Ключ от двери [Алан Силлитоу] (fb2) читать онлайн

- Ключ от двери (пер. Владимир Алексеевич Смирнов, ...) 1.38 Мб, 369с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Алан Силлитоу

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Часть первая Пролог

Брайн стоял в мелкой воде прудка, не принимая участия в общей кутерьме. Рассеянный взгляд его голубых глаз остановился на широкой излучине Трента, но река, как видно, не целиком захватила его внимание: он крепко стиснул в кулаке губную гармошку, чтобы двинуть ею как следует, если кто из ребятишек, оголтело носившихся вокруг, толкнет его, нечаянно или нарочно, и он шлепнется в мутную от песка воду.

Рассудив, что ребенку не мешает подышать свежим воздухом после тесных клоповников Элбион-ярда, Вера одела сына и повела его по Уилфорд-роуд пешком, рассчитывая купить ему стаканчик мороженого на сэкономленные полтора пенса. А на обратном пути ей, может, удастся провезти его в трамвае бесплатно: подмигнет кондуктору и скажет, что мальчику еще нет пяти. Хэролд, узнай он об этой затее, задал бы жене взбучку, но чего глаз не видит, о том сердце не ноет, и Вера скоро и думать обо всем этом забыла. Тут они дошли до железнодорожного моста, и Брайн потребовал остановиться: хотел посмотреть, как внизу будет проходить поезд. Только когда дым из паровозной трубы вызвал у него кашель, он согласился идти дальше, и они шли, пока не увидели лодку на Тренте и коров, жующих траву под деревьями-зонтами на том берегу. Они сразу свернули на зеленую поляну, где находился пруд и где уже было полным-полно ребятишек с их мамами. Вера подняла со скамьи вчерашнюю «Ивнинг пост» и уселась читать; Брайн, засучив штаны, осторожно вошел в воду.

Гармошка теперь торчала из кармана, а он принялся за недавно придуманную им игру: плотно зажал руками уши и слышал уже не пронзительные вопли вертевшихся вокруг мальчишек, а будто дальнее эхо. Но резкие отрывистые крики снова обрушились на него, стоило ему на миг опустить руки, проверяя, не произошло ли чуда, не стал ли грубый шум на прудке и в самом деле мягким и приглушенным.

— Что это ты засунул пальцы в уши? — крикнула ему мать. — Еще болячки пойдут.

По воде шлепали и женщины, белые ноги их по щиколотку погружались в тинистую грязь — хоть как-нибудь да позабавиться. И Вере вспомнилось, как она вот так же брела, только не по мелкому городскому прудику в солнечный день, а почти по колено в холодной воде, шагая среди ночи от своего дома-развалюхи возле Нового моста к Питер-стрит. Оба они с Хэролдом проснулись в ту ночь из-за бушующей грозы, и, когда в предрассветной мгле спустились вниз, светящиеся потоки воды бились об оконные стекла, отскакивая и налетая вновь, а в полутемной комнате кружилась в воде мебель и разные вещи, словно отбившиеся от стаи, попавшие в западню утки. Как только ливень прекратился, Вера и за ней Хэролд с креслом на голове зашлепали по воде, выбираясь из дому.

— Оставаться здесь — так только чахотку заработать! — крикнул он ей.

Она обернулась.

— А где же, скажи на милость, нам жить? Под мостом?

— Мы разыщем себе жилье, — ответил он.

Он таскал мебель, складывая одну вещь за другой на сухую землю, оставив Веру сторожить, пока сам раз десять сходил домой и перетащил стулья, кровать, диван. Все это он поочередно взваливал на могучие плечи и выходил со своей ношей из переулка, состоявшего всего из двух домов. Эбб Фаулер, живший во втором доме, бодрый, деловитый, в суконной кепке, уже успел перетащить свои вещи и теперь помогал Хэролду Ситону. Какой-то прохожий сказал Вере, что на Элбион-ярд, в другом конце города, есть свободные домишки — блох до черта, но зато сухо — и что к вечеру вполне можно там обосноваться, если только не зевать.

Хэролд и Эбб совершили переезд вместе, каждый из них шестнадцать часов подряд толкал перед собой ручную тележку, переселяя свой счастливый семейный очаг. К восьми часам вечера оба едва держались на ногах.

Вера открыла глаза — голос Брайна заставил ее очнуться от воспоминаний.

— Мам, пойдем на другой прудок!

— На какой еще другой прудок?

— Вон на тот, который там.

Он протянул руку, указывая через широкую реку на противоположный, южный берег.

— Есть только один прудок, дурень ты эдакий, в нем ты и стоишь.

Он был упрям и настойчив. Бутылочным осколком он выскребал на размытом дождями пустыре Элбион-ярда траншеи, воздвигал стены из липкой грязи и смотрел, как на дне траншей, если рыть глубоко, просачивалась вода, а стены разваливались, стоило им вознестись чересчур высоко к облакам, плывшим, словно белые утки, над покосившимися трубами домов, обреченных на слом. Жильцов из таких домов уже выселили, заколоченные досками жилища глядели пустыми глазницами на те дома, где люди еще жили. В некоторых квартирах засовывали доску фута в два длиной в проем раскрытой двери, чтобы какой-нибудь двухлетний несмышленыш не добрался прежде времени до кирпичных обломков и разбитых бутылок. Кто не хотел во всеуслышание кричать, прося у соседей взаймы до четверга (дня выплаты пособий) чашку сахару или заварку чаю, вынужден был перешагивать через этот деревянный барьер.

В конце дома у стены приткнулся ржавый велосипед с мотором, купленный в сытые двадцатые годы и брошенный в голодные тридцатые, после того как агент по оценке имущества безработных оценил его слишком высоко и хозяину велосипеда выгоднее было избавиться от него. Но Брайн разъезжал на нем из страны в страну, таская его за руль, и мотор — гудящий голос самого Брайна — ревел, преодолевая горные кручи, знакомые Брайну по книжкам с картинками, и давил ведьм, которых показывала ему в журналах его приятельница Эми Тайр. Однажды в карнавальную ночь, устроенную городом с пятьюстами тысячами населения, он отправился, уже без велосипеда, в конец улицы, где жгли костры, орали и шумели. Брайн, прижимаясь к стенам домов, попытался пробраться дальше, но на углу наткнулся лишь на другой такой же костер. Треск, взрывы ракет — от жара на складе лопнуло стекло, огонь освободил лежавшие тюками кружева от их изысканных узоров, и тогда пожарные машины, настоящие страшилища, наполнили улицу водой и паром и заставили Брайна вернуться под укрытие своего двухкомнатного домишка.

Мир был для него реальностью лишь в пределах радиуса собственного видения, и он не заметил ничего, что не укладывалось в его слабой ребячьей голове. Как-то утром он проснулся и обнаружил, что у него есть сестра, но он осознал этот факт лишь после того, как она научилась ползать и, добравшись до его бумажного аэроплана, разорвала его в клочки. Он не знал, что у него есть отец, знал только, что какой-то человек (а что такое «человек»?) постоянно сидит сгорбившись у каминной решетки и, если подойти к нему слишком близко, может с поразительной быстротой пустить в ход кулаки. Но однажды, зайдя с улицы в дом, Брайн увидел, что мать, громко причитая, стоит, наклонившись над ведром, и со лба у нее капает кровь.

— Гляди, что сделал твой отец! — выкрикнула она. — Ботинком запустил!

И вот так, слыша громкий плач и глядя на ведро, куда капала кровь, он узнал, что такое отец.

Как-то в четыре часа утра в гостиной соседнего дома рухнул потолок и провалился в комнату нижнего этажа — грохот был, как от землетрясения. Одному из тех, кто еще плыл на железном плоту мертвого сна, сломало руку, другому поранило лицо. Тут как раз подоспел день выдачи пособия по безработице, и Ситон, не желая, чтобы его семья оказалась погребенной под грудой кирпичей и гнилых балок, выложил шесть шиллингов и перебрался в другой, такой же ветхий, но еще не предназначенный для сноса дом на Маунт-стрит. Предварительно Эбб Фаулер подделал ему запись об уплате за старую квартиру в расчетной книжке.

Вечером, когда ключи от нового жилища уже были у него в кармане, Ситон подозвал Брайна, игравшего на полу костяшками домино.

— Видишь, сынок? Знаешь, что это такое? Нет? Так вот, это расчетная книжка.

Он протянул сыну книжку на ладони, желтой от дешевых сигарет «Жимолость».

— Да, пап.

— Ну, бери. Да не урони ты, поганец. Теперь тащи к огню и бросай. Вроде ты ее нечаянно обронил.

Подойдя к камину на два шага, Брайн швырнул в него книжку и смотрел, как огонь пожирает бумагу.

— Так, молодец: делаешь, что тебе велят, — сказал Ситон. — Получишь от меня сигаретную картинку.

— Аферист ты, — вставила Вера. — Засадят тебя, дождешься.

— Ну что ж, — улыбнулся Ситон, довольный своей дерзостью. — Они там знают, где меня разыскать.

«Прогулку при луне» наметили, сверившись предварительно по календарю Старого Мура[1], на самую темную ночь в месяце.

Ситон заключил прочный союз с Эббом Фаулером; у того семья тоже кормилась лишь на пособие, и он готов был тащить одну из тележек Ситона, при условии что и Ситон окажет ему такую же услугу, когда настанет черед Фаулеров совершить «прогулку при луне» — сбежать ночью с квартиры. Не отличаясь особой грамотностью, Ситон не сумел бы проделать необходимую операцию с расчетной книжкой Эбба Фаулера, но Эбб Фаулер по этой части был большим ловкачом и докой, смог бы справиться и сам.

Пожитки погрузили на две тележки, где вскоре выросли настоящие небоскребы из мебели — цементом для скрепления служили бельевые веревки. Фаулер, крякнув, рванул тележку с обочины тротуара так, что колеса затарахтели по булыжной мостовой. Ситон велел жене катить детскую коляску и, так же крякнув, таким же рывком сдвинул свою тележку.

Брайн — сна ни в одном глазу — шагал рядом, глядя не отрываясь на покачивающиеся где-то наверху, у самых крыш, диван и узел с постелью, и все тянул мать к середине мостовой. Он не решался ни отойти от матери, ни держаться слишком близко к ней из страха, что вся куча вещей вдруг задвигается в безумном танце и свалится на него, как бы далеко он ни отпрыгнул.

— Можно подумать, что за нами боши гонятся! — крикнул откуда-то спереди Эбб, и Ситон ему ответил:

— Квартирный агент гонится, а это похуже.

Из беглецов они вдруг будто стали участниками веселой карнавальной процессии и вещи эти тащили сжигать на кострах. Брайн крепче сжимал материнскую руку, когда они попадали в темные провалы между глазами ярких газовых фонарей — в мрачные обиталища драконов, которые подстерегают и похищают себе на обед кошек, а также детей, отправившихся на «прогулку при луне».

— Эй, Хэролд, как доберемся, сыграем с тобой в шашки, — послышался шутливый голос Эбба.

— И продуешься, — отозвался Ситон хвастливо. Они пересекли главную улицу и теперь двигались к лабиринту узких улочек.

Брайн почувствовал, что его хватают поперек туловища и усаживают на самый верх тачки, запихивая между креслом и матрацем. Он сидел не шелохнувшись в этом вороньем гнезде и если осмеливался открыть глаза, то видел голубые скважинки звезд. На особенно опасном повороте, когда навстречу им, как тигр, бросился ярко освещенный кабачок и огни у дверей царапнули Брайну закрытые веки, он судорожно вцепился в узлы. Дорога пошла в гору, покачивание тележки стало слабее.

— На «прогулку» отправились, ребята? — послышался голос с тротуара.

— Ага.

— Откуда?

— С Элбион-ярда.

— А номер дома? Я бы и сам не прочь перебраться.

— Сделай одолжение, — сказал Ситон, — только дом не сегодня-завтра на свалку. Гроша ломаного не стоит.

Вера на ходу сунула Брайну в рот кусок хлеба, и хлеб все еще был у него во рту, когда Ситон разбудил сына, стащил вниз и сказал, что уже приехали, что вот их новехонький дом. Брайн досыпал ночь в углу на двух пальто.

На следующий день мир предстал ему в обновленном виде — к тому же прошел дождь и смыл все старые следы. Соседской девочке Мэйвис нравилось водить Брайна гулять, это давало ей ощущение собственной значительности. Каждый день она приходила за ним, отрывала от игры на тротуаре с Билли Френчем, маня пригоршней замусоленных леденцов и суля повести его в такие места, где он еще никогда не бывал.

— Что такое клиника? — спросил он ее однажды. Утром мать, разговаривая с отцом, сказала, что соседку, миссис Мейзер, уволокли в городскую клинику. Нашли в канаве, угодила туда ночью, мертвецки пьяная. Только одно при ней было — няньки обнаружили, когда мыли ее в приемном покое, — это ручка от белой пивной кружки, которую она крепко, словно серебряный кошелек, сжимала в ладони.

Мэйвис про клинику ничего не знала, но ответила:

— Как-нибудь свожу тебя туда, тогда и увидишь. Он буркнул:

— Скажи сейчас.

Она была непреклонна:

— Нет. Но я тебя поведу туда скоро. Ну ладно, пошли, а то будет поздно и ничего не увидим.

Две улицы сходились под углом, и угол — острие стрелы — занимали развалины дома. К стене его от земли тянулись бревна, тяжелые подпоры, чтобы он не рухнул на собственные свои зияющие провалы. Мэйвис, бегая под бревнами, распевала песенку о том, как развалился Лондонский мост, а Брайн с мрачной сосредоточенностью строил из песка замки и кулаками прорывал туннели. Сырой песок не рассыпался, хранил нужную форму, но туннели, стоило воздвигнуть над ними сооружение, проваливались. Брайн трудился долго, лепил башни, сложив руки пригоршнями, а потом городил стены, выравнивая их с обеих сторон прямыми ладонями. Но башни и стены неизбежно рушились потому, что при первой же трещине подсохший песок начинал сыпаться вниз через образовавшуюся воронку — как в бабушкиных песочных часах. Ни один туннель не выдерживал. Брайн принес щепок, валявшихся возле бревен, укрепил ими туннель, и замок наверху стоял прочно до тех пор, пока Мэйвис не пнула его ногой, потому что Брайн не захотел перейти играть на другое место. За это он так лягнул Мэйвис, что разбил ей ногу до крови.

День был сухой и жаркий, когда они подошли к фабрике, — в котельную можно было заглянуть с тротуара. Нагнувшись, Брайн увидел ряд печных заслонов: едва только рабочие открывали их крюками на длинных палках, сразу из печей вырывалось пламя. Пышущее жаром дыхание заставило Брайна податься назад, и рабочий, державший лопату, крикнул ему, чтобы он сматывался. Брайн стоял возле кучи черных камней, смотрел, как лопата со звоном перекидывает их в печные отверстия. Мэйвис подвела его поближе к котельной, чтобы еще раз посмотреть на пламя. Брайн зачарованно глядел на круглые огненные ямы.

— Вот это и есть клиника, — сказала она ему на ухо, и три страшных слога, дойдя до сознания, вызвали в памяти образ пьяной крикливой миссис Мейзер — ее притащили сюда, бросили, вот как этот уголь, в печь, вынув сперва из ее зажатого кулака ручку от белой кружки, Мэйвис поспешила увести его прочь.

Вскоре тележки снова отправились на «прогулку при луне». Покачиваясь, как ненадежные спасательные лодки, того и гляди готовые перевернуться, они двинулись по Маунт-стрит к Чэйпл-бар, и опять впереди шел Эбб Фаулер, а позади — Вера с коляской. Когда полисмен остановил Эбба и спросил, куда это он направляется со своим скарбом, Эбб сказал, что переезжает на новую квартиру ночью, потому что не хочет терять рабочий день. Ситона и Веру, словно мячики, кидало из одного дома в другой, так как Маунт-стрит тоже предстояло пасть под катапультами Совета по ликвидации непригодных к жилью помещений. Если жители трущоб соглашались с необходимостью ездить в город автобусом, перед ними открывалась возможность переселиться в новые жилые кварталы. Но Ситона это не устраивало, ему не хотелось отдаляться от центра, район был ему знаком и потому удобен, не надо было слишком далеко шагать на биржу труда за пособием. Иногда ему удавалось получить работу, и тогда к обеду бывала свинина и помидоры, а по воскресеньям — йоркширский пудинг и мясо. Он не жалел сил, чтобы показать свое рвение и готовность к любому, самому тяжкому труду, но работа длилась недолго, и он тут же снова переходил на вечное свое пособие, которого еле хватало, чтобы не сдохнуть с голоду. В продовольственных лавках росли счета, оплатить их надежды не было, и опять он принимался играть в шашки с Эббом Фаулером. Прихлебывая из кружек спитой чай, они сидели за шашечной доской до тех пор, пока не оказывались в темноте, потому что ни у того, ни у другого не было пенса, чтобы опустить его в газовый счетчик.

При каждом очередном новоселье они обнаруживали клопов, красноватые круглые пуговки, прятавшиеся в постельных тюфяках. Одолевали и тараканы: с наступлением вечера черные авангарды подрывников неслышно и проворно двигались по кухонному полу, нередко встречая на пути насыпанный Верой ядовитый порошок; павших жертвой Ситон утром, прежде чем сесть завтракать, сметал веником.

Уничтожение обреченных кварталов в некоторых случаях принимало новую форму. Район Элбион-ярда, откуда уже всех выселили и который окружили веревками, решено было разбомбить. Сбросить бомбы предстояло двум жужжащим бипланам, что, впрочем, являлось для них лишь делом второстепенной важности; основную славу они должны были стяжать себе на окраине города. Бомбардировку назначили на конец воскресного дня. Ситон усадил Брайна на свои могучие плечи, и Брайн ощущал себя заодно с трамваями, которые, как увеселительные яхты, покачивались перед зданием муниципалитета, перевозя пассажиров к месту бомбежки. Брайн тоже покачивался, вцепившись в шею отца — ненавистного, когда тот делал или говорил что-нибудь такое, от чего плакала мама. Но мрачные и горестные чувства все куда-то исчезли и сама ненависть к отцу заколебалась, как только Ситон подкинул его высоко вверх. Однако Брайн тут же вспомнил мамины стоны, когда кровь струилась у нее по лицу. Обернувшись, он увидел мать, сейчас она улыбалась. Она сказала, что его поведут смотреть бомбежку, если он не будет озоровать, и, взяв с каминной полки пачку сигарет, передала ее отцу, чтобы ему было что курить, если придется ждать, пока самолеты начнут расправляться с трущобами, их прежним жильем.

Ситон шагал, раскачиваясь всем телом, и Брайну то и дело грозила опасность упасть за борт своей спасательной лодки — с папиных плеч — в бурлящее вокруг море голов. Катастрофа подстерегала его на неожиданно быстром повороте, и взметнувшиеся руки Брайна схватились за черные пучки коротких жестких волос отца. Ситон сердито пригрозил всыпать ему как следует, если он не бросит свои дурацкие штуки. Инстинкт подсказал Брайну, что надо наклониться вперед и прильнуть к отцовской бычьей шее, и он прижался с такой силой, что тот захрипел и крикнул, что, если Брайн, сукин сын, будет такое выделывать, пусть шагает на своих на двоих. Из короткого рукава рубашки протянулась клешня и попыталась стащить Брайна вниз, но Брайн, почуяв угрозу очутиться на земле, прилип к отцу плотно, всем телом, и мускулистая рука Ситона тщетно тянула его вниз.

— Ну-ка, малый, хватит, давай слезай! — И опять: — Да ты что ж, слезешь или нет?

— Я упаду…

Руки у Брайна голые, а отцовская шея — скользкая от пота.

— Небось не упадешь.

— Я упаду, пап, правда, упаду…

Они уже подошли к оцепленному веревками району, которому предстояло послужить мишенью для бомб. Их теснили в сторону желавшие пробраться ближе к веревкам: возможно, люди эти хотели почувствовать самый взрыв и взять на память упавший кирпич. Конная полиция гнала тех, кто успел перебраться на усыпанную битым кирпичом нейтральную зону. Брайн забыл про опасность и разжал руки, увидев, что у одного из коней вся морда в пене. Он спросил, что это — мыло?

— Ага, — ответил Ситон.

Брайн склонил голову к уху отца.

— А зачем им дают мыло?

— Чтобы они кусали тех, кто старается нырнуть за веревки, мимо носа полиции.

— А зачем стараются нырнуть мимо носа полиции? — спросил Брайн шепотом.

— Затем, что хотят увидеть бомбы поближе.

— Да ведь бомбы их убьют!

— Может, им того и хочется. Ну, слазь, голуба, дай мне передохнуть, а то у меня уже плечи ноют.

— Я посижу еще немножко, пап. Еще немножко.

— Нет, будет, слезай, потом опять возьму, когда бомбы начнут падать.

— А мне еще хочется увидеть, как лошади кого-нибудь укусят.

— Сегодня они никого не укусят, слезай, — сказал Ситон, и Брайну пришлось слезть. Он стоял в густых бурлящих джунглях ботинок и брюк, стараясь увильнуть от льва-кулака, от тигра-ботинка, от зажженной спички и горячего окурка. Из-за Трента, словно обмакнув крылья в реке, вынырнули три биплана. Брайн опять вскарабкался отцу на плечи и с этого непостоянного наблюдательного пункта смотрел, попусту заслоняя глаза рукой от солнца, потому что оно было позади похожей на снежную гору тучи, на которую легли желтые силуэты самолетов.

Вот они повернули назад, и из-за шума огромной толпы казалось, что они скользят беззвучно, как планеры.

— Пап, они летят совсем не быстро, — сказал Брайн разочарованно. — Автомобили и то быстрее ездят.

— Это потому, что они очень высоко, малыш, — объяснил ему кто-то.

— Они разобьются? — спросил Брайн. — Я никогда не видел, как разбиваются аэропланы.

— Подожди, еще увидишь, — сказал кто-то со смехом.

Каждый самолет, пролетая над крышами, сперва замурлыкал, словно кот, потом зарычал, как собака, у которой отнимают кость, и вдруг Брайну показалось, что в сердце к нему проникли сверла — вроде тех, что он видел у дорожных рабочих. Его будто пригвоздило к земле. Два черных мячика, потом следом за ними еще два скользнули вниз из округлого брюшка каждого самолета. Колеса в резиновых обручах, казалось, были поставлены под самолеты специально для того, чтобы подхватывать эти мячики, но мячики пронеслись мимо и исчезли среди развалин домов.

— Вот оно! — крикнул кто-то.

Чудовищный треск с силой миллиона хрустнувших веток шестикратно поднялся к небу, и вслед за этим пронесся глухой гул от разваливающихся стен.

Конь под одним из полисменов поднялся на дыбы, будто хотел взобраться на невидимую лестницу, уводящую от взрывов, потом опомнился и стоял уже спокойно, подрагивая головой; морда у него была вся в пене. Где-то в конце толпы истошным голосом закричала женщина, и Брайн видел, как люди, одетые в черное и белое, увели ее.

— Она испугалась, пап, да?

— Да.

— А я нет, а ты?

— И я нет.

Но Ситон резким движением опустил его вниз и потащил вон из толпы.

— Пап, это уже все?

— Ты долго будешь приставать со своими дурацкими вопросами?

Брайну передалось отцовское настроение, и бомба, засевшая у него в груди, вдруг взорвалась, родив в нем хаос больший, чем подлинные бомбы, посланные с летящих самолетов.

— Не реветь, слышишь? — Ситон сердито дернул его. — Заткнись. Замолчишь — куплю тебе мороженого.

— Не хочу мороженого! — плакал Брайн, вызывая у отца полное недоумение.

— Ну так чего ж ты хочешь?

— Ничего не хочу! — ответил он и продолжал плакать, пока не выплакался.


В один дождливый день в дверь постучали двое высоких мужчин в непромокаемых плащах и полицейских шлемах. Вера провела их в комнату, где был Ситон. Брайн, разлегшись на полу, играл в свое домино, но он заметил, что мать вот-вот расплачется, а это обстоятельство неизменно задевало какие-то пружинки в его сердце. Сложив руки, она не трогалась с места, а те двое стали у двери.

— За тобой, Хэролд, — проговорила она.

Ситон повернул голову, оторвав взгляд от камина.

— Мы хотим, чтобы все было тихо и спокойно, — сказал один из пришедших, заметив отчаяние на землисто-сером лице Ситона.

Некоторое время он молча смотрел на них.

— Жратва будет за ваш счет, — сказал он наконец, выдавив из себя улыбку.

— Ладно, мы это знаем. Ситон не двигался с места.

— И мою семью кормить обязаны.

— Все это нас не касается, — ответили ему. Вера смахнула слезу.

— Пальто твое достать, голуба?

— Ну что ж, давай, пожалуй, — ответил он, вставая. — Иду на отдых и, надо думать, многих из наших ребят там встречу.

Он рассмеялся своей шутке, черты лица его разгладились. Те, что пришли за ним, промолчали.

— Машина-то у вас есть? — спросил их Ситон.

— Нету, — ответил один. — Да идти недалеко, пешком доставим.

— Соседи-то ведь сообразят, в чем дело. Ну, ладно, наплевать. И сами могли бы оказаться на моем месте, чего уж там. Будь у меня заработки, разве пошел бы я на такое? Но, коли ребятишкам жрать нечего, что еще остается? Накопилось слишком уж много долгов в лавках. Страна, думается, большая. В лавках жратвы хватит на всех, так почему же не хватает на всех работы? Убей меня бог, если я тут что-нибудь понимаю.

Подошла Вера, держа в руках пальто.

— Может, тебе и макинтош понадобится?

— Нет, себе оставь. Заложишь, если уж очень прижмет. — Брайн почувствовал, что его поднимают, целуют и тут же снова опускают на пол. — Следи, Вера, чтобы ребятишки не добрались до моих инструментов, слышишь?

— Не беспокойся, все будет в порядке.

Глянув на часы, Ситон сказал, что, пожалуй, нужно двигать.

— Месяца через два вернусь. Не вешай носа, голуба. И я не пропаду, и вы тут тоже. Всех нас будут кормить за казенный счет, так что в конце концов не мы внакладе будем.

— Пошли, парень, — сказал старший из тех двоих. — Времени у нас мало. Дел хватает.

— Да уж надо думать, — сказал Ситон.

Брайн был слишком поглощен своей ползущей вбок башней из костяшек домино, чтобы интересоваться происходящим вокруг, и, должно быть, мать уже долгое время плакала, прежде чем и он тоже заревел, сам не зная почему. Да и она толком не знала, почему плачет. Хэролд ведь правду сказал: пока он будет отсиживать, голодать им не придется. Для нее, как и для него, это даже вроде как бы передышка. Мысль эта немного успокоила Веру, и она собрала на стол, поставила кипятить чайник, села и задумалась: как это угораздило ее выйти замуж за безмозглого дурня, который ухитрился угодить в тюрьму, да и с ней-то обращается по-свински? Ей просто не верилось, что все так вот случилось и что она попала в такую переделку. Целый час она с горечью перебирала в памяти последние несколько лет, разнимая их на части, словно детали сложного механизма, — казалось, стоит только его разобрать, и это сразу хоть что-то да разрешит.

Часть вторая Пострел

1

Брайну едва достало роста и сил, чтобы подтянуться к парапету Нового моста. Он увидел, как оголенные спицы дорожно-строительной машины крутятся в пустом пространстве, словно колеса опрокинутого велосипеда. Опершись на локти, он ритмично постукивал ногами по камню и вдруг заметил, что рука семафора вытянулась вверх. Он уселся на солнцепеке и стал поджидать поезд.

Когда его посылали с поручением к бабушке Мертон, прогулка в две длинные мили в сторону от Ноттингема оказывалась настоящей экспедицией. На пути встречались ручьи, лощинки, низенькие изгороди, налево протянулось железнодорожное полотно с заросшими травой насыпями, направо впереди были пригородные участки; убогие домишки и чахлые деревца нередко подвергались пиратским набегам мальчишек из соседнего городка Рэдфорда.

От парапета ладоням передался сигнал: идет поезд. Предостерегающее громыхание становилось все оглушительнее, и вот сзади вынырнул черный паровоз, извергая из трубы тучу удушающего дыма. Брайн начал было пересчитывать вагоны, по мере того как они один за другим с лязгом проносились мимо, но густой дым прогнал его от моста.

Поля разрезал узкий с песчаным дном ручей, и Брайн спустился к нему. Над домами в Рэдфорде шли, напирая друг на друга, белые облака, а среди поля две лошади, привязанные к пню, созерцали клевер, неподвижные, как статуи. Брайн гнул сук на кусте бузины, пока тот не сломался, затем ободрал его с деловитой, спокойной безжалостностью, и каждый лист, падавший на тропинку, тут же подхватывался ветром и начинал кружиться в невольном танце. Палка — это меч, и Брайн сразился с тенью от куста, подсек чертополох, свалил на землю жгучую крапиву, искромсал цветы вокруг и вошел в пустынный проулок, по обеим сторонам которого росли такие высокие кусты боярышника, что за ними не было видно ничего, кроме темнеющих облаков.

Глухой раскат грома заставил его ускорить шаг — гром прозвучал, как отдаленная барабанная дробь, и, казалось, выделил Брайна среди всех в мире, наметив его своей первой жертвой. Гром родил в душе Брайна страх, прежде чем он услышал само это слово. Однажды при первых раскатах грозы в потемневшей вдруг комнате мать взглянула в окно и сказала: «Гром», — а Брайн уже успел спрятаться. «Мне страшно, потому что гремит, как пушки и бомбы, а пушки и бомбы могут убить», — думал он.

Он стоял в притихшем поле где-то на полдороге между домом и поселком Ноуком, затем не задумываясь двинулся вперед, решив, что лучше добраться до бабушки, чем бежать назад домой, пусть даже если гроза вот-вот разразится и станет преследовать его все нарастающим ревом, и голубые молнии, будто кошачьи языки, начнут лизать верхушки кустов. Он размахивал палкой, словно она могла послужить оружием, которым он сумеет отогнать грозу, сразиться с нею, если она его настигнет.

Он перепрыгнул через ручей — сердце бешено колотилось — и, прыгая, видел, как внизу, под его широко, словно ножницы, раздвинутыми ногами, мелькнули заросли камышей. Зеленые и синие грозовые тучи разрастались, как джунгли, над залитыми зловещим красным светом домами в городе позади, и со следующим раскатом грома плоские тяжелые капли ударили ему в лоб, застучали по коленям.

Все еще стискивая в руке палку, он поднялся на цыпочки, дотянулся до щеколды на калитке и, пока мчался по двору к дому, слышал непрерывное хрюканье свиней. Голубая, похожая на колбасу, шаровидная молния отскочила от куста совсем рядом, и он, сделав последнее отчаянное усилие, добежал до двери кухни — красная герань на подоконнике промелькнула, словно брызги крови. Брайн рванул дверь, и вот он, с трудом переводя дыхание, стоит в комнате, захваченный ее теплом, вытирает ноги. Бабушка Мертон, штопавшая носки, подняла глаза.

— А, здравствуй, Брайн. Что это ты сегодня пришел?

На каменных плитках недавно вымытого пола были расстелены газетные листы, они служили дорожкой к камину.

— Мама сказала, что на этой неделе прийти к вам не сможет, потому что Маргарет опять заболела.

— Не стой спиной к огню, Брайн, не то захвораешь, отойди, будь умником.

Он отошел. Засунув руки в карманы и глядя в окно на последний голубой треугольник неба, он стоял и ждал: должна же бабушка что-то сказать в ответ на его сообщение.

— Вот беда, — прищелкнула она языком. — Что же теперь с ней такое?

— Наверно, корь, у нее уже утром на лице красные пятна были.

Она вытащила из ящика стола ножи и вилки и положила их на скатерть, готовясь к ужину.

— Проголодался небось, такую дорогу прошел.

Бабушка выглянула в окно, словно хотела одним взглядом окинуть весь пройденный им путь. Она сошла по ступенькам в кладовку, и, когда там загремела крышка от банки, у Брайна сразу же возникло желание поесть сладкого, которое бабушка сейчас принесет. Что это будет — варенье или миндальная пастила с изюмом?

Оказалось, пастила. Он сел в дедушкино кресло и принялся за угощение. Вспышка цвета голубой стали за окном лишила сладости первый кусок пастилы.

— Уже гремело, когда я шел по полю.

Он заметил, что бабушкины руки, перебиравшие ножи и вилки, дрожат. Она тоже боится, и это убавило его собственный страх.

Во дворе по песку и шлаку затопали тяжелые сапоги, и мимо окна, по которому хлестал дождь, прошел высокий человек в дождевике. Дверь распахнулась, и Мертон вкатил в комнату свой велосипед.

— Ты что-то рано, — сказала ему жена. Он снял дождевик.

— Гроза идет, Мэри. — Он разворошил тлеющие угли и положил полено на слабый огонь. — Сейчас на шахтах делать нечего, вот нас и отправили по домам.

Буря ревела, будто угрожая дому. Мэри собрала разложенные на скатерти стальные ножи и вилки и сунула их обратно в ящик.

— Это зачем же? — сказал Мертон, стаскивая сапоги возле камина. — Мы ведь, кажется, еще не ели.

Она стояла в нерешительности, боясь ему перечить.

— Ты же знаешь, я не люблю, если на виду что-нибудь стальное, когда гроза. Молния может ударить.

Он рявкнул, словно ружье разрядил.

— Ха! И это все из-за какой-то молнии? — орал он. Брайн попятился: «Что он на меня-то накинулся?»

Мертон вскочил, и Брайн почти забыл свой страх перед грозой: неизвестно, чего ждать сейчас от деда.

— Погоди, я покажу тебе, что нечего хвост поджимать, трястись от какой-то паршивой молнии, черт бы ее побрал!

Он выгреб из ящика ножи и вилки, распахнул раму, высунул их наружу и держал там, дожидаясь вспышки. Брайн и его бабка замерли у стола.

Неожиданно поток градин обрушился на герань, прозвенел по ножам и вилкам в руке Мертона и ворвался в комнату.

— Вот вам, нате! — крикнул Мертон, и Брайн, присмиревший от страха, услышал в голосе деда ликование.

Широкая голубая пелена застлала все окно. «Я слышал, — сказал себе Брайн, — я слышал, как она прошипела. Дедушку убило!» И, закрыв глаза руками, поглядел сквозь пальцы. Темная кухня вся осветилась, и немедленно гул тысячи пушек прокатился по дому.

Мертон захлопнул окно и обернулся.

— Видали? Нечего было бояться.

Брайн отнял от лица руки. Нет, его не убило.

— Бог накажет тебя за такое, — сказала Мэри. — И за то, что ты напугал бедного ребенка.

— Ладно, ладно, — сказал Мертон, посмеиваясь, и швырнул ножи и вилки на стол, словно презирая металл за то, что тот не в силах убить его. — Ну как, пострел, ты ведь не струсил, верно?

Брайн часто дышал: дедушкин цирковой номер был рассчитан не только на бабушку, но и на него.

— Нет, дедушка. Еще бы я струсил! Брайн встал и подошел к Мертону.

— Послушай, дедушка…

— Ну, в чем дело, пострел?

— Отчего бывают молнии и гром?

— Вот уж не знаю. — Мертон был озадачен; внук вынудил его задуматься над тем, что все свои шестьдесят с лишком лет он принимал как нечто само собой разумеющееся. Его суровая физиономия вдруг осветилась лукавством. — Оно вот в чем дело, — сказал он, наклоняясь вперед. — Я так полагаю, господь бог говорит святому Павлу: «Давай-ка сюда наверх уголька из преисподней». И вот, значит, Павел грузит тележки самым что ни на есть отборным углем, впрягает лошадок и давай наверх, туда, где бог. Ну и вот… — глаза его зажглись вдохновением, — и вот, когда Павел разгружает уголь, оно и начинает громыхать, то есть, значит, гром гремит.

В смехе Брайна были вера и сомнение.

— Нет, дедушка, не так. Мертон ухмыльнулся.

— Спроси бабку, она тебе скажет, так ли. Эй, Мэри, так или не так?

На скатерти уже были расставлены тарелки с копченой рыбой, солеными огурцами, ломтями хлеба, заранее намазанными маслом, и все придвинули стулья к столу.

— Да, видно, что так, — ответила Мэри, прощая Мертону его богохульство, раз оно привело его в хорошее настроение.

Брайн перегнулся через стол.

— Дедушка, послушай, а как же молнии?

Дед, прежде чем ответить, зацепил вилкой кружок огурца.

— А это когда в преисподней открывают печи, проверяют, не погас ли огонь, не надо ли уголька подкинуть. — Он усмехнулся, довольный легкой победой. — Смотри-ка, а ведь этот пострел не верит ни единому моему слову. Кто ему что ни скажи, он сейчас посмотрит так, будто говорит: все-то ты брешешь!

На влажной шиферной крыше прачечной во дворе блестело солнце.

— Он верит одной только маме, правда, Брайн? — сказала Мэри.

С полным ртом Брайн лишь помотал головой; он глядел на ограду из зеленых кустов — с каждого листка стекали капли только что пролившегося дождя. Ряды кустов переходили один в другой, они окаймляли забытые, заглохшие тропинки, проложенные между стеной дома и голубятнями. Если встать там, ничего не увидишь, но зато услышишь горловые звуки, похожие на бульканье воды в сиплой глотке, — они шли с голубиных насестов за проволочной сеткой с восьмиугольными отверстиями. Парадная дверь дома выходила не в переулок, а в сад, куда Брайн и отправился, предварительно осмотрев население голубятни.

— Бабушка, можно мне остаться у вас ночевать? — спросил он, вбегая в дом.

Мертон сплюнул на горячие брусья решетки.

— Я вижу, ты скоро насовсем сюда переберешься. Небось рад бы жить здесь, поганец, а?

— Ничего, если он с вами в комнате переночует? — подняв глаза от газеты, обратилась Мэри к дочерям, Лидии и Ви.

— Пусть его, — ответила Лидия. — Тесновато, конечно, но уж так и быть.

Дело было улажено.

— Спасибо, бабушка. Можно я поиграю в гостиной?

— Иди, только граммофон смотри не поломай, слышишь?

— Нет, не поломаю. Дядя Джордж!

Джордж Мертон не донес до рта кусок яичницы.

— Ну? — спросил Джордж, вскинув глаза.

— Можно я буду строить ярмарку с балаганами из твоего домино?

— Только смотри не разбей костяшек, не то нос тебе отрежу.

— Хорош он будет без носа, а, Мэри? — вставил старик Мертон.

Когда Мертон бывал на шахте, или копался в саду, или мастерил что-нибудь в сарае, Брайн оставался один в гостиной и там раскладывал на полированном красного дерева столе костяшки домино дяди Джорджа. На комоде стояло много интересных, но запретных предметов: сувениры из Скегнесса и Клиторпса, фарфоровый «памятник жертвам войны», раковины, кораблик в бутылке. На столике у двери, на самом ходу, помещалась большущая труба, и она начинала играть песенки, если повернуть двадцать четыре раза граммофонную ручку. Над каминной полкой висела громадная картина, изображавшая скромного вида длинноволосую девицу с узким лицом; в руке она держала букетик анютиных глазок, который преподнес ей стоящий с ней юноша в жилетке и с шарфом на шее. Они влюбленные, говорил себе Брайн и, когда однажды бабушка стирала пыль с мебели в гостиной, спросил, указывая на картину:

— Баб, это вы с дедушкой?

— Нет, — ответила она.

— А кто же?

— Не знаю.

Она, наверно, просто разыгрывала его: кто же это еще мог быть, если не дедушка с бабушкой? Внизу на картине были написаны две строки, и последние слова в них звучали почти одинаково:

Коль любишь крепко, как я тебя,

Ничто не разлучит тебя и меня.

Мертон, перекинув через плечо двустволку, шел по дорожке сада, потом пролез сквозь ограду из кустов. Следом за ним двигался Брайн с палкой на плече, а за Брайном — Джип, пес. Молча миновав поля, засеянные пшеницей, они перепрыгнули через низкую изгородь и пошли лугом; Джип гонялся за камнями, которые Брайн кидал над самой травой. Брайн остановился за высокой прямой фигурой деда.

Мертон поднял ружье, раздался оглушительный грохот, и правое плечо его еле заметно дернулось. Брайн, выглянув из-за ног деда, увидел, что по обе стороны ручья падают на траву птицы.

— Ищи! — крикнул Мертон Джипу. Дед курил трубку, дожидаясь, пока собака сложит к его ногам мертвых окровавленных дроздов. — Клади их в сумку, пострел. Одного получишь на ужин.

На руки Брайна налипли перья и кровь, и тут он снова вздрогнул от дуплета дедова ружья; дед стрелял деловито, без промаха.

Мертон приложил ко лбу руку козырьком. Брайн видел перед собой высокую башню, которая то раскачивалась, то застывала неподвижно и при этом извергала громовые крики: «Тащи их сюда, Джип!», и каждое слово отдавалось сильным ударом где-то у него в груди.

Брайн бегал наперегонки с Джипом, разыскивая птиц, истерзанных всаженной в них дробью, и, слизывая с пальцев кровь, раздирал кусты в надежде найти добычу, быть может не замеченную собакой.

— Ложись, пострел! — приказали ему. — Распластайся, как блин!

И в то самое мгновение, как крапива обожгла ему кончик носа, где-то в сотне футов над головой снова прогремели выстрелы, и Брайн почувствовал, как ему на шею и ноги шлепнулись три дрозда. Он кулаком отпихнул собаку, сунул птиц к себе в карман и пошел через поле пшеницы туда, где, раскуривая трубку, стоял дед.

Брайн и Джип шли следом за болтающимся ягдташем.

— На ужин паштет из дичины, — сказал Мертон, посмеиваясь; дым из его трубки тянулся назад, обволакивая их. — Паштет с кремом.

— Разве они сладкие, дедушка?

— Ага, как молодая капустка.

Мертон подождал, пропихнул вперед собаку сапогом, а Брайна — ладонью.

— Они не сладкие, — сказал Брайн, оборачиваясь.

— Ты мне еще, поганец, скажешь, что ревень не кислый.

Довольно хмыкнув, Мертон толкнул дверь. Брайн во дворе на усыпанной шлаком дорожке тузил Джипа, а тот в отместку за бесцеремонное обращение, за то, что его не оставляют в покое, изжевал Брайну уши. Пес наконец вырвался, но не убегал и стоял неподалеку, ожидая новой атаки; болтавшийся между клыками язык высунулся так далеко, что Брайн мог бы дернуть за него, как дергал за косичку девчонок в школе.

— Джип! Сюда, Джип! — крикнул Мертон с порога, держа в руке кость.

Кулак подобрался к собачьей морде, потом отодвинулся, а Джип стоял и дожидался, когда его снова начнут дубасить.

— Джип! Джип!

— Иди, дедушка тебя зовет, — сказал Брайн.

Но глаза собаки говорили: «Я повернусь, и ты сейчас же кинешься, на меня. За дурака, что ли, принимаешь?» Мертон снова позвал, но собака не побежала за костью, и не успел Брайн опомниться, как Мертон уже шел к ним крупными шагами с палкой в руке.

— Я тебя, паскудный пес, научу слушаться, когда тебя кличут.

Брайн отпихнул Джипа в сторону, но его «Пошел!» прозвучало слишком поздно. Собака это поняла, веселое, добродушное выражение в ее глазах исчезло, она собрала в комок свои черные и белые пятна, попятилась назад, думая спастись от гнева Мертона.

— Я тебя научу слушаться, — повторял Мертон, глубоко втягивая в себя воздух при каждом могучем взмахе руки.

— Дедушка, не надо! — крикнул Брайн, не понимая, почему собака не убегает.

Она дернула головой в сторону, потом сунула ее глубоко между передними лапами, точно хотела укусить себя за хвост, потом подняла ее вверх и снова дернула в сторону и вдруг опрометью кинулась через двор к изгороди и с визгом заскребла когтями по шлаку, оттого что не сразу смогла пролезть через кусты. Мертон швырнул палку и пошел в дом.

На другой день ко времени воскресного обеда Джип не вернулся. Мертон был в благодушном настроении, умиротворенный несколькими кружками темного бархатного пива. За столом он спросил, не видел ли кто Джипа. Его никто не видел.

— И вполне понятно, — сказала Ви, — после такой трепки, какая досталась бедняге. Да еще ни за что ни про что.

— Делал бы то, что ему приказывают, — буркнул Мертон, — тогда бы не так часто гуляла по нему палка. Небось гоняет по полям… — Он отправил в широко разинутый рот кусок бараньего жира, надетый на вилку, и повернулся к Брайну. — После обеда пойдем со мной, пострел, поищем этого поганца, а?

— Ладно, дедушка.

Они завернули за угол дома, пошли тропинкой, ползущей в гору, мимо колодца, стоявшего, как часовой, и двинулись наискось к Змеиному бору. Зачем он взял с собой палку — чтоб опираться на нее или чтобы побить Джипа за то, что тот сбежал? Вчера Брайн ненавидел деда, избившего собаку, но сейчас, шагая за ним в тишине зеленых полей, над которыми нависли тяжелые облака, он ужене чувствовал к нему ненависти.

Возле леса они свернули к железнодорожному полотну. Время от времени Мертон останавливался, звал: «Джип! Джип!», но на его зычный, грубый зов, оглушительный, словно раскат пушечного выстрела, отвечало лишь эхо да взлетала какая-нибудь птица, не подозревая, как ей повезло, что Мертон не прихватил с собой ружья. С насыпи вспорхнули две куропатки, пролетели, хлопая крыльями, над кустами бузины, взвились круто вверх и исчезли за железнодорожной линией.

Вдалеке вырастали, как повисшая в пространстве гряда гор, огромные тучи. Мертон оперся о железную перекладину ограды, будто раздумывая, стоит ли переходить через рельсы, искать дальше. Листья на кустах шумели, словно то бились о песок волны, — вот такой же шум слышишь, когда приложишь к уху раковину; ветки на деревьях потрескивали.

— Давай-ка, пострел, взберемся на насыпь, поглядим, может, он на поле у Хокинсов. А нет его там, так пойдем домой. Бабка, наверно, уже чай заварила. Похоже, дождь вот-вот польет.

Брайн влез на откос и побежал, перепрыгивая с рельса на рельс. Мертон шагал следом. Брайн огляделся, всюду была тишина. От ветра по пшенице ходили бесшумные волны, из трубы дома с серой крышей косо тянулся в небо дым. Вот чудно, думал Брайн, земля пахнет дождем, а ведь он идет из воздуха. На мили протянулись серые, словно стальные, тучи. Джипа нигде не было видно.

Брайн заслонил глаза рукой от воображаемого солнца.

— Нигде не видно, дедушка.

— Ну, стало быть, пошли домой. Прибежит, как жрать захочет.

Брайн глянул вправо, собираясь снова перейти через линию; длинный отрезок железнодорожного пути исчезал за поворотом, и никакого поезда нигде не было. Он посмотрел влево и уже готов был снова перепрыгнуть через рельсы, как вдруг увидел что-то белое, торчащее между шпалами.

Он уже понял, еще прежде, чем броситься бежать туда, и смотрел не отрываясь на разбрызганную по рельсам кровь, «Его переехало поездом, — повторял он про себя, — его переехало поездом».

— Дедушка! — позвал он срывающимся голосом. Тот отстегнул окровавленный ошейник и сунул его в карман.

Они молча зашагали к дому.

Попозже Мертон взял лопату, пошел и закопал Джипа в поле. Брайн слышал, как в кухне, пока деда не было дома, разговаривали дядя Джордж и тетя Ви.

— Он его просто со свету сжил, — говорила она, — бедный пес небось нарочно лег на рельсы, ждал, когда поезд раздавит.

Брайну было обидно это слышать, ведь он был с дедушкой, когда нашли Джипа, дедушка всю дорогу домой рта не раскрыл. И Брайн знал почему: дедушка жалел, что избил собаку.

— Да, псу, видно, невтерпеж стало, сыт был по горло, — сказал дядя Джордж.

«Чем сыт по горло?» — недоумевал Брайн.

Но Мертону они ничего не сказали, когда тот вернулся.

Вечером Брайн отправился домой, утром надо было идти в школу. Его фигурка проворно двигалась к городу, он размахивал палкой, в карманах у него позвякивали пенсы и полупенсовики, подаренные дедушкой, дядями и тетками.

2

Трехосные грузовики проехали мимо автозавода и двинулись один за другим к свалке. Из месяца в месяц сюда свозили мусор и отбросы, и они образовали высокую ровную насыпь, постепенно наползавшую клином на заболоченную, поросшую камышами низину. Почти со всех концов свалки люди шли к тому краю, где, как они полагали, будут скидывать очередной груз. Они перекликались, махая, палками и скребками; за плечами у них болтались пустые мешки. Брайн уже облюбовал себе место и шарил, ковыряя самодельным скребком, в куче металлических стружек и обрезков, давно и основательно переворошенной, но от которой все еще исходил приятный запах алюминиевой стружки, карболки, машинного масла и латунной пыли, как от больших станков на заводе, где прежде время от времени работал его отец. Одним глазом Брайн следил за проворными движениями своего несовершенного орудия, другим поглядывал на небольшую кучку досок и щепок, лежавшую рядом и прикрытую мешком. Берт, двоюродный брат, обещал попозже тоже прийти на свалку.

Как только болты были вынуты, задний борт грузовика медленно опустился. В ожидании, когда лавина мусора извергнется из кузова, человек пять стояли и смотрели, как шофер молча крутит тяжелую ручку. Он не часто пускался в разговоры со «скребачами», будто стыдясь своей принадлежности к завидному миру постоянной тяжелой работы. Даже простой шуткой редко с ними перекидывался, и скребачи смотрели, ждали, никогда не предлагая помочь, чтобы поскорее вывалились к их ногам кучи мусора.

— Откуда это, приятель? — спросил Брайн.

— Это все с Проспект-стрит, паренек, — ответил шофер.

Ну, конечно, старые развалюхи. Изъеденные жучком доски перегородок. С края обрыва уже летели вниз кирпичи, сор, обои, заполняя болотные лужи и сокрушая своей тяжестью ржавые консервные банки на дне. Кусок стены ухнул в воду, словно бомба упала. Вот и все. Снова поднялся задний борт грузовика, и он уехал. Брайн вытер попавшие в ухо холодные водяные брызги. Люди упорно, ничего не пропуская, ворошили хлам, хотя мало чего ждали от нищих, обреченных и разрушенных крысиных нор Проспект-стрит. И все же, как знать. Что, если надежда вознаградится? Найдешь два-три бронзовых кольца от штор, моток медного провода (обмотку с него можно сжечь над огнем). Или вдруг, если повезет, попадется обломок водопроводной трубы. За работой не разговаривали, только кто-то посвистывал, — разговоры мешали расчетам и соображениям.

Брайн отложил несколько сломанных досок, стер грязь с колен и встал, охваченный вдруг тяжким, безысходным отчаянием. «Боже, сделай так, чтобы нашел что-нибудь стоящее, — говорил он себе. — Если сделаешь, я прочту тебе «Отче наш».

— Что это с тобой, малый, а? — крикнул ему Эгер, трудившийся на самом верху свалки.

— Осточертело все, — сказал Брайн мрачно.

Вокруг ухмылялись, посмеивались, глядя на мальчишку.

— Живот, что ли, подвело?

Брайн ответил, что нет, и, поковыряв в груде кирпичных обломков, обнаружил довольно большую деревянную чурку.

— А не врешь? А то смотри, у меня в кармане хлеб с джемом, — сказал Эгер.

— Нет, спасибо, я захватил с собой кой-чего пожевать.

— Так почему ж это тебе все осточертело?

Он не находил ответа. Отец часто говорил ему: «Считай, что тебе повезло, если у тебя в кулаке корка хлеба. И брось корчить кислые рожи». Но Брайн так не мог.

— А кем твой отец работает? — поинтересовался Эгер.

— Безработный. — И Брайн уже забыл про свое отчаяние.

Эгер рассмеялся.

— Ну, там дружков у него будет хоть отбавляй. Эгер приходил на свалку каждое утро к девяти часам, чтобы вовремя поспеть к первой выгрузке мусора. Он катил перед собой огромную старомодного образца детскую коляску, в которой расфранченная нянька еще во времена королевы Виктории возила вскормленного с ложечки младенца. Шин на колесах не было, краска с боков давным-давно слезла, и ручкой служил кусок водопроводной трубы. Другим ценным имуществом Эгера был скребок, настоящий, — он откопал его из-под груды кирпича и черепицы — отличный скребок с красивой медной ручкой. Эгер твердо верил, что при его помощи непременно найдет что-то редкостное, а пока, в чаянии будущих богатств, орудовал им с особой охотой. Скребок Эгера вызывал зависть у всех работавших на свалке. Брайн слышал, как однажды кто-то сказал: «Одолжи-ка мне, Эгер, твой скребок минут на пять: хочу собрать немного щепок в костер». Все вокруг умолкли, и Эгер тоже молчал. Только смотрел на того, кто попросил, смотрел с легким оттенком презрения к такому полному незнанию житейских правил. Просивший встал и ушел от костра.

— Вот сукин сын, полоумный, — сказал Эгер громко. — За кого меня принимает? Гнать такого со свалки в шею.

Летом и зимой он не снимал теплого черного пальто, которое доходило ему до щиколоток и болталось на его тощем теле, как на вешалке. В те дни, когда все собранное за неделю он продавал за несколько шиллингов в конторе утиля, бутылки с чаем, засунутые в оба глубоких кармана его пальто, расправляли складки этого слишком просторного для него одеяния. Каждое утро он наскребал топлива со всей обширной территории свалки и зажигал яркий маяк, бросая в огонь старую клеенку, просмоленную бумагу и охапки сухого папоротника, на протяжении многих поколений людей и клопов служившего прокладкой между полами и стенами сбившихся в кучу домов.

В хорошую погоду некоторые скребачи, как заметил Брайн, работали мало, больше стояли возле костра, переговаривались и, только когда подъезжал грузовик, кидались к нему со всех ног так, что развевались полы пальто и пиджаков. Остальные усердно рылись в хламе весь день напролет — все равно, поступал новый груз или нет. Брайн принадлежал к последней категории скребачей, он искал там, где уж вовсе нечего было найти, потому что надежда, как легкий хмель, бродила в нем, никогда не умирая.

Когда сырой ветер, не справившись с фуфайкой и пальто, всю свою силу сосредоточивал на лице Брайна, тот уже не чувствовал, как холод добирается и до его тела. Он насвистывал, роясь в кирпиче и шиферном щебне, и, только когда перегородка между снами наяву и реальностью ломалась, он замечал царапины на онемевших пальцах, чувствовал, как его «пробрало», лицо его отражало это внутреннее состояние, хотя сам он того не подозревал. Он был измучен, придавлен, и от пылающего огня лишь больно было глазам и кожа казалась как будто толще, но теплее не становилось.

Брайн разломал доски и уложил их в мешок, каждую охапку засовывая поглубже.

— Как ты это потащишь? — спросил Эгер.

— На спине.

— Тяжеловато.

— Ну, немного по земле поволоку.

Эгер поскреб еще, потом спросил:

— Ты это на продажу собираешь?

— Бывает.

— Сколько ж ты хочешь за все?

Брайн прикинул: «Дома дров пока хватит. Начну таскаться с мешком от двери к двери — много не заработаю».

— Шесть пенсов.

— Беру, — сказал Эгер. — Я знаю, тут кое-кому требуются дрова. Мешок верну тебе завтра.

Один из скребачей вытянул из хлама обрывок солдатского ремня.

— Смотри-ка, Эгер, вот остатки твоего обмундирования, это когда ты во Франции воевал. — И швырнул полоску кожи к его ногам, словно змею.

Эгер поддел ремень концом скребка — того, что похуже.

— Нет, друг, это не мой. Я свой швырнул в Ламанш, когда мы двигались восвояси. — Он наступил на ремень ногой и продолжал скрести.

В двенадцать часов они побрели к костру греться. Все уверяли, что вот-вот польет дождь, некоторые уже принялись набивать мешки, собираясь уходить, но большинство осталось до конца дня. Брайн вытащил из кармана хлеб, а Эгер передал ему бутылку с холодным чаем, запить. Джек Бэрд разлегся у костра с листком газеты.

— Слушай, Эгер, тут есть кое-что для тебя, не прозевай случай, — сказал он, закуривая после завтрака сигарету «Жимолость». — Что, если тебе завербоваться, поехать воевать в Абиссинию?

Эгер привалился спиной к куче стружек.

— Вот если снимут с пособия и прогонят с этой чертовой помойки — ну тогда уж больше ничего не останется, как подставить шею.

— С пособия не снимут, — сказал Джек Бэрд. — Уж этого-то они не посмеют.

— А мне, приятель, наплевать, снимут или не снимут, — сказал Эгер. — Свалка все равно останется, как останется на веки вечные Англия. Уж в этом можешь не сомневаться.

От свалки до машиностроительного завода тянулась дорога, сейчас пустая. Грузовики раньше двух не вернутся. Брайн вытянул шею, чтобы лучше видеть здание на противоположном конце свалки, где телеги городской санитарной части выгружали содержимое помоек прямо в печи. Высокая труба посылала в небо густой дым, он тянулся вверх, как ствол старого дерева, лесного гиганта, листва которого приплюснулась к низко висящей туче и в ней растаяла. Красно-кирпичное здание стояло довольно далеко, издали казалось немного жутким. Впечатление это усугублялось его названием — «Санитарная часть», или «Санпасть», как прозвали его скребачи. От Санпасти к свалке были проложены рельсы, рабочие в толстых рукавицах работали там весь день, толкали вагонетки с еще горячей золой и сбрасывали ее в болото по обе стороны насыпи. Так вырастал еще один клин, ему предстояло впоследствии соединиться с тем клином, который образовался из мусора, наваленного грузовиками.

— И когда-нибудь здесь сделают аэродром, — фантазировал Брайн. — Чтобы бомбить старые дома, вот как наш бомбили, на Элбион-ярд.

— Чтобы немцев бомбить, ты хочешь сказать, — вставил один из скребачей.

— Фабрику построят, — возразил Эгер. — Или тюрьму. Не знаю, что им тогда больше потребуется.

На высоком бугре возле Санпасти Брайн увидел Берта. Он или не он? Да, он, еще далеко. Шагает, засунув руки в карманы, время от времени поддает ногой полусгоревшие жестянки, метя в легкую цель — лужу под откосом.

Чтобы встретиться с Бертом, надо было перейти через трясину, перепрыгивая с одного травянистого островка на другой, скользя по круглым жестянкам, скатившимся с откоса, — трава уходила из-под ног, сжимаясь будто губка. Широкими прыжками Брайн двигался к противоположному, покрытому золой краю трясины. Смотрел и дивился, как это в одном месте скопилось столько пестрой рухляди: тюфяки и кровати, почти затянутые болотом, велосипеды с колесами без шин и без спиц, торчавшие из черной маслянистой воды, точно восходящие солнца, старые полусгнившие ящики, проломленная птичья клетка, качавшаяся впереди, словно буек в море.

Разгоряченный ходьбой по трясине, он петлял, чтобы не попасть в особенно глубокие лужи и ямы. Эта «ничейная» земля была невелика, потому что до него все еще доносились резкие голоса скребачей позади на свалке, и в то же время он видел впереди, на сером откосе, почти у себя над головой, голодранца Берта, который кричал ему:

— Не поднимайся, я спущусь! У меня шоколад есть, гляди. — Похлопал себя по заднему карману штанов и продолжал шагать, выбирая место, где можно спуститься, не наступив на горячую золу.

— Кто тебе шоколад дал?

Не подымая глаз, Берт ответил:

— Никто. Сам в лавке взял. — Он потревожил ногами груду золы и жестянок. — Ты слыхал, чтобы мне когда что давали, а? — Вся масса лавиной покатилась в воду, обдав Брайна брызгами.

— А где деньги достал?

— Стащил, только и всего. — Он подошел к Брайну и уселся на жестяной бидон из-под керосина. — Я и это стащил, вытянул у Доддо из кармана, — добавил он хвастливо, вынимая из кармана целую сигарету. — Он подумает, что это Дэйв у него спер, и задаст ему трепку. И поделом Дэйву: он вчера мне уши надрал — просто так, ни за что ни про что.

Берт, щуплый, с волосами песочного цвета, был одним из многочисленных отпрысков Доддо; по его лихорадочным глазам и землистому лицу сразу видно было, что он перед жизнью выстоит. На нем были длинные мешковатые штаны, перешитые из штанов Дэйва. Как и Брайн, он начал жизнь в дни колючих мартовских снегов, сосал материнскую грудь под белым потолком кухни, битком набитой людьми, и затем получил полную свободу, так как своей очереди ждал уже другой малыш, требовавший воздуха и молока. Берт сильно чиркнул спичкой о бидон и дал огоньку разгореться, сложив пригоршнями руки с въевшейся в кожу грязью — руки взрослого.

— Здорово это — затянуться. Силу дает. У меня раз, знаешь, целая пачка сигарет была, и я просидел в лесу, пока всю не выкурил.

— Я попробовал, да чуть не сблевал.

— Ну, я не сблюю. Мне ведь уже почти десять, понятно? — Он вытащил из кармана большую плитку шоколаду. — На, отломи себе кусок. И мне тоже.

Брайн содрал голубую обертку.

— Как ты это стащил?

— Пара пустяков. Дверь в лавке была открыта. Я постоял, посмотрел, вижу — никого нет. Я — раз! — и перепрыгнул у порога через дощечку со звонком, схватил шоколад с прилавка — и дёру.

Брайн передал ему два шоколадных квадратика.

— А тебя не заметили?

— Нет, я без шума. На мне были тапки. Вот, смотри! — И он задрал кверху ногу, показывая опорки, бывшие когда-то парусиновыми тапочками на резине ценой один шиллинг и четыре пенса. — Тихо, как мышка. Только ты никому ни слова, слышишь? Да это я так, я знаю, ты языком трепать не станешь, — оборвал он себя поспешно. — Ведь ты мне брат двоюродный и первый друг на свете, не подведешь.

— Ты еще что-нибудь стащил? — спросил Брайн. «От этого Берта ты подальше, — говорил ему отец, когда семейство Доддо переехало в другой район. — Он ворюга. А если тебя сцапают как ворюгу, то пошлют на корабль, в кочегарку. Так что смотри, малый, не водись с ним».

— Ты что, думаешь, я только и делаю, что таскаю? — сказал Берт обиженно, будто и он видел ту картину, что промелькнула в сознании Брайна. — Я не ворюга. — Он швырнул вниз шиферный обломок, который пролетел над водой, то касаясь ее, то взлетая, и унес с собой обиду Берта. — Хочешь затянуться? Нет? Ну и ладно, мне больше достанется. Я просто увидел на прилавке шоколад, пошел и взял, понимаешь? Это не воровство, и ты заткнись, вот что. Отломи-ка мне еще кусок. — Берт швырнул окурок в лужу и рассмеялся, когда тот зашипел в воде. — Давай прикончим шоколад и пошли на свалку, может, чего найдем.

Берт шел впереди, учил:

— Смотри не ступи сюда, так и ухнешь в болото. Один мальчишка, приятель мой, заражение крови получил — порезал ногу о старую жестянку. Шесть недель его в больнице держали. Вот кабы мне туда. Жратву там давали — во! А ты бывал когда в Санпасти?

— Нет, ни разу, — признался Брайн и глянул на здание. Оно стояло вдали, массивное, наверху и внизу ряды окон. Дым из трубы шел уже не такой густой.

— Давай попозже сходим туда, часов в пять, когда все смоются.

Берт вытянул из воды велосипедное колесо и покатил его перед собой, подталкивая палкой.

— А ночной сторож? — спросил Брайн.

Он не мог представить себе Санпасть без сторожа. Ему вспомнились горящие печи котельной, дверцы, как ряд чудовищных пастей, в которых вместо зубов пламя, и они могут втянуть тебя и сожрать, если будешь стоять слишком долго. «Вот это и есть клиника», — сказала девочка, водившая его гулять вскоре после того, как он научился ходить.

— Никого там нет. К пяти часам печи уже почти холодные. Я на прошлой неделе ходил туда с нашим Дэйвом, в окно влезали. Я тебе покажу. — Колесо свернуло в сторону и скатилось под откос, исчезнув среди водяных пузырей. Берт швырнул ему вдогонку за компанию палку.

Палка медленно закачалась на воде. Они уже подходили к концу дороги. — Сейчас что-нибудь путное найдем, вот увидишь.

— Неплохо б, — сказал Брайн. — Только ничего там сегодня нет. Я с девяти часов скреб, а раздобыл мешок щепок, только и всего.

Берт подобрал не очень дырявый мешок и запихал в него все то, что могло оказаться полезным дома: старый котелок с прохудившимся дном (Дэйв починит, сделает прокладку), чашку без ручки, муляжные шоколадки (ребятишкам играть), слипшуюся массу тянучек (промыть под краном и съесть) и несколько пахнущих свежим деревом толстых брусков (дрова на случай стирки).

Скребачи уходили со свалки в туманной тишине — только прогрохали их сапоги, когда затаптывали костер, и бодро загремел на камнях железный навес, поставленный на случай дождя.

— Крысы не вылезут, пока не стемнеет, — сказал Берт, и Брайн рад был это слышать.

Они двигались проворно, молчком, пробираясь через осоку: шагать надо было быстро, не то тут же наберется вода в башмаки. Возвышаясь над пропастью, полной жестянок и шлака, пустое, запертое на ночь здание — Санпасть, — из трубы которого дым уже не шел, казалось теперь под нависшими тяжелыми тучами почти хрупким, будто на него давит непомерная тяжесть и долго выдержать ее оно не сможет.

Брайн заметил, что Берт прихрамывает и всю дорогу от свалки идет как-то странно. Наверно, камешек в тапку попал, хотя нет, непохоже. Он уже думал было спросить, но Берт вдруг сказал:

— Вот здесь влезем. Я первый, а ты за мной. Забравшись на гору мусора, он передал мешок Брайну и одно мгновение пристально вглядывался в стену. И вот квадрат из нескольких аккуратно вцементированных кирпичей превратился в мощный магнит — Берт стремительно пролетел пространство, отделявшее его от стены, и распластался, как лягушка, на ее вертикальной поверхности. Цепляясь руками, он долез до оконного карниза, подтянулся и оказался в проеме окна.

Брайн отчетливо увидел выщербину в стене, за которую можно было ухватиться, и, швырнув в окно мешок, в свою очередь вдруг словно прилип к стене, чувствуя, что ноги у него висят где-то футах в двадцати над землей. Холодные, тяжелые капли дождя зашлепали по его рукам.

— Ты давай скорее лезь, пока не вымок, — посоветовал Берт.

Ноги Брайна, как раскачивающиеся железные палки, — он с тревогой почувствовал, что одна нога словно бы тяжелее другой, — тоже нащупали опору. Удержаться стоило немалых усилий, Брайн даже дышать перестал и пытался просунуть каждый палец как можно глубже. Он еще поднатужился и стал медленно подтягиваться. Пальцы соскальзывали, будто падавшие на карниз дождевые капли были не водой, а жиром. Однако пальцы не успели оторваться, он не просвистел, как бомба, вниз, а, дернувшись локтями вперед, подтащил туловище к верхнему каменному выступу и сел.

— Сколько времени лез! Чего ты там копался?

— Быстрее твоего, — огрызнулся Брайн. Он глянул назад на болото, на свалку, на железнодорожный путь и фабрики вдали и нигде не увидел ни единой живой души. Он повернулся и посмотрел внутрь Санпасти уже с высоты всего в шесть футов. Перед ним были горы отбросов, готовых к сожжению в первый же день недели; жестянки, ящики и зола шли от стены волнами и образовывали эскарпы перед десятком остывающих печей. Через высокие сводчатые оконные проемы во всех стенах огромного помещения лился тусклый свет. Стоя на выступе и оглядывая эти просторы, Брайн подумал, что все здесь как в церкви, если бы не отбросы, наваленные горою внизу.

Печи, задвинутые щитами и закрытые на засов, казались безобидными, они уже не походили на пасти чудовищ — были серые, как трупы, призрачные и немного жуткие в своем временном бездействии. Остатки печного жара, тепло золы и ударяющий в нос запах подпорченных овощей и рыбы — все тут смешивалось в одно.

Что-то шевельнулось в груде мусора.

— Кошка. Им здесь жратвы — лопай не хочу. — Хриплый голос Берта отдался эхом в пустом пространстве между потолком и горами отбросов. — Ну, вперед! — Он прыгнул на ярд от оконного карниза и упал в мусор, почти зарывшись в нем так, что ноги совсем скрылись. — Будто на перину валишься! — крикнул он.

Брайн зажал ноздри и неуклюже полетел вниз. Холодная, скользкая селедка отскочила от его лица.

Зеленые глаза рассерженной кошки впились в него: ее возмутило это вторжение. «Я не имею права тут быть, — подумал Брайн. — Нас выгонят, если кто вдруг зайдет. Да и что тут возьмешь, какого черта мы сюда забрались? Надо было нам пойти и промотать мои шесть пенсов». Он приподнялся и посмотрел, во что же это он свалился, и не сразу разглядел в серой тьме наступающего вечера, что лежало кучами и поднималось чуть не до половины высоты стен Санпасти. Это были селедки, соленые и копченые, и макрель — в жизни своей он не видел столько рыбы, даже на картинках, где громадные пароходы плывут и тянут за собой невода, полные добычи.

— Откуда все это?

— Не знаю, — сказал Берт. — Да я думаю, она вся протухла.

— А тухлым не очень пахнет.

— Все равно тухлятина, уж будь уверен.

— А что, если домой немного взять, а? — спросил Брайн. — Можно поджарить к ужину.

— Нельзя, воняет, как дерьмо. — Берт говорил убежденно.

Брайн готов был поверить его опыту, но все-таки сказал:

— Не так уж воняет.

— Если не тухлая, зачем бы она здесь валялась, а? — возразил Берт. — Поработай-ка башкой.

— Я и работаю. Смотри, кошка ведь ест. — Брайн поднял рыбу, понюхал ее, открыл ей рот, повернул хвост. — По мне, рыба как рыба.

Берт был уже в противоположном конце, рылся в кучах каких-то других отбросов.

— Это ее сюда из лавок приволокли! — крикнул он в ответ.

— Столько рыбы сразу и в пятидесяти лавках не наберется. — Брайн швырнул селедку обратно в кучу. — Наверно, на грузовиках привозили, да?

Берт ответил, что, должно быть, на грузовиках.

— Наверно, лавочники выбрасывают потому, что продать не могут, верно? Лежалый товар. Вот как тянучки, они тоже иногда попадаются на свалке.

— Да выкинь ты из башки эту чертову рыбу. Жилы тянешь, — сказал Берт. — Иди-ка сюда, поищем, что получше.

«Целые пароходы здесь выгружены, можно тысячи накормить. Поджарить на сковородке или испечь. Целый бы год набивали пузо, пока не затошнит», — думал Брайн.

— Трепло ты! — крикнул он Берту, на четвереньках пробираясь к нему по жестянкам и золе.

Берт был слишком поглощен делом, чтобы огрызаться.

— У них здесь почти каждый день столько рыбы, — сказал он. — Только она всегда тухлая.

Он ринулся к куче отбросов — Брайн никогда не видел, чтобы Берт так ловко орудовал скребком. Консервные банки, бутылки, картонные ящики, апельсинная кожура и какая-то неопределенная, слипшаяся масса — все это он расковыривал, иной раз поддевал на конец скребка, рассматривал при меркнущем свете и снова бросал или откладывал в сторону на мешок.

Брайн подошел поближе посмотреть, как это у него так быстро получается.

— Какой скребок-то у тебя! Крепкий. Здесь нашел?

— На свалке. Валялся под стружками — под теми, что с завода Рэли.

Самодовольно улыбаясь, Берт поднял скребок вверх — только на минутку, чтоб показать.

— Поверю, когда погляжу, — сказал Брайн, у которого уже зародилось подозрение.

Берт взмахнул скребком, и Брайн ухватился за его конец, потянул к себе, а Берт засмеялся.

— Думаешь, почему я хромал всю дорогу? Чтоб на свалке никто не увидел, понятно? Нельзя ведь, чтоб увидели.

— Это его лучший скребок! Он же без него пропал! — крикнул Брайн негодующе. — Ах ты стервец поганый! Да как ты посмел?

Берт пробовал отпираться — валял дурака, хотя все же чуточку надеялся, что ему поверят.

— Это не его, не Эгера. Вот ей-богу! Провались я на этом месте, если вру.

— Врешь, врешь! Не знаю я, что ли, скребок Эгера? Я не слепой!

Берт бросил разыгрывать невинность и повернулся к Брайну.

— Ну и что ж, если его? Эгер ведь его нашел, да? Денег за него не платил, верно? А нам-то скребок нужен или нет?

Брайн вынужден был отступить перед этим заградительным огнем — доводы звучали убедительно.

— А все-таки красть тебе было незачем.

— Я и не крал. Я нашел скребок у него в мешке. И потом, знаешь, там у него таких еще штук десять, я видел. Он их каждый день по два, по три находит. Или, может, тащит у кого, как я.

«Кто его знает», — подумал Брайн. Теперь все его внимание было поглощено тем, что делал Берт, а тот принялся рыть в куче отбросов нечто вроде пещеры. Брайн продолжал стоять в стороне, наблюдая за ходом этих энергичных раскопок; у ног его ложился всякий домашний скарб. «Ишь как действует, так, пожалуй, скоро и до стены докопается. Вот что значит спереть такой скребок! Работает, как молотилка в поле возле Ноука».

Берт почти скрылся в своем туннеле. «Чего он ищет? Я потом тоже туда пойду. Что там такое под мусором? Может, он меня не пустит. Пустит, ведь он мой двоюродный брат. И к тому же друг. И день рождения у нас в одном и том же месяце». Большая жестянка с самого верха горы угрожающе покатилась прямо на Брайна, — он было хотел отпихнуть ее ногой, но мысль, что это небезопасно, остановила его. Берт, смекалистый и проворный, умеющий за себя постоять, насчитывал среди своих предков не одно поколение углекопов; он тотчас навострил уши, будто где-то далеко услышал некое таинственное потрескивание подпор в шахте. Еще одна жестянка покатилась сверху, за ней банки, бутылки, мокрая бумага, и Брайн увидел, что вся гора покачнулась, как от землетрясения. По верху ее пробежала нацелившаяся на рыбу кошка; на мгновение она метнула свои зеленые глаза в сторону, словно испугавшись, что это ее легкие лапки раскачали гору.

Пока внимание Брайна было отвлечено кошкой, Берт уже успел отскочить в безопасное место. Гора развалилась почти бесшумно. Все сотни фунтов отбросов снова заполнили пустое пространство. Берт катился по склону, его смех и визг отдавались эхом под высоким потолком. Брайн тоже отпрыгнул подальше. Он был разочарован тем, что вырытый Бертом туннель полностью исчез.

— Здорово, верно? — Берт счищал с себя золу, — А мне ничего, не завалило. — Руки у него были пусты — черные, все в царапинах, между двумя пальцами порез.

— Ну, куда ты его девал? — спросил он у Брайна воинственным тоном.

— Чего? О чем ты болтаешь?

Берт огляделся, порылся в карманах и вдруг, поняв, что скребок потерян, затрясся в приступе отчаянной брани, а весь мир свелся для него к тому, что творилось сейчас в темном лабиринте его сознания.

Брайн глянул на осевшую гору отбросов. Всю ночь надо копать, чтобы найти.

— Давай помогу искать.

Берт никак не мог успокоиться, не мог начать действовать.

— Эх, такой скребок! — все повторял он. — Ты только подумай: такой скребок! Лучший скребок Эгера.

— Швырнут его вместе со всей этой дрянью в печь, уж будь уверен.

— Сам знаю. — В проклятиях Берта звучали слезы. — Идиот я, дурак полоумный. Спер, протащил через всю свалку попусту. Попусту тащил, сволочь эдакая.

Брайн отвернулся — в мозгу его бились, просясь наружу, четыре слова. Но он не мог произнести их, говорил их только мысленно и все равно чувствовал, что он дурак и предатель. «Это бог его наказал, — вот что повторял он про себя. — Это бог наказал его за то, что он спер самый лучший скребок Эгера». Бога никакого нет, бог — это брехня, орал отец, когда мать выводила его из себя, грозя, что бог его за все накажет. А может, он все-таки есть? Брайн палкой поковырял в отбросах у стены; Берт с хмурым видом наполнил свой мешок.

«А может, и нет его. Каково-то будет бедняге Эгеру завтра утром, когда он увидит, что у него стащили скребок! Просто спятит, ведь теперь ему придется ковырять на свалке старыми скребками, которые то и дело ломаются, а ими и не наскребешь ничего путного. Может, еще подумает, что это я у него стянул. Мне лучше пока туда не ходить, вдруг правда подумает, что это сделал я. Вот пакость какая получилась! Где буду доставать дрова для печки? И все из-за Берта, олуха несчастного. Потерял, паскуда. Мне жалко Эгера. Мне его жалко. Безработный, живет только тем, что добудет на свалке. Только и есть у него, что пальто да ржавая коляска: Теперь вот даже лучшего скребка лишился. Ну а осточертело же мне все — все бы к чертовой матери».

Выбирались они так же, через окно, и до того были мрачно настроены, что уже не думали об опасности, когда с большой высоты прыгали вниз на тропинку.

— Жрать хочу, — проворчал Берт, устало волоча ноги. — Кроме этого паршивого шоколада, сколько времени ничего во рту не было.

От Санпасти вела прямая дорога к ярким огням Уоллатон-роуд. Грузовики, автомобили, автобусы казались затейливыми значками на нотных линейках и словно выбивали барабанную дробь, когда катились вдали, шумно и почти непрерывно: народ возвращался с работы.

— Дома, конечно, жрать нечего, — сказал Брайн. — Уж это ясно.

— И у нас тоже.

В воздухе пахло весной, зелень была такой свежей — и мох, и трава, и молодая крапива, обстрекавшая им ноги, когда они вошли в самую гущу живой изгороди. На западе небо покраснело, будто ночной сторож за тучами зажег свой фонарь, сидит и караулит, чтобы никто хитростью не пробрался в рай там, позади туч. Отблеск этого красного пламени пал на отвесные, выложенные серыми плитками газометры, отчего они показались еще выше проходившим мимо Брайну и Берту. Брайн порылся в кармане.

— У меня ведь есть еще те шесть пенсов, что мне Эгер дал за дрова. Может, пойдем купим чего-нибудь пожрать? Возьмем жареного картофеля с хлебом, набьем брюхо?

— Ага, здорово, — сказал Берт, обнял Брайна за плечи, и оба зашагали быстрее.

3

Брайн смотрел, как две свиньи отщипывают от кучи угля пыльные черные кусочки.

— Дедушка, а почему свиньи едят уголь?

Мертон замешивал в лохани отруби возле двери прачечной.

— Делать им нечего, пострел, вот почему. Брайна такое объяснение не удовлетворило.

— Это потому, что они голодные?

— Свиньи всегда голодные.

— Так ведь им дают отруби и картошку с шелухой.

Мертон размешивал металлической лопаткой жидкое месиво.

— Э, они сожрут все что хочешь. И тебя тоже, надоедный ты щенок, если подам тебя им в корыте.

Прекратив таким образом расспросы Брайна, Мертон высыпал в лохань мешок картофеля. Брайн видел, что по тропинке шагает, ведя за руль свой велосипед, дядя Джордж, высокий, худощавый человек в кепке, кадровый рабочий на заводе Рэли, а в глазах Брайна — божество с волнистыми волосами.

— Ты откуда, дядя Джордж?

— С футбола.

— А что там делал? — спросил Брайн, подумав: «Играл он или только «болел»?»

— Не спрашивай, и тебе не будут врать, — ответил Джордж, ставя велосипед под навес.

Брайн засмеялся и пошел за дядей в кухню, где бабушка месила тесто для пирогов и хлеба.

— Читал листки на стенах?

Джордж нагнулся снять с брюк велосипедные зажимы, потом вскинул глаза, уже держа зажимы в руке.

— Взяли Аддис-Абебу. Похоже, что с абиссинцами покончено.

Его мать сочувственно пощелкала языком.

— Вот ведь стервецы эти итальянцы. Только подумать — травят газами бедных чернокожих, которые никому никакого вреда не сделали.

— Они, можно сказать, сражались зонтиками против пулеметов, — сказал Джордж.

— Итальянцы за это еще поплатятся, вот увидите, — пророчествовала Мэри, размазывая джем на куске раскатанного теста. Брайн слушал с таким напряженным вниманием, что незаметно для себя открутил пуговицу на рубашке. — Послушай, что это ты там выделываешь? — воскликнула Мэри. — Смотрите-ка, стоит и откручивает пуговицы.

Ему дали банку из-под джема и ложку — он выскреб, высосал и вылизал все остатки и приступил к новым расспросам:

— Бабушка!

— А?

— Кто войну выиграл?

— Какую?

Он был озадачен.

— Ну, войну.

— Последнюю, что ли?

Он не знал, что сказать, боялся, что его надуют, подсунут какую-нибудь другую войну.

— Последняя война — это на которой убили дядю Оливера?

— Да.

— Ну так кто же выиграл эту войну?

— Никто, — сказала Мэри, забирая у него липкую банку. — А теперь иди и вымой руки, будь умником.

Он пошел озадаченный. Как это может быть, чтобы никто не выиграл войну? Хоть бы кто когда ответил на его вопросы! — досадовал Брайн. «Никто!» Это не ответ, просто так, обман. Не бывает такой войны, чтобы ее никто не выиграл. Кто-нибудь да выиграл, а другой проиграл. Вот как это бывает. Моя лицо и руки в тазике, который бабушка наполнила для него водой, он слышал, как они там все еще разговаривают о войне в Абиссинии.


На дальнем краю Вишневого сада под шатром из облаков и деревьев на опушке Змеиного бора стояли два дома, и жили в них фермеры-землепашцы. Брайн знал только некоторых из ребятишек, время от времени выскакивавших из дверей обоих домов. Каждую субботу он бродил по холмистой местности, зачарованный длинной темной полосой леса на горизонте, привлеченный этим больше, чем двумя домиками у опушки, и часто, как исследователь, мысленно наносил все на карту. Но он редко заходил далеко, в открытые поля за Змеиным бором.

Из ложбины послышались визг и болтовня девчонок. На всех были похожие розовые платья, и у всех в руках цветы — ромашки и лютики. Девочки направлялись в его сторону, но, не дойдя, увидели поляну с цветами, встали на колени и принялись рвать цветы. Одна из девочек подняла глаза и сказала:

— Здравствуй!

Он смутился, засунул руки глубоко в карманы и, остановившись, принялся носками башмаков рыть в дерне ямки.

— Здравствуй, — ответил он.

— Ты ведь живешь в доме Мертонов, да? — сказала она уверенно.

— А ты почем знаешь?

— Мы видели тебя, ты играл во дворе, когда мы проходили мимо. Правда, Фанни?

— Я помогу тебе рвать цветы, — сказал Брайн. Ей это не понравилось: даже не спросил, можно ли.

— Рви, если хочешь, только не мне, у меня и так уж полным-полно. Помогай Фанни.

— Эй, Бренда! — крикнула Фанни, добежавшая до самого леса. В руках у нее были охапки белых и желтых цветов, из карманов тоже торчали цветы — живой сноп из цветов. — Пойдем поищем колокольчики. Я знаю место в лесу, где их пропасть.

Брайн пересек Вишневый сад и в сотне шагов от домиков уселся на траву, вытащил из кармана пакетик с сигаретными картинками-вкладышами — всякие цветы — и начал раскладывать их по временам года.

Подошла Бренда, и он спрятал картинки в карман.

— А я нашла баранчики, — заявила она, усаживаясь с ним рядом. — В лесу.

— А мне все равно.

— Было бы не все равно, если б это ты нашел, — поддразнила она.

— Нет, все равно.

— Нет, не все равно.

— Нет, все равно, — повторил он. — Потому что я не люблю баранчики, меня от них тошнит.

— Нет, любишь.

— Нет, не люблю.

— Нет, любишь, — настаивала она с решительным упорством, чуть не плача.

Он отвернулся.

— Не люблю я их.

— Я тебе сейчас как двину! — крикнула она, лицо у нее покраснело от злости.

— А я тебе сдачи дам, — ответил он.

Она встала.

— Если ты не любишь баранчики, значит, ты дурак, потому что, кто не любит баранчики, тот дурак.

Положение безвыходное. Они в упор глядели друг на друга. И вдруг она сказала:

— Я тебя люблю, Брайн.

Брайн был ошарашен. Люблю? Отец и мать любят друг друга — синяки под глазом, шишки, опрокинутый стол, злобные взгляды и «никаких тебе сигарет, никогда, никогда!» Учитель говорил, что бог любит всех. Итальянцы отравляют газами чернокожих, косят их пулеметами. Пособие по безработице, грозы, школа. Картина в гостиной у бабушки — это тоже про любовь.

Они посмотрели друг на друга.

— Ну, что же теперь нам делать? — спросил он. Снова рассердившись, она сверкнула на него глазами.

— Если ты не любишь баранчики, то ты дурак. — И убежала обратно в лес.

Он вытянул шею — над кустами и деревьями еле можно было разглядеть трубы Ноука. Ветер пригибал пучки высокой травы, по небу протянулись густые тучи. Вдалеке по Кольерс Пэд ехал велосипедист, его фигура мелькала в просветах между кустами.

Брайн пошел дальше. Вишневый сад был большой и пустынный, стоял в стороне, не был огорожен — от дома до дома добрая миля, деревьев нет, и только кустарник да холмы разнообразили его зеленую поверхность, а фоном ему служила колоннада Змеиного бора. Лес перепачкал башмаки неосторожного Брайна соком баранчиков и чистотела, укрыл его, выгнал на полянку, вскоре утомил, испугал, но звал все дальше в гущу, где каждый листок был живым и треск сухих веток под ногами отдавался в напряженных нервах.

На берегу ручья Брайн выбрал из песка гладкие камешки, набил ими карманы и зашагал дальше среди кустов и высоких стволов, иногда нагибаясь, чтобы сорвать поганку или поднять уже разоренное птичье гнездо. Или вдруг запускал камешком вдогонку быстрой птице, наперед зная, что не попадет.

Он прополз под свалившимся деревом. В гуще леса, откуда уже не были видны поля и не слышно было ничего, кроме шороха собственных движений, он подтянулся на руках, добрался до самой низкой развилины ветвистого дерева и полез дальше; трухлявая кора испачкала ему колени и руки, короткие сучки оцарапали пах. Он уселся и стал смотреть на зеленые пни, на джунгли папоротниковых зарослей — его пристанище от черных водоворотов школьного года и домашней жизни. Доносились негромкие звуки — журчание ручья, звонкое, ритмичное кукование кукушки, мычание коровы где-то в поле у опушки. По обе стороны тропинки росли баранчики, а там, где ручей терялся в заросшем кустами болоте, на полянках мелькали голубые пятна колокольчиков. Лес после долгой зимы был сырой, в воздухе стоял тяжелый запах земли и грибов, но на открытых местах солнце уже успело подсушить почву. Брайн сложил ладони, приставил их рупором ко рту, желая издать тарзаний клич, но между деревьями пронесся лишь неуверенный, воркующий звук, который быстро замер, наткнувшись на непреодолимую преграду расстояния. Брайн слушал, как он затихает, ждал наступления тишины и вдруг принялся выкрикивать подряд все известные ему ругательства, во всю силу легких, чтобы слова разнеслись как можно дальше. Выкрикнув одно ругательство, он выжидал, пока эхо не умрет вдали, и, выговаривая отдельно каждый слог, посылал следующее — бросал клич, на который не ждал ответа. Устав от игры, он спрыгнул вниз и отправился обедать в Ноук.


