Экватор [Мигел Соуза Тавареш] (fb2) читать онлайн

- Экватор (пер. Ринат Валиулин) 1.76 Мб, 522с. читать: (полностью) - (постранично) скачать: (fb2) - (исправленную) - Мигел Соуза Тавареш

Настройки текста:



Мигел Соуза Тавареш

От переводчика

Книга и ее главный герой влюбляют в себя буквально с первых страниц. Именно этим чувством я был охвачен те несколько дней, когда читал ее, и еще, наверное два полных года, когда носился с нею, как с писаной торбой, по разным московским издательствам. Очень хотелось, чтобы ее прочитали и у нас. Самый показательный и наиболее красноречивый ответ издателей сводился примерно к следующему: «У нас народ не знает толком, где Португалия-то находится. А тут дело происходит в португальской колонии, в прошлом веке, на каких-то островах в Атлантике, о которых никто и слыхом не слыхивал». Я говорил: но тут же про вечное, про непреходящие истины, про правду, ложь, честь и совесть. А это — вещи абсолютные, и не важно, где происходит действие и когда. Надеюсь, что эта книга понравится читателю так же, как и мне в свое время. Но сначала — несколько слов о ней и о ее авторе.

Писатель, журналист, сценарист, публицист и поэт Мигел Соуза Тавареш родился в 1950 году в северной столице Португалии, городе Порто, в семье адвоката Франсишку Соуза Тавареша и культовой португальской поэтессы Софии де-Меллу Брайнер. Через несколько лет после смерти ее останки, по указу президента страны были торжественно перенесены в Национальный пантеон, где она покоится рядом со всемирно известной исполнительницей фаду Амалией Родригеш и знаменитым футболистом Эузебио.

Несмотря на еще прижизненную славу своей матери, Мигел Соуза Тавареш, закончив Лиссабонский университет, решил посвятить себя карьере, избранной ранее его отцом, и более десяти лет отдал профессии адвоката. Однако в конце 70-х годов его давняя мечта стать журналистом «еще с детства», как он позже признался, взяла верх, и он начал сотрудничать с португальским телевидением. С тех пор Соуза Тавареш успел поработать политическим и спортивным комментатором, корреспондентом в Африке, стать основателем собственного еженедельника и даже отказаться от предложения возглавить крупнейший национальный телеканал. В нулевые и 2010-е годы он был соведущим политических ток-шоу на независимых телеканалах TVI и SIC. На SIC он беседует на политические темы и по сей день. Каждую неделю в газете Expresso публикуется его регулярный комментарий «на злобу дня».

Его первая книга, «Sahara, a República da Areia» вышла в 1985 году и была, по сути, журналистским репортажем о пустыне Сахара и ее обитателях. В 90-е автор публикует несколько книг, в которых собирает свои политические и социологические комментарии, выходившие в разные годы в различных изданиях. Вышедший в 2003 году роман «Экватор» стал его первым большим художественным произведением и одновременно — самым успешным.

На сегодня книга только в 11-миллионной Португалии издана общим тиражом более чем четыреста тысяч экземпляров. В свой первый год жизни она вышла сразу двумя изданиями, одно за другим, совокупным тиражом в 250 тысяч. В Португалии роман был признан книгой десятилетия. В течение этого времени «Экватор» входил в топ национальных продаж и был переведен на 11 языков, среди которых английский, голландский, испанский, каталанский, французский, итальянский и немецкий. Кроме Португалии, она также стала супер-бестселлером в Италии, где «Экватор» получил Премию Гринцане-Кавур как лучший иностранный роман. Премьера созданного по его мотивам многосерийного телевизионного фильма прошла одновременно в пяти странах, став самым успешным сериалом в истории португальского телевидения.

Действие «Экватора» относится к началу двадцатого столетия. В книге рассказывается о последних годах многовековой португальской колониальной империи, одной из самых старых и «стойких», о последних годах королевской власти, о человеческих судьбах, которые переплелись с судьбами этой европейской страны и ее далеких «заморских провинций», с биографиями сильных мира сего и простых, но честно и преданно служащих своему отечеству людей.

Герой повествования, известный журналист либеральных взглядов, выпускник юридического факультета Университета г. Коимбры Луиш-Бернарду Валенса, в какой-то степени — alter ego самого автора, перемещенный в начало XX века, — получает приглашение на тайную аудиенцию к королю Дону Карлушу. Монарх предлагает журналисту круто поменять свою жизнь и стать губернатором, казалось, самой малозначимой португальской колонии — островов Сан-Томе и Принсипи, двух едва заметных точек на экваторе, в нескольких сотнях миль к западу от африканского побережья. Миссия, доверенная Луишу-Бернарду, оказывается, тем не менее, чрезвычайно ответственной. Крошечные острова поставляют на мировой рынок чуть ли не треть производимого во всем Новом свете какао, составляя, таким образом, нежелательную конкуренцию для колоний Великобритании, не желающей терять свое лидерство. В романе трагическим образом сталкиваются интересы двух колониальных держав и их лучших представителей, частные примитивные принципы социально отсталых плантаторов и честолюбивого, прогрессивно мыслящего главного героя романа.

Выход русского перевода романа «Экватор» был бы невозможен без доброй воли двух людей, которым я безгранично благодарен. Это — недавно ушедшая от нас Екатерина Юрьевна Гениева, великий подвижник и страстный энтузиаст библиотечного и издательского дела. С книгой, предметом, сопровождающим нас на протяжении всей жизни, она прозорливо связывала уникальную культурно-просветительскую миссию, которой самозабвенно служила все отведенные ей Господом годы. И это — мой давний, смею надеяться, товарищ, учитель и просто добрый человек, помогший мне осуществить мою мечту, но пожелавший при этом не называть своего имени, руководствуясь элементарным, многими сегодня забытым чувством скромности.

Спасибо моему дотошному и терпеливому редактору, а также всем, кто имел отношение к публикации этой книги, выходящей теперь, наконец-то, и на русском языке.

Ринат Валиулин

Экватор

Экватор — линия, разделяющая земной шар на северное и южное полушария. Символическая черта, служащая границей между двумя мирами. Предположительно, от старо-португальского «é-cum-a-dor» — «с болью».

I

На фоне уже случившихся событий обычно трудно удержаться от размышлений о том, какой была бы твоя жизнь, поступи ты по-другому. Если бы он знал, что судьба уготовила ему на ближайшее будущее, Луиш-Бернарду Валенса, вероятно, никогда не сел бы в поезд на станции Баррейру в то дождливое декабрьское утро 1905 года.

Однако сейчас, откинувшись в удобном, ярко-алом бархатном кресле купе первого класса, Луиш-Бернарду преспокойно созерцал проплывающий мимо пейзаж. Рельеф за окном становился более гладким, он все больше заселялся пробковым деревом и каменным дубом, столь характерными для ландшафта провинции Алентежу, а дождливые небеса, оставленные им в Лиссабоне, робко раскрывались светлыми прогалинами, из которых выглядывало умиротворяющее зимнее солнце. В эти ленивые часы путешествия в Вила-Висоза он пытался занять себя вялым, сквозь дрему, чтением О Mundo, своей ежедневной газеты, издания абстрактно-монархического толка с претензией на либерализм, обеспокоенного, судя по его названию, положением дел в мире и состоянием «элит, что нами управляют». В то утро О Mundo рассказывала об охватившем французское правительство кризисе, связанном с ростом расходов на строительство Суэцкого канала, который инженер Лессепс продолжал неустанно копать, словно одержимый безумец, без сколько-нибудь различимых на горизонте сроков завершения процесса. Было также сообщение о праздновании очередного дня рождения короля Эдуарда VII, церемонии, проведенной в узком кругу высокопоставленной Семьи, среди посланий с поздравлениями от всевозможных королей, раджей, шейхов, мелких местных правителей и племенных вождей этой огромной Империи, над обширной территорией которой, как напоминала О Mundo, никогда не заходило Солнце. В том, что касается Португалии, газета извещала об очередной карательной операции против аборигенов на востоке Анголы — еще одном эпизоде той чудовищной неразберихи, в которой эта колония с трудом пыталась выжить. Во дворце Сан-Бенту среди депутатов опять произошла межпартийная потасовка между «регенеративистами»[1]Хинтце Рибейру и «прогрессистами» Жузе-Лусиану де-Каштру по поводу так называемого «цивильного листа» — бюджета, предназначенного на содержание королевской семьи, который, похоже, еще ни разу не смог удовлетворить соответствующие финансовые запросы… На этих строчках Луиш-Бернарду отложил газету в сторону и предпочел вновь вернуться к размышлениям о том, что же заставило его сесть в этот поезд.

Ему было 37 лет. Он был холост и вел себя далеко не образцово, хотя и всегда в соответствии с обстоятельствами и прирожденной воспитанностью: пара хористок и балерин, чья известность соперничала с ходившими о них слухами, случайные официантки из Байши, старой части города, две-три замужние дамы из высшего общества, а также одна широко обсуждаемая сопрано из Германии, проходившая трехмесячную стажировку в театре «Сан-Карлуш». В ее любовном списке наш герой числился далеко не единственным. Был он склонен, впрочем, не только к авантюрам вокруг женских юбок, но и к меланхолии.

В 22 года он закончил курс права в Университете Коимбры, однако, к великому разочарованию своего отца, теперь уже покойного, наметившаяся юридическая карьера свелась всего лишь к непродолжительной стажировке в конторе одного уважаемого адвоката из Коимбры. Вдоволь надышавшись конторской духотой, он вскоре покинул свое рабочее место с чувством небывалого облегчения от того, что наконец освободился от подобного, с позволения сказать, призвания.

Вернувшись в родной Лиссабон, Луиш-Бернарду испробовал самые разные занятия, пока не получил в наследство от родителя пост главного акционера Островной Навигационной Компании, владевшей тремя морскими судами водоизмещением около двенадцати тонн каждое, которые перевозили грузы и пассажиров между Мадейрой и Канарами, а также Азорскими островами и Островами Зеленого Мыса. Здание компании располагалось в конце улицы Алекрим, ее три с половиной десятка служащих были рассыпаны по четырем этажам строения эпохи маркиза де Помбала[2]. Собственный же кабинет нового совладельца представлял собой просторный зал, огромные окна которого выходят на реку Тежу. Он часто и внимательно смотрел на нее, словно служитель берегового маяка — изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Поначалу Луиш-Бернарду искренне верил, что управлял из своей конторы атлантической армадой, а то и судьбами мира: по мере того, как его суда слали в контору телексы и радиосообщения, он помечал их местонахождение маленькими флажками, которые втыкал в огромную карту, висевшую на дальней стене зала, изображавшую все западное побережье Европы и Африки. Некоторое время спустя то, где находились в каждый конкретный день «Каталина», «Катарина» и «Катавенту», перестало его волновать. Он оставил свои кропотливые манипуляции с картой и флажками, хотя по-прежнему, с постоянством, достойным глубоко убежденного человека, продолжал появляться на церемониях проводов и встречи судов Компании на причале Роша Конде де-Обидуш. Лишь однажды, то ли из любопытства, то ли по долгу службы, ему пришлось оказаться на борту одного из своих кораблей. То был поход в порт Минделу на острове Сан-Висенте и обратно. В пути их застиг шторм, и путешествие оказалось далеко не комфортным. В конце пути перед ним предстал кусок опустошенной, абсолютно голой земли, где европейцу, его современнику, не на чем было остановить хоть мало-мальски заинтересованный взгляд. Ему объяснили, что это еще не совсем Африка, что это, скорее, обломок луны, случайно упавший в океан. Однако его прежнее желание отправиться дальше, навстречу этой самой Африке, о которой ему так много и страстно рассказывали, стало иссякать.

Так и пребывал он, казалось, уже целую вечность то в конторе на улице Алекрим, то у себя дома, в районе Сантуш, вместе с гувернанткой, унаследованной им от родителей, не устававшей повторять, что «юноше нужно жениться», а также с помощницей по кухне, девицей из провинции Бейра-Байша, страшной, как дикобраз. Обедать Луиш-Бернарду обычно ходил в свой любимый клуб в лиссабонском районе Шиаду, ужинал, как правило, в «Браганса» или «Гремиу», однако иногда он также любил остаться дома, в умиротворяющей тишине и одиночестве. Не забывал он и о дружеских посиделках за картами, об официальных визитах в семейные дома, посещал время от времени театральные постановки в Сан-Карлуше, а также клубные праздники в Turf или Jockey. В обществе Луиш-Бернарду слыл общительным, остроумным, интеллигентным и добропорядочным консерватором.

Он проявлял страстный интерес к мировым событиям и, поддерживая его, выписывал пару журналов, один на английском, другой на французском — языках, которыми он свободно владел, что в Лиссабоне тогда было явлением довольно редким. Интересовал его и так называемый колониальный вопрос. Прочтя все материалы по Берлинской конференции, когда проблема заморских территорий стала предметом страстных публичных дискуссий, особенно на фоне английского Ультиматума[3], он опубликовал пару статеек в Mundo, которые потом широко цитировались и обсуждались. Читатели особо оценили подмеченный автором контраст между холодностью и уравновешенностью, которыми отличались господствовавшие в свете патриотические и антимонархические призывы, и явной снисходительностью стороннего наблюдателя, проявленной тогда королем Доном Карлушем.

Луиш-Бернарду выступал за современный колониализм, основанный на товарных отношениях и на эффективной эксплуатации африканских ресурсов. Все это Португалия должна гарантировать высоко профессиональной деятельностью своих компаний и предприятий, видящих в том, что они делают, свое призвание и глубоко осознающих цивилизаторский характер своей миссии. В противовес такому подходу, автор горячо осуждал «намерения тех, кто, не представляя из себя ничего здесь, там становился маленьким местным царьком, перестав быть европейцем на службе у своей родины, олицетворяющим цивилизацию и прогресс».

Его статьи становились предметом горячих обсуждений между «европеистами» и «африканистами», и слава, обрушившаяся на него тогда, убедила его пойти дальше и опубликовать работу, в которой была объединена статистика, относящаяся к последним десяти годам торговоимпортных сделок с африканскими колониями. Эти данные подтверждали вывод автора о том, что такой вид коммерции является для Европы примитивным, равно как и недостаточным для того, чтобы удовлетворить потребности страны: вместо рациональной эксплуатации колоний мы уже давно наблюдаем бездумное разбазаривание заморских богатств. «Недостаточно объявить на весь мир, что вы — колониальная империя, — заключал Луиш-Бернарду. — Важно доказать, почему вы достойны того, чтобы иметь и сохранять ее».

Последовавшие за этим дебаты были довольно страстными и активными. Находившийся по другую сторону линии фронта Кинтела Рибейру, «африканист», владелец обширных фазенд в Мосамедише[4], решил опубликовать ответную статью в газете Clarim, спрашивая о том, «какими знаниями об Африке, кроме университетских, может располагать уважаемый Валенса?» Используя его же фразу против него самого, полемист делал следующий вывод: «Недостаточно просто заявить на весь мир, что у вас есть голова. Важно также доказать, почему ваши плечи достойны иметь и сохранять ее».

Фраза Кинтелы Рибейру и сама дискуссия, вызванная выступлениями в прессе Луиша-Бернарду, стала его своеобразной визитной карточкой, потому что, на самом деле, многие в Лиссабоне давно уже считали, что человеку его возраста, с такими талантами, умом и информированностью, слишком расточительно тратить лучшие годы своей жизни, созерцая из окна водную гладь Тежу или затевая амурные хороводы то здесь, то там ради очередной победы.

Теперь, несколько месяцев спустя, все это уже осталось позади. Луиш-Бернарду не без видимого облегчения вернулся к своей повседневной мирной жизни: дискомфорт от того, что он оказался в центре публичной полемики, докучал ему куда больше, чем ставшие ее результатом слава и восхищение. Последнее он получил сполна, и затем все это преобразовалось в слишком частые приглашения на ужин, где ему приходилось выслушивать глупые рассуждения о «колониальном вопросе», завершавшиеся неизменным вопросом: «А вы-то что думаете на этот счет, Валенса?»

Находясь в поезде Лиссабон — Вила-Висоза, Луиш-Бернарду думал о присланном ему королем через своего секретаря, графа де-Арнозу, странном приглашении прибыть в ближайший четверг во Дворец на обед. Входивший в знаменитый политический кружок «Побежденные жизнью»[5] граф де-Арнозу, Бернарду де-Пиндела, причастный к ажиотажу, охватившему несколько лет назад интеллектуальную жизнь страны и оказавший Валенсе неожиданную честь, посетив его кабинет в конторе Островной компании, передал приглашение, ограничившись только следующим пояснением:

— Мой дорогой, надеюсь, вы понимаете, что я не вправе разглашать то, что намерены сказать вам Его Величество. Знаю лишь, что дело относится к разряду важных, и король убедительно просит вас сохранять в тайне информацию о предстоящей встрече. В остальном же, надеюсь, что поездка в Вила-Висоза позволит вам слегка проветриться и отвлечься от лиссабонской атмосферы. Кроме этого, могу вам гарантировать, что обеды там весьма недурные.

И вот, таким образом, сейчас он едет во Дворец графов Браганских, расположенный в центре Алентежу, в настоящей глуши, по тем временам, где Сеньор Дон Карлуш ежегодно проводил осень и зиму за тем, что называют спортивной охотой. Занятию этому, как утверждали злые языки в среде столичных республиканцев, король отдавался, отвлекаясь от тех довольно редких моментов, когда он все-таки снисходил до дел государственных.

Луиш-Бернарду был почти одного возраста с королем, но, в отличие от последнего, был худощав и элегантен. Его манера одеваться отличалась той самой умеренностью, которая, в сочетании с кажущейся небрежностью, характеризовала его как настоящего джентльмена. Дон Карлуш Браганский скорее напоминал простака, разодетого королем, в то время, как Луиш-Бернарду казался принцем, которого переодели в одежду буржуа. Все в нем, начиная с фигуры, того, как он одевался, как ходил, выдавало суть его отношения к жизни. Его заботил собственный внешний вид, он следил за модой, за тем, что происходило вокруг, но это не становилось поводом для того, чтобы отказаться от собственных вкусов. Его удручало, когда его не замечали, при этом, находиться в центре внимания, быть тем, на кого показывают пальцем, тоже казалось ему некомфортным. Ему было свойственно не питать чрезмерных амбиций, что, вероятно, можно было бы назвать и его недостатком. Тем не менее, глядя на себя со стороны, насколько это было возможно и насколько позволяло собственное тщеславие, Луиш-Бернарду осознавал, что на несколько ступеней превосходит свое окружение: он был более образованным, чем многие, стоявшие социальной ступенью ниже него, а с другой стороны — более интеллигентным и воспитанным, чем те, кто над ним возвышался.

Шли годы, а с ними проходила и его молодость. Как в любви, так и в жизни: женщины, которых он считал неотразимыми, порождали в нем убежденность в том, что он их не достоин. Те же, кого он считал для себя доступными, вызывали разочарование. Однажды он даже стал женихом одной очень молодой особы, красивой, обладавшей разрушительно пышной девичьей грудью, вздымавшейся поверх декольте, в безднах которого не раз блуждал его взгляд и даже, пару раз — руки, когда, уткнувшись лицом, он распаковывал его содержимое, дабы, наконец, поглотить его глазами, отбросив в сторону всякое целомудрие.

Он дошел до того, что подарил ей кольцо по случаю помолвки. Была даже оговорена ее дата — между тетушкой Гиомар, которая иногда выступала в роли его матери, и так и не состоявшимся тестем. Дальше этого дело не зашло, поскольку Луиш-Бернарду неожиданно наткнулся на редчайшее невежество своей невесты, которая, как оказалось, путала Берлин с Веной и была уверена, что Франция до сих пор является монархией. Когда он только представил себе долгие годы, проведенные в обществе этой пышногрудой голубки, вялые и тягучие семейные приемы, пустые идиотские разговоры и обязательные воскресные застолья в доме у тестя, он тут же дал задний ход, не удосужившись подобрать для этого ни удобного случая, ни элегантных объяснений. Случилось это в «Гремиу», при полном зале, под крики и оскорбления «голубкиного» отца. Он тихо ушел, глубоко подавленный, но с явным чувством облегчения, справедливо думая про себя, что, несмотря на неминуемые пару недель сквернословия в его адрес, впереди его снова ожидает целая жизнь. Этим эпизодом, собственно, и закончились его попытки наладить то, что некоторые называют «совместной жизнью».

Итак, благодаря провидению, теперь в поезде на Вила-Висоза он ехал в одиночестве, ощущая себя свободным хозяином собственной судьбы. Луиш-Бернарду вытянул свои длинные ноги к сиденью напротив, вытащил из кармана пиджака серебряный портсигар, а из него — тонкую, длинную сигарету из азорского табака, достал из жилета коробок спичек, прикурил и затянулся, неспешно и чувственно. Он был действительно свободным человеком: не женатым, не входящим ни в одну партию, без долгов и кредитов, без состояния, но и не стесненным в средствах, не отягощенным ни легкомыслием, ни непомерными соблазнами. Что бы король ни имел ему сказать, предложить или приказать, последнее слово всегда останется за ним. Сколько человек среди его знакомых могли похвастаться подобным?

* * *
В тот самый вечер, например, у него был запланирован традиционный ужин с друзьями в отеле «Центральный». Обычная, почти семейная, хотя и разношерстная, компания состоящая из мужчин в возрасте от 30 до 50 лет, которые каждый четверг собирались здесь отужинать, вкушая изысканные местные блюда, обсуждая мировые новости и недостатки собственного королевства. Обычные ритуальные посиделки мужчин, в чем-то похожих на самого Луиша-Бернарду: серьезные, но не скучные, беззаботные, но не беспечные. Однако именно в тот вечер у него была особая причина, заставлявшая его с нетерпением ожидать встречи с друзьями, почему он и наметил свое возвращение на пятичасовом поезде, надеясь, что привычные для таких сборищ опоздания позволят ему прибыть в «Центральный» вовремя. Луиш-Бернарду ожидал, что один из членов их четверговой группы, его друг на все времена, еще со школы, Жуан Фуржаж принесет ему наконец ответ от своей двоюродной сестры, Матилды. Они познакомились летом в Эрисейре на балу у их общих друзей, лунной ночью — прямо как в любовном романе. Увидев тогда, как Жуан идет к нему через зал под руку с Матилдой, Луиш-Бернарду вдруг внутренне содрогнулся от предчувствия какой-то неминуемо грядущей опасности.

— Луиш, это моя кузина Матилда, о которой я тебе как-то рассказывал. А это — Луиш-Бернарду Валенса, один из самых скептически настроенных представителей моего поколения.

Она улыбнулась такому замечанию кузена и взглянула на Луиша-Бернарду, посмотрев ему прямо в глаза. Матилда была почти того же роста, что и он, довольно высокий мужчина, ее жесты и улыбка выдавали в ней еще юную девушку. Не более двадцати шести, — подумал он, зная при этом, что она уже замужем и имеет детей. Он также знал, что муж ее работает сейчас в Лиссабоне, а она здесь на отдыхе со своими двумя детьми.

Наклонившись, он поцеловал протянутую ему руку. Луиш-Бернарду любил разглядывать руки, которых касался губами. Он увидел перед собой тонкие и длинные пальцы, на которых запечатлел свой поцелуй — чуть более долгий, чем того требовала обычная в таких случаях учтивость.

Подняв глаза, он убедился, что она, снова улыбнувшись ему, не отвела взгляда в сторону.

— А что это значит быть скептически настроенным? — То же, что быть усталым?

Жуан ответил за него, оставив другу право на дополнительную реплику.

— Быть усталым, для Луиша?! Это вряд ли. Есть вещи, от которых он никогда не устает, правда, а?

— Да. Например, я никогда не устаю любоваться красивыми женщинами.

Эта фраза прозвучала не как простой комплимент, а, скорее, как начало словесного поединка. В воздухе повисла неловкая тишина, и Жуан Фуржаж воспользовался ею, чтобы ретироваться:

— Ну что ж, я вас представил. Разберитесь теперь сами со скептицизмом, а я пока возьму что-нибудь выпить. Только, моя дорогая кузина, будь осторожна: я не уверен, что этот мой гастролирующий скептик может в глазах окружающих стать тебе подходящим компаньоном. В любом случае, даже если вы вдруг почувствуете себя неловко, я вас не брошу и скоро вернусь.

Она наблюдала, как Жуан удалялся, и, несмотря на ее наработанную уверенность в поведении, Луиш-Бернарду заметил, что во взгляде ее промелькнула некая мрачноватость, а голос, когда она снова обратилась к нему, прозвучал с едва заметной ноткой непредвиденного беспокойства:

— Это и есть тот самый момент неловкости?

Луиш-Бернарду почувствовал, что его фраза о красивых женщинах оказалась неуклюжей, неприличной и лишь напугала ее. С нежностью в голосе он ответил:

— Конечно же, нет. Ни для меня, ни, я уверен, для вас. Да и с чего бы? Понятно, что вы со мной не знакомы, однако могу вас заверить, что цель моей жизни отнюдь не в том, чтобы бродить по свету и причинять зло другим людям.

Это признание прозвучало настолько искренне, что она, похоже, моментально успокоилась.

— Ну, и славно. Тогда скажите мне, просто, из любопытства, почему мой кузен считает вас не слишком подходящей компанией?

— Он сказал: в оценках зала. А они, люди в зале, как вы знаете, никогда не бывают невинными, даже когда речь идет о том, что принято считать невинностью на все сто процентов. В этом конкретном случае, как я предполагаю, неприличным могут посчитать тот факт, что вы замужем, а я холост, и что сейчас мы с вами вдвоем ведем беседу, этой фантастической ночью…

— Ах, вот оно что! Приличия! Оказывается, об этом он говорил. Вечные приличия. А ведь в этом, судя по всему, и заключается суть всего происходящего в нашем обществе.

Теперь наступил черед Луиша-Бернарду взглянуть ей прямо в глаза. Его взгляд смутил ее. Он казался наполненным внезапно нахлынувшим унынием, беззащитным одиночеством, которое и привлекало, и отталкивало. Произнесенные им далее слова были отмечены все той же искренностью, которая чуть ранее так легко обезоружила ее.

— Послушайте, Матилда, приличия и всякое подобное, вне сомнения, выполняют отведенную им роль в общественной жизни. Я не собираюсь менять мир и правила, которые, вполне очевидно, обеспечивают если не счастье людей, то, по крайней мере, их спокойствие. Я часто хотел, чтобы эти правила не были бы столь многочисленными или столь основательными, отчего жизнь наша иногда путается с ее видимостью. Однако, думаю, мы всегда вольны выбирать и принимать те или иные ограничения. Я, по крайней мере, уверен: у меня такой выбор есть. И именно поэтому я считаю себя свободным человеком. Однако же я живу среди других и принимаю их правила, даже если иногда они и не являются моими. Вот что я вам скажу, Матилда: вы — кузина Жуана, и он вас очень любит. Жуан был и всегда будет моим лучшим другом. Естественно, мы говорили с ним о вас, и, кстати, он всегда говорит о вас с особым вдохновением и нежностью. Не буду от вас скрывать, что именно поэтому мне всегда было любопытно познакомиться с вами. И сейчас, когда я вас узнал, я лишь могу засвидетельствовать: вы намного красивее, чем он описывал, а, кроме этого, вы мне кажетесь красивой как внешне, так и внутренне. Высказав вам эти похвалы, я не хотел смутить вас, и поэтому я отведу вас к Жуану. Мне было очень приятно с вами познакомиться. Тем более, что за окном — по-настоящему прекрасный вечер.

Он элегантно раскланялся и сделал шаг вперед, чтобы подождать, пока она будет готова последовать за ним, но вместо этого услышал ее горячий, чуть сдавленный, но, при этом, неожиданно твердый голос:

— Подождите же! От чего вы бежите? От чего, в конце концов, вы — человек, называющий себя свободным? Хотите защитить меня от возможной опасности?

— Наверное, да. А что, разве в этом есть что-то плохое? — Он хотел оставаться столь же твердым, однако теперь уже сам чувствовал, что для полной уверенности ему чего-то не хватает.

— Нет. Просто кавалеры так обычно не поступают. Я вам очень благодарна, но я не люблю, когда меня пытаются защищать от того, чего не существует. Простите, но в таком случае, и в контексте всего нашего разговора, ваша обеспокоенность для меня почти что оскорбительна.

«Боже мой, и чем же все это может закончиться?» — подумал про себя Луиш-Бернарду. Остановившись на месте как вкопанный, он уже не понимал, что ему следует говорить или делать. Остаться? Уйти? — «Вздор какой-то! Я сейчас похож на ребенка, которого чем-то напугали взрослые. Боже, почему бы Жуану не появиться прямо сейчас и не вытащить меня из этой неразберихи?!»

— Луиш-Бернарду, скажите мне одну вещь. — Нарушив тишину, Матилда решила возобновить игру, и он ответил почти со страхом:

— Да?

— Можно задать вам личный вопрос?

— Конечно…

— Почему вы никогда не были женаты?

«Черт возьми, час от часу не легче!» — подумал он.

— Потому что не случилось. Насколько я знаю, пока еще нет законов, обязывающих людей жениться.

— Конечно же, нет. Но все-таки это странно. Пожалуй, теперь настал мой черед раскрыть небольшую тайну, хотя, возможно, она таковой для вас и не является. Некоторые подруги мне про вас рассказывали. Это случалось время от времени, но почему-то всегда звучало как-то чересчур таинственно. Так в чем же тайна вашего безбрачия?

— Да нет тут никакой тайны. Я никогда не был влюблен, потому и не женился. Вот и все.

— Странно… — настаивала она, так, будто это действительно ее озадачило.

— Что же странно — то, что я никогда не влюблялся или что так и не женился без любви?

Луиш-Бернарду перехватил инициативу и произнес последние слова с некоторым вызовом. Она заметила это и слегка покраснела, рассердившись на себя и на него. Он что, бросает ей вызов?

— Нет, странно то, что вы ни разу не влюбились… в женщину, в которую могли бы влюбиться, на ком могли бы жениться.

Эти слова произносились ею столь быстро, а перехваченный им взгляд казался таким неуверенным, что Луиш-Бернарду тут же пожалел о том, что только что наговорил. Однако все уже было сказано, и между ними установилась тишина, будто, по какому-то молчаливому согласию, они решили дать друг другу небольшую передышку.

Из этой вязкой тишины их в конце концов вырвал Жуан, возникший между ними. Луиш-Бернарду тут же воспользовался этим, чтобы прийти в себя, и быстро распрощался, произнеся обычные в подобной ситуации слова. Откланявшись, он вышел из зала, к луне, которая к тому времени уже рассеяла своим светом сгустившийся было туман. Океан близ Эрисейры казался успокоившимся, как и он сам, благодаря взятой паузе. Вдалеке была слышна музыка с какого-то деревенского праздника, из открытого прямо над улицей окна доносились голоса и громкий смех компании его знакомых, которые, судя по всему, были беспечны, веселы и счастливы. Неожиданно для себя, Луиш-Бернарду ощутил, что страстно желает именно такого, не подвергаемого сомнению счастья. Ему захотелось пойти туда, откуда звучит музыка, на эту вечеринку с танцами, выбрать себе местную девушку и танцевать в ее объятиях, ощущать легкие прикосновения ее упругого тела, чуть разгоряченное дыхание, дешевый одеколон, которым пахнут ее волосы и вдруг, неожиданно, заговорщицки прошептать ей на ухо: «Пойдешь за меня?» Луиш-Бернарду даже улыбнулся от такой своей мысли, подумав, что, возможно, на следующий день снова вернется к ней. Он зажег в темноте сигарету и отправился в сторону своего отеля, слыша на всем пути только звуки собственных шагов.

Его следующие две недели в Эрисейре включали в себя утро на пляже и обеды в рыбацких ресторанчиках на берегу океана, где в непритязательной обстановке подавали самую лучшую в мире рыбу; вечера он проводил в гостиной отеля или на открытых верандах центральной площади городка — за чтением газет, отправкой почты или за разговорами с Жуаном и еще парой-тройкой приятелей. Вечерами, если не было приглашений, он ужинал в отеле, всегда ровно в половине девятого, в компании Жуана, иногда в одиночестве либо с тем из отдыхающих, кто, не имея других планов, случайно составлял ему компанию. В ресторанном зале за ужином можно было увидеть все, что характеризовало чрезвычайно беззаботную жизнь общества, обитающего в летнем отеле. Молодые пары, чьи дети, если они у них были, передоверялись няням, с которыми те ужинали в буфетной, семьи в полном составе — бабушки, сыновья, дочери, зятья и невестки, внуки-подростки, — занимавшие свои места в центре главного зала, одинокие молодые люди, кто-то из них, будучи здесь проездом, кто-то — как и он, в отпуске, а также разместившаяся в этом отеле обслуга королевы Доны Амелии, которая сама тоже отдыхала в Эрисейре.

Луиш-Бернарду был поражен изобретательностью шеф-повара, который каждый день, ни разу не повторившись, предлагал на выбор список из трех видов супов, трех закусок, а также из трех блюд рыбных, трех мясных и трех десертов. По окончании ужина мужчины выходили в бар или в курительную, где Луиш-Бернарду также выкуривал сигару и наливал себе французского коньяку в тяжелый бокал, держа его между пальцами. Так он сидел, наблюдая за другими, или же присоединялся к играющим в кости или в домино, которое, кстати, навевало на него смертельную скуку.

В какой-то момент вечера холостые кавалеры уходили по своим делам, и тогда в зале оставались только женатые мужчины. Дальше предполагалось только одно развлечение — казино, где программа, как правило, ограничивалась одним и тем же: сигары, коньяк, рулетка и разговоры. Дважды в год эта рутина нарушалась летними балами, в начале и в конце августа. Был, правда, еще вариант полуофициальный, о котором никто открыто не говорил, обсуждая его только вполголоса — посещение салонов мадам Жулии и мадам Имакулада[6]. Молодые люди говорили между собой, что у Жулии больше новеньких, а Имакулада предлагает девиц более надежных. Посещение салона начиналось с полуночи и длилось всю ночь, до самого рассвета. Туда захаживали и женатые, и холостяки, причем и те, и другие — люди вполне уважаемые. Даже отцы отводили туда своих безбородых отпрысков, дабы выполнить благородную миссию их инициации, приобщения к мужскому делу.

Ночные рыцарские похождения представителей летнего общества Эрисейры неизбежно становились темой приглушенных утренних разговоров между дамами под пляжными навесами:

— Говорят, что только вчера у мадам Имакулада были два графа и один маркиз! Боже милостивый, и чем это все закончится? — вопрошала слащавым голоском, с высоты своей не потревоженной вдовьей судьбы Мими Виланова, единодушно характеризуемая на местных пляжах как само воплощение добродетели.

— А вот моего мужа там не видели, потому что он все ночи проводит рядом со мной, — спешила тут же уточнить замужняя сеньора, еще не очень привыкшая к здешним нравам. На этом дамы обычно замолкали, лишь покачивая головами в знак своего общего раздражения.

Надо сказать, что дальше сплетен дело не заходило, поскольку сами «девочки» держали рот на замке, понимая, что клиентская тайна — душа их предприятия, а их кавалеры, даже не часто их посещавшие, никогда не нарушали золотое правило, предписывающее мужскую солидарность во всем, что касается внебрачных дел.

Луиш-Бернарду — да, он был там дважды, в компании Жуана и еще кого-то. Один раз у мадам Жулии, другой — у мадам Имакулада. Он был спокоен и беззаботен, как мало кто в подобной ситуации: его не связывали обязательства ни перед кем, даже перед собственной совестью. И если здесь он мог удовлетворить желания своего тела, никоим образом не вредя духу, он шел на это с такой же легкостью, с какой отправился бы на ужин с друзьями.

В те летние дни, тем не менее, ему сопутствовала какая-то жуткая тоска, которая докучала ему даже больше, чем случавшиеся иногда пасмурные утренние часы, собиравшие детей и купальщиков на пляжном песке, подальше от воды. Дни казались ему чересчур длинными для вездесущей праздности. Как дурная привычка, не приносящая удовольствия, как состояние покоя, но настолько глупое и лишенное всякого смысла, что оно нервировало его и погружало в состояние апатии. Прогуливаясь по утрам и устало волоча ноги вечерами, он часто спрашивал себя: зачем он здесь, для чего ему проживать оставшиеся от отпуска дни, находясь в этом абсурдном бессознательном ожидании, что что-то произойдет, будучи при этом уверенным, что ничто и никогда не случится?

