хор песен, споров, шуток…

Утром замелькали в окнах подмосковные города и поселки — Загорск, Пушкино, Мытищи. А вот и старинный акведук, построенный давно-давно и добрую сотню лет питавший столицу холодной и чистой, как ключ, водой. Справа от него россыпь белых зданий ВДНХ, серебряная стрела обелиска покорителям космоса…

Поезд подошел к перрону.

Так вот она, Комсомольская площадь. Обрамляющие ее строгие здания вокзалов со шпилями на крышах, взметнувшаяся ввысь многоэтажная громада высотной гостиницы, бесконечные вереницы машин.

Виктор остановился на широких ступенях вокзального подъезда. Его толкали, кто-то даже обругал в сердцах, но Виктор не обратил на это никакого внимания.

Комсомольская площадь!

Разве можно без волнения ступить на ее тротуары, на ее широкую асфальтированную гладь?

Разве не отсюда отправлялись расхлябанные вагоны с ребятами-добровольцами на Деникина, Врангеля, Колчака?

Разве не отсюда уходили составы с комсомольцами на Магнитку, Урало-Кузбасс, возводить Комсомольск-на-Амуре?

И именно отсюда в сорок первом году эшелоны с молодыми ребятами в серых, часто не по росту шинелях шли на передние рубежи битвы за Москву.

А потом Комсомольская площадь провожала уже других ребят, но таких же веселых, молодых и горластых, — в Казахстан и привольные целинные степи, на строительство Братской ГЭС, на Енисей, Иртыш, на Байкал. И Виктор чувствовал сейчас себя так, словно и он, и остальные ребята, толпящиеся вокруг, принимали эстафету от тех, кто был здесь раньше. Они шли их же путями и были полны столь же беспокойными стремлениями и помыслами.

Гудела, шумела, многолико и многоголосо жила Комсомольская площадь. Сновали люди, мельтешили вечно спешащие таксомоторы, бело-голубыми фейерверками вспыхивали огни на троллейбусных проводах. А на широких тротуарах около вокзалов, в залах ожидания толпились, волновались, шумели юноши и девушки с чемоданами в руках, с рюкзаками за плечами. То тут, то там слышалось:

— Откуда?

— Горьковские.

— А вы?

— Ивановские.

— А мы владимирские.

— Соседи, значит.

— А где здесь ярославские?

Потом к вокзалу стали подходить большие, тяжелые автобусы. Один, другой, третий… Еще несколько машин.

— Это кто такие?

— Это москвичи.

Ребята знакомятся друг с другом, живо раскупают в киосках газеты, опустошают буфеты, жадно вслушиваются в объявления, несущиеся из репродукторов. И наконец, вот они, эти всеми ожидаемые слова:

— Внимание, внимание! Поезда для отъезжающих на «Химстрой» будут поданы через тридцать минут к первой, второй, третьей платформам…

Виктор в общем потоке стал продвигаться к центральному входу в вокзал. На ступенях он опять задержался, повернулся лицом к площади, снял фуражку и помахал ею. Рядом кто-то с сожалением проговорил:

— Недолго довелось полюбоваться столицей-то.

Девичий задорный голос тут же ответил:

— Уже на прогулку потянуло? Не спеши, парень. Сначала держи курс на Каменск.

К платформам один за другим подходили длинные голубые составы…

Глава III. Всякий поет свое…

Валерий Хомяков тоже ехал на стройку…

Минут за пять до отхода поезда на платформе появилась его небольшая, но довольно живописная группа — Валерий впереди, Толик и Борис чуть сзади. Шли они не спеша, почти торжественно. Валерий бесцеремонно отстранял ребят, что попадались на пути.

— Пардон, прошу с дороги. Мерси. Ну-ка, посторонитесь, дражайшие, не мешайте движению.

Кругом недоумевали:

— Это кто такие? Может, артисты?

— А черт их знает.

Хомяков слышал эти реплики и, чуть повернувшись к своим спутникам, улыбался, высоко поднимал бровь.

В вагон вошли шумно. Ярко сияющей лаком, отделанной перламутром гитарой Валерий прокладывал себе путь. Какие-то две старушки, попавшие в спецпоезд явно случайно, увидели, что компания нацелилась на их лавку, и сами подались в другой вагон, подальше от греха.

Валерий аккуратно расположил на верхней полке гитару, снял свою ядовито-зеленую, выстеганную ромбами куртку и, любовно проведя ладонями по жидким ручейкам рыжеватой бороды, проговорил:

— Устраивайтесь, не стесняйтесь. Чай, не гости, а хозяева.

Борис и Толик суетились с вещами. Скоро нижние и верхние полки, сетки были тесно заняты чемоданами, саквояжами, свертками.

— Капитально оснастились, — заметил устроившийся напротив Зарубин.

Валерий, счищая пушинки со своего добротного, верблюжьей шерсти свитера, ответил весомо:

— Не в пансионат едем. Трудности надо встретить во всеоружии.

Зарубин с интересом приглядывался к своим соседям. Все у них было каким-то необычным — и вид, и одежда, и разговоры. Толя и Борис, совсем еще молодые ребята, с обожанием смотрели на Валерия. Они старались говорить, как он, сидеть так же, свободно развалясь на лавке, так же небрежно попыхивать сигаретами. Одеты они, правда, были поскромнее: куртки попроще, свитеры не так ярки и добротны. Но штаны были доведены до нужной кондиции — сине-стальные, в обтяжку, с белыми швами и надраенными белыми металлическими пряжками. У всех троих были длинные волосы и бороды, что особенно поразило Зарубина. Правда, у сподвижников Валерия бороды эти были вроде цыплячьего пуха, но поглаживали их и Толя и Борис степенно и важно.

Зарубин спросил, обращаясь ко всей тройке:

— Значит, на «Химстрой»?

Ответил Хомяков:

— А куда же еще? Притом по личному и собственному желанию.

— Впервые или уже доводилось?

— Почему же не доводилось? — ответил Хомяков чуть снисходительно. — Трудились, представление имеем.

— А в Каменске бывали?

Хомяков махнул рукой:

— Дыра. — Потом бодро добавил: — Но ничего. Мы их там расшевелим. Я знаю, город будет, я знаю, саду цвесть, когда в Стране Советов такие люди есть…

Зарубин заинтересованно слушал, а Валерий продолжал:

— Главное, чтобы начальство поняло сразу, с кем имеет дело. Мне в комитете очень настойчиво объясняли, что не за галушками посылают. То есть на трудности ориентировали. Согласен, не за галушками. Но и не на съедение комарам и мухам. Завод строить едем, гигант. Стройка-то на всю страну греметь должна. А что из этого следует? А то, что нам обязаны создать соответствующие условия.

— Ну, поначалу-то, возможно, хлебнуть кое-чего придется. Не без этого, — возразил Зарубин.

— Что касается нас, то на первый, организационный, так сказать, период мы от случайностей застрахованы. Кое-что имеем. — Валерий показал на тюки и свертки. — И одежонка, и спальные принадлежности, и съестное.

— Да вы, оказывается, всерьез готовились.

— А то как же?

Борис торопливо, скороговоркой стал объяснять:

— Валерий их, наших начальников-то, так растряс, так растряс. «Мы, — говорит, — не куда-нибудь едем, не на курорт и не в турпоход, а на „Химстрой“. Это вам не в теплых кабинетах отсиживаться. Там будут и трудности и лишения». Ну и, конечно, не устояли они. Раскошелились.

— И музыка, — Виктор указал на гитару, — тоже от добрых хозяйственников?

Хомяков снисходительно улыбнулся.

— Нет. Собственность. Подарки были на другом уровне. Толя, продемонстрируй.

Толя бросился раскрывать свой чемодан и вытащил оттуда новенький, в кожаном чехле транзисторный приемник. Вертя его в руках, объяснил:

— У Боба такой же. А Валерий магнитофон отхватил. На транзисторах. Первого класса.

— Ничего вещица. Хотел с собой взять, да опаска взяла — сопрут еще.

Видя, что вокруг собралась уже порядочная толпа ребят, с любопытством слушающих их разговор, Хомяков взял гитару, ловко прошелся по струнам и, закатив глаза, минорно, со вздохом запел:

Всю ночь кричали петухи
И шеями мотали,
Как будто новые стихи
Кому-то вслух читали.
Толя и Борис не очень громко, чтобы не забивать «шефа», подтягивали ему.

Виктор посмотрел на живописную тройку и улыбнулся. Они сами, особенно Борис и Толя, были удивительно похожи на молодых, не оперившихся еще петухов.

Ребята, столпившиеся вокруг, слушали не перебивая. А Валерий, поощренный вниманием, старался вовсю, одна песня сменяла другую.

Зарубин слушал и думал о своем. Все-таки здорово получилось, что он едет на «Химстрой». Предстоит, безусловно, до чертиков интересная жизнь. Смотри, какие ребята кругом! Даже эти трое… Хоть и чудные немного… Всерьез едут, не то что он с немудрящим чемоданчиком да кое с каким бельишком. «Ну да ничего, как-нибудь выкручусь», — подумал Виктор и стал внимательно прислушиваться к песне. А те уже тянули что-то другое, новое и тоже такое, чего Виктору пока слышать не доводилось.

Наверное, это были хорошие песни, но не подходили они к душевному настрою ребят, заполнивших вагон. И потому толпа любопытных около Валерия Хомякова и его друзей стала таять. А скоро в другом конце вагона кто-то задорно и весело затянул:

Ветер летит полями,
Светят поля огнями,
Эти огни мы сами
Нашим трудом зажгли.
Так нам сердце велело,
Завещали друзья…
Комсомольское слово,
Комсомольское дело,
Комсомольская совесть моя!
…Валерий Хомяков ничуть не преувеличивал, когда сказал Зарубину, что поехал на «Химстрой» сам, по личному желанию. Дело обстояло действительно так.

НИИ, где работал Валерий, был известный и уважаемый институт. И хотя о нем не очень распространялась печать, все знали, однако, что делают там серьезные вещи. И люди здесь работали серьезные, понимающие толк не только в мудреных лабиринтах кибернетики и электроники, но и в нюансах человеческой психологии. Они довольно быстро раскусили конструктора Валерия Хомякова. Первым шагом к этому послужило пространное объяснение Хомякова, почему он недоучился в МВТУ, ушел, не дотянув четвертого курса: «Профессура — одни ретрограды, глушат самостоятельную мысль». Руководитель отдела, куда поступил Валерий, усмехнулся, но опровергать столь оригинальное объяснение не стал. Рекомендации у парня были более чем солидные. Пусть работает — посмотрим. Однако самостоятельную свою деятельность Валерий начал с того, что сделал одну «левую» работу, а задание руководителя группы подзапустил. Оно же, как на грех, оказалось срочным. Начальник отдела говорил с ним сухо, но пока что еще терпеливо: «Вы, дорогой коллега, поставили нас в довольно-таки затруднительное положение. И я должен, обязан вас наказать. Даже уволить. Но я не буду делать этого. С самостоятельной разработки узла, однако, вынужден вас перевести».

Поразмыслить бы Валерию над этим случаем, «взяться за ум», как строго посоветовали ему ребята из комитета комсомола. Да куда там… «Ведь, в сущности, что они советуют? — думал Валерий. — Пойти с повинной к начальнику отдела, этому сухарю? Он да и другие здесь такие же консерваторы да ретрограды, что и в МВТУ. Нет уж, извините. Не на того напали. Пусть сами вызовут и признают, что так со мной, Хомяковым, поступать нельзя».

Самоуверенность Валерия зиждилась на поддержке некоторых его знакомых. В бой за Валерия поспешили вступить скульптор Бесфамильный, писатель Корниловский, академик Ознобин. В своих посланиях институту они горячо утверждали, что Хомяков удивительно талантливый юноша, перспективный, с большими потенциальными возможностями и потому заслуживает особого к себе отношения. Но «консерваторы и ретрограды» из НИИ не вняли этим просьбам. Звонки и письма заступников не возымели действия. Решение приняли твердое — пусть поработает в копировальном бюро, а там посмотрим.

Узнав об этом, Валерий просто вышел из себя. «Копировать чужие чертежи? Быть на побегушках? Да ни в жизнь!» — шумел он в комитете. Кстати, там-то он и услышал впервые, что начался отбор комсомольцев на «Химстрой». Валерия охватило отчаянное желание поразить всех, одним махом доказать, как в нем ошибались институтские руководители. Он потребовал, чтобы его послали в Каменск. В комитете сначала и слушать не хотели. Но отбиться от Валерия Хомякова оказалось не так-то просто. Опять начались звонки и в комитет, и в партком, и в дирекцию института. Почему зажимаете парня? Работник не очень важный? Ну, не нашел пока себя, с кем такого не бывает? Раз хочет попробовать силы на таком трудном, боевом участке, почему не дать ему возможность?

Теперь в институте уже не устояли, сдались.

Несколько дней Валерий ходил торжественный и важный, всем своим видом давая понять, что вот не кто-нибудь другой, а именно он, Хомяков, едет куда-то в тартарары, где будут бог весть какие испытания. «Но ничего, мы не хлюпики, мы выдержим, — небрежно бросал он в разговорах, — по теплым кабинетикам да уютным лабораториям плакать не будем». И хотя Каменск находится всего в нескольких часах езды от Москвы, это ничуть не умаляло в глазах Валерия Хомякова его подвига.

Вместе с ним решили ехать и двое его дружков — Борис Лагутенко и Анатолий Кочергин.

Правда, в глубине души и тот и другой побаивались неизвестности, того, что им предстоит. И пожалуй, мысленно были согласны с теми сомнениями, что им высказывались многими: «Что вам-то на „Химстрое“, таким птенцам?» Но Валерий взял их мертвой хваткой. Он рисовал картины, одну заманчивее другой, обещал возврат в Москву, в НИИ, с таким невиданным триумфом, что юноши не устояли. И вот они в пути. За окнами мелькают мокрые от только что сошедших снегов поля и перелески, подмосковные поселки и города. Белесовато-голубое небо, расчерченное проводами электролиний, выглядит уже по-весеннему приветливым.

Электропоезд стал замедлять ход. Из репродуктора послышался торжественно-взволнованный голос:

— Прибываем в город Каменск. Поездная бригада поздравляет вас, товарищи комсомольцы, с прибытием на «Химстрой».

Борис и Толя засуетились с вещами. Но Валерий их остановил:

— Не спешите. Сначала, полагаю, придется выйти без вещей. Небось митинг сперва, торжественные речи по случаю нашего приезда.

Он прилип к окну, выискивая приветственные лозунги, плакаты, трибуну и слепящую медь оркестра. Ничего этого, однако, не было, а перрон уже заполнили шумные толпы молодежи, высыпавшие из вагонов.

Хомяков вздохнул, нелестно помянул про себя руководителей стройки и бросил своим спутникам:

— Не очень-то горячо встречают энтузиастов.

Зарубин, видя, что Борис и Толя еле справляются с вещами, предложил:

— Давайте помогу.

Валерий почему-то отнесся к его предложению настороженно.

— Ничего, сами управимся. Давай, давай живее, ребята, — подгонял он помощников. — И, взяв гитару и какой-то аккуратный сверток, направился к выходу.

Виктор удивленно пожал плечами и, улыбнувшись, проговорил:

— Ну что ж, до встречи.

…От станции к Каменской пустоши, тяжело скрипя и переваливаясь на осевших рессорах, один за другим отходили грузовики и автобусы. Первые группы комсомольцев направлялись на строительную площадку «Химстроя».

Глава IV. Путевки в жизнь

Отдел кадров строительства помещался в небольшом дощатом сарае, сколоченном наскоро только вчера. Комнаты были тесны, как скворечни. Но кабинет начальника отдела уже имел довольно изысканный вид: полированный стол, два тонконогих кресла, зашторенный шкаф.

Степан Четверня удобно, со вкусом сидел за столом, положив на него короткопалые красные руки. Нейлоновая, далеко не первой свежести сорочка обхватывала мощную шею. Взгляд его был хмур и пристален. Левой рукой он то и дело закручивал редкие завитки волос.

На дверях комнаты Четверни висело большое, написанное чернилами объявление: «Товарищи комсомольцы! Соблюдайте порядок! Приготовьте документы и ждите очереди. У дверей не толпиться. Курить только на улице».

Но у дверей все-таки толпились. То и дело слышались ворчливые голоса: «Чего копаетесь? Биографии изучать нечего — все и так ясно. И здесь бюрократизм».

Особо рьяные вваливались в комнату.

— В чем дело? — недоумевающе вопрошал Четверня, подняв очки на потный розовевший лоб. — Вы не у себя дома, а на «Химстрое». Понимаете? На «Химстрое». И давайте по порядку.

Многие вызывались помочь, но начальник отдела кадров удостаивал их лишь мимолетным взглядом и снова погружался в бумаги очередного посетителя.

— Фамилия?

— Чулков.

— Специальность?

— Токарь пятого разряда.

— В бригаду землекопов.

— Фамилия?

— Чернов.

— Столяр-краснодеревщик?

— Правильно.

— В плотницкую бригаду. А впрочем, нет, пока на землю.

Вот к столу подошли три девушки. Переглядываются между собой, стесняясь, жмутся друг к дружке. Затем одна, что посмелей, обращается к Четверне:

— Товарищ начальник. Разрешите обратиться еще раз.

— Это в который же? Поди, в пятый? Ну что ж, обращайтесь, — морщась, бросает он.

— Вы скажите поточнее. Что нас, действительно подсобницами поставят? Ведь мы портнихи. Первого класса. Учились. А тут — в подсобницы. Да и общежитие, где оно?

Девушка оглядывается на подруг, те энергично начинают ее поддерживать:

— Нам обещали работу по специальности, обещали общежитие. А что получается?

Четверня откинулся на спинку стула, с нескрываемым интересом посмотрел на посетительниц, и в его маленьких, глубоко посаженных глазах заискрилась насмешка.

— Ах, вы хотите работать по специальности? Очень хорошо! Мы завтра же завезем швейные машины, поставим их где-нибудь в овражке, и строчите себе на здоровье. А под общежитие отведем какой-либо из имеющихся у нас особняков. Как, устраивает? Только вот что вы шить будете, не пойму. Фраки? Бальные платья? Вроде пока рано. Спецодежду же мы получаем готовую.

За дверью все слышно. Там раздается смех. Посетительницы, совсем сбитые с толку, смущенно переминаются с ноги на ногу.

В комнату протискиваются трое юношей. Один, особенно шустрый, с самым серьезным видом говорит:

— Девчата, не сдавайтесь. Товарищ Четверня все может. Стоит ему нажать кнопку — и вот уже молочные реки. Нажмет другую — пожалуйста, кисельные берега. Персонально для вас.

Пока паренек подшучивает над девчатами, его приятели уже заканчивают переговоры с Четверней.

— Вот направление на участок. А по этой записке получите палатку.

— Палатку? Так это же чудесно! — замечает кто-то из ребят, стараясь придать голосу беззаботную веселость. — Солнце, воздух и вода.

Его дружно поддерживают:

— Правильно, давно чувствую недостаток кислорода.

— А по мне, так лучше, чтобы потеплее.

— Ничего. Говорят, для проживающих в палатке стограммовую норму установили. Для обогрева.

— А где найти прораба?

— Это легко. Как выйдете, то справа большой валун. Около него он и базируется.

Когда ребята, наконец, уходят, девушки, все это время стоявшие в сторонке, опять окружают стол.

— Давайте направление.

— А может, все-таки домой? — подчеркнуто озабоченно спрашивает Четверня.

Девушки даже не удостаивают его ответом. Они молча ждут. Получив бумажку, они торопливо выходят. Дверь за ними не успевает закрыться, в комнату входит новая группа.

Валерий Хомяков молча положил перед Четверней документы. Паспорта, направления МК комсомола, характеристики. Сверху, как наиболее весомые, три или четыре письма руководству строительства от довольно известных деятелей, правда, далеко не строительного профиля. В них опять настойчиво утверждалось, что Валерий Хомяков очень яркая, незаурядная личность. Знай Четверня, каких усилий стоило Хомякову заполучить эти послания, он не взглянул бы на них так мельком и рассеянно, как на обычные бумажонки. Четверня произнес все так же устало и буднично:

— Пойдете пока на землю…

Розовый палец Четверни пополз по большому разграфленному листу с фамилиями. Хомяков не стал дожидаться, когда Четверня найдет нужную ему клеточку.

— Вы в данные депеши вникли? — тихо, со значением проговорил он.

— В какие? — не поднимая глаз от графленого листа, спросил Четверня.

— Вот в эту. Обращаю на нее ваше внимание.

— Обратил. И что же дальше?

— Если мыслить и рассуждать логически, то на землю нас посылать просто нельзя, не государственный подход к делу. Я конструктор; товарищи Лагутенко и Кочергин — уникальные слесари. По особым изделиям. Понимаете? Вы курите? Прошу, — и Валерий изысканно небрежным жестом положил перед Четверней пачку каких-то нарядных, в яркой упаковке сигарет.

— Безвредные, между прочим, с двойным фильтром.

Четверня подвинул к себе пачку, взял сигарету и не спеша закурил. Потом заметил:

— Из импортных предпочитаю «Кент».

Валерий тут же ответил:

— «Кент» тоже не проблема. Сегодня же дадим сигнал друзьям-приятелям. — И добавил: — А вы, я гляжу, совсем замотались с нами, энтузиастами. И тени под глазами, и усталость во всем облике.

— И не говорите, — махнул рукой Четверня и, вздохнув, добавил: — Ничего не поделаешь. Когда организационный период, нам, кадровикам, особенно туго. Кадры есть кадры. Не передоверишь.

— Да, это верно, — сочувственно согласился Хомяков. — Я почему просил обратить внимание на эти бумаженции? Чтобы, значит, с наибольшей пользой работать. Мы ведь сами сюда поехали. Добровольно.

Четверня еще раз посмотрел на Валерия, на его спутников. Валерий ему, безусловно, чем-то нравился. После некоторого раздумья проговорил:

— Пока бросим вас на строительство управления. Там у нас стройотряд. Помогать ему будете. Ну, а через неделю-другую придумаем что-нибудь более существенное. В бригаду вас, пожалуй, включать не будем. Почему вас надо обязательно включать в чью-то бригаду? Почему, собственно, вам самим не сколотить ее?

Борис и Анатолий, до сих пор сидевшие молча, в один голос загалдели:

— Вы знаете, какой товарищ Хомяков организатор? Лучшая бригада будет.

— Да он любого здесь за пояс заткнет. Вот увидите.

Валерий поднял руку:

— Тихо, тихо, друзья. Вы что это раскудахтались? Скажите, какие прыткие. — Но было видно, что похвала пришлась ему по душе. Обращаясь к Четверне, он, чуть потупясь, сказал: — Если доверите, создадим такую бригаду, что небу будет жарко. Заверяю вас, товарищ Четверня.

Четверня, довольный, улыбнулся.

— Ну что ж, москвичи-земляки, так и договоримся.

Беседа Четверни и Хомякова, может, продолжалась бы и дальше, но дверь вдруг отворилась, и в комнату вошел невысокий худощавый парень в стеганой серой телогрейке, резиновых сапогах. Белесый чуб его взлохматился. Брови сурово насуплены.

— Из-звините, товарищ Четверня, но ребята, — он показал рукой на приемную, — волнуются.

Четверня, недовольно глядя на вошедшего, заметил:

— Волноваться, между прочим, очень вредно.

— Так-то оно так, но и тр-реп попусту раз-зводить некоторым, — парень зло посмотрел на Хомякова, — нечего. Люди ждут.

Четверня проговорил:

— Скоро освобожусь.

— Да, пожалуйста. А то некоторые часами могут лясы точить.

Хомяков хотел что-то сказать, но дверь уже захлопнулась.

Четверня, вздохнув, произнес:

— Видите, какой контингент? Никакого сладу. — Однако встал и, подавая Хомякову направление, сказал: — В случае что не заладится — заходите.

— Спасибо. Обязательно. Будем считать вас шефом нашей бригады.

Костя Зайкин вошел в комнату Четверни хмурый и настороженный. Он был зол и на Четверню, и на тех парней, что так долго торчали в его кабинете.

Четверня, не поднимая головы, протянул руку за документами, механически, заученным движением развернул трудовую книжку Кости и, быстро пробежав последнюю запись, коротко бросил:

— Слесарь и токарь? Очень хорошо, товарищ Заикин.

— Не Заикин, а З-зайкин.

Голос показался Четверне знакомым. Он взглянул на посетителя.

— Ах, это опять вы!

— Да, опять.

— Так вот, товарищ Зайкин. Пойдете в бригаду… в бригаду… — Четверня вытянул шею к краю стола, посмотрел на какие-то списки и, наконец, выговорил: — В бригаду товарища Хомякова.

Костя настороженно переспросил:

— Хомякова, говорите? А что он за птица, этот самый Хомяков? Уж не тот ли пижон, что здесь час прохлаждался?

— Никто здесь не прохлаждался. Здесь, уважаемый товарищ, занимаются делом. Поэтому и мы давайте говорить по существу.

— Я хочу в настоящую, боевую бригаду, — твердо сказал Костя.

Четверня сердито откинулся на стуле, снял очки.

— А как же! Безусловно. Боевая, передовая, героическая. Бригада Хомякова именно такая и… будет. Во всяком случае, мы надеемся на это.

— Ах, только будет… — разочарованно протянул Костя. Но Четверня предупредил его дальнейшую тираду:

— Именно. Раньше она таковой быть не могла, ибо ее только сегодня начнут комплектовать.

— Тогда почему же… — Костя не закончил фразу.

Четверня поднял голову и пристально, изучающе смотрел на него, ожидая, что скажет этот низкорослый парень с белесой челкой, такими же белесыми бровями и задорным взглядом зеленоватых глаз.

Но Костя не сказал больше ничего. Он вдруг решил, что говорить то, что вертелось на языке, не следует. В самом деле, откуда они возьмут ему прославленную, закаленную бригаду? Ведь только съезжаются ребята.

— Так что вы хотели сказать, товарищ Зайкин?

— Ничего особенного. Во всяком случае, в данный момент. Но в бригаду прошу послать в другую.

Четверня колюче взглянул на него, недовольно буркнул:

— Ну что ж… Пойдем вам навстречу. В Лебяжье. В распоряжение прораба Удальцова. Он вас определит.

— В Лебяжье так в Лебяжье… Хорошо. Посмотрим, что за героические борцы там собрались.

Костя взял со стола свое направление, аккуратно положил его в карман и степенно вышел из комнаты. Он был доволен, что не вспылил и не стал спорить. Четверня же неприязненно подумал: «Ну и гвардию нам посылают. Строительное дело-то и не нюхали, а спеси — воз. Быстрова послушать — так все они энтузиасты, хорошие ребята, думающие. Вполне возможно. Только не знаю, как вы с этими думающими энтузиастами строить будете. Все профессии есть — от поваров до парикмахеров и доярок. А строителей ни одного. Или один на сотню…»

Идут слесари, токари, фрезеровщики, что имели дело со сложными, умными станками, идут бухгалтеры, счетоводы, нормировщики, сидевшие в своих тихих комнатах. Идут учителя и техники, киномеханики и шоферы, идут просто ребята, только что покинувшие школьные классы. И все они получают одинаково лаконичные листки: в бригаду землекопов, в бригаду подсобников, в бригаду грузчиков… Одних это смущает, других забавляет, третьих обескураживает. Но и первых, и вторых, и третьих мало, очень мало. Большинство воспринимает происходящее как должное.

…Костя Зайкин как только услышал, что под Москвой затевается строительство гиганта химического машиностроения, так сразу решил ехать. Правда, с их завода, как и прежде, не очень охотно отпускали молодежь. «Октябрь» все рос и рос, и ему самому не хватало рабочих, тем более квалифицированных. Но Костя поставил вопрос решительно: «В который раз прошусь? Надо же совесть иметь!» Наконец убедил всех и в комитете и в горкоме. Но надо было еще убедить Надю. Собственно, в комитете и горкоме он говорил не только о себе, имел в виду обоих. Вечером, приехав из горкома, Костя помчался к Наде.

— Собирайся, наконец-то мы едем.

Надя подняла на него большие, всегда словно бы чуть удивленные глаза, забросила за плечи тяжелые косы и подчеркнуто спокойно, чуть иронически проговорила:

— А, это ты? Зачем пожаловал?

Но Костя был настроен сегодня восторженно и миролюбиво.

— Слушай, Надя, хватит в холодную войну играть. Предлагаю мир самым категорическим образом. И едем, едем.

— Кто же и куда?

— Ну, мы с тобой едем. В Каменск, на «Химстрой». Все утрясено. В комитете, в горкоме и даже в дирекции. А стройка-то, стройка-то, Надя, какая! Сверхударная. Комсомольская, ну и прочее такое.

Надя саркастически усмехнулась:

— Опять фантазии?

— Почему фантазии? Самые что ни на есть реальные дела. Говорю же тебе, все утрясено.

Разговоры с Надей на темы дальних странствий Костя заводил не раз. Как только в стране начиналось что-то большое и важное — строительство завода ли, электростанции, магистрали, Костю неудержимо тянуло туда. Но Надя всегда охлаждала его пыл: «Если отпустят, поедем. Не партизанить же! Или хочешь повторить историю с отъездом в Лесогорск?» При этом напоминании Костя сразу сникал. Это было, еще когда на «Октябре» секретарствовал Алексей Быстров. Шел отбор ребят в Лесогорск. Костя и Надя заявились в комитет с чемоданами, узлами: «Мы готовы. Едем». Но энтузиастам пришлось под градом насмешек ребят возвращаться в общежитие. Заводу было поручено освоение нового комбайна, и потому не отпустили ни одного человека. Еще несколько попыток Кости уйти в «большое плавание» оканчивались так же. А парня продолжал точить червь сомнений. На главном ли направлении ты находишься, товарищ Зайкин? Разве мало мест, кроме Заречья? Да, не был приспособлен суматошный характер Кости к тишине и спокойному течению жизни. А тут еще затянувшийся конфликт с Надей. Костя переживал его глубоко и все думал-гадал, как его уладить. Если бы они оказались на новом месте, где-то в другом городе, где ничего не устроено и не налажено и где Надьке все время была бы нужна его помощь и поддержка, вся спесь с нее, безусловно, слетела бы.

Эта мысль очень понравилась Косте, и он стал настойчиво пробиваться на «Химстрой». Правда, иногда его охватывали сомнения — поедет ли Надя? Но он старался гнать их от себя. Надя ведь тоже мечтала о большой стройке.

Но сейчас, когда все, кажется, согласились с Костиными доводами и в комитете лежали готовые путевки и на него и на Надю, ехать-то, оказывается, нельзя. Выслушав Костю, Надя решительно заявила:

— Никуда я не поеду. С какой стати?

— Но ты пойми, героическое же дело. И я уже договорился. Нас отпускают.

— Кого это отпускают? Тебя? Ну и поезжай. А я-то при чем?

— Позволь! Как это? Я же думал, мы… ну, того… вместе…

Надя удивленно вскинула ресницы.

— С чего это вы взяли, Зайкин? Даже смешно слушать.

Надя, конечно, лишь делала вид, что ей безразлично, уедет или не уедет Костя. За время их ссоры она поняла, как много значит он для нее. Ей явно не хватало его вечных пусть не всегда удачных, но неизменно веселых шуток, постоянных его затей: то он тащит ее в какой-то клуб на уроки современного танца, то настойчиво требует посетить зоопарк, там появился бамбуковый медведь — панда. Потрясающе красивый зверюга. Надо же посмотреть. И как советчика по любым житейским делам тоже не хватало. Да и более преданного парня трудно найти. Любой ее каприз, хотя и побурчит, повозмущается, а выполнит. Ну кто, кроме Кости, с ночи поехал бы в Москву, в ГУМ, чтобы купить, например, белое джерсовое пальто, что сводит с ума Надиных подруг?

Нет, Надя была далеко не безразлична к Косте и тоже давно подумывала о примирении. Вились около нее ребята и лучше и привлекательнее, но все это было не то, совсем не то. И все же какое-то озорство, бездумное желание помучить Костю, видеть его в таком вот смятенно-удрученном состоянии удерживало Надю от шагов, которые бы прекратили их ссору.

Вот и сейчас Косте было сказано столько колких и холодных слов, что он только оторопело глядел на Надю и молча слушал. Когда же она, наконец, выговорилась, потряс головой, будто отгоняя от себя наваждение, и выдохнул:

— Вот это да! Здорово у тебя получается, — и, выдержав паузу, как ни в чем не бывало спросил: — Ну, а если там действительно такой размах, настоящее боевое дело… и вообще все чертовски интересно, то приедешь?

— Поглядим — увидим.

Этот разговор в деталях вспоминал сейчас Костя, осторожно пробираясь по строительной площадке между валунами, кучами старых досок и ящиков. Он еще раз огляделся кругом. Колдобины, ямы, ветер гоняет по песчаным откосам обрывки бумаг, гремит пустыми консервными банками.

— Да, картина… — проговорил Костя и далеко щелчком отбросил окурок.

В ожидании машины Костя устроился на каком-то ящике недалеко от дороги и решил, не откладывая, черкнуть весточку в Заречье. Писал, как доехал, какие здесь интересные места. Походя, между прочим, указал, что жить негде, браться приходится за любую работу и что руки у него все в мозолях. Костя, как всегда, забегал вперед. Но в своих предположениях он, видимо, был недалек от истины, так что совесть его не мучила. Он представил себе, как в комитете отнесутся к его письму, как, нахмурив лоб, будет читать его Миша Чеботарев, их секретарь, как восторженно будет охать и бубнить Яша Бутенко, который хоть и перешел с завода в городскую газету, но в комитете по-прежнему частый гость. Как будут шумно обсуждать письмо комсорги лабораторий — подружки Люда и Галя. Одна из них, черноглазая Галя, мечтательно вздохнет при этом, она (это всем известно) неравнодушна к Косте. А Надя? Вслух она, конечно, ничего не скажет, но возьмет письмо в руки, сама внимательно прочтет его и, слегка улыбнувшись, положит обратно на стол. Костя, представив себе эту картину, вздохнул и стал заклеивать конверт.

Опустив письмо в фанерный ящик с надписью «Почта», что был прибит к стене управления строительства, Костя взвалил на плечо чемодан и направился к стоянке автомашин, где толпились уже жаждущие скорее попасть в Лебяжье.

…Первую группу строителей повез прораб жилищного строительного участка Удальцов. Это был молодой парень, только что получивший диплом «Куйбышевки». Вьющаяся шевелюра, лукавые глаза, озорная улыбка. Но когда он говорил с кем-либо о делах, первое, что бросалось в глаза, — это подчеркнутая серьезность и независимость.

Удальцов забрался в кузов грузовика и кричал оттуда:

— Проворней, проворней, энтузиасты! Что ты в обнимку со своим чемоданом грузишься? Давай его сюда, а сам прыгай. А ты, красавица, чего стоишь? Давай руку, поможем…

Ребята, плотно прижавшись друг к другу, сидели на досках, положенных прямо на борта машины, придерживали ногами снующие по дну чемоданы и узлы, жадно вглядывались в мелькавшие по сторонам картины. Ярко зеленела под солнцем озимь, лоснились коричневатые, только что вспаханные поля, стайками толпились на взгорьях березовые рощицы.

Наконец машины свернули с шоссе и стали пробираться по рыхлому проселку к середине огромного поля, по которому были разбросаны кучи прошлогодней картофельной ботвы. Остановились у приземистой фанерной будки.

Приехавшие торопливо выпрыгивали из машин, разминали затекшие ноги и вопросительно смотрели на Удальцова. Тот обвел взглядом стоявших вокруг комсомольцев.

— Вот здесь и будем жить, — сказал он. — Здесь будет город заложе́н…

— Как это — здесь жить? В этой будке? — пошутил кто-то.

— В палатках будем жить, в палатках.

— И долго? — раздалось два-три голоса сразу.

— Чего не знаю, того не знаю. А вы что, уж того… А как же наш комсомольский энтузиазм? Романтика? Готовность к подвигам? К трудностям и лишениям?

Молодежь удивленно переглядывалась.

Зарубин придвинулся ближе к Удальцову.

— Почему вы так? Спросить-то люди могут?

Удальцов улыбнулся.

— Ладно, ладно. Спорить нам не о чем, да и некогда. Завтра три эшелона с людьми придут, а жить негде. Давайте осмотрим свои владения — и за дело.

Удальцов пошел по полю, направляясь к невысокому взгорью. Отсюда открывался вид на озеро Лебяжье. Широким полуовалом оно тянулось на добрых три-четыре километра. Его южную сторону обрамляли высокие, густые ветлы и тополя, а у самой кромки берега бесконечной вереницей выстроились ивы. Со стороны будущего поселка к берегу сбегал пологий скат полей, кое-где их разрезали неглубокие овраги, и по ним струились желтоватые ручейки цветущих верб. Ровная, вылизанная волной песчаная отмель расстилалась вдоль берега.

Шумной гурьбой ребята спустились к озеру. Кто-то попробовал воду.

— И холодна же!

— Лед-то совсем недавно растаял.

— Ничего, подождем малость. Зато летом мы тут такое устроим…

— Пляж будет что надо!

— Заживем, как дачники.

Вернулись к машинам. Удальцов разбивал ребят на группы, выбирал взглядом тех, кто покрепче и побойчей, чтобы назначить их старшими. Зарубина он спросил:

— В отделе кадров сказали, что вы строитель и сможете быть бригадиром.

Виктор пожал плечами:

— Вам виднее.

— Но все же, на стройке работали?

— Работал. Техник.

— Ну вот. А прибедняемся. Помогай. Собирай группу, и начинайте ставить палатки. Вон где отметки сделаны. Давайте, давайте…

Зарубин спросил столпившихся вокруг него:

— Кто из вас плотничал?

Молчание.

— Ну, а кто в походах бывал, кто палатки ставил?

В ответраздался разноголосый шум. Это дело вроде бы знакомое.

— Тогда пошли, — и Виктор направился к груде пухлых, объемистых тюков, лежавших на картофельной ботве. Все поспешили за ним. Взяли первый. Он был тяжелый, несли вчетвером. Возились с установкой долго. Оказалось, однако, что палатка натянута плохо, бока висят, закрылки жалобно хлопают по ветру.

— Нет, плохо. Давайте-ка переделаем, — и Зарубин с сердцем начал снимать петли с опорных кольев.

Когда палатку установили вновь, вся группа отошла чуть подальше. Получилось уже лучше. Палатка стояла легкая, подтянутая, брезент чуть-чуть позванивал на ветру.

Вторая далась легче, третья еще легче.

По пути за следующим тюком Виктор, остановив всю группу, вдруг предложил:

— Что же это мы, работаем, работаем, а друг друга не знаем? Давайте знакомиться!

И верно, — загалдели в ответ.

— Трофимов.

— Цвит.

— Сашин…

Виктор стоял, смотрел и думал о том, с кем свела его судьба. Все разные. Этот, с лихим чубом — Сашин, другой, рядом с ним, рыжий, здоровенный, но покладистый, добродушный верзила — это Трофимов. А этот низкорослый и удивительно подвижный? Как же его фамилия? Ах да, Фурер… И одеты так, словно нарочно старались отличиться друг от друга. Сашин в добротных резиновых сапогах и фуфайке; Трофимов — в легком спортивном костюме, кедах и шляпе; Фурер — во франтоватом костюме, и даже складка на брюках еще не сошла.

Все из разных мест, и сами все разные. Но у всех что-то общее. Видимо, то, что приехали они сюда не за длинным рублем, их, как и его, Виктора Зарубина, привело другое — сознание того, что «Химстрою» нужны их руки, их силы. И путевку райкома на стройку каждый хранил в кармане рядом с комсомольским билетом.

Вечером, усталые донельзя, облюбовав одну из наиболее удачно натянутых палаток, ребята забрались в нее и принялись за благоустройство.

Подмели пол, вместо постелей положили нераспакованные тюки, притащили с улицы большой чурбак, который водрузили в самом центре палатки. Кто-то, кажется Фурер, вернулся с охапкой пахучих стружек.

— О, это уже совсем здорово! — весело заметил Виктор.

Ребята делились новостями, которые слышали в отделе кадров, на участках. Говорили, что уже несколько человек покинули стройку, не согласились жить в таких условиях. Кто-то рассказал о крупном разговоре с начальником стройки в обкоме партии. Комсомольцев понаехало много, а поселок только сегодня начали ставить.

На следующий день к зарубинцам подошли два паренька. Один высокий, широкий в плечах, с маленьким вещевым мешком, другой маленький, щуплый и юркий, с огромным чемоданом и не менее солидным свертком в руках.

Низкорослый смело подошел, выбрав место посуше, сложил свой сверток, потом опустил на землю чемодан и спросил:

— Кто здесь главный? Прораб послал к вам.

— А мы тут все главные, — ответил Зарубин. Однако взял у парня записку Удальцова, прочел. — Ну что ж, очень рады. Включайтесь в работу… Только кто из вас кто?

— Я — Зайкин.

— Как, как? — переспросил Виктор.

— 3-зайкин. Константин Зайкин.

— А твой товарищ?

— Он Медведев. Григорий Медведев.

— Земляки? — с улыбкой спросил Виктор.

Зайкин ответил:

— Не совсем. В грузовике познакомились. У обоих направления к вам.

— А что умеете делать?

Костя вскинул белесые брови:

— Что может делать человек, окончивший профтехучилище, добравшийся до третьего курса техникума и не один годок отработавший в цехах завода «Октябрь»?

— На стройках работать не приходилось?

— Пришлось… немного.

— Где же?

— В Москве. Черемушки, Ленино-Дачное, Измайлово. Полагаю, вы в курсе, какой там размах? Строителям помогать приходилось.

— Это уже кое-что, — согласился Зарубин и, обращаясь к стоявшему молча рослому парню, спросил:

— А вы, Медведев?

— Я плотник. Не очень чтобы настоящий, но год с небольшим работал по плотницкому делу.

— Совсем находка! — Виктор показал на свою палатку: — Вон наше жилье. Устраивайтесь — и на работу.

Так группа Зарубина пополнилась еще двумя строителями.


…Прошло несколько дней, и Лебяжье изменило свой вид. Десятки серо-белых и зеленоватых палаток рядами встали среди картофельных полей. В центре поселка — палатка раза в четыре больше остальных. Здесь разместится поселковый клуб. Но это потом, позже. Сейчас его, конечно, заселят.

Меж палаток желтели песчаные дорожки. Как часовые стояли по углам поселка высокие столбы электрических фонарей. То тут, то там дымили костры. Наиболее хозяйственные разжились картошкой, луком. Слышались выкрики:

— Эй, чей это синий чайник? Клокочет вовсю, снимать пора.

— Чья кастрюля с отломанным ушком? Спешите, весь завар убежит.

Строительство кухонь не предполагалось, так как обеды доставляли с промплощадки. Но привозили их не аккуратно — то в двенадцать, то в два, а то и в три.

Первым против сухомятки восстал Костя Зайкин. Пообедав два раза хлебом, колбасой и кипятком, он подошел к Зарубину и, упершись в него своими маленькими зеленоватыми глазами, заявил:

— Так дело не пойдет. Они что хотят, чтобы мы тут копыта откинули? Питание для человека — первое дело. Дайте кухню, и я вам здесь второй «Метрополь» устрою.

— «Метрополь» нам, пожалуй, ни к чему, а кухни действительно нужны.

Удальцов, когда Зарубин заговорил с ним об этом, замялся.

— Ведь столовую будем строить.

— Это когда же?

— Как управимся.

— Вот именно. А управимся, по всей видимости не скоро.

Удальцов, видя, что от ребят не отвязаться, прислал трех печников. Времянки они сложили довольно быстро.

Зайкин придирчиво принимал работу. Вид у него был такой, что можно было подумать: специалист парень, поди, всю жизнь только тем и занимался, что печи клал. Придя в бригаду, Костя громко объявил, что если его отпустят, то все будут есть потрясающий обед.

Отпустили. Обедать, правда, пришлось кефиром и булками, потому что к перерыву Костя не явился. Но вечером, когда зарубинцы пришли в палатку, их ждал стол, покрытый скатертью, рядком выстроились тарелки, в центре большой бачок с половником. Суп и жареная колбаса с картошкой, с помидорами и луком попахивали дымком и вкуса были необыкновенного.

…Еще через несколько дней были расставлены последние пятьдесят палаток. Они ждали тех, кто вслед за первыми эшелонами мчался на «Химстрой».

Глава V. «Легкой жизни не будет»

На стрелах экскаваторов, на ребристых стенах строительных складов, на бункерах растворных узлов белели объявления: «Сегодня в 17 часов на главном корпусе состоится собрание химстроевцев». Об этом же несколько раз прокричал репродуктор местного радиоузла, который только накануне установили приехавшие из Москвы радисты.

К пяти часам продолговатая и неглубокая пока выемка главного котлована была заполнена молодежью. День был хоть и серый, но теплый. Беглый ветерок лениво крутил теплую пыль на откосах котлована, гнал по небу пухлые, ленивые облака.

Народу собралось столько, что Снегов забеспокоился, всем ли будет слышно.

— Ничего, — легонько подтолкнул его Быстров, — все будет в порядке. Иди открывай.

Снегов подошел к микрофону, звонким, слегка взволнованным голосом произнес:

— Ребята, давайте начинать первое наше собрание. Сначала установим тишину.

Из задних рядов кто-то громко выкрикнул:

— А вы кто такой? Объяснили бы.

Снегов ответил:

— Объясню, конечно. Я представитель Центрального Комитета комсомола. Моя фамилия Снегов. Зовут Анатолием. Будем работать вместе.

— Что ж, будем, — послышались в ответ веселые голоса.

— Вопросы можно задавать, или речь сначала толкнешь?

Снегов усмехнулся:

— Нет, речь толкать не думаю. Мы собрали вас для того, чтобы рассказать о стройке. Это сделает начальник строительства товарищ Данилин. Потом ответим на вопросы. Возражений против такого порядка нет?

— Нет, нет.

— Пусть расскажет.

В глубине наскоро сколоченной сцены двое работников технического отдела аккуратно развешивали испещренные чертежами ватманские листы. В самой середине стоял широкий, составленный из нескольких фанерных листов, щит. На нем сквозь прикрывавшую его глянцевито-матовую бумагу проглядывал весь план будущего завода.

Данилин, стоя рядом с Быстровым, вглядывался в столь необычную аудиторию. Сотни юношей и девушек, свесив ноги в тапочках, кедах и башмаках, сидели по бровке, по контуру всего котлована. Многие устроились на железобетонных блоках, нагроможденных вокруг площадки главного корпуса, на транспортерах, экскаваторах, самосвалах. Лица смуглые и загорелые — это из деревень. Белые, не тронутые солнцем из городов. Среди черных и русых мальчишеских голов виднелись то высокая прическа городской модницы, то скромная косынка пока не освоившейся еще в новой обстановке сельской комсомолки.

Начальник строительства Данилин не был сторонником этого собрания. Зачем устраивать такие сборища и митинги? Что поймут ребята в наших чертежах и графиках? Им надо разъяснять то, что следует делать бригаде, участку. А с этим вполне справятся бригадиры, мастера и прорабы.

Но Быстров с ним не согласился, стал горячо доказывать, что людям надо рассказать и показать все. Пусть знают, для чего они приехали сюда.

И Данилин не стал спорить.

— Ну раз это так важно, будем агитировать…

Теперь он думал о том, что же сказать этим съехавшимся со всех концов страны зеленым, необстрелянным юнцам? Сказать надо как-то доходчиво и убедительно, а как? Будь это кадровые строители, тогда другое дело. А тут… Лица веселые, глаза блестят. Но строительного дела они и не нюхали. С каких же азов начинать?

— Завод наш, ребята, представляет из себя, а точнее сказать — будет представлять, комплекс современных зданий, оснащенных самым совершенным оборудованием, предусмотренным технологическим процессом.

Вот здесь, на этом чертеже, вы видите будущую линейную, здесь — кузнечный цех, недалеко от него — котельно-сварное производство. А это, — Данилин отодвинулся в сторону, чтобы не загораживать центральный щит, — это главный корпус. — Сказал с гордостью, даже с некоторым торжеством. — В нем разместятся механические цехи. Площадь корпуса равна целому заводу. С восточной стороны к нему будет примыкать инженерный комплекс с конструкторскими и технологическими отделами. С запада же встанут здания бытовых служб. Здесь разместятся управление завода, санитарно-технические службы, столовые. — Указка Данилина бегала и бегала по розовым и голубым листам. Но вот он плавно обвел вокруг них круговую линию. — Завод будет окружен зеленым кольцом. Более десяти тысяч лип, елей, берез.

Сказав это, он помолчал и тише, но как-то весомее, значительнее закончил:

— И все это должно быть сделано, дорогие товарищи, за три года. Всего лишь за три года и ни месяцем больше. На первую же очередь времени у нас совсем в обрез.

Данилин говорил добрых сорок минут, а время пролетело незаметно. Потом посыпались вопросы.

— Какие культурно-бытовые службы предусмотрены проектом, почему не строится кольцевая дорога вокруг будущего завода, хотя она должна сооружаться в первую очередь, ибо стройке без дороги тоже нельзя? Предусматривается ли обучение приехавших смежным профессиям? Когда начнутся монтажные, сварочные, сантехнические работы, кто их будет вести? И предполагается ли обучать строителей для работы в цехах будущего завода? Почему не организована техническая учеба? Чем объяснить, что бригадам не выдают спецодежду?

Начальник строительства вслух читал записки, не спеша, вдумчиво отвечал:

— Почему завод нужен так быстро? Вы люди грамотные, газеты читаете, поэтому особенно распространяться не буду. Без химии человечество теперь жить не может. Так, как, допустим, не может оно обойтись без хлеба и воды, без железа и стали, без угля и нефти. Химия — это урожай на наших полях, одежда и обувь, любая из машин, что создают люди. Химическим заводам, которые строит страна, нужны колонковые аппараты, реакторы, воздухосборники, оросительные холодильники, трубчатые печи, сварная стальная аппаратура. Все это будет выпускать «Химмаш». Сейчас же государство вынуждено тратить на закупку такого оборудования миллионы и миллионы рублей золотом. Вот почему мы должны сделать все возможное и невозможное, чтобы построить завод как можно скорее.

Котлован присмирел. Шум и разговоры прекратились совершенно. Не было слышно ни звука. Данилин повернулся к Снегову и Быстрову:

— Что это они? Не поняли?

— Почему не поняли? — успокоил его Быстров. — Ты нарисовал такую картину, что невольно задумаешься.

— Алексей Федорович, прения открывать будем? — спросил Снегов.

— Думаю, придется, — ответил Быстров и показал на площадку перед трибуной.

К ним пробиралась черноволосая смуглая девушка. Она, легко вскочив на площадку, подошла к столу.

— Завьялова моя фамилия, — сообщила она и быстро, сердито заговорила: — Все, что нам говорил здесь товарищ начальник строительства, это, конечно, очень интересно. И завод, безусловно, будет хороший, замечательный завод. Только когда он будет, вот в чем вопрос. Дела у нас идут так, что, думаю, мы и за пять лет его не построим. Нас послали сюда, чтобы работать а мы мусор собираем, с одного места на другое его перекладываем. Ни дело не делаем, ни от дела не бегаем.

— Организационный период, — бросил реплику заместитель Данилина Казаков, сидевший рядом. — Понимать надо.

— Уж очень долго организуемся, — вспыхнула девушка и, подойдя к Данилину, подала ему темно-синюю бумажку. — Полюбуйтесь, какие у нас заработки. Тридцать рублей за две недели Если так дело пойдет, то отощаем мы на «Химстрое», совсем отощаем.

Ее сменил молодой парень с короткой стрижкой, в матросской тельняшке, видимо только недавно демобилизовавшийся.

— Нас очень настойчиво предупреждали, что будет трудно. Мы думали: ладно, перетерпим. В конце концов легко только у мамки на печи сидеть.

Но, дорогие товарищи начальники, за то время, что мы здесь находимся, я убедился, что трудности действительно есть, а вот дела нет. За две недели мы перенесли со своей бригадой с места на место две или три тысячи кирпичей. Не очень-то большая нагрузка для такого хилого организма, а? — Матрос напружинил могучие мускулы, поиграл ими. Потом продолжал: — Скажу откровенно, некоторые подумывают даже так: а нужны ли мы здесь? И я спрашиваю, товарищи руководители: завод строить вы собираетесь действительно в сжатые сроки или это сказано так, для красного словца? Экскаваторов, бульдозеров, транспортеров, самосвалов вроде бы много, только они больше отдыхают, чем работают. Даже вот этот самый котлован, где мы с вами заседаем, наполовину вручную выкопан. Я недавно читал, как Днепрогэс строили. Там землю на тачках да на грабарках возили. — И, обращаясь к аудитории, моряк пояснил: — Грабарка — это вроде телеги. Ну, и лошадь, конечно. — Переждав смешок, вызванный этим объяснением, он закончил: — Только грабарок у нас и не хватает, честное слово.

Матроса шумно поддержали. Так же шумно и дружно, как и девушку, что выступала перед ним.

К трибуне по правой кромке котлована не спеша шел Валерий Хомяков. Много людей съехалось на стройку, с разными вкусами, привычками, характерами. Но Валерий уже сумел стать заметным, и это приятно щекотало его самолюбие. Когда проходил по участкам, он с удовольствием прислушивался к шушуканью девушек, замечал, что с ним как-то вежливее разговаривают люди, приглядываются к нему с несколько повышенным интересом.

Его бригада была пока что невелика — всего пять человек. И дела делала не столь уж тяжкие — возила из города мебель для управления строительства, перебазировала на стройку проектное бюро из Москвы. И платили им неплохо, обижаться пока было не на что. Но нельзя же промолчать на таком собрании! Поэтому Валерий и шел сейчас к трибуне. На него посматривали, слышались приглушенные вопросы и реплики.

— Кто это?

— Кажется, прораб какого-то участка.

— Нет, это как будто из проектного бюро.

— Да вы что, не слышали? Было сказано — бригадир.

— Я, товарищи, тоже один из тех, кто приехал вот этими руками возводить гигант химического машиностроения. — Валерий поднял над головой руки. — И я тоже имею несколько существенных замечаний. Мы здесь для того, чтобы взметнулся к небу красавец «Химмаш», чтобы без устали, самоотверженно строить, строить и строить.

Цвет страны, молодая поросль съехалась сюда, рвется в бой. Мы взяли на свои плечи титаническую ношу и не бросим ее, донесем до конца, выполним свой высокий долг…

Хомяков остановился, прислушался, как реагирует аудитория. Котлован молчал, выжидательно, напряженно. Валерий продолжал:

— Но, товарищи, было бы недопустимым молчать сегодня о тех вопиющих явлениях, что происходят на нашей боевой, сверхударной комсомольской стройке. Простои, допотопный уровень механизации труда, пренебрежение к элементарным проблемам нашего быта. Я подтверждаю сигнал товарища моряка: да, у некоторой части борцов за «Химмаш» появились тревожные настроения — не податься ли обратно? Так что мотайте это на ус, товарищи руководители строительства.

Я не хотел касаться сегодня меркантильных вопросов. Но вынужден. Утром просыпаюсь, а по полу две лягушки вперегонки прыг, прыг. Вроде соревнование устроили. Мало вдохновляющая картина. Видимо, товарищи считают, что комсомольский энтузиазм, с которым мы приехали сюда, все стерпит? Нет, дорогие товарищи, — Хомяков повернулся к Данилину и Быстрову, — вы ошибаетесь. Давайте договариваться: если мы нужны здесь, если хотите, чтобы свои молодые, кипучие силы мы отдавали сооружению гиганта химической индустрии, — создавайте условия для героического труда…

Общей, единой реакции на речь Валерия в первый момент не было. Потом собрание загудело, кое-где раздались жидкие хлопки, послышались выкрики.

— Правильно!

— А чего тут правильного?

— Ничего, пусть начальники ответят.

Быстров, увидев тревогу в глазах Снегова, легонько тронул его за руку:

— Что загрустил? Для затравки это неплохо. Послушаем, что скажут другие.

Виктор Зарубин сидел в окружении ребят на гусеницах экскаватора и внимательно слушал выступления. Речи матроса и особенно Хомякова его обеспокоили. «Где-то я видел этого парня», — подумал Виктор, когда Хомяков шел к трибуне. И сразу вспомнил: да это же сосед по вагону…

Говорил Валерий уверенно, гладко, но его слова вызывали у Виктора чувство досады и протеста. Хомяков задел и как-то приземлил чувства, с которыми Зарубин ехал на стройку. Что же он мелет такое? Ведь не за длинным рублем мы ехали сюда? Как это уйдем, почему? Виктор видел, что сидевшие вокруг него тоже слушают хмуро, нервозно перебрасываются двумя-тремя отрывистыми словами. Но кое-кто увидел в этой речи иное. Юноша, сидевший на чурбаке впереди Зарубина, восхищенно проговорил:

— Отчаянный парень. Дает прикурить начальству.

Виктор, может, и не стал бы выступать, но слова парня подстегнули его, и он, торопливо спрыгнув с машины, стал пробираться к сцене. Шел смело, а когда поднялся на трибуну, сердце стало биться чаще. Тысячи глаз смотрели на Виктора пытливо, напряженно.

— Я не согласен с некоторыми выступлениями. Товарищ Хомяков очень уж мрачную картину тут нарисовал.

Котлован загудел, раздались голоса:

— А вы критику не зажимайте. Перед начальством бисер хотите метать?

— Правильно говорит, чего там.

— Ничего правильного.

— Вам что, демагогия по душе?

Зарубин, дождавшись, когда стало тише, продолжал:

— Конечно, и за такой короткий срок порядка на стройке могло быть больше. Ерунды пока много. С этим согласен. Но вот с чем не могу согласиться, так это с заявлениями некоторых товарищей, что, дескать, в случае чего — уйдем. Нет, дорогие товарищи, не уйдем. Не затем мы сюда ехали. И даже прыгающие лягушки в палатках (а они и в нашей есть) нас не испугают. Ну, а если и уйдет кое-кто, плакать не станем…

Из рядов послышался смех, раздались голоса:

— Верно!

— Шпарь, Зарубин, прямой наводкой!

Виктор, копируя жест Хомякова, поднял руки над головой:

— Да, мы приехали вот этими руками возводить «Химмаш». И я уверен, руки тех, кто приехал действительно строить, не возьмутся за чемоданы, пока завод не будет готов.

Эти слова были встречены такими шумными аплодисментами, что Быстров подтолкнул в бок Снегова:

— Понял, каково настроение у ребят?

А Зарубин, повернувшись к руководителям стройки, закончил:

— Начальству же пусть будет известно: работать будем как надо, но и ругаться будем отчаянно. Спуску не дадим ни себе, ни вам.

…Теплый майский вечер опускался на стройку, окутывая темнотой все огромное поле Каменских выселков; совсем замаскировал кайму дальнего леса, и только строительная площадка главного корпуса «Химстроя» ярко светилась. Здесь все еще кипели страсти.

Быстров обратился к Данилину:

— Как, Владислав Николаевич? Надо отвечать комсомолии.

— Теперь уже твоя очередь. Ребятам пока многое трудно понять, не строители они. Все образуется. — Но при этом он так посмотрел на стоявших здесь же начальников участков, что те, поеживаясь и насупясь, стали с преувеличенным вниманием вглядываться в развешанные чертежи.

— Что ж, тогда давай мне слово, Анатолий, — обратился Быстров к Снегову.

— Девушки, какой молодой парторг-то… — заметила Катя Завьялова, сидевшая в окружении целой стайки девчат.

Быстров услышал ее слова и начал так:

— Прежде всего не такой уж я молодой, к сожалению. Но за сказанное спасибо, товарищ Завьялова. А в общем-то, что ж, в коллективе, какой собирается на «Химстрое», мы, старая комсомолия, действительно молодеем.

— Значит, вы из комсомола? Расскажите подробнее, — выкрикнул выступавший недавно матрос. Он уже вился вокруг Кати и ее группы.

Быстров ответил:

— Биографию свою я вам расскажу как-нибудь в другой раз. В комитет вы меня, полагаю, выбирать не собираетесь? Сейчас же поговорим о другом. Месяц, конечно, не ахти какой срок, но порядок на участках уже должен быть. Темпы работ пока черепашьи, дисциплины, организованности мало, очень мало, и начальство за это вы критиковали абсолютно правильно. И, надо полагать, выводы будут сделаны. Я же хочу покритиковать вас, дорогие комсомольские шефы «Химстроя». Думаю, вы не совсем еще поняли, что от вас требуется на стройке… Это же безобразие, уважаемый товарищ моряк, что вы целые дни баклуши бьете. Только почему вы смирились с этим? Где, у кого были? А если бы не сегодняшнее собрание? Так бы и носили по кирпичику в день? Видно, другими делами увлекаетесь. От вас, извините, и сейчас так пахнуло, что хоть закуску проси…

— Пивка выпил, — дал справку обескураженный матрос.

Быстров переждал смех.

— Пивко или что другое, уточнять не будем. А вот что такое шефство над «Химстроем» — об этом поговорить следует. Не хотел я спорить с некоторыми ребятами, что выступали сегодня, но не могу не сказать, что говорили они как заправские сезонники. Дайте нам то, сделайте это. Иначе уйдем. Да разве вам можно так рассуждать? Стройка, подшефная комсомолу. Вы вдумайтесь в эти слова. Вспомните Магнитку, Днепрогэс, Комсомольск-на-Амуре, московское метро. Гвардейские минометные части, авиационные и морские соединения, партизанские бригады в годы войны. Наконец, Куйбышевскую, Братскую ГЭС, целину. Вот ведь что значит шефство. Это образцы стойкости, мужества и отваги. «Химстрой» — это новое задание партии, народа Ленинскому комсомолу. За три года построить завод, на сооружение которого в обычных условиях ушло бы четыре-пять лет. Потребуется самоотверженная, героическая работа каждого из вас. Да, да. Именно героическая. Но ведь трудолюбия, геройства, готовности к подвигу комсомольцам шестидесятых годов тоже не занимать.

Помолчав, справившись с охватившим его волнением, Быстров продолжал:

— Легкой жизни вам не обещали. Ее не ждите. Будет трудно. Но именно поэтому вас и послали сюда. Вы здесь отвечаете за все, понимаете — за все. Вам до всего должно быть дело. Простои? Узнать, в чем дело, расшевелить, кого надо. Нет материалов? Почему нет? Найти, докопаться, добиться, чтобы они были. На «Химстрое» нужны бойцы-энтузиасты, а не рохли, бойцы в полном смысле этого слова. Вся страна будет следить за тем, как у нас идут дела. И будет поддерживать нас. Вот уже в ближайшие дни на стройку начнут приезжать сотни, тысячи московских ребят, чтобы помогать в земляных и некоторых других работах. Но на переднем крае борьбы за «Химмаш» мы, химстроевцы…

Фонари выхватывали из темноты силуэты машин, кранов, лежавшие за кромкой земли бетонные опоры, освещали то задорные, то насупленные, то восторженные лица. Слова парторга взбудоражили ребят. Когда он кончил, посыпались восклицания, вопросы, возгласы. Поднялись десятки рук. Данилин и Снегов переглянулись. Они думали, что собрание шло к концу, а оно, оказывается, только начиналось.

…Недели через две Быстров и Снегов ходили по участкам. В одной бригаде поговорят с бригадиром, в другой — с кем-то из бригады, в третьей — подоспеют к перекуру и потолкуют со всеми ребятами. Когда направились по шоссе с первого на второй участок, паренек, пристроившийся на подножке полуторки, прокричал:

— Там какие-то экскурсанты начальство ищут.

Скоро они и сами увидели группу молодежи. Люди были не со стройки. Снегов определил это сразу: уж очень робко и боязливо переходили юноши и девушки по легким мосткам через траншеи. Когда же гости подошли ближе, Анатолий понял, что к ним пожаловали представители московских райкомов комсомола. Некоторых он знал.

— Здравствуйте, товарищ Снегов, — сказала одна из девушек, подходя к Анатолию. — Где же вы пропадаете? В комитет зашли — нет, говорят, на первом участке. Идем туда, говорят, подался на второй. Прямо-таки летучий голландец.

Девушка, видимо, верховодила этой делегацией. Она вся была переполнена радостью — то ли скрытой, то ли вовсе неосознанной, и Быстров почувствовал вдруг, как сердце его замерло.

— Видите, стройка какая, — оправдывался смущенно Снегов. — Немудрено потеряться. Знакомьтесь, пожалуйста. Это Алексей Федорович Быстров, секретарь парткома.

Татьяна Казакова подала руку Быстрову с таким видом, будто они никогда не встречались. И улыбнулась при этом и глянула на него с затаенным лукавством: пусть, дескать, все думают, что мы не знакомы, а мы будем помалкивать… Этот их безмолвный заговор отозвался радостью в сердце Быстрова, и надолго остался, на много дней.

Ребята наперебой расспрашивали о стройке. Быстров был доволен — значит, обещание Цекамола начинает осуществляться. Воскресники сейчас как нельзя кстати. Наступало лето, золотое время для строителей, и рабочие руки были дороги.

— Когда же начнете помогать? — спросил он, обращаясь ко всей группе.

— С этого воскресенья.

— Прекрасно. Тогда вам надо увидеться с начальником стройки и обо всем договориться конкретно — об участках, транспорте, инструменте. Веди, Анатолий, товарищей к Данилину. Я тоже скоро приду.

Почти в точности повторяя деловито-озабоченные интонации Быстрова, Таня Казакова сказала:

— Вы, ребята, идите в управление, а мы с товарищем Быстровым сейчас придем. — И, уже чуть сконфуженно улыбаясь, пояснила Быстрову: — Хочу посмотреть стройку, отец все хвастается…

Тут же раздались голоса:

— А мы что, рыжие? Мы тоже хотим посмотреть.

— Ишь какая хитрая!

Быстров, улыбнувшись, согласился:

— Что ж, тогда начнем с экскурсии.

Только они тронулись, к Быстрову подошел бригадир кадровой бригады, тоже недавно приехавшей на стройку, Ефим Мишутин. Он хмуро поздоровался с гостями и обратился к парторгу:

— Товарищ Быстров, с тесом опять та же история. Казаков отказал.

— Но мы же с ним условились.

— Напомнил я ему об этом. Обещанного, говорит, три года ждут.

— Остроумно, ничего не скажешь, — проговорил Быстров и коротко пообещал: — Потерпи, Ефим Тимофеевич. Вот с товарищами закончим, и разберусь.

— Очень прошу, ведь третий день простаиваем.

Таня, шедшая рядом с Быстровым, внимательно слушала их разговор, а когда Мишутин удалился, заметила:

— Выходит, не жалуют у вас Казакова?

— Участок у него, знаете ли, такой… особый. Снабжают нас пока плоховато, на местах не везде еще поняли, что такое «Химстрой».

Пришли на первый участок. С эстакады главного корпуса был виден весь котлован. Не верилось, что эту огромную чашу вырыли не циклопы, а эти вот ребята и машины, управляемые их руками.

На самом дне котлована тяжко ворочались экскаваторы. Они вгрызались в землю, высоко поднимали свои отполированные до блеска ковши и, с лязгом разжимая мощные металлические челюсти, высыпали ее в оседавшие под тяжестью грунта кузова самосвалов. МАЗы, завывая моторами, цепко взбирались по пологим деревянным настилам, что спирально вились вверх по откосам, а навстречу им по обходным путям уже спешила цепочка порожних машин.

И все же МАЗы не успевали за экскаваторами, и тогда они, сноровисто поворачиваясь вокруг оси, сбрасывали землю в бункера. А те питали ею шелестящие ленты транспортеров, которые, будто огромные гусеницы, расположились на боковых уступах котлована. По всей окружности его вспыхивали звезды электросварки, шла беспрерывная пулеметная дробь отбойных молотков и перфораторов. И ходил по рельсам и резко, пронзительно вскрикивал зеленовато-серебристый электровоз, тянувший на стройку то цистерны с горючим, то вагоны с цементом, лесом, металлом.

Картина стройки всегда была мила сердцу Алексея Быстрова, а сегодня — вдвойне оттого, что рядом была Таня.

— Ну как, теперь имеете представление о «Химстрое»? — спросил Снегов. — Размах такой, что будь здоров!

Быстров, молча слушавший разговор, заметил:

— Размах пока не очень, — и показал на отдаленные от главного корпуса участки. — Видите, где один экскаватор старается — это будущая литейка, левее от нее — кузнечно-прессовое производство, а чуть ближе сюда — компрессорная. На них почти тишина. Так что настоящий-то разворот впереди.

— Так я же о первой очереди говорю, Алексей Федорович.

— Понимаю, понимаю. Только ведь автомобиль без колес не выпускают. Или, допустим, пальто без рукавов. Верно? — И, повернувшись к ребятам, Быстров добавил: — В общем помощь ваша нужна. Очень нужна.

Шумно переговариваясь, возбужденные увиденным, активисты пришли в управление строительства.

Данилин удивленно взглянул на Быстрова и Снегова, ожидая, что они объяснят ему, зачем ввалились сюда эти молодые люди.

— Это, Владислав Николаевич, товарищи из райкомов комсомола Москвы. Приехали договариваться, как помочь стройке.

Данилин сразу подобрел.

— Таким гостям всегда рады. Стройку вы им показали?

— Да. Более или менее, — ответил Быстров. — Даже на эстакаду главного забирались. Теперь нам надо прикинуть, как будем использовать эту мощную силу.

— У меня только одна, нет, пожалуй, две просьбы, дорогие товарищи, — проговорил Данилин, обращаясь к ребятам. — Помогать не рывками, не от случая к случаю, а систематически. Это первая. И вторая — лучше меньше, да лучше. Задачи, сами понимаете, у нас огромные.

Таня Казакова, улыбаясь, заметила:

— Начальник стройки тоже агитировать нас решил?

— Это одна из наших обязанностей — всех и вся агитировать за «Химстрой».

— Оно и видно. Снегов, так тот все время подчеркивает, какие вы важные.

Анатолий удивленно посмотрел на девушку, хотел что-то сказать, но Быстров остановил его:

— Успокойся, Анатолий, все правильно. Конечно, важные. А то как же? Пока за три года такие заводы не строились.

Данилин стал подробно рассказывать, на какие участки сколько надо людей, какие работы там предстоят. Ответил на вопросы, затем по селектору предупредил начальников участков о предстоящем воскреснике:

— Смотрите подготовьтесь, чтобы люди и часа зря не потеряли.

Когда московские гости уехали, Быстров позвонил Казакову. Петр Сергеевич, выслушав его, стал пространно объяснять: каждую бригаду он помнить не может, лесоматериалы между участками распределены, и если второму, где работает бригада Мишутина, тесу не досталось, то что ж, получит в ближайшие дни.

— Но мы же два дня назад говорили об этом?

— Верно, говорили. Но у нас с вами не только бригада Мишутина.

Быстров хотел ответить резко, но, вспомнив, что сам же говорил дочери Казакова о специфике его работы, сдержался и мягко попросил:

— Все правильно, Петр Сергеевич. Но бригада простаивает третий день. Помогайте. А то придется мне брать обратно слова, которые я только что говорил вашей дочери.

— Что, Танюшка здесь? Как она к вам попала?

— Приезжала насчет воскресника.

— Ах, да. Она же у меня член какого-то там студенческого совета при МК. — В голосе Казакова чувствовались горделивые нотки.

…Не очень-то легко без привычки кидать и кидать лопатами тяжелую землю, кирпич, щебень на ненасытные ленты транспортеров. Ныли руки, ломило все тело. Многие ребята с сожалением посматривали на свои тщательно оберегаемые костюмы. Жаль их было, но что делать? Не отказываться же от участия в воскреснике по такой маловажной причине. А спецовок всем, конечно, не напасешься.

В задоре и веселой шутке не было на стройке недостатка и в будние дни: ведь здесь трудилась молодежь. Но когда на «Химстрой» приезжали сотни парней и девчат из Москвы, атмосфера еще большей праздничной веселости наполняла строительную площадку. Прорабы, инженеры, техники, мастера, работники управления тоже с охотой приезжали в эти дни на участки. Распределив молодежь по бригадам, они и сами, поддавшись общему задору, включались в работу. И было обычным, что степенный инженер, плановик или бухгалтер с каким-нибудь продавцом или артистом грузят землю или на пару с молоденькой парикмахершей таскают на носилках кирпич. Ну, а ребятам-строителям и вовсе было трудно усидеть в эти дни дома. Теперь это были уже люди с опытом, они снисходительно, но терпеливо учили горожан, как ловчее справляться с носилками, под каким углом держать лопату, как работать около экскаватора, не нарушая техники безопасности.

За главным корпусом на очистке погрузочно-разгрузочной площадки работала большая группа девушек. Выстроившись цепочкой вдоль железнодорожного полотна, они передавали с рук на руки обрезки металла, доски, порожние ящики.

Когда Быстров подошел к девчатам, они зашумели:

— Товарищ Быстров, где же обещанные рукавицы?

— Разве не выдали?

— Видите, что с маникюром делается? — Одна из девушек, что стояла поближе, шутливо-величественным жестом поднесла к лицу Алексея руку, испачканную ржавчиной и кирпичной пылью.

— Да, действительно, — согласился Быстров, — не очень ловко без рукавиц. Прошу извинить, девушки. К следующему воскреснику у каждой будут новенькие, с иголочки. А маникюр поправим за счет «Химстроя».

Девушка, лукаво улыбаясь, спросила:

— А вы очень хотите, чтобы мы опять приехали?

— Конечно. Без вас мы пропадем.

— Это серьезно?

— Вполне.

— Тогда лично я обязательно приеду.

Когда она вернулась к подругам, те стали шутить:

— Ты, Тоська, работать приехала или зубы парням заговаривать?

— Да и не просто парням, а начальству. Это же парторг строительства.

— Что из этого? Он и на вид ничего, и, между прочим, холостой, — не сдавалась Тоська.

— Ну и девка! Все знает!

— А как же? Я всех более или менее порядочных холостяков на учет беру.

А Быстров, направляясь на главный корпус, думал: «Тани Казаковой на воскреснике, кажется, нет?»

Он признался себе, что шел на этот участок с надеждой встретить ее. Алексей упрекнул себя за легкомыслие, но совсем не думать о Тане ему не удавалось.

Глава VI. «Мы тоже не лыком шиты»-

На «Химстрой» съезжались не только молодые. Вместе с ребятами и девчатами все больше появлялось кряжистых, степенных бородачей с обветренными, загорелыми лицами, выцветшими бровями. Это были плотники, монтажники, бетонщики, такелажники, бывалые, опытные люди, закаленные на сибирских и уральских морозах, вдыхавшие ветры Саян и Памира, возводившие корпуса заводов, электростанций, линии дорог и каналов на Украине и в Прибалтике, в Белоруссии и в степях Казахстана.

Вечерами, когда молодежь, наскоро умывшись и поужинав, собиралась в большой клубной палатке с гордым названием «Прометей», сюда же приходили и ветераны больших строек. Если не было какого-либо серьезного доклада или лекции, они чинно рассаживались на лавочках возле палатки и, дымя папиросами, не спеша, вполголоса беседовали между собой. Многие ребята тянулись к этим бывалым людям, жадно вслушивались в их рассказы, расспрашивали. Это как бы придавало молодым вес в собственных глазах, приобщало к когорте неторопливых, сильных людей, биографии которых были связаны с громкими, известными всему миру названиями новых городов страны.

Разные это были люди, с разными судьбами и несхожими рассказами. Один не спеша толковал, как закрывали проран на Днепре, другой вспоминал, как трудно давалось Цимлянское море, третий не мог забыть штурмовые ночи на стройке Московского университета.

— Когда приходится бывать на Ленинских горах, — в раздумье говорил Ефим Мишутин, — я всегда постою там немного. Здесь определилась моя дорожка, прилепился я к строительной братии.

— А я, — вторит ему другой, — нет-нет да в Новомосковск загляну, тянет. На восстановлении тамошней ГЭС и химкомбината немало хлебнуть пришлось.

Кто-то подтверждает:

— У каждого свое. По мне, так лучше места, чем киевский Крещатик, на земле нет. По кирпичику его красоту восстанавливали.

В трех или четырех кадровых бригадах, приехавших на стройку за последнее время, было несколько стариков совсем почтенного возраста. Четверня, когда увидел их документы, возмутился:

— У нас же не дом престарелых, а ударная комсомольская стройка!

Ефим Мишутин, сузив в гневе свои и без того маленькие глаза, пробасил:

— Не глагольте лишнего. Это наши профессора.

— Вполне допускаю, пусть академики даже. Только им отдыхать пора, а не по таким стройкам мотаться.

— Вот-вот. Именно академики. Это вы правильно сформулировали, потому оформляйте без задержки.

С легкой руки Четверни и укрепилось на стройке за пятью-шестью стариками это почетное звание — «академики». Сначала все удивлялись — зачем, в самом деле, здесь эти белоголовые деды? Но очень скоро убедились, что деды действительно нужны бригадам. Никто так не отладит инструмент, так чисто не смонтирует сложнейший узел опалубки и никто, наконец, так умело не сможет вести самое разнообразное хозяйство бригады.

Беседы ветеранов увлекали, однако, далеко не всех. Кое-кто посидит пять — десять минут, ухмыльнется, махнет рукой и подастся куда-нибудь, где веселее. Старики не обижались. «Молодо-зелено», — думали они. Понимали, что не успели еще эти рязанские, псковские или курские парни полюбить новое для них дело.

Однажды забрел к «Прометею» и Валерий Хомяков. Вначале слушал молча, не поддакивая и не возражая, только долго не выдержал. Обращаясь к Мишутину, Валерий проговорил:

— Что это вы так гордитесь этим самым МГУ? Помпезность и украшательство, пример влияния культа личности.

Мишутин не сразу понял его и переспросил:

— Как, как ты сказал? Что-то я не совсем уяснил.

Хомяков снисходительно усмехнулся.

— Я говорю, что у вас нет оснований гордиться зданиями, что на Ленинских горах, на Смоленской или на Котельнической. Глыбы. Только уродуют Москву.

Наступило долгое молчание. Все посмотрели на Валерия и ждали, что скажет Мишутин. Тот не торопясь вытащил пачку «Беломора», помял папиросу и, держа ее в крупных, заскорузлых пальцах, промолвил:

— Не знаю, почему вам, молодой человек, эти дома так не по нраву. А по-моему, неплохие домишки. Очень неплохие. Что думали, когда решали их строить, не знаю. Со мной не советовались. Но здания стоят и будут стоять столетия. Думаю, Москве от них не хуже, а наоборот. Слышал я, даже самые видные архитекторы признают, что город они украсили.

Валерий нетерпеливо махнул рукой.

— А, оставьте. Это я где-то и когда-то читал. Кажется, в какой-то трескучей передовой. Надо же и самим думать.

Мишутин прикурил, наконец, папиросу и, исподлобья глянув на Хомякова, ответил:

— Значит, хорошо было написано, раз запомнилось. Но должен сказать — ваши слова и столь глубокие мысли нам тоже знакомы. Слышали. И не раз.

— Это естественно. Многие так думают.

Мишутин все так же медленно продолжал:

— Недавно в одном театре я побывал. В столице. Такие же вот молодые два часа подряд упражнялись на сцене, как бы похлеще подковырнуть нашу бедную эпоху. Пришел в гостиницу, включил приемник — опять то же самое. Это уж издалека, из-за океана.

Валерий понял, что этот широкоплечий увалень не так прост, как кажется. И мыслей занимать не будет, и на своем, видимо, стоять умеет. Усмехнувшись, Хомяков предложил:

— Ладно, старина, не будем ломать копья из-за вопросов, которые всем давно ясны. Сменим пластинку… Вот все вы хвастаетесь участием в строительстве этих самых дворцов, разных там заводов и электростанций. Ну, построили их, и что из этого?

— Как это что? Чудное спрашиваете.

Сосед Хомякова, сумрачно посмотрев на него, недовольно проворчал:

— Что-то вы, молодой человек, действительно того, загадками говорите. Нельзя ли пояснее?

— А я товарища могу перевести, — немного хрипловатым от волнения голосом вдруг проговорил Зайкин. Он давно уже прислушивался к разговору, шедшему между Хомяковым и Мишутиным. — Вопрос товарища Хомякова очень прост. Что, мол, вы лично имеете от этого? Так ведь? — Костя повернулся к Хомякову.

Тот пожал плечами.

— Перевод не буквальный, но смысл уловлен правильно, — и обратился к Мишутину: — Мы пришли к вам на выучку. Так обрисуйте же наши перспективы.

Ефим Тимофеевич отнесся к вопросу Валерия очень серьезно.

— Ответить на ваш вопрос можно. Если вы ведете речь об особняке, то у меня его нет, «Волгу» я тоже пока не купил. Вот «Москвич» сыну обещал, как инженером станет. Только все это мишура. А вот сделать своими руками такой завод, как «Химмаш», это уже кое-что. Или, допустим, такие дома, что вы так невзлюбили.

— Ах, все это не то. Я же о другом. Всю жизнь мотаться по городам и весям, жить на колесах — не очень-то вдохновляющие горизонты.

— А как ты представляешь свою жизненную линию? И зачем здесь? — нервно спросил Зайкин.

Хомяковснисходительно посмотрел на него и процедил:

— Что вы-то петушитесь? Я, кажется, не с вами говорю.

— Уж больно мне не по душе такие нюни.

— Ты, малый, выбирай выражения… Не то с тобой придется говорить иначе.

Костя вскочил с места.

— Иначе? И кто же со мной так говорить будет? Уж не ты ли, борода? — И, не дожидаясь ответа, бросил: — Давай-ка выйдем отсюда.

Сказав это, Зайкин решительно, не оглядываясь, вышел в темноту. Но он зря ждал Хомякова. Не стоит связываться, подумал тот. Черт его знает, может, их тут целая компания? Но чтобы не уронить своего достоинства перед собеседниками, показав в сторону ушедшего Кости, сказал со снисходительной усмешкой:

— Зеленый еще.

— А вы идите к нему, выясните, кто зеленый, кто розовый, — посоветовал кто-то из сидящих.

— Обязательно пойду, только жаль бросать такую компанию. Поговорить с вами было очень интересно. — С этими словами он поднялся, но направился в другую сторону, туда, где было людно.

После его ухода мужчина, что сидел рядом с Хомяковым, проговорил, ни к кому не обращаясь:

— Вот молодежь-то как насчет нашей эпохи толкует. Все, дескать, не так, и все не этак.

— Ну, положим, не все молодые одинаковы, — возразил Мишутин. — Далеко не все. Да и не молодые начали все это.

— Кто начал эти песни, известно. Не только кукурузу везде и всюду, вплоть до Северного полюса, требовал внедрять, а и в делах куда более важных тень на плетень навел.

— В больших делах без промашек не обойтись. Не всегда сразу на большак-то попадешь.

— Это конечно. Только большак-то давно выбран и опробован.

— А ты что же, Мишутин, хотел, чтобы все по-старому? — спросил один из собеседников.

Ефим Тимофеевич ответил сразу:

— Нет, почему же. Я за новое. Только зачем без надобности до исподнего разоблачаться?

— Так-то оно так. Только я думаю, не нашего ума это дело, — со вздохом произнес все тот же мужчина.

Мишутин усмехнулся.

— Выходит, Степан, не я, а ты по-старому хочешь жить. Моя, мол, хата с краю, я ничего не знаю. Нет, браток, теперь каждому думать надо и во все встревать — в большое и малое. Строители-то, они исток многого на земле, — развивал свою мысль Мишутин, — хотя раньше и званья-то у них не было, окромя как «сезонник». Почитайте-ка про мастеровых, что питерских, что московских, — в революцию они с кирпичами да булыжниками на супостатов разных там, подрядчиков да хозяев, шли. После семнадцатого тоже в грязь лицом не ударили. По окончании гражданской и Отечественной кто страну-то отстроил? А пятилетки? А ты говоришь: не наше, мол, дело. Нет, не то гутаришь… Все нас касается.

— Рабочая струнка у нашего брата, она всегда была очень даже крепкая, — поддержал Мишутина кто-то из соседей, — это ты прав, Тимофеевич. И удальства, и храбрости, и умения вдоволь.

Кое-кто, покряхтывая, уже ушел домой, кто устроился за соседним столом, откуда слышна пушечная пальба костяшек домино, кое-где обсуждали более жгучие проблемы: сообразить или не сообразить сегодня «по махонькой»? Но это не мешает общей беседе — она будет продолжаться долго потому, что уходят одни — приходят другие; они приносят новые воспоминания, новые истории.

«Академики» тоже не прочь были посудачить на теплом летнем ветерке после трудового дня и обильного артельного ужина. Они ведь работали на тех самых стройках, о которых обычно шла речь. И не просто работали, а вели за собой теперешних бригадиров да мастеров, тогда еще совсем молодых ребят.

Как губка вбирает в себя влагу, так и наиболее любознательные ребята, съехавшиеся на стройку, впитывали в себя рассказы бывалых людей, проникались их гордостью своей профессией. У многих возникало и крепло желание стать такими же мастерами своего дела, с такой же степенной важностью надевать ордена и медали по праздникам.

Костя Зайкин любил слушать рассказы ветеранов, постоянно донимал их вопросами. Его мятущейся, беспокойной душе словно бы не хватало чего-то. Он рвался к чему-то необычному, яркому, большому. Даже сетовал, что поздно родился. Вот Горький всю страну обходил, темной южной ночью слушал сказки старухи Изергиль. Здорово! А Октябрь семнадцатого! Баррикады, штурмы… Потом лихие сечи гражданской войны. Комсомольск-на-Амуре, Кузбасс, Днепрогэс. А война с немцами? Партизаны. Черт возьми, да если бы не был Костя Зайкин тогда таким несмышленышем! Наконец, стройки Сибири, целина. Но ведь и эти героические страницы писались без его участия. То ты молод, сначала кончи школу, то нельзя ехать потому, что заводу «Октябрь» поручена новая машина…

Правда, сейчас он, кажется, на передовой. Стройка боевая, кипучая. Но странное дело — успокоенного, ровного настроения у Кости не было, порой ему становилось тоскливо. Не последнюю роль в этом играло и то, что не было вестей от Нади.

Именно такое взбаламученное настроение было у Кости в один из злополучных субботних дней.

— Эх, тоска зеленая, — сказал он, входя в палатку. — Живем и жизни не видим.

Зарубин так углубился в какую-то книгу, что даже не заметил Костю. «Ну, этого за уши отсюда не вытащишь, — подумал Костя. — Ладно, лягу дрыхнуть, а завтра с утра махну в город. Надо встряхнуться, а то закиснешь».

Накануне была получка. Этот день по традиции считался у строителей днем особым.

А Костя Зайкин получил почти полторы сотни. Может он в конце концов позволить себе прогуляться в город?

Когда вчера ехали после работы в поселок, ребята обсуждали, на что потратят получку. Один решил купить костюм, другой — ботинки, третий собрался обзавестись фотоаппаратом. Зарубин сообщил, что отправит часть зарплаты домой, а часть положит на сберкнижку. Он давно мечтает о мотоцикле. А мечта у него — это план действий.

У Кости никаких определенных планов не было. На вещи его последнее время не тянуло (раз Надюшки нет, зачем наряжаться?), домой посылать деньги не требовалось. Он сказал первое, что ему пришло в голову:

— А я куплю аккордеон. Или что-то в этом роде.

Кто-то пошутил:

— А может, пианино? Или сразу рояль?

Зарубин стал отговаривать:

— Ну что за блажь тебе в голову пришла?

Другие же продолжали подтрунивать:

— Да что вы его отговариваете? Ведь это он так, для звона.

Костя и впрямь задумался: «В самом деле, на кой леший мне этот аккордеон? Играть я не умею, учиться — дело длинное и канительное. Нет, положительно ни к чему. А впрочем, почему, собственно, и не купить? Есть в Лебяжьем и магнитофоны, и радио, и телевизор в „Прометее“. Но все-таки, когда появляется этот бородатый Хомяков с гитарой, около него всегда вьется толпа девушек и ребят. Хоть бы играл что-нибудь путное, а то так, какую-то заунывную неразбериху. Неужели я не освою столь нехитрое дело — лады да басы перебирать? И потом я ведь сказал, что куплю. Неудобно получится, вроде бы натрепался». Утвердившись, наконец, в своем решении, Костя утром чем свет направился в Каменск.

Рынок в Каменске был одной из чудом уцелевших достопримечательностей городка. Во всех городах рынки — это просто сельские базары с овощными, фруктовыми, мясными рядами. Горожане выбирают себе гуся, индюшку, оковалок парного мяса или килограмм-другой сочных, хрустящих огурцов и уходят. Часам к двенадцати дня, от силы к часу, такой базар уже затихает.

Другое дело каменскии рынок. Здесь идет бойкая торговля всем от ржавых выпрямленных и невыпрямленных гвоздей до запасных частей к допотопной автомашине, от негнущегося нейлонового галстука до гипсовых кошек, собак и попугаев, раскрашенных так, что даже непомерно гордящиеся своими яркими хвостами южные павлины лопнули бы от зависти, побывай они в Каменске. Слава о каменском рынке шла далеко за пределами города. Сюда стекался продающий и покупающий люд из всех окрестных сел, деревень и городов. Даже электрички, идущие в воскресные дни из столицы, бывали забиты отнюдь не одними только любителями загородных прогулок.

До самого позднего вечера здесь стоит многоголосый говор, клубами поднимается над рыночной площадью желтоватая пыль летом и пар от дыхания сотен людей зимой.

Проезжая как-то мимо рынка, Данилин остановился, долго толкался между рядами. Затем позвонил секретарю горкома.

— И долго вы будете терпеть этот содом в своем городе?

— Несколько лет воюем, чтобы закрыть. Пока не удается.

— Давайте воевать вместе. Надо или закрывать, или приводить его в порядок.

— Полностью согласен с вами, Владислав Николаевич.

Но пока рынок существовал, и не просто существовал, а жил бурно и шумно. Костя Зайкин решил поехать именно сюда.

Проталкиваясь в толпе, он заметил знакомую фигуру. Это был давний приятель Кости Пашка Яровой. Пашка где-то явно преуспевал. Куртка под замшу, исполосованная застежками «молниями», ботинки на толстенной подошве, с ярко надраенными медными пистонами. Он лениво и покровительственно выспрашивал Костю о житье-бытье, не забывая и свое прямое дело. На левой руке у него висели свирепо-зеленые брюки, и он неутомимо зазывал покупателей:

— А вот брюки, брюки импортные с перлоном. Немнущиеся, вечные, потрясающие брюки.

Наконец к ним подошел мрачноватого вида мужчина и коротко спросил:

— Сколько хочешь за эти рукава от дедушкиной жилетки?

Торговаться, однако, не стал и, заполучив брюки, сразу же начал сбывать их:

— Брюки, брюки. Кому импортные брюки? Чистая шерсть и перлон…

Цену он называл чуть ли не вдвое бо́льшую, чем уплатил.

— Это что ж, обжулил он нас? — спросил Костя.

— А, черт с ним, — махнул рукой Пашка, — пошли закусим.

В закусочной, куда они пришли, плавали серо-фиолетовые облака дыма. Стоял оживленный говор, шум.

Костя пил редко и мало. Стакан какой-то крепкой, дубового цвета жидкости ударил ему в голову. Все сделалось удивительно простым и ясным, а люди, что сидели вокруг, — чудесно-привлекательными. И как же было не спеть песню с одной компанией, не подтянуть другой, как обидеть третью, отказавшись от угощения?

К концу дня, когда народ начал постепенно расходиться и клубы легкой теплой пыли, поднятые ногами тысяч людей, стали оседать на опустевшую площадь, Зайкин вспомнил, что ему пора в Лебяжье. Сквозь хмельное отупение он подумал: «Что ж я ребятам скажу? Где был? Что купил?»

Вспомнив о своем обещании купить аккордеон, он, распрощавшись со своим старым и многими новыми знакомыми, торопливо пошел вдоль почти опустевших рядов. Покупка была совершена стремительно. Костя уплатил деньги, не особенно задумываясь и не торгуясь. Аккордеон был большой, с яркими красными мехами и сверкающей перламутром отделкой. Всю дорогу Костя представлял себе, как удивятся в поселке его покупке, как потом, когда он освоит эту штуку, все девчата будут увиваться около него, упрашивая поиграть, как он будет снисходительно соглашаться и садиться на услужливо подставленный стул.

До Лебяжьего Костя добрался лишь к вечеру. Настроение у него порядком уже испортилось. Хмель мутил голову, покупка изрядно оттягивала плечи. Он хотел сейчас только одного — незамеченным проскользнуть в палатку.

Это не удалось. Вся лужайка между их палаткой и «Прометеем» была занята молодежью, и Костю заметили сразу.

— Товарищи, — загорланил кто-то из парней, — артисты приехали!

Однако его пыл сразу охладили:

— Какие там артисты! Это Костька Зайкин.

Через минуту Костю затеребили, требуя сыграть вальс или еще что-нибудь. Костя отнекивался, объяснял, что играть не умеет. Ему не верили. В центре площадки поставили стул и насильно усадили на него Костю. Несколько парней и девушек торопливо построились в пары и стояли в ожидании, вопросительно глядя на него.

Костя мучительно вспоминал, кто из ребят умеет играть. Но память у него будто отшибло, помощи ждать было явно неоткуда, и он, растерянный, обескураженный, взмолился:

— Ребята, не умею я играть, честное слово, не умею.

Сквозь круг протискался Зарубин, подошел к Косте.

— Откуда взял? — спросил он, показывая на аккордеон.

— Купил.

— Ну-ну, не шути. Серьезно, у кого взял?

— Честное слово, купил.

Зарубин посмотрел на Костю, на аккордеон и спросил:

— Полный?

— Ты о чем?

— Ну, полный или три четверти?

— Черт его знает…

Виктор покачал головой. Взял из рук совсем сбитого с толку Кости инструмент, сел на стул, тихо тронул перламутровые клавиши.

— Довольно подержанная штука, но ничего, певучая. И много ты отвалил за нее?

— Около ста.

— Да что ты?

— А что?

— А то, что ей красная цена полсотни.

Костя ошалело посмотрел на Виктора.

— Уж и сказал… Смотри, какой он… большой.

Стоявшие рядом захохотали. Кто-то вставил:

— Он, наверное, эту штуковину на вес покупал.

Зарубин перебирал лады. Пальцы торопливо, но осторожно бегали по клавишам, искали, искали нужный тон. Найдя его, удовлетворенно замирали. Потом бегали вновь и вновь.

— Ну, что же вам сыграть?

Костя удивился.

— А ты что, умеешь?

— Попробуем.

Зарубин удобнее уселся на стуле, поправил ремень на плече и взял вступительную ноту. Что-то в ней было сильное, уверенное, умелое.

Одна песня сменяла другую. Вдруг послышалась мелодия песни, любимой всеми обитателями Лебяжьего. Ее сразу подхватило несколько звонких девичьих голосов, потом подключились басы и баритоны ребят:

Живем в комарином краю
И лучшей судьбы не хотим.
Мы любим палатку свою,
Родную сестру бригантин.
Песня будто обрела крылья, росла, ширилась, мощно звучала в вечерней тишине поселка. Виктор играл, полузакрыв глаза. Ему вдруг зримо представилось, что вот такие же палаточные городки стоят где-то далеко-далеко отсюда — на Енисее, на Селенге, на Ангаре, на берегах Волги, в равнинных степях Кулунды и на мшистых берегах Северной Двины. Сидят около них такие же ребята, поют эту же простую, но за душу берущую песню, и им тоже, видимо, немного грустно и весело одновременно, и они полны такого же тревожно-радостного беспокойства, такого же гордого, взволнованного ощущения оттого, что они там, где им и положено быть, в этом вот поле, среди этих тонких, звенящих на ветру палаток.

Люблю открывать города
И снова менять адреса.
И наши палатки всегда
Готовы поднять паруса.
Потом все долго молчали. Каждому хотелось, чтобы дольше было это темное летнее небо, эти ребята и девчата рядом и это ощущение, что ты принадлежишь к их семье…

Виктор тихо заиграл вальс.

На круг вышла первая пара танцующих, за ней вторая, третья… Костя с удивлением смотрел на Зарубина. Тот, склонив голову набок, самозабвенно играл, словно бы весь отдавшись мелодии.

Когда вальс кончился, Костя вылетел в круг и крикнул Виктору:

— Виктор, давай твист!

Кто зааплодировал, кто зашумел ободряюще, кто пожал плечами. Но Костя никого не слышал, нетерпеливо ожидая, когда Виктор подберет мотив.

Вскоре послышались каскадные, будто немного оборванные звуки. Костя чуть наклонился, как в полупоклоне, руки, ноги его заходили в такт музыке, все тело стало жить ее ритмами. Сначала кое-кто посмеивался, кто-то бросал остроты, но Костя танцевал с таким упоением, так старательно, и в его резких, порой казавшихся конвульсивными, движениях было столько гармонии, ритма, энергии, что шутки смолкли. Катя Завьялова, взглядом посоветовавшись с подругами, подбежала к Косте и быстро включилась в ритм его движений. За ней в круг вышли другие.

Танец закончился. Косте аплодировали горячо и долго, а многие девушки — Костя это заметил безошибочно — глядели на него с явным интересом. Костя был очень рад этому, он чувствовал, что конфуз с аккордеоном теперь ребятами предан забвению.

…Поселок просыпался рано. По низинам придорожных оврагов и покатым берегам Лебяжьего озера еще плавал белесый туман, над дальним лесом чуть-чуть начинала брезжить заря, а здесь уже бурлила жизнь. Хлопали от ветра влажные парусиновые пологи палаток, слышались позвякивание жестяных умывальников, громкие выкрики купальщиков, которые, несмотря на утреннюю свежесть, отважно бухались в озеро.

В палатке зарубинцев слышалась шумная возня и ворчанье:

— Костя, а Костя, вставай!

Затем уже более громко и требовательно:

— Костька, вставай, тебе говорят!

Но, видимо, вчерашние похождения так измотали парня, что строгий голос Виктора на него не действовал. Он лишь бормотал что-то нечленораздельное, отчаянно отбиваясь от Зарубина.

Палатка между тем опустела, и Виктор, уходя, в последний раз подошел к Зайкину, стащил его с кровати, встряхнул что было сил и поставил на ноги.

— Автобус уходит через пять минут.

Прошло пять и еще пять минут. Ребята в автобусе шумели:

— Виктор, мы опоздаем!

Виктор несколько раз вглядывался сквозь запотевшие стекла автобуса в смутно пестревшие ряды палаток, но Кости все не было. Наконец, рассердившись, он махнул шоферу — поехали! Шофер закрыл дверь, включил передачу, машина тронулась. И в это время из палатки вылетел Зайкин. В одной руке он держал рубашку, а в другой — туфли.

— Эй, эй, ребята, подождите! — вопил он и мчался за машиной.

Шофер, вняв просьбам пассажиров, замедлил ход. Запыхавшись, Костя втиснулся в дверь.

— Ты что, совсем ошалел? Опоздаем вот из-за тебя! — набросились на него ребята.

Костя виновато бубнил что-то себе под нос. Через десяток минут послышались более добродушные реплики:

— Ну как, Костя, сладкие сны сегодня видел?

— А бегаешь ты ничего, при тренировке стометровку за полчаса осилишь.

Но Костю занимало сейчас другое. Он старательно обшарил карманы, но не обнаружил в них ни гроша. Видимо, вчерашний поход на городской рынок полностью исчерпал его финансовые ресурсы. У него нечем было даже заплатить за билет. Костя притиснулся к Зарубину и смущенно произнес!

— Виктор, купи мне, пожалуйста, билет.

Виктор удивленно взглянул на Костю.

— А ты что, деньги забыл?

Костя сконфуженно посмотрел на Виктора и, стараясь говорить как можно тише, объяснил:

— Вчера издержался.

— Ну и ну! — сердито сказал Зарубин, передавая ему рублевку.

Скоро с заднего сиденья, где устроился Костя, уже раздавался хохот. Кто-то из ребят воскликнул на весь автобус:

— Во дает парень! Прямо второй Райкин этот Костька.

Когда вышли из автобуса, Зарубин спросил:

— Как жить-то думаешь, беспутная душа?

— Ничего, выкрутимся, живы будем — не помрем. Ты только еще день-два продержи меня на своем кредите.

Костя не любил терзать себя излишними раскаяниями из-за таких мелочей.

Глава VII. Коса на камень

На каждой стройке — большая она или маленькая, очень важная или имеет лишь местное значение — есть основной объект или несколько объектов, которые являются первоочередными. Здесь концентрируются лучшие квалифицированные силы, работают самые опытные и расторопные прорабы и мастера, сюда в первую очередь идут механизмы, цемент, металл, лес. Одним словом, это направление главного удара. И очень важно, чтобы это направление было выбрано точно.

Тот ли объект взят как главный, потянет ли он за собой всю технологическую цепь будущего производства, соразмерна ли расстановка сил, не придут ли в запустение другие объекты во имя одного, пусть и очень важного? Все эти вопросы не раз возникали и у руководителей «Химстроя».

Решающим объектом был объявлен главный корпус, где в будущем предстояло размещать механические цехи.

Здесь работы шли полным ходом. Вгрызались в грунт зубастые экскаваторы, десятки машин еле успевали отвозить землю. Стоило замешкаться, опоздать лишь одной из них, как слышались сердитые, требовательные возгласы:

— Машины давай!

— Не задерживай!

— Самосвалы, самосвалы где?

Лязг ковшей, грохот и надсадное урчание самосвалов, шелест транспортерных лент, звонкие голоса людей — все это сливалось в размеренно-деловитый шум.

— А ведь идут, идут дела, а, парторг? — спросил Данилин. Они направлялись по краю котлована главного корпуса к средней эстакаде.

— Да, впечатляюще, — согласился Быстров. — Что же будет через полгода? Через год? Трудно даже представить.

Данилин замедлил шаг. Глаза его блеснули задором.

— Почему трудно? Корпус будет. А по существу, огромный, современный завод.

— Вы оптимист.

— А вы нет? По-моему, это необходимейшее качество партийного руководителя. — Затем, помолчав, рассудительно и чуть покровительственно добавил: — Надо верить в то, что делаешь. И любить свое дело. Только тогда человек создаст что-то значительное. Не каждому выпадает такое, как нам. И мы постараемся. «Химмаш» будет, это слово Данилина.

Быстров озабоченно проговорил:

— Здесь-то, на главном, дела идут, а вот на других объектах…

Данилин проворчал:

— Не все сразу.

Его уже начинали раздражать постоянные напоминания Быстрова: надо то, надо это. «Будто я не знаю, что надо и чего не надо». Однако Владислав Николаевич сдерживал себя и старался говорить с парторгом спокойно. Так было и на этот раз.

— Люди еще осваиваются, — пояснил он, — механизмов не хватает. Опять же, цемент, металл, лес — без ножа режут. Все не так просто.

— Знаю, что не просто. Но затянулся у нас организационный период, затянулся. Простои, переброски бригад с места на место, неурядицы с нарядами, процентовками, с оплатой.

— Дорогой товарищ Быстров, все это я знаю и без вас. Честное слово, знаю.

Быстров, будто не заметив его тона, озабоченно сказал:

— К партийно-хозяйственному активу готовьтесь, Владислав Николаевич. Надо нам всерьез разобраться в ходе работ…

Услышав напоминание о предстоящем партийно-хозяйственном активе, Данилин поморщился.

— Я же просил повременить.

— Нельзя больше откладывать.

Данилин посмотрел на часы:

— Поговорим об этом вечером. Сейчас дел по горло.

— Хорошо, зайду вечером. Но задания плановому и производственному отделам вы дайте, пусть готовят необходимые материалы.

Данилин не ответил, и они разошлись каждый по своим делам.

По пути на третий участок Быстрову вспомнился их разговор в первые дни после приезда Данилина на стройку. Они сидели в просторном кабинете Данилина, добротно и просто отделанном буковой фанерой. Заметив, что Быстров с некоторым удивлением разглядывает кабинет, Данилин улыбнулся:

— Помните, когда мы встретились на Каменских выселках, вы опасались, что сооружение управления строительства сорвет нам какие-то срочные работы? Опасения, как видите, оказались преувеличенными. Все эти хоромы отгрохали за десять дней.

— Сделали быстро, не спорю. Но в палатках у нас живут по восемь, а то и по десять человек вместо шести. Медленно растет поселок.

Данилин сказал тогда:

— Есть такой роман «Далеко от Москвы». Читали? Так вот нам с вами эту книжицу проштудировать следует.

Быстров нехотя усмехнулся:

— Понимаю, на наши споры намекаете? Может, тогда заодно и «Чапаева» перечитаем? Кто хозяин в дивизии — командир или комиссар? Старо, Владислав Николаевич!

Данилин махнул рукой:

— Не в этом дело. Я хочу, чтобы мы не уподобились некоторым литературным героям, чтобы каждый занимался своим делом.

Быстров промолчал тогда, и Данилин, отметив это про себя, сразу перешел на сухой деловой тон:

— Так я слушаю. Что у вас ко мне?

То, что парторгом на стройку прислали не строителя, все еще раздражало его. Когда Быстров начинал говорить о делах стройки, особенно о чем-либо касающемся производственных, технических вопросов, он слушал снисходительно, со скучающим выражением лица.

Быстров прекрасно понимал, в чем дело, но относился к этому спокойно. Его гораздо больше волновало, что на стройке многое явно не ладилось. Прошло почти два месяца после собрания в котловане главного корпуса, но изменений пока было мало.

По управлению строительства сновали озабоченные сотрудники, сквозь двери комнат слышались дробь пишущих машинок, звонки телефонов, надрывные голоса снабженцев. Работали все как будто много, и все же у Быстрова складывалось впечатление, что эти деловитость и озабоченность не выходили за стены управления. Темп работ был заметен по-прежнему лишь на главном корпусе. На других же участках все пребывало в начальной, подготовительной стадии. Вот и сегодня, когда Быстров пришел на строительную площадку, было уже начало девятого, однако вереницы рабочих, пробираясь между машин, куч земли, штабелей леса, только еще направлялись в свои бригады. Мастера на ходу выкрикивали фамилии бригадиров, собирали их на летучку.

«Опять то же самое», — беспокойно подумал Алексей. И, увидев Данилина, он не мог не начать неприятного для обоих разговора.

Нервозная реакция Данилина не удивила, не обескуражила Быстрова: он сталкивался с ней уже не в первый раз. Обычно после таких споров, оставшись один, Алексей придирчиво спрашивал себя: «А прав ли я? Не зря ли спорю?» И, проверив, взвесив все еще и еще раз, опять шел к Данилину.

Сегодня, расставшись с начальником стройки, он подумал: «Может, действительно повременить с активом?» Но, пробыв на участках и в бригадах почти до конца дня, отказался от этой мысли.

И дело было не просто в текущих неполадках на участках, которые в первый период в конце концов неизбежны. Дело было в другом. У них с Данилиным определились разные точки зрения на организацию работ на стройке, на очередность объектов.

График ввода корпусов исходил из принятого всеми положения, что главный корпус — первоочередной объект. Это ни у кого не вызывало сомнений. Так же некоторое время думал и Быстров. Но постепенно то одно обстоятельство, то другое убеждало его, что проект организации работ на «Химстрое» грешит изъянами. И сомнения эти заронили сами проектировщики завода.

Работники проектного института впрямую утверждали: главный корпус, то есть механические цехи, — это, конечно, очень хорошо, но без литейки и кузнечно-прессового хозяйства они будут все равно что котел без пара. Что толку, если их и закончат? Как они будут работать? Расчет на кооперацию? Но близлежащие заводы перегружены, «Химмаш» же — потребитель емкий. Значит, придется ему размещать свои заказы по всей стране. Не очень-то разумно, не очень выгодно…

Данилин знал, что вопрос об очередности Быстров выдвинет на активе как основной. Он же не имел ни малейшего желания вообще его обсуждать. Зачем говорить о том, что давно ясно, что решено?

…Вечером в партком зашел Снегов. Быстров сидел, подперев голову руками. Перед ним, распластанные по стеклу, лежали голубоватые и коричнево-розовые чертежи.

— Алексей Федорович, у меня к вам несколько дел.

Быстров, подняв голову, попросил:

— Посиди малость, я сейчас, — и снова углубился в чертежи.

Снегов осторожно разглядывал Быстрова. Молодое еще лицо, только две продольные морщины на лбу да резкие черточки около рта… «Видимо, хоть и молодой наш парторг, а жизнь повидал», — подумал Анатолий и вспомнил, как совсем недавно в ЦК комсомола внушали ему, чтобы больше советовался с Быстровым, потому что тот школу прошел немалую, в разных переплетах бывал. В общем опытный, знающий человек…

Сделав какие-то заметки на кромке чертежа, Быстров обратился к Снегову:

— Слушаю, Анатолий.

— Сегодня приходила ко мне группа ребят с литейки. Шумят. Простои, переброски с места на место, материалы дают через час по чайной ложке.

— Так. Что еще?

Снегов рассказал о беспорядках на других участках, недовольстве рабочих, о малых заработках в некоторых бригадах.

— Да, порядка у нас действительно маловато, и наводить его нужно, — не спеша, в раздумье проговорил Быстров. — А точнее, пора бы уже порядку быть. — Затем, в упор глядя на Снегова, продолжал: — Но вам, друзья хорошие, тоже поживее быть надо. Пока не очень-то чувствуются комсомольские подпорки. Эти ваши «молнии» по мелочам бьют. «Прожектор» тоже светит слабо. Что, энергии маловато? Сегодня начальники первого и третьего участков поставили перед нами вопрос о том, чтобы просить министерство о переброске на стройку десяти — пятнадцати бригад квалифицированных строителей. Ты понимаешь, о чем идет речь? Не верят они в твою гвардию. Да если разобраться, основания есть. Учим мы ребят плохо. Пройдет месяц-другой, и многим бригадам нечего будет делать. Уже сейчас нужны бетонщики, плотники, каменщики, штукатуры, монтажники. Вы об этом думаете?

— Не только думаем, но кое-что и делаем. Пять бригад осваивают бетон, три прикреплены к монтажникам…

— Это хорошо, но мало, очень мало. Свяжитесь с Четверней, с Казаковым. Затевайте курсы, обучение в кадровых бригадах… Чтобы все, все осваивали основные специальности. В каждую бригаду давайте пошлем двух-трех опытных строителей. Я сегодня и с Данилиным об этом поговорю. Пусть руководители участков и объектов не рассчитывают, что им еще десятки квалифицированных бригад пришлют. Готовить строителей надо здесь.

Помолчав, Быстров добавил:

— А порядок на участках наводить надо, обязательно надо. Все правильно. Но, черт возьми, пора комсомолии свои зубы показать. Давай думать, Анатолий. Дело серьезное.

Снегов со вздохом согласился:

— Да, действительно серьезное. Что ж, подумаем.

Ушел он от Быстрова озадаченный и мрачный. Вскоре после его ухода Быстрову позвонил Данилин:

— Мы собирались встретиться? А то я скоро должен ехать в министерство.

— Хорошо, сейчас зайду.

Данилин сразу начал:

— Может, с активом все же повременим? Уж очень много мы совещаемся.

Быстров, не отвечая на его вопрос, спросил:

— Как, Владислав Николаевич, с главком?

— Что с главком? — не понял Данилин.

Хотелось бы знать, когда вас освободят от двойной тяги? Пора в полную силу работать здесь.

А по-вашему, что, я работаю… вполсилы?

— Сидеть в двух креслах одновременно, а тем более в разных городах — дело сложное. На стройке вам надо бывать больше.

Данилин неприязненно осведомился:

— Может, конкретизируете, что я упустил, чего не решил, по какому вопросу не распорядился?

Быстров с легкой досадой заметил:

— Ну зачем вы так, Владислав Николаевич?

Данилин несколько спокойнее продолжал:

— Я ведь говорил уже не раз: этот вопрос решать не нам.

— Выходит, ждать у моря погоды? Не согласен. Давайте возьмемся за дело сообща.

— Ого! По-моему, вы явно переоцениваете свою персону.

— Моя персона здесь ни при чем. Я имею в виду партийные органы.

Данилин примирительно проговорил:

— Ну ладно, ладно. Думаю, в их вмешательстве необходимости не будет. Сегодня еще раз переговорю с министром.

— Очень прошу.

— Будет сделано, товарищ секретарь, — неохотно пошутил Данилин.

Оба замолчали. Потом Быстров озабоченно заговорил:

— Владислав Николаевич, до проведения совещания актива нам надо бы с вами еще раз вернуться к очередности объектов.

— Опять вы за старое? Все говорено и переговорено. Есть план организации работ, график сдачи объектов, согласованный с заказчиком, утвержденный двумя министрами.

— Так-то оно так. Но есть и другие соображения.

— Соображений может быть много. Но руководить «Химстроем» поручено мне.

Стараясь говорить как можно спокойнее, Быстров ответил:

— Стройкой руководите, конечно, вы, никто этого права у вас не отнимает. Главный корпус мы, безусловно, вытянем. Но что это даст? Цехи будут перебиваться кое на чем. Без литья, без штамповки что они будут делать?

Данилин, недовольно хмуря клочкастые брови, явно сдерживая раздражение, проговорил:

— Может, хватит об этом? Нельзя же без конца. Я не раз объяснял вам свою точку зрения. И давайте договоримся, наконец, Быстров, у каждого из нас свое дело. Вам я мешать не собираюсь, не мешайте и вы мне.

Алексей пристально, в упор посмотрел на Данилина. Начальник строительства открывался ему как бы другой стороной. Была в его словах уверенность, сознание своей силы и этакое любование этой силой. Он ничего не ответил, и Данилин заговорил снова:

— Вы, Алексей Федорович, уясните раз и навсегда: производственная программа для нас самое главное, самое основное, решающее. Вы думаете, что нас по головке гладить будут, если мы хоть раз сорвем месячный или квартальный план? Начнутся вызовы в райком, в обком, в главк, а то и повыше. И везде одни и те же вопросы: что, как, почему? Будут еще и другие неприятности. Ты ведь со Стройбанком и прочими финансистами дел не имеешь, а мне эти учреждения очень хорошо знакомы. Попробуй сорвись хоть раз — наплачешься. Зарплату платить — иди проси, фонды реализовать, материалы оплачивать — в ножки кланяйся. Нет уж, спасибо, я-то знаю, как сладко жить, когда на счету кукиш с маком. Уволь от такой перспективы.

Быстров слушал его не перебивая. Потом негромко спросил:

— Но ведь если главный корпус будет полгода или год стоять без дела в ожидании других мощностей, нас за это тоже не похвалят?

Данилин спокойно ответил:

— У меня титульный список, утвержденный везде, объемы работы по объектам, тоже утвержденные везде. Сроки ввода по каждому объекту опять же согласованы. И ты меня с курса не сбивай, парторг. Главный мы построим, и построим быстро, в срок, а может, и раньше. Пригласим наших заказчиков, разных высоких гостей и скажем: пожалуйста, дорогие товарищи, разрезайте красную ленточку и, как говорится, в добрый час монтируйте свои агрегаты, пускайте их в ход.

— Ленточку-то перережут, а завода не будет.

— Почему не будет? Будет! Вы просто не верите в принципы кооперации. За годы своих вояжей по братским странам оторвались от нашей действительности, не знаете, что делается в промышленности. А это дело у нас сейчас решенное.

Быстров вздохнул.

— В кооперацию я, разумеется, верю. И более или менее представляю, что делается в промышленности. Но недавно я говорил с руководителями Подольского и Пензенского заводов. Они очень озабочены своими поставками «Химмашу». Беседовал я и с некоторыми специалистами Главхиммаша, когда они здесь были. Сомнений своих они не скрывают. Говорят, что заводу с его объемом производства надеяться на кооперацию — все равно что манны небесной ждать.

Данилин встал, аккуратно поправил бумаги на столе.

— Как известно, сколько людей, столько и мнений. Не знаю, что там говорили разные ваши советчики, но государственный план — закон для всех. И вынужден повторить, товарищ парторг, — каждому свое. Что раньше, что позже строить, когда начинать и когда кончать — это дела инженерные. Решать их уж позвольте мне. Вы же ведите свои дела. У вас их и так по горло.

Быстров тоже поднялся.

— Ну что ж, каждому свое, это правильно, — согласился он. — Только вот от коренных вопросов строительства вы зря нас хотите отстранить. И как строить и что строить, когда начинать и когда кончать, нас все это тоже касается. Отдавать это на откуп даже таким уважаемым работникам, как Владислав Николаевич Данилин, мы не собираемся.

— Что же, обнадеживающее обещание, — зло заметил Данилин.

— А вы не иронизируйте, дело не такое простое.

Данилин нехотя процедил:

— Правильно мне говорил Виктор Иванович, что с Быстровым надо пуд соли съесть, чтоб сработаться.

— Вы имеете в виду Крутилина?

— Именно его. Вы ведь работали с ним?

— Пришлось.

Наступила долгая пауза. Ее нарушил Данилин. Несколько поуспокоившись, он сказал:

— Вы не обижайтесь, Алексей Федорович, но понимаете, если мы будем так… воевать с вами…

Быстров, перебирая веер карандашей в хрустальном стакане, негромко и как-то просто, без нажима ответил:

— Если понадобится, то будем воевать, Владислав Николаевич. Будем. Лишь бы не по мелочам. Наш же спор мелочью не назовешь. Так что необходимость в совещании партийно-хозяйственного актива, как видите, явно назрела.

Данилин понял: Быстров не уступит ему.

Попрощались они сухо.

Глава VIII. Ум хорошо, а два лучше

Совещание партийно-хозяйственного актива закончилось поздно. Оно на редкость утомило Данилина, и, придя в кабинет, он долго в задумчивости сидел за столом. Чувство обиды на Быстрова, на людей, что его, Данилина, не поняли, усталость и недовольство собой — все это собралось сейчас вместе, угнетало.

«Почему они не хотят понять? Почему? Ведь строим же, строим».

В самом деле, каких-то три месяца назад еще не было ничего, что напоминало бы стройку. Канавы, рытвины, кучи мусора, пыль, поднимаемая ветром с гребней старых траншей и рвов. А сейчас… На дне огромного котлована главного корпуса поднимались мощные контуры железобетонных фундаментов. В восточной стороне котлована уже выстраиваются в ряд массивные колонны первого этажа. А этот Быстров все недоволен…

— Чудак, — бормотал про себя Данилин. — Не понимает, дурная голова, что параллельно вести объекты у нас пороху мало — ни людей, ни материалов, ни техники не хватает.

Данилин был старым и опытным строителем. Прошел, кажется, все ступени: был бригадиром, десятником, прорабом, руководил крупнейшими трестами. Подшипниковый завод, два высотных здания, несколько заводов в Ленинграде, Харькове — вот страницы его трудовой биографии.

В роли начальника главка Владислав Николаевич тоже справлялся неплохо, только работа в аппарате была не очень-то по нему. Как ни старался он работать энергично, упрямо и напористо, все-таки это были лишь указания, советы, приказы. Пусть толковые, пусть ценные и разумные, но все же директивы, инструкции, а не живые, конкретные дела. Данилина же тянуло к людям, на площадку, на стройку. Ведь именно здесь каждый день видишь дело рук своих.

Когда был решен вопрос о том, что «Химстрой» поручат его главку, Данилин обрадовался и твердо решил не упускать стройку из своих рук. Его желание учли, он был назначен начальником «Химстроя», притом без освобождения от обязанностей в главке. Владиславу Николаевичу это льстило, и он с неистовым рвением совмещал такие большие и такие различные по характеру должности: одну — живую, постоянно требующую быстрых решений, советов, конкретных, практических дел, другую — размеренную, спокойную, но огромную по масштабам. Однако против такого совмещения восстал тот же Быстров. Поехал к министру, в МК, ЦК… И добился-таки своего.

Министр, вызвав Данилина, предложил:

— Выбирай, Владислав Николаевич.

Данилин обиделся, переживал это бурно, но выбирать все же пришлось. Он выбрал «Химстрой». Многие друзья и сослуживцы одобрили его решение. Но нашлись и такие, которые увидели в нем какой-то хитрый ход. Один из давних знакомых, зайдя в кабинет, попытался выяснить, что все-таки побудило Данилина поступить так.

— Чего ты надумал: с главка — вниз?

— Но стройка-то какая!

Собеседник только усмехнулся:

— Поди, за орденом гонишься? Так это довольно проблематично. Может, дадут, а может, и нет. Тройку же выговоров схватишь наверняка, если не что-нибудь похуже.

Данилин рассмеялся в ответ.

Но сегодня он впервые усомнился в правильности своего решения. Не зря ли сменил он главк на хлопотливый и беспокойный «Химстрой»? С этой мыслью он весь вечер сидел на активе, она преследовала его неотвязно и сейчас. Обижало и удивляло, что люди с меньшим опытом и конечно же с меньшими знаниями в строительном деле не соглашаются с его доводами, предлагают что-то другое, свое. А ведь он давно привык к тому, что его слово, слово Данилина, считалось весомым, решающим. Когда Данилин высказывал свое мнение, к нему прислушивались не только в главке или в министерстве, а и повыше. Тут же…

Мучило его и еще одно. К тому, что он выбрал стройку, здесь отнеслись как к делу естественному, обычному. А ведь это, как ни крути, поступок! Он сам, сам сменил все московские блага на лихорадочную, суматошную жизнь, на дни без свободной и спокойной минуты и ночи без сна.

…Спор Данилина и Быстрова коммунисты стройки обсуждали долго и тщательно.

Собрание проводилось в красном уголке главного корпуса. К пяти часам собрались все, кто мог явиться, человек сорок или пятьдесят. Начальники участков, бригадиры, бетонщики, монтажники — партийное ядро стройки. Когда Быстров после своего короткого вступления предоставил слово Данилину, тот поднялся насупленный, хмурый. Говорил не очень охотно, как бы через силу, все время не уходила мысль: а почему, собственно, я должен доказывать, что я прав, доказывать им, моим подчиненным? Их дело выполнять, что будет сказано. Потом одернул себя: коммунисты же здесь…

Мелькала порой и такая дума: «А может, я действительно зря упорствую? Ведь не исключено же, что главный корпус будет стоять и ждать другие цехи». Но привычная, не раз обдуманная мысль брала верх: влезем во все объекты — распылимся, завязнем, а потом попробуй объясни, какими благими намерениями ты руководствовался. Нет, нельзя на это идти. «Вас-то, дорогие товарищи, — мысленно обращался он к залу, — к ответу не потянут. Да, да. Позовут меня, Данилина». Его голос стал увереннее, крепче.

— Я не понимаю упорства товарищей, которые настаивают на пересмотре графика, сроков, проекта организации работ. Все согласовано с заказчиком, утверждено обоими министерствами и является для нас законом. Я вполне понимаю горячий порыв авторов новых предложений: сдадим в кратчайшие сроки весь «Химмаш», удивим всех и вся. Вперед и выше, как говорится…

В зале кто-то было засмеялся, но быстро смолк. Данилин продолжал:

— На что нас толкают? Разбросать силы, обречь на срыв главный корпус во имя довольно призрачной перспективы сдать одновременно весь производственный комплекс. Думаю, этой аудитории нет надобности разъяснять, что такое финансирование, проектная документация, технология строительных работ. Я, знаете ли, тоже люблю и размах и темп, но вовсе не сторонник пустых фантазий и прожектов.