Тетя Лидия обещала Брайну сводить его в «Империю». Лидия была тридцатипятилетняя полная миловидная женщина, все еще незамужняя и желавшая — Брайн слышал, как об этом говорила мать, — пожить в свое удовольствие, прежде чем остепениться и начать семейную жизнь. Том, ее кавалер, был человек уже немолодой, в волосах проседь, лицо худое, костистое; он гонял Брайна с разными поручениями всякий раз, как приезжал в Ноук провести вечер.

Тщательно умытый, в новом пальто, Брайн чувствовал, что его ведут в какое-то совершенно необыкновенное место.

— А что там будут показывать?

Лидия сильнее потянула его за собой.

— И петь будут, и танцевать, и клоуны будут смешить.

— А ковбои и индейцы?

— Нет, сегодня их не покажут.

— А львы, тигры и змеи?

— Это только в цирке бывает, — сказала она. — Да и незачем тебе смотреть такую гадость. Укусят еще.

С самого начала Брайн был так уверен, что его ждет потрясающее зрелище, — он даже не счел нужным расспрашивать. Воображаемая им огромная открытая сцена, уходящая бесконечно далеко в глубину, сжалась до обыкновенных подмостков, на одном конце которых под светом нескольких электрических лампочек поет женщина, а на другом старается распотешить публику клоун. В сердцах Брайн прикусил себе губу: и ради этого его столько скребли и мыли!

Том уже купил билеты — полчаса назад, сказал он, — и успел заглянуть в бар «Под персиковым деревом» перехватить рюмочку: не мокнуть же под дождем.

Время в мюзик-холле проходило быстро. Брайн то и дело глядел на часы за ложами на стене, почти не смеялся остротам клоунов — смешно было только, как они кувыркаются и падают на сцене. Больше всего ему понравился человек с морским львом, потому что лев лаял и хлопал ластами, если публика аплодировала. Единственное, что ему вовсе не нравилось, когда он сидел прикованный к своему плюшевому сиденью, — это сигарный дым, от которого мутило, пока наконец происходящее на сцене не захватило его целиком. Он отупел от вихря цветных огней, четкие, ритмичные звукизаполонили слух. Он смотрел не мигая, когда на сцене принялись танцевать женщины, одетые в нечто вроде купальных костюмов, и совсем вытаращил глаза, увидев, что из-за кулис вышла еще одна, на которой, казалось, уже и вовсе ничего нет.

В антракте Том и Лидия курили сигареты — дома Лидия курить не смела. Она открыла пачку и аккуратно, с нескрываемым удовольствием отогнула серебряную бумажку, а картинку-вкладыш передала Брайну. Когда по проходу пошла девушка с мороженым, Лидия сказала, ища кошелек:

— Поди-ка, Брайн, купи, пожалуйста, три стаканчика.

Том сунул ему в руку шиллинг, и Брайн стал пробираться среди ног, твердых, точно стволы деревьев, локтями расчищая себе дорогу в забитом публикой проходе. Народу было много, все болтали, а он стоял в очереди, дожидаясь, когда ему дадут деревянные ложечки и мороженое в леденящих пальцы картонных стаканчиках — новинку для него, потому что он никогда еще не держал их в руках целыми и невредимыми, всегда видел только под ногами на улице — раздавленные, выпачканные в грязи. Он принялся читать надписи на каждом стаканчике, но тут в зале погасли огни, антракт кончился.

Занавес поднялся, и из оркестра вырвался, словно подстегнутый хлыстом, поток восточной музыки. Брайн двигался по проходу в конец зала, в каждом темнеющем ряду ища Лидию и Тома, а сам поглядывал на сцену, боясь что-нибудь пропустить. Из-за кулис появилась темнолицая дама в развевающихся одеждах — ее приветствовали арабески восточной музыки. Брайн уставился на причудливый богатый наряд и тюрбан; шелка и атлас плотно облегали фигуру дамы. Еще больше он был поражен внезапным завыванием темнолицей красавицы.

— Тетя Лидия! — крикнул он, еще не дойдя до своего стула. — Тетя Лидия, это королева Абиссинии?

— Да уж не иначе, — отозвался кто-то.

— Здорово сказано! А ведь похоже, правда?

— Мне самому это в голову не пришло. Послышались реплики, хихиканье, и Лидия, прыская со смеху, потащила его к креслу. Не отрывая глаз от сцены, Брайн снял картонный кружочек со своей порции мороженого. Он сам почти верил тому, что находится в Абиссинии, до тех пор пока не увидел, как переменилась цифра в рамке красного света, когда занавес закрылся перед следующим номером.

На обратном пути в автобусе его укачало, Тому с Лидией пришлось возвращаться пешком. Они ничего не имели против, воздух был свежий, дождь перестал, и Брайн, взглянув вверх, увидел миллион звезд — точно светящиеся хлебные крошки на громадной скатерти. Лидия и Том зашли в бар, а его оставили за дверями — хотели проглотить по кружке пива — и вышли через полчаса. Лидия нагнулась к Брайну, дала пакетик с хрустящим жареным картофелем — от нее пахло пивом. Они свернули в темную улицу, прошли мимо фонаря у будки ночного сторожа, где прокладывали канализационные трубы.

— Дядя Том, Абиссиния очень далеко отсюда?

— Ага, — ответил Том, посмеиваясь. — Очень даже далеко.

— А как далеко?

— Тысячи миль.

— Я хочу туда поехать.

— Поедешь в свое время.

— Я хочу поскорее.

— Чернокожие тебя там съедят, — сказала Лидия.

— Не съедят. У меня будет ружье, как у солдат, я видел на картинках. Ведь Поль Робсон — чернокожий, а людей-то не ест!

— Вот это оторвал, — засмеялся Том.

Дома остались позади, они шли теперь по длинному туннелю под железнодорожным мостом, где Лидия всегда боялась ходить одна или даже в обществе Тома.

— Иди, иди, — сказала она резко. — Не лезь в лужу, ноги промочишь.

— Я хочу в Абиссинию, — сказал Брайн. — Я хочу уехать далеко-далеко.

— Хватит тебе болтать про Абиссинию, — сказала Лидия с досадой. — На нервы действуешь.

Некоторое время они шагали молча.

— Тетя Лидия, когда придем домой, я нарисую карту.

— Да ты не умеешь карты рисовать, — ответила она теперь уже спокойным тоном: они подходили к Ноуку.

— Умею. Это легко.

— Первый раз слышу.

— А мы их в школе рисуем, — настойчиво уверял он. — Я люблю рисовать карты.

4

Неудачным замужеством Ада сама закрыла перед своими детьми двери Ноука. «Доддо — непутевый, — бранился Мертон, — сквернослов, пьянчуга, обормот, ни вразумить, не пожалеть такого, ни помочь ему уже нельзя». Доддо, наверно, расхохотался бы и с дерзким вызовом признал справедливость столь быстрого и решительного приговора своего тестя, скажи это ему Мертон прямо в глаза, но старик не удостоил его объяснением, и все же там было хорошо известно, что Мертон, кипя гневом и возмущением, подверг семейство Доддо остракизму.

Как-то в пятницу, когда Доддо орудовал лопатой в проулке неподалеку от Уоллатона, Ада велела Берту взять сверток с рубашкой, костюмом и шляпой и отнести отцу. Поручение было несложное, но она заставила и Берта и Брайна повторить все слово в слово; Доддо должен переодеться прямо там, на работе, сразу идти в город, ни в какие кабачки не заглядывать и встретиться с ней перед началом представления возле «Империи».

— Думает, я дурачок, ничего не могу запомнить, — ворчал Берт, таща здоровенный сверток и держа его прямо перед собой так, что Брайну пришлось взять на себя роль поводыря, чтобы Берт не налетел лицом и свертком на колючие кусты изгороди. — Я сейчас прикинусь слепым, может, кто подаст. Миссис! — заорал он шедшей навстречу им женщине. — Подайте слепому!..

Но та прошла мимо, не взглянув, и он передал сверток Брайну.

Уже спустились сумерки, когда они наконец отдали Доддо парадный костюм и взамен получили его завернутую в газету рабочую одежду и по пенсу за труды.

— А теперь марш домой, обтрепанцы. Смотрите, не вздумайте залезть к кому-нибудь в сад или огород или фокусничать с газовыми счетчиками, не то двину в ухо, понятно?

Они скрылись в темноте.

— Знаешь, что я сделаю, когда вырасту?

— Что? — спросил Брайн.

— Найду большущий лес и в самой его середке выстрою себе хижину. И все буду сам себе выращивать в огороде, и еще буду стрелять кроликов и птиц — заживу, как граф, жрать буду до отвала.

— Здорово, — согласился Брайн. — А мне можно будет там жить?

— Ладно, живи себе, если хочешь.

Брайн подумал о местоположении дома, у него уже были наготове вопросы.

— А где построишь дом?

— Еще не решил, где-нибудь в Шервудском лесу, наверно, там, где Робин Гуд жил. Из деревенских лавок натаскаю себе все, что мне потребуется, и браконьером тоже стану. Я всегда смогу удрать к себе, никакие фараоны меня не догонят, если дом построить в самой глубине леса. А все, что стащу в лавке, спрячу, буду этим питаться зимой, когда в огороде ничего не растет и охотиться тоже трудно.

— А как же сигареты и пули для ружья?

— Не хитро. Натаскаю столько, чтоб хватило на всю зиму, а может, стащу еще и пива — когда только вздумается, напьюсь, как отец. И буду есть тушеных кроликов, и помидоры, и свинину, и хлеб с самым лучшим маслом и сверху еще намажу клубничным джемом. Усядусь в своей хижине, и пускай снег идет, а у меня огонь в большом камине с решеткой, поставлю чайник, знай буду себе поживать день за днем, пить чай и комиксы читать. А потом вот что я еще сделаю, когда вырасту: жить стану один, чтоб вокруг сто малышей не бегали. Здорово это, Брайн, в своем-то доме, уж можешь мне поверить! И пусть дождь льет хоть каждый день, мне ведь наплевать, раз я-то сижу внутри и окна и двери закрыты. Никто ко мне не будет приставать — вот чего я хочу, когда вырасту. Потому и хочу построить себе хижину в лесу и только для одного себя.

— А в кино как же, разве не будешь ходить? — спросил Брайн. — Или вдруг захочется погулять по городу?

— Нет. Будет у меня моя хижина, и ничего мне больше не нужно. У меня знаешь сколько дел наберется? Каждый день надо ходить в лес с топором, рубить дрова для камина, или сажать салат, или расставлять сети и силки, кроликов ловить. Когда живешь в собственном доме, дел всегда хоть отбавляй, даже и не подумаешь в кино ходить. Уж это я знаю, Брайн.

Тут был задан главный вопрос:

— А если гром загремит, что тогда?

— А ничего, — последовал быстрый ответ. — Я не то что ты, я грозы не боюсь. Мне на нее наплевать. Даже чем гром сильнее, так, по мне, это еще лучше. Пусть хоть полгода гремит, и дождь идет, и снег, только б у меня в доме хватало жратвы и дров. Вот этого я больше всего на свете хочу — запереться у себя в доме и чтобы жратвы сколько хочешь, и на всех и на все мне наплевать: стану слушать, как дождь поливает и гром гремит, точно из пушек, а сам буду чай попивать да покуривать «Жимолость».

— Здорово, — сказал Брайн. — Я тоже так сделаю, когда вырасту. Когда мне исполнится четырнадцать, я не пойду работать, как мама велит. Я убегу из дому, пойду в Шервудский лес и стану там жить. Не хочу работать на фабрике. А ты, Берт?

— Черта с два. Уж если придется работать, так наймусь на ферму или еще куда в деревню подамся. Чтоб на свежем воздухе. Доддо всегда говорит: лучше быть землекопом или батрачить на ферме, тогда хоть чахотку не наживешь. Мне по душе только одна работа — копать землю. Я люблю лопатой орудовать — картошку копать, или песок рыть, или уголь в подвал ссыпать, или мусор какой подбирать. Лопату я потому люблю, что орудовать ею нетрудно и с лопатой ты всегда на свежем воздухе. И потом, те, у кого лопата, не так часто сидят без работы, как другие.

— Мой отец всегда на пособии, — сообщил Брайн, — а у него лопата есть. Нет, это все равно, потому что, когда нет работы, так уж, значит, нет ее. Доддо ведь тоже часто без работы, скажешь нет? Почти у всех ребят в школе отцы на пособии.

— Ну, если уж они не могут найти работы, — сказал Берт, — значит, надо жить на пособие, что ж поделаешь, все-таки лучше, чем ничего, верно? Хотя на это не очень-то проживешь. Вот почему я, когда вырасту, хочу выстроить себе хижину, тогда у тебя все свое и незачем идти на фабрику или в новые дома искать работу, можно у себя на огороде посадить все съестное. И уж тогда никакого тебе дела нет до безработицы и пособий, понял? Поэтому мне и хочется свой дом. Вот это будет жизнь!

— Да, лучше не придумаешь, — согласился Брайн. Вдоль Уоллатон-роуд тускло мерцали огни — двойной ряд стражей, разгоняющих туман, — а между ними мчался к городу ревущий поток машин.

— Холодно, — поежился Брайн.

Берт положил свёрток на землю, развернул газету, вытащил куртку Доддо и передал Брайну, и тот укутался в нее, как в шубу. Берт намотал на плечи отцовские брюки, напялил на голову его здоровенную кепку, смял газету в ком и принялся наподдавать его ногой, направляя к цели — к дому, — ловким и быстрым движением перебрасывая ком Брайну и громко вопя «Гол!» всякий раз, как удавалось послать бумагу далеко вперед.

Дорога вывела их на Боббер Милл-бридж — впереди развилки шоссе светились огни пивной «Конская голова», где посетители толпились у столиков, расставленных на улице между стоянкой машин и детской площадкой. Берт и Брайн решили зайти в дешевое кафе поблизости. От голода сосало под ложечкой, что, впрочем, бывало и после воскресного обеда и даже после недели пресыщения от неожиданно свалившейся обильной еды. Они заглянули в полуоткрытую дверь кафе и увидели столики, уходящие вглубь длинного зала. Народу было мало, но на некоторых столиках еще стояла не убранная официанткой грязная еда.

Они стали ходить от столика к столику, выскребывая дочиста тарелки, подбирая корки хлеба с маслом, кусочки холодного жареного картофеля и остатки вкусных желтоватых раковин теста, в которых жарилась рыба. Они не произнесли ни звука, вся операция проходила в полном молчании. Посетитель, ковырявший вилкой в груде дымящейся жареной рыбы и картофеля, уставился на Берта: у того хватило самообладания взять со столика бутылочку с уксусом и полить все, что держал а руке. Можно было подумать, что Берт работает при кафе или просто получил право подбирать объедки — даровую еду, которую кафе предоставляет непритязательным бродягам и беспризорным мальчишкам. Берт подчистил остатки со следующего столика, а сам все поглядывал на официанток, болтавших неподалеку. Полная крашеная блондинка с грубо размалеванным лицом протянула Брайну недопитую чашку еще горячего чая, и он стал пить — слишком медленно для того дела, на которое они с Бертом отважились. Брайн поставил чашку, и посетитель, видевший, как он пил чай, загородил рукой свою полную тарелку. Для Брайна все это было в диковинку, сам он, естественно, побоялся бы так вот зайти в кафе и накинуться саранчой на объедки. Его поразило, какая масса съестного лежит открыто, только знай бери — он даже и внимания не обратил, кто там на него смотрит.

Они уселись у стены дома и разложили добычу на газете, которую Берт взял со столика с той же невозмутимостью, с какой подбирал объедки. Оба ели жадно, разбирая ломтики картофеля, до того иной раз пережаренные, что они приобрели твердость рыбьих костей и ими удобно было брать куски побольше и помягче. Но вкуснее всего оказались корочки теста, и тут требовалась особенно тщательная дележка. Привередливые посетители оставляли на них рыбу, и эти лакомые кусочки ребята выковыривали большим пальцем и отправляли в широко разинутые и все приемлющие рты.

Брайн провел по губам рукавом куртки Доддо и встал.

— И как это оставляют на тарелках такую жратву? Корочки что надо. Я и не знал, что можно достать столько жратвы так вот, задарма.

— Подожди, я тебе еще и не то покажу, — похвалился Берт. — Это Колин и Дэйв меня всему учат; ты бы знал, что только они выделывают! На той неделе стащили в лавке у Плейера бракованные сигареты, и, когда пришли домой, Доддо надавал им по башке, сказал, чтоб не смели воровать. А потом уселся и давай сам курить эти сигареты. Готов спорить, он еще сколько-то из них продал, потому что вечером напился и у них с матерью была такая перепалка, ругались и орали до двух часов ночи. А наутро у матери синяк под глазом, а у отца — шишка на голове. У нас дома всегда так.

— И у нас то же самое, — сказал Брайн. — Я бы хотел, чтоб мы были богатые, а ты?

— Еще бы! Был бы я богатым, купил бы себе велосипед, в карманы напихал бы пачки фунтовых бумажек и удрал бы в Скегнесс, только б меня и видели.

— А я бы сел на корабль и уехал в Абиссинию, — сказал Брайн.

— А зачем тебе туда ехать? — осведомился Берт. — Там ведь война.

— Ну, тогда поеду в Индию, буду кататься на слонах, охотиться на тигров.

Берт надвинул на глаза здоровенную кепку.

— Давай пойдем в «Конскую голову», поможем собирать пустые кружки со столов. Кто выпьет лишку, спьяну роняет деньги, так что ты не забудь глянуть под стол, слышишь?

— Я не такой, как ты, я невезучий, никогда ничего не нахожу, — ответил Брайн. — Сроду еще ничего путного не нашел.

— Ну и что ж, ты все-таки ищи, когда-нибудь найдешь, — сказал Берт. — Наперед ведь не узнаешь, что попадется. Если где увидишь большие окурки, подбери, сунь в карман, я потом их выкурю, ладно?

С потолка лился тусклый свет, посетители пели, и ухо Брайна различило гипнотизирующее звяканье: кто-то расплачивался за пиво.

— Никогда не буду мотать деньги на пьянку, когда вырасту, — сказал Берт. — Буду копить, куплю себе велосипед.

Глаза его глядели куда-то в сторону. Официанты в белых куртках не справлялись с работой, и он вдруг схватил с полдюжины кружек со стеклянными ручками и понес к стойке.

Почти не умолкавшее пианино ритмично гремело и дребезжало, а Брайн, с растопыренными пальцами, ходил от столика к столику и, нанизав на пальцы как можно больше мокрых, скользких ручек, отправлялся ставить кружки на стойку. Берт сунул ему в свободную руку шоколадное печенье.

— Официант дал две штуки.

К десяти часам пивной посуды, которую надо было собирать со столиков, стало меньше. Они оба стояли, зорко следя, не поставил ли кто допитую кружку, готовые тут же мчаться за нею. Брайн устал, ему хотелось домой.

— Я тоже устал, — сказал Берт. — Давай все-таки подождем еще минутку. Нам за работу целый шиллинг могут дать.

Дул такой холодный ветер, будто в каждом его порыве были острые когти и он обдирал ими стены, выискивал и терзал тех, кто шел без фуфайки или жилетки.

— Ненавижу ветер, — сказал Брайн. — И снег и дождь тоже. Больше всего люблю, когда солнце.

Берт указал ему на столик вдали.

— Скоро лето, и пальто нам будут не нужны. Ты давай собирай вон те кружки, а я другими займусь.

По-честному так по-честному. Брайн подхватил две кружки, оставленные на столике в самом дальнем углу, и ловким движением запихнул в рот последний кусочек печенья. Заведение закрывалось, на пивные насосы с тремя ручками уже накинули полотенце. Брайн проворно маневрировал среди медливших уходить подвыпивших горлопанов. На его пути кто-то слишком пьяный встал, не рассчитав движения, резко толкнул стул, и Брайн поскользнулся, наступив на банановую кожуру, которую видел издали и хотел обойти.

Он держал кружки слишком крепко и не смог вовремя их выпустить. Никто и глаз не поднял при мелодичных звуках бьющегося стекла, все были слишком заняты — спешили проглотить последние капли, схватить сумочки, пальто, трости и уйти, а Брайн лежал, и перед глазами у него прыгали и мерцали оранжевые искры. И тут в одно ужасное мгновение он понял, что это он причина гибели двух бесценных пивных кружек, которые невозможно оплатить, потому что денег у него нет. Тюрьма, исправительный дом, здоровенный отцовский кулак мелькнули перед ним одной страшной картиной и заставили, как безумного, пулей ринуться к дверям и выбежать вон из пивной.

С одной стороны шел автомобиль, с другой со спокойной уверенностью двигался автобус, но Брайн промчался между ними на противоположную темную сторону улицы к спасительному укрытию зеленых оград на садовых участках и оказался затем в лабиринте пустынных и жутких тропинок, куда при иных обстоятельствах не рискнул бы заглянуть. Его обдавало грязью, кусты боярышника царапали ему лицо, пока он добежал до более сухого места у железнодорожного полотна.

Мимо медленно прополз товарный поезд — Брайн смотрел на пламя, вырывавшееся из кочегарки паровоза, чувствуя себя рядом с этим огромным чудищем как будто в большей безопасности. Поезд двинулся под мост к угольному складу, и Брайну захотелось уехать на нем, хотя состав пошел по направлению к пивной, Брайн силился удержать в ушах стук колес, пока тот не стал тихим бормотанием, которое затем поглотил и уничтожил все вбирающий в себя туманный ночной мрак.

И вдруг послышался голос — он доносился оттуда, где только что пробежал Брайн, и звучал грубо, ворчливо, некоторое время слышался ясно, потом тише и наконец оборвался. Он ушел, как ушел поезд, опять верх одержала тьма. Пальцы у Брайна кололо, будто по ним бежали кусачие муравьи, и, подняв руку, он увидел, что на двух пальцах крепко сидят стеклянные кольца. Другой рукой он разжал кулак, стащил с пальцев то, что осталось от кружек, и, прицелившись, насколько позволяла темнота, швырнул стекляшки как можно дальше. Снова послышался голос, теперь ближе:

— Бра-айн!

Брайн высасывал кровь из порезов и стоял тихо, ожидая услышать вслед за голосом шаги, но слышал только, как прыгают в ручье неподалеку лягушки.

— Брайн! Где ты? — опять раздался ворчливый голос. Нет, за ним не гонятся, потому что это зовет его Берт.

Почему его не преследуют? Ведь он же разбил две кружки!

Он ответил Берту:

— Я здесь. — Схватил зубами один конец грязного платка, а другой конец держал здоровой рукой и перевязывал.

— Как ты там? — спросил Берт, подходя к нему. — Давай я тебе перевяжу. — И затянул платок потуже, чтобы кровь перестала сочиться.

— Чего это ты удрал?

Вопрос удивил Брайна.

— Да я ведь расколотил две кружки. Ты что, не видел? — Подумаешь, ерунда, — сказал Берт. — Никто ничего и не сказал.

— А я думал, заругаются. Платить-то мне за кружки нечем.

— Они бьются то и дело. — Возле железнодорожной насыпи он передал Брайну три пенса. — На, твоя доля. Хозяин дал полшиллинга за работу.

На улицах их Содома почти все двери были на запоре, народу было мало. Брайну не терпелось поскорее убраться восвояси.

— Завтра вечером увидимся, — сказал он Берту, прощаясь у его дверей. — Завтра по вашему приемнику «Монте-Кристо» передавать будут?

— Нет, кажется, только в следующий вторник. Мы будем слушать, матери тоже очень нравится. Давай утром на свалку пойдем, а?

— О'кей. Пока!

— Абиссиния.

5

Мистер Джонс — сукин сын, паскуда, паршивый четырехглазый шпик, грязная сволочь — отдубасил Брайна костлявым кулаком за то, что тот недостаточно проворно открыл книгу.

— «Ве-не-ци-ан-ский ку-пец»! — вопил он, и каждый выкрикнутый слог сопровождался для Брайна болью в плече. — Сообразил? Сообразил ты, балда? Когда я велю открыть книгу, нечего возиться пять минут!

На прощание двинув Брайна по уху для ровного счета, он оставил его до поры до времени в покое. Брайн пристально смотрел на цветную картинку в том месте книги, где закончились его поиски. Тот, кого звали Шейлоком, высокий, с бородой, в одной руке нож, — этим ножом он и припер их к стенке, — а в другой какие-то чудные весы. Серые глаза Шейлока так и впились в компанию стервецов, вроде мистера Джонса: пузатые сволочи напали на бедного старика, как мистер Джонс на Брайна, и все только потому, что он захотел получить обратно деньги, которые им одалживал. Старый Джонс, конечно, против Шейлока, это видно было по тому, как он читал всю историю. И уж по одному этому Шейлок — хороший, несчастный старик, еврей, кажется? И плевать он хотел на всех тех, кто его презирает, стоит со своим ножом и весами, будто только что вышел из библии, похож на того типа, который хотел зарезать своего сына потому, что бог ему так велел, а в суде какая-то расфуфыренная шлюха стоит и болтает что-то там о дожде и милости. Джонсу-то она по душе, это тоже нехитро было угадать по тому, как он читал про нее. Шейлок — умный и храбрый старый человек, который в конце концов потерял все свои деньги, и дочь тоже, и «фунт мяса»: Джонс и его сторонники все у него оттягали и знай себе колошматят всех, издеваются, дерут за уши, и никто им и пикнуть не смей. Только Шейлок плевал на своих поганых преследователей, этих сволочей, стервецов. Когда Джонс заставляет класс петь гимны о разных там распрекрасных вещах («Тебе, страна родная, даю я свой обет», «Стоит вдали зеленый холм»), Брайн и Джим Скелтон каждое слово подменяют ругательством. Если бы Брайну пришлось выбирать между такими типами, как Джонс или полицейские шпики, которые услали старшего брата Берта в исправительный дом, да еще сначала исколотили до полусмерти, допытывались, где спрятаны деньги из газового счетчика, и бедным загнанным стариком, вроде Шейлока, уж он бы знал, чью сторону взять. И знал, кто взял бы его, Брайна, сторону, если бы Шейлок вдруг ожил и сошел с картинки.

Мистер Джонс, седая жаба, был самым лютым врагом. Во время уроков он сновал по коридорам, и то и дело за стеклом двери показывались его седые усы и лиловая физиономия: для этого ему приходилось вставать на цыпочки. Его серые, будто стальные, глаза заглядывали в класс, двигались то влево, то вправо, проверяя, достаточно ли внимательно следит преподаватель за поведением учеников. Малейшие признаки нарушения дисциплины — и он врывался в класс и, шагая между рядами парт, сыпал тумаки на удалые головы. С каждым годом он худел и худел, его темно-синий в полоску костюм обвисал на нем все больше, и все надеялись, что очень скоро старик окочурится от какой-нибудь ужасной болезни. Если даже по счастливой случайности на голову Брайна не обрушивался бьющий куда попало кулак, все равно нервы его были туго натянуты, они безошибочно предсказывали приближение мистера Джонса, и, когда тот проходил дальше по ряду, Брайн видел мельком его белый воротничок и грязновато-серого цвета гетры. «Будь у меня нож, такой, как у Шейлока, — думал он, — я бы всадил его в эту проклятую костлявую спину». Он смеялся про себя: «Уж я бы не проворонил свой «фунт мяса», да нет, какое там, я бы и все десять фунтов вырезал, и никакая бы расфуфыренная шлюха меня бы не остановила».

Неслышная, кошачья поступь мистера Джонса все время держала класс в нервном напряжении. А Брайн сделал из этого игру. Прислушиваясь к мягкому шороху шагов, приближающихся сзади, он говорил себе: «Остановится он около меня, ударит или нет? Спорю, что да. На целый доллар спорю, дьявол его возьми. Ну вот, что я говорил? Сволочь. Значит, кто-то должен мне доллар».

Мистера Джонса и преподаватели недолюбливали. Брайн это видел. Они всегда были настороже, так и ждали, что вот сейчас он явится, и, стоило мистеру Джонсу войти, немедленно передавали ему бразды правления, как видно, надеясь, что он не справится. Но он разрешал все проблемы, щедро рассыпая куда придется удары тяжелого кулака.

Всякий раз, как мистер Джонс открывал книгу, чтобы задавать по ней вопросы или читать вслух, Брайну это казалось нелепостью. Книги и мистер Джонс — нет, одно с другим не вязалось. Приятный шелест страниц и стук палки или кулака — такие разные, несовместимые понятия не должны бы существовать в одной комнате. Это сбивало Брайна с толку, вызывало досаду и не способствовало проявлению лучших сторон его незрелого разума.

Дома книг не было, но у деда в Ноуке он обнаружил целый склад старых, покрытых пылью книжек, все премии воскресной школы и все с именами дядей и теток Брайна, написанными безупречным почерком на внутренней стороне обложки. Он снял их с этажерки («Ты там смотри ничего не порви, слышишь, Брайн?» — сказала ему бабушка) и прочитал: «Джон Галифакс — джентльмен», «Фонарщик», «Как поступила Кэтти», «Цыганка». Начал их листать, и в нос ему ударил затхлый запах: книги долгое время лежали в сыром месте. Такие книги были слишком чуждыми для чтения предметами, он мастерил из них башни, смотрел, как они шатаются, толкал их слегка, если видел, что его зыбкие сооружения сами разваливаться не хотят. Потом разложил их на две стопки и поместил рядом, чтобы не падали, взял верхнюю книжку, открыл ее.

«Жила однажды цыганка, по имени Мэг Меррилиз… В наши дни цыгане…»

Мертон читать не умел, но любил, когда ему читали вслух первую страницу газеты.

— На-ка, возьми, — сказал он Брайну громко. — Читай, что там написано.

— Да я не понимаю первого слова.

— Как это не понимаешь? Еще чего! — проворчал Мертон, думая, что Брайн упрямится. — Прочти-ка это первое слово, ну?

Брайн старался изо всех сил.

— Ар-ти, — проговорил он медленно.

Мертон ждал продолжения, но Брайн молчал, и он спросил:

— Это все? Арти? Нет такого слова.

— Там еще много букв, слово большое, только я его не знаю.

— Давай читай, узнаем.

— Не подгоняй, я и так читаю как могу быстро. Я разбираю по слогам: ар-тил.

— Вот дурень, бестолочь, — выругался Мертон. — Ар-тил! Сроду такого слова не слыхал. — Он повернулся, обращаясь ко всем находившимся в комнате: — Что же это за штука — артил, а? Черт меня побери, если я знаю. А вы? Ну, кто-нибудь?

— Да ведь я не дочитал, — сказал Брайн протестующе, снова берясь за газету.

— Так дочитывай. Ну, шевелись, пострел, я хочу узнать, что там пишут нового. Что же это значит — ар-тил? Начало слова или все тут, больше ничего нет?

Брайн негодовал.

— Я дочитаю, только заткнись, не мешай мне. Ар-тил-ле…

— Опять не вышло. — Мертон ткнул его в бок пальцем и подмигнул остальным. — А я-то думал, ты мастер читать, — сказал он нарочито разочарованным тоном. — Должно ж там еще что-нибудь быть, кроме артилле.

— Ага, есть, — отозвался Брайн, поняв теперь, что Мертон шутит. — Есть еще немного, маленький хвостик. Слушай, теперь все прочел: ар-ти-лле-ри-я. — И повторил медленно: — Артиллерия — вот какое слово.

— Опять не слава богу, — проговорил Мертон, озадаченный. — Что ж оно значит, это… Как там, пострел?

— Артиллерия.

— Артиллерия, — повторил Мертон.

— Я не знаю, — сказала Лидия.

— Пушки, что ли, а, Джордж? — спросил Мертон не совсем уверенно.

— Ага, пушки.

— Валяй дальше, пострел.

Брайн медленно прочел:

— Артиллерия ведет подготовку к бомбардировке Мадрида…

Брайн слыхал, что, когда исполняется одиннадцать лет, уже можно получить аттестат, но кто-то сказал ему, что для этого надо еще выучить латинский язык и сдать по нему экзамен.

Как-то вечером он сидел в кухне в Ноуке.

— Бабушка, кто говорит на латинском языке?

— Не знаю, Брайн.

Он повернулся к Мертону!

— Дедушка!

— Чего тебе, пострел?

— Кто говорит на латинском языке?

Он все еще упорствовал, все еще верил, что Мертон, раз он дедушка, должен знать все на свете.

— Понятия не имею, — последовал ответ.

— А ты, дядя Джордж, знаешь?

— Нет, парень, не знаю.

Озадаченный, он снова принялся за свою книжку. Так кто же говорит на латинском? Он спросил Теда Хьютона, и Тед Хьютон тоже не знал. Спросить Джонса значит навлечь на себя беду — затрещину за то, что он, глупец, не знает такой простой вещи, пусть даже никто в классе этого не знает. И уж лучше так и не узнать, думал Брайн, чем получить трепку. Конечно, ясно, что испанцы говорят по-испански, французы — по-французски, а немцы — по-немецки, но кто же все-таки говорит на латинском, на этом странном языке, на котором написаны слова на оборотной стороне монет? Он стал списывать; «Georgius V. Dei Gra: Brit: Omn: Rex Fid:..» да, это, пожалуй, будет еще почище абиссинского. Мистер Джеймс, преподаватель более сдержанный, не пускавший в ход кулаки, когда ему задавали вопросы, объяснил Брайну.

— Но язык это мертвый, — добавил он, — теперь на нем никто больше не говорит.

Тем все и кончилось, одно только беспокойство попусту.

В школьном дворе Брайн перехватил летящий бумажный самолет, и оказалось, что он сделан из странички, вырванной из французской грамматики. Брайн расправил недолетевший бомбардировщик, попробовал разобрать то, что он нес на своих крыльях, — местоимения и существительные с одной стороны страницы, карта Парижа в картинках — с другой. Брайн отдал дюжину шариков за остатки книги, потом пошел разыскал Теда Хьютона и похвастал покупкой.

Черноволосый и бледный Тед умел считать по-французски.

— Братишка у меня безработный, делать ему нечего, вот он и учит французский — книги берет в библиотеке. Он и меня немножко научил.

Они уселись где-то в углу, принялись повторять:

— Эн, де, труа, катр, сэнк, сиз, сет, юит, неф, диз.

— А как будет одиннадцать?

— Забыл, — сказал Тед. — Спрошу брата, завтра тебе скажу.

Названия первых десяти чисел были выучены за несколько минут, остались на полочке памяти на всю жизнь, но вот начиная с одиннадцати и выше — тут дело другое, тут начинался как бы ряд крепких болтов, открывающих двери в неизвестное.

Брайн перевернул страницу грамматики.

— А что такое местоимение?

— Ну, в общем, это имя, — объяснил Тед. — Всякий знает, что это такое.

— Нет, это не имя, это слово вроде «он» или «она».

— Ты что, спятил? — высмеял его Тед. — Местоимение это имя, я тебе говорю.

Брайн сунул ему книгу под нос.

— На, смотри, «они» — это местоимение, так здесь написано, ну, значит, и «ils» тоже. Так как же, черт тебя подери, может это быть именем?

— Бестолковщина, — заметил Тед. — Может, книжка-то уж больно старая.

— Ну нет, — сказал Брайн свирепо. — Если так, заберу свои шарики обратно. — Он полистал страницы. — Все-таки книжка — хорошая, очень много в ней слов. Maison, chemin, chapeau, main, doigt, — произносил он медленно, выговаривая так, как было указано в скобках под каждым словом.

Тед вырвал у него из рук книгу, чтобы посмотреть еще раз, будто не верил, что все эти слова и в самом деле в ней находятся.

— Ага, — сказал он одобрительно, — в общем, неплохая книжонка. — Он полистал страницы, заглянул в конец книги. — Сто девяносто страниц. Длинная.

— Двенадцать шариков за нее отсыпал, — напомнил ему Брайн, выхватывая книгу; раздался звонок, возвещавший, что перемена окончена.

География, история, родной язык — каждый из этих предметов повествовал о странах и людях. В книге «Страны и жизнь» были цветные картинки — верблюды возле больших кораблей на Суэцком канале и снежные вершины гор на экваторе. В «Основах истории» он прочитал о том, как греки захватили Трою, спрятавшись в брюхе деревянного коня, которого сами же троянцы и притащили к себе, думали, это боги послали им с неба подарок (вот дурни, тоже сообразили!). А на уроках английского языка мистер Джонс часто читал вслух «Коралловый остров» или «Унгаву». Но победила география. География — это тетради с нелинованными чистыми страницами, по которым учитель прокатывал валик, отчего получалась контурная карта. Потом учитель писал на доске незнакомые названия, их надо было списывать, наносить на карту. Брайн рылся в посудном шкафу, сдирал заграничные этикетки с коробок и банок, в журналах отыскивал изображения разных континентов и все это наклеивал на странички своей тетради по географии, пока тетрадь не распухла от вклеек и заметок.

Перемена кончилась, старосты выстроили учеников по шести в ряд. Асфальтовая дорожка вела под уклон к уборным. На стене школы, там, где размещались классы малышей и девочек, большими белыми буквами было написано: «Чистота сродни благочестию». Это было сделано по приказу мистера Джонса, он специально нанимал человека заново перекрашивать буквы, чтобы в первые дни каждой новой четверти они сияли и сверкали в укор ораве ребятишек-голодранцев, щеголявших в башмаках со стоптанными каблуками и частенько забывавших умыться.

Над блестевшими шиферными крышами собрались первые тучи, и хлестал холодный дождь, когда они из школьного двора вошли в классы. В такую погоду хорошо под любой крышей, и Брайн радовался, что сейчас по расписанию урок английского языка. Желудок после обеда в «бесплатной столовой» был еще полон, к тому же Брайн рассчитывал дома получить полпенса, раз сегодня четверг — день выдачи пособия.

Телеграфные перестукивания крышками парт и топот ног заполнили класс, в котором учитель еще не появлялся. Никто не отдал распоряжения зажечь свет, и потребовалось немало шума, чтобы рассеять мрак, разлившийся вокруг. Брайн вместе с Тедом и Джимом Скелтоном двинулся к теплым батареям и оттуда стал смотреть, как в проходе между рядами катаются две дерущиеся пары мальчишек; запах от сырых курток и штанов смешивался с запахами дыхания и паркетной краски. Яростный стук дождя за окном усиливал шум в классе.

За стеклом в двери медленно возникла хитрая физиономия и на секунду застыла.

— Назад, по партам! — прошипел Брайн. Мгновение — и хаос сменился порядком. Багровая, оживленная физиономия мистера Джонса поворачивалась то туда, то сюда, он старался, прежде чем войти в класс, охватить взглядом сразу все. Секунды тянулись, как минуты. Брайн отвернулся от физиономии за дверью и почти с улыбкой смотрел прямо перед собой, уставившись в пустоту.

Дверь с треском распахнулась, и при виде сузившихся от ярости глаз смолкло все, только отчетливо слышался стук дождя, барабанившего в стекла. Мистер Джонс схватил четверых драчунов, извлек их одного за другим на середину класса и точно рассчитанными пинками выстроил в ровную линию.

— Из-за чего затеяли драку? — заорал он, тряся мальчугана, стоявшего поближе.

Шум дождя нарастал, будто где-то прорвалась плотина, потому что все, кроме яростно орущего мистера Джонса, казалось, перестали дышать. Жизнь ушла, остались лишь страх и ненависть. Мальчуган не мог ответить, и быстро следовавшие один за другим удары изгнали тишину из класса.

— Почему ты дрался, дубина? — снова завопил мистер Джояс прямо в ухо, по которому только что ударил.

— Просто так, — всхлипнул мальчуган.

— Просто так? — бесновался мистер Джонс. — Как это «просто так», дерзкий щенок?

— Просто так, сэр, — прорвалось сквозь рыдания. Саркастически улыбаясь, мистер Джонс приподнял крышку кафедры и вытащил указку. От злобы он перегнулся чуть ли не пополам, когда кинулся с ней на виновных.

— Просто так не дерутся, ты, кретин! — орал он, изо всех сил ударяя по спине и плечам того, кто стоял ближе остальных. — Престо так не дерутся, слышишь, ты, слышишь? А? Хочешь драться — вжик, вжик, вжик, — так дерись со мной. Ну, начинай! Вжик, вжик, вжик. Дерись, ты, оболтус!

«Он псих, — думал Брайн. — Когда-нибудь хлопнется в припадке, да и сдохнет. Это так же верно, как то, что я сижу здесь. Или от припадка сдохнет, или чей-нибудь отец придет и вышибет из него душу».

— На места! — бросил мистер Джонс, тяжело дыша, поправляя ярко-синий галстук. — Старосты, ко мне.

Четыре ученика с желтыми ленточками в петлицах вышли вперед.

— Достаньте из того шкафа две пачки книг под названием «Остров сокровищ». Раздайте каждому по книге.

Старосты с готовностью принялись выполнять поручение.

— Следующие несколько недель я провожу с вами занятия по английской литературе, — продолжал Джонс. — Сейчас начнем читать «Остров сокровищ» Роберта Льюиса Стивенсона.

Классу было дозволено легким гулом выразить свое удовольствие.

«Остров сокровищ». Брайн об этой книге слышал. Пираты, корабли, приключения в далеких странах, драки, как их в кино показывают, — среди голубых волн и пальм, — и все это происходит за миллионы миль и в то же время будто где-то у тебя над головой: кажется, привстанешь и дотронешься до сабли и пушки или до сука на дереве, можешь подтянуться и спрятаться среди веток…

— И по четвергам, через урок, — вновь послышался противный, громкий и тягучий голос мистера Джонса, — буду задавать вопросы по прочитанному. — Серые глаза сверкнули, пустые глаза, если осмелиться заглянуть в них, что, впрочем, было не так уж опасно, как казалось, потому что в те часы, когда на него не нападала охота колотить мальчишек, они смотрели не видя. — И горе тому, кто окажется невнимателен, — заключил он зловеще, открывая книгу, чистый учительский экземпляр, который положил перед ним староста.

Читал Джонс хорошо, первый абзац прокатил низким, гудящим голосом, и воображение мальчишек зажглось, как пороховой фитиль. Они видели перед собой капитана таким, каким его впервые увидел Джим Хокинс, — гордого, подозрительного отщепенца, тяжело ступающего по склону утеса, и за ним тачка, а в ней старый, видавший виды матросский сундук; слышали, как он потребовал стакан рому и сказал Джиму Хокинсу, чтобы тот глядел в оба, не появится ли одноногий негодяй, по имени Пью. Джонс легко и быстро прочитал несколько глав, и класс был отпущен. Все бегом помчались домой, вернувшись в мир реальностей, где дождь уже перестал и мягкое неяркое солнце играло в радугах бензиновых луж и воды посреди умытых улиц. Брайн радовался свободе: хорошая книга, которую он только что слушал, тотчас вызывала представление о щедро раздаваемых затрещинах, которые посыпятся на класс, едва только мистер Джонс начнет задавать вопросы по прочитанным главам.


Летом и зимой, в снег, дождь, мороз и снова при свете солнца, Брайн вместе с сестрой и братьями, торопя их, чтобы не опоздать, выходил на утреннюю улицу, отправляясь в бесплатную столовую для детей. Он вел их — все в тапочках на резине и синих фуфайках — к длинному бараку, стоявшему за школьным двором: по утрам и днем там кормили тех, у кого отцы были безработные. В семь часов утра грубый голос Ситона отрывал всех четверых от теплого прибежища сна.

— Вставай, Брайн. Пора в столовую.

— Вставай, Артур, вставайте, Маргарет, Фред, — тормошил Брайн теплые комочки рядом с ним на постели. — Пора в столовую. — Комната на нижнем этаже была только частью пути, и все же, проходя через нее, Брайн каждый раз думал: хорошо бы завтракать здесь, дома, но на столе он никогда не видел ничего, кроме кружки с чаем, предназначенной отцу.

Требовалась немалая осторожность, чтобы провести троих подопечных через опасные переходы: из утреннего тумана внезапно вырастали огромные, как утесы, автобусы и грузовики. Брайн выстраивал ребятишек шеренгой у светофора, ждал, когда покажется зеленый свет и можно будет быстро перебежать улицу. Они часто приходили самыми первыми и стояли возле окрашенных зеленой краской железных ворот, дожидаясь, пока придет мисс Брэддили. Из тумана появлялись и остальные дети, дрожащие, молчаливые, с красными лицами и все еще сонные. Брайн помогал дотащить ящик с бутылками холодного молока до кухонной двери, и тут уже семенила по двору мисс Брэддили, существо из какого-то совсем другого мира. Брайн входил в кухню, смотрел, как она варит на плите какао, орудует хлеборезкой и затем густо смазывает маслом каждый ломоть хлеба. Он усаживал Фреда, Маргарет и Артура на их места в столовой, и, пока в окошечко не подадут завтрак, они смирно ждали, тихонько переговариваясь с остальными ребятишками за соседними столами. Завтрак, когда он наконец появлялся, был великолепен: три ломтя хлеба с маслом и кружка какао с молоком. Вкуснее такого завтрака, насколько это было известно Брайну, ничего и на свете нет, разве только свинина с помидорами, но это уже не завтрак, а обед.

В половине девятого они возвращались, шли через двор в школу, теперь бодрые и оживленные, замечали на клумбах крохотные, с бусину, земляные горки, нарытые червями, делали открытие, что земля уже не такая мерзлая, хотя дыхание по-прежнему выходило паром, а Маргарет, сунув в рот палочку, кричала:

— Смотри, Артур, я курю! Только маме не говори, ладно?

В половине первого Брайн встречал ребятишек из школы и снова выполнял роль поводыря, вел их по городу, где движение было теперь еще сильнее, — они шли обедать. Добрых две сотни мальчишек и девчонок, ленившихся приходить вовремя к завтраку, бегали и играли возле столовой, дожидаясь, когда их впустит толстая мисс Харви. Дверь открывалась внутрь, и давка бывала иногда такая, что даже мощная фигура мисс Харви не могла остановить врывавшихся в столовую ребятишек. За невоздержанность она принималась колотить их по плечам деревянной поварешкой. Обеды Брайн не любил — капуста, картошка, печенка и пудинг, — иной раз потихоньку передавал все это своему двоюродному брату Берту, когда мисс Харви не видела. Обеду недоставало ясности и простоты завтрака, запахи его были слишком разнообразны и часто неопределимы, и даже то кушанье, которое нравилось, приходилось есть в большой спешке. Мисс Харви постоянно заставляла их сидеть смирно и читать благодарственную молитву, пока им разносили обед; более мягкосердечная мисс Брэддили пропускала эту церемонию: завтрак начинался уж очень рано. А затем детвора рассыпалась, как конфетти, по обнаженному кустами двору, и в солнечную погоду Брайн дрался с ребятами за место на доске-качелях, на горке или на лесенке для лазанья, тащил за собой Маргарет и Фреда и забывал обо всем на свете до началауроков в школе в два часа.

Подошло очередное занятие с мистером Джонсом. Когда он вошел в класс, там царила полная тишина.

— Ваше сегодняшнее задание — обрисовать пером портрет старого морского волка в тот момент, когда он появляется в трактире «Адмирал Бенбоу».

Со всех парт послышалось шуршание, будто посыпались с елки бумажные гирлянды. «Смешно, — подумал Брайн, — ведь у нас нет с собой бумаги для рисования. Рисовать буду карандашом, глупо же рисовать картинку чернилами. Да, наверно, он так и хочет, чтобы карандашом, и надо поскорее начинать, а то в срок не закончу. Не желаю, чтоб его кулак прогулялся по мне сегодня». «Обрисовать пером» — это значит чернилами? Или карандашом сойдет? Брайн все-таки не совсем понимал, что именно требуется мистеру Джонсу. Лучше ведь карандашом рисовать, верно? Класс углубился в работу, и Брайн принялся намечать контур крыши трактира «Адмирал Бенбоу».

Мистер Джонс ходил по рядам, следил, как подвигается дело. Брайн услышал вдруг, как за несколько парт позади него кого-то яростно дубасят. Он почувствовал внутреннюю дрожь.

— Идиот! Оболтус! Тупица! — рычал мистер Джонс вместе с каждой звучной оплеухой. — Начинай все сначала.

Остальные встревожились, то ли они делают. Последовало еще несколько подобных же эпизодов, и тут Брайн заметил, что мистер Джонс смотрит через его плечо к нему на парту. На спину и затылок Брайна посыпались удары.

— Нет, дальше, кажется, уж некуда! Боже правый! — завопил мистер Джонс в притворном отчаянии. — Боже, боже! Нет, вы только представьте себе! Вы просто не поверите! Этот чурбан нарисовал картинку! Нарисовал, понимаете?

Брайн сидел, охватив голову руками, и недоумевал. «За что он меня колотит? И уж пусть бы колотил, так надо еще осрамить перед всем классом, рассказать, что я сделал такую дурацкую ошибку». Трудно было удержаться и не заплакать, от слез спасла только волна охватившей его нестерпимой ненависти. Он мысленно изрыгал одну хулу за другой, перебирая все гнусные слова, какие отец вполголоса посылал по адресу матери. Мистер Джонс не отходил, готовый снова ударить, а в воображении Брайна проносились яркие, живые, упрятанные за колючую проволоку образы. Почему его не берет смерть? И он все разжигал в себе ненависть, воздвигая плотину от слез.

— Ты должен написать, дать описание, письменный портрет капитана. Словами надо нарисовать, — мычал мистер Джонс. — Слышишь?

Брайн тихо ответил, что да, слышит, и мистер Джонс, на прощание стукнув его разок, зашагал дальше.

Обнаружилось еще несколько рисунков, и авторы их поплатились за свою ошибку так же, как и Брайн. Мистер Джонс дошел наконец до своей кафедры, сжимая и разжимая кулаки, чтобы остудить их. Весь конец урока класс кипел беззвучной ненавистью.

— Я и не подозревал, что у нас в классе столько художников, — сказал он, и серые глаза его сверкнули опасным добродушием. Несколько умников, никогда не совершавших ошибок, рассмеялись шутке, почуяв, что от них этого ждут. — Если бы я в свое время, когда был мальчиком, допустил подобный ляпсус, — продолжал мистер Джонс, — меня бы избили ножкой от старой подставки для классной доски. Мой учитель пускал в ход ножку от подставки, чтобы вколотить в нас разум.

Еще шутка, хотя теперь смех уже был слабее. Плечи у Брайна все еще ныли. «Чего тут смешного? — прошептал он сквозь зубы. — Сволочи проклятые. Поскорей бы старый Джонс окочурился. Почему он не подыхает, почему эта старая свинья не подыхает? Ему уж, наверно, шестьдесят, если не больше. В отставку он ни за что не выйдет, слишком любит колошматить ребят».

6

Сколько раз Вера говорила себе, что, если у мужа приступ дикого, тупого гнева, ей не надо злиться, не надо обращать на это внимания, ведь жизнь от этого становится вдвойне хуже. Когда пособие было все до копейки истрачено, он сидел у каминной решетки в тесной комнате, низко опустив голову, молчал — говорить было не о чем. Она знала его мысли наизусть, знала, что он клянет судьбу, ее, ребятишек, правительство, своих братьев, тещу и тестя — все и вся, что только приходит ему в голову, и Вере было противно: так бесноваться из-за того, что у него нет каких-то паршивых сигарет!

Он глядел на стены, на жену, на детей, снова на жену, пока все, кроме Веры, не вышли из комнаты.

Вера не выдержала:

— Опять зверем смотришь. Что еще? Сигарет, что ли, нету?

Он уставился на нее, взбешенный.

— Да, нету. И жратвы тоже.

Ярость одного лишь разжигала ярость другого.

— Ну и что же? — проговорила она вызывающе. — Я-то что тут могу поделать?

— Пошли Брайна, пусть одолжит пару шиллингов у твоей матери, — предложил он последнее отчаянное средство, к которому, как он знал, Вера не прибегнет.

— Не могу, — сказала она громко страдальческим голосом, — Ведь я ей еще с прошлой недели долг не отдала.

— Жмоты проклятые, ничего из них не вытянешь.

— Не приходилось бы просить, кабы ты пошел поискал работу, заработал бы хоть что-нибудь, — сказала она, готовая расплакаться от его и своих несправедливых слов.

Он смутно сознавал, что мог бы многое ответить ей на это, но выжал из своего запрятанного внутри отчаяния лишь несколько слов протеста:

— Работал бы, кабы была работа. Я всю свою жизнь работал, побольше, чем другие. — Он вспомнил вчерашний безрезультатный поход, всю много раз повторявшуюся историю.

— Дали тебе работу?

— Нас там пришло слишком много.

— Сволочная жизнь.

Тогда он сказал ей с горечью:

— Не беспокойся, скоро я понадоблюсь, уж я это знаю.

— Надо бы вам всем держаться вместе и показать им как следует. На куски разорвать всех этих прохвостов.

— Когда в брюхе пусто, не очень полезешь драться. Помнишь, что сделали с теми беднягами из Уэльса? Облили из пожарной кишки.

— Когда-нибудь они за все расплатятся, — сказала Вера. — Их черед придет, вот увидишь.

Теперь он ей говорил:

— И потом, я ведь, кажется, даю тебе тридцать восемь шиллингов, не так, что ли?

— И надолго этого хватает, как по-твоему? — только и могла она сказать.

— Не знаю, куда ты их деваешь, — только и нашел он, что на это ответить.

— Может, думаешь, я их в помойку бросаю? — крикнула она пронзительно, делая шаг к двери.

— Не удивился бы.

— Тебя ничем не удивишь, дубина!

Она ждала, что он вскочит и ударит ее или швырнет чем-нибудь, что под руку попадется. Но он не двинулся с места.

Перебранка продолжалась. Спорили глупо, бессмысленно, безнадежно. Брайн слушал, стоя под окном, и каждое слово было для него хуже, чем десяток ударов кулака мистера Джонса. «Ругаются», — говорил он себе, и сердце, зажатое в тиски, готово было разорваться.

Маргарет стояла тут же.

— Из-за чего ругаются?

— Из-за денег.

— Ты мне скажи, когда они перестанут, ладно, Брайн?

— Стой и жди со мной здесь, — сказал он, заглянул в окно и увидел, что отец по-прежнему сидит у каминной решетки, бледный, сгорбив плечи. А мать у стола смотрит газету. — Еще не кончили, — сказал он сестре.

Они не заходили в дом дотемна, потом вошли, надеясь, что настроение отца стало лучше, что мать каким-то чудом выпросила, или одолжила, вымолила, или украла у кого-нибудь, или колдовством раздобыла для него сигарет.

Как-то раз, чувствуя, что ссоры не избежать, Ситон надел пальто, сел на велосипед и покатил по улице. Час спустя он вернулся, уже пешком, но с сигаретой во рту и в каждой руке держа по кульку с едой. Брайн пошел следом за ним в дом и увидел, что отец положил кульки на стол и протягивает Вере сигарету.

— А велосипед твой где?

— Принес еды тебе, видишь? — сказал он суетливо, с гордостью.

Она закурила сигарету и рассмеялась.

— Спорю, что ты его загнал.

— Загнал, голуба моя.

— Вот стервец, — сказала она, улыбаясь.

— Чего я только для тебя не сделаю.

— Да я знаю. Только я терпеть не могу, когда ты мне хамишь.

Он обнял ее.

— Никогда я тебе не хамлю, голуба. А если хамлю, так уж ничего не могу с собой поделать.

— Сукин ты сын, вот ты кто, — улыбнулась она.

— Ничего, Вера, голуба моя.

— Сколько ж ты за него выручил?

— Пятнадцать шиллингов. Я его загнал у Джеки Блоуера.

Он купил велосипед всего с год назад, вечно с ним возился, то менял лампочку в фонаре, то ставил новые тормоза, которые кто-то ему дал, то приделывал звонок — нашел где-то; часами чистил и смазывал. Ей бы и в голову не пришло, что Ситон может с ним расстаться.

— Захожу в одну лавку, там предлагают шесть шиллингов. Шесть шиллингов! «Послушай, — говорю, — приятель, ведь это не краденый, мой собственный!» И вышел. На прощание еще сказал им, куда они могут отправить свои деньги, понимаешь? Так прямо и выложил.

— Да уж представляю себе.

Ситон снял пальто и кепку, придвинул стул к столу. Заметив Брайна, снова встал.

— Эй, Брайн! Ну, как живешь, сынок? — Схватил его большими мускулистыми руками и подкинул к потолку.

— Пусти меня, пусти, пап! — кричал Брайн и радуясь и труся.

Ситон опустил его на пол, потерся щетинистым лицом о ребячью щеку.

— Ну-ка, Вера, завари чаю. Вон там сахар, молоко и мяса немного. Пошли-ка Брайна за хлебом.

Чайник вскипел. Ситон помешивал чай в своей кружке, и, когда Брайн отвернулся, приложил к его руке горячую ложку. От неожиданности Брайн вскрикнул во все горло и убежал подальше, чтобы отец не дотянулся. Брайн радовался, когда дома не ссорились, все были довольны и он мог любить отца, забыть о том, что собирался сделать, как только вырастет и станет большим и сильным.

Вера не раз замечала и в своих детях приступы злости и упрямства, внушавшие ей такое отвращение в муже. Как-то раз, когда Брайн вернулся с улицы домой, она сказала ему, чтобы он сходил за хлебом. Он уселся на стул с комиксом в руках.

— Обожди, мама, дай мне дочитать.

— Нет, сейчас иди, — сказала она, колотя вальком в цинковой лохани, где в мыльной воде мокло белье. — Иди-иди, отец скоро придет. — Он не ответил, только сердито, не отрываясь, смотрел на страницу, но Чан, человек-топор, как будто исчез с нее. Вера подлила в лохань свежей воды. — Пойдешь или нет? — повысила она голос.

— Пусть Маргарет идет. Или Фред.

— Их нет дома. Ты пойдешь.

Он мог оттянуть еще немного.

— Дай мне дочитать комикс.

— Не пойдешь, так я отцу пожалуюсь, как только он вернется, — сказала она, насухо вытирая стол, прежде чем расстелить скатерть.

— Жалуйся. Подумаешь!

Сказав это, он испугался, но его сковали путы упрямства и он твердо решил не двигаться с места.

Пришел Ситон, сел за стол перед тарелкой с тушеным мясом и спросил хлеба. Брайн уже жалел, что не сбегал в булочную, но так и не тронулся с места. Теперь слишком поздно, говорил он себе, хотя знал, что время еще есть, можно преспокойно спросить у матери четыре пенса и пойти за хлебом, отец и не узнает, что он снахальничал. Он остался сидеть на стуле.

— Нету хлеба, — сказала Вера. — Просила Брайна сходить минут десять назад, но он был так занят своим дурацким комиксом — не пожелал сделать того, что ему было велено. Он меня иной раз просто с ума сводит, пальцем не хочет пошевелить.

Ситон поднял глаза.

— Сходи за хлебом.

Брайн не выпускал из рук комикс, будто из него можно было почерпнуть отваги.

— Подожди, пап, пока я кончу читать.

— Иди, — сказал Ситон, — я жду хлеба.

— Смотри, будешь неслухом, не станешь делать того, что тебе говорят, сцапают тебя черти, — вставила Вера.

Брайн страшился крепкой порки, которую, конечно, получит от отца, если сию же секунду не встанет и не пойдет, но сам только нервно теребил диванную подушку.

— Не заставляй меня повторять еще раз, — сказал Ситон. Брайн не шелохнулся. Ситон отодвинул стул от стола, быстро шагнул к Брайну и дважды ударил его по голове. — На, получай, поганец.

— Не бей по голове! — крикнула Вера. — Оставь его.

Ситон двинул его еще разок на всякий случай, взял с полочки шиллинг, сунул его Брайну в руку и выпихнул сына на улицу.

— Ну-ка, посмотрим, какой ты проворный.

Брайн с полминуты рыдал у порога и, не переставая плакать, поплелся в лавку на углу, лихорадочно строя планы мести: зарубить отца топором, как только вырастет и станет сильным — и если удастся раздобыть топор.

Чтобы добраться до чердака, где они спали, Брайн должен был провести всех троих ребятишек через родительскую спальню и оттуда по широкой приставной лестнице в комнатушку вроде чердака. Процессия в нижних штанах и рубашках поднялась наверх и скрылась. Артур в свои три года по части драк не отставал от остальных, и, услышав возню, начавшуюся сразу же, как только опустилась самодельная щеколда, Ситон подошел к лестнице и заорал оттуда:

— Эй, вы там! Слышите? Прекратить шум, не то сейчас приду надеру уши.

Он постоял еще несколько секунд, прислушиваясь к напряженной тишине наверху, и пошел ужинать.

— Все из-за Артура, — сказал Брайн шепотом. Тот не успел войти, как сейчас же въехал ногой в игрушечный поезд, подаренный им всем вместе на рождество. — Скорее на кровать, а то папа придет, всех нас отделает.

Он развернул сверток с бутербродами, рядом поставил на стол бутылку с водой и погрозил кулаком постреленку Артуру, который уже потянул к себе бумагу. Маргарет оттащила его от стола, говоря:

— Сейчас мы все разделим.

А Фред только посматривал со своей надежной позиции на кровати.

Вечер был временем пикников. Вера налила воды в бутылку, а Ситон нарезал ломти хлеба и куски застывшего говяжьего жира.

— Ладно уж, — сказал он, — всем дам по ломтю. Надо ж вам что-нибудь пожевать после того, как вскарабкаетесь наверх. Ну-ка, Брайн-Маргарет-Фред-Артур, марш, лезьте-ка на вашу деревянную гору.

Покончив каждый со своей порцией, они потушили свечу.

— Теперь спать, — скомандовал Брайн.

— Расскажи нам что-нибудь, — попросила Маргарет. Он знал, что они не заснут, пока не добьются своего.

— Что ж вам рассказать?

— Про войну, — сказал Фред откуда-то из мрака. Быстрые ноги Артура успевали лягнуть всех сразу. — А ну-ка, перестань сейчас же, — пригрозил ему Брайн. — Не то как двину…

— Я сам тебя двину, — ответил Артур.

— Я вот что сделаю, — предложил Брайн, — я расскажу вам одну историю из комикса.

Они одобрили предложение и улеглись поудобнее, приготовясь слушать. Когда Артур наконец перестал толкаться, Брайн принялся рассказывать про то, как трое бандитов с пулеметами засели в подвале, в своём притоне, пили виски и строили планы ограбления банка. В полночь они вышли из притона и поехали по улице в большом черном автомобиле прямо к банку и там подложили под высоченные двери десять шашек с динамитом, а сами встали на другой стороне улицы, пока двери рушились со страшным грохотом. А когда дым рассеялся и все опять стало видно, они, стреляя из пулеметов, бросились в пробитые двери. Добрались до крепких сейфов, но оказалось, там караулил ночной сторож, и он им крикнул: «Прочь, не то я всех вас перестреляю из револьвера, который у меня в кармане!» Но грабители не обратили на это никакого внимания и застрелили его насмерть и подложили еще динамиту под сейфы. А когда сейфы взорвались, они вытащили из них все деньги, миллионы фунтов. И все сложили в большие мешки, которые прихватили с собой, и потом выбежали из банка. Какой-то человек попытался задержать их, когда они садились в машину, и тут один из грабителей сказал: «Знаете, кто это? Это оценщик. Давайте его прикончим!» И застрелили насмерть. И тут еще другой бросился было на них, а главарь бандитов сказал: «Этого я знаю. Это член школьного совета. Пусть получит свое». И его тоже убили насмерть. И вот сели бандиты в свой большой автомобиль и поехали, переехали по мосту через Трент и за город, в деревню — мчались со скоростью девяносто миль в час. По дороге они остановились у бара выпить виски и закусить чего-нибудь, а в баре за столиком сидел детектив Том Бригс со своей девушкой. И как только Том Бригс увидел этих троих бандитов, когда они заходили в бар, он сразу же понял, кто они такие и что они только недавно ограбили банк, потому что увидел в руках у них мешки с деньгами. «Ни с места, вы, все трое!» — крикнул он и выхватил пистолет, который всегда носил с собой, но у них были наготове пулеметы, и они связали его и его девушку и крепко прикрутили к стульям. И тогда главарь сказал: «Теперь мы их убьем». И он зарядил свой пулемет, приставил к их головам и сказал: «Все готово, ребята?» И те двое ответили: «Да, все готово. Убьем их». И тогда главарь сказал: «Ладно, сейчас я их застрелю». И нажал на курок, и через две секунды Том Бригс и его девушка стали трупами. Он убил их, и вдруг один из бандитов говорит главарю: «Выгляни в окно, и ты увидишь, что мы окружены. Там пятьдесят фараонов. Похоже, что мы влипли».

— Так кончается первая часть, — сказал Брайн. Внизу, среди полной тишины, по мостовой прошуршали автомобильные шины. Слышно было, как тихо дышит Артур.

— Вот это да!

— А дальше что было? — спросила Маргарет.

— А я почем знаю? — ответил Брайн, сам еще не читавший продолжения. — Вторая часть выйдет только завтра к вечеру.

— А сколько всего частей? — спросила она.

— Вроде бы четыре.

— А в кино бывает двенадцать частей, — сказала она. — И даже пятнадцать.

— Фараоны их схватят? — спросил Фред с края кровати.

— Завтра скажу.

Артур вставил свое:

— Нет, сейчас!

— Ты всегда так хорошо рассказываешь, — сказала Маргарет, и Брайн опять принялся за рассказ и говорил до тех пор, пока все трое не уснули.

7

В начале сентября время бросило в бой свои резервы мороза и тумана, чтобы сломить сопротивление лета. Брайн надел теплое пальто и темными промозглыми вечерами мечтал об осенней ярмарке, карнавальных кострах и школьной елке. Начались холодные, непрекращающиеся дожди; сточные трубы и канавы еле поспевали уносить павшие на поле сражения сухие листья и сучья. Каждый дом, окутанный сырыми запахами сумерек, которые день ото дня наступали все раньше, как будто обособился от остальных и предоставлял неограниченные возможности для Стук-стука, Тук-тука и Хлопающей Крышки в образе Брайна, Теда Хьютона и Джима Скелтона. Они двигались, словно призраки, от одного зажженного фонаря к другому, давясь от смеха, когда перепуганная жертва открывала дверь в ответ на таинственные звуки и вглядывалась в улицу, ничего не видя после электрического света в комнате.

Уже почти в темноте Брайн подкидывал ракеткой теннисный мяч, звонко ударяя им, посылая от стенки к стенке, от угла к углу — случалось, что и загонит в окно. Разгневанный хозяин в рубашке, без пиджака, высовывался из окна, грозил кулаком, суля призракам «спустить с них шкуру». Мальчишки, игравшие в чехарду, прежде чем прыгнуть, распевали:

Я играю, в чехарду.
Мои руки на заду.
Иду!
На тротуаре шла игра в «разбивалку», по канавам — в шарики, а посреди мостовой собиралась плотная куча драчунов — они бросались врассыпную, стоило показаться автомобилю, или же медленно брели по домам, когда с порога усталые матери звали их, одного за другим, пить чай или ложиться спать.

Из грошей, полученных за неделю, к субботе иной раз удавалось наскрести сумму в три пенса — стоимость билета на утренний киносеанс. Брайн собирал на свалке тряпки и металлический лом, выклянчивал у бабушки кроличью шкурку, а у Мертона — завалявшуюся пивную бутылку и, сунув все это в мешок, тащил к конторе утиля во дворе на Олфритон-роуд. Когда однажды Ситону подвернулась работа, оклейка стен, Брайн смог взять с собой в кино и Маргарет с Фредом. Они пришли за час до начала и, держась за руки, стояли в длинной очереди вместе со всей шумной, крикливой детворой. Ребятишки толпились и вокруг тележек с мороженым. Еле успев положить свои полпенса на цинковую бадейку, от которой веяло холодком, Фред рассеянно пнул ногой по колесным спицам тележки и с ревом пошел обратно, потому что мороженое выскочило из картонного стаканчика, упало на мостовую и таяло с такой быстротой, будто торопилось исчезнуть. Брайн пытался успокоить братишку, но тот отчаянно тер глаза крепко сжатым кулаком и, кривя рот, вопил:

— Хочу еще стаканчик!

Брайн пригрозил:

— Не замолчишь — в кино не возьму.

— Хочу мороженого! — плакал Фред.

Брайн не в силах был устоять перед слезами. Для него слезы были самой худшей напастью, какая только могла случиться, хуже, чем вызвавшая их причина, которая была уже забыта. Слезы сильнее, чем вера, должны бы сдвинуть гору, но как жаль, что они проливаются с такой легкостью.

Фред продолжал голосить. Все повернулись в их сторону и смотрели.

Маргарет пощелкала языком так, как это часто делала мать.

— Вот поганец!

Брайн не выдержал. Если бы плакал кто-нибудь другой, он бы разозлился, но ведь это был его брат, и он пожалел малыша, почти испугался за него.

— Ладно, купи себе мороженого, — сказал он, сунув ему в руку полпенса, и поток слез прекратился, как по мановению волшебной палочки.

— Смотри не урони опять! — крикнула Маргарет в невозмутимый затылок Фреда, уже стоящего возле тележки.

По булыжной мостовой мчались, словно выпущенные из рогатки, автомобили и автобусы, и Брайн нырял между ними, пробираясь к газетному киоску, чтобы купить комикс. Он встал на тротуаре и начал читать про последние злодеяния Чана, человека-топора, и мгновенно очутился далеко, в других краях, — стоял невидимым зрителем на широком речном берегу и глядел, как течение уносит к плотине груженную динамитом джонку, которой предстояло там взорваться и взрывом затопить виднеющиеся вдалеке равнины. Его восхитила грандиозность этого разрушительного замысла, он сочувствовал Чану, будто то был его давно пропавший без вести дальний-предальний родственник, скитающийся где-то в необъятных просторах Китая. Брайн понимал, что Чан — негодяй и что трое английских юношей, беспомощно стоящих на берегу, спасли бы плотину, если б могли, но Чан, злодей, спустивший джонку на реку, был значительнее, он-то и является главным героем. Джонка взорвалась, тысячи кусков ее повисли в воздухе до очередного выпуска на следующей неделе, но даже этот факт не заставил Брайна подумать о создателе Чана, о том, что Чан — всего лишь несколько черточек на бумаге. Неограниченные силы воображения превратили Чана даже во что-то большее, чем реальное существо.

Брайн поднял глаза, увидел, что подошла его очередь, и купил в кассе три билета по три пенса каждый. Зал, в котором носился смешанный запах духов и сырости, был уже почти полон, и Брайн повел сестру и брата к первому ряду.

Администратор дал знак, на экран тут же выскочили, словно марионетки, Три Студжа — и чистый, ничем не сдерживаемый смех вспыхнул, как фейерверк. В конце сеанса, когда «Джим из джунглей» еле вырвался из крокодильей пасти, похожей на раскрытые ножницы, все двери в зале распахнулись и Брайн, поставив перед собой Маргарет и Фреда, повел их к выходу, защищая руками, чтобы малышей не затолкали в толпе. Фред выбежал первым и принялся издавать громкие тарзаньи кличи, но Маргарет велела ему перестать, если он не хочет, чтобы она его отшлепала.

Домой они бежали бегом: моросил дождь. Дома уже зажгли свет. Вера разрезала хлеб и каждый ломоть намазывала маргарином и сливовым джемом. Ситон сидел у огня, курил сигарету, у края каминного загнетка стояла его кружка чаю.

— Пап, как здорово в кино было! — сказала Маргарет, и он смеясь притянул девочку к себе и стал звонко целовать холодные от дождя щеки.

— Вот как я люблю свою дочку!

Он с вниманием слушал ее сбивчивый пересказ на собственный лад понятого фильма о Джиме из джунглей. Брайн вгрызался в свой ломоть.

— Самая лучшая картина — это «Три Студжа», потому что в других картинах были женщины. Никогда не видел длинной картины и чтоб в ней не было женщины.

— И никогда такой не увидишь, — заметила Вера, ставя на стол ряд чашек и кружек для чая. — Мужчины уж очень любят на них смотреть.

— Придет, Брайн, время, и ты на женщин тоже насмотришься всласть, — сказал Ситон со смехом.

Вера пошла опустить штору, и вдруг громкий, настойчивый крик газетчика: «Специальный выпуск!» — наэлектризовал комнату. Слышно было, как за окном раскупают газету, как звякают монетки, когда газетчик дает сдачу. Брайн испугался, он всегда представлял себе взрывы бомб, всякие страсти, бои с пушками и штыковые атаки, когда слышал крик «Специальный выпуск!», потому что мать однажды сказала ему: «специальный выпуск» — это значит война.

Вера нарушила молчание:

— Пойти купить?

— Да ну, не стоит, — ответил Ситон. — Небось что-нибудь об Испании, только и всего. По радио услышим.

Голос газетчика был уже далеко, и Брайн сказал:

— К бабушке приходил один дяденька, продавал за два пенса календарь Старого Мура, и она купила, и я прочитал в нем, что скоро будет большая война.

— Не будет, не беспокойся, — сказала мать с усмешкой, добавляя всем еще по куску хлеба. — А если и будет, тебя не призовут.

— Вот и хорошо. Я боюсь войны.

Ситон буркнул что-то злое, саркастическое.

— Хуже, чем сейчас, не будет. Начнут гонять туда-сюда, и жрать нечего — все то же самое. — Настроение его вдруг круто изменилось, он со смехом посадил Маргарет к себе на колени. — Ну, моя кудряшка, расскажи еще что-нибудь, что ты в кино видела, а я дам тебе за это отхлебнуть моего чаю.


Они смотрели в черный провал между шлюзами канала. Далекий блеск воды был виден лишь урывками, когда на мгновение показывалась обложенная тучами луна: похоже было на угольную шахту, выкопанную так глубоко, что ее наполнила вода, блестевшая, как сапожная вакса.

Всего в нескольких ярдах наверху за парапетом моста с ревом проносились автомобили и автобусы, мчавшиеся в город из глуши лесов и полей, а навстречу, оставив позади себя неровную полосу города, летели, освещенные фарами, машины, что стремились к какой-то иной, не известной Брайну цели.

Мальчики сидели одни, скрытые от огней, не видимые никому. Берт ткнул коляску ногой.

— Я бы и эту спихнул прямо в воду… только, если я вернусь домой без нее, мне зададут порку. Нашей Миджи всего четыре года, мама каждую неделю возит ее в этой коляске, ей лечат ногу.

Берт щелкнул плоским фонариком — дешевенькая модель стоимостью в один шиллинг и четыре пенса, приобретенная на деньги, которые им удалось выклянчить, когда они ходили по городу с чучелом Гая Фокса. Пальцы Берта еще раз нажали кнопку, и снова засветился единственный глаз Полифема, выпученный на верху фонарика.

Брайн отпрянул назад, подальше от обрыва, уходящего в бездонную воду — холодную и к тому же мокрую, вся одежда сразу станет тяжелой, так и потянет вниз, а если даже вынырнешь, ухватиться не за что, одни только гладкие стены.

— Ну, давай. Ты бери Гая за одну руку, а я за другую, и бросим, — сказал он и опять взглянул на воду. — Даже и не слышно будет, как бултыхнется.

— Э, никакого интереса, — покачал головой Берт. — Взять бы домой да припрятать, а потом на карнавальный костер — вот бы здорово горело!

Брайн терпеть не мог перемены планов. Это вызывало в нем тревогу, потому что его собственное сознание было еще слишком податливо, готово повернуть в любую сторону. Простейшее решение стоило больших усилий, изменить его казалось недопустимой растратой духовной энергии. Купить фонарики на деньги, вырученные за Гая Фокса, — на это решиться было не трудно, но теперь оба чувствовали себя виноватыми в том, что не разделили добытых три шиллинга между собой, чтобы отдать их дома на еду. Потому необходимо было избавиться от чучела: когда в лицо им полетят упреки родителей, они скажут, что его отняли у них большие мальчишки, прежде чем удалось заработать на нем хотя бы пенс.

— Еще и не утонет, кто его знает, — сказал Брайн. — А когда утром придет фараон, он подумает, что это не чучело, а настоящий человек — бросился и утопился. Тогда фараон сорвет с себя шлем и плащ и тоже бултых в воду.

Это решило дело.

— И, может, утопнет, — сказал Берт. — Почем знать. Не все фараоны умеют плавать.

— Нет, фараоны не тонут, — сказал Брайн убежденно, застегивая на Гае старый пиджак, будто то был парализованный и горячо любимый брат, которому грозило воспаление легких. — Если фараон нырнет, так уж вынырнет обратно. Мы бы не вынырнули, а он вынырнет.

— А может, и нет. — Берт старался продлить приятное воображаемое зрелище. — Схватят судороги, и все. Вода холоднющая, сколько угодно могут быть судороги. А если схватили судороги, тебе крышка. Прошлым летом у одного парня в лагере «Для детей безработных» случилось вот так же — судороги в ноге, и он два раза ушел под воду, пока его сыскали. Он, правда, не умер. Брайн подхватил нить его воображения:

— Ну, если какого-нибудь фараона схватят судороги, а я буду стоять на берегу, я уж его спасать не стану. — Гай лежал между ними плашмя, как пьяница забулдыга, его рука из мешковины завалилась на глаза-пуговицы, будто он не хотел видеть, что ожидало его впереди. Одна нога откинулась в сторону, и Берт подтолкнул ее, чтобы лежала прямо. — Если б даже у меня был спасательный пояс, я бы все равно фараону кирпич бросил. Фараоны — они все сволочи. Я на прошлой неделе открыл одному типу дверцу автомобиля, помог. И тут же откуда ни возьмись фараон и надрал мне уши. Сказал, что отправит в исправительный дом, если я не смоюсь. А я никому не мешал. — Он зажег свой фонарик, полюбовался его волшебными свойствами. — Сволочь этакая.

— Все фараоны такие.

— Не знаю, кому они нужны, эти фараоны, — сказал Брайн. — Они еще хуже, чем учителя.

— Никакой разницы, — сказал Берт, зажигая в темноте выпуклый глазок своего фонарика. — Это все правительство, понимаешь? Они к тому же еще и консерваторы. — Он гордился тем, что знает такое шикарное, трудное слово. — Отец мне сказал: если когда вздумаешь голосовать за консерваторов, шкуру с тебя спущу. И еще кулачищем погрозил. А потом в субботу вечером я видел, как он колошматил одного типа в баре, наверно, тот голосовал за консерваторов. Отец, правда, и маму часто дубасит, только не знаю, за что, она ведь за консерваторов не голосует.

— За консерваторов голосуют миллионеры. Джон Плейер и тот тип, хозяин завода Рэли.

— Ну, я бы ни за что не стал. Будь у меня хоть десять триллионов, я бы все равно голосовал за тех, которые за труд.

— И я тоже. — сказал Брайн. — Слушай, давай швырнем Гая в шлюзы, будто это фараон, а? — Тут же возникла еще одна идея: — Раздобудем пару кирпичин, засунем ему внутрь, он у нас сразу так и плюхнется, прямо на дно!

— Да ведь тогда никто не подумает, что это утопленник, — возразил Берт. — Никто не увидит.

Брайн так и взорвался счастливым смехом — радость эту вызвало решение, принятое без колебаний.

— А зато как шлепнется-то здорово, вот грохнется, а? — еле выговорил он сквозь смех, и Берт, обезоруженный такими доводами, согласился: шлепнется, должно быть, в самом деле здорово.

«Труд, — повторил про себя Брайн, нагибаясь, чтобы помочь Берту поднять большущий камень, — труд». Брайну вспомнилось: в суде приговаривают к принудительному труду. Только это, наверно, какой-то другой труд, не принудительный, раз за партию труда, за лейбористов голосуют. Отец тоже лейборист, он левый, и все, кого Брайн знает, они тоже за труд — все, кроме старого Джонса, директора школы: за тысячу миль видно, что он-то уж не из таких. Но слово от этого не становилось вразумительнее. Два кирпича были засунуты в туловище Гая Фокса, и Брайн обхватил пальцами, как крючками, руку и ногу чучела.

— Сосчитаем до трех, — сказал Берт, — только не быстро.

— Ну, давай, — ответил Брайн, чувствуя под рукой соломенное туловище Гая. «Консерватор». Чужое, казенное слово, доверять ему нельзя, его надо ненавидеть. Если во время выборов вдруг остановится фургон и оттуда начнут совать тебе пучок голубых ленточек, ты не бери, чтоб потом не думать, зачем я, дурак, взял их, ты прямо швыряй их, раздирай в клочки — башмаками или чем попало. А может, лучше набрать этих голубых ленточек и потом прикалывать их к дверям тех, кого ненавидишь, — например, того, кто поторопился послать за полицией, когда ты слишком шумно играл на мостовой.

Еще одно движение — и ловко вскинутое, набитое кирпичами соломенное чучело полетело вниз в радушно поджидавшую его воду.

Было уже довольно поздно, движение затихло, и в освещенном огнями коридоре шоссе и в железнодорожном депо вдали — всюду царила неприветливая тишина. Гай Фокс, оторвавшись от подбросивших его рук, одно великолепное мгновение был на свободе, повиснув в черном, не грозящем опасностью воздухе, а затем полетел вниз. Брайн и Берт затаили дыхание, предвкушая блаженство.

Чучело бултыхнулось в воду, произведя желанный шум и всплеск, — оно ухнуло так, что из глубокого провала поднялся хаос звуков. Берт и Брайн обнялись, ревя от восторга, а затем покатили теперь уже пустую детскую коляску обратно по прибрежной тропе, и новые, только что купленные фонарики бросали для них во тьму снопы яркого света.

8

Субботним утром Брайн и его двоюродный брат Дэйв шагали под дождем по Олфритон-роуд и подсвистывали песенке, доносившейся из открытых дверей магазина радиотоваров. Они остановились, привлеченные его большой витриной.

Дэйв был первенцем Доддо — высокий, курчавый, с запавшими щеками и темными глазами навыкате. Острым взглядом он обшаривал витрину, не пропуская ничего (как отличный объектив), охватил весь тротуар от входных дверей до сточной канавы и нагнулся поднять монетку, которую Брайн сам ни за что бы не увидел. На безработном Дэйве были длинные, разодранные сзади штаны, коричневая дырявая фуфайка и ботинки, пропускавшие воду. Одежда на Брайне была тоже драная, но обувь в данный момент крепкая, ноги не промокали. На пути попалась лавка, торгующая подержанной мебелью и всякой всячиной, и Брайн прочел написанные известкой через все стекло витрины слова: «Покупайте здесь оружие для Испании».

— А разве в Испании все еще война?

Дэйв кивнул; он старался на ходу разъединить две стальные полоски — купленная по дороге головоломка стоимостью в один пенс.

— И долго они будут воевать? — поинтересовался Брайн.

— До последней капли крови.

Мостовая была широкая, булыжная; справа и слева шли склады утиля, магазины игрушек, кабаки, ломбарды, дешевые бакалейные лавчонки — жизненная артерия, где бок о бок стояли дома и фабрики, прилипшие, как улитки, к обеим ее сторонам. Люди тащили узлы в ломбард и мешки на склад утиля или же возвращались из города, кто с еще не истраченным пособием, кто с жалованьем в кармане, так что торговля шла всю неделю, не прекращаясь.

— Ты книжки читаешь? — спросил Дэйв.

— В школе.

— А «Дракулу» читал?

— Нет. Интересно?

— Ага, — засмеялся Дэйв. — Страху не оберешься.

Брайн тоже рассмеялся.

— Я хочу купить себе одну книгу, называется «Граф Монте-Кристо».

— Слышал по радио, — сказал Дэйв. — Передавали сериями несколько месяцев подряд. Значит, книжка будет стоить кучу денег.

— Знаю, но я уже давно на нее коплю. Как только шесть пенсов насбираю, несу в лавку к Ларкеру: заведующий держит мои деньги у себя, пока не наберется полкроны. Тогда книжка моя.

Такая целеустремленность произвела на Дэйва впечатление.

— И сколько у тебя уже набралось?

— Два шиллинга. Добавить еще шесть пенсов, и на следующей неделе можно будет книгу забрать.

Дэйв вывернул карманы, вытряхнул из них все до последней монетки и тщательно пересчитал.

— На, получай три пенса. Остальные три дам в понедельник. У меня целый ворох тряпья, схожу и продам, а потом зайду к тебе домой, занесу деньги.

Брайн не верил своим ушам. Могли пройти недели, прежде чем эти последние, трудно уловимые шесть пенсов попадут ему в руки, по монеткам в пенс и в полупенсовик.

— Спасибо, Дэйв. Как только куплю книгу, сейчас же дам ее тебе почитать.

— Не надо, — ответил Дэйв. — Не могу я читать толстые книги. Держи ее у себя. Если вздумаю принести книжку домой, ее отправят в клозет или Доддо начнет записывать в ней свои ставки на скачках. Да я ведь в кино это видел. В книге небось все то же самое.


Верный своему слову, Дэйв пожертвовал Брайну недостающие три пенса. Субботним вечером, теплым и пыльным, Брайн шел по направлению к Кэннинг-серкус, шагая мимо старых домов, которые уже начали ломать, — выстроившиеся в ряд грузовики один за другим забирали мусор и обломки и отвозили на свалку к Санпасти. Пройдя шумный перекресток, Брайн спустился к Дерби-роуд, заглядывая по пути в каждый магазин. Уже огибая Слэб-сквер, он подумал, что-то скажут отец с матерью, когда он явится домой, держа в руках чудесную толстую книгу.

В витрине магазина Ларкера среди словарей и иностранных книг лежал большой атлас, раскрытый на карте мира, — только этот раздел и интересовал Брайна. Он вошел и сказал девушке в коричневом платье, сидевшей за кассой, что хочет купить книгу «Граф Монте-Кристо», и начал излагать ей избранный им для этой цели несложный финансовый план.

Девушка ушла, оставив Брайна одного, — он уже держал наготове четыре розовых оплаченных чека и последнюю сумму взноса, шесть пенсов, — и вернулась вместе с заведующим.

— Да, я знаю его, — сказал заведующий, — это наш клиент. — Он повернулся к Брайну, принял от него чеки и деньги, разложил все на столике у кассы. — «Граф Монте-Кристо», если не ошибаюсь? Пожалуйста, принесите ему эту книгу.

Книгу принесли и тут же стали заворачивать — Брайн успел лишь мельком разглядеть, что на обложке нарисован человек со шпагой.

Выйдя из лавки, он у двери развернул покупку, быстро перелистал все несколько сот страниц от первой и до последней и снова от последней до первой. Позади раздался приятный девичий голос:

— Читать хватит надолго, правда?

Он обернулся, сказал, что да, и пробежал глазами весь внушительный перечень глав.

Дома никого не оказалось, он уселся возле камина и принялся за чтение. В комнате было чисто, посуду со стола убрали, и в этой располагающей атмосфере тишины и порядка он быстро, страница за страницей, одолевал легкий текст романа и уже дошел до главы, описывающей брачную церемонию Эдмона Дантеса, когда вернулись родители. Они сняли пальто.

— Красивая книжка, — сказала мать. — Где ж это ты такую достал?

— Купил в лавке.

— А кто дал тебе на нее деньги, а? — вмешался отец.

— Должно быть, недешево стоит, — сказала мать, расстилая на столе скатерть.

— Никто мне не давал, — ответил им Брайн, бережно закрывая книгу. — Я сам накопил.

В голосе матери послышалось раздражение:

— Сколько ж ты за нее отдал?

— Полкроны.

— И такую уйму денег ты промотал на книжку? — воскликнул отец.

Брайн предвкушал, как они оба обрадуются: вот какой он умница, принес в дом что-то ценное, а получилось наоборот. У него было такое чувство, будто его рассекли пополам и он истекает кровью. И все из-за книги.

— Я потратил свои, свои деньги! — кричал он в тоске и в обиде, потому что ему, выходит, следовало не книжку на эти деньги покупать, а отдать их родителям.

— Совсем рехнулся со своими книжками, — проговорил отец, и в голосе его звучала явная угроза. — Дочитаешься до того, что в конце концов спятишь.

Мать вернулась из кухни.

— Тратить полкроны на книжку, когда тебе обуть нечего! И какой хитрый поросенок: у меня дома сколько раз гроша не было, не на что жратвы купить, а он держал денежки в кармане.

— Не держал я их в кармане, — объяснил Брани. — Я их по частям относил в книжную лавку, вот и скопилось.