В течение тех двух недель он еще лишь дважды видел Матилду. Даже, точнее, видел ее в компании других, на достаточном, не досягаемом для него расстоянии. Первый раз это было на концерте, в городском саду, после ужина. Она шла с группой людей, а он был вместе с Жуаном и двумя приятелями. Она поприветствовала Жуана, крепко поцеловав кузена, и, похоже, только потом обратила внимание на него: «Здравствуйте, и вы здесь? Все еще отдыхаете?» Он лишь ограничился глупой репликой: «Вероятно», надеясь, что она спросит, до какого числа. Однако Матилда продолжила свой путь, с прощальной полуулыбкой, вскоре затерявшись в огромной толпе дам, детей и молодых людей. Во второй раз это было на балу в казино, когда он только успел войти в зал, придя туда из бара, оторвавшись от набивших оскомину разговоров с одними и теми же собеседниками. Он остановился у входа, оценивая взглядом обстановку в зале, и неожиданно увидел ее. Матилда была ослепительна, в длинном, до пола, платье желто-белого цвета, на бретельках. Ее волосы были прихвачены диадемой с бриллиантами, лицо выглядело загорелым и чуть раскрасневшимся. Она казалась еще выше ростом и еще легче в движениях, танцуя медленный вальс в объятиях своего мужа. Матилда смотрела в ту сторону, где стоял Луиш-Бернарду, но еще не видела его, улыбаясь словам, которые муж говорил ей на ухо. Когда же, наконец, его пристальный взгляд встретился с ее, она на секунду замешкалась, будто бы не узнала его, а потом адресовала ему — не то чтобы кивок головы, а едва заметное приветствие глазами. Сразу вслед за этим ее партнер резко развернул ее в танце, и она исчезла из поля зрения Луиша-Бернарду, а потом и вовсе потерялась среди счастливых пар, танцевавших в тот летний вечер.

Он развернулся и, покинув бал и казино, вышел наружу, чтобы выкурить сигарету, пытаясь проанализировать свои чувства. Ярость? — Да, ярость, но какая-то глупая, неразумная и безосновательная. Ревность. Ревность, иррациональная, которой он не мог управлять. А еще — грусть, пустота, идущая откуда-то изнутри, с голосом, который говорил: «Ты никогда не будешь таким же счастливым, у тебя никогда не будет такой женщины, той, которую ты мог бы назвать своей. Каждый творит свою собственную судьбу, и свою ты уже сотворил. Ты не живешь собственным счастьем, а всего лишь той его малой частью, которую тебе удается украсть у других». Ему вдруг стало тошно от себя самого, от своей жизни, от своего «я», от свободы, еще недавно вызывавшей в нем такое восхищение. Бал был окончательно испорчен. Отдых сделался невыносимым. Он чувствовал себя птицей-чужаком, оказавшейся не в своей счастливой стае, счастливой как-то по-глупому и необъяснимо. Луиш-Бернарду покинул бал как раз, когда там началось какое-то оживление, и спешно направился назад в отель. На стойке администрации он попросил, чтобы к завтрашнему утру ему подготовили счет, посмотрел расписание поездов и лег поверх покрывала, сняв лишь фрак, и так и заснув одетым, рядом с окном, глядящим на океан.

Он проснулся раньше других постояльцев, чтобы не опоздать на поезд из Мафры, отбывающий в 10.30. Дети уже завтракали в буфете вместе со своими нянями, пока взрослые досыпали часы, проведенные на вчерашнем балу. Он шел, рассеянно ступая вниз по ступенькам, ведущим к выходу из отеля, когда вдруг сердце его замерло и он остановился, буквально остолбенев от того, что увидел перед собой. Между двумя лестничными пролетами, глядя на него таким же окаменевшим взглядом, стояла Матилда, в белом платье с легким декольте, позволявшим ему сверху видеть, как от тяжелого дыхания вздымается ее грудь, напоминая своим трепетом раненое животное.

Со стороны они были похожи на две статуи, смотрящие друг на друга. Луиш-Бернарду был первым, кто нарушил молчание.

— Матилда! Вы здесь, так рано? Я был уверен, что после вчерашнего вечера вы еще спите.

— А вы, Луиш, что вчера с вами произошло? Вы исчезли…

— Да. Балы — это не совсем для меня. Мне нечего было там делать, и поэтому я вернулся.

— Нечего делать? Что вы хотите этим сказать? Разве на балы ходят не для того, чтобы танцевать?

— Мне не с кем было танцевать…

— Ах, какой вы требовательный. Так уж и не с кем?

— Я увидел вас, и мне показалось, что вы очень счастливы.

— Да, я танцевала со своим мужем…

Напрасно Луиш-Бернарду ловил хоть какой-то сигнал, хороший или плохой, в том, как она это произнесла. Тщетно. Это было сказано так, как будто было самым естественным в мире ответом. Он вздохнул, призвав себя вернуться к реальности. Оглядел ее снова: красивая, такая беспечная и счастливая, еще недавно бывшая в объятиях своего мужа, живущая в мире, который Луишу-Бернарду не принадлежит и где ему нет места.

— Ну, что ж, Матилда, вы только не сказали, что вы здесь делаете, так рано.

— Я провожаю в Лиссабон свою тетю, ее поезд уходит в половине одиннадцатого.

— А, ну тогда мы поедем вместе. Я тоже еду этим поездом.

— Вы едете в Лиссабон?

— Да, для меня отдых закончился… — Чуть засомневавшись, он добавил: — после вчерашнего бала.

Матилда промолчала. Она посмотрела ему в глаза, и ему показалось, что в ее взгляде он увидел сострадание. Луиш-Бернарду казался себе беспомощным и нелепым. Восемь утра, темный лестничный пролет, и вот он здесь, не знающий, что сказать, рядом с женщиной, которая околдовала его в ту лунную ночь на террасе. Он протянул ей руку:

— Что ж, осталось попрощаться, так ведь?

Она пожала протянутую ей руку. Рука была холодной, а ее, наоборот, горячей. Это было обыкновенное рукопожатие,которое продлилось ровно столько, сколько длятся подобные рутинные вещи. В ее поведении не чувствовалось ни спешки, ни намерения продлить эти секунды…

— Прощайте, Луиш-Бернарду. До встречи, когда-нибудь.

— Хорошего окончания отпуска.

— Спасибо. — Она начала подниматься наверх, направляясь к тому месту, где он только что находился. Инстинктивно, он отстранился, чтобы позволить ей пройти. Они разошлись, не глядя друг на друга, однако он почувствовал ее так близко, словно холодок, пробежавший по телу. Он стал спускаться по лестнице, слыша позади себя, как ее шаги удаляются. Удаляются навсегда из его жизни. Его горло перехватило спазмом. Луиш-Бернарду уже почти дошел до ступеньки, откуда не мог бы больше видеть ее и слышать ее шаги. Он остановился, развернулся и, не успев толком совладать с собой, позвал ее севшим голосом:

— Матилда!

— Да? — Она тоже остановилась. Теперь все было наоборот, она смотрела на него сверху вниз, а он поднял голову вверх, чтобы видеть ее.

— Я вас больше не увижу?

— Меня? Не знаю. Кто знает? Если люди живы, они всегда встречаются, не так ли?

«Ну, всё, хватит», — подумал он про себя. — «Эта женщина — какой-то кусок льда. Весь разговор более, чем абсурден, а вся эта затея — полное безумие, которое может закончиться только фарсом».

— Нет, оставаться живым недостаточно. Все зависит от того, как жить. Находят не только то, что находят, но и то, что ищут. Мы не листья на ветру, не звери, бредущие неизвестно куда. Мы люди, обладающие собственными желаниями.

— И ваше желание, Луиш-Бернарду, заключается в том, чтобы снова со мной встретиться?

— Да, Матилда. Мое желание — встретиться с вами снова.

— А могу я спросить, для чего?

— Я и сам не знаю, для чего или почему. Может, для того, чтобы возобновить разговор, не законченный тогда, в ту лунную ночь.

— Но ведь столько разговоров остаются незаконченными! Может, мудрость как раз в том и заключается, чтобы не пытаться возобновлять их, а оставить навсегда на том самом месте, на котором они прервались?

— Вы, Матилда, задаете столько вопросов и почти не даете ответов.

— Если бы они у меня были, Луиш! — Ее вздох был таким глубоким, а голос идущим настолько издалека, что на мгновение он испугался, что этот вздох разбудит весь спящий отель, и тогда некоторое количество постояльцев выглянут из дверей, дабы выяснить, что же стало причиной этого женского вздоха, который их всех разбудил. «В любом случае, — подумал он, — больше сказать нечего».

В некоторые моменты своей жизни Луиш-Бернарду удивлял самого себя тем, что был способен находить внутренние силы, буквально выстреливать вперед, когда оказывался загнанным в угол, когда выхода уже не было и пробиться разумными средствами было уже невозможно. Именно в ту секунду, не отдавая себе отчета в том, что делает, так, будто его тело подалось вперед, не завися от его разума, он вдруг начал медленно подниматься по ступенькам вверх, продолжая смотреть Матилде прямо в глаза. Она, не сдвинувшись ни на миллиметр, увидела, как он приближается, почувствовала, как, подойдя к ней, он положил обе руки ей на плечи, как наклонился и как потом поцеловал ее в губы. Матилда закрыла глаза, по-прежнему не двигаясь, одна рука ее продолжала держаться за перила, а другая безвольно повисла вдоль тела. Она ожидала, что он сейчас же отпрянет от нее, но он мягко усилил свой поцелуй, и почему-то теперь их сухие губы стали влажными; она почувствовала, как его язык медленно проник в ее рот и задержался там настолько, что это показалось вечностью. Потом, наконец он отстранился и запечатлел на ее губах еще один нежный короткий поцелуй. Она услышала, как он тихо сказал «до свидания, Матилда», услышала, как он спускается вниз по лестнице, ступает на кафель первого этажа и уходит. Только тогда она открыла глаза, медленно опустилась и села на верхнюю ступеньку лестницы, а потом еще долго, без единой мысли в голове, смотрела перед собой и вряд ли смогла бы сказать, длилось ли это пятнадцать минут или целый час.

* * *
Э́вора. Полдень. Поезд подошел к станции, расположенной в самом сердце Алентежу. Около двадцати пассажиров сошли и примерно с десяток зашли в вагоны. Продавцы прохладительных напитков и еды обходили вагоны с внешней стороны состава, предлагая свой товар — овечий сыр, колбаски, мед, фрукты и лечебные травы. Одна цыганка с тремя детьми, грязными и в рваной одежде, протягивала руку к окнам, в то время как смущенные пассажиры отстранялись от нее вглубь вагона. Чуть в стороне пожилая женщина, с головы до ног в черном, установила прямо на земле скамейку с сухофруктами в маленьких деревянных ящичках. Двое мужчин у здания станции, опершись о свои трости, наблюдали за происходившим в полной тишине так, будто ничего более интересного, чем прибытие поезда из Баррейру в тот день не произошло.

«Вот и родина, во всем ее блеске!» — подумал Луиш-Бернарду. Он тоже стоял у окна своего вагона. Потянувшись всем телом, он стряхнул с себя сонливость, охватившую его за четыре монотонных часа путешествия. До Вила-Висоза, к которой вела недавно сооруженная дополнительная ветка, оставался еще час с небольшим. Злые языки говорили, что ветку проложили специально для Сеньора Дона Карлуша и Семьи.

Луиш-Бернарду уже прочел все газеты, что вез из Лиссабона, уже успел полчасика вздремнуть, так что не очень понимал, чем еще можно себя занять. Снова присев, он закурил сигарету как раз в тот момент, когда поезд дернулся и стал медленно набирать ход, оставляя позади белые дома Э́воры. В своих мыслях он вернулся к Матилде, к их расставанию на лестнице Гранд-отеля Эрисейры. С тех пор уже прошло три месяца, и между ними уже пролегла целая осень.

Матилда жила в фамильном поместье своего мужа в Вила Франка де-Шира, неподалеку от Лиссабона. Можно было с таким же успехом сказать, что она жила в провинции. В обычных обстоятельствах они могли бы так провести год, даже больше, и не встретиться: если встречи не ищут, она не случается. В октябре он написал ей письмо, которое доверил передать Жуану, понадеявшись на его осмотрительность, о чем, кстати, сразу же пожалел. Жуан страстно воспротивился роли сводника, которую отвел ему Луиш-Бернарду, аргументируя это тем, что его кузина замужем, и он очень уважает ее мужа. Он спросил, чего Луиш-Бернарду добивается этой своей мальчишеской и довольно опасной игрой. Стоило большого труда убедить его передать письмо, но самое плохое было то, что Луиш-Бернарду и сам вдруг понял, что то, что в итоге получилось, не стоило их совместных усилий: письмо вышло каким-то вымученным, бездушным, бессмысленным, и, когда он спросил Жуана, какой была реакция Матилды, тот сказал: «Да никакой. Положила письмо в карман, без комментариев и даже не спросила, как ты».

Первого ноября, в день поминовения усопших, почему он и запомнил эту дату, было воскресенье, у всех был выходной. Луиш-Бернарду сидел дома один и наблюдал, как за окном идет дождь. Побродив по дому с ощущением полной бессмысленности происходящего, он вдруг представил себя здесь же, но через двадцать лет: та же мебель с неизменным тонким слоем пыли, в зеркале он же, но уже с сединой в волосах, морщинами от каких-то забот; под ногами скрипят половицы; на стене с незапамятных времен висит портрет родителей в серебряной рамке, его контора по-прежнему ждет его появления утром в понедельник, а «Каталина», «Катарина» и «Катавенту» с каждым годом все медленнее рассекают воду…

Луиш-Бернарду сел за свой секретер со стопкой листов белой бумаги и принялся за подробное письмо Матилде. Он вложил в него всю душу и сердце, написал всё, рискуя всем, чем только можно, и в самом конце попросил прощения, добавив, что, если не получит никакого ответа, то никогда, никогда больше не потревожит ее.

В конце месяца она ответила. Жуан приехал на улицу Алекрим, чтобы передать ему письмо.

— На, держи. Это от Матилды, она просила тебе передать. Чует мое сердце, все это закончится плохо, и я никогда не прощу себя за эту дурацкую роль почтового голубя.

Луиш-Бернарду ничего не ответил. Наверное, надо было что-то сказать, чтобы успокоить друга, что-нибудь, что оправдало бы Матилду и как-то скрыло бы чрезвычайную важность для него этого письма. Но он так ничего и не сказал. Едва сдержав себя и подождав, пока Жуан уедет, Луиш-Бернарду с явным удовольствием начал раскрывать письмо, не спеша, оставаясь внимательным к каждой детали — к качеству бумаги, к тому, как она его сложила, к его запаху.

«Луиш-Бернарду,

я отвечаю на ваше второе письмо, не на первое. Отвечаю на тот ваш поцелуй на лестнице, а не на игру словами, которыми вы пытались вскружить голову бедной глупышке, живущей вдали от расставленных ловушек, в которых вы, похоже, знаете толк. Я отвечаю не вашему умению соблазнять, а той вашей растерянности, которая показалась мне неподдельной в вашем взгляде. И, наконец, я отвечаю не злу, которое вы можете мне причинить, а добру, которое, как я полагаю, мне удалось в вас разглядеть. Такого человека мне нечего бояться, потому что он не сделает мне плохо. Разве не так, Луиш-Бернарду? Вы ведь не сделаете мне плохо? И мы сможем продолжить разговор, прерванный в ту лунную ночь на летней террасе?

Конечно, я знаю, что задаю слишком много вопросов. Однако, если ваш ответ на них — „да“, то тогда я подам вам знак, через Жуана, чтобы мы могли снова встретиться. Однако до тех пор прошу вас ничего не предпринимать. Когда же вы соберетесь прийти, то со злом, прошу вас, лучше не приходите. Я стану вас уважать за этот отказ еще сильнее. И буду хранить о вас только самые нежные воспоминания».

Знак был подан накануне. Когда он столкнулся с Жуаном на выходе из «Бразилейры», в районе Шиаду, и тот сказал ему, будто это было самой обычной в мире вещью:

— У меня для тебя записка от Матилды. Передам завтра, за ужином в «Центральном». Ты сам-то идешь?

— Столько всего сразу, — подумал Луиш-Бернарду. — Столько всего в один-единственный день: и король, и принцесса.

II

В то утро в Вила-Висоза Дон Карлуш проснулся чуть раньше семи, разбуженный своим камердинером. Быстро приведя себя в порядок в туалетной комнате, он вернулся в свои покои, соседствовавшие с покоями королевы, и оделся, как всегда, прибегнув к помощи слуги, чтобы натянуть узкие, невысокие сапоги на шнуровке. Данная операция требовала почти гимнастических усилий, к которым его сто десять килограммов веса не очень располагали. Вслед за этим, перед ним предстал Тейшейра, местный аптекарь, для того чтобы, как обычно, побрить Его Величество стальной бритвой Sheffield. Ритуал этот исполнялся им со сдержанной проворностью мастера и доставлял королю явное удовольствие.

Одетый, причесанный, освежившийся одеколоном Дон Карлуш пересек своей тяжелой, широкой поступью переднюю, соединяющую королевские покои с часовней и столовой, и затем спустился этажом ниже к дворцовым залам. Он направился прямиком к «зеленому залу», названному так из-за зеленого дамасского шелка, которым были драпированы его стены. Там короля уже ждали компаньоны по охоте, гревшиеся у мраморного камина. Завтрак был накрыт, слуги стояли, выстроившись чуть сзади, чтобы по первому сигналу начать прислуживать за столом. Дон Карлуш, явно в хорошем настроении, сделал широкий жест рукой и воскликнул:

— Доброе утро, господа! Приступим, а то куропатки ждать не будут!

Кроме короля, за завтраком сидели еще двенадцать человек: маркиз-барон де-Алвиту, виконт де-Ассека-Паеш, граф Сабугоза, Мануэл де-Каштру Гимараеньш, граф Химе́нес-и-Молина, дон Фернанду де-Серпа, Хьюго ОʼНил Чартере де-Азеведу, полковник Жузе Лобо-де-Вашконселуш, офицер по особым поручениям и майор Пинту Башту, фельд-адъютант. Кроме них здесь также присутствовали граф де-Арнозу, личный секретарь короля, и граф Мафрский, врач королевской семьи. Последние не планировали сопровождать короля на охоте и предпочли занять свое утро другими делами. Среди собравшихся не было только принца Дона Луиша-Филипе, постоянного участника подобных выездов, которого задержала в Лиссабоне какая-то церемония в Военной Академии.

Подавали сок, выжатый из местных апельсинов, по общему мнению, лучших в мире, чай, поджаренный хлеб с маслом, зрелый овечий сыр, персиковый джем и яичницу с ветчиной. За кофе некоторые господа закурили по первой в этот день сигаре, однако времени, чтобы посидеть за столом и насладиться процессом, не было. Все быстро спустились на первый этаж, где надели теплые куртки по случаю довольно промозглого декабрьского утра с инеем, накрывшим землю.

Перед главным фасадом Дворца графов Браганских стояли запряженными три рессорных экипажа для охотников, два шарабана для секретарей и оруженосцев, а также для собранных еще накануне ружей и боеприпасов. Тут же был прицеп с собаками, уже чрезвычайно возбужденными, готовыми к командам и обнюхивающими все вокруг. Дон Карлуш дал поручение Томе, своему неизменному личному «секретарю» по охотничьим делам, чтобы тот прихватил кофр с парой ружей Holland, and Holland, подарком Леопольда, короля Бельгии, а также пару James Purdy, сделанных в Лондоне на заказ, специально ему по руке: король предпочитал выбирать ружье той или другой фирмы в зависимости от ситуации на охоте. Иногда, впрочем, он мог все утро стрелять из одного и того же ружья. Однако в таких случаях все объяснялось, скорее, суеверием или пристрастиями самого стрелка, нежели какими-то научными причинами.

В то утро небольшая группа королевских охотников отправлялась на гон и отстрел куропаток в местечко, находившееся примерно в пяти километрах от резиденции. Эту слегка холмистую территорию с рощами из пробкового дерева и каменного дуба пересекали две речушки, заросшие по берегам кустами ладанника. Охотники собирались провести четыре «выгона» с двух разных позиций, по системе, известной как «орел и решка»: сначала загонщики гонят птицу к засаде, где их ожидают охотники, а потом выгон ведется к той же засаде, но уже с противоположного направления. Между одним и другим «выгоном» охотнику нужно только повернуться вокруг своей оси на 180 градусов. Последнее время, из-за своего лишнего веса, король предпочитал выгон так называемой охоте «на подъем», когда нужно было проходить долгие километры вдоль холмов и долин, поднимаясь и вновь спускаясь, погружаясь ногами в грязь, скользя по мелкой гальке, и при этом не отставать от собак, преследующих бегущую и летящую впереди дичь.

Небольшая группа загонщиков, бедный, плохо обутый народ, набранный среди местных жителей за несколько монет и за обещание по птице каждому, ожидала охотников на первом из условленных мест. Пока прибывшие из Дворца помощники распределяли по жребию «ворота» — место засады со сменным направлением стрельбы, в соответствии с переменой направления «выгона», пока выгружались ружья и сумки с патронами, собаки выпускались из прицепа, а оруженосцы нагружались разным охотничьим скарбом, загонщики выдвигались на свои отправные точки, в одном, двух или трех километрах от так называемых «ворот».

Стелющийся туман, поднимавшийся над покрытыми инеем полями, только начал рассеиваться, но холод был все столь же безжалостным. В сопровождении Томе и своего оруженосца, а также двух собак — Джебе, пойнтера в рыжих и белых пятнах, и серого бретонского спаниеля Дивора — Дон Карлуш направился к «воротам», выпавшим ему по жребию. Они представляли собой примитивное укрытие из наваленных дубовых веток, за которыми, как предполагалось, летящие куропатки заметят его только тогда, когда окажутся уже на позволительном для выстрела расстоянии.

Ожидание куропаток редко длилось менее получаса при каждом «выгоне». Иногда случалось, что появлялись одинокие птицы, когда еще не были даже слышны голоса загонщиков. Основная же масса появлялась только к концу их работы, когда куропаткам оставалось только устремиться в сторону сидевших в засаде охотников. В это время Дон Карлуш любил сидеть в своем раскладном парусиновом кресле, выкуривая первую за утро тонкую сигару, и молча размышлять, пока собаки возятся у его ног, а заряженные Томе́ ружья ждут, что он схватит их в любую секунду, лишь только заслышатся взмахи крыльев летящей дичи. Король думал о том, что его в то время волновало, в частности, о полученной накануне телеграмме из Мозамбика, от тамошнего губернатора. Он хотел, и вполне обоснованно, абсолютных полномочий в управлении своей Провинцией, чтобы не лавировать в зависимости от настроений, попыток вмешательств в его дела со стороны министра по заморским территориям и политиков, управляющих колониями из Лиссабона. По сути, его история была похожа на ту, что пережил там же за несколько лет до этого Моузинью де-Албукерке, когда, будучи назначенным королевским комиссаром в Мозамбике, он в конце концов был вынужден подать в отставку, преданный соответствующим постановлением, которое, против воли короля, но, тем не менее, за его подписью, лишило того права принимать на месте те безотлагательные решения, которые не нуждались в предварительном ублажении тщеславия политиков с Дворцовой площади. Дон Карлуш восхищался мужеством и военными качествами Моузинью, его патриотизмом и верностью короне. Даже на расстоянии король чувствовал, что он был прав в том конфликте. Однако так же хорошо и без излишних иллюзий король осознавал, что вряд ли сможет отстоять его перед правительством без того, чтобы спровоцировать политический кризис, который в то время был совсем не желателен. «В ссоре с правительством из любви к королю, в ссоре с королем — из любви к родине». И вот, почти десять лет спустя, история повторялась: в полном бессилии, Дон Карлуш наблюдал, как идет наперекосяк политика в заморских провинциях страны, ставшая уже предметом постоянных общественных споров, вместо того, чтобы быть одним из важнейших, порождающих консенсус и единение, национальных вопросов. Король вздохнул и, в раздражении, отогнал эти мысли прочь.

Еще никогда монархия и Королевский дом не подвергались такому количеству столь злобных нападок. Не проходило и дня, чтобы республиканская пресса не разражалась бешенством по поводу короля, королевы, наследника престола и самого института королевской власти. Дон Карлуш открывал газеты и наблюдал, как на него нападают со всех сторон, карикатурно изображают, высмеивают и просто оскорбляют. Предлогом для этого могло служить все, что угодно: если он занимался политикой, говорили, что это потому, что он мечтает об абсолютной власти и лишь вносит путаницу в процесс управления государством. Если он, наоборот, намеренно держался от этого подальше, это означало, что страна, якобы, ему безразлична, а интересны только охота в Алентежу и светские развлечения. Республиканская партия крепла параллельно с народным недовольством, престиж государства подрывался каждый день, будучи отданным на откуп любому крикливому демагогу в дешевой забегаловке; те немногие друзья, которые были у короля и которым он мог доверять, не имели никакого политического влияния, а, если и имели, то быстро теряли его именно потому, что являлись его друзьями. Он был королем в королевстве, где чувствовал себя преданным со всех сторон, владыкой Империи, которую великие нации — королевские дома, связанные с ним кровными узами — страстно желали и бесстыдно домогались. Имея хотя бы малейший повод, Англия мигом увела бы у него всю его империю, вместе с ним самим и его троном. Моузинью был прав, разоблачив манёвры англичан в Родезии и Замбии, но эти здешние бестолочи никогда не понимали, что чем слабее будет король, тем в большей опасности будет сама империя. Это же касается Сан-Томе и Принсипи, чьи кофе и какао доставляли столько неприятностей английскому экспорту из Габона и Нигерии. Да, кстати о Сан-Томе… Король вспомнил о намеченном обеде с тем парнем, которого ему так рекомендовали, с Валенсой. Поначалу Дон Карлуш поморщился, когда ему назвали это имя: он читал его статьи, и ему показалось, что того нельзя назвать ни серьезным человеком, ни большим знатоком того, о чем он рассуждал. Но Королевский совет настоял на кандидатуре, особо подчеркнув, что это человек новый, не имеющий ни политических, ни партийных обязательств, вне сомнения, интеллигентный и не без амбиций лидера. Король позволил себя убедить:

— Хорошо. Пусть он приедет в Вила-Висоза, я посмотрю ему в глаза и пойму, внушает ли он мне доверие. Бернарду, пригласите его сюда на обед в какой-нибудь тихий, спокойный денек. Да, и узнайте, охотник ли он: если да, то это уже хороший знак.

Но нет, небольшое расследование, проведенное графом Арнозу, не выявило у Луиша-Бернарду Валенсы охотничьих пристрастий. Поэтому он был приглашен просто на обед. «Наверняка, тоскливый получится разговор, — подумал Дон Карлуш. — Даже не уверен, что мне удастся приблизиться к теме как к таковой, явно придется ходить вокруг да около».

Со стороны левых «ворот» прозвучали два выстрела. Дичь пошла, поначалу преимущественно с краев: именно там двигались загонщики, постепенно образуя полукруг в форме подковы. Однако основная часть птицы, все равно, появится в центре и ближе к концу. Издалека слышались голоса загонщиков, которые прочесывали лес, поднимая на крыло птицу, прятавшуюся на земле. Вверху и где-то впереди послышался крик куропатки, которую уже, похоже, вспугнули, и Дон Карлуш инстинктивно поднялся и взял одно из ружей Holland, приготовленных Томе́. Король уперся прикладом в пояс, чувствуя правой рукой гладкий холод стали, левой поглаживая деревянное цевьё. Из головы его мгновенно выветрились все прежние мысли. В те секунды не существовало уже ничего, кроме него и ружья, слившихся друг с другом в единое целое, внимая всем знакам и звукам леса. Адреналин подступал к горлу, сердце билось сильнее, казалось, все утро сконцентрировалось на том моменте, приближение которого он ощущал все более явственно. Так прошло минут десять. Ничего не происходило, только он, король, его секретарь, его собаки, его ружье — онемевшие, погруженные в природу и в вечное состояние охотника, поджидающего свою добычу, как это было еще с незапамятных времен, когда самый первый охотник укрылся в засаде, чтобы застичь врасплох своего зверя.

Он смотрел в правую сторону, туда, откуда слышал крик куропатки, однако первая птица появилась слева. Она пулей летела вперед, в тишине и на огромной скорости, примерно в двадцати метрах над землей. Дон Карлуш сначала заметил ее краем глаза, больше догадавшись о ней, чем увидев ее, вскинул ружье, уперев его, как следует в левое плечо. Рука короля, как говорят в этих случаях, «повела ружьем» в течение пары секунд, повторяя полет птицы так, чтобы левый ствол опередил ее примерно на метр, прежде, чем он выстрелил. Пораженная на полной скорости куропатка еще продолжала линию своего полета, раскинув в стороны крылья и планируя над миром, который вдруг внезапно захлопнулся перед ней, и потом, словно ударившись о стену, упала в пике вниз прямо на землю, с глухим и сухим стуком. Дону Карлушу не нужно было выяснять, убита она или только ранена: то, как птица прервала свой полет и как быстро устремилась к земле вниз головой, уже было верным признаком того, что выстрел оказался смертельным. Томе́ слегка присвистнул в знак одобрения, протягивая королю другое заряженное двумя патронами ружье. В тот вечер он будет вынужден еще не раз публично восхищаться мастерством Сеньора Дона Карлуша, преумножая славу превосходного стрелка, каковым слыл глава дома Браганса.

Дальше все пошло по нарастающей, по мере того, как загонщики продолжали приближаться к позициям, где, спрятавшись в своих укрытиях, находились стрелки. Куропатки пошли — по одной, парами и небольшими группами из четырех-пяти птиц. Они летели вперед разными траекториями, какие-то чуть выше, какие-то почти на бреющем полете. Последнее было для охотников сложнее всего, потому что они сливались с листвой и становились заметными лишь в самый последний момент. Выстрелы уже звучали беспрерывно, и иногда по одной куропатке стреляли подряд сразу из нескольких «ворот». Случалось, что некоторым птицам, каким-то чудом, удавалось избежать пули, однако большинство из них вынуждено было прощаться с небом, будучи не в силах противостоять этой стене из свинца, из-под которой с земли поднимался вверх запах пороха, в то время, как охотники уже с трудом удерживали в руках обжигающие стволы ружей. Уперевшись ногами в землю и постоянно смотря вперед, даже отдавая ружье Томе́ для перезарядки, Дон Карлуш стрелял метко, с той мягкостью в жестах, которая была достойна короля. Первый «выгон» он завершил двенадцатью куропатками и одним зайцем, которых тут же, со страстью, бросились подбирать Джебе и Дивор, как только Томе́ спустил их с поводка и дал им команду «Апорт!»

К полудню охота закончилась. Секретари расстелили на земле большое полотнище и разложили на нем трофеи для того, чтобы охотники могли их рассмотреть с привычным чувством гордости. Дон Карлуш в итоге убил тридцать пять куропаток и двух зайцев, потратив на это два патронташа по двадцать пять патронов в каждом. Король пребывал в состоянии эйфории, покраснев от возбуждения и от пройденного к стоянке карет пути. Ничто не доставляло королю большего удовольствия, чем такие утренние выезды на охоту с друзьями. Ему нравилось всё, включая определенную сумбурность торжества, комментарии охотников, их описания собственных подвигов, поздравления, которые он получал со всех сторон, разговоры загонщиков с секретарями, то нервное возбуждение, которое переживали собаки, беспрестанно кружившие вокруг людей, то, как куропаток раскладывали по мешкам из рогожи, как потрошились зайцы, прямо тут на месте, чтобы избежать потом неприятного запаха при их приготовлении, как укладывались в чехлы ружья, и как охотники, освободившись от тяжелых патронташей и толстых накидок, садились в тени под деревом, вокруг большой белой, в красную клетку скатерти, на котором заблаговременно были расставлены хлеб, маринованные маслины, овечий сыр, свиные колбаски, а также белое вино и кофе…

* * *
Шарабан, запряженный всего одной лошадью, ожидал Луиша-Бернарду на железнодорожной станции Вила-Висоза. К нему подошел дворцовый слуга, в чьи обязанности как раз входила встреча гостей короля. Он занял место в карете, рядом с Луишем-Бернарду и приказал кучеру трогаться.

Луиш-Бернарду первый раз приехал в Вила-Висоза и был поражен необычайной красотой городка, его побеленными домами в один или, максимум, в два этажа, их окнами и дверями, окаймленными мрамором, добываемым тут же, неподалеку, балконами с решетками из кованого железа, небольшими фонтанчиками, также из мрамора; удивила его и непривычная ширина улиц с рядами апельсиновых деревьев с висящими на них плодами (в это-то время года!), размах центральной площади напротив замка, окруженного садом. Все дышало простором и явной гармонией между архитектурой и тем необычайным умиротворением, с которым обитатели городка проводили время, беседуя около магазинчиков или прогуливаясь по аллеям, без ненужных хлопот и спешки. По всему было видно, что городок Вила-Висоза был построен для жизни как внутри домов, так и снаружи, чтобы у домашнего очага или под местным солнцем — везде оставаться любимым своими жителями.

Откинувшись на спинку, Луиш-Бернарду наблюдал из открытой кареты за проплывавшим мимо него городом, ощупывая взглядом каждую деталь, удивляясь изящности четких линий построек, с любопытством глядя на гуляющих людей и пытаясь представить себе их ежедневную жизнь. Окутанный этим неожиданным для себя ощущением благополучия и комфорта, которому никак не противоречил утренний декабрьский холодок, он вдруг понял, почему Дон Карлуш чувствует себя здесь гораздо лучше, чем в Лиссабоне, в залах своей официальной резиденции во дворце Несесидадеш. Тем временем, лошадь, запряженная в карету, рысью приблизилась ко дворцу графов Браганских, и Луиш-Бернарду неожиданно ощутил, как сбилось его дыхание от вида представшей перед ним Дворцовой площади, в глубине которой, в западной ее стороне взору открывался сам четырехэтажный дворец, совершенный в своей четырехугольной геометрии. Его главный фасад был весь выполнен из мрамора розовато-коричневого оттенка, с правой стороны, под прямым углом к нему, находилось здание белого цвета, обсаженное по периметру кипарисовыми деревьями. Здесь располагались королевские покои, хотя снаружи все это, скорее, напоминало какое-нибудь служебное дворцовое помещение.

Минут через десять после прибытия гость был препровожден в небольшой зал на первом этаже, с камином, к которому он прислонился, рассматривая картины, развешенные на обитых желтой парчой стенах, когда снаружи послышался шум въезжающих на просторную Дворцовую площадь карет, свидетельствовавший о прибытии короля и его свиты. Выглянув незаметно в окно, Луиш-Бернарду узнал короля, выходившего из первой кареты, в сопровождении двух человек. Следом послышались шаги, приближающиеся к залу, в котором находился Луиш-Бернарду, и в зал вошел граф де-Арнозу. Он осведомился о том, как прошло путешествие, и сообщил, что Его Величество только что вернулся с утренней охоты и что он примет его сразу, как переоденется. Граф присел рядом, чтобы составить компанию гостю, и они провели некоторое время за светской беседой, в ожидании короля.

