Южный Урал, № 01 (fb2)

- Южный Урал, № 01 (и.с. Южный Урал-1) 1.16 Мб, 289с. (скачать fb2) - Евгений Александрович Фёдоров - Дмитрий Захаров - Виктор Афанасьевич Савин - Анатолий Матвеевич Климов - Людмила Константиновна Татьяничева

Настройки текста:



Южный Урал, № 1

Константин Мурзиди СТИХИ

МАГНИТ-ГОРА

Поутру собравшись, помню,
В дальние края,
С вещевым мешком, с гармонью
Прыгнул в поезд я.
Помню, выдали спецовку,
Помню, на заре
Объявили остановку
На Магнит-горе.
Поначалу было вьюжно,
А потом жара,
И работали мы дружно,
С самого утра.
Синий дым от папироски,
Блеск на топоре.
Рядом — белые берёзки
На Магнит-горе.
Жили складно и нескладно,
Было всё, друзья.
Домну выстроим и — ладно,
Распрощаюсь я.
И уеду — любо-мило! —
Может в сентябре.
И забуду, что там было
На Магнит-горе.
Домну выстроили, что же
Выстроим мартен, —
Уезжать никак негоже
От готовых стен.
Ладно, трогаться не буду,
Осень на дворе,
До весны ещё побуду
На Магнит-горе.
Ну, остался, а весною
Заново разлад:
Дай уж, думаю, дострою
Этот их прокат.
Строил я и думал, помню,
Об иной поре,
По ночам сидел с гармонью
На Магнит-горе.
Жил в бараке я, сезонник, —
Тёмный уголок,
Узковатый подоконник,
Низкий потолок.
Пожелтел барак сосновый
Летом на жаре.
Надо строить город новый
На Магнит-горе.
Я как следует старался,
Строил, а потом
Самый первый перебрался
В самый первый дом.
И пошла со мною Валя, —
Ленты в серебре, —
Та, с которой мы бывали
На Магнит-горе.
Видно, сила по названью
Есть у той горы,
А какая, я не знаю
И до сей поры.
На вершине в час заката
Травы в янтаре.
Хорошо у нас, ребята,
На Магнит-горе!

УРАЛ-РЕКА

— Я по Уралу тосковал,
Любому признаюсь.
Давно в Магнитке не бывал,
Узнаю ли? — боюсь.
— Узнаешь. Нынче — что вчера,
Всё те же рудники,
Всё та же самая гора,
Да рядом две реки…
…Я долго пробыл на войне,
Но не забыл пока:
В магнитогорской стороне
Всего одна река.
В тридцатом, раннею весной,
Я даже помню где,
Крепя плотину, в ледяной
Стояли мы воде.
И через многие года,
Что будут на веку,
Я не посмею никогда
Забыть Урал-реку.
Готов на карту посмотреть…
Да, что вы, земляки,
Готов на месте умереть —
Там нет второй реки!
— На карте, верно, нет её,
С недавней лишь поры
Она течение своё
Берёт из-под горы.
Горячей плещется волной,
Не отойдёшь — сгоришь.
— Я догадался: ты со мной
О стали говоришь.
— Ну-да о стали. Напрямик
Река стремится вдаль:
И днём и ночью — каждый миг
В Магнитке льётся сталь.
У нас теперь не счесть печей:
Товарищ дорогой.
Ещё не стих один ручей,
Как загремел другой.
Волна разливами зари
Блеснёт в одном ковше,
Потом притухнет, но смотри:
Она в другом уже.
И третий ковш готов за ним
Едва махнёшь рукой;
Потоком сталь идёт одним,
Идёт одной рекой.
И той реки девятый вал,
Когда сраженья шли,
Через границы доставал
До вражеской земли.
И не вступай ты больше в спор,
Не шутят земляки,
Открыв тебе, что с этих пор
В Магнитке две реки.
Вполне серьёзно говорю,
И вот моя рука —
Река, которую творю,
И есть Урал-река!

Людмила Татьяничева СЛОВО К СВЕРСТНИКУ Стихотворение

Мы не можем с тобою
Быть в дружбе и мире,
Если хочешь, чтоб мир
Уместился в квартире.
И чтоб я любовалась
На синие горы
Не на свежем ветру,
А сквозь пыльные шторы.
Чтоб среди утеплённых
Медлительных буден
Позабыла, что труд
И рискован и труден,
Что квартира тесна
Для полёта и песен,
И что творчества путь.
Не покат, а отвесен.
Но об этом забыть
Я навеки не в силах,
Я из тех, кто росли
На скрещенных стропилах,
Кто вставал на рассвете,
Разбужен гудками
И киркой доставал
Неподатливый камень,
Я видала сама —
Словно кровь из пореза,
Выступает из недр
Вековое железо.
Я была на вершинах,
Закованных льдами,
Там, где громы сшибаются
Медными лбами.
Я изведала радость
Крутого подъёма
Мне работа мила
И усталость знакома.
Если хочешь со мною
Быть в дружбе и мире —
Поднимайся чуть свет,
Выходи из квартиры,
Пей глотками зарю,
Принимайся за дело.
Чтоб работа кипела,
А кровь молодела.
Наше время велит
Нам забыть о покое.
Погляди — разве небо
Вокруг голубое?
Видишь — пламя стоит
Над волною покатой.
То поднял Уолл-стрит
В злобе вскормленный атом.

Евгений Фёдоров ДЕТСТВО В МАГНИТНОЙ[1] Повесть

ОТ АВТОРА

Недавно я посетил Магнитогорск — удивительный город, построенный в годы сталинских пятилеток. Он не испытал на себе старого дореволюционного прошлого: не знал ни кабаков, ни городовых, ни мещанской пошлости, грязи и волчьих законов капитализма. В нём меньше всего ощущаешь пережитки старины. В Магнитогорске особенно отчётливо сказывается новый советский уклад жизни, радостное сегодня и светлое завтра.

Магнитогорск известен всему миру. Здесь, на берегах древнего казачьего Яика, выстроен огромный металлургический завод-комбинат имени И. В. Сталина, который своей совершенной техникой вызывает зависть и тревогу у наших врагов. За годы Отечественной войны этот завод одел в броню тысячи танков. Каждый второй снаряд, выпущенный на фронте, был отлит из магнитогорской стали. Но не только чугун и сталь дали магнитогорцы Родине. Здесь в пафосе созидательного труда вырос и окреп новый человек с чертами и сознанием сталинской эпохи.

Там, где теперь простирается обширное зеркало заводского пруда, похоронена старая казачья станица Магнитная. Сорок лет тому назад я бегал босоногим мальчишкой здесь в старой станице, играл с казачатами в бабки, забирался на гору Атач в дикий вишенник, а зимой с моими сверстниками «заводил» кулачные бои на льду Яика. Смел ли я и мои сверстники, теперь седовласые батьки, тогда мечтать о той светлой, наполненной большим творческим смыслом жизни, которая пришла на берега казацкого Яика?

В большом и светлом дворце Металлурга я встретился с магнитогорцами, удивительно жизнерадостными и любознательными людьми. Они просили меня рассказать им о том, что давным-давно было на берегах старого казачьего Яика. Я долго думал о том, как это сделать и, наконец, решил написать эту маленькую повесть о своём детстве в станице Магнитной, погребённой теперь на дне заводского пруда.

I. В ДАЛЁКИЕ ГОДЫ

В начале нынешнего столетия я жил в маленьком степном городке Троицке, построенном более двухсот лет тому назад при слиянии рек Уя и Увельки. В середине восемнадцатого века здесь в степях проходила Уйская укреплённая линия, которая простиралась от современного Верхнеуральска до впадения Уя в Тобол. Крепость Троицкая, выстроенная начальником Оренбургского края генералом Неплюевым, в те времена служила оплотом, защищавшим границы России от набегов степных воинственных орд.

Прошло полвека со дня её основания, и она прославилась обширной меновой торговлей с азиатскими народами. В этом маленьком городке всё дышит седой стариной. Здесь ещё хорошо помнят пугачёвщину. До сих пор на куполах каменного собора сохранились вмятины от пугачевских ядер. На крутом берегу Уя ещё и сейчас темнеет пасть высеченной в скале пещеры, в которой по преданию Емельян Иванович Пугачёв отдыхал после боя.

В обычное время Троицк вёл сонное существование. Его прямолинейные немощённые улицы весь день были пустынны, редко бывало проскачет казак-всадник или пройдёт прохожий. Днём в жаркую летнюю пору в домах закрывались ставни и всё застывало в неподвижности. Лишь на реке купались и возились смуглые от загара ребята. Далеко над степными сопочками, в синем небе кружили орлы-стервятники, да где-то на горизонте от набежавшего ветерка поднималось облачко пыли. Город по холмам был окружён двойным кольцом ветряных мельниц, высоко поднимавших к небу свои исполинские рогатые крылья. Меня всегда тянули к себе эти старые ветряки, среди которых некоторые насчитывали более сотни лет своего существования. На одном из них жил древний-предревний мельник Спирушка, который когда-то сам срубил мельницу. Теперь мельница принадлежала внукам, а седовласый и ветхий дед сторожил ветрянку. Он любил малых ребят, и мы шумной ватагой бегали к нему послушать удалецкие сказки. Чем-то древним богатырским веяло от серых ветряков. Все они были разные и по-своему привлекательные. Вот мельница, похожая на высокий шестигранный сруб, крытый высокой шатровой крышей. А рядом с ней совсем новенькая, пахнущая смолистым тёсом, ветрянка-щеголиха. Дедка-вековик жил в покосившейся мельнице, представлявшей собою четырёхгранный сруб, который на высоте сажени суживался, а на самом верху переходил в восьмигранную башенку, увенчанную лёгкой навесной крышей. Почтенной старушке было за сто лет, но и сгорбленная большой трудовой жизнью, она продолжала работать, молоть зерно, которое привозили из окрестных станиц. Окружённый ребятами, дед сидел в прохладной тени и рассказывал сказки. А перед нами по земле бегали и сменяли одна другую густые тени быстро вращающихся крыльев. Со степи всегда дули ветры и мельницы без отдыха размахивали широкими лопастями…

В дни ярмарок мы покидали старика и все свободные минутки проводили в городе. В это время Троицк становился неузнаваемым. В продолжении двух весенних месяцев, на которые затягивалась меновая ярмарка, город жил кипучей и бурной жизнью. Я хорошо помню, как в начале мая, когда степь покрывалась пышным ковром цветущих трав, на широких караванных дорогах, выбегающих из синих степных далей, показывались шумные караваны верблюдов с карамбашем[2] во главе. Позванивая колокольчиками, сопровождаемые гортанными выкриками погонщиков, караваны в облаке пыли тянулись к меновому двору, отстроенному в двух верстах от города, на берегу Уя. Сюда из глубины Азии стекались купцы и менялы. Ташкентцы и кашгарцы, бухарцы и казахи пригоняли сюда табуны превосходных кровных скакунов, до которых линейные казаки были страстные охотники. Из далёкого Дамаска привозили знаменитые булатные клинки, от которых невозможно было оторвать глаз. Они легко перерубали толстые кованные гвозди и лёгкая ткань, попавшая на их лезвие, бесшумно распадалась на-двое. Вокруг оружейников всегда толпились группы наших рубак, понимающих толк в клинках. Тут же на торжище бухарцы и хивинцы складывали горы хлопчатой бумаги, полушёлковые материи пёстрой расцветки, от которой рябило в глазах и спирало дух у казачек. Тюки овечьей и верблюжьей шерсти, вороха овчин, мерлушек и тулупов валами лежали перед складами. Нас, ребятишек, тянули к себе мешки сладкого кишмиша и особых орехов, которые назывались чичарами. Но карамбаши зорко следили за сгружаемым в амбары добром и бичами отгоняли назойливых ребятишек, стремящихся урвать свою долю добычи. На коврах восседали богатые персы с раскрашенными хной бородами, а перед ними сверкали горки серебра и золота, как песочного, так и в персидских монетах. Владельцы их, как коршуны стерегли своё добро. Из Небесной империи, — так тогда называли Китай, — привозили лощённые и нелощённые китайки разных цветов, голи или камки, фанзы, канфы, лёгкие парчи, шёлк, лаковую, фарфоровую и финифтяную посуду, чай зелёный и чёрный, кирпичный или твёрдый, до которого башкиры и казахи были большие любители. Китайцы навозили разных красок, всякой мелочи, вроде разнообразных трубок, зажигательных стёкол, вееров и шитых шёлком картин. Вогуличи и березовцы вывешивали под голубым небом мягкую рухлядь, — меха куницы, соболя, белки, песца, волка, лисицы, выдры, россомахи, бобра, оленя и лося. Казанцы манили к себе разноцветными кожами и вышитыми тюбетейками. Великоустюгские купцы раскладывали в лавках менового двора свои товары: чернильные орешки, камедь, киноварь, шафран, деревянное поделье. Из Архангельского порта сюда доставлялась французская водка, голландский холст, лимоны и сласти. Из Екатеринбурга и Каслей шли подводы, гружённые медной посудой, узкогорлыми блестящими кумганами, большими чашами, котлами, ножами, разным железным инструментом, чем славен наш древний Урал.

В окрестной степи, которая простиралась к востоку от менового двора, паслись стада овец и рогатого скота, пригнанного казахами на продажу. День и ночь над степью стоял несмолкаемый рёв. В самом городке творилось что-то невообразимое. Он напоминал собою шумный стан кочующей орды. На площадях пылали костры, на которых солдатские жонки и форштадтские бабы варили пельмени, любимое блюдо сибиряков и казаков, пожиравших их в ужасающем количестве. В больших закопчённых котлах башкиры варили махан — молодую конину. Везде раздавались шум, крики, перебранки. У заборов, в тени, сидели вереницы оборванных нищих, гнусаво певших бесконечные духовные стихи, за которые прохожие бросали им медные деньги или куски хлеба.

В меновом дворе у складов и лавок, расположенных правильным квадратом, размещались чайхане, где азиатские купцы часами распивали чай из маленьких белых чашечек или ели из широких медных тазов дымящийся плов. Тут же бродили бездомные собаки, косматые «тазы» и одичавшие зверовые псы. Харчевни и кабачки, возникшие на время ярмарки, были битком набиты пьяными, оглашавшими городок разухабистыми песнями. И надо всем этим разноголосым и разноязычным гамом на заходе солнца с мусульманских минаретов муллы выкрикивали призывные слова вечернего намаза.

Кругом Троицка лежали раскиданные в степи казачьи станицы с громкими названиями: Париж, Лейпциг, Фершампенуаз, Чесма, Наваринка, Тарутино, Балканы, Варна, — в память русских победных походов, в которых принимали участие казаки. Из этих станиц на ярмарку наезжало много казаков, но покупали они мало. Богатые станичники меняли коней, покупали пёстрые бухарские ткани, а сами сбывали пушистые оренбургские платки, которые зимой вязали трудолюбивые казачки.

В этот год я давно поджидал на ярмарку деда Назара. Он с бабушкой жил в станице Магнитной. Это был высокий, жилистый и суровый старик, с поблескивающей серьгой в ухе. Дед был первенцем среди братьев и по древнему казачьему обычаю носил этот знак первородства. Жил старик в полуразвалившемся курене, упрятанном в заросли осокорей. Отец мой, молодой оренбургский казак, отбывал «действительную» где-то на западной границе России, а мать ютилась в небольшом домике у родных в Троицке. Мать считалась дедом «не ко двору» и поэтому, хотя дед и скрывал, но втайне недолюбливал свою молодую сноху.

Приехал дед в Троицк в плетёной бричке, запряжённой парой. Кони были староваты, как и сам дед, но он с громом и шумом подкатил к нашему двору.

— Эй, лихие! — исступлённо кричал старый казак: — Напасти на вас нетути. Куда гоните, неровен час народ сомнёте!

Он неторопливо распряг своих коней, прошёл в избу и, сняв засаленный картуз с синим околышем, долго и истово крестился на медные складни, выставленные на полочке в красном углу горницы.

— Ну, бывай здорова да богата, почесная казачья семья! — поклонился старик родным.

С утра дед со своими коньками отправился на ярмарку. В древнем жилистом казаке жила неистребимая страсть к менкам. Он менял всё, что попадалось под руку, начиная от коней и кончая пуховыми шалями, связанными умелыми руками бабушки из легчайшего козьего пуха.

Только-только над мельницами, что высились на буграх, брызнули первые лучи солнца, дед уже тормошил меня.

— Вставай, вставай, внучек! Поехали на сатовку! — торопил он меня.

Сатовкой по-казачьи звали ярмарку, а по-киргизски она величалась «казьма-базар», то-есть девичья ярмарка. Я долго допытывался у деда, почему ярмарка девичья.

— А кто их орду ведает! — морщился дед: — Кубыть, и девками тут не торгуют, что к чему и не додумаешься…

Наскоро умывшись и пожевав на ходу горячие лепёшки, которые испекла мать, он вывел меня на двор и посадил на конька.

— Ну, тронулись! — весело крикнул старик и затрусил со двора.

Базар ошеломил меня своим оживлением и пестротой. Старый казак конным пробирался среди густой разноязычной толпы, не боясь раздавить людей. За ним следом ехал я, разглядывая площадь. Она была тесно застроена рядами низких лёгких лавок, переполненных всяким добром: кожами, котлами, кошмами, материями. Белозубые ловкие татары звонко зазывали к себе покупателей. На самом солнцепёке стояла арба с бадьёй, наполненной кумысом. Из этой огромной бадьи торчал длинный шест для взбучивания кумыса. Подходи, черпай и пей! Кругом гвалт, крик. Навстречу пробираются верблюды, навьюченные тюками с товаром. На переднем важно восседает карамбаш. Сквозь рёв верблюдов и гам толпы слышен его резкий окрик, призывающий сойти с пути каравана.

— Ну, куда лезет, леший! — выругался дед: — Вишь, где дорогу выискал!..

Но ругань эта незлобива, ленива. И никто её не боится и никого она не трогает. На всём протяжении базара меня поражает смесь большого оживления с восточной невозмутимостью. Вот в тени лавчёнки, в самой людской каше, сидит старая киргизка и, ловко запуская веретено, сучит нитки. А вот через бурливую толпу размашистым шагом пробирается к мечети высокий мулла. На нём яркокрасный с узорами лёгкий халат, на голове — громадная белоснежная чалма, прекрасно оттеняющая его загорелое энергичное лицо. В руках мулла держит высокий красный посох, оканчивающийся наверху круглым набалдашником. Башкиры и казахи почтительно уступают мулле дорогу. Даже озорной дед и тот подаёт коня чуть-чуть в сторону.

Там, за базаром, где кончались ларьки и палатки, начиналась конная площадь. Тут бродил табун киргизских лошадей. Мы с дедом подъехали к толпе барышников, старик бросил мне повод, а сам втёрся в толпу. Важные бородатые купцы разглядывали коней и горячились. Чтобы они лучше их видели и могли выбирать по вкусу, табун всё время перегоняли с места на место. Кругом табуна лихо носился джигит-наездник на быстром скакуне и, размахивая длинной, сажен в семь, лёгкою лукою, ловко направлял табун к покупателям. Дед сразу нашёл своё место: вместе с покупателями он горячился, спорил, одобрял того или иного коня, прищёлкивая языком, и уговаривал нерешительных. Можно было подумать, что он является владельцем табуна. Вот он выбрал для толстого башкира лошадь и что-то кричит джигиту. Наездник откликается и на всём скаку накидывает на шею выбранной лошади лассо. Весь табун в испуге шарахается в сторону, лассо влачится по земле. Джигит не дремлет, он мчится за табуном, поворачивает его в сторону и на всём скаку молодецки поднимает с земли верёвку, ловко поддев её кончиком своей луки. Лассо в его руках, лошадь поймана и подведена к покупателю.

— Ах, и конь! — хлопая по крупу, хвалит дед.

Лошадь на самом деле чудесна. Все киргизские кони превосходны: они очень сильны, выносливы и отличаются замечательно быстрым бегом. Не раз дед жаловался:

— Куда нашим коням до киргизских? Оттого мы и теряли много в старину. Через коня в давнее время много казаков в полон угождало в Орду! Казачишки наши долго не могли справиться с лихими ордынскими наездниками. Вступит кто в неравный бой, или ввяжется в погоню за кочевником, ан глядишь и сам добычей стал. А почему? Потому, что у ордынца был лихой скакун. Он-то и выручал при наступлении и отступлении. Вот оно что!

Старик долго суетится, осматривает коней, смотрит им в зубы, ощупывает бабки, даже пробует прыгнуть на неоседланного скакуна. Беда, негде деду показать лихость: на базаре далеко не ускачешь! Старик с тоской смотрит на заречье. Там в лучах утреннего солнца блестит ковылём Золотая Сопка. Не долго раздумывая, старый казак прыгает в седло и машет мне рукой:

— Айда, на степу!

Мы трусим к Золотой Сопке. Там у её подножия, в просторной ковыльной степи раскиданы казахские и башкирские юрты. На огромном просторе, в лучах утреннего солнца всеми цветами радуги переливаются росистые травы. Над юртами дымятся синеватые струйки. Дед отыскал брод через обмелевший Уй и мы выбрались на восточный берег, который полого поднимался к Золотой Сопке. Обгоняя нас, перебираясь через броды и по мосту, спешили казахи и башкиры, на скачки. Под ними резвились жилистые поджарые кони, с длинными веретенообразными туловищами и глубокой грудью. Дед с восхищением рассматривал этих быстроногих степных скакунов.

— Ветер, а не кони! Выносливы, не приведи бог! — хвалил он казахских коней. Мимолётно взглянув на мою посадку, дед презрительно поморщился.

— Господи, и на что я тебя взял! На посмешище только. Глянь на себя! Ну, какой ты казачонок: коней не любишь, драться не умеешь, на добром скакуне сидишь, как ведьма на помеле! Тьфу, одна срамота и божье наказание! — сердито сплюнул дед.

— Так это конь такой, деда! — попытался отговориться я, хотя действительно посадка у меня была неказистая.

— Брешешь, чига косопузая! — разозлился дед: — Конь у меня самый лихой, а вот едет на ём не казак, а мужичишка, самый что ни на есть плёвый!

К моему счастью ругань продолжалась недолго, деда отвлекли казахские коши, которые раскинулись у самой сопки. Подъём кончился, впереди расстилалась ровная степь. Всё пространство у кошей, перед сопкой полно народа. Тысячи казахов и башкир — старых и молодых, богатых и бедных, — стояли и сидели тут прямо на земле тесными говорливыми группами, выжидая скачек. На горячем солнце, подобно яркому цветному ковру, пестрели халаты, малахаи и расшитые тюбетейки. В неподвижном утреннем воздухе переливалось сдержанное гуденье гортанных голосов, напоминавшее отдалённый шум моря. Тут среди толп сновали конные, бегали полуголые ребята, разнося воду в турсуках и чайниках. Среди людей бродили в ожидании подачки псы…

Недоезжая сопки, дед спрыгнул с коня, вручил мне повод, а сам побрёл к юрте.

— Ходи, ходи, Назар! — закричал из толпы благообразный жирный казах в малиновом тумаке. Маленькие косые глаза его были полны добродушия: — Пробуй мой конь!

Рядом с ним молодой джигит держал тонконогого горячего скакуна. У деда молодо вспыхнули глаза. Он ускорил шаги.

— Солем элейкюм, солем элейкюм! — прижав к сердцу руку, низко поклонился дед казаху. — Ну, и конь!

Старик с важностью рассматривал коней, подготовленных к скачке. Он разглядывал им зубы, щупал бабки, расчёсывал пятернёй гривы.

— Ну, пробуй! — предложил казах.

— Отчего же не попробовать? — согласился дед и мигом вскочил на спину скакуну. — Пошёл! — взмахнул он, свистнул удало и понёсся в степь. Держался на коне он завидно, по-молодому.

— Карош, карош дед! — подмигивали мне казахи, пощёлкивая языками.

Постепенно в степи начинались скачки. Молодые казахи выводили горячих поджарых скакунов и выстраивались на линии, готовясь скакать в степь. Толстый казах по-приятельски встретил вернувшегося деда, похлопал его по плечу.

— Назар, бери мой шайтан. Скачи! — предложил он деду.

Старый казак даже покраснел от удовольствия, он покосился в мою сторону. «Гляди мол! Знай наших, на что мы гожи!» — казалось говорили его глаза с хитринкой. Не долго думая, он снова вскочил на неоседланного разгорячённого проминкой жеребца, которого еле сдерживали в поводу статные сынки казаха.

— Эхх, пошли! — неистово закричал дед. Он взмахнул рукой, конь взвился и понёс в сиреневую даль. За ним устремились молодые джигиты. Пригнувшись к гриве, казак мчался стрелой вперёд. По степи разносился его страшный вой:

— О-о-о!..

Скакал дед мастерски. Казахи не отрывали горящих глаз от всадников.

— Гляди, гляди, как шибко бегает на моём коне твоя дед! — не унимался казах, притаптывая росистый ковыль. — Ай, хорош джигит! Ай, хорош!..

Дед далеко оставил соревнователей, он обскакал огромный круг в степи и возвратился к Золотой Сопке. По лицу казака растекался горячий пот, но глаза его сверкали весело, как у юноши.

— То верно шайтан у тебя, не коняшка! — похвалил он казаху скакуна. — Золотой конь!

Я в изумлении разглядывал деда: откуда у него бралась такая ловкость и лихость? Старику под семьдесят лет, но держался он прямо и был румян. Словно угадав моё восхищение, старик похвалился:

— А ты что думал! Мы ещё потопаем по земле, милай! Эх-х!..

К полдню жар прогнал людей в коши. Среди юрт вились к небу голубоватые струйки дыма. Из недалёкой березовой рощицы доносилось конское ржание, блеянье овец. В коше пахло свежим овечьим салом, перегоревшим кизяком и человеческим потом. Дед вместе со знакомыми казахами устроился неподалеку от юрты, в тени берёзового колка. Казахи наперебой угощали нас кумысом. Старик пил жадно и похваливал хозяев…

Отоспавшись и отдохнув в тени, казак попрощался со своими приятелями.

— Ну, бывайте здоровы! На том спасибочко! А мы машир-машир до дому!..

На золотых главах собора погасала вечерняя заря, городок погружался в лёгкую сизую дымку. С высоких минаретов разносились призывные крики муэдзина:

— Алла! Алла!..

На улицах и площадях, где только заставал их призыв муллы, казахи, подостлав кошмы, упав на колени, усердно молились.

Утомлённые мы вернулись домой, и дед, плотно поужинав, убрёл под навес на вольный воздух, где хорошо спалось. Вскоре на дворе послышался его могучий храп…

На другой день дед спозаранку уехал на башкирский базар.

— Ты, малый, мне только помеха! — остановил он мой порыв: — Иди, гоняй на форштадте голубей. Худой ты конник, а мне через тебя стыд!

По глазам деда, однако, я понял, что старый плутует. По словам тётки, желчной и сердитой женщины, деду ноне «под хвост попала возжа». Вечером это оправдалось, — старик вернулся пьяным. Он ехал по широкой улице на одногорбом верблюде, громоздясь на нём, как казахский бай. Величественно подбоченившись, он горделиво разглядывал встречных. За верблюдом покорно брёл вороной конёк. Второй пошёл на менку. Дед торжественно подъехал к воротам и по-хозяйски закричал:

— Эй, бабы, отчиняй ворота!

Мать выбежала на двор и, увидев деда на верблюде, всплеснула руками:

— Ахти, лихонько! Где же вы конька подевали, батюшка?

— Не видишь, что ли, сменял! — весело ответил старик.

Верблюд был стар, беззуб и зол. Животное ревело и плевалось на всех, а сбежавшиеся соседи смеялись над дедом:

— На какого хрена ты, старик, доброго конька сменял. Гляди, да эта шкура век доживает. И ты киргиз, что ли? Как ты, батька, тепереча на таком звере в станицу въедешь? Казаки, поди, разбегутся!..

Пьяный дед куражился, размахивал руками.

— Вы ещё малосольны в таком деле, ни бельмеса не разумеете. Я на ём, как хан вышусь над народом! Эх-хе-хе, верблюдка, мой милый! — весело жмурился он на животное.

— Очумел старый, — ворчала тётка, зло разглядывая животное: — Ишь, что надумал. Проспится поди, зачешет затылок!

Она словно угадала. Дед выспался под навесом, на ветерке его изрядно продуло, хмель испарился. Проснувшись утром, он почесал затылок и пожаловался:

— Башка ноне невыносимо трещит. Наверно вечора выпил сверх положенного.

Завидя улёгшегося среди двора облезлого верблюда, он вылупил удивлённые глаза:

— Это что ж? Откуда такая зверюга выискалась?

— Да это ж ты сам, дед, выменял! — холодно отозвалась тётка.

— Не может того быть! Аль я оглупствовал? Тут выходит ведьма наворожила, мово конька на верблюда оборотила. Ишь, чорт какой! — ругаясь, он сердито оглядел верблюда.

Однако, делать было нечего. Он взял его за повод и молча увёл на меновой двор. Там он весь день бродил среди людской толчеи со своим верблюдом, но никто не пожелал купить его.

— Ты что, сдурел, станичник? Кому надобна старая зверюга, зараз сдохнет! — насмехались над ним люди.

Старик с горя напился и прибрёл домой. Он улёгся на своём обычном месте, под навесом. Сбросив чекмень, он долго жаловался себе:

— Все люди живут, как люди. А я что? Нехристи и тыи вон на юрту по три бабы имают, а я… Одна, да и та старая… Уйду, уйду, да приму басурманскую веру!

— Да куда ты уйдёшь, дед, — спросила его моя мать: — Вот дознается бабка Дарья про твои соромные речи, так достанется тебе на орехи!

— А я что и говорю! — лукаво ухмылялся в бороду дед: — Я о том и толкую, нет краше моей старухи… Ну, ну, ты готовь внука, поедем мы с ним до Магнитной. Хватит мне тут вашей сатовки! Буде!..

2. В СТЕПИ

Над городом ещё простиралась предутренняя прохлада и тишина. Солнце только что выкатилось из-за бугров и озолотило главы собора. Ставни в домах всё ещё были наглухо закрыты, а на улицах пустынно. Город досыпал сладкий утренний сон. Кое-где над домами уже курились синие дымки, попахивало горелым кизяком. Ворота нашего двора были распахнуты настежь. Посреди двора меня поджидала дедовская упряжка. Но что за странная это была упряжка! В кореннике стоял злой верблюд, а пристяжным пристроился чёрный конёк. Верблюд, как чудовище с маленькой головой на длинной шее, вращал злыми глазами. Тут-же в ожидании меня топтался дед. Он превосходно понимал всю неприглядность своей упряжки и, пряча глаза в землю, ворчал на верблюда:

— Вот змей навязался на мою голову!

Между тем, мать, охватив мою голову тёплыми тонкими руками, долго и любовно смотрела мне в глаза. А у самой на ресницах сверкали крупные слезинки. Она жарко и торопливо шептала мне:

— Не балуй, сынок, много. Слушай бабушку, она у нас самая добрая и умная!

— Ну, чего ты там возюкаешься. Хватит-то чадо ласкать, не на век расстаёшься! — недовольно торопил дед.

Мать в последний раз обняла и поцеловала меня, и я быстро вскочил в плетушку. Дед уселся рядом, и мы тронулись со двора.

Верблюд шёл раскачиваясь, поднимая густую пыль, время от времени он сердито ревел, вызывая на душе у деда беспокойство и стыд.

— И чего этот анчутка народ оповещает! — жаловался старик и бил животное кнутовищем: — Пошёл, пошёл, окаянный!..

Смешанная упряжка прогремела по высокому мосту через Увельку, минула форштадт и стала подыматься в гору, на которой громоздились ветряки. Несмотря на раннюю пору, у мельницы-вековуши сидел седенький Спирушка в посконной рубашке и штанах и вглядывался в долину, в которой пестрел городок. Я тоже в последний раз оглянулся. Там внизу, как два синеватых булатных клинка, городок окаймляли две быстрые речушки. Над ними возвышались купола собора, минареты, на краю долины — женский монастырь с зелёными главками церквей, а сам городок в лучах солнца белел сплошной массой своих низких домиков. Далеко-далеко за Уем, у Золотой Сопки темнели толпы всадников, спозаранку открывших конный базар. В меновом дворе начиналось оживление: к нему тянулся караван, пылил обоз с товарами, а в степи за его деревянными стенами дымили костры, над которыми казахи, прибывшие на ярмарку, в чёрных чугунах варили махан. Мгновенье — и всё стало быстро исчезать: и ветряки, и сухонький беленький дедка Спирушка, и минареты. Всё скрыли скаты долины, и перед нами распахнулся простор. Как будто и не было городка! Навстречу широкой волной разлились золотистые потоки солнца, и на всём пространстве, которое открылось перед нами, осиянные алмазами росы засверкали травы: седоватый гибкий ковыль, горьковатая полынь, дикая конопля, белая нежная ромашка, степная гвоздика, высокий астрагал, пахучий тмин, чабер, душица, розовый иван-чай, обширными пятнами алевший среди зелёных пространств. Какое богатство красок и разнообразие растительности, обласканное солнцем, умытое сияющей росой, раскрывалось перед нами! Мне всё время казалось, что дорога идёт к далёкому горизонту. Я огляделся кругом: везде необозримая степь поднималась к лиловому окаёму. Воздух был необычайно прозрачен и, среди сочной зелени издалека виднелись небольшие степные озёра, которые растекались расплавленным серебром. На озёрах возилось много всякой водяной птицы: утки, гуси, лебеди. Во встречных ложбинах протекали тонкие мелководные ручьи, окаймлённые кустарником, диким вишенником, боярышником, ивняком, черёмушником, малинником. Из густых зарослей то и дело шумно выбирались стайки тетеревей и быстро исчезали в ковыле. А надо всем волнующимся зелёным морем ковыля и степных трав высоко в небе описывали плавные круги орлы-стервятники, высматривая добычу.

Ни одного облачка не пронеслось по синему неподвижному небу. Солнце поднималось всё выше и выше, пригревая степь. Сверкание росы постепенно угасло, и над степью задрожали волны горячего воздуха. Дед сдвинул на затылок свой широкий картуз и, щурясь на солнце, крутил головой.

— Скажи на милость, как обмишурился! — поделился он со мною своей неудачей. — Ну, что я поведаю своей старухе? На беса ей сдался этот страхолютик! Ты только подумай, вот жил-жил почесный казак, имел пару добрых коньков и, на тебе, попутал скаженный! У, кутерьма! — грозил он верблюду, который спокойно, почуяв родную степь, вышагивал; дед был полон раскаяния, и тут, среди пустынного простора он в открытую себя корил.

— Эх-ма, перехватил трохи с чалдонами. На водку да на пельмени они мастаки, а тут и подвернись ордынец с этим зверюгой. Сибирские подбивать стали: — Поменяй, да поменяй! Тьфу, чорт! — отплюнулся дед. — А может-то и не чалдоны спроворили такую насмешку над старым, а ведьмачка наколдовала. Бывает и такое. А ну, глянь! — указал он вперёд.

Там, предводительствуемый белоснежным жеребцом, мчался на водопой конский табун. Тонконогий гривастый скакун на секунду остановил свой лёгкий бег, звонкое ржание разнеслось по степи, и он, снова развевая гривой, горделиво понёсся к далёкому озеру. Ни табунщиков, ни собак нигде не виднелось. Словно угадывая мою мысль, дед сказал:

— Он и есть главный опекатель табуна! — кивнул он в сторону белогривого жеребца. — И на жировку, и на водопой, и от зверя на оборону поднимает коней. Злющий и умный шельмец! — с похвалой отозвался дед о вожаке табуна. — И всё это добро принадлежит одному киргизскому баю. Тут где-нибудь в ложбинке и кош его укрывается…

И верно, проехав версты три, во впадине у родника мы увидели три юрты. Подле них бродили косматые псы, да возились голые ребята. Воздух накалялся всё больше, медное от загара лицо деда покрылось мелким потом. Утирая его, он рассказывал:

— Табун-то по степу бродит, а сам бай, небось, на пуховиках валяется, альбо кумыс жрёт. Ну и жистя!..

В голосе казака зазвучала явная обида на свою бедность. Он глубоко вздохнул:

— Ох, господи, что деется на свете! И откуда одному богатство в рот валится, а другой так и не выбьется из нуждишки?

…Из степного марева постепенно вырастала казачья станица. Показались колодезные журавли, купавы редких осокорей. Послышался собачий лай. Верблюд, всё так же раскачиваясь, равнодушно пылил по дороге. Конёк оживился, шустро встряхнул гривой и старательнее натянул постромки. Дед завертелся на сиденьи, лицо его приняло огорчённый вид. Ой, как не хотелось старому на своей упряжке ехать через знакомую станицу! Он свистнул кнутом и заторопил упряжных:

— А ну, живее, бес вас задери!

Казак хлестнул ни в чём неповинного конька, схватился за козырёк и насунул картуз поглубже. Вот и ставок, по которому с кряканьем плавали косяки уток; по берегу белел растерянный пух. Не успел я опомниться, как на нашу упряжь с громким лаем обрушилась пятёрка громадных степных «тазов» со свирепыми волчьими мордами. Они выскочили из засады и с ожесточённым лаем накинулись на верблюда. Глаза их стали красными от злобы. Они хрипели, бросались под ноги ему, хватали зубами за бричку, готовы были от ярости разорвать в клочья.

Дед отмахивался от них длинным кнутом, приводя их в пущую ярость. Они всю станицу сопровождали нас неуёмной возней и лаем. Из окон выглядывали сонные лица.

Псы понемногу отстали. Купавы осокорей стали расплываться в нагретом воздушном мареве, и нас снова охватил необъятный зелёный простор.

— Эх, отдохнуть надо бы! — со вздохом сказал дед, оглядывая степь. — Ну, годи ж, вот до речушки доберёмся, тут и раскинем табор!

И далеко-далеко на горизонте заблестело озеро, а над ним встали высокие минареты мечетей. Навстречу нам поднимался странный зыбкий город, подёрнутый лиловым маревом.

— Гляди, дед! Гляди! — закричал я, очарованный сказочным видением, возникшим на горизонте. — Город-то какой! Поболе Троицка будет!

— Хо! Город! — усмехнулся дед: — Никакого города тут и нетути. Глупство одно! Близир! По учёному мираж кличется. Вот углядишь, а его и нет. Погоди, вот в низину спустимся, опять подымемся и твоего города как не бывало. Вот оно что!

И верно, через пять минут от причудливого города не осталось и намёка.

На западе, на небольшой возвышенности, вдоль высохшего озера показались какие-то странные постройки.

— Никак это кстау[3], дед? — приглядываясь к ним, спросил я.

— Надумал! Да это мазары, по нашему киргизское кладбище. Тут и колодцу быть! Вот мы и передохнём на степу малость! — оживился дед.

Проехав с версту, он свернул к мазарам, выбрал место в тени одинокого чахлого деревца, распряг пару и пустил гулять по степи. Тут же у брички старик разостлал на земле попону и из дорожной сумы выложил немудрую снедь, которой на дорогу снабдила нас мать. В баклажке у деда оказалось топлёное молоко. Мы принялись жадно есть.

В степи расплывался невыносимый зной. Куда ни хватал взор, везде струился нагретый воздух. Даже могильники, расположенные на другом краю кладбища, словно растопленные зноем, расплывались, колеблясь в воздухе.

— Охо-хо, ну, и шпарко! — пожаловался дед, перекрестил рот и, кряхтя, полез под бричку. — Ну, я чуток сосну, бо спозаранку на ноги поднялся. Ты тут за лошаками погляди, кабы не угнались куда!

Не успел дед растянуться в тени, как почти мгновенно заснул. Я свернул попону, собрал остатки трапезы в дорожную укладку и пустился блуждать по степи. Неподалёку от брички паслись наши «лошаки». Конёк, обмахиваясь хвостом, неторопливо щипал ковыль. Верблюд, к моему удивлению, игнорировал пахучие сочные травы. Он бродил по краю солончаков и жадно поедал джантак[4]. Заслышав меня, он поднял голову и долго смотрел на меня неподвижным взглядом, от которого мне стало не по себе. Я проворно минул его и ударился в степь. Несмотря на жгучий зной, степь жила шумной деятельной жизнью. Трещали безумолку кузнечики, жирные, с длинными усиками. При шуме шагов они быстро оттолкнувшись пружинистыми лапками и, сверкнув розоватой подкладкой своих крыльев, отлетали прочь. Их было так много и от их прыжков кругом шёл такой сухой треск, что казалось по травам шелестят крупные капли дождя. Совсем невдалеке мелькнула нарядным пёстрым оперением, мирно пасшаяся, стайка дрохв. Заслышав мои шаги, они удивлённо подняли головки и долго смотрели на меня. Как жаль, что с нами не было ружья!

Я побрёл дальше, на обширное казахское кладбище. Среди степной зелени поднимались серые каменные могильники. Лёгким тленом и грустью были одеты эти немые свидетели прошлого. Вот круглая усыпальница, выстроенная вроде средневековой крепости, башенки стрелой поднимаются над зарослями терновника, цепко охватившего осыпающиеся стены этого мрачного сооружения. Рядом круглое со сводчатой куполообразной крышей надгробие. На каменных стелах[5] арабской вязью проступали многословные надписи. По всему угадывалось, что под этими надгробиями лежали в последнем безмятежном сне казахские баи, а может быть древние ханы кочующих воинственных орд. На одной стеле я разобрал цифры, которые поразили меня. Они уводили в седую древность… Я невольно задумался и, погружённый в самые противоречивые чувства и мысли, продолжал блуждать среди надгробий. Не все из них были пышные и величественные. Кругом, то тут, то там поднимались открытые саманные мулды с башенками по углам, были и просто земляные насыпи, отмеченные только простыми узкими каменными стелами. Многие надгробия подгнили, склонились набок, иные рухнули, скрыв каменные стелы. Цепкая и густая растительность, — держи-дерево, мелкий вишенник, бузина, — охватили это печальное царство покоя. Пробираясь сквозь густые заросли кустарника, мне думалось: «Кто эти неведомые люди, почивающие на заброшенном кладбище в степи? Были они воины, поэты, баи, султаны или просто рабы? Кто ответит на это? Ничего не осталось, от их тщеславия, никто не знает этих стёртых и крикливых эпитафий?» Могильный покой и запустение царили здесь и наводили печаль. Я оступился на обломках руин и загремел камнями. Откуда-то из заросли сорвалась неведомая птица и бесшумно пронеслась мимо меня, задев лёгким крылом по лицу. Мне стало не по себе, и я поторопился выбраться в степь. Выбежав на курган, залюбовался необъятным простором. Далеко-далеко к синему горизонту уходила наша дорога. Жара понемногу стала спадать и я вернулся к бричке.

— Деду, пора вставать. Пора в дорогу! — затормошил я старика.

Старик сопел, кряхтел, почёсывался. Неохотно открыл глаза.

— Неужто пора, а кажись только очи сомкнул. Ох-ты!..

Он, нехотя, поднялся, я помог поймать конька, и вскоре наша упряжка снова тронулась в путь. По дороге, навстречу нам, из далей двигались обозы с азиатскими товарами, ехали одиночки, — все они пробирались на троицкую ярмарку. Вдруг из лощины на нас выкатывалась тяжёлая казахская двухколёсная арба, или неожиданно попадался украинский воз, запряжённый медлительными могучими волами. Кого только ни встретишь в привольной степи! И русскую телегу и навьюченного верблюда.

Заночевали мы в казахском ауле. Здесь дед за бесценок продал нашего коренника.

3. СТАНИЦА

На третий день нашего пути вдали засинели высокие холмы. В знойном полдневном мареве они казались неустойчивыми, колебались и мне чудились голубоватыми облаками. Показывая на них, дед весело оповестил:

— Вот она, наша Магнитная!

Мы проехали ещё добрый час, когда, наконец, в широкой зелёной долине засверкал серебристый Яик.

— Здравствуй, наш родимый! — обрадованно приветствовал дед знаменитую казачью реку.

Трудно было оторвать глаза от сияющих под солнцем речных излучин. Лёгкий ветерок рябил воду и мнилось, там вдалеке на степном просторе переливалось расплавленное серебро. Кое-где над берегом темнели купавы осокорей и дуплистых верб. На отмели, в тихом зеркальном разливе в неподвижности застыло пёстрое стадо коров, загнанных пастухом в реку. Сам пастух, маленький и шустрый, гонялся по лугу за отбившейся бурёнкой. Всё: и окрестные холмы, и редкие берёзовые рощицы, и волны ковыля, убегающие под ветром к далёкому окаёму, были озолочены солнцем и выглядели по-праздничному нарядно. Во всём моём теле чувствовалась необыкновенная лёгкость, хотелось спрыгнуть с брички и нетерпеливо устремиться вперёд, к ожидающей станице. Вот, наконец, из-за зелёного гребня показалась церковная главка, и шаг за шагом нашего пути из-под бугра стала выходить, словно витязь из земли, сама церквушка. Ещё поворот и, — перед нами распахнулась долина с рассыпанными, как отара овец, домишками. Станица Магнитная!

Вскоре мы въезжали в широкую пыльную станичную улицу. Как всё сразу изменилось и приняло вдруг свой обычный, будничный вид! Обычная деревенская улица окаймлена незатейливыми казачьими домишками.

— Вот оно казачье жило! — показал глазами дед на ряды низеньких деревянных домиков. Лишь редкие из них были крыты железом и окрашены. Деревянные строения чередовались с простыми мазанками, глубоко вросшими в землю. Зелени почти не было, только у церквушки теснилась группа запылённых древних вязов. По улице бродили куры и свиньи, а у забора на солнце дремал старый козёл. Рядом рассыхались две пустые некрашенные бочки. Дряхлый дед, несмотря на жару, обутый в валенки и полушубок, сидел у «пожарки», уныло опустив голову. Он даже не пожелал приветствовать моего деда возвращавшегося из дальних странствований.

Лёгкий ветерок, сорвавшийся с горы Атач, поднял бурунчики летучей мелкой пыли и погнал её вдоль станицы. Всё вокруг выглядело серо, уныло. Только одно бирюзовое небо ласкало глаза, да манили к себе зелёные холмы, вздымавшиеся над Яиком.

На сердце стало тоскливо: после кипучего ярмарочного Троицка станица показалась слишком тихой и неприветливой. Завидя моё разочарование, дед успокоил:

— Ты, казак, не кручинься! Это не наши курени. Вот доберёмся до наших палат, заживём! Ух, как заживём!

Я все глаза проглядел: когда же покажутся весёлые дедовы палаты?

— Ты что ж, как бес, вертишься? — озорно закричал дед и ткнул кнутом в сторону: — Не туда глядишь! Э-вон, наши дворцы!

Мы подъехали к серой полуразвалившейся группе строений. Трудно было назвать их строениями. Облупленная и давным-давно небеленая ветхая мазанка глубоко ушла в землю, старчески глядя маленькими, слепенькими оконцами на станичную улицу. Крыша у мазанки вовсе отсутствовала. На земляной насыпи, покрывшей собою избушку, росли буйные сорняки: полынь, крапива да желтела вездесущая сурепка. Из этой буйной заросли трав сиротливо торчала задымлённая труба, прикрытая битым дырявым горшком. Сизый дымок курился над мазанкой, тянул к вершинам дуплистых осокорей, обступивших курень деда. Возле мазанки теснились плетёные сараюшки, крытые копнами прошлогодней травы и соломы. Рядом высились груды кизяка.

Наша повозка остановилась перед пошатнувшимися воротами, слаженными из тонких жердей.

— Тпру, приехали! — закричал дел, соскочил с брички и пошёл раскрывать ворота.

Заслышав шум, на крылечко вышла сухонькая старушонка в линялом кубовом сарафане. Она с минуту колебалась, не зная что делать. Наконец, всплеснув руками, всхлипнула, завидя меня:

— Внучек приехал! Ахти, родный!

Она бросилась ко мне и крепко прижала мою голову к своей высохшей груди.

— Иванушка! — сквозь слёзы, обрадованно шептала она. — Иванушка! Ух, какой ты большой!

Отстранив мою голову, она с нескрываемой радостью смотрела в мои глаза.

— Весь, весь в батюшку! — ласково шептала она.

У добрых голубых глаз разбежались лучи тонких и приятных морщинок. Вся старушка казалась тщательно умытой, даже эти мелкие частые морщинки у глаз выглядели аккуратно промытыми. Старенький сарафан и белый платочек, который покрывал её седую голову, были аккуратно заплатаны и разглажены.

— Милый ты мой! Милый ты мой! — продолжала ронять сквозь слёзы бабушка. — Проголодался, поди, в походе? Иди, иди сюда. Сдорожился поди!

Следом за ней я поднялся на приступочку, но в избушку не решился войти ранее деда. Сказывалась давнишняя привычка, внушённая отцом: «Не суйся прежде старого станичника!»

Тем временем старик неторопливо распрягал конька.

Пользуясь минуткой, я с беспокойством осматривал дедовский курень. Дворик был махонький, захламленный. На базу хоть шаром покати: никакого хозяйства. В одном углу стоял деревянный допотопный плуг с привязанным впереди тележным передком, очевидно для того, чтобы на колёсах легче было пахать. По двору бродили куры с ревнивым драчливым петухом, который тут же на моих глазах успел уже поклеваться с соседским и, теперь, взлетев на забор, громогласно оповещал об этом станичную улицу. Где-то в тёмном закутке плетёного сараюшки хрюкала свинья.

Дед отпряг конька и пустил его бродить по базу.

— Иди, иди! — погнал он животинку прочь от своей лачуги.

Покончив с несложными хозяйственными делами, он подошёл к приступочкам и тщательно отёр сапоги от пыли.

— Ну, пошли в палаты! Жалуй, боярин! — с лёгкой насмешкой пригласил дед, переступая стёртый порожек.

— А это что, дедко? — удивляясь, показал я на прибитые к порожку подковы.

— Для счастья-то! Нашёл в пути, бери и никому ни гу-гу. Счастье, что соловей. Оно пужанное!

— То-то и видать, что полный дом ты счастья наволок. Богатей выискался! — раздался в избушке насмешливый голосок бабушки.

— Ну, как, аль не спондравилось? — делая вид, что не слышит сетований старухи, подмигнул озорным глазом дед.

Я растерянный стоял среди горенки. Махонькая, с низким потолком, она казалась ещё более тесной в сравнении с могучим бородатым дедом, голова которого уходила под потолок. Под матицами пестрели пучки высушенных степных трав. Когда дед невзначай касался их головой, они шелестели и тонкий аромат обдавал горенку.

От порога простиралась домотканная дорожка-половик; лавки у стен хорошо выскоблены, вымыты. Застолье опрятно, белеет скатерть, а в углу поблескивают древние медные складни старообрядческих икон.

В избушке стояла густая и ничем ненарушимая тишина. Бабушка возилась у печки. А сверху с «кошачьей горки»[6] на меня уставились большие зелёные глаза. Пушистый огромный кот с серебристыми усами важно рассматривал меня.

— Вот и Власий Иванович, видишь! — показал на кота дед: — Стережёт от бабки угощенье. Ух, ты страхолютик! — пригрозил ему старик. Однако, кот Власий не шевельнулся, считая ниже своего достоинства связываться с суетливым дедом.

— Ну, что ж ты, дитятко, стал столбом? — заулыбалась бабушка. — Не на жениханье, чать, пришёл. Поди умойся с дорожки, да садись за стол!

У порога, в углу над ушатом висел двухносый глиняный рукомойник. Я умылся. Тем временем бабушка вытащила из печки горшки, поставила на стол топлёное молоко, положила пахучий каравай. Всё время по её следам ходил, мурлыкая, кот Власка.

— Перекрестись Спасу, да перехвати со старым с пути-дороги, а я тем часом самовар взгрею. Ноне так и быть загуляем, чаем отопьёмся!

Старушка подошла к шкафику, на котором стоял до блеска начищенный самовар, бережно вытерла чистой тряпицей это бесценное богатство и стала наливать в него воду…

Не успел я отпить молока, как в горенке неожиданно потемнело.

— Гляди-кось, какой нетерпёжь, сколько дружков уже поджидается! — кивнул дед на оконце. Прильнув к стёклам, в дом заглядывали весёлые курносые ребячьи рожи. Особенно настойчиво смотрел на меня белоголовый шустрый мальчуган. Он то и дело подмигивал глазами, кивал головой, приглашая выйти из горенки. Мне и самому не терпелось познакомиться с казачатами, но таков уж строгий домашний устав у бабушки: сел за стол, сиди чинно, да слушай, что старшие говорят, уму-разуму у них поучайся. На то они казаки, много по свету рыскали, всего навиделись, немало наслушались, доброму научились и людям в назидание бывальщины расскажут…

Я стараюсь не смотреть на оконца: слишком велик соблазн. Белоголовый что-то настойчиво показывает. «Уж не казанки-ли? Ах, ты горе какое!» Дед опять засопел, закряхтел, зажаловался.

— Ну, что кипячёная аль жареная водица, от неё только на сердце заскулит, боже твоя воля! Разве чай напиток казаку? — спрашивал он меня, а сам многозначительно поглядывал на старуху. Но бабушка и ухом не вела, не отзываясь на жалобы казака. Тогда дед с деловым видом полез в дорожную укладку.

— Ишь ты, скажи на милость, чуть не забыл! Гляди-кось, старая, что я купил на сатовке. Уж прими подарочек!

Бабушка любознательно оглянулась. В распяленных руках дед держал белый фартук с кружевами.

— Ах ты, сивый, что надумал! — ахнула и отошла сердцем бабка. — Ну, спасибо и на людях не забыл благоверную. Ну, старик!

— А я что ж говорю, разве тебя забудешь. Эстоль годов в миру да в ладу прожили! — Старик вдруг стал необычайно ласков. — Вот бы только с дороги омыть чрево казацкое. Ась?

— Аль у тебя лобанчики завелись? — коварно, слегка сопротивляясь поползновению деда, спросила старуха.

— Какое, гроша медного нет за душой! Разве с сатовки добрые люди привозят тугие кошельки? Я не скряга какой!

— Так где ж тогда возьмёшь? — не уступала старуха.

— Так я одним духом к Дубонову слетаю, в должок отпустит!

— А чем расквитываться-то будем? — не унималась бабка.

— Осенью и расквитаемся. Хвала богу, урожай подоспеет, вот и расплата!

Дед, не ожидая бабушкиного согласия, без картуза выкатился из избы и заспешил вдоль станичной улицы.

— Никак старик не может без хмельного. Ну, уж так и быть по случаю твоего прибытия, внучек!

У припечка тоненьким голосом запел самовар. Недовольный кот Власка ходит по лавкам и трётся о мою спину. Ребята кричат мне в оконце:

— Айда, айда, на улку, станишник!

— Кш! — пригрозила ребятам бабушка, подошла к оконцу и заглянула в него.

— Никак Варварушка — непутевая головушка к нам торопится! — сказала она и отошла к печке.

В горницу шумно вошла рослая статная казачка в голубой кофте, тесно стягивающей её тугое крепкое тело. Поскрипывая козловыми башмаками, она прошла в кухонный угол и обняла старуху.

— Здравствуй, бабушка! Это кто же, внучек, что ли? — показывая тёмными горящими глазами, спросила она приятным певучим голосом.

В этой молодке всё было ладно: густые тёмные дугообразные брови, капризно изломанные, улыбка, вся напоенная солнечным теплом, загорелые пухлые руки, которыми она ласково по-дочернему гладила костлявую спину старухи.

— Дозналась от ребят, что старый твой наехал, вот и не стерпела, забежала, — словно оправдываясь, щебетала она.

— Что ж, садись, гостьей будешь! — радушно пригласила её бабушка.

Казачка присела ко мне и бесцеремонно разглядывала меня.

— Гляди, какой синеокий красавчик! — потянулась она ко мне и неожиданно жарко поцеловала меня в губы. Меня всего обдало жаром. Я потупился и не мог пошевелиться от внезапной робости.

— Ты, что шалая, смущаешь дитё! — с укором сказала ей бабушка.

— Не сердись, голубка! — ласково отозвалась она и, закинув за голову полные загорелые руки, потянулась и счастливым голосом сказала: — Господи, господи, как жить радошно!

Сильная, статная, она вся пылала добрым здоровьем, неистраченным жаром. В глазах её то вспыхивали искорки, то мягкая задумчивость заволакивала их.

— Ну, чему тебе радоваться? Можно подумать, что богатейка какая! Во дворе курочка да пёс, вот и вся домовитость. Печь, поди, ноне не истопила, — заворчала старуха.

— Ах, не в том счастье, бабушка! — заулыбалась казачка, обнажая красивые ровные зубы! — И через богачество часто слёзы льются…

Приятная уверенность в себе наполняла эту весёлую молодку. Глаза её были чисты и полны невозмутимой радости.

— Коли любишь всласть, всё тогда на радость, бабушка! — со страстью сказала она.

— Брысь, греховодница! — пригрозила старуха. — Как можно при мальце такие речи вести! Гляди, вернётся Степанко, он тебе покажет радость!

— Ах, мне теперь всё нипочём! Всё трынь-трава и голое полюшко! Час, да мой! Вернётся ли Степанко иль не вернётся, не для него моё сердце!

— Молчи! Молчи! — зашипела бабушка и глаза её сердито сверкнули. — Гляди, бог отступится… Ахти, никак мой старик бредёт. При нём таких речей нишкни! Выгонит. Он у меня строгий до всяких мужних правов…

Старуха забренчала посудой. Варварка спохватилась:

— Да что же я расселась? Дай помогу! — она бросилась к самовару, легко подняла его и поставила на стол. — К чаю-то пригласишь, бабушка? — ласково уставилась она на старуху.

— Садись за желанную гостью, соседка! — добродушно отозвалась бабушка. — Эх, Варварка, Варварка, мне бы такую дочку! — со вздохом обронила она. — Гляди, какой внук у нас растёт!

— Ладный казачёнок! Дай поцелую! — решив смутить меня, она снова потянулась ко мне своим жарким телом. Я испуганно взглянул на бабушку.

— Не бойся, не пугайся. Она ужас какая шальная и скорая на всё! — успокоила меня бабушка.

В избу вошёл довольный и возбуждённый дед.

— Добыл! — закричал он с порога. — Ух, будь он неладен, еле выпросил!

Он поставил на стол зеленоватый штоф с вином.

— Ай да дед! — похвалила Варварка.

— Я всегда таков! Провора! — бодрясь похвастался старик. — Со мной, молодка, не пропадёшь!

Все чинно помолились и уселись за стол. Старуха налила в расписные чашечки буроватую жидкость.

— Только вот чаю-то настоящего нетути, мятой заварила, — извинилась она и положила перед каждым по крохотному кусочку сахара.

В широко растопыренных узловатых пальцах дед держал хрупкое блюдечко и во всю силу своих могучих лёгких дул в него; остудив чай, он с прихлёбом тянул его. Сахар он откусывал такими невидимыми крупинками, что кусочек его нисколько не уменьшался. Выпив две чашки чая, он опрокинул чашечку и положил на донышко обмусоленный сахар. Также поступила с сахаром и бабушка, только Варварка да я легкомысленно покончили с ним на первой чашке. На медном лбу деда выступили горошины пота. Он снял с гвоздика полотенце, расшитое петухами и утёр лоснящееся лицо.

— Нет, бабоньки, то казаку не питьё! — сказал он с укоризной. Разве ж штоф на богомоленье поставлен? Приложимся что ли по чарочке? — Не ожидая согласия, он налил водкой чайные чашечки. Прищурив глаза, старик сладко посмотрел на зелье.

— Пригубим, молодицы!

Старуха пила морщась, а у самой заблестели глазки. Видать и она не прочь была изредка приложиться к чарочке. Варварка разом опрокинула чашечку, выпила и вся содрогнулась:

— Ух, до чего противная!

— Это тёплая, оттого и нескусная! — пояснил дед. Сам он выпил неторопливо, довольно крякнул и отёр усы.

— Знатно! — одобрил старик.

Через минутку они пропустили по второй. Круглое лицо Варварки запылало, глаза её расширились и пуще заблестели.

— Больше не буду! — предупредила она.

— Ин и ладно, мне больше останется! — посмотрел дед на зеленоватый штоф. — Эх мало да ущербно всё ноне стало! — с сожалением вздохнул он. — Не то, милые, пошло, что в старые годы. И народ ране был кремень и богачества полно. Знатно Орду громили, ну, и прибыль была! Не те казаки пошли ноне, не те! Слабодушные и воевать не умеют толком!

Варварка засмеялась глубоким грудным смехом.

— Ну, оседлал дедка своего любимого конька, теперь поскачет!

— Бог с ним! — махнула рукой бабка, подвигая гостье закуски: — Ешь, милая, да утешайся!

— Ну, вы одно слово — бабьё и в казачьем деле столь разумеете, сколь я в татарской молитве. Драться, милые мои, надо с обдумкой. Э-вон, погляди, внучек, — обратился он ко мне, горестно сидящему над чашкой недопитого чая.

Старик вышел из-за стола, подошёл к стенке, на которой висело старое ружьишко, шашечка в потёртых ножнах, да наискось прислонённой стояла пика. Дед давно вышел из запаса, но оружие хранил, как святыню. Он взял пику в поманил меня во двор.

— Айда, на баз!

Я давно не мог усидеть на месте и бросился на улицу. С порога дед закричал женщинам:

— Ты смотри, старая, не всё пригубляй!

На базу нас окружили шумные егозливые ребята. Белобрысый первым подскочил ко мне.

— Чо долго рассиживал, да чаи гонял? — с укоризной сказал он. — Не казачье-то дело!

— Я водку с дедом пил! — похвастал я.

— Врёшь! — недоверчиво покосился он на меня. — Сам видел, бабка мятой заваривала.

— Это она мне добавила для вкуса!

— А ну, зачурайся, коли верно! — настаивал он.

— Зачурайся! Зачурайся! — закричали лохматые казачата.

— Ну, коли так, извольте! — стараясь сохранить достоинство, сказал я и зачурался по всем правилам казачьей науки: — Чур-чурашки, чурки болвашки, буки-букашки, веди-таракашки. Чур меня! Чур-перечур-расчур, до дому, до куреня не дойти мне, коли соврал! — закончил я и перекрестился.

— Ишь ты какой! — удивлённо разглядывая меня, сказал белоголовый казачонок и протянул мне ребром руку. — Ну, будем знакомы! Меня кличут Митряй. А тебя как?

— Иванушко.

— Знаткое казачье имячко! Хорошо! — одобрил казачонок и пригласил. — Ну, приходи завтра спозаранку на улку, будем в казанки играть. На биток! — он сунул мне в руку налитый свинцом отменный казанок. Видя моё смущение, он быстро догадался и сказал поспешно: — Ништо, не сомущайся, завтра отдаришь!..

Между тем, дед выбрав на базу местечко, стал в боевую позу.

— Ну, чего там заспорили, загоношили. Гляди, как стары казаки управу с пикой робили!

Казачата уже и без просьбы обступили деда.

— А ну, дай прогон, да смотри! — предупредил дед. Он протянул пику вперёд и сказал заученным медленным тоном: — Перво-на-перво, робятки, разумей, какая пика у киргиза, а какая у казака! У киргиза пика длиннее нашей на полутора. Он держит пику вот так за конец, упирая его под мышку! — Дед тут же продемонстрировал, как держат пику киргизы.

— Да ты ж не на коне ноне, дедко! — засмеялся Митяшка.

— Ты у меня смотри, раньше доброго казака не совайся в брод! — пригрозил старик: — Ну, слухай, удальцы! В чём тут нелады? Как ты её не прижимай к тулову, одначе, всю силу надо тут в ход пустить.

Я с любопытством рассматривал деда. Немного хмельной, но в меру хвастливый, он действительно с толком пояснял, как надо держать пику.

— Теперя гляди, как казак наш пику держит и как разит ею супостата отечества! — сказал он строго. — У казака пика завсегда короткая и держит он её не за конец, а поперёк, на перевес. Вот, положим, я скачу на врага, тогда, что робится с пикой? Лезвие пики на поларшина идёт вперёд лошадиной морды. То раз! Потом, когда скачет казак на врага, руку с пикой он немного назад относит, чтобы при ударе размах был. То два! Смекали?

Дед всерьёз заинтересовал казачат. Курносый, шустроглазый Митяшка не сводил глаз с деда. Между тем, казак продолжал:

— Гляди, что дале в бою выходит. Налетает казак на врага и со всего маха ударяет сверху вниз концом своей пики по концу вражьей, а она и без того уже долу клонится, а тут от моего молодецкого удара враз ныряет и утекает в землю. И тогда прощай ворог! Казак ему грудь альбо живот насквозь пикой прошьёт! Вот она, что значит казачья наука! — важно закончил дед, вскинул на плечо пику и пошагал к хибаре.

— Вы, казачки, не утекайте, я ещё нумер покажу! — предупредил он.

Ребята остались у порога, а Митяшка снова прильнул к окну. Варварушка погрозила ему пальцем, и к моему удивлению казачок смущённо скрылся.

Дед недоверчиво глянул на штоф.

— Всё твоё, всё твоё, капельку только и отпила! — не сердясь сказала бабушка.

— То-то! — одобрил дед поведение старухи, строевым шагом подошёл к столу, налил чашку и выпил. Он потянулся за сабелькой, но старуха ухватила его за руку.

— Чи сдурел, старый. Не видишь, хмелен, ребят по-пустому поранишь, да и негоже старому бывалому вытворяться перед малыми!

Она, напирая на него маленьким тщедушным телом, оттеснила к столу.

— Садись, да погомони с бабами!

Старик сдался.

— Строевое ученье отменяется ноне! — провозгласил он и налил ещё чашку. Большой нос деда побагровел. Старик облокотился на стол, глаза его затуманились грустью.

— Гляди, внучек, что стало с твоим боевым дедом! А было времячко, ела кума семячко, чуток на киргизской царевне не оженился. Вот, оно как!

Я удивлённо уставился на старика.

— Да ты не лупи шары, чига! Ну да, ухватил в набеге киргизскую царевну да уволок. Да на стану ночью грех вышел. От устали всхрапнул малость казак, а она ушла. Порезала ремни и утекла до степу, да и коня мово прихватила, лихая! Было однова казаку счастье, да и то сплыло. Эхх!…

Старик глубоко вздохнул, опустил голову. Бабушка, как порох, вспыхнула:

— Вот анчутка старый, полста годов мне всё не даёт покою с той царевной!

Варварка угадала ревность маленькой темнокожей старушки. Она обняла её и засмеялась добрым смехом, от которого у всех посветлело на душе.

— Да это он к тому, что ему приятно вспомнить молодой грех, баушка! — лицо молодой женщины осветилось ослепительной улыбкой. — Давай-ка лучше песню споём! — предложила она и встряхнула головой, готовая первой вступить в игру. Но старуха предупредила её. Когда-то она на станице считалась первой певуньей, да и сейчас заезжие гости из большого города не раз заставляли её напевать древние казачьи песни и записывали их. Старая Дарьюшка гордилась этим и сейчас, пригорюнясь, она завела чистым глубоким голосом:

Круты бережки, низки долушки
У нашего пресловутого Яикушки.
Костьми белыми казачьими усеяны,
Кровью алой молодецкой упитаны,
Горючьими слезами матерей и жён поливаны…

Я в удивлении раскрыл рот: морщинистая, дряхлая бабушка на-диво обладала тонким, трогающим душу, голосом. Напев её был звонок и чист.

Как ручеёк в широкую реку, вступила и Варварка в песню. Она чуть-чуть запрокинула назад голову, полузакрыла глаза и с вдохновением залилась песней.

— Их, красна молодка, соловей-птаха! — одобрил дед, заглядевшись на казачку, лицо которой, сияло счастьем.

В комнату прокрадывались сумерки. Дед притих, прислушался к песне. По щеке его текла вороватая слеза. Он смахнул её и задушевно попросил:

— Бабочки, спойте про наш Яичишко!

Варварка перевела глаза на старика, кивнула ему. И минуту спустя новая волнующая песня наполнила горницу. Старая и молодая пели:

…Золочёно Яикушки
Его было донышко…
…Серебряна у Яикушки
Его была крышечка…

Каждый куплет напевался два раза. Румяное лицо Варварки ушло в тень. Слышно только, как взволнованно дрожит её голос, полный большой сердечности. Хватало за душу, на глаза вызывало тихую радостную слезу…

— Ух, хватит! — вскочила со скамьи Варварка, когда невмоготу стало это дивное томление. Она вдруг взвизгнула, топнула козловыми башмаками и поплыла по горнице, пошевеливая плечами. Дед вскочил из-за застолицы и лихо завертелся перед молодайкой. Откуда что и бралось? Старик вертелся перед нею, приседал, повёртывался молодо, хлопал в такт ладошками. И особенно лихо выходило у него, когда он, подбрасывая колено, ударял под ним в ладошки. Пол ходуном ходил под крепкими чоботами. Варварка, отступая перед бравым стариком, манила его к себе и, смеясь беззвучным смехом, трепетала мелкой дрожью всего тела…

В избе потемнело, предметы приняли смутные очертания, дед стукнул последний раз каблуками и устало отвалился на скамью.

— Ну, сборола!