Это только подлило масла в огонь — значит, он хотел, чтобы дома не могли добраться до его денег, а родные хоть с голоду подыхай.

— Не сообразил, что надо бы пару ботинок купить, — кричал отец. — Подожди, вот зашвырну я ее в огонь, твою книжку, черт бы ее драл!

— Ума-то в голове, будто только нынче родился, — ворчала мать.

Угроза отца привела Брайна в ужас, он уже видел, как пламя пожирает листы книги.

— Это моя книга! — выкрикнул он.

— Не нахальничай. — сказал Ситон, — не то смотри, парень, дождешься.

Брайн уже не мог удержать слез, и отец с матерью это видели.

— Хоть бы война какая поскорей, чтобы всех нас убило! — неистовствовал Брайн.

— Что мелет, а? Только подумать! — сказала мать. — И где это он выучился такому?

Отец дал ему затрещину.

— Скажи еще хоть слово — увидишь, что я тогда с тобой сделаю.

— Подождите, дайте только мне вырасти! — крикнул Брайн.

Но Ситон на это сказал лишь:

— Дочитается, совсем дураком от своих книжек станет.

Они пили чай, а он сидел возле камина, силясь подавить рыдания, и это было нелегко, потому что он ясно понимал теперь, как дурно поступил. Но ненависть к родителям и жалость к самому себе пересилили, он не мог остановиться и все плакал.

Вера протянула ему чашку с чаем.

— Пей, брось реветь, конец света еще не настал.

Глаза его были прикованы к обложке, где храбрец со шпагой, казалось, плевал на всех на свете и никаких забот не ведал. А если и случались у него заботы, то лицо и шпага красноречиво говорили, что стоит только сразиться на поединке, и забот и неприятностей как не бывало.

Он ел хлеб с джемом, а сам продолжал читать. Книга постепенно овладевала им, и с каждой секундой шум и свет в доме отходили куда-то все дальше, а он уже спускался в подземелье замка Иф вместе с Эдмоном Дантесом, шел следом за стражей, невидимо проникал в камеру и всю ночь прислушивался к перестукиванию и перешептыванию через гранитный пол, слышал, как терпеливо царапает и скребет герой, стремящийся к свободе, и убеждался, что даже подземелья и гигантские тюрьмы не в силах удержать людей в своих стенах навеки, хотя четырнадцать лет — срок немалый, на четыре года больше того, что успел прожить Брайн. Он прислушивался к стуку и скрипу самодельных инструментов и к еле слышному голосу — словно то был голос мертвеца, — говорившему о знании, свободе, о сокровищах, скрытых на острове Монте-Кристо.

9

Мистер Бейтс чувствовал, что он бессилен утихомирить класс. Мальчики были взбудоражены, говорили все разом.

Регулярного расписания как не бывало, будто ветром его унесло. Карту Южной Америки, нарисованную на доске (белым мелом — морские границы, коричневым — длинный изгибающийся хребет Анд), староста стер и до того забылся, что вытряхнул тряпку прямо в классе; облака коричневой и белой пыли проникли в толщу косых лучей света, падавших через окна.

Перекличка присутствующих и молитва перед учением — все было позади, но мистер Бейтс, к неописуемому восторгу ребят, продолжал писатьчто-то за своим пюпитром. Брайн сидел довольно близко, он слышал резкий неровный скрип пера и шелест переворачиваемой бумаги. Что он там пишет в такой день? На кого тратит эти необыкновенные, неповторимые минуты? Может, это самое лучшее, что он мог сделать в ожидании развития событий. Вздумай он отправить мальчишек в зал петь гимны, они бы, пожалуй, учинили бунт, а если бы и повиновались, то так вызывающе и дерзко, что сохранить строгую дисциплину оказалось бы уже невозможным.

— Бозуорт! — крикнул мистер Бейтс, заметив меловую пыль, осевшую на рукавах пиджака и на листе бумаги. Он бросил на старосту ледяной взгляд. — Сколько раз должен я повторять, что тряпку следует вытряхивать не в классе?

Но Бозуорт правильно угадал, что это только протест, не угроза.

— Простите, сэр, — сказал он, положил тряпку на перекладину доски и отправился к своей парте. Извинение его осталось без ответа, мальчики по-прежнему видели лишь озабоченно склоненную голову, слышали скрип пера по бумаге — словно настойчивое царапанье барсучьих когтей.

Можно было подумать, что он пишет книгу. Шум в классе все нарастал, расходившееся море билось о преграду — скрип пера — и заставило наконец отклониться в сторону поток мыслей мистера Бейтса.

— Молчать! — рявкнул он, но море не отхлынуло, голос мистера Бейтса услышали только те, кто сидел совсем близко и всегда остерегался поднимать слишком большой шум. — Вы замолчите или нет? — крикнул он угрожающе.

Рев утих, волны отхлынули, но тишина, сменившая тревожный гул голосов, парализовала перо мистера Бейтса. Он сделал строгое лицо и обвел глазами сорок мальчишек, сидевших перед ним. Царапнув дужкой за ухом, поправил очки — ненужный жест, но в этот момент требовалось занять чем-то руки. Взгляды со всех четырех рядов старых изрезанных ножами парт с двумя неподвижно замершими учениками на каждой сошлись, как в фокусе, на его лице. Он безошибочно понимал, что этот молчаливый коллективный взгляд выражает ожидание, что все ждут от него каких-то слов; и секунды, проходившие в тишине, становились зловещими, потому что он не находил, что сказать. Он, всегда державший класс в узде, не прибегая к тираническим мерам, впервые не мог раскрыть рта, не мог заговорить с ними о том, что, как колючий кустарник, разрасталось в их сознании.

— Я полагаю, вы знаете, — решительно прервал он молчание, — что сегодня вам раздадут противогазы?

Вопрос не нуждался в ответе. Все почувствовали облегчение оттого, что он обратился к ним так ясно и прямо. Напряжение на лицах исчезло, по ним пробежала от одного к другому улыбка, будто прокатилось яблочко, подгоняемое ветром.

Начало было сделано, и мистер Бейтс продолжал, теперь уже уверенно:

— Затем, ни географии, ни арифметики сегодня не будет. — Улыбки стали шире, и мистер Бейтс мог вновь вернуться к своему недописанному письму. — Можете разговаривать, но только вполголоса. Скоро должен зайти мистер Джонс.

И снова заскрипело перо, покрывая лист чернильной сеткой; шум взволнованных разговоров постепенно, как не сразу заработавшая огромная скрипучая динамо-машина, рос и рос, так что мистер Бейтс уже перестал его замечать.

— Я рад, что война, — сказал Брайн Скелтону. — Отец говорит, раз война — значит, теперь он получит работу. И каждую пятницу будет давать мне пенс. Если только, конечно, немцы не отравят нас газами.

— Сам-то я не боюсь, — ответил Джим, — ну а как же мама, папа, Морин, Фрэнк и остальные? Нас ведь семеро, если начнут падать бомбы, мы еле втиснемся в наш подвал.

Брайн рассеянно переливал густую тягучую жидкость из одной чернильницы в другую и оставил на парте черную лужицу, почти закрывшую собой первую букву его вырезанных ножом инициалов.

— А может, всем выдадут оружие, — произнес он неуверенно, прикасаясь к лужице пальцами и затем вытирая их о фуфайку.

— Никакого оружия нам не дадут, — сказал Джим. — Заставят сидеть в подвале, и все. Просто не знаю, что мы будем делать.

— Твой отец получит работу — строить укрепления, — сказал Брайн. — Он ведь столяр, он это сможет. А знаешь, в нашем доме подвала нет.

— Стало быть, придется вам прятаться в убежищах.

О цветах, стоящих в горшках на окнах, никто не позаботился: без воды их желтые головки поникли. И никто не записал температуру воздуха и показания барометра на диаграмму, протянувшуюся на одной из стен цветными волнистыми линиями, словно на картинке с горной панорамой в учебнике географии. В этот день полагалось заново наполнять чернильницы, но они остались пустыми. И никаких книг классу не раздали. Нарушение расписания убеждало, что не к чему соблюдать тишину, читать, писать или петь: наступила пора чудесной изумительной неразберихи, и хотелось верить, что так будет всегда, и если вот это и есть война, не такая уж она, в конце концов, плохая штука.

Думая о войне, Брайн представлял ее себе как войну наполеоновскую, во всяком случае в отношении тактики: баррикады на каждой улице и Ватерлоо — солдаты в противогазах — в полном разгаре повсюду, от Клифтон-гроув до Готем-виллидж. Воспитанный на «Отверженных» Гюго, он уже видел целые горы булыжников и нагромождения из мешков с песком, защищающие Дэнмен-стрит и все подступы к ней, и еще более мощные заграждения, закрывающие главные дороги, чтобы не прорвались танки. Воображение рисовало ему такую картину: солдат в железной каске и с винтовкой наперевес бежит по улицам Рэдфорда, а сквозь решетку подвала с тревогой глядят мистер и миссис Скелтон и все маленькие Скелтоны. Тут происходит взрыв бомбы и падает дом, так что в воздух летят серые кирпичи (это они теперь стали серые, до взрыва они были красные). Может, и он тоже, как Мариус Понмерси, уйдет на войну и будет сражаться на баррикадах против немцев, а винтовку он себе найдет на улице, снимет с какого-нибудь убитого солдата и перестреляет много врагов. И спасет Скелтонов, которые за кулисами его сознания все это время тревожно глядели сквозь решетку подвала на солдата, продолжавшего бежать по улице с ружьем наперевес.

И тут падала бомба, почти бесшумно, и лежала в канаве; через несколько секунд сбоку у нее откроется щель и начнет ползти желтый газ, который поднимется на несколько футов и распространится дальше, оседая густым слоем. Брайн наденет противогаз (очутившийся у него каким-то чудесным образом, потому что всего несколько секунд назад его еще не было) и застегнет ремешки под подбородком. Если увидит кого без противогаза, отдаст свой. Насчет себя он в точности знал, что надо делать: смочить белый носовой платок в воде, неизвестно откуда взявшейся вдруг в канаве, и накрыть им лицо. Горчичный газ не пройдет, так, во всяком случае, уверял его Доддо.

И потом, разве мама не говорила, что рядом будут рыть траншеи, как в прошлую войну? Он уже видел, как люди в противогазах разбегаются по траншеям, потому что в небе показались бомбардировщики, вроде тех бипланов, что бомбили трущобы Элбион-ярда. И тут сцена менялась. Вдалеке, из-за ограды, крашенной в зеленый цвет, показались и сквозь туман двинулись на траншеи враги — немцы, конечно, — и английские солдаты, неожиданно и очень кстати появившиеся неизвестно откуда, кинулись на них. И Брайн тоже каким-то образом очутился среди солдат и своим ружьем столько поубивал немцев, что ему поручили сгруппировать батальон школьников и назначили его главнокомандующим.

И вдруг услышал:

— Тебе противогаза не дадут.

Возразил ворчливо и негодующе:

— Как это не дадут? Это еще почему?

— Потому что ты и без противогаза страшилище, вот почему.

В следующую секунду Брайн уже мысленно клял себя: ему следовало знать, что такая безграничная свобода слишком хороша и не может длиться долго. В класс вошел мистер Джонс. Мистер Бейтс не убрал листок, как делал обычно, он оставил его лежать на пюпитре и, повернув стул, взглянул на маленького, поджарого, словно начиненного динамитом, школьного директора. Незачем было говорить мальчикам, чтобы они перестали болтать: даже море смолкло бы при появлении тени мистера Джонса. Подтянутый, пружинистый, он возник в пустоте молчания, а у Брайна зачесалась сзади шея, но он не шевельнул рукой, боясь привлечь к себе внимание. Джим Скелтон захлопал глазами, вызывая на матч, кто кого перемигает, однако Брайн не принял вызова, он видел, что утолок рта у Джима дернулся, будто Джим вот-вот улыбнется. Уж не смешил бы меня, гад. По улице прогромыхал грузовик и остановился у дверей школы. «Молоко привезли», — подумал Брайн, но обычного стука проносимых затем по коридору ящиков не услышал. Он решил, что прибыла новая партия противогазов.

— Они вели себя не очень спокойно, — сказал мистер Джонс.

— Трудно заставить их быть спокойными в такой день, — ответил мистер Бейтс, небрежным жестом смахнув письмо в ящик кафедры.

Мистер Джонс принял саркастический тон.

— Я полагаю, что все же можно было добиться большего порядка.

— Они очень взбудоражены.

Мозг каждого мальчугана был затуманен картинами войны — аванпосты страха, предшествовавшие появлению мистера Джонса, были нейтрализованы ошеломляющей бомбой, курившейся с разной степенью силы и в сердцах мальчишек и в сердцах взрослых.

— Я все же полагаю, что не из-за чего быть взбудораженными, — отчеканил он.

«И когда он только уйдет, гад, — подумал Брайн, — почему не даст нам поговорить? Или уж велел бы мистеру Бейтсу почитать вслух что-нибудь интересное. Если и в самом деле скоро война, хорошо бы старый подлюга оказался первым, кого она прихлопнет здоровенной бомбой, да притом самой огромной, какая только бывает, чтобы бухнула прямо на его злющую седую башку. Или чтоб немец прикончил его из винтовки, когда их снайперы начнут палить из-за труб на крыше. В такие дни все может статься».

— Не были бы так взбудоражены, если б знали, что такое война.

— Мальчики никогда не знают, что такое война, — заметил мистер Бейтс.

— Очень жаль, что им не смогли этого разъяснить и утихомирить их пустое волнение.

У мистера Бейтса блеснули глаза, будто он сейчас заплачет, но он улыбнулся, чтобы сдержать слезы.

— Для будущих войн не было бы пушечного мяса, если бы это случилось.

Мистер Джонс посмотрел на него пристально, в упор, затем повернулся лицом к классу.

— Все здесь?

— Десять человек отсутствует.

— Вот даже как, настолько взбудоражены, что не явились в школу! — Кто-то из смельчаков начал шушукаться, свистящий шепот пронесся по классу, словно струйка вырвавшегося пара.

— Молчать! — загремел мистер Джонс, и его анемичная физиономия вспыхнула.

Воцарилось молчание.

— Что вы намерены делать? — обратился он к мистеру Бейтсу. — Война или не война, им нельзя вот так бездельничать.

— Я, вероятно, почитаю им.

Мистер Джонс фыркнул.

— Позвольте мне занять ваше место.

Он шагнул к кафедре и сел перед ней на стул; за его затылком лежала стопка «Основ истории».

— Полагаю, каждому из вас известно, что сегодня вам раздадут противогазы.

«Гад, будто сам не знает!»

— Кто-нибудь имеет представление о том, что такое противогаз?

«Пока еще нет, но скоро узнаем, будь спокоен».

— Я опишу вам устройство — обрисую словами.

Брайн опять подумал: «Да пусть первый же немец, который будет стрелять из-за дымовых труб, всадит пулю в его четырехглазую рожу».

— Прежде всего это резиновый шлем-маска и в ней очки из целлулоида. По бокам ремешки, за них надо тянуть, когда надеваешь шлем на голову. Все очень тщательно и точно продумано. Под подбородком имеется то, что называется фильтром. Через него вы дышите. Там ядовитый газ обезвреживается, прежде чем попасть вам в нос и в рот. Нехитро, не правда ли? Есть вопросы?

Вопросов не оказалось.

— Так я и думал. У вас у всех пустые головы. Казалось бы, пустой голове противогаз ни к чему, но нет, нужен, видите ли. — Несколько подхалимов засмеялись. Мистер Джонс усмехнулся своей шутке. — Ну вот, пустоголовые, я вам объяснил, как устроен противогаз. А теперь расскажу, для чего он. Он должен быть применен в случае, если — или, быть может, мне следовало сказать «когда»? — немецкие самолеты начнут сбрасывать на Ноттингем бомбы с ядовитым газом. — Он помолчал, возможно ожидая вопросов, какой-нибудь реакции, но класс хотел услышать еще, этого было недостаточно. — А что такое затемнение, кто-нибудь знает? — Ответа не последовало. — Ну, пустоголовые, это значит, что в городе нельзя зажигать огни, что все должно быть погружено в абсолютную тьму, чтобы немецкие пилоты, летящие над городом, не знали, где они находятся. И вам придется рано ложиться в постель, все равно нет никакого смысла играть на темных улицах. А когда пойдете спать, не забудьте прихватить с собой противогаз, только обращаться с ним следует осторожно, не ронять, не портить. Не то в хорошеньком положении вы окажетесь, когда начнут падать бомбы, понимаете? Поэтому выньте противогаз из коробки и положите возле кровати, на случай если завоет сирена, предупреждающая о воздушном налете. — Он уселся поудобнее, опершись на кафедру.

«Теперь на весь день», — застонал про себя Брайн.

— Но, когда услышите сирену и гул бомбардировщиков, противогазы надевать еще незачем. Это надо делать, когда на улицах начнут давать особые сигналы — значит, газ сброшен. Тут, помните, все вы действуете очень быстро — все, кроме пустоголовых, конечно, — и натягиваете маску на лицо. Само собой разумеется, если у вас есть младшие братья и сестры, вы сперва должны помочь надеть противогазы им, а уж потом надевать свой.

Его бескровная физиономия поворачивалась из стороны в сторону, и, когда она оказывалась прямо перед классом, оба глаза его были закрыты кружками света размером со стекло очков.

— Еще вот что, — проговорил он. — Знает кто-нибудь из вас, когда ядовитые газы были впервые применены в большом сражении?

Поднялась одна рука.

— В мировой войне.

— А, значит, не все тут пустоголовые. Да, совершенно верно. Пятьдесят тысяч французов и немало англичан были отравлены газами, которые принес слабый ветерок с Ипра. Все, что увидели войска, был лишь зеленовато-желтый туман, двигавшийся к ним в сумерках, и вскоре тысячи людей задыхались от газа. Те, кому удалось выбраться из траншей, ослепли или остались калеками на всю жизнь — длинные вереницы протянулись на мили, когда они один за другим двинулись к госпиталям за позициями. Да, война — прискорбный факт, и нечего из-за нее приходить в такой раж, не так ли? Не так ли, вы, пустоголовые?! — заорал он, и голос его, как пушка, пробудил даже самых сонных, видевших сны наяву.

Несколько голосов составили хор из «нет» и «да».

— Трудно растолковать вам, что такое война, но в одном могу вас заверить: страданий и боли вокруг будет достаточно. Пожалуй, самые легкие муки во время войны — это необходимость стоять весь день на холоде в очередях за едой и коксом, а к концу войны есть конину; и еще слушать вой сирен. Эти муки не столь уж велики, не правда ли? Однако вполне возможно, что война еще не кончится, когда вы станете мужчинами, и, быть может, самые страшные муки на войне — это когда ты остался на поле сражения раненый и у тебя нет ни воды, ни пищи. В настоящее время идет война в Китае и война в Испании, и не так давно она велась в Абиссинии, так что то, о чем я говорю, не так уж невероятно, хотя, судя по вашим лицам, вы недостаточно сообразительны и не очень многое поняли из того, что я вам сказал.

«Ведь знает, что мы ждем перемены, чтобы идти пить молоко, — говорил себе Брайн, — но нарочно, со злости держит нас, хитрый гад».

— Понимает ли кто-либо из вас по-настоящему, что такое страдание, боль? Наверно, воображаете, что это когда мои кулаки молотят по вашим пустым головам, чтобы вы были внимательнее. Так вот, позвольте вам сказать, это ничто по сравнению с теми страданиями, какие бывают на войне. Ну да, конечно, вы беснуетесь от радости, потому что вам дадут противогазы и скоро война. А вам надо бы молить бога, чтобы он сотворил чудо и войны не было, потому что она несет с собой только страдания. Кое-кому удавалось избежать их, но пусть это вас не утешает — во время этой войны весь земной шар будет корчиться в муках, и никого она не пощадит, доберется и до вас и до меня. Поэтому не будем приходить в восторг при мыслях о войне.

Он резко оборвал свою речь и вышел из комнаты, и они слышали, как все вдруг стихло в соседнем классе, куда он вошел.

«Брехня, — думал Брайн. — А если даже и правда, все равно брехня». Но он высмеял и свою фантазию о баррикадах на булыжной мостовой, о пирамидах из трупов. Ни в чем он теперь не был уверен, кроме того, что вот сейчас, на перемене, держит бутылку молока, вскрыл ее, сунул в горлышко соломинку и втягивает в пересохший рот прохладную жидкость; но она отдавала чем-то похожим на медленную, щемящую боль, о которой трепался старый Джонс.

В четыре часа он побежал домой, крепко держа картонную коробку, и ворвался в комнату, где сидел отец и пил чай. В классе, пока им раздавали противогазы, прошел слух, что за противогаз надо выплачивать столько-то в неделю, и Брайн был приятно удивлен, когда ему передали коробку прямо в руки, ни слова не сказав об оплате. Из этого он заключил, что приобрел ценное снаряжение совершенно даром.

— Смотрите, что мне дали! — крикнул он, вертя коробку на развязавшейся веревке.

Но никто не проявил интереса, и он увидел в углу еще три противогаза; коробки их были уже согнуты и помяты, из одной торчал ремешок, и Артур изо всех сил старался разломать вторую. Мать читала «Ивнинг пост».

— В наше время мира не будет, — сказала она с горечью и отложила газету, чтобы налить Брайну чашку чаю.

— Да, — ответил Ситон ворчливо и изрек блестящее пророчество — Ни в наше, ни в какое другое, черт бы их всех подрал!

10

Мистер Джонс вошел сразу, без предварительной разведки — быстрый, ловкий, челюсть, как у куклы чревовещателя. Держа в руке листок бумаги, он вызвал не слишком громко:

— Робертсон, выйди вперед.

Брайн услышал позади себя шорох — длинный одиннадцатилетний мальчуган вылез из-за парты и встал перед классом. Мистер Джонс стоял у карты, закрывая Цейлон головой, такой же яростно угрожающей, как у кобры, обитательницы этого острова.

— Так это ты Робертсон?

Тот признался, что да, он, хотя и неохотно. Не зная, куда девать руки, он пытался засунуть их в карманы штанов и был озадачен, когда карманные отверстия как будто закрылись перед ним.

— Держи руки по швам, когда разговариваешь со мной! — гаркнул мистер Джонс, ударив его по уху. Он совал грозный листок бумаги прямо ему под нос, щекоча словно муха, и Робертсон получил затрещину по второму уху за то, что пытался отмахнуться от листка. — На тебя жалоба от одной особы, живущей неподалеку. Она утверждает, что ты разбил ей стекло футбольным мячом, а когда она вышла, осыпал ее грязной бранью.

Робертсон смотрел в сторону и молчал.

— Нн-у? — Мистер Джонс заорал так, что всей школе стало известно: старый Джонс опять разбушевался. Жилки на его лице тянулись крохотными лиловыми полосками, будто речки на тонко вычерченной карте, губы были совершенно бескровны. — Тебе нечего сказать, оболтус?

— Я не ругался, когда она говорила, сэр, — еле выдавил он из себя шепотом.

Бац!

— А это тебе за ложь. Я отучу тебя от грязной брани и лжи. — Он повернулся к учителю, неподвижно сидевшему за кафедрой на своем высоком стуле. — Дайте мне вашу указку, мистер Бейтс.

Виновному было приказано вытянуть вперед руку, но тот не шелохнулся.

— Ты оглох? — взвизгнул мистер Джонс.

«Он псих, — повторял себе Брайн. — Если б нам всем сразу на него наброситься, мы бы его в порошок стерли».

Робертсон слегка повернулся к классу, но никто не мог ему помочь, все сидели за своими партами среди мертвой тишины.

— Если не вытянешь руку сам, я тебя заставлю.

Он взмахнул указкой, изо всей силы обрушил ее на плечо Робертсона, но тот увернулся, бросился прочь, с неожиданной ловкостью открыл дверь и захлопнул ее за собой. Слышно было, как он стучит ботинками по улице — бежит под защиту своего безработного отца. Мистер Джонс швырнул указку и крупными шагами вышел из класса.

Брайн не слышал стихов и главы из библии, которые затем читались на уроке. Когда играешь после уроков на улице, почти что у себя дома, до тебя все равно дотянется длинная рука мистера Джонса, — кажется, его ярость способна настичь тебя даже за несколько миль от школы, в спокойных полях за зелеными оградами кустов. На следующее утро появится перед тобой с палкой и листком бумаги, на котором стоит твое имя, и начнет выспрашивать, почему это вчера вечером ты разгуливал в поле, хотя на доске у ограды совершенно ясно сказано, что ходить здесь нельзя и нарушители караются законом, вернее, такими вот гадами, как старый дохлый Джонс.


Ноук был единственным местом, где Брайн чувствовал себя в безопасности. Всю осень в конце каждой недели он отправлялся туда, шагал через новый бульвар и поля. После уборки урожая закололи свинью и засолили к рождеству. На задней обложке старой тетради для записи белья, отправляемого в прачечную, Мэри составила список тех, кто выразил желание купить свинины. Брайн потом таскал нагруженную мясом корзину, ныряя под железнодорожный мост, доставлял покупки и в дома в Рэдфорде.

Мертон назначил день, когда надо закалывать свинью.

— Перси приедет в три, так что я отдыхать наверх не пойду.

Брайн сидел за столом, лущил горох в миске.

— Дедушка, какую свинью будут резать?

— Пойдем со мной и увидишь.

Выходя, он взял свою палку, и, когда шел по двору, Брайн впервые заметил, что плечи у деда слегка сгорблены. Может, ему уже очень много лет, подумал Брайн, вспомнив, что отец за глаза называл Мертона старым стервецом.

Уже в свинарнике Мертон сказал:

— Вот эту, пострел. Видишь ее?

Свиньи, розовые с черными пятнами, сбились в кучу подле корыта, повизгивая в ожидании, когда откроется дверка и внесут ведра с едой.

— Видишь? Жирная стерва, еле двигается. Он отвернулся от них, стал крутить сигарету.

— Ей будет больно дедушка, когда ее станут резать?

— Нет, — ответил Мертон, лицо его было скрыто табачным дымом. — Колоть будет человек, в этом деле понимающий. Сам я не могу, разрешения нет.

Он обернулся и двинул по заду одну из свиней за то, что та слишком настойчиво тыкалась пятачком в загородку, затем снял со стены стальную лопатку и помешал в большой лохани месиво из корок, старого картофеля, муки и отрубей. Брайн отодвинул задвижку, и свиньи, почуяв еду, завизжали и сгрудились возле пустого корыта, так что Мертон не мог до него добраться. Он поставил ведра.

— Дай-ка мне палку. Я отгоню этих тварей.

Месиво выплеснули в корыто, свиньи сбились в плотную кучу и, хрюкая, фыркая и сопя, принялись громко чавкать. Брайн смотрел как завороженный на корыто, пойло в котором убывало на глазах.

Мертон палкой отогнал от корыта ту свинью, которую предполагалось заколоть; она дико озиралась и визжала в углу, а остальные уже прикончили еду и поглядывали, нет ли еще. Казалось, для нее все вдруг померкло. В то время как остальные были вполне счастливы тем, что их не выделили в эту одиночку смертника, намеченная жертва ходила по свинарнику, опустив пятачок в землю, часто и нервно пофыркивая. Ее серо-стальные заплывшие глазки смотрели прямо перед собой, на загородку, о которую оперлись Мертон и Брайн. Затем она опять вернулась к корыту, все еще не веря, что ее обделили, надеясь, что ей только померещилось, будто ее отогнали для какой-то непонятной цели. Она все бродила, то и дело подходя к корыту и не переставая громко визжать от страха.

Приехал мясник, человек лет сорока, приземистый, с коричневым сморщенным лицом и седыми усами. На нем была плоская засаленная кепка. Остановившись у двери в кухню, он закурил сигарету. Через раму его велосипеда был перекинут небольшой мешок, в нем он держал ножи и фартук.

— Особо торопиться некуда, — сказал Мертон. — Сперва чайку попьем.

Брайн пошел за ними в кухню.

— Дедушка, можно я буду смотреть?

— Ну что ж, смотри.

Бабушка это услыхала.

— Не надо, не пускай его, нехорошо это. Вырастешь, достаточно на кровь наглядишься.

— Ничего с ним не станется, — сказал Мертон.

Но Мэри не хотелось, чтобы Брайн видел. Ему потом будут сниться страшные сны, уверяла она, и Мертон согласился: может, что и приснится. Мэри предпочла бы, чтобы свиней закалывали на бойне, а не дома, ее пробирала дрожь, когда она слышала предсмертный поросячий визг. Поэтому она оставалась в гостиной и белела как мел, когда наносили смертельный удар. Она просто не могла не дрожать от жалости.

— Бедняжка, — бормотала она, — бедняжка…

На большой стол во дворе поставили широкую жестяную лохань. Перси разобрал ножи и сказал Брайну, чтобы тот потуже завязал ему тесемки фартука.

Из свинарника непрерывно неслись хрюканье и визг, будто свиньи каким-то образом учуяли кровь, уже смытую с ножа мясника. Из котла в прачечной натаскали несколько ведер кипящей воды и наполнили ею лохань на две трети.

— Если на эту будет много заказов, в следующем месяце заколю еще одну.

В этом году мяса требовалось больше, снова начинался спрос на рабочие руки.

— Вы знаете, где меня сыскать, — сказал Перси. В лохань опрокинули последний столб пара.

— Я не обижу, — пообещал Мертон. — Для тебя хороший кусок найдется.

В курятнике было необычайно тихо. И даже собаки и кошки все куда-то исчезли — позже, когда начинали резать тушу, они обычно возвращались за подачками.

Брайну стало жутко от этой немой и непостижимой предопределенности. Каждая веточка на дереве рядом казалась значительной и будто жила сама по себе, как это бывает перед грозой. Бабушка забыла, что он во дворе, и ушла в гостиную переждать там, пока все будет кончено. В том углу двора, где стоял Брайн, было пусто. Перси и дедушка ушли за свиньей. От тучи, надвинувшейся стеной, во дворе потемнело, и, как это ни странно, даже свиньи теперь уже больше не визжали. Брайн понимал, что сейчас самый удобный момент, чтобы улизнуть и в то же время не оказаться дураком в глазах деда, но он не в состоянии был зайти в дом, его приковала к себе мертвенная неподвижность поля, которое он видел через широкий просвет в зеленой изгороди.

Из-за угла послышался визг, возня, удар дедовой палки по спине свиньи. И тут двор наполнился хрюканьем и визгом всех свиней сразу.

Дед и Перси проволокли по земле обезумевшее от ужаса животное. Глаза свиньи, похожие на подшипники, уставились на то место, куда ее тащили, но глаза эти ничего не видели, собственный визг ослеплял ее. Свинья дергала ногами, скрытыми тучным телом. Мертон выругался и огрел ее палкой, которую все не выпускал из рук, но удары лишь убеждали животное, что инстинкт подсказывает верно, что оно идет навстречу страшной судьбе, и визг его стал еще пронзительнее.

Всем остальным свиньям передался страх жертвы, они присоединились к ее воплям, словно ждали, что тут же последует и их черед. Одним сильным рывком свинью подняли на стол. Мертон держал ее за задние ноги. Перси — за передние. Она смотрела неподвижно на клочок голубого неба, проглядывавший сквозь ветки ольхи. Затем вдруг повернула голову в сторону, и одновременно Брайн услышал шум проходящего поезда — будто это она обернулась, прислушиваясь к шуму. Перси потянулся к ножу с деревянной ручкой и занес его над горлом свиньи. Лезвие было изогнутое, напоминало серп. «Вот такой же был у Шейлока на той картинке», — подумал Брайн. Рука мясника с силой опустилась, пронзила свиное горло и рванула нож в сторону. Отчаянный, режущий уши, почти человеческий крик пронесся над домом, заполнил собою все вокруг и мгновенно смолк, как свисток паровоза.

Кровь лила в подставленное ведро и почти наполнила его. Они подняли тушу, ставшую тяжелой, словно чугун, и опустили в лохань; вода, над которой клубился пар, тут же, как по волшебству, стала розовой.

— Ну вот, готово, — сказал Мертон. Перси вытер нож о тряпку.

«Да, для того свиньи и существуют на свете», — сказал себе Брайн. Ее тыкавшаяся в корыто морда теперь всего лишь мясо, которое сварят и съедят. Он вспомнил, как отчаянно свинья сопротивлялась. К горлу его подступили слезы. Но таков удел свиньи, он же сам это видел. Он зашел в дом.

— Уже закололи? — спросила Мэри.

Мертон разозлился, увидев, до чего она бледна.

— Ну, ясно, закололи. А что такое?

— Ничего.

Она налила в чайник воды.

— Вот опять старая история! — воскликнул Мертон. — Можно подумать, что я злодей, убийца. Столько аханья из-за такой ерунды. Ты что, не знаешь, что надо резать свиней, если хочешь, чтобы было мясо, а?

Брайн слыхал от матери, что подобный разговор повторялся каждый раз.

— Да знаю я. Но они так визжат…

Мертон взял с полки пачку «Малиновки» и протянул одну сигарету Перси.

— Пусть уж на себя пеняют. Мы режем их аккуратно, лучше некуда. Одно могу сказать: я бы сам не прочь помереть вот так же, раз — и нету.

После чая, когда уже зажгли керосиновую лампу, Мэри стояла в кладовке и солила свинину. На кухонном столе лежала огромная глыба соли. Мертон откалывал от нее куски, скалкой растирал их в порошок и насыпал в миски, которые Брайн забирал и относил в кладовку. С потолка свисали большие куски мяса, такого чистого, что, казалось, жизнь в нем еще присутствует. Тазы были наполнены кровью и длинными кишками — на кровяные колбасы к завтрашнему дню. Вся жалость к свинье у Брайна исчезла, и только когда он ложился спать, ему вдруг послышался слабый отголосок тех предсмертных визгов, и они все время смешивались с паровозными гудками, вошедшими в его сны в ту ночь.


По всей окрестности рассыпались новые розовые дома. Люди с черно-белыми шестами и тетрадками в руках шагали через новые бульвары, по проулкам и полям, ставили теодолиты и нивелиры под хитрыми замысловатыми наклонами, направляя их на дальний лес, на Вишневый сад и дальше, туда, где жили Арлингтоны и Лейкеры, вторгались в потайные укрытия Брайна, стирая дорожки и скрытые тропки, по которым он срезал путь к Ноуку.

После геодезистов явились рабочие — целая толпа землекопов — и принялись сокрушать кусты изгородей, копать сразу же от бульвара прямые траншеи. Дорога от Рэдфорда перестала быть пустынной, теперь здесь корчевали деревья, рыли дренажные канавы, и первые вехи будущего шоссе прошли мимо Ноука на расстоянии в несколько сот ярдов.

Как-то Брайн вышел из дому вместе с Мертоном.

— Зачем они все это делают, дедушка? — Похоже было на кино, когда показывают картину о мировой войне: открытая местность, изрытая траншеями, протянувшимися до черной стены Змеиного бора.

— Надумали строить дома и лавки, — сказал Мертон, и по голосу его чувствовалось, что все это ему не слишком по душе.

— А почему они строят здесь, у нас?

— Видать, потому, что больше строить негде.

Он в сердцах двинул палкой по корневищу и ободранным веткам куста, словно злясь, что тот позволил вытащить себя и погубить так легко. Брайну нравилось, что вокруг идет стройка. Приедут люди с машинами, целые вереницы грузовиков привезут кирпич и известь. Вместо лесов и полей вдоль новых дорог появятся дома, они изменят всю карту местности, которую Брайн составил для себя в уме. При этой мысли он так и загорелся.

— Когда начнут строить?

— Еще не скоро, пострел. Сперва надо очистить землю. Потом небось проложат сточные трубы. Пройдет, пожалуй, не один год, прежде чем соберут первый дом.

Но Мертон ошибался. Сады и огородики, футбольная площадка, поля пшеницы — все очень быстро исчезало, побежденное силами разрушения. Однажды в субботу Брайн выглянул из окна спальни и увидел, что неподалеку от Ноука с огромных грузовиков сбрасывают на землю канализационные трубы. Возле бульвара уже виднелись кирпичные фундаменты будущих построек.

Ситону удалось наняться на строительство фабрики у окраины города. Требовалась даже сверхурочная работа, и в хорошую погоду его не бывало дома по двенадцать часов. В первый же день Брайн понес ему бидон с чаем и увидел, как Ситон вместе с остальными рабочими лопатой ссыпает песок с грузовика. Отец помахал ему рукой и подошел к забору, где ждал Брайн. Черные волосы Ситона были упрятаны под новую кепку, одет он был в слишком просторную для него рабочую куртку. Ему удалось вырвать у десятника плату вперед, целый фунт, и он сунул деньги в руку Брайна.

— На, милок. Передай маме и скажи, что в пятницу будет еще целая куча денег.

Он вернулся к работе. Брайн крикнул ему на прощанье и ушел, не стал смотреть на отца в то время, когда тот работал: еще, чего доброго, рассердится. Из властелина, каким он был дома, отец стал вдруг рабом, которого схватили и поставили в толпу посторонних людей, и для Брайна он как будто утратил свою значительность.

И все-таки оно стоило того, соглашались все, потому что теперь в доме бывало больше еды. И больше денег. Но хотя прежде предполагалось, что именно отсутствие их и вызывает ссоры между отцом и матерью, вскоре стало ясно, что ссоры не прекратятся: ругались уже по привычке. Ситон как родился, с тяжелым характером, так с ним и умрет, а Вера никогда не могла настоять на своем, была беззащитна перед мужем, как прежде перед отцом. Единственное, что она действительно умела, — это тревожиться и тосковать, считая, очевидно, что не очень-то много хорошего получила от жизни и никогда ничего от нее не получит. Если не было конкретного повода для тревоги, она скучала, искала его, и почти всегда находилось что-то, из чего можно было сделать проблему. Дом был совсем невелик, у нее оставалось свободное время. Но вместо того, чтобы шить самой или чинить старую одежду, она считала, что проще пойти и купить дешевенькую новую. Руки у нее были неловкие, неуклюжие. Дыры и прорехи, требовавшие заплат, она кое-как стягивала ниткой. Хотя нужно было и постирать и приготовить еду, все-таки оставалось время для тревог, часто по самому ничтожному поводу. Иногда все члены семьи оказывались вовлеченными в бурную ссору из-за пустяков. Летели кастрюльки, шли в ход кулаки, и каждый, начиная от отца и матери, замыкался в себе, преисполненный обиды и горечи, но через несколько часов пыл в крови остывал и все опять оказывались вместе, одной счастливой семьей.

Брайн вторично долго откладывал деньги, на этот раз уже почти не таясь, и купил еще одну книгу, «Отверженные». Он прежде слушал, когда ее главами передавали по радио, и был потрясен грандиозными неожиданностями сюжета. «Девятнадцать лет за одну булку!» — эта вопиющая правда жизни вознеслась над мирными волами и непотревоженными джунглями, скрывавшими кровожадных искателей удачи «Острова сокровищ», и заглушила дурацкий крик попугая: «Пиастры! Пиастры!» Полный борьбы жизненный путь и смерть Жана Вальжана, преследуемого полицией, неуязвимого под пулями на баррикадах, пронесшего на своих плечах раненого через весь лабиринт парижской клоаки, казались Брайну реалистическим эпосом. Это была борьба между простым человеком и полицией, державшей его в тюрьмах за то, что он когда-то украл булку для детей своей нищей сестры. И после всех ужасных мытарств для человека, не желавшего быть отверженным, смерть была той единственной свободой, которую позволил ему найти автор этой горькой и мрачной книги. Хороших от дурных отделить было просто. На одной стороне Тенардье и инспектор Жавер — оба против равенства людей, потому что Тенардье нужны богачи, чтобы он мог их обкрадывать, а Жаверу — бедняки, чтобы их преследовать. На другой стороне — Козетта, Фантина, Гаврош, Жан Вальжан, Мариус Понмерси, юные, угнетаемые и революционеры, все те, кто не принимал жизнь, где хозяйничают Тенардье и Жавер. Баррикады подвергались штурмам, повстанцев убивали, а книга читалась и перечитывалась снова и снова.

На этот раз дома встретили книгу миролюбиво.

— Как! — сказал Ситон со смехом. — Вот сукин сын, опять купил книжку. Ну и ну! Мне бы стать таким умником-разумником. Ну прямо-таки кладет меня на обе лопатки своей ученостью!

Он дал Брайну четыре пенса, чтобы тот посмотрел фильм, сделанный по этой книге, и, когда Брайн вернулся домой, заставил его все пересказать.

Ситон сидел у огня, и на загнетке перед ним стояла кружка чаю. По радио передавали репортаж о футбольном матче; Вера выключила приемник, чтобы не мешал шум, и снова принялась за штопку носков. Горел свет, и слышно было, как в спальне Артур играет молотком.

— И, когда Жан Вальжан вернулся к мосту, потому что хотел сдержать свое обещание, — рассказывал Брайн отцу, — Жавера там уже не было. А когда он заглянул с моста в воду, то увидел, что Жавер (его играл Чарлз Лаутон) сиганул вниз и утопился. Тут картина и кончается, а в книге после этого еще много всего написано. Рассказать, как кончается в книге?

— Он больше слушать не хочет, — сказала Вера, и тон ее смутил Брайна, он не понял, серьезно она говорит или шутит.

— Ну как, пап, а?

— Давай, давай, сынок. Говори.

Брайн досказал все до конца. Он тщательно выговаривал французские имена, как-то слышанные им по радио, а Маргарет стояла перед ним и насмешливо улыбалась. Ее язвительный взгляд скоро достиг своей цели.

— Можно со смеху помереть, когда слышишь, как Брайн выговаривает все эти чудные слова.

— Посмейся только, я тебе всыплю, — сказал Брайн.

— Получишь сдачи, дам как следует папиным велосипедным насосом, увидишь. — Она подобралась поближе к окну и уже оттуда, в большей безопасности, наблюдала за его растущей яростью. — Воображает, что умеет говорить по-французски. Я могу еще получше тебя.

Она затараторила, изображая иностранную речь.

— Слушай, ты это лучше оставь, — сказал Брайн угрожающе.

— Будет вам, — сказал отец.

На минуту Маргарет умолкла, но чем страшнее ей становилось, тем отчетливее какой-то внутренний голос говорил: Брайн знает, что ты испугалась, а ты дразни его, докажи, что не боишься.

— Подумаешь, ученый! — крикнула она. — Только и умеет, что книжки читать.

— Оставь его, — вмешалась Вера, — не то сейчас встану и…

Брайн почувствовал, как у него задергался рот, — он даже подумал, что все это видят. Может, и в самом деле есть нечто постыдное в том, что он читает и старается правильно произносить по-французски, умеет писать, чертить карты, — будто этим он ставит себя выше остальных. Он понимал, что ему следует отнестись равнодушно к поддразниваниям, но они задевали его слишком глубоко. Он стоял возле стола, в нескольких шагах от своей мучительницы.

— Глядите-ка, сейчас заревет! — протянула Маргарет.

— Сейчас ты у меня сама будешь реветь, если не заткнешься.

Ситон встал со своего уютного места возле камина.

— Хватит, не то обоих отправлю спать, с глаз долой! Вечно вы двое грызетесь.

— Она первая. — сказал Брайн с горечью. — Всегда заводит ссору.

— Нет, папа, не я первая, — возразила она. — Это он. Все читает без конца свои книжки, скоро совсем спятит.

Она слышала, что так говорили родители, и слова ее как ножом резанули Брайна.

Он подбежал, быстро ударил ее и помчался к двери, прежде чем отец успел схватить его. Он был уже на улице и, проходя мимо окна, слышал, как плачет Маргарет, а отец говорит:

— Ну, пусть только вернется, сукин сын, я ему покажу.

Но Брайн не возвращался два часа, и за это время все успели забыть его выходку, — все, кроме самой Маргарет. Родителей не было дома, она показала ему угрожающе сжатый кулак с противоположного конца стола, когда он отрезал себе хлеба. А вскоре они вместе играли в игру «дальше всех».

Иногда утром Ситон оставался глухим к стуку в дверь, предупреждавшему, что пора на работу, и даже к Вериным попыткам поднять его.

— Вставай же, Хэролд, ведь опоздаешь. В дверь уже давным-давно стучали.

При третьем толчке он бубнил из-под одеяла, что сегодня он не пойдет.

— Ну, брось лодырничать, — уговаривала Вера. Он снова засыпал, бормоча:

— Не пойду я, к чертям… — Он хотел показать, что уж если лишился дневного заработка, то, во всяком случае, насладится тем, что будет валяться в постели, сколько влезет. Позже, уже за завтраком внизу в кухне, он говорил — Шесть лет без меня обходились, обойдутся теперь один-то день. Я под их дудку плясать не стану.

— Вытурят тебя — и все, — отвечала Вера, убирая со стола посуду.

— Не вытурят. Скоро война. И принеси-ка обратно мою кружку: хочу еще чаю.

Подобные случаи повторялись не настолько часто, чтобы вызывать тревогу. Вера знала, что Ситон не лодырь, знал это и он сам. Трудолюбие было у него в крови, но с того времени, как его приговорили к пожизненному пособию, ему не так-то легко было начинать другую жизнь. В те дни, когда Ситон не выходил на работу, Брайн, возвращаясь из школы домой, заставал отца в более мрачном, злобном и свирепом настроении, чем это бывало с ним даже в дни самой отчаянной нужды, когда они жили на пособие.


Как-то в понедельник утром мистер Джонс не пришел в школу; из класса в класс передавали весть, что он болен, простудился, когда в пятницу, возвращаясь домой, попал под дождь. Занятия шли, как обычно, только без всегдашнего нервного напряжения. «Почему бы ему вот так не сидеть себе дома? — рассуждал Брайн. — Совсем и не нужен никакой директор». Уроки проходили приятно, но в течение этой свободной недели Брайн иногда все же ждал, что вот сейчас, собрав всю свою злобу, появится, как привидение, мистер Джонс, еще больной, и сразу спугнет радость в классе уже одним тем, что вдруг покажется за стеклянной дверью его страшная рожа. Во всяком случае, Брайн побаивался, что после драки, происшедшей в конце недели, кто-нибудь из родителей, чей сын явился домой с рассеченной бровью, донесет об этом в школу. И тогда мистер Джонс ворвется в класс во время урока закона божия и начнет вычитывать имена в списке, размахивая им перед классом. И первым в этом списке будет Брайн Ситон.

Но мистер Джонс не показался и на следующей неделе. Во время перемены во дворе не слышалось всегдашнего оглушительного гомона, больше было смеха и меньше расквашенных носов. Один раз Брайн пришел в школу раньше обычного — была его очередь вносить показания термометра и барометра в диаграмму на стене. В классе уже сидело несколько учеников, они негромко разговаривали между собой, но, как видно, что-то случилось, потому что двое из них, казалось, вот-вот заплачут, а у одного и в самом деле текли беспомощные слезы, будто ему пустили в глаза папиросный дым. Это был староста, и остальные тоже все любимчики мистера Джонса, ни разу не испытавшие на себе его ярости. Они, впрочем, терпели общество Брайна — на экзаменах его отметки часто бывали не ниже их собственных.

— Что там такое, Джонсон? — спросилБрайн, трудясь у диаграммы.

— Мистер Джонс умер, — ответил Джонсон.

При мысли о такой возможности Брайн просиял: ему сразу представилась длинная вереница легких уроков.

— Брось меня дурачить!

— Я не дурачу. Он правда умер.

— Да, это верно, — сказал кто-то еще. — Умер прошлой ночью от воспаления легких.

Покончив с диаграммой, Брайн кинулся из класса и встретил Джима Скелтона, когда тот входил во двор. Брайн принялся тискать Джима, обнимать, пустился в пляс.

— Что такое? — прашивал Джим. — Что стряслось?

— Джонс окочурился, — сказал Брайн. — Сдох, честное-пречестное слово, провалиться мне, если вру.

Рыжие волосы Джима развевались от ветра.

— Ах ты, брехун несчастный! Заткнись, все равно не поверю.

Брайн рассмеялся.

— Вот и я им в классе так же сказал, но это правда, правда. Схватил воспаление легких и окочурился. Мне только что сказал Джонсон. Не веришь, так зайди в класс, увидишь и его и всех его дружков, как они там все хнычут.

Джим наконец поверил. Оба были готовы плакать от радости, точно так как те в классе плакали, горюя.

— Ну, Брайн, давно ему пора, верно? — Он вытащил из кармана пакетик с шариками. — Давай поделим их и сыгранем, а?

Были прочитаны молитвы, устроили сбор пожертвований на подобающий венок; Брайн опустил в кружку полупенсовик. Затем объявили, что каждого школьника, желающего присутствовать на похоронах мистера Джонса, освободят от половины уроков. Брайн мысленно все взвесил и решил, что не стоит. На похороны ушли трое учителей, и в школе чувствовалось сдержанное ликование.

11

Похожая на пушечное жерло пасть бетономешалки заглотнула воду, гравий, цемент и песок. Когда эти составные части были тщательно перемешаны и превращены а серую массу, пасть, не переставая вращаться, поднялась кверху и некоторое время оставалась там, словно машина раздумывала: не выплюнуть ли все это в безоблачное небо? Затем, будто вспомнив о своей скромной и твердо закрепленной обязанности, досадливо дрогнула, обратилась пастью в сторону, противоположную той, где был Брайн, и послушно вывернула свое цементное нутро в громадный чан.

Брайн продолжал шагать, сгибаясь под тяжестью четырех синих бидончиков с обжигающе горячим чаем. Дверные и оконные косяки из новых, только что выструганных досок пахли скипидаром и смолой, источали свежесть, которую плоть, оживающая весной, вбирала в себя с особой жадностью. Рабочий, поливавший из шланга кирпичи, сложенные штабелем, крикнул:

— Эй, мальчуган! Мне чай принес?

Брайн остановился.

— А как твоя фамилия, приятель?

— Мэтьюз. Вон мой бидон, вот этот.

Поначалу Брайну было нелегко удержать в памяти, кому какой бидончик принадлежит. Собирая порожние посудины, он запоминал три-четыре лица их владельцев, но, когда снова приходил на участок, стоял, мучительно пытался разобраться в синих бидончиках, делая вид, будто остановился только на минутку взглянуть, как продвигается работа. Тут кто-нибудь окликал его, требовал свой чай, и он отдавал бидон: ошибки быть не могло. Но к тому времени, когда Брайн постиг удобство такой системы, он уже почти всех рабочих знал в лицо.

Мэтьюз стянул с руки Брайна свой бидончик.

— Скажи бабке, что уплачу в ту пятницу.

— Ладно. Только, если она не согласится ждать, я вернусь за деньгами.

Он огляделся.

— Вот как! А ты, я вижу, малый не промах, свое не упустишь.

— Приходится, что поделаешь.

— Это верно, с некоторыми, скажу я тебе, иначе нельзя. А сколько сам ты получаешь с этого, а?

— Бабушка каждую субботу дает мне шиллинг.

— Неплохо в твои годы.

Так все летние каникулы Брайн и таскал взад и вперед бидончики, бегал в лавку за чаем и сахаром, а по пятницам собирал со всех деньги. Границы полей исчезали под колеями автомобильных колес и грудами кирпича, за весну дома так поднялись от земли, будто росли вместе с травой. Некоторые, стоявшие возле бульвара, были почти достроены, только чердаки все еще были распахнуты, словно палатки. Казалось, их побуждают расти фабричные трубы в дымном городе позади — высокие шесты-тотемы. Трескучий стук бетономешалок сливался в жарком летнем воздухе с криками горластых петухов в Ноуке, и зелень живых изгородей у калиток была покрыта цементной пылью.

Ноук вдруг засиял электричеством, получил и другое благо — водопровод вместо колодца. Коромысло теперь бесполезно висело на стене прачечной, став лишь напоминанием о прошлом. Поверхность земли в округе менялась, покрываясь, как память, новым слоем, хотя Брайн, шагая по только что вымощенной дорожке, подумал, что земля-то вот она, хоть и скрыта под бетоном, и не так уж трудно добраться до нее.

На заработанные деньги он накупил романов, словарей и карт, перерыв все ящики с трехпенсовым товаром в подвале лавки букиниста. Отец сколотил полку и повесил в спальне, чтобы книги не захламляли кухню. Книги составляли особую часть жизни Брайна, отделенную от действительности щелью, узкой, как острие перочинного ножа: он мог без труда перешагивать через нее туда и обратно. Мир книг было легко защищать, Брайн был в нем один, без соперников, хотя этому миру иногда угрожал возмущенный взгляд отца, если книжки валялись на столе, когда подходило время пить чай или ужинать.

От площадки, где закладывали фундамент, Брайн с последним бидончиком в руке прошел дальше. Наконец он добрался до того места, где стены были уже возведены и стояли в лесах. Он смотрел, как по шаткой лесенке поднимается с лотком кирпичей высокий, худощавый рабочий — ловкий, с отличным чувством равновесия и, по-видимому, бесстрашный. Кто-то с верхней площадки крикнул ему, чтобы он был осторожнее, но тот в ответ только помахал рукой и, пройдя последние несколько ступенек уже не держась, в заключение выкрикнул несколько крепких словечек. Брайн силился вспомнить, где он слышал этот голос, видел эту тощую фигуру. Он стоял и глядел, как рабочий разгружает лоток и дружелюбно, несмотря на то, что минуту назад бранился, переговаривается с каменщиками наверху. Вот он снял кепку, почесал затылок и начал спускаться по лестнице, вертя, словно булавой, пустым лотком. Один из каменщиков крикнул другому:

— Уж очень наш Эгер жаден на работу. Первого такого вижу, чтоб так ловко шагал по лестнице, а ты?

— Пусть все-таки не очень-то храбрится. Говорят, на прошлой неделе на стройке возле Билборо один парень сломал себе обе ноги. Ну уж, конечно, сорвет неплохую компенсацию.

Эгер направился к штабелю дымящихся кирпичей, и Брайн решил подойти поближе, заговорить.

— Здорово, Эгер.

— Здорово, малыш.

Только глянул, и все. Эгер был такой же бодрый и тощий, его изрезанное морщинами лицо носило следы тяжелой работы на открытом воздухе, но внутреннюю его сущность она изменила мало. Впрочем, теперь он держался как-то свободнее, увереннее, чем год назад на свалке Сан-пасти — на поле битвы, более суровом и сулившем меньше побед. Ироническое, а порою загнанное выражение лица почти исчезло, но глаза остались такими же проворными и живыми, как его руки и ноги, когда он взбирался по лестнице.

— Ты уже больше не ходишь на свалку?

У Брайна мелькнула мысль: как бы не получить сейчас затрещину, — ведь Эгер мог подумать, что это он, Брайн, а не Берт утащил у него в тот давно прошедший день лучший его скребок.

— Нет, с тех пор как нашел работу, не хожу. Мне, малыш, не хотелось всю жизнь торчать на помойке. Да и жена у меня умерла. — Он разговаривал с Брайном, как с взрослым. Брайн удивился: какое отношение имеет смерть жены Эгера к тому, что он достал работу? Брайн поглядел на лоток и подсчитал, что на него уложилось двенадцать кирпичей. — Так я уж решил: пора с этим кончать. Теперь выколачиваю шиллингов пятьдесят в неделю, не меньше. — Брайн услышал гордость в его голосе. Отец Брайна теперь тоже не безработный, а раньше сидел без дела — на рабочие руки спросу не было. Почему Эгер не сказал этого? — На свалке рыться — это, малыш, дело нелегкое, а здесь можно наскрести побольше.

На том разговор и кончился.


Мертон был недоволен тем, что приходилось выбираться из Ноука, он так и сказал Тому, квартирному агенту, когда тот явился за квартирной платой. Мэри приготовила на столе расчетную книжку и на открытую страницу под чертой, подводящей итог, положила четыре кроны и шесть пенсов.

— Я думала, нас еще год или два не тронут, — сказала она. — Столько хлопот было проводить электричество и воду, и все зря.

Том сгреб деньги и записал внесенную сумму в книжку.

— Площадь им нужна, вот в чем дело. До самой железной дороги и дальше за лесом.

— Да, аппетиты у этих стервецов ничего себе, — проворчал Мертон.

Он стоял у окна — высокий, с коротко остриженными седыми волосами худой старик, в черных брюках от старого костюма и тщательно начищенных высоких сапогах на шнурках. Он уже покончил со своей почтенной работой кузнеца, длившейся пятьдесят с лишком лет, и теперь всю энергию отдавал другому: возился в саду, колол дрова, ходил за свиньями и птицей и, по его словам, не очень себя утруждал. Для Брайна работы не оказалось. Мертон сам хватался за все, как будто на протяжении полусотни лет тяжкого труда еще не изжил яростного буйства, как будто рожден он был не для того, чтобы жить, но чтобы атаковать жизнь, усмирять ее киркой и молотом, проламывать себе через нее путь и в конце его свалиться, завидев факел смерти, горящий ярче света дня. Но впереди у него были еще долгие годы жизни. Он стоял не горбясь, голубые глаза его не отрываясь смотрели в окно, они видели все, ничего не пропуская. Их злобный, недоверчивый взгляд был прикован к доскам, кирпичу и мешкам с цементом, валявшимся неподалеку как попало, прямо на земле. Он снова повернулся к чашкам, в которые Мэри уже налила чай.

— Да, я, признаться, ожидал этого, — проговорил он.

— Дела обстоят не так уж скверно, — ответил Том, который отказался присесть и пил чай стоя. — Для вас приготовлен другой дом, в Вудхаузе, на Уэйн-стрит.

— Что ж, спасибо и за это, — сказала Мэри.

— И к тому же он в двух шагах от пивной.

У Тома было лицо карлика, на голове форменная фуражка. Казалось, по щекам у него бегут вниз высохшие русла рек и сходятся вместе у острого подбородка. С лица Тома не сходило озабоченное выражение, он старался всем угодить: был самолюбив и хотел, чтобы его считали славным малым и не потешались над ним. Он застегнул макинтош.

— Спасибо за чай, миссис Мертон. Еще месяц-другой поживете тут, о переезде подумать время есть.

И Мертон думал, и, поскольку давно предвидел необходимость переселяться, это задевало его не так уж сильно, как он всем давал понять. Жить среди лавок и пивных, поближе к автобусным станциям, откуда идут автобусы в город, — все это обещало приятные перемены. Лидия была того же мнения: хватит с нее шлепать по грязному проулку и под пустынным мостом в темные ночи. Мэри говорила, что их дом всю зиму стоит, как на кладбище, а теперь всё ж таки заведутся соседи, знакомые. Мертона больше всего раздражало то, что при новых домах малы садовые участки.

— Видел я их, — ругался он. — За нуждой выйти некуда.

Новый дом стоял посреди длинной улицы, населенной главным образом шахтерами, работавшими на шахтах Уоллатона. Мертон распродал все, что можно, и перебрался в новое жилье. Джордж и Лидия радовались не только тому, что здесь жить удобнее, ближе к городу, но и тому, что теперь Мертон не сможет наваливать на них столько дел, как в Ноуке. В конце дня Брайн отправился в первый раз навестить их всех на новом месте, прошел по шоссе, спустился вниз и двинулся дальше вдоль канала. Он не застал дома никого, кроме бабушки, дремавшей у огня. Он сел на диван и стал дожидаться, пока она проснется. В кухне все было расставлено в точности так, как в Ноуке, и носился такой же смешанный запах чая, пряностей, лучины для разжигания камина, табака, печеного хлеба и тушеного мяса. На полке возвышались медные подсвечники рядом с двумя черными с белым фарфоровыми собачками, которые напомнили Брайну Джипа, каким тот был прежде, до того как дедушка его убил; между сувенирами из курортных городков — Кромера, Скегнесса, Клиторпса и Лоустофта — разместились белые кувшинчики и вазочки. На стене висела на гвоздике лупа, поджидая, когда Мертон вернется с прогулки и, низко склонившись над столом, будет рассматривать через нее фотографии в свежем номере «Ивнинг пост» (Брайн давно лелеял мечту одолжить у деда эту лупу, чтобы, пропуская через нее луч солнца, зажечь кусок бумаги). На другой стороне комнаты стоял буфет со стеклянными дверцами, там был расставлен чайный сервиз.

Бабушка чихнула и проснулась.

— А, Брайн, я и не слышала, как ты вошел. Здравствуй.

— Я стучал, бабушка.

Она взглянула на часы.

— Пора готовить чай, скоро все придут. Не то еще, пожалуй, получу расчет.

Брайн отпихнул ногой кошку, усевшуюся поближе к огню.

— Бабушка, принести угля из подвала?

— Да, вот это ты можешь сделать, принеси. И уж сразу два ведра возьми, будь умником, дедушке не придется потом таскать.

Насвистывая, гремя по ступенькам, он бегом спустился в подвал. Сквозь решетку пробивалось солнце, освещая множество кусочков угля на полу возле аккуратно сложенной угольной кучи, но Брайн потянул сверху здоровенную, нелегко поддавшуюся глыбу весом в полсотни фунтов и расколол ее молотком на куски. Наполнил ведра углем и потащил наверх.

— Мой руки, сейчас угощу тебя сладким пирогом, — сказала бабушка.

По стенкам белой раковины текли черные ручьи, от рук приятно пахло карболкой. Стол уже был накрыт, Брайна ждала чашка чаю и большой кусок пирога.

— Подвигай стул, садись и угощайся, — сказала Мэри. На двери загремел почтовый ящик, в который только что упала «Ивнинг пост». Мэри пошла за газетой.

Брайн прервал ее чтение:

— Хочу завтра пойти в Ноук, погляжу, что там делается. А потом в Вишневый сад, повидать Кена и Альму Арлингтон.

Газета с шуршанием опустилась к Мэри на колени.

— Увидишь, как там все теперь по-другому. Дом наш уже сломали. Я слыхала, что и Арлингтоны скоро будут перебираться.

На этот раз он ночевал дома, и, когда на следующее утро проснулся, с одного бока у него лежал Фред, с другого — Артур. Брайн спихнул со своей спины коленку Артура и вспомнил, что собирался пойти в Вишневый сад. Час спустя он уже шагал по улице, прошел поле и свернул к Новому мосту. Он поглядел с него вниз и увидел, что, кроме поля у самого моста, все прежнее исчезло. Все стало иным. За широким новым бульваром стояли дома — в этой стороне продолжать исследования, очевидно, смысла уже не было. Можно идти и идти и так и не встретить никого из тех, кого Брайн знал, — он мог плутать в горах Дербишира, дойти до Уэльса, до Атлантического океана и не увидеть ни одного знакомого, дружеского лица, чтобы было кому сказать: «Привет!» — или спросить: «Где дорога обратно в Ноттингем?»

На том крохотном лоскутке земли, который оставался еще не тронутым, он перепрыгивал через ручьи, перелезал через низенькие изгороди. В ложбинах и зарослях кустов прятались цветы, иногда они стояли под ветром на холмиках. Ветер трепал волосы Брайна, небо было почти все голубое. Вдалеке щипала клевер лошадь, и Брайн подумал, что, наверно, это та же самая, которая паслась здесь все эти четыре года, когда он проходил через поле в Ноук.

Он пересек бульвар и вышел на улицу с новыми домами: с того места, откуда надо было сворачивать к Ноуку, он не увидел ни дыма, ни крыши. Кусты изгороди были сломаны, калитка сорвана с петель, и вместо стен цвета охры глаз его встретил пустое пространство, а за ним — густую черную тень еще не тронутого леса. Крапива и колючие кусты хватали Брайна за ноги, от дома осталась только фундаментная кладка. Брайн вошел туда, постоял и посмотрел, потом стал ходить от кухни к гостиной, спустился в кладовку — все было завалено кирпичом, грязью и осколками стекла тех окон, из которых Брайн видел чудесные поля и сады. «Вот и нет Ноука, как быстро…» — подумал он и представил себе, как это происходило: начали с труб и крыши, все сплошным потоком летело вниз во двор, затем, уже медленнее, принялись разваливать стены, и грузовики увезли весь хлам прочь.

Сад превратился в джунгли. Брайн дошел до колодца у самой изгороди — колеса у колодца (такого, как на картинках в сказках) уже не было. Брайн стал бросать камешки в непотревоженную глубину. Шум падающих камней заворожил его, он лег грудью на край колодца, — миром и покоем дышали секунды, пока камешек, выскользнувший из руки Брайна, успевал удариться о водную глубь внизу.

В Вишневом саду все оставалось по-прежнему, город сюда еще не добрался. Шум машин уступал место птичьему свисту и шелесту клонящихся под ветром кустов. Тишина испугала Брайна. Вдалеке он различил два домика. Лейкеров и Арлингтонов, но, подойдя ближе, не услышал привычного скрипа насоса у водокачки.

И здесь калитки были сломаны, двери заколочены досками. Трубы свалились набок, будто это мальчишки подбили их, запустив кирпичом. Брайн стоял, не шевелясь, не в силах разобраться в своих мыслях, слишком глубоких, чтобы можно было их выудить крючком сентиментальности. Исчезновение друзей встревожило Брайна. Из леска неслись птичьи голоса, но нигде не хрустнула ветка под ногой кого-нибудь из ребятишек.

Брайн вошел в лес. Куда девались Лейкеры и Арлингтоны? Он знал Ноттингем и окрестности на несколько миль вокруг, но дальше все оставалось неисследованным. Мысль его скользнула куда-то за край света, как то бывало в старые дни с моряками, не имевшими карт. «Но ведь есть еще и другие фермы, — думал Брайн, — другие города, леса и поля, горы и океаны, простирающиеся все дальше и дальше, и, если идти и идти, в конце концов вернешься к тому самому месту, где сейчас стоишь».

Вода в ручье была прозрачна. Брайн перепрыгнул через него. Куда уехали его друзья? Когда ему было три года, он ездил поездом в Скегнесс и смутно помнил ритмичный стук колес и зеленый туман полей за окном. А потом вдруг на песок ринулось серое бурлящее море. Брайн проводил пальцами по желтым шишечкам сладко-горького паслена, не замечая, что топчет вику. Наверно, перебрались в новую деревню. «Вот бы мне уехать далеко-далеко, в джунгли, в горы, на острова. А дома потом нарисовать карту». Он рвал листья с куста бузины и растирал их в руках, окрашивая соком ладони.

Он улегся на траву, чтобы как следует напиться из ручья, раскинул ноги и уперся голыми коленками в сухие земляные кочки. На дне лежали всякие разноцветные камешки, а между ними — песок и зеленые листья водорослей. Похоже, как наверху на земле, — миниатюрный мирок под стеклом, не населенный ни пескарями, ни плотвой. Идеальная страна для тебя одного — только и ждет, чтобы ее исследовали и заселили. Брайн глотнул воды и выпучил глаза, почувствовав, как в желудок ему скользнули холодные, как камень, водяные струйки.

Он вышел на тропу и пошел, поддавая ногой камни, лихо забивая гол за голом в воображаемые, лишенные защиты футбольные ворота. И вдруг выскочил из леса, кинулся к новой дороге и оттуда через поле к железнодорожному пути — сел на пень и стал смотреть, как мчится, пролетая мимо, экспресс. «Наверно, в Скегнесс, — подумал Брайн, забыв пересчитать вагоны. — Вот бы мне сейчас ехать в этом поезде».

Фундаментная кладка Ноука еще долго оставалась под открытым небом: не хватало рабочих рук и материалов продолжать стройку новых домов — началась война. Кладка была отчетливо видна до конца войны. Брайн только тогда увидел, что она скрылась под сборными домами, когда вернулся из Малайи, но к этому времени исчезновение следов старого воспринималось им как нечто положительное.

Часть третья По краю пропасти

12

Малайя мокла под проливным дождем. Брайн готов был поклясться, что в жизни не видел ничего подобного: горная хребтовина изнывала, иссеченная беспрерывными потоками. Казалось странным, как это море не выходит из берегов, когда в него стекает столько воды, и Брайн, подходя к дверям казармы, каждый раз ждал, что волны вот-вот перепрыгнут через берег, звонко шлепнув по песку, и начнут грызть сваи, точно злобные зеленые псы. Песок, мелкий и едкий, как молотый перец, влетал в открытую дверь.

— Да прикрой ты, бога ради, эту дыру! — заорал телефонист. — Глаза слепит, этак я и красоток на открытках не разгляжу.

— Заткнись! — отозвался Брайн, которому нравилась мрачная ярость шторма. — Интересно, скоро ли на пароход и по домам?

— Да, на корабле было бы спокойнее.

Здесь все ходили в широкополых шляпах, сапогах выше колен, плащах с капюшонами, и все же стоило им пройти после завтрака сотню шагов от столовой до казармы, как они вымокали до нитки и приходилось переодеваться. Из-за сырости казалось, что здесь холодно, и все, кто был свободен от дежурства, сидели в шерстяных фуфайках — впервые за пять месяцев, с тех пор как прибыли из Англии. Брайн вспомнил свой разговор перед отправкой с меланхоличным сверхсрочником из Уэльса: «Там, друг, жратва паршивая. И, что еще хуже, — спят в палатках». Длинное, как у библейского пророка, лицо солдата склонилось над кружкой пива, которым его угостил Брайн. «Да я б в Малайю не поехал, хоть бы мне вдвое платили. Ужас. А от насекомых там можно с ума сойти. Уж не говорю про змей: они к тебе прямо в постель лезут. Кино нет и даже картинок никаких. А ты бы посмотрел, друг, что там творится, когда муссон дует, — дожди такие, что, ежели поскользнешься, недолго и утонуть. Нет, я тебе говорю — хуже места и выбрать нельзя». Вспомнив этот протяжный певучий голос и этого солдата, который сам едва ли принимал всерьез то, что говорил, Брайн улыбнулся; он прикрыл дверь и пошел дописывать письмо матери.

«Дорогая мама…» Он взглянул на конверт, на котором уже был надписан адрес. Сверху значилось: «Действующая армия», и это заставило его усмехнуться, потому что война уже добрых два года как кончилась. «Действующая! Какие тут действия! И вовсе я не на службе, черт бы ее драл, и никому я тут не слуга. Просто совершаю бесплатное путешествие, дальневосточный туристский вояж для бедняков». Он отбросил конверт и надписал новый, поставив начальные буквы Д. А. внизу, в левом углу конверта, где, он надеялся, их никто не заметит.

«Дорогая мама, спасибо за «Дейли миррор». Я с удовольствием почитал газеты во время дежурства в своей лачуге среди рисового поля, где каждый божий день сижу и выстукиваю морзянку. На днях был в Пулау-Тимуре и напился. Я там бываю раз в месяц, после получки. Ездим с ребятами, добираемся туда на пароходике, это в двух милях отсюда. Надеюсь, у вас в Ноттингеме все в порядке. Заходит ли к вам Полин? Если нет, то почему бы тебе к ней не зайти? У нее ведь ребенок, времени свободного мало, а я торчу здесь, нам вместе недолго довелось пожить. Привет папе. Отчего он не напишет мне, хорошо бы получить от него весточку». У ног Брайна стоял тазик, куда текла вода с дырявого потолка; несколько капель упало мимо таза, и Брайн пододвинул его. «Сейчас как раз идет дождик, — написал он и неожиданно закончил: — Ваш любящий сын Брайн».

До дежурства оставалось еще полчаса, и, чтобы убить время, он полежал немного на спине, глядя сквозь сетку от москитов в потолок, на жерди и пальмовые листья.

В этот день им выдали новые удостоверения личности — фотография, как на арестантских документах, слева от нее краткие сведения: рядовой, состав — летный, Брайн Ситон, 19 лет, рост 5 футов 9 дюймов, сложение нормальное, глаза голубые. Особых примет нет. «Не очень-то подробное описание, но, я думаю, лучшего им и не придумать, потому что, будь я, скажем, горбатый, тогда меня бы здесь не было, правда ведь? — Он вытащил удостоверение из кармана рубахи. — Ну и рожа! Исхудал я с тех пор, как приехал, надо следить за собой, не то совсем тут растаешь от жары. А гляделки такие же сумасшедшие, как у моего старика, только у меня голубые, а на этой карточке вроде бы еще и косят малость. Загар хороший, но волосы торчат, как поросячья щетина. Ладно, ну ее к черту, эту карточку.

А может, там, на базе, на каждого из нас заведено особое досье, как в полиции: «Приговорен к двум годам каторжной работы в Малайе — высшая мера наказания, дозволенная законом. Там узнаешь, можно ли в девятнадцать лет надеяться выйти сухим из воды. Введите следующего». Он представил себе, что содержится в этом досье:

«Политические взгляды: социалист, читает «Совьет уикли»[2].

Личная жизнь: беспорядочная, в итоге перестал уважать власти и теперь заработал двухлетний срок. В настоящее время — соломенный вдовец.

Комплексы: материнский, отцовский и комплекс неполноценности.

Патриотизм: отсутствует. Необходимо строгое наблюдение.

Любимая киноактриса: Джин Крейн.

Положительные качества: хороший радист и не зря получает свои шесть шиллингов в день. Работает по шестьдесят часов в неделю — так что пока еще отпущен быть не может.

Дисциплина: никакой. Даже на дежурство является в гражданской одежде».

Между тем Хэнсфорд и Керкби затеяли ссору. Хэнсфорд был здоровенный темноволосый южанин, всезнайка, который в девятнадцать лет уже был на полпути между зеленой юностью и уравновешенной зрелостью. Верхняя губа у него все время кривилась, и это казалось скорее моральным, чем физическим, недостатком, словно подчеркивало неожиданную смену настроений. Когда Хэнсфорд бывал весел и добродушен, вокруг него собирались все, кто оказывался в столовой, зная, что предстоит потеха; но когда он бывал мрачным и раздражительным, то заражал своим дурным настроением всю казарму, рискуя обратить общее раздражение против самого себя. За это Хэнсфорда особенно не любили. И вот теперь, почти голый, обернув лишь вокруг бедер полотенце, он стоял в воинственной позе, держа в руках мыло и белье. Он уже собирался выйти, но вдруг его любопытное ухо уловило, как Пит Керкби сказал кому-то, что он вовсе и не был призван, а пошел добровольцем. Хэнсфорд, покрепче затянув полотенце на бедрах, немедленно высказал сомнение на этот счет, причем на лице у него появилось такое недоверчивое и подозрительное выражение, что оно само по себе было уже оскорбительным для того, с кем он разговаривал.

— Да брось, никакой ты не доброволец, — протянул он таким тоном, что было ясно: он никогда не поверит этой глупости. — Соври лучше еще что-нибудь.

— А все-таки я пошел добровольцем, — спокойно отозвался Керкби.

Брайн потянулся за жестянкой с табаком, чтобы скрутить папироску. Вкусы его менялись в зависимости от настроения и часто от возможностей: он пробовал курить трубку, черные китайские сигареты, готовые или собственной набивки, и всякий раз это означало, что он спокоен или возбужден, рассердился на кого-нибудь или просто разбогател. Недоверчиво искривленная верхняя губа Хэнсфорда скривилась еще больше.

— Кончай трепаться, брехун паршивый!

— Заткнись! — крикнул Брайн. — Не твое дело, добровольцем он пошел или нет.

Керкби был его старый друг, еще по Рэдфорду, с тех времен, когда оба они пятнадцатилетними мальчишками работали на картонажной фабрике. Низенький, плотный, крепкий, как ослик, Керкби все больше помалкивал, хотя время от времени вдруг обнаруживал чувство юмора, особенно когда Брайн еще там, на фабрике, пытался внушить ему свои политические взгляды. На фабрике они работали вместе, таскали с грузовиков к чанам мешки с сухим клейстером и квасцами или же загружали тележки с мокрым, только что изготовленным картоном в жаркую сушилку.

— Я пошел добровольцем, потому что мне там надоело, сыт был по горло, — терпеливо объяснил Керкби.

Но Брайн знал, что не так нужно спорить с Хэнсфордом, который тут же ответил:

— А вот мне бы там никогда не надоело.

— Не беспокойся, — сказал Керкби. — Я отсюда выберусь вместе с тобой, потому что завербовался только на время «чрезвычайного положения». А иначе меня бы все равно призвали.

Брайн пускал клубы табачного дыма, присев на койку у выстроенных в ряд сверкающих сапог, и слушал, как глухо и мягко разбивается о берег волна и как дождь стучит по крыше — звуки эти словно отбивали секунды смертельной скуки между дежурствами. Молодой малаец Че-Дин начищал сапоги до блеска. Можно было подумать, что это составляет предмет его особой гордости — два ряда сверкающих сапог, вытянувшихся по казарме, но Брайну казалось иногда, что малаец ненавидит всю эту мерзость еще больше, чем он сам, а уж это что-нибудь да значило. Че-Дин был маленький, изящный и хрупкий, на работу он часто приходил в сари и мягкой фетровой шляпе. Однажды он показал им дерево, возле которого японцы расстреляли малайцев и китайцев, и тогда Брайн спросил его, кого он предпочел бы в Малайе — японцев или англичан. Че-Дин пожал плечами и ответил: «Какая разница? И те и другие заставляют нас работать почти бесплатно». А этот псих Хэнсфорд пришел в ярость и тут же швырнул в малайца сапогом, угодив ему прямо в плечо; слезы стыда навернулись на глаза Че-Дина, и он исчез из казармы на целых три дня. «Я не хотел в него попасть», — оправдывался Хэнсфорд перед соседями, которые ругали его и за меткость и за отсутствие выдержки.

— Выходит, ты получил даже больше, чем просил, когда тебя отправили в этот поганый свинарник? — Хэнсфорд уселся на койку, словно собирался спорить весь вечер, хотя Керкби теперь мечтал только об одном — снова приняться за ковбойский роман, который читал до этого. И все же самому Керкби тоже иногда доставляло удовольствие, когда с ним ссорились.

— А мне тут неплохо. Я бы никогда не побывал в этой стране, если бы не пошел в армию, верно ведь?

Хэнсфорд потер зад.

— Ну, я мог бы придумать получше способ поглядеть на мир, а то загнали, как скотину, на военный транспорт.

— И я тоже, дружище. Да денег на это не заработал.

— Ну, если так, ты правильно поступил, — сказал Хэнсфорд высокомерно и снисходительно, давая понять, что он одержал верх. — Двадцать один год службы будет тебе в самый раз.

Керкби усмехнулся.

— Ты что, думаешь, я спятил? — он безуспешно пытался скрыть под усмешкой свое раздражение. — Три года службы — невелика беда.

Хэнсфорд уже вышел на середину барака.

— Не забудь, это лучшие три года в твоей жизни.

— Будет тебе, — вмешался Брайн. — Каждый год — лучший год в нашей жизни, все они лучшие.

— Только не тогда, когда форму носишь. Хэнсфорд отвернулся, не желая спорить с Брайном, и пристально посмотрел на Керкби, словно хотел ударить его, но не знал, что из этого получится. Он был теперь взбешен больше, чем Керкби, и тот, заметив это, весело улыбнулся.

— Ну что ж, по мне, три года — в самый раз.

— У тебя просто мозги набекрень, — бросил ему Хэнсфорд.

Все прислушивались к спору, оторвавшись от своих книг, от сигарет, от мыслей и просто так — от бездумья.

— Набекрень, да не совсем, Хэнсфорд! — угрожающе крикнул Томпсон, который завербовался на двенадцать лет.

— Ну и пусть набекрень, раз я так хочу, — сказал Керкби. — Плевать. Домой я отправлюсь на той же самой посудине, что и ты, только я не хнычу. Я люблю солнце и люблю купаться. Мне даже платят за это. Не так уж плохо побыть тут годик-другой.

Хэнсфорд никак не мог понять, почему Керкби так доволен.

— Тебе бы наняться вербовочные плакаты писать, — сказал он и побрел по ступенькам принимать душ.

Брайн придавил голой пяткой окурок и стал натягивать высокие сапоги. Без четверти шесть; он накинул на плечи плащ, взял сумку и, сказав: «Ну, до скорого, утром увидимся», — нырнул в плотную завесу дождя. За этаким шумом и собственных мыслей не слышно; он все время отплевывался: вода попадала ему в рот. Крытый грузовик стоял шагах в пятидесяти от казармы, Брайн подошел и залез в кузов. Из соседней казармы донеслось пение, — люди словно защищались песнями от этих пугавших их дождей, им начинало казаться, дожди никогда не кончатся, будут лить до тех пор, пока не затопят весь мир. Время от времени на землю падали кокосовые орехи, словно снаряды «Большой Берты»: сперва быстрый свист и шелест в ветвях, потом глухой удар о мокрую землю.

Брайн резко привалился к кабине, машина вырвалась на шоссе, взметнув фонтаны воды из-под колес. Местные полицейские угрюмо стояли под навесами из пальмовых листьев, откинув капюшоны плащей. Грузовик стал подниматься вверх по прибрежной дороге, и Брайну были видны теперь только серые волны, серые облака и ревущая серая пелена впереди. Он был рад, что вырвался из лагеря и отделался от тревожного настроения, которое овладело казармой с началом сезона дождей. Все ее обитатели были подавлены и с нетерпением ждали, когда окончатся дожди. И вот, выбравшись из людной казармы, он сразу почувствовал себя лучше, свободнее, веселее, стал даже насвистывать последнюю песенку из программы местного радио. Возле малайских домиков на высоких сваях женщины разводили костры, чтобы сварить рису на ужин.

Он видел только то, что оставалось позади, спереди мешал навес, и поэтому совершенно неожиданно для него машина повернула и, миновав ветхую диспетчерскую вышку, помчалась по мокрой блестящей взлетной дорожке, которая разворачивалась под колесами, словно ковер. Брайну нужно было добраться до радиорубки по узенькой тропинке, едва различимой сейчас за пеленой мелкого колючего дождя. Как только грузовик остановился, Брайн выпрыгнул на дорогу, завернулся поплотнее в плащ и зашагал к своей рубке.

Радист, которого он должен был сменить, уже вышел ему навстречу. Тяжелые струи дождя мутили воду, придавая ей какой-то зловещий оттенок; местами потоки совсем размыли узенькую полоску земли, связывавшую взлетную дорожку с рубкой. Брайн шагал медленно, чтобы не поскользнуться и не угодить в глубокие трехфутовые лужи по обеим сторонам, и с таким упорством насвистывал все тот же монотонный мотив, словно он помогал ему удерживать равновесие. Высокий светловолосый Бейкер подошел к нему вплотную; его близорукие глаза надменно щурились сквозь пелену дождя, а тонкие губы были плотно сжаты: казалось, он вот-вот улыбнется, хотя на самом деле это было совсем не так и Брайн отлично знал, что он сейчас не в духе и ему на все наплевать после нудного дневного дежурства.

— Ну как?

— Помаленьку. — Бейкер был немногословен; порыв ветра отвернул поля его шляпы. — К семи управишься. «Дак»[3] из Сингапура сядет через полчаса.

— Хорошенькое время выбрал для посадки.

— Нужно ж ему где-нибудь приземлиться, бедняге.

— Приземлится, если только морду себе не разобьет на этой дорожке, — сказал Брайн. — Не хотел бы я быть на его месте.

Они уже надоели друг другу: Брайну не терпелось остаться одному, а Бейкеру — сбежать от одиночества, так что оба были сдержанны. Они разошлись. На дальнем берегу невидимая рука ветра пыталась окунуть в воду верхушки пальм, наклоняя их стройные, гибкие стволы, но они время от времени, отчаянно борясь, вдруг выпрямлялись. Белые отблески молний скользили по залитому водой полю, словно спеша встретить удар грома у взлетной дорожки.

Радиорубка стояла посреди квадратной площадки, окруженной четырьмя мачтами, провода антенн скрещивались над ветхой крышей и через отверстие в ней спускались к вращающемуся пеленгатору. Запах сырости был так силен, что дыхание перехватывало и казалось, будто весь земной шар до самой сердцевины состоит из одной только пористой почвы и промокает, промокает насквозь. Бейкер не выключил динамик, и еще от двери Брайн услышал, как атмосферные разряды спорят с шумом дождя.

Он вошел в радиорубку, сбросил плащ, панаму, положил сумку. «Паршивый лентяй, — выругал он Бейкера, — оставил аккумуляторы без присмотра, и на них капает с потолка. Небось снова читал свои каталоги мотороллеров; вот уж никудышный работник, ему бы механиком быть, а не радистом». Брайн повозился немного с тяжелыми длинными аккумуляторными коробками, нагромождая их на ящики, которые поставил в сухом углу, расписался в журнале радиограмм и книге дежурного, потом вызвал Сингапур, чтобы проверить связь.

Послушный стук ключа раздался ясно и четко, долгие и короткие точки-тире зазвучали, словно птичий щебет, успокаивая его и возбуждая и в то же время отрезвляя, как первая рюмка спиртного. Он немного сдвинул наушники, чтобы слышать и низкие басовитые ноты супергетеродинного приемника и стук ключа, так что в ушах у него теперь отдавались и отстукивание, и его эхо, подтверждающее: все в порядке. Он был совсем один, наедине со своей рацией, и ему достаточно было протянуть руку и нажать на ключ, чтобы где-то за сотни миль отсюда такой же вот одинокий радист протянул руку и отстучал ему ответ. Впрочем, сегодня ответы эти были почти не слышны, и он понял, что его собственные сигналы, пролетая над джунглями, на вершинах гор тоже попадают в лапы атмосферных разрядов и выходят изорванными в клочья. Началось его любимое четырнадцатичасовое дежурство — четырнадцать часов полного одиночества, и, хотя дождь колотил в стены маленькой и шаткой хижины, он был рад, что смена началась, и, отложив на время журнал, который начал заполнять, достал непочатую пачку сигарет и закурил.

С подветренной стороны ему виден был серый, весь пронизанный дождем день — вода и низко нависшие облака. Провода антенны, завывая, рождали таинственные сигналы, но вскоре их заглушили сигналы приближавшегося самолета, который запрашивал сводку погоды. Брайн покрутил ручку полевого телефона, чтобы связаться с метеостанцией; покрутил раз, два, три раза, но телефон молчал. Наверно, провод размок.

— Не могу дозвониться, — ответил он самолету, но бортрадист настаивал: ему необходима сводка.

Брайн подошел к дверям взглянуть, какая погода: высота облаков — тысячи две футов, видимость — одна миля, ветер западный — сорок узлов, дождь; он вернулся и отстучал собственную сводку. Не очень точную, но бортрадист был, кажется, доволен. Он хотел получить и пеленг, но антенны, должно быть, закоротило, потому что никак нельзя было добиться отчетливой слышимости. — Третья степень точности, — отстучал он, — так что не особенно на меня полагайся.

— И не подумаю, — ответил бортрадист иронически. Ну и погодка! Дождь хлестал с какой-то пугающей стихийной силой, словно дикий зверь, вообразивший, будто он может одним последним усилием выиграть эту битву против земной тверди. Рисовое поле превратилось в озеро, разлившееся до самых деревьев, которые росли на краю поля, и время от времени на поверхности его появлялась рябь, словно в открытом море, где радиорубка была кораблем, уже направлявшимся к берегу. Вода капала с крыши, иногда попадая на автомат и патроны. Может, он уже и не стреляет. Брайн взял его, вышел из рубки, встал, расставив ноги, и расстрелял диск прямо над рисовым полем. Ураган приглушил трескучий фейерверк пуль и безболезненно принял их в свою утробу.

Промокнув, Брайн вернулся в рубку, разделся до пояса и снова сел к передатчику. Ну и жизнь! У него на сегодня назначено с Мими свидание, он не ожидал, что придется идти на дежурство, но капрал, который должен был дежурить, сказался больным и похоже, что этого капрала еще не одну неделю в починке продержат. Брайн вызвал французского радиста из Сайгона на смеси международного кода и варварского французского, который в ходу на Востоке

— Как у вас сегодня, никаких самолетов?

Может, он там книгу читал и не хотел, чтоб его беспокоили, но только ответ пришел быстрый и раздраженный, сквозь все помехи:

— А тебе чего нужно?

— Ничего, — отстучал Брайн и подождал немного. Снова отозвался Сайгон:

— Меня зовут Анри. А тебя?

— Жан Вальжан.

Брайн, разыгрывая его, дважды повторил имя.

— А сколько тебе лет? — отстучал Анри, сделав несколько ошибок.

— Тридцать пять, — соврал Брайн, которому эта игра начинала нравиться. — А тебе?