Ждать пришлось недолго. Десять минут спустя, возвещая о своем приближении тяжелой поступью по кафельному полу и своим громким голосом, отдавая кому-то на ходу распоряжения, появился и сам Дон Карлуш. Одет он был довольно скромно, в серый шерстяной костюм с замшевым жилетом темно-зеленого цвета и подобранным в тон галстуком. Лицо его было слегка обветренным, светлые с проседью волосы и ярко-голубого цвета глаза выдавали в нем потомка нескольких европейских династий, преимущественно северных. Голос короля был довольно низким, рукопожатие несколько небрежным, однако глаза смотрели прямо на собеседника в то время, как он его приветствовал. В целом, король производил впечатление человека, внушающего почтение, несмотря на его полноту и на то, что все последнее время он находился в центре бурных политических дебатов, в которых одна часть страны его обожала, а другая ненавидела. Разговор продолжался стоя: когда были пройдены обычные для этой ситуации формальности и после того, как он выразил благодарность за то, что Луиш-Бернарду соблаговолил приехать в Вила-Висоза, Дон Карлуш сказал:

— Ну, что ж, мой дорогой, как вы, наверное, знаете, я только что вернулся с охоты, а у охотников зверский аппетит. С охотой или без нее, аппетит — это то, чем я славен. К счастью, слава эта идет мне во благо… в отличие от другой. — На этих словах Дон Карлуш улыбнулся открытой улыбкой, в то время, как Луиш-Бернарду, смутившись, не понимал, стоит ли ему тоже понимающе улыбнуться, или же, наоборот, не показывать, что он догадывается, о какой такой «другой славе» король ведет речь. Хотя всей стране было известно, что Сеньор Дон Карлуш — охотник не только до куропаток, зайцев, оленей или кабанов в Вила-Висоза, но также и до служанок, дочерей местных обывателей, жен некоторых представителей городской знати или совсем простых девушек, стоящих за прилавком местного магазина. В этом и у короля, и у самого Луиша-Бернарду вкусы, что называется, совпадали.

— Что ж, — продолжил хозяин, — надеюсь, с чувством голода у вас, после вашей поездки, тоже все в порядке. Потому что довольно скоро вы убедитесь, что поесть в наших местах можно очень недурно. Это будет мужской обед. Идите со мной, и я представлю вам остальную часть нашей компании. Если вы не против, сначала мы спокойно пообедаем, а потом, уже вдвоем, с глазу на глаз поговорим о том, ради чего я вас сюда позвал.

Это и вправду был исключительно мужской обед. За те несколько часов, которые он провел в Вила-Висоза, Луиш-Бернарду так и не узнал, была ли там королева Дона Амелия: дело в том, что она проживала отдельно, в Лиссабоне и Синтре, вместе с доверенными дамами — своими подругами и французскими кузинами, которые приезжали навещать ее и которым она жаловалась, что у нее с мужем «уже прошел этап раздельных спален и настало время раздельных дворцов».

Четырнадцать присутствовавших за обедом мужчин были посажены по обе стороны огромного стола, за которым легко уместились бы и с полсотни человек. Король сел в центре и подал знак Луишу-Бернарду, чтобы тот сел с противоположной от него стороны. У каждого места было меню, и все принялись с интересом изучать его. Дон Карлуш был известен тем, что придавал этим меню огромное значение Иногда даже, здесь, в Вила-Висоза или на борту королевской яхты «Амелия», король составлял их собственной рукой, присовокупляя к ним также и свой собственный авторский рисунок. В тот день шеф-повар Вила-Висоза предлагал уважаемым господам, собравшимся на верхнем этаже, следующее:

Potage de tomates
Oeujfes à la Perigueux
Escalopes de foie de veau aux fines herbes
Filet de porc frai, rôti
Langue et jambon froid
Epinards au velouté
Petit gateaux de plomb[7]
После того, как подали горячий суп из протертых помидоров и белое вино Vidigueira, охотники стряхнули с себя оцепенение, и разговор стал более оживленным. Луиш-Бернарду не мог не заметить, как осторожно обходилась тема, которую кто-то походя назвал «мелкой португальской политикой». Вместо этого разговор начался с обсуждения утренней охоты, после чего перешли к внутригородским историям. Падре Бруно, как рассказывали, подозревался в том, что обрюхатил еще одну прихожанку. Если верить местным слухам, это была уже вторая, меньше чем за год. Однако большинство за столом считали, что история эта — ничто иное, как сплетни, которые распускаются святошами из Церкви Непорочного Зачатия. Последние решили, и совершенно справедливо, что раз симпатичный падре Бруно не может, по крайней мере, сразу — принадлежать каждой из них, преданных местной церкви и обеспокоенных благополучием прошедших через нее священников, то пусть он отныне, как «res publica» достанется им всем вместе, и никому в отдельности. А еще, говорят, на днях случилась перепалка между цыганом и торговцем с площади, закончившаяся стрельбой, беготней и большим переполохом, длившимся все утро. Слава богу, что никого не убили и не ранили. Полиция схватила цыгана и привела его к судье. Тот вынес соломоново решение — послал за торговцем и посадил обоих в местную тюрьму. А торговец-то тот оказался постоянным поставщиком Дворца, куда регулярно привозил сливы из Э́лваша. Король их так любит, что не преминул и сам высказаться по этому поводу, то ли в шутку, а то ли всерьез: «Надеюсь, уважаемый господин судья отдает себе отчет в том, чем может грозить долгое пребывание этого человека в тюрьме!»

За красным вином разговор стал более серьезным и поднялся до уровня обсуждения положения дел в мире и всего, что от него можно ожидать. Кто-то упомянул тревожные новости, поступающие из Санкт-Петербурга. Там, похоже, свершилась настоящая революция. Контроль над ситуацией оказался потерянным, анархисты совершили ряд покушений, «Потемкин», самый главный крейсер императорского военного флота, развернул свои орудия против царской власти. Условия, при которых Россия согласилась на капитуляцию перед Японией, ставшей неизбежной после сокрушительного Цусимского сражения, в котором погибло тридцать четыре из тридцати семи кораблей Второй Тихоокеанской эскадры, вызывали всеобщую подавленность и негодование. Японии достались Порт-Артур, остров Сахалин, Корея и часть Маньчжурии. Впервые азиатская страна побила на море западное государство, размеры поражения были огромными, поскольку теперь Япония становилась крупнейшей морской державой во всем Тихоокеанском регионе: Россия просто-напросто исчезла с театра военных действий, две ее эскадры были буквально раздавлены — одна, даже не вступив в бой, другая была разбита после одного-единственного сражения.

Англия, оставаясь верной базовому принципу своего Адмиралтейства — всегда превосходить, минимум вдвое, военно-морские силы своего прямого противника — потихоньку покидала Ближний Восток, чтобы противостоять тому, что многие уже называли растущей угрозой со стороны Германии. Японской военно-морской мощи, теоретически, могли сопротивляться только-только начинавшие набирать силы Соединенные Штаты, чей президент Теодор Рузвельт, пока тщетно, но все же пытался не позволить стратегическому паритету межу Россией и Японией накрениться в одну или в другую сторону.

— И все это, — воскликнул Дон Карлуш, — из-за глупости и спеси этого кретина адмирала Рождественского!

— Говорят, что он, — добавил граф де-Сабугоза, — даже не обговорил со своими офицерами порядок ведения сражения. Что в самый разгар битвы корабли не получили ни одного распоряжения адмирала, оказавшись брошенными на произвол судьбы!

— Знавал я его, когда он был военно-морским атташе в Лондоне, — продолжил Дон Карлуш. — Это был довольно несимпатичный тип, слишком высокого мнения о себе, ходил эдаким павлином, будто зал Букингемского дворца был капитанским мостиком его крейсера. Помню, как Эдуард тогда мне сказал: «Коли весь Императорский флот состоит из таких веников с нацепленными на них медальками, я не удивлюсь, если у царя скоро начнутся неприятности!»

Потом разговор свернул в сторону Северной Африки, где все, казалось, перемешалось с тех пор, как кайзер Вильгельм II посетил с визитом Марокко, произнеся там ряд пламенных речей, подвергнув сомнению французский протекторат и сами основы «сердечного соглашения», достигнутого между Парижем и Лондоном. Кайзер волновал всех: то, что он хотел урвать себе кусок от Африки, было очевидным. Но больше всего беспокоило то, что он хотел чего-то, причем чего-то грандиозного и от Европы тоже. Здесь, в этом небольшом городке Вила-Висоза в Алентежу, когда разговор заходил о кайзере, тон беседы сразу же становился подчеркнуто серьезным: бокалы с вином подносились ко рту медленнее, что уже само по себе было признаком озабоченности, а кивки головами явно становились все более единодушными. Кайзер был угрозой, еще одной угрозой для мира, хотя отсюда все еще казался погруженным в вечную благодать.

Луиш-Бернарду ограничился парой не слишком спорных замечаний, чего было достаточно, чтобы показать, что он следит за обсуждаемыми темами внимательно и со знанием дела, однако далек от желания подвергнуть сомнению авторитетность высказываемых здесь суждений. Он чувствовал себя вполне комфортно, был в мире с самим собой и в гармонии с окружающей его обстановкой. Разговор шел о великих мира сего, и он принимал в нем участие, сидя напротив короля. Луиш-Бернарду не пропускал ни единого слова, но делал это, будучи расслабленным; взгляд его время от времени блуждал по восхитительным панно из азулежу[8] или по обшитому кедровым деревом потолку, украшавшему этот прекрасный обеденный зал. Иметь привилегию здесь обедать — уже одно это оправдывало любые неудобства, связанные с поездкой, тем более, как отметил сам Дон Карлуш, обеды здесь, действительно были восхитительные. Король как личность казался ему теперь совсем другим, в отличие от того, каким его выставляла республиканская пропаганда: было более, чем очевидно, что король являлся человеком с уровнем культуры значительно выше среднего, что он был хорошо информирован и заинтересован в происходящем вокруг — начиная с городских новостей, заканчивая событиями на Ближнем Востоке. Он явно имел собственный и твердый взгляд на вещи, не навязывал никому никакой интеллектуальной субординации, однако в общей атмосфере за столом ощущалось вполне естественное уважение к нему со стороны окружающих.

С кофе подавали портвейн Delaforce 1848 года. И то, и другое было превосходным. Потом Дон Карлуш неспешно встал, и вся компания последовала на нижний этаж в небольшой зал, обогреваемый двумя каминами, где гостей ждал столик с несколькими марками коньяка и отделанная серебром коробка с сигарами, из которой каждый не преминул взять себе по сигаре. На другом столике лежали последние газеты, прибывшие сюда на том же поезде, что и Луиш-Бернарду. Собравшаяся было вокруг столов группа вскоре разошлась по разным углам комнаты: одни уселись на диваны с газетами, другие беседовали, стоя у камина, третьи просто наслаждались ароматом своих сигар.

В общем, обстановка очень напоминала клубную: та же сладостная мужская праздность из всё того же нехитрого набора маленьких человеческих радостей.

Обед был очень приятным, еда столичной, дворец — прекрасным и весьма достойным, хотя размеров скорее графских, чем королевских, однако именно поэтому он выглядел более уютным и гостеприимным. Сам же городок Вила-Висоза — просто потрясающим: что ни говори, посетить его стоило. «Однако сейчас, похоже, настало время расплатиться по счету», — подумал про себя Луиш-Бернарду. В этот самый момент Дон Карлуш поднялся с дивана, на котором до этого сидел, и попросил его следовать за ним. Они шли втроем — король, Луиш-Бернарду и граф де-Арнозу. Путь их лежал через несколько залов первого этажа, двери которых открывались перед ними одна за другой, пока они не дошли до самого дальнего зала со стеклянной дверью, ведущей на веранду с видом на сад.

Эта была относительно небольшая комната, также отапливаемая живым огнем, которая, похоже, являлась рабочим кабинетом короля: почти половину ее площади занимал длинный секретер со стопками бумаг и газетами, чуть в стороне от него, в углу полукругом расположились четыре кожаных кресла, над которыми на стене висел писанный маслом портрет короля, рядом с ним портрет королевы Амелии, а также несколько акварелей, среди которых была одна с изображением яхты «Амелия» работы самого Дона Карлуша. Луиш-Бернарду занял кресло напротив того, в которое сели король и граф де-Арнозу, который промолчал почти все время, лишь иногда уточняя кое-какие детали в речи короля. Со своего места за дверью, ведущей на веранду, Луиш-Бернарду мог видеть сад, откуда слышалось тихое журчание воды в фонтанах. Несмотря на закрытую дверь, до него доносился запах апельсиновых и лимонных деревьев. Практически впервые за все свои годы он вдруг пожелал себе вот такой размеренной деревенской жизни, в которой все тихо, мирно и подчинено своему порядку, как в этом средиземноморском саду.

— Прежде всего, мой дорогой Валенса, — громкий голос Дона Карлуша разом покончил с его сладкими грезами и чуть не напугал его, — я хочу снова поблагодарить вас за то, что вы согласились принять мое приглашение. Сожалею только, что мой сын Луиш-Филипе не смог быть здесь. Ему бы, наверняка, было приятно с вамипознакомиться, а кроме того, Наследный принц особо заинтересован вопросом, ради которого мы здесь собрались.

— Нет, это я, Ваше Величество, благодарен вам за обед и за возможность познакомиться с этим великолепным домом и этой чудесной местностью.

— Очень любезно с вашей стороны, что вам нравится Вила-Висоза, что делает честь тонкости ваших чувств и хорошему вкусу. Но, дорогой мой, давно уже ушли те времена, когда короли звали людей, и те бегом бежали на встречу с ними, или когда король мог вызвать кого-то и сообщить, что дает ему важное поручение. Начну с самого конца: я позвал вас сюда не для того, чтобы доверить вам определенную миссию, поскольку сегодня есть люди, которые считают, что служить королю, не то же самое, что служить родине, а для того, чтобы сделать вам предложение. Вы можете рассматривать это именно так. В то время, как для меня это является служением королю и служением Португалии.

Дон Карлуш сделал паузу, осмотрев его своими проницательными голубыми глазами. Луиш-Бернарду ощутил внезапно возникшую неловкость, в первый раз за этот день. Неожиданно для себя он вдруг со всей остротой осознал: перед ним был Король, Король, говоривший со своим подданным, каким бы искренним и уважительным при этом ни был его тон.

— Как я уже сказал, начну с конца: я хочу, чтобы вы приняли предложение занять пост губернатора заморской провинции Сан-Томе и Принсипи. Приступить к исполнению этого назначения или, если вам угодно, поручения надлежит через два месяца. Миссия продлится минимум три года, по истечении которых она будет продлена, если мы и тогдашнее правительство сочтем это целесообразным. Для вас будут созданы все условия, соответствующие вашей должности и нормам, принятым в колонии. Они вряд ли будут какими-то особенными, скорее — вполне достаточными. Получать вы будете больше министра в Лиссабоне, но меньше посла в Париже или Лондоне. В вашем случае (простите мне мою неделикатность, но я был вынужден навести кое-какие справки), это не сделает вас ни богаче, ни беднее. Прежде чем вы выразите свой испуг по поводу сделанного предложения, позвольте заметить, что, как вы, наверное, догадываетесь, ваше имя возникло не случайно. Многие из глубоко уважаемых мною людей рекомендовали мне вас как человека, созданного для этой должности. Мне и самому довелось прочитать то, что вы писали о нашей политике на заморских территориях, и сдается мне, что вы с убежденностью защищаете как раз те идеи, которые в данный момент и нуждаются в защите. Я также принял во внимание тот факт, что вы человек молодой, не состоящий ни в одной из политических партий. Вы говорите по-английски (чуть позже я объясню вам, почему это важно), вы человек информированный в международных делах и, благодаря роду вашей деятельности, хорошо разбираетесь в том, как развиваются экономические процессы в колониях и, в частности, на Сан-Томе.

Луиш-Бернарду не воспользовался новой паузой, которую взял Дон Карлуш, чтобы вступить, наконец, в разговор. Ему казалось, что будет лучше, если он продолжит слушать молча. К тому же, он не знал толком, что ответить: предложение казалось абсурдным, даже непонятным. Его сразу же несколько встревожило то определение, которое Король дал его взглядам на политику в колониях. Ведь он не сказал, что разделяет идеи Луиша-Бернарду, а лишь заметил, что «в данный момент» эти идеи «нуждаются в защите» — как бы проводя границу между служением Королю и служением государству.

Дон Карлуш сменил тон и поменял позу. Он вытянул ноги, отвел взгляд и обратил его на кончик своей тлеющей сигары, будто бы видел там нечто, заслуживающее особого внимания. Прежде чем снова заговорить, король глубоко вздохнул, как бы примиряя себя с тем, что ему, уже в который раз, придется повторять аргументы, которые у него самого начинали вызывать раздражение.

— До того, как вы дадите мне ответ, дорогой мой, а также, поскольку я считаю вас патриотом, которого волнуют и интересуют мотивы, руководящие людьми, принимающими те или иные государственные решения, я прошу вас позволить мне разъяснить суть вопроса.

Как вы хорошо знаете, в мире существуют те, кто считает, что Португалия не располагает ни экономическими, ни человеческими ресурсами для того, чтобы содержать колониальную империю, и что правильнее для нас было бы продать наши колонии. Потенциально заинтересованных в этом — более чем достаточно. Взять, к примеру, кайзера или моего двоюродного брата Эдуарда. Уже более десятка лет они оба нашептывают нам в уши примерно одно и то же: при таком состоянии финансов и при наших внутренних проблемах нам не найти лучшего выхода. Я так вовсе не думаю. Я не уверен, что, избавив себя от больших проблем, государство тем самым прибавит в величии и мощи. Если бы я надумал продать этот дворец, унаследованный мною от всех предыдущих поколений графов Браганских, я бы, вне сомнения, смог решить одну из таких проблем. Однако я совсем не уверен, что это сделало бы меня счастливее. Есть и те, кто думает, что при конституционной монархии Королю не нужно вмешиваться в подобные дела. В таком случае, я бы стал единственным из португальцев, кому безразлична мощь его государства. То есть, я был бы Королем не волею давших мне эту власть, а волею тех, кто считает, что государство должно быть именно таким, каким они его видят. Вопрос этот очень глубокий и обширный, и я не хочу сейчас много рассуждать на эту тему. Скажу только, что, если бы я видел это именно так — лучше бы мне было отречься от моих обязанностей. Сожалею только, что ясности в этом деле как не было, так и нет. В этом болоте вязнут усилия и жизни людей — португальцев, которым Португалия столь многим обязана — таких, как мой дорогой друг Моузинью, погибший, будучи уверенным, что, служа своему Королю, он служит своей Родине.

«Слышно, как снаружи журчит вода в фонтанах», — подумал про себя Луиш-Бернарду. Кроме этого никаких других звуков не было. В зале установилась напряженная тишина. Луиш-Бернарду, как и все тогда, был глубоко поражен так и не получившим внятного объяснения самоубийством Албукерке три года назад. Так же, как и остальные, он хорошо знал, что Дон Карлуш безгранично уважал Моузинью и восхищался им. Об этом можно судить хотя бы по его сообщению председателю Совета о решении назначить «героя Шаймите»[9] наставником Наследного принца Дона Луиша-Филипе: «Я не в состоянии предложить своему сыну в пример человека более достойного, более любящего своего короля и более верного своей родине». Однако, эта любовь и верность, похоже, были не в счет, когда, семь лет назад король подписал декрет, который унизительным образом ограничивал права тогдашнего королевского наместника в Мозамбике — зная при этом заранее, что Моузинью не вынесет такой публичной пощечины и подаст в отставку, что он и сделал. Голоса, впоследствии звучавшие в обществе, напрямую связывали должность наставника принца — явное понижение для крупнейшего военачальника и героя своего времени — с трагическим завершением карьеры 46-летнего Моузинью. Для Моузинью де-Албукерке, написавшего однажды: «я уверен, что служил королю и стране на пределе своих возможностей и знаний, а также лучше, чем большая часть моих современников», было вполне законным счесть, что король, которому он служил и который настолько выделял его заслуги, принес его в жертву политическим играм и мелким, сиюминутным политическим интересам. Таким образом, в словах Дона Карлуша Луиш-Бернарду видел не столько упрек в адрес других, сколько собственные сожаление и раскаяние, идущие из глубины его души. Из троих присутствовавших, пожалуй, только Бернарду Пиндела — граф де-Арнозу, личный секретарь Дона Карлуша, но еще и друг детства, доверенное лицо Моузинью, состоявший с ним в постоянной переписке, знал об этом деле всю правду и был в состоянии высказаться с позиций полной справедливости. Однако граф де-Арнозу все это время молчал, разглядывая что-то в глубине зала, будто и не слыша последних слов, сказанных королем: кстати, никогда и никто не слышал от Арнозу слова, которое в большей или меньшей степени не служило бы делу Суверена.

Дон Карлуш снова прервал установившееся молчание:

— Ну, а теперь перейдем к Сан-Томе и Принсипи. Как вы знаете, мой друг, Сан-Томе это самая малая из наших колоний, сравнимая только с Восточным Тимором. Она производит всего два продукта — какао, в избытке, и немного кофе. Но этого хватает, чтобы она являлась самодостаточной и даже давала государству и своим фермерам доход, которым не стоит пренебрегать. Все местное сельское хозяйство основано на рабочей силе, которую мы импортируем, прежде всего, из Анголы, а также с Кабо-Верде — для работы на фермах. Главная проблема Сан-Томе заключается в нехватке рабочих рук. Но дело идет и, кажется, неплохо, как вы поймете. Какао отличается превосходным качеством, кофе тоже отличный — к слову, именно его мы и пили сегодня за обедом — и производство стабильно высокое.

Но дела идут настолько хорошо, что мы стали представлять собой угрозу для английских компаний, которые конкурируют с нами на рынке какао, производимом ими на освобожденных от леса территориях в Нигерии, Габоне и Британских Антильских островах. Я полагаю, вы все это знаете, и никакой новости я вам не сообщаю?

— Да, конечно, я знаком с цифрами и знаю о конкуренции, которую мы составляем англичанам. — Здесь Луиш-Бернарду чувствовал себя на своей территории.

— Хорошо. Итак, Соверал, который является нашим послом в Лондоне, и который, я бы сказал, числится одним из самых влиятельных иностранцев как при дворе, так и в английской печати, последнее время шлет нам с каждым разом все более тревожные депеши о том, что английские фирмы-производители какао затевают определенную кампанию против Сан-Томе и Принсипи. Не раскрою никакого секрета, если скажу вам, что маркиз Соверал — большой друг английского короля, как, впрочем, и я сам. Так вот, именно благодаря этой дружбе и посредством ее Эдуард переслал мне личную записку, в которой посоветовал нам быть внимательными и что-нибудь предпринять для того, чтобы ситуация не зашла слишком далеко, когда, под давлением правительства, он будет вынужден действовать сам или согласится с тем, чтобы правительство действовало против нас.

— Так в чем же претензии англичан? — спросил Луиш-Бернарду.

— Все началось с жалобы, представленной несколько лет назад одной английской компанией, Cadbury, владеющей производством какао в английской части Западной Африки и импортирующей какао из Сан-Томе. Cadbury, которая превращает какао в шоколад, жалуется на то, что мы нечестным образом конкурируем с английскими компаниями, потому что, дескать, используем на своих фермах на Сан-Томе труд рабов, привозимых из Анголы.

— А это правда? — снова спросил Луиш-Бернарду.

— Ну, это, похоже, зависит от точки зрения, от того, что понимать под трудом рабов. Строго говоря, мы называем их контрактными рабочими, однако проблема заключается в том, что каждый год по контракту на фермы Сан-Томе и Принсипи, в среднем, привозится три тысячи рабочих, а корабли, которые их привозят, едут назад пустыми. И это для англичан является синонимом рабства: если работники набираются в Анголе и не возвращаются, это означает, что они несвободны. Еще только не хватало, чтобы нас стали называть работорговцами! Министр по делам колоний объяснил послу, что так называемые «рабы» получают зарплату, к ним лучше относятся, они живут в значительно более комфортных условиях, чем работники на английских фермах в той же Африке или на Антильских островах. Что же касается их здоровья, то что может быть большей гарантией заботы о нем, если не тот факт, что многие фермы имеют собственные госпитали, полностью оснащенные? — Вещь немыслимая для всей Африки. Однако все это было бесполезно: воодушевленная Ливерпульской торговой ассоциацией, английская пресса начала постоянно набрасываться на нас.

На этих словах Дон Карлуш поднялся, подошел к лежавшей на рабочем столе газете и протянул ее собеседнику. Луиш-Бернарду взглянул на уже раскрытую на нужной странице газету с заголовком, написанным жирными буквами: «Slavery still alive in Portuguese African colonies»[10]. Король снова сел:

— Там, в Лондоне Соверал попробовал использовать обычные проверенные методы — пригласил на ужин влиятельных издателей с Флит-стрит, дабы попробовать хотя бы приостановить эти крики. Но даже ему это не удалось.

В конце концов, нам пришлось уступить давлению со стороны английского правительства и принять у себя Джозефа Берта, представителя Торговой ассоциации, чтобы он прояснил ситуацию. Тот прибыл в начале прошлого года и оказался настолько подготовленным, что даже потрудился научиться говорить по-португальски.

В Лиссабоне он был принят почти всеми: министром, Ассоциацией землевладельцев, журналистами — всеми, кого он только пожелал увидеть.

— Да, я вспоминаю, что слышал об этом, — вставил Луиш-Бернарду. — И каким же было заключение этого Джозефа Берта?

— Конечно, он не дурак: здесь он не сделал никакого заключения. Он испросил разрешения отправиться на Сан-Томе и Принсипи, а потом в Анголу, чтобы после этого представить подробный, обоснованный отчет тем, кто его туда командировал. Я обсудил это вместе с правительством и с владельцами собственности на Сан-Томе. Мы не увидели возможности воспрепятствовать его поездке без того, чтобы не продемонстрировать этим, что мы боимся какой-либо инспекции на местах. Если бы мы так поступили, то можно было бы не сомневаться, вся эта кампания в Англии приобрела бы тональность настоящей истерии, и тогда английское правительство начало бы оказывать давление, столь резкое и непозволительное, что это возымело бы разрушительное воздействие на здешнюю политическую атмосферу.

«Был бы еще один ультиматум!» — подумал про себя Луиш-Бернарду, чувствуя, что не осмелится произнести вслух это проклятое слово, которое, наверняка, немало потревожило бы воспоминания Дона Карлуша.

— Короче говоря, — продолжал король, — нам показалось, что, скажи мы «нет», нам пришлось бы все потерять и очень мало, а то и вовсе ничего не получить взамен. Как только мы дали Берту соответствующее разрешение, он без лишнего промедления сел на корабль и отплыл на Сан-Томе. Осмотрев все там и на соседнем острове Принсипи, в прошлом месяце он отправился оттуда в Анголу, где сейчас и находится. Только до этого он успел отправить в Форин-офис отчет о том, что видел на Сан-Томе. Совералу удалось вовремя вмешаться и провести приватную встречу с министром, который дал ему прочесть этот отчет. Больше его никто не видел, и сам маркиз говорит мне, что это только к лучшему.

— Все это, конечно, министр оставит у себя, — вставил реплику граф де-Арнозу, прервав свое долгое молчание, — однако неделю назад мы получили от него письмо, в котором он пишет, что, если отчет будет обнародован таким, как есть, мы будем выставлены перед всем миром как последняя нация работорговцев на планете. И это будет всего лишь моральной составляющей ущерба…

— К счастью, — продолжил Дон Карлуш, — у Португалии в Лондоне лучший посол, о котором можно было только мечтать. Соверал смог заключить устную договоренность с министром, лордом Бальфуром: этот отчет будет храниться в Форин-офисе под семью замками, под предлогом, что он еще неполный и в нем не хватает части, относящейся к Анголе. Это дает нам время для того, чтобы развеять впечатления, собранные господином Бертом.

— Каким образом — назначив нового губернатора?

— Не только назначив нового губернатора, это было бы слишком просто. Нам нужно использовать данное время, чтобы убедить англичан — если не в том, что им не стоит доверять Берту, то, по крайней мере, в том, что его сведения являются устаревшими. Так как же нам это сделать? Здесь как раз возникает необходимость того, о чем я вам уже говорил: новый губернатор, помимо качеств, которых требует ситуация, должен также свободно говорить по-английски. Дело в том, что обратная сторона договоренности, достигнутой Совералом, заключается в том, что Португалия соглашается с тем, что на Сан-Томе будет постоянное английское консульство, с проживающим там консулом. И мы согласимся с этим: у нас нет выбора.

— Таким образом, Ваше Величество ожидает, что именно новый губернатор сможет убедить английского консула в том, что на островах нет рабства?

— Я ожидаю от вас — Дон Карлуш особо подчеркнул «от вас» — что вам удастся сделать три вещи: убедить фермеров согласиться со всем, что, по мнению нового губернатора, нужно сделать, дабы у английского консула не нашлось оснований убедиться в истинности написанного в отчете господина Берта. Во-вторых, сделать это с необходимой аккуратностью, чтобы не спровоцировать протесты на островах и не поставить под угрозу их процветание. И, в-третьих, держать англичанина на расстоянии, уделяя ему необходимое внимание, но давая ему максимально четко понять, что правит на острове Португалия и ее губернатор, представляющий страну и ее короля.

Произнеся это, Дон Карлуш занялся своей сигарой, которая погасла и которую он стал вновь раскуривать. Он поднялся с места, подошел к окну и стал смотреть в сад, словно думал уже о чем-то другом. Было похоже, что он сказал все, что считал необходимым, и теперь ждал ответа. Луиш-Бернарду по-прежнему не знал, что ответить. Все это казалось ему настолько неожиданным, настолько далеким от того, что он представлял себе предметом этой встречи, от этого дня и от своей жизни в целом, что ему даже не верилось, что он находится сейчас именно здесь, в кресле графского дворца Вила-Висоза и получает от короля поручение отправиться губернатором на два несчастных, далеких островка на экваторе.

— Я надеюсь, Ваше Величество понимает, что мне нужно время, чтобы обдумать сделанное вами предложение. Более того, прежде чем подумать над ответом, мне хотелось бы уточнить для себя круг полномочий, осуществлять которые вы оказали мне честь доверить, — начал он, с некоторым колебанием.

— Время, мой дорогой, это как раз то, чего у вас меньше всего. Мне необходим ответ через неделю. Все детали политического свойства, которые вам понадобятся, вам придется выяснить у меня прямо сейчас. После этого, конечно, потребуется встретиться с министром и рядом других людей, которых мы вам укажем и которых, на наш взгляд, вам нужно будет услышать. Что касается остального, как, например, деталей путешествия, размещения и так далее — всем этим займется Бернарду.

Бернарду де-Пиндела посчитал, что настал его черед вступить в разговор и поддержать короля:

— Дело это стало еще более срочным после того, как позавчера мы получили сообщение от английского посла о том, что уже выбран и назначен консул для Сан-Томе, и что известна дата его прибытия — начало апреля. Сейчас у нас конец года, и мы считаем необходимым, чтобы новый губернатор поселился на Сан-Томе, по крайней мере, за месяц до прибытия английского консула, чтобы, так сказать, уже держать руку на пульсе. Как мы понимаем, если вы примете этот пост, вам понадобится минимум пара месяцев, чтобы уладить ваши здешние дела, плюс пятнадцать дней пути — так что, как видите, Валенса, ваш ответ нам необходим срочно. Еще и потому, что, если, против ожиданий Его Величества, он будет отрицательным, нам придется искать, и еще более ускоренными темпами, того, кто вас заменит.

Дон Карлуш снова вернулся в кресло и снова посмотрел прямо на него:

— Мы, практически, в ваших руках, мой дорогой. Ненавижу говорить в таких категориях, но иногда случается, что обстоятельства выше нас. Поверьте, тем не менее, что я хорошо осознаю, что прошу от вас огромной жертвы и огромного мужества, которые вам необходимы, чтобы дать свое согласие. Но поверьте также, что я прошу не за себя, а за нашу страну. Сейчас, когда я с вами познакомился, когда я вижу вас перед собой, я совершенно уверен, что вы — человек, созданный для этой миссии, и что мне не зря вас рекомендовали. Не говоря уже о том, какое облегчение я испытаю, получив от вас положительный ответ.

Ну, вот и все. Настоящая ловушка, иначе не назовешь. А счет оказался гораздо более обременительным, чем он себе представлял. Как сказать «нет» королю? Какими словами, какими извинениями, какими такими непреодолимыми причинами?

— Я обещаю Вашему Величеству, что дам ответ через неделю, которую вы мне предоставили. Прошу вас понять, что в данный момент — это самое большее, что я могу обещать. Есть вещи, которые зависят не только от меня: я ведь нарушаю весь ход своей жизни. Что-то бросаю, что-то должен хоть как-то организовать на время своего отсутствия. И мне надо будет смириться с тем, что все это я должен буду оставить и отправиться на край света, где меня ждет, насколько я понял, практически невыполнимая задача.

— Невыполнимая — почему?

Теперь уже Луиш-Бернарду посмотрел королю прямо в глаза. Если он в итоге скажет «нет», было бы правильно, чтобы Дон Карлуш понимал, что поручение его почти неприемлемо. Если скажет «да», то, возможно, другого случая для разговора с королем у него не будет, и тогда стоит прояснить все именно сейчас.

— Если я правильно понял то, что вы мне сказали, Ваше Величество, на Сан-Томе, фактически, существует рабский труд. И новый губернатор должен сделать так, чтобы это не было видно англичанину, дабы не поставить страну под удар со стороны нашего прославленного союзника. Однако, в то же время, предполагается, что в колонии ничего меняться не будет, дабы не навредить функционированию местного хозяйства.

— Нет, не так. Мы официально отменили рабство уже давно, и у нас есть закон двухгодичной давности, который устанавливает правила организации контрактного труда в колониях, которые не имеют ничего общего ни с одной из форм рабства. Хочу, чтобы это было предельно ясно: Португалия не практикует и не допускает рабство в своих колониях. Это одно дело. И совсем другое дело — согласиться с тем, что англичане, далеко не из альтруистических соображений, хотят считать, что рабством является то, что для нас является ничем иным, как наемным трудом, в соответствии с существующими местными реалиями. И, заметьте, обычаи эти вовсе не обязательно должны совпадать с теми, что приняты в Европе. Или кто-нибудь поверит, что, например, англичанин относится к слугам в своих колониях точно так же, как в Англии?

— Должен ли я из этого заключить, что наша трактовка ситуации должна превалировать над их?

— Должна превалировать, но она также должна быть объяснена и представлена таким образом, чтобы их видение, в конечном счете, совпало бы с нашим. В этом случае, очевидно, все зависит от того, как вы сможете поладить с английским консулом. Этот пункт является решающим. Так же, как и способность объяснить колонистам, что поставлено на карту, и каковы новые правила игры. Скажите мне, откровенно: теперь я все понятно объяснил?

Прежде чем ответить, Луиш-Бернарду сделал паузу, задумчиво вздохнул и дал королю откровенный ответ, о котором тот просил:

— Думаю, Ваше Величество, вы были настолько понятны, насколько сочли это возможным.

— Тогда мы поняли друг друга. Теперь нам не осталось ничего, кроме как дождаться вашего ответа. И я вас искренне прошу: пусть он будет хорошо обдуманным и настолько великодушным, насколько вы можете себе позволить. — Дон Карлуш поднялся, показывая этим, что разговор закончен.

Сейчас Луиш-Бернарду хотел лишь одного — уехать отсюда, остаться одному и хорошенько переварить эту обрушившуюся на него фатальную перспективу. Однако король посчитал, что обязан ему еще одним, последним жестом:

— Надеюсь, вы доставите мне удовольствие и останетесь на ужин, а также переночуете у нас?

— Благодарю вас, Сеньор. Не знаю, поймете ли вы меня правильно, но я хотел бы уехать уже сегодня, пятичасовым поездом, поскольку этим вечером в Лиссабоне у меня назначен ужин.

Дон Карлуш проводил его до лестницы, граф де-Арнозу — до выхода на первом этаже. Он вызвал для Луиша-Бернарду экипаж до станции, и, прежде чем проститься, положил ему руку на плечо и сказал:

— Я хочу присвоить себе слова, сказанные Его Величеством, только сделаю это с большим пафосом, который непозволителен королю в его положении: вы — самый подходящий человек для этой задачи, и от ее решения зависят многие очень важные для нашей страны вещи. Надеюсь, вы понимаете масштаб того, что поставлено на карту: день, когда мы потеряем первую колонию, станет неизбежным началом конца Империи, а с ним и конца короны, королевства, а, возможно даже и страны. Мы ждем, когда Испания нас проглотит. Сейчас все может начаться заново или же все начнет заканчиваться. Король не мог сказать вам этого так же прямо. Однако, если у него не будет таких людей, как вы, первой жертвой будет он, а за ним Португалия. Луиш-Бернарду, подумайте хорошенько: Могли бы вы получить от жизни что-либо более грандиозное?