В оконце заглянул золотой серпик месяца: он выплыл из-за осокорей и клонился к Атач-горе, которая тёмным силуэтом виднелась в оконце. В горенке стало тихо, так тихо, что слышно было дыхание. И вдруг среди этой благостной тишины раздался тихий плач. Плакала Варварка.

— За нелюбимого выдали замуж. Пляшу, а сердце скорбит. Ух, и скорбит, дедушко! — пожаловалась она: — Грешница я, великая грешница. Всё сильнее и сильнее люблю его. И закон порушила и люди насмехаются. Мне бы родиться в другом месте, где народ добрее. Люблю я всё красивое: цветы во степи, яркие платья и добрые песни!

Она с глубокими вздохами всхлипывала, постепенно стихая.

— Уймись, Варварушка! — сердечно утешала её бабушка. — Уймись, радошная…

В темноте смолкло и раздался грустный мечтательный голос Варварки:

— Мне бы умереть, бабушка, или русалочкой стать!

— Что ты! Что ты! Господь с тобой, к ночи несуразное да нечистое говоришь! — испуганно зашептала старуха, творя крестное знамение. — Угомонись, молодка!

Дед покрутил головой:

— Грех один!

Но Варварка не унялась, она захрустела пальцами и сказала:

— Ну, тогда мне под солнышком, как тучка растаять!..

Бабушка вздула огонёк, засветила маленькую лампочку. Варварка сидела в уголочке красивая и мрачная. В глазах её была безбрежная скорбь. И впрямь сейчас она походила на русалку. Казачка поднялась, поклонилась старикам:

— Ну, прощайте. Благодарствую за угощение! Не обессудьте молодую! — примирённо обронила она.

Казачка подошла ко мне, провела по моей щеке горячей рукой.

— Гляди, голубок, никогда не упускай своего счастья! — вздохнула и тихо вышла из избушки…

— Хороша бабёнка. Бог только доли путёвой не даёт! — после долгого раздумья сказал дед и полез на «кошачью горку». Было и без того душно, но он с наслаждением растянулся на горячей печке и притих.

4. СВЕРСТНИКИ

Утром бабушка переодела меня в поношенные плисовые штанишки, дала замашную рубашку, а мои добрые козловые сапожки и шапку упрятала в окованный сундук.

На улице меня давно поджидали ребята. Усевшись на земле в кружок, они с жаром слушали рассказы Митяшки. Белобрысый вихрастый казачок с лукавыми глазёнками горячился, размахивал руками. Завидя меня, он крикнул:

— Иванушко, иди, иди, присаживайся на лыцарскую раду!

Я мигом уселся вместе со сверстниками, которые глазами дали понять: «Помалкивай, Митяшка растабары пускает»…

Подняв вдохновенное плутовское лицо, Митяшка с жаром рассказывал:

— Проснулся я ноне утречком и взглянул в оконце, как на небушке? И что же, братцы, вижу: по станице сапоги вышагивают, а позади дед Котилко бегит и вдогонку бунчит:

— Вертайся! Вертайся! Куда поперли окаянные?

Насилу догнал, до чего прыткие! Тут середь улицы Котилко присел и напялил их на ноги!..

Все с недоверием смотрели на приятеля. Кругленький смугляш с серыми глазами на выкате робко усомнился:

— Не может того быть, чтобы сапоги сами по себе ходили!

Митяшка крутнул головой и положил истовый кержацкий крест.

— Вот лопни мои глаза, коли вру!

— Ну, тогда сапоги-то колдовские были! Дед Котилко непременно колдовством занимается! — серьёзно сказал смугляш.

— Угу! Без этого никак не прожить старющим людям! — авторитетно заявил Митяшка.

— Оттого кругом творится такая чудасия, не приведи бог! Скажу вам, был намеднись такой случай на степу с ним: идёт Котилко и видит во чистом поле гуляет курочка. Это не бывает так, за здорово живёшь. Примечай, ребята, коли такое поблазнит, непременно на том месте клад. Дедко-то смекнул в чём дело и хвать курочку за хвост, а сам кричит: «Дайся мне золотая казна не на корысть, не в напасть, на радость. Аминь. Чур! Чур! Чур!..» Только зачурался, а курочка и рассыпись лобанчиками. Котилко хвать-похвать золото в шапку, а сам думает: — «Вот какая чертовка, а не курочка. Только хрена я дарить кому стану, все у Дубонова пропью!» И только, братцы, сказал это дедко, да глядь в шапку, а там не золотые лобанчики гремят, а черепушки от битого горшка… Ну, будет ноне с вас, на Яик пора! Побегли, родимые!

Все мигом повскакали со своих мест.

— На Яик! На Яик! — закричали ребята, только смугляш подошёл ко мне и положил на плечо руки.

— Митряш! — обратился он к белоголовому казачонку. — Так Иванушко ещё не лыцарь, как же ему с нами идтить?

— Годи, живо обратаем его в лыцари! — властно крикнул Митяшка и подошёл ко мне.

Казачата обступили нас. На сердце у меня стало тоскливо, я с опаской оглянулся по сторонам, куда-бы бежать, но смугляш дружески пояснил мне:

— Ты, казак, не бойся! Люб нам стал, по душе пришёлся, потому в кумпанство своё принимаем. Только свычай на станице таков: хочешь дружбу вести, в лыцарстве нам клянись.

— А ну, становись лицом ко мне, да смотри прямо мне в очи, да отвечай без утайки! — строго сказал Митяшка.

Ребята вытолкали меня на середину круга, поставили перед ватажным. Митяшка важно надулся.

— Отвечай, казак, сколь тебе годов? — спросил он, не сводя с меня серьёзных глаз.

— Двенадцать!

— Наушничал на товариство? Изменщиком не был? — продолжал допытываться казачонок.

— На товариство не наушничал. Изменщиком николи не был и не буду, — не теряясь, ответил я.

— Ничего, добрый казак! — похвалил Митяшка. — Ну, а теперь при всём товаристве клянись!

Тут наступило самое трудное: я не знал, какую клятву давать, их было много, а вот подходящей не находилось. В «лыцарство» в Троицке не принимали и там не было такой игры. Я замялся.

— Повторяй за мной! — выручил меня Митяшка и провозгласил: — Обещаюсь кумпанство вести честно, ни себя, ни друга в обиду не давать, перед кулаком супротивника не бегать, старого, малого не забижать, супротив кумпанства не спорить и всё по-братски делить, чванство оставить на своём базу, а коли сердцу, душе и телу больно — терпеть, не жаловаться. На том клянусь и кладу крестное знамение. Аминь!

Я честно и чётко повторил слова клятвы и положил на плечи истовое кержацкое крестное знамение.

— Годи, не всё! — остановил меня Митяшка: — Ещё подкрепление казацкому слову!

Он наклонился, сгрёб горсть земли и протянул мне.

— Ешь матку сыру-землю! — приказал он властно.

Я мужественно проглотил чёрный комок.

— Добрый казак! — похвалил Митяшка. — Ну, а теперь на все четыре стороны белого света поклонись!

Я чинно и низко поклонился молодому казацкому кумпанству.

— Ну, брат, ты теперь лыцарь! — обрадованно сказал Митяшка. — Теперь ты нашего поля ягодка, куда мы, туда и ты, водой не разольёшь!

Ребята жались ко мне, каждый старался сказать ласковое слово. Смугляш потрогал меня за плечо и шепнул:

— Ну, брат, радуюсь за тебя. Не со всеми Митяшка так легко поступает!

— Как тебя звать? — спросил я, кладя на плечо новому приятелю руку. На меня смотрели синие честные глаза.

— Казанком кличут! — сказал он.

— На Яик! На Яик! — снова закричали ребята, и мы всей ватагой, поднимая пыль по станичной улице, бросились к реке.

Сердце, как пленённая птица, учащённо билось в моей груди и от быстрого, спирающего дыхание, бега, и от счастья, что «кумпанство» посвятило в «лыцари».

Вот и Яик блеснул; старые вязы полощут в нём свои мягкие зелёные бороды. Митяшка первым на ходу скинул штанишки и рубаху. За ним торопливо раздевались товарищи. С криком голые казачата подбежали к высокому песчаному яру. Митяшка птицей вскинул руки и закричал:

— Купа-вода! Жара взяла!

Он ласточкой нырнул вниз головой и, сверкнув брызгами, исчез в тёмной глубине. За ним один за другим с криком бросались ребята.

— Купа-вода! Жара взяла! — далеко по степи разносились звонкие возгласы.

Я вскинул руки, свёл их лодочкой и ринулся с яра.

Сразу охватила прохлада и зелёная полутьма. Захватив в лёгкие побольше воздуха, я долго плыл под водой. «Пусть думают ребята, что и я не из последних!»

Когда я вынырнул, по реке разносился смех, сверкали брызги. Кто-то с гоготом закричал:

— Гляди, гляди, сейчас сом плеснёт!

По спине пробежал неприятный холодок. «Это что же, а я только-что нырял! Гляди, этак и на сома мог напороться! Ну-ну!»

Я жмурился на солнышко и от души был рад, что избежал страшной опасности. Думы мои были прерваны самым неожиданным образом. За моей спиной вдруг закипела вода, что-то большое и скользкое всплеснуло и ударило меня по голове. Я вскрикнул и бросился на берег.

— Сом, сом плеском потешается! — закричали ребята, но никто из них не выбрался из воды. Они купались, кувыркались, как ни в чём не бывало. Только Казанок, выбежал на песок и присев на корточки рядом со мной, сочувственно вздохнул:

— Гляди, да ты и впрямь напугался! Плюнь, то совсем пустяк. Не сом это, ребята подшутили!

— Как! — не верил я своим ушам.

— А гляди, как это будет! — сказал он и с размаху бросился в Яик. Он исчез в глубине, но минуту спустя, я с высокого яра увидел, как под водой блеснуло его тело, которое скользнуло в гущу купальщиков. И вдруг позади Митяшки из воды мелькнула нога и хлопнула его по плечу.

— Сом плеском шутит! — закричали ребята.

Но Митяшка, не будь трусом, схватил ногу и выволок из воды Казанка.

— Экий, сомище! — весело крикнул он, и оба со смехом стали барахтаться в воде.

Солнце давно перевалило за полдень. Многие из нас посинели, кожа на моём теле стала гусиной, выбежав из воды, даже на солнце я дрожал, как бездомный пёс. Голод гнал ко двору.

— Ну, ребятки, полдневать пора! — деловито сказал Митяшка. — Поскакали!

Шумной ватагой мы ворвались в станицу и разбежались по куреням.

— Где ж ты путался, чурилка? Митяшка коноводит, поди, всеми! Ох, непутёвый, садись, да похлебай кислого молока.

Бабушка поставила предо мной мисочку, с прохладной простоквашей и накрошила в неё хлеба. Не успела она и глазом моргнуть, как посудинка опустела.

— Скажи, как проворно! — поразилась старуха. — Что, небось, вкусна простоквашка?

— До ужасти вкусна! — сознался я.

— На возьми, небось опять оголодаешь, — сунула она горбушку хлеба. Время не ждало, ребята нетерпеливо кричали на улице. Мелькнув простоволосой головой, я, как стриж, вылетел из калитки. На станичной улице ребята пристраивались играть в бабки. «Ох, и что за чудесная эта игра!» — подумал я и бросился в избу.

— Бабушка милая, что же мне делать? — со слезами взмолился я. — Они в казанки играют, а я где возьму?

Старуха укоризненно покачала головой.

— Гляди, чего надумал! Да мы николи студню не готовим, отколь у меня косточки-казанки будут. Бедно, бедно, голубок, живём! — по лицу её прошла тень. Она подошла к печке, порылась в закутке, вынула тряпицу, что-то шепча извлекла оттуда и, протягивая мне двухкопеечную медную монету, сказала сочувственно:

— На, семишник! Пойди, купишь у Митяшки!

Сразу отлегло от сердца. Под солнцем, на раскалённой дороге поперёк были выстроены в ряд белые казанки. Митяшка и тут верховодил всем. Шла «скидка», — игроки закидывали за кон битки, устанавливая черёд. Кто забрасывал биток дальше, тот первым становился на линию и бил по кону…

Я передал Митяшке монету, и он отсчитал мне десять пар казанков.

— Только вот битка нет! — с сокрушением признался я.

— Не велика беда! Бери мою налитку[7] и вступай в игру!

Я быстро приставил к концу свою пару казанков и вступил в состязание. Беда! Как ни старательно я нацеливался, мой биток проносился мимо кона.

— Ты, брат, что-то косоват! — разглядывая мою позу, сказал Казанок. — Гляди, как надо! — учил он меня и, став на линию, размахнувшись до отказа правой рукой, легко и свободно запустил свою налитку так, что она загудела в полёте. Врезавшись в ряды казанков, она произвела непоправимое опустошение. Бабки разлетелись в стороны и на кону остались редкие казанки для очередных игроков. Да, это был настоящий игрок! Его побаивался даже сам Митяшка…

Что мог я сказать бабушке, если через полчаса после вступления в игру, у меня не осталось больше казанков, и я угрюмо стоял в сторонке и давал другим советы, как не надо запускать налитку? Горе-учитель! Однако, ребята снисходительно, с тактом выслушивали меня. А на сердце скребли кошки.

— Ну, что ты приуныл? — раздалось над моим ухом. Тяжёлая рука опустилась на плечо. Я оглянулся передо мной стоял ухмыляющийся дед.

— Ну, что, до нитки, поди, спустил? Это дело обычное. Ребята тут такие, не приведи господи! — покрутил он головой. Порывшись в кармане, он вытащил из него копейку. — Робятки, кто из вас казанков мне отпустит?

Сейчас же нашлись продавцы и отпустили старику пяток пар.

— Добро! — похвалил дед, оглядывая казанки: — А в игру примете?

К моему удивлению, вместо того, чтобы мне подарить казанки, старик выставил пару на кон и стал на линию. Он сопел, кряхтел, широко расставив ноги, долго нацеливался и запустил биток со страшным визгом. Биток пролетел мимо под дружный хохот ребят.

— Эх, пропасть, сорвался-то биток! — огорчённо почесал затылок дед.

В пять минут опустели и его карманы. Из окон соседских куреней выглядывали любопытные лица.

— Гляди, старый Назар сдурел, с ребятами связался! — тыкали пальцами в старика казачки, но, нисколько не смущаясь этим, он продолжал возиться с ребятами.

— Ну, всё! — вывернул он, наконец, свои карманы и, обняв меня, позвал: — Пошли домой. Нечего тут слюнки распускать!

Напрасно Митяшка предлагал мне сыграть в долг, дед горячо запротестовал.

— Мы николи в долг не играли и внукам заказано!

Пришлось огорчённым возвратиться в курень…

Рядом с нами примостился двор казака Степанки Голышева, который в эту пору отбывал действительную службу в далёком городке на западной границе, а в курене хозяйствовала его жёнка, красивая Варварка. Соседский курень во многом был хуже дедовского, он даже не весь был обнесён плетнём, и всё, что творилось на дворе, было видно, как на ладони. Сараюшки-плетушки разваливались, да они были и ни к чему: никакой живности Варварка не держала. Водились только петух да курочка, да и те одичалые бродили, где довелось. Зато в домике, по рассказам бабушки, была чистота: на окнах всегда белели чистые занавесочки, цвела герань. Жила Варварка опрятно, хотя и бегала по поденщинам, а больше всего вязала пуховые платки из нежной козьей шерсти. В семье у Голышевых не было своих ребят и Варварка взяла в дом приёмышем круглую сироту — Митяшку. Правда у казачонка имелась богатая-пребогатая бабка Чумлякова, но она из жадности отреклась от внука. И была она рада-радёхонька, когда Варварка увела к себе Митяшку.

Вот и жил мой новый приятель ныне по соседству, у Варварки.

Когда настал вечер, я не утерпел, чтобы не сбегать на соседский двор и не навестить Митяшку. Я ещё ни разу не бывал у Варварки и потому с трепетом и любопытством перешагнул границу голышевского куреня.

«Как живет у себя дома эта красивая и весёлая казачка?» — думал я, оглядывая неприглядные надворные постройки.

— Митяшка, дружок пожаловал! Заходи, заходи, красавчик! — неожиданно раздался приятный голос хозяйки. Она стояла в распахнутых сенцах и ободряюще улыбалась.

Следом за ней я вступил в сенцы и распахнул дверь в горенку. Тут всё сверкало чистотой: вымытый пол, скамьи, только что выбеленная печка. В маленькой нише стояла мисочка с разведённым мелом и мочальная кисть: видимо хозяйка каждый раз подбеливала задымленное чело печки. На укладках и на больших окованных сундуках разостланы скатерти и домотканные коврики.

— Кто же это? — раздался сочный баритон. — Не казака ли Назара внук?

Подле оконца на скамье сидел широкогрудый молодец в расшитой русской рубашке с расстёгнутым воротом и, поглаживая темнорусые усы, в упор разглядывал меня. — Ничего, хорош мальчишка! — похвалил он.

Варварка, поскрипывая козловыми сапожками, ходила по горенке, с лаской поглядывая на молодца. В её глубоком и лучистом взоре читалась нежность. Молодец чувствовал себя хозяином в курене Степанко.

— Что ж, здравствуй!! — протянул он мне красивую белую ладонь. — Митяшка, займись-ка гостем! Прошу! — указал он мне на занавесочку, за которой возился мой друг. Тут стояла высокая кровать с горкой взбитых подушек и возле неё, подле укладки, возился Митяшка. Он извлёк из укладки стопочки конфетных бумажек, коробочек из-под папирос и показал мне это богатство. В другое время я непременно с тайной завистью внимательно разглядывал бы всё, но сейчас меня интересовало другое. Я чутко прислушивался к тому, что творилось в горнице. Но там установилась невозмутимая тишина, даже Варварушка перестала скрипеть козловыми сапожками.

Меж тем за окном погасал золотой вечер, солнце закатилось за ближние бугры и, охваченное пожаром вечерней зари, небо постепенно меркло. По станичной улице с мычаньем прошло стадо коров, до моего слуха донеслось щелканье пастушеского бича, за окошком на осокоре, жалобно попискивая, раскачивались две пичужечки, пролаял соседский пёс и опять стало невозмутимо тихо.

И вдруг откуда-то издалека родился и поплыл над станицей густой колеблющийся гул церковного колокола: благовестили к поздней вечерне. Мы вышли в горницу. Любопытство приковало меня к порогу: Варварушка сидела под оконцем, а рядом с ней, положив голову на её колени, полулежал молодец. Варварушка молча перебирала его густые волнистые пряди волос. В глазах казачки светилась нескрываемая радость.

Она улыбнулась мне и тихо обронила:

— Что, наигрался? Уходишь?

— Это кто же? — спросил я Митяшку, когда мы выбежали во двор.

— Кирик Леонидович — желанный Варварушки! — спокойно прошептал мальчуган. — Хороший человек! Страсть большой охотник, во всей станице не отыскать! А умник и забавник, не приведи бог! Учитель наш. Он зимой будет нас учить!

Странно! Митяшка о своей приёмной матери говорил, как о родной сестрице, называя её, как все, Варварушкой…

5. СТАНИЧНЫЕ БУДНИ

Жизнь в станице протекала однообразно. По хозяйству в куренях с утра до ночи хлопотали казачки, в поле работали наёмники — пришлые люди, а казаки, по выражению бабушки, «слонов гоняли», попросту говоря, бездельничали.

— Что такое казак? — рассуждал в моём присутствии дед. — Казак есть воин, слуга царю и отечеству! Нешто его дело кухаркой, альбо водовозом быть! Казак создан господом-богом для войны, а не для серпа и косы. Пикой во чистом полюшке поиграть, басурмана острой сабелькой встренуть, — вот оно наше казачье дело! Потом конь — друг боевой, лихой скакун, — вот истая заботушка казаку! Без него казак не казак, а так серая говядина!..

«Серой говядиной» казаки презрительно называли солдат-пехотинцев, считая себя умнее, грамотнее их. А на самом деле редкие казаки были грамотные, даже казак — торговец Потап Дубонов и тот не был грамотен. Озорной Кирик Леонидович — дружок Варварки, забирал у него в долг товары и по настоянию Дубонова выдал ему расписку, а в ней было написано:

Это дело свято —
У Дубонова мясо взято.
Мясо коровье,
Ешь, казак, на здоровье!
Хотя мясо и съестся.
А с Дубоновым надо расчесться…

Я бежал мимо лавки, когда торговец зазвал к себе и сунул мне в руку замусоленный леденец.

— На, похрусти на здоровьечко! Сказывают ты грамотей. Будь милостив, зачти мне расписочку!

Я зачитал вслух творение учителя. Вначале казак полуудивлённо-полуобиженно растянул рот до ушей, напоминая собою рыбу, выброшенную на горячий песок. Глаза его таращились, ощеренные по-щучьи зубы блестели среди рыжей бородищи. Но вдруг он хлопнул себя по коленкам, присел и залился весёлым смехом.

— Шельмец! Ах, шельмец, их благородие!

Учителя, из уважения к его учёности, он называл «их благородие».

— А всё-таки расчесться надо! — продолжал он гоготать на всю лавку. — Ах, шутник, их благородие!…

Отсмеявшись, он неожиданно уставился на меня рачьими глазами, покачал головой.

— Скажи на милость, сам мал, а башковитый! Вот те и Назар, голота, а внук грамотей. Ну, иди, иди, чернильная душа, гусиное перышко, чего стал тут, более леденцов не дам! — он бесцеремонно выпроводил меня из лавки.

Однако, он всюду таскал с собою расписочку и на досуге показывал казакам.

— А ну, зачтите, чего тут накарябано!

Купцу было лестно, что учитель посвятил ему «свою письменность».

Этот же Дубонов о станичниках говорил так:

— Что такое ренбурхский казак? Это чисто православный человек! Столб веры христианской и опора купечеству!

Оренбургские казаки, в отличие от донских, терских, кубанских и даже сибирских казаков, не представляли из себя племенной цельности. Это была смесь самых разнообразных выходцев из России и из азиатских степей. Тут слились воедино: и донские казаки, и беглые от царских утеснений кержаки, и солдаты петровских времён, и калмыки, и башкиры, и мещеряки, и украинцы. В оренбургском казаке всё смешалось, боевые походы создали тип выносливого крепкого воина, по внешнему виду зачастую с угловатыми выпуклостями лица, нередко с косыми разрезами глаз и почти всегда с грубоватым и жёстким выражением степного воина.

В своё время, эти войска долгие годы сдерживали нашествия азиатских кочевников на Русь и постепенно из поколения в поколение оттесняли их в глубь степей, приведя под конец их под высокую руку Российского государства. За свою полную тревог службу они получали от правительства в собственность земли, отнятые от коренных степняков. В 1755 году в царствование Елизаветы Петровны за оренбургскими казаками было закреплено двенадцать миллионов десятин земли, раскинутой на обширном пространстве между степными реками: Уралом, Уем, Тоболом, Увелькой, Иргизом. За все льготы, земли и награды, казаки должны были поставлять конное вооружённое войско. В мирное время оренбургское казачество выставляло шесть полков, а в военное — восемнадцать во главе со своими офицерами, подготовленными в особом казачьем училище в Оренбурге. Давно отгремели битвы на востоке, и степи успокоились, но оренбургское казачество продолжало нести службу внутри империи, являясь опорой трону.

До пятидесяти лет казак числился на действительной службе и должен был всегда пребывать в готовности к походу. Казак только и жил этими походами, мечтал о них и заниматься хозяйственными делами ему претило.

В станице единственным занятием казака, которое ему приходилось по сердцу, были упражнения на стрельбище. На широкое степное плато за станицей съезжались сотни конных станичников, чтобы поупражняться в стрельбе и в рубке. Дедко Назар за старостью давно вышел в чистую, но всякий раз, прознав, что казаки собираются на стрельбище, начинал суетиться уже с вечера: чистил конька, засыпал ему отборного овса, просматривал своё старенькое ружьишко, сабельку. Бабка пекла ему шанежки, готовила дорожную укладку. И старухе было лестно, что старик «не последняя спица в колеснице». С вечера старуха обегала соседские курени, суетливо рассказывая казачкам, как она собирала своего воина «до походу». Дед в эти дни ходил важный, с расчёсанной бородой, а на груди у него красовался георгиевский крест, который он «начеплял» в торжественных случаях. Но самое важное наступало, когда дед снимал со стены свою сабельку в стареньких ножнах. Я с улыбкой смотрел на старика: «Подумаешь, нашёл чем важничать! Старой шашкой».

Дед брал в руки клинок, истово трижды крестился на иконы и потом обнажал его. Совершалось чудо: с синеватой ручьистой стали казалось сыпались искорки. Дедко наклонялся и целовал клинок.

— Ну, благослови, старая! — кланялся он бабушке, словно и впрямь собираясь в дальний поход, на войну.

И старуха подходила к своему казаку, степенно крестила его и целовала в темячко.

Да, клинок у дедушки был не простой! Напрасно я думал, что ничего замечательного не могло быть в обыкновенной казачьей сабле!

Взяв в руки клинок, старик сразу преображался. Казалось, он молодел, выпрямлялся и чуялось мне, что это был ещё добрый и проворный рубака.

— Это, внучек, наша семейная лериквия, честь куреня! — показывал он глазами на клинок. — Умру я, тебе завещаю, коли достойным будешь!

Он нежным взглядом ласкал сабельку и продолжал рассказывать:

— Эта сабля старинная, работы отменных златоустовских мастеров! С этой саблей ещё мой дед в Туретчину ходил, освобождал из полону христианские душеньки. Батька мой этой сабелькой рубался на широком Дунае. Довелось и мне схватиться с турецким янычаром в кои годы… Налетел на меня этакий зверюга, добрый воин, да и конь под ним, одним словом чистокровный араб. Ну, думаю, молись, казак! Пропала твоя головушка! Подо мной злой башкирский степняк: ржёт, искры мечет; норовит ухватить зубами араба. Топчемся мы с янычаром, кони взрыли землю, клинки сверкают. Так и у него ж знатная кривая сабелька, дамасская, стало быть. Злость обожгла меня. «Доколе эта канитель будет?» — подумал я и взмахнул сабелькой. — Эх, была не была: Рубанул я со всей силой по вражьему клинку. Дух заняло! Дамасский клинок пополам, — хрусталём прозвенел. Не дал я туречину опомниться, размахнулся от всего сердца и развалил его от плеча до самого паха. Конец супостату! Вот он клинок!

Лёгким привычным движением старик вновь вытащил клинок из ножен. Я поднял глаза и сидел, как очарованный. Серебристая полоска стали струилась ровным спокойным блеском. При движении в ней вспыхивали синеватые искорки.

— Булатный клинок! Непревзойдённый, аносовский! — с гордостью сказал казак. — Много вражьих голов покрутил он, нечистой крови пролил! Разве с ним расстанешься? Без клинка казак — не воин.

Клинок был добрый, плод большого мастерства. Он мерцал синеватым таинственным блеском. Я не в силах был оторвать глаз от старого казачьего клинка. Смотрел на него и с гордостью думал:

— Хорош! Ой, и хорош! Кто же сотворил это чудо?

Позже, в годы гражданской войны, будучи командиром эскадрона, я попал на родину дедовского клинка, в маленький, затерянный среди Уральских гор Златоуст, в городок, в котором жили и здравствовали непревзойдённые в мире златоустовские мастера, сохранившие тайну булата.

Рано утречком, до восхода солнца, по росе казаки выступали на стрельбище. У ворот каждого куреня толпились домочадцы, любуясь своим казаком. Бабушка от умиления утирала слёзы.

Казаки шли конным строем, с песней, оглашая яицкие степи звонкими голосами. Станичники пели:

Ночи темны, тучи грозны
По поднебесью идут.
Идут, идут, казаченьки,
Идут тихим маршем…

Дедушка считался не последним в конных рядах. Вместе с казачатами я бежал в клубах густой пыли, провожая конников далеко за станицу…

Возвратился старик со стрельбища ещё больше побуревшим от загара, помолодевшим лет на десять.

Дед шутил со старухой, бахвалился, кочевряжился, не подозревая, что в его курень вот-вот постучится беда.

Казак Потап Дубонов, богатый прасол, купец, скупщик всякого добра у бедноты, ко всему этому ещё держал тайный кабак. Возвращаясь со стрельбища, казаки брали у него водку, кто за наличные, кто в долг, и пили всем «кумпанством», ходя от двора ко двору. Издревле повелось у казачества гостить в один день по очереди у всех соседей: богат ли, беден ли курень, но обойти его значит нанести соседу кровную обиду. Зайдут подвыпившие казаки, посидят часик и шумной разудалой гурьбой идут в соседний курень. И как бы ни были бедны хозяева, они ставили на стол последнее, изо всех сил тужась показать, что и они, слава богу, почесные казаки.

Не обходили казаки и Дубонова. Жил он богато и привольно в бревенчатых, из смоляного леса, хоромах. Двор его на особицу выделялся изо всей станицы. И казак Дубонов был тоже особый.

Казачий дубоновский род пришёл из-под Шарташа, что лежит под городом Екатеринбургом, ныне Свердловском. Пращур Аника Дубонов в лесах, по речкам и в песчаных отмелях и берегах добывал тумпасы и строганцы — колдовской горный хрусталь. Не поладил Аника с царевыми людьми, подался на Яик, поближе к раскольничьим весям. Казаковать стал род Дубоновых. Потапу Дубонову достались от батьки косяки крепких степных коней, тысячи баранты, земли пятьсот десятин. Был он один сын у казака-богатея и весь удался в отца: неимоверно силён и драчлив, в кулачных боях страшен. В молодые годы в кулачном бою на льду Яика ему гирькой повредили глаз и выбили передний зуб. Однако, и сейчас, при мне, когда ему было за сорок лет, он выходил на кулачные стенки. И, надо сказать, в кулачных боях Потап Дубонов охулки на руку не клал, — бил остервенело и беспощадно, словно выместить хотел за прошлую обиду. От наказного атамана Дубонов брал разные поставки, иногородняя и казачья беднота окрест сидела в долгах у купца. Батраков он не брал. Когда человека горе-нужда петлей душила, тогда Дубонов милость оказывал: отпускал взаймы хлеб до урожая. Горький это был хлеб! Всю зиму и лето должники ломали кости на дубоновской работе в пыльной горячей степи. А сухой осенью из дубоновского куреня тянулись скрипучие обозы с тяжёлой золотой пшеницей. Везли доброе дубоновское зерно в старую торговую Челябу и там засыпали в элеватор.

Богател казак Дубонов, жирел, шёл в гору; отцовский старенький дом срыл, поставил на станичной площади из горного смоляного леса знатные хоромы, обнёс дубовым тыном. Жена Дубонова, крепкая вальяжная казачка, народила ему трёх сыновей, крепкозубых, задиристых, но недалёкого ума…

Понимал Потап Дубонов: хоть и в кабале безвыходной сидит у него полстаницы, но с казаками не ссорился, блюл дружбу. И когда к нему во двор припожаловали подвыпившие станичники, он широко распахнул им двери своей большой горницы.

— Пожалуйте, гости дорогие! — радушно пригласил он.

В доме началась суетня. Хлопали дверями, пререкались казачки, гремели печными заслонками, тащили на стол и печенье, и варенье. Тут был и бараний бок с гречневой кашей, и гусь с поджаренной капустой, и пироги, и миски с горячими пельменями. А надо всем этим богатством высилась четверть вина. На неё алчно и поглядывали казаки.

Войдя в горницу, все истово покрестились на иконы, поклонились хозяевам, для приличия заставили немного себя уговаривать, так уж водится!

— Ну, гости дорогие, садитесь, чем богат, тем и рад! — поклонился хозяин.

В красном углу под образами уселся сам Дубонов, по правую руку станичный есаул, чернявый, как жук, угрюмый казак, нелюдимый и тяжёлый на руку. Дальше расселись все чин по чину. И тут деду пришлось сглотнуть горькую обиду. Он сунулся сесть вместе со всеми казаками, со всем «кумпанством». Но тут поднялся Дубонов, повёл глазами на перегородку.

— Э, да что ж ты, Назар, не знаешь порядок, что ли? Куда лезешь, там для тебя со други трапеза наготовлена! — нагло остановил он старого казака.

Дед потемнел, развёл руками.

— Помилуй, Потап Иванович!

— Чего уж тут, бог простит, — снисходительно сказал Дубонов и усмехнулся, — но только так уж говорится: не в свои сани не садись!

Под ногами старика от обиды и оскорбления горела земля, но он, склоня седую голову, сразу постарев на двадцать лет, скрепя сердце прошаркал за перегородку, где трапезничали батраки, захожие монашки и юродивые…

Между тем, в большой горнице начался пир. Почествовали станичного есаула, почествовали хозяина, льстили, говорили только о добром, не поминали лихого и обид. Грузный есаул крякал, да наливался вином, исподлобья поглядывая на казаков: как бы ранее его не подняли чары. Казаки уминали горячие пельмени. Ели они укладно — по сотне-другой пельменей, запивая вином. Попробовали и бараньего бока с кашей, и гусятинки с капустной, и порося уложили. Только хруст шёл, да рыгали от души, огрузевшие от обильной пищи. То, что оставалось, относилось за перегородку. Захожие люди не брезгали ничем, видать изрядно наголодовали, ели жадно и торопясь, ухватывая лучшие куски. Только дедка Назар сидел невесело, опустив на грудь голову, не смея поднять глаз на братию. Когда ему подносили шкалик, руки у старика дрожали и он выхлестывал водку на стол.

— Ты сторожко, старик, жаль эстоль добра упускаешь! — просили его сотрапезники.

От двух чарок захмелел старый станичник, чего с ним раньше никогда не бывало. Из глаз у него покатилась вороватая слеза и смешалась с вином в чарке. Не с кем было казаку поделиться своей обидой. «Хошь я бедный, но почесной казак, старого дуба корень!» — горько думал он.

А в это время хмельный Дубонов похвалялся перед гостями:

— Пей, веселись, господа казачество! Знай Дубоновых! — выкрикивал он зычным голосом. — Богатства у меня на всё хватит!

— Хватит! Хватит, Потап Иванович! — льстиво поддакивали гости:

— Всему нашему казачеству ты столб! — отрубил изрядно подвыпивший есаул. — Ты да я — два корня тут храброго казацкого лыцарства!

Чёрные глаза есаула осоловело смотрели на собутыльников. Хотелось и ему похвастаться, но слова не слетали у него с языка. На речи он был не мастер. Отрубил своё и замолчал на весь пир. А Дубонов похвалялся:

— Что хочу, то и куплю. У меня куры деньги не клюют! — выкрикивал пьяный купец. — А то нет? Спорить кто будет? Шалишь! Я, брат, красненькими и беленькими всю дорожку выстелю от Магнитной до Кизильской, а может поболе. Вот как!

— Верно! — прохрипел есаул.

— Богатство твоё правильное! — похвалили казаки. — Правильное, Потап Иванович!

— Вот крест и святая троица! — перекрестился Дубонов на иконы. — От деда достаток пришёл, а деду господь бог помог за его праведные молитвы.

— Знам! Всё знам! — зашумели гости.

— Знам, да не всё! — продолжал куражиться Дубонов. — Мой дедушко клад ухватил. В урочище Кизилташ, у высокого мара[8] он откопал челнок золотых, да серебряных денег. Вот оно как! С молитовкой богачество дед брал, вот и ко двору пришлось оно!

— Врёт! — стукнул кулаком по столу дед и, к ужасу сотрапезников, поднялся из-за стола и, пошатываясь, пошёл из горенки. Опираясь о косяки двери, он злым взглядом обвёл большую застолицу и упёрся в рыжую бороду Дубонова.

— Брешешь, купец! — закричал он.

— То-есть, как? — вскочил Дубонов.

— А так! — продолжал, возвышая голос, казак Назар, — не в челноке твой дед добро нашёл, а выжали его вы из нашей казачьей жилы! Кровосос, вот ты кто!

— Эх, — скрипнул зубами купец и с кулаками набросился на казака. Но тут повскакали и станичники. Хотя им и не хотелось обижать хозяина, но они схватили его за руки и оттащили от деда.

— Брось, Потап Иванович! Брось! Это он спьяну сболтнул! Мало ли что с хмеля быват! — уламывали они Дубонова.

— Погоди же ты, голота, я тебе покажу! — скрипел зубами озлившийся хозяин.

Есаул поднял хмельные глаза и погрозил казаку пальцем:

— Угомонись! Гляди, кабы штанов не спустил тебе за порух честного кумпанства! Седины твои только жалею!

Дед, пошатываясь, вышел из горницы. За плечами его разносилась брань всё ещё бушевавшего Дубонова. Обиженный старик не пошёл домой, а вышел на берег Яика и долго-долго сидел там под старым осокорем. Только когда взошёл месяц, он явился домой и, делая вид, что сильно пьян, полез на «кошачью горку».

— Гляди ты! — прошептала бабушка, показывая взглядом на старика. — С нашим дедко случилось ноне чего-то, напился и нисколь не шебаршит. Ой, не к добру это! Ой, к худу! — заохала она…

И впрямь всё совершилось к худу. Через два дня за долги Дубонов свёл со двора последнего дедушкина конька. Бабушка бросилась купцу в ноги, просила со слезами:

— Богом молю, батюшка, оставь последнюю животину. Чем же мы будем жить-то! Одна только и есть подмога — конь! Не позорь ты нашу старость. Какой казацкий курень без конька! — уламывала она Дубонова.

— Ха! — гаркнул купец. — А что мне до этого! Надолжал, пора и платить. Коли беден, не дерзи почтенному казаку!

Он увёл конька. Бабка бросилась в угол, стала перед образами на колени.

— Господи, господи, за что ж ты спокинул нас! — с жаром зашептала она про свою беду богу.

Но невозмутимо смотрели из своего угла лики святых, и не было им дела до казацкой беды.

— Что ж ты, старик, аль окаменел? Ровно и сердца в тебе нет? Ни богу не преклонился, ни купца не упросил! — набросилась она на старика.

Старик, молча, поглядел на неё и опустился на лавку.

— Ладно, что на том обошлось! — сказал он угрюмо. — Затеяно было горшее, да видно станичники уломали есаула. А то бы и мне постигнуть срам казака Ивушки!

— С нами крестная сила! — снова замолитствовала бабушка. — Помоги нам, боже, избавиться от такой беды!

Синий вечер крался в горницу, дед сидел не шелохнувшись.

— То-то, надысь лежу и слышу в подпечье стонет он. К добру, аль худу? — пытаю я его. А он протяжно так дыхнул. «К худу! К худуу»…

— Это кто же? — полюбопытствовал я.

— Известно кто, дедушко домовой. Вот кто! — тихо обронил старик и ещё ниже опустил голову…

За неделю до беды мне пришлось видеть казачью «поучку». Провинился казак Ивушка. Бедный, но гордый, он ненавидел богатеев и при всяком случае скрытно творил им неприятности: то сети порежет, расставленные в реке, то копешки в поле раскидает. Давно добирались до него заможние казаки, да никак не ухватить вины. А тут Ивушка шёл по станице, а навстречу есаул, он прошёл мимо, как будто и не видел. И вот Ивушку привели на казачий круг. Там старики осудили его и за неуважение к начальству решили отпороть казака. Тут же на круге, при всем честном народе, спустили с него шаровары и отхлестали его плетью. Митяшка провёл меня на пожарную каланчу и оттуда мы наблюдали, как «сказнили» казака Ивушку. Один дюжий станишник заворотил провинившемуся рубаху. А голову его ущемил меж своих ног. Другой казак сел на ноги, отбросив шаровары в сторону, и станичный хожалый, засучив рукава, наотмашь стегал поверженного плетью. Ивушка не издал звука. Молча перенёс наказание, но когда разошлись все, он поглядел на дом есаула и прошептал про себя:

— Ладно, разберёмся, когда придёт наше времячко…

«Неужели и моего деда могли поучить подобно Ивушке?» — думал я и поделился своими горестными мыслями с Митяшкой.

— А то как же! — удивился он моей наивности. — Непременно отходили бы за милую душу, на то и казачий круг. Эт-ко, пусть станишникам поклонится, они его заратовали. Известно, хошь дедко твой и бедный, но казак стоющий и не мало рубался на своём веку. Да и кавалер он! Тут и сечь-то не так просто. Шум будет!

…В тихие летние вечера казачата отправлялись с конями на водопой. Они мчались на конях крикливой ватагой, поднимая на станичной улице ярость всех псов. Митяшка всегда пристраивался к такому весёлому делу. И на реке на вечерней заре «дым шёл коромыслом». Казачата купались, кувыркались в воде, загоняли коней в Яик и, стоя на крупе лошади, голые переправлялись на тот берег. Разве можно было упустить такой вечерок. По правде говоря, я был очень плохой наездник, тем более опасался я норовистых молодых коней, которых казаки только привели из Орды. Такой конь обычно не сразу давался в руки, а если и давался, то непременно проявлял свой дикий норов.

Солнце на закате щедро пылало пожаром. Купанье коней было в полном разгаре, когда Митяшка, взобравшись на ладьистую спину могучего коня, плыл по течению и кричал мне:

— Иванушко, садись-ко вот на того карего, да плыви сюда!

Не долго думая, я вскочил на карего игривого конька и погнал в реку. Скакун погрузился в воду и, описав круг, снова выбрался на мелкое местечко и тут он вдруг задурил. Звонко заржав, жеребчик сделал несколько прыжков и, рванувшись из воды, вымчал на берег.

— Стой! — закричал я, натянув повод. Но не тут-то было: коньком овладел бес. Он загоготал на весь Яик и стрелой понёсся к станице, к своему стойлу.

Напрасно я натягивал повод, кричал и молил о помощи, — ничто не могло остановить коня.

— Митяш! Митяш! — кричал я, думая, что он нагонит и остановит моего шалого жеребчика.

Куда тут! Казачата смеялись и разудалым посвистом давали «жару», пугая и без того взбешенного скакуна.

«Ой, что же теперь будет?» — со страхом думал я, несясь вдоль станичной улицы. Одежда моя осталась на берегу, а я совсем голый, как мать родила, мчался мимо куреней. Пыль клубилась из-под копыт. Казачки разбегались в стороны, крича:

— Бабоньки, гляди, что назаркин анчутка вытворяет! Совсем стыд потерял! Среди белого дня, как есть голый!

— Разбойник, ай разбойник. Ух и отмочил!

Моё лицо горело от стыда и страха. Конь, как вихрь, промчал через всю станичную улицу и повернул к куреню заможного казака Горбуни.

«Господи, господи! — молил я: — Помоги, господи, чтобы ворота хошь были открыты и чтобы башкой не задеть!»

От ужаса в комок сжималось сердце. Всякая власть над конём была потеряна. Вот и курень! Будто не конь, а он мчится мне навстречу. Слава богу, ворота настежь.

Почуяв дом и хозяев, жеребчик замедлил бег, иноходью вбежал во двор и тут быть бы беде, не сносить мне головы!

Перед низкими дверями конюшни, я ловко сполз с мокрого крупа злодея-коня и кувыркнулся в развороченную кучу кизяка. Гонимый стыдом и страхом, опозоренный перед всей станицей, я быстро помчал на зады. Я бежал сквозь густые заросли терновника и крапивы до тех пор, пока не свалился среди кустов в яму, и там сжавшись, как кутёнок, заскулил от боли и обиды…

Я слышал, как в станице смеялись зубастые молодые казачки:

— Вот чертёныш нагишом-то прокатил!

— На выгонки, слышь-ко, с Митяшкой скакал! Да конь степнячок разнёс!

— Скаж-ж-и!

— Отчаянная башка!..

Хорошо им было смеяться, а каково мне! Всё тело чесалось от ожогов крапивы, да и порастрясло изрядно. В этот вечер солнце казалось, дольше задержалось на небе. Всё было против меня. Может быть мне так и сидеть опозоренным в яме до тёмной ночи, но неожиданно зашуршали кусты и в наступившей вечерней тишине раздался приятный голос Варварки:

— Иванушко, где ты?

Я крепче прижался к земле, но казачка заметила меня и, стоя на краю ямы, беззастенчиво рассматривала меня.

— Напугался, поди, миленький! — пожалела она меня.

Впершись в крутые бока, она стояла крепкая, цветущая, вся озарённая вечерним солнцем. На смуглом ровно загоревшем лице сияли ослепительные зубы и большие ласковые глаза.

— На вот, твою одежонку принесла! — бросила она мне плисовые штанишки и рубашонку.

В её голосе прозвучала забота и я, осмелев, быстро облачился.

— Ну вылазь! — подала она мне руку.

Я выбрался из ямы и, она, обняв меня за опояску, пошла рядом со мною по тропе, пробегавшей задами к дедовскому куреню. Как приятно итти рядом с этой красивой и доброй казачкой! Заглядывая в её большие глаза, я спросил:

— Тётенька, а как вы меня нашли?

— Уж нашла! — многозначительно улыбнулась она, давая понять, что это её маленькая тайна.

6. ТУТ ВОЕВАЛ ПУГАЧЕВ

То и дело слышалось от старых казаков:

— Вот туточка и был пугачёвский стан!

— Здесь прошла пугачёвская тропа! Тут он и свою антиллерию протащил!

— Это и есть пугачёвская пушечка!

— От Пугача забогатели!

«Почему так много разговора о Пугачёве и кто он такой!» — думал я и спросил бабушку.

Старуха удивилась.

— А то как же, да тут каждая местина о нём сказывает. Тут батюшка Пугачёв воевал!

— А как это от Пугача забогатели? — допытывался я.

— Ты слушай-ка, что я тебе про бывалое расскажу, откуда у заможних казаков Горбуней богачество пошло…

Старуха присела на скамеечку и неторопливо повела свой рассказ:

— То мне моя бабушка ещё поведала, — начала она. — Вот как это приключилось. К Горбуне-казаку осенью, поздно вечерком, в самое ненастье постучалась старушка нищая с сумой на спине.

— Что тебе, баушка? — окликнули её из оконца.

— Пустите, милые, переночевать, бога ради…

Оглядела хозяйка несчастную, видит боса, в жалком рубище, а дождь-то хлещет, вот хлещет! Вымокла странница вся до нитки и дрожит от стужи.

— Заходи, божий человек! — позвала она в избу. Там положила её на печь прогреть озябшие косточки. Известно, сама стара, вот старую и жалко. Ох, и страшна, Иванушко, беспризорная старость!..

Старухе-побродяжке, поди, доходил восьмой десяточек годков, ну на печке она совсем разомлела, а на утро так ослабла, что и с места не сдвинуться. Жалко стало бездомную.

— Да куда ж ты, баушка, бредёшь?

— Вот так, родимые, и бреду, пока добрых людей найду, которые приютят меня!

— Выходит ты безродная?

Старуха в ответ:

— Никого, миленькие, нет, ни одной душеньки не осталось.

— Скажи как! А где же твоя местинка, где ты спородилась да святое крещение приняла?

— Я, милые, заводская… С Авзяно-Петровских заводов…

Поглядела Горбуниха на немощную старуху и того жальче её стало.

— Коли так, баушка, оставайся у нас. Сами живём, пропитаешься и ты!

У странницы слёзы из глаз.

— Спасибо вам, болезные, за ласку ко мне…

Так и осталась она у Горбуни. Пожила с полгода у них, да засобиралась умирать. Уже на смертном одре подзывает хозяюшку и говорит:

— Слушай, Ивановна, мне жить недолго, день, два… Грешница я была великая. Едва ли простит меня господь, ведь я была, подружкой пугачёвского атамана… Он захватил меня на заводе, да и увёз силой… Когда нас разбили за Уралом, мы бежали через Сатку. Ехали мы в кибитке и везли большой сундук… Ночью приехали к реке Ай… Мой-то и говорит мне: «Акулина, дело нашего батюшки плохо… Этот сундук полон серебра да золота… Давай зароем его здесь»… Вытащили мы сундук, нашли на берегу два дуба, вырыли под ними яму, положили в неё клад, да завалили землёй и каменьями… — Кто из нас останется в живых, — сказал мой-то, — тот и попользуется всем добром… А место приметливое: два дуба здесь и три дуба на том берегу… Потом мы сели на лошадей и переправились в брод… Конец, знамо, был плохой… Моего-то убили в драке, а я попала в Оренбург… Так с тех пор и не была у клада. Думала уже с тем и в могилу лечь… да хочу наградить тебя за любовь ко мне, старухе… А лежит сундук вправо от дороги, в тридцати шагах…

Умерла странница, а клад ведь и в самом деле казак Горбуня отыскал. Вот с чего и почалось его богачество… Вот оно как! Отсель и пошло «от Пугача забогатели»…

…Дедушка тоже с охотой рассказывал про Пугачёва:

— Он-то за простой народ шёл биться, хоть и царём себя выдавал! А как же иначе, в ту пору так уж велось…

Дед лежал на «кошачьей горке» и вспоминал бывальщины. К нему под бочок подкатился и я.

— Скажи, дедко, и впрямь он тут воевал?

— Тут-то при нашей Магнитной знаткое сражение у него вышло… Годи скажу всё по порядку. Слушай, милый…

Он помолчал, собираясь с мыслями, и повёл воспоминание.

— Конечно, ни я, ни батюшко мой, сами-то Емельяна Ивановича Пугачёва не видели, а вот дедушко мой, так не то, что видел, но и к ручке прикладывался. Для других он был Пугач, а для сиротской казачьей доли царь. Так вот в наших окраинах и шла та война. Тут степи, как видишь кругам, простора много. А как завоевались с Емельяном Ивановичем и того тише в степу стало. Башкиры, да киргизы подале откочевали в Орду: ни овечьих отар не стало на степу, ни конских табунов. Из ордынцев остались те, кто незамиренным был, кто царским притеснением недоволен был, тот на коня, сабельку в руки, да к Емельяну Ивановичу под его вольные хорунки становился…

Казак помолчал, задумался. Глаза его затуманились, словно перед мысленным взором его представилось далёкое-предалёкое прошлое. Вздохнул.

— Что тут в наших краях было? — продолжал он. — Тут с полудня на полуночь редкими городками строены были крепостцы Верхне-Яицкой дистанции: вот наша Магнитная, Карагайская, Кизильская, Петропавловская, Степная. Во всех, в те годочки, дай бог, ежели до тысчёнки ратных людей набиралось, да десятка три орудиев. Только повыше от нас, над старым Яиком, там, где Урляда в него втекает, стояла деревянная, но крепкая своими валами да заплотами, да гарнизоном Верхне-Яицкая крепость; в наше времячко и крепости там нет и кличут городок Верхнеуральском. Так-то вот…

Дедко разгладил бороду, приосанился.

— Пугачёв был вояка отменный и умный, — с одобрением в голосе продолжал старик. — Решил он миновать Верхне-Яицкую крепость. «Первая неудача обернётся бедой, а успех окрылит людей», — обмыслил Емельян Иванович и пошёл с войском на Магнитную. Многие думали струсил он, да не он струсил, а комендант крепости полковник Ступишин струсил и пустился на воинские хитрости. По его наказу за валами наставили обряженных чучел, за тыном наторкали обожжённые шесты, издалека оно, конечно, с пиками схоже. В крепостном соборе весь день трезвонили в колокола, будто там полно народа, а народ-то весь, и стар и млад, — производил в городе шумы, изображая великий воинский лагерь. Емельян-то Иванович на белом коне остановился на Извоз-горе и долго глядел на серые заплоты и на то, что в городке робится. Конечно, все ступишинские хитрости ему видны были, а только он и слова не обронил, ухмыльнулся в бороду и велел на Магнитную итти. А про себя так подумал: «Плохи дела у царицына полковника, коли вместо солдат чучела выставил, а заместо пик горелые головешки! Поглядим-посудим апосля, кто кого обхитрит»…

Пугачёвское воинство обтекло Извоз-гору и Каменные Сопки, что растянулись под Верхнеуральском и на другой день встало шумным табором под Магнитной.

Люди загорячились, так и рвались в битву, только Пугачёв говорит им:

— Погодите, может без бою крепость-то сдастся!

Подъехал он к крепостным воротам и закричал от полного голоса:

— Детушки! Детушки, против кого идёте? Аль не признали меня? Так это я, царь ваш, Пётр Федорович!

А крепость-то оборонял старый вояка капитан Тихановский — господин. Он-то высунулся из-за заплота да пригрозил кулаком Емельяну Ивановичу:

— Я тебе, сукину сыну и вору, покажу сейчас!

И заорал, что было мочи своим стрелкам:

— По супротивнику огонь!

Так и зачастили выстрелы, пропели пульки. Приближённые Пугача подбегают к нему и хватают его скакуна за уздечку:

— Поопасись, государь!

— Уйди прочь! — закричал Емельян Иванович. — Знай своё дело!

Оглянулся он на бегущее своё воинство и закричал им: — Куда ж это вы, детушки? Ай, стыдно, ай стыдно. За мной, детушки!..

Я лежал, глядя в рот деду, не дышал. А старик увлёкся и не переставая журчал ровным тихим голосом:

— А из крепости залп, да залп, разве утерпишь? Не добежав до заплотов полусотни шагов, пугачёвское воинство отхлынуло назад. Они-то и увлекли, как река потоком и Емельяна Ивановича. Конь-то широким махом вынес батюшку. Тут он на полном скаку остановил белого жеребца, крепко взнуздал его, привстал на стременах, вздыбил лихого, да и врезался в бегущую толпу и почал хлестать трусов плетью.

— Ну, куда вы! Ну, куда вы! Чего испугались? Назад!

И погнал он снова воинство на крепость…

А из крепости, что шмелиный рой, жужжат пульки. Тут один из атаманов кинулся к батюшке и прикрыл его своим телом.

— Прочь! — освирепел Пугачёв. — Как смеешь мне глаза мозолить!

Лицо его перекосилось в злобе. Ощерив зубы, Емельян Иванович схватился за клинок.

— Прочь с дороги!

Только крикнул, а меткая пулька прямо коньку в голову, заржал жалостливо скакун и опрокинулся, загребая копытами земельку. А вторая пуля прямо в батюшку Пугачева, да счастьице его, только руку и повредила. Схватился Емельян Иванович за руку, по парчевой бекеше — кровь, да побрёл пешим от крепости. Не то обидно, что конь пал, а то обидно, что в шалашик пришлось забраться да на кошму лечь, такая боль навалилась на него. Лежит батюшка Емельян Иванович и горько жалуется своим ближним атаманам:

— Николи того не было: на царей ишшо пули не отливались! Эта, видать, наговорная. Колдун-офицеришка, не инако как!

Старик опять смолк. А мне нет терпения, я затормошил его:

— Ну, а дале что? Дале?

Дедко усмехнулся.

— Ишь, какой любопытный! Погоди, дай с мыслями собраться, не всё сразу. Да и сердце заходится, коли всё начнёшь ворошить. Известно, казачья кровь… Хоть сам и не был там, а понимаю, как это… Ну, да слушай!

— Ночь наступила к той поре, — продолжал дедко. — Вызвездило. На долину тьма пала, да за дальним Ильменем провыл одинокий волк. Пугачёв тут выбрел из шалашика, взглянул на тёмное небо и сказал ближнему атаману:

— К полуночи месяц взойдёт. Коня мне!

Подвели ему свежего скакуна. Хоть и поморщился от боли, а сам сел в седельце…

А в эту минуточку, по овражкам, да рытвинам к заплотам крепости доползли охотники. Хошь и снова началась пальба, залпы, да припозднились, под топором уже рушились ветхие заплоты и тыны…

И тут Емельян Иванович на своём коне вымчал вперёд и с воинством устремился в пролом… Разве ж устоишь тут? Известно, крепость взяли, солдатишек, кто не пожелал присягу принять новому царю, порешили. Вот и привели тут к батюшке самого коменданта капитана Тихановского и его жёнку.

— На колени! — крикнул на них Емельян Иванович и протянул рученьку. — Целуйте вашему государю!

Капитан раззлобился.

— Не царь ты, а вор!

— На перекладину их! — рассерчал Пугачев.

И народишко повесил на воротах капитана и его жёнку.

Тут занялось пламя, и зарево охватило полнеба. Потянуло гарью. Пугачёв со своим воинством отступил в степь. Туда к нему и привели повинившихся. Между прочим и дедушко мой при этом был, Иван Назарьевич, досыта он насмотрелся на царя-батюшку. Одеяние на нём было самое что ни на есть нарядное. Парчевой кафтан, а под ним кармазиновый зипун, а полосатые канаватные шаровары в сапоги запущены. А сапоги козловые с жёлтой оторочкой. Голову батюшка молодецки закинул, на ней кунья шапка с бархатным малиновым верхом, да с золотой кистью.

Конь под ним — белый лебедь. Седельце киргизское с широкой круглой лукой, оковано серебром, а в середке вставлен сердолик с куриное яйцо. Господи боже, что за сбруя! Нагрудник, пахвы, стремена! Всё, всё серебром, да сердоликом разукрашено. Да и сам батюшка Емельян Иванович статный, видный из себя казак. Очи тёмные, орлиные. Взглянет — прожгёт!

Выехал он к народу, все на колени пали. Встал и наш дедушко. Один за другим подползали к нему и целовали ручку. Он почестно со всяким разговаривал, называл детушками, да спрашивал: кто, откуда, куда пойдёт из Магнитной?

Тут и до дедушки дошла очередь и он к ручке приложился и его спрашивает:

— Из каких будешь?

— Казак.

— Пойдёшь ко мне, своему государю, служить?

— Готов, царь-батюшка!

Так и пошёл наш дедушко с Емельяном Ивановичем под Троицк. Было, сказывал, в ту пору утречко, петухи по дворам, что не погорели, распевали, да сизый дымок стлался от пожарища по степу. Ох, и жалко было дедушке моему покидать станицу, да что поделаешь, на то казак! Без похода ему не прожить! Ну и пошёл он воевать…

Дед замолк и на этот раз долго молчал.

— Неужто всё то правда была? — не утерпел и спросил я.

— А то как же? — обидчивым голосом отозвался старый казак. — Без вранья сказано всё. Преданье! Сам слышал от дедушки. А потом тут-ко кладбище сохранилось, и по сю пору там-ко лежит каменная плита, а под ней схоронен сказненный Емельяном Ивановичем комендант Магнитной капитан Тихановский. Сбегай, полюбуйся…

Я с Митяшкой и впрямь сбегали, и на древнем, заросшем бурьяном кладбище среди деревянных покачнувшихся крестов, нашли серую плиту с еле заметными буквами и титлами. Мы прочли, что тут погребены «останки капитана Тихановского». Выходит не соврал дедушко. А всё-таки ещё не верилось.

«Эка, подумаешь, можно всякое наврать!» — рассуждал я и решил в один вечерок поймать учителя Кирика Леонидовича и у него свериться. С такими мыслями я и прибежал во двор к Варварушке.

На скамеечке, перед домиком сидел Кирик Леонидович, а посреди двора на одной ноге кружился и прыгал Митяшка.

— Ты чего это? — бросился я к нему, но дружок и ухом не повёл, словно не видел меня, глаза у него соловелые. Кружится и счёт ведёт.

— Что с ним, Кирик Леонидович? — удивлённо спросил я учителя.

— Одержим бесом! — засмеялся он.

— Никак и впрямь с ума сошел! — выпучил я в страхе глаза на друга.

— Ну, вот ещё что выдумал! Говорю одержим бесом алчности!

В эту минуту Митяшка топнул ногой и закричал:

— Тысяча!

— Вот видишь! — кивнул в его сторону Кирик Леонидович:

— Пятак шельмец выпрыгал! Поспорили мы на тысячу! — учитель полез в карман, добыл медяк и бросил казачонку. — На, возьми! Экий ты, братец, настойчивый!..

Из сеней выглянула Варварка.

— Кирюша! — окрикнула она. — Ну, как тебе не совестно терзать мальчонку? Намедни на спор заставил его тринадцать стаканов воды выдуть: все пузо вспучило, думаю не отдышится, а ноне козлом прыгал…

В голосе казачки звучала укоризна.

— Ну, что ему молодцу станет! — улыбнулся учитель: — Все наши спорки выиграл. Ай-да чортушка!

Меж тем, Митяшка схватил пятак и поманил меня:

— Айда, в лавку к Дубонову!

— Погоди чуток! — упросил я.

— Ну, чего ещё там? — нетерпеливо торопил меня дружок.

— Да я вот с Кириком Леонидовичем поговорить малость хочу! — серьёзно сказал я и подошёл к учителю.

— Кирик Леонидович, — сказал я ему. — Скажите мне по всей правде, вот что: впрямь был тут у нас в станице Пугачёв, а может то байка одна!

— Гляди ты! — удивился учитель: — вот оно о чём речь!

Лицо его стало-серьёзным, и он сказал:

— Любознательный ты, брат! Это хорошо. Верно, Емельян Иванович Пугачёв в этих местах воевал и про то в книгах написано. Забеги ко мне и я дам тебе почитать одну. Из неё и узнаешь, как было дело…

В праздничный день я отправился к учителю. Жил он в маленькой, опрятной комнатке. Была она чистенькая и походила на девичью горенку. Кровать, стол, да шкафик с книгами. Над кроватью коврик, на котором висит охотничье ружьё. В окно смотрела акация, в чаще распевали птицы. Солнышко пробралось в горницу и светлые зайчики колебались на стенах, пахнувших смолистыми брёвнами. Учитель сидел в косоворотке без пояса, ворот распахнут и читал книгу. Завидя на пороге меня, он улыбнулся.

— А, пожаловал, молодец! Всё о Пугачёве дознаёшься? Садись-ка, сейчас добудем книжицу. — Он порылся в шкафике и достал две книги. Одну он развернул и сказал мне:

— Это сочинение Александра Сергеевича Пушкина «История Пугачёвского бунта». Послушай-ка, что в ней о нашей Магнитной написано!

Учитель перелистал книгу, отыскал нужные страницы и зачитал:

«Пугачёв, зажегши ограбленные им Белорецкие заводы, быстро перешёл через Уральские горы, и 5 мая приступил к Магнитной, не имея при себе ни одной пушки. Капитан Тихановский оборонялся храбро. Пугачёв сам был ранен картечью в руку, и отступил, претерпев значительный урон. Крепость, казалось, спасена; но в ней открылась измена: пороховые ящики ночью были взорваны. Мятежники бросились, разобрали заплоты и ворвались. Тихановский с женою были повешены; крепость разграблена и выжжена. В тот же день пришёл к Пугачёву Белобородов с четырьмя тысячами бунтующей сволочи».

— Видал! — сказал учитель: — Вот оно как было! Ты не смущайся, что Пушкин называл пугачёвцев сволочью, иначе и быть не могло, не издали бы его трудов. А кто с разумением читает, тот понимает, что к чему! Однако, я тебе другую книгу Александра Сергеевича Пушкина дам почитать.

Он протянул мне книжечку.

— Вот повесть «Капитанская дочка». Из неё ты узнаешь всю истину, как было дело!

Он больше меня не задерживал, и я с книгой поторопился к дедовскому куреню. Там уже поджидали Митяшка и Казанок.

— Ты что тут принёс? — спросил Митяшка, разглядывая книгу.

— Да тут про наши места написано, как Пугачёв воевал! — сказал я.

— Неужто про это в книгах пропечатано? — удивился казачонок и весь загорелся желанием: — Ну, давай, Иванушко, зачти нам…

Мы уселись под тенистый осокорь и стали читать. Мои неугомонные дружки словно в рот воды набрали. Сидели не шевелясь, боясь пропустить слово. Да я и сам будто опьянел от повести. До чего хорошо написано! И как это? Просто не верилось, что это без колдовства обошлось. Я даже на свет разглядывал листы от изумления. Ну, вот будто шепчет книга…

Мы и про казанки забыли, и про игры. Втроём убегали на гору Атач, в мелкорослый вишенник, и там, укрывшись в тени, читали «Капитанскую дочку».

Возвращались мы поздно и каждый из нас шёл наполненный чем-то живительным, которое не хотелось расплеснуть…

А бабушка, между делом, рассказала мне сказку. Голос её был певуч и ласков, слово к слову она словно драгоценные бусинки низала.

— «У семи озёр, на семи горах чёрный ворон-ведун гнездо себе свил. Прилетел к тем семи горам орёл-сокол, притомился славный сокол, не стало прежней силы в могучих крыльях. Спросил сокол-орёл чёрного ворона:

— Скажи, птица-ворон, почему ты три по сту лет живёшь, а я три по десять, да и то притомился?

Отвечает ворон-ведун:

— Оттого, орёл-сокол, я три по сту лет живу, что не летаю я над горами высокими, не пускаюсь стрелой за добычею, не ищу я кровушки свежей, а питаюсь одной мертвечиной..

Захотел сокол три по сту лет прожить, полетел он с вороном-ведуном в долину, где мертвяк лежал. Стал ворон-ведун мертвяка клевать, а сокол-орёл клюнул раз и нехорошо ему стало.

Говорит сокол-орёл:

— Не хочу я три по сту лет жить и дохлятиной питаться. Не бывать ворону орлом-соколом. Не сменять соколу кровь горячую на дохлятину…»

— Бабушка! — вскричал я, — Да такая похожая сказка у Александра Сергеевича Пушкина записана в книге!

— Может и есть, записана она у господина Пушкина, только моя особая, от народа дошла ко мне, от пращуров казачьих. Ровно камушек самоцвет.

7. ОХОТА НА САЙГАКОВ

Дедко Назар был казак старинного закала: несмотря на преклонный возраст, — кряжист, широк в плечах и очень вынослив. В походе и в блужданиях по степи его не брали ни зной, ни стужа, ни голод, ни дальние дороги. В самый лютый мороз, в буран он садился на коня и в одном полушубке отправлялся в степь. Летом ни овод, ни комар, ничто не остановит его.

— Ко всему притерпелся, — бодрился он, — с малолетства к худому да к тяготам привык, только коня и жаль, конь бессловесная животина и коли без корма стоит не пожалуется, а человеку ничего не станется!

Кони были страстью дедушки, особенно быстрые степные «киркизы» и «арабы». Любого непокорливого коня старик выезжал в две-три недели. Бывало подойдёт, погладит дикого степняка, да и вскочит бесом ему на спину. И сколько ни бейся конь, сколько ни носись по степи, не сбросить ему деда, под конец угомонится и присмиреет.

Второй страстью деда была охота. Старый казак всегда неутомимо преследовал зверя. У него хранилась старинная винтовка на рожках и только он один и умел из неё метко стрелять. Бил он всегда пулькой: и кабанов, и сайгаков, и лебедей, и уток. Пуще всего его прельщала охота на сайгаков. Это самая трудная и утомительная охота, которая требует не только умения метко стрелять, но и большой физической силы, стойкости, упрямства. Всего этого у деда хватало!

В один из летних дней старик порадовал меня.

— Погоди, завтра на охоту возьму! — оказал он мне, дружелюбно похлопывая по плечу.

— Да куда ты казаченка потащишь, когда такая жарища стоит! — отговаривала бабушка.

Старик не сдался.

— В жарищу-то в самый раз на сайгаков охотиться! — сказал он.

Дедушка был безусловно прав. Ранней весной, когда только что стает снег, в ложбинках, калюжинах, ручейках и речках всегда есть где зверю напиться. Но вот наступают летние жаркие дни, вода испаряется быстро, пересыхают ручейки и речёнки, и тогда сайгаки стремятся к Уралу. Тёмною ночью они добираются до воды и утоляют жажду, а день проводят в степи, не подпуская к себе охотников. Заправская охота за ними и бывает в самый зной, когда кругом ничто не шелохнётся, не дохнет, а солнце как огнём палит и готово испепелить охотника. Вот в такую пору и попробуй, покажи свою удаль, проворство, выносливость и охотничью сметку! Дедушка знал, когда и где сайгаки подходят на водопой к Уралу и решил показать свою казацкую удаль.

Я вспомнил рассказы многих бывалых охотников о сайгаках и меня уже с вечера подмывало нетерпение. Только издали мне довелось видеть этого грациозного зверя, да освежёванного в казацких куренях. Совсем иное дело было, когда зверь гулял на воле. Много легендарного рассказывали про изящную и быструю, как ветер, степную антилопу. Она мчит, как птица! Прыжки её так легки и свободны, что никакой охотничий пёс не догонит её; на самом лучшем скакуне не настигнуть эту дикую козу. Раз бухарские караванщики повстречали стадо сайгаков и решили поохотиться за ними. На добрых скакунах они окружили табунок животных и погнали на караван. Сайгаки быстро домчались до обоза и без всяких усилий, как ласточки, промчались через навьюченных верблюдов и тотчас исчезли вдали. Станичники Магнитной рассказывали баснословный случай. Однажды казаки на свежих конях гнались за суягной самкой. Она убежала от них за версту — две, на виду у казаков остановилась и выкинула сайгачёнка. Пока станичники подомчались к ней, коза успела облизать рождённого детёныша и тот, вскочив, побежал за матерью. Минута, — и оба они расстаяли в степном мареве.

Ещё затемно мы с дедом отправились в степь. Всё тонуло в полумраке, ноги и шаровары стали мокрыми от росы. Мы шли без тропок, по крепкой степной целине. Я еле поспевал за старым казаком.

— Оно бы конными нам на охоту, да вот вышел грех какой! — недовольно ворчал он: — ну, да ты, Иванушко, понатужься, покажи, что ты как никак есть заправский казак!

Изо всех сил налегал я. Итти было хорошо, прохладно и кругом стояла глубокая предрассветная тишина. Дедко, между тем, продолжал поучать меня.