— Двадцать семь.

Брайн спросил, нравится ли ему Сайгон, и в ответ донесся смех радиста: «Та-та-ти-ти-та-та».

— Ты откуда родом?

Брайн отозвался:

— Из Ноттингема.

— Дай мне тогда адресок какой-нибудь классной девочки.

Им было запрещено переговариваться открытым текстом, но Брайн не знал ни одного военного радиста, который не нарушал бы этот запрет.

«Что же делать, что же делать, раз попал в эту дыру? Только в пекло, прямо в пекло мчать верхом на кенгуру» — стишок, который он сочинил когда-то, пришел ему сейчас в голову. Он послал в Сайгон вымышленные адрес и имя, потом они дружески простились, как делают радисты, одновременно нажав на ключ.

Он наблюдал, как садится «дакота»: она промчалась низко над верхушками пальм, опустилась на бетонную дорожку и, точно ядро, понеслась в сторону контрольной вышки. Он отстучал последний сигнал — спокойной ночи, спокойной ночи, спокойной ночи — и выключил передатчик, предоставив эфир бушующим легионам атмосферных разрядов. Сумерки спустились над мокрой землей, и Брайн плотнее прикрыл дверь, защищаясь от москитов, слетавшихся на огонь и садившихся на его тело, покрытое холодным потом. Он попытался разжечь примус, чтобы вскипятить чай, но полыхнуло пламя, и тогда, отбросив примус, Брайн стал запивать хлеб и сыр водой.

Мысль о том, что осталось еще одиннадцать часов дежурства, теперь ужасала его. Вспышки молний подмигивали ему сквозь щель под дверью, словно посмеиваясь над ним: ведь он мог бы сейчас быть в постели с Мими. «Нет, мне просто не везет на этом свете, хотя, конечно, лучше смеяться над своими неудачами, чем клясть их». Ветер, точно хулиган, шумно скандалил, наскакивая на ветхую лачугу. «Один бог знает, как я сюда угодил. Я не против, чтоб меня одного оставили, но тут все равно как на «губе», даже этот поганый телефон и тот не работает, нельзя вызвать контрольную вышку».


«— Слышь, — сказал мне отец в тот вечер, когда я напомнил ему, что мне завтра восемнадцать исполнится. — Слышь, если я узнаю, что ты в армию завербовался, башку тебе оторву. Помни». — Я как раз вернулся от Полин, с которой мы проводили время на диване, и настроение у меня было отличное.

— Никто по своей воле в армию не завербовывается, — сказал я. — Не знаешь, что ли, вот уж шесть лет, как введена воинская повинность.

— Ты мне дерзить не смей, — сказал он и стал мрачнее тучи, насупился; я думал, он мне сейчас чайник на голову вывернет, а он только налил мне чашку чаю. — Я тебя не спрашиваю, повинность там или еще что, вот меня ж они не зацапали, правда?

— Ну, ладно, — сказал я. — Спасибо за чай, а только ведь здоровье у тебя было слабое, верно?

— Может, и так. Но я к тому же неплохо прикинулся. Одно могу тебе сказать: после всех лет безработицы и житья на пособие я за этих сволочей воевать бы не стал. Ведь нам — и мне, и тебе, и матери — много пришлось вытерпеть. — Он торопливо отрезал мне ломтик мяса, спешавысказаться, раз уж заговорил в кои-то веки.

— Ну как ты не понимаешь, отец, меня наверняка призовут, я ведь годен. И тут уж мне не отвертеться.

— Дэйв и Колин сумели отвертеться, всю войну ухитрялись. Они перехитрили всех солдафонов. — Он рассеянно взглянул на занавешенное окно. — Ох, и пройдохи они оба, наши Дэйв и Колин.

— А все-таки их взяли, верно ведь? — сказал я, с грустью вспомнив тот день.

— Ну да, — сказал отец с улыбкой, — а только война-то к тому времени кончилась. — Он с наслаждением отхлебнул чаю. — Так что держись подальше от всего этого».

Но Брайн вовсе не хотел держаться подальше, потому что это означало бы остаться в Ноттингеме, а он не был уверен, что ему этого хочется. С другой стороны, он не то чтобы боялся дезертировать, но ему казалось, что позволить мобилизовать себя — еще хуже, чем слоняться, будто преступник, по ночным улицам. Ну а вдруг он пропустит что-нибудь интересное, если не отдастся на этот раз на волю течению? А отец все говорил:

«— Наш Эдди в семнадцатом году дезертировал, сел на велосипед и сбежал к своей сестре в Ковентри. Хитрый, стервец, был — не поехал по дороге, боялся, что его полисмены схватят; вдоль канала двинул, по бережку, ну и там, конечно, ни души не встретил. Путь был вдвое длиннее, но игра стоила свеч. Тетка его там шесть недель прятала, а он, болван, стал скучать по Ноттингему и в один прекрасный день вернулся, так что пришлось отцу с матерью возиться с ним. А тут один дружок увидел, что полисмены к нашему дому идут, ну, Эдди и смылся, засел в Уоллатон Рафс. Он там чуть не замерз до смерти, бедняга. Я к нему все, бывало, ездил на велосипеде, жратву возил, что мать ему стряпала. А как-то раз я сплоховал, и проклятые полисмены меня перехитрили, следили за мной до того самого места, где Эдди прятался, ну и сцапали его. Через три месяца он уже был во Франции, а еще через неделю попал к немцам в плен и там застрял до конца войны. Смех, да и только. Этот Эдди такой был мошенник!»

Они сидели в светлой кухне, и отец снова налил чаю сыну и себе.


Выпив воды, Брайн ощупью добрался до походной койки, расстелил простыню. Бейкер не позвонил вовремя в часть, чтоб зарядили аккумуляторы, и они совсем разрядились, так что теперь в рубке ни черта не видно. Он лежал на койке и слушал, как капли дождя стучат в стены и по крыше, словно тысячи зерен риса, — дождевая страда в юго-восточной Азии. «Что бы сделали Дэйв и Колин на моем месте? В два счета улизнули бы. Но они б так далеко не забрались, как я, а ведь я тут кое-что повидал такое, чего им сроду не увидеть. «Я тебе не рассказывал, Дэйв, как я видел питона, когда служил в Малайе? Он полз прямо по рисовому полю. Длинный, футов двадцать, и толстый, как моя ляжка, а как расплескивал лужи! Но я на него и смотреть не стал!» «Что ж ты, смотрел бы на здоровье, — сказал бы Дэйв. — А я лучше в кино посмотрю Тарзана».

Огромные крысы без конца шмыгали по стенам, шушукаясь где-то под крышей о том, что вода согнала их с насиженных мест. Общество это ему не особенно нравилось, и он стал крутить ручку телефона в надежде, что кабель каким-нибудь чудом соединится где-то на дне этих болот. Но телефон молчал, бесполезный, как взломанный замок, и Брайн, выпив еще глоток воды, уснул в холодном поту.

Бледные зигзаги молний озаряли рубку, проникали ему под веки и заставили его в конце концов широко открыть глаза, и теперь — когда, приподнявшись, он стал напряженно вглядываться во тьму, где ревел ветер, гремел гром и так сверкало, словно какой-то сумасшедший, выпущенный на волю, хулиганил со спичками и гремучей смесью, — теперь этот гром казался ему еще оглушительнее, чем раньше, когда он лежал, уткнувшись в подушки. Простыни намокли, и он подумал, что, наверно, не заметил, как на него капала вода, но потом успокоился, поняв, что это пот. Мысль, что ему придется сейчас передвигать койку на другое место, была несносна, и у него не хватало сил преодолеть усталость.

Молнии сверкали непрерывно, словно небо превратилось в одну гигантскую сигнальную лампу; один раз спросонья он даже попытался прочесть ее сигналы, но они были бессмысленны — какая-то невразумительная морзянка, перекрываемая громом.


Он заметил, что серый, тусклый свет проник в рубку, почувствовал это, еще не раскрывая глаз, словно свет этот был осязаемым, — призрачная завеса, которую дождь просунул, как письмо, под дверь, пока он лежал, отвернувшись к стенке. Он еще не совсем проснулся, и шум, приветствовавший его, был так оглушителен, что он, пожалуй, предпочел бы поспать еще. Шторм, бушевавший всю ночь, продолжал греметь, словно шло сражение, и, хотя бушевал он повсюду, казалось, что главная сила удара сосредоточена на этом рисовом поле, и в первую очередь на радиорубке. И в эти минуты, пока он бодрствовал, лежа на спине, в душу ему прокралось беспокойство. Он вздрогнул от жгучего прикосновения холодной простыни и пронзительного запаха плесени, потом закашлялся, — после приступа кашля ему стало еще холодней; он сел, натягивая на себя рубаху. Вода поднялась уже до самой койки, затопив его высокие сапоги и обтрепанную книжку карманной серии «Пингвин». Потоп, да и только! Надо будет проголосовать, если мимо пойдет Ноев ковчег, чтоб подвезли. Все на борт. Домой. «Что же делать, что же делать, раз попал в эту дыру? Плюнь на все. Сиди и помалкивай. И все-таки, что за свинство! Но надо все же пошевелиться. Из-за этого грома собственных мыслей не слышно, мне бы наушники да козырек на глаза от молний». Из сапог извилистой струйкой текла вода; вылив ее, он обулся, побрел к рации и включил передатчик. Потом настроился и сразу же получил приветствие из Мингаладона в Бирме: «Доброе утро!» «А что в нем доброго?» — отстучал он в ответ. И замолчал. Было уже семь часов.

Он выглянул из двери, которая была с подветренной стороны. Все, кроме маячивших вдали деревьев, ушло под воду, так что тропинка, которая вела через затопленное поле к видневшейся вдали взлетной дорожке, совсем исчезла. Дождь все лил, хлестал по взбаламученной воде, и казалось, он будет идти без конца, пока сама рубка не уплывет прочь. Первым побуждением Брайна было бросить рубку, перебраться через рисовое поле к взлетной дорожке, потому что антенны сейчас все равно бесполезны и не могут больше служить для пеленга.

Он зашлепал по лужам к пульту и, каким-то чудом соединившись по телефону с контрольной вышкой, обрисовал дежурному офицеру грустную, но довольно наглядную картину своих бедствий. Дежурный прервал его: «Запирай рубку и пробирайся сюда. Грузовик отвезет тебя в лагерь». «Вот только лодку за мной не пришлют, чтоб до взлетной дорожки добраться, — подумал он и с такой силой захлопнул крышку приемника, что она чуть не треснула. — Идиот паршивый!»

Насвистывая какой-то мотив, он запихнул вахтенные журналы и боеприпасы в сумку, отсоединил аккумуляторы и поставил их как можно выше. Огромная раздувшаяся пиявка величиной с небольшую змею, извиваясь между его сапогами, пробиралась в рубку через щель. «Эй, ты, там никого нет, я вовремя смылся!» — крикнул он ей вслед. Стены рубки были сплошь покрыты пауками и другими насекомыми, спасавшимися от наводнения, под крышей испуганно пищали крысы, время от времени они спускались вниз, к кромке воды, а потом спешили обратно наверх — сообщить своим, что вода не спала, а может еще подняться и затопить их всех.

Ноги его нащупали тропку, которая была теперь фута на два под водой. Зажженная сигарета размокла, и ветер осыпал ему лицо табачными крошками, он то и дело сплевывал против ветра. Перекинув автомат через плечо, он еле-еле брел по воде, так как тропинка местами была совсем размыта и, пытаясь нащупать ее, он уходил под воду чуть не до самых плеч. Вспотев, несмотря на дождь, он со страхом думал, что может наступить на змею, вспоминая при этом всех попадавшихся ему змей, и в особенности питона, который плескался недавно рядом с рубкой. А может, они все залезли на деревья? Мысль эта показалась ему утешительной, но мало вероятной. Он ругался вслух и разговаривал сам с собой. «Да, вот это приключение! Выходит, я забрался еще дальше, чем мечтал, ведь это втрое дальше, чем Абиссиния, не шуточка! О, черт, скорее бы добраться до взлетной дорожки, а там уж до лагеря рукой подать. Хоть бы чайку попить.» — Он плотнее завернулся в плащ, защищаясь от косого дождя. — Вот если б отец меня сейчас увидел! «А я тебе что говорил? — сказал бы он. — Ну как, обормот, болтаешься по самую шею в ледяной воде? Недолго и ревматизм схватить. Уж коли ты так любишь воду, пошел бы искупаться в Тренте. Я тебе что говорил — не лезь в эту армию. Они для нас никогда палец о палец не ударили, чего ж ты для них стараешься, а?»

Нужно было пройти по взлетной дорожке целую милю против ветра, и казалось, ветер вот-вот своротит ему скулы; плащ развевался у него за плечами, точно у Белы Лугоши — человека-вампира, а поля шляпы отогнулись, как у старого золотоискателя. Пузыри взлетали из-под его высоких сапог. Ему надоело все на свете, он даже не думал о том, что сзади на него может наскочить самолет. «Единственное, чего мне сейчас хочется, — это добраться до теплой казармы, взять толстый роман в руки и еще получать миску жратвы каждые четыре часа, чтоб не знать голода. Право, жизнь тут не такая уж тяжелая, когда вся эта водичка с небес не льет на голову».

На контрольной вышке было немногим лучше, чем в радиорубке. Вода лила сквозь крышу, стекала по стенам, и карты на стенах побледнели и расплылись: Бирма лезла в Бенгальский залив, а Французский Индокитай сползал к Сингапуру. Суматра стала совсем красная, и Брайн усмехнулся, увидев это, хоть и подумал, что жаль все же такие хорошие карты. Огромный навес напротив вышки, из-под которого выдвигались прожекторы перед прибытием самолета, обрушился на землю. «Ремонт встанет в копеечку», — усмехнулся Брайн. Дежурный офицер на контрольной вышке сердито покосился на гражданскую рубашку Брайна, но тот даже не замечал этого и в задумчивости курил у двери, чувствуя, как сырость пронизывает его до мозга костей.

Разбрызгивая грязь, подошел грузовик со сменой, и Бейкер выпрыгнул прямо в лужу, которой не видно было из машины.

— Ну что, лагерь еще на месте, — спросил Брайн, когда тот перестал наконец ругаться, — или его тоже смыло к чертям?

Бейкер отказался от сигареты.

— Нужно добраться до рубки и вытащить оттуда аккумуляторы.

— Туда сейчас не доберешься. Рисовое поле затоплено.

— Офицер связи приказал.

Брайна словно по затылку ударили, даже искры из глаз посыпались. «Выскочка проклятый, да понимает ли он, что говорит? Коли хочет, пусть сам туда лезет, вместо того чтобы глушить виски и жрать овсянку в офицерской столовке».

Бейкер учился в закрытой школе, круг его интересов был узок, больше всего он интересовался спортом и никогда не переходил в своем недовольстве границы устава королевской армии.

— Так или иначе придется нам это сделать.

Брайн спустился с вышки. «Переть назад в эту слякоть из-за каких-то заплесневелых аккумуляторов». Грузовик за какую-нибудь минуту проехал милю по взлетной дорожке, и Бейкер пришел в замешательство, увидев, как высоко поднялась вода.

— Ну, давай! — крикнул ему Брайн, уже стоявший по пояс в воде. — Что, подмокнуть боишься? А если попадется змея или, чего доброго, две, не обращай внимания: они от тебя первые убегут.

— А, дьявольщина! — крикнул Бейкер, прыгая в воду. Брайн быстро зашагал по полю, останавливаясь только для того, чтобы указать Бейкеру, где размыта тропка, и чувствуя себя смелее теперь, когда он был не один да еще шел впереди. «А уж если бы с деревьев начали стрелять, тут я совсем о змеях перестал бы думать».

— Ребята в казарме тебя жалели — всю ночь просидеть тут в такой потоп! — крикнул Бейкер.

Дождь больше не колол Брайна иголками, капли тупо долбили кожу, от усталости он ничего не замечал. Справа плеснула в воде змея.

— Спасибо, — отозвался он, обращаясь к Бейкеру.

— Пока дожди, будем работать на тех же волнах из расположения взвода связи. Тут нет ямы?

— Нет, шагай. Вот здесь яма, но неглубокая. Они вполне могли бы сообразить это еще вчера.

Но все же это было неплохо: взвод связи расположен всего шагах в пятидесяти от казармы, можно отлучаться время от времени, чтобы встречаться с Мими. Он открыл дверь рубки, и раздутая пиявка снова выплыла наружу.

— Вчера вечером на казарму дерево повалило ветром, — сказал Бейкер. — Правда, никого не задело.

Они поставили аккумуляторы на стул. У Брайна появилось ощущение, будто он здесь в последний раз и никому уже вообще в этой рубке больше не работать. Бейкер решил, что нужно внести внутрь запасную антенну, и вышел за ней, но, едва добравшись до антенны, тут же отдернул руку, словно по ней прошел ток: пауки, пиявки, сороконожки и скорпионы нашли там себе убежище от потопа.

— Ах, чтоб тебя! — воскликнул он. — Ну, черт с ней, пусть остается.

«Что ж, побуду тут еще год, а осенью сяду на корабль. — Эта мысль успокаивала Брайна. — Все-таки неплохо, что я здесь, да и интересно, было бы жаль, если б я всего этого не увидел, что бы там отец ни говорил. Ведь в Рэдфорде как-никак нет скорпионов, и потом, мне же всегда хотелось попутешествовать. Вот только скверный способ я выбрал для этого. И орут на тебя, как на собаку, за то, что ты форму носить не хочешь. Да я и в гроб не лягу в форме, хотя, конечно, в день получки, когда за деньгами идешь, приходится все же надевать».

Он накрыл аккумуляторы плащом (сам он все равно уже промок до нитки, и плащ ему больше не нужен), и они с Бейкером потащили их к грузовику.

— Смотри не поскользнись, — сказал Брайн. — А то еще в кислоте искупаешься. Подумать только — получить пенсию за ревматизм и обожженную задницу.

Они медленно шли друг за другом, с трудом заставляя себя не ускорять шаг под струями дождя.

— Даже сесть толком не сможешь, верно? — подхватил Бейкер, радуясь, что они уже прошли полпути.

Казалось, дождь никогда не кончится. Сверкающее синее море и такое же синее небо над зелеными холмами, пастельные краски Муонга за проливом, красные и черные корабли в бухте и желтые полоски пляжей к северу от городка — все это уже стало казаться сном, еще более смутным и призрачным, чем воспоминания о Ноттингеме.

В погожий денек одно удовольствие посидеть голым у рубки в плетеном кресле и позагорать, пока там какой-нибудь несчастный самолет надрывается, прося пеленг или метеосводку. Бывало, Брайн разжигал костер и поджаривал себе хлеб, а потом ел его с сардинами, достав баночку из бесконечных запасов в продуктовом ящике. Как-то он дал несколько баночек китайцу, который обрабатывал рисовое поле возле рубки, погоняя быка, запряженного в соху, и он преглупо себя чувствовал, когда китаец начал его благодарить и кланялся чуть не десять раз кряду. «Хуже нет, когда такой вот безграмотной скотине добро сделаешь; у него просто в голове не укладывается, что все мы равны. Мими говорит, что они в пояс кланяются, вместо того чтобы руку пожать». Беспрерывный шум дождя был сейчас единственной реальностью: плотный кокон воды окутывал мозг и весь окружающий мир.

Из кузова грузовика видна была рубка — маленький темный кубик посреди огромного серого квадрата воды. Потом она исчезла из виду, и грузовик с ревом помчался по взлетной дорожке, разгоняясь, словно самолет. Он, Брайн, сейчас такой мокрый и голодный, что сперва почистится как следует и пойдет в столовую, выдует там крепкого пива столько, сколько в него влезет. А через день или два увидится с Мими.

Бейкер толкнул его в бок.

— Ты заснул, — сказал он.

13

Свернув с шоссе (хотя здесь висит объявление: «За этой чертой — запретная зона для союзных войск»), сразу вырываешься из назойливых объятий огней и шума транспорта, попадаешь под сень пальмовой рощи. Узкая дорога изрыта колеями, и тени деревьев, растущих по обе ее стороны, сплетаются на середине. Каждый раз, сворачивая с шоссе, Брайн чувствовал себя преступником, решившимся совершить что-то отчаянное и непоправимое, хотя на самом деле он всего-навсего отправлялся повидать Мими. Шагая по дороге, он рисовал себе образ Мими где-то там, за стеной мрака, за мерцанием светлячков, которые время от времени вспыхивали перед ним по два сразу, а когда он подходил ближе, словно выключали свои лампочки. Ночная тьма надежно скрывала их, пока не минует опасность, а потом можно было снова зажечь свои огоньки; в общем, светлячки неплохо разбирались в правилах маскировки.

Он представлял себе Мими в голубом кимоно, вот она сидит у тростникового столика и прихорашивается в ожидании его прихода. А может быть, она в пижаме и пустым взглядом смотрит в зеркало на этот желто-зеленый мираж, на свое маленькое личико и плавно двигающиеся изящные ручки. Когда ее не было рядом, он не мог ясно представить себе ее черты, образ ее ускользал, туманился, издеваясь над бессилием памяти. Так бывало часто и с другими воспоминаниями. Когда, возвращаясь после дежурства, он видел лагерь — два десятка длинных бараков, угловатых и гладких, обсаженных тонкоствольными пальмами, — то аэродром и радиорубка, которые он покинул всего каких-нибудь полчаса назад, стирались в памяти, и он уже не мог бы описать взлетную дорожку или рубку, маячившие на солнцепеке в сонных просторах раскаленного поля. Да, в разлуке сердце смягчается и тает, потому что память обманывает тебя. Все далекое и недосягаемое, таящееся в прошлом или будущем, всегда привлекательнее того, что перед глазами, и становится еще призрачнее, когда пытаешься, настроив глаз, как антенну, разобрать эти туманные очертания. Он не мог, например, как ни старался, припомнить некоторые улицы Ноттингема, знакомые лица, а потом вдруг они с необычайной ясностью возникали перед ним, когда он меньше всего ждал этого, так ясно, что однажды, отстукивая срочную радиограмму, он вдруг перестал работать и, хотя самолет ждал в воздухе, сидел неподвижно, пока видение не рассеялось. Из-за этих наваждений он перестал доверять своей памяти.

Он остановился прикурить и во тьме, сгустившейся еще плотнее после того, как спичка погасла, увидел яркие огни городка. Но дорожка меж черных деревьев привлекала его сейчас больше, и он снова зашагал по ней. Он не видел Мими уже неделю, что само по себе было тяжко, а если учесть, как разжигала его каждая встреча с ней, — просто невыносимо. Офицер связи отказался выдать постоянный ночной пропуск, потому что догадывался, зачем это ему. Трех долларов в день только и хватит, чтобы раз в неделю побывать в платном танцевальном зале «Бостонские огни», где работала Мими; вернуться полагалось не позже часу ночи. Со всех сторон его опутывали ограничения, изобретенные каким-то гением устава: разрешение на то, разрешение на это… «Ну а чего еще я ждал, когда шел в армию? Нужно было сказать: у меня старая слепая матушка, которую надо кормить, и еще, что я верю в бога и в Иисуса Христа, и еще сослаться на кучу всякой белиберды. Тогда они, может, отпустили бы меня. Подумать только, они-то там, в Англии, считали меня умным, я ведь книжки читал! Конечно, я еще правую руку от левой отличать не умел, а уже выучил сотню французских слов; а когда время по часам научился разбирать, то уже знал, как называется столица Болгарии. Бухарест, кажется?»

Бросить ключ, не закончив радиограмму, его заставило воспоминание о том дне, когда четырнадцатилетним мальчишкой он пошел наниматься на работу. «Нужно было пройти медицинскую комиссию, и врач-окулист мне сказал: «Ну-ка, взгляни на эту таблицу, сынок. Видишь, кружки на ней разорваны то слева, то справа. Вот я и хочу, чтоб ты, начиная вот с этого большого кружка, говорил, с какой стороны они разорваны — справа или слева». Ну и смеху было! Сроду я себя таким безграмотным не чувствовал, хотя работу мне это получить не помешало».

Дорога была сухая, припорошенная пылью: муссоны кончились несколько недель назад; хотя здесь и не бывает смены времен года, близилось рождество. Он шел, засунув руку в карман, думая о том, что такой же валкой походкой ходит отец, хотя вряд ли кто-нибудь, кроме него самого, мог бы заметить это теперь, после строевой муштры на английских плацах. Но походка осталась прежней, и он порадовался этому, шагая в темноте, так как это подчеркивало его собственное «я», отделяя его от лагеря, казармы и всего, что с ними связано. Мимо, точно призрак, прошел малаец в белых шортах и тропическом шлеме, и Брайн сказал ему по-малайски «Добрый вечер», так что каждый из них мог убедиться, что мимо прошел человек, а не призрак. Приветствие осталось без ответа, и Брайн даже усомнился, что его можно понять, когда он говорит по-малайски. Он знал, как называются у малайцев дни недели, умел считать, выучил несколько слов, обозначающих еду и напитки, да еще два-три глагола, вот и все. В лагере у них был кружок по изучению малайского языка, но он никак не мог заставить себя посещать занятия, не мог относиться всерьез к изучению этого языка, отчасти потому, что считал малайский не таким важным языком, как, скажем, французский или испанский, а отчасти просто потому, что не хотел утруждать себя. Он знал, что выучиться было бы нетрудно: слова можно нанизывать одно к другому, не беспокоясь о сложностях грамматики, о которой он вообще не имел ни малейшего представления.

Недалеко отсюда были Патанские болота, и запах гниющих овощей, кислый и в то же время горько-сладкий, смешивался с запахом рыбы и риса, которые готовили на жаровнях в хижинах, разбросанных среди деревьев. Бунгало было за вырубками — большой дом на сваях с полудюжиной комнат. Полы в нем прогнили, а крыша из пальмовых листьев текла во время дождя. И все же, когда он пил чай в комнате у Мими или лежал, положив голову ей на колени, погруженный в приятное забытье, когда запах курений, которыми пропитались здесь самые стены, наплывал на него волнами, этот дом начинал казаться ему последним убежищем, — каким-то непостижимым образом дом этот напоминал ему о его прежней жизни, оставшейся так далеко в прошлом, что он не мог воссоздать ее в памяти и уж тем более выразить словами.

Он увидел свет в угловом окне: это комната Мими. Вдова китаянка, сдававшая ей комнату, отправилась в Муонг, она ездила туда каждую неделю и должна была вернуться только с последним паромом, а к этому времени Брайн уже обязан был вернуться в лагерь. Он не пошел к крыльцу, а, пользуясь уловкой, к которой прибегал, когда вдова бывала дома, отправился к черному ходу, пробравшись через запущенный садик и испытав на какое-то мгновение панический страх, когда ему вдруг показалось, что он наступил на змею. «Ладно, может, она уже мертвая», — успокаивал он себя, пробираясь вдоль веранды. Надеясь, что Мими не слышала, как он подошел, Брайн заглянул в незашторенное окно и увидел, что она лежит на постели в одних пижамных брючках. Казалось, она просто глядит в пустоту, но, проследив за ее взглядом, он увидел на потолке маленькую ящерицу, охотившуюся за насекомыми.

— Почему ты не влезаешь сюда? — спросила она, не поворачивая головы. Он не отвечал. — Отсюда тебе лучше будет видно ящерицу, — сказала она тихо и настойчиво, так что ему трудно было не подчиниться.

Он оперся локтями о подоконник и улыбнулся.

— Я и отсюда ее вижу. А то спугну, если войду. Вид у Мими был обольстительный: волосы короткие, черные, лицо круглое, с чуть желтоватой, но свежей, юной кожей, веки тяжелые, неподвижные. «Как куколка», — хотелось ему сказать вначале, но это годилось только для развлекательных книжек, какие доставались ему, бывало, на рождество, и для малоправдоподобных описаний из учебника географии, по которому он учился в своей никудышной школе. Он вспомнил, как в самый первый вечер танцевал с ней в «Бостонских огнях», как они разговаривали и пили рюмку за рюмкой и какой она была желанной, когда он смотрел на ее рот, красиво подчеркнутый помадой, ее раскосые глаза, взгляд которых в те секунды, когда они оба молчали, казался таким пустым, что его охватывал страх перед пропастью, которая их разделяет. С тех пор прошло несколько месяцев, и он знал теперь, что пропасть, разделявшая их тогда, была ничуть не шире той, что разделяла его и Полин более четырех лет назад там, в Ноттингеме, в самом начале их долгого и отчаянного романа. «Даже здесь я не могу вырвать ее из памяти, а впрочем, я ведь женат на ней, что же тут удивительного?» Его мучили эти невольные переходы в мыслях, точно в волшебном фонаре, — от одной к другой, от Мими к Полин, и потом снова сюда, в сегодня, — к Мими, потому что долго вспоминать о жене было мучительно больно, словно кто-то проводил по его легким острым, как бритва, лезвием, — его мучило то, как быстро он предал Полин, едва они расстались.


В тот первый вечер, возвращаясь из танцевального зала, где другие посетители завладели Мими, он отстал от своих друзей и спустился на нижнюю палубу пароходика, переправлявшего их на тот берег. Китайская девочка в черной одежде сидела, поджав ножки, на скамье и, сплетая пальчики, поднимала руки к свету, чтобы взглянуть, что получилось. Потом занятие это наскучило ей, и она расплакалась; Брайн положил ей на колени горстку монет, и она успокоилась, а мать ее, проснувшись, не могла понять, что же ее разбудило, раз дочка молчит.

Пароходик дошел уже до середины пролива; издали Муонг был похож на поток угасающих искр, дальше к северу простиралась гладкая равнина моря, пустынная на целую тысячу миль до Рангуна и Ирравади. Черная заселенная полоса на противоположном берегу давно уже погрузилась в сон, и только вокруг пристани Кота-Либиса, где пассажиры ждали переправы, еще сверкало ожерелье огней. Вечер был теплый. Возвращаясь на верхнюю палубу, он переступил через чьи-то вытянутые ноги и увидел Мими, которая стояла у борта и задумчиво смотрела на Муонг. Она была в желтом платье, в руках — черная сумочка.

— О чем это вы задумались? — спросил он. Она быстро обернулась.

— А, это вы. Просто спать хочется, — и снова отвернулась к воде, как будто только эта волнистая фосфоресцирующая поверхность могла сейчас дать отдых ее глазам, утомившимся за последние пять часов от яркого света и красок.

— Вам каждый вечер приходится так много работать, как сегодня?

Он обратил внимание на ее сережки — маленькие желтые фонарики, отбрасывающие на щеку тень в свете пароходных огней.

— Работаешь или нет — все равно устаешь, — сказала она. Он поцеловал ее, ощутив холодное прикосновение сережки, когда она отстранилась. — Перестань, — сказала она, отворачиваясь, — с вами, парнями, нужно быть начеку.

— Только не со мной, — сказал он. — Я просто хочу знать, где ты живешь. — Он не понимал, почему она не притворилась, будто ее рассердил его поцелуй, ожидал, что будет куда хуже. Но она улыбнулась.

— А зачем тебе это знать?

— Чтобы прийти к тебе в гости.

Вместо того чтобы прогнать его, она только поддразнила:

— А зачем?

Он почувствовал, что она всегда так ведет себя, даже когда устала. Это была маска. Он никак не мог решить, сколько же ей лет, любопытно, какой она показалась бы со стороны невидимому свидетелю их разговора; он сплюнул за борт.

— Мне нравится с тобой разговаривать, не все ж с ребятами в казарме толковать.

Что ж, хитрость эта была не хуже всякой другой — для почина. На мгновение Мими превратилась в смешливую девчонку, куда более юную, чем он сам; но потом она словно опять погрузилась в какую-то свою жизнь, куда ему не было доступа, вероятно потому, что он был еще слишком молод, а может, и потому, что вообще глубины жизни, доступные ей, были далеки и совершенно чужды ему. И он чувствовал себя сейчас то молодым, то старым, и реально было одно — что он с ней рядом, на пароходе, все остальное — что было и что будет — стерлось в сознании, оставались огни, и волны, и деревянная палуба суденышка — все, что шло от хмеля и чувства и было заперто в нем, девятнадцатилетнем юнце, и сковывало его язык. Разговор не клеился.

— Завтра воскресенье, — сказал он, доставая пачку сигарет. — Так что ты, наверно, не работаешь.

Она больше не улыбалась и не взяла сигарету, пришлось ему закурить одному.

— Не работаю, — сказала она.

И, не думая о том, что он может показаться навязчивым, Брайн спросил:

— Мы увидимся?

— Если хочешь. — Она была равнодушна, но он так удивился, что не заметил даже, как безрадостно она согласилась. Он смутно сознавал, что навязал ей знакомство, но мысль эта его не беспокоила. Видя, что он молчит, она улыбнулась. — Ты что, не хочешь?

— Хочу, конечно.

Огни Кота-Либиса словно выросли, и они увидели на берегу людей, ходивших или стоявших в ожидании пароходика, который уже разворачивался у пристани. Окурок его сигареты упал в воду.

— Где мы встретимся? — спросил он, обнимая ее.

— В семь, около фотоателье. В городе.


Ящерица не шевелилась целых десять секунд. Что за интерес смотреть на эту ящерицу, повисшую вверх лапками?

— Долгая песня, — сказал он, — так может всю ночь продолжаться.

— Детям это нравится, — сказала она.

— Вот и моей матери тоже. Она рассказывала, что маленькой девочкой любила сидеть на кухне и смотреть, как движутся стрелки часов. И подолгу сидела так.

— Мне бы надоело.

— Я люблю ящериц, — сказал он. — У меня в рубке есть ручной хамелеончик, сверху зеленый, а снизу синеватый, как утиное яйцо. Он с утра выползает, и я ему даю хлеба с молоком на блюдечке. Ну, теперь уж мы с ним друзья. Он тут как-то недавно пропадал несколько дней, и я думал, что его змея съела, а потом он вернулся с самочкой, так что, выходит, он все эти дни за ней ухаживал. Теперь они вдвоем лакают из блюдца. Я думаю, они уже поняли, что попали в злачное местечко.

Она рассмеялась каким-то недоверчивым смехом, поглаживая грудь, и села на постели.

— Отчего ты вечно мне какие-то сказки рассказываешь?

Он перепрыгнул через подоконник и сел рядом с ней.

— А разве это плохо — сказки рассказывать? Во всяком случае, только тогда я тебе и нравлюсь, правда ведь?

Он притянул ее к себе.

— Ты смешной, — прошептала она.

Многие ее слова, казалось, потеряли смысл и стерлись, как монеты, давно утратили связь с тем, что она думает. Он представлял себе, как она с легкостью говорила их, обращаясь к другим своим любовникам, которые у нее наверняка были; он узнавал эти слова и ненавидел их, мучаясь ревностью, потому что они мешали ему сблизиться с ней.

— Это лучше, чем киснуть все время, как некоторые, — сказал он.

— Но ведь смешные люди на деле всегда самые грустные.

Странная судьба: отец ее стал лавочником, а раньше был последним бедняком из Кантона. Брайн представлял себе, как он с палкой через плечо, настоящий Дик Уиттингтон[4], только китайский, плыл в джонке на юго-запад, посасывая таблетку опиума, чтобы поддержать в себе бодрость. Он представлял его себе молодым, с волевым железным лицом, на голове у него шляпа, похожая на крышку от мусорной корзины, только без ручки. Вот он живет там, в Сингапуре, питаясь горсточкой риса, заискивает перед всеми, вероятно красивый, и это тоже использует в своих интересах. Такая жизнь казалась Брайну ужасной: в Ноттингеме это еще куда ни шло, но здесь… Да лучше смерть, чем такая жизнь — выцарапывать цент за центом, торгуя то с уличного лотка, то в лавчонке; даже Мими говорит, что это дело нелегкое. Зато Мими училась в лучшей школе, это их тоже разделяло, и к тому же она китаянка да еще женщина, и в возрасте у них разница в несколько лет. Все это как-то усложняло его отношение к ней, хотя в последнее время лед отчуждения таял.

В школе она проучилась недолго, ей пришлось уйти. И печальная история, которую она ему рассказала, растрогала его. Когда ей было шестнадцать лет, ее дружок, состоявший в какой-то политической партии (он не сомневался, что это была за партия, потому что научился неплохо разбираться и в правых и в левых и еще потому что уже неплохо знал Мими), вынужден был оставить ее, беременную, и исчез, скрываясь от английской полиции, преследовавшей его. Потом пришли японцы, и с тех пор его никто не видел. Английских полицейских тут тоже четыре года не видели, разве что арестованных, под конвоем.

Она сидела, поджав ноги и отодвинувшись от него. Он хотел обнять ее, но желание это погасло, когда он увидел ее глаза.

— Какая ты печальная, — сказал он. — Тебе, наверно, так надоедает каждый вечер смеяться по заказу, что, когда ты со мной, ты не можешь даже заставить себя улыбнуться. — Он отошел и сел на стул. — Вот я и рассказываю тебе смешные истории, чтобы ты улыбнулась. Так ведь лучше, правда?

— Иногда, — отозвалась она тоном ребенка, который никак не может понять, о чем ему говорят.

— А еще, — продолжал он, — знал я одного чурбана, который взял и пошел в авиацию, и его послали в Малайю. Это был довольно отесанный чурбан, не просто большое полено, а вполне отесанный и оструганный, только вот пробор у него был не там, где положено, и, несмотря на это, он нашел себе подружку-чурку, которая во сне говорила по-китайски, а когда не спала, то с трудом объяснялась по-английски, и вот она как-то сказала, что любит его. Ну как, нравится тебе такое начало?

Это было начало одной трогательной истории, он не мог уже остановиться, перестать сочинять и рассказывать ее, словно выпил несколько рюмок виски, разогревших его, хотя сегодня он и в рот не брал спиртного. Рассказ становился как бы частью его самого, вроде руки или ноги, только неподвластной ему, слова легко и бездумно всплывали из темной глуби его души. Он вдохновенно играл роль, и словно зарница вспыхивала и светила холодным и ярким светом где-то у горизонта его сознания, пока не кончалась история, пока он не переставал шутить.

И к концу Мими начинала смеяться, ее тянуло к нему, и им удавалось обойти все преграды и сложности. Она молчала или смеялась, но он почти ничего не мог прочесть на ее лице — и все же предпочитал, чтобы она смеялась, тогда в ней по крайней мере было больше тепла и ласки.

— Сейчас приготовлю тебе чай, — сказала она, отвечая на его поцелуи. — Тогда нам будет не так жарко.

— Чтоб мою жажду утолить, нужно восемь пинт пива, но тогда уж я буду ни на что не годен! — Чай был естественным рубежом в их свиданиях, после него они приступали к любви, и ритуал этот совершенствовался в течение многих встреч. — Когда вернусь в Ноттингем, я, наверно, не смогу пить горячую бурду, которую готовит мама, — с молоком и сахаром. Мне теперь подавай чай холодный и слабый, в больших круглых чашках.

Ее тонкие руки соскользнули с его шеи.

— Ничего, ты скоро снова вспомнишь английские обычаи.

Теперь он так привык к ее медленной речи, что, когда она вдруг начинала говорить быстро, он не улавливал смысла, не слышал ни интонации, ни ударений и бесполезно было повторять. Его умение разбирать морзянку не помогло ему научиться понимать Мими, и, так как родным ее языком был китайский, ей удавалось многое скрывать под монотонностью английской речи.

— Я не собираюсь возвращаться в Англию, — сказал он.

Она как будто удивилась.

— Почему? Очень милая страна. Так пишут в «Стрейтс таймс».

— Может быть, только мне она не нравится.

— Но ты должен туда вернуться. — Она улыбнулась. — Ты обещал прислать мне книжки и еще кое-что.

Он совсем забыл об этом: книжки о технике любви и противозачаточные средства.

— Ты и так достаточно знаешь.

— И все же мне хотелось бы почитать про это, — сказала она обиженно. Получалось, будто он берет обратно свое слово.

— Ну хорошо, — сказал он. — И все-таки мне еще целый год тут быть. А может, я и дольше останусь.

Мошкара тревожила Мими: она развернула простыню и натянула ее на себя.

— В Малайе у тебя нет работы, так что придется тебе домой вернуться.

— Работу можно найти на каучуковой плантации. Малайский мне выучить нетрудно, если взяться за него по-настоящему.

— А какая она, Англия? — спросила Мими. — Расскажи.

— Я ничего не знаю про Англию. Но расскажу тебе про Ноттингем, когда ты расскажешь мне про джунгли. Если тебе мешает мошкара, опусти сетку.

— Да нет, ничего, они меня не трогают. А на плантации очень опасно.

Оба замолчали. Они слушали, как квакают лягушки, как стрекочут кузнечики, словно ткут в высокой траве бесконечную пряжу. Собаки лаяли где-то возле хижины, и из бухты на Муонге к ним донесся замирающий звук пароходной сирены — он слабел, продираясь сквозь густую тень деревьев и прячась от деревенских огней. Брайн усмехнулся.

— Ты, словно цыганочка, ворожишь. Что же тут опасного — остаться в Малайе?

Кровать скрипнула — Мими повернулась к нему всем телом, и ее черные, как уголь, глаза засветились тревогой.

— Значит, ты думаешь, что живешь в мирной стране?

Он улыбнулся — ради собственного успокоения. Страна и в самом деле казалась ему вполне мирной; конечно, здесь водятся тигры, змеи, здесь вредный климат, но так ли уж все это страшно?

— Ерунда, — сказал он. — Просто нужно перешагнуть через это. В джунглях я еще не был, но, может, скоро придется там побывать. У нас кое-кто в лагере собирается взобраться на Гунонг-Барат посмотреть, на что они похожи, эти горные джунгли. Всю дорогу, наверно, будем наверх лезть.

Он вспомнил, как впервые увидел Пулау-Тимур по дороге из Сингапура с борта «авро-19», который с ревом летел над прибрежными болотами на высоте шести тысяч футов. Пулау-Тимур лежал среди яркой синевы моря неподалеку от материка, словно россыпь зеленых холмов, и с высоты под ярким полуденным солнцем был похож на пластилиновый макет местности, вроде тех, какие Брайн делал в школе.

«Авро» снизился над портом Муонг, потом поднялся выше над лесистыми горами и бросил свою тень на пустынную гладь моря к западу от порта. Брайна чуть не вывернуло от резкого поворота, когда самолет, словно задев брюхом верхушку горы и промчавшись над островами, пошел на посадку, пролетая над проливом шириной в две мили. Он все снижался и снижался над синей гладью пролива, и ближняя часть посадочной площадки, сверкавшей под солнцем, точно кусок канала, окруженного деревьями, приближаясь, становилась все шире. Брайн увидел песчаное дно, просвечивавшее сквозь воду, увидел несколько сампанов, спешивших прочь с дороги, рыбацкие сети на шестах, которые торчали из моря, словно ножи, нацеленные в брюхо самолета; потом по обе стороны желтыми полосами промелькнули длинные песчаные пляжи и моторы зловеще смолкли. Это было жуткое мгновение, когда техника вдруг словно отказала, отступила перед тишиной. Брайн взглянул влево и увидел далеко на севере большую гору — величественная ее вершина вздымалась в небо, привлекая его взгляд к далям, которых он никогда раньше не замечал. Одиночество этой вершины затронуло что-то в его душе: мощная и независимая серая гора, недоступная ни жаре, ни холоду, маячившая на полпути в другой мир, за эти секунды взволновала его больше, чем все, что он видел до сих пор. Даже обратная сторона луны казалась хорошо знакомой в сравнении с этим совершенно иным миром, иным измерением, вдруг возникшим вдалеке за водным простором и прибрежными болотами. Потом видение исчезло, потому что снова взревели моторы и самолет помчался над посадочной дорожкой вдоль берега, где его уже ждали легковые машины, грузовики и повозки, запряженные быками, миновал деревянные строения, пальмы, диспетчерскую вышку, и наконец Брайн, ощутив легкий толчок, с облегчением почувствовал, что они приземлились. А через несколько дней он стоял на берегу, любуясь простершимся над Пулау-Тимуром вечерним небом, по которому стремительным потоком плыли над холмами оранжевые, желтые, зеленые и кроваво-красные полосы, простираясь с юга на север и угасая где-то в стороне, там, где были Сиам и Бирма. Пальмы склонялись над водой, и ночные огоньки рыбацких деревушек взбегали к той самой вершине, которую он видел из самолета. Он узнал название этой горы — Гунонг-Барат, что значит Западная гора, и нашел на карте ее высоту — четыре тысячи футов. Гора эта стояла в стороне от главного малайского хребта, это была целая цепь утесов и горбатых уступов, разделенных лесами, лощинами, по которым мчались горные потоки, и венчала все это одна вершина, царившая над всеми этими городками и рисовыми полями на прибрежной равнине. Он надеялся, что ему удастся когда-нибудь добраться до этой вершины, но не знал, как и когда может представиться такая возможность. Гора была в двадцати четырех милях к северу от лагеря, склоны ее покрывали густые заросли, дорог не было, да и вообще, думалось ему иногда, вряд ли она заслуживала того, чтоб на нее взбираться.

— Не понимаю, зачем тебе туда лазить? — удивилась Мими. — Там и души-то живой нет.

— Откуда ты знаешь? А я вот слышал, что на вершине есть ресторанчик и в нем один малый из Йоркшира продает кофе и булочки с кремом. Он там уже лет тридцать торгует, и дело идет из рук вон плохо, потому что все, так же как и ты, думают, будто там никого нет.

— Напрасно ты мне голову морочишь, — сказала она, улыбаясь, — Только ты меня не понял. Тут в Малайе будут большие бои, потому что народ не хочет, чтоб здесь были англичане. Война будет.

Он знал об этом, читал в газетах про убийства на каучуковых плантациях и про то, что в людей стреляют неизвестно по какой причине. Как-то вскоре после приезда из Сингапура он спросил у капрала-связиста, почему на всех письмах все еще нужно писать «Действующая армия», и тот ответил, что малайская Народная армия, сражавшаяся против японцев, не хочет теперь сдавать оружие, которым англичане снабдили ее во время войны, и, по существу, выступает против Англии, требуя независимости для своей страны. «Будет еще похуже, — сказал этот всезнающий пророк капрал. — Увидишь, какая тут в один прекрасный день кровавая заваруха начнется. Одна надежда, что я к этому времени уже смотаюсь отсюда и всего этого не увижу, хотя мне так не везет, что могу и застрять».

— Ну что ж, — сказал Брайн весело. — Может, я и правда вернусь в Англию, как только представится случай, и найду там тихую, безопасную работу на какой-нибудь фабрике. Тогда уж я смогу выслать тебе все эти книжки, которые обещал. — Он осторожно стянул с Мими простыню и обнял девушку. — А только мне бы хотелось тут насовсем остаться.

— Нет, это не для тебя. Ведь что тут будет, когда начнется война? Все здесь считают, что коммунистическая армия собирается выйти из джунглей и перебить англичан. И никто не сможет остановить ее, так говорят. И может, много малайцев и китайцев при этом погибнет.

— Не знаю, — сказал он полушутливо-полусерьезно. — Но я-то ведь коммунист, так что со мной, может, ничего и не случится.

— Не надо шутить.

— А я и не шучу. Ты просила меня рассказать что-нибудь про Англию, так ведь? — Он закурил, чтобы отогнать дымом мошкару. — Так вот, я жил в старом, ветхом доме в Ноттингеме, и, помню, до войныотец мой однажды по-настоящему плакал из-за того, что лишился работы. И так шло несколько лет, и денег в доме совсем не было и еды тоже. Детям, правда, не так трудно было: нам бесплатно давали молоко и горячий обед каждый день — хитрые, собаки, заботились, чтоб мы выросли и могли потом против коммунистов драться. Теперь там стало немного полегче, но отчего это я должен идти против коммунистов?

— Не знаю, — сказал она. — Но ведь ты против, верно?

— Это ты так думаешь.

— Все англичане против.

— А ты не будь в этом слишком уж уверена. Вот я, например, не против. Это точно. У меня своя голова на плечах есть. — Но тут он увидел, как серьезно лицо Мими, и собственную его серьезность словно рукой сняло, будто кровь потекла быстрее по его жилам, и он начал вдруг фантазировать: — И, если ты узнаешь, что какой-нибудь самый красный коммунист хочет купить пулемет и полсотни дисков, сообщи ему — у меня есть. Если сразу уплатить не сможет, пускай по десять долларов в неделю выплачивает. Или пусть ящик пива выставляет время от времени.

— Ты сумасшедший, — улыбнулась она. — В жизни не видела таких сумасшедших.

— Я чокнутый, поэтому ты меня и любишь, правда? — сказал он, целуя ее губы, шею, грудь, захлестнутый темной волной страсти. Она высвободилась из его объятий и потянулась за халатом.

— Раздевайся. А я пока принесу чаю, будем пить в темноте.

Тишина размыла запруду, сдерживавшую мысли, и картины прошлого стали проноситься перед его глазами. Они были туманнее, чем действительность, и яснее, чем грезы, но отвлеченнее обычных мыслей, потому что настоящее вдруг отступило. Темные людные ноттингемские улицы и их обитатели вдруг протянули сюда, в лесистые горы Малайи, свои щупальца, которые всюду настигали его, а порой терзали тоской по дому, хотя чаще все же пробуждали в нем целую бурю ненависти и, решимость никогда не возвращаться назад, если только удастся, пока не съежится это огромное расползшееся пятно воспоминаний и сами они не сгниют в забытом и захламленном уголке его памяти. Он переживал это так бурно потому, что в девятнадцать лет будущего не существует: сегодняшние страсти черпают силу в прошедшем, и оттого Ноттингему было совсем нетрудно вытеснить из его памяти Малайю.

Он расстегнул рубашку и присел на постели, ожидая возвращения Мими. В этой комнате он не любил оставаться один, не то что в радиорубке; казалось, страшные призраки таились в каждом углу, только и выжидая мгновения, чтобы броситься на него. Это была странная комната, слишком многое было здесь связано с чужими людьми, слишком много их прошло через этот бивак. Он улыбнулся: ну что ж, в этом винить некого. Здесь пахло духами, потом, пудрой, соком деревьев, росших за окном, и все это мешалось с еле ощутимым запахом Патанских болот и ароматом курений. Он потрогал рукой постель, где только что лежало теплое тело Мими, и еще глубже, чем он думал, погрузился в атмосферу этой чуждой страны. Он улыбнулся. «Ведь я не ошибся, когда еще мальчишкой сказал дедушке Мертону, что в один прекрасный день возьму и уеду в Абиссинию. Старик был бы, небось, доволен. «Ах ты, поганец сопливый, — сказал бы он. — Подумать только, куда забрался и сразу бабу себе завел! Ну, это яблочко с моей яблони».

На веранде тихо звякнул поднос, потом шаги босых ног Мими приглушили музыку ночи — она ступала осторожно, чтоб не занозить их о дощатый пол. Он прислушивался, словно в каком-то забытьи, точно звуки эти слышал не он, а кто-то другой, далекий, и оставался в неподвижной отрешенности, пока она не подошла к двери; потом потянулся за сигаретой и чиркнул спичкой в тот самый миг, когда маленькая ручка Мими выключила свет. Последнее, что он видел при свете, лежа на спине, была ящерица, — она вдруг прыгнула вперед и проглотила москита, который долго звенел, кружась по комнате, все искал, где бы еще насосаться крови. Кожа на спине у Брайна еще зудела; он был уверен, что крови москиту досталось немало, и он усмехнулся при мысли, что какая-то частица его существа дважды исчезла сейчас в чужой утробе, совсем как в невероятной истории про Иону, который попал в чрево кита.

Она поставила поднос на пол, и он почувствовал ее дыхание, когда она склонилась к нему, чтобы подать чашку.

— Чудесно, — сказал он, отхлебывая чай. — Но я помолчу, а то еще беду накликаю.

Она присела у постели, отставив чашку после первого же глотка, и прикоснулась к нему.

— Брайн, Брайн, — прошептала она.

Она произнесла это невыразительно, и он не понял ее. — Что такое? — громко спросил он. — Ты с кем разговариваешь, с лягушками?

Он одним глотком осушил чашку.

— Сама не знаю, что я думаю, — сказала она.

— Я тоже не знаю, — отозвался он с некоторой тревогой, потому что он-то ведь знал. И даже мог бы объяснить свои мысли, но не хотел. Думать — то же, что плавать под водой: нужно иметь сноровку, не то непременно утонешь. Порой, когда думаешь, то всплываешь и плаваешь поверху, но в этом хорошего мало — многие краски и красоты мира открываются только под водой: и скалы, и водоросли, и водяные змеи, и всякие фантастические рыбы — все мечты, фантазии, рожденные его воображением. Но он еще не умел плавать под водой, сколько захочется: чаще всего, когда он пытался сделать это, ему начинало казаться, что легкие и барабанные перепонки вот-вот лопнут, и он тут же всплывал на поверхность. Иногда, впрочем, он оставался под водой достаточно долго, чтобы насладиться удивительными картинами и ощущениями, и чувствовал тогда, что если, напрягшись, пересилит слабость и страх, то мало-помалу овладеет этим искусством. То же самое и с искусством мыслить: одолеть мысли было почти так же невозможно, как глубину, и все же они всегда тянули его к себе, словно обещая, что в один прекрасный день он сможет, не подвергаясь опасности, погрузиться в недра собственного сознания гораздо глубже, чем теперь.

Рука его гладила ее по спине. Она улыбнулась:

— Ну вот, наконец-то ты заторопился.

— Я как раз думал, — сказал он, поддразнивая ее, но не разжимая объятий, — что я вечно спешу. Вот и сейчас прошло уже несколько часов, и мне скоро уходить.

— Как глупо, — сказала она. — Мне так жаль.

Он не знал, правду ли она говорит, но сейчас он и не думал об этом, потому что она уже встала и сбросила халатик, а когда она легла рядом, он почувствовал прикосновение ее руки. Прошлое и настоящее слились воедино, подчинились лавине поцелуев, так что и улицы далекого северного города и зеленые джунгли — все слилось в этом мгновении.

— Я тебя люблю, — сказал он. — Только так и могу понять тебя по-настоящему. — Может, для нее время и пространство тоже слились в этом мгновении? — Люблю, слышишь?

Они молчали, Мими никогда не разговаривала, предаваясь любви: что значили слова в сравнении с выразительным языком ее тела?

Они притихли. И тогда шелест деревьев за окнами перешел в рев и наполнил комнату. Страстно квакали лягушки, тысячи кузнечиков крутили свои маленькие трещотки, точно зрители на огромном стадионе, а волны глухо шумели вдали, набегая на берег и пряча голову в песок после всего, что им пришлось увидеть, пока они блуждали над бесстыдной пучиной моря, — это был голос малайской земли.

14

«Только одно могу сказать: ненавижу Ноттингем, — думал он, улыбнувшись спокойно и насмешливо, — ненавижу за все те годы, что отчетливо отпечатались в моем мозгу, словно кадры из фильмов в витрине кинотеатра». Он жил тогда в Рэдфорде, и ему было пятнадцать, когда он начал работать — пошел в пасхальное воскресенье чистить котлы и трубы, пока фабрика стояла; начал по своей воле: за работу в праздники платили в двойном размере, а он как раз копил деньги на велосипед. Уйму денег платили: семнадцать пенсов в час вместо восьми с половиной, или, вернее, платили бы, если б работа была все время. Он выходил из дому затемно, в половине шестого, шагал по пустынным улицам, сторонясь фонарных столбов, чтобы не расшибиться спросонок. Пошел мелкий дождь, и он поднял воротник, дрожа от прикосновения холодных капель и радуясь тому, что хоть идти недалеко. Отец не велел ему работать: «Не так уж тебе эти деньги нужны, сынок, еще наработаешься, когда постарше станешь». Он-то знал, как тяжела сверхурочная работа, на которую с такой готовностью шел Брайн, даже не подозревавший, что это такое и готовый взвалить тяжкое бремя себе на плечи. А Брайну это казалось большим достижением — работать, когда почти никто не работает, и заработать право на самоуважение, которое дает двойная плата.

Несколько юношей, лет по шестнадцати, как раз закончили ночную смену — с десяти до шести. Через дверь в конце коридора брезжил рассвет, звезды сияли над странными стенами без окон; одна стена была выше другой, и от этого небо походило на усеянную алмазами ручку огромного ножа. Прямо у его ног был люк с открытой крышкой, и он увидел, что лестница завалена золой и шлаком из фабричных котлов. Все это нужно было вытаскивать наверх, и в горле у него сразу пересохло, ему захотелось чаю, побольше чаю. Он взглянул вниз в котельную на скопище труб и приборов под круглым, точно вход в пещеру, люком, из которого задом, высоко вскидывая ноги, выбирался Джек Паркер. Лицо, руки и комбинезон у него были черней сажи, и он отчаянно ругался.

— Ну, я рад, что мне хоть эту кучу вытаскивать не нужно. Там целая гора золы, внизу она еще горячая.

— Выходит, этим мальцам все убирать придется, — сказал механик Тед Боузли. Управляющий Сэмсон велел Брайну не отмечаться в проходной, являясь на эту сверхурочную работу.

— Законом запрещено, ведь тебе еще шестнадцати нет, — сказал Боузли. — Так что помалкивай.

Он шел через темные подвалы, забитые до самых пожарных кранов большими рулонами бумаги. «Вот пожарище тут будет, если загорится, — подумал он, и ему даже словно теплей стало, когда он представил себе это. — Тогда уж никакого затемнения. Вдруг немцы бросят бомбу как-нибудь ночью, хотя теперь вроде налетов больше не будет. Ну, да ведь пожар от любого окурка может начаться, и уж тогда, помяните мое слово, одними огнетушителями да пожарными шлангами не обойтись». Войдя в кочегарку, Паркер снял берет и обнажил копну непокорных рыжеватых волос.

— Ну, теперь твоя очередь, — сказал он, увидев Брайна.

— Шести еще нет, — отозвался Брайн, сразу вставая на защиту своих прав. И все же взял лопату. По обе стороны топки шли две дымогарные трубы, каждая примерно в фут диаметром, причем левая проходила параллельно топке, потом поворачивала и соединялась с правой.

— Я спереди все выгреб, — сказал Паркер, доставая карманное зеркальце. — Ох, и чумазый же я, как углекоп.

— Угу, — сказал Брайн, тоже собираясь уходить. — Они тебя еще загонят в шахту.

Ровно в шесть Брайн заглянул в трубу, но ничего не мог там разглядеть. Тогда он стал на колени и по пояс залез в трубу; она была вся в саже, душная и теплая. Одно усилие — и он уже внутри, распластался на животе и волочит за собой лопату, готовый взяться за дело. Извиваясь, он продвигался вперед по кирпичной кладке, увлеченный новым для него мрачным миром. Здесь было темно и тесно, ни один звук не долетал снаружи. Он замер, удивленный и даже в какой-то мере польщенный тем, что ему позволили проникнуть в сказочный механизм мира промышленности, и решительно не желал приступать к работе, не насладившись этой минутой. Здесь было тепло и страшно, если думать о страхе, но он не стал думать, а, продвинувшись еще на несколько футов, добрался до кучи горячей золы, поднимавшейся чуть ли не до самого верха.

Оставаться здесь было невозможно, он почти утонул в золе и саже, которая забивалась ему в нос, в глаза, в уши. Он попытался ползти назад и, обнаружив, что не может повернуться в такой тесноте, похолодел от ужаса. Поднятая им пыль затрудняла дыхание, и он лежал, точно мертвый, в этом бесконечно длинном гробу, только часто-часто дышал, словно хотел прочистить горло. Прошло больше года, с тех пор как он ушел из школы, и это была его вторая работа, так что он считал себя опытным рабочим, человеком из фабричного мира, он уже курил и выдавал себя за восемнадцатилетнего в пивных, где официанты старались не замечать его; ухаживал за девчонками, которых удавалось подцепить, а в прошлую субботу даже участвовал в драке и теперь вовсе не собирался пасовать перед горсткой какой-то паршивой сажи.

Он перестал двигаться, и страх его рассеялся. «Вот только вылезу, отдышусь, а потом уж по-настоящему за дело». Но нужно было ползти, лежать слишком долго в обнимку с этими кирпичами было жарко. Да, жарища и духота тут страшная, хоть ведь в море, наверно, и похуже приходится. Он очутился в гробу, крышка которого была плотно закрыта, зато в изголовье и в ногах доски как бы выломаны; темнота напомнила ему угольные шахты, он подумал о том, что он будет похоронен здесь, на глубине тысячи футов, если не сумеет выкарабкаться. Жану Вальжану, когда он удирал по сточным трубам, и то, наверно, лучше было, а вот Эдмон Дантес, когда делал подкоп, тоже небось хватил лиха. Брайн взял горсть золы, надеясь, что она, остывая, уже начала твердеть, но она посыпалась у него между пальцами, как песок в песочных часах. «Вот, если бы мне нужно было из тюрьмы удрать, я бы и глазом не моргнул, раз-два и вылез бы, но тут, когда дело касается потрохов этой вонючей фабрики, где за гроши вкалываешь всю ночь, незачем стараться. А если им что не понравится, то плевать я на них хотел, да и проверить они не смогут». Ему жгло руки и колени, но он все полз назад по трубе, пока ноги у него не повисли в воздухе, и, увидев позади свет, он понял, что выбрался на волю.

Свет лампочек ослепил его.

— Быстро ты осмотрелся, — сказал мистер Уиткрофт. — За две минуты.

— А мне показалось, что я там год проторчал. — Брайн потер руки и коленки, стряхнул с одежды сажу, хотел взглянуть на свое лицо, но зеркальца нигде не было. — Сейчас полезу опять и покопаю немного.

— Вот молодец, — сказал Уиткрофт. — Только слишком долго там не сиди, а то еще загнешься, чего доброго. Я пошлю Билла Эддисона с другого конца. Так что вдвоем вы живо закончите.

«Может, оно и верно», — сказал себе Брайн, снова залезая в черную трубу. Сколько раз отец говорил ему: «Никогда не вызывайся добровольцем», а он не слушался, хотя здравый смысл ему подсказывал: раз начинают вербовать добровольцев, непременно жди беды. «И не суйся никуда сам». Отец говорил это с убежденностью, и Брайн видел, что он прав. В том-то и беда, что он вечно куда-нибудь суется или идет добровольцем и сам не знает, как это получается. Что-то такое, о чем человек и понятия не имеет, сидит в нем и только и ждет случая, когда ему предложат куда-нибудь вступить или пойти добровольцем, и не успеет он оглянуться, как уже лежит в такой вот «калькуттской черной яме»[5], задыхается и орудует изо всех сил лопатой за какие-то семнадцать пенсов в час. Он обливался потом. «Так и чахотку получить недолго, — подумал он. — Лежишь тут часами, вдыхаешь эту черную сажу. Я уже и хрипеть начал».

Он постепенно прокладывал себе путь в трубе. Сверху зола была только чуть теплой, но, когда он добирался до кирпичного дна, она обжигала ему руки и колени. Он отползал немного, чтобы утихла боль от ожогов, потом снова полз вперед и еще быстрее работал лопатой. «И чего я так спешу, дурак? — спрашивал он себя. И отвечал, отправляя лопатами золу в конец трубы: — Чтобы скорее кончить»

Он уже проработал восемь месяцев на картонажной фабрике Робинсона, в высоком здании, почерневшем от времени, пропитанном запахом трудового пота. Фабрика стояла на длинной улице, застроенной небольшими двухэтажными домами с глубокими подвалами.

Сперва Брайн был чернорабочим, таскал тяжести, бегал по поручениям, подметал полы. Он отмечался в проходной каждый день в восемь утра и на несколько недель был приставлен к уборщице, помогал ей убирать контору, как только являлся на фабрику. Это была легкая работа, и благодаря ей утро не так долго тянулось, потому что по-настоящему он начинал работать только в девять. А в десять уже был перерыв на чай, и не успевал он оглянуться, как приходило время бежать домой обедать. У каждого директора фирмы был свой кабинет, а у мистера Роусона в кабинете висела огромная карта военных действий в Европе, красиво раскрашенная и такого масштаба, что можно было находить даже мелкие города, отбитые русскими у немцев, — каждый город, название которого объявляло московское радио под аккомпанемент десяти залпов из трехсот двадцати орудий, а потом в девятичасовой вечерней сводке повторяла Би-би-си. Солнечногорск, Волоколамск, Калач, Орджоникидзе, Дебальцево. Барвенково, Таганрог — названия, таившие в себе стальную твердость и могущество, знаменовавшие поражение немцев, хотя они сами еще не сознавали этого, знаменовавшие торжество силы, выступавшей теперь на стороне правого дела и продвигавшейся шаг за шагом к Берлину, к центру их страны. В расцвете своей черной славы немцы гусиным шагом двинулись на страну, где всеми заводами и всем имуществом владел народ, в страну, которая станет в один прекрасный день обетованной землей для всего человечества и где хлеб будет бесплатным, а люди будут работать только по четыре часа в день.

Само слово — Россия, Россия, Россия — волновало Брайна, как какое-то изначальное слово, корень всех слов (даже до того, как он узнал, что означает оно нечто гораздо большее, чем просто страну), и убеждало в ее непобедимости, и поэтому, когда он впервые услышал, что немцы вторглись в Россию, он радовался: ведь это означало, что война долго не протянется. Германия была для него страшным видением: чудовище, у которого зубы словно снаряды и руки точно штыки, и ноги как топоры, глаза сверкают, как оружейная сталь, волосы из колючей проволоки, низкий лоб из мешков с песком, тело заковано в броню; только теперь оно шатается и, оставляя кровавые следы, ползет прочь от Москвы и от Сталинграда под ударами Красной Армии, всей той массы рабочего люда, которая течет по своей земле, словно полноводная река мщения, и воздаст должное нацистским заправилам в Германии. И он улыбнулся этой мысли здесь, в черной дыре на фабрике Робинсона, подгребая золу под живот и проталкивая ее дальше к ногам, точно прах сожженных немцев.

Дома у него были собственные карты русского фронта, только не такие большие, как у мистера Роусона, но все-таки достаточно большие, для того чтобы обозначать на них карандашом извилистую ленту, где гуляет пламя и смерть. Это было увлекательно: он слушал сообщения о взятых городах и соответственно передвигал линию фронта. И, когда советские войска, наступая, глубоко врезались на западе между Брянском и Харьковом, он знал, что немцы, стоявшие южнее, вдоль Донца, попадут в окружение, если только не уберутся восвояси. Газеты дома бывали редко, и вначале ему трудно было находить на карте названия городов, услышанные по радио. Он часами искал их, склонившись над картой вместе со своим двоюродным братом Бертом, который тоже был увлечен этой военной игрой, затеянной Гитлером. Они напряженно разыскивали город с трудным названием, но зато уж после того, как находили и отмечали его на карте, другие города было найти нетрудно. Многосложные слова, быстро произносимые диктором, стремительно влетали ему в уши, жужжа, как пила, вонзающаяся в дерево: «Белая Церковь». Бои бушевали вокруг нее несколько дней, пока грохот их не стал замирать. Белая Церковь. Берт помогал ему искать ее, и название это так вошло в их мысли, что его невозможно было забыть — эту священную чашу Грааля рядом с огромным кружком Киева. Первым ее отыскал Берт.

На карте мистера Роусона длинный ряд булавок с красными головками обозначал русский фронт, и, убирая кабинет, Брайн в первое же утро заметил, что булавки вколоты слишком далеко на востоке и что их не передвигали неделю, а то и две. Может, потому, что Роусон утратил интерес к карте, но, во всяком случае, не потому, что перегружен работой; это был один из самых молодых и самых незанятых директоров, мужчина лет тридцати пяти, с полным лицом и рыжеватыми прилизанными волосами, человек, как говорили все, добродушный: когда он, проходя мимо, замечал, что кто-нибудь не работает, он никогда не выговаривал за это. Роусон был усат и носил очки. Он удачно и выгодно женился и мог не бояться призыва в армию: его работа у Робинсона, как считалось, имела государственное значение. Некоторые ставили ему это в вину и говорили, что ему следовало бы воевать, даже будь он родственником самого босса Робинсона, но кое-кто из старых рабочих говорил, что он правильно делает, держась подальше от всего этого.

В первый раз Брайн подмел его кабинет, очистил корзинки для бумаги, вытер пыль с «ремингтона» (напечатав при этом свое имя и сунув в карман несколько скрепок для бумаги), а потом стал изучать карту России и возмутился, что булавки не передвигали так долго. Здесь фронт все еще проходил от Ленинграда мимо Москвы к Сталинграду и на Кавказ, так что огромная территория, занятая за это время Красной Армией, не была отмечена. И тут ему пришла в голову страшная догадка: а может быть, этого Роусона интересовало только, как далеко продвинулись немцы в начале войны, может, его вовсе не радует, когда русские отбирают назад свою землю. Брайн усмехнулся и стал лихорадочно — было уже без пяти девять — перекалывать булавки, и, прежде чем он собрал щетки, тряпки и жестянки с мастикой, чтоб отдать их уборщице, русский фронт был установлен там, где следовало.

Ему было приятно делать это, и с тех пор он с еще большим рвением производил в кабинете уборку и каждое утро, как только объявляли о взятии новых городов, передвигал булавки на карте. Однажды он не удержался от искушения и написал карандашом внизу на карте: «Пора открыть второй фронт». «Потеха, — сказал он себе. — Посмотрим, заметит он это или нет, а заодно узнаем, не надоела ли ему игра с булавками. Но, может, лучше стереть написанное — тут некоторым не нравятся русские; или, может, такие люди просто не любят, когда кто-нибудь пачкает их шикарные карты». И все же он оставил надпись, потому что душа его жаждала признания, хоть какого-нибудь знака, хоть нескольких слов — чтобы мистер Роусон, например, заметил, какой он начитанный и умный, как он быстро находит эти русские города с трудными названиями и как точно передвигает линию фронта. Кто еще из двух сотен рабочих на фабрике мог бы сделать это с такой точностью? Насколько ему было известно, никто. И как знать, может, старина Роусон придет в один прекрасный день и скажет: «У вас это неплохо получается с картами, Ситон. Надо будет посмотреть, может, мы найдем вам работу в конторе». Но нет, так не бывает. А что поделаешь? Не пойдешь же к ним и не скажешь: «Эй, мистер Роусон, вы видели, что я с вашей картой сделал? Я решил, что это просто позор — такая хорошая карта, а булавки не на месте». С одной стороны, конечно, ему может показаться наглостью, что я занимаюсь у него в кабинете такими делами, не спросившись, а с другой стороны, чего ему обижаться, он даже и не заметил ничего, но тогда и места в конторе мне не видать. Не то чтобы мне очень хотелось этого, ведь придется носить костюм и каждый день надевать чистую рубашку, а где же я на это денег возьму, скажите, пожалуйста? Маме с этим тоже не справиться. Уж лучше я поработаю на фабрике с другими ребятами».

К обеду он очистил половину левой части трубы. Теперь он залезал так глубоко, что выталкивать золу лопатой не удавалось, он стал брать с собой два глубоких лотка и, наполнив оба, тащил их наружу. У заднего конца трубы, за кочегаркой, кучи золы поднимались до самого верху, и кирпичный настил там был очень горячий. Пот мешался с пылью у Брайна на лице, грязь лезла в рот и щипала кожу, а он сдувал ее или стирал с лица свободной рукой. После каждых шести лотков он отдыхал, лежа на боку, как бывалый шахтер, мечтая о сигарете или о кружке чаю. Когда он приспособился к жаре, к тесноте и к недостатку воздуха, ему даже стала нравиться эта работа, к тому же вдвойне оплачиваемая. Он чувствовал себя смелым, мужественным, и, если бы мать, или тетушка Ада, или дедушка Мертон увидели его сейчас, они бы сказали: «Какая польза в этой душной трубе работать? Но он крепкий парень, так что большого вреда ему от этого тоже не будет». И потом, хорошо работать совсем одному, когда никто не стоит над душой и не смотрит, сколько ты сделал; правда, он совсем неплохо работает, но — Брайн усмехнулся, снова погружая лопату в золу, — никому, конечно, не вздумается прийти сюда и посмотреть, как он тут управляется.

Большинство здешних мастеров и рабочих проработало у Робинсона от двадцати до сорока лет, и у фирмы в округе твердая репутация, хотя платят они так, что всякий профсоюз немедленно объявил бы забастовку; но, уж если тебя туда взяли, можешь быть уверен: пока ты гнешь спину и шапку ломаешь перед каждым мастером, тебя не уволят. Это была одна из тех фирм, что соблюдают традиции «благотворительности»: тяжкий труд и ничтожная плата для угодных фирме людей, которые будут служить ей верой и правдой, несмотря ни на что. А перед войной, когда люди готовы были горло друг другу перегрызть за работу, все только боялись, как бы не обидеть мастеров да не вылететь вон — живи тогда на пособие, хотя вся разница-то была бы в том, что они получили бы на несколько пенсов в неделю меньше да не надрывались бы, не лизали бы никому задницу от страха, что их уволят. За оплатой труда у Робинсона следили очень тщательно: она всегда чуть-чуть превышала пособие по безработице, и этого как раз хватало, чтоб заставить людей работать, но вряд ли могло хватить, чтобы они могли влачить полуголодное существование. Брайн улыбнулся, вспомнив, о чем тогда думал. «Слава богу, что война: можно смотаться еще куда угодно, пусть только попробуют ко мне какую-нибудь собаку приставить, хоть я не очень-то люблю работу менять и предпочел бы на одном месте удержаться, чтобы руку набить и друзей завести. Только вот не могу понять людей, которые тут по сорок лет торчат, — хуже пожизненной каторги, особенно если в других местах можно больше заработать. И что они в конце концов получат, после того как здесь всю жизнь проторчат? Их будут поить какао, выдадут экземпляр библии да карманные часы за пять шиллингов, чтоб отмерять оставшиеся им дни безделья. А то и этого не получат, так я думаю. Хорошо еще, если спасибо им скажут, и уж как они тогда суетятся, как признательны… А то, бывает, только плюнут, раз уж нельзя ничего другого сделать, скажем швырнуть окурок на ворох тряпок, пропитанных парафином, или сбросить одного из мастеров в люк. Но ничего уж не изменить. Раньше они думали, что у них специальность есть, они, мол, квалифицированные, и терпели всяких кровососов, которые им указывали, что делать, будто они прислуга. А ведь сорок лет — это целая жизнь, да за это время во всех странах мира можно пожить, все посмотреть и все перепробовать, вместо того чтоб торчать тут и перед каждым шапку ломать в этом крысятнике у Робинсона.

Я сказал позавчера Бобу Торпу, что старик Робинсон просто рабовладелец, о таких в библии говорится, что он лукавый змий, предатель, он и своих бабушек оптом продаст, если их у него больше двух окажется. А старина Торп ответил, что не нужно так говорить, а то как бы Робинсон и его надзиратели не услышали. «Ну и что же, если услышат?» — спросил я, усмехаясь про себя. «Как что? — сказал он, и его длинное лицо еще больше вытянулось от страха. — Тогда тебя с работы уволят». Боб — толстенький такой человечек лет шестидесяти. «Вот ужас, — говорю, — придется другую искать, правда?» А он ухмыльнулся и говорит: «После войны, когда с работой опять будет трудно, у вас нахальства поубавится». «Не беспокойтесь, — говорю. — Война кончится — этого старого толстяка с сигарой прогонят в шею вместе со всем его правительством. Тогда все по-другому будет. Их песенка спета». — «А может, и нет». Тут уж никто наверняка сказать ничего не мог, и Брайн тоже, хотя на лице у него и была написана уверенность: ведь он тоже боялся, что ему придется испытать отцовскую горькую судьбу, если прежние времена вернутся. «Нет уж, лучше пулю в лоб, — подумал он. — Или нет, лучше этих сволочей прежде перестрелять, и, может, все переменится».

Когда он проработал у Робинсона три месяца подсобным рабочим, мастер поставил его на приготовление клейстера — он перемешивал в бункерах коричневую массу, а потом засыпал квасцы, перед тем как всю смесь отправить в котел. Он таскал со склада стофунтовые мешки и, положив их на деревянный край чана, высыпал туда их содержимое. К концу рабочего дня тут ужасно воняло, и, когда Брайн сплевывал, слюна у него была оранжевая. Затычку в днище чана можно было вытащить только при помощи рычага, установленного в подвале, в прокатной, где делали картон. Когда оба больших чана наполнялись и у него выдавалась свободная минута, он залезал на верхнюю ступеньку лестницы и успевал поглядеть, как три или четыре листа бумаги затягиваются роликами старой прокатной машины. Всем этим командовал Боб Торп, он был мастер и уже тридцать лет управлялся с этими самыми машинами — лысый пожилой холостяк, который разговаривал со всеми учтиво, спокойно и, по слухам, даже читал книжки, а свирепел, разве только если там наверху, в чанах, не хватало сырья для его любимых и всемогущих прокатных машин. Тогда в глазах у него появлялся злобный блеск и, боясь увольнения, он ругал Брайна последними словами. Брайн отвечал ему тем же, но снова брался за дело. Прокатные машины работали только два дня в неделю, и в эти дни в прокатной и вокруг чанов с пастой был настоящий ад: дребезжащие допотопные машины сотрясали потолок подвала и даже цеха, находившегося над ними.

Брайн окреп, таская мешки и размешивая клейстер, он чувствовал, как твердеют его мускулы, как легко он переносит теперь тяжести, еще недавно казавшиеся ему непосильными. Чем труднее была работа, тем больше она ему нравилась, тем больший подъем вызывала она у него, и, возвращаясь домой усталый и на первый взгляд ко всему безразличный, он на самом деле чувствовал в себе огонек жизни и прилив внутренней энергии, которая помогала ему оставаться таким живым и веселым во время долгих прогулок с Полин по полям и лесам.

Во все остальные дни недели он возил вагонетки с мокрыми листами картона на подъемнике на верхний этаж фабрики в нагретую горячим паром сушилку, вместе с другими мальчишками развешивал листы для просушки, потом оттаскивал их обратно к прессам, а оттуда в картонорезку; наконец, он доставлял картон к упаковщицам и складывал тюки для погрузки в товарные вагоны. Зачастую после того, как последние мокрые листы наконец подрежут и разложат для просушки, оставалось немного свободного времени — законный, признанный перекур, когда ребята могли пошататься без дела, пока листы не затвердеют и не станут такими жесткими и острыми по краям, что можно порезать пальцы. Здесь царила приятная расслабляющая атмосфера, как в теплице, и пять или шесть мальчишек, растянувшись на теплом и пыльном деревянном полу высоко над шумом автомобилей и станков, болтали или разглядывали комиксы, одни на этом фабричном небе, таком непохожем, как понял Брайн, сидя в черных трубах котельной, на эту тесную закопченную дыру.

В своей норе он то и дело без всякой причины откладывал лопату и смотрел широко раскрытыми глазами в темноту, ничего не видя и только ощущая все время стенки в каком-нибудь дюйме у себя над головой и по бокам; ему было так тесно, что он все время стукался о них локтями. Чувство, будто проход сужается, вдруг острой болью пронзало его мозг; он ложился ничком и прижимал руки к телу, напряженный и молчаливый, желая создать хоть иллюзию того, что здесь не так тесно, стараясь усилием воли замедлить биение сердца; потом принимался насвистывать какую-то песенку собственного сочинения, в надежде что мотив из нового фильма, который он тщетно пытался вспомнить весь день, все-таки придет ему на память. Но безделье ему надоедало, и он снова брался за работу. Иногда ощущение, что проход сужается, возникало у него так неожиданно, что он не успевал овладеть собой и, охваченный страхом, извиваясь, словно змея, быстро отползал назад, вываливался на пол кочегарки и стоял там, покуривая, минут пять, отдыхая и потешаясь над тем, как он испугал всех своим неожиданным появлением. В свободное время в сушилке он часто учил Билла Эддисона читать карту. Шестнадцатилетний Билл проходил подготовку в юношеской военной организации, где он был уже капралом и где ему была обещана третья нашивка, если он сдаст экзамены на аттестат первого класса. Это был здоровый как бык парень, который мог поговорить о джазе или о женщинах, но был туповат во всем, что касалось точных наук, вроде картографии. Зато он лихо отстукивал такт костяшками пальцев, когда пел непристойные куплеты, отплясывал, подпрыгивая на месте, под песенку «Эскимоска Нэлли» или раскачивался из стороны в сторону под марш Сузы, слова которого были, конечно, должным образом изменены.

В те вечера, когда Брайн не гулял с Полин, они отправлялись с Биллом Эддисоном на поиски приключений, начиная с четырехпенсовых мест на галерке в каком-нибудь захудалом «Гранде», где обычно показывали ерундовый фильм; они смотрели его, пока не надоедало издеваться и громко хохотать над всей этой старомодной белибердой, а потом пробирались дальше по рядам и находили девчонок, которые позволяли обнимать себя за талию.

Однако чаще всего он проводил вечера с Полин. Им нравилось гулять вместе, а познакомился он с ней в полутьме задних рядов кинотеатра «Савой», когда дешевый военный фильм стал подходить к счастливому концу и он, утратив к нему всякий интерес (почему это никогда не убивают героя и с самого начала ясно, что он должен остаться в живых? И почему те, в чьих грустных глазах застыло ожидание смерти, обязательно погибают?), обернулся и увидел ее среди пустых кресел. Она смотрела на экран внимательно и спокойно, без того напряжения во взгляде, какое он знал за собой. В этот вечер он был одни и поэтому, пересев на свободное место рядом с ней, заговорил:

— Не выношу такие фильмы, от них просто живот болит.

Помолчав, она сказала:

— А зачем же вы на них ходите?

— Да так, думал, что-нибудь хорошее покажут.

— Ну а теперь вы уже знаете, какой это фильм, правда?

Она заговорила, и это неплохо для начала.

— Ну, конечно, больше я его смотреть не стану, если только вы со мной не пойдете. На той неделе получше фильм будет — музыкальный. Кей Кайзер со своим джазом.

— Мне Гарри Джеймс больше нравится.

— Мне иногда тоже. А когда заиграет трубач, я просто как на иголках.

— Так убери иголки, и все будет в порядке, правда ведь?

Его рука лежала на спинке ее кресла.

— Я провожу тебя домой, если хочешь, — сказал он.

— Меня уже ждут, — сказала она.

Когда заиграли «Боже, храни короля» и они стали пробираться к выходу, подошел парень и взял Полин под руку.

— Пусти-ка, друг, — сказал Брайн. — я ее провожаю.

— Вот как? — сказал тот.

— Конечно, — ответил Брайн.

Он был разочарован, что девушка не поддержала его, но потом, усмехнувшись, вспомнил, что они даже не знают друг друга по имени. С какой же стати ей вступаться? Он взял ее за руку, а за другую держал этот высокий парень, который, как казалось Брайну, был здоровее его, хотя, может, это объяснялось тем, что парень был в толстом темном пальто и белом шарфе. Брайну даже показалось, что он видел этого парня на какой-то фабрике.

Сначала, выйдя на улицу, Брайн словно ослеп от темноты. Девушка не пыталась отделаться ни от одного, ни от другого, а просто спокойно шла между ними, словно знала, что в конце концов все как-нибудь уладится и тогда, оставшись с одним из них, она решит, хочется ей идти с ним дальше или нет. «Наверно, мне лучше уйти, — подумал Брайн. — Ведь, если у них любовь, надо их оставить в покое. Может, они даже помолвлены, почем я знаю». У него возникло невольное желание юркнуть куда-нибудь в самое темное место на этой улице. «Может, у них еще с детства любовь, а я им все порчу». Но он не отпускал ее руки (позднее они вспоминали об этом со смехом) и, охваченный каким-то упрямством, вместе с ними пересек улицу и углубился в тихий переулок.

Тут парень резко остановился, и перед глазами у Брайна вдруг взметнулся кроваво-красный фонтан, вспыхнули разноцветные искры. Он выпустил руку Полин и, взвыв от боли, отлетел к стене какой-то часовни. Удар породил в его душе жажду мщения: он так хватил противника по голове, что его стиснутые пальцы заныли от боли, словно он ударил по бетонной или железной стене. Полин стояла посреди улицы, точно тень, ожидая одного из них, и Брайн решил, что он победит, хотя уверенность эту пошатнул сильный толчок в грудь, снова отбросивший его к стене. У него перехватило дыхание, и он понял, что это уже не шутка, что это настоящая драка и отступать поздно. Он рассвирепел и, отклонившись влево, сделал обманный выпад, нащупал слабое место противника, прежде чем нанести ему удар. Нагнув голову, он бросился вперед и, проскочив под самыми кулаками парня, схватил его за пояс и стал тянуть к себе, зная, что у него хватит сил, чтоб согнуть этого типа вдвое и швырнуть на тротуар. Сомкнув руки на спине противника, Брайн все крепче сжимал его, а тот ничего не мог с ним поделать; Брайн уперся подбородком парню в грудь изо всех сил, словно поднимал самый тяжелый мешок, и жал до тех пор, пока тот не упал. Брайн выпустил его, но тот вскочил раньше, чем Брайн успел расквасить ему физиономию каблуком. Брайн все время прижимался к противнику и после упорной, молчаливой возни голова парня вдруг оказалась у него под мышкой. Мгновение — и он сжал ее, словно тисками, напрягая мускулы одной руки, немилосердно нанося удары второй и спеша с ним разделаться, потому что ссадины у него на лице нестерпимо болели.

Противник не сдавался, отбиваясь ногами. Но Брайн уже не помнил себя и делал все как во сне, охваченный первобытной жестокостью.

— Оставь его! — кричала Полин. — Оставь!

Смысл ее слов наконец дошел до него, и он удержал занесенный испачканный кровью кулак.

— Ну, получил? — спросил он, отпуская противника. Тот застонал и упал на землю.

— Пошли, — сказал Брайн. — Хватит с него. Она взяла его под руку, и они ушли.

— Не нужно было делать этого, — сердито сказала она. — Он бы сам ушел через минуту, я просто уверена.

Она оттолкнула его руку.

— А разве он не ухаживал за тобой? — спросил Брайн.

— Конечно, нет. Он подсел ко мне за минуту до твоего прихода, и спросил, можно ли меня проводить. А я ему даже не ответила.

Брайн молчал, она тоже умолкла, и он был рад этому, потому что почувствовал слезы у себя на щеках. Ему захотелось уйти и никогда больше не видеть ее, спрятаться от своего стыда. Темная волна захлестывала его, но тем нужнее ему было находиться рядом с ней, потому что тогда сердце его не так сжималось от боли. Она разорвала бы ему сердце, эта боль, если б он остался один в темноте. Он все повторял себе, что нужно вернуться и посмотреть, как там этот малый, и в то же время какое-то отчаянное и необоримое чувство толкало его вперед.

— Надеюсь, с ним все в порядке.

— Наверно, — сказала она, снова взяв его под руку. Из ссадин сочилась кровь. Вот как кончился вечер, когда Брайн решил наудачу один прогуляться в кино, но он был рад, что дрался из-за этой девчонки, которую еще даже не видел при дневном свете, и победил в драке.

— Как тебя зовут, детка? — спросил он, прижимая ее к себе и целуя. Мимо проехала машина, тускло светя фарами в сторону центра.

— Полин, — сказала она.

Когда он вернулся домой и опустил руки в миску с водой, вода стала розовой. На следующее утро на его лицо было страшно смотреть.


Обычно в сушилке Брайн, подобрав кусок картона, экзаменовал Билла, проверяя, хорошо ли тот знает условные знаки, географическую сетку, линейный и цифровой масштаб, определение магнитного склонения, истинного курса и румба. Кусок картона покрывался сложными символами, которые всякому несведущему показались бы китайской грамотой; Брайн объяснял также, как снимать профиль с карты. Все свои знания он почерпнул из картографического руководства, которое нашел субботним вечером в одной из городских книжных лавок. Он с увлечением читал эту книжку несколько недель, но совсем забросил ее, когда начал гулять с Полин, и не вспоминал о ней, пока в один прекрасный день Билл не сказал, что ему чертовски трудно приходится, потому что у него экзамены на аттестат первого класса, а он в картах ничего не смыслит.