Луиш-Бернарду сел в карету и посмотрел на часы: было почти пять часов. Солнце уже приближалось к горизонту, и день, еще недавно такой ясный, заканчивался. Начало смеркаться, на городок надвигался холод, из печных труб над домами поднимался дым. Люди в домах, наверное, сидели вокруг своих больших очагов, в которых дымились мясные колбаски, а в стоящих на углях кастрюлях грелся ужин. Еще там, наверняка, были уставшие после работы мужчины, собравшиеся вокруг огня с детьми на коленях, их раньше времени состарившиеся матери, склонившиеся над кастрюлями, собаки, свернувшиеся калачиком у теплой кирпичной кладки, старики, задремавшие на деревянных лавках в ожидании ужина. А еще, где-нибудь в кабаке, несчастные пьяницы, покачиваясь над барной стойкой, допивали свой вечный последний стаканчик, прежде чем отправиться домой. Улицы городка были уже почти пустыми, только случайные прохожие изредка рисовались серыми тенями вдоль белых стен. Церковный колокол пробил без четверти пять, и все вдруг показалось таким грустным, словно в воздухе нависло нечто неизбежное, фатальное. В тот день Луиш-Бернарду, сам не понимая почему, пожелал себе тихой провинциальной жизни, с временем, текущим так медленно, что можно было бы поверить в Вечность. Однако на станции его ждал поезд, который должен был вернуть его в большой и суетливый город, единственный мир, который был ему знаком, который он любил и понимал.

В поезде он закрыл глаза и почти мгновенно заснул. Ему снилось, что он в Африке, под жгучим солнцем, с пальмами, насекомыми, неграми, кричавшими что-то на непонятном языке — и все это в расточительном многообразии ярких красок, вспыхивавших вокруг него. Посреди всего, в пыли и суматохе, стоял он и следил за строительством Дворца графов Браганских, который Сеньор Дон Карлуш приказал ему выстроить в этих тропиках.

III

Луиш-Бернарду взял фиакр здесь же, на станции Террейру-ду-Пасу, куда причалил его речной пароходик, прибывший в Лиссабон со станции Баррейру. Он уже сильно опаздывал на ужин, однако надеялся, что успеет еще застать кофе и дижестив. Эти еженедельные ужины в «Центральном» он пропускал только в случаях абсолютно исключительных, когда уже никак не мог там оказаться. И дело не в том, что там было как-то по-особому весело и интересно: просто здесь можно было провести время среди друзей, в непринужденной атмосфере и мужских разговорах, охватывавших обширный диапазон тем, от женщин до политики, а также — лошадей, где-нибудь в промежутке. Иногда здесь заключали сделки, обменивались книгами, говорили о путешествиях, делились новыми слухами, заводили знакомства и полезные связи. При этом каждый вносил в это общее дело свой вклад в соответствии со сферой, в которой вращался. Иногда такие ужины оказывались полезными, иногда — совершенно бесполезными. В любом случае, в Лиссабоне не было большого выбора, как провести вечер. Как сказал в свое время Эса устами кузена Базилио[11], это был город, где «в полночь негде было съесть крылышко куропатки и выпить бокал шампанского». В противовес группе «Побежденные жизнью», в которую входил Эса де Кейрош, они называли себя «Выжившие». Это означало, что, пусть менее болезненно и, конечно, не с таким блеском, но они, тем не менее, были настроены извлечь из этой лиссабонской жизни начала 1900-х все, что она способна им дать. Именно это обстоятельство, в первую очередь, ценил в их столь разнородной компании Луиш-Бернарду: ее члены не были моралистами, они не клялись друг другу спасти родину, не верили в совершенство мира и не выставляли себя школой добродетели или примером для подражания. Они жили с тем, что было, и тем, что было. Наверное, нигде, кроме как здесь, не обсуждались столь спокойно ежедневные «за» и «против» монархии и республики. Главный тезис «Выживших» заключался в том, что проблемы нации не решаются той или иной конституционной формой правления: и при монархии, и при республике народ останется таким же неграмотным и несчастным, а исход выборов будет решаться провинциальными царьками, имеющими способы обеспечить большинство в Кортесах. Государственный аппарат будет по-прежнему пополняться за счет личных знакомств или политической лояльности, а не личных заслуг, сама же страна продолжит прирастать бесполезными графами, маркизами или перевозбужденными демагогами-республиканцами. Все так же этот народ будет пребывать в плену отсталых идей и консервативных сил, для которых все новое подобно самому дьяволу. Чего никогда не было в Португалии, так это традиций гражданского общества, жажды свободы, привычки думать и действовать собственным умом: несчастный труженик в поле говорил и делал всегда то, что ему велел хозяин, тот повторял спущенное ему сверху от местного начальника, который, в свою очередь, отчитывался и пресмыкался перед своими партийными боссами в Лиссабоне. Можно было что-то поворошить в верхушке пирамиды, однако все остальное, вплоть до ее основания, не сдвинуть. Хворь эта серьезнее любой лихорадки, и никаким государственным строем ее не вылечить.

Когда Луиш-Бернарду приехал, вся компания находилась за столом уже пару часов. Уже подавали spécialité отеля «Центральный» — фирменные блинчики «Сюзетт». Он сел на свободное место с краю стола. Рядом с ним сидел Жуан Фуржаж, напротив — доктор[12] Вериссиму. Антониу-Педру де-Атаиде Вериссиму, довольно любопытная личность, финансист и интеллектуал, филантроп, добропорядочный отец семейства и, одновременно — воинствующий агностик и постоянный любовник Берты де Соуза, актрисы, производившей фурор в столичном ревю. Ее внешние данные, впрочем, оставались для Луиша-Бернарду вне сферы его понимания: короткие и пухлые, напоминающие крепенькие деревца ножки, крутые, скорее похожие на автомобильное колесо бедра и лицо деревенской девицы, продвигаемой в театральные «старлетки». Будучи настоящим джентльменом, за что его и почитали в обществе, доктор Вериссиму никогда не распространялся о завоеванном им привилегированном положении при упомянутой даме, близости с которой — непонятно почему — домогалась добрая половина лиссабонских мужчин.

Вериссиму был так же сдержан и в делах, хотя о его способностях ходили настоящие легенды. Он обладал безошибочным чутьем к инвестициям, которые неизменно оказывались фатально выигрышными. Покупая за дешево и продавая за дорого, он часто набредал на настоящую жилу там, где другие ничего не обнаруживали. Надо сказать, что и по этому поводу на их четверговых ужинах с его уст не слетало ни одного лишнего слова.

Помимо безупречных деловых качеств, как говорили, он был славен еще и тем, что, к примеру, сидящий на другом конце стола Филипе Мартиньш, самый молодой из них, смог закончить курс медицины в Университете Коимбры только благодаря стипендии, в течение нескольких лет подряд выплачиваемой доктором Вериссиму. То была дань памяти отцу юноши, с которым у Вериссиму когда-то были общие дела.

— Ну, давай рассказывай, что он от тебя хотел? — спросил Жуан Фуржаж, как только Луиш-Бернарду сел рядом с ним. Речь шла про поездку друга в Вила-Висоза, о которой только Жуан знал заранее.

— Он предложил мне полностью поменять жизнь. Чтобы я похоронил себя ради служения родине. А у тебя есть для меня новости?

— Есть, есть, успокойся.

— Хорошие или плохие?

— Это зависит от того, как на это посмотреть: для меня плохие, для тебя, наверное, хорошие. Но после поговорим. Сдается мне, что нам еще много что нужно будет обговорить.

Они продолжили разговор на другие темы в то время, как официанты окружили Луиша-Бернарду, чтобы подать ему классические местные закуски, за которыми последовал калкан[13], приготовленный в печи, с пюре из капусты, рапса и картофелем «принсеза», в сопровождении белого вина Colares. Обсуждались достоинства Лусилии Симоеньш, модной молоденькой актрисы, которая уже три месяца выступала в сногсшибательной роли Лоренцы Феличиани Бальзамо в спектакле «Великий Калиостро» театра «Дона Амелия» каждый вечер переполненном. Кто-то из сидящих за столом процитировал рассуждения из еженедельника Ilustração Portuguesa о том, красива ли Лусилия или нет: «Красива? Гораздо более того: с этой ее миниатюрной родинкой на щеке, ее тоненькими ноздрями, чувствительными к малейшим приливам крови, Лусилия Симоеньш не просто красива, она дьявольски красива!»

Разговор шел по нарастающей: от родинки вскоре перешли к бюсту, а от Лусилии Симоеньш к дочери разорившегося дворянина, которую последнее время все чаще видели в театре «Сан-Карлуш» или в кафе «Бразилейра» с томным взглядом, стреляющим по сторонам и, казалось, написанной на лбу фразой: «Умоляю, спасите моего папочку!» Постепенно, Луиш-Бернарду отключился от общих разговоров и смеха. Он чувствовал себя тихо парящим над действительностью и наполовину отсутствующим. Ему думалось о Матилде, о том, о чем они должны были договориться с ее кузеном Жуаном, о Доне Карлуше, о его дворце в Вила-Висоза и о том, что ему приснилось тогда, в поезде. Несмотря на то, что он уже почти не участвовал в беседе, Луиш-Бернарду испытывал физическое и умственное умиротворение, находясь здесь, со своими друзьями, едва слыша их в обволакивающем его шуме. Ему казалось, будто он все еще находится в поезде, будто бы весь день он ничего другого не ощущал, кроме этих людей и событий, которые тащат его за собой и которые он даже не попытался остановить.

Когда компания переместилась в гостиную к бренди и сигарам, после того, как Луиш-Бернарду отказался от запеченной утки и блинчиков, чтобы наверстать пропущенное им из-за опоздания время, он огляделся в поисках Жуана. Однако еще до того как он смог найти его, доктор Вериссиму неожиданно схватил его за руку и, отведя в сторону, спросил, могут ли они переговорить наедине.

Они уселись в глубине бара в потертые кожаные кресла, которые знавали не одно поколение желавших тут побеседовать тет-а-тет и, конечно же, на самые важные в мире темы. Луиш-Бернарду был вынужден вынырнуть из своего недавнего, столь комфортного для него оцепенения, тем более, что необычность поведения доктора Вериссиму, была, по крайней мере, любопытна.

— Мой дорогой друг, — начал финансист, — я сэкономлю ваше время на вступлении. В деловых разговорах я предпочитаю идти к цели по прямой: не хотели бы вы рассмотреть вопрос о продаже вашего дела?

Луиш-Бернарду посмотрел на него, будто на явившееся миру божество: «Нет, этого не может быть! Что же за день сегодня такой? Что в нем такого экстраординарного, что все наперебой предлагают мне заняться полной распродажей моей собственной жизни?»

— Простите меня, мой дорогой доктор, но ваш вопрос настолько неожиданный, я даже не уверен, что правильно его понял: вы спрашиваете, хочу ли я продать свою компанию? Всю, целиком?

— Да. Корабли, офисы, сотрудников, склады, клиентуру и агентскую сеть. Все ваше дело, полностью.

— А почему я должен продавать его?

— Ну, я не знаю, да и не мое это дело. Я спрашиваю только, не намерены ли вы это сделать. Иногда мы что-то продаем, что-то покупаем, а в других случаях — сидим на своей собственности до самого конца наших дней. Не знаю, как вы к этому относитесь, но, как вам известно, моим делом как раз и являются покупка и продажа. Единственное, от чего я не намерен избавляться — это книги, картины и дети. Все остальное имеет свою цену: если она становится такой-то, я продаю, если другой — покупаю. Прошу вас не обижаться на мой вопрос, это всего-навсего коммерческое предложение.

— Я не обижаюсь, я сбит с толку. Как вы знаете, я владею компанией пятнадцать лет. Она стала частью моей жизни, и мне никогда не приходило в голову продавать ее. Это полностью… как вам сказать, нереально, абсурдно.

— Конечно, я вас отлично понимаю. Я и не ожидал, что вы мне вот так вот, сходу, дадите ответ.

— Но вы все-таки скажите, доктор: вы собираетесь купить ее для себя?

— Нет, не буду вас здесь обманывать. Мое занятие, как я вам уже сказал — покупать и продавать. Дело в том, что у меня есть один клиент, иностранец, который, как я думаю, будет заинтересован в том, чтобы иметь подобное дело в Лиссабоне. И я намерен купить его у вас и продать ему. Естественно, с прибылью для себя.

— Тогда, доктор, позвольте мне спросить вас прямо сейчас: есть ли у вас представление о том, сколько вы мне могли бы предложить?

— Да, есть. Я догадался, что вы не готовы выдвигать сейчас предложение о продаже, и предпочитаю перейти сразу к делу. Изучив немного вашу компанию, получив некоторую информацию, поинтересовавшись состоянием кораблей, я произвел расчеты. Итак, на мой взгляд, мой дорогой Валенса, ваша компания будет стоить примерно восемьдесят тысяч рейсов[14]. Я же готов предложить вам сто тысяч.

Луиш-Бернарду на некоторое время замолчал, раздумывая над тем, что только что услышал. Предложение было, честно говоря, щедрым. Хотя он и не был готов выставляться на продажу, несколько раз он пытался прикинуть стоимость компании, но никогда не доходил до суммы в восемьдесят тысяч. Может, семьдесят пять, но не восемьдесят, как считал его собеседник. К тому же, он предлагал еще двадцать тысяч сверх этого. Если бы он был продавцом, то этот вариант можно было бы считать упавшим с неба. Но он не продавец. Если только…

— Дорогой доктор, как я вам уже сказал, я был готов сегодня ко всему, кроме подобного предложения. Я подумаю над ним, из уважения к вам. Когда вам нужен ответ?

— О, как вам будет угодно: две, три недели, месяц. Думайте столько, сколько понадобится. Самое главное, чтобы мы, придя к соглашению, совершили хорошую сделку. А хорошая сделка — это та, после которой мы останемся такими же друзьями, какими были до нее.

Они вернулись к остальной компании, и Луиш-Бернарду увидел, что Жуан Фуржаж идет ему навстречу.

— Куда ты пропал? Ты сегодня весь какой-то таинственный.

— Мне кажется, что именно сегодня жизнь моя разом перестала быть рутинной и предсказуемой: со мной все время что-то происходит!

— Так рассказывай же!

— Сначала позволь мне выпить коньяку, он мне сейчас просто необходим. И, думаю, нам лучше отойти куда-нибудь.

Они пошли в большой зал гостиничного вестибюля, где в это время почти никого не было, за исключением двух гостей, говоривших по-французски рядом со стойкой администратора. Они, судя по всему, только что приехали с вокзала Санта-Аполония, куда прибыли на Южном экспрессе из Парижа. Друзья сели в углу зала, каждый с тяжелым коньячным бокалом в руке. Луиш-Бернарду закурил свою тонкую сигару.

— Сначала расскажи, что передала мне Матилда.

— Ладно. Раз ты не можешь больше ждать, я выполню свою миссию почтового голубя, без лишних церемоний. Значит, так: Матилда приезжает завтра в Лиссабон в компании Марты Требусе, тоже из Вила Франка, которая, похоже, играет роль ее доверенного лица по особым случаям. Предлогом их приезда является то, что Матилда помогает Марте в делах, которые она должна решить в Лиссабоне. Они здесь пробудут два дня и остановятся в отеле «Браганса».

Сегодня я как раз занимался бронированием: Матилда зарегистрирована в 306-м, а Марта — в 308-м номере. Но, на самом деле, они поменяются комнатами. Чем черт не шутит: если кто-то постучит в комнату Марты в поисках Матилды, та скажет, что она в соседнем номере. А поскольку комнаты между собой соединяются, у нее будет время, чтобы предупредить Матилду о том, кто там пришел.

Если Матилда окажется не одна, а я надеюсь, этого не случится — на этих словах Жуан искоса бросил циничный взгляд на Луиша-Бернарду — то этот человек должен будет переместиться в комнату Марты, подстраховав таким образом Матилду.

— Очень изобретательно! Мне бы и в голову не пришла такая задумка: все просто и совершенно.

— А ты знаешь, чей это план? — Так ты ошибаешься: я к этому не имею никакого отношения. Все это идея Матилды.

Луиш-Бернарду едва удержался, чтобы не присвистнуть от удивления: та взвешенная холодность, с которой Матилда все спланировала, была настоящим сюрпризом — еще одним в тот день бесконечных поводов удивляться. Сказать по правде, он не был уверен, что не считает этот сюрприз слегка шокирующим.

— Ну все, Луиш, вот тебе записка и установленный план действий. Если ты готов идти вперед, завтра тебе нужно будет только заказать себе номер в этом отеле на одну или на пару ночей, под предлогом, что, скажем, у тебя дома ремонт или еще что-нибудь подобное. Потом, после десяти часов вечера, Дама с камелиями будет тебя ожидать. Но если хочешь услышать мой искренний дружеский совет: не ходи. Напиши ей письмо, объясни, что ты раскаиваешься, придумай какой-нибудь благородный повод — ты в этом большой мастак — а я все ей передам.

— Жуан, я благодарен тебе за все, что ты для меня сделал, в том числе и за этот совет, по-настоящему дружеский, я уверен. Но мне нужно до завтра как следует об этом подумать, и я сделаю это один. Обещаю, что, если я приду к выводу, что оно того не стоит, что это всего-навсего мечта, которая зашла слишком далеко и которая может принести несчастье Матилде, я не пойду. Мое тебе слово.

Между ними установилась тишина. Потом Луиш-Бернарду поднял бокал и чокнулся с Жуаном:

— Будь здоров. Хорошо иметь таких друзей, как ты.

Жуан нехотя улыбнулся. Когда-то давно между ними случился один небольшой инцидент, когда он посчитал, что Луиш-Бернарду разочаровал его, сказав то, что он с тех пор не может забыть: «Не жди от меня верности тем качествам, которых у меня нет. Можешь рассчитывать на те, которыми я обладаю, потому что тут я тебя никогда не подведу». И это было правдой. Он убедился, что это было правдой. И к счастью, и к несчастью.

— А Вила-Висоза? Расскажи теперь, как там все прошло.

— ВВила-Висоза был отличный обед, после которого состоялся разговор наедине, примерно около часа, с королем и с его секретарем, Бернарду Пинделой. Короче, Его Величество хочет, чтобы я в недельный срок сказал ему, готов ли я отправиться через пару месяцев на Сан-Томе и Принсипи на три года, где меня ожидает пост губернатора по назначению короля, с задачей убедить английского консула, который также будет исполнять там свою миссию, что, в противовес тому, что пишет английская печать и говорят их коммерсанты, на Сан-Томе рабского труда нет. Параллельно с этим, я должен буду убедить португальских поселенцев, что с рабством покончено, и что их работники должны стать полностью свободными людьми — вплоть до того, чтобы иметь право отправиться оттуда восвояси, не навредив при этом благополучию фермерских хозяйств.

— Слушай, но это ведь и есть точь-в-точь твоя позиция! Король снял это у тебя с языка!

— Какая еще позиция?

— Какая позиция? Да та самая, с которой ты носился, публично защищая ее в газетах и в салонах — о том, что наши поселенцы не способны получать прибыль от колоний, не используя давно забытые историей отсталые методы. Вот тебе и прекрасная возможность доказать, насколько твои теории справедливы!

— Жуан, хватит издеваться надо мной! Ты разве не видишь, что от меня ждут, чтобы я за несколько месяцев сделал то, что надо было начать делать уже несколько десятков лет назад? К тому же, ты даже не представляешь себе размеров жертвы, на которую я вынужден буду пойти: оставить все — мой дом, мою страну, свою жизнь, друзей, работу — и все это для того, чтобы залезть в какую-то дыру на конце света, где и поговорить-то не с кем, где ты можешь считать себя счастливым, если тебя не сразу сжили со света малярия, муха цеце, оспа или желтая лихорадка.

— Желтой лихорадки на Сан-Томе нет.

— Ладно, Жуан, не передергивай! Я бы посмотрел, как бы ты повел себя на моем месте!

— На твоем месте я бы поехал. Точнее, на твоем месте, я бы чувствовал себя морально обязанным ехать.

— Such a friend![15]

— Луиш, я говорю тебе именно как друг, и доказательством тому будет мое обещание, если ты поедешь, навестить тебя там, по крайней мере, один раз.

— Один раз!.. Жуан, ты пойми, речь идет о том, чтобы провести три года на островах посреди Атлантики, за восемь тысяч километров от Лиссабона, куда новости, почта и газеты приходят только дважды в месяц! Опера, театр, балы, концерты, лошадиные бега, обыкновенная прогулка по набережной Тежу — ничего этого не будет! Сельва и море, море и сельва! С кем я буду разговаривать, с кем обедать, ужинать, с кем заниматься любовью, в конце концов — с какой-нибудь негритянкой?

— Это служебная миссия за границей, на благо страны. А большинство таких миссий не предполагает работу в посольстве где-нибудь в Риме или Мадриде.

— Да, но и не в ссылке на экваторе!

— Луиш, послушай и хорошенько подумай. Эта должность поднимет твой престиж, даст тебе ощущение выполненного долга. По возвращении она обеспечит тебе всеобщее признание и, черт возьми, это будет вызовом той обыденной монотонности, в которой все мы живем! С другой стороны, Луиш, у тебя ведь кроме друзей, по сути, нет ничего, что могло бы тебя здесь удерживать — ни жены, ни детей, ни родителей, ни невесты, насколько я знаю. Ты не делаешь карьеру, которую было бы жалко оставить, не занимаешь какое-нибудь завидное теплое местечко. Все, что у тебя есть — это твое предприятие, и ты, вне сомнения, подыщешь кого-нибудь, кто будет им управлять в твое отсутствие. А там ты найдешь себе новые хорошие контракты для твоих кораблей.

— Кстати, должен тебе сказать, мне только что поступило довольно необычное предложение от Вериссиму, продать компанию. Этот тип, похоже, догадался, что сейчас для этого наступил самый подходящий момент.

— Что — серьезно, он хочет купить ее? И неплохо платит?

— Больше, чем я когда-нибудь осмелился бы за нее попросить.

— Ну, Луиш, это тебе точно с неба упало. Прямо, знак судьбы. Тогда у тебя готово решение буквально для всего: ты соглашаешься на престижную должность на Сан-Томе. Свое жалование ты сможешь откладывать, так как там его тратить будет не на что. Ты продашь компанию, заключив отличную сделку, и тебе не придется о ней беспокоиться, когда ты будешь в отъезде. А деньги положишь здесь под проценты в Burnay или куда-нибудь еще, чтобы вернуться состоятельным человеком. Кстати, между делом, сама собой распутывается и эта твоя головная боль с моей кузиной Матилдой. Как видишь, все складывается!

— А при чем здесь твоя кузина Матилда?

— Луиш, подумай хорошенько: есть ли хоть какой-нибудь смысл тебе связываться с ней, может, даже сломать всю ее жизнь, стать причиной скандала, из которого, наверняка, никто без потерь не выберется — если ты сейчас рассматриваешь возможность через пару месяцев уехать отсюда? Ты сможешь так с ней поступить?

— Да, но кто сказал, что я думаю об отъезде? Пока это только ты рассматриваешь такую возможность вместо меня!

— Да и ты тоже рассматриваешь эту возможность, иначе ты бы сразу сказал королю «нет».

— Королю нельзя так просто сказать «нет»: это не то же самое, что отказать, например, Вериссиму.

— Понятное дело. Однако же, правда заключается и в том, что, если бы эта мысль казалась тебе полностью неприемлемой, ты не ждал бы столь неделикатно целую неделю, чтобы дать ответ, зная с самого первого момента, что он будет отрицательным.

— Ну что ж, Жуан, тогда тебе остается только посадить меня на корабль и отправить куда подальше, в тропики! Я склоняюсь к мысли, что больше всего в этой истории тебя радует, что ты сможешь убрать меня подальше от Матилды…

— Нет, Луиш, дело не в этом. Я считаю, что ты должен быть подальше от Матилды в любом случае, уедешь ты или останешься. С другой стороны, по совсем другим соображениям и как твой друг, я считаю, что тебе нужно ехать. Только есть одна вещь, которую я должен тебе сказать: я полагаюсь на твою честь и надеюсь, что пока ты не будешь абсолютно уверен в том, что откажешься от предложения короля, ты не будешь завязывать отношений с Матилдой.

— Если ты не против, Жуан, этот вопрос мы решим вдвоем, я и Матилда. А моя честь подсказывает мне, что если завтра или позже я с ней встречусь, еще не приняв решения относительно Сан-Томе, я заранее скажу ей, что происходит.

— Ну что ж, наверное, на сегодня, это самое лучшее, на чем можно было бы остановиться. Пошли присоединимся к остальным, а завтра поговорим более спокойно.

На следующий день Луиш-Бернарду приехал в контору своей Навигационной компании к десяти утра. Он попросил, чтобы ему разыскали и привели Валдемара Ашсенсиу, капитана «Катарины», которая в то время стояла на якоре в Атлантической бухте Мар-да-Палья, напротив Лиссабона. Прежде, чем перейти работать в компанию, капитан плавал между столицей и Сан-Томе.

Потом Луиш-Бернарду попросил свою секретаршу передать все акты и документы главному управляющему, заказал папки с последними отчетами и счетами компании, а также отчеты министерства по делам флота и заморских территорий с годовым перечнем всех грузов, перевозимых в оба конца между Лиссабоном и Сан-Томе, включая также списки пассажиров и их данные. Секретарше, удивившейся тому, что он даже не притронулся к положенным на стол газетам, с чтения которых он традиционно начинал каждое утро, он сказал, чтобы, кроме как по случаю приезда Ашсенсиу, его больше не беспокоили. Вслед за этим Луиш-Бернарду начал писать на листке бумаги имена всех знакомых ему людей, которые имели хоть какое-нибудь отношение к Сан-Томе и Принсипи.

К полудню, будучи выдернутым из глубокого сна, каким моряки обычно спят на суше, к нему явился капитан Ашсенсиу. Уже достаточный опыт общения в этой среде, имевшийся у Луиша-Бернарду к тому времени, научил его тому, что не стоит оценивать качества служащего торгового флота по тому, как он выглядит на суше. Иначе, увидев его сейчас в дверях, он бы уже давно заменил капитана. Чувствуя некоторый дискомфорт от его присутствия, Луиш-Бернарду был краток и после приветствия перешел сразу к делу. Он спросил капитана, что, по его мнению, должен взять с собой человек, вынужденный отправиться в долгую командировку из Лиссабона на Сан-Томе, уточнив только, что этим интересуется его товарищ, рассматривающий перспективу провести на островах некоторое время.

— Всё, — с максимальной естественностью в голосе ответил капитан «Катарины».

— Всё? — Нет, подождите: там нет вообще ничего, даже еды?

— Нет, еда есть, доктор Валенса. Это как раз единственная вещь, которая там в достатке. Есть рыба, хорошая и в изобилии, фрукты — только собирай с деревьев, курятина, свинина, матабала (это что-то вроде картофеля, только вкусом похуже), мука из маниоки. Нет риса и овощей — вот этого нет.

— Ну, а остальное?

— Остального нет ничего.

— Ничего? Ну, например, чего не хватает?

— Так, мы говорим о мужчине, не так ли? — О таком, как сеньор Валенса, который собирается поехать туда жить, ведь так?

— Да, о мужчине.

— Значит, так, сеньор. Для мужчины там нет ничего. Нет чернил, писчей бумаги, лезвий для бритья, нет ни полотенец, ни салфеток, нет посуды и столовых предметов, нет одежды, обуви, нет сбруи для лошадей, нет восковых свечей, нет никакого вина и вообще никакого алкоголя, за исключением жуткого местного самогона, нет фотобумаги, музыкальных инструментов, металлических кастрюль, нет утюгов. Нет ничего, сеньор.

— Табака тоже нет?

— Табак иногда привозят с Азорских островов или из Бенгелы[16].

Полностью подавленный, Луиш-Бернарду отпустил капитана и без особого энтузиазма и вдохновения начал составлять список того, что некто, но не он, возьмет с собой на Сан-Томе, если однажды он согласится туда отправиться, чтобы прожить там три долгих года.

Покончив с этим, он перешел к чтению свежих газет, начав с О Século. Он всегда считал ее хорошей газетой, с хорошими материалами и репортажами, с хорошим языком, достойными источниками информации и серьезными аналитическими статьями. Последнее время, правда, О Século склонялась в сторону республиканского лагеря, хотя ей было далеко до памфлетной тональности таких изданий как A Luta или A Vanguarda с ежедневными оскорблениями в адрес королевской фамилии и монархии, в целом. Однако О Século шла в ногу с духом времени, который, конечно, благоволил республиканцам, особенно после того, как те присовокупили к своим задачам борьбу с бедностью и эксплуатацией, после забастовки рабочих 1903 года в Порто. Правительство попыталось тогда ее подавить, отправив против тамошних ткачей гвардейцев и прибывший в северную столицу крейсер «Дона Амелия». И, хотя Луиш-Бернарду был умеренным монархистом — больше соответствуя семейным традициям, нежели из обретенных им убеждений — некоторые аргументы республиканцев казались ему не лишенными смысла. Начиная с 1890 года, даты английского Ультиматума, страна погрузилась в глубокий кризис — политический, экономический, культурный и социальный. С отменой рабства в Бразилии закончились переводы от эмигрантов, которые до тех пор хоть как-то уравновешивали королевские внешние денежные расчеты. Все, без чего стране нельзя было обойтись в сфере модернизации, импортировалось. Единственными экспортными товарами были пробка и рыбные консервы.

Небольшие отрасли промышленности на Сан-Томе, такие как производство портвейна или какао, представляли собой очень незначительный вклад в огромный дефицит торгового баланса. Ежегодный бюджет составлял примерно пять-шесть миллионов рейсов, а текущая задолженность возросла до восьмидесяти. Более трех четвертей пяти с половиной миллионного населения страны жило в сельской местности, но сельское хозяйство, базировавшееся, в основном, на дешевой и обнищавшей рабочей силе, не обеспечивало народ даже самым необходимым, чтобы он не голодал. Восемьдесят процентов населения было неграмотно, девяносто процентов не имело доступа к здравоохранению и оказывалось беззащитным перед болезнями и эпидемиями, практически, как в эпоху средневековья. Португалия была самой отсталой страной Европы, самой бескультурной, самой бедной, самой несчастной и… самой тоскливой. Даже среди элиты, кроме студенческих протестов в Коимбре во время экзаменов или трех месяцев зимнего оперного сезона в театре «Сан-Карлуш», практически, ничего не происходило. Аристократия, недалекая и консервативная, была уверена, что помимо «Сан-Карлуша», мир только и представлял собой что лошадиные бега, вечерние летние «сборища» в Кашкайше, в домах Эрисейры и в усадьбах Синтры. Единственное, что их слегка беспокоило — это «нувориши», «интеллектуалы» и республиканцы, которые, тем не менее, знали, что их сфера влияния ограничивалась полудюжиной лиссабонских кафе. А за их пределами народ, как обычно, верил в знаки Провидения, в церковные проповеди и в Божий промысел, который породил и эту невероятную нищету, и никому не приносящее пользу невероятное богатство, доставшееся аристократии по наследству.

Однако Луиш-Бернарду отвергал также и демагогическую риторику республиканцев. Все беды страны, считал он, происходили не от монархии, не от личности самого короля Дона Карлуша, а от постоянной ротации во власти двух партий, начиная от Дворца Сан-Бенту, заканчивая государственными институтами на местах, которые обслуживали лишь только самих себя и «своих» вместо того, чтобы служить стране. Беда заключалась во всесилии избирательных структур, в предопределенности выборов, результаты которых были поделены заранее между двумя крупнейшими партиями, забывшими о чувстве долга и о государственности. Сейчас, например, оппозицию возглавлял Хинтце Рибейру, представляющий партию «регенеративистов», а во главе правительства стоял «прогрессист» Жузе-Лусиану де-Каштру, который, несмотря на то, что он официально находился вне политической жизни, продолжал управлять правительством и страной. Король, в свою очередь, ограничивался тем, что он, так сказать, позволял этому происходить, что, впрочем, входило в обязанности конституционного монарха. Временами его обвиняли в безразличии к состоянию, в котором пребывала нация, и к условиям жизни португальцев. Но если бы он только попробовал вмешаться в конкретные управленческие дела, в эту бесконечно далекую от совершенства партийную конкуренцию, попробуй он выбрать и позвать править тех, кого он считал лучшими, толпы газетчиков и политиков тут же обрушились бы на него с криками «тиран» и «узурпатор». К примеру, никто больше, чем сам Дон Карлуш, не мог положительно влиять на португальскую внешнюю политику: это не раз было доказано приездами к нему короля Англии Эдуарда VII, испанского короля Альфонса XIII или, уже в текущем году — кайзера Вильгельма II и президента Франции. Однако любая дипломатическая инициатива короля неизменно натыкалась на зависть и недоверие со стороны правительства и на проклятия в прессе.

То же происходило и в отношении колоний, существование которых стало открытием для страны только после Ультиматума, в котором, кстати, обвинили самого короля Дона Карлуша: его стали подозревать в том, что он не желает разделить высокие патриотические чувства, которые внезапно наполнили сердца португальцев, когда «коварная Англия» не согласилась уступить энное количество африканских квадратных миль, которые позволили бы соединить территории Анголы и Мозамбика, тем самым протянув от одного африканского берега до другого эту часть империи, которую мало кто из португальцев знал, и куда реальная власть Лиссабона никогда не добиралась и не могла бы добраться в ближайшие десятилетия. В противовес этому «кофейному патриотизму», Луиш-Бернарду и почувствовал, в разговоре с королем в Вила-Висоза, что оба они думали об этом одинаково: не стоит восхвалять ту империю, которой не занимаются, которой не управляют и которую не цивилизуют. Ежегодно государственный бюджет терял три миллиона рейсов на экономике колоний, и все равно, политически, страна продолжала вздыхать по своей так называемой «розовой карте»[17]. Африканские фазендейро потребовали и получили право применять таможенные тарифы на импорт иностранных товаров, конкурировавших с продукцией их хозяйств: народ от этого только потерял, потому что стал покупать дороже то, что раньше мог бы купить дешевле, если бы конкуренция не была столь порочной. Государство тоже потеряло, потому что получало от этого меньше, чем отдавало. И только они, землевладельцы в Африке, оказывались в выигрыше.

Энрике Мендонса, крупный плантатор на Сан-Томе, недавно выстроил себе помпезный дворец на одном из самых высоких холмов Лиссабона, где устраивал праздники, пышность которых потом обсуждал весь город. Очевидно, что разбогател он на своих делах в колониях, тогда как страна из-за этих колоний продолжала из года в год разваливаться на глазах. Спрашивается: что это за колониальная политика такая? В Мозамбике, при помощи Моузинью Дон Карлуш пытался установить принцип первостепенности государственных и общественных интересов. Но в течение полутора лет, в промежутках между военными кампаниями и боевыми операциями, Моузинью сталкивался с интересами частных компаний, которые, действуя из столицы и руками правительства, делали все, чтобы подорвать эти начинания и саботировать его усилия. И, в отсутствие поддержки со стороны Дона Карлуша, но при его молчании и уступчивости, Моузинью, в конце концов, отказался от своих намерений.

Все это Луиш-Бернарду написал в двух своих, в полном смысле прогремевших статьях, а позже развил эту тему, опираясь на соответствующие цифры, в работе, посвященной экономике колоний. Живя ею, пусть не как производитель, а всего лишь как перевозчик, он не сомневался, что Португалия нещадно проматывает свои возможности, предоставляемые ей вожделенной для многих африканской империей. Мозамбик и Сан-Томе, хотя и в совершено разных пропорциях, были чрезвычайно богатыми сельскохозяйственными территориями. Ангола, как время от времени показывали ведущиеся там разработки, добавляла к сельскому хозяйству бесконечные богатства в виде залежей полезных ископаемых и сырья. Но все это еще требовалось разработать, исследовать и организовать. Из всех колоний лишь Ангола начала в последнее время понемногу заселяться. Однако те, кто туда отправлялся, сбежав от нищеты и неурожая из Минью или Траз-уж-Монтеш, казалось, не планировали и не мечтали ни о чем другом, кроме как реализовать древнейшее «призвание» португальцев — продавать всякую мелочь обитателям тех стран мира, куда зов церкви или долг воина забрасывали их случайными морскими маршрутами.