Быстров подождал, что еще скажет Данилин, но тот, сложив листки конспекта, уже собирался отойти от стола. Алексей ровным, но чуть глуховатым от напряжения голосом обратился к нему:

— Владислав Николаевич, вы ведь не будете отрицать, что наши механические цехи, то есть главный корпус, смогут быть использованы либо при условии работы литейки и кузнечно-прессового производства, либо при наличии широкой кооперации?

Данилин снисходительно пожал плечами.

— Да, конечно. Но в этом нет ничего из ряда вон выходящего. Времена, когда каждый завод стремился иметь у себя, за своим забором, все — от литейки до сапожной мастерской, — давно прошли. У нас вся или почти вся промышленность работает на принципах специализации и кооперации. Это общеизвестно.

— Но потребности «Химмаша» в литье, крупногабаритных поковках, — все в том же тоне продолжал Быстров, — заводы центральныхобластей обеспечить не могут, они перегружены. Это тоже общеизвестно.

— Ничего, поднатужатся малость.

Когда Данилин сел, наступило долгое напряженное молчание.

Снегов думал о том, как же разобраться во всем этом. Когда говорил Быстров, он был уверен, что парторг прав, но вот начал говорить Данилин, и уже казалось, что прав он. Анатолий почувствовал беспокойство, неуверенность и, наклонившись к Быстрову, спросил:

— Алексей Федорович, не запутаемся?

Быстров не ответил. Он настороженно слушал выступавших. А недостатка в ораторах не было. Одни приходили к выводу, что вариант Данилина более реален, обстоятелен и верен, другие взвешивали аргументы парторга. И те и другие приводили доводы и доказательства в защиту обеих точек зрения.

Собрание шло уже давно, а Снегов все еще не улавливал, к чему склоняется коллектив партийцев, какая же линия в организации работ будет принята и одобрена. Об этом думал не только Снегов. Многие чувствовали, что наступило то равнодействие сил, равновесомость мотивов и доводов, которые предельно затруднят решение.

Медленно, как бы вслушиваясь в себя, взвешивая каждое слово, Быстров начал свое выступление.

Хотел он говорить коротко и спокойно, но речь получилась длинная, взволнованная. Лицо Алексея разрумянилось, глаза сухо блестели, он стоял за столом какой-то колючий и непримиримый.

— Я отдаю должное мыслям и соображениям товарища Данилина, но стою по-прежнему на своей точке зрения. Хочу напомнить: нам поручено построить завод, а не часть завода. Не просто возвести энное количество производственных площадей, а создать возможности для выпуска продукции. И не когда-то, а как можно быстрей. Думаю, что при решении сегодняшнего вопроса мы должны помнить прежде всего об этом.

Данилин подал реплику:

— Все это азбучные истины, товарищ Быстров. Они нам хорошо известны. По существу, вы хотите устроить показуху.

Быстров посмотрел на него удивленно.

— Я хочу, чтобы мы сдали весь производственный комплекс. Какая же это показуха? Показуха скорее то, что делаем сейчас, — смотрите, мол, какой темп взяли, досрочно главный корпус сдадим. А что толку? Первое, — загнул он палец. — Кооперированные поставки нам не обеспечены. Кооперация в промышленности — вещь отличная, и, восхваляя ее, легко прослыть передовым и современным. Но перед нами голый факт: не будет заводу ни литья, ни поковок. А если и будет, то с трудом. И причин тому достаточно. Потребности на продукцию любого завода растут день ото дня, в стране ведь строится не только «Химмаш». Кооперированные поставки заводу тоже, конечно, будут, спора нет, но будут по вспомогательным и специальным узлам, как это и предусмотрено проектом. При всех его недостатках это он учитывает. В нем оказались необоснованно затянутыми сроки ввода некоторых объектов, механически определена их очередность. Именно об этом мы и спорим. Второе. Высокопарные слова о старых временах, которые прошли, и о новых, которые наступают, — эти рассуждения сразу же превращаются в мыльный пузырь, как только мы вспомним, что завод-то наш проектировался как законченный производственный комплекс. Когда «Химмаш» войдет в строй, за его забором будет и литейное производство, и кузнечно-прессовое, и свое компрессорное, и котельно-сварочное хозяйство. Так для чего нужно наводить тень на ясный день?..

К чему сводится предложение о комплексном ведении работ? Чтобы завод в назначенные сроки смог давать продукцию. Товарищ Данилин твердит: это показуха! Но все-таки присмотримся к возражениям товарища Данилина. Его идея — сдать прежде всего главный корпус, не думая об экономических последствиях этого. Лишь бы в срок. Лишь бы разрезать красную ленточку. Это ли не показуха? К дымовой завесе в виде рассуждений о старом и новом, к словечкам о туманных грезах товарищ Данилин вынужден прибегать потому, что держится за привычные, за удобные ему самому методы строительства. Вот ведь странность-то: человек жертвует покоем и комфортом ради того, чтобы отстоять свою устаревшую, свою комфортабельную инженерно-экономическую доктрину. Коммунисты принимают в расчет личные склонности каждого отдельного человека. Но коммунисты не принимают в расчет притязаний на безгрешность догм, как бы они ни были освящены предыдущим опытом.

Я утверждаю, что, если по-настоящему организовать дело, добиться дополнительной мобилизации людей, техники, материалов, мы параллельно с главным корпусом сможем вести работы и по литейке и по кузнице…

Опять выступал Данилин, и вслед за ним вновь Быстров. Спорили до хрипоты. Совещание длилось еще два часа. В итоге большинство коммунистов высказалось за то, чтобы параллельно с главным корпусом развернуть строительные работы по литейке и кузнице, имея в виду максимальное сокращение разрыва в сроках их сдачи. Данилину и Быстрову поручалось встретиться с министром и обсудить эти вопросы.

Когда ехали с собрания, Снегов спросил Быстрова:

— В чем все-таки дело? Как вам удалось убедить людей? Ведь многие до этого поддерживали Данилина.

Быстров ответил:

— Ничего нет удивительного. Есть у нас еще товарищи, которые никак не привыкнут думать сами, принимают чужие мысли за аксиому. Данилин — величина заметная! Ну и пошли за его рассуждениями. А когда вникли и обдумали — поняли. В этом, между прочим, и ценность коллективного обсуждения таких больших вопросов. Вырабатывается объективная, всесторонне взвешенная и обдуманная точка зрения. Скоро все убедятся, в том числе и сам Владислав Николаевич, что иного решения быть не могло. И коррективы в наши планы будут внесены обязательно. Просчеты в проектировании, особенно такого большого завода, могут быть. Так почему же не исправить их вовремя?

А в кабинете Данилина тоже шел разговор о собрании. Начальник производственного отдела Вишневский говорил ему:

— Знаете, я не год и не два на стройках. Не часто бывает, чтобы корпуса площадью в тридцать тысяч метров сооружались в такие сроки. Ведь проекты берем прямо со стола, материалы в бригады идут с колес. Это что-то фантастическое. Но посидел я на активе, и, знаете, взяла меня в плен мысль: а чем черт не шутит? Может, и справимся? А? Почему нам надо вертеться на одном пятачке главного? Расширим фронт, легче будет организовать работы. О третьей смене опять же можно подумать.

Данилин нетерпеливо возразил:

— Третья смена на стройке может быть лишь подготовительной. Производство основных работ ей не поручают. Неужели вы не знаете этого?

— Но это же не закон?

— Не закон, но традиция, элементарные правила.

— Кто же нам мешает изменить эту традицию и эти правила?

Данилин поморщился.

— Вы, как и Быстров, все бьете на энтузиазм. А меня интересуют реальные вещи, подкрепленные инженерными расчетами.

— Зря вы так относитесь к мнению Быстрова. Он основательно влез в наши дела и воюет за свою точку зрения не наобум. Расчеты у него довольно убедительные.

— Вы, что ли, помогали?

— Да нет, он же меня считает вашим единомышленником.

Данилину не хотелось больше говорить, никого не хотелось видеть, и он, сухо кивнув Вишневскому, отпустил его.

Несколько дней спустя Быстров напомнил:

— Владислав Николаевич, надо выполнять поручение собрания. Когда поедем к министру?

— Вы затеяли эту канитель, вы и договаривайтесь.

Быстров спорить не стал:

— Пожалуйста, могу позвонить и я.

Но Данилин передумал:

— Не надо. Сегодня-завтра условлюсь о встрече.

Министр на звонок Данилина ответил сразу.

— Знаю, знаю о баталии, что у вас произошла. Встретимся обязательно. Только вот когда? — Затем, подумав с минуту, сказал решительно: — Послезавтра приеду. Кто нам еще будет нужен? Из управлений и главков?

Данилин ответил:

— Вы сами разберетесь.

— Нет, дорогой мой, я не семи пядей во лбу. Прихвачу с собой всех, кто вам помогать должен.

Через день министр приехал в Каменск. Поздоровавшись с Данилиным и другими руководителями стройки, он сразу же обратился к группе приехавших с ним работников:

— Ну вот что, всем десантом ходить по участкам не будем. Каждый пусть занимается своим делом. А в конце дня, — он посмотрел на часы, — часа этак в четыре, соберемся у Данилина. Ясно? — А потом предложил Данилину и Быстрову: — Ну, хозяева, ведите показывайте, что наработали.

Министр не был новичком в своем деле. Вся его жизнь, как и жизнь Данилина, прошла на стройках. Бетонщики, плотники, штукатуры, механики здоровались с ним, как со старым знакомым. Он не просто знал этих простых, немногословных, несколько суровых, но удивительно дружных людей. Он любил их, гордился тем, что вышел из их среды. И боже упаси, если кто-нибудь при нем скажет что-либо неуважительное о строительной братии — будет врагом его до конца дней.

Быстров удивился, заметив, как изменился весь облик этого человека, когда он оказался на участках. Куда девались его медлительность, тяжеловатость. Уверенно и споро поднимался он по узким шатким стремянкам, бесстрашно шагал по мосткам, перекинутым над огромной глубиной котлована, бросал то Данилину, то Быстрову или идущему рядом прорабу беззлобные, но едкие замечания.

— Что это вы перекрытия над подвалами в монолите проходите? Рутина-матушка. А плитами вся ветка забита.

Или:

— Все жалуетесь на нехватку технологического транспорта. А на МАЗах по кирпичику возите. Не очень-то по-хозяйски дела ведете.

Зайдя в столовую первого участка, министр долго обследовал все ее хозяйственные закоулки, придирчиво изучал меню, а потом направился к двум паренькам, что сидели в углу зала.

— Почему так поздно обедаете, ребята?

— Только что с базы вернулись.

— Как кормят?

— Ничего, тольке вот холодное все.

Министр ничего не сказал, но выразительно посмотрел на Данилина и Быстрова. Когда же обедающим подали кофе, он попросил принести и ему. Взял, однако, не свой стакан, а одного из юношей, свой же подвинул ему. Пригубил, поморщился, но все же выпил, потом сказал:

— Чуфека, как говорят итальянцы.

— А что это такое? — спросил Данилин.

— Что такое? Бурда.

Когда поднялись на эстакаду главного корпуса, Данилин, вытащив из кармана чертеж, стал объяснять размещение объектов, где на какой стадии находятся работы.

Министр слушал внимательно, не перебивая и почти не задавая вопросов. Сказал только, когда уже собрались спускаться:

— Если говорить военным языком, то вы сейчас ведете разведку боем. Битвы пока не вижу. И вопрос состоит, очевидно, в том, как ее начинать. Так?

— Не совсем так, Николай Евгеньевич. Вы же видите, по главному нулевой цикл к концу идет. Вот смотрите.

Данилин опять достал чертеж, собираясь продолжать разговор, но министр остановил его:

— Пойдемте к вам, там все обсудим.

Придя в кабинет Данилина, министр сел в кресло сбоку стола, что-то долго писал в маленьком блокноте с глянцевито-черными корками. Несколько раз подходил к телефонам, звонил к себе в министерство, разговоры вел отрывисто, лаконично. Затем, плотно устроившись в кресле, оглядел присутствующих и негромко произнес:

— Ну что ж, товарищи, начнем. Владислав Николаевич, пожалуйста.

Данилин подробно рассказал о том, как осуществляется план организации работ на площадке, как идет выполнение графика. Свирепо навалился на проектировщиков, снабженцев. В конце рассказал о партийно-хозяйственном активе.

— Значит, нашла коса на камень? — чуть улыбнувшись, спросил министр.

Данилин сухо, не глядя ни на министра, ни на Быстрова, ответил:

— На стройке может быть только один начальник, а не два.

Когда он закончил, Быстров спросил министра:

— Можно мне?

Все с интересом поглядели на него. Данилин подумал: «Сейчас опять начнет свою песню. Неужели Николай Евгеньевич клюнет на это?» Тоскливо и как-то муторно сделалось у него на душе. Посмотрел на своих бывших сослуживцев, сидевших за столом, на их спокойные, в меру озабоченные лица, и так ему захотелось обратно, в большой, уютный дом министерства.

Быстров коротко, четко привел доводы в пользу предложения, которое отстаивал. Когда он закончил, министр спросил:

— Партийно-хозяйственный актив высказался за комплексное ведение работ? Так?

— Да. Мы понимаем, что вступили в спор не только с товарищем Данилиным, но и с вами, да и с вашим коллегой — заказчиком. Проекты объектов, очередность и график их сдачи утверждены вами. Но надеемся, что поддержите.

После некоторого молчания министр как бы про себя медленно произнес:

— Конечно, если главный корпус будет стоять и дожидаться литейки и кузнечного, то разумного в этом мало.

Данилин тяжело поднялся, оперся руками на стол и, ни на кого не глядя, проговорил:

— Мудрое ли это решение, нет ли, судить не берусь. Решали коллегии двух министерств. Но скажу вам, Николай Евгеньевич, прямо: иного решения сейчас быть не может. Нетрудно понять, что значит форсировать сейчас литейку и кузнечный. Проектов нет, людей нет, техники тоже. Что же есть? Благие пожелания? Но ими, как известно, корпуса не возводятся.

Данилин сел. Все, кто находился в кабинете, выжидающе смотрели на министра.

Он долго молчал, несколько раз снимал, протирал и вновь надевал очки. Потом с еле заметной улыбкой, ни к кому не обращаясь, сказал:

— Задали нам задачу химстроевцы.

— Николай Евгеньевич, — опять заговорил Данилин, — я официально заявляю — дело это не реальное.

— Что-то я не узнаю вас, Владислав Николаевич!

Данилин, подняв на министра насупленный взгляд, ответил:

— Я всегда говорю, что думаю. Привычка такая.

— Привычка хорошая. Спора нет.

Данилин не сдавался.

— Вести весь производственный комплекс одновременно — прожектерство, не больше. Я тоже за сжатые сроки, за досрочную сдачу. Но я против авантюр. Все это слишком серьезно, чтобы решать походя, вопреки расчетам, реальным возможностям.

Министр терпеливо дослушал эту горячую реплику, пристально посмотрел на Данилина. Тот сидел, опустив глаза, что-то чертил и чертил на развороте своей папки для бумаг.

— Жизнь порой вносит коррективы в любые планы и наметки. — Голос министра звучал спокойно, подчеркнуто спокойно. — Да, мы утверждали и проекты, и сроки, и графики. Но из этого вовсе не следует, что мы должны встать перед собственными решениями и молиться на них. Да, имелось в виду до ввода второй очереди обеспечивать «Химмаш» литьем, крупногабаритной арматурой и поковками путем кооперированных поставок. Но предприятия получили новые, дополнительные и притом очень важные задания. Продукция для «Химмаша» с них не снята, но идет как сверхплановое задание, и заводы не без оснований опасаются, что с этим они не справятся.

Данилин бросил:

— Пусть справляются. Это не фабричонка какая-то, а «Химмаш».

— Подтянуть их, конечно, подтянут. Но лихорадка неизбежна. И еще надо учесть, продукция для «Химмаша» сложная. Пока освоят технологию, оснастку… Есть ли смысл затевать все это на год-полтора?

Данилин буркнул:

— Не знаю. Такие вещи надо продумывать раньше.

— Согласен с вами, Владислав Николаевич. Согласен. Но ведь на главке-то сидели, кажется, вы? Так, может, и упреки эти себе адресуете?

И, уже обращаясь ко всем, министр произнес:

— В Госплане и в правительстве тоже озабочены положением, складывающимся с «Химмашем». Нам надо все очень серьезно, обстоятельно взвесить. Я понимаю, что огорчаю вас, Владислав Николаевич, но должен сказать, что коммунисты стройки ближе к истине, нежели вы. И потому давайте договоримся о следующем: завтра же надо встретиться с заказчиком, с Гипромашем. Будем входить с согласованными предложениями в правительство. А вам, — министр обратился к Данилину и Быстрову, — убрать шпаги в ножны, считать, что поединок закончился. И думать, думать, как организовать дело, что нужно стройке… До зимы, до морозов надо выхватить нулевой цикл по основным объектам. Это главное.

Что касается материалов, — министр уже обращался к своим работникам, — то надо дать «Химстрою» все, что нужно. Проверьте все наши фонды, все запасы. Чего не хватит — срочно готовьте предложения в Госплан и Госснаб.

Данилин отмалчивался долго, но, видя, что министр уже не ждет и не спрашивает его мнения, а продолжает обсуждать и решать то один, то другой вопрос, пересилив себя, тоже включился в общий разговор. Ведь лучше его никто из присутствующих не знал, что и в каком количестве нужно стройке, что подводит и режет сейчас, что будет узким местом завтра или послезавтра.

Министр слушал его соображения внимательно, изредка делал заметки в блокноте или коротко бросал:

— Бубнов — это тебе. Герасимов — это по твоей части.

Или:

— Это надо просить наверху. Готовьте предложения, расчеты…

Под конец разговора министр, глядя в упор на Данилина и Быстрова, произнес:

— Дадим почти все, что просите. Ясно? Но уговор дороже денег. Споры — побоку. Обиды — тоже. Единым гужом за дело.

Данилин все еще раздраженно ответил:

— Задачу вы нам дали, голова кругом идет.

Сказав это, он резко, рывком закрыл папку и отодвинул ее от себя, словно в ней была причина всего, что произошло.

Министр улыбнулся:

— Нервы, нервы, Владислав Николаевич, успокойте. Тогда и голова кружиться перестанет. Она у вас не плохая, знаем.

Когда министр со своей группой уехал, Данилин хмуро спросил:

— Слушайте, Быстров, раз вы знали, что там, наверху, по «Химстрою» появились другие задумки, что же вы мне не сказали об этом раньше? Все было бы гораздо проще. Я, конечно, и сейчас не согласен со всем этим, но в то же время не настолько глуп, чтобы лезть на рожон. Но вы-то, вы-то ортодоксом себя выказали, пели же, оказывается, с чужого голоса? А я все ломал голову, почему так смело идет на абордаж наш парторг?

Быстров понимал состояние Данилина, чувствовал, как клокочет в нем досада. От нее и шли эти слова. Без обиды Алексей проговорил:

— Владислав Николаевич, вы сами знаете, что говорите ерунду. Рассудку вопреки, наперекор стихиям… — И, помолчав немного, озабоченно, деловито предложил: — Давайте завтра людей соберем, начальников участков, прорабов, бригадиров.

Данилин нетерпеливо прервал:

— Ну как же, обязательно, вы без этого не можете. Посоветоваться, посовещаться, мобилизоваться. А разрешите вас спросить: что случилось? Что произошло? Новые сроки? Новый график? Пусть они мне сначала дадут все, что обещали. Все, до последнего чертежа, до последнего болта и гайки. Тогда я посмотрю и подумаю. Увидим, чем товарищ министр подкрепит свои руководящие указания.

А Быстров, будто не услышав этой тирады, продолжал свое:

— Я думаю, обязательно людей надо собрать. Дело нешуточное.

Данилин поднял в вялом приветствии руку.

— Ладно, давай по домам. Подумаем завтра. Утро вечера мудренее.

Глава IX. Вечером в Лебяжьем

Так уж повелось с первых дней: как бы ни были заняты ребята, как бы поздно ни приехали они в Лебяжье, а в «Прометей» заглянут обязательно. Пошутить, посмеяться, потанцевать, увидеться с другом, спеть песню. Иногда, особенно по субботам, эти «вечерние посиделки» кончались поздно-поздно, когда весь поселок — палатки, клуб, дорожки, лодочная станция — начинал розоветь от утреннего рассвета.

Любил эти вечера и Быстров. Не часто ему удавалось выбраться в Лебяжье, но если приезжал, то задерживался здесь допоздна. То в одну палатку заглянет, то в другую, в одной посидит полчаса да в другой столько же. А у «Прометея» уж собралось полпоселка, знают, что парторг в Лебяжьем и сейчас придет сюда. С появлением Быстрова начинался длинный оживленный разговор — вечер вопросов и ответов, как окрестили его ребята. И о чем только не спрашивали они парторга: как обстоит дело с проблемой «летающих блюдец и тарелок»; будут ли на Московском кинофестивале Софи Лорен и Марина Влади; что слышно о расследовании прокурора Гаррисона? Алексей объяснял, что знал, включал в разговор знакомых ему ребят, а если даже после общих усилий ответить на тот или иной вопрос не удавалось, вытаскивал записную книжку. В ней появлялась короткая пометка, и завтра парткабинет стройки получал задание: то узнать, на какую глубину в последний раз опустился Жак-Ив Кусто, то какова судьба поисков янтарной комнаты, что фашисты увезли из Екатерининского дворца, то разыскать более точные данные о легендарных богатствах низама княжества Хайдарабад…

Рано или поздно беседа переходила на местные темы, на дела стройки. И это была уже не беседа, а скорее летучее производственное совещание. Одни нещадно ругали начальника снабжения Богдашкина за плохое обеспечение бригад материалами, другие сетовали на то, что «старикам», то есть кадровым бригадам, «с жирком» закрывают наряды, третьи возмущались работой механизаторов — часто приходится из-за них простаивать. Из-за транспорта тоже. И опять Быстрову приходилось вытаскивать записную книжку.

Сегодня, в самый разгар такого производственного диспута, раздался вдруг возмущенный голос Аркадия Удальцова:

— Ребята, ну что это за мода у нас появилась: как Алексей Федорович в поселок, так мы его атакуем производственными дрязгами? Предлагаю прекратить. Придет завтра на участки, и все выясните.

— Да, доберешься до него на участке. Окружат прорабы, бригадиры, не до нас.

Но Аркадий не унимался:

— Ну так вот что, товарищи. Если не прекратите мучить парторга своими бригадными неурядицами, через пять минут здесь погаснет свет.

Быстров рассмеялся вместе со всеми и успокоил ребят:

— Ничего, продолжайте. Страниц в моем блокноте еще много.

Но то ли все-таки из-за Аркадия, то ли потому, что все главное было уже сказано, разговор принял другое направление.

Сегодня многие смотрели по телевидению выступления московских поэтов. Костя Зайкин сокрушенно пожаловался:

— Черт его знает. Может, я глуп, ребята, но многие стихи, честное слово, не понял.

Кто-то из ребят с ехидцей тут же ответил:

— В излишних умственных способностях тебя, конечно, не заподозришь. Это факт общеизвестный. Но что касается некоторых сегодняшних шедевров, можешь быть спокоен — не понял их не только ты.

Костя, не обратив внимания на колкость, продолжал:

— Помните, один мрачный лохматый парень, вроде нашего Хомякова, прочитал: иссиня-черные линии, спиралью вилась пурга, цвели вызывающе лилии и пахли асфальтом луга… Каково?

— А почему это вас удивляет? Поэт так видит жизнь, такое у него художественное восприятие окружающего мира. Не обязан же он писать о том, что дважды два — четыре. Это и без него все знают. — Удальцов говорил без тени улыбки, и было непонятно, шутит он или говорит всерьез.

Зайкин нетерпеливо махнул рукой:

— Неужели весь этот набор слов ты принимаешь за поэзию?

— Я не знаток поэзии, но мне выступления понравились. Все от сердца, искренне.

Горячо заговорила Катя Завьялова:

— Там одна девушка читала. Чудесные стихи.

В настоящем грядущим живешь
Налегке, как на временной даче.
Все о чем-то мечтаешь и ждешь,
Веришь: в будущем будет иначе.
Только время так долго не ждет.
Всем известно, что жизнь быстротечна.
И грядущее тоже пройдет,
Лишь одно ожидание вечно…
Зайкин с усмешкой заметил:

— Смотрите, даже наизусть запомнила. Ладно, тебе, Катя, эту восторженность мы, так и быть, простим. Из уважения к романтической, мечтательной натуре.

Катя сердито ответила:

— Моя натура тебя, товарищ Зайкин, между прочим, совершенно не касается. А стихи… так их надо слушать, не загибая пальцы, — это, мол, хорошо, это средне, это плохо. Сердцем их надо слушать, сердцем. А у некоторых, скажем прямо, так не получается.

Зарубин промолвил:

— Катя, что же ты так обиделась?

— Ничуть я не обиделась. Хорошие же стихи. И натура моя тут ни при чем.

Быстров долго слушал, не вмешиваясь. Потом сказал:

— По-моему, некоторые из вас очень уж категоричны. Я тоже видел эту передачу. Согласен, далеко не все стихи были шедеврами. Немало было заумного. Но ведь это молодые поэты, ваши сверстники, и они тоже свои пути ищут. Может, пригласить их к нам?

Кто-то усомнился:

— Как же, вытащишь их!

Ему возразил Зайкин:

— Вот это уж ты зря. Стихи они пишут не всегда удачные и, по-моему, даже больше неудачные, но встречаться с читателями любят.

Удальцов загорелся:

— Правильно, давайте потревожим их там, на Олимпе. И еще художников бы пригласить.

— За это берусь я.

Это был голос Валерия Хомякова, который только что подошел и стоял чуть в сторонке в окружении своих верных сподвижников с гитарой под мышкой.

— Видите, — проговорил Быстров, обращаясь к Зарубину и Удальцову, — не зря я всегда Снегову говорю: помощников у вас сколько угодно.

Зарубин предложил Хомякову:

— Зайди, Валерий, завтра в комитет. Договоримся, как действовать.

— Ну вот, уже бюрократизм. Зайди в комитет, напиши бумагу. Потом, если что не так, тебе и выговорешник.

Видя, что его шутка не нашла поддержки, Валерий проговорил успокаивающе:

— Ладно, зайду. Надо же получить ценные руководящие указания.

— Алексей Федорович, — начал вдруг Удальцов, — вы ведь недавно из Болгарии. Рассказали бы нам. Страна, говорят, очень интересная.

Быстров, врасплох застигнутый этой просьбой, немного растерялся и спросил:

— А что же вам рассказать? О чем?

Он мысленно перенесся в шумные Кремиковцы, вспомнил солнечную Софию, золотые купола Александра Невского, контуры величественного памятника Советской Армии, строгое здание Софийского университета, парки, скверы, цветники…

— Да что хотите. Вы там на стройке работали?

— Да. Кремиковицкий металлургический комбинат строили.

— И что же, масштабы не меньше наших? — спросил Зайкин.

Он очень ревностно относился к престижу «Химстроя», в его записную книжку были тщательно занесены объемы работ по всем крупнейшим стройкам: по Братской и Усть-Илимской ГЭС, по Орско-Халиловскому комбинату и Ангаро-Усольскому химическому комплексу. И все это — в сравнении с «Химстроем».

Быстров понимающе улыбнулся.

— Ну, может, немного и поменьше, чем наш «Химстрой», но комбинат огромный. — Помолчав, задумчиво продолжал: — К северу от Софии, у подножья горного хребта Стара Планина, прилепилось небольшое село Кремиковцы. Ничем оно не было примечательно, жили скромно, не претендуя на историческую известность. Но оказалось, что отроги гор здесь богаты рудой, и о маленьком селе скоро узнала вся Болгария. Теперь там коксохимический завод, доменные печи, обогатительная фабрика, огромный открытый карьер, теплоцентраль. Целый металлургический комплекс. Болгарские комсомольцы там поработали немало. Комбинат создан руками молодежи. Да и не только этот комбинат. Дунайский комплекс, Марица-вторая…

И опять вопросы, вопросы, вопросы…

Наконец Быстров поднялся.

— Ну, на сегодня, ребята, хватит, а то я до дому не доберусь.

Провожали его к автобусу целой гурьбой. Быстров, обратившись к Виктору, спросил:

— Вы что, Зарубин, приуныли?

Костя Зайкин сразу встрял в разговор и с глубоким вздохом объявил:

— Влюблен он, Алексей Федорович.

— Влюблен? А почему же такой унылый вид? Любовь, как известно, окрыляет.

— Не слушайте вы его, Алексей Федорович, — с досадой отмахнулся Зарубин. — Вы что, Зайкина не знаете? На обратном пути я ему разъясню кое-что.

Костя завопил:

— Вы слышите, ребята? Чур, вместе с Зарубиным не возвращаюсь. И если что со мной стрясется — знайте, это месть бригадира.

Автобус тронулся.

Перебрасываясь шутками, подтрунивая друг над другом, ребята вернулись в поселок.

У «Прометея» было еще людно. Костя притащил сюда свой знаменитый аккордеон, подсунул его Зарубину.

Виктор заиграл одну из своих любимых песен. Она всегда глубоко трогала и волновала его. Несколько голосов подхватили:

Когда умчат тебя составы
За сотни верст, в далекий край.
Не забывай родной заставы,
Своих друзей не забывай…
Потом кто-то затянул другую, а Виктор, улучив момент, выскользнул из круга. Ему хотелось остаться одному. Песня многое напомнила…

Быстров не ошибся, заметив состояние Зарубина. С ним действительно творилось что-то странное. Бывало так, что в самый веселый момент он вдруг внезапно задумывался, замыкался в себе, и растормошить его тогда было уже невозможно. Ребята из бригады пришли к выводу, что у бригадира сердечные неприятности. Однако сам Виктор об этом никогда не говорил, а расспрашивать они не решались. Только Костя Зайкин, который за последнее время все больше привязывался к Виктору, кажется, знал настоящую причину этого настроения бригадира.

Костя старался чаще быть около Виктора, пытался расшевелить его. Вот и сейчас он догнал Зарубина, осторожно дотронулся до плеча:

— Ты, старче, на меня, наверно, обиделся? Извини. Зря я, конечно, Быстрову-то насчет тебя ляпнул.

Виктор успокоил Костю:

— Ничего особенного. Он же понял, что это шутка.

Костя с неприкрытой тревогой в голосе произнес:

— В каждой шутке есть доля правды. Ты, Витя, если что — скажи нам, мы все сделаем, что можем. Ребята за тебя очень переживают.

Виктор нащупал в темноте руку Кости и легонько пожал ее, но ничего не ответил.

Видя, что Виктор не хочет говорить на эту тему, Костя решил хоть немного развеселить его.

— Хочешь, расскажу тебе потрясающую историю? — предложил он.

— Валяй. Только ведь ты врать горазд.

— Это что, всерьез или нарочно?

Зарубин, легонько хлопнув Костю по плечу, усмехнулся:

— Будто сам не знаешь?

Костя очень любил рассказывать «выдающиеся истории» из своей жизни. Тематика их была удивительно разнообразной: и случаи на работе, и охотничьи небылицы, и любовные похождения, которых, по словам Зайкина, было у него множество.

Ребята к рассказам Кости относились недоверчиво, но слушали их тем не менее с интересом: рассказывать он умел. Копировал героев своих историй, подражал их мимике, интонациям.

— Это произошло со мной в Новороссийске. Жил я там некоторое время. Как-то решили мы с ребятами погулять на взморье. Поехали. Ну, искупались, выпили малость. И замешкался я около какой-то палатки. А почему замешкался? Подошла, понимаешь, к этой палатке группа местных ребят и девчат. И одна из них такая, что я просто обомлел. Тоненькая, стройненькая, с целой копной каштановых волос. А глаза — будто вода в нашем Лебяжьем. В общем редкая девчонка. Я так и прирос к месту. Топчусь около, язык отнялся, бормочу что-то невразумительное. Да. Потом осмелел, нашелся. Слово за слово, беседа завязалась у крестьян, как писал Демьян Бедный. Отошли от палатки. Я ей свои восторги про морской пейзаж излагаю, про свою кочующую жизнь забросил пару фраз. Хотелось бы, дескать, эти чудесные края изучить с помощью местных культурных сил. Она ничего, вроде бы даже соглашается пополнить мои краеведческие познания. И тут догоняют нас какие-то парни. Один здоровенный такой верзила берет меня под руку, понимаешь, берет так, что с земли приподнял, показывает кулачище и спрашивает:

— Такое ты нюхал?

— Не приходилось, говорю. И не собираюсь знакомиться с этим предметом. Сказав это, делаю скользящий шаг влево-вперед. И верзила получает молниеносный удар левой снизу. Ну, конечно, он брык на землю. Как сноп от ветра. Его приятели на меня. Что там было…

Но что там было, Зарубину в этот раз услышать не пришлось. Навстречу шли какие-то две девушки.

— Кто это может быть? — озадаченно спросил Костя, вглядываясь в темноту.

— Свои, свои, не бойся, Костя, — проговорил удивительно знакомый голос.

— А, теперь понятно. По голосу слышу — Завьялова.

Девушки подошли ближе. Это была действительно Катя и с ней Таня Казакова. Зарубин удивленно спросил:

— Таня? Как вы в наших краях оказались?

— А что ж тут особенного? Собралась вот к девушкам. Нравится мне здесь.

— Может, переселитесь?

— Не разрешат. Скажут, к «Химстрою» отношения не имею.

— Пойдемте вместе, будем слушать Зайкина. Тысяча и одна ночь. Продолжай, Костя.

Но Костя молчал, насвистывая какой-то легкомысленный мотив.

— Ну, что же ты молчишь?

Зайкин, помедлив, с расстановкой ответил:

— Не каждый вопрос можно обсуждать со всем поселком. Переменим тему разговора.

Зарубин рассмеялся.

— Государственная тайна, да?

— Хоть и не государственная, но тайна. Там пойдут такие события, что просто жуть. Дорасскажу в другой раз. Сейчас тебе не до этого.

Ходили и болтали о разных разностях, наверное, с час. Потом Костя и Катя пошли обратно, к поселку, откуда слышалась музыка. Зарубин и Таня направились к берегу озера.

Разговор между ними то шел оживленно, то затухал. Они не были близко знакомы, хотя и виделись часто: на воскресниках, на вечерах, на совещаниях в МК комсомола, когда обсуждались дела, связанные с помощью «Химстрою». Таня думала, что они с Катей, кажется, не очень вовремя ворвались в уединенную прогулку друзей, и потому не обижалась на эти длительные паузы в разговоре. А у Виктора действительно было не очень-то весело на душе…

Время стирает остроту переживаний, лечит самые тяжелые раны. Но потеря первой любви — большое и серьезное испытание. Выдержишь ли ты его, Виктор Зарубин? Сумеешь ли взять себя в руки, устоишь ли перед искушением, бросив все, податься в свои родные Пески?

Вот уже несколько месяцев от Вали не было писем. Письма от друзей приходят, но ничего утешительного в них нет. Один писал, что все у них в Песках нормально, но так как Валентина показывается почему-то редко — видимо, увлеклась учебой, — то сообщить о ней ничего не может. Другой толковал что-то о взбалмошности песковских девчонок. Третий этой темы вообще не касался.

Со стороны поселка раздалась громкая песня. Таня сказала:

— У вас здесь не заскучаешь.

— Да, это верно. У нас скучать не любят. Ребята такие, что расшевелят хоть кого.

— Только вот бригадира Зарубина расшевелить не могут. Может, он влюблен, а?

— Костя только что высказал это предположение Быстрову.

— Быстрову? А он здесь?

— Недавно уехал.

— А может быть, Зайкин и впрямь недалек от истины? На стройке усиленно поговаривают об этом. У нас, мол, свой Чайльд-Гарольд появился.

Зарубин рассмеялся.

— Ну какой из меня Чайльд-Гарольд? Да и девчат, думаю, интересуют больше современные герои.

— Нет, представьте себе, и в наше время поэтическая меланхолия может тронуть женское сердце.

— Скучаю, Таня. По друзьям, по родным местам.

Помолчав, Таня спросила:

— Ну, а как чувствует себя товарищ Быстров?

Зарубин удивился.

— А что это вы вдруг им заинтересовались?

Слегка замешкавшись, Таня ответила:

— Была я на днях у Снеговых. Анатолий и Надя только о нем весь вечер и говорили. Какой он умный, какой серьезный, какой душевный. Невольно заинтересовали.

Виктор сказал просто:

— Что же, я могу подписаться под всеми этими определениями. Алексей Федорович действительно такой. Немного прошло времени, как все мы на стройке, а среди ребят он свой, будто всю жизнь знакомы. Когда что-то не выходит, обидел кто или просто на душе кошки скребут, все к нему идут. И сказать-то порой ничего не скажет, а уходишь с иным чувством. У нас в комитете этого пока нет. Не умеем мы так…

Таня задумалась.

— А отец почему-то не любит его…

Зарубин ничего не ответил.

Долго молчали. Потом Таня осторожно тронула Виктора за руку и проговорила:

— А о себе вы так ничего и не рассказали.

— О себе? А что рассказывать? Ей-богу, самая обычная биография. Ничего примечательного. Есть такое село Пески. Учился там, работал. Приехал сюда. Вот и вся биография.

— Не очень вы щедры на рассказы о себе.

— Честное слово, это все.

— А вы, оказывается, скрытный, Зарубин. И это правая рука комсорга строительства!

Виктор, взяв под руку свою спутницу, веселым тоном заявил:

— Чего нет, того нет. А вот повздыхать порой, по-моему, не грех. Иногда это даже полезно. Жизненные бугорки и ухабы тоже забывать нельзя, иначе хорошее от плохого отличать разучишься.

— И еще новое качество — философ.

— Сенека, как иногда говорит Костя Зайкин. В его устах это высшая похвала.

Таня рассмеялась.

— А он что, читал его работы?

— Не думаю. До этого он пока еще не дошел.

Когда Виктор и Таня подходили к палаткам, молодежь уже расходилась. Костя, встретив их, с ехидцей спросил:

— Как изволили прогуляться?

— Очень хорошо, — ответил Виктор. — А как ты тут? Поди, опять твистом девчонок покорял?

— До головокружения. А тебя, между прочим, ребята искали. Я им, конечно, все объяснил.

— Представляю это объяснение.

— Будьте спокойны. Сказано как надо.

Костя вдруг приложил палец к губам, призывая к тишине.

— Слышите?

Замолчали. Чуть слышно шелестели волны озера о песчаный берег, за полотном железной дороги неумолчно пиликали какие-то ночные пичуги.

— Ночь-то какая! Ну как тут будешь спать! — мечтательно сказала Таня.

— А может быть, действительно не спать? Давайте организуем какое-нибудь ночное происшествие? А? — предложил Костя.

Но Зарубин возразил:

— Насчет чего другого, а на происшествия ты горазд. Только завтра ведь рано вставать.

— Почему? Мы же во второй смене.

— Мне с утра надо быть на стройке.

— Все забываю, что ты у нас начальство. Раз такое дело, иди, бригадир, спать, а я провожу гостью до автобуса.

Зарубин засмеялся.

— Нет, зачем же, я сам провожу.

— Эгоист ты, Зарубин.

Виктор и Таня направились к автобусной остановке, а Костя к палаткам. Ничуть не смущаясь тем, что страшно фальшивит, он затянул:

Живем в комарином краю
И лучшей судьбы не хотим.
Мы любим палатку свою,
Родную сестру бригантин.
Шел и пел, пока чей-то сердитый голос не обругал его за то, что не дает людям спать.

Глава X. Вояж Кости Зайкина

Чем больше нарастали темпы работ на стройке, тем острее чувствовалась нехватка материалов. Бригады с боем брали каждый кубометр леса, каждый грузовик с кирпичом; около растворобетонных узлов выстраивались длинные очереди самосвалов, комсомольские «молнии» и строительная многотиражка нещадно ругали всех, кого можно было ругать.

Казаков каждый день докладывал Данилину о новых и новых чрезвычайных мерах, принимаемых снабженцами, но материалов по-прежнему не хватало. Бригады простаивали, красные и синие линии, отмечавшие на общепостроечной доске ход работ по главному корпусу, литейке, кузнице, некоторое время держались на одной точке, а потом скользнули вниз.

Данилину, Быстрову, Казакову стало трудно появляться на участках. Их то и дело останавливали бригадиры, мастера, начальники участков:

— Стоим без бетона.

— Нет металла.

— Ждем леса…

Данилин, зайдя как-то в партком, со вздохом вымолвил:

— Знаешь, парторг, если не сумеем поправить дело с материалами, то все наши споры, что раньше строить и что позднее, не будут стоить ломаного гроша. Ни черта мы не построим.

— Положение тяжелое, — согласился Быстров. — Выходит, не очень-то результативным оказалось обещание министра.

— Не скажи. И фонды, и наряды, и средства — все дано. Поставщики держат. Не признали нас пока ударной стройкой, медленно раскачиваются. Да и снабженцы мои… Неповоротливы, не привыкли к таким объемам и темпам. Хотя чудес от них требовать нельзя.

Быстров тоже понимал, что в создавшейся обстановке нужны не только повышенные требования к снабженцам, но и другие меры, которые бы дали быстрый и ощутимый эффект. Разговор с Данилиным еще раз убедил его в этом. На следующий день он более трех часов просидел с Богдашкиным, потом пошел к снабженцам на производственное совещание. В его настольном блокноте все чаще стали появляться записи: «Госплан — поехать… Госснаб — позвонить… Телеграммы от МК…» Среди них появилась и такая: «Комсомол, Снегов, подключить…»

Разговор с комсоргом состоялся вскоре же.

— Как дела в бригадах, Анатолий?

— Дела по-прежнему. Простои замучили. Ребята проходу не дают. Когда же, Алексей Федорович, это кончится?

— Знаешь, комсорг, надо помогать снабженцам.

— А как им поможешь? Дело у них особое, специфика, как постоянно утверждает товарищ Богдашкин.

— Но ведь шефы вы, черт возьми. И полагаю, не на словах, а на деле?

— Не понимаю вас, Алексей Федорович, — с чуть заметной ноткой обиды сказал Снегов.

Быстров, будто не заметив этого, продолжал:

— Когда я работал на «Октябре», мы шефствовали над созданием нового комбайна. Конечно, масштабы у нас были не такие, как здесь, поменьше. Но ты знаешь, как мы уцепились за него? Ни один агрегат без нас не собирался. Смежников так в оборот взяли, что деваться некуда. Потом директор завода официально признал, что если бы не комсомольцы, не освоил бы завод машину в срок…

— В общем браться за снабжение? — уточнил Снегов.

— Да, браться. Давайте комсомольцам на заводы письма пошлем, поедем в МК, в ЦК — пусть тоже начинают беспокоиться. Другим-то стройкам они помогают.

— Безусловно, там нас поддержат, — согласился Снегов. — Только не хотелось ехать к ним, пока сами мало что сделали.

— Скромность — качество хорошее, но когда не во вред делу. Ждать мы не можем. Да и чего ждать? Бригады стоят, стройку лихорадит. Хорошо бы на некоторые заводы — в Ленинград, Киров, Челябинск, на цементные заводы, где особенно нас подводят, ребят, что побойчее, послать. Пусть пошевелят там кого надо, вместе с местными работниками возьмут под свое крыло наши заказы.

Снегов вздохнул.

— Попадет нам, Алексей Федорович, прохватят нас в «Комсомолке», как пить дать прохватят. Скажут, «Химстрой» практику толкачей вводит.

Быстров немного подумал и ответил:

— Толкачи — это другое. Они нахрапом, измором, разными там комбинациями действуют. А мы к общественности обратимся. Разница большая. — И, поразмыслив еще, добавил: — Ну, а если даже и критикнут малость, что ж, ничего, выдюжим.

…Вечером в комнате Снегова собрались комсорги участков, члены комитета, несколько активистов. Пришел и Богдашкин. Анатолий рассказал о беседе с Быстровым.

— Положение действительно серьезнейшее. Конечно, снабженческие дела в наши обязанности не входят, но раз мы шефы… Назвался груздем — полезай в кузов. Как, Михаил Яковлевич, можем мы чем-то помочь?

В последнее время Михаил Яковлевич Богдашкин похудел, осунулся, говорил хрипло и нервно. Ончувствовал — его авторитет поколеблен. Данилин все чаще разговаривал с ним сухим, официальным тоном, руководители участков все менее уважительно обращались к нему.

Совсем недавно работники «Химстроя», оказываясь в трудном положении, ссылались на имя Богдашкина, как на спасительный пароль. И пароль этот безотказно действовал в Риге и Одессе, Уфе и Белгороде, Харькове и Ярославле. Но масштабы стройки, ее темпы и потребности были столь велики, что Богдашкин и его работники буквально сбивались с ног.

Конечно, не один Богдашкин был виноват в серьезном отставании снабжения. Но и его вина была велика. Он слишком понадеялся на свои контакты и связи, переоценил возможности своих помощников. Теперь Михаил Яковлевич убедился, как опрометчиво поступил, заверяя руководителей стройки в том, что фонды он реализует до последнего гвоздя и до последнего метра провода. Лишь бы были они, эти фонды.

К предложению Снегова прийти в комитет Богдашкин отнесся с недоверием.

«Ну что, что могут сделать комсомольцы? — думал он. — Уж если мои архаровцы, всю жизнь кочующие по стране, мозоли набившие на языках, убеждая, уговаривая, пугая поставщиков, и те разводят руками». Он был уверен, что дело поправлять нужно иначе, надо докладывать правительству. Однако Данилин не шел на это.

— Фонды нам дали? Дали. Средства, транспорт, людей… Все дали. Неужели Совет Министров за нас работать должен?

Михаил Яковлевич, конечно, понимал, что не подобает руководителю «Химстроя» превращаться в попрошайку. Но что же делать? Когда ему позвонил Быстров и тоже попросил зайти к комсомольцам, он ответил скептически:

— Сходить-то я к ним схожу, раз вы считаете, что это нужно. Но имейте в виду, Алексей Федорович, положение у нас катастрофическое, и надо в большие колокола бить.

— Все надо использовать, Михаил Яковлевич, все, поэтому и к комсомольцам сходите.

Михаил Яковлевич вздохнул тяжко и, положив трубку, взял другую, а потом и третью. Его вызывали то Ленинград, то Новороссийск, то Уфа. И отовсюду шли неутешительные вести.

Михаил Яковлевич старался мягко объяснить ребятам, собравшимся в комитете, какое это трудное и тонкое дело — снабжение.

— Вопрос этот архисложный, и я, по совести говоря, не очень ясно себе представляю, что вы тут можете сделать.

Снегов и многие ребята переглянулись. Кто-то уже хотел возразить, но Анатолии предупреждающе поднял руку. Однако Зарубин, будто не заметив его жеста, вдруг нервно, сердито заговорил:

— Вы видели, что делается на участках? Бригады простаивают целыми днями. Выработки никакой. Что ж, прикажете сидеть у моря и ждать погоды?

Михаил Яковлевич, чуть наклонив голову, выслушал горячую реплику Зарубина и произнес:

— И на участках бываю, и положение дел знаю. Но вот смотрите, какая у нас ситуация… — И Михаил Яковлевич подробно рассказал, кто из поставщиков чего недослал, кто совсем еще не приступил к отгрузке материалов «Химстрою», какие заводы и в какие сроки смогут закрыть свои долги стройке. Говорил Богдашкин довольно долго, но даже не заглянул в свою объемистую папку. Всех поразило, что можно помнить такое обилие цифр, названий заводов, трестов, такое количество фамилий.

Сразу же после Михаила Яковлевича поднялся со своего места Костя Зайкин. Постоянные шутки и прибаутки уже создали ему довольно широкую славу. И даже когда Зайкин вовсе не собирался шутить, его слова все равно вызывали улыбку.

Вот и сегодня, как только он попросил слова, в комнате раздался смешок. Но Костя был на редкость серьезен.

— Конечно, снабжение — дело тонкое. Товарищ Богдашкин нам это довольно популярно разъяснил. Но, уважаемый Михаил Яковлевич, разрешите напомнить несколько исторических фактов.

Снегов, однако, не дал Косте развернуться:

— Вы, Зайкин, покороче, пожалуйста.

— Как это покороче? И почему короче?

— Ну, конкретно высказывайте свои предложения, и, если можно, без исторических примеров.

— Я хотел разъяснить товарищу Богдашкину…

— Ничего не надо разъяснять Богдашкину. Что ты предлагаешь?

— Пошлите меня в Новороссийск.

Раздался смех, послышались реплики:

— Зайкина на юг потянуло.

— Хорош гусь. А в Архангельск не хочешь?

Костя окинул шутников подчеркнуто холодным взглядом.

— Я бывал в этом городе. И заявляю ответственно: пошлете в Новороссийск — цемент будет.

На этот раз никто не засмеялся. Уж очень серьезно говорил сегодня Костя.

После Зайкина выступали многие. Говорили задорно, напористо. Смысл их речей сводился к тому, что, если надо взяться за цемент, за доски, металл или еще за что-то, они готовы, они не возражают поехать хоть к черту на рога. Но терпеть такое на «Химстрое» больше нельзя.

«А что, ведь если такие напористые приедут на завод да на базы, — подумал Богдашкин, — трудновато от них будет отбиться. Может, и даст эта затея кое-что?..»

…Костю Зайкина, как он и просил, командировали в Новороссийск. Сначала он обрадовался, но когда подумал пообстоятельнее — помрачнел. С чего начинать в этом самом Новороссийске? Вначале все казалось легко и просто, а теперь Костя положительно не знал, что он будет делать, как выбьет этот самый цемент. Но загрустил он еще больше, когда узнал, что с ним вместе едет этот пижон Валерий Хомяков. Возмущенный, Костя прибежал в комитет. Снегов развел руками:

— Так решило руководство стройки. Лично Казаков предложил. По его мнению, вдвоем вам будет сподручнее.

Тем не менее разногласия между двумя представителями «Химстроя» начались, как только отошел поезд. Не успев отдышаться после привокзальной сутолоки и кое-как разложить вещи в купе, Хомяков, потирая руки, обратился к Косте:

— Ну что ж, товарищ упал-намоченный, я так думаю, что самый подходящий момент перекусить. Как думаешь?

— Я обедал.

— О, удивил! Я тоже не голоден. Но как же начинать столь ответственный вояж, не спрыснув его? Пути не будет, наверняка не будет. Ты, Зайкин, даже и не думай возражать. Любое стоящее дело, прежде чем начинать, надо обмыть. Так утверждал еще Петр Первый.

И, не вслушиваясь в возражения Кости, Валерий открыл свой огромный коричневый чемодан — его они вместе с проводником еле втащили в купе. Костю уже тогда удивил столь объемистый багаж спутника, но сейчас он удивился еще больше. Здесь ровными стройными рядами лежали с десяток бутылок столичной, наверное, не меньшее количество коньяка, пестрели нарядными наклейками какие-то другие веселящие напитки.

— Целый винный погреб, — оторопело заметил Костя.

Валерий снисходительно пояснил:

— Подкрепление комсомольскому энтузиазму. Так-то, товарищ Зайкин. Тебе повезло, что со мной едешь. Считай, что наше дело в шляпе.

Костя промолчал.

После двух стопок коньяка Валерий решил вразумить своего спутника.

— Ты думаешь как? Приехали мы, допустим, на завод. Собрали комсомольцев. «Уря, уря, ребята, даешь цемент!» И он пошел, этот самый цемент, целыми составами… Флаги, митинг и так далее. Так вот, дорогой товарищ Зайчиков, все это миф, фантазия.

— Зайкин, между прочим, моя фамилия.

— Зайкин так Зайкин. Мне все едино, что хрен, что редька. На чем это я остановился? Ах да! Флаги, митинг. Уря, уря!

— Ты брось свое «уря»! Этих шуток, кстати говоря, не понимаю и не принимаю.

— Подожди ерепениться. И обретай юмор. Человек без юмора — что цыплята табака без чеснока. Я продолжаю. Приезжаем, значит, мы на завод. И вполне даже возможно, цемент пошел. Но…

— Пошел, и хорошо. Это и нужно. И «уря, уря» все-таки ни при чем.

— Ладно, пусть без «уря». Пошел, значит, цементик-то. Только куда? На товарном дворе — затор. А почему? Да очень просто. Завод имеет должок не только перед нами, то есть перед «Химстроем». Есть другие города и другие стройки. И цемент этот там тоже ждут. И тоже разные пробивные ребята вроде нас с тобой снуют около завода. А точнее, вокруг товарного двора. Вот тут-то уж одним энтузиазмом не возьмешь. Тут надо, дорогой товарищ, еще кое-что. Тогда-то и понадобятся мои, так сказать, аргументы в пользу «Химстроя». А может, и вообще на них придется выезжать. Товарищ Богдашкин, конечно, задрожал, как лист на ветру, когда я пришел к нему с заявкой. Пришлось растолковать: я на голый энтузиазм не полагаюсь, нужно материальное приложение. И без сувениров со звездочками ни в какой Новороссийск, мол, не поеду.

Костя слушал разглагольствования Хомякова, и обида на руководителей стройки поднималась в нем с еще большей силой. Он твердо решил, что будет держать Хомякова в руках, заниматься махинациями ему не даст. Утром за завтраком объявил:

— Вот что, товарищ Хомяков. Я продумал за ночь ваши, так сказать, тактические соображения. Заявляю официально, что эти методы нам не подходят. Будем добиваться цемента только законно. Без всяких комбинаций, — и выразительно кивнул на чемодан.

У Хомякова после вчерашней выпивки адски болела голова, он размышлял над тем, почему боль не проходит так долго и чем лучше опохмелиться: водкой или коньяком? В слова Кости он почти не вслушивался.

— Поглядим — увидим.

Но как и многие на «Химстрое», он плохо знал Костю Зайкина.

…Каждое утро Снегов, Быстров, Богдашкин перезванивались и спрашивали друг друга, нет ли каких вестей от комсомольских уполномоченных. Но вестей не было. Снегов и Быстров нервничали. Работники отдела снабжения успокаивали их:

— Что вы так волнуетесь? Мы же вам говорили, снабжение — штука мудреная.

Потом кое-кто хоть и не очень зло, но начинал подшучивать:

— Ну как, комсорг? Говорят, скоро все наши подъездные пути запрудят эшелоны с материалами? А?

Особенно донимал Снегова Казаков. Он с усмешкой спрашивал:

— Как дела, спасатели отечества? Скоро эшелоны пойдут?

…А ребята между тем вовсе не сидели сложа руки. Костя Зайкин в Новороссийске тоже шуровал вовсю.

Заместитель директора цементного завода, выслушав Костю, заявил:

— Да, мы понимаем важность стройки, товарищ Зайкин, но у завода большая задолженность многим потребителям, и я ничего не могу сделать.

Костя в первую минуту даже оторопел.

— Как это не можете?

— Именно так. Ничего не можем. Через месяц или около того рассчитаемся и с вами.

Внешность Кости мало соответствовала его высокой миссии: и рост невелик и белесый, вечно взъерошенный чуб… Как ни старался Костя солидно разговаривать, как ни показывал свой мандат, заместитель директора обращался с ним как-то снисходительно. Ему казалось, что говорит он с одним из учеников ремесленного училища, которые проходили практику на заводе.

Зайкин мучительно думал, что же делать. Согласиться, уйти отсюда ни с чем? Это же полный крах! Костя даже вспотел, представив на секунду, как он возвратится на стройку. Этой картины было достаточно, чтобы он с удвоенной энергией повел наступление. Увы, попытки вновь оказались тщетными.

Пока шли переговоры, Хомяков молчал, безразлично разглядывая сквозь запыленное окно заводскую территорию. А молчать ему было не легко. Он был уверен, что Зайкин совсем не так ведет дело. Да и что он может сделать, этот сосунок? Видя, что Костя терпит поражение, Валерий решил включиться в переговоры. Легонько отодвинув Костю от стола заместителя директора, он стал вполголоса что-то ему втолковывать. Костя демонстративно отошел подальше, не желая иметь ничего общего с этим шушуканьем. С тревогой подумал: а что, если у Хомякова выйдет? Что, если ему не откажут? Что тогда? Затем смирился: «Черт с ним, лишь бы цемент дали».

Однако и Хомякову не удалось ничего добиться.

— Товарищи, поймите, не могу я ничего сделать, ну не могу. Я же все объяснил.

Выйдя из кабинета, Хомяков и Костя расстались. Валерий заявил, что пойдет «потолкается» в отделе сбыта, а Костя направился в комитет комсомола.

Навстречу Косте поднялся молодой рослый парень.

— Вы ко мне?

— Если вы секретарь комитета, то к вам, — решительно сказал Костя и положил на стол командировку.

Секретарь внимательно прочел удостоверение Кости и стал расспрашивать о «Химстрое», обнаружив при этом довольно подробное знание стройки. Он называл имена Данилина, Зарубина, Снегова, Быстрова, Мишутина так, словно это были работники, знакомые ему по заводу. «Значит, здесь тоже следят за нами», — подумал Костя с гордостью. Это придало ему уверенности, и он, улыбнувшись, произнес:

— Бесспорно, приятно, что вы так хорошо знаете наши дела, следите, так сказать, за сверхударной комсомольской стройкой. Но как быть с цементом? Должники вы, подводите…

Секретарь комитета со вздохом согласился:

— Это верно, подводим. Но скоро дело пойдет. Печь вот-вот вступает в строй. Директор пришел новый, парторг тоже.

— Значит, новое руководство? Это и хорошо и плохо.

— Почему же плохо?

— Пока в курс дела войдет, то да се. А наша стройка ждать не может.

— Цемент скоро дадим.

— Нам нужно не скоро, а сегодня, сейчас.

Секретарь комитета развел руками:

— Так быстро не получится.

Костя настойчиво повторял:

— Без цемента я не могу вернуться, понимаете? Не могу.

Секретарь комитета все понимал, но что он мог сделать? Только вчера на совещании у директора довольно бурно обсуждались эти вопросы. Недели через две-три цемент пойдет. А сейчас… Где его взять сейчас?

Поразмыслив, он все же предложил Косте:

— Пойдемте в партком. Может, там что-нибудь придумаем?

Парторг, пожилой, медлительный украинец с белесым ежиком волос, терпеливо слушал то Зайкина, то своего комсомольского секретаря, достал сводку со множеством цифр, долго читал ее, водя по графам тупым концом карандаша. Наконец позвонил заместителю директора завода. Слушал его объяснения, изредка кивая головой. Положив трубку, долго барабанил пальцами по столу, потом вымолвил:

— Нет цемента. Понимаете? Нема. Перебои с сырьем. Выпускаем лишь низкие марки, но и эти крохи прямо с колес штурмом берут.

— Выходит, «Химстрой» у вас потребитель второго сорта? Кому-то есть, а нам нет? Что-то непонятно, — обиженно сказал Костя.

— Та не у том дило! — отмахнулся парторг. — Я же вам говорю, даем цемент не ваших марок. Вам потрибно шлако-портланду марки «500–600». А идет «250–300». Ясно?

— Ясно-то ясно…

— Помочь вам, конечно, надо. Но как? — И обратился к секретарю комитета: — Выход единственный — взяться вам. Организовать вечерние смены, воскресники…

— Мы готовы, Алексей Терентьевич. Только пойдет ли на это дирекция? Профсоюзники опять же восстанут против переработки. Да и сырье… Вы же знаете положение с известью и шлаком!

— Вы организуйте ребят, а с дирекцией и профсоюзом я попытаюсь уладить. С карьером тоже надо связаться, придется поехать к ним. Там тоже и коммунисты и комсомольцы есть…

На следующий день на стыке первой и второй смен в заводском сквере собралась молодежь — человек пятьсот. Зайкин, посмотрев на незнакомые лица юношей и девушек, подумал: «Задора не вижу в глазах, не то что у нас на „Химстрое“».

Между тем комсорг завода горячо рассказал присутствующим о стройке, сообщил, что ее представитель приехал на завод…

Зайкину до сих пор почти не приходилось выступать на больших собраниях и митингах, но в душе он считал, что сумел бы говорить здорово. Ему казалось, например, что Снегов говорит как-то вяловато, без огонька, а Зарубин очень уж сумрачно, сухо. Он, Зайкин, говорил бы, конечно, гораздо живее, ярче, убедительнее. И даже о Быстрове, перед которым он преклонялся, у Кости было невысокое мнение как об ораторе.

Но сейчас, когда Косте было предоставлено слово, да еще перед совершенно незнакомыми людьми, он вдруг почувствовал неприятное ощущение под ложечкой. «Неплохо бы сейчас стоять в стороне и оценивать, как выступает тот или иной товарищ», — с иронией подумал о себе Костя.

Но его речи ждали. И, набрав в легкие побольше воздуха, он начал. Получалось пока не очень складно, Костя сбивался, с трудом находил слова. Ну не было их, и все, хоть ты плачь. А те, что приходили в голову, были какими-то тягучими, пустыми. Кому, в самом деле, не известно, что цемент является основным строительным материалом? И что «Химмаш» очень нужен стране? Костя чувствовал, что проваливается: молодежь слушает его нехотя, многие вежливо позевывают в кулак и удивленно переглядываются: «Чего хочет от нас этот машущий руками парень?»

Эх, как бы хотел Костя сказать сейчас такое и так, чтобы огнем загорелись эти сотни глаз, смотрящих на него, чтобы нетерпеливое, возбужденное настроение охватило всех! Но хоть он и видел, что не зажигает ребят, сдаваться не собирался.

— Стройку свою мы должны закончить меньше чем за три года, а дела идут так, что и за пять не успеем. Графики сорваны, скоро зима, а мы сидим почти на нулевых циклах… Почему? Да очень просто — подводят, прямо под откос пускают стройку поставщики. Не в обиду будь сказано, вы тоже внесли в это дело посильный вклад. Цемента не даете, а он нужен как воздух. Все работы по фундаментам основных корпусов встали. Ждали-ждали мы, да и решили поехать к вам, попросить помочь… Без вас завод нам не построить.

Хотя Костя и не ожидал этого, ему аплодировали горячо и долго.

Костя напряженно вслушивался в то, что говорил вновь секретарь комсомольского комитета завода. Загибая один за другим пальцы, тот подсчитывал вслух, что сможет сделать завод, если молодежь отработает дополнительно по два часа в день в течение недели. Выходило эшелонов пять. А если прихватить еще два выходных дня, то можно выработать и все семь.

Высокий медлительный парень, сменивший на трибуне комсомольского секретаря, заговорил приподнято:

— Я, да и все мы за то, чтобы помочь такой стройке, стыдно не помочь. Но надо, чтобы начальство пошевелилось, — парень посмотрел на парторга, на директора завода. — Наша первая печь уже месяц на ремонте. А почему? Нет огнеупоров. Ведь если ее, первую-то печь, пустить ну хотя бы на неделю раньше — ого, тут бы не только пять-шесть, все десять составов можно «Химстрою» дать. Что касается нас, то мы, конечно, готовы. Раз надо — поработаем, не слабенькие, не надорвемся.

Скоро Костя убедился, что зря он обвинил про себя здешних ребят в отсутствии комсомольского огонька и задора. Куда девалось их спокойствие и, как прежде ему казалось, равнодушие!

Говорили обжигальщики, сортировщики, мотористы, электрики. Кто предлагал объявить ударную неделю, кто считал, что надо ввести третью, ночную смену. Некоторые сердито требовали навести порядок с подачей электроэнергии, расшевелить карьер. Да и с отправкой готовой продукции надо разобраться, а то цемент, выработанный для «Химстроя», может уплыть в другие адреса. Кое-что перепало и Косте. Его упрекали за то, что поздновато, мол, хватились, напомнили о статье в «Комсомолке» по поводу плохой организации труда на площадке; ссылаясь на письма земляков, спрашивали, почему на стройке так плохо относятся к житью-бытью ребят.

Поздно вечером Костя, измученный до крайности, но довольный прошедшим днем, вернулся в гостиницу. Хлопнув Валерия по плечу, миролюбиво заявил:

— Будет цемент «Химстрою», будет, товарищ Хомяков.

Тот, слегка улыбнувшись, согласился:

— Я тоже так думаю.

На следующий день Зайкин, как было условлено, пришел в комитет комсомола завода, чтобы пойти по цехам. Но там сказали, что его просил зайти секретарь парткома. Костя удивился. Кажется, все было договорено вчера? Может, возникло что-то дополнительное? А вдруг и впрямь не пять, а шесть или даже семь эшелонов сумеют подбросить «Химстрою»? Это было бы здорово! Но по виду секретаря парткома Костя понял сразу, что причины его приглашения вовсе не так радужны. Неужели они передумали? Костя похолодел от этой мысли. Секретарь парткома долго, пристально смотрел на него, а потом сухо, неприязненно сказал:

— Что же это вы, молодой человек? Кто вас учил таким вещам? И за кого вы нас принимаете? Я заказал Каменск, хочу рассказать товарищу Быстрову, какими делами вы здесь занимаетесь.

Костя ничего не понимал. Видя его недоумение, секретарь парткома встал из-за стола и, подойдя к шкафу, открыл дверцы. На полке стояла батарея бутылок.

— Ну, что вы на это скажете?

Вот теперь Костя понял. Понял, почему шнырял вчера по заводоуправлению Хомяков, о чем шептался с секретаршей директора, зачем днем уезжал с завода в гостиницу. Да, теперь Косте все было ясно. Он поблек, сжался, явственно представил себе, как возмутятся, узнав обо всем этом на «Химстрое», как Данилин, презрительно морщась, даст указание: «Отзовите этого… Зайкина из Новороссийска».

Секретарь парткома, увидя, как Костя переменился в лице, немного добрее, но все еще отчужденно заметил:

— Мы же договорились с вами, товарищ Зайкин. Ребята взялись помочь. А вы взятки суете. Как вам могло прийти такое в голову?

Костя уже оправился от первой неожиданности и обрел способность что-то говорить. Он объяснил, что ни сном ни духом не знает об этом, не имеет никакого отношения к бутылкам, рассказал о своем напарнике Хомякове… Чувствуя, что ему трудно убедить секретаря парткома, вдруг вспомнил: у того заказан разговор с Каменском. Это было как раз то, что нужно. Костя стал упрашивать секретаря парткома поторопить станцию.

Как только в трубке послышался голос Богдашкина, Костя стал так кричать, что секретарь парткома вынужден был подняться и плотнее закрыть дверь.

— Вы что, товарищ Богдашкин, с ума сошли? Преступные формы работы применяете? На кой черт подсунули мне этого Хомякова, да еще с целым винным погребом? Как приеду, официально этот вопрос поставлю. Безобразие! Черт знает что такое!.. — И, не вслушиваясь в объяснения Михаила Яковлевича, потребовал переключить его на Данилина.

Быстров, до которого Костя тоже в конце концов добрался, сообщил, что уже в курсе дела — ему звонил Богдашкин. Хомякову будет отправлена телеграмма.

— Гони его и шуруй сам, — несколько раз повторил Быстров.

Вечером, получив телеграмму, удивленный донельзя Хомяков допрашивал Костю:

— Что случилось? Ты в курсе или не в курсе? Почему меня отзывают?

— Что случилось, ты знаешь лучше меня. Сегодня же сматывайся. Вот и весь вопрос.

— Ах, значит, это ты подстроил? Скажи какой… От горшка два вершка, а так все обстряпал. Ну нет, ничего у тебя не выйдет из этого. Сейчас же пойду звонить Данилину. Да и что ты без меня тут сделаешь? Ведь погоришь, как швед под Полтавой.

— Звонить ты можешь, кому хочешь, но результат будет тот же. И потому мой тебе совет: держи направление на станцию…

Утром Хомяков, обругав Костю как только мог, отбыл в Каменск. А Зайкин носился из парткома в дирекцию, из дирекции в комитет комсомола, оттуда в цехи, ездил на карьеры. В кампании, развернувшейся за помощь «Химстрою», он был нужен всем, и это его радовало, окрыляло.

Об ударной неделе на цементном прослышали соседи. А у них тоже были долги перед «Химстроем». Затребовали Костю, заставили выступить и рассказать о стройке. И кажется, дело тоже начало сдвигаться с места.

Теперь работы, беготни Косте прибавилось, он буквально с ног валился от усталости, но не сдавался и поражал всех неуемной энергией.

…Через неделю на товарной станции Новороссийск-второй собрались активисты двух заводов. Яркие электрические фонари выхватывали из мрака молодые веселые лица, алые полотнища на коричневато-красных вагонах. Там белели краткие, но такие радующие сердце Кости Зайкина слова: «Новороссийск — „Химстрою“».

Вот ушел первый эшелон, через некоторое время двинулся еще один, а на вторых и третьих путях стояли еще цепочки таких же красновато-бурых вагонов.

Прямо со станции Костя послал в Каменск телеграмму.

Утром в комитет комсомола стройки вбежал Богдашкин и завопил еще с порога:

— Этот, как его… Зайкин. Молодец! — И, подняв кверху толстый указательный палец, патетически прочел: — «Каменск. „Химстрой“. Докладываю: первые пять эшелонов портландского цемента отправлены».

Костина телеграмма была первой ласточкой.

Скоро с его легкой руки такие же сообщения начали поступать и от других. Из Архангельска шли эшелоны с лесом, из Магнитогорска — с металлом, Гусь-Хрустальный слал стекло, Баку — рубероид и шифер. Снабженцы ликовали. Богдашкин намекал Снегову, что неплохо было бы подобрать еще группу ребят для поездки на другие заводы, которые все еще не поняли значимости «Химстроя».

Имя Кости Зайкина стало популярным на стройке. Рассказывали, что он в Новороссийске дошел до первого секретаря обкома партии, звонил от него министру и прочее. Одним словом, Костя и сам не знал, сколько у него, оказывается, смелости, находчивости и сметки. Он имел все основания быть довольным. С ним еще издали здоровались бригадиры, начальники участков, даже сам Данилин. Но настроение у Кости было далеко не веселым. Приехав с аэродрома в поселок, он сразу ринулся к своей тумбочке. Здесь лежали аккуратно сложенные газеты и журналы, полученные за время его отсутствия. Торопливо осмотрел стол, заглянул под подушку, перерыл стопку книг около кровати. Но поиски были тщетными. Улучив момент, Костя спросил Зарубина, не было ли писем. Виктор сочувственно посмотрел на приятеля и неохотно ответил:

— Нет, Костя, не было.

Итак, Надя не писала. Если в суматохе, в беготне по новороссийским заводам он немного забылся, с меньшей болью вспоминал их размолвку, то сейчас мысли о ней ожили с новой силой. Костина радость все гасла и гасла, как угасает костер под дождем.

Глава XI. Дела житейские

Лето выдалось мрачное, с частыми холодными дождями. Только в мае и июне солнце побаловало землю ласковым теплом, а потом стало появляться редко, нехотя, ненадолго проглядывая сквозь слезливые тяжелые тучи. Но это не могло сбить того напряженного ритма, который установился на площадке «Химстроя». По-прежнему неугомонно шумел огромный котлован главного корпуса, день и ночь рычали экскаваторы и самосвалы на литейке и кузнечном — там тоже до зимы надо было выйти из земли, поэтому работы велись днем и ночью.

Дождливая погода мало что изменила и в жизни обитателей Лебяжьего. Как всегда, поселок вечерами звенел весельем, песнями, в «Прометее» было тесно от любителей кино и танцев. И ночью так же то тут, то там вспыхивал приглушенный смешок, негромкий говор или томительная песня под гитару. А в шесть утра поселок оживал. Быстро, почти все сразу, бежали купаться. Правда, с озера бежали еще быстрее, наперегонки, чтобы согреться, у многих зуб на зуб не попадал, но все равно назавтра к озеру вновь тянулись вереницы ребят и девчат.

Осень подкрадывалась незаметно. Пожухли, пожелтели травы на откосах шоссе, ветер приносил в Лебяжье горьковато-пряные запахи от сжигаемой стерни и картофельной ботвы на соседних полях. Серело, теряло голубизну приветливое Лебяжье озеро. Свинцовым отливом поблескивали лужи в кюветах и в придорожных ложбинах, ветер все чаще кидался мелкими каплями дождя.

Наиболее заботливые прорабы и десятники уже ладили тепляки на своих участках, напоминали руководителям стройки о подготовке к электроподогреву бетона, жаловались на медленный ход работ по тепловым узлам и магистралям.


Быстрову нездоровилось. Врачи велели несколько дней отлежаться. Он сидел в комнате во временном деревянном здании, громко именуемом гостиницей, что было построено наспех около лесного мысочка, примыкающего к южной окраине строительной площадки. Здесь жили руководители стройки, многочисленные представители, приезжавшие с заводов, из учреждений, проектных институтов.

В дверь постучали. Вошла девушка в стеганой фуфайке и лихо сдвинутом набок берете. Это была Зина — посыльная из управления строительства.

— Просили срочно вручить. — И она подала Алексею аккуратно сложенный листок бумаги.

Записка была от Данилина. Он сообщал, что сегодня из Лебяжьего не приехало на работу много народу, несколько женских бригад не вышли целиком. Хорошо бы поехать туда. И спрашивал: «Вы не сможете?»

Прочтя записку, Алексей сказал девушке:

— Скажи, Зинуша, что я скоро буду.

Через полчаса он уже входил в кабинет Данилина.

— Ну что ж, поехали?

Данилин с сожалением посмотрел на стол, заваленный бумагами и чертежами, и, вздохнув, согласился:

— Да, надо… Поедем.

Они захватили с собой Снегова и вскоре были в Лебяжьем.

Названия улиц, площадей, имена самих палаток свидетельствовали минимум о двух вещах: о любви обитателей поселка к родным местам и о том, что они веселые, неунывающие люди. Улица, идущая по оси поселка к озеру, именовалась «Центральной», параллельно ей шли «Героическая», «Грандиозная», «Сивцев Вражек», «Дерибасовская», «Крещатик» и, наконец, «Невский проспект».

Женская часть поселка не уступала мужской. Здесь улочки меж палатками носили имена Жанны д’Арк, Жорж Санд, Софьи Перовской.

Данилин, читая эти названия, рассмеялся:

— Остроумные, черти!..

Быстров, посмотрев на него, сухо заметил:

— И это — живя в таких условиях…

В рабочее время в Лебяжьем стоит тишина. Пройдут по поселку несколько человек из тех, что работали в ночных сменах, остановятся поболтать уборщицы, да еще невыключенный репродуктор урчит где-то. Вот и все. Однако сегодня в поселке шумно, снуют санитарные автомобили и то там, то тут мелькают халаты медиков. Руководителей стройки встретила пожилая крупная женщина с озабоченным, когда-то, видимо, очень красивым лицом. Это была Медянская, заведующая поликлиникой стройки. Поздоровавшись, она сообщила:

— Десять человек отправила в больницу. Остальным оказываем помощь на месте.

— Что случилось, что за болезнь? — тревожно спросил Данилин.

— Вирусный грипп. Развивается очень бурно.

— Откуда же он появился? Народ у нас молодой, закаленный.

— В таких условиях довольно одного больного, чтобы стала бушевать эпидемия.

Пошли по палаткам. Здесь было чисто и домовито. Постели аккуратно прибраны, около кроватей незатейливые букетики цветов. К брезентовым скошенным стенам прикреплены фотографии. Но холодно и сыро. Простыни, подушки, даже ворсистые одеяла были влажными. Медянская смотрела на Данилина и Быстрова укоризненно и выжидающе.

Пока обходили поселок, в «Прометее» собралось человек пятьдесят работниц. Пришло с десяток ребят. Прослышав, что к девушкам приехало начальство, они тоже потянулись к клубу. Сидели на лавках из толстых обструганных досок, стояли в проходах между ними.

Медянская, узнав об этом, замахала руками:

— Какое еще собрание? Зачем? Это же такой массовый контакт, раздолье для вируса… Немедленно всем в палатки! — шумела она.

Быстров, услышав их разговор, вмешался:

— Раз уж собрались люди, давайте зайдем к ним. Нарушим ваши нормы и правила.

Данилин и Быстров молчали, молчали и люди, сидевшие перед ними. Встретившись взглядами, опускали глаза. Куда сподручнее встречаться с начальством в другой обстановке и при других обстоятельствах, на своих участках, в бригадах. А тут… Хоть и не виноват ты, а все же факт остается фактом: не в бригаде в рабочее время…

— Почему собрались, товарищи? Зачем? Вы же больны! А больным, как известно, лежать полагается. Врачи за это собрание ни нас, ни вас не похвалят.

— Вопросы есть, товарищи начальники, вот и собрались.

— Ну что ж, выкладывайте, что за вопросы.

При обходе палаток Данилин, Быстров и Снегов без труда заметили, что люди не только больны, но и удручены, расстроены чем-то. Видимо, это и послужило причиной стихийного собрания.

Первой заговорила пожилая медлительная женщина:

— Объясните нам, товарищ Данилин, или вы, товарищ парторг. Говорили, что мы будем переведены на завод. А теперь слух есть, что никого из строителей туда не переведут. Это я говорю о будущей нашей жизни. Но и о нынешней кое-что узнать надо. Вот вы приехали сюда потому, что народу много захворало. А почему захворали люди? Да потому, что порядка у нас нет, ну, ей-богу, никакого порядка. Видите, какая сырость? А холод? Скоро зима. Куда денется народ, когда завьюжит? Может, в этих брезентовых хоромах нас оставите? Запросто в сосульки превратимся.

После выступления работницы скованность людей прошла. Теперь уже не робко, а в сердитом запале говорили девчата.

— А почему на лесозаготовки женские бригады посылаете? Вы не подумайте, что мы боимся. Нет, не из пугливых. Но ехали-то мы к вам не дрова заготовлять, а гигант химии строить.

Данилин и Быстров удивленно переглянулись. Действительно, было решено послать группу людей в Кировскую область на заготовку леса, но подобрать для этого бывалых заготовителей. Кто-то, видимо, все перепутал.

Поднялась девушка с рыженькими косичками, в куртке внаброс на плечах.

— Все, что тут наши девчонки и тетя Настасья говорили, истинная правда. Мы не раз просили, чтобы нам разъяснили, что и как будет. К кому ни обратишься, ответ один: «Вы зачем приехали? Работать? Ну и работайте». Но мы хотим знать, что же дальше. Я вот совсем с толку сбилась. Голова кругом идет. К монтажникам меня взяли, дело интересное. Но опять же на курсы аппаратчиц тянет. Начальник участка и слушать не стал: «Нечего, — говорит, — там тебе делать». И все.

Чувство горечи и недовольства собой охватило Быстрова. «Как же плохо мы работаем с людьми, — подумал он, — просто на редкость плохо». И хотя не мог лично себя упрекнуть, что не бывает в поселке, чувствовал — во многом и он виноват. Недостаточно требует внимания к людям, упускает какие-то очень важные вопросы в работе с ними. Он хмуро попросил Данилина:

— Объясните им все, только потеплее.

Данилин начал именно с этих слов:

— Парторг сказал, чтобы я вам ответил поаккуратнее да помягче. Пусть Алексей Федорович не обижается, но я не согласен с ним и хочу вас отругать.

— Это у вас получается здорово, — бросил кто-то реплику. Но остальные зашумели:

— Говорите, товарищ Данилин, не обращайте внимания.

— Да я не из робких, не беспокойтесь, — улыбнулся Владислав Николаевич и продолжал: — Отругать хочу за то, что не лежите, собрание вот затеяли. Разными вирусами обмениваетесь. Раз больны, то и должны вести себя как больные. Лечиться. Теперь по поводу ваших вопросов. На завод желающие будут переведены. Только об этом еще рано судачить. Надо его построить сначала. Но должен сказать, что, когда вы освоите ведущие строительные специальности да войдете во вкус, никуда вас от строителей не потянет. Далее, о работе в лесу. От нас поедут туда люди. Но опытные лесовики. И наконец, о жилье. Поселок мы строим медленно. Замечание правильное. Разберемся. В палатках на зиму не оставим. А теперь — марш… Вон Медянская уже смотрит на нас, как на злоумышленников.

Та скупо улыбнулась:

— Будем считать это собрание процедурой с положительными эмоциями. — И, уже обращаясь к девушкам, строго скомандовала: — В постели, в постели сейчас же.

— Что толку в наших постелях? — мрачно пошутила женщина, выступавшая первой. — Разве в них согреешься? Да еще в одиночку.

Ее шутку поддержали дружным смехом.

Быстров предложил Данилину и Снегову:

— Что же, теперь посмотрим, что у мужиков делается.

Когда они входили в центральную часть палаточного городка, появился Казаков.

Оптимизм не был чужд и мужской половине Лебяжьего. На одной из палаток по всей передней плоскости было аккуратно выведено, что обитают здесь «Неунывающие». К ним и решили зайти.

Здесь было не менее чисто, чем в девичьих палатках. Постели прибраны, пол покрыт настилом из обрезков древесностружечных щитов. У самого входа громоздилась самодельная электропечь. Над кроватью, что стояла в правом углу, красовался плакат: «Начальство по пустякам не беспокоить». А у изголовья другой койки, на самом видном и почетном месте стоял аккордеон, мерцающий перламутром и яркой зеленью пластмассы.

Снегов объяснил:

— Здесь зарубинцы проживают. Это агрегат Кости Зайкина.

— Зайкина? — с интересом переспросил Быстров. — Когда же он музыкой увлекся?

— А вы его знаете?

— Ну как же. Знакомы.

Прямо против входа висело распределение обязанностей среди жильцов: «Удаление воды из палатки и с территории около нее — Медведев. Проверка крепления вечером, ночью и утром — Зарубин. Санитарный надзор — Зайкин. Сушка белья и всего имущества (ежедневно) — участвуют все».

Показывая на это расписание, Данилин, обращаясь к Казакову, сказал:

— Вам это расписание ничего не говорит, Петр Сергеевич?

— Можно подумать, что у них каждую ночь ураган и наводнение, — проворчал Казаков.

Вышли к озеру. Здесь был тот же стиль и тот же тон. Лодки, которые постройком, расщедрившись, привез недавно с какой-то водной станции, имели такие имена: «Устрашающий», «Грозный», «Атлантик».

Данилин рассмеялся.

— Молодцы, честное слово, молодцы! Не унывают. А ведь унывать есть с чего. Как, Петр Сергеевич?

Казаков сумрачно ответил:

— Закончим новый поселок, все войдет в норму.

— Ну что ж, поедем, посмотрим, как его заканчиваете, — проговорил Быстров.

Основной капитальный поселок располагался километрах в двух от палаточного городка, чуть левее озера. На первый взгляд дела здесь шли бойко. Несколько кранов методично таскали на этажи железобетонные балки, плиты; между домами деловито ползали МАЗы, тянувшие на длинных прицепах тяжелые стенные перегородки, панели.

— Штурмуем, как видите, — не скрывая довольных ноток, сказал Казаков.

Однако начальник жилучастка Аркадий Удальцов был настроен далеко не так благодушно.

— Да, сейчас работы пошли несколько быстрее, но детали и узлы поступают нерегулярно, некомплектно, механизмы и люди простаивают. Не хватает сантехники, электроарматуры. И особенно режет цемент. С ним просто беда.

— Судя по тому, что все еще не подошли к отделочным работам, вы с первой очередью к сроку не справитесь? — спросил Данилин Удальцова.

— Справимся, если обещаниями кормить не будут.

Казаков понял, о чем говорит Аркадий, и стал поспешно объяснять:

— Удальцов хочет невозможного. Дай ему сотню тонн цемента, две бригады сантехников, аккордную оплату труда, закрепи еще десять машин. Так нельзя. Мы не можем из-за поселка прикрыть другие объекты.

Удальцов был, однако, не из робкого десятка. Он неожиданно спросил Казакова:

— Вы сами-то где живете, Петр Сергеевич?

— А, собственно, какое это имеет значение?

— Имеет. В доме, конечно, живете?

— Ну, а где же еще?

— Вот именно. А не мешало бы вас тоже поселить с ребятами в палатку. Вот тогда и у вас были бы иные песни.

Казаков гневно посмотрел на Удальцова, но тот повернулся к Данилину и Быстрову:

— Вы меня извините, но не понимаю, о чем руководство строительства думает. Честное слово, не понимаю. Вот Петр Сергеевич обиделся на меня, а ведь зря. То, что я прошу, это минимум, чтобы закончить первую очередь поселка до холодов. И все нужное вы, конечно, дадите, только дадите, когда уже полетят белые мухи. Если не собираетесь оставить людей на зиму в палатках, то надо участку помогать, и немедленно.

— Вы слишком сгущаете краски, — раздраженно заметил Казаков. — Живут люди в палатках и зимой, да еще не в таких местах, как у нас, а в Сибири, на севере. Утеплим эти ваши палатки, и все.

— Вы это серьезно? — Быстров удивленно остановился. — Сейчас и то смотрите, сколько людей болеет. И потом, какая нужда в этом?

Удальцов, глядя прямо в глаза Казакову, с сердцем произнес:

— Оставить людей в палатках на зиму? Этого я понять не могу.

Казаков набросился на него:

— А вы, Удальцов, делайте что положено. Почему вот у вас краны простаивают? Трезвоните: дай то, дай другое, а использовать технику не можете.

Удальцов посмотрел в сторону крана, на который показывал Казаков, и ответил с чуть иронической улыбкой:

— Петр Сергеевич, это тот самый кран, о котором я вчера вам звонил. Его прислали третьего дня без направляющей цепи. Вы обещали турнуть отдел главного механика. Но, видимо, не помогла эта мера, никто от них так и не появился.

Быстрова знобило. Он устал и основательно промерз за эти три-четыре часа пребывания в Лебяжьем. Кутаясь поплотнее в плащ он обратился к Данилину:

— Положение, Владислав Николаевич, по-моему, ясное. И очень серьезное.

Данилин долго молчал, оглядывая панораму поселка, затем хмуро, с прищуром посмотрел на Удальцова. Его тоже задело независимое поведение этого самоуверенного, улыбчивого прораба; он с трудом сдержал себя, чтобы не осадить его. Скупо роняя слова, сказал:

— Языком работать можете. В этом я убедился. Посмотрю теперь, как на деле у вас получается. В октябре дома должны быть сданы. Все, что для этого надо, управление строительства, — он посмотрел при этом на Казакова, — вам выделит. Завтра утром представите мне полную заявку. Понятно?

Удальцов спокойно ответил:

— Понятно. И спасибо. Если, конечно, это не только слова. А то в управлении моих заявок целый том.

Не обратив внимания на очередную колкость Аркадия, Данилин продолжал:

— И вторую, вторую очередь форсируйте. График ввода каждого дома тоже завтра мне представите.

— Владислав Николаевич, — заметил Снегов, — после первой очереди мы хотели вернуть Удальцова на промплощадку. Он член комитета, там нужен.

— Ах, Удальцов еще и член комитета, — подхватил Данилин. — Слышите, Алексей Федорович? — обратился он к Быстрову. — Тогда вдвойне, вдвойне с вас спросим, Удальцов. Договоримся так: по любому вопросу, какой возникнет, обращайтесь к товарищу Казакову или ко мне. В любое время. Но если поселок не будет сдан в срок, советую обходить меня стороной. — Затем, обращаясь к Снегову и Быстрову, добавил: — И вряд ли надо забирать его отсюда. Как думаете?

— По-моему, правильно, — ответил Быстров. — Полагаю, и Анатолий, да и сам Удальцов спорить не будут.

На обратном пути все долго молчали. Затем Быстров проговорил:

— Плохо мы работаем, товарищи. Плохо.

Казаков обиженно ответил:

— Но надо же учитывать и границы возможного.

— Возможности сами по себе не приходят, Петр Сергеевич.

Приехав в управление строительства, все зашли к Данилину.

Быстров обратился сразу ко всем:

— Ну, что будем делать?

Данилин хмуро посмотрел на Казакова.

— Вам слово, Петр Сергеевич. Почему у нас происходит такое?

— Вы о чем?

— Неужели не ясно? Почему мы так скверно организуем быт людей?

— Да, до коммунизма у нас еще далеко, но бросаться в крайности не следует.

— Коммунизм здесь ни при чем, — сдерживая раздражение, проговорил Быстров. — Речь идет об элементарных вещах. И меня удивляет ваше олимпийское спокойствие. Вы же отвечаете за все это.

— Да, отвечаю. И делаю все, что могу.

Данилина взорвало:

— Почему же до сих пор не утеплены палатки? Почему недали людям дополнительные постельные принадлежности? Сколько мы говорили о водостоках в палаточном городке, о нитке временного водопровода!

— Средства, ассигнованные нам на эти цели, использованы полностью. А на пуховики и прочие забавы, извините, их вообще не было. Да, мне кажется, и не нужно. Это будет неразумная трата государственных денег.

Поездка и этот разговор взвинтили его нервы, и он разразился длинной гневной тирадой, говорил о том, что все только проверяют, командуют, помогать же никто не хочет, что он не комендант, а заместитель начальника стройки и не может заниматься такими мелочами, как матрацы и пододеяльники.

Быстров и Данилин не перебивали его. Когда Петр Сергеевич несколько поутих, Быстров спросил:

— У вас все?

— Все.

— Ну что ж, тогда на этом и закончим.

Пришла очередь удивляться Казакову. Он знал характер парторга и думал, что Быстров вступит с ним в спор, начнет доказывать, нажимать на него.

А Быстров, видя недоумение Казакова, добавил:

— Нам хотелось знать, какие у вас соображения по улучшению дел в поселке. У вас их нет. Ну, а слушать крики я, извините, не намерен.

Казаков подумал, что зря, пожалуй, погорячился. И начал опять что-то говорить о трудностях, об отсутствии фондов. А Быстров думал в это время про него: вроде и деловой и опытный, но почему такое спокойствие, такое поразительное равнодушие?

Быстров ушел, а Казаков досадливо морщился и мысленно проклинал себя за то, что не сдержался. Теперь начнутся обследования, проверки, обсуждения, думал он.

— Видите, Владислав Николаевич, — обратился он к Данилину, — и то ему не так и другое не этак. Давай немедленно водопровод, делай дренаж, утепляй палатки. Каждому чуть не пуховики. Одним словом, командует…

Данилин, выслушав его, негромко, сухо сказал:

— Я вас понял, Петр Сергеевич. Но хочу напомнить вам одну народную мудрость: у разумных людей обида делу не помеха. Советую иметь это в виду…

Глава XII. Родственные души

Петр Сергеевич Казаков сегодня раньше обычного прекратил прием посетителей, вызвал помощника, передал ему несколько папок с бумагами и предупредил:

— Объясните там всем, что прием закончен. А придут Четверня и Богдашкин, пропустите.

Потом он позвонил Данилину и болезненным, расслабленным голосом сказал:

— Нездоровится что-то, Владислав Николаевич. Уеду сегодня пораньше.

Вскоре в кабинет Казакова медвежьей, переваливающейся походкой вошел Четверня. Зеленая фетровая шляпа, открывавшая высокий, с залысинами лоб, розовый, чисто выбритый подбородок с двумя складками, прячущийся в мягком воротнике пальто. С Казаковым Четверня поздоровался шумно, обеими руками пожал его горячую, потную руку. Усевшись в кресло, проговорил:

— Я готов.

— Сейчас придет Богдашкин.

— Куда двинемся?

— Да что-нибудь придумаем. Отдохнуть хочется. Да и дело есть.

— Встряхнуться не вредно, — согласился Четверня.

Богдашкин появился через несколько минут. Он торопливо вбежал в кабинет, огляделся по сторонам и, сняв очки, сквозь одышку пояснил:

— Извиняйте. Задержался малость.

— Ты что по сторонам-то озираешься? Кого ищешь? — спросил Казаков.

— Да нет, просто так, по привычке. Хожу по стройке, то туда, то сюда верчу головой, не кричит ли, не шумит ли кто. Вот и привык.

— Одним словом, заячья жизнь. Так, что ли?

Богдашкин удивленно посмотел на Казакова и со вздохом ответил:

— Думаю, зайцу легче. Ни тебе летучек, ни «молний», ни производственных совещаний…

Михаил Яковлевич Богдашкин был невысок ростом, широкоплеч и толстоват. Это, однако, не мешало ему не ходить, а почти летать, успевать там, где не успели бы и трое; вечно озабоченный, с лихорадочно-тревожным взглядом, он и окружающих заражал своим неукротимым беспокойством.

Пришел Богдашкин на стройку из министерства, работал там инспектором Снабсбыта, был довольно опытным снабженцем, и в строительном мире фамилия его была известной. Именно он, Богдашкин, прослыл кудесником снабженческих дел, когда строился Череповецкий комбинат. Он и его помощники не раз выручали эту стройку из беды. Но случай, что прославил Богдашкина, был из ряда вон выходящим.

До пуска основного производства оставался всего месяц, а поставщики все не слали и не слали кабель нужных сечений. Тогда на «Севкабель» выехал Богдашкин. За несколько дней он перезнакомился со всеми сколько-нибудь значительными работниками цехов, складов, отдела сбыта, а потом затеял предлинный разговор с руководителями завода. Его вежливо выслушивали, убеждали немного подождать. Вот разделаемся со сверхсрочным заказом сибиряков и ликвидируем долг Череповцу. Но Богдашкин стоял на своем. Он уже в который раз начинал разговор о важности комбината, о трудностях, которые переживают строители, о том, какой наказ дан ему, Богдашкину, руководством… Собеседники вновь терпеливо объясняли свои трудности. Не знали они, что в это самое время пять барабанов кабеля уже грузились на платформы и, прежде чем Богдашкин распрощался с директором, они отбыли в Череповец.

Дело было громкое. Многим попало на «Севкабеле», а в Череповце попало и самому Богдашкину. Но так как победителей, как правило, не судят, то среди награжденных строителей был и Михаил Яковлевич.

Но в любом деле, как известно, кроме светлых есть и теневые стороны. Когда коллектив череповецких строителей перебрасывался на новую, большую и еще более ответственную стройку, Богдашкин из списка руководящего звена был исключен. Министр, утверждавший руководство новой площадки, сказал:

— Богдашкин? Ну нет, порезвился, и хватит.

Богдашкин, узнав об этом разговоре, притих, забился в канцелярию и, копошась в нарядах да счетах, молча переживал свою обиду. Потом боль стала затихать, появилась привычка. Просидел он так смирненько не год и не два, а что-то около десяти лет. И вдруг — «Химстрой». Для всех, кто знал Богдашкина, было совершенно непонятно, почему согласился он опять пойти на эту суматошную, беспокойную стезю. Годы-то ведь ушли, и вряд ли ему подходила теперь такая бурная, хлопотная жизнь.

А Богдашкина уговорили Казаков и Данилин. Когда Петр Сергеевич начал с ним разговор о том, что неплохо было бы тряхнуть стариной, Богдашкин не принял это предложение всерьез. Только когда его вызвал Данилин, он понял, что беседа Казакова с ним — не просто разговор и что надо решать. Если бы Данилин стал его убеждать, тогда Михаил Яковлевич, может, и не согласился бы. Но его не убеждали. Собственно, Данилина кандидатура Михаила Яковлевича не очень устраивала. Староват, суховат, оканцелярился. На «Химстрое» нужны люди молодые. Но что делать, если таких кандидатов нет под рукой? А опытный снабженец нужен позарез, и притом сегодня, сейчас.

Взвесив все, Данилин вызвал Богдашкина и прямо спросил, потянет ли он материально-техническое снабжение «Химстроя».

Михаил Яковлевич после некоторого раздумья ответил:

— Попытаюсь. Не выйдет — расстанемся.

Данилину ответ понравился, но он, хмурясь, уточнил:

— Идти к нам надо не на авось, а наверняка. Расстаться легко, а вот дело сделать…

В итоге они договорились, и Данилин, едучи в Каменск, забрал Михаила Яковлевича с собой.

Когда Богдашкин рассказал об этой беседе Казакову, тот одобрил его «тактику» и долго, пространно говорил о том, как следует вести себя в условиях «Химстроя». Но говорил витиевато, недомолвками, и многого Богдашкин тогда не понял. «Будь хозяином своего дела», — повторял он слова Петра Сергеевича. Это, конечно, верно. «Не слушай советчиков», — тоже хорошо сказано. «Гляди в оба — зри в три», — остроумно, спору нет. Только как все это понимать в чисто практическом смысле? И, поломав голову над этими загадками, он скоро напрочь забыл их.

Данилин, как оказалось, был человеком вполне во вкусе Богдашкина. Он вводил незыблемое правило: отстаивай свое мнение у начальника строительства, у главного инженера, одним словом, у кого хочешь, но, если решение принято, свои соображения оставь при себе.

Богдашкину вспомнились слова, которые произнес Данилин, когда они ехали на стройку.

— Запомните, Богдашкин, со мной можно спорить, даже ругаться, но… делать. Делать — это главное.

Больше он ничего не добавил. Но Михаил Яковлевич скоро понял, почему состоялся такой разговор. Сроки ввода объектов здесь были невероятно коротки.

Прошел месяц, и к Богдашкину обращались уже как к старожилу «Химстроя». Комсомольская «молния» прославила его на всю стройку как виновника того, что сорвалась установка транспортеров на втором участке. Не без ехидства газета заключала, что, может, дескать, товарищ Богдашкин надеется на то, что бог даст. Зря, между прочим, надеетесь, товарищ Богдашкин, говорилось в конце, спрос-то будет с вас… Без всяких скидок его прорабатывали на всех собраниях, совещаниях, летучках. Богдашкин злился, отчаянно спорил и… делал. А потом жизнь стройки и совсем захватила его. Телефоны звонили поминутно, начснаба спрашивали со всех участков, вызывали все, кто имел хоть мало-мальское отношение к делам стройки. И стоило ему где-то задержаться на час или два, на площадке поднимался несусветный шум, серебристый громкоговоритель, установленный на центральном перекрестке дорог, требовал, чтобы товарищ Богдашкин явился туда-то и к тому-то, позвонил, сообщил, доложил.

Михаил Яковлевич стал ловить себя на мысли, что он, пожалуй, доволен и горд тем, что все шумят на него, все чего-то требуют. Ведь это значит, что без него не могут обойтись. И когда бывал вынужден ответить отказом бригаде или участку, сам переживал это остро и болезненно.

За всей этой суетой Михаил Яковлевич забыл все свои былые страсти, даже ни разу не выбрался на рыбалку, а домой заявлялся лишь ночью.

Однажды после какого-то совещания Казаков задержал его и с насмешкой бросил:

— Ты что-то, старик, отрываться стал. Не советовал бы.

Богдашкин удивленно уставился на Петра Сергеевича, хотел спросить, о чем он толкует, но в кабинет вошли люди. Казаков лишь сказал:

— Подумай, подумай над моими словами.

Богдашкин потом несколько раз звонил Казакову, но застать его на месте не удавалось. А на сердце было неспокойно, хотелось выяснить, чем тот обижен. Вот почему Богдашкин даже обрадовался, когда сегодня услышал в трубке голос Казакова. Тот позвонил сам и пригласил вечером зайти.

— Ну, что стоишь, Михаил Яковлевич, садись, в ногах правды нет. Вижу, как забегался, — сочувственно заметил Казаков.

— Да, если говорить откровенно, устал малость, — со вздохом согласился Богдашкин. Потом, приободрясь, добавил: — Но не жалуюсь, нет-нет.

— Может быть, сегодня сообразим по маленькой? Что-то с нервами неладно, отдохнуть хочется. Как смотришь? Да и разговор есть.

Богдашкин не смог скрыть удивления. «Как это можно, — думал он, — в самый разгар дня?» И поймал себя на мысли, что всего лишь несколько месяцев назад семь-восемь часов работы были для него пределом. В главке задерживались лишь в дни составления годового отчета, но и это считалось событием, за это премировали, отмечали в приказах. Сейчас не хватает не только дня, а и ночи. И Михаил Яковлевич с неодобрением подумал о предложении Казакова: не вовремя затеяли это дело, совсем не вовремя. Он намеревался посидеть с начальниками третьего и четвертого участков, потом есть дела к Данилину. Его же только вечером и можно застать. Богдашкин вздохнул.

— Нет, не могу сегодня.

— Это почему же? — настороженно спросил сидевший до сих пор молча Четверня.

Богдашкин стал было объяснять, но его перебил Казаков:

— Да что ты, старик, совсем зарапортовался? Вечером-то ты можешь собой располагать? Ну, а если что — скажешь, я тебя послал по делам. Вот и все. Ничего не случится. — И ворчливо закончил: — Вот уж, действительно, усердие не по разуму.

Богдашкин насупился и после некоторого молчания со вздохом вяло согласился.

В город они поехали в машине Казакова. Настроение у всех было разным. Богдашкин терзался, что не смог отговориться, Казаков думал о том, как с этим Богдашкиным провести предстоящий щекотливый разговор. Если такого труда стоило вытащить его в ресторан, то годен ли он на то, что предстоит обсудить? Стоит ли вообще затрагивать с ним эту тему? Но без него, к сожалению, обойтись нельзя. Шанс же упускать жаль, очень жаль. И только Четверня был спокоен. Он даже старался расшевелить своих спутников, рассказывая один обветшалый анекдот за другим. Шофер не спеша ехал по центру Москвы. Машина завернула в один из переулков на Петровке и остановилась около ярко освещенного подъезда ресторана.

— Куда это мы приехали? — спросил Богдашкин.

— Куда, куда! Не в церковь, конечно. Вылезай попроворнее, — ответил Казаков.

— Петр Сергеевич, я же в таком виде…

Казаков окинул Богдашкина беглым взглядом.

— Вид у тебя действительно не очень. Ну да ничего, мы в уголке устроимся.

И он, подталкивая Богдашкина, направился к дверям.

Беседа не клеилась, Богдашкин поеживался, сидел за столиком, уткнув руки в колени. Казаков поглядывал на него сумрачно. Четверня оставил попытки расшевелить приятелей и в ожидании закусок отламывал кусочки хлеба, обмазывал их горчицей и, морщась до слез, жевал, думая о чем-то своем. Казаков никак не мог понять Богдашкина. Неужели действительно так изменился? Или он плохо знал его? А ведь, пожалуй, именно так. Что он, собственно, знает о нем? Вечно суетливый, беспокойный и вроде какой-то чокнутый. Даже личные дела — и те у него вышли шиворот-навыворот. Жена, пожив с ним пять или шесть лет, уехала с каким-то инженером в Ленинград. Потом, придя к выводу, что старый супруг, пожалуй, надежнее, — вернулась. А что же Богдашкин? Отчаянно робея и краснея, он промямлил: «Вместе нам, наверное, будет того… трудно». Но супруга решительно заявила, что останется тут и никуда не уйдет. А вот его, если он такой принципиальный, она в дом не пустит. Михаил Яковлевич помялся, помялся да, собрав свой нехитрый скарб, удалился. Год или два прожил у знакомых, пока они коллективно не выхлопотали ему маленькую комнатку в Измайлове, в общежитии строителей.

«Что еще? — вспоминал Казаков. — Ах да, эта история с авторезиной… Да, ее-то, пожалуй, следует узнать подробнее, чтобы при случае напомнить… — Казаков представил, как бы он сам вел себя, напомни ему кто-нибудь о подобном случае. И сразу успокоился. — Да, пожалуй, особенно рыпаться Михаилу Яковлевичу не придется. Да и вообще зря я все осложняю. Ей-богу, в этой лысоватой голове мысли, верно, такие же, как и у нас».

Петра Сергеевича Казакова, всех его жизненных троп и перепутий никто на стройке как следует не знал. Да, впрочем, никто над этим особенно и не задумывался. Прислан министерством — значит, человек известный, проверенный и дело свое знает.

Данилин, когда Быстров спросил его как-то о Казакове, задумался и ответил не сразу.

Да, он знает Казакова. Бок о бок с ним работать, правда, не приходилось, но все время в одной системе. Все время на важных стройках, два или три ордена. Конечно, своего заместителя на «Химстрой» он мог выбрать из людей, которых знал ближе. Но Владислав Николаевич не любил таскать за собой «хвосты». И когда управление кадров, заместитель министра, занимающийся этими вопросами, порекомендовали ему Казакова, он после довольно длительной беседы с Петром Сергеевичем дал согласие. Опыт за плечами немалый, на «Химстрой» идет с желанием, большие стройки ему не в диковину, чего же еще надо?

Правда, известны за Петром Сергеевичем кое-какие шероховатости, связанные с упущениями, недосмотрами, непринятием вовремя мер. Но ведь строителя без выговоров, так же как, впрочем, без орденов и медалей, вряд ли вообще можно сыскать.

Отец Петра Сергеевича Казакова когда-то был довольно зажиточным крестьянином, семья имела неплохой достаток. Большое хозяйство держалось на двух основах — хорошем земельном наделе и наличии свободных рабочих рук в деревне. Кроме того, подрастали и сыновья — домовитые, с отцовской хваткой. Младший — Петро — был особенно цепок. Он уже подумывал об отделении от отца, о собственном хозяйстве, когда начали развертываться события, вверх дном перевернувшие весь привычный уклад деревенской жизни.

Петр Казаков навсегда запомнил, как его односельчане, кто крестясь, кто озираясь на соседа, кто съежившись, словно входя в холодную воду, ставили свои подписи в списке членов колхоза. Казаковы упирались долго и настойчиво, всячески отталкивая от себя то новое, что неотвратимо несло с собой время. Особо буйствовал Петр. Даже отец удивился злобной стойкости сына.

— Чего дыбишься? Воюем-то одни.

Но сын не сдавался. Слишком заманчивы, осязаемы были его мечты о хозяйском достатке, слишком крепко запало в душу то, что видел не раз зорким, запоминающим глазом. Вот первейший богач округи Бугров ветром пролетает по деревенской улице на паре лошадей, запряженных в лакированные дворянские санки, убранные ярко-красным ковром. И первые деревенские красавицы провожают его долгими, обещающими взглядами…

Хозяйство Казаковых попало под индивидуальное обложение. Но это их не утихомирило, а ожесточило, и именно потому односельчане не захотели встать на их защиту. Сергей Казаков с домочадцами оказался в далеких сибирских краях. Вскоре семья распалась: отец, не выдержав тоски по родным местам, умер, молодые разъехались кто куда. Петр завербовался на стройку крупного рудника, и с этого времени его жизненная стежка пошла отдельно от семьи.

Был землекопом, бетонщиком, плотником. Природная хватка, ум и сноровка помогали. Скоро Петр был назначен бригадиром, через три года — мастером участка. Через несколько лет осилил техникум. Стал прорабом, начальником участка. А вот уже несколько лет ходит в заместителях начальника то одной, то другой стройки.

Много прошло времени с тех далеких лет, когда Петр Казаков мечтал жить, как его односельчанин Бугров. Но мечты и планы, подобные тем, неистребимо жили в нем и поныне.

Конечно, уже не о паре рысаков мечтает теперь Петр Казаков. Нет. Мечты тех лет казались ему мелковатыми, наивными. Иные задумки волновали душу. Его всегда и неотступно терзала мысль, что счастье обошло его стороной, что жизнь обокрадена и ущемлена. Всегда он чувствовал какую-то шаткость своего положения, хотя оснований для таких ощущений не было никаких. Работа у него была всегда, заработки более чем достаточные. Но хотелось, неукротимо хотелось, чтобы наступила уверенность, убежденность в прочности своего положения. А что было нужно для этого? Деньги, только деньги.

Потом деньги появились. Сначала тысяча, две, потом еще. Зарабатывать он умел, копить тоже.

Вечерами, заперевшись в ванной комнате, он считал и по нескольку раз пересчитывал разноцветные хрустящие бумажки. Затем аккуратно завязывал их в плотную клеенку и прятал на самое дно ящика с инструментами.

Прошли годы. Вот и жены уже нет. Не от кого прятаться, пересчитывая ассигнации. У него отдельный кабинет в квартире, дочь занята своими делами, беспокоит его редко.

Вечерами он частенько открывал лакированный сервант, вытаскивал продолговатый ящик и ставил на стол. Пальцы пробегают по ребрам тугих, вплотную втиснутых сюда пачек. Просчитав и погладив их, хозяин защелкивает ящик, бережно несет к шкафу, ставит на место и берет другой. Снова любовно пересчитывает пачки. Затем начинает пестрить цифрами листок бумаги. Да, этих пачек стало куда больше… И все-таки их мало, мало ему. Надо больше, больше, больше…

Конечно, такие капиталы Петр Сергеевич не мог сколотить только за счет собственного заработка, хотя и немалого, особенно за последние годы. Но давно известно, что голова человеку дана не только для того, чтобы шапку носить. Умел делать дела Петр Сергеевич Казаков. Так умел, что комар носу не подточит. Какие это были дела и как они делались, знал только он сам. Ну, может, еще кое-кто, только ведь они об этом никому не расскажут. Невыгодно, да и небезопасно. Поэтому спокоен Казаков. Да и что ему волноваться? Сам-то он, строго говоря, ни в чем не замешан, собственные руки его чисты. И заботит его лишь одно: как бы еще пополнить емкие ящики в своем шкафу. Ум его — хитрый, цепкий, изворотливый — все время предлагает десятки вариантов, Петр Сергеевич взвешивает, прикидывает. На одних останавливается, примеряет, другие отвергает с ходу.

Когда к нему приходили люди и он подписывал распоряжения на отпуск средств или материалов, то невольно примерял, прикидывал, сколько из этого можно было бы выручить, сколько тысяч это могло бы принести.

На «Химстрой» он пошел работать с охотой. Размах, объемы работ и, следовательно, средоточие материальных ценностей здесь были такие, что захватывало дух.

И сегодняшняя встреча в ресторане была первым шагом к тому, чтобы этим попользоваться. Кроме Степана Четверни действующим лицом предстоящего дела будет Богдашкин. Так решил Петр Сергеевич. А раз решено, то должно быть сделано. Таков у Казакова характер.

В Четверне Петр Сергеевич был уверен и имел на это все основания. Жизненный путь Степана Четверни мало чем отличался от казаковского, хотя их биографии и не были схожи. Знакомы они были не так уж давно, но скоро потянулись друг к другу, общие интересы сблизили их довольно прочно.

Четверня был потомственным строителем. Детство и юность прошли у него в переездах из одного города в другой, с одной стройки на другую. Старший Четверня долго не задерживался на одном месте. Он появлялся на какой-нибудь стройке тогда, когда каждая пара рабочих рук была дороже золота. А такие руки, как у него, умевшие и плотничать, и столярничать, иметь дело с бетоном и штукатуркой, вообще были выше всякой цены. Четверня приходил на площадку со своей бригадой — семеро хмурых, неразговорчивых парней, безропотно следующих за своим вожаком. Вожак же свое дело знал. Упорно, неистово торговался, выжимал самые высокие расценки, аккордную оплату, выгодные работы, премиальные и многое другое. Когда же «горящие» дела заканчивались, Четверня вместе со своей ватагой уходил. Уходил на другую стройку или в богатые сельские края, где такая «ударная сила» для многих не очень-то рачительных хозяев земли колхозной была истинной находкой. И опять текли ручьем деньги, распухал и распухал потертый, замасленный бумажник старого Четверни.

Степка Четверня сопровождал отца повсюду. Мать он потерял рано. Парень цепко и внимательно приглядывался ко всему, что делал батька, проникался его житейской мудростью: деньги — это основа всего. Без них человек что мусор на дороге. Любой пнуть может.

Но времена менялись. Охотников на «левых работяг» находилось все меньше, шальные заработки попадались все реже. «Бродячих спецов», рыскающих в поисках хозяйственников, плохо считающих государственные деньги, встречали с издевкой и все чаще показывали от ворот поворот. Колхозные бригадиры как-то особо придирчиво принимали работу, потом, торопливо рассчитавшись и не подав руки, сухо бросали: «Будьте здоровы».

«Нет, надо кончать с этим», — не раз думал Четверня и, наконец, решился. Закрепился на одной из строек в Подмосковье, поступил на курсы мастеров.

Но старый отцовский завет, что «деньги — это все, без них человек ничто», не был забыт. О нем Четверня думал много. И хотя на книжке у него была уже кругленькая сумма, он все еще считал, что гол как сокол и жизнь «на черный день» не обеспечена. Ему было уже за сорок, но все еще не было семьи — и по той же причине. «Сам еще не прочно обеспечен, а тут ее, обузу-то, кормить надо». Он не пропускал ни одного мало-мальски подходящего случая, чтобы заработать, но все это было не то, мечталось о чем-нибудь крупном, чтобы серая книжка сразу стала более весомой.

Судьба столкнула его с Казаковым, и, когда в тресте, где они работали, понадобился начальник отдела кадров, Казаков порекомендовал Степана. Интуиция подсказала Четверне: «Держись Казакова». И он с готовностью слушал все, что говорил Петр Сергеевич, подобострастно поддакивал и все больше убеждался, что это именно тот корабль, в кильватер которому следует пристроиться. «Да, с таким не пропадешь, — думал Четверня, — в накладе не останешься». Они собирались обычно у Казакова дома, но Татьяна, дочь Петра Сергеевича, почему-то невзлюбила крупноголового, с рыжими поредевшими завитками волос приятеля отца. А Четверне она очень приглянулась, очень запала в душу. У него буквально захватывало дух, когда Таня проходила мимо или стояла рядом, подавая на стол. Ему и сегодня хотелось поехать не в ресторан, а к Казакову. По пути в Москву он высказал эту мысль:

— Лучше бы у тебя дома…

— Нет, нельзя. У дочери гости.

Четверню резанули эти слова. Он помолчал, потом неохотно произнес:

— Тогда, может, ко мне?

— Не стоит, — отмахнулся Казаков, — хочется посидеть и выпить по-человечески.

…Когда ужин был подан, Казаков, пристально глядя на Богдашкина, сказал:

— Ну что же, пропустим по маленькой? Предлагаю за содружество, чтобы, значит, плечом к плечу.

— Очень хорошо сказано. Ясно, коротко и от души. За такое даже любой схимник выпил бы, — пророкотал Четверня и звонко чокнулся с Казаковым. С Богдашкиным тоже оба чокнулись, но осторожнее, как бы примериваясь, не зная, как он ответит на их горячий порыв.

Михаил Яковлевич, однако, не заметил этой сдержанности и охотно поддержал тост:

— Не знаю, как схимники, а я лично за такую программу выпью. Дел у нас у каждого столько, и все такие горящие, что плечом к плечу — это здорово. Меньше спотыкаться будем.

Казаков тут же подхватил:

— Дел, конечно, много, и горящих тоже, но всему должно быть свое место и время. Я, между прочим, давно тебе хотел сказать — уж очень ты мечешься и суетишься. Кому и чего ты хочешь доказать? Жизнь все равно идет, ее, брат, и не поторопишь и не остановишь.

Богдашкин весь вечер испытывал какое-то тревожное, тоскливое чувство. А манера обращения Казакова с ним — ирония, раздражительность вперемежку с приторной ласковостью — совсем сбивала с толку.

После выпитой рюмки Михаил Яковлевич немного осмелел и, глядя на Казакова, неожиданно спросил:

— Петр Сергеевич, вы, я вижу, мной недовольны?

— Возможно. Ты догадлив.

— Может, объясните, чем я провинился?

— Говорю же, мельтешишь много.

— Выходит, спустя рукава надо работать? Как теперь часто говорят — все до лампочки? Чтобы меня во всех газетах, на всех собраниях и совещаниях склоняли?

— Но работать надо не только ногами, а и головой, — значительно проговорил Казаков. — С умом жить надо.

Богдашкин, положив нож и вилку, удивленно глядел на Казакова.

— Ничего не понимаю.

— Ладно, растолкуем. Давайте пропустим еще по одной, а потом поговорим, — миролюбиво предложил Четверня.

Выпили и закусывали молча. Казаков, видя, что Богдашкин старательно отчищает коркой хлеба пятно на борте пиджака, спросил:

— Что случилось?

— Попало что-то, то ли соус, то ли масло.

— Отчистится, — покровительственно успокоил Казаков. — А если и нет, не беда, такую потерю компенсируем.

— А что, премии будут? К празднику оно бы неплохо, — заинтересовался Богдашкин, но, поразмыслив, сокрушенно заметил: — Да нет, нам, пожалуй, не светит.

— Это почему же? — удивленно спросил Четверня.

— У нашего брата снабженца всегда прорех много. Не одна, так другая.

Казаков в прежнем тоне проговорил:

— Ничего, все будет в норме. Только строй держи плотнее. Не отрывайся, это главное.

— Ну что вы, Петр Сергеевич! Я ведь понимаю. И всей душой… Только вот заботы да хлопоты заедают.

Шашлык, по мнению Казакова, был жестковат, а Михаил Яковлевич заявил, что такого он, пожалуй, вообще никогда не ел.

Четверня же, сноровисто обсасывая ребрышко, ухмыльнулся.

— Отсталый вы человек, Богдашкин. Это разве шашлык? Подожди, угостим мы тебя как-нибудь настоящим шашлыком. Я сам это устрою.

Казаков подтвердил:

— Степан в этом деле мастер непревзойденный.

Поговорив еще о том о сем, вновь вернулись к делам построечным.

— Бетонный завод в Тимкове, что нам передали, ты видел? — спросил Казаков Богдашкина.

— Ну как же! Был там. Завод что надо. Спасибо дорожникам, такое хозяйство удружили.

— Мы же «Химстрой», нам все должны помогать.

— Пойдет теперь бетон да раствор потоком. А то на всех планерках только про них и слышишь. — Проговорив это, Богдашкин поднялся из-за стола, чуть виновато посмотрел на Казакова и сказал: — Пойду позвоню. Беспокоюсь за вторую смену.

Казаков снисходительно улыбнулся, но одобрил:

— Сходи, сходи. Узнай, что и как.

Когда Богдашкин вышел, Казаков, наклонившись к Четверне, нетерпеливо, полушепотом спросил:

— Ну? Виделся?

— Виделся, Петр Сергеевич. Они могут взять хоть два, хоть три эшелона. Строительство в Межевом под стать «Химстрою», огромное. Знать, есть деньжонки у кооператоров.

— Очень хорошо, тогда слушай внимательно.

Казаков говорил тихо, глухо, его серые с белесой порошей глаза смотрели на Четверню пристально, испытующе. Тот слушал Казакова с пятнистым румянцем на щеках. Но порой сникал, и тогда мертвенная бледность покрывала его лицо. Это происходило каждый раз, когда он мысленно представлял себе, чем может кончиться все это. Однако уверенный тон Казакова успокаивал, а слова, цифры, расчеты наполняли сердце горячим, лихорадочным нетерпением. Казаков, заканчивая, предложил:

— Чтобы план не сорвался, в Тимкове нужен свой человек. Обязательно. Ускорь подбор.

— Есть у меня на примете. Вполне подходящий.

— Завтра давай приказ на подпись Данилину.

В конце зала показался Богдашкин. Казаков отодвинулся от Четверни и занялся шашлыком.

Несколько дней назад Казаков поручил Четверне связаться с дачным кооперативом в Межевом. Кооператоры искали цемент, а найти его было трудно, очень трудно. Один из знакомых Петра Сергеевича дал ему об этом знать. Четверне и поручалось выяснить, сколько цемента нужно кооператорам.

— Ну как там? — спросил Казаков, когда Богдашкин уселся за стол.

— Ничего, все в порядке.

Казаков, ковыряя спичкой в зубах, как бы между прочим произнес:

— Ты, Михаил Яковлевич, забрось-ка в эти дни Тимковскому заводу тонн двести — двести пятьдесят цемента. Портландского.

Богдашкин удивился:

— Им пока не съесть столько.

— Ничего, пережуют.

— Но, Петр Сергеевич, мы же центральную площадку подрежем. Она на мель сядет.

— Ничего, перебьется. У тебя же на подходе несколько составов.

— Так-то оно так. А как с Лебяжьим? Вы же знаете, какая директива. Быстров уже два раза справлялся, обеспечиваю ли я заявки Удальцова.

— Немного подбрось, чтобы шуму не было. А потом из текущего поступления дошлешь. Ты меня понял?

— Понять-то я понял, Петр Сергеевич, только не знаю…

— Без всяких «только». Смотри не подведи.

— Богдашкин еще никогда никого не подводил, — чуть приподнято проговорил Михаил Яковлевич. Выпитые рюмки уже давали себя чувствовать.

А вскоре Михаил Яковлевич захмелел окончательно. Он стал громко спорить с Четверней, не слушал ни его, ни Казакова, даже попытался запеть что-то фривольное. Решено было отправить его домой.

Проводив беспокойного компаньона до такси, Четверня облегченно вздохнул.

— Правильно, что вы не стали полностью вводить его в курс дела. Не созрел.

— Дозреет, — уверенно сказал Казаков.

Сидели Казаков и Четверня еще долго. Посетителей почти не осталось, а они все говорили и говорили.

Глава XIII. Любит или не любит?

Быстров давно собирался встретиться с Костей Зайкиным и поподробнее расспросить его о ребятах с «Октября», об их житье-бытье. Сегодня выдался свободный вечер, и Быстров, встретив Костю на участке, пригласил зайти.

Костя пришел умытый, переодетый, густо пахнущий «Шипром».

— Ты что так надушился? На свидание, что ли, собрался? — с улыбкой спросил Быстров.

— Как-никак приглашение в партком.

Костя шутил, но было заметно, что настроение у него неважное. Алексей пристально посмотрел на Костю. Он похудел, осунулся, веснушки на лице выступали явственнее, остренький носик облупился и, казалось, заострился еще больше. Даже знаменитый непокорный Костин вихор торчал сегодня не так вызывающе.

Но больше всего поразили Алексея глаза Кости. В них всегда было столько задора, неукротимой веселости и озорства, что люди, встречаясь с Костей, невольно улыбались. Там, на «Октябре», подруги постоянно трунили над Надей:

— И что ты в нем нашла, в этом Косте? Ни вару ни товару.

Другая тут же включалась в разговор:

— Не скажи. У него одни глаза за все в ответе. В них чертики так и прыгают.

Сейчас это были другие глаза — беспокойные, с затаенной болью. Это настолько не вязалось с характером Кости, что Быстров с тревогой спросил:

— Что-то ты не весел, Костя? Как Надя?

Костя взглянул на Быстрова и тут же отвел глаза:

— А почему вы о ней спрашиваете?

— Что-то ты не в себе. Может, что случилось?

— Ничего особенного, пустяки.

Но Алексей уже понял, что попал в точку. Встал, подошел к Косте, встряхнул его за плечи, грубовато, по-дружески предложил:

— Ты вот что, приятель, не куксись и не мудри. Давай начистоту, что у тебя стряслось? Выкладывай, не выпущу, пока не скажешь.

Он подошел к двери, открыл ее и попросил секретаря:

— Разговор у нас, судя по всему, предстоит длинный. Организуйте, пожалуйста, по стаканчику чайку, и чтоб нам пока не мешали.

Когда Алексей вернулся к Косте, тот молча вытащил из нагрудного кармана изрядно помятый конверт, достал листок из ученической тетради в клеточку. Медленно посмотрел на листок, размышляя, отдать или не отдать его в чужие руки, и решительно протянул Быстрову:

— Вот, поинтересуйтесь.

Прочтя письмо, Алексей долго молчал, потом прочел еще раз. Писала Надя Рощина…

Быстрову вспомнилось заседание комитета комсомола на «Октябре». Костя и его приятельница вступают в комсомол. Девушка долго не уходит с заседания и восторженно, проникновенно говорит: «Хочу запомнить, кто меня в комсомол принимал, на всю жизнь запомнить…» Всплыла в памяти еще одна картина: заявляются они вместе с Костей в комитет. В валенках, полушубках, с чемоданами. В Лесогорск, видишь ли, собрались…

Третий эпизод встал особенно ярко. Заплаканная Надя, не стесняясь слез, просит, умоляет Быстрова, требует от него немедленной помощи. Это когда Костя попал в милицию, затеяв драку с каким-то пьянчугой, который избивал жену.