Билл сегодня тоже вызвался очищать дымоходы, но Брайн проработал чуть ли не до вечера и почти очистил половину трубы (сыт по горло и еле жив, в глотке сажа, задыхаешься и потеешь), а Билла все не видно, и он начал подозревать, что Билла назначили на какую-то работу полегче, например во дворе, на свежем воздухе, поднимать на веревке ведра с золой, а потом грузить на машину. А может, и нет. Он слышал, как мастер сказал, что ему придется потом поработать и в правой трубе, потому что и ее они собирались очистить сегодня, чтобы сразу растопить печь. Ну, если Билл увильнул, не будет ему больше никаких занятий по картографии. А еще друг, хотя, конечно, он в тысячу раз лучше, чем все эти начальники. Им бы только побольше продукции выпустить да потуже набить карманы. Что ж, им легко быть патриотами; на их месте и Брайн бы сумел. Про Роусона говорят, что он из них самый порядочный, а только и он тоже дрянь: Брайн из-за него лишился спокойной работы, Роусон все-таки увидел на карте в своем кабинете надпись «Пора открыть второй фронт», и ему, наверно, это не понравилось, потому что уборщица сказала Брайну, что на его место назначили другого. Вот тебе и оценили знания, вот тебе ихняя благодарность за то, что ты булавки передвигал куда надо!

Он проглотил слюну — во рту было полно сажи — и продолжал копать, теперь уже почти у того колена трубы, где он надеялся встретить Билла Эддисона. Он смертельно устал — казалось, кто-то закрывает ему глаза ватой, — с трудом преодолевал искушение бросить лопату и тут же уснуть; это была нестерпимая усталость, которая обычно одолевала его во второй половине рабочего дня и от которой все тело становилось каким-то вялым, а глаза слипались и ему приходилось бороться с собой, чтобы не закрыть их, совсем отгородившись от мира. Обычно этот мир, открывавшийся ему при свете солнца, был такой яркий и многоцветный, на него нельзя было не обращать внимания, но здесь черному мраку помогали тепло и удушливый запах сажи, которую он механически насыпал в низкий лоток, прижатый ногой к стенке; им все сильнее овладевало желание свернуться калачиком на мягкой куче сажи и позабыть обо всех этих мыслях. И, хотя коварное желание гнездилось в нем, оно не облеклось еще в слова, и, борясь с этим желанием, он не давал словам прорваться наружу. В этомтеперешнем примитивном существовании ему удавалось поддерживать душевное равновесие только мерными взмахами лопаты, беззвучно врезавшейся в слой сажи, мягкой, точно масло, и даже еще мягче — лопата скользила словно по бархатной ткани. Он с удовлетворением услышал, как, достигнув кладки, сталь приглушенно заскребла по кирпичу. В конце дымохода зола кое-где затвердела, превратившись в маленькие ноздреватые комки, здесь было жарче, и вообще за весь этот день ему еще ни разу не было так невыносимо тяжело.

Он отползал на животе каждые пять минут и, перевернувшись на спину, лежал так, пока не отойдут руки и колени, а потом снова полз вперед. «Готов побиться об заклад, даже на море не намного труднее бывает. Конечно, там можно в два счета погибнуть — утонешь в шторм, и все, но здесь тоже надышишься этой дряни помаленьку и наживешь чахотку, хотя, право, не знаю, что хуже — тянуть тут лямку всю жизнь или быть повешенным, четвертованным, утонуть, наконец. Ну да, слава богу, мне сейчас не выбирать. Лопата — вот и все, что мне сейчас нужно, лопата, чтоб откопать себя из могилы или, наоборот, закопать, как я это сделал сегодня; во всяком случае, к тому идет, и надо побыстрей шевелиться, кончать со всем этим. Это не дело — так долго сидеть тут, точно я труп, похороненный в пыльной утробе старой робинсоновской фабрики. Я зарываю все лучшее, что во мне есть, торчу часами в этой дыре, где ни черта не видно, хотя, вообще-то говоря, из меня вышел бы неплохой шахтер. Пусть я не здоровенного роста, а все же я тут насобачусь лопатой орудовать и, если повезет, попаду в число тех, кого берут на шахты, а не посылают воевать с немцами. Впрочем, по мне, лучше б ни того ни другого, а просто отправиться бы своим ходом на тот свет, когда придет пора».

Он работал теперь еще быстрее, чем раньше, побуждаемый какой-то внутренней силой, вонзая лопату в последние футы золы, насыпая ее в лоток и собирая ладонью остатки, которые неудобно было сгребать лопатой.

День уже кончился; сегодня он не видел, как рассвело, и не увидит, как стемнеет. Да если каждый день так будет, скоро спятишь. Тут ему пришло в голову, что он работает слишком быстро, потому что сердце у него бьется все чаще и чаще, в горле пересохло, а руки невыносимо болят. «С чего б это? — подумал он. — И ради чего? — спросил он себя. — Ну-ка скажи мне, зачем это? Куда ты торопишься как сумасшедший? Чего ты даже не передохнешь, болван?» Он прекратил работу, вытянулся на спине, и блаженное спокойствие вливалось в его тело, точно пинта густого пива. «И что за смысл так надрываться? Сегодня не закончил, закончишь завтра».

Но ему хотелось выбраться из этого подземелья, увидеть свет, вдохнуть свежего воздуха, пройти по улицам, овеваемым ветром, хотя бы для того, чтобы взглянуть на случайную звезду над темными крышами, чтобы уйти прочь отсюда, подальше, за тысячу миль. Он открыл глаза. «Нет, я эту поганую фирму брошу. Уволюсь и пойду еще куда-нибудь, даже если придется на работу пять миль туда и обратно на велосипеде ездить. Хватит с меня». Мысль эта утешила его, и лопата снова вонзилась в золу. Он то впадал в дремоту, то оживлялся, иногда голова у него словно становилась совсем пустой; он не сознавал даже, что продолжает думать о работе или о своем решении бросить ее, но какая-то искра вдруг вспыхивала в нем, и он начинал работать еще быстрее, чем раньше, яростно отбрасывая золу со своего пути.

Чья-то чужая лопата мелькнула перед его лицом и отбила кусочек кирпичной кладки, и вдруг где-то прямо перед ним в темноте загремел голос Билла Эддисона:

— Черт меня подери, если это не старина Брайн! Наконец-то мы покончили с этой дрянью!

Обняв друг друга, они хохотали, радуясь своей победе.

15

Сидя в пустой лагерной библиотеке за кружкой чаю, которую поставил около него на стол слуга-малаец, Брайн развернул полевую карту Пулау-Тимура. Из Сингапура прибыла новая группа радистов, наконец-то ему предоставили двухнедельный отпуск и отправили в лагерь отдыха в Мьюке. Он только что освежился под душем, и солнце еще не успело пропитать потом его одежду — на нем была безупречно белая рубашка и шорты, которые всего час назад принесла из стирки прачка-китаянка; палец его, скользнув от Муонга по береговой линии, остановился на Мьюке — окаймленном пальмами заливе напротив Гунонг-Барата, который отделен от него полосой воды всего в несколько миль, окрашенной в разные оттенки синего цвета. Прихлебывая чай, он блуждал глазами по карте: отпечатано в 1940 году, отметил он, исторический документ, и ему припомнился этот год — там, за холмами, вдали, словно айсберг, растаявший под вечным солнцем времени, — год, когда один за другим ушли в армию его двоюродные братья Колин и Дэйв, а потом через несколько недель вернулись обратно. Они вернулись у него на глазах, когда все уходили на войну, и, как ни странно, под молчаливым любопытством, с каким он смотрел на их гимнастерки, перекинутые через спинки стула, как шкуры убитых животных, скрывалось глубокое убеждение, что они поступили правильно и хорошо. Ада помогала им, и другие родственники тоже, потому что это отвечало их натуре и их традициям. Из десятка здоровых мужчин, связанных с их семейством узами близкого и дальнего родства, только двое, уйдя в армию, остались там, и один из них был убит в Тунисе. «А мы что говорили» — таков был приговор всех остальных, которые либо дезертировали, либо устроились на военных заводах. «Это, наверно, рекордная цифра для одного семейства, — подумал Брайн. — Никто не может сказать, что мы не внесли свой вклад в борьбу за свободу, хотя, что мне делать в этой стране, ума не приложу, только вот, конечно, войны тут сейчас нет».

Его мирок, да и весь мир вообще изменились с тех пор, и, конечно, пора было измениться, хотя собственная его жизнь была похожа на остров, оторванный от родного берега. Малайя, он чувствовал это, была лишь промежуточным звеном, и его ожидали какие-то голубые дали, как в той песенке, которая за последние полгода обошла всю страну, — песенке «За голубым горизонтом»; она звучала в кафе, ее насвистывали, напевали, ее звуки, точно сладкая отрава, текли из радиоприемников. В концертах по заявкам, передаваемых малайским радио, ее просили исполнить десятки слушателей — малайцы, китайцы, англичане, и так из недели в неделю, целое море имен, их было столько, что диктор даже перестал зачитывать эти бесконечные списки, а просто ставил пленку, и сладкая музыка лилась над страной. Много недель Брайн не мог от нее отделаться. Мотив то нравился ему, то казался отвратительным, но, сам того не замечая, он насвистывал его каждое утро, шагая к рубке по взлетной дорожке с бутылкой воды и продуктовым мешком, хлопавшим по ляжкам, и скрываясь на заросшем кустарником пустыре, уходя вдаль, в никуда, в беспредельность, над которой сверкал голубой горизонт.

Посреди пустыря расчищали квадратную площадку под новую радиорубку, и он должен был помогать двум механикам распаковывать огромные ящики, устанавливать стены и крышу, антенны. Они работали втроем целыми днями, голые до пояса, потемневшие от загара. Новая рубка по сравнению со старой казалась великолепным сооружением: будет стоять на сухом месте, туда проведут электрический кабель, который проложат под землей вдоль новой дороги, и грузовик сможет подъезжать к самым дверям. Заново оборудованная радиостанция, как говорили, будет работать круглосуточно, и дежурство тоже будет круглосуточное независимо от того, есть самолеты или нет, хотя Брайн понимал, что начальству, конечно, начхать, если ты поспишь час-другой в самые тяжелые предутренние часы. Разговоры о строительстве новой станции велись уже несколько недель, и вот теперь, несмотря на плохую погоду, им все-таки привезли установку и стали собирать ее по номерам и по плану так, словно собирали модель из детского конструктора. Была установлена и новая подстанция, а на взлетной дорожке появилось несколько радарных установок. Поговаривали даже, что заменят допотопную контрольную вышку каким-то сверхпрочным небоскребом. Взлетную полосу теперь ограждали на ночь. «Будто в военное время», — подумал Брайн, почувствовав, как у него при этой мысли сжалось что-то внутри. Да и в лагере все теперь занятые, деловитые, здесь появилась какая-то совсем новая атмосфера, которой не было, когда он сюда прибыл, — словно все они тут не зря. Он заметил это и в столовой, когда зашел туда в обеденное время, и в уборной, куда забежал по дороге в душ, прежде чем идти к Мими, и во взводе связи, где теперь работало больше связных каналов, чем раньше, да и в той особой подтянутости, которой щеголяли теперь все, кто работал в штабном корпусе. Можно было подумать, что эта проклятая война уже началась, хотя он чувствовал, что главный его бой еще впереди — ему придется воевать против дисциплины, которую хочет навязать им штаб. Связистов, дежуривших посменно, это должно было коснуться в последнюю очередь: они были освобождены от маршировки и от караульной службы, им разрешалось приходить в столовую с опозданием, если они предъявляли бумажку, которую любой предприимчивый радист мог взять у офицера связи из стола и заполнить. И если дежурный офицер, обходя казарму поздно утром после подъема, интересовался, почему радист дрыхнет так долго, прикрывшись простыней, то можно было пробурчать из-под противомоскитной сетки, что он дежурил прошлой ночью, — тогда хоть не было особого шума. Нет, учиться семь месяцев, чтобы получить радистский значок, без сомнения, стоило.

Карта была несложная, и запомнить ее не составляло труда. Он откинулся в деревянном кресле, чтобы допить чай и спокойно дождаться, пока в одиннадцать подойдет грузовик, который должен отвезти всю их компанию к острову. Двухнедельный отпуск — это тоже уже кое-что, а потом он вернется и станет работать в новой радиорубке, а там уже он будет на борту корабля, рассекающего синие волны на пути в Англию. Время идет быстрее, если впереди есть что-нибудь приятное, а когда наступают приятные минуты, сразу замечаешь, что недели и месяцы ожидания безжалостно убиты, зачеркнуты намертво и в памяти от них ничего не остается, они как сморщенная змеиная шкурка, которую иногда отбрасываешь ногой с дороги.

«Все на борт» — эта крылатая фраза стала у них лозунгом освобождения; если б он летал на «остере» или на «тайгер-мосе», он написал бы ее в небе над зеленым склоном Пулау-Тимура, а пока довольствовался тем, что посылал ее в эфир морзянкой в сравнительно свободные часы ночного дежурства, только для того, чтоб услышать, как эти начальные буквы ВНБ повторял какой-нибудь полусонный радист в Карачи или Мингаладоне — трехзвучный след трехбуквенного символа, пропетого электрическими контактами под чьей-то рукой, хоть и далекой, но разбуженной движением его сердца. Томясь на «чертовом острове» действительной службы, каждый хотел удрать домой — бросить винтовку, гаечный ключ или ключ радиста, перо или поварешку и бежать что есть духу к первому же военному транспорту с синей каемкой на корпусе. Незаметные черточки мелом на стене за конками отсекали уже отслуженные месяцы, тут же была написана дата очередной демобилизации и отъезда, и со временем это стало казаться Брайну каким-то магическим преобразованием формул, которые помогут взорвать атомы, удерживающие на месте решетку их тюрьмы.

Он отгонял пустые мысли и надежды, слишком захваченный настоящим, чтобы мечтать о возвращении в Ноттингем. Нельзя сказать, чтоб его туда не тянуло, — ведь целый год до отъезда из Англии он был женат на Полин, и, чтобы она не скучала без него, он оставил ей ребенка. Но они успели прожить вместе всего несколько недель, так что настоящей семейной жизни у них по существу и не было. Писать письма она была не большая охотница, а год разлуки — слишком долгий срок, чтобы узы, привязывавшие его к ней, остались такими же крепкими. Он не мог делать пометки мелом на спинке кровати или на стене, хотя тоже знал с точностью до одного дня, что как ни крути, а десять месяцев здесь еще пробыть придется, но для того, чтоб обнажать перед всеми эти шрамы будущего, требовалась душевная энергия, которую он не хотел так легко тратить.

Его вдруг охватило мрачное беспокойство, и он готов был разнести в клочья этот длинный, тихий барак с полками книг, потому что не понимал еще причин этого беспокойства. Грохот грузовиков, огибавших расположение мотопехоты, и топот солдат, шагавших в гарнизонный клуб, не вывели его из задумчивости. «Как это чудесно, Брайн, — сказала Мими, когда он сообщил ей о своем двухнедельном отпуске. — У тебя с самого приезда не было отпуска». Он удивился: чему она так радуется? Ведь она должна скучать по нему так же, как он по ней. Но подозрения его всегда были недолговечны, и он успокоился, когда она, нежная, заботливая, приподнялась на постели и склонилась над ним для поцелуя. И вдруг им овладело слепое, неистовое желание сделать по-своему, ненависть к этому мертвенному спокойствию, которое словно затаилось в самом ее сердце. Он прижался губами к этим неподвижным губам, чтобы разжечь ее страсть, убивая при этом свою собственную.

Она отодвинулась. Ему показалось, что она поняла все, только не подала виду.

— Меня целых две недели не будет! — крикнул он. — А тебе все равно? — И тут же пожалел, что позволил себе кричать на нее. Так нельзя — об этом говорили ему ее молчащие губы и ее глаза. Ну а как же тогда? Как, бог ты мой? Ему приходилось довольствоваться одной только постелью, а этого мало.

— Мне тоже грустно, Брайн. — Ее нежное тело придвинулось к нему, и на душе у него стало не так мрачно. — Мне не хочется, чтобы ты уезжал.

— И мне не хочется.

— Не говори так. Тебе полезно отдохнуть. И даже необходимо. Ты слишком много работал, гораздо больше других.

Может, она и права: эти четырнадцатичасовые смены кого угодно в три погибели согнут, хотя, если подумать, вроде бы ничего в них особенно трудного нет.

— Там проходит автобус из Мьюки, — сказал он с усмешкой. — Так что я смогу каждый вечер видеть тебя в «Бостонских огнях», если ты не прочь потанцевать со мной.

— Да, — отозвалась она как-то рассеянно, уйдя в себя, с отрешенностью, которую ему, наверно, никогда не сломить, хотя он не перестанет стремиться к этому.

Она придвинулась вплотную, но, ощутив ее прикосновение, он остался холоден, и мрачная волна снова поднялась у него в душе, породив неудержимое желание ударить ее за то, что она прибегает к этой уловке.

— Ты можешь предложить что-нибудь получше? — спросил он грубо.

Она отшатнулась.

— Приезжай повидать меня, если хочешь. «Бесконечная запись, как на магнитофонной ленте, — подумал он, — нужно взять ножницы и обрезать ее, тогда, может быть, я увижу что-нибудь настоящее». Ветер теребил за окном верхушки деревьев. Брайн присел на постели и потянулся за рубашкой.

— На кой черт стану я мешать другим. Если не хочешь, чтоб я к тебе ходил, так и скажи.

Прежде чем он успел натянуть рубашку, Мими крепко обхватила его сзади, прижавшись губами к его спине между лопатками.

— Я могу предложить кое-что получше.

— А мне начхать.

— Я приеду к тебе в Мьюку. Там можно найти укромное местечко на берегу и устроить пикник. Я доберусь туда утренним пароходиком, а потом на автобусе. Ну как?

Пощечина ожгла ее, отбросив к стене. Когда острие ссоры обнажалось, все улаживалось быстрее.

Утром он пошел к казарме за вещами. Пит Керкби и Бейкер должны были ехать на том же грузовике. Бейкер был лондонец (отец его, биржевой маклер, сколотил небольшое состояние), высокий, с серыми, стального оттенка, глазами, близорукий, в очках без оправы, блондин, подстриженный ежиком.

— Грузовика еще не видать? — спросил Керкби.

— Он там по взлетной дорожке за своей тенью гоняется, чтоб время убить, — сказал Брайн. Бейкер откинулся на койке, усталый после ночного дежурства. — А мне одного хочется — выспаться. Осточертела эта морзянка, каждую ночь все одно и то же.

— И я не спал, — сказал Керкби, запихивая в вещевой мешок купальные трусы и тапочки. — В четыре утра пришлось принять длиннющую радиограмму от какого-то бабника из Сингапура. Ну и занятие! Этот парень там совсем дошел, пока ее передал, а я взмок, пока принял. Чуть на стену не полез. В шесть только закончили: полных два часа. Если б не близился отпуск, я, наверно, привязал бы себя к передатчику, включил ток — и крышка.

Бейкер собрал чертежи своей авиамодели и упаковал их в чемодан вместе с деревянными планками: он надеялся закончить до начала соревнования новую модель. Когда он смотрел вдаль через открытую дверь, взгляд его, пробиваясь сквозь усталость бессонной ночи, становился каким-то странным, такой взгляд иногда бывает перед приступом безумия у человека, который может броситься туда, в набегающие волны, в поисках более долгого сна, чем тот, который был ему сейчас и впрямь нужен. Муха ползла по его колену, но он не замечал ее. Брайну казалось, что Бейкера зря учили на радиста: в его морзянке не было четкого ритма, его сигналы, срываясь с ключа, только путали того, кто пытался разобрать их за сотни миль отсюда. Дисциплины в эфире он не любил, быть может потому, что ему уже пришлось испытать на себе слишком много подобных же мелких ограничений, когда он учился в младших классах закрытой школы, чем он часто хвастал. Он с презрением относился к профессии радиста, говоря, что, если у тебя есть врожденное чувство ритма и цепкая память, позволяющая запоминать всякие правила и целые страницы кода, этого достаточно, чтобы достичь совершенства, и, значит, на его взгляд, такая работа годится для недоразвитых. Он питал страсть к более сложной аппаратуре — к машинам, мотоциклам, самолетам. Если верить его рассказам, он как угорелый носился на мотоцикле по дорогам Англии, возмущая тишину воскресного вечера в тихом Сэрри с такою же отчаянной, как он сам, девчонкой, визжавшей ему в ухо, чтоб он жал на всю железку. Низкий лоб, орлиный нос и тонкие прямые губы придавали его лицу выражение гордое и высокомерное, это часто бесило соседей по казарме, уверенных, что он в самом деле такой, тогда как надменность его чаще всего бывала просто маской, под которой он старался скрыть свое с трудом сдерживаемое безрассудство.

Керкби засунул в бумажник пачку денег, и они направились к грузовику. На Бейкере была ярко-зеленая рубашка с цветами, открытая спереди и болтавшаяся над шортами, которые были совсем как у кинозвезды Бетти Грейбл; он был весь обвешан вещами и фотоаппаратами, словно рождественская елка — игрушками. Он просидел с четверть часа в открытом кузове грузовика, злясь на шофера, который исчез где-то за кухней.

— Мы к переправе опоздаем, если он сейчас не придет, — ворчал Керкби. — Уж лучше бы сами как-нибудь добрались, давным-давно были бы в Мьюке.

Когда Брайн сказал, что в Мьюке будет просто рай без писка морзянки, хоть две недели отдыха, Бейкер вдруг запел во все горло:

По ней скучать я буду там:
Морзянку слать не лень.
Морзянку слать не лень
Мне каждый божий день.
Наушники не жмут.
Висят спокойно тут…
Он вытащил из своего мешка белую мягкую шляпу, встряхнул ее и нахлобучил на голову.

— Бога ради, хватит вам орать, — донеслось из ближней казармы. — Спать не даете.

— Заткнись! — крикнул Бейкер. — Радуйся заокеанской жизни, птенец желторотый.

— Шел бы ты… — отозвался голос из казармы менее злобно, потому что того солдата не палило жаркое солнце, да и навешано на нем, наверно, тоже было поменьше, чем на Бейкере. — Я здесь уже пять лет.

— Рассказывай! — заорал Бейкер. — Да я уже в Багдаде жил, когда тебя твой папа еще и в проекте не имел.

— Языкастый, скотина. — И больше ни слова.

Когда Бейкера прислали в школу радистов, еще там, в Англии, он был молчалив и замкнут, да и потом, спустя два месяца, он все еще держался особняком. Брайн подумал, что теперь замкнутость стала для него просто уловкой, он попросту прибегнул к тактике, внушенной ему воспитанием, когда очутился среди незнакомых и шумных людей, чьи разговоры едва понимал. Но теперь он мог кричать и скандалить не хуже любого старого матроса. Хлопнула дверца машины, колеса забуксовали в пыли, потом машина рванулась к воротам. Брайн присел на корточки закурить, и тут у самых его ног упал большой сверток, за ним второй, поменьше, потом бутылка с водой, панама без значка, две пачки сигарет и несколько книжек. Пока хозяин всех этих пожитков карабкался в кузов, Брайн прочел название одной из книжек — «Филантропы в рваных штанах»[6] и подумал: «Интересно, о чем это?»

— Ну-ка, держи да помоги мне залезть.

Грузовик уже набирал скорость, и человек бежал за ним по дороге. Брайн и Бейкер протянули ему руку и помогли перевалиться через борт. Опоздавший благополучно плюхнулся на свои пожитки, затем встал и, усевшись на перекладине, стал распечатывать пачку сигарет.

— Надеюсь, этот рикша довезет до Мьюки? — спросил он, протягивая им сигареты.

— Да, — отозвался Брайн, беря сигарету. — Спасибо. — Он прикрыл огонек от ветра ладонью. — А ты тоже на две недели?

— Что-то вроде этого. А в часть меня назначат, когда вернемся. Я только утром прилетел из Чинги. Вы все трое связисты?

Брайн окинул его взглядом: это был человек среднего роста, плотный, здоровый, лет тридцати пяти. Его панама, перелетев через борт машины, упала на башмак Брайна, как кольцо в ярмарочном аттракционе, а теперь владелец панамы взял ее и нахлобучил на лысеющую голову. На нем были защитного цвета штаны, заправленные в армейские сапоги, и белая пятидолларовая рубашка — словом, самая дешевая неформенная одежда, какую только можно придумать. Рубашка с открытым воротом и закатанными рукавами обнажала волосатые руки и грудь, на левой руке была вытатуирована голая женщина. «Строевик, — решил Брайн. — Наверно, уже лет десять в армии, и в Малайе он тоже не новичок, во всяком случае судя по загару». Лицо у него свежее, сквозь загар проступал румянец, но в густых усах пробивалась седина, а светло-карие глаза заставляли думать, что когда-то он был шатеном. В нем было что-то юношеское, какая-то простота и разумность в отношении к жизни; Брайн замечал это и в других сверхсрочниках, которые жили в этом замкнутом служебном мирке и оставались добродушными, покладистыми, пока не становились унтер-офицерами (он подозревал, что этот как раз и был унтер-офицером, но не мог бы сказать наверняка и оттого испытывал некоторую неловкость. Нужно это дурацкое обращение по уставу, когда говоришь с ним, или нет?). В нем чувствовалась какая-то целеустремленность и добродушный юмор, потому что такие люди не знают забот, но за стенами лагеря, в штатской одежде, они проходят по жизни неуверенно, точно во сне.

Грузовик с ревом промчался через деревню, и от быстрой езды пятна пота у них на рубахах высохли.

— Я тоже связист, — сказал новенький, когда Керкби ему ответил. — Так что, когда вернемся, нам часто придется вместе работать. Моя фамилия Нотмэн. Для офицеров капрал Нотмэн, а для вас просто Лен. Плевал я на эту дисциплину и на то, есть ли у вас нашивки или нет.

— Это мы увидим, — сказал Бейкер. — А где вы работать будете?

— На телефонной станции. Я раньше радистом был на самолете, но потом, когда нас стало слишком много, меня разжаловали. Хотели на кухню сунуть, чистить картошку, но я устроился телефонистом при ФБП.

Керкби повернулся к нему.

— Что это за ФБП? — спросил он с усмешкой.

— Филиал британских пиратов. Федерация британских паразитов. Фаршированные головы. Безденежье. Покалеченные ноги. Десять шиллингов в день на всем готовом, даже крабов дают. Но я устал до смерти, — сказал он. — Сегодня в четыре часа встал.

— Теперь нас таких двое, — сказал Бейкер. Нотмэн вытащил из вещевого мешка бутылку китайской рисовой водки.

— На, попробуй. Кишки не загниют. Здесь самое лучшее виски. Я его в этой бутылке ношу, как самогонку — прячу, чтобы не угощать всяких сволочей, которые мне не по нутру. А они-то думают, я им одолжение делаю, что не сую под нос эту бутылку, они мне за это благодарны. А потом спохватятся, да поздно.

Брайн сделал глоток из бутылки, за ним Керкби. Бейкер решил воздержаться.

— Будет поздно, друг, — сказал Нотмэн. — Бери, пока дают, не прогадаешь. А то через пять минут у тебя может сердечный припадок начаться, и тогда калекой на всю жизнь останешься. Меня уж тут выучили.

— Ты откуда? — спросил Брайн, заметив в его речи своеобразный акцент.

— Из Канады, но у вас, у лимонадников, восемь лет прожил, так что теперь, наверно, стал такой же, как вы. — Он запихнул бутылку обратно в мешок и запел хрипловатым, но приятным голосом, глядя на проносившиеся мимо пальмы:

Нас в небесные чертоги
Не доставит старый форд,
Потому что старый форд
Не домчит туда и в год…
Он пел, пока Брайн, Пит и даже Бейкер не подхватили песню. Трудно было сказать, пьян ли Нотмэн или просто разошелся, а может, и то и другое, да к тому же, наверно, сказывалось напряжение, накопившееся за время скучных дежурств, и неожиданная разрядка. Они слушали слова песни и живо подхватывали каждый куплет, а грузовик тем временем въехал в Кота-Либис и повернул к воротам порта, где таможенные чиновники в чалмах удивленно подняли головы от тюков и чемоданов, чтобы взглянуть, откуда доносится пение:

И нельзя связаться с небом
Нашим кодом Ку-Дэ-Эм,
Потому что нет у бога
Передатчиков совсем.
Брайн стоял у поручней, глядя, как зеленая вода течет к Муонгу. Три большие джонки, груженные мешками с рисом и каучуком, плыли туда же, и их латаные паруса медленно скользили над водой, что казалось, будто и не движутся вовсе; это напоминало ему прочитанные недавно стихи о старых кораблях, чьи паруса, как лебеди, плыли. «Да, похоже на спящих лебедей, — подумал он, — и еще они похожи на корабли, которые после битвы тащатся в спасительную гавань». Нотмэн сидел в кузове, стиснув руками голову, потом стал безразлично смотреть назад, на длинную полосу берега, словно те новые места, куда он ехал, не интересовали его.

Пароходик так ловко и точно проскочил между стоявшими на якоре судами, что казалось, будто он скользит по рельсам, проложенным под водой. Когда пароходик заскользил к пирсу, Брайн взобрался обратно в кузов, Нотмэн снова оживился: сложив на коленях толстые руки, он с любопытством наблюдал за малайцами и китайцами, взбиравшимися по сходням с узелками и корзинами в руках.

— Бог ты мой, — сказал Бейкер. — Они как мухи. Тысячи мух.

Сонное выражение исчезло с лица Нотмэна.

— Ты бывал когда-нибудь в лондонской подземке в восемь утра? По сравнению с тем, что там творится, здесь все грациозно, как балет в Ковент-Гарден.

Машины, тесно стоявшие на нижней палубе, стали постепенно съезжать на пристань, и грузовик, осторожно проехав по пирсу, очутился в городе, а оттуда по широкому, застроенному красивыми домиками бульвару направился к прибрежному шоссе. Все сняли панамы, боясь, что их сдует ветром и унесет в море. Город кончился, за ним показалась целая вереница голубых заливов. Когда залив остался позади и машина двигалась по перешейку, сверху, с шоссе, открывались новые заливы и новые перешейки. Потом грузовик вдруг круто спустился в лощину, и на дне ее они увидели полоску песчаного берега и зажатый меж скал горный поток, окаймленный пальмами. Китайская семья грелась на солнышке у дома, детишки, гоняясь друг за другом, с шумом вбегали в воду. Гладь моря ширилась, потом сужалась так, что оставалась лить узкая полоска верхушками деревьев, зубчатая, похожая на пилу, потом она исчезала, и грузовик снова карабкался вверх.

— Чудесно, — сказал Нотмэн, передавая бутылку по кругу, — выпьем за все это. Кто откажется, тот просто болван. Что ж вы мне не сказали, что Пулау-Тимур — это такая красота?

— Да вы же не давали мне слова вставить, — возразил Брайн, передавая бутылку Бейкеру.

Конечно, чудесно он это знает и без Нотмэна, он всегда так считал. У того, кто создал все это, кем бы он там ни был, зоркий глаз, если кисть его могла написать такие заливы и широкими мазками изобразить море вдали; и у него, наверно, был гигантский кулак, которым он стукнул о землю и нагромоздил эти горы, и той же рукой разбросал по долинам алмазы, превратившиеся в храмы. Корабли приплывали из древнего царства Барат и бросали якорь в проливе между островом и материком, и вырос на перешейке город. Неизменные и яркие краски этой картины, ее долговечность по сравнению с его собственной жизнью, тепло, щедро изливаемое небом, изобилие крохотных жизней, которые, Брайн это знал, так и кишат на каждой ветке, и под каждой травинкой, и в синеве моря, — все это вызывало у него мысли о смерти, о гибели. Эта непостижимая красота наполнила его сердце непостижимой тоской. Он смотрел вдаль, и не было больше ни гор, ни океана, а только эта тоска, так внезапно охватившая его.

Мьюка находилась в двадцати милях от городка — несколько белых двухэтажных домиков, стоявших в сотне футов над скалами и пляжем.

— Да, в Кении ничего подобного не было, — сказал Нотмэн.

— А долго ты там пробыл? — спросил Брайн. Они поднимались на второй этаж главного корпуса.

— Два года.

— И в джунглях был?

— Ходил раз охотиться.

— Сбил что-нибудь?

— Да, большой палец на ноге да еще командира. Никакой дичи. Совсем как здесь. — Они взбирались по бетонным ступеням. — Да, тут после бутылки пива поскользнешься, ноги переломаешь.

Им предоставили помещение, китаец должен был стирать белье за доллар в неделю, а еще кто-то — стелить постели, чистить обувь и приносить по утрам чай — тоже за доллар.

Уладив все эти дела, они побежали вниз по каменистой тропе купаться.

Брайн вбежал в море, словно хотел спастись от смерти земле в пустыне соленой воды, плеснувшей ему навстречу, и он упал в воду, сдался на ее милость, качаясь на волне, как бревно, пока не ощутил спиной шершавое прикосновение песчаного дна. Все это было так далеко от азбуки Морзе, дальше уж невозможно, и вода, теплая, молоко, сжимала его со всех сторон, настойчиво стараясь проникнуть внутрь тела. Он сильно шлепнул по ней ладонями, подняв столб брызг, раскрыл рот, опаленный солнцем, которое словно только и ждало его, чтобы обрушить ему на голову весь свои жар и запечь волосы в жесткий и плоский блин. Лежа с закрытыми глазами, он гадал, куда он обернулся сейчас лицом — к морю или к берегу. Если к берегу — Мими приедет его навестить.

А если к морю — она бросит его. Он смотрел на черные паруса груженой джонки, входящей в пролив в миле от побережья, но, прежде чем успел он что-нибудь понять, Бейкер поднырнул и схватил его за ноги. Брайн отбился кулаками, всплыл на поверхность и обхватил Бейкера за пояс, стараясь перевернуть его, а потом, упершись ему в грудь подбородком, стал давить и давить, пока тот не разжал рук. Брайн окунул Бейкера в воду, но он тут же всплыл, молотя кулаками податливую гладь моря.

В лагере было сейчас человек десять, не больше, пляж почти все время пустовал, и в столовой обслуживали быстро.

— Вот это роскошь, — сказал Брайн Нотмэну, когда тот бросил ему маленькую книжонку и сказал:

— Почитай-ка вот, пока мы здесь.

На другой день все, кто был в лагере, отправились на ту сторону острова купаться в горном озере. Брайн стоял в кузове грузовика между баклагой с водой и ящиком с бутербродами. Длинная желтая полоса пляжа, тянувшаяся вдоль всего северного берега, заканчивалась лесистым выступом мыса у маяка Телебонг-Хед. Брайн искал глазами какое-нибудь укромное местечко, на случай если Мими приедет к нему, как обещала, но, увидев за дальней деревушкой чудесную бухточку, отгороженную с обеих сторон скалами и затененную росшими в глубине ее пальмами, вдруг совсем перестал верить, что она приедет.

Скала, заслонявшая все впереди, исчезла за поворотом дороги, и тогда перед ними внизу открылись рисовые поля, словно туго натянутая ярко-зеленая ткань, на которой тут и там были разбросаны коричневые заплатки деревень. Плоская равнина, уходя вдоль, к темной зелени мангровых болот, сливалась у моря с синей дымкой, подернувшей горизонт. И это принесло ему ощущение счастья, потому что, раз тут рисовые поля, значит, есть и люди, добывающие трудом кусок хлеба, но вскоре, когда грузовик пошел на спуск, видение это исчезло.

На полпути вниз грузовик свернул на боковую дорогу и встал у горного потока, который нырял здесь под деревянный мост и буйствовал среди скал по пути к рисовым полям. Брайн спрыгнул с грузовика и, пройдя немного вверх по реке, подошел к огражденному подковообразной скалой большому и чистому водоему, где в прохладной и спокойной воде кружили серебряные рыбки. Водораздел был вверху на высоте двух тысяч футов, и поток, проносясь через леса и ущелья, впадал в водоем у того самого места, где стоял Брайн. Так он стоял в одиночестве, пока другие не прибежали, с криками бросая с разбега свои обнаженные тела в воду и стремительно заполняя тихий водоем.

Джордж, унтер-офицер из Кота-Либиса, приехавший сюда на неделю, поселился вместе с ними. Он еще раньше служил в этих местах, и Брайн знал, что он стал унтер-офицером лишь потому, что прослужил в авиации тридцать лет, а вовсе не потому, что выслуживался, подхалимствовал или орал на солдат. Он был скорее похож на безобидного, добродушного и незаметного кассира с захолустной железнодорожной станции, каких любят изображать в английских фильмах типичными тружениками, чем на военного. Его ничто не беспокоило, и он был настолько безобиден, что не умел даже шутить, в армию он пошел, чтобы избежать мелких жизненных затруднений, а может, нарядился в военную форму просто так, без какой-либо особой цели. Свои обязанности, предусмотренные уставом, он, должно быть, исполнял хорошо, хотя в Кота-Либисе редко видели, чтобы он занимался служебными делами: по целым дням он просиживал у себя и читал детективные романы Эдгара Уоллеса так сосредоточенно и увлеченно, что Брайну приходил на память его дядюшка Доддо, который имел обыкновение вот так же взасос читать отчеты о скачках, и разница между ними была только в том, что у Джорджа при чтении глаза расширялись, а у дяди Доддо превращались в щелочки, да еще в том, что дядя Доддо отдавал этому занятию только часть своего времени, так как у него была и другая работа.

— Не все ли равно, какую жизнь ты ведешь, если только тебе удается жить с некоторыми удобствами, — заметил однажды Джордж, стягивая носки перед тем, как идти на пляж. — Платят мне прилично, дают жратву, одежду и койку. Взамен я делаю кое-какую работенку. Впрочем, не очень себя утруждаю, — подмигнул он. — а меня лишают свободы. Справедливей этого и не придумаешь, друг.

Он так спокойно стал набивать трубку, что Брайн готов был съездить ему по зубам. Да он просто глуп — дохлая скотина, старый, безмозглый дурак. Такие рождаются рабами.

— Нет уж, такая жизнь не по мне, — сказал Брайн.

— Ну что ж, — отозвался Джордж, нисколько не задетый, хотя Брайн на его месте счел бы это величайшим оскорблением, — а только я ее сам избрал, понял?

«Некоторые и тюрьму бы избрали, лишь бы им давали там чашку чаю», — подумал Брайн. Джордж был среднего роста, лысый, пузатый, кривоногий и в купальных трусиках напоминал белого муравья ростом с человека. Он взял полотенце и вышел из комнаты, оставив Брайна наедине с его книжкой. «Боже, — подумал Брайн, — ведь он здесь уже тридцать лет, а мне сейчас всего двадцать. Надеюсь, я не стану таким трупом через тридцать лет. Интересно, Лен Нотмэн тоже так кончит? Нет, не думаю, потому что ему в будущем году демобилизовываться, и он говорит, что смотается отсюда ко всем чертям, поедет к себе в Канаду, найдет там работу где-нибудь на севере и снова будет свободным человеком». «Я за эти восемь лет научился ценить свободу. — сказал ему Нотмэн. — А тот, кто этому рано или поздно не научится, не достоин ходить по земле, потому что такие в конце концов становятся врагами и гонителями тех, кто знает, что такое свобода».

В пять часов он отдыхал на пляже. Сероватое море незримо излучало прохладу. Бейкер вышел из воды, с бешенством отмахиваясь от слепней, облепивших ему ноги, словно ягоды смородины; подкараулив Бейкера у берега, они теперь жадно впились в его тело.

— Совсем как летучие пиявки, — сказал Нотмэн. — Тебя когда-нибудь кусали пиявки?

Он наплавался досыта и теперь полулежал, прислонясь спиной к скале и надвинув на затылок тропическую панаму, хотя солнце уже скрылось за островом.

— Нет, — сказал Брайн, закуривая сигарету.

Они покурили молча. На севере виднелся Гунонг-Барат — черная хищная громада, вдававшаяся в море на двадцать с лишним миль. Брайну хотелось взобраться повыше сквозь сырую чащу лесов (черт с ними, со всеми пиявками, змеями, тиграми или слонами), попробовать силы на крутых непокорных уступах. Это нелегко, но, попав в когти жестокой необходимости, он будет шагать вперед, упорно и терпеливо продвигаясь все выше и выше. Потом это видение стало тускнеть в его мозгу и уступило место бесконечным размышлениям о том, какие просторы откроются его взгляду с высоты четырех тысяч футов.

— Я уже давно подумываю, как бы взобраться вон на ту гору, — сказал он.

— Ну и что же тебе мешает? — лениво спросил Нотмэн.

— Да ничего. Впрочем, дело это нелегкое. Тут у нас в казарме один малый прилетел недавно из Бирмы, над этой горой пролетал, так вот, он утверждает, что она до самого верха покрыта непролазными джунглями.

— Ну что ж, зато будет о чем вспомнить, — сказал Нотмэн. — Не можешь же ты уехать из Малайи, так и не увидев, какие они, эти джунгли!

— А какие они, джунгли? — спросил Брайн.

Тот улыбнулся.

— Пожалуй, похожи на женщину — глубокие, темные и непостижимые. И опасные, если не поберечься.

— Мне бы они, наверно, не показались такими, — сказал Брайн.

Он уже рассказал Нотмэну, что женат, и ему не хотелось так резко менять тему разговора.

— А мне вот показались. Я прожил восемь лет в одиночестве — хочу сказать, только с одной женщиной. А потом — давай бог ноги.

— Но мы ведь говорили о Гунонг-Барате. И почему эта гора должна быть обязательно на что-нибудь похожа?

— Да потому, что так оно и есть. Иначе в ней просто не было бы никакого смысла. А все на свете должно иметь свой смысл и что-нибудь да значить.

— Ну ладно, — сказал Брайн. — Сдаюсь. Так что же значит Гунонг-Барат?

— Ты хочешь спросить, что означает взобраться на него? Я читал как-то, что на гору может лезть только тот, у кого нет никаких честолюбивых планов, но кто все-таки хочет что-нибудь получить от жизни. Конечно, ты — дело другое, ты просто идеалист, в том смысле, что предаешься мирским соблазнам, не пачкая рук.

— Ну и что? Разве я не могу делать это только потому, что мне так хочется?

— Ну, как знаешь. Думаю, ты можешь купить в Муонге карту. Там на ней все отмечено. Увидишь, что тебе предстоит преодолеть, чтобы взобраться на вершину. Ты карту читать умеешь?

— Конечно.

— Попроси отпуск на неделю и полезай. Прихвати с собой Бейкера и Керкби. — Берег стал темнее, и низкая линия горизонта казалась теперь значительнее далеких очертаний горной гряды, потому что она была совсем близко, рукой подать. — Подумай об этом всерьез. — Теперь Нотмэн уже убеждал его. — Вам троим это сделать так же просто, как искупаться или выпить по глотку виски. — Он передал Брайну бутылку. — Выпьем?

Нотмэн вовсе не был таким уж отчаянным любителем выпить, каким показался им вначале, он умел пить так, что это доставляло удовольствие и ему, и окружающим. Брайну представлялось, что Нотмэн, пробираясь сквозь жизненные джунгли, сумел выработать в себе какое-то подобие спокойствия и организованности, как-то примирить недоуменную растерянность с осторожной сосредоточенностью — качества, не свойственные Брайну, которому жизнь по временам казалась какой-то стихией, куда бросаешься без оглядки или раздумья о себе и других, а все оттого, что нет ни времени, ни достаточного опыта, чтобы как следует все обдумать. «Все люди отличаются друг от друга, — размышлял он, — и я точно знаю, что я не такой мудрый, как Нотмэн. А все же интересно, поумнею ли я в его возрасте?»

После купания, когда Брайн отчаянно боролся с прибоем и не без страха преодолевал последние сто шагов до берега, он вместе с Бейкером строил на пляже замки из песка. Каждое такое сооружение было окружено причудливым зигзагом рва, и от замка к замку вели бесконечные подземные туннели, точь-в-точь как на рисунках в сборнике средневековых легенд. Они трудились терпеливо и восторженно, точно дети, изо всех сил стараясь, чтобы углы стен были острыми, а башни прочными. В полдень, прежде чем полезть наверх ко второму завтраку, они смотрели, как вздымается прилив, как пенистая полоса подползает все ближе и останавливается в каком-нибудь дюйме от их сооружений из песка. И вот уже одна стена, намокнув, развалилась, и Брайн испытывал какое-то спокойное торжество — вот, мол, говорил же я, — видя непреложность законов этой бесконечной войны между водой и землей, войны на измор. Они придумали, как сделать это состязание еще интереснее: туннели, выходившие одним концом к воде, вели под самые высокие из башен, так что башни эти рушились еще до того, как вода подступала к ним, и строители радовались, когда этот хитрый способ разрушения действовал безотказно.

Мими все же навестила его однажды во время отпуска. Он совсем не ждал ее, или, вернее, уже оставил с горьким разочарованием всякую надежду увидеть ее здесь, потому что отпуск подходил к концу, так что приезд Мими почти помешал им, нарушив спокойную размеренность их жизни. Но, когда он увидел, что Мими стоит у калитки в синем платьице, с желтым зонтиком и соломенной пляжной сумочкой и приветливо машет ему рукой, у него от волнения сжалось что-то внутри. И волнение это внезапно заполнило пустоту, образовавшуюся от всей его явно неполноценной жизни — жизни вдали от нее.

Они пожали друг другу руки и оба засмеялись — им показалось, будто они не виделись долгие годы.

— Ты не ждал меня, верно?

— Верно. Я уж и надеяться перестал, а это значит, что я рад тебя видеть.

Она стала объяснять, что по утрам отсыпалась после тяжелых и долгих вечеров в танцзале, и лицо ее при этом стало еще бесстрастнее и неподвижнее, чем в те минуты, когда она молчала. Они купили в ларьке пива, бананов и апельсинов. Мимо них прошел старый малаец, погоняя волов, запряженных в повозку со скорлупой кокосовых орехов; он был одет в сари и обут в сандалии; ребра под коричневой кожей у него так выпирали, что он мог бы служить наглядным пособиемдля занятии по анатомии. Брайн потянулся к Мими и взял ее за руку. Теперь, когда она с ним, изгиб пустынного пляжа, похожий на желтоватый, точно слоновая кость, бумеранг, зажатый в зубах у прохладного моря, обрел какую-то осязаемую реальность.

— Красивее местечка и не найдешь, правда?

Она спокойно шла рядом, вертя на плече зонтик, так что тень от него дрожала на дороге, словно маня их укрыться от палящего солнца.

— Да, — сказала она, — здесь хорошо. — И это прозвучало так искренне, что он впервые остался доволен ее ответом.

Они свернули к пляжу возле Тэлок-Баханга. Слева от них поднимался высокий лесистый холм Мьюки, увенчанный белой башенкой маяка. Он повел ее в укромный уголок, который заметил, еще сидя в грузовике, и, перебравшись через скалистый перешеек, они вышли на пустынный пляж. Когда они присели на песок, Мими стала рассматривать его вещи.

— Ах ты, противный мальчишка, — улыбнулась она. — Что же ты купальные трусы не взял?

— А зачем они мне здесь?

Он стянул с себя шорты и рубашку, чувствуя, как солнце, точно поток теплой воды, обрушилось на него.

— Ты скоро смуглым станешь, как тамил, — сказала она, взглянув на него, — а был такой бледный блондин, когда я с тобой познакомилась.

— Ну а каким я тебе больше нравлюсь? — спросил он, расстегивая сзади пуговицы на ее платье.

— Черным, — сказала она. — Хочу, чтобы ты был черным как негр. — И вдруг взвизгнула: — Пусти! Я сама. — Верх ее платья опал, как лепесток цветка, обнажая тело.

— Как негр я не стану, — сказал он. — Но стал бы, если б мог, только бы тебе понравиться.

— Ты мне и так нравишься, — лениво сказала она.

— Хочу еще больше нравиться. Может, мне все тело ваксой вымазать?

— Пахнуть будет плохо.

Она чертила на песке китайские иероглифы.

— Что это значит? — спросил он.

— Это стихи: «Маку лучше жить под ветром синим».

— Странные стихи.

— Я их в одной книжке прочла.

— А что это значит?

— То, что сказано.

— И все-таки, что это за синий ветер?

— Под которым лучше жить маку, — сказала она.

— Непонятно как-то. И я уверен, ты вовсе не то написала.

Она стерла иероглифы.

— Нет, то. А почему стихи тебе не понравились?

— Понравились. — Он чувствовал себя глупо и неловко. — Не знаю, что это значит, но звучит красиво.

Они лежали рядом, и ему показалось странным, что тело ее по сравнению с его смуглой рукой было совсем бледное, почти розоватое. Как будто оно было чуждым солнцу, зато все его тело стремилось к солнцу, впитывая уже целый год в Малайе поток его лучистого тепла и превращая это тепло в запас сил на будущее, на всю жизнь. Торс у него был гибкий, руки мускулистые, грудь широкая, бедра узкие, а тело Мими было удивительно прохладное на ощупь, точно оно отталкивало солнечные лучи; медленные грациозные движения Мими пробуждали в нем страсть. Море легкими шагами вбегало на песок, потом отступало и снова возвращалось с тихим шуршанием, которое было чуть тише шелеста ветра, точно отзвук этого ветра и в то же время его посланец, опережавший шелест деревьев на берегу. Он чувствовал себя словно во сне, сотканном из солнца, воды и песка, очарованный лесом, и небом, и скалами, и белоснежной кромкой волны, куда они вдруг бросались, спасаясь от жгучих прикосновений солнца и чуть ощутимой ломоты в теле. Запахи кокосового масла и соленых морских брызг мешались в ее волосах, и, прижимаясь к ее голове лицом, он жадно вдыхал эти запахи — знакомые запахи объятий. Потом он, смеясь, тянул ее за собой в морскую пену и еще дальше, в прозрачность волны, а потом они возвращались на берег и ели сэндвичи, запивая их пивом. Он закурил сигарету и заметил, что огонек спички совсем не виден при ярком полуденном свете. Они уснули на песке, и, когда она ущипнула его за ногу, чтобы разбудить, он вскочил и долго гонялся за ней по пляжу, мчался большими прыжками, туда, за камни, и дальше, в тень деревьев. Синевато-зеленая змея бросилась в сторону, легко извиваясь среди сучьев и листьев, увлекаемая прочь какой-то невидимой силой. Деревья вставали над ними бесконечной колоннадой, отделяя небо от мертвенной почвы джунглей, где не растут цветы. И, когда они бежали обратно к прибрежным пескам, предательская волна страсти вновь захлестнула его.

— Я никогда не уеду из Малайи, — сказал он.

— Ты хочешь сказать, что любишь меня?

— Ты знаешь это. И здесь чудесно.

А на следующий вечер он вернулся в Кота-Либис и еще не успел распаковать свои вещи, как капрал Уильямс подошел к нему и сообщил, что он должен работать в расположении взвода связи на тех же волнах, что в прежней радиорубке.

— Дай мне хоть до казармы добраться, — огрызнулся Брайн, чувствуя, что к Мими ему сегодня уже не вырваться.

— Да я-то тут при чем, — сказал Уильямс, один из старых служак радистов, на которых продолжительная работа у аппарата действовала, как контузия; с лица у него не сходило какое-то виноватое выражение, глаза все время напряженно вглядывались в пустоту, а руки дрожали, как у паралитика. — «Дакота» прилетает из Сингапура, а в диспетчерской говорят, что работать должен ты.

Брайн запихнул в мешок кружку, пачку сигарет и зашагал к бараку связистов, расстроенный и злой, потому что был избалован двумя неделями свободы. Засунув руки в карманы, он шагал по дорожке между деревьями и даже не слышал, как его резко окликнул стоявший возле дежурки штабной офицер.

— Солдат! — крикнул он снова, видя, что Брайн продолжает шагать к бараку связистов, откуда доносился разноголосый писк морзянки.

Брайн надел панаму, подошел ближе и козырнул.

— Почему вы шли без головного убора, солдат?

Дорожка, окружавшая длинный штабной барак, несколько возвышалась над уровнем двора, где стоял Брайн. У штабного офицера выражение лица было надменное и насмешливое, словно застывшее с самого рождения, только оно и могло придать этому лицу некоторое подобие осмысленности. Его лицо Брайн (не без влияния плохих романов) назвал бы правильным, с чеканным профилем, хотя пьянство и разгульная жизнь, без сомнения, оставили на нем пятна и щербины вроде тех, какими отмечен иной раз профиль на старых монетах. Офицер этот вовсе не слыл ревностным поборником дисциплины, был сговорчивым и почти беспечным, то есть несколько больше джентльменом, чем другие офицеры, потому что придирался ко всяким «нарушениям» только тогда, когда нудная рутина службы приедалась ему самому; но в то же время это был самый опасный тип офицера: ведь никогда не знаешь, чего от него можно ждать, и потому он вечно застает тебя врасплох, стоит только расслабиться, приоткрыть защитную завесу хитрости.

Отвечать было нечего, и Брайн сказал только:

— Да ведь взвод связи рядом, и я думал так дойти, сэр.

В голосе его звучал вызов и в то же время раскаяние в совершенном проступке. Керкби ухитрился бы скорчить такую мину, будто он только что вернулся с гауптвахты, где отсидел две недели, и из жалости его упрекнули бы лишь в том, что он нарушил устав, но у Брайна лицо слишком явно выдавало его чувства, и потому подобный прием вряд ли помог бы ему. «Что я для них — желторотый птенец, прямо со школьной скамьи что ли, как некоторые? — сердито подумал он. — Да я четыре года на фабрике проработал. Я женат, и у меня есть ребенок, так что не позволю мной помыкать».

— Ваша фамилия?

«На семь суток застряну, не меньше». Он услышал смех Бейкера, доносившийся из окна барака.

— Ситон, сэр.

— Зачем вы идете во взвод связи?

«А потом он спросит, зачем я родился».

— На дежурство, сэр. — «Лучше не связываться. Как говорил Нотмэн: «Если хочешь с ними бороться, будь благоразумен. Иначе проиграешь».

— Так вот, Ситон, смотрите, чтобы я больше не видел вас вне казармы без головного убора. Чтоб все было как положено.

Брайн ушел, улыбаясь про себя и радуясь, что его не лишили увольнительной на семь, а то и на все четырнадцать суток. «На месте правительства я бы военно-воздушные силы расформировал, а потом и вовсе ликвидировал».

Он включил рацию и, прижав ключ, стал крутить ручку точной настройки, пока резкий свист передатчика не ударил ему в уши. Свист этот, нарастая, стал походить на пронзительный вопль души, бьющейся в муках где-то высоко над железной оболочкой, непрестанно накалявшей реле передатчика; Брайн убрал руку с ключа. Потом он отстучал вызов Сингапуру, чтобы проверить связь. Кажется, не так плохо для половины шестого.

С «дакоты», грохотавшей где-то над самым сердцем джунглей, пришла радиограмма. За работой он забыл о своих обидах и, когда самолет сел, даже позабавился немножко, выстукивая стихи из популярного сборника. Каждая буква вылетала в эфир с быстрым стрекотом точек и тире, и горячие искорки вспышек отзывались в мозгу у тех, кто умел читать эти символы. Так, за словом слово, за ритмичной строкой строка спорхнул с его ключа весь «Хан Кублы»[7] от начала до конца, и волнение охватило его, когда он представил себе, как стихи эти наполняют джунгли и океаны, доходя до каждого, кто мог их слышать, посланные неизвестным, не ждущим ответа. Работать без шифра на волне бедствия (да и на всякой другой волне) было, как гласил дисциплинарный устав, преступлением, за которое предают военно-полевому суду, но, насколько было известно Брайну, все радиостанции в этот час либо прекращали работу на ночь, либо не могли услышать его за дальностью расстояния. И потому вслед за первым стихотворением далеко во мрак ночи понеслись певучие строки «Безжалостной красотки», которые, быть может, даже достигли ушей того, кто их написал, и снова зажгли голубой огонь, родивший эти строки. Точки и тире возникали в уверенном и привычном темпе, сохраняя ритм стиха и даже отдельных слов. И верхушка антенной мачты высоко над вершинами деревьев испускала дробную морзянку, похожую на щебетание птиц, улетающих из клетки на свободу.

16

Закусив сосисками с бобами, Брайн побежал наверх переодеваться.

— Ты хоть шкуру отмой! — крикнул ему вдогонку отец, когда его грубые башмаки так загрохотали по деревянной лестнице, что даже радиоприемник в комнате стал потрескивать.

Брюки и пиджак висели на спинке стула: этот подержанный костюм мать купила ему с рук на Олфритон-роуд за шесть шиллингов; он был практичного синего цвета, в узкую полоску, слегка лоснился на швах и вообще выглядел не слишком шикарно. И все же костюм — это костюм, и, надев его с галстуком и белой сорочкой, он после целого дня возни с клейстером в вонючих чанах чувствовал себя почти щеголем, а в кармане у него позвякивали пять монет из двухфунтовой получки; остальные деньги он оставил внизу в столовой. Расшнуровывая ботинки и расстегивая комбинезон, он насвистывал какую-то бешеную джигу под стать своему беззаботному настроению в пятницу, свободную от работы. На двухспальной кровати, стоявшей у окна, он спал вместе с братьями Артуром и Фредом, но комната считалась его — он ведь был старший. В углу стоял шкаф с его книгами, всего сто тридцать семь штук — на одной дверце был приколот изнутри список всех названий и авторов, а на другой написано мелом по-русски: «Да здравствует Советская Россия!» Эту магическую фразу он составил по учебнику русской грамматики, который раздобыл в библиотеке несколько месяцев назад. У окна стоял письменный стол — отец смастерил его из старых ящиков и выкрасил в темно-коричневый цвет. Над столом висела карта Восточной Европы, где цветными карандашами была отмечена линия фронта. Скоро карта эта будет ненужной, широкая полоса, серая оттого, что линии пометок здесь постоянно стирали резинкой, врезалась уже далеко в территорию Польши и Румынии. Впрочем, в шкафу у него хранилась другая карта, карта Западной Европы, которая дополнит картину краха Германии, если только янки и англичане поторопятся со вторым фронтом.

Приходя в книжную лавку, он рылся и рылся в ящиках, читал названия и, открывая книгу, знал, что в конце концов он возьмет все то, что ему нравится, — три, а может, четыре книги или даже пять, если тоненькие, — и унесет их. Давным-давно — в те времена, когда он еще платил за книги (правда, не больше, чем по три пенса за каждую), — как-то субботним утром он зашел в лавку вместе со своим двоюродным братом Бертом, и, пока он рылся в книгах, Берт нетерпеливо листал журналы, лежавшие на столе. А Брайн спешил, он весь обратился в зрение, его глаза быстро бегали по корешкам, а пальцы лихорадочно листали страницы, до тех пор пока Берт не начал нетерпеливо считать минуты, а потом подошел к нему и спросил:

— Ну, выбрал что-нибудь?

— Да, вот эти две. — Брайн протянул Берту книжки, потом взял еще путеводитель по Бельгии. — Вот эту тоже хотелось бы прихватить, но она стоит полдоллара.

— Ну, пошли, если выбрал, — сказал Берт, — а то в кино опоздаем.

«Обожди еще минутку», — хотел сказать Брайн, но волнение уже прошло, и он повернулся к Берту. — Идем скорее.

В очереди за билетами Берт отдал Брайну книгу, которую тот хотел, но не мог купить.

— Ты мой лучший друг, — сказал Берт, крепко сжав ему плечо. — Бери, бери. — Вне себя от радости Брайн вцепился в маленькую книжечку, сгибая ее эластичный красный переплет с золотыми буквами, перелистывал крапчатые, словно мраморные, страницы.

— Спасибо, Берт, я этого не забуду.

И не забыл: с тех пор он никогда не оглядывался, стоя у полок в подвале магазина. И, хотя у него бывало при этом такое ощущение, что все смотрят на него, потому что дрожь в руках и коленях словно бы выделяла его из числа остальных, пальцы его потихоньку подбирались к той книге, которую уже высмотрели его голубые глаза. Он стоял здесь, вдохновляемый не храбростью, а азартом, притаившимся, точно зеленоглазый кот, у него за спиной, стоял окруженный непреодолимыми соблазнами и побуждаемый к действию яростной и неизменной страстью библиофила, хотя читал, лишь когда начинал скучать или из любопытства. В глазах у него притаился страх, но напряжение воли помогало ему сдерживать этот страх, и он быстрым точным движением хватал книгу с полки и прятал ее за пазуху. Раз, два, три — вот книги уже надежно спрятаны под рубашкой, и он шагает вверх по лестнице, не думая о том, что спрятано у него на груди: боялся, что если он будет думать об этом, то в наказание полетит вниз и сломает себе шею. И с каким-то отсутствующим видом, словно зрелище такого множества книг оглушило его, он протягивал продавщице две трехпенсовые книжки, бормоча: «Сколько с меня?» — «Шесть пенсов», и он благодарил бога за то, что, глотнув на улице воздуха, смешанного с парами бензина, вновь почувствовал себя на свободе, среди субботней толкотни и шума.

Все шло слишком гладко, чтобы это могло продолжаться долго. Не то чтобы он стал беззаботнее, он всегда был таким. Просто везение кончилось, и ему куда неприятнее было вспоминать, каким идиотом он выглядел в глазах девушки-продавщицы, которая заметила, как он запихивал под рубашку книги и карты, чем то, что его поймали на месте преступления. Он спросил тогда у девушки, сколько с него причитается за два завалящих томика Вальтера Скотта, и услышал в ответ самое страшное из всего, что ему приходилось слышать за много лет:

— Ты бы лучше вынул те книжки, что у тебя за пазухой.

Он вынул их молча, только побледнел: три книги и две карты на матерчатой подкладке.

— Имя и адрес?

Кроме него, у кассы никого не было. Он сказал ей все, но она ничего не записала. «Борстал, Борстал, Борстал». Это слово барабанной дробью стучалось у него в ушах. Тебя упрячут на три года в Борстал, в тюрьму для малолетних, и уж как пить дать не туда, где Берт отбывает последние полгода, так что даже знакомого там у тебя не будет. Он стоял, не двигаясь. Она взглянула на него. Она была тоже худая и бледненькая, в синем халатике, молодая и в то же время старая, восемнадцатилетняя и шестидесятилетняя, у нее были тусклые глаза, и руки ее быстро мелькали, ставя книги на место — с прилавка на полку, а хозяин только что вышел из ближней двери, совсем рядом. Только Брайн мог оценить ее великодушие в тот миг, когда она сказала мягко:

— Иди, и чтоб духу твоего здесь не было.

Если бы полицейские обыскали его дом и нашли все те книги, пять лет были бы ему наверняка обеспечены; к счастью, девчонка это знала, кто ей друг, а кто враг, и он потом часто думал, насколько лучше жилось бы на свете, если б люди вот так же стояли друг за друга, как эта девушка постояла за него.

Белая рубашка, стянутая у шеи петлей галстука в синюю крапинку, трепыхалась на нем, точно крылья голубя мира. Он чувствовал себя нарядным в этом костюме — одежда рабочего парня, у которого бледное лицо, но достаточно крепкие мускулы, чтобы он мог везде чувствовать себя уверенно. Он захлопнул дверцу книжного шкафа, накинул пиджак и сбежал вниз.

— Не приходи поздно! — крикнула ему вдогонку мать, когда он грохнул кухонной дверью так, что посуда задребезжала.

Была весна, вечернее солнце выглянуло из-за снежно-белых облаков. Ребятишки бегали под противовоздушными навесами, заслонявшими небо. Квартал теснившихся друг к другу жилых домов и фабрик был расположен на ровном склоне холма, но Брайн, энергично шагая по мощеной улице на свидание с Полин, почти не замечал, что все время идет в гору. Он закурил сигарету и швырнул спичку на подоконник (за стеклом висело объявление: «Прием срочных заказов на венки и кресты»), глянул на свое отражение и усмехнулся, отметив, что аккуратно зачесанные волосы ему как нельзя более к лицу. Когда он вышел на бульвар, люди еще брели домой с работы. Ветер погнал ему навстречу конфетную обертку, потом прилепил ее, словно значок, к стволу дерева.

«Она должна появиться с минуты на минуту», — подумал он, подходя к фабрике, потому что станки были уже остановлены и зажатая среди высоких домов шумная улица сразу стала тихой и спокойной. Здание фабрики, из красного кирпича, с прямыми квадратами окон, простояло уже сотню лет и было еще совсем крепкое. Когда он в детстве проходил мимо таких муравейников, они вселяли в него ужас, потому что он не знал, откуда берется весь этот шум. Теперь он уже знал о фабриках достаточно и не боялся их больше, хотя и сейчас, подходя к какому-нибудь большому заводу, работающему на полную мощность, он все еще чувствовал, как оживают в нем отголоски воспоминаний об испытанном некогда страхе при виде этой собранной воедино силы, которая, казалось, так и подступает изнутри к каждому окну и вот-вот вырвется наружу, словно страшное чудовище, гонимое богом. «Странно, — подумал он, — ведь когда попадаешь внутрь, фабрика уже больше тебя не пугает и кажется даже мирной, потому что сам ты становишься ее частицей».

Он стоял возле табельных часов, и сторож в форме ополченца местной обороны поглядывал на Брайна, но не трогал его, этакий седовласый дрючок лет семидесяти в чудной ополченской шляпе, улыбается перед зеркалом у себя в конуре и поправляет ленточки медалей. «Последняя надежда Англии, — усмехнулся Брайн, — грозный страж. Готов поспорить, что он и медали свои заработал, подстригая газончики».

— Девочку ждешь, наверно? — спросил сторож.

— Дружка, — ответил Брайн, помолчав. — А ты что, на парад собрался, папаша?

— А хоть и на парад, — сказал старик, обиженно отворачиваясь.

Брайн видел, что он слишком стар для парадов, и пожалел о своей шутке. Тут много таких, как он. Ноттингемские пенсионеры, получающие пособие, нанимаются куда попало, чтобы хоть что-нибудь подработать к своим десяти шиллингам, вступают в ополчение, пока еще можно получить теплый костюм и пальто, отправляются иногда на крытые плацы посмотреть, как маршируют их младшие собратья, или послушать лекцию, а чаще всего просто торчат в пивных и пьют пиво, если кто угостит. «Интересно, угостил бы такой дезертира хоть чашкой чаю?» — подумал Брайн.

Он увидел на ступеньках Джима Скелтона.

— Привет!

— Здравствуй!

— А Полин и Джоан где?

— В уборной прихорашиваются, — сказал Джим. — У них это дело долгое.

— Закурим, — предложил Брайн. — Закуривай, друг, — обратился он и к старику.

— Не откажусь, — отозвался тот. — Большое спасибо.

— Спасибо, — сказал Джим. Все трое закурили.

— С сигаретами по-прежнему туго, — заметил старик. — Даже если есть деньги.

— Ну так вот, — сказал Брайн. — Нужно все видеть, все слышать и молчать. Все есть, все пить, ни за что не платить.

У них в доме было с десяток пачек сигарет, спрятанных в угольном ящике, подарочек, прибывший к ним как-то ночью на спинах двоюродных братцев. Пачки эти незадолго до того исчезли из лавки на их улице, были украдены у хозяина, который только накануне сказал Брайну, искавшему курева для отца, что у него ни единой сигареты нет. Хотя, правда, это было на другой день после того, как там побывали Дэйв и Колин. Они очистили лавку, забрали не только сигареты, но и шелковые чулки, носки, всякую снедь и деньги тоже. Все трое с наслаждением курили.

— Такие парни, как вы, в шестнадцать лет должны в ополчении быть, — сказал старик. — Это полезно.

Брайн обиделся, словно его обозвали шалопаем или «легавым».

— Это ты так думаешь, друг.

— Я лучше как-нибудь еще развлекусь, чем из ружья палить, — сказал Джим.

Джим был одного роста с Брайном, но плотнее его, лицо у него было широкое, татарское, подбородок круглый, с ямочкой, зубы квадратные, нос приплюснутый, а волосы рыжеватые, зачесанные назад. Он служил механиком и ремонтировал швейные машины, на которых работали девушки, а также наблюдал, чтобы защитные гимнастерки без задержки поступали из пошива и каждая девушка получала свою долю еженедельного вознаграждения за труды. Брайн, которого Джим уважал за его книги, сам уважал Джима за то, что тот так ловко управляется с машинами и с электричеством и умеет чинить моторы.

Девушки уже вышли, спустились с крыльца, и, не сказав друг другу ни слова, все четверо зашагали по улице.

— Куда же мы пойдем? — поинтересовалась Полин.

— Погуляем, — сказал Брайн.

— Вот остряк, — она толкнула его в бок.

— Не тронь моего друга, — сказал Джим.

— Ребята! — воскликнула Джоан. — Давайте не ссориться. Но все-таки куда мы пойдем? Мне бы тоже хотелось знать.

Брайн сказал, надеясь, что его предложение примут без спора:

— В Вишневый сад.

— Слишком далеко, — сказала Джоан. — И вообще не знаю, зачем туда идти.

— А я знаю, — улыбнулся Джим.

— Ну, меня вы туда не затащите, — решительно сказала Полин.

Брайн подмигнул Джиму: все равно, мол, пойдем в ту сторону.

— Ну-ка, перестань хитрить, — сказала Полин. — Я видела, как ты подмигивал.

— Смотреть надо как следует.

— Сам смотри, а то как двину! — отрезала она.

— Он думает, хитрей его тут нет, — поддержала подругу Джоан.

— Ну и катитесь отсюда, чтоб вас разорвало, — сказал Брайн. — А я просто хотел пойти в Вишневый сад, вот и все.

Полин была одного роста с Брайном; длинные темные волосы рассыпались у нее по спине, поверх застегнутого темно-коричневого воротника. Когда она спускалась с крыльца, Брайн разглядел, что на ней под пальто надета рабочая одежда. Глаза у нее были большие, карие, казалось, они видят все, хотя Брайн знал, что она почти ничего не замечает. Джим рассказал Брайну, что она одна из самых проворных работниц на фабрике и что во время работы она вовсе не такая мечтательная, какой прикидывается, хотя оба приятеля соглашались, что сразу этого никогда не скажешь. Иной раз по вечерам, предоставленные собственным мыслям, задумчивые или бездумные, они, нисколько не тяготясь молчанием, шагали рука об руку по залитым солнцем улицам и бульварам, затихавшим после окончания рабочего дня, прежде чем сумерки сгустятся над городом. Когда она шла рядом, Брайн чувствовал, какая она высокая, как изящны ее движения. У нее была хорошая фигура, теперь он уже знал это наверняка — небольшая красивая грудь, крутые бедра, чуть толстоватые ноги. Вся она была довольно плотная и крупная, но не настолько, чтобы о ней можно было сказать «не девка, а кобыла».

Сейчас она шла впереди, взяв за руку Джоан, и так они спустились по Илкстоун-роуд, сопровождаемые шагах в пятидесяти Джимом и Брайном.

— Они сегодня что-то кисло настроены.

— Наверно, у них какие-то женские неприятности, — ухмыльнулся Джим.

— Надеюсь, что нет, — сказал Брайн. — Полин мне нравится. Хорошая девчонка, и горячая такая. А у тебя как дела с Джоан?

— Отлично. Рассуждать она не горазда. Иной раз за вечер и двух слов не скажет. Я однажды спросил ее, почему это так. Мы в кино с ней были, и мне тогда показалось, что ей уже все надоело и она хочет со мной порвать. Когда мы домой шли, я ее и спрашиваю: «В чем дело, детка? Скажи мне», — а она в слезы. Так и не сказала, в чем дело. И перед этим мне показалось, что она какая-то странная, когда мы у нас дома пили чай с гренками. А когда я ее на прощание поцеловал, она такая же нежная была, как всегда; так что все уладилось и назавтра на работе она была, как обычно.

Брайн видел, что у Джима дело зашло дальше, чем у него. Джим не только работал рядом со своей милой — то подойдет к ней приводной ремень поправить, то машину смазать или почистить, — она и по вечерам большей частью бывала с ним, помогая матери Джима или оставаясь с его младшими сестрами и братьями, когда родители уходили в кино. Полин же никогда не бывала у Ситонов, да и Брайн не мог весь день провести рядом с ней. Они встречались по вечерам несколько раз в неделю, но если физическая близость между Джимом и Джоан была такая же, как у молодоженов, проживших вместе год, то у Брайна с Полин все еще продолжалась игра в кошки-мышки, и, разлучаясь, они забывали друг о друге до следующего свидания, потому что только физическая потребность сводила их. Он никогда не приглашал ее к себе посидеть с отцом, с матерью, с Фредом, Артуром, Маргарет, Сэмми так, будто она была членом их семьи. И он завидовал отношениям между Джоан и Скелтонами, но как-то не мог установить такие же отношения с Полин. Он часто по вечерам бывал у нее дома, и когда-то они были знакомы семьями, но сама она ни разу не предложила, чтобы он повел ее к себе. Брайн думал, что она, быть может, стесняется попросить его об этом, и пользовался ее застенчивостью, если только это и впрямь была застенчивость, чтобы предотвратить такое посещение. При одной мысли о том, что Полин будет сидеть у него дома с отцом и с матерью, он ощущал неловкость — то ли от мысли, что ему будет стыдно за них, то ли оттого, что Полин может им не понравиться и тогда она тоже будет чувствовать себя неловко. Он не хотел, чтобы отец и мать знали о его связи, ему хотелось сохранить от них в тайне эту сторону своей жизни, как будто если б они узнали, то должны были бы разделить с ним тайну его любовных отношений, которые из-за этого утратили бы свою полноту. Но, когда однажды мать сказала: «Я встретила миссис Маллиндер, она говорит, что ты гуляешь с ее дочерью», он вовсе не смутился, хотя все еще не приглашал Полин к себе. «Ну что ж, — сказала она, — это неплохо. Она девочка хорошая. Только смотри, дома не появляйся, если какой грех случится». Вот и все.

Когда они прошли Рэдфорд, уже темнело. «Ну и хорошо, — подумал Брайн. — Только бы никого из знакомых не встретить». И едва он это подумал, как по дороге из Вудхауза показался дядя Джордж, он спускался с холма на велосипеде и окликнул Брайна, едва они поравнялись:

— Э, Брайн, а не рано ли тебе за девочками ухаживать?

И тогда Брайн состроил пристойную физиономию и крикнул в ответ:

— А я что, я ничего!

И чего ему вздумалось кричать, этому Джорджу? Но Брайн не мог удержаться от смеха, вспомнив, как дядя Джордж уговорил однажды Веру представить его молодой незамужней женщине у них во дворе и как Вера послала Брайна сказать этой Элис Декстер, что она, Вера, просит ее зайти на минутку — это, чтобы помочь ее скупердяю брату, кузнецу Джорджу. И, когда Элис Декстер пришла к ним, Джордж взял в руки газету, чтобы она видела, что он читает, как человек трезвый и образованный, но читать он сроду не умел и газету держал вверх ногами. Эта история часто вызывала смех у них в семье, и особенно смеялся Ситон, ведь он тоже не умел читать, но и не пытался никогда делать вид, будто умеет.

Ветер завыл над голым Вишневым садом.

— Тебе не холодно, детка? — спросил он Полин. — Закутайся поплотнее.

— Не холодно, — прошептала она.

Те двое где-то слева слились в одну неясную тень и явно собирались найти удобную ложбинку, чтобы там пристроиться. Брайн крепко обнимал девушку за талию.

— Сейчас мы найдем хорошее местечко.

Звезды были бледные и какие-то расплывчатые, каждая из них словно боялась, что ее вот-вот скроет туча.

— Здесь чудесно. Так тепло и тихо.

— Да. И вообще здорово, — отозвался он. — Моя бабушка жила когда-то вон там, — он показал в темноту. — И дед тоже, он был кузнец.

При воспоминании о том, что дед его был кузнец, Брайн испытывал какую-то необъяснимую гордость. Кузнец — это искусный мастер делать вещи, который умело управляется с самой тяжелой черной работой, как, например, он сам, когда чистит дымоходы; кузнец придает своим молотом новую форму железу и стали, положив металл на наковальню, у него стальные мускулы, он ловко владеет своей силой.

— У-у-у! — протянула она. — Загадай желание, Брайн.

— Зачем? Осторожно, куст.

— Я видела, как звезда упала.

— А я не видел. — Он еще был полон мыслей о кузнецах.

— Вон еще одна, гляди, — сказала она, протягивая руку.

— Теперь видел, — радостно заявил Брайн. — И загадал желание.

— И я тоже.

— Ты что загадала? — спросил он.

— Не скажу. Если кому-нибудь скажешь, оно не сбывается.

— Ну и ладно, — поддразнил он ее. — Я тебе тоже не скажу.

— А я тебя и не спрашиваю, — отозвалась она обиженно. — И не говори, если не хочешь.

— А ты как думаешь! — воскликнул он с возмущением. — Ты мне не говоришь, и я тебе тоже не скажу.

— Ладно, — проговорила она. — Но ведь, если бы ты сказал, мое-то желание все-таки могло бы сбыться.

— А мое нет, — возразил он, не думая идти на уступки.

— Может, оно у нас одно, — сказала она. Это насторожило его. «Готов поклясться, что нет. Я вовсе не загадывал, чтоб мы поженились», — подумал он. Но ведь достаточно, чтоб она это загадала, хотя он-то уверен, что этого не будет.

— Ты знаешь, какое у меня было желание, правда? — спросила она, сжимая ему руку.

Он знал это. Оно пришло стремительно, без слов, стрела любви, невидимая во мраке, помогла сбыться его желанию, потому что никакого другого желания он и не мог бы загадать, оставшись наедине со своей девчонкой посреди Вишневого сада в весенний вечер, под покровом сумерек. И слова ее зазвучали лаской, более сладостной, чем все, что он когда-нибудь слышал, хотя уже не в первый раз вспыхивало у обоих это желание.

— Я загадал тоже самое, — сказал он, и перед ним возникли две строчки — надпись, которую он видел на картине в гостиной в Ноуке: «Коль любишь крепко, как я тебя, ничто не разлучит тебя и меня». Чувство это тут же рассеялось, едва только ему пришло в голову, что, если б он рассказал об этом Полин, она посмеялась бы над ним и даже перестала бы с ним гулять, сочтя его слюнтяем. Но это не огорчило его.

Взошла луна, и теперь они уже были бесконечно далеки от маленьких домиков, и бугры, и лощины, и кусты в слабом лунном сиянии выступили из мрака. Теплая нежная пелена легла от изгородей и домиков до самой долины Змеиного бора, и бледный свет луны превратил небольшой, всего в полмили шириной, Вишневый сад в огромную и неприступную пустыню, где словно и не бился пульс жизни. Брайн сорвал пучок свежей травы и поднес к лицу, вдыхая ее запах.

— Что-то Джима и Джоан не видно, — сказала она.

— Да они здесь, рядом, — отозвался он. — Если им покричать, они услышат.

И, чтоб она совсем перестала думать об этом, он привлек ее к себе, крепко обхватив за талию. Он нашел ее губы, слегка открывшиеся, чтоб ответить на его слова, и он ощутил теплую влажность этих пойманных губ, сразу затвердевших и сомкнувшихся при его неожиданном порыве, но она обнимала его, и от этого только горячей делались поцелуи, которые она словно пыталась остановить, все сильнее прижимаясь к нему. Он споткнулся о какую-то кочку, но сохранил равновесие, хоть и не видел ничего у себя под ногами, отстранился на миг от ее губ, крепко прижатых к его губам, а потом, держа ее в объятиях, снова прильнул губами к ее губам, так что у обоих дух захватило. И оба они знали, что это за уловка: она давала каждому из них возможность показать, что его любовь сильнее, потому что тот, кто первый начинал задыхаться и ловить воздух, любит меньше. Близость ее тела, лица и губ пробудила в нем сладостное томление. Он впился в ее рот, не дыша и не давая вздохнуть ей, затягивая это чувственное прикосновение к ее губам, которые вначале словно дремали, но потом дрогнули, подтверждая, что и она любит его горячо и вовсе не собирается уступать в этом состязании. Он все сильнее прижимался к ее лицу, в то же время желая освободиться и рассмеяться и вздохнуть полной грудью или хоть самую малость, но вместо этого он все вдыхал и вдыхал сладость ее губ, припухших и слегка вздрагивающих, притягивающих его к себе так, что он чувствовал ее любовь, и поцелуи его лились все сильнее, точно неудержимые слезы.

Ветер налетел на них, словно поцелуй далеких лесов, и в долине, устланной поцелуями, все, что было вокруг, — и воздух, и трава, и тьма — отступило, оставляя их в тисках неразрешимой любовной муки. Руки Полин сжимали его шею чуть ниже затылка, и она надеялась, что он почувствует ее страдания, такие же сильные, как и его, и ослабит неистовые, беспощадные объятия, позволив ей вздохнуть и победить, потому что ее любовь сильнее. Для него весь мир сосредоточился в каком-то тесном, ярко освещенном пространстве, в круге, ограничившем все его мечты, и эти поцелуи вызвали к жизни видение. Оно было чудесным. Брайну хотелось вздохнуть, но он снова сдерживал себя, хотя от этого поцелуи его становились не такими волнующими, и, сдерживаясь, он продолжал думать только о том, чтобы продлить их. И руки его блуждали по ее шее и плечам, он стремился сдержать бурное дыхание. «Я люблю тебя, Полин, я люблю тебя. Уступи же, сдайся. Начни дышать, чтоб я мог доказать тебе это». Но она прижималась к нему все теснее, словно хотела доказать, что ей все равно, пусть даже этот поцелуй длится еще пять минут кряду. Колени его дрожали. Он пытался задержать дыхание еще хоть на секунду: так бывает, когда нырнешь и хочешь вынырнуть в нужном месте. И хотя губы ее были тоже крепко сомкнуты, она качалась из стороны в сторону и стонала и старалась освободиться. А он знал, что еще несколько секунд — и он умрет, потому что легкие его были точно бочонок с порохом, и теперь только одно видение было в освещенном круге — фитиль, который, извиваясь, тянется к этому пороху, и вот уже дымок поднимается и ползет по стенкам. Еще немного — и он умрет, словно захлебнувшись под водой.

Она вдруг разжала руки, но он не понимал, что с ней, пока она не начала бить его кулаками по спине, и тогда он услышал, как она жадно хватает воздух. В глазах у нее были слезы, и он нежно поцеловал ее; теперь оба они дышали глубоко, и он почувствовал, что у него тоже на глазах выступают слезы, только это слезы любви и счастья. Они стояли, прильнув друг к другу и уронив руки.

— Я люблю тебя, Брайн, — сказала она.

Они спустились в широкую ложбину и прилегли у куста; темные края ложбины как бы приближали ночь, земля отдавала сыростью. У них не было часов, чтобы узнать, сколько сейчас времени, и они курили оба, чтобы вернуть вкус и плоть легкому дыханию своего изнуренного тела и создать иллюзию живительного тепла в сыром и свежем ночном воздухе.

— Тебе нужно купить пальто, — сказала она, — а то схватишь воспаление легких.

Он усмехнулся.

— Ну уж нет. У меня кровь как кипяток. Я — ходячая печка.

— И все-таки, — сказала она. Они вылезли из ложбины. — Должно быть, уже десятый час. Интересно, а где они?

— Ушли, наверно. Джоан, кажется, живет в Лентоне? Он освободился от лихорадочного возбуждения и остро воспринимал теперь ночь, испытывая к шороху листьев, к запахам земли и трав любовь, столь же сильную, как и к самой Полин. Он остановился и снова поцеловал ее долгим и нежным поцелуем.

— Ну вот, — сказала она с улыбкой, — и как это тебе не надоест?

— Никогда не надоест, — он сжимал в темноте ее руку. Они прошли Кольерс Пэд и вышли на ярко освещенное шоссе.

— Отец с матерью, наверно, в кино, сегодня ведь пятница, — сказала она. — Они, думаю, не скоро вернутся.

— Если твой отец дома, мы с ним, может, в воланы поиграем. Я все же надеюсь как-нибудь его одолеть.

— Никогда не одолеешь: он слишком долго практиковался.

Брайн согласился с ней: Тед Маллиндер был долго прикован к постели после аварии на шахте. Когда он возвращался из забоя, на него наехала вагонетка и сломала ему ногу. Словно акула, вцепилась в него острая боль, взметнулась к голове и взорвалась в мозгу, швырнув его в туманную страну черных провалов и снов, где его собственная боль перемешивалась с чужими страданиями, и очнувшись, он с ужасом убедился, что это его собственные страдания. Одна операция за другой, и теперь он превратился в несчастного, страдающего астмой калеку и единственное утешение находит в том, что стал непобедимым игроком в местной любительской команде игроков в воланы. По вечерам он чаще всего ковылял на костылях в пивную «Джон Ячменное Зерно», где, проглотив три пинты легкого пива, играл, когда до него доходила очередь. Хоть он и мог стоять на ногах, но предпочитал бросать волан, сидя на стуле, установленном у черты, потому что мастерство свое он приобрел в больнице, когда играл с кресла на колесиках. Он был широкоплечий, смуглый, насмешливый; веселый характер помогал ему сохранять вкус к жизни и старых друзей, а в борьбе с отчаянием его поддерживали жена и четыре дочери.

Сейчас Маллиндер сидел за столом, протянув к горящему камину искалеченную ногу, а его жена, высокая, смуглая, как цыганка, вошла в комнату с эмалированным чайником в руках и поставила его перед мужем. Вошли Полин с Брайном. «Вот жизнь, — подумал Брайн, — за ним ухаживают, как за королем. Конечно, завидовать тут нечему — кому охота быть хромым». Одиннадцатилетняя Морин, сидя по другую сторону камина, разглядывала какой-то «комикс».

— Привет, Брайн! — воскликнула она, едва он появился на пороге.

— Ну как, сдала на стипендию? — спросил он.

По ней сразу было видно, что она из этой семьи: лицо у нее овальное со смуглой оливковой кожей, даже еще более задорное и проказливое, чем у других, потому что она самая младшая.

— Еще не знаю. Да мне плевать, сдала или нет. Я буду себя по-дурацки чувствовать в этой школьной форме. Я хочу в четырнадцать пойти работать, не дожидаясь шестнадцати.

— Ты что, спятила? — спросил Маллиндер. — Учиться куда лучше. Узнаешь, почем фунт лиха, когда на работу пойдешь. Эх ты, сумасбродка!

— С тобой и вправду можно с ума сойти. Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты меня сумасбродкой не называл. — И, чуть не плача от смущения и стыда, она заговорила с Брайном: — Брайн, а ты знаешь, что будет, если часто-часто моешься?

— Что?

— Мыльной сыпью весь покроешься! Правда ведь, папа?

— Валяй дальше, — отозвался отец. — Выходит, ты и впрямь сумасбродка.

Миссис Маллиндер послала Полин мыть чашки, а Брайна посадила за стол напротив мужа.

— Возьми бутерброд с сыром, — сказала она. — Если хочешь, я тебе сахарину в чай положу, а то паек мы только завтра получим.

— Да, спасибо. Мы только с сахарином и пьем.

Ему показалось странным, что его об этом спрашивают, — он словно попал в общество более культурное, чем то, к которому привык. Чай — это чай, все равно с чем его пьешь — с сахарином или с сахаром. У них дома паек забирали за три недели вперед, мать всегда ухитрялась выклянчить его у бакалейщика.

— Она хитрая, — сказала миссис Маллиндер со смехом, когда он упомянул об этом. — Война кончится, а у нее будет уже за три недели вперед получено.

— А как на русском фронте в последние дни? — спросил Маллиндер, подсмеиваясь над пристрастием Брайна, который, конечно, принял вопрос всерьез.

— Они скоро будут уже в Германии. Русские, уверен, возьмут Берлин.

— Будем надеяться, они там и останутся, — сказал Маллиндер. — Хотят с этим сбродом покончить раз и навсегда.

Брайн откусил кусок бутерброда.

— Еще бы.

— Достань сигареты у меня в плаще, Полин, — сказал отец.