— И не поймёшь, что за зверь сайгак: мудрёный иль бестолковый? Не скажешь на чистоту: умён он иль дурак? Ни шуму, ни стуку сайгак не верит. Подползи к нему, ткни его в бок и с места не сбежит, пульни, уложи дружка, так и то не сбежит, видно и выстрел ему нипочём, а вот покажись ему на взгорке, за версту, а то и подальше, тут как «чухнет», что был и нет! Выходит перед охотником он трусливее всякого зверя и птицы!

На востоке заалела полоска робкой зари. Степь постепенно стала выступать из полутьмы, наплывать ковыльным взволнованным морем. Ещё несколько минут и заря охватила полнеба, словно полог распахнулся над степью. Таяли ночные тени, вставали вдали курганы, а в выси вспыхнули нежным розовым отсветом лёгкие облачинки, лебяжьей стаей плывущие над необъятным простором. На солончаках прохаживались степные кулики с красными носами, а на высотках появились подле норок суслики. Сидя на задних лапках, они посвистывали, приветствуя восход солнца. Оно не заставило себя ждать, за пологими холмами брызнули золотые лучи, зажгли сиянием степь и вот медленно, величаво выкатилось светило и сразу засверкала роса. Неисчислимые оттенки красок испестрили степь на всём неоглядном пространстве. Вон в низине клубится прозрачный туман, в котором слышатся лебединые крики. Дед приостановился, прислушался.

— Ишь, лебедь богу замолилась! Ясный денёк начинается! — сказал он степенно, снял свой тёмносиний выгоревший картуз и перекрестился: — Пошли, господи, нам удачи на зверя! Эх, жалость-то какая! — вдруг спохватился он: — Бабка на ружьё заговора не сотворила! Она у меня на такие дела мастак, да мне как-то совестно со старой бабой связываться было! — признался он.

Вдали заголубели озера, блестели под солнцем солончаки, и по взволнованному ковылю бежали тени разных оттенков. Старик вздохнул полной грудью.

— Эх, ты, матушка моя! — восхищённо сказал он и, оборотясь ко мне ободрил: — Поди верстов пятнадцать отмахнули! Вот тут и охота будет! Теперь, внучек, сторожко держись!

Стало пригревать, мы уселись на заросшем маре и перекусили. Последние ночные облачинки уплыли к далёкому горизонту, и небо бирюзовым куполом раскинулось из края в край. Я лежал и смотрел на бегущие волны ковыля. Взор мой постепенно стал привыкать к оттенкам трав, к бесконечному движению жизни среди зелёного океана. Как очарованный, я любовался золотой окаёмкой горизонта и вдруг на нежно оранжевом фоне его появились силуэты движущихся, словно нарисованных тонкой кистью, антилоп.

— Сайгаки! — шепнул я деду, указывая глазами на край степи.

Старик, мгновенно преобразился, сбросил с себя кафтанишко и остался в рубашке и шароварах. Он проворно стал подвязывать наколенники и налокотники — лоскуты кошмы, обшитые с внешней стороны кожей. Предстояло много поползать, подкрадываясь к стаду сайгаков.

— А ты годи, не мешай мне! Сиди на бархане, да поглядывай, как добывают зверя! — предупреждал он меня.

Охотничья страсть со всей силой вспыхнула и во мне. Горько было чувствовать себя беспомощным, без ружья. Дед проверил свою винтовку и затих, вглядываясь в горизонт.

— Ох, далеко! До них не доберёшься! — закручинился он.

Чёрные тонкие силуэты быстро растаяли в степи.

— Тут-ка они пройдут лощиной! — прошептал дед: — Ты оставайся, а я пройдусь чуток.

На западе, куда показывал старик, расстилалась широкая падь — высохшее степное озеро. Тут позеленее и сочнее трава, несомненно сайгаки не должны были её миновать. Кругом лежала равнина с еле приметными бугорками, сурковыми норками и рытвинами. Я прилёг среди сухих, пахучих трав и стал наблюдать за охотникам. Дедко спустился в лощину и стал пробираться к облюбованному месту. Роса испарилась и над ковылём заструился нагретый воздух. Прошло много времени, солнце уже поднялось высоко, жара пробирала до костей, а старый казак, примостившийся за сиротливый кустик, терпеливо поджидал добычу. Было за полдень, когда из марева выбежал быстроногий сайгак и пошёл к долинке. На скате он внезапно остановился и стал «кобиться». Дедко насторожился, приготовился к походу.

Известно, что летом, в самую жаркую пору под кожей сайгаков заводятся черви, от нестерпимого зуда животное приходит в исступление, то бросается без оглядки, куда глаза глядят, прыгает, вертится на месте, но чаще всего оно беспрерывно мотает головой, бьёт копытом в землю и выбивает яму — «кобло». В таком возбуждённом состоянии оно ложится в кобло, уткнувшись мордой в землю, но нестерпимый зуд не перестаёт донимать животное и оно вновь на ногах и опять бьёт копытом. В такие минуты к сайгаку можно подползти на ружейный выстрел. Дедко и подсторожил эту минуточку. Низко наклонившись, он перебежкой стал приближаться к сайгаку. Пробежав незаметно изрядное расстояние, старик упал и пополз на четвереньках. Вот для чего пригодились подколенники да подлокотники! Я дрожал от возбуждения. Палило солнце, на теле моём выступил пот, пересохло во рту, но я ничего не замечал. Мои мысли и чувства были с охотником. Под палящим солнцем, по раскалённой земле, утомлённый длинным путём, который мы с ним прошли с рассвета, дедко ползком терпеливо приближался к зверю. Сайгак, не замечая, опасности, крутился на одном месте. Вот осталось с версту доползти до него. Как на беду козёл поднял тонкую головку с рожками, огляделся, сделал несколько огромных прыжков и снова стал кобиться. Дедушка упал на живот и стал, извиваясь как уж, подползать к добыче. Издали казалось, что охотник совсем притерся к земле, так мало заметны были его движения, но с бугорка мне всё было видно, и я готов был закричать старику.

— Скорее, скорее, дед!

Вот он совсем близко подполз, на ружейный выстрел. Вот пристраивает рожки своего ружьишка. Но сайгак опять делает прыжок — другой и вновь он вне досягаемости. «Что в эту минуточку думает дедко?» — спрашиваю я себя. В душе его, наверное, закипает буря, но выждав пока успокоится зверь, он снова, терпеливо пополз дальше…

Солнце всё выше, в невыносимом напряжении проходят часы, вот человек подползает, но зверь, словно предчувствуя опасность, делает прыжок — два и снова начинай сначала…

Наконец-то! Сердце забилось у меня, когда дед пристроил ружьишко и выстрелил. Случилось неожиданное: то ли от усталости, то ли на этот раз изменило стариковское зрение, только казак промазал. Козёл взвился и мгновенно исчез в синем мареве. Дедко взбросил ружьишко за плечи и, грозя кулаком в сторону исчезнувшего видения, пошёл мне навстречу.

— Видал! — закричал он мне издали: — Ах, одрало бы его! Удрал, подлец!

Со старика градом катился пот, кожа на подколенниках была изодрана. Он тяжело дышал. Чтобы хоть немного умерить жару, он положил в рот пульку, а другую дал мне.

— Возьми-ка, от неё слюны полон рот, жажда-то помене!

Палимы солнцем, страдающие от жажды, мы снова пустились в путь по безбрежной степи. На горизонте вновь появлялись сайгаки и проносились, как видение. Досада жгла старое сердце.

— Ну, что, казак, притомился? — положив мне на плечо руку, сочувственно спросил дед. — Годи немножко, доберёмся тут до одного ручьишка, там напьёмся, перехватим малость и к дому. Видать такое наше счастьице. А всё виной старуха! Что стоило ей наговорить ружьишко на промысел. Ох-х! Ох-х! — заохал дедка.

После долгих блужданий мы оказались в пади, на дне которой среди реденькой заросли протекал ручеёк. Повеяло прохладой, травы стали сочнее и манили на отдых. Мы умылись, ополоскали пересохшие рты и напились прозрачной и прохладной воды. Сразу стало легче. Дедушку клонило ко сну. А между тем, он твёрдо был уверен, что к вечеру обязательно сайгаки прибегут на водопой!

— Не может быть, чтобы минули! Местина больно подходящая! — рассуждал он, поглядывая на реденькую тень кустиков: — Вот что, ты трошки посторожи, а я с духом соберусь. Сосну самую малость!

— А ружьишко дашь, дедушко? — ласково заглядывая в глаза, попросил я.

Старик минутку колебался.

— Вот загада! — воскликнул он: — Ружьишко больно хорошее, кабы часом не повредил! Ну, да была не была, так и быть поверю! Только, если зверь побежит не стрели, — буди меня!

— Ладно, дедушко, всё будет так, как тобой говорено! — согласился я.

— Ну, вот и хорошо! Ну, вот и хорошо! — бормотал он, а у самого глаза подергивались от усталости. Сон валил его с ног.

Он передал мне ружьё и, устроясь под кустиком, прикурнул на отдых. Почти в ту же минуту раздался крепкий храп.

Я перезарядил ружьё, поднялся на бугорок, еле приметный среди ковыля, и стал зорко вглядываться в степь. Над ней по-прежнему горячей пеленой зыбилось марево. Посвистывали суслики, в ковыле пробирались дрофы, да в синем небе кружили орлы. Оцепенение понемногу стало охватывать натруженное тело, глаза устало смыкались и я уж стал завидовать деду, который сладко храпел. Время от времени я встряхивал головой и снова пристально вглядывался в горизонт. И вот, словно видение, передо мною на гребешке мелькнуло много светложёлтых точек, которые как искорки вытягивались по направлению ветра и торопились в сторону ручья.

— «Неужели сайгаки?» — подумал я и хотел разбудить деда. Но пока я думал, на зелёной равнине стало приметным быстро приближающееся стадо. Сайгаки неслись к ручью огромными скачками. Бег их был лёгок и ни с чем несравним, так грациозны казались их движения. Впереди бежал вытянувшийся в длину резвый козёл. Я замер от восхищения, забыл про деда, о том, что он велел его разбудить, забыл обо всём на свете. Видел перед собой только несущегося, как выпущенная из лука стрела, степного красавца. Минута и я мог уже различить его большие выгнутые рога, глубокие морщины на горбатом носу и огромные раздутые ноздри, которые трепетали от возбуждения.

Огонь пробежал по моим жилам. Я скользнул в траву, пристроил ружьишко и крепко прижал к плечу ложе.

Табунок на миг остановился. Высокий стройный самец-вожак застыл на месте, чётко вырисовываясь на фоне неба, большие лирообразные рога его нежно-жёлтого цвета казались на солнце прозрачно-золотыми. Как жалко было убивать такое чудесное животное! Но что поделаешь, может быть никогда-никогда в жизни мне не придётся больше находиться в таком выгодном положении! Как азартный игрок, одержимый страстью, я приложился к ружью и выстрелил. Красавец козёл перекувыркнулся в воздухе и упал в ковыль. Табунок мгновенно взволновался и, поднимая пыль, понёсся прочь от рокового места, и вскоре исчез за зелёными гребнями…

От выстрела проснулся дед, ошалело огляделся, вскочил.

— Что случилось? Никак сайгаки? Ты что стрелил? — засуетился он.

За сизым дымком, который всё ещё плыл над ковылём, не видно было моей добычи. Неуверенный в своей удаче, я пролепетал виноватым голосом:

— Дед, я кажись козла уложил!

— Не может этого быть! — вскричал дед.

— Вот те крест святой! — перекрестился я.

Мы пробежали вперед и в орошённом кровью ковыле увидели убитого козла. Своим окладом сайгак многим напоминал тонконогого жилистого оленя. Шерсть на нём была изжелта-красноватая, переходя под брюхом в беловатую. Я погладил эту гладкую глянцевитую шерсть. Мне стало жалко убитого красавца, который потухшими неподвижными глазами укоряюще смотрел на меня.

Дед почесал затылок, укоризненно взглянул на меня.

— Скажи сам малый, а обошёл старого казака. Чтобы разбудить меня! — с лёгкой обидой сказал он. — Как теперь сказать соседям! Ох, и лих ты, внучек!

Он обошел вокруг козла, любуюсь его рогами, сосчитал кольца на них.

— Гляди двенадцать годов имеет. Вожак стало быть!

И вдруг старик залился весёлым ободряющим смехом.

— Ай-да, казачёнок, ай-да удачлив! На первой охоте сайгака уложить! Это что-нибудь да значит! Ну, и подивятся в станице!

Он долго кружил подле убитого козла, хлопал себя по бедрам, недоверчиво оглядел ружьишко.

— Дивно! — покачал он головой. — Как же ты стрелял из него, коли только я один и знаю секрет!

Между тем, солнце краешком коснулось барханов и его прощальные лучи скользили по озолоченному ковылю. Куда-то исчезли парящие орлы, убрались в свои норки суслики, а над ручьём засинел лёгкий туман.

— Гляди, как времечко пролетело! — озабоченно сказал дед: — А как нам добычу до станицы дотянуть? Поди, пуда на четыре потянет, на плечах все двадцать вёрст не протащить. Эх-ма! Старость, старость! Откуда взялась непрошенная, незваная гостья? Эх, приковала ты мои резвы ноженьки к сырой земле, отняла силушку в руках, сделала доброго казака бабой! Были годочки, такого зверюгу я пехом до станицы на плечах волок, а ныне шабаш! Кончено!

Он поглядел на запад, там огромное красное солнце наполовину погрузилось за холмы.

— Надо бежать мне в станицу! — вздохнул он: — А ты, казак, посиди тут и обереги добро, как бы зверь не унюхал и не растерзал! Ружьишко я тебе оставлю. Да не спи! Я, как только раздобуду тарантас, то враз вернусь!

Не ожидая моего согласия, дед махнул рукой и пошёл прямо на север, на станицу Магнитную. Я остался один-одинёшенек среди степи. Выбрав бугорок, долго смотрел на солнце. Его раскалённый диск все глубже и глубже уходил за горизонт. Погасли в ковыле пестрые краски цветов и трав; тишина охватила просторы. Только в небе догорали отблески заката, да на окаёме нежно золотились последние лёгкие облачинки. Постепенно и они погасли, стали пепельными и степь понемногу стала погружаться в сумерки.

Однако, я знал, что тишина эта кажущаяся. В степи попрежнему продолжалась кипучая жизнь. Камыши на озерах и в ильменях кишели волками, лисицами, выдрами и другим зверем. Реки и озера полны птицы. Если вслушаться, то слабый ветерок доносит гусиное гаганье, утиное кряканье, свист и чиликанье разных птиц. Чу! Какой стройный и голосистый крик! Это закликают вечернюю зорю белые лебеди. Нет, не заснула степь, а на землю снизошла своя ночная жизнь!

Я смотрю в тёмносинее небо, на котором высыпали мириады звёзд. Прямо над моей головой холодным блеском сверкает Прикол-звезда, а казахи называют её Темир-казык, по нашему — железный кол. Это северная Полярная звезда, вокруг которой вращаются другие звёзды. А вот сверкающие семь звёзд ковша Большой Медведицы, подальше Стрелец. Просто голова кружится, когда смотришь на эти бесчисленные звёзды! Как велик мир!..

Вблизи раздался шорох, я всмотрелся в тьму, что-то тёмное, как низкое облако, проплыло к верховью ручья. Может быть стадо степного зверя бежало на водопой? Я насторожился, крепко сжал ружьишко. Ух! — захватило моё дыхание. Против меня на кургане вспыхнули и засверкали два зеленоватые огонька.

«Неужто шутовка[9] из речушки выбралась?» — со страхом подумал я, вспомнив бабушкины сказки. — «И впрямь время самое глухое, часом и примерещится!» — озираясь, вглядывался я в тьму.

А огоньки, как в Иванову колдовскую ночь, то появятся, то опять пропадут. Вот они тянутся к тому месту, где лежит убитый мною сайгак.

— Батюшки! — осенила меня внезапная догадка: — Да это волк крадётся к моей добыче! Погоди, наглец!

Я встал и загоготал навею степь. Гогот вышел страшный, лешачий, мне даже самому стало жутко. Но огни разом погасли. Ушёл волк!

«Когда же приедет дед? — спрашивал я себя: — Время уже к полуночи идёт. Вон, как склонился ковш Большой Медведицы! Будто из него льётся эта прохлада, которая забирается под рубаху и холодит моё тело. Над ручьём стелется туман. Нет, невесело одному-одинёшенькому остаться среди степи! Добро бы костёр развести, но боязно, как бы непутевый человек или бродяга не набрёл. Чего доброго убьёт!».

Какие только мысли не взбредали в мою голову! А тут понемногу стал обуревать сон. Я поставил между коленок ружьишко и стал дремать.

В эту минуту где-то далеко в темноте проскрипели колёса. Едут!

— О-го-го! — раздался по степи протяжный крик. Я узнал голос деда.

— Сюда, сюда, дедушка! — закричал я и на сердце сразу стало легко и весело.

Вот из тьмы выплыла голова белого коня, а вот выкатилась и сама бричка. Дед проворно соскочил и подошёл ко мне.

— Скажи на милость, еле упросил конька. Ну, и народишко пошёл ноне, будь он неладен! — пожаловался он мне.

Старик без всякой натуги поднял убитого сайгака и взвалил его в бричку.

— Ну, тронулись! — весело оказал он и, оборотясь ко мне, присоветовал: — Ты, казак, пристройся как-либо, да всхрапни малость. Поди, намаялся!

Я и без совета дедушки припал к мягкой шерсти сайгака и через минуту спал блаженным сном…

Когда я проснулся, перед нами открылась станица с дымками над куренями. Хозяйки на зорьке готовили завтрак. По дворам перекликались петухи, лениво лаяли псы. Бабушка давно поджидала у ворот. Оглядев зверя, она бросилась ко мне.

— Ох, Иванушко, ну и молодец ты!. Скажи какого красавца залобовал. Ну, ну!

Она напоила меня парным молоком и погнала спать. Но разве можно было в такую минуту спать? Заскрипела калитка и во двор вбежал взъерошенный Митяшка.

— Кажите, где добыча? — закричал он, бросаясь к тарантасу.

Я провел его в сенцы, где на подостланной соломе лежал, вытянув длинные сухие нога, чудесный козёл. Митяшка остановился на пороге в немом восхищении. Он не верил своим глазам.

— Неужто дед не врёт и ты сам стрелял такого? — взволнованно спросил он.

— Угу! — со всей охотничьей важностью подтвердил я.

Попозднее набежал к нам в курень Казанок с дружками. Все они долго дивовались, ахали, пока бабушка не выпроводила их за дверь.

— Ну, пошли, пошли, балуй-головушки, день-то ноне жаркий, козла надо разбирать, а то, сохрани бог, зачервивеет! — проворчала она.

Запершись в сенцах, она с дедушкой стала «разбирать» козла. Они долго возились с ним и когда отперли дверь и впустили меня, на земляном полу, в сенцах лежала мокрая от крови солома, а в кадке, густо покрытой слоем соли, лежали куски мяса.

— Зачервивел твой козёл? — с досадой пожаловалась бабушка: — На ходу зачервивел. Под кожей воя сколько угрей-то наковыряли, не приведи господь!

— Недаром и кобился! — вразумительно сказал дед.

— Да это твой козёл кобился! — перебил его я. — Мой-то вожак на водопой стадо вёл!

— А ты, годи, не суйся, когда старший гуторит! Умнее старого казака думаешь быть! Ишь ты, охотник!

В голосе старика мне послышалась насмешка, от которой у меня на глазах навернулись слёзы. Заметя их, бабушка, осадила старика.

— Ну, не кричи больно, не поучай! Хорош учитель, коли ученик козла застрелил, а сам ни в какую!

Дед смолк, проглотил слюну.

Невелико богатство перепало от охоты. Шкура сайгака оказалась испорченной червями и на доху никто её не хотел купить. Мясо пригодилось самим. Только лирообразные рога Дубонов купил за четвертак, да и то с оговоркой:

— Куда они! Я и беру их только для красы, пусть дочка полотенце на них вешает. Ведь на выданьи!

Мясо сайгака я не мог есть: мне всё время представлялся бегущий на водопой красавец-козёл. Кусок не шёл в горло.

— Дедушко, — спросил я. — Сайгака-то убили, а польза малая! Для чего тогда и кружили столько по степи, да ты полз!

— Милый ты мой, как повелось и старые люди бают: охота пуще неволи! — ответил он мне.

8. ВАРВАРКА

Варварка выросла в семье верхне-уральского вдового казака Подгорного. Все станичники любили её за необычайную красоту, за независимый характер и за её неутомимость в работе. Высокая, стройная певунья-казачка привлекала к себе всех своим приятным свежим лицом, тёмноголубыми глазами под густыми дугами бровей и весёлым нравом. Немало молодых станичников вздыхали по красивой казачке, но Варварушка ни на кого не обращала внимания. Ко всем она относилась ровно и ласково. Сильно дорожила она своей волей. Но как ни отказывалась она от общей девичьей участи, ей пришлось покориться отцовской указке и выйти замуж. Однако, своим мужем она выбрала ничем непримечательного смирного и скромного магнитогорского казака Степанку. Может этот выбор Варварушкой был сделан с целью сохранить свою относительную свободу и после выхода в замужество. Степанко во всём покорялся жёнке. Но вместе с мужем Варварке не долго пришлось прожить, его вскоре забрали на действительную службу и осталась молодая казачка одна. С переездом в Магнитную она ещё больше расцвела, стала пышнее, движения округлились, и глаза приобрели привлекательную задумчивость.

Мы проходили с Митяшкой по станице и он, захлебываясь от восторга, говорил мне:

— Она самая красивая казачка на свете, самая добрая!

Я вполне согласился с ним и добавил:

— Она самая умная!

Мы брели под жарким полдневным солнцем, станичная улица будто вымерла, было пустынно и многие ставни закрыты. И только в доме священника из распахнутых окон доносилось пение. Мы поравнялись с церковным домом и вдруг Митяшка крепко схватил меня за руку.

— Смотри, что робится!

Под широким раскрытым окном сидели двое: закинув вызывающе голову и сладко жмуря глаза, на гитаре играл Кирик Леонидович, а рядом с ним, кокетливо жеманясь, надрывно пела цыганский романс круглолицая румяная поповна Любушка. Томным голосом она напевала учителю:

Очи чёрные, очи жгучие,
Как люблю я вас,
Как боюсь я вас!
Знать в недобрый час,
Я увидел вас!..

— Ах, анчутка! — вскричал возбуждённо Митяшка: — Гляди, как надрывается лупоглазая!

Пылая гневом, он не в силах был оторвать от окна потемневшего взгляда.

— А что, если камнем запустить! Небось не так зароет, ведьмачка!

— Да ты сдурел! — схватил я его за руку: — Ну, что из того, что поют?

— Так она ж, окаянная красуля, ловит жениха себе! А Варварушка тогда при чём?

Он поближе подошёл к окну и вызывающе выкрикнул:

— Здравствуйте, Кирик Леонидович!

Перебирая струны, учитель взглянул за окно и равнодушно обронил:

— А это ты!

Но Митяшка не отступил. Ревниво и зло поглядывая на поповну, он сказал:

— Привет вам, Кирик Леонидович, от Варварушки! Она просит вас сейчас зайти по важному делу!

Поповна сделала капризное движение круглым плечом, надула губы.

— Вот видите, ваша симпатия зовёт вас! — жеманясь и злясь, оказала она учителю.

— Пустое вы говорите, Любушка, — ответил учитель, закручивая свои тёмные усы.

— Нет! Нет! — сердито затопала она ножкой: — Идите, идите! Вас ждут!

Но Кирик Леонидович не двигался с места, а Митяшка не сводил с него мстительных глаз.

— Ну, чего ты! Пошёл! — крикнул на него учитель.

— Хорошо, коли так! Погоди ж, я тебе напомню это! — сжал кулак казачонок и отошёл от окна. — Пошли! — сказал он.

Я догадался, что думает предпринять наш дружок, и чтобы не огорчать Варварушку, сказал ему:

— Ты смотри, молчи! Ничего ей не говори!

— Ишь ты! Как бы не так! Он подсыпается к поповне, а я молчи, ну нет! — свистнул Митяшка и, сорвавшись с места, помчал вдоль улицы к своему куреню. Он ворвался во двор в ту минуту, когда Варварушка спускалась с крылечка.

— Варварка, гляди, что робится! Кирик Леонидович романцы с поповной распевает! — вбежав, закричал он.

С румяного сияющего лица Варварушки мгновенно сошла краска. Она обмякла и опустилась на ступеньку крылечка.

— Ох, моё горюшко! — простонала она.

В глазах казачки заблестели слёзы, они набухли и жаркими каплями покатились по бледному лицу.

— Ох, ты моё горюшко! — сквозь слёзы повторяла она: — Будто чуяло моё сердце. Может ты обмишурился, Митяшка?

Казачонку стало жалко свою приёмную мать, он понял свой промах и потупил глаза.

— Может и поблазнило мне, но будто его голос чуял! — нерешительно отозвался Митяшка. — Может Иванушко лучше видел! — указал он на меня.

Варварушка подняла на меня заплаканные глаза.

— Я ничего не видел! — солгал я, очень расстроенный глубокими переживаниями молодой женщины.

— Ну, ничего, ничего! — прошептала она, вытирая слёзы. — Не глядите так на меня, это я по дурости…

Она поднялась и расслабленной походкой ушла в горницу.

— Видишь, что ты наделал! — набросился я на дружка.

Митяшка почесал за ухом.

— Ошибся малость! — сознался он. — Но того хворобу-изменщика, из ружья стрелял-бы!

Убитые горем мы оба вышли на реку и долго бродили, думая как помочь Варварушке в беде…

Вечером я забрался на «кошачью горку»; деда не было, я прикрылся его старым полушубком и долго с тоской смотрел на оконце. За ним сиял зеленоватый лунный свет. Бабка возилась у печки. В эту тихую пору дверь скрипнула и в горницу неслышно вошла Варварка.

— Ты что так припозднилась? — тихо спросила её бабушка.

Казачка жарко жалуясь что-то зашептала старухе.

— Ах, он непутёвый! Ах, он, обманщик! — возмущённо выкрикивала бабушка.

Я плотнее укрылся полушубком и совсем замер. Рядом на краю печки сидел кот Власий и сверкал своими колдовскими глазами. Варварушка испуганно взглянула на кота, поёжилась, но Власий Иванович сидел не шевелясь, не обращая внимания на гостью. А она страстно и горячо жаловалась старухе:

— Присушила его поповна. Присушила Любушка! Нет ли у тебя, бабушка, чего на отсуху?

— Есть, моя жаворонушка, и на присуху, и на отсуху! — успокаивала её бабушка.

— Помоги мне, родная! — жалостливо просила казачка.

Меня всего потряс её умоляющий голос, внезапная слабость этой женщины. Всегда весёлая, сильная и горделивая, а тут неожиданная измена сломила её.

Бабушка зачерпнула ковшик воды, перекрестилась три раза и шопотком сказала Варварушке:

— Становись поближе, моя жаворонушка, да вторь за мной: потихоньку, но вразумительно. Слушай!

— На море, на океане, — зашептала старуха, и каждое её словечко было, как жемчуг полновесно, чеканно и отчётливо доносилось до меня. — На острове Буяне стоит столб, на том столбе стоит дубовая гробница, в ней лежит красная девица, тоска-чаровница, кровь у неё разгорается, ноженьки не поднимаются, глаза не раскрываются, уста не растворяются, сердце не сокрушается. Так бы и у меня Варварушки — почесной казачки — сердце бы не сокрушалося, кровь не разгоралася, сама бы не убивалася, в тоску не вдавалася. Аминь!»

Варварушка слово в слово повторила за бабушкой наговор на отсуху. Старуха трижды отхлебнула из ковша воду и трижды брызнула ею на казачку.

— Ну, смотри, родная, ноне непременно полегчает! — успокаивая, прошептала бабушка. — И стоит ли тебе, моя жаворонушка сокрушаться по нём! Не стоит он того! Гляди, какая ты пава: круглая, да мягкая, да глаза, как звёзды! Краса моя!

В эту минуту кот Власий не утерпел и расчихался. Варварушка испуганно отшатнулась.

— Ты не бойся! — успокоила бабушка. — Сотвори христианскую молитовку и иди с богом домой, да усни, и всё, как рукой, снимет!

— Спасибо, бабушка! — поклонилась казачка.

— В добрый час, доченька! — отозвалась бабушка.

Снова среди тишины проскрипела дверь, и старуха одна осталась в горнице.

— Ох, горе-то какое с красавицей стряслось! Вот аспид! Ах, аспид! — огорчённо зашептала наедине бабушка.

Я ничего не рассказал Митяшке о ворожбе старухи. К чему? Он и без того слишком заботился о Варварушке, принося ей лишнюю боль. Все дни он трётся у церковного дома и заглядывает в окна, хотя там никто больше не поёт.

«Смотри и впрямь «отсушила» бабушка», — удивляясь силе заговора, думал я.

Однако, на деле произошло другое. Спустя три дня после памятного пения учитель внезапно заболел. Два дня лежал он в горячке и никто к нему не подходил. На третий день в курень к Варварушке прибежал школьный сторож и сообщил ей:

— Учитель наш шибко захворал. Приходил иерей, взглянул, да руками замахал. Баит, оспа приключилась, заразно!

— Ой, лихонько! — схватилась рукой за сердце казачка: — Что ж, чумовой, ранее молчал!

— А кто тут разберёт! — отмахнулся сторож. — Я думал огневица пристала, так та потрясёт-потрясёт, да и отстанет. А тут, на вот!

— Митяшка!: — закричала казачка и кинулась к нам за занавеску, где мы пересматривали богатство дружка. — Митяшка, обряжайся!

Она надела на приёмного сына чистые штанишки и рубашку и отвела в наш курень.

— Баушка! — поклонилась она старухе. — Не оставьте, Христа ради. Примите на время моего сыночка.

— А ты куда — удивилась бабушка. — Да что случилось?

— Захворал, шибко захворал Кирик Леонидович, помереть без досмотру может… А для Митяшки пропитание в чулане возьмёшь. Хватит, баушка, чем его прокормить! — Соседка положила на стол ключи от своей избы и кладовушки.

— Стой! — строго сказала бабушка. — Да помыслила ты, что робишь? Ведь ты мужняя жена, а идёшь в избу к одинокому, что подумают казаки. Наплетут, невесть что! И какой ответ ты будешь держать перед Степаном?

— Плевать мне на всё, баушка! — решительно сказала Варварка. — А как он один-одинёшенек да помрёт там, тогда и я в могилу сойду! Не выдержу, баушка!

— Да ты что, христос с тобой! — отступила старуха. — Да разве ж можно так прилепиться к чужому человеку?

— Не чужой он мне! Краше, милее всего на свете. Возьми Митяшку, баушка! — уговаривала она.

— Что ж, — наконец, сдалась бабушка, — оставь, не пропадёт у нас.

Мы с Митяшкой уже испытывали прелесть совместной жизни: отыскивали угол, где бы устроить братскую постель. Договаривались о своём маленьком хозяйстве, казачонок перетащил к нам во двор бабки.

— Теперь мы с тобой на равный пай будем играть: прибыль поровну и проигрыш поровну.

Сбегали на Яик, покупались, оповестили всех ребят о таком важном для нас событии. Казачата с завистью смотрели на нас. Словом мы стали ухаживать друг за другом, как настоящие братья…

Между тем, учитель, покинутый всеми, одиноко лежал в бреду в своей комнатке. Варварушка остановилась на пороге, обежала глазами горницу.

— Кирюша! — чуть слышно позвала она, но учитель не отозвался на зов. Она подошла ближе и склонилась над ним. Широко раскрытыми глазами он смотрел на склонившуюся над ним женщину и не узнавал её.

Она сменила ему бельё, положила на голову компресс и уселась у постели. Всю ночь, не смыкая глаз, Варварушка провела у больного. С наступлением утра она бросилась в станицу выпрашивать подводу. Станичники потешались над ней.

— Да тебе чего забота припала! — улыбались они. У тебя, небось, свой муж есть, так о нём и думай! А этот поваляется, поваляется, да и выдюжит. Оно, правда, щербат будет. Ну, да с лица не воду пить! Небось, Любушка и за такого замуж пойдёт!

Жестокие! Они знали, что этим безжалостно разрывают сердце Варварушки. Похудевшая за одну ночь, большими страдальческими глазами она смотрела на казаков.

— Родные мои, не откажите! Пожалейте! Разочтусь! — кланялась она.

Она не замечала ни насмешек, ни укоров, не видела двусмысленных улыбок и подмигиваний. Один Потап Дубонов подошёл ко всему этому по-купецки.

— Будет конь и бричка! — твёрдо посулил он. — Ты только скажи, милая, куда ехать и чем отплатишь?

— Надо мчать в Верхнеуральск, к фершалу, спасать Кирика Леонидовича. Ведь сгибнет он, ой, сгибнет! — со стоном сказала она.

— Дело хорошее, нужного человека спасти! — одобрил Дубонов. — Десять днёв за коня отработаешь?

— Отработаю! — твёрдо пообещала Варварка.

Дубонов вызвал сына, тот немедленно запряг пару добрых коней и казачка погнала в Верхнеуральск. Всю дорогу ей казалось, что учитель умирает: она то плакала, то яростно погоняла коней, хотя сытые резвые кони и без того быстро мчали.

Казак Подгорный удивился, когда дочка примчалась в Верхнеуральск. Не таясь она во всём призналась отцу.

— Дело хорошее, — смутившись сказал казак. — Но чего тебя приспичило ехать? Что только люди подумают?

— Жить без него не могу! Истомилась вся! — горячо выпалила своё наболевшее Варварка.

Казак покраснел, набычился.

— Вот возьму возжи, да отхлестаю тебя за такое дело! — пригрозил он. — Ты что на мои седины позор кладёшь! — он поднял кулаки и грозно пошёл на дочь.

Варварка не отступила. Горящими глазами она смотрела на отца.

— Посмей только! Зарежусь или утоплюсь! — с мрачной решимостью сказала она.

Он взглянул ей в очи и понял, что она и на самом деле не отступит от задуманного. Казак помрачнел и отошёл от дочери.

— Езжай тогда немедля с моего двора, чтобы разговора обо мне не было! — сурово отступился он от дочери. Казак распахнул ворота, и Варварка выехала со двора.

Казачка добилась своего и тёмной ночью привезла в Магнитную фельдшера. Осмотрев учителя, он признал его состояние тяжёлым. С этого часа Варварка дни и ночи не отходила от постели Кирика Леонидовича. Каждое утро мы с Митяшкой бежали к школе узнать новости. Варварушка выходила к нам и, стоя за оградой, которая отделяла школьный участок от станичной улицы, внимательно оглядывая нас, спрашивала:

— Ну, как здоровы? Не набаловали сильно? Не докучаете бабушке Дарье?

Под её глазами синели тёмные круги, лицо похудело, вид у неё был придавленный. Много ночей не доспала она, тревоги и заботы придавили казачку. Не было прежнего беззаботного смеха и блеска в её взоре.

— Ну, как там Кирик Леонидович поправляется ли? — деловито осведомлялся Митяшка: — Выдюжит поди!

— Как будто страшное минуло! — спокойным голосом отозвалась казачка.

Ободрённые мы убежали.

— Скажи на милость, такого человека не стоило беречь, а вот жалко! — рассуждал Митяшка. — Ох, и доброе сердце у Варварки! Как ей жить с таким сердцем?

В смышлёных глазах мальчугана светилась забота. Мне тоже было жаль Варварку. Непонятно было её отношение к учителю и тот запрет, которым ограждали казачьи порядки вторжение в его жизнь этой сердечной и доброй женщины. Когда я обращался к старшим, то дед отмалчивался или односложно ронял:

— Не нам судить Варварку!

Казаки на мой вопрос двусмысленно посмеивались. Это оскорбляло моё чувство к Варварке. Её чистая забота, не считаясь ни с чем, желание спасти человека должны были вызвать в окружающих уважение, но по станице поползли грязные сплетни.

— Погоди вот вернётся Степан-ко, он за это ей косы расчешет: — грозились они.

— Ну и бабочка! Решительная бабочка! — гоготал тот же Дубонов, который дал Варварке коня для поездки в Верхнеуральск.

Но Варварка не обращала внимания на косые взгляды казачек, не замечала колкостей. Она бережно отхаживала учителя и выходила его.

В один из жарких дней мы с Митяшкой примчались к школе и ахнули от изумления. В тени ветвистого осокоря, в кресле сидел Кирик Леонидович и с улыбкой смотрел на солнышко. На траве, у его ног сидела счастливая Варварушка и не сводила глаз с больного.

— Кирик Леонидович! Кирик Леонидович! — позвали мы. Учитель повернулся, увидел нас и приветливо замахал рукой. До чего ж костлявой стала она! На его лице мелькнула бледная улыбка.

— Здоровы, молодцы! Здорово, дружба! — слабым голосом встретил он нас.

Однако, былого озорства ни в его взгляде, ни в его словах не было: что-то надломилось в нём. Глаза его теперь смотрели серьёзно, словно переоценивали мир.

Только Варварка, не замечая ничего, радовалась всему. Её речь по-прежнему стала бойкой, оживлённой, в глазах загорелись весёлые искорки. И хотя она сильно похудела и осунулась, но к ней возвращалась прежняя радость…

Прошёл месяц. В Ильин день прогремела гроза и шумные потоки пробежали по станичной улице, смывая сор, грязь и унося их в Яик. Мы с Митяшкой, засучив шаровары, шлёпали босыми ногами по лужам, на поверхности которых прыгали пузыри. Ребята звонко кричали на всю станицу:

Дождик, дождик, перестань,
Мы поедем на Иордань!..

Шёл спорый дождик и одновременно светило солнце, а на востоке, в стороне, где очистилось небо и темнела гора Атач, из края в край неба сверкала радуга. Легко и хорошо дышалось.

Из Варварушкина куреня только что ушёл Кирик Леонидович и казачка, примостившись под навесом крылечка, любовалась отходившей грозой.

Прошумел дождь, только что обсохла земля и на станичную улицу вкатилась двуколка. Она бесшумно и быстро промчалась через всю станицу и остановилась у куреня Варварки. Бабушка выбежала за ворота.

— Ой, никак Степанко прибыл! — всплеснула она руками и убралась в избу.

На самом деле приехал казак Степанко. Завидя его, Варварка вскрикнула, схватилась за сердце. Она медленно поднялась со ступеньки и, безвольно опустив руки, пошла навстречу мужу.

— Что не ждала! — крикнул он злым голосом: — Прослышал о твоих заботах!

— Степанушко, на людях можно и не говорить об том! — тихо и покорно сказала казачка.

— Это отчего же? — выкрикнул Степанко, видимо изрядно подвыпивший. Он вихлялся, явно измываясь и наслаждаясь смущением жены. Кругом двора, из-за плетней уставились сотни глаз, с любопытством разглядывая, что будет дальше.

Вместо приветствия, пьяный Степанко сорвал с головы жены платок и вцепился в волосы. Он с ожесточением стал избивать Варварку. Странно, казачка охнула, но не отбивалась. Из-за плетня грубый и злой голос казака выкрикнул:

— Поучи, поучи её, Степанко!

— Гулящая! — кричали у ворот сбежавшиеся казачки.

Варварушка вырвалась от пьяного мужа и убежала в избу. Степанко не пошёл за ней в свой курень. Пошатываясь, он вышел на улицу и отправился к Потапу Дубонову. Там он до беспамятства напился и ночевал на базу, на голой земле, не добредя до своей избёнки…

Бабушка не вышла из горницы и, прислушиваясь к стонам Варварушки, крестилась и охала. Дед крутил головой и в раздумьи повторял:

— Н-да, вот как вашу сестру! Н-да!..

— Бабушка! — не утерпел я: — Да как-же он смел её так?

— Смел! Он же законный супруг, — печально отозвалась старуха. — От него никуда не уйдёшь! На краю света сыщут и доставят!

В курене соседки было темно и молчаливо. Даже Митяшка и тот забился куда-то и не подавал признаков жизни. Никто не знает, что в эту ночь передумала Варварушка. Я много раз ночью просыпался в тревоге и вглядывался в оконце. Наступили безлунные ночи и на улице стояла густая непроницаемая тьма. Где-то тявкнула собака и сейчас же смолкла. Мне стало невыносимо душно и от спёртого тяжёлого воздуха в избе, и от мыслей, обуревавших меня.

«Что теперь будет с Варварушкой? — думал я. — Неужели она покорится Степанке? Неужели не уйдёт навсегда к Кирику Леонидовичу?».

Утром чуть свет я выбежал на двор и услышал тихие голоса соседей. На скамье перед избушкой сидели Степанко и Варварка и мирно разговаривали. На голове казачки белел низко опущенный на лоб платок. Под глазами её расплылись страшные синяки от вчерашних побоев. Варварушка сидела притихшая, прислушиваясь к тому, что говорил ей муж.

Сегодня Степанко был неузнаваем. Вчерашнее ухарство и злобивость с него, как ветром сдуло. Он смиренно склонил голову и упрашивал жену:

— Не уходи, Варварушка, не уходи! Всё забуду, прощу, только не уходи!

Она жалостливо посмотрела на мужа и отрицательно повела головой.

— Нет, Степанко, — решительно сказала она: — Не жить нам с тобой! Ну, какая жизнь, коли не люб ты мне!

— Я зарежу его! — вспыхнул Степанко.

На мгновенье Варварка оживилась этой вспышке, потом поникла и сказала спокойно:

— Для чего это, Степанко! Этим не поможешь, не вернуть тебе моего сердца!

Степанко то корился, то повышал голос, но под взглядом жены быстро смирел. Так они долго сидели на дворике, перед своим домиком, то мирно беседуя, то пререкаясь…

Прошло два дня и вдруг Варварка исчезла со двора. Не было её целый день, не пришла она и к ночи в свой курень Не нашли её и в школе. Кто говорил, что видели её у Яика, где она сидела склонившись над омутом и смотрела на бегущую воду.

Кто говорил, видели её в степи шагающей в город. Пьяный Степанко вернулся домой, прошёл в комнату, где стояла кровать, — здесь всё было пусто и нетронутой стояла постель. В углу боязливо жался Митяшка.

— Где Варварка? Куда ушла? — спросил у мальчугана казак.

Впервые Митяшка заплакал.

— Ой, дядечко, страшно мне! — прошептал он сквозь слёзы. — Боюсь, кабы беды не вышло!

— Замолчи, дурень! — прикрикнул на него казак.

Шатаясь, Степанко вышел на двор, кричал, звал жену, грозил, заливался пьяными слезами. Однако, на его зов никто не отозвался.

Варварушка с той поры исчезла навсегда, как исчезает степное марево в знойный полдень. Появилось и растаяло…

Митяшка с прикушенной губой мрачно расхаживал по станице. В доме священника окна были распахнуты настежь и, как в прошлый раз, под одним из них сидел Кирик Леонидович и перебирал струны гитары. Тут же вертелась Любочка, угощая гостя чаем с вишнёвым вареньем. Сегодня Митяшка не подошёл к окну. С глазами полными слёз он молча прошёл мимо дома. И минуя его, он с большой горечью обронил:

— Нет нашей Варварушки!

9. НЕЗАДАЧЛИВЫЙ КЛАДОИСКАТЕЛЬ

Однажды я зачем-то полез за божницу и там обнаружил какую-то затёртую тетрадь. В ней малограмотным почерком были записаны странные сведения, которые сильно меня заинтересовали. Запись называлась довольно таинственно:

«Роспись кладам, которые таятся в марах и ярах кругом по степи, что под Магнитной, где на примете сказываются нечистые места».

Эта тетрадь несомненно принадлежала деду. Я с жаром набросился на неё. В ней оповещались совершенно чудесные вещи. Я был потрясён беззаботностью деда. Ведь он мог бы мгновенно разбогатеть и купить пару коней! По всей вероятности, он забыл про эту тетрадь. В рукописи значилось:

1. Закопаны суть золотые червонцы в Магнитной, там, где ранее был попов двор, под колодою и под старинным осокорем, в казачьем казане. Схоронил казак пришедший с войны Туретчины да помер.

2. На верхнеяицкой дороге, под горой Извоз, подле самой дороги, от рощи три шага закопаны казан и горшок с деньгами.

3. На десять верстов пониже Магнитной потопла лодка Пугачёва, ныне затерта илом и песком. А в той лодке неисчислимая казна: полно серебра и золота, а поверх всего горит, как жар, икона. Заклята та поклажа на 300 лет, а отзывное слово неведомо.

4. В Кизильской у мара, что справа у дороги, зарыто 12 нош серебра в большом чугуне, покрытом железным листом. Добро принадлежало пугачёвскому атаману «Белой Бороде». Клад тот дастся в руки только казаку.

5. За Яиком, возле красного умёта[10] казак, возвращаясь в 1812 году с французской войны, заболел, а близ того места есть сосна, а на той сосне казак вырезал саблю и пику и под тою же сосною выкопал неглубокую яму и положил там в сакве походной большое количество денег, червонцами. Не доехав до дома, он помер, сознавшись священнику…

Я долго и упорно разбирал каракули и руки мои тряслись от возбуждения.

«Эко, сколь добра тут описано! Можно и поживиться!»

Но вот беда, чем дальше я читал «Роспись кладам», тем дело становилось труднее. Каждый клад был заклят и надо было знать отповедь заклятию.

Аккуратно свернув тетрадь, я положил её за божницу, на старое место. Меня жгло любопытство: «Неужели бывают на свете такие скрытые богатства, вокруг которых близко ходят люди и не могут их взять?»

Чтобы не возбудить подозрений, я осторожно навёл беседу с Митяшкой на эту тему. Казачонок разом загорелся и с полной искренностью стал мне рассказывать:

— Да то испокон веков звестно, что кругом тут по степу в марах, да в яриках, золото лопатой гребли! Места тут есть заклятые, а там богатства несчесть! Да ты слушай, что я тебе расскажу…

Мы сидели на коряге, над омутом; спускались сумерки и оттого наша беседа о кладах приняла ещё больше таинственности. Мне становилось страшновато от близости омута и от рассказа Митяшки.

— Так ты слухай, что случилось с одним нашим магнитогорским казаком Бескручинным, — начал он. — По приметам да по слушкам, которые наш казачок выспросил у людей, да ненароком подслушал, он отыскал один марок у лесочка и принялся отрывать клад. Ночь выпала тёмная, тихая, но звёзды по всей Большой Дороге[11] сияли. В ту минуточку, когда наш казак с наговорками в первый раз ударил заступом в землю, звёзды, как одна, погасли. И стало так тьмуще, как в погребице. Однако, храбрый казак не испугался, а поплевав на руки, глубже запустил заступ в землю. И тут, братику мой, откуда что возьмись, с полуночной сторонушки вдруг завыло, застонало, налетел со степу вихорь и погнал через марок куяны[12]. Они будто живые прыг да прыг. Ей-богу, страшно, а наш казак не струсил, глубже копает, ушёл уже в землю по колено и тут…

В это мгновенье в омуте сильно плеснуло, я вздрогнул и со страхом оглянулся. За спиной засверкали вечерние огоньки станицы, с востока надвигалась синяя ночная туча. Я схватил Митяшку за руку.

— Уйдем отсюда!

— Да чего ты испугался! — побледнев сам, успокаивал он меня. — Да то рыба в бучале взыграла! Ну, так слухай дале…

Казак роет, а буря-то и утихать начала, и куяны перестали через него катиться, да только опять зачались стоны, да вой, и вот на степу, в ночи послышались казаку голоса, великое множество голосов, тут раздался конский топот, будто Орда шла и бряцала оружием. И всё ближе к мару, в котором рылся казак. И не успел он оглянуться, братики мои!..

Митяшка прижал ладошку к щеке и в упоении растянул последние слова.

— И что же он видит перед собой?! А видит он, как есть перед ним на дороге выстроилась рать на добрых конях, в старинных пансырях, а глаза у людей и коней, ровно угольки горят, а из конских ноздрей огнистый пар валит. Казак наш, конешно, струсил. Разве одному управиться с этаким воинством? А как только он струсил, то тут и пошло, люди затараторили не по-нашински, кони заржали так, как ржёт только один «он».

Митяшка не сказал кто «он», но я понял о ком идёт речь и потому со страхом посмотрел в тёмный омут. Там было тихо, медленно кружилась вода. Склонённая ветла промывала свою гибкую зелёную бороду в бегучей воде. Всё-таки стало страшно, но Митяшка не сдавался и продолжал:

— Тут поднялся стук-бряк, скок-топот, пальба из пищалей. Ух и загремело! Казак оклемался[13] — ясно кто пальбу затеял, выскочил он из ямы да пустился бежать, а нечистая рать за ним… Так и гналась по пятам до самой околицы. Тут разом вся мара исчезла, как в землю провалилась, и ноченька вдруг засияла звёздочками да ясным месяцем. Да к часу и петухи подоспели. На всю станицу закричали: — Ку-ку-ре-ку!.. Бегим отсюда! — вскочил Митяшка, схватил меня за руку и мы во весь дух пустились к станице…

— Бабушка, ты мне окажи по совести: впрямь у нас на степи клады оберегаются? — пристал я с вопросом вечером к старухе.

Глядя на моё пытливое лицо, старуха улыбнулась и ответила:

— А ты об этом спроси у дедушки! Он все мары да яры тут поизрыл, всё богачество казак ищет!

— Уж не по той ли записи, которая за божницей лежит? — вырвалось у меня.

— Скажи-ка, малый, а хитрый! Ну, ну! — лукаво прищурилась бабушка на меня. — Ужотка успел слазить и отыскать. Смотри не говори деду, нечасом разозлится!

— Чего ему обижаться? — недоумевая, спросил я.

— Как чего? Да он до сей поры не угомонился, только ноне малость застыдился. Больно много у него неприятностей с соседями вышло из-за курок и свиней!

Старуха незлобиво засмеялась, вспомнив про старое. Не ожидая моих расспросов, она с улыбкой рассказала:

— Где-то он прознал, что есть ходячие клады. Сказывали ему, что однажды ямщик во степи наехал на шатучую кобылу да ударил её кнутовищем, — она и рассыпься кладом да всё старинными золотыми и крестовиками. Вот как! Другой этакий удачник заприметил, что свинья взбрела на огород, ну известное дело, выбежал из дома, схватил полено да по свинье, она завизжала и рассыпься кладом, да таким ещё, что полстаницы можно купить. А то среди степи один удачник на курочку набрёл, она и не убегает от него, он возьми да и кинь в неё шапкой, — она и рассыпься золотыми лобанчиками!

В глазах старухи светились озорные огоньки. Она усмехнулась и, положив сухую ладошку на мою голову, сказала:

— Ты хоть рот закрой, а то ворона залетит! Ишь, как затикавился[14]… Ну, как про это прознал дедка Назар, то будто ополоумел: завидит где свинью на улке, сейчас хвать полено и за ней. И сколь ни бил, ни одна лобанчиками не рассыпалась. А в прошлогодье он соседской свинье хребет переломал, ну и греху было! Насилу разобрались!

Бабушка отмахнулась, и посмеиваясь, пошла к печке; там на таганке в котелке закипела похлёбка.

— А ну тебя, разговорилась тут! Ты лучше с самим дедушкой поговори. Он охоч до таких разговоров, только исподволь к нему подступись! — тихохонько подсказала она. — Он у нас до старости дожил, а всё за жар-птицей гоняется. Ах, старик, старик!

Дедушка на самом деле бредил кладами. Когда ему приходилось очень трудно, и в доме ничего не оставалось, он не унывал и всегда подбадривал старуху:

— Не кручинься, старая! Вот погоди разрою марок у Авдеева околка и враз разбогатеем. Намечается там клад, непременно!

Года за три до моего приезда в Магнитную он долгими днями бродил по степи с заступом, разрывая степные курганчики. Однако, все надежды старого казака оказались тщетными. В раскопанных марах ничего не находилось или отыскивались только кости и ржавые наконечники стрел. Свои неудачи дед приписывал тому, что у него нет «вызывной грамоты», по ней-то и отчитывают секретной молитвой клад. Да к несчастью дедушке до сих пор не удалось раздобыть известной колдовской разрыв-травы, или хотя бы цвет папора[15], который цветёт раз в году, в ночь под Ивана Купала.

Всё оказалось не так просто, как думал я первый раз… Уж очень много нечистой силы охраняет всякие клады. В таком смутном томлении ходил я однажды по базу, раздумывая о кладах, когда к нам в курень пришёл бойкий старичёк с котомкой за плечами и упросился на ночлег.

— Да ты отколь бредёшь, добрая душа? — пытливо спросил его дедушка.

— Иду из-под Златоуста, горщик я старинный, из рода в род у нас в семье все горщики. Ну, вот дела и выгнали…

Дед насторожился и строго сказал:

— Заводский стало быть!

— Да заводишками и живём. Для заводов и стараемся! — словоохотливо подтвердил старик.

— Так чего ж тебя к нам занесло в степную сторону? Тут и заводы-то за сотню вёрст отсель!

— А я за кладом пришёл! — весело отозвался старикан.

Мне думалось, что я ослышался. Но старик говорил серьёзно, и своею откровенностью сразу покорил сердце деда. Можно было подумать, что он знает старинную дедовскую слабость.

— Что ж милости просим! Ночуй, добрый человек, угла нам не жалко, а покормить покормим, чем бог послал. Скидывай мешок, да устраивайся! — приветливее заговорил старик со странником.

Горщик снял с плеч дорожный мешок и, устроив свою поклажу под скамьей, присел к столу. Бородёнка у него была реденькая, козлиная, глаза серые, но зоркие и цепкие: всё-то он видел, за всем следил.

Между тем бабушка вздула на припечке огонёк и через полчаса в горнице разлилось тепло; густые тени заколебались на стенках. Скоро подоспели и горячие щи, старика накормили, и он понемногу разговорился с дедом. Оба пересели к камельку, где по раскалённым углям перебегали быстрые синие язычки пламени.

Дед встряхнулся и обронил:

— Вот я тож, который год ищу клад, да всё мимо. По усам текло, а в рот не попало!

Ласковым сверканьем манили золотые угольки в камельке, а в зрачках гостя шалили искорки. Прищурясь на уголёк, он неторопливо отозвался:

— Что ж, дело хорошее, казак! Только скажу тебе, клад кладу рознь. Иной клад положен, примером сказать, в землю спроста, так сказать, для обереженья казны. Жил-был на белом свете, слышь-ко, скопидом такой, накопил казны бездну, а тут смертный час к нему подошёл. Как тут быть? С собой лобанчики на тот свет не заберёшь, там никакая монета, скажу я вам, не в ходу, а оставить добро людям жалко! Конечно, остаётся одно, — зарыть казну в землю. А на зарытое по жадности кладётся такое заклятие: «Будь ты, казна моя, проклята отныне и до веку! Не дайся, казна моя, никому: ни старому, ни малому, до скончания века!» Или ещё почище заклятье есть. Вот послушайте: «Лежи, моя казна, сто годов в мать-сырой земле, лежи тихо, да смирно. Дайся, моя казна, кто в церковь божию не ходит, отца-матерь не почитает, посты и законы не соблюдает, людей обманывает, нищей братии не помогает, честность и доброе словечко не уважает. Дайся ему, моя казна, не в корысть, не в радость, дайся на пагубу души и тела, и в сем и в будущем веке!». Вот как! Придёт минутка и лукавый наведёт человека на след, подсунет скрытую казну какому отпетому молодцу. За этот клад бес, слышь-ко, не держится, от силы старается его сбурить. От такого клада добра не жди! Завидел, батенька, что поблазнило таким кладом, беги без оглядки. Это не чистый клад, а заклятый!

Дед Назар смотрел в рот гостю, по душе ему пришлись его рассказы. «Ай-да, старик!» — восхищались им глаза дедушки. Да и все мы присмирели: уж очень занятно странник вёл свой сказ.

— Нет, мне такого проклятого клада не надо! — сказал казак. — Вот бы мне хороший клад отыскать. Зажил бы я со своей старухой!

— А хороший клад, добрый человек, нечаянно в руки не даётся! — уверенно сказал горщик. — А уж коли кому дастся, так задарма не придёт, не за спасибочко! Нет! Такой по заветному вещему слову выходит из земли и даётся человеку!

Старик помолчал, подумал и, видя, что старый казак не сводит с него пытливых глаз, сказал:

— Я вот горщик и много по горам брожу, и там, казак, есть клады особые, в каменных подвалах они хранятся. До поры, до времени, слышь-ко, никому их не добыть: ни простому, ни терпеливому, ни удалому, ни счастливому.

— Что ж такие за клады? — удивился дедко. — Отчего ж они в руки не даются, по какой причине?

— Отчего? Тут большой разговор, казак. Есть досуг, послушай одну байку, да разумей, что к чему…

Горщик подался к огоньку, где золотые угольки подёрнулись сизым пеплом. Огонёк засыпал, но нежное тепло всё ещё струилось по горнице.

— Слушай! — сказал горщик: — То дело с моим дедом приключилось. И тут, слышь-ко, всё истинная правда, без вранья. Дед мой был из беглых, человек шатучий: на демидовских заводах робил, да к тому-же отменный зверолов был и по лесам по той самой причине хаживал немало. Запало ему в голову своё счастье отыскать, — в лесных пустыньках раскольницкие старцы надоумили его копать клады. Вот он и копал на-тайне. Скажу вам, всякое попадало ему под руку. Однажды попался в яме большущий кирпич, совсем не схожий на наши: плоский и больно широкий. На том кирпиче рука отпечатана, человечья ладонь с пальцами, да такая большущая, ужасть какая! В старину выходит богатырь тот кирпич делал, да на сырце, как охватил его, так и отпечатал свою рученьку. Эх, и людишки были! Ну, так вот дедушка ходил по разным приметам, копал ямы, но ничего путного не находил: то лошадиную голову отроет, то человечьи кости, то горшок с угольем, то ржавые копьянки, то ерунды, ни в грош цена. Вот оно как! И шёл он раз домой под вечерок, устал, да на старой гари на пенёчке присел отдохнуть. Вытащил он из-за пазухи краюху свежего хлеба, закусывает себе, да вокруг поглядывает. Известно зверолов не может, чтобы лес не послушать!

Закусывает старик и видит — из норки, что под ближней корягой, бурундучок вылез, присел и мордочкой повёл. Дед не знамо по какой причине, но только не спугнул его, а сидит, сам не шевелится. Ладно! Бурундучок обнюхал деда, а не убег. Дивно! Поглядит-поглядит на деда, да и в норку, там своё дело сделает, потом выскочит и лапками сор из норки отгребает. Забавно деду на это глядеть, до чего хлопотлив, да хозяйственен зверюшка. Главное, нисколько старика не испугался. Смекай тут, казак! Долго так сидел дед да любовался на зверюшку, да тут в голову запала вдруг мыслишка: — Дай, покормлю его! Тож, поди, тварь толковая!

Отщипнул дед кусочек хлебушка и бросил к норке. Бурундучок зря не кинулся, споначалу обнюхал кусочек, а после того схватил его и в норку. Через минуту, альбо две, глядит дед, зверюшка вместе с землёй тихонько выкатывает серебряную копеечку, за ней другую, третью…

— Батюшки мои! — возрадовался дед. — Тут не спроста это! Сам клад в руки даётся! И то впрямь по честному сказать, шутка ли! В самое короткое время бурундучок натаскал из норки горстку серебряных копеечек. Дед сотворил молитовку, сгрёб денежки и на село, как ни в чем не бывало! А бурундучку в отплату полкаравая оставил. Ешь, на здоровье!

— Дедушко, а ты не врёшь? — не утерпел и перебил я старика.

— Ты что! — нахмурил брови дед. — Кто тебя просит встревать в беседу. Нишкни!

Он сурово посмотрел на меня, но гость нисколько не обиделся моему вмешательству, лукаво улыбнулся и оказал в мою сторону.

— А уж так издавна повелось, молодец: не любо — не слушай, а врать не мешай!

— Ну говори, говори, что дале-то случилось! — торопил дедушка.

— А дале известно, что могло приключиться. На такой радости мой старик припёр в кабак и загулял, ой, и шибко загулял! Известно, возжа под хвост попала. Дружков угостил и всё до копеечки в кабаке спустил. А спустивши всё до копеечки, подумал:

— Эх-ма, промах я сделал! Не всё, поди, с бурундучка получил! Да и бурундучок ли то ещё был, кто ведает? Поди, клад поблазнил!

От таких дум человеком совсем овладела жадность. Под хмельком, как был из кабака, слышь-ко, дед и пошёл прямо на гари отыскивать знакомую местинку. «Вот, думает, коли нагребу богатства!»

Пришёл он сам-друг, местинку-то сразу признал, присел на пенёк и стал выжидать. Как и в тот раз, бурундучок шасть из норки, а дед возьми да и кинь ему кусочек калача. И что ты, казак, думаешь? Бурундучок уволок калач в норку, а из норки вынес ключик. Не простой ключик, из дорогого камушка. — «Ну, думает старик, вот когда счастье привалило. Сумей только сивый не упустить его из рук!» Повертел-повертел он в руках ключик и думает: «Что же с ним робить? Из каких сундуков открывать богатство?».

Тем часом старик, сам не примечая этого, подошёл к бурундуковой норке и стал подкапывать землю. А она, слышь-ко, сама осыпается, вот осыпается. Так и падает вниз, будто в прорву! И ни бурундучка уж, ни пенёчка, а сделалась на том месте глубокая яма. Заглянул дед и видит, что это вовсе и не нора, а погреб и в него дубовая дверь, а на двери замок. У деда, конечно, руки задрожали. И впрямь, счастье привалило: лови, знай, не зевай! Он спустился в яму, стал перед дубовой дверью, осенил себя крестным знамением и драгоценным ключиком отпер замок. Вошёл он в подземелье, по первости, известно, мрак, а потом ровно по бархату, заструился ласковый да тёплый голубоватый свет. Будто светлячки в ивановскую ночь, заискрились во тьме огоньки: голубенькие, зелёные, красненькие, жёлтенькие…

Дед огляделся и видит: в одном углу стоит бочка, в другом — другая, в третьем — третья, в четвёртом — четвёртая. Подошёл дед к первой бочке, а в ней вино и тут ковш плавает. Пей, не хочу! Подошёл старик ко второй бочке, а в ней полным-полно медяков! Бросился дед к третьей, а там серебро. Рублевики и все чисто демидовские, доброй чеканки! Он — к четвёртой бочке. Батюшки-светы! У старика в глазах зарябило. Четвёртая-то бочка полна золота!

Что тут делать? Дед ухарь был, смекалист. Он проворно сапоги долой и давай нагребать золото. Насыпал доверху, связал голенища за ушки опояской, едва-едва взвалил на плечо и, пошатываясь, пошёл к выходу. Вот и порожек, да вестимо тут лукавый попутал, вспомнил старик про вино и потянуло его хлебнуть ковш-другой. Зачем дело стало? Вино-то рядом в бочке! Поставил дед сапоги с золотом на землю, подошёл к бочке с хмельным, зачерпнул ковшик, ну и бывай здоров! Вино баское[16]. По душе старику глянулось. Выпил он ещё ковш, а там третий, а за ним четвёртый. Охмелел старик, повеселел. И отчего не повеселеть: и вино хмельно, и золота бездна! Выпил старик изрядно, забрал золотишко да к выходу подался. Но не тут-то было! Дверь-то ни в какую: ключ не подходит, свет погас и опять тьма кромешная. Хоть глаз выколи, ничего не видать! Обшарил старик всё подземелье, а выбраться никак. Измаялся дед, опустил сапоги с золотом на землю и тут опять всё засияло, дверь готова раскрыться. Старик обрадовался, сгрёб сапоги с золотом, да к выходу. Ан опять всё разом сгасло и дверь ни в какую! Что за оказия? Возьмет золото, сгаснет свет, дверь не открывается, опустит клад на землю, огни засверкают и выходи, куда хошь! Вот так притча! По пьяности старик и не смекнул, что к чему, а когда смекнул, то волосы на голове дыбом, мороз по коже продрал и ноги подкосились. Наконец-то, надоумился старый: заколдован тот клад! И мешает ему нечистик вынести добро. Однако, старик понемногу пришёл в себя, да и по правде сказать хмель-то испарился. Он тут молитовку сотворил, да клятву дал: «Унесу золото, всему обществу будет на пользу!»

Только пообещал это, тут и свет заструился и ключик в самый раз в замочную скважину подошёл, и всё к месту пришлось. Дед свободно перешагнул порог и на свет божий выбрался. И только из подземелья убрался, как вслед кто-то крикнул:

— Ну счастье твоё, молодец, что спогадался дать добрую клятву, а то ни тебе бы не выбраться, ни добра не видать!

Вышел дед на дорогу. Сапоги портянками заткнул, чтобы золото не сверкало. Утро давно занялось, впереди и село замаячило, дымок над трубами вьётся. «Ну, думает дед, всю ночь провозюкался, а всё же добра изрядно нагрёб!»

А тут по дороге едет знакомый мужик.

— Откуда ты, Демьянушка? — спрашивает он и приглашает его сесть на телегу.

Ну, старик, не говоря лишнего, взгромоздился на телегу. Известно, с тяжёлой ношей не под силу тащиться на село.

«Вот, думает он, всё одно к одному хорошо сотворилось. Теперь, брат, шалишь, заживу. Ой, заживу! Другим завидно станет!»

Мужик вдруг обернулся и спрашивает деда:

— А ты ведь обществу обещал послужить!

Старик не растерялся, хоть и удивительно совпало слово.

— Ну, что мне до общества! Люди и без меня проживут, не для них старался!

И только сказал это: сразу ни мужика, ни телеги, ни золота. Лежит он среди дороги, голова с похмелья трещит, а на селе петухи поют…

Горщик смолк, склонил свою головку с седым хохолком и хитренько посмотрел на дедушку.

— Чул, как обернулось дело? — с лукавинкой спросил он.

— Скажи на милость! — покачал головой дед. — Надо же ему толику было на общее дело отпустить!

— Вот то-то и оно! — сказал старик. Схватясь за бок, закряхтел.

— Ох, и бок, что-то ломит. Всю путь-дороженьку намаялся. Надо знать, простыл! — пожаловался он.

— Ты, дед, не приставай боле, дай человеку с дороги передохнуть! — вступилась за прохожего человека бабушка.

Деду очень хотелось ещё послушать горщика и самому кое-что о кладах рассказать, да было поздно. Нахмурясь, он уступил бабушке. Странник улёгся на скамью под окном, укрылся старым полушубком хозяина и скоро захрапел. Но старый казак долго не мог угомониться, всё о чём-то шептался со старухой.

И только я да кот Власий Иванович, забившись в свой уголок, лежали и помалкивали. Думалось мне соблазнить Митяшку и уйти с ним в степь отыскивать сказочные сокровища. С этими мыслями я и уснул…

Горщик проснулся раненько, умылся и собрался в дорогу. От завтрака он отказался.

— Вот дойду до места и перекушу. Пока прохлада, только и бежать по росе! — весело сказал он.

Гость поклонился старикам и вышел из домика. Дедко, однако, не угомонился и вышел вслед за горщиком. Он нагнал его у ворот и остановил.

— Погоди, чуток, милый человек, — позвал он гостя. — Надо спросить у тебя словечко!

Старик послушно обождал, глаза его прищурились на солнышко.

— Эх, и погодушка ноне жаркая будет! — сказал он ласково.

Дедушка подошёл к нему.

— Слышь-ко, — прошептал он. — Так ты за кладем пошёл? Аль наврал вчера?

— Ну, что ты, батюшка, зачем же мне врать? За кладом иду, отец, за кладом! — глаза его стали лукавыми.

— Может скажешь, где клад тот, и я с тобой пойду! — заискивая, сказал старый казак. — У меня есть и роспись, только вот словечко не знаю заветное!

— Эх, мил-человек, у меня клад особый, в большом каменном сундуке он хоронится! — весело заговорил горщик: — А сундук этот э-вон! Гляди! — показал он посохом на гору Магнитную. — Вот она, милая! Тут и клад! Только вот не домыслю я, когда будет найден ключик к тому ларцу, чтобы народу нашему сокровища открылись… Ну, пошли, что ли со мной! — предложил он деду.

Раскрыв в удивлении рот, старый казак не двигался с места. Он не знал, то ли рассердиться на старика, то ли принять всерьёз его предложение. Между тем, горщик махнул рукой и легко, спорким шагом зашагал к горе Магнитной.

Дед покачал вслед головой.

— Пойми его: безумец или умная башка! Ишь, где клад надумал искать, да мы этот клад с восхода и до темна зрим, а что толку!

Он вздохнул и разочарованно побрёл в курень.

10. СКАЗОЧНАЯ ГОРА

В тихие вечера, когда из-за холмов выкатывался золотой месяц и дрожащий свет его зеленоватым потоком проникал в горницу, отчего в избушке всё видоизменялось и принимало таинственный смысл, хорошо было посидеть под оконцем и послушать бабушкины бывальщины.