Надя Рощина — длинные льняные косы, лукавые голубые глаза, порывистость, резкость в движениях и легкая, но важная походка. Дескать, я уже взрослая… Письмо, что лежало сейчас перед Алексеем, удивительно не вязалось с этим образом, не верилось, что оно написано именно той Надей.

Здесь были пространные рассуждения о любви, о том, что она должна быть или огромной, или никакой… Что она, Надя, ждет, ищет и даже, кажется, встретила такую настоящую любовь. Вот подчеркнутые строчки: она считает себя и Костю свободными от принятых обязательств… В конце сообщала, что в Каменск не приедет. Желала Косте счастья и в то же время давала немалое количество советов чисто практического, житейского порядка. Как одеваться, питаться и даже как вести себя. А в постскриптуме спрашивала совета, выходить ли ей замуж за какого-то Лобанова.

Костя с грустной улыбкой заметил:

— А вы спрашиваете, почему невеселый. После такого меморандума в пляс не пойдешь.

— Да, история… — озадаченно промолвил Быстров.

Косте даже этот тяжелый разговор о Наде, видимо, доставлял радость. Он, чуть оживившись, сказал:

— Правда, если говорить откровенно, то виноват отчасти я сам.

— Как сам?

— История длинная, но раз интересуетесь, расскажу. Провожали мы как-то молодежную делегацию, приезжавшую к нам на завод. Решили в буфете в аэропорту угостить их немного. У стойки разговорился я с девушкой, что орудовала с автоматами. Толстенькая такая, миловидная. Слово за слово, познакомились. Вера, говорит, меня звать. Я тоже представился. Улыбнулись друг другу. Заходите, когда на аэродроме будете. Обязательно зайду, кофе у вас ничего, крепкий. Вот и весь разговор. А через неделю поехали мы всей нашей компанией в городской парк. Ходим по дорожкам, наслаждаемся природой. И вдруг с одной скамейки поднимается какая-то дивчина и прямо ко мне:

«Здравствуйте, Костя, — и так игриво спрашивает: — Не узнаете?»

«Действительно, — говорю, — не узнаю».

«Короткая же у вас память. А Внуковский аэродром… помните?»

Я даже вздохнул с облегчением. Ничего же такого особенного не было. Надька между тем смотрит на нас. Да как смотрит!.. Из глаз такие молнии сверкают, что обжечься можно. С этого дня в нее словно бес вселился. «Так-то ты ведешь себя, друг мой? Ладно, я, — говорит, — тебе это припомню…» И, что называется, закусила удила. Со мной — ни слова, виснет то на Пашке Орлове, то на ком-нибудь еще.

Ладно, думаю, перетерплю, а после загса на место тебя, дорогуша, поставлю. Ведь у нас все уже обговорено было, в Октябрьские праздники должна была свадьба состояться. Как-то встретились в цехе, она отозвала меня в сторону и спрашивает: «Ты мастера испытательной станции Лобанова знаешь?» — «Знаю, — говорю. — Хороший парень». — «Мне тоже так кажется. В театр меня приглашает сегодня. Пойти или нет? Как ты думаешь?»

Я, конечно, возмутился ее наглостью и говорю: «Можешь идти хоть с чертом-дьяволом, а от меня отстань». Она посмотрела на меня этак, знаете, с грустинкой в глазах и говорит: «Что ж, ладно, воспользуюсь твоим советом».

Началось, как видите, с пустяка, а кончилось всерьез. Загс пришлось отставить, комсомольскую свадьбу тоже. И начала моя Надька влюбляться направо и налево. И все, знаете ли, солидные, обстоятельные товарищи. То мастер за ней увивается, то старший технолог из цеха сборки, то начальник соседнего цеха. А утром встретит она меня и рассказывает, где была, как чудесно провела вечер.

Согласитесь, Алексей Федорович, ну не идиотское ли положение? Я ее люблю давно, с училища еще, а она такие номера выкидывает! Конечно, надо бы послать ее ко всем чертям, и все тут. Я и рад бы это сделать, только сердце против, не дает оно мне воли. Одним словом, ад кромешный, а не жизнь. Сначала я не допускал плохих мыслей, гнал их от себя. Но потом все труднее и труднее стало. Я ведь не очень-то верю в платоническую любовь.

Костя замолчал. Быстров мягко заметил:

— Действительно, сердцеедкой выросла твоя Надежда. Кто бы мог подумать?

— Именно сердцеедка. И зловредная. Знает ведь, знает, что мучаюсь из-за нее, и ничуть не хочет облегчить мое состояние. И в то же время не дает окончательно отстать от нее. Проходя по цеху, то помашет рукой, то крикнет что-то приветливое или придет к станку, упрется в меня бездонными зенками и с безответственной улыбкой спросит: «Ну как, Костик, себя чувствуешь? Когда в загс пойдем?»

Все ребята в один голос советовали мне: «Брось ты, Костька, думать о Надьке, издевается же она над тобой. Не пара вы».

То, что мы не пара, я в основном согласен. Природа ко мне отнеслась, конечно, по-свински, а к Надьке наоборот — будто по знакомству. Вы давно ее не видели?

— Надю? Не помню даже. Наверное, как ушел с завода.

— А потом? Не встречались? — Костя спросил с легкой ноткой подозрительности и, видя недоумение на лице Быстрова, пояснил: — Она мне говорила, что и в вас была влюблена.

— В меня? Час от часу не легче. Это когда же?

— Когда на «Октябре» и в горкоме работали. Но это я ей в вину не ставлю. Многие наши заводские девчата из-за вас сохли.

Быстров покраснел и, озорновато блеснув глазами, заметил:

— Жаль, что я этого раньше не знал.

Костя же, вновь поглощенный своими мыслями, продолжал:

— Вымахала Надька в такую красавицу, что дух захватывает.

И, вытащив из кармана фотографию, положил на стол. Алексей взглянул на карточку. Лишь что-то отдаленное, призрачное напоминало ему в этом снимке ту Надю Рощину, что он помнил. С фотографии смотрело обаятельное, красивое лицо, удивительно притягательные, широко открытые глаза. Косы толстыми шелковистыми жгутами свешивались на грудь и доходили до самого пояса.

— Косы-то какие!..

— Срезала. Мне назло. Перед моим отъездом. Я упрашивал, умолял даже не трогать. А она мне в ответ: «Ты своей сивой челкой командуй».

Помолчав, Костя спросил:

— Верно ведь хороша?

— Очень.

— В этом все дело. А вы бы в натуре посмотрели! Хоть на конкурс красавиц. А я… Каким был, таким остался. Нет у меня в этой части перспектив. Уж что ни делал, чтобы в рост вытянуться, нужные контуры обрести. Все виды спорта освоил — бегаю, прыгаю, плаваю, фехтованием, самбо занимался. Видите, — Костя показал солидный синяк под глазом, — в секцию бокса вступил. Ни черта не помогает.

— Зато пользу дает несомненную.

— Это конечно. Дайте-ка руку. — Костя так сжал кисть Быстрова, что тому показалось, будто попала она в железные тиски.

— Неплохо.

— А что толку? «Какой, — говорит, — ты спутник жизни, коль до плеча мне головой не достаешь?» Вот ее концепция.

— А кто такой этот Лобанов? Ты знаешь его?

— Мастер с испыталки. Очень хороший мастер. Он давно по Надьке сохнет. Когда я уезжал, она заявила, что всерьез осмысливает его предложение, но пока не решилась, все еще думает. Как видите, даже совета спрашивает. — Помолчав, сердито добавил: — Уж скорее бы кончала эти консультации. Вышла бы — и делу конец. Переболел бы я, перемучился, зато бы ясность была. — Опять помолчал и со вздохом произнес: — Я ведь почему сюда-то подался? Конечно, на такое дело давно мне попасть хотелось. Очень давно. Вы помните, я еще в Лесогорск рвался. Потом на Усть-Илим. Все не получалось. А тут «Химстрой». Думал так: и на большущей стройке поработаю, и Надьку уведу от всяких там ухажеров. Тут-то она бы меня, думаю, оценила… И вот все сорвалось.

— Да, такую забыть трудно, — сочувственно заметил Быстров.

— Просто даже невозможно. Да и не дает забыть, чертовка. Не пишет, не пишет, а потом послания одно за другим…

Алексей, чтобы отвлечь Костю от тяжелой темы, стал расспрашивать о заводе, о знакомых заводских ребятах. Костя, наконец, и сам немного отошел, повеселел малость.

Прощались у самой двери. Пожимая руку Косте, Алексей как можно мягче и увереннее проговорил:

— И все-таки, Костя, ты не очень тужи. Может, я и ошибаюсь, но думаю, что нет. Любит тебя Надя и знает, что ты ее любишь. Потому и дурит.

— А если она и впрямь выскочит за этого Лобанова?

В голосе Кости было столько неподдельной тревоги, что Быстров замялся, хотел было уйти от ответа, схитрить. Но потом упрекнул себя за это и, обняв юношу за плечи, ствердой убежденностью ответил:

— Нет, Костя, не думаю. Но если такое случится… тогда, что же… Тогда не стоит она такого чувства, как твое. Не стоит.

Костя чуть улыбнулся в ответ пересохшими губами.

Глава XIV. «Романтики — тоже люди»

Когда Казаков узнал, что вопрос о положении дел в Лебяжьем выносится на партком, он решил обстоятельно подготовиться и не дать себя в обиду.

— Что ж, повоюем, — заявил он Быстрову.

— С кем же это вы воевать хотите?

Слова Казакова удивили его. Воевать с партийным коллективом может лишь человек или ничего не понимающий, или абсолютно убежденный, что он прав. Но ведь в поселке действительно полно упущений — это же очевидно!

— Повоюем с теми, кто хочет очернить все, — ответил Казаков.

— Никто ничего чернить не собирается. Но нам всем следует понять: время, когда люди мирились с любыми условиями, прошло. Неужели трудно уяснить, что работать с таким напряжением, как у нас, не имея элементарно необходимого, очень трудно? Мы с вами обязаны обеспечить нормальный быт.

— А мы, значит, этого не делаем?

— Далеко не все, что нужно и можно.

Этот разговор еще раз убедил Казакова в том, что его, видимо, хотят как следует проработать. «Но черта с два, — думал Петр Сергеевич. — Видели мы и не такое».

Расширенные заседания партийного комитета проводились на «Химстрое» не часто и лишь по делам, касающимся всего коллектива. Партийные организации участков за последнее время основательно разрослись и решали многие дела сами.

На сегодняшнее же заседание народу собралось много: вопрос был больным и касался всех.

Казаков докладывал с полчаса: объем ремонтных работ, количество топлива, запасы белья, оборудования, мебели… О недостатках сказал тоже.

— Недостатки у нас, конечно, есть, но ударяться в панику, по-моему, все-таки нельзя. Могли мы сделать больше? Да, могли, конечно, но надо помнить, что есть вопросы и более важные, чем кубовые да уборные. А некоторые товарищи забывают это, забывают, что здесь не база отдыха, не туристский лагерь, а ударная стройка. Кое-что надо и перетерпеть. Во имя главного и основного. На то к нам и романтики присланы.

Когда в комитете комсомола готовились к сегодняшнему заседанию парткома, Снегов предупредил Зарубина, что выступать придется ему: он сам живет в поселке, и обстановка там знакома ему куда лучше, чем многим другим. Виктор решил выступать не сразу, но последняя фраза Казакова будто подхлестнула его. Он попросил слова.

— То, что стройка боевая и важная, все мы хорошо знаем. И то, что здесь не база отдыха, тоже известно. Да, товарищ Казаков, мы — романтики. Но романтики — тоже люди. И чудесные притом. Согласитесь: дрожать от холода, вычерпывать воду из палаток, бегать в поисках куска колбасы — вещи малоприятные. Умыться как следует и то негде. Времянку водопровода обещали, обещали, да так обещаниями дело и кончилось. Хорошо, что озеро рядом. Но ведь не все в секцию «моржей» годятся. И я не понимаю: имеем средства, фонды, помощь любых организаций к нашим услугам, а наладить в поселке хотя бы сносные условия не можем.

Потом выступила Катя Завьялова. Когда она шла по тесному проходу между стульев, люди сконфуженно убирали тяжелые, облепленные грунтом и глиной кирзовые и резиновые сапоги. Катя волновалась, говорила очень сердито.

— Вот тут докладчик заявил, что некоторые требуют невозможного. Наверное, он нас, девчат, имел в виду. А теперь послушайте, товарищ Казаков, что я скажу. Не знаю уж, понравится это вам или нет. Женщины о своей внешности во все времена заботились. Были мы недавно в историческом музее, там нам скифские находки показывали. Так вот, у скифянок и то считалось неприличным взлохмаченными ходить. А у нас в двадцатом веке в Лебяжьем негде прическу сделать. Да, да, прическу. Что вы смеетесь?

— Будет время — салон красоты откроем, — подал реплику Казаков.

Катя вскинула на него большие, потемневшие от гнева глаза и с вызовом ответила:

— А почему бы и нет? Вам-то он, конечно, не нужен, а нам — обязательно. И не когда-нибудь, а поскорее.

Особенно гневно выступал Аркадий Удальцов. Был он сегодня на редкость неулыбчивым, злым. Он набросился сразу на всех троих — Данилина, Казакова и Быстрова.

— Дорогие товарищи руководители стройки. Вы, как известно, не так давно изволили посетить Лебяжье. И вполне резонно критиковали и порядки в поселке, и ход работ на жилых домах. Если вам не изменяет ваша руководящая память, то я ставил перед вами ряд вопросов, от решения которых зависит готовность Лебяжьего к зиме. Вы обещали и цемент, и лес, и транспорт, и, одним словом, все, что нужно. А особенно меня удивляете вы, Владислав Николаевич. Ведь вы тогда что сказали? Дадим поселку зеленую улицу, форсируйте. Помните? А что я получил? Шиш с маком. График работ отстает на целый месяц. Если так дело пойдет и дальше, зиму ребята в палатках встретят. Несолидно ведете себя, товарищи руководители. Не понимаете серьезности положения. По-моему, парткому давно надо было заняться этим делом и напомнить кое-кому об их обязанностях…

Наклонившись к Быстрову, Данилин раздраженно проговорил:

— Перехлестывает товарищ Удальцов.

Быстров суховато ответил:

— По форме — да. А по существу он прав.

После поездки в Лебяжье Данилин долго разговаривал с Казаковым и был убежден, что сейчас в поселке делается все необходимое. Сегодняшнее заседание оказалось для него неприятной неожиданностью. В сущности, ни черта не сделано из того, что было велено им, Данилиным. «Выходит, мне за всем самому смотреть надо?»

Он сумрачно проговорил:

— У меня вопрос к товарищу Богдашкину. Что, отдел материально-технического снабжения совсем обессилел, если не смог обеспечить Лебяжье элементарно необходимым? В чем дело? — И, не дожидаясь ответа Богдашкина, повернулся к Казакову: — Я об этом и вас спрашиваю, Петр Сергеевич.

— Не могу же я один за всех вертеться. Есть у нас люди, отвечающие за это. Видимо, не хотят шевелить мозгами.

Богдашкин, переждав их разговор, поднялся:

— Отдел наш, Владислав Николаевич, не обессилел, нет. С таким обидным тезисом я согласиться не могу. Трубы для водопровода? Есть у нас эти трубы. Одеяла теплые нужны? Можем забросить в поселок хоть завтра. Утепленные покрытия для палаток? Думаю, что найти можно. Ну, а о разных там мелочах и говорить нечего.

— Так почему же вы не обеспечиваете поселок всем необходимым, несмотря на мои указания? — раздраженно спросил Казаков.

Богдашкин поднял на лоб очки, как бы желая получше рассмотреть Петра Сергеевича, и с явным недоумением спросил:

— Я что-то вас не совсем понимаю, Петр Сергеевич. О каких указаниях идет речь?

— Вы все прекрасно понимаете.

Быстров спросил Богдашкина:

— Почему до сих пор держите Лебяжье на голодном пайке с цементом? Ведь мы же договорились.

Богдашкин ответил неохотно:

— Тут есть задержка, есть. С цементом у нас туговато, сами знаете. Но как только насытим Тимково, подбросим и Лебяжьему.

— Тимково? — удивился Данилин. — А зачем его насыщать? Тимковский завод надо еще переоборудовать, и вообще некоторое время он будет как резервная мощность в дополнение к узлам центральной площадки. Вот когда развернем работы на внешних объектах, особенно по водозабору, тогда другое дело.

— Но нельзя же, чтобы такой завод стоял? Он нас уже основательно выручает, — проговорил Казаков.

Данилин с досадой бросил:

— Ну о чем вы толкуете? На кой же ляд возить нам сейчас бетон из Тимкова? Это же влетит нам в копеечку. Здешние заводы и узлы загрузите как следует. Вы хоть доложили бы о своих указаниях. — И снова к Богдашкину: — С Лебяжьим, Богдашкин, вы что-то намудрили.

— Хорошо, поправим это дело, — устало проговорил Михаил Яковлевич и, вопросительно поглядев на Казакова, сел на свое место.

В наступившей на какое-то мгновенье тишине раздался озабоченный голос Быстрова:

— И трубы есть, и белье, и цемент, а поселок как пасынок… Просто удивительно, почему у нас так происходит. Может, вы, товарищ Богдашкин, объясните попонятнее?

Богдашкин поднялся опять, молча обвел взглядом присутствующих и, вздохнув, вымолвил:

— А попонятнее, товарищ Быстров, будет так. Причина, по-моему, здесь простая — некоторые товарищи не очень-то жалуют Лебяжье. Дескать, есть объекты важнее.

Встретившись взглядом с Казаковым, Богдашкин вдруг испугался: ведь Петр Сергеевич примет это на свой счет! И поспешил смягчить сказанное:

— Я имею в виду, конечно, не основное руководство.

Несколько человек засмеялись, а Ефим Мишутин бросил реплику:

— Правильно, правильно сказано, чего там. Слово, как известно, не воробей — не поймаешь. А если оно правильное, это слово, то его и ловить нечего.

Михаил Яковлевич не ошибся в своем опасении. Его слова об отношении к нуждам поселка Казаков отнес прежде всего к себе и сидел мрачный, насупленный; большие красные руки, лежавшие на зеленом сукне стола, чуть вздрагивали.

Быстров опять спросил:

— И все-таки, товарищ Богдашкин, почему не дали Лебяжьему цемент? Несмотря на прямое указание Владислава Николаевича?

Богдашкин глуховато ответил:

— Моя задача заключается прежде всего в том, чтобы цемент был на «Химстрое». А куда его направить раньше — в Тимково или Лебяжье, решаю не я.

— Но разнарядку-то готовили вы, — нервно заметил Казаков.

— Я. По вашему указанию. И вы ее утвердили.

— Мало ли что мне приходится утверждать! Не могу же я проверять каждую бумажку. Напутали, а теперь выкручиваетесь. Совесть же надо иметь. До седых волос дожили…

Собравшиеся возмущенно зашумели.

Быстров пристально посмотрел на Казакова.

— Товарищ Казаков, не забывайте, что вы на заседании партийного комитета.

— Я это помню, товарищ Быстров. И прошу слова.

— Успокойтесь, слово вам дадим. Вы делали доклад, теперь его обсуждают. И будьте добры не перебивать.

Когда Казакову дали слово, он начал с того, что извинился перед Богдашкиным за свою реплику. Иных это удивило, кое-кого озадачило, но многим понравилось.

Далее Петр Сергеевич обстоятельно ответил на замечания, признал справедливость многих из них.

— Да, верно, упущений много, — говорил он. — Но, я повторяю, все внимание уделяем главному корпусу и другим производственным объектам. Верно и то, что не проявляли должной настойчивости. Но вот копии записок, которые я посылал в министерство, в ЦК профсоюза. Вот докладные, что давались товарищу Данилину.

И некоторым казалось: действительно как волчок крутился старик, не так-то просто все это решить. И не так-то уж сильно он виноват.

В самом конце выступления Казаков решил снять возникшие, как он видел, сомнения по Тимкову.

— Здесь, товарищи, просто-напросто ошибка. Я доверился товарищу Богдашкину, а он не разобрался. Поправим.

Эти слова Казакова и удивили и обидели Богдашкина. Когда Петр Сергеевич замолчал, раздалась реплика Михаила Яковлевича:

— Вы, Петр Сергеевич, насчет совести мне напомнили. Может, и вам лучше бы по совести, по-партийному…

Казаков медленно повернулся к Богдашкину и долго, как-то излишне долго смотрел на него.

— Не знаю, о чем ведете речь, товарищ Богдашкин. Я говорю то, что есть.

— Тимково в разнарядку велели включить вы лично. Так скажите об этом честно.

Казаков метнул на Богдашкина свирепый взгляд:

— Моя честность под сомнение никогда не ставилась. А вот вам по этому поводу есть что рассказать партийному комитету. Например, череповецкое дело. Да и еще кое-что.

Участники заседания зашумели, посыпались возмущенные реплики, вопросы. Многие с неприязнью подумали: «Типчик все же этот Казаков. Чуть затронул его Богдашкин, и он готов живьем его съесть». Но немало было и таких, кто подумал иное: «Что-то, видимо, знает Казаков про нашего снабженца».

Богдашкин, совсем сбитый с толку, сидел побледневший, опустив глаза. Он никак не мог понять: что же это с Петром Сергеевичем? Ведь по Тимкову-то он велел? Зачем же сваливать на других? И зачем про Череповец? Запугать хочет? Очернить? Но это же подлость! Михаил Яковлевич резко поднялся с места и срывающимся голосом сказал, обращаясь к Быстрову:

— Я требую, я настаиваю, чтобы партком разобрался в намеках товарища Казакова. Я готов дать объяснения хоть сейчас.

Со всех сторон раздались голоса:

— Потом, не сейчас. Пусть Быстров разберется.

— Не сбивайте нас с курса. За вашей сварой Лебяжье забудется…

Но что-то не получался сегодня разговор только о поселке.

— Дай мне слово, Алексей Федорович. — К столу пробирался Мишутин.

Шум стал утихать. Все знали — Ефима Мишутина стоило послушать.

Быстров познакомился с ним на второй или третий день по приезде бригады на стройку из Криворожья. Бригадир сразу же удивил и озадачил его.

— У меня к вам, товарищ парторг, просьб пока мало. Ребята мои, ну наша бригада, значит, вся училась. — Он вытащил из кармана объемистую записную книжку. Она казалась не настоящей, игрушечной в его огрубевших, широких руках. — Вот, значит, какой баланс получается. Трое в институте, пять в техникуме и пять в школе рабочей молодежи. Все документы, чтобы, значит, продолжать занятия, ребята захватили с собой. Помочь надо, чтобы время не потеряли.

Быстров с приятным удивлением посмотрел на Мишутина.

— Конечно, обязательно поможем.

— Спасибо, — скупо поблагодарил Ефим Тимофеевич. — И еще одна просьба. Мы там у себя английский немножко штудировали. Мудреная это штука. Но бросать все-таки не хочется. Хорошо бы заполучить педагога. Я вчера переговорил на эту тему в постройкоме. Там пока не поняли, о чем речь, — посмотрели на меня так, будто я с луны свалился.

Быстрова эта просьба удивила не меньше, чем постройкомовцев, но, не подав вида, он обещал помочь бригаде и в этом.

…Пробравшись к столу, Мишутин долго устраивался, вытащил очки, но не надел их, а положил на стол.

— Кто тут больше виноват, коммунальщики, Богдашкин или Казаков, не в том суть дела. Думаю, все они виноваты. И зря вы, товарищ Казаков, топорщитесь. Люди-то у нас понимающие, и чего нет, чего не положено или нельзя сделать, они не требуют.

— Требуют, товарищ Мишутин, да еще как требуют!..

Мишутин в том же тоне ответил ему:

— Вы говорите о единицах, а я обо всех наших строителях толкую. Понятно?

И, считая, что этим сказано все, Ефим Тимофеевич продолжал:

— Здесь наши комсомольцы ругали работников жилбыта. Поддерживаю эту критику целиком. Только сказали они не все, очень даже не все.

Лозунги и плакаты в поселке остроумные, ничего не скажешь. И улица Горького есть, и Невский проспект, и Крещатик. И «непобедимые» в палатках живут, и «аргонавты», и «романтики». Только, по-моему, плохо, совсем не так, как надо, живут-то они. «Шумел камыш…» по вечерам почти из каждой палатки слышится. Около винного ларька, а это пока единственная торговая точка в поселке, очередь всегда в три витка. Участковый инспектор рапорт по начальству подал — вытрезвитель, говорит, нужен. Есть у меня и еще кое-какие наблюдения. Некоторые девушки наши на дела девичьи как на кадриль смотрят. Потолковал я с одной. Анюта, говорю, ты к какому-нибудь одному берегу прибивайся. А то что ни вечер, то с разными кавалерами лесок в Лебяжьем обследуешь. А она в ответ: «У вас, папаша, устарелые понятия о жизни».

Решил в комитет подойти, к товарищу Снегову. Зашел. И никак не мог понять, где нахожусь. То ли в комсомольской ячейке, то ли у товарища Богдашкина на совещании. Только и слышно: лес, гвозди, цемент, битум, кабель… — Ефим Тимофеевич повернулся к Данилину: — Я бы на вашем месте зарплату снабженцам не платил. За них же комсомольцы работают.

Данилин не согласился:

— Вы зря за это упрекаете ребят. Они очень хорошо помогают.

— А я не их упрекаю. Я о нас с вами говорю, Владислав Николаевич. Конечно, может, я действительно того… отстал от жизни. Но тогда объясните мне вы, товарищ Быстров, объясните, кто должен работать с молодыми, что приехали сюда?

— А мы что, по-вашему, не работаем? — настороженно спросил Снегов.

Мишутин мягко ответил:

— Ты, Анатолий, не обижайся. Беспокоят меня некоторые твои питомцы. Потому и толкую на эти темы.

Мишутин не спеша собрал свои бумажки, надел очки и пошел на место.

Сразу же поднялся Снегов.

— В своем выступлении товарищ Мишутин, хотел он того или нет, бросил тень на нашу молодежь. Опровергнуть его обвинения очень легко… Найдите на стройке хоть один объект, участок или одну бригаду, где бы ребята подводили. Трудятся, не считаясь ни с чем. «Химстрою», товарищ Мишутин, они отдают все силы. Нам сказано: вы шефы, и вас здесь касается все. Так мы и действуем. Нужен лес — достаем лес, нужны балки — достаем балки, нет гвоздей — достаем гвозди. Если надо будет руками землю рыть — будем ее рыть, потребуется неделями не спать — выполним и это… Чем же вы недовольны, товарищ Мишутин? Человек вы уважаемый, заслуженный, но и вы не должны бросать такие обвинения тысячам ребят, которые героически, я не боюсь этого слова, да, героически борются за «Химстрой»…

Мишутин, подняв голову, озадаченно вымолвил:

— Не понял ты меня, Анатолий, совсем не понял. Я критиковал не ребят, которые, как ты правильно заметил, героически работают, а комитет, тебя критиковал. Да и себя, нас всех.

Раздался голос Быстрова:

— По-моему, ты, Анатолий, действительно зря обиделся на Ефима Тимофеевича. Он дело говорил.

Делаете вы много, слов нет, но беспокойство у Ефима Тимофеевича не без причин. — И, посмотрев на партийных активистов, Быстров продолжал: — Правильно и то, что пора нам всем задуматься над этим. Молодежи у нас много, и одним им, — он кивнул в сторону Снегова и Зарубина, — не справиться.

Теперь о Лебяжьем. Решим, видимо, так. Дадим управлению строительства и лично товарищу Казакову месячный срок на то, чтобы сделать в поселке все нужное и возможное. Месяц. И ни дня больше. Новым поселком попросим заняться более конкретно самого начальника строительства. Порядок там должен быть наведен. Думаю, двух мнений быть не может. Что касается других вопросов, возникших сегодня, что же, разберемся и в них. Коммунист всегда и во всем, в большом и в малом, должен быть предельно честным перед партией, перед товарищами. Касается ли это собственных поступков, оценки ли поступков и действий других, идет ли речь о служебном долге или личном… Без этого нет коммуниста, есть одно лишь название…

После заседания парткома, поздно вечером, в кабинет к Казакову зашел Данилин. Он молча сел в кресло напротив Петра Сергеевича и задумчиво сказал:

— Петр Сергеевич, за то, что происходит в Лебяжьем, мы несем ответственность оба. Плохо занимаемся поселком, очень плохо. И я тут виноват не меньше. Понадеялся на вас, передоверил. Но мы это поправим.

Сказано это было с такими интонациями, что Казаков понял: Данилин за поселок спуску теперь не даст никому.

А Владислав Николаевич продолжал:

— Но я хочу спросить вас о другом. Скажите, у вас в жилищно-коммунальном отделе, в снабжении и других материальных службах… все в порядке?

— Что вы имеете в виду? — насторожился Казаков.

Данилин поморщился:

— Ну, вы же понимаете… Материальные, хозяйственные дела, финансы должны быть в чистых руках.

Казаков медленно поднялся с кресла.

— Владислав Николаевич, вы что же, подозреваете наших людей? В чем? Какие для этого основания?

Данилин остановил его:

— Ну, ну, без излишних эмоций. Вы должны понять… И вам, и вашим работникам я доверяю. Но…

— Скажите, что вас беспокоит. Доложим. Внесем полную ясность.

Казаков сначала слушал Данилина стоя, не глядя на собеседника, а уперев взгляд в зеленую плоскость стола. Когда же он поднял глаза, Данилин встретил не прежний злой, гневный взгляд, а заискивающий, подчеркнуто преданный.

И если гнев Казакова как-то успокаивал Данилина (раз был так оскорблен, значит, честный человек!), то эта льстивая готовность «все выслушать и учесть» насторожила Владислава Николаевича. Он знал теперь, что будет думать об этом долго.

Вздохнув, Данилин спросил:

— А что это вы на Богдашкина тень-то навесили? Рекомендовали, если не ошибаюсь, его вы?

— Не отрицаю. Понимаю, что отвечаю за это перед вами.

— Так что же вы имели в виду, какие его грехи?

— Когда он работал в Череповце…

— О череповецкой истории я знаю. Ее все знают. За это я бы его не упрекал.

— Было и еще кое-что. В бытность его в Новомосковске, на ГРЭС, налево загнали три партии резины, что-то около восьмидесяти или девяноста скатов.

— Как же это?

— Добивались сверх фондов, не приходовали, а потом реализовывали.

— И Богдашкин?

— Участие его самого установлено не было, но за близорукость строгача по партийной линии схватил.

Данилин молча прохаживался по кабинету, не глядя на Казакова.

— Почему же вы не рассказали этого, когда рекомендовали его сюда?

— Ну, давно ведь было-то.

— Правильно. Тогда зачем решили вытащить столь давнюю историю сегодня?

Нахмурясь, Казаков ответил:

— Начинал свару не я. А когда меня бьют, я даю сдачи.

— И при этом не очень стесняетесь в средствах. Вас прутиком, а вы дубиной. В борьбе, мол, все средства хороши, так, что ли?

Казаков хотел что-то пояснить, но Данилин еще раз пристально посмотрел на него и, не скрывая досады, промолвил:

— Нехорошо у вас вышло. Нехорошо. Будто вы рот ему поспешили заткнуть.

— Возмутил он меня. Сам напутал — и в кусты.

— Но ведь цемент в Тимково он сам занарядить не мог?

— Я подписал, не отрицаю. Просмотрел. Только при чем тут честность, совесть и прочее? Кстати, я вообще не понимаю, почему все пристали к этому случаю? Хорошо, завезли в Тимково цемент. На сторону это, что ли? Завод-то наш. Почему Быстров возводит этот факт чуть ли не в политику? Вообще он, по-моему, слишком много берет на себя. Но если уж так стоит вопрос и вы тоже видите в этом что-то особенное, перебросим завтра же его обратно сюда.

— Зачем же? Слишком накладно, неразумно. Цемент в Лебяжье забросьте с центральных складов.

— Запас там у нас останется маловат. Ну да ничего, перебьемся.

Уже от двери Данилин вернулся к началу их разговора.

— Так мы условились, Петр Сергеевич, в хозяйстве у нас, вы слышите меня, все должно быть в полнейшем порядке. В полнейшем. Вы поняли меня?

— Да, да, конечно, — поспешно согласился Казаков.

Данилин уже проще, без подчеркнутой многозначительности предупредил:

— А Лебяжье приведите в порядок. По совести говоря, я удивляюсь, как вам сегодня строгача не записали. Да и мне тоже. Честное слово, было бы поделом.

Возвращаясь к себе, Данилин все продолжал думать о разговоре с Казаковым. Что-то неуловимое настораживало его, стало более явственным чувство тревоги и беспокойства.

Вспомнилась фраза Петра Сергеевича о Быстрове. За что это он так невзлюбил парторга? Быстров ведь не такой. Сегодня на парткоме он, если бы хотел, мог основательно обрушиться на нас. Нет, мужик он не мелочной.

Владислав Николаевич ничуть не кривил душой, думая так, он действительно все больше изменял свое мнение о парторге. То, что в министерстве и правительстве поддержали линию Быстрова и актива стройки на изменение сроков сдачи объектов, Данилин переживал остро и болезненно, но не долго. Первое время после приезда министра Данилин со злостью думал: «Посмотрим, что выйдет из этой затеи».

Быстров, однако, словно прочтя его мысли, сказал как-то:

— Владислав Николаевич, послушайте мой добрый совет. Вы могли спорить со мной, с партхозактивом стройки. Но признано везде и всеми, что наши соображения были правильны. И теперь это уже не просто соображения — это программа деятельности «Химстроя». И от вас самих зависит — то ли вы поведете эту линию, то ли… кто-нибудь другой.

Данилин тогда не нашелся, что возразить, и Быстров больше не возвращался к этому разговору. Владислав Николаевич тоже не начинал его. Он со злостью ушел в дела по литейке и кузнечно-прессовому, бывал там чаще, чем на главном корпусе, и отчаянно ругался за каждый час и день графика по этим объектам. А график был жестким, надо было наверстывать упущенное. Потом, месяца через полтора или два, когда фундаменты и первые этажи цехов вылезли, наконец, из земли и стали догонять главный, он подумал с иронической усмешкой: «А ведь, пожалуй, ты зря артачился, старик». И тогда же подумалось о Быстрове: «С головой и с характером, чертяка. Сумел-таки на своем настоять, да и меня из упряжки не выпустил».

Сегодняшнее заседание парткома еще больше укрепило Данилина в его мыслях о Быстрове. Ему понравилось, как парторг спокойно и деловито разбирал обострившееся дело с Лебяжьим, как умело вел его по нужному руслу, не сбиваясь на мелочи, не давая разгореться ненужным страстям и спорам. А как легко было впасть в крайности, раздать направо и налево предупреждения, строгачи и прочее… «И правильно сделал. Нам ведь еще строить да строить…»

После ухода Данилина Казаков долго еще сидел в своем кабинете. Он чувствовал какое-то отупение, слабость и безразличие ко всему на свете. Приход Четверни пришелся очень кстати, и скоро они мчались в машине по ночному шоссе в Москву.

Четверня взволнованно и нервно допытывался, почему Петр Сергеевич так навалился на Богдашкина. Какой был смысл? Ведь отлучили его теперь от себя, совсем отлучили.

— Да не канючь ты, — с досадой огрызнулся Казаков. — Не сдержался я. Понимаешь — не сдержался. Не мог спокойно слышать, как этот старый сапог рассуждает о честности и всяких материях. Уж чья бы корова мычала, а его молчала. Да еще историю с Тимковом начал было размусоливать. Надо же было как-то сбить его с этой неподходящей темы.

— Да… — в раздумье произнес Четверня. — Боюсь, теперь посложнее будет. Богдашкин-то нам ох как нужен!..

— Ничего, — сумрачно успокоил его Казаков. — Уладим. Ты скажи лучше, как с северянами-то.

— А что с северянами? Они ждут. Если затянуть отправку, неизвестно, сможем ли потом. Как дальше сложится — черт его знает.

— От Тимкова надо будет внимание отвлечь. Обязательно… — озабоченно проговорил Казаков. — Слушай-ка… — И он ближе наклонился к Четверне.

…На следующий день утром на строительство поселка было отправлено пять машин цемента, потом — вновь пять. Два цементовоза постоянно сновали теперь между центральной площадкой и Лебяжьим.

Удальцов, довольный, позвонил Быстрову и Данилину и сообщил, что баталия на парткоме уже приносит пользу. Казакову и Богдашкину он позвонил тоже, поблагодарив за помощь. Страсти вокруг Тимкова стали затихать. Операция с «Северянином», приостановленная было Казаковым и Четверней, вновь стала развертываться, как было намечено раньше.

Глава XV. Гость с Парнаса

Звонок Яши Бутенко был неожиданным, и Быстров, положив трубку, удивленно и обрадованно проворчал: «Чертяка, болтается на стройке и ничего не скажет. Ну, дам я ему взбучку».

Яша осторожно открыл дверь, так же осторожно вошел в комнату и, подслеповато щурясь, долго смотрел на Быстрова. Алексей стремительно подошел к Яше, взял его за руки и с силой тряхнул их. Щегольские очки Яши сползли на самый кончик носа.

— Ты что у нас делаешь? А? Почему не предупредил? Что за безобразие? И наши тоже хороши: представитель прессы ходит по стройке, а они хоть бы что. Сегодня же хвост накручу кому следует.

— Погоди, погоди, парторг, не спеши с крутыми мерами. Я, конечно, виноват, но ваши люди здесь ни при чем.

Уселись на диване. Яша стал объяснять причину появления на стройке.

— Заказан очерк для нашей газеты.

— Вот это правильно. Люди у нас такие, что о них хоть романы пиши или песни складывай.

— Кого конкретно рекомендуешь?

— Кого? Пожалуй, сразу-то и не ответишь. Говорю тебе, что о любом писать можно.

— А все-таки?

— Например, Зарубин, Мишутин. Бригадиры хоть куда. Или вот Удальцов, прораб. Молодой, способный, задиристый. А бригада Завьяловой?

Когда Быстров начинал рассказывать о людях «Химстроя», то неизменно увлекался. Так было и сейчас. Яша быстро заполнял толстый блокнот. Наконец Алексей спохватился:

— Да что мы все о делах? Как ты-то живешь? Что нового? Выходит, в центральную прессу прорвался? Молодец.

— Ну, не такой уж молодец. На четвертом десятке прорвался-то. Поздновато.

— Почему поздновато? Ты ведь всю жизнь этим занимаешься.

— Одно дело многотиражка, другое — центральный орган.

— Ничего, не робей. Глаза страшатся, руки делают.

— Это я часто себе в утешенье повторяю.

— Как Зина?

— Работает в исполкоме. Приемом населения заведует. Дело хлопотное, ответственное. Домой приходит усталая и отыгрывается, конечно, на мне. Все, понимаешь, за бесхозяйственность критикует. «Если бы, — говорит, — не взяла тебя в мужья, пропал бы совсем». И такой я и сякой. «Даже, — говорит, — гвоздь толком забить не умеешь». Верно, хозяйской хватки у меня нет. Так что всем верховодит она. Живу надеждой, что вот Ленька подрастет, тогда возьмем ее в ежовые рукавицы.

Быстров заметил, как, заговорив о сыне, Яша сразу преобразился.

— Всего пятый год парню, а все-все понимает, стервец! Тут на днях прихожу домой, а он, полусонный совсем, спрашивает: «Ты почему долго не приходил? Опять с музой шуры-муры крутил?» Это уж, конечно, Зинкины слова.

Быстров рассмеялся.

— А как с ними, с музами-то? Все в дружбе?

— Помаленьку, — смущенно ответил Бутенко. — Есть некоторые итоги. Скромные, правда…

И Яша достал из кармана тоненькую книжку в голубой глянцевитой обложке, посмотрел на нее влюбленно и протянул Алексею.

— Вот. Авторский экземпляр.

Быстров бережно взял книжечку, долго разглядывал ее, затем прочел вслух: «Яков Бутенко. Весенняя капель. Стихи».

Как-то удивительно тепло стало на душе у Алексея. Он ведь знал, как трепетно относится Яша к своему поэтическому труду, сколько сил и сердца вложено в эти страницы…

— Поздравляю тебя, Яша, от души поздравляю.

— Да ну, чего там…

— А как же? Тысячи тонн словесной руды единого слова ради. Так, кажется, Маяковский говорил?

— Точно, — тихо ответил Яша и потянулся, чтобы взять книжку.

— Отбираешь?

— Нет, надписать хочу.

Яша протер платком очки, торопливо надел их и стал что-то писать на титульном листе. Алексей с каким-то особым чувством вглядывался в друга. Завод, ребят, с которыми работал, Алексей вспоминал часто. А сейчас Яша будто принес с собой родные запахи «Октября». Алексею показалось на какое-то мгновенье, что он вновь там, в заводском комсомольском комитете, а Яша Бутенко пришел с макетом очередного номера заводской многотиражки.

Яша облегченно вздохнул и, сняв очки, подслеповато поглядывая на Алексея, протянул сборник.

— Вот, готово.

Алексей прочел вполголоса: «Алеше Быстрову… Другу чудесных комсомольских годов. Яков Бутенко».

— Спасибо, Яша. О, тут еще и стихи.

— Экспромт, и не из выдающихся, так что не очень придирайся, — предупредил Бутенко.

— Ладно, ладно, не скромничай, — добродушно улыбнулся Алексей.

Пройдут года, совсем мы поседеем,
Несется время, кудри серебря,
Но сердцем, сердцем мы не постареем,
Кто рос в цехах родного «Октября».
— Черт полосатый! Здорово, честное слово, здорово!

— Захвалишь ты меня. Возомню, что я действительно с Парнаса, — довольно и широко улыбнулся Яша.

…Заводские и зареченские дела Яша знал в подробностях и на рассказы не скупился. А Алексей все расспрашивал.

— Павлик Орлов? Его забрали в НИИ. Начальник производственных мастерских. Рыбехин? Глобус-то наш? Кандидат наук. Говорят, докторскую готовит. А вот где Крутилин — не знаю.

— Наше начальство — заместитель начальника главка, — ответил Быстров.

— Да что ты? Жив, значит, курилка.

— Жив, да еще как!

Яша ждал, что вот сейчас, раз уж зашел разговор о Крутилине, Алексей спросит, заговорит о Лене. Но он не спрашивал. Тогда Яша, не глядя на Алексея, тихо спросил:

— Лена с ним?

— С ним.

Алексей не спеша перелистывал Яшину книжку. Он был спокоен, совершенно спокоен, только пальцы, перебиравшие страницы, чуть заметно дрожали. Отложив книжку в сторону, поднял глаза на Яшу:

— Давно не видел ее…

— Ну, а о Громове ты, конечно, слышал?

— Да, да. Дипломатом стал. Уверен, что посол из него настоящий получился. Жалею, что мало с ним поработать пришлось. Чудесный человечище. Очень они с Луговым схожи.

— А с Семеном Михайловичем давно виделись?

— Собираюсь на завод, да все никак.

Яша опять стал рассказывать.

— На заводе-то он вроде внештатного партийного папаши. В цехах, парткоме, завкоме, дирекции — у всех к нему дела, везде только и слышно: это с Семеном Михайловичем посоветоваться, об этом давайте у Лугового спросим, тут без Семена Михайловича не обойтись…

— Седьмой десяток идет, а не сдается. Вот что значит закалка, — в раздумье проговорил Быстров. — Попадало мне от него будь здоров как. Даже сейчас я его, по совести говоря, чуток побаиваюсь. А ближе и роднее его, кажется, человека нет.

Яша посмотрел на Быстрова. Немало времени прошло. Семь лет. Перед ним сидел уже не тот Алеша Быстров, что был заводилой на молодежных вечерах, постоянно воевал с начальниками цехов за невнимание к его комсомолятам, с незадачливыми горкомовцами. Видимо, не легкими были эти годы. У Быстрова уже чуть-чуть серебрились виски, белесые пряди пестрили черную шевелюру. Но глаза были все те же — задорные, цепкие и порой с той же лукавинкой и смешинкой. Открытая и добродушная улыбка и все та же быстровская сдержанность.

— А ты трудишься все так же? И день и ночь?

— Положим, не всегда день и ночь, но дел хватает. Хозяйство беспокойное.

Алексей подошел к окну, поманил Яшу.

— Взгляни. Такое не часто увидишь.

На участках шла пересмена. Замолк надсадный рев МАЗов, замерли ненасытные экскаваторы, не слышалось уханья сваебойных копров, шелестящей воркотни транспортеров. Только прожекторы ни на минуту не закрывали свои пронзительно-слепящие глаза. Их вахта кончится лишь с рассветом. Картина даже смолкнувшей на время стройки была довольно впечатляющей.

Посмотрев на часы, Алексей заметил:

— Через двадцать минут эта тишина кончится. — Отвечая словам Яши и своим мыслям, сказал:

— Тележка нелегкая, что и говорить. Но… зато интересно. Очень.

— Но вид твой мне не нравится, парторг «Химстроя».

— Бутенко! Ты стал ворчлив, как моя мамаша.

— Как они там у тебя? Серегу я как-то видел. Вымахал будь здоров.

— Да, ростом и силенкой бог не обидел. На днях мне говорит: «Ты, браток, жениться-то думаешь? А то меня задерживаешь». Каков?

— А ты что хочешь, чтобы он по твоим стопам пошел, седых волос дожидался? — шутливо подзадорил Яша. — Между прочим, недавно я присутствовал при одном занятном разговоре о тебе.

— Это еще по какому поводу?

— Ты дочку Казакова знаешь?

— Таню? Немного знаю.

Алексей насторожился. Он никак не предполагал, что их отношения (да и можно ли назвать «отношениями» два-три коротких разговора) стали предметом чьего-либо внимания. И хотя Быстров хорошо знал Яшу, был уверен, что при нем были исключены какие бы то ни было плоские шутки и намеки, разговор этот застал его врасплох и вызвал почему-то неприятный осадок.

Яша сразу заметил это:

— Извини, может, я зря. Не будем об этом.

Алексей миролюбиво сказал:

— Ну ладно, ладно, говори, раз уж начал.

— Да ничего особенного. Они ведь с Зиной приятельницы. Были мы как-то у них. Так вот Таня настойчиво интересовалась твоей персоной.

Быстров промолчал. А Яша, хмурясь, взглянул на него и спросил:

— А как сам Казаков? Что за человек?

Быстров неопределенно пожал плечами.

— Пока сказать не берусь. Кажется, не глуп, опытен в делах. Но пуда соли я еще с ним не съел.

— Послушал бы, как он толкует со своими друзьями-приятелями. Завистливые словечки, злорадные намеки, какие-то взаимопонимающие взгляды.

— Да. Пора бы мне поближе знать его, да и не только его. Времени, времени, Яша, вот чего мне недостает.

…Когда шли к станции, разговорились опять о заводских и зареченских делах. Но вот, посмотрев на темное, все в звездах небо, Яша, как и раньше, внезапно перешел на совсем другую тему:

— На днях попалась мне занятная брошюрка по астрономии. До последнего времени величайшей из известных звезд считалась Эпсилон в созвездии Возничего. Ее диаметр в три тысячи раз больше диаметра Солнца. Оказывается, однако, что этот самый Эпсилон ничтожный карлик по сравнению со звездой Альфа в созвездии Геркулеса. Диаметр этой звезды в двести тысяч раз больше диаметра Солнца. Если бы можно было совершить путешествие вдоль экватора этой звезды на реактивном самолете, то на это потребовалось бы восемьдесят тысяч лет. Когда луч света, отражающийся сейчас в зеркалах телескопов, оставил эту звезду, на Земле была еще эпоха раннего средневековья.

— Да, солидная звездочка, ничего не скажешь, — проговорил Быстров и, посмотрев на Яшу, улыбнулся. — А ты по-прежнему копаешься в брошюрах да справочниках и выискиваешь диковинки? Работа, стихи, энциклопедии… Правильно Зина тебя честит. Леньку и того, поди, видишь только перед сном. Смотри, отобьется от рук.

Яша тронул Алексея за руку:

— Между прочим, самый древний из дошедших до нас образцов письма — это папирус Присса. Ему около шести тысяч лет. Начинается он следующими словами: «К несчастью, мир сегодня не таков, каким был раньше. Всякий хочет писать книги, а дети не слушаются родителей».

Алексей усмехнулся.

— Это, знаешь, непосредственно в твой адрес. Выходит, история иногда все-таки повторяется.

— Выходит, что так. Но почему ты на меня накинулся за мое хобби? Вот скажи, какой самый высокий водопад в мире?

Несколько замявшись, Алексей ответил:

— Кажется, Ниагарский.

— Вот-вот. По-моему, кажется… Темнота. Ангела в Венесуэле. Здесь вода падает с высоты тысячи десяти метров, а Ниагара имеет высоту падения всего пятьдесят метров. Понятно, товарищ парторг?

— Сдаюсь. Жаль, что ты не на «Химстрое». Очень пригодился бы. Когда с ребятами приходится беседовать, они порой такие вопросы подбросят, что не скоро и в Ленинке ответ сыщешь.

— А ты звони. По старой дружбе буду консультировать.

Глава XVI. Ночной разговор

Разные были натуры у Снегова и Зарубина, разные вкусы и характеры. И все же их тянуло друг к другу. Когда долго не виделись, встречались шумно, радостно, как давние друзья.

Вот и сегодня, как только Виктор вошел в комитет, Снегов торопливо положил телефонную трубку, вскочил из-за стола.

— Виктор, здорово! И давно же я тебя не видел!

— Трое суток.

— Да я только вчера вернулся.

— Ну как поездка?

— Воронеж городок неплохой. Бригада тоже подобралась дружная. Секретарь ЦК возглавлял.

— Поручение, конечно, ответственное, но можно было обойтись и без комсорга «Химстроя». Дел-то и у нас вон сколько.

— С ЦК спорить трудно, да и самому интересно было посмотреть. На двух больших стройках побывал. Ребят оттуда пригласил в гости — пусть посмотрят, опыта поднаберутся. — Взглянув на часы, Анатолий испуганно охнул. — Забыл совсем, поехали к нам. Сейчас же едем!

— Что это так вдруг?

— Сегодня у Надьки день рождения.

Зарубин заупрямился:

— Не поеду. Я же там ни с кем не знаком, да и одет вон как…

Снегов, однако, ничего не хотел слушать.

Анатолий и Виктор появились у Снеговых, когда гости уже сидели за столом, заняв все стулья, кресла, диван. Встретили их отчаянным гвалтом:

— Товарищи, муж явился! Ура супругу!

— Хорош муж: у жены день рождения, а он где-то шатается.

— И почему ты, Надя, терпишь такого типа?

Анатолий спросил у жены:

— Зачем ты этих горлопанов позвала? Собьют они тебя с пути.

— Потише, Толик, а то и впрямь приму их советы.

Анатолий, обращаясь к гостям, прикрикнул:

— Тише вы, обрадовались, что хозяина нет. Вот представляю вам Виктора Зарубина.

— О, Зарубин! Знаем, знаменитый бригадир, — зашумели за столом.

— Не только бригадир, а мой боевой заместитель, — уточнил Анатолий.

Потом подозвал жену:

— Подойди, подойди сюда, отроковица. Как старший, указую тебе любить друга моего.

Надя подошла к Виктору. На вид ей с трудом можно было дать лет восемнадцать.

— Сколько же вам стукнуло? — пожимая руку Нади, спросил Виктор.

Надя со вздохом ответила:

— Уже двадцать.

— Почтенный возраст, ничего не скажешь, — тоже со вздохом согласился Виктор.

— А почему вы у нас ни разу не были? Анатолий все твердит: Зарубин, Зарубин. А какой он, этот самый Зарубин?

Виктор пожал плечами:

— Все штурмуем, все некогда.

— Он и сегодня не хотел ехать. Еле вытащил, — сказал Анатолий.

— Я просто не знал, что у тебя такая красивая жена, — отшутился Виктор, — а то бы и без приглашения поехал.

Шутку тут же подхватили, раздались восклицания:

— Ты слышишь, Толька? Нашел друга на свою голову. Теперь гляди в оба.

…Веселье длилось долго. Только когда стихли шумы на улицах и дружно, будто заранее сговорившись, погасли уличные фонари, а последние троллейбусы сонной стаей собрались у ворот парка, гости постепенно, нехотя стали по одному, по двое расходиться.

Виктора устроили спать на диване. Проводив последних любителей «посошка», Анатолий присел рядом.

— Ну, как тебе тут?

— Полный порядок. Лучше, чем дома.

— Может, опрокинем по маленькой на сон грядущий? Там есть какое-то слабенькое.

— Нет, не хочу.

— Не буду, не хочу… Что ты какой-то квелый сегодня?

— А ты что сюда заявился? Пригласил ночевать, а спать не даешь.

— Интересно, а когда ты у себя в палатке спишь, все на цыпочках ходят?

— У нас делу время — потехе час. Даже Быстров позавидовал: до чего же у вас, говорит, здорово. Хоть самому переселяйся в Лебяжье.

— Он к вашей бригаде просто неравнодушен.

— Он со всеми такой.

— Отвечу мудростью, которую теперь часто можно слышать: «Не сотвори себе кумира».

— Да нет. Я объективно.

— Ну, а как тебе мои друзья понравились?

— Ничего. Народ любопытный.

Анатолий вздохнул:

— Завидую я им, дьяволам, смертельно завидую.

— Почему?

— Ну как же! Васька Белов — это чернявый, цыганистый такой — на днях кандидатскую защитил, а Рыжий — мы все его так зовем, хотя имя и фамилия у него довольно поэтические — Станислав Розанов, — этот уже доктор, глядишь, скоро и Государственную премию получит. Ведущий конструктор какого-то хитрого агрегата для космических кораблей. Вобщем, стезя у всех прямая.

— Ну, а что же тебе мешает? Кандидатский у тебя, кажется, сдан? Кропай диссертацию, и вся недолга.

— Твоими бы устами да мед пить. Диссертация — это ведь не ля-ля разводить. Попотеть ох как придется.

— А как бы ты хотел?

— Хотел бы в единое слово я слить свою грусть и печаль, — продекламировал Анатолий и потянулся за папиросами. Виктор через минуту проговорил:

— Знаешь, Надя твоя мне понравилась. Прямо молодчина.

— Надька-то? Ничего. Ну и муж у нее тоже не из последних. Как думаешь?

Не ответив на шутку, Виктор продолжал:

— Хорошо, что неизбалованная. Посмотрел я, в руках у нее все так и горит. Сноровка чувствуется.

— У своей мамаши школу прошла. Знаешь, какая строгая мадам? Когда мы к ней в гости едем, так оба как к смотру готовимся. Полный допрос учиняет: и как на работе, и как учеба, и что купили, и что читали, и где бывали. Как школяров экзаменует.

— Выдающаяся у тебя теща. Повезло. Тут как-то, когда тебя не было, разыскала меня мать одной девушки с пятого участка. Приехала посмотреть, как живет дочь. И, увидев, что та обитает в палатке, а работает в бригаде штукатуров, такой концерт мне устроила, что я не знал, как ее в норму ввести. Это что же, говорит, за безобразие? Разве я дочь свою для такой жизни растила?

Прикурив сигарету, Зарубин продолжал:

— У многих родителей мысли о детях идут по очень простой схеме. Раз мы жили неважно, пусть детки поживут в удовольствие. Этим папам и мамам и невдомек, что они портят детей, осложняют им жизнь. Ведь такие белоручки обязательно споткнутся. И обществу приходится потом тратить массу сил на то, чтобы сделать этих «мимоз» настоящими людьми. А бывает ведь, что человека из такого индивидуума сделать уже невозможно.

— Истина эта известная, только что же тут поделаешь? — зевая, проговорил Снегов.

— А я и не говорю, что открываю Америку. Но честное слово, я бы это дело превратил прямо-таки в государственный вопрос. — Сказав это, Зарубин надолго замолчал. Снегов тоже молчал, думая о чем-то своем. Потом спросил:

— Ты спишь?

— Да нет. Как же спать, когда мы с тобой в такие проблемы ударились!

— Особенно ты. И рассуждаешь так, словно сам огонь, воду и медные трубы прошел.

— Ты знаешь, Анатолий, меня все время мучает мысль, что мы в своей работе упускаем самое важное. Не сдружили мы ребят. Днем вроде все вместе, делом заняты, а вечером каждый сам по себе. В общем имей в виду, не очень-то нас жалуют ребята.

— Так вот почему ты такой мрачный ходишь? Боишься, что нам отставку дадут? Не бойся. Главное-то мы делаем. Ну, а если что упускаем, так ведь еще Козьма Прутков утверждал, что нельзя объять необъятное.

— Не согласен.

— С кем? С Козьмой Прутковым?

— С тобой не согласен.

Наступила долгая пауза. Затем Снегов глуховато заговорил:

— Знаешь, Виктор, ты только не берись за голову, не делай страшных глаз и вообще не удивляйся. У меня все чаще возникает мысль пойти в Цекамол и сказать: освобождайте, братцы.

Зарубин приподнялся с дивана.

— На тебя что, винные пары подействовали?

— Брось молоть ерунду. У моей Надюхи не разгуляешься. Каких-то два наперстка перепало. Просто я, похоже, дурака свалял, что на «Химстрой» идти согласился. Понимаешь, комсомольская работа, как и всякая иная, имеет свою специализацию. Пропагандист, допустим, одно, а организационный работник — другое.

— Ну, с твоим опытом…

— Дело не только в опыте, а в том, чтобы работа по душе была. Вот в обкоме мне нравилось. Там, понимаешь, совсем иная обстановка. Есть время подумать, поразмышлять. Поставлена, допустим, тебе задача — разработать формы участия комсомольских организаций в движении за качество продукции. Я советуюсь с различными учреждениями, специалистами, мерекаю сам. Рождается документ. И раз бюро одобрило его, значит, я сделал нужное дело. Справился, сумел. Потом еще какая-то проблема, опять собираем «мозговой трест», ломаем головы, спорим…

— Послушать тебя, так в обкоме-то у вас тихая заводь была.

— Что ты! Как и в каждом обкоме, там столько хлопот и забот, что только поворачивайся. Отдышаться некогда. Всегда по горло разных дел. Просто ребята учитывали мой характер, ну, склонности, что ли.

— Но ведь приходилось же тебе бывать в райкомах, на заводах?

— А как же? Обязательно. Но и там от меня требовались не беготня и суетня, а изучение вопроса, анализ состояния дел.

— А мне кажется, — проговорил Зарубин, — интереснее твоей работы нет. Ну, сам прикинь. Там, в обкоме, ты рождал, допустим, какие-то идеи и планы. Но осуществляли-то все это другие. Здесь же тебе самому все карты в руки. Только разворачивайся.

— Вот видишь, и ты туда же — разворачивайся, крути, верти. И мы с тобой и крутим и вертим, а в итоге? Не то, не так, мало, слабо.

Друзья замолчали. В темноте мерцали угольки папирос, слышалось легкое потрескивание тлеющего табака. Потом Снегов решительно сказал:

— Ну ладно, что мы все обо мне да обо мне? И о делах тоже хватит. Скажи-ка лучше, что ты последнее время такой сумрачный, какой-то пришибленный ходишь? Не верю, что наши комитетские дела тебя так уж гнетут. Пока не расскажешь, не уйду и спать не дам.

— Знаешь, Анатолий, лучше как-нибудь в другой раз. Утро же скоро.

Снегов промолчал.

Почувствовав, что он вот-вот обидится, Виктор не очень охотно, коротко проговорил:

— История в общем обычная. Есть в Песках такая девушка Валя. Как я думал, моя девушка. Должна была приехать сюда, к нам. И… не приедет. Вот и все.

— Почему не приедет?

— Объяснила она это довольно просто. Проверка временем, говорит, самая верная… И этой проверки ее чувства не выдержали.

Виктор замолчал. Анатолий не сразу, осторожно спросил:

— А ты… уверен, убежден, что все это так?

— Не понимаю.

— Ну, девчонка же. Ей сколько? Восемнадцать?

— Девятнадцать.

— В таком возрасте у них же ветер в голове. Мало ли какая дурь взбредет? Обида или еще что.

— Нет, тут все ясно.

— Может быть, и ясно, — задумчиво протянул Снегов. — Тебе лучше знать. Но я бы все-таки так легко не сдавался. Ты ей написал?

— Нет, конечно. О чем же?

— Эх, Виктор! Я-то думал, ты орел. Любовь беречь надо, понимаешь, беречь и драться за нее порой.

Виктор непримиримо возразил:

— Драться, да, согласен. Но домогаться любви — нет. Избавь.

— Гордый ты, оказывается.

— Какой уж есть.

В дверь постучала Надя.

— Болтуны несчастные, вставайте. Всю ночь спать не дали: бу-бу-бу, как базарные кумушки.

Когда Виктор и Анатолий вышли в столовую, на столе уже шумел кофейник. Надя была аккуратно причесана, коричневое платье строго облегало маленькую упругую фигуру. Анатолий, оглядев закуски, удивился:

— Вот это да. Надя, давай почаще праздники устраивать. — И, обращаясь к Виктору, пояснил: — Она ведь меня в черном теле держит. Кормит только по науке. Молочко, творожок, простоквашка. А тут, пожалуйста, стол ломится от еды. И даже что-то в бутылке. Просто чудеса!

— Вы его, Виктор, не слушайте, — непринужденно сказала Надя, — он вечно ко мне придирается. Садитесь, завтракайте. Только быстро-быстро, дорогие товарищи, а то мне через десять минут уходить.

Глава XVII. Пути и перепутья

Казаков несколько раз напоминал Быстрову о его обещании вместе поехать в главк. Там никак не удавалось получить дополнительные ассигнования и фонды на мебель, инвентарь и различное оборудование для поселка, а дома в Лебяжьем вот-вот будут готовы — полным ходом шли отделочные работы. Ехать действительно было нужно, но все никак не удавалось выбрать время. Наконец собрались. Однако, к их досаде, начальника главка не оказалось на месте. Его вызвали на совещание в Госплан.

— Тогда пойдемте к Виктору Ивановичу, — предложил Казаков.

— К Крутилину? Зачем же? Лучше подождать самого или приехать в другой раз.

— Алексей Федорович, — просительно заговорил Казаков, — пойдемте, товарищ Крутилин нас всегда поддерживает.

Что-то торопливо говоря, он уверенно шагал по лабиринту коридоров. А Алексей думал о том, как нескладно все получилось. С Крутилиным встречаться не хотелось. Не обида, но какое-то недружелюбное чувство все еще жило в душе Алексея, и ему стоило больших усилий не повернуть обратно. Казаков же настойчиво уверял, что, пожалуй, даже лучше, если они зайдут к Виктору Ивановичу, так как их вопросами занимается именно он. Да и человек он деловой, решительный, наверняка поможет.

— Впрочем, вы ведь его знаете, — спохватился Петр Сергеевич и открыл широкую, обитую черным дерматином дверь в приемную. Из кабинета Крутилина вышла большая группа людей. Они, продолжая какой-то спор, оживленно переговаривались между собой. Увидев Казакова, все стали шумно здороваться с ним: один дружески хлопал по плечу, другой вполголоса спрашивал о каком-то «должочке», еще кто-то, приветливо помахав рукой, приглашал обязательно заглянуть…

— Отдел материальных фондов, — объяснил Петр Сергеевич Быстрову, направляясь вслед за ним в кабинет Крутилина, — вся жизнь строек от них, чертей лысых, зависит…

Крутилин встретил посетителей, чуть привстав из-за широкого, отполированного до зеркального блеска стола.

— Прошу, прошу. Представителям «Химстроя» всегда рады. — И сразу обратился к Быстрову: — Все собираюсь к вам, да вот они, окаянные, — он показал на бумаги, — не пускают. А хочется. И на стройку взглянуть, да и с тобой свидеться. Сколько прошло, как мы лбами-то столкнулись? Семь, шутка ли, семь годков промчалось. Да, летит время.

— Дважды все-таки виделись, — спокойно заметил Быстров.

— Это когда же? Ах да. В Болгарии и когда мы с Данилиным на Каменские выселки приезжали. Ну что это за встречи: здравствуй да прощай.

Увидев, что Казаков все еще стоит у стола, Крутилин добавил:

— Ты что это, Петр Сергеевич, стесняешься? Садись. Тебе ведь этот кабинет знаком.

— Приходится надоедать, Виктор Иванович. Уж извините.

— Чего там извинять-то! Не по личным же делам ходишь.

Быстров думал о том, как изменился Крутилин. Блеклый пушистый венчик обрамляет крупную голову, большие залысины делают высоким и внушительным лоб. Полное с сероватым оттенком лицо, глаза беспокойно перебегают с предмета на предмет. Нейлоновая сорочка туго обтягивает крупное, раздавшееся тело, пухловатый живот. Крутилин, заметив, как пристально рассматривает его Быстров, рассмеялся.

— Изучаешь мою комплекцию? Округлился? Несомненный факт, как говорится. И кудри, — он провел ладонью по голове, — кудри тоже не те. А ты молодец, мужскую красу не потерял еще, власы хоть и с пепелком, а целы. И трудовой мозоли пока нет. Это похвально. А я вот нажил, — Крутилин похлопал себя по животу. — Хочу заняться похудением, да все никак не соберусь. Ну, а теперь расскажи, как ты? — И, повернувшись к Казакову, объяснил: — Старые друзья-товарищи встретились. Ты уж извини. Дела-то чуток подождут, мы их потом мигом.

— Да что вы, Виктор Иванович! Я прекрасно все понимаю.

Крутилин вдруг хлопнул ладонью по столу.

— А мы, пожалуй, вот как сделаем. Порешим ваши дела и махнем ко мне обедать. А? Как предложение, принимается?

— Лично я с удовольствием, — живо согласился Казаков, — с утра маковой росинки во рту не было. Думаю, и Алексей Федорович не откажется? Времени-то вон четыре скоро.

Пытливо глядя на Быстрова, Крутилин спросил:

— Как, Алексей, не возражаешь?

Быстров не ожидал такого поворота дела и теперь не знал, что ответить.

— Чего молчишь? — насторожился Крутилин.

— Понимаете, у нас к вам вопросов немало, да и на стройку еще вернуться надо.

— Дела не волк, в лес не убегут, — махнул рукой Крутилин. — Поедем. Елена будет очень рада. Как-никак старые друзья.

Крутилин говорил добродушно, широко улыбаясь, но при последних словах тень мелькнула в его глазах, и он на миг прикрыл их, чтобы спрятать ее от пристального взгляда Алексея.

Быстров молчал. Ехать к Крутилину не было никакого желания, но и отказаться было как-то неловко. «Показать Крутилину, что держу обиду? Что не забыл старое?» В то же время он поймал себя на мысли, что ему хочется увидеть Лену.

— Что ж, так и быть, поедем, — согласился он наконец. — Только сначала рассмотри наши просьбы.

— Это непременно, — согласился Крутилин. И, вызвав секретаря, сказал: — Позвоните домой, скажите, что скоро приеду с гостями. — Затем, повернувшись в кресле, подчеркнуто деловито обратился к Казакову и Быстрову: — Теперь слушаю. Поди, с целым мешком приехали?

Все просьбы, которые у них были, он действительно расщелкал, как орехи. Звонил по телефонам, вызывал сотрудников, давал лаконичные распоряжения. Возражения выслушивал нетерпеливо:

— Я знаю, в курсе, но сделайте, как сказано…

Дирижируя этим оркестром, краем глаза поглядывал на Быстрова: «Ну как, не рановато вы списали в архив Крутилина?» Он был очень рад возможности показать себя перед Алексеем — свидетелем его былого падения. Это тешило, приятно щекотало самолюбие. Быстров, наблюдая за Крутилиным, думал: «Да, Виктор Крутилин, ты все тот же. И тон, и замашки, и привычки. А впрочем, черт его знает, может быть, здесь, в главке-то, это в порядке вещей? Но зачем он распускает хвост, как павлин? Поразить меня хочет? Так я и без этих художественных приемов его знаю».

Минут через сорок они были на Университетском проспекте, где жил Крутилин. Огромный, облицованный светло-желтой керамикой дом сиял неоновыми вывесками, будто плыл в мареве городских огней.

Поднявшись на четвертый этаж, Крутилин нажал замысловатую блестящую кнопку звонка. Дверь открыла Лена. Увидев Быстрова, в первое мгновение она словно бы не поверила себе: удивленно глядела то на него, то на мужа. Потом, тряхнув головой, стремительно шагнула к Алексею, не скрывая радости, воскликнула:

— Алеша, ты? Каким ветром тебя занесло?

— Елена, — со снисходительной усмешкой заметил Крутилин, — кто же так встречает старых друзей? Ты ли это, да каким ветром занесло… А я-то его уверял, что ты будешь ужасно рада этой встрече. Готовь лучше стол, закуски и все прочее.

Алексей ехал сюда со стесненным сердцем, не раз принимаясь ругать себя за то, что уступил Крутилину. Сейчас же, после встречи с Леной, досада на себя брала еще больше. Будто какая-то тяжесть навалилась на сердце. Никто так прочно и глубоко не входил в душу Алексея, как Лена. Он вспомнил сейчас их последний разговор там, в Заречье. На следующий день после городской конференции, на которой решилась судьба Крутилина и его, Быстрова, судьба, Алексей пришел в комитет комсомола. Лена была там одна. Взволнованный событиями, что произошли за эти дни, уходом Лены из Дворца культуры вместе с Виктором, он с тревогой, боясь ее ответа, спросил:

— Лена, что случилось? Где ты пропадала? Я тебя ищу, ищу…

Лена, не глядя на него, глухо и как-то отчужденно проговорила:

— Мы с Виктором… теперь вместе… Поздравь меня, Алеша…

Алексей, собственно, был готов к этому. И все-таки слова Лены были так ошеломляюще-тягостны, так сжали его сердце, что он долго ничего не мог выговорить и сидел у стола, бессмысленно глядя на яркий плакат на стене комитета. Там веселый парень в ушанке призывал комсомолию осваивать Сибирь.

Алексей всеми силами старался сдержать себя, не унизиться, не броситься к Лене с какими-нибудь жалкими, просящими словами. Он с трудом выдавил тогда из себя нечленораздельное пожелание счастья и вышел из комнаты. Больше он Лену не видел. Она уехала с Крутилиным, который вскоре после конференции перебрался в Москву.

Обиды на Лену Алексей не держал. Но вспоминал он ее всегда со щемящей грустью. И когда приехал сюда, в их дом, эта грусть вернулась вновь. Серым и тусклым стало все вокруг. Так бывает осенью. Слабое, негреющее солнце прячется в лохматые тучи, свинцово поблескивает рябоватая гладь реки, резкий, порывистый ветер ворошит пожухлую листву на дороге.

— Почему молчишь, Алексей? О чем задумался? Как, говорю, понравилась моя халупа? — Крутилин задавал этот вопрос уже второй раз.

— Все очень хорошо, — торопливо ответил Быстров и огляделся.

Квартира действительно была роскошной. Большие комнаты, в мягкие тона окрашенные стены, удобная современная мебель, яркие ворсистые ковры на желтых глянцевых полах.

Увидев, что Быстров заинтересовался одной из картин, Крутилин с оттенком гордости пояснил:

— Между прочим, Левитан. Авторизованная копия.

Быстров подошел к картине ближе, долго вглядывался в нее и в скромную, лаконичную подпись художника в левом углу картины.

— Действительно. Где это ты откопал такую ценность?

— Ищите да обрящете, как говорится.

Казаков обратился к Быстрову:

— А вы, Алексей Федорович, оказывается, знаток?

— Не сказал бы. А Левитана люблю. Очень.

— Вот и Виктор Иванович увлекается. Меня тоже приучает помаленьку к пониманию прекрасного.

Быстров подумал: а Казаков-то здесь, кажется, свой человек. Только что это он так подобострастен? У нас-то этого за ним вроде не замечается?

Крутилин потащил гостей в кабинет, показал какой-то особенный, миниатюрный магнитофон, несколько ружей, сообщив, что все они «из очень дорогих, не наши». Потом заставил чего-то выпить, наливая из замысловатой бутылки.

— Это для начала, так сказать, прелюдия, — пояснил он.

За обедом после двух или трех рюмок коньяка Крутилин стал оживленным, разговорился так, что не унять. Алексей слушал рассеянно. Чувство скованности и неловкости не проходило. Лена ненадолго присаживалась к столу, усиленно угощала гостей и опять убегала на кухню.

— Вот так и живем, Алексей Федорович, — проговорил Крутилин.

— Что ж, неплохо, — согласился Быстров.

— Да, жаловаться теперь вроде бы не на что.

— В главке Виктор Иванович царь и бог, — значительно отметил Казаков.

— Бог не бог, а уважают, — согласился Крутилин. И опять обратился к Алексею: — Ну, а как ты? Как у тебя?

Быстров пожал плечами:

— Да все вроде в норме.

— Стройка, конечно, важная. Но если говорить откровенно, думал я, что ты далеко зашагаешь. Фигурой станешь. А что-то зажали тебя.

Быстров удивленно посмотрел на него:

— Не понимаю. Я лично доволен.

— Не прибедняйся, — нетерпеливо остановил его Крутилин. — Некоторые из наших знакомых вон как вымахали. На самый верх.

Крутилин вновь налил рюмки и, коротко бросив: «Будем живы», залпом выпил свою. Поковыряв в тарелке, выпил еще одну. Ему вдруг неудержимо захотелось рассказать Быстрову, через какие тернии прошел он за эти годы, чтобы понял этот всегда такой спокойный и самоуверенный молчун, как все они, зареченские, ошиблись в нем, в Крутилине. Нет, он не из тех, кто пасует и опускает руки, он, как видите, не сдался, хотя было трудно, ох как трудно. Должность-то сейчас такая, что дай бог каждому. И впереди еще пути немалые.

Крутилин захмелел окончательно. Не обращая внимания на укоряющие взгляды Лены, он говорил и говорил:

— Брось-ка ты, Быстров, в прятки со мной играть. Комсомольские годы давно прошли, канули, как говорится, в лету, и нечего нам с тобой друг перед другом ваньку валять. Жизнь уже понюхали, кое-что знаем и кое в чем разбираемся. Истина, дорогой мой, проста: если ты без положения, если не в номенклатуре — табак твои дела.

— Но ты же и с положением и в номенклатуре, — не глядя на Крутилина, сказал Быстров. — Чем же ты недоволен?

— А чего это мне стоило, ты знаешь?

Опять залпом выпив рюмку, Крутилин продолжал:

— После тех событий в Заречье уехал я в Москву. Поступил в аспирантуру, кандидатскую сготовил. Только очень скоро понял — не пробьюсь я в науку. Написал я, брат, такой фолиант, что думал: одним махом всех побивахом. И маститые и немаститые одобрили. В глаза мне: и такой, и этакий, и глубоко изучил, и убедительно изложил, талант, одним словом. А до голосования дошло — завалили.

Крутилин упивался воспоминаниями, с каким-то злым удовольствием перебирая свои злоключения.

Казаков, видно, не раз слышал этот рассказ: он то и дело вставлял замечания, подсказывал детали, о которых забывал сказать Крутилин.

Лена была в смятении, несколько раз пыталась остановить мужа, но, поняв тщетность своих усилий, примолкла и сидела сейчас, ни на кого не глядя, только с излишней настойчивостью принималась вдруг угощать то Алексея, то Казакова.

Слушая Крутилина, Алексей незаметно наблюдал за ней. Все те же волнистые, золотом отливающие волосы, все те же густые брови, та же мягкая, чуть застенчивая улыбка. Но годы ее тоже не пощадили. Припудренные полукружья под глазами, морщинки у губ. У прежней Лены светились задорные, вечно что-то таящие глаза. Сейчас же в них была далеко спрятанная, непроходящая грусть. «А может, мне это кажется? — подумал Алексей. — Но нет, не бывает у счастливой женщины такого взгляда». Ему стало еще тоскливее и горше и на какой-то миг сделалось бесконечно жаль Лену Снежко.

А Виктор все говорил и говорил, громко, оживленно, не забывая доливать рюмки и походя журить Алексея за то, что он так и не научился «пить по-мужски».

— В общем оставил я кремнистые тропы, что вели в науку. Хватит. Пусть, думаю, кто-нибудь другой рыскает по библиотекам, архивам да пыльным музейным запасникам в поисках материалов для своего обожаемого шефа. Стал я обходить всех своих друзей и приятелей. Так и так, говорю, помогайте. Тот говорит: «подумаем», этот заявляет: «посмотрим», а третий обещает «позондировать почву». Ходил я так и мыкался не месяц и не два. Подытожу так: все приятели на одну модель. Хороши, пока ты сам что-нибудь значишь. Может, и сейчас ходил бы в каких-нибудь ассистентах или младших науч-рабах, если бы не его величество случай. Захотелось одному большому строителю ученой степенью обзавестись. Это, видишь ли, весомо и авторитетно звучит. Да. И повадился он к нам на кафедру. Кандидатский минимум кое-как осилил, а на диссертации застрял, как лиса в капкане. Вот тут я его и зацепил. Не уйдешь, думаю, голубчик, диссертацию я тебе, так и быть, сварганю, но и ты помоги. И знаешь, оказался он человеком не только слова, но и дела. Поначалу заведовал я одним сектором в его хозяйстве, потом отделом, а через некоторое время сюда, в главк, рекомендовали. И как ты слышал, дела идут. Хоть я и не строитель, а нос кое-кому порой утираем. Конечно, почитывать кое-что приходится для общей терминологии, без этого нельзя, без труда, как говорится, не вынешь рыбку из пруда…

Улучив момент, когда Крутилин замолчал, Казаков промолвил значительно:

— И этот товарищ, что помог вам, не ошибся. Нет, не ошибся. Без Виктора Ивановича я себе главк даже представить не могу.

— Видишь, что низовые работники говорят? Вот так-то, дорогой Быстров, — сказал Крутилин и продолжал: — Я ведь что хочу сказать-то? Чтобы ты не зевал, Алеша. Тебя я знаю давно, цену тебе тоже знаю. Стройка огромная, должность у тебя тоже видная, не спорю. Но время, время… Пора тебе в Москву, на какие-нибудь союзные или в крайнем случае республиканские масштабы подаваться.

Быстров усмехнулся:

— «Химстрой», по-моему, именно такого масштаба. Куда уж больше?

Крутилин обиженно замолчал.

А Быстров мучительно боролся с собой. Порой ему нестерпимо хотелось оборвать разглагольствования Виктора и уйти. И только необычность этой встречи, опасение, что его поймут превратно, решат, что помнит старую обиду, удерживало его. Он думал о том, как сильно изменилась за это время внешность Виктора и какой неизменной осталась его суть.

Крутилин после долгой паузы недовольно и настороженно спросил:

— Что ты все молчишь? Мы говорим, говорим, а ты ни гугу. Пить не пьешь, есть не ешь и говорить не хочешь. Выходит, не рад нашей встрече? А я вот рад. Очень даже рад.

Алексей, подняв на Крутилина глаза, спокойно проговорил:

— Нет, отчего же? Старых товарищей всегда приятно увидеть. Я рад был встретиться и с тобой и с Леной.

— Ну, с Леной-то, конечно, в этом я не сомневаюсь. А вот мою персону ты все еще не жалуешь.

Лена вспыхнула, удивленно, с досадой посмотрела на мужа. А Виктор как ни в чем не бывало опять потянулся к графину. Лена, однако, решительно поднялась и отставила графин на другой конец стола.

Быстров, будто не замечая возникшую неловкость, продолжал:

— Ты это зря, Виктор. Что было — прошло. Помнишь поговорку: кто старое помянет — тому глаз вон.

— Да, помню, — согласился Крутилин. — А есть и ее продолжение: кто забудет — тому оба глаза вон. — И, обращаясь к Казакову, стал рассказывать: — В Болгарии мы с ним встретились как-то. Приезжаю с делегацией на стройку Кремиковицкого комбината. Идем, понимаешь, по площадке, навстречу двигается кто-то знакомый. В спецовке, кирзовых сапогах. Быстров, собственной персоной.

— Интересно было, Алеша? — спросила Лена. — Страна, говорят, чудесная.

— И страна чудесная, и люди замечательные, — несколько оживившись, ответил Алексей. — Между прочим, была там одна занятная встреча. Тебя, Лена, касается.

— Ну-ка, ну-ка, расскажи. Что ж ты молчал до сих пор? — с ухмылкой, шумно потребовал Крутилин.

Алексей, по-прежнему обращаясь к Лене, продолжал:

— Как-то в воскресный день приехали к нам в Кремиковцы софийские комсомольцы. Иду я по участку, и вдруг какой-то парень подбегает, хватает меня в объятья, как медведь, крепко встряхивает и кричит на всю стройку:

«Вот так встреча! Вот это встреча!»

Вглядываюсь. Рослый, чернобровый болгарин, лицо будто знакомое, а вспомнить, где встречались, не могу. Он же нетерпеливо тормошит меня:

«Ведь вы из Заречья, с „Октября“?»

«Да, — говорю, — оттуда».

«А я Благоев, Георгий Благоев, были мы у вас на заводе, помните? Как там поживает Павлик Орлов, мой друг и брат?»

Вот тогда я и вспомнил этого парня и наш заводской вечер, на котором он выступал и рассказывал, как софийские станочники метод Пашки Орлова у себя применили. Между прочим, — улыбнулся Быстров, — наблюдательным оказался этот Благоев. Все спрашивал, как живет та девушка, что тем вечером командовала, — Снежко или Снежок? Запомнил тебя, одним словом. Когда уезжали из Болгарии, заявился он ко мне с двумя ящиками, один другого больше. На Старозаводской Серега с приятелями распотрошили их, как когда-то мы делали это с посылками твоих родителей.

— А как поживают наши ребята? Павлик где? Яша Бутенко, Морозов? Где Вилька?

— Павлик Орлов — начальник мастерских в НИИ, Морозов по-прежнему командует литейкой, Яша в центральную прессу подался, Костя Зайкин — у нас на «Химстрое».

— Чтобы воспоминания были полными, — включился в их разговор Крутилин, — могу сообщить, что Печенкин — он ведь тоже из ваших — работает у меня. Хозотделом заправляет.

— Я слышал, — сказал Алексей.

— Мотался как неприкаянный, пока я не вмешался. — И вдруг без всякого перехода спросил Быстрова: — А ты все на Старозаводской?

— Все там же.

— Почему же застрял? Квартиру-то ты уж, во всяком случае, заработал.

— Мать никуда двигаться не хочет. Серега тоже. Ну, а я… дома бываю раз в неделю, а то и реже.

— Позволь, значит, ты что же, все еще не женился?

Видя, что Крутилин собирается затеять целый разговор на эту тему, Быстров приложил к груди руки и с самым серьезным видом заявил:

— Пока не женился, но обещаю, что скоро это упущение исправлю. Все мои приятели — и близкие и далекие — усиленно толкают меня на этот шаг. Чувствую, мне не устоять. Поэтому давайте этот вопрос считать решенным. Без обсуждения. Ладно?

— Не надо — так не надо, тема специфическая, — усмехнувшись, согласился Крутилин. — Только смотри на свадьбу не забудь позвать.

Алексей пообещал:

— О чем разговор? Закатим свадьбу на всю Европу.

И через минуту обратился к Казакову:

— Петр Сергеевич, нам пора.

Глядя на Алексея лихорадочно блестевшими от спиртного глазами, Крутилин стал обиженно возражать:

— Ты же и не выпил еще и не съел ничего.

Ему вторил Казаков:

— И правда, Алексей Федорович. На стройку все равно поздно, а в Заречье успеете. Посидим малость.

— Нет, спасибо, мне пора.

В прихожей Лена тоже упрекнула Алексея:

— Что так торопишься, Алеша? Сколько лет не виделись и сколько еще не увидимся, посидел бы. И о себе ничего не рассказал.

— Да ведь и ты тоже больше помалкивала.

— Зато я всех заговорил, — загрохотал Крутилин. — Значит, надо встретиться еще раз, чтобы наговориться. Как, Алексей, смотришь на это?

Быстров отшутился:

— Но мы же договорились, встречаемся на моей свадьбе.

— Правильно. Прекрасно. Ловим на слове, — весело шумел Крутилин.

Но встретиться им пришлось гораздо раньше и совсем по другому поводу.

Глава XVIII. Разбитое не всегда склеишь

Это было уже третье письмо от матери за последние два месяца. Она просила приехать хоть ненадолго. Отец плох стал, на боли в сердце жалуется, все твердит, что не увидит тебя больше. О былой распре в письмах ни слова, как будто ее вовсе и не было.

Виктор зашел к Снегову, рассказал о письме. Тот ответил сразу:

— Конечно, поезжай немедленно, тут и раздумывать нечего. — И сам позвонил начальнику участка.

Собирала Виктора в дорогу вся бригада. Зайкин умчался на вокзал за билетом, двое ребят бегали по магазинам за покупками, потом сообща укладывали чемодан. На вокзал провожали целой гурьбой.

Утром Зарубин был уже в Шуге, а к середине дня на автобусе добрался до проселка на Литвиновку. Теперь надо было ловить попутную машину. Ее все не было и не было, и Виктор решил пойти пешком.

На полдороге его нагнала полуторка и, обдав серой клубящейся пылью, остановилась. Из кабины выглянул рыжий кудрявый парень.

— Куда направляетесь, молодой человек? Может, подвезти?

Зарубин сел в нагретую солнцем кабину. Парень оказался на редкость жизнерадостным.

Когда Виктор рассказал о болезни отца, он с минуту помолчал, а потом бодро успокоил:

— Оклемается. Старики народ крепкий. Вот увидит сына, поднаберется силенок и встанет на ноги. — Заметив, что Виктор удивленно взглянул на него, парень пояснил: — А что? Ничего удивительного. Академик Павлов, как я слыхал, этим самым психологическим факторам придавал первостепенное значение. Так что вы не расстраивайтесь, все будет в порядке.

Он тут же начал рассказывать о себе: «Фамилия моя Горошкин, работаю в МТС, возил в Шугу директора».

Потом стал знакомить пассажира с окрестными деревнями и селами. Он знал здесь все: колхозы и людей, деревни и фермы, речки и поля — и всему давал характеристику.

— Подъезжаем к Рыбино. Колхоз ничего, но народ недружный, поэтому и отстает по всем позициям. Уцепились, понимаете, за одну рожь и ничем другим заняться не хотят. А ведь город рядом! Ехал я как-то с их председателем и говорю ему: что вы такие упрямые или своей выгоды не видите? Ведь рынок рядом, рукой подать. Овощи бы вас — капуста, огурчики, помидоры — совершенно озолотили. Опять же река большущая. Не зря Рыбином зоветесь. Слышал я, что раньше судаком да окунем всю округу снабжали. Я его и так и эдак, а он молчит и сопит как гусак. Потом нехотя, через губу, говорит:

«Чего вы, молодой человек, суетесь не в свое дело? Нас секретарь райкома и то никак с наших позиций сковырнуть не может».

Обозлил он меня. Ах так, не мое дело? Хорошо. Останавливаю машину. «Слезай, — говорю, — председатель, приехали. Тут совсем рядом, каких-то десять верст осталось».

«Ты что, обиделся, что ли?» — спрашивает. «Нет, — говорю, — не обиделся, но консерваторов не вожу». Помялся, помялся, а делать нечего, вылез… А я дал газ — и до свидания.

Разгневанный своими воспоминаниями, Горошкин промчался через Рыбино на полном ходу, взбудоражив всех деревенских кур.

— А вот это уже совсем другое дело, — проговорил он, въезжая через некоторое время в расположенную на взгорье деревню. — Это колхоз «Искра». Три миллиона дохода, что-то двадцать или тридцать собственных машин. А клуб какой, стадион! И заметьте, весь колхоз на женщинах держится. Председатель такой, что и среди нашего мужского сословья вряд ли сыщешь. Все в руках держит.

Думая о своем, Виктор спросил механически, из вежливости:

— С характером женщина?

— О, да еще с каким! А всего ведь двадцать пять годов.

Дорога уходила вправо, Литвиновка теперь была почти рядом, и Виктор вылез из машины.

— Ну как, укачались? — добродушно спросил шофер.

— Да нет, ничего. Спасибо. Сколько с меня?

— Да что вы? Желаю здравствовать. Привет старикам. Все будет в порядке, вот увидите.

Скоро Виктор подходил к деревне. Сквозь мягкую дымку наступающих сумерек мелькали близкие огоньки. Третий с края — его дом. Вот и мостик через овраг, заросший по берегам ивовыми кустами пруд.

Немного не доходя до дома, Виктор приостановился. Мельком отметил про себя, что липа, посаженная отцом в день его, Виктора, рождения, стала еще больше; она закрывала зеленым кружевом весь левый угол и крышу дома. Около крыльца стояли люди, слышались негромкие голоса.

Виктор подошел.

— Добрый вечер, — проговорил он, пытливо вглядываясь в односельчан, пытаясь угадать по их виду, взглядам, как там у старика.

Его узнали, разноголосо зашумели:

— Посмотрите, кто приехал!

— Скорее скажите Васильевичу-то.

На крыльцо вышла мать. Увидев сына, она опустила руки, прислонилась к косяку. Виктор быстро взбежал по ступенькам, обнял теплые, родные плечи.

— Чего же плакать, мама? Вот приехал, видишь, приехал.

— Да я ничего, ничего. Пойдем, пойдем, покажись отцу. Ждет не дождется.

Когда вошли в избу, Михаил Васильевич поднял голову, и морщинистое лицо его, окаймленное седой бородой, дрогнуло. Он попытался встать, но не мог. Только протянул Виктору дрожащие руки.

— Витя, сынок. Вот спасибо. Довелось, значит, увидеться.

Виктор нетвердым голосом спросил:

— Как себя чувствуешь, отец? Что с тобой?

— Да ведь что бывает у старых-то? Сердце так порой сожмет, что не вздохнуть. Думаю, отходил по земле. Спасибо тебе, что уважил просьбу.

— Ну, ну, батя, чего ты? Рано еще на тот свет собираться.

Перед отъездом Виктора из Каменска доктор Ярошевич, пожилой невозмутимый старик, помощник Медянской, подробно расспросил его о болезни отца и дал с десяток каких-то пакетиков, пузырьков. «Это, — объяснил он, — будешь давать, если разрешит врач, а это можешь сам. Вреда не будет».

Так Виктор и сделал: он заставил отца проглотить две таблетки из тех, что «без вреда». И хотя на столике у изголовья стояло немало разных пузырьков и порошков, что выписал приезжавший вчера из района врач, показалось Михаилу Васильевичу, будто таблетки, привезенные сыном, куда более пользительны. Старик немного взбодрился, глаза повеселели, и даже дышать стало как будто легче.

И когда, прослышав о приезде Виктора, в избу стали заходить соседи, Михаил Васильевич попросил:

— Чего же вы шепчетесь-то, как при покойнике? Говорите громче, мне полегчало. Может, на радостях-то я еще и встану…

В Литвиновке была традиция: стоило кому-нибудь приехать из города, как тут же собирался и стар и млад. И хотя по вечерам с улицы доносились голоса транзисторов, и почти на каждой крыше торчала телевизионная антенна, и знали литвиновцы все, что знали и горожане, расспросам не было конца. А назавтра беспроволочный телеграф разносил по деревне и далеко за ее пределы все, что было и не было рассказано приезжим.

Каких только вопросов не задавали Виктору! И что за город этот Каменск, и что за стройка, и часто ли приходится ездить в Москву, и бывал ли он во Дворце съездов? Степан Луковкин, старинный приятель семьи, дотошно выспрашивал о положении во Вьетнаме, в Китае, в Индонезии, так, словно Зарубин был по крайней мере одним из руководителей МИДа.

— Да хватит тебе, Степан! Здесь же не вечер вопросов и ответов, — запротестовал кто-то.

Но Луковкин не сдавался:

— Чудаки, это же самое главное.

И опять вопросы, вопросы…

Когда соседи, наконец, разошлись по домам, Виктор, набросив куртку, тоже вышел на улицу.

По берегам Таеха, над лугами стлался белесый туман, где-то сонно кричала иволга. Березы, выстроившиеся вдоль улицы, тихо-тихо шелестели листьями, бормоча что-то во сне.

В дом он вошел тихо, стараясь не хлопать дверьми. Спросил у матери:

— Как отец?

— Спит. Спокойно заснул-то. Видно, уж очень хорошее ты лекарство привез.

Проснулся Виктор с зарей от гулкого хлопанья пастушьего кнута. Попив молока, отправился в поля. Они были непривычно безлюдны. Стояли предсенокосные дни, очередные работы на полях были уже сделаны, а травы на лугах еще доходили. Колхозники готовились к сенокосу, ладили машины, косы, телеги, справляли давно ожидавшие хозяйских рук домашние дела.

Вот знаменитые литвиновские рощи, золотисто сияющие в лучах утреннего солнца. А дальше, там, на горизонте, темно-зеленые, мрачноватые Дальние бугры. Сколько детских воспоминаний у Виктора связано с ними! Когда-то сюда даже самые отчаянные деревенские мальчишки не ходили без взрослых. Леса эти начинаются на берегах глубокой, но узкой Вазы, идут по берегам Таеха и Луха и сливаются со знаменитыми Муромскими лесами.

Скоро Михаилу Васильевичу стало лучше. Рыжий шофер, подвозивший Виктора до Литвиновки, оказался прав, утверждая, что приезд сына поднимет старика на ноги.

Они с Виктором решили сходить к Старой круче. Никто не знает доподлинно, когда возникло это взгорье. Но живо предание, что здесь когда-то были захоронены останки русских воинов, что сражались с татарскими полчищами. И потому для всех поколений жителей окрестных деревень Старая круча — святое место. Здесь служили молебны в лихие неурожайные годы, отмечали престольные праздники. Потом сюда стали собираться, чтобы отметить Первомай, праздник Октября. А теперь на самой вершине взгорья стоит серый гранитный обелиск. Деревья обступают его широким полукругом, будто выстроились здесь в почетном карауле.

На одной из граней обелиска пять имен. Это организаторы колхозов в здешних местах, павшие от рук кулачья. На других гранях — имена литвиновцев, отдавших свои жизни на фронтах великой войны с фашизмом. В обоих этих скорбных списках — имена Зарубиных.

Виктор хорошо знал историю гибели в далеком тридцатом году Ивана Зарубина — брата отца. И все же неторопливую, затрудненную сбивающимся дыханием речь Михаила Васильевича не мог слушать без волнения.

Смелый, отчаянный был парень Иван Зарубин. И в серьезном и в шутейном деле — везде заводила. Запоет — невольно подпевают люди, возьмет в руки немудрящую трехрядку да пройдется по ее ладам — вся молодежь в пляс. Комсомольскую ячейку организовал такую, что лучшая во всей округе была. Ну, а к тому времени, когда коллективизация началась, партийцы его своим секретарем избрали.

Литвиновские мужики никогда богато не жили, все с хлеба на воду перебивались, но на организацию колхоза шли туго. Раз десять собирал их Иван с товарищами — и все безрезультатно. Хайловы да Курбицкие — местные богатеи, у которых все литвиновцы в долгах ходили, свою линию гнули. Разобрались ребята что к чему и решили предъявить своим противникам ультиматум — не мешайте, мол, а то хуже будет. Пошел Иван вечером к Хайловым. Изложил им требования ячейки — не сбивать с толку мужиков. А те ему встречный вопрос:

— Правда ли, что справные хозяйства разорять собираются?

— Хозяйства, что чужим трудом и потом богатели, — да, будут раскулачиваться.

— А мы к такому классу относимся?

— Безусловно, — не задумываясь, ответил Зарубин.

Старший Хайлов, заметив, что Иван скользнул взглядом по просторным комнатам его дома, спросил:

— Что, моя изба понравилась?

— Ничего избенка. Пятистенок. Читальня хорошая получится.

— Тебе, Зарубин, моя халупа не понадобится, — зло прошипел Хайлов, закрывая за Иваном дверь.

Не придал Иван значения этим словам, а то, может, и поостерегся бы. Вечером во время заседания ячейки в окно одна за другой влетели две гранаты. Четверо легли на месте, а Иван сумел еще на крыльцо выбраться и ранить из нагана одного из Хайловых, убегавшего в темноту. Но сам к утру скончался. Одиннадцать рваных ран насчитали врачи в его теле.


Михаил Васильевич разволновался, долго не мог дрожащей рукой прикурить сигарету. Виктор прислонился виском к его плечу:

— Успокойся, не надо, отец. И вообще… не ходил бы ты сюда. Сердце-то у тебя… Поберечься надо.

Михаил Васильевич долго молчал. Потом, глядя на колышущееся под ветром зеленое море трав, на голубую рябь Таеха, глухо проговорил:

— Это ты прав, сын. Сердце износилось. А не зайти сюда не могу. Старуха же еще чаще приходит. А что нам осталось-то? На фронт в сорок первом уходил об двух сынах, а вернулся только сам. Тебя потом растили, чтобы одним на старости лет не куковать, а вышло, видишь, иначе.

Виктор, ничего не сказав, пожал сухую руку отца. А старик продолжал:

— Истра — это ведь там, в ваших краях, кажется?

— Недалеко.

— Ты съезди на могилу братьев-то. В центре города, в сквере она. Был я там в сорок седьмом году. Больше уж, наверно, не доведется, а ты съезди, поклонись им от нас с матерью.

— Обязательно съезжу, — твердо пообещал Виктор.

По пути домой долго молчали. Виктор все думал о том, как успокоить старика, сделать так, чтобы пропал, наконец, холодок, все еще проскальзывающий порой в их отношениях.

Виктор и раньше, когда уезжал в Каменск, считал свое решение правильным. А поработав на «Химстрое», убедился, как был прав, не один раз думал о том, что ему здорово повезло. Чувство горделивого удовлетворения тем, что он на такой огромной стройке, никогда не покидало его. Но здесь, в Литвиновке, его настойчиво преследовало ощущение какой-то своей вины перед отцом и перед односельчанами. Шел ли он по деревне, заглядывал ли в правление колхоза или беседовал с кем-то — неизменно чудился ему упрек: «Как экскурсант, как турист ходишь по родным-то местам…»

Дня через два после приезда он спросил председателя:

— Может, помочь в чем-нибудь? Я на неделю приехал-то.

— Да нет, отдыхайте. А впрочем… Вы ведь строитель? Может, съездите в Алешино? Там бригада овощехранилище строит. С перекрытиями у нее неувязка. В чертежах что-то напутано.

Назавтра рано утром Виктор уехал в Алешино и пробыл там целый день. Он был рад, что сумел помочь бригаде.

— …Ну, а как там, на «Химстрое»-то, обвык? — после долгого молчания спросил отец. — Гляжу, по дому-то не скучаешь?

Виктор тут же ответил:

— Дела у нас там такие, что не соскучишься. Дни как минуты летят. И ты, отец, на меня не держи обиды. Ведь весь наш род зарубинский такой. У печки никто не отсиживался.

Михаил Васильевич остановился, отдышался малость и, глядя сыну прямо в глаза, проговорил:

— Обиды не держим, нет. Не отом говоришь, Виктор. Сиротно нам одним на старости-то лет. В этом все дело. Но… тут уж ничего не сделаешь. Так было, так будет. И ты не терзай себя, не мучай. Раз твоя дорога определилась — иди по ней.

Когда вернулись домой, Виктора ждала телеграмма. Костя Зайкин подробнейшим образом информировал своего бригадира о делах в бригаде, в Лебяжьем, на «Химстрое». Виктор ужаснулся — во сколько же обошлась ему такая депеша? Но получить ее было все-таки чертовски приятно. Он представил себе Костю, ребят, сверкающий огнями главный корпус, и ему вдруг захотелось, чтобы оставшиеся дни пролетели быстрей.

«Схожу в Пески, и пора отправляться», — подумал Виктор. Мысль о Песках тревогой отозвалась в сердце, и все же он решил не откладывать.

Вышел назавтра, как только стало светать. Сколько раз мерял Виктор эти стежки, сколько раз перепрыгивал через эти вот канавы и пни! А вот и изгородь, через которую всегда перелезал, чтобы сократить путь. Изгородь, кажется, новая, но стоит на том же месте. Виктор вспомнил свои возвращения из Песков в Литвиновку поздними вечерами, когда задерживался в школе. Сколько здесь было пережито детских страхов, сколько раз гулко билось мальчишеское сердце!

А вот здесь он часто отдыхал, садился на этот большой, нагретый солнцем камень. Вон около того поворота он как-то увидел двух зайцев. Этот случай почему-то вспомнился сейчас во всех деталях, и Виктор даже зримо представил, как косые бросились наутек, испугавшись мальчишки с котомкой за плечами.

Вот, наконец, и Пески. Виктор с волнением вглядывался в знакомые улицы и дома. Новая школа, ее еще только начинали строить, когда он уезжал. Улица почти пуста. Взрослые на работе, детвора — кто в лагерях, кто на озере.

На центральной площади народу было больше. Около райисполкома — двухэтажного большого дома — стояли несколько «Волг» и «Москвичей», телеги, повозки, тарантасы. Широкая липовая аллея пересекала площадь. Деревья, прочно укрепившиеся в песчаном грунте, весело шумели темно-зеленой листвой, пестря узорчатой тенью новые тротуары.

Виктор смотрел на них и улыбался. Многое напоминала ему эта аллея. Несколько лет подряд комсомольский актив Песков сажал эти липы, любовно огораживал дощатыми заборчиками, вешал объявления: «Дерево — друг человека». Первые месяц или два, пока не распускались почки, все шло хорошо. Затем козы, во множестве разводившиеся местными жителями, все поедали. История повторялась из года в год.

Много выдумки и азарта было потрачено в борьбе против этой напасти. Коз ловили и приводили к хозяевам, составляли протоколы, писали фельетоны в районной газете. Но козы нахально игнорировали все эти меры. Наконец выход был найден простой: создали специальную молодежную дружину, вооружили ее пастушескими кнутами, и ребята нещадно лупили ими зарвавшихся любителей молодых побегов. Получив раз-другой ощутимое угощение, бородатые нарушители порядка оставили липовую аллею в покое.

Зарубин зашел в кафе, хотелось обдумать, как распределить время. Как и где увидеть Валю? В Песках ли она, у кого узнать? Может, просто зайти по старому адресу? Потом надо повидать райкомовцев, обязательно увидеться с врачом, что приезжал к отцу. И хотя все время говорил себе, что с Валей постарается увидеться потом, если останется для этого время, скоро понял, что это не в его силах. Увидеть ее хотелось сейчас же.

Он спросил у девушки, разносившей чай, откуда можно позвонить. Она провела его в соседнюю комнату. Через полминуты в трубке раздался голос. Это был ее голос. К горлу Виктора подкатил комок. С трудом выговорилось:

— Здравствуй, Валя.

Наступила пауза. Затем чуть растерянно и удивленно Валя спросила:

— Виктор? Ты в Песках? Какими судьбами?

Условились встретиться через полчаса в сквере около школы.

Виктор увидел ее издали: Валя шла своей быстрой походкой. Остановилась. Нарочно ли, или случайно, но была одета так, как любил когда-то Виктор: белая блузка и серая в мелкую складку юбка.

Он торопливо поднялся, взял Валю за руки.

— Здравствуй, Валюша!

Валя опустила глаза. На какую-то долю секунды Виктор сделался снова таким же близким, своим, как это было тогда, раньше.

Но вот она торопливо высвободила руки из его широких жестких ладоней, оглянулась по сторонам, села на скамью. Виктор опустился рядом.

— Как дела, Валюша? Приехал вот… За тобой приехал.

Виктор, сказав это, не удивился своим словам, хотя минуту назад и не собирался их произносить.

Валя удивленно подняла брови:

— Разве ты не получал моего письма?

— Будем считать, что оно не дошло.

Вздохнув и не глядя на Виктора, Валя проговорила:

— Я написала… обо всем.

Да, он помнил это письмо, наизусть знал каждое слово. Но в глубине души все еще жила мысль, робкая надежда, что его приезд, их встреча может оживить, вернуть прошлое… Но сейчас понял, что надежда эта не оправдается и в Пески он приезжал зря. Значит, все, что у них было с Валей, оказалось лишь юношеским увлечением, которое редко кончается бо́льшим, чем радужными планами и наивными мечтами о будущем. Первое же серьезное испытание не оставляет от этих планов и следа.

Виктор сдавленным, глуховатым голосом проговорил:

— А ведь не так уж давно мы думали, мечтали… вместе…

— Что же делать, Виктор? Человек не всегда властен над своим сердцем. — Сказано это было спокойно, рассудительно.

— Чтобы так легко забыть прошлое, надо иметь что-то более яркое и сильное в настоящем. Твой избранник — Санько? Это правда?

— Да, правда. Ты его помнишь?

— Ну как же! Ребята меня еще перед отъездом предупреждали, что не устоишь ты перед этим… — Виктор хотел сказать какое-нибудь резкое, обидное слово, но, увидев, как сжалась Валя, как тревогой вспыхнули ее глаза, не закончил фразы. А Валя, вскинув голову, с легким вызовом проговорила:

— Что ж… действительно, не устояла.

Она встала со скамейки. Виктор торопливо поднялся тоже. Он знал, что не надо говорить этих слов, и все-таки произнес:

— Валя, неужели это все?

Валя не ответила. Виктор вспомнил об одной фотографии. Это был коллективный снимок песковских ребят. Виктор и Валя сидели рядом. Так как фотография у них была одна, условились когда-то, что Валя будет хранить ее как общую собственность.

Теперь Виктор попросил отдать фотографию ему. Валя немного задумалась, потом согласилась:

— Да, пожалуй.

По дороге к дому Валя расспрашивала, как он живет, кем работает на «Химстрое». Виктор сказал, что бетонщиком. Валя остановилась:

— Бетонщиком?

— Почему ты так удивилась?

— Это же что-то… вроде чернорабочего?

— Ну нет. У нас это самая ведущая специальность. А ты думала, что я уже начальник строительства?

— Начальник не начальник, но все же…

Виктор усмехнулся легко, без обиды.

— А говорят, что история не повторяется. Вспомни-ка Тоню Туманову и Корчагина. Ситуация схожая.

Валя попыталась вспомнить эпизод, о котором говорил Виктор, но не смогла. Попросила рассказать, что он имеет в виду. Виктор махнул рукой:

— Не стоит.

Когда Валя вынесла ему пожелтевшую, несколько помятую фотографию, Виктор бережно взял ее, пристально, долго смотрел на лица друзей. Валя спокойно рассказывала, кто сейчас где. Да, немногих предстоит увидеть сегодня Виктору. Жизнь разбросала ребят по всем широтам. Один на Ангаре, другой подался в Саяны, двое из песковских в Норильске. Мысль о сверстниках немного притупила боль. Он еще раз взглянул на Валю, взял ее руку и, пытливо посмотрев в глаза, проговорил:

— Что ж, Валя, желаю тебе всего доброго.

Улыбнулся грустно и почему-то виновато, словно сам был причиной всего.

На крыльце Валя обернулась, посмотрела вслед удалявшемуся Зарубину; он шел медленно, но ни разу не оглянулся, и ее вдруг охватило чувство невозвратимой потери.

…Вернувшись домой, Виктор старался казаться веселым, спокойным, но от родительских глаз не спрячешься.

Старики ни о чем не расспрашивали. Михаил Васильевич сказал только:

— Ты, Витя, того… не очень терзайся. Все пройдет.

Виктор прислонился к плечу отца, проговорил тихо:

— Ничего, сладим.

Через три дня Виктор уезжал. Мать плакала. Михаил Васильевич ее уговаривал:

— Ну, чего, старая, разнюнилась? Не навек уезжает-то. — И, обратись к Виктору, сказал с нежной суровостью: — Не забывай, пиши почаще, да и на побывку приезжай. Смотри, совсем мы старые стали…

Глава XIX. Разлад в комитете

По той торопливости, с которой Снегов вошел в комнату, по возбужденному блеску глаз, красным пятнам на лице Быстров понял, что комсорга стройки привело к нему не обычное текущее дело. Алексей встревоженно спросил:

— Что с тобой?

Анатолий отодвинул стул, как-то тяжело, не по-молодому опустился на него и, крепко потерев ладонями лицо, не глядя на Быстрова, сказал:

— Мне надо поговорить с вами.

— Что-нибудь случилось?

— Ничего у меня не выходит, Алексей Федорович. Не получается.

— Чего не выходит, чего не получается? Объясни толком.

Снегов взвинченно бросил:

— С работой не получается, не справляюсь я.

— Прежде всего успокойся.

Снегов подошел к окну кабинета, прижался лбом к холодному стеклу и долго вглядывался в панораму стройки.

Над площадкой трепетала еле заметная кисея пыли. Заходящее солнце золотило ее, оранжевыми бликами сверкало то на отполированной гусенице экскаватора, то на приподнятом стекле грузовика. Среди валов и брустверов развороченной земли выступали строгие очертания будущих цехов. Они уже явно вырисовывались среди переплетения лесов, проводов, временных деревянных сооружений.

Быстров понимал, как нелегко было Анатолию Снегову прийти в партком с такими словами. Ведь если человек любит свое дело, живет им, он обязательно и неукротимо хочет видеть его результаты, хочет увидеть, ощутить итоги своего труда.

Снегов с трепетом, напряженно ждал, что скажет Быстров. То, что пауза так затянулась, говорило о многом. Если бы парторг думал иначе, считал высказанное Анатолием просто следствием вспышки, горячности, настроения, то, разумеется, не молчал бы так долго.

«Ну что ж… Тогда по крайней мере все ясно», — с горечью подумал Снегов и, вернувшись к столу, уже спокойнее, с ноткой безразличия произнес:

— Вот пришел сказать вам это.

— То, что пришел, хорошо. Но давай все же разберемся, что случилось.

— Ничего особенного, если не считать, что комитет устроил мне сегодня настоящую проработку. Сообща, почти единым фронтом пошли.

…Заседания комитета, о котором рассказывал Снегов парторгу, сегодня вообще не предполагалось. Просто, как это было всегда, ребята после работы зашли в комитет узнать, нет ли чего нового, не будет ли каких срочных дел. Вслед за ними пришел и Ефим Мишутин. Это, собственно, никого не удивило: захаживал он часто и будто вовсе не замечал того, что активисты «Химстроя» были на него в некоторой обиде за неизменно колкие в их адрес выступления. Он постоянно выспрашивал Снегова и Зарубина, что нового в комсомолии, как вообще дела и как его бригада «выглядит на общем фоне». И по-прежнему шпынял комитетчиков. Ребята всегда с тревогой ждали выступления бригадира на очередном парткоме, на заседании постройкома, любом собрании. Ефим Тимофеевич говорил вещи часто обидные, неприятные, но всегда верные. Постоянное общение с ребятами на участках и в поселке питало его и фактами и наблюдениями, а жизненный опыт подсказывал отношение к ним.

Вот и сегодня, как только Мишутин вошел в комнату комитета, Снегов с Зарубиным, переглянувшись, замолчали. Тот добродушно проговорил:

— Что стрекотать-то перестали? Помешал, что ли? Продолжайте, продолжайте, я послушаю.

А разговор шел о Воскресенском цементном заводе. За последнее время оттуда почти прекратилось поступление цемента, снабженцы слали из Воскресенска отчаянные телеграммы, и Богдашкин уже дважды заходил в комитет с просьбой «подтолкнуть дело через комсомол». Снегов рассказал об этом ребятам и предложил послать в Воскресенск кого-либо из актива, может Костю Зайкина, он ведь имеет опыт. Потом зашла речь о Южно-Уральском заводе, который основательно подводит стройку с крепежной арматурой.

Ефим Тимофеевич слушал и помалкивал, а потом, улучив момент, неожиданно спросил:

— Ребята, скажите, что такое хула-хуп?

Все стали удивленно переглядываться. Кто-то рассмеялся. Снегов тоже не выдержал и, усмехнувшись, спросил:

— Что это, Ефим Тимофеевич, вас на хула-хуп потянуло? Занятие это, извините, вроде не для вашего возраста. Да и вообще эпидемия эта, кажется, прошла.

Мишутин, однако, не принял шутливого тона и отвечал серьезно:

— Знаю, знаю, самому-то вертеться мне поздновато. А спросил я потому, что девчонки наши с ума посходили из-за этого хула-хупа. Даже на работу приносят свои обручи. Как у нас перекур, так у них крутеж. Ребята смеются, а девчата ко мне: вмешайся, говорят, бригадир и прекрати насмешки. Это, мол, физкультура, нужные будто бы им упражнения. Может, оно и так, только уж очень смотреть муторно.

— Ну, это еще ничего, Ефим Тимофеевич, — смеясь, проговорил Удальцов. — Поедемте со мной в Москву на какую-нибудь вечеринку. Покажу вам современные танцы.

Сумрачно взглянув на Аркадия, Мишутин ответил:

— Зачем же в Москву ехать? Это все и в Лебяжьем можно наблюдать, в наших общежитиях. Неужто не видели? — И, проговорив это, опять озадачил ребят вопросом: — А что такое «Кровавая Мэри», знаете?

Так как все молчали, он продолжал:

— А мои молодцы очень активно вчера обсуждали эту тему. И боюсь, что не только обсуждали…

— Ефим Тимофеевич, а что это за штука «Кровавая Мэри»? — спросил Зарубин.

— Вот тебе и на́! Я у них спрашиваю, а они у меня. Вот ты, Анатолий, тогда на парткоме обиделся на меня и никак еще не переступишь через нее, обиду-то эту. А как было у вас, так все и идет. Вы больше насчет арматуры, цемента, пиломатериалов соображаете. А с ребятами-то как же? Кто насчет них думать будет?

Ефим Тимофеевич тяжело поднялся со стула и, коротко бросив «бывайте», вышел из комитета.

Всем стало как-то не по себе, долго молчали. А потом началось. Ребята возбужденно переговаривались, перебивали друг друга, то и дело слышалось: верно сказал Мишутин, не в бровь, а в глаз. Замучили коммивояжерские поездки. Планы работы только пишем. В поселке по-прежнему творится черт знает что. Прав Ефим Тимофеевич, прав…

Снегов слушал, никого не перебивая. Он давно уже чувствовал, что многие ребята из актива недовольны чем-то, стали относиться с каким-то безразличием к делам, которые им поручались. Изменилось отношение и к нему. Пропала какая-то товарищеская непосредственность и теплота. Ему начало казаться, что это стало особенно заметным после того ночного разговора с Виктором Зарубиным. Анатолий хорошо помнил их разговор, а теперь то же самое слышал из уст ребят. «Что это? Неужели он… Да нет, не может быть!» Анатолий взглянул на Зарубина. Тот сидел угрюмый, озабоченный, ни на кого не глядя. «И все же эта история не обошлась без чьей-то руки», — подумал Снегов и, словно охапку сухого хвороста в огонь, бросил обидную фразу:

— Понимать наш спор надо, видимо, так, что комсорг строительства не справляется со своими обязанностями? Что ж, свое кресло я могу уступить. Кто очень рвется? — При этом Анатолий выразительно посмотрел на Зарубина.

Виктор вспыхнул, тень удивления и глубокой досады мелькнула в глазах. Он поднялся со стула, хмуро взглянул на Анатолия и попросил:

— Можно?

— Прошу, пожалуйста.

— Я полностью согласен с тем упреком, что бросил нам Мишутин. Мы с тобой, Анатолий, говорили об этом не раз. Только вот результатов пока не видно. Правильно тут кто-то сказал: лишь планы да пожелания. Работу в бригадах, на участках, в группах организовывать надо? Надо. И ты, Анатолий, согласен с этим, подтверждаешь: «Да, надо, давайте организуем». С учебой ребят — и с политической и с производственной — плохо? Плохо. Давайте поправлять. Опять ты согласен. Но ведь делать-то мы ни черта не делаем. Надо тебе отрешиться, наконец, от обкомовских замашек. Как говорится: каждому карасю свой прудок. Нельзя дальше так. В самом деле, о чем мы говорим с ребятами: «Как с планом? Как с нормами выработки? Как с материалами? Кто прогулял?»

— А что ж здесь плохого? Отношение к работе, к своему делу — критерий, норма поведения комсомольца, — раздраженно заметил Снегов.

— Согласен, норма поведения, — продолжал Зарубин. — Но, понимаешь, ребят-то интересует не только это. Одних увлекает твист, других — «Кровавая Мэри», а третьих — спор между «Новым миром» и «Октябрем» занимает. Ты помнишь, сколько нам набросали вопросов по поводу выставки молодых художников на Кузнецком? Надо нам как-то перестраиваться, не сводить всю работу только к одному: план, нормы, нормы и план…

— Ты ведь мой заместитель, не разглагольствуй, а действуй! — в том же раздраженном тоне подал реплику Снегов.

Слова эти вызвали ропот. Ребята хорошо знали, что если кто и шевелит комсоргов участков, так это Зарубин, если кто и донимает прорабов, работников постройкома, так это опять-таки Зарубин. А ведь у него бригада. Да и поездки. Их тоже немало.

Зарубин, дождавшись, когда ребята поутихли, сдержанно продолжал:

— Не один ты виноват, Анатолий. Это верно. Мы тоже виноваты вместе с тобой. Но, черт возьми, ты же у нас первая скрипка. Взять хотя бы наши дела со смежниками и поставщиками. Теребить их надо, никто с этим не спорит. Но мы же явно через край хватаем. В прошлом месяце я, например, на стройке был всего две недели. А остальное время в Подольске, Риге, Мытищах, в Москве. И все товарища Богдашкина выручал. Такая же история со многими нашими ребятами.

— Не Богдашкина, а «Химстрой» ты выручал. Это разница, и существенная, — хмуро уточнил Снегов.

— Да, «Химстрой», верно. Но чья тут вина? Нерадивых работников. Вот самый свежий пример. Поехали мы на «Серп и молот» прокат выбивать. А оказывается, туда даже спецификации не посланы. Или в Мытищах что получилось? Мы едем на завод, поднимаем ребят, чтобы взялись за моторы для вентиляционных установок, а чертежей на них до сих пор нет, документация на полгода опоздала. Мы стали вроде пожарной команды: срочно туда, срочно сюда. Если так будет и впредь, не поправим мы свою работу, ни черта не поправим.

— Можно, товарищ Снегов?

С дивана поднялся сидевший все время молча Валерий Хомяков, а так долго молчать ему было нелегко. Он стоял и ждал, когда Снегов обратит на него внимание.

— Вы, Хомяков, хотите сказать?

— Хотел бы сделать несколько замечаний.

— Пожалуйста.

— Вот сидел я здесь, долго и терпеливо слушал, и, понимаете, все мы не так и не о том говорим. Я бы сказал, очень приземленно, узко мыслим.

Удальцов не выдержал:

— Ну-ка, ну-ка, Валерий, приподними нас с грешной земли, выведи на орбиту.

Хомяков, не обратив на его реплику внимания, продолжал:

— Время предъявляет к нам ответственные требования. Ведь известно, что во все времена роль молодежи в жизни общества была исключительной. Именно с таких позиций и надо подходить к любым вопросам. Как же мелки и незначительны сегодняшние наши споры! Цемент, курсы, твист или еще что-то в этом роде — все это мелочи, детали, песчинки. Давайте же поднимемся над всем этим, взглянем на жизнь с тех высоких позиций, о которых я говорил…

Снегов постучал карандашом по графину.

— Уж очень общо и отвлеченно.

Хомяков терпеливо выслушал реплику и, скорбно усмехнувшись, сел.

Снегов удивленно посмотрел на него.

— Ты что? Обиделся?

— Я хотел изложить свои мысли, но если они здесь никого не интересуют…

Снегов махнул рукой.

— Ну, давай излагай.

Но тут поднялся Удальцов.

— А я считаю, что Анатолий прав. И обиженного из себя ты, Валерий, не строй. Политической трескотней нас не удивишь, грамотные. А то — общество, роль молодежи… Нас беспокоит эта тема в более конкретной форме — «Химстрой». Может, это, по-твоему, вопрос и не исторического плана, но, честное слово, мне, например, он сейчас ближе и важнее, чем любая философская категория…

Все присутствующие одобряюще зашумели. Хомяков опять поднялся с места. Послышались голоса:

— Хватит споров, давайте о деле.

Когда установилась тишина, Хомяков с чуть заметной улыбкой, миролюбиво проговорил:

— Хорошо, я снимаю с обсуждения свои тезисы. Шота Руставели правильно когда-то сказал: «Из кувшина можно вылить только то, что было в нем».

Тут уж не выдержал Зайкин. Вскочив с места, нервно проговорил:

— Вы п-понимаете, что изрекает Хомяков? Д-дескать, мы с вами не дор-росли д-до его высоких мыслей. А я, между прочим, могу очень даже убедительно рассказать комитету, какими высокими мыслями живет товарищ Хомяков и каковы его жизненные установки. Убедился, когда был с ним в Новороссийске.

Кто-то из ребят заговорил просительно:

— Не надо, Костя, знаем. Да и не о Хомякове сейчас речь.

— Т-тогда пусть и он тумана тут не напускает.

— Как бы меня ни убеждали, как бы ни пугали разными страстями-мордастями, я считал и считаю, что главное для нас — это боевая, ударная работа на стройке, чтобы молодежь делала для «Химстроя» все что нужно. Подчеркиваю — все что нужно. Героизм, трудовые подвиги, самоотверженность — вот наш девиз.

Снегов проговорил это, ни к кому не обращаясь, как бы рассуждая вслух, но все поняли, что он отвечает Мишутину, Зарубину, да и всем ребятам.

Виктор с места заметил:

— А против такого девиза никто и не возражает. Речь идет о том, чтобы не ограничиваться только им.

В разговор вновь вступил Удальцов.

— Недавно я прочел в «Комсомолке» статью авиаконструктора Антонова. Очень хорошая статья. Героизм, говорит он, — это достижение необходимой обществу цели в условиях, когда все обычные средства для этого уже исчерпаны. В этих случаях общественная цель достигается усилием воли, смелостью, самопожертвованием.

— Что ж, мысли правильные, хорошие мысли, — живо заметил Снегов.

— Подожди, Анатолий. Это не все. Далее Антонов говорит примерно вот что: а не приходится ли иногда нашим людям, особенно молодежи, проявлять героизм там, где при лучшей организации и более бережном отношении к человеку в нем не было бы безусловной необходимости? Не снижаем ли мы иногда цену героизму? Ну как? Ведь верно же, верно?

— Верно, да не совсем, — ответил Снегов. — С первой мыслью я согласен, вторая — сомнительна. Я уверен, что наши ребята, да и не только наши, а и в Братске, и в Целинограде, в Усть-Илиме, и на Иртыше ее на вооружение не возьмут. Я за другой подход к этим проблемам. Помните, у Безыменского:

…Опять отправиться в поход
И жить в землянке иль в палатке,
Свершая подвиг свой людской
В упорной, злой, веселой схватке
С горами, степью иль тайгой…
На эти слова откликнулся Зарубин:

— Так эти времена, Анатолий, давно прошли. Почему нужно обязательно жить в землянке или в палатке? А почему бы не считать героизмом толковую организацию дела? Если неорганизованность, бестолковщину без конца считать в порядке вещей, то некоторые незадачливые руководители вроде нашего товарища Казакова совсем, извините, перестанут мух ловить. Такой героизм им очень выгоден и удобен.

— Чего ты на палатки-то обрушиваешься? И сам и вся бригада переезжала в дома-то последней. И песни о палаточном городке все время горланите, — проворчал Снегов.

— Не упрощай, Анатолий. Были у нас палатки, жили мы в них, не жаловались. Дело не в том. Понимаешь, ты этот палаточный, бивачный подход к нашим делам хочешь возводить в принцип. Штурмуй — и ничего больше.