Брайну нравилось смотреть, как она работает, как моет посуду, нарезает хлеб и сыр, мажет масло на хлеб. Украдкой, насколько это было возможно в комнате, полной народу, он следил за движениями ее гибкого шестнадцатилетнего тела и видел, какой привлекательной она стала, сняв толстое пальто и оставшись в блузке и юбке, в которых простояла целый день у станка. Сладостное чувство, сохранившееся от объятий в Вишневом саду, еще трепетало в нем, и время от времени, когда Полин проходила мимо стола, он ловил запах ее лица и тела, запах пудры и губной помады, которой она потихоньку пользовалась, хотя отец не раз запрещал ей это делать. Брайн с удивлением думал: «Неужели никто не догадывается?» Ему казалось, что это должно отражаться в глазах, в каждом движении.

Он медленно ел бутерброд, пил чай, рассеянно прислушивался к перебранке между Морин и Дорис, старшей сестрой Полин, которая через месяц должна была выйти замуж и теперь, казалось, хотела вдосталь насладиться домашними ссорами, прежде чем навсегда покинуть родительский дом. Маллиндер включил приемник, надеясь послушать последние известия, но не сумел ничего поймать и выключил радио, произнеся вслух шахтерское ругательство, потонувшее в общем шуме. Интересно, как он терпит весь этот гам, хотя неизвестно, может, ему это нравится. И все же, надо признать, веселая семейка. Вот если б у Ситонов в доме такой спор разгорелся, давно уже в воздухе мелькали бы кулаки или горшки летали. Полин ужинала, сидя напротив него. Она поймала его взгляд и поднесла к губам чашку, не желая глядеть на него. И вдруг невероятная мысль ошеломила Брайна, нелепая мысль, которая сразу вырвала его из привычного мира, — работа, свидания с Полин, да и свобода тоже, потому что, несмотря ни на что, он был свободен, — и все вокруг приняло такой новый и головокружительный оборот, казавшийся в то же время чудесным, что против его воли это видение обожгло его, как раскаленное клеймо. «А может, она уже беременна, — подумал он. — Мы ведь несколько раз бывали вместе».

Часть четвертая Джунгли

17

Июньским утром в девять часов открытый грузовик отъехал от лагерных ворот и тяжело покатил на север по прибрежномушоссе. Кроме Брайна, в машине было еще пятеро. Встречный ветер скоро высушил капли пота на его лице; он облокотился на борт машины, снял панаму и с облегчением почувствовал, как ветерок шевелит его короткие светлые волосы. С пяти утра Брайн был на ногах — сверил карты, уложил вещевой мешок, надежно спрятал компас, чтобы он не разбился и не подмок. Как только они поели и вышли во двор, длинное помещение кухни, окруженное пальмами, снова погрузилось в сон.

Брайн думал, что этот день так и не настанет, но сейчас, когда мощный мотор грузовика с ревом нес их к Гунонг-Барату, его вдруг охватило какое-то безразличие и он уже почти не волновался. Напротив, как ни странно, когда синие, пестреющие тенями облаков рисовые поля развернулись перед ним, убегая на восток, на него нахлынули мысли и воспоминания о Ноттингеме, которые совсем успокоили его. Он был немного озадачен этим, нахмурился, пригнулся, чтобы ветер не задул огонь, и закурил сигарету. Ему вспомнилась Полин: высокая и какая-то задумчивая, она шла по тротуару широкой улицы; после родов она похудела, и от этого лицо ее стало еще выразительнее. Четыре долгих года после школы он работал и ухаживал за Полин, а потом женился на ней, и теперь ему пришла в голову мысль: я связан, хоть никогда не ощущал этого по-настоящему, потому что даже тогда, когда я спал с ней, приезжая в отпуск, мне казалось, будто я урвал украдкой что-то недозволенное. Даже когда родился ребенок, немногое для меня изменилось; отчего же я все-таки женился на ней? Не нужно было, наверно, этого делать, да я ведь и не прожил с ней столько, чтобы самому понять, рад я или нет тому, что женился на ней. Не пойму даже, рад ли я этому, по крайней мере так, как должен бы радоваться.

Жаркие лучи солнца, словно пронзавшие череп насквозь, несмотря на прохладный ветерок, прогнали его видения, и он стал любоваться красочными пейзажами Малайи, мелькавшими, как кадры волшебного фонаря. Они доехали до взлетной дорожки, и, после того как сел какой-то самолет, грузовик резко рванулся вперед. Бейкер упал на мешки.

— Эй, ты, подонок! — заорал он. — Думает, что везет каких-нибудь летчиков. И на черта ему понадобилось поднимать нас чуть свет? А мне такой замечательный сон снился — еду я на мотоцикле по Кенту с красивой девчонкой. А здесь никакой цивилизации.

— Брось, — проворчал Керкби. — На нервы действуешь. И на кой хрен ты тогда поехал, если не хотел?

— На земле и на небе порой случаются вещи настолько странные, что они необъяснимы с помощью вашей философии, Керкби.

Бейкер вовсе не хотел насмехаться над Керкби, но он так щурился (на самом деле это объяснялось просто-напросто плохим зрением) и говорил таким высокомерным тоном, что люди, которые не знали его и не могли разобраться в его настроениях, часто злились.

— Послушай, ты, — отозвался Керкби, — помолчи, а не то как ткну штыком прямо в твою вонючую философию…

— Скажи спасибо, что ты здесь, — отозвался Брайн. — Нам всем ведь пришлось из-за тебя наврать с три короба.

Бейкера накануне отвели в дежурку, его обвинили в неповиновении сержанту, который сказал, что им нельзя будет везти домой чемоданы. Тогда полказармы связистов пошло за ним и поклялось, будто видели, как сержант ударил Бейкера. Только после этого его отпустили.

Серебристые деревья на каучуковой плантации, росшие в строгом геометрическом порядке, тянулись на целые мили по обеим сторонам дороги, и, когда грузовик снова вырвался на открытую равнину, в нос им ударил гнилой запах ила с берегов широкой, мелководной, почти неподвижной реки. Грузовик прогромыхал по расшатанному понтонному мосту, и Джек Валлиец шутливо крикнул «ура», когда они выбрались на шоссе. Темные, крытые пальмовыми листьями лачуги малайской деревушки стояли в стороне от дороги, каждый новый изгиб которой приближал их к Гунонг-Барату; в лучах полуденного солнца темно-зеленые уступы карабкались вверх к острой вершине, упершейся в массу белобрюхих облаков.

— А красиво. — сказал Брайн Нотмэну. — Никогда бы мне не видать этого, если б я не уехал из Ноттингема.

— Все относительно. — сказал Нотмэн. — Когда мы стояли под Лондоном, я, бывало, любил бродить в Ист-Энде по Уайтчепелу и Бетнал Грину — и назад вдоль Кейбл-стрит. Почему-то они волновали меня, эти улицы. А видел ты рынок Петтикоут-лейн? Он тоже красивый. Надо тебе пожить в Лондоне, когда вернешься. Найти там работу.

— Я бы и сам не прочь. Никогда не любил долго на одном месте сидеть. Там, наверно, много разных машиностроительных фирм, вроде той, где я работал.

— Конечно. Ты ведь молодой. А жена твоя не будет против такой перемены?

— Нет, раз я так захочу, — сказал Брайн.

Они, точно сквозь туннель, проскользнули по широкой главной улице Балик-Кубонга и снова выехали на дорогу. Свернув влево к Пенунджоку, грузовик чуть не наскочил на бензоколонку.

— Надо бы проверить этого мерзавца, имеет ли он право машину водить, — сказал Керкби.

Заросли каучуковых деревьев стали гуще, потом грузовик повернул к северу по немощеной дороге, и слева от них осталась маленькая речушка — они определили по карте, что это Сунген-Паван. Дорога оборвалась у края джунглей, как будто ее строители вдруг бросили свои инструменты и отказались идти дальше в непролазную чащу. Брайну так не терпелось спрыгнуть на землю, что он чуть не вывалился из кузова.

— А все-таки он живьем нас довез.

Грузовик развернулся и скрылся за деревьями, где было шоссе, еще до того, как громкие проклятия солдат достигли ушей мрачного водителя. Брайн поднял свой вещевой мешок, поправил его на спине. Все они были в рубашках защитного цвета, в брюках, заправленных в высокие сапоги, в панамах. У каждого за плечами мешок, одеяло и плащ, а поверх мешка, как на рождественской елке, висели фляжка, сверток с едой, нож и винтовка. Брайн с минуту молча смотрел на джунгли, словно недоумевая, что он здесь делает и зачем ему понадобилось входить под эти деревья, откуда доносился лишь звук падающей воды, точно злобный призыв к мщению. Так вот они, джунгли. Он усмехнулся. А где же все эти тропические растения из цветных фильмов, где попугаи, перелетающие с ветки на ветку? И как насчет Тарзана, Мартина Рэтлера. Алана Куотермэйна и Джима из джунглей? Не то чтоб я очень верил всему этому, особенно когда вышел из школы. Джунгли были темно-зеленые, однообразные, полные мрака и негостеприимных, застывших в неподвижности деревьев.

Они продвигались по руслу ручья гуськом. Брели медленно, пошатываясь под тяжестью ноши. Часто, наступив на скользкий подводный камень, теряли равновесие, и в первые же дни каждому довелось искупаться в ледяной воде. Уступы поменьше, примыкавшие к главной вершине, были высотой до двух тысяч футов, и на склонах виднелись заросли, казавшиеся непролазными.

— Я бы не прочь оказаться сейчас в Кью-Гарденз, — сказал Бейкер и, поскользнувшись, шлепнулся в воду, он был похож на плот, на котором плавали его тюк, винтовка и панама. Брайн помог ему выкарабкаться.

Предполагалось, что за старшего будет Оджесон, высокий, худой, светловолосый человек, недавно выучившийся на зубного врача и выглядевший немного солиднее, чем остальные, которым было лет по двадцать. Но на первом же привале Нотмэн довольно твердо, хотя и уважительно, сказал:

— Если вы не возражаете, сэр, теперь я вас поведу. Мне уже приходилось ползать по джунглям. Так нам будет легче.

Оджесон согласился:

— Я и сам собирался предложить это.

Он снял с погонов оба колечка — знаки отличия — и засунул их в пачку с сигаретами. Они продолжали идти, меняясь время от времени местами и осторожно ощупывая ногами дно ручья. Склон медленно поднимался, ветви деревьев были не слишком густые, и сквозь листву проникали лучи солнца, так что снизу до пояса их сковывал холод, а рубахи прилипали к потному телу.

Брайна радовали эти трудности, он двигался осторожно, твердо ставя сначала одну ногу и только потом отрывая от земли вторую. Мешок натирал ему плечи, паек выдали консервами, и банки больно упирались в спину. Они оживленно болтали, время от времени по ущелью разносился смех, даже Бейкер в конце концов стал ступать увереннее и развеселился. В первые часы это было похоже на обыкновенную прогулку по лесу, а когда ручеек превратился в большой прозрачный водоем, они разделись и полезли в воду.

Им пришлось осторожно пробираться меж деревьями, обходя крутое ущелье глубиной в сотни футов — серповидную впадину, похожую на узкую ножевую рану в боку у горы. Нотмэн, шедший впереди, взял винтовку на ремень и вытащил нож: порой ему приходилось прорубать дорогу в зарослях.

— Прогулочка кончилась, — сказал Джек Валлиец, шедший за ним.

Увязая в сырой земле, они пробирались сквозь низкую поросль все выше в прохладный полумрак. Над ними и вокруг них по крутым склонам высились деревья и густые заросли кустарника. Ни Брайн, ни другие — никто, за исключением Нотмэна, — никогда не видели такой чащи и понятия не имели, как пробираться сквозь нее. Ползучие растения стлались по земле и вились вверх по стволам, поросшим мхами, длинные цепкие травы оплетали папоротники и преграждали дорогу, похожие на проволочную паутину, будто какой-то нетерпеливый великан взялся сплести их, а потом, отчаявшись, бросил эту тяжелую работу. Высокие стволы деревьев нависали над ними, и густая тяжелая листва, казалось, скрывала небо вот уже тысячи лет.

— Эй, почему свет не включаете? — крикнул Керкби. Шел дождь, ровные, незаметные струйки пропитывали влагой их ношу. Они медленно прорубали себе дорогу. Нагружены они были, как вьючные мулы, и подниматься было так тяжело, что через каждые несколько сот футов они садились на траву отдохнуть. Брайн соскабливал комья красной глины со своих намокших ботинок.

— Пошли, — подгонял их Нотмэн. — Скоро стемнеет.

Со смехом они двинулись дальше, стараясь держаться вдоль речки, но на деле они шли вслепую, потому что ничего не было видно, и даже компас не мог им тут помочь. Брайн теперь шел чуть впереди, разрубая ножом ползучие стебли, один из которых едва не задушил его, прежде чем Брайн его заметил. Руки у Брайна сразу отяжелели, стали неловкими, словно были привязаны к телу.

— Иди теперь ты вперед, — сказал он Керкби. Бейкер яростно ругался, выпутываясь из лиан. «Они словно зуб на него имеют», — думал Брайн и помогал ему, хватая вещевой мешок, винтовку, руку или ногу. Бейкер поскользнулся и покатился вниз, но какая-то лиана выручила его, на этот раз он успел уцепиться за нее и держался на склоне. Оджесон и Брайн помогли ему встать.

— Все равно как втаскивать на коня рыцаря в доспехах, — сказал Брайн. — Для такой чертовской работы полиспаст нужен.

Еще один трудный переход — и они снова присели отдохнуть. Дождь все шел и шел. Брайн вытащил пачку сигарет и угостил остальных. Сырость пробирала его до костей, целый поток воды, скопившейся на каком-то огромном листе у самой верхушки дерева, вдруг пролился ему на панаму. Ну и местечко! Еще в детстве (да и потом тоже) он часто рисовал себе жизнь без крова над головой, борьбу с капризами и причудами природы и при этом в своих мечтах всегда бывал спокоен, сохранял самообладание в своем гордом одиночестве. Долгие ночи в радиорубке научили его любить такую отшельническую жизнь, но теперь, в джунглях, когда он промок, измучился, стер себе шею и ноги, очутился вдали от жилья и постели, борьба с природой представлялась ему уже куда более реально. Вместе с тем, несмотря на все лишения, это познание мира освещало уголки его отшельнической души новым светом, он больше чувствовал себя самим собой, чем раньше; дым сигареты согревал легкие, а голубые колечки, срываясь с губ, некоторое время сохраняли свои очертания в тяжелом влажном воздухе. Он сел поодаль от остальных. Говорили они совсем мало и тихо, будто попали в какой-то мрачный, сырой, бесконечно длинный собор. Брайн был потрясен, и теперь, когда он ощутил, как измучился, ему трудно было поверить, что еще вчера он жил вольготной жизнью в армейском лагере.

Они спустились к реке и в половине шестого разбили лагерь на плоском скалистом берегу, в том месте, где река, словно изливаясь через воронку, вдруг водопадом обрушивалась вниз, а расстояние между берегами не превышало нескольких ярдов. У Брайна ломило спину, кожа горела, он снял рубашку и обнаружил большую красную ссадину. Две коробки промокших насквозь сигарет пришлось выбросить в воду, и они, подпрыгивая и ныряя, поплыли к водопаду.

— Все-таки меньше груза, — сказал Брайн, вновь ощутив боль в спине, словно у него выгрызли кусок мяса.

— Без нее легче будет, — сказал Нотмэн, прижигая сигаретой толстую пиявку, присосавшуюся к плечу Бейкера.

Развесив на кустах штаны и рубахи, они нашли еще несколько пиявок; иногда их не удавалось оторвать, они лопались, оставляя пятно крови, Нотмэн сказал, что нужно натаскать на ночь дров для костра, и, когда стемнело, возле бивака запылал огонь.

— Черт, этак мы не скоро доберемся до вершины, — сказал Бейкер. Он стоял у реки, вглядываясь в густые тенистые джунгли на том берегу.

— А ты что тут думал найти? — спросил Нотмэн. — Пирожные?

— Нет, — отозвался тот, — канатную дорогу.

— Ты не в Швейцарии, — усмехнулся Оджесон.

— Не думаю, чтоб мы и завтра до вершины добрались, — сказал Нотмэн. — При такой скорости на это уйдет дня три или четыре.

Джек поужинал, вычистил винтовку, вытряхнул из ствола набившуюся туда землю.

— Да я скорей туннель под этой горой проложу, чем мы на нее взберемся.

— Здесь вот что нужно сделать, — сказал Брайн. — Сжечь все огнеметами и выращивать салат. Или построить дороги, чтоб машины могли тут мчать со скоростью шестьдесят миль в час.

Они поужинали, подвесили к ветвям противомоскитные сетки и устроили под ними постели — на двоих каждая. Брайн не понимал, зачем нужно дежурить ночью по двое, но так решил Нотмэн, и никто не стал спорить.

— По двое в постели, — сказал Бейкер. — Просто рай.

— Хоть какое-то удовольствие получишь от этого путешествия!

— Не трепли языком, Ситон! — крикнул Бейкер.

Брайн дежурил с Нотмэном после полуночи; они сидели в нескольких шагах друг от друга на камнях, притихшие, в тяжелой истоме прерванного сна. Брайн держал на коленях винтовку. Медленно склоняя голову, он забылся. На том берегу треснул сучок — в темноте этот звук раздался угрожающе близко. Он мгновенно проснулся. Нотмэн еще раньше услышал хруст и увидел огромную кошку, появившуюся в отсветах низкого пламени. Они прицелились одновременно. Брайн с восторгом выпустил пять пуль, радуясь возможности наполнить грохотом гнетущий мрак, оживляемый только плеском воды, обреченно падавшей вниз. Выстрелы отозвались эхом на горных склонах, как удары бича, разгоняющие тьму, и зверь скрылся во мраке. Спящие даже не пошевелились, и в наступившем безмолвии Брайн вспомнил, хоть и неточно, несколько строк из Дантова «Ада», книги, которую он стащил из лагерной библиотеки несколько месяцев назад и читал урывками у себя в радиорубке:

Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу.
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, — о, как произнесу! —
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу…
И вот внизу крутого косогора —
Проворная и вьющаяся рысь.
Вся в ярких пятнах пестрого узора,
Она кружа мне преграждала высь.
«Как будто он на Гунонг-Барате это писал», — подумал Брайн, заметив при этом с радостью, что Керкби выполз из-под сетки; Керкби подошел и сказал ему, чтобы он шел спать.

После завтрака он стал определять местоположение.

— Эй! — крикнул он со скалистого выступа. — Знаете, сколько мы прошли? — Никто не мог угадать. — Жалких тысячу триста ярдов. Со вчерашнего дня мы поднялись всего на тысячу футов.

— Еще дня три прошагаем. Похоже, ты был прав, — сказал Оджесон Нотмэну, который только кивнул в ответ и вскинул на плечи мешок, готовясь снова вести их вверх по реке.

Впереди показался водопад — две бледные струи на фоне зеленоватой известковой скалы, это значило, что придется идти в обход, снова продираться сквозь джунгли. У некоторых ручьев русло петляло, как петляют иногда полосы снега на склоне горы, кое-где можно было пролезть на четвереньках, но большинство крутых скалистых обрывов опасно было переходить с тяжелым грузом на плечах. Ссадины на спине у Брайна порой причиняли невыносимую боль, вынуждая его отставать и ждать, пока плечи отдохнут, боль уляжется и он сможет снова взвалить на себя груз. К концу дня он уже притерпелся к боли и знал, что теперь все это только вопрос времени — нужно выдержать, пока огрубеет кожа, и тогда перестанешь замечать боль — совсем как на фабрике, когда он пришел туда в первый раз с еще не огрубевшей кожей на ладонях. Пот катил у него с лица, он шагал последним, и все его тело — ноги, руки, живот, пах, лопатки — покрылось коркой соли.

— В чем дело? — спросил его Нотмэн, заметив, что он все время передвигает на спине мешок.

— Да вот заели сингапурские блохи, — сказал Брайн, — так и скачут, гадюки.

— А-а, у меня тоже есть, только рангунские.

Они присели покурить, и каждый стал рассказывать о своих невзгодах. Джек заявил, что по нему скачут гонконгские блошки, и Оджесону их выдумка показалась забавной.

— А у меня кровавые струпья на спине, — злобно сказал Керкби. — Хотел бы я, чтобы они тоже ускакали, да поскорей.

Они закусили галетами и шоколадом, запивая водой из жестяных кружек. Сидели они среди камней. Маленькая зеленая птичка уселась на сучке у них на виду. Вероятно, человеческая нога не ступала здесь долгие годы: тут не было дорог и не росли плодовые деревья. Даже слоны отсюда исчезли. Джек спокойно поднял винтовку, прицелился и выстрелил, расколов грохотом воздух. Птичка упала на камни, и красное смешалось с зеленым.

— «Стрелой своею сбил я альбатроса», — усмехнулся Брайн.[8]

— К счастью, это всего-навсего какой-то здешний воробей, — сказал Бейкер. — А не-то дрянь было бы дело.

Нотмэн глядел на птичку, поглаживая щетину на подбородке.

— Лучше бы поберег патроны, — сказал он, подразумевая: «Эй ты, скотина, зачем в нее стрелял?»

— Чем больше патронов расстреляем, тем легче нести, — сказал Джек, снова вскакивая с места. — От этого мешка мне жизни нет.

— А зачем мы вообще винтовки тащим? — подумал вслух Брайн. — Весь этот хлам добрую тонну весит.

Оджесон улыбнулся:

— Инстинкт. Никто ведь даже не спросил зачем.

— Никто вообще ни черта не спрашивает. Я бы не взял винтовку в Шервудский лес, а здесь ничуть не опаснее.

— А как насчет тигра, которого ты прошлой ночью видел? — спросил Джек.

— Да это вовсе не тигр был, — насмешливо сказал Керкби. — Просто от страха почудилось, нервы у вас стали никуда.

— Нет, это была какая-то здоровенная тварь, — сказал Нотмэн. — Я видел, да и Брайн тоже.

Теперь, с мешком за плечами, который показался ему еще тяжелее, Брайн уже сомневался, что действительно видел тигра. Хруст веток и какая-то тень, чуть чернее окружающего мрака, потом град пуль вдогонку этой тени. Неотвязные страхи и игра воображения — только и всего, тигра могло и не быть. «А может, я и в самом деле что-то видел, хотя трудно поверить, что и Нотмэн видел то же самое. Пока я не выстрелил, он тоже не стрелял — не было нужды».

Брайн сидел ночью у одного из двух костров, и в нескольких шагах от него за бурлящим потоком светились два малюсеньких огонька, они то вырастали, похожие на зеленые горящие глаза, то снова таяли. Шум воды, весь день стоявший в ушах, стал таким привычным, что он больше не замечал этого шума (как не замечал шума на фабрике возле железнодорожной станции в Рэдфорде). Только по временам, как вот сейчас, когда мысли его были заняты яркими зелеными огоньками за рекой, он снова слышал этот шум. Среди одеял, покрытых сеткой, кто-то всхрапнул: вот счастливец — сейчас во сне он небось сидит где-нибудь в задних рядах кино со своей смазливой девчонкой. Мне бы тоже поспать, свалившись без задних ног, и тоже витать где-нибудь далеко. Глаза за рекой все еще светились. «Это, конечно, не тигр», — подумал Брайн и готов был рассмеяться над своими страхами, но вместо этого поднял винтовку, чтобы успеть выстрелить, пока рука не дрожит. Огоньки глаз уплыли, и он долго высматривал их в темноте, потом зажмурился. «Вот если б они узнали, как я перепугался каких-то светлячков, — усмехнулся он. — Хватаюсь за винтовку, даже когда в этом нужды нет, почти как Джек. А ведь от пуль добра не жди. Скоро, наверно, начну собственной тени пугаться».

— Что нового? — спросил Бейкер, сидевший у второго костра.

— Ничего. — Он подбросил дров на тлеющие угли и вдруг вздрогнул, потому что Бейкер подпрыгнул и его ружье неожиданно грохнуло, заглушая поток проклятий. — Что там? — крикнул Брайн.

— Да змея. У самой ноги ползла.

— Тебе нужно сходить к психиатру.

— Не мне одному, — отозвался Бейкер.

Хотя поклажи каждое утро становилось все меньше, потому что часть продовольствия они съедали, запихнуть все в мешки было по-прежнему нелегко; одеяла, плащи, противомоскитные сетки, оставшееся продовольствие и патроны, разбросанные вокруг, — словно кто-то мусорную корзину вывернул.

Настал третий день пути. Они проходили теперь не больше, чем прежде, но зато меньше ворчали и меньше тратили сил. Один раз они увидели в двух тысячах футов над собой вершину с белым шарфом облаков на шее.

— Завтра вечером, — сказал Нотмэн, — мы уже будем стоять там и смотреть сверху на то самое место, где стоим сейчас.

Ему ответили смехом, кто-то стал доказывать, что они доберутся до вершины еще сегодня, а может, завтра поутру. Нотмэн вскинул на плечи мешок и, насвистывая, пошел дальше, опередив всех на добрых пятьдесят шагов.

Но к холмному приблизившись подножью.
Которым замыкался этот дол.
Мне сжавший сердце ужасом и дрожью,
Я увидал, едва глаза возвел.
Что свет планеты, всюду путеводной,
Уже на плечи горные сошел.
— Это что? — спросил Джек, догоняя его.

— Стихи.

— Я так и думал. Так ты стихи любишь, друг? Бейкер и Оджесон нагнали их; Брайн глотнул воды из фляги.

— А как же.

Он был измучен и радостно возбужден: здесь, среди джунглей, сердце словно все время омывала свежая вода. Они продолжали шагать, гремя ботинками по гальке и осторожно переступая через зеленоватые обломки скал. Вершины теперь не было видно. Миновав излучину речки, они вышли к новому водопаду. Они сгрудились на одном месте, а потом, убедившись, что лезть по скалам здесь невозможно, снова растянулись гуськом и вошли в джунгли.

Брайн подтянулся, ухватившись за куст, не сводя глаз с грязных ботинок, неуверенно двигавшихся впереди него. Тысяча шестьсот ярдов — таков был их средний дневной переход. «Да, на такой сдельной работе, скажем, по шесть пенсов за сотню ярдов, можно с голоду помереть. Даже по шиллингу за сотню, и то много не заработаешь. Обратно мы в десять раз быстрее пойдем, и все же, если я еще решусь на такую вылазку, то уж столько вещей с собой не потащу. По восемьдесят фунтов на каждого, а эти жестянки со жратвой всю спину натерли, хотя всего-то нам и нужно немножко галет да чай с сахаром. Как япошки: мешок рису — и пошел».

Заросли кончились, и речка стала поуже: все чаще попадались большие деревья, лежавшие поперек русла, приходилось перелезать через них или проползать под ними. В одном месте вода, казалось, падала прямо с неба. Она низвергалась вниз белыми потоками, собиралась в заводи среди зубчатых скал, а потом медленно и размеренно стекала в водоем, чистый и прозрачный, с зеленоватым отливом.

— Может, скоро уже вершина, — с надеждой сказал Оджесон, но не тут-то было. Вода больше не грохотала в ущелье: чем выше они взбирались, тем тоньше становился поток и ритмичнее шум.

Им снова пришлось пробираться через заросли. Тропки не было, и они инстинктивно держались поближе к руслу реки. Брайн размахивал ножом, прорубая дорогу, пока мускулы у него не одеревенели и не стали такими же бесчувственными, как сучья, что валялись под ногами. Поваленные деревья, скрытые кустарником, давно уже сгнили, лишь кора сохранилась, и, наступая на такое дерево, он увязал в мягкой красноватой трухе. Вокруг не было никаких признаков жизни, только муравьи деловито сновали по листьям да одна или две пиявки болтались на сучьях, точно ожившие ботиночные шнурки.

— Ну и воняет же тут, как в сортире, — сказал Керкби.

Он обменялся с Брайном местами и пошел впереди. Когда они останавливались, вокруг воцарялась тишина, нарушаемая лишь далеким бормотанием воды да пением птиц в ветвях. А когда трогались в путь, снова слышались лишь удары шести ножей, разрубавших сучья, — шестеро людей вторгались в древесную чащу. Только в долине эти звуки смолкали. Неожиданно они вышли к реке. Лучи солнца вдруг пробились сквозь листву, и они увидели, как игуана метнулась прочь и спряталась в своем убежище.

На уступе, нависшем над долиной, они нарубили веток для костра и расчистили место для ночевки. Джек нашел огромного красивого кузнечика с длинными, как антенна, усами. Брайн ногой отшвырнул его, а Джек ткнул прикладом, но кузнечик все еще шевелился. Тогда Бейкер выстрелил, и от насекомого мокрое место осталось. Целая батарея жестянок шипела на огне: консервы, мясные и овощные, фруктовый пудинг, рядом стоял чайник, лежали галеты и сыр.

В семь часов все, кроме часовых, легли спать. Нотмэн и Брайн, дежурившие первые два часа, тихо переговаривались.

— А ты что будешь делать, когда тебя отпустят?

— Искать работу, наверно, — сказал Брайн. — Впрочем, еще не знаю, какую именно. Я на станке работал, когда меня взяли: всего-то два года прошло, а кажется, — целая вечность. И все же, ей-ей, я рад буду вернуться к Полин.

Последние слова вырвались у него невольно, прежде, чем он это успел осознать, словно вопль души, удививший его самого настолько, что он даже замолчал на время.

— А ты совсем скоро уедешь, — проговорил он наконец, просто чтобы сказать что-нибудь.

Нотмэн потянулся к костру за огоньком.

— На рождество — за несколько месяцев до тебя. Пусть они кого другого наймут караулить свою отжившую империю. И найдут: такие дураки каждую минуту рождаются. На мне тут семь лет ездили, и теперь уж я пошлю их подальше да натворю что-нибудь напоследок. И вовсе не из мести, а так, по привычке, она — вторая натура.

Он говорил спокойно, но устало, таким тоном, будто и впрямь можно вот так один на один сломить мощь Британской империи.

— Да, конечно, я добровольно остался в военно-воздушных силах, — сказал он, предвидя возражения Брайна, — вот и оказался в дураках, сам это признаю. Я думал, немцев нужно будет еще несколько лет удерживать, а теперь, вместо того чтоб бороться с фашизмом, я помогаю здесь фашистам. Единственное, чего мне теперь хочется, — это поработать как следует для разнообразия, и если кто-нибудь из моих новых друзей при мне скажет, что верит в Британскую империю, то уж я сумею растолковать ему кое-что. Горячиться, конечно, не стану, если мне не поверят. Нет, я просто прекращу этот разговор, как разумный человек, который знает, о чем говорит.

— Ты рассуждаешь совсем как участник Сопротивления, — улыбнулся Брайн.

— Да нет, все это только слова. Тут, в джунглях, тихо, никого нет.

— Это вам только кажется, — вдруг произнес из-под своей сетки Бейкер, — но разве вы, два большевика, не знаете, что все к лучшему в этом лучшем из миров?

Уже серел рассвет, ознаменованный мелкой неторопливой изморосью и выстрелами, — это палил Бейкер, посылавший в долину пулю за пулей, пока Нотмэн готовил им на завтрак горячий пудинг с молоком. Они решили встать пораньше и теперь наполняли фляжки из узкого ручейка, в который превратилась Сунгей-Паван; воды могло не быть больше, до тех пор пока они не доберутся до другого склона горы.

Над водой влажные кустарники становились ломкими и колючими, они оставляли неглубокие, но жгучие царапины, начинавшие гноиться прямо на глазах. Теперь все думали не о том, чтоб покорить вершину и с чувством гордости глядеть вниз, а только о том, чтобы карабкаться все выше, терпеливо и упорно, выполняя задуманное в часы безделья, еще тогда, когда они даже не представляли себе, что затевают. «Какой нам от этого толк? — размышлял Брайн. — К черту!» Трах! Нож его врезался в колючий куст, который упал на землю, и Брайн быстро наступил на него, чтобы Керкби, шедший следом за ним, не оцарапался. Они собирались достичь вершины к вечеру и развести там большой костер, когда огонь будет виден у них в лагере, за двадцать пять миль отсюда. Мысль об этой грандиозной затее волновала Брайна много недель, но теперь, когда они были близки к цели, его энтузиазм, загнанный бесконечно долгим подъемом в какой-то укромный уголок души, почти пропал.

Заросли редели, и целых пять часов они шли, даже не останавливаясь, чтобы перекинуться словечком или покурить. Брайн весь исходил потом под палящими лучами солнца, стоявшего высоко в небе; после полудня они вошли в сырую чащу, покрывавшую крутой скалистый уступ, и в первый раз обрадовались прохладе, зная, что скоро снова будет палить солнце. Местами зелень сменялась серыми каменистыми скалами, и все по совету Нотмэна стали их обходить.

— Не много от тебя останется, если сорвешься и пролетишь вниз несколько тысяч футов, — сказал он Бейкеру, который предлагал подниматься ползком по этим гладким скалам.

Они потратили еще час, продираясь через полосу колючих кустарников, оказавшуюся лишь каким-то странным преддверием к сырой чаще, и двинулись дальше, цепляясь за стебли и лианы, подбадривая себя ругательствами, напрягая всю силу усталых рук и сгибая натруженные спины, чтобы пролезть под поваленными деревьями, увязая в грязи. Брайну хотелось теперь достичь вершины вовсе не потому, что оттуда откроется потрясающий вид (с такой высоты он еще не смотрел на здешние места), а потому, что тогда экспедиция будет завершена, они наконец перестанут карабкаться вверх. Этого одного было достаточно, чтобы заставить его двигаться вперед. «Что за смысл лезть на гору, если у тебя нет какой-нибудь цели; скажем, снять карту, или добыть еды, или собрать дров, или отыскать место для жилья?» — думал он, запертый в этой тюрьме из листьев и веток, которые все еще сжимали их со всех сторон, хотя они давно уже шли, не останавливаясь.

К концу дня вершина горы наконец нависла у них над самой головой — голый склон без тропок и без уступов, на которых они могли бы удержаться со своим тяжелым грузом.

— Здесь слишком круто, — сказал Оджесон, и Брани вслед за ним скользнул взглядом туда, где серело небо.

Они скинули мешки и устало присели под деревьями, упершись в стволы ногами, чтобы не скатиться по крутому склону. Нотмэн, совершенно измученный, курил сигарету.

— На обход этой скалы придется еще часов шесть потратить. Но даже после этого нельзя быть уверенным в успехе, — сказал он. — Мы можем без конца кружить здесь и всякий раз натыкаться на неприступные склоны.

Брайн развернул карту.

— Придется пройти мили две или три к юго-востоку. Там есть проход.

— Не пойду, — сказал Бейкер, — на это еще не один день потребуется.

— С меня хватит, — сказал Керкби.

— И с меня, — сказал Джек.

— А может, и здесь удастся пройти, — упорствовал Брайн.

Ему уже снова казалось важным достичь вершины теперь, когда на это было мало надежды. До чего же глупо не суметь добраться до вершины, после того как они столько намучились. Он знал, что все измотаны, но, может, еще одно, последнее усилие, всего какой-нибудь час пути — и они будут на вершине, разобьют там лагерь. Он поднял с земли нож Нотмэна. У него было такое чувство, словно оба они его подвели, и Нотмэн и Оджесон: ведь это они должны были командовать. Но оба сидели, словно в забытьи, окутанные дымом сигарет.

— Пойду посмотрю, что там, — сказал Брайн. Нотмэн протянул ему сигарету.

— На, покури сперва.

— После, когда вернусь.

— Как хочешь.

— Только зря время потратишь. — Бейкер вонзил нож в дерево. Острое лезвие с размаху вошло в ствол со злобным и бессильным звуком, словно признаваясь в неудаче.

— Не твое же время я буду тратить, — огрызнулся Брайн. — Глупо — столько пройти и теперь назад поворачивать.

Нотмэн слушал, не вмешиваясь. Он привел их к самой вершине, а теперь пусть решают, идти дальше или нет. Если они все вместе решат идти, то постараются отыскать дорогу, хотя, по совести говоря, он не стал бы рисковать; сделать крюк в три мили казалось ему невозможным, пришлось бы, вероятно, два дня идти без воды.

— Я совсем испекся, — сказал Керкби.

Джек предложил остановиться здесь на ночлег, а утром двинуться дальше.

— Пройдем вершину, воды будет до черта.

— Я думаю, можно на этом покончить, — сказал Оджесон, и его тут же поддержал Бейкер:

— Правильно. Мне этот пикник с самого начала не понравился.

— Зачем же ты пошел?

— Хотел обогатить свой жизненный опыт.

Брайн ничего не мог возразить, ему не хотелось доказывать, что его мотивы были глубже, хотя, может быть, и туманнее.

Рассмотрев вдалеке очертания скалы, он двинулся вверх сквозь густые заросли, точно шахтер, прокладывающий штрек, перелезая через преграждавшие путь поваленные деревья по пяти футов в обхвате. Вокруг стояла тишина, и он намеренно громко вонзал свой кривой нож в твердые, словно металлические, стволы, чтобы хоть как-нибудь нарушить ее. Эта лесная глушь пугала его, и время от времени он останавливался на прорубленной им тропке, как бы стараясь вслушаться в эту тишину, ему хотелось увидеть хоть муравья, хоть пиявку или даже змею, но вокруг не было видно ничего живого, кроме его собственной мелькавшей на ходу руки. От лагеря в Кота-Либисе его, казалось, отделяли долгие годы жизни, Англия же стала бесконечно далекой мечтой тех времен, когда его еще на свете не было. Полин, спешившая в магазин на Эпсли-лейн, казалась каким-то призрачным видением. «А может, с тех пор, как мы здесь, весь мир успел превратиться в джунгли и нам незачем возвращаться?»

Он карабкался к вершине, минуя скалистый склон, преграждавший им путь. Среди враждебного одиночества джунглей он думал о водопадах и водоемах в нескольких милях отсюда, на пути в долину, о шуме реки, который им раньше казался таким мучительным и о котором он вспоминал сейчас как о благодати. Все смешалось в его воображении. Он прислонился к стволу и закурил.

Несколько деревьев нависли над самой вершиной, и кроны их приветливо манили его. «Может, если пойду дальше, найду какую-нибудь расщелину и по ней доберусь туда за десять минут». Над деревьями висели серые дождевые облака, приютившиеся тут на ночь. Он решил во что бы то ни стало дойти до вершины и, окинув взглядом остаток пути, вдруг увидел питона, свернувшегося клубком в каких-нибудь десяти футах от него.

Волна страха накрыла его, и, барахтаясь в ней, он пошарил рукой у себя за плечами — винтовки не было. Он попятился. Полосы и квадратики пришли в движение, переливаясь различными цветами на земле и выше, над поваленными стволами, над корнями деревьев; такой большой змеи Брайн не видел ни в храмах Пулау-Тимура, ни на рисовом поле у Кота-Либиса. Он стал спускаться вниз от дерева к дереву, не сводя глаз со змеи, которая теперь, когда Брайн уже отошел далеко, снова свернулась вялыми кольцами. И страх вдруг прошел: все равно винтовки у него нет и незачем ему спешить и впадать в панику; потом в тенистом сумраке Брайн совсем потерял змею из виду. И тогда он опять испугался и побежал к товарищам, уже не чувствуя себя одиноким в джунглях. Он ничего не сказал им о питоне.

— Я не нашел обходного пути, — пробормотал он, опускаясь на землю, и был рад, что никто не сказал торжествующе: «А я что тебе говорил?»

Нотмэн взвалил на спину мешок и винтовку, остальные последовали его примеру, и все снова двинулись в путь, продираясь сквозь ветви и кустарник. На спуске мускулы напрягаются не так, как при подъеме, и Брайн, едва удерживаясь, чтобы не налететь с размаху на какое-нибудь толстое дерево, чувствовал сильную боль в ногах. Медленно капал дождь, и, когда наступили сумерки, Брайн и Керкби, растянув между кустами одеяла, уселись в них, точно в люльки, и стали жевать галеты. Джек вскрыл штыком банку с джемом и пустил ее по кругу, так как ни у кого не было сил искать какой-нибудь еды поплотнее, впрочем, не было и сухих дров, чтобы приготовить ужин.

— Чем скорее мы вернемся в лагерь, тем лучше, — сказал Керкби.

— Может, там на кухне что-нибудь приличное состряпают, пока вернемся, — улыбнулся Нотмэн. — Скажем, колибри, запеченного в тесте, или что-нибудь в этом роде.

Здесь, на холодной и темной скале, на высоте четырех тысяч футов, Брайну вдруг показалось, что их стало как будто меньше — такие они были одинокие и подавленные. Он пересчитал всех шестерых, но не удивился бы, если бы сейчас их оказалось только двое или трое, и подумал: «Будь у нас костер, могло бы показаться, что нас больше». Здесь, высоко в горах, во влажном воздухе, среди густой зелени, за много миль от ближайшего огонька, он не находил в себе сил бороться с железной рукой усталости, которая влекла его ко сну, и он боялся, что, заснув, скатится со скалы и расшибется.

Он пролежал всю ночь со странным ощущением, будто бродит с закрытыми глазами по какой-то дремотной пустыне и его измученный ум и тело ищут чего-то недостижимого и страдают оттого, что этого не найти и за тысячи часов сна. Он лежал на твердых камнях, прикрытых лишь одеялом, но сырой туман беспокоил его еще больше, чем ложе. В тревожном сне его царила мертвая тишина, иногда разрываемая выстрелами и страшным грохотом и треском, отчего он то и дело наполовину просыпался, словно какая-то неподвластная ему и непреодолимая сила заставляла его надсадно кашлять, пока наконец этот кашель не разбудил Брайна окончательно. Керкби что-то пробормотал и пошевелился, разбудив еще кого-то, а тот сразу начал ругаться — даже выспаться не дают толком. Ощущая боль во всем теле, Брайн открыл глаза, надеясь, что когда он снова решительно закроет их, то опять погрузится в сон, но тут же обнаружил, что ему вовсе и не хочется закрывать глаза, и он лежал, как ему казалось, очень долго, вглядываясь в листву и в бугры спящих тел.

Часто ему казалось, что вот-вот начнет светать: когда очертания листьев на кустах неуловимо менялись, он закрывал глаза и не открывал их, сколько хватало терпения, воображая, что, когда откроет, листья уже станут не серыми, а зелеными, и надеясь, что в ту минуту, как он сможет увидеть это чудо, никто не завопит: «Пора вставать» — и Бейкер не выпалит из своего ружья, вскрывая, словно острым консервным ножом, темное небо, чтобы впустить солнечные лучи. Но он так и не мог заснуть больше чем на несколько минут (которые, правда, показались ему часами), и листья все маячили перед ним темными пятнышками.

Но день все-таки настал, подкрался бесшумно, как мысль, неведомо откуда. Серый рассвет выползал украдкой из каждого стебля и каждой ветви, по тонким прожилкам листьев, чтобы осветить спящих людей и стволы деревьев, отбрасывавших еще расплывчатые, но уже явственно видные тени. Измученные и промокшие, они молча скатывали одеяла, и лица их хранили следы изнурительной борьбы с бессонницей. Бейкер раздал галеты, густо намазанные джемом, но они с трудом лезли в горло даже после глотка воды.

Пока все собирали вещи, туман рассеялся, словно кто-то поднял занавес над просторами Северной Малайи. Далеко внизу длинные полосы белого тумана еще окутывали скалы, но по мере того, как солнце грело все сильнее, они все редели над рисовыми полями и прибрежными болотами. Низкие отроги Гунонг-Барата виднелись на той стороне долины, и река, протекавшая на сотни футов под ними, была скрыта зелеными волнами джунглей.

Отроги повыше, лежавшие далеко на юге, образовали на горизонте низкую расплывчатую линию голубоватых холмов. Маленькие деревушки были разбросаны по берегу в излучинах серебряных рек, которые, извиваясь, стекали с гор на густую зелень равнины, сливались там с мангровыми болотами и, наконец, достигали едва видимого морского побережья.

— Вот вам и пейзаж, любуйтесь сколько душе угодно, — сказал Джек. — Жаль только, что жажду им не утолишь.

Бейкер заявил, что после четырехдневного подъема можно было ожидать большего. Брайн ничего не сказал, но, когда они гуськом стали углубляться в лес, он ушел последним. Все тут было слишком грандиозно, чтобы объять взглядом за несколько минут, и уж никак невозможно было унести все это с собой. Ему хотелось побыть здесь еще, до тех пор пока зрелище не сделается знакомым, не перестанет его притягивать, хотелось присесть, не спеша покурить, спокойно любуясь страной, которая развернулась перед ним, более живая и красочная, чем самая великолепная карта. «Тащились сюда так долго, — думал он, прислушиваясь, как другие с треском пробираются сквозь чащу, — и вот нужно уходить. Я, быть может, никогда больше не взберусь сюда или на другую гору». И эта мысль опечалила его, а еще через минуту он, вынув нож, стал пробираться сквозь прохладный сумрак и знакомые сырые запахи леса.

Они подошли к краю тысячефутовой пропасти, где серая каменная стена преграждала воде путь на запад, вернулись назад футов на триста и натолкнулись на узкий выступ, вдававшийся в ущелье и поросший редким кустарником. Бейкер сунул Брайну свою солдатскую расчетную книжку.

— Завещание там внутри.

Брайн пожал плечами и положил книжку в карман рубашки.

— Если я ее потеряю, пеняй на себя.

Нотмэн, похожий в своей грязной одежде на разбойника, сбросил мешок и теперь нащупывал ногами дорогу, небритый, с винтовкой, торчащей из-за широких плеч. Он сделал первый шаг, ноги его должны были очертить круг в пустоте, руки крепко вцепились в скалу над головой. Внизу на сотни футов была пустота, и на скале росло лишь несколько ненадежных кустиков. Брайн смотрел вниз, зачарованный опасностью, и думал: «А что, если б они сейчас разговаривали и не обращали внимания на Нотмэна, — может, тогда это не было бы так опасно?» Джек, отбросив сигарету, рванулся вперед еще раньше, чем ботинки Нотмэна перестали скользить по скале.

Нотмэн висел на руках, и ноги его мерно раскачивались в поисках опоры.

— Не двигайтесь! — крикнул он хрипло. — Я сам удержусь.

А Брайн уже думал о том, как они спустятся вниз в долину, и если Нотмэн сейчас размозжит себе голову или просто покалечится, они найдут его там, где торчат верхушки деревьев.

Нотмэн нащупал в скалевыемку для ноги, медленно откинул назад свое увесистое тело; дуло его винтовки, словно палец, указывающий спасение, было направлено на выступ скалы. С минуту он висел неподвижно, будто обессилев и не зная, стоит ли ему вообще спасаться. Все молчали, боясь нарушить таинство этой минуты борьбы со смертью; потом он собрал силы для отчаянного рывка и выбрался на уступ, с которого только что сорвался.

Он построил их цепочкой, чтобы переправить вещи. Брайн, расставив ноги, стоял над расщелиной, не испытывая при этом страха только потому, что не смотрел ни вверх, ни вниз, беря мешки и винтовки и передавая их через плечо дальше.

Перебравшись через пропасть, они присели покурить, и Брайн открыл флягу.

— Я бы поберег воду, — сказал Нотмэн. Брайн развернул карту.

— Скоро дойдем до реки.

— Я этому поверю, когда увижу ее, — сказал Нотмэн. Брайн не стал пить, хотя в глотке у него совсем пересохло.

Они шли гуськом под сплетавшимися над головой ветвями, мокрые листья хлестали их по рукам, когда они хватались за лианы, скользя по корням деревьев, на которые время от времени натыкались, если вдруг ускоряли спуск, ослабев или поддавшись тяжести ноши. Брайн был вымотан вконец и предпочитал теперь проползать под лианами, а не рубить их ножом, напрягая усталые руки. Темный, похожий на бич, хвост змеи мелькнул в листве, и это, обострив его зрение, вернуло ему силы. Меньше всего он хотел бы сейчас получить порцию яду под кожу. Он встряхнулся и зашагал дальше. Брайн по-прежнему шел впереди, предпочитая сам задавать темп, а не тащиться в хвосте, потому что, чем больше он уставал, тем больше ускорял шаг, но при этом ни разу не отрывался от шедших сзади. Усталость наложила на них свое клеймо: они шли, опустив ножи, их мешки потеряли свою форму. Рубашки потемнели от пота и грязи, штаны и рукава были разодраны, лица, посуровевшие от усталости, неделю не бритые, насупленно смотрели из-под полей панам — так они шли, продираясь сквозь заросли, выдохнувшись на подъеме, бессильные, как букашки.

Брайн резким ударом разрубил лиану, почувствовав внезапный прилив сил. Он радовался каждой расщелине и шел вдоль нее. Наконец одна расщелина привела его к долине с коричневыми склонами, дно которой было пересохшим руслом речушки. Они пошли по этому руслу, переступая через обомшелые камни, и вскоре увидели родник: здесь начинался ручей, настолько глубокий, что они даже могли погрузить в него кружки.

— А я уж думал, что загнусь здесь, в этой глуши, — сказал Бейкер. — Завещание мое у Брайна, так что все в порядке.

«Счастье наше, что мы быстро нашли воду», — подумал Оджесон.

— А все потому, что я так здорово вел вас, — заявил Брайн. — Я ориентировался по солнцу и все время поглядывал на карту.

— Не мог ты видеть солнца! — заорал Бейкер, стягивая ботинки. — И карта, которую ты начертил, ни к черту не годится.

— Если ботинки намокнут, ты их потом не наденешь, — сказал ему Нотмэн.

Бейкер не обратил на его слова никакого внимания.

Чем дальше вниз, тем больше ручейков впадало в речку, выныривая откуда-то прямо у них под боком. Добравшись до какого-то островка, они начали готовиться к ночлегу. Бейкер в одном нижнем белье уселся на скалу и стал зашивать штаны, а Брайн с Джеком взобрались на высокий берег и с шумом и треском рубили ветки для костра.

Стемнело. В темноте вода двумя протоками текла вниз к глубокому водоему у подножия скалы. Тени от костра плясали на стене окружавшего их леса всего в нескольких шагах от них, и они ели горячий ужин под знакомый шум воды, текущей никуда из ниоткуда, под эту веселую болтовню ручья, который спешил мимо шестерых людей, окруженных лесными тенями, и как бы посмеивался над бесцельностью их похода.

Брайн закурил и лег на спину, глядя на звезды, похожие на рыбьи глаза, они светились между черными силуэтами деревьев у него над головой. На миг извечный шум воды отступил куда-то в дальний уголок его сознания. Потом этот шум вернулся, и он услышал голос Бейкера:

— Похоже, что Ситон уснул.

Тогда Брайн, сняв рубашку, окунулся в ледяную воду, но и после злых укусов воды сразу же погрузился снова в глубокий, как беспамятство, сон.

Проснувшись рано утром, он с радостью подумал: «Скоро выйдем из леса». Теперь, когда неотвязная мысль — достичь вершины горы — больше не преследовала его, лес действовал на него угнетающе, джунгли представлялись ему пустыней, унылой пустыней, потому что ни одно существо из плоти и крови не могло здесь жить. Единственное, что можно сделать, — это сжечь их, впустить сюда свет дня и людей, а так они останутся сказочными только в книжках, увлекательных для тех, кто никогда не увидит их своими глазами. И все же теперь у него есть право говорить, что он-то был в джунглях, теперь можно сказать любому, кто спросит его, что самое лучшее — держаться от них подальше, но если тебе все же придется увидеть джунгли, то нужно подняться вверх на несколько тысяч футов и взглянуть на них сверху. И ему нетрудно было вообразить, как джунгли могут свести человека с ума, если он вынужден оставаться там долго; сожрут тебя, как могучий лесной дух, злобно ухмыляясь при этом. Брайн швырнул окурок в ручеек и глядел, как он помчался вперед, увлекаемый течением туда, куда шли и они.

Они спустились вниз по извилистой лощине и в полдень снова вошли в джунгли, чтобы обойти скалистое ущелье с водопадом. И вдруг будто крохотные жестяные башмачки быстро застучали по кровле листвы, предваряя тяжелую поступь крупных капель, а потом дождевые потоки обрушились на них всей своей громадой, затекая под панамы, добираясь до тела. Земля и листья прилипали к отяжелевшим ботинкам, когда они заспешили назад к реке. Брайн крикнул сквозь дождь:

— За одну минуту до нитки вымокли!

Бейкер ничего не услышал, хотя был почти рядом.

— Ну и ливень, — сказал Нотмэн, когда они подошли к реке.

Облака рассеивались, выглянуло солнце. От их рубашек, висевших на кустах, шел пар. «Авро-19» серебряной рыбкой проплыл у них над головами в сторону Бирмы, и Брайн помахал ему панамой. Когда они помаленьку начали спуск, ноги их по щиколотку утопали в бурлящей темной воде. Солнце грело все сильней, рубашка у Брайна прилипла к лопаткам, и от этой примочки спина болела еще сильнее. Судя по карте и компасу, они были уже недалеко от того места, куда их почти неделю назад доставил грузовик. Осталось еще два десятка банок с консервами, которые они зря таскали по горам.

— Давайте их выбросим, — предложил Керкби. Но Нотмэн был против:

— Ведь у вас, в вашей бедненькой Англии, еще карточки не отменены.

Они вышли из джунглей. Небритый, усталый, надвинув на глаза панаму, Брайн подумал, что мог бы идти так еще много недель, однако это чувство сохранялось лишь до тех пор, пока он не дошел до плотины через реку, — он повалился на бетонную площадку, целую минуту промучившись в приступе жестокого кашля, чуть не задушившего его, а потом он еще долго сидел неподвижно, пока и лес, и небо не перестали расплываться у него перед глазами. Он увидел, как из джунглей выходят остальные: Джек с высоко закатанными рукавами; прихрамывающий Нотмэн, который уже несколько дней не разувался; бледный как мел Оджесон, ступавший так осторожно, будто боялся упасть, и Керкби с Бейкером, выглядевшие по сравнению с остальными довольно бодро.

Оджесон отправился к дому плантатора и позвонил оттуда в часть, чтобы за ними прислали грузовик. Потом они пошли ему навстречу к шоссе, до которого было четыре мили, — измученные, едва волоча ноги. Силы Брайна были на исходе, кожа зудела в тех местах, где сидели пиявки. «Мне и самому-то крови не хватает, еле бреду, а тут еще эти жадные паразиты. Я замотался вконец. А как хотелось бы сейчас очутиться в Ноттингеме, подальше от этого чудовищного солнца, — там прохладно и голова снова стала бы ясной, и я принялся бы думать, собирая по кусочкам разбросанные мысли. Мне ведь на будущий год двадцать один исполнится, не заметишь, как состаришься».

Мешки, точно трупы, свалили в кузов грузовика. Им помогал сержант, который приехал за ними, тот самый, из-за которого у Бейкера были неприятности на прошлой неделе около штабного корпуса.

— Война идет, — сказал он. — Началась, когда вас не было. Мы думали, вы попали в оборот.

— Какая война?

— Коммунисты хотят вышвырнуть нас отсюда и захватить страну. Много народу уже перебили.

Грузовик мчался по шоссе на юг, через деревни и каучуковые плантации; справа чистой синевой сияло море, а над головой раскинулось небо, такое же синее и пустынное. Дул прохладный ветерок, унося прочь запахи земли и пота. Все молчали. Брайн привалился спиной к борту и закрыл глаза, размышляя над словами сержанта о том, что в Малайе идет война с коммунистами.

18

Всю свою жизнь Брайн чуть не каждый день слышал от матери, что она соберет вещи и уйдет от Хэролда Ситона. Она так и не сделала этого, но в те дни, когда не представлялось повода произнести эту фразу, она раздувала угольки предыдущей ссоры. В то утро перед уходом на работу у Брайна была серьезная стычка с отцом. Дом их всю прошлую неделю был ареной жестоких схваток, потому что какой-то сосед видел, как Ситон выпивал в пивной Лентона с женщиной, с которой он путался до того, как встретил Веру: эта была загадочная темноволосая Милли с Траверз-роу. Она и сама-то давно уже была замужем. Но разве такой пустяк может остановить эту нахальную и бесстыжую вертихвостку? Вера рвала и метала, когда Ситон явился домой какой-то суматошный и очень довольный собой, не зная, что сосед уже полчаса назад красочно описал домашним все его проделки. Раньше, в дни, когда жена бывала сыта им по горло и даже выше головы, все семейство слышало, как она говорила ему, чтоб он убирался и нашел себе другую бабу (ей, мол, наплевать), но теперь, когда появились основания опасаться этого всерьез, дом их превратился в поле битвы, по сравнению с которой все мелкие ссоры из-за денег, когда они жили на пособие, казались просто незлобивой перебранкой, какой часто тешатся влюбленные.

Так что у Брайна было о чем подумать в те долгие часы, когда он стоял у своего фрезерного станка, наблюдая за его неторопливым ходом. Закрепив в зажиме алюминиевый угольник, он включал подачу, предварительно убедившись, что струя мыльной эмульсии направлена на деталь — иначе непременно заест и горячей стружкой обожжет руку. Мать изо дня в день твердила одно и то же, хотя отец клялся, что больше никогда не увидит Милли. Брайн просил мать прекратить это — какой смысл тянуть без конца ту же волынку, отравляя жизнь всем в доме, но она ответила ему:

— А с какой стати? Он всегда вел себя как мерзавец, но уж этого я ему прощать не собираюсь, особенно теперь, когда дети подросли.

И она продолжала пилить Ситона, который на редкость долго сдерживался и молчал, чувствуя свою вину; но в это утро наконец мать довела его до одного из самых мрачных и страшных припадков ярости, какие только мог припомнить Брайн, и муж пригрозил избить ее до смерти. И тогда Брайн встал между ними, готовый избить его самого, если только он прикоснется к матери пальцем.

— Он думает, что ты все еще ребенок и не можешь постоять за меня, — жаловалась Вера, переходя от бешенства к слезам. Она торжествовала. — Я всегда говорила, что ему придется быть поосторожнее, когда вы подрастете. Вот теперь-то он понял, о чем я говорила.

Брайн растерялся, он был в отчаянии: ведь он знал, что вряд ли чем-нибудь сможет ей помочь, если обезумевший от ярости отец пустит в ход свои здоровенные кулаки.

— Господи! — крикнул он, и голос его сорвался. — Да неужели же вы оба не можете держать себя в руках? Ведь давно пора взяться за ум.

Вероятно, они почувствовали, что он готов взорваться; во всяком случае, жестокие чувства, владевшие ими в это холодное утро, мало-помалу улеглись. Вера вскипятила чай и стала разливать его. Все молчали, но минут через двадцать, когда Ситон, выкурив сигарету, уходил на работу, он почти весело попрощался с женой. Она ему не ответила.

Брайн рад был уйти из дому; он бешено мчался на велосипеде вдоль бульвара Касл, проскакивая между машинами, чтобы только не думать сейчас ни о чем. От быстрой езды слезы текли у него по щекам; весенний воздух был холоден и свеж, и это было хорошо, потому что весь мир пробуждался вместе с набухающими почками и синим небом. Высоко над ним на известняковой скале маячил старинный замок — памятник архитектуры, служивший тюрьмой для дезертиров. Он распластался там, как паук, зажав в зубах измученную душу города, и над ним полоскался национальный английский флаг. Вокруг Брайна бурлила толпа, люди спешили, как и он, на работу, они заполняли всю широкую улицу, и Брайн был рад, что проехал уже изрядный кусок, оставалось только миновать Кэнел-стрит. Казалось, война скоро кончится и мир раскроется для путешественника, как жемчужина южного моря. Он накопит денег и поедет во Францию, в Италию, будет свободен, потому что, когда прекратятся военные действия, прекратится и мобилизация. Но, вероятно, это будет не так здорово, как он себе представляет: Эджуорт потеряет военные заказы, а его, Брайна, вышвырнут с фабрики, придется жить на пособие, как жил когда-то отец, работы тогда не найти и деваться ему будет некуда, придется всю жизнь стоять в очереди по четвергам за горстью шиллингов и перебиваться на них кое-как, влача голодное существование. Голодовка для всех и каждого — вот что тогда будет.

— Ну ничего, все образуется. — Грохот транспорта по булыжной мостовой позволял ему ораторствовать вслух, как будто перед ним была большая аудитория. — Вот солдаты вернутся с фронта, они не потерпят очередей за жалким пособием независимо от того, будут ли тогда правительственные заказы или нет. Они откроют дорогу красным, и тогда у нас будет много работы. Увидите. И, сколько бы ни болтал Толстопузый о старой доброй Англии и всякой такой чепухе, их это не остановит».

Ему нравилось проезжать по бесконечным улицам Снейтона, и настроение у него всегда поднималось, даже когда он проезжал мимо того дома, где дрался с мужем этой шлюхи Эдны, которую подцепил в «Лэнгхеме» прошлой осенью. Ну и вечерок выдался! Синяк у него не сходил тогда две недели, и утешался он только надеждой, что у того малого синяки тоже остались надолго. Брайн не мог сейчас удержаться от смеха, въезжая на улицу, где находилась машиностроительная фирма «Эджуорт энжиниэринг компани».

Это была маленькая фирма — в одном длинном здании помещались шестьдесят рабочих да еще контора из двух комнат, где по пятницам выдавали получку. Брайн прошел через стеклянную дверь в цех, заставленный станками и освещенный неоновыми лампами. Приводные ремни вертелись, словно стремясь обогнать друг друга, постукивали шестерни. Тед Эджуорт, хозяин, работал за станком как рядовой рабочий — высокий, унылого вида человек с длинными седыми волосами, в комбинезоне, отличавшийся от других только тем, что менял спецовку каждый день, а не раз в неделю. Его часто навещала жена, она приезжала в роскошном автомобиле с дачи, расположенной в живописных местах близ Тергартона. Не помочь, а просто так постоять около него, пока он возится с чертежом или какой-нибудь деталью на своей скамеечке в конце цеха. Они стояли спиной к рабочим, из-за жужжания и грохота нельзя было расслышать слов, но было ясно, что она пилит его по пустякам, потому что его тонкая шея все время была багровой, пока жена не уезжала. Может, она несколько лет назад поймала его с шикарной дамочкой, хотя едва ли: его как будто больше интересовали мужчины, он все норовил положить руку на плечо рабочему, когда объяснял новое задание. А может, и впрямь что-нибудь было, разве узнаешь, что творится в душе человека, если у него такая жена с кошачьей мордочкой и кудрявая, как овца, а два сына в армии и оба не хотят продолжать его дело?

Когда миссис Эджуорт не было, его терзал Бертон, правительственный инспектор из Бирмингема. Бедняга Тед! Этот Бертон форменный Гитлер, он все напирал на то, что, мол, Тед — старый и тихий мерзавец, хоть он и хозяин и с него нельзя слишком многого требовать, потому что он наживает тысячи на жирных правительственных заказах, выполнение которых Бертон время от времени проверяет. Бертон был выше Теда ростом, плотного сложения, горластый, и, когда работу делали не очень хорошо, он орал, что Тед пытается всучить всякую дрянь правительству, которое и так с 1939 года израсходовало все, что имело, и едва не обанкротилось. Как-то в Бирмингем на оружейную фабрику отправили две тысячи прицелов, и у всех прорези были такие кривые, что ружья эти перебили бы вместо немцев наших собственных солдат. Бертон специально приехал на машине и увидел целые ящики этих прицелов, которые преспокойно продолжали изготовлять. Он оттолкнул смущенного Теда, встал на ящик, закрепил прицел в тисках и, измерив его, показал Теду. Несмотря на шум станков, слышно было, как он орет, а кончилось все тем, что он опрокинул — может, случайно, этого никто не знал — целый ящик с прицелами на пол. Потом он гордо вышел и укатил, а Тед начал кричать на наладчиков и контролеров, но это не помогло ему восстановить свой авторитет.

Шум и ссоры возникали везде и всюду, но Брайн надеялся все же, что дома после утренней вспышки станет потише. Слишком тесно у них, вот что, да и на фабрике тоже. Часто Брайн клал на багажник велосипеда корзиночку с бутербродами, бутылку молока и карту и отправлялся на север, через поля и через опушку Шервудского леса. Весенний запах древесной коры напоминал ему дни, проведенные когда-то в Ноуке, и совсем уже недавние прогулки с Полин по Вишневому саду. С ней он тоже иногда ссорился, хотя в последнее время дело пошло на лад. Как-то в воскресный вечер через несколько месяцев после того, как они расстались, он вместе с Альбертом Ломаксом проходил мимо муниципалитета, возле самых львов, стоящих у подъезда, и вдруг увидел Полин, которая разговаривала на ступеньках с подружками. Все они были нарядно одеты, как всегда по воскресеньям, и прогуливались по Слэб-сквер взад и вперед, чтобы на людей посмотреть и себя показать; как раз в это время они остановились, то ли выслушать увещание представителей Армии спасения, то ли послушать здравый совет оратора коммуниста, то ли поспорить с каким-нибудь понаторевшим в библии старым пророком в треугольной шляпе, таким худым, что можно было подумать, будто у него сперли продовольственные карточки.

Когда Брайн улыбнулся ей, Полин помахала в ответ рукой — наверно, она рада была его видеть. Раньше он никогда не замечал, какая она бледная. Как будто у нее желтуха. Он подошел к ней вместе с Альбертом.

— Привет, детка. Как живешь?

— Хорошо.

— Не стой здесь на ветру, а то простудишься.

Хотя они давно были в ссоре, он все еще испытывал к ней нежность. Подружки ее стояли чуть поодаль, задорно отвечая на шутки проходивших мимо парней. Он ощутил муки ревности, подумав о том, что могло произойти за время их долгой разлуки — огромное скопище чуждых, безвозвратно потерянных дней. А в чем дело, что, собственно, случилось? Им следовало лучше относиться друг к другу, и ее вина, что это не так.

— Я совсем здорова, — сказала она. — И не простужалась уже много-много недель. Ты куда идешь?

— Прогуляться. А ты?

— Тоже.

«Поклонников ты тут ищешь, — подумал он. — И ты, и твои подружки, вон они там болтают с какими-то ребятами». И он разозлился на себя за эти невысказанные слова, потому что Полин, как ему показалось, погрустнела и даже как-то съежилась со времени их последней встречи.

— Ты еще ходишь по субботам в «Капитолий»?

— Нет.

Она смотрела на гуляющих с таким видом, словно ей хотелось затеряться среди людей и избежать этой встречи, которую она, поддавшись доброму чувству, так опрометчиво допустила.

— Я так и думал, — произнес он. У него появилась надежда, что она снова будет гулять с ним. — Я туда часто ходил, все надеялся встретить тебя.

Она на это не клюнула, как он ожидал; наступило неловкое молчание. Он и вправду ходил последнее время в «Капитолий», надеясь, что она придет на семи- или десятичасовой сеанс и медленно подойдет к очереди, в которой будет стоять он, хоть и знал, что подобные встречи обычно не случаются, когда их ждешь или ищешь: они бывают только тогда, когда мысль об этом запрятана где-то глубоко-глубоко, вот как теперь. Ее подружки уже расстались с ребятами, и даже Альберт порывался прогуляться до Трента.

— А как твой отец? — спросил Брайн, протягивая ей сигарету.

— Он умер, — ответила она, отказавшись от сигареты.

Брайн уже готов был улыбнуться и сказать, что его не проведешь, и тогда все было бы кончено между ними, — если б он вовремя не удержался, сказав только:

— Да что ты…

— Умер полтора месяца назад, — сказала она, не заметив, что он ей не поверил. И сомнения Брайна рассеялись, потому что он, как ему показалось, увидел на ее бледном лице следы горя, а в чуть поблескивавших глазах — боль раненой души. Он помнил, как это поразило его — чувства в нем смешались, он взял ее за руку. Она подумала, что он хочет выразить свое сочувствие, но он крикнул со злобой:

— А почему ты мне не сообщила? Она вздрогнула.

— Я ведь не могла тебе позвонить, правда?

— Но ты же знаешь, где я живу, знаешь?

— Ну и что же! — воскликнула она. Альберт остолбенел, пораженный неожиданно вспыхнувшей ссорой. — Ты ведь тоже знаешь, где я живу, правда?

Сознавая ее правоту, он помолчал, потом сказал уже тише:

— Мне жаль твоего отца, детка. Я очень любил его.

— Знаю, — сказала она, все еще сердясь на него за то, что он затеял ссору здесь, при людях. — Но не доводи же меня до слез.

— Ну, ладно, ладно, я просто хотел сказать, что мне его жалко.

Они стояли на сильном ветру, и он все думал, отчего это она и ее подружки выбрали такое странное место для флирта. Она отвернулась от него, чем-то глубоко уязвленная, и он никак не мог понять, чем именно.

— Мог бы зайти ко мне, — сказала она. — Ты что, думал, я за тобой бегать буду?

Он стал оправдываться, говорил, что ему это и в голову не приходило, хоть он знал, как это просто — постучать в дверь и спросить, дома ли Полин; но он предпочитал околачиваться возле кино в надежде встретиться с ней случайно; и вообще он нередко выпивал и шатался с Альбертом, да и она, наверно, бегала за мальчиками со своими подружками. Это уж как поглядеть на дело. Но он не хотел говорить ей сейчас этого — еще расстроится вконец. Когда он узнал о смерти Маллиндера, словно какая-то пустота возникла вокруг него и в нем самом и ему как будто нечем стало дышать.

— Пойдем на той неделе в клуб, — предложил он, ожидая, что она отвернется и прогонит его. — Там можно повеселиться, — добавил он. — Альберт приведет свою девушку.

Она повернулась к нему с улыбкой.

— Пойдем, если хочешь. Только не в среду, а то я по средам голову мою.

— В четверг, — сказал он, снова поверив в счастье. — У тебя усталый вид, детка, давай выпьем где-нибудь чашку чаю.

Она оставила своих подружек и ушла с ним и с тех пор каждую неделю приходила в клуб. Все пошло по-старому, но вместе с тем и как-то по-другому. Он думал об этом, пуская свой фрезерный станок, невидимые стальные зубья которого мягко, как в масло, впивались в алюминиевое литье, прорезая канавки с такой точностью, что даже Бертон не мог бы придраться. Облитые эмульсией стружки скапливались на зажиме и столе, и он время от времени сметал их щеточкой. Полин привыкла к клубу, как утка к воде, и хотя ссоры у них все еще бывали, обычно они успевали помириться до прощального поцелуя. Теперь ссоры эти стали не такими грубыми, оба боялись порвать тоненькую нить самообладания и поссориться всерьез. Брайн стал нежнее и заботливее, он понял, что ее прежние ребяческие выходки были вызваны всего-навсего желанием быть такой же, как другие. Она даже злилась иногда на его постоянную заботливость и все же ни за что не захотела бы, чтобы он вспылил и чтобы снова начались пререкания. Любовные ласки были теперь естественным продолжением их спокойных и долгих совместных прогулок, а это значило, что нежность их стала теперь иной.

Дедушка Мертон видел, как они однажды вечером рука об руку гуляли, и рассказывал Вере, что Брайн и его девушка совсем как настоящие влюбленные, когда гуляют вот так весенними вечерами. Мертону уже перевалило за семьдесят, у него было худое насмешливое лицо, некогда казавшееся Брайну похожим то на лицо огрубевшего Дон-Кихота, то на профиль Георга Пятого, отчеканенный на монетах; только лицо этого кузнеца, гладко выбритое, было как бы сочетанием обоих лиц: высокий прямой старик, все еще крепкий, по-прежнему выпивавший каждый вечер свои семь или восемь пинт пива к большому недовольству Лидии, которая считала, что уже пора кончать с этим, но даже теперь не решалась сказать ему это прямо. Было время, она побаивалась палки, которой он бил своих собак, и теперь, в сорок пять лет, все еще испытывала страх, когда он замахивался палкой. Лидия была не замужем, жила дома и много раз говорила Вере и Аде:

— Старик все такой же стервец, закатывает бедной маме концерты, невольно думаешь, когда же он наконец помрет.

Но старик всегда был скандалистом и умирать не собирался.

— Буду пить, черт подери, то, что мне нравится, — сказал он, когда Мэри стала его убеждать. — И покуда ты сама сыта, не смей указывать, что я должен делать, а чего не должен.

Зная, что он очень любит пиво и всегда настоит на своем, она больше не заговаривала об этом. Но он никогда не напивался до бесчувствия.

Когда Хэролд Ситон еще ладил с тестем и тещей, он раз заглянул к ним в воскресенье днем и пошел с Мертоном выпить. Приехали они на автобусе в «Адмирал Родни», потом до «Мидленда», потом до «Белой лошади», а потом и до «Веселых разносчиков» — расстояние между кабаками уменьшалось по мере приближения к Рэдфорду — и кончили в «Грегори», причем Хэролд шел пошатываясь, одурманенный пивом и куревом, с трудом борясь с земным притяжением и нетвердо держась на ослабевших ногах, а Мертон шагал прямо и еще пропускал время от времени пинту, во время разговора окликая то одного, то другого своего дружка. И если вспомнить, думал Снтон, как этот старик бывал жесток со своими родными, то просто удивительно, почему это его все вокруг так любят. А все ж Мертон временами бывал совсем неплохим, и работал он здорово, тут уж ничего не скажешь. Ситон любил встречаться с ним, но не очень часто. Даже теперь, когда ему самому было уже за сорок, он чувствовал себя как бы его сыном, и, так как родной его отец уже двадцать лет как умер, ему не нравилась привычка старика командовать.

Ситон любил пиво не меньше других, и это несколько сближало его с тестем. Он получал пять фунтов в неделю и по вечерам в субботу и воскресенье обычно ходил вместе с Верой в пивную и распевал там во все горло свои любимые старинные песни. В такие дни его темные глаза, широкое желтоватое лицо и круглую черную голову можно было увидеть в излюбленном его кабаке «Маркиз Лорн». Впервые за все время супружеской жизни он купил себе костюм — конечно, подержанный, с чужого плеча, но все же это был костюм, в котором он чувствовал себя солидным, чувствовал, что сам себе хозяин, когда приходит домой с работы. У него водились теперь деньги, он мог купить материал, и краску, и гвозди, и запасные части для велосипеда, и радиоприемник, но все эти вещи, с которыми жить веселее, трудно было найти, потому что шла война. Он делал для семьи все, что мог, хотя и считал жену и пятерых детей неблагодарными. Что это за жизнь? Человек не вправе даже со своей хозяйкой повздорить — сразу встает сын и грозится размозжить ему голову. Ну ничего, когда-нибудь все переменится. Ему было горько видеть от них так мало любви, хотя он для них много сделал за эти последние двадцать лет, даже два месяца отсидел в тюрьме за то, что стащил жратву, а это тоже ведь был не пикничок; а на каких он только работах не побывал, как ему приходилось хитрить, когда являлся агент, обследовавший их материальное положение.

«Я все-таки думаю, Брайн меня уважает, хотя мы тут с ним немножко и повздорили, вот ведь купил он мне в прошлом году новые вставные зубы за девять фунтов, это после того, как я по пьянке свои потерял в уборной. Ему ведь долго пришлось копить со своих получек, так что я не думаю, чтоб мы с ним друг друга ненавидели, хотя и случается иногда повздорить. Ей-богу, не может же все быть гладко, никак не может. Хорошо, что есть работа, и голодными мы не сидим, и нас не разнесло на куски бомбой». Ситон весь день орудовал своей лопатой во дворе велосипедного завода, нагружая кучи медных стружек на грузовики, которые отвозили их к вагонам с металлоломом. Ему едва перевалило за сорок, это был плотный здоровяк, обладавший железной силой, и он знал, что в то утро он мог бы стереть Брайна в порошок за десять секунд, если бы стал его бить, но в отличие от Мертона ему почему-то легче было ударить жену, чем кого-нибудь из детей: самая мысль о том, что он будет драться с разумным и работящим Брайном, казалась ему страшной и невозможной. А Мертон, колотивший своих детей, никогда не трогал Мэри.

Брайн ничего не имел против встречи со своим дедом, когда гулял с Полин по Уоллатон-роуд, и заметил, как тот лукаво подмигнул ему.

— Привет, пострел, ты куда это собрался?

— Гуляем.

Мертон поглядел на Полин.

— Крутим любовь помаленьку, а? Вы, наверно, в Вишневый сад?

«Господи, — подумал Брайн, — сейчас что-нибудь ляпнет».

— А хоть бы и так, — ухмыльнулся он.

— Как тебя зовут, детка?

Полин назвала свое имя. «Сейчас к ней привяжется, надо держать ухо востро, — подумал Брайн. — Ну, я тогда пожалуюсь бабушке».

— А я думал, вы идете в Абиссинию, — улыбнулся Мертон, глядя на Полин. — Этот молодой поганец так говорил обычно, когда был ребенком. Ежели я насяду на него, бывало, и заставлю слишком много работать, он встает и кричит: «Чтоб вы все сгнили, я пошел». «А куда ты пошел?» — спросит его, бывало, тетка. «В Абиссинию», — говорит и как дунет в Рэдфорд. Ох и поганец же он был, ох и стервец.

Брайн удивлялся, как Мертон ловко сочиняет не сходя с места, но потом вдруг понял, что все это было на самом деле, хотя сейчас все уже похоронено глубоко в его душе, и, если бы он вспомнил про это когда-нибудь, ему показалось бы, что с тех пор прошла целая вечность, а на самом деле все было совсем недавно, какой-нибудь год или два назад, и теперь он мог вспомнить это так же ясно, как помнил двери дедовского дома. «Интересно, что он еще скажет?» — подумал Брайн.

Полин улыбнулась.

— Что ж, по-моему, он и теперь такой же поганец.

— Я всегда знал, что он таким останется, — сказал Мертон, собираясь продолжать свой путь. — Ну, пока, Брайн. Глядите в оба.

— Симпатичный он, твой дед, — заключила Полин, когда они повернули к Вишневому саду, чтобы в сумерках предаться любви в какой-нибудь укромной лощинке за бугром и провести там час в полном молчании, прежде чем певучие призывы кукушки раздадутся вблизи, откликаясь эхом в Змеином бору.

Клуб был шумный и многолюдный, сюда со всей округи собирались юноши и девушки, которые ни за что не соглашались вступить в молодежное ополчение, но хотели иметь место, где бы могли встречаться раз в неделю с друзьями. Заправляли клубом две дамы средних лет из лейбористской партии, они устраивали беседы (главным образом на политические темы) и следили за тем, чтобы к концу вечера были готовы горячий чай и бутерброды. После целого дня напряженного труда Брайн чувствовал легкость, или, вернее, не чувствовал тяжести, когда вставал, просидев минут двадцать за столом; эта энергия рождалась после того, как холодный ветер с Ленинских гор помогал ему сломить усталость, когда, сняв свой пропитанный маслом комбинезон, умывшись как следует над раковиной и переодевшись, он шагал за добрую милю в клуб.

У ворот его встретил Фрэнк Варли, на его худом красивом лице играла хитрая улыбка.

— Привет, Брайн. — Он махал пачкой каких-то листков. — Видел вот это?

Он был первый грамотей в их компании, работал в страховой конторе и каким-то образом раздобыл непристойные рассказы — он уверял, что их привез, когда приехал в отпуск, его брат, служивший в батальоне связи в Кеттерионте. В глубине души Брайн сомневался в том, что Хорейс Варли мог просидеть целый день за машинкой, сочиняя эти рассказы, хотя, если это действительно так, рассказы чертовски хороши и он вскоре сможет зарабатывать большие деньги. Но кто-то их все-таки написал, это уж факт. Как и все подобного рода рассказы, они занимали с десяток страниц на машинке через один интервал. В первом из них говорилось о клубе, который организовали жены офицеров в Индии, чтобы развлекаться, — их мужья надолго уезжали. От описания этих развлечений у всех горели уши, включая и девочек, потому что нельзя же было лишать их такого экзотического чтива. В другом рассказе описывался недельный отпуск одного солдата в Риме, а в той пачке листков, которую Фрэнк вручил ему, как только он вошел в ворота, говорилось о похождениях одной зрелой девицы и ее сенбернара. Ветер листал страницы, и Брайн под этим предлогом повернулся так, чтобы окружающим не было заметно охватившее его возбуждение. История кончалась тем, что какой-то мужчина пристрелил собаку за то, что она напала на его девочку, а хозяйка не выдержала и умерла с горя. Брайн перечитал все еще раз, так что к тому времени, когда он присоединился к остальным, смущаться ему уже было нечего.

Он поднял листки над головой.

— Кто следующий?

— Никто, — сказал Фрэнк с торжествующей улыбкой. — Все уже прочли. — И указал на Полин с Дороти.

Альберт был погружен в чтение «Совьет уикли» и лишь время от времени поднимал свою квадратную голову от газеты, чтобы сообщить им какой-нибудь удивительный факт о России:

— Тут говорится, что через десять лет после войны больше сорока часов в неделю никто работать не будет.

— Не знаю, как это у них получится, — сказал Фрэнк, пряча в карман свои листки. «Вот псих, гаденыш, еще девчонкам дал прочитать, — ругался про себя Брайн. — Додумался же».

— Очень просто, — вступил с ним в спор Альберт. — У нас для этого нужно только одно — собрать мерзавцев, которые за всю жизнь палец о палец не ударили, и заставить их работать: отправить на фабрики, на железные дороги.

— И этаких писак заодно работать заставить, — вставил Брайн, чтобы уколоть Фрэнка. — А то они только и делают целыми днями, что перепечатывают непристойные рассказики и по вечерам приходят сюда, чтобы показать их девчонкам и раздразнить их.

— Может, он себя раздразнил, — сказала Полин. — А меня нисколько. Просто смешно стало.

— А по-моему, это мерзость, — сказала Дороти, и ее смуглое личико из округлого стало каким-то плоским и злобным.

Фрэнк громко расхохотался.

— Эй, старушка Долли! Тебе ж это понравилось. Альберт расправил плечи, как боксер.

— Ты Долл не трогай. И никому эта дрянь не понравилась, ты, писака.

— Не могут же все у станка работать, сам знаешь, — возразил Фрэнк.

— Кто-то должен подсчитывать наши заработки, — вступилась за него и Полин. — Хотя мой не так уж долго и подсчитать.

— Не беспокойся, — сказал Брайн. — Вот немцев побьем, лучше станет. Отделаемся тогда от старика Толстопузого и выберем социалистическое правительство.

— Но тебе и тогда придется работать, не так ли? — язвительно спросила Дороти.

— Заткнись, дура, — сказал Альберт, словно забыв, что она его подружка. — Я работать никогда не против.

— А ты придержи язык! — крикнула Дороти.

— Меня это тоже не пугает, — сказал Брайн. — Лишь бы платили.

— А я не понимаю, зачем тебе тогда будут деньги, — сказал Альберт. — Ты все сможешь получить бесплатно, все, что тебе только понадобится. Ведь, когда все работают, деньги не нужны. Я читал в «Дейли уоркер», что в России скоро будут хлеб бесплатно давать. Здорово, правда?

Все согласились с ним.

— Только это еще не так скоро будет, — сказала Полин.

На двор легли густые тени — от противовоздушных навесов до уборных, от ворот до велосипедной стоянки. Сумерки еще не сгустились, и звезды были видны, лишь когда вглядишься. Холодный вечер забрел в город, как продрогший путник в поисках тепла, измученный назойливым ветром. Один за другим они запахнули пальто и застегнулись на все пуговицы.

— На это, наверно, лет пятьдесят потребуется, — сказал Брайн. — Но разве это так уж долго? Комар моргнуть не успеет. Надо только сразу начать. Тогда и еды, и одежды, и жилья всем хватит.

Фрэнк выразил сомнение:

— Тут работы до черта.

— Я у нас на фабрике ни одного человека не видел, кто не хотел бы смены правительства, — сказал Брайн. — А ты, Альберт?

— Да, никто таких не видел.

Война близилась к концу, наступало время перемен, уж это-то все чувствовали.

— Наш старик хочет нового правительства, — сказала Дороти. — У нас тут как-то вечером такой шум был, когда Толстопузый трепался по радио.

Альберт повернулся к ним с широкой и заразительной улыбкой.

— Вот это да! Расскажи им, детка.

— Ну вот. — Она лукаво подмигнула. — Он никак остановиться не мог, и тут папаша встал да как даст кулачищем по приемнику, и на крышке сразу — здоровенная трещина. Я думала, он все лампы расшибет. «Забери, — говорит, — это прочь. Ах ты старый болтун», — говорит. Ну, тут мама ему и сказала, чтоб он не бесился, а он снова как трахнет по приемнику, точно совсем свихнулся, и все бил, бил, да сильно так, пока Толстопузый не начал хрипеть и кашлять, будто вот-вот помрет, а потом радио замолчало. «Зачем это я слушать должен этого вруна?» — говорит отец, а мама его ну пилить за то, что он сломал радио. Но отец велел ей заткнуться и сказал, что на той неделе новое радио купит. А мне он потом, когда мама наверх ушла, сказал, что его даже током дернуло, когда он в последний раз кулаком стукнул. — Все весело заулыбались.

— А все-таки он спас Англию, правда? — крикнул им издалека Фрэнк Варли.

— Это по-твоему, — сказал Брайн. — По его приказу перед войной голодных брандспойтами разгоняли.

— Толстопузый собственную голову спасал, — сказал Альберт, — а не нашу. На нас ему плевать. Это он своих фабрикантов спасал. Разных толстосумов, вроде Эджуорта, которые деньги загребают. Ты мне не рассказывай. У меня у самого глаза есть, и я читать умею.

— Я тоже читать умею, — ответил Варли. — По дороге на работу каждый день «Экспресс» покупаю и весь его прочитываю.

Альберт не был расположен спорить и только улыбнулся.

— А я три газеты каждый день читаю, Фрэнк, потому что лучше знать не одно мнение, а несколько, чтоб никто не сказал, что ты человек предубежденный. Я получаю «Дейли уоркер», «Геральд» и «Миррор». А мама по воскресеньям получает «Рейнольдс», ее я тоже просматриваю.

— Мы тебя в новом правительстве премьер-министром сделаем, — сказал Варли. — Будешь тогда командовать темными людьми, вроде нас.

— Будь я премьер-министром, — сказал Брайн, — я бы перво-наперво отделался от тех субчиков, которые весь день на работе непристойные рассказики печатают.

Миссис Дьюкс медленно вышла из детской комнаты как раз в тот миг, когда Альберт читал что-то вслух из своей затрепанной «Совьет уикли». Она послушала с минуту, прежде чем прервать его, потому что считала Альберта одним из самых умных членов клуба.

— Попрошу Джека Тейлора прийти побеседовать с вами через неделю или две, — сказала она наконец. — Он социалист, и вам будет интересно.

— Нелегкая предстоит ему работенка — обращать нас в свою веру, миссис Дьюкс, — улыбнулся Брайн. — Мы-то ведь тоже социалисты.

— И все же, — сказала она, — вам следует знать больше, чем вы знаете сейчас.

И они отправились за чаем и бутербродами, а потом разошлись по домам.

Он стоял с Полин у задней двери дома Маллиндеров — проведенный вдвоем спокойный вечер кончался бурей поцелуев. Расставаться им не хотелось, время бежало незаметно. Мать Полин уже легла, оставив их прощаться наедине. Под темными окнами кралась кошка, собака со звоном волочила цепь по холодным каменным дорожкам чьего-то садика, а они, укрывшись от ветра в подъезде, прижимались друг к другу в полудреме, горячие и неутомимые, и целовались, целовались без конца. «Это любовь», — говорил он себе.

— Я никого так не любила, Брайн, — сказала она ему на ухо.

— Что?

— Мне пора, но я не хочу уходить. А надо идти, милый.

— Подожди, — сказал он.

— Мне и самой не хочется.

— Не уходи, я не могу тебя отпустить.

— Здесь так хорошо, — сказала она. — Мне здесь нравится, ты так близко. Вот если бы всегда было так, как теперь.

— Будет, — сказал он. — Я хочу сказать, что я тебя понял. И я люблю тебя.

— Я побуду с тобой еще, — сказала она. — Завтра на работу, но все равно.

Работа была как бы неизбежной вехой, которую они видели отовсюду: какой бы сладостной ни была ночь накануне, хорошо тебе было или нет, назавтра — работа. И ты должен встать утром, когда бы ты ни лег.