Луиш-Бернарду отложил газету и глубоко вздохнул. Определенно, и Жуан был в этом прав: не хватало чего-то значимого, грандиозного — и в его стране, и в его жизни. Политика как образ жизни никогда его не привлекала. Он обычно говорил, что стоит либо делать что-то по-настоящему важное, либо не делать ничего. Жить, плывя по течению и только в свое удовольствие, уклоняясь от всякого рода ловушек, препятствий и обременительных обязательств. Он ненавидел веру и любые формы фанатизма — как в религии, так и в политике, в общественной жизни или в работе. Ничто не казалось ему по-настоящему важным настолько, чтобы серьезно взволновать его, заставить поменять привычный ежедневный комфорт на дискомфорт, сопряженный с достижением какой-нибудь честолюбивой цели. Многие интеллектуалы его времени рассуждали так же, как он, однако, похоже, они страдали от такого отсутствия планов и помыслов, как от дурной болезни. Он же, наоборот, видел в этом некое преимущество.

И вот теперь возникла эта история с Сан-Томе. Из деликатности Луиш-Бернарду не сказал королю сразу, что тот ошибся в выборе и что он явно не годится для подобной миссии. Однако он не собирается, из соображений все той же деликатности, «расточать жизнь беспечно», как написал Артюр Рембо. Сделав тогда вид, что задумался над предложением короля, Луиш-Бернарду на самом деле покинул Вила-Висоза с твердым намерением потратить предоставленный ему срок на то, чтобы подыскать наиболее убедительный повод отказаться от обязанностей, которые, к тому же, он так и не стал воспринимать своими. С того самого утра он старался убедить себя, что Сан-Томе — это полнейшая глушь, где невозможно ни жить, ни служить. Поэтому, рассуждал он, собрав необходимую информацию и подкрепив ею свой отказ, он напишет Его Величеству письмо и отклонит предложение, добавив, что по-прежнему остается в распоряжении короля для выполнения других задач во благо родины, которые тот сочтет для него подходящими. И жизнь его, наконец, снова вернется в свое привычное русло.

* * *
Уже в десятый раз Матилда посмотрела на часы: было пять минут одиннадцатого, а за дверью ее номера на четвертом этаже отеля «Браганса» по-прежнему не было слышно ни звука.

«Может, он не придет?» — Этот простой вопрос, это сомнение вызвали у нее дрожь от страха и унижения. Однако Матилда и сама не смогла бы сказать с уверенностью, хочет ли она появления Луиша-Бернарду или нет. Если бы он не пришел, она могла бы выйти отсюда целой и невредимой, а впереди ждали бы мир, спокойствие и ясное будущее. У нее были дети, был муж, была легкая и приятная жизнь в поместье в Вила Франка, идущая своим чередом, ее ежедневные ритуалы — без гнетущего беспокойства, без тайн, которые некому поведать, без страха и без сдавливающей грудь тяжести. Если бы он не пришел, все это было бы не более чем летний сон, чем те короткие секунды, на которые она потеряла разум от его поцелуя, украденного на гостиничной лестнице. И больше не было бы ничего — ни этой комнаты, этого заранее спланированного предательства, этой встречи в полумраке, взаперти, будто она скрывалась от самой себя и от мира, который слышался ей там, за окном. Не нужно было бы страдать от кошмара, который она уже предвидела, надевать на себя одно лицо днем, другое ночью — одно для других, всех остальных, другое для себя, для того, что творилось внутри нее. Утром она вышла бы отсюда, улыбаясь новому дню, нетронутая, верная, такая же, какой была. Не только снаружи, но и глубоко внутри.

В то же время, если бы он не пришел… Если бы он не пришел, она лежала бы здесь всю ночь, будто ее изнасиловали, а потом бросили, как что-то случайное, необязательное. Как недоразумение. И она чувствовала бы себя преданной предательницей, отвергаемой даже тем, ради кого она предательство совершила. На следующее утро он, наверное, оставил бы у портье записку, с извинениями за то, что у него что-то там произошло в самый последний момент, или, хуже того, с признанием, что он пришел к выводу, что им нужно остановиться. Да, тогда она бы вышла на улицу с высоко поднятой головой, ведь, в конце концов, ничего не произошло. Но все же, как будто произошло! Она же, по сути, сейчас вся перед ним, а он убежал, она ему себя отдала, а он ответил отказом. По ночам дома она стала бы смотреть на своего мужа с чувством глубокого стыда и унижения: «Я даже себе не могу признаться, что предала тебя. Хуже того, я была готова предать тебя, но меня отвергли. Даже, если я сама обманута, я все равно тебя обманула!» И она продолжала бы принимать всегда свойственную ему деликатность, его сдерживаемую рамками приличия страсть, его ритуальную манеру оставаться рыцарем в постели — вместе с неописуемым ощущением своей внутренней нечистоплотности…

Десять двадцать. Она услышала шаги в коридоре и то, как постучали в дверь, но не в ее. Услышала голоса и смех людей, которые не собирались ни от кого прятаться. Кто-то из них кого-то ждал, другой уже встретил, никаких кодовых слов в разговоре. Оставался только один выход: бежать отсюда немедленно, зайти в соседний номер за Мартой, быстро собрать чемоданы, расплатиться и бежать. Но куда в этот час бежать? «Спокойно, Матилда. Подумай спокойно!» Она села на кровать и случайно увидела себя в зеркале туалетного столика. Красивая, желанная. Цветок, ждущий, чтобы его сорвали. Никакой мужчина в здравом уме не пренебрег бы такой женщиной, настолько готовой себя отдать. Неожиданно, разум ее прояснился: да, конечно, она уедет из отеля на следующий день, забрав внизу его письмо, но открывать его не будет. Она приложит его к письму, которое напишет, и передаст через Жуана. В нем она скажет, что раскаялась во всем и решила спешно покинуть отель, до назначенного часа. Что потом, уже ближе к полудню, она отправила посыльного в отель за багажом и, мол, тогда только получила его письмо, но, не прочитав, вернула его, догадавшись при этом, что оставил его именно он, придя на встречу и не застав ее. Вывернув таким образом все наизнанку, если она когда-нибудь встретит его, ей не будет перед ним неловко. Всего это не решает, но нечто существенное помогает решить.

Неожиданно ее осенило: а что, если он все-таки придет сейчас? Тогда, подумала она, тогда все будет представлено ею так, будто это обычная дружеская встреча. Они просто хотят получше узнать друг друга, из обычного любопытства. Просто обстоятельства заставляют их соблюдать предосторожность и прибегать к подобного рода хитростям. Она, конечно же, воспользуется этой возможностью, чтобы, не очень все усложняя, объяснить, что тот их поцелуй в Эрисейре не значит ровно ничего, что он был всего-навсего секундным испугом, таким неожиданным, что она даже не нашлась, как на него среагировать. А потом она даже могла бы добавить, таким обыденным тоном, что-то вроде: «Не скажу, чтобы он был плох, но… что было, то было».

На этот раз она совершенно четко услышала шаги, которые поднялись до верхней ступеньки лестницы и теперь уже направлялись по коридору, приглушенные, но быстрые, будто кто-то старался дойти до назначенной цели, не желая, чтобы его заметили. Сердце ее начало колотиться еще до того, как она услышала, что шаги остановились перед дверью ее номера, и секунду спустя раздался тихий стук. Окаменев, она осталась сидеть на кровати, глядя на дверь, словно во сне. Через несколько секунд постучали снова, и она поняла, что должна встать и открыть дверь, прежде чем кто-то другой выйдет в коридор. Она отодвинула щеколду, повернула ручку и, открывая, сразу отступила на пару шагов назад, увидев, как в тумане, молча входящего в комнату Луиша-Бернарду. Затем она сразу же закрыла дверь, задвинула щеколду и прислонилась спиной к косяку, прождав долгие секунды, прежде чем взглянуть на него. Он показался ей красивым и недоступным для нее ловеласом. На нем был черный костюм-тройка, белая рубашка с высоким воротником и жемчужной булавкой, а также зеленоватый шелковый галстук, завязанный простым узлом. Его темные, не слишком короткие волосы были чуть растрепаны, как это бывает у мужчин, привыкших поправлять их рукой, тонкие усы окаймляли его широкий рот. Глядевшие на Матилду влажные карие глаза улыбались ей улыбкой завоевателя, в которой, однако, было что-то из детства, от мальчишки с улицы, неожиданно получившего в руки подарок. Несмотря на весь свой холодный расчет, с которым она все спланировала, взглянув на него, она не могла не улыбнуться. Но это была улыбка, адресованная не ему, а самой себе: «Из всех мужчин в мире, дорогая Матилда, этот, совершенно точно, последний, кому женщина может доверять».

Луиш-Бернарду протянул к ней руки, и она ответила тем же. Он улыбнулся, она также улыбнулась в ответ, снова той же улыбкой, которую он так и не смог расшифровать. Продолжая молчать, они смотрели друг на друга, держась за руки, не понимая, как прервать это молчание. Потом он притянул ее к себе, но она слегка отстранила свои губы и лицо и, лишь подчинившись его жесту, нежно уткнулась ему в плечо. Он попробовал настоять на своем, но она так и не оторвалась от его плеча.

— Матилда…

— Не говорите ничего, Луиш. Не говорите сейчас ничего.

— Но я хочу вам что-то сказать, Матилда.

— Я тоже. Нам обоим есть что сказать, только пока я просто хотела бы побыть вот так вот. Чуть-чуть.

Матилда почувствовала, что ему становится неловко: всякому мужчине показалось бы неловким так стоять, держа в объятиях женщину. Он прижал ее к себе, и она почувствовала, насколько их тела подходят друг другу. Она поняла, что он, наверное, думает то же самое, что грудь ее плотно прижалась к его, и что еще немного, и она потеряет всякий контроль над собой. Она закрыла глаза и бессильно опустила руки, когда он, крепко прижав ее к себе, запрокинул ее голову назад и надолго погрузился губами в ее губы.

Не отпуская ни ее губ, ни ее тело от себя, Луиш-Бернарду приблизился к краю постели. Посадив ее, он опустился перед ней на колени и лишь тогда прервал свой нескончаемый поцелуй. Собрав ей руки на груди, без грубости и целомудрия, как мальчишка, любующийся своей игрушкой, одной рукой он развязал бант на ее блузке и начал медленно расстегивать пуговицы. Матилда была все еще с закрытыми глазами, предпочитая не видеть свою вырвавшуюся из распахнутой блузки грудь, его руки, бесстыдно исследующие ее, и его влажный, горячий язык, лижущий ее соски. Она лежала совсем голая, вся перед ним, вся отданная ему. Теперь, уже не в силах сопротивляться, она притянула его голову к своей груди, почувствовав между пальцами его тонкие волосы.

— Боже мой!

— Матилда, — он вдруг поднял голову, — сейчас, я должен это сказать прямо сейчас: возможно, мне придется уехать отсюда.

— Сейчас? — она, наконец, открыла глаза, пытаясь понять, что он хочет сказать.

— Нет, не сейчас. Возможно, что через два месяца мне придется уехать из Португалии на три года.

— Но куда, Луиш, и почему?

— Я не могу сказать всего, Матилда, я связан долгом конфиденциальности. Могу только сказать, что речь идет о поездке в Сан-Томе и Принсипи с государственной миссией. Большего поведать я не могу. Однако я обещал и себе, и Жуану, что скажу об этом раньше, чем между нами произойдет нечто непоправимое.

— Нечто непоправимое? Но что же после этого можно исправить?

Луиш-Бернарду замолчал, глядя на нее. Он не знал, что сказать. Он не планировал, чтобы все повернулось таким образом.

— Непоправимо, так, Луиш? — она схватила его лицо обеими руками, будто пытаясь заставить его посмотреть ей в глаза. — Непоправимо? Я прячусь, как какой-то воришка, в этой гостинице, полуголая, потеряв разум в ваших объятиях, влюбленная, потому что только так я могла здесь оказаться, а вы считаете, что все это еще можно исправить? Как? Прервать эту сцену до тех пор, пока вы не узнаете точно, уедете вы или нет, и, если нет, начать с того места, где мы остановились?

— Да нет же, любовь моя! Я только хотел сказать, что сделаю то, что вы захотите, только то, что захотите.

— Ну тогда делайте, Луиш. Делайте то, что я хочу, что мы оба хотим. Теперь, по крайней мере для меня, все уже непоправимо.

Луиш-Бернарду был вторым мужчиной в ее жизни. Она была замужем восемь лет, не знала никого другого и не собиралась. Луиш-Бернарду был вторым мужчиной, который ее целовал, раздевал, прикасался к ее телу руками и губами, вторым мужчиной, которого она видела голым, до чьего тела дотрагивалась — сначала со стыдом, а потом властно, будто желая запомнить его навсегда. Лежа на постели, она вдруг поймала себя на том, что думает о всяких глупостях — о цветах на обоях в комнате, о цвете краски, которой покрашены оконные рамы, о том, как оформлен стоящий рядом туалетный столик. Привычные предметы на нем напомнили ей, что именно она находится здесь, в эту минуту, сколь бы невероятным ей это ни казалось, что это она лежит тут голая, она стонет от охватившего ее удовольствия, она, сама того не осознавая, разводит ноги в стороны, чтобы мужчина, который ей не принадлежит, мог в нее проникнуть. Матилда чувствовала, что теряет саму себя, скользя куда-то вниз по бездонному колодцу, ощущая себя этим колодцем, а этого мужчину — достигшим его дна; все казалось каким-то влажным и вязким, и все тонуло в его наполнившихся слезами глазах, завершаясь глубокой болью, от которой она впилась ногтями в его спину, схватила его за волосы и тихо прокричала, будто бы он мог спасти ее: — Луиш-Бернарду! Луиш-Бернарду!

IV

Монотонный шум двигателей «Заира» удерживал Луиша-Бернарду в состоянии бессознательного оцепенения, которое только подкреплялось такой же монотонностью пейзажа, уплывавшего прочь от него, сидящего в шезлонге на задней палубе. Все отмеченные хорошей погодой дни путешествия, начиная от столицы, он провел здесь, на корме, наблюдая за образующейся от гребного винта пеной, казалось, плывущей назад, домой, в Лиссабон, в то время, как он, пленник судьбы, навстречу которой вез его пароход, следовал в обратном направлении, непреклонно удаляясь от него, миля за милей.

Чтобы не поддаться своей печали, он погрузился в чтение собранных во вместительном саквояже книг и документов по Сан-Томе и Принсипи, полученных в министерстве по заморским территориям, проводя за ними нескончаемые часы досужего безделья между приемами пищи, которую он делил за капитанским столом с двумя десятками человек из числа старших членов команды и пассажиров. Лишь это время все еще являлось для него частью того оставшегося позади, знакомого и близкого ему мира.

Министр настоял на том, чтобы лично вручить ему подготовленный специально для него портфель документов, сопровожденный собственными замечаниями Его Превосходительства, с напоминанием основных тезисов «Руководства по политике правительства на заморских территориях». Последнее было довольно туманным опусом с некоторыми логическими заключениями и визионерскими рассуждениями, отличавшимися бесполезностью и абсолютной невозможностью применения на практике — что, кстати, хорошо понимал не только Луиш-Бернарду, но и сам министр. Король, по крайней мере, в этих делах заглядывал чуть вперед. Что же касается министра, то он вполне довольствовался небольшой заметкой в газете, где было написано, что им был принят новый губернатор Сан-Томе и Принсипи, «которого он ознакомил с основными направлениями политики на заморских территориях, подчеркнув незыблемость, справедливость и неоспоримость задач, касающихся Сан-Томе и Принсипи, что было многократно подтверждено развитием событий последних лет». Его Превосходительство выражал уверенность в том, что на Сан-Томе у губернатора все сложится хорошо, и не сомневался, что Луиш-Бернарду приложит все силы для успешного выполнения своей миссии. Министр пожелал ему удачи, проводил до лестницы. Спускаясь вниз, Луиш-Бернарду вдруг увидел себя со стороны: абсолютно посторонний человек, которого разве что только ни выпихивают — из Лиссабона и из его собственной жизни. «Я в ловушке. В самой настоящей ловушке!»

Сейчас, по крайней мере, это бесконечное путешествие подходило к концу: завтра, ближе к полудню они должны были встать на якорь в акватории порта города Сан-Томе. С тех пор, как они покинули ангольский порт Бенгела, Луиш-Бернарду начал замечать, что воздух становился все более тяжелым, а свежий атлантический бриз постепенно уступал место нависшему над морской поверхностью слою влаги. Корабль неуклонно приближался к линии экватора, продвигаясь вперед через облачную дымку, за которой его ждал неведомый ему доселе мир. Он думал, как, должно быть, это пугало португальских моряков, когда они теряли из виду африканский берег и плыли в пустоте океана навстречу мрачным владениям Адамастора[18].

Луиш-Бернарду покинул Лиссабон ранним мартовским утром, накануне погрузив на судно свой багаж. Он включал чемодан, полный медикаментов, заготовленных его товарищем по четверговым посиделкам доктором Филипе Мартиньшем, два чемодана книг, из расчета одна книга в неделю на сто пятьдесят недель, граммофон и несколько любимых пластинок — Бетховен, Моцарт, Верди, Пуччини. Был также сундук с одеждой для тропиков, посудный сервиз и его личный набор ножей в серебряном футляре, две дюжины ящиков вина и дюжина коньяка, восемь коробок сигар, купленных в лиссабонском районе Шиаду, в лавке Havaneza, писчая бумага, ручки и чернила на три года вперед, любимые прогулочные трости, а также — домашний письменный стол со стулом, которым суждено было стать слабым напоминанием обо всем том, что ему пришлось оставить.

Принятое им решение уехать не было неожиданным и импульсивным. Луиш-Бернарду принимал его понемногу, незаметно, как бы, внутри себя с самого начала, с того дня в Вила-Висоза, когда судьба уже начала выскальзывать из его рук, становясь ему неподвластной. Позже он почувствовал, что попал в западню, куда все, будто сговорившись, толкали его: и слова короля, которому вторил граф де-Арнозу, и доводы Жуана, заставившего его стыдиться возможного отказа, и, в конце концов, предложение о продаже компании, такое невероятное, упавшее с небес и настолько ко времени. Он ощущал, что его взяли в кольцо, что на него постоянно напирают, что круг обстоятельств сузился до такой степени, что вырваться из него, по крайней мере достойно, уже невозможно. Был брошен вызов Луишу-Бернарду, его жажде приключений и открытий, его чувству долга и служения благородному делу, сходства его образа мыслей и склада характера, и, что самое главное, как сказал Жуан — его внутренней потребности в широком, неожиданном альтруистическом жесте, которым он мог бы оправдать свою доселе комфортную и праздную жизнь. Вот так его обложили, со всех сторон.

Что касается Матилды, то она, в конце концов, тоже стала много думать об этом решении, или о «не-решении», что выставляло всю ситуацию в наименее благородном свете. Перед своей собственной совестью Луиш-Бернарду со всей трезвостью осознавал, что Сан-Томе для него — это возможность сбежать от Матилды, внешне сохранив достоинство. Да, он делал это потому, что хотел бежать, и у него не было другого пристойного способа это сделать. Как и всех дамских соблазнителей, его привлекала игра на сближение, тот непреодолимый соблазн недоступного, момент соприкосновения с опасностью, внутренняя дрожь, которую дают ощущение ожидаемого скандала и страсть. Его притягивал триумф победителя, к чьим ногам ложатся трофеи в виде разбросанной по полу одежды и лежащей рядом женщины — обнаженной, замужней, чужой, отдающейся в его объятия и стонущей — в удовольствии и в ужасе от собственной, ранее неведомой ей сексуальности. После того, как он покинул той ночью комнату Матилды, а следующим утром и сам отель, с ним, как и раньше, оставалась лишь гордость удовлетворенного охотника и сильное желание отгородиться от всего произошедшего. Так ночной налетчик покидает ограбленный им дом прежде, чем его разоблачат и обвинят в содеянном.

Следующей ночью он снова вернулся в отель «Браганса», чтобы опять встретиться с Матилдой. Они использовали все те же меры предосторожности и ту же хитроумную схему. С той же, что и накануне, страстью они обнимали друг друга. Матилда отдалась ему с еще большим порывом и свободой, скинув с себя часть своего первоначального страха, а он любил ее и оставался в ней в течение нескольких часов подряд, с таким умением и так неспешно, будто смакуя каждое мгновение этой ночи. Однако Луиш-Бернарду уже предчувствовал, что это, наверное, их последняя ночь. Лаская и целуя ее, раздевая ее и обладая ею, он прощался с ней не явно, но вполне осознанно. Он не обманывал себя на этот счет. Так же, как и ее, еще накануне, предоставив ей право выбора, дав ясно понять, что все это может остаться коротким альковным приключением, без будущего и каких-либо последствий. Поэтому он и оставался у нее до последнего, до тех пор, пока за окном не стали слышны крикливые голоса уличных торговцев, продававших свежее молоко, зелень, овощи или утренние газеты, пока не послышался шум первых трамваев, везущих рано вставших сограждан к месту начала их очередного рабочего дня.

Они долго разговаривали. Она рассказывала ему о детях, о жизни в Вила Франка, о муже, которого уважает и ценит как друга. Он слушал молча, лежа рядом с ней, поглаживая ее обнаженное тело правой рукой, как будто создавая из него скульптуру, как будто желая удержать его навсегда в своих чувствах, в своей памяти. «Там, на Сан-Томе я наверняка буду много раз вспоминать эту ночь», — подумал он про себя, желая, чтобы ночь эта продолжалась бы еще и утром, и весь день, и чтобы эта его страсть наконец закончилась и иссякла.

Но это ему не удалось: он смог лишь опустошить свою страсть, метко поразив ее своей логикой и рассудком: у всего этого, по определению, нет будущего. Ну, сколько еще раз они смогут тут встречаться? На какой из них они будут разоблачены, и разгорится скандал? И потом, если, конечно, предположить, что все будет именно так неправдоподобно «хорошо», и муж ее выгонит, то минимум, что потребуется в этом случае от Луиша-Бернарду — это забрать ее и детей к себе: разве этого он хотел, разве хотел он такого будущего, такой жизни с женщиной, отвергнутой семьей и обществом? Быть супружеской парой, которую никто у себя не принимает, к кому никто не ходит, видеть у себя дома ненависть в глазах детей, рожденных от другого мужчины, слушать сплетни на улице, от соседей, от друзей по клубу — если, конечно, они деликатно не предложат ему покинуть его? С другой стороны, он не смог бы просто оставить ее и бросить, воззвав к ее здравому смыслу и рассудку, как уже однажды — к безрассудству, уберечь от скандала и последствий после того, как своей страстью убедил ее отвергнуть все условности. Это все равно, что использовать ее, как вещь и потом выбросить. Матилда такого не заслуживает, а Жуан после этого уже никогда не простит и не перестанет ненавидеть его. Сам же он, даже осознавая, что ничего лучше и разумнее сделать не мог, ощущал бы такой осадок грязи внутри себя, что никакие воспоминания о двух ночах страстной любви эти грязные раны уже не отмыли бы.

Единственное, что ему оставалось — бежать. Но бежать с достоинством, точнее даже, с некой аурой романтики, жертвенности и героизма. Сан-Томе был для этого предлогом, упавшим с небес: в один миг все оборачивалось в его пользу, в пользу его репутации и тех воспоминаний, которые он всегда будет бережно хранить: Родина, проклятая судьба, неподвластная его воле, и он, жестоко вырванный из объятий любимой, стоящий теперь на страже интересов государства и короля, чтобы уже никто в мире не посмел сказать, что Португалия практикует рабство. А если вдруг все эти сплетни и имеют под собой какие-либо основания, тогда он станет тем самым человеком, который раз и навсегда покончит с этим недостойным явлением.

Луиш-Бернарду чувствовал себя солдатом, отправлявшимся на войну, проживавшим свои последние ночи любви. Жуан был абсолютно прав, когда как-то заметил, что тот был мастером писать письма по таким случаям. Он и отвез Матилде это прощальное письмо отЛуиша-Бернарду:

«Матилда!

То, о чем я вам говорил, произошло, и совсем скоро я уеду очень далеко от вас и от всего того, что так люблю. Сейчас я уже могу открыть вам, о чем идет речь, поскольку завтра об этом будет написано в газетах: Его Величество Король назначил меня губернатором Сан-Томе и Принсипи и возложил на меня миссию по искоренению остатков рабства, которые там еще могут сохраняться. Задача состоит в том, чтобы во что бы то ни стало убедить Англию, ее общественное мнение и весь мир в том, что Португалия является цивилизованной нацией, где такой практики нет и не может быть. Содержание миссии, ее срочность и многосторонняя значимость для страны, то, в какой форме король апеллировал к моему чувству долга, а также моя верность идеям, о которых я давно публично заявляю, не оставляют мне ни малейшей возможности для отказа, который я считал бы еще и бесчестным.

Во имя этого я принял решение и согласился покончить раз и навсегда со всем, что до сих пор составляло мою жизнь. Я бросаю свой дом, родственников и друзей, бросаю уют и комфорт, свои общественные и культурные привычки, без которых даже не представляю себе, чем заполнятся мои будни. Я оставляю работу, мое дело, спешно продаю свое предприятие — и все это для того, чтобы уехать и надолго застрять на каком-то острове посреди океана, на краю света. Как известно, даже приговоренные судом к отправке туда предпочитают смерть, а негры, как утверждают англичане, смиряются с этим только, когда им угрожают силой. Однако я не ропщу и не жалуюсь. Иногда в жизни наступают моменты, когда сама судьба распоряжается нашей волей, и тогда причины более высокие, чем личные, должны взять верх над всем остальным. Возможность служить стране на пределе своих знаний и способностей, в час, когда она во мне нуждается, оправдать доверие того, кто посчитал меня достойным этой миссии, — вот, вне сомнения, один из тех самых случаев, когда уже нет места ни для иного выбора, ни для личной свободы. Ропщу я лишь из-за того отчаяния, которое охватывает меня, когда я понимаю, что, наконец-то, обретя вас, я вынужден вас потерять. Из-за того, что я должен уезжать, принадлежа вам, как, уверен, никто из мужчин до или после меня. Из-за того, что увидел в вас бездну любви и чувств, о существовании которых раньше догадывался, но которые никогда так не открывались моему взору. Теперь со мной останутся лишь воспоминания о тех двух ночах, столь коротких и наполненных, сколь длинными и пустыми будут для меня предстоящие дни без вас. Не обижайтесь на меня за эти слова, но, возможно, было бы лучше, если б я вас не встретил, не потерял себя в вашем взгляде, жестах, в голосе, уме, в вашем теле. Тогда вместе с моим багажом мне не пришлось бы увозить отсюда тяжесть в сердце и в мыслях, которые не перестанут преследовать меня долгими днями и ночами там, на экваторе. Было бы лучше не случиться тому, что все-таки произошло и что заставит меня до конца дней моих думать, какой была бы моя жизнь рядом с вами.

Прошу вас, прочтите и затем порвите это письмо, вместе с теми другими, которые я вам написал. Искренне прошу вас. Чтобы вы могли и дальше жить своей жизнью, быть счастливой рядом с теми, кого любите вы и кто любит вас, чтобы всегда оставались с вами ваша молодость, ваши глаза и улыбка. Не стоит бороться с неотвратимым: так было предписано судьбой, мы не могли что-либо изменить. И прошу вас: когда представится случай, помолитесь, чтобы уберечь меня от опасностей, болезней и прочих напастей, а еще — от выпавшей мне злой кары и ужаса жить отныне без вас и уже никогда не быть счастливым.

Матилда, обещаю, что от меня вы никогда не узнаете, чем были для меня дни, месяцы и годы этой ссылки, что ожидает меня. Вы не узнаете о моих страданиях, слезах и разочарованиях. Из уважения к вам я буду сохранять эту непреодолимую дистанцию, которая установилась между нами. Нам не стоит обманываться, не стоит и мне обманывать вас: из Сан-Томе нет пути назад. Молитесь за меня и за то, что, может быть, любите во мне. Будьте счастливы.

Прощайте навсегда,

Луиш».

После этого все пошло настолько быстро, дни были настолько наполненными, насколько это может быть у человека, который за два месяца должен привести все в порядок, попрощаться со всеми и всесторонне подготовиться к предстоящей ему новой жизни. Луиш-Бернарду попросил о приеме у графа де-Арнозу, которому он сообщил о том, что принимает предложение короля. Два дня спустя новость о его назначении появилась во всех газетах, в сопровождении краткой биографии, а в одном случае, в «Колониальной газете», даже с комментарием, ни хорошим, ни плохим. В нем говорилось, что будущему губернатору не хватает опыта практической работы, отмечались его идеи и суждения об управлении заморскими провинциями, которые, при разумном и взвешенном применении, могли бы послужить делу процветания колонии и интересам Португалии. Он был принят рядом министров, включая министра по заморским территориям, министром иностранных дел, а также — министром обороны, учитывая тот факт, что под юрисдикцией Сан-Томе и Принсипи находился также форт Сан-Жуан Батишта де-Ажуда[19].

Луиш-Бернарду провел бесконечное количество часов за обедами, ужинами, а также на рабочих совещаниях с владельцами плантаций на Сан-Томе и их бывшими управляющими; с работавшими там ранее врачами, судьями и священниками, а также с двумя своими предшественниками на посту губернатора. К концу всего этого он уже не мог переваривать свалившийся на него объем информации, мнений, советов и, еще никуда не уехав, уже чувствовал себя крайне усталым. Оставшаяся часть отведенного ему двухмесячного срока была поглощена обустройством личной жизни и довольно непростым бюрократическим процессом продажи Островной компании и всех ее активов. Он заключил прекрасную сделку, однако, когда настал час расставаться с кабинетом и самим предприятием, где он провел большую часть дней из последних пятнадцати лет, сердце его сжалось от тоски и ностальгии: он поблагодарил своих самых близких и верных сотрудников и настоял на том, что попрощается с каждым из работников персонально. Что будет с ним, когда он вернется, оставалось загадкой. Луиш-Бернарду знал только, что сейчас он богат, а потом будет богат и свободен. Пока же, находясь между одним и другим, он понимал, что бытие его пребывает в подвешенном состоянии. И все же, раз он уезжает, было бы правильнее закрыть за собою все двери.

Самым болезненным оказалось расставание с друзьями. Он погрузился в длительную череду вечеринок — частных торжеств, ужинов, длящихся до рассвета, или театральных представлений в «Сан-Карлуше», где сезон был в самом разгаре. Дважды, кроме прочего, он заканчивал вечер в борделе Доны Марии душ-Празереш, чьи гостеприимные стены и не менее великодушные девушки часто становились местом пристанища для молодых людей его круга. Из-за излишней, впрочем, намеренно проявленной болтливости кого-то из друзей, Дона Мария церемонно обращалась к нему «сеньор губернатор», и Луиш-Бернарду не знал, смеяться ему, смущаться или беспокоиться по этому поводу:

— Сеньор губернатор изволит сам выбрать себе девушку или доверится моей рекомендации, из наших новеньких?

«Сеньор губернатор», надо сказать, не понимал толком, хочет ли он «употребить» всех этих новеньких, одну за другой, будто бы прощаясь с женщинами навсегда, или предпочтет остаться разговаривать с Доной Марией, пытаясь вырваться из своей меланхолии, которую эта достойная уважения дама потом будет обсуждать с его друзьями: «Сеньор губернатор все время такой грустный! Раз он за юбками гоняться перестал и отвергает таких девушек — значит, на сердце у него неспокойно».

В последние оставшиеся ему выходные в Португалии он настоял на том, чтобы отправиться в одно из своих любимых мест, Дворец Бусаку[20]. «Хочу забрать его с собой, глазами и сердцем!» — заявил он таким трагическим тоном, что Жуан Фуржаж, Филипе Мартиньш и Матеуш Резенде, его самые близкие друзья тут же поспешили сказать, что тоже едут с ним. Поначалу они планировали, что это будет вечеринка в средневековом духе в окрестностях Коимбры. Однако никто так и не смог увести его с открытой веранды дворца, где он провел все утренние часы в первый и во второй день, захватив также и часть дневного времени. Глядя, словно одержимый, на лес, он выдавал время от времени философские умозаключения, вроде: «Дайте мужчине женщину и хорошую книгу — и всё, что ему будет нужно для полного счастья, он найдет здесь!» Потом, как бы в подтверждение собственных слов, он набрасывался на местное меню с аппетитом обреченного и поглощал все по списку, настаивая на том, чтобы в завершение трапезы обязательно был приготовленный в печи молочный поросенок.

К великому удовольствию друзей, Луиш-Бернарду полностью вошел в роль богача, не знающего, на что потратить деньги, и в течение всех выходных щедро, не обращая внимания на цены, оплачивал лучшие вина из знаменитых дворцовых погребов. Он ел, пил и курил так, будто от этого зависело спасение его души. В поезд Луиш-Бернарду садился уже в состоянии, не очень подобающем для губернатора, назначенного высочайшим королевским повелением.

Все закончилось одним солнечным мартовским утром, в котором уже угадывались признаки наступившей весны, наполнявшей город своим ярким светом. Лиссабон в то утро был действительно прекрасен. Он поднимался на борт «Заира», прощаясь с теми, кто настоял на том, чтобы проводить его в столь грустный для него час. Это были несколько его давних, с незапамятных времен друзей, две служанки, которым он вверял дом на период своего отсутствия, и главный управляющий министерства по заморским территориям (самого министра задержали дела, связанные с подготовкой назначенных на этот день дебатов в Кортесах). Уже на самой пристани посыльный передал ему короткую записку от короля с благодарностью за его «патриотический поступок» и пожеланием успехов в выполнении доверенной ему миссии. Вот и всё: Родина, весь его мир, вся его жизнь теперь медленно удалялись от Луиша-Бернарду, по мере того, как «Заир» отчаливал от берега в районе Дока де-Фундисан, маневрируя, чтобы обойти песчаные насыпи вблизи маяка Бужиу. Лиссабон продолжал сокращаться до размеров все менее различимой на горизонте точки. Холодный, подувший со стороны открытого моря ветер заставил его укрыться в каюте, где лежала целая стопка утренних лиссабонских газет, с новостями из мира, к которому он уже не принадлежал.

V

После остановок на островах архипелага Кабо-Верде — в порту Минделу, на Сан-Висенте, на котором он уже бывал, и на острове Сал, — Луанда[21], величественно показавшаяся на горизонте, выглядела, как настоящая метрополия. В ее гавани стояли с десяток большегрузных пароходов, на якоре или пришвартованные к причалу, а сам порт бурлил бешеной активностью, охваченный срочными погрузками и разгрузками, деловыми сделками, встречами и расставаниями. Было сложно представить себе, что во внутренних районах страны колониальные войска были все еще заняты изнурительной войной с племенами, вооруженными луками и стрелами, и что масштабы этой территории португальцы начали осознавать всего лишь пару десятков лет назад, когда Берлинская конференция[22] постановила, что эффективное управление территорией имеет приоритет над правом ее первооткрывателя. Ангола по площади превосходит Португалию в десять раз и примерно в сто раз больше Сан-Томе и Принсипи. Ее эффективное освоение, так же, как и Мозамбика, было задачей, находящейся за пределами физических, человеческих и финансовых возможностей для такой маленькой страны, как Португалия. В течение многих лет Англия и Германия находились между собой в тайном сговоре, пытаясь отхватить себе по куску от португальской колониальной империи. Поводом для этого было отчаянное финансовое положение страны, которой они предлагали кредиты, под залог этих двух колоний. В ситуации, когда мнения по данному вопросу в самой Португалии разделились, Дон Карлуш смог настоять на своем и отверг коварные предложения. Воспользовавшись идущей англо-бурской войной и тем, что Англия нуждалась в мозамбикском порту Вейра для высадки там солдат и вооружений, король заключил с Лондоном Виндзорский договор[23]. Таким образом, Англия, которая еще вчера унижала ее в связи с фантазиями по поводу «розовой карты» и которая находилась в сговоре с Германией с целью полной ликвидации колониальной империи Лиссабона, теперь признавала Португалию как своего «давнего союзника», торжественно пообещав, в случае необходимости, использовать Королевский флот для оказания ей помощи в деле защиты ее заморских владений.