— Да, будем штурмовать, товарищ Зарубин. В такие сроки построить завод-гигант не шутка. А если у кого слаба гайка, выдохся порох в пороховницах, поможем этим товарищам, отпустим.

Зарубин махнул рукой:

— Не получается у нас с тобой разговора, Анатолий.

— Что верно, то верно, — согласился Снегов.

Снова подал голос Хомяков:

— Поскольку прения сторон пошли по второму кругу, я хочу кое-что дополнить. Я удивляюсь, почему по такому поводу здесь возникают споры. Сверхударная комсомольская… Этим, собственно, сказано все. Тлеть здесь нельзя. Не то место. Поэтому я полностью согласен с товарищем Снеговым.

Костя Зайкин с ехидцей заметил:

— Что-то героических дел за вашей бригадой пока не числится.

Хомяков ответил важно:

— Трудимся как положено.

— Это еще надо посмотреть, — не унимался Костя. — Мотаетесь по стройке. Подвезти да поднести. Здоровенные парни, а мелочишкой пробавляетесь.

— Работаем, где наиболее целесообразно, по мнению руководства. Вот так-то, товарищ Зайкин. — И, считая выпад Кости отраженным, Хомяков продолжал: — Но некоторые аспекты сегодняшнего спора меня обеспокоили и насторожили. Я хотел высказать эти мысли несколько раньше, но, к сожалению, это не удалось. Вы вдумайтесь, товарищи, за что ратуют Мишутин и те, кто его поддерживает. Молодежь хочет заниматься хула-хупом — нельзя. Танцевать твист или, допустим, рок-н-ролл — не положено. Если вы захотите прогуляться в Лебяжий лес, сразу вопрос: с кем? Что же получается? Хотят, чтобы мы ходили по струнке, думали и мыслили, как хочется товарищу Мишутину? Его, видите ли, беспокоит, что кто-то слушает «Голос Америки», смотрит фильмы Феллини, увлекается не теми песнями, которые пели когда-то до царя Гороха. Знаете, товарищ Снегов, я в сегодняшнем споре вижу нечто большее, чем просто вопрос о работе комитета. Я считаю, что это наступление на свободу личности. Но ведь нынче из этого ничего не выйдет. Кому какое дело, что я люблю и что не люблю, о чем думаю? Это дело мое, мое личное, и ничье больше. Я говорю, конечно, не только о себе, а в принципе. Надо работать? Мы работаем. Надо строить «Химмаш»? Мы строим. Строим героически и самоотверженно, как правильно подметил товарищ Снегов. Чего же еще от нас надо? В душу ко мне хочется забраться? Не выйдет. Чем живут и дышат товарищ Зайкин, товарищ Удальцов или Мишутин, меня, например, нисколько не интересует. Они сами по себе, я сам по себе.

— Но это же чистейший индивидуализм, — возмутился Зарубин.

Хомяков повернулся к нему.

— Индивидуализм? Допустим. Но чем он, собственно, вам не нравится? Догматики исказили это слово, и вы по старинке боитесь его. А ведь, в сущности, это не что иное, как свободное проявление личности. Что же в этом плохого?

— Насколько я понимаю, индивидуализм — это подчеркнутый эгоизм личности, забота только о себе, жизнь лишь для себя.

Удальцов добавил:

— Алексей Максимович Горький по этому поводу очень хорошо сказал: меньше возись с собой самим — вот принцип, следуя которому жизнь становится легче для человека. Смотри и думай больше об общем…

— Время, товарищ Удальцов, корректирует и не такие авторитеты.

— Что-то вы, Хомяков, не туда заворачиваете. Как же тогда коллектив, общество? Индивидуум, личность должна чувствовать свою ответственность перед ним?

— До известной степени. Если это не обедняет личность, не растворяет в общей массе, не ущемляет ее интересов и устремлений.

— А как же наш принцип: «Один за всех и все за одного»?

Хомяков махнул рукой:

— Сами же меня упрекали за лозунговщину…

В наступившей тишине раздался чей-то озадаченный голос:

— Да, на вражескую амбразуру такая личность не бросится.

Поднялся Зайкин и нервным, взволнованным голосом потребовал от Снегова, чтобы он дал ему слово для подробного ответа товарищу Хомякову по существу его политических заблуждений.

Снегов нахмурился:

— Не стоит, Костя, вы лучше потом, отдельно. Иначе мы до утра заседать будем.

Снегова поддержал Удальцов.

— Действительно, не надо. В голове у Валерия мешанины много, но сразу-то ее в порядок не приведешь, займемся этим в индивидуальном порядке.

— Просто Хомяков боится от моды отстать, — сердито проговорил Зарубин. — Вприпрыжку гонится за теми кликушами, что везде и по каждому поводу верещат: я личность, я индивидуум. Не то важно, что было и есть, а то, что я вижу, что и как воспринимаю. И бахвалятся, что они самые смелые, самые умные и самые современные. А послушаешь — не мысли, а мыслишки, да и то чужие. Про таких есть очень точная поговорка: много амбиции да шиш амуниции. На серьезное дело, если понадобится, с такими действительно не пойдешь, на их плечо в случае чего не обопрешься.

Хомяков, усмехнувшись, проговорил:

— Успокойтесь, Зарубин. Коль понадобится, в цепь за меня вам идти не придется.

— Ой ли! Как бы борода не помешала, — раздался опять голос Зайкина.

— Борода-то, может, и не помешает, а вот жизненные установки… — в раздумье заметил Зарубин.

Хомяков помедлил немного и проговорил:

— Я вам отвечу словами поэта:

Но если вдруг когда-нибудь
Нам уберечься не удастся,
Какое б новое сраженье
Ни покачнуло шар земной,
Я все равно паду на той,
На той, далекой, на гражданской!
И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной!
Хорошо, с чувством были прочитаны эти стихи. Но почему-то спокойно восприняли их ребята. И никто не стал больше спорить с Хомяковым. Не было ни желания, ни смысла. Толкует, что кто-то там посягает на его личность, хочет лезть в его душу. А кому, собственно, нужна его душа? Мечется, никак не прибьется к делу, да все за оригинально, самостоятельно мыслящего прослыть хочет. И чего пыжится? Ведь как на ладони весь виден. Нет, не обрел Хомяков у комсомольского актива авторитета, не принимают его ребята всерьез. Валерий это чувствовал, но объяснял тем, что народ на «Химстрой» съехался молодой, зеленый, ему просто не «по зубам» вопросы, что он, Хомяков, подбрасывает.

Вместо спора с Валерием ребята заговорили опять о том, что их беспокоило: «Химстрой», сроки сдачи объектов и та тема, которую поднял Мишутин. Беспокоило их еще, что упорствует Снегов. Не хочет понять Анатолий: ведь не только Ефим Тимофеевич с Зарубиным так думают. Обо всем этом ребята говорили горячо, с болью, и чувствовалось, что мысли эти к ним пришли не сейчас только, они их тревожили давно.

Нервничал, беспокоился и Анатолий. Слушая членов комитета, комсоргов участков, бригадиров, он все больше мрачнел. Не понимают товарищи многого, не понимают. Нельзя сейчас даже на йоту ослаблять внимание к производственным делам. Пусть уж лучше нас ругают за то, что мало кружков, экскурсий, что ребята лишнюю рюмку выпьют и пошумят малость, чем за то, что провалим объекты стройки. Не в ту сторону гнут друзья-товарищи. Не в ту. Такие настроения могут основательно навредить, снизят, безусловно, снизят тот трудовой настрой, который сейчас чувствуется всюду.

Эту тревожную и пугающую его мысль Анатолий старался внушить всем, кто сидел сейчас перед ним. Говорил долго, горячо, твердо.

Ребята поняли: все будет по-прежнему — и замолчали. Вопросов больше никто не задавал, охота продолжать разговор пропала.

— Ну что ж, тогда будем считать спор законченным, — подытожил Снегов.

Раздалось несколько голосов:

— Да, на сегодня хватит…

— Наговорились вдоволь…

Но не услышал Анатолий того, что хотел услышать: поддержки, одобрения.

Расходились из комитета все какие-то озабоченные. Хотел уйти и Зарубин, но Снегов задержал его:

— Подожди немного, поговорить надо.

Когда все вышли, сказал:

— Зря ты затеял все это, сегодняшнее. Расхолодить людей легко, а мобилизовать…

Зарубин опустился на стул, хотел что-то ответить, но в это время в комнату вошел паренек. Был он из вечерней смены, в спецовке, пыльных рабочих ботинках. Правда, нетрудно было заметить, что, направляясь сюда, он их малость почистил, но без особого результата. Парень явно был не храброго десятка, не знал, куда деть красные, видно, только что вымытые холодной водой руки. Говорил несвязно.

— Я к вам по личному вопросу… Понимаете, нам с Катюшкой пожениться надо, решили мы это. А ничего не получается. Ходили, ходили, и все без толку. Ждите, говорят, и все тут. А сколько еще ждать-то, никто не говорит.

— Не пойму, о чем речь? — спросил Снегов.

— Ну, насчет комнаты.

— С комнатами для семейных трудновато.

— Да хоть бы самую маленькую.

— Ни маленьких, ни больших пока нет, ничего не поделаешь. Уж очень вы спешите, дорогие товарищи.

Парень, вздохнув, согласился:

— Оно конечно. Только Катюшка так хочет. Да и я прикидываю: тут ребят вон сколько, не поженишься — живо уведут.

Зарубин улыбнулся.

— Да, ребята у нас такие, за ними гляди в оба.

— Вот именно. Потому я и решил не откладывать, — обрадовался поддержке парень.

Но Снегову сегодня было не до этой докуки посетителя. Он сухо сказал:

— Пока подождать надо.

Паренек с надеждой спросил:

— А долго?

— Вот как вторую очередь поселка закончим — получите.

— Долгонько, но и на том спасибо. Объясню Катюше.

Выходя, он осторожно закрыл дверь.

— Хороший парень. Надо бы с ним помягче, — заметил Зарубин.

— Насчет помягче да поглаже — ты это брось. У нас их не один, а тысячи, всем комнаты не дашь. Лучше пусть знают истинную обстановку.

— Таких, как эта молодая пара, не так уж много. Может, договориться с Данилиным и один дом специально для молодоженов отвести? Пусть даже недостроенный. Они сами его вместе со строителями в два счета закончат.

— Вот-вот. Только дай знать об этом — завтра в заявлениях утонем. Насчет пеленок пусть наши профсоюзники думают.

— Знаешь, Анатолий, в чем твой главный недостаток? — спросил вдруг Зарубин.

Снегов вскинул на него суженные в злом ожидании глаза, откинулся на спинку стула.

— Ну, ну, в чем же?

— Ребят ты не любишь, отвык, сидя в кабинетах, возиться с ними.

— Тогда, может, и впрямь кому-нибудь другому это кресло уступить? Тому, кто помягче да полюбвеобильнее. Может, заявление накатать?

Зарубин пристально посмотрел на него и ответил угрюмо, с болью:

— Советовать не берусь, ты очень обидчив стал. Но скажу еще раз то, что говорил. Если и дальше так будем вести дела, ребята и заявления ждать не будут — выставят нас с тобой, и все.

Когда Зарубин ушел, Снегов долго сидел задумавшись. Чем больше он размышлял о сегодняшнем споре с ребятами, тем горше становилось ему, тем больше взвинчивал себя, разжигая в душе обиду. Он не мог согласиться с теми сомнениями, что высказывались сегодня активистами, не мог побороть внутреннее сопротивление их мыслям. Какой все-таки незрелый, неопытный народ, подытожил он свои раздумья. Приходится доказывать прописные истины.

Анатолия, конечно, нельзя было обвинить в безделье. Молодежные бригады, контрольные посты «комсомольского прожектора», штаб по связи с поставщиками и смежниками — все это организовал он, Снегов. Дни проходили в суете, заботах и хлопотах. Надо сходить в такую-то бригаду, подкрутить ребят — пожалуйста. Необходимо подобрать бригаду для ударной, срочной работы — в два счета. Прорыв с материалами — и здесь быстро и оперативно вмешается комсорг. И вечером, когда затихали телефонные звонки с участков, из отдела снабжения, со смежных заводов, когда уходили из комитета последние посетители, он усталый, но довольный уезжал домой. Когда же выбирался в Лебяжье, возвращался оттуда расстроенный и злой.

Беседы с ребятами у него не клеились. Вопросы, которые они поднимали, казались чудными, мелкими. Один спрашивал, когда к ним в Лебяжье приедет МХАТ, другой, оказывается, ждет не дождется советских олимпийцев, третий предлагает какой-то общепостроечный шахматно-шашечный турнир или с самым серьезным видом просит организовать встречу с бывшим священником из Ленинграда. Он, видите ли, здорово интересно говорит о боге и прочем.

«Неужели мне надо влезать во все это?» — с тоской думал Анатолий.

…Сбивчиво, горячась и волнуясь, рассказывал Снегов Быстрову о споре в комитете.

— Понимаете, Алексей Федорович, все рассуждают, все критикуют, изрекают то, что уже навязло в зубах. Чепуха какая-то. Конечно, делаем мы далеко не все, что нужно и что хотелось бы. Но отойти от хозяйственных дел, заняться только экскурсиями, вечеринками да танцульками, как предлагают некоторые, — это же абсурд!..

Быстров вздохнул, улыбнулся. Снегова это задело.

— Вы улыбаетесь, а я места себе найти не могу.

— Да ты не обижайся. Усмехнулся я потому, что когда-то мне самому мяли бока за такие же дела.

— Да, да. Мне в ЦК комсомола, посылая сюда, говорили, что у вас комсомольский опыт немалый. Расскажите, Алексей Федорович. Может, пригодится?

— Видишь ли, Анатолий, событиям, происшедшим со мной, предшествовал период, когда комсомол кабинетными мудрствованиями некоторых его руководителей вовсе был отключен от сферы хозяйственной деятельности. Традиции, которые были накоплены за годы первых пятилеток, в войну, в первые послевоенные годы, постепенно тускнели. А если комсомольские организации брались за какие-либо хозяйственные дела, иные лидеры местных масштабов видели в этом нездоровые тенденции и прорабатывали беспощадно. Ну, а разве можно заставить ребят не заниматься тем, в чем их жизнь? Попробуй докажи твоим питомцам, что объекты «Химстроя» их не касаются?

Поручили тогда нашему заводу освоить и спешно начать производство нового комбайна. Взяли мы над ним шефство. Каждый винт, каждую гайку, каждый агрегат — под контроль. И, как это часто бывает у комсомольцев, взявшись за одно, забыли про другое. А это другое у нашего горкома было разграфлено, разнесено по клеточкам, таблицам, по ведомостям. Сводки, цифры, доклады, отчеты — все это считалось у них первейшим, самым важным в работе. Ну, а так как нам было не до отчетов и докладных, все графы и клетки, отведенные заводу, пустовали. Ну и влетело мне по первое число. За игнорирование горкома, забвение задач по воспитанию молодежи и т. д. и т. п. — снять с работы раба божьего.

— Ну, а что же дальше?

— Дальше? Комсомольский актив оказался дальновиднее горкомовцев. Он прекрасно понимал, что предпринималось в стране. Партия приобщала комсомол к своим самым большим делам — поручала строить заводы, электростанции, магистрали, осваивать целину. Поэтому на конференции ошибка горкома была исправлена.

— Вот видите! У нас же…

Быстров остановил Анатолия:

— Подожди минутку. Выслушай до конца. Горкомовцы со мной тогда поступили, конечно, крутовато, нужды большой в этом не было. Но в какой-то мере они были и правы. Мы действительно подзапустили тогда дела, кроме комбайна, знать ничего не хотели. Обрати внимание на следующее. Вот комсомол шефствует над крупнейшими стройками. Делает он здесь много, очень много. Но самое ценное из его дел — это то, что он воспитывает людей. Лучшие наши строители, инженеры, техники, прорабы, мастера, самый квалифицированный народ — откуда они? С крупнейших, прославленных строек. А ведущие работники министерств, главков? Оттуда же. Это очень существенно, Анатолий. «Химстрой» должен взять на вооружение эти традиции. Мало построить завод, надо, чтобы стройка стала еще и жизненной школой для ребят, что пришли сюда. Да-да… Не удивляйся и не морщись. Мы часто говорим: надо воспитывать нового человека, сознательного строителя коммунистического общества. И не всегда вдумываемся в эти емкие слова. А ведь они имеют предельно конкретный и огромный практический смысл. Именно здесь должны ребята получить серьезную квалификацию, новые знания, закалить характер, обогатиться духовно. Решаем мы эти задачи? Нет, к сожалению. Вот почему обеспокоен Мишутин, волнуются ребята, тревожатся коммунисты. «Химстрой» не просто стройка, не только бетон, опалубка и даже не только главный корпус или литейка, а школа, школа жизни.

Снегов вздохнул.

— Ну вот и вы тоже не удержались, чтобы не прочесть мне лекцию, не разъяснить мои так называемые заблуждения. А я думал, что вы-то уж поймете меня. Что ж, видимо, не в свои сани сел Анатолий Снегов. Задачу комсорга ЦК на «Химстрое» я представлял себе несколько иначе.

Быстров, прищурясь, с улыбкой заметил:

— А что, для комсорга ЦК есть какие-то особые задачи? С людьми работать — вот наш с вами долг и обязанность.

— А я и работаю с ними. Но понимаете, в няньки я все-таки не гожусь. С соской к каждому бегать не могу. Из коротких штанишек начинающего комсомольского работника я уже вырос. Может, кто другой и бегал бы, а я не буду. И прежде всего потому, что считаю это нецелесообразным. Так что извините, но я не согласен с вами. Ребята ошибаются потому, что неопытны, а вы, видимо, потому, что на вас давит груз прошлых лет.

Снегов встал. Лицо его горело, он вытирал платком вспотевшие от волнения руки. Где-то в глубине души упрекал себя за то, что так резко говорил с Быстровым, но, почувствовав, что тот берет сторону ребят, не мог себя сдержать.

— Ну что ж, если я ошибся, то буду только рад этому, — спокойно ответил Быстров. И добавил, как давно обдуманное и решенное: — На днях мы с вами поедем в ЦК комсомола. Проясним наши споры. Да и помощи попросим. А то шефы что-то редкие гости на «Химстрое».

— Что ж, давайте съездим. Хотя мне все и так ясно.

Быстров сумрачно посмотрел на него:

— Завидую тебе, Анатолий. А вот у меня такой ясности, к сожалению, нет.

Глава XX. Под родными крышами

Как-то утром, к удивлению Натальи Федоровны, Алексей не встал, как обычно, рано. Было слышно, как Сергей возится в своей комнатушке с гантелями; вот и Старозаводская вся проснулась, кое-кто уже идет на работу, а старший все валяется в постели. Наталья Федоровна постучала в комнату:

— Ты что, Алеша, прохлаждаешься? Или захворал?

— Нет, нет, все в порядке. Просто хочу сегодня на завод сходить. Как там Серега? Встал, собирается?

— Встал. Красоту наводит. Пожури его, по полчаса у зеркала возится. Будто девка на выданье.

Когда Алексей вышел, Наталья Федоровна хлопотала в кухне. Он посмотрел на мать, и сердце у него горестно сжалось. Дома Алексей бывал редко и помалу и не замечал, как неумолимо старела мать. Когда-то полная, широкоплечая женщина стала худенькой и легкой, ситцевый халат висел на ней, будто с чужого плеча. Но больше всего его поразило лицо: худое, желтоватое, белые, аккуратно причесанные волосы резко оттеняли его болезненную худобу. Алексей подошел к матери, взял ее морщинистую, сухую руку и приложил к щеке.

— Мама, что с тобой? Ты больна? Выглядишь неважно…

— В такие годы, сынок, всегда что-нибудь болит.

— Может быть, врача прислать? Или, хочешь, я попрошу, чтобы тебя обследовали? В нашей поликлинике чудесные доктора.

— Да нет, сынок, не беспокойся, не такая уж я плохая. А сердце-тоболит у меня ты знаешь отчего.

Алексей гладил ее руку, с мягкой улыбкой смотрел на родное морщинистое лицо.

— А ты выбрось из головы свои заботы. Придет время, все встанет на свое место.

Алексей прекрасно знал, о чем сокрушается мать. Она много раз ворчливо жаловалась ему, что ей тяжело вести хозяйство, обслуживать двух таких здоровенных мужиков, что давно уже пора Алексею решить с семьей. Об этом она напоминала при каждом удобном случае.

— И почему таких, как ты, на партийных должностях держат? Я бы непутевых да неустроенных на пушечный выстрел не допускала до людских дел. Человеку четвертый десяток пошел, а он все в холостых ходит!

— Исправлюсь, честное слово, исправлюсь, мама, я уже осознал.

— Все шутишь, а я всерьез. Старая я, Алешенька, очень даже старая, умру и внуков не понянчу.

— Ничего, Серега это упущение поправит.

— А ну тебя. Непутевый ты человек, Алексей. До седых волос скоро доживешь, а ума ни на грош. Он совсем еще юнец, а ты женить хочешь.

Кое-как успокоив Наталью Федоровну, Алексей пошел к Сереге. Тот стоял у стенного зеркала, тщательно круглой щеткой холил свои упрямые быстровские волосы. Расчесывал долго, старательно, методично. Слышалось даже легкое потрескивание. Потом парень взялся за лицо. Мазал какой-то мазью, втирал, снова мазал. Алексей терпеливо наблюдал за этой процедурой. Затем спросил:

— И сколько же времени уходит у тебя на это?

Сергей, сначала не заметивший брата, смутился.

— Гигиена — мать здоровья.

— Так то гигиена, а это, извини, пижонство.

— А ты что, хочешь, чтобы я не стригся и не мылся? Чтобы зарос, как битник?

— Все хорошо в меру. Времени твоего жалко.

— Ладно, брательник. Не будем обсуждать эту тему. Пойдем завтракать, а то Федоровна, поди, уже ворчит.

— Пойдем, пойдем. Потом на завод отправимся.

— Да? Какое-нибудь дело к нам у «Химстроя»?

— Особых дел у «Химстроя» к вам нет, а у меня есть. Хочу заглянуть в цехи, старых товарищей повидать.

— Правильно, давно пора, — одобрил Сергей.

…И вот они идут на завод. Снова, как когда-то, Наталья Федоровна смотрит из окна им вслед. Но только она теперь не может издалека узнать, кто из Быстровых старший. Да, подрос, основательно подрос Серега. Он шел не как когда-то, подпрыгивая и семеня, чтобы приноровиться к шагам Алексея. Шел неторопливо и степенно, взрослый, самостоятельный человек. И шаги его были такими же широкими, уверенными и твердыми, как у старшего Быстрова.

— Здоровенные вымахали, чертяки, — предельно довольная проговорила Наталья Федоровна, неохотно отходя от окна.

А между братьями шел неторопливый, еще дома начатый разговор. Сергей рассказывал:

— Изменилось многое. Литейку расширили, компрессорную новую построили. А бытовой корпус какой отгрохали! Обязательно зайди. Души, раздевалки, дорожки, цветы. Мы даже подумываем, не организовать ли на базе этих бытовок воскресный дом отдыха.

Как и прежде, на завод торопливо шли женщины, степенно вышагивали пожилые рабочие, с шутками, смехом, громко перекликаясь — молодежь. Многие узнавали Алексея, спрашивали, где работает, как живет. Приветливо здоровались и с Сергеем. «Видно, уважают парня, — обрадованно подумал Алексей. — Если бы числился не на важном счету, сразу бы заметно было».

Вот с ними поравнялась стайка девчат. Над одной из девушек подруги начали добродушно подсмеиваться:

— Наташка, а Наташка, может, подойдешь, представишься старшему-то? Или боишься не понравиться? Вдруг не одобрит Сережкин выбор?

Алексей посмотрел в их сторону. Девчонка, над которой подшучивали, была совсем юной. Темные вьющиеся волосы, большущие синие глаза, зардевшиеся щеки. Алексей посмотрел на брата. Лицо у того было непроницаемо спокойно. И только сдвинутые брови да проступившие на скулах красные пятна выдавали его смущение.

Алексей добродушно сказал:

— Ничего, курносая только очень.

Сергей, не глядя на старшего, глуховато ответил:

— Наташка-то? Серьезная особа.

Больше Алексей ни о чем не спрашивал.

Скоро они входили в проходную завода. Алексей с волнением достал свой старенький заводской пропуск. Старик вахтер по-военному молодцевато отдал честь:

— Можете проходить, товарищ Быстров.

— А я думал, не пустите, — пошутил Алексей.

— Это как же? Быстровых — и не пропустить?

Алексей благодарно пожал старику руку. Братья вошли на территорию завода. Сергей, посмотрев на часы, заторопился.

— Думаю, гид тебе не нужен?

— Спасибо, как-нибудь обойдусь.

— Когда приедешь?

— Дня через два-три. А ты, Серега, смотри будь повнимательнее с матерью. Плоха она у нас стала.

— Знаю, — ответил Сергей и, пожав руку брата, добавил: — Привет Тане.

Пришла очередь смутиться старшему. Он хотел что-то сказать, но Сергей был уже далеко. Вот остановился, помахал рукой. Лукавая, озорная улыбка тронула губы.

Не торопясь Алексей пошел по широкому шоссе, что полукольцом огибало цехи. Главный корпус, механический, термичка, сборка. Вдалеке здание автобазы, разгрузочная платформа. Вот здесь, около сборки, было место заводских митингов. И здесь же всегда вывешивался их комсомольский «Крокодил». Что тут сейчас? Алексей подошел ближе. Теперь здесь хозяйничал «комсомольский прожектор». Злые карикатуры, хлесткие подписи в стихах. Какому-то Курицыну доставалось за задержку поковок, начальника главной бухгалтерии прохватывали за бюрократизм при оплате счетов смежников. Завод работал над новой моделью машины, о которой вчера вечером подробно рассказывал Серега, и, судя по сатирическим окнам, сегодняшние комсомольцы дрались за нее не менее зубасто, чем когда-то товарищи Алексея воевали за комбайн.

Походив по территории, Алексей пошел в свой, инструментальный. Вот и широкие, задрапированные двойными парусиновыми полотнищами ворота. Лицо обдала волна теплого воздуха из калориферов. Зимой здесь приятно постоять минуту-две с мороза, ощутить горячее дыхание цеха. Алексей не спеша шел по пролету. Те же аккуратные ряды станков, тот же ровный, глухой шум. Казалось, что все здесь так же, как и в те годы. Но вскоре Алексей убедился, что это лишь первое, общее впечатление. Вместо старых громоздких агрегатов, на которых работал когда-то Алексей, стояли ровные линии компактных, выкрашенных в бело-серебристые тона автоматов и полуавтоматов. Старый торец на полу тоже заменили: был он свежий, желтоватого цвета, и от него шел еле уловимый запах леса.

Алексей думал пробыть на заводе два-три часа, но куда бы он ни приходил, везде его встречали шумно, с неподдельным интересом и доброжелательством и долго не отпускали. Расспрашивали, рассказывали о заводе, о себе, вспоминали общих знакомых. Наконец Быстров добрался до своего участка. Начальник, молодой стройный парень (что-то знакомое было и в его облике), потащил Алексея к себе в конторку, стал подробно рассказывать, как они справляются с планом, как трудно далось освоение новых универсальных станков с программным управлением. Алексей, приложив руки к груди, взмолился:

— Дорогой мой, извини, проверять вас не собираюсь. Я работал здесь раньше, вот и зашел.

Начальник участка удивленно посмотрел на него и чуть обиженно объяснил:

— Я знаю это, Алексей Федорович, очень хорошо знаю. Потому и рассказываю вам все подробно. А вы меня, видимо, не помните?

— А вы тогда где работали?

— В сборочном.

— Здесь-то давно?

— Да нет. Год с небольшим. Как институт закончил. Забыли вы меня, — с легкой обидой проговорил парень. — Я Галчинский. В институт-то с вашей помощью прорвался. Вы тогда звонили директору, доказывали, что четверка по русскому — случайное явление. Я и сейчас как вспомню, так краснею.

— Митяй Галчинский?

— Точно, — улыбнулся собеседник. И доверительно сообщил: — Когда подчиненных нет, бывшие комсомолята и сейчас так кличут.

Из комнатки Галчинского Быстров позвонил Луговому. Того на месте не оказалось, и Алексей решил зайти в комитет комсомола.

Вот и знакомый подъезд, лестница, ведущая на второй этаж, вот, наконец, и комната.

Алексей не ожидал, что с таким волнением будет входить сюда. На миг ему показалось, что и не было пробежавших лет, что он, Алексей Быстров, вернулся сейчас из цехов. Войдет, сядет за этот видавший виды стол. Придут ребята. Здесь устроится Пашка Орлов, здесь Лена, на этот стул плюхнется Яша Бутенко, а здесь будет восседать Вилька Печенкин. Начнется горячий спор, вечная перепалка Лены и Вильки, немногословные, но всегда меткие замечания Пашки, мечтательные изречения Бутенко. Алексей стоял в задумчивости. Он не сразу понял, что вопрос стриженного под машинку, одетого в красноармейскую гимнастерку парня, сидевшего за столом, обращен к нему.

— Вы ко мне, товарищ? — И извиняющимся тоном, с улыбкой добавил: — Если есть что, то прошу, а то, понимаете, в литейку собрался.

Алексей, почему-то немного робея, все еще не сумев унять волнения, ответил:

— Я вас не задержу, я на минутку. Когда-то работал здесь.

— На заводе?

— На заводе и здесь.

— В комитете?

— Да, и в комитете.

— Это, видимо, без меня. Я недавно из армии.

Алексей улыбнулся.

— Да, это было давненько, более семи лет назад.

— Ну, тогда, конечно, мы не знакомы. Да вы садитесь.

— Спасибо. Вы спешите, да и я тоже.

Оглядевшись еще раз, Алексей сказал:

— Чего-то тут не хватает, а чего — не пойму. О! Вспомнил! Диван вот здесь стоял. Большой такой, черный дерматиновый диван. Всегда у ребят возня происходила — кто скорее займет его. Уж больно удобно на нем сидеть было.

— Диван? Да-да, был. Но мы решили пожертвовать его завкому. В обмен, — и парень указал на выстроившиеся вдоль стены щеголеватые, новые стулья.

— Что ж, обмен не без выгоды, — рассмеялся Алексей и предложил: — Вы ведь в литейку собрались? Ну, а я в технический кабинет. Пойдемте вместе.

— Хорошо. Только, вы извините, я вашу фамилию не спросил.

— Быстров.

Парень схватился за голову.

— Быстров! Совсем я зарапортовался. Ведь столько о вас слышал. Надо бы ребят собрать.

Алексей успокоил его.

— Не стоит, Миша. Как-нибудь в другой раз.

Молодой человек, совсем обескураженный, сказал:

— А вы меня, оказывается, знаете?

— Секрет невелик. Братишка меня проинформировал, кто возглавляет комсомолию «Октября».

— Ну да, конечно. Что-то я плохо соображаю сегодня. Понимаете, голова кругом идет. Бригаду из горкома жду, на бюро нас слушают. А кроме того, никак еще к гражданке не привыкну.

Алексей понимающе улыбнулся и проговорил, отвечая своим мыслям:

— Да вы не волнуйтесь. Теперь ведь отчеты в горкомах слушают иначе. На любителей по каждому поводу и без повода стружку снимать мода прошла.

Лугового на заводе не оказалось — он готовил материалы к научно-технической конференции и, чтобы ему не мешали, работал дома. Алексей решил поехать к нему.

Семен Михайлович так искренне обрадовался ему, что Алексей с болью упрекнул себя за то, что так долго собирался навестить своего парторга.

Усадив Алексея на диван, хозяин начал суетиться с кофе.

— Ты, конечно, не обессудь, я варить его не мастер, пью порошковый, без осадка, и знаешь, по-моему, это здорово придумано. Хозяйка меня всегда турецким угощала, да нет теперь хозяйки-то…

Алексей знал, что Луговой всего полгода назад похоронил жену, слышал, как тяжело он переживает утрату. Однако сейчас Семен Михайлович бодрился, говорил почти весело.

— Живу как? А что же мне не жить? Скриплю помаленьку.

Алексей посмотрел на него, и сердце у него защемило так же, как утром, когда он глядел на мать. Седой ежик волос поредел, лицо похудело, глубокие морщины избороздили щеки, высокий, крутой лоб. Только глаза Семена Михайловича смотрели все так же колюче-задорно и пытливо.

— Живу я, Алеша, неплохо. Работа интересная, забот полно, а в нашем возрасте это, знаешь ли, самое главное, чтобы их, значит, было побольше, чтобы разным старческим мыслям места не оставалось. Заведую техническим кабинетом. Когда установили пенсию, я сразу потребовал: без работы не буду ни часу, дайте мне что-нибудь побеспокойнее. Ну и предложили эту епархию. Стараниями Клименко кабинет у нас оборудован первостатейно.

Вспомнив Клименко, Семен Михайлович замолчал, молчал и Быстров. Оба думали об одном и том же.

— Чудесный был старик, — задумчиво сказал Алексей.

— Сердце. Помнишь, еще при тебе его однажды ударило. А тут второй инфаркт… В цехе, при обходе участков, это случилось. Весь завод, да что там завод — весь город хоронил.

Через минуту Луговой встрепенулся:

— Ладно, не надо о тяжелом. Рассказывай, как ты. Давай, давай, выкладывай, Алеша, мне же все интересно. Воюешь? Судя по печати, дела у вас боевые.

— Да, на скуку не пожалуешься.

Быстров начал рассказывать Луговому о стройке. Семен Михайлович исподлобья разглядывал его. Изменился комсорг «Октября», изменился. Даже вон иней виски тронул. Нет тех резких, нетерпеливых жестов. В разговоре стал скупее, строже, вдумчивее. И все-таки это был все тот же Алеша Быстров, неугомонный вожак заводских комсомольцев, не дававший житья ни ему, парторгу, ни директору, да и вообще всем, от кого зависело что-либо на заводе.

Алексей рассказывал:

— Иногда туго приходится. Будь я инженером-строителем, было бы легче. Порой целые ночи корпишь над разными техническими премудростями.

— А как с Данилиным? Слышал краем уха, что не ладите?

— Было такое. Думал, совсем разойдемся. А теперь вроде ничего, работаем. Дружбы большой нет, но и споров да раздоров по пустякам не устраиваем. Вообще-то человек незаурядный. На больших делах был, привык командовать. Привычка же, как известно, вторая натура. Кроме того — традиции. У них, у строителей, долго велось так: отрапортуют о каком-нибудь главном объекте, премии да ордена получат, а потом не спеша ковыряются в недоделках. По «Химстрою» же указание было: срочно, немедленно, во что бы то ни стало главный корпус. А что он будет делать, этот корпус, без всего производственного комплекса? Сверху-то такие «мелочи» оказались незамеченными. В общем дело прошлое, Семен Михайлович, а этот самый субъективизм, «мудрые» волевые решения навредили и нам немало.

…Кофе был уже выпит, о многом переговорено. Семен Михайлович, глядя на Алексея, заботливо спросил:

— Как дома? Как Наталья Федоровна? Серега?

При напоминании о доме лицо Алексея смягчилось.

— Мама плоховата стала, болеет частенько. Все пилит меня, чтобы женился. А я говорю: пусть Серега продолжает род Быстровых. Вы знаете, какой парень вымахал? Выше меня ростом. Пятый разряд имеет, техникум кончает.

Семен Михайлович откашлялся и, положив ладонь на колено Алексея, заметил:

— А мать права, Алеша, жениться тебе и впрямь пора.

— Давно пора, сам знаю, — просто ответил Алексей. — Только все некогда.

— Ну-ну, ты не шути, это дело серьезное.

— Я не шучу. Но как это говорится: обжегшись на молоке, дуешь на воду.

— Смотри, как бы старым холостяком не остаться. Перспектива незавидная.

— Не бойтесь, Семен Михайлович. Как только «Химстрой» завершим — закачу такую свадьбу, что небу жарко станет. И вы будете главным тамадой, идет?

— Идет, идет. Только не дотяни это дело до пенсионного возраста. Ведь свободного времени у тебя и в перспективе не предвидится.

Быстров, вздохнув, согласился:

— Со временем действительно туго. Не хватает его, ну никак не хватает. Вот целую неделю в ЦК комсомола собираюсь поехать, и все некогда. А надо — позарез.

— Значит, с комсомолией связи не порываешь?

— Стройка-то наша особая, молодежная. Силища собралась. Но и хлопот много. Специфика, как говорится. На днях серьезный конфликт произошел между комсоргом и активом. Обрушились на него ребята за то, что только хозяйственной стороной увлечен. Вот и хотим с главными комсомольскими вожаками посоветоваться.

— У комсомола эта проблема всегда была сложной. Помнишь, как тебя Крутилин измолотил за эти дела?

— Как не помнить.

Луговой вдруг стукнул ладонью по ручке кресла:

— Не сочти, Алеша, за старческую блажь, но имею к тебе просьбу.

— Пожалуйста, Семен Михайлович.

— Когда поедешь в Цекамол, возьми меня с собой, а?

— Пожалуйста. Только вам-то зачем туда, Семен Михайлович?

— Почему да зачем… Эх ты! С этого дома моя судьба начиналась. На Березники оттуда путь держал, сам Косарев путевку вручал.

— Да, да. Ведь вы мне рассказывали. Извините, Семен Михайлович.

— Так не помешаю?

— Конечно, нет. Заявимся к ним как представители трех поколений…

Глава XXI. Старая гвардия думает так же

Пожалуй, никто из троих так не волновался, как Луговой, когда поднимались по лестницам углового серого дома у Ильинских ворот.

Все здесь было и так и не так, как раньше. Свежие, выкрашенные в мягкие, светлые тона стены, чистые, покрытые тонкими дорожками лестницы, современная мебель. По коридорам сновали молодые ребята и девушки, слышалась громкая, задорно-веселая речь.

В приемной секретаря ЦК их попросили немного посидеть. Это было как нельзя кстати. Семену Михайловичу явно требовалось время, чтобы успокоиться.

— Что-то вы, Семен Михайлович, побледнели, — озабоченно сказал Быстров. — Предлагал я вам на лифте подняться. Сядьте вот здесь, у окна.

Луговой вздохнул.

— Понимаешь, Алеша, волнуюсь, опять волнуюсь, пожалуй, не меньше, чем тогда. Здесь, именно здесь я, такой же вот молодой, как Анатолий, сидел и ждал вызова. Вот на этом месте. Кресла-то, конечно, стояли другие, тяжелые, большие, наверное, из какого-нибудь купеческого особняка. Стеснялся я очень, что наследил в комнате, грязь была на московских улицах несусветная. И вещевой мешок не знал куда деть, все перекладывал его с места на место…

Стройная девушка, выйдя из кабинета секретаря ЦК, пригласила:

— Пожалуйста, товарищи. Вас ждут.

Кабинет был большой и светлый, с такой же мебелью, что стояла по коридорам и в приемной. Быстров и Снегов прошли вперед и уже усаживались за длинным столом, Луговой же остановился в нескольких шагах от двери и оглядывал кабинет. Долго задержал взгляд на большом портрете Ленина. Он не помнил точно, но, кажется, это был тот же портрет — Ильич чуть улыбался, просто, по-отечески, с лукавинкой.

Секретарь ЦК, высокий, ладно скроенный парень с густой шевелюрой вьющихся волос, приветливо спросил:

— Что же вы, товарищ, стоите? Проходите, садитесь. — И, обращаясь к Быстрову, спросил: — Ваш профсоюз?

— Нет. Это товарищ Луговой. Бывший парторг завода «Октябрь». С этим домом у Семена Михайловича многое связано.

— Из Заречья, значит?

— Не забыли? — улыбнулся Луговой.

Луговой почти не слышал, о чем шел разговор. Нахлынули воспоминания, и он был весь в их власти. Удивительно осязаемо и ярко вставали перед ним картины, события тех, комсомольских его годов.

— Семен Михайлович, — обратился к нему секретарь ЦК, — значит, вы не в первый раз в этом кабинете? Рассказали бы.

Луговой настороженно посмотрел на секретаря ЦК и, увидев пытливый, приветливый взгляд, чуть смущенно и взволнованно заговорил:

— Два раза пришлось побывать. Теперь вот в третий. Шел сейчас по коридорам, смотрел на ребят, что встречались, и невольно сравнивал. Веселые, красивые и одеты будто по-праздничному. А тогда, помню, сапоги стучали по паркету. Фуфайки да гимнастерки маячили, махорочный дым висел в комнатах.

— Значит, упрекаете? — спросил секретарь ЦК.

— Зачем упрекаю? Радуюсь. Много воды утекло с наших-то комсомольских годов. В тридцатых Березники строить начинали. Так же, как и вы теперь, комсомол тогда шефство над стройкой взял, тысяч пять туда ребят поехало. И нас, тридцать секретарей райкомов, послали. Вызвали сюда, к товарищу Косареву, и превратились мы из комсомольского начальства в бригадиров-строителей. А у меня так сложилось, что пришлось к Косареву еще раз идти. Маленькие братишка и сестренка были на моих руках, родители-то умерли в голодные годы. И одних оставить нельзя, и с собой брать несподручно. Походил я тогда по разным инстанциям и ведомствам. Поговорю с одним — скажет так, иду к другому — советует иначе. В общем, дескать, поезжай, а там видно будет. Но как уехать, малолетки же! Вот и решил пойти прямо к Косареву. Рассказывал ему долго, бестолково, а он ничего, слушал не перебивая, только порой смахивал со лба свою знаменитую густую челку. Потом встал, подошел к окну, — Семен Михайлович показал рукой на широкие окна кабинета, что выходили на площадь. — Стоял там, молчал в задумчивости. Меня тоже позвал. В глаза бросилась серая обшарпанная громада Политехнического музея, выщербленная, с колдобинами площадь, снующие туда и сюда озабоченные, плохо одетые люди, старые трамваи. Помню, показывая на сквер, я спросил:

«Что это за памятник? Какой-нибудь осколок царизма?»

Косарев улыбнулся.

«Нет. Это памятник русским солдатам, что погибли в Болгарии. О Шипке слышал? — И добавил: — Надо бы подновить его и сквер в порядок привести».

Подойдя к столу, пометил что-то в календаре и вернулся ко мне.

«Понимаешь, Луговой, конечно, можно тебя освободить. Можно. Но люди в Березниках очень нужны».

Он указал на здание Центрального Комитета партии и продолжал:

«Там очень ждут от нас, чтобы помогли стройке. Ждут и надеются… А насчет своих пацанов не беспокойся. Это дело уладим. Поезжай и будь спокоен».

Уехал я в Березники в тот же день. Скребло, конечно, на сердце — что-то будет с ребятами? Понимал, что не только мои докуки у Косарева на плечах, думалось порой — а вдруг забудет?.. Но нет, не забыл. Уже через неделю получил я известие, что мои пацаны определены и на учебу и под присмотр.

Луговой помолчал немного и добавил:

— Штурмовали, действительно. На полную мощность. На два года раньше срока построили комбинат-то.

Быстров, Снегов и секретарь ЦК слушали Семена Михайловича не перебивая, понимая его чувства и волнение. Потом Быстров, обращаясь к Снегову, с улыбкой сказал:

— Мотай, Анатолий, на ус. Герои, как видишь, не только на «Химстрое» были.

Снегов будто ждал этих слов.

— А я это, Алексей Федорович, хорошо знаю. И считаю, что их традиции нам надо смелее брать на вооружение. Рассказ товарища Лугового, по-моему, еще раз доказывает, что наши с вами страхи и сомнения, мягко говоря, здорово преувеличены.

Быстров попросил его:

— Подожди, Анатолий, не спеши. — И, уже обращаясь к секретарю ЦК, проговорил: — Не терпится комсоргу положить нас на обе лопатки.

Быстров рассказал о выступлении Мишутина на заседании парткома, о шумном комсомольском комитете, о своей беседе со Снеговым.

— Одним словом, приехали к вам совет держать. Ведь сюда, к вам, со всей страны мысли молодых сходятся, — и, помолчав немного, добавил: — И еще одно. Ребят съехалось к нам на «Химстрой» много, народ в основном замечательный — боевой, задорный, но вопросов, запросов, проблем по горло. Помогать нам надо, основательно помогать.

Секретарь ЦК, сделав какую-то запись в блокноте, посмотрел на Снегова.

— Что ж. Слово комсоргу?

Анатолий поднялся со стула. Он с трудом сдерживал волнение.

— Я повторю то, что уже говорил раньше. В комитете, товарищу Быстрову, в МК комсомола… Вопрос о каком-то якобы неправильном крене в работе нашего комитета раздут искусственно, без серьезных причин. Организация у нас многотысячная, необычная по составу. К нам ведь посылали лучших. Что же мы будем им азы да прописные истины толковать? Для нас главное в том, чтобы ребята заняли свое ведущее, решающее место на стройке, чтобы любое дело горело у них в руках. И тем самым оправдали доверие партии комсомолу. В этом я вижу свой долг, задачу комитета и всей организации. Находятся, однако, товарищи и говорят: зря так много занимаетесь этим. Надо поменьше. Вы упускаете, видите ли, главное. А это главное, по их мнению, заключается в том, чтобы были лекции да кружки, экскурсии да диспуты и чтобы мы каждого на узде держали — куда пошел да сколько выпил. Конечно, можно внять этим советам, забросить бригады, смежников, объекты, заняться только спасением душ. Но тогда организация перестанет быть тем, чем она является, — ударной, боевой силой стройки. А что сейчас это именно такая сила, думаю, товарищ Быстров подтвердит.

Снегов остановился и вопросительно посмотрел на парторга.

Быстров с готовностью ответил:

— Абсолютно правильно. Ребята работают выше всякой похвалы. Идешь по стройке — такой задор, такая кипучка, что самому хочется засучив рукава встать в любую бригаду. Да и не только это. Начальник строительства отнюдь не в шутку говорит, что весь аппарат отдела снабжения сделал для стройки меньше, чем наши комсомольцы. — Повернувшись к Анатолию, он продолжал: — Все это хорошо и даже отлично, дорогой товарищ Снегов. Но речь-то ведь идет о другом — как сочетать производственные дела с воспитанием съехавшейся к нам молодежи. Суть нашего спора предельно проста: ты говоришь, главное — даешь корпуса, объекты, даешь темпы и сроки. Остальное приложится. — Быстров обращался теперь к секретарю ЦК: — Мы же говорим: нет, само собой это не приложится. И темпы, и сроки, и объекты нам очень нужны. Очень. Но ведь все это делают люди. Анатолий обижается на товарищей за то, что они тревожатся за ребят. Для беспокойства оснований, к сожалению, более чем достаточно. Около сорока бригад не справляются с нормами. Прогулы есть! И немало. Выпивают ребята. Хулиганства, грубости, сквернословия сколько угодно. Девчата опять же. Всякие так называемые новые веяния липнут к ним, будто пух к меду. Космы такие стали носить, что на стройке словно русалки поселились. Зашел тут как-то в каменское кафе. Девчонки с бетонного завода водку хлещут под стать парням. Теперь, говорят, это модно. Матерей-одиночек опять же изрядно предвидится. — И снова к Анатолию: — Ты все время твердишь: это не главное. Ну что, дескать, мы будем тратить время на такие мелочи? Да какие же это мелочи, Анатолий? Ты вот не задумывался, почему на комсомольские собрания ходит от силы половина комсомольцев?

— Смены же, — глухо проговорил Снегов.

— Смены здесь ни при чем. Ребят в дни собраний подменяют. Но результат тот же. Так что сомнения у товарищей возникают не зря. Завод-то построим, а людей упустим.

Снегов, явно рассчитывая на поддержку секретаря ЦК, с отчаянием в голосе воскликнул:

— Вот не учитывают, не хотят понять, что все это — факты и явления частного порядка! В семье, как известно, не без урода. Есть у нас и отсталые и несознательные. Не по ним надо судить о работе организации. А кроме того, таких мы не задерживаем. Отметку на путевке — и скатертью дорога.

Сидевший все время молча Луговой ядовито заметил:

— Правильно. Самая «воспитательная» мера.

Анатолий, поняв, что увлекся, опустил глаза, глуховато проговорил:

— Сплеча-то мы не рубим, разбираемся что к чему. Кто понимает, даем возможность исправиться, проявить себя, а кое-кого, да, приходится отправлять, нянчиться некогда. — И вновь убежденно проговорил: — Главное для нас все-таки «Химмаш».

— Значит, любой ценой его хочешь построить? — в раздумье спросил секретарь ЦК.

Анатолий поднял голову:

— Такие заводы за три года пока не строились. Потихоньку да полегоньку здесь не получится.

Секретарь ЦК спокойно, задумчиво проговорил:

— Завод построить очень важно, и вы построите его, конечно. Но не менее важно и то, какими ребята уйдут за ворота «Химстроя», будут ли они так же гордиться им, как Семен Михайлович гордится Березниками, как гордятся многие люди тем, что строили Комсомольск, Магнитку, Днепрогэс, а более молодые тем, что работали на Абакан — Тайшете или целине, на строительстве Братской ГЭС.

Снегов слушал мрачно, насупясь.

«Удивительное дело, — думал он, — все меня хотят убедить в том, что я сам знаю не хуже их. Да и кто не знает, что производственную работу надо совмещать с воспитательной, доходить до каждого человека и так далее и тому подобное?»

— Но мы, кажется, вам, Анатолий, не дали закончить? Пожалуйста.

Секретарь ЦК опять приготовился внимательно слушать.

Снегов натянуто улыбнулся и, нервно потирая ладонью глянцевую поверхность стола, проговорил:

— В сущности, я сказал все. Меня все пытаются убедить в том, что надо соразмерять одно с другим, что мы, дескать, упустим молодежь и прочее. Выходит, надо чуть ли не аптекарские весы заводить, чтобы определять, что перевешивает — производственные дела или беседы да лекции. Боюсь, что некоторые товарищи вольно или невольно хотят приземлить нас, сбить с полета, — и возбужденно, обращаясь ко всем сразу, заговорил: — Давайте-ка посмотрим, как мы продолжаем традиции наших отцов, вот их традиции, — показал он на Лугового. — Может, я скажу несколько высокопарно, но иначе не могу. Я считаю, что революция продолжается. Если бы пыл души строителей Комсомольска, Днепрогэса, Магнитки, Березников, дух Корчагина, Тюленина, Космодемьянской, Талалихина и многих других героев комсомола был присущ всем-всем ребятам, если бы им прониклось все наше поколение, то, честное слово, дела комсомола были бы еще значительнее, еще героичнее. Думаю, наша задача — добиться, чтобы сердца юных горели так же, как они горели у тех, кто совершил революцию, осуществлял пятилетки, кто громил фашистов. Я утверждаю, что готовность к самопожертвованию — не потребность какой-то эпохи либо периода, а признак гражданственности во все времена. Считаю, что и при коммунизме нужны будут жертвы, подвиги, беззаветность, отвага.

Секретарь ЦК долго, с интересом вглядывался в Снегова.

— Я лично готов подписаться под любым словом этого вашего манифеста, да думаю, что и товарищи тоже… И простим товарищу Снегову, — он повернулся к Быстрову и Луговому, — и запальчивость его и горячность. В основном он сказал правильно и хорошо. Но вы ломитесь в открытую дверь, Анатолий. Современное поколение и не думало предавать забвению революционные, испытанные временем традиции. Подвиги героев — наше оружие и пример. Но не забывайте, что герои, о которых вы говорили, были предельно убежденными людьми. Именно это вело их на подвиги. Так ведь, Семен Михайлович?

Луговой напряженно слушал этот горячий спор, стараясь не пропустить ни одного слова. На вопрос секретаря ЦК он сразу же ответил:

— Безусловно. — Потом после небольшой паузы продолжал: — Был у нас в Березниках один парень, стихи писать очень любил. Неказистые были стихи, а нам нравились. И мы нередко повторяли такие его строчки:

Нам жизнь дана не для сырого тленья,
Нам путь начертан ясный и прямой,
Я не боюсь ни смерти, ни забвенья,
Раз алый шелк пылает надо мной.
Верно ведь, неплохо сказано?

— Да, сказано предельно ясно. От сердца, — согласились с Семеном Михайловичем собеседники. А он озабоченно, но мягко заметил:

— Я думаю, что Анатолий не учитывает того обстоятельства, что энтузиазм, готовность к подвигу, самоотверженность должны быть осознаны, идти от сердца и ума, от глубокого внутреннего чувства необходимости подвига. Иначе это не энтузиазм, а костер. Жаркий, трескучий, с искрами, но ненадолго.

— Вы приезжайте как-нибудь к нам, Семен Михайлович. Увидите. Равнодушных и тлеющих на «Химстрое» нет или почти нет.

— Энтузиазм — дело великое, — проговорил секретарь ЦК.

— Полностью с вами согласен, — оживился Снегов.

— Но истинный энтузиазм должен проявляться не только там, где он дает сразу ощутимые результаты, а во всей работе с молодежью. Равнодушие здесь — самый страшный бич.

Быстров во время этого разговора думал о том, как плохо он еще разбирается в людях. Вот Анатолий… Смесь ума и легкомыслия, рассудительности и упрямства. Откуда это? Заблуждение молодости? Становление характера? Ведь не юноша уже. Пора бы сформироваться. Или этими шумными сентенциями он прикрывает свою нелюбовь к черновым, обыденным делам? Но говорит-то ведь искренне, убежденно.

Секретарь ЦК расспрашивал Снегова о делах организации. Интересовался многим: на какие спектакли ходят ребята, какими танцами увлекаются, какие лекции слушают с охотой, а какие — без интереса, что читают и много ли.

Анатолий понимал, что секретарь ЦК задает эти вопросы неспроста. Улыбнулся своим мыслям: проверять решили. Ну что ж, давайте… Отвечал рассудительно, деловито, если с каким-либо ответом возникала заминка — говорил прямо, даже как бы с вызовом:

— Не знаю.

А секретарь ЦК все спрашивал, то Снегова, то Быстрова. Несколько вопросов задал Луговому, объясняя, почему задает тот или иной вопрос. Он понимал, что Семен Михайлович может и не знать нынешних молодежных проблем.

Объемистый блокнот секретаря ЦК был уже почти весь исписан. Для него эта беседа была столь же необходимой, как и для Быстрова со Снеговым. На мыслях, рассуждениях Быстрова, на нервозных, взволнованных словах Снегова, на коротких репликах Лугового он проверял себя, свои мысли, сомнения и тревоги. Не так-то много лет этому парню, а ответственность на его плечи и на плечи тех, кого комсомол избрал своими вожаками, была возложена огромная. И он никогда не пренебрегал полезным советом более опытных людей, учился у старших товарищей по партии искусству руководства людьми, от встречи с каждым человеком старался получить полезное и нужное для себя, для дела.

В кабинет вошла дежурившая в приемной девушка и вполголоса сказала:

— Вам вторично звонит Омск. Очень просят взять трубку. Что-то срочное по заводу синтетического каучука.

— Хорошо, — ответил секретарь и, извинившись перед собеседниками, потянулся к телефону.

Через несколько минут в кабинет зашел чернявый, среднего роста парень со строгим, нахмуренным взглядом. Он озабоченно обратился к секретарю ЦК:

— Простите, хочу напомнить: в пятнадцать часов заседание штаба по ударным стройкам.

— Вопросов-то у нас там много сегодня?

— О ходе мобилизации на Норильский горно-металлургический комбинат, о помощи Гомельскому суперфосфатному заводу, о работе студенческих отрядов на Барнаульском шинном… Ну, а потом представители министерств текущих вопросов поднабросают. У металлургов, химиков и бумажников особенно много их предвидится…

Секретарь ЦК долго вглядывался в настольный календарь, где у него тщательно был расписан весь день, и со вздохом проговорил:

— Понимаешь, Володя, ничего у меня не получится. В МГУ собираюсь. Проводите штаб без меня. Потом расскажешь… Кстати, поимей в виду: химики по Лисичанскому комбинату разговор поднимут. Телеграмма оттуда пришла. Надо помочь лисичанцам.

Снегов, улыбаясь, искоса поглядывал на Быстрова.

— Ну как, Алексей Федорович? То же, что и у нас, только во всесоюзном масштабе. Как видите, энтузиазм и романтика — это отнюдь не местное явление.

— А я, Анатолий, тоже за энтузиазм и романтику. Но грош цена романтике, если она застилает вам глаза и вы видите не ребят, не товарищей своих, а некую безликую массу.

— Эх, Алексей Федорович! Уважай бы я вас поменьше да не знай, что вы сами недавно в наших комсомольских штанах бегали, сказал бы я вам… Стареть вы начали, вот что. Да, да, стареть.

Луговой тронул локтем Быстрова.

— Смотри, какой шустрый у тебя помощник-то. Смельчак.

Быстров вздохнул и с улыбкой проговорил:

— Чего другого, а смелости у нас хватает. Если бы еще побольше заботы о делах насущных…

Снегов, подняв глаза на Быстрова, проговорил:

— Вы не обижайтесь, Алексей Федорович. Я ничего не хотел сказать плохого.

— Ну за что же обижаться? Факты — вещь упрямая. И в комсорги строительства я, видимо, действительно не гожусь. Но хочу тебе напомнить одну элементарную истину: упрямство и принципиальность — вещи разные.

Закончив телефонный разговор, секретарь ЦК встал, подошел к большой карте, что висела между окнами. Она светилась красными, зелеными, фиолетовыми светлячками.

— Это наши подшефные стройки: заводы, электростанции, каналы, дороги. Как видите, букет довольно большой и цветистый. Вот Западно-Сибирский металлургический комбинат, стерлитамакские химические заводы, это Соликамск, а это целлюлозно-бумажный комбинат на Селенге, красная линия — дорога Хребтовая — Усть-Илим. Это же Красноярская, Братская, Усть-Илимская ГЭС…

Секретарь старался говорить спокойно, но голос выдавал: в нем слышались довольные, горделивые нотки.

— А где же наш «Химстрой»? — ревниво спросил Снегов.

— Вот он, — и секретарь указал на ярко-красную лампочку, мигавшую недалеко от Москвы. — Объект первоочередной. Редкое заседание правительства проходит без того, чтобы о вас речь не шла.

Когда вернулись от карты к столу, секретарь ЦК потер ладонями лицо, прогоняя усталость, чуть виновато улыбнулся.

— Ну что ж, дорогие товарищи, кончать будем? Я бы рад и еще посидеть с вами, да обещал на собрании в МГУ быть. Скажу вам откровенно, разговор у нас был полезный и нужный. Эти вопросы беспокоят сейчас не только нас с вами, беспокоят они и Центральный Комитет нашей партии. Недавно там, — он кивнул в сторону здания ЦК, — довольно основательно критиковали нас за то же самое, о чем сегодня шла речь. Многие наши организации непомерно увлеклись хозяйственной работой в ущерб воспитанию молодежи. Это, к сожалению, факт, и факт бесспорный. Вот так-то, Анатолий. — И, обращаясь к нему, продолжал: — Но вы зря считаете, что вас кто-то хочет сбить с полета, что, более глубоко и энергично занявшись политической, воспитательной работой с ребятами, уйдете с главного направления. Неверно это. Прежде всего никто не предполагает, что мы совсем отойдем в сторону от насущных вопросов хозяйственной жизни. Этого никогда не будет. Но у нас с вами к этим вопросам должен быть свой подход, свое поле приложения сил. Если мы будем работать за снабженцев, за отделы кадров, если превратимся в толкачей и пробивал, то неизбежно ослабим связи с молодежью, а тогда, безусловно, ослабнет и наше влияние на нее.

Снегов попытался возразить, но Быстров, укоризненно взглянув на него, тихо сказал:

— Послушай же, что говорят и другие.

— Конечно, это перестройка нелегкая, — продолжал секретарь ЦК. — У нас есть немало товарищей, которые привыкли мыслить и работать как хозяйственники, им легче отмобилизовать тысячу-другую комсомольцев, выбить фонды, протолкнуть вне графика железнодорожный состав, чем организовать дело так, чтобы молодежь не только хорошо работала, но и училась, разумно отдыхала, всесторонне росла. Они без запинки ответят, в какой стадии освоения находится тот или иной объект, тот или иной агрегат, но часто беспомощны, когда спрашиваешь, почему, допустим, скучно в заводском клубе, почему заглохла самодеятельность, в чем причина того, что слабо прививаются у нас новые обычаи и обряды. Придется кое-кому перестраиваться, и перестраиваться быстро, без затяжки. В нашей комсомольской тележке вообще долго сидеть не положено, а если не перестроиться, ребята могут вытряхнуть и досрочно…

Закончив, он посмотрел на Быстрова и Снегова.

— Ясна наша точка зрения?

— Вполне, — ответил Быстров.

— А вам, Снегов?

— Мне тоже ясна, но она меня не вдохновляет.

Секретарь ЦК развел руками, рассмеялся. Обратился к Луговому и Быстрову:

— Как видите, я прав. Перестройка будет нелегкая, и начинать ее придется с актива. Но ничего, осилим. И вас, Анатолий, полагаю, тоже сумеем убедить. Мы встретимся с вами еще раз. Надо же нам закончить этот спор.

Прощались у самой двери. Секретарь ЦК, задержав руку Семена Михайловича, спросил:

— Вы-то, Семен Михайлович, согласны? А то, может, старая гвардия думает иначе?

Луговой почувствовал, что вопрос задан не из вежливости. От него ждали ответа, прямого и ясного, и ждали заинтересованно. Семен Михайлович, крепко пожав руку секретаря ЦК, убежденно ответил:

— Старая гвардия думает так же…

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Снегов сидел в комнате один, торопливо разбирая бумаги. Вошел Быстров, сел напротив Анатолия, спросил:

— Почему застрял? Сегодня у нас вечер без суматохи?

— Так ведь критику партийного руководства надо учитывать? Надо. Вот и стараюсь. Я хорошо запомнил ваши слова: «„Химстрой“ — это тебе, товарищ Снегов, не обкомовский кабинет. Тут рабочий день не от и до, а круглые сутки».

Быстров улыбнулся.

— Дома бывать тоже надо. Иначе твоя хозяйка протестовать начнет.

— Вы это в точку, — натянуто улыбнулся Снегов. — Надька бастует, и, имейте в виду, если у нас с ней что-нибудь произойдет, виновником будете вы лично.

Сказано это было шутливо, но Быстров насторожился.

— А что, очень обижается?

— Не без этого. Ну да ничего, обойдется.

Анатолий подумал о том, как удачно сложилось, что Быстров зашел сюда и начало разговора произошло само собой. Правда, он собирался встретиться с ним завтра, подготовиться к разговору, но раз так вышло, может, даже к лучшему.

Глядя в сторону, Снегов хрипловато спросил:

— Алексей Федорович, скажите откровенно, вы очень недовольны мной?

Быстров посмотрел на него долго, внимательно, участливо спросил:

— Что случилось, Анатолий? Какая муха тебя опять укусила?

Снегов услышал в голосе Быстрова удивление, тревогу, и ему сделалось еще тяжелее. «Может, зря я это затеял? Может, не надо? Ведь все еще можно изменить. Но нет, отступать, кажется, уже поздно».

— Вы скажите, Алексей Федорович, откровенно скажите.

Быстров ответил не сразу. Прошелся по комнате, взглянул на график хода строительства, сводки соревнования бригад, висевшие на стене.

— Так я бы вопрос вообще не ставил, — сказал он, спокойно, дружелюбно глядя в глаза Снегова. — Работаем мы с молодежью плоховато, это верно, но…

— Вот это я и хотел слышать. Раз плоховато, раз не выходит — надо решать. Я сегодня опять был в ЦК. Попросил освободить. Вы уж извините, что я… ну… не поставил вас в известность раньше. Но ведь мою точку зрения вы знаете.

Быстров, казалось, никак не реагировал на это сообщение. Он сел к столу напротив Анатолия и механически перелистывал какую-то брошюру.

— То, что ты был в ЦК, я знаю. Товарищи звонили.

— Тогда, значит, все в порядке. Все правильно. Раз я оказался таким плохим…

Быстров поднял взгляд на Снегова, укоризненно, с досадой сказал:

— Не надо кокетничать, Анатолий. Ты ведь вроде серьезный парень. Зачем это? — И, выдержав паузу, спросил: — Скажи, это у тебя твердое, продуманное решение? Или обиду переступить не можешь?

— Нет, нет. Какая же обида? На кого мне обижаться? Решил я это в здравом уме и твердой памяти, как говорится. Замену найдете. Свято место пусто не бывает.

— Замену, конечно, найдем, хотя тоже дело нелегкое. Незаменимых людей у нас нет. Только я о тебе думаю, Анатолий. Раскаиваться, жалеть ведь будешь.

Снегов прекрасно знал, что и жалеть будет, и раскаиваться, но, посмотрев на стены тесной комнаты комитета, на стол с дешевенькой, залитой чернилами скатертью, представил себе, что опять день и ночь надо мотаться по бригадам, участкам, общежитиям, опять выслушивать едкие замечания Мишутина и других, претензии, упреки…

— Нет, Алексей Федорович, я решил твердо.

Быстров встал, аккуратно поставил на место стул.

— Поедем по домам, время позднее.

— Но вы же не ответили на мой вопрос.

— Ну зачем же так спешить? Дело серьезное.

— Что, может, не отпустите?

— Может, и не отпустим. Ты ведь коммунист.

— Я прошу, Алексей Федорович. Настаиваю даже. Самым решительным образом.

— Ты все обдумал, дай и нам подумать хоть немного.

Мрачный, расстроенный ехал домой Снегов. Не получился разговор с парторгом, явно не получился. Вспомнились слова Быстрова: «Жалеть ведь будешь». — «Буду или нет, а уйду. Решил я правильно». Вспомнив вопрос Быстрова о Наде, Анатолий подумал: «Надо ей сегодня же все объяснить. Удивится, конечно. И не одобрит. Наверняка скажет с этакой своей иронической улыбкой: „Темнишь, старик, темнишь. Не по зубам коврижка-то“. И опять насчет аспирантуры петь начнет. Она ведь считает, что, даже работая в этом содоме, я могу заниматься…»

Быстров вернулся к себе тоже в плохом настроении. Не проходила досада, неудовлетворенность собой за то, что не сумел вовремя узнать этого парня, разобраться в нем.

Ведь его упрямое стремление витать больше в хозяйственной сфере — это боязнь потерять вес, влияние. Как же обойтись без возгласов: «Это комсомольские бригады сделали, это только комсомолу под силу…» Чудак. Будто только в этом смысл его работы. А о ребятах, о том, чтобы войти в душу и сердце к ним, не думает. В общем требования, что стали предъявляться комитету, набили парню оскомину, потянуло к более спокойной, кабинетной жизни.

Все это было так, но досада не уходила, и Быстров вновь мысленно твердил себе, что надо было давно поглубже узнать Анатолия, помочь ему, помочь. Хотя вряд ли он, Быстров, мог это сделать за несколько месяцев, что работали они вместе со Снеговым.

…С чувством гнетущей тяжести в сердце обходил Анатолий Снегов на следующий день стройку. Зашел на главный корпус, на литейку, кузнечно-прессовый. Скупо, натянуто улыбаясь, здоровался с ребятами. Пока никто ничего не знал, и именно потому он решил сегодня до заседания комитета пройти по площадке. Все кончено. Добивался он этого сам, и все же было до боли обидно, что все решилось именно так. Где-то в глубине души он надеялся, что ему скажут: нет, не отпустим, ты нужен, без тебя стройке не обойтись. Однако этого ему не сказали. Быстров, когда Анатолий зашел в партком узнать, как решили его вопрос, удрученно ответил:

— Советовались мы с членами парткома, созванивались с МК и ЦК комсомола. Никто не сторонник того, чтобы затевать ломку в комитете сейчас, когда стройка в разгаре. Но товарищи правы: на таком участке без желания работать трудно.

…Заседание комитета было недолгим. Быстров сдержанно объявил:

— Дело такое, ребята. Товарищ Снегов отзывается в распоряжение Центрального Комитета комсомола.

— С моего согласия, — глухо заметил Анатолий.

— Правильно. С согласия, — подтвердил Быстров. — А если еще точнее, по личной просьбе. Нам надо избрать секретаря комитета «Химстроя». Какие есть предложения?

Сразу несколько голосов выкрикнули:

— Зарубин…

Быстров, оглядев членов комитета, спросил:

— Другие предложения есть?

— Нет, нет. Зарубина.

— Не спешите, дело серьезное. Может, есть и другие кандидатуры?

— Зарубина, Зарубина.

Виктор поднялся:

— Алексей Федорович, дайте мне слово.

Быстров испытующе, с интересом посмотрел на Виктора.

— Слово просит Зарубин. Дадим, пожалуй?

Виктор хмуро и напряженно заговорил:

— Спасибо, конечно, за доверие. Но я скажу то, что уже говорил и товарищу Быстрову и везде. Не справлюсь я. Организация вон какая, а у меня почти никакого опыта. Если уж Анатолию было трудно, то мне и совсем не потянуть. Коль вопрос с ним решен, пусть нам пришлют кого-то из опытных комсомольских работников. На «Химстрой» можно не пожалеть.

— Ты же все время рвался на это кресло. Вот и садись, — с иронией бросил Снегов.

Виктор вспыхнул, сжав губы, посмотрел на него, но ответил спокойно:

— Опять за старое, Анатолий? Сам же знаешь, что говоришь ерунду. — И, вновь обратившись ко всем, закончил: — Считаю, что надо попросить прислать кого-то из работников ЦК или МК. Мне это не по плечу.

Удальцов пошутил:

— Устав не знаешь, Виктор. Надо же из членов комитета.

— ЦК может разрешить кооптацию.

— Может. Только не надо. Тебя изберем.

Раздалось несколько голосов:

— Правильно.

— Давайте голосовать. Не крути, Виктор.

Зарубин выступал еще несколько раз. Переубедить ребят ему, однако, не удалось.

Вечером, оформив приемку и передачу дел, Виктор вышел проводить Анатолия. Стоя у машины, перебрасывались незначительными фразами. Разговора не получалось. Наконец Виктор впрямую спросил о том, что мучило его весь день:

— Анатолий, неужели ты думаешь, что я… хотел твоего ухода?

Снегов пожал плечами, собрался было сказать что-то злое, резкое, но сдержался. В глубине души он не верил этому. Но и взять те слова обратно, сказать что-то теплое, дружеское у него не хватило сил. Обида и на Виктора и на Быстрова, на всех ребят, злость и досада на себя все еще горели в нем. Сухо, неприязненно он проговорил:

— Не будем об этом. Желаю тебе самых блистательных успехов. Бывай здоров.

Машина уже отошла, а Виктор все стоял у крыльца и смотрел ей вслед.

Его окликнул Быстров. Они с Данилиным куда-то уезжали.

— Ты что, Зарубин, тут дежуришь?

— Анатолия провожал.

— А, понятно. Обид у него — вагон. Бес самолюбия бушует. Ну, да ничего, переживет. Парень не глупый, и, если захочет, пользу для себя из этой истории извлечет. Так что не терзайся. И за дела, за дела берись, товарищ комсорг.

Не чувствовал Виктор вины перед Анатолием и все же мучительно переживал все, что произошло. Ведь терять товарища, терять дружбу иногда не менее больно и тяжко, чем терять любовь. А то, что их дружба погибла, было ясно обоим.

Глава XXII. По следам дельцов

Бесконечная цепь холмов, поросших елью, березой, дубком, окружала Каменск, волнистой широкой дугой уходила вдаль, теряясь где-то в районе Валдайских высот на севере и в Талдомских лесах на северо-востоке. Это шла Клинско-Дмитровская гряда.

Среди этих холмов, километрах в тридцати от Каменска, профсоюзные работники «Химстроя» облюбовали и застолбили обширный лесной участок, поставили на крутом взгорье небольшое сооружение из древесностружечных плит. Было решено, как только сойдет снег, развернуть строительство пионерского лагеря и базы отдыха.

Сейчас же здесь обосновались любители лыжных прогулок. Лучшего места нельзя было и желать. Среди просек вились многочисленные пологие и крутые спуски. Природа будто специально позаботилась о том, чтобы сделать удобную лыжню для ребят. Плотный гребень леса на вершинах холмов прикрывал лыжные тропы от северных ветров, снежный покров манил белизной и свежестью. Редко кто из ребят, хоть раз побывавших здесь, не стремился бы приехать сюда снова. А когда кончался день, собрать их, чтобы вовремя вернуться домой, было довольно трудным делом.

Сегодня запропастился куда-то Костя Зайкин. Все были уже в сборе. Кто отряхивался от снега, кто переобувался, кто наслаждался горячим чаем, который так аппетитно булькал в огромном чайнике на печке-времянке.

— Куда он все-таки делся? — с тревогой спросил Зарубин, ни к кому не обращаясь, но глядя на всех поочередно.

Кто-то беспечно ответил:

— Вы что, Зайкина не знаете? Забрался в какую-нибудь балочку, елозит мягким местом по снегу, а придет, будет рассказывать, как героически преодолевал спуски и буераки. Целый короб небылиц придумает.

Другой парень добродушно согласился:

— Что верно то верно. Сказок наслушаемся.

Прошло еще с полчаса. Сквозь украшенные морозными кружевами стекла было видно, как садилось солнце, закутываясь в белесую облачную кисею. Далекая кромка неба сначала алела от его последних лучей, потом стала серовато-оранжевой и наконец совсем блеклой. Шутки прекратились. Ребята выходили на улицу, кричали, аукали Косте, но никто не откликался.

Виктор подошел к окну, постоял с минуту. Быстро смеркалось. Кромка неба покрылась густыми синеватыми тенями и скоро слилась с темнеющей равниной.

Повернувшись к ребятам, Виктор сказал:

— Надо искать Зайкина, ждать больше нельзя. Давайте сделаем так. Двое пойдут по гребню на северо-запад, двое — на юг, к станции, трое спустятся на северный спад, и еще кто-нибудь по берегу реки километра два-три. Дальше он вряд ли ушел: лыжник-то далеко не первоклассный.

— Раззява он первоклассный. Заплутался в трех соснах, — с раздражением заметил парень, все еще ладивший у окна свои лыжи.

Это замечание никто не поддержал. Молча стали надевать мокрые, уже оттаявшие ботинки, развязывать предохранительные чехлы на лыжах.

В это время на крыльце послышались шаги, и в комнату ввалился Костя, потный, красный и заснеженный так, словно он обмял все попавшиеся на пути сугробы. Его встретили и сердитыми и обрадованными восклицаниями:

— Что с тобой стряслось?

— Куда запропастился?

— Где тебя носила нелегкая?

Костя молча отряхивался, будто не замечая устремленных на него насупленных, вопросительных взглядов. Затем сел на лавку и в изнеможении вытянул ноги.

Виктора возмутило его спокойствие.

— Ты можешь объяснить, что произошло?

— Обязательно объясню. Только отдышусь немного.

Однако слушать Костю уже никто не захотел. Важно было, что он цел, этот чертов парень, а где был, куда его занесло, какое это имеет сейчас значение? Да и время позднее, пора двигаться домой. Снова стали торопливо собираться: связывать лыжи, палки, прилаживать рюкзаки.

— Так будете слушать или нет? — спросил Костя.

— Очень нужно слушать твою брехню!

— Пусть Зарубин тебя выслушивает, ему положено, а нас уволь.

— Эх вы! А я-то вам хотел рассказать такое… Просто удивительная история…

Но ребята уже потянулись к выходу. Костя вздохнул и двинулся вслед, насупленный и несколько обескураженный таким оборотом дела. К станции шли молча. Давала себя знать усталость. Костя шел рядом с Зарубиным. Виктор ни о чем не спрашивал, а Костя не хотел начинать разговор первым. Однако долго сдерживаться он был не в силах и тронул Виктора за плечо.

— Виктор! А ведь я того… нарочно задержался-то.

— Что ж, скажи об этом ребятам. Банок тебе обязательно наставят, — не оборачиваясь, сердито бросил Виктор.

— Ты сначала разберись, в чем дело, а потом лайся. Причины были уважительные.

— Знаешь, Зайкин, лучше помолчи.

— Не буду. Ты же комсомольское начальство. А раз так, тебе должны быть особенно близки государственные интересы.

— Тоже мне блюститель интересов государства. Трепач ты, Костька.

— Я трепач? Ну ладно, Зарубин, запомню я тебе эту формулировочку. Комсорг из тебя, как из меня балетмейстер.

— Спасибо за оценку. Еще что?

— А ничего. Я кончил.

— Вот и хорошо.

Оба замолчали. «Но, черт побери, — думал Костя, — мне же обязательно надо рассказать ему обо всем. Иначе зачем я затевал всю эту историю?» Пройдя метров двести, Костя пробубнил:

— Ну так как, комсорг? Слушать будешь?

Зарубин вздохнул:

— Ох, и смола же ты! Ладно, давай звони.

— История, дорогой товарищ Зарубин, длинная и чрезвычайная. В прошлое воскресенье шел я, понимаешь, по левому спуску, вон там, — ткнул он рукой в сторону. — Иду, значит, наслаждаюсь природой. Очень это местечко мне понравилось. Спуск не очень крутой, сосенки молоденькие, пушистые такие, и дорога рядом.

— Зачем же тебе дорога? За машины цепляться, что ли? У таких лыжников, как ты, это самое любимое занятие.

— Ты угадал. Именно этим я и занимался. Но утверждаю — удовольствия никакого.

Зарубин взмолился:

— Костька, объясни, наконец, толком, о чем ты бормочешь? Ведь ничего же не понимаю!

— Ага, заело! Теперь уж терпи. Торопливость, как известно, не всегда нужна, товарищ Зарубин. И потому слушай да помалкивай. Так вот. Бегу это я по взгорью параллельно дороге и вижу — идут два грузовика. Грузовики как грузовики, ничего особенного. Но шоферы показались мне знакомыми. Пошел я по бровке за ними. У чайной, что на развилке, машины остановились. Решили водители подсогреться. А я тем временем заглянул в кузов задней машины. Он был полон бумажных мешков. И с чем, ты думаешь, эти мешки? С цементом, товарищ Зарубин.

— А я-то уж думал, с чем-то особенным. Что же такого, что цемент?

— Да, это вы тонко подметили, товарищ Зарубин. Только опять торопитесь. Понимаешь, показалось мне, что мешки эти наши, с «Химстроя». Посуди сам, откуда здесь цемент? Целина же подмосковная. На пятьдесят километров вокруг ни одной стройки.

Зарубин уже без прежней иронии спросил:

— И что же дальше?

— А? Вот то-то. Никогда не говори «гоп», пока не перепрыгнешь. Подожди, не так еще запоешь, когда все узнаешь. — И, насладившись местью, Костя продолжал: — Когда шоферы отъехали, я зашел в чайную. Потолковал малость с официанткой, миловидная, между прочим, цыпочка, и узнал, что мои знакомые в Межевое курс держат. Ну и я туда вслед за ними двинулся. Заметь, кстати, это десять, а то и пятнадцать километров.

Пришел-то я, конечно, к шапочному разбору, машины уже мне навстречу мчались. Но я все-таки добрался до цели. Выяснил, что из себя представляет это самое Межевое. Ничего, неплохое местечко. Река. Лес. И дачки. Хорошенькие такие особнячки-коттеджики. Прямо как из рекламного журнала. Дачно-строительный кооператив «Северянин» тут обстраивается. Услышал я краем уха, что в следующее воскресенье, то есть сегодня, опять машины с цементом прибудут. Ну и, как ты заметил, я с самого утра пропал, оторвался от вас.

— Но почему же ты думаешь, что цемент именно наш? Может, он с какой-то базы? В здешней округе не только «Химстрой» существует. Это тебе, браток, не Сибирь, а Подмосковье.

— Все может быть. И базы, конечно, есть, и магазины, сельпо и прочее. Но таких наглых жуликов, как эти, думаю, нигде нет. И это понятно, — философствовал Костя. — К большому кораблю, как известно, присасываются разные там ракушки, моллюски и всякие другие аналогичные паразиты.

— Но все-таки — почему ты уверен, что цемент с нашей стройки?

— Такая упаковка только у новороссийских цементников. Я-то уж это точно знаю. И потом машины. Хотя они и не с нашей базы, а из Каменска, из горавтотреста, но работают у нас. Конечно, можно допустить, что они могли быть выделены кооператорам, чтобы цемент подвезти.

— Правильно. Поэтому твоя уверенность, что цемент именно наш, пока не очень понятна.

— Да, удивительно умный человек у нас Виктор Зарубин. Сенека, да и только.

— Ладно, ладно. Продолжай, — беззлобно прервал его Виктор.

— А дальше самое главное. И заключается оно в том, что цемент действительно с нашей стройки. Мы, понимаешь, ночи не спим, по городам и заводам мотаемся, чтобы был на участках этот самый цемент, а разные мазурики хапают его, и хоть бы что.

Костю особенно возмущало именно это. Он хорошо помнил, как новороссийские ребята по ночам и в выходные дни работали на карьерах, стояли у печей, чтобы дать цемент «Химстрою».

За разговором незаметно добрались до станции. Ребята с шумом устраивались на лавках, расставляли лыжи, кто-то радостно сообщил, что в буфете есть горячие сосиски и московское пиво.

Зарубин, усевшись с Костей на диван в конце зала, тормошил его:

— Давай, Шерлок Холмс, продолжай свои сказки.

— Зачем сказками заниматься? У нас факты есть. — И Костя снял варежки. — Видишь? — прищурясь, спросил он.

Руки Кости были почти сплошь покрыты буро-фиолетовыми пятнами. Когда на них попадал луч света, они отливали бронзово-золотистыми тонами.

— Что это такое? — удивился Виктор.

— А это такой порошочек. Приманка для жулья.

— Черт тебя знает, как ты умеешь душу тянуть!

— А ты не перебивай разными безответственными репликами. Так вот, был я недавно в нашей лаборатории…

— Ты частенько туда заглядываешь. Не иначе, кто-то из лаборанток тебя притягивает.

— Ну, это ты брось, товарищ Зарубин. Я же тебе серьезные вещи рассказываю. Так вот, увидел я, как они, эти лаборантки, опыты с цветным бетоном производят. Задание у них: проверить, как цветной бетон будет вести себя в условиях химического предприятия. И все с пятнами на руках от этих опытов ходят. Говорят, неделю, а то и две никак отмыть не могут. Как увидел я это явление, пришла мне в голову гениальная мысль. Попросил у девчат пару пакетов этого снадобья и пошел на центральный склад, где лежит затаренный цемент. Оказалось, однако, что его уже нет там, на складе-то. Выяснил: на Тимковский завод отправили. Подался я туда. В бригаде-то сказал, что в больницу еду, а сам в Тимково. В складе-пристройке лежат аккуратно сложенные штабеля. То ли готовые к отправке, то ли в бункера пойдут. Обсыпал я их порошочком, что девчата дали, и домой. Когда приехал, руки стал мыть, да черта с два — до сих пор не отмываются. Сколько теперь таким меченым ходить буду, не знаю. Зато и молодчики тоже разукрасились.

— Выходит, клюнули на твою приманку?

— Еще как! Попались, как карась на наживку. Сегодня, когда оторвался я от вас, поехал в Межевое. По времени чувствовал, скоро должны появиться голубчики. И верно, почти у самого поселка обогнали меня. Когда же я добрался до сараев, они уже разгружались. И мешки, вижу, мои, точно мои. Но сомнение все же брало. А вдруг действительно откуда-нибудь из сельской торговой сети? Но вот кто-то чертыхаться стал. От снега начал действовать мой химикат, и руки у тех, кто к мешкам прикасался, стали довольно-таки красивого цвета. Матерятся ворюги. Какая-то дрянь, дескать, на мешки попала. Один другого успокаивает: ничего, говорит, сгрузим и вымоемся. Как же, думаю, недельку-другую походите с каиновой печатью, прохвосты этакие. Вот, собственно, и вся история.

Рассказ Кости всерьез обеспокоил Зарубина. Сотни людей трудятся, не жалея ни сил, ни времени, а кто-то в это время обделывает свои темные делишки, пользуется тем, что у всех полно разных забот.

— Что же делать? — задумчиво проговорил Виктор.

— Я уверен, что действует какая-то группа. Подумай сам. Только на моих глазах вывезено шесть грузовиков цемента. Это тонн пятнадцать — двадцать, не меньше. Ведь кто-то его оформляет, списывает и прочее… А может, они уже давно снабжают нашими материалами всяких там кооператоров?

…В понедельник, как только Быстров появился в парткоме, к нему пришел Зарубин. Его рассказ о вчерашних наблюдениях Кости Зайкина не на шутку растревожил парторга.

— Пойдем-ка к Данилину.

— Слишком все это удивительно и невероятно, — хмурясь, сказал Данилин, выслушав Зарубина.

— Как бы удивительно и невероятно ни было, а в прокуратуру или ОБХСС сообщить надо. Пусть займутся, — предложил Быстров.

Данилин поморщился.

— Ну зачем же так сразу? Сначала надо самим разобраться. А то начнутся проверки, комиссии, ревизии… Людей взбаламутим, а если ничего такого нет? Эти дела у Казакова и Богдашкина в руках. Оснований не верить им у нас нет. Надо узнать, что за цемент, почему его забросили в Межевое. Мы ведь всех обобрали, когда у нас было туго с материалами. Может, снабженцы с долгами рассчитываются? Нет, давайте сначала разберемся сами.

Быстров вспомнил недавний партком по Лебяжьему. Тогда ни Казаков, ни Богдашкин так и не смогли вразумительно объяснить, почему гнали цемент в Тимково. Может быть, потому и гнали? Но эта мысль показалась ему слишком невероятной. Он не решился высказать ее даже Данилину.

Видя его упорное нежелание выносить вопрос за пределы стройки, Быстров настаивать не стал. Уходя, проговорил:

— Хорошо, Владислав Николаевич, может, вы и правы, но разберитесь во всем этом как следует и скажите, что удастся узнать.

— Скажу обязательно, — суховато пообещал Данилин.

После ухода Быстрова он задумался: «Прав ли был, когда так решительно вступился за своих материальщиков? Казаков. Ведь, в сущности, знаю-то я его не очень близко. Да, но сказать, что совсем не знаю, тоже нельзя. В конце концов знакомы, наверное, лет пятнадцать, а то и больше. Всегда он слыл деловым работником, с хваткой, твердым характером. Пошли как-то в строительных кругах слухи, будто что-то неладное всплыло на Новомосковском комбинате, но к заместителю начальника стройки никаких претензий предъявлено не было, а вскоре он даже был награжден. Богдашкин тоже известен везде и всем. Зачем же тень на людей наводить?»

Да и вообще Владислав Николаевич не мог себе представить, что люди его круга — руководящее ядро строек — могли пойти на что-то неблаговидное. Он даже мысли такой допустить не мог, она оскорбляла его профессиональную гордость.

Владислав Николаевич хорошо знал людей строек. Грубоватые манеры и нравы? Да, есть такое. Найти «козла отпущения», «виновника» своих же просчетов, поплакаться всем и вся на трудности? Это они могут. Убедить хоть десяток комиссий и сдать объект, до окончания которого еще далеко, — тоже случается. Ну и выпить любит строитель, получку, премию или награду отметить. Все это так. Но чтобы кто-то из тех людей, которых знал Данилин, с которыми работал не на одной, а на многих стройках, мог пойти на что-то темное? Этого быть не может. «Нет, товарищ Быстров, торопиться не будем. Разберемся. Конечно, ты не строитель, для тебя наша братия временная, но мне-то она дорога, очень дорога. И если я за нее не заступлюсь, то кто же заступится?»

Такой итог подвел Владислав Николаевич. Правда, он не мог бы сказать, что у него все спокойно на сердце, но Данилин старался отогнать от себя эти тревожные мысли.

Глава XXIII. Неожиданное открытие

Разговор из комнаты отца доносился сначала глухо, не очень явственно, но затем стал все более и более громким; в голосе Петра Сергеевича послышались нотки раздражения и гнева. Таня встала из-за стола, чтобы прикрыть дверь, но возбужденные выкрики спорящих насторожили ее.

Таня не придала особого значения приходу сегодняшних гостей. Это было обычным: почти каждый вечер они бывали у отца. Правда, один из них пришел впервые. Это был крупный рыжеволосый мужчина лет сорока пяти, стриженный под бобрик, с круглыми, навыкате глазами. Держался уверенно, говорил басовито, часто и глухо кашлял.

— Шмель, — коротко представился он Тане, цепким взглядом окинув ее с головы до ног.

Наскоро собрав гостям холодные закуски, она вернулась к себе. Сейчас, услышав усилившийся спор мужчин, хотела войти к ним в комнату, но грубое, бранное слово, выкрикнутое там, остановило ее у самой двери. Из комнаты слышался голос отца:

— Нет, ты просто болван, идиот! Так попасться, так влипнуть!

В ответ послышался басистый, сипловатый голос рыжего:

— А откуда я мог знать, что там легавые поработали? Это вы должны знать, что под самым носом делается.

— С дураком свяжешься — сам поглупеешь, — опять зло и нервно проговорил Казаков.

И снова грубоватый и спокойно-назидательный голос:

— Не ту пластинку завел, Петр Сергеевич, не ту. Ругаться я могу и похлеще. Сейчас надо думать, как выплыть. А то всем небо с овчинку покажется.

— Ты что, угрожаешь? Да ты знаешь… — взвинченно зашумел Казаков, но его остановил Четверня:

— Подожди, Петр Сергеевич. Криком тут не поможешь. А тебе хвост поднимать нечего, — сказал он, видимо обращаясь к рыжему, — тебе голову оторвать мало. Так опростоволоситься!

Тот нервно и грубо отругивался:

— Да что вы хамите? Скажи, какие стратеги! Сидите себе в кабинетиках и бумажками играете. А работает кто? Шмель работает, Шмель! Так цените же это! А то рычат, как дворняги, испугать, видишь ли, хотят. Не на того напали. До сих пор-то все было в порядке. Южный порт забыли? Когда по десять косых в карман положили, тогда молчали, не хамили? Вам, вам надо бока-то помять. Я же говорил, что на центральный склад и в Тимково надо своих людей посадить. Сколько раз говорил?

— И посадили, — огрызнулся Четверня.

— Посадили, только когда? Две недели назад. А я вам это вдалбливаю полгода, а то и больше. Да и рохля этот ваш Хомяков. Сопля. Ему бы только на гитаре бренчать да за юбки цепляться. Нашли кадру. А уж посадили на место, так хоть научили бы как следует. Он же, раззява, ничего не знает или разыгрывает незнайку. А может, и того хуже.

Четверня ответил:

— Ну, с этим я разберусь. Но чтобы он прикидывался, не допускаю. Парень хоть и зеленый, но наш.

— Тогда кто же навел? Кто? Не могли же оперативники так, наобум влезть в это дело? — грохотал Шмель. — У кого-то они ведь и разрешения получали, чтобы эту подлость учинить?

Казаков раздраженно проговорил:

— Никаких оперативников в эти дни на стройке не было.

Раздался голос Четверни:

— Начальства на стройке много. Вы можете и не знать всего. А если Данилин в курсе? Или Быстров?

— С Данилиным мы сегодня виделись. Держится обычно, как всегда. Ему ничего не известно. А вот Быстров?.. Впрочем, тоже не думаю. Данилина он бы наверняка предупредил. Да и не полезет он в такие дела, — ответил Казаков все еще раздраженно.

— Тогда кто же? Кто? — зло и взвинченно воскликнул Шмель.

Таня давно хотела уйти и не могла. В сознании, словно метроном, настойчиво и неотступно звучала фраза: «По десять косых в карман положили». В первое мгновенье Таня не восприняла, не уяснила до конца значения этой фразы, но очень быстро страшный смысл этих слов дошел до нее, оглушил, парализовал все мысли. Мелкая дрожь била тело, острая, колючая боль отдавалась в висках. Созрело решение: пойти туда, к ним, все узнать, выяснить, потребовать, чтобы отец немедленно дал объяснение. Но она знала крутой, властный нрав отца. В приступе гнева он становился страшным. И хотя не обижал дочь, сдерживал себя при ней, все же Таня боялась его. Да и что толку, если она пойдет к ним, накричит? Разве это что-либо изменит? Ведь та страшная правда, что заключалась в словах Шмеля, останется. Ее, как дым, в открытое окно не вытянет.

А спор в комнате продолжался, то поднимаясь до крика, то стихая. Доносились грубые, бранные слова, угрозы.

Таня с трудом нащупала дверь в свою комнату и, механически войдя туда, обессиленная, опустилась на диван. Тщетно пыталась она убедить себя: чепуха это, пьяный бред. Но вновь и вновь приходила она к мучительному выводу: все слышанное ею — правда, невероятная, страшная правда.

Вскоре Таня услышала, как, глухо переговариваясь, уходили Четверня и Шмель, как, прощаясь с ними в передней, отец нарочито бодрым голосом говорил:

— Обдумаем, прикинем. Думаю, утрясется.

И ответ Шмеля:

— Да уж старайтесь. Увязнуть, как мухам в липучке, ни мне, ни вам расчета нет.

Отец не сказал больше ничего и медленно, будто в нерешительности, закрыл за гостями дверь. Воровато и приглушенно щелкнул английский замок. Таня вышла в коридор. Петр Сергеевич в задумчивости стоял у двери, нервно, глубоко затягиваясь, курил.

— Папа, что случилось? — голос девушки прерывался от волнения.

С трудом оторвавшись от своих мыслей, Казаков поднял голову.

— Что? Кто? Ах, это ты…

— Папа, что произошло?

Казаков с плохо скрытой досадой махнул рукой.

— Ничего особенного. Дела построечные. Не обращай внимания.

Таня долго, пристально смотрела на отца. Осунувшееся, посеревшее лицо, встревоженные, растерянные глаза, спутанные влажные волосы. Если бы она даже не слышала их разговора, то по одному виду отца могла определить: произошло что-то серьезное.

Таня росла без матери. Не получилась семейная жизнь у Петра Казакова. Дочь не вникала в причины, тем более что отец не терпел разговоров на эту тему. Только один раз, когда она была уже взрослой, на ее расспросы Петр Сергеевич, насупленный и мрачный, скупо ответил:

— Мать у тебя плохая была, так и знай.

И чтобы не оставалось сомнений, достал из ящика письмо. Из него Таня узнала, что мать покинула их семью и создала другую. Причины в письме не излагались. Сквозила только одна мысль: так жить нельзя, немыслимо… Почему нельзя? Почему немыслимо? Видимо, между родителями произошло такое, что вынудило женщину уйти.

Все остальное в письме было об одном — мать убеждала, просила, умоляла отдать ей дочь. Таня спросила:

— А как получилось, что я осталась с тобой?

Казаков ответил нехотя:

— Эта была длинная тяжба. Решал суд. Я отчаянно воевал за тебя. Как знал, что она долго не проживет.

Близких у Тани, кроме отца, не было, и вполне естественной была ее привязанность к нему. Особенной нежности между ними не существовало, но за внешней грубостью, замкнутостью Казакова жила глубокая, острая любовь к дочери. Этой любовью он оправдывал перед самим собой многие действия и поступки, когда они будили его совесть, когда тревога и страх сжимали сердце.

«Уж если я не поживу в полную меру, так пусть хоть Танька настоящую жизнь увидит», — думал Петр Сергеевич. Правда, в глубине души себя-то он ставил все-таки на первый план, ждал еще от жизни многого.

До сих пор у Тани не было причин для недоверия к отцу. Но услышанное сегодня обрушилось на нее такой непомерной тяжестью, что ей необходимо было сейчас же, не откладывая ни на минуту, выяснить все. Напряженным, звенящим голосом она просила, требовала, умоляла:

— Объясни, объясни, что случилось? Что все это значит?

Казаков, холодно посмотрев на дочь, выкрикнул:

— О чем ты? Что объяснить?

Таня понимала: отец не хочет говорить, уходит от ее вопросов. Он отводил глаза, рука с папиросой дрожала. Эта суетливость, бегающий, прячущийся взгляд убедили Таню, что услышанное ею не ошибка, не предположение, а страшная правда. Сжав кулаки, она вплотную подступила к отцу:

— Если ты… если ты не расскажешь мне все, я… не знаю, что сделаю… Я уйду от тебя, не останусь здесь ни минуты!..

Казаков глубоко затянулся папиросой, закашлялся. Глаза покраснели, лицо покрылось капельками пота. Кашлял долго. Надо было выиграть время, обдумать, что же сказать дочери, сказать вот сейчас, в эту минуту. Позже можно будет как-то объяснить, успокоить. А сейчас? Что сказать сейчас? Ни одной подходящей мысли в голову не приходило.

Видя, что, ничего не ответив, отец уходит в комнату, Таня сквозь слезы надрывно выкрикнула ему вслед:

— Ты не уходи, а ответь! Неужели мой отец… вор?

Петр Сергеевич круто повернулся к дочери. Таня отшатнулась. Он был бледен как полотно, глаза прищурились, побелели. В них было столько злобы, что Таня испугалась и обрадовалась одновременно. «Раз он так обозлен, значит, обижен, оскорблен и… не виноват?»

Но ей пришлось очень скоро расстаться с этой мыслью. Казаков грубо толкнул ее в свою комнату. Подойдя к серванту, лихорадочно рванул на себя крышку верхнего ящика.

Таня стояла у двери, с недоумением глядя на отца.

— Иди, иди сюда. Вор… Как у тебя язык повернулся?

Каким-то внутренним чутьем Татьяна вдруг поняла: в этом серванте, ключи от которого отец всегда держал у себя, видимо, кроется ответ на все, что произошло сегодня.

Казаков снял плотную бумагу, покрывавшую содержимое ящика, и, с прежней злостью глядя на дочь, хрипло выдавил:

— Вот смотри. Все это — тебе, все твое.

Таня боязливо подошла ближе. В ящике, тесно прижатые друг к другу, лежали пачки денег. Их было много, этих аккуратно уложенных тяжелых бумажных брусков. А Казаков открывал уже второй ящик. И в нем тоже лежали плотные, тугие пачки.

— И это тоже тебе, — Казаков достал из-под пачек сберегательную книжку и бросил на стол.

Чтобы не упасть, Таня прислонилась к стене. Теперь все было ясно. Глубокое, безграничное отчаяние, почти физическая боль во всем теле, в каждой его клетке — вот что было самым острым ощущением тех минут, запомнившихся на всю жизнь.

Чувство ненависти к отцу, омерзения к толстым пачкам охватило Таню с такой силой, что она, не помня себя, рванулась к ящикам, оттолкнула Петра Сергеевича и, выхватив несколько хрустящих новеньких связок, швырнула их к двери. Узкие коричневатые ленты оберток не выдержали, и купюры фиолетово-розовым листопадом разлетелись по комнате. Они падали на пол медленно, будто удивленные таким невиданным к ним отношением. А Таня, не помня себя, все швыряла и швыряла к двери ненавистные тугие пачки.

Казаков остолбенел. Им овладел тот слепой, неистовый гнев, в котором человек способен на убийство. Он рванулся к дочери, с силой оттолкнул ее от серванта и наотмашь ударил по лицу. Ударил еще раз. Скверно, грязно выругался и бросился подбирать деньги.

Таня с плачем выбежала из комнаты. В коридоре она остановилась, не зная, куда кинуться, что предпринять. Затем ринулась в свою комнату и, глотая слезы, стала лихорадочно бросать в чемодан вещи. Решение уйти, уйти сейчас же пришло сразу, без раздумий, как единственный выход.

Скоро в комнату вошел отец.

Увидев раскрытый чемодан с набросанными в него в беспорядке вещами, резко спросил:

— Что это такое?

Таня, не глядя на него, глухо ответила:

— Я ухожу.

— Что значит — ухожу? Куда?

Таня с такой ненавистью посмотрела на отца, что Казаков попятился и хрипло выговорил:

— Можешь катиться ко всем чертям. Но помни: обратно не пущу. — И, с силой толкнув дверь ногой, вышел из комнаты.

Наскоро набросив пальто и платок, боясь, что отец может прийти вновь, задержать ее или опять начать злобную ругань, Таня, кое-как закрыв чемодан, выбежала из квартиры. Казаков слышал, как уходила дочь, но даже не вышел в коридор. Бездумно сидел он за столом и мял, мял в руках бахрому льняной скатерти.

На улице Таня остановилась. Куда ехать? В общежитие, конечно, в общежитие к девчатам. Однако тут же вспомнила: девчат-то ведь нет. Каникулы же. Как она пожалела, что не согласилась уехать со вторым потоком в Ленинград! Ее ведь очень уговаривали. Не было бы тогда этого ужасного вечера. Но сразу же подумалось: то, о чем говорили они, есть, значит, эту страшную правду ей все равно пришлось бы узнать.

Корпус институтского общежития встретил ее темными окнами и закрытыми дверьми. Посмотрев сквозь запыленное дверное стекло, Таня увидела, что вестибюль завален досками, заставлен какими-то бочками. Институтские хозяйственники, пользуясь каникулами, затеяли ремонт, о котором так много и шумно говорилось на студенческих собраниях.

Таня долго стояла в раздумье, потом вдруг вспомнила о Зине Бутенко. И как же это она раньше о ней не подумала! Но, видимо, сегодня ей суждены были сплошные неудачи. Квартира Зины была заперта. Соседка по лестничной клетке объяснила, что Бутенки еще вчера уехали куда-то за город, кажется, к родителям Зины. Таня поблагодарила и стала медленно спускаться по лестнице. И тогда ей пришла в голову мысль, которая как-то сразу и согрела ее и взбодрила. Она вспомнила Быстрова. «Только где я сейчас его разыщу?» Посмотрела на часы. Десять. Вспомнилось, что гости отца говорили о каком-то собрании на стройке. Может, он еще там? Таня торопливо вышла на улицу. В соседнем доме почтовое отделение. На этот раз ей повезло. Каменск дали сразу. Таня с волнением ждала, пока телефонистка на коммутаторе «Химстроя» вызывала партком. И наконец раздался голос Быстрова:

— Слушаю вас, слушаю. Кто говорит?

Таня, уняв волнение, проговорила:

— Алексей Федорович, это Таня… Мне очень, очень нужно вас видеть, сегодня, сейчас. Я в Москве. Приехала к Зине, а там никого нет дома.

По взволнованному, прерывающемуся голосу Тани Быстров понял, что у нее случилось что-то очень серьезное.

— Я выезжаю. Подождите меня. Я буду скоро.

…После той первой встречи на пустынных тогда Каменских выселках Алексей все чаще и чаще думал о Тане. Всех женщин, с которыми он сталкивался, теперь как-то подсознательно сравнивал с ней. Кто-нибудь улыбнется — он думает: а Таня улыбается не так, мягче, веселее, радостнее. Услышит песню, думает: а как, интересно, поет Таня? Какие песни она любит? Какой у нее голос? Поступит кто-нибудь некрасиво, бестактно, не по-женски — Алексей обязательно скажет себе: Таня бы так, конечно, не сделала…

Быстров и раньше-то избегал легких встреч, теперь же он стал их просто чураться. Одна его давняя знакомая, убедившись в тщетности попыток затащить Алексея к себе в гости, в сердцах воскликнула:

— Да ты что, Алексей, обет святости дал или влюбился?

Быстров помолчал и, несколько виновато улыбнувшись, ответил:

— Знаешь, кажется, действительно влюбился. Как говорится, седина в голову — бес в ребро.

Алексей не знал, когда, при каких обстоятельствах он скажет Тане о своем чувстве, но был уверен, что рано или поздно это произойдет. Он придумывал множество планов, но отвергал их один за другим. Тот был слишком смел, этот робок, а третий казался нереальным или даже смешным.

К делам построечной комсомолии Алексей всегда чувствовал непреоборимое тяготение, но теперь он еще чаще стал появляться на вечерах в «Прометее», на экскурсиях по городу или в театре, и это в значительной мере объяснялось тем, что Алексей надеялся увидеть Таню. Ребята этого, конечно, не знали. Но Таня видела и понимала, что Алексей Быстров относится к ней по-особому, не раз ловила на себе его пристальный, теплый взгляд. В нем было столько молчаливого восхищения, что Таня порой отворачивалась, чтобы скрыть смущение и растерянность.

Ей тоже был симпатичен Быстров, она видела, что его чувство глубоко и искренне. Услышав в трубке голос Алексея, она впервые за сегодняшний вечер вздохнула с облегчением. На секунду ей даже показалось, что все не так уж мрачно и безысходно.

…Когда сели в машину, Алексей, взяв в свои руки холодные, подрагивающие пальцы Тани, спросил:

— Так что же случилось?

Услышав в голосе Алексея глубокую, неподдельную тревогу, Таня вдруг уткнулась ему в плечо, заплакала горячо и надрывно, не пытаясь сдержать слезы.

— Что-нибудь с Петром Сергеевичем?

С трудом подбирая слова, перескакивая с одной мысли на другую, Таня рассказала о сегодняшних гостях, их споре, о страшных словах, которые произнес незнакомый ей человек, некий Шмель, о том, как ушла из дома.

Чем больше Алексей слушал Таню, тем меньше оставалось сомнений: события, разыгравшиеся в доме Казаковых, имеют прямую связь с теми фактами, о которых рассказали на днях ему и Данилину ребята из комитета комсомола. Да, все выглядело теперь иначе, чем раньше. Подробно вспоминать, анализировать и сопоставлять факты не было сейчас времени. Рядом сидела и плакала Таня…

В доме на Старозаводской еще не спали. Наталья Федоровна, как всегда, поджидала сыновей. И хотя Алексей приезжал редко, а Сергей, видимо, вообще сегодня не вернется — ушел с ребятами в какой-то поход, — все равно она ждала обоих.

Увидев Алексея с незнакомой девушкой, Наталья Федоровна вопросительно посмотрела на сына.

— Мама, это Таня Казакова. Несчастье у нее дома.

— Кто-нибудь умер?

— Нет, нет, не то. Потом объясню.

— Ну ладно, ладно. Мало ли какие беды случаются. Вы раздевайтесь пока, к столу садитесь. Сейчас ужин соберу.

— Тане надо бы прилечь.

— Ужин не повредит, — решительно заявила Наталья Федоровна. — А потом уж и приляжет.

Скоро они сидели за столом. Алексей, боясь, что Наталья Федоровна начнет расспрашивать Таню о случившемся, сам без конца задавал вопросы: о новостях, о Сергее, о том, как она себя чувствует.

— Да что ты мне допрос учиняешь? — сердито отмахнулась Наталья Федоровна. — А о себе ни слова. Сам-то как? Целую неделю не показывался. Не стыдно мать-то мучить?

— Всё дела, мама.

Наталья Федоровна безнадежно махнула рукой и посмотрела на Таню. Девушка сидела молча, поглощенная своими мыслями. Она старалась гнать их от себя, пыталась слушать ворчливый голос Натальи Федоровны и добродушно-виноватые объяснения Алексея, но это ей удавалось плохо.

Наталья Федоровна спохватилась.

— Заболтались мы с тобой, а гостья совсем измучилась, ей и впрямь спать надо. Пойдем, милая, я тебя уложу. Отдохнешь, оно и легче на сердце-то станет.

И, обратившись к Алексею, приказала:

— Ты тоже ложись. Очень уж ты посерел, Алешка. Как старый гриб.

Алексей улыбнулся, посмотрел на Таню.

— Видите, какая у нас обстановочка. Критика невзирая на лица. Ну, спокойной ночи.

Но не получилась спокойной эта ночь в доме Быстровых. Наталью Федоровну вдруг разбудил громкий несвязный говор, доносившийся из комнаты, где спала Таня. Войдя туда, она увидела, что девушка мечется в горячечном бреду. Лицо ее пылало, волосы раскинулись по подушке, она металась, что-то выкрикивала, плакала.

Только к утру какие-то таблетки и капли, что давала ей Наталья Федоровна, кое-как успокоили Таню, и она забылась тяжелым, беспокойным сном.

Часов в восемь Алексей собрался уезжать.

— Ты, мама, поаккуратней с гостьей-то, ладно? Не докучай расспросами.

Наталья Федоровна с напускной строгостью и обидой посмотрела на сына:

— Учи, учи мать… Будто маленькая она, будто не понимает.

— И Сереге скажи, — продолжал Алексей, — пусть поможет тебе, в чем нужно, врача там вызвать или еще что…..

— Ладно, ладно. Привык на своем «Химстрое» инструкции читать. Иди, а то на работу опоздаешь. Да смотри сегодня домой обязательно приезжай.

Озабоченный, полный тревожных мыслей, Алексей уехал в Каменск. Всю дорогу он думал о Тане, о происшедшем. Неужели Казаков и впрямь замешан в каких-то темных делах? Ведь заместитель начальника стройки больше двух десятков лет в партии и в общем-то деловой, энергичный работник. Правда, прорех у него много, но это дела другого порядка, у кого их нет, прорех этих? Не ошибается, как известно, тот, кто ничего не делает. Но деньги, столько денег! Откуда? Конечно, работает он давно, семья маленькая, мог накопить. Мог. Но столько? Ты тоже, Быстров, работаешь давно, а много ли скопил? Алексей вспомнил, как они недавно подсчитывали свои ресурсы. Очень хочется Сергею «Яву» купить. Их «антилопа» давным-давно почивала на свалке. Но черта с два. Придется Сереге подождать. Запасы-то не очень густы.

Приехав, Быстров сразу направился к Данилину. Тот был один — нещадно ругался по телефону с кем-то из главка. Положив трубку, не остыв еще от горячего разговора, он с той же запальчивостью обратился к Быстрову:

— Представляешь, эти умники никак не удосужатся документацию покузнечно-прессовому закончить. Металлоконструкции для перекрытий никак не можем заказать. Как люди не понимают, что каждый час дорог?! А ты, парторг, раз настоял на комплексном ведении работ, то помогай. А то скажешь потом — Данилин не обеспечил одновременную сдачу объектов; не случайно он, мол, с самого начала против был.

Но Быстров заговорил совсем о другом, огорошив Данилина весьма странным вопросом:

— Скажите, Владислав Николаевич, много у вас денег накоплено?

Данилин удивленно поднял брови, начал медленно краснеть и с недоумением переспросил:

— Ты это что, серьезно?

— Совершенно серьезно.

— Тогда позволь тебя спросить, какое тебе дело до моих ресурсов?

— Никакого дела нет. Просто интересно знать. Сначала скажите, потом объясню.

— Ну что ж, могу сказать как на духу. Было побольше — дочь замуж выдавал недавно, поиздержался. Но тысчонка на книжке осталась. Еще рублей сто вот тут, в сейфе. Это, так сказать, сугубо личный резерв. Как говорится на мужском языке, заначка от жены.

Быстров вздохнул.

— Скажите, а у Казакова большие сбережения могут быть?

— Очень больших, думаю, нет, хотя кое-какие запасы, безусловно, имеются. Живет вдвоем с дочерью, зарплата немалая, премии. Думаю, что не бедствует.

— То, что не бедствует, знаю. Но дело не в том…

Быстров передал Данилину разговор с Таней.

Владислав Николаевич слушал молча, хмуря густые, клочкастые брови.

— История, конечно, странная, — сказал он, — но и поверить, что Казаков замешан в чем-то таком, тоже трудно. Зачем это ему? Жить, что ли, не на что? Да и возраст такой, что деньги в некоторых делах не помогут.

— Все так. Но как вы объясните их спор, скандал, угрозы Шмеля? Кстати, кто это — Шмель?

— Шмель… Шмель… Кажется, у Богдашкина есть такой работник.

— Владислав Николаевич, помните, недавно комсомольцы были у вас по поводу цемента? Вы тогда хотели разобраться что к чему. Удалось?

— Интересовался. Как я и предполагал, ничего такого особенного. Расплачиваются с долгами.

— Боюсь, что вы не очень-то разобрались во всем этом.

— Возможно. Следователь из меня липовый. Я, знаете ли, привык людям верить.

— Люди-то разные бывают, Владислав Николаевич.

— Согласен. Но прошу об одном: не делайте поспешных выводов. Очернить можно любого, а вот доброе имя восстановить…

Вечером Быстров позвонил в Каменск секретарю горкома партии и, коротко рассказав о событиях, попросил поручить проверку фактов людям потолковее.

— Дело, знаете, такое… Не хотелось бы без особых причин порочить ни людей, ни стройку.

— Не беспокойтесь, — ответил секретарь горкома. — Поручим капитану Березину. Он именно такой товарищ, какого вы хотите.

Глава XXIV. Казаков приходит в партком

Быстров понимал, что разговор с Казаковым должен состояться. Думал сам пригласить его, но не мог преодолеть какого-то внутреннего сопротивления. Когда Петр Сергеевич позвонил и сказал, что хочет зайти, Алексей лаконично ответил:

— Пожалуйста. Жду вас.

И вот Казаков перед ним. Оба чувствовали себя напряженно, не могли глядеть друг другу в глаза, долго не знали, с чего начать разговор.

Быстров злился на себя: «Что это я, будто виноват перед ним? Виноватым-то он должен себя чувствовать».

Весь следующий день после ссоры с дочерью Казакова не было на стройке. Он позвонил откуда-то из города и сказал, что до вечера будет в главке. Но назавтра, как только появился в кабинете, ему позвонил Данилин:

— Что у вас произошло?

Стараясь говорить спокойно, Казаков переспросил:

— А что такое, Владислав Николаевич?

— Ну, дома, дома что случилось? Татьяна ваша где?

— Не знаю. Ушла.

— Вот то-то и оно. Ваша дочь у Быстрова.

— Разрешите, я зайду к вам?

— Сейчас я занят, товарищи из министерства приехали. Как освобожусь — позвоню.

Известие, что Таня у Быстрова, поразило Казакова как гром среди ясного неба. Почему у Быстрова? Как она попала к нему?

Петр Сергеевич вообще был недоволен знакомством дочери с Быстровым и давно подумывал о том, как расстроить их зарождающуюся дружбу. От практических шагов его удерживали лишь некоторые чисто деловые соображения. Быстров на стройке был человеком влиятельным, и пренебрегать возможностью поддержки секретаря парткома Казаков не хотел. Вот почему, кроме едких замечаний Тане по поводу ее великовозрастных поклонников и седовласых ухажеров, он пока ничего не предпринимал. Зная, как дочь прислушивается к его мнению, Петр Сергеевич полагал, что слова его не пропадут даром и недалеко время, когда Таня сама даст от ворот поворот еще одному незадачливому вздыхателю. Но сама. Он же будет в стороне.

Что, уйдя из дома, Таня побежит к Быстрову, Петр Сергеевич не мог и предположить. Это его сейчас испугало больше всего. Ведь она могла рассказать об их ссоре. Тогда беда. Острая тревога охватила Казакова. Прямо спросить у Данилина, знает ли он что-либо и, следовательно, знает ли Быстров, он не решился. Положив трубку, Казаков обтер холодный пот со лба и нервно закурил. Вошедшему секретарю махнул рукой:

— Потом, потом.

«Что делать? Что делать? Пойти к Быстрову? Да, сейчас же, немедленно». Лихорадочно, торопливо снял трубку телефона.

И вот он сидит перед ним. Одна мысль сверлит его мозг: что знает Быстров, о чем говорила ему Татьяна?

Всю ночь после ухода приятелей и дочери Казаков не спал. Тревожные, гнетущие мысли сменялись надеждой. В конце концов он ведь в делах Шмеля и его компании впрямую не участвовал. Четверня тоже мужик с головой, воробей стреляный, на мякине его не проведешь, не продаст, не выдаст. Кому, в самом деле, придет в голову связывать какого-то Шмеля с заместителем начальника строительства? Бросьте камень на середину большого пруда. До берега дойдут лишь слабые, еле заметные волны, пошелестят в прибрежной осоке — и все… Но такие утешающие мысли держались недолго.

Все сложилось так, что предугадать события было абсолютно невозможно. Пойдет ли дальше история с этими идиотами, которые попались в Тимкове? И этот совершенно неуместный приход Шмеля. Ведь было условлено, что даже в самом крайнем случае он не должен «выходить» на Казакова. Приперся. Будто не мог передать свои дурацкие просьбы и угрозы через того же Четверню. Перепугался, идиот. А так было бы очень просто: не знаю такого, и все. Теперь же, если Татьяна рассказала Быстрову… Хороша дочка… Мало того, что целую драму устроила и из дома сбежала, того гляди еще и топить отца начала.

Все эти мысли проносились в мозгу Казакова, пока он сидел в парткоме и ждал, когда Быстров закончит разговор с Москвой. Речь шла о приезде на стройку группы иностранных студентов, которые хотели в каникулы помогать «Химстрою». Разговор затянулся. Казакову это было на руку, позволило еще и еще раз перебрать в памяти происшедшие события. Он краем глаза посматривал на часы. Время тянулось удивительно медленно. Всего двенадцать. До семнадцати еще долго, очень долго. Скорее, скорее бы они наступили. Через пять часов самолет умчит Шмеля. Так решено сегодня рано утром. Куш ему дан солидный. Год-другой просуществует безбедно. А на нем ведь сходится весь узел. Если Танька не разболтала, то все должно обойтись. Кое-кого накажут за халатность, за то, что недоглядели, как жулик на стройку пробрался, и все. Лишь бы Шмель улетучился.

Казаков вдруг представил себе ласковое Черное море, нагретую солнцем гальку, белые кружева пены на ней. Вздохнул. Неплохо бы и ему сгинуть отсюда куда-нибудь подальше, проститься с мрачными думами, не дрожать от каждого звонка, от каждого похожего на намек слова.

— Слушаю вас, Петр Сергеевич, — нарушил его размышления Быстров. Казаков встрепенулся, голос Быстрова показался ему спокойным, доброжелательным.

— Я зашел посоветоваться.

— Слушаю вас.

— Сначала хочу извиниться перед вами и поблагодарить. Вам пришлось помочь Татьяне… — Петр Сергеевич тяжело вздохнул. — Малые дети — малые заботы, вырастут — и заботы большие.

Петр Сергеевич замолчал, ожидая вопросов. Быстров, однако, тоже молчал.

Тогда Казаков, подняв на него тревожные, ищущие глаза, спросил:

— Как она себя чувствует?

Алексей спокойно выдержал его взгляд и ответил:

— Обрадовать не могу. Такие встряски бесследно не проходят. Пока у нас в Заречье, мамаша ее выхаживает. Завтра или послезавтра собирается перебраться в общежитие.

Казаков думал о том, как ему вести разговор дальше. Позарез нужно было узнать, что именно рассказала Татьяна. Но прямо ведь не спросишь. Надо это уловить по тону Быстрова, по его отношению к нему, Казакову, по взглядам и вопросам. Но Быстров говорил спокойно, ровно, и составить какое-то представление о том, что особенно интересовало его, Петр Сергеевич не мог. Но поскольку Быстров говорил с ним без подчеркнутой отчужденности, он предположил, что, возможно, все еще и не так страшно. А так как Шмель скоро сядет в самолет, то…

— Меня ужасно убивает этот наш разлад, — проговорил Казаков. — Верите, всю жизнь на нее положил, и так все обернулось. Вырастил себе наследницу…

Быстров внимательно посмотрел на Казакова и ровно проговорил:

— На Таню вы зря нападаете. Хорошая у вас дочь. Хорошая. А насчет того, какая наследница… Не все наследие подходит наследникам-то. Дайте им право выбора, что взять, от чего отказаться.

— Так-то оно так, Алексей Федорович. Только вам-то ведь этого не понять. Вся жизнь в ней была. Работал как вол, ни со временем, ни с чем не считался. В лишней рюмке себе отказывал. Ну, да бог с ней. Хочет жить сама — пусть живет. Хотя сердце у меня, прямо скажу, разрывается.

— Я понимаю вас. Но Тане тоже нелегко. К вам она привязана очень. Сейчас как обнаженный клубок нервов.

— Вольно же ей было надумать такое. Шутка ли, отца бросить. И из-за чего? Из-за ерунды. Мало ли что в семьях бывает.

— Значит, причин для такого решения у Тани не было?

— А какие причины? Какие могут быть причины? Ну, поссорились мы с приятелями, пошумели, переложили малость лишнего. Что ж тут такого?

— Петр Сергеевич, а что это за история с деньгами?

Вопрос был задан просто, без какой-либо особой интонации, но Казаков похолодел. Самое страшное, чего он больше всего боялся, случилось. Значит, дочь рассказала-таки Быстрову об истинных причинах их ссоры. Как бы ему хотелось узнать, что знает этот человек? Но Быстров сидел спокойный, хмурый и молчаливо ждал, что ответит Казаков. Откашлявшись, Петр Сергеевич нехотя, нарочито безразлично проговорил:

— А какая же тут история? Распсиховалась девчонка, она в этом отношении в мать, натура взбалмошная, взвинтится порой, удержу нет. Ну есть у меня кое-какие сбережения. Не ахти какие, правда. Говорю же вам, всю жизнь горб гнул. Так она их расшвыряла по комнате, топтать начала. Я ее и так и эдак утихомиривал. Пот, говорю, отцовский топчешь. Куда там — взбесилась, как оглашенная.

Помолчав, Казаков начал пространно толковать о том, как наживал свои сбережения. Быстров, однако, прервал его:

— Товарищ Казаков, а вам не кажется, что коммунисту в партийном комитете разговор надо вести иначе?

Казаков осекся, напряженно, с тревогой спросил:

— Это как? Не понимаю.

— А очень просто. Откровенно, честно и прямо.

— Вы что же, подозреваете, что я скрываю что-то?

Казаков понял, что Быстров знает многое. Но что он мог сейчас сказать ему? Раскрыть, откуда у него деньги? Сколько их? Он хорошо представлял, чем это может кончиться. Казаков вдруг почувствовал, что в нем поднимается, подступает к горлу волна лютой ненависти и к дочери, и к этому человеку, сидевшему перед ним с хмурым, озабоченным лицом, так бесцеремонно влезшему в его личное, сугубо личное дело. Но тут же он заставил себя думать иначе. Если он знает то, что слышала Татьяна, то, конечно, никуда от него не уйдешь.

Был момент, когда Петру Сергеевичу подумалось: а может, действительно все рассказать? Снять с себя мучительно-тяжкий груз, что поминутно давил на плечи, гасил любую радость? Ведь он, Быстров, представлял ту силу, которая могла бы, пожалуй, еще спасти его. Как знать, если бы партия велела взвесить все — хорошее и плохое, что сделал Петр Казаков за свою жизнь, может, и не так бы страшен оказался перевес сомнительных и темных дел? Так, может, рассказать? Все рассказать?

Но сделать этого Казаков не мог. Это было выше его сил. И Петр Сергеевич со злостью подумал: «Исповеди ждешь? Зря ждешь, парторг. Зря. Скоро Шмель улетит, а тогда — концы в воду, ни черта вы не докопаетесь. А деньги? Ищите. Ну, найдете кое-что. Так это я и сам покажу. А остальные… Долго искать придется. Вчерашняя-то ночь, да и сегодняшний день проведены были не только в раздумьях».

Видя, что Казаков весь ушел в свои мятущиеся мысли, Быстров деловито спросил:

— Это все, что вы хотели сказать, Петр Сергеевич?

Вопрос был, в сущности, лишним. Быстров прекрасно понял, что Казаков пришел в партком не для открытого, прямого разговора, пришел прощупать почву, разузнать, что известно и что не известно ему, Быстрову.

— Да, пожалуй. Хотел поблагодарить вас за дочь, что кров ей дали, извиниться за хлопоты, что невольно вам причинил. Ну, раз вы затронули вопрос о моих так называемых капиталах, объясню вам суть дела, чтобы не подумали чего-либо. Жили мы последние пятнадцать лет только вдвоем. Я все время на больших стройках. Оклад, премии, ну и, конечно, экономия. Живу-то я очень скромно. И, между прочим, дочь к этому приучил.