Луна провожала его домой, следуя за ним весь долгий путь через безмолвие маленьких садиков, и он курил сигарету, чтобы согреться и чтоб вообще веселее и спокойнее было идти по этой пустынной дорожке — той самой, наверно, по которой он бежал когда-то, лет пятьсот назад, из «Конской головы», сжимая ручки двух пивных кружек, а Берт бежал следом за ним, чтобы сказать, что все в порядке. «Все в порядке, все отлично». — Он улыбнулся, пуская струю дыма в сырой воздух ночи. Через несколько дней война кончится, и теперь уже ничего на свете не может помешать этому. И тогда мир переменится, во всяком случае, для него он станет иным, потому что он не так уж давно живет на свете, чтобы знать, как бывает, когда кончается война.

И она кончилась: люди срывали и тащили в одну кучу — в костер — все деревянные решетки с противовоздушных навесов и убежищ. В «Белой лошади» пухлая горластая баба лет пятидесяти в серьгах отплясывала на столе канкан, стуча каблуками среди пивных кружек и высоко задирая ноги, показывая свое мешковатое трико, размалеванное в кричащие цвета британского национального флага.

Брайн сидел в пивной вместе с Полин и своими родителями, осушая кружку за кружкой и громко подхватывая песню, наслаждаясь бесшабашным весельем, которое, точно порох, вдруг вспыхивало в толпе, и только часы продолжали медленно отмерять время. И все же иногда он переставал петь, чтобы вглядеться в лица, в десятки лиц, и видел за ними жизнь, встававшую перед ним с такой печальной очевидностью, что песня отступала на задний план и в конце концов становилась совсем не слышна. Все были взволнованы, потому что война кончилась, но он еще не мог поверить в это. То была пьяная ночь, пьянее, радостнее и разгульнее всех других ночей, но что она изменит для них, для всех?Завтра они проснутся с головной болью и увидят в окно те же дворы, тот же ряд уборных, услышат то же жужжание фабричных станков. Он вспомнил, как несколько дней назад, вернувшись домой с работы, увидел страницу «Дейли миррор» и ему открылось такое, чего он никогда не забудет: рвы смерти в Бельзене, картина ужасов, клещами сжавшая ему мозг. Он сложил газету, не прочитав в ней больше ни слова, — все остальное казалось неважным — и запомнил это на всю жизнь. «Нет, конец войны что-нибудь да значит, — думал он, поднимая новую кружку пива, поставленную перед ним отцом, — и многое значит: эти надоевшие грязные задворки и Бельзен, мы покончим и с тем и с другим».

Хмель притупил мысли, и теперь он блаженно улыбался — победа так победа. Полин, мама, отец сидели за столом, надрывая глотку, обнимая друг друга за плечи, и все это были люди, которых уже по меньшей мере шесть лет подряд изматывали угроза мобилизации и продовольственные карточки, воздушные налеты и военно-полевой суд. И вот все кончилось, пришла победа, победа над всем этим, а не только над немцами, так чего ж еще желать и как тут не петь от счастья на самой большой попойке, какую он только помнит?

Вера и Ситон пили с самого утра, и теперь Брайн помогал отцу идти по освещенной и в полночь Эдисон-роуд, а Полин шла сзади с его матерью и с детьми. Ситон тяжело опирался на сына, и, глотая слова, пытался извиниться перед ним, но вдруг прижал руку ко рту, чтобы удержать выпадавшие вставные зубы. Брайн крепко стоял на ногах и был достаточно трезв, чтобы идти самому и вести отца.

— Пошли, отец. И не наваливайся так на меня, а то я упаду. — Он обернулся: — Ты как, мама?

— Я ей помогу, — сказала Полин.

— Да-да, моя детка! — закричала мать, совершенно пьяная. — Вот домой придем, я тебе ужин приготовлю, милок.

— Да, уж это будет нелегкая задача. — Брайна рассмешило, как серьезно она выговорила это заплетающимся языком. Он любил их обоих: и грузного Ситона, нажимавшего ему на плечо своей жесткой рукой, и мать, которая шла сзади, такая веселая и беззаботная; но больше всего — Полин, которая на их самозабвенном пиршестве была почему-то так близка ему, будто они очутились одни среди леса.

Последние языки пламени взметнулись из костра в конце улицы. Герти Роу прыгала через костер, а ее четыре сестры, взяв за руки всех ребят со своей улицы, водили их вокруг огня в быстром и бурном хороводе.

Полин укладывала детей спать, а Брайн позаботился о том, чтоб отец и мать мирно улеглись в свою постель. Потом он спустился вниз к Полин, а она ждала его, сидя на коврике перед огнем, пылавшим в камине.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила она.

— Отлично, — ответил он, — хоть я пинт восемь выдул. Она сняла джемпер и бросила его на спинку стула.

— Это тебе только на пользу. Отец наш часто пил пиво, так что я знаю. И я бы не стала дружить с человеком, который не пьет.

— Ну, раз так, тебе на меня жаловаться не придется, — сказал он с усмешкой. — Не то чтоб я был горький пьяница, но иногда люблю выпить.

Бедняга Маллиндер — слишком уж счастливое то было время, чтобы не вспоминать о нем. Пришел человек в мир и ушел из него; из праха и во прах, и так каждый из нас, всему есть начало и конец. Он стоял у полки, глядя на Полин сверху вниз: длинные темные незавитые волосы падали ей на плечи, полная грудь обрисовывалась под тканью, ноги она поджала. Она курила «Парк драйв», курила так, подумал он, словно никогда не держала в руках сигареты или не знала, что сигарета зажжена, — не затягиваясь, подолгу глядя на огонь. Она протянула руку и выключила свет.

На дворе слышались шаги; люди громко желали друг другу спокойной ночи. Детские голоса стихли, и теперь, когда дети легли спать и погасли костры на улицах, собаки угомонились. Кто-то прошел в уборную, потом через несколько минут спустил воду и протопал обратно, пожелав по дороге спокойной ночи соседу. «Это мистер Саммерс», — подумал Брайн. Он всех узнавал здесь по голосу, как бы пьян ни был его обладатель. Двор затих, и шумное празднество вокруг огня прекратилось; костер остался догорать в одиночестве.

— Тебе хорошо, детка? — спросил он нежно.

— Да. А тебе?

— Мне тоже.

Он отодвинул стулья, снял подушки с дивана и положил их на коврик.

— Тебе было весело?

— Мне понравилось в пивной, — сказала она. — Приятно иногда песни петь.

Он сел рядом с ней.

— Да, конечно.

— С тех самых пор, как Бетти выходила замуж, такой ночи не было.

Она швырнула сигарету в камин и смотрела теперь, как сигарета сбрасывает свою бумажную одежку, словно намереваясь нырнуть. Они поцеловались и прилегли на коврике, зная, что никто не помешает им сегодня.


Одевались молча. Он подошел к дверям и встал там, глядя во двор, все еще задыхаясь от лихорадочного огня, пылавшего в нем. И он чувствовал, как радость поднимается в его сердце, переполняя его через край, потом вдохнул холодный ночной воздух и подумал, что уже пора отвести Полин домой. С улицы, из потухших костров тянуло запахом пепла и жженой бумаги. Бесчисленные дома стояли в безмолвии. Это был хороший запах, и Брайн знал, что он теперь означает для него — весеннее пламя победы и любви. Фабричные станки по-прежнему наполняли воздух гудением, таким всепроникающим и привычным, что, хотя Брайн сам вызвал этот гул силой своего воображения, он не заметил его. Фабрика не останавливалась! Ни на минуту. Гул все плыл и плыл, несмотря на торжество и огни победы, плыл, не замирая. Работа — в этом было что-то хорошее, это было лучше многого другого, что несла на своих медленных колесах вечно движущаяся колесница жизни.

Полин подошла к нему, уже в пальто, готовая идти домой. Она ни разу не напомнила ему сегодня, что мать будет сердиться: прошла уже половина ночи, а ее все еще нет дома. И оба почему-то не придавали теперь этому никакого значения. Они шли, взявшись за руки, по улицам, мимо погасших костров, и кое-где в них светились красные глазки, притаившиеся, но еще яркие. А через несколько месяцев снова вспыхнули огни победы, и красные плакаты появились в каждом окне, красные лозунги мелькали в руках у каждого ребенка, красной, как уличные костры, была сама победа, которой ждал народ.

19

Он закрыл двери пораньше, укрываясь от целых полчищ насекомых, атаковавших его превосходящими силами, и от багрового закатного неба, проливавшего остатки света на синеватые заросли кустарника, на лес и на взлетную дорожку, которая словно распласталась в глубоком сне. Он покрутил гониометр, точно колесо рулетки, и прибор указал на восток — направление, противоположное тому, о каком он мечтал. Пока что ни один самолет не пробивал морзянкой треск атмосферных разрядов, и Брайн опустился в плетеное кресло, усталый, скучающий, раздраженный мыслью о том, что впереди еще двенадцать часов до рассвета и до смены. Больше уже нельзя было палить из винтовки по теням: винтовку отобрали, чтобы партизаны, напав на радиорубку, по-прежнему стоящую на отлете, не могли захватить ее и подстрелить затем какого-нибудь плантатора или солдата. «Меня-то они при этом убили бы, но это уже не так важно, покуда винтовки они не раздобыли. Вот посмеялся бы отец, если б ему рассказали, в какой я попал оборот: «Ага, а я тебе что говорил? Говорил тебе — не иди в солдаты? А ты что сделал? Пошел, так ведь? Вот подстрелят тебя, будешь тогда знать, поделом тебе. И не беги ко мне плакаться, болван». И так далее, в том же духе. Что ж, он тоже был прав. И все-таки тут еще есть пятьдесят обойм с патронами, которые на склад боеприпасов никогда не попадут, это на тот случаи, если партизаны придут и скажут: «Патроны или жизнь». А если они и пристрелят меня, потом всякий, кто половчее, без труда найдет эти патроны. Да, отец, наверно, сказал бы, что я болван, потому что я и на Гунонг-Барат карабкался, и, хоть мы до вершины не добрались, я бы ни за что на свете от такого похода не отказался. Когда мы туда пошли, я добрых сто пятьдесят фунтов весил, а теперь только сто тридцать, и, сколько бы я ни жрал (а я теперь все время голодный), мне уж все равно столько весу никак не набрать. Так что мне в двадцать фунтов мяса обошлось убедиться, что Гунонг-Барат не стоит того, чтобы туда лезть».

Он увиделся с Мими в первый же вечер, как только вернулся, хотя все эти дни в горах не думал о ней. Они мало говорили. В охватившей его страсти он зарычал, как зверь, — это джунгли рвались наружу из его души. И все было, как в ту первую ночь на склоне горы: ветви сплетались у него в мозгу, а сучья и листья все стояли перед глазами. Он пылал лихорадочным жаром и, казалось, вот-вот загорится, и погружался, точно раскаленное железо, в теплую воду. После жесткой земли джунглей ему было трудно уснуть.

Во время дежурства Брайн вышел из рубки помочиться. Ночь была тихой и теплой, а небо словно замерло, такое звездное в эту ночь. «А ведь меня любой, спрятавшись в траве, подстрелить может». При мысли об этом спина его покрылась испариной, но он не спешил вернуться под крышу. «Подумать только, подстрелит и даже не догадается, что я ведь ему друг и даже пошел бы с ним в джунгли помогать ему там, если бы он меня об этом попросил. А я только почувствую удар в затылок, и уже через секунду буду мертв, и только, может, голос старика своего услышу напоследок: «Говорил я тебе!» Я мог бы спокойно сидеть себе в Ноттингеме и зарабатывать десять фунтов в неделю у Рэли, вместо того чтобы торчать неизвестно чего ради тут, в этой жарище и воевать против друзей». Брайн вернулся в рубку и надел наушники: ни черта не слышно. Зато во время дневного дежурства целый десяток четырехмоторных бомбардировщиков летал над горными джунглями, требуя как можно скорее пеленг.

И временами им приходилось так туго, что сменщик его, войдя, сразу прыгал в кресло и начинал работать на ключе, даже не успев поздороваться или попрощаться.

«Есть у меня винтовка или нет винтовки, все равно первая же партизанская очередь прошьет насквозь и эту рубку и мою костлявую грудь. И я даже не успею выскочить с поднятыми руками и заорать: «Не стреляйте, товарищи! Это я, Брайн! Я слушал, как ваши друзья выступали возле фабрики Рэли всего два года назад, и я покупал их брошюрки и портил себе глаза, читая все это». — Его глухой смех эхом вернулся к нему, отразившись от стен рубки. — А почему я позволил втравить себя в такое дело? Я мог дезертировать или сесть в тюрьму, как Колин и Дэйв. Я сказал Нотмэну:

— Не хочу идти против коммунистов.

— А тебе выбирать не приходится, — ответил он.

— А может, и придется. Вдруг представится случай и я смогу им помочь?

— Смотри не впутайся в какую-нибудь историю, а то пожалеешь, — сказал Нотмэн, прихлебывая пиво. — Вся эта система сама сгниет, нечего тебе головой рисковать. Неважно, победят коммунисты в Малайе или нет: рано или поздно они мирным путем захватят весь мир. Может, ты до этого и не доживешь, но, как сказал Билл Шекспир, это когда-нибудь свершится. И чертовски верно сказал. Выпьем за это».

Брайн разложил костер около рубки, длинные пахнущие смолой языки пламени прыгали в темноту, как африканские дротики, скрывая закопченный чайник, стоявший на грубом очаге из камней. Огонь образовал светлый круг в гнетущем мраке, куда Брайн не мог ступить. Он вдруг сообразил, что отлично освещен здесь, на темном фоне радиорубки. А что, если разведка партизан окажется поблизости! Пули, посланные в него, собьют его с ног, а удар приклада покончит со всеми радостями жизни — и не видать ему Полин и ребенка, разрушит все воспоминания, уничтожит все надежды, сотрет все: и теперешнюю усталость, и скуку, и ботинки, согретые костром, и воспаленные от бессонницы глаза.

Он был отличной мишенью для снайперов. Вокруг рубки, на тонкой проволочке, были подвешены банки из-под бензина, так что всякий, кто стал бы подползать в темноте, непременно поднял бы шум, банки загремели бы, ударяясь о каменистую землю. И Брайн уже видел, как он гасит свет и прыгает в высокую траву, прихватив заржавленный штык, а они тут будут искать боеприпасы или, может, запасные части для рации, хотя он с трудом представлял себе, каким образом он уцелеет и, может быть, еще станет свидетелем разграбления рубки.

Радиомеханики подвели ток к проволочной загородке и заправили огнетушители серной кислотой. Хорошо, если бы на проволоку наткнулся дежурный офицер или какие-нибудь сержанты, потому что, как говорил Нотмэн, «те, кто кричит «В атаку!» или «Вперед, ребята!», и есть твои злейшие враги».

Караулы у ворот лагеря были удвоены и вооружены теперь винтовками вместо карандаша и блокнотика для записи всех, кто приходит не вовремя. Несколько рот малайской полиции патрулировали район. А две или три ночи назад двое полицейских даже подошли к рубке и, набравшись храбрости, постучались в дверь. Он заварил им чаю и дал матрасы, чтобы они соснули часок, посочувствовав им, вынужденным бродить в темных джунглях. Сам он бодрствовал у передатчика и разбудил их на рассвете, чтобы они успели вернуться в лагерь. Он вспомнил, что этих же полицейских уволили неделю спустя после того, как их застали спящими возле отделения радиомехаников, и, уходя из лагеря после военно-полевого суда, снова одетые в сари и треугольные шляпы, они с радостной улыбкой тащили на станцию свои дешевые чемоданы. «Вот бы со мной такое же случилось!»

Проволочные загородки были отремонтированы и строго охранялись, как и заграждения на дороге между паромом и взлетным полем, где несли караул малайцы и добровольцы из плантаторов, вооруженные дубинками и дробовиками. Партизаны предъявили ультиматум, потребовав, чтобы все европейцы убирались из Малайи в месячный срок, и большинство солдат в бараке связистов рады были бы удовлетворить их требование. Брайн был тоже всей душой за это, но Бейкер, как всегда, спокойный и рассудительный, сказал ему, что все это происки китайских коммунистов, а уж если кто и должен управлять Малайей, так это сами малайцы. В любом случае Малайя на пути к самоуправлению, хотя путь этот длинный, и, конечно, китайцы должны принять здесь участие, потому что они численностью превосходят все другие национальности на полуострове и являются костяком страны, ее мозгом. А китайские коммунисты, продолжал Бейкер, воспользовавшиеся, как и следовало ожидать, напряженным положением в стране, составляют здесь лишь незначительное меньшинство, которое хочет отделаться от англичан и установить собственную диктатуру. И если ты веришь в демократию, то ты должен сделать все возможное, чтобы усмирить этих террористов.

— Ты, я вижу, не те газеты читаешь, — сказал ему Брайн.

— А ты вообще никаких не читаешь, — сказал Бейкер. Чайник закипел, Брайн стал заваривать и пить чай, скоротав кое-как еще час. Он ел хлеб с сардинами и просматривал «Сэтердей ивнинг пост», потому что читать длинные статьи у него не хватало терпения. Атмосферные разряды так громко трещали в наушниках, что он не услышал бы, даже если бы рядом прогрохотал танк, не то что слабый предостерегающий звон жестянок о каменистую почву. «Не дождусь, когда я наконец вернусь к тебе, — писал он Полин. — С этой дырой покончено, хотя вначале мне тут нравилось. Теперь уж я наверняка знаю, что с меня хватит. Ведь ушел я, можно сказать, добровольцем, мог бы остаться в Англии, если бы захотел. И все же, хоть и жестоко было уехать от тебя в такую даль, я доволен, что побывал тут». Ему хотелось вымарать последние фразы, но он оставил их и продолжал: «Чувствую себя сейчас хорошо. Правда, хотелось бы, чтоб ты была рядом. Надеюсь, тебе не нужно объяснять, что бы я стал делать, ты, конечно, и так догадаешься. Жаль, что я так далеко». Он остановился, чтобы поймать паука, перебегавшего стол, — красный шарик на волосатых ножках, — загнал его в угол и, когда паук в отчаянье прыгнул на пол, убил его молотком. «Он мог бы укусить меня, — подумал Брайн, — а это смерть; так и до Англии не доберешься, если не глядеть в оба». «Всего через полтора месяца, милая, я буду на борту судна, которое повезет меня к тебе. Так что готовься и смотри хорошенько за малышом да поцелуй его за меня. Ох, и здорово будет вместе». Конверт был исписан условным шифром: «италия», «знп» — «Искренне тебя, ангел, люблю, изнываю я», «Запечатано нежным поцелуем».

К часу ночи он чувствовал себя так, будто кости его вот-вот расплавятся, а душа окаменеет. Послав свои позывные всем станциям, он не получил ответа. Тогда он положил тюфяк на стол, взгромоздился на него, и через несколько секунд сознание его уже было сковано сном. Железная рука собрала воедино обрывки мыслей, обратив все в какой-то кошмар, и безжалостно терзала его усталое тело. Началось все это незаметно, понемногу, и вначале было терпимо, но потом он словно оказался запертым внутри гудящего барабана и наконец проснулся, испуганный и злой. Он собрался с силами и громко крикнул:

— Кто там?

Сердце его дрогнуло. «Вот и моя очередь, хотя они не стреляют сразу, так что, может, я еще сумею договориться — например, выдать им какие-нибудь военные тайны». Он поискал глазами оружие.

— Кто там? — снова крикнул он.

Схватив со стола молоток, Брайн распахнул дверь. Свет ослепил его, и сначала он ничего не увидел. Потом, различив офицера и сержанта, швырнул молоток на стол.

— Я не слыхал, как вы подъехали, — сказал он, разглядев черную тень джипа под антеннами, — работал на передатчике.

Они огляделись. Сержант, маленький, юркий, с рожей, как у Аль-Капоне, держал наперевес автомат.

— Дежурный офицер! — рявкнул он так, будто ожидал, что Брайн вскочит по стойке смирно и набросит парадную шинель на голое тело, замасленные шорты и незашнурованные домашние туфли.

— Вы здесь один? — спросил дежурный офицер.

Это был офицер военно-воздушных сил, высокий, рыжий еврей лет тридцати с лишним, похожий скорее на Голиафа, чем на Давида, с классической фигурой деревенского кузнеца. Брайн кивнул.

— А зачем тут эти жестянки вокруг будки? — спросил сержант. — Я чуть ноги не поломал.

— Какие жестянки? — спросил Брайн, сразу превращаясь из просвещенного радиооператора в рэдфордского деревенщину.

Офицер взглянул на приемник.

— Самолеты есть?

— Сегодня нет, — сказал Брайн и добавил: — сэр, — когда Аль-Капоне злобно взглянул на него.

— А где ваша винтовка?

— У меня ее нет, сэр. У нас, радистов отдаленных станций все отобрали на случай нападения бандитов, чтоб винтовки им не достались.

— Наверно, вам без нее не очень-то весело, — сочувственно сказал офицер.

— Мне все равно.

— А зачем ты дверь запираешь? — спросил Аль-Капоне.

— От насекомых.

— Душно здесь? — Брайн молчал, пока Аль-Капоне осматривал помещение с таким видом, будто шел в бордель, а попал вместо этого в свинарник. — Как у вас, все хорошо? — спросил офицер.

— Да, сэр.

— Телефон работает?

— Да, сэр.

— Довольствие из кухни получаете?

— Да, сэр. Все хорошо.

— Что они дают вам?

Брайн перечислил: полбанки сгущенки, немного сахару, чай, булку и банку сардин.

— Хватает?

— Вполне, сэр.

Офицер повернулся, чтобы уйти.

— Если что-нибудь понадобится, звоните мне на контрольную вышку. Я там буду всю ночь.

Брайн смотрел им вслед. В первый раз дежурный офицер надумал выбраться дальше бара в офицерской столовке. «Может, их все-таки беспокоит, что меня тут застрелят». Усталость снова овладела им, и глаза у него щипало, как от креозота. «Плевать я хотел, если даже все партизаны на свете ползут сейчас к этой рубке, чтоб спалить ее к чертям, или если все самолеты над Малайей надорвут глотки, посылая сигналы бедствия, — все, я выдохся». Он закрутил до отказа регулятор громкости приемника, растянулся на столе и погрузился в сон до утра.


Он читал все газеты в надежде узнать, как протекает эта «война». Так называемое «чрезвычайное положение» дало возможность ввести военно-полевой суд, и Брайн с некоторым замешательством обнаружил, что все эти перемены касаются и его. А поскольку другие в лагере тоже чувствовали некоторое замешательство, к ним даже приехал из Сингапура офицер отдела пропаганды, чтобы прочесть лекцию о политическом положении. Это был худой, высохший человечек средних лет в безукоризненно чистой синей рубашке и бежевых брюках — в них он выглядел неофициально и оделся так с расчетом, что это понравится слушателям, которым надоела защитная форма. С этой лекцией, называвшейся «Успехи англичан в Малайе», он уже выступал во всех лагерях на побережье, и потому ко времени, когда лектор добрался до Кота-Либиса, он уже сильно понаторел в этом и выработал определенное положение челюсти и выражение стальных глаз, с тем чтобы под суровой убежденностью как-то скрыть собственное неверие в то, что говорит. И, даже если то, что он говорил, не казалось ему самому убедительным, он был достаточно умелым оратором, способным убеждать наименее требовательных слушателей. Столовая была битком набита людьми, которые собрались послушать, как он будет излагать официальную точку зрения на малайское восстание: после краткого вступительного слова начальника штаба лектор первые двадцать минут рассказывал о том, как англичане заполучили Малайю, как они избавили ее от эпидемий и установили здесь совершеннейшую систему связи и сообщения, заставили отступить дикое море джунглей и дали стране каучук. Затем он перешел к текущим событиям.

— Война была, если можно это так назвать, объявлена 15 июня, — начал он. — В Ипо состоялось срочное совещание ста перакских управляющих каучуковыми плантациями, и там было решено просить сэра Эдуарда Гейта (верховного комиссара, как вам известно) объявить здесь чрезвычайное положение ввиду участившихся нарушений закона. Плантаторы объясняли это слабостью гражданских властей и пропагандой политических агитаторов-коммунистов, повинных также в подстрекательстве к убийствам, которые имели место и в остальной части полуострова. Примерно в это же время на руднике около Ипо застрелили управляющего, когда он выплачивал жалованье рабочим, и было украдено две тысячи четыреста долларов. («И десять тысяч человек умерло в тот месяц от голода», — сказал кто-то рядом с Брайном.) «Стрейтс таймс» сообщала также о том, что около Ипо убиты три английских плантатора. Их захватили коммунисты-китайцы, вооруженные автоматами, привязали к стульям и буквально изрешетили пулями. Семьям европейцев было приказано немедленно выехать, однако сделали это лишь очень немногие. Был издан закон, предусматривающий смертную казнь за тайное хранение огнестрельного оружия («Совсем как закон 1939 года, когда немцам в Англии запретили иметь оружие», — подумал Брайн) — закон, который хотя и был необходим с юридической точки зрения, но вряд ли мог задержать наступление, волной надвигавшееся из джунглей. В такой стране, как эта, несколько тысяч человек, если они решительны и находчивы, могут продержаться очень долго, нанося противнику большие потери. К ним постоянно подходят подкрепления из Южного Китая, по тайным путям в джунглях через Индокитай и Сиам. Британские подданные в Малайе живут в настоящий момент в тяжелых и опасных условиях. Бунгало — как вам всем, наверно, известно — превращены в маленькие крепости, в передовые посты на краю джунглей, охраняемые днем и ночью, огражденные колючей проволокой и мешками с песком. Плантаторы работают, вооруженные винтовками и автоматами, они вместе со своими семьями проявляют в этих тяжких условиях подлинно английскую стойкость, которая всегда оказывалась неожиданностью для врагов. Коммунисты надеялись, что в Пенанге и Сингапуре толпы людей в панике бросятся к судам, но просчитались. Однако мы не должны недооценивать коммунистической угрозы в Малайе. Эти люди обладают весьма действенной, хорошо организованной и дисциплинированной армией, которая движется в боевом порядке, руководимая опытными офицерами из удобных и хорошо замаскированных штабов. Их план — задушить каучуковую промышленность Малайи, парализовать ее экономику и разрушить цивилизацию, создававшуюся здесь англичанами на протяжении полутораста лет. В ответ на эту угрозу принимаются эффективные меры.

После лекции посыпались, всякие неприятные вопросы, например: «Поскольку это похоже на народное восстание, не лучше ли англичанам убраться отсюда, пока не пролито слишком много крови?» Или: «Действительно ли будет так плохо для британской экономики, если мы потеряем Малайю?» Лектор отвечал спокойно и разумно, хотя под конец в задних рядах раздался какой-то шум: сидевшие там хотели показать лектору, что он их не убедил. Повар-шотландец, сидевший рядом с Брайном, сказал, что их депутат в парламенте коммунист, так что правильно ли утверждать, будто все коммунисты — это зло? «И наш тоже, — сказал один лондонец, — его фамилия Пиратин, мой отец голосовал за него». В заключение лектор сказал несколько слов о разнице между теми коммунистами, которые избираются на государственные посты, как в Англии, и теми, кто желает насильно захватить страну вопреки воле большинства, как в Малайе.

Винтовки были заперты в казарме, их составили в пирамиду и прикрутили продетой сквозь скобы проволокой. Ключ от замка лежал в кармане у капрала, который очень любил поспать, и Брайн заметил:

— Интересно, быстро ли мы приготовимся к бою, если в одну мирную темную ночь на лагерь вдруг нападут.

— Он спит так крепко, — ответил Керкби, — что можно стибрить ключ и загнать винтовки бандитам. Вот гульнули бы тогда.

— Если бы ты сделал так, самое лучшее для тебя было бы удрать через границу в Бангкок, — сказал Бейкер.

— Да ведь это ж воровство! — крикнул кто-то Керкби. И ему оставалось только повторить свое жизненное кредо:

— Если что-нибудь плохо лежит, припрячь. Не можешь припрятать — продай. Не можешь продать — сожги.

Брайн принял душ и переоделся, собираясь на свидание к Мими в «Бостонские огни», и теперь, освеженный, принарядившийся, он шагал к воротам лагеря. Уже загорелись первые звезды, но раскидистые вершины пальм еще чернели на фоне густой синевы. Позади шумел лагерь, и, когда Брайн остановился, чтобы закурить сигарету, из ворот вылетел грузовик и помчался к аэродрому. У ворот стояли на посту малайские полицейские и прогуливались несколько рикш, предлагавших подвезти до городка. И вдруг странные звуки взметнулись в воздухе, словно какой-то сумасшедший решил исполнить музыку собственного сочинения на сиренах. Звуки эти возникли где-то на дороге, это была странная и какая-то нездешняя музыка, нарушившая вечернюю тишину малайского заката. Кончики пальцев у Брайна похолодели, по ним словно пробежал электрический ток, а ноющий звук все нарастал, порхая меж деревьев, окаймлявших шоссе. Другие прохожие тоже останавливались, как бы ожидая приближения этого чудища, шагавшего к ним на двух сотнях ног под визг и вой оркестра.

— Это гуркхи! — крикнул кто-то.

Группа китайцев и малайцев стояла у ворот, глядя на них: солдаты старательно отбивали шаг под музыку, мрачные звуки которой сплетались в какую-то загробную мелодию. Они остановились между казармами и столовой, и музыканты все играли, а солдаты маршировали на месте. Наконец визгливое «Стой», точно выключатель, прекратило автоматическое движение рук и ног, и обстановка в лагере, казалось, сразу переменилась: атмосферу настороженного веселья сменила атмосфера войны.

В «Бостонских огнях» Брайн купил целую кучу билетиков, но не танцевал, а сидел с Мими за столиком. Он заговорил о будущем и, прежде чем успел понять свою ошибку, зашел слишком далеко в этом разговоре.

— Теперь мне легко остаться здесь и не возвращаться в Англию, — сказал он, неудачно выбрав минуту, когда ей, видимо, не хотелось этого слышать, а оркестр, как нарочно, загремел в свои жестянки, словно стараясь заглушить его слова. Мими, подкрашенная, казавшаяся совсем юной в этот вечер, отодвинула от себя сумочку, затем потихоньку снова придвинула ее ближе, глядя прямо перед собой; сумочка упала ей на колени.

— Это будет очень трудно сделать. Ты только говоришь об этом так легко. И ты знаешь, что я сама этого не хочу.

— Не старайся меня поймать, — сказал он, опрокидывая в рот рюмку виски. — Я что думаю, то и говорю.

Выражение лица у нее было совершенно пустое и печальное («А может, просто усталое?» — подумал он), и все же ему показалось, что где-то в глубине ее глаз промелькнула улыбка. «Я пьянею», — сказал он себе, улыбаясь так нежно, что Мими погладила его руку.

Она сказала:

— Может, ты боишься возвращаться в Англию?

Оркестр после перерыва разразился новой серией фокстротов, таких расслабляющих — хоть они всем и нравились — в этот душный и влажный вечер.

— Неправда! — воскликнул он с такой убежденностью, что, вспоминая об этом потом, даже сам задумывался, а не было ли тут доли правды. Мими опустила глаза. — Уж если я в двадцать лет не знаю, чего хочу, то когда же? — сказал он.

Он подозвал официанта и попросил еще два виски, но Мими потребовала апельсинового соку. Она пила только слабые напитки, когда разговор их становился «серьезным», он же, напротив, пил только виски, и, по мере того как серьезность его исчезала и другие желания загорались в нем, Мими все больше и больше впадала в свой обычный грустный фатализм, а это неизбежно вызывало взаимное непонимание. И в то же время он подозревал, что никакое обычное земное решение, вроде того, к какому они старались прийти сейчас, не имело бы существенного значения в ее жизни, так как она жила в мире, где только те решения обретают силу и значение, которые приходят сами по себе, — сколько ты ни сжигай себе нутро этим рисовым виски и сколько ни сиди над охлажденным апельсиновым соком. И он чувствовал это и знал заранее все выводы, к которым это должно было привести, и все же здесь, в битком набитом танцзале, когда он сидел напротив нее и голова у него пухла от грохота джазовых мелодий, искалеченных здешним оркестром, ему уже начинало казаться, что он готов прожить всю жизнь под сказочным солнцем Малайи.

— Всех наших, кто демобилизуется, вызывали к офицеру и спрашивали, не хотим ли мы остаться в авиации еще на два года. Так что я всегда могу согласиться.

— Нет, не можешь, — сказала она. — Ты не из таких! Ты для этого не годишься, ведь я немножко узнала тебя за это время.

— Может, и так. Офицер спросил, есть ли у него какие-нибудь жалобы теперь, когда ему уезжать через месяц. «Нет, сэр», — ответил он. Какой идиот скажет ему да? «Что ж, — заученно продолжал офицер то, что говорил всем, — в этот трудный момент нам нужны здесь, в Малайе, все наши обученные солдаты, а офицеры связи говорят, что вы один из лучших радистов. Не хотели бы вы остаться еще на два года?» Вопрос этот не был для него неожиданностью: Бейкер побывал тут до него и вышел оскорбленный и побледневший. Поэтому у Брайна уже был готов ответ — текст, заранее составленный в уме: «Нет, сэр, — пауза, — не хотел бы». И неподвижное лицо офицера, на котором дрогнули усы, похожие на велосипедный руль, как бы зарегистрировало эти слова. «Тогда можете идти, Ситон», — отрезал он.

— Если б я остался, — сказал он Мими, — я, может, сумел бы помочь коммунистам.

Она усмехнулась:

— Им сейчас не особенно нужна помощь.

— Но через несколько месяцев она может понадобиться, как знать?

— В Малайе почти все на их стороне, — сказала она.

— Тогда, надеюсь, они победят. У них даже своя радиостанция есть, правда? Они пытались глушить нашу военную связь своим передатчиком. И мне приказали вчера засечь их станцию, чтобы самолеты нашли ее и разбомбили, но я не особенно точно это сделал. Даже совсем не точно, — улыбнулся он.

— Эта война тебя не касается, — сказала она. — Тебе надо уехать отсюда как можно скорее.

— Ну, как сказать. Меня против воли загнали в авиацию, а теперь хотят заставить воевать против коммунистов. Но я не такой дурак. Я уже кое-что узнал в жизни. Пусть сами воюют.

Она прикоснулась ногой к его ноге. Два китайца за соседним столиком прислушивались к тому, что он говорил. Потом они возобновили свой разговор, а он заказал еще виски.

— Ну так вот, — продолжал он, потратив еще один дневной заработок, — говорю тебе, я могу остаться в Малайе, если захочу.

Она смотрела на него в упор, и он знал, что теперь наконец-то он ее озадачил, а не она его и что она ждет от него каких-то действий, а не путаных рассуждений.

— Если я решу остаться в Малайе, мы могли бы пожениться.

— Ты не можешь жениться на мне. И никогда не мог бы, сам знаешь.

Виски, музыка, голоса, пестрый калейдоскоп красок и мучительное ощущение близости, оставляющее их двоих как бы в светящемся круге, ощущение, вызванное совершенно различным видением мира у них обоих (то, что для него черное, для нее белое, и наоборот), — все это хлынуло на него таким потоком, что он еще ниже пригнулся над столом, как бы стараясь защититься.

— Неправда! — закричал он. — Ей-богу, неправда, мне хочется этого больше всего на свете.

Тогда она напомнила ему то, о чем он никогда ей не говорил и о чем, как ему казалось, она не знала:

— Тебя в Англии ждут жена и ребенок. — Ее слова были до того неожиданны, что спасительная ложь не сразу пришла ему в голову. Он сидел и молчал, мрачно глядя на нее. — Ты думал, я не знаю! — Он был удивлен, что она с такой легкостью восприняла это предательство, за которое женщина из Рэдфорда, наверно, задушила бы его. — Я уже давно знаю об этом. Я танцевала как-то с одним солдатом из Кота-Либиса, и он все рассказал о тебе. Я думала, ты знаешь. А самому тебе никогда и в голову не пришло рассказать мне, что ты женат; наверно, жалел меня.

— Да, конечно.

Он слишком поспешно согласился с этим, чувствуя, что река веселья, огибающая их и текущая по залу, мелеет, вот-вот совсем иссякнет, и только оркестр, неутомимый, как машина, продолжал греметь. На лице Мими застыло выражение горя, он тоже чувствовал себя несчастным и кругом виноватым — не мог придержать язык или сказал бы по крайней мере что-нибудь другое и, воспользовавшись своими шестью билетиками, закружил бы ее в танце.

Он вытащил ее на середину зала, где пахло потом и виски, и они завертелись под рявканье джаза. Руки Мими легко касались его, словно она танцевала с ним первый раз. Он танцевал, как матрос, который никогда в жизни не учился этому, шагая неуклюже и невпопад. И все же они стали двигаться в такт, когда он медленно притянул ее к себе. Она вдруг прильнула к нему, словно какое-то видение испугало ее.

— Брайн, — запинаясь, проговорила она, — не уезжай, хорошо?

— Не уеду.

Они крепко прижались друг к другу, связанные самым темным и сокровенным, что было в них. Шум и музыка были забыты, остались в том мире, откуда они ушли, искусственные стандартные ритмы казались чуждыми и неуклюжими в сравнении с ритмической теплотой их объятия. Он чувствовал все изгибы ее тела, ее плечи и грудь»

— Я люблю тебя, — сказал он. — Мне кажется, что я прожил с тобой долгие годы, всю жизнь.

— Не говори так. Ведь еще не все кончено, правда? Он поцеловал ее в закрытые глаза.

— Отчего ты плачешь?

Отчаяние снова охватило его, камнем встало у него внутри, неизбежное и неотвязное, словно место для него там было приготовлено с рождения. Она нахмурилась, и губы ее скривились в некрасивую детскую гримаску, которую она пыталась скрыть. Шум и спиртные пары нарушили волшебство, и вот уже снова вернулись неожиданные, но такие обычные гудки машин и пароходов — оттуда, из другого мира, лежавшего где-то далеко от «Бостонских огней». И вдруг вошел Нотмэн, появился в рамке дальних дверей, и с ним какая-то девица, великолепная, словно черный цветок, и они стали пробираться к бару. Мими и Брайн снова стали танцевать, тесно прижавшись друг к другу.

— Ты закружишь меня, — сказала она. — Мне станет нехорошо.

— Потерпи до парома. Ты ведь едешь со мной?

— Ты же знаешь!

К концу танца они развеселились и остались посреди зала, ожидая нового.

— Ты похудел с тех пор, как мы познакомились, — сказала она. — Ребра так и торчат.

— Это ты виновата, ты как магнит, даже ребра тянутся к тебе.

— Сумасшедший, — улыбнулась она. — Так не бывает.

— Сумасшедший, — повторил он. — Я как слепой трехногий прусак.

— А что такое прусак?

— Таракан. Жук такой.

— А в Англии жуки тоже есть?

— Конечно. Там есть и змеи, и леса, и дикие звери, и горы, города, болота, широкие реки. Не веришь? Что ж, я не могу доказать это сейчас, и все-таки я говорю правду, чистую правду.

— А если так, почему же ты хочешь остаться в Малайе?

— Потому что… — Если не можешь найти ответа, придумай что-нибудь, любая ложь лучше, чем молчание. Когда его еще мальчишкой спрашивали братья: «Какой самый большой город в Австралии?» — он предпочитал ответить: «Париж», чем сказать: «Не знаю». — Потому что люблю тебя.

Но слезы все равно выступили у нее на глазах, и никакая ложь не могла остановить их и даже никакая правда, ибо то, что он сказал, было и впрямь наполовину ложью и наполовину правдой.

— Когда мне сказали, что ты женат, я не поверила. Я подумала: этот солдат лжет или разыгрывает меня. Но теперь ты сам подтвердил все.

Он только глазами хлопал, удивляясь этой неожиданной, так поздно пущенной в ход уловке, и не мог ничего ответить на хитрость, причинившую ей не меньшую боль, чем ему.

— Прости меня, — сказал он, но было уже поздно. Он вывел ее из обычного состояния пассивной покорности и понимал, что она не может простить ему этого. — Я останусь здесь, — сказал он. — Я хочу остаться. Я просто не могу поступить иначе.

И, танцуя с ней, он представил себе, как они живут в каком-нибудь доме, вроде дома вдовы китаянки на краю Патанских болот, где крик лягушек и ночные шорохи приглушают все чувства, погружают их в забытье после этого грохота и рева труб, заставившего его сегодня потерять голову.


А назавтра всех, кто поднимался на Гунонг-Барат, разбудили в пять часов утра. Рука сержанта полиции, дежурившего в караулке, вырвала Брайна из застенка сна, заставила поднять голову, налитую свинцовой усталостью. Накануне он провожал Мими и пробыл у нее до двух ночи, а потом прошел от городка до части, через все заставы, и был рад, когда добрался до койки, не получив пулю. Это было настоящее приключение, ему зачастую приходилось ползти на четвереньках по тропкам и прибрежным пескам, обходя малайские патрули: солдаты мирно курили и рассказывали какие-то истории у костров, но в любую минуту ждали появления партизан и вполне могли принять Брайна за одного из них. «Жить здесь становится все труднее, — сказал он себе. — Если меня не подстрелят по ошибке, то донесут дежурному офицеру, что я гуляю без увольнительной. Я тут и сам себя чувствую, как партизан, во всяком случае, я буду похож на него, когда начну отстреливаться».

— Вставай, — приказал сержант. — Вылезай из этой вонючей дыры. Тут для вас в джунглях дело есть.

— Что там стряслось? — спросил Брайн, подозревая, что над ним решили подшутить. — Ведь еще совсем темно.

— Самолет разбился, пойдете его искать. — Он поднял Керкби, Бейкера, Джека и еще одного паренька из Чешира. — Живее, пошевеливайтесь. Время не ждет.

Брайн сел на койке, но не вставал, до тех пор пока мимо не прошел уже одетый Нотмэн.

— Одевайся. Надо помочь этим беднягам. Там в радиомехвзводе уже готовят для нас грузовики и рацию.

Брайн натянул штаны.

— Чего ради этим психам вздумалось разбиться среди ночи? В жизни я еще так не уставал.

— Что ж, по-моему, ты пользуешься жизнью вовсю, — сказал Нотмэн. — Пошли. Вот увидишь, ты еще наплачешься, пока тебя в Сингапуре на корабль погрузят.

— Если б они для этого меня разбудили в такую рань! Нотмэн кинул ему сигарету.

— Схожу к связистам и выясню, где он там упал. Сержант вернулся.

— А ну-ка, поживее. Марш на кухню, там вас накормят завтраком и паек выдадут.

— Надолго нас посылают? — спросил Бейкер.

— А я почем знаю! — заорал сержант. — Сейчас свяжусь с господом богом и выясню, если это для вас так важно.

— Еще бы не важно, — сказал Бейкер. — Недели через две нам отсюда уже отплывать, корабль отходит.

— Пошевеливайся! — крикнул сержант. — А то ты у меня на пятьдесят шесть дней под замок сядешь, и плевать я хотел на твой корабль.

Они спустились с крыльца и не торопясь пошли на кухню завтракать, а потом у них еще осталось время поболтаться немного в казарме. Брайн сгорал от нетерпения.

— Они там настраивают радио, — пояснял Нотмэн. — Я был в радиорубке, они считают, что самолет упал милях в тридцати к югу отсюда.

— А эти бедняги тем временем висят на деревьях, истекая кровью, — сказал Брайн.

Он вынул библию из тумбочки соседа, открыл ее и ткнул пальцем наугад в какой-то стих, чтобы погадать о будущем, как в одном из фильмов, который он видел несколько дней назад: «И отсекли ему голову, и сняли с него оружие, и послали по всей земле филистимской, чтобы возвестить о сем в капище идолов своих и народу». «Какому народу? Дурацкое гадание. Ни черта не пойму, да и вообще я ведь не суеверен». Он уложил свой вещевой мешок, весивший на этот раз не больше сорока фунтов. Ему еще нужно было упаковать рацию, если только радиомеханики сумеют ее наладить, потому что другой в лагере нет. Он открыл библию и снова наткнулся на стих: «И отсекли ему голову…» Все время открывается на этом месте, у нее с переплетом что-то неладно, и она будет открываться на этом месте до бесконечности, если только нарочно не избегать его, а он не хотел его избегать, потому что чем больше он вчитывался, тем больше закрадывался ему в душу скрытый смысл текста. И он уже начал было понимать, но тут шофер просунул голову в дверь и крикнул, что пора ехать.

20

Получив свой первый отпуск еще в ту пору, когда его муштровали в глухом углу Глостершира, Брайн почти весь день потратил на то, чтобы добраться до Ноттингема, и в город попал только под вечер. Выбравшись на просторные плоские низины Трента за Брумом, он почувствовал такое волнение, что не мог даже съесть бутерброды и пирожное, купленные на последней остановке. Коровы, словно темные точки, усеивали берег мирной, обмелевшей реки, солнце еще освещало набитый людьми вагон, и он чувствовал, как с каждым перестуком колес приближается к Ноттингему. Волнение его было вызвано не столько предстоящей встречей с Полин, сколько каким-то внутренним чувством, говорившим ему, что сейчас он снова затеряется в паутине ноттингемских улиц, таких милых и знакомых.

Выпив с матерью и отцом чашку чаю, он на двух автобусах добрался до Эспли, где жила Полин. Может, по счастливой случайности она сейчас дома одна, и тогда они смогут поваляться на кушетке или на какой-нибудь кровати наверху; или же можно пойти в «Могучий дуб» и потом полежать где-нибудь на сухой лужайке средипахучей летней травы.

Но вся семья оказалась дома, за ужином, будто они специально ждали его, хотели с ним увидеться после первых полутора месяцев отупляющей муштры на службе королю и отечеству. Никогда не выходит так, как задумаешь, и он должен был это предвидеть. Миссис Маллиндер налила ему чаю в любимую чашку бедняги Маллиндера, вмещавшую добрую пинту, как бы подчеркивая этим, что он теперь уже свой в семье. Четырнадцатилетняя Морин читала у огня «Оракула», еще по-детски угловатая, с маленькой высокой грудью и тонким слоем помады на губах, совсем как Полин в пятнадцать лет, когда он только начинал за ней ухаживать. «Они все такие хорошенькие», — подумал он, начиная, впрочем, испытывать все большую неловкость под пристальным взглядом матери и замечая при этом, что, хотя они сидели впятером, за столом было довольно тихо.

— Видно, нелегко тебе пришлось там, в авиации, — сказала Бетти с едва заметной улыбкой. — А кормят хоть вас хорошо?

— Неплохо. Иногда, впрочем, дают настоящие помои.

Полин почти все время молчала. Сидя в конце стола, она открывала банку варенья, и волосы падали ей на лицо. Но Брайн был увлечен сытным ужином и нисколько не беспокоился. Да он и не ожидал торжественной встречи.

После ужина он предложил Полин прогуляться.

— Ты лучше скажи ему, пока не поздно, — услышал он голос миссис Маллиндер, — как-нибудь порешите.

Когда они вышли на Ковентри-лейн, она наконец сказала:

— У меня будет ребенок.

Они остановились, и он, пораженный, прислонился к каким-то воротам. Даже военная служба не поколебала настолько весь его внутренний мир, не потрясла его так, как это известие. Вся его жизнь нарушилась, расплылась и завертелась перед глазами, как огненное колесо. Он зажмурился, но тут же сообразил, что такие известия полагается воспринимать иначе; он открыл глаза, взглянул на зеленое поле, уходившее к могучей стене Кэтстонского леса, над которым виднелась туманная зеленоватая полоска неба, и, несмотря на свое смятение, подумал, что солнце уже заходит.

— Что ж, пойдем, — сказал он с глубоким вздохом. — Ну и ошарашила же ты меня.

— А мне-то каково было про это узнать, — сказала она, побледнев и плотно сжав губы.

Она стала какой-то чужой после полутора месяцев разлуки, и он чувствовал, что так они не будут ближе друг другу. Он вспомнил, как поженились Джоан и Джим: все произошло месяца три назад, когда Джоан сказала Джиму, что она беременна, а к тому времени, как она выяснила, что тревога была напрасной, они были уже помолвлены, однако никто из них не стал поднимать из-за этого шум или откладывать свадьбу. И Джим тогда сказал Брайну, что, когда человек помолвлен, люди на него смотрят с большим уважением и относятся к нему, как к взрослому. Но Брайну все это было ни к чему, и теперь он подумал, не обманывает ли его Полин, говоря по примеру Джоан, что беременна, просто для того, чтобы заставить жениться.

— Мама как-то утром увидела, что меня тошнит, и я сказала, что это просто желчь разлилась, но, когда она заметила, что это продолжается целую неделю, то потащила меня к врачу. Я вообще-то почти наверняка знала, потому что прошли все сроки. И все же надеялась, вдруг это что-нибудь другое, а теперь вот…

Она улыбнулась, и он понял, что она вовсе не думает вынуждать его к помолвке, как это сделала Джоан.

— Дело дрянь, — сказал он, робко улыбаясь ей в ответ. Он не знал, смеяться ему или плакать, его лихорадило.

— Да, дело дрянь, если ты так смотришь на это, — ответила она.

Они шли, взявшись за руки, по иссиня-черному мраку аллеи, и холодный ветер дул им в лицо. И тогда он сказал, не подумав — во всяком случае, он еще только думал, сказать или нет, и вдруг решился сказать, не размышляя:

— Надо готовиться к свадьбе.

— А ты этого хочешь? — спросила она ровным, спокойным тоном, будто речь шла о чем-то совсем постороннем.

Он сжал ее руку.

— Да, представь себе. И, если ты согласна, мы поженимся.

Она усмехнулась.

— Может быть, ты просто считаешь, что обязан это сделать?

— Мы достаточно давно встречаемся!

— И все же мне жаль, что это выходит как-то по необходимости. Не люблю, когда что-нибудь делают по необходимости, понимаешь?

Он обиделся.

— Это ты к чему?

— Сама не знаю. Просто по-другому было бы лучше.

— Может быть.

— Не в том дело, что мне хочется обвенчаться с тобой в церкви и все такое, — сказала она. — Это давно устарело. Раз уж мы с тобой живем, то какая разница?

— Да, это так, — согласился он, — хотя не думаю, что твоей маме и Бетти это особенно понравилось бы.

— Милый, но ведь главное — это мы с тобой, правда? В наше время редко кто в церковь идет венчаться.

— Конечно, — сказал он. — Надо бы нам в «Могучий дуб» сейчас зайти, отметить это событие, отпраздновать. Это ведь считается праздником, помолвка-то. — Он пытался отделаться от засевшего в нем чувства, что его поймали, заманили в ловушку, навалили на него бремя ответственности.

— Я б рада выпить с тобой, только сейчас и смотреть не могу на спиртное.

— Да я и сам… — Он был доволен тем, что она испытывает то же смутное чувство. — Может, завтра, — сказал он. — Хотя особенно спешить незачем.

— Конечно, но и тянуть особенно мы не можем.

— Я обо всем позабочусь, не беспокойся. Возьму отпуск и все такое.

— Ну что ж, если только ты не сбежишь, — сказала она полусерьезно, чтобы посмотреть, как он это воспримет.

— Я убежал бы, если б хотел, — сказал он твердо, — но не хочу. Я тебя очень люблю, ты знаешь.

— Что-то я не припомню… — поддразнила она его.

— Да я же говорил тебе! — закричал он. — Сколько раз говорил!

— Знаю, знаю, милый.

— Но вид у тебя всегда был такой, будто ты мне не верила.

— А ты как думал? Мы и так далеко зашли, дальше некуда. — Напоминание о том, что у него будет ребенок, сразу смирило его, и он привлек ее к себе.

— Ну, не надо спорить, милая.

— За эти три недели я вся извелась. А тут еще мама меня допекает.

— Почему же ты не написала мне? — крикнул он. — Я бы пулей примчался. Никто б не посмел меня остановить.

— Сама не знаю. Я думала, писать об этом не стоит. И мама тоже так сказала, когда узнала.

— Думала, я сбегу и поминай как звали, — усмехнулся он.

Ее кулак больно ткнул его в бок.

— Вовсе нет, ты, хитрая бестия. Можешь убираться на все четыре стороны, если хочешь: я все равно рожу ребенка и обойдусь без твоей помощи. Знаешь, что мама сказала? «Не выходи за него, если он тебе не нравится. Но если хочешь, то так все-таки лучше». Мне не больше твоего хочется так рано замуж выходить. И я вовсе не оттого за тебя выхожу, что ребенок. Я и с ребенком могу дома жить и работу не бросать.

Он потер ушибленный бок: иногда она бывает кроткой, как ангел, а иной раз как вспылит — только держись.

— Чего ты взъелась? Я же пошутил.

— Ладно, — сказала она. — Только тебе иногда тоже не мешает быть ко мне подобрее.

— Так я же часто… — Он хотел подчеркнуть свою доброту. — Видишь, я еду домой в отпуск, мчусь из самого Глостершира, чтоб с тобой повидаться, а ты меня вон чем встречаешь. Думаешь, меня это не ошарашило?

— Понимаю, а только я ведь не могла по-другому, правда? Я рада, что ты приехал. Теперь мне стало полегче.

Губы их слились в долгом поцелуе, и они оторвались друг от друга, только когда проезжавшая мимо машина осветила их фарами, сворачивая возле Балун-Хаузиз.

— А я не боюсь, что у меня родится ребенок, — сказала она. — Я уверена, что буду любить его и все будет хорошо.

— Ну, значит, все в порядке. Мы ведь сами на это шли.

Радость и страх наполняли его. Потрясение первых минут, когда будущее показалось ему непроглядным, как океан мрака, за последние полчаса перестало быть таким пугающим, и мало-помалу его наполнило чувство огромной радости. Шагая в обнимку, они пересекли шоссе и вышли на дальнюю опушку леса.


За день до того, как Брайну нужно было возвращаться в Глостершир, у них во дворе появился Берт, одетый с иголочки, в берете, в походной форме и с орденскими ленточками, полученными за последний бросок через Рейн. Полк его был расквартирован в Триесте, и он проехал через всю Европу, чуть не двое суток тащился в жестких вагонах, чтобы — как он в шутку сказал Хэролду Ситону — вволю наслушаться Рэдфорда, выпить и всласть пощупать какую-нибудь толстушку.

Им было по пути, и они вместе вышли из дому. Брайн шел к Полин в Эспли, а Берт хотел зайти к брату, жившему неподалеку, в Синдерхилле. Стояла сухая погода, жара, казалось, никогда не кончится — она держалась уже целую неделю, — и они шли, разговаривая о службе в армии. Брайну казарма не нравилась, но он не хотел объяснять Берту, почему, а Берт был, наоборот, в восторге, оттого что не нужно думать, где бы поесть и как достать лишний шиллинг.

— Я, может, еще на три года сверхсрочником завербуюсь, а мог бы на рождество домой вернуться, — сказал он. — Наверняка даже так и сделаю.

— А зачем? — спросил Брайн. — Работы сейчас много.

— Мне в армии служить больше нравится, чем работать. — сказал Берт.

За стеной, сложенной из плит песчаника, протянулось кладбище, на многих могилах клонились под ветром трава и цветы, отсвечивая снежно-белым, алым или коричневым на фоне мрамора. Было воскресное утро; люди пришли сюда навестить родные могилы и хлопотали возле них с садовыми ножницами и лейками. Брайн сказал двоюродному брату:

— Я тоже хочу в некотором роде завербоваться, только на всю жизнь. Я женюсь.

Оба остановились. Берт схватил его за руку и посмотрел ему прямо в глаза.

— Не может быть.

— Да, женюсь. На Полин. А что, ведь мы давно с ней гуляем.

— Да брось ты.

— Что значит «брось»? — Он ждал от Берта каких-то других, горячих слов, а так непонятно даже, что он хотел сказать, считает ли его дураком или разумным человеком, сумасбродом или просто шалопаем, способным жениться только потому, что ему хочется новенького, а может, думает и то и другое. Но он недооценивал Берта, тот хитро взглянул на него и, прищурив один глаз, спросил:

— Она что, ребенка ждет?

И протянул ему пачку сигарет, наверно чтобы смягчить свою бесцеремонность, если он ошибся.

В первую минуту Брайн решил было сказать, что это не так, но не знал, насколько беременность Полин будет заметна к тому времени, когда они поженятся. Да и в любом случае, если она родит ребенка, арифметика будет несложная, все можно на пальцах подсчитать, так что лучше уж признаться сейчас, чем потом оказаться трусливым лжецом.

— Да, она беременна, — сказал он. — И мы женимся.

Они пошли дальше, и теперь Берт держался чуть поодаль, глядя ему в лицо и стараясь угадать, не обманывает ли он.

— Но ведь тогда тебе крышка! — с жаром воскликнул Берт. — Все, теперь ты уж на крючке, приконченный, пришпиленный. А почему бы тебе не удрать?

— Потому что я не хочу. Ведь тогда я не смогу ее видеть.

— Да брось ты. Завербуйся, пусть тебя ушлют за океан, или на худой конец перережь себе глотку, сунь голову в петлю. Господи, тебе же только восемнадцать!

— На будущий год девятнадцать будет, — ухмыльнулся Брайн.

Берт был расстроен.

— Ну конечно, Брайн. А потом стукнет двадцать один, и мы дадим тебе ключ от этой самой двери; неужели ты не можешь подождать хотя бы до тех пор? Это ж просто идиотство какое-то — жениться в восемнадцать. Подумай, сколько у тебя впереди всяких удовольствий. Можешь бегать за всеми женщинами, какие тебе приглянутся. Я-то знаю, что женитьба — это не для тебя. Ты не из таких. Слишком уж ты большой шалопай, вроде меня.

— Знаю, — сказал Брайн. — Но я люблю ее, понимаешь. Думаешь, я вынужден жениться, потому что у нее ребенок? Но ведь нет худа без добра. Конечно, если б я не любил ее, я бы еще крепко подумал.

— Тебе надо двадцать раз подумать, любишь ты девчонку или нет.

Брайн думал уже сто раз и знал, чего хочет. У Полин будет ребенок, и они поженятся, потому что он любит ее. И незачем спрашивать себя, что он сделал бы, если б не любил ее, если б она была для него какой-нибудь случайной знакомой.

— Эх, ты, раскис? — спросил Берт.

Брайн повернулся к Берту, сжав кулаки, готовый пустить их в ход.

— Ни черта я не раскис, отвяжись от меня. Я просто делаю то, что хочу и считаю правильным, а тебя не спрашиваю, хорошо это или нет, потому что знаю: это хорошо, и я хочу этого.

— Ну ладно, раз так, — сказал Берт. — Что ж. Тогда позволь мне быть шафером на свадьбе.

Они пожали друг другу руки и еще не успели переменить тему разговора, как Берт уже пришел к выводу, что Брайн неплохо это придумал — жениться.


Поле пшеницы едва заметно суживалось. Комбайн медленно полз им навстречу и миновал их раньше, чем они успели дойти до середины поля. Вокруг все так же колыхались высокие хлеба, а комбайн, похожий на красного жука, уже поворачивал назад, и шум мотора, далеко слышный в тишине осеннего вечера, был похож на ленивое ворчание какого-то невидимого мастодонта. Несколько сухих пшеничных колосьев торчали на тропке, точно головы, которые не смогли отрубить огромные ножи машины.

Брайн взял Полин за руку, и они шли теперь к пологому янтарно-зеленому склону холма. Заметив, что она прихрамывает, он озабоченно нахмурился.

— У тебя все еще болит нога, милая?

— Да, вот здесь, сверху.

— Тогда мы не пойдем далеко, — сказал он, сжимая ей руку и надеясь, что боль пройдет, как только она перестанет о ней думать.

Он застегнул начищенные до блеска пуговицы шинели и усмехнулся, поглядев на длинные темные волосы Полин, повязанные ленточкой; ее спокойное лицо, пухлые губы, белый лоб — все дышало какой-то силой. Она теперь больше не красилась и однажды даже спросила у него:

— Ты не против, если я иногда буду распускать волосы?

Впрочем, она ведь и раньше, не особенно увлекалась пудрой и помадой. Запах свежескошенной пшеницы заставил его резче ощутить грусть оттого, что они последний вечер вместе и должны расстаться на несколько месяцев, и он улыбнулся, пряча свою грусть.

— Надеюсь, мы хорошо проведем этот вечер. Она сжала его руку.

— Отпуск был такой короткий, правда?

— Но все-таки мы успели пожениться.

— Ты не жалеешь об этом?

Мимо прополз трактор, волоча за собой подводу с зерном, убранным комбайном. У молодого тракториста был оторван рукав рубахи. Его помощник улыбнулся им откуда-то сверху, с груды мешков.

— Мы еще молоды, так говорят все у нас на фабрике. Но, по-моему, лучше пожениться молодыми.

— По-моему, тоже, — сказал он со смехом. — Дольше можно побыть вдвоем.

Они поженились две недели назад, и обе семьи, а также все друзья толпились в тот день в вестибюле магистратуры, а потом набились в зал «Трафальгара», чтобы шумно отпраздновать торжественное событие.

— Тебе хорошо было эти две недели?

Она почувствовала по его голосу, что он расстроен, уже потому, что пытался скрыть это сейчас, когда они ничего не могли скрыть друг от друга.

— Мне было чудесно, — ответила она. Живот ее уже был заметен под широким пальто.

— Завтра в это время я буду в Бирмингеме.

— Я тоже хотела бы уехать. Мне тяжко с тобой расставаться.

— Знаю. Мне ведь тоже нелегко.

Она спросила почему, наперед зная, что он ответит, и все же ей хотелось услышать это от него.

— Потому что тебя со мной не будет, — сказал он. — Я часто думаю, как бы удрать из армии. Просто убежать, и все. Они меня не найдут. Мы могли бы жить в другом городе.

— Не делай этого, — сказала она. — Тебе всего два года служить. И все будет кончено.

— Вероятно, меня отправят за границу.

— Но ты скоро вернешься.

Он удивлялся, как может она говорить об этом с такой уверенностью, будто два года для нее сущий пустяк, а ему они представлялись безбрежным океаном. «Ее любовь, должно быть, глубже, чем моя, спокойнее и прочнее, если это кажется ей таким пустяковым препятствием на пути к нашей семейной жизни. Но у нее будет ребенок, скучать ей не придется».

— Пойдем туда? — Она указала в ту сторону, где тропка разветвлялась на две: одна вела через луга, другая — вверх по холму.

— Пойдем налево, — сказал он, сам не зная почему.

Она шла впереди, мурлыча какую-то песенку. С одной стороны был низкий поросший травой бугор, с другой — кусты черной смородины. Пение птиц и ворчание комбайна, работавшего внизу, теперь едва слышались, и солнце, уже почти скрывшееся за холмом, освещало поля бледным желтым светом. Ветерок приносил белые семена лавровишни, и они хлопьями оседали на его серой шинели.

— Еще немножко, и ты будешь совсем как снежный ком, — сказала она и рассмеялась — ей почему-то легко было смеяться в этот вечер.

— А ты как снежная дева.

Ее пальто тоже было в белых хлопьях.

— Дева! Я теперь замужняя дама! — она остановилась. — А как называются эти голубые цветы?

— Не знаю, — сказал он, поддразнивая ее.

— Нет, знаешь. Должен знать. Ты же мне все время рассказывал, как жил в деревне у своей бабушки, когда был маленький.

Он склонился над цветком.

— По-моему, колокольчики.

— А я думала, они цветут в апреле, — сказала она.

— Это другие колокольчики. Те цветут в апреле, а эти нет. И чему тебя только учили в школе?

Три синие головки прятались под низкими листьями возле папоротника.

— Вера, Надежда, Любовь — вот на что они похожи, — сказала она, гладя их пальцами.

— И надежда непоколебима, — сказал он, видя, что один из цветков даже не шевельнулся.

Она снова коснулась цветка, заставив его качаться вместе с другими.

— Как просто, видишь?

Они присели на бугорок, и она высыпала песок из туфель.

— Мне сегодня не хочется домой, а тебе?

— Но, детка, в поле спать вредно, — сказал он. — Дома тебе лучше будет со мной.

Подойдя к кустам черной смородины, он сорвал несколько веточек с одного, потом с другого, пока не набрал целую горсть.

— Что ты там возишься? — крикнула она, не видя его. Он подошел к ней:

— Открой рот.

— Зачем?

Она отбирала самые спелые ягоды и ела их, затем, вдруг спохватившись, заставила его тоже съесть несколько ягод.

— Я уже поел, пока собирал.

А потом, когда ни одной не осталось, они вдруг прочли в глазах друг у друга застенчивую нежность.

— И зачем только я должен завтра уехать? До чего все это нелепо.

Она ничего не могла ему сказать и только отвечала на его поцелуи.

Они шли дальше, и все больше белого пуха оседало на них. Он садился даже на ягоды смородины, и приходилось сдувать его, прежде чем съесть ягоду. Они нашли и малину, ее сок, как кровь, стекал у них по пальцам, и, когда они поцеловались, он пошутил, что губы ее стали сладкими, как малина.

— А я-то думал, это от губной помады, — сказал он, беря ее за руку и поворачивая к себе. Он увидел, как дрогнули ее губы, и они поцеловались горячо и страстно.

— Я люблю тебя, — сказала она. — Брайн, милый, я люблю тебя, — произнесла она едва слышно.

— И я люблю тебя, милая.

Эти слова, такие значительные, больше не казались туманными и неуместными, и оба не смеялись над ними, как смеялись бы, если б услышали их друг от друга раньше. Он подумал, что слова эти вызывают неловкость, когда смысл их забыт или неведом, но, когда произносишь их сознательно, они так же воспламеняют, как поцелуи, расцветающие вместе с ними.

На дорожке раздались голоса, и они отошли.

— Полезем наверх, — предложил он, кивнув в сторону холма. — Там густые кусты, и нас никто не увидит. — Она поколебалась. — Не бойся, все будет в порядке.

Они пробирались через кусты ежевики, и, когда тропка стала совсем узенькой, Брайн пошел впереди. Полин повеселела, она тихонько мурлыкала песенку и шла медленно, с достоинством. После свадьбы они прожили две недели у Полин; он стал членом их семьи, им отвели комнату; окна ее выходили во двор, где был разбит садик. Их поставили на очередь в магистратуре, но было ясно, что они смогут получить квартиру лишь много лет спустя после его демобилизации. Так что они решили, когда он вернется, снять комнату и жить самостоятельно.

— Давай вот здесь посидим. — Он расстелил шинель и снял френч.

— А ты не простудишься, милый?

— Ну, ведь еще не зима, — сказал он, смущенный тем, что она проявляет о нем заботу, которой почти не замечал до женитьбы.

— Ну смотри же, — сказала она. — Не хочу, чтобы ты заболел.

Он положил руку ей на живот.

— Тебе вот об этом малыше надо беспокоиться, а не обо мне.

— Ему-то тепло, — сказала она.

Они прилегли, обнявшись. Потом он поднял голову и увидел, что внизу по тропинке идет какой-то мужчина. Интересно, видит он их или нет?

— Что там, милый?

— Ничего.

Он снова наклонился и поцеловал ее. «Завтра меня здесь не будет, — мысль эта стучала ему в виски, не давая спокойно провести последние часы с Полин. Эта мысль мучила его весь день, и теперь, когда они молча лежали рядом, она стала еще мучительнее. — Я должен вернуться в тюрьму. А сейчас я свободен. Что, если плюнуть на них и дезертировать? Пока меня хватятся, несколько дней пройдет. А так я еще целых три месяца не увижу ее, буду там выбиваться из сил, чтоб стать каким-то несчастным радистом. Еще удивительно, как я прошел отборочные испытания. — Он дотронулся до ее набухшей груди, поцеловал закрытые глаза; все ее настоящее и будущее трепетало сейчас там, где чуть вспухал нежный бугорок. — Она носит в себе ребенка, которого мне тоже не хочется покидать. Надо взять все от оставшихся часов. — Но он не мог говорить. — Бывает, говоришь без умолку, а бывает и так, что только целуешь, а сказать ничего не можешь; в том-то и беда, что именно тогда не находишь слов, когда нужно».

Она прильнула к нему. «Он уедет завтра, — эта мысль мучила ее, и она едва удерживалась от слез, вспоминая об этом. — И я долго не увижу его». Она боялась расстаться с ним, хотя теперь обе семьи о ней заботятся, они ее не бросят. Уже темнеет, а скоро пора уходить.

— Брайн, а когда тебе снова дадут отпуск?

— Под рождество.

Он поднял голову и увидел, как по лугу идут два человека, может быть браконьеры, хотя еще не совсем стемнело, и ему стало не по себе от мысли, что эти люди могут их увидеть. А хорошо бы не уходить отсюда.

Она коснулась пальцами его щеки и поцеловала его. «Мне хорошо с ним здесь, вдали от людей, от города». Он ответил на ее поцелуй, но вдруг слезы сдавили ей горло, и она судорожно сжала его в объятиях. «Наверно, он больше меня не любит», — подумала она.

Руки у него были холодные, он привстал и потянулся за своим френчем. Туман стлался по полям, солнце садилось, крадучись, прячась за деревьями, как дезертир; по небу плыли серые облака. Она потрогала ладонью землю.

— Здесь сыро, а ты должен беречь себя. — Уже осень, — сказал он, поднявшись.

Рядом качалась какая-то ветка. Он огляделся и, никого не увидев, помог Полин встать. Может быть, подумал он, предстоящее расставание делает их такими неуклюжими и нерешительными. Он поднял шинель и надел ее.

— Посмотри, какой туман, — сказала она, когда они спускались с холма. Всюду был покой и мертвая неподвижность.

— Как странно, — сказал он, озадаченный непривычной тишиной.

— Просто комбайн перестал работать, — догадалась она.

У подножия холма они обернулись на миг, чтобы взглянуть на солнце. Кроваво-красное и уродливое, оно пряталось за тонкими стволами дальних деревьев, похожее на медаль, преждевременно выпущенную в честь наступления зимы, а зима еще только близилась. Багровый свет заливал луга по обе стороны рощицы.


Она писала ему раз в неделю, а он старательно учился, чтобы сдать экзамен и получить значок радиста: это дало бы ему, во-первых, повышение жалованья, а во-вторых, моральное удовлетворение, поскольку он впервые в жизни приобретал настоящую профессию. Дни летели незаметно: на занятиях они чертили и описывали схемы приемника и передатчика, изучали закон Ома и порядок работы на передатчике, с каждой неделей все быстрее отстукивали ключом морзянку и работали на телетайпе, чтобы в конце концов перейти на самостоятельные станции в полевых условиях. Ему нравилось приобретать знания и мастерство, ради этого стоило изредка заниматься маршировкой.

Но долгие вечера были тягостны, и он погружался в мрачное молчание, которое подчас, когда он сидел один в гарнизонном клубе, становилось почти осязаемым; тогда на него нападали приступы тоски, вроде тех, каким был подвержен отец в долгие пустые вечера перед войной во время безработицы. Отец впадал в злобное отчаяние, вызванное чувством бессилия и безвыходностью положения, в которое он позволил себя поставить. Отчаяние охватило и Брайна, он не мог с ним справиться много недель после возвращения из Ноттингема. Он писал по два письма в ответ на каждое письмо Полин, и то, что она писала ему реже, чем он ей, вызывало у него такое нетерпение и недовольство, что часто, придя в ярость, он едва удерживался, чтобы не порвать с ней. Но ее случайные весточки, написанные под влиянием настроения, а не в ответ на его письма, доносили до него тепло ее любви так живо и трепетно, как редко удавалось ему самому в длинных и продуманных письмах. Несколько слов, случайно и неповторимо поставленных рядом, вдруг изливали на него всю полноту их еще восторженной любви, до боли близкой и ощутимой.

Он усердно учился, расшифровывал в своих тетрадях значки и диаграммы, зная, что, если он сдаст экзамены и наберет больше шестидесяти очков, ему будут лучше платить; но усваивать материал без помощи преподавателя становилось все труднее. В зимние морозы температура ночью в нетопленых казармах была ниже нуля, и они мерзли, дыша спертым, холодным воздухом, потому что доставка угля в лагерь прекратилась по неизвестной причине. И тогда Брайн вместе с двумя бывшими моряками торгового флота и одним бывшим жуликом шел воровать топливо. Они тайком пробирались к высоким кучам угля, сваленного около теплых офицерских квартир, и, наполнив мешки, возвращались, черные, как пираты, чтобы развести красное пламя в пузатой печке на радость всем лентяям и трусам.

Время от времени он один отправлялся по вечерам через белые заснеженные глостерширские поля в ближнюю деревушку, где выпивал несколько пинт дешевого сидра и грелся в трактире у щедрого огня, привлекая к себе недобрые взгляды местных жителей, которые считали, что он лишает их части принадлежащего им тепла — какой-то беглый солдат из лагеря, вскочившего, словно нарыв, на теле их прекрасного графства. Так думали все, кроме лавочников и трактирщиков. Выпив, он уже не боялся холода, добирался до лагеря, валился на койку и спал, пока в половине седьмого сигнал утреннего подъема не стаскивал его сильной и настойчивой рукой.

С приближением рождества, перед отпуском, он чувствовал себя так, словно стоит на платформе и ждет мчащегося экспресса. В последнее время четкий и размеренный стук колес этого экспресса слышался ему во сне, колеса мерно, отчетливо, твердо, ровно выстукивали по временам радиосигналы, причем одна серия сигналов, слишком разогнавшись, налезала на другую, и ритм ломался — это было странно волнующее и реальное сочетание звуков. Потом хвост поезда пропадал вдали, звуки глохли в тоннеле и ветер обжигал ему затылок, потому что какой-то безмозглый дурак оставил окно казармы открытым.

Черный туман заволакивал окрестности, и поезд целых пять часов тащился до Дерби. Состав был переполнен; вместе с десятком других пассажиров он устроился в багажном вагоне, где все расселись на мешках, запахнув поплотнее шинели. Он добрался до Ноттингема в полночь. Пустынный и мрачный вокзал раскинулся по обе стороны путей. Брайн, нагруженный вещами, держа в зубах билет, поднялся по ступенькам к дверям с надписью «Выход».

Он взял такси. Автомобиль, быстро зашуршав шинами, помчался по спящему городу к Кеннинг-серкус, куда вело гудронированное шоссе, а потом мягко покатил по знакомой и ярко освещенной улице к дому Маллиндеров.

Теща открыла ему дверь и, остановившись у лестницы, сказала, что сейчас она должна поскорей лечь, чтобы не застыть от холода, а с ним поговорит утром.

— Как Полин, здорова? — спросил он.

— Да, — ответила она, закрыла дверь и стала подниматься по лестнице.

Полин, должно быть, спала очень крепко, потому что не слышала, как он хлопнул дверью, и проснулась, только когда он уже раздевался. Комната была простая, с желтыми стенами, выкрашенными еще Маллиндером, которым однажды овладела вдруг жажда деятельности, — это было давным-давно, в одно из тех воскресений, самую память о которых он унес в могилу вместе со своей хромой ногой. Кроме кровати, здесь стоял гардероб, туалетный столик и два стула, пол был устлан линолеумом, а в углу стоял шкаф с книгами Брайна.

— Я ждала тебя только завтра, — сказала она, когда он, склонив к ней холодное от мороза лицо, обнял и поцеловал ее. — Скорее лезь сюда, милый, а то застынешь.

— Почему ты не топишь?

— А мне это ни к чему, — сказала она. — В постели и так тепло. И потом, я взяла грелку.

— Ну, больше она тебе не понадобится, во всяком случае на ближайшие две недели, потому что я здесь. Так что можешь ее выбросить.

Выглядела она хорошо, глаза у нее еще туманились спросонья.

— Как ты себя чувствуешь, милая?

— Отлично, — сказала она. — Каждую неделю хожу в клинику. У меня расширение вен, и врач говорит, нужно как-то от этого избавиться. Рожать буду дома. Недели через две или три, хотя иногда он так дает о себе знать, что я не удивилась бы, если бы все произошло завтра.

— Если это случится, пока я здесь, я продлю отпуск. — Вот бы хорошо. Просто замечательно.

Он вспомнил бумагу, с которой их ознакомили в радиошколе неделю назад, — это был список заокеанских назначений. Курсантам предлагалось высказать свои пожелания, а там — как прикажет начальство. Те десять минут, что Брайн держал список в руках, он весь дрожал от волнения: всплыли детские воспоминания о фантастических тропиках и давнее шальное желание поехать в эти страны, и он выбрал Японию. Он не заполнил графы, где нужно было указать причину, препятствующую отправке за океан. «Дурак я, — ругал он себя потом. — Ведь я мог бы остаться в Англии — я женат, и Полин скоро должна родить». Но по какой-то непонятной причине он не заполнил графы. Он так никогда и не понял, что побудило его сделать это, никогда не задавался этим вопросом и не сожалел об этом, удивлялся разве только тому, что его послали в Малайю, а не в Японию.

21

Два мощных грузовика стояли у ворот, и моторы их ревели так грозно, что казалось, когда машины наконец тронутся, они уволокут за собой весь лагерь. Но вот рев стал тише, и первый грузовик, рванув с места, пронесся через деревню, не обращая внимания на сигналы полицейского, который пытался остановить его у перекрестка, и повернул к унылой полосе Патанских болот.

Когда «дакота» камнем полетела вниз, притянутая неведомым магнитом где-то в джунглях, ее радист успел отстучать сигнал SOS, а потом раздалось долгое монотонное жужжание, так что недремлющим радистам в Кота-Либисе и Сингапуре удалось довольно точно засечь ее местоположение. После этого аварийная рация самолета ни разу даже не пискнула, так что неизвестно было, уцелел кто-нибудь из экипажа или нет. Линии пеленга, проложенные на меркаторской карте северной Малайи, пересеклись в районе, покрытом глухими, необитаемыми джунглями, между Кедой и Пераком.

Брайн сидел в первом грузовике — металлическая лента наушников охватывала его коротко остриженные волосы — и устало слушал треск атмосферных разрядов: словно кто-то тряс коробок спичек у самых его барабанных перепонок. Каким-то необъяснимым образом этот шум, слышный только ему, затуманивал видневшиеся вдали тонкие деревья и малайские хижины, стоявшие возле рисового поля на длинных сваях, словно на деревянных ногах. И он немного сдвинул наушники, чтобы полюбоваться природой — огромными знойными голубыми равнинами, тихо проплывавшими вдали; глядя на них, он со страхом думал о темной лесной чаще там, в горах, где запеклась кровь погибших людей. Прямая дорога, расстилавшаяся впереди, кюветы и ряды тонких высоких деревьев по обе стороны — все это было похоже на освещенный тропическим солнцем голландский пейзаж, запомнившийся ему давным-давно, еще со школьных времен.

В наушниках прозвучал неторопливый стук морзянки — его позывные, а потом, очень коротко, координаты пехотного подразделения, продвигавшегося к северу от Тайпина. Он вырвал из блокнота листок с радиограммой и передал ее Оджесону, который карандашом написал ответ. Это было похоже на игру, на задачу по координации действий, когда две группы должны сойтись с третьей, нарочно спрятавшейся в горах. Он сдвинул бакелитовую чашечку с одного уха и сказал:

— Наверно, эти бандиты перехватывают мои радиограммы. Нужно их зашифровать. Мне-то, конечно, наплевать: пускай перехватывают, сколько влезет.

Бейкер, прикрывшись от ветра, прикурил две сигареты и передал одну Брайну.

— Можешь не беспокоиться, экипаж давно погиб.

— Погиб или нет, а мы не вернемся из этих джунглей, пока не найдем их. Может, не одну неделю будем здесь рыскать.

Дым отнесло ветром прямо ему в лицо, заставив открыть глаза. Он заглянул через целлофановое окошечко в кабину водителя: стрелка спидометра колебалась около цифры шестьдесят. На рисовых полях зеленели высокие, сочные всходы, казалось, оттуда веет прохладой, а на невозделанных участках в воде отражались белые облака, скрывшие голубые и зеленые хребты, к которым грузовики свернули на последнем перекрестке. Второй грузовик следовал за ними в сотне ярдов; Нотмэн помахал из кузова и сжал кулак — это было приветствие «рот фронт».

Ветер был такой сильный, что сигарета Брайна скоро стала жечь ему губы и он выплюнул ее в темную асфальтовую реку дороги. Грузовик замедлил скорость, и пот выступил у Брайна на лице, волосы слиплись. Узкая извилистая дорога шла от деревни через каучуковую плантацию, где одинокий крестьянин с подвешенными на коромысле жестянками продвигался от дерева к дереву, — это зрелище напомнило Брайну рекламную картинку в одном из тех журналов, которые он часто листал в лагерной библиотеке. Бунгало управляющего было укреплено мешками с песком и колючей проволокой, а на пригорке, господствовавшем над подступами к бунгало, малайцы поставили пулемет.

Морзянка. Его карандаш привычно записал радиограмму из пехотного взвода: они сообщали, что их грузовик сломался. Когда последние слова дошли до его сознания, он понял, что из-за этого они могут надолго застрять в джунглях. Оджесон передал ему курс и координаты.

— Подождем их на месте. Надеюсь, это ненадолго.

— Хотел бы я вместо такой прогулочки плыть на корабле домой, — сказал Брайн Бейкеру.

Бейкер засмеялся.

— Мы сами виноваты, что полезли на Гунонг-Барат. Зря я тогда вас послушался.

С тех пор как он уехал из Англии, его хмурое лицо утратило свой природный цвет, загорело и приобрело оттенок дубленой кожи. Накануне он допоздна пьянствовал один в гарнизонном клубе, и теперь ему еще больше обычного было «начхать на все». Чем меньше времени оставалось до демобилизации, тем больше он пил и даже начал курить, а учебники по автоделу и каталоги мотоциклов, заброшенные, пылились у него в ящике.

— А по мне, лучше в борделе сидеть, чем в этой парильне на колесах, — сказал он.

— Скоро будешь там. Или в Лондоне со своей девушкой. Послушай, а вдруг твой мотоцикл заржавел и развалился?

Бейкер был так измучен, что не почувствовал насмешки.

— Не знаю. Брат обещал присмотреть за ним, так что он будет в приличном состоянии. Конечно, брат не бог весть какой хороший механик, но, если он обещал, значит, сделает.

Оджесон поднял голову от карты и пристально поглядел на дорогу; Брайн подумал, что его холеное лицо, наверно, чем-то похоже на лица тех летчиков, которых они ехали спасать. Он представил их себе: наверняка все с высшим образованием и, уж конечно, мастера своего дела, самоуверенные и беззаботные, но тут же они представились ему мертвые, искалеченные, повисшие на огромных ветвях могучих лесных великанов. Или, может, они живы, их только ранило и все они ждут не дождутся помощи, а жизнь уходит из них, как воздух из проколотого баллона.

Грузовик поворачивал теперь уже не так резко, вторая машина шла следом в пятидесяти ярдах по дороге, пролегавшей в тени, у подножия гор. Брайн, прикрыв глаза, дремал под мерный усыпляющий рокот мотора и прислушивался, не вызовут ли солдаты их снова, а Оджесон готовил координаты для передачи на станцию в Кота-Либисе. Они останавливались у дорожных застав и быстро объясняли патрулям задание.

— Здесь, наверно, полно бандитов, — сказал Бейкер. — Окажись за следующим поворотом засада, и единственное судно, на борт которого мы попадем, — это Ноев ковчег, плывущий прямо на небо.

Брайн называл его пессимистом, но теперь, когда Бейкер заговорил об опасности, нельзя было чувствовать себя уверенно. Сообщения «Стрейтс таймс» подтверждали слова Бейкера; хотя серьезных боев еще не было, партизаны захватили отдельные полицейские посты, деревушки и бунгало управляющих плантациями, что было необычайным успехом в партизанской войне. Он читал, что в сорока милях от Сингапура десять партизан в защитной форме, вооруженные автоматами, вытащили из дома двоих братьев, одного застрелили, а другой так перепугался, что только через несколько дней сообщил в полицию. А в Менкатабе был другой случай: сорок человек атаковали полицейский участок, перерезали телефонные провода и несколько часов стреляли, а потом скрылись. «Что ж, они дело делают, — подумал он. — Кто может их осудить?»

Солнце стояло уже высоко, жара рисовала островки пота на рубашке Брайна. Бейкер вытер лицо.

— Почему не надеваешь панаму? — спросил Брайн. — Надо беречься, а то солнечный удар будет.

— Плевать, — отозвался тот. — Тогда меня как больного отправят назад в лагерь, и там-то я отведу душу, скажу, куда им послать свою паршивую авиацию.

Когда снова показались коричневые хижины малайской деревни, Оджесон взглянул на часы.

— Через десять минут будем на месте.

— А я сказал бы им все это и без солнечного удара, — проговорил Брайн.

— Ты вообще ничего не сказал бы им. Не сумел бы.

— Не беспокойся, сумел бы.

— Ты такой же баран, как все. Вернешься в Англию, устроишься на работу, квартиру найдешь и будешь вспоминать пребывание в Малайе как самое чудесное время в своей жизни.

— Плохо ты меня знаешь.

— Видел я твой альбом с кучей фотографий.

— Ну и что же? Хочу, чтобы моя семья знала, каким я был. И с чего это ты злишься?

Фантастические, похожие на сахарные головы горы, косматые кроны деревьев с бородами из лиан, наполовину скрывавшие красные пятна скал, снова сменились грядами холмов, над которыми на высоте двухсот или трехсот футов еще клубился призрачный, быстро редеющий туман, ограждавший их, словно чье-то частное имущество.

— С похмелья, — ответил Бейкер.

— Тогда отстань. Надень-ка лучше наушники да послушай этот треск. Может, тебе и легче станет.

Еще один поворот по мощенной гравием дороге — и оба грузовика очутились в тени деревьев. В дверях ближайшей хижины стояла малайская женщина и с улыбкой указывала на склон горы. Все спрыгнули на землю, чтобы размять ноги. Девять винтовок прислонили к дереву. Женщина принесла связку спелых бананов, они сложились и уплатили ей.

Брайн сообщил в Кота-Либис, что они достигли назначенного места встречи и теперь намерены дождаться солдат, прежде чем начать подъем в горы, и передал рацию Бейкеру. Он собрал хворосту и стал разводить костер для чая. Сначала огонь никак не горел, серые, покрытые мхом ветки только дымились и не хотели загораться, но, взявшись за дело терпеливо и усердно, Брайн на несколько минут забыл о тревожной действительности, об этом неожиданном путешествии и наконец разжег яркий огонь. Пока Оджесон и Нотмэн спорили, каким образом и когда двинуться дальше, он приготовил крепкий чай и разлил его по кружкам.

Глядя вверх на гору, он думал о том, где же лежит этот самолет, потому что здесь не было заметно следов — ни впадины, как от Тунгусского метеорита, ни разбросанных веером обломков, которые указали бы то место, куда он ткнулся своим серебристым носом. Две невидимые линии пересеклись где-то в океане джунглей — или по крайней мере так предполагалось, потому что кто мог бы поручиться за точность пеленга? Его размышления были нарушены шумом старого форда — чуть ли не самой первой модели, — затормозившего у хижины. Из форда вылез малаец-полицейский в чине офицера, нарядный и франтоватый, в новехонькой форме цвета хаки, и спросил у Оджесона, что он намерен делать. Оджесон сказал, что считает нужным как можно скорее двинуться на поиски самолета. Полицейский любезно улыбнулся и подтвердил, что да, действительно, самолет упал там, наверху, и указал палкой в сторону джунглей, потому что жители деревни слышали ночью шум мотора. Конечно, добавил он, никто не уверен, что там нет бандитов.

— Но мы не можем торчать здесь до бесконечности, — сказал Оджесон.

Полицейский согласился, что неразумно ждать слишком долго, но нужно соблюдать осторожность и не рисковать зря. Вполне удовлетворенный положением дел на белом свете, он улыбнулся, сел в машину и уехал вместе со своим адъютантом, который не отходил от пулемета. Автомобиль затарахтел по дороге, свернул за угол и скрылся из виду.