Однако англичане имели собственные представительства в Анголе и были полны сил. Ливингстон[24] по пути в Лондон, после выполнения порученной ему миссии по исследованию устья Нила, останавливался в Луанде. В Королевском географическом обществе, которое финансировало его поездки, он намеренно не упомянул о своей встрече в ангольской глубинке с португальским исследователем Серпа-Пинту[25], настояв на том, что не встречал ни одного европейца в бескрайних лесах Анголы. В Луанде находились английский министр-резидент, консул, представители флота, военный атташе, а также два командированных сюда уполномоченных, в чьи обязанности входил неофициальный надзор за соблюдением запрета на работорговлю.

Вскоре по прибытии в ангольский порт, в толчее на пристани Луиш-Бернарду услышал за спиной английскую речь и, повернувшись, успел увидеть удалявшихся от него двух элегантных дам в компании молодого человека в белой колониальной шляпе, который давал распоряжения рабочим-кули[26], несшим ручную кладь. Тон его выдавал в нем европейца, хорошо знакомого с местными порядками.

На пристани Луиша-Бернарду ожидал секретарь губернатора, который тут же начал хлопотать по поводу его багажа. Он сказал, что Его Превосходительство губернатор лично прибыть не смог, хотя и собирался: его задержали важные дела. Однако он ожидает гостя во дворце, куда Луиш-Бернарду, само собой разумеется, приглашен для того, чтобы провести там два дня, которые займет пересадка на другой корабль.

Они ехали в открытом автомобиле, одном из редких имевшихся в городе авто, посреди шума и гама центральных улиц, пересекая плотную завесу пыли, нависавшей над городом, словно гигантский пузырь. По мере того, как они отъезжали от центра, пыль начинала исчезать, а вместе с ней и пестрая неразбериха из человеческих лиц, животных, самых разнообразных видов транспорта и сотен магазинов и магазинчиков, швейных ателье, цирюлен, велосипедных мастерских, галантерей, медицинских консультаций, бакалейных лавок и аптек, обещающих мгновенное излечение от поноса и «прочих внутренних недугов». Луиш-Бернарду все еще плохо соображал, чувствуя, что земля под ногами по-прежнему колеблется, будто он все еще находится на борту судна. К прежним морским ощущениям добавились жара, влажность, пыль, а также характерные для суши шумы и звуки. Когда они уже выехали на широкую, полупустую улицу европейской части города с аллеями, аккуратно засаженными деревьями, секретарь губернатора, воспользовавшись установившейся тишиной, вручил ему две телеграммы из Лиссабона на его имя.

Первая, совершенно неожиданно, была от Матилды. Он так и не получил ответа на свое прощальное письмо, ни какой-либо записки, которую она могла бы передать через Жуана. Луиш-Бернарду перечитал телеграмму дважды, не очень понимая, что ему думать по этому поводу. С одной стороны, казалось странным уже то, что она вообще дошла сюда. С другой, было приятно получить ее здесь, где все казалось чужим и враждебным, а это послание воспринималось как протянутая навстречу рука, как поцелуй, пересекший моря и океаны. Телеграмма была датирована днем его отплытия, девять дней назад: «Я сегодня узнала от Жуана, что твой корабль уплыл ТОЧКА Хорошо, что я именно так об этом узнала ТОЧКА Молю Бога, чтобы он защитил тебя ТОЧКА Матилда». Глаза его затуманило слезой. Глупость какая-то: это же от пыли, от тоски по сияющему Лиссабону, от неизвестности, которая ждала его. И, конечно же — не от воспоминаний о ее лице, теле, мягком голосе, которым она тихо повторяла «любовь моя!»

Вторая телеграмма была официальной, с печатью министерства и подписью главного управляющего:

«Имею честь сообщить Вашпрев начиная с 19 числа текущего месяца руководителем Министерства по делам флота и заморских территорий является генерал Айреш д’Орнельяш-и-Вашконселуш ТОЧКА Сообщаю также по информации посла Англии Лиссабоне английским консулом Сан-Томе и Принсипи назначен сэр Дэвид Джемисон член Индийской гражданской администрации бывший губернатор провинции Британской Индии ТОЧКА Прибудет выполнения миссии первую неделю июня точную дату сообщим позже ТОЧКА Просьба достойно разместить и подготовить политическую ситуацию согласно ранее полученным инструкциям ТОЧКА Новый министр шлет горячий привет пожелания успехов выполнении доверенной Вашпрев миссии».

«Да, вот вам и Лиссабон с его руками-щупальцами и неугомонной политической активностью! Это же надо — выехать из Лиссабона с одним министром и, не доехав еще до места назначения, уже получить другого!» — подумал про себя Луиш-Бернарду. — «Про этого, по крайней мере, никто не скажет, что занял не свое место: Айреш де-Орнельяш был одним из генералов Моузинью де-Албукерке в мозамбикской кампании и прекрасно разбирался в ситуации на заморских территориях. Кто знает, может, при нем Луиша-Бернарду бы и не утвердили губернатором Сан-Томе, если бы только это произошло на десять дней раньше, всего на десять дней…»

Губернатор Анголы тоже нервничал в связи с назначением нового министра, но, в отличие от Луиша-Бернарду, больше всего его волновало, сможет ли он теперь удержаться на своем посту.

— Вы уже знаете, что у нас новый министр? — спросил он, даже не дав гостю времени присесть и едва поприветствовав его. — От этих постоянных перемен в министерстве постоянная неразбериха, они только парализуют работу. Прежде чем новый министр примет дела, мы будем вынуждены сидеть без инструкций, не зная, чего он там на самом деле хочет. Заметьте, это никоим образом не относится к личности генерала Айреша, которого я бесконечно уважаю и считаю, что было бы сложно найти лучшую кандидатуру. Но время, дорогой мой, время — вот, что теряется в таких ситуациях. Неизбежная неопределенность тогда, когда нам нужна ясность и определенность, преемственность, четкая политика, не зависящая лишь от того, какой политический ветер дует из Лиссабона. Мы управляем, исходя из временной категории «годы», а они — «месяцы». Вот, например, как вы считаете, останутся ли действительными ваши инструкции, полученные от прежнего министра?

Луиш-Бернарду посмотрел на него, будто бы только что услышал самый необычный из вопросов. Личность его визави — невысокого ростом, наполовину лысого человечка с маленькими темными глазами, с проступившими на лице капельками пота показалась ему крайне неприятной. Его манеры маленького диктатора, постоянно напирающего на свое знание местных реалий, его абсолютная уверенность в приобретенном им личном опыте точным образом напоминали усредненный типаж колониального функционера, которого Луиш-Бернарду с презрением изображал в своих публикациях. Знал ли об этом этот человек?

Луиш-Бернарду решил ответить на заданный ему довольно каверзный вопрос вполне беззаботным тоном:

— Ну, вы ведь знаете, что я был выбран Его Величеством королем, и именно от него, в первую очередь, я и получил свои инструкции. Которые, кстати, подтверждает и новый министр, судя по полученной мною от вашего секретаря телеграмме.

— Что ж, конечно, это уже само по себе является некой гарантией. Знаете, здесь говорят, что вы человек, выбранный королем, чтобы противостоять тому англичанину, которого вам туда зашлют, на Сан-Томе. Вы ведь свободно говорите по-английски, не так ли?

Изменившийся тон, с которым тот произнес последнюю фразу, не остался для Луиша-Бернарду незамеченным. Едва ощутимым образом, губернатор Анголы перестал обращаться с ним как с коллегой, приподнявшись на ступень выше, как бы говоря, что «сам-то он как раз профессионал, в отличие него, Луиша-Бернарду, обычного переводчика: он-то управляет здесь целым континентом, а ему доверили всего лишь пару амбаров с какао посреди Атлантики».

Луиш-Бернарду кивнул, подтвердив что говорит по-английски.

— Поверьте, мой дорогой, иногда, может, и стоит притвориться, что не так уж и хорошо вы говорите. С этими англичанами не стоит особо и разговаривать. Или повысить голос, или притвориться, что не понимаешь. Во всяком случае, пусть знают, что в наших колониях делами заправляем мы сами. Вы, наверняка, со мной согласны…

— Да, мне это кажется очевидным, — поспешил согласиться Луиш-Бернарду.

— И, тем не менее, это не настолько очевидно. Эти типы приезжают туда и говорят нам про соглашения, которые они с нами подписали, и на этом основании требуют себе права совать свой нос, куда им вздумается.

— Договор 1842 года… — Луиш-Бернарду напомнил о договоре с Англией, разрешавшем англичанам досматривать подозрительные португальские корабли, идущие из Африки, на предмет перевозки ими рабов.

— Да, это и многое другое. Они хотят совать нос повсюду. Здесь в Луанде англичане на каждом шагу. В провинции у них тоже есть информаторы, которые обо всем докладывают. А мы хоть раз пробовали проверять английские суда, которые везут черных из Аккры в колонии на Антильских островах?!

— Нет. Пока никто не высказывал подозрений, что это рабы…

— Нет? А почему нет? Послушайте, мой дорогой, вы только что приехали и, простите меня за эти слова, но я провел в Африке уже несколько лет и все это очень хорошо знаю: черный, который едет отсюда на Сан-Томе, знает, куда он направляется, так же хорошо, как тот, который едет из Ганы на Ямайку. Нет никакой разницы.

— А сколько уехало отсюда на Сан-Томе в прошлом году?

Луиш-Бернарду задал вопрос и тут же пожалел об этом: губернатор посмотрел на него искоса, с неким подозрением.

— У вас, наверняка, есть эти цифры. Четыре тысячи. Все зарегистрированные, с выписанными на Сан-Томе разрешениями на работу.

— И с рабочими контрактами на соответствующий срок?

— С какими контрактами? Это уже ваши дела там, на Сан-Томе. Для этого у вас есть попечитель, в чьи обязанности входит все контролировать. Я здесь такими делами не занимаюсь и хотел бы, чтобы все было предельно ясно: правительство Анголы никого не нанимает и никуда не отправляет, так же, как этого не делает правительство Сан-Томе или правительство метрополии. Я лишь констатирую, что некоторое количество граждан Анголы как португальской территории желает отправиться на работу или на отдых в другую принадлежащую Португалии территорию — Сан-Томе и Принсипи. И, поскольку передвижение между всеми этими территориями является свободным, я этого дела больше не касаюсь и никоим образом не смею воспротивиться заключению свободной сделки между отдельной личностью и конкретной частной компанией.

— Однако вы только что, Ваше Превосходительство, сказали, что эти люди не имеют ни малейшего представления о том, что их там…

— Мой дорогой друг, перестаньте обращаться ко мне «Ваше Превосходительство» и послушайте: это не моя, а уже ваша проблема. Я лишь говорю, как все происходит. И, надеюсь, кстати, что для вас это не новость. Если вы посчитаете, что Сан-Томе может продолжать разрабатывать плантации какао и получать прежние доходы без того, чтобы вывозить из здешних лесов черных, которые для нас здесь совершенно бесполезны, это теперь ваши дела. Найдите общий язык с хозяевами плантаций и пришлите мне сообщение, если захотите, чтобы я больше никого к вам не отправлял. Вы же хорошо знаете инструкции, полученные в Лиссабоне от короля. А я, в отношении Сан-Томе, сделаю все, о чем меня попросят. Если же служба государству, как это всегда и было, заключается в том, чтобы идти навстречу потребностям Сан-Томе в рабочей силе, я сделаю для этого все, что могу, и не буду нарушать никаких законов. Если вы считаете, что сейчас все по-другому, повторяю, пришлите мне сообщение.

— Нет, конечно же, нет! — Луиш-Бернарду почувствовал, что позволил поймать себя на противоречии. — Очевидно, что Сан-Томе будет нуждаться в импорте рабочей силы еще многие годы, и, если здесь ее в избытке, вопрос только в том, чтобы все делалось по правилам. Потому что, как вы хорошо знаете, весь этот вопрос с англичанами, эти обвинения коммерсантов из Ливерпуля и Бирмингема в том, что мы, дескать, привозим на Сан-Томе рабов из Анголы, наносят нам ущерб, который тут же подхватывают местная пресса и общественное мнение. Если так будет продолжаться, мы рискуем объявлением против нас бойкота, который заблокирует экспорт какао на британский рынок, а потом и на американский — и это будет трагедией для Сан-Томе и концом колонии.

Губернатор Анголы посмотрел ему прямо в глаза. Это был взгляд хитрого лиса, скользкий и недоверчивый.

— Гм…

Он встал и направился к балкону, выходящему в сад. Опершись о перила, он простоял так несколько секунд — ни дать, ни взять, маленький человечек, распоряжающийся судьбами всей Африки! Потом, развернувшись на каблуках, он устремил взгляд на Луиша-Бернарду, упершись спиной в перила балкона и скрестив руки на груди — Наполеон из тропиков оценивает вражеские силы:

— Англичане! Эти лицемеры и хвастуны! Гуманисты, так этим, якобы, обеспокоенные. А сами ведь не могут отличить негра от китайца! Скажите-ка мне, Валенса, англичанин когда-нибудь станет трахаться с черной? — Нет! А мы да, черт возьми! Вы знаете, как мы заселяем и оккупируем эти огромные ангольские просторы? Не армией, которая лишь только проникнет вглубь территории, то сразу же сбегает оттуда. И не за счет семей поселенцев: какой, скажите мне, безумец поселится посреди джунглей с женой и детьми, где нет никаких признаков цивилизации? — Ничего подобного! Так знаете, как мы заселяем эту страну?

— Скажите на милость.

— Мы это делаем при помощи несчастных и оборванных выходцев из наших провинций Минью, Алентежу или Траз-уж-Монтеш. Мы, правительство, вручаем им бумаги на землю, и эти бедняги даже не могут толком расшифровать или понять, где она находится. Но это земля, собственность, принадлежащая им, тем, у кого никогда не было ни кола, ни двора! И тогда эти несчастные собираются в путь-дорогу. Одному только Богу известно, как им это удается!.. Они спрашивают у всех, где находится такая фазенда «Нова Эшперанса» в округе Уиже или Параизу, что в Кванза-Норте. И потом, если чудом им удается добраться туда живыми и здоровыми и стать владельцами того, что является всего лишь участком лесной чащи, если, опять же чудом, у них получается выжить и посадить там картошку или продать какие-нибудь безделушки черным — где же в это время их семья? А семья их, оказывается — это все те же черные бабы, которых они покупают у старейшины деревни: мешок фасоли за одну, поросенок за двух. Вы спросите про священника, свадьбу и про записанных детей? — Да ни черта подобного! Там бы выжить! И эти несчастные довольствуются тем, что у них одна, две или три черные женщины, которых они зовут женами, прекрасно зная, что никогда уже не выберутся из этой своей чертовой дыры. Мы же, правительство, довольствуемся тем, что наши земляки живут себе там в джунглях и лишь просим их, чтобы учили своих детей-мулатиков португальскому языку! Вот так мы и осваиваем ангольскую глухомань, а все остальное — это для всяких там договоров и салонных дипломатических разговоров. Хотел бы я посмотреть на англичанина с Кингс-роуд, в его белом фланелевом костюмчике, живущего на фазенде «Нова Эшперанса», как он поворачивается к своей черной жене и спрашивает: «Oh, dear, you care for a drink?» — Как видите, мы тут тоже по-английски чешем, будь здоров…

Губернатор, довольный собой, замолчал, глядя на гостя сверху вниз. Он был красноречив, грандиозно, опустошающе красноречив! Луиш-Бернарду, несколько смутившись, молчал. Его охватила настоящая тоска: «Боже мой, что я здесь делаю, какое отношение имею я ко всему этому, к этому тропическому „наполеончику“, к португальцам из Траз-уж-Монтеш, сожительствующим с черными лесными женщинами, к этой жуткой влажности, безумной жаре, к этой дикости, которая сквозит из каждого угла, из каждого человека, будь он белым, черным или англичанином?»

— Знаете, дорогой мой, — губернатор продолжал атаковать, уверенный в себе и преисполненный чувством победы, не позволяя ослабнуть тому эффекту, который его речь, он был уверен, произвела на Луиша-Бернарду. — Знаете, кому удавалось лучше всех общаться с англичанами, кто, на самом деле, мог их по-серьезному заарканить? Таким человеком был мой выдающийся предшественник на этом посту, генерал Кальейруш-и-Менезеш. Вы, кстати, когда-нибудь слышали о нем?

Да, Луиш-Бернарду знал историю этого генерала, легенды о котором передавались из уст в уста среди плантаторов на Сан-Томе. Его деловая переписка хранилась до сих пор в специальной папке столичного министерства. В 1862 году, двадцать лет спустя после подписания договора с Англией, английские уполномоченные представители в Анголе обратились с жалобой к губернатору о том, что португальские корабли занимаются торговлей и перевозкой рабов из засушливых районов этой страны на плантации Сан-Томе и Принсипи, вероломно нарушая таким образом соответствующий двусторонний договор. Кальейруш-и-Менезеш дал им письменный ответ, повторив обычные аргументы о том, что так называемые рабы являются либо свободными, либо освобожденными людьми. Все они получают жалование и могут вернуться домой, когда захотят, хотя очевидно, что они предпочтут остаться на Сан-Томе, нежели вернуться к своим варварским условиям в Анголе. У каждого из них существуют соответствующие документы, включая паспорт, и, юридически, речь идет всего лишь о рабочих, которые мигрируют из одной провинции империи в другую. Генерал при этом поинтересовался у англичан, почему они, например, сначала не проверят французские корабли, которые, ни от кого не скрываясь, занимаются перевозкой рабов из Гвинеи на Антильские острова.

Англичане продолжали давить, напомнив, что у них нет соглашения с Францией, а с Португалией есть, и что, по его условиям, они требуют прекратить транспортировку ангольцев на острова Сан-Томе и Принсипи. Кальейруш-и-Менезеш остался непреклонным, отстаивая свои доводы, и приказал вернуть английским уполномоченным присланное ему письмо, сказав, что впредь станет принимать от них только компетентную «информацию» и будет проверять ее через английского консула. Тем временем, в удовлетворение настойчивых просьб со стороны островных плантаторов, где количество черных наемных рабочих, из-за случившейся ранее эпидемии оспы, сократилось наполовину, генерал активизировал отправку на Сан-Томе нового контингента — были они рабами или нет, это другой вопрос. Предвидя жалобы англичан, адресованные Лиссабону, он объяснился перед министром: «Чтобы Ваше Превосходительство могло оценить жертвы, на которые владельцы плантаций идут по причине нехватки рабочих рук, сообщаю Вам, что они вынуждены нанимать свободных граждан, и даже выкупают рабов или платят выкуп за вольнонаемных, предоставляя потом им всем свободу. Затем, уже свободными по статусу людьми, их везут на Сан-Томе. Здесь же, тем не менее, они снова оказываются вынужденными забыть полученное в Анголе освобождение от рабства, поскольку на островах они уже поступают к тому работодателю, который заплатит за них большую цену. Вся эта ситуация, Ваше Превосходительство, требует Вашего личного участия и дополнительной поддержки».

Под давлением англичан Кальейруш-и-Менезеш был уволен со своего поста, после почти полутора лет губернаторства в Анголе, и такие «переводы» рабочей силы был резко сокращены, сначала до четырех черных на корабль, а потом и вовсе запрещены. Однако это обстоятельство заставило министра по делам колоний серьезно задуматься и разрешить отправку работников на Сан-Томе из других португальских колоний — Мозамбика и даже из Макао, что на Китайском море! Потом же, спустя какое-то время, когда для видимости были приняты меры, необходимые для того, чтобы успокоить англичан, все вернулось к прежней практике, и Ангола снова обрела статус главного поставщика рабочей силы для Сан-Томе. С тех пор, за почти сорок пять лет, практически ничего не изменилось. Факты повторялись, и доводы тоже.

Будучи юристом по образованию, Луиш-Бернарду отдавал должное мастерски выстроенной португальской стороной юридической защите своей позиции, изложенной почти полвека назад. И действительно, на каком таком основании некое стороннее государство оспаривало право португальских граждан с соответствующим паспортом менять свое место пребывания и работы в пределах территории Португалии? Если, например, португальцы из Минью захотят эмигрировать в Алгарве (а некоторые раньше именно так и сделали), какое законное право имела бы Англия, расследуя подобный вопрос? Ведь Алгарве и Минью — ровно в такой же степени Португалия, как и Ангола, Мозамбик, Макао или Сан-Томе. На это можно было бы, в свою очередь, возразить, что законность требований Англии проистекала из подписанного двумя странами договора. Он подтверждал за ней возможность контролировать эту миграцию между колониями (в официальном языке использовалось слово «провинции»), дабы убедиться, что она перестала быть грязным способом сокрытия транспортировки рабов из одной колонии, где рабочая сила была в избытке, в другую, где ее катастрофически не хватало. Ведь острова Сан-Томе и Принсипи были открыты португальцами в XVI веке как необитаемые.

Этому, в свою очередь, можно возразить аргументацией юридического свойства: как можно считать рабами негров, которых освободили от рабства те самые землевладельцы с Сан-Томе, которые купили и заплатили за них тем, кто (а это именно так и было!) содержал их в абсолютно рабских условиях в ангольской глубинке, куда еще не дотянулась государственная власть? Этих людей везли на Сан-Томе, где кормили, давали жилье, предоставляли медобслуживание и платили зарплату. И, наконец, с другой стороны, спрашивается: можно ли считать свободным человеком раба, которого освобождают на том условии, что его немедленно отправят на работу далеко от родных мест и от его близких, даже не удосужившись спросить, хочет ли он этого?

Вопросов в голове Луиша-Бернарду было слишком много, и каждый из них приводил к неоднозначному ответу. Иногда возникало ощущение, что все сводилось к витиеватости юридических формулировок, игре слов и к неуловимым искажениям понятий, которые изначально не должны были вызывать сомнений. Но усталость, вялость, умственная апатия постепенно брали над ним верх и потихоньку завладевали его умом по мере того, как он приближался к концу своего путешествия, и к тому моменту, когда, вроде бы, все, наоборот, должно было стать максимально ясным и понятным, Луиш-Бернарду был охвачен каким-то разжижением рассудка и плоти, будто бы жара, влажность, усталость от путешествия и непривычность всего окружающего не позволяли ему разглядеть то, что там, в Лиссабоне, среди друзей, в разговорах за кофейным столиком и в обсуждении газетных новостей ему казалось таким кристально четким и очевидным. Луиш-Бернарду всегда был и останется, какая бы судьба его ни ожидала, человеком сложившихся твердых убеждений относительно того, что он считал для себя главным: он был против рабства, за колонизацию, но современными и цивилизованными методами. Только это, по его глубокому убеждению, во вступившем в свои права двадцатом веке гарантировало право на владение тем, что когда-то было открыто или завоевано. Он верил, что, как записано в американской конституции, все люди рождены свободными и равными, и что только ум, талант и труд — ну и, может, еще везение — могут по праву отличать их друг от друга. Именно это, а не сила, произвол и бесчестие. Но, спрашивал он сам себя: что же на самом деле так волновало Англию — рабовладение как таковое или же просто защита ее собственных коммерческих интересов в колониях? Действительно ли англичане, французы и голландцы обращались с неграми лучше, чем португальцы, или все это было чудовищным лицемерием, при помощи которого более сильный диктовал более слабому свои правила?

Луиш-Бернарду имел в своем распоряжении еще несколько дней для того, чтобы над этим поразмышлять. «Заир» продолжил свой курс вдоль ангольского побережья, пришвартовавшись к полудню в Бенгеле, пройдя по траверсу Мосамедеш и потом, повернув на Запад, взял, наконец, курс на острова, конечную цель путешествия. Долгие и монотонные часы плавания вдоль побережья Анголы дали ему представление о том, насколько другой и огромной, по сравнению с Сан-Томе, была эта земля. Ее площадь составляла миллион двести сорок шесть тысяч семьсот квадратных километров против восьмисот тридцати четырех, приходившихся на Сан-Томе, и ста двадцати семи — на остров Принсипи. На этих двух маленьких клочках земли на экваторе жили всего-навсего сорок пять тысяч негров, почти все привезенные из Анголы, и около полутора тысяч белых, из них примерно тысяча триста на Сан-Томе и не более двухсот на Принсипи. Из этого количества, по прикидкам Луиша-Бернарду, пять сотен руководили и управляли работой на плантациях, другие две сотни принадлежали к администрации, относились к полиции и военным, и примерно триста человек были коммерсантами, служителями церкви и работниками в других сферах. Оставшиеся были женщины и дети. Ангола, в свою очередь, имела полмиллиона жителей, согласно переписи, проведенной только в прибрежных округах — Луанда, Лобиту, Бенгела и Мосамедеш — плюс сложно поддающееся подсчету количество жителей огромных, большей частью не исследованных внутренних районов страны, наверное, еще два миллиона.

Конечно, проблемы этих двух заморских провинций отличались друг от друга. В то время, как богатство Анголы было довольно разнообразным, Сан-Томе зависел целиком только от двух продуктов — кофе и какао, годовой объем производства которых составлял около тридцати тысяч тонн. Это было больше, чем производила Аккра[27], с ее восемнадцатью тысячами тонн, и Камерун — с тремя тысячами. Больше выдавал только бразильский штат Баиа, тридцать семь тысяч тонн в год, однако качество культур, производимых там, было ниже, чем на Сан-Томе. Главное же различие между Анголой и Сан-Томе заключалось в том, что одна из этих стран имела многообещающие перспективы и богатства, которые еще предстояло расследовать и освоить, а другая уже нашла свою «жилу». И это, по сути, единственное природное богатство позволяло ей быть, в целом, самодостаточной и успешно развивающейся колонией.

Во всем же остальном, как исчерпывающе точно сказал Луишу-Бернарду капитан Ашсенсиу, еще в Лиссабоне, на Сан-Томе не было, практически, ничего. Ни единого автомобиля и, что вполне логично, ни одного метра, на всем острове, того, что можно было назвать словом дорога. Самым эффективным способом транспортировки какао с плантаций в город были каботажные морские перевозки и, соответственно, маленькие суденышки, которыми располагали некоторые фермерские хозяйства. Улицы освещались только в столице, в центре города, где зажигали фонари, работающие на керосине, произведенном из нефти, которую импортировали из России. Здесь не существовало скотоводства, не было рыболовецких судов, даже самых примитивных. Был телеграф, но только в помещении почты, и всего пятьдесят два телефонных аппарата на весь остров, все — частные, тридцать из которых принадлежали сотрудникам администрации. Наверное, для того, чтобы они могли сообщить своим домашним, что скоро будут на обед. Не было ни одной фабрики и какого-либо промышленного производства, кроме цехов по сушке какао и его расфасовке. Не было ни театра, ни клуба, ни концертного зала, ни оркестра. Луиш-Бернарду, прочитавший подробный список всех заказов, сделанных с острова за последние двадцать лет, пришел к выводу, что на всю провинцию было только одно пианино, которое в прошлом году приобрел супруг некой ностальгирующей сеньоры. Наверное, было бы интереснее служить губернатором какой-нибудь винной фермы в Доуру[28]. Но больше всего его тревожило отсутствие каких-либо развлечений, на которые он почему-то был заранее настроен.

Его охватила тоска человека, которому суждено на три года запереть себя на небольшом острове, затерянном в просторах океана, в окружении девственных джунглей, где все обещало быть до отчаяния одинаковым и монотонным каждый божий день. По какой-то особой причине, до самого последнего времени, еще каких-то лет сорок назад, Сан-Томе являлся колонией, куда, в наказание, ссылались самые отпетые негодяи королевства. Вряд ли для предстоящего ему губернаторства можно было подыскать тюрьму лучше и совершеннее, чем эта…

VI

«Заир» бросил якорь в заливе Ана Шавеш, напротив города, примерно в пятистах метрах от пирса, защищающего городскую набережную от вод Атлантики. В столице острова, Сан-Томе, не было ни порта, ни причала, к которому можно было бы пришвартоваться. Таким образом, груз и пассажиры доставлялись на сушу плоскодонными лодками на веслах, которые, когда море было неспокойным, превращали этот короткий путь до берега в наполненное приключениями путешествие по океанским просторам.

Луиш-Бернарду, как и остальные пассажиры и члены экипажа, стоял у борта корабля, созерцая город и заметное оживление, которое охватило ту часть набережной, где происходила высадка. «Заир» поприветствовал землю тремя пронзительными гудками, которые должны были слышать на всем острове, передав тем самым традиционное для таких случаев сообщение: «Губернатор на борту». Земля ответила такими же тремя сигналами из района расположения Капитании, а также шестнадцатью выстрелами из крепости Святого Себаштьяна. После этого можно было уверенно сказать, что в сторону пирса начал выдвигаться весь город.

Сорок первый губернатор Сан-Томе и Принсипи и Сан-Жуан Батишта де-Ажуда лицезрел этот спектакль со смешанным чувством очарования и тоски. Он собрал свои чемоданы, передоверив их стюарду, и приготовился к торжественной и помпезной высадке на берег, как того требовалиобстоятельства. Город был весь перед ним: по левую руку располагался Дворец правительства, самое заметное, величественное сооружение, возвышавшееся над большой площадью, которая казалась самым просторным местом в городе, может, даже чересчур. Впереди, вдоль главного проспекта, покачивались на ветру пальмы. Наверное, именно они, раньше всего другого напоминали вновь прибывшему, что он находится в Африке, хотя и посреди океана и на самой линии экватора. В глубине, тем не менее, типично лузитанские черепичные крыши домов говорили ему о том, что он на португальской земле. Чувствуя себя сдавленным со всех сторон и поглощенным окружавшей его атмосферой, Луиш-Бернарду был глубоко тронут этим видом и странным образом ощутил себя в родном месте. Он был опьянен исходящим от земли густым, удушающим запахом хлорофилла, почти парализован мутной влажностью воздуха и встревожен гулом ожидавшей его толпы. Он посмотрел на часы, показывавшие двенадцать тридцать две. «На час меньше, чем в Лиссабоне», — подумал он про себя, сразу же постаравшись отвлечься от нахлынувших мыслей. Глубоко вздохнув, он осмотрелся вокруг, увидев далеко впереди себя пропадающие в густых облаках горы, посмотрел назад, туда, где голубизна океана сливалась с теряющимся вдали горизонтом, и тихо произнес, будто бы читая про себя строчку из стихотворения: «Мне это еще понравится. Я это еще полюблю!»

Предназначенная для него шлюпка, украшенная цветочными гирляндами, пришвартовалась к «Заиру». На борту корабля все ждали его действий. Твердым шагом он направился к дверцам командной рубки, где его уже ожидал капитан.

— Моя миссия на этом закончена. Теперь вы сами.

— Вы не сойдете на берег?

— Нет. Мы пробудем здесь всего пару часов. Я хорошо знаю остров. Займусь лучше тем, что приведу в порядок свою писанину.

— Ну, тогда прощайте, капитан. Спасибо за вашу заботу и внимание.

— Для меня это было большое удовольствие, доктор. А вам — удачи, она вам понадобится. — Луиш-Бернарду попрощался с капитаном крепким рукопожатием и спустился по трапу «Заира», стараясь удерживать равновесие наиболее достойным образом.

Как только он ступил на землю, к нему тут же приблизился невысокого роста субъект в черном костюме и жилете, в галстуке и белой рубашке, с проступившими на воротнике капельками пота. На вид ему было лет сорок с небольшим. Он представился как Агоштинью де-Жезуш-Жуниор, представитель правительства, что здесь означает секретарь губернатора. Четырнадцать лет на Сан-Томе и, «вместе с Вами, Ваше Превосходительство, при четвертом губернаторе, которому имею честь служить». Он источал пот, уважение, усталость и выглядел вполне приспособившимся к местным условиям, будучи, по всей видимости, из тех соотечественников, которые ехали в Африку, ведомые честолюбивыми планами. Однако здесь всё их некогда пылкое честолюбие обретало домашний вид, а планы и мечты оставались разве что в бегающем взгляде, давно смирившимся с невозможным расстоянием, отделяющим их от родины. Такие «агоштинью», как правило, из Африки уже никогда не возвращались.

Он же представил Луишу-Бернарду остальных ожидавших его сограждан, которые выстроились в ряд в соответствии с их административной значимостью. Похоже было, что они представляли собой полный состав местной администрации: вице-губернатор острова Принсипи, молодой человек лет тридцати, Антониу Виейра, несколько нервный, но вполне симпатичный; главный викарий Сан-Томе и Принсипи, монсеньор Жузе Аталайя, в соответствии с иерархией, находящийся в подчинении епископа Луанды, одетый по этому случаю в белую сутану, с влажной рукой и хитрым лисьим взглядом; Жерониму Карвалью Силва, председатель муниципального совета Сан-Томе согласно назначению министра по заморским делам, лысый, как яйцо, усердный и старательный, «что Вашему Превосходительству будет угодно»; майор артиллерии Бенжамин даж-Невеш, командующий военным гарнизоном Сан-Томе и Принсипи капитан Жузе Валадаш Дуарте, капитан Жузе Ароука, второй офицер и командующий Гвардией; главный куратор Сан-Томе и Принсипи, официальный представитель черных наемных работников на плантациях, влиятельный Жерману-Андре Валенте, худой, как сухая ветка, со спрятанными от собеседника глазами и с полудюжиной тщательно продуманных слов приветствия. Луиш-Бернарду прямо взглянул на него, но тот остался таким же нейтрально безучастным, сделав вид, что рассматривает что-то за спиной стоящего перед ним нового губернатора. Далее следовали уполномоченный по вопросам здравоохранения, молодой человек лет чуть больше двадцати, с нездоровым видом, скорее всего, присланный сюда на стажировку из Лиссабона; председатель суда, доктор Анселму де-Соуза Тейшейра, по контрасту с предыдущим, довольно приветливый пятидесятилетний мужчина; представитель главного прокурора, доктор Жуан Патрисиу, с пожелтевшим, изъеденным оспой лицом, а также два островных адвоката: пожилой Сежизмунду Бруту да-Силва, исполняющий обязанности нотариуса, делопроизводителя реестра актов гражданского состояния, недвижимости, а также, довольно часто, и всего прочего, — и его довольно экстравагантная противоположность, адвокат по судебным тяжбам, обладатель причудливого имени доктор Ланселоте да Торре-и-ду-Лагу[29]. Он был облачен в фантастический салатного цвета костюм с сиреневым галстуком и малиновую соломенную шляпу.

После того, как список официальных лиц иссяк, последовало дефиле представителей гражданского общества: президент Ассоциации коммерсантов Сан-Томе, владелец аптеки «Фария», самого популярного торгового учреждения города, острова и всей колонии сеньор Антонио-Мария Фария, с ним еще пара-тройка коммерсантов средней руки, двое врачей, инженер по строительству и гидравлическим работам, двое священников и, наконец, дюжина управляющих наиболее важных плантаций острова, чьих имен Луиш-Бернарду уже не расслышал. «Добро пожаловать, сеньор губернатор», «Очень рад», «Желаем успехов, сеньор губернатор», «Пусть Сан-Томе принесет вам удачу» — примерно так каждый приветствовал его. Некоторые были вполне искренни, другие всего лишь проявляли любопытство, от третьих, возможно, даже исходило недоверие. Однако Луиш-Бернарду благодарил всех без разбора и одинаково, пытаясь сосредоточиться на невозможной задаче запомнить все звучавшие имена и связать их с соответствующими им лицами и занимаемыми должностями.

Официальные представления длились добрых полчаса, и все это время приходилось стоять на полуденном солнцепеке. Потом военный оркестр сыграл государственный гимн, и начался военный парад, проведенный двумя подразделениями по восемьдесят человек каждое, одно укомплектованное солдатами из метрополии, другое — из местных новобранцев, под командованием прапорщика и возглавляемые двумя сержантами из метрополии.

Луиш-Бернарду ощущал, что пот с него теперь уже течет ручьями, от головы к шее и по груди вниз. Рубашка давно прилипла к спине, а кремового цвета пиджак из шерсти альпака, сшитый по заказу в Лондоне, на Сэвил-роу, успел потерять значительную долю своей утонченной элегантности и эффекта, который был призван произвести. Он чувствовал себя измученным, наполовину пьяным от запаха окружавшей его зелени, что делало воздух еще более тяжелым и влажным. Не понимая, что последует дальше, он лишь опасался, что может упасть в обморок, прямо здесь, посреди улицы, в этот столь невероятно важный для него момент.