Вдали за рекой Уралом голубели лысые холмы. За оконцем ветер поскрипывал флюгерком. Присев рядом со мной и, устремив взгляд на заречные холмы, тихим журчащим голосом бабушка рассказывала:

— Горки, слышь-ко, за Яиком у нас особые. Вот что сказывали старые люди. В давнее время нашею степью проходил с казачишками и с гулевым людом сам батюшко Емельян Иванович Пугачёв. Тогда тут, в нашей ковыльной сторонушке, только и были казачьи крепостцы: наша Магнитная, да Карагайская, ещё Кизильская и Петропавловская да Степная. Ноне тут посохранились одни станицы, крепости-те пожгли, а то развалились. Утихомирилась Орда, вот и стало всё ни к чему! По этим крепостям в той поре и шёл батюшка Емельян Иванович. Крепости сдавались ему, солдатишки перебегали скопом. Жаловал он казаков крестом и бородою, реками и землями, свинцом и порохом и вечною вольностью. А мужикам сулил свободу от помещиков.

Дошёл, слышь-ко, Емельян Иванович до нашей Магнитной крепости, тут и бой был, крепость-то взял и с кем следоват расчёлся…

Вон там, у холмов и стал лагерем он со своим войском. Тут он и погуливал. Поднялся он, наш родимый, раз на горку и вдруг дивно стало. Идёт, подковки на сапожках шибко камень притягивают. Понял Емельян Иванович, что не простая та скала, а особенная. Приказал ломы принести. Собрались горщики, стали гору долбить. Крепкие и тяжёлые куски зазвенели под ударами. Оглядел Пугачёв куски камня и приказал своим ближним:

— Копайте, детушки, эту гору, выжигайте из неё железо. А из того железа робите копья да сабли, лейте пушки да ядра! Нужны они нам, никак без них не обойтись!

С той поры и назвали люди горки заречные Магнитной горой. Вот вышло как!

Старуха зевнула, перекрестила рот.

— Осподи, грехи наши тяжкие! — вздохнула она и, пожевав беззубым ртом, продолжала: — Царь-то Николай Павлович землёй тут одарил наших казаков, ну и гору-то, почитай, казаки считали своей, ан не вышло так, хозяева Белорецкого заводишка омманом за собой гору закрепили, ну и пошла тут великая тяжба. Годи, о ней в другой раз, а только так и повелось: летом наезжают из Белорецка штейгера и горщики и месяц-два-три долбят камни, да в отвал сваливают, а зимушкой по санному пути грузят и везут на завод. Конечно, обидно то стало казакам, как только наедут возчики добро увозить, так и драка. Однако, хозяин завода и тут нашёл уворот: как только казачишки зашебаршат, так им ведра три водки, ну и пированье. Так и пропировали станичники свою гору…

За окном стояла призрачная ночь. Луна катилась над осеребрённым ковылём. Блестели росы. Зевнув ещё раз, бабушка спохватилась:

— Ох, ох, и разболталась я старая, а поди давно пора на покой, все косточки гудят!

Бормоча, старуха укладывалась спать, а я долго не мог уснуть. Тишина наполняла горницу, а мне всё думалось о чудесной горе, «которая вся из железа»…

Мы не раз с Митяшкой, сев в бударку, переплывали Урал и забирались на гору Магнитную. Манили нас туда созревшие вишни. Холмы по склонам густо были одеты карликовой вишней. Росла она не выше двух пядей: но всё было, как в большом саду. И листочки на тех вишнях большие, и ягода крупная, густо пунцовая и сладкая. Наедались мы с дружком досыта сладкой и сочной вишней. И каждый раз меня удивляло: «Почему люди назвали эти холмы Магнитной?»

Взобравшись на Маячную горку, на которой стоял высокий посеревший от ветров и дождей маяк, построенный топографами-триангуляторами, мы долго любовались сопками.

— Где же гора Магнитная? — спросил я Митяшку.

Он неопределённо обвёл вокруг руками и сказал:

— Э-вот она! Все горы-то Магнитная и есть!

И на самом деле, гора Магнитная состоит из четырёх отдельных сопок: та, на которой мы стояли, называлась Маячной, затем на восход от неё лежала богатая гора Дальняя, на северо-запад тянулась Узянка-гора, а на юго-запад была Ежёвка. Тут жались к камням ветхие лачуги и сараюшки, в которых жили горщики, работавшие на белорецкого заводчика. А дальше распахнулась ковыльная степь без конца краю. Внизу, в глубокой долине, как стальной турецкий ятаган, изогнулся и поблескивал на полуденном солнце Урал.

На Дальней были нагромождены гигантские камни, и они, как магниты чудовищной силы, притягивали всё железное.

— Тут один барин часы испортил, — сказал Митяшка. — Взошёл на гору, покрутился тут среди глыб, а когда спустился, часы забаловали. Он к мастеру, а мастер и говорит: — Вы эти часики положите в шкатулочку на память: они намагнитились и ходить не будут! Тут вся гора, слышь-ко, железо-магнит!

«Вот он клад, о котором говорил ночевавший в курене деда горщик!» — подумал я.

Много лет спустя, из книг я узнал, что на Магнитной горе и впрямь побывал Емельян Иванович Пугачёв. А в начале прошлого столетия в ковыльную степь приехали немецкие учёные Е. Гофман и Г. Гельмерсен. Они поселились у холма в палатках и долго исследовали гору. В 1828 г. в Германии вышла книга этих учёных: «Описание Южного Урала». Весь мир был потрясён неожиданным сообщением этих учёных.

— На востоке России, в далёких степях, имеется целая гора из железа!

Многие, конечно, не поверили этому сообщению: слишком чудесным казалось оно. Да и трудно по тому времени было проверить это сообщение. Кому взбредёт на ум скакать за тысячи вёрст в пустынные ковыльные степи? Петербург — столица России — находился далеко-предалеко от этих мест, а железных дорог в ту пору не существовало.

Спустя много лет гору Магнитную посетил молодой русский учёный Карпинский, впоследствии президент Академии Наук СССР. Дедушка его очень хорошо помнил, ходил с ним на Атач, носил мешок с молотками и образцами.

— Шустрый и разумный был человек, до всего доходчивый! — вспоминал старый казак. — Жил-то он в палаточке, а на станицу часто заглядывал и любил с казаками потолковать. Вечерами бывало сядет на завалинке, а казаки ему песни поют.

— Вы бы, господин хороший, в марах, да в курганчиках покопались, там непременно богато нашли! — сказал ему однажды по откровенности дед.

— Неужели золото? — уставился он в деда, весь вспыхнув.

— Как придётся, а клад непременно отыскать можно! — уверенно посулил казак.

Учёный тихо улыбнулся и похлопал старика по плечу.

— Эх, милый человек, да вот он клад перед нами лежит. На всю Россию его хватит, только вот как его взять! — огорчённо сказал он.

— Вот то-то оно и есть, что его с собой не унесёшь в мешке! — не унимался дед, — а клад, который хоронится в курганчиках, укладистый, его и в карманах упрячешь!

Молодой учёный покрутил головой и сказал со смешком:

— Экий ты, старик, для себя жадный!

Оно уж так повелось: каждый только о себе и думал.

— Вот оттого клад этой горы не даётся в руки, что каждый только о себе думает! — вздохнул учёный и принялся за работу..

Пробыл он тут недолго и уехал. С его лёгкой руки в Магнитную стали наезжать учёные. В 1901 году в станицу прибыл профессор Морозевич, который подсчитал железный клад горы Магнитной. В четырёх холмах по его расчётам лежало сорок восемь миллионов тонн железной руды.

Казаки станицы Магнитной, прознав о подсчётах учёного, удивились:

— Послушай, как наврал человек! Разве гору он взвешивал? Ну, этот совсем ополоумел!

Однако, оказалось, что всё можно узнать. Профессор Заварицкий, который побывал на Магнитной позже Морозевича, поправил его. Он подсчитал, что в четырёх сопках Магнитной залегает значительно больше руды — восемьдесят семь миллионов тонн.

И чем больше исследовали гору над рекой Уралом, тем больше она открывала свои сокровища, из-за которых с давних пор между казаками станицы Магнитной и владельцами Белорецкого завода велась полувековая тяжба. Вот что рассказывал мне дедушка об этой упорной и запутанной тяжбе.

11. ВЕЛИКАЯ ТЯЖБА.

— Я ещё в те поры холостым был, когда последовала нам, оленбурхским казакам, царская милость. В те времена царствовал жестокий царь Николай Павлович. Под самые святки, в сороковом году последовал нам, казакам, царский указ, а по нему все земли, что лежат по левую сторону Яика, отдавались на веки-вечные оленбурхскому казачеству за верные службы. Прошёл может быть годик и казаки тут вспохватились: какие же земли, и сколь им отошло по царской милости? По распоряжению наказного атамана войско и приступило к выяснению тех земель, луговин, ильменей и гор, которые отошли. Известно, гора Магнитная тоже оказалась нашей. Так уж выходило по делу: раз кругом наши земли, гора Магнитная, стало быть, тоже наша, лежит-то она в нашей меже. Мы её тут взялись вымерять, и тогда враз сюда наехал наследничек Пашковой — владелец Белорецкого завода и напустился на казаков:

— Как вы смеете тут вымерять, рудники-то мои! Да я вас в острог закатаю за самоуправство!

Казака на испуг не возьмёшь. Казак и сам мастак орать, особенно, если хватит чару. Заводчик и его подручные — слово, казаки — сотню! Так ни к чему и не пришли. Казаки с горы не сошли, всё вымеряют. Видит Пашков — дрянь дело. Сел в экипаж и к станичному есаулу.

— Стоит ли нам ссору заводить, — сказал он ему. — Хочется с вами жить по-соседски, тем более у меня грамота на гору имеется.

Верно, предъявляет он есаулу старинную грамоту, которой все полтораста годов будет. В той грамоте так и прописано:

«Записать за Твердышевым и Мясниковым все найденные ими до сего времени рудники и по силе берг-регламента владеть ими и протчее»…

Есаул наш просмотрел бумагу и говорит:

— Бумага ваша царская, да утеряла силу, потому что новым царским указом перекрыта! Мы и сами рады с вами по-суседски жить, но вы к нам на станичную землю лезете!

Заводчик видит дело обстоит не так просто и говорит есаулу:

— Чьи тут земли — неизвестно, надо справки по документам навести в Оленбурхе. А пока наводят, чего нам ссориться, давайте лучше выпьем!

Есаул отвечает:

— Извольте, я согласен на это с вами, благородный человек, но только всем казачеством пить придётся!

Пришлось заводчику раскошелиться: трое дён пьянствовали казаки…

С тех пор так и повелось, известно казаку не сено на горе косить, не руду ему добывать, казачье дело — пика, сабля острая, дело походное, да песня молодецкая. Ну, как только снег по зиме стает, просохнет, да зашевелятся в отвалах рудокопщики, так они на гору и ну вымерять и гнать оттуда рудокопщиков: — Наша гора, да и только!

Опять, глядишь, катит заводский приказчик, Пашков-то в те поры в Санкт-Петербурге проживал из-за жены-барыни. Известное дело — модница, а на Белорецке не пофорсишь нарядами.

Ну, приказчик опять выставляет там сколько вёдер водки, а мы пьянствуем. Так и длилось ни мало, ни много 14 годов. Весело! Но в Оленбурхе тоже начальство сидит и ему пить-есть надо, завидки, поди, берут. Закопошились все. Наказной атаман нажал, а генерал-губернатор в пятьдесят седьмом году прислал сотника Пневского. Я в ту пору добрый казак был, в Севастопольской войне огнём крестили, всё помню. Пневский, видать, не промах был человек. Может и от наказного атамана совет был дан ему строгий: он обошёл грани и замежевали Магнитную гору нам. Казачья гора и вся тут!

Тут, братец мой, почище дела заварились: сцепились Пашковы со всем войсковым кругом. Собрались казаки на раду и порешили послать своих депутатов к министру финансов, потому горами и рудами он правил в те поры…

К министру казаки подъехали ловко. Чем они его взяли, теперь запамятовал, да и не в том толк, но только министр признал за казаками правду. Положил казакам владеть Магнитной горой, а Пашкову запретил разрывать Атачи. Оставить ему только три рудничишка, кои сто годов тому назад его прадеду отвели.

Тут на Яике завеселились, известно сам министр сторону казаков принял, не посмотрел на заводчика. Мы станичники и рады выпить, да не с чего. Многие старики, так даже недовольны были таким оборотом дела.

— Глядишь, раньше-то каждый год ведра два-три дарового вина пили, а ноне где возьмешь? А что с той горы, железо грызть будешь!

Вишь, как мы рассуждали. Известно, глупство одно! Только ведь Пашков не успокоился и до Государственного Совета дошёл!

Там долго думали над этим делом, а только казаку туда трудней добраться. Пытались наши депутаты дойти и туда, да рылом не вышли и мошна тоща перед Пашковым. Хоть казачий круг, а перед богачеством Пашкова не устоять!

Весной, в шестьдесят девятом годочке последовала монаршая воля, по которой повелевалось начинать дело сначала, а до решения его владеть горой Пашковым. Вот ведь как вышло! Ну, известное дело, чего казаку взять, оставалось только заводчику досадить. Когда наедут на гору за рудой, ну и драка, а потом замирение за выпивкой. Как народом сказывается: с паршивой овцы, хоть шерсти клок!

Правда, у кого кони, да победнее казак, а то иногородние, иль башкиры поднанимались возить руду на Белорецкий завод. Но суди, какой тут заработок, коли Пашков платил за поставку руды по семи копеек с пуда. Это за сто вёрст походу по тяжкой дороге через горы, в Белорецк. Шутка!

Вот ноне старичок-горщик приходил. Ведь недаром сюда приволокся, подослан кем-то рудознатец! Выходит новые хозяева наискиваются на гору. Вот, гляди, говорит, клад. Кому клад, а нам наклад! Только понюшка одна!

12. ПРОЩАЙ, МАГНИТНАЯ!

Незаметно пришла осень. От жаркого солнца за лето выгорели и высохли травы. Степь лежала бурой и унылой. В ясном бирюзовом небе с утра тянулись с курлыканьем косяки журавлей, кричали гуси, лебеди. Летели с сурового горного Урала перелётные птицы на юг, в тёплые края. Мы долго провожали их грустными прощальными взглядами. Окрестные степные озёра и ильмени наполнились птичьим криком. Стаи перелётных гусей и уток кишмя-кишели в озёрных и речных заводях. По ночам от гусиного гаганья, да от утиного кряканья, от свиста и шума перелётных птиц, нельзя было разговаривать на базу. Казаки целыми днями охотились на перелётную дичь. Казак Степанко подбил журавля, добить его он пожалел и принёс домой. Мы с Митяшкой выпросили раненую птицу и, промыв перебитое крыло, перевязав ранку, пустили разгуливать его по двору. Журавушка вышагивал по тропке и, заслышав в небе голоса перелётных стай, громко и жалостливо взывал им в ответ, затем, распустив раненое крыло, разбегался и пробовал взлететь. Однако, из этой попытки ничего не выходило.

Он со стоном падал на правый бок и, раскрыв свой длинный клюв, испускал жалостливые урчащие звуки. Залётный гость дичился хозяев куреня, завидя меня или Митяшку он забегал в угол и там зло ворчал.

Первой он признал бабушку. Она вышла на крылечко и, разбросав кусочки пахучего хлебного мякиша, ласково позвала:

— Журавушка, милый Журавушка, подь сюда! Ну, подь, глупенький!

Словно понимая ласковую человеческую речь, журавль подошёл к бабушке и стал клевать хлеб. Насытившись, он не отходил от старухи. Она уселась среди двора на чурочку и ласково-ласково пеняла ему:

— Ну, что, дурачок, попался? Ишь, как не повезло. Чтобы подальше от станицы лететь. Народ тут такой!

Опустив на грудь длинный клюв, журавль с важным видом стоял перед бабушкой и внимательно выслушивал её воркующую речь.

Вскоре он привык к интонациям её голоса, и нам казалось, что птица понимает человеческую речь. Журавушка оказался на редкость умным и толковым. Когда ему хотелось есть, он подходил к оконцу и стучал клювом в стекло. Если бабушка долго не выходила из домика, он терпеливо стоял на одной ноге перед крылечком и выжидал её. Постепенно он привык к дедушке, и к нам, ребятам. А раз даже увязался за мной на станичную улицу. Он важно вышагивал следом, никого не боясь, лишь изредка поглядывая в небо: не послышится ли знакомое курлыканье. У лавки сидел Дубонов и, завидя вышагивающего за мной журавля, закричал мне:

— Эй, казара, учён журавель? Продай мне его! Целую жменю орехов отвалю!

— Зачем же он вам, дядюшка? — сдержанно спросил я.

— Как зачем? — удивился лавочник: — Известно зачем, откормлю да и слопаю. Тикавно[17] отведать!

Я ускорил шаг, а за мной поспешил и журавль. Подальше от этого неприятного человека!

Глядя вместе со своим пернатым другом в прозрачное осеннее небо, я часто с грустью вспоминал:

«Куда девалась наша Варварушка? Жива ли она или затерялась среди необъятного степного океана?».

После её ухода, Митяшка стал выглядеть неряшливее и всегда был голоден. Рубашка у него лоснилась от грязи, на голове торчали непромытые лохмы. Он изредка заходил к бабушке, та давала ему ломоть хлеба.

Мальчуган отщипывал от краюхи ломтики мякиша и кормил нашего пернатого друга.

— На, журавушка, подкрепись. Эх, сироты мы с тобой. Одни на целом свете! — вздыхал он.

У Митяшки подёргивались губы, но он стоически сдерживался и ни одна слезинка не показывалась на его глазах.

Степанко не заботился о приёмном сыне, да казак и не стряпал дома. Насыщался он, где доводилось: в степи, на охоте или по соседям. В избушке всё постепенно покрылось грязью и пылью. Среди этой мерзости запустения, только цветы на подоконниках попрежнему буйно цвели огневым цветом и манили взор. Но и они цвели потому, что мы с Митяшкой каждый день заботливо поливали их.

Всё ещё стояли погожие дни. На дворе в затишье пригревало. Выбравшись из горенки, дедушка присаживался спиной к стенке избёнки и, щурясь на солнышко, долго грелся и вздыхал:

— Эх, отлетело красное летечко.

С полей давно всё убрали. Свезли возы скошенной пшеницы и с дедушкина поля. Привёз хлеб со степи к нам на баз Потап Дубонов и взял за это треть с умолота. Об этом наверно и думал сейчас старик, высчитывая, насколько хватит хлеба: дотянет ли он до весны?

Несмотря на ясную сухую погоду, Урал вздулся, потемнел, шёл вровень с берегами. Казаки говорили:

— Гляди, Яик ноне «в трубе»!

Это означало, что далеко на севере в горах Урала шли осенние дожди и потоки устремлялись в степь, пенясь и вздувая наш мирный и покорливый Яик. Под осенней водой исчезли песчаные отмели и косы, потонули низкие острова, кое-где через рытвины, ерычки и старички[18] вздувшийся Яик прорвался во впадины и луговины и там теперь поблескивали мелкие воды.

— Гляди-кось, как надулся наш курун![19] — показывал дедко на полноводный Яик. — Давненько такого не было. Знать год предстоит урожайный! Сходить, что ли рыбки половить?

Но рыба ловилась плохо. Против станицы Магнитной Урал не славился рыбой. Ловились тут щучка, чебак, плотва, — самая пустячная рыбёшка. Вся ценная рыба обильно ловилась на понизовье, в пределах войска Уральского. Низовые казаки перегораживали Яик плотинами, не пуская рыбу в верховья. На зиму ценная рыба: осетры, белуги, севрюги собиралась в ятовья[20] и засыпала до тёплых дней. Казаки баграми выбирали рыбу из зимней реки. Не то было в верховьях Урала, в области войска Оренбургского. Урал, который протянулся на расстояние 2300 километров, только малой частью проходил в наших краях, да и был он тут мелководен и незнатен рыбой. Начинался он на восточных склонах Урал-Тау. Здесь в скалах слились четыре горных источника и образовали бурную и злую речонку. Она бежит, прыгает через каменья, шумит, пенится и так добегает до Яицкого болота, где снова утихает и теряется в непроходимых и густых зарослях трясины. И только на южной кромке болота, Урал появляется вновь и вытекает из него тихой небольшой речушкой. Постепенно набирая силу от мелких притоков, он превращается в реку, которая, добежав до хребта Бугасты, прорывается через узкие каменные ворота и вырывается в степь. Южнее за деревней Науразовой река становится шире, покрывается зарослями тальника, и по сторонам её появляются старицы и глушицы. Так она, не торопясь, добирается до Магнитной.

И только в половодье, да иногда в осенние денёчки Урал походил на большую и полноводную реку. Тогда кое-что из рыбы прорывалось с низовьев и к нам, и дедушка отправлялся на ловлю.

Вечера в сентябре стали прохладнее, звёзды в тёмносинем ночном небе казались ближе и ярче. На станичной улице было темно, старые станичники ложились на покой с наступлением сумерек, а молодёжь толпами бродила по станице, раздавался сдержанный девичий смех, разудалая песня. А чаще всего под треньканье балалайки звучала весёлая песенка самого молодого бесшабашного казака Игнатки. Он залихватски распевал «казыньку».

Казынька-казачок,
Казак миленький дружок…
Не я тебя поила,
Не я тебя кормила,
На ножки поставила,
Танцовать заставила,
Коротеньки ножки,
Сафьянны сапожки… Эх!..

На улице за окном слышался топот, взвизги казачек. Дедко беспокойно ворочался на печке.

— Молодые годочки! Молодые годочки! — незлобиво оговаривал он удальство молодёжи. — Как вешние воды прошумят, отгремят и уйдут! Немного человеку на свете отпущено!

И словно на дедову жалобу, на дворе грустным криком отзывался проснувшийся журавушка. Перелётные стаи и в нём разбередили тоску по весёлой молодости, когда он беззаботно и весело носился по поднебесью и в весёлых журавлиных стаях встречал утренние зори.

Однажды ночью в тёмной степи вокруг станицы засверкала весёлая золотая корона. Пылал подожжённый высохший за лето ковыль. Пляшущие огоньки перебегали вдоль окаёма и манили к себе.

На мой недоуменный вопрос дед пояснил:

— Казачишки пустили по степу пал. Оттого земля золою удобрится, кобылка[21] изведётся с корнем, да и суслику не выжить при хорошем пале. После того и зелёная травушка веселее полезет в рост. Одначе, бывают с палом и худые шуточки. Выбежит ветерок, вздует и понесёт огонь на станицу, альбо на киргизский кош, вот и погибель тут!

И вдруг со степи и впрямь прибежал игрун-ветерок, огоньки заплясали веселее и быстро уносились к тёмному горизонту. Небо отсвечивало слабым багровым заревом. Часа через два огоньки постепенно уменьшились, стали ниже, бледнее и, наконец, скрылись за окаёмом.

— На самый простор вырвались! Ну, теперь забушует! — сказал дед, глядя на убегающие огоньки.

Бабушка перекрестилась.

— Спаси, осподи, человека в степи, птицу и зверя! — замолилась она.

…Однажды в солнечный сентябрьский день приехала моя матушка. Она собиралась в обратную дорогу через день и с собой забирала меня.

Степанко собирался с нами в Троицк, а оттуда и далее в Россию.

Настал день отъезда, бабушка со слезами на глазах, всё время смотрела на меня, подкладывая самые поджаристые и горячие шанежки. Пользуясь каждой минуткой, она, проходя мимо меня, гладила своей старческой рукой мои непокорные вихри.

— Да бросьте вы плакать, баушка! — уговаривал её я. — Не навек же я уезжаю. Ещё свидимся. Вот вырасту большим, приеду казаком! — хорохорился я.

Старуха печально опустила голову.

— Ах, внучек, милый внучек! — глубоко и грустно вздохнула она. — Придётся ли нам боле стренуться, старенькая становлюсь. Гляди, несегодня, завтра позовут меня на погост!

Она краешком платочка утирала мелкие частые слезинки.

Дед крепился, не показывая и вида, что ему неприятна наша разлука. Он деловито стащил с брички колёса, хорошо промазал дегтем втулки и оси, осмотрел сбрую, привязал сзади мешочек с овсом…

Из-за горок бодро встало солнце, а казачата весёлой толпой наполнили двор. Они собрались провожать меня до околицы. Матушка и Степанко сели в бричку, а между собой посадили меня и мы тронулись со двора. Ехали мы шагом, сопровождаемые толпой моих приятелей и бабушкой с дедом.

Только бричка выехала со двора, как в распахнутые воротца выбежал Журавушка и с курлыканьем побежал за ней.

— Гляди, гляди! — закричал дед: — До чего разумная тварь. Прощаться захотел!

Я слез с брички, прижал к сердцу Журавушку и отнёс его в тёмный хлевок.

— Посиди тут! — думая обмануть его, сказал я и снова вышел под яркое утреннее солнце.

На околице мы распростились с родными. Старуха вся дрожала, как ветхая осинка под ветром. Она обнимала меня и шептала жарко-жарко:

— Пошли тебе, господи, удачи и счастья! Будь здоров, Иванушко!

Дед по-казацки трижды поцеловался со мной и матушкой.

— Ну, прощевайте, на будущий год обязательно приеду на сатовку, — пообещал он.

Настала очередь ребят. Каждый из них подходил и пожимал мне руку, только Митяшка не удержался, крепко обнял меня и поцеловал. Он был серьёзен и бледен. Расставаясь, он сказал мне:

— Ноне перехожу на жительство к твоей бабке. Звали!..

Мы постепенно поднимались в гору, станица уходила в низину. Исподволь скрывались от нашего взора домишки, осокори, церковка. Только вдали ещё сверкал синеватой сталью Яик, а над ним поднималась Атач-гора. Подле неё белели юрты.

Постепенно и они расплылись.

Вот ещё чуть-чуть сереет гора Маячная с еле приметным на голубом небе маяком, но вскоре и она расплылась в тумане.

А перед нами пошла степь. Это была не та степь, которую я видел весною. Чёрная и обугленная она лежала мрачным покрывалом.

Осенний пал пожёг травы, прогнал птиц и зверей. И теперь до будущей весны здесь всё будет уныло и пустынно.

Степанко ехал, молча разглядывая чёрную гарь.

— И куда ты торопишься? — спросила его моя матушка. — Жил бы в станице, глядишь и хозяйство выправил!

Казак грустно покачал головой:

— Ах, Лизавета Ивановна, тяжко мне. Ох, как тяжко! Не могу жить без Варварки!

— Где ты её теперь найдёшь? И кто знает, найдёшь ли? — неуверенно сказала матушка. — А если найдёшь, всё равно не жизнь вам вместе! Ведь попрежнему тиранить её будешь!

Степанко подумал и отозвался печально:

— Что верно, то верно! Известное дело: дурной у меня характер, Лизавета Ивановна. Но и так мне жизни нет. Эх-ма! — махнул он рукой и замолчал.

13. КАЗАЧЬЯ ВАНДЕЯ

Так и не приехал дедушка на следующий год в Троицк на сатовку. Видно круто довелось старику. Вскоре мы с матушкой покинули степной городок и подались на далёкий запад, где отец отбывал действительную в казачьем полку.

Вернулся я в Троицк в восемнадцатом году, когда в степях бурлила ожесточённая гражданская война. Мне было двадцать лет, и я командовал эскадроном в партизанском кавалерийском полку Томина. Дрались мы тогда с белогвардейскими бандами атамана Дутова.

В тот год, семнадцатого мая в Челябинске вспыхнул чехословацкий мятеж. Отряды чехословаков захватили центральные улицы города и арестовали всех членов Совета. К чехам подоспела неожиданная помощь. Вокруг Троицка подняла голову белогвардейщина. Началась казачья Вандея…

Троицкие отряды оказались отрезанными от страны. С жаркими боями нам приходилось пробиваться через белоказачьи станицы на запад, к Белорецким заводам. Томин — сам казак, превосходно понимал звериную душу заможнего оренбургского казачества.

— Что нам остаётся делать? — обращался он к бойцам. — Кто присоветует нам, как быть? Один у нас советчик — большевистская партия. Дошла до меня весточка-совет товарища Сталина: держи путь на заводы, — там опора! Оттуда можно нанести белым казачкам верный удар!

Спокойно, рассылая вперёд разведку, он провёл отряды на Верхнеуральск. Пошли старые степные дороги. Всё та же ковыльная степь расстилалась перед нами, но кругом больше не виднелись белые коши кочующих казахов. Война спугнула их с насиженных мест и они спешно откочевали в пустынные места. Сейчас по степным балочкам и берёзовым рощицам рыскали дутовские сотни, они нападали на казахов, грабили у них баранту, добрых коней, а хозяев рубили в крошево.

Степные дороги были пустынны, только где-нибудь, на перепутьи слетевшиеся вороны терзали павшую лошадь, или прямо в дорожной пыли валялся труп неизвестного прохожего: по сабельному удару видна работка белого казака. В станицах старики, угрюмо поглядывая на наших конников, отмалчивались. Мне не терпелось узнать, кто в станице Магнитной хозяйничает: свои или белые? Доходили до меня смутные слухи, что жив Митяшка, теперь молодой незаможний казак Дмитрий Павлович. Вскоре после моего отбытия из станицы, он поступил пастухом к Дубонову, потом с возрастом перешёл в табунщики, а теперь, по рассказам, верховодит станицей. Про Дубоновых был слух: старый, но крепкий ещё, как вековой дуб, Потап Дубонов обрядил в добрую казачью справу трёх своих сыновей и зимой привёл их к Дутову, который в это время занимал казачьи станицы южнее Верхнеуральска. Сейчас дубоновские сынки со своим кривоглазым батькой рыскали по перепутьям.

С боями мы дошли до Верхнеуральска. Весна стояла в полной красе. В Буренинском саду, за Уралом отцвела черёмуха, по ночам в её густой зелени сладко распевали соловьи. Городок был мал, тесен, но жил и бурлил с утра до ночи. Только что отогнали Дутова и он со своими головорезами уходил к станице Магнитной, куда рвались и наши сотни.

В Верхнеуральске всё ещё жил старый казак Подгорный — отец Варварушки. Седоусый, бородатый, с глубокими морщинами на обветренном лице, он приехал к нам в сотню и просил записать в отряд. Я не утерпел и спросил его:

— Где же сейчас Варварушка?

Казак опустил голову, задумчиво покрутил жёсткий ус.

— Не ведаю! — глухо отозвался он. — Но так кумекаю, не из таких она, чтобы порешить себя. Большая жизнелюбка она! Вот не захотела кориться, да и обидел её дружок Кирик Леонидович, вот и ушла…

Не ожидая вопроса, он сам рассказал мне про Степанко.

— Он — добрый казак был, да честный, сложил он головушку за советское дело!

Я усадил старика рядом с собой и попросил:

— Расскажи, как это случилось?

— Да и рассказывать долго не придётся! — начал старик. — Степанко отвоевался на германском фронте и домой подался. Тут он в Верхнеуральск попал, да к Советам перешёл. И вызвал его председатель самый главный в городе и говорит ему:

— Ты, Степанко, хоша и беспартийный, но вера к тебе у нас большая. Поручение даю тебе большое да опасное. Слушай!

Степанко, конечно, не из пугливых, отвечает он товарищу председателю:

— Спасибо за доброе слово и веру. Всё исполню, что ни прикажете.

Председатель завёл его в комнату и наедине тихо поведал ему:

— Вот что, казак, один наш верный товарищ повезёт в Москву приисковое золото. Тебе поручается охранять его. Подбери храбрых людей и отправляйся! Только помни, друг Степанко, о золоте знает сам Владимир Ильич Ленин. Возможно придётся и свидеться тебе с ним!

Золото по-тайности погрузили в лёгкую, на железном ходу тележку, запрягли пару сильных коней и Степанко с конниками пустился в путь-дорожку, провожать дорогую кладь.

Старик замолк, лицо его омрачилось печалью. Он нахмурился и досказал:

— Известно, как живёт теперь человек. Под Фоминским его переняли белые. Но тележка с золотой кладью проскочила. И вот бы совсем угнать, да, как на беду из околицы на рысях вымахнули новые казачишки. А впереди на добром коне широким махом их офицер. Тогда Степанко видит, совсем плохо дело, и говорит он ребятам:

— Братцы, надо спасать золото. Его ожидает сам Ленин. Айда вперёд, что есть мочи! А я придержу врага!

Повозку с золотом, как ветром сдуло, скрылась за курганами. А Степанко залёг в канавушку и стал бить по врагу. Троих он снял с седла, но только все-таки уложили его…

Сказывали: рубили, кололи, терзали его, а он молчал и о тележке ни слова. Умчала она. И тело Степанки вскоре отыскали в канавушке с отрезанными ушами, носом и с разорванным до ушей ртом. Вот, как погиб наш Степанко. Вечная память доброму казаку!

Мы записали старого Подгорного в эскадрон. Он поклонился мне в пояс.

— Ну, благодарствую, товарищ командир. Теперь вижу, и я не обсевок в поле!

В то время, когда в Верхнеуральске шло пополнение наших конных отрядов, Дутов терпел поражение за поражением. Сердце его от этого наливалось злобой, с утра он напивался и, как остервенелый зверь рыскал по станицам. Старые казаки-богатеи угрюмо, но с надеждой встречали своего атамана. В Магнитной Дутова встретили с колокольным звоном, с хлебом-солью. Атаман повеселел, щуря наглые глаза на бородатого станичника, который держал на подносе хлеб-соль, сказал:

— За хлеб-соль спасибо, казаки! Но этим, станичники, не отделаетесь. Мне триста коней надо! Слыхали, казаки?

— Что ты, батюшка! — задрожали у казака руки и он обронил солонку. «Ну, будет ссора!» — о огорчением подумали казаки.

Ссоры не произошло, казаки поставили коней. На другой день Дутов с пополненными сотнями выступил по тракту на Верхнеуральск. Но тут ему выпала неприятность. На соседних возвышенностях его поджидала встреча.

Напрасно дутовские сотни устремлялись разгорячённым потоком на наши цепи; их косил пулемётный огонь. Занимался белесый денёк, я хорошо запомнил его! В ложбинах клубился туман. Где-то справа блестела излучина родного Яика. Под копытами дрожала земля, сверкали на утреннем солнце клинки. Казачьи кони мчали на нас, но встреченные дружным огнём, не выдержали, минута — и повернули обратно. Напрасно атаман остервенело надрывался, грозил саблей:

— За мной станичники! За мной!

Но белоказаки свернули на степную тропку и во весь опор удирали к дальнему околку.

С большими потерями прорвался Дутов под Магнитной из окружения и быстро стал отступать в Тургайские степи.

На ранней заре мы вступили в Магнитную. Руки дрожали у меня от возбуждения. Не останавливаясь, погнал я коня к знакомому дедовскому куреню. Увы, на старом месте не было дорогого сердцу крохотного домика! На месте ветхой хибарки стоял большой рубленый дом богатых казаков Дубоновых. Сам хозяин сейчас скитался в степных балочках с дутовскими казачишками. Мои милые старики, дедушка Назар и бабушка Дарья, давно успокоились на погосте. Не было и куреня Степанко: и он отошёл под хозяйство Дубоновых.

Я бросился к знакомым казакам: — Не знают ли они про Дмитрия Павловича — Митяшку?

— Как не знать Дмитрия Павловича, да он у нас председателем Совета был, но только…

У меня сжалось сердце от предчувствия.

— Говорите, что случилось с ним! — почти выкрикнул я.

— По весне с Казанком расстреляли! — угрюмо ответили казаки. В станицу ворвался Дубонов с сынами, и похватал Дмитрия Павловича и его товарищей, добрых фронтовиков. Вывели их к горе Атач и там прикончили!

Вместе со стариками я пошёл на место расстрела и, там, где когда-то белели казахские коши, поднимался обросший бурьяном холмик.

— Вот они! — склонили головы казаки.

Я оглянулся на степной простор. Всё также, как и в былые годы, сочными травами цвела степь, волнами бежал к окаёму седой ковыль. Попрежнему синеватым булатным клинком блестела излучина Урала. В эту минуту мне вспомнилось детство, тяжёлые годы. Я снял фуражку и склонил голову над могилой друзей.

— Здравствуй, Митяшка! Здравствуй, Казанок!

Что греха таить, горячие слёзы потекли по моим обветренным щекам. Старые казаки нисколько не удивлялись этому. Седобородый, как лунь, станичник, взглянув на моё опечаленное лицо, обронил.

— Стало быть дружки были, бо сиротинушка Дмитрий Павлович был. Бобыль!

— Дружки! Навек дружки! — прошептал я.

— Скажи как! — удивился казак. — Будто вас и в станице николи не видали. Чей же вы будете?

— Я внук Назара Власьевича! — с гордостью сказал я.

Потухшие старческие глаза станичника вдруг засияли молодым блеском.

— Вот как! Почесной казак был, вечная ему память, Назар Власьевич! Нуждишка заела только! — с грустью сказал он.

Мы прошли в станицу. Она казалась мне сейчас маленькой и унылой. Не было на станичной улице прежнего веселья. И хотя в пыли попрежнему играли в казанки чумазые ребята, но мне казалось, что даже и они не умеют по-настоящему веселиться.

«Эх, сюда бы сейчас Митяшку, он показал бы, как надо битки брать!» — подумал я и, влекомый воспоминаниями, вышел на улицу, купил на рубль пять пар казанков и пристроился играть с ребятами в бабки. Кругом обступили нас любопытные молодые казачки.

— Гляди, никак командир с ребятами забавляется! — улыбались они.

Может быть среди моих партнёров был стрижанок одной из них, только этим я и мог объяснить ласковые взгляды женщин на себе. Вскоре казачата меня «выпотрошили»: я проиграл все казанки. Вечером у домика, в котором я остановился на постой, собрались казачки, благоволившие ко мне за дружбу с их ребятами. Я упросил их спеть мне старинную казачью песню. Станичницы долго ломались, опасливо поглядывая на курени, что скажут их соседи или мужья? Но постепенно они осмелели и спели мне «Казыньку».

Голоса их были сочны и свежи, и песня душевно звучала под тёплым звёздным небом.

14. КОНЕЦ СТАРОЙ СТАНИЦЫ

Быстро идут годы. В моей памяти встаёт день 30 июня 1929 года. Над степью жарко светило солнце. От края до края цвели буйные степные травы, сочной зеленью манили к себе берёзовые рощицы. Как и встарь, орлы кружили над ковылём. Но в этот день в степи всё казалось необычным и праздничным. У степных балочек, у лесных рощиц появились маленькие опрятные станции, украшенные флагами. В этот день от станции Карталы на Магнитную шёл первый поезд. И, хоть в уральской степи поезд был не в диковинку, но встречать его съехались и сошлись из дальних и близких станиц и деревень казаки и крестьяне. Казахи-кочевники прибыли издалека на верблюдах, чтобы побыть на празднике.

Поезд, украшенный гирляндами, зеленью и красными флагами, подходил к станции Магнитогорск. В степи началось весёлое оживление. Народ размахивал шапками, раскатистое «ура» понеслось по равнине. От гудков и людского шума заволновались животные. Завидя паровоз, кони встали на дыбы и бросились в степь. С хриплыми криками убегали верблюды. Когда паровоз остановился, все бросились к нему. Из вагонов вышли строители завода. Всё перемешалось, расспросам не было конца. К обширной строительной площадке подошёл красный обоз. Колхозники из окрестных станиц привезли для строителей хлеб.

У старого Яика началась новая жизнь, которая каждый день приносила чудеса. Однажды я увидел, как станичники Магнитной бросились в степь. «Что-то случилось?» — подумал я и помчался за ними. Но ничего особенного не произошло. Прямо по степи шла машина, а за ней оставалась узкая и глубокая траншея. За машиной шёл грузовик, гружённый водопроводными трубами. Рабочие отгружали их, укладывали в траншею и поспешно засыпали. Так строился водопровод.

Но ещё больше удивились станичники, когда увидели доставленный к горе экскаватор. Фырча и попыхивая паром, он запускал в землю свою стальную лапу, загребая ею сразу огромные глыбы земли, бережно нёс их по воздуху и потом аккуратно вываливал в подъезжавшие грузовики.

Седобородый станичник в выцветших шароварах с синими лампасами, в просаленной ветхой фуражке, увидя работу экскаватора, заплакал:

— Ну, теперь всё! Схоронили старое, навек схоронили!

— О чём же плакать, дедушка? — спросил я его.

— Как же, сынок, конец теперь казачеству! Все, все пойдут на завод!

Я оглянулся на окрестности. И везде, куда падал мой взгляд, копошился народ. Десятки тысяч человек съехались со всех концов Советского Союза и строили завод. Когда я проходил по строительству, то слышал разноязычный говор. Кого только здесь не было! Завод строили русские, украинцы, белоруссы, чуваши, казахи, цыгане, грузины, башкиры. Весь советский народ строил Магнитогорск.

Глядя на своего ветхого земляка, я не мог удержаться, чтобы не сказать ему:

— Погоди, дедушка, ещё не то будет! Глядишь, скоро и станицы тут не будет, а встанет большой и светлый город!

Казак испуганно отшатнулся от меня.

— Кш, кш! — замахнулся он на меня костылём. — Типун тебе на язык. Какие слова говоришь! Ну, этого не дождёшься! Жили мы тут и помирать нам тут! — закончил он уверенно.

— Да тебя никто и не гонит отсюда! Живи, дед, годов до ста, увидишь, что на свете будет!

Старик лукаво посмотрел на меня и отмахнулся.

— Краснобай, товарищ!

Но всё сбылось. Летом 1930 года я наблюдал на берегу Урала необычную картину. Вдоль реки, среди ковыля дымились многочисленные костры, белели тысячи полотнянных шатров, ржали кони, кричали люди. Тут же громоздились грузовики, простые крестьянские телеги и тачки. Табор грабарей и землекопов походил на становище, идущей в поход, орды кочевников.

С восходом солнца тысячи людей расходились по долине. Под горячими лучами загорелые, крепкие землекопы равняли и расчищали место для плотины и пруда. Сотни тысяч кубических метров земли грабари на телегах отвозили в сторону. Со станции, к месту будущей плотины, путейцы строили железную дорогу, с разъездами, запасными путями, эстакадами. По этой дороге к стройке должны были двинуться потоки леса, металлических конструкций, машины, проволока. Поодаль рабочие возводили бетонный завод.

С востока дули резкие степные ветры. Взрытая земля дымилась вихрями пыли. Она набивалась в уши, хрустела на зубах. Немилосердно припекало солнце. Ударные бригады работали посменно, день и ночь. Осенью, когда ночи на строительстве стали тёмными, установили прожекторы. При свете их работа продолжалась обычными темпами.

Нужно было спешить. Километровую плотину предполагали соорудить к весне, к началу половодья, чтобы перехватить талые воды. Между тем, наступил октябрь. Степь опустела, по широкому простору её катилось только перекати-поле, иссохшая жёсткая трава, да темнели купы оголённых берёзовых рощиц. С каждым днём жесточе становился ветер. В один из ноябрьских дней над строительной площадкой замелькали белые мушки. Всё кругом побелело, стало выглядеть нарядней, но строители не радовались. Вскоре пришли сильные, уральские морозы. В строительной конторе за окном висел градусник. Ртутный столбик падал всё ниже и ниже. Настал такой день, когда инженер, выглянув за окно, увидел: ртуть в градуснике замёрзла, и он лопнул. Железо прилипало к рукам, холод спирал дыхание. Спина покрывалась инеем. В те дни строители проявили чудеса. Несмотря на морозы, на пургу, на трудные бытовые условия, они дружно вели работу всю лютую степную зиму.

Потом зима понемногу стала сдавать. На буграх появились тёмные прогалинки. В степи подуло тёплым ветром. В марте в ветлах на берегу Урала загорлопанили грачи. К берегу постепенно пробирались первые тёплые ручьи. Солнце в полдень поднималось высоко, сильно припекало. Опытные плотинные мастера внимательно поглядывали на реку и вздыхали:

— Вот-вот тронется лёд! Пойдут с гор вешние воды!

Тревога их была понятна. На строительной площадке за год понастроились бараки, землянки, тут проходила железная дорога, работал полным ходом бетонный завод, протягивали железные руки экскаваторы. Много выше разобрали старую станицу Магнитную, переселив жителей в сторону от будущего пруда.

Груды строительного материала и лома лежали здесь, скопившись за долгую зиму. Сейчас в водополье всё это пространство должно было уйти под воду. На этом обширном месте разольётся огромное озеро площадью в тринадцать квадратных километров.

Лёд на Урале посинел, у забережьев заблестели обширные полыньи, в них отражалось голубое небо, бегущие лёгкие облачинки. Воздух стал прозрачен. На берегу в эту пору начался аврал: все до одного очищали от бараков и строительного материала дно будущего заводского пруда. Тащили на себе брёвна, доски, железо, инструменты. Грузовики тарахтели день и ночь, вывозя всё ценное на высокие места. На плотине была своя забота, техники проверяли в последний раз её устойчивость.

С верхов быстро прибывала вода, она захлёстывала лёд, кружила водоворотами. Ударники не страшились, лезли в воду и вывозили на тачках последнее ценное имущество. На берегу толпился народ, все наблюдали невидимый бой человека с водной стихией. Уже темнело. По реке и по долине заскользили яркие лучи прожекторов. У плотины раздался треск, он гулко раскатился по реке: началась первая подвижка льда. Вспененные потоки бурно вливались в долину. По пояс в бушующей воде высокий сильный бетонщик вывез последнюю тачку с подобранным добром.

Над степью простиралась тихая ночь. Крупные звёзды струили мерцающий свет. Среди настороженного безмолвия тронулась река. Лёд глыбами налезал на плотину, вода кипела, кружилась, но крепкая бетонная преграда устояла. Высокие воды бросились на берега, разлились по долине.

Первые лучи солнца заиграли на широком водном просторе, который раскинулся перед плотиной. Огромное серебристое озеро играло там, где только ещё вчера работали строители. Весь берег был усыпан людьми, смотревшими на дело своих рук. Было светло и радостно на душе. Только в стороне от толпы строительных рабочих стояла группа казачек и горько плакала, смотря, как ходят волны на том месте, где недавно стояла Магнитная.

— Погребли, навсегда погребли нашу станицу! — шептала одна из них и кончиком платка утирала слёзы…

Остаётся досказать немногое. Совсем недавно, после долгих блужданий по стране, я подъезжал к станции Магнитогорск. Над степью простиралась ночь. И там, где всегда в ночную пору раньше был мрак, сейчас переливался электрическими огнями большой город. Яркое зарево сияло над Уралом-рекой. Гирлянды огней тянулись вдаль, указывая на проспекты, сильные прожектора прорезали тьму, освещая стройку, которая шла днём и ночью. Скорый московский поезд стал вздрагивать на стыках стрелок. Под окнами на освещенных путях промелькнули вереницы груженых вагонов. Ими были забиты все пути. Свистели гудки маневровых паровозов. Навстречу подплывал освещенный вокзал. Замедляя ход, поезд мягко остановился у станции. Нас охватила обычная вокзальная суета. Как и везде на вокзалах, здесь можно было встретить самую разнообразную публику. Все они стремились в город, который носил имя Магнитогорск. Нас поджидала машина. И мы поехали по широкой улице, освещенной электричеством. Навстречу неслись трамваи, бежали автобусы. Была обычная оживлённая суета крупного заводского центра. Над долиной Урала стоял неясный гул, — во всю мощь дышал металлургический завод.

Радостное чувство охватило меня после долгой утомительной дороги. Я всё ещё не мог придти в себя, невольно спрашивая: «Неужели я снова в станице Магнитной, в тех местах, где когда-то проходили детские годы?».

Утром я стоял на берегу заводского пруда. Клубы дыма разных оттенков от нежно-розового до голубоватого вились над долиной. На том месте, где когда-то мы с Митяшкой сидели под густым осокорем, простиралось застывшее водное зеркало. Не было старой станицы, не встретил я и знакомых станичников. Годы и дела раскидали их в разные стороны. Новые люди шли по проспектам, спешили на работу. И только раз в утреннем сумраке мне показалась вдали знакомая плечистая фигура. Я погнался за стариком, но он, словно призрак, исчез в молочном тумане утра.

Как мираж далёкого прошлого, встал он передо мною и также, как мираж, рассеялся и исчез навсегда.

Александр Гольдберг ПОЛЮШКО-ПОЛЕ Поэма

I.
Разбросала весна
По дворам зеркала,
Из Туниса дрозда
На Урал привела,
Под окошком сухим
Расстелила ковёр,
Ветерком полевым
Затуманила взор…
Первый выезд машин.
Сортировка зерна.
Рано встал селянин:
— С добрым утром, весна!
Ты зовёшь и бодришь
Старика с посошком,
Ты подпаску велишь
Подниматься с рожком.
Ой, как сладко с тобой
От зари до луны
Поднимать бороздой
Тишину целины,
С громом вешним твоим
Гром мотора сливать,
Тёплым ветром твоим
В чистом поле дышать!
Не в твою ли страду
Немец бомбы метал?
Не ему ль на беду,
Пахарь воином стал?
Не за то ль, чтоб к заре
Снова быть за рулём,
С автоматом до Шпрее
Он прошёл под огнём?
Он вернулся сюда,
Не ослабшим в пути —
На фуражке звезда,
Две звезды на груди.
Правя громом стальным,
Он сидит, как стальной,
Насте радостно с ним
Поспешать бороздой…
Сбился набок платок,
Распустилась коса,
У пылающих щёк
Показалась роса,
Но глядит фронтовик,
Улыбаясь в усы,
Что отстал он на миг
От упорной косы.
Он рукав засучил,
Натянул козырёк,
И сильней ощутил
На лице ветерок…
После жарких работ
Травы мягки, что пух.
Настя фляжку берёт
Из Степановых рук.
И незримо горда,
Ясным взором горя,
Тихо шепчет: «Вода
Хороша у тебя».
Тут Степану как раз
Намекнуть бы о том,
Что по сердцу пришлась
И собой и трудом.
А сказал он: — «Пойду
Светел месяц пока,
Доведу борозду
До берёз у ярка».
II.
Зачастили дожди
В неурочные дни,
И тревогу в груди
Породили они.
Выходили с росой,
Уходили с луной,
Торопясь, под грозой
Рвали стебель дурной,
Густо хлеб забивал
Василёк и пырей.
Весь колхоз воевал,
Нехватало людей.
Но однажды к утру,
Верной помощью, в срок,
Красный шёлк на ветру
Заиграл с двух дорог.
Справа, к ржи золотой,
Строг, подтянут и рад
Вёл Степан за собой
Пехотинцев отряд.
Слева, думой светла,
С барабанщиком вряд
Настя в поле вела
Пионерский отряд…
Трижды солнце в горах
Розовило концы.
Синий ветер в хлебах
Проносил бубенцы.
На четвёртый денёк
Вновь стучал барабан.
Дело сделали в срок!
Встретил Настю Степан.
Шли, где стёжки прямы,
Где колосья шумят.
Вышли в степь, где холмы,
Словно беркуты спят.
Он подумал: «Люблю»,
А сказал: — Буду жив,
Эту степь застелю
Жёлтой скатертью нив.
III.
Семицветной дугой
Озарённый с небес,
Дышит колос тугой
В тонких усиках весь.
В рожь по пояс войдя,
Настя рвёт васильки.
Рядом с Настей друзья —
Молодёжь, старики.
Всюду песня слышна
На раздолье родном:
«Будет вдоволь зерна,
Будут чаши с вином!».
Руки быстры, ловки,
Дружный труд тороплив…
А вблизи от реки,
От желтеющих нив,
Там, где лес к небесам
Вскинул шапку свою,
Валит сосны Степан.
С ним друзья, как в бою…
Спал полуденный жар.
Сруб сбивает Степан.
Будет ладный амбар, —
Не продует буран.
Скоро с новых тесин
Флаг расправит крыло —
С ним пришёл он в Берлин,
Чтоб вернуться в село.
IV.
Сколько радостных тут
Он увидел обнов!
Над колхозом бегут
Три струны проводов.
Новых яблонь листва
У окрашенных стен.
Входит в избы Москва
С немудрёных антенн.
Где шумел краснотал,
Новой кузни дымок….
Он село не узнал, —
Не село, — городок!
Заглянул в сельсовет,
Руки жал землякам,
Часто слышал в ответ:
Благодарность и вам!
А с крылечка сошёл,
Будто крылья обрёл.
Сел за руль поутру,
Встретил Настю к добру.
Русокоса, стройна,
Взор, что южная ночь!
Неужели она
Власа бондаря дочь?!
Пригляделся, узнал,
Снял фуражку в пыли:
— Вы, как в сказке, — сказал, —
За войну подросли!..
Рядом пахотой шли
Козырёк и платок.
Вместе травы свезли
В луговой теремок.
И коса или плуг,
К дому ль медленный шаг,
Не заметили как
Породнили их вдруг.
Всем он Насте подстать
Любо, мило взглянуть,
Да боялась сказать,
Чтоб любовь не спугнуть.
А Степан приумолк.
Вроде вместе и врозь,
Знать заметить не смог,
Что с дивчиной стряслось,
Почерствел знать боец
За военную жизнь…
На щеке за Елец
Косо шрамы срослись,
Серебрится висок, —
След пройденных дорог,
А заходят к ней в дом,
Парни, — кровь с молоком!
V.
Месяц всплыл за бугром.
Сел Степан у стропил,
Вытер лоб рукавом,
За весь день закурил.
Улыбнулся, вздохнул,
С куртки бабочку сдул,
Огляделся вокруг,
Словно кто-то зовёт.
Увидал: меж подруг
Настя с поля идёт.
Не почуявши ног,
Он сбежал с бугорка.
Протянула венок,
И умчалась легка.
То ли свет просветлел
От луны ободка,
То ли громко запел
Соловей у ярка.
Без вина, будто пьян, —
Неширокой тропой
Шёл Степан сквозь туман
На огни за рекой.
В жаркой кузнице он
На ладонь поплевал,
Заходил на загон,
В МТС побывал.
Что-то ладил, крепил
Под комбайном своим.
Весь табак искурил
По тропинкам кривым.
А когда притомлён
Задремал он, сквозь тьму
В красных туфельках сон
Подал руку ему.
Он услышал: «Пойдём!»
Настин голос узнал…
Брал он горный подъём,
Облака задевал,
Шёл к вершине крутой,
Прямо к солнцу, но вдруг
Пятикрылой звездой
Стал сверкающий круг.
Улыбаясь, горда,
Настя машет платком.
Обернулась звезда
Васильковым венком.
Раздвоился венок,
Дверь открылась в дворец,
На дворцовый порог
Вышел друг и отец.
Битв минувших огонь
Пепел в брови надул,
А, как подал ладонь,
Словно силы вдохнул.
— Слышал я, что у вас, —
Он сказал не спеша,
Ясным взором лучась, —
Нынче рожь хороша!
Поглядел на зерно,
Поднял руку, и тут
Превратилось оно
В многоцветный салют.
Под салютом цветным
Рожь, что волны текла.
Шёл Степан, рядом с ним
Настя в дом его шла.
VI.
Хлеб до самой груди.
Поле радует взор.
Словно пчёлка гудит
За мотором мотор.
Тут сверкают серпы,
Там за косами вслед
Люди вяжут снопы,
Ветер солнцем согрет…
Над колхозным добром
Месяц виснет серьгой,
За степным кораблём
Поспешает другой.
Видит Настя тогда:
Вместе с ней, впереди. —
На фуражке звезда,
Две звезды на груди.
Пал над полем туман.
Потемнел небосвод.
Слез с машины Степан,
Рожь в ладони берёт,
Улыбается он,
И негаданно тут
Вспоминает свой сон:
Хлеб… вождя и салют…
Долго шёл по жнивью.
Вышел к стёжке лесной,
Встретил долю свою —
Две косы за спиной.
«Хороша до чего ж», —
Он подумал о ней.
А сказал: — Нынче рожь
Я не видел крупней.
И ещё он сказал:
— Нужно силы напречь,
Рожь, чтоб дождь не застал,
Чтоб зерно всё сберечь.
VII.
Сдуло листья с осин,
Глубже прячется сом,
От подвод и машин
Пыль в дороге столбом.
Люди, молод и стар,
Пели песни весь путь.
На пригорке амбар, —
Любо, мило взглянуть.
Знать недаром Степан —
Хлеб подвозит сюда.
Не продует буран,
Не пробьётся вода…
Он трудился как мог,
Хлеб подпер потолок.
А как запер замок,
Вспомнил Настин венок.
Вспомнил, за руку взял,
Что-то тихо сказал
И услышал в ответ
Очень ласково: «Не-ет…»
…Пироги удались,
Пива пенится жбан,
Гости дружно сошлись, —
Справил свадьбу Степан.
А как пала листва,
Сел снежок у окна,
Их позвала Москва
Чтоб вручить ордена.

Николай Кутов СТИХИ

КИРОВЦЫ

Я прохожу вдоль стройных корпусов,
Что тянутся везде на километры,
Не видно им конца, и волны ветра
Доносят тысячи заводских голосов.
                На эту горку (вспомни день вчерашний)
                Взбирались танки, вздрагивая вдруг,
                Тяжёлые, приплюснутые башни
                Стволом орудия вычерчивали круг.
Завод похож на многошумный город,
Где тысячи путей переплелись,
А на окраинах его крутые горы
Колючей стружкой устремились ввысь.
                Лежит ненужный хлам: чугунный остов стана,
                Литые шестерни и вал маховика.
                Над ними высоко стрела большого крана,
                Как длинная железная рука.
Людей не замечаешь ты сначала,
Они теряются среди огромных стен.
Не слышно их, а только звон металла,
Шум поездов и резкий крик сирен.
                Но вдруг увидишь ты сквозь чад и клочья пара
                В литейном, в сборочном, у новых тракторов
                Косынки девушек и шляпу сталевара,
                И синие спецовки мастеров.
Вот кировцы, вот гордость всей России,
Гвардейцы, о которых я пою.
Ведь это армия, её стальные силы
Пришлось врагам учитывать в бою.
                Куя валы машин и собирая танки,
                Рукой усталою стирая пот с лица,
                Они с бойцами рядом шли в атаке,
                У Новгорода, Киева, Ельца.
Ещё в ушах у них сражений скрежет адский,
Вон у печей, станков, и кранов, и машин,
Участники победы Сталинградской,
Стремительного боя за Берлин.
                Их труд вздымался орудийной башней
                И скрежетал металлом о металл
                Бронёю крепкою, мотора силой страшной
                Бока немецких танков пробивал.
От кировцев огня, словно бумажный ворох,
Горели у врага фольварки, хутора,
Теперь их труд звенит в страны родных просторах,
Где движутся заводов трактора.
                Где новостроек гул колеблет синий воздух,
                Где сёл и деревень мерцают огоньки,
                Там, где сливаются фабричные гудки
                С весёлой песней девушек колхозных.

НА СТРОИТЕЛЬСТВЕ

Здесь всюду шум строительства теперь.
Грызёт огромный экскаватор глину,
И тишина, как осторожный зверь,
И ночью не спускается в долину.
Конвейер новый от извёстки бел.
Как инеем, покрыта цепь стальная.
Три дерева шумят, напоминая
О хвойном лесе, что кругом шумел.
А где станки стояли на снегу,
Грохочут цехи светлые, большие.
Следы волков на диком берегу
Стирает след автомобильной шины.

ТАКЕЛАЖНИК

Легко качаясь на цепях железных
Высоко над заводом, над землей,
Работает он быстро. Словно бездна,
Чернеет мрак внизу и за спиной.
Порвётся цепь, жизнь тоже оборвётся,
Ремни сдадут и лопнет волокно,
Но шутит он и весело смеётся,
Привыкнув к высоте уже давно.
И не боится. Вы ему поверьте.
Вверяется он крепости ремней.
Ведь смелые не думают о смерти,
Не трусят, не бледнеют перед ней.
Такой от смерти словно застрахован.
И та не может тронуть смельчака,
Хотя он только цепью с жизнью скован.
А каупер, что тёсом заштрихован,
Вершиной задевает облака.
Но такелажник, словно смелый лётчик
Над городом, на страшной высоте
Привык читать огней весёлый почерк,
Сверкающий в тумане, в темноте.
И глядя, как искусный такелажник
Скрепляет формы, улыбаясь мне,
Подумал я, как много по стране
Людей таких же смелых и отважных.

ДОРОГА

Родные, родные просторы
И вальса весёлый мотив,
А поезд проносится скорый,
Полей тишину возмутив.
Знакомой мелодии вторя,
Негромкая песня звучит
И зимнее небо, как море,
Как тихое море, молчит.
Бегут и проносятся мимо,
Как встречные поезда,
И фабрики в облаке дыма,
И в ярких огнях города.
И кружатся, кружатся снова:
Поля и поля и поля,
Березовый лес и сосновый,
Вокзальных садов тополя.
Озёра, река небольшая,
Пейзаж этот (как он знаком)
Теряется, вдаль убегая,
И снова встаёт за окном.
И разве найдёшь ты красивей
Страну, чем родная страна!
Россия, Россия, Россия,
Всегда в моём сердце она.
И вспомнил: в походной теплушке
Я ехал на север, на фронт,
И также мелькали избушки
С рябиной у старых ворот.
Тревожные, дымные ночи,
Тревожные думы и сны.
Нет, прочих дорог не короче
Большая дорога войны.
От битвы большой куликовской
От Плевны и Бородина,
До Рейнских битв и Днепровских
Идёт не кончаясь она.
Ты помнишь ли сила какая
Вторглась в родимый предел?!
Отважных на битву скликая,
Набат над страною гудел.
Был ворогов натиск так страшен,
Но выстоял русский народ.
От прежних времён и до наших
Дорога победы идёт.

ДЕРЕВНЯ

Глухая, тихая деревня.
Здесь так далёко до войны.
Кругом зелёные деревья,
Кругом так много тишины.
Не видно танков грозных башен,
Но вы спросите — почему
На лошади мальчишка пашет,
Наверно восемь лет ему?
Нет пушек. Пуль не слышно визга
И самолёты не видны.
Отсюда до фронтов не близко,
Но очень близко до войны.
1942 г.

Борис Кедров КУЛИКОВСКИЙ ЗНАК Рассказ

Вечером, после ужина, на веранде одной из дач, что расположена на берегу Банного озера, собралось нас человек восемь. Все мы приехали отдыхать в дом отдыха инженерно-технических работников Магнитогорского комбината. Курили, шутили, смеялись. Кто-то напомнил, что недавно был юбилей Магнитки: «Первого февраля 1932 года был получен первый магнитогорский чугун». Мысленно мы все перенеслись на 15 лет назад. Каждый стал вспоминать, где он работал, кем был в тридцать втором году. Тогда-то и рассказал нам эту историю инженер К. Весёлый и общительный, он работает механиком в одном из цехов. И хотя молод он, но хорошо известен на Магнитке.

— Я родился и вырос на одном из старых уральских заводов, — так начал он. — В 1932 году мне было шестнадцать лет. Я тогда окончил фабзавуч и работал токарем. В сравнении с Магниткой наш завод маленький, но в то время он был одним из крупнейших на Урале. Естественно, что на этом заводе было размещено много заказов Магнитостроя, и его цехи — литейный и два механических — работали с огромным напряжением. Людям доставалось. Почти каждый день, отстояв у станка положенное время, токари ходили в литейку. Дело было в том, что хронически отставал участок обрубки, и ему помогали все — работали здесь ежедневно по нескольку часов, орудуя кувалдами и пневматическими зубилами. Мы не считались со временем, каждый знал, что труд этот — для Магнитки.

Магнитка! Какой большой смысл вкладывался в это слово. Помню: по путёвке комсомола несколько наших товарищей уехали в Магнитку. Когда мы их провожали, нам было грустно и завидно… немного грустно и здорово завидно. Мы ещё с большей энергией взялись за работу: теперь нам надо было работать и за себя, и за них. В нашем цехе появились маленькие красные флажки с надписью «Ударник Магнитостроя». Каждый токарь гордился, когда на его станке появлялся такой флажок. На одном из станков, таком же, как пятнадцать других в нашем пролёте, нас работало трое: Павлик Куликов, Андрюша Стасюк и я. Как и все другие рабочие, мы гордились, обрабатывая подшипник, вал или шестерню, предназначенные для какого-либо агрегата никем из нас невиданной стройки, с азартом молодости боролись за маленький, но почётный красный флажок.

Работали мы дружно. Получив новый заказ, вместе решали, как лучше и быстрей выполнить его, вместе подбирали наиболее подходящий инструмент. Не обходилось, конечно, и без споров, ибо бывало, что мнения расходились. Однако, это были деловые споры и кончались они всегда хорошо, без обид для кого-либо из нас и с пользой для дела.

Вот тогда-то, в начале 1932 года, появился на деталях «куликовский знак» или, как называли его мы, «марка КС». Собственно, «куликовский знак» не был новостью на заводе, но за несколько лет перед этим он исчез, а в 1932 году появился снова, удивив многих старых токарей.

Однако, не буду спешить, расскажу всё по порядку. Я не помню сейчас, что было причиной появления «куликовского знака», — или какое-либо недоразумение при проверке готовых деталей контрольным мастером, или как результат нашего мальчишеского задора. В общем, мы решили метить все детали, которые делаем на своём станке. Встал вопрос, как метить, чем? Делать знак зубилом или керном? Взять в инструментальной какой-нибудь литер? Всё это обсуждалось, но показалось нам неподходящим и было отвергнуто. Хотелось чего-то совсем особенного, своего. «А вдруг кто-либо задумает опозорить нашу марку и подбросит бракованную деталь, заклеймив её таким же керном?» Это, помнится, был один из доводов в защиту «особого» знака. Сейчас этот довод кажется мне наивным и смешным, но ведь в то время, не забывайте, нам всем было по шестнадцати лет, и мы обсуждали его со всей серьёзностью людей, совсем ещё недавно игравших в «красных дьяволят».

Мы редко сходились вместе все трое. Бывало это только тогда, когда один из нас имел «длинный» выходной после ночной смены и приходил в цех в часы отдыха. Обычно же, хотя мы и виделись ежедневно, но встречались по двое, сменяя друг друга. Поэтому прошло порядочно времени, неделя или две с того дня, как кто-то из нас предложил клеймить детали, а мы всё ещё не решили — «как?»

И вот однажды, придя на работу, Павлик торжественно объявил мне:

— Есть!

— Что есть? — не понял я.

— Клеймо. Такое клеймо — во!

— А ну, покажи! — заинтересовался я.

Павлик порылся в своих карманах, выложил кронциркуль, связку инструментальных бирок, потом нутромер и, наконец, извлёк прямоугольный стальной брусочек длиной миллиметров в сто. На одном конце его я увидел две выпуклых буквы «КС». Но что это были за буквы! Замысловатые, с завитушками и хвостиками, они прямо-таки вплетались друг в друга, но так ловко, что ясно было видно и ту, и другую.

— Где твои детали? Давай попробуем! — предложил Павлик после того, как я вдоволь налюбовался тонкой работой.

Мы тотчас же взяли молоток и заклеймили несколько пар вкладышей, обработанных мной в этот день. Выбитые на сверкающей бронзе буквы казались ещё красивее.

Очень хороший мастер, должно быть, изготовил это клеймо. Но, самое главное, — К и С были начальными буквами наших фамилий. Словно специально для нас постарался кто-то!

— Где ты взял его? — спросил я.

Павлик засмеялся.

— Дедовское. У деда взял.

Вон оно что! Так это и есть, значит, «куликовский знак», о котором до сих пор с уважением говорят старики. Я не раз слыхал о нём, но видел его впервые.

— Как же он тебе дал? — невольно вырвалось у меня!

— А что ж? Ему ведь не нужно, — пожал плечами Павлик.

Я знал его деда, Степана Емельяновича Куликова, который почти полвека проработал токарем, тридцать лет из этого времени — на одном заводе, на одном станке. В первые годы после Октябрьской революции Куликов получил звание героя труда и право лично контролировать свою работу. На изготовленных деталях он ставил своё клеймо, и контрольный мастер, увидев «куликовский знак», пропускал деталь без проверки. Степан Емельянович очень гордился этим почётным правом, пожалуй не меньше, чем званием героя труда. В 1929 году старик вышел на пенсию — слаб стал глазами и, как говорили старые токари, боялся, что из-за плохого зрения может опозорить свою марку. Но и теперь ещё он появлялся иногда в цехе. Прохаживаясь по пролётам, он постукивал по полу своей толстой суковатой палкой, подходил к старым рабочим и беседовал с ними, а на нас, молодых станочников, глядел строго и, как мне казалось, подозрительно.

Через несколько дней после того, как Павлик принёс в цех «куликовский знак» и мы начали клеймить им свои детали, Степан Емельянович устроил нам скандал. Оказывается, Павлик взял клеймо без разрешения. Кто-то из приятелей сказал старику, что в цехе снова появилась его марка, он спохватился, начал искать клеймо и, конечно, не нашёл. Павлика в это время дома не оказалось, и Куликов явился в цех. Он пришёл в хорошее для нас время — все трое были в сборе. Иначе трудно пришлось бы кому-то из нас. Правда, и так, хотя мы были все налицо, нам пришлось не легко.

Увидев Павлика, Степан Емельянович сразу подошёл к нему и сердито сказал:

— Давай сюда!

Мы с Андрюшей не знали, в чём дело, но Павлик, конечно, сразу понял. Он побледнел и тихо проговорил:

— Тебе же не нужно, дедушка…

— Давай сюда, я тебе сказал: — старик нетерпеливо стукнул палкой. — Сколько лет «куликовскому знаку», знаешь? Опозорить меня хочешь?