Брайн ополоснул кружку в ручье и затоптал огонь, а малайская женщина сложила оставшийся хворост возле своей хижины, словно предчувствуя, что они уедут раньше, чем снова захотят чаю, но Оджесон и Нотмэн, совещавшиеся возле грузовиков, никак не могли принять решение: от солдат никаких вестей, а ведь они ждут уже больше часа. Нотмэн вызвался пойти наверх с несколькими людьми, но Оджесон по-прежнему считал, что лучше подождать, пока подойдут солдаты.

— И все-таки нужно идти, — сказал Брайн Бейкеру, стоя около рации. — У нас есть винтовки, и мы опытные покорители джунглей. Как подумаю, что эти бедняги подыхают там один за другим, тошно становится. — Он раскрыл солдатскую книжку. — Вот, у меня здесь еще хранится твое завещание, которое ты дал мне на Гунонг-Барате. Забери-ка его, а не то, если там, наверху, я захочу чаю, чего доброго, пущу его на растопку.

Бейкер рассеянно взял бумажку и спрятал ее под передатчик — от ветра и дождя. Остальные, чтобы развлечься, играли в футбол консервной банкой.

— Я — «Арсенал»! — крикнул один.

— А я — «Пикадилли Хотсперс»! — подхватил другой.

Бейкер снова стал вызывать солдат, но ответа не получил, словно тире и точки не могли проникнуть в эфир через лесистые горы, окружавшие их с трех сторон.

Оджесон решил действовать.

— Вружье! Разделимся на два отряда, по четыре человека. Водители останутся у грузовиков.

Нотмэн развернул карту, чтобы наметить маршруты и назначить время встречи.

— Мне вовсе неохота оставаться тут с ним вдвоем, — мрачно сказал один из водителей.

— Но и нам тоже на гору лезть неохота, — возразили ему.

Бейкер наконец получил долгожданное сообщение от солдат: они напоролись на засаду в нескольких милях к югу, их грузовик сломался. Но они решили разделить силы, и два отделения идут пешком, так что водители остались довольны, а все другие не прочь были отправиться в джунгли, раз солдаты так близко. По безбрежному небу проплыла на северо-восток «дакота», потом повернула назад, снижаясь. Самолет сделал два круга, пересек линию гор и с ревом пролетел над ними, обгоняемый своей тенью, скользившей по земле.

— Тоже ищет, — сказал Нотмэн. — Это большое дело, хотя лучше бы послать «остер» или вертолет.

Брайн оказался в отряде Оджесона вместе с Бейкером, четвертым был солдат из Чешира, который в лагере работал на телетайпе.

Оба отряда направились по тропе среди колышущейся высокой травы, тонкой и острой, как штыки, и вскоре потеряли друг друга из виду. Брайн отдал часть переносной рации Бейкеру, который тащил на себе еще винтовку с пятьюдесятью патронами, нож, провиант, подстилку и одеяло. Оджесону досталась ноша полегче — аптечка, чтобы оказать первую помощь раненому, пока не доставят в санитарную машину, которая будет ждать его у подножия горы, для чего каждый из двух отрядов (приказано было далеко не расходиться) имел складные носилки.

«Маленькая, но хорошо организованная экспедиция» — так, наверно, говорят себе в лагере командир и его адъютант, поглаживая усы, похожие на велосипедный руль, и, дружески хлопая друг друга по плечу, втыкают флажки в разложенную на столе карту, отмечая путь, который медленно преодолевают мои распухшие, ноющие ноги. Но все равно, просто удивительно, какие у меня иногда ясные мысли — как звезды на ночном небе. Может, когда я вернусь в Англию, где мороз и снег проясняют мозги, я стану умный, все буду видеть насквозь, буду много читать, научусь говорить и понимать всякие мудреные слова и Полин всякий раз будет удивляться: «Подумать только! Да он целый словарь назубок выучил».

Еще шагов пятьдесят, и они очутились в джунглях, стали продираться сквозь лианы, бодрые и довольные, что наконец тронулись в путь. Это было чудесно, просто чудесно, «отлично подготовленный марш», как сказал бы командир, но все-таки наступил полдень, а их подняли в пять утра, с тех пор прошло уже семь часов. Много ли останется сил, если целый день только готовиться к выступлению! Эта мысль с самого начала сломила его; им предстояло быстро взобраться на гребень, спуститься с него разными маршрутами, потом снова подняться, уже под другим углом, к вершине, пока кто-нибудь не увидит самолет или его обломки, и красный карандаш отметит их путь сумасшедшими зигзагами, словно по карте ползали раненые мухи.

Они шли гуськом, с довольно большим интервалом, спотыкаясь о поваленные деревья, прорубая дорогу среди ползучих кустарников, через которые нельзя было перешагнуть. Брайн уже выбился из сил. Среди смутных теней гигантских деревьев почти ничего не было видно, и Брайн, то и дело выдирая цеплявшуюся винтовку, шагал, как заводной, вглядываясь то вперед, то налево, то направо в надежде увидеть где-нибудь обломок самолета. Он натер на пятках пузыри, и они все надувались, высасывая из его тела драгоценную влагу, а потом от ходьбы и трения лопались под шерстяным носком, оставляя лоскуты кожи, пока он не оборвал их на привале. Вскоре он понял, что напрасно сделал это: боль только усилилась, но волей-неволей приходилось терпеть.

В два часа дня Оджесон распорядился сделать привал, и они, прислонившись к деревьям, стали торопливо открывать банки с мясными консервами, грызть галеты и шоколад.

— Хотел бы я знать, — обратился Брайн к спутникам, — а нас кто спасать будет?

Покурив минут десять, они двинулись дальше, а еще через десять минут им уже казалось, что они вовсе не отдыхали.

«Если я остановлюсь и лягу, то уж не встану. Даже когда я думаю о тех раненых беднягах, все равно не могу заставить себя идти быстрее. Я хочу только одного — спать. Отчего они не упали в болото или в море? Сами бы уцелели, и нам не пришлось бы тащиться сюда. Но, может, мы скоро их найдем — и живо назад, в лагерь. Боже, а что, если на это и надеяться нечего, если б вот мы летели во время войны, спасаясь от японцев, и деваться было некуда или были бы коммунистами и спасались бы от гвардейского гренадерского полка? Но и тогда все скоро кончилось бы так или иначе». Он стянул с себя ботинки: один пузырь побелел, раздулся, как мешочек с грязной мукой, и болел теперь сильнее, словно воздух натирал его еще больше, чем шерстяной носок. Тяжелый, непригодный для таких поисков самолет с ревом промчался над самой вершиной, потом взмыл кверху и полетел назад уже не так низко.

Они пробирались сквозь кусты, через чащу, и едва на рубашках просыхало одно темное пятно пота, как появлялось другое, словно кто-то оставлял его мокрой кистью, стоило им только зазеваться. Брайну уже казалось, что, если б он почему-либо остановился, ноги его сами продолжили бы все так же мучительно подниматься и опускаться, словно у марионетки, исполняющей пляску святого Витта. К шести часам они оказались, если верить карте, на высоте трех тысяч футов.

— Мы совершили чудо, — сказал Оджесон.

— Нас должны наградить за это «Крестом Виктории», — откликнулся чеширец с усмешкой.

— Может, и наградят.

— Давайте поскорее найдем этих бедняг, и делу конец, — сказал Брайн.

Они стали спускаться, двигаясь по компасу. После восхождения на Гунонг-Барат они чутьем, как муравьи, находили удобную дорогу между упавшими огромными деревьями, в полумраке, на склонах, поросших чертополохом, угадывали уступы, по которым легко пройти, или рытвины — задолго до того, как увидят или нащупают их ногами. Для Брайна запахи джунглей, сырость, трудности пути, напряженное, отчаянное молчание, которое воцарялось всякий раз, как они останавливались отдохнуть, были теперь привычными и родными, это была явная борьба здесь, на земле, связанная с менее явной и ощутимой борьбой в иных джунглях, внутри него самого, — сочетание, благодаря которому, несмотря на невыносимую усталость, этот поход казался необходимым и даже предопределенным судьбой.

В сумерки зрение его утратило остроту, словно ему нужны были очки, чтобы снова видеть ясно листья и широкополые шляпы. Они смотрели, как за Пулау-Тимуром садится солнце и далекий остров, казалось, тихо погружается в море, точно огромный пустой паром. Облака были похожи на кроваво-красные стрелы, нацеленные в море, как будто огромный, полный крови пузырь лопнул над черными холмами острова и закат потоками устремился в невидимые долины.

К семи часам стало так темно, что нельзя было продолжать поиски, и Бейкер сделал попытку связаться с отрядом Нотмэна (остальные сидели вокруг с таким видом, словно он, заблудившись в темном лесу, пытался связаться с самим богом и получить от него указания). Наконец Нотмэн ответил: «Это ты, Бейкер? Я так и думал. Мы ничего не нашли и ложимся спать. Мы поднялись на северный гребень и осмотрели оттуда долину. А теперь опять спустились до половины склона. Ты видел закат над Пулау-Тимуром? Это было похоже на светопреставление. Час назад мы встретились с солдатами, сегодня они останутся с нами, а завтра утром двинутся в вашу сторону. Кажется, нас разделяет около мили, но точно сказать трудно».

Брайн расстелил свою подстилку и одеяло под молодыми деревцами и поплыл по руслам странных сновидений, окунулся в слепящий полусвет и полутьму снежной бури, тяжелые белые хлопья густо падали вокруг него и пронизывали холодом до костей. Когда буран кончился, поля были белые, небо молочно-голубое, низкое и все такое же грозное. Но, несмотря на то что он дрожал от холода, ему было хорошо в заснеженных полях.

Он открыл глаза, не понимая, где он, но теплый запах джунглей сразу объяснил ему все. Еще кто-то не спал, сидел рядом с ним, обхватив руками колени. Надеясь, что скоро рассвет, Брайн поглядел на часы; светящиеся стрелки показывали половину пятого. Он нащупал свою винтовку и тут же выругал себя за то, что первым делом вспомнил о ней. Нужно бы ее вышвырнуть.

— Как, по-твоему, долго еще нам их искать?

— Это уж как повезет, — сказал Оджесон. — Может, нас продержат здесь недели две.

Брайн закурил сигарету и угостил Оджесона.

— Долгонько для таких тяжелых условий.

— А может, отзовут через несколько дней, — предположил Оджесон. — Кто-нибудь сменит нас.

— Вообще-то я мог бы здесь не одну неделю пробыть. У меня такое двойственное чувство. «Как и у всех», — добавил он про себя.

— Наверно, каждый из нас мог бы, — сказал Оджесон. Их сигареты мерцали в ночи, словно красные мухи, порхавшие над теплым потоком их мыслей. Потом Оджесон заснул, а Брайн выкурил полпачки сигарет, прежде чем стало светать.

В шесть часов их вызвал по радио Нотмэн; оба отряда должны начать спуск и через несколько часов выйти к джипам. Из Сингапура доставлена самолетом еще одна спасательная партия, которая примет участие в поисках. Оджесон ответил, что задача ясна, и они двинулись в путь.

Позавтракав сгущенным молоком и радуясь солнцу, которое согревало его измученные ревматизмом кости, Брайн словно родился заново. И все же первый час пути он чувствовал себя девяностолетним старцем. Слабый и разбитый, он не мог больше блуждать и петлять в тщетных поисках самолета. Под мышками у него появились опрелости, болевшие от пота и непрестанного движения, и ему приходилось теперь преодолевать эту саднящую боль, точно так же как накануне — боль в натертых ногах. По сравнению с этим шесть дней на Гунонг-Барате казались детской игрой: тогда он отлично перенес все трудности путешествия в джунглях, хотя тащил, как осел, вдвое больше поклажи.

— Не понимаю, почему они не приказали нам ждать в деревне, пока авиация не отыщет какие-нибудь следы, — заметил он на первом привале, желая завязать общий разговор.

— Сам знаешь, не всегда легко разглядеть что-нибудь в джунглях, — отозвался Оджесон. — Даже с воздуха. Во всяком случае, командир, я думаю, знает, что делает. А у него забот побольше наших.

— По-моему, командиру и его адъютантам просто не терпится передвинуть флажки на карте, — сказал Брайн.

Чеширец поднялся с шутливой важностью.

— В первый раз я стал флажком на карте.

— Но, сдается мне, не в последний, — возразил Бейкер. — Ты ведь сверхсрочник, верно?

Тот не ответил.

— А вот я в последний раз, — убежденно сказал Брайн.

— Откуда ты знаешь? — спросил Оджесон сердито, словно в своих тяготах они винили его.

— А вот знаю. — Брайн почувствовал внезапную неприязнь к Оджесону, и ему вдруг стало ясно, что этого человека ничем не собьешь.

— Ну, это мы еще увидим, Ситон.

— Ничего ты не увидишь.

Он сказал это с тупым упорством, убежденный, что его слова станут известны начальству, и, хотя Бейкер и чеширец его не поддержали, он сказал это твердо и решительно. «Обойдусь без них, — подумал он. — Мне ни от кого не нужно помощи».

— Нам не зря приказано писать на конвертах «Действующая армия», и винтовки нам выдали на этот раз не для того, чтобы стрелять по теням или светлячкам.

Оджесон наконец понял, что к чему.

— Я не собираюсь спорить о политике. Хочу только найти экипаж упавшего самолета. А это значит — пока мы здесь, извольте мне подчиняться.

— Я сказал только, что в последний раз буду флажком на какой-то поганой карте, — отозвался Брайн. — Я отвечаю за свои слова, и никто не смеет затыкать мне рот.

— Ладно, сказал, и точка. Но если скажешь еще раз, то, когда вернемся в лагерь, сядешь на губу. Мне наплевать, что тебя скоро демобилизуют.

Брайн шел последним и сквозь деревья видел всех троих — они двигались полукругом. Оджесон был впереди.

«Мы спорим, и этот слюнтяй затыкает мне рот, пользуясь своим чином, но и я могу заткнуть ему рот: могу всадить пулю в его ханжескую рожу, и дело с концом. Трудно найти лучшее применение для тяжеленной винтовки и пятидесяти патронов, которые я таскаю на себе. На то у меня и язык, чтобы говорить, а говорю я не зря, и хотя слова мои не имеют никакого отношения к тому, что мы тут выбиваемся из сил, разыскивая этих летчиков, все равно велят молчать. Просто житья нет».

Теперь вперед вышел Бейкер, и тут все увидели искалеченное дерево, на которое, вероятно, упало с неба что-то тяжелое. Верхушка дерева была срезана и лежала в стороне, как голова куклы, которую дети забросили, отпраздновав рождество. У Брайна сильно забилось сердце. В лучах солнца вдруг засверкал стальной обломок. Похоже было, что мытарства их кончились. «Словно посылает нам сигналы морзянкой», — подумал он. Склон, густо поросший деревьями, выровнялся, однообразие местности нарушилось, уже не приходилось шагать вверх-вниз, они шли теперь, как по вспаханной борозде, по обломанным веткам и лианам, на белых концах которых блестели клейкие капли смолы. Вот неглубокая яма длиной всего в несколько шагов и вокруг вывернутая стального цвета земля, а в нее зарылся смятый, исцарапанный кожух мотора. Он глубоко ушел в глину, словно убитый выстрелом наповал, прежде чем успел вгрызться в землю, ради чего, обезумев, ринулся вниз с неба. Они стояли ошеломленные, охваченные благоговейным страхом, хоть и ожидали чего-нибудь в этом роде, — так поразил их вид прекрасной машины, очутившейся в этом первобытном окружении.

— А где же все остальное? — спросил Оджесон.

— Разбросано по горе, — сказал Бейкер. — Мы изойдем кровавым потом, отыскивая каждый кусок.

Брайн отнесся к этому безразлично. «Что же делать, что же делать, раз попал в эту дыру, прямо в пекло, прямо в пекло мчать верхом на кенгуру».

— Ты прав: мало-мальски крупные куски могут валяться за много миль отсюда, — сказал Оджесон Бейкеру.

Они разделились и зашагали все четверо в разные стороны, словно по стрелкам указательного столба, договорившись сойтись по свистку.

Брайн очутился один и был рад этому. Он двинулся прочь от этого места с чувством облегчения, словно гуляя в тихий, погожий день. Пейзаж изменился, и хотя джунгли были все еще сырые и труднопроходимые, но то, что он не видел других, не слышал их голосов, его успокаивало. Джунгли сделались вдруг не такими чужими, он чувствовал, что для него они теперь стали как бы ручными и он даже начинает понимать, как они безобидны и, пожалуй, необходимы. Пышная листва плыла у него над головой. Земля под ногами остро пахла прелью, но этот запах больше уже не грозил лихорадкой, он был все равно что свежий воздух при таком безветрии, и Брайну уже не хотелось вглядываться сквозь высокие деревья, чтобы увидеть крошечный клочок неба. Со скалы тихо капала вода, но русла ручья ему найти не удалось, и он пошел напрямик, меся ногами красную глину, которая прилипала к его ботинкам, совсем как в детстве, когда он нарочно шлепал по лужам в высоких сапогах.

Наскоро выкурив сигарету, он стал продираться вперед, ныряя под ветки или перелезая через них, поднимаясь с уступа на уступ, а когда выбрался на ровное место, увидел, что кто-то смотрит на него, раздвинув ветки. Короткие черные волосы, белое лицо, изможденное, но умное, спокойное и мягкое и вдруг неизвестно почему ставшее злобным. Брайн заметил еще, что на этом человеке зеленая рубашка, и, поспешно спустившись вниз по склону, хотел спрятаться за деревом. Но человек уже прыгнул, занеся нож.

Словно граната разорвалась у Брайна внутри, и по телу разлился болезненный страх, но и в этом тумане он почувствовал, что стаскивает с себя вещевой мешок и дико кричит, надеясь, что другие его услышат, кричит долго, высоким голосом и готов кричать без конца, но его крик терялся среди кустов и деревьев. Мешок покатился вниз, а ведь когда он его снимал, то думал, как бы его не упустить; но только теперь, почувствовав, что и винтовка от него ускользает, он понял, как разумна была эта мысль.

Он сполз вниз, весь переполненный страхом и отчаянием. И все же мысли его метались, он в глубине души ждал возможности что-то предпринять и не хотел искать спасения в бегстве от смертоносного ножа. Дерево, земля, кусты и запахи джунглей, воспоминания о тщетных поисках самолета — все смешалось в его сознании. Человек зарычал («Этот болван думает, что я хочу на него напасть. Почему?»), и в то мгновение, когда нож оставался занесенным, здесь, в тишине леса, Брайн с удивлением успел заметить столько подробностей — молниеносно, звериным чутьем он чувствовал все, словно в надвигающемся кошмаре.

Клинок ножа был гнутый и ржавый, наверно, долго мокнул под дождем в джунглях, но острие у него серое — значит, он недавно наточен. «Мне крышка, — подумал Брайн, и эта короткая мысль исходила из той части его существа, которая была враждебна ему самому, — он меня убьет». Он крикнул, объятый страхом, поняв вдруг чувства этого человека, который тяжело дышал и рычал, готовясь нанести удар. И его руки метнулись вперед, повинуясь инстинкту самосохранения.

Оба подпрыгнули разом; руки Брайна зловещим и точным движением протянулись к ножу — старый прием самозащиты без оружия, которому его много лет назад научил на картонажной фабрике Артур Эдисон. Он захватил запястье и локоть жесткой, как проволока, руки, державшей нож, и вывернул ее, рванув изо всех сил в сторону и назад. Прием удался, и он сам пришел в ужас от этого, тело его покрылось испариной, и со своей нерешительностью ему пришлось бороться не менее напряженно, чем с действительной опасностью.

Он глядел на лезвие ножа, отведенное далеко назад, и ему захотелось смеяться, потому что он сумел это сделать, но он подавил в себе эту слабость, боясь обессилеть от смеха. Противник зарычал и ударил его ногой, разбив ему лодыжку, потом рванул схваченную руку и свободной рукой нанес удар, но Брайн не обращал внимания на боль, а его противник даже не успел сообразить, что может перехватить нож другой рукой. Чем сильнее Брайн, скрежеща зубами, сжимал ему руку, тем больше тот слабел, и вскоре было уже нетрудно заставить его бросить нож. Это было глупо, ведь Брайн мог сломать ему руку, которую сжимал изо всех сил, напрягая мускулы, окрепшие за годы труда, и он знал, что долго этого никому не выдержать. Брайну хотелось засмеяться и выпустить руку, сказать этому человеку, чтоб он перестал, не был таким идиотом. Нож выскользнул и исчез в зелени листвы. Брайн отшвырнул незнакомца быстрым, как молния, ударом кулака и ноги. Теперь его снова охватил страх, он тяжело дышал, споткнулся о свой вещевой мешок и винтовку, а незнакомец вылез из кустов и шарил по земле.

Брайн поднял винтовку: «Этот болван может снова на меня наброситься, но тогда я вышибу ему мозги, да так, что они на деревьях повиснут. И чего он на меня взъелся?» Брайн достал патрон, громко щелкнул затвором и сам понял значение этого звука, только когда звонкое эхо замерло вдали. Партизан стоял теперь, подняв руки, в десятке шагов от Брайна, настолько близко, что Брайн видел, как подергивается левый уголок рта на его застывшем и покорном лице. Зачем он поднял руки? Почему не побежал? Он поставил затвор на предохранитель, чтобы не спустить случайно курок. Теперь Оджесон не сможет его обвинить в том, что он не принял меры предосторожности. Молчание становилось невыносимым, он шевельнулся, хрустнул сучок.

— Беги, — сказал он, боясь, что этот человек сумасшедший и может снова на него броситься, — катись к черту. — И он пригрозил ему винтовкой, если тот не послушается.

Какой-то внутренний голос твердил Брайну, что это враг, но Брайн отбросил эту мысль, считая, что так будет лучше и для этого человека, и для него самого. Может быть, он не понимает по-английски?

— Беги, ну…

Человек вдруг оправился от замешательства, с лица его исчезла равнодушная покорность пленника, он повернулся, прыгнул и скрылся в джунглях. Брайн стоял на месте, словно оледенев, потом рука у него дрогнула, и он, поставив ружье между ног, прислонился спиной к дереву, чтобы закурить сигарету. Над головой гудел самолет, но Брайн был так потрясен, что даже не взглянул на него, уставившись в землю.

Войны в Малайе и всего, что он о ней слышал, словно не существовало в этих темных и влажных джунглях, и он подумал, что у этого человека, наверно, есть где-нибудь неподалеку хижина и садик и, приняв его, Брайна, за одного из тех, кто разграбил ее на прошлой неделе, он теперь ждал в засаде его возвращения.

Ноги у Брайна стали как резиновые, и он, ослабев от смятения и угрозы смерти («он хотел меня убить, ну конечно, это по его роже видно было»), пошел обратно, туда, где расстался с остальными. Может быть, этот человек — бандит; Брайн отогнал эту мысль, но она вернулась снова и неотвязно его преследовала, как будто уверенность, что это так, каким-то образом могла укрепить его рассудок, неведомым путем спасти его душу. Но, как бы там ни было, он не бандит, а коммунист. А это большая разница — уж настолько-то Брайн мог разобраться. И перед ним возникла картина: хмурый осенний день несколько лет назад, еще во время войны, обеденный час около фабричной столовой — картина эта составилась из воспоминаний о многих таких обеденных часах, — оратор коммунист говорил о Советском Союзе, истекающем кровью в упорной борьбе против немецких нацистов и итальянских фашистов, о том, что пора Англии и Америке открыть второй фронт, и тут из толпы раздался выкрик:

— А ты почему не в армии, приятель? Но кто-то перекрыл крикуна:

— А ты сам почему не в армии?

И взрыв хохота не дал ему больше говорить.

Брайн прислонился к дереву, не в силах удержаться от смеха; яростная издевка вырвалась наружу: «А я его отпустил! Оджесон и все вы, сволочи, я отпустил его, потому что он — товарищ! Я не убил его, потому что он — человек». И вдруг уверенность, что это был партизан, словно удар кулака, свалила его на землю, и он корчился и смеялся, вне себя от радости, ничего не видя вокруг, хохотал, потому что человек остался жив, кто бы он там ни был. «А все-таки он враг, надо было вскинуть винтовку и пригвоздить его к земле пулей, как он пригвоздил бы меня своим ножом, будь у него хоть малейшая возможность. — Он закурил. — Пожалуй, лучше вернуться и поглядеть, не нашли ли они там самолет. Но теперь, если какой-нибудь умник скажет мне: «А ты почему не в армии?» — я ему сумею так ответить, что он только рот разинет». Он шел тихо, боясь, что рядом окажутся другие партизаны и на этот раз ему повезет меньше. Он похолодел от страха и вдруг узнал кожух мотора, возле которого расстался с остальными, — алюминиевый ящик, заключавший в себе сложный самолетный мотор, и вид этого ящика живо напомнил ему щелканье предохранителя, прозвучавшее несколько минут назад. Он начал подниматься вверх, мимо зловещих остатков самолета, туда, где надеялся найти своих. И вдруг неожиданно для самого себя он начал стрелять по верхушкам деревьев, в небо, выстрелил пять или шесть раз подряд по тем призракам, которые вызвал в его солдатском воображении образ коммуниста. Он расстрелял всю обойму, теперь уже тщательнее прицеливаясь в призрачные тени меж деревьев, и каждая пуля вонзалась где-то далеко в землю или в ствол, а оглушительный грохот тревожил и разгонял тишину в этих горах. «Что ты делал на войне, папа?» — «Я поймал коммуниста и отпустил его». — «Почему же ты это сделал?»— «Потому что он был человек». И не все будут смотреть на меня как на конченого. «Брайн, мой мальчик, я горжусь тобой», — сказал бы его старик.

Он немного успокоился, хотя глаза у него все еще возбужденно блестели («мне кажется, я похож сейчас на бумажный фонарик — пустой, а внутри огонь»), и двинулся по склону. Оджесон, Бейкер и чеширец оказались впереди, но они продирались сквозь заросли с таким шумом, что не слышали его шагов.

— Эй! — крикнул Брайн. — Нашли что-нибудь? Они подошли друг к другу.

— Мы слышали выстрелы и пошли на звук. Думали, может, это отряд Нотмэна.

— Это я стрелял, — сказал Брайн, закуривая. — Какой-то человек напал на меня, наверно бандит — удрал, как только увидел винтовку. Я промазал.

— Но это была настоящая пулеметная очередь, — сказал чеширец. — Нужно быть слепым, чтобы не уложить его.

Оджесон сказал встревоженно:

— Будем держаться все вместе и глядеть в оба. На всех ведь носилок не хватит.

— Нотмэн, наверно, где-нибудь недалеко, вместе с солдатами, — сказал Бейкер, шедший сзади. — Попробовать их вызвать?

Оджесон решил не делать этого.

— Они сейчас не ждут вызова, так что пошли дальше и хватит разговоров.

— Теперь он сбросил маску, — сказал Брайн Бейкеру. — Хуже нет сволочей, которые прикидываются твоими друзьями.

Бейкер, шедший позади него, отозвался:

— Мой старик говорит, что во время первой мировой войны они убивали по десять офицеров в месяц. А немцы — остальных.

— Что толку, — сказал Брайн. — Все равно откуда-то являлись новые.

— Но война кончилась потому, что не хватило именно офицеров, а не пушечного мяса, вроде нас с тобой. Я учился в закрытой школе, Брайн, но я такой же раб, как и ты.

— Заткнись, — сказал Брайн.

— Это не довод.

— Но зато ответ тебе. Может, сейчас я раб, но скоро я перестану быть им.

— Это только потому, что тебя отпускают отсюда.

— Я не о том. Мне наплевать, пусть даже я пробыл бы здесь еще пять лет, все равно я перестану быть рабом.

— Подтянись! — крикнул Оджесон, шедший впереди. — Вот еще обломки самолета.

— Это как загадочная картинка, — сказал чеширец.

— Ты, всегда будешь рабом чего-нибудь, — сказал Бейкер.

Путь им преграждал блестящий алюминиевый руль высоты, словно ворота, через которые им предстояло проникнуть в плодоносный и хорошо обработанный сад. Один за другим они перешагнули через него, словно боясь повредить, как будто им пришлось бы возмещать убытки хозяину сада. Бейкеру хотелось придавить его ногой, но он не сделал этого. Брайн взял у Бейкера рацию.

— А знаешь, я и не пытался попасть в того бандита. Я стрелял много раз, но старался промазать.

— А я бы не мог удержаться, — недоверчиво сказал Бейкер.

Дальше деревья и кусты были сломаны: здесь упал фюзеляж самолета, похожий на сигару, он рухнул в дальнем конце плато. Бесценное создание человеческих рук повисло на ветках, мертвое и опустевшее, а вокруг были разбросаны куски блестящего металла. Добраться до фюзеляжа без веревок было невозможно, он висел на высоте десяти или пятнадцати футов, словно им хотели украсить рождественскую елку. Они стояли шагах в пятидесяти от этого места, безмолвные, утомленные поисками, длившимися, казалось, уже много недель. Фюзеляж был искорежен в тех местах, где этот непрошеный гость напоролся на сучья в своем неуклюжем падении, и кое-где ветки, казалось, проросли сквозь него, словно после аварии прошло не сорок часов, а бог знает сколько времени. Изнутри — ни шума, ни криков, никаких признаков жизни. На брюхе самолета возле кабины виднелось большое красное пятно, словно кто-то расквасил самолету нос. Пятно высохло и не сразу было заметно.

— О господи, — сказал Брайн, снимая с себя рацию.

— Какая смерть! — Бейкер скинул вещевой мешок.

— Бедняги, — сказал чеширец.

«Я не из слабонервных, но до чего же мерзко у меня на душе», — подумал Брайн, а Оджесон изо всех сил свистел в свисток, которым обычно призывают на помощь в джунглях, надеясь, что Нотмэн и солдаты его услышат. Хриплые звуки огласили воздух, низкие и дрожащие, похожие на сигнал тревоги, услышав который во время войны Колин и Дэйв, сидевшие у камина, оставляли свои чашки с чаем и бежали на задний двор или на холодные ноябрьские улицы: им казалось, что это за ними гонится полиция. Оджесон, выбившись из сил, передал свисток Брайну.

Брайн взял свисток и хотел дунуть так, чтоб и богу и черту слышно было, но тут же вздрогнул от резкого, тяжелого, как свинец, треска — ему показалось, что сук не выдержал, словно самолет был такой тяжелый и висел так долго, что он обломился под ним. Бейкер пригнулся, и у Брайна, еще державшего у губ свисток, мелькнула мысль: «Кажется, будто сук прямо над нами и грозит упасть на голову». Снова треск, и теперь стало ясно, что это стрельба, — все они уже лежали на земле, затаившись в кустах, а из-под фюзеляжа погибшего самолета, из густых зарослей, словно зубья огромной пилы, вылетали пули, вгрызаясь в деревья совсем рядом с ними или вонзаясь в мягкую, влажную землю. Найти укрытие было здесь нетрудно. Брайн, волоча за собой рацию и прикрывая ею голову, отполз назад, к широкому стволу, и залег за ним, но он чувствовал, что ноги его торчат среди груды ветвей и пули беспорядочно ложатся вокруг них. Грохот оглушил его, он чувствовал себя таким беспомощным, словно на них напала целая армия и сопротивляться было бесполезно, хотелось только заткнуть уши.

— Да это же наши солдаты, — сказал чеширец. — Эти идиоты приняли нас за бандитов. Эй! — крикнул он. — Это мы! Перестаньте, ради бога!

Оджесон и Бейкер стреляли через поляну, стараясь целить туда, откуда летело больше всего пуль, но это было трудно установить, потому что после первого залпа стрельба стала судорожной и беспорядочной.

— Наши солдаты недалеко! — крикнул Оджесон. — Они должны услышать шум.

Брайн втиснул обойму в магазин, приподнялся, прицелился в огромное, в целый ярд в обхвате, дерево и выстрелил в воздух. «Мне лучше держаться позади, — подумал он. — Они быстро расстреляют все патроны». Страх и тошнота поднимались в нем, он уткнулся лицом в траву, и ему вспомнилось прошлое, когда он играл с ребятами в войну: одна отважная армия осыпала другую градом камней и бутылочных пробок, взлетавших высоко в воздух. Каждый такой снаряд считался опасным, и от него спасались, словно от смертоносной пули, но Брайн вместе с другими стоял твердо, не отступал, как ни боялся в это время, что в него попадут.

В такие минуты опасности Брайн как бы раздваивался: он испытывал страх и в то же время не принимал этот страх всерьез, так что все начинало казаться ему безобидной, хотя и глупой, игрой. Он приподнял голову и вскинул винтовку, чтобы выстрелить, но никого не увидел. Некоторое время он вглядывался в густую листву, где царил полумрак. Вокруг обломков самолета не было людей, не шевелились ветки, но оттуда по-прежнему беспорядочно сыпались пули. У Брайна мелькнула мысль, что партизаны, наверно, тоже плохо видят, но, словно для того, чтобы уличить его и показать, что это не игра, пуля попала Оджесону в руку у самого локтя, когда тот привстал, стараясь тщательно прицелиться. Он выругался и от неожиданности выронил винтовку, словно по ней прошел ток, и после этого мог сделать только одно — сунуть в рот свисток и свистеть во всю мочь, словно сила его ослабевшей руки перешла в легкие, так что свист перекрыл даже новый залп.

Брайн теперь не поднимал головы, он не хотел быть убитым, но потом, забыв вдруг на несколько секунд, что его в самом деле могут убить, вскинул винтовку к плечу и не увидел ничего, во что имело бы смысл целиться. «Может быть, это тот мерзавец, что удрал от меня, сейчас задает нам жару». Однако, выпуская подряд три пули, он не хотел никого убить или ранить — ощущение, что это какая-то игра, все еще не покидало его. «Но они ведь, действительно хотят нас убить», — подумал он с горечью, стреляя по кустам, и в эту минуту он мог не хуже чеширца уложить кого-нибудь навеки. Гремели ответные выстрелы. «Патронов у них много», — подумал он, а пули звонко ударяли в твердые, как железо, стволы или свистели так близко, что страх прорвал сдерживавшую его плотину и Брайн снова прижался лицом к земле, запах которой показался ему теперь удивительно сладким.

Бейкер расстрелял все свои патроны и теперь шарил в вещевом мешке Оджесона. Стрельба была беспорядочной, и грохот выстрелов то был похож на треск огромных сухих веток, то на гулкое горное эхо, это был то жуткий и зловещий удар о дерево, то глухой — о мягкую, как подушка, землю. И среди всего этого шума несся низкий стон свистка Оджесона, призывавшего на помощь. Брайн стрелял, когда смолкали выстрелы, потому что тишина, казалось, таила в себе смерть, хоть он и знал, что его пули не попадают в цель, и надеялся, что никто этого не заметит.

Он закричал, засмеялся громким, дребезжащим смехом, но другие не обратили никакого внимания — им было не до того. «Это мой подарок Мими, — подумал он. — Прощальный подарок, стреляю в воздух, чтобы не убить ее старого школьного товарища из Сингапура, про которого она мне рассказывала». Он лежал на сырой земле среди джунглей, в нескольких шагах от дерева, служившего ему прикрытием, и, вытащив из вещевого мешка новую обойму, перезарядил винтовку. Он ни за что не хотел убивать партизан (которые явно хотели прикончить их, чтобы захватить все их оружие и радиоаппаратуру), и это не позволяло ему распалиться, прийти в ярость, что придало бы ему мужества. Во всяком случае, страх не покидал его, жег ему лицо, слепил глаза, и все его внутренности, казалось, скрипели, как шпангоуты старого линкора.

Двое рядом с ним стреляли беспрерывно, а он нагнул голову, кашляя и задыхаясь в сырой листве, отхаркивая мокроту из пересохшей глотки, отплевываясь, и ему вдруг вспомнилось, как дико кричал когда-то его отец: «Бог? Бог — сволочь! Сволочь!» Но воспоминание об этом нисколько не уменьшило его страха, и он вытолкнул его из своего сознания, привстал и снова выстрелил в воздух. Он понял: «Если они пойдут в атаку, нам крышка. Они знают, что нас только четверо, чего же ради поднимать такой шум? Если они пойдут в атаку, мне придется ранить нескольких из них, хотя я лежу здесь вовсе не для этого — не для того, чтобы стрелять в своих товарищей». Он засмеялся, и чеширец с недоумением взглянул на него, а потом снова стал отстреливаться.

Удивление, мелькнувшее на его круглом лице, заставило Брайна быстро выпустить в воздух несколько пуль, и ему вспомнился рассказ какого-то десятника из Рэли о том, как безрассудно храбро вел себя однажды его отец во время войны («просто смешно — если это не война, то на кой черт здесь пальба»), это было в темную полночь, когда немецкий бомбардировщик обстрелял фабрику из пулемета. Хэролд Ситон стоял посреди фабричного двора, задрав голову и ругаясь, а самолет бошей делал второй заход и друзья Ситона кричали ему, чтоб он бежал под крышу и не валял дурака. Но Хэролд не двинулся с места и все крыл немцев, а пули сыпались вокруг него, стуча, словно по двору быстро топали сотни деревянных башмаков; в первый и последний раз за всю свою жизнь он проявил удивительное хладнокровие как раз тогда, когда естественнее и безопаснее всего было бы бежать куда глаза глядят, а ведь дома он приходил в слепую ярость от одного некстати сказанного слова. «Все-таки он был не трус, — подумал Брайн, — и, быть может, я унаследовал частицу его храбрости и она теперь помогает мне не стрелять в этих партизан, хотя у меня руки чешутся».

Бейкер внешне был совершенно спокоен, он знал это и любовался собой, тщательно прицеливаясь и пренебрегая опасностью. «Он заработает «Крест Виктории», гад». Брайн видел, как губы Бейкера кривятся от злобы при каждом выстреле, но отказывался понимать, на кого или на что он злится. Время от времени Брайн прислушивался, ожидая ответного сигнала от Нотмэна или от солдат, но ничего не слышал; вдали раздавался глухой, протяжный свист, то было эхо, подхватывавшее свистки Оджесона, все еще сильные и громкие. Брайн поймал себя на том, что его забавляет мысль: а вдруг ему придется броситься в атаку на обломки самолета, это будет самая отважная и отчаянная военная операция, какую только можно вообразить. Это было вроде дешевой картинки, какие вкладывают в пакетики с жевательной резинкой, — их когда-нибудь будут рассматривать дети, — таких картинок даже может быть целая серия, и вслед за тем он представил себе это реально: Оджесон или другой офицер ведет их в самое пекло, а когда победа уже близка, вдруг оборачивается и вопит: «Беги! Спасайся кто может!»

Брайн припал к земле и стал шарить в поисках новой обоймы. Их осталось еще четыре или пять штук. Заряжая винтовку, он увидел большого рыжего муравья — голова его, туловище и усики выражали крайнюю настороженность, — опасливо перебиравшегося с листа к нему на руку. Вот муравей остановился, чтобы принюхаться и разведать эту новую страну из волос и кожи, потом снова продвинулся немного вперед по неисследованной территории, пока Брайн щелчком не сбросил его на землю, которая была для него куда привычнее.

— Не лезь на рожон, рыжий дурак!

Слева, совсем рядом, раздался еще один свисток, и после этого ему показалось, будто шум ослаб, хотя чеширец и Бейкер непрестанно стреляли, целясь под фюзеляж самолета, где теперь было заметно какое-то движение, а Оджесон не переставал свистеть. Он был бледен и смертельно измучен.

— Они отходят! — крикнул ему Брайн. — Наверно, наши близко.

Он стал стрелять не целясь, полоснул по деревьям огнем, чтобы сохранить видимость патриотизма и стойкости в этом грохоте, который по-прежнему катился по склону горы, словно обрушивалась огромная крыша.

— У тебя есть еще патроны? — спросил чеширец. — Дай мне. У меня почти не осталось.

— Мне самому нужны, — ответил Брайн. — Держи голову ниже, они еще здесь.

— А солдаты, кажется, хотят испортить нам всю музыку. Внезапно наступила тишина, казалось, партизаны ушли.

Но тут же новый залп доказал, что если они и ушли, то не все. «Если эти идиоты не удерут сейчас же, их всех перебьют», — подумал Брайн.

— Хотел бы я выбраться из этой переделки, — сказал он Бейкеру, приподнимаясь.

— Не трать зря патроны, — отозвался Бейкер. — Они еще здесь, вон я вижу одного.

— А я и не трачу зря.

К грохоту их выстрелов присоединились первые выстрелы пехотного взвода. Солдаты, бывалые и закаленные, в защитной форме, появились среди деревьев, тщательно прицеливаясь и стреляя. Брайн засмеялся.

— Сейчас мы очистим местность и сегодня же будем в лагере, — сказал он Бейкеру. — До чего же я рад.

— Я тоже, — сказал Бейкер. — Хотелось бы мне…

Бейкер неосторожно высунулся, и вдруг лицо его исказилось, словно какое-то насекомое залетело ему в глаз и больно ужалило. Он поднял руку, чтобы отмахнуться, но тут же упал навзничь, и вместо лица у него была сплошная кровавая рана.

И снова, шагая через джунгли, смертельно усталый, Брайн вспомнил, как два года назад они с Бейкером покидали Англию на военном транспорте. Брайн стоял у поручней, в стороне от других, глядя, как доки с огромными навесами и диковинные, словно с Марса, подъемные краны на изогнутых ногах отодвигались все дальше, а вода бурлила и волновалась. Буксир вывел их в открытое море, всюду с криками носились тучи чаек, ожидая объедков, а солдаты, сгрудившись на корме, плевали, пытаясь попасть в чаек, пуская в них белые стрелы слюны. Брайн улыбался, глядя, как они стараются изо всех сил, и раздумывал, сумел бы он плюнуть более метко или нет, но пробовать не стал, потому что вокруг было еще много интересного. Желтоватые облака висели над островом Уайт, неподвижные и важные, словно и они были новобранцами и ждали, пока их отправят в какой-то воображаемый заокеанский лагерь. Впереди виднелся на голубой воде слегка накренившийся американский корабль, который загружали краны. Брайн снял панаму, чтобы ветер не сорвал ее и не швырнул чайкам. Вода пенилась за кормой, но качка была едва заметна, и он надеялся, что в море его не укачает — он в первый раз выходил в открытый океан, — вспомнил, как его тошнило, пока они ехали двадцать семь миль до Уорксопа, куда его эвакуировали в 1939 году, и желчь его осталась между Ньюстедом и Трентом, между карьерами Дербиширских холмов и величественными стенами Дюкериса. Они проплыли мимо «Куин Мэри», оставили ее за кормой и направились к зеленым берегам острова Уайт, где над деревьями возвышался замок с зубчатыми башенками, вдоль длинной Саутгемптонской гавани, где на фоне неба у мола теснились навесы и краны, а на голубой воде покачивались всевозможные суда, и у некоторых из труб шел тонкий, словно лоскутный, дымок, а у других дым так и валил, будто жгут вату. «Это замечательно, я рад, что уезжаю из Англии, хотя мой старик и сказал, что я набитый дурак и сумасшедший, потому что не хочу избавиться от солдатской службы, и пусть даже Полин не простит меня, если поймет, что я мог остаться в Англии по семейным обстоятельствам. Я, конечно, не уверен, что мог как-то вывернуться; но если я и начну тосковать, то, надеюсь, не раньше чем в тысяче миль отсюда и тогда уже нельзя будет добраться назад вплавь». Он вздрогнул оттого, что кто-то хлопнул его по плечу, и хотел, не оборачиваясь, сказать: «Я знаю, это ты, Бейкер, черт тебя возьми», но обернулся, и Бейкер склонился к нему, высокий, как Пизанская башня, привстав на носках, чтобы быть не на три, а на шесть дюймов выше его.

— Ты рад, что мы наконец в пути? — спросил он.

— Ясное дело, — ответил Брайн. — Я всегда мечтал удрать из Англии и поглядеть другие страны, с тех самых пор, как себя помню.

Взволнованные новобранцы рассыпались по всему кораблю и делились впечатлениями.

— Видишь, они-то рады, — сказал Бейкер. Он покосился на Брайна сквозь очки. — И я тоже в первый раз уезжаю. Мой старик все обещал, что я поеду отдохнуть в Швейцарию, с тех самых пор, как кончилась война, но до дела так и не дошло.

Они видели, как голубой «бофайтер», снизившись, выпустил торпеду в деревянную мишень и с ревом пронесся над спокойной зеленоватой водой.

— Я переписываюсь с одной девушкой, которая живет в Швейцарии, и хотел бы поехать туда из-за своих чувств к ней, — сказал Бейкер.

— Не понимаю, как можно питать какие-то чувства к стране, — сказал Брайн, подшучивая над ним. — Пожалуй, я не пожалею, если никогда больше не увижу этот наш притон.

Корабль медленно повернул на восток и пошел вдоль Спитхеда к Портсмуту. Мимо, не погружаясь, проплыла подводная лодка, за ней эсминец, оба в знак приветствия приспустили флаги.

— А я думал, ты женат, — сказал Бейкер.

— В том-то и штука. Все это теперь позади.

Брайн закурил сигарету и бросил спичку в водосток. Волны плескались у борта. Кто-то на палубе, поодаль от них, указал на военные корабли «Рамнллиз» и «Малайя», стоявшие в Портсмуте, и на береговые форты, построенные еще для защиты от Наполеона.

— Это слово «Малайя» мне кажется знакомым, — со смехом заметил Бейкер.

— Или, наверно, скоро будет знакомым, — сказал Брайн, с трудом оторвав взгляд от волн, пробегавших внизу, у ватерлинии.

Бейкер, со спокойным презрением глядя на удаляющийся берег, продекламировал:

Англия,

Остров сифилитиков,

Оплот величия,

Поганое дерьмо.

— Да, кроме Ноттингема, — сказал Брайн. — И вообще не очень-то задавайся.

— Патриотизм, — усмехнулся Бейкер.

— Чем думать о моем патриотизме, — сказал Брайн, — подумай лучше о моем желудке. Давай спустимся вниз и поглядим, не найдется ли там чего пожевать.

22

Брайн получил от матери письмо, она сообщала, что коллекцию подков призовых лошадей, принадлежавшую Мертону, поделят между членами семьи и одну подкову она сохранит до его возвращения.

«Вы с Полин прибьете ее к двери, когда получите квартиру», — писала она. И ему снова вспомнилась картина, висевшая в гостиной у бабушки, — девушка с букетом цветов говорит стоящему рядом юноше: «Коль любишь крепко, как я тебя, ничто не разлучит тебя и меня»; и он принялся думать о Полин и о том, как хорошо ему было с ней. Накануне его отъезда они прогулялись до Стрелли-Черч, постояли там, где теперь в земле зияла глубокая яма, а бугры и лощинки, в которых они так часто находили приют до свадьбы, были обнажены и серели, словно диковинный лунный пейзаж. Слева от того места, где тщетно искали уголь, виднелся лес, будто карандашом нарисованный, — вокруг черная развороченная земля, а дальше, выстроившись рядами, как часовые, стоят деревья, и очертания их веток похожи на полураскрытый веер. Сзади доносился стук моторов и тяжкие вздохи кранов, а впереди пролегли темные борозды жирной вспаханной земли, тяжелой и влажной, но местами, там, где ее высушил ветер, светлой и легкой, миниатюрные горные цепи, еще припорошенные снегом, — его белизна в этом ясном, прохладном воздухе напоминала молоко, которое дают грудным детям, и Брайн тут же спохватился, что пора домой: Полин надо кормить Бернарда.

Он поежился, вспомнив теперь об этом, и, пока аппарат отстукивал какое-то дурацкое сообщение из Сайгона, стал думать о смерти своего деда. Мать и тетки рассказывали ему, как однажды утром Мертон взял палку и прошел через Вишневый сад посмотреть, осталось ли еще что-нибудь от поля пшеницы и Змеиного бора.

Была ранняя весна, погожее утро, облака быстро плыли по небесному океану, ветер колыхал траву и листья на кустах, уже растрепанных ночным ливнем. Дерево с дуплом, в котором так часто играл Брайн, теперь лежало поперек канавы, а обломанные ветки валялись вокруг: ребятишки, живущие по соседству в стандартных домиках, скоро соберут их на дрова. Из-за плохой погоды работы прекратились, и трасса будущей дороги была безлюдна, лишь кое-где на мешках с цементом валялись доски да кучи мусора высились под серым небом. Но даже в такую погоду приятно пройтись, вдыхая свежий ветерок, налетевший через поля со стороны Троуэлла и Брэмкота, хотя эти покинутые траншеи и недостроенные дома напоминали пустырь, выбранный для главнокомандующего, пожелавшего осмотреть поле боя.

Когда он дошел до леса, по листьям забарабанил мелкий дождик, и Мертон, недовольно фыркнув, повернул назад, шагая по тропинкам, через мелкие лужицы, а ветер порывами налетал на верхушки деревьев и ослабевал лишь тогда, когда дождь усиливался.

— Вот уж не ожидал такого свинства, — пробормотал он, горбясь и подняв воротник, хотя плечи и ноги у него уже промокли.

Ввалившись в дом, он сразу почувствовал знакомый и приятный запах пудинга и колбасы, шипевшей на сковороде.

— Где ты был? — вскрикнула Мэри, увидев его мокрые волосы и лицо. — Если будешь выходить в такую погоду, простудишься насмерть. — Она поворошила угли в камине. — Снимай-ка брюки, я их высушу, а ты пока погрейся.

Он повесил пиджак у двери и отстегнул подтяжки.

— Да не суетись ты. Я просто пошел посмотреть, как прокладывают новую дорогу. Конечно, если б знал, что так польет, не пошел бы. — Он разделся до фуфайки и энергично растер голову и руки.

— Сейчас принесу тебе чайку и подолью виски, — сказала она. — Сразу повеселеешь, уж я-то тебя знаю.

После обеда он лег и проспал до вечернего чая, но сон не освежил его, он спустился вниз разбитый и скованный непривычной усталостью.

— Есть что-нибудь закусить? — спросил он, сев у камина и чихая в свой огромный пестрый платок. Он поел бульона с куриными ножками, но весь вечер был какой-то вялый.

— И что с тобой делать, ума не приложу, — сказала она. — Не надо было тебе выходить в дождь.

Вошла Лидия.

— Давай я принесу тебе «Аспрос», папа, — предложила она. — Сейчас сбегаю к Уорренеру.

— Хватит вам причитать! — прикрикнул он на них и пошел по скрипучей лестнице наверх, в спальню.

— Он просто несносное старое чучело, — сказала Лидия. — В доме никто от него доброго слова не слыхал.

— И черта с два услышишь, — сказал Мертон, который неожиданно вернулся за своими башмаками. — Если хочешь что сказать, говори прямо в глаза. — Он стоял у камина, высокий и прямой, со смуглым, красиво очерченным лицом и жесткими седыми волосами.

— Да ведь мы тебе добра желаем! — не выдержала Лидия, обиженная его несправедливостью.

— Сейчас я принесу тебе выпить, — сказала Мэри, — и еще «Аспрос».

— Ладно уж, — сказал он и пошел наверх.

Он лег, но сон не приходил. Он ворочался, обливаясь потом, что-то бормотал всю ночь, а наутро не мог встать, и ему стало стыдно и неловко: он давно забыл, когда в последний раз болел.

Вера помнила, как много лет назад, когда она была еще девочкой, он, хворая, спал на двух стульях у камина и ему было так неудобно, что, как только у него хватало сил встать, он, шатаясь, шел кормить свиней или приносил уголь, насильно возвращая себя к жизни. Болезнь считалась трусостью и слабостью, и ни один мужчина не позволял себе слечь, если это был настоящий мужчина. А теперь вот он оказался безвольным и бессильным, и его мучило, что все это видят. Когда Мэри сказала, что ему надо показаться доктору, он заявил:

— А на черта мне доктор?

— Но ведь ты нездоров, сам знаешь.

Он приподнялся на постели.

— Если ты приведешь ко мне доктора, я хоть и слаб, а вышвырну его в окно.

Вернулся с работы Джордж — он работал на велосипедной фабрике.

— Что ж это ты, папа? Совсем ни к чему тебе болеть.

Мертон согласился с этим.

— Ну, тогда придется позвать доктора, — сказал Джордж.

— Делайте что хотите, — проворчал Мертон, погружаясь в сон.

Доктор сказал, что напрасно они послали за ним так поздно. У Мертона оказалось воспаление легких.

— Возьмите в аптеке вот это лекарство и давайте ему. Я зайду завтра.

Погода стояла сырая и холодная. В спальне поставили жаровню, но Мертону не становилось лучше. Когда Мэри принесла лекарство, он с трудом встал и побросал все пузырьки в окно; они упали на собачью конуру, и новый пес, тоже по кличке Джип, который там жил, выскочил, гремя цепью, готовый к смертельной схватке.

— Это моча в розлив и навынос, — заявил Мертон о лекарствах, хотя в комнате никого не было. А потом упал на пол и лишь с огромным трудом добрался до кровати.

Болезнь не проходила, у него было двухстороннее воспаление легких. Всю неделю в доме царила тишина, семья гадала, выкарабкается он или нет, но никто не осмеливался задать этот вопрос вслух. Джордж и Лидия все еще не могли забыть, как он мучил их, какой у него изменчивый и вспыльчивый нрав. Но однажды ночью, поговорив по душам, они вынуждены были признать, что порой сами заслуживали этого; и все их меньше, чем Мэри, волновало, поправится ли Мертон. Они по очереди сидели около старика и развлекали его, рассказывали ему городские новости и слухи, сообщали, что творится на фабрике и в шахте, уверяли его, что хорошо смотрят за курами и садом. Все, кто встречался Джорджу и Лидии на улице, — в их квартале и даже во всем Ноттингеме — заботливо справлялись о Мертоне и непременно добавляли, что он хороший человек, всю жизнь работал ради семьи и какая жалость, если что случится с таким прекрасным, редким человеком.

«Что ж, — думала Лидия, — в каком-то смысле все они правы».

— Он выздоровеет, мама, — говорила она. — Ведь он крепкий как сталь.

— Ты забываешь о его возрасте.

Он не мог долго слушать их болтовню. Что-то внутри раздувало его кашель, как пламя, и он от слабости засыпал тяжким сном, вынужденный выпить лекарства, так как выбросить их у него уже не было сил. Мэри совсем измучилась, ухаживая за ним, горько плакала внизу, на кухне, пока остальные были на работе, и думала, как это он сможет поправиться, когда у него такой страшный и злой кашель. Зима извела всех, заморозила их, голодных и несчастных, продрогших среди снега и льда. Теперь погода изменилась — и вот результат.

Доктор сказал, что надежды на выздоровление мало. Эта зима убила тысячи людей и убьет еще многих. Но с Мертоном труднее было справиться. Однажды он проспал ночь спокойно, и Мэри благодарила бога, решив, что он поправляется.

— Он спит спокойно, — сказала она Джорджу и Лидии, когда те пришли домой к чаю.

— Он поправится, мать, — сказал Джордж.

Лидия ушла в кино. Мэри задремала у огня, лицо у нее было сморщенное и усталое, седые волосы рассыпались. Джордж сел за стол и разложил пасьянс. Незаконченная таблица футбольных игр лежала под пузырьком с чернилами, рядом с деревянной ручкой.

А в темной комнате наверху спал Мертон и стонал, когда тугой шар его жизни извергал искру, которая проносилась у него перед глазами, кружась, а затем улетала прочь и терялась в бесконечном мраке, куда он хотел бы проникнуть, но противился этому, потому что знал: оттуда возврата нет. Потом впереди появился свет, он рос и ширился, это было желанное убежище, он чувствовал, что мог бы жить там, но только потом, уйдя из жизни. Боль словно бы толкала его куда-то, понуждала действовать, но он был до того слаб, ему так хотелось уснуть, уснуть навсегда, что он ничего не мог поделать. То, что он видел, даже нельзя было назвать светом, скорее это было пятно более светлого мрака, не такого темного, как все вокруг. Хотя все его тело было сковано, он поднял руку к глазам, почувствовал слезы и понял, что это такое. Он подумал о Мэри, которая была на кухне.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила она его перед этим.

— Гораздо лучше, — ответил он. Он подумал об Оливере, убитом на войне, понял, что ему приходит конец, и вдруг искра света разрослась, ослепляя его, и он погрузился в свет. «Может, он и обо мне вспомнил», — думал Брайн, перестав принимать позывные Сингапура.


Почти до самого дома вдовы он доехал на велорикше, и лишь последние шагов сто прошел через кусты, а потом, как вор, влез в комнату Мими через окно. Она отпросилась на несколько дней из ресторана, сказала, что простудилась, и они, лежа в постели, курили, разговаривали, коротая ночь, и пили виски, которое он обычно приносил в кармане. Эти долгие часы были сладостны, но все же стоило им расстаться, как ему хотелось, чтобы все это поскорей кончилось, чтобы он, с вещевым мешком за плечами, почувствовал, как вагон дрогнет и двинется, преодолевая первую милю на пути к Сингапуру. Он чувствовал себя больным и хотел убежать отсюда. Он не мог бы сказать, что именно его гложет, что у него болит, но это было какое-то медленное физическое и духовное разложение, так что, если ему придется пробыть в Малайе еще не одну неделю, он подойдет к дверям лазарета и скажет: «Бога ради, я разбит совершенно и больше не могу выдержать». «Ничего серьезного, — сказал он себе со смехом, глядя из двери радиорубки на зарю, разливавшуюся над верхушками пальм, — просто ипохондрия или как там она зовется, а может, одна из тех болезней, каких так много в этой чумной стране. Пусть только корабль войдет в Средиземное море, и я почувствую себя прекрасно, стану здоровым и спокойным, каким был всегда».

Малайя превратилась в поле битвы и казалась ему какой-то нереальной, для него теперь уже была не жизнь, он чувствовал, что должен уехать, чего бы это ни стоило. Он надеялся, что коммунисты завладеют Малайей, хотя ему не хотелось помогать им, точно так же как и драться с ними, после того как во сне ему приснилось, что тот самый человек, отпущенный им, удрал, потом вернулся к обломкам самолета и всадил роковую пулю в Бейкера. По его мнению, если кого и следовало винить, так это правительство, по приказу которого их привезли сюда и сгрузили, как скотину, чтобы они несли службу где-то на окраине Британской империи. Может быть, правительству все надоело, оно устало и само не знает, что делает. Он готов был в это поверить, долгими часами размышляя во время пустых и нудных ночных дежурств. Но коммунисты не устали, это факт, и они никогда не устанут, потому что у них есть вера в будущее, утраченная нами навсегда. «Коммунисты выступали с речами, когда мы собирались у фабрики, — и, судя по письмам Полин, продолжают выступать и сейчас, — а это гораздо больше, чем то, на что осмеливаются консерваторы, ведь многие коммунисты сами рабочие, они, как и мы, знают, что к чему. Да, они выиграли». И тут в голове у него все завертелось, все ходило ходуном, как на консервной фабрике. «Я был не в себе, когда отпустил того малого, но я рад, что сделал это, независимо от последствий. Только в глубине души я знал, что делаю, но этого было достаточно, это было хорошо, чудесно, потому что в подобных случаях надо поступать так, как я поступил бы, если бы у меня хватило мозгов все предвидеть и учесть».

Из этого сумбура мыслей выплыла вполне реальная прочная уверенность, что, до того как он попадет в Англию, Мими будет греть его душу, поможет ему сохранить рассудок и стойкость. Их связь скоро должна была кончиться, и они, зная это, старались теперь видеться как можно чаще. Он быстро проходил меж деревьями к дому вдовы («Здесь начинается запретная зона для союзной армии»), даже когда вдова была дома, ощупью пробирался через веранду к незакрытому окну, у которого ждала Мими. А потом они лежали в постели, и Мими, распустив свои иссиня-черные волосы, прижавшись к нему, шептала что-нибудь, и оба, даже в упоении любви, были так тихи, что их совсем не было слышно за ночными звуками Малайи, за шелестом кустов и деревьев.

Часто им казалось, будто время остановилось; они лежали в полумраке и разговаривали шепотом, ведь вдова сидела в своей комнате, за стеной, да и вообще говорить было, собственно, не о чем: близился тот день, когда большой, трехтрубный, разукрашенный флагами корабль войдет в Сингапурскую гавань и он поднимется по трапу со всеми своими пожитками.

«Жаль, что я не владел собой, когда отпустил того малого. Конечно, я все равно прогнал бы его, но куда лучше было бы сделать это хладнокровно и обдуманно». Он чувствовал себя так, будто его обманули, над ним посмеялись, а он не знает, в чем состоит этот обман, и когда он начался, и почему до сих пор бередит его душу. Правда, ему казалось, что все это началось еще до его рождения или, во всяком случае, в те времена, когда он не мог разобраться и поделать тоже ничего не мог. Но никакого вывода он не делал и, вероятно, не хотел делать, так как могло получиться, что в конце концов ему некого винить в этом обмане, кроме самого себя.

Они слышали, как вдова ходит по дому; потом наступила тишина.

— Сейчас она сядет шить, — шепнула Мими, поворачиваясь к нему всем своим теплым телом. — Ты услышишь, как строчит машина. Она будет шить долго, много часов подряд.

— Как странно, — сказал он, — я так никогда и не видел этой старухи. А ведь она, можно сказать, была нашим ангелом-хранителем.

— Да.

— Какая она? Ты ни разу о ней не рассказывала.

— Да и рассказывать нечего. По-моему, она знает, что ты приходишь ко мне, но молчит. Мы о тебе не говорили, но я уверена, что она все знает. Мы вообще мало разговариваем. Иногда я ей даю американские доллары, а она меняет их на малайские деньги и отдает мне, хоть и не по такому выгодному курсу, как на черном рынке. Но это неважно. Она добрая и часто дает мне риса или супа, а то поит чаем, если я прихожу поздно, когда она еще шьет или читает. Если я не могу заплатить за квартиру, она не требует.

— Мне кажется, она хорошая женщина.

— Она не скупая, но очень бережливая. Я как-то встретила ее на рынке — оказывается, она, когда покупает яйца, берет миску, наливает в нее воду из крана и проверяет каждое яйцо на глазах у продавца. Продавцы не очень-то ее любят, но яйца она покупает хорошие. И еще она берет с собой на рынок счеты и говорит: «Дайте мне вот это, сколько это стоит?» Щелк, щелк. «Ну, — говорит, щелк, щелк, щелк, щелк, — выходит столько-то, верно?» «Верно», — говорит продавец, зная, что нельзя накинуть, ни цента.

Брайн закурил и дал сигарету Мими.

— И довольна она своей жизнью?

— Наверно. Почему бы ей не быть довольной? У нее есть акции каучуковой плантации и еще кое-что. — Он пускал колечки дыма. — У нее родственники в Пулау-Тимуре.

— Почему же она живет одна? Ведь китайские старухи обычно живут в семьях, правда?

— Она хочет жить одна. Не знаю уж почему.

— Но ведь с ней живешь ты.

— Мы почти не видимся.

— А меня она и в глаза не видела. — Он рассмеялся. — Интересно, будет она скучать, когда я уеду? Сказать по правде, я придумывал про нее разные истории. Представлял ее себе каким-то коммунистическим агентом, который собирает информацию или вербует людей для их дела, — своего рода комиссаром в северной Малайе, сеящим смуту в рядах британских оккупационных сил.

Она засмеялась.

— Какой ты глупый!

— Нужно же как-то развлекаться в радиорубке, а то совсем свихнешься, пока за тобой придет корабль.

После этого мимолетного и туманного упоминания о его отъезде оба на миг замолчали.

— Мими, — сказал он, — как раз перед тем, как мы нарвались на засаду там, в горах, я поймал партизана, китайца. — Он наконец сказал ей об этом; он знал, что скажет, прежде чем они расстанутся. — И отпустил его, потому что не мог убить, — сказал он. — А потом, когда мы залегли, я стрелял в воздух. Стрелял так, чтобы никого не задеть. Это было нелегко, но я справился с собой. Можешь мне поверить.

Он все говорил, а она слушала с интересом, но на лице у нее нельзя было прочесть ни одобрения, ни осуждения. Она сидела на кровати с горящей сигаретой в руке.

— Почему ты это сделал? — спросила она наконец. — Почему?

Он рассердился — она так ничего и не поняла.

— Потому, что я так хотел. А теперь решил рассказать тебе, вот и все. Неужели не понимаешь?

Последние две недели тянулись так же медленно, как закованный в кандалы человек плетется по шестидюймовому мосту через широкое и глубокое ущелье. Брайн терзался страхом: а вдруг он не дойдет? Лагерь был деморализован, как осажденная крепость, и Брайн при всякой возможности старался улизнуть оттуда. Территория была обнесена колючей проволокой, наиболее уязвимые места укреплены мешками с песком, посты настолько усилены, что казалось, только половина лагеря спит теперь по ночам. Ходили даже разговоры, будто солдат подразделения связи, пользовавшихся столькими привилегиями, заставят насыпать песок в мешки. «Это уж слишком, — говорили многие, — мобилизация мобилизованных», — и отказывались этому верить.

А Мертон умер, и Брайн снова вспомнил, как дедушка, прожив на свете без малого восемьдесят лет, безропотно угас, словно пламя, горевшее у него в горне. Его жена умерла через полгода после него — прилегла днем поспать и больше уже не проснулась. В это время Брайн был в Малайе, гораздо дальше прежней Абиссинии, о которой он едва осмеливался мечтать, потому что это был рубеж того фантастического мира, которым его, смеясь, манили еще в детстве, в дождливые вечера. Во время ночного дежурства в радиорубке он читал наизусть «Хана Кублы», или «Пресвятую деву», или другие стихи, и его охватывало то самое настроение, какое бывает, когда нахлынут далекие воспоминания детства. Однажды в тихий зимний день он сидел, глядя в окно на отблески огня, как бы зажженного каким-то добрым богом специально для него, чтобы он не сомневался, что уют и утешение есть и вне стен его теплого дома. Возможно, что он, читая по ночам стихи, сам выпустил этот острый гарпун, который полетел, увлекая за собой веревку, привязанную к нему. Но, во всяком случае, он впервые осознал, что у него есть прошлое и что сам он не возник из ничего. Он мог сказать: «Помню, как десять лет назад я шел по Вишневому саду и встретил Альму Арлингтон», и эти десять лет уже не были бессмысленным скоплением времени, а чем-то таким, что можно было четко определить, разграничить и назвать прошлым. Через неделю он будет уже на корабле, поплывет домой, чтобы так сказать, воссоединиться со своим прошлым, — и при этой мысли он чувствовал страх, смешанный с отвращением, и это было такое же чувство, какое он испытывал, читая стихи. Однако прошлое пока еще было очень туманным, точно так же, как и будущее, но по крайней мере он знал: и прошлое, и будущее у него есть.

— Время, проведенное в Малайе, — это большой кусок моей жизни, — сказал он Нотмэну в муонгском баре через стол, заставленный бутылками.

— Может быть, тебе это только сейчас так кажется, — возразил Нотмэн. — Поверь мне, когда через десять лет оглянешься назад, все покажется сном, длившимся несколько дней.

— Не могу себе этого представить, — сказал Брайн.

— А вот увидишь.

И Нотмэн снова наполнил стаканы.

Связисты вместе с писарями, поварами, шоферами и санитарами набивали мешки песком. Брайн не верил, что лагерь можно надежно укрепить. Он был убежден, что, даже если они построят каменную стену в десять ярдов вышиной, рано или поздно все рухнет. Но он работал упорно, без отдыха и, хотя не особенно устал, чувствовал себя одиноким и ничего не замечал, кроме своей работы. Работали они с семи утра, на весь день полагалось только два коротких перерыва, и он механически загребал лопатой песок; иногда лопата казалась легкой, а иногда — такой тяжелой, что часть песка приходилось отсыпать. Горло у него пересохло, он мечтал о глотке воды, мечтал погулять несколько минут в тени деревьев, вдали от мешков с песком. Тем, кто оказался в конце вала, приходилось хуже всех, они были все время на глазах у караула, вынужденные работать без передышки, не имея возможности хоть изредка отлучиться и выпить воды, как это делал он. Часовые походили на статуи, взмокшие от пота.

— Что ты сказал? — спросил Керкби.

— Ничего, — отозвался Брайн. — Наверно, я просто думал вслух.

Из душевой около казарм вышел человек, красный как рак, он был обмотан вокруг пояса полотенцем и, шлепая мокрыми сандалиями, насвистывал малайскую лирическую песенку, которую часто передавали по радио. Он казался воплощением чистоты. Когда он скрылся, Брайн снова ощутил боль в груди.

«Все это скоро кончится», — подумал он, и теперь ему еще яснее, чем лицо мертвого Бейкера, представился самолет, повисший между деревьями, словно огромная туша в мясной лавке. Он представлял себе это даже отчетливее, чем партизана, которого отпустил, и чем засаду, которая не раз вставала в его воображении. Он видел самолет, повисший между высокими домами, словно мертвый кит, перегородивший улицы Лондона, он висел и в Змеином бору, где Брайн любил играть в прошлом, которое не было больше забытым сном, — широкий фюзеляж меж деревьев над маленьким ручьем, который он часами пытался запрудить и отвести в сторону, пока, во сне, самолет не грохнулся на землю, и тогда он вернулся к действительности. Теперь он чувствовал себя лучше — головная боль утихла. Лопата казалась не такой тяжелой, и ему уже больше не было жаль ни часовых, ни себя. Он наслаждался тяжелой работой, у него появилась охота к ней после столь долгого заточения в радиорубке. Бодрый и радостный, он перестал копать и поглядел на других, увидел, что они еле двигаются в изнеможении. Солнце не изнуряло его, лес даже издали казался зеленым и прохладным, словно посылал ему часть своей благодатной тени.

Когда ему разрешили уйти, он пошел один между деревьями в умывальную, чтобы напиться и окатиться водой, а оттуда — в казарму за ложкой и миской. Умывальная была недалеко от берега, и он увидел проходившего мимо малайского рыбака с длинным шестом на плече, а милях в двух, в муонгской гавани, сновали серые и черные корабли на фоне разноцветных портовых строений, и ему подумалось, что они чем-то напоминают выстроенные на подоконнике дорогие детские игрушки. Он стоял у колючей проволоки, позабыв на мгновение о голоде и жажде, удивляясь тому, что он здесь, внутри этой крепости, когда там, вдали, столько кораблей с дымящими трубами, похожих на водяных жуков и готовых плыть во все концы света. «Я называю себя коммунистом и в то же время, как раб, строю этот вал из мешков с песком для защиты от коммунистов».

— Насколько я тебя знаю, ты не коммунист, Брайн, — сказал Нотмэн, когда они накануне вечером говорили о политике.

— Но я и к этой системе не принадлежу, поверь мне.

— Я тебя не виню, — продолжал Нотмэн. — Едва ли кто-нибудь на твоем месте сохранил бы рассудок, почти все люди с ума посходили, и все же я надеюсь, что когда-нибудь они образумятся.

— Так кто ж я по-твоему? — спросил Брайн.

— Ты бы мог быть социалистом, если бы больше читал и знал о социализме.

— Гитлер был социалистом, — сказал Брайн со смехом. — Национал-социалистом, а я не хочу иметь ничего общего с такой дрянью.

— Он не был социалистом, — стал терпеливо объяснять ему Нотмэн, — он только притворялся, чтобы обмануть рабочих. А сам заискивал перед крупными капиталистами, которые использовали его для ограбления евреев и в конечном счёте для подавления рабочих. И рабочие попались на удочку. Нет, уж если тебя кем и можно назвать, так это социалистом-анархистом.

— Может быть, — согласился Брайн, но он верил, что все люди братья и что все богатства мира нужно по справедливости поделить между теми, кто трудится: врачами и рабочими, архитекторами и механиками. Вот как думают те, по другую сторону этого вала, и, если даже они, как утверждает Нотмэн, не могут быть истинными социалистами, все равно их боятся и его все-таки заставляют строить укрепления, чтобы их сдержать. — Но у меня теперь открылись глаза. Остается только научиться видеть, а если один человек видит, то может быть, вслед за ним прозреет и другой.

— Нужно время, — сказал Нотмэн. — чтобы мир объединился, и я имею в виду не только рабочих. В наши дни это происходит, так сказать, кружным путем. — Он рассмеялся. — Но часто именно так и бывает.

— А ты не думаешь, что нужно делать что-то, стараться это приблизить? — настаивал Брайн.

— Да, но только то, что можно сделать, не изменяя себе. История работает на нас, поэтому жди своего времени: ты даже не будешь знать, что пора действовать, ты вдруг обнаружишь, что действуешь, и действуешь правильно.

Брайна эти рассуждения не удовлетворили, ведь в джунглях партизаны действовали, он видел это своими глазами, слышал, как их пули свистели вокруг него.

Он встретился с Мими в «Египетском кафе» вечером, накануне своего отъезда. Они сидели у зарешеченной двери, за которой трещали цикады и квакали лягушки.

— Рядом с каждым кафе насекомые и животные устраивают свое собственное кафе, — сказал он со смехом, вертя в руках стаканчик с неразбавленным виски.

Он поежился, чувствуя холодок их встречи, и подумал, что было бы гораздо лучше, если б они из деликатности, во имя прошлого, полчаса назад вдруг решили бы не идти на это свидание.

Она была не накрашена, ее волосы были схвачены сзади ленточкой — в первый раз она, видимо, решила показать ему, как они отросли за эти недели.

— Я решила не приходить, — сказала она. — Но не могла.

— Я тоже не мог, — сказал он. — Я чувствую себя предателем, негодяем.

— Почему? — она широко раскрыла глаза.

— Потому что бросаю тебя, а сам этого не хочу. Корабль меня ждет, чтобы отвезти за восемь тысяч миль, а мне вовсе не хочется ехать.

— Это глупо.

— Нисколько. Я не хочу ехать. Но у меня не хватает решимости. Я хочу остаться здесь с тобой. Но знаю, что не останусь. Я сделаю то, чего не хочу.

— Рано или поздно всякому приходится так поступать. Для тебя это будет не в первый раз. Да и не в последний.

— Верно, — сказал он, опрокинув стаканчик, и виски горячей струйкой обожгло ему горло. — Действительно, далеко не в первый раз, если уж ты заговорила об этом. Но никогда раньше я не ощущал этого так остро.

Насекомые, как иголки, проникали сквозь двери и решетчатые окна ветхого кафе, густым облаком кружились около гирлянд электрических лампочек. Столики в кафе ломились от бутылок, вокруг слышались громкие шутки; драки здесь бывали по крайней мере раз в месяц — каждую вторую получку, и кафе часто закрывалось.

— Мне скоро нужно идти, — сказала она тихо, надеясь, что он не будет ее удерживать. — Сяду на следующий паром. Я должна быть уже на работе, и, если не приду, меня уволят.

— Я пришлю тебе книги, как обещал.

У обоих голос не дрогнул, но он почувствовал, что безнадежность захлестывает его, словно морская волна.

— Что ж, это будет очень мило с твоей стороны, если пришлешь.

— Ну конечно, пришлю. И буду тебе писать. Кто знает? Может, я даже вернусь через год, или через десять, или через пятнадцать лет — зайду в «Бостонские огни» и потанцую с тобой раз-другой, прежде чем ты меня узнаешь. — Этого не будет, — сказала она.

— Да, пожалуй.

— Ты никогда больше не уедешь из Англии. У тебя будет слишком много работы и всяких развлечений.

— Ну, то и другое трудно совместить, — засмеялся он. Она встала.

— Я возьму велорикшу до парома.

Они вышли, поглядели немного на туманные лучи дорожных фонарей, пронзавшие сердцевидные тени, как стрелы, обозначающие любовь, но без инициалов. Он взял ее за руку, поцеловал ее в глаза, в губы и почувствовал, что она ответила ему на поцелуй, обняв его одной рукой.

— Прощай, Мими. Береги себя.

Она поколебалась, затем повернулась к нему.

— Помнишь, ты рассказывал мне тогда ночью о том, что было в джунглях… Ты вел себя храбро. Я все поняла. Это было просто замечательно. Ты правильно сделал, что не стрелял в них.

Он провожал ее глазами, когда она шла к ближайшему рикше, видел, как легкий силуэт опустился на сиденье. Ноги рикши завертели педали, и вскоре Брайн, стоя на пороге, уже не мог расслышать шороха шин. Вместо этого на него нахлынули звуки, громкие, незнакомые, но явственные, — это в нем бушевало море, и он, повернувшись, пошел в другую сторону.

Весь день за окном вагона мелькали знакомые пейзажи — сначала поезд мчался, как стрела, среди рисовых полей и вдоль болот, потом устремился к горам, извиваясь, словно кривая переменного тока, которую рисовали на доске в радиошколе. Красивые названия вспыхивали в тайниках его памяти: Кеда, Келантан, Перак, Тренгану, Паханг, Селангор, Негри Сембилан, — мерно и уверенно выстукивали колеса, и это было приятным разнообразием, помогало забыть о джунглях, которые раскинулись под облаками, у горных вершин, и об укрепленных бунгало на окраинах деревень. Круглые блестящие колеса поезда к вечеру домчали его до Куала-Лумпура, большого города, где в половине восьмого солнце закатится точно так же, как закатилось в Пулау-Тимуре сутки назад, когда он любовался закатом из двери казармы, прежде чем пойти к Мими.

Джунгли, мелькавшие за окном, целиком поглотили его, заполонили сознание, словно он пил воду из ручья, зная, что больше его не увидит, и, только когда он оглядел вагон и в глаза ему бросились ремни от вещевого мешка, которые свешивались с полки и качались при каждом толчке, он вдруг понял, что расстался с Мими навсегда. Теперь, пустившись в путь, он с нетерпением мечтал выбраться из этой страны, но прощание с Мими угнетало его, и он не мог вырвать из своей души боль, хотя знал, что она бесполезна. Эта боль не покидала его до конца путешествия. Правда, к вечеру она стала менее мучительной, а Мими была теперь почти так же далека от него, как Полин, когда он больше года назад впервые танцевал с Мими в «Бостонских огнях». Поезд подходил к Куала-Лумпуру, и Брайн почувствовал, что уже распростился с ней и с Малайей, что двери этой яркой, красивой страны закрылись далеко, в глубине гор, оставшихся позади. Он сидел неподвижно, в стороне от других демобилизованных, охваченный сладкой печалью, отсекая прошлое, и печаль эта перерастала в страдание, потому что он не представлял себе по-настоящему, с чем расстается и не осознал необъятности той жизни, какая ему предстояла.

В Куала-Лумпуре они взяли свои вещи и направились через мрачную платформу к ночному поезду, шедшему в Сингапур. Сержант железнодорожной охраны остановил Брайна и спросил, где его винтовка.

— У меня ее нет.

— Добавляйте «сержант», когда обращаетесь ко мне! — рявкнул тот.

— Сержант, — добавил Брайн.

— Ездить в ночном поезде без винтовки запрещено, — сурово сказал сержант. Группа солдат стояла, ожидая, чем все это кончится.

— Мне наплевать, сяду я на поезд или нет, сволочь ты этакая, гестаповское дерьмо, вислогубое отродье, — сказал Брайн.

— Что? — разъяренный сержант надвинулся на Брайна; от него пахло потом, карболовым мылом и табаком. — Слушайте, — сказал он, — к вашему сведению, вчера этот поезд обстреляли из пулеметов.

— Нам приказали сдать винтовки в Кота-Либисе, сержант.

— Они не имели права, черт их возьми! Вы лучше подождите, пока я выясню, как быть с вами.

Он ушел в конец платформы и посовещался с офицером.

— Мы опоздаем на корабль, — сказал Джек и выругался. — Это ясно.

— Пусть идут ко всем чертям со своими винтовками, — сказал Брайн. — В следующий раз я пристрелю этого гада, если мы нарвемся на засаду и он окажется в поезде. Ей-богу, пристрелю. А если этого не сделаю я, то, может, в ближайшие дни это сделают партизаны.

— Слишком многого хочешь, — сказал Керкби. — Первую пулю получают бедняги вроде Бейкера. Пули никогда не попадают в кого нужно.

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь! — крикнул Джек. — Садиться в поезд!

Сержанта нигде не было видно, и Брайн внес в вагон свои вещи; остальные последовали за ним. Каждый занял себе полку, а потом они снова вышли из вагона, чтобы купить мороженого.

Поезд тронулся, громыхая в пустынной темноте. Брайн разделся и, забравшись на верхнюю полку, натянул на себя простыню. Некоторые уже спали, пустые стаканчики из-под мороженого катались по проходу, словно пустые катушки с ткацкой фабрики, которые сбрасывали на свалке с грузовиков. Он не мог заснуть и лежал на спине, глядя в потолок, который был всего в нескольких дюймах от его головы. «Лежать бы сейчас дома в постели, — думал он, — рядом с Полин. Но этого уже недолго ждать. Я сойду с корабля через три недели, на другой же день получу документы, сяду на скорый поезд до Ноттингема, а затем на такси доеду до Эспли и… где мы проведем этот вечер? В «Ячменном зерне» или в «Маяке», выпьем там вволю легкого пива, будем смеяться, болтать и целоваться, когда никто не будет на нас смотреть.

Я увижу и мать с отцом. «Гляди, отец, я вернулся. Конечно, я вышел из тюрьмы, я свободен, мне заплатили — и я готов работать на фабрике. Полин, сходи купи мне два комбинезона, подержанную куртку, бидончик и пару хороших сапог, чтобы гвозди и стальные стружки не поранили ног. На каком номере автобуса я буду добираться туда каждое утро к половине восьмого? Не объясняй мне, я знаю это чуть не с самого рождения. Ты работаешь все в том же цехе, отец, отвозишь стальные отходы на тачке? А этот малый с носом, как кочерыжка цветной капусты, он все еще секретарь цеховой профсоюзной организации? Он по-прежнему каждый день приносит номера «Дейли уоркер»? Скажи ему, чтоб он записал и меня в союз. Приятно будет повидать и моих школьных приятелей: Джима Скелтона, Альберта, Колина и Дэйва, они, наверно, уже отбыли свой срок. И Берта тоже, когда этот болван отслужит еще три года, на которые он в конце концов дал согласие. Надо будет как-нибудь повидать Аду и дядю Доддо — возьму тарелку рагу и кусок пирога и буду слушать тоскливую ругань Доддо, его рассказы, как он работает десятником на недавно национализированной шахте или как гоняет очертя голову на своем новом, мощном мотоцикле. А когда пойду обедать в столовую напротив, увижусь с другими ребятами. Или, может мне не захочется в столовую и я пойду домой к маме — заверну за угол, потом прямо по улице, во двор и ввалюсь в дом с черного хода. «Эй, мама, — крикну я из умывальной, — чайку заварила?» «Да, Брайн, сынок, — ответит она. — Все готово». А вечером снова поеду на автобусе к Полин, выйду с толпой в туман или слякоть (или, если мне повезет, погода будет ясная, хотя Малайя избаловала меня в этом отношении на всю жизнь), за целую милю почувствую свежую теплоту нашей комнаты, запах пудры Полин, ее поцелуй, а около двери обниму Полин, ущипну ее и увернусь, прежде чем она успеет дать мне тумака. За ужином поговорю с ней о краске для пола и обоях, которые я думаю купить, потому что нужно привести в порядок дом и теперь, когда Маллиндер умер, кроме меня, некому этим заняться. Я помню, что бак в ванной комнате начал ржаветь, когда я уезжал, и, конечно, никто им не занимался, так что я начну с него. После чая выйду на темную мокрую улицу, пройду мимо пивных и лавок, где торгуют рыбой и жареным картофелем, с сигаретой в зубах, одетый в лучшую пару, и заверну в кабачок забавляться и тянуть пиво с Джонни, Эрни, Артуром, Нэном и остальными. Вечер или два я, конечно, посвящу профсоюзным делам, должен же кто-нибудь это сделать, а я как раз подходящий человек. Разберусь, что к чему, притащу домой новых книжек, узнаю, чем дышит мир, может быть, прочту кое-какие из тех, которые стащил несколько лет назад. Я не поддался этим сволочам на военной службе и не поддамся здесь. А уж если я за дело возьмусь, все будет иначе».

А потом ему живо вспомнилась забытая, но приятная поездка в Ноттингем во время отпуска, перед отплытием. Он стоял в коридоре вагона у двери, прижимая коленом вещевой мешок, и, когда поезд прогромыхал над Трентом, увидел внизу на берегу юношу и девушку — как раз в это мгновение они глядели на мост, и он обнимал ее за плечи, словно они только что перестали целоваться и ждут, пока пройдет поезд, и снова начнут целоваться, как только последний вагон исчезнет из виду.

Но, пока поезд мчал его по Малайе, он не мог уснуть и думал о Полин, о давно исчезнувшем очаровании их первых встреч, которое, он надеялся, вернется снова, как только он демобилизуется и приедет домой. Он смутно представил себе Вишневый сад, освещенный солнцем (Полин писала ему, что теперь он весь застроен домами), и эта картина напоминала ему о ней ярче, чем любое другое из ноттингемских воспоминаний. Он чувствовал запах влажной земли и травинок в тот летний вечер, когда они бродили там, встретившись на фабрике, помнил, как он пощупал землю, прежде чем расстелить свой плащ в ложбинке, чтобы можно было лечь на него, едва настанут сумерки и скроют их от посторонних глаз. Он ощущал запах ее тела, когда расстегивал ее пальто, вспоминал, как дым их сигарет смешивался с запахом земли и влажного мрака. Эти воспоминания, становясь то ярче, то бледнее, нахлынули на него, как чудесные звуки рояля, передаваемые какой-то далекой радиостанцией за тысячи миль, через пустынный и безбрежный океан, то громкие, то едва слышные, но они никогда не смолкали в душе, настроенной на эту волну.

Пробираясь сквозь джунгли, поезд сбрасывал с себя тоннели, словно диковинная змея — кожу, и рассыпал искры в безбрежной черно-желтой ночи. Его подушка стала от пота тяжела, как свинец, а простыни были холодные. Видимо, в вагоне не было вентиляции, и ему казалось, что это кошмарный сон: прошлое и настоящее, растревоженные переменой, неудержимо вырвались на волю. Он сказал себе, что Малайя уже позади, что утром, когда рассветет, он будет не на полуострове, а в лабиринте Сингапура. Долгий, сияющий солнцем сон был позади; горы, покрытые джунглями, стали как бы спящими мохнатыми чудовищами, которые заняли свое место в прошлом. Он совершил последнюю вылазку в джунгли — во всяком случае, в малайские джунгли, — отстучал свои последние радиограммы, и они унеслись к последним кровавым бликам заката над Пулау-Тимуром. И все же у него сжималось сердце теперь, когда он все это покидал.

«Утром, — подумал он, засыпая наконец, — корабль отплывает из Сингапура, и, наверно, на пристани будет играть оркестр шотландских волынщиков». Оглядываясь назад и глядя вперед, он чувствовал, что у него теперь есть ключ от двери, тем более что скоро день его рождения (когда человек дожил до двадцати, двадцати одного или двадцати двух лет или вообще стал на год старше — одним словом, дожил до очередного своего дня рождения, он становится как бы бессмертным и неуязвимым). «И теперь, когда у меня есть ключ от двери, — подумал он с улыбкой, и сердце у него замерло, — остается только напрячь силы и открыть ее; но я не удивлюсь, если на это потребуется больше половины моей жизни».


1

Английский астрономический календарь-альманах, впервые изданный в XV веке. Все примечания принадлежат переводчикам.

(обратно)

2

Советская еженедельная газета, выходящая в Лондоне.

(обратно)

3

Самолет системы «Дакота».

(обратно)

4

Полулегендарный персонаж: пришел в Лондон с одной котомкой, а впоследствии стал мэром города.

(обратно)

5

Тюрьма в Калькутте в середине XVIII века, «прославилась» тем, что в ее подземельях погибло от недостатка воздуха 123 человека.

(обратно)

6

Роман из жизни рабочих английского писателя Роберта Трессела.

(обратно)

7

Поэма английского поэта XIX века Сэмюэла Колриджа.

(обратно)

8

Из стихотворения С. Колриджа

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая Пролог
  • Часть вторая Пострел
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  • Часть третья По краю пропасти
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  • Часть четвертая Джунгли
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  • *** Примечания ***