— Прошу следовать со мной, Ваше Превосходительство… — жестом руки секретарь губернатора показал ему, куда нужно продвигаться. Луиш-Бернарду проследовал за ним вперед по небольшому мостику, стараясь держаться прямо, насколько это было возможно, приветствуя людей справа и слева улыбкой или кивком головы, не зная толком, куда он направляется. Он чувствовал себя несчастным и потерянным во всей этой организованной кутерьме, с безумной жарой и наполненным хлорофиллом воздушным паром. Наконец он увидел, что впереди его ожидает карета, запряженная парой гнедых лошадей, с сидевшим впереди черным слугой, одетым в серый, довольно нелепый костюм. Луиш-Бернарду почти рухнул на сидение, плохо скрывая свое облегчение, и спросил свою верную тень-секретаря, который ни на секунду не оставлял его, строго соблюдая дистанцию в один шаг:

— И что теперь?

— Теперь, Ваше Превосходительство, мы направляемся во дворец, где господин губернатор сможет отдохнуть после поездки и, когда пожелает, принять меня для доклада.

— Ну, тогда поехали.

Они тронулись, рассекая небольшую толпу, теперь уже состоявшую вперемешку из белых и черных, которые рассматривали его так, как будто он был каким-то неизвестным в этих краях животным. Луиш-Бернарду тем временем позволил себе жест, который, судя по последовавшей реакции, никак не вписывался ни в представления сеньора Агоштинью де-Жезуша-Жуниора, ни в рамки протокола: он приподнялся и снял пиджак, положив его рядом с собой, одновременно расслабив ворот рубашки и узел галстука. Потом он сел и улыбнулся тем, кто был к нему ближе остальных на улице рядом с каретой. Собравшиеся, не моргая, продолжали разглядывать его, словно пытаясь зафиксировать для потомков каждое его движение. Луиш-Бернарду откинулся назад к спинке сидения и, ощутив еще большее облегчение, улыбнулся сидевшему рядом Агоштинью:

— Рассказывайте-ка мне, как называются улицы, которые мы проезжаем, чтобы я потихоньку привыкал…

Они ехали по Набережному проспекту, на котором сразу же выделялось среди других здание Таможни, потом повернули направо, на улицу Графа Валле-Флор, которая казалась самой оживленной в городе. Потом они ехали по Матеуш Сампайю, на углу которой Агоштинью обратил его внимание на пивной ресторан Elite, «самый посещаемый в городе» («Похоже, что у этого заведения вряд ли есть конкуренты», — подумал про себя Луиш-Бернарду). Потом они повернули на улицу Алберту Гарриду или Торговую улицу, как она еще называлась. В это время она вновь начинала заполняться прохожими, поскольку многие из жителей все еще возвращались с пристани, где встречали нового губернатора.

Далее карета въехала на Площадь генерала Кальейруша с симпатичной открытой оркестровой площадкой, затем следовала улица с тем же названием, на которой располагался особняк Вишта Алегре и аптека «Фария», два из наиболее приметных зданий в городе. В конце улицы возвышался мрачный, жутко некрасивый кафедральный собор, который подавлял своей массивностью все вокруг. Впереди виднелась еще одна площадь с расположенными напротив друг друга муниципалитетом, квадратной, не слишком изящной конструкцией коричневатого цвета, и зданием, в котором размещались суд и почта. Это была кремового оттенка постройка, выдержанная в колониальном стиле с венецианскими бледно-голубыми окнами, раскрытыми над фасадной частью, и крытой черепицей верандой, накрывающей тенью вход и первый этаж. Экипаж продолжил свой путь по широкому проспекту, по правую сторону которого располагался городской рынок, в то время уже почти пустой, и постепенно начал удаляться от центра, о чем свидетельствовали все более редкие дома и прохожие.

Лошади перешли на рысь, устремляясь далее по проспекту, и Луиш-Бернарду, без лишнего пояснения со стороны Агоштинью, понял, что они уже приближаются к конечной точке поездки, Дворцу правительства. Он располагался впереди и чуть справа по ходу их следования, сразу за тем местом, где улица уходила в сторону, очерчивая собой большую дорожную петлю с видом на океан. Перед дворцом была разбита огромная площадь с оркестровым помостом посередине и садовыми деревьями вокруг. За выложенной из камня стеной, вьющейся змейкой вдоль побережья, виднелся океан. Улица уходила дальше и терялась за городом, вероятно, продолжая свой путь вдоль береговой полосы.

Луиш-Бернарду смотрел на все, не очень-то понимая, что на этот счет думать: его новая резиденция представляла собой массивное здание несколько странной формы, довольно невнятная главная линия фасада почему-то обрывалась. Особняк имел два этажа и был выкрашен почти в тот же коричневатый цвет, что и здание муниципалитета, но чуть более светлого оттенка, с добавлением охры, а углы его и большие стрельчатые окна были подчеркнуты белым. Ограда, охватывающая всю прилегающую территорию, обозначала находящийся за ней густо засаженный деревьями сад. Рядом с распахнутыми воротами находился пост охраны с часовым, обозначая центральный въезд на территорию дворца, через который и проследовала карета с вступающим сегодня в должность Луишем-Бернарду.

У дверей его уже ждала дворцовая прислуга. Чуть впереди, в белом хлопковом костюме с блестящими позолоченными пуговицами, стоял высокий черный человек, лет шестидесяти, с седыми редеющими волосами. Агоштинью де-Жезуш снова выступил в роли представляющего:

— Это Себаштьян, старший слуга, который будет для Вашего Превосходительства чем-то вроде офицера по особым поручениям. Себаштьян начал здесь работать еще в детстве, мальчиком-разносчиком. Он здесь уже… сколько лет, Себаштьян?

— Тридцать два, сеньор Агоштинью.

— И сколько вам лет? — спросил Луиш-Бернарду.

— Сорок один, сеньор губернатор.

Он казался лет на двадцать старше, но, увидев его широкую детскую улыбку с двумя безупречно белыми рядами зубов, живой, без оттенка мрачности взгляд, Луиш-Бернарду сразу же проникся к нему симпатией. Он тоже широко улыбнулся и протянул слуге руку:

— Рад познакомиться с вами, Себаштьян. Уверен, что мы с вами поладим.

Последовал некий момент замешательства, когда рука Луиша-Бернарду повисла в воздухе. Краем глаза Себаштьян успел посмотреть на секретаря, чья секундная неловкость не осталась незамеченной вновь прибывшим. Потом он быстро решился и пожал протянутую ему руку, пробормотав «большое спасибо, сеньор губернатор». Формальность его снова пропала, а глаза и лицо заблистали светлой улыбкой. С заметным удовольствием Себаштьян начал представлять губернатору свою маленькую домашнюю армию: Мамун, повар, а также его жена и помощница Синья; Доротея, помощница, следящая за порядком в доме, а также за одеждой губернатора, молодая красавица-негритянка, со стройным, как пальма, телом и скрытным, застенчивым взором; Тобиаш, кучер и конюх, который вез губернатора от пирса до дворца, и Висенте, крестник Себаштьяна, служащий здесь разносчиком и выполняющий любые мелкие поручения. Луиш-Бернарду поприветствовал всех кивком головы и несколькими подходящими для этой ситуации словами, на что они ответили поклоном, не отрывая глаз от пола.

Секретарь далее объяснил, что покои губернатора расположены на верхнем этаже. Зал для приемов или вечеров с танцами находился на первом этаже и имел специальный боковой вход. Внизу работал секретариат правительства, где у Луиша-Бернарду также имелся его личный кабинет. В секретариате ежедневно находились сам Агоштинью де-Жезуш и еще дюжина сотрудников: «Как только господин губернатор решит удостоить своим посещением помещения первого этажа и будет готов принять меня для первого доклада, я сразу же представлю Вашему Превосходительству всех сотрудников секретариата. Но сейчас, вероятно, Вы хотели бы немного отдохнуть, принять ванну и пообедать. Поэтому, с Вашего разрешения, я оставлю Вас до того момента, когда Вы соизволите послать за мной. Не извольте беспокоиться — буквально в любое время, поскольку живу я здесь совсем рядышком». Луиш-Бернарду тут же согласился на предложение секретаря, постояв потом еще немного около двери, наблюдая, как тот удаляется прочь, семеня своими мелким шажками.

Слуги уже вернулись к своей работе внутри дома, и лишь Себаштьян оставался в ожидании. Луиш-Бернарду еще какое-то время стоял без движения, смотря на пустынную площадь за окном, слушая доносившийся издалека шум города. В воздухе по-прежнему чувствовался густой запах сельвы, однако влажность уже значительно снизилась, и сквозь облака начинало пробиваться голубое небо. Ощущался даже легкий соленый ветерок, идущий с моря, от которого вдруг все начинало казаться спокойным и безмятежным. И, впервые за долгое время, тоска, преследовавшая его постоянно, когда он начинал думать о Сан-Томе, неожиданно сменилась необъяснимой радостью, которая удивила его, словно нежданная хорошая новость. Очнувшись от своих мыслей, он проследовал внутрь здания:

— Ну что, Себаштьян, давайте знакомиться с домом!

Все благородные породы древесины, добываемой на острове — камбаловое дерево, фока, сипо, хлопковое дерево — в изобилии присутствовали в интерьере дома, начиная со ступенек лестницы, ведущей на верхний этаж, заканчивая обшитыми деревянными панелями дверьми, балконными наличниками или дощатым полом. Общий для всего этого, единообразный тон был темно-коричневый. Видно было, что дерево являлось прочным и служило десятилетиями, покрываясь один за другим слоями мастики. Луиш-Бернарду заметил, что пол не скрипит при ходьбе по нему, возвращая в ответ лишь гулкое звучание тяжелой, плотной древесины. От прихожей дом расходился в трех направлениях: налево размещались спальни, впереди, с видом на океан, гостиные, и справа — кухня и помещения для слуг. Главная гостиная служила местом для приемов, обставленная мебелью, которая, вероятно, была адекватна статусу губернатора одного из самых малых заморских владений Португалии. Обивка кресел и диванов уже слегка потускнела по сравнению со своим оригинальным видом, имея, судя по всему, когда-то бледно-розовый цвет, который сейчас был просто блеклым. Огромное, в полный рост зеркало, занимавшее чуть ли не половину одной из стен, уже отражало лишь нечеткие тени в трещинах, образовавшихся из-за многолетнего воздействия влаги. Свисавшая с потолка люстра говорила о том, что ее купили на каком-нибудь мебельном аукционе, куда сдают свои вещи представители лиссабонского среднего класса. В целом, вся обстановка была плохо подобрана, и одно плохо увязывалось с другим. Спасал весь этот хаотичный ансамбль лишь океан, видимый чуть вдалеке, за большими, доходящими почти до пола окнами. Здесь же, рядом находилась небольшая комнатка, куда Луиш-Бернарду попросил Себаштьяна поместить его стол и граммофон, привезенные из Лиссабона. Напротив нее, примыкая к гостиной, располагалась столовая для официальных приемов, которая, по контрасту с залом, была значительно проще и симпатичнее: большой, во всю ее длину деревянный обеденный стол на тридцать человек по одну сторону, и настенное панно, изображающее сцену на плантации, с большим хозяйским домом, негритянским жилищем, белым надсмотрщиком, отдающим распоряжения черным работникам, и окружающей всю эту сцену рощей деревьев какао. Над самим столом с потолка свисала большая рама с натянутым на нее расшитым кружевным полотном, напоминающим римский парусник. Когда слуги с каждой из сторон стола раскачивали его, оно действовало как гигантский веер, освежающий сидящих за столом во время трапезы. Как позже установит Луиш-Бернарду, это было важнейшим элементом в доме каждого управляющего плантации и необходимым свидетельством его положения в обществе. Между столовой и кухней находилась проходная буфетная комната со стенами, на которых были укреплены высокие, до потолка полки с посудой. Она соединяла собой две хозяйственные службы дворца. Здесь было всего одно окно, которое, однако, также выходило на небольшую веранду с видом на океан. Луиш-Бернарду приказал поставить сюда стол, достаточный для четырех человек, и сказал Себаштьяну, что именно здесь, а не в огромной столовой, он будет принимать пищу, в том числе и завтракать.

Небольшую перестановку он затеял также и в спальных. Их было три. Главная была просто огромной, с видом на океан, с супружеской постелью из бакаута или священного дерева и двумя предметами мебели в индо-португальском стиле, который ему никогда не нравился. Не полюбил он и среднюю спальню, так что решил сначала расположиться в маленькой, что находилась позади остальных, в задней части дома, выходившей в сад, природный будильник на каждое утро. Там же рядом находилась ванная комната, вполне приличная, с цинковой ванной, хотя и без водопроводной воды, которую заменял самодельный душ с большим баком на пятьдесят литров. Для того, чтобы он заработал, надо было потянуть вниз висящую сбоку цепочку. В обязанности Доротеи, одной из представленных ему служанок, входило наполнять бак или саму ванну теплой или прохладной водой, в соответствии с распоряжением хозяина.

Установив все детали, Луиш-Бернарду сел немного отдохнуть под уличным навесом в передней части дома, где весь день была тень. Он согласился на предложенный ему ананасовый сок и закурил сигарету, глядя на залив, по которому плыли редкие лодки. Половина из них участвовала в загрузке «Заира», который уже начал готовиться к снятию с якоря. Затем, поборов охватывавшую его вялость, он нашел в себе силы и заглянул на кухню. Там были Мамун и Синья, которым он рассказал о своих кулинарных предпочтениях, и осведомился об их кулинарных возможностях. Он узнал, что у губернаторского дворца за городом был собственный участок земли, откуда ежедневно поставлялись свежие фрукты и овощи. Здесь также было собственное хозяйство, где разводились свиньи, куры, индейки и утки. Рыба покупалась на местном рынке, где она была в изобилии, каждый день и по очень низкой цене. На острове выращивали прекрасный по качеству кофе, а остальные продукты регулярно привозились из Анголы — рис, мука, сахар, а также, по специальному заказу, говядина. С этой стороны, будучи, к тому же гурманом, привыкшим хорошо питаться, Луиш-Бернарду оценивал общую картину как более, чем удовлетворительную. Тем не менее, в противовес всеобщему ожиданию на кухне, что «сеньор губернатор к этому часу уже, наверняка, проголодался», он попросил приготовить ему только яичницу со свиной колбасой, очень крепкий кофе с большим бокалом воды и накрыть это все на веранде. Через пятнадцать минут, приняв душ и переодевшись, он уже сидел на веранде, чтобы быть обслуженным, в первый раз Себаштьяном, проникнутым исключительной важностью своей роли, хотя и заметно расстроенным — по поводу недостатка в обеде как самой еды, так и его торжественной церемониальной составляющей. Луиш-Бернарду принялся было за трапезу, но заметил, что Себаштьян оставался рядом, молча и не шевелясь, внимательно наблюдая за каждым его движением. Посчитав, что это неудобно для них обоих, Луиш-Бернарду попросил:

— Себаштьян…

— Да, сеньор губернатор!?

— Прежде всего: я не хочу, чтобы ты называл меня «сеньор губернатор»; когда ты так говоришь, мне кажется, что ты обращаешься не к человеку, а к памятнику.

— Да, хозяин.

— Нет, Себаштьян, снова нет. Давай-ка подумаем. — Вот! Обращайся ко мне «доктор», хорошо?

— Да, доктор.

— Теперь, Себаштьян. Мне хочется немного пообщаться. Поэтому пододвигай-ка стул и садись: я не могу сидеть и разговаривать со стоящим человеком.

— Мне сесть, хозяин?

— Доктор. Да, садись, садись!

С большим для себя трудом Себаштьян пододвинул стул и присел на него с краю, оставаясь на почтительном расстоянии от стола, оглядевшись по сторонам, будто желая убедиться, что его никто не видит. Было заметно, что ему приходится совершать определенное усилие над собой, чтобы понять и приспособиться к особенностям нового господина.

— Скажи мне, пожалуйста, свое полное имя.

— Себаштьян Луиш де Машкареньяш-и-Менезеш.

Луиш-Бернарду тихонько присвистнул, подавив в себе желание расхохотаться: его старший лакей в этих тропиках, затерянных в океане где-то к западу от африканского берега, негр, с кожей, опаленной божьей милостью и солнцем, носил фамилию, представлявшую два довольно знатных португальских рода. Представители династий Машкареньяш и Менезеш никогда не останавливались в Африке, где вообще мало кто из цивилизованных людей находился подолгу, но вот в Гоа и в Португальской Индии[30] имперская знать служила, уже начиная с XVI века.

Носители этих фамилий плавали вместе с Васко да Гамой, воевали вместе с Афонсо де-Албукерке и доном Франсишко де-Алмейдой[31], были воинами и иезуитами, губернаторами и вице-королями, судьями и строителями. От каждого из поколений уезжали туда по одному из рода Машкареньяш, и по одному из Менезеш. Некоторые из них оставались надолго, на десять и более лет, другие — чтобы уже никогда не вернуться и быть похороненными на кладбищах Панаджи[32], Диу или Лутолима[33], где сегодня можно видеть их имена выгравированными по-английски надписями на надгробных плитах:

«То the memory of our beloved….»[34] Вполне может быть, что Себаштьян является внуком или пра-пра-пра-правнуком какого-нибудь Машкареньяша или Менезеша, потерпевшего кораблекрушение у берегов Африки или у экваториальных островов в открытом океане по дороге в Индию. Кроме этого, он мог просто унаследовать фамилию от предка-раба, получившего ее от своего владельца, как это иногда происходило в старые времена в Африке. Или же, наконец, возможно, он был выходцем из самого «нижнего слоя», потомком первого поколения островитян, появившихся здесь в XVI веке, детей первых, приехавших из метрополии колонизаторов и прибывших с континента негров — так сказать, местной «аристократии», метисов, которые, фактически, и являлись первыми господами-управленцами на островах. Именно так они всеми и воспринимались, несмотря на то, что после своего открытия земли находились в собственности капитанов-наместников, которым короли Португалии попросту отдавали далекие и негостеприимные экваториальные владения в обмен лишь на то, чтобы эта целина была ими занята, обжита и освоена.

Луиш-Бернарду, еще несколько минут назад, когда часы пробили половину второго пополудни, смотревший на Себаштьяна с симпатией, теперь добавил к ней и значительную долю уважения:

— Ну что ж, фамилия эта из вполне славных…

— Да, хозяин.

— Доктор.

— Простите, доктор. Она досталась мне в наследство от моих предков, прибывших сюда с Кабо-Верде. Но мне также объяснили, что по отцовской линии род происходит из Гоа.

— Да, несомненно. А скажи мне, ты женат?

— Нет. Был, но сейчас я вдовец. Уже пятнадцать лет.

— А дети есть?

— Двое, доктор. Один работает на плантациях Боа Энтрада, заведует складом. Работа неплохая, и ответственная. Другой, точнее другая, дочь вышла замуж и живет на Принсипи, я ее уже пару лет не видел.

— И снова ты не женился?

— Нет. Жена обходится дорого. Да мне здесь и так хорошо, не нужна мне жена.

— А секретарь Агоштинью, он женат?

Себаштьян сделал небольшую паузу и исподлобья посмотрел на него. Луиш-Бернарду понял, что информация, которая последует, окажется несколько завуалированной.

— Да, да, женат… на местной женщине.

«Ага, — на черной», — догадался Луиш-Бернарду.

— Но отец ее был португальцем… — поторопился уточнить Себаштьян. — «Мулатка», — заключил Луиш-Бернарду.

— И это здесь имеет значение, среди португальцев?

— Среди белых, доктор? Да, имеет, конечно! Белый есть белый, а черный — это черный. Но мулат здесь ни сам руки не целует, ни подает руку для поцелуя. Поэтому такому лучше всего сидеть дома, вы меня понимаете, доктор?

Луиш-Бернарду закончил с яичницей и выпил кофе. Он слегка потянулся в кресле, после чего, с некоторым трудом поднялся. Его охватывала абсолютная апатия, хотелось все пустить на самотёк, оказаться под чьим-то командованием, а не командовать самому.

— Скажи мне, Себаштьян, во сколько здесь ужинают?

— Когда хозяину будет угодно. Но обычно ужинают после дождя, примерно к половине восьмого.

— После дождя? А что, дождь идет по расписанию?

— Если это не сухой сезон, «гравана», то всегда после захода солнца. А в семь, в половине восьмого все уже заканчивается.

— Хорошо. Значит, ужин будет в половине восьмого. Здесь.

— Здесь нет, хозяин.

— Не хозяин, а доктор. А почему не здесь?

— Из-за комаров. Простите, доктор.

Поборов в себе подступившую лень, Луиш-Бернарду приказал Висенте передать, чтобы сеньор Агоштинью де-Жезуш ждал его через час, когда он спустится на нижний этаж, чтобы познакомиться с секретариатом правительства. Оставшееся время он решил посвятить распаковке и разбору вещей, в чем ему помогали Себаштьян и Доротея. Пока она вешала костюмы на вешалки и наклонялась, расставляя в шкафу его обувь, Луиш-Бернарду не мог удержаться от того, чтобы иногда не бросить на нее искушенный взгляд. Ее движения были такими же плавными, как у цветочного стебелька, упавшего в воду, жесты легкие и танцующие, обнажающие части темно-коричневого тела со слегка блестящей на солнце кожей. Вырезы на ее собиравшемся в складки платье из хлопковой ткани в желтый цветочек позволяли иногда увидеть верх бедра, упругого и чуть влажного от пота, или верх груди, слегка поднимавшейся в такт едва учащенному дыханию. Когда ее взгляд вдруг встретился с его, и он ясно увидел всю ту неприрученную невинность, что жила в ее черных глазах, Луиш-Бернарду почувствовал легкий удар в грудь и тут же отвел взгляд в сторону, словно на мгновение сам стал охотником, за которым тоже охотятся. Он вспомнил один из своих последних разговоров с Жуаном в Лиссабоне, когда жаловался другу на вынужденное воздержание, грозившее на Сан-Томе ему, привыкшему всегда находить успокоение в женских объятиях. Тогда Жуан ответил, наполовину серьезно, наполовину в шутку: «Да не выдумывай! К концу месяца, я обещаю, негритянки начнут казаться тебе мулатками, через пару месяцев — уже хорошо загорелыми белыми, а через три, когда совсем припрет, они станут для тебя голубоглазыми блондинками!» И вот, прошло каких-то три часа на острове, а он уже смотрит жадным взглядом на свою горничную, которую природа одарила телом греческой богини, окрашенным в черный цвет!

Луиш-Бернарду вышел из комнаты, в ярости от самого себя, а внутренний голос его буквально кричал: «Черт тебя подери, Луиш, ты здесь губернатор или просто так, проездом?!»

* * *
Агоштинью де-Жезуш-Жуниор служил при трех губернаторах Сан-Томе и Принсипи и форта Сан-Жуан Батишта де-Ажуда, где бы этот последний ни находился. Первый из губернаторов был полковником, получившим назначение благодаря «лохматой руке» в политических сферах. Он все время пытался замаскировать свою шокирующую глупость различного рода формалистскими предписаниями и мероприятиями — столь же смешными, сколь и он сам. Именно из общения с ним Агоштинью вынес эту свою приторную, в восточном стиле иерархическую церемониальность, которая, словно венерическое заболевание преследовала все португальские административные структуры, достигнув даже этой тропической глуши. Второй губернатор был настоящим беднягой, вдовцом и алкоголиком, не знавшим, где ему сподручнее расстаться с жизнью, но который, в противоположность первому, по крайней мере, обладал достаточно здравым умом для того, чтобы никогда не относиться к себе слишком серьезно и понимать свою абсолютную некомпетентность во вверенных ему делах. Все делали с ним всё, что хотели, равно как и сам Агоштинью, который научился вести губернаторские дела, по сути, находясь в тени, но умело дергая за нужные веревочки и управляя интригами этого небольших масштабов дворца. Надо сказать, что вкус к этому занятию остался с ним навсегда, став его неотъемлемым качеством. Однако прибыл еще и третий, который оказался законченным негодяем. К счастью, он не доработал до окончания мандата и отправился умирать в Лиссабон, сгорев от своих собственных криков, угроз, порки и сотрясавших воздух проклятий. После всего этого, включая четырнадцать лет госслужбы в колонии, два приступа малярии, когда он находился на грани смерти, женитьбу на мулатке, ставшей с годами толстой и некрасивой женщиной, и поздних детей цвета сахарной карамели, Агоштинью де-Жезуш-Жуниор не желал уже больше ничего. Разве только, чтобы новый губернатор был человеком нормальным и понимающим, чтобы срок этот был спокойным, мирным, без особых хлопот и историй, и чтобы сам он тихо дождался, пока истекут оставшиеся до пенсии годы. А дальше, собрав какие-никакие накопления, он, вероятно, решился бы вернуться на родину, купить там себе пару грядок где-нибудь в Минью и крепкий каменный домик с камином, что не дал бы замерзнуть зимой. Его толстуха занималась бы картошкой в огороде, а он играл бы в домино со своими земляками в деревенской таверне, уступая время от времени настойчивым просьбам рассказать что-нибудь еще про свои приключения в Африке. О да, спать без комаров и не просыпаться, обливаясь ручьями пота, снова почувствовать холод, сухой ветер и все полноценные четыре времени года! Забыть эту проклятую Богом африканскую землю и годы, потерянные в мечтах, созерцая океан и собирая последние гроши на возвращение. Он знал много жизненных историй тех, кто не захотел возвращаться, кто забрался куда-то в глушь в Анголе или Мозамбике, основал там деревню посреди джунглей, вырубил вокруг лес, засеял поле семенами, записался в армию или на какое-нибудь строительство и стал жить с черными женщинами, наплодив вокруг себя детей и одичав уже настолько, что не понимал, кто он, зачем он здесь и откуда. Однако Агоштинью, нет, он никогда не любил эту землю, не любил с того самого момента, как ступил на нее. Он ее ненавидел. Не было ни одного дня за все четырнадцать лет, чтобы он не смотрел на океан, прежде чем ложился спать, всегда думая, соблаговолит ли судьба подарить ему счастье вернуться туда, откуда он родом.

Сейчас Агоштинью испытывал беспокойство, не зная, что думать и чего ждать от нового губернатора. Он показался ему слишком молодым для своей должности. В колонии говорили, что он никогда до этого не бывал в Африке, и что разделял слишком «интеллигентские» взгляды на заморскую политику правительства. То, что он снял с себя пиджак, когда кортеж ехал по городу, то, что поприветствовал мажордома пожатием руки казалось Агоштинью дурным знаком. «Будь он славным малым или негодяем, который им только прикидывается» — любое из этих предположений было одинаково проблемным.

Агоштинью получил записку от губернатора с просьбой встретить его в секретариате в пять часов, и пришел заранее, чтобы лишний раз удостовериться, что все в порядке и что в кабинете губернатора все идеально чисто. Бояться было нечего, состояние помещения было безупречным, но, все же, он чувствовал себя как-то некомфортно, не понимая до конца, что с ним, что в его состоянии не так.

Он провел Луиша-Бернарду по помещениям главного секретариата и представил сотрудников. Один из них был белый, с исхудалым лицом и больными от лихорадки глазами. Остальные десять были сантомийцами, представлявшими собой самых несчастных из несчастнейших представителей португальского чиновничьего аппарата, для которых владеть ластиком или печатью было в высшей степени ответственной миссией служения во благо родины. Потом они вдвоем сели в губернаторском кабинете, и целый час Агоштинью де-Жезуш подробно рассказывал ему обо всем, что связано с состоянием дел в колонии и ее управлением: о служебных обязанностях персонала, исполнении бюджета, действующих и готовящихся приказах и распоряжениях, о состоянии дел по сохранению природного достояния, о замене оборудования, о сборе налогов и прочее; план реализации строительных работ, отчеты по деловой переписке с министерством в Лиссабоне, с островным муниципалитетом, с вице-губернатором Принсипи, с управляющим округа Бенгела и с ангольским правительством. К концу часа Агоштинью де-Жезуш казался, как ни странно, оживленным и вовлеченным в процесс, в то время как Луиш-Бернарду колебался между одолевавшим его, сокрушительным желанием спать и нарастающей нервозностью, граничащей со взрывом. Как только он поймал паузу, он тут же прервал этот словесный поток:

— Ну, все, хватит, сеньор Агоштинью, хватит! Отдайте мне дела, я отнесу их к себе и сам их изучу. Давайте теперь перейдем к тому, что важно.

— К тому, что важно?

— Да, к политике. Послушайте, сеньор Агоштинью: вопросы управления, кадры, финансы, налоговые сборы — все это, я уверен, не может быть с большим успехом доверено никому, кроме вас. Так оно будет и впредь. Вы будете управлять этим ежедневно, не посвящая меня в детали, и иногда, скажем, раз в три месяца, мы будем садиться вдвоем, и вы будете рассказывать мне, как обстоят дела. Теперь же, вы должны понять, я прибыл сюда не для того, чтобы просматривать счета по закупке бакалеи или принимать решения относительно того стоит ли повысить третьего писаря до уровня второго или покупать ли нам новую лошадь, дабы заменить ею старую клячу. Ради таких дел я мог бы оставаться дома, где у меня точно такие же проблемы, которые я так и не могу до конца решить. Мне нужно, чтобы вы мне дали информацию по вопросу, имеющему прямое отношение к моей миссии здесь. Речь идет о политическом положении в колонии, общем настроении, в котором протекает ее жизнь и тех проблемах, которые существуют. Вы меня поняли?

Нет, секретарь, судя по его виду, не понимал или предпочитал не понимать, чего хотел от него губернатор. Рот секретаря начинал потихоньку раскрываться, вероятно, от настоящего испуга, у него вдруг неожиданно зачесался затылок, и он не очень понимал, как ему справиться с такой незадачей.

— Политическая ситуация, настроения, сеньор губернатор?

— Да, сеньор Агоштинью, именно так: политическая ситуация и общие настроения. Как тут обстоят дела?

— Знаете, сеньор губернатор, здесь все заняты работой, и у них нет ни времени, ни расположенности для политики.

— Все — это кто, португальцы?

— Да, конечно, португальцы.

— А черные?

— Черные?! — Агоштинью де-Жезуш теперь выглядел уже по-настоящему напуганным — в ином случае он был самым талантливым актером в мире.

— Да, черные, сеньор Агоштинью. Они довольны условиями труда на плантациях, думают ли вернуться в Анголу по окончании контракта, есть ли какие-нибудь предположения относительно того, сколько из них хотят вернуться, и как они это собираются сделать? — Луиш-Бернарду говорил абсолютно спокойно, пытаясь для себя разобраться, был ли его собеседник и вправду глупым или же хотел выставить таковым его самого.

— Ну, сеньор губернатор, по этому вопросу вам лучше переговорить с господином попечителем. Это он, да будет вам известно, располагает большими данными на этот счет, благодаря своей должности. Я живу здесь, в городе и занимаюсь только делами секретариата, через который такие вопросы не проходят. И это к счастью, если позволите добавить.

— Да, я, конечно же, поговорю с попечителем, как только смогу. Но я хотел бы услышать от вас о том, что говорят в городе и в колонии, в целом. Как исполняются инструкции правительства в этой области, каковы настроения среди негров, что люди ожидают от моего назначения, и так далее. Именно это я называю политическими настроениями.

Агоштинью де-Жезуш какое-то время молчал, лишь покачивая головой из стороны в сторону. Он смотрел прямо на Луиша-Бернарду, и в этом взгляде и в этом молчании ощущался некоторый вызов. Луиш-Бернарду понял, что его собеседник был не так уж глуп, что только что своим молчанием он бросил ему вызов, смысл которого заключался в следующем: «не рассчитывай на меня, какими бы ни были твои намерения». Ну что ж, по крайней мере, теперь ситуация представлялась ясной, сразу, с первого дня. Он встал из-за рабочего стола и подошел к окну. Закурив медленно сигарету и сделав три-четыре затяжки, он спиной почувствовал, что собеседник начинает ощущать себя некомфортно. Повернувшись, Луиш-Бернарду улыбнулся и посмотрел в глаза Агоштинью:

— А давайте-ка мы сменим тему. Скажите, что делает новый губернатор после того, как вступает в должность? Я хотел бы дать ужин и пригласить от двадцати до тридцати человек — попечителя, председателя муниципалитета, епископа, судью и основных собственников или управляющих плантаций. Это входит в местные обычаи?

— Да, входит, но сначала сеньор губернатор должен будет устроить свой собственный прием, с балом или без него.

— С балом? — Эта идея с официальным балом на Сан-Томе, с этими толстухами из Минью, танцующими вальс, истекая потом, а он как губернатор будет открывать этот бал первым танцем. — С кем, с епископом?

Данная мысль оказалась сильнее его намерения удержать себя от эмоций, и он дважды звонко хохотнул, чем заставил секретаря почти остолбенеть от ужаса.

— Бал, сеньор Агоштинью? Здесь во дворце дают балы?

Тот, в испуганном молчании утвердительно кивнул головой, в то время как Луиш-Бернарду, похоже, на некоторое время потерял контроль над собой, уже не сдерживаясь и вытирая платком проступившие слезы, продолжая сотрясаться от смеха. Какой скандал!

— И что, для бала здесь есть женщины? А оркестр? Ноты? А что здесь принято танцевать?

— Я полагаю, что танцуют то же, что в метрополии. Оркестр из военного гарнизона, у него есть и современные партитуры. Что же касается наших женщин, — последнее слово в устах Агоштинью прозвучало чересчур значимо, давая губернатору понять, что его могло обидеть пренебрежительно произнесенное собеседником «женщины»: это наиболее уважаемые сеньоры колонии, как правило, супруги членов руководства или управляющих плантаций, а также их дочери, имеющие соответствующий для этого возраст.

Луиш-Бернарду вновь отвернулся к окну, чувствуя себя неловко и опасаясь снова рассмеяться. Настроив голос настолько твердо, насколько это было возможно, по-прежнему оставаясь спиной к собеседнику, он продолжил:

— Очень хорошо, сеньор Агоштинью, значит, будет бал. Сегодня вторник. Как вы думаете, мы могли бы назначить его на эту субботу, а завтра уже приготовить приглашения?

— Да, конечно. — Агоштинью вновь чувствовал себя хозяином ситуации. — У нас есть уже напечатанные бланки приглашений, остается только заполнить их и выделить трех или четырех сотрудников для того, чтобы завтра же их разослать. С вашего разрешения, я мог бы составить список, который потом, само собой разумеется, представлю на утверждение Вашему Превосходительству.

— Отлично, отлично. И о каком количестве человек мы говорим, сеньор Агоштинью?

— Сто тридцать шесть, сеньор губернатор.

— Сто тридцать шесть? Вы ни о ком не забыли, сеньор Агоштинью? Мне бы очень не хотелось невольно обидеть кого-нибудь.

— Нет, конечно: список составлен, он тот же, что был использован на церемонии прощания с предшественником Вашего Превосходительства.

— Очень хорошо, очень хорошо. И сейчас я бы также хотел, чтобы вы мне составили списокдо тридцати человек, приглашенных на ужин, о котором я вам говорил и который я хотел бы устроить несколько дней спустя.

— Хорошо, сеньор губернатор.

— Ну, на сегодня все. Можете идти домой. Увидимся здесь же завтра.

— С вашего позволения, сеньор губернатор, мне тут еще нужно решить несколько вопросов. С вашего позволения. Доброго вечера.