Взгляд Быстрова стал холодным, колючим. Все подтверждало худшее из его предположений. Он, конечно, мог бы задать Казакову такие вопросы, которые поставили бы Петра Сергеевича в тупик, заставили бы лихорадочно искать все новые и новые объяснения. Но зачем это? Скоро и так все будет ясно…

Поведение Казакова снимало с Быстрова моральную ответственность за его судьбу. В конце концов ему виднее, как поступать. Если чист — чистым и останется. А виноват… Быстров очень хорошо знал, какое место в жизни коммунистов занимает партийная семья. И горести и радости несут сюда люди. Здесь мнениями товарищей проверяют они свои мысли и дела, суровой мерой партийной правды меряют свои поступки. У человека, пришедшего в партию по велению души и сердца, должна быть органическая потребность чувствовать плечи товарищей, должно быть непреоборимое внутреннее чувство принадлежности к этой великой семье…

— Ну что ж, Петр Сергеевич, — проговорил Быстров. — Если у вас все…

— Да вроде бы все. Я хотел, чтобы у вас не создалось какого-либо неправильного мнения. А то ну как судьба нас поближе сведет?

Алексей прекрасно понял намек. Почувствовав, как в нем поднимается злое, нехорошее чувство к Казакову, он сухо произнес:

— Судьбы у нас с вами разные.

Казаков и сам понял, что сказал лишнее. Он стал бормотать что-то невнятное, прося понять его правильно, что он, дескать, и в мыслях не держит ничего плохого.

— Скажите, — прервал его Быстров, — что у нас за работник Шмель? Он что, в отделе Богдашкина?

Казаков побледнел. Опять холодная волна щемящей тревоги сдавила сердце. Почему Быстров спрашивает о Матвее? И тут же другая мысль: «Какой я пугливый стал! Матвей-то ведь скоро будет в поднебесье». Казаков взглянул на часы. Да, черт побери, время шло все-таки страшно медленно. Всего час дня, а Казакову казалось, что сидит он здесь вечность.

— Шмель? Да, у него.

— Вы знаете его? Лично знаете?

— Не очень.

Быстров сидел молча, положив руки на холодное стекло стола. Опять Казаков говорит неправду. Опять крутится, как вьюн. Да, темная лошадка товарищ Казаков. Видимо, надеется, что гроза все-таки пронесется мимо. Не знал Казаков, что капитан Березин из городского отдела БХСС был вчера в парткоме с целой папкой материалов. Их отдел уже выяснил кое-что. И это кое-что было довольно значительным. Оперативные работники довольно крепко ухватились за нить, что вела к центру клубка. Подумав об этом, Быстров снова вспомнил Таню. Сколько ей еще предстоит пережить!

Быстров встал. Петр Сергеевич понял, что надо уходить. Усилием воли взбодрил себя, приподнял плечи и постарался пройти расстояние от стола Быстрова до двери твердой походкой уверенного в себе человека.

Глава XXV. Полет Шмеля не состоялся

То, что на горизонте собираются тучи, Матвей Шмель понял быстро, после двух-трех вопросов, заданных ему моложавым капитаном в милицейском мундире. Шмель сообразил, что здесь, в небольшой, более чем скромно обставленной комнате Каменского горотдела милиции, что-то знают. Но знают, видимо, пока мало и не совсем точно. Ходят вокруг да около. Во всяком случае, о Ярославле вопросы пока задают аккуратно. Впрочем, Шмель отвечал с достоинством. Те дела давно минувшие, он досрочно освобожден, и даже судимость снята. Так что с приветом, дорогие товарищи. Но… раз нащупывают, нет ли прошлых дел, значит, что-то выходит наружу из дел нынешних.

Чем больше думал об этом Шмель, тем более убеждался, что надо исчезать. А уезжать не хотелось, страсть как не хотелось, уж очень возможности и масштабы подходящие. Да и приятели-то вон какие подобрались. Может, действительно заглушат? Может, пронесет? Всякое бывает. Но, кажется, нет, очень уж собралось одно к одному. И еще этот Березин. Говорит тихо, уважительно, на «вы» называет, а вопросы задает один другого заковыристее.

Так думал Матвей Шмель, сидя в уютном уголке недавно отстроенного ресторана на юго-западе Москвы. Тревожное состояние не мешало ему, однако, с аппетитом выпить несколько рюмок коньяка, съесть отличную солянку; теперь он ожидал, когда принесут его любимое блюдо — шашлык по-карски.

Матвей Шмель был птицей стреляной.

С трудом осилив семилетку, он покинул родные места и начал жизнь самостоятельную. Попал на стройку под Ярославлем. Понравилось Шмелю снабженческое дело. Не тяжелое, хоть и хлопотное. Все время в разъездах, разные города и веси. Деньжонки перепадают немалые. Суточные, проездные, квартирные и прочее. Привык Матвей к сытой, вольной жизни, тянуло к тем молодцам, что входят в рестораны независимой походкой завсегдатаев, пьют и едят много и вкусно, оплачивают счета, не глядя на них, а официанты бегают вокруг них шустро. Обрел Матвей товарищей и дружков, и пошла веселая жизнь. Но требовала она денежных знаков. Два десятка грузовиков с кирпичом и керамикой было разгружено по указанию агента отдела снабжения Шмеля на складах одной ярославской артели, и вот они, денежки. Потом операция с шифером, с метлахской плиткой. Но всему, как известно, приходит конец. Загремел Шмель в места, как выражаются, не столь отдаленные. Десять лет — срок немалый. Только ведь советские законы не мстительны. Уже через пять лет Матвей Шмель стоял на одной из северных станций, раздумывая, куда направить свои стопы. И решил: в столицу или куда-то поблизости. Так оказался Шмель на «Химстрое». Документы в порядке. Шмель? Да, Шмель. Но Шмель чистый, незапятнанный.

Правда, Степан Четверня мурыжил его долго, заставил приходить в отдел кадров три или четыре раза. Что-то в какой-то бумаженции ему не понравилось. Потом ничего, сомнения отпали.

Сначала Матвей сидел тихо и смирно, аккуратно заведовал участковой кладовой. Потом в отдел снабжения взяли. Понемногу начал расправлять крылья. Дельце с Южным портом получилось действительно на славу — нашлись подходящие ребята, энное количество цемента реализовали довольно успешно. И списали удачно: промок цемент из-за течи баржи. Удача окрылила. Задумана и тщательно подготовлена операция о «Северянином». И вдруг этот дурацкий, глупейший случай. Почему на складе оказалась какая-то химическая дрянь? Может, случайно, а может, и нет. И он, Шмель, тоже хорош! Зачем было самому возиться? Могли ведь и без него погрузить эти проклятые мешки. Но не только за это упрекал себя Шмель. Сейчас, сидя за шашлыком, он беспощадно критиковал свои промашки. Зачем, например, полез к этому сопляку Зайкину?

А было так.

Шел по первому участку Костя Зайкин. Торопился. Зарубин поручил ему быть на комсомольском собрании в транспортном отделе. Костя переоделся, умылся и направился на автобазу, что располагалась в дальнем конце строительной площадки, между компрессорной станцией и центральным складом. Когда подходил к гаражу, в стоявший около центральных ворот грузовик садился Шмель. Их знакомство было шапочным — ездили как-то вместе в Воскресенск. Но тут что-то толкнуло Шмеля на разговор с парнем.

Правда, желание это возникло неспроста. Слышал он краем уха, что комсомольцы затеяли поставить на складах контролеров, какие-то посты придумали, и будто Данилин их поддерживает. И мелькнула у Шмеля мысль: не после ли этого случая с отправкой цемента кооператорам комсомольцы зашевелились? Может, что-нибудь и знает этот сосунок? Он ведь вроде в комитете активист какой-то.

Открыв стекло кабины, Матвей окликнул Костю:

— Как живет-может комсомолия? Что новенького? В дальние странствия не собираемся?

— Пока нет, — чуть удивленно ответил Костя. — Тут дел хватает.

— Все воюете? Как этот ваш юпитер или прожектор? Светит? Освещает упущения и недостатки в нашем строительном организме?

— Стараемся, — уклончиво ответил Костя. Он никак не мог понять, почему Шмель заговорил с ним. Почему вдруг его заинтересовали комсомольские дела. А Шмель все спрашивал, говорил что-то, широко, приятельски-добродушно улыбаясь.

Но Костя спешил и, наскоро попрощавшись, пошел от машины. Вслед ему Шмель приветливо помахал рукой.

Только дойдя до второго этажа, где уже слышался говор собравшихся ребят, Костя вспомнил, что рука Шмеля перевязана бинтом.

Костя остановился на секунду, а потом опрометью бросился вниз. Надо спросить, узнать, почему у него обмотана рука. Но, когда выбежал на улицу, грузовика уже не было.

Все собрание Костя сидел как на иголках, выступления слушал рассеянно, выступил тоже не очень вразумительно, видел, как некоторые ребята даже посмеивались.

После собрания Костя зашел в комитет. Зарубин был там. Он терпеливо выслушал возбужденный рассказ Кости и сказал:

— Понимаешь, Костя, дело это такое. Мало ли почему у человека рука забинтована? Ну, ушиб ее Шмель или поцарапал, может, даже поранил, открывая консервы. Оперативный зуд тебе покоя не дает. Придется тебя в ОБХСС работать отправить.

Зайкин вскочил со стула, нервно взъерошил волосы, ощетинился:

— И как ты не понимаешь? Где Шмель-то работает? В отделе снабжения. И если те мазурики везли цемент от нас, значит, возможно, это одна шайка-лейка?

— Ну хорошо, допустим. Но как же это проверить? Прийти к нему и сказать: покажи-ка, Шмель, руку? А он пошлет куда Макар телят не гонял — и все. Может, скажет, еще что-нибудь вам показать?

— Не согласен.

Зарубин смотрел на Костю. Тот сидел, сжав губы, в глазах — непримиримость.

— Что предлагаешь?

— Надо сообщить в ОБХСС. Они ведь наверняка теми субчиками занимаются. Пусть и этого Шершня, или как его там, Шмеля, пощупают.

…На следующий день, часов в двенадцать, моложавый, подтянутый парень в сером костюме, в синей, наглухо застегнутой рубашке появился в отделе снабжения строительства. Когда он зашел к Богдашкину, тот поднял глаза от бумаг и, не скрывая удивления, спросил:

— В чем дело?

Пришедший положил на стол свое удостоверение. Богдашкин поднял на лоб очки.

— Чем могу быть полезен?

— Вызовите сюда Шмеля.

— Шмеля? Пожалуйста.

Шмель появился минут через десять — пятнадцать. Он вопросительно посмотрел на Богдашкина.

— Вы вызывали?

— Вас пригласил вот этот товарищ…

— Моя фамилия Березин. Я из горотдела БХСС. Мне надо выяснить некоторые обстоятельства. Садитесь, пожалуйста.

— Я не помешаю? — спросил Богдашкин.

— Нет, нет.

— Вы Шмель? Матвей Сидорович?

— Допустим. Что из этого следует?

— Ровным счетом ничего. Пока ничего. Развяжите руки.

Шмель, будто подкинутый пружиной, вскочил с кресла. Глаза растерянно забегали.

— Это еще зачем? Почему я должен вам их показывать? Вы же не врач.

— Шмель, развяжите руки.

Голос Березина звучал негромко, но в нем были нотки, не оставившие у Шмеля никаких сомнений, что упорство на пользу не пойдет. Он медленно, нехотя стал развязывать зубами узел на левой, потом на правой руке.

— До конца не разматывайте, — сказал Березин. — Видно и так. — Он указал на фиолетовые разводы и пятна на руках.

Шмель снова стал заматывать бинты и хрипловато пробасил:

— Какая-то дрянь рассыпалась в складе.

Березин, чуть улыбнувшись, проговорил:

— Об этом мы поговорим завтра. Приезжайте утром. Часов в десять. — И, обращаясь к молчаливо сидевшему за столом Богдашкину, добавил: — Ничего вам не сорвем срочного, если отвлечем на некоторое время товарища Шмеля?

Богдашкин развел руками:

— Раз надо, значит, надо.

…А потом беседа в горотделе с глазу на глаз с этим подтянутым капитаном. Он был уже в форме. Серебристые погоны, вьющиеся волосы, вежливая улыбка. И вопросы, вопросы, вопросы. И обычные, ничего не значащие, и наводящие, прощупывающие. В конце беседы Шмель, однако, пришел к выводу, что ничего существенного капитан не знает. Ну, измазаны в каком-то порошке руки. Где тут криминал? На складах-то сотни разных вещей лежат: металл, цемент, химикаты и многое другое. Какой-то пакет или мешок мог и рассыпаться. Что тут такого?

О тех же, кто отвозил цемент в Межевое, пока не спросил. Почему? Очень важно, связывает ли он меня с ними. Пока неясно. Пока слишком повышенный интерес к системе отпуска и учета материалов на складах. И все же правильно, безусловно, правильно, что я предупредил этих тузов — Казакова и Четверню. Пусть почешутся, пусть пораскинут мозгами. И опять же правильно, что даю тягу. Сейчас мне быть здесь совершенно ни к чему. А старики не поскупились. Понадобится, и еще пострижем, запасы-то у них есть. Шмель, довольный, ухмыльнулся. И не только оттого, что чемоданчик, стоявший под столом, содержал некую солидную толику «сбережений» Казакова и Четверни. Его позабавило воспоминание, как он проучил этого сосунка с Тимковского растворного узла. Хлопот и без того было полно, но он не смог отказать себе в этом удовольствии.

Матвей заявился к директору Тимковского растворобетонного узла Хомякову часов в одиннадцать утра. Ничего не подозревавший Валерий восседал за столом в своей каморке, выгороженной в добротном здании складов. Он эту каморку уже успел культурненько оборудовать. И стол, и два кресла, и телефон. Дел у Валерия было не так уж много. Правда, сначала нажимали, чтобы принимал и принимал цемент. Потом поступила директива отпустить сколько-то тонн «Северянину». Отпустил. Сегодня вдруг пришло новое, и притом личное, распоряжение Данилина — прекратить как приемку, так и отпуск цемента до особого распоряжения. А вскоре приехали два работника бухгалтерии, опечатали склады и засели в другом конце помещения, где была диспетчерская, и ворошат теперь бумаги: накладные, наряды, ведомости.

Когда Валерий спросил, в чем дело, ему ответили, что сначала разберутся, потом скажут.

Его все это беспокоило, в сущности, мало. Работал он здесь меньше месяца и занимался пока больше организационными делами.

«Человек должен заботиться об условиях своего труда», — частенько повторял он вычитанные где-то слова и потому нещадно дрался за мебель, дорожки, за телефон и другие, безусловно, необходимые вещи. Не выгорало у него пока только с ковровой дорожкой. Скупердяй этот Богдашкин. Так пуганул его с этой заявкой — можно было подумать, что Хомяков пришел к нему за персональной «Волгой» или чем-то в этом роде. Но Валерий не терял надежду. И когда увидел входившего к нему Шмеля, тут же решил: «Этот Шмель в отделе снабжения гоголем ходит, говорят, он все может, надо попытаться через него».

— Я слушаю вас, товарищ Шмель, — степенно проговорил Хомяков и откинулся в кресле.

— Сядь сюда, — показал Шмель рукой на стул напротив себя.

Хомяков удивился, но, подумав, что Шмель все-таки оттуда, из управления строительства, какое-никакое, а начальство, возражать не стал и пересел.

Шмель поднял на него тяжелый, буравящий взгляд и вдруг резко, словно удар бича, бросил:

— Ну так как, директор? Значит, химией увлекаемся? А Четверня, старая галоша, уверял, что Хомяков ясен как на ладони.

Валерий удивленно уставился на него.

— Не понимаю, о чем речь. Нельзя ли более конкретно обрисовать ситуацию?

— Не притворяйся, бородатый ублюдок. А ситуацию я тебе еще обрисую. Не спеши. Значит, решил перехитрить Шмеля? Не за свое дело взялся, борода.

Валерий, выдавив из себя улыбку, пробормотал:

— Товарищ Шмель, я совершенно не понимаю, о чем вы говорите.

— Ах, ты не понимаешь? А это ты видишь? — и Шмель поднес к носу Валерия здоровенный кулачище золотисто-фиолетового цвета.

Валерий подался назад. Он побледнел, колени его мелко задрожали. С тоской посмотрел на дверь. Но Шмель дорожил сегодня каждой минутой.

— Встань, — прошипел он в лицо Хомякову. Тот послушно поднялся. Тогда Шмель взял его за воротник модной рубашки с какими-то змеями и аллигаторами, подтянул к себе и ударил своей фиолетовой пятерней сначала по одной, потом по другой щеке.

Валерий, задыхаясь от злости и обиды, взвизгнул:

— Вы что? С ума сошли? Я… я сейчас милицию позову.

— Тебе это не впервой, ублюдок. Сиди и не рыпайся.

Он толкнул Валерия обратно в кресло и пошел к двери.

— Это чтобы ты запомнил Матвея Шмеля. Бывай здоров, борода.

Дверь закрылась, а Хомяков все еще сидел, оторопело, неподвижно. Потом он вскочил, подбежал к столу, вытащил оттуда карманное зеркало и стал разглядывать свое лицо. Щеки горели ярким пунцовым румянцем, и даже борода не могла скрыть на нем следов шмелевской пятерни.

Хомяков запер на ключ дверь и долго стоял, прислонившись к косяку, обдумывая происшедшее. Но как ни старался, понять он ничего не мог. Подумал было позвать ребят (вся его немногочисленная бригада работала здесь же, на узле) и намять бока этому нахалу. Но как пойти к ребятам в таком виде? Да и где его сыщешь теперь, этого бандюгу? Махнув рукой, Хомяков вернулся за свой стол и долго сидел так, взаперти, в полном недоумении.

А Матвей Шмель, сидя за столиком ресторана, думал уже о другом. Куда направить свои стопы? Остаться в Сочи? Или податься еще куда? Официант уже в третий раз задавал ему один и тот же вопрос: «Гляссе или кофе по-восточному? И коньячку не подать ли для полировки?» — «Нет, не надо». Теперь Шмель торопился. Официант, увидев на столе солидные чаевые, расплылся в улыбке, проводил клиента до двери, нежно щеточкой смахнул с его широких плеч соринки.

Через несколько минут такси мчало Матвея Сидоровича во Внуково. Серебристый ИЛ стоял недалеко от металлических оград аэропорта. Немногочисленные в это время пассажиры гуськом поднимались по высокому трапу к открытым дверям самолета. Шмель быстро подошел к трапу, предъявил билет. В это время кто-то тронул его за плечо. Он оглянулся. Сзади стояли Березин и еще двое, тоже в штатском. Шмель с тоской взглянул на ступеньки, бегущие вверх, к спасительной двери самолета.

— Матвей Сидорович, куда так спешите? — чуть улыбаясь, спросил Березин. — Так мы с вами не договаривались. — И, показав на подкатившую к самолету «Волгу», пригласил: — Прошу…

Чемодан, что сиротливо стоял у трапа, Шмель благоразумно брать не стал. Безумно жаль было его оставлять здесь, но он многое дал бы сейчас, чтобы этот чемоданчик так и остался тут, сделался вдруг безхозным.

Но Березин, указав на него, кивнул помощнику:

— Помогите гражданину поднести до машины.

Матвей Шмель был опытным человеком. Может, кто другой и не заметил бы этой детали, но он-то, Шмель, знал разницу в форме обращения к людям. И то, что Березин назвал его «гражданином», сказало многое. Втянув голову в плечи, стараясь не глядеть на сгрудившихся около трапа людей, он торопливо пошел к голубой машине.

Глава XXVI. Старые стежки

Быстров спешил. Сегодня ребята из комитета комсомола уговорили его поехать с ними на просмотр новой постановки в «Современнике». Пьеса была спорной, острой, вокруг нее кипели страсти, и комитет решил, что молодежи «Химстроя» стоит посмотреть спектакль и сказать о нем свое слово.

Алексей то и дело загибал кромку рукава и посматривал на часы. Шофер хорошо понимал значение этих жестов и выжимал из машины все что мог. Наконец примчались в Заречье. Быстров торопливо вбежал на крыльцо, нажал кнопку звонка. Наталья Федоровна, отпирая дверь, выговаривала ему:

— Ну что трезвонишь, будто пожар? Не молоденькая я, чтобы вприпрыжку бегать. А тут еще телефон поминутно…

— Мне звонили? Кто?

— Да Крутилину что-то ты очень спонадобился.

Алексей удивился.

— Что у него за дело ко мне?

— Откуда мне знать? — И добавила строго, словно бы желая предупредить сына: — Я тоже думаю, что это ты вдруг ему понадобился? Все время обходились без Быстровых, а теперь вспомнили. Может, думают, что мы без гордости да самолюбия?

— Ладно, мама. Подготовь мне, пожалуйста, белую рубашку. С комсомольцами в театр еду.

Наталья Федоровна досадливо всплеснула руками:

— Вот-вот, тебе только с комсомольцами и ходить по театрам. Дурень ты, Алешка. Пригласил бы лучше Таню. Была она у нас намедни. Худенькая, бледненькая и все еще не в себе. А то с комсомольцами. И что они тебя не шуганут?..

— Ох и ворчливая ты стала, товарищ мамаша, — рассмеялся Алексей.

Зазвонил телефон.

— Вот опять, поди, он, — поджав губы, проворчала Наталья Федоровна.

Алексей, заметив досаду в словах матери, подумал: родители-то, оказывается, куда дольше помнят обиды, что наносят их детям.

Звонил действительно Крутилин. Голос его был взволнован, говорил он как-то подчеркнуто мрачно.

— Алексей, у меня к тебе огромная просьба — можешь приехать ко мне?

— Только не сегодня.

— Нет, именно сегодня, сейчас. Бывают, понимаешь, моменты, когда промедление смерти подобно.

— Но что случилось?

— По телефону не расскажешь. Я понимаю, что не имею права требовать этого от тебя, но прошу, очень прошу приехать. Я бы, конечно, сам прискакал, да вот в постели.

Быстров задумался, не зная, что ответить. Времени оставалось в обрез. Наталья Федоровна уже принесла и положила на кресло разглаженную рубашку. Так некстати был этот звонок, так не вовремя. Ведь он обещал ребятам обязательно быть в театре. Да и Таня там, возможно, будет. Но не поехать тоже вроде нельзя, видимо, что-то очень серьезное стряслось в доме Крутилиных.

Он пообещал, что заедет, и, взглянув на часы, заторопился.

«Может, успею и в театр», — подумал он.

И вот они снова на шоссе, и снова Алексей нетерпеливо посматривает на часы, а сам все перебирает про себя: что у них там случилось? Может, с Леной что? Впрочем, нет, он же сказал, что болен сам. А что с ним? Может, история с Казаковым вывела из равновесия? Они ведь дружны. Да, но с Казаковым-то ведь далеко еще не все ясно.

Быстров знал многое, но далеко не все из того, что медленно, неотвратимо, словно изображение на фотографической пластинке под действием проявителя, вырисовывалось в кабинете капитана Березина.

Петр Сергеевич все эти дни переходил от отчаяния к надежде. Однако сложа руки не сидел. Даже неудачу с отлетом Шмеля, сначала повергнувшую его в полное отчаяние, невероятным напряжением сил удалось повернуть пока в желаемое русло. С великим трудом Матвею дали знать, что о нем помнят. Он ответил: «Все уяснил». Это значило, что Шмель будет молчать.

Однако встреча с Березиным опять донельзя расстроила Петра Сергеевича. Въедливый и опасный противник этот Березин. Позвонил и сказал, что зайдет посоветоваться. Уселся в кресло и давай ковыряться в объемистом потертом портфеле. Наконец вытащил какую-то бумагу и, разглядывая ее так и эдак, тихо, неторопливо начал выспрашивать:

— Я хотел кое-что выяснить у вас насчет документа главка, разрешающего управлению строительством передать сто тонн цемента кооперативу «Северянин».

— Такое разрешение было. Мы брали у них взаймы кирпич. И расплатились.

— Очень хорошо. Но почему вместо кирпича отдали цемент?

— Это нам оказалось выгоднее. Кирпича у нас мало, не хватает. И еще одно — брали-то мы силикатный, а в наличии сейчас огнеупорный. Жалко. Цемент же есть.

— Понятно. Допускаю. Еще вопрос: куда пошел кирпич, что брали у «Северянина», на какие объекты?

— На главный корпус, литейку, кузницу. На все объекты кирпич идет.

— Понимаю. Но, Петр Сергеевич, на объекты первой очереди у вас по проектным расчетам должно было пойти около трех миллионов кирпича. И он был вам занаряжен. Вся площадка была завалена кирпичом, даже вагоны не успевали разгружать. Почему же брали кирпич у «Северянина»?

Казаков долго собирался с мыслями. Березин терпеливо ждал ответа.

— Это не совсем точно, — сказал, наконец, Петр Сергеевич. — Кирпич стал подходить потом. Сначала были перебои, и очень частые.

— Ну хорошо, хотя… — Березин не закончил мысль и снова задал вопрос, простой, незначительный, но для Казакова он прозвучал как выстрел: — Почему взятый у «Северянина» кирпич не был оприходован?

— Как это не оприходован? Почему не оприходован? Не может этого быть.

— Однако это так.

Казаков шумно возмутился:

— Это бухгалтерия, снабженцы проглядели. Придется разобраться и наказать виновников.

— И правильно. Когда нет учета, рождаются преступления. И еще один вопрос, Петр Сергеевич. Разрешение главка на обменную операцию было?

— Да, да. Я лично просил об этом товарища Крутилина.

— Но почему разрешающее письмо не зарегистрировано ни в главке, ни здесь, в управлении строительства?

— Не знаю, право. Вы мне такие вопросы задаете… Я же не заведую канцелярией. Впрочем, могло быть и так, что его взял кто-либо из наших работников лично.

— Действительно, так оно и было. И притом совсем недавно, на днях.

— На днях? Почему на днях? Это было давно. Видимо, путаница какая-то.

Березин сложил бумаги в портфель и бесстрастно заметил:

— Что-то многовато путаницы.

— Я сейчас дам указание бухгалтерии, — услужливо предложил Казаков. — Пусть поднимут все документы, уточнят, разберутся и покажут вам все, что необходимо.

— Спасибо. Я зайду к ним сам. Если понадобится ваша помощь — позвоню.

— Пожалуйста, пожалуйста.

Разговор с капитаном Березиным довольно основательно вывел из равновесия Казакова. Он почувствовал, что и эта защитная мера с письмом главка, предпринятая, чтобы не вышла наружу история с «Северянином», терпит провал. Он помчался к Крутилину. Встреча состоялась сначала в главке, потом на квартире Виктора Ивановича. Казаков подробно рассказал о последних событиях на стройке, наконец, о тревожном разговоре с капитаном. Выходило, собственно, так, что хотят вместе с какими-то там жуликами очернить руководство стройки и лично его, Казакова. Ну разве это допустимо? Крутилин нервно, взвинченно спрашивал, переспрашивал и думал только об одном: в какой мере все это коснется его? И клял себя самыми беспощадными словами за то, что так опрометчиво выполнил просьбу Казакова о письме. Но ведь он, старый прохвост, заверил, что это, в сущности, пустяк. Просто забыл, видишь ли, оформить вовремя. «И надо же было мне подписать эту дурацкую бумагу? Ухватились теперь оперативники за нее, факт, ухватились. Могут пришить заинтересованность, корысть, выгоду. Необходимо вернуть Казакову эти проклятые деньги. Только где их взять? И зачем я связался с ним?»

Произошло это с год назад. Из не решенных пока житейских планов у Виктора Крутилина оставался один пункт — машина. С работой дело наладилось. Квартира получена отличная и оборудована тоже на совесть. А вот машины, своей машины пока не было. Правда, есть служебная. Ну, а если что случится? Все ведь бывает в жизни. Виктор Крутилин очень хорошо знал это на собственном опыте. И что же тогда — мерзнуть на троллейбусных и трамвайных остановках? Не иметь возможности выехать за город, к друзьям? Или ловить такси? Нет уж, спасибочки. Виктор Иванович вступил в кооперативный гараж, что строился по соседству. Записался в очередь на машину. Он рассчитывал, что, пока она дойдет, он сумеет сколотить необходимую сумму, тем более что премии стали перепадать более или менее часто. Но случилось так, что один работник главка спешно выезжал за рубеж, а его очередь на «Волгу» уже подошла. Он предложил Виктору Ивановичу обмен очередями. Это было весьма заманчиво, но где взять деньги? Казаков, случайно узнав о проблеме, возникшей у Крутилина, предложил:

— Буду рад одолжить вам. У меня накоплено немного.

Виктор заколебался было, но Казаков успокоил его:

— Берите, берите; вернете, когда соберетесь с силами, мне не к спеху.

Так Виктор Иванович оказался в долгу у Казакова. Правда, Петр Сергеевич ни разу о том не напомнил.

Сейчас же, когда Казаков рассказал о происшедшем на «Химстрое», Крутилин впал в настоящую панику.

Он считал себя далеко не ординарной личностью, человеком волевым, твердым, который в любых, самых сложных условиях найдет здравый выход из положения. Но за внешним спокойствием и кажущейся невозмутимостью крылась далеко не смелая, а скорее рыхлая натура, податливая, подверженная паническому страху. Воображение рисовало сейчас самые мрачные и устрашающие картины. Снятие с работы, исключение из партии, позор, страшный, беспощадный позор. И это после того, как он, наконец, добился кое-чего в жизни, выбился на поверхность.

С Казаковым он разговаривал истерично, кричал на весь кабинет. Потому-то они и уехали домой к Крутилину, где стесняться было некого. Тут Крутилин дал волю чувствам. Он обвинял Казакова, что тот губит его, что он жулик, а с жуликами ему не по пути, что он сам пойдет куда следует и будет настаивать на тщательнейшем расследовании. Требовал вернуть бумагу, которую подписал.

— Как же я верну эту бумагу, если она у капитана Березина?

— Знать ничего не знаю. Верни мне ее, и все.

Казаков, пожав плечами, умолк, а Крутилин снова зашумел, суетливо бегая по комнате. Наконец накричавшись вдоволь и поостыв немного, спросил Казакова:

— Ты что ко мне-то приехал? Зачем? Чего еще от меня хочешь, старый прощелыга?

Казаков подготовил себя не только к таким словам, а и к значительно худшему. Проглотив обиду, стал заискивающе объяснять:

— Выход один, Виктор Иванович, только один.

— Какой же, какой? Я готов к самому сатане на поклон пойти, лишь бы не выплыло это поганое дело. Что ты предлагаешь?

— Надо просить вмешаться министра и Быстрова, партком «Химстроя».

— Министра — это я еще понимаю, но Быстрова? — удивленно переспросилКрутилин. — При чем здесь Быстров?

Прямого отношения к делу он, конечно, не имеет, но сделать может многое.

— Объясни толком.

— Кто тащил цемент? Шмель! Пусть им и ограничатся. Привлекают и судят. Но ковыряться по всем углам и застрехам ни к чему. Так ведь действительно могут опорочить совсем неповинных людей. Нельзя, чтобы на «Химстрой» падала тень. Пойдут разговоры, пересуды. В прессу может попасть, до центральных органов дойти. Быстров очень ревностно относится к славе «Химстроя» и, думаю, не обрадуется, если к этой славе будет подбавлено черной краски. Да и лично ему невыгодно.

— А это почему?

— Ну, я имею в виду… Татьяну.

— Вон оно что! Это существенно. Так чего же ты ко мне-то пришел? — осклабился начавший успокаиваться Крутилин. — По родственной-то линии сподручнее.

Казаков, удрученно вздохнув, проговорил:

— Не получается у нас с ним разговор. Пытался. Не могу себя пересилить, чтобы просить. Стыдно. Да и не послушает он меня. А вы, как я понял, друзья старые.

— Ну, друзья мы такие, что, если сцепимся, водой не разольешь.

— Я думаю, Виктор Иванович, так. Если министерство, управление строительства, партком скажут свое слово — обэхээсники спорить не будут. Шмелем начали, Шмелем закончат.

— Скажи мне в конце концов, ты-то сам запутан в этом деле или нет?

— Виктор Иванович, как на духу говорю — не виноват. Но ведь запутать могут, обязательно могут. Наше дело такое. Без вины виноватым будешь. Потому и пришел к вам.

Крутилин пристально посмотрел на Казакова.

— А как Данилин? Он в курсе? Не очень-то я уверен, что Быстров со всех ног бросится выполнять мою просьбу.

Казаков вздохнул.

— С Данилиным я уже говорил. Обещает, что невинных людей в обиду не даст. Но понимаешь, Виктор Иванович, ОБХСС хозяйственников-то не очень слушает. А вот партком. Или еще выше…

— Ну ладно, черт с тобой, пойдем на поклон к Быстрову, хотя для меня это хуже касторки, — с плохо скрываемой злостью сказал Крутилин. — Но учти, когда вся эта заваруха пройдет, рассчитаюсь я с тобой, ох рассчитаюсь!

— Поставим тогда крест на всех долгах, и все, — многозначительно проговорил Казаков. Крутилин понял его намек, хотел ответить резкостью, но, поразмыслив, решил смолчать.

Уходя, Казаков, напомнил:

— И министра, министра, Виктор Иванович, не забудьте. Чтобы сверху звонок был. Тогда уж наверняка все затихнет.

Крутилина взорвало.

— Ты думаешь, что министр-то у меня друг-приятель? Не так это просто. Что я ему скажу? Проворовались, мол, там, на «Химстрое», спасите. Так, что ли?

— Ну, как сказать, вы сами сообразите. Голова-то у вас не моей чета. Я ведь не только о себе пекусь, Виктор Иванович. Не хочу, чтобы из-за меня другие пострадали. — Сказано это было столь многозначительно, что Крутилин не мог не понять скрытого смысла этих слов. Ему вдруг захотелось сейчас же вытолкать взашей этого прилипчивого, скользкого Казакова.

Уходя, Петр Сергеевич долго жал потными руками руку Крутилина.

Виктор остался один с тяжелыми, гнетущими мыслями. Представил себе главк, переполох из-за этой истории, обсуждения, пересуды на каждом углу. Как с гневом, презрением отвернутся сослуживцы, а начальник главка с холодным удивлением объявит ему приказ министра. Воображение рисовало эти картины и сцены настолько явственно, что Крутилин задыхался от отчаяния и в тысячный раз клял себя за то, что влип в эту сомнительную историю. Теперь, кажется, действительно выход один — сделать все, чтобы она не разрасталась, как снежный ком. Пожалуй, Казаков прав, надо встретиться с Быстровым. Ехать к нему на стройку или домой? Как еще встретит? Прошлое может не вспомнить, а заседание коллегии, конечно, не забыл. И дернул же меня черт раскрутить эту идиотскую историю с Лебяжьим! Ну, размахнулись они тогда с поселком, малость подсекли промышленные объекты, но иного выхода у них не было: люди замерзали в палатках.

Крутилин, вспомнив заседание коллегии, покраснел от досады. После знаменитого заседания парткома «Химстроя» по быту руководство строительства решило бросить на поселок все необходимое с тем, чтобы закончить его до холодов. Пришлось снять с участков немало транспорта, материалов, людей. Руководители стройки шли на это скрепя сердце, зная — производственная программа сорвется. И как нарочно, именно в это время коллегия министерства решила заслушать отчет «Химстроя» о ходе работ по пусковым объектам. Получив справку бригады, проверявшей стройку к коллегии, Виктор Иванович возликовал. Он слышал, как партком стройки раскрутил это дело. Быстров поставил вопрос, как говорится, «на попа». Или поселок к сроку, или руководители строительства понесут партийную ответственность.

Во время коллегии Крутилин задал Данилину, казалось бы, простой, обыденный вопрос:

— Почему все же была сорвана программа квартала?

— Я же объяснял, — не поняв подтекста, просто ответил Данилин. — Не хватало леса, цемента, людей.

— Да, но почему не хватало? Не потому ли, что все бросили на Лебяжье?

— Было и такое, — нехотя согласился Данилин.

— Понимаете, Николай Евгеньевич, — обратился Крутилин к министру, — партком строительства им предъявил ультиматум: или поселок к сроку, или на ковер. К партийной ответственности. Ну и вся недолга. Все силы были брошены на Лебяжье, а объекты пусть ждут. В этом и кроется причина прорыва на «Химстрое».

Быстрову-то коллегия сделать, конечно, ничего не могла, а Данилин выговор схлопотал.

Уходя с коллегии, Быстров остановил Крутилина в приемной, устало, беззлобно сказал:

— Рад, что укусить удалось?

— Обижаешься на критику?

— Какая же это критика? Тебе, как заместителю начальника главка, должно быть небезразлично, в каких условиях живут люди на «Химстрое».

— Конечно, конечно. Но вы тоже хороши — сорвать программу квартала. Ни в какие ворота не лезет.

Вспомнив этот эпизод, Крутилин, морщась, будто от зубной боли, проворчал про себя: «Вот дурак! Зачем к ним прицепился? Ведь после того обеда на квартире отношения с Алексеем вроде потеплели. Припомнит он мне эту коллегию, обязательно припомнит. А долгов перед ним у меня и без того немало. Да, пожалуй, не будет помогать, а даже обрадуется, если я как следует споткнусь». Однако после долгих размышлений он отказался от этой мысли: «Быстров все-таки не такой, чтобы на чужих костях плясать. Натура не такая…»

Виктор так перенервничал, что к вечеру у него поднялось давление. Пришлось лечь в постель. Он решил упросить Быстрова приехать и стал ловить его по телефону.

Встретил он Алексея обрадованно, шумно. Швырнул газеты со стула, подвинул его к кровати.

— Спасибо, что приехал. Спасибо. Ты уж извини, бывают, понимаешь, такие ситуации. Лена, Лена! — крикнул он жене. — Сообрази нам что-нибудь. Может, опрокинем по маленькой, а? Нервы совсем сдают. Да и встречаемся ведь не часто.

— Нет, нет, спасибо. Ты рассказывай, что случилось.

— Неприятности у меня, старик. Серьезные неприятности.

Крутилин стал подробно говорить о встрече с Казаковым, о событиях, готовых разразиться. Быстров слушал терпеливо, не перебивая. Многое из рассказанного ему было известно, но истории с бумагой главка Алексей не знал. Не знал и о последней беседе Березина с Казаковым.

Быстров, слушая Крутилина, думал о том, насколько увяз в этой трясине Виктор. Лихорадочный блеск глаз, нервозный, бессвязный разговор, суетливо перебирающие кромку одеяла руки — все говорило о том, что Крутилин боится, смертельно боится. Несмотря на все, что было между ними в прошлом, Быстров почувствовал к Виктору минутную жалость. Но сразу же поднялся гнев, досада на него. Опять остается верен себе, не ищет прямых, открытых путей, чтобы разрубить узел, а все мудрит, крутит. И боится он прежде всего за свой чин, за должность… Поэтому и повторяет чуть не через каждую фразу: «Понимаешь, Алексей, если развернут это дело, не сносить мне головы, снимут, не удержусь…»

— Так как, Алеша, поможешь? — в который раз спросил Крутилин. Виновато, криво усмехнулся. — Хоть мы и сшибались порой лбами, но настоящие товарищи зла не помнят.

— Зачем ты дал Казакову это письмо? — спросил Быстров сухо.

Крутилин стал объяснять:

— Ну пристал человек — выручи да выручи. Дело-то не ахти какое, обычное. Такие операции мы действительно разрешаем. Я же не думал, что там что-то нечисто.

А Быстров вдруг спросил то, о чем спрашивал совсем недавно сам Крутилин у Казакова:

— И еще один вопрос. Скажи, только откровенно. Ты-то сам лично какое отношение имеешь к этой истории? Ведь раз предполагаешь, что все это может серьезно отразиться на тебе, значит, тоже замешан?

Крутилин обиженно нахмурился, откинулся на подушки.

— Ну знаешь, такого я от тебя не ожидал.

Оба замолчали. Пауза была длинной. Наконец Крутилин заговорил вновь:

— Дело ведь не только во мне. Подумай сам, разве приятно будет, если начнут склонять по такому поводу «Химстрой».

— Ну, «Химстрою» это не страшно, — небрежно отмахнулся Быстров.

Крутилин возразил:

— Так-то оно так, но лучше бы обойтись без этого. Хорошая слава лежит, а дурная бежит. Как начнут склонять да прорабатывать, куда смотрели да почему проглядели. До самых верхов может дойти. А кроме того… и тебе лично эта история удовольствия не доставит.

Быстров изумленно взглянул на Крутилина.

— Не понимаю.

— Ну как же! Все-таки Казаков-то отец Тани…

Быстров помрачнел. Уже не первый раз Алексею напоминали о Тане именно в такой связи. Это больно ранило его, Алексей сразу настораживался, замыкался в себе, круто прерывал разговор. Он оберегал их дружбу с Таней решительно и непримиримо. И сейчас тоже, встав со стула, глядя прямо в глаза Виктору, он твердо проговорил:

— Ты переоцениваешь мои возможности. Ничего существенного я тут сделать не могу.

— Ну, ну, не прибедняйся.

— Ничуть я не прибедняюсь. Ты просто плохо знаешь наши законы. Ни вы с Казаковым, ни я, ни кто-либо другой не могут помешать следствию. Это исключено.

— Зря, зря ты, Алексей, говоришь такое. Без мнения парткома не обойдутся. Твой звонок решит многое. А если еще министр включится… Да и надо-то немногое — пусть обэхээсовцы не раздувают эту историю, не порочат стройку. Вот и все.

— Я поеду. Если ты звал меня только по этому поводу, то зря тратил время. — Сказал это Быстров так твердо, что Крутилин понял — другого от Алексея он не услышит.

Крутилин лежал, полузакрыв глаза, сбивчиво дышал. Ему хотелось, очень хотелось бросить сейчас в лицо Быстрову всю свою злость, беспощадные, уничтожающие слова: «Трус, не хочешь помочь, радуешься чужой беде!» Но, с трудом пересилив и сдержав себя, Виктор проговорил хрипло:

— Что ж, спасибо и на этом…

Алексей подошел чуть ближе к кровати и, стараясь говорить мягче, произнес:

— Извини, Виктор, но я действительно ничем не смогу помочь. Пустых же обещаний давать не хочу. Кстати… если твоя вина лишь в этой бумаге, то беду ты преувеличиваешь.

Крутилин буркнул что-то в ответ и, не подав руки, закрыл глаза.

Лены в передней не было, и Алексей был рад этому. Что бы он сказал ей? Чем мог утешить? Да и трудно было бы ему скрыть досаду от этой тягостной и ненужной, в сущности, встречи.

Глава XXVII. Капитан Березин рассказывает

Капитан Березин говорил неторопливо, обстоятельно.

Перед ним лежало три довольно толстых тома в твердых синих обложках. Между страницами белели закладки, и он по ходу разговора открывал нужные ему страницы и зачитывал выдержки из протоколов допросов, заключений экспертизы или показывал акты ревизий.

Данилин не мог сидеть спокойно. Он то вставал со стула и ходил по комнате, то садился за стол рядом с Березиным, просматривая документы, то опять возвращался на свое место. Быстров сидел у стола и слушал внимательно, молча. Суровая складка над переносицей как легла в начале разговора, так и не распрямлялась до конца.

— Итак, я подхожу к концу, — все так же неторопливо объявил Березин. — Если говорить коротко, сформулировать, так сказать, основную фабулу дела, то она сводится к следующему: Казаков и Четверня решили основательно заработать. Из-за слабого контроля за их деятельностью условия для этого сложились на стройке благоприятные. Они установили контакт со Шмелем, посадили подходящих людей на некоторые склады, бетонный завод, что получил «Химстрой» в Тимкове, и кое-какие другие места. Их задача упрощалась, конечно, тем, что сами они были, как вам известно, далеко не последними людьми на строительстве. Сначала была операция с Южным портом. Немало цемента тогда не доплыло, так сказать, до стройки. Затем развернули операцию с «Северянином», самую крупную из тех, что они осуществили на «Химстрое». Мы имели кое-какие сведения, что кооператоры-дачники откуда-то слева достают цемент, но поставщика обнаружить никак не удавалось. Ваши комсомольцы дали нам в руки первое звено… Правда, причастность Казакова и Четверни к этой истории доказать было бы трудно, а может, и вообще невозможно. В контакт с дачниками они не вступали, цемент, разумеется, не возили. Кто мог предположить, что заместитель начальника стройки занимается такими делами?

— А я и сейчас… — начал было Данилин, но Березин предупредил его вопрос:

— Что, не верите?

— Не то чтобы не верю, но, понимаете, никак в голове не укладывается.

Березин молча открыл один из томов.

— Вот что говорит Четверня: «Мысль о „Северянине“ принадлежит Казакову. По его поручению я съездил в Межевое, выяснил детали. Потом в ресторане „Будапешт“ мы обсудили план действий. Был там я, он и еще Богдашкин…»

— Может быть, это оговор? Четверня заметает свои следы? — спросил Быстров.

— Нет, — спокойно объяснил Березин. — Улик и доказательств более чем достаточно. Назову одну из них. У Шмеля мы изъяли записку Казакова. Очень существенный, между прочим, документ.

— Прямо-таки как в плохом детективном романе, — усмехнулся Данилин. — Наивные преступники попались вам, капитан. Неужели у Казакова не хватило ума не создавать такой улики, а у Шмеля на то, чтобы ее уничтожить?

— Не такие уж они наивные, ваши Казаков и Четверня. Дорожка-то была длинная, пока мы до них добрались. Когда ушла из дома дочь, Казаков правильно рассчитал, что дело может выйти наружу. И он принял ряд довольно энергичных мер. Надо было прежде всего сплавить с «Химстроя» Шмеля. Дома того уже не было. Он боялся наших ребят. Четверня в это время умчался в Межевое, чтобы сориентировать кооператоров. Что же оставалось Казакову? Самому встретиться со Шмелем было бы рискованно, и так своим вечерним визитом тот подвел его. И Петр Сергеевич поручил своему шоферу найти Шмеля и передать пакет, объяснив парню, что Шмель срочно уезжает в командировку, а в пакете дополнительная документация, наряды и накладные. Координаты дал лишь приблизительные, и шофер полдня мотался, пока не обнаружил этого самого Шмеля. Правда, — Березин хитровато усмехнулся, — Казаков мог упростить дело, прибегнув к нашей помощи. Мы-то точно знали, где и по каким закоулкам петлял Матвей Шмель. — Березин снова открыл одну из страниц и предложил Данилину и Быстрову: — Полюбопытствуйте.

Это была записка Казакова Шмелю. Короткая и паническая одновременно: «Посылаю билеты. Самолет в семнадцать. Отлет не откладывай ни на час, ни на минуту. В случае чего — немее камня. Посылаю часть. Большая ждет. Записку уничтожь немедленно».

— А почему же Шмель не уничтожил столь железную улику? — спросил Данилин. — Как вы это объясняете?

— Не только не уничтожил, а зашил в самое потайное место. Благородства у такой публики отродясь не бывало. Он эту записочку пуще глаза берег. С ней-то Казаков у него полностью в руках. Попал — пусть выручает, любыми силами, любыми средствами. Не попал — опять же рычаг, да еще какой! Любые условия предъявляй — все сделает.

— У меня к вам два вопроса, товарищ Березин, — заговорил Быстров. — Расскажите подробнее о комбинации в Южном порту.

— В самом начале строительства эта группа продала сто тонн цемента рыболовсоюзу, те пансионат строили на Рыбинском море и испытывали большую нужду в цементе. Один из «рыбаков» был знаком со Шмелем. Тот с благословения Казакова все устроил. Продали цемент рыболовсоюзу, а списали как подмоченный.

— Черт побери! — с досадой выругался Данилин. — Я помню эту историю. Там же акт пароходства был, указывалось, что баржа налетела на что-то.

— Вы правы. Именно эта причина фигурирует в акте. В пароходстве и порту оказались свои Шмели.

— У вас был еще вопрос? — обратился Березин к Быстрову.

— Да. Четверня показал, что разговор о комбинации с «Северянином» шел в присутствии Богдашкина. Какова его роль во всем этом? Неужели и он…

Березин отрицательно покачал головой.

— Нет, нет. Товарищ Богдашкин был в ресторане, это верно. Но разговор об операции шел без него, когда он выходил. И вообще в этой компании он не участвовал, хотя Казаков пытался очень старательно втянуть его в свой круг. Конечно, в безобразиях с учетом материалов на стройке Богдашкин виноват. И основательно. Как и бухгалтерия, впрочем. По этому вопросу мы пришлем вам специальное представление.

Данилин мрачно согласился:

— Правильно. Кое-кому всыплем по первое число. — Затем, помолчав, добавил: — Да и самому мне министр «благодарность» преподнесет. Это уж наверняка.

Березин продолжал:

— Товарищ Богдашкин человек чистый, он нам основательно помог распутать этот узел.

— Ответьте еще на один вопрос, — попросил Быстров. — Какова во всем этом деле роль Крутилина?

— Из главка? — переспросил Березин.

— Да.

— Роль не очень активная, но и не завидная. Его прямое участие в делах Казакова и Ко не установлено. Но мешать нам через различные инстанции пытался. Видимо, обязан чем-то Казакову. Разрешение главка на обмен материалов с «Северянином» он подписал задним числом. Его мы не привлекаем, но от работы, как нам сообщили, его освобождают.

— Мы замучили вас вопросами, — проговорил Быстров, — но, понимаете, ведь дело идет о наших людях. Слышал я, что в эту казаковскую кучку они вовлекли еще кое-кого. И даже из молодежи. Так это или нет?

— Видите ли, товарищ Быстров, очень расширять свой клан они не стремились. Но кое-кого к себе приближали. Ну, например, Хомяков. Директор вашего Тимковского растворного узла. Они его туда посадили не случайно. Только он их доверия не оправдал. Буквально под носом у него Зайкин мешки-то переметил. Был у меня этот Хомяков несколько раз. Подал заявление, требует присовокупить к преступлению Шмеля нанесение оскорбления его личности путем двух ударов по левой и правой щеке…

— А он что, не успел или не захотел приобщиться к их деятельности?

— По-моему, ему просто повезло, им не хватило времени, чтобы запутать. Правда, цемент в Тимково возили при нем, но разнарядка была оформлена накануне его прихода на узел. Другой, конечно, может, и заподозрил бы неладное, но этот был занят другими делами. Новой должностью упивался. Между прочим, собирается речь держать на суде. Я его спрашиваю: за или против, обвинять или защищать собираетесь? Поддерживать Фемиду, говорит, буду. Я, слышь, покажу им, как личность оскорблять.

— А за что Шмель-то его?

— Заподозрил, что нам просигнализировал.

Данилин спросил Быстрова:

— Ты знаешь этого Хомякова?

— Немного знаю. На собраниях довольно часто речи держит. Да ты его тоже знаешь. Из ультрасовременных. Борода, куртка во все цвета радуги и брюки раструбами, все в заклепках.

— А… Этого помню. Речистый малый.

Данилин задал Березину еще один вопрос:

— Вы сказали мельком, что у Казакова были и прошлые дела. И много их было, этих дел?

Березин достал из портфеля еще одну папку, раскрыл ее:

— Это старый и довольно опытный комбинатор. Он проходил по череповецкому делу, по костромскому, по московскому обществу «Рыболов-спортсмен». Рыльце явно в пушку и в деле расхитителей со строительства Новомосковского химкомбината. Есть кое-что и другое. Но везде выходил сухим из воды. Везде выступал свидетелем, признавал свою моральную вину за учет, отчетность, за недосмотр и т. п. И разумеется, обещал принять меры.

Желчно, с презрением Данилин проговорил:

— Поразительно. Так долго слыл за честного, дельного работника.

Быстров добавил:

— Когда я спрашивал у него, откуда у него такие деньги, он даже оскорбился. Зарплата, дескать, премии, экономия… скопил.

— А что за номер он выкинул со сдачей денег? — обратился Быстров к Березину. — Говорят, что сам сдал следствию какую-то сумму?

Березин усмехнулся.

— Очень простой расчет. Учтут, мол, в случае чего. Да и следы сбить надо, чтобы остальное не искали.

— А было что искать?

— Да, и притом немало. Три тайника, и везде деньги, золотишко. Одним словом, не бедствовал. Тайники-то его найти было нелегко, — после недолгой паузы продолжал Березин. — Мы знали, что они есть, сдал-то ведь он крохи. Но следов, зацепок никаких. А он упорствует — все отдал. Дочь его Таня помогла. Чудесная, между прочим, девушка. Она тоже не знала, куда заховал свои «сбережения» папаша, но знакомых его припомнила. У кого на даче, у кого в разных других укромных местах и обнаружились казаковские запасы.

— В общем подлец, жулик, — со злостью проговорил Данилин и, обращаясь к обоим собеседникам, спросил: — Думаю, думаю и никак не могу понять таких людей. Ну нахапал Казаков эти тысячи. Что же дальше? А помните, дело Рокотова слушалось в Москве? Тот миллионами ворочал. Зачем они ему, спрашивается? Что он с этими миллионами — жрать мог в два горла, пить за троих? Психологию этих людей понять не могу. На Западе это понятно, там в золотом тельце смысл жизни, но как у нас вырастают такие уникумы?

— Мы у себя в отделе тоже нередко решаем эти шарады. Ну что можно сказать об этих типах? Обычно это себялюбцы, эгоисты. Они, видите ли, тверже и весомее себя чувствуют, когда у них нахапано побольше. Психология обывателя — побольше запасти на черный день. Но есть тузы и еще худшего плана. И Рокотов, о котором вы говорите, именно таков. Людям этой категории тесно у нас, наши нормы их связывают. И они лелеют мечту оказаться где-нибудь там, за рубежом. Для этого и запасаются. Ваш Казаков, конечно, масштабом поменьше, но тоже проходимец, каких мало. В самом деле, что ему было надо? У него же имелось все, что нужно для хорошей, более чем обеспеченной жизни. И все-таки хищения для него стали привычным и естественным делом. А то, что до сих пор все проходило безнаказанно, поощряло его преступную деятельность.

— Но почему же все-таки он так долго не попадался?

Березин задумался ненадолго, затем размеренно проговорил:

— Здесь тоже есть своя закономерность. Способность к мимикрии. Такие «деятели» обычно имеют неплохую голову на плечах. Они прекрасно предвидят последствия своих преступных действий и все свои способности направляют на маскировку.

Данилин и Быстров переглянулись. Капитан Березин явно просвещал их и был доволен, что может преподать некоторые криминалистические и психологические истины этим столь авторитетным и уважаемым товарищам. Но его собеседники не обиделись. Пусть с некоторым превосходством, с этакой чуть заметной нравоучительностью, но говорил-то парень разумные вещи.

А Березин, несколько увлекшись, продолжал:

— Четверня — тип другого характера. Такие не всегда предвидят последствия своего поведения, подчиняясь больше чувству, чем рассудку, идут за более сильными. У людей типа Четверни обычно узкий кругозор, да и вообще они туповаты. Безволие и пассивность, отсутствие единства между словом и делом — их типичные черты. И не случайно, что Казаков полностью подчинил Четверню своему влиянию.

— Порой мы как-то иронически, не очень серьезно стали говорить о пережитках в сознании людей, — в раздумье сказал Быстров. — А они есть и еще будут долго. И надо во сто крат больше заниматься их искоренением. Не простое это дело, очень не простое.

Обращаясь к Березину, он спросил:

— Ну и что же теперь?

Капитан отодвинул от себя тяжелые синие папки.

— Следствие закончено. Обвинительное заключение прокуратурой утверждено. По моему мнению, судить этих дельцов надо здесь, на стройке.

Данилин и Быстров переглянулись. Затем Быстров проговорил:

— Безусловно, здесь. Пусть люди все узнают, все услышат, острее и пристальнее будут смотреть вокруг себя.

Березин, попрощавшись, ушел. А Данилин и Быстров долго сидели молча. Тяжелый, мутный осадок был у каждого в душе. Потом Алексей, посмотрев на Данилина, спросил:

— Ну, что скажешь, Владислав Николаевич?

Данилин с брезгливой гримасой ответил:

— А что тут говорить? Пойдем лучше на участки.

Через минуту они уже шагали по направлению к стройплощадке, сияющей огнями, полной шума и грохота, полной деловитых, радующих их сердца звуков.

Глава XXVIII. Простить легче — забыть трудней

Письмо было от Риты Бутаковой, подруги Вали, Виктор сразу узнал ее смешной, какой-то скачущий почерк. Конверт он не вскрывал долго: боялся разбередить свою рану, заживавшую медленно, все еще по-прежнему ноющую.

Летом, после приезда из Песков, Виктор долго не мог обрести равновесие. Все было безразлично, все люди сделались удивительно неинтересными, события, происходящие вокруг, — мелкими. Огромным усилием воли заставлял себя выглядеть спокойным, тянуть дела в комитете.

Спасало то, что все окружающее жило бурной, напряженной жизнью. Ритм ее был настолько стремителен, что захватывал каждого.

Попробуй углубиться в свои переживания, когда в день тебе надо побывать в десятках мест — в парткоме, у начальника стройки, на двух-трех участках, в горкоме, а то и в Москве. За день встретишься не с одним десятком людей. У одного что-то не ладится с бригадиром, у другого — из дома плохое письмо пришло, у третьего претензия: когда, наконец, в Лебяжье завезут мебельные гарнитуры? А у тебя самого тоже немало вопросов к ребятам. У одного надо узнать, почему перестал ходить в техникум, у другого — проведена ли беседа на пионерском сборе. Директор школы звонил сам и напоминал. Третьего надо отругать: несерьезно к делу стал относиться, бригадир заявил, что придется отчислять. К тебе, бригадир, тоже вопрос: грубовато с ребятами себя держишь. Обижаются. В чем дело? А сколько еще вопросов к комсоргам, членам комитета, сколько за день надо начать и закончить дел! Одним словом, у комсорга стройки не очень-то много минут для личных переживаний. Только по ночам, когда утихали неугомонные любители танцев в «Прометее», уходили на покой пары-полуночники и замолкал поселок, Виктору уже трудно было отделаться от своих мыслей. Он вспоминал все, что было связано с Валей, год за годом, день за днем. Особенно ярко вставала в памяти их встреча этим летом. Трудный, натянутый разговор, и Валя — чужая, холодная, с виноватым, смятенным и в то же время независимым, даже вызывающим взглядом.

В письмах друзей, что приходили из Песков, про Валю упоминалось теперь уже совсем редко. Виктор понимал: ребята делают это не случайно, щадят его. А он все искал в их письмах хоть слово, хоть строчку о ней.

И вот письмо от Риты Бутаковой.

Странные, противоречивые мысли и чувства вызвало оно у Виктора. Сначала его охватило злорадство, он даже усмехнулся презрительно, отчужденно, словно бы говоря: «Что ж, дорогуша, пожинай плоды собственного легкомыслия и глупости».

Но тут же щемяще-беспокойное чувство наполнило все существо Виктора: Валя в беде… И если он любит ее… Любит? Ну нет… На этом Виктор оборвал себя, заставил думать о чем угодно, только не об этом. Однако через несколько минут опять, в который уже раз, стал перечитывать письмо Риты. Длинное, путаное, оно дышало лихорадочной, нескрываемой тревогой. Каждая строчка кричала: у Вали беда, у Вали плохо.

«Ты ведь знаешь, — писала Рита, — какая она доверчивая и неопытная в жизни. А выяснилось, что у него — у Санько — в Костроме есть семья. Валя узнала об этом случайно. Что она пережила — трудно рассказать. Но оказалось, что характер у нее все-таки есть.

Потребовала от Санько, чтобы убирался с глаз долой, буквально выгнала его. Оставаться в Песках она не хочет, тяжело ей. Я советовала написать тебе — не решается. Подумай, Виктор, как быть? Может, что посоветуешь? Она собирается ехать куда-нибудь на север. Я отговариваю. Куда она поедет одна, такая пичуга?»

И, перечитывая письмо, Виктор то вновь ненавидел Валю, то убеждал себя, что совершенно безразличен к происшедшему, то упрекал себя: мстить человеку в беде подло, а Вале — тем более.

Потом Виктор начинал раздумывать над обыденными, житейскими вещами: «Почему ей надо уезжать из Песков? А впрочем, правильно. Школу-то кончила, пора определяться. Да и вообще там, наверное, нелегко ей. Одна-одинешенька. При ее неопытности да застенчивости, конечно, нелегко. Народ там хотя и хороший, но, поди, нет-нет да и бросит кто-нибудь злую шутку в ее адрес. Дуреха, ей-богу, дуреха. Ехала бы к нам, что ли». Виктор представил Валю в шумной, задиристой бригаде Завьяловой. Да, эти в обиду бы ее не дали. Однако Виктор тут же оборвал себя: «О чем ты думаешь? Что ей здесь делать? С какой стати и почему она приехала бы сюда? А, собственно, почему бы и нет? Работы здесь полно, общежитие дадут. Да и я, несмотря ни на что, смог бы помочь ей. На первых порах таким, как Валька, обязательно нужна поддержка… Только почему, собственно, ты строишь эти планы? Она не докучает тебе, даже к помощи твоей не прибегла, сама устраивает свою жизнь и на тебя, кажется, не покушается. Чего же ты носишься со своими мыслями?»

…Когда весной бурно тают снега, в большие реки устремляются все ручейки и речки. Они несут с собой талые воды с полей и дорог, опавшие листья из лесных затопленных рощ, вывороченные корневища умерших деревьев, прихватывают все накопившееся за лето, осень и зиму на их берегах. Но вот схлынули полые воды, уходит в низовья, оседает на дно клубящаяся буро-желтая муть в реках, и они текут прозрачно-чистые, весело, звонко шумят среди зеленеющих полей и лесов…

Нечто подобное происходило и в душе Виктора Зарубина. Медленно, но неуклонно освобождался он от мыслей, что шли от обиды, оскорбленного самолюбия. Они, эти мысли, блекли, меньше будоражили душу. Их место занимала постоянная, все более обострявшаяся тоска по Вале.

Через неделю после получения письма Риты он послал две телеграммы — одну Вале, короткую и решительную: «Приезжай в Каменск, жду». И вторую Рите: «Уговори ехать в Каменск. Работа, жилье обеспечены. Хорошо бы и тебе к нам податься».

…Встречать Валю Виктор поехал не один, пригласил с собой Катю Завьялову. Дорогой рассказал ей историю, приключившуюся с девушкой, не скрыв, какое место она занимала в его жизни. Условились, что завьяловские девчата берут Валентину к себе в бригаду. Жить тоже устроят у себя.

Катя шутя спросила Виктора:

— Так кого же мы встречаем? Члена моей бригады или будущую жену комсорга «Химстроя»?

Виктор, вздохнув, ответил:

— Нет, Катя. Разбитое не всегда склеишь.

Катя удивленно воскликнула:

— Неужели и Виктор Зарубин из таких? Не верю. А я-то думала, ты настоящий парень. Все уши девчонкам об этом прожужжала.

Виктор серьезно, задумчиво проговорил:

— Простить-то легче, вот забыть — забыть трудней.

Поезд медленно, будто устав от долгого пути, подошел к перрону. Валя стояла на подножке и искала глазами Виктора. Встречающих было много, и она его нашла не сразу. А Виктор увидел ее тут же. Из-под черного, расцвеченного красными маками и зелеными листьями платка выбивается все та же вечно мешающая ей, спускающаяся на глаза легкая золотистая прядь. Виктор вспомнил, как Валя смешно и ловко одним выдохом водворяла ее на место.

Наконец Валя тоже заметила его. В глазах мелькнула радость, откровенная, неприкрытая. Но тут же будто кто-то взял да и погасил вспыхнувшие в глазах огоньки.

О Викторе Валя думала, в сущности, всегда. Даже те недолгие месяцы, когда была с Санько. И постоянно в ней жило чувство вины перед Виктором. Обрушившееся на нее горе толкнуло на мысль поехать в Каменск, разыскать Виктора. Она очень, очень нуждалась сейчас в нем. Но убедила себя: надежды пустые и никчемные. «Какой опорой после происшедшего может быть Виктор? Зачем ты нужна ему? И нечего прятаться за чьи-то плечи. Теперь надейся только на себя». Это стало правилом, нормой поведения. Она заставила себя начисто, как дурной сон, забыть Санько. И добилась этого, хотя только она знала, сколько ночей было проплакано. Валя решила уехать из Песков на одну из строек, но не сюда, не в Каменск. Она ведь, наконец, приучила себя — еще одна победа — не думать часто, как было раньше, о Викторе. Его телеграмма была для нее полной неожиданностью. По решительному тексту было ясно, что он узнал все. Но откуда? Валя сначала обрадовалась, а потом засомневалась: «Что я там буду делать? И с ним как? Стыдно же в глаза глянуть». Ритка ничего слышать не хотела: «Поезжай, и все тут. Лучшего ничего не придумаешь. Видишь же, пишет: работа, жилье, — все есть. Ну, а там, глядишь… Сердце-то ведь не камень. Любит он тебя. Это уж точно». Валя с досадой отмахнулась: она вовсе не думает навязывать себя кому бы то ни было. Она едет работать, и только.

Однако, когда увидела Виктора на перроне, радости сдержать не смогла. Но скоро заметила и стройную черноволосую девушку рядом с ним. Сердце похолодело: «Вдвоем встречают. Что ж, правильно. А красивая-то какая. Что ж, пара хоть куда». И чуть отчужденно проговорила, обращаясь к Виктору:

— Ты извини, что я сюда, к вам, подалась. Найдется мне что-нибудь на вашем «Химстрое»? — И тут же, чтобы все было ясно, добавила: — Обузой никому не буду.

Виктор, улыбнувшись, ответил:

— Не беспокойся. Вот представляю: один из самых наших отчаянных бригадиров, Катюша Завьялова. Прошу знакомиться. Будешь под ее крылом и жить и работать.

Катя подошла к Валентине, крепко встряхнула ее руку, деловито спросила:

— Где ваши корзинки, коробки, картонки? Забираем — и на электричку. Обсудим все по пути. Подробно, как в ООН.

…Когда шли по перрону, Валя, чтобы не потеряться в вокзальной сутолоке, крепко держалась за руку Виктора и все никак не успевала за его крупным, широким шагом. Виктор с какой-то грустной радостью вспомнил, что вот так же она семенила за ним, когда ходили в школу, да и потом, позже… И так же держалась за его руку.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

После осмотра выставки из Каменска до «Химстроя» решили идти пешком.

Осеннее солнце, хоть и не очень горячее, но все еще ласковое, наполняло все вокруг янтарно-прозрачными красками, нарядно и ярко высвечивало осеннее разноцветье окрестных рощ, с полей доносился деловитый стрекот моторов, терпко пахло дымом от разбросанных по полям костров.

Всю дорогу шел горячий, оживленный спор. Особенно бурные дебаты разгорелись между Удальцовым, Зайкиным и Хомяковым. Казалось, дело у них вот-вот дойдет до настоящей ссоры. Зарубин уж не раз останавливал их, но через минуту схватка разгоралась вновь.

Выставка, которую смотрели химстроевцы, была организована в клубе одного из научных институтов и вызвала немалый шум. В Каменск приезжали любители живописи даже из Москвы, о чем, захлебываясь от восторга, рассказывал Хомяков. Ребята из комитета, ревностно следившие за тем, чтобы химстроевцы ни в чем не отставали от жизни, тоже решили, что выставку стоит посмотреть.

Костя Зайкин в который уже раз наскакивал на своего главного оппонента Хомякова:

— Нет, ты мне все-таки скажи, для кого пишут эти молодые непризнанные гении?

— Для тех, кто хоть что-нибудь понимает в искусстве.

— Ладно, допустим, я не принадлежу к этой категории и не претендую на это. Но нас было-то, наверное, человек сто, а то и больше, а восторгов что-то не слышно.

— Уровень культурный повышать надо.

— Опять согласен. Но все-таки объясни, что означает, например, то полотно, где на фоне пейзажа — гигантская бутылка русской горькой? Или другое, помнишь — большой лист старинной грамоты с древнеславянскими письменами и по этой грамоте два следа от подошв современного ботинка? Это что такое? Современность топчет все, что было до нее? Так, что ли?

— А ведь иногда и топчет, а? Ведь факт?

— Ну так выходит, Костя правильно понял мысль художника, — заметил Зарубин.

За Хомякова ответил Удальцов:

— Даже ты упрощаешь, Виктор. А тебе-то уж следовало бы на вещи смотреть глубже.

— Как ни крути, это претензия на символ. А символ есть обобщение.

— Подожди, Виктор. Помнишь, ты как-то все носился с книжкой о художниках эпохи Возрождения?

— Ну и что?

— Так вот они к своим шедеврам шли тоже путем исканий.

— Не спорю. Когда они писали картины, возвеличивающие их общество, на заднем дворе этого самого общества шла травля людей, попирание личности и многое другое. Но звали-то художники человека к тому, чтобы он стал хорошим. Куда же зовут авторы этих картин?

Хомяков раздраженно проговорил:

— Что вы все берете частности? Говорю же вам, надо шире все это понимать.

Зарубин, не обращая внимания на его нервозность, продолжал:

— И все-таки приведу еще одну частность. Припомните еще одно полотно. Там изображена земля, пустыня и черное небо, и над всем этим взвился змий с жирным телом и маленькой головкой, которая уставилась на зрителя двумя огненными злыми глазами. Я когда посмотрел, то почувствовал горькую обиду. Неужели художники представляют себе мир как пустыню, над которой распростерся змий?

Хомяков с усмешкой проговорил:

— А вам бы все такие картины, какую я видел как-то на выставке в Москве. Тогда вышел указ: не кормить хлебом свиней. И вот появился «шедевр» огромных размеров: свиньи едят белый хлеб, рядом стоит мужик — руки в помоях — и назидательно грозит зрителю пальцем. Может, вас такие полотна устраивают?

— Ну зачем же ты нас-то в этаких чудаков превращаешь? — спокойно ответил Зарубин. — Для нас искусство вроде старого друга, которого забываешь на годы, а когда тебе тяжко, к нему приходишь. Трудно тебе — возьмешь Пушкина, Толстого, Чехова. Или в музей идешь — к Рембрандту, Репину, Левитану. Вот такого искусства, к которому в такой момент потянуло бы, сейчас у нас очень мало.

В ответ на его слова Удальцов задумчиво произнес:

— Нужно не забывать, что художник — человек, как и все, и как человек, аккумулирует в себе все явления времени. Он выражает думы эпохи. Гейне говорил, что через сердце поэта проходит трещина мира. Художники отражают жизнь, какая она есть, какой они ее видят. И если вы, дорогие друзья, не понимаете этого, то тут уж виноваты не художники.

— Вот это — не в бровь, а в глаз! — восторженно произнес Хомяков.

Но на Удальцова набросился Зайкин:

— Понятно, значит, в том, что выставка нам не понравилась, виноваты мы сами?

— Но мне-то она понравилась и товарищу Удальцову тоже, — проговорил Хомяков.

— Не знаю, конечно, может, я действительно мало понимаю в искусстве, а может, и ничего не понимаю. Но вот были мы недавно в Третьяковке. Ведь там от многих картин отойти невозможно.

— Около тех картин, что вы сегодня видели, через сто лет люди тоже будут стоять неделями, — ответил Валерий.

Зарубин со вздохом проговорил:

— Свежо предание. Не верю я в это, Валерий. Все-таки истинное искусство и современники, думаю, понимают.

— Прекрасное, конечно, всегда прекрасно, — сказал Удальцов. — Недавно купил я себе репродукцию «Святой Инессы» Риберы. Страшно люблю эту картину.

— Риберы? — заинтересовался Валерий. — Кто-то из новых? Не слышал.

Удальцов, пряча улыбку, ответил:

— Хосе Рибера — это семнадцатый век.

Валерий, смущенный, замолчал, а Аркадий продолжал:

— Сюжет такой. По легенде, юная девушка Инесса была выставлена нагой на поруганье толпы. Но свершилось чудо: у мученицы вдруг выросли длинные, до полу, волосы и укрыли ее мягкой пеленой. Девушка стоит на коленях перед разверстой могилой. И такое у нее лицо, такие глаза…

Спор все продолжался. То и дело слышались недоуменные восклицания, вопросы и реплики Зайкина и других ребят, шутливо-иронические замечания Аркадия (он явно подогревал спор), нервные, нравоучительные монологи Хомякова.

Виктор Зарубин был задумчив, больше в споре участия не принимал, только, когда он приобретал очень уж бурный характер, старался успокоить ребят, напоминал, что, доказывая свою точку зрения, не обязательно кричать на всю округу и уже вовсе не стоит обещать «устроить темную» не согласному с тобой оппоненту. Выставка Виктору не понравилась тоже, он целиком был согласен с Костей, совсем не был согласен с рассуждениями Валерия Хомякова да в какой-то степени и Аркадия тоже. Но спорить не хотелось, мысли были заняты совсем другим.

Когда сегодня утром приехали на выставку, Валерий и Аркадий помогали девчатам выбираться из кузова крытого грузовика. Девчата бесстрашно прыгали вниз, прямо к ним на руки. Когда у борта показалась Валя, Виктор подумал вдруг: «Кто ее примет? Аркадий?»

Однако Валя дождалась, когда освободился Хомяков, и спрыгнула именно к нему. Все девушки делали так же, но Виктору показалось, что, когда прыгала она, Хомяков дольше, чем других, держал ее в своих объятьях и даже будто ненароком коснулся ее лица. Валя, рассмеявшись, отпрянула:

— Ох и бородища!

Но сказано это было без малейшей тени протеста, с какими-то даже игривыми нотками.

Прошло уже около полугода, как Валя приехала на «Химстрой». Жила она среди завьяловских девчат, которые держались независимо, верховодили девчачьими делами на стройке, унывали редко. И все же отвлечь ее от мрачных мыслей оказалось делом нелегким. Девчонки поют и пляшут — Валя стоит в уголке; вся бригада едет в Каменск или Москву «чистить перышки» — Валя остается дома.

— Не хочется, — вот и весь ее ответ.

С Виктором они встречались часто, но лишь на людях. Правда, в день приезда Вали проговорили они почти целый вечер у Кати в комнате. Вспоминали Пески, друзей.

Говорили о разном, думалось же обоим об одном. Валя боялась расспросов Виктора. Но он не стал бередить ее рану. Они сидели за столом друг против друга, Валя угощала его чаем, печеньем и еще какой-то нехитрой снедью, привезенной из Песков, а Виктор смотрел на нее, думал о том, как же быть дальше? Что делать? Он чувствовал, что Валя по-прежнему дорога ему. Милыми и удивительно своими, родными были и эта робкая улыбка, и непослушная прядь золотистых волос, что по-прежнему озорно сбегала на лоб, и даже эта серая, плотно облегающая упругие плечи кофточка.

Виктор собралсяуходить. Прощание вышло натянутым и сухим. Валя подала холодную, чуть вздрагивающую руку, Виктор осторожно пожал ее. А как хотелось ему прижать сейчас к себе дурную Валюшкину голову, расцеловать эти родные глаза! Отведя взгляд, он сказал как-то буднично и деловито:

— В случае чего — ты прямо ко мне. Позвони там или зайди, ладно?

Валя ответила торопливо:

— Ты и так помог мне. Спасибо. Надоедать не буду. У тебя и без меня хлопот много.

— Не мудри. В любое время, коль нужно будет.

Валя, закрыв за Виктором дверь, долго стояла, задумавшись, у косяка. Затем подошла к окну, посмотрела на улицу — ушел ли Виктор? Его уже не было видно. Механически дошла до кровати, уткнулась в подушку и бездумно, безразличная ко всему, пролежала до самого прихода девчат.

Она давно уверила себя, что Виктор для нее потерян, потерян совсем по ее собственной, только по ее вине. Их сегодняшний разговор еще раз убедил ее в этом. Валя пожалела, что приехала в Каменск. Лучше бы в любое другое место, но не сюда.

Виктор всегда приветливо здоровался, справлялся о житье-бытье, но встреч наедине не искал. И постепенно Валя стала вылечиваться от иллюзий, которыми все-таки подспудно жила, не признаваясь в этом даже себе самой. Теперь она все больше убеждалась, что о возврате их былых отношений речи быть не может. И, придя к этому выводу, она как-то встряхнулась, к ней постепенно стали возвращаться ее веселость, мягкость и добродушие.

Она умела и любила танцевать, и ее теперь частенько можно было видеть в «Прометее». В самодеятельном драматическом коллективе она репетировала роль Ирины в «Трех сестрах», и, как поговаривали, получалось у нее неплохо. Поездки и экскурсии в Москву никогда не обходились без завьяловских девчат, и среди них теперь всегда была Валя.

Первое время она стеснялась Виктора, как-то стушевывалась при нем, потом прошло и это. Виктор замечал, что Валя меняется, становится более живой и веселой и, кажется, еще более красивой. Казалось бы, надо радоваться этому, но какая-то ревнивая боль сжимала сердце. Если бы она знала, чувствовала, понимала… Думал о ней он много и часто, чувствовал, что сказано между ними еще не все, но что-то сдерживало его, не давало сделать первого шага.

Сцена, которую он наблюдал сегодня утром, когда Хомяков так бережно ссаживал Валю с машины, больно задела Виктора. Невольно подумалось: неужели она может увлечься этим хлыщом? Этим пижоном? А впрочем, что ж тут удивительного? Эта ущербинка у нее есть. Что Санько, что этот… Надо с ней поговорить, обязательно надо. Опять какая-нибудь ерунда получится. В конце концов кто ее убережет от ошибок, кроме меня?

Так рассуждал Виктор, слушая и не слушая спор ребят. Но рассуждал так, чтобы скрыть от себя же самого глубокое ревнивое чувство. Он просто не мог больше без Вали, все это время он боролся с собой, неимоверным усилием воли сдерживал себя, чтобы не пойти к ней, не взять за родные, теплые руки, не увести с собой… Вечером он решил обязательно увидеть Валю, поговорить с ней.

Его встретила сама Завьялова. Она была в легком халатике, на голове целый набор каких-то металлических трубок. Смутилась Катя, однако, ненадолго.

— Виктор Михайлович? Проходите, проходите. Вы уж извините меня, но красоту навожу. В Москву едем. — И тише, будто по секрету, добавила: — На вечеринку. Танцевать будем до упаду.

— Всей бригадой?

— Ну, всей не всей, но почти.

— А где же моя землячка? Почему она красоту не наводит?

— Ушла в кино. Валерка Хомяков утащил.

— Так. Раз кавалеры появились, значит, обвыкла, акклиматизировалась.

Катя вдруг нахмурилась, пытливо взглянула на Виктора. В его словах она почувствовала упрек, беспокойство и еще нечто большее. Скуповато объяснила:

— Виктор, о Валюше так не говорите. Знаете, обжегшись на молоке, дуют на воду. А Валя особенно. Ребят-то вокруг много, а она — ноль внимания. Вот так-то.

— Но Хомяков, однако, в доверие вошел?

— В монашки она не записывалась, а парень он любопытный.

Виктор задумчиво повторил:

— Что любопытный, это верно. — Помолчав немного, с напряженной улыбкой проговорил: — Ну что ж, Катюша, желаю весело потанцевать.

— А может, и вы с нами, а? — Катя озорно улыбнулась. — В «Юность» едем-то, ужасно весело будет.

— Нет, спасибо, как-нибудь в другой раз. А Вале передай, что мне ее надо увидеть.

— Передам, обязательно передам. И даже по праву бригадира всыплю, что земляков забывает.

Когда Валя пришла домой, Кати уже не было. На столе лежала записка: «Был Зарубин. Разгневан твоими шашнями с Хомяковым. Сказал, что надо обязательно увидеться. Советую не откладывать. Не забудь запереть квартиру, если уйдешь. Мы вернемся последней электричкой».

Прочтя эту записку, Валя медленно подошла к окну, включила настольную лампу, прочла еще раз. Думалось о многом, и прежде всего о нем, о Викторе. Две слезинки скатились по щекам. Как много все-таки значили для Вали эти слова Кати. Часы на серванте пробили десять. Валя, очнувшись от задумчивости, посмотрела на них. Только десять? Всего десять? Ведь можно еще зайти сегодня. Торопливо встав, подошла к зеркалу, вытерла лицо, поправила волосы. В это время постучали.

— Кто там? — и она повернулась к двери. Там стоял Виктор. Глухо, напряженно спросил:

— Куда это в такой поздний час?

Валя пристально посмотрела на него, как бы проверяя по выражению его лица, правду ли написала ей Катя. Но в глазах Виктора она увидела больше: и нежность, и давнюю боль, и радость встречи.

— Я собиралась… к тебе…

Виктор шагнул к ней. И Валя бросилась ему навстречу.

…Да, будут у них наряду с яркими и солнечными днями мрачные и суровые дни. Будут длинные мучительные ночи без сна, когда взвинченное воображение услужливо нарисует Виктору картины той Валиной жизни. А увидев слезы на ее глазах, он будет корить себя за грубые слова упрека, что бросит сгоряча жене…

Но Виктор не мог этого знать, а если бы и знал, он все равно не оттолкнул бы от себя Вальку, доверчиво положившую свою голову на его плечо, судорожно всхлипывавшую и от того, что было пережито, и от глубокой щемящей радости, что целиком заполнила все ее существо.

Глава XXIX. Герои зовут…

От старого клуба в Лебяжьем осталось лишь его гордое название «Прометей». Уже полгода оно приветливо сияло неоновыми буквами на широком фасаде нового Дома культуры. И все-таки даже новый «Прометей» не мог вместить всех многочисленных обитателей Лебяжьего. Зарубину и ребятам из комитета частенько приходилось выслушивать обиды и сетования химстроевцев. Кто не попал на вечер московских поэтов и писателей, кто на встречу с учеными и космонавтами или на авторские концерты Кабалевского и Свиридова.

Не жаловались теперь только любители спорта. Спортивный городок, который недавно закончили в поселке недалеко от клуба, был обширен, хорошо оборудован и, хотя уступал во многом московским Лужникам, был всегда полон народа.

Химстроевцев давно уже приводили в уныние их более чем скромные успехи на спортивном поприще. Каменские физкультурники нещадно били их на всех соревнованиях. Теперь наступали иные времена. Начало новой эры положили футболисты — они недавно, что называется, под орех разделали сборную города. То же грозились сделать легкоатлеты. А Костя Зайкин уверял, кроме того, что мотосекция «Химстроя» наверняка вступит в единоборство с уфимскими мотоциклистами. И видимо, поэтому дальнее шоссе, что огибало «Химстрой» с севера, было полно грохота и дыма — ребята готовились к схваткам.

Руководители областного спортобщества потирали от удовольствия руки. «Химстрой» для них оказался буквально палочкой-выручалочкой. В мечтах они видели уже свои команды победителями предстоящей Всесоюзной спартакиады строителей.

Но никакие, даже самые интересные, задумки работников «Прометея», ни почти всеобщий спортивный азарт, охвативший химстроевцев после победы над каменцами, не могли поколебать давно установившуюся традицию — воскресные поездки в Москву. На них собиралось столько народу, что подчас не хватало транспорта и экскурсоводов, да и работники музеев нередко вставали в тупик, когда подъезжало сразу десять — пятнадцать автобусов с «Химстроя».

В такие дни контора стройуправления бывала с утра битком набита народом. Комсорги участков, охрипшие от криков, комплектовали группы, объявляли маршруты, места сбора в городе.

То и дело слышалось:

— Музей Революции — ко мне.

— Исторический музей — выходим к автобусам.

— Третьяковская галерея — сбор в бухгалтерии.

— ВДНХ — сбор в комитете.

Нравились молодежи эти поездки. Да и что может быть лучше — пройтись по Москве, полюбоваться на ее проспекты и магистрали, прокатиться в сверкающих вагонах метро, побродить по Кремлю, полюбоваться на его соборы и дворцы, осмотреть музей, а потом снова бродить по вечерней, залитой огнями столице? Ведь только тем, кто видит Москву каждый день, она кажется обычной. Если же ты бываешь здесь не так часто, она манит к себе, каждый шаг по ее улицам волнует и радует. И совсем здорово, если около тебя товарищи, друзья и нет-нет да взглянут в твою сторону чьи-то внимательные, лукавые глаза. Чудесное это дело — ходить по московским улицам дружной, веселой гурьбой.

Сегодня тоже предстояла такая поездка. Зарубин выпросил у Данилина целых три десятка автобусов, и они длинной цепочкой стояли сейчас на шоссе около управления стройки.

Вооружившись мегафоном и поднявшись на подножку одной из машин, Зарубин объявил:

— Товарищи, рассаживайтесь по автобусам. Поедем на ВДНХ.

Раздались разноголосый шум, вопросы, выкрики. Кто одобрял, кто возражал:

— Какой же это индивидуальный подход к людям?

— Я хочу в Третьяковку.

— А я — в музей Пушкина.

— Мы же собирались смотреть «Войну и мир».

Виктор спокойно переждал шум и шутливо прокричал:

— Прошу к порядку! Вы комитет избирали? Избирали. А почему же не слушаетесь? Что будет интересно — гарантирую. И даже знаю наверное: когда приедете туда, за уши вас из павильонов не вытащишь. Так что не будем митинговать, а поедем.

И вот вереница химстроевских автобусов подкатывает к подъезду Центрального павильона выставки. Группами и в одиночку растекаются ребята по просторным высоким залам. Шумный народ эти химстроевцы. Но скоро, очень скоро затихли шутки, смех и разговоры.

Зарубин ходил и, вглядываясь в сосредоточенные лица, с улыбкой думал: «Ну, что я вам говорил?»

Одна группа застыла около огромных застекленных фотографий. С них смотрят молодые ребята. В шинелях, буденовках, обмотках, промасленных кургузых кепках. Первые комсомольцы…

Художественное полотно. Взволнованные, устремленные вперед, к трибуне взгляды. Там выступает Ленин.

Суровые, молчаливые, стоят химстроевцы у большого панно «Трипольская трагедия». Рядом еще одна, простая, суровая: «Буденновцы в бою». И опять молодые безусые лица, полные огня, бесстрашия, презрения к смерти…

А рядом в зале слышится спокойный, заученный голос девушки с указкой в руках:

— В 1929 году была проведена первая мобилизация комсомольцев на новостройки страны. Сталинградский тракторный, Горьковский автомобильный заводы, Новомосковский химкомбинат, Днепрогэс, «Свирьстрой», Урало-Кузбасс, Магнитка… Это заглавные, золотые страницы в трудовой летописи комсомола… Вот посмотрите на эту фотографию.

Со стенда на ребят глядит черноглазая девушка в комбинезоне. За ее плечами панорама Днепрогэса.

Экскурсовод продолжает:

— Вы, конечно, знаете, с каким героизмом строился Днепрогэс. Надо было бороться с могучим Днепром, рыть в скалах огромные котлованы для основания плотины. И почти все — руками ребят. Тогда не было такой техники, как сейчас, и все-таки Днепрогэс на год раньше намеченного срока дал ток, в котором так нуждалась страна…

Среди строителей выделялась Женя Романько — организатор первой комсомольской бригады бетонщиц. Ее-то вы и видите на фотографии. Весь Днепрогэс любовно называл ее «железной комсомолкой», а американские специалисты, работавшие в то время на Днепрогэсе, обращались к ней не иначе, как «Дженни-президент»…

И опять притихли химстроевцы, опять задержались у очередного стенда. Фотографии ребят и девчат, письма, телеграммы, пожелтевшие от времени договоры на соревнование… А рядом жестяной чайник, самодельные ножи и ложки, ветхая, выцветшая от времени и ветров палатка. Нехитрые экспонаты, но щемит сердце, когда смотришь на них. Голос молодого парня в желтой замшевой куртке и белоснежной сорочке звучит взволнованно:

— В 1932 году десятки комсомольских эшелонов потянулись на Дальний Восток. Было решено построить новый город. Съехались в Хабаровск, когда могучий Амур уже замерз. Как добираться до места стройки? Решили пойти пешком. Это был героический поход. Четыреста километров по торосистым льдам, через снежные сугробы, с грузом на плечах. Лютая стужа, метели и вьюги. Люди выбивались из сил, падали в обжигающий снег, но поднимались и шли вновь. И дошли. Вокруг не было ничего, кроме снега, тайги и стужи. Сначала обогревались и спали вокруг костров. Потом появились палатки, шалаши, землянки. Обедали, сидя на пеньках. Посудой служили жестяные банки из-под консервов. Медный чайник считался предметом роскоши.

Кто-то вздохнул, кто-то стал еще пристальнее разглядывать исхудавшие молодые лица, что задорно смотрели с больших, не очень четких фотографий.

В залах, посвященных годам войны, ребята совсем присмирели, молча переходили от стенда к стенду, вопросы задавали вполголоса. Вот записная книжка Олега Кошевого. Роман «Как закалялась сталь» с пометками Зои. А это оружие, которым бил фашистов Саша Чекалин. Комсомольский билет защитника Брестской крепости Коли Степанникова. Три пулевые пробоины, бурые расплывы крови на серой обложке…

Долго в молчании стояли у огромной мраморной доски с именами героев комсомола. Их было много, этих имен, золотом вписанных в белую твердь мрамора. И за каждым из них — подвиг, жизнь, отданная борьбе с фашизмом. Вот почему так суровы и взволнованны лица ребят, возлагающих у доски героев огромный букет цветов.

В последнем зале вихрастый экскурсовод приподнято-звонким голосом объяснял:

— Ленинскому комсомолу, то есть всем нам, и нынче есть чем гордиться. Волжская имени Ленина, Волгоградская имени XXII съезда КПСС, Братская ГЭС… А металлургические, химические заводы, мартеновские и сталеплавильные печи, прокатные станы, коксовые батареи, магистральные газо- и нефтепроводы, тысячи километров железных дорог… Ребята этих строек ничуть не уступают героям Магнитки, Днепрогэса или Комсомольска. Расскажу лишь о двух фактах.

Строители Криворожского горно-обогатительного комбината как-то оказались в довольно трудном положении. Близились сроки сдачи объекта, когда бешеный поток воды залил участок, где сооружали опускной колодец. Ни экскаваторы, ни бульдозеры работать не могли. График работ был под угрозой срыва. И что же? Шестьдесят суток днем и ночью на плотах и в воде работали ребята. Объект был сдан в срок.

А следующий пример такой.

Сильный ураган поднялся в приазовской степи. От бешеных порывов ветра вздрагивали массивные опорные колонны, раскачивались огромные металлические фермы перекрытий. Тучи пыли слепили глаза, засыпали котлован и фундаменты. Стрелы кранов раскачивались, словно робкие тополя, казалось, вот-вот сорвутся люди с балок и ферм. Две недели, не затихая, бушевал буран, и все же ребята — строители Ждановского прокатного стана — не прекратили работы ни на один час. И он тоже был сдан к сроку.

Экскурсовод закончил. Зарубин, стоявший тут же, обратился к ребятам:

— Понятно?

— А как же! Уяснили, — раздались голоса.

Но кто-то не без ехидства спросил:

— А что надо было уяснить?

— Как что? Понять, какие они, истинные-то герои.

— Что ж, и криворожцы и ждановцы, конечно, молодцы, спора нет. Но мы тоже, в случае чего… — Аркадий не закончил мысль и посмотрел на Зарубина.

— Судя по тому, как работают, наверное, ребята серьезные. И головы у них не кружатся.

— Сдаюсь и замолкаю.

Аркадий балагурил сейчас, но Виктор знал, как переживает он нахлобучку, что получил на днях. Повод-то был вроде незначительный. Данилин, будучи в Каменске, увидел, как группа химстроевцев, в том числе и Аркадий, шла по улице так, будто нет никого вокруг, — шумно, развязно, с громким говором, смехом. Люди сторонились, боязливо жались к стенам домов. Вечером начальник стройки позвал к себе Зарубина и еще кое-кого из ребят; состоялся довольно острый и малоприятный разговор о том, как должны вести себя химстроевцы.

— В общем героем можешь ты не быть, но гражданином быть обязан, — шутливо подытожил Аркадий. Но Данилин, строго посмотрев на него, проговорил:

— Да, если хотите, Удальцов, именно так.

…Зарубин попросил стоявших около него ребят собрать остальных. В следующий павильон надо идти вместе, объяснил он.

Посыпались вопросы: почему?

— Увидите, — коротко бросил Виктор. — Пошли.

Ребята удивленно переглянулись и двинулись за Виктором. Войдя в развернувшееся широким полукругом помещение, все остановились. Шедшие сзади напирали, шумели:

— Чего остановились? Проходите…

Однако, увидев через головы товарищей как будто знакомые силуэты зданий, тоже останавливались, поднимались на цыпочки, стараясь рассмотреть получше то, что привлекло внимание всех.

По всему внутреннему периметру зала, занимая сверху донизу огромную вогнутую стену, распласталась панорама «Химстроя». Строгие контуры главного корпуса, за ним — кузнечный со своей угольчатоломаной линией крыши, массивная, строгая литейка, белый кокетливый корпус компрессорной станции… Метровые фотографии, аккуратно взятые под стекло, обрамляли боковые стенды панорамы. Их рассматривали с особым интересом.

То и дело слышались выкрики:

— Смотрите, котлован главного. Это когда еще только начали рыть…

— А это кузница…

— Мишутинцев-то как схватили. Эй, кто тут из бригады? Идите, любуйтесь на себя. А это зарубинцы… Рядом, кажется, завьяловская бригада…

Около огромной фотографии первого комсомольского собрания в котловане главного корпуса собрались такой тесной толпой, что трудно было дышать. Многие находили себя, друзей, и было как-то особенно волнующе и радостно видеть все это здесь, на выставке, которой комсомол отчитывался перед партией и страной.

В верхней части панно прямо по серому облачному небу шел строгий ряд крупных золотистых букв: «„Химмаш“ — ударная комсомольская». И чуть ниже: «Завод будет сдан за три года вместо четырех — таково обязательство комсомольцев-строителей».

Задумчивые выходили химстроевцы на широкую площадь около Центрального павильона. Холодный осенний ветер и дождь встретили ребят, но никто не замечал этого. Все были под впечатлением увиденного.

В автобусах сначала было молчаливо. Потом кто-то заметил:

— А ведь прав был Зарубин-то. Даже уезжать не хотелось.

— И верно. Почему мы спешили?

— Где же это спешили? Больше четырех часов пробыли.

Когда проезжали Клин, кто-то из ребят предложил:

— Может, зайдем в музей Чайковского? Время еще есть. Что здесь до Каменска-то, час езды.

Зарубин согласился.

— Если музей открыт, часик можно походить.

В комитете давно уже обсуждалось предложение установить с музеем тесную связь, организовать с его помощью музыкальный лекторий для строителей «Химмаша». Виктор подумал, что, может, сейчас заодно удастся договориться об этом с дирекцией музея.

У самого входа он столкнулся с Таней Казаковой.

— Таня? Как вы тут оказались?

— Приезжала навестить подругу. От нее решила зайти сюда. Только вот, кажется, опоздала.

— А мы целым десантом. Неужели отправят обратно? Пойдемте с нами. Не верю я, что химстроевцев не уважат.

День подходил к концу, многочисленные экскурсанты из Москвы и подмосковных городов собирались у автобусов, молчаливыми кучками спешили на станцию. Усталые экскурсоводы сначала не очень доброжелательно встретили новую группу посетителей, да еще таких говорливых, настойчивых. Но когда Зарубин объяснил, что пришли химстроевцы, работники музея подобрели. Разбив ребят на несколько групп, они повели их по залам.

Тихо, как-то по-домашнему просто, но с любовью, проникновенно седая высокая женщина рассказывала:

— Дом этот когда-то принадлежал купцу Сахарову и был взят у него в аренду. В то время когда сюда переехал композитор, город Клин был еще совсем небольшим. Дом стоял на самой окраине городка. Красивый смешанный лес, пологие холмы, овраги, Истра, которая причудливо вьется среди полей, — такова тихая природа Клина того времени. Из этих окон Петр Ильич часто любовался ею…

Когда пришли в кабинет композитора, экскурсовод показала на аккуратно зачехленный рояль:

— Здесь Петр Ильич писал свою Шестую симфонию…

Наступила пауза, длительная, никем не нарушаемая. Помолчав, женщина продолжала:

— В этом великом творении правдиво и вдохновенно поставлена и решена проблема судьбы человека, с потрясающей глубиной трактуется жизнь, как она есть, какой видел ее художник. Каждая фраза, каждый фрагмент симфонии как бы говорит нам: «Действительность жестока, жизнь не знает пощады, и борьба человека в одиночку — трагична. Но слава этому человеку за то, что он борется, сам он становится в этой борьбе еще прекраснее, еще сильнее». Борьба за высокие идеалы жизни — вот основной смысл симфонии…

Кончилась короткая беседа, а ребята все толпились около экскурсовода.

Договорились и о лектории в Лебяжьем, чтобы начать, не откладывая, со следующей же субботы.

К автобусам Виктор шел рядом с Таней.

— Что-то вас давно не видно у нас? Студенческая страда? — спросил он.

— Вот именно. Зачеты, заботы, хлопоты.

— Да, пора нелегкая. По собственному опыту знаю.

— Ну, вам-то еще тяжелее.

Виктор вздохнул.

— И не говорите. Хвосты эти самые так и тянутся, один одного длиннее. Мои ребята жаловаться собираются, говорят, ночью спать не даю, формулы во сне бормочу.

После некоторого молчания он тихо, задумчиво проговорил:

— Чудесно рассказывала экскурсовод. Верно?

Таня живо ответила:

— Очень. Но меня несколько удивил ее анализ Шестой симфонии. По ее словам получается, что Чайковский трактует героя как живущего вне времени и пространства. Живет один, борется один и погибает один. Уж слишком трагично и безысходно. Я понимаю Чайковского иначе. Он вроде Бетховена, Толстого, Пушкина. У него же нет безысходной скорби, отрешенности.

— А она и не утверждала, что это основная тема симфонии, — не согласился Зарубин. — Помните ее мысль: симфония — это скорбная песнь, посвященная не самой смерти, а переживаниям, чувствам, мыслям, которые охватывают слушателя, представляющего гибель прекрасной жизни. Но самое главное — это она особенно подчеркнула — чувства, которые возникают при этом. Не только печаль, но и страстное сочувствие, и протест, и преклонение перед красотой и мужеством служения высоким идеалам.

— Да, но она же прямо сказала, что герой гибнет и художник оплакивает его, — не сдавалась Таня.

— Нет, нет, вы, видимо, плохо слушали. Художник утверждает, что жизнь не знает пощады, что борьба в одиночку трагична, она всегда ведет к гибели… Однако художник славит человека за то, что он борется, за то, что борьба за высокие идеалы — цель его жизни. Вот основная мысль, которую все время проводила Наталья Ивановна.

— Вы что, специально интересуетесь Чайковским?

Виктор смущенно махнул рукой.

— Да нет. Хотя люблю его очень. В институте у нас шел цикл вечеров, посвященных русской классике. Ну так вот, я вместо лекций и бегал на них.

— Вот почему хвосты-то по ночам снятся, — пошутила Таня.

— Грешен, грешен. Понимаете, там столько соблазнов, что поневоле с лекций сбежишь: то музыкальные вечера затеют, то выставку художников, то еще что-нибудь. Вчера заехал — бац! — фотовыставка древнего русского зодчества. Разве можно удержаться и не заглянуть?

Виктор пожал Тане руку.

— Заезжайте к нам. И в Лебяжье тоже.

— Обязательно.

Автобусы гуськом, осторожно перебирались через переезд железной дороги и затем, вырулив на шоссе, взревели моторами, набирая скорость, заторопились к Каменску.

Зайкин, ни к кому не обращаясь, заметил:

— Казакова, между прочим, ничего, симпатичная…

Виктор в тон ему проговорил:

— Она, между прочим, то же самое говорила о тебе. Удивительный, говорит, этот парень, Зайкин.

— Нет, ты серьезно? — всполошился Костя.

Зарубин, однако, сразу остудил его горячность:

— Нет, конечно. А ты, я вижу, обрадовался?

Костя разочарованно протянул:

— Ох и язва же ты, Зарубин! И это секретарь комитета.

В разговор вступил Удальцов:

— Я считаю, что Зайкин прав. Зарубин стал явно зарываться. Сегодня, как известно, мы должны были пойти в Манеж и на Кузнецкий, потом в «Россию» на фильм, а оказались на ВДНХ.

— Разве кто-нибудь недоволен? — удивился Зарубин.

— Да нет, выставка замечательная. Я вообще считаю, что комсомолу пора иметь свой музей. Я даже письмо в ЦК по этому поводу написал. И чтобы решение ЦК было: каждому комсомольцу обязательно в нем побывать. Но сейчас-то я о другом. Что-то ты, Зарубин, задумчивый, серьезный не в меру, особенно в последние дни.

Костя тут же подал реплику:

— Говорю же вам, он стал отрываться от масс.

Взлохматив пятерней белесую шевелюру Кости, Виктор рассмеялся.

— А ты, Костя, как дворняжка, на любую кость бросаешься, лишь бы порычать.

Зайкин обиделся, хотел спорить, но ребята затянули песню, и от этого намерения пришлось отказаться. Скоро и его пронзительный дискант звенел на весь автобус. Парня мало смущало, что поет он не в тон, то отстает, то забегает вперед. Наоборот, Костя был твердо убежден, что без его участия и песня была бы не песня.

Глава XXX. Отряд выходит на трассу

Темно-синяя, почти прямая стремительная линия прорезала зелень лесных массивов, ровную поверхность полей и лугов, глубокие балки и овраги. Затем, в середине пути, она скрывалась под холмами Клинско-Дмитровской гряды и, вновь выйдя на равнинные участки, устремлялась к «Химстрою». Так выглядела трасса водозабора Высокое — «Химмаш». Около карты, что висела в кабинете Данилина, вот уже два часа толпились люди, шел горячий спор. Технический совет строительства обсуждал проблему, которая неожиданно стала предельно срочной.

Несколько дней назад на стройку приехали встревоженные и озабоченные руководители городского Совета Каменска. В городе стал резко понижаться баланс водоподачи. Уровень водохранилища, питающего город, заметно упал. Все это произошло после того, как строители подключились к городскому магистральному водопроводу. А что же будет после пуска завода, когда расход воды увеличится более чем вдвое? Вызвали специалистов из Москвы. Те считали, прикидывали так и эдак, результат получался один: с пуском «Химмаша» город сядет на тощий водный паек. Правда, на городском водоснабжении «Химмаш» должен был жить всего два года. Вторая очередь строительства предусматривала сооружение водозабора из озера Высокого, что располагалось севернее, в семидесяти километрах от Каменска. Но ведь два года — это не один день. Как жить городу без воды?

Утром, перед заседанием технического совета Быстров и Данилин встретились на высотной части главного корпуса. Долго молча оглядывали площадку. Оба думали об одном и том же.

Быстров с досадой проговорил:

— И все-таки я не понимаю, почему так опростоволосились проектировщики? Неужели не могли разобраться, хватит или не хватит воды в Каменске с пуском завода?

— Нынешний год особый. За последние десять лет не было такого низкого уровня водохранилища.

— Допустим. Но раньше-то такие явления бывали? Бывали. Зачем же предусматривать водоснабжение завода из городского источника?

Данилин, не отрывая взгляда от площадки, ответил:

— Расчеты, по-моему, были вполне обоснованны и логичны. Но ты забываешь одно обстоятельство. В нынешнем году мы должны были сдать лишь часть объектов, а будем сдавать почти весь производственный комплекс. Все: и энергия, и вода, и тепло, и многое другое — понадобится в двойном, а то и в тройном объеме. Так что виноваты не только и, пожалуй, не столько проектировщики.

Быстров усмехнулся.

— Выходит, виноваты-то мы?

Оба молча загляделись на стройку. Там шла обычная размеренно-напряженная жизнь. Сверкали огни электросварки, монтажные краны на литейке, компрессорной и лабораторном корпусе важно, методично раскланивались: они неустанно поднимали на верхние этажи металлические фермы, железобетонные балки, плиты. Монтажники в серых брезентовых куртках и пластмассовых касках бережно принимали их в свои объятия и, бесстрашно повисая на фермах или балках, вели их к своим гнездам, споро ладили их там, и вот кран уже отправлялся за новой, очередной ношей. А внизу по дорогам между корпусами и по кольцевой, что огибала всю площадку, бесконечной вереницей двигались самосвалы, автопогрузчики и степенные тягачи. Людей внизу почти не было видно — бригады работали теперь больше внутри корпусов. Штукатуры, маляры, облицовщики «доводили до сдачи» последние участки, метр за метром уступая место монтажникам…

Данилин, еще раз обведя взглядом площадку, ворчливо сказал:

— Эка наворочали.

Быстров улыбнулся.

— Да, поглядеть есть на что. А вот как подумаешь, что из-за обыкновенной воды все это, — он показал рукой на корпуса, — будет стоять, сердце заходится.

— Да, перспектива незавидная.

— Что все-таки думают авторы проекта, инженеры? Каково их мнение?

— Сегодня будем обсуждать. Всех светил собрал. Придется, видимо, досрочно строить водоводную трассу. Что же еще можно решить?

Быстров согласился:

— Другого действительно ничего не придумаешь. Строить водовод все равно надо. Так лучше уж сразу.

Данилин чуть раздраженно проговорил:

— Строить-то дело привычное. Только на такие сооружения не недели, а месяцы уходят. Местность пересеченная, рельеф сложный. Проект-то на сооружение комбинированного водопровода разработан. Две насосные станции, четыре или пять дюкеров. И неясно, как пройдем Каменскую возвышенность. Это же один из самых высоких участков Клинско-Дмитровской гряды. Одни предлагают здесь насосную станцию, другие — за то, чтобы пройти тоннелем. Но все это не так уж страшно, если бы было время. На дворе-то октябрь. Видишь, — показал Данилин на небо, — какие к нам гости собираются?

Быстров поднял голову. Низко над ними клубились рваные темно-серые облака, в разрывах между ними проглядывало холодное слезливое небо. На северо-западе весь горизонт, будто тяжелой шторой, был задернут аспидно-черной тучей.

— Все это разведчики. Зима-матушка не за горами. Земляные работы на трассе надо до морозов закончить, иначе нам это самое небо с овчинку покажется. Работы по прокладке, монтажу, наземным сооружениям проведем и зимой, а вот земля…

В тот день после долгих дебатов и споров технический совет строительства высказался за внеочередное, ускоренное строительство водовода. Другого выхода не было.

Данилин не любил откладывать дел, которые были ясны и требовали действий. Наутро объявили приказ о создании специального строительного участка на трассе «Химмаш» — Высокое. В кабинет начальника строительства вызывались проектировщики, транспортники, механизаторы, снабженцы… Из кабинета они не выходили, а выбегали — озабоченные, торопливые, от посторонних вопросов нервно отмахивались. Всем на стройке был известен разговор Данилина с директором комбината питания Мигунковым.

— Передвижные котлы и кухни у нас есть?

— Нет, не располагаем.

— Примите меры, чтобы завтра, в крайнем случае послезавтра они были.

Мигунков недоуменно поднял брови:

— Извините, Владислав Николаевич, хочу уяснить, зачем они? У нас питание организовано на стационарной основе. И, доложу вам, неплохо. Строители вон какие упитанные ходят.

Данилин попросил:

— Тогда присядьте на минутку.

Закончив разговор по телефону, пытливо посмотрел на Мигункова, отчеканил:

— Немедленно ищите передвижные кухни и котлы. Сколько — не знаю. Кормить будете человек семьсот — восемьсот, а то и тысячу. По всей трассе Высокое — «Химмаш». Подумайте, где будете базироваться. Не станете же вы щи да разные там клецки за сто километров возить.

— Но, Владислав Николаевич, у нас же не Арктика или Антарктика. По трассе наверняка есть торговые точки.

— Вы, Мигунков, все еще не поняли, о чем речь. Люди будут работать в сложнейших условиях, все время в поле, в лесу. Днем и ночью. А вы хотите заставить их ходить по селам в поисках местных торговых точек. Я вас предупреждаю: если хоть один человек на трассе останется без горячего обеда, считайте себя уволенным. Ясно?

Директор общепита вылетел из кабинета, будто розовый шар, утирая потное лицо. Семеня по коридору, кипел гневом:

— Передвижные полевые кухни. Где я их возьму? Где они могут быть? За сутки такие дела не делаются.

Кухни и все, что нужно, он, однако, достал на следующий же день. Радостный позвонил Данилину. Тот ухмыльнулся в трубку.

— Вот видите… Спасибо, Мигунков. На днях буду на трассе, пообедаем вместе.

Положив трубку, довольный, проворчал:

— Я тебе покажу Арктику-Антарктику.

Зарубин присутствовал в эти дни на всех, то коротких, то длинных, но неизменно бурных совещаниях по организации работ на трассе.

Его тоже захватила эта лихорадочная, но осмысленная и деловая спешка всех, кто имел то или иное отношение к трассе. Было ясно, что на какое-то время она станет самым трудным и самым горячим делом на всем «Химстрое». Сроки были столь малы, что без тревоги никто не мог о них говорить. Виктор понимал: раз трасса сейчас самый острый участок, то, конечно, на него бросят лучшие бригады. Тогда почему бы нам не взять этот объект в свои руки? Он пошел к Быстрову.

— Алексей Федорович, что же получается? Такое дело, а мы как бы в стороне.

— От какого дела в стороне?

— Да о трассе я, о водоводе.

— Ах, о трассе. Нет, Виктор, от трассы никто в стороне стоять не будет. Никто. Это, браток, такой орешек, что всем дела хватит.

— Это, конечно, верно. Но я хотел сказать другое. Хорошо бы вообще поручить нам. А, Алексей Федорович?

Быстров пытливо посмотрел на Зарубина, улыбнулся:

— А тебе не кажется, товарищ Зарубин, что нас опять начинает заносить в сторону?

Зарубин ждал этого вопроса и был готов ответить на него:

— Насколько я понял из разговора в Цекамоле, совсем отлучать нас от хозяйственных дел никто не собирается. Так ведь?

— А как вас отлучишь, когда комсомолия всю стройку заполонила? — улыбнулся Быстров.

Зарубин продолжал:

— А в ошибку мы, думаю, теперь не впадем — ученые. Даже товарищ Мишутин, кажется, меняет гнев на милость. На днях он мне сказал так: «Ничего, — говорит, — ничего, шевелиться вы вроде бы поживей стали… Смотрите только, чтобы вас в другую сторону не занесло, не думайте, что за вами только самодеятельность да экскурсии числим. Мы, — говорит, — на вас многогранно смотрим, имейте это в виду».

— Ефим Тимофеевич зря не скажет. Между прочим, он тоже считает, что на трассу надо брать комсомольские бригады. И сам изъявил желание там поработать.

Помолчав, Быстров продолжал:

— Дело будет нелегкое. Все взвесили?

— Осилим, Алексей Федорович, честное слово, осилим.

Зарубин проговорил далее:

— А начальником участка хорошо бы назначить Удальцова.

Это предложение для Быстрова не было новым. Вчера у Данилина вопрос о руководителе трассы уже обсуждался. Удальцов был в этом списке. Но начальник стройки отвел его кандидатуру. «Подумайте еще», — поручил он Вишневскому, начальнику производственного отдела.

— Данилин против Удальцова, — сообщил Быстров Зарубину.

— Против? Почему же? Энергичный, знающий парень. Ребята его уважают. И на комсомольский участок очень подходит.

— По-моему, тоже. Но у Владислава Николаевича другое мнение.

— Жаль, — сокрушенно вздохнул Виктор. — Очень жаль.

Быстров пожал плечами.

— Попробуем убедить Данилина. Хотя не уверен, что из этого что-нибудь получится. Настроен он по отношению к Удальцову неважно.

Если предложение о передаче строительства целиком в руки комсомольцев Данилин принял быстро и даже с энтузиазмом, то разговор об Удальцове, как и предвидел Быстров, затянулся.

— На трассе нужен человек опытный, серьезный, организованный. Неужели это не понятно? А этот ваш Удальцов только зубы скалит, несерьезный парень. Да еще и с демагогическим душком.

Убеждали его долго, в два голоса, то Быстров, то Зарубин. Помогал и подошедший к концу беседы Вишневский. Наконец Данилин сдался:

— Ну, раз все вы за этого петуха, что же… Вызову его, потолкую. Но предупреждаю, если увижу, что вместо дела он мне панику поднимать будет или споры да раздоры заведет, заменю сразу, без всяких предупреждений.

Аркадия он принял через день.

— Вы знаете, почему я вас вызвал?

— Знаю.

— Ваше мнение?

— Дело боевое и интересное. Но не пойду. Так я и в комитете сказал.

— Почему же? — с плохо скрываемым удивлением спросил Данилин.

— Очень просто. На таком объекте, как трасса, можно работать лишь при условии, если все будут всемерно поддерживать и помогать. А так как вы против моей кандидатуры, то какая же тут будет поддержка?

— Вы и это знаете?

— Об этом все знают.

Данилин сердито посмотрел на Удальцова:

— Нам нужен водовод. Понимаете, Удальцов? Так что хоть черт, хоть дьявол будет на участке, а помогать ему будем.

Удальцов вздохнул.

— Так-то оно так, но все же… Внесу я вам, допустим, предложение об организации работ — скажете: несерьезно, дам заявку на материалы — ответите: не продумано, буду требовать что-либо — обвините в демагогии.

— Вы это что, всерьез? — уже явно раздраженно спросил Данилин.

— Совершенно серьезно.

— Да, плохого же вы мнения о начальнике строительства.

— Я-то как раз о вас очень высокого мнения, Владислав Николаевич. А вот вы обо мне…

— Ну ладно, хватит об этом. Что-то у нас не тот разговор получается. Раз вам все так хорошо известно, то знаете вы и мои условия. Прошу их иметь в виду и помнить. А сейчас, если вы хоть сколько-нибудь готовы, сообщите-ка свои соображения об основных принципах организации работ на трассе…

Было видно, что Аркадий Удальцов в ожидании вызова к Данилину не терял времени напрасно. Оказалось, что он знаком и с проектными набросками водовода, и с трассой, и даже на озере Круглом, где будет водозабор, уже успел побывать. Вопрос Данилина о том, что нужно для участка из механизмов, материалов, транспорта, тоже не оказался для Аркадия неожиданным, хотя ответил он на него и с осторожностью.

— С этим сложнее. Надо иметь хотя бы вчерне проект. Приблизительные расчеты я сделал. Но лишь приблизительные.

И он положил перед Данилиным несколько испещренных цифрами листов. Тот читал долго, внимательно. Затем поднял на Аркадия испытующий взгляд.

— Данные, конечно, с запросом. Но ничего, посмотрим. Пока идите. Сегодня или завтра мы решим, кому поручить участок трассы.

Простился он с Аркадием сухо, официально. Но когда тот вышел из кабинета, проговорил довольный:

— Смелости ему не занимать, напористости и нахальства тоже. И с головой, стервец, с головой. Черт его знает, может, и правы Быстров и Зарубин?

Через день было официально решено создать на трассе водозабора штурмовой комсомольский отряд. Начальником участка назначался Удальцов.

Эти дни были самыми трудными для комитета комсомола. Об отборе бригад для трассы на участках узнали в мгновенье ока. И пошел в комитет поток людей.

Отбирали прежде всего бригады, знакомые не с одной профессией: ведь на трассе понадобятся землекопы и бетонщики, плотники и слесари, монтажники и сварщики. Но не только это надо было учитывать. Работать придется в поле, в лесу, жить кое-где, а подкатывается зима. Одним словом, дело предстояло нелегкое. Но попробуйте убедить ребят, которые видели уже и холодные ночи в палатках, и штурмовой аврал в Лебяжьем, и ночные смены на фундаментах главного корпуса, что они не годятся для трассы!

Зарубин и члены комитета охрипли, объясняя одно и то же:

— Ну поймите, ребята, нельзя всех бросить на трассу. Кто же здесь останется? Главный, литейку, кузницу кто строить будет?

А у посетителей свои доводы.

— Да, но трасса — объект сверхударный. Почему же нас не посылаете? Не доверяете? Почему?

Бригада Голикова с шестого участка пришла в полном составе. Бригадир, высокий, жилистый, загорелый до черноты, как правило, редко и мало говоривший, здесь, в комнате комитета, разошелся вовсю:

— Вы что? Смеетесь? Тонковидовцы едут? Мишутинцы? Едут. Борисовские? Ахмадулинцы? Почему же нас нет в списках? Да я до ЦК дойду! Категорически заявляю.

Уже в дверях Голиков, обращаясь к Зарубину, бросил:

— Свою бывшую бригаду первой в списки включил. Запомню я это тебе, Зарубин!

Но труднее всего оказалось отбиться от девчат. Из женских бригад было решено взять только три — тех, кто был на сантехнических и изоляционных работах. В большинстве своем работа предстояла физически тяжелая, и девушкам на ней было бы трудно.

Когда об этом стало известно, гневу девчат не было предела. Быстрову и Зарубину теперь нельзя было показаться ни на участках, ни в общежитии. Обиженные наскакивали на них целыми группами, шуму было столько, что частенько, исчерпав все доказательства, доводы и мотивы, тот и другой, зажав уши, позорно ретировались.

Завьяловская бригада послала «добиваться правды» своего бригадира. Девушки знали, что на симпатичную кареглазую Катю порой заглядываются некоторые ребята из комитета. Внушив ей первейшие азы женской мудрости, девчата отрядили ее в комитет.

Виктора там не было, а когда он вошел и увидел, как игриво Катя ведет себя с ребятами, как строит им глазки, дара речи лишился от удивления.

Кто-то посоветовал:

— Катя, вон Зарубин появился. Ты на него нажимай.

Катя ринулась к Виктору:

— Если не пошлете на трассу, снимайте с бригадиров. Весь мой авторитет на волоске держится.

Виктору очень не хотелось отказывать Кате. Да и Валя двое суток жужжит об этом же. Но что можно сделать? Он долго и мягко объяснял Кате, что участок трассы укомплектован, что, возможно, потом, чуть позже, когда развернутся работы, можно будет взять и ихбригаду. Но не сейчас, нет, не сейчас.

Не добившись результатов, Катя пошла прямо к Быстрову. Здесь выдержка ей отказала. Она попросту расплакалась.

— Алексей Федорович, ну несправедливо же это, несправедливо! Что я девчонкам-то скажу?

Быстров, как мог, успокоил ее, обещал поговорить с Зарубиным, что и сделал в этот же день.

— Слушай, Виктор, была у меня Завьялова.

— Она и нас битый час очаровывала.

— А у меня просто-напросто ревела. Посмотрите там, может, послать их? Надо же поддержать авторитет бригадира.

Когда на следующий день бригаде сообщили, что она тоже включена в отряд, девчонки принялись качать своего бригадира, теперь еще более уверенные, что против Катькиных чар не устоит никто.


Данилин вытребовал в министерстве для обслуживания трассы вертолет, и теперь громоздкая, неприхотливая стрекоза день и ночь трещала над трассой. На ней перебрасывались люди и механизмы, одежда, продукты и газеты. Раз-два в неделю Данилин с Быстровым сами отправлялись на трассу.

В одну из суббот Зарубии полетел с ними. На участках он бывал почти ежедневно, хорошо знал, что здесь делается, но картина, открывшаяся ему сверху, привела комсорга в полный восторг.

Трассу вели одновременно и от озера Высокое к «Химмашу» и от границ стройки к Высокому. Отвалы вынутого грунта резко очерчивали трассу. Экскаваторы, напружинивая свои металлические мускулы, выбрасывали на бровку холодную, неподатливую землю. И вслед за ними пролегала прямая, глубокая выемка траншеи. Параллельно ей, чуть вдали от валов, будто огромные свитки, лежали серые железобетонные трубы. Из траншеи, из кабин тракторов и экскаваторов вертолету махали руками строители, приглашали садиться здесь, у их участка.

Виктор, напрягая голос, прокричал Быстрову:

— А ведь идет трасса-то, идет, а?

Данилин повернулся:

— Идти-то идет, но и время тоже не стоит на месте. Вчера мы с Удальцовым подсчитывали, прикидывали так и этак. Боюсь, до морозов не успеем. Правда, с обоих направлений прошли бо́льшую часть пути. Готовы и дюкеры, а они меня очень тревожили. Но Каменские холмы — штука серьезная. А синоптики предупреждают: седовласая вот-вот пожалует.

— Может быть, они на этот раз ошибутся? — предположил Зарубин.

— Хорошо бы. Только в подобных случаях, как нарочно, их предсказания сбываются, — буркнул Данилин.

Даже без предсказания синоптиков было видно, что зима не за горами. Нудные, слякотные дожди, которые хоть и доставляли немало хлопот, но все же были меньшей напастью, чем морозы, прекратились. Подули ледяные северные ветры. Они срывали последние пожухлые листья с берез и осин, рвали, трепали брезентовые крылья палаток, назойливо и зло высвистывали свою угрюмую увертюру.

Как-то Костя Зайкин, а за ним и остальные ребята проснулись среди ночи. Даже под двумя одеялами брала дрожь. Костя вышел из палатки. Все кругом было бело от снега, только отвесные стены траншеи темнели на белом фоне, но и они кое-где уже покрылись налетом голубоватого пушистого инея. А провода электропередачи будто кто-то обернул за ночь в вату. Костя, вернувшись в палатку, выругался:

— Вот чертовщина! Зима-зимушка пожаловала.

Ребята тоже повыскакивали из палатки. Возвращались удрученные.

— Да, всевышний не на нашей стороне.

Уснуть так и не удалось. Чуть свет выбежали умываться. Вода в умывальниках замерзла, на ней поблескивала голубоватая с пузырьками корка. Хрустящие льдинки обжигали лица, кололи, как тонкие, острые иглы.

…Морозов ждали, но они пришли так быстро, с такой остервенелой силой, что спутали все карты. Темп работ сразу сбился. Экскаваторы, скрежеща челюстями ковшов, грызли смерзшийся панцирь грунта, отступали и снова вгрызались в затвердевшую землю.

Ребята пустили в ход отбойные молотки, чтобы облегчить работу экскаваторщиков. Но земля не поддавалась.

— Надо прогревать грунт, иначе будем топтаться на месте, — хмуро заметил машинист экскаватора.

— Надо, обязательно надо, — согласился Костя. — Только чем? Никто нам с вами топлива тут не припас.

— Начальники должны были позаботиться.

— Возможно, возможно. Только кто же знал, что мороз-воевода нагрянет так быстро и сразу так круто завернет?

— Начальство, оно должно предвидеть.

— Согласен. Но я предпочел бы сейчас не критику и самокритику, а поленницу дров.

Он позвонил Удальцову.

— Что будем делать, Аркадий? Дело-то вот-вот встанет. Надо греть грунт. Хорошо бы какие-нибудь горючие средства.

— Телефонограмма в управление дана. Я запросил и дрова и солярку. Но мороз не только у нас — по всей трассе, и все бригадиры требуют одно и то же.

Костя унылый пошел в бригаду. Но, не дойдя до нее, остановился, глаза его блеснули хитринкой. Свернул к небольшому перелеску, что виднелся невдалеке, за трассой недавно сооруженного газопровода.

Костя вспомнил, что, когда он обследовал окрестность участка, видел в том месте какой-то сарай. К нему-то он и направлялся сейчас. Сарай все так же стоял в перелеске, одиноко и сиротливо, чуть накренившись набок. Он был собран строителями газопровода на скорую руку, но из добротных еловых бревен. Разыскав щель, Костя заглянул внутрь. Сквозь темень с трудом рассмотрел бочки, пустые барабаны от кабеля и еще что-то. Отойдя, еще раз взглянул на покосившееся сооружение и торопливо направился к бригаде. Собрал ее около себя.