Тут, конечно, и мы догадались, о чём разговор идёт.

— Дедушка, мы ведь брака не делаем. Дедушка!..

Я глядел на Павлика и видел, что у него из глаз вот-вот брызнут слёзы. Мне тоже было не по себе, да и Андрюша переминался с ноги на ногу. Очень жалко нам было расставаться с таким великолепным клеймом.

В это время внимание Куликова привлекла одна деталь — мы точили её несколько смен и закончили накануне. Это был многозаходный червячный винт. Поставив палку, старик взял его в руки и, кажется, забыл о нашем существовании. Прищурив глаз, он долго глядел на профиль винта, потом подсчитал заходы.

— Семь заходов! Вот это — работа! Высшего разряда работа! — глаза старика восхищённо искрились, он вертел деталь в руках и вдруг на торце винта увидел… «куликовский знак».

Он хмыкнул и улыбнулся. Улыбка была чуть заметная, но мы разглядели её и…

Короче говоря, с этой минуты разговаривать со Степаном Емельяновичем стало значительно легче. Мы все осмелели и, как теперь говорят, «взяли его в окружение». Мы наперебой рассказывали ему, что точим детали для Магнитки, показали красный флажок на своём станке, доказывали, что «куликовский знак» нам дозарезу нужен, позвали контрольного мастера, старого приятеля Куликова, который подтвердил, что действительно делать брак не наша специальность и что мы — «ребята ничего, доверить можно»…

В общем, после этого разговора «куликовский знак» остался у нас, а Степан Емельянович стал появляться в цехе чуть не каждый день. Придёт — и в первую очередь к контрольному мастеру, справиться, не сделали ли мы брака? Отдать-то нам свой «куликовский знак» он отдал, но всё-таки сомневался, должно быть. Так было с месяц, а потом, если и приходил к контрольному мастеру, то по другим делам — уверовал, старик!

А для нас он вроде шефа стал. Вокруг станка ходит, слушает, чертёж посмотрит, резцы проверит. Посоветует, как деталь покрепче зажать, как резец от песка уберечь. Иногда пошутит:

— Вот и моего труда долька, хоть самая маленькая, в Магнитку вложена будет.

С помощью старика наш станок самым лучшим в пролёте стал. Много деталей получила Магнитка с маркой «КС». Магнитостроевский флажок от нас «уходить» перестал — будто на вечное хранение забрали его, так что в пролёте пришлось узаконить ещё один…

Решив, что К. кончил свой рассказ, кто-то спросил:

— Алексей Петрович, а где же эти ваши, товарищи сейчас?

— Павлик Куликов — начальник того самого цеха, где мы работали втроём. Стасюк — остался токарем. У него и наша «марка КС», так мы договорились — кто дольше всех на станке проработает, тому ей и владеть.

Улыбнувшись, К. добавил:

— Может быть, всей этой истории и рассказывать не стоило бы, да вряд ли она и вспомнилась бы мне сейчас, но вот какое обстоятельство: совсем недавно, с месяц назад, я встретил деталь с «куликовским знаком». Во время ремонта одной из машин понадобилось проверить размеры шестерни, чертёж которой в архиве был испорчен. Деталь принесли мне. И вот, осматривая её, я увидел знакомые буквы. Они наполовину стёрлись, но это, несомненно, была наша марка, «марка КС». Трудно передать, какое чувство охватило меня, сколько мыслей мгновенно пронеслось в голове… Во всяком случае, мне было хорошо, чортовски хорошо в эту минуту!..

К. снова улыбнулся. Несколько минул мы сидели молча, каждый думал о своём, далёком, которое может вот так неожиданно встретиться на пути и обрадовать, если оно было хорошим, это далёкое.


г. Магнитогорск.

Н. Заржевский ДРУЖБА Очерк

Над станком белеет табличка, на ней чёткими буквами выведено:

«Молодой кировец, борись за освоение довоенных норм выработки!».

Далее следуют официальные сведения:

«Цех — дизельмоторный. Участок — мелких чугунных деталей. Фамилия рабочего — Гущин П. П. Рабочий номер — 118. Станок — револьверный. Деталь — 04206. Модель — 18-36. Операция — № 10. Довоенная норма выработки в смену — 80 штук».

У стайка стоит невысокий паренёк в засаленной чёрной спецовке, раскрытый ворот которой обнажает белую, по-детски нежную грудь.

Вид у паренька серьёзный и несколько угрюмый.

Он — «срывщик».

Не раз Павел Гущин слышал на собраниях о том, что невыполняющие нормы тянут цех назад, срывают работу коллектива. А Павел не выполнял норму. В день нужно было делать шестьдесят деталей, а Гущин точил сорок — пятьдесят штук. И всё. Больше не получалось.

Это было очень неприятно, но что будешь делать, если больше не получается?

Однажды Павел не выдержал:

— Товарищ мастер! Почему это так? Вроде, стараюсь по-настоящему, а не выходит. Что я, никудышный, что ли?

У Павла Гущина было честное сердце молодого советского парня. Полтора года назад он покинул село в далёкой Костромской области и стал за станок на заводе-гиганте. Перед ним открывалась большая интересная жизнь, наполненная замечательными делами. Так семнадцатилетнему рабочему-юноше рисовалось будущее.

Но какие могут быть замечательные дела, если даже норму, обычную норму, он не может выполнить? Перспектива серела, обволакивалась во всё более и более мрачные тона.

Из-за станка, чуть возвышаясь над ним, Павлик смотрел на мастера.

Разные люди бывают на свете. Гущину попался, очевидно, не совсем знающий и настойчивый мастер.

Он посмотрел на Павлика. Заметил булавку, скалывающую полы спецовки, военную фуражку со смешно изогнутым вверх твёрдым козырьком и большие рабочие ботинки. Но больше он ничего не заметил.

— Это почему «никудышный»?.. — протянул мастер. — Никудышный тут не причем. Работать нужно.!

— Так я ж работаю! — воскликнул Павлик.

— Значит, лучше надо!

— Не получается! — Павлик волновался и тёр грязной ладонью почему-то чесавшийся нос, оставляя на нём и на щеке следы масла.

Мастер подумал и предложил:

— Давай, увеличим обороты!

На повышенных оборотах очень быстро садился резец, и поверхность детали получалась нечистая.

— Не выходит, — недовольно буркнул мастер, переключая станок на прежнюю скорость.

— Давай уж так нажимать, авось получится, — отделался он общей фразой. И ушёл.

«Нужно было б всё же придумать что-нибудь, чтоб помочь Гущину», — подумал было мастер, чувствуя угрызения совести, но тут же нашёл внешне убедительное, оправдывающее возражение: — «Не могу ж я оставить участок и полдня тратить на один кронштейн».

Разные люди бывают. И разные обстоятельства. Он ушёл, этот не совсем настойчивый и инициативный мастер. А Павлик остался. Он попрежнему не выполнял норму и числился отстающим.

А у проходных ворот висел лозунг:

«Ни одного рабочего не выполняющего нормы!».

На него лучше было не смотреть, на этот лозунг, ибо что может быть хуже незаслуженной обиды. И ещё висел лозунг:

«Кировцы, освоим довоенные нормы!».

Павлик только горько усмехался: «Где уж там, довоенные… Сегодняшних не осилю никак».

И ещё над проходной висел портрет сухощавого человека с удлинённым осмысленным лицом, высоким лбом и широкими, спокойно глядевшими глазами. Внизу была надпись:

«Иванов Александр — технолог III механического цеха».

Павлик слышал об Иванове. Знал, что он технолог, но из другого цеха, знал, что он что-то сделал или изобрёл что-то хорошее. Вот и всё, что он знал об Иванове.

Зато Владимир Брага — двадцатидвухлетний комсомолец, нормировщик того же цеха, где работал Павлик, — знал об Иванове всё. И то, что он сделал, и значение сделанного им.

«Хорошее дело поднял Иванов, — думал Брага. — Много пользы оно даст стране, если взяться по-настоящему, подхватить как следует».

Стройный, высокий, красивый парень Брага. Светится живым умом его лицо, загораются в разговоре большие карие глаза, и ещё больше румянятся щёки.

«Почему, однако, почин Иванова должны подхватывать только технологи и конструкторы, — думал он. — Разве мы, нормировщики, не можем помочь отстающим выполнить нормы? Можем!».

Человек дела тем и отличается от болтуна или фантазёра, что приводит свои замыслы в жизнь.

Владимир Брага — человек дела. Он взял список рабочих, не выполняющих нормы выработки, и стал его просматривать.

Строчка за строчкой, одна за другой проходили фамилии, и вдруг взгляд его остановился на Гущине. Гущин работал на том же револьверном станке, на котором в своё время начинал свою трудовую жизнь Владимир. Это было интересно, и Брага остановил свой выбор на Гущине.

Брага долго наблюдал работу Павла. Двадцатидвухлетний консультант изучал работу семнадцатилетнего подшефного.

Павел, обтачивая кронштейн толкателя, чувствовал на себе взгляд нормировщика, пыхтел, тёр ладонью нос, щёки, старался, но к норме подойти не мог. Работа шла медленно и, кроме того, то и дело нужно было бежать в заточное отделение. Заточенный под острым углом резец часто садился.

— С инструментом неладно, — решил шеф.

Он взял технологическую карту обработки детали и осмотрел резец. Индекс резца совпадал с техническим процессом. «Всё правильно!». А вместе с тем резец был явно плох — он часто садился.

В бытность свою токарем Владимир не раз сталкивался с подобными явлениями. Резцы и тогда выдавались согласно технологическому процессу. Это, как и в данном случае, были стандартные резцы. Ими можно было обрабатывать не одну, а много различных деталей машины. Изготовленные по одному чертежу, эти резцы на одних деталях были очень хороши, на других хуже, на третьих совсем плохи. Владимир тогда перетачивал их, меняя угол заточки. Даже мастер не мог так подобрать нужный, наиболее оптимальный угол, как это делал для себя Владимир. Молодой токарь был наблюдателен, настойчив и смекалист.

«Что если и теперь переточить резец?» — подумал Брага. Он сходил в заточное отделение и попросил заточить резец под более тупым углом.

Несколько раз перетачивался резец. Брага терпеливо подбирал нужный угол заточки.

После последней переточки Владимир отдал Гущину резец и сказал:

— На. Точи смело!

Радостный, взволнованный Павел точил, а резец всё стоял и стоял, не тупясь. К концу дня он впервые — понимаете, впервые! — выполнил норму. Шестьдесят штук обточенных деталей — шестьдесят, как одна, — лежали перед ним.

Дотрагиваясь пальцами до каждой детали, Павлик ещё раз внимательно пересчитал их и облегчённо вздохнул: всё правильно, норма выполнена!

Это очень хорошо, если норма выполнена — совсем другое самочувствие! Значит, не он, Павлик, плох, а резец был неправильно заточён. Это уж другое дело.

Брага ушёл с участка тоже довольный. Его подшефный стал выполнять норму. Но это было только начало. На завтра Брага подошёл к станку и, уже как старый приятель, сказал:

— А что, Павло, если увеличить подачу?.

— Не выйдет! — безапелляционно ответил Гущин.

— А всё же… — Брага увеличил подачу. Заточенный под нужным углом резец стоял. Деталь, вместо восьми минут, стала обтачиваться за три с половиной — четыре минуты.

Таких результатов не ожидал даже шеф, а подшефный Павел Гущин был в восторге.

— Тогда выходит, Володя, другое дело, — сказал он Браге. — Тогда я попробую довоенную дать. Тогда, само собой, иначе… тогда… — Гущин засуетился, кинулся за заготовками и начал быстро устанавливать деталь на станок. Это был день появления в цехе нового стахановца, нового передового рабочего.

Восемьдесят деталей в смену снимали со станка до войны. Павел Гущин сделал девяносто штук. Это был знаменательный для Гущина день.

Последователь Иванова, комсомолец нормировщик т. Брага тихо и незаметно сделал большое дело: помог производству и помог человеку.

Штуками, процентами, нормочасами можно измерить рост производительности токаря Гущина.

А чем, какими единицами измерить радость рабочего-юноши, который, благодаря Браге, стал чувствовать себя полноценным человеком, вновь обрёл веру в свои силы, твёрдо стал на путь той большой интересной жизни, которая как бы начинала от него отдаляться?

Нормировщика Брагу токарь Гущин называет просто «Володей», и в тоне, каким он произносит это имя, слышится очень много искреннего уважения и воистину трогательной, большой человеческой теплоты.


Кировский завод.

В. Савин СТАРЫЙ МАСТЕР Рассказ

К встрече с директором Яков Андронович подготовился заранее и ему представлялась примерно такая сцена.

Директор возьмёт заявление, прочтёт, откинется на спинку кресла, закурит и скажет, пуская струйку дыма к лепному потолку:

— Почему, Яков Андронович, вы решили покинуть свой завод? На заводе вас ценят, уважают, у вас учится молодёжь, министр наградил значком «Отличник социалистического соревнования». Почему бы вам ещё не поработать с нами годик — два? Мы выполняем послевоенную сталинскую пятилетку. Нам хорошие мастера нужны позарез.

— Всё это я знаю, товарищ директор, — ответит он на это. — Мне самому неохота расставаться с заводом, привык. Как никак, больше полвека провёл здесь, в этих цехах. Завод стал моим вторым домом… Но пора, как говорится, старым костям на покой. Я уже давно состою на государственной пенсии, мне давно бы лежать на печке, да всё было недосуг. Во время войны, сами знаете, не до отдыха было. Я тогда знал, что стою на фронтовой вахте, помогаю Родине своим трудом.

Теперь иное дело. Оно бы и ещё поработал маленько, да вот вернулся из армии сын-майор, поступил на хорошую работу и говорит мне: «Ну, папаша, хватит тебе трудиться. Честно и добросовестно поработал ты на благо социалистической Родины. Теперь пора пожить остаток лет в своё собственное удовольствие. Полезай на печку, грей бороду на солнышке, по выходным дням будем с тобой рыбачить, ездить на охоту, собирать грибы, ягоды».

Сын, конечно, говорит правильно. Завод, он может быть ещё тысячу лет будет жить, а мой век уже кончается. Так что, товарищ директор, подпишите мне расчёт.

Директор покрутит-повертит в руках заявление Чуваткина и скажет:

— Хорошо, Яков Андронович, я согласен дать вам расчёт, только надо чуточку повременить. Поработаете месяц — два, пусть ваши ученики сдадут техэкзамен, получат разряды и тогда — отдыхайте.

Маневр директора известен. Оставит на месяц — два, а там, глядишь, старика захлестнёт работой… Но нет, Чуваткина больше не уговоришь, не умаслишь. Хватит, хватит! Пора старым костям на покой…

* * *

В действительности, однако, получилось совершенно иначе. Только Чуваткин переступил порог директорского кабинета, как директор встал, пожал руку старому мастеру и сказал:

— Чувствую, Яков Андронович, зачем вы пришли. Мне уже звонил начальник цеха. Очень и очень благодарю за многолетний ваш труд. Желаю хорошего отдыха, вы его вполне заслужили. Может на курорт поедете? Путёвку вам обеспечим. О производстве вам беспокоиться нечего — прекрасную смену себе подготовили. Спасибо вам, от всего коллектива спасибо. Что ж, давайте ваше заявление, Яков Андронович.

И подписал, расчеркнулся от широкой души на поллиста.

Дальше пошло как по маслу. Обходной лист без запинки прошёл через руки начальника цеха, начальника смены, кладовщика, инструментальщика. В завкоме попросили оставаться почётным членом профсоюза, посещать рабочие собрания, пленумы комитета. В заводской библиотеке миловидная девушка, подписав обходной лист, сказала:

— Если вам, Яков Андронович, понадобятся какие книжки, приходите в любое время, мы вам подберём, отложим.

От такого оборота дела Чуваткин даже опешил. И подумал:

«Вот те на! Столько лет проработал, никогда «и в чём худом замешан не был, награждён медалью «За доблестный труд», награждён значком, и вдруг со мной так легко расстаются, даже не уговаривают, хотя бы для близиру, не просят поработать ещё. Неужто я стал такой негодный и бесполезный для производства? Все с удовольствием расписываются на обходном. Обойдёмся, мол, и без вас. Эх, ма!».

С горьким осадком на душе собрал старик Чуваткин своих учеников и обратился к ним с напутственным словом:

— Ну, ребята, прощевайте! Ухожу я из завода совсем. Почему ухожу? Потому что старым костям пора на покой. Жалко мне расставаться с заводом, но надо. Пользы от меня стало мало заводу. Это я чувствую. А как тяжело уходить! Ведь большая часть моей жизни отдана производству. Я меньше думал о своём доме, чем о заводе. Дома у меня старуха да сын взрослый. А здесь у меня тысячная семья. И каждый, кто работает здесь, близок моему сердцу. А в тысячной семье — сотни несчастий, обид, горечей. У кого что-то случится — будто у тебя случилось, кто заболел — будто сам заболел. Но в тысячной семье и тысячи радостей. Радость товарища — твоя радость, радость цеха, завода — твоя радость. А у всех у нас радость — на всю страну радость, на огромную нашу советскую семью. Чувствуйте это, ребята, всей душой, понимайте. Вы счастливчики, вы пришли на готовое: вами никто не помыкает, мастера от вас не требуют ни водки, ни пирогов, не прячут от вас производственных секретов. А мы, старики, в молодости приходили на завод как к мачехе, на подзатыльники, на колючий взгляд, на укор… Вы можете стать бригадирами, мастерами, а нам этого в юности и во сне не снилось. Ну, желаю вам успехов, ребята, не поминайте лихом!

Яков Андронович встал, вокруг старческих глаз заблестели влажные серебристые ободки. Надвинув очки на нос и согнувшись, неровной походкой пошёл из цеха.

* * *

Первые два-три дня дома Чуваткин чувствовал себя по-праздничному. Рано ложился, поздно вставал, ходил по двору, по огороду, где всё росло, наливалось соками. Подолгу сидел перед воротами на скамеечке, — смотрел, как медленно, в горячей истоме тают облака. Всё радовало его глаз, вызывало покой, удовлетворение.

Сын целыми днями находился на своём строительном участке и, возвращаясь поздно вечером, ласково спрашивал старика:

— Ну как отдыхаешь, папаша? Вот погоди, освобожусь малость и на рыбалку выберемся.

Казалось, что всё идёт как нельзя лучше. И, несмотря на это, Яков Андронович стал ощущать вокруг себя какую-то пустоту. Неведомо откуда взялась докучливая тоска. Стало раздражать, действовать на нервы однообразное тиканье стенных часов. Пятнистый кот целыми днями неподвижно лежавший на коврике, казался Чуваткину олицетворением его новой праздной жизни. Он почему-то вдруг возненавидел кота, и однажды, подойдя к нему, грубо крикнул: — брысь! Старуха, возившаяся с горшками у залавка, недоумённо посмотрела на старика и спросила:

— За что ты его, Яков?

— За то, — с сердцем ответил старик и вышел во двор.

Оглядывая забор, стайки, сеновал, Чувашии увидел кое-где оборванные доски, пошатнувшиеся столбы, кучки неубранного навоза. Он словно обрадовался этому непорядку. Взял молоток, гвозди. Подправил столбы. На тачке начал вывозить навоз на пустующие места в огороде. Но этой работы хватило не надолго. Снова наступили длинные однообразные дни, как бы застывшие в оцепенелом покое.

Выйдет старик за ворота. Люди опешат на работу или с работы в будничных костюмах. Вот пошли студенты с потёртыми портфеликами — должно быть на экзамен торопятся. Проскрипели возы с дровами. Промчалась, пыля, грузовая машина, до верху наполненная щебёнкой.

— Кругам жизнь, — думает Яков Андронович, — люди работают, учатся, строят. У каждого своя цель, своя забота, а у меня что? Да неужто у меня не трудовая кость? Или уж я обессилел совсем?

Поздно вечером за ужином опросил сына:

— Когда же, Гриша, поедем с тобой рыбачить, либо на охоту?

— Некогда, папаша. Видишь, когда возвращаюсь домой? Новая пятилетка — это всё равно что фронт, да ещё какой фронт! Захлестнуло, отец, меня работой. Вот погоди — всё налажу, настрою, обеспечу выполнение плана, тогда и порыбачить можно.

Старик смолчал.

А на утро, поднявшись по гудку, надел старенький рабочий костюм и пошёл знакомой тропой к заводу. Решительно вошёл в кабинет директора и сказал:

— Прошу, товарищ директор, послать меня обратно в цех. Наберите мне группу ребят, стану учить.

— А как же насчёт старых костей, Яков Андронович? Им ведь покой нужен?

— Они у меня, товарищ директор, испытанные. А что до отдыха — то отдых хорош после дружной да ладной работы. Так-то…

Виктор Байдерин ДРУЖБА ДВУХ СТАЛЕВАРОВ Рассказ

Всё здесь было необычайно, не по-русски.

Ещё из окна вагона, где-то под Ташкентом, Василий увидел глинобитные домики без крыш.

— Никак, в этой деревне пожар был? — кивнул он спутнику своему, узбеку Гилязу Раджабову. — Ни одной крыши не уцелело.

Раджабов весело усмехнулся.

— Ну, какая же это крыша из глины. Небось, протекает?.. — продолжал удивляться Василий.

— Неважная крыша, — согласился спутник. — Но, что поделаешь — железа нет, досок нет, шифера тоже недостаёт.

Он помолчал, задумчиво поглядел в окно и убеждённо добавил:

— Приедешь в 1950 году — увидишь хорошие крыши, как на русских домах. Мы, узбеки, народ упорный: как скажем, так и сделаем…

И тут, в жилище Гиляза Раджабова, в глаза Стамову бросались всякие необычные вещи, каких он не привык наблюдать у себя, на Урале. Гиляз и вся его семья — от трёхлетнего сынишки до седобородого деда — обедала, сидя на полу. Конечно, не на голом полу, но без стола. Пёстрый расписной ковёр, мягкие ватные одеяла и тугие ватные подушки были единственной «мебелью» в комнате Гиляза. С непривычки неудобно было сидеть на этом мягком великолепии: ныли ноги, уставала спина и вообще неловко было кушать полулёжа.

Спать гостя уложили не в кровать, а на целую кипу наложенных друг на друга одеял.

«Вот я и в Азии, — думал Василий, чиркая во тьме зажигалку, чтобы закурить. — Самобытный народ эти узбеки. Сколько ещё старины в их быте!.. Однако, новое упорно пробивает себе дорогу. Например, металлургический завод, построенный за годы войны на станции Беговат… Фархадский гидроузел… Молодцы узбеки! Обзаводятся своей индустрией».

* * *

Василию вспомнились дни прошлой осени и первых месяцев зимы, когда рядом с ним у горячей мартеновской печи появился этот Гиляз Раджабов — ладно сбитый парень, с короткими чёрными усиками, в пёстрой тюбетейке.

Мастер цеха Иван Лукич Ведерников, знакомя Василия со скуластым крепышом, был, как всегда, немногословен:

— Принимай, Василий Парамоныч, ученика.

— Ученика? — удивился Стамов. — А где он потом работать станет? На которой печи?

— На узбекской, — ответил Иван Лукич, направляясь к соседнему мартену.

В свободную минуту познакомились, разговорились. И хотя Гиляз Раджабов говорил на ломаном русском языке, с резким акцентом, из-за которого не сразу можно было понять отдельные слова, разговор его понравился сталевару. Чувствовался в этом парне незаурядный ум, смышлённость и, главное, любознательность, без которой трудно изучить новое дело, да, вдобавок, ещё такое сложное и тонкое, как варка стали. Умными, чёткими вопросами, показывающими, что сталеварение кажется ему не такой уж диковинной вещью, новый ученик с первого раза поставил себя на равную ногу с учителем.

И не только разговор, но и облик ученика, его простой рабочий костюм и книга «Технология металлов», торчавшая из кармана пиджака — всё пришлось по сердцу бывалому сталевару. Василий Стамов ещё не знал, но чувствовал, что этот молодец со смуглым лицом будет толковым, понятливым учеником.

— Бывал у мартеновских печей? — спросил Василий.

— Нет, — чистосердечно признался новичок, — только читал.

Он помолчал, затем спросил у сталевара:

— Броневую сталь для танков здесь варил?

— Здесь.

— Это хорошо.

— Чем хорошо?

— Если варил, значит меня научат варить.

— Это уж непременно. Какой же ты будешь сталевар, если бронёвку сварить не сможешь. Сталевар должен уметь сварить всё: от простых до самых сложных марок!

Из дальнейшего разговора выяснилось, что Гиляз Раджабов непременно желает стать мастером варки стали. У них в далёком и жарком Узбекистане, на пустынном участке земли строится большой металлургический завод.

— Мы имеем свой хлопок, свой виноград, свои шелка, — говорил Гиляз. — Теперь хотим иметь свой узбекский металл — чугун, железо, сталь, прокат.

— Что ж, это хорошо, — одобрил Стамов. — Не всё же из Магнитки возить.

— Вот, вот… Сами хотим. На своём заводе, своими силами.

— Ну, — ответил Василий, — если у вас все такие смышлёные ребята, как ты, — дело выйдет.

— Мы тоже так думаем: выйдет. Русские научили нас пшеницу сеять, хлопок машинами обрабатывать. Научат и сталь варить. За это мы русских крепко уважаем.

Началась учёба. Гиляз стоял возле печи в асбестовом фартуке, широкополой войлочной шляпе, оснащённой тёмносиними очками, в толстых валенках. Спецовка делала его ещё более коренастым, и вид у него был, как у заправского сталевара, — внушительный, хозяйственный. Только в те минуты, когда он отходил в сторону и, достав из-под грубого фартука «Технологию металлов», торопливо листал её, было видно, что он возле печи — ученик.

Рассказы и пояснения Стамова он схватывал на лету. Причём — что особенно нравилось Василию — не всегда соглашался с ним, горячо спорил, показывая довольно хорошие, устоявшиеся знания и свои собственные, зачастую очень дельные догадки.

Мастер цеха Иван Лукич Ведерников, преподававший по вечерам узбекам теорию металлургии, тоже был хорошего мнения о Раджабове.

— Учи его, да не испорти; в нём искорка есть. Понимаешь? — говорил он сталевару. — Не загаси эту искорку, а сумей раздуть. Будет Гиляз сталеваром первой руки.

И всё-таки, как ни уверенно чувствовал себя Гиляз возле мартеновской печи, в тот день, когда ему впервые была доверена самостоятельная плавка, волнение его мог заметить каждый. Он то и дело приоткрывал глазок печи, тревожно следил за приборами, больше обычного суетился.

— Не жарко? — с улыбкой спросил его Стамов, подходя к печи.

— Нет, — понимающе улыбнулся Гиляз. — У нас в Узбекистане жарче.

— А как думаешь — не пора начать разливку?

— Нет, металл ещё не дошёл.

И, несмотря на волнение, в голосе его чувствовалась такая уверенность, будто не первую, а двухсотую или трёхсотую плавку проводит он самостоятельно.

Первая плавка удалась на-славу.

— Теперь, — говорил Стамов, — учись делать скоростные плавки. Узбекистану, сам говоришь, много стали нужно. Значит и варить её придётся быстро, скоростными методами. Достань себе такую книгу — «Мой опыт скоростной варки стали». Её написал лучший уральский сталевар, приятель мой, Степан Золочев.

— Я уже прочитал её…

— Вот как! Ну, тогда смотри и запоминай, как это на деле происходит…

Гиляз Раджабов прошёл на Магнитогорском металлургическом комбинате имени Сталина хороший курс обучения. Выкраивая свободное время, он наблюдал за работой домен, подолгу смотрел, как жмёт и тискает раскалённый металл могучий прокатный стан, превращая болванки в рельсы, двухтавровые балки и иные правильной формы полосы. Он часами изучал приёмы рабочих штрипсового цеха, умело вырабатывающих проволоку любого сечения, неоднократно был свидетелем рождения тяжёлых и толстых листов броневой стали — той самой стали, которую он теперь сам умел варить.

Не всякому дано стать металлургом. Но Раджабов полюбил своё дело, весь отдался ему. Он чувствовал, что его истинное призвание — не хлопководство, которым он занимался до войны, и не строительство, техникой которого он овладел, создавая в большом и дружном коллективе первый в Узбекистане металлургический завод, а горячая работа металлургов, — тех волшебников, которые из разнородной шихты дают миру металл заранее определённой гибкости, упругости, ковкости.

* * *

Случилось так, что учитель Гиляза — Василий Стамов — был включён в число специалистов, едущих на пуск Узбекского металлургического завода в качестве инструктора. Радости Гиляза не было границ.

— Ах, хорошо! — восхищённо говорил он Василию. — Прекрасно! Я побывал у вас в гостях, вы побываете у нас. Вот это дружба! Крепкая, настоящая…

И уже в поезде, по пути в далёкий Узбекистан, Раджабов уговорил Стамова прежде всего заехать к нему и вообще жить в его доме весь срок, на который уральский сталевар был направлен в Узбекистан.

В Беговате, неподалёку от широкой Сыр-Дарьи, Василия поразило и обрадовало умение узбеков. Завод был как завод. Конечно, не такой огромный и сложный, как всесоюзная гордость — Магнитка, но всё здесь было сделано умело и заботливо, с толком и точным расчётом. И мартеновский цех, и строящийся прокатный, и многие другие цехи были снабжены всем, что требует современная металлургия.

И Гиляз Раджабов, только что ставший возле печи, выглядел бывалым, посвященным во все тайны дела, сталеваром. Надо было слышать, с какой властной ноткой в голосе командовал он своему подручному:

— Не зевай!

Что-то своё, стамовское, послышалось Василию в этом коротком слове…

День, проведённый на заводе, вызвал у Стамова много размышлений. Лежа вечером на ворохе тёплых одеял, Василий снова думал об увиденном им на заводе, о людях, которые ещё недавно пахали землю каким-то нелепым омачом — инструментом примитивнее русской сохи, — а теперь умело регулирующих температуру в мартене, управляющих чудесной силой электричества и чувствующих себя в этой обстановке так спокойно и уверенно, как будто со дня рождения они были металлургами, электриками, монтажниками.

Василию Стамову вспомнились возбуждённые, обеспокоенные и радостные лица узбеков, — молодых специалистов молодого завода, — с жаром и упоением работавших сегодня на пуске первых агрегатов. Сколько восторга, сколько гордости светилось в их глазах! Ни в газете, ни в книге этого не опишешь — это надо было видеть, и, видя, восхищаться и ликовать вместе с ними.

«Не зевай!» — крикнул Гиляз Раджабов своему подручному. И это слово было не только предостережением. Оно прозвучало, как аккорд. Чуткое ухо Стамова уловило в нём явственный отзвук радости и гордости, которыми сегодня было переполнено сердце молодого узбека, и ту властность, которая нужна для поддержания горячего, стремительного темпа работ.

— Узбеки будут иметь свой металл! — твёрдое убеждение в этом порождалось той волевой хваткой, которую Василий Стамов видел всюду на заводе в день пуска. И он не сомневался, что Гиляз Раджабов — один из первых узбекских металлургов — покажет в деле и мастерство, и сноровку. «Меня, — скажет когда-нибудь он, — научил этому уральский сталевар Василий Стамов».

Тихон Тюричев СТИХИ

ОТ САМОГО СЕРДЦА

Над Родиной нашей всё ярче и краше
Горит коммунизма звезда.
Заводы и шахты, дороги и пашни
Наполнены гулом труда.
Одною большою народов семьёю
Мы к светлому счастью идём.
Одною заботой, одною мечтою
Со Сталиным вместе живём.
Любимый отец наш и мудрый учитель!
Как в самый торжественный час,
От чистого сердца уральцев примите
Спасибо за Вашу заботу о нас.
Вы дали нам силы и вновь окрылили
Испытанный в битвах народ.
Высокому мужеству нас научили
И путь указали вперёд.
И путь наш отмечен немеркнущей славой,
И гением Вашим навек озарён.
На подвиг во имя советской державы,
Ведёт пятилетки великий Закон.

ГОРОД ТРУДА

Я здесь бывал довольно часто,
И жил подолгу, и всегда
Хотелось вновь и вновь встречаться
С великим городом труда.
И каждый раз при наших встречах
Я шёл взволнованный к нему, —
Как будто к молодости вечной
Я прикасался наяву.
Она звала меня, манила
К своим истокам золотым.
Со мною время говорило,
Как со свидетелем живым.
Теперь в сто крат родней, дороже
Нам этот город новый стал.
Он силы Родины умножил,
Ей свой характер передал.
Мы с ним впервые подружились
В том славном, памятном году,
Когда палатки разложили
На синем зимнем холоду;
Когда под вьюгой злой и хлёсткой
На зов вождя пришёл народ —
Построить здесь Магнитогорский
Металлургический завод.
А степь на сотни вёрст лежала
Огромным морем снеговым
И дико пела и визжала
Охрипшим голосом своим.
Но мы вступили в бой с бураном,
И день и ночь вгрызались в степь.
Со дна глубоких котлованов
Сумели век свой рассмотреть.
Уют нас дома не встречал,
На топчанах вздремнув немножко,
Мы кипятили в вёдрах чай,
Пекли уральскую картошку.
Тех лет строительных величье
Не в силах время зачеркнуть.
Оно на подвиг новый кличет
И нам указывает путь.
И наша память сохранила
Те чувства первые и ту —
Живого мужества и силы
Неповторимую черту.
В каком краю б теперь ни жили, —
Мы вспомним степь, буран, мороз,
Где первый камень положили
Твоих цехов, Магнитогорск!

УРАЛЬЦЫ

Уральцы — народ богатырского склада,
Упорные люди в труде и в бою.
Если они говорят — «это надо» —
То сдержат и выполнят клятву свою.
Слово уральцев подобно закону,
Как скалы незыблемо, твёрдо оно,
Не выдумать мужества даже такого,
Какое Уралом в труде рождено.
И Родина вправе не только гордиться,
Но славные гимны Уралу слагать.
Я вижу уральцев счастливые лица,
Готовность в работе всегда побеждать.
Под их золотыми сегодня руками
Встают новостроек гигантских ряды,
И рушатся вечные скалы и камни,
Чтоб здесь зеленели листвою сады.
Кипит на заводах и в шахтах работа,
Гудят неустанно машины в полях
Нет лучшего счастья и большей заботы,
Увидеть мечту воплощённой в делах.

ПОД НЕБОМ УРАЛЬСКИМ

Под небом уральским
Я рос и мужал,
Здесь первый экзамен
На зрелость держал.
В цеху, где гудели
Плавильные печи
И лоснились потом
Могучие плечи,
Где люди пытливо
И смело искали
Предельную крепость,
Выносливость стали;
Где сами они
Не всегда замечали
Как вместе с металлом
Росли и крепчали;
И как в ежедневном
Спрессованном шуме
Роднились сердца их
И лучшие думы.
Наш цех был похож
На корабль величавый,
Овеянный первой
Строительной славой,
И первою радостью,
Первой мечтой
Зажжённой трудом
Над пустынной землёй.
Сюда я приехал
Из дальней деревни
С крестьянской душою
И с именем древним.
Теперь под железным
Размеренным громом
Как будто на новой
Далёкой планете
Стою, унесённый
Вперёд на столетье.
Планета моя,
Ты зовёшься Уралом,
Тебя узнаю я
По звону металла,
По этим, трудом
Атакованным горам,
По тучным лесам,
Полноводным озёрам,
По темпам великих
Строительных дней,
По нраву крутому
Уральских людей,
Чей труд, сокрушающий
Скалы, каменья
Открыл на земле
Этот край вдохновенья.

ЧУВСТВО ПОБЕДЫ

Кто раз нашу силу изведал,
Её не забудет вовек.
Чувством великой Победы
Советский живёт человек.
В тяжёлых боях и в работе
Давало нам силы оно,
На самых крутых поворотах
Мы верили в чувство одно —
Победа! Победа! И только
Победа во всём и везде.
Но если до цели далёко,
И если ты в страшной беде —
То ты не опустишься наземь
И рук не положишь на грудь.
Ты вспомнишь, увидишь глазами
Товарищем пройденный путь.
И взору и мыслям предстанут
Любимой отчизны огни.
Живые и мёртвые встанут,
Расскажут, как бились они
За нашу святую победу,
За русскую землю свою,
Как самые тяжкие беды
Они превзмогали в бою.
Да будет их путь вдохновеньем
Сегодня на фронте труда,
Вся жизнь наша — поле сраженья,
И каждый в ней только солдат
Своей непреклонной державы,
Единственной правды земли.
За честь её, гордость и славу
Мы в битвы смертельные шли.

А. Климов МОЛЧАЛИВЫЙ[22] (Арктический рассказ)

I.

Впервые я встретился с Молчаливым лет семь назад.

Я тогда зимовал на полуострове Ямал, на полярной станции мыса Маре-Сале.

Однажды, в начале зимы, вдвоём с товарищем — научным сотрудником, мы отправились на охоту. Оба охотника были щедро увешаны всякими нужными, а больше того ненужными принадлежностями. Глядя на нас, можно было подумать, что цель нашего путешествия отстоит по крайней мере на тысячу километров. Однако, шли мы за тюленями на припай льда в Бадарецкой губе. Припай же был не дальше пяти-шести километров от зимовки.

Чего только мы не взяли с собой, собираясь за тюленями. Язвительный радист даже посоветовал:

— Вы бы ещё чайничек полведёрный захватили. Чайку бы, глядишь, испили.

Начальник зимовки всеми силами сдерживался, чтобы не расхохотаться, но молчал.

Мы ушли. С утра погода была хорошей. На сером, пепельном небе мерцало тусклое солнце.

До припая мы не смогли дойти. Груз и, в изобилии надетые, меха затрудняли лазанье с тороса на торос. Мы вспотели, как банщики, и километра за четыре сделали первый привал. После отдыха итти стало ещё труднее. Второй привал был и последним.

К обеду с севера потянул норд, в воздухе закружились снежинки. Началась метель. Темнота быстро навалилась на снега. Ветер крепчал. Между огромными льдинами он проносился, как в трубе, резко, со свистом, неся больно режущий снег. В мозгу у меня рождались страшные картины смерти: «как Седов», — проносилось в голове. Товарищ молчал, но чувствовалось, что и он переживает нечто подобное.

Часа четыре блуждали мы во льдах. Пробовали копать снег, в надежде увидеть землю, но и под ногами был лёд.

Так прошло ещё часа три. Наконец, измотавшись, вконец, обессилев, сделали привал. Воображаю как выглядели мы, злосчастные охотники за тюленями! Ружья, сумки и фляжки висели на нас кое-как: путались в ногах, шлёпали по коленям, болтались за спиной, бренчали и звенели у пояса.

Собрали бумагу, носовые платки, записные книжки и зажгли костёр. Но ветер задувал робкое пламя, костёр смрадно чадил. Может быть, это нам и помогло. Вдруг справа из-за льдины, за которой мы спасались от ветра, показался человек.

— Нашли! Нашли! — закричал я и бросился навстречу тёмной фигуре. Вдруг откуда-то выскочила свора собак, и передовой пёс (в темноте можно было разглядеть огромный силуэт волка) совсем неприветливо зарычал.

— Тубо, Пясинец, назад! — Когда человек крикнул, я вспомнил, что где-то слышал имя собаки, но сейчас было не до воспоминаний.

Собаки легли в снег, а человек, подойдя к нам, заговорил:

— Иду, слышу дым. Откуда?

— С Маре-Сале…

— А-а, — протянул незнакомец. — Пясинец, вставай!

Мы растерянно молчали. Собаки, ворча, встали на ноги.

— Вы, значит, дома? — продолжал незнакомец. — Ну привет Кислову сказывайте.

— Постойте, товарищ! — взмолились мы и честно рассказали о своём несчастье.

— А-а, зимовка рядом, с полверсты однако будет, не больше. Пойдём, доведу.

И он твёрдо и уверенно погнал свору в сторону, в темноту.

Мы поспевали за ним из последних сил. «Как мальчишки, — возмущался я, — заблудились в трёх льдинах, костёр зажгли. Ах, Седовы! А он, как кошка ночью видит, как собака чует, на дым пришёл…».

В кают-компании ужинали.

— Ну и хорошо, — приветствовал начальник, — а я хотел было пару ракеток метнуть. А где тюлени?

В это время дверь распахнулась и вошёл каюр. Увидя его, начальник ни сколько не удивился и теперь уже многозначительно протянул, поглядывая на нас:

— А-а! Здоров, Егор?

«Понятно, мол, всё ясно».

Каюр вышел в свет ламп. Это был могучий старик с сухим аскетическим лицом, с серыми, быстрыми соколиными глазами.

Только во взгляде его было постоянное блуждание, как будто ищущее чего-то, обшаривающее всё кругом.

— Живу, Кислов, — отозвался каюр и откинул с головы белоснежный олений треух. Из-под меха показалась белая, как песцовая шкура, седая голова. Одет он был в лёгкий олений сакуй, на ногах тонкие собачьи унты без всяких вышивок и украшений. У пояса висел широкий нож в оправе из жёлтой мамонтовой кости. Старик говорил хрипло и глухо, словно голос у него был чужой.

Каюр оглядел кают-компанию: людей, кушанья, одежду, зажмурился на электричество, покосился на мягкую мебель и вздохнул.

— Ты говоришь, — обратился он к Кислову, — осваиваешь? С ними, что ли? — добавил он и взглянул на нас.

Я готов был провалиться под лёд на любую глубину Карского моря, только бы он не говорил этого!

— Учимся, Егор! — ответил начальник. — У вас, у стариков, учимся. А воевать и завоёвывать будем, старик! Да и тебя ещё прихватим с собой, Егор!

Начальник говорил с каюром почтительно. Незнакомец усмехнулся, отошёл к порогу и сел на пол. Оттуда раздались его скупые слова.

— Нет, Кислый, мне уж немного осталось гонять свою дорогу, и ты не сбивай с следа моих собак.

Воспользовавшись разговором, мы убрались в комнаты, чтобы снять с себя жалкие остатки «снаряжения».

Через пятнадцать минут, вернувшись в кают-компанию, я застал весёлое шумное общество за столом, а в углу на полу одиноко сидел старик и тихо жевал мясо. Тонко нарезанные куски оленины лежали перед ним на полу, как стружки.

Такое гостеприимство возмутило меня.

— Начальник! — громко обратился я к Кислову. — Я думаю, стакан горячего кофе и хороший бифштекс с рюмкой коньяка — это как раз то, что нужно сейчас нашему гостю. Что же вы, друзья, так недогадливы?

И я засуетился у стола: притащил стул, достал вилку, нож и тут внезапно заметил ошеломляющее молчание, которое воцарилось после моих слов. Я с удивлением взглянул на начальника: в его глазах я прочёл ярость.

Ужин прошёл в молчании. Старик кончил мясо, вынул кожаный кисет и отправил за губу добрую щепотку жвачного табаку.

— Песец нынче глубокий пойдёт. У тебя, Кислый, промысла не будет. Береговая собака вся уйдёт в глубину тундр, — проговорил старик.

— Откуда знаешь, Егор? — спросил начальник.

— Вечор крысу видал. Уходит она, ветры будут.

— Спасибо!

— Ну, пора, — неожиданно сказал старик и натянул треух на белую голову.

На этот раз никто не задерживал старика, хотя все знали, что лютует пурга, снег душит. Кислов пожал ему руку и просил заезжать, когда вздумается.

— Ладно, — кивнул старик, — только теперь не приеду. — Кислов поднял брови. — Ты меня не зови, Кислый, — оборвал вопрос каюр. — У домов склад строишь? Зачем? Запах слышу. Пясинец остервенел вовсе. Когда ждёшь?

— К весне ближе, Егор. Ты это зря, старый… — начал было начальник, словно извиняясь, но каюр махнул рукой, толкнул дверь и вышел.

— Дмитрий Николаевич…

— Это Молчаливый. Слыхал? — остановил меня начальник. — А ты с компотом да кофием пристал.

II.

Так вот он каков — легендарный человек, чудак, храбрец, непревзойдённый каюр и следопыт! Молчаливый! «Блуждающая смелость» — назвал его какой-то норвежский журналист.

Никто не знал откуда он родом, а сам Молчаливый об этом никогда не рассказывал. Старики кочевники — ненцы, якуты, эвенки, заслышав имя Молчаливого, с уважением говорят о нём: «В снегу родился Егор-то, как и мы. Давно здесь ходит, всё знает, мало говорку гоняет, молчит больше».

Его одинаково знают и на Чукотке, и на Кольском полуострове, и на Лене, и на Ямале. Рассказами о добродетелях и бесстрашии Молчаливого полны земли, скованные вечной мерзлотой. На Таймыре, на островах, на зимовках и в чадных чумах, на стойбищах крикливых и в тихих домиках промышленников песцов — везде знают Молчаливого.

К нему удивительно щедра на доброе слово, на славу, обычно скупая на похвалы, холодная земля.

Молчаливый от природы был дерзок и смел. Только такие и уживались здесь, только такие и покоряли дикую силу снега. И надо сказать — только таких любит и боится эта страна. А когда умирают или гибнут эти люди, снега бережно хранят о них светлую память, чтут их отвагу, силу и бескорыстие. Они живут здесь, как завзятый москвич на Арбате: привычно, спокойно, безбоязненно.

Однако, никто не знал его фамилии.

Все знали Молчаливого.

— Предки потеряли прозвище, — улыбался на вопрос Молчаливый. — Шли они сюда быстро: убегали, значит. Ну и потеряли прозвище.

…Далёкий предок Егора Молчаливого пришёл на Таймыр, вероятно, лет 300 назад. Как он пришёл: по доброй ли молодецкой воле, то ли под конвоем солдат — неведомо. Был ли это удалой искатель счастья в «незнаемой земле», или оборванный, клеймённый арестант без левого уха и двух пальцев на левой руке — молчит, не рассказывает Егор.

Как известно, XVII век на старой Руси был «бунтарским». Разин Степан оставил глубокий мстительный след: крестьяне пронеслись по помещичьим усадьбам и царским посадам яростными народными восстаниями. Народ бунтовал против затяжливых войн, непосильных налогов, рекрутчины и крепостного права; ремесленный, торговый люд в белокаменной Москве бунтовал из-за медных денег. Раскольники цепко держались за «древлее благочестие» и обычаи. Гуляла по Руси волна непокорности и злобы.

Бунты подавлялись с отменной жестокостью. Плаха на Лобном месте не высыхала от крови. Казнями, пытками и кровью отмечен в истории XVII век. А тех, кого не успевали казнить, били батогами для позора и ссылали партиями на заселение «диких мест».

И вот «бунтовавшая чернь», земельная беднота, раскольники-аввакумцы, «гулящий и клеймённый люд» потянулись в новые земли — в леса могутные, страшные, непролазные, в страну холодную, снежную, ветренную. Это были самые обычные русские крестьяне, иные непокорные, а другие как-то провинившиеся перед царскими законами.

Злобу, ненависть и вольнодумство выгоняли цари в Сибирь. Так и повелись здесь странные люди, не поймёшь кто: ни русские, ни якуты, ни самоеды. Так и жили, поклоняясь деревянным богам, не знаясь с факторщиками, ни с попами-миссионерами. Осталось их немного, но зато были они больно крепки, кряжисты и отважны.

Про Егора Молчаливого, его твёрдость и характер говорили везде с уважением. Как скажет бывало, то так и быть, а не то добра от него не жди. Однако, никто не скажет, что плохие, нечистые дела справлял Егор. Нет, этого не бывало у Молчаливого. А обманывать охотников — остяков да якутов не давал. Любили они его, как любят только в снегах Севера: всей своей жизнью.

Про новую власть услышал Егор, увидел, какую правду она принесла в снега, одобрил. «Правильную говорку кладёт, — сказал Молчаливый, — верную дорогу гоняет. Хорошо должен жить тундровый человек, свободно, как вольный олешек в тундре».

Но чем ближе присматривался к делам новых людей, тем больше мрачнел и убирался прочь от селений, в глубь тундр уходил, на острова переселялся, пропадал в неизвестных заливах. Странными казались ему эти новые люди. Были они все восторженные какие-то, шумные, непочтительные к снегам, но упорные. Не покорялись, не гнулись, а со смехом ходили в его немой стране. Они, то и дело, говорили о заводах, шахтах, кораблях, угле и обещали обшарить всё кругом, застроить, заселить…

Слушал их Молчаливый и смеялся одними глазами: хохотать громко не умел.

— Вздумали обшарить все снега! Строить! Народ нагнать! А кто жить будет в постройках? Всё едино передохнут, как рыба в заморе. Ха!

Но они стали строить! Молчаливый содрогнулся, когда услышал первый стук топора и визжание пил. Кто смел нарушить покой снегов! А страна, которую Егор любил за дикость, девственность и суровость, эта страна покорилась. Пришельцы развалили все земли — промороженные и мёртвые — у себя под ногами, как свежуют спутанного оленя.

Молчаливый ушёл разочарованный. Исчезла земля, которую он любил. Егор остался верен ей! Он ушёл искать неприступные места, где ещё сохранилось очарование первобытности. Он уходил на Чукотку, там вынимали из застуженной земли руду и уголь. На Колыме люди по тундре проложили шоссе и погнали автомобили. На Лене грохотали лесозаводы. На Таймыре искали нефть и разговаривали о никеле. У Белого моря строили заводы.

Один, с упряжкой знаменитых псов, бродил по родине Молчаливый и всюду видел конец царства снега. Егор гонял свору из конца в конец снежной страны, и везде рушились его надежды.

Сколько веков лежали снега — нетронутые, страшные для малодушных и слабых! Сколько тысяч лет пугала и отбрасывала холодная страна людей, оставаясь неприступной. А теперь вдруг обычные люди лезут на снега тысячами и по-хозяйски обращаются с ней, как хотят.

Молчаливый пробирался на острова, надеясь здесь на громадных камнищах, скованных лютыми ветрами и морозами, найти подобие утраченного. Но опять появлялись молодые парни и храбро лезли за камнища, строили дома, громоздили до самого неба высокие мачты радиостанций и копали, взрывая камни и лёд.

И странно — все эти люди знали его. «А, товарищ Егор!» — и протягивали руки. Он почти не говорил ни с кем, но как-то стороной они узнавали о нём. Он никогда не рассказывал о своих знакомствах, походах, путешествиях. Он не знал, что за свою жизнь совершил не мало героических подвигов. «Как? А помощь оказанная Вилькицкому и его суднам «Таймыр» и «Вайгач»? А путешествия и экспедиция с Никифором Алексеевичем Бегичевым? А открытие островов и рек? А разве неправду пишут о нём — Молчаливом — Роальд Амундсен и Отто Свердруп?.. О, да, он скромен!» — удивлялись они.

Честолюбие! Егор не знал этого чувства. Да, всё, что говорили, было, но кто откажется помочь человеку, когда на этом законе держится вся жизнь в снегах? Лет пятнадцать назад норвежское правительство прислало Егору золотые часы и деньги за двухлетние розыски потерявшихся спутников Амундсена — Кнутсена и Тессема. Долго он отказывался принять награду, уверяя, что ему никто не должен, кроме тунгуса Бенетоса, который одолжил у него на белковании две горсти нюхательного табаку.

Где бы он ни появлялся, к нему везде обращались за помощью. Надо провести научно-изыскательскую партию в бухту Широкую, срочно увезти на остров Одинокий врача, показать дорогу от Колымы до Якутска, забросить на неизвестную речку геолога. Но Молчаливый в ответ отрицательно качал головой. «Не знаю», — лаконично отвечал он, прощая себе ложь во имя любви к снегам. Все знали, что Молчаливый говорит неправду, все знали Егора — лучшего следопыта Севера, но настаивать не осмеливались.

И он уходил опять одиноким, романтик и мечтатель, последний из могикан-одиночек.

Презрение рождалось в нём, когда он видел на зимовках удобства и уют. Консервы, сладкие блюда, колбасы, сыр, кофе были незнакомы ему. Он считал, что жить в этой стране можно, только дерясь за каждый шаг пути, отвоёвывая право на пищу, на тепло и ночлег, побеждая холод и пургу. Поэтому ухищрения людей он презирал от всей души. И не было для Егора оскорбления, равного тому, чтобы пригласить его притронуться к другой пище, кроме сырого мяса, рыбы и жира. Даже птиц никогда не ел Молчаливый, уверяя, что они пахнут землёй.

Спал он в снегу, как куропатка, и считал, что нет сна более полезного, чем в снежной берлоге.

III.

Через три года меня назначили в научно-исследовательскую экспедицию, направлявшуюся на полуостров Юрунг-Тумус для изыскания нефти на мысе Нордвик и угля на острове Бегичева.

Ранней весной мы добрались до Соляной сопки — самой высокой точки полуострова Юрунг-Тумус. На берегу моря Лаптевых экспедиция разбила свой шумный, суетливый лагерь.

Через несколько дней, когда улеглись хлопоты устройства лагерной жизни, начались будничные дни экспедиции.

Нефтяники полезли «щупать», обнюхивать соль и мох, жаждая уловить знакомый запах нефти, а геологи через льды и полыньи пробирались на остров боцмана, учёного, путешественника Никифора Алексеевича Бегичева. Я шёл на остров с геологами.

Как только вступили мы на камни, геологи извлекли из рюкзаков топорики, молоточки, кирки, и с этой минуты их ничто больше не интересовало: люди ушли в землю.

Вскинув винтовку за спину, я пошёл по западной стороне острова.

Был май. Лёд и снег ещё крепко держали землю, но в воздухе ощущалось весеннее беспокойство. Солнце круглые сутки светило исступлённо ярко.

Усталая тишина доживала последние дни. Скоро с грохотом и звоном разобьётся лёд в море, в открытую воду северных морей придут сотни горластых пароходов, а на берегу люди алмазными буравами вопьются в землю и, будут пробираться к её сердцу. Тишина уйдёт, испуганная взрывами аммонала.

Запах дыма пахнул на меня. В ста метрах за глыбой камня виднелась избушка, доверху заваленная снегом. Перед входом на корточках сидел человек с белой открытой головой.

Я узнал его.

— Хой, Молчаливый!

Старик вздрогнул, поднял голову, быстро вскочил на ноги и бежал навстречу мне, широко по-ненецки расставляя ноги в глубоком снегу.

Он был всё ещё могучим, свежим, с блестящими глазами.

Не добежав до меня несколько шагов, остановился и пристально всмотрелся.

— А-а! Знаю тебя, помню ночь на Маре-Сале. Жив?

Он улыбнулся одними глазами и вдруг, словно вспомнив что-то, с тревогой спросил:

— Зачем здесь? Один?

Я рассказал ему всё. Молчаливый сгорбился, опустил голову на грудь и, еле-еле передвигая ногами, поплёлся к избушке. Я восторженно рассказывал ему о богатстве Нордвика и острова, я мечтал о нефтеносном городке на Юрунг-Тумус, о шахтах и штольнях на острове, о большом грузовом порте, который вырастет здесь на магистрали Великого северного морского пути, о городе Нордвике… Я был безжалостен и не щадил его.

О себе Егор говорил мало:

— Песца добываю здесь. Двадцать пять лет назад первый раз жили мы здесь с Никифором. Он, как и вы, всё чёрный камень искал и таскал в костёр. Горел камень хорошо, гарь тяжёлая была только. Говорил я ему тогда: «Талант тебе, Никифор, сразу целый остров привалило». А вот теперь этот талант покою не даёт…

Через несколько дней Молчаливый появился у нас в стане. Старик внимательно осмотрел всё. Он видел, как люди застывшими руками собирали дизель, как предприимчивый радист экспедиции устраивал антенну своей походной рации на полозьях оленьих нарт, как под куполообразными вышками вращались в невидимом разбеге буравы, как в баночках и ванночках растворялся «чёрный камень» его острова.

Сумрачным уходил Молчаливый из лагеря. Пожалуй, он тогда не верил в гибель своего последнего убежища. Не верил или, быть может, не хотел в это верить.

Но вот, когда сломало в море лёд, в гавань залива пришли первые пароходы: «Русанов», «Правда», «Володарский» и шхуна «Харитон Лаптев». Большие корабли с лязгом бросили тяжёлые якоря в холодную воду. И тут же к ним, словно под защиту, прилепились шумные, вёрткие катера, моторки, шлюпки, карбаза, утлые плашкоуты и понтоны.

Лебёдки с шипом и грохотом потянули из тёмных трюмов нескончаемые стропы грузов. Ни прибой, ни ветры не могли остановить аврала. Люди по пояс заходили в ледяную воду — подтягивали, подавали, поддерживали, разгружали.

На берег выкладывали, как бельё из чемодана, разобранный город: готовые стены домов, ангары для самолётов, брёвна, цемент, кирпич, стекло, одежду, консервы, колёса маховиков, бензин, горчицу, папиросы, телефоны, проволоку, книги, пластинки.

На берегу бойко сновали вездеходы.

Молчаливый собирался уходить.

Придя навестить и проститься со стариком, я застал его за страшным занятием. Он стоял в дверях котуха, в котором жили его знаменитые на весь Север псы, и чем-то травил их. Свора заливалась злобным остервенелым лаем. Я тихо подошёл к старику и заглянул через его плечо. Собаки прятались в углах и оттуда умоляюще смотрели на каюра. Время от времени он бросал в них комьями синего снега, и собаки, словно теряя самообладание, кидались в груду и рвали безобидный снег.

Не хотелось верить! Лучший собачий погонщик и тренер ездовых собак бесцельно травил свору!

IV.

Этим же летом произошла развязка истории и судьбы Егора Молчаливого.

Я сидел у начальника игарского политотдела Севморпути. В кабинет вошёл заместитель и, подавая телефонограмму, спросил:

— Как быть?

Начальник прочёл и поднял удивлённые глаза.

— А твоё мнение?

— Надо послать…

— Есть! Посылай. Я сейчас позвоню докторам, а ты наряди самолёт.

— Есть!

— И чтобы вылетел через час. Надо его спасти.

Мы снова остались одни.

— Знаете ли вы Молчаливого?.. Ну, тогда читайте., Вот до чего упрямый старикан.

Я читал телеграмму:

«Игарка политотдел, с зимовки Кресты.

Десять утра свора собак почти до смерти искусала своего хозяина Егора Молчаливого тчк Молчаливый исходит кровью зпт врача зимовки нет мы бессильны тчк Отвечай что делать тчк».

Не верилось, чтобы два преданных друг другу существа внезапно стали смертельными врагами.

Молчаливый и Пясинец! Эти два имени всегда произносились вместе, как нечто целое. Пясинец — вожак упряжки — позволил своре напасть на хозяина! По всему Северу ходила молва о глубокой и преданной дружбе каюра со своим лучшим передовым. Никогда не разлучались они. Где был Егор — там всегда был Пясинец. Не было у Молчаливого более близкого существа, чем вожак. Пёс был его собеседником, хранителем самых сокровенных мыслей, неизменным передовым в каждом путешествии. А для собаки Молчаливый был и матерью, вскормившей её, и хозяином, который даёт ей пищу и свет солнца, и, наконец, тем, кто один понимал душу собаки-полуволка. Они шли всегда рядом, они делили горести, лишения и радости поровну. И никогда не было случая, чтобы каюр ударил своего вожака!

И вдруг Пясинец рвал грудь и лицо человека, которого любил!

Через час я сидел в кабине гидросамолёта, направляющегося к Крестам. В заднем помещении расположился хирург с больший пакетом бинтов, лекарств и инструментов.

Когда самолёт, легонько стукнувшись грудью о волны и пробежав по воде сотню метров, мягко сунулся в тину берега, к машине подбежали зимовщики. Ещё издали они кричали все сразу:

— Кровищи-то, крови-то!

— Скорей, товарищ доктор!..

— Застрелить собак!

— Он вышел…

По дороге к зимовке взволнованный, красный от беготни, завхоз зимовки, захлебываясь и заикаясь, рассказывал о происшествии:

«Он вчера, безусловно, приехал. Входит в каюту… Входит, безусловно, к нам. Ну, мы чего — здорово, мол, Егор Иваныч! А собаки-то у него, собаки-то — тигры из зарослей. Поместили мы их в котух в общий. Большие собаки, а жрут, безусловно, мало…

Сегодня стали бензин на берег из склада грузить: самолёт ждали! А он тут стоит, Егор-то Иванович. Мы с Сергеичем катим бочку, а она возьми, да на ногу мне и навались. Ну и придавила, безусловно. Больно стало, я охнул, а этот собачник прыг к нам, да как навалился брюхом на бочку — она, безусловно, и скатилась с ноги. Он смеётся: «Сердце, говорит, у тебя, парень, близко». Безусловно, близко станет, когда бочка такая.

«Ну мы, значит, катим бочку к берегу, а он, знать, в котух пошёл. Вдруг слышим визг и лай. Слышим рвут кого-то тигры. Я думал наша Натка — свинья у нас живёт, безусловно, заползла к ним. И шасть туда.

Прибег, а там, ма-а-ма! Свалили они его в котухе, да рвут, да и рвут. А сами как бешеные! Да все к нему на грудь кидаются. А он только зовёт: «Пясинец, Пясинец, тубо!»

«Я давай созывать ребят. А он всё лежит да лицо руками закрывает и зовёт: «Пясинец, тубо!»

Пока бежали наши, вдруг вижу: собака одна черномордая, безусловно, — ка-а-к начнёт рвать своих тигров. Рванёт — собака в сторону, рванёт — нет собаки! А сама визжит, как плачет.

Так и отогнала всех. Егор Иванович лежит, как покойник, тихо, а глаза открыты. Собака эта стоит над ним и воет. Когда пришли все, Мишка с винтовкой прибег и целит в собаку. А он вдруг садится и руку поднял: «Не сметь!» — говорит. Безусловно…»

В комнате, на полу, в лужах крови, лежал Молчаливый — неподвижный, тихий, какой-то торжественный. Лица, рук, груди не было видно под кровавыми бинтами, полотенцами, рубахами…

Доктор стал снимать повязки. Мы тихо вышли из комнаты, в которую вскоре должна войти смерть.

V.

Егор Молчаливый не умер. Смерть только приоткрыла в комнате дверь и снова ушла от ложа Молчаливого. Через два дня старик открыл глаза. Доктор, увидев на себе осмысленный взгляд ясных здоровых глаз, прошептал.

— Это не человек, а сама жизнь.

Молчаливый остановил взгляд на мне: в глазах у него засветилась улыбка. Я подошёл к нему, нагнулся и как можно веселее сказал:

— Мы ещё поживём, каюр. Хой!

Вдруг бесцветные губы его зашевелились, и я с трудом услышал еле уловимый шопот:

— Ты погоди, погоди… Собак не давай… убить… они… хотят… Сам виноват.

Силы оставили старика, и он впал в забытьё.

Всё время, пока Молчаливый был прикован к постели, я был стражем и утешителем его своры.

Когда доктор первый раз начал перевязку больного, я пошёл посмотреть собак. Я шёл вольно, не сдерживаясь, и, конечно, они слышали мои шаги. Но ни одна из них не зарычала. Обычно же, почуяв постороннего, свора предостерегающе рычала. Я подошёл к котуху и заглянул в щель. Никогда я не видел более потрясающей картины! Собаки явно были объяты ужасом. Они разошлись порознь, словно стыдясь, не смея взглянуть друг на друга! Вероятно после совершённого преступления убийца чувствует себя так же.

— Пясинец, — тихо позвал я.

Он с трудом поднял с лап могучую голову и сейчас же вновь опустил. Глаза были закрыты.

— Пясинец, — снова позвал я его.

Собака-полуволк ползком на животе, как набедокуривший щенок, приползла к двери. Просунув руку в щель, я погладил передового по голове. Почувствовав ласку, даже чужую, собака — свирепая, ездовая, полуволчьей крови — заскулила жалостливо, как комнатная…

Несколько дней я не мог заставить их есть. Лакомые куски оленины, привычная юкола, оставались нетронутыми. Мрачные псы сидели по своим углам и не выходили к пище, не откликались на зов. Они хотели знать, жив ли каюр, и только от него получить пищу, как прощение.

Тогда мы стали хитрить: с вечера рассовывали мясо и рыбу в одежду Молчаливого, а утром я нёс собакам пищу, посланную хозяином, пахнущую им. Собаки выражали радость звонким лаем и с жадностью набрасывались на еду.

Через десять дней Молчаливый встал на ноги и впервые после болезни вышел к дверям зимовки. Раны на груди, животе и руках зарубцевались и заживали. Едва только он вступил на порог избы, как в котухе раздался звериный рёв, и досчатые стены собачьего сарая затрещали под дружным напором псов.

— Уйдите все с улицы, — потребовал каюр.

Мы стали торопливо уходить под защиту стен избушки. Вдруг завхоз всполошился:

— Наташку, Нату разорвут, безусловно, тигры из зарослей!

Забрали с собой и Натку.

— Ты пойди выпусти их, — остановил, меня Молчаливый.

Заметив, что я просто боюсь его собак, он добавил:

— Они тебя теперь никогда не тронут: из твоих рук ели. Ступай, пусти.

Долго сидел искатель потерянного покоя и страны, которая исчезла, окружённый своими собаками.

Они слушали его слабый голос и махали пушистыми хвостами. Каюр поучал:

— Я старик стал, собаки. Дурной стал. Худо учил вас, собаки. Теперь по-другому знать всё будем…

Выздоровление подвигалось быстро. Молчаливый уже совершал далёкие прогулки в тундру. Понемногу снимались одна за другой повязки. Старик выпрямлял свою сгорбленную, стянутую бинтами фигуру, и в глазах стали появляться прежние блеск и быстрота.

В одну из таких прогулок он позвал меня с собой; там, под небом, голубым и спокойным, под гусиный гогот из соседнего тундрового озерка, рассказал Молчаливый ошибки своей старости, одна из которых чуть было не стоила ему жизни.

VI.

…Бродя в тщетных поисках тихой страны, удивляясь, завидуя и многого не понимая, Молчаливый, сам того не желая, стал сторониться нового, что пришло в снега. Людей он уважал, но не любил всё, что привезли они с собой: машины, тракторы, шум, какую-то пищу в банках. Он не любил, когда люди, приехав в снега первый раз, начинали жить совсем иначе, чем жил он, Молчаливый, его отец и предки.

Люди приезжали и сразу появлялись электричество, высокие дома, мягкие стулья, музыка, радиостанции.

Люди приезжали и начинали строить заводы, копать шахты, перегораживать реки — шумели, орали…

Наконец, люди не стали приезжать на пароходах и на оленях. Они стали прилетать на самолётах. Они привезли с собой тракторы, автомобили. И машины прошли по глубокому снегу лучше, чем лёгкая собачья упряжка.

— Один раз я почуял, что снег стал пахнуть! Да! Снег имел запах. И куда ни направлю упряжку — везде пахло бензином. Железная птица гремит-летит. Большая машина идёт по снегу. Пройдёт и потом нельзя здесь проехать: следа нет. След стал пропадать в бензине. Песец ушёл от запаха, дикарь убёг от шума, куропатки запрятались…

Пусть он, Молчаливый, потерял землю, к которой привык, но и упряжка потеряла под ногами землю. Каюр стал учить собак презирать этот запах и ненавидеть до исступления.

Мне сразу понятно стало, почему семь лет назад он отказался приезжать на Маре-Сале и спрашивал начальника зимовки про склады и запах. Он чуял бензин. Мне ясны стали причины травли своры на острове Бегичева: каюр бросал в них снегом, пахнущим бензином.

— Слушай, Молчаливый, так неужели они тебя кусали за то, что…

— Да, парень, да! Я совсем дурным стал. Я думал победить запах, забывая, что этот запах теперь везде. Все дни наши, все люди пахнут бензином. И я тогда, помогая парию освободить ногу, испачкался в бензине, потом вошёл к ним.

— Ну, а они?

— Что они? Школа была хорошей. За запахом, который я научил их ненавидеть по-звериному, они не разглядели меня. Они чуяли только бензин и рвали не меня, а его…

VII.

За мной пришёл самолёт. Лётчик ночевал в Крестах. Ночью, когда на зимовке все спали, я вышел на свежий воздух. Не спалось. Хотелось пойти ещё раз взглянуть на человека, искания которого внезапно кончились на маленькой зимовке.

Каюра в котухе, где он спал, не оказалось. Не было и собак. Я пошёл в тундру, надеясь отыскать его на мхах. Но и здесь не было никого. Вдруг с реки ветер донёс до меня приглушенный лай. Что он там делает, — с тревогой промелькнуло в голове, — там же самолёт стоит?

…Летающая лодка наполовину была вытащена из воды на берег. Грудь и пропеллер вздымались над песком. Вокруг самолёта на берегу сидели собаки, жадно следя за своим хозяином.

А Молчаливый, взобравшись на самолёт, внимательно рассматривал лопасти, крылья, приборы в кабинке пилота, осторожно брался за руль и изредка издавал восклицания: «Хой», что у него служило знаком удивления.

Наконец, каюр закончил осмотр и крикнул на берег!

— Пясинец, иди сюда!

Собака рыча и взвизгивая, полезла на самолёт.

— Ты чего так дрожишь, собака? Не бойся, пёс, он не сердитый.

Собака доползла до ног Молчаливого и, дрожа, прижалась к нему всем телом. Каюр снова заговорил, ласково поглаживая полированный винт мотора.