— Землю прогревать надо?

— Надо, — ответили ему хором.

— Нечем?

— Как видишь, — опять послышался ответ.

Костя продолжал:

— Ждать топливо со стройки долго, упустим время. Я принял решение использовать для этой цели сарай, что стоит вон в том лесочке.

— А чей это сарай?

— Точно не знаю, но думаю, газопровода.

— Тогда как же?

— А так. Пройдем свой участок при помощи калорий, заключенных в древесине этой избушки.

Костя был убежден, что сарай давным-давно забыт прежними хозяевами, и был очень удивлен, когда в самый разгар работы по его разборке увидел, что к ним из соседней деревни, прихрамывая, спешит какой-то человек. Костя сразу понял, что это страж имущества, на которое они посягнули, и направился мужчине навстречу. Говорили они долго, потом Костя, взяв его легонько под руку, повел в сторону от сарая.

Через полчаса бригадир вернулся.

— Кто это? — спросили ребята.

— Сторож.

— Шумит?

— Не без этого. Я дал подписку, что беру ответственность на себя.

Раздался смех.

— Велика важность твоя подписка.

— Велика ли, нет, а ушел. Ему нужна бумажка. Он ее получил. Правда, заявил, что я анархист и что мне еще покажут кузькину мать.

Считая на этом разговор законченным, Костя начальнически прикрикнул:

— За дело, за дело, друзья! Пока он опять не нагрянул, надо, чтобы от сарая рожки да ножки остались.

Все ждали нового визита, но страж больше не появлялся.

Бригада жгла костры, веселее заскрежетали экскаваторы, вгрызаясь в оттаявшую землю.

Когда Данилин и Зарубин добрались до бригады, дела здесь шли вовсю. Выслушав рассказ Кости про затею с сараем, Данилин поморщился:

— Не положено чужое имущество брать. Шуму не оберешься.

— Шум, конечно, будет, сторож уже приходил.

— Ну и как?

— Я ему разъяснил, кто мы, что делаем и прочее. Хорошо поговорили. Не очень подготовленный товарищ попался, с трудом понимает что к чему. Обещал мне основательную нахлобучку.

Данилин, рассмеявшись, заверил:

— Ничего, выручим. Пройдете к сроку?

— Должны. Как там, потепления не предвидится?

— Предвидится, Зайкин, предвидится. Но не раньше чем весной.

Костя свистнул.

— Долгонько ждать. Придется приспосабливаться.

— Да, да. Именно это я и хотел посоветовать.

Данилин уехал. Зарубин решил остаться в бригаде до утра. Это вызвало у ребят шумную, неподдельную радость.

— Это ты правильно решил, — заметил Костя. — Общение с рядовой массой обостряет зоркость руководящего взгляда.

— Ладно, ладно звенеть, — беззлобно отмахнулся Виктор.

Вечером устроили целый пир. У кого-то нашлась бутылка коньяка, и, хотя досталось всего по глотку, гвалт в палатке стоял такой, что слышно было за версту. Расспросам не было конца: «А что нового в Лебяжьем? Как на главном? На литейке? Что идет в „Прометее“?» Но больше всего занимала всех трасса. Наперебой уточняли, как в других бригадах, удастся ли пройти к сроку через Каменские холмы.

— Везде ребята работают как черти. Но вот морозы… Возможно, придется срок окончания несколько отодвинуть.

Костя возразил:

— Выйдет так, что наболтали мы? Не пойдет. Да и сидеть в этих хоромах лишний месяц — удовольствие ниже среднего.

Видя, что ребята задумались, приумолкли, Зарубин пошутил:

— Что носы повесили? Может, на главный вернуть? Там калориферы рядом, погреться есть где. Могу договориться по знакомству. А?

Костя невозмутимо проговорил:

— А что, это мысль, — и, подмигнув товарищам, предложил: — Намнем бока комсоргу за такое предложение?

Через минуту Виктор, потный, всклокоченный, отдуваясь, стоял у двери палатки и грозил:

— Я тебе, Зайкин, это припомню. Десять на одного. Тоже мне герои.

Скоро, однако, из палатки послышалась песня. Пели, конечно, свою любимую:

Живем в комарином краю
И лучшей судьбы не хотим,
Мы любим палатку свою,
Родную сестру бригантин…
Ветер, до этого бешено крутившийся вокруг тускло светившейся в ночи палатки, вдруг стал стихать, словно поняв, что ни черта он не сделает с этими людьми. Но настоящие морозы стукнули дней семь или восемь спустя. По ночам гулко трескалась земля, небо стало мутно-белесым, словно и ему было невтерпеж от этой лютой стужи. Воздух был сух до звени.

Все расчеты строились на обычную в подмосковных условиях зиму, когда температура редко опускается ниже двадцати, и то лишь на самом гребне зимы. Сейчас же термометр показывал по утрам тридцать, а иногда и больше.

— Что будем делать? — спросил Данилин Быстрова.

Тот без колебаний ответил:

— Наружные работы придется прервать. Людей поморозим.

Через несколько минут по радиосети было передано распоряжение начальника строительства о прекращении работ. Передали его и на трассу.

Удальцов и Зарубин сидели в прорабской конторке — вагончике, установленном невдалеке от подножья Каменских холмов. Трасса и от Высокого и со стороны «Химмаша» подошла уже вплотную к холмам. Подошла и уткнулась в их твердь. Холмы стояли волнистой грядой, надвое разрезав трассу. Землекопы, бетонщики, бульдозеристы, экскаваторщики, задирая головы, смотрели на их вершины и чертыхались.

— Ну надо же, вымахали! И обязательно там, где нам надо пройти.

— Давненько они вымахали-то, — ответил сосед говорившему, — может, не один миллион лет назад.

Обсуждалось много вариантов и предложений, как быть с этим участком. Хорошо бы пройти через холмы весной — легче, быстрее, дешевле. Это было соблазнительно, но нереально — водозаборная трасса нужна сейчас, она должна работать. Оставалось сделать лишь один рывок, но какой трудный! Геологи утверждали, что там, в глубине, условия легче, грунт мягкий. Только когда до него доберешься? Сейчас же, на подступах к отрогам гряды, трасса шла сквозь твердый известняк и гравийно-песчаные пласты. Да еще этот трескучий мороз и режущий ледяной ветер… День и ночь с обеих сторон гряды слышалась пулеметная дробь отбойных молотков, ревели моторы машин, полыхали костры.

Удальцов, положив телефонную трубку, с досадой сообщил Виктору:

— Работы прекращаем. Приказ Данилина. Вот ведь ерундистика! У каких-то паршивых холмов застряли. На Памире не такие горы проходят. А мы завязли.

— У них эти работы — главное, основное. И техника и опыт. У нас — лишь эпизод.

— Ну и что? Нет, не так бы я все это сделал. Заложил взрывчатку — и все. Взлетели бы в небеса эти местные Эльбрусы да Эвересты.

— Правильно. И деревни, что в округе, вместе с ними.

Удальцов уныло согласился:

— Знаю. Только очень уж досадно. Нет, чтобы этому Красному носу неделю-две подождать. — И, чуть помолчав, спросил: — Так как? Объявим, что шабаш? Пусть штурмуют палатки?

— Придется.

Удальцов наклонился к микрофону. В репродукторах по обеим сторонам трассы раздался его голос:

— Внимание, внимание! В связи с понижением температуры всем бригадам прекратить работы. О времени выхода на участки сообщу дополнительно.

Минут через пятнадцать — двадцать в конторку ввалился Ефим Мишутин. Весь он был заиндевелый, брови белесые от инея, как у заправского деда-мороза.

— Значит, командуем! — не здороваясь, бросил он. — Великое дело техника. Крикнул в микрофон — и вся недолга.

— О чем вы, Ефим Тимофеевич? — невинно спросил Удальцов.

— Будто не понимаешь? Молодой, а хитришь. Зачем такое по радио кричал?

— Не могу иначе. Два начальника приказали: Данилин и его величество мороз.

— Мороз, мороз… — раздраженно проговорил Мишутин. — Какие пугливые у нас начальники. А ты бы прежде, чем в эту свою технику кричать, нас позвал, посоветовался.

— О чем советоваться-то? Дело ясное.

— Это кому как. Поди, слышал прибаутку о том, в каких случаях торопливость нужна?

Аркадий не успел ответить, как в вагончик вошел Зайкин, за ним еще двое бригадиров. Скоро здесь уже стало совсем тесно. Бригадиры слушали, как Мишутин препирался с Удальцовым, потом тоже включились в спор. Аркадию, наконец, это надоело, и он, встав из-за своего маленького скрипучего стола, разрубая ребром ладони воздух, решительно заявил:

— Одним словом, дорогие товарищи, так. За технику безопасности отвечаю я. Прошу это помнить. И потому разговор этот давайте прекратим. Кроме того, есть приказ начальника стройки.

— Правильно, есть такой приказ, — послышался голос Данилина.

Они с Быстровым протискивались от двери к столу Удальцова, выискивая свободное место.

— Так почему же приказ не выполнен? Почему не прекращены работы? — Данилин обращался к Удальцову, и в голосе слышалось недовольство.

— Ваше указание объявлено, но вот товарищи, — Удальцов показал на бригадиров, — возражают.

— А знают ли товарищи, что на улице более тридцати? А скоро будет еще больше?

Послышались голоса:

— Знаем…

— На себе испытали.

— Тогда в чем же дело? — голос Данилина прозвучал уже строго, требовательно. — Мы с вами за людей отвечаем, надо понимать.

— А почему это вы, Владислав Николаевич, нас в недоумки произвели? Почему считаете, что не понимаем? — Мишутин теперь наступал на Данилина.

— Мы не из боязливых, — послышался голос Зайкина.

— После кабинета оно, конечно, холодновато, — послышался чей-то насмешливый голос.

Данилин не ответил, только исподлобья посмотрел в ту сторону, откуда послышались эти слова. Затем суховато, сдержанно проговорил:

— Мы не имеем права рисковать.

Но Мишутин был неумолим:

— С умом надо дела делать, начальник. С умом. Тогда и риску не будет. Перерывы делать почаще. Одежду теплую подбросить.

И опять раздались голоса в его поддержку:

— Правильно. Резонно говорит Тимофеевич.

Быстров видел, что настроение у бригадиров непримиримое. Приказу, конечно, подчинятся, но не убеждены, что это нужно. Своих людей они знали, были уверены, что могут потягаться со стужей.

А Мишутин шел к столу, чтобы продолжать спор. Удальцов вопросительно посмотрел на Быстрова.

— Пусть выскажется. Да и другим, кто захочет, дай слово.

Все знали: Мишутин выступает толково, содержательно, но порой длинновато. И потому сейчас, когда Ефим Тимофеевич пробрался к столу, кто-то крикнул:

— Ефим, ты того, не очень томи!

— Да, да. Политику сегодня не вкручивай.

Мишутин недовольно огляделся, выдохнул:

— А я уже все сказал. Подошел-то сюда, чтобы начальство лучше слышало. Наша бригада, как известно, не на тихом местечке стоит. На северном склоне ветряга такой, что порой на ногах трудно удержаться. Но ребята мне поручили сказать: с работы уходить пока не собираются.

Его раскатистый бас заполнил всю комнату и, казалось, висел в ней, как что-то осязаемое.

Мишутин помолчал и, сумрачно глядя на Данилина и Удальцова, закончил:

— А ответственность? Ну что же, ответственность мы берем на себя. С вас же спрос другой: может, валенки в складах есть? Полушубки? Рукавицы теплые? Вот это бы тут пригодилось.

Быстров наклонился к Данилину, пряча улыбку, вполголоса сказал:

— Придется уступать, а? Заставить их подчиняться приказу, конечно, можно. Только нужно ли? Молодые кости не так быстро мерзнут. А вот одеть ребят надо. Как у нас с теплой спецодеждой?

Данилин и сам думал об этом. Хлопнув широкой ладонью по столу, объявил:

— Ладно, леший с вами. Работайте. Но… только добровольцы. Кто захочет. И еще одно: через каждый час — обогрев.

Зайкин с хитроватой усмешкой спросил:

— Обогрев — это что?

— Как что? — удивился Данилин. — Обогрев есть обогрев. Перерыв — и в теплушку.

Костя смиренно протянул:

— Понятно. А я думал, вы нам согревающую норму установите. Хотя бы граммов по пятьдесят. А еще лучше — по сто.

Под смех и веселые восклицания Данилин проговорил:

— Тогда и я к вам на трассу переберусь.

Через несколько минут Данилин кричал в трубку:

— Богдашкин? Сколько у нас валенок? А полушубков? Теплых рукавиц? Так вот, все запасы вертолетом на трассу. Никаких резервов — всё в бригады. Нет, нет, не вечером, а немедленно…

Глава XXXI. Орленок, Орленок…

Пронизывающий ледяной ветер как иглами колол руки, лица, забивался под одежду, затруднял дыхание. Снег, иссушенный и скованный морозами, отливал синевой. Казалось, еще немного, и не выдержат люди. Машины уже не выдерживали. Застывало масло в картерах, твердели, будто чугунными становились, резиновые амортизаторы, подшипники транспортеров в загустевшей смазке летели один за другим. Отказали и отбойные молотки, этот надежный, проверенный строителями инструмент. Началось в бригаде Зайкина. Один из молотков, захлебнувшись в пулеметной трескотне, вдруг умолк. Паренек лихорадочно тряс его, вертел и так и эдак, включал и выключал пусковую кнопку, но молоток молчал.

Подошел Костя. Взяв молоток в руки, снял головку, заглянул внутрь.

— Работать не будет.

— В чем дело?

— Промерзло все, сальник застыл. Да, не выдерживает техника…

Молотки продолжали выходить из строя. К вечеру на всем участке работало, наверное, не более двух-трех молотков. Как-то одиноко, сиротливо раздавалась их трель.

Опять пошли в ход ломы, запылали костры. Ребята не замечали времени. Удальцов строго-настрого наказал бригадирам наблюдать за ребятами. Начинают белеть уши, щеки или нос — немедленно принимать меры. Через каждый час раздавался сигнал — гудящие удары молотка о кусок подвешенного на столбе рельса, и бригады разбегались, чтобы обогреться.

Замечательны были эти недолгие перерывы. В старые автобусы, пригнанные сюда, как стукнули холода, собиралось столько народу, что негде было повернуться. Кто согревал руки у железной печки-времянки, кто оттирал приятелю нос или щеку, кто менял в валенке истертые газеты. Толкались, шутили, жадно затягивались горьким папиросным дымом.

Обедали здесь же. Каким чудодейственно вкусным был горячий картофельный суп, какое наслаждение доставляли котлеты! А уж о горячем, обжигающем кофе со сгущенным молоком и говорить нечего.

Дня через три после встречи с бригадирами в конторе участка Данилин вызвал Удальцова к телефону.

— Ну как, сколько комсомольцев поморозил? — будто весело, но тревожно спросил он.

— Обмороженных нет, Владислав Николаевич.

— А настроение?

— Лучше не бывает.

И все же Данилин велел пригласить к себе заведующего поликлиникой. Медянская была в отъезде, ее замещал доктор Ярошевич. Протирая вспотевшие очки, доктор торопливо вошел в кабинет Данилина.

— Что с начальником стройки? Ну-ка, посмотрим, посмотрим, — проговорил он, раскрывая саквояж.

Данилин остановил его.

— Нет-нет, я звал вас совсем по другому поводу. Вы знаете, что на трассе у нас работы не прекращены?

— Как это не прекращены? При такой температуре? Есть же ваш приказ.

— Да-да, приказ есть, он действует, и стройка, к сожалению, не работает. Но комсомольский отряд на трассе приказу не подчинился. Что я могу сделать? — полушутливо развел руками Данилин. — Поэтому к вам просьба: взять этот объект под особое наблюдение. Отправляйтесь туда, строжайше следите, чтобы не поморозились люди, оказывайте в случае чего немедленную помощь.

— Это мой долг, Владислав Николаевич, и я, разумеется, сделаю все возможное. Но неужели они работают? Ведь тридцать градусов! Невероятно! Сейчас же отправляюсь туда.

Удальцов, узнав о приезде Ярошевича, неопределенно улыбнулся. Но встретил приветливо, устроил его в одной из теплушек и даже вывеску соорудил: «Медпомощь». Ярошевич просидел в своей штаб-квартире целый день, тщетно дожидаясь пациентов. То же произошло и назавтра.

Он подошел к Удальцову.

— В чем дело, товарищ Удальцов?

— Вы о чем, Глеб Иванович?

— То есть как о чем? Оторвали от работы, заставили сидеть в этой дыре, а я за два дня не принял ни одного посетителя!

Удальцов сказал многозначительно:

— Если гора не идет к Магомету…

Глеб Иванович понял его сразу и, не задерживаясь, вышел из конторки.

Приход врача в бригады удивил всех. Спрашивали: «Что случилось?» Когда же узнали, что врач вызван для надзора за ними, не обморозился ли кто, не нужна ли помощь, шуткам не было конца.

Но Глеб Иванович был настроен далеко не шутливо. И вот уже двое ребят мишутинской бригады уведены Ярошевичем в медпункт. Это были события поистине драматические.

— Что? Меня? За что? — вопрошал рослый парень, обращаясь то к врачу, то к бригадиру, когда ему предложили уйти с работы.

— У вас отморожено ухо.

— Велика важность ухо — отойдет.

— Не отойдет, а потерять его можете, — увещевал Ярошевич.

— Ухо-то? Да что вы, доктор, куда оно денется? И потом, говорят, что теперь даже руки-ноги пришивать умеют, а ухо-то, поди, пришьют?

Кто-то съязвил:

— Правильно. Я бы на твоем месте их оба заменил. Не поймешь, то ли на заячьи, то ли еще на чьи-то смахивают.

— Ты на свои посмотри, красавец, — огрызнулся парень и, обращаясь к Ярошевичу, заявил: — Никуда я не пойду. Нашли тоже проблему — ухо.

Ярошевич обратился к Мишутину:

— Товарищ Мишутин, вы-то почему молчите? В передовой бригаде — и такое бескультурье.

— Успокойтесь, доктор. Все будет в порядке. — И негромко бросил парню: — Хватит, Василь! Видишь, доктор сердится! Иди подлечи свой слуховой аппарат. Потом лучше слушать будешь, когда тебе умные советы дают.

Василь уныло побрел к палатке.

Вечером Ярошевич прочел ребятам лекцию, скорее похожую на нотацию. Как надо беречь себя в мороз, что предпринимать. Напустился на них так, что пух и перья летели:

— Энтузиасты? Ударники коммунистического труда? Ни то вы, ни другое. Невежды — вот вы кто. Да, да!

— Это, доктор, вы уж через край хватили, — обозлился Зайкин.

Тогда Ярошевич набросился на него:

— А вы, Зайкин, вообще помалкивайте. Помните, как струхнули, когда попали к нам?

Посыпались вопросы:

— А что с ним было, доктор? Воспаление совести или еще что?

— В траншее на главном корпусе его завалило. Откапывали.

— Смотри, ребята, а мы и не знали. Так, говорите, струхнул наш бригадир?

— В траншее-то я, положим, меньше испугался, чем у них, — пять врачей, столько же сестер, и все на одного. Кто колет, кто смазывает, кто какую-то дрянь нюхать дает. Тут хоть кто не выдержит…

Ребята хохотали.

Ярошевич, однако, оказался стариком подходящим. И хотя человек пятнадцать он временно удалил с трассы, на него не сетовали. Его беседы и привезенные диафильмы давали и пользу, и некоторое развлечение. Да и как-то спокойнее себя чувствуешь, когда топчется среди бригад этот старикан с желтым саквояжем в руке.

Так жила трасса.

Лебяжье жило иначе — беспечно, весело. Уже несколько дней строители не ходили на работу. Все были рады внеочередным выходным, слышались песни, воркованье гитар, в клубе пол стонал от танцев. Не хватало здесь только ребят, уехавших на трассу.

— Как они там? Почему не едут? — спрашивали друг у друга обитатели поселка.

— А что им сюда ехать? Всякой снеди завезено вдоволь. Поди, отсиживаются в теплушках, водочкой балуются, ждут, когда морозы спадут. Не скучают герои трассы, будьте уверены.

И вдруг известие — бригады на трассе, оказывается, работают.

Ребята в Лебяжьем собирались кучками, горячо, запальчиво шумели. Тут было и чувство восторга, и озабоченности, и зависти, и досады.

— Значит, геройствуют?

— На то они и лучшие.

— Все же нос нам утерли.

Чаша терпения переполнилась, когда в поселке появилась Катя Завьялова. Девушкам понадобились кое-какие вещи, и она поехала на центральный склад; заодно заскочила и в Лебяжье. У полуторки собралась большая группа молодежи.

— Откуда и куда, Катя?

— С трассы и обратно.

— Это как же так?

— Да так.

— Объясни толком. Правда, что вы там вкалываете?

— Абсолютно точно.

— Что за надобность такая?

— Вот чудак человек! Иначе затянем. Сроки из-за морозов никто менять не будет.

— Почему же, черт возьми, мы болтаемся?

— Вам нельзя. Вы озябнуть можете.

И Катя, ангельски улыбнувшись собеседникам, небрежно бросила водителю:

— Трогайте. Маршрут обратный — Каменские высоты.

Наутро в комитет комсомола стали приходить ребята. Сначала по одному, потом группами.

— Зарубин, что же это получается?

— Вы о чем?

— Почему не работаем? По каким таким причинам вторую неделю баклуши бьем?

— Морозы-то, видите, какие! Что же тут можно сделать?

— А трасса? Там что, южное солнце греет? Да?

— Трасса — другое дело.

— Почему другое? Какое другое? А главный корпус, может, менее важен? Или, допустим, литейка?

Зарубин рассердился:

— И что вы шумите на меня? Я что, главный синоптик, что ли?

— А если морозы еще месяц или два простоят? Так и будем в Лебяжьем киснуть? Все матрацы пролежим, все ботинки на танцах истопчем…

— Ничего не поделаешь. При такой температуре работать не разрешается. Техника безопасности.

— Вот что, комсорг, — решительно сказал Голиков, тот бригадир, что уже схватывался с Зарубиным, когда их бригаду не включали в отряд на трассу. — Не уйдем, пока ты не утрясешь это дело с начальством. Иди и действуй.

И, проговорив это, парень плотно уселся на диване. Находившиеся в комнате ребята тоже стали устраиваться капитально. Зарубин, пожав плечами, направился в партком.

Быстров внимательно выслушал его:

— Да, действительно история!

Но хоть говорил парторг озабоченно, глаза его весело искрились.

— Значит, говоришь, целыми бригадами идут? Несогласны больше дома сидеть? Факт серьезный.

Данилин, однако, когда они к нему зашли, развел руками:

— Нарушение требований техники безопасности — дело подсудное. Может так влететь, что всю жизнь не забудешь. Ни ЦК профсоюза, ни министерство согласия на возобновление работ не дали и не дадут. Один из профсоюзных руководителей мне довольно популярно разъяснил, что такие элементарные вещи начальнику строительства следует знать и не беспокоить ответственные инстанции лишними звонками.

Зарубин вернулся в комитет ни с чем.

Ребята, чертыхаясь, проклиная бюрократизм и перестраховщиков, понуро возвратились в Лебяжье.

А на следующий день несколько бригад вышли на участки. Когда Данилину доложили об этом, он расшумелся вовсю:

— Кто разрешил? Хотите, чтобы уголовное дело на меня завели?

Потом он позвонил Быстрову:

— Что будем делать, парторг?

Они полдня перезванивались с Москвой, но ответ был тот же, что и прежде, — нельзя. Законы обязательны и для «Химстроя».

Быстров положил руку на плечо Данилина:

— Знаете, Владислав Николаевич, семь бед — один ответ. Рискнем?

Данилин задумался и, вздохнув, махнул рукой:

— А, была не была. Без строгача я, конечно, не обойдусь, ну, да ладно. Одним больше будет.

К вечеру собрали бригадиров, объявили: желающие могут выйти на работу. Но лишь желающие.

На следующий день на работу вышла половина бригад, потом еще, а через три дня работала вся стройка…

Данилин с тревогой ждал комиссии из ЦК профсоюза и раз по двадцать в день подходил к окну, чтобы взглянуть на висевший за стеклом термометр. Серебристый столбик ртути упорно торчал около цифры тридцать.

…Несчастье пришло на трассу, как приходят вообще все беды, — совершенно неожиданно.

Бригада Зайкина вместе с экскаваторщиками закончила, наконец, прокладку открытой траншеи, вплотную подступив к почти отвесному склону холма. Здесь предстояло вгрызаться в гору, проходить тоннель. Бригады, что шли со стороны Высокого, уже два дня работали под покатой стометровой крышей противоположного крыла взгорья. Бригада Зайкина немного поотстала из-за того, что задержали доставку железобетонных опор и балок для перекрытий тоннеля. Наконец платформы с грузом пришли на станцию. Костя с бригадой на трех машинах направился туда, чтобы ускорить разгрузку.

На станции было достаточно забот и помимо разгрузки платформ, но Костя расшевелил всех, кого только возможно. Накричал на начальника товарного двора, буквально из-за обеденного стола вытащил крановщика, боясь, что к концу трапезы тот будет крепко навеселе. Долго уговаривал диспетчера повременить с перегоном состава на запасные пути.

И вот ожил, наконец, погрузочный кран, механик возился наверху в своей кабине, что, как галочье гнездо на голом дереве, висела на верхних секциях крана. Бригада ладила щиты на рельсы, чтобы можно было подойти МАЗам. Одним словом, все закрутилось. Только мороз и ветер донимали ребят. Погреться есть где — теплом манят станционные постройки, но тогда не успеть дотемна погрузиться. Да и крановщик ворчит, что его рабочее время уже кончилось. Уйди — и он не задержится.

Шуруют ребята, торопятся. И все больше и больше оседают, поскрипывая и кряхтя под тяжестью бетонных колонн и плит, широкие тупорылые МАЗы. Два уже отошли, осталось загрузить только этот, третий.

Костя стоит около крана и, как заправский портовый грузчик, сложив рупором ладони, кричит сквозь воющий, свистящий ветер:

— Майна… Вира, майна… стоп.

То ли сумасшедший порыв ветра, то ли механик сделал что-то не так, только кран вдруг судорожно и скрипуче дрогнул; тяжелая полутонная балка в его широких разлапистых когтях задрожала тоже. Костя, задрав голову, сердито крикнул машинисту:

— Что случилось?

Тот высунулся в окно.

— Башмаки, башмаки!

Костя повернулся к массивному, будто пирамида, основанию крана. Его правое переднее колесо жевало кряжистый деревянный башмак, словно мякиш белого хлеба. Ветер неистово бесновался над путями, подталкивал кран в его медленном, неуклонном движении вперед. Костя опять поднял голову. Машиниста не было видно — очевидно, возился там, в кабине, с рычагами управления. Костя огляделся вокруг. Увидел около подпорной стенки решетчатый ящик. «Пустое это для него», — подумал он, но поблизости ничего больше не было. Быстро схватив ящик, подложил под трещавший башмак. Наблюдая, как это легкое заграждение через мгновенье превратилось в мелкое крошево, он с отчаянием и злобой крикнул машинисту:

— Тормози, тормози же, черт побери!

Машинист и сам видел, что надвигается беда, лихорадочно нажимал одну за другой педали тормозов. Остановить упорное движение десятитонной махины, заставить, во что бы то ни стало заставить ее остановиться!..

Стальная громада двигалась медленно, миллиметр за миллиметром, но неумолимо. Неистовый ветер толкал и толкал ее, а качающаяся на стальном тросе железобетонная балка помогала ему, тянула кран за собой.

Костя с тоской и жгучей тревогой оглядывался вокруг, не зная, что делать. Ребята из бригады возились около грузовиков, крепили стальными растяжками балки и массивные громоздкие плиты. Им не докричаться. Бежать — слишком далеко, за это время кран… Ведь если он пройдет со своим грузом хотя бы еще пять метров, то сверзится прямо на состав, который стоял на соседнем пути. Скоро его ничто не удержит. А пассажирский поезд все стоит и стоит. Костя краем глаза глянул на лоснящиеся голубой краской вагоны, прикинул: вот здесь кран и рухнет. Как раз на вагон, около которого на платформе стояла группа людей — нарядных, оживленных, слышался говор, смех.

Костя взглянул на висящую в цепких когтях крана балку. Охватывающий ее жгутом металлический трос оканчивался широкой петлей. Она качалась из стороны в сторону от порывов ветра.

— А что, если эту петлю накинуть на силовую опору?

Решение пришло мгновенно, и Костя бросился в ребристое переплетение ферм. Ажурная путаница металлических балок глухо звенела от ветра. Вот позади первый пояс сваренных крест-накрест переплетов, второй. Только бы скорее, только бы не опоздать. Балка беспорядочно и неуклюже мотается около: то туда, то сюда. Она почти рядом, так и кажется, что подхватить ее будет нетрудно. Но как высоко еще лезть, как жжет ледяной, покрашенный суриком металл! И не только от сурика были красными металлические переплеты. Второпях Костя обронил рукавицы, и кожа с пальцев, с ладоней содралась еще там, внизу, на первом поясе. Кровь сочится обильно, застывая на ребристых плоскостях металла.

Машинист, поняв замысел Кости, визгливо, нервно кричал из будки:

— Цепляй, цепляй скорее, а то не удержу. Не удержу, гонит проклятый! Цепляй скорее!

Но все еще высоко верхний ярус опоры, далеко отходит от нее в монотонном качании серая тупая балка. Мучительно горят руки, ветер пронизывает тело.

Петля проплыла рядом. Костя опоздал на какой-то миг — она уже отошла в сторону. Вот опять рядом. Снова ушла. Ладно, теперь-то он ее не упустит. Рука протянута в ожидании. Схватил! Балка упирается упрямо и злобно, ветер рвет трос из рук Кости. Долго не удается надеть петлю на угловой выступ фермы. Костя повис на боковине опоры, держась за нее правой рукой, крепко зажав ногами нижнее стальное ребро переплета. Еще попытка. Еще. Так. Есть. Петля на выступе. Держится. И в это время балка вдруг изменила движение, качнулась одним концом вверх, другим — вниз, стремительно двинулась к опоре, к Косте. Он не видел этого, выбираясь из путаницы переплетов: балка с маху ударила его всей своей полутонной тяжестью, прижала к стальной опоре и опять откачнулась в сторону. Через секунду остановилась — стальная петля, накинутая на опору, крепко держала и ее, и махину крана. Костя слабеющими руками все еще цеплялся за решетчатые ребра опоры. Как сквозь пелену, увидел искаженное, белое как снег лицо крановщика, друзей, бегущих с криками к опоре. Это было последнее, что он видел… Потом тяжело рухнул вниз — на рельсы и щебень.

…Хоронили Костю через два дня. Много людей собралось на эти похороны. Пришли и те, кто дружил с ним, и те, кто просто знал или только слышал о нем, пришла почти вся стройка. Скромное каменское кладбище не могло вместить всех, и люди заполнили соседний пустырь, заросший мелким березняком.

Зарубин стоял около края могилы, безучастный ко всему окружающему. Воспаленными, покрасневшими глазами смотрел и смотрел на Костю. Ему все еще не верилось в реальность происходящего.

…В тот вечер он спешил в бригаду, хотелось увидеть ребят, не был у них уже пять или шесть дней. А когда подъехал к палаткам, увидел плачущих людей и Костю — мертвого, лежащего на чьем-то сером, измазанном мерзлой глиной плаще. Руки с запекшейся на них кровью судорожно сжаты, словно он и сейчас цепляется за переплеты опоры. Лицо его, чуть пожелтевшее, было каким-то и спокойно-безразличным. Лишь белесоватый чуб по-прежнему торчал задорно и вызывающе.

…Виктору надо было говорить речь. Быстров, видя, что он молчит, легонько подтолкнул его.

Виктор подошел к краю могилы, долго-долго пытался хоть как-то взять себя в руки. Он не помнил, что говорил. Запомнился ему лишь глухой, леденящий душу стук комьев мерзлой земли о покрытую алым кумачом крышку гроба и почему-то удивительно громкие, заполнившие все вокруг звуки похоронного марша.

По пути с кладбища Виктор тихо, почти про себя проговорил:

— Что мы ей ответим? Что?

Быстров, не поняв, спросил:

— Ты о чем?

Зарубин молча подал ему серый, свернутый вчетверо листок: то была телеграмма от Нади. Она сообщала, что едет к нему, к Косте…

— Опоздала, — глухо сказал Быстров.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Доктор Ярошевич не верил теперь никому — ни ребятам, ни самим бригадирам — и самолично появлялся то в одной, то в другой бригаде.

В бригаде Валерия Хомякова доктор обнаружил, что никто из ребят, оказывается, не использует специальный жировой состав, что был им роздан, не ходит на обогрев в теплушки — толкутся около костра. Двое или трое ребят работали в фуфайках, полушубки им, видите ли, мешают. Ярошевич велел позвать бригадира. Валерий шел не спеша, чуть прихрамывая. Его полушубок был коротковат, а валенки очень высоки и жестки, почти не гнулись, и потому ходил он в них как на ходулях. Борода Валерия заиндевела, покрылась сплошной ледяной коркой.

Ярошевич хотел было начать упрекать бригадира за то, что вот он пожилой человек, и не знает, как работать в особых условиях. За людьми нужно следить, нельзя полагаться лишь на их ощущения. Но когда Хомяков подошел ближе, доктор осекся и сказал только:

— Что же вы, батенька, так плохо к самому ценному капиталу относитесь?

— Что случилось, собственно? — сразу взъерошился Хомяков. — А потом, вам-то тогда что делать? Я не врач, а бригадир, и определять, кому что натирать и намазывать, не мое дело. И вообще, я не понимаю, почему вы, медики, допускаете такое? Сейчас хороший хозяин собаку на улицу не выпустит, а тут сотни людей землю и снег почти зубами грызут. Зачем? Какой смысл? Что случится, если все будет сделано месяцем позднее?

Ярошевич с интересом посмотрел на Хомякова.

— Правильно говорите, правильно. Но ведь ваш участок сам не подчинился приказу о прекращении работ?

Хомяков ухмыльнулся:

— Не подчинился… Скажите, какое безвольное да слабое у нас начальство! Просто товарищ Данилин и помощнички спрятались за этот дурацкий фанатизм. И теперь мы, как дураки, вкалываем да рожи свои морозим.

В это время кто-то из бригады подошел к Хомякову:

— Валерий Павлович, от соседей пришли за компрессором. Говорят, по графику он с утра должен быть у них.

Хомяков огрызнулся:

— Какой график? Пошли их ко всем чертям. Он нам самим еще нужен.

Видя, что парень не уходит, Валерий рявкнул:

— Ну что стоишь? Оглох? Не слышал, что сказано?

Парень, пожав плечами, отошел.

Ярошевич, наблюдавший эту сцену, предложил:

— Вы, дорогой, зайдите-ка в медпункт. Я вам дам кое-что, чтобы нервы успокоить.

— Насчет нервов не знаю, а вот нога болит чертовски, так что зайду.

…Вечером Ярошевич выговаривал Валерию:

— Ну что я вам скажу? Нога у вас малость обморожена. Не уберегли. Понадеялись на валенки. А носочки? Газетки? А переобувание в перерыв? Все игнорировали. Теперь надо лечить.

— И это серьезно, да?

— Ну, вообще-то всякая болезнь — дело серьезное. Даже насморк. Все начинается с малого.

— А все-таки, что за собой влечет?

Ярошевич, как и всякий врач, любил порассказать о болезнях. И скоро Валерий узнал, что отмороженная конечность может повлечь за собой воспаление, гангрену, заражение крови, что-то там еще и даже ампутацию ноги.

Валерий воспринял это предельно серьезно.

— Невеселая перспектива, — хмуро проговорил он.

Ему вдруг вспомнился Костя Зайкин. Не любил он этого парня, однако смерть его потрясла Валерия, как и многих на стройке. Но ни у кого она не породила таких мрачных мыслей, как у Хомякова. Валерий думал об этом трагическом случае часто, стал бояться высоты, с опаской ходил по участкам, старался подальше держаться от громоздких кранов и экскаваторов. А теперь Ярошевич, сам того не подозревая, еще больше напугал Валерия. Заметив, однако, что Валерий скис, доктор понял, что пересолил.

— Но ваш случай локальный. Чепуховина, в сущности. Через пять дней будете прыгать. Но пятидневочку, может, недельку придется полежать.

В палатку Валерий пришел в самом мрачном расположении духа, лег на кровать и отвернулся к стене. Все складывалось как нельзя хуже. Правда, доктор успокаивает, пять дней — и пройдет. Ну, а если не пройдет? Если будет хуже? Вот сейчас нога горит как в огне. А ведь днем было легче, гораздо легче.

Но дело не только в болезни. Были у Валерия Хомякова и другие причины для тяжких размышлений. Ему давно уже приходила мысль, что на «Химстрое» он, пожалуй, себя исчерпал и сидит здесь зря. Бригада, правда, хорошая, но что толку? Мишутинцы, зарубинцы да еще «бабья ватага» этой Завьяловой задают тон всему. Второй год вкалываем, а что имеем на сегодняшний день? Правда, когда приезжаешь в Москву, с приятелями встречаешься без тревоги: за хороший ужин всегда найдется, чем рассчитаться. Но что за благо такое великое — ужин? Вообще надо признать, что не получилось у него здесь, явно не получилось…

Валерий вспоминал один за другим эпизоды своего пребывания на стройке и все больше убеждался: нет, не получилось. А раз так, то зачем тянуть? В конце концов он ведь сюда приехал сам, по личному желанию. И значит, это его дело решать: оставаться или ставить точку.

История с Тимковским узлом, которую Валерий воспринял было как начало нового этапа на своей жизненной стезе, тоже обернулась неважно. Должность эту ему предложил Четверня.

Начальнику отдела кадров Хомяков приглянулся, еще когда Валерий оформлялся на «Химстрой». Потом Четверня несколько раз заходил в бригаду, справлялся о житье-бытье, раза два или три помогал, когда жидковато закрывали наряды. Валерий понял, что начальник кадров к нему приглядывается, и старался произвести на этого мрачноватого, неразговорчивого человека самое благоприятное впечатление. И кажется, преуспел в этом. Как-то тот вызвал его к себе и предложил перейти в Тимково. У Валерия радостно екнуло сердце. Правда, не столь уж большое хозяйство этот растворный узел, но все же. Не в земле ковыряться, а в кабинете сидеть. Опять же директор. Чего же тут раздумывать?

— А зарплатишка там подходящая?

— Полторы сотни. Премии, прогрессивка. Будет и еще кое-что, покрупнее. Чуть позже. Но будет, гарантирую.

Это было неплохо, совсем неплохо. Деньжата Валерию былинужны. Его всегда брала зависть, когда его московские дружки легко и просто выбрасывали на стол хрустящие бумажки. С каким подобострастием и готовностью смотрели на них тогда их тонконогие, в коротких юбчонках девицы! А тут шиканешь один или два вечера и жди следующей получки. Да и не всякий раз эта получка бывает обильной. Случается, что после одного-двух посещений «Арагви» уже приходится «стрелять» по трешке у ребят. Да, деньжата Валерию Хомякову не помешали бы.

Бригада сначала встала на дыбы. Не по-товарищески, мол, это, бросаешь нас и прочее. Но ребят с помощью Четверни тоже удалось перевести на узел, и все, кажется, складывалось хорошо. Потом началась какая-то неразбериха. Одна за другой стали приезжать комиссии, учинять ревизии. Но так как Валерий директорствовать начал недавно, он относился к ним спокойно, лично его они не касались. А потом произошел этот дикий случай, когда заявился Шмель. До сих пор воспоминание об этом вгоняет Хомякова в краску.

На второй день после визита Шмеля Хомяков пришел к Четверне и положил на стол заявление об уходе. Тот так и вскинулся:

— Почему? Что случилось?

Хомяков рассказал. Хотя у Четверни на душе скребли кошки, с трепетом и страхом он ждал любого звонка и любого стука в дверь, от усмешки удержаться не мог и подытожил:

— Шмель есть Шмель. Сорвиголова. Что с него взять?

Когда же Хомяков сказал, что собирается идти к следователю и все рассказать, Четверня всполошился основательно:

— Зачем? И не думай даже.

Разговор с этим парнем перед назначением в Тимково был не очень откровенный, но кое-какие намеки он мог понять. Четверня подошел к сейфу, вытащил оттуда какую-то папку, долго рылся в ней и затем положил перед Валерием конверт.

— Здесь триста рублей. И будем считать эту историю законченной.

Хомяков оторопел. И даже при всех радужных перспективах, что сулила эта пачка ни с того ни с сего свалившихся на него денег, у него не появилось мысли взять их. Он каким-то шестым чувством, интуитивно почувствовал, что не должен, ни в коем случае не должен брать деньги. Он не знал, в чем здесь опасность, не понимал мотивов, которыми руководствовался Четверня, но решительно отодвинул от себя конверт. Четверня поднял на лоб очки:

— Ты что? С ума сошел? Мало тебе? Здесь же три сотни, на дороге они не валяются. Может, считаешь, что твоя физиономия стоит больше? Бери, пока не раздумал.

— Сколько стоит моя физиономия, это мы еще разберемся. И даром это не пройдет. Хомяков не из таких. Я не только какому-то там Шмелю, а вообще никому не позволю уничтожать мою личность. Адью, товарищ Четверня. Что же касается моего заявления об уходе с поста директора, прошу рассмотреть. Предупреждаю, решение мое на сей счет твердо и обсуждению не подлежит.

Валерий считал, что поступил в высшей степени правильно и даже почти героически. Когда же на следующий день его вызвал для беседы капитан Березин, Валерий окончательно уверовал в свою проницательность. Он с гордостью думал о том, какой он молодчина, что не дал себя впутать в какую-то там темную историю, о которой скупо сказал ему капитан.

И однако стремление Валерия к героическим подвигам на «Химстрое» явно пропадало. Немалую роль играло и то, что на стройке к нему стали относиться как-то несерьезно, с усмешкой. Повышенный интерес к нему и его ребятам, что был вначале, явно пропал, уступив место ироническому снисхождению. Одни это высказывали прямо, другие мягче. Ефим Мишутин как-то заметил по этому поводу:

— Ну что вы удивляетесь? Около зерна должна быть и полова.

Даже девчонки, что первое время чуть ли не хороводом ходили за ним и его ребятами, теперь встречали их какими-то шуточками, а то и откровенной издевкой.

Чувство неудовлетворенности, обиды на всех и вся все больше овладевало Валерием. Ни черта тут никому не докажешь. То же, что и у нас в НИИ, смелых да самостоятельно мыслящих в черном теле держат. Вот на трассу поехали, а что проку? А ведь такая жизнь, что не каждому и во сне приснится. Холод собачий, отдых — не отдых. Дрожишь всю ночь как заяц в этой треклятой палатке, все тело как чужое и от усталости и от холода.

Собственно, сам-то Валерий на трассу не очень рвался. Ясно представлял себе, каково здесь будет. По всему чувствовалось, что хлебнуть ее строителям придется немало. Но ребята из бригады, всегда до сих пор послушные, вдруг взбунтовались:

— Что же получается? Лучшие бригады едут на водовод, а мы? Мы, выходит, худшие?

— Но не все же будут на трассе, — пытался их вразумить Валерий. — Большинство-то бригад остается на центральной площадке.

— Так те на основных объектах работают. А мы то тут, то там. Нам-то вполне можно на трассу.

Видя, что ребят переубедить невозможно, Валерий решил, что, пожалуй, лучше будет «возглавить их энтузиазм», и пошел в комитет. Формирование участка только еще начиналось, но, зная, что бригады отбирают тщательно и с разбором, Валерий сразу пошел в наступление:

— Я имею сведения, что мою бригаду вы не включаете в списки. Имейте в виду, с этим вопиющим фактом я ни за что не соглашусь. На трассу, и только на трассу. У меня вся бригада бурлит.

Бригада поехала на трассу. А кто это оценил? Обычное, видите ли, дело. Ничего себе обычное. И главное, неизвестно, сколько еще тут торчать придется. Может статься, что и до весны. При мысли об этом Валерия даже озноб прошиб. Ну, а потом что? Опять то же самое — штурм, выработки, нормы… «Нет, с меня, пожалуй, хватит».

В эту ночь после беседы с Ярошевичем Хомяков принял окончательное решение. Утром он отозвал в сторону Бориса и Толю и, не глядя ребятам в глаза, проговорил:

— Вот что, друзья. Поработали мы на героическом «Химстрое» почти два года и свой вклад в развитие химического машиностроения внесли немалый. Думаю, хватит.

Ребята переглянулись. Борис, не скрывая удивления, спросил:

— Это как же? Драпать?

— Почему драпать? Берусь решить организованно.

— Вы шутите, бригадир? Сейчас, когда трасса… Да нет, вы, конечно, шутите. — Толя говорил это так взволнованно, с таким неподдельным испугом в глазах, что Хомяков понял: питомцы не поймут его и не поддержат. Он усмехнулся и проговорил:

— Ну ладно, ладно, цыплята. Вижу — моя школа даром не пропала. Энтузиасты из вас получаются перворазрядные. Я пошутил. Просто временно я вас покину. По состоянию здоровья. Ярошевич настаивает на госпитализации, иначе, говорит, без конечностей останусь. А вы тут смотрите, чтобы был порядок. Через недельку вернусь. И мы еще повоюем. Удальцова я предупредил, он в курсе.

Аркадий Удальцов знал о предстоящем отбытии Хомякова с трассы. Вчера вечером к нему зашел Ярошевич и рассказал о беседе с Валерием. А с утра пораньше заявился в конторку и сам Хомяков. Он долго сидел молча у стола Удальцова, сгорбившийся, удрученный, всем своим видом давая понять, что разговор, который ему предстоит вести, вынужденный, малоприятный разговор. Но обстоятельства, мол, бывают сильнее нас. Аркадий, однако, облегчил его задачу. Он предложил Валерию сигарету и, упершись в него своим лукавым, озорноватым взглядом, проговорил:

— Эскулап сообщил мне о твоих травмах — и физической и психологической. Сочувствую.

— Да, придется подлечиться, ничего не попишешь.

— Правильно, здоровье — дело такое, его в магазине не купишь. Как конечности-то?

— Болят дьявольски.

— Ну ничего, пяток дней полежишь, и все пройдет. На балу по поводу окончания трассы мы такой твист выдадим, что небу жарко будет.

Хомяков, вздохнув, проговорил:

— Вряд ли. Состояние у меня такое, что…

— Да что ты, Валерий! Чего ты оробел? Не хочется мне этой процедурой заниматься, да уж ладно. — Удальцов повернулся на своем скрипучем табурете и стал стаскивать валенки.

— Зачем это? — удивился Хомяков.

— Подожди. — Он стащил один валенок, потом другой. Морщась и кряхтя, размотал на правой ноге портянку и поднял ногу. — Видишь? — Пальцы ноги у Аркадия были такие же красновато-синие, как и у Валерия. — А эта, — Удальцов показал на левую ногу, — еще хуже. Черт его знает, тоже не уберег. Только ты Ярошевичу не говори. Снадобье-то я у него взял, говорю, для ребят, мол. И знаешь, помогает. Уже лучше.

Хомяков сидел молча, а Аркадий бережно всовывал ноги в широкие валенки. Закончив эту операцию, он притопнул одной, потом другой ногой и проговорил бодро:

— Пройдет. Неделька, и все. Только мажь их, чертяк, этим снадобьем и теплее обувайся. Но несколько дней, конечно, полежи. Я сказал, чтобы к вам в палатку еще одну электропечь поставили.

Хомяков, не глядя на него, сумрачно проговорил:

— Понимаете, организм, он того, у каждого… по-своему реагирует. Я должен с московским врачом посоветоваться.

Удальцов пристально посмотрел на Валерия. Улыбка его погасла, и, вздохнув, он отчужденно проговорил:

— Московские врачи, они специалисты, конечно, настоящие. Тут спора нет.

— Значит, считаем вопрос согласованным?

— У тебя же бюллетень. Следовательно, птица ты хоть и больная, но вольная.

— Вы зря, между прочим, так, товарищ Удальцов. Дело это такое… И упрощать его нечего.

— Да чего уж проще! Все ясно как божий день.

— А вы что хотите, чтобы я тут концы отдал? — зло выдохнул Хомяков. — Покорно благодарю.

Удальцов развел руками:

— Обмен мнениями можно считать законченным в связи с полным расхождением сторон. Счастливого вояжа в столицу.

— Вернусь, вернусь, не бойтесь, — вяло проговорил Хомяков, вставая.

— Да? Вы меня успокоили. Спасибо.

Валерий не понял, шутит Удальцов или говорит серьезно. Торопливо застегнув фуфайку, он вышел из вагончика.

Когда Валерий уходил к автобусной остановке, Борис и Толя долго смотрели ему вслед. Они понимали, что Хомяков покидает не только бригаду и трассу, а покидает «Химстрой». Это не укладывалось в их сознании. Валерий Хомяков, их вожак, их кумир, драпал с трассы? Нет, это для Бориса и Толи было непостижимо.

Через несколько дней Хомяков расслабленной походкой больного человека пришел в комитет комсомола и положил на стол Зарубина длинную, мелким бисерным почерком написанную справку московской поликлиники. Из нее явствовало, что гражданин Хомяков нуждается в длительном стационарном лечении. Онемение правой конечности в силу производственной травмы, истощение нервной системы, сердечная аритмия и т. д. и т. п.

Зарубин, прочитав справку, долго удивленно смотрел на Валерия.

— Кошмар, — наконец проговорил он.

Валерий тяжко вздохнул:

— Да. Завидного мало.

Во время их разговора в комитет зашел Быстров. Увидев Хомякова, его выставленную вперед забинтованную ногу в галоше, обеспокоенно спросил:

— Хомяков, что с вами стряслось?

— Обморозил на трассе.

— Как же это? И что, очень серьезно?

Зарубин подвинул Быстрову справку. Тот читал долго и тщательно, потом с подчеркнутым удивлением проговорил:

— Страху-то сколько! И как вы до сих пор концы не отдали?

Валерий понял издевку и, покраснев, нервно проговорил:

— Вы, между прочим, зря смеетесь, товарищ Быстров. Над такими вещами не шутят.

— Смеяться, право, не грешно над тем, что кажется смешно. Слышали такое выражение?

И затем, взглянув в упор на Хомякова, раздельно и суховато спросил:

— А как же с трассой? С «Химстроем»?

Зарубин с расстановкой прочел:

…И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной. —
Помните, Хомяков?

Хомяков молчал.

Зарубин спросил Быстрова:

— Придется отпустить? Как думаете, Алексей Федорович?

— Конечно. Климат «Химстроя» таким противопоказан.

И Быстров, не глядя на Хомякова и не прощаясь, вышел из комнаты.

…Делами трассы жила вся стройка. О ходе работ справлялись в управлении, в парткоме, в комитете комсомола. Стоило руководителям стройки появиться на любом участке, в любой бригаде, их встречали неизменным вопросом: «Как там, на трассе?»

Как сводку с фронта, читали сообщения в многотиражке. Каждый день там крупными буквами на первой полосе сообщалось: «Осталось тридцать дней, двадцать, пятнадцать, десять…» День и ночь по обеим сторонам холмов, по всей линии водозабора искрились огни электросварки, клубился дым от котлов, изолировщики, измазанные, прокопченные, обертывали трубы изоляционной тканью, покрывали битумом. Монтажные краны подхватывали стальными лапами огромные лоснящиеся свитки и бережно укладывали в траншею на бетонные подушки. Сзади них шли бульдозеры, скреперы, тракторы. Они свирепо набрасывались на отвалы грунта, мяли, крошили его мерзлые комья, сдвигали в траншею. И вот была видна уже только желтая полоса выровненной земли, ярко выделявшаяся среди искрящихся белых снегов.

А под гребнем холмов, в их глубине, шла еще более напряженная, лихорадочная работа. Оттуда слышалась глухая трель отбойных молотков, стрекот транспортеров. По ним бесконечными желтоватыми ручьями текла наружу мягкая земля, образуя у подножья холмов конусообразные отвалы. Экскаваторы насыпали этот грунт в тяжко оседавшие кузова самосвалов, и те осторожно пробирались по деревянным настилам. А смонтированные в главном корпусе перегонные установки ждали окончания этой битвы. Испытание их откладывалось со дня на день — нужна была вода, много воды.

Подошел, наконец, последний день срока, установленного для окончания трассы. Но объем работ был все еще велик. Многим даже казалось, и не без основания, что отряду придется-таки просить отсрочку на три-четыре дня, а то и на всю неделю.

Бригады Мишутина и Зайкина (раньше ее называли зарубинской, теперь же только так — бригада Кости или бригада Зайкина) выходили из тоннеля лишь затем, чтобы наскоро пообедать.

Удальцов и Зарубин пришли к мишутинцам.

— Перекур, ребята! — крикнул бригадир.

Все собрались около Ефима Тимофеевича. Было видно, как устали люди: бледные, потные лица, запавшие глаза.

Любовно оглядывая ребят, Виктор спросил:

— Ну как, совсем измотались?

— Да нет, не очень.

— Осталось тридцать — тридцать пять метров, — рассматривая под слепящей электролампой чертеж, объявил Удальцов. — Как ни считай, а пара-тройка дней понадобится.

— Выходит, к сроку не управимся? — хмуро спросил Мишутин.

— Ну, два-три дня погоду не сделают.

— Может, конечно, и не сделают, а все же нехорошо.

— Что вы, Ефим Тимофеевич! — вступил в разговор Зарубин. — Поработали вы так, что у всех на стройке только и разговоров о тоннеле и ваших бригадах. И не только на стройке. Корреспонденты из Москвы житья не дают. Радиостанция «Юность» нажаловалась на нас, что к вам не подпускаем.

Удальцов предложил:

— Ефим Тимофеевич, а если сделать так: перебросим к вам и зайкинцам пару бригад в помощь? Тогда управимся.

Вся бригада недовольно зашумела. Мишутин в раздумье проговорил:

— Оно бы неплохо, только где людей-то поставишь? Толчея будет, а не работа.

Разговор, похожий на этот, произошел и в бригаде Зайкина. После трагедии с Костей ребята будто переродились. Ни шутки, ни смеха. Держались всегда вместе, молчаливые, сосредоточенные. На работу набрасывались неистово, словно бы гася ею свое горе. Бригадира пока не назначали, все решали сообща.

Гриша Медведев, добродушный, спокойный юноша, который когда-то вместе с Костей пришел к Зарубину в Лебяжье ставить палатки, поглядев на товарищей, как бы спрашивал их разрешения говорить от имени всех, сумрачно ответил Удальцову:

— Мы сделаем. Выйдем к мишутинцам в срок. Только пусть шамовку нам сюда приносят.

И Зарубин и Удальцов поняли — бригады от принятого решения не отговорить. Условились, что Виктор останется здесь, Аркадий направится к мишутинцам.

Кончился короткий зимний день. Высокое холодное небо раскинуло над землей темное, высвеченное звездами покрывало. Уснули деревни вокруг трассы, и даже припоздавших огней нигде не стало видно.

Не спал лишь тоннель под Каменскими высотами. Бригады Мишутина и Зайкина вели последний штурм перемычки, отделявшей их друг от друга тридцатиметровой толщей земли.

Поздно ночью Зарубин и Удальцов встретились в конторке.

— Ну, как твои? Не свалятся? — устало садясь на стул, спросил Виктор.

Удальцов озорно стрельнул глазами:

— Мои-то нет. А вот твои… — И, посерьезнев, без улыбки закончил: — Такие ребята все выдержат. Все!

Утром местные автобусы, грузовики, что шли с площадки на трассу, были битком набиты людьми. От станции железной дороги тоже шли люди. Многие мчались на лыжах. Им махали из окон автобусов, предлагали прибавить скорость, а то придете, мол, к шапочному разбору.

Весь этот поток химстроевцев стремился на трассу, на ее центральный участок. Уже знали, что мишутинцы, бригада Зайкина, крепильщики, монтажники и бетонщики не выходят из тоннеля двое суток, добивают последние метры и вот-вот должны встретиться.

На склонах холмов собрались сотни людей. Многим не хотелось ждать вот так, без дела. Несколько групп спустились вниз, к бригадам, что работали у выходов тоннеля. Брались выравнивать откосы, грузили щебень, засыпали колдобины и ямы на дороге, пытались помочь изолировщикам. И все это делалось шумно, весело. Напрасно доктор Ярошевич прохаживался здесь, пристально вглядываясь в разгоряченные лица людей. Работы ему, кажется, не предвиделось.

Данилин и Быстров, увидев этот незапланированный, стихийный воскресник, переглянулись. Подумали об одном и том же: «Чудесный все-таки народ на „Химстрое“».

А в тоннеле дело шло к концу. Уже каждая из бригад слышала приглушенные, неясные звуки, проникающие сквозь толщу земляной перемычки. Все измотались до предела, лиц не было видно под слоем пыли, только глаза блестели лихорадочно и ярко. Наконец под молотком одного из мишутинцев отвалилась большая глыба земли, и в глаза ринулся встречный свет, послышались ликующие возгласы:

— Как вы там? Живы?

— А у вас как?

Люди толпились с обеих сторон проема, жали друг другу руки, обменивались папиросами.

Мишутин не хотел мешать суматошной радости ребят. Он стоял чуть в стороне, жадно затягиваясь. Когда подносил папиросу ко рту, рука заметно дрожала. Почему, он и сам точно не знал: то ли от радости, то ли оттого, что устал, как никогда. А может быть, и от того и от другого вместе.

Зачистка перемычки, установка бетонных опор заняли немного времени, и бригады пошли к выходу. Их ослепил белый сияющий день, оглушили восторженные крики сотен людей. Ребята в недоумении оглядывались по сторонам, а увидев знакомые, родные лица химстроевцев, радостно отвечали им. Но их голоса были еле слышны. Только сейчас почувствовали они, как предельно измотались. Хотелось присесть хоть на одну минуту.

Быстров сжимал в объятьях то Мишутина, то кого-то из ребят Костиной бригады, а потом, отойдя на шаг, отвернулся в сторону. Немного погодя, повернувшись к Данилину, смущенно проговорил:

— А ветряга-то, черт его побери, слезы выжимает.

Данилин, взволнованный не меньше его, обращаясь к обеим бригадам, чуть срывающимся голосом сказал:

— Ну что ж, дорогие. Спасибо вам. От имени всех нас спасибо. А сейчас приведите себя малость в порядок — и обедать. Думаю, наш Мигунков не ударит в грязь лицом.

До автобусов героев трассы провожала целая толпа… Но обед, торжественный обед, который готовился под личным и непосредственным руководством начальника комбината питания, пришлось отложить до вечера. Ребята еле добрались до кроватей.

Глава XXXII. Любовь и ненависть

Таня жила в общежитии института около Калужской площади. Быстров уже не в первый раз ехал сюда, но до сих пор все посещения его оказывались неудачными. То Таня была на студенческом вечере, в другой раз он попал, когда она только что уехала в институтский лагерь. Потом закрутился с делами сам и выбраться никак не удавалось. Время и сейчас было донельзя горячее — завершались работы по нескольким объектам, часть цехов уже сдана, там хозяйничали монтажники. Заводские работники торопили строителей со сдачей литейки и кузнечно-прессового.

Бригады отделочников, сантехников, электриков, забыв об усталости, работали и днем, и вечером, и ночью, поочередно сменяя друг друга. Многим и сменяться было нельзя: их работу никто другой не мог выполнить.

Каждое утро в главном корпусе собирались оперативки командного состава. До хрипоты спорили с представителями завода, шумели друг на друга руководители участков, смежных строительных организаций, субподрядчики. Там что-то недоделано, там допущено отступление от проекта, что-то не предусмотрели проектировщики, а здесь не хватает агрегата и из-за него все встает. Где уж тут выбраться к Тане, хоть и ждешь этой встречи и думаешь о ней часто и много.

После суда над отцом Таня стала замкнутой, мрачной, неразговорчивой. Среди подруг по институту она забывалась, встречи же с Алексеем воскрешали со всей остротой тяжелые воспоминания. И Таня шла на эти встречи не очень охотно. Алексея это искренне огорчало. Как-то он спросил:

— Таня, вы относитесь ко мне так, будто я в чем-то виноват.

Она удивилась:

— Да что вы, Алексей? С чего вы взяли? Просто мне тяжко вспоминать все это.

Алексей решил сдерживать себя, не навязывать девушке своей дружбы. «Да и вообще, пара ли ты ей? — думал он порой. — Староват все-таки. Смотри, вон и пороша в волосах». И однако совсем не видеть Таню он не мог.

Сегодня он тоже ехал с тревожным чувством. Таня, когда он позвонил ей, согласилась увидеться, но Алексею показалось, что голос ее звучал как-то холодно и отчужденно.

Однако встретила его Таня весело, по-дружески. Шутливо и требовательно спросила:

— Что будем делать? Куда пойдем?

Алексей растерянно пожал плечами:

— Ей-богу, не знаю. Давайте обсудим вместе.

— Ничего себе кавалер. Назначает свидание и сам не знает, куда идти.

— Не очень-то я надеялся на это свидание, — обескураженно проговорил Алексей и предложил: — Поедемте в Центральный парк, благо он рядом?

— В парк так в парк, — согласилась Таня.

Центральный парк выглядел уже по-весеннему. Липы стояли еще голые, но их набухшие зеленовато-бурые почки готовы были вот-вот раскрыться, а тополя уже распустили стрельчатую липкую листву. Буйно раскинулся кустарник, обрамлявший клумбы и цветники. Дорожки парка еще не просохли, были мягкими, податливыми. Было жалко ступать по ним: на влажном щебне оставались глубокие четкие следы…

Алексей и Таня сели на теплую, нагретую апрельским солнцем скамейку. Таня все в том же тоне спросила:

— Ну, что мы будем делать, что обсуждать?

— А ничего не будем делать и ничего не будет обсуждать, — ответил Алексей. — Посидим, погреемся на солнышке. Чем плохо?

Увидев вдали женщину в белом фартуке, он кинулся было к ней.

— Иду на базу, — сухо отрезала та. Обескураженный Алексей вернулся.

— Хотел отхватить по бутерброду, но сорвалось.

— А вы голодны?

— По совести говоря, да. Когда в Заречье ночую, мать без завтрака не выпустит. А тут закружился и позабыл в буфет зайти.

— Надо было сказать. У девчат в холодильнике, по-моему, что-то есть.

— Не велика беда. Найдем какое-нибудь кафе.

После некоторого молчания Таня спросила:

— Как Наталья Федоровна себя чувствует?

— Ничего, скрипит. Все меня критикует.

— Вас? Что-то не верится. За что же?

— Да по любому поводу. В частности, за то, что никак не приведу вас в гости. Такие дифирамбы вам поет…

— Да. Счастливый вы, Алексей, что имеете такую мать, — проронила Таня.

Алексей посмотрел в лицо девушки и понял, что этот разговор опять напомнил ей про отца. А он знал, что воспоминания о нем всегда круто меняли ее настроение. Алексей несколько неуклюже переменил тему:

— А вы знаете, что наш Серега придумал? В моряки решил податься. Куда-то ездит, анкеты заполняет… Бился с ним несколько дней, еле уговорил отложить планы дальних странствий.

— В моряки?

— Да. В Атлантику метит.

— Что же, по-моему, это очень интересно. Может быть, мешать и не следует?

— Да нет. Все это несерьезно. У него, видите ли, конфликт с некоей дульцинеей. Есть на заводе такая пташка Наташка. И вот произошел грандиозный разлад между ними. Серега решил утолить свои печали в краях неведомых и дальних.

Таня рассмеялась, но отнюдь не весело. Чувствовалось, что занята она другими мыслями. Так оно и оказалось. Нахмурясь, будто через силу Таня попросила:

— Посоветуйте, Алексей, как быть… Отец… забросал письмами. Пишет, что сожалеет, клянет себя, винится передо мной. «Хоть, — говорит, — и поздно, но за ум возьмусь».

Таня говорила сердито, неприязненно, и Алексей в который уже раз подумал: как много горя принес Казаков своей единственной дочери!

— А вы? Написали ему?

Таня насупилась еще больше, поежилась, словно от холода:

— Нет. И не собираюсь. Я отказалась от него, совершенно отказалась. Хочу забыть…

Быстрова насторожила ненависть, звучавшая в голосе девушки. Алексей органически не выносил жестокости. Люди с холодным, непроницаемым сердцем, ставящие свои обиды превыше всего, долго их помнящие и мелочно подсчитывающие все, что было тяжкого на их пути, всегда его настораживали. Это были, как правило, себялюбивые и эгоистичные натуры. Но сейчас он подумал: «А ведь она имеет право на эту непримиримость». И, слушая Таню дальше, Алексей чувствовал: не только ненависть, а боль, глубокая боль была в словах Тани. И он целиком разделял и ее гнев, и эту боль. Но в то же время он хорошо помнил, каким жалким, убитым был Казаков, когда его исключили из партии, и тогда, на суде…

Таня замолчала. Долго молчал и Алексей. Потом он, взяв ее за руку, негромко проговорил:

— Видите ли, Таня… Вы, безусловно, вправе поступать, как хотите. Но я все-таки не рвал бы так… Ведь у него никого и ничего не осталось, кроме вас. Так ведь? И только ваши строчки и могут доставить ему радость. Он будет жить ими. Вправе ли вы отказать в этом человеку?

Таня удивленно посмотрела на Алексея.

— Вы это серьезно?

— Вполне. Знаете, упавшего у нас не бьют. И потом… отец все-таки. Какой-никакой, а отец. У восточных народов есть поговорка: «Чувства отца выше гор, чувства матери глубже океана».

— Не знаю, не могу, — нервно сказала Таня. — Рука не поднимается написать хоть строчку.

Алексей мягко проговорил:

— Я понимаю, Танюша, очень понимаю. Но подумайте об этом. И как-то меньше терзайте себя. Ведь самое страшное, что могло случиться, уже случилось. Знаешь, Таня, — голос Быстрова вдруг зазвучал взволнованно и глухо. — Я совсем выхожу из равновесия, когда вижу тебя такую… удрученную. Извини, что я говорю так…

Таня повернулась к Алексею и тихо произнесла:

— Спасибо… Алексей… За все спасибо. — Потом резко поднялась, отошла от скамейки и долго стояла посреди дорожки, глядя в даль парка. Справившись с охватившим ее волнением, предложила: — Пойдемте поищем, где можно перекусить. Ты же голоден. А то не ровен час останется «Химстрой» без партийного вождя.

— Весьма разумная мысль. Какой-нибудь бифштекс или отбивная сейчас бы не повредили.

Но, конечно, дело было не в завтраке. Он услышал в голосе Тани какие-то совсем иные, теплые и сердечные интонации. Эта короткая, мимолетная, в сущности, беседа как-то сразу сблизила их, сняла настороженность Тани.

…В кафе они были первыми посетителями. Дородная, но очень подвижная женщина в голубом «служебном» платье быстро подала кефир, сосиски, кофе. Все было свежее, вкусное. Алексей воскликнул:

— Смотри, прелесть какая!

Таня, разливая по стаканам кефир, проговорила:

— Сосиски да кефир — самое изысканное студенческое меню.

Алексей смутился, предложил:

— Действительно, сосиски тебе и в институтских буфетах надоели. Может быть, в ресторан махнуть?

Таня отозвалась с нарочитым удивлением:

— Товарищи, что делается с парторгом «Химстроя»? Все свои заботы побоку, зачеты мои тоже и в ресторан — гуляй напропалую.

Алексей подхватил шутку:

— Ладно. Раз у меня такая строгая спутница, будем довольствоваться сосисками.

Таня рассмеялась.

— Я так и знала, что Быстров обрадуется такому повороту дела.

Алексей, окончательно сбитый с толку, взглянул на Таню:

— Ты хочешь сказать, что я…

— Я хочу сказать, что нам пора кончать с завтраком и идти гулять. Смотри, как солнце-то старается.

День и в самом деле становился все ярче и ярче. Небо почти уже очистилось от серых клочковатых облаков. Солнце разостлало на Москве-реке серебристую дорожку, зажгло ярким блеском маленькие лужицы, разбросанные на тропинках парка.

Алексей с Таней вышли из кафе. На одной из площадок парка слесари мастерили какой-то замысловатый аттракцион. Несколько легких цилиндров, похожих на продолговатые бочки с круто обрезанными конусообразными концами, стремительно взлетали вверх, мчались по окружности и, сделав петлю, возвращались к земле. Таня зачарованно смотрела на двух парней, упоенно летавших в этих бочках. Слышались восторженные восклицания:

— Нормально, порядок, не заедает…

— Хочешь испытать эту технику? — спросил Алексей.

— А что? Было бы здорово.

Алексей подошел к мастерам и попросил:

— Может, прокатите, ребята? Поглядели мы на эту вашу штуку, и тоже захотелось покувыркаться.

Среди бригады, ладившей аттракцион, возникли разногласия. Одни говорили, что, пожалуй, прокатить можно. Другие сомневались: вдруг что-нибудь стрясется? Аттракцион комиссией не принят. Сторонники подработать на пиво возражали: комиссия ни шестерен, ни тормозов не прибавит, а инженер, что рассчитывал эту штуку, сам на ней вчера почти полдня кувыркался.

При этом они выразительно поглядывали на Алексея, давая понять — такая рьяная защита потребует гонорара.

Добрые полчаса Алексей с Таней носились в воздухе. В кабине было тесно, сидели, прижавшись друг к другу. Ветер свистел в ушах, трепал Танины волосы. Алексей смотрел на Таню. Она была во власти стремительного движения. Прищуренный взгляд, лицо, полное упрямого задора. Такой незнакомой и в то же время удивительно близкой, своей показалась она ему сейчас.

…Снова Нескучный сад. Осторожно спускаясь по скользким тропинкам, держась то за деревья, то друг за друга, вышли на набережную Москвы-реки. Здесь уже было много гуляющих. Шумливые группы молодежи не спеша ходили вдоль парапета, любуясь распускающейся зеленью, яркими бликами на глади реки. Поравнявшись с одной из групп, Алексей услышал обрывок разговора:

— Девчонка-то ничего себе…

— Хороша Маша, да не наша.

По взглядам ребят Алексей понял, что разговор идет о Тане. Через несколько минут Таню остановили двое.

— Таня, можно тебя на минутку?

— На минутку можно, — весело ответила она и подошла к ребятам.

Видимо, это были ее хорошие знакомые. Они оживленно заговорили о чем-то, Таня засмеялась, и Алексея вдруг охватила острая тревога. «Опоздаю я со своими сомнениями да раздумьями. Улетит Таня, в два счета улетит».

А раздумья и сомнения у Алексея были. Ему казалось, что чувство его односторонне. Не раз представлял он себе объяснение с Таней. Вот он говорит о своих чувствах, а в глазах ее видит снисходительное внимание или грустную боль оттого, что не может она ответить ему тем же… А то и еще хуже — жалость к нему…

Таня заметила, наконец, что Алексея уже нет рядом. Она огляделась с легкой тревогой, недоумением. Найдя Быстрова, чуть сердито позвала:

— Куда вы пропали?

Когда он подошел, укоризненно проговорила:

— Вы что это оставляете меня? Надоело сопровождать? Тогда пошли домой.

— Таня, — проговорил Алексей, — что вы такое говорите?

В его голосе прозвучала вдруг такая глубокая укоризна, что девушка пожалела о своей шутке. Этот его возглас сказал ей так много, что она внезапно почувствовала желание прильнуть к груди Алексея, провести рукой по этим суровым складкам на лбу. С трудом справившись с волнением, Таня подошла к парапету, остановилась, рассеянно глядя, как небольшие волны лижут сероватый гранит, лениво плещутся на нижних ступеньках каменных причалов.

По реке то и дело сновали лодки, катера, речные трамваи. Рябь волн почти не сходила с ее глади. Когда же река на несколько минут успокаивалась, в ней, словно в гигантском зеркале, отражался и серый гранитный парапет, и начинающие зеленеть липы, и цепочка огромных домов, выстроившихся вдоль Фрунзенской набережной. А там, дальше, в воду гляделись туго натянутые серебристые струны Крымского моста, золотые купола кремлевских соборов, громада высотного дома на Котельнической…

Таня почувствовала, что Алексей встал рядом, молча, осторожно, и ей стало так радостно и так тревожно от какого-то не совсем еще понятного ей предчувствия, что она зажмурила глаза и тихонько прислонилась к плечу Алексея.

Алексей тихо проговорил:

— Таня… я… давно хотел сказать тебе…

Таня медленно подняла голову, приложила палец к губам:

— Тихо, молчи, Алеша…

Она словно боялась, что слова разрушат то удивительное состояние, которым были полны оба и которое чувствовали только они, они двое. Маленькая горячая рука Тани сжала руку Алексея.

Долго стояли молча. Потом медленно пошли по набережной. Алексей крепко держал Таню за руку, будто опасаясь, что она вот-вот может исчезнуть и все происшедшее окажется сном.

Прощались у институтского общежития, почти ничего не говоря. Алексей мягко, осторожно гладил ее волосы. Таня чувствовала тепло и легкую дрожь его больших, грубоватых рук, и незнакомое ей чувство острой, мучительной радости наполняло ее.

Глава XXXIII. И снова в тревожную даль

Данилин молча протянул Быстрову два тонких скрепленных листка бумаги и суховато, буднично сказал:

— Приказ министра. Уже утвержден состав правительственной комиссии по приемке объектов.

Быстров бегло прочел бумагу, возвратил Данилину.

— Благодарность, премии и даже к правительственным наградам представляют, а ты вроде недоволен?

— Я рад. Очень. Но и жаль.

— Чего же?

— Ты все прочел-то? Уже новый объект химстроевцам определен. Усть-Бирюсинск. С людьми расставаться придется. Привык. Тебя вот тоже не будет хватать…

Быстров пошутил:

— А я-то думаю, чего Данилин и все его помощники какие-то потерянные ходят? Оказывается, вот в чем дело.

— Ты не смейся, Алексей. Такой уж мы народ, строители. Строим, строим, все скорее да скорее. Проходит год, два, три. Вырастает завод, ГЭС или целый район новых домов. Радостно видеть это? Очень. И в то же время немного грустно. Уже другие люди начинают хозяйничать тут, а тебе надо подниматься со всем своим скарбом и другое место приглядывать. Опять тебя ждет то ли будущий завод, то ли комбинат, то ли новый, пока лишь в чертежах представленный город.

— У каждой профессии есть что-то свое, и плюсы свои и минусы.

— Да я не жалуюсь, не пойми меня так. Я строитель до мозга костей. А настоящий строитель свое дело никогда не бросит. Пытаются некоторые — осядут, с полгода-год проработают, а потом, глядишь, опять появляются. Спрашиваешь: «Почему вернулся?» — «Не могу, — говорит, — скучно». Вот так-то, Алексей Федорович. Строители, брат ты мой, совсем особая порода людей. Не каждый к нашему делу пристрастится.

— Камешек в мой огород? — спросил Быстров.

Данилин хмуро отмахнулся:

— На комплименты напрашиваешься, парторг? Раньше за тобой этого не замечалось.

Быстров не ответил и после некоторого молчания спросил:

— Как у нас с «почтовым ящиком для потомков»?

— Через недельку закончат.

— Ты предупреди там, Владислав Николаевич, чтобы не подвели. Комсомольцы волнуются. Дело-то они задумали интересное.

…Мысль о письме потомкам — комсомольцам далеких будущих лет родилась в бригаде Кости Зайкина. Как-то ночью сидели ребята у костра, грелись: апрельские ночи в Подмосковье теплом не балуют. Бригаду опять бросили на боевое, срочное дело — сооружение погрузочно-разгрузочной площадки. Сделать ее надо было за одну декаду, и пришлось ребятам здесь дневать и ночевать. В одну из коротких передышек кто-то проговорил со вздохом:

— Штурмуем, мерзнем, друзей теряем… А потомки даже знать не будут, как мы тут им дорожки прокладывали.

Сосед парня по местечку у костра с иронией откликнулся:

— А ты, я вижу, в историю войти захотел?

— Насчет истории не знаю, а потомкам не вредно бы узнать, как «Химмаш» строили и вообще как жили…

Гриша Медведев, рассудительный и малоразговорчивый, особенно сейчас, когда на плечи свалилась ответственность за всю бригаду, поглядывая на ребят, проговорил:

— Как смотрите, если поговорю в комитете?

Зарубин, когда он рассказал ему об этом, после некоторого раздумья согласился:

— Мысль, по-моему, действительно любопытная. Давайте-ка начинайте сочинять свое послание.

Через несколько дней в комитете уже лежали мелко исписанные листки — ребята зайкинской бригады были люди дела. Почти ни к чему в письме нельзя было придраться. Виктор показал его Быстрову. Тот сначала улыбался, читая письмо, потом задумался и позвонил Данилину:

— Как смотришь?

— Идея мне тоже нравится. А почему не сделать? Заложим поглубже шахту, специалистам поручим подумать, как сохранить наши письмена. Пусть прочтут товарищи, как трудились их предки, чем дышали, как жили, о чем спорили.

— О чем и как спорили, тоже напишем? — с лукавой усмешкой спросил Быстров.

Данилин понял. Ответил просто:

— Что ж, из песни слова не выкинешь.

…Главный корпус был расцвечен флагами, лозунгами, широкие алые транспаранты спускались по простенкам до самого тротуара. На светло-кремовом фоне взметнувшихся ввысь стен, на зеркальной глади забранных в легкие алюминиевые переплеты оконных проемов кумачовое убранство выглядело особенно ярко и празднично.

Строители заполнили всю площадь, шоссе перед корпусом, все переходные дорожки и даже будущий газон.

Быстров с трибуны вглядывался в знакомые лица. Ему вспомнился разговор с Данилиным о том, что особенность профессии строителей — перемена мест, встречи и прощания. И Алексею сделалось жаль, что скоро придется расстаться с этими людьми, ставшими ему близкими. Вон толпятся мишутинцы, всегда щебечущей стайкой держатся девчонки из бригады Завьяловой. Сегодня, однако, и они торжественно-серьезны. Но особенно суровы и сосредоточенны лица ребят, которые окружают Гришу Медведева…

Быстров подошел к микрофону.

— Дорогие товарищи! Сегодня правительственной комиссией подписан акт о приемке производственного комплекса.

Аплодисменты всплеснулись над площадью и долго-долго не затихали. Быстров, дождавшись тишины, продолжал:

— Таким образом, «Химмаш» построен. Мы отдали ему много сил, каждый из нас сделал что мог. Один из наших товарищей отдал «Химмашу» свою жизнь. Почтим, товарищи, память Кости Зайкина…

Тихо стало на площади, и тишина эта разлилась по всей территории стройки. Замолк стрекот какого-то движка на окраине площадки, тихо, без обычных посвистов прошел по рельсам электровоз. Быстров повернулся к группе молодежи, неподвижно стоявшей около серого полотнища. С десятиметровой высоты по угловой плоскости фасада оно свешивалось до самой земли. Алексей поднял руку. Полотнище плавно скользнуло вниз, открыв взорам людей строгий прямоугольник красного мрамора с белым рельефным профилем Кости Зайкина. Художник удивительно точно схватил то, что было наиболее характерным в Костином облике: задор, порывистость, неуемную жажду жизни…

Глядя сейчас на этот строгий мрамор с белым барельефом, не хотелось верить, что этого парня уже нет в живых. Но строгие слова напоминали о непоправимом: «Константину Зайкину, героически погибшему при штурме водозаборной трассы».

Торжественно-траурная мелодия наполнила площадь. И снова воцарилась тишина.

Но вот в репродукторе опять раздался голос Быстрова. Он был еще мрачен, этот голос, суров, в нем еще звучали нотки скорби, однако постепенно он обретал спокойно-деловитый тон. Жизнь шла своим чередом. Она не останавливалась ни на минуту. Люди стали вслушиваться в слова парторга.

Надя Рощина стояла в тесном окружении юношей и девушек и все глядела и глядела на белый барельеф. Первая, самая мучительно-острая боль уже прошла, но осталась тупая, ноющая тоска, которая жила в ней постоянно. И понадобится еще и время и участие друзей, чтобы рана зажила, а боль стала меньше, глуше и когда-нибудь прошла совсем.

На площадь спускались теплые июньские сумерки. Сероватые тени легли на шоссе, на заводские постройки. В темно-синей выси начали поблескивать первые звезды. И тогда огромные квадраты окон главного корпуса засияли ослепительно ярко. Гирлянды ламп по карнизу, простенкам и угловым граням светились как-то удивительно уютно и домовито, золотым пунктиром обрамляя контуры огромного здания.

Быстров, оглядывая сияющую огнями громаду корпуса, негромко проговорил:

— А ведь не так уж давно мы с вами проводили здесь, в котловане, первое собрание…

Данилин добавил:

— Всего три года назад.

Они стояли рядом с микрофоном, и их разговор слышали все.

Из первых рядов донеслась поправка:

— И даже меньше, на три месяца меньше.

Данилин согласился:

— Правильно. Уточнение принимаю.

Сотни людей смотрели на сияющий огнями корпус и думали о том, как много могут сделать рабочие руки, и о том, что в это чудесное сооружение, которое в сумерках казалось огромным кораблем, в те вон корпуса, что рельефно вырисовывались поодаль, вложен и его труд, тепло его души и сердца.

…Письмо читал Зарубин. Хотя текст его знал каждый, кто здесь присутствовал, но все единодушно потребовали зачитать. Две недели подряд в бригадах, на участках, в поселке обсуждали каждую строчку. Письмо поправляли, дополняли. Порой вокруг какой-нибудь фразы разгорались такие споры, что Зарубину приходилось бросать дела и утихомиривать разбушевавшиеся страсти. Когда же утверждали список бригад, которые должны быть поименованы в письме, комитет комсомола заседал три вечера подряд.

Да, письмо это знали все. И все же, когда оно зачитывалось сейчас, стояла такая тишина, что даже ровное гудение трансформаторной подстанции показалось громким и неуместным.

— «Дорогие ребята, далекие наши потомки. Пишут вам строители Каменского комбината химического машиностроения — „Химмаша“. Хотим рассказать вам о себе, о своей стройке, о том, как мы живем в шестидесятых годах нашего двадцатого века. Когда пришли на площадку будущего завода, то был здесь лишь песок, бурьян да старые траншеи — так называемые Каменские выселки».

В письме подробно рассказывалось о том, как строилисьглавный корпус, литейка, кузнечно-прессовый, как комсомольский отряд штурмовал трассу водозабора. Были здесь и суховато-деловые перечисления самого существенного происходившего на стройке, звучали и взволнованные, проникновенные слова.

— «…На фасаде главного корпуса сегодня мы открыли мемориальную доску в пямять о нашем товарище Косте Зайкине. Когда вы будете проходить мимо, помните: это был настоящий парень…

Немного о том, как мы живем. Сейчас-то уже можно сказать — здорово: поселок у нас чудесный, дома тоже. А до этого ютились в палаточных городках, дожди, холод донимали нас основательно. Но все равно было чертовски интересно. И потому частенько у нас слышалась такая песня:

Живем в комарином краю
И лучшей судьбы не хотим.
Мы любим палатку свою,
Родную сестру бригантин…
Мы хотели написать вам о замечательных достижениях ученых, космонавтов нашей страны, но, подумав, решили, что об этом вы наверняка знаете и без нашего письма. А вот как „Химмаш“ строился, вы, может, и не узнали бы. Поэтому мы и пишем…»

Когда Зарубин четким голосом зачитывал то место письма, где перечислялись лучшие бригады и наиболее отличившиеся строители «Химмаша», тишина стала еще явственнее. Казалось, никто не дышит, боясь пропустить хоть слово.

Письмо было то немного суровым, то чуть наивным. Оно явно требовало литературной правки, но Быстров категорически настоял, чтобы его оставили в том виде, в каком оно пришло с участков и из бригад.

Закончив читать, Виктор, наклонившись к микрофону, пригласил:

— Письмо, как известно, обсуждалось и подписывалось всеми строителями. Но, может быть, кто-нибудь еще не поставил свою подпись? Отсутствовал или болел? Одним словом, кто не подписал и хочет подписать, прошу подойти к столу.

Раздались возгласы:

— Все подписывали…

— Запечатывай, чего там…

Все же человек десять подошли к трибуне. Поставили свои подписи в конце свитка, где уже пестрели тысячи автографов их сверстников.

Зарубин и Быстров уложили свиток в прозрачный футляр из тонкого пластика, еще в один, из мягкой кожи, потом в третий. Наконец тугой, компактный пакет опустили в стальной баллон. Накрепко завинчиваются винты его крышки, заливаются смолисто-восковой вязкой жидкостью.

Григорий Медведев, Аркадий Удальцов и Катя Завьялова взяли дорогую ношу и аккуратно опустили ее в отверстие стальной трубы. Посылка с глухим шумом устремилась вниз, в глубь земли.

Автокран бережно принес гранитную плиту. Блеснула золотом надпись на ее полированной плоскости. «Здесь замуровано письмо строителей „Химмаша“ комсомольцам двадцать первого века».

И тогда загремели аплодисменты. Они, словно прибой моря, долго шумели над заводской площадью, и даже мощный аккорд духового оркестра не смог их заглушить.

Итак, «Химмаш» построен. В его новых, светлых цехах неумолчно гудят станки, сложные установки, автоматы, и уже не с цементом, кирпичом и лесом идут сюда эшелоны. Идут составы пустых платформ, чтобы забрать и повезти агрегаты и машины с маркой «Камхиммаша» в Курск и Орел, в Харьков и Одессу, в Тбилиси и Ригу, в Калинин и Ереван.

Кончился митинг, последний митинг химстроевцев. Бригадами, группами, словно на смотре, проходили мимо трибуны строители, останавливались, долго вглядывались в главный корпус и медленно, будто в раздумье, направлялись к центральным выходным воротам.

Ребята прощались с «Химстроем». Только Костя Зайкин оставался здесь… Лучи прожектора ярко освещали на фасаде корпуса его строгий барельеф. Костя оставался здесь как воплощение славного мужества и беззаветной комсомольской отваги, как вечный страж у письма своих сверстников далеким-далеким потомкам…

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .


Шумит, полная разнообразных звуков, Комсомольская площадь Москвы. В это раннее утро воздух прозрачен и свеж. По временам налетает порывистый ветер. Он влажен, полон мелких-мелких капель, захватил их с собой то ли с Волги, с Московского моря, а быть может, и с самой Балтики.

Шелест проносящихся по площади машин, неторопливое громыхание увальней троллейбусов, отдаленный шум приходящих и уходящих поездов и, наконец, разноголосый говор тысяч и тысяч людей — все сливается в ровный, неумолчный гул, все пестро, сутолочно и в то же время удивительно осмысленно и целесообразно. Пожалуй, нигде так не ощутима атмосфера столицы, как на Комсомольской площади. Здесь сконцентрировалось все: и столичная многолюдность, и суета, и повышенный, присущий только Москве ритм жизни, и типично московская озабоченность и деловитость.

…Виктор Зарубин вышел на широкие ступени подъезда Северного вокзала, снял кепку, низко поклонился. Валя удивленно спросила:

— Ты это кому?

— Площади, нашей Комсомольской площади, кланяюсь, Валюша. Три года назад здоровался с ней. Она встречала меня и провожала на «Химстрой». Сейчас встречает и провожает вновь…

— А ведь верно, — проговорил в тон ему кто-то. — И меня тоже.

— И меня.

— И меня.

Асфальтовая гладь мостовой, уступчатые башни вокзальных зданий с ажурными фризами и цветным орнаментом, взметнувшаяся над Каланчевкой громада высотной гостиницы — все волновало ребят, заставляло сильнее биться их сердца. Да и как же иначе? Это ведь не просто площадь. Это как бы стартовая площадка всех поколений комсомолии. Место встреч и расставаний. Ступенька в чудесный большой дом по имени Москва. И она же — распахнутые ворота в бескрайние просторы родной страны.

…Химстроевцы все прибывали и прибывали. Поклажа строителей необременительна: чемодан в руках, рюкзак за спиной. Только семейные задерживались с выгрузкой — у тех и вещей и забот побольше. Но и они при помощи друзей и знакомых успешно завершают выгрузку своего скарба, озабоченно оглядываясь, подталкивая вперед коляски с младенцами, перебираются на платформы к поездам дальнего следования.

Все залы, переходы, платформы были заполнены химстроевцами. Их можно было узнать по загорелым, обветренным лицам, по свободной, чуть горделивой осанке, которая появляется у людей, сделавших что-то большое и важное.

Сюда, на вокзал, прибыли и те, кому предстоял далекий путь на север, и те, кто пока еще оставался на «Химстрое» «доводить его до конца», и те, кто перешел работать в цехи, к сложным аппаратам и агрегатам. Они не могли не приехать, хотелось проводить своих друзей и знакомых, пожелать им счастья на новых местах.

Встречали друг друга шумно, весело, хотя виделись совсем недавно, может, вчера, а может, сегодня. Это влечение друг к другу говорило о чувстве принадлежности к одной огромной семье, спаянной и дружной.

Тесной группой стоят ребята из бригады Кости Зайкина. Гриша Медведев что-то настойчиво и горячо объясняет. Молодежь слушает и не слушает, перемигивается. Видимо, не обрел еще новый бригадир неоспоримого авторитета.

А вот мишутинцы. Они облепили скамейку, удобно устроились на чемоданах, рюкзаках. Эти рассуждают просто — зачем стоять, если можно сидеть? Силы зря тратить не следует. Да и бригадира так слушать сподручнее. Знать же, что он рассказывает, невредно. Как известно, тертый калач, был и в тех местах, куда предстоит путь.

Отдельной стайкой держатся девушки. Здесь центр притяжения, как всегда, Катя Завьялова. Шуток, смеха, прибауток в этом месте особенно много. Ребята настороженно косятся на девичью компанию. И не очень льнут к их шумному кружку. Бог знает, о чем они так заговорщически шушукаются. Высмеют еще при всем честном народе.

А поезда из Каменска выплескивают на платформы новые группы. Стало тесно в залах ожидания, на широких привокзальных тротуарах почти не слышно городских шумов, их заглушает людской говор.

То тут, то там слышно:

— Ну, а что дальше?

— Кого мы ждем?

Кто-то степенно отвечает:

— Ждем приезда начальства и посадки на поезда.

Первый в том же ворчливом тоне замечает:

— Поезда — это понятно. Без них в Усть-Бирюсинск не уедешь. А вот начальство ждать, да еще опаздывающее, вроде ни к чему. Мы сейчас птицы вольные. До самого места назначения проводник вагона — единственный наш начальник.

Кругом засмеялись. Парень хотел сказать что-то еще, но голос в репродукторе остановил его:

— Товарищи химстроевцы…

Быстрова узнали сразу.

— Опять митинг, — ухмыляясь, заметил Ефим Мишутин. — И любит же наше начальство это дело! — Но все же предложил бригаде: — Подвинемся поближе, послушаем.

И Быстров, и министр, и секретарь ЦК комсомола выступали коротко и говорили обычное — желали успеха и удачи в новых краях. Но, видимо, потому, что и аудитория, и сами ораторы были взволнованы, сегодня каждое их слово казалось химстроевцам каким-то особенно проникновенным.

К микрофону подошел Данилин.

— А я просто хочу пожелать вам счастливой дороги. Встретимся на Енисее.

Это было новостью. Химстроевцы знали, что «наверху» обсуждается вопрос о Данилине. Прошел, однако, слух, что решено оставить его в министерстве. А выходит, едет Данилин, с ними едет!

Потом Владислав Николаевич признавался, что таких восторженных оваций в свой адрес он за свою жизнь не слышал ни разу.

Когда буря несколько поутихла, Данилин вновь наклонился к микрофону:

— Вот только с товарищем Быстровым у нас заминка вышла. Не отпускают его в Усть-Бирюсинск. Думаю, надо нам попросить Центральный Комитет партии уважить химстроевцев. Как считаете?

После секундной паузы с площади раздалось сразу с десяток выкриков:

— Правильно!..

— Очень правильно!..

— Даешь и Быстрова на Енисей!..

Быстров обескураженно молчал, а потом набросился на Владислава Николаевича:

— Ты что тут новгородское вече устраиваешь?

Данилин, смеясь, показал на площадь. Оттуда, словно волны прилива, неслось:

— Быстрова тоже!..

— Не робей, Алексей Федорович!..

— С нами не пропадешь!..

— Голосовать, голосовать!

Данилин весело проговорил в микрофон:

— Правильно. Глас народа — глас божий…

И проголосовали-таки. Единодушно, на одном вздохе.

Быстров, совсем не ожидавший такого поворота, сердито выговаривал Данилину:

— Ну что ты затеял? К чему это?

Данилин отбивался:

— А что? Могут ведь и учесть настроение химстроевцев.

Подойдя к микрофону, Быстров, сдерживая волнение, хрипловато проговорил:

— За доверие спасибо, товарищи. Но, сами понимаете, решать будут, кому положено. А теперь слово руководителю вашей экспедиции товарищу Зарубину.

Виктор деловито объявил:

— Прошу внимательно прослушать порядок посадки на поезда, время отправления составов…

Толкаясь, штурмом берут ребята вагоны. Вроде и некуда торопиться. Нужды в суматохе тоже нет — места определены каждому. Но нет, берет верх молодой задор, кругом какая-то веселая кутерьма и суматоха.

Быстров и Данилин стояли у заградительных решеток платформы и вполголоса беседовали, наблюдали за посадкой. Немного поодаль — Луговой и Таня. Семен Михайлович жадно, взволнованно наблюдал за происходящим. И совсем расчувствовался, когда услышал, что химстроевцы умудрили с Быстровым.

— Танюша, вы слышали? Нет, подумайте-ка над всем этим. Отчаянные же ребята.

Больше всего забот было у Виктора Зарубина. И распределение бригад по эшелонам, и проверка явки людей, и погрузка багажа. Правда, помощники у него отменные: Богдашкин и Удальцов крутились как волчки, на лету схватывали все, что было еще неясным, требовало увязки и утряски. Мгновенно исчезали, а через какие-нибудь минуты появлялись вновь.

Иногда Зарубин подбегал к пятой платформе. Виновато, торопливо спрашивал у Вали:

— Ты как тут? Только смотри не уходи с этого места, а то разминемся. Богдашкин едет первым эшелоном, Аркадий — третьим, а мы замыкаем. Так что жди и не скучай.

Валя усмехнулась:

— Скучать некогда. Видишь?

Валя указала на окружавшее ее хозяйство. Виктор ахнул. Здесь стояли четыре коляски с младенцами, которые с удивительной невозмутимостью что-то усердно сосали, совершенно игнорируя происходящую суматоху. Здесь же громоздились десятки узлов, чемоданов, свертков. То и дело подбегали женщины, девушки, оставляли свою кладь и, запыхавшись, скороговоркой просили:

— Валюша, посмотри за моим скарбом, в магазин заскочить надо.

— Валюша, пусть мой пацан около тебя немного побудет. Надо мужика найти. Иначе того гляди застрянет в буфете, переберет…

— Э, да у тебя тут настоящее бюро добрых услуг, — усмехнулся Виктор, — скучать действительно некогда. — И, довольный и успокоенный, вновь заторопился к платформам.

Наконец посадка подошла к концу. Только редкие опоздавшие перебегали от вагона к вагону, разыскивая своих.

Зарубин подошел к Быстрову и Данилину. Утирая пот со лба, спросил:

— Погрузка закончена. Можно трогаться? — Посмотрел на часы. — Уложились точно во время, железнодорожники обижаться не могут.

— Раз все готово — отправляй, — сказал Данилин.

Зарубин дал знак машинисту первого состава. Тихо дрогнули на сцепах вагоны и пошли, пошли мимо платформ голубой сверкающей лентой. В окнах мелькали знакомые загорелые лица, машущие в прощальных приветствиях руки.

Из нескольких вагонов хлынула песня:

Забота у нас простая,
Забота наша такая:
Жила бы страна родная —
И нету других забот.
И снег, и ветер,
И звезд ночной полет…
Меня мое сердце
В тревожную даль зовет!
Быстров, как-то весь подавшись вперед, вслушивался в слова песни и незаметно для себя махал правой рукой в такт мелодии, как бы дирижируя. Эта песня еще с тех памятных дней зареченекой конференции, когда комсомольский актив сказал свое веское слово о его судьбе, всегда вызывала в его душе беспокойную приподнятость.

Тогда, в Доме культуры, она звучала как гимн, как клятва зареченских ребят. Так же звучала она и сейчас, под огромными сводами вокзала, в этом многоголосом хоре химстроевцев. Быстрову подумалось: долго еще будет звать за собой молодых и беспокойных эта чудесная песня…

К Быстрову подошел Зарубин. С надеждой спросил:

— Так как, Алексей Федорович, ждать вас в Усть-Бирюсинске?

Алексей пожал плечами, а Данилин, подмигнув Виктору, проговорил:

— За большой ЦК я уверен, вот разве что малый… — он кивнул в сторону Тани. Послышался голос Лугового:

— Насколько я понял, малый ЦК обстановку понимает.

Данилин обрадованно засмеялся:

— Зафлажили тебя, Алексей. Все пути отрезали.

Зарубин начал прощаться. Расцеловался с Быстровым и Данилиным, долго жал им руки. Затем легко вскочил на подножку вагона и приветливо махал оттуда рукой.

Луговой, утирая слезы большим белым платком, обращаясь к Быстрову, проговорил:

— Стар я, черт побери, стар. А то бы тоже двинулся. Вот наследники-то, Алеша. С таким народом… Хоть на край света…

Алексей с глухим волнением в голосе ответил:

— Да, ребята настоящие. Таких с курса не собьешь. Крепко по земле-то ходят.

Данилин, возбужденный и шумный сегодня, как никогда, вмешался в их разговор:

— Товарищи, хватит на сегодня о делах. Предлагаю ехать ко мне. Старуха пельмени готовит. — И, уже обращаясь к Тане, с улыбкой объяснил: — Тренируется старая. «Будем, — говорит, — приспосабливаться к усть-бирюсинским обычаям…»

Электровоз последнего эшелона, будто обрадовавшись, что, наконец, разрешено двигаться и ему, прямо с места стал набирать скорость. Выйдя за сеть пристанционных путей, он победно и торжественно взвыл сиреной и помчался вперед, словно хотел поскорее догнать эшелоны, ушедшие раньше.

Разбрасывая упругий ветер, взвихривая пыльную траву на пологих откосах и будя тишину придорожных рощ, голубые экспрессы дальнего следования мчали химстроевцев на восток, в неизведанное, в новые манящие и тревожные дали.

КТО ВИНОВАТ? КОРАЛЛОВАЯ БРОШЬ. СТАРЫЕ СЧЕТЫ. ЗАЧЕМ МНЕ ЭТОТ МИЛЛИОН? ЯШКА МАРКИЗ ИЗ ЧИКАГО. ОКНО НА ШЕСТОМ ЭТАЖЕ. ПОСЛЕДНИЙ ВЗЛЕТ рассказы

Кто виноват?

В морозном лесу выстрел прозвучал гулко, раскатисто. Эхо его долго гуляло по глухим урочищам и перевалам. Вслед за выстрелом послышался хриплый звериный рев, треск кустов, сучьев, и все стихло. Охотники, стоявшие на линии по узкой просеке, нетерпеливо смотрели в сторону лесной опушки, где находился Василий Мишутин — крайний номер — и откуда раздался выстрел. Все ждали условленного сигнала «готов», но его все не было, а вскоре на просеке появился егерь. Он торопливо прошел, снимая номера и приглашая охотников за собой.

На окраине леса Мишутина не оказалось. Недалеко от места, где он должен был стоять, виднелись глубокие двупалые следы кабана, снег около них алел кровью. Рядом с кабаньими следами — широкие провалы наста от мишутинских валенок. Он ушел по следам зверя.

Егерь Никифоров обеспокоенно посмотрел на охотников и приказал:

— Глядеть в оба. Быть в зоне видимости друг от друга. Раненый секач — не шутка!

Охотники нешироким веером разошлись в стороны от кабаньего следа и направились в лес вслед за Никифоровым. Но не прошли они трехсот или четырехсот метров, как вдруг услышали отдаленный душераздирающий крик человека.

— Скорее, скорее! — крикнул Никифоров, и его поношенный шубник еще быстрей замелькал среди заснеженных елей и берез. Охотники побежали тоже, с трудом поспевая за стариком. Каждый понимал, что случилось что-то неладное, и каждый думал об одном: лишь бы не самое худшее. Но произошло именно то, чего опасались все.

На небольшой прогалине, у корней старой, вывороченной бурей сосны лежал окровавленный Мишутин. А недалеко от него, в широкой борозде, пропоротой в снегу, — огромный кабан-секач. Охотники бросились к зверю. Но это оказалось лишним. Зверь был мертв.

Никифоров и двое охотников были уже возле Мишутина. Его толстый меховой полушубок от левой полы до правого плеча был вспорот клыками секача, словно гигантскими ножницами. Никифоров расстегнул на Мишутине окровавленный ворот, отбросил полу полушубка, приложил ухо к его груди и поднялся, бессильно опустив руки:

— Все, ребята. Нет больше Мишутина.

— Как же это он? — спросил один из охотников.

— Оплошал, видно. Беда-то, ребята, какая, — потерянно проговорил Никифоров и опустился на корневище дерева.


Старший следователь следственного управления Михаил Новиченко после двухнедельного расследования пришел к выводу, что дело довольно ясное. Нарушение элементарных правил зверовой охоты, халатность егеря и капитана команды привели к гибели Мишутина. Виноваты они, и только они.

Это он и объявил Никифорову и Чапыгину — капитану команды:

— Придется вам отвечать, граждане. Халатное отношение к своим обязанностям с отягчающими обстоятельствами. Факт, как говорится, бесспорный.

— Да, да, конечно. Случай страшный, ужасный. Но я сделал все как положено. И оружие и боеприпасы проверил, инструктаж состоялся самый подробный. Все письменно подтвердили это. В деле у вас есть документ. Что же я еще мог сделать?

— Многое, многое могли сделать, Никифоров. Мишутин, по всей видимости, не был опытен в зверовой охоте, и вы должны были его страховать. Далее, Мишутин шел след в след за раненым кабаном. Значит, не был должным образом проинструктирован.

Сергей Павлович Чапыгин — работник одного из московских институтов — не стал спорить со следователем.

— В сущности, все, что вы говорите, правильно. Но у меня из головы не выходит — почему Мишутин не стрелял? Когда вышел на эту прогалину, зверь был от него всего в десяти метрах. И почему шел он с одним заряженным стволом, когда в патронташе были патроны с картечью?

— Ну, на эти вопросы мог бы ответить лишь сам гражданин Мишутин. Этого он, к сожалению, уже никогда не сделает. Но, логически рассуждая, ответы можно найти. Причины все те же: плохая подготовка охоты.

— Да нет, капитан. Дело в том, что Мишутин был далеко не новичок в охотничьем деле.

— Тогда в чем же дело?

— Понимаете, в тот вечер, перед охотой, Василий Федорович был какой-то необычный, странный.

— Как это необычный?

— Ну, задумчивый, поникший, хмурый какой-то. Может, на службе у него что-нибудь случилось или дома?..

— И по служебной линии ясность полная, и по домашней. На работе его характеризуют положительно, и даже очень, а дома о нем сказать некому — один жил. Что же касается его душевного, так сказать, состояния, то что же… Раз он был не в форме, может, устал, плохо себя чувствовал, опять-таки вы должны были учесть это и не ставить его один на один с таким зверем. Значит, опять вина ваша. Так что прошу подписать обвинительное заключение.

Чапыгин вздохнул:

— Подписать-то я подпишу, но во всем этом следовало бы разобраться более тщательно.

Свою мысль Чапыгин не только высказал устно, но и написал об этом в небольшом письме на имя начальника следственного управления: «Не для того пишу, чтобы снять с себя или с кого-либо ответственность, а для того, чтобы была внесена полная ясность в дело, чтобы одна беда не повлекла за собой другую. Ибо осудить невинного — это тоже беда…»

Начальник следственного управления генерал Родников, прочитав письмо Чапыгина, затребовал дело о гибели Мишутина и подробно ознакомился с ним. В одном из протоколов допроса Никифорова его внимание привлекла знакомая фамилия: Крылатов. Егерь в ответ на вопрос следователя, почему он не поинтересовался, что за охотник Мишутин, ответил:

«Он ведь и раньше приезжал к нам. С Петром Максимовичем Крылатовым приезжал. А тот со случайным человеком не поедет. Негоже мне было каким-то необоснованным сомнением обижать человека».

Генерал Родников подчеркнул эту запись в протоколе и стал листать дело. Показаний Крылатова там, однако, не было.

— Почему по делу Никифорова не опрошен Крылатов? — спросил он у Новиченко.

— Так он же не был на охоте. И вообще в Москве не был. Что же он мог показать?

— Мог охарактеризовать Мишутина.

— О Мишутине собраны все необходимые данные. Кроме хорошего, о нем никто ничего не сказал.

— А его моральное состояние?

— Ну, для секача его моральное состояние, я думаю, было не столь уж существенно.

Родников не принял шутки.

— Для него не существенно, а для нас — очень. Узнайте, в Москве ли Петр Максимович Крылатов, и, если в Москве, попросите его приехать ко мне.

Уже к концу дня в кабинет генерала вошел пожилой плотный человек с густым ежиком седых щетинистых волос — полковник милиции в отставке.

Когда-то он был грозой домушников, карманников и прочей нечисти во многих северных городах. За несколько лет до пенсии переехал в Москву, работал в Центральном уголовном розыске, затем в Институте криминологии и вот уже несколько лет корпел над каким-то серьезным трудом, связанным с его прошлой деятельностью. Целыми днями сидел в библиотеках и музеях или вдруг уезжал на неделю, на две в какой-нибудь райцентр, где когда-то трудился.

— Здравствуйте, коллега, — сдержанно поздоровался он с начальником управления и, усевшись в кресло, спросил:

— Чем могу быть полезен?

— Хотели, Петр Максимович, посоветоваться с вами по поводу случая в Заболотье. Я знаю, что вы не были там, но знали погибшего.

— Да, знал, и неплохо. Хороший, душевный был человек. Я все еще не приду в себя от этого нелепого случая.

— Понимаете, Петр Максимович, судить людей надо за его гибель.

— Коль виноваты, надо судить.

— Как он был охотник-то? Настоящий?

— Любил это дело. Особенно охоту на птицу. На зверя ходил меньше, но ходил. Сдержанный, спокойный, с самообладанием. И стрелял неплохо.

— Понимаете, вдруг пошел преследовать секача по следу. Обнаружил его затаившимся всего в десяти метрах, на открытом лежбище. И не стрелял.

— Наверное, не успел выстрелить.

— Даже не пытался. Двустволка и с предохранителя не была снята.

— Да. Это странно. Очень странно…

— Вечером, перед охотой, все заметили его угнетенное, хмурое состояние. Но не придали этому значения.

— И зря. Может, здесь и кроется причина трагедии. Если можно, устройте мне поездку на место происшествия. Хочу посмотреть обстановку.

— А почему нет? Хоть завтра.

— Нет, послезавтра. Прежде прочту все дело.

— Прекрасно, поедете послезавтра. Но следов там, видимо, уже нет.

— Посмотрим. Снегопадов-то в этот месяц почти не было.

Новиченко, когда ему сообщили о предстоящей поездке в Заболотье, проворчал:

— А зачем, собственно? Дело вполне ясное. — Заметив, однако, неодобрительный взгляд начальника управления, поспешил заверить: — Все будет сделано, товарищ генерал.

Старый егерь обрадовался Крылатову, посетовал на несчастье:

— Каждый день вот суда жду. И Василий Федорович из головы не идет. Только не виноват я, Петр Максимыч, не виноват.

— Что же делать, Никифорыч, что делать. Крепись. Коль не виноват — не засудят. Судьи — люди опытные, разберутся.

Выехали в Заболотье. «Газик» до лесной просеки не пробился, километра три пришлось идти пешком. Вот и опушка, где стоял на номере Мишутин. Утоптанная дорожка следов ведет к той лесной прогалине. Никифоров показывает вывороченную сосну, около корневищ которой стоял Мишутин, лежку, с которой бросился на него зверь. Место его падения после расправы с Мишутиным…

Крылатов долго осматривал прогалину, несколько раз вымеривал ее шагами, в разных поворотах становился к корневищам дерева.

— Что ж, Никифорыч, зона обстрела у него была отличной. Мог легко добить. Видимо, принял зверя за мертвого, не ожидал нападения.

— Возможно. Вообще преследовал он его чудно́. То ли не был уверен, что нагонит, то ли, наоборот, был убежден, что никуда кабан не денется. Когда мы вот с товарищем следователем впервые осматривали их следы, то диву дались. Федорыч и шел словно наобум. Иногда даже опережал секача, когда тот в стороне отлеживался. Удивляюсь, как он раньше на него не набросился.

Новиченко подтвердил:

— Действительно, товарищ полковник, все так и было. Неопытность была очень даже заметной.

— Неопытность? Да ведь Мишутин только на моих глазах пять или шесть кабанов взял.

— Тогда… Как же объяснить происшедшее?

— Пока не знаю, товарищ капитан.


Генерал приветливо улыбнулся, поднявшись навстречу Крылатову.

— Ну как, Петр Максимович, удачно съездили? Намучались, поди?

— Да нет, не очень. Но кажется, труд не напрасен. Думаю, уверен, что сумею помочь вам… помочь не совершить ошибки. Но сначала мне придется рассказать вам много такого, что на первый взгляд покажется не имеющим прямого отношения к случаю в Заболотье.


Поводом для ссоры послужил незначительный, в сущности, случай.

— Ты не забыл, что мы сегодня должны быть у Алешиных? — спросила Зинаида Михайловна мужа, когда он пришел домой со службы.

Мишутин долго не отвечал, потом, стараясь придать голосу мягкий, просительный тон, проговорил:

— Может, не пойдем, Зина? Устал я сегодня. Да и скучища там будет. Засядут за преферанс, никого от стола не оттащить. Разговоры тоже все об одном и том же. У мужчин — кто куда будет назначен, кого на пенсию вот-вот отправят… А у вас — все тряпки, моды да как похудеть.

— А ты не будь бирюком. Люди играют — ты играй! Бесе-дуют — ты беседуй!

— Давай не пойдем, Зинуша. У Алешиных не какой-то там юбилей, а обычная вечеринка. Обойдутся без нас.

Но Зинаида Михайловна была настроена иначе. Она и с работы отпросилась пораньше, и платье, что приятельницы еще не видели, только что погладила.

— Стареешь ты, Василий. Обленился, как сибирский кот. Собирайся. А то одна уйду.

— Вот и отлично. А я отдохну, — обрадовался Василий Федорович и стал расшнуровывать туфли.

Зинаида Михайловна пришла поздно. От нее немного попахивало вином, и Василий Федорович отпустил по этому поводу безобидную шутку. Жена промолчала.

— Ну, что молчишь? Расскажи, как там веселились? — отогнав от себя сон, спросил Василий Федорович и потянулся за сигаретами.

— Не кури, пожалуйста. И так дышать нечем.

— Это почему же нечем? Окно открыто.

— Все равно не дыми. Противно.

Василий Федорович пожал плечами:

— Если противно, пойди в ту комнату.

Зинаида Михайловна посмотрела на сонное лицо мужа, и злое чувство поднялось в ее душе. Она вскочила, свернула свое одеяло, простыню, матрац и ринулась из комнаты.

Василий Федорович с недоумением посмотрел ей вслед и, с досадой затушив сигарету, двинулся за женой. Та лихорадочно устраивала постель на диване в столовой.

— В чем дело, Зина? Что с тобой?

— Уйди отсюда, пожалуйста.

— Да объясни ты наконец, в чем дело? Какая муха тебя укусила? Обозлилась, что к Алешиным я не пошел? Ну, виноват… Извини. И не злись. А то посмотри, как разошлась, глаза гром и молнии мечут.

— А ты хочешь, чтобы они любовь да ласку источали? По какой такой причине?

— А что, так уж и нет этих самых причин? — тоже начиная раздражаться, спросил Василий Федорович.

Зинаида Михайловна резанула мужа испепеляющим взглядом. Ей захотелось сейчас же высказать мужу все, что накопилось у нее на сердце.

— Конечно, ты осчастливил меня. Ох как осчастливил! Жизнь райская.

Василий Федорович понял, что разговор предстоит длинный, и устало опустился в кресло у окна.

— Ну, давай, давай, продолжай.

— Да уж послушай… Выскажу, все выскажу. Нет больше моего терпения. Ты подумал хоть раз, какую радость я имею в жизни? Работа, магазин, кухня, стирка, уборка и опять работа… Ты черствый и закоренелый эгоист.

Василий Федорович решил слушать жену не перебивая. Все, что она говорила, он слышал уже не раз и не два, нового она, в сущности, ничего не добавила. Но думал он сейчас о другом. Вспомнилось, как почти два десятка лет назад он, окрыленный, почти обезумевший от счастья, вбежал к ребятам в общежитие с двумя бутылками вина и огорошил всех невероятным сообщением.

— Ребята, поздравьте, мы с Зинушкой расписались. Так что гуляем!

Кто позавидовал, кто посочувствовал: еще одна холостая единица гибнет! — но поздравляли все. Выбор одобрили тоже, в сущности, все. Зина была все-таки интересной девчонкой.

Василий Федорович смотрел на Зинаиду Михайловну и с грустью думал: как безжалостно время. Женщина, сидевшая на диване, даже отдаленно не напоминала ту Зину, которую он когда-то, трепеща всем сердцем, вел в загс.

Зинаида Михайловна сидела все в той же оскорбленно-непримиримой позе. Волосы ее растрепались, неприбранные, они предательски обнажали поседевшие пряди, в открытый ворот рубашки проглядывало стареющее тело, желтоватая, уже морщинистая шея.

Женщина заметила, что муж пристально смотрит на нее, уловила изучающий, недобрый взгляд, запахнула рубашку. И взглядом, тоже изучающим и недобрым, посмотрела на мужа. Перед ней был рыхловатый, полысевший человек. Помятое лицо. Довольно объемистый живот туго натягивал белую майку. И это — Вася Мишутин? Весельчак, заводила всех студенческих вечеров? Васька, который сводил с ума не только ее, но и многих ее подруг? Как же он изменился, постарел и подурнел! Зинаиде Михайловне почему-то сделалось ужасно жалко себя, и она, уткнувшись в подушку, заплакала.

Василий Федорович встал с кресла, подошел к жене, положил на плечо руку. Она, вздрогнув, сбросила ее с какой-то неистовой озлобленностью.

— Да что за бес в тебя вселился? Разве уж очень плохо мы живем? Работа у обоих неплохая, квартира отличная. Тряпок мало? Но без меры ты ими вроде никогда не увлекалась. Бриллианты и жемчуга? Есть же у тебя какая-то мелочишка, и довольно. Самое же необходимое у нас есть. Так что извини, но твоя декларация о каком-то там прозябании, мягко говоря, не обоснована, она, так сказать, плод взвинченного настроения. Что же касается домашних дел, то… что же тут можно сделать? Проблема, в сущности, всеобщая, международная, я бы сказал. Надо полагать, рано или поздно додумаются, как облегчить его, быт этот самый…

Василий Федорович говорил что-то еще, но Зинаида Михайловна слушала плохо и оставалась вся во власти заполнившей ее обиды.

— Какой же ты нудный! И как я тебя не поняла раньше? Иди спать. Надоело мне все, — неприязненно проговорила она и натянула на себя одеяло.

Василий Федорович удивленно посмотрел на жену, обиженно закусил губу и ушел в спальню.

Ночь оба не спали. Каждый думал о том, как плохо сложилась жизнь, как не повезло, какая роковая ошибка была совершена в молодости. Все пережитые годы обоим представлялись как бесконечная цепь серых, безрадостных дней, обид и неудач. И в них, в этих неудачах — и мелких и крупных, — один винил другого.

«В том, что я не поехал с институтом в Новосибирск, виновата только она. Уж наверняка кандидатом, а то и доктором был бы. То, что не получилось с назначением в главк, — опять ее „заслуга“. Вела себя с женой Петра Петровича как школьница-задира. Ну, а та, конечно, мужу напела».

Так думал он. И примеров такого рода фактов на память приходило множество.

«Как все-таки изменилась Зинаида! Ведь она никогда не была завистливой и вздорной, никогда не было у нее этакой неукротимой напористости в стремлении к излишним житейским благам. Откуда все это пришло? Может, потому, что всем стало лучше, и она боится отстать от сослуживцев, подруг, знакомых? Но ведь у нас же есть все, все необходимое…»

«Из-за него я не пошла в аспирантуру, — думала Зинаида Михайловна. — Эгоист. Все силы на него положила. До учебы ли было?.. В том, что детей у нас нет, опять он виноват. Обрадовался, что врач родить мне не посоветовал, уцепился: „Зачем, Зиночка, рисковать…“ Ясно же, свой покой оберегал».

И фактов, подтверждающих отрицательные качества мужа, находилось тоже немало.

«Да, жизнь не удалась. Василий все-таки очень приземленный, непрактичный человек, довольствуется очень малым, нет у него стремления к большему, к тому, чтобы жить интереснее, шире. Да и чувства-то, видимо, настоящего у него нет, раз он так равнодушно относится к любой моей просьбе, к моим планам, стремлениям».

Бывали у Мишутиных размолвки и раньше. Но такое отчуждение, озлобленное отношение друг к другу проявилось впервые. Утром, обнаружив, что завтрака на столе нет, Василий Федорович даже обрадовался этому и, не сказав жене ни слова, торопливо ушел на работу. Вслед за ним вышла и Зинаида Михайловна. Вечером не разговаривали тоже. И замолчали надолго. Жили в разных комнатах, молча приходили с работы, молча уходили.

Через месяц Василий Федорович предложил:

— Может, нам развестись?

Зинаида Михайловна, даже не посмотрев в его сторону, тут же ответила:

— Да, так будет, видимо, лучше.

Народный судья, пожилая, добродушная женщина, мягко, но настойчиво допытывалась о причинах их разрыва, советовала подумать. Обе стороны были непримиримы.

На следующий день они были на приеме в райисполкоме, а через месяц разъехались на разные квартиры. Так закончилась семейная жизнь супругов Мишутиных.

Первое время Василий Федорович наслаждался одинокой и такой не зависимой ни от кого жизнью. Он мог теперь прийти домой в любое время, ему никто не устраивал допросов, где был и почему задержался. Мог, когда хотел, идти на футбол или куда только желала душа. Мог выпить с приятелями, его никто не обнюхивал, не разносил в пух и прах, не устраивал истерики. Мог в любое время смотреть телевизор или читать — никому не было дела до того, когда он заснет. Хоть совсем не ложись! Никому не мешал дым от его сигарет. Даже завтраки и ужины, которые он сам себе готовил, были несравненно вкуснее. Ну, когда он мог поесть жареной колбасы? В год раз, да и то после длительных дискуссий о том, сколько в ней разных лишних калорий, углеводов и прочих вещей, вредных для здоровья. А сало? Василий Федорович всегда любил свиное замороженное сало. Но где там, Зинаида Михайловна даже слышать об этом не хотела: это же сплошной холестерин! На второй же день после начала самостоятельной жизни Василий Федорович купил его целый шматок и теперь нареза́л себе такие аппетитные бело-розовые ломти.

Даже стирка, глажение белья не раздражали Василия Федоровича. Домовая прачечная отлично помогала ему в этом.

Женщины его не интересовали. Когда сердобольные сослуживцы как-то сочувственно высказались в том смысле, что, мол, какая это жизнь одинокому мужчине, Василий Федорович испуганно замахал руками:

— Чур меня! Спасибо. Узы Гименея меня теперь не прельстят. Дудки!

Не менее благоприятно складывалась и жизнь Зинаиды Михайловны.

Во всяком случае, ни Василий Федорович, ни Зинаида Михайловна не сожалели о разрыве, оба наслаждались отсутствием тех многочисленных неудобств и обязанностей, которые неизбежно налагает любой брачный союз.


Вернувшись из очередной поездки на север, Петр Максимович Крылатов несказанно удивился, обнаружив, что Мишутин уже не живет в их доме. И еще больше удивился, узнав причину. Не откладывая, поехал к приятелю. Тот встретил его радушно, потащил показывать холостяцкое жилье, затем усадил на кухне и стал хлопотать насчет угощенья.

— Стол будет не очень-то изысканным, так что не взыщи, Петр Максимович. Вот консервы, колбаса.

Поели молча. Потом Петр Максимович, хмурясь, ковыряя вилкой в банке с баклажанами, спросил:

— Ну, как холостая жизнь?

— Ничего. Живем не тужим.

— А что все-таки произошло, что приключилось?

— Да просто обнаружили, что не подходим друг другу.

— Поздно обнаружили-то.

— Это верно.

— А я-то смотрел на вас и радовался. Значит, все только внешне было, для постороннего глаза?

Василий Федорович стал рассказывать. Вспомнил все, что накопилось к Зинаиде Михайловне за эти годы.

— Переполнилась чаша терпения, Петр Максимович.

— Дурак ты, Василий. Самый что ни на есть круглый дурак, — выслушав Мишутина, сказал Петр Максимович. — Это же все мелочи, обычные житейские дела. Как же можно было из-за этого идти на такой шаг? А где же твой ум, рассудительность, логика, наконец? Женщина может порой руководствоваться в своих поступках чувствами, эмоциями. Стресс — слышал, поди, такое слово? Ну так вот, ученые утверждают, что у них он — у второй половины человечества — проходит куда более бурно, неистово порой. Ну, а если говорить более просто, то женщине можно и должно прощать какие-то ее слабости. А ты возвел их, эти слабости, черт те во что. Умнее я тебя считал, приятель, умнее.

Василий Федорович стал говорить что-то такое о мужской гордости и самолюбии, но Крылатов с досадой махнул рукой:

— Не мысли это, а жвачка, не причины, а не в меру разросшееся самолюбие, а еще точнее — себялюбие. Удивил ты меня, Мишутин. Удивил.

Ушел Крылатов от приятеля злой и расстроенный.

На следующий день он приехал к Зинаиде Михайловне. Жила она где-то в Кузьминках, ехать пришлось далековато.

Разговор получился еще менее утешительный. Встретили Крылатова хорошо, и кофе и коньяк были предложены. Но все попытки Петра Максимовича уяснить, что же все-таки произошло между Мишутиными, ни к чему не привели.

— Он так хотел.

— Да не хотел он, не хотел. Поймите это.

— Он законченный эгоист, пустой и никчемный человек.

— Зинаида Михайловна, ну что вы такое говорите? Вы же не год-два прожили, а почти полжизни. Раньше надо было разбираться. Да и не такой уж он плохой.

— Конечно, надо бы разобраться раньше. Это верно. Но что же делать? Людям свойственно ошибаться. И не будем больше об этом, Петр Максимович. Дело это решенное. Нельзя жить вместе, коли люди друг другу в тягость.

— Понимаете, Зинаида Михайловна, бывает так, что иной опрометчивый шаг всю жизнь помнишь. И всю жизнь каешься. Вот и вы до седых волос оба дожили, а поступили, будто несмышленыши. Удивительная глупость и с вашей и с его стороны.

— Так что же, может, через милицию нас заставите сойтись? Неужели и личные дела входят в обязанности блюстителей порядка?

Петр Максимович встал, не спеша надел плащ.

— Стражам порядка приходится заниматься и людскими радостями, и людскими горестями. Глупостями людскими — тоже. И скажу вам по своему опыту — не без пользы. Почти у каждого, кто носил или носит милицейский мундир, не одна и не две спасенные судьбы. Но я-то к вам пришел не по долгу службы. Он у меня уже выполнен. Зашел потому, что не мог иначе. Больно видеть, когда хорошие в общем-то люди сами себе жизнь портят. Всего доброго, Зинаида Михайловна.

Прошло полгода. Как-то бывшие супруги оказались в одной компании у тех же Алешиных.

Зинаида Михайловна отметила, что облик Василия Федоровича основательно изменился. Он еще более потучнел, под глазами прочно обосновались коричневые полукружья.

Зинаида Михайловна тоже изменилась, но, пожалуй, в лучшую сторону. Это Василий Федорович должен был признать. Как-то подобралась вся, посвежела. Мальчишеская прическа, короткая юбка очень молодили ее.

— Как вижу, неплохо живешь? — глуховато спросил Василий Федорович.

— Только что с Валдая вернулась. Отдохнула на редкость хорошо. А ты как?

— В трудах и заботах, как говорится. — Он хотел сказать что-то еще, но Зинаида Михайловна упорхнула на кухню. Она была весела, оживлена, беззаботна.

Больше они не разговаривали в тот вечер. Только когда уходили от Алешиных, Зинаида Михайловна, обгоняя Василия Федоровича на лестнице, бросила ему:

— Потолстел ты, Мишутин. Следи за собой, а то совсем расплывешься.

Василий Федорович хотел ответить какой-нибудь колкостью, вроде того, что какое, мол, собственно, тебе до меня дело, но на него пахнуло чем-то прошлым, привычным. Показалось, что в голосе Зинаиды Михайловны прозвучали теплые, заботливые нотки, и Василий Федорович промолчал.

Домой он вернулся мрачный. Однокомнатная крепость показалась не столь уж привлекательной. На вешалке боролись за место шуба и болонья, шапка и нейлоновая шляпа валялись у зеркала, тут же были набросаны белые сорочки, которые предстояло нести в стирку. В холодильнике не нашлось боржоми. Это тоже огорчило. Обнаружилась, правда, банка сока, но она обмерзла бахромой инея, и сок превратился в желтоватые льдышки. Ложась спать, Мишутин заметил, что наволочки на подушках явно не первой чистоты, имеют буро-желтый оттенок.

— Надо заняться хозяйством, запустил я все, запустил, — вслух проговорил Василий Федорович.

Уснуть, однако, долго не удавалось. Перед глазами стояла Зинаида Михайловна — с мальчишеской прической, в коричневой короткой юбке, веселая, оживленная… Вот она садится в машину этого Сургучева из соседнего управления, и он нежно поддерживает ее за локоток…

«Да что это я, в самом деле? О чемдумаю? Какое мне, собственно, дело и до нее, и до этого Сургучева?»

Наконец под самое утро он заснул, а когда проснулся, было без четверти девять. Не побрившись, лишь чуть сполоснув помятое лицо и наскоро собравшись, он помчался на работу.

Василий Федорович всегда был человеком общительным, а в последнее время стал избегать встреч даже с закадычными друзьями. Был он человеком веселым, сейчас постоянно хандрил. Был спокойным и уважительным со всеми, кто с ним сталкивался, сейчас мог вспылить и по поводу, и без повода.

Некоторая небрежность в одежде водилась за ним и раньше, но тогда это было как бы его почерком, рисунком, не переходило ту грань, когда следом идет уже неряшливость и неопрятность. Раньше вряд ли Василий Федорович мог прийти на работу в неглаженых, раструбами болтающихся брюках, теперь же это стало обычным. Сорочки тоже были сомнительной белизны, галстук на шее висел как что-то постороннее и ненужное.

Сослуживцы давно заметили, что Василий Федорович явно потускнел, сегодняшний его вид окончательно убедил их, что друга надо «малость встряхнуть».

В обеденный перерыв они подошли к Василию Федоровичу.

— Федорыч, у нас созрело решение навестить тебя.

Мишутин растерянно проговорил, что он-де всегда рад.

Мальчишник состоялся на следующий день. Удался он неплохо. Выпили, потолковали о том о сем. Обсудили и женский вопрос. Пришли к единодушному выводу, что нет ничего дороже свободы от женского гнета. Но… далеко не каждому выпадает такое счастье.

Все было хорошо. Когда же приятели ушли и Василий Федорович посмотрел на стол, полный посуды, объедков, когда увидел множество следов от мужских ботинок в передней, он тяжело вздохнул.

«До утра убираться придется», — подумал он и, махнув рукой, решил отложить эту работу до завтра. Улегшись в кровать, прочитал статью, которую давно отложил. Речь в ней шла о продлении жизни. Зинаида была докой в этих делах. Забылся Василий Федорович и спрашивает:

— Как думаешь, Зинаида, есть в этих предположениях ученых что-либо реальное? А? — Василий Федорович даже повернулся в кровати. И тут же обругал себя: — Ошалел, старый. Галлюцинировать начинаешь.

Но мысли о жене стали теперь бродить в голове Василия Федоровича постоянно. Он незаметно для себя переосмысливал факты и события, которые полгода назад питали его непреклонное решение освободиться от деспотизма жены. Поездка в Новосибирск? Но ведь она же сразу согласилась ехать. Без восторга, верно, но согласилась. Насчет главка тоже, пожалуй, зря на нее вину взвалил.

Вслед за этими мыслями о более или менее существенных событиях на память приходили тысячи мелочей. «Во многом, пожалуй, она права, — думал он. — Вниманием ее я не баловал. Помниться, как хотелось ей в Болгарию в туристическую поездку. И путевки ведь были в институте. Так нет — уперся, денег пожалел. А случай с театром… Месяца два она твердила о том, чтобы сходить в Художественный, посмотреть там какую-то новую пьесу. Так и не собрались».

Уже в иных красках и тонах вспоминалась их прошлая совместная жизнь. Вот он приходит с работы. Зинаида Михайловна бросает все и со всех ног торопится на кухню разогреть ужин. Сидит около него, во все глаза смотрит, как он ест, подкладывает ему лучшие кусочки. И говорит, говорит, говорит… Рассказывает, расспрашивает обо всем: что нового на работе, у соседей, у знакомых. И тут же подкладывает какой-то журнал с отчеркнутой красным карандашом статьей. И когда успевала прочесть?

А если начинал рассказывать он — о своих ли мытарствах с гаражом для «Москвича», об охоте, рыбалке или о последнем футбольном матче, — слушала так, что хотелось рассказывать без конца. Было занятно просвещать ее, разъясняя некоторые азбучные истины футбольных баталий.

Василий Федорович теперь все острее ощущал тяжесть одиночества, он как бы утратил жизненный стержень, державший его, стимул, что питал энергией и осмысленностью все его действия и поступки.

Теперь все или во всяком случае очень многое потеряло смысл. Некого было радовать, не было укоряющего или откровенно обрадованного взгляда, и потому все, чем жил сейчас Василий Федорович, потеряло свое значение, обмельчало.

Но об этих мыслях Василия Федоровича не знал никто. Не знала о них и Зинаида Михайловна. Она жила теперь без лишних хлопот и забот. Приходя со службы в свою чистенькую, аккуратно прибранную квартиру, быстро готовила ужин, пила чай и устраивалась за свой небольшой письменный стол или на диван с книгой. Все-таки удивительно проще, беззаботнее жизнь одинокой женщины.

Зинаида Михайловна обнаружила, что у нее теперь много свободного времени, она успевала встретиться с подругами, зайти к портнихе и со вкусом, не торопясь, выбрать фасон блузки или платья, опять-таки не спеша посидеть у знакомой мастерицы в парикмахерской. И даже на концерт или фильм теперь сходить оказалось значительно проще — захотела и пошла. Спутница для этого всегда найдется. Материально Зинаида Михайловна и раньше не была зависимой от мужа, зарабатывала она почти столько же. Обдумывая свое житье-бытье, Зинаида Михайловна неизменно приходила к выводу, что все, что произошло, — к лучшему.

Правда, порой мысли об их разрыве с Мишутиным начинали тревожить Зинаиду Михайловну. Тогда она вспоминала, что было нехорошего, раздражающего, мрачного в их жизни с Василием Федоровичем, нанизывала эти воспоминания на память, словно бусинки на нитку, и опять успокаивалась, в который раз убеждая себя, что жалеть ей, собственно, нечего. А если учесть, что он сам, сам затеял этот развод, то и говорить не о чем…

Но нет ничего неизменного в мире, нет и неизменных мыслей. Одиночество, таким привлекательным казавшееся поначалу, стало тяготить и ее, обращаться в осязаемую, гнетущую пустоту.

Прежде ее оценки тех или иных явлений, восприятие всего окружающего проверялись Зинаидой Михайловной на мнении Василия Федоровича. Оценки его были немногословны, но почти всегда точны. Подумав немного над вопросом, потерев пальцами правой руки свои лохматые брови, Василий Федорович без особой интонации отвечал:

— Песня-то? Если бы автор не манерничал, не увлекся модернистскими выкрутасами, была бы песня!

Или более категорично:

— Стоящая штука.

Так же серьезно он относился и к ее вопросам совсем на другие темы: как понравилось платье, что сегодня было на Полине Алексеевне?

— Знаешь, понравилось. В меру ярко, материал подобран со вкусом, и сшито хорошо. Только ей не надо так подчеркивать талию, она у нее не очень… Надо бы пустить чуть посвободнее.

При всей своей природной аккуратности и педантичности Зинаида Михайловна не могла не заметить, что многие ее привязанности, увлечения, привычки уходят, пропадает интерес к ним. Зачем, собственно, перешивать шубу? Похожу и так. Зачем спешить домой? Кто там ждет? Зачем готовить что-то изысканное и вкусненькое? Обойдусь чем-нибудь. Лучше уснуть поскорее, чтобы не донимали неспокойные, надоедливые мысли.

Натура Зинаиды Михайловны была деятельной: она должна была всегда для кого-то что-то делать, о ком-то заботиться, думать… Предметом ее забот всегда был муж. В плане житейском он представлялся ей неопытным, мало приспособленным к жизни человеком. И именно поэтому она всегда вмешивалась в то, как он одевается, и что ест, и как регулярно показывается врачу. Ей доставляло удовольствие видеть, как он, бывало, уплетает котлету и винегрет, как, добродушно ворча, неохотно, но все же отправляется на утреннюю зарядку. Зинаида Михайловна настойчиво вела супруга по стезе добродетелей и была горда тем, что так неукоснительно выполняет свой долг.

Теперь ей явно не хватало этой постоянной, всепоглощающей заполненности души.

Кто-то из подруг как-то сказал ей, что видел Василия Федоровича с молодой женщиной.

— А мне-то что? — с усмешкой ответила она. — Мы теперь с ним птицы вольные.

Но сердце заныло обеспокоенно и тревожно. Хотя и хорошо знала Зинаида Михайловна своего бывшего мужа, уверена была, что не пойдет на случайную близость, однолюб он, так же как и она, но все-таки весть, принесенная подругой, растревожила, взволновала ее. Целый вечер и ночь потребовались Зинаиде Михайловне, чтобы уравновесить свое настроение, унять нервные, взвихренные мысли. Итог она подвела такой:

— Это еще раз подтверждает: все решено правильно.

Если Зинаиду Михайловну Крылатов больше не встречал, то с Мишутиным они виделись на рыбалке и охоте, и Петр Максимович убеждался все больше, что жизнь у приятеля пошла явно вкось. Впечатление от последней встречи было особенно удручающим.

Предстояла поездка на Сенеж. Они договорились увидеться вечером в пятницу, и Крылатов заехал к Мишутину около семи часов вечера. Петра Максимовича поразил беспорядок и запустение в квартире. Но больше всего удивил сам хозяин. Небритый, всклокоченный, с мутными, бегающими глазами.

— Ты что, Федорович, с перепоя, что ли?

— Да нет, откуда ты взял?

— Вид у тебя такой, что, боюсь, всю рыбу перепугать можно.

Они заехали к Крылатову домой. Пока полковник собирался, Мишутин рассеяно перелистывал журналы на газетном столике. Затем взгляд его остановился на портрете молодой женщины, что стоял на столе. У женщины был задорный, чуть прищуренный взгляд и еле заметная лукавая улыбка.

— Петр Максимович, это… кто?

— Жена.

Мишутин угрюмо вздохнул:

— А я и не знал… Она, что… не живет с тобой? Ушла или…

— Да, ушла. Навсегда ушла, Вася. Давно уже.

— И ты… все время один?

— Да, один.

— Почему же?

— Да так. Не мог иначе.

— Она что, была больна?

— Да, была. Но не только болезнь ее убила. Я тоже руку приложил. Будь умнее да повнимательнее, спохватись вовремя — всего этого могло не произойти.

Полковник замолчал. Мишутин тоже не расспрашивал, решив про себя, что, видимо, Петру Максимовичу это воспоминание тяжело. Но когда выехали на просторное Минское шоссе, Крылатов сам вернулся к начатому разговору.

— История, Федорович, довольно простая, но и поучительная. Работали мы с Настей вместе в одном из районов под Архангельском. Мы оба из тех краев, учились вместе, а после войны встретились вновь. Через год поженились и, как это говорится, жили душа в душу. Это поначалу. Работы у меня было по горло, домой приезжал я только ночью. А она все одна да одна. Ну и восстала против такой жизни. «Так жить я, — говорит, — не согласна, имей это в виду». Смолчать бы мне, успокоить ее. А я в амбицию: «Не согласна! Не нравится? Скучно стало? Тогда можешь убираться». Накричал так на нее и ушел. А она гордая была, страшно гордая. Вернулся с работы — нет ее. Жду час, жду два — нету. Нашел ее у подруги, еле уговорил вернуться домой.

«Если ты, — говорит, — Петя, на меня еще так накричишь, совсем не вернусь. Так и знай».

Наутро слегла Настя в постель. Врачи определили нервный психический криз. Подняли они ее на ноги, но ненадолго. Таять стала моя Настя. Случилось что-то с кровью. Возил я ее в Ленинград и в Москву, но… помочь не смогли даже лучшие профессора. Так и остался я один.

Крылатов замолчал и долго разминал и без того мягкую сухую сигарету. Потом проговорил:

— Помнишь: «Что имеем — не храним, потерявши — плачем…»

Всю дорогу до Сенежа молчали. Если и возникал разговор, то касался снастей, мотыля, наживки, предположений, какой будет клев… Но Мишутин думал только об истории, рассказанной Крылатовым. Он и сам не понимал, почему она так остро, с какими-то болезненными ощущениями вошла, врезалась в его память. Невольно мысли перекинулись на их разрыв с Зинаидой. Если по пути на озеро мысли эти были отрывочны и бессвязны, отвлекала дорога, управление машиной, то, когда приехали на место и устроились в тихой заводи озера и лишь красные поплавки, мерно качавшиеся на волнах, остались в поле его зрения, мысли эти полностью заняли сознание.

Вернувшись домой ночью, он принял окончательное решение, а на следующий день после работы поехал к Зинаиде Михайловне.

Он долго стоял около двери ее квартиры, наконец отважился и нажал кнопку звонка.

Открыв дверь, Зинаида Михайловна подняла в немом удивлении глаза, быстрым стремительным движением запахнула халат, поправила прическу.

— Ты? Что такое? Что случилось?

— Можно… я… войду?

— Ну что ж… входи. Не пойму только — зачем?

Мишутин пристально посмотрел на Зинаиду Михайловну. Она изо всех сил старалась показаться беспечной и спокойной. Но горестная складка вокруг рта, глубокая, затаенная боль во взгляде говорили о том, что не так-то уж весело у нее на душе.

Василий Федорович заметил, что седых прядей в ее волосах стало больше. Увидел, как бьется, пульсирует жилка на суховатой, с заметными морщинами шее Зинаиды Михайловны. И такой дорогой, близкой, до боли родной показалась она ему в этот миг. Он понял удивительно ясно, что без Зинаиды Михайловны, без тепла ее рук, без постоянного, озабоченного, материнского взгляда, без вечно ворчливой и поминутной заботы ее жить больше не сможет.

Многое поняла в этот момент и Зинаида Михайловна. Из этого многого главное было то, что она была рада ему, рада этому визиту, и сердце ее не испытывало ни злости, ни обиды, а было полно какой-то болезненной нежности к Мишутину.

Сказала, однако, Зинаида Михайловна совсем не то, что думала и чувствовала:

— Зачем ты здесь, Мишутин? Что у меня забыл?

Мишутин растерялся, вновь пристально посмотрел ей в глаза. Ни затаенной боли, ни тепла в них уже не было. Они искрились непримиримостью. Он ожесточился тоже и уже упрекал себя за то, что решился на это дурацкое унижение и собрался к ней, чтобы предложить добрый мир. Все же Василий Федорович с трудом выдавил из себя:

— Может, нам поговорить… Подумать… Может, мы того… помиримся?..

Зинаида Михайловна посмотрела на него величественно и снисходительно:

— Ты лучшего ничего не придумал? — И со вздохом добавила: — Поздно, Мишутин, поздно.

Она не пояснила, почему поздно, а для Мишутина эти слова прозвучали так неожиданно, с такой оглушающей силой, что он, прислонившись к косяку двери, смог только сказать:

— Да? Ну, что ж… Я понимаю. Извини.

Механическим движением он открыл и закрыл дверь. А когда стихли его шаги, Зинаида Михайловна бросилась на кушетку и заплакала. Потом ей показалось, что позвонили. Она побежала в переднюю, открыла дверь: лестничная площадка была пуста.

Мишутин в это время шаркающей походкой плелся к стоянке такси.

Через два или три дня после поездки в Кузьминки приятели пригласили его в Заболотье. Настроение у Василия Федоровича было хуже некуда — он буквально не знал, куда себя деть, и потому согласился сразу. Кто мог предположить, что эта поездка окажется столь роковой?

Охота, лес, возможное появление зверя — это не было для Мишутина главным. Именно поэтому, находясь на номере, он заметил кабана, когда тот уже уходил, стрелял ему вдогонку. Стрелял неплохо, ранил тяжело, но всего лишь ранил, а не убил зверя. Преследование оказалось сложным, кабана не было ни видно, ни слышно, и азарт погони, чувство опасности стали спадать. Опять сознанием овладели мысли о том, о главном: «Что же делать? Как быть дальше?»

На роковой прогалине он увидел кабана в тот самый миг, когда зверь, собрав последние силы, подгоняемый дикой болью и яростью, бросил свое двухсоткилограммовое тело на обидчика. Это был молниеносный бросок. Но, будь Мишутин сосредоточен лишь на этом поединке, он мог еще выйти победителем, мог встретить летящий на него живой снаряд картечью. Этого, однако, не произошло. Не произошло потому, что мозг поздно приказал поднять ружье, снять с предохранителя. А раньше дать такой приказ он не мог, так как был занят другими заботами и другими мыслями…

Крылатов кончил свой рассказ, вытер платком вспотевший лоб и замолчал. Потом добавил:

— Пространно вышло очень. Извините. Но, понимаете, я не только вам рассказывал, но и сам пытался разобраться. Никак не могу смириться с этой смертью.

Генерал встал из-за стола, подошел к креслу и сел напротив Крылатова.

— Значит, вы считаете, что Мишутин был в состоянии депрессии, не смог оценить степень опасности и потому…

— Да, именно так. Только этим можно объяснить, почему он след в след шел за зверем, нарушая элементарные нормы предосторожности, почему не разрядил в него патрон с картечью…

— А может, сам… хотел…

— Смерти? Нет, это на Мишутина непохоже.

— Но ведь тогда те, кто был с ним в Заболотье, все равно ответственны за этот случай.

— Морально — да, юридически — нет.

— Все правы, а человек погиб.

— Я не сказал, что все правы. Виноваты многие. И приятели-охотники, и я, и сослуживцы, и Зинаида Михайловна, наконец. Будь мы все внимательнее, сумей вовремя понять всю боль Василия Федоровича, этой трагедии могло не быть.

…Вечером Крылатову позвонила Зинаида Михайловна:

— Вы извините, Петр Максимович. Я к вам за консультацией. Меня вызывают на Петровку. Ума не приложу, зачем я им понадобилась?

— Вас, Зинаида Михайловна, вызывают по поводу Василия Федоровича.

Зинаида Михайловна почувствовала, как сжимается сердце в тяжелом предчувствии.

— А что с ним? Что?

— Василий Федорович погиб.

— Но ведь он… Мы… Неужели это правда?

— Да. Несчастный случай.

Зинаида Михайловна обессиленно опустилась на стул.

Ее сознание было заполнено лишь одной мыслью: «Ничего, уже ничего нельзя исправить…» И эта мысль, настойчивая и жгучая, тяжким грузом давила на сердце, туманила мозг, отдаваясь тупой ноющей болью в каждой клетке ее существа.

Коралловая брошь

В кабинет к следователю прокуратуры советнику юстиции Кудимову вошел дежурный.

— Вам пакет из Сосновки. Из дачной конторы.

В пакете было письмо и небольшая, покрытая бархатом коробка. Советник отложил коробку в сторону и развернул послание начальника дачной конторы. Тот писал, что бригада, ведущая ремонт на даче № 40, за наличником окна спальни нашла прилагаемый сувенир. Рабочие просили отправить его в прокуратуру: может, он имеет какое-то отношение к истории, случившейся на даче? Еще начальник конторы просил решить вопрос с сараем. Основной владелец дачи, гражданка Фомина, хочет сараем пользоваться, а он, как известно, заперт, опечатан сургучной печатью, и без указания следственных властей контора открыть его не может.

Кудимов отложил письмо и взял коробку. Там лежала коралловая брошь. Вещица была отличная. Руки человека превратили прекрасный дар моря, ветку коралла, в подлинно художественное произведение. Искусно выточенные из целого куска светло-розового камня лепестки развернулись, как роскошный цветок, который казался трепетным, живым. Тонкий золотой стебель, к которому крепилась роза, и нежные листья из зеленого нефрита усиливали впечатление от этого яркого и оригинального украшения.

«С большим вкусом был мастер», — подумал Кудимов, убирая брошь в футляр. Когда он пристраивал ее в упругую скобку-держатель, картонка, покрывающая дно футляра, приподнялась, и под ней забелел небольшой, аккуратно вырезанный квадратик твердой, лощеной бумаги. Кудимов вытащил его. На бумажном прямоугольнике каллиграфическим почерком было написано: «Милому Галчонку на память о чудесных встречах. М. Б.».

Кудимов водворил картонку на место, медленно закрыл футляр, еще раз перечитал письмо начальника дачной конторы и задумался. Что это за брошь? Почему была так тщательно спрятана? Кому принадлежит? Может ли она иметь какое-либо отношение к трагедии с инженером Нечаевым? Кто это Галчонок и кто М. Б.? Кудимов снял трубку и позвонил капитану Снежкову, с которым они вели дело, связанное с гибелью инженера Нечаева.

— Капитан? Жив-здоров? Все в норме? Очень хорошо. Ты смог бы заехать ко мне? Дело есть, хочу тебе один сувенир показать.

Снежков приехал вскоре. Повертев в руках брошку, прочтя записку, проговорил:

— Изящная вещица. Видимо, больших денег стоит.

— Наверное. И обнаружена она в спальне Нечаевых. Вот так.

— Чей-нибудь подарок.

— Согласен. Но не мужа. Его-то, как известно, звали Владимиром. А тут М. Б.

— Да, пожалуй.

— Именно поэтому брошь оказалась тщательно спрятанной. Ее нашли рабочие за внутренним наличником окна. — Помолчав, Кудимов добавил: — Не нравится мне все это. Уж не поспешили ли мы с окончанием следствия?

— Подожди, подожди, советник. Очень уж ты спешишь. Ну брошь, ну записка. А может, все это к случаю с Нечаевым не имеет никакого отношения?

— Допустим. Но Галчонок — это ведь уменьшительно-ласкательное от Галины? Так?

— Похоже.

— Я тоже так думаю. И брошка, по всей видимости, принадлежит Галине Нечаевой.

— Если учесть, что до Нечаевых Фомина дачу никому не сдавала, то, пожалуй…

— Вот именно. И знаешь, что-то неспокойно у меня на душе. Докопались ли мы до истины?

— Да что ты, Павел Степанович! Ни у кого даже тени сомнения не возникло. И заключения экспертов, и показания свидетелей, наконец, обстоятельства, факты — все сводится к одному: несчастный случай. А вы все еще сомневаетесь. Да и кого тут заподозрить можно? Врагов у Нечаева не было, Фоминой это ни к чему. Ну, а жене тем более. Показания, как вы сами отмечали, четкие, ясные, уверенные.

— Показания действительно четкие, это верно. Только все ли так было, как гражданка Нечаева поведала? И как свидетели подтвердили? Вот это-то меня и мучает.

— А какой резон им говорить неправду? Просто нелогично.

— Бывают, капитан, такие ситуации, в которых человек действует не только не в ладу с логикой, а вопреки ей. А кроме того, у каждого бывает своя логика. Теперь вот вполне можно предположить, что Нечаева преподнесла нам свою собственную версию событий. А мы приняли ее за истину. Могло так быть?

— Ну, не знаю. Не уверен в этом. По-моему, дело это вполне ясное.

— Я тоже хочу так думать. И фактов, чтобы не согласиться с тобой, у меня пока нет. Вот только разве эта коралловая брошь?

— Так что же, будем все ворошить вновь? — спросил Снежков.

— Я запрошу дело, почитаю. Потом позвоню. Но не исключено, что ворошить придется.

…Показания жены погибшего — Галины Нечаевой, ее ответы на вопросы следователя Кудимов читал особенно тщательно. И вновь отметил их лаконизм, четкость и деловитость. Но это же и настораживало. То, что Нечаева скупо говорила о своих отношениях с мужем, о различных деталях их семейной жизни, было объяснимо. Но поражало какое-то холодное, равнодушное отношение к свершившейся трагедии.

«— Когда погас свет, — читал Кудимов, — я крикнула ему, чтобы занялся пробками, иначе всю ночь в темноте сидеть будем. Он пошел проверять, но пробки оказались в порядке. Тогда полез на силовой столб осматривать провода. И тут вдруг вспышка, его крик. Я выбежала — он уже на земле лежит. Мы с соседкой стали звонить в „Скорую“… Вот, собственно, и все.

— Судя по материалам, вы жили с мужем не очень-то дружно?

— Не очень, согласна. Но к делу это, как я полагаю, не относится?

— И все же. В этот вечер размолвка тоже была?

— Сказала я ему пару теплых слов, когда он возился с пробками. За то, что поздно пришел. На работе так долго не задерживаются.

— У вас были основания для каких-то подозрений?

— Конечно, были. На вашего брата мужчин полагаться нельзя. Не успеешь оглянуться — уже роман. А около него девчонок было полно. И в цеху, и в их самодеятельном театре.

— И как он реагировал на эти несколько „теплых слов“?

— Да никак. Из равновесия больше выходила я. Он же непробиваемый был. А если выпьет, так и вовсе. Только улыбается, как блаженный.

— Выпивал он часто?

— Последнее время часто. И в этот вечер навеселе приехал.

— А экспертиза этого, однако, не установила.

— Не знаю уж, как там ваша экспертиза, а я запах спиртного за версту чую…»

Кудимов закрыл папку, со вздохом отодвинул ее от себя. Ничего нового из показаний Нечаевой он не почерпнул, ясности не прибавилось. Не сняли они и той смутной, беспокойной тревоги, что закралась в его сознание.

Походив в задумчивости по кабинету, Кудимов вновь раскрыл папку и стал читать показания Фоминой — хозяйки дачи.

Фомина на все вопросы следователя отвечала охотно, не скупилась на детали, и даже при учете большой звукопроводимости дачных стен нельзя было не удивляться ее осведомленности.

«Жили Нечаевы сначала честь по чести. Хорошо и ладно жили. А потом как пошло, как пошло. Скандал за скандалом, скандал за скандалом. Придет он вечером, выпивши, конечно. То ему не так, это не эдак. А она молчит, молчит, да потом тоже в голос на него. Ну, тут уж шум, крик, ругань. А то и драка. Я все крещусь, бывало, чтобы до смертоубийства не дошло. А как одиннадцатого-то августа все было, я подробно обсказать затрудняюсь. Уж очень нервная стала. В те дни у меня племянник мой, Мишель, гостил. Он инженер, за границей работает, ну и приехал навестить тетку. Зашел он к Нечаевым-то на их половину, а потом возвернулся и говорит мне: „Ну, будет сейчас дело. Только ты, тетя Паша, не вмешивайся, поостерегись“.

Хорошо, что упредил он меня. Вскорости у них и началось. Ссорились они, ссорились, шумели, шумели, а потом бац — свет погас. Слышу, вышел Нечаев на улицу и что-то прокричал ей насчет ключей. А потом удар какой-то послышался, треск и вспышка огненная. Перекрестилась я, решила выйти посмотреть, а тут Галина появилась. Мужа, говорит, током ударило. Позвонили мы в „Скорую“, да где там…»

Изложение событий того вечера в трактовке Фоминой полностью совпадало с показаниями Нечаевой. Свидетельства племянника Фоминой, Михаила Яковлевича Бородулина, тоже подтверждали эту версию.

Кудимов показания Бородулина перелистал торопливо, долго вглядывался в его подпись под протоколом, затем достал записку, что лежала с брошью в бархатной коробке. Почерк, кажется, один и тот же. Кудимов вновь внимательно перечитал записку. Если графологическая экспертиза подтвердит, что записка его, значит, брошь была подарена Бородулиным. Правда, в факте подарка нет ничего сверхъестественного. Соседи все же. Но почему Галина спрятала коробку? И еще: «На память о чудесных встречах». Что это были за встречи?

Припомнилась Кудимову и еще одна деталь, оставшаяся непроясненной. О каких ключах кричал Нечаев жене? Что за ключи?

«Что-то многовато невыясненных деталей получается, — подумал Кудимов. — Но тогда надо быть логичным до конца, признать, что дело недоследовано и его надо начинать вновь…» Он понимал, что многие отнесутся к этим его соображениям с недоумением. Какой смысл? Дело закончено? Закончено. Новых весомых обстоятельств нет? Нет. Коралловая брошь? Какую же надо иметь силу воображения, чтобы связать эту безделушку с совершенно ясным несчастным случаем?

Как Кудимов и предполагал, начальник следственного отдела Коваленко — его непосредственный начальник — удивился:

— Новое расследование, конечно, можно провести. Но чего мы добьемся? Какой будет итог? Более полно будут представлены обстоятельства? Пусть так. Но сути-то они не изменят. Преступления-то здесь нет.

— Так категорически я бы не утверждал.

— Что, убийство? Чепуха. Кто его там на столбе мог убить? Не фантазируйте. Просто типичный случай безрассудства. Правда, супруга у Нечаева была такова, что от нее не только на столб — к черту в преисподнюю полезешь. Но это уже другая сторона медали.

— Ну, а если все-таки… убийство?

— Кто? Зачем? По каким мотивам?

— Ну, если бы я знал это… Можно только предположить…

— Предположить можно, а вот доказать…

— Вот я и хочу попытаться это сделать.

— Ну что ж, ни пуха вам ни пера.

С чего начать, возможно, бесперспективное занятие, Кудимов и Снежков обсуждали долго, спорили до хрипоты. Работы предстояло много. Надо было вновь и более подробно передопросить всех свидетелей этой драмы, назначить повторные экспертизы, отыскать немало новых лиц, которые общались с Нечаевыми, но не были в то время допрошены. Как знать, может быть, кто-то из них и приблизит следствие к истине?

— Итак, завтра едем в Сосновку? — еще раз переспросил Кудимова Снежков.

— Да, да, едем. Кстати, надо, видимо, снять этот запрет с сарая. Фомина уже жаловаться начала. Он что, для нас чем-то важен?

— Да ничего особенного. Опечатал я его на всякий случай, энергощиток там старый. Теперь новый установлен, в самой даче. Сарай можно и открыть. Не пойму только, зачем этой старой сквалыге он так экстренно понадобился?

— Не знаю. Телеграмму сегодня прислала.

— Откроем, раз так. Специалисты все энергохозяйство обследовали. Так что пусть пользуется своим сараем… — Сказав это, Снежков замолчал. Молчал долго. Потом расстегнул и застегнул верхнюю пуговицу кителя, что всегда являлось у него признаком большого волнения.

Кудимов спросил удивленно:

— Ты что примолк?

— Павел Степанович, боюсь, что меня осенила потрясающая мысль.

— Да? И можно ее узнать?

— Помните: Фомина показывала, что Нечаев крикнул жене что-то о ключах, вроде того, посмотри, мол, ключи…

— Да, она утверждает, что слышала что-то подобное.

— А может, он крикнул не «ключи», а «включи» или «выключи»?!

Кудимов долго смотрел на Снежкова, затем встал из-за стола, закурил сигарету:

— Ты говоришь, сарай опечатан? И никто ничего в нем не трогал?

— Ну, может, кто самовольничал. Только не думаю.

— В Сосновку нам надо, Алеша, ехать не завтра, а сегодня, сейчас. Ты как?

— Что как? Раз надо, значит, надо.

Дачный сарай Фоминой был по-прежнему заперт, и сургучная печать, наложенная Снежковым на дверные створки, была на месте. Как только они вошли туда, Кудимов сразу направился к силовому щитку.

— Алексей, осмотри внимательно, ничего не тронуто?

— Вроде все как было.

— И рубильник остался в том же положении?

— Да, в том же.

— Очень хорошо. Завтра же вези сюда экспертов, пусть вновь обследуют каждый миллиметр щитка. И особенно рубильник.

— Так проще снять весь щиток и отвезти в лабораторию.

— Ни в коем случае. Пусть приедут.

— Вы думаете…

— Ничего нового, Алеша, я не придумал. Просто взял на вооружение твою же мысль. А она… может, и не столь уж потрясающая, но что-то такое в себе содержит. Только давай не будем спешить.


Галина Нечаева после похорон мужа заболела и находилась на излечении в городской неврологической клинике. Врачи больную беспокоить не разрешили, и Кудимову со Снежковым ничего не оставалось, как ждать ее выздоровления. За это время они узнали кое-что из ее биографии. Родилась в одной из кубанских станиц, три года назад приехала в Приозерск. Работала в проектном институте чертежницей. С Нечаевым познакомилась здесь же, он приезжал в институт от своего завода согласовывать проект нового механического цеха.

Прасковья Фомина рассказала, что бывала иногда у Галины какая-то молодая девица с места ее работы. За неделю до случая с Нечаевым тоже заскочила. Побыла несколько часов и уехала.

— Так, вертихвостка какая-то. Все глазки строила нашему Мишелю. Пощебетала, пощебетала она с Галиной, да и была такова. Обещала наведываться, но, видно, закрутилась, не появлялась больше.

Подружка Нечаевой Людмила Самохина была ультрасовременной девицей, в донельзя короткой юбчонке, со всклокоченным шатром на голове, тяжелыми от обильного слоя краски ресницами.

— О трагедии в Сосновке? Да. Знаю. Я была уверена, что этот альянс добром не кончится.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, их семейную жизнь.

— А почему вы так думали?

— Мужлан он был, ужасно некоммуникабельный. Ну совсем, совсем не подходящий для Галки. И как это она за него выскочила, до сих пор не пойму.

— А какая была цель вашей поездки к Нечаевым в Сосновку?

— А мы с Галкой собирались на курсы иностранных языков поступать, потому я и поехала к ней. Только все это кувырком полетело.

— А почему она ушла из вашего проектного института?

— Ее благоверный настоял, чтобы лучше подготовилась к вступительным экзаменам.

— Выходит, заботливый был муж?

— Не знаю, может, и заботливый. Только очень уж старомодный. Ну прямо-таки доисторическая личность. Как-то мы стали танцевать с Галкой что-то невинное, но современное. Так, представляете, ушел. Смотреть, говорит, тошно. Нет, ошиблась в нем Галка, явно ошиблась. Она и сама это, по-моему, поняла и исправила бы, наверное, свою оплошность, не произойди этот дикий случай. Да что тут говорить, если бы не Мишель, она бы с ума сошла в этой Сосновке.

— Мишель? Кого вы имеете в виду?

— Ну сосед их, Мишель Бородулин.

— Они что, были… дружны?

— Кто?

— Нечаева и Бородулин.

— А что, в этом есть что-то предосудительное?

— Нет, конечно. Но вы имеете в виду дружбу семьи Нечаевых или… Галины?

Самохину этот вопрос не удивил и не озадачил.

— Насчет Нечаева сказать не могу. А взаимный интерес Мишеля и Галины был очевиден. Большего я, конечно, не знаю. Галка была не простушка. С чего бы она мне выложила свои интимные дела?

— Ну, мало ли как бывает. Может, совет ваш был нужен, помощь какая.

— У нее и без меня была советчица.

— Кто же это?

— Полина — старшая сестра. Галина уважала ее. Она на родине Галки живет, в Краснодаре.

Это было новое обстоятельство. Старшей сестре могли быть известны факты, способные пролить дополнительный свет на всю эту историю.

Капитану Снежкову приходилось бывать в самых разнообразных командировках, выпадали нередко и малоприятные поручения и встречи с людьми. Но никогда еще он не собирался в поездку с таким тяжелым, неприятным чувством.

— Интуитивно догадываюсь, что этот мой вояж закончится полным провалом, — со вздохом признался он Кудимову.

— Загад не бывает богат, капитан. А может, все случится наоборот. Люди ведь все разные.

Ближе к истине в данном случае оказался Кудимов.

Преподаватель истории Полина Григорьевна Лагутенко встретила капитана сдержанно, но спокойно. Она отложила в сторону стопку ученических тетрадей, которые только что проверяла, и, сняв очки с утомленных глаз, проговорила:

— Вы, видимо, по делу Нечаева?

— Да, именно по этому делу. Извините, Полина Григорьевна, но, знаете, служба, вынужден. И сразу хочу оговориться: вы вправе не отвечать на вопросы, отказать в моих просьбах. Но, понимаете, ряд обстоятельств требует уточнения. Потому-то мы и решили отправиться сюда, побеспокоить вас.

— Что же теперь толку в этих уточнениях? Владимира не вернешь, Галина тоже травмирована на всю жизнь. Но если могу быть полезной, то пожалуйста. Однако прежде хочу попросить вас, и попросить категорически. Не встречаться с мамой, не тревожить ее. Она и так крайне плоха.

— Хорошо, Полина Григорьевна. Ограничимся беседой с вами.

— Так что же вас интересует?

— Нам стало известно, что Галина Григорьевна доверительно относилась к вам, советовалась с вами. Может, вам известно что-либо существенное из их жизни?

— Мало я знаю, очень мало. И в какой-то мере считаю себя виноватой перед Галей. Не надо было ее так рано отпускать из дому, не настояла я на этом в свое время, а теперь вот раскаиваюсь. Галя всегда была очень экзальтированной, своенравной натурой, с повышенной чувствительностью. Мы всегда боялись за нее. И как видите, не без оснований. Уехала она в Приозерск. В институт не попала ни в первый, ни во второй раз. Это ее оскорбило, обидело, ущемило самолюбие. Звали мы ее домой, но опять-таки не настояли. Она осталась в городе, устроилась на работу. Была я у нее дважды — вроде все было хорошо. И работа неплохая. Успокоились мы, тем более что и мысль об учебе она не бросала. Потом получаем письмо: вышла замуж. Для нас это было как гром среди ясного неба. Ну, а что сделаешь? Молодые нынче сами все решают. Потом она приехала к нам с мужем. Скажу вам прямо: Владимир мне и маме понравился. Серьезный, немногословный, удивительно обстоятельный какой-то. Рады мы были за Галю. А этим летом, видимо, что-то произошло между ними. Писала Галина об этом глухо, немногословно. Но чувствовалось, мечется она, попала в трудный жизненный переплет. Не успела я ответить на ее предыдущее письмо, как получила новое. Оно меня буквально ошеломило. Галина писала ужасные вещи. Что муж ее распутник, пьяница, никчемный неудачник, что она не может с ним жить, вынуждена искать выход из заколдованного круга. Что за выход? Какой? Отругала я ее на чем свет стоит, умоляла не принимать никаких решений до нашей встречи. Рассчитывала вскоре выехать к ним. А потом получаем страшную весть о несчастье с Владимиром. Помчалась я в ваш город. Ну, сами понимаете, в каком состоянии была сестра. Успокоила, как могла, в больницу определила. Что вас еще интересует?

Снежков задумался. Просьба, с которой ему предстояло обратиться к Полине Григорьевне после ее такого откровенного и искреннего разговора, казалась ему по меньшей мере бестактной. Но обстоятельства требовали этого.

— Полина Григорьевна, если можно, разрешите посмотреть последнее письмо Галины.

— А это очень важно? Мне бы не хотелось…

— Вынужден настоятельно просить об этом.

— Ну, что же делать?

Прочтя письмо, Снежков проговорил в задумчивости:

— Да, видимо, действительно через пень колоду все пошло у них, раз столько гнева накопилось. Смотрите, какие слова: «Цепи на руках, вериги, стена, застилающая мне свет…»

— Да, конечно. Но кто мог предположить, что Нечаев окажется… таким? Галина при последней встрече рассказала ужасные вещи… Только, извините, передавать их я не буду. Мертвых обычно не судят.

— Согласен с вами. Но мой долг установить истину, какой бы она ни была горькой.

Что-то в интонации Снежкова насторожило Полину Григорьевну. Она побледнела.

— Я хочу, чтобы вы убедились в одном — Галина тонкая и искренняя натура. И если у них с Нечаевым жизнь не удалась, то вина лежит не на ней. Возможно, со временем у них и уладилось бы все, если бы не этот нелепый случай.

Что мог ответить ей Снежков? У него уже сложилось довольно определенное направление мыслей по этому делу. И оно было прямо противоположным тому, что пыталась доказать Полина Григорьевна. Но травмировать раньше времени эту женщину Снежкову не хотелось.

— Полина Григорьевна, верьте: мы сделаем все, чтобы истина была установлена. Это все, что я могу вам сказать.


— Так что пора, товарищ советник, приглашать мадам Нечаеву и ее Дон-Жуана, — подытожил Снежков свой доклад о результатах поездки в Краснодар. Снежков говорил несколько приподнято, он все еще находился под впечатлением от своей поездки.

Кудимов согласился:

— Да, пожалуй, можно и вызывать. Здесь мы тоже навели кое-какие справки. И о Бородулине в том числе.

— Вероятно, любопытный малый? Не зря же Нечаева влюбилась в него до безумия.

— Влюбилась? Ты убежден в этом?

— Полностью.

— Даже так? Ну что же, бывает. Посылай ему телеграмму. Только с его начальством предварительно согласуй.

И вот Михаил Бородулин перед Кудимовым и Снежковым. Модно и даже броско одетый, длинные, по плечи, волосы, ухоженные баки.

— Мы вас вызвали по поводу несчастного случая с инженером Нечаевым.

— Я это понял и, не скрою, удивился. Все, что мне известно, я сообщил при первой же нашей встрече. Нового сказать ничего не могу, ибо ничего больше не знаю. Какая надобность была в том, чтобы отрывать меня от дела, немаловажного, между прочим, тащить сюда за тысячу километров, чтобы услышать то, что уже записано в ваших протоколах?

— Понимаете, Михаил Яковлевич, вскрылись некоторые новые обстоятельства.

— Что, может, меня подозреваете в убийстве? — с сарказмом спросил Бородулин и попросил разрешения закурить.

— Курите, пожалуйста.

— Я могу лишь повторить, что говорил ранее. И какие бы новые обстоятельства вы по этому делу ни обнаружили, я к ним отношения не имею. Да и какие еще могут возникнуть обстоятельства? Полез человек на столб, обмишурился по собственной глупости, забыв, видимо, элементарные законы физики. Что тут может возникнуть нового?

— Возможно, и так, Михаил Яковлевич. Но не объясните ли нам некоторые обстоятельства, связанные с этой вещицей? — Кудимов поставил перед Бородулиным коробку с коралловой брошью.

— Что я должен объяснить?

— Эту брошь Нечаевой подарили вы?

Бородулин не спеша раскрыл крышку, пристально осмотрел брошь и аккуратно отодвинул сувенир от себя.

— Отличная вещица, — промолвил он.

Кудимов нахмурился:

— Отвечайте на вопрос. Вы подарили?

— Да, я. Но что из этого следует?

— И записка ваша?

— Какая записка?

— Посмотрите, она под брошкой.

Бородулин плохо слушающимися пальцами достал записку, прочел.

— Ваша записка?

— Моя. Но…

— Как все это можно объяснить?

— Слушайте, товарищи следователи. Вы не забыли, что вам далеко не все позволено? Вы, кажется, и впрямь хотите прилепить мое доброе имя к этому делу? Осторожнее, знаете ли.

— Вы ответьте на вопрос.

— Ну а что тут можно ответить? Да, я подарил эту безделушку Нечаевой, черкнул несколько ничего не значащих слов. Что из этого следует? Из мухи слона делаете.

— А как вы оцениваете вот это свидетельство? Соответствует ли оно действительности? — Кудимов положил перед Бородулиным показания Самохиной.

Бородулин надел очки, потом снял их, протер, надел вновь. Долго, шевеля губами, читал листки, положенные перед ним. Затем хрипловато проговорил:

— Невероятно. Гражданка Самохина явно превратно поняла наши отношения.

— Но вы ведь оценивали их точно так же, и даже гораздо определеннее. Припомните ваши разговоры с Игорем Синягиным, Василием Кучеренко и Николаем Смирновым. Вот читайте их показания.

Снежков еще до приезда Бородулина прочитал эти протоколы и вновь сейчас подумал: Кудимов не сидел тут сложа руки, пока он ездил на Кубань. Показания приятелей Бородулина были очень существенны для дела, и Кудимов со Снежковым с интересом ждали реакции Бородулина на эти документы.

Бородулин медленно читал одно, другое, третье показание и наконец со вздохом отодвинул папку с протоколами.

— И вы всерьез поверили в эти сказки? Не ожидал, знаете ли. Надо же отличать мужскую болтовню от серьезного разговора. Кто из нас не прихвастнет после рюмки-другой о своих успехах у женщин?

— И все-таки вам придется все это объяснить.

Бородулин лихорадочно стал обтирать вспотевший лоб, нервно загасил сигарету.

— Скажите, а на моей службе об этом… Если я расскажу… Ну, обо всей этой истории будут знать?

Кудимов пожал плечами:

— Смотря что будет установлено.

— К смерти Нечаева я отношения не имею. Я тут совершенно чист. Но понимаете, я на ответственной работе… И естественно…

Кудимов его сухо прервал:

— Я прошу вас говорить по существу. И уясните себе, пожалуйста, если вы так озабочены своей репутацией, что ложь и увертки вам не помогут, а, скорее, повредят. Очень советую помнить это.

Бородулин вскинул голову:

— Я отвечу на ваши вопросы. Но прошу перенести разговор на завтра.

— Почему же?

— Хочу все еще раз обдумать.

Кудимов и Снежков переглянулись. Значит, товарищ Бородулин не так-то уж чист в этой истории?

— Ну что же, завтра так завтра, — согласился Кудимов.

Когда утром следующего дня Снежков вошел в комнату Кудимова, тот стоял у окна, нервно курил сигарету и читал какую-то бумагу.

— Давай, давай, заходи. Очень интересная новость, — торопливо пригласил он.

— Какая же?

— Вот читаю заключение экспертизы. Слушай выводы: «Отпечатки пальцев на рукоятке рубильника силового щитка в сарае принадлежат гражданке Нечаевой». Как тебе это нравится?

— Что же выходит? Она выключила… Затем…

— Затем включила. И все. Потребовались лишь секунды. Так что твоя догадка, что Нечаев не о каких-то там ключах кричал жене, а просил выключить рубильник, оказалась верной. Поздравляю тебя.

— Вот видишь, а ты меня не ценишь.

— Всему свое время, капитан. А теперь садись за стол. Будем беседовать с гражданкой Нечаевой. Посмотрим, что она будет говорить.

— Не думаю, что легко признается даже при наличии таких улик. Будет выкручиваться, и основания для этого кое-какие есть.

— Например?

— Например, почему отпечатки пальцев на рубильнике обязательно надо связывать с одиннадцатым августа? Она могла их оставить раньше. Нечаева заявила дважды и категорически, что в сарай она не ходила вообще. Это зафиксировано в протоколах допроса.

— Логично и убедительно. С нашей точки зрения. А вот как она все это будет объяснять?

— Это мы сейчас увидим и услышим.

Нечаева вошла в кабинет Кудимова спокойная, собранная. Почти двухмесячное пребывание в больнице явно пошло ей на пользу. Она посвежела, темные, набухшие полукружья под глазами расправились. В меру были подведены брови и ресницы, аккуратно подстриженные ногти поблескивали розовым перламутром.

— Я вас слушаю, товарищи. Видимо, опять по делу Володи?

— Да, все по тому же делу.

— Но я уже все рассказывала. Самым подробным образом.

— Да, да, мы знаем. Но дела такого рода быстро не заканчиваются. Вот и у нас возникли некоторые дополнительные вопросы.

— Пожалуйста, если смогу, с готовностью отвечу на них.

— Первый вопрос по поводу вот этой брошки. — Кудимов выставил на стол футляр, открыл его. — Это ваша брошь?

— Да, моя. Только пропала она куда-то. Искала я ее, искала, да так и не нашла.

— Ее нашли за наличником окна в спальне.

— Да? Как же она попала туда?

— Это мы у вас хотим спросить. Припомните, пожалуйста.

Нечаева долго морщила лоб.

— Кажется, действительно я ее туда положила. Что-то такое было.

— А что же именно?

Нечаева игриво улыбнулась:

— Ну, не все должен видеть муж, что покупает жена.

— Да, вероятно, бывает и так. Но брошь-то не купленная, с ней вместе находилась и эта вот небольшая записка. Взгляните.

Прочтя записку, Нечаева уже без прежней игривости проговорила:

— Да, все верно. Это подарок одного знакомого.

— Михаила Бородулина? Так?

— Вам и это известно? Быстро, однако. Буду теперь знать, что с нашими криминалистами держи ухо востро, — скривив в усмешке губы, проговорила Нечаева и вся напряглась, ожидая следующего вопроса.

— Были и другие подарки?

— Ну а что тут особенного?

— Замшевое пальто, синий брючный костюм — это тоже подарки Бородулина?

— Да, его. Мы ведь друзья.

— Друзья? И только?

Нечаева возмущенно повела плечами:

— На этот вопрос я отвечать не буду.

— Пожалуйста. Это ваше право. Но из материалов дела явствует, что вы очень сильно докучали мужу своей ревностью. Поводы же для этого скорее были у него, а не у вас.

— А вам не кажется, товарищи следователи, что все это сугубо личное, интимное? И к делу отношения не имеет.

— Имеет, и довольно существенное. Ваше поведение по отношению к Нечаеву было провокационным. Якобы на почве ревности вы терзали его скандалами, хотели допечь, доконать, добиться, чтобы ушел. Нечаев мучился, начал попивать, сам стал огрызаться… но… не уходил. Да и не собирался. И тогда…

— Что же тогда? — хрипло спросила Галина.

— Тогда наступило одиннадцатое августа. Случай с оборванными проводами. Все вы сделали удивительно тонко, в уме вам отказать нельзя.

Нечаева, поперхнувшись, выдавила из себя:

— За комплимент спасибо. Но что я сделала? Послала его исправить пробки? Кто мог предположить, что все так кончится?

— Не спешите, Галина Григорьевна. Давайте разберемся вместе. Расскажите еще раз подробнее, как погиб муж…

— Но я уже все, и не раз, рассказала. Произошло это буквально в какие-то доли минуты. Он вышел на улицу. Потом я слышу, зовет меня. И только я вышла, на столбе, куда он забрался, появилась зеленая вспышка, и Владимир, вскрикнув, упал вниз. Вот и все.

— Что он кричал вам, когда вы вышли из дачи?

— Ну, я не помню. Просто звал меня.

— Фомина показала, что он кричал что-то вроде «ключи», «ключи»…

— Не помню, не знаю. При чем тут ключи? Какие ключи? Я не слышала этого.

— Зачем же он звал вас?

— Видимо, чтобы я помогла в чем-то. А сказать не успел.

— А зачем вы забегали в сарай, когда вышли после его зова?

— В сарай? В сарай я не заходила.

— А раньше?

— Раньше бывала. На даче мы прожили не один день. Мало ли хозяйственных надобностей бывает.

— Но на прежних допросах вы утверждали, что не ходили туда, так как сарай вам не принадлежал.

— Правильно, он принадлежал только хозяйке, но ходить в него я могла.

— Так ходили или не ходили? Припомните точно.

— Говорю же вам: бывала. Из-за того же света. Он пропадал и раньше. Помню, ходила туда, чтобы узнать, в чем дело.

— Вы говорите неправду, Нечаева. Свет на даче выключался дважды. Первый раз в июне, во время грозы, и притом во всем поселке. Подстанция включила его вновь через пятнадцать минут. Второй раз неполадки со светом были второго августа. Отошли контакты пробки. Бородулин, как вы помните, справился с «аварией» за пять минут. Так что и в этом случае выяснять, в чем дело, не требовалось.

— Возможно, я запамятовала что-то. Допускаю. Но почему вас не устраивает…

— Нас может устроить только истина, гражданка Нечаева. Только она. И поэтому ответьте нам четко и ясно: зачем вы заходили в сарай одиннадцатого августа, когда Владимир вас вызвал из дачи?

— В тот вечер я не была там, утверждаю это категорически.

— Но и Фомина и Бородулин утверждают, что видели в окно, как вы, выйдя из дачи, побежали к сараю. И только потом была вспышка.

— Вы знаете, в такие трагические моменты трудно запомнить течение событий в деталях. Но в сарай не заходила. Да и что мне там делать?

— Вам было что там делать, Нечаева. На рубильнике силового щитка обнаружены отпечатки ваших пальцев. Вот послушайте заключение дактилоскопической экспертизы…

Нечаева слушала заключение экспертов нахмурившись.

— Это еще ни о чем не говорит. Я буду опротестовывать это заключение.

— Опротестовывать заключение можно, но бесполезно. Вы лучше думайте, как оправдать наличие следов пальцев вашей руки на рубильнике, — сухо заметил Кудимов. А Снежков добавил:

— И еще вам следует подумать, как объяснить ваши слова Бородулину в прихожей, тут же после звонка в «Скорую»: «Вот я и свободна…»

— А кто мог слышать такое? — вскинулась Нечаева.

— Это подтверждается показаниями Бородулина.

— Мишель не мог этого сказать, не мог. Не верю.

— Вы можете ознакомиться с его показаниями. Кроме того, вам предстоит встреча на очной ставке.

…На очной ставке с Бородулиным Нечаева вела себя нервно, возбужденно, лихорадочный румянец покрыл ее щеки, она то и дело заискивающе улыбалась Бородулину. Но ее попытки найти контакт с ним ни к чему не привели. Бородулин был во власти животного страха и думал только о том, как выпутаться из всей этой опасной истории, не очутиться рядом с Нечаевой.

Она, улучив момент, взяла его руки в свои, хотела сказать что-то, но вдруг отбросила их, словно наткнувшись на что-то раскаленное, обжигающее.

Не составляло особого труда распознать душонку этого хлыща, догадаться о его мыслях. И Нечаева «прозрела». Глаза ее налились ненавистью:

— Так-то сдержал свое слово! Трех месяцев не прошло… Подлец… Какой же ты подлец!

Бородулин сидел, втянув голову в плечи, и все прятал, закрывал другой рукой обручальное кольцо, которое сверкало у него на пальце и которое так опрометчиво он не снял, идя сюда.

Нечаева вытащила белый кружевной платок, тщательно вытерла руки, словно стараясь не оставить и следа от недавнего прикосновения, и, обращаясь к Кудимову, твердо, с нотками нервного вызова проговорила:

— Теперь мне терять нечего. Я расскажу все. Но пусть и этот ублюдок получит свою долю.

Длинный, занявший целых три дня разговор с Нечаевой, почти столь же продолжительный допрос Бородулина, несколько встреч с Фоминой, с Самохиной, скрупулезное изучение прежних материалов позволили Кудимову и Снежкову предельно точно восстановить события, происшедшие одиннадцатого августа.

Владимир Сергеевич Нечаев, инженер-технолог стеклокомбината, приехал в Приозерск десять лет назад после окончания института. Слыл он в некоторой мере оригиналом в силу того, что все еще ходил в холостяках. Малоразговорчивый, застенчивый и медлительный, он увлекался не многим, вечно что-то изобретал у себя в цехе и постоянно пропадал в самодеятельной студии драматического искусства при заводском Доме культуры. Здесь-то он два года назад и встретил свою Психею — Галину Лагутенко. Увидел и онемел. Сам-то Нечаев, может, и год, и два, и больше ходил бы вокруг да около, но Галина в ответ на его воздыхания проговорила довольно деловито:

— Вы что же, предложение мне делаете?

— Можно и так считать.

— Ну что же, чему быть, того не миновать.

Как более энергичная и решительная натура, Галина быстро взяла в свои руки руль семейного корабля. Гибкая, поджарая, с длинными, крепкими ногами, она стремительно носилась по квартире, наводя здесь свой порядок и свой стиль.

— Нечаев, прими-ка эту тяжеленную статую. Ну и что, что это твоя премия? Пусть в кладовке лежит. Поставим сюда вот эту штуку. С трудом ее вырвала в художественном салоне.

— А что это такое? — рассматривая замысловатую путаницу рук и ног, с недоумением спросил Нечаев.

— А ты что, не петришь в абстрактном искусстве? Мне тебя жаль, Нечаев.

Сама она тоже в этом искусстве понимала мало, наверное даже меньше Нечаева, но верхушек нахваталась предостаточно и старалась, чтобы в квартире все было «в духе времени».

Нечаев относился к хозяйственному рвению Галины снисходительно и даже с одобрением. В конце концов, раз ей нравится, значит, это хорошо. Он относился к жене с каким-то робко-трепетным обожанием, боготворил ее, считал, что ему удивительно повезло в жизни.

Как-то Нечаев после того, как пропадал куда-то несколько воскресений подряд, пригласил жену поехать в Сосновку.

— Зачем?

— Я там дачку приглядел. Вернее, полдачи. Две комнаты, веранда, отдельный вход и участок есть. Небольшой, правда, но уютный, солнечный такой.

— Дачку? И мне ничего не сказал. Ну, ты хитер, Нечаев!

— Лишь бы тебе понравилась.

Дача Галине понравилась. А когда Нечаев принес документы, из которых явствовало, что покупка оформлена на ее имя, Нечаева горячо расцеловала супруга.

Скоро, хотя шел только апрель, Нечаевы перебрались на лоно природы. Так как Галина все еще не бросала мысль поступать на курсы иностранных языков («Только туда, и никуда больше. Хочу мир увидеть»), муж предложил ей уйти с работы. Тем более что и хлопот по даче оказалось немало. Галина изо всех сил старалась придать ей модерновый стиль. Учебники пока лежали в шкафу нетронутыми.

Вскоре Фомина пригласила Нечаевых на скромное пиршество по поводу приезда родственника.

Племянник Фоминой — Михаил Бородулин, тридцатилетний рослый, атлетически сложенный парень, с черной, отливающей синью гривой волос, много рассказывал интересного и беседу и все веселье за столом полностью взял в свои руки. А в конце и свою тетю, и даже Нечаева заставил станцевать что-то дико африканское. А с Галиной он чего только не откаблучивал под бесконечные катушки какого-то заграничного магнитофона!

Ночью, когда ушли от Фоминых, Галина поделилась с мужем:

— Какой удивительно современный этот Мишель!

— Да, оригинальный малый.

На Бородулина Галина тоже произвела некоторое впечатление, и он сразу же стал оказывать ей подчеркнутое внимание. Времени у обоих было более чем достаточно. Совместные прогулки на реку, купание, томительное безделье за чашкой кофе с коньяком («За рубежом делают только так») сблизили их настолько, что для перехода последней грани оставалось совсем немного.

Бородулин неукоснительно и настойчиво пел Галине дифирамбы: и какая она особенная, и какая чудесная, и какой у нее изысканный, утонченный вкус. Высказался как-то о том, что неудачного она подобрала себе супруга…

Галина легонько погрозила ухажеру пальцем. Однако не возмутилась, не пресекла его злой насмешки. Оказалось, что, по правде, она думает так же. Сговор, хоть и негласный, таким образом, состоялся. И в этот же вечер была перейдена последняя грань, к чему стремились, в сущности, оба.

Нечаева понимала, что Владимир может догадаться, узнать о ее связи с Бородулиным, и, чтобы предупредить это, сама стала обвинять мужа во всех смертных грехах.

Нечаев, как и раньше, приезжал домой лишь вечером, но теперь его встречали не просто шумными упреками, а обвинениями в пьянках, в подозрительных отлучках. Будь Нечаев человеком похитрее, житейски поопытнее, он, конечно, раскусил бы эти ухищрения. Но куда там! Он утешал себя мыслью: «Значит, очень любит, раз ревновать начала».

В самодеятельной драматической студии Дома культуры немало было хорошеньких заводских девчат. Нечаев репетировал с ними целыми месяцами, готовя какой-нибудь драматический опус. Со всеми он был запросто. Ниночка, Верочка, Машенька… Это была обычная его форма обращения со студийками. Зайдя как-то на репетицию в Дом культуры и увидев мужа в окружении этих молодых девчат, Нечаева подумала со злостью: «Ну, милый, ты тут тоже, поди, не без греха…»

Вечером она ему устроила «концерт».

— Гарем целый завел, стыд, срам!

Нечаев, обескураженный донельзя, оправдывался, в ужасе махал руками и с превеликим трудом утихомирил супругу. Но ссоры и скандалы после этого стали еще агрессивнее, повторялись все чаще. Нечаев решил выяснить, в чем все-таки дело. Но нарвался лишь на крик, истерику, ругань. Постепенно это вошло в норму их жизни. Он уже не стремился скорее приехать в Сосновку. Чтобы как-то провести время, заглушить остроту боли, выпивал в привокзальном ресторане рюмку-другую, запивал пивом и, уравновесив таким образом свое состояние, взбодрив дух и обретя некоторую толику смелости, отправлялся домой. Но теперь ему уже приписывались и кутежи, и пьянки, и вакханалии в объятиях поклонниц.

Причина столь нервного, взвинченного состояния Галины, однако, была в другом. Приближалось время отъезда Бородулина. Он опять отбывал куда-то. В начале их близости он убеждал Нечаеву, что она создана не для такого пентюха, как Нечаев, что ей надо быть с ним — с Бородулиным. Теперь разговоров на эту тему он старался не заводить. Галина же все настойчивее спрашивала: как дальше? Ты уедешь, а как же я?

Бородулин старательно внушал ей сдержанность:

— Галя, пойми, у тебя есть муж. Не могу же я повезти с собой за рубеж чужую жену. Если бы даже захотел — никто мне этого не разрешит.

— Но надо искать выход. Я не люблю его больше, не могу жить с ним. Неужели тебе это не ясно? Я люблю тебя, и только тебя.

— Все это, Галчонок, хорошо, но давай трезво смотреть на вещи. Вместе мы пока быть не можем.

— Я разведусь с ним.

— Почему? Какие причины ты выдвинешь в суде?

— Не хочу, вот и все. Полюбила другого — тебя. У нас же не итальянские законы, разведут.

— Это, конечно, верно. Но взвесить все последствия такого шага все-таки нужно. Развод, суд — все это быстро не бывает. А мне уже через две недели в путь. И главное, все надо сделать тихо и мирно. Чтобы не выглядело аморально. Нет, Галчонок, я бы не спешил. Освободиться тебе от семейных уз нужно. Но умно, не спеша.

— Ты не шути, Михаил. Я ведь такая. Все сделаю…

— Ну и я все сделаю, о чем речь? — Бородулин, чтобы придать значение своим словам, наигранно-взволнованно проговорил: — Как станешь свободным Галчонком, дай мне знать. И мы будем вместе.

Выйдя от Галины, Бородулин с облегчением подумал о том, что осталось совсем немного времени до отъезда и вся эта затянувшаяся и изрядно наскучившая ему дачная история наконец закончится.

А Нечаева после его ухода долго сидела задумавшись. Тяжелые складки бороздили ее лоб. Конечно, он прав, как он может сейчас взять ее с собой? Чужая жена. Но и отказаться от Бородулина она не могла, даже мысли такой не допускала. По законам чисто женской логики в этой безвыходности из тупика она обвинила мужа и всю силу ненависти обратила на него. Какая же я дура, думалось ей, что выскочила за этого Нечаева! Ах, если бы я была одна, если бы не было этих вериг на ногах…

Вечером одиннадцатого августа они с Мишелем, попивая коньяк, сидели на диване. И именно в это время скрипнула калитка. Как же это было некстати, как опускало Галину на землю с голубых высот!

Галина смотрела, как муж идет по тропе, и слепая ненависть и злоба душили ее, застилали глаза.

Встретила она его целым залпом бранных слов:

— У какой-то очередной шлюхи валандался? А мне будешь плести, что застрял на собрании или заседании? И когда это кончится? Когда? — Галина громко, пронзительно запричитала. То и дело слышались ее стонущие, истошные выкрики: — Ты испортил мне жизнь, не могу выносить эту грязь, не могу! Все мерзко, все гадко! Не хочу так жить, не хочу!..

Нечаев, уже привыкший к подобным истерическим вспышкам, постарался урезонить супругу:

— Галка, да что с тобой? Откуда ты берешь свои фантазии? Действительно, мы застряли в завкоме сегодня. Получается у нас одна стоящая задумка, ну так вот, мараковали, как и что.

— И долго ты меня дурачить будешь, голову мне морочить? Неужто я поверю в твои бредни? Нет, Нечаев, хватит, я не могу больше, не могу! — Галина в голос, навзрыд заплакала. Плечи ее тряслись, она уткнулась в подушки дивана и продолжала плакать все так же громко, все так же неистово.

Это вывело Нечаева из себя, и он нервно, еле сдерживаясь, с дрожью в голосе спросил:

— Ты кончишь наконец свой спектакль? — Так как плач не унимался, Нечаев, уже не скрывая своей злости, крикнул: — Возьми себя в руки, иначе скоро угодишь в сумасшедший дом!

Галина, услышав это, смолкла, приподнялась с дивана. Она не плакала. Глаза ее горели, лицо было бледно, руки дрожали.

— Так вот ты как? Меня в психиатричку, а сам свободная птица? Ну так вот, подлая душа, не будет этого, никогда не будет. Не на ту напал. Я сумею за себя постоять, сумею.

— Да успокойся. Что с тобой? Совсем ошалела. Тебя действительно лечить надо. — Проговорив это, Нечаев подошел к выключателю, повернул его. Света не было.

— Давно нет электричества? — спросил он.

— Не знаю. У такого хозяина, как ты, разве может быть дом в порядке?

— Опять, видимо, пробки. Пойду посмотрю.

Минут через пять послышался его голос из сеней:

— Нет, пробки в порядке. Значит, провода. Видимо, ветер порвал.

Через несколько минут раздался его голос со столба:

— Галина, выйди на минутку. — Когда та показалась на крыльце, попросил ее: — Зайди в сарай, посмотри, выключен ли рубильник.

— Так что, его включить или выключить?

— Если хочешь меня сжечь, то включи, а если хочешь, чтоб жив остался, выключи.

Галина вошла в сарай. Рубильник был включен. Посмотрела сквозь открытую дверь на мужа. Тот ожидал ее сигнала. Галина выключила рубильник, мгновение помедлив, включила его вновь и махнула мужу.

Лестница была коротковата. Нечаев торопливо сращивал концы оборвавшегося верхнего провода. Потеряв равновесие, он ухватился за нижний изолятор, и рука соскользнула на провод. Галина видела, как сноп зеленоватых искр вспыхнул над столбом, слышала, как глухо вскрикнул Нечаев, как он рухнул на землю. Выйдя из сарая, она воровато оглянулась и бросилась на половину Фоминых.

Позвонив в «Скорую» и направляясь к себе, Нечаева в сенцах взяла Михаила за руку.

— Вот я и одна, не забудь обещание-то.

— Неужели… ты… Как же…

— Несчастный случай. Бывает.

— Ужас какой, — пролепетал Бородулин и шарахнулся от Галины.

* * *
Их судили. Галина Нечаева была приговорена к лишению свободы, а в отношении Бородулина суд ограничился частным определением. Его соучастие в убийстве инженера Нечаева доказано не было, за подлость же и пакостничество у нас не судят. А жаль.

Старые счеты

Сотрудники треста Сельстрой только что собрались к началу работы, когда истошный крик технического секретаря Нины Скворцовой взбудоражил всех, собрал в тесноватую приемную около кабинета управляющего.

Девушку била истерика, душили слезы, и она прерывающимся голосом повторяла одно и то же:

— Я вошла, а он уже убитый, убитый уже. У меня прямо ноги подкосились.

Работники Горчанского уголовного розыска майор Пчелин и капитан Короленко прибыли в трест сразу после случившегося. Со всех сторон слышались возбужденные голоса:

— Видимо, какой-нибудь грабитель забрался.

— Не иначе. Кто же еще мог учинить такое?

— А может, месть?

— Кто это Сипягину мог мстить? За что?

— Скоро узнаем, в чем дело. Вот приехали товарищи, разберутся, найдут злоумышленника.

— Так он их и дожидается. Поди, уже за тридевять земель отсюда.

Управляющий трестом Сипягин мешковато сидел в кресле за своим столом с испуганным, удивленным выражением лица, приложив обе руки к левой стороне груди. Алые струйки крови сочились меж пальцев.

В кабинете не было каких-либо следов борьбы. Мирно тикали старинные часы в углу, чинно стояли стулья вокруг небольшого стола заседаний. Один из них был приставлен к письменному столу Сипягина. На столе управляющего лежала раскрытая папка с бумагами, стоял недопитый стакан чаю с тонкой долькой лимона.

После осмотра места происшествия Короленко вместе с представителями общественности треста открыл сейф покойного, сделал опись всего содержимого. Эксперт продолжал тщательно обследовать каждый сантиметр письменного стола, а Пчелин стал беседовать с сотрудниками треста.

Трест начинал работу, как и все городские организации, в девять часов утра. Сипягин, если не было каких-либо совещаний в городских организациях и если он не заезжал на строительные площадки, появлялся на работе, как правило, в половине девятого. Уборщица Дарья Проценко, или тетя Даша, как все ее звали, по давно заведенному порядку до прихода управляющего заканчивала уборку помещений, разогревала чайник и уходила. Так было и сегодня.

Нина Скворцова пришла на работу без пяти девять и по переключенным из приемной телефонам и закрытой двери кабинета поняла, что управляющий уже на месте. В девять часов она пошла доложить, что находится на работе, и нашла Сипягина убитым.

Значит, трагедия произошла в течение двадцати — двадцати пяти минут, в промежутке между уходом уборщицы и приходом Скворцовой.

Видимо, человек, совершивший преступление, пришел именно в этот промежуток времени, сделал свое страшное дело и, никем не замеченный, убрался восвояси.

Немного успокоившись, Скворцова припомнила, что, подходя к тресту, она заметила, как от здания уходил какой-то человек в сером дождевике.

— И мне кажется, — заявила она, — что это тот человек, который был у нас в тресте вчера или позавчера. Он пытался попасть к Кириллу Тихоновичу, но у него шло одно совещание за другим.

— А вы уверены, что это был именно тот человек?

— Уверенно утверждать не могу, но похож, очень похож. Широкоплечий такой, черноволосый и загорелый.

Это была ниточка, хотя и не очень существенная. Подробно записав те немногие приметы одежды и словесный портрет, что сообщила Скворцова, сотрудники уголовного розыска подготовили информацию о происшедшем событии, приметах подозреваемого в совершении этого тяжкого преступления и передали милицейским подразделениям соседних городов и районов. Силами сотрудников милиции и дружинников тщательно проверили всех проживавших и проживающих в эти дни в Доме колхозника, городской гостинице, в общежитии техникума, где тоже нередко приезжие находили себе приют. Проверка эта, однако, ничего не дала.

Этими скудными итогами и закончились усилия сотрудников оперативно-розыскной группы в первый день работы по раскрытию преступления.

— Немногое удалось, очень немногое, — сокрушенно заметил Короленко.

Пчелин вынужден был согласиться:

— Да, багаж невелик.

…Происшествие в строительном тресте взбудоражило весь Горчанск, породило немало разноречивых слухов, предположений и домыслов. На улицах, в магазинах, в учреждениях только и разговоров было об этом случае. Одни говорили, что злоумышленников было трое, что они спрятались в конторе треста на ночь и утром совершили свое подлое дело. Другие толковали о том, что управляющего лишил жизни умалишенный, сбежавший из пригородной психиатрической больницы. В кабинете Пчелина и Короленко то и дело раздавались телефонные звонки. Передавались и известные уже оперативникам слухи, сообщались и новые. Один из ретивых энтузиастов советовал тщательно разобраться с личностью Скворцовой, технического секретаря треста, другой рекомендовал немедленно заняться бывшим бухгалтером треста Кузиком: они с управляющим были «на ножах».

Конечно, установление личности гражданина в дождевике было в центре плана намеченных мероприятий оперативно-поисковой группы, но это не исключало необходимости проверки и других версий.

Вот хотя бы звонок о техническом секретаре треста Скворцовой.

Короленко даже усмехнулся, когда зашла об этом речь:

— Чепуха это, товарищ Пчелин.

— Согласен, вероятнее всего, чепуха, но… В тресте никого не было, лишь она и Сипягин. И если у Скворцовой были причины для расчета со своим начальником, то почему бы ей и не воспользоваться столь удобным моментом? А потом поднять крик, что Сипягин убит.

Изучение поведения и образа жизни Нины Скворцовой не заняло много времени. В тресте она работала два года, пришла после окончания десятилетки. Комсомолка, спортсменка. Правда, слыла излишне самоуверенной и гордой девчонкой, любила наряжаться, немало подружек завидовали ее ярким, но удивительно аккуратным нарядам. Но зачем ей нужна была смерть Сипягина? Роман? Что-то непохоже. Отношения с Сипягиным были обычные, деловые. Правда, порой он называл ее очень уж нежно — Ниночкой. Но если учесть их возрастную разницу и привычку Сипягина к несколько фамильярному обращению с подчиненными, эта деталь не обретала сколько-нибудь серьезной весомости.

Из заключения судебно-медицинской экспертизы явствовало, что Сипягин был убит путем нанесения двух ножевых ранений в сердце. Для этого нужна была сила, опыт и закоренелая, звериная натура преступника. Нет, Скворцова явно не обладала этими качествами.

Ставить ей прямые вопросы не было оснований, но и осторожный разговор возмутил девушку до глубины души. Она была так ошарашена, что стоило большого труда успокоить ее. С глазами, полными слез, девушка через каждые две-три фразы то и дело восклицала:

— Да неужели обо мне можно подумать такое? Да как вы могли?

— На Скворцову мы зря тратим время. Собственно, какие у нас основания для этого? Лишь время совершения преступления. Тогда можно заподозрить и уборщицу Проценко. — Пчелин говорил удрученно, с легким раздражением.

— А я, между прочим, говорил с ней, — сказал Короленко.

— Вот как? Ну и что же?

— Да то же, что и Скворцова. В плач ударилась, бога в свидетели позвала, креста, говорит, на вас нет, если могли подумать на старуху такое.

Не много для следствия дал и разговор с бухгалтером Кузиком. С Сипягиным у него действительно были серьезные столкновения. Не могли найти общего языка, ссорились нещадно. Кончилось тем, что Сипягин предложил ему подать заявление. Однако Кузик и заявление подавать отказался.

— Увольняйте, если сможете.

И Сипягин смог. Один выговор, потом второй. А потом согласно КЗоТу уволил.

— Выговоры и увольнения были необоснованными?

Кузик долго молчал, затем, постукивая пальцами по столу, проговорил:

— Как вам сказать. Все зависит от точки зрения. Первый выговор юридически был обоснован: я задержал баланс. Второй мог быть, мог не быть: я отказался оплатить одно трудовое соглашение. Не оплатил, несмотря на повторную резолюцию Сипягина.

— А почему? Документ был незаконным?

— Не то чтобы незаконным, но этой оплаты можно было избежать при лучшей организации дела. Но он сослался на срочность задания бригаде.

Кузик рассказывал все перипетии борьбы с Сипягиным спокойно, без тени какого-либо смятения или опаски, даже с некоторой долей иронии. На вопрос, как же он оценивает происшедшее в тресте, Кузик ответил:

— Я не считал Сипягина сколько-нибудь выдающимся руководителем. Так себе работник, среднего масштаба. Стройучасток — вот его потолок. А тут трест — не по Сеньке шапка.

— Мы не о том, Петр Савельич. Что вы думаете об убийстве Сипягина?

Кузик пожал плечами, развел в недоумении руками:

— А что тут можно сказать? Какая-то дикая, невероятная история. Может, действительно какой сумасшедший забрел в контору?

— А почему, Петр Савельич, вы в это утро оказались в тресте?

— То есть как это почему? Пришел по своим делам.

— По каким? Нельзя ли конкретнее?

— Ну мало ли какие дела могут быть у человека.

— Прошло около года, как вы ушли из треста. Что же за дела у вас появились? А кроме того, вы приходили сюда и накануне этого трагического утра. Так ведь?

— Да, был и в этот день, и накануне. Но из этого вовсе ничего не следует.

— Возможно. И все-таки какие у вас были причины для этих визитов?

Кузик откинулся в кресле, внимательно посмотрел на своих собеседников и… рассмеялся.

— О целях своих визитов могу вам сообщить, секрета тут особого нет. Приходил к сослуживцам — долги возвращал. Перехватывал кое у кого, когда покойный Сипягин меня без места оставил. Но к нему-то не заходил и не собирался. Если бы даже позвал, и то не пошел бы. Он отрицательные эмоции у меня вызывал. Но так как, судя по вопросам, у вас возникла мысль, а не Кузик ли лишил жизни гражданина Сипягина, заявляю официально — нет, нет и нет. Вообще такое предположение считаю диким и оскорбительным. Какие же вы детективы, коль всерьез полагаете подобное? Сами посудите, если трудовые конфликты будут разрешаться таким способом, то не напасешься управляющих или там директоров. Да, примитивно дело ведете, товарищи, примитивно.

Обидные слова говорил Кузик, но ни Пчелин, ни Короленко не обращали на них внимание. Их интересовало другое: в какой отрезок времени был Кузик в тресте, с кем общался и возвращал ли кому деньги? Но рассказы Кузика подтвердились показаниями его бывших сослуживцев, и оперативным сотрудникам волей-неволей пришлось признать, что в своих выводах об их подходе к этому делу бухгалтер Кузик был недалек от истины.

Ни Пчелин, ни Короленко с самого начала не очень-то верили в эти версии, хотя и не оставили их без внимания. Убедившись же в полной несостоятельности этих предположений, они без сожаления отказались от них, хотя других, более весомых вариантов в их руках пока не было.

— Ну, а что в бумагах Сипягина, ничего существенного не просматривается? — спросил Пчелин у Короленко.

— Бумаги обычные. Кое-что из служебных архивных документов, разные личные мелочи — квитанции на пошив одежды, рецепты врачей, почтовые переводы. В общем, малосущественные бумаги. Удивляюсь даже, зачем нужно было хранить все это?

— Квитанции, рецепты… Да, мало что они нам скажут. Ты прав, капитан. Но на безрыбье, как известно, и рак рыба. Дай-ка и я посмотрю эти архивы.

Бумаги Сипягина на первый взгляд, и верно, ничем не дополняли дело. Вот только почтовые переводы… Их было три. В Сочи — некоему Васадзе, в Армавир — Белову и в Краснодар — Прилейко. Суммы крупные, и все до востребования. Что это за переводы? Что за люди? Почему до востребования? Может, это представители треста? Но почему документы на перевод денег хранятся у управляющего, а не в бухгалтерии? Выяснилось, что в тресте никто ничего не знал об этих переводах, никаких представителей трест в Сочи, Армавир и Краснодар не посылал. Значит, это личные переводы? Может, получатели — родственники или близкие знакомые семьи? Все эти вопросы могла помочь выяснить супруга Сипягина.

Разговор с Любовью Яковлевной вообще мог и должен был прояснить многое, но все это время она была в таком состоянии, что врачи категорически настояли на отсрочке разговора, боясь за ее рассудок.

Наконец Любовь Яковлевна пришла в себя, и сотрудники уголовного розыска, обрадованные этим, поехали на встречу с ней.

В квартире Сипягина они побывали в первый же день после трагедии, но так как хозяйка была очень плоха, то ограничились лишь беглым осмотром бумаг покойного. Сейчас оба внимательно осматривали жилище бывшего управляющего.

Ничего особо примечательного здесь не было. Чувствовалось, что семья жила небедно, но без излишеств. Новая современная мебель, телевизор, обычные предметы быта. Квартира — каких тысячи.

Любовь Яковлевна была еще плоха. Опухшее от слез лицо, с трудом приведенная в порядок прическа. Ей было нелегко вести этот тягостный разговор, но она крепилась и вдумчиво, серьезно отвечала на вопросы.

Как себя чувствовал Кирилл Тихонович в последнее время? Нервничал очень, с планом, кажется, что-то не ладилось у них. Есть ли у него враги? Недруги? Да откуда? Всю жизнь на стройках, до управляющего вот дошел. Не знаю никого, кто бы мог мстить ему. Да и за что? Он с людьми всегда в ладу жил. Общался с кем? Есть знакомые. В гости порой хаживали, у себя принимали. Но люди все хорошие, его сослуживцы. Кто приходил в те дни? Вроде никто. Хотя подождите… Вечером накануне того злополучного дня звонил ему кто-то, напрашивался прийти, а Кирилл Тихонович отказал, встретимся, мол, в тресте.

Пчелин и Короленко насторожились.

— Любовь Яковлевна, — попросил Пчелин, — это очень важно, вспомните поподробнее: когда был этот звонок, как протекал разговор, как реагировал на него Кирилл Тихонович?

— Да я ведь не очень вслушивалась. Часов в восемь вечера это было. Позвонили. Кирилл подошел к телефону, долго молча слушал, потом говорит: «Домой не надо, ни к чему это. В контору треста приходи». И время назвал, не упомню только — в четверть девятого, то ли без четверти девять. Вернулся от телефона мрачный, насупленный. Я спросила, кто это напрашивался к нам, он махнул рукой и сухо ответил: «Один сослуживец. Ты его не знаешь».

— Не назвал ни имени, ни фамилии?

— Нет. Да и не спрашивала, раз незнакомый.

— Вы говорите, Кирилл Тихонович вернулся от телефона хмурый и расстроенный…

— Да, да. Так и было. Весь вечер был такой и ночь спал беспокойно, ворочался, бормотал что-то. Утром наскоро перекусил и уехал.

— Любовь Яковлевна, еще вопрос. У вас есть родственники?

— Нет. Ни у Кирилла, ни у меня. Родители наши уже умерли, а братьев и сестер не было.

— В делах Кирилла Тихоновича обнаружены денежные переводы в Сочи, Армавир и Краснодар. Неким Белову, Прилейко и Васадзе. Вы не знаете, что это за люди?

— Не имею понятия.

— И о переводах, что делал Кирилл Тихонович, тоже не знали?

— Нет, не знала, ничего не знала. Десять лет мы прожили, думала, нет у него от меня секретов, и вот поди ж ты.

— Вы пока не расстраивайтесь, Любовь Яковлевна. Видимо, это служебные дела. Разберемся и все вам объясним.

Озадаченные уходили Пчелин и Короленко из дома Сипягина. У обоих мысли вертелись вокруг вечернего звонка управляющему накануне убийства. Кто звонил? Может, именно тот человек в плаще, которого заметила Скворцова?

В городском управлении Пчелина и Короленко ждали итоги дактилоскопических исследований. На письменном столе Сипягина кроме отпечатков его собственных рук запечатлелись следы кого-то другого. На основании данных экспертизы, Проценко и Скворцова из списка подозреваемых исключались окончательно. И вновь неизбежно возникала мысль: убийство в тресте скорее всего дело рук субъекта в дождевике. Но кто он? Откуда появился в городе? И где его теперь искать?

— Да, уравнение всего с одним неизвестным. Только оно из самых трудных, — ворчливо проговорил Короленко.

— Что верно, то верно. Думать, думать надо. Достань папку, где лежат эти почтовые переводы. Странно, что о них ничего не знала жена. Значит, были у Сипягина какие-то дела, о которых он не говорил ни в семье, ни в тресте.

Пчелин долго разглядывал переводные квитанции, вертел их и так и этак. Потом в раздумье проговорил:

— Кто же этот Васадзе? Кто Белов и Прилейко?

— Если бы знать, — в тон ему ответил Короленко.

— Да, если бы знать… Если бы знать… Но думаю, капитан, что это одно и то же лицо.

— Одно и то же лицо с разными фамилиями и в разных городах? Как это может быть?

— Может быть всякое, капитан. Я не исключаю, конечно, и другие ситуации, но, думаю, это наиболее вероятный вариант. Но вот что это за личность и почему такие куши отваливал ему Сипягин? Были, видимо, для этого какие-то серьезные причины. Надо искать нам этого или этих Васадзе, Белова и Прилейко. Собирайся-ка в командировку.

На следующий день Короленко уже был в Сочи. Работники городского почтамта сочувствовали:

— Документы на выплату переводов, конечно, хранятся, но сколько же вам надо перерыть их в архиве?

— Ничего не попишешь. Придется поглотать архивную пыль.

Розыск сипягинского перевода в архивах Сочинского управления связи занял четыре дня. Но вот наконец и он — желтоватая четвертушка бумаги. Деньги были выплачены по паспорту, предъявленному Цодиком Георгиевичем Васадзе. Паспорт выдан Васютинским райотделением милиции. Забрав под официальную расписку первичный бланк перевода с распиской Васадзе, Короленко подался в Васютинск. Еще день работы в архивах района. Паспорт Васадзе здесь не выдавался, прописанным в городе таковой не числился. «Значит, гражданина Васадзе, как такового, не существует и паспорт, предъявленный связистам, липа? И если окажется, что гражданин Прилейко из Краснодара и Белов из Армавира такие же эфемерные личности, как и Васадзе, тогда майор прав в своих предположениях».

Недельные поиски в архивах Армавира и Краснодара полностью подтвердили эту догадку. Ни Белова, ни Прилейко там просто не существовало. Деньги же по переводам были аккуратно получены по предъявлении паспортов. Сомнений эти документы у работников связи не вызвали. Значит, тоже были искусно сделанными фальшивками. Судя же по идентичности подписей на переводах, получателем денег было одно и то же лицо.

Конечно, рано или поздно, если он — этот получатель — появится в этих городах вновь, ему несдобровать. Органы милиции теперь были достаточно информированы. Но когда это будет? И будет ли вообще?

Докладывая по приезде Пчелину о результатах своей командировки, Короленко подытожил:

— В общем, вояж мой вроде бы и непустой. Но с другой стороны… Уже месяц прошел, а результат у нас все тот же. Кто убил? Зачем? И где этот изверг?

Пчелин, не спеша прохаживаясь по небольшому кабинету, ответил:

— Что правда, то правда, результаты пока у нас не ахти. Но не падай духом. Тут без тебя я занялся биографией убитого. Съездил в министерство, в некоторые строительные организации — прежние места его службы, со многими людьми, которые знали Сипягина, переговорил. Особенного ничего не обнаружилось. Но вот один период из жизни управляющего, по-моему, представляет интерес. Работал он начальником участка на строительстве Верхнегорского льнокомбината. Там в свое время возникло довольно крупное дело, связанное с хищением государственных средств. И по частному определению народного суда Сипягину за попустительство расхитителям был объявлен выговор. Конечно, и выговоры и награды у строителей ходят рядом, но все же поинтересоваться всей историей нелишне. Так что готовься к вояжу в Верхнегорск. А вдруг там выяснятся какие-то важные для нас детали?

Через несколько дней Пчелин получил от Короленко лаконичную телеграмму: «Детали весомые. Возвращаюсь».

«Детали» оказались действительно интересными. Два года подряд на стройучастке, возглавляемом Сипягиным, оформлялись нереальные процентовки с завышенными объемами. Комбинат строился в пойме двух рек, грунтовые воды и плывуны мучили строителей. А при устранении плывуна нагнетание бетона идет в спешке, тут не до скрупулезного учета каждого кубометра. Это-то и было использовано группой предприимчивых людей. В общей сложности путем завышения объемов выполненных работ у государства были похищены крупные суммы денег. Всю группу, которую возглавлял прораб Кряжич, осудили на разные сроки заключения. Активно фигурировал в деле и Сипягин. Однако его корыстная заинтересованность доказана не была. «Он виноват лишь в том, что передоверял прорабам. Да и не мог уследить за каждым нарядом, за каждой процентовкой» — таково было мнение многих специалистов, вызванных по делу. На этом тезисе строила свои доводы и защита.

Суд учел и все эти обстоятельства, и молодость Сипягина (он с полгода как заступил на эту должность). Было вынесено частное определение о дисциплинарной ответственности начальника участка.

— Так-так. Все это очень интересно. Но… — Пчелин хотел что-то сказать, Короленко, однако, торопливо перебил его:

— Извините, товарищ майор, я не кончил и подхожу к главному. А оно, товарищ майор, в том, что Кряжич и Сипягин, если очень вдумчиво подойти к делу, были каким-то образом связаны между собой. И Кряжич этот… не кто иной, как таинственный адресат в Сочи, Армавире и Краснодаре.

— Даже так? Ну на такую удачу я и не рассчитывал, — обрадовался Пчелин. — А какие основания для таких выводов?

— Идентичность подписей Кряжича и таинственного получателя сипягинских переводов. Вотпосмотрите сами.

Десять лет — срок, конечно, немалый, почерк у получателя переводов стал решительнее, небрежнее, тем более что он его старался менять, но основные, характерные его черты остались прежними. В этом не сомневался и Пчелин. Итак, выходит, что Кряжич — он же Васадзе, Белов и Прилейко? По всей вероятности, вернувшись из заключения, наведался к своему бывшему сослуживцу. Значит, остались какие-нибудь незаконченные дела?

— Дело в том, товарищ майор, что Кряжич из заключения сбежал, уже продолжительное время находится в розыске.

— Так-так. И до сих пор не попался?

— Птица стреляная. Сколько у него разных личин — никто не знает.

— А дактилоскопическая карта на этого самого Кряжича есть?

— Есть. Привез.

— Отлично. Срочно передавай нашим экспертам, и если отпечатки, что остались на столе Сипягина, сойдутся, то станет ясно, кто есть кто.

— Думаю, что так оно и будет.


…На меховом комбинате города Лисянска в эти дни обнаружилась пропажа выделанных, подготовленных к отправке на базу мехов. Система хранения и отпуска материальных ценностей была отработана здесь довольно тщательно, и тем не менее крупная партия ценных шкурок была вывезена по подложным документам. Сотрудники ОБХСС, участвующие в расследовании этого дела, не без оснований заподозрили участие в этой операции людей из охраны комбината. Ведь при желании не составляло большого труда обнаружить несовершенство выездных документов. Стали спешно разбираться: что же за работники осуществляют охрану предприятия? Но, как и следовало ожидать, люди в охране оказались в большинстве своем достойные — бывшие фронтовики, офицеры в отставке или работники этого же комбината, вышедшие на пенсию и не захотевшие порывать связи со своим производством.

Несколько человек, однако, решили вызвать, чтобы уточнить кое-какие данные. Пригласили и некоего Захара Малягина. Работал на комбинате он с полгода, известен был мало. В день, когда были вывезены меха, на дежурстве не был — находился на бюллетене, претензий к нему ни у кого не было, и вызвали его по другому поводу. Паспорт, что он накануне по запросу принес в отдел кадров, оказался не совсем в порядке — фотография отклеилась. На вызов в отдел кадров Малягин не пришел. Начальник охраны объяснил, что Малягин уехал в город — видимо, к врачам.

Работник Лисянского городского отделения ОБХСС капитан Логачев, находившийся в это время в отделе кадров, услышав разговор, попросил показать ему паспорт Малягина. Смотрел его долго и пристально, затем объявил, что пока оставит у себя. Приехав в Лисянск, он зашел к своему коллеге — начальнику отделения уголовного розыска майору Вороненко.

— Есть у тебя несколько минут? Давай-ка поколдуем над одним ребусом. Вот посмотри этот паспорт.

Просмотрев документ, Вороненко задумчиво проговорил:

— Паспорт как паспорт. Но первая фотография была отклеена, а на ее место наклеивалась другая. Однако и этой, как видишь, нет.

— Вот она. — И Логачев положил перед Вороненко отклеившуюся фотографию. — Кого-то она мне напоминает. Посмотри-ка повнимательнее.

Вороненко цепко, с прищуром, всмотрелся в фотографию. Потом торопливо подошел к сейфу, пробежал взглядом какую-то бумагу и, вернувшись к столу, протянул ее Логачеву:

— А теперь ты почитай, и тоже повнимательнее.

Прочитав ориентировку, Логачев озабоченно заметил:

— Неужели эта птица к нам залетела?

— Пожалуй. Только где она летает сейчас? Гражданин Малягин, видимо, почувствовал что-то и, наверное, уже исчез. Во всяком случае, на комбинате его не оказалось, говорят, подался сюда, в город.

— Как бы он не успел улететь слишком далеко.

— Давай-ка еще раз все посмотрим, чтобы зря в колокола не бить.

Фотография Малягина во многом совпадала с данными ориентировки, и Логачев с Вороненко пришли к выводу, что Малягин и разыскиваемый субъект, некто Кряжич, одно и то же лицо.

Через четверть часа основной состав сотрудников Лисянского отдела внутренних дел был собран на экстренное оперативное совещание. Суть дела Вороненко изложил за минуту или две. Торопливо начали обсуждать, какой путь изберет Малягин для побега. Самолетом? Мест на очередной рейс уже нет, а ждать следующего ему нет резона. Не исключено, но вряд ли. И потом, билет без паспорта он мог, конечно, достать, но все же это хлопотно, а обращать на себя внимание опять-таки не было расчета. Один из сотрудников связался с аэропортом и скоро сообщил, что ни на утренний, ни на дневной рейсы билеты сегодня не продавались. На завтра самолеты тоже заполнены.

— Он мог сесть в автобус, — предположил кто-то.

Предположение, однако, быстро отвергли: медленно и менее надежно. В каждом населенном пункте остановки, неожиданные встречи. Кроме того, это ведь местные линии, и, чтобы улетучиться из этих краев, все равно надо пересаживаться на поезд или самолет… Все склонялись к тому, что Малягин скорей всего воспользуется скорым поездом, который пойдет через Лисянск ночью. Если, конечно, не ринется в лес, чтобы отсидеться там. Однако погода малоблагоприятная, морозы-то вон до минус двадцати пяти доходят. И все-таки надо было учесть любой из этих вариантов. Уже через два часа все наружные милицейские посты, все оперативные работники, все регулировщики были снабжены фотографией Малягина, получили нужную информацию сотрудники транспортной милиции, уведомлена лесная охрана. На улицы вышли народные дружинники. Сделано было, кажется, все, что можно было сделать в течение двух или трех часов.

В городском отделе внутренних дел то и дело раздавались звонки — инспектора, дружинники, постовые службы докладывали обстановку. Но Малягина пока не было ни на аэродроме, ни на автобусной станции, ни на железнодорожном вокзале.

— Видимо, в Лисянске его нет, — предположил Вороненко. И он оказался прав.

Ночью в кассовый зал станции Бляхово, что в тридцати километрах от Лисянска, вошел гражданин с небольшим саквояжем в руке. Настороженно оглядываясь, он подошел к кассе и потребовал билет на первый же скорый поезд.

— Только, пожалуйста, побыстрее.

— Но до поезда еще целых два часа.

— Ничего, с билетом-то спокойнее. — Он поставил саквояж на пол и, достав бумажник, стал рассчитываться с кассиром. В это время лейтенант милиции Кочетков и сержант Алешин подошли к кассе. Переглянулись и, без слов поняв друг друга, встали по бокам гражданина.

Кочетков глуховато и негромко объявил:

— Кряжич, не вздумайте сопротивляться. В случае чего — стреляем без предупреждения.

Кряжич замер на секунду, не двигаясь и мучительно соображая, как уйти. «Руки, руки заняты, вот в чем беда», — пронеслось у него в голове. Затем он стремительно повернулся, готовый сбить, смести все на своем пути. Но перед его глазами неумолимо зияли круглыми отверстиями два пистолетных ствола, а в дверях появились трое дружинников. Кряжич понял, что на этот раз не уйти.


Допрашивали Кряжича уже не первый раз, но дело с места не двигалось. С тупым упорством он отрицал все, даже самое очевидное.

Сегодня предстоял очередной допрос.

К столу Пчелина шел широкоплечий, плотно сбитый человек с черными, но уже изрядно поседевшими волосами. Серые, с прищуром, холодные глаза, тонкие бледные губы, резко очерченный волевой подбородок. Посмотрев на вошедшего, Пчелин подумал: «Да, встреча с таким типом один на один, как это было у Сипягина, не могла кончиться иначе».

— Итак, гражданин Кряжич, все ваши деяния вплоть до вашей последней встречи с Сипягиным следствием установлены. Сегодня всех эпизодов касаться мы не будем. Разберемся с вами в истории, происшедшей семнадцатого апреля тысяча девятьсот семидесятого года в конторе Горчанского строительного треста. Давно ли вы, гражданин Кряжич, знакомы с гражданином Сипягиным?

Кряжич с ухмылкой и прищуром глянул на Пчелина:

— Прежде всего, никакой я не Кряжич. И об этом толкую уже второй месяц. Ваши коллеги в Лисянске спутали меня с кем-то, и эту путаницу теперь продолжаете вы. Пишите в своем протоколе: не Кряжич я, а Захар Ефимович Малягин. Никакого Сипягина я не знал, в вашем Горчанске до сих пор ни разу не был.

— А на строительстве Верхнегорского льнокомбината работали?

— Нет, даже не слышал о таком гиганте.

— Значит, Захар Ефимович Малягин?

— Да, Малягин Захар Ефимович.

— Родились в тысяча девятьсот двадцатом году в поселке Отрадное?

— В паспорте все записано, чего же спрашивать?

— Но Захар Ефимович Малягин и по сей день проживает там. И в данный момент находится дома. Вот сообщение поселкового Совета и его телеграмма. Неувязка получается. Не находите?

— Не знаю, что там еще за Малягин. Я есть я, а кто еще мою фамилию носит, меня не интересует.

— Зато нас интересует. В сентябре тысяча девятьсот семидесятого года у того Захара Ефимовича Малягина во время поездки в Москву был выкраден паспорт. И именно этот паспорт предъявлен вами при поступлении на Лисянский меховой комбинат. Как вы объясните это обстоятельство?

— Мало ли какие бывают совпадения. Паспорт я предъявлял свой, а если есть еще какой-то Малягин, то меня это, повторяю, не касается.

— Наивно это, Кряжич, но тем не менее пойдемте дальше. Вы отрицаете, что работали на льнокомбинате. Но показания Соколова Алексея и Коноховой Александры подтвердили это. Вот что заявил Соколов: «Подтверждаю, что гражданин, представленный мне в числе двух других на опознание, является Эдуардом Юрьевичем Кряжичем, ранее работавшим производителем работ на головном участке строительства льнокомбината». Показания Коноховой: «Я утверждаю, что в числе двух представленных для опознания граждан находится гражданин Кряжич, который работал у нас на строительстве Верхнегорского льнокомбината прорабом». Это не убеждает вас, Кряжич?

— Нет, не убеждает. Таких свидетелей вы можете найти сколько угодно. Людей похожих много.

— Но есть же судебное дело, ваши фотографии, собственноручно вами написанные показания, есть, наконец, дактилоскопические карты. Отпечатки пальцев на столе убитого Сипягина и на картах в деле по льнокомбинату совпадают и принадлежат одному и тому же лицу — Кряжичу. То есть вам. Это официальное заключение экспертизы. Даже любой неискушенный человек знает, что это доказательство бесспорное.

— Еще раз заявляю: никакой я не Кряжич. И к делам, что вы шьете мне, отношения не имею.

Кряжич прекрасно понимал, что ему не верят, не верят ни одному его слову, однако с невероятным упорством плел и плел свои лживые путаные кружева. Под следствием давно надо было подводить черту. Доказательств вины преступника было достаточно. Однако Пчелин знал, какую скрупулезную требовательность проявляет суд, когда речь идет об обвинении человека в таком тяжком преступлении. И все время тревожился, что в деле все же не хватает (в полном объеме) решающего доказательства вины Кряжича. Случайной ли была встреча Кряжича и Сипягина? Что за деньги посылались Сипягиным? Каковы были мотивы расправы с ним? Конечно, Кряжич мог прояснить все это. Но он пока не собирался облегчить задачу следователей. Не хватало в деле какого-то одного звена, одного факта, но факта коренного, неоспоримого, чтобы заставить его изменить свое поведение. Пчелин понимал это и ломал голову над тем, что́ может убедить Кряжича в бесполезности его позиции.

— Я вот о чем думаю, — заговорил он с Короленко по окончании последнего допроса. — Когда Кряжича задержали в Лисянске, при нем, в сущности, не было никаких вещей. Маленький саквояж со случайно захваченными мелочами — и все. Так ведь?

— Так. Только какие могут быть вещи у такой перелетной птицы?

— И все-таки какие-то вещи были. Он же на комбинате проработал почти полгода. Что, он все это время довольствовался лишь бритвой, свитером да полотенцем? Нет, это мы обмишурились. Какое-то барахлишко у него, конечно, есть, только где оно? Вдруг там обнаружится и что-нибудь такое, могущее убедить Кряжича в бессмысленности его запирательства? Давай-ка попросим лисянцев еще пошукать на меховом комбинате, да потщательнее.

Сотрудники Лисянского угрозыска обследовали все, что только было можно, опросили всех работавших с Малягиным — Кряжичем, вновь осмотрели общежитие вплоть до чердака и подвала, но тщетно. Ничего из вещей Малягина обнаружено не было.

Пчелин настаивал. Тогда поиски были начаты вновь. И наконец в одном из темных закоулков хозсклада комбината, где Малягин периодически нес сторожевую службу, был обнаружен чемодан. Осмотр его содержимого сомнений не вызывал. Чемодан принадлежал Малягину.

Прочитав телеграмму из Лисянска, Пчелин даже вскочил от волнения:

— Если говорить на языке наших «подопечных», пофартило нам, Алеша, явно пофартило. Почитай-ка, что было в том чемодане. Какие все же молодцы, эти лисянцы. Если бы не они…

— Да, если бы не они, гулял бы Малягин — Кряжич из города в город, — согласился Короленко.

Вот наконец получен и чемодан с вещами. Отложив все в сторону, Пчелин взял нож. Это был кустарный, но искусно сделанный финский нож с наборной разноцветной ручкой, острый как бритва.

— Ну что ж… Думаю, мои глаза пока не устарели, именно этим ножом и могли быть сведены счеты с Сипягиным. Посмотрим, что скажет экспертиза.

Среди немногих личных документов в бумажнике Малягина, что тоже находился в чемодане, обнаружилась квитанция почтового перевода на три тысячи рублей в Лисянск до востребования Малягину. Отправитель — Сипягин.

— Ну, с такими доказательствами следователь прижмет преступника к стене! — удовлетворенно проговорил Короленко. — Нож внесет также определенную ясность, а с квитанцией и того яснее.

— Да, улики прямо-таки замечательные. Только помогут ли они? Кряжич ведь понимает, что ему терять нечего.

— Вы знаете, товарищ майор, я совершенно не понимаю его поведения. Ведь все же ясно как божий день, а он плетет свое. Неужели и сейчас будет упорствовать?

— Не исключено.

— Ну и как же тогда? Так и будем тянуть резину? Он же издевается над нами, паразит. На черное говорит белое и наоборот. Судить его надо скорее, и все.

— Все так, Алексей, все так, ты прав. Но будем доводить дело до конца, так, чтобы совесть наша была спокойна. А нож срочно отправляй на экспертизу, не может быть, чтобы на нем не осталось следов Кряжича. Одежда убитого и рана были обследованы экспертами тщательнейшим образом. Пусть специалисты делают свои выводы. Я уверен, что именно этот нож явился орудием убийства.

…Корешок квитанции почтового перевода лежал на столе перед Пчелиным и магически притягивал взгляд Кряжича. Разговор перевода пока не касался, но, заметив этот взгляд, Пчелин подчеркнуто спокойно проговорил:

— Этот квиток тоже имеет отношение к делу. Перевод Сипягина Малягину обнаружен в вашем бумажнике. Выходит, вы-таки знали гражданина Сипягина? Иначе как объяснить этот перевод? А о том, что деньги получили вы, свидетельствует запись, сделанная на квитанции-переводе, и роспись, сделанная вами. Так же, как, впрочем, и подпись Васадзе в Сочи, Прилейко в Краснодаре, Белова в Армавире.

— Вы дурака из меня не делайте. Со мной это не выйдет.

— Не делаю и не собираюсь. Но уясните себе наконец, что все ваши увертки, ложь, путаница только во вред вам. Имейте это в виду и думайте, думайте, Кряжич. А чтобы ваши размышления не отвлекались на посторонние темы, посмотрите еще на одну вещь. — И Пчелин вынул из ящика и положил перед Кряжичем его нож с нарядной наборной ручкой. Кряжич побледнел, отодвинул нож подальше от себя.

— Хорошо сделана вещица. Никогда не имел такой, — заметил он.

— Да? А ведь она — эта вещица — тоже обнаружена в ваших вещах.

— У вас неистощимая фантазия, майор.

Пчелин, не обратив внимания на эти слова, продолжал:

— И вот к какому выводу пришла криминалистическая экспертиза: повреждения на ткани одежды и на теле гражданина Сипягина по своему строению, характерным формам, размерам и конфигурации входного отверстия могли быть нанесены финским ножом, предъявленным экспертизе следствием. Отпечатки пальцев на рукоятке ножа идентичны отпечаткам подследственного Кряжича — Малягина. Напоминаю также, что графологическая экспертиза установила идентичность почерка получателя переводов Сипягина и осужденного по делу льнокомбината Кряжича.

Кряжич долго сидел молча, ссутулясь и сжав коленями свои вздрагивающие руки.

— Но и это не все, Кряжич. Во внутренних пазах рукоятки, куда убирается лезвие ножа, обнаружена кровь. Экспертиза установила, что кровь эта…

— Не надо. — Кряжич поднял тяжелый взгляд на Пчелина. — Я дам показания. Я скажу… Но не сейчас, позднее…

— На один вопрос вы ответите сейчас. Признаете себя виновным в убийстве Сипягина?

Кряжич глухо ответил:

— Признаю.


Словно наверстывая упущенное, охваченный лихорадочным стремлением освободиться от пут и липкой паутины собственной лжи и, видимо, действительно поняв бесплодность нелепого упорства, Кряжич говорил теперь много, длинно, с многочисленными отступлениями, деталями и даже с попытками анализировать факты и случаи. Когда Пчелин и Короленко просили его держаться ближе к сути, он злился и раздраженно выкрикивал:

— Вы все время хотели услышать мои показания, теперь слушайте. И не сбивайте меня, иначе я потеряю нить мыслей.

В его многословной исповеди невольно бросалась в глаза какая-то неукротимая физиологическая злоба к людям, презрение ко всему, что дорого любому нормальному человеческому существу.

— Вот вы шьете мне преступление против личности. А разберитесь-ка поподробнее, может, личность — я, а не этот слизняк Сипягин? По радио и в газетах твердят: один за всех, все за одного. А где это в жизни? Скорее уж все на одного.

— Не надо было попирать законы общества.

— А почему я их должен соблюдать?

— Тогда вам надо жить в джунглях, со зверями. Но и там есть свои нормы поведения каждой особи.

Кряжич отмахнулся от этих слов:

— То и дело приходится слышать: наш коллектив, наш завод, наш цех… Я не раз и не два за эти годы поступал в разные организации и что-то не заметил никаких коллективов, как ни разу в жизни не заметил, что человек человеку брат. Брат-то, может, и брат, только такой, который смотрит, как бы тебя на кривой объехать…

Слушать его было тяжко. Мерзким цинизмом веяло от каждого слова этого мещанина, перечеркивающего в людях все человеческое. И при этом он еще утверждал, что так думает не только он, а многие.

А с кем он, Кряжич, встречался за эти годы? После осуждения и побега людей он видел из подворотни, из-под товарного вагона или в привокзальной сутолоке, и притом поминутно озираясь и оглядываясь — не подошел бы кто, не узнал бы.

Вся эта животная философия была придумана им, чтобы оправдать всю низость своего падения в собственных же глазах. Кряжич уверил себя, что не один он такой. И мол, скрываться, подличать он вынужден из-за черствости людской, из-за их корыстолюбия и эгоизма. Это была удобная ширма, за которую пряталась совесть. Думая так, можно было не терзаться раскаянием.

Судьбы Сипягина и Кряжича сошлись случайно.

Прораб первого участка Эдуард Кряжич с самого прихода на стройку Верхнегорского льнокомбината выделялся из всех своим шумным, напористым характером. В бригадах его ценили. И материал какой надо достанет, и с начальством сцепится, так что только пыль столбом. А если в какой-то бригаде какая-то неувязка с нарядами, с заработком, спорить не будет — подбросит.

— Ладно, ладно, исправим. Государство-то у нас рабочее… — И глядишь, выводятся в ведомостях на зарплату вполне устраивающие суммы.

Приехал он на комбинат с Северстроя, дело строительное знал. Сам вкалывал и бетонщиком, и плотником, и монтажником, не раз шумел он в споре с кем-нибудь из руководства, доказывая что-либо. В поселке строителей тоже был хорошо известен. Уж если скандал какой-нибудь или драка, то тут и сомневаться нечего — заводила он же, Кряжич.

Не любил Кряжич степенных деревенских ребят, приезжавших на стройку. Их расчетливость, экономность в расходах бесили его, и он частенько, зло ухмыляясь, песочил какого-нибудь работягу, считающего мелочь, чтобы подешевле пообедать:

— Чего жмешься? Поди, в деревню все отсылаешь.

— В деревню, а как же. Старики там.

— Вот-вот, я так и думал. А сам смотри как отощал, мослы одни. У, скопидомы несчастные!

У Кряжича не было родителей и вообще никого не было близких.

— Я подзаборник, сам родился, сам и вырос, — с вызовом объяснял он при случае.

Было это и так, и не совсем так. Он хорошо помнил и отца и мать. Ему было десять лет, когда бесконечные скандалы между родителями кончились развалом семьи. Отец не захотел брать сына к себе, так как не признавал его своим сыном, а мать не могла взять потому, что противился тот, второй муж, из-за которого все и началось. Пристроили Эдуарда к тетке, что жила в соседнем городке. Родственница оказалась сварливой злыдней, превратила парнишку в рабочую лошадь в своем хозяйстве. Работы хватало от темна и до темна. Через год он сбежал от тетки, года три болтался по южным городам, пока не попал в детскую колонию. Появился там обозленный, замкнутый, вспыльчивый, как порох. С грехом пополам окончил ремесленное и при распределении согласился поехать на Север.

Сменил там не одну строительную площадку. Сноровка, однако, у него была, что было замечено. Послали его на курсы мастеров, а потом, когда большая группа строителей переводилась на стройку льнокомбината, Кряжич оказался в Верхнегорске.

У каждого человека какие-то периоды в его жизни оставляют самое яркое впечатление. У Эдуарда Кряжича такими яркими страницами были три года его скитаний по югу. Там прижился он у одного старого лодочника, который работал в каком-то прибрежном санатории. Жил этот лодочник, что называется, припеваючи. Забот не особенно много, а пьян и сыт каждый день по горло. Не только от сердобольных отдыхающих перепадало тому лодочнику. Было у него кое-что припрятано от прежней, более удачливой жизни на черный день, и он спокойненько тянул свои дни на Черноморском побережье. Он-то и внушил рано повзрослевшему Кряжичу мысль: раздобудь деньгу, и ты тогда кум королю.

Убогая и пустяковая цель, но именно она стала жизненной программой Кряжича.

Через месяц или два после приезда в Верхнегорск, когда началось сооружение фундаментов главного корпуса комбината, к нему пришел бригадир бетонщиков Гаркуша, тоже приехавший вместе с ним с Севера.

— Разговор есть, Эдуард Юрьевич.

— Какой такой разговор? Слушаю тебя.

— За такие монеты вкалывать тут мы не будем. Вода, сырость, все дни в грязи, а оплата грошовая.

— А что я могу сделать? Расценки не я устанавливал.

— Пораскинь мозгами. А пока оформи вот эти дополнительные наряды. Невелик приварок на всю-то бригаду, а ребята оценят.

Наряды Кряжич оформил, а вечером Гаркуша принес ему пятьсот рублей. Он взял молча, и молча они расстались. Но эта ночь у Кряжича прошла без сна. «Операция» с бригадой Гаркуши натолкнула его на мысль, которая обрадовала и зарядила лихорадочным нетерпением. К утру был обдуман тщательный и подробный план. Было в нем только одно существенное препятствие — старший прораб Сипягин. Но, уверенный, что все люди в основном такие же, как и он, Кряжич решил идти напрямик.

Подходил конец месяца, Кряжич вызвал Гаркушу и бригадира второй бригады Анучина, тоже работавшего на фундаментах. Объяснил им суть дела. Гаркуша все схватил на лету, а Анучин сначала упирался. Однако позднее тоже сообщил о своем согласии.

Наряды по обеим бригадам были оформлены с двойным превышением. Кряжич пошел с ними к Сипягину. Тот мельком посмотрел документы и подписал их все до одного. А через три дня Кряжич зашел к нему в контору и, дождавшись, когда ушли посетители, положил на стол небольшой сверток.

— Что это? — удивился Сипягин.

— Так, мелочишка. Благодарность от бригад.

— Ничего не понимаю. Какая благодарность? — Сипягин развернул сверток, там радугой сверкнули новенькие десятки.

— Тут три косых, можешь не считать.

— Но позвольте… Да вы с ума сошли!

— А ты не спеши, не суетись. Давай потолкуем. По-мужски.

«Мужской разговор» сначала шел в конторе участка, затем продолжался на ночных улицах поселка. Закончился он в комнате Сипягина и был скреплен бутылкой сорокаградусной под колбасу и бычки в томате.

Сипягин принадлежал к той категории людей, которые как бы не имеют своего стержня. Рос в большой, довольно благополучной семье. С трудом окончил школу, с грехом пополам — строительный техникум. Нигде — ни в школе, ни в техникуме, ни на работе — не отличался чем-то особенным, ни в плохую, ни в хорошую сторону. Сказано сделать так, сделает так, сказано по-другому, и сделает по-другому.

Инертный и равнодушный ко всему, Сипягин показался кому-то спокойным и рассудительным. Его рыхлость, согласие с любой точкой зрения сочли за дисциплинированность. А панибратские взаимоотношения с бригадами — за умение ладить с людьми. И начал понемногу расти Сипягин: прораб, старший прораб, начальник участка, а затем и управляющий трестом.

— Деньги он любил, очень любил, — свидетельствовал на следствии Кряжич. — Когда увидел пакет с тремя тысячами, руки у него задрожали, пот прошиб. Я тогда сразу понял — наш человек Сипягин, будет компаньоном, будет. И не ошибся.

Старший прораб потом уже без раздумий и возражений утверждал своей подписью многие десятки нарядов с завышенными объемами. На душе у него подчас бывало сумрачно и тревожно. А если все вскроется? Если дознается кто? Но пачки ассигнаций в сейфе все росли и росли. И это глушило тревогу.

Кряжич тоже старательно успокаивал его: «В случае чего всю вину возьму на себя».

И он выполнил это обещание.

— Мне не было никакого резона, чтобы Сипягин оказался за решеткой. Долго задерживаться в местах отдаленных я не собирался. И Сипягин мне был нужен не в тюрьме, а на свободе. Как свой человек, как зацепка на будущее. И было еще одно обстоятельство: близких-то у меня нет, а деньжонки, что добыты, надо было у кого-то сохранить. Дружки-то, конечно, у меня были, но довериться им я не мог, оглоеды такие, что не приведи бог. Оберут. Когда дело с дутыми процентовками вскрылось, мы Сипягина выгородили. Это было непросто, но получилось все, как было задумано, отделался он легким испугом. А я получил положенный срок. Но меня это не очень-то удручало. Обыск у меня был, и не один, ничего, конечно, не нашли. Репутация моя — гуляка, забулдыга и прочее — сослужила мне добрую службу, уверовали, что все пущено на ветер. А некий куш, однако, был на сохранении у Сипягина.

Из заключения я сбежал через семь месяцев, заявился в Верхнегорск. Звоню ему. Встретились в одном безлюдном месте. Он мне дает пять тысяч и говорит, что больше не может, где-то очень надежно припрятал. Долго же находиться в городе без жилья и без паспорта я не мог. Условились, что дам ему знать, где буду. Мотался туда и сюда, скитался по разным местам и ждал его переводов. А он в это время обретал и обретал вес, забирался все выше по строительной стремянке. Мне же еще раз крупно не повезло, попался я на одном деле…

— Вы имеете в виду ограбление сберегательной кассы в Витебске?

— Да, именно этот прискорбный случай я и имею в виду. Ну сплюсовали мне и прошлое и настоящее — и вышла десятка. Писал я Сипягину и оттуда, чтобы не думал, что совсем сгинул Кряжич. Он же, паразит, даже ответом не удостоил. Через три года я опять выбрался, притопал в этот ваш задрипанный Горчанск. Зашел к Сипягину — заседание. Еще раз зашел — то же самое. Звоню домой — отвечает супруга. Смотри ты, думаю, даже кралей обзавелся, а я все тот же бездомник, все болтаюсь, как шевяк на дороге. Ну да черт с тобой. Предполагал так: посидим, потолкуем, мои жизненные планы обсудим. Так нет же, этот слюнтяй даже обогреться в свою хазу не пригласил. В тресте, видите ли, назначил встречу. В тресте так в тресте. Ладно, думаю, пусть пока будет по-твоему. Только зря ты, Сипягин, от меня, как страус, голову в песок прячешь. Достану я тебя откуда угодно.

Утром пришел я в трест, захожу в кабинет. Сидит, чаек попивает.

«Здорово, — говорю, — Кирилл, давненько не виделись. Как дела-делишки?»

Смотрит, знаете, на меня, как новорожденный телок, и наивно так спрашивает:

«Зачем пожаловал?»

«Как зачем? Баланс надо подвести».

«Какой такой баланс? У нас с вами все в ажуре, гражданин Кряжич. Все вам выслано. В Сочи, Краснодар и Армавир. А остаток после получения последней вашей депеши — в Лисянск. Вот вам последняя переводная квитанция. В расчете мы с вами, Кряжич».

Но у меня не только денежные дела были к Сипягину. Труднее и труднее становилось прятаться да скрываться! Мои надежды на южные города с их многолюдьем не оправдались. Везде одно и то же — документы, где работал, почему уволился. И надумал я устроиться под его крылом. Строек у него, думаю, много, все в глубинках. Пусть определит меня куда-нибудь, где потише. Поживу годик спокойно, отойду душой, документы оборудую, а там видно будет. Излагаю ему этот свой план. Он даже поперхнулся от удивления:

«Ты, — говорит, — и не думай об этом. Ну как я тебя устрою, когда знаю, кто ты и что ты. И сам загремишь, и меня за собой потянешь».

Спокойно так рассуждает, будто по писаному.

«И все-таки ты это сделаешь, Сипягин, — говорю ему. — Сделаешь, потому как деваться мне некуда».

Помолчал он и говорит:

«Знаешь, Кряжич, все эти годы я не жил, а мучился. Десятки раз собирался пойти в милицию или еще куда и рассказать все как было. Устал я, знаешь, до такой степени устал, что глаза на свет божий не смотрят. Или ты сгинь отсюда, или иди и повинись. А коль и меня зацепишь — ну что ж, лучше так, чем постоянно под страхом жить, не могу так больше».

Обозлил он меня донельзя.

«Брось, — говорю, — скоморошничать и говори толком, куда меня устроишь?»

«И не могу, — говорит, — и не хочу».

«И все-таки это тебе придется сделать, Сипягин. Иначе… Ты меня знаешь…»

Говоря так, я вовсе не имел намерения мстить ему. Но мысль устроиться на одной из его строек мне казалась единственным выходом из положения, и я решил во что бы то ни стало добиться этого от Сипягина. А он пристально так посмотрел на меня и вдруг заявляет:

«Значит, ты пугаешь меня, Кряжич? Шантажируешь? Так? Ну так вот, имей в виду: стоит мне сейчас поднять трубку, набрать некий номер, и ты опять загремишь туда, откуда появился, и даже дальше».

И тянется, знаете, к трубке.

Я не то что испугался звонка Сипягина, знал я его, не мог он этого сделать, не мог. Уж раз все эти годы молчал, то сейчас-то, конечно, не вякнет. Нет, не это меня взбесило. Взбесил его спокойно-нагловатый отказ в моей просьбе. Ведь мы же одного поля ягода. Только он глупее и трусливее меня. Я прошел все — и огни, и медные трубы, ни дня, ни часа спокойного не имел, а он, этот тюфяк соломенный, наслаждается жизнью. Помочь же корешу не хочет. Да еще и грозит. Какая-то нечеловеческая сила подбросила меня со стула. Я подскочил к Сипягину и ударил его дважды ножом в грудь. Он этак удивленно посмотрел на меня и пробормотал: «Зря это ты, Кряжич, зря». И, захрипев, повалился на стол. Не знаю, может, и зря я так круто с ним, но в тот момент я люто, до предела озлобился, такая муть поднялась в душе…

Закончив рассказ, Кряжич долго сидел молча. Потом бесцветным голосом обратился к Пчелину:

— Касаемо Сипягина я сказал все. О других страницах моей биографии расскажу в другой раз.

— Хорошо. Но вот один эпизод давайте уточним сегодня. Кража мехов с Лисянского комбината ваших рук дело?

Кряжич поморщился:

— Не имею к этому делу никакого касательства. Там, по моим наблюдениям, была какая-то шарага. А я сам по себе.

Повествование Кряжича продолжалось еще несколько дней.

Поздно ночью, когда за ним и конвоиром закрылась дверь, Короленко, потягиваясь от усталости (неделю слушать и тщательно проверять такие показания — дело нелегкое), спросил Пчелина:

— Чем все-таки объяснить, товарищ майор?.. То он молчал как истукан, врал без всякого стыда и совести, а то разговорился так, что не остановишь.

После некоторого раздумья Пчелин ответил:

— Причина простая. Он прекрасно понимает, каков может быть финал. Но ведь не зря говорится, что повинную голову и меч не сечет. Вот он и рассчитывает на гуманность нашего суда. Хочет иметь хоть один шанс, хотя бы один, чтобы сохранить жизнь.

— Ну а этот Сипягин? Он-то что же? Почему не предпринял ничего, чтобы выбраться из этой паутины? Ведь мог же он это сделать?

— Конечно, мог. Но коготок увяз — вся птичка в силках. Не хватило характера, решительности, честности не хватило. Это действительно был человек без стержня, серединка на половинку, как говорится. Сначала не устоял перед соблазном, потом не нашел в себе силы выбраться из трясины, хотя должен был знать, что темные дела рано или поздно всегда выходят наружу и конец их неизбежен.

Зачем мне этот миллион?