— Ничего, однако, — передовой, собака, а? С пути не собьётся, пойдёт — не устанет. А? Он мне жизнь мою принёс обратно.

Наклонившись к Пясинцу, он совсем примиряюще добавил:

— Да и ты у меня ещё походишь в упряжке. У нас есть свой мотор в десять собачьих сил. И там, где не проберётся этот передовой, пойдёшь ты, Пясинец!

Так я и оставил их на самолёте — каюра и передового — наедине со своими новыми мыслями и чувствами.

* * *

На этом не кончается повесть о Молчаливом — сыне снегов. Наоборот, то, что рассказано здесь, — это предисловие к повести о нём.

Больше шестидесяти лет Молчаливый искал страну, которой не было. И это было предисловием к его жизни. Настоящая жизнь у него началась только сейчас.

Говорят, он работает председателем песцовой промысловой артели на Таймыре и слава о нём, о хозяине коллектива, об охотнике за песцовой шкуркой, о каюре ходит от Берингова моря до Мурманска.

Галина Громыко СТИХИ

СИНИЙ ЦВЕТОК

Гул цехов и зной над двором.
Жаром пышет железный лом,
Стружки ржавые вьются у ног…
Как здесь вырос синий цветок?
Запрокинул голову он.
Так и кажется: небосклон
На желтеющую траву
Расплескал свою синеву.
Эти тонкие лепестки
Словно пух, словно сон, легки…
Где же, хрупкий, набирался сил?
Как он толщу земли пробил?
…Раскатился гулом гудок,
Хлынул буйный людской поток,
И со всеми идёт одна —
Как берёзка — тонка, стройна…
Надо лбом — густая коса…
Где я видел эти глаза?
Как берёзку эту зовут?
Разве ей по-плечу наш труд?..
Я окликнуть её не смел.
Я нечаянно подсмотрел:
Ветер сдунул с плеча платок,
Обернулась, глаза — цветок!
Света их передать нельзя,
Но ответили мне глаза:
— Волей к жизни своей сильна
Наша молодость и весна!

ТЁПЛЫЙ ВЕТЕР

Тёплый ветер дует, дует с юга.
На покров глубокий снеговой
Налетает март. И даже вьюга
Пахнет спелой терпкою айвой.
В полдень на реке синеют льдины…
Только ты, не в силах скрыть тоски,
Огорчённо смотришь на седины,
Тронутые пеною виски.
Тёплый ветер над тобою тужит:
Как ты долго милого ждала!..
И его коснулась злая стужа —
На висках сугробы намела.
Но пред чистым солнечным рассветом
Не беда, что рано — седина.
Безмятежно-светлым бабьим летом
Станет эта поздняя весна.

ГОДОВЩИНА ПОБЕДЫ

Воспоминаний путь жесток:
Горели хлебные суслоны
И уходили на восток
Суровым строем эшелоны.
А возле скорбных матерей,
Страдой военной опалённых,
Забыв утехи прежних дней,
Детишки плакали в вагонах.
Мы шли вдоль сумрачных дорог,
Где лес чернел в глухой печали,
Где плакал каждый стебелёк…
Но веры мы не потеряли.
И в самый горький час войны,
Когда Москве судьба грозила,
С кремлёвской каменной стены
Победа нас благословила.
Она пришла на наш порог,
Омытая героев кровью,
Она пришла со всех дорог
Литвы, Кавказа, Приднепровья…
И снова в полдень голубой
Смеётся весело ребёнок.
Покрылись сочною травой
Следы от бомбовых воронок,
На месте мёртвых городов
Белеют новые кварталы…
Наследьем воинских трудов
Весна цветущая настала.
Мы снова будем строить, жить,
Глядеть в лицо небесной шири,
С детьми и с песнями дружить…
Мы это счастье заслужили!

ГЛИНЯНАЯ КРУЖКА

По кружкам разлито вино:
Простая глина — без прикрас,
Но сердце радости полно
И светит радугой оно
В глазах у каждого из нас.
Ещё свободная земля
Не позабыла злых обид.
Ещё нам не до хрусталя,
Но влаги светлая струя
И в кружке глиняной кипит.
Ещё нам не до серебра,
Чтоб украшать свои пиры,
Но к нам сама земля добра
И гордая Атач-гора
Подносит нам свои дары.
Так пусть же кружек стук глухой
Веселья нам не омрачит.
Над голубой Урал-рекой
Мы поднимаем тост такой,
Что в нём сама душа звучит.
Мы поднимаем тост за сталь,
За счастье жить, за верных жён,
За то, чтоб вновь звенел хрусталь,
А кружек глиняную старь
На память внукам сбережём.

Нина Кондратковская СТИХИ

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ

Здесь не разила смерть прямой наводкой,
Не проносилась вихрем огневым
И не бродила тяжкою походкой,
Заглядывая к мёртвым и живым.
Но рядом с гордым жизни воплощеньем,
Где день и ночь рождается броня,
Чужой металл, поверженный в сраженьях,
Теперь лежит без силы и огня.
Лафеты, гусеницы, элероны…
Унылый лом! Но жизнь к нему добра.
Последний раз скрежещет, покорённый,
Он в челюстях железного копра.
Искромсанный, раздробленный на части,
Пройдя сквозь аммонал и огнерез,
Раздавленный стальной огромной пастью.
Рассчитанный шихтовщиком на вес,
Ложится в мульды выверенной грудой…
…Огни клубятся, словно ковыли,
И парень ясноглазый, чернокудрый,
Даёт команду мирную: — Вали!
Не он ли шёл до самого Востока,
Пыль Запада стряхнув с усталых ног?
Не он ли эту пару синих стёкол,
Сменил тогда на полевой бинокль?
Не по его ли яростной команде,
Вот эти танки обращались в лом,
А он кричал: — А ну, сильнее гряньте!
Ещё огня! Покрепче, поделом!
…Металл завален. Спущены заслонки,
Пять солнц сверкает в огненной печи,
Шестое — сверху волоконцем тонким
Роняет животворные лучи.
Вплетает серебристые косички,
В струящийся зеленоватый пар.
— Ещё огня! — по фронтовой привычке
Командует подручным сталевар.
Кипит металл, носивший смерть и темень.
Он вновь рождён, в нём сила бьёт ключом,
Чтоб одолеть пути, пространства, время,
А если надо — грозным стать мечом.

НАЧАЛО ПЕСНИ

Не сложены ещё в народе сказы
Весёлых электрических огней,
Они слагаться будут много дней,
О юности, открытой всем ветрам,
О городе, Уральском самоцвете,
О городе, в который свежий ветер
Врывается, как песня, по утрам.
Но песня, хоть она и не распета,
Уже созрела, рвётся из груди,
И сколько света знает песня эта,
Огнём чудесной юности согрета,
И сколько в ней напевов впереди!
Она чуть-свет врывается с гудками
В могучую симфонию труда.
Её запев рокочет меж станками,
В ней говорит магнитная руда,
В ней сталь звенит — и огненною лавой
Уже клокочет древняя гора,
В ней возвещает воинская слава
Своё непобедимое «ура».
Её начало — в зелени предгорий
В тот самый год, когда степной курай
В последний раз о стародавнем горе
Оповестил привольный этот край.
И полетела песня без оглядки,
Покинула кочевья над водой,
Вспорхнула птицей в белые палатки,
Крылатой, беспокойной, молодой.
Потом приполз зубастый экскаватор.
И землю грыз, и лязгал, и стонал,
И содрогались скалы от раскатов,
Когда им гулко вторил аммонал.
Ошеломлённая гора внимала
И встала человеку на поклон.
Она в столетья видела немало,
Но не было такого испокон.
Металл рождался — гордый провозвестник,
Ещё досель невиданной борьбы,
И было тут начало новой песни
О властелине жизни и судьбы.

Яков Вохменцев СТИХИ

УРАЛЬЦУ — СОВРЕМЕННИКУ

Прошли тяжёлым сумраком века…
Пускай расскажет вдумчивый историк
О том, как била первая кирка
В глухие недра сказочных предгорий;
Как наши предки проклинали свет
И лезли в шахты в кандалах тяжёлых,
Чтоб где-то рдело золото карет,
И жемчуг был на царственных камзолах.
Где ж было предкам славу обрести!
Мы им пришлись потомками по крови,
Но нам с тобой не титулы блюсти,
Сдувая пыль с забытых родословий.
Нам было с самой юности дано,
Как погорельцам, всё начать сначала,
И на плечах поднять перед страной
Ключи от недр могучего Урала.
Воспрянул он, суровый великан,
Рабочий, мастер и гвардеец-воин,
Друзьям на радость и на страх врагам,
Венка вселенной первого достоин.
Представь себе, веками отделясь
От нас, промасленных, повитых дымом,
Потомки будут пить из хрусталя
Янтарный сок своих плодов любимых…
Представь себе, что через сотни лет
Наш бурный век не порастёт забвеньем,
И самый чуткий тех времён поэт
О наших днях напишет с увлеченьем,
Напишет так, как будто подсмотрел
Людей в труде упорных и счастливых,
Напишет так, чтоб каждый стих горел
В своих стогранных, ярких переливах.
…Я всей душой люблю родной Урал
Не за его демидовские дали,
Но лишь за то, что он сегодня дал,
За то, что завтра будет на Урале.

В ДОРОГЕ

Примелькались
В дорожном гаме
Лица спутников,
Их слова.
Разлинеена проводами
Заоконная синева.
Беспощадно,
От самой Арыси
Солнце катится
Поезду вслед.
В бирюзовой
Проветренной выси
Ни дыминки,
Ни облачка нет.
Я покинул
Горячий, как Поти,
Виноградный,
Хмельной Гористан.
Там в плаще из зелёной плоти
У перрона дежурил банан.
И над сладким журчаньем
Арыков
Тополя поднялись на носки.
Здесь же всё нелюдимо,
И дико —
Саксаул, камыши
И пески.
Из степей,
Как из бездны столетий,
На верблюде маячит казах.
И свистит
Над барханами ветер,
И пустыней скрипит на зубах;
Застилает
Кошмою тяжёлой
По степям караванов следы
Но напрасно
Осипшие долы
Словно раненый шепчут:
Воды!
Разметалась,
Как Гоби устала.
Потемнела от жажды страна.
Но изрежь её
Сетью каналов
И в пустыню
Прийдёт Фергана.

ФРОНТОВАЯ НОЧЬ

Ползёт по травам тишина,
Деревья замерли в прохладе;
Замаскирована луна
В своей заоблачной засаде.
Но очень зорко на посту
Солдаты смотрят в темноту.
Один травой стирает грязь
С запасных дисков автомата,
Другой, в ячейку углубись,
Копает нишу под гранаты.
Но очень зорко на посту
Солдаты смотрят в темноту.
А третий в дзоте, заслоня
Своей ладонью полпечурки,
Разводит горсточку огня
И для тепла и для прикурки.
Но всё же зорко на посту
Солдаты смотрят в темноту.
Как будто слышен слабый хруст.
Как будто вздрогнул тёмный куст.
Нестройный залп. Короткий стон.
Лазутчик вражеский сражён.
Недаром зорко на посту
Солдаты смотрят в темноту!

ВИТЯЗЬ

Едет витязь. В плечах его сила
И во взорах решимость видна.
По-сыновьи бойца снарядила,
Посылая на битву, страна.
В дни разлук и народной печали
Озабоченный, строгий Урал
Из своей нержавеющей стали
Для героя оружье ковал.
Чабанами давно знаменитый,
На зелёных отрогах Кавказ
В молодых табунах для джигита
Скакуна кабардинского пас.
Конь косится на пажити мрачно,
Весь в предчувствии битвы дрожит.
От ушей, что тонки и прозрачны,
До точёных арабских копыт.
И сверкает, для сечи кровавой
Наостренный, как бритва, давно,
Тонкозвучный, с дамасскою славой,
Златоустовской марки клинок.
Молодой, но отважный рубака,
Ты, нахмурясь, влетаешь в огонь.
Не затупится сабля в атаках,
Не устанет пришпоренный конь!

ВЕСНА

Она началась удивительно просто:
С ветвей, словно белка, сорвался комочек,
Робкая капля пошла по берёсте,
Да там и осталась горошинкой.
                                                К ночи
Зима застонала, завыла в сугробах,
Наотмашь ударила в дебри бураном.
И всё же, к рассвету метельная злоба
Лежала, белея бинтами по ранам.
А капля блеснула, ожив на припёке,
И тихо по дереву вниз покатилась.
Была в этой капле могучая сила…

ЛЕТО

Пахло пеплом и веником, как в остывающей бане,
Над воронками плавал тяжёлый дымящийся зной;
Каждый лист был пробит,
Каждый куст был изранен,
Каждый лес был наполнен гремучей войной.
Дым не таял. Он был словно ранняя проседь
На зелёных висках опалённой земли.
Льнули к телу рубахи, как в зной на покосе,
Люди льнули к земле, но назад не пошли.
Хоть земля без конца
И дорог не измерить на свете,
Где-то в сердце возился
Холодный пронзительный страх…
Но куда отступать,
Коль за нами старухи и дети
Рожь серпом убирали,
Варили грибы на кострах?
Мы ночами в болотах копали открытые штольни.
Каской черпали воду,
Плескали её под кусты.
А ракеты врагов,
Как обломки медлительных молний,
Беспощадно светили с полётной своей высоты.
И снарядами выли ночные тревожные дали,
И, шумя, осыпались взлетавшие комья земли.
Мы огнём и отвагой дорогу врагам преграждали
И враги —
                 Не прошли!

Станислав Яловецкий ИЗ СТИХОВ ВОЕННЫХ ЛЕТ

МАТЬ

Ты — у окна…
Весна в цветы одета.
Но ты глядишь в неведомую синь.
Там — мысль твоя.
Там, за горами где-то
В бою погиб
Тобой любимый сын.
Ни жалобы, ни слёз.
И твой спокоен голос.
Ты, как всегда,
Не можешь быть иной,
Но тяжкая печаль твой волос
Уже посеребрила тонкой сединой.

САНИТАРКЕ

Я к товарищам рвался в бой,
Но к земле был припаян свинцом.
Я уже простился с собой,
Плюнув смерти в лицо,
И лежал в окровавленной ржи,
На себя и судьбу в обиде.
Но услышал я слово: «Жив!»
И живые глаза увидел.
Надо мною нависла мгла,
Смерть смотрела в глаза порой.
Ты у смерти меня взяла,
Сберегла и вернула в строй.
Если встречу тебя опять
Санитарка моя, не скрою:
Я хотел бы тебя обнять
И родною назвать сестрою.

ИНЖЕНЕР

Полночь.
Ударом ленивым
Бьют стенные часы;
Сквозь сон улыбаясь счастливо,
Лежит в колыбели сын.
А за стеною — стужа,
Свирепая воет метель.
Жена приготовила ужин,
Мягкую стелет постель.
Но отдых ещё не скоро,
Пусть тяжела голова, —
Годы бегут. Неизвестного — горы,
А на полке лежит словарь.
И час за часом проходит мигом.
В мёрзлых стёклах играет рассвет.
Инженер сидит, наклонясь над книгой:
Нашёл.
            И снова ищет ответ.
Уже в окно золотою массой
Заглядывает восток.
Жена беспокоится: «Ты бы, Вася,
Прилёг вздремнуть на часок».
Инженер словарь отодвинул, —
Одолевает сон.
Взглянул в колыбельку сына
И тихо ответил: «Выспится — он».

Леонид Рогачевский СТИХИ

ИЛЬМЕН-ТАУ

Горы покрыты лесом:
Зелёным, бронзово-бурым.
Туманов скользит завеса,
Лесов открывая шкуры.
Лисьи они иль медвежьи —
Солнце на них забрезжит:
Пламенем вспыхнут осины
С жёлтой берёзой рядом.
Всё оно будто из воска —
Елей и сосен войско.
Светящиеся берёзки,
Осени грустный запах.
Осени жёлтые всплески,
Горы — медведи на лапах.
Песни любимым ладом
Пою этих гор громады,
Милые сердцу кручи,
Грядою летящие тучи,
Ручьи, родники, туманы,
Грохот реки Сыростана.
Дальше б уйти и выше,
Трогать туман руками,
Видеть, как рыба дышит,
Двигая плавниками.
С двустволкой по козьим тропам,
По листьям сухим, как порох,
В дыханье цветов и в шорох…
Где мчится олень за горы,
Где ящерицей сухою
Мелькнёт внизу за листвою,
За Ильменем, за церквушкой,
Размотав дымовую катушку,
За виадуком — скорый.
Выстрел доносится гулкий,
Зверей стихает шорох.
Словно на детском рисунке,
Солнце встаёт большое!
А где-то внизу, в лощине
Золото моет старатель,
Выпрямится морщинист,
Залюбовавшись закатом.
Глаз ослепляют краски,
Шагаешь густой травою,
Город назвали Миассом.
Миасс — это дно золотое!

УРАЛ

Озёр и рек
               железный нрав,
В движеньи их —
                       напор железный.
Вот так
           орёл летит над бездной,
Крутые крылья
                          распластав.
Какая красота и мощь
               заложены в твоей природе.
Когда ты мимо скал
                        пройдёшь,
Потрогай
            мускулы породы
И в слово вслушайся —
                             Урал…
Так,
     поднимаясь к грозным тучам,
По буквам,
               древним и могучим,
Вдруг
        подставляешь грудь
                                    ветрам!
Урал —
       такая сила в нём,
В самом названии
                          Урала,
Что в слове
                твёрдом и литом,
Упорно
          слышен звук металла!
Урал —
       здесь каждая скала,
Как изваяние
                   орла.
Урал —
       красавца лося рёв,
Заводы дымные
                    в долинах,
Тень
      среди утренних снегов
Молотобойца —
                   исполина.
Урал —
       клинок предельно
                                острый,
Богатства в недрах
                        жёлтых руд.
Издревле
            в дружбе здесь,
                               как сестры,
Труд и поэзия
                   живут.
Урал —
      высокое дыханье,
Народа
      образный язык,
Народа
      древние преданья,
Поэзии
      живой родник!
Урал —
      на грозных высях
                             крепость.
Край
      легендарных мастеров,
Неиссякаемый,
                как эпос,
Торжественный,
                как взлёт орлов!

Николай Рахвалов ВСТРЕЧА

С утра до позднего вечера Данилыч на ногах. Он топчется вокруг своих клиентов, посверкивая то ножницами, то бритвой. Небольшого роста, седенький, ему, должно быть, лет за пятьдесят. Но артистические пальцы его рук сохранили ещё живость и гибкость. Характерным движением кисти руки он поворачивает над щекой клиента распластанную бритву — это рука музыканта, держащего смычок. Без устали лязгают ножницы. Звуком своим этот сверкающий инструмент напоминает полёт шмеля: то приближаясь, то удаляясь, жужжит он свою нескончаемую песенку.

А разговоры! Гм! Только слушай. Неумолчно течёт здесь русская речь, под лязг ножниц и поскрипывание бритвы. По неугасшей старой привычке и сам Данилыч любит обронить острое словцо, чтобы развлечь посетителя. А уж тот не останется в долгу у Данилыча. Русский человек любит побеседовать на досуге.

С особенным интересом прислушивается подчас Данилыч к рассказам фронтовиков. На этот счёт у него есть свои особые причины. Когда разговор заходит о встречах родных с фронтовиками, возвращающимися домой, Данилыч глубоко вздыхает.

— А что вы думаете? Человек сорок лет топтался вокруг кресла и не имел другой жизни? О нет! Он имел её! Профессия, труд; радости личной жизни. Были у него жена и дочь. Жена погибла во время бомбёжки, а дочь…

О старческое сердце! Чутко оно к памяти о прошлом. Для будущего же мечты лелеет оно не о себе самом…

Испытующим взглядом посматривает Данилыч на своих клиентов. Вот, начальник пожарной охраны — высокий, сухой субъект, с густыми, огромными бровями (говорит, он не раз обжигал их на пожарах, но каждый раз они разрастались у него сильнее). И под этими густыми, дикими зарослями запрятались где-то серо-голубые, маленькие озерки. «Волосы на ушах опять отросли», — думает Данилыч, глядя на пожарника. Вот знаменитый штамповщик-новатор орденоносец Иван Герасимович Перелыгин, о чудесных делах которого вы читаете частые сообщения в газетах. По выходным дням он любит приходить сюда с сыном Олегом. Всегда чистый, опрятный, с разглаженными складочками на костюме, Олег говорит отцу «вы» и живым детским языком рассказывает школьные, наивные истории. Отец и сын стригутся «под бобрик».

Два заводских паренька рассмешили Данилыча. Неделю тому назад они сделали завивку и покрасили волосы перекисью водорода. Девушки засмеяли их. Теперь они пришли наголо обриться. Наконец, слепой инвалид Отечественной войны, вокруг которого сейчас сгрудились присутствующие.

Поправляя тёмные очки, слепой рассказывает фронтовые эпизоды.

— Три недели было затишье на нашем участке фронта. Мы стояли друг против друга на расстоянии 700—800 метров, в хороший, солнечный день было видно всё, как на ладони.

Немцы пытались агитировать наших ребят. Высунется другой из траншеи и начнёт в рупор орать: «Русс, сдавайся!» Ну, среди нас меткие стрелки были. Тут же отвечали немцу: «Сдаюсь, бери по частям!» и посылали свою частицу. У каждого бойца свой счёт вёлся на фрицев. Были такие, что по десятку фрицев в свою поминальную книжку записывали. Но, среди немцев тоже, должно быть, были любители «острых ощущений». На правом фланге неприятеля находился разбитый снарядом ветряк. От него осталось лишь основание одной, обращенной к нам, стены с выщипанными концами досок, похожими на пали, как ах рисуют на старых гравюрах, изображающих сибирские остроги. Сама же стена чёрная, просмолённая и всякое цветное пятно на фоне её, как на мишени. Немцы этого не учитывали, должно быть, вначале и время от времени появлялись на фоне этой стены. Что их влекло туда — мы не знали. Но мы терпеливо выжидали появления «цветного пятна» и редко, чтобы кто промахнулся. Только позднее мы узнали, что тянуло туда немцев: там был колодец.

В нашем подразделении было несколько девушек, но одна девушка как-то особенно выделялась среди них. Женское дело в армии, — что ни говорите, — трудное дело. А самое трудное в нём, я считаю, найти правильную линию поведения. Иная с самым честным умыслом старается показать из себя солдата и так насилует своё женское естество, что нашему брату-солдату неприятно даже смотреть на неё. Другая, наоборот, в боевом деле очень смелая, отважная, а в общежитии до того скромна и стеснительна, что не только себя, но и других собою стесняет. А на фронте, ведь, всяко бывает. У нашей ничего этого не было. При всех условиях фронтовой жизни она не теряла своей женственности, по-особому умела проявить её, где надо. Выходило это у неё до того свободно и естественно, что каждому становилось легко и приятно быть возле неё. При всём том она не только обладала всеми физическими данными отличного бойца, но двухлетняя учёба её в Киевском институте физической культуры дала ей превосходство в этом отношении над многими кадровыми бойцами. Она привлекла к себе всеобщую симпатию в нашей воинской части.

Ну, и с характером была девушка! Этот её характер вскоре выявился у неё очень даже чётко.

В конце третьей недели нас оповестили, что противник подтянул новые силы и готовит наступление. Ждали его в ночь с пятницы на субботу. И вот, в субботу, в пять часов утра оно началось. Был дождь. И было жарко, друзья. Казалось, что капли дождя, падая на землю, кипели, как на раскалённой сковороде. Пулемётный огонь, миномёты, ракеты, фугасы, орудийная пальба, но сколько не перечисляй видов оружия и средств боя, которые были приведены в действие с обеих сторон, словами ничего не скажешь, что тут было. В довершение всего немцы выпустили на нашем участке нового образца танки «Тигр». Навстречу им двинулись наши бойцы. В этот момент осколком разорвавшейся мины был убит наповал сержант Василий Иванович Голиков. Наша девушка находилась вблизи него и заняла его место. Выбрав скрытую и удобную позицию, она стала ждать приближения «Тигра». Быстро двигался танк. А она всё ждала. И только, когда танк подошёл вплотную, метров на 20, она быстро забросала его противотанковыми гранатами. Танк загорелся и больше не двигался.

В это же время против второго танка держал позицию боец нашего подразделения, свердловец Коля Кайдалов, паренёк лет 20, смуглый на лицо, с красивой, небольшой головкой. Что-то восточное сквозило в нём. У него был мягкий, приятный голос. В часы отдыха он пел старинные русские песни и саратовские частушки «под Леонида Утёсова». Может быть фронтовая обстановка, тоска по родным местам и домашнему уюту играли тут какую-то роль, но нам казалось, что у Коли иногда получается даже лучше, чем у того, кому он подражал.

И вот этот-то Коля Кайдалов держал поединок с «Тигром». Он бросил уже несколько гранат — безрезультатно. Танк двигался. Ещё две-три гранаты — и тоже без вреда для танка. Тогда Коля Кайдалов решил победить смерть. Со связкой гранат в руках он бросился под танк. «Тигр» вспыхнул.

В этот момент два другие танка-«Тигра» не выдержали, повернули обратно. Точно электрическим током пронзило ряды наших бойцов. Мы ринулись вперёд, сметая всё на своём пути, лавиною прошлись по немцу. Опорный пункт обороны немцев — деревня «Тёплый колодец» была взята.

Девушка, о которой я рассказываю, очень переменилась с этих пор, как мы заметили, она стала рассеянной и задумчивой. Иногда мы замечали даже следы слёз на её лице, чего раньше никогда не бывало. Однако, никто не осмеливался приставать к ней с расспросами. Сама же она не любила о себе распространяться. Узнал я о причине её внезапной перемены позже. И, к сожалению, очень уж поздно.

Немцев мы оттеснили вёрст на шесть, к железнодорожному полустанку «Новая ветка». Вблизи полустанка, над старым руслом изменившей своё течение реки, был мост. Этот мост и нужно было взорвать. Девушка, как только узнала о предстоящей операции, сейчас же пошла к командиру части, капитану Перову заявить о своём желании участвовать в операции. Капитан согласился. Он назначил троих: её, меня и ещё одного бойца из нового пополнения.

Получив всё необходимое и простившись с товарищами, мы поползли.

Линия обороны немцев тянулась на правом берегу сухого русла. Мост выступал несколько вперёд основной линии обороны и защищен был боевым охранением немцев.

Продвигались мы очень медленно. Осторожность, которую необходимо было соблюдать при этом, стесняла нас. Только на исходе четвёртого часа нашего пути мы приблизились к боевому охранению.

К командному пункту его тянулись с двух сторон узкие, зигзагообразные траншеи. На охраняемом участке было двое. Один стоял на посту, как раз в пункте, где ломалась линия траншеи, другой ходил взад и вперёд между мостом, где стоял часовой, и командным пунктом.

Предприятие наше было настолько смелым, что немцы, конечно, никак не ожидали появления советских лазутчиков.

Мы распределили роли.

Бойца оставили на полпути между командным пунктом и постом. Я должен был достигнуть поста и снять часового. Девушка оставалась в резерве на случай помощи тому или другому из нас.

Разместились.

Вот патруль подошёл к часовому, что-то сказал ему по-немецки, и пошёл обратно. Траншея такой глубины, что видна только голова патруля. В таком же положении я застал и часового. Действовал сначала прикладом, потом ножом. То же самое произошло в условленном месте у нашего бойца с патрулем. Теперь нам ничто не мешало выполнить наше боевое задание.

Делалось всё с лихорадочной поспешностью. Каждую секунду немцы могли пойти в обход своих постов и обнаружить исчезновение охраны.

Но этого не случилось.

— Они были в касках? — спросил маленький Перелыгин.

— Не мешай! — остановил его Данилыч. Слепой продолжал:

— Взрыв моста произошёл тогда, когда мы все трое были уже метрах в 400 от передовой траншеи немцев в сторону наших, позиций.

Начинало уже светать и мы могли возвращаться только ползком, чтоб не обнаружить, себя. Тем более, что внезапный взрыв, произведённый в черте расположения немцев, должен был всполошить их и усилить бдительность. Впереди полз боец. Я полз за ним на расстоянии нескольких метров, девушка несколько вправо от меня. Так мы и держались всё время.

Но вот тут-то и произошло всё то, к чему вёлся мой рассказ.

Может быть на каком-нибудь языке есть такие слова, а может и нет, которыми можно было бы обозначить то, что я почувствовал в одно мгновение. Скорее, что нет таких слов ни на одном человеческом языке. Это не боль, не удар, не испуг, не ужас, не страдание; это — ни то, ни другое вместе, это даже и не всё вместе. Что-то огромное, неизъяснимое плеснуло в меня, и в этом всплеске я потерял сознание.

Боль пришла позднее.

Вы знаете, друзья, слепому от рождения нельзя растолковать, какой цвет у молока. Так, зрячий никогда не поймёт того чувства, какое охватывает человека, внезапно и безвозвратно потерявшего зрение. Вот это чувство я и испытал, лёжа в траве. Очнулся я от удара, спустя несколько часов. Но физическая боль, вызванная ранением в голову многими осколками разорвавшейся мины, как бы не существовала для меня, хотя у меня вытекли оба глаза. Удар темноты на моё сознание был сильнее всех физических болей, и делал мою собственную жизнь невыносимой для меня. Девушка была рядом.

— «Надя, шептал я ей, Надя, приколите меня. — Это малодушие. Фёдор, — отвечала она. — А где боец? — спрашивал я в смутной надежде, что боец прикончит меня. — Боец погиб. Это он наполз на мину, — сообщила девушка. — Надя, вы просто боитесь. Не бойтесь, человеческое дело — прекратить страдания ближнего, — убеждал я её. — Молчите, Фёдор, у вас ещё много человеческих дел впереди, — отвечала Надя. Вспомните Николая Островского. Островский — единица среди миллионов, — говорю я, — не всякий на это способен. — Это так кажется нам, русским из скромности. — настаивает она на своём, — а как до дела, то всякий может».

Девушка никак не хотела оставить меня и тащила на себе ползком, превозмогая все препятствия и собственные страдания, рискуя быть настигнутой немцами. Я потерял сознание. Но как только наступило минутное прояснение, я принялся за своё.

— Надя, — говорил я, — вы должно быть сами не испытывали большого человеческого горя, что не сочувствуете другим. — Испытывала, — отвечала она кротко и продолжала тащить меня. «Ничего вы не испытывали, Надя», — настаивал я на своём.

— Как не стыдно, Фёдор, перестаньте хандрить, — строго сказала она, — не время этим заниматься. Вы ведь знали Колю Кайдалова? — Ну? — Так вот, я любила его. А он не знал. Если бы я созналась ему в этом перед боем… Всё могло быть иначе… Понимаете? Быть может, он не сделал бы того, что сделал. Но, так надо было, Фёдор. Теперь молчите! — Она снова взвалила меня на себя и мы поползли.

Но в следующее мгновение я почувствовал быстрый бросок. — Фрицы, — шепнула Надя, освобождаясь от меня. И тут же раздался у моего уха револьверный выстрел. Потом я чувствовал возле себя возню нескольких тел. Вот кто-то наступил на меня ногою. Я ухватился за неё. Это была мужская нога. Не помня себя от радости, обуявшей меня, я выхватил нож и взмахнул им вверх. Тело рухнуло и придавило собой мои ноги. Я нащупал руками шею немца. Она была горяча. В ней пульсировала кровь. Я стал душить его. Но руки слабо повиновались мне. Я собрал все свои последние силы и впился зубами в горло немца…

— Следующий! — сказал Данилыч, встряхивая простыню.

Начальник пожарной охраны поднялся и пошёл к креслу.

Воспользовавшись паузой, один из молодых людей спросил слепого:

— Что же с девушкой?

— А вот, слушайте: очнулся я только в госпитале. Нас подобрали продвинувшиеся вперёд наши части. Оказалось, что немцев было трое. Одного Надя убила выстрелом из револьвера, который я слышал. С двумя другими у неё произошла рукопашная схватка. Они пытались, должно быть, взять её живою, но легли рядом с нею. На теле Нади не было обнаружено других следов ранения, кроме раны, полученной от разрыва мины. Она, видите ли, была ранена в ногу тогда ещё, вместе со мной от разрыва мины, но скрывала от меня это. В неравной борьбе она истекла кровью от этой раны.

Да! Так вот, друзья, осталось во мне жгучее неугасимое чувство мести. И я сказал себе однажды: «Надя права. Стоило жить!». Радость мщения! Радость жизни! Это — святое чувство. Отомстить за родину, за себя, за Надю, за Колю Кайдалова. За всё зло, которое причинил нам враг. Отомстить! После я испытывал это чувство каждый раз, когда своими, зрячими теперь, руками упаковывал капсюли для фронта на военном заводе. Я вспоминал при этом, как лишённый всех других средств защиты и мести, я зубами вгрызался в горло врага…

— Чья очередь? — спросил Данилыч.

Теперь была очередь слепого. Он бережно положил на стол свою скрипку в футляре и на звук голоса смело пошёл к креслу.

Грустная, едва уловимая улыбка блуждала на его лице, обращенном к зеркалу, которое быть может впервые бесполезно для клиента, принимало в себя его отражение.

Он молчал, послушно подставляя под бритву старого мастера свои щёки.

Данилыч тщательно пробривал.

Вдруг слепой поднял осторожно руки и тихо произнёс:

— Постойте, папаша!

Данилыч остановился.

— Что такое? Беспокоит? — осведомился он.

— Нет, нисколько, — ответил слепой. — Скажите, товарищ мастер, вы не из Мелитополя?

— Оттуда. А что? Разве вы тамошний?

— Нет не тамошний. Я — уралец, но у вас я брился однажды.

— Вот ещё история! Да как же вы меня узнали?

— А знаете, я нигде больше не встречал в своей жизни, чтобы так брили, как вы бреете. Всегда сначала один раз всё лицо пробривают, а потом намыливают и второй раз всё лицо. А вы два раза одну половину лица пробриваете, а потом уже приступаете к другой. Я тогда ещё на это обратил внимание, а теперь, как вы стали второй раз правую щёку брить, я и вспомнил.

— Верно. Я об этом не подумал. Умер тот мастер давно, у которого я учился, а больше никто так не бреет. Вот поди ж ты. Запомнил ведь, тоже…

— Время такое было, папаша, на фронт уходил, каждая мелочь запомнилась. Помнишь, отец, сто пятьдесят человек добровольцев под Симферополь ушли?

— Как же, — вздохнул старик, — моя дочка, Надя, ушла тогда…

— Надя?!

— Да, Надя.

— Надежда Кирилловна?

— Слушайте, товарищ, вы знаете мою Надю?

Старик отнял от лица слепого бритву и прижал её обеими руками к груди, точно боясь выронить не то инструмент, не то собственное сердце.

— Знаю, — сказал слепой в волнении подымаясь со стула.

— Жива?

— Отец, гордись ею… Ведь это я о ней рассказывал.

Данилыч опустился в кресло. Слепой стал шарить его руками. Он нащупал голову старика и бережно притянул её к себе.

— Отец!

Данилыч сидел молча. Молчали остальные. В зале воцарилась мёртвая тишина. Только слышно было, как капля за каплей падала в таз вода с отпотевшего в умывальнике крана. Но вот старик медленно привстал с кресла, опираясь на слепого и обратился к посетителям:

— Такое дело, товарищи… Не могу… Уважьте старика… Я закрою… Руки что-то, того… Вы понимаете. Уж извините, пожалуйста.

Посетители поднялись с мест.

Когда вышел из парикмахерской последний посетитель, слепой запер за ним изнутри дверь.

* * *

С тех пор часто в летние, тихие вечера у полузакрытых окон мастерской подолгу задерживаются прохожие, чтобы послушать чудесную песню.

Бог знает, что это за песня!

Она хватает за сердце.

Молодой, мощный голос как бы рвётся из стен, сотрясая воздух, другой, мягкий, старческий умиротворяет его. Скрипка, сопровождающая пение, придаёт звукам человеческих голосов чарующую прелесть.

Никто не знает, что это за песня. О чём она говорит? Должно быть о тех, кто умер, утверждая жизнь. Кто дал нам счастье!

Может быть эта песня перекликается с тысячами таких же сердец, какие родили её, эту потрясающую своей простотой и силой, песню.

Может быть вы слышите её…

Н. Головин СТИХИ

ЗАВОД

За городом, где был пустырь,
Где только вьюги песни пели.
Он поселился — богатырь,
На звёзды жерла труб нацелив.
Их дымом чёрным заслоня,
Как будто тучей грозовою.
И зори первого огня
Взметнул, как знамя боевое.
И горы дымные кругом
Гром повторили исполина.
И прокатился этот гром
Над растерявшимся врагом,
Над магистралями Берлина.

* * *

Ракеты, словно огненные змеи,
                над головой.
Земля гудит, гремит зенит над нею…
                Друг, ты живой?
Друг, ты живой? Нам ночь в глаза пустила
                Огонь и дым.
И оглушила злая, ослепила.
                В земле лежим.
В земле родной, под бурей. Онемели.
                Под треск и вой.
Друг, ты живой? Фугасы засвистели…
                Взрыв за спиной.
Взрыв за спиной. Взметнуло и на спину
                Земля легла.
И словно мать родная скрыла сына
                От бомб врага.
От бомб врага земля волной качалась.
                За взрывом взрыв…
А гром умолк — гудящая дрожала
                За всех живых.
За всех живых, а я, склоняясь тенью,
                Кричал и звал.
Друг, ты живой?! А он, согнув колени,
                В траве молчал.
И вновь ракеты алый свет над нами,
                Атаки весть.
А друга кровь зовёт нас в бой, как знамя.
                Как сердца месть.
Столбы огня в окопах вражьих, рядом.
                Встань, друг, взгляни:
То сердце разорвавшимся снарядом
                Твоё гремит.

Александр Лозневой СТИХИ

ПЕРЕЯСЛАВЛЬ

Мы в этот город с автоматами входили.
Так наша месть к врагу была остра —
Что встань гора — мы б гору своротили,
Лишь только б выйти к берегам Днепра.
А город, накануне разбомблённый,
Едва дышал, полуживой и странный.
Седые и простреленные клёны
Смертельные показывали раны.
Светлеет день под небом Приднепровья,
И мчится слава птицею крылатой
О том, как мы проклятой вражьей кровью
Здесь окропили камни в час расплаты.

ЖЕНА

За Днепром ли буду, за Дунаем,
Пусть, куда б ни бросила война,
Я скажу: — Любимая, родная.
Вспомню слово нежное: жена.
Это слово в битвах на Кубани
Много раз мне прибавляло сил.
Я его засохшими губами,
Раненый, в песках произносил,
Я его шептал, идя в разведку,
В час такой мы думаем про жён,
И в походных сумках их секретки
Как ключи от счастья бережём.

И. Иванов ЗЕМЛЯКИ Стихотворение

Ушли по тревоге
Далёко полки,
Сошлись на дороге
Друзья-земляки.
Лучи от заката
Сурово легли
На сталь автоматов,
На лица в пыли.
Не сразу узнали
Друг друга они,
Но в памяти встали
Военные дни…
Хотелось о многом
Спросить, рассказать,
Но только от роты
Нельзя отставать.
— До встречи!
— До скорой!
— Вот адрес!
— Пиши!..
Ревели моторы,
Идущих машин…
Звенели подковы,
Качались штыки,
Чтоб встретились снова
Друзья-земляки.

Н. Шлыкунов БОГАТЫРИ Рассказ

Мать притянула Ваню к себе и сказала:

— Ишь, глазищи-то! И чего ты ими в жизни высмотреть собираешься? В трудное ты время растёшь, сынок. В семь-то лет тебе бы играть побольше надо бы, да конфеты есть. Ну, ничего! Побьём немца, вернётся папа домой с фронта и заживём, как полагается. — И, вздохнув, добавила: — Только когда же добьём, окаянного?!

— Скоро добьём, — успокоил дядя Серёжа и, схватив племянника за нос, весело спросил его: — Добьём, а?

Ваня вскрикнул и отодвинулся от дяди. — Добьём! — уверенно повторил дядя Серело. — У немцев был один такой отчаянный враль — Мюнхаузеном прозывался, так вот, он уверял, что однажды лису поймал и до тех пор её палкой лупцевал, пока она из собственной шкуры не вылезла. Вылезет и немец из своей фашистской шкуры, как пить дать, вылезет!

Ваня от восторга засмеялся:

— Ну, а потом, что будет?

— А потом мы из неё чучело набьём, навечно, чтобы люди смотрели на фашизм да плевались.

— Дядя, а какой он — фашизм?

— А вот такой, — возьмёт он тебя, да и повесит вниз головой. И виси, знай!

— А зачем он повесит?

— А затем, что нрав у него такой дикий. Он всех бы повесил, только бы ему жилось хорошо.

Темно было для мальчика — отчего же всё-таки был такой фашизм, но твёрдо решил, что такого бить надо.

Ваня большей частью дома был один. Мать и дядя Серёжа целый день находились на работе. Приходя домой, Ваня мыл посуду, мёл пол мокрым веником и отправлялся на двор играть с мальчишками в войну. К вечеру усталый и голодный приходил домой и садился греться на отопительную батарею. Сидеть на чугунных рёбрах было больно, но зато от них поднималось по телу приятное тепло.

В последние дни ворвались в чувства и мысли Вани удивительные люди: огромные, широкоплечие, с бородами лопатой, в блестящих железных одеждах, с огромными мечами, точь-в-точь такими же, как деревянный у Васьки Померанцева, ученика 4-го класса. Сидели эти огромные люди на широких толстоногих конях, завешанных, как сетью, сбруей. Гривы у этих лошадей были такими же длинными, как волосы у Ваниной матери, когда она их расчёсывала.

— Богатыри, — важно сообщил второклассник Мишка, раскрыв перед товарищами большую яркую книгу. Мишка уверял и даже давал честное пионерское слово, что Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алёша Попович на самом деле были. Илья Муромец — самый главный богатырь и, как есть, крестьянский сын. В доказательство Мишка стал читать былину. Слушая его чтение, Ваня будто сам видел как это случилось, что после тридцатитрёхлетней сидячей жизни, слез с печи Илья и пошёл по земле богатырствовать во славу Родины. После этого, вот уже который день, сидя на батарее, Ваня мысленно уходил с Ильёй Муромцем на битву с погаными, крушил их направо и налево, стоял в задумчивости перед тремя дорогами, сбивал с дерева Соловья-разбойника. Илья хлопал Ваню рукою по плечу и говорил: «Храбрый воин Ваня, по отечеству Никифорович, будь мне молодшим братом наречённым». Ваня соглашался и смотрел вдаль, высматривая ворога, с которым можно было бы помериться силой богатырской.

Однажды вечером Ваня спросил:

— Мам, скажи, а богатырь Илья Муромец был?

— Отчего ему не быть, — отвечала мать, — русский народ всегда был богат богатырями.

— Вот бы мне стать таким богатырём, — вслух мечтал Ваня, — поехал бы я к папке на войну, да как начал бы немцев бить.

Мать усмехнулась и посоветовала:

— А ты расти скорее, да здоровее, вот и будешь богатырём.

— Да, я расту, — со вздохом сообщил мальчик, — только медленно очень. Я на стенке отметины делаю. Вот за десять дней на один сантиметр только вырос.

Мать засмеялась:

— Ого! Нет, ты так быстро не расти, а то через полгода совсем вылезешь из одежонки. А новую где взять? Помедли с ростом до окончания войны.

— Мам, а сейчас есть богатыри?

— А как же! Нынче, смотри, на немца весь народ поднялся. Он и есть, народ-то, богатырь.

Ваня хотел представить этот народ-богатырь, но кроме бороды, да широкой груди Ильи ничего не приходило в голову. Так и остался Илья Муромец самым главным богатырём в представлении Вани. Поэтому, когда пришёл дядя Серёжа, вылез из своего тесного ватника и освободил от ушанки свою белую от седины голову, Ваня сразу же обратился к нему со своими соображениями:

— Дядя Серёжа, вот бы на войну Илью Муромца пустить. Вот бы он побил немцев.

Дядя Серёжа погладил по своей голове рукою, точно приглаживая волосы, и серьёзно ответил:

— Илью? Нет, брат, Илья нынче не подойдёт. Куда ж ему с мечом против автомата? Теперь его самый паршивый немчишка застрелит.

— А он броню оденет, вот и не застрелит, — не соглашался Ваня.

— Тогда они его из пушки, — доказывал дядя.

— А он ещё толще броню оденет, чтобы и пушка не взяла, — не сдавался Ваня.

— Ну, тогда Илья этот как раз твой папка, — сделал вывод дядя Серёжа. — Он храбрый и сидит за нашей крепкой уральской бронёй в танке. Папка твой и есть богатырь.

Ваня, поражённый таким сообщением, онемев, смотрел на дядю Серёжу. И, хотя по фотографии, отец не имел широченной груди и лицо у него было узкое, длинное, без усов и бороды, но Ваня всегда был уверен, что отец его самый храбрый и сильный воин.

— Ну, что так смотришь? Думаешь, вру? У тебя и мать богатырша.

Мать, наливая в тарелки суп, усмехнулась: «Будет, будет тебе сбивать с толку мальчишку. Нашёл богатыршу». Ваня посмотрел на мать, худощавую женщину с неторопливыми движениями. Увидел такие знакомые и милые руки, усталое лицо, вспомнил её вечерние прерывистые вздохи и вдруг обиделся:

— Ну, тебя, — сдвинув брови сказал он дяде Серёже, — и ничего ты не понимаешь, и ничего я тебе говорить не буду.

— Вот, получай, — засмеялась мать, — очень уж ты наврал. Садись, Сергей, обедать.

— Я вру? — возмутился дядя Серёжа. — Я вру? Эх, ты, матушка, ты моя дорогая. Ты, Ваня, матери не верь. Ты не гляди, что она такая худущая. Чтоб немца бить не надо грудь как наковальню иметь. Кто чем силён. Алёша-то Попович тоже богатырь, а он чем брал, а? Ну, скажи, чем брал? — наседал дядя на Ваню. — Силой, да? То-то и оно, что нет! Хитростью он брал, вот чем. А у матери твоей руки длинные, отсюда немцев достаёт, вот что! — Яростно взмахнув ложкой, он погрузил её в суп и вдруг перешёл на мирный тон.

— Там, Маша, у двери мешочек. Вытряхни его. Премия тебе, к вечеру в цехе давали, так я захватил.

— Мне? Так почему же мне самой не дали?

— А они не нашли тебя на месте. Может ты вышла по надобности.

— Ты не хитри, — пригрозила мать Вани.

— А я не тебе, — сердито повысил голос дядя Серёжа, — я Ване принёс и всё тут!

Ваня после дядиных доказательств о богатырстве матери, притих и украдкой посматривал на мать. Иногда ему казалось, что руки её начинали вытягиваться. Ваня замирал, мать делала знакомые движения, и руки становились снова обыкновенными.

«Она скрывает от меня, — думал Ваня. — Когда же она до немцев достаёт? Конечно, ночью, — решил он. — Всякое колдовство делается ночью».

Ложась в постель, Ваня решил не спать, пока не увидит, как мать будет вытягивать руки. Полуприкрыв глаза веками, он следил за ней. Сначала всё шло обычно и не интересно: мать перетирала посуду, что-то починяла, откусывая нитку зубами, вздыхала. Но, вот она гладко причесала волосы, взглянула в зеркало, долго растирала лицо ладонями, снова посмотрела в зеркало, попробовала улыбнуться, а затем взяла со столика фотокарточку мужа и долго смотрела на неё. Потом порывисто встала и подошла к окну. Между комнатой и улицей на стёклах была непроходимая чаща удивительно красивых, серебряных деревьев. Мать протянула руку и открыла форточку, мороз задышал в комнату седыми клубами пара. Они спускались всё ниже и ниже и превратились в молочный водопад, тающий почти у самого пола. А в верхней части форточного отверстия появился кусочек тёмно-синего неба с яркой лучистой звездой. Мать вытянула навстречу ей руки и что-то зашептала. Ваня широко раскрыл глаза и даже привстал с постели. Он явственно увидел, как тонкие руки матери вдруг вытянулись и ладони пропали где-то далеко-далеко у самой звезды. И вдруг он услышал, как мать прошептала: «Ах ты, Никишка, мальчишка-глупышка».

Ване стало смешно, что мать говорит такие потешные волшебные слова, точно дразнит отца его в форточку, и он засмеялся.

Мать быстро выдернула из форточки руки и обернулась. На голых руках её таяло звёздное серебро. На лице был детский испуг.

— Ах, ты, разбойник! Ты чего не спишь? — И она набросилась на Ваню, опрокинула его, схватила приятно охладелыми руками и принялась целовать в губы, в щёки, в нос…

— Мама, мама, мамка! — взвизгивал, отбиваясь, счастливый сын.

А когда она, успокоившись, села на кровать, он спросил её:

— Мам, а ты что в форточке делала — немца доставала, да?

— Какого немца? — И вдруг догадалась и громко рассмеялась:

— Уж этот дядя Серёжа, забил он тебе голову. Где ж это видано, чтоб у людей руки вытягивались? Это он так говорил потому, что я детали делаю, а из них танки собирают и отправляют на фронт. Так вот я ими, будто своими руками, немцев бью. Понял?

— Понял, — ответил Ваня и это было хорошо, что мать не умела колдовать и стала для него вновь обычной, понятной мамой.

На другой день Илья снова увёл Ваню на ратные дела. Были перебиты все враги, стольный град Киев три раза освобождался от осады. Уже побаливала голова, а матери всё ещё не было. Ваня открыл форточку и на него, как вчера на мать, набросился белый мороз. Вверху было синее-синее небо и много звёзд. Мальчик протянул к ним руки, но звёзды были далеко, а голое тело, точно сотни злых насекомых, больно покусывал холод. Ваня захлопнул форточку и снова уселся на батарею. Тикали ходики, тихо-тихо двигая чёрные стрелки. Они сводились и разводились, а матери не было. Томительное чувство тоски и страха мучило Ваню. Комната стала какая-то незнакомая. За каждой вещью таилось что-то, поджидая, когда мальчик двинется, чтобы наброситься на него. Ваня сидел плотно прижавшись к стене. Он был отчаянно одинок: Илья его покинул и осталась только вот эта пугавшая комната и тиканье часов. Ваня собрал всё своё мужество, сполз с батареи и, быстро одевшись, выскочил из дома. На освещенной улице почти не было страшно. Ваня вдруг почувствовал близко-близко от себя небо. Он поднял к нему своё лицо и оказался окружённым сотнями молчаливых ярких звёзд. Это было такое необычайное наслаждение. Мальчик шёл, задрав голову, спотыкался, вдыхал морозный воздух, леденящий тонкие ноздри. Голова становилась ясной, и он понял зачем вчера мать протягивала руки в форточку. Он никогда раньше не видел таких чистых, таких чудесных звёзд.

В вестибюле заводоуправления он еле дотянулся до телефонного аппарата. Ему казалось всё очень просто: он снимет трубку и голос тёти спросит, что ему надо. Он ответит, что ему надо маму, Марию Григорьевну, а потом он услышит голос матери. Но, когда он снял трубку и поднёс её к уху, в ней что-то угрожающе загудело. Ваня скорее бросил её на вилку телефона и в растерянности остановился.

— Ты что здесь ночью делаешь, мальчик?

Большая ладонь забрала его плечо и повернула налево. Перед Ваней стоял большой мужчина в кожаном пальто.

— Я мамке позвонить хочу. Она домой не идёт.

— Ну, и позвонил?

— Нет.

— Почему же?

— Там, — Ваня указал на телефон, — кто-то сердито гудит.

Мужчина рассмеялся.

— Ну, давай, вместе позвоним. Кто твоя мама?

Ваня назвал.

— А! — воскликнул мужчина. — Знаю Марию Шубину, знаю. Мать у тебя, паренёк, замечательная.

Он позвонил в диспетчерское бюро механического цеха № 2 и сказал, что звонит Михайлов, начальник производства завода и просит узнать — Находится ли на работе станочница Мария Шубина. Через несколько минут Михайлов спросил в телефонную трубку:

— Это вы, Мария Григорьевна? Тут вами сын интересуется, — и передал Ване трубку. Ваня услышал далёкий голос матери:

— Сыночек мой, беспокоишься милый? Страшно одному дома? Не бойся, сынуля. Мама твоя на работе осталась детали делать. Без них танки на фронт уйти не могут. Понимаешь, сынок?

— Понимаю, — тихо ответил Ваня, до боли сжимая рукою трубку телефона.

— Ну, вот и хорошо. Дяде Серёже хотела сказать, да не успела. Не бойся, будь богатырём, Ванюша. Иди спать. А я завтра вечером домой приду. Там вермишель варёная в тумбочке есть. Разогрей на плитке и ешь. Да, осторожней с плиткой. Ну, иди домой, милый, и я пойду работать.

Ваня держал трубку до тех пор, пока в ней не стало что-то прерывисто и тонко пищать, и тогда он со вздохом повесил трубку на аппарат.

— Ну, что? — спросил его Михайлов.

— Мамка работать осталась, а я домой пойду.

— Пойдём, — согласился Михайлов. — Ты где живёшь?

— Я в двадцать первом доме. А ты?

— А я в пятнадцатом.

— По пути, — заметил Ваня. — Пойдём вместе.

— Поедем, — улыбаясь, предложил Михайлов и подтолкнул Ваню к большому блестящему автомобилю.

— Вася, — сказал он шоферу, — у двадцать первого дома остановись, мальчика высадим.

Машина слегка гудела и неслась по асфальту так быстро, что Ваня не успевал узнавать знакомые места.

— А папа у тебя где? — спросил его Михайлов.

— На войне, — ответил Ваня. — Он богатырь.

— Вон что, — улыбнулся дядя, — кто же тебе это сказал?

— Дядя Серёжа сказал. Он всё знает. И про немца всё знает. Скоро его добьют.

— Кого? Дядю Серёжу?

— Немца, — строго поправил Ваня и добавил: — И ничего-то ты не знаешь!

Михайлов громко засмеялся.

— Вот ты меня и поучишь, хорошо?

Михайлов высадил Ваню из автомобиля, открыл ему его комнату и попрощался:

— Ну, до свидания, Ваня. Спи спокойно. Может быть ещё встретимся. Меня дядей Колей звать, запомнишь?

— Запомню, — пообещал Ваня и, оживившись, быстро заговорил:

— А ты сейчас на улицу выйдешь, так голову задери вверх. Как будто между звёзд поплывёшь. Ох, хорошо!

— Задеру, — согласился Михайлов. — Ну и занятный же ты парень. Прощай!

Ваня закрыл на крючок дверь и, забыв про вермишель, добрался до кровати, постелил её и, нырнув под одеяло, закутался по самые уши. Ему снилось, что мчится он на автомобиле по синей-синей дороге, от одной звезды к другой. Откуда-то материнский голос говорит ему: — «Сынок, мой, Ванюша, будь богатырём». И Ваня крутит руль, и машина несётся к яркой-яркой звезде.

Вечером следующего дня мать пришла домой такая усталая, что даже говорила еле-еле. Попробовала было улыбнуться, да ничего не вышло. Положила тяжёлую руку на голову сыну: «Глупыш, соскучился? Есть хочешь? Сейчас дядя Серёжа придёт, накормит. А я прилягу». И едва дошла до кровати, как уснула. Ваня подошёл и закинул на постель повисшую ногу матери, потом сел рядом на табуретку и стал смотреть на её лицо. Оно было потемневшее, неподвижное, далёкое. И ему страшно стало от ощущения одиночества. Он готов был броситься и разбудить мать. В это время открылась дверь и вошёл дядя Серёжа.

— Спит? — тихо спросил он. — Как не спешил, а она уже тут. Давай, Ваня, кормиться. Герой ты, прямо, герой. Обязательно папке твоему напишу.

Мешая на сковородке вермишель, дядя Серёжа объяснял:

— Понимаешь, невелика сошка, твоя мать, а такого, нашего брата на заводе много тысяч. А вот не поработала бы сутки мать и не ушли бы танки на фронт. Одного сорта винтиков не хватило бы. Вот и вышло, что Марию Шубину весь завод знает. Ты гордись своей матерью.

Ваня только согласно кивал головой, так как рот его был набит до-отказа. А когда сковородка была пуста, Ваня хвастливо сказал:

— А я вчера на машине катался.

— Ишь, ты какой, — мирно произнёс дядя Серёжа. — Завтра гуляем, значит. Приказом по заводу в связи с выполнением производственной программы объявлен выходной день. Вечером в клуб пойдём — мамка твоя и я. Как стахановцев пригласили.

— И я пойду. — уверенно сказал Ваня.

— Ты? — озадаченно произнёс дядя. — Вот, тебе и на! О тебе-то и невдомёк. Куда же тебя деть. В клуб тебе нельзя — туда маленьких не пускают…

— А я не маленький, — начал уверять Ваня, — и плакать не буду.

— Так-то оно так, а всё же мал. Не пустят.

— Пустят, — я им скажу, что я сын мамки, а её весь завод знает.

Дядя Серёжа громко рассмеялся и хлопнул мальчика по спине:

— Ну, такого беспременно пустят. Была не была, пойдём.

В воскресенье вечером Ваня шёл с матерью и дядей Серёжей в клуб. Мария Григорьевна нарядная: в меховом пальто, с муфточкой, на дяде — потёртый ватник, но, не смотря на это, он шёл так важно, будто на нём была енотовая шуба.

В дверях клуба их задержали. Билетёрша категорически заявила, что с детьми нельзя. Дядя Серёжа сердито хмыкнул и постарался доказать, что они идут не с детьми, а с мальцом. Мария Григорьевна растерянно остановилась, закрыв собою проход. Ваня же забыл всё, что хотел сказать в таком случае, и почувствовал как его глазам стало горячо. Сзади раздавались голоса:

— Чего встали?

— Проходите!

— Отойдите в сторону!

— Мальчик, пусти, — и кто-то грубо взял Ваню за плечо и потянул в сторону. Ваня закричал и наотмашь ударил кого-то по руке.

— Что тут такое?

Толпа расступилась и к Ване подошёл высокий человек в кожаном пальто.

— Да, вот мальчишка дерётся, товарищ Михайлов, — ответил мужчина, почёсывая ушибленную руку.

— А, Ваня! — радостно воскликнул Михайлов, — пойдём, пойдём, — и, ухватив его за плечи, почти внёс в клуб.

— Это сын двух богатырей, — сказал он билетёрше. — Проходите, проходите, Мария Григорьевна.

В зале было светло и весело. Ваня сел вместе с матерью, дядей Серёжей и дядей Колей в третьем ряду.

Чёрный, тонкий мужчина в гимнастёрке и галифе вышел из-за сцены, встал к столу и поколотил карандашом по графину с водой. В зале начали успокаиваться. А когда стало совсем тихо, мужчина сказал, что открывается слёт стахановцев. Ваня смотрел то на сцену, где уже другой дядя выкрикивал фамилии, то в зал, откуда после каждого выкрика дяди у стола, неслись дружные хлопки. Потом мать поднялась и пошла на сцену. За ней поднялся дядя Коля и вдруг ухватил за руку Ваню:

— А ну, пойдём и ты в президиум, потомственный богатырь.

Они поднялись на сцену. В зале засмеялись. Дядя Коля засмеялся тоже и ободряюще хлопнул Ваню по спине.

Все сели за стол, покрытый красным сукном. Перед Ваней вдруг выплыло много-много лиц, и всё огромное количество глаз смотрело на него. Он сполз со стула, пытался убежать, но дядя Коля поймал его.

— Сиди смирно!

Понемногу привыкнув, Ваня стал разглядывать людей в зале, и в третьем ряду увидел дядю Серёжу среди трёх пустых стульев.

— Товарищи, — сказал главный дядя что сидел за столом в середине, — только что передан приказ Верховного Главнокомандующего. Наши войска заняли город Ригу!

Все вскочили и начали так хлопать и кричать «ура», что Ваня, как ни старался кричать громче, всё же себя не услышал.

Только затих зал, как одна тётя, подойдя к краю сцены, торжественно сказала:

— Товарищи, получено из Москвы по телефону сообщение наркома о награждении ряда наших работников орденами и медалями. Среди награждённых, присутствующие здесь стахановцы — богатыри труда: Шубина Мария Григорьевна — награждена орденом Красная Звезда!

Снова зашумел зал. Люди вскочили и захлопали в ладоши. Валя не понял, почему встала мать. К ней подходили люди, жали ей руки и так хлопали в ладоши, что она испуганно моргала глазами. Ваня от восторга присвистнул и задрыгал ногами.

— Варзов Николай Владимирович, — снова выкрикнула красивая тётя, и в углу поднялся новый шум, люди вскакивали и спешили туда с криками «поздравляю».

— Вам выступать надо, Мария Григорьевна, — сказал дядя Коля.

Мать так больно сжала Ванину руку, что он даже вскрикнул.

— Ничего, — улыбаясь сказал дядя Коля. — Вы коротенько, по существу. То, о чём сердце ваше сейчас говорит…

Главный дядя объявил, что слово от награждённых имеет Мария Григорьевна Шубина. Мать Вани медленно встала и пошла из-за стола, точно так же, как ходил дома Ваня, когда чувствовал себя очень виноватым. Ей навстречу дружно хлопали.

Когда зал затих, Мария Григорьевна сказала:

— Я клянусь оправдать большую награду, которой меня удостоили партия и правительство. Я буду бороться на трудовом фронте до победного конца, не жалея своих сил.

Возвращались домой поздно.

— Мама, — спросил Ваня, — тебе ту звезду дали, которую ты в небе доставала, да?

— Фу, глупый, — возмутился дядя Серёжа. — Какую, такую в небе звезду? Тут настоящую Красную Звезду дали. Орден!

— Нет, ту, что мама в окне доставала, — настойчиво повторял Ваня. — Ты не знаешь. Мама все, все звёзды чистила. Протянула руки высоко-высоко в небо, и каждую звёздочку брала и чистила, чтобы они лучше светили. Правда, мама?

— Ишь, чушь какую несёт, — удивлялся дядя. — Да, говорю же, ей дали орден Красная Звезда…

— Да, я знаю! — обидчиво крикнул Ваня, — которую на груди носят, та на винтике. Я знаю. А то — другая. Мама, ведь ты чистила звёзды, да? Потом у тебя на руках много-много звёздочного серебра было.

Мария Григорьевна подхватила Ваню на руки и крепко поцеловала.

— Все мы сейчас чистим и землю и небо, Ваня, чтобы звёзды ярче светили, чтобы солнце жарче горело, чтобы люди были счастливыми.

Ваня закинул голову назад, множество звёзд окружало его. Он вспомнил, как водил во сне машину от звезды к звезде и сказал:

— Когда я выросту, я буду богатырём, чтобы мне в ладоши хлопали и все любили бы меня, как маму.

Дмитрий Захаров ПУГАЧЕВ НА УРАЛЕ Стихотворение

1
На Петровском и Белорецком
Кузнецы, отирая пот,
Шепотком, а когда и громко
Говорили: — Он к нам идёт!
Третий Пётр, государь великий!
Крепче молотом, паря, бей
Воля нам, господам — вериги
С Оренбургских идёт степей.
— Завтра будет! — и бровью хмурой
Филька Мухин насупил взгляд:
— Чуешь, паря, под Косотурой
Уж костры-то его горят!
Сам в мужицком, простом кафтане,
Войско с ним. Значит нам — пора.
Слышно в ратном-то, паря, стане
Пушек мало и нет ядра.
А Шашуркин вращал глазами:
— Понял, дальше, мол, говори.
А ядро-то куём-де сами,
Слава господу, пушкари,
— Слава богу, имеем силу,
Атаман лишь бы твёрдый был, —
Рудознатец, Кузьмин Гаврило
Вслед за Мухиным повторил.
Слух мятежный, горячий, скорый,
Дни и ночи гулял подряд:
— Чуешь, паря, под Косотурой
Уж костры-то его горят!
2
Силу дерзкую возвеличу,
Слово вольное восхвалю —
Пугачёва мятежным кличем,
Взбудоражен работный люд.
По звериным проходит тропам
Полный удали, вещий слух,
В вековые угрюм-трущобы,
На поляны — в беглецкий круг.
Там бродяжья кочует песня,
Порождённая злой тоской,
Звуком долгим, тяжеловесным
Первородный будя покой.
ПЕСНЯ
Эх, да люди беглые, да неработные,
Что же вы кручинушкой душу надрываете?
Полно! Поднимите буйные головушки,
Да споёмте хором песню, песню-думушку.
Эх, да песню-думушку о житье-бытье,
О своей ли горькой доле, доле-долюшке.
Во сырых-то как бараках дети, жёнушки,
Дети-жёнушки да пухнут с голоду.
Уж как сами-то мы люди да работные,
Все работные, ой-да подневольные.
От тяжёлой-то у нас да от работушки
Разломило больно спинушку, головушку.
А нарядчик-то над нами — прямо лютый зверь,
Да сдирает с нас он шкуру не жалеючи.
Барыши-то он, собака, всё в карман кладёт.
Да уж сколько же терпеть нам злую каторгу?
Эх, да вы работные, люди подневольные,
Убегайте на житьё, да на привольное!
Уж во тёмные леса, да во дубравушки,
Да во силушку собирайтесь, во единую!
Поднимайте свои буйные головушки.
Да уж сколько же терпеть нам злую каторгу?
3
Хоронясь от стражи, робко,
В одиночку, как могли,
По незримым стёжкам-тропкам
К Пугачёву люди шли.
Мастера чугунных плавок,
Порох делать ловкачи,
Рудознатцы с громкой славой,
Пушкари и ковачи.
Люд работный, дерзкий, хмурый
И на выдумку горазд —
У кого дублёна шкура
За бунтарство много раз.
Тёк народ, беглецкий, грешный
Из лесных, бродяжьих нор.
Пополняла стан мятежный
Рать лихая наподбор.
Так весной, на горной круче,
В родниковый поводок
Собирается гремучий,
Всё смывающий поток.
4
У подножья Магнитной стоит Пугачёв,
Для жестоких баталий готовит полки.
Мастера за работу взялись горячо:
Отливаются ядра, куются клинки.
Филька Мухин, Кузьмин и Шашуркин Антон
Мастерили для пушек стволы и лафеты.
…Так впервые металла лишь несколько тонн
Наш Урал-богатырь отдавал для победы.
…И в далёкий, Казанский поход Пугачёв
К славе бранной повёл удалые полки,
И сверкали в сраженьях багряным лучом
Из уральской сияющей стали клинки.

Николай Гущенский СТИХИ

РЕКА КУХТУР

Где нет преданиям числа,
Где лес по-сказочному хмур,
У пересохшего русла
Реки по имени Кухтур
Лежат останки кирпичей.
Когда-то здесь стоял завод.
И в гулком пламени печей
Кипел металл. Сюда народ
Пришёл на призыв Пугача,
Чтоб знамя вольницы сберечь.
Чугун тут плавили в печах
И лили пушки и картечь.
Капралы беглые без кос
Преподавали артикул.
На деревянных башнях нёс
Посменно службу караул.

* * *

Одетый в шутовской мундир,
На прусский скроенный фасон, —
На карте вычертил пунктир
Туда полковник Михельсон.
Стрелой, как пиковым тузом,
Упёрся он в Кухтурский стан.
Нагрянуть вдруг, как с неба гром,
Решил на эти он места.
Колонны ратников и фур,
Лишь «зорю» вытрубил горнист,
Полковник двинул на Кухтур.
Урал был дик и каменист.
Стоял над лесом синий зной.
Отряд от жажды изнемог.
В пути полковнику связной
И то питья найти не мог.
Повсюду солнце в этот год
В лощинах выпило ключи,
Вонзая в струи быстрых вод
Свои колючие лучи.
И Михельсоновский пунктир,
Академически прямой,
Солдаты, взмокшие в пути,
Кляли под каждою горой…
Едва Кухтур сквозь березняк
Свернул полоской голубой,
Полковник шпагою дал знак:
Вступить отряду с марша в бой!
Но только цепи егерей
К заводу вынесли штыки,
За частоколом во дворе,
На вал сбежались мужики.
Кто сел на пушку и верхом
Струил в казну сухой заряд,
Кто сжатым в кремень кулаком
Грозил врагу, кто бил в набат.
Кто штуцер взял, кто взял топор,
Кто нёс чугунные шары…
Но враг всему наперекор
Шагает в блеске мишуры…
В замшелом волосе, коряв,
Подняв широкую ладонь,
Хлопуша[23] крикнул пушкарям:
— Огонь по ворогу! Огонь!
Числом он больше раза в три,
Но не сдаёт уральцев кость:
Казалось, в жерла пушкари
Вбивали с ядрами и злость.
Остался после трёх атак
Бочёнок пороху один.
Хлопуша вымолвил: — Ну, так,
Куда ни кинь — выходит клин…
Смекай, что делать, наперёд!
Крутого нрава мужики
Взорвали пушечный завод
И в лес подались от реки…
Урал, Урал со всех сторон.
Невыносим был дальше путь.
И как ни фыркал Михельсон,
Пришлось обратно повернуть.
Урал вперёд не пропускал.
Где ни ступи, куда ни глянь,
Кругом грозят оскалы скал,
Страшит лесная глухомань.
Чтоб Михельсон в реке не взял
Воды ни фляги, ни глотка,
Чтоб зной сильней его пытал.
Под землю спряталась река.