У газетного киоска на Фрунзенской набережной — места назначенной встречи — стоял старик лет семидесяти или около того, с красноватым, испещренным склеротическими жилками лицом, белесыми, выцветшими глазами, с ежиком коротко подстриженных седых волос. Одет в серый коверкотовый, старого покроя костюм и синее габардиновое пальто. Шагнув навстречу, он хрипловато представился:

— Юрий Яковлевич Зеленцов. — И, заметив, что представление не произвело впечатления, обеспокоенно спросил: — Не помните меня? Ну, а историю с нейлонщиками?

История с нейлонщиками в свое время была широко известна в Москве и в памяти действительно осталась. Несколько лет назад в артелях промкооперации орудовала довольно крупная и хорошо сколоченная группа дельцов, организовавшая частный выпуск и сбыт товаров массового спроса. За счет завышенной отчетности о расходе материалов на плановую продукцию, путем искусственной выбраковки сырья на заводах-поставщиках дельцы создавали необходимые запасы исходных материалов для изготовления женских блузок, косынок, платков, мужских сорочек и прочих изделий. Через соучастников, работавших в торговых точках, они сбывали свою продукцию населению, наживая немалые барыши. Наконец следственными органами нейлонщики были разоблачены и предстали перед судом.

В период следствия неоднократно возникал вопрос о Зеленцове — начальнике ремонтно-строительного цеха одного из промкомбинатов, в артелях которого тоже были вскрыты крупные махинации. По элементарным законам логики не могло быть, чтобы начальник цеха, не один год проработавший в промкомбинате, не знал о том, что творится в артелях. Все это было так. Но предположения, как и логические выводы, не доказательство преступления. И Зеленцов, прекрасно понимая это, на следствии вел себя довольно уверенно.

— К преступной деятельности отношения не имею. Если у следствия есть какие-либо фактические данные — прошу предъявить. Возможно, я допустил беспечность, не углядел жуликов, сротозейничал. Но это и не входило в мои функции. Так что судить меня не за что.

На суде он выступал в качестве свидетеля.

На вопрос о цели сегодняшней встречи Зеленцов ответил не сразу. Он вытащил из помятой пачки сигарету, медленно прикурил от потертой зажигалки и в той же мрачноватой манере проговорил:

— На встрече я настаивал не для того, чтобы ворошить ту старую историю. Нет, дело в другом… Цель не совсем обычная… Я хочу получить совет… Куда мне деть свои накопления? Их много. Почти миллион… И он мне не нужен.

Невольно подумалось: гражданин явно не в себе, видимо, нездоров.

Зеленцов поднял глаза, взгляд его был пристален и вполне осмыслен.

— Вы не беспокойтесь, я в ясном уме и твердой памяти. И пришел именно за тем, о чем сказал. «Нейлоновая» история кончилась для меня благополучно. Хотя сейчас я бы не стал так настойчиво доказывать свою непричастность к ней. Все течет, знаете ли, все меняется. Меняемся и мы, ох как меняемся.

Зеленцов облокотился на парапет набережной и, глядя на вечерний, полыхающий огнями город, продолжал:

— Собственно, эта история не была началом моей биографии, как не была и ее концом. И чтобы вам было понятно, почему все-таки я пришел по такому необычному поводу, придется рассказать о моей жизни все или почти все.


Отец Юрия Яковлевича — Яков Зеленцов когда-то подвизался приказчиком у одного из костромских торговцев. Скопив деньжат, обзавелся собственным делом по торговой же части. В период нэпа не понял сути перемен, на трудовую стезю встать не захотел и пустился во все тяжкие с подпольной торговлей. И прогорел. Сыну оставил лишь свое купеческое кредо: деньги, мол, — основа всего на свете. Не столь уж глубокая мудрость, но в сознание отпрыска она вошла крепко. К денежным знакам Юрий Яковлевич был неравнодушен с самых малых лет. Еще учась в школе, умел обдуривать пацанов и выпрашивать у матери лишнюю трешку. И уже тогда имел потайное местечко, где хранил свои накопления.

Именно на этой почве в строительном техникуме у Зеленцова вышли большие неприятности с комсомолом. Не могли ребята терпеть неприкрытого скряжничества и скопидомства Зеленцова. Проработали его и раз и два. Журили, предупреждали. Но когда выяснилось, что он попросту обирал многих неопытных первокурсников, поставили вопрос круто: «Кончай, Зеленцов, иначе окажешься вне наших рядов». Обещание было дано, но вскоре же нарушено. Его исключили из комсомола, но дали возможность закончить учебу. Зеленцов был рад такому обороту дела — могло случиться хуже. К окончанию техникума в чемодане Зеленцова, под старыми газетами, лежали пять тугих пачек, по тысяче каждая.

Война прервала его коммерческие устремления. В составе строительного батальона он строил дороги, мосты и переправы. Когда же вернулся к мирным делам, стала настойчиво сверлить мысль: как наверстать упущенное…

Как-то на завод в Красногорск, где в управлении капитального строительства работал Зеленцов, приехала комиссия для отбора специалистов на стройку родственного завода в Зауралье. Заработки были обещаны большие, и Зеленцов вызвался отправиться туда. Ему дали должность технолога в отделе материально-технического снабжения. Должность скромная, но возможности она открывала широкие. Строительство завода крайне нуждалось в лесоматериалах, занаряженная древесина поступала с перебоями. Руководство стройки приняло решение освоить свою лесосеку в верховьях реки Талызы, на берегу которой сооружался завод. Возглавить лесозаготовительный участок вызвался Зеленцов. Выбор на него пал не случайно. Место для организации лесосеки предложил он. Изредка шатаясь с ружьишком по прибрежным лесам, Зеленцов высмотрел его давно. В верховьях, около серых камней, Талыза делала крутой поворот, и в заводи скапливался лес, застревавший во время сплава. Вскоре стройка вздохнула свободно — древесина стала появляться в изрядном количестве. А то, что она была не столько заготовленной на лесосеке, сколько взятой из сплава, — это было известно только Зеленцову да его ближайшим помощникам.

Юрий Яковлевич потирал от удовольствия руки. В его коричневом чемодане, под нехитрым мужским имуществом, уже в несколько слоев лежали пачки ассигнаций.

А вскоре подвернулся случай самый удачливый, как сам оценил его Зеленцов. Приехал в Зауралье один его знакомый, работавший в главке. Именно он рекомендовал Юрию Яковлевичу податься сюда. Сидели в ресторане, выпили изрядно. Когда Зеленцов, рассчитываясь, стал тщательно шарить по карманам, демонстрируя скромность своих возможностей, его приятель с пьяной прямотой заметил:

— Не изображай бессребреника. Знаю тебя. Шайбы у тебя водятся. — И, наклонившись, доверительно прошептал: — Только цена им скоро будет иная. Да-с, дорогой мой, иная. Кто имеет много — будет иметь мало. — И, ухмыляясь, пошутил — «Не храните деньги в кубышке, храните на книжке».

По пути к дому Зеленцов кое-что выведал у не в меру болтливого командировочного. Хотя тот старался говорить намеками, Юрий Яковлевич уразумел многое. И весь следующий день потратил на встречи со своими знакомыми и дружками. Его деловую хватку знали и безбоязненно вручали накопленные суммы. Еще через день Зеленцов срочно отбыл в областной центр к врачам. С ним был тот же коричневый фибролитовый чемодан, но его содержимое изрядно пополнилось — он был почти доверху набит денежными купюрами. В областном центре они были сданы в разные сберегательные кассы. Приятели же и друзья получили одинаковые телеграммы: «Операцию делать отказались. Еду в Москву». Это означало, что пристроить взятые деньги в сберегательные кассы пока не удалось. А после объявления реформы все клиенты Зеленцова получили почтовые переводы с суммами в десять раз меньшими, чем ему вручали, то есть в точном соответствии с новым обменным курсом. На переводных бланках для всех был один текст: «Извини, браток, задуманное не удалось, делал все что мог. Шайбы возвращаю полностью. Зеленцов».

Конечно, далеко не все поверили в бескорыстие Зеленцова, но что можно было сделать? Тем более что Юрий Яковлевич счел благоразумным не возвращаться в Зауралье. Ссылаясь на внезапно обрушившуюся на него болезнь, он запросил со стройки свои документы в Москву, до востребования.

Эта «операция» дала Зеленцову довольно изрядный куш. «Пофартило, как бывает редко», — думал Зеленцов, нащупывая зашитые в подкладку пиджака три сберегательные книжки.

Он решил устроиться на жительство в столице. Это, однако, оказалось не так-то просто. В жилищных органах его выслушивали вежливо, но просьбе удивлялись:

— Но позвольте, вы же не москвич. И не работаете. О какой квартире может идти речь? Начинайте с трудоустройства.

— Больной я, понимаете… На Севере долго работал.

— Найдите посильное дело. Люди-то везде нужны.

Люди были действительно нужны каждому заводу, каждой стройке, каждому учреждению. Об этом пестрели афиши, взывали газеты, радио. Зеленцов, однако, не спешил. Он твердо решил найти такое место, где бы можно было преумножать накопления, а не проживать их. Пятьдесят тысяч… Хорошо, конечно. Но вот если бы сто… А сейчас что же? Обоснуюсь с жильем — и опять сумма уменьшится. Да, маловато, явно маловато.

Зеленцов устраивается экспедитором в транспортное управление междугородных перевозок. Это очень удобно — можно сочетать служебные поездки со своими делами.

Три года подряд он, скупая фрукты на юге, переправляет их на рынки Архангельска, Мурманска и других северных городов. Потом снабжает дефицитными строительными материалами дачников двух крупных промышленных центров. Не гнушаетсяперепродажей ширпотреба, купленного в портовых городах, и даже торговлей вениками из сорго… При этом неукоснительно следует своему правилу — своевременно выйти из дела, сняв с него пенки. И когда те или иные контрольные органы начинали заниматься подозрительной группой и ее нечистыми делами, Юрий Яковлевич уже шуровал в другой сфере. Именно это и позволило ему долгое время безнаказанно обделывать свои делишки.

Вот только торговля перекупленными фруктами обернулась неприятностями. Один из его компаньонов, привезший в Архангельск яблоки, запутался в объяснениях с дирекцией рынка. Груз конфисковали. Зеленцова и его компаньонов привлекли за спекуляцию.

Следователь, занимавшийся делом, не верил искренним раскаяниям и сокрушенным стенаниям Юрия Яковлевича, требовал подробного рассказа «о прежних спекулятивных и прочих операциях». Но ни о чем таком Юрий Яковлевич рассказывать не собирался. Конкретных же фактов у следователя все-таки не было. Имущество подследственного оказалось мизерным, характеристику с места работы дали ему положительную, и молодой служитель закона скрепя сердце дознание по делу счел законченным, хотя и чувствовал, что до истины все же не добрался.

Зеленцова, учитывая его чистосердечные раскаяния и фронтовые заслуги, осудили к трем годам лишения свободы условно.

В транспортное управление возвращаться было невыгодно — понимал Зеленцов, что прежнего доверия уже не будет. Он устраивается в систему промкооперации, ведает ремонтно-строительными делами промкомбината. Через три года возникает дело «нейлонщиков». Удачно вынырнув из него, Зеленцов вновь возвращается на транспортную стезю. Должность подыскал поменьше, но зато возможности для посторонних вояжей значительно шире. Однако из дела «нейлонщиков» сделаны выводы. Юрий Яковлевич стал еще осторожнее, изворотливее, хитрее. Более аккуратно подбирал компаньонов, скрупулезно взвешивал каждую затевавшуюся «операцию». И вскоре взносы на счета в сберкассах, приостановившиеся было, стали возрастать вновь. Чтобы не вызвать подозрения у работников сберкасс, Зеленцов являлся туда чисто выбритым, надушенным, демонстрировал этакое пренебрежительное отношение к «презренному металлу». Внося очередной куш, давал понять, что трудится в «особых сферах». «Высоко летаем, дела наши государство оценивает щедро. Так что принимайте еще один взнос».

И все же опасение, что его крупные вклады могут кого-то заинтересовать, не проходило. И Зеленцов решил часть средств превратить в вещественные ценности. Свою двухкомнатную кооперативную квартиру он оснастил всем, что имело цену, — тяжелой старинной мебелью, коврами, целый набор дорогих инкрустированных ружей красовался в шкафу, полки в ореховом серванте гнулись от хрусталя. А под гардеробом, в переносном железном ящике, хранились золотые украшения, драгоценные камни. Назначения этих вещей Зеленцов даже не знал толком, куплены они были лишь потому, что стоили дорого.

Но теперь жизнь стала у Юрия Яковлевича более хлопотливой, постоянно донимала тревога за квартиру с коврами, ружьями, хрусталем, за тяжелую шкатулку под гардеробом. Возникла даже мысль: а не жениться ли? Пока ни одна женщина не западала в его сердце. Одна мысль, что с кем-то придется делиться своими сокровищами, бросала его в дрожь, и он, торопливо отдариваясь какой-нибудь безделушкой, рвал непрочные нити своих связей.

Возникавшие мысли о женитьбе он отгонял беспощадно. Однако поездка в Смоленск чуть было не связала его узами Гименея.

Будучи в этом городе по делам своего транспортного управления, зашел он на почту, чтобы отбить телеграмму об успешном завершении командировки. Работник почтового отделения Кочеткова, принимавшая телеграмму, произвела на Зеленцова большое впечатление. Высокая, дородная, с копной бронзовых волос, с зеленоватыми глазами, она заставила его сердце забиться чуть чаще. Разговорились. Юрий Яковлевич посетовал на одиночество в незнакомом городе. Кочеткова одобрительно откликнулась на его вздохи. Вечером побывали в кино, завернули в ресторан, потом отправились к Кочетковой. Утром он уехал и довольно скоро стал забывать смоленское приключение. Но примерно через месяц получил телеграмму. Кочеткова сообщала, что приезжает. Зеленцов подумал было о том, чтобы экстренно отбыть в командировку. Но, вспомнив копну бронзовых волос и зеленые глаза, изменил решение и отправился на вокзал.

— Куда, Валерия Федоровна? Ко мне или в гостиницу?

Валерия удивилась:

— Зачем же в гостиницу? У тебя что, места не хватит?

— Нет, почему же…

— Тогда о чем разговор?

Оглядев антикварное убранство квартиры, она проговорила:

— Богато, богато живем, Юрий Яковлевич. А работаем всего лишь экспедитором? Значит, комбинируем и ловчим?

У Юрия Яковлевича екнуло сердце. Нюхом, что ли, учуяла? Вот ведь чертова порода, эти женщины!

Через неделю Валерия Федоровна потребовала сменить дорогой сердцу Юрия Яковлевича антиквариат на современную мебель, заявив, что жить в этом затхлом музейном уюте не будет. Потребовала знакомства с его друзьями.

— Пусть ходят к нам, мы будем ходить к ним. — Предупредила, что жить они будут «по-людски».

Может, Юрий Яковлевич и смирился бы, может, привык и приспособился бы жить «по-людски», но подвернулось «дело», которое предрешило роковой исход их неоформившейся семейной жизни.

В один из дней, когда Юрий Яковлевич со скорбью наблюдал, как Валерия Федоровна решительно перестраивает его быт, водворяя в квартире новую, модерновую мебель, зашел к нему Яша Гмырев — его давний компаньон. Они удалились в прихожую и стали обсуждать свои планы. «Дело» обещало быть довольно привлекательным. В адрес одной из строек шла баржа с цементом, которую транспортному агентству предстояло разгрузить и вывести. Но баржа в пути следования получила пробоину — наскочила на топляк. Часть груза подмокла. Гмырев считал, что грешно упустить столь удобный случай. Среди речников у него было двое дружков — они уже все обмозговали и согласны принять участие в «операции». А цемент позарез нужен сразу трем дачным кооперативам. Юрий Яковлевич когда-то уже подвизался на подобных делах и усек сразу — упускать такой случай грешно.

В разгар «мужского разговора» в прихожую стремительно вошла Валерия Федоровна. Женщиной она была решительной и опытной. Она и вдовствовала потому, что ее первый муж угодил в края отдаленные, да так и не вернулся к ней, найдя там другую подругу жизни. Валерия Федоровна своим женским чутьем уже поняла, что Юрий Яковлевич почти слепок с ее первого супруга, и решила больше какого-либо послабления своему второму избраннику не давать, быть полностью в курсе его дел.

— Разве так принимают гостей, Юрий Яковлевич? А ну-ка в комнату. Там уже все готово.

— Да мы сейчас, сейчас придем, — попытался отбить ее натиск Юрий Яковлевич.

Однако Валерия Федоровна была непреклонна, и обсуждение плана пришлось прервать. Но этим дело не кончилось. По уходе Гмырева между Юрием Яковлевичем и его сожительницей состоялся решительный разговор.

— Темными делами занимаемся?

— Почему темными? Обычные служебные дела.

— Так вот — отныне ни шагу без моего ведома. Я сама не святая, но должна быть в курсе.

Зеленцов понял, что Валерия Федоровна из тех женщин, которые могут согнуть в дугу и не таких хлипких представителей мужского пола, как он. И если она укоренится в его обители — ни вздохнуть, ни охнуть Зеленцову, конец всей его отлаженной жизни.

Юрий Яковлевич мужественно изрек:

— Валерия Федоровна, не заходите слишком далеко. Я буду жить, как жил.

— Ах, так? Ну так я завтра пойду куда следует, и тебе покажут, как надо жить.

Этого Юрий Яковлевич опасался больше всего. Он круто изменил тактику. Извивался перед смоленской пифией, как только мог, умасливал ее всемерно. И уговорил-таки Валерию вернуться в родные края. Правда, отбыла она вместе со всеми «модерновыми» вещами, что приобрела за эти две недели. Да еще потребовала три тысячи за… моральный ущерб. Юрий Яковлевич был рад и такому обороту дела. Могло кончиться ведь куда хуже.

Прерванные переговоры с Гмыревым возобновились, и очередное «дельце» было вскоре осуществлено, убытки, понесенные из-за вторжения Валерии Кочетковой, теперь не так саднили сердце Юрия Яковлевича.

Но слова, сказанные Валерией по приходе в квартиру Зеленцова: «Богато живем, при такой-то скромной должности. Значит, комбинируем и ловчим», прочно засели в его сознании. Припомнилось в этой связи и «архангельское дело». Тогда в приговоре было учтено, что «сколько-нибудь ценным имуществом подсудимый не обладает».

«Да, пожалуй, вывернулся я из той передряги, — думал Зеленцов, — в значительной степени благодаря тому, что не было у меня столь весомой и дорогостоящей недвижимости. Всего-то ничего — снимаемая комната со скудным холостяцким убранством. А случись эта история сейчас? Как бы я выглядел, скромный экспедитор транспортного управления, имеющий такую богато обставленную квартиру?»

Юрий Яковлевич принимает решение вернуться к прежнему, скромному образу жизни. Он сбывает мебель и громоздкие ценности. Подает заявление в ЖСК об обмене квартиры из-за трудностей с оплатой пая за столь большую площадь. Скоро он снова в однокомнатной квартире пятиэтажного блочного дома, опять неприхотливый и даже убогий уют стареющего холостяка. Лишь одно условие было поставлено им при обмене квартиры — верхний этаж, «чтобы воздуха было больше». Но был для этого у Юрия Яковлевича свой особый резон — ему нужен чердак. Под гардеробом не очень надежное место для хранения шкатулки с камешками.

Жизнь снова пошла, как раньше, по испытанным, проверенным колеям. Служба, поездки, коротания вечеров в полуосвещенной блочной квартирке и радующее сердце занятие — пестрить лист бумаги столбцами цифр с итоговым балансом. Ах как радовал Зеленцова этот баланс, с каким щемящим чувством удовлетворения он откидывался на стуле, вглядываясь в итоговую цифру под жирной чертой!

Но раз в месяц Юрий Яковлевич нарушал заведенный распорядок своей жизни и посещал какой-нибудь московский ресторан. Он садился за угловой столик, чтобы был виден весь зал, заказывал себе одно-два изысканных блюда, бутылку вина и проводил за ней целый вечер. Правда, дома он тщательно подсчитывал убытки и, тяжко вздыхая, укорял себя за расточительство. Потом все же изрекал в оправдание: «Ничего, человеку иногда нужно встряхнуться, нужен релякс, как говорят англичане».

Так прошли годы.

После конфликта с Кочетковой Зеленцов старательнее, чем раньше, избегал женщин, полностью освободился от старых знакомств, запретил себе заводить новые.

«Сначала надо сделать главное и основное. До заветной цифры еще далеко, очень далеко». А цифра эта маячила перед ним постоянно, и определялась она в миллион. Он уверил себя, что это именно тот рубеж, достигнув которого он может наконец успокоиться. Однако до заветной цифры не хватало еще много, и Юрий Яковлевич без устали рыскал по своим компаньонам, поднимал их по вечерам с постелей, тщательно прислушивался ко всякого рода сведениям о неурядицах или неполадках в тех или иных хозяйствах. Он прекрасно знал по опыту, что именно в этих точках можно погреть руки.

Но с некоторых пор многие его планы и замыслы стали давать осечку. Друзья-приятели, не умевшие так искусно, как Зеленцов, уходить из «дела» и отбывшие свои сроки, не хотели и слышать о том, чтобы тряхнуть стариной. Вновь приобретенные компаньоны тоже шли на тот или иной сговор что-то очень туго.

— Всех денег все равно не загребешь, — говорил один.

— Работа у меня хорошая, платят прилично. На кой леший мне бешеные деньги, — заявлял другой.

— Хочу остаток дней прожить спокойно. Да и семья против, — отворачивался третий.

— Трусы, слюнтяи. Обабились и сидят под юбками. Чего боятся? — шипел он, лихорадочно перелистывая свою записную книжку и выискивая в ней другие знакомые имена.

Юрий Яковлевич хоть и ругал отчаянно отступников, но после таких разговоров надолго выходил из себя: сдавали нервы, обострялось чувство страха и мерещилось самое страшное.

С чувством страха он, собственно, жил постоянно. Не было ночи, чтобы он не вздрагивал от каждого звонка, от каждого стука в дверь. Он всегда ходил втянув голову в плечи, холод проходил по спине от каждого пристального взгляда сослуживцев или случайно обращенного на него внимания милиционера на улице. Но он привык к этому ощущению, сжился с ним. Сознание, что он владелец огромных сумм, что он богаче, чем любой человек, шедший по улице или работающий с ним рядом, грело радостью, снимало возникшую тревогу, растворяло наступившее уныние в радужных мыслях о том, как он будет жить потом…

Как он будет жить «потом», Юрий Яковлевич представлял себе не очень точно, хотя кое-какие мысли брезжили.

Например, дача под Москвой, обязательно на берегу реки. И чтобы с садом, гаражом, верандами. Машина, но такая, чтобы все провожали завистливыми взглядами. На юг, в Прибалтику — и чтобы в любое время, а не тогда, когда выйдет срок отпуска по графику и когда тебе соблаговолит дать путевку местком. Но все это потом, потом. Сначала надо решить главное и основное — добраться до заветной цифры… И в сторону все, что мешает этой цели.

Как-то в управлении организовывалась группа для туристической поездки по Средиземному морю. Юрий Яковлевич записался тоже, а потом отказался. Целый месяц отсутствия. А как же квартира? Да и дороговато. А кроме того, именно в сентябре, кажется, выгорит «дельце» с метлахской плиткой. Если поехать — упустить его можно. Нет, отложим вояж по Средиземному морю на будущее. И отложил.

Не столько по соображениям маскировки, сколько в силу въевшейся скупости он не позволял себе купить что-то лишнее и дорогое из одежды. Костюмы обязательно перелицовывал, его видавший виды плащ был предметом иронических улыбок сослуживцев, а чтобы справить зимнее пальто, он даже обращался в кассу взаимопомощи.

Возможно, что жизнь Зеленцова так и закончилась бы в его холостяцком гнезде рядом с добытыми сокровищами, что хранились в укромном уголке чердака прямо над его квартирой, да с тремя сберегательными книжками, что были зашиты в жесткий матрац. Но пути господни, как известно, неисповедимы.

Как-то, приехав из очередной командировки, Зеленцов пришел на работу чуть раньше и обнаружил сидящую за столом напротив незнакомую молодую женщину. Он удивленно посмотрел на нее и спросил:

— Вы, видимо, наш новый сотрудник?

— Совершенно верно. Морозова Нина Сергеевна. Прошу любить и жаловать. А вы, видимо, товарищ Зеленцов?

— Юрий Яковлевич.

— Очень приятно. Надеюсь, вы мне будете помогать. Специалист я молодой, а вы тут зубры автотранспортного дела.

— Ну не такие уж мы зубры. А помощь, если нужно будет, что ж, пожалуйста, с удовольствием.

— Обязательно будет нужно, Юрий Яковлевич. — И Нина Сергеевна чуть робко, но как-то удивительно открыто и доверчиво улыбнулась Зеленцову. Юрий Яковлевич стушевался, стал что-то лихорадочно перебирать на своем столе.

Нина Сергеевна несколько раз обращалась к нему то по поводу каких-то рейсов, то в связи с поступившими с баз телефонограммами. И каждый раз дарила его своей открытой, доверчивой улыбкой.

По пути домой Зеленцов непрестанно думал о новой сотруднице. Его поразило в ней все. Ладная, спортивно-подтянутая фигура, пышные, не по-нынешнему убранные волосы, а с длинными, тяжелыми косами, широко и чуть удивленно открытые серые глаза.

На второй или третий день они вышли после работы на улицу вместе. Накрапывал осенний слякотный дождь, и, сокрушаясь по этому поводу, Юрий Яковлевич проговорил:

— В такую погоду хорошо бы в уютный ресторан или в кинотеатр. Как вы на это смотрите, Нина Сергеевна?

— В общем-то положительно. Но если в кинотеатр, то чтобы был интересный фильм, если в ресторан, то чтобы был хороший оркестр. Я ужасно танцевать люблю, Юрий Яковлевич.

— Насколько мне помнится, в «Ангаре» неплохой оркестр. Поедемте?

— Вы что, серьезно?

— А почему нет? Поужинаем, вы потанцуете, а я посмотрю. Танцор-то из меня никакой.

Вечер прошел весело, если не считать досады Зеленцова на себя за то, что он, к сожалению, не может вот так же легко и просто выделывать разные танцевальные пируэты, как это делали другие между ресторанных столов. Но его радовало веселое настроение Нины Сергеевны, ее искристый смех, благодарные взгляды, которые она бросала порой на Юрия Яковлевича. Он отвез Нину домой на такси, галантно поцеловал руку, чему она удивленно усмехнулась, и, страшно довольный собой, вернулся домой.

Повеселел Юрий Яковлевич, совсем иными красками стал представляться ему окружающий мир. Даже внешне изменился. В соседнем ателье срочно шились два костюма, знакомый директор универмага подобрал кое-какую современную экипировку.

Работники отдела заметили перемены в своем сослуживце. Кто-то пошутил:

— Вы как будто помолодели, Юрий Яковлевич. Может, влюбились на старости лет?

Зеленцова обескуражили эти слова, и он с тревогой посмотрел на Морозову: не слышала ли? Но Нина Сергеевна, занятая какими-то бумагами, не участвовала в разговоре, и Юрий Яковлевич с достоинством отпарировал:

— Любви, как известно, все возрасты покорны. Как знать, может, и влюбился. А что тут особенного? Вы что-нибудь имеете против?

Слова сослуживца, однако, не на шутку расстроили Зеленцова. Весь день он был во власти тяжелых, мрачных мыслей. «В самом деле, я, пожалуй, дураком выгляжу. Мне же шесть десятков с гаком. Черт побери, как быстро пробежали годы. А ей? Тридцати нет. Да, пожалуй, не по зубам тебе этот орешек, Юрий Яковлевич. Не по зубам. У нее, поди, и помоложе найдутся». От этих рассуждений становилось так тоскливо, что Зеленцов, тяжко вздыхая, в который уже раз понуро выходил в коридор и жадно выкуривал там сигарету за сигаретой.

Нина Сергеевна, однако, то ли не замечала терзаний Зеленцова, то ли не очень хотела вдумываться в них. Она недавно пережила свою собственную трагедию и теперь отдыхала от нее, твердо пообещав себе не открывать своего сердца кому бы то ни было. Всего два года назад она разочаровалась в двух самых близких ей людях. По окончании института их — троих выпускников — ее, Виктора и подругу — отправили вместе работать в Армению. И именно там она потеряла сразу и подругу и жениха. Чем-то та сумела околдовать веселого, когда-то до безумия влюбленного в Нину Виктора. После одной совместной поездки на Севан он и подруга объявили Нине, что отныне будут вместе. Чего стоила Нине эта новость, не знал никто. Она перевелась в другой автокомбинат и, проработав там еще два года, вернулась в Москву.

На Нину Сергеевну заглядывались многие, и знаки внимания со стороны Зеленцова она принимала как обычное проявление интереса к ней со стороны мужского сословия. Она и предположить не могла, какие бури бушуют в душе пожилого сослуживца.

А Зеленцов был во власти охватившего его чувства и вынашивал тысячи планов, как завоевать сердце Нины Сергеевны. Он скоро понял, что их интересы отличаются друг от друга, как яркий весенний день от дождливого осеннего вечера. Но это не остановило Юрия Яковлевича. Нина Сергеевна хочет в театр? Зеленцов применяет всю свою изворотливость и достает билеты на самые недоступные спектакли. Не беда, что до этого он даже не знал, где этот самый театр находится. Картинные галереи, музеи, выставки — Зеленцов даже не подозревал о том, как много их в Москве и в Подмосковье. Теперь же он под водительством Морозовой посещал их регулярно. Правда, как правило, не только с ней. Нина Сергеевна оказалась неплохим организатором, и месткомовцы были вполне довольны тем, что она каждый выходной что-то затевает коллективное: то поход в Музей Пушкина, то на какую-нибудь выставку, то поездку в Загорск или Суздаль.

Вскоре после их знакомства между ними состоялся такой разговор.

— Юрий Яковлевич, вы бывали в Загорске?

— Бывал. (Цемент с поврежденной баржи доставляли ведь именно туда.)

— Прекрасно. Завтра едем в Загорск. А в Суздале бывали?

— И в Суздале бывал. И не раз. (Когда-то Юрий Яковлевич во время своих поездок на Север усиленно интересовался знаменитой владимирской вишней.)

— Очень хорошо. В следующий выходной подадимся туда. Начнем как следует осваивать «Золотое кольцо». А потом махнем в Соловки.

— Это еще зачем? — насторожился Зеленцов.

— Но там же чудесный Спасо-Преображенский собор. Крепость. Озера.

— Соловки все же далековато. Но если вы хотите…

Юрий Яковлевич покорно ходил с Ниной Сергеевной по залам музеев и выставок, старался не зевать в театре, регулярно провожал ее домой, а порой дарил ей не очень дорогие подарки. И готовился к серьезному, решающему разговору, ожидая подходящего случая. Такой случай скоро представился.

Как-то после очередного культпохода на стадион «Динамо», где проходил спортивный праздник, Юрий Яковлевич уговорил Нину Сергеевну зайти к нему в его «холостяцкую берлогу», чтобы согреться.

— Да и поговорить мне надо с вами, Нина Сергеевна, серьезно поговорить.

— Поговорить? Это о чем же? — Нина, как показалось Юрию Яковлевичу, спросила удивленно, и он замер. Вдруг откажется? Но Нина Сергеевна, поразмыслив, согласилась: — Что же, зайдем ненадолго.

И вот они у Зеленцова. Легкая закуска, бокал какого-то хорошего вина и чашка кофе настроили Нину Сергеевну на благодушный, участливый тон, и она похвалила Зеленцова:

— Я и не знала, какой у вас изысканный вкус, Юрий Яковлевич. Вы молодчага. А теперь давайте говорить. Вы же хотели обсудить что-то серьезное? Ну так я вас слушаю.

Зеленцов молчал, собираясь с мыслями. Магнитофон мурлыкал что-то вполголоса. Нина протянула к нему руку, добавила звук, и популярный тенор наполнил комнату страстным признанием:

Я вас люблю,
Я думаю о вас
И повторяю в мыслях ваше имя…
Зеленцов вздрогнул от этого голоса и хрипло проговорил.:

— Вот если бы я мог выразить свои мысли так же…

Нина удивленно посмотрела на него, снова потянулась к аппарату и выключила звук. Долго пристально смотрела на Зеленцова.

— Вы именно это и хотели мне сказать?

Зеленцов поспешно сполз с дивана, встал перед Ниной Сергеевной на колени, ловя и целуя ее руки, торопливо начал говорить:

— Вы угадали. Действительно я люблю вас, Нина Сергеевна. С первой же встречи. Голову и разум потерял. Себя не узнаю.

Морозова поспешно вырвала руки из его липких ладоней, растерянно и испуганно смотрела на Зеленцова, с неподдельным удивлением слушала его несвязную торопливую речь. Потом, улучив секундную паузу, проговорила испуганно и нервно:

— Встаньте, встаньте, Зеленцов. Зачем все это? Зачем? Ну что вы говорите такое? Неужели я дала вам какой-то повод? Ну встаньте, сейчас же встаньте. Вы просто выпили лишку, успокойтесь.

Зеленцов сел рядом. У Нины прошел испуг, она усмехнулась:

— Видите, что выдумали, старый проказник. Вот и верь после этого в вашу бескорыстную дружбу.

— Я ведь серьезно, вполне серьезно, Нина Сергеевна.

— Да что вы, Зеленцов. Разве можно о таком… нам с вами… говорить всерьез?

Зеленцов поднялся с дивана, глухо попросил:

— Подождите, пожалуйста, десять минут. — И, не дожидаясь ответа, ринулся из комнаты.

Нина проводила его удивленным взглядом и, встав с дивана, поспешно вышла в прихожую, надела пальто.

Вернувшийся Зеленцов проговорил с укоризной:

— Я же просил подождать. Зайдемте в комнату. — И, взяв Нину за руку, увлек ее за собой. Под мышкой у него было что-то завернутое в парусину. Он торопливо стал распаковывать сверток и скоро извлек тяжелую металлическую шкатулку. Ринулся к серванту и, найдя ключи, трясущимися руками открыл ее. Блеснуло золото, серьги, браслеты, камни. Взяв шкатулку в обе руки, Зеленцов подошел к Нине:

— Это все ваше, Нина Сергеевна. Все, до единого камушка. Здесь много.

Нина, прижав к груди руки, боязливо пятилась от него, словно отбиваясь от наваждения:

— Зачем это вы, зачем? Не нужно мне ничего. Ничего не нужно.

Зеленцов, рывком поставив на диван шкатулку, ринулся к кровати, разбросал ее убранство, полез правой рукой куда-то глубоко под матрац и достал пакет. Нервно разорвал его и бросил на диван сберегательные книжки. Они сероватым веером разлетелись по мягкой бархатистой обивке.

— И это все будет ваше. Здесь, — он указал на книжки и шкатулку, — почти миллион. Поймите, без малого миллион.

Морозова, удивленная, ошарашенная, со страхом и жалостью смотрела на Зеленцова и не могла унять нервную дрожь. Она присела на край дивана и глухо попросила:

— Дайте мне стакан воды. — Отпив два-три глотка, не глядя на Зеленцова, сухо заговорила: — Вы извините меня, Юрий Яковлевич, я, видимо, по глупости дала вам какой-то повод для ошибочных предположений. Прошу извинить меня за это. Но поймите: ничего у нас с вами не выйдет. Ничего. Я не люблю вас. А богатство? Оно мне не нужно. Вы меня даже перепугали им. Не в сберкнижках и золотых браслетах счастье.

— Да поймите вы, глупая. Я уже на склоне лет… А вы… вы молодая, безбедно жить будете.

Морозова метнула на Зеленцова гневный взгляд:

— Купить меня собрались? Вы неудачно сделали свой выбор, Зеленцов. Извините, мне пора. — Нина Сергеевна поднялась и направилась к выходу.

Зеленцов опередил ее, встал в дверях и просяще, заискивающе взмолился:

— Нина Сергеевна, погодите еще минуту, выслушайте меня. Поймите, ведь погибну я, погибну. Все прахом пойдет. Ну подумайте, умоляю вас. — Он снова поймал ее руки, прижался к ним мокрыми, скользкими губами.

Нина Сергеевна брезгливо отстранилась от него и торопливо пошла к двери. Перед тем как открыть ее, сухо и непримиримо попросила:

— И давайте забудем об этом разговоре, Юрий Яковлевич. И никогда, слышите, никогда не возобновляйте его. И вам и мне будет стыдно, если о нем будут знать люди.

— Нет, нет и нет, Нина Сергеевна, я не отступлюсь от вас, я буду надеяться. Я буду ждать и надеяться.

— Я все сказала, Зеленцов. Прощайте.

Нина захлопнула дверь, и скоро на лестнице застучали ее торопливые шаги.

Зеленцов медленно, шаркая ногами, добрел до дивана. Он долго сидел сгорбившийся, убитый случившимся. Потом потянулся к шкатулке, открыл ее. Желтоватыми бликами сверкнули золотые браслеты, искрились цветами радуги бриллиантовые колье, таинственной зеленью мерцали изумруды. Зеленцов с тяжелым вздохом собрал с дивана сберкнижки, водворил их вновь туда же, под матрац, и, поднявшись на чердак, упрятал в старый тайничок шкатулку. Вернувшись в комнату, налил полный фужер вина и выпил его залпом без роздыха.

— Что ж, Зеленцов, поздравляю тебя с полным провалом, — саркастически усмехнувшись, проговорил он.

И такая жалость к себе, такое острое гнетущее чувство невозвратно ушедшей надежды поднялось у него в душе, что он застонал от боли.

Он понимал, что не мог внушить Нине Сергеевне особых чувств. И не очень на это рассчитывал. Но ее равнодушие к благам, что предложил, никак не укладывалось в его сознании, казалось чудовищным и необъяснимым.

«Ну нет, не может этого быть. Не может, — думал он, мечась по комнате. — Чтобы женщина отказалась от такого? Чепуха. Одумается, поймет. И мы еще поглядим, посмотрим».

Он был настойчив и деятелен в своих попытках склонить Нину Сергеевну на союз с ним. По-прежнему ухаживал за ней, пытался дарить теперь уже баснословно дорогие подарки. Но все было тщетно. Подарков у него не брали, встреч избегали, а когда его настойчивые знаки внимания превратились в назойливость, то и дружески-товарищеские отношения были решительно прерваны.

И все же Зеленцов не терял надежды, все еще уверял себя, что рано или поздно Морозова одумается и придет к нему. Так шло время. С момента их памятного разговора минуло не месяц и не два, а целых три года. А он все ждал и надеялся. Наконец этим надеждам был нанесен сокрушительный удар. Под Новый год Галя — профгрупорг их отдела — положила перед Зеленцовым подписной лист.

— С вас, Юрий Яковлевич, десятка. На свадебный подарок от коллектива.

— Это для кого же?

— Нина Морозова сочетается законным браком с Володей Чугуевым.

Зеленцов вздрогнул, побледнел. С трудом сохраняя спокойствие, проговорил:

— Вот как! А я и не знал.

Он достал десятку, аккуратно расписался в списке и задумался. Чугуев. Вот, значит, кого выбрала Нина Сергеевна. Ну что ж. Парень как парень. Не чета нам, старикам. Конечно, с милым рай и в шалаше. Но посмотрим, как вы, Нина Сергеевна, будете жить на триста рэ в месяц.

Зеленцов поднялся, подошел к столу Морозовой:

— Поздравляю вас, Нина Сергеевна.

Нина подняла глаза от бумаг и со своей — той, прежней — добродушной улыбкой ответила:

— Спасибо.

И снова углубилась в дела.

Вот теперь Юрий Яковлевич окончательно уразумел, что все его мысли и планы были химерой, что надеяться ему не на что. Он с трудом дошел до своего стола, долго сидел униженный и опустошенный, без единой мысли в голове, не зная куда идти, куда себя деть.

Ночью Зеленцов был ошеломлен острой, пронзительной болью в сердце, и четверть часа, которые понадобились «неотложке», чтобы приехать за ним, показались Зеленцову мучительной вечностью. В эти минуты он вдруг с поразившей все его сознание ясностью понял, что жизнь прошла, что он не нужный никому старик и должен, видимо, скоро умереть.

Жизненный стержень Юрия Яковлевича был сломлен.

Пошли больницы, врачи, лекарства, процедуры. И вновь врачи — профессора, светила медицины. И тот же участливый, но беспощадный итог:

— Будем трезво смотреть на вещи, Юрий Яковлевич. У вас хроническая сердечная недостаточность, декомпенсация. Третья степень. А это, знаете ли, очень, очень серьезно. Давний порок сердца, миокардит. Не берегли, износили свой двигатель. Предельно износили.

— Все думал: еще немного, еще годик-два покручусь в своих делах, и шабаш. Жить начну. Я же еще и не жил, профессор. Все хлопоты да хлопоты. Лечите, лечите меня, доктор. Я не пожалею никаких денег.

Старый профессор усмехнулся:

— Если бы от этого зависело жить или не жить человеку. Нет, дорогой, тут и горы золота не помогут.

Юрий Яковлевич беспомощно опустился, обмяк в кресле. Мысли были мрачны как ночь. Значит, жизнь прошла. Как же так? Что он видел в ней? И вдруг Зеленцову захотелось рассказать профессору, как старому другу (у него в жизни никогда не было ни одного друга), рассказать обо всем. О бесконечных мотаниях по городам и весям, о вечном страхе, о постоянных заботах о лишней сотне. Рассказать и спросить: а что же теперь? Скоро, видимо, конец? Куда же пойдут его «кровные»? В руки случайных людей, что окажутся первыми у его смертного ложа? И ради этого он копил всю жизнь?..

Зеленцов закончил свой длинный рассказ и надолго замолчал. Облокотившись на гранитный парапет набережной, он вперил остановившийся взгляд в плавно текущую темень воды, словно искал там какие-то ответы на свои вопросы. Затем, подняв голову, тихо закончил:

— Такова история моей пустой, в сущности, жизни. Прошла она не за понюх табаку. Прожил, как чертополох на пустыре. День и ночь думаю об этом, кляну себя нещадно. Да что толку? Заново начать жить не дано. Вот решил встретиться, посоветоваться. Что мне делать со своим капиталом? Не нужен он мне теперь, не нужен. Но и не хочу, чтобы попал он в такие же никчемные руки. Может, есть какой-нибудь способ, чтобы узнали люди мою горькую и неприглядную историю, извлекли из нее какой-то урок? Может, хоть этим я принесу им какую-то пользу?

Конечно, глубоко жаль, когда человек, подобно Зеленцову, так поздно понимает, что жизнь свою он прожил, как чертополох на пустыре. Но лучше понять это поздно, чем не понять никогда.

Яшка Маркиз из Чикаго

Чикаго в программу нашей поездки по США не входил, в нем предполагалось лишь сделать короткую остановку. Поэтому в посольстве в Вашингтоне решено было не обременять хлопотами чикагскую мэрию, тем более что прилетели мы в город в воскресенье.

Мои спутники — журналист Виталий Прохоренко и инженер-строитель Андрей Ратников — в Америке находились не впервые, и каких-либо трудностей пребывания в незнакомом городе мы не предвидели.

— Посмотрим город, переночуем — и на аэродром. Вот и вся программа.

Мы расположились в одном из многочисленных залов аэропорта в широких ярко-оранжевых креслах и обсуждали, куда и как поехать, что в первую очередь посмотреть. Хоть и небольшой была группа, а интересы оказались разные. Один обязательно хотел увидеть знаменитые чикагские бойни, другой — аквариум Шеда, третий предлагал пешком пройти всю чикагскую набережную, тянувшуюся по берегу Мичигана, а потом, если хватит сил и времени, осмотреть другие достопримечательности города.

За оживленным разговором мы не сразу заметили, что около нас кружит пожилой толстый человек.

Виталий Прохоренко первым обратил на него внимание и в раздумье сказал:

— Удивительно знакомая физиономия. Где-то я ее видел, но где — вспомнить не могу.

— Может, случайное сходство, — предположил Ратников.

— Не думаю. Но если сходство, то поразительное.

А неизвестный все кружил, вился возле наших кресел. Прохоренко наконец не выдержал и громко сказал:

— Вы не находите, что место для моциона выбрано вами не очень подходящее?

Человек, видимо, только и ждал, чтобы к нему обратились. Он торопливо направился к нам.

На вид ему было лет шестьдесят. Держался он нервозно, как-то суетливо, белесо-голубоватые глаза глядели напряженно.

Торопливо поздоровавшись, он объяснил:

— Услышал родной говор, и вот… Извините, пожалуйста, Яков Черновец. Тоже… из России…

— И давно? — с интересом вглядываясь в лицо Черновца, спросил Прохоренко.

— Давно, очень давно. Мальцом еще, с родителями, — скороговоркой ответил Черновец и стал угощать всех сигаретами. Прохоренко предложил ему «Беломор», и Черновец, прикурив папиросу от своей сигареты, с удовольствием затянулся. Потом спросил, обращаясь сразу ко всем: — Ну, как там у вас?

Прохоренко усмехнулся и иронически ответил:

— У нас все в порядке. А как у вас?

— Тоже все о’кей, все отлично.

— Ну вот и прекрасно. Обмен исчерпывающей информацией состоялся. Что дальше? Как видно, вы хотите задать нам кучу вопросов, но, извините, мы намерены посмотреть город…

— Очень хорошо. Я покажу вам все в самом лучшем виде. И в отличный ресторан отвезу, и в отель… Автосервис обеспечиваю.

Мы переглянулись. Суетливость старика, какой-то помятый, неопрятный вид не располагали к общению. Но обидеть его тоже не хотелось. Мы смотрели на Прохоренко. Ему, как самому бывалому, предстояло решить за всех, как быть.

Виталий пожал плечами, как бы говоря: а что мы, собственно, теряем? И решительно встал с кресла.

Черновец шел впереди. Его широкие, изрядно потрепанные брюки мелькали то среди модных женских «платформ», то среди здоровенных мужских кед и затасканных джинсов. С трудом перейдя широкую магистраль, по которой бесконечным стадом неслись автомобили, мы добрались наконец до стоянки, где такое же стадо машин отдыхало. Черновец остановил нас на краю площадки, а сам ринулся в глубь автомобильных джунглей. Вернулся только минут через сорок. Мы уже стали подумывать, что он сгинул совсем, когда хрипловатый автомобильный сигнал совсем рядом заставил нас вздрогнуть. Черновец улыбался своим частоколом белых искусственных зубов и призывно махал нам рукой. Лимузином его колымагу можно было назвать с большой натяжкой. Двадцатилетней давности «форд», старомодный и обшарпанный донельзя, даже по гладкой, отполированной магистрали гремел так, будто за ним тащился десяток прицепленных консервных банок.

— Ну и «антилопа» у вас, — скептически заметил Прохоренко. — Даже у Остапа Бендера и то было что-то более современное.

— Сообща содержим. Ну, а общее есть общее, не свое.

— Сообща? С кем же?

— С напарником, — неопределенно пояснил Черновец и нажал на акселератор. Нам показалось, что консервных банок на привязи прибавилось по меньшей мере вдвое.

Прохоренко, сидевший рядом с Черновцом, оглянулся на нас, как бы спрашивая санкции на решительный разговор, а затем обратился к старику:

— Вы все-таки скажите: кто вы и что вы? Надо познакомиться. Иначе нам как-то не с руки пользоваться вашей любезностью.

Черновец молчал. Затем вздохнул и тихо проговорил:

— Все о’кей, товарищи. Я есть тот, кем и представился. Яков Семенович Черновец. Работаю здесь, в Чикаго, в муниципалитете.

— Мэром или одним из его советников?

Черновец покосился на Прохоренко и со вздохом ответил:

— Любят же в России пошутить. Ох, любят. Гарбичмен я. Гарбичмен.

— Гарбичмен? Это что за профессия? — Ратников спрашивал Прохоренко.

Тот после секундной паузы ответил:

— Мусорщик. Так ведь, господин Черновец?

— Ну и что? Каждый труд почетен. Ведь у вас так считается?

— Так-то оно так. Только не очень-то вы преуспели за океаном, не очень, — беспощадно заметил Прохоренко. — Ну, а родители? Они как?

— Не знаю, поди, и в живых-то уже нет.

Мы переглянулись, удивленные, а Черновец, чтобы уйти от разговора, начал подчеркнуто оживленно рассказывать о городе:

— Обратите внимание, господа-товарищи, мы уже на подступах к центральным районам Чикаго. Вот проскочим эту авеню и будем на проспекте, который тянется по берегу Мичигана. Это уже центральный квартал города.

Прохоренко спросил:

— А здание страховой компании цело?

— Не знаю, право. А что, оно чем-то знаменито? — спросил Черновец.

— Ну как же, один из первых небоскребов в Америке.

— Да? А я и не знал.

Настроение у нас между тем было сумрачным. Кто он, этот Черновец? Что за человек? И зачем мы связались с ним? Чикаго все-таки есть Чикаго. Здесь немало темных мест, закоулков, где случаются любые происшествия.

А Черновец все возил нас с одной улицы на другую, автомобиль ловко нырял в тоннели, выруливал на обзорные площадки набережной, пробирался то к одному, то к другому небоскребу. Остановившись около массивного серого здания, Черновец проговорил:

— Один из известнейших музеев. Говорят, интересно. Походите пока там, а я колымагу заправлю. Не возражаете?

Мы не возражали, и Черновец отправился на заправку.

Чикагский естественноисторический музей. Законная гордость не только города, но и страны. Здесь собраны уникальнейшие коллекции фауны и флоры, редчайшие исторические реликвии. С увлечением переходя из зала в зал, мы совершенно забыли о своем гиде. А когда вышли и увидели его, снова возник вопрос: «Что же все-таки это за тип?»

Прохоренко, отвечая на наш немой взгляд, проговорил:

— А черт его знает! Поглядим — увидим. Ничего дурного, я думаю, он не замышляет. Да и не дадимся мы в случае чего.

— А по-моему, просто ностальгия у него. Услышал родной язык, вот и прилепился, — предположил Ратников.

— Может, и так. Может, — согласился Прохоренко. — Но кого-то мне он, этот Черновец, напоминает. А вот кого — понять не могу.

— Программа остается без изменения? — уточнил Черновец. — Чикагские бойни?

Мы подтвердили свою заявку, и лимузин, громыхая своими расхлябанными частями, ринулся на юго-западную окраину города.

Громадные скотопригонные дворы чикагских боен, куда ежедневно десятки специальных железнодорожных составов подвозят гурты скота из Техаса, Миссури и других штатов, оказались зрелищем впечатляющим. Уставшие, ошалевшие от мычания, рева, блеяния животных, от грохота и шума разнообразных машин и агрегатов, мы с облегчением вышли под чикагское небо. Оставался последний пункт дневной программы — посещение аквариума Шеда. Там, наглядевшись на акул, скатов, осьминогов и других обитателей океана (их в аквариуме собрано что-то около десяти тысяч экземпляров), мы поехали на Мичиган-авеню и скоро уже сидели в небольшом ресторане. Черновец старательно выбирал нам американские блюда.

— Стейк, и только стейк, — заявил он. — Хороший, полновесный стейк, что может быть лучше?

Возражающих не было, и здоровенные, хорошо поджаренные куски мяса подтвердили восторженные рекомендации нашего гида. Потом разговор завертелся вокруг впечатлений дня — дорог, автомобилей, архитектуры чикагских небоскребов, помещения боен, аквариума…

— Вот жаль, что по Мичигану не покатались. Там ходят отличные прогулочные катера. А какой вид на город открывается! — сокрушался Черновец.

— Ничего, наверстаем в другой раз. Вы бы, Яков Семенович, все-таки рассказали о себе. Вот приедем в Москву, будем делиться впечатлениями. А о человеке, который возится с нами целый день, ничего не знаем.

— А может, сначала расскажете вы? — Черновец поднял голову.

— Что ж, постановка вопроса законная. — И Прохоренко быстро обрисовал каждого из нашей немногочисленной делегации. Потом проговорил: — Очередь ваша, Яков Семенович.

Черновец невесело усмехнулся:

— Вот русская натура. И своя душа нараспашку, и чтобы чужая тоже. Да? Скажете, не так? — Потом добавил: — Здесь все иначе. Все по-другому. Да. Вот именно. По-другому.

Может быть, ужин так и закончился бы этим неспешным, малозначительным разговором, если бы не бутылка столичной, которую Прохоренко вытащил из своего объемистого портфеля, присоединив к ней еще и баклажку рижского бальзама.

— Неприкосновенный запас, берег для встречи с друзьями в Нью-Йорке. Ну да уж ладно, «раздавим» в честь встречи с соотечественником, — проговорил он, ставя бутылку на стол.

Черновец оживился, взял бутылку в руки, осторожно разглядывал ее, будто какую-то ценность.

— Что, давно не пробовали? — спросил Ратников.

— Давненько.

— Не по средствам?

— Нет, почему же? Просто предпочитал другие напитки.

— «Белую лошадь», «Джонни Уокер» или еще что-либо?

— Когда что придется.

После двух рюмок Черновец вдруг стал ершистым, задиристым, неуемно разговорчивым, его потянуло на спор. И к месту и не к месту он повторял, как заклинание, одну и ту же фразу:

— Надо видеть главное. А главное, что я свободен, понимаете, свободен.

Мы поняли, что эта мысль для него почему-то очень важна, и Прохоренко подхватил:

— Вы свободны? В чем же? Объясните. — И сам все пристальнее и пристальнее приглядывался к собеседнику, а вопросы ставил все прямее, категоричнее.

— Как в чем? Да во всем. Могу делать что хочу, ехать куда хочу, заниматься чем мне нравится. Любое дело, любое занятие — пожалуйста. Вот захочу и куплю этот отель, этот ресторан, и никто мне этого не запретит.

— Авот тот небоскреб вы бы не могли купить? — Прохоренко показал на сияющую огнями сорокаэтажную махину.

— А что, могу и небоскреб. Свобода предпринимательства — это, знаете ли, вещь…

— А почему же до сих пор не купили? Может, не нравится? — Так как Черновец молчал, Прохоренко напористо продолжал: — Кто же вы, Яков Черновец? Может, замаскированный миллионер? Владелец фирмы «Свифт энд Ко» или одного из металлургических заводов в Гэри?

Черновец тяжело вздохнул и через силу проговорил:

— Мог бы делами ворочать, мог бы. Только вот не повезло. А мог бы, мог… — И столько было сожаления, отчаяния в этих словах, что мы переглянулись. А Прохоренко саркастически усмехнулся:

— Ничего, старина, не грустите. Вы еще свое возьмете. При такой свободе предпринимательства можете не только этот небоскреб, а весь Мичиган в карман положить при случае.

— Вы все шутите, а я всерьез говорю: эта сторона американской жизни — великое дело. И что ни говорите, а отсутствие свободного бизнеса — слабое место Советов. Да, да. Это я утверждаю категорически. Коммерческому таланту дороги у вас нет.

— Ну почему же нет? Сфера приложения любого таланта, в том числе и коммерческого, у нас неограниченна. Дерзай. Если, конечно, не только для собственного кармана, а и для всех. Для общего блага.

— Вот видите! Для всех. А какое мне дело до всех? Пусть каждый печет свой пирог, как умеет. Лозунг-то бросили: каждому — по способностям, а на деле так не получается.

Прохоренко пожал плечами:

— Ну, вам надо элементарную политграмоту читать. Как-нибудь в другой раз я это сделаю.

— Нет-нет. Тут вы меня не разубедите. Потому как знаю я эту проблему досконально. Вот было у вас дело Крюкова. Здешние газеты очень много писали о нем. Зачем таких людей под корень? Ведь способные, талантливые бизнесмены. Очень это огорчительно.

Прохоренко уточнил:

— Не всех. Только основных заправил, заядлых уголовников Крюкова и Серого. Остальных не тронули.

— Ну что вы говорите такое? Я же читал.

— Не знаю, что вы читали, я же говорю вам истинные факты. Все участники «Золотой фирмы» живы и здоровы. Жив и здравствует, как мы видим, и гражданин Клячковский, или Яшка Маркиз, как вас называла вся крюковская шарага. А теперь вы, значит, Черновец? Интересная метаморфоза. Не находите, дорогой Маркиз?

Слова Прохоренко не только для Черновца, но и для нас прозвучали, как выстрел. Черновец же сидел онемевший, растерянный, словно рыба, вытащенная на берег, ловил ртом воздух. А Прохоренко, с прищуром наблюдая за ним, продолжал:

— Вот вы, оказывается, где окопались, Яков Семенович. Очень, очень интересно. Как же вы здесь оказались? Может, расскажете? Будет очень интересно послушать. — И, обращаясь к нам, Прохоренко пояснил: — Из всей многочисленной «артели» Крюкова, о которой печется и которую хорошо знает наш новый знакомый, следственные органы не смогли обнаружить двух или трех человек, в том числе Якова Семеновича Клячковского, или Яшку Маркиза, как звали его компаньоны. Искали по всем городам и весям, но тщетно, как в воду канул.

— И что, этот Клячковский, или, как ты его называешь, Маркиз, был крупной рыбой в том омуте? — спросили мы почти одновременно у Прохоренко.

— Один из основных кредиторов фирмы. Ссужал ее дензнаками, скупал камушки и дорогие металлы. Очень нужен был Яков Семенович, очень, но, как видите, оказался в краях очень отдаленных, за океаном. Кто бы мог подумать!

Черновец наконец обрел дар речи и глухо, с трудом сдерживая голос, заговорил:

— Да вы что? С ума сошли? Я Черновец Яков Семенович. И никакой не Клячковский. Понятно вам? Проживаю в Соединенных Штатах. Вы, знаете ли, того, говорите, да не заговаривайтесь. А то я быстро сообщу куда следует. Мы люди здесь, знаете ли, свободные. Это вам не Москва. Надо же, что придумали!

Прохоренко с усмешкой посмотрел на Черновца и подозвал официанта.

За столом воцарилось тягостное молчание. Молчал Черновец, молчали и мы, не зная, о чем говорить. Потом Ратников, положив руку на колено Прохоренко, проговорил:

— Ты, Витя, извинись перед господином. Ошибки во всяком деле могут быть. А тут дело такое… — И, обращаясь к Черновцу, сказал: — А вы не обращайте внимания. Выпили мы, ну и сказал товарищ лишнее. Мы ничего плохого против вас не имеем. В общем…

Прохоренко не дал ему договорить:

— Ошибки здесь никакой нет. А вы, Клячковский, и упорствуете зря, и испугались напрасно. Думаю, что вам неизвестно особое частное определение суда по вашему делу.

— Особое? Частное? О чем же? — Черновец весь подался вперед.

— Оно звучит примерно так: в случае явки граждан таких-то и таких-то (ваша персона в том списке) и сдачи ими государству ценностей, полученных в результате незаконных операций, суд учтет это при разбирательстве. Так что вам, Маркиз, большой угрозы нет, а потому есть над чем подумать.

Черновец, однако, вернулся к прежней игре:

— Ну, это меня не интересует. Вы скажите это тому, кого это касается.

— Да бросьте вы городить чепуху.

— А какие все-таки у вас основания именовать меня, как именуете, и причислять к крюковскому делу? Какой я дал повод для таких подозрений?

— Могу объяснить, Яков Семенович. Все очень просто. Еще на аэродроме, как только мы увиделись, я все время ломал голову: где я вас встречал? Однако припомнить не мог. Когда же вы заговорили о деле Крюкова, в памяти всплыл ваш фотопортрет из того объемистого дела.

— Никакого отношения я к этому объемистому делу не имею. Но о людях тех скорблю. Невинно пострадали. Такие дела по нашим американским законам неподсудны.

— Подсудны, Яков Семенович, подсудны. И по американским законам тоже. Незаконные валютные операции. Контрабандная скупка золота, бриллиантов… Скорбеть не надо. Я ведь вам уже объяснил.

— Свежо предание, а верится с трудом. Так ведь сказал какой-то писатель, — прошептал Черновец.

— Даже русских классиков забыли. Быстро же вы стряхнули пыль отечества.

Черновец побледнел, хрустнул неопрятными, огрубевшими пальцами:

— Вы… не говорите так. Я, может, и беглый и отщепенец, по вашим понятиям, но землю-то свою помню.

— Что-то незаметно, — непримиримо проронил Прохоренко и, обращаясь к нам, предложил: — Пойдемте спать. Надо встать пораньше и вовремя добраться в аэропорт.

— А мои услуги уж не нужны?! — не поднимая головы от скатерти, хрипловато спросил Черновец.

— Обойдемся без помощи «маркизов» и разных там свободных предпринимателей. Сенкью, господин Черновец.

Прохоренко встал из-за стола. Мы встали тоже и, наскоро попрощавшись со своим незадачливым гидом, ушли в номер. Там у нас развернулись бурные прения. Мы дружно обвиняли Прохоренко в горячности, необдуманности и даже грубости. Так оскорбить человека, заподозрить черт знает в чем! Пусть он перебежчик, когда-то оставил родину, но, чтобы приписать ему такое, надо все же иметь основания.

Прохоренко, однако, был непреклонен:

— Прежде всего он не кто иной, как Клячковский, я убежден в этом так же, как в том, что вижу вас. Помню, отлично помню фото с его физиономией. Да нет, я абсолютно уверен, что это Маркиз. Вот только не пойму, как он здесь оказался?

— Пригревают его, по-моему, не очень-то тепло, — заметил Ратников.

— Вот именно. И это тоже загадка. Сюда он подался наверняка не с пустым карманом. Почему же такой пассаж? Далеко не последний воротила в фирме Крюкова, ссужавший средствами ее в тысячных исчислениях, скупщик-перекупщик, и вдруг… уборщик чикагских улиц?

Загадок, в самом деле, было много, и, может быть, они так и остались бы загадками, если бы Черновец не появился вновь. Мы уже укладывались спать, когда он постучал в номер:

— Прошу извинить. Я не очень надоел? Хочется все-таки закончить наш разговор. Не возражаете?

Мы не возражали, но и не жаждали продолжать это знакомство, хотя истину все-таки хотелось узнать. Войдя в номер, Черновец молча расставил на столе банки с кока-колой и проговорил:

— Прошу угощаться. Холодная.

Молча мы открыли по банке, молча пососали сладковатую жидкость. Прохоренко спросил:

— Что-нибудь новое сообщить хотите?

Черновец помедлил, отпил два глотка из банки и ответил вопросом на вопрос:

— А можно у вас узнать, откуда вам так хорошо известна крюковская история?

— Могу удовлетворить ваше любопытство. Я писал отчеты о процессе. И естественно, досконально знаю все перипетии дела. Знаете, профессиональная память журналиста.

— Ясно, спасибо. А я думал, может, вы…

— С Петровки? Нет-нет. Успокойтесь. И потом, я же объяснил, что вам, в сущности, бояться уже нечего.

— Если бы так, если бы так!

Прохоренко встал с кресла, подошел к Черновцу:

— Я не следователь и не прокурор, к этим делам имею отношение лишь по роду своей журналистской профессии. Но разбираюсь в них неплохо. Вы приняли за чистую монету то, что сообщала о процессе Крюкова иностранная пресса. Но факт остается фактом: все ваши сподвижники, кроме Крюкова и Серого, уже на свободе. Это так же точно, как то, что мы сидим с вами в отеле на Мичиган-авеню. Так что бежали вы, Яков Семенович, в сущности, зря…

— Что, и Лысюк тоже на свободе? И Абрамович, Дьяконов? Но ведь они были фигурами…

— Мозговой центр фирмы. Это известно. Но справедливости ради скажем так: Маркиз тоже не из рядовых. Правда, если учесть, что в некоторых эпизодах, судя по процессу, он бывал и в числе потерпевших… Ну хотя бы эпизод с покупкой золота у одного офицера из соседней восточной страны.

— Как не помнить! На четыреста тысяч нагрел меня тогда Крюков с друзьями. Вместо золота свинец подложили.

Наступила пауза. Затем Ратников еще раз констатировал уже очевидное:

— Выходит, Яков Семенович, что Маркиз — это все-таки вы?

Черновец вздохнул:

— Выходит, что так. Раз попал впросак, крутить ни к чему. Говорил себе не раз: не лезь, дурак, на аэродром да на вокзал. Нет, не удержался. И вот результат.

— Нас вам нечего опасаться. В СССР мы вас не возьмем, если бы вы даже того и захотели.

Как мы ни были утомлены перелетом, впечатлениями дня, всей этой кутерьмой, рассказ Маркиза о его «жизненном вираже», как он сам выразился, мы слушали с интересом.

— Когда я узнал, что арестован Серый, а потом и сам Крюков, я решил: Яков Семенович, баста, хватит, пора убирать ноги.

К каким уловкам прибегать пришлось, не опишешь, не расскажешь. Не одного года жизни мне все это стоило. Как вспомню — и сейчас оторопь берет. Знай бы я раньше, как будет трудно с выездом, никогда бы не решился на этот шаг. Через месяц с чем-то после многих и многих мытарств, как самый последний беспризорник, высадился я на берег Соединенных Штатов. Ну, думаю, все, Яков Семенович, кончились твои муки, начинай теперь новую жизнь. Хотя почти без языка ты, в лохмотьях и вид у тебя — хуже любого люмпена, но есть среди твоей хламиды кое-что стоящее. Как удалось сохранить эти ценности, говорить не буду: совестно. Но сохранил. Ни таможенная служба, ни портовая полиция, ни всякие иные полицейские чины не смогли вскрыть моих ухищрений. Уж какой там народ дошлый да опытный, а не смогли. И вот наконец у меня хотя и временный, но вид на жительство. И работешку кое-какую отыскал: ведь когда-то я техником-строителем был. Взяли меня в одну фирму, что строила пакгаузы. Сторожем при складах устроился. Все ладно, но в мыслях я постоянно у главной своей цели был: надо камешки, что припрятаны, в дело пускать. Привез-то я их всего три штуки, но они доброго десятка стоили. Уж я-то в них толк знаю. Исподволь, осторожно стал нащупывать пути-дорожки, как их в реальные денежные знаки превратить. Дело, сами понимаете, непростое, не пойдешь в любой магазин и не скажешь: купите у меня бриллианты. А мои камешки были еще почище иных бриллиантов — два сапфира да изумруд. Да какие! Редчайшие камни. Купил я их когда-то у одного богатого туриста с Востока за баснословные деньги. И каким бы специалистам и в Москве и в Одессе ни показывал — слышал и видел лишь восторг и удивление. Постепенно нащупались эти самые пути, чтобы, значит, камешки сбыть. Познакомился я с диспетчером площадки, где работал, неким Джоном. Рыжий, разбитной такой верзила, моряк в прошлом, в Мурманск в войну ходил. Даже несколько слов помнил по-нашему: «рус», «вотка», «корош». Долго приглядывался я к нему. Наконец решился. Объяснил, в чем моя нужда. Обещал он мне все устроить. И действительно, вскоре повез меня на одну из центральных улиц Чикаго в фирменный ювелирный магазин. Зашли мы, осмотрелись. Магазин вполне достойный, шикарный даже. Хозяин и помощник в белых халатах с нарукавниками. В витринах драгоценности мерцают. Познакомились, условились о новой встрече. Она состоялась через день. Показал я камешки. Хозяин головой качает: редкий, мол, товар, деньги большие стоит. Цену назвал настолько подходящую, что я и спорить не стал. Безбедно, думаю, проживу до конца дней своих. Потом он говорит извинительно: «Надо вызвать экспертов из фирмы и из банка, таков у нас порядок. Формальность, в сущности, но ничего не сделаешь, правила есть правила. А пока вот виски, вот содовая». Посидели мы так с полчаса. Приехали на огромном «бьюике» два солидных господина. Начали в лупы рассматривать камни. Долго вертели их так и этак. А потом один говорит:

«Подделка, отличная, совершенная, но подделка».

Второй ему поддакивает:

«Безусловно, подделка. Голландская работа».

Вы понимаете мое состояние? Будто обухом по голове ударили. Вскочил я, говорю им:

«Вы что, господа, белены объелись? Лучшие московские ювелиры проверяли эти камни. С Востока они, с Востока. Я вам гарантии даю, что они подлинно драгоценные. Какая тут подделка? Чепуху вы, извините, городите».

Эксперты, однако, ни в какую. Подделка — и все. Шуметь начинаю, доказывать. Не помогает. Суют мне в руки мои камешки и настойчиво подталкивают к двери. Джон сначала тоже на меня набросился, материть стал, дескать, зачем его впутал во всю эту историю. Потом пообещал: завтра, мол, в другую фирму подадимся, их в Чикаго много.

Пришел я в закуток в портовой общаге сам не свой. Сижу, не знаю, что и подумать. Не спал всю ночь. А утром при дневном свете стал рассматривать свое богатство. И тут уж, знаете, совсем мои ноги подкосились. И как я это раньше не заметил. Камни-то не мои. Свои-то я знал досконально. И изумруд, и сапфиры сочности цвета и чистоты необыкновенной, будто в морские глубины или в небеса смотришь. А эти яркие, чистые, как вода, чистые, да не живые, сделаны искусно, но с настоящими изумрудами или сапфирами и рядом не лежали. Ринулся я к Джону — по соседству жили — отсутствует. Помчался на эту самую Третью авеню — никакого ювелирного магазина там и в помине нет. Дом-то нашел, в точности он, но бакалейная лавка там всего-навсего, и хозяин другой. Опять к Джону мчусь. Нету. В оффис пакгаузов подался. И что же оказывается? Уволился Джон! Да! Вы понимаете? Сегодня уволился. Ну, думаю, хана тебе, Черновец, влип ты, как муха в кисель. Понял окончательно, что провели меня, что называется, по всем правилам шулерского искусства. Бросился в полицию. А там только того и ждали. Вопрос за вопросом. Кто ты, Черновец? Откуда камни? Где взял? Показал я им то, что мне жулики всучили. Вопросов еще больше. Искали они в это время какую-то шайку, торговавшую фальшивыми драгоценностями, и подумали, что зацепили одного из ее участников. Поехали на Третью авеню. «Вы говорите, что здесь заходили в ювелирный магазин? Но такого здесь никогда не было. Ты, парень, того, ври да не завирайся, а то тебя мы от этого недуга живо вылечим». Задержали меня, два месяца все пытались выяснить, кто мои соучастники и где они. Наконец выпустили. Вышел из тюряги без денег и без камешков. Даже фальшивые, что мне жулики всучили, и те отобрали. Работу потерял, жилье тоже. Что делать? Стал мотаться по Америке. С запада на восток. С востока на запад. Все хотел встретить своего бывшего сослуживца Джона. Все познал — и голод, и холод, и каталажки. И это в мои-то годы. Одним словом, не приведи господи. Ну, а потом опять сюда вернулся, в Чикаго. Кое-как устроился компаньоном к одному старику. Он всю жизнь в этом квартале… Ночью улицы убираю, а днем на аэродром или вокзал езжу… Издали на вас, соотечественников, посмотрю да говор родной послушаю, и как-то легче становится.

Тусклое чикагское солнце пробилось наконец сквозь свинец неба и робко заглянуло к нам в номер. Пора было ехать в аэропорт. Не сговариваясь, все поднялись, наскоро собрали нехитрые пожитки и молча вышли на улицу. В машине тоже молчали. Наконец Ратников произнес:

— Черт его знает, как порой невероятно складываются судьбы людские…

Прохоренко, однако, возразил:

— Вы что-то не то говорите, коллега. Судьба, по-твоему, это что ж, от бога, от всевышнего? Чепуха это. Судьбу свою делает сам человек.

— Все это, конечно, верно. Только бывают и исключения. Что, например, можно посоветовать Якову Семеновичу в его ситуации? Я лично такой совет дать не берусь.

Прохоренко пристально, в упор посмотрел на Черновца и не спеша ответил:

— А я берусь и убежден, что прав. Надо гражданину Черновцу — Клячковскому пойти в советское консульство, обрисовать все, как оно было, и слезно попроситься домой. Повинную голову меч, как известно, не сечет. Ведь государство наше гуманное, оно простит, если с ним по-честному…

Маркиз покосился на Прохоренко, хотел сказать что-то, но промолчал.


После знакомства с Маркизом в Чикаго прошло много лет. Уже стали тускнеть впечатления, все реже при встречах мы восклицали: а помнишь, а помнишь… Но вот совсем недавно позвонил Прохоренко и буквально потребовал, чтобы вечером мы непременно были у него.

— А почему, собственно? Что случилось?

— Вспомним поездку в США.

— Ну, когда это было.

— Ничего, приезжайте, освежим кое-что в памяти.

Встретил нас сам хозяин — в белом фартуке, перепачканный мукой, пахнущий луком и какими-то специями.

— Проходите… Располагайтесь как дома. А я еще минут десять провожусь с пельменями, потом присоединюсь.

Все было отлично — и закуски, и пельмени, и все прочее. Но хозяин что-то темнил, то и дело поглядывая на дверь. И когда в передней раздался звонок, он опрометью бросился туда. Вошел он через минуту или две сияющий, довольный, ведя за руку… Черновца.

— Вот представляю вам нашего чикагского гида. Когда-то Яшка Маркиз, один из кредиторов фирмы Крюков и Ко, затем жертва чикагских мазуриков, а отныне вновь полноправный гражданин нашей страны Яков Семенович Клячковский.

Якова Семеновича было трудно узнать. Опрятно одетый, чисто выбритый… Только впалые щеки, почти совсем выцветшие глаза и совсем уже редкий венчик волос напоминали того, чикагского Черновца. Мы, конечно, набросились на него и на Прохоренко с расспросами.

Прохоренко поднял руку. В обычной своей немногословной, сдержанной манере проговорил:

— Излагаю тезисно. Яков Семенович внял нашим советам, раскаялся, попросился домой. Незадачливому гастролеру пошли навстречу. Ну, мы тоже помогли чем могли. Предваряя вопросы, сообщаю, что камешки, спрятанные в тайнике, сданы государству, о чем я и уведомляю официально.

Когда уже съели и выпили все, что было на столе, Клячковский задал вопрос, который мучил не его одного:

— Все мне ясно, ну буквально все. Но как вы, товарищ Прохоренко, догадались, что есть у меня эти самые камешки в тайнике? Ведь знал-то о них только я сам и ни одна душа больше?

— Интуиция, Яков Семенович, интуиция. Знаю я вашего брата. Без запасных норок на черный день вы не можете. Нет, не можете. Такая уж психология разных там дельцов, валютчиков и прочей нечисти.

Черновец даже поперхнулся от таких нелестных слов. А Прохоренко рассмеялся:

— Вы-то мои слова на свой счет не принимайте. Вы же к этой категории принадлежали в прошлом.

— Да, да, конечно, — торопливо согласился Маркиз.

— А тебе, Виталий, не приходила в голову мысль переменить профессию? — спросил Ратников.

Прохоренко усмехнулся:

— Нет, не приходила. Мне своя нравится. Сколько дорог, столько встреч. Самых разных. А порой и вмешательство в судьбы людские. Ну сами посудите: вернуть вот такого прощелыгу на стезю добродетели — разве это не стоящее дело?

— А надолго ли вернули-то вы его? — скептически спросил Ратников.

Прохоренко с усмешкой посмотрел на Клячковского:

— В случае чего, поступлю, как Тарас Бульба с Андрием.

Клячковский встал из-за стола, одернул пиджак и с нотками сдерживаемой торжественности произнес:

— Яшка Маркиз, то есть, я хотел сказать, Яков Семенович Клячковский, никогда не бросал слов на ветер. Это его всегда отличало от ему подобных. Вы, товарищ Прохоренко, можете быть уверены: ни в помыслах, ни в делах я не отвечу злом на добро. Маркиза больше нет. И не будет. Баста. — И уже тише, без патетики, просто и взволнованно закончил: — Хочется остаток дней прожить по-человечески, ходить по улицам, не втягивая голову в плечи, не озираясь по сторонам, не вздрагивать от каждого звонка в дверь и не отводить глаза от людских взглядов.

Окно на шестом этаже

В один из сумрачных сентябрьских дней на Зеленом бульваре из окна шестого этажа упала женщина.

Осмотр места происшествия, заключение медицинской экспертизы, подробное ознакомление с обстановкой в семье, на работе погибшей позволили следствию сделать вывод, что к смерти Валентины Кривцовой никто не причастен. Правда, несколько настораживал муж Кривцовой. Но тщательная проверка показала, что, хотя он и выпивал частенько и под судом был, видеть в нем прямого виновника происшедшей трагедии оснований не было.

Вывод определился один: уголовного преступления в случае, что произошел на Зеленом бульваре, нет. Прокуратура проверила все материалы и согласилась с заключением следственных работников. Дело было прекращено.

Но через три года неожиданным образом оно возникло вновь.


К советнику юстиции Белову зашел помощник и доложил, что в приемной его ждет гражданин Кривцов.

— Говорит, дело исключительно важное.

Белов тоскливо посмотрел на зеленеющие листья за окном, на улицу, залитую теплым светом заходящего солнца.

— Ну что ж, зовите…

В кабинет вошел мужчина лет сорока, высокий, сутуловатый. Его воспаленные глаза скользнули по лицу Белова и полузакрылись, будто им нестерпимо тяжело было смотреть и на него, и на этот мягкий, предвечерний свет, бивший в окна.

— Кривцов Степан Макарович.

— Проходите, садитесь.

Кривцов положил руки на маленький стол, приставленный к письменному столу Белова, и, не поднимая глаз, тихо, хрипло проговорил:

— Вот пришел сделать заявление. По поводу гибели моей жены… Следователи пришли к выводу, что это несчастный случай, что она сама… оплошала. А я знаю, что все было не так. Меня надо судить.

Прокурору района приходится встречаться с самыми разными посетителями. Один обеспокоен судьбой сына, пренебрегшего законом, другой не согласен с действиями тех или иных органов власти, третий возмущен вольготной обстановкой для расхитителей и хапуг, что создалась на его предприятии, четвертый идет, чтобы «вывести на чистую воду» своих соседей по квартире, чем-то не угодивших ему… Приходят сюда и преступники. Случается и такое. Приходят, чтобы отдать себя в руки закона, снять с души невыносимую тяжесть неизвестности.

Белов внимательно посмотрел на Кривцова:

— Рассказывайте. Подробно. Обстоятельно. Правду! Поняли?

Говорил Кривцов связно и спокойно, будто безучастный ко всему, что было в его прошлой жизни. Белову почти не приходилось задавать ему вопросов, и Кривцов замолкал лишь затем, чтобы в очередной раз закурить…

«Жили мы с Валей почти пятнадцать лет. Познакомились еще в школе. Хоть я старше ее на пять лет, а заканчивали мы вместе. Я не москвич, из костромских. Отец с фронта не вернулся, мать померла через два года после войны. Остался один, родни — только тетка в Москве. Подался я сюда. Заставила меня тетка в школу пойти. Я ведь из пятого класса ушел, как мать слегла. Забыл все. Переросток уж был. За парту еле влезал. Не шла у меня учеба. Да еще насмешки. Как-то вызвала меня учительница к доске. Задумался я что-то, вскочил, да неаккуратно. Верхняя доска от парты вместе со мной и поднялась. Оторвал, значит. Ну, хохот, конечно. Пошел к доске, а в голове уже полная карусель. Поглядела на меня учительница и говорит:

— Что же вы, Кривцов, и уроки не учите, и парты ломаете? Горе мне с вами.

Без злобы, по-доброму сказала, но я решил — уйду. Шепнул об этом соседу по парте. А в перемену подсела ко мне Валя. Маленькая, щупленькая такая… А глаза меня так и сверлят.

— Ты что же это, Кривцов, труса празднуешь? Я ведь слышала, о чем шептались. Глупость это. Самая потрясающая глупость. Ты что, хуже всех? Или у тебя мозги набекрень? А то, что под потолок вырос, не беда. Все вырастем. Тетя Даша с тобой, как с сыном, возится, в люди хочет вывести, а ты…

— Работать пойду, — буркнул я.

— И пойдешь, только школу закончи.

Вечером тетя мне тоже серьезное внушение сделала. Валя, оказывается, уже побывала у нее, ввела в курс дела. Остался я тогда в школе и окончил ее. Валя тянула меня, что называется, за уши.

После школы работать на завод „Сантехника“ устроился. К металлу у меня сноровка оказалась, дело пошло неплохо. Через два года уже по четвертому разряду работал, а затем и пятый получил. С Валей встречались редко, больше на ходу. Здравствуй да прощай! Она поступила на работу в какой-то НИИ, а по вечерам училась. Меня тоже все подбивала, чтобы в вечерний техникум пошел. Я попробовал, но оказалось, что дело это нелегкое. Наломаешься за день, на лекциях глаза слипаются. Да и дружки подобрались: то в кино надо сходить, то выпить. Деньжонки уже водились немалые. Не удержался я в техникуме. Бросил.

Вскоре после этого иду как-то по улице. Навстречу — Валентина. Не виделись мы долгонько, наверное, с полгода. Стройная, ясная какая-то. Посмотрел я на нее и будто в первый раз увидел. Все всколыхнулось во мне, заныло. Стал мямлить что-то несусветное. Она засмеялась и говорит:

— Ты что, Кривцов, влюбился, что ли?

— А что же, — говорю, — может, и влюбился.

Стал я после этого за Валей как тень ходить. Куда она, туда и я. Два года увивался. Наконец убедил. Согласилась она выйти за меня.

— Ладно, — говорит, — Кривцов, вижу — сохнешь. Так и быть. Но смотри у меня. Держать тебя буду в строгости.

Я, конечно, на все был согласен.

Сыграли мы свадьбу, все честь по чести. Квартиру нам дали. Сначала все ладно шло, как у людей. Только за то, что учебу бросил, ужасно она меня пилила. Сама-то уж институт заканчивала, планово-экономический. А я не мог. Ну, не мог, и все. Вечером переговорим — вроде убедит меня. А день наступит — и опять по-старому. Я ей: мало зарабатываю, что ли? Не бедствуем. Сама сколько вон учишься, а меньше меня получаешь. А она свое. Чудак, мол, каяться ведь будешь. Обязательно будешь. И потому не отстану я от тебя. Так и знай.

И вообще старалась расшевелить меня, приподнять как бы. То на концерт тянет, то в театр. Не очень-то меня это интересовало, но ходил, чтобы ругани не было. С учебой же дело так и застряло. И ругала она меня, и стыдила. А на меня, ну, будто столбняк какой нашел. От упреков же молчанкой отделывался. А уж когда совсем ей невмоготу, в слезы ударится, тогда утешу ее, пообещаю. Только выполнять эти обещания все не удавалось.

Как-то гости к ней пришли. Девчата, ребята из института. Ну, выпили они немного, дурачатся. Петь начали. Потом завели какой-то спор. О музыке. Чайковский там, Глинка, Шостакович. Скучно мне стало. Вышел я на кухню, налил полный стакан водки, хватил, возвращаюсь и говорю:

— Шелкоперы вы. Сколько зашибать будете после своих наук — сотню, полторы от силы. А я их и сейчас без всякого истязания мозгов получаю…

Переглянулись они, замолчали. А один, лохматый такой, вихрастый парень, и говорит:

— Не единым хлебом жив человек…

Я спьяну-то шум поднял и на дверь им показал. Собрались они и скоренько ушли. А Валентина в слезы.

Несколько дней мы в ссоре были. Но сердце у нее было отходчивое, обиды она забывала быстро.

Вскоре, однако, произошел случай, который опять нарушил наш мир, и надолго.

Как-то задержался я в цехе. Потом зашли с дружком выпить малость. Идем домой. Около нашего подъезда стоит какая-то пара. Приятель и говорит:

— Ты смотри-ка, Степ, это ведь твоя Валька.

Гляжу — действительно она. Постояли они, попрощались и разошлись: она — домой, ее провожатый — к автобусной остановке. Проходя мимо нас, парень помахал мне рукой. Я узнал его — это был тот лохматый. Поганая это штука — ревность. Все во мне перевернулось, белый свет померк. Пришел я домой сам не свой. А Валентина хоть бы что, ужинать меня приглашает. Спрашиваю:

— Может, объяснишь, что это за ухажеры у тебя?

Валентина удивленно подняла брови:

— Какие еще ухажеры? С Валеркой мы шли, институтские дела обсуждали.

Но злой черт уже поселился во мне. Память подсовывала разные там случаи, наблюдения, догадки. Где-то в глубине копились они и хранились, ждали своего часа, а теперь выплывали передо мной: звонки по телефону, ее веселые разговоры с „мальчишками и девчонками“ из института, летние поездки в институтский лагерь в Крым… Приятели не раз подшучивали надо мной по поводу этих поездок, но до сих пор это не вызывало у меня плохих мыслей. После одной из таких поездок привезла она фотографию. Группа молодежи на пляже. И она там, в центре. Опять рядом с тем кудлатым. Тогда я только посмеялся, а теперь кинулся искать эту фотографию. Нашел и порвал в клочья. Скандал затеял. Валя старалась утихомирить меня, успокоить, плакала, но от этого только больше разгоралась моя злость. И я ее ударил.

Валя ничего не сказала, только посмотрела на меня. И так посмотрела, что я до сих пор тот взгляд помню. Были в нем и боль, и обида, и удивление, и какая-то жалость. Потом она собрала кое-какие свои вещички и ушла. Куда? Я не знал. Представлялось, что она с этим лохматым парнем или еще с кем-то… Тоска меня взяла ужасная. Водкой спасался…

Так продолжалось четыре или пять дней. Вернулась она похудевшая, с выплаканными усталыми глазами.

— Давай, Степа, мириться, не могу я так.

И хотя я сам был без памяти рад такому обороту дела, виду не подал. Говорю ей:

— При условии, если будешь себя вести как полагается.

Вздохнула она и говорит:

— Чудак ты. Люблю я тебя, дурака, несмотря ни на что, люблю. Потому и вернулась.

Опять все вроде вошло в нормальную колею. Но язва, что завелась во мне, осталась и исподволь точила и точила. Конечно, если бы здраво посмотреть на все это, с умом и спокойно разобраться, все бы, наверное, ушло, рассеялось. Только не получилось у меня так. Не верил я Вале, злобился все больше и больше.

Водку раньше не очень-то любил. Иногда выпьешь в гостях или с приятелями, и все. А теперь стал прибегать к этому зелью частенько. И не то чтобы оно доставляло мне удовольствие. Нет. Но на какое-то время забывалось все, притуплялась боль, недовольство… Валя увещевала меня, просила, грозила, но я уже, что называется, закусил удила. Виноватил во всем только ее. „Сама проштрафилась, — думал я, — хочет и меня очернить: дескать, и ты, мол, не без греха“.

Все знают, что там, где водка, там и многое другое. Друзья подбираются такие же, думаешь только о том, где выпить да с кем выпить. И если не хватает законного достатка, ищешь другие пути-дорожки. Всем известно и еще одно: дурную привычку заполучить легко, а изжить очень и очень трудно. Так получилось и со мной.

К выпивке я пристрастился основательно. Денег стало не хватать. Дружки это заметили и недели две или три ходили вокруг да около, посмеивались над моим безденежьем, а потом открыли свои карты… Сначала я воспротивился. Забоялся: чем это кончится? Но в угощениях в счет будущих получек они отказывали, а тоска по рюмке все точила, как тля какая-нибудь. И я не выдержал. Согласился на участие в предложенной приятелями „операции“.

Вывезли мы с завода два ящика дефицитной сантехники — краны там, смесители и прочее. Продали. Все прошло удачно, не попались. Потом, когда вырученный куш иссяк, „операцию“ повторили. И опять прошло. На третий раз попались.

В эту ночь я не пришел домой. Валя, конечно, всполошилась, побежала утром на завод. Там ей все объяснили. Когда она пришла ко мне в тюрьму, я ее не узнал. Постарела на несколько лет. Сердце у меня зашлось от боли. Ругал я тогда себя самыми последними словами. Дал ей слово, что возьмусь за ум, не дам никому утянуть себя на дно.

Статья гласила, что срок может быть что-то около трех лет. Но произошло иначе. Заводские взяли нас под свое крыло. Узнал я потом, что Валя и у директора была, и в парткоме, и в профкоме. На цеховое рабочее собрание поехала. В общем, осудили меня условно.

Беда эта образумила меня, да ненадолго. Как-то выхожу я с завода, вижу, ждет меня Игнат Шумахин — закоперщик наших „операций“ с сантехникой. Ему-то дали срок не условный, а настоящий. Но оказывается, он уже вышел.

— Потолкуем? — предложил Шумахин.

— А что такое? Что случилось?

— Да ничего особенного. Просто поговорить надо. Разве старым приятелям нечего обсудить? И потом, мог бы ты, Кривцов, и слово благодарности сказать Шумахину. Ведь я за всех вас отдувался, на суде-то все на себя взял.

Действительно, Шумахин не скрывал тогда, что он инициатор „операции“. Но это было известно суду и без его признания. Шумахин, однако, не раз напоминал нам о своей услуге в письмах из тюрьмы, напомнил мне о ней и сейчас.

Одним словом, отказаться от встречи я не смог, и мы пошли в какое-то кафе. Выпили. Вернувшись домой, я пытался оправдаться, потом вспылил, сам обрушился на Валю с упреками. Она отвечала тем же.

Назавтра, после работы, я уже сам пошел в какую-то забегаловку.

Объяснение дома было еще более шумным. Настоящая буря. Валя грозилась, что пойдет на завод, в дирекцию, в милицию.

— Так я жить не могу, не могу. Пойми ты. Ты и себя и меня губишь!

Это повторялось все чаще. Мы оба озлобились, неделями не могли друг другу слова сказать по-человечески. Надо было что-то делать. Конечно, разумнее всего было бы бросить пить, кончить якшаться с сомнительными приятелями. Эти мысли, однако, быстро уступали другим: „Ну, а что это будет за жизнь, если не сможешь с друзьями встретиться, чарку выпить? Нет, не пойдет, под каблук жене попадать я не намерен“. Вот так оправдывался я в собственных глазах.

Как-то во время очередной баталии я со злостью сказал ей:

— Так было, так будет. На поводке водить я себя не дам. А не нравится — можешь уходить. Или хочешь, я уйду?! Не жить нам вместе.

Она так и вскинулась:

— Дурак, набитый дурак. Я же люблю тебя, люблю! Как же я брошу тебя? Ведь ты гибнешь!

— Хороша любовь. Камень это на шее, а не любовь! — бросил я ей.

— Камень? Камень на шее? Тогда вот что, Степан. Не бросишь свою дурь, не возьмешься за ум, освобожу я тебя от этого камня…

Не очень-то обратил я внимание на эти ее слова. Потом только понял их… Да!.. Пришла беда — отворяй ворота.

Сижу я как-то один дома, и даже трезвый. Открывается дверь, и появляется Шумахин с целой авоськой бутылок и закусок. Весь какой-то взъерошенный, нервный. Надо сказать, что в последнее время мы встречались редко, потому что в его темных делах я больше не участвовал. Боялся, что Валя может вконец из себя выйти. Он предлагал, и не раз, но я проявил какую-то отчаянную решимость. Тогда он ответил в том смысле, что, мол, ладно, знаю твою ведьму, по рукам и ногам тебя связала, не дает, дескать, жить, как хочется. И отстал. Выпивать с ним выпивали, но к своим комбинациям привлекать меня перестал. Так и шло.

И вдруг заявился ко мне, да, видимо, неспроста. Спросил его, зачем пожаловал.

— Дело, — говорит, — неотложное, и только ты можешь помочь.

Когда выпили, подзахмелели, достал он из своей сумки коробку, завернутую в тряпку, и говорит:

— Подержи некоторое время у себя, спрячь понадежнее.

— А что это такое?

Он махнул рукой:

— Да небольшие мои сбережения.

— А что же у себя не спрячешь?

— Нельзя. Визитеров жду.

Я, конечно, понимал, какие сбережения у Шумахина. Не иначе какую-нибудь новую „операцию“ обтяпал. Сказал ему:

— Не могу, Игнат. Сам знаешь, ситуация у меня дома какая. Вот выпили мы с тобой — велик ли грех? А придет сейчас моя половина — истерики не миновать.

Он этак с прищуром поглядел на меня да и говорит:

— Да мужик ты или кто? Спрячь куда-нибудь, и все. Через несколько дней заберу. Или уж ты совсем ручным стал?

И пошел и пошел. Махнул я рукой:

— Черт с тобой, — говорю, — давай.

А на лестнице — шаги, Валентина возвращается. Взял я сверток, сунул в сервант.

Как я и думал, приход Шумахина у Вали восторга не вызвал. Шумахина она прогнала, а на меня даже смотреть не стала. Я сижу, молчу, в дремоту потянуло. Очнулся от крика:

— Что, что это такое? Чьи это деньги?

В руках у Валентины толстая пачка денег и раскрытая коробка, которую Игнат оставил. Видимо, стала она посуду прибирать и наткнулась на сверток. Стал я ей объяснять, что к чему. Слушать не хочет. Дрожит вся:

— Опять с этими подонками связался… Стыд-то, позор-то какой! Теперь уж засудят. Кто же за тебя что-нибудь доброе скажет? Жулик, вор, пьянчуга…

Потом поникла, замолчала. Не плакала. Слез уже, видно, не было… Говорит будто сама с собой:

— Ну что же мне делать?

А я спьяну-то возьми и брякни:

— Вон, — говорю, — окно открыто, бросайся.

Опять она замолчала. Потом глухо так, тихо говорит мне:

— Уйди, прошу тебя…

И, видя, что уходить я не собираюсь, начала вроде хлопотать по хозяйству, прибираться. Делала это будто через силу. На меня и не смотрит. Решил я выйти на часок, проветриться. И она, думаю, за это время успокоится.

Через час или около того возвращаюсь. В это время от нашего дома „Скорая помощь“ рванулась. У подъезда толпа. Крик, шум.

— Молодая ведь совсем.

— Видно, стекла протирала, да и оплошала.

Меня будто чем-то тяжелым по голове ударили. Понял я, что произошло что-то страшное, непоправимое… Кинулся в квартиру. Пуста, нет Вали. Только открыто окно… Бросился звонить в „Скорую“. Оттуда сообщили, что скончалась… По пути в больницу.

Похороны, следствие, обследование, допросы — все это я помню очень плохо. Слег я тогда, целый месяц валялся в полубреду. Врачи опасались за мою жизнь. И я жалею, что она не кончилась тогда, на больничной койке. Теперь-то я уяснил, что жизни без Вали для меня нет и быть не может. Не живу я, а существую, будто механически, по привычке. Думаю только о ней одной. Работа валится из рук. С участком в цехе управляться уже не смог, устроили меня учетчиком и здесь держат только по доброте.

Любила она меня. Да что тут говорить, и я тогда, раньше, был уверен, что не уйдет она, не бросит меня. Не такое у нее сердце. И потому дал себе волю. Куражился, понимал, что из-за своей любви ко мне она бессильна против моего хамства. Нет, не оплошала она, не упала из окна, а наложила на себя руки. И толкнул ее на этот шаг я, только я. И должен за это тягчайшее преступление нести полную ответственность в соответствии с нашими законами».


Кривцов замолчал. Долго молчал и Белов. Потом спросил:

— А почему вы не рассказали всего этого, когда велось следствие?

— Я ведь говорил вам, в каком был состоянии. А потом… Я просто забыл об одной очень существенной детали.

— О какой же?

— А об открытом окне. Ведь это я… подсказал ей. Не знаю почему, но вспомнилось мне об этом лишь недавно. А ведь случилось все именно так. Когда же я вспомнил этот факт, жить стало совсем невмоготу. И вот пришел к вам…

— Что пришли — это хорошо. Конечно, у вас есть все основания казнить себя. Но это у вас, а не у нас. И чтобы сказать вам что-либо определенное, я должен ознакомиться со следственным делом.

— Да-да, я понимаю. Только прошу иметь в виду, гражданин прокурор, что я не хочу никакого снисхождения. Я должен принять на себя то, что заслужил.

— Поступим, как велит закон. До свидания.


На следующий день Белов затребовал дело о случае на Зеленом бульваре и внимательно прочитал его.

Акт осмотра места происшествия, заключение медиков, производивших анатомическое исследование, показания свидетелей, очевидцев, соседей по дому, мужа погибшей — все свидетельствовало об одном: гибель Кривцовой — результат несчастного случая. Но перед Беловым лежало подробное объяснение Кривцова. Оно совсем иначе освещало всю эту историю. Но почему, собственно, иначе? Что оно вносит нового?

Белов еще и еще раз внимательно читает самые важные документы дела. Из них явствует, что на подоконнике были остатки стирального порошка «Лотос», которым хозяйки протирают окна. Синтетическая губка, судорожно зажатая в руке погибшей, тоже с остатками этого же порошка. Его следы и на правой раме окна. И еще немаловажная деталь — поперечные бороздки на подоконнике, оставленные, как было установлено, ногтями Кривцовой. Она в последний момент пыталась ухватиться за что-то. Значит, не бросилась из окна, а сорвалась. Другое дело, что ее душевное состояние было далеко не таким, чтобы делать работу, требующую предельной собранности. Вот к этому факту Кривцов, безусловно, причастен, но он, этот факт, все же не дает права обвинять его в убийстве.

Белов, прочитав дело, пришел к прежнему выводу: уголовного преступления в этом случае не было. И все же он послал дело на новое расследование.

Старший следователь прокуратуры, криминалисты, судебно-медицинские эксперты из Института судебной медицины проверили, сопоставили, изучили события на Зеленом бульваре во всех деталях, исследовали все доказательства, предположения. И вывод сделали тот же: состава преступления в случае с гибелью гражданки Кривцовой нет.

И вот Кривцов снова в кабинете Белова.

Он пришел с вещичками, поставил их на пол около кресла.

Белов не спеша уточнил некоторые детали, поинтересовался самочувствием Кривцова, делами на заводе.

— Да, все могло быть у вас иначе. Все! — Он сделал отметку на пропуске. — Можете быть свободны.

Кривцов недоумевающе посмотрел на него:

— Но как же? Я готов…

— Искупить свою вину в краях не столь отдаленных? Или даже смертию смерть поправ?

Кривцов глухо выдавил:

— Готов и к этому.

— Можете быть свободны.

Кривцов хотел сказать еще что-то, но, как видно, раздумал и медленно пошел к двери…

После того как Кривцов ушел, Белов долго думал о том, как невероятно сложна жизнь, какие трагические, запутанные ситуации возникают порой во взаимоотношениях людей. И как трудно, а иногда и невозможно уложить их в рамки каких-то правил, норм и законов. И как безрассудно порой люди бросаются тем, что у них есть самогодорогого…

Из задумчивости Белова вывел телефонный звонок. В трубке послышался голос старшего следователя, проводившего повторное расследование дела:

— Ну, как беседа с Кривцовым? Ничего нового он не сообщил? Согласны вы с нашим заключением?

— А что он может еще сообщить нам? Ищет наказания. Судить мы его не можем. Как не можем и освободить от сознания вины за гибель Кривцовой. От этой кары ему не освободиться. До конца своих дней.

Последний взлет

Прием посетителей растянулся надолго. Сняв очки и устало вздохнув, депутат Ракитин спросил секретаря:

— Ну, кажется, все? Тяжеловатый выдался денек, ничего не скажешь. И не упрекнешь никого: не по пустякам шли, причины у всех серьезные.

Секретарь как-то мялся, беспокойно поглядывая на дверь. Ракитин заметил и спросил:

— Ты что? Уж не по второму ли заходу хочешь начинать?

— Понимаете, Павел Степанович, там давно сидит пожилой гражданин. Просится к вам. Суть вопроса он изложить отказался. Дело, говорит, сугубо личное.

— Ну что ж, — вздохнул Ракитин. — Зови. Пусть входит.

Он представил, как сейчас войдет раздражительный старик и начнет многословно излагать бесконечную историю своей тяжбы с каким-нибудь столь же несговорчивым соседом.

В комнату вошел высокий, действительно пожилой, но статный, даже стройный человек с седой гривой аккуратно подстриженных волос, на нем ладно сидели серый костюм и голубая в белый горошек рубашка. Вместо галстука был подвязан легкий темно-синий шарф, как это принято у артистов или художников, Войдя, он пристально посмотрел на сидевшего за столом Ракитина и, покосившись на кресло, вежливо осведомился:

— Разрешите?

Ракитин, отрываясь от своих мыслей, поспешно предложил:

— Да-да. Извините. Пожалуйста, садитесь. Я слушаю вас.

— Моя фамилия Кудрявцев. Кудрявцев Владимир Михайлович. Художник. Дело у меня необычное, и я убедительно прошу вас выслушать меня и помочь.

— Выслушать готов, смогу ли помочь, скажу, когда узнаю суть дела.

— Да-да. Конечно. Боюсь только, что и узнав суть вы особой готовности не изъявите. Тем не менее намерен просить вас, настойчиво, убедительно просить помочь.

— Так в чем же просьба?

— Я прошу вас помочь зарегистрировать мой брак с гражданкой Воронцовой Людмилой Павловной.

Ракитин удивленно поднял глаза.

Кудрявцев, несмотря на свой аккуратный, даже элегантный вид, все же мало подходил на роль жениха.

— Это дело органов, осуществляющих регистрацию гражданских браков, — сухо ответил Ракитин. — Вы были там?

— Был. И сотрудница отказала из-за разницы в возрасте. Дело в том, что моя будущая супруга значительно моложе меня. — Помедлив немного, уточнил: — Мне за шестьдесят, ей тридцать. Точнее, чуть-чуть за тридцать.

Ракитин задумался. Он знал случаи подобных браков. Часто, увы, это были деловые союзы с точным расчетом на выгоду для одной из сторон — той, которая имела в запасе большее количество лет жизни.

Кудрявцев, казалось, догадывался, о чем думает депутат, и, прерывая затянувшуюся паузу, заговорил:

— Ход ваших мыслей сейчас, видимо, таков: молодая хищница, охотница за легкой, беззаботной жизнью, окрутила подвернувшуюся жертву, затуманила мозги старику и решила овладеть накопленными благами. Так ведь? Я не ошибся?

Ракитин усмехнулся:

— Пожалуй.

— Ну так вот, товарищ депутат, в данном случае вы ошиблись. Наш союз с Людмилой Павловной совсем иной, на нем не лежит и тени корысти. Более того, Людмила Павловна настойчиво противится формальному закреплению нашего союза. Но его настойчиво добиваюсь я. И добьюсь.

— А почему противится оформлению брака гражданка Воронцова?

— Видите ли, Людмила Павловна человек особый. Я бы сказал, редкостный человек. Мы, говорит, любим друг друга, и этого достаточно. Людям же понять нас трудно. И незачем затевать эти хлопоты. А я иного мнения. Раз наш союз основан на чистом, искреннем чувстве — а иначе ни я, ни Людмила Павловна и не помыслили бы о нем, — то почему он не может быть законно оформлен? Права гражданина у нас священны, в том числе и право на брак. — Кудрявцев, сказав это, взглянул на Ракитина, опасаясь, как бы его слова не были приняты с иронической снисходительностью. Но нет. Депутат слушал его внимательно и серьезно.

— Ну что ж, товарищ Кудрявцев, оставляйте ваше заявление. Вопрос, надо полагать, будет решен с учетом и ваших прав, и советских законов.

Недели через две после этой встречи Ракитин уехал со службы чуть раньше и, отпустив машину, решил пройтись пешком. Неожиданно вблизи своего дома он встретил Кудрявцева. Поздоровавшись, Ракитин спросил:

— Вечерний моцион совершаете?

— Да, прогуливаюсь.

— А почему же без спутницы?

— Уехала в Ростов к сестре. Приболела та немного, ну Люда и помчалась, чтобы помочь.

— Вызывали вас по поводу заявления?

— Да-да. Спасибо вам, от души благодарю.

Поговорив еще немного, Ракитин стал прощаться. Но у Кудрявцева вдруг возникла идея:

— А знаете, Павел Степанович, извините, что я так неофициально к вам. Зайдемте ко мне. Это совсем рядом. Посидим, чаю попьем. Захотите, музыкой угощу. Люда у меня стереофоническими записями увлекается. Время-то ведь еще детское. Всего восемь часов.

Ракитин был совсем не прост в отношениях с людьми, случайных знакомств не признавал, но прямодушие Кудрявцева, его искренность покоряли, и, к собственному удивлению, Ракитин согласился.

Кудрявцев жил в большом старом доме. Просторная квартира казалась образцом старого московского быта. В ней удивительно обжитыми, органичными и уютными выглядели массивная, потемневшая от времени мебель, громоздкие хрустальные люстры и все прочее убранство. И чай хозяин приготовил вкусный, музыку подобрал приятную. Беседу повел непринужденную и неторопливую. Но Павла Степановича все время занимала мысль, почему Кудрявцев не предложит посмотреть его работы? Он уже вспомнил, что имя художника не раз встречал в прессе, на афишах, но, кажется, давно. Поразмыслив немного, Ракитин спросил:

— Владимир Михайлович, у вас, художников, принято угощать гостей своими творениями. Я, правда, не знаток изобразительного искусства, так что квалифицированных суждений не выскажу, но посмотреть ваши работы хотел бы.

Кудрявцев нахмурился и, преодолевая неловкость, поспешно проговорил:

— Извините, Павел Степанович, но вынужден отказать вам в просьбе. Дал себе зарок.

Ракитин, смущенный таким оборотом дела, тоже стал извиняться.

Кудрявцев перебил его:

— Дело в том, что старые мои работы известны, а новых, заслуживающих внимания, пока нет. Но они будут, надеюсь, что будут. — Затем глухо, с нескрываемой внутренней болью добавил: — Так хочется создать что-то достойное, настоящее.

Скоро Павел Степанович засобирался уходить, однако Кудрявцев упросил его остаться. Он, видимо, все еще чувствовал себя виноватым, что отказал гостю в просьбе. Ракитин пытался его успокоить, но художника переполняла потребность высказаться, что называется, излить душу.

— Я должен вам рассказать все подробно. Иначе трудно будет понять, могут остаться недоумения.

И Ракитин услышал историю, полную радостей и огорчений, успехов и неудач, понял, что жизнь неожиданно столкнула его с человеком редкой и сложной судьбы.

Десять — пятнадцать лет назад Кудрявцев был уже известным, признанным художником. Его вещи неизменно занимали достойные места на выставках. Их отмечала пресса, хвалили критики, одобряли товарищи по профессии.

Для одних успех — это стимул к новым поискам, новым завоеваниям. Для других — утверждение собственной значимости. Но есть и третьи. Их не упрекнешь в самодовольстве. Однако успех расхолаживает их, вызывает легковесное отношение к своему творческому труду. Что-то подобное случилось и с Кудрявцевым. После шумного успеха на нескольких выставках он стал писать быстро, много, но небрежно. Эти работы по-прежнему экспонировались на выставках. Но раз от раза их замечали все меньше и меньше. И наконец, у художника просто не приняли большую и, как ему казалось, значительную картину, которую он готовил для юбилейной выставки. Кудрявцев возмутился. Выставкой собрался вторично, и снова ему вежливо, прямо и твердо сказали, что эта его работа даже не шаг назад, а просто непроработанный вариант, набросок, эскиз к картине. Это обидело Кудрявцева, оскорбило, и он замкнулся в своей мастерской на Садовой. Встречался лишь с немногими друзьями, да и то редко. Перестал бывать в союзе, не показывался, как прежде, на людях, под разными предлогами отклонял любые приглашения и встречи.

Именно в это время его постиг тяжкий удар. Скончалась жена Татьяна Ивановна — товарищ многих лет жизни. Несколько старых друзей старались отвлечь Владимира Михайловича от горя. Советовали переменить квартиру. Кудрявцев отказался. Он еще больше замкнулся, вел отшельнический образ жизни. Старуха домработница, что жила в доме не один десяток лет, кое-как следила за его немудреным хозяйством.

Так продолжалось несколько лет. За это время коллегам, товарищам, даже очень близким, Владимир Михайлович не показывал ни одной работы, даже малого рисунка, наброска, эскиза, и многие утвердились во мнении, что Кудрявцев полностью исчерпал себя и бросил кисть.

Первое время после провала с выставкой и особенно после смерти жены у художника действительно пропало всякое желание делать что-либо. Кисть буквально валилась из рук. И если усилием воли он заставлял себя встать к холсту, то, кроме немощных вялых линий, бесформенных мазков, ничего не получалось. Кудрявцев приходил в отчаяние и долго не возвращался к мольберту.

Как-то заглянули к нему двое приятелей, журили за бездеятельность, советовали кончать бесплодные переживания и писать. Только когда уходили из мастерской, один из них высказал нечто совершенно обратное. Я, мол, думаю так: что нечего зря холсты марать, тратить силы и краски, если угас талант. Эти слова, услышанные Кудрявцевым, ударили его по нервам, обозлили, вызвали неудержимое желание показать, что коллеги рановато списали его со счетов.

Он вернулся в мастерскую и сердито, с какой-то неистовостью занялся одним из неоконченных эскизов, писал его до ночи, а рано утром пришел сюда вновь. Так помчались день за днем, постепенно художник втягивался в ритм прежней трудовой жизни. Он стал уезжать в подмосковные окрестности, бродил, сгибаясь под тяжестью красок, картона, холста, выбирал натуру. Возвращаясь вечером в электричке, всю дорогу растирал озябшие до синевы пальцы.

Но не только пейзажи привлекали его внимание. Он часами просиживал на какой-нибудь станции, делал моментальные зарисовки встреченных людей, тщательно отбирал характерные лица.

Но длительный период творческой расслабленности давал себя, однако, знать, и Владимир Михайлович с отчаянием убеждался, что он в значительной степени утратил верность глаза и твердость руки. Он с унынием смотрел на все, что делал. Вроде уже ясно вырисовывался замысел, краски точно ложились на холст, оставались последние, решающие штрихи. Но художник снимал работу с мольберта, сворачивал в трубку и бросал за шкаф, а нередко просто уничтожал.

Кудрявцев всегда свободнее чувствовал себя в портретной живописи. Но и портреты, что он набрасывал теперь, и даже те, которые писал по нескольку сеансов, Владимиру Михайловичу не нравились.

Размышляя над своими неудачами, терзаясь от бессилия, Кудрявцев не раз думал, что, видимо, правы были те, кто утверждал, что как художник он кончился.

Может быть, так бы оно и случилось, если бы не поездка в один из осенних дней на этюды в Сосновку. Места эти были знакомы Владимиру Михайловичу давно, сюда они не раз наведывались с покойной женой.

Он устроился на опушке небольшой рощицы, долго разминал засохшие краски, размачивал кисти. Затем принялся писать. Хруст веток, детские голоса вызвали у него досаду: не дадут поработать. Женский голос за спиной негромко произнес:

— Извините нас, пожалуйста. Шли мимо, ребята, конечно, сразу вас заметили, заинтересовались. Но вы не беспокойтесь, мы сейчас же уйдем.

Кудрявцев взглянул на детишек, цеплявшихся за свою воспитательницу, и невольно улыбнулся. Так неподдельно заинтересованно и восторженно разглядывали они набросок. Владимир Михайлович поднял глаза на молодую женщину и долго с интересом и удивлением смотрел на нее. Затем медленно отложил кисть, обтер сероватой холстинкой руки и проговорил:

— Раз так, давайте знакомиться. Кудрявцев Владимир Михайлович.

— Людмила Павловна Воронцова. Учительствую в местной школе. Вон там. — Она показала рукой в сторону недалекой деревни. На самой окраине ее отчетливо выделялось двухэтажное здание под зеленой железной крышей.

— Значит, сеете разумное, доброе, вечное.

— Стараемся.

Владимир Михайлович понял, что сказал банальность, и вдруг почувствовал странную скованность.

Воронцова приветливо спросила:

— Места у нас красивые. Правда? Раньше приезжали многие.

— Да, я знаю. Мне нравится здесь.

— Ну так приезжайте чаще. Наши пейзажи достойны того, чтобы их увековечить.

— Постараюсь.

— Не будем вам мешать. Пошли, девочки.

Оставшись один, Владимир Михайлович задумался, удивляясь своей взволнованности. Перед глазами возникал образ: серые глаза, высокий лоб, просто причесанные волосы. И улыбка — добрая, сдержанная, даже робкая. Кудрявцев усмехнулся: «Старик, старик, что это с тобой? В твои-то годы на молодых засматриваться? Вот уж действительно глупым человек бывает дважды — в детстве и в старости». И он взялся за кисть.

Работа шла споро, с каким-то захватывающим азартом. Скоро Кудрявцев отошел от этюдника и, издалека взглянув на него, удовлетворенно заметил:

— А ведь ты еще что-то можешь, Кудрявцев.

Он пробыл здесь до позднего вечера и возвращался домой приятно уставший. Утром собрался вновь в Сосновку. На следующий день тоже. А потом спросил себя: «Выходит, видеть ее хочешь? Так? Конечно, так. Поздновато, старина, поздновато».

Однако в один из ближайших дней, основательно промерзнув, Владимир Михайлович решил воспользоваться приглашением учительницы и завернул в школу. Шел он не без сомнений и колебаний, но, как только увидел Воронцову, все сомнения бесследно исчезли. Людмила Павловна встретила его приветливо и радушно, предложила чаю.

Владимир Михайлович с удовольствием пил горячий чай, слушал нехитрые школьные новости. На вопрос собеседницы: «Как пишется?» — не таясь, ответил:

— Застой, Людмила Павловна, полный застой. Ни черта не получается. Устарел, видимо, иссяк, выдохся.

— Да что вы. Я видела, как вы работаете. Быстро, энергично. И с какой точностью схватываете самое яркое, самое главное в пейзаже.

— Спасибо вам за эти слова. Но мое призвание — это портрет. Когда-то что-то получалось. И сейчас гложет тоска по несовершенному. Ведь именно в образе человека можно предельно выразить свое понимание смысла жизни, постижение истины.

— Ну, тогда в чем же дело? Беритесь за портрет, раз это у вас хорошо получалось.

Кудрявцев усмехнулся:

— Вот если бы так настойчиво меня убеждали мои товарищи.

— А ведь, наверное, убеждали. А? Признайтесь, Владимир Михайлович.

Кудрявцев вздохнул и махнул рукой:

— С вами я не могу лукавить — внушали, ну, может, и не так искренне и убежденно, но внушали.

Людмила Павловна видела из окна, как Владимир Михайлович уходил. Шел легкой, твердой походкой, и во всей его высокой подтянутой фигуре, несмотря на годы, проявлялась какая-то молодцеватость.

Людмила Павловна долго еще рассматривала альбом репродукций, который оставил ей Кудрявцев, и перечитывала трогательную и бесхитростную надпись: «Людмиле Павловне. Огоньку в ночи».

После разрыва с мужем Людмиле Павловне не раз представлялся случай устроить свою личную жизнь. Но никто не смог затронуть ее сердца. Да и первая ошибка, разочарование сделали ее осторожной и сдержанной.

О Кудрявцеве она думала все чаще и скоро заметила, что ей очень нужны, необходимы их душевные беседы. Владимир Михайлович бывал во многих странах, хорошо знал шедевры крупнейших музеев и галерей мира, интересно о них рассказывал. Но Людмила Павловна отчетливо понимала, что не только это заставляет с нетерпением ждать приездов Кудрявцева. Ей становился дорог этот человек с глуховатым голосом, с неторопливой речью, ласковой улыбкой, чуть виноватыми глазами.

Кудрявцев же после нескольких встреч с Воронцовой переживал какое-то странное, удивительное состояние, временами похожее на сон. Образ Людмилы Павловны присутствовал в этом сне-яви, заполнял его жизнь. Он не раз порывался поехать в Сосновку и высказать Людмиле Павловне все. Только сомнения, мучительные и неотступные мысли о бессмысленности такой откровенности останавливали его. Увидеть ироническую улыбку, услышать мягкие, но все равно беспощадные слова о возрасте — нет, нужно избежать этого.

При всей невероятной сумятице в мыслях Владимир Михайлович, однако, работал. Да так, что поражался сам. Работал одержимо, без устали.

Он писал портрет женщины.

Еще грунтуя холст, он решил, что фон будет темным. А вот силуэт — рисунок долго уловить не мог. Он бесчисленное количество раз стирал тонкие линии, намеченные углем, начинал новые и новые варианты, искал лучший ракурс, пока не достиг свободной, непринужденной позы фигуры. Зато светлые, чистые краски уже ложились сами собой, переходили в тончайшие живописные оттенки, составляя особый, гармоничный колорит — желтовато-золотистую гамму, озаряя лицо искристым, лучезарным, как бы солнечным светом и придавая всему портрету жизнерадостное, мажорное звучание. Это был несомненно почерк мастера, но Кудрявцев оставался недовольным. Кудрявцев приходил в отчаяние, что не может передать простоту и благородство Людмилы Павловны, и наконец понял, что остается единственный выход.

Он поехал в Сосновку. Пристально вглядывался в лицо Людмилы Павловны, задумывался, отвечал невпопад. Людмила Павловна заметила его смятенное состояние.

— Вы, Владимир Михайлович, уж не типаж ли во мне рассматриваете?

Кудрявцев, словно уличенный в чем-то нехорошем, смутился и, вздохнув, признался:

— Догадливая вы. Мне не остается ничего другого, как открыться во всем. Не знаю, право, как вы отнесетесь к этому. Я хотел попросить вас попозировать мне, хотя бы два-три сеанса, в моей мастерской. Понимаете, сейчас успех или неудача моей работы зависит от вас. Но предупреждаю: позировать — труд тяжелый, эмоциональный и нервный.

— Раз это надо для искусства…

Людмила Павловна стала бывать в мастерской и проявила такую чуткость к замыслу художника, такое терпение и выдержку, что стала для него первым, ближайшим помощником. Каждая встреча укрепляла их отношения, и наконец однажды, стоя за мольбертом, отводя глаза и смущаясь, Кудрявцев взволнованно проговорил:

— Людмила Павловна, а что, если бы я предложил вам… если бы я предложил вам стать моей женой. Я понимаю, что в моем возрасте…

Людмила Павловна подошла к нему, проговорила тихо:

— Не надо об этом. Не годы определяют возраст.

— Вот и вся история, дорогой депутат, — закончил свой рассказ Кудрявцев.

Павел Степанович, взволнованный не меньше Кудрявцева, закурил сигарету и проговорил:

— Прекрасная история. Вам незачем тревожиться. Все будет хорошо.

Кудрявцев с грустью сказал:

— К сожалению, есть люди, которые видят в нашей истории выгоду, расчеты. Не могут понять, что не все в жизни складывается просто. Да и какая у нас с Людой может быть корысть? Особого богатства я не накопил, а мне она дарит душевную силу, вселяет уверенность, возродила способность творить.

— Значит, скоро будем любоваться портретом молодой женщины? — улыбнулся Ракитин.

Кудрявцев задумался и твердо сказал:

— Кажется, работа удалась. И скоро, надеюсь, скоро будет готова. Вам я покажу первому. Обещаю.

— Хорошо. Спасибо. Приду сразу же, как позовете.

Однако обстоятельства сложились иначе. Вскоре после встречи с Кудрявцевым Ракитин уехал в длительную командировку за рубеж. Он вернулся только через три года. Проезжая мимо Выставочного зала, увидел длинную очередь. Здесь недавно открылась отчетная выставка художников.

Ракитин вспомнил о Кудрявцеве и решил зайти. Может, и его работа, которую ему тогда так и не довелось посмотреть, находится здесь? Ведь он так поверил в нее.

Картина Владимира Михайловича «Портрет молодой женщины» экспонировалась в просторном, широком зале. Возле нее стояла плотная толпа. Слышался негромкий разговор:

— Видите, картину-то перевесили. Теперь вот здесь, на центральном месте, есть где стоять людям.

У портрета действительно останавливался каждый, кто входил в зал. На глубоком, темном, нейтральном фоне, как в луче света, выделялось женское лицо, молодое, серьезное, даже чуть строгое. Портрет поражал не красотой, а богатством духовного мира, обаянием женственности, одухотворенностью. Чувствовалось, что художник не просто мастерски воспроизвел прототип, он вдохнул в портрет душу человека.

Ракитин дождался, когда толпа поредеет, и приблизился к картине. Медная табличка на широком подрамнике ошеломила его. Там стояла короткая надпись: «В. М. Кудрявцев. 1910–1974 гг.».

Ракитин долго не уходил от «Портрета молодой женщины». Ему в подробностях вспоминалась беседа с Кудрявцевым. С каким волнением он сказал тогда, что работа, кажется, получается.

Ракитин решил узнать, как это случилось. Смотрительница зала сообщила, что художник не дожил до своего триумфа три месяца. Умер от инфаркта.

— А как Людмила Павловна?

— Она бывает здесь часто. Во второй половине дня, после окончания уроков в школе. Она ведь живет за городом.

— В Сосновке? — спросил Ракитин.

— Да, там. А вы что, знакомы с Людмилой Павловной?

— С ней — нет. Владимира Михайловича довелось знать.

— В Сосновке она живет. Как скончался художник, передала все его картины, архивы, мастерскую государству и вернулась к себе в школу.

Ракитин поблагодарил и вышел на шумную, сияющую огнями площадь. Он решил, что завтра непременно придет сюда вновь, чтобы увидеть эту женщину, пожать ей руку. За благородство ее сердца, за то, что окрылила душу художника для его последнего взлета и помогла создать полотно, которое многие годы будет приносить людям ощущение радостной и волнующей встречи с прекрасным.


Оглавление

  • О творчестве Николая Сизова
  • НАСЛЕДНИКИ роман
  •   Глава I. Встреча на Каменских выселках
  •   Глава II. Широкие ступени
  •   Глава III. Всякий поет свое…
  •   Глава IV. Путевки в жизнь
  •   Глава V. «Легкой жизни не будет»
  •   Глава VI. «Мы тоже не лыком шиты»-
  •   Глава VII. Коса на камень
  •   Глава VIII. Ум хорошо, а два лучше
  •   Глава IX. Вечером в Лебяжьем
  •   Глава X. Вояж Кости Зайкина
  •   Глава XI. Дела житейские
  •   Глава XII. Родственные души
  •   Глава XIII. Любит или не любит?
  •   Глава XIV. «Романтики — тоже люди»
  •   Глава XV. Гость с Парнаса
  •   Глава XVI. Ночной разговор
  •   Глава XVII. Пути и перепутья
  •   Глава XVIII. Разбитое не всегда склеишь
  •   Глава XIX. Разлад в комитете
  •   Глава XX. Под родными крышами
  •   Глава XXI. Старая гвардия думает так же
  •   Глава XXII. По следам дельцов
  •   Глава XXIII. Неожиданное открытие
  •   Глава XXIV. Казаков приходит в партком
  •   Глава XXV. Полет Шмеля не состоялся
  •   Глава XXVI. Старые стежки
  •   Глава XXVII. Капитан Березин рассказывает
  •   Глава XXVIII. Простить легче — забыть трудней
  •   Глава XXIX. Герои зовут…
  •   Глава XXX. Отряд выходит на трассу
  •   Глава XXXI. Орленок, Орленок…
  •   Глава XXXII. Любовь и ненависть
  •   Глава XXXIII. И снова в тревожную даль
  • КТО ВИНОВАТ? КОРАЛЛОВАЯ БРОШЬ. СТАРЫЕ СЧЕТЫ. ЗАЧЕМ МНЕ ЭТОТ МИЛЛИОН? ЯШКА МАРКИЗ ИЗ ЧИКАГО. ОКНО НА ШЕСТОМ ЭТАЖЕ. ПОСЛЕДНИЙ ВЗЛЕТ рассказы
  •   Кто виноват?
  •   Коралловая брошь
  •   Старые счеты
  •   Зачем мне этот миллион?
  •   Яшка Маркиз из Чикаго
  •   Окно на шестом этаже
  •   Последний взлет