Леонид Шнейдер СПОРТИВНЫЕ НОВЕЛЛЫ

«ВОЛШЕБНАЯ» МАЗЬ

Я был тогда зелёным новичком и, как все новички, мечтал стать чемпионом. Правда, товарищи и тренер считали, что лыжи у меня «пойдут».

За два дня до первенства я встретил на тренировке нашего чемпиона Семёна Широкова.

— Как ты думаешь, Семён, — спросил я, — смогу я в совершенстве овладеть лыжной техникой?

— Недавно я видел в цирке медведя, — сказал Широков. — Он в совершенстве овладел техникой езды на велосипеде. Тренировка — великое дело!

Широков натекал на мою самоотверженную тренировку. Ребята шутили, что я даже сплю в свитере, варежках и с лыжными палками в руках.

Накануне соревнований я направился к своему другу Игорю Булыгину, отличному лыжнику, который вернулся из спортивной поездки по Норвегии.

— Вот что, Игорёк, — сказал я ему тоном, недопускающим возражений. — Я решил выиграть первенство общества.

Игорь удивлённо поднял брови.

— Хорошее дело. Но чем я могу помочь?

— Мазью, которую ты привёз из Норвегии. Ведь я знаю, ты привёз настоящий клад. Дай мне эту мазь, будь другом.

Игорь был настоящим другом. Он достал заветный чемоданчик, и открыл его.

— Значит, такую мазь, чтобы всех обойти? И Широкова? — опросил он усмехнувшись, и начал перебирать баночки с красочными заграничными этикетками.

— И Широкова!

— Так и быть. Подберём тебе утром мазь, — сказал Игорь.

Наутро я поспешил к Игорю. Он дал мне немножко коричневой мази и при этом сказал:

— Вот всё, что осталось. На этой мазишке я выиграл гонку на 18 километров в Норвегии. Только учти, мажь очень тонким слоем.

Я с жаром потряс руку друга и, уже закрывая дверь, переспросил:

— Тонким слоем? Значит, вроде нашего восемнадцатого номера?

— Да, да. Вроде восемнадцатого.

* * *

— Ну, как скольжение? — крикнул мне вместо приветствия Игорь на старте 20-километровой гонки. Он не участвовал в соревновании и явился, чтобы «поболеть» за меня.

— Скольжение зверское!

К нам подошёл Семён Широков.

— Чем мазал? — спросил он, едва успев поздороваться.

— Восемнадцатым, — соврал я с небрежным видом.

— Я тоже, — признался Широков. — Сегодня, пожалуй, ничего лучше не подберёшь.

«Как сказать, а может и подобрали?» — подумал я с весёлым злорадством. А Игорь засмеялся и, как мне показалось, снисходительно посмотрел на чемпиона.

Мне удалось выяснить, что все лучшие лыжники идут на мази № 18 и это ещё больше укрепило уверенность в себе.

…Лыжники стартовали с интервалом в 30 секунд, в порядке, который определил жребий. У меня был 54-й номер. Все сильные противники шли впереди меня.

Наконец, флажок судьи шумно рассёк воздух, прозвучала команда «марш», и я, бешено работая палками, ринулся по лыжне.

Казалось, что лыжи, смазанные волшебной мазью, сами рвутся вперед, поскрипывая от нетерпения. Не успел я пролететь семикилометровой отметки, как увидел впереди красный свитер Николая Колосова. Это — опытный лыжник, наш бывший чемпион. Он шёл широким размашистым шагом. Моё появление било столь неожиданным, что Колосов растерялся, не зная, уступить мне дорогу или нет. Я не стал ждать и бегом обошёл его по целине. Сзади, из облака снежной пыли, донеслось:

— Не горячись, сбавь теми! Скиснешь…

Я не сбавил темпа и ушёл от него.

Не скис я через километр, через три, пять. Я то и дело торжествующе орал: «Дорожку!» И, вспугнутые нетерпеливым криком, лыжники сторонились, освобождая путь.

Заканчивая десятикилометровый круг, я вихрем пронёсся по коридору мимо выстроившихся вдоль лыжни болельщиков.

Игорь бежал ко мне, проваливаясь по пояс в снег, и, размахивая приготовленным для меня очищенным мандарином, радостно кричал:

— Молодец, Лёня! Идёшь восьмым. Хватая ртом, на полном ходу протянутый мне мандарин, я чуть не откусил Игорю палец и, уже находясь далеко, прокричал:

— Спасибо, Игорёк!

Это «спасибо» прежде всего относилась к волшебной заграничной мази, а затем уж к мандарину, показавшемуся вкусным, как никогда в жизни.

Второй круг я шёл, не сбавляя темпа, и «съедал» одного лыжника за другим.

Можете себе представить выражение лица Семёна Широкова, стартовавшего на полторы минуты раньше меня, когда я у самого финиша обошёл его под истошные крики зрителей.

Через 1 час 28 минут после старта я стал чемпионом общества.

Когда, я, наконец, выслушал все поздравления и терпеливо перенёс все дружеские похлопывания по разгорячённой спине, мы медленно зашагали с Игорем к платформе «электрички». Мне не терпелось поблагодарить его.

— В сущности, Игорёк, выиграл не я один, а мы вдвоём.

— Чепуха, — возразил Игорь. — Выиграл ты, и никто больше. После первой победы я тоже боялся себе поверить.

— Но если бы не твоя волшебная заграничная мазь…

Игорь расхохотался:

— Чудак! Ты, как все, шёл на восемнадцатом номере. Это тебе только казалось, что мазь особенная.

— Брось шутить, — сказал я недоверчиво. — Ведь на этой мази ты выиграл гонку в Норвегии.

— Ну, да! Я в тот день, как ты сегодня, шёл на нашем скромном восемнадцатом номере. Кстати, когда заслуженный мастер спорта Дмитриев дал мне эту мазь и сказал, что выиграл на ней первенство Союза, он тоже говорил чистейшую правду.

НЕСКОЛЬКО КРУЖОЧКОВ

К белой линии, проведённой поперёк бархатно-чёрного кольца стадиона, их вышло трое: Жарков, Сорокин и ещё долговязый парень в красной «спартаковской» майке.

Жарков знал, что сейчас с поднимавшихся со всех сторон трибун, на них обращены тысячи пытливых, настороженных глав, видел, как нервно вздрагивают длинные руки и ноги ждущего команды спартаковца, как вытянулось всегда улыбающееся лицо его друга, и ему стало смешно.

О, он прекрасно знал эту проклятую предстартовую лихорадку! Ещё сегодня утром, когда он стоял на старте барьерного бега, принесшего ему звание чемпиона, у него так лязгала нижняя челюсть, что ему хотелось прижать её руками.

Сейчас же было совсем другое дело. Сейчас он был абсолютно спокоен: ходьба не его вид спорта. Правда, как и всякий, серьёзно тренирующийся легкоатлет, он немало времени уделял спортивной ходьбе, особенно в подготовительный период тренировки. Но специально он не выступал в соревнованиях по этому виду, да и никогда не собирался этого делать..

На старте он очутился совершенно случайно.

От Сорокина ждали рекорда. И он сам, находясь в отличной спортивной форме, считал уже себя рекордсменом.

Когда же он по вызову судьи явился к выходу южной трибуны, где был назначен сбор участников, его радужное настроение резко изменилось: из четырёх записавшихся кроме него, на участке в состязаниях скороходов, он увидел только одного, да и тот скоро исчез. Повидимому, его противники, поняв бесполезность борьбы, отказались от соревнования.

Согласно же правил, соревнования могли состояться только при наличии не менее, чем двух участников.

К счастью, поблизости оказался Жарков. Он внял мольбам друга и согласился «проковылять за компанию несколько кружочков».

Уже по пути к старту их догнал спартаковец. Жарков мог быть свободным. Он хотел уйти, но мысль, что судья и притихшие на трибунах зрители, могут подумать, что он струсил, заставила его остаться.

…Хлопнул выстрел.

Резким броском Сорокин вышел вперёд и занял место у бровки.

«Молодец!» — подумал Жарков, оказавшись вторым.

— Ого! — мысленно воскликнул он, видя как расстояние между ним и приятелем стало быстро расти, а справа стала выдвигаться красная майка.

Поддавшись спортивному азарту, Жарков энергичней заработал руками и ногами.

Долговязый тоже увеличил темп, и снова стал опережать Жаркова. Тот пошёл ещё быстрей.

Теперь они шли рядом, скосив друг на друга глаза и чуть не задевая друг друга, взлетавшими до высоты плеч локтями.

Так они подошли ко второму повороту. Долговязый первым сделал бросок, чтобы вырваться вперёд, занять место у бровки. Он отлично знал, что, идя на вираже справа от конкурента, он неизбежно должен был проделать больший путь, нежели тот. Отставать же он не хотел.

Жарков тоже не был простаком. Он во-время разгадал маневр противника и развил такую скорость, что спартаковец, несмотря на все усилия, не мог обойти его, и только тогда понял тщетность своей попытки, когда Жарков «прокатил» его полвиража.

Через два круга долговязый снова возобновил атаку и снова Жарков заставил ого пройти несколько лишних метров, не уступив бровки.

Когда он проделал это в третий раз, по трибунам прошёл одобрительный ропот.

На последующих четырёхстах метрах спартаковец отвалился и больше не возобновил попыток обойти Жаркова.

Только теперь, когда с долговязым на время было покончено, Жарков заметил, что Сорокин ушёл не так уж далеко. Их разделяло не более 18—20 метров.

И вдруг он, ощутил непреодолимое желание ликвидировать этот просвет. Это был рефлекс, выработанный в сотнях соревнований. Подобное чувство он испытывал каждый раз, когда ему на беговой дорожке приходилось видеть чужую спину.

Жарков совершенно забыл, что собирался пройти всего несколько кругов, что это соревнование по существу ни больше, ни меньше как шутка. Он видел впереди спину, её нужно было во что бы то ни стало обойти. Он попытался ещё увеличить скорость и медленно, пядь за пядью стал сокращать разрыв.

«Чортовски трудная штука, — думал он, — нужно в предельном темпе работать ногами и руками и в то же время следить за тем, чтобы не перейти на бег. Вон сколько судей на траве вокруг дорожки. Они следят за каждым твоим шагом, они так и ловят момент, когда обе твои ноги окажутся в воздухе, чтобы показать тебе белый флаг. Это первое и последнее предупреждение, а если им покажется, что ты побежал на последнем кругу, ты сразу увидишь красный флаг. Это — конец, тебя сняли с соревнований».

Когда Жарков приблизился почти вплотную к лидеру, он почувствовал во что это ему обошлось. Лицо пылало, майка облепила грудь, ноги с трудом подчинялись воле. А Сорокин шёл легко, плавно покачивая бёдрами и ноги его мелькали, как спицы в колесе.

— Ну и подлец, — с завистью думал Жарков, — катит как на рессорах.

— Осталось шесть кругов! — крикнул судья.

— Хорошо, Митя! — бросил через плечо Сорокин, заметив друга. — Проковыляй кружочек и можешь сходить, — крикнул он, не оборачиваясь, через несколько минут.

Жарков и сам начинал понимать, что больше круга ему такого темпа не выдержать, но от слов приятеля ему стало не по себе.

Прошли круг. Жарков не отставал. На трибунах было тихо. Слышно было чирканье шипов о дорожку и частое, похожее на пофыркивание, дыхание ходоков.

Миновали судейскую вышку и, обойдя отставшего на целый круг спартаковца, вошли в вираж. Сорокин с резким выдохом бросил:

— Спасибо, Митя, сходи! — и ещё чаще заработав ногами, стал уходить от Жаркова. Тот невольно замедлил шаги. Слова Сорокина ошеломили его. Всего полчаса назад он, не задумываясь, дал согласие пройти за компанию «несколько кружочков» и, поскольку этим будут соблюдены необходимые для установления рекорда формальности, сойти с дистанции. Тогда всё это казалось таким простым и лёгким. Не сейчас он понял, что ни за что не сможет этого сделать. Тысячи зрителей следят сейчас за каждым его движением. Большинство из них не знает даже его фамилии, но все они будут видеть, что он отказался от борьбы и, вероятное всего, подумают: смалодушничал, раскис…

Сойти с дистанции!.. Он этого не делал никогда в жизни, как бы ему ни было трудно. Он нередко видел спортсменов, которые, не рассчитав сил или придя к выводу о безнадёжности своих усилий, бросали борьбу. Но он никогда не пытался анализировать, почему они это делали. Теперь же ему стало ясно, что в лучшем случае это была только спортивная незрелость, а чаще всего — малодушие, отсутствие воли, характера. И в груди Жаркова поднималось возмущение против человека, который предлагал ему поступить так. А тот был уже на четверть круша впереди. Но и до финиша было больше четырёх кругов! Через несколько минут судья включил микрофон и объявил, что если Сорокину удастся на последнем километре сохранить взятый им темп, то рекорд будет побит не менее, чем на полминуты.

Сорокин слышал это, слышал ответный шелест трибун, и он старался изо всех сил. Он не смотрел по сторонам, у него был только один противник — время, и он его победит!

Прощен круг. Ещё круг. Сорокин вошёл в последний вираж. Он уже видел как судьи, суетясь, натягивали ленточку между финишных стоек, как ступенчатая вышка забелела от усевшихся на свои места секундометристов. И вдруг до его ушей долетел всё нарастающий удивленный гул трибун. И он скорее ощутил, чем понял, что над ним нависла опасность. Сорокин знал, что идущий на скорость, тем более финиширующий спортсмен, не должен оборачиваться, но предчувствие чего-то неотвратимого и страшного, надвигающегося сзади, заставило его повернуть голову.

Сзади, в нескольких шагах был Жарков.

Заметив полный изумления и страха взгляд друга, Жарков с двумя паузами, заполненными жадными вдохами и непрекращающейся работой рук и ног, торжествующе прохрипел ответ, который нёс больше четырёх кругов:

— Ничего… как-нибудь… доковыляю!

Сорокин не выдержал и… побежал.

* * *

Отдышавшись немного и переодевшись, Жарков стал искать Сорокина. Он нашёл его на трибуне. Тот смотрел начавшийся футбольный матч и по временам скептически хмыкал.

— Да… — протянул неопределённо Жарков, опускаясь рядом с ним на скамейку.

Сорокин сделал вид, что ничего не слышал. Он вытянул вперед шею, и лицо его приняло типичное глуповатое выражение болельщика, невидящего ничего, кроме снующего по полю мяча.

— Да… — снова сконфуженно пробасил Жарков, — ты уж, брат, извини, что так вышло… как ни говори, спорт — есть спорт.

Сорокин нервно сунул руку в карман и вытащил портсигар, раскрыл его и сразу же с отвращением захлопнул.

Портсигар был наполнен леденцами. Это было сделано всего несколько дней назад по совету Жаркова, уговорившего его бросить курить.

Жарков не выдержал и улыбнулся.

— Закурим что ли, — сказал он, подвигаясь ближе.

Сорокин вздохнул, снова открыл портсигар, вынул две конфетки и положил одну на широкую, как блюдечко, ладонь друга, а другую себе на язык. Леденец был горький.

СЮРПРИЗ ВАНО ПОГАСЯНА

Тут было над чем призадуматься…

Выступая накануне в тройном прыжке, лучший прыгун «Спартака» Сергей Сучков растянул связки. А впереди был ещё прыжок в высоту. От него зависела судьба победы. Но тренер «Спартака» шутник Вано Погасян не унывал. Он попросил судейскую коллегию записать на прыжок в высоту младшего брата Сергея, приехавшего вместе с командой на спартакиаду.

Представитель команды «Динамо» не возражал. Ведь у динамовцев был в запасе Максимов — Мак, как сокращённо звали его друзья и болельщики — изумительный атлет прыгающий выше своего роста. Выйдя из судейской комнаты в отличном расположении духа, Вано догнал Максимова, направляющегося к сектору для прыжков, где начиналось соревнование.

— Ну как дела, Мак? — крикнул он ему. — Нормально? А ведь сегодня вас ждёт сюрприз.

— Скажите пожалуйста… — насмешливо протянул Мак.

— Да, да, будьте покойны — братишка Сергея доставит вам кучу неприятностей.

— Ай-я-я-й, прыгун значит?

— Не то, чтобы уж в полном смысле, но вроде. В общем — увидите.

Хлопнув Мака по плечу, Вано легко перепрыгнул барьер и направился к своей команде.

Мак весело расхохотался ему вслед и усевшись на траву, стал переобуваться.

Мак, как и все, прекрасно помнил прошлогодний сюрприз Погасяна. Вано привёз на спартакиаду девушку, которую он втихомолку тренировал и та метнула копьё далеко за флаг, обозначающий областной рекорд. Но Мак не подал вида, что сообщение тренера «Спартака» задело его за живое, ибо он был не только выдающийся спортсмен, но и талантливый актёр. Почему-то все его выступления сопровождались таким успехом, которому мог бы позавидовать не один великий артист.

Когда он появлялся на стадионе, его статная широкоплечая фигура в небрежно одетом тренировочном голубом костюме привлекала всеобщее внимание.

Все легкоатлеты незадолго перед соревнованием проделывают специальные гимнастические упражнения и лёгкую пробежку, чтобы подготовить связки и сердце в предстоящему напряжению. Но Мак проделывал такую диковинную «разминку», что, глядя на него, можно было подумать, что он пытается разорвать себя пополам и далеко отбросить от себя свои руки и ноги. Закончив гимнастику, Мак танцующей рысцой пробегал мимо трибун, улыбками и кивками отвечая на приветствия бесчисленных знакомых. Подойдя к сектору для прыжков, он с таким видом опускался на траву, как будто бы цветущие, как огромная клумба, трибуны, белоснежные фигуры судей на зелёном ковре стадиона, мелькание пёстрых маек спортсменов, вызывали у него смертельную скуку.

Этим временем судьи устанавливали лёгкую трёхгранную рейку между двух сторон и объявляли начальную высоту.

Каждый участник имел право на три прыжка. Те же, кто в эти три попытки не перепрыгивали через рейку, выбывали из соревнования. Рейка поднималась на 5 сантиметров выше и соревнование продолжалось. По правилам каждый спортсмен имел также право начинать прыжки с любой высоты. И Мак пользовался этим правом как истинный артист. Мак знал себе цену.

На каждый очередной вызов прыгать, он небрежно бросал — «пропускаю». И чем выше поднималась планка и меньше оставалось участников, тем удивлённей становились лица судей и одобрительный гул трибун.

Наконец, Мак оставался один. Обычно это было, когда подъём рейки достигал 155—160 сантиметров. Только одному Сучкову удавалось иногда держаться вместе с Маком до высоты 170.

Мак не спеша сбрасывал с себя тренировочный костюм. Он мог теперь не торопиться. Теперь он был хозяином стадиона. Сотни глаз были прикованы к его мускулистой и в то же время лёгкой фигуре. А он стоял неподвижно как изваяние, уронив белокурую голову на отливающую бронзой грудь — Мак сосредотачивался перед прыжком. И вдруг, как бы проснувшись, он бросался к рейке и распрямившись точно пружина, взлетал вверх. На лету он собирался в комок и, вытянувшись вдоль рейки, приземлялся в яму с песком.

Не успевали смолкнуть рукоплескания, как он, охваченный вдохновением, снова бежал легко и пружинисто, припадая в земле и, взвившись в воздух, перекатывался через планку, поднятую судьями ещё выше. Выпрямившись под грохот оваций, ослепительно улыбаясь, он проходил под рейкой, не касаясь её головой. И вслед ему летело с трибун неистовое — «Браво, Мак, Маку — ура!».

Этой минуты он ждал сейчас с нетерпением, внешне равнодушный ко всему, что происходило вокруг.

…Судьи объявили очередную высоту. Услышав свою фамилию, Мак как и обычно, лукаво улыбаясь, сказал: «пропускаю».

До высоты 145 сантиметров держалось только 6 человек. Маку было ясно, что лишь двое кроме него смогут прыгнуть на 155: вот этот долговязый парень, стоящий на старте, обладающий хорошей «прыгучестью», но технически беспомощный и, пожалуй, «торпедовец», прыгающий неплохим восточно-американским стилем, остальные «сойдут» на высоте 150.

Мак окинул критическим взглядом парня, сидящего с ним родом, который так же как, и он не начинал ещё прыгать. Это был «сюрприз» Погасяна.

«Удивительно похож на брата», — подумал Мак. — «Сухой и длинноногий, ступня подъёмистая — типичный прыгун», — отметил он. — «И глазное, чортовская выдержка: сидит, уткнулся в кроссворд и делает вид, что его совершенно не интересует происходящее. Посмотрим, куда денется твоё хладнокровие, когда рейку поднимут выше».

То, что «Спартак» по сумме результатов, показанных в других видах соревнований, был на 3 очка впереди «Динамо», Мака нисколько не волновало. Эта разница была настолько ничтожна, что прыгни Мак всего на 5 сантиметров выше спартаковца, и победа его команды будет обеспечена. В своей победе Мак не сомневался. Его сейчас интересовал другой вопрос: с какой высоты начнёт прыгать «сюрприз», как он мысленно называл теперь конкурента.

— Высота 160! — объявил судья.

Один за другим пытались прыгуны преодолеть рейку, установленную на высоте их плеч, и всё безрезультатно. Рейку стали поднимать выше. Мак с напряжением ждал действий противника. «Посмотрим как ты завертишься, когда тебя вызовут», — думал он про Сучкова. По когда долгожданный момент наступил, тот не завертелся, он даже не пошевельнулся, чтобы снять костюм или одеть туфли, он даже не взглянул на рейку, лишь скучающе протянул: «пропускаю».

Слова «сюрприза» были подхвачены восторженными криками и аплодисментами той части трибун, где расположилась команда «Спартака». Когда же Мак, вызванный судьёй, повторил это словом — радостный гул перекатился на восточную трибуну, где сидели болельщики «Динамо».

Судьи, как казалось Маку, невероятно долго возились у стоек, поднимая планку и проверяя измерительной рейкой её подъём над землёй. Наконец, старший из них объявил:

— Высота сто семьдесят пять сантиметров! Прыгает Сучков! Максимову приготовиться!

«Сюрприз» положил на траву журнал и отрицательно покрутил головой.

Даже Мак, сидящий с ним рядом, не смог расслышать его «пропускаю», — буря восторженных криков потрясла воздух. Мак растерялся. Рейка была установлена на высоте, о которой многие прыгуны не могли даже мечтать, а его противник даже не собирался одевать туфли. Они лежали рядом на траве, связанные широкой тесьмой, и, как казалось Маку, насмешливо поблескивали остро отточенными шипами.

Когда, назвали его фамилию. Мак рывком отбросил тренировочные брюки, которыми кутал ноги, чтобы сохранить в разгорячённых гимнастикой мышцах тепло. Решительно подойдя к рейке, он несколько раз взмахнул ногой выше головы, как бы примериваясь к прыжку. Возвращаясь к сделанной им отметке начала разбега, он заметил, что Сучков, не торопясь, развязал туфли и стал их одевать. Мак круто повернулся к судьям и отрубил: «пропускаю!».

Никогда ещё даже самые удачные прыжки его не вызывали таких восторженных оваций…

Судьи стали поднимать рейку.

Когда была назначена высота 180 и Сучков, возившийся в это время со шнурками, не поднимая головы, выдавил да себя «пропускаю!», Мак был потрясён — 180 сантиметров! — это был его предел.

Снова вызванный судьями, он в такой яростью бросился к рейке, что сшиб её, не успев взлететь.

— Попытка, — бесстрастно констатировал судья, ставя рейку на место.

Вторая попытка была удачней. Когда Мак взлетел над планкой, затаившие дыхание трибуны радостно охнули. Но, падая в яму с песком, Мак задел рейку рукой и она, подпрыгнув несколько раз на держателях, упала на землю.

— Попытка, — сказал судья.

Теперь у Мака оставался один, последний прыжок.

«А что, если он опять собьёт рейку?» При этой мысли Мак почувствовал как неприятно липки стали его ладони, и ему показалось, что кто-то сдавил его горло. — «Надо взять себя в руки».

Мак попытался анализировать причины своих неудач. В первом прыжке губительным несомненно оказался безрассудно быстрый разбег: сила инерции понесла его вперед, на рейку, не дав взлететь. Тут всё было ясно. Но во второй раз? Он плавно начал разбег: весь прыжок прошёл в хорошей ритме, толчковая нога, как будто точно попала на нужное место.

Мак подошёл к стойкам, чтобы рассмотреть след, оставленный на черной гари сектора шипами его левой ноги. — Да, здесь тоже всё правильно — четыре ступни от рейки. Значит всё дело в излишней напряжённости, в нервах. Надо забыть обо всём, итти на рейку как на тренировках, как бы играючи, и тогда всё будет хорошо».

Мак долго стоял, уронив голову на грудь, будучи не в силах начать разбег. Потом прошёлся несколько раз взад и вперёд по сектору и снова стал на старт.

«Если он не возьмёт высоты, если такая же участь постигнет Сучкова — победа всё равно останется за «Спартаком».

Всего на три очка шёл впереди «Спартак». Три дня состязались товарищи Мака, борясь в двадцати с лишним видах лёгкой атлетики за каждое очко для общей победы. А он, как азартный игрок, забыв интересы коллектива, с каждым своим «пропускаю» швырял на ветер полтысячи, шестьсот, семьсот и больше очков. И вот, когда пришло время брать вещь на этом проклятом аукционе, он растерянно шарит у себя по карманам, а его противник с злорадством ждёт того момента, когда всем станет ясно, что ему нечем платить. И толпа, окружившая их, тоже ждёт.

…Трибуны ждали, но они теперь не существовали для Мака, как и не существовало Сучкова. Перед ним была рейка, установленная на высоте 180 сантиметров, и её нужно было взять. Он знал, — этого ждут от него тренер, команда, победа которой зависела теперь только от него одного.

Мак поднял голову и побежал.

Он взвился высоко над рейкой, повис как бы на мгновение в воздухе и скользнул вниз.

Маку казалось, что он стоит на дне озарённой солнцем лощины и горный поток, прорвавший запруду, с грохотом бежит к его ногам, — то аплодировали трибуны.

— Ну, а сколько же прыгает он? — спросил Мак подошедшего Погасяна, кивнув в сторону Сучкова.

— О, сущий пустяк, — сказал рассмеявшись Вано, — его лучший результат 120 сантиметров.

Василий Кузнецов СТИХИ

АПРЕЛЬ

Через сугробы,
Как-то вдруг,
Ворвался к нам Апрель.
Он кистью нежною вокруг
Наносит акварель.
Ещё броню уральских рек
Он тронуть не посмел,
Но поседелый,
Серый снег
Ссутулился,
Осел.
Спасенья нет ему. Таков,
Таков закон земли…
И сотни
Горных ручейков
По склонам потекли.
Молчит,
Нахмурившись, река,
Молчит,
Чего-то ждёт…
Апрель силён,
Его рука
Взломает синий лёд.
Юннат на тополе в саду
Уж выстроил дворец.
— Добро пожаловать!
Я жду,
Я жду, тебя, скворец!
Ты наш уральский соловей,
И вот уже вдвоём
Скворец с подругою своей
Вселились в новый дом.
Через открытое окно
Помолодевший сад
Струит,
Вливает, как вино
Весенний аромат.

ТРИ АВТОБУСА

Серой пыли клубы вьются
По дороге столбовой.
Три автобуса несутся —
Красный, жёлтый, голубой.
Три испытанных шофёра
Три автобуса ведут.
Три отряда пионеров
В лес из города везут.
Из открытых окон песня
Рвётся в поле, на простор,
И летит, плывёт над лесом
В синеву Уральских гор.
Три автобуса свернули
Круто вправо, в бор густой.
Пассажиры улыбнулись,
Влево, вправо покачнулись,
Сразу в песне перебой.
Серый, маленький зайчонок
Спал в зелёном лозняке,
Вдруг вскочил и дал спросонок
«Тягу» под гору, к реке.
Щука — вот таких размеров —
Вынырнула из реки:
— Кто там, зайка?
— Пионеры!..
— Значит уши береги.
А уж мне-то —
Вброд и с лодки —
Острогу вонзят в ребро.
А потом — на сковородку.
Надо зуб держать остро.
Щука — в воду,
Под корягу,
Зайка — в кустик:
— Не найдут!..
Твёрдым шагом
Три отряда
С песней к лагерю идут.
— Здравствуй, лагерь!
Шире двери!
Двери шире открывай!
Мы к тебе на три недели,
Мы — на отдых —
Принимай!
Принаряжен,
Вымыт лагерь —
Дачи окнами блестят.
Солнце, речка,
Сосны, флаги —
Всё приветствует ребят.
* * *
Три автобуса обратно
В город из лесу бегут.
Только странно,
Непонятно —
Мчатся,
Песен не поют.

В ДОБРЫЙ ЧАС!

Оля в школу собирала
Брата Митю,
В первый класс.
Умывала,
Одевала,
Всё ли в ранце
Проверяла,
А потом
Поцеловала
И сказала:
— В добрый час!
Может, я с тобой пойду,
Тебя в школу отведу?
Он сказал сестре:
— Не надо.
Я и сам, один пойду.
Школа тут —
За детским садом,
Так ведь я её найду.
Митя радостно и смело
И уверенно идёт.
Поворот один налево,
И направо поворот.
Вот прошёл он
Два квартала…
Вдруг, навстречу —
Генерал.
Поклонился генералу,
Улыбнулся генерал
И сказал:
— Отчего такой весёлый,
А? Скажи,
Куда спешишь?
— Я иду учиться в школу
В первый класс.
— В первый класс? —
— Превосходно!
В добрый час!
Улыбнулся генерал,
Шаг назад —
Дорогу дал.
Мите даже стыдно стало.
Может, этот генерал
Сто немецких генералов
Окружил
И в плен забрал.
Может, он
В Литве ли, в Польше,
В громе, дыме и в огне
Сотню раз,
А может больше,
Отличился на войне.
Уцелел от пуль.
От мин, —
Может, первый брал Берлин.
И вот этот генерал
Мне пройти дорогу дал.
Сам с собою рассуждая,
Митя к школе подходил.
— Школа! Вот она какая! —
В ней учиться хватит сил? —
Митя сам себя спросил.
— В этой школе — десять лет!
Это много или нет?
Десять лет… пожалуй, мало
Я серьёзно говорю.
Доучусь до генерала,
Там — увижу…
Посмотрю.

НАШЕ ОЗЕРО

У нашего, у озера
Берёзовый лесок,
Кругом, кругом по бережку
Серебряный песок.
И вот, когда над озером
Поднимется туман —
Откроется зеркальное,
Раскинется хрустальное, —
Широкое, как поле,
Глубокое, как море, —
Да это настоящий океан!
Хорошее, прелестное
В безветренный денёк.
Ещё оно чудеснее,
Как дунет ветерок.
А вот, когда с Урала вдруг
Нагрянет ураган —
Взломается зеркальное,
И вспенится хрустальное, —
Шумливое, как поле,
Бурливое, как море, —
Да это настоящий океан!
Весь день играет озеро
Водою голубой.
Бегут, о чём-то шепчутся,
Журча, волна с волной.
А тут, совсем поблизости,
Шумит травой курган —
Манит его зеркальное,
Зовёт к себе, хрустальное, —
Красивое, как поле,
Игривое, как море, —
Да это настоящий океан!

Лидия Преображенская СТИХИ

ПАВЛУША-ГРАВЁР

У меня — карандаш,
А у папы — резец.
Мы оба рисуем —
И я, и отец.
    Лежит предо мною
    Бумага, и вот
    На ней я рисую
    Большой самолёт.
Резцом своим папа
На медной пластине
Взгляните, какую
Рисует картину:
    Высокие сосны,
    За ними — озёра,
    А дальше — родные
    Уральские горы.
В горах этих летом
Бродили мы с ним,
Костёр разжигали
Вот здесь, у сосны.
    А там, где упали
    Косматые тени
    Я видел зайчонка,
    Направо — оленя.
Меня и оленя
И зайчика тоже,
Мой папа, конечно,
Всё вырезать может.
    Сижу я — ни с места
    Боюсь и дышать.
    Когда же я буду
    Вот так рисовать
На медной пластинке
Резцом да иголкой,
Как папа, умело,
Уверенно, тонко?
    Тогда я, ребята,
    (Скажу по секрету)
    Не только такую
    Картину, как эта,
А даже возьму
Нарисую на стали
Вождя дорогого…
Чтоб ласково Сталин
    Смотрел бы на наши
    Уральские горы
    И мне улыбался,
    Павлуше-гравёру.

РЫБКА

Ловит рыбка крошки,
Плавает, ныряет,
Чешуя на солнце
Золотом сияет.
Уж не ты ли, рыбка,
С дедом говорила
И дворец старухе
В сказке подарила?
Мне дворец не нужен,
И хоромы тоже…
Куклу я сломала,
Починить ты можешь?
Хвостиком вильнула,
Мне не отвечает,
В замок свой подводный
Тихо заплывает.
Кукла, как и раньше,
С головой разбитой…
Почему не хочешь
Мне помочь, скажи ты?
Всех морей царица
В дальних, дальних странах.
Почему у нас ты
В ящике стеклянном?
Знаю… догадалась…
Ты не золотая,
А совсем такая,
Самая простая…

* * *

Посмотри в окно, сестрёнка,
Если старый Таганай
Плащ из серых туч накинул —
Будет дождик, так и знай.
Если пал туман в озёра,
И на травы лёг росой —
Будет ясный день, весёлый,
Весь от солнца золотой.
Значит, можно без опаски
До вечерних рос с утра
Каменистою тропинкой
Целый день бродить в горах.
И бродить, и ждать, когда же
Выйдет к нам Хозяйка гор
И раскинет перед нами
Малахитовый ковёр,
Или Полоз вдруг, сверкая
Золотою чешуёй,
След свой огненный оставит
На земле и под землёй.

П. Мещеряков РОЖДЕНИЕ КРЕПОСТИ (Исторические заметки)

1

В зауральских просторах, над береговым крутоскатом Исети стоял угрюмый, властный Далматовский монастырь. На сотни километров раскинулись его владения. По лугам, извиваясь, бежали Теча, Суварыш, Ольховка, Крутиха. С давних пор на этом приволье возникли многочисленные поселенья и деревушки. Обитатели их были тяглыми монастыря-помещика.

За пользование угодьями крестьяне обязывались пахать монастырскую землю, сеять, убирать урожай, молотить, заготовлять сено, рубить дрова, возить строевой лес, строить мельницы, мосты, обжигать кирпич, очищать скотные дворы, пасти стада, охранять монастырь.

Много было монастырских «зделий»! У крестьян не оставалось времени для работы в своём хозяйстве.

Стонали тяглые от натуральных повинностей. С тяглых собирали деньги на ямщиков, на ведение войны с Турцией, на морской провиант, на постройку канала, на комиссаров по гривне, им же на хлеб по алтыну, на постройку хлебных магазинов. Были особые сборы: двадцатиалтынный, семигривенный, рублёвый, двухрублёвый. Собирали деньги драгунские, поворотные, кормовые, подымные, на починку кораблей, рекрутские, на воеводу.

Жили впроголодь, в курных лачужках. Монахи жирели на крестьянском труде.

Крестьяне были бесправны. Монахи были вольны в «животе и смерти» своих крепостных. За проступки, нерадение, оплошность крестьяне наказывались. Их драли плетьми, лозами, шелепами, бадожьём. Непокорных и гордых заковывали в колодки, садили на цепь в тюремной келье. В монастыре были орудия пыток: дыба, клещи, плети. Были палач, тюрьма, стража.

Гнёт монастырских старцев вызывал среди крестьян недовольство. Но жестокими мерами «монастырского смирения» монахам удавалась держать в руках тяглых.

Крестьянам, селившимся не на монастырской земле, а на Уральских отрогах, жилось не легче. Их слободы и деревни были приписаны к заводам. Жизнь приписных, заводских крестьян была ещё горше жизни монастырских невольников.

Крестьяне мечтали освободиться из неволи.

2

Весной 1732 года собрались приписные к Сысертскому заводу, — крестьяне Крутихинского дистрикта и Красномысской слободы. На крестьянский сход прибыли жители слобод Барневской, Каргинской и из деревень Далматовской вотчины. Недовольные обременительными работами на заводе и безмерной эксплоатацией монастырских старцев, они единодушно порешили переселиться на жительство в новые места.

Бывалые люди расписали богатые, привольные места Южного Урала. Там лежали рыбные озёра Чебаркуль, Увильды, Иртяш, Аракуль, Касли и многие другие. Богат край хмелевыми угодьями! А сколько там ягод и грибов! Сколько разного зверя: медведь, лисица, бобры… Птица разная. Леса. Какие тучные земли!.. Да может ли быть что-либо краше и богаче Южного Урала!

Но вот беда, — чужие те земли, башкирские. Башкиры захватили угодья, но не используют их. Леса стоят в первобытной дрёме. Рыба в озёрах до того расплодилась, что начала дохнуть. Земля лежит, тоскует… Зря добро пропадает. По мужицкой смётке так: заводи большую слободу, распахивай пашни, окашивай луга, руби леса, лови зверя, собирай грибы да ягоды, щипли хмель, вари пиво…

А башкиры? Где их селения? Езжай — на сотни вёрст ни одного коша не встретишь. Кругом пустые места.

Негодовали подневольные Сысертского завода и Далматовского монастыря. Наконец, с общего, полного согласия, порешили избрать доверенного ходока. Ходоком уполномочили крутихинского крестьянина Степана Кузнецова, «человека доброго и правдивого».

Повелели ему итти в столицу, бить челом от всего мира о разрешении построить слободу на башкирской «пустопорожней» земле у Чебаркуль-озера.

Шёл он долго. Миновал горы Урал-Каменя. Не одну пару лаптей сменил, но бодрился и шёл.

Неприветливо встретили в столице мужика-лапотника. За дерзновенное посягательство на чужое добро посадили в арестантскую. Долго пришлось сидеть Степану. Тоска одолевала. Досада донимала за оплошность. Не сумел Степан купить продажных приказных чиновников. Похудел от тоски. Спасибо за то, что хоть ржаною краюхой да квасом жаловали.

Однажды в дверях камеры показался тучный приказный с солдатами, тот самый, что получил от Степана мирское челобитье.

Степан обрадовался. Пал в ноги.

— Отдай ты, батюшка, челобитье рабов ваших…

Густой бас приказал встать и слушать.

— Дело ваше сделано. В сенате обсуждено. Токмо здесь не можно знать, будет ли та слобода у Чебаркуль-озера на пользу мирским людям, и не обидит ли это башкирцев. А потому рассуждено — передать ваше дело на рассмотрение Сибирского воеводы обще с горным начальником в Екатеринбурхе…

Степану показалось, что коль сенат указал, то дело вышло.

Не успел опомниться Степан, а его уже солдаты в колодки заковали. Приказали встать, захватить армячишко. Повели. Усадили в кибитку. Вооружённые солдаты сели рядом и кибитка тронулась в неведомый для Степана путь.

3

Вскоре произошли большие события. Сенатский секретарь Кириллов, человек умный, хитрый, жестокий по характеру, представил проект о разобщении степных кочевников Казахстана с башкирами, непрерывно враждовавших между собой. Он предложил оцепить Башкирию городками для защиты русских зауральских поселений от опустошительных набегов кочевников. На границе Башкирии и Казахстана, в устье реки Ори он предложил построить знатный город, через который позднее наладить караванную торговлю со Средней Азией.

В один из погожих майских дней 1734 года собрались государственные советники: Бирон, Черкасский, Остерман и другие. Они разбирали проект Кириллова. Перспективы замирения беспокойней восточной колонии и организации среднеазиатской торговли показались заманчивыми. Сенат сдобрил проект. Тогда же возвели Кириллова в статские советники и поручили ему организовать вооружённую экспедицию для проведения в жизнь проекта. В помощь Кириллову дали татарского переводчика, активного проводника царской колониальной политики в Башкирии и Казахстане Мурзу Тевкелева, только что сумевшего уговорить казахов Малой Орды на переход их в российское подданство.

Пока в Санкт-Петербург шла подготовка и организация экспедиции, башкирский старшина Токчура, бывший при полковнике Тевкелеве, написал тайное письмо влиятельному башкирцу Кильмяк-Абызу.

Токчура раскрыл секреты русского правительства. Умный и дальновидный Абыз почувствовал тревогу за судьбу Башкирии. Кильмяк-Абыз решил организовать сопротивление всем мероприятиям правительства Анны Иоанновны. Гонцы стрелой мчались во все концы южноуральской таёжной глуши. Они призывали к восстанию. В народе поднималось смятение. По аймакам и кошам начались приготовления. Лихие наездники готовили коней. Башкиры решили умереть на коне, но защитить свои былые вольности.

Василий Никитич Татищев, один из первых русских историографов, тогда начальник горных заводов Урала, первый узнал о приготовлениях башкир к восстанию. Он рассказал о них Кириллову, когда тот был ещё на пути в Уфу.

Кириллов спокойно принял сообщение. Его ничто не беспокоило. Он думал: стоит немножечко припугнуть отсталый, дикий народец и всё утихнет.

С этого и начал.

Под Уфой к нему явилась делегация именитых башкир от Кильмяк-Абыза.

Делегация потребовала не осуществлять намеченных мероприятий, не мешать былой вольности башкир, дарованной прежними русскими государями.

Кириллов приказал подвергнуть пытке делегатов: узнать, от кого исходит столь дерзновенное требование. Делегатов били кнутом. Один из них был замучен до смерти, другие закованы в колодки.

Весть об этом облетела аймаки, коши, тюбы. Тревога нарастала.

Башкирские кузнецы ковали стрелы, копья, топоры. Носилась тревожная молва о Кириллове:

— Шайтан!

— Зломышленный генерал!

4

В апреле 1735 года Кириллов с многочисленной силой вышел в поход, к устью реки Ори для закладки крепостей.

Позднее из Казани вышел сюда же вологодский полк драгун. Он шёл по гористой, лесной местности. Неожиданно трёхтысячная конница лихих башкир во главе с Кильмяк-Абызом, напала на драгун, смяла их, обратила в бегство. Башкиры рубили драгун, кололи копьями, поражали стрелами.

В руках победителей оказался обоз с провиантом и оружием. Это было сигналом к восстанию. Вскоре восстание охватило почти всю Башкирию. В Зауралье с отрядами повстанцев действуют Сабан и Юсуп. Отряды нападают на русские селенья, разоряют их, предают огню, отгоняют табуны скота, полонят людей.

Кириллов сообщил об этом в сенат. Он требовал жестоких репрессий. Не дожидаясь ответа, приступил к расправе, подвергая Башкирию огню и разгрому.

Кириллов проехал в Уфимский край, а своего подручного мурзу Тевкелева послал на усмирение зауральских башкир.

С карательными отрядами сибирских драгун и служилых «инородцев» Тевкелев прошёлся по зауральской Башкирии. Запылали аулы и коши.

Во время похода отрядами Мурзы Тевкелева было убито свыше двух тысяч башкир, выжжено пятьдесят деревень, захвачено свыше тысячи в плен. Многих из пленных подвергли казни. Женщины и дети были отданы в неволю.

Поздней осенью, в страхе перед расправой тысячи башкир пришли с повинной. Перед кораном приняли присягу на верность. Захваченные обманом вожаки зауральских башкир Юсуп и Сабан, были направлены в Екатеринбург к Татищеву для казни на страх другим.

Восстание глохло. Только у озера Уклы-Карагайского повстанцы держали в осаде второй многочисленный провиантский обоз, следовавший к новопостроенному Оренбургу. Отряд сибирских драгун полковника Арсеньева, поспешивший на выручку обоза был атакован повстанцами и возвратился в Течежское.

Мёрли команды в Оренбурге. Плохо одетые воины замерзали в пути.

1735 год одинаково тяжело кончался и для восставших и для усмирителей.

5

Кириллов разработал новый проект усмирения башкир, побывал с ним в Санкт-Петербурге. На государственном совете было решено, что все предложения Кириллова достойны высокой похвалы, а автор их — высочайших наград, Кириллов угодил. В его проекте были отражены все основные начала бироновщины.

Возвращался Кириллов довольный, с именными царскими и сенатскими указами, в которых были отражены все его предложения о замирении Башкирии. В Мензелинске у Румянцева состоялось совещание.

Дрожащими руками вскрыл Румянцев пакет и начал читать царское повеление:

«Божею милостью, — начал вполголоса губернатор, — мы, Анна, императрица и самодержица Всероссийская и прочая, и прочая, и прочая».

«Нашему генерал-лейтенанту и Казанскому губернатору Румянцеву…».

«…усмотрено, что Сибирской и Ногайской дорог башкирцы, презирая нашу императорского величества недавно учинённую милость во отпущении всех без казни и разорения, ныне взбунтовав, идущий из Сибири из Теченской слободы к Оренбургу провиантский обоз не пропустили и принудили оному, также полковнику Арсеньеву, отправиться в сикурс, возвратиться, и другие замещения показывают, чего ради указали мы нарядить войск наших…»

В указе на всю страницу шли перечисления частей и полков, наряжённых на усмирение непокорных башкир.

«…Не в одном месте действовать, но разными командами, на воровские жилища посылать, дабы со всех сторон окружить и искоренить и деревни их выжечь, а в нужных местах редуты построить… ища полезных способов, порядочную диспозицию учинить и бунтовщиков всякими мерами искоренять, а пойманных воров, пущих заводчиков, на страх другим казнить смертию, а прочих, по состоянию вин, с жёнами и детьми, ссылать в ссылку: годных в службу — в остзейские полки и во флот, а негодных — в работу в Рочервик, а малолетних ребят женского пола для поселения в русских городах роздать, кто взять пожелает…»

Дальше указывалось: пожитки, хлеб у бунтовщиков отбирать, лошадей за штраф отдавать в драгунские полки, верных башкирцев не обижать, а защищать, только в знак верности взять у них заложников.

«…впрочем во всём полагаемся на ваше рассмотрение и даём полную мочь… Анна, февраля 16 дня 1736 года».

В сенатском указе повелевалось начальникам края оцепить беспокойную Башкирию цепью городков, заселить их охочими людьми, записав прежде в тысячное казачье войско; накрепко запретить башкирам носить оружие, а также иметь кузнецов и засекальщиков. Воеводам накрепко следить, чтоб башкирам не продавались ружья, порох, свинец, панцыри, сабли, копья, луки, стрелы. Нарушителей штрафовать. Ловить вооружённых башкир. Поймавшему — лошадь, ружьё — в казну, а пойманного — в ссылку. Новокрещённых башкир, татар — селить отдельно. Мещерякам, за их верность, отдать в безоброчное пользование башкирские земли. Запрещалось сватовство башкир с татарами без челобитья. За разрешение свадьбы брать лошадь, а с женившихся без позволения — по три, а если повторится, то жениха, невесту, родных — ссылать в ссылку.

А «о строении вновь городков, — говорилось в указе, — для свободного в Оренбург проезду караванов и обозов и лучшего содержания башкирской и бухарской сторон в надлежащем подданстве, чинить вам и статскому советнику Кириллову по своему рассмотрению».

Читали долго. Разбирали по пунктам. Больше судили, те пункты, где говорилось, что предоставляется на усмотрение Румянцева и Кириллова. То были: постройка крепостей для оцепления Башкирии.

Договорились: с Сибирской стороны Башкирии, в Зауралье выстроить ряд крепостей по реке Миассу, у озёр Чебаркуль, Уклы-Карагайского, Иткуль и у других, где явится необходимость. Строить их решено с поспешностью, немедля.

6

Василий Никитич Татищев торопился с постройкой крепостей в Зауралье. В Теченское, к полковнику Арсеньеву, выслал геодезиста Шишкова с повелением немедленно приступить к постройке крепостей у Чебаркуль-озера и по реке Миассу.

Вспомнили о Степане Кузнецове. Перерыли все бумаги, но следов его на нашли.

Василий Никитич сердился — Кузнецов нужный человек.

Однажды наткнулись на сенатский запрос о постройке русской слободы у Чебаркуль-озера. Из него узнали, что Кузнецов в Тобольске, содержится под стражей до разрешения вопроса о постройке.

Доложили Татищеву. Повеселел Василий Никитич. Повелел: немедля писать в Сибирскую губернскую канцелярию о высылке Кузнецова по самонужнейшему делу… Колодника Степана представили Татищеву.

Василий Никитич посмотрел на Кузнецова.

— Колодки снять… Сводить в баню. Добро покормить. Одёжу сменить на добрую. Потом — ко мне, — распорядился Татищев.

В торговой бане Степан мылся вместе с женщинами. Так заведено. Бойкая молодайка посмеялась над худобой Степана.

— Батюшки-светы! И в чём только душа-то теплится!.. Косточки одни, христовые. Ну и баба же у тебя, вишь, всю кровь-то высосала…

А когда вышел из бани, подали ему чистое бельё и одежду. С опаской посматривал Степан, но оделся. Шаровары, сапоги на ногах, новая войлочная шляпа, — не верится!

Когда пришёл Кузнецов к Татищеву, бухнул в ноги.

— Премного благодарствуем, родной наш батюшка, Василий Никитич, за доброту вашу к рабам своим…

— Ну… ну, будет… Вставай… — поднял его улыбающийся, добродушно настроенный Василий Никитич. — Садись, посудим о мирских делах. Расскажи о своём деле, как в колодки попал.

И Степан поведал всю историю челобитной о постройке слободы у Чебаркуль-озера.

Внимательно выслушал Василий Никитич. Встал, походил намного, подумал, а потом подошёл к Степану, похлопал его по плечу и оказал задушевно:

— Ну, вот и вышло по-вашему, по-мирскому. Крепости строить будем. Поможем. А ты будешь охочих людей кликать.

Провожая Кузнецова, Василий Никитич наказывал:

— Велено тебе дать доброго коня. Прихвати солдата, в канцелярии возьми прочётный указ и — с богом!.. Кличь, Степан, охотников селиться по крепостям. Кто противиться будет из начальства, жалуйся мне. Ну, с богом!

Татищев вызвал к себе писаря и приказал:

— Написать указ в контору судных и земских дел и повелеть объявить в Крутихинском, Каменском и Екатеринбургском дистриктах, что ежели кто охоту имеет на Исецком озере, по Синаре вверх, у Чебаркуль-озера и от Чебаркуля в Тече, расстоянием не далее тридцать вёрст, и в других удобных местах селиться, те о себе немедленно объявили, каждый в своей команде, в которых их записывать и сколько семей, и в которых местах похотят селиться, прислать ведомости немедля. А доверенному Степану Кузнецову препятствий не чинить.

7

Весна 1736 года. По башкирским аймакам разъезжали кильмяк-абызовские доверенные с призывом итти в поход на русские селения. Кильмяк-Абыз призывал отомстить за казни, пытки, за поруганную честь жёнок и дочерей, поднятых на защиту вольности. В его прельстительных письмах предлагалось штрафных лошадей не давать, строящиеся городки уничтожать, русских людей убивать, а селения их сжигать.

Башкиры готовились к схваткам. Они отгоняли скот в долины южноуральских гор. Аулы пустовали. Семьи укрывались в ущельях гор и в пещерах. Группы всадников объединялись в крупные отряды. Начинались набеги на пограничные сибирские слободы и деревушки.

Южный Урал и Зауралье окутались дымом пожарищ. Горели русские деревни, посёлки, выселки, башкирские аймаки, юрты, скирды хлебов. В панике метались в лесных трущобах звери, улетали птицы… В страхе метались люди. Башкиры были беспощадны к русским и их союзникам, а карательные отряды русских суровы и жестоки к башкирам.

Русские женщины с подростками, младенцами и стариками отсиживались за крепостными стенами острогов и слобод. А там, где не было укреплений, люди наспех окапывались рвами, огораживались рогатками, надолбами, Обводили селения тынами и, бревенчатыми стенами. Люди бросали свои насиженные гнёзда и бежали под защиту пушек.

Мирная крестьянская жизнь оборвалась разом. Крестьянские поля не засевались.

Тевкелев и Татищев слали грозные приказы: всех, кто может носить оружие, мобилизовать, создать крестьянские вооружённые отряды, повсюду выставить караулы, построить маяки, быть настраже и готовыми в любую минуту выступить в боевые походы. По рекам Исети, Тоболу, Миассу выставленные караулы должны были зорко наблюдать за башкирами и отвращать объединения их с казахами. Казахи тоже были неспокойны. Их отряды подбегали под Далматов монастырь. Зорили деревни монастырской вотчины.

Татищев повелел для защиты от башкирцев-изменников призвать на службу оружных, обретающихся в сибирских слободках и Уральских горах, служилых татар, черемисов, чувашей, вотяков и мещеряков,

«Чтобы им всем, годным, в службе быть в том же походе, а которые не будут, те причтены будут за воров-изменников», —

говорилось строго в прочётном указе.

Этим служилым предлагалось съехаться в Багарякской слободе «в скорости», и быть также готовыми к походу.

Начальство хмурое, сердитое. Заваруха великая. Как её утишить — ума не приложить. Во всём остановка и казне великий убыток. Крепости строили поспешно. В конце апреля полковник Арсеньев сообщил Татищеву, что крепость у Чебаркуль-озера построил и вышел строить «в самонужнейших местах» по реке Миассу.

Мятежный пожар полыхал на Южном Урале и в Зауралье. Горному начальнику Татищеву пришлось распорядиться о прекращении работ на казённых заводах. А работных людей, приписных крестьян Каменского, Екатеринбургского и Крутихинского дистриктов, он снял с заводов и направил на охрану пограничных с Башкирией владений заводского ведомства.

8

Три роты сибирских драгун выступили в поход из только что построенной Миасской крепости.

Стояло жаркое лето.

Отряд растянулся чёрной лентой. По беспокойному времени у драгун ружья заряжены, а фитили зажжены. Отряд передвигался вверх по течению реки Миасс по пустырям, лесным перелескам, огибая болота и озёра.

Полковник Арсеньев ехал молча. Не раз он ходил в таёжные южноуральские горы на башкир. Бродил с отрядами по широким степным просторам в погоне за казахами, бил турок. И во всех походах с честью выполнял боевые задания.

Перевалив увал, отряд вступил в густой березняк. На этот раз объехать его, не потеряв из поля зрения реки, не было возможности. Преодолевая трущобы, выбирая удобные для проезда места, отряд углубился в лес. В зарослях лесной чащи путь преградил неглубокий журчащий ручеёк с ключевой водой. Драгуны проехали. Пушкарям пришлось тяжелее. Обозники застряли. Перегруженные телеги вязли в растоптанном русле ручья. У лошадей нехватало сил. На помощь бросались драгуны. Не раздеваясь, шагали в воду, вязли в тине. Натужились. Пыхтели. Били коней. А возы не поддавались.

Майор Павлуцкий выругался:

— Лодыри, сколько лесу…

Драгуны рассыпались. Застучали топоры. Повалились молодые берёзки. Навалили чащи. Обоз прошёл. Вскоре лес отступил, образуя поляну. Отсюда была видна река. Полковник подъехал к круто обрывавшемуся берегу. Внизу лежала тихая, полноводная река. Река в верхнем течении раздваивалась, образуя приток-курью, за которым лежал высокий, холмистый берег, а дальше шли широкие, степные просторы. Лишь где-то далеко на горизонте виднелись небольшие рощицы леса. Между курьей и крутоскатом, на котором стоял Арсеньев, лежала пойма, поросшая травой, кустарником, а рядом из воды выступал остров, поражавший густой, непроходимой берёзовой рощей. Стая грачей кружилась над ним. Миасс, повернув круто за островом, как раз в том месте, где впадал в него безымённый ручей, только что принесший немало неприятностей обозникам, терялся в заросших кустарником берегах.

Очарованный живописностью уголка, Арсеньев сказал:

— Угоже место!

— К постройкам коммуникации способное, — поддакнул геодезист Шишков.

— Надлежит досмотреть…

9

Полковник распорядился об отдыхе драгун, а сам в сопровождении геодезиста Шишкова, майора Павлуцкого и десятка драгун поехал осматривать участки.

Обследование решено было начать от безымённого ручья, охватив в кольцо окрестный лес, с расчётом вернуться к привалу с другой стороны.

Разведчики спустились вниз по реке Миасс.

Не переправляясь через ручей, разведчики проследовали вверх к его истоку. Вскоре показались просветы, а за ними заросшее камышом болото.

Геодезист хотел пробраться к воде, но лошадь провалилась, ноги её засасывались всё глубже и глубже, всадник накренился и через голову коня свалился, погружаясь в торфяник. Полковник и майор, видя перекошенное от ужаса лицо геодезиста и муки лошади, приказали драгунам помочь им выбраться из болота. Драгун Ивашка схватил свалившуюся засохшую берёзку, подал один конец Шишкову, а другой начал со всей силой тянуть на себя. Другие с трудом выручили погрязшего в торфянике коня.

Майор и полковник смеялись над жалкой, вымазанной тиной фигурой геодезиста.

— Ну, как? — язвил Арсеньев.

А тот, отираясь пучками зелени, сопел и морщился, не отвечая на насмешки.

— Чаю, к лучшему… Не всякий башкирец полезет через болотину, — говорил полковник геодезисту, когда тот снова сидел верхом на коне. — Но, говорил таким тоном, что не поймёшь, смеётся ли полковник над бедой Шишкова или всерьёз говорит о достоинствах местности, о болоте, как естественной защите.

Разведка от болота повернула вправо по опушке леса.

— Какие поля! Какие земли! — восхищался майор Павлуцкий.

На опушке леса драгуны заметили двух всадников. Завидев разведчиков, всадники скрылись в лесных зарослях.

Полковник рванул под уздцы коня. Конь сорвался и помчался стрелой. За полковником карьером неслись другие. Беглецы, заметив погоню, искусно лавируя меж деревьев, спешили укрыться.

— Стреляй! — кричал Арсеньев.

Гулким эхом прокатились по таёжной глухомани ружейные выстрелы.

Беглецы остановились, видно, напугались.

Соскочили с коней, пали наземь и, закрыв лица руками, лежали недвижно, хотя никто из них не был ранен.

— Вставай, башкурд! — закричал полковник, первый настигший башкир.

Башкиры продолжали лежать, не открывая лиц.

Арсеньев вскочил с коня и с силой пихнул сапогом одного из них.

— Вставай!

— Ой, бульна! — застонал башкир, хватаясь за бок. На его лице выражался страх и просьба о пощаде. — Не надо рубать… Наша — верный башкирец…

— В-е-е-рный… а текаешь… — передразнил Арсеньев. — Чьи вы?

— Таймаса Шаимова, тархана, люди…

— Шаимова?.. Знаю…

Приподнялся второй башкирец. Грозный тон полковника стал мягким. Башкиры это почувствовали. Они с опаской поглядывали на драгун и их ружья.

— Шаимова людишки? Хорошо… Якши… в верности ея императорского величества старшина находится… Якши, старшина!

Башкиры улыбнулись.

— А вы что шатаетесь?

— Наша искал зверь… Лисиц искал… — говорил уже совсем осмелевший башкирец.

И башкир показал рукой на северо-западную сторону.

— За речкой бор. Цилябе-Карагай по-нашему… Якши бор…

Захватив башкирцев, Арсеньев проехал посмотреть на Цилябе-Карагай. Ещё не доезжая до речки Челябки, берёзовый лес стал перемежаться с мелким сосняком, переходя в густой массив краснолесья.

На пути бежала полноводная речка. Она была не широкой, но глубокой, с крутыми, обрывистыми берегами и недоступной для переправы. За ней шёл густой массив соснового леса.

Разведка долго спускалась вниз, по течению Челябки, ища удобного места для переправы на другой берег, но так и не нашла. Она уперлась в новое большое болото, за которым терялась речка; дальше, на горизонте, виднелся Миасс.

Было ясно, что более удобного места, защищенного с трёх сторон водой этих речек и болот, богатого лесом и плодородными, ещё нетронутыми полянами, — вряд ли где-либо можно найти.

Разведка вернулась к привалу.

Арсеньев посмотрел на пленных, распорядился:

— Попытать про воровские дела.

Башкир отвели.

— Велеть драгунам устраиваться командами, как способней. Походу более не будет. Здесь офундуем крепость. Господину Шишкову с помощником произвести чертёж тому городку, сообразуясь с местностью, как способней его офундовать.

10

Зауральская глухомань ожила разом. Сотни драгун с топорами и пилами разбрелись по берёзовой роще. Вскоре послышались первые удары топора, терявшиеся в лесной глуши, но вот они чаще, больше и вот уже несутся со всех сторон. Повалились вековые берёзы.

Полковнику доложили, что пленные башкирцы пытаны, плетями биты, и на расспросных речах показали:, что они Таймасовы людишки, что тот Таймас Шаимов — старшина Каратабынской волости, и все эти угодья входят в его владения, а юрты его невдалеке по Миассу, у Аргази-озера, что с воровскими башкирами они никаких делов не имеют и сами ходили на них воинским походом, те воровские башкирцы им не дались и ушли в поход под ближние русские селения жильё зорить, людей рубить и скот в полон брать.

Башкир, что немного говорил по-русски, показал:

«Слышал-де он, что воровские люди по весне ходили под Далматов монастырь и там русские деревни пожгли, людей в полон захватили и скота много угнали, а в апреле и мае не раз нападали на Катайский острог, только все их противные атаки в том остроге были отбиты артиллерией. А в начале июня те воровские шайки ходили на село Уксянское с деревнями, которые обратили в пепел. Много тут было побито жителей, частью полонено, но больше они разбежались. А Крутихинскую слободу, хотя держали в осаде, токмо взять её не могли. Да слышно-де, что и в Окунёвском дистрикте не всё благополучно. Неверные башкирцы во многих людях ушли туда на воровство: чинят грабежи, убийства, людей полонят и скот зорят. А более он ничего не слыхивал».

Толмач подал полковнику лист плотной синеватой бумаги с изложением пыточных речей.

Арсеньев сказал:

— Писать немедля во известие статскому советнику Татищеву в горное правление, полковнику Тевкелеву в Чебаркуль, да в Сибирскую губернскую канцелярию о сих воровских делах башкирцев. Да присовокупить, что в самонужнейшем месте по Миассу-реке, подле реки Челябки, как поведено, крепость строить начали…

И подумав немного добавил:

— Челябинскую… А тех паутов от башкирцев пустите на волю и строго подтвердите, что, паче чаяния, будут пойманы на воровстве, веры им никакой не будет и подлежат они жесточайшей расправе…

11

Зауральские русские слободы продолжали пылать. Башкирские набега не утихли. Командиры отрядов гонялись за мятежными шайками. То и дело вспыхивали соломенные пуки на маяках, предупреждая об опасности. На открытых местах дни и ночи стояли пикеты. В кустарниках, лощинах и оврагах укрывались секреты. У переправ и бродов стояли дозоры. Спокойствия ещё не было. А к новопостроенным крепостям тянулись группами и в одиночку подводы охочих людей. Одни ехали порожняком, налегке в Чебаркульскую крепость к Тевкелеву для записи в «Тысячное войско», которое повелела собрать Анна Ивановна. Другие плелись на поселение с семьями, домашним скарбом, скотом и птицей.

Доверенный Кузнецов с солдатом разъезжали по деревушкам, кликали охочих людей к переселению в Челябинскую крепость. Проехали по монастырской вотчине.

Ушники доносили старцам нерадостные вести: появился-де крутихинский мужик Стёпка Кузнецов, по прозванию Таушкан, и народ баламутит. А мирские людишки совсем ошалели, нарадоваться не могут тому его известию, пишутся подряд семьями в реестры… В монастырских «здельях» остановка. Мужики отказываются выполнять работы. Они и свои пашни забросили: сеять-де не к чему. Говорят:

— Будет, покарёжили на дармоедов-то… Пора пожить своей волей.

Старцы нервничали. Злились. Порешили Кузнецова арестовать.

Архимандрит Порфирий подговорил посильнее служек, прихватил попроворней монахов, вооружил воинство фузеями и отправился на поиски Степана.

А Степану что — не страшно. Прочётный указ при нём. Пусть попробуют — не те времена…

У завалинки мирской избы собрались кружком широковцы.

Старец Порфирий появился неожиданно. Монахи оцепили мирскую избу. Архимандрит — рысцой к Степану; смотрит грозно.

— По какому праву народ куражишь, сарынь проклятая! Не позволю! О шелепах соскучился… — угрожал старец.

Степан спокойно достал из-за пазухи мешочек, привязанный на тесёмке, извлёк из него листок бумажки и подал Порфирию.

Старик покосился, зло рванул из рук листок, поблеклыми глазами впился в каракули, написанные полууставом. Прочёл, перевернул, взглянул на обратную сторону — чисто, снова повернул.

— Та-та-та-ти-щев… — прошептал сквозь зубы, скреплённую печатью подпись.

Он скомкал листок и в ярости бросил его в лицо Степана. Кузнецов усмехнулся, бумажку поднял.

— Рады, сучьи дети… Диаволы… — выругался старец. И, не вытерпев, зарычал на мужиков:

— Разойдись!.

Мужики сидели смирно. Ни один не тронулся с места. Было тихо. Непокорство тяглых взбесило старца.

— Разойдись, говорю вам! Прочь отсюда, холопы… Закую всех в цепи!

Старец замахал тростью и ткнул в грудь ближнего холопа.

Бывший раб вспыхнул. Встал. Расправил широкие плечи. Руки сжал в кулаки.

— Попробуй ещё! Ну… Живого волоса не оставлю! В клочья выдеру бороду, — угрожал он.

Мужики тоже загалдели. Не поймёшь о чём. Грозно.

— Богоотступники! Предам анафеме, огню… — кричал старец, усаживаясь в тарантас. Монахи садились на коней. Гроза миновала.

Архимандрит заперся в келью. Никого к себе не впускал.

Порфирий решил написать слёзное доношение своему духовному начальству.

12

Строительство крепости в полном разгаре. Население росло. Из сибирских слобод и деревень прибыли с семьями мыльниковцы, деминцы, сухринцы, замараевцы, подкорытовцы. Многие находились в пути. Многих задержали монастырские старцы. Прибывшие предъявляли письма Тевкелева о зачислении на поселение. Геодезист Шишков не успевал отводить усадебные участки. Сюда же под конвоем драгун приводили крестьян разных слобод на помощь по строительству крепости. Всё больше и больше оголялся лесной участок. Повсюду торчали пеньки, валялись подрубленные деревья, кучи сучков. Стучали топоры, звенели пилы. Бодрые песни мешались с руганью и окриками капралов-надсмотрщиков.

Военный лагерь жил полнокровной трудовой жизнью. Ежедневно с утра полковник Арсеньев проводил осмотр строительства, предотвращая ошибки строителей, подгоняя нерадивых. Смотрел на постройку сердца крепости — замка. Замок находился рядом с командирской казармой и представлял подобие кремля. Это было большое фортификационное сооружение в форме квадрата, протяжённостью до шестидесяти сажен с каждой стороны, Рубленые стены из толстых, в обхват, сосен прочны. Две шатровые башни в противоположных углах производили величественное впечатление. Сейчас шли незначительные доделки внутри замка. Несколько драгунских бригад достраивали провиантский магазин, пороховой погреб, склад для оружия и снарядов. Хотя и строились все эти сооружения поспешно, но делались они прочно и добротно.

Замок должен был служить надёжной защитой для будущих обитателей крепости. Это — своего рода вторая оборонительная линия от неприятеля. Это — запасный арсенал оружия, продовольствия, снарядов. Укрывшиеся в нём могли выдержать длительную осаду до прихода помощи.

Да и стены внутренней крепости-замка не то, что городские: они двойные, из ряда продолговатых высоких срубов, между которыми засыпалась земля. Такие стены никаким тараном не пробьёшь. Вот разве что огнём взять можно, но и тут предусмотрено. Попробуй, сунься с охапкой соломы: из бойниц и с башен тотчас свинцом ожгут. Хороший замок, неприступный.

Всюду шла горячая работа. Драгуны тесали брёвна, вбивали в русло реки сваи, подвозили лес в чащу. Шло сооружение моста через реку на соединение с заречьем для освоения возвышенной площадки над крутоскатом курьи. Недалеко от моста и замка, на посаде копошились поселенцы-тысячники. Появились первые жалкие избушки, вырубавшиеся из осинника и берёз. Посад пока ещё представлял беспорядочно раскинувшийся цыганский табор. Возле земляных избушек, конусообразных шатров и палаток дымились костры. По утрам, на заре петухи возвещали о наступлении нового дня. Повсюду пробуждалась жизнь.

Как муравьи, на необъятном пространстве копошились люди. Старики и мальчики собирали сучья, помогали корчевать пни, возились с лошадьми.

Рождался город. Первые жилища были скромны и также жалки и нищи, как и их обитатели. В строительном хаосе чувствовался хозяин. Деревянно-соломенных хибар, с дырами вместо окон, затыкавшихся бычьими пузырями, было немного. Уже намечались строгие очертания кварталов, прямых улиц и переулков посада. Готовые хибарки стояли во фрунт. Ещё дальше, через просветы вырубавшегося леса, виднелась уже построенная бревенчатая крепостная стена.

Полковник зашёл на усадьбу Юды Мысова. Широкоплечий, чернобровый мужик с крепкими мозолистыми руками, возился с двумя сыновьями над потолочной балкой, которую они, натужась, поднимали на сруб избы. Он не заметил, как подошёл Арсеньев, а увидев, оторопел, хотел что-то сказать, но полковник опередил:

— Откуда будешь?

— Шадринского дистрикта.

— Чей?

— Юда Мысов.

Юда Мысов опустил балку.

— А прежде чей был?

— Напередь Шадринского, был крепостным российских помещиков. Из прежнего жилища сошёл от хлебной скудности назад тому тридцать лет. В Сибири жил в разных слободах. Во время переписи Солнцева-Засекина в подушной оклад записан по деревне Мыльниковой.

— В число тысячного войска записан?

— Записан…

— Платить подушные не будешь. А как к зиме с хоромным строением, закончишь? Сено заготовить успеешь?

— Думаю справиться. Помощники надёжные.

Арсеньев посмотрел на сыновьёв Юды. Прошёлся по двору. Бедновато.

— Для начала ладно.

Арсеньев вернулся к командирской казарме. Здесь, в полумраке казармы, стоял богатырского сложения башкир в малахае из чернобурых лисиц, в красном кафтане, с саблей на боку. Это был старшина Каратабынской волости тархан Таймас Шаимов. Как старому приятелю, полковник пожал тархану руку, пригласил присесть.

— Господин полковник, — начал Шаимов на чистом русском языке. — Наша помочь вам хочет. Своих башкирцев привёл — пускай маленько поработают.

Тархан неестественно засмеялся.

— Пускай маленько поработают, — ответил в тон тархану полковник.

13

Много раз архимандрит принимался после кошмарной ночи писать своему начальству жалобу на действия светских властей. Но так ничего и не получилось. Пришла блажная мысль — договориться с представителем Оренбургской экспедиции, полковником Тевкелевым. Может можно как-нибудь и обойтись без монастырских тяглых при заселении новопостроенных крепостей. С таким запросом и требованием не зорить монастырской вотчины сгоняли в Чебаркуль служку Ваську Мерзлякова. Служка вернулся скоро. Вести были нерадостные… Тевкелев не дал согласия и даже не заверил в том, что и в будущем не будут брать крестьян.

Волей-неволей пришлось жаловаться.

Старец Порфирий слёзное доношение Тобольскому митрополиту сочинил. В нём он писал:

«В нынешнем, 736 году, в августе и сентябре месяцах в разные числа у нас, нижайших, монастырские крестьяне разных деревень по Оренбургской дороге в новопостроенные крепости для поселения записались, о чём нам, нижайшим, из Чебаркульской крепости от господина полковника Алексея Ивановича Тевкелева объявлено: по четырём ведомостям при Челябинской крепости наших монастырских крестьян шестьдесят семей принято и под дворы-де им места отвесть повелено и отпущены в домы их для забрания жён и детей на срок и, чтобы мы, нижайшие, оным крестьянам никакого препятствия и задержания не учинили. И на оное послабление смотря и другие многие наши монастырские крестьяне едут в новопостроенные крепости, для поселения пишутся.

А сколько всех наших монастырских крестьян во оные новые крепости записалось, искать нам невозможно, понеже ещё о всех наших монастырских крестьянах из Чебаркульской крепости уведомления не получено.

И мы, нижайшие, прошедшего сентября 22 дня посылали в Чебаркульскую крепость господину полковнику Тевкелеву с прошением монастырского служителя Василия Мерзлякова и от господина полковника Тевкелева через майора Иакова Стефановича Павлуцкого мы, нижайшие, известие письменное получили в том, что де впредь наших монастырских крестьян принимать не будут, а которые наши монастырские крестьяне при оных крепостях записаны, будут ли возвращены в монастырь или нет, о том нам не известно.

А ныне у нас в обители во всяких работах остановка и великое разорение, также и в набор рекрут прошлогодцких в три наряда из достойных одиноких крестьян выбрать поведено, а семейные крестьяне все разбежались в помянутые новые крепости, и о сём вышеписанное уведомление вашему преосвященству предъявляем.

Вашего преосвященства нижайший богомолец… 1736 году, октября 29 дня».

Монастырский служка Василий Мерзляков, прихватив двух монахов, стрелой летел с тайным донесением. Недели через две вернулся. Служка привёз грозный указ. Тобольский митрополит повелел перепороть нещадно всех ослушников.

Собрались старцы на совет. Порешили: собрать через ушников обо всех тяглых кто ещё имел намерение к переселению. Снять допросы. Виновников наказать публично при всей братии.

Под конвоем начали свозить подневольных мужиков на суд и расправу.

Многие мужички по простоте своей сознались, что бежать в новые крепости намерение имели.

Были смельчаки. Хвалились. Угрожали:

— Все до единого к побегу намерены!

Архимандрит не выдержал.

— За противные речи сгноить на цепи мало! Бунтовщики!

Началась порка во дворе. Сбежалась вся братия: чернецы, послушники, служки.

Мужиков раздевали до пояса, дожили на скамью. Заплечных дел мастер полосовал изморённые спины тяглых. Пластами сдиралась кожа, сочилась кровь. Некоторые лежали после порки тут же, на земле, без сознания.

Крепкий организм многих мужиков не сдавался. Пошатываясь, отходили они под дуб и, прислонившись, думали, что как ни грозны палачи-старцы, а их, мужиков, воли кнутом не сломишь.

Порка закончилась. Порфирий распекал тяглых за ослушание, за измену святой обители, грозил за непокорство страшным судом, гееной огненной, а в завершение обязал всех дать подписку на верность.

Монастырский писчик положил на стол шероховатый листок, на нём было написано:

«Жить в означенном монастыре в домах своих попрежнему, и никуда собою без указов не съезжать, и пашню пахать, и всякие монастырские надлежащие заделья управлять попрежнему».

Один за другим подходили понурые крестьяне к столу для приложения подписи. Грамотеев не было. За каждого расписывались монахи.

Поздним вечером разъезжались поротые по домам. А под утро ушники с разных концов доносили о новых побегах.

Захватив жену, детей, домашние пожитки, бросив старое, насиженное гнездо, тарахтя несмазанными колёсами, ранним утром выезжали за околицу затерявшейся в лесу деревушки выдавшие подписку на верность монастырские тяглые.

Это было освобождением себя и семьи от крепостных оков.

Путь лежал в Челябинскую крепость.

14

В этот год убирать было нечего. Сеяли мало. Была буйная, мятежная весна. И всё же бабье лето было на руку. В августе-сентябре двинулся основной поток переселенцев в заканчивающуюся постройкой Челябинскую крепость. На месте девственно-первобытного леса красовался шатровыми башнями деревянный кремль. Вниз и вверх по реке Миасс правильными кварталами росли на посаде маленькие жилища, крытые землёй и реже — драницей.

На север, запад, юг и восток на протяжении до пяти километров растянулся готовый бревенчатый заплот — крепостные стены в форме прямоугольника. Прямоугольник этот перекидывался через реку. Его северная сторона лежала в Заречье, в отдалении от крутоската курьи. По углам четырёхугольника красовались бастионы.

Для проезда и выезда из крепости сооружены трое башенных ворот. Ворота, стоящие по дороге на Оренбург, назывались «Оренбургскими», ворота ведущие на север, в Заречье — «Уфимскими», а на восток — «Сибирскими». Возле ворот с внутренней стороны крепости были построены три казачьих пороховых погреба. Сейчас заканчивалось сооружение дополнительной защиты за крепостными стенами, состоявшей из переносных рогаток и надолб, выставлявшихся в болотных, низких местах, прилегавших к крепости с западной и, частично, с восточной стороны, где бежал безымённый ручей, да у ворот при выезде. В открытых местах у реки стояли новенькие сторожевые будки для рогаточного караула.

Новоиспечённые исетские казаки или тысячники, как их ещё называли, постепенно втягивались в исполнение казачьих обязанностей. Ежедневно давались наряды в рогаточный караул и к крепостным воротам. Налаживалась общинная жизнь. С увеличением числа поселенцев росло поголовье скота. Табуны окота паслись под зашитой вооружённых конников.

Было много недоделок. Не все записавшиеся на жительство уже съехались. Но и то, что имелось было уже поселением. Появились огороженные жердями дворы. В них стояли стога сена. Поселенцы готовились встретить первую зиму.

Из Чебаркульской крепости прибыл полковник Тевкелев. Он ознакомился со всеми сооружениями. Отозвался похвально. Аркадьеву и Павлуцкому от имени Оренбургской экспедиции вынес благодарность. Тогда же поручик Иовлев был назначен комендантом крепости. Ему доверили управление людьми, вручили крепостные ключи.

Тевкелев произвёл смотр тысячникам. Под барабанный бой согнали мужиков на площадку к замку, выстроили во фрунт. Всех набралось до сотни. Выстроились как попало: верзила и малыш, бородач и безусый. Пестро. В руках оружие: фузеи, самопальные ружья, пики. У каждого что-нибудь да было. Стояли — с ноги на ногу переминались. Робели. Начальство глазами ели. Не привыкли — служба воинская ещё не пристала.

Посмотрел Тевкелев на «тысячное воинство». Сброд! Каких только нет: рыжие, чёрные, лохматые, нечёсанные лапотники, у многих ноздри рваны, а бадожьём, кнутом да плетью непременно все перепороты.

Обошёл по фрунту. Никого ни о чём не спросил. И без того всё ясно. Беглецы, сукины дети! Да где их по мятежному времени лучше-то взять? Сойдёт! Выправятся.

Коменданту заметил:

— Каждодневно казачьей экзерциции обучать с барабанным боем прилежно, понеже башкирцы боятся барабанного боя…

Воинство распустили.

15

В Зауралье спокойно. Большинство драгун готовилось к выходу на винтер-квартиры в сибирские слободы. В крепости казарм недостаточно. У посадских и казаков-тысячников не разместишься.

— Лишь бы до весны… — говорили они, — там видно будет. И хоромным строением заведёмся по-доброму.

Страх суровой расплаты проник в леса и горы, где укрывались мятежники. К крепости ежедневно подходили большие партии башкир. Они шли с повинной. В знак покорности многие несли на себе топоры и плахи, вели штрафных лошадей. Принимал Мурза Тевкелев. Внутрь крепости башкир не пускали. Боялись, как бы они по их басурманской шатости нападения не учинили. Пёстрая толпа расположилась лагерем в степи у Уфимских ворот. Торчали неделями. Начальство грозное. Порознь с партиями не занималось. Дожидались, пока не придут с повинной все зауральские мятежники Каратабынской и Барын-Табынской волостей. Пришедших оцепили строгим драгунским конвоем. Обратно и пожелал бы, да не уйдёшь. В башкирском лагере больше тысячи взрослых. Много детей, подростков. По утрам и ночам мёрзли. Плач. Стоны. Ругань. Башкирские жёнки не успевали отогревать грудных и малолетних детей.

Некогда грозные башкиры теперь сидели унылые, опечаленные, убитые горем. Думали о своей судьбе, шептали молитвы, призывали на помощь аллаха. Никто не знал что его ожидало. Немало было случаев, когда башкиры приходили с повинной, а их вместо прощения вздёргивали на верёвку, рубили головы на плахе, заковывали в железо, раздавали в неволю.

При упоминании имени Тевкелева толпа немела, цепенела в страхе. Шёл глухой ропот. Имя Мурзы вносило ужас, жёнки пугали им детишек.

Мужчины переговаривались:

— Сатана… Собака татарская…

— Злой, бульна злой… — перекатывалось по лагерю.

Ненавидели и боялись.

Опасения башкир были не напрасны. Дни и ночи в командирском бараке работал застенок. Шли розыски. Допросы вели Мурза Тевкелев, Арсеньев и Павлуцкий. Толмачил драгун Сёмка Дураков. Башкир пытали, вздёргивали под потолочную перекладину, били кнутом, прижигали железом. Костёр возле барака не угасал неделями. Выпытывали изветы и сказки на зачинщиков мятежа, на главных участников. В лагерь возвращались полуживыми. Многие и совсем не вернулись…

16

День был холодный. Дул северный ветер. По небу плыли свинцовые облака. С утра плотники начали устанавливать виселицы. Надвигалась гроза.

В сопровождении Арсеньева, Павлуцкого, драгунских офицеров и нижних чинов в лагерь явился Тевкелев. Привели колодников. Они были бледны, худы и ко всему равнодушны. При виде Мурзы Тевкелева мятежники пали на колени. Раздался плач и рыдания. Они просили прощения.

Тевкелев строг. Приказал встать и слушать.

— Подлая чернь! — начал по-татарски Мурза. — Разорители своего покоя. Глупые и безрассудные! Доверились лживым речам Кильмяка-Абыза. А понять того не можете, что русские государи сделали на пользу вашего отечества… А вы пакости чинили. Российские жилища жгли и зорили. Верных башкирцев немалое число погубили. Воспротивились постройке городков, а того понять не можете, что городки сии на пользу и защиту вашу от калмыцкого подбегу деланы. Да за всё это весь ваш плюгавый народец подлежит всеконечному разорению и гибели. Но велика милость… Последний раз распускаетесь вы под поруки верных в домы ваши после присяги у корана. И если ещё будете замечены в противностях, то подлежите строгой казни…

Мурза передохнул. Откашлялся, обвёл глазами толпу. Продолжал ещё строже:

— А сии, — он указал на колодников, — яко главные воры и пущие зачинщики по силе её императорского величества всепресвятейшей государыни Анны Иоанновны, подлежат на страх другим смертной казни… Многие из вас, воров, подлежат жестоким наказаниям. Но есть и для вас выход — покориться, принести повинную, отказаться от магометанства. Принятие христианской веры есть спасение от смерти.

Драгунский поп, стоявший тут же, шмыгнул носом, утёрся рукавом подрясника и покосился на смертников.

Тевкелев кончил. Рыдания возобновились. Завыли дети. И, кажется, вместе с плачущей толпой застонала земля.

Снова начали просить о помиловании. Нашлись желающие креститься. Их отвели с попом для совершения обряда. Другие стали подходить целовать коран, давать подписку на верность. Началось движение, сортировка лагеря. Жён и детей активных участников отделяли наособь. Откуда-то появились драгунские офицеры, капралы, сержанты. Они шмыгали среди башкирок, осматривали их, как скот при покупке. Выбирали помоложе, здоровей, красивей. Разбирали детей. Вступали в пререкания друг с другом. Ссорились. Шёл раздел невольников… Девушки, оторванные от матерей, истерично кричали. Они набрасывались на хозяев, царапались и кусались. Их связывали и уносили в крепость.

По приказу полковника Тевкелева несколько колодников вздёрнуты на перекладины приготовленных виселиц. Северный ветер раскачивал посиневшие тела мертвецов.

Верные башкирцы, наблюдавшие за казнью, увидев повешанных, смеялись громко и надсадно.

День угасал. Запад покрылся багряно-красным закатом. Погода менялась, предвещая бурю.

Лагерь опустел. Те, у кого остались после расплаты лошади, ехали понурые, придавленные тяжестью событий; башкирцы, отдавшие в штраф последнего коня, брели с семьями, омываясь слезами.

Башкирских старшин пригласили в крепость. На площади у замка, на земле были разостланы ковры и кошмы. Посреди них стояли деревянные шайки с дымящимся мясом, жбаны кумыса. Знатные гости расселись. Начался пир. Пили пиво, кумыс и водку.

Мурза Тевкелев был ласков и обходителен. Самых верных награждал красным сукном на кафтаны. Пожимал руки. Благодарил. Заверял в помощи и защите от непокорных. Призывал быть такими же, как тархан Таймас Шаимов, с которым он, Мурза Тевкелев, побывал в Киргиз-Кайсацкой орде и сослужил немалую службу государству, за что и был жалован самой Анной Иоанновной кафтаном и саблей.

За каждого обласканного башкирца пили вино. Стоял шумный говор, смех, лились весёлые башкирские песни.

На крепостные бастионы подняли пушки. Вспышки огня и гулкие пушечные выстрелы возвещали о рожденьи в Зауралье новой крепости.

В ночной мгле раскачивались посиневшие трупы… Ветер усиливался…

Лидия Преображенская БАБУШКИНА КОМАНДА Очерк

На улицах городка тишина.

Удушливым жаром дышит земля. Где-то глухо гром погромыхивает. Это прячется за чёрными-чёрными тучами августовская тяжёлая гроза.

Может быть от этого мучительно ноют ноги, может быть от этого не спится. Давно внучки уснули, а бабушка Шура охает, вздыхает, ворочается с боку на бок, старается поудобнее уложить больные ноги. Ползут думы упрямые в голове. Семьдесят лет живёт она на свете. Чего только не видела за эти годы, чего не испытала. Маленькой, брошенной девочкой, без куска хлеба бродила по улицам, крепкой девушкой умело и ловко трудилась, устраивала чужую панскую жизнь. А потом — листовки расклеивала, прокламации.

Давно это было, многое стёрлось в памяти. Давно знакомым стал городишко уральский с серебристыми дюнами отвалов, с маленькими землянками старателей. Только помнятся ярко ночи тёмные в гражданскую войну в партизанском отряде. Собственными сильными руками отвоёвывала себе и другим новую жизнь бабушка. Думала, не вернутся больше чёрные дни. А теперь вот снова напали на родную землю враги, второй месяц терзают её.

Эх, разве такое сейчас время, чтобы спать спокойно? Была бы моложе, пошла бы опять партизанить. Да стара уж стала и здоровья нет. Трудно. Чем же помочь стране? Что же сделать, чтобы скорее война кончилась?

С самых первых дней войны не найдёт себе места бабушка Шура. Вот и не спится поэтому, вот и кости сильнее ноют и всю ночь думы в голове.

* * *

Утро пришла ясное, тёплое, умытое ливнем. А с ним пришли всегдашние хлопоты. Корова у крыльца стоит и ждёт, когда бабушка Шура выйдет, сена даст, подойником звякнет, тёплой привычной рукой погладит набухшее от молока вымя.

Потрескивают дрова в печке, скоро внучки встанут, надо для них пирожков испечь. На это бабушка мастерица. Хлопочет, суетится, а у самой всё думы упрямые в голове: была бы здоровая, молодая, знала бы что делать, чем Родине помочь.

Много дел больших, важных у сына, Дмитрия Арсентьевича. Торопливо он допивает чай, торопливо закуривает на дорогу папиросу.

— Дима, а Дима, — говорит бабушка Шура, — растолкуй ты мне, — вот по радио всё говорят, что надо стране помогать — утильсырьё собирать, а что это за утильсырьё такое? Кожа, тряпки разные, бумажки, галоши драные, или ещё что другое?

Смеётся сын:

— Кожа, тряпки? Да, что же, неугомонная ты моя, из кожи что ли самолёты делают? Утильсырьё не только тряпки, да галоши драные, а разный лом металлический, например, железный, медный. А этот лом нужен сейчас особенно. Из него заводы снаряды приготовят, самолёты сделают, чтобы фашистов бить.

Если бы пошла по улицам такое утильсырьё собирать — вот и помогла бы Родине крепко. Можешь и внучат в помощники взять.

Ушёл сын, его могучая фигура за окном промелькнула и дым табачный давно растаял. А бабушка Шура как стояла у окна, так и с места не сойдёт от волнения.

«Вот оно какое утильсырьё. Значит, и правда помочь Родине можно. Вон сколько старья железного валяется на каждой улице, в каждом дворе. Как же я не догадалась раньше?»

* * *

— Ара, беги, вон там в уголке ведро худое валяется… Лёля, тащи тазик сюда. Алка, помоги мне тележку подвинуть, — на всю улицу командует бабушка.

Внучки охотно пополняют её приказания. Бойко шлёпают босыми ногами по тёплым лужам, подбирают обрезки железные, никому ненужные старые ведра, тазы.

У забора останавливается молодая женщина. Приподняв подол светлого платья, чтобы не зацепить за проволоку, разбросанную на дороге, она удивлённо восклицает:

— Александра Петровна, что это вы, делаете?

Бабушка сердито сверкает очками в сторону светлого платья и кокетливой шляпки.

— А вы разве не видите? Железный лом собираю. Для Красной Армии.

— Да как же вам сын разрешил? Отдыхать, лежать надо в ваши годы, а вы…

— Отдыхать, лежать, — насмешливо повторяет бабушка, — эх, вы, да если все лежать будут, что получится? Быть нам тогда у немцев рабами, вот что. Это вы уж лежите, если совесть позволяет, а я не могу.

И она снова берётся за тяжёлую тележку. Женщина сокрушённо качает головой. К ней подходит другая и, улыбаясь, говорит вполголоса:

— Это что ж такое с бабкой Рычковой поделалось? Знать, рехнулась от хорошей жизни? Сын — начальник, а она пошла хлам собирать. Или жадность одолела?

Женщины медленно уходят, перешёптываясь и посматривая на забрызганную грязью юбку, на чёрные руки и ноги, на серебристые пряди спутанных волос, на задыхающуюся от усилий бабушку.

— Не иначе с ума сошла, — решают они.

* * *

«Печку истоплю, хлебы испеку и опять пойду к ребятам, — думает бабушка, подбрасывая в печь берёзовые поленья, — вон уже и тесто готово».

С улицы донеслись плач и крики.

— Ба-ба Шу-ра! Ба-ба Шу-ра! Нас бьют.

Забыв о печке, о тесте, обо всём, бабушка выскочила из дому. Навстречу ей кинулась маленькая Ара, испуганная, взъерошенная, как воробушек, и уткнулась в бабушкину юбку, размазывая по лицу слёзы.

На противоположной стороне улицы, у изгороди валялась опрокинутая тележка. Над рассыпанным ломом растерянная стояла Клара. Из ранки на ноге алыми струйками текла кровь.

— Да, кто это тебя, деточка? — всплеснула руками бабушка. И вдруг заметила незнакомых ребят, они старались унести обломки рельс, толстые железные прутья.

— Да, я, вас! Ишь, что вздумали! — как рассерженная наседка накинулась на них бабушка. Ребята бросились врассыпную.

На крыльцо райкома партии вышел мужчина.

— Что случилось, в чём дело, бабушка? — спросил он, с любопытством рассматривая взволнованное лицо старушки.

— Да, видишь хулиганы малышаток моих обижают. Они для завода утильсырьё собирают, а эти бандиты напали, девочку поранили, рассыпали всё, да и растаскивают.

— Хорошее, хорошее дело задумали твои малышата. Зайдём-ка, бабушка, в райком, поговорим.

* * *

— Константин Кузьмич, можно? — спрашивают посетители, приоткрывая дверь с надписью: «Зав. военным отделом». И, получив ответ — «обождите немного» — удивляются: что это Глинчиков сегодня так долго с какой-то старухой разговаривает, даже никого не принимает? И секретарь райкома комсомола там.

За закрытой дверью слышится старческий голос:

— Это внучки мои. С ними вот ещё Клара подружка, да и другие тоже просят принять их к нам, а я рада, пускай помогают, дело хорошее.

— Правильно, дело хорошее, — вторит Константин Кузьмич. Он внимательно слушает бабушку, время от времени потирая рукой гладко выбритые щёки и посматривая на неё весёлыми чёрными глазами. Улыбается девушка — секретарь райкома комсомола.

— А вы слыхали, Александра! Петровна, что такие ребята-пионеры, как ваши, тимуровцами называются?

— Нет, не слыхала.

— Так я вам книжку про них принесу.

— Принеси, принеси, почитают ребята.

— Ну так вот, Александра Петровна, договоримся мы с тобой так: нужна будет тебе помощь, приходи в райком, теперь дорогу сюда знаешь, а если нам будет нужна твоя помощь, мы к тебе придём, — говорит Константин Кузьмич, прощаясь с бабушкой, — будем сообща фашистов громить.

* * *

Солнышко клонится к западу. От нечего делать Петя уныло бредёт по улице мимо крошечных побелённых землянок с плоскими крышами, покрытыми зеленеющим дёрном.

Эх, и незадачливый день выдался нынче для Пети. Началось с того, что камера старого футбольного мяча, и без того много раз чиненая, опять лопнула. Пришлось долго возиться с заклейкой. Наконец, всё в порядке и можно начинать любимую игру. Тут-то и случилось самое грустное. Когда начался «матч», Юрка, Петин товарищ, разгорячённый борьбой за невидимые ворота, так неловко поддал мяч, что тот перелетел через узкую улицу и ударился в окно домика Антипиных. Стёкла зазвенели, посыпались. А где взять стекло в военный год? «Футболистам» пришлось удирать без оглядки. Что же теперь их ждёт? Пока ясно только одно: не играть им больше в футбол.

«Куда Юрка убежал?» — думает Петя и без всякого удовольствия шлёпает чёрными босыми ногами по пыльной дороге.

На углу улицы он лениво останавливается. Навстречу медленно подвигается тележка, гружённая металлическим ломом.

Петя с интересом смотрит на девочек, с трудом вытаскивающих тележку из глубокой колеи. Наконец, он не выдерживает и помогает девочкам. Те сначала недоверчиво поглядывают на него. Но вот тележка легко и плавно катится по дороге.

— Куда это вы? — спрашивает мальчик.

— К бабе Шуре, у неё много уже во дворе утильсырья. Это всё мы насбирали.

— Знаешь, что, — вдруг решительно говорит одна из девочек, — записывайся к нам в тимуровскую команду.

У Пети от любопытства даже уши вспыхнули.

— В какую команду?

— В ти-му-ров-скую. Знаешь, в такую, какая в книжке была у Тимура? Только у нас команда особенная: вместо Тимура у нас баба Шура.

— А что вы там делаете?

— Как что — вот лом собираем, а скоро пойдём колхозу помогать, овощи с огородов убирать.

— А меня запишут?

— Запишут. Только учиться хорошо и работать на совесть, а то баба Шура лентяев не любит, живо из команды вон.

* * *

Рита заглянула в зеркало и недовольно надула пухлые губы: волосы топорщились, а ей хотелось чтобы они лежали гладко. Ещё раз она провела гребешком по голове, показала сама себе в зеркале язык, рассмеялась над собственной гримасой и присела к столу.

Теперь светлые карие глаза её стали серьёзными и даже чуть привздёрнутые нос и верхняя губа выглядели серьёзней нежели обычно. В задумчивости девочка сунула перо в чернильницу, в задумчивости нарисовала цветок на голубой обложке старой тетрадки и вдруг крупными по-детски буквами старательно вывела на чистом листке бумаги:

«Здравствуй, папочка!

У нас в городе большие новости. Помнишь, мы с тобой давно смотрели картину про Тимура? Он организовал такую команду из ребят, которая помогала семьям красноармейцев, заботилась о них. Помнишь, тебе очень понравилась эта картина и ты говорил, что хорошо, если бы это была не выдумка писателя, если бы такие команды в самом деле появились? Так вот у нас теперь появилась такая же команда. А кто организовал её — это тебе ни в жизнь не угадать. Знаешь бабушку Рычкову? Так вот она. Все ребята её любят и зовут «бабой Шурой». Сначала она со своими внучатами металлический лом пошла собирать, а потом и другие ребята к ним присоединились. Я узнала — тоже записалась. Мама рада, говорит: «Бездельничать хоть не будешь». А ты что скажешь?

Сначала смеялись люди над бабушкой — дурочкой считали, а сейчас уважать начинают. Лома мы собрали уже 24 тонны, 850 рублей за него получили. Долго думали, куда их издержать. Каждому своё хотелось — кому книжек интересных купить, кому в кино билеты, а кому и проесть напросто. Спасибо дядя Дима, сын бабушкин, на ум навёл. «Вы, говорит, ребята, на эти деньги подарки раненым бойцам купите, да сами и отвезите в госпиталь». Что тут было только! Ведь всем охота в госпитале побывать.

Команда у нас растёт. Сейчас уже человек около двадцати, есть и маленькие и большие. Кто от товарищей узнает, кто в газете прочитал, все записываться бегут. Правда, нет у нас колеса сигнального, как в кинокартине, красных звёздочек на заборах мы не ставим и собрания проводим не на чердаке, а у бабушки во дворе или в красном уголке продснаба, но всё-таки интересно.

Ну ладно, хватит сегодня, теперь я тебе в каждом письме буду про команду рассказывать. Скорей бы дни проходили, скорей бы в госпиталь ехать! Я давно уже готова, давно и кисеты вышила в подарок раненым бойцам.

Пиши, папа, чаще. Мы с мамой так от тебя всегда писем ждём. Передай от меня своим боевым товарищам мой тимуровский привет. Скажи, что мы, тимуровцы команды бабушки Рычковой, будем стараться больше лома собирать, чтобы больше вам снарядов рабочие приготовили.

Будь здоров! Целую тебя крепко. Твоя дочь Рита».

Поставив точку, Рита перечитала письмо, нет ли ошибок. Задумалась над тем, как пишется слово «раненый» с одним «н» или с двумя? Решила оставить одно, вложила листок в конверт, запечатала его и чётко надписала адрес полевой почты.

* * *

— Скорей, Юрка, скорей, сейчас баба Шура придёт, — торопит Петя товарища.

— А ты не торопи, забудем что-нибудь, — деловито отвечает Юрий, укладывая в красный шёлковый кисет аккуратно сложенный вчетверо носовой платок, листки почтовой бумаги, карандаш, одеколон, мыло и затягивая золотистый шнур.

Он, Юрий, никогда не спешит, делает всё серьёзно, по-взрослому. Говорит тоже взрослым, рассудительным тоном. И глаза у него серьёзные, чёрные, большие, опушённые длинными ресницами. Петя недовольно шмыгает носом, усеянным светлыми веснушками, недовольно косится на Юрку.

— Не торопи! — а что баба Шура скажет?

— Ну, как, всё готово?

Бабушка на ходу расправляет подоткнутую юбку, завёрнутые рукава кофты, затягивает на голове платок. От её полных рук, от платья пахнет парным коровьим молоком, свежим сеном и осенним воздухом.

— Ну, час поздний, пора и до дому, если всё сделано. Завтра приходите раньше. Ты смотри, капитан, чтобы все в сборе были.

— Ладно, баба Шура, ладно, — говорит Петя. — Все придут аккуратно.

* * *

Рита уснула сразу и крепко, по-детски, без снов. Но вдруг ей приснился большой-большой грузовик. Он мчался по улице, фырча и поднимая целые облака пыли. Ребята из кузова махали Рите руками, что-то кричали, а она бежала, спотыкалась и падала. Сердце стучало. Дышать было трудно. Грузовик уходил всё дальше и дальше.

Девочка проснулась в слезах. Лучи осеннего ясного рассвета пробивались сквозь кружево акаций, заглядывали в окна, ложились на пол розовой сеткой. Рита вздохнула с облегчением: кажется рано.

Неслышно, чтобы не разбудить маму, она проскользнула к комоду, посмотрела на папины карманные часы. Было пятнадцать минут восьмого. Отъезд назначен на девять. А вдруг она ослышалась и спутала что-нибудь? Или может быть бабушка передумала: машина пойдёт раньше? Вспомнился сон, и девочка торопливо натянула платье, чулки, торопливо умылась В сенях, в темноте нащупала холодную скользкую бутылку с молоком, сунула её в мешочек вместе с куском хлеба. Вспомнила, что не причесалась, и, чуть не плача от досады, начала расплетать косички.

Через несколько минут Рита сидела на ступеньке крыльца у бабушки. Берёзы шепталась, роняли позолоченные листья. Бабушка Шура прошла мимо, позванивая подойником.

— Не спится? — усмехнулась она, — ну, что ж, сиди, жди.

У калитки послышались чьи-то шаги..

— Как ты думаешь, Юрка, мы первые или нет? — послышался Петин голос.

— Конечно, первые, — убеждённо ответил Юрка.

— Расхвастались тоже — первые. Не хотите быть вторыми? — расхохоталась Рита.

Ребята долго и дружно смеялись.

* * *

Наконец-то подарки уложены, грузовик нетерпеливо пофыркивает.

— По местам, ребята! — командует Петя, и ребята дружно карабкаются по стенкам кузова.

— Ну, всё что ли? Держитесь крепко, не вывалитесь. — Бабушка строго осматривает всех и усаживается в кабинку.

— Какая сегодня баба Шура нарядная!

— Даже свой праздничный полушалок надела, — шепчутся девочки.

— Ну, а мы-то ведь тоже. Смотрите — Назифа в шёлковом платье, у Ритки новые ленты, Бориска и тот принарядился.

Машина даёт предостерегающий гудок и вырывается из переулка на широкую улицу. Навстречу бегут дома, потом жёлтые поля. Над пустынной полевой дорогой звенит тимуровская песня:

Грузовик грохочет жарко,
Вьётся пыль столбом,
Дорогим бойцам подарки
В госпиталь везём.
* * *

Старые тополи протягивают ветки в открытые окна второго этажа. Тишиной заполнены белые, пропахшие лекарствами палаты. Только иногда с улицы доносятся отрывки чьих-то разговоров, весёлое тарахтенье автомашины. Выздоравливающие раненые часами просиживают у открытых окон, рассматривая прохожих, изредка обмениваясь замечаниями.

Сегодня необычный слух пришёл нежданно. Говорят, будто в госпиталь приехали в гости ребята, а с ними бабушка. Слух пришёл из палаты № 5, из той, что ближе всех расположена к воротам. Некоторые бойцы уверяли, что собственными глазами видели, как во двор въехала машина, как с неё спускались весёлые, шумливые ребята, а из кабинки выходила бабушка. Одни не верили, другие удивлялись, но все одинаково с нетерпением ждали, что будет дальше.

В кабинете политрука шли последние приготовления. Бабушка надевала чистый халат.

— Ой, баба Шура, как вы на доктора походите сейчас, — крикнула Рита.

— Скажешь! Не только на доктора, а даже на профессора. Недаром я командир у вас, — самодовольно засмеялась бабушка, завязывая рукава халата. — А вы где пропадаете? С подарками надо итти, а их и след простыл.

— А мы в палатах были, баба Шура. Ох, как раненых жалко.

Бабушка посмотрела на Риту и сказала строго, внушительно:

— Ну, слёзы не распускать. Им и без наших слёз не легко. Мы ободрять их должны, а вы…

— Идёмте, Александра Петровна, всё готово, — обратился к ней политрук.

— Есть, товарищ начальник! — бодро отчеканила бабушка. — Ну, команда, забирайте подарки и — в палаты.

Коридоры наполнились непривычным сдержанным топотом ребячьих шагов. Ясноглазые ребята входили в палаты, внося с собой тёплую улыбку, ласковое слово.

У каждой койки появились они, разговаривали, писали на клочках бумаги свои адреса.

— Сколько тебе лет?

— Шесть.

— А зовут-то как?

— Боря.

Боец улыбнулся, может быть, впервые за дни ранения.

— Ах ты Боря, Боря, какой же ты молодец, что приехал сюда. — И уже в задумчивости добавил, обращаясь к соседу по койке: — У меня такой же хлопец есть. А может и нет уже… если фашисты расправились. Такой же беленький и будто похож.

Он отцовски ласково смотрел на задорную рожицу Бори. Бабушка весело сверкнула очками:

— Ну, Борис, спой-ка песню.

Эй, седлайте, хлопцы, коней —
Нам не время почивать.
Полетим на поле брани
Мать отчизну защищать, —

пел мальчик. Он картавил, многие слова терялись в беззубом по-детски рту. Но раненые, затаив дыхание, ловили каждый звук. Светлели суровые лица бойцов. Смерть, война отодвинулись, уступили место этому малышу, у которого весёлые, серые глаза и смешные короткие штанишки на скрещенных лямках.

Потом пела Зоя:

«Я на подвиг тебя провожала…»

Неотрывно смотрели на неё бойцы, от звонкого голоса, от знакомых песенных слов набегала на глаза невольная тёплая слезинка, вспоминался родной дом, девушка, которая провожала и печальная мать.

Вечером ребята грустные усаживались на грузовик. Даже петь им не хотелось. Ещё бы побыть здесь, послушать рассказы о фронте и о себе рассказать. Да нельзя, бабушка говорит: «Время военное, — тратить попусту не полагается».

Долгим взглядом провожали бойцы маленьких друзей.

* * *

Три сына было у бабушки Ганибесовой. Об одном уже сообщение пришло, что погиб смертью храбрых, другой без вести пропал, а третий в госпитале где-то лежит раненый.

Дня не пройдёт, чтобы бабушка не плакала, вспоминая их. Кровью сердце материнское обливается: где-то они, что-то с ними? Может быть муки тяжкие терпят? Нету ласковых, родимых, некому старость её успокоить. Были бы они дома, не пришлось бы ей думать: кто дрова распилит, кто подполье выкопает. А сейчас вот забота не покидает: как быть? У самой сил и здоровья нехватает, а человека нанимать не на что.

Глубже морщинки залегли между бровей. Побелела голова от горя да заботы.

— Как живёшь, бабушка? — спрашивает её соседка. Та безнадёжно машет рукой.

— Что моя жизнь — одно горе, вот даже дрова распилить некому.

— Напрасно горюешь. Подай заявление бабушке Рычковой, всё тебе будет сделано.

Удивлённо смотрит бабушка.

— Заявление? Всё будет сделано? Как же это так? По-щучьему веленью, что ли?

…Нерешительно открывает калитку бабушка Ганибесова, нерешительно останавливается у крыльца, нерешительно мнёт в руках сложенную вчетверо бумажку.

— Что тут у тебя? Рассказывай, читать-то я не умею, а внучек сейчас дома нет, — говорит Александра Петровна, чуть строго и внимательно поглядывая через очки на Ганибесову.

Волнуясь, рассказывает женщина о своих сыновьях, о своих нуждах, о своей просьбе.

— Ну, что ж, иди домой, не горюй. Всё будет сделано.

Не веря ещё в правдивость этого обещания, но уже радостно взволнованная уходит бабушка Ганибесова домой. А на другой день она слышит в сенцах чьи-то незнакомые голоса: «Здесь живёт Ганибесова?» и торопливо открывают дверь.

— Мы к вам от тимуровской команды бабушки Рычковой, — сдвигая фуражку на затылок, рапортует вихрастый Егор. — Где ваши дрова?

До слёз волнуется Ганибесова от благодарности к этим мальчуганам.

Размеренно, однообразно шаркает пила. Потом звенят топоры, трещит дерево. Растёт горка аккуратно распиленных и расколотых дров.

— Егорушка, Вася, кипяток готов и картошка сварилась. Идите, передохните малость, да и поесть пора, — ласково кличет старушка.

— Сейчас, сейчас, бабушка, — разом отвечают ребята и весело угощают друг друга лёгкими тумаками, разминая затекшие руки.

— Ну, как дела? — останавливается у крыльца соседка.

— Спасибо, тебе, голубушка, надоумила меня к тимуровцам обратиться. Помогли ребята мне, крепко помогли. Посмотри-ка на дрова, — отвечает Ганибесова, и её лицо, обрамлённое белым платком, заливается радостным румянцем.

— Хорошая поленница! — восклицает соседка. — Молодцы, ребята!

— А здесь-то здесь-то посмотри, — торопится бабушка и ведёт гостью в комнату. Она поднимает крышку подполья и с гордостью говорит.

— Вот и подпол теперь у меня есть. Будет куда картошку ссыпать на зиму.

— Выходит и впрямь по-щучьему веленью всё сделалось, — смеётся соседка.

— Не по-щучьему, а по веленью бабушки Рычковой. Знали бы сыночки, как обо мне позаботились ребята! — уже серьёзно отвечает бабушка Ганибесова.

* * *

Акпанову Макану 90 лет, а жене его — 80. Годы да болезни согнули их плечи, сгорбили стан, выжгли зоркость молодую в глазах, силу в руках. Трудно им, ох как трудно! Даже воды привести не под силу.

— Здравствуйте, дедушка, здравствуйте, бабушка, — звенит у двери весёлый ребячий голос.

— Аман, доченька, — шамкает беззубым ртом в ответ Макан. — С чем пришла к нам?

— Да, я вот вижу у вас пол грязный, так забежала вымыть.

Недоверчиво смотрит Макан слезящимися глазами.

— Откуда ты взялась девочка? Как зовут?

Откидывая чёрные волосы, нависшие над глазами, смеётся девочка.

— Не бойтесь, Назифа я — пионерка, из команды бабушки Рычковой. Слыхали, может? Пришла помогать вам по хозяйству.

— Из команды бабушки Рычковой? Слыхали, как не слыхать. Добро пожаловать, Назифа.

К вечеру проворные Назифины руки успели вымыть полы, наносить воды в кадку и даже принести хворосту из ближнего леска.

— Рахмет, Назифа. Дай аллах, чтобы твою старость так же уважили, как ты уважила нашу, — говорит на прощанье Макан.

— Я ещё к вам приду, обязательно, — смеётся Назифа. — До свиданья.

На миг она появляется в оранжевом от заката четырёхугольнике двери и исчезает весёлая, довольная проделанной работой.

* * *

«Эх, достать бы чёрных ниток для вышивания! Вышила бы я себе украинскую кофточку такую же, как у бабы Шуры. Вот хорошо бы!» — думает Валя, перешагивая через лужицы.

Вдруг думы её прервал громкий детский плач за окном. Девочка остановилась и заглянула в окно. На полу, захлебываясь плачем, красный от напряжения, со светлыми дорожками от слёз на чумазом лице, сидел малыш.

«Кто здесь живёт? — силилась вспомнить Валя. И, наконец, вспомнила: — красноармейка Жилаева… Ну-да, она, и мальчик, верно, её. Ишь уплакался, бедный». Больше ни о чём не раздумывая, девочка решительно обогнула угол дома и шагнула в сени. В кухне у корыта стояла пожилая женщина.

— Ох, ты, господи, наказанье какое. Постирать не даст ни минутки. Обожди, Вова, обожди, мама скоро придёт, — крикнула она малышу и устало выпрямилась, смахивая с рук мыльную пену.

— Отирайте, бабушка, я сейчас с ним поиграю. Он плакать не будет, — улыбнулась ей Валя. Та удивлённо взглянула в лицо нежданной помощнице.

— Ну, что ж, поиграй, если охота, а я тем временем постираю.

Маленький Вова, привлечённый звуками незнакомого голоса, перестал плакать. Он в последний раз размазал по лицу слёзы и чёрными глазёнками уставился на девочку.

— Идёт коза рогатая, рогатая, бородатая, — приговаривала Валя, складывая пальцы рожками и шутливо бодая мальчика. Через несколько мгновений Вова уже весело хохотал, ёжась от щекотки.

— А теперь пойдём умываться!

Валя бойко подхватила Вову на руки. Малыш даже не успел снова заплакать, как она уже вымыла его.

Когда Вовина мама, усталая после рабочего дня, вернулась домой, она застала сынишку в постели. Сытый и чистенький он крепко спал, раскинув ручонки и ровно посапывая носом. А за окном ветер трепал и рвал с верёвки чистое, выстиранное бельё.

* * *

— Ну, как, Катерина, есть письма с фронта, али нет?

Маленькая худенькая женщина с усталым выражением лица останавливается перед спрашивающим.

— Давно не было. Раненый он. Не знаю жив или нет.

— Плохо дело, — качает головой рабочий и запахивает полу загрубевшей от шахтовой глины спецовки, стараясь укрыться от морозного февральского ветра. — Трудно тебе с ребятами. Сколько их у тебя? Пятеро?

— Шесть человек. Трудно, Семёныч, трудно.

Вот избушка, вся утонувшая в снегу. Темнота сеней. Несколько ступенек вниз. Тёплый запах козьего молока. За дверью тоненькие голоса трёхлетней Тамары и шестилетней Марии.

В полусумраке комнаты, с длинной во всю стену деревянной скамьи, навстречу Катерине, поднялись две незнакомые девочки. На груди жарко краснели пионерские галстуки.

— Вот, тётя, мы вам принесли подарок от тимуровской команды бабушки Рычковой.

Катерина, не веря собственным глазам, медленным взглядом обводила подарки. На сером, помятом листе обёрточной бумаги лежала синяя шведка, куски мыла, спички, из газетного пакетика на стол золотым ручейком вытекало пшено.

— Рита, а талон на овощи забыла? — спросила одна из девочек.

— Нет, не забыла. Вот и талон, — ответила Рита и протянула ошеломлённой женщине маленький, белый талончик.

Вечером вся семья была в сборе. Каждый из ребят хотел обязательно пощупать, погладить синюю шведку. Долго обсуждали: кому сшить штанишки, кому юбочку. Потом все ели кашу, крутую пшонную кашу, запивали козьим молоком и говорили о тимуровцах, об отце, который лежит сейчас в госпитале, о том, когда кончится война и у них будет вдоволь пшонной и манной и всякой-всякой каши.

* * *

После неожиданно прервавшейся перестрелки странно слышать мирные шорохи зелёных трав. Старший сержант Луканин прилёг на тёплую землю и закурил. Из травы испуганно выпрыгнул кузнечик. Посидел на рукаве гимнастёрки и также испуганно прыгнул прочь. Глядя на него, сержант улыбнулся: ему вспомнилась дочка Рита. Вспомнилось, как она впервые увидела кузнечика и смотрела на него затаив дыхание, а потом, когда он, весело шаркнув на прощанье ножками о крылышки, исчез, долго искала его в перепутанных зарослях душистых луговых трав. Это было давно. Тогда она была маленькая и смешная. А теперь большая, верно, стала. Год как расстались. Хоть бы одним глазком взглянуть!

— Товарищ старший сержант, почту доставили. Вам письмо есть, — раздался чей-то возглас.

Сержант очнулся от раздумья. Бойцы выжидающе взглянули на него, когда он взял в руки белый конверт с чётко написанным круглым детским почерком адресом.

— От дочки? — спросил бородатый боец с голубыми ласковыми глазами.

Луканин молча кивнул головой.

— А ну почитайте, пожалуйста. Интересно знать, что там у тимуровцев делается.

Все придвинулись ближе, тесно обступили Луканина. Сержант обвёл всех взглядом таких же, как у дочери, светлокарих глаз и начал читать:

«Папочка! Тимуровский привет тебе и твоим товарищам. Долго не было от тебя писем. Мы с мамой уже забеспокоились, все газеты перечитали по нескольку раз — думали о тебе есть что-нибудь. Первым делом расскажу о команде нашей. У нас сейчас большая радость: райком комсомола вручил нам красное знамя. На нём золотыми буквами вышито: «Лучшей тимуровской команде». Это за хорошую работу. Вот о том, как мы семьям фронтовиков помогали, я тебе уже писала.

А сколько вещей мы собрали для жителей освобождённых районов и для госпиталя. И книги, и подушки, и одежду, и посуду — всё нам несли. Много и денег мы собрали в фонд обороны, своими силами концерты устраивали, да и по домам ходили.

Константин Кузьмич (ты его знаешь, из райкома он) нами доволен за то, что мы райкому помогаем. Правда, и он нам помогает много. Баба Шура всё к нему за советом ходит.

Сейчас у нас работы много. Самые маленькие лекарственные травы собирают, а мы ходим картошку полоть. Все ребята научились работать тяпками и хорошо работают — быстро и чисто. Краснеть не приходятся. Баба Шура сама нас учила.

А скоро мы будем ягоды да грибы заготовлять. Словом, дела хватит. Тимуровцы без дела не сидят. Учебный год мы закончили хорошо. Забыла я тебе напирать: есть у нас в команде казашка Назифа. Вот хорошая тимуровка — работает насовесть и учится отлично. Ребята её зовут «чух-чух», потому что она смешно-смешно рассказывает стихотворение «Борода» и вместо «чуй-чуй» говорит «чух-чух».

Ну, до свиданья, папочка. Бей Фашистов, чтобы война скорей кончилась, и приезжай домой. Мы тебя ждём. Рита».

— Молодцы ребята! Большие дела делают, — пробасил бородатый боец.

— Товарищи, это не про бабушку ли уж Рычкову пишут? — спросил молодой, недавно возвратившийся из госпиталя, боец.

— А то про кого же? Есть разве ещё другая такая бабушка? Моё мнение такое: нет больше.

Молодой обрадовался:

— Это верно, что нет такой другой. Вот я и слушаю, что-то знакомое будто.

— А ты, что же, знаешь её что ли?

— А как же? Когда она в Троицкий госпиталь приезжала, я как раз там лежал.

Теперь все перенесли свою заинтересованность на него.

— Ох и бабка я вам скажу. Не бабка, а огонь. У нас в госпитале всегда целый праздник был, если команда приезжала. Помню, мы, после первого же их приезда, так и писали им: «Если вы приедете, то нам и лекарств никаких не нужно. Мы и без них здоровы будем от одних ваших ласковых слов». И это от чистого сердца. Привезла она нам как-то патефон в подарок, бойцы так его и звали «бабой Шурой».

Слушатели засмеялись.

— А она не обижалась? — спросил кто-то.

— На что же обижаться? Мы ведь это любя. Как скажешь, бывало, «баба Шура», так и вспомнишь её, и от этого веселее станет. Я и в гостях у неё был, дома. Ей бы лежать спокойно на боку — годы ведь немалые — да какое там! Она и дома покоя не знает: по хозяйству хлопочет и в огороде у неё всё растёт лучше, чем у агронома любого. Тут же ведь и с ребятами надо управиться, как-никак команда целая. Словом, за такую бабку можно десяток молодых отдать, право.

Где-то совсем близко нахально взвизгнула пуля.

— По местам! — поспешно засовывая письмо дочери в карман, скомандовал Луканин. — Будем бить немцев за наших детей!

— За наших тимуровцев! — добавил бородатый. И все молчаливо рассыпались по своим местам.

* * *

Рита плакала. Веки припухли и покраснели, а всегда аккуратно заплетённые косички были растрёпаны. Горе случилось большое: её исключили из команды. Всё получилось ужасно глупо. Неожиданно для себя и для других она отстала по арифметике. Правда, она её всегда недолюбливала, а тут ещё лень помогла. Надоели знаменатели, множители, делители, кратные. Рита запуталась в них, а разобраться не захотела. В результате — нерешённая задача — «плохо».

Учитель сообщил бабушке, и она на первом же сборе команды отчитала Риту.

— Смотри, исключим тебя из команды. Хи-хи-хи, да ха-ха-ха до добра не доведут. Ты знаешь, что тимуровцы должны отлично учиться. Берись за ум сейчас же, а то поздно будет.

Так оно и вышло. Теперь, наедине с собой, Рита признавала, что отнеслась к бабушкиным словам легкомысленно. Распутывать все арифметические премудрости было скучно, это требовало большой усидчивости. Девочка уверяла подруг, что она занимается арифметикой, а сама всё откладывала и откладывала подготовку. И вот — контрольная за полугодие вновь не выполнена.

Бабушка встретила её сурово.

— Какая же ты тимуровка, если первый свой долг — учёбу — забыла? Я тебя предупреждала и обещанию твоему поверила, а ты что сделала?

Сейчас каникулы, весёлые зимние каникулы, а у неё, у Риты, какое веселье? Позавчера тимуровцы уезжали в колхоз с подарками для семей фронтовиков, с ёлками для колхозных ребятишек, а она только издали смотрела, не смея подойти. Все ребята тогда собрались к бабушке. У крыльца нетерпеливо потряхивала головой маленькая, вся заиндевевшая от мороза, лошадёнка. Белым паром вырывалось из груди дыхание. Безостановочно скрипела дверь. Ребята выносили и укладывали в сани свёртки, мешочки всевозможных размеров.

— Это — одной семье, это — другой, это — третьей… Всё ли положили? Не забыли ли чего? Мануфактура, мыло, пряники, сахар… — озабоченно вспоминала бабушка. — А спички, а игрушки ёлочные где?

— Да всё, всё здесь, баба Шура, не беспокойтесь, — говорил ей Петя.

Потом Рита видела, как из дому вышла Ата, укутанная в большой тёплый платок. На прощанье она обняла бабушку, а та говорила ей напутственно:

— Ну, если всё, так в путь-дорогу. Мне хватят сегодня хлопот: сколько ещё подвод отправлять надо. Счастливо!

Спутница Аты тронула возжи, и застоявшаяся на морозе лошадка бойко пошла по укатанной санями дороге, серой и извилистой, убегающей всё дальше и дальше, мимо силовой станции, мимо переплётов шахтовых вышек, маленьких заснеженных окраинных домишек, навстречу по-зимнему кружевным берёзовым перелескам, в колхоз.

Отправки других подвод Рита не могла ждать. Сердце щемило, она даже подумала пойти и попросить, чтобы её снова приняли в команду. Но потом решила, что баба Шура иногда бывает неумолима и сердить её не стоит. Пряча от встречных покрасневшие от слёз глаза, она прибежала домой.

Это было позавчера. Рита вспомнила всё это ярко и, уткнувшись в подушку, всхлипнула. От стыда и горя она вся горела. А что она напишет папе? Как рука поднимется?

В дверь постучали. Румяная, оживлённая, пахнущая морозом, в комнату вбежала Зоя.

— Уже съездила? — стараясь улыбнуться, и сдерживая дрожь губ, спросила Рита.

— Съездила. Ой, Ритка, как интересно! Представь себе: посреди школы ёлка, зелёная, пушистая, да ещё в игрушках. Ребята стоят, смотрят, рты разинули, будто заколдованные. А после ёлки ещё подарки: пряники, конфеты, яблоки, некоторым — мануфактура, ботинки. Они своим глазам не верили. Мне уж особенно один мальчишка, запомнился, лет пяти: маленький, курносый, волосёнки белые-белые, штанишки худенькие, все в заплатках, видно, трудно матери приходится, пятеро таких у неё, а муж на франте. Он глаз с ёлки не спускал, так и стоял всё, даже играть никак не хотел и яблоко сколько времени откусить не смел. Эту ёлку он всю жизнь не забудет.

До синевы раннего январского вечера, до золотистых вспышек огней в улицах сидели подружки. Зоя долго рассказывала о поездке в колхоз.

— Ты не горюй, Рита, — успокаивала она девочку. — Занимайся, я тебе помогу. Исправишься по арифметике, а ребята уговорят бабу Шуру, снова в команде будешь.

* * *

Зима не хотела уступать свои права. В тени она всё ещё прихватывала подошвы валенок к дороге. Но зато на солнечных пригревках снег уже начинал рыхлеть и оседать, а на крыльце у столовой даже образовалась первая лужица.

Рита перепрыгнула через неё и задержалась у двери. Здесь собралась небольшая группа людей. Серый афишный лист привлекал общее внимание.

«Сегодня в клубе состоится концерт силами тимуровской команды бабушки Рычковой. После концерта организуется лотерея. Весь сбор поступит на Уральский танковый корпус», —

вслух читал паренёк.

— Опять что-то бабушка придумала. Придётся поддержать.

— Говорят, лотерея будет хорошая. Много вещей разыгрывается.

— У неё плохо не бывает.

— Ну что ж, на пользу стране всё можно, лишь бы скорей война кончилась, — поддержал пожилой рабочий в замасленном комбинезоне шофёра.

Рита довольно улыбнулась и проскользнула в дверь столовой. Сегодня она снова равноправный член команды. Правда, ребята давно упросили бабу Шуру простить подругу, и она давно вновь включилась во все маленькие и большие тимуровские дела. Но это было не то, и девочка старалась изо всех сил, занималась. И вот, наконец-то, долгожданное «отлично» получено. Будто гора с плеч свалилась. Сегодня Рите всё казалось особенно хорошим, солнечным. Даже буфетчица крикливая и сердитая показалась ей милой и ласковой. Она даже не обиделась, когда та через её голову, без очереди, приняла у кого-то деньги и талоны на обед.

— Ритка, на репетицию придёшь?

Кто-то дёргал девочку за рукав. Рядом, юрко пролезая между людьми, появилась Ара. Она хитровато улыбалась, поглядывая на старшую подругу:

— А я что-то знаю.

— Ну скажи, если знаешь.

— Нет. Это — секрет. Баба Шура не велела говорить, — крикнула, смеясь и убегая, девочка.

В фойе клуба царило оживление. Ребята раскладывали по местам выигрыши, свёртывали билетики.

— Ну, ты что же это опаздываешь? А? — встретила бабушка Риту.

— Я маме обед подогревала, — оправдывалась девочка.

— Ну-ну, ладно, я ничего не говорю. Это хорошо, что о маме заботишься. Тимуровцы так и должны делать, — миролюбиво засмеялась бабушка Шура. — Слышала я, ты «отлично» по арифметике добилась. Молодец! Теперь дело другое, и разговор другой будет. — Она стала серьёзной. — Вот мы тут с ребятами поговорили и решили тебя капитаном выбрать. С учёбой ты справилась и работать можешь хорошо, что же ещё надо. Согласна что ли?

«Вот и секрет», — подумала Рита радостно.

Отплясывая «Калинку», Рита смотрела на огромный притихший и многоглазый зал и ей было особенно хорошо, так, как не было ещё ни разу в жизни.

* * *

— Что вы говорите? Не слышу. Сколько выручили? Ещё пока не подсчитали. Позвоните позднее, — кричит Александра Петровна в трубку телефона.

— Целый день звонят. Всем узнать охота, сколько от лотереи выручили. А у нас денег, денег столько, что сосчитать три человека не могут. — Проходи, Афанасьевна, проходи.

В комнату лёгким неслышным шагом входит старушка. Маленькая, аккуратная, она вся, кажется, пропитана чистотой. Так же не слышно, как и вошла, она усаживается у стола, поправляет на голове цветастый шерстяной платок, надевает очки и достаёт откуда-то из широких складок юбки аккуратно завёрнутые в чистую тряпочку деньги.

Скрипит дверь в соседнюю комнату. На пороге показывается учительница Зинаида Фёдоровна.

— Александра Петровна, получено от лотереи и от тимуровского концерта 55 тысяч рублей.

— Пятьдесят пять тысяч?! Ну, вот, не стыдно теперь будет товарищу Сталину сообщить. Сегодня же телеграмму пошлём, — облегчённо вздыхает бабушка Шура.

— Зачислите, пожалуйста, и мои деньги, — тихонько говорит Афанасьевна.

— 100 рублей? Значит, всего тысячу семьсот внесла?! Спасибо, Афанасьевна, помогаешь ты мне крепко. Запишите ещё сто рублей!

Принимая деньги, улыбается Зинаида Фёдоровна.

— Замечательные у нас ребята и замечательные бабушки.

* * *

Постукивают тяпки, взрыхлённой чернотой ложится позади земля. Только зелёные кустики картофеля, да кучки сорной травы выделяются на ней.

Хорошо работают все. Далеко вперёд ушла Рита. Медленно, но чисто, аккуратно, не разгибая спины ведёт свой ряд Назифа. К малышам время от времени приходится итти на подмогу.

— Подтянись, ребята, — кричит Рита, осматривая поле. Непрополотые участки легли далёкой границей. Жарко, пить хочется.

— Скоро закончим и — домой, — подбадривает она отстающих. — Вон уже и агроном шагает, сейчас замер сделает и пойдём.

Все с нетерпением ждут — сколько-то будет. Агроном обходит поле вдоль и поперёк, записывает что-то в блок-ноте и, наконец, говорит:

— Можете передать бабушке, что сегодня команда прополола полтора га.

— А завтра больше прополем, — уверенно отвечает за всех Рита.

То теряясь среди зелёных участков, то снова появляясь, бежит жаркая дорога, в город.

— Ну, девчонки, устали? Не унывать. Затянем нашу тимуровскую. Начинай, Зоя.

И Зоя сильным красивым голосом запевает:

Враг напал на наши сёла,
Наши города.

Дружно подхватывают все:

Оборвала смех весёлый
Чёрная беда.
Коль работаем мы в поле,
Весело поём.
Мы и садим, мы и полем,
Мы и уберём.
На плече у нас лопата,
С ней идём, как в бой —
Будет хлеб отцу и брату,
Армии родной!
* * *

Ответную телеграмму от товарища Сталина все ждали с нетерпением. И она пришла. Её каждый хотел подержать в руках, почитать своими собственными глазами. Правда, с виду она ничем не отличается от любой телеграммы, но всё-таки…

А в один из ярких солнечных дней, первых в июне месяце, в райком комсомола вошла кудрявая девушка со свёртком подмышкой. «Я из обкома комсомола», — отрекомендовалась она.

Отсюда из райкома и долетел до команды слух, что привезли подарок тимуровцам и бабушке из Москвы.

— Что же это за подарок? — ломали головы ребята. — Может быть бабе Шуре очки новые, в золотой оправе? А может быть книга какая, интересная-интересная?

Сбор объявили на воскресенье в городском саду. Театр был заполнен городскими ребятами, когда на сцену поднялся секретарь райкома комсомола вместе с кудрявой девушкой. И в наступившей тишине девушка звучно рассказала собравшимся о том, что ЦК комсомола за проведённую работу, за помощь семьям фронтовиков отмечает тимуровскую команду № 1 города Пласт, Кочкарского района, Челябинской области, как одну из лучших команд Советского Союза, почётной грамотой, а её организатора — бабушку Александру Петровну Рычкову — серебряной шкатулкой.

Волнуясь, приняла Рита почётную грамоту из рук кудрявой девушки, волнуясь, от имени всех тимуровцев своей команды, твёрдо пообещала ещё лучше учиться и работать. Что говорила бабушка, принимая шкатулку, девочка почти не слышала. Она стояла среди подруг и товарищей, охваченная волнением и радостью за команду, за бабушку, за то, что она, Рита, всё-таки сумела завоевать право получить эту грамоту в свои руки.

* * *

Серебряная шкатулка. Мягким блеском сияют стенки. На крышке три русских витязя. Сжаты в руке поводья. Богатырские кони послушны и тихи. Мощь и сила русского народа в облике этих витязей. Они сильны, спокойны и величавы так же, как силён, спокоен и величав русский народ всюду — в труде и в борьбе с врагом.

На передней стенке чётко и красиво выгравирована надпись:

«Александре Петровне Рычковой от ЦК ВЛКСМ в дни Великой Отечественной войны. Апрель 1943 года».

Бережно, боясь уронить, помять, оцарапать передавали тимуровцы шкатулку из рук в руки. С восхищением рассматривали гравировку, читали надпись, любовались сиянием зеркальной, позолоченной поверхности дна, стенок, внутренней стороны крышки.

— Баба Шура, а что вы будете хранить в ней?

— Я знаю. Иголки с нитками. Правда ведь, баба Шура? — перебивает всех Ара.

— А вот и не угадала. Туда я положу самое дорогое: телеграмму товарища Сталина, наши фотографии, газеты, где про нас написано и самые хорошие письма бойцов из госпиталя.

— Дети мои милые, — продолжает бабушка. — Вот отметили нашу работу. В Москве о нас знают. Говорят, хорошо мы работаем, а моё слово такое: работать мы должны ещё лучше, тогда и фашистов скорее Красная Армия уничтожит и жить всем лучше будет.

* * *

Отгремели военные годы. Рассеялся над страной горький дым пожарищ, а бабушка Рычкова, всё та же неугомонная «баба Шура»: нет-нет да и откроет серебряную шкатулку, достанет самое дорогое и расскажет знакомым ребятам о трудных днях, о своих беспокойных думах, о больших и маленьких делах своей команды.

Х. Кузнецова ХУДОЖНИКИ

Небольшая квадратная комната. В одном углу в застывшей позе стоит молодая женщина. Она освещена сильным, ровным светом, отчётливо виден каждый мускул обнажённых рук, шеи.

Внимание сидящих приковано к натурщице. Надо безошибочно перенести на бумагу то, что видит глаз. Это трудно и удаётся не всем. На помощь приходит Александр Семёнович Пруцкий. Небольшого роста, с острым лицом, с серыми весёлыми глазами, живой и подвижный как юноша, он успевает следить за всеми.

— Вы неправильно начали, — тихо говорит он человеку в тёмном костюме. — Посмотрите, вам некуда будет поместить рисунок: нехватит листа. Не рассчитали, потому что начали, с частностей. Нельзя.

— Нужно вдуматься и понять почему сократилась эта мышца и как изменилась от этого форма руки, — рассказывает он другому.

— В вашем рисунке фигура плохо стоит, — поправляет Александр Семёнович, и, взяв карандаш, на уголке листа разбирает движение натуры.

— Вот теперь хорошо, — подходит он к четвёртому. — Замечания усвоили. Молодец!

Два часа занятий пролетают быстро, но дают художникам много. Для некоторых это ещё первый пробный камень академического рисунка с натуры, а другие занимались этим много лет назад и непрочь вспомнить старое. Молодые и пожилые работают в студии с одинаковым увлечением.

* * *

Художник Леонид Александрович Малышев — высокий, худощавый, по-молодому полон творческих замыслов, а потерянную для работы минуту считает украденной у любимого искусства.

25 лет назад художник закончил академию, написал необычную и оригинальную картину «Происхождение человека». Она вызвала большие споры и утвердила желание работать над темами из доисторического прошлого человека. Но время показало неактуальность темы и, сделав несколько работ, не принесших внутреннего удовлетворения, Леонид Александрович переключился на политические плакаты, захватившие его душу. Глубокое отношение к действительности, к новому молодому государству, крепко ставшему на ноги, было отражено в его плакатах, социально насыщенных правдой жизни.

Перед самой войной в Ленинграде к Всесоюзной выставке «Наша Родина» художник пишет картину «Киров на Путиловском заводе». Война помешала открытию выставки. Малышев эвакуировался в Челябинск и нашёл своё место на Кировском заводе. Все годы войны художник работал над величественной темой — «Героический труд танкостроителей». С утра он уходил в огромные, кипучие цехи завода, где неутомимо ковалась победа над врагом, и примостившись где-нибудь так, чтобы не мешать людям, начинал вдохновенно творить. Чаще это были карандашные наброски, иногда акварель или масло.

За эти годы Леонид Александрович написал около сотни этюдов, четыре картины, одна из них — «Ворошилов на Кировском заводе», много портретов стахановцев. Его заводские этюды ярко раскрывают титанический труд танкостроителей, композиционно хорошо построены, удачны по живописи, решению воздушной среды и обобщению. В картинах же обобщения нехватает. Но масса накопленных материалов, отдельных наблюдений позволяют художнику заняться серьёзно станковой живописью.

— Я ведь настойчивый, — улыбаясь говорит художник.

Его настойчивость действительно поразительна. Как-то Малышев решил написать зимние пейзажи с натуры. Несколько дней он приучал руки к холоду, устанавливал, как будут «вести себя» масляные краски на морозе. Затем в специальном вагоне выехал на станцию Вязовая — в один из красивейших уголков уральской живописной природы. На прощанье друзья говорили:

— Ты не шути с морозом. Береги руки.

— Постараюсь. Без них я не художник, — шутливо отговаривался Леонид Александрович и дал слово работать в просторных рукавицах, которые ему сшили дома.

По приезде на Вязовую, Малышев направился за три километра от вагона. Сказочно красив был лес в сверкающем снегу и чудесном, нежном, как тонкое кружево инее. Его поразил необычайный световой эффект на всём, вызванный морозной дымкой. Пять часов подряд работал Малышев, не сходя со своего складного стула, хотя мороз стоял в 28 градусов. Так целую неделю художник писал пейзажи на открытом воздухе.

Зимние пейзажи Малышева заставляют чувствовать реальность и в то же время лиричность изображаемого. Покрытые снегом деревья чарующе красивы и верно передают настроение. Пейзажи эти — поэзия нашей обаятельной и величавой уральской зимней природы.

Леонид Александрович из числа тех художников, кто смело и уверенно идёт вперёд. Он полон больших творческих планов. «СССР — великая железнодорожная держава» — тема, волнующая его сейчас. Крайний хмурый север, суровое озеро Байкал, всесоюзная кочегарка — Донбасс, мягкое Черноморское побережье, живописная река Чусовая, Уральские горы, — вот места, где наметил побывать художник, чтобы полностью раскрыть тему прочной связи самых отдалённых уголков нашей необъятной Родины. Художник побывал уже в Мариуполе, Сталино, Енакиево и собрал материал для будущих картин. Одна из них уже решена композиционно: на переднем плане цветущие садики, вдалеке — курганы, окутанные синевато-фиолетовой дымкой и огибающая их, освещенная солнцем железнодорожная магистраль.

Печать творческой индивидуальности лежит на произведениях беспокойного художника-реалиста, верно чувствующего обстановку и характеры людей. Об этом говорит состоявшаяся персональная выставка его работ, раскрывающая героизм танкостроителей. За большую творческую работу на Кировском заводе Л. А. Малышев, получил правительственную награду. Беспримерный труд танкостроителей-кировцев, вошедший в историю войны, запечатлён в художественных произведениях — правдивых и волнующих.

* * *

Шестнадцать лет назад на площадке у горы Магнитной раскинулись брезентовые палатки. В них поселились строители Магнитогорского металлургического комбината им. Сталина. Вместе со всеми сюда приехал московский художник Георгий Яковлевич Соловьёв, с тех пор связавший свою судьбу с Магниткой.

Вдумчивый, наблюдательный, любящий искусство, Георгий Яковлевич за эти годы значительно вырос как мастер живописи реалистического направления.

…Склон горы. Телеги. Носилки. Люди, работающие кайлами и лопатами. Таким примитивным способом добывали до советской власти руду на горе Магнитной. Так правдиво и выразительно изобразил художник на полотне эту «технику» времён царской России.

И вот пришли сюда советские строители, воздвигли, поставили на службу Родине огромное первоклассное предприятие. «Первые палатки», «Панорама строительства», «Строительство Н. цеха» — эти и десятки других работ художника — история развития Магнитогорска. Вот картина «Первый поезд». К тому месту в голой степи, где будет воздвигнут гигант металлургии, проложен железнодорожный путь, и по нему на стройку пришёл первый поезд. Художнику удалось отразить в картине радость людей, вы