Агоштинью удалился молча, слегка согнувшись, подобно запятой, тихо прикрыв за собой дверь. Луиш-Бернарду в тишине смотрел ему вслед. Потом он взял несколько папок с делами и вышел, намеренно оставив открытой дверь в кабинет. Оказавшись в саду, он глубоко вдохнул аромат цветов. Со стороны залива послышался гудок, которым «Заир» извещал о своем отплытии, снова в Бенгелу, Луанду и потом в Лиссабон. Гудок прозвучал для Луиша-Бернарду, как расставание с другом, как подтверждение того, что отныне ему не с кем будет делить свое одиночество. Солнце уже исчезло, хотя ночь еще не наступила. И все же плотное пятно серых облаков опустилось над садом, заставив замолчать пение птиц, которых он весь день слышал из чащи деревьев. В районе горы, где-то вдалеке прогремел гром, и вся атмосфера, заполненная паром, казалось, вот-вот взорвется. Луиш-Бернарду остановился посреди сада, наблюдая эту картину, но тут же ощутил, как его начинают атаковать комары, кусая в шею, в лицо, в руки и ладони. Он повернулся, чтобы направиться в дом, но прежде чем он успел дойти до двери, прямо над его головой в небе как будто бы открылась огромная крышка, и в один момент оно стало похожим на внезапно прорвавшуюся плотину: крупные капли дождя, подобно виноградинам обрушились вниз под падающим сверху каскадом воды, подавляя собой все другие шумы, звуки и последние признаки умирающего на горизонте солнца. На земле моментально образовались лужи, которые стали превращаться в небольшие озера и потекшие в разные стороны ручьи. В саду мгновенно наступила серая ночь, и теперь он пахнул промокшей землей, зеленью, утонувшей в воде листвой, и создавалось впечатление, будто бы жизнь в один миг остановилась под этим потопом. Луиш-Бернарду, ошеломленный, застыл на месте: никогда раньше он не видел такого дождя, никогда не мог себе представить, что дождь мог быть чем-то большим, чем обычное явление природы, тем, что готово эту природу раздавить. Он посмотрел на часы, достав их из кармана жилета: было шесть двадцать пополудни. Дойдя до входа в дом, он уже был мокрым до нитки.

Себаштьян ждал у входа, держа в руке керосиновую лампу, с которой он проводил его до комнаты. В миг утратив расположение духа, Луиш-Бернарду потребовал немедленно горячую ванну, которую Себаштьян тут же поспешил приготовить. Он же, глубоко раздосадованный самим собой, стягивал с себя мокрую одежду: «Недоумок, полный идиот! Как можно было довериться тому, кто явно не заслуживает и, более того, не желает этого. Пытаться призвать себе в сообщники кого? — Твоего подчиненного, по иерархии и по духу!» Никогда, никогда больше он не сделает этого ни с ним, ни с кем-либо другим. «Худшего начала невозможно себе представить!» — думал он про себя. И ведь предупреждали же его о ложных шагах, о засадах, о том, что самыми вероятными будут ошибки, которые он совершит, пытаясь разделить с кем-нибудь сопряженное с его миссией одиночество. И вот, в самый первый день, с первым и самым ненадежным из собеседников он попадает в детскую ловушку, желая найти себе союзника в том, кто завидует ему и ненавидит его. И ведь это не какой-нибудь «visitante da gravana» — как говорили о посетителях, приезжающих на остров с визитом в сухой сезон, когда всё здесь, начиная с климата, было вполне сносным. Нет. Агоштинью де-Жезуш-Жуниор, который кожей помнит каждый день из четырнадцати лет своего многострадального и бессловесного служения на этом забытом всеми куске земли, смотрит на него совсем другими глазами. Для него Луиш-Бернарду является самым нежелательным из всех возможных зол: политик, прибывший из Лиссабона, с намерением вершить реформы, с желанием перемен, свежих идей. Агоштинью — и Луиш-Бернарду знал и чувствовал это, за что и не мог себя простить, — видел, как приезжают и уезжают отсюда многие из таких, как он. Видел, как приезжают, как приспосабливаются или, наоборот, не принимают все вокруг и в итоге уезжают. А в это время он, Агоштинью, ждет приезда следующего, при том, что до сих пор у него самого так и не было возможности вернуться.

Теплая ванна, наконец, успокоила его. Он клятвенно пообещал себе оставаться всегда начеку и больше не вступать ни с кем ни в какие союзы. «Со слабыми нельзя быть слабым. И уж коли ты облечен властью, то должен и от других требовать ей подчиняться, на службе или вне ее». Из ванной он вышел уже с другим настроением и, к радости Себаштьяна, с большим удовольствием и прекрасным аппетитом поужинал в буфетной комнате, которую еще раньше распорядился переоборудовать под свою персональную столовую. Он съел несколько кусочков лосося, обжаренных на пальмовом масле, с бананами, нарезанными кружочками, курицу с матабалой, которую здесь используют вместо картошки. На десерт была папайя, приготовленная в печке, и кофе, ароматный запах которого, особенно утром, когда его только что мололи, скоро станет для него привычным. Вкус же его он оценит настолько, что будет считать непревзойденным. Поскольку это была его первая ночь на острове, так как дождь уже закончился и воздух был наполнен свежестью, он решил расположиться на веранде рядом с гостиной, с видом на залив, закурил сигару и объяснил Себаштьяну, как нужно правильно подавать коньяк, выбрав себе под него среди дворцовой посуды специальный шарообразный бокал. Луиш-Бернарду уселся в плетеное кресло с подушками, вытянул ноги, положив их на балюстраду, и слегка напряг слух, чтобы слышать доносящиеся из центра города звуки. Так он просидел какое-то время.

В десять вечера, когда дом уже был погружен в темноту и тишину, он направился в кабинет и сел за рабочий стол, чтобы написать самое первое письмо из своей ссылки. Жуану.

«Сан-Томе и Принсипи, 22 марта 1906 года, 10 часов пополудни.

Мой драгоценнейший Жуан.

Пришел (сегодня), увидел мало, и уж точно — никого не победил, а совсем даже наоборот. Не знаю, смогу ли я одолеть эти острова или, скорее, они меня одолеют. Знаю только, что меня не покидает странное ощущение, словно прошла целая вечность с тех пор, как я покинул Лиссабон, и такая же вечность после того, как сегодня, рано утром, я сошел с корабля здесь, на Сан-Томе.

Далее последовали несколько часов обычной рутины: меня представили тем, кому было нужно, я принял дела в соответствии со своими обязанностями, разместился — вместе с моими скудными пожитками и со своей тоской, которая уже дает о себе знать, — в доме, который меня здесь поджидал, с величественным названием „дворец“. Я только что поужинал, выкурил сигару и выпил на веранде рюмку коньяку, глядя на океан и на эту тропическую ночь, настолько не похожую на те, которые нам знакомы. Мне очень захотелось, чтобы ты был здесь, сейчас, и смог прожить вместе со мной это время, которое кажется мне настолько другим, напряженным, таким примитивным и таким опасным. Я сейчас думаю, что король выбрал меня, определенно зная, что делает — даже, если сам я так и не постигну до конца смысл этого выбора. Согласившись на его предложение и уже находясь здесь, я вполне могу быть с тобой откровенным. Если что-либо и имеет смысл во всей этой кутерьме, так это то, что я должен оставаться верным себе и своим мыслям, не превращаясь в другого человека, которого ни ты, ни я потом не признали бы своим.

Сегодня, в эту свою первую ночь я не хочу говорить тебе об этом. Просто хотелось дать тебе представление о первых моих ощущениях, охвативших, по большому счету невинного португальца, который, покинув площадь Шиаду, оказывается вдруг посреди африканской сельвы, брошенным на произвол судьбы где-то в Атлантике, на широте экватора. Так вот, он ощущает себя раздавленным здешним дождем, расплавленным от здешней жары и влажности, съеденным москитами и страшно напуганным. И еще, Жуан, я чувствую огромное и безмерное одиночество.

Когда ты получишь это письмо, пройдет еще одна, уже другая вечность, и все, что я чувствую сейчас, возможно, станет еще более обостренным или изменившимся — к лучшему или к худшему. Но поскольку мне не с кем здесь сейчас говорить, а хочется, тем не менее, выдать тебе „самое горячее“ из своих первых ощущений по прибытии в эту ссылку, я шлю тебе эти короткие строки. Из них ты узнаешь, что пока ничего непоправимого не случилось, и я не чувствую себя ни ослепленным, ни опустошенным. Как говорится, я вижу, слышу и даже обоняю. Как будто только что родился на свет. Где бы ты ни находился, Жуан, пожелай мне доброго завтрашнего утра.

Твой самый далекий от тебя друг,

Луиш-Бернарду».

VII

В пятницу, накануне бала, город Сан-Томе уже бурлил комментариями и рассказами о новом губернаторе, передававшимися из уст в уста, от одного торгового заведения к другому. В первые свои дни пребывания на острове губернатор еще не поднимался наверх, в район лесных вырубок. Он также, к большой досаде своего секретаря, провел довольно мало времени в секретариате. Вместо этого он прогуливался вдоль и поперек по городу, заходил в магазины, приветствовал торговцев и беседовал с покупателями. Так, он неожиданно появился рано утром на рынке и купил несколько плетеных корзинок и обработанный черепаший панцирь, продолжая прогулку, вступал в разговор со стариками в городском саду, а также сходил на дамбу посмотреть, как рыбаки выгружают утренний улов. Говорили даже — хотя часть этих историй уже стала похожа на сказку — что на улице он поиграл с черными мальчишками в волчок. Сообщив о своем намерении лишь накануне или даже всего за несколько часов до самого визита, наверняка, в нарушение установленных протоколом правил, он навещал на их рабочих местах — председателя муниципалитета, судью, представителя государственного прокурора, уполномоченного по делам здравоохранения, а также монсеньора Жузе Аталайю, у него в кафедральном соборе. Встретив как-то случайно на улице майора Бенжамина даж-Невеша, командующего гарнизоном острова, он, как если бы это было самым обычным делом, пригласил его к себе на обед во дворец. Но самым необычным из того, что говорили о губернаторе, было то, что между своими визитами и долгими прогулками по городу губернатор, всегда в сопровождении Висенте, разносчика, работающего во дворце, нашел время и для того, чтобы пару раз сходить искупаться на пляж. Один раз его видели на пляже Семи волн, а второй — на Ракушечьем, со спущенными лямками купального костюма, что делало этот предмет туалета больше похожим на набедренную повязку. Он без устали плавал в океане, а потом лежал, растянувшись на песке под солнцем. Нужно отдать должное и тому, что, в отличие от давно живущих здесь колонистов, которые редко ходят на пляж или загорают, отчего их кожа имеет своеобразный желтоватый оттенок, губернатор, которого прохожие потом еще часто встречали идущим с пляжа, через несколько дней стал похожим на индуса, весь обожженный солнцем, со следами морской соли на волосах. Все это, несомненно, выглядело удивительным, и немудрено, что доктор Луиш-Бернарду Валенса довольно скоро сумел смутить давно установившийся мир и покой острова, став поводом для все более частых обсуждений и разговоров среди его обитателей. Было неизвестно, что на сей счет думали негры и волновало ли их это вообще, но белые только об этом и говорили. Суждения их, как правило, делились на испуганные, восхищенные и недоверчивые. Более того, новые вечерние традиции губернатора также скоро стали всеобщим предметом для разговоров. Каждый вечер и ночь, начиная с ужина, его силуэт можно было легко различить издалека, сидящим на главной веранде дворца, где в это время горела пара свечей и периодически поблескивал огонек его сигары. Тем временем в сад лились звуки музыки, извлекаемые его граммофоном, который сам по себе был на острове вещью весьма экстравагантной. Белое население колонии все чаще находило повод для того, чтобы прогуляться по Дворцовой площади, дабы увидеть все это собственными глазами, услышать собственными ушами и убедиться в правдивости рассказываемых историй. На второй такой музыкальный вечер небольшая группа черных жителей острова, не особо обращая внимание на тщетные протесты дежурного часового, расположилась небольшим лагерем по ту сторону садовой ограды, слушая, в молитвенной тишине странную, грустную музыку, доносившуюся из губернаторского граммофона и наполнявшую экваториальную ночь. В торговых заведениях для белых и в поселениях черных особенно обсуждалась одна из композиций, которую пели таким жалостливым тоном, что прямо сердце разрывалось. Народная молва увязывала ее с самим Луишем-Бернарду, заставлявшим граммофон издавать этот бессловесный плач, когда он сидел на веранде, созерцая ночной океан. Потом, уже когда Себаштьян, смущаясь, пересказал ему курсировавшие по городу слухи, тот разъяснил, что музыка эта называется «опера». Поскольку для разговоров о музыке ему не хватало собеседника, Луиш-Бернарду пояснил также, что то, что настолько поразило аудиторию, называлось арией «Era La Notte» из оперы под названием «Отелло», которую исполняет неаполитанец Энрико Карузо. А написана опера была итальянским композитором Джузеппе Верди, который, среди прочего, выступал за свободу и независимость его родной Италии. Себаштьян слушал все молча и очень внимательно, а в ближайшую пятницу город уже знал настоящую историю той музыки, что разрывала сердца слушавших ее: все это, оказывается, называется «о́пра», которую можно слушать только ночью, на той самой штуковине. А поет ее друг нашего сеньора губернатора. Сам-то он тоже губернатор, но из Италии. И они, объяснял Себаштьян, так с ним как бы разговаривают, будто бы по телефону.

Тем временем, «бал открытия», назначенный на субботу, возбуждал в молодых людях растущее любопытство, а в дамах плохо контролируемый ажиотаж. В приглашении не уточнялись требования к бальному платью или костюму, что еще больше подогревало всеобщую обеспокоенность. А тот факт, что все это затевал губернатор, еще довольно молодой, приятного вида и холостой, который днем полуголым купался на пляже, а по ночам на веранде слушал свой граммофон, вызывал, особенно у молодых сеньор, глубокое волнение. В каждой голове, чередуясь, закипали два вопроса: «Как он сам будет одет?» и «Как, на его взгляд, должны быть одеты мы?» Островные модельеры не справлялись с нахлынувшим на них потоком срочных заказов, а магазин тканей и модной одежды сеньора Фауштину за три дня заработал примерно столько же, сколько за последние три месяца. Все местные экипажи были тщательно отмыты, проветрены и заново покрашены, господа-плантаторы достали со дна сундуков свои пахнущие нафталином парадные костюмы, офицеры приказали начистить пуговицы на мундирах, а также свои аксельбанты и медали так, что их блеск слепил глаза; городские власти почти остановили свою деятельность, чтобы чиновники и их супруги могли как следует подготовиться к неожиданно свалившемуся на них празднику. В конце концов, вся колония единодушно сошлась на том, что готовящееся общественное событие обещает быть беспрецедентным для прошедшего, более, чем пятилетнего периода жизни на острове, и что, учитывая последние события, оно даже — а, может, и в первую очередь — приобретало политический характер. Жаль только, что губернатор, переполошив весь народ, назначил бал, предупредив об этом всего за четыре дня.

В итоге, бал губернатора Валенсы имел огромный успех. Это признали даже наиболее требовательные из критиков, настроенные заранее на то, чтобы назвать его провальным. Он был назначен на восемь часов вечера, когда только что прекратившийся дождь позволил иллюминации в виде расставленных на полу восковых чаш, обозначавших путь от входа, вдоль сада и до самого бального зала, проявиться во всем ее великолепии. Далее, уже внутри помещения, фантастическая декорация из живых цветов украшала столы с поименно обозначенными местами, а также площадку для танцев и сцену, где расквартированный на острове военный оркестр весь вечер исполнял репертуар, тщательно подобранный самим губернатором. Последнему пришлось приложить огромные усилия для того, чтобы вычистить из нотных сборников все, что хоть как-то напоминало военные марши или кавалерийские сборы. Целый батальон слуг, как один одетых в белую униформу, постоянно разносил разного рода напитки и аперитивы, благодаря которым гости могли начать приятно проводить время еще до того, как их пригласят за стол.

Перед входом в зал — и это обсуждалось на Сан-Томе и Принсипи годы спустя — Луиш-Бернарду самолично встречал приглашенных, одетый в безупречный черный фрак, рубашку с белой манишкой, с выглядывавшим из кармана белым шелковым платочком и аккуратной, перетягивавшей грудь от плеча до пояса небесно-голубой лентой, выглядевшей почти провокационно. «Это уже перебор!» — комментировали потом мужчины. «Ах, как элегантно, как ослепительно!» — перешептывались между собой дамы. Даже Агоштинью де-Жезуш был впечатлен и настоял на том, чтобы почти весь вечер оставаться в паре шагов от Луиша-Бернарду, пока тот, высокий, свободный и улыбающийся, встречал гостей у входа, поочередно растворяя их напряженность приветствиями, вроде: «как хорошо, что вы смогли прийти»

Площадь Шиаду, Гремиу, «Джокей-клуб» и даже немножечко от атмосферы Парижа в тот вечер словно переместились временно на экватор вместе с губернатором, которого прислал сюда не кто-нибудь, а сам король Дон Карлуш. Граф Соуза-Фару, единственный из живущих в этих краях аристократов, управляющий самой крупной на острове лесной вырубки Агва-Изе был приятно поражен увиденным. Он не удержался от того, чтобы подойти к новому губернатору, заметив ему на ухо столь непривычно звучавшим в этих краях по-светски игривым, заговорщицким тоном:

— Мой дорогой, я надеюсь, вы сказали оркестру, чтобы он нас пожалел и оградил от тех ужасных маршей, что достались нам в наследство от наполеоновских кампаний?

За ужином Луиш-Бернарду, изучивший вопрос с совершенством, достойным крупного военного стратега, посадил за свой стол монсеньора Аталайю, графа Соуза-Фару, пожилого доктора Сежизмунду Бруту-да-Силва и его тихонькую «вторую половину», полковника Жуана Батишту и его столь же скромную и молчаливую супругу, управляющего плантаций Боа Энтрада, второй на острове по масштабам и производительности, а также вдову Дону Марию-Аугушту да-Триндаде, владелицу плантаций Нова Эшперанса. Даме было сильно за тридцать, однако у нее было, что продемонстрировать окружающим, о чем с избытком свидетельствовало глубокое декольте ее ярко-зеленого платья. Как ни старались злые языки в городе, никаких конкретных упреков в некорректном поведении предъявить ей не получалось, кроме разве что предположений и никем не подтвержденных намерений и желаний. В какой-то степени, она продолжала биографическую линию своих предшественниц на острове, женщин-воинов, властвовавших собой и своими мужчинами. Легенда хранит имя далекой от нас Аны Шавеш, любовницы короля, землевладелицы, сосланной на Сан-Томе и давшей впоследствии название здешнему заливу и горной вершине. Второй такой женщиной, более близкой к нам по времени, была родившаяся сто лет назад Мария Коррейя, вышедшая замуж за бразильца. Именно он, Жузе Феррейра Гомеш привез из Бразилии на Сан-Томе первые саженцы какао. Говорят, что Мария не была верной мужу ни при его жизни, ни, тем более, после того, как он почил в бозе. Что же касается нашей излучающей жизненную энергию современницы, которую Луиш-Бернарду по ходу вечера одаривал время от времени галантной улыбкой, то Дона Мария-Аугушта да-Триндаде, судя по разговорам, руководила работой своих плантаций с решимостью мужчины и умением, которое еще не в каждом из них встретишь. Делая над собой усилие, чтобы не заглядывать к ней в декольте, Луиш-Бернарду успевал отмечать, что и лицо, и фигура ее вполне привлекательны, а во взгляде и движениях этой женщины ему виделось нечто юное, беспокойное, почти дикое, что для него, проведшего всего пять ночей на острове, казалось уже таким же естественным, как висевшая в воздухе влага, которую каждый из присутствовавших ощущал на своем теле.

Он постарался сконцентрироваться на разговоре, который шел за столом. Говорили о виконте де-Маланза, Жасинту де-Соуза-и-Алмейда, умершем около двух месяцев назад, являвшемся, по мнению многих, самым опытным и знающим жителем колонии. Луиш-Бернарду, вне сомнения, слышал о виконте и знал историю его знаменитой семьи, перед которой весь архипелаг Сан-Томе и Принсипи в неоплатном долгу. Династия Соуза-и-Алмейда — не белые, а мулаты, да и родились они не на островах и даже не в Португалии, а в Бразилии. Когда эта самая большая и богатая колония Португальской империи добилась в 1822 году независимости, Мануэл де-Вера Круж-и-Алмейда, уроженец штата Баиа, оказался среди множества португальцев, приехавших жить на остров Принсипи, где тогда были одни лишь камни. Остров был почти не заселен, весь в диких зарослях и лесах. Его старшему сыну, Жуану-Мария де-Соуза-и-Алмейда, когда он высадился с родителями на острове, было всего шесть лет. В 17 он потерял отца. К тому времени он уже управлял государственными владениями на Сан-Томе и вскоре пополнил свое хозяйство еще и за счет Бенгелы, в Анголе, где он, довольно успешно, стал приобретать и обрабатывать земли. Скоро он превратился в одного из крупнейших землевладельцев региона, занимал целый ряд государственных постов, пока не дослужился до губернатора. Помимо проявленных им профессионализма и трудоспособности, он стал знаменит в связи с тем, что никогда, ни на одной из своих должностей он не брал денег за свою работу. Даже наоборот, и в Бенгеле, и на Сан-Томе он являлся одним из самых главных и исправных налогоплательщиков, а кроме этого, первым, кто оказался готовым финансировать государственные проекты и начинания. В 23 года, находясь в Бенгеле, он подписался участвовать в военной экспедиции против племени дембос, совершавшего с севера опустошительные набеги на приграничные районы этой провинции. Он снарядил свой собственный отряд, обеспечил его всем необходимым и командовал им, проявляя такие чудеса храбрости, что был удостоен Ордена Башни и Меча, наивысшей португальской военной награды, которая присваивается только за подвиги на поле боя. Однако самым главным делом его жизни стало введение научной технологии выращивания какао на Сан-Томе и Принсипи, чему он посвятил подробный печатный труд, ставший настоящей библией для всех, кто занимается здесь возделыванием земли. Кроме этого он начал культивировать и научил других выращивать кофе, табак и хлопок и даже импортировал и дарил их семена местным земледельцам. В отличие от прочих «строителей империи», которых труд иногда делает раздражительными и жестокими, Жуан-Мария был человеком приятным и доступным в общении, всегда готовым служить и помогать другим людям или какому-то благому общественному делу. Было очень справедливо, что король Дон Луиш наградил его титулом, сделав бароном де Агва-Изе, пэром, благородным рыцарем Королевского дома и членом Королевского совета. Это был первый человек голубых кровей с темной кожей, представлявший португальскую аристократию. Он умер в 1869 году, после того, как объединил все свои лесные вырубки на Сан-Томе в плантации Агва-Изе, установив там систему «филиалов», которая, как наиболее функциональная из всех существовавших, распространилась потом по всему острову, на все крупные землевладения. В качестве продолжателя своего дела он оставил сына Жасинту, родившегося на Принсипи, на плантациях Папагайю. Отец начал воспитание сына с отправки его в Лиссабон, вызвав его назад для помощи в управлении землями, когда тот достиг четырнадцатилетнего возраста. Когда отец умер, Жасинту, будущий виконт де-Маланза, был уже 24-летним мужчиной, унаследовавшим от своего предка страстную любовь к колониальному сельскому хозяйству. Он оставил Агва-Изе, передоверив управление плантациями брату, нагрузился всякого рода образцами древесины и семенами произраставших на островах растений и отправился в длительную исследовательскую поездку по странам Европы. Там он проводил анализ своих образцов и собирал данные о других культурах, которые мог бы впоследствии выращивать на Сан-Томе. По возвращении он возложил на себя циклопическую задачу по выкорчевыванию леса, подъему целины и посеву полезных культур на необработанных площадях, которые ему достались от отца — на крайнем юго-западе острова, в районе, известном как землевладение Сан-Мигел. Это были абсолютно негостеприимные территории, где сельва диктовала человеку свои законы — со знойным и нездоровым климатом, без единой дороги, без подъездных путей и без хотя бы одного берегового участка, удобного для подхода и высадки с моря. Однако именно здесь Жасинту основал вырубки Сан-Мигел и Порту Алегре. Последняя упирается в русло впадающей в океан реки, которая сейчас называется Маланза, где он основал образцовое хозяйство по выращиванию какао и всевозможных видов тропических растений. Он успешно преодолел жуткую неразбериху, связанную с отменой в 1875 году рабства и последовавшую за этим событием эпидемию оспы, принесшую с собой гибель людей и опустошение, которому, как после пожара, подвергся весь юг острова. В 1902 году король Дон Карлуш, так же, как и ранее его отец, взявший под свое покровительство покойного барона де Агва-Изе, присвоил Жасинту титул виконта де-Маланза, местности, где он сотворил наибольшее благо для Сан-Томе. Вплоть до дня своей кончины три года спустя виконт не прекращал активной деятельности не только как тропический агроном, но и в качестве ученого и исследователя тропической флоры и особенностей земледелия. И всё же, ему было суждено умереть, так и не увидев осуществленной свою мечту о создании на Сан-Томе Училища колониального сельского хозяйства. После его смерти плантации, подарившие престиж и авторитет его роду и титул Агва-Изе его отцу, перешли в руки Принсипийской компании и Национального заморского банка. Управляет ею сейчас как раз тот самый граф Соуза-Фару, что сидит тут же за губернаторским столом. Жасинту, как и его отец, был человеком, который для Луиша-Бернарду явился символом борьбы прогресса против застоя, человеком, свято верившим в то, что наука, образование и технические инновации — это реальная будущая альтернатива наемному труду негров на лесных вырубках. Жаль, что его сейчас нет в живых, поскольку именно на него, на его авторитет Луиш-Бернарду и мог бы опереться как на союзника, что ему, похоже, еще очень понадобится.

Вопреки его ожиданиям, упоминание имени виконта де-Маланза не вызвало особых восторгов со стороны присутствовавших. Конечно, никто не говорил о виконте предвзято, однако в их оценках не было ни теплоты, ни особого воодушевления, ни сожалений. Будто его недавняя смерть связывалась у них в равной степени как с высокой оценкой этого человека, так и с некоторым облегчением. Впрочем, может быть, губернатору все это лишь показалось. Может быть.

Тем временем, ужин, состоявший из двух горячих блюд, подходил к концу. Уже подали десерт и кофе, и теперь предлагался Порто. Настало время для речей, точнее, для его выступления, момента, к которому губернатор тщательно готовился. Он поднялся и постучал ножом по хрустальной рюмке с портвейном, призывая всех к вниманию. Подождав, когда установится тишина, он сказал, что для него является большой честью иметь возможность служить Португалии, служа Сан-Томе и Принсипи, что все, что он читал и что ему рассказывали об островах, убедило его в том, что эта земля стала настоящим источником вдохновения для колонизаторского гения португальцев. Начав с ничего, когда все было против них, они выкорчевали крайне враждебно отнесшуюся к ним сельву, и теперь это плодородные, возделанные и процветающие земли, источник богатства для тех, кто ее обрабатывает, и для самого государства, предмет великой гордости нации. Он понимает, продолжал Луиш-Бернарду, что на нем лежит ответственность удержать Сан-Томе и Принсипи на пути к прогрессу — сейчас, когда на повестке дня стоит новая реальность, новые трудности, новые усилия, но и новые надежды. Он полностью готов приложить свои личные усилия, глубоко веря в намеченные планы, и разделить со всеми предстоящие трудности. Что касается его собственных трудностей, то, решая их, он с открытым сердцем рад рассчитывать на поддержку и помощь присутствующих. «Это, — закончил он, — земля людей доброй воли, и я не хочу ничего другого, кроме как быть одним из вас». Зал разразился бурными аплодисментами. И тогда, в подтверждение уже устоявшейся в отношении него славы персонажа непредсказуемого, новый губернатор позвал Себаштьяна и всех поваров, попросив поприветствовать и их, «поскольку это также и земля труда, а сегодняшний ужин стал результатом труда этих людей». Этим предложением губернатор также сорвал аплодисменты, хотя они оказались уже не столь бурными, сопровождаясь улыбками и комментариями.

Закончив выступление, Луиш-Бернарду подал знак оркестру, который, как и было договорено, начал с медленного вальса. Поднявшись, под общие ожидающие взгляды, губернатор направился к другому концу стола и подал руку Доне Марии-Аугуште да-Триндаде:

— Окажете ли вы мне честь открыть бал танцем со мною?

Это также было заранее заготовлено. Луиш-Бернарду знал, что пригласив единственную в этом зале одинокую даму, он, сам холостой мужчина, тут же даст повод для новых разговоров на острове. Однако кого еще, не ранив ничьих чувств, мог он пригласить на танец? Единственное чего он не мог предвидеть, это то, что Дона Мария-Аугушта окажется женщиной еще вполне яркой и соблазнительной — во всяком случае, по меркам затерянного в океане африканского острова. Непредвиденным оказалось и то, что она слегка покраснела, поднимаясь с места, чтобы последовать за ним, держась за поданную ей руку.

Бал начался, и лучшего его начала было не придумать: Луиш-Бернарду, может, являлся и не самой подходящей кандидатурой для губернаторства на этих какао-островах, однако на данном балу и на всём Сан-Томе не было никого, кто взялся бы с ним соперничать в мастерстве танца, элегантность которого, помноженная на природные данные, оттачивалась им добрые два десятка лет в лиссабонских танцевальных салонах. Ведомая Луишем-Бернарду, легко кружащимся в танце, Мария-Аугушта чувствовала себя скользящей, словно по льду, не обращая внимание на 35-градусную жару и девяностопроцентную влажность, ощутимые в зале, несмотря на распахнутые настежь навстречу несуществующему ветру окна. Свои эмоции она сумела спрятать под неизменной на протяжении всего танца улыбкой, адресованной как бы не самому партнеру, а его умению вести даму — чего, впрочем, не удавалось ее груди, которую он чувствовал на каждом пике ее неспокойного дыхания. Для смотрящего на нее сверху вниз мужчины это было более чем приятным зрелищем, если учесть, что почти весь последний месяц он не подходил к женщине ближе, чем на десяток метров. Дальнейшее поведение Луиша-Бернарду в глазах общества можно было бы назвать безукоризненным: больше с Марией-Аугуштой он не танцевал, пригласив потом лишь двух замужних дам, возрастом старше него и с безукоризненной репутацией, посягнуть на которую не вздумается ни одному мужчине.

Проведя три вальса, Луиш-Бернарду исчез из танцевального зала до самого конца вечера, чем сильно разочаровал многих сеньор. Вместо этого он, с присущими ему тщательностью и дипломатичностью, взялся за роль хозяина вечера, циркулируя от одного угла к другому, вклиниваясь в разговоры то здесь, то там, спрашивая гостей, всё ли в порядке, поглядывая за работой слуг и за репертуаром музыкантов, подливая молодым людям вино или помогая поднять оброненный дамой веер — может, невзначай, а, может, вполне намеренно. Примерно к часу ночи он уже переместился поближе к дверям, начиная прощаться с гостями, с каждым отдельно. В половине третьего — что здесь уже было предрассветным временем — последние пары дамочек с кавалерами, уже достаточно подвыпившими, покинули прием, и только тогда он с удовольствием снял с себя фрак и расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке. Попросив у Себаштьяна последнюю рюмку коньяку, он удалился к себе на неизменную веранду с видом на залив. Вечер удался.

Исполнив свою первую общественную повинность — представить жителям колонии губернатора, Луиш-Бернарду теперь страстно желал по-настоящему приступить к своим обязанностям. Уже не откладывая на потом, он хотел подняться на вырубки и посетить плантации, ознакомиться с внутренними районами острова и заняться, в конце концов, тем, что его сюда привело. Он знал при этом, что здесь тоже существуют определенные и необходимые для соблюдения ритуалы: гостеприимность была первой из традиций, существовавших на Сан-Томе, однако, коли речь идет о первом визите губернатора, нужно было соблюсти некий церемониальный минимум. Он заключался в формальном приглашении, которое он должен был получить от руководства хозяйств, даже если визит происходил по его просьбе. Как это ни противоречило его намерениям, он вынужден был согласиться с рекомендацией своего секретаря устроить ужин с управляющими плантаций только в следующую субботу. Ближайшее воскресенье, как и воскресенье вообще, было выбором не самым подходящим, поскольку это единственный день, когда на плантациях не работают. К тому же, было бы нехорошо приглашать на ужин людей, которые едут сюда издалека, верхом или в карете, чтобы ночью им пришлось возвращаться назад, а уже на следующее утро вставать в половине пятого. Так что, Луиш-Бернарду был вынужден подождать еще неделю. Хорошо хотя бы, что, прощаясь с гостями, он смог лично пригласить всех включенных в его тщательно выверенный список.

На Сан-Томе было несколько десятков лесных вырубок, засаженных различными культурами, однако не все их управляющие заслуживали приглашения на губернаторский ужин. Владельцы небольших плантаций — потомки поселенцев «нижнего слоя» или первых ссыльных, оставшихся на острове, — были одновременно и их управляющими. Политического веса они, как правило, не имели: что «старшие» делали и что они решали, то тем и доставалось, даже спрашивать их было не обязательно. На главных вырубках, многие из которых принадлежали компаниям, владельцы, по определению, отсутствовали. Некоторые из них еще проводили по нескольку месяцев в году на Сан-Томе, другие приезжали только под сухой сезон, третьи же никогда не бывали здесь да и не собирались. Они просто являлись акционерами базирующихся на Сан-Томе и Принсипи сельскохозяйственных предприятий, читая время от времени годовые отчеты, участвуя в работе ежегодного собрания акционеров или появляясь на совещаниях у министра. Однако именно они, отсутствующие, фактически и распоряжались делами на Сан-Томе и Принсипи, основывая свои действия на докладах и сообщениях, которые им поставляли живущие здесь управляющие. С ними Луиш-Бернарду собирался ужинать, с ними он собирался решать и задачи в рамках своей миссии.

В его проект входило посещение всех наиболее важных хозяйств острова, чтобы потом отправиться уже на Принсипи. Задача была не из легких: несмотря на то, что остров был маленьким, протяженность дорог, по которым можно было бы передвигаться на двуколке, составляла каких-нибудь несколько десятков километров. Большая часть засеянных земель была доступна для посещения только верхом или по морю, на каботажных судах, что курсировали вдоль побережья. Каботажные перемещения, кстати, были наиболее практичным способом добраться из города до лесных вырубок, учитывая, что их предпочтительным местом расположения была береговая линия острова. Потом хозяйства уходили дальше вверх и вглубь острова, а также еще дальше в лес до тех границ, которые определялись лишь глубиной вырубки лесной чащи и площадью засеянных земель. Глубинные районы острова представляли собой девственную сельву, ровно такую, какой португальцы увидели ее в пятнадцатом веке, с высокими вулканическими вершинами, возвышающимися над ними гигантскими заостренными вершинами гор, самой высокой из которых является Пик Сан-Томе высотой 2142 метра. Его верхняя часть различима довольно редко, будучи спрятанной под облаками и туманом. По этой центральной области, занимающей бо́льшую часть поверхности Сан-Томе, простирается королевство обо́ — запутанного, замкнутого лабиринта из огромных деревьев — хлебного, о́ки, сипо́, баобаба, фагары, мангрового дерева и бегоний. Внизу, обвивая их и отчаянно, на пределе возможностей поднимаясь по ним наверх, желая достичь света, уже за пределами этого вечного висящего покрывала, селятся подножные виды растений: лемба-лемба, древовидные и ползучие лианы, вьюны. Там, в густой траве сельвы или свисая с веток деревьев, всегда готовая к неожиданному броску, живет черная кобра, чей укус подобен смертельному поцелую — быстрый и разрывающий на части все жизненно важное в организме человека. Говорят, что единственный, кто выжил после такого укуса, это сбежавший с плантаций Монте-Кафе негр, который сейчас живет в Анголареше, без руки. Почувствовав укус, он среагировал, подобно молнии, двумя сильными и четкими ударами катаны[35]: первым он отрубил змее голову, а вторым — свою руку, ближе к локтю — и так выжил. Обо́ — это место, окутанное мраком, куда сбегали негры с плантаций, уступив охватившему их безумию, болезненной жажде свободы или бежав от кары за совершенное преступление. Чаща принимала их в свои объятия, свободные, но смертельно опасные, пропитанные густой лесной влагой и тьмой. Никто более из обладавших здравым умом не осмеливался делать и нескольких шагов вглубь этой тусклой, затопленной вселенной. Луиш-Бернарду был знаком с обо́ только по рассказам Себаштьяна, которому он успел поведать о своем желании снарядить туда экспедицию. Глаза слуги сделались круглыми от неподдельного ужаса, а голос внезапно задрожал: «Доктор, не делайте этого, ради вашего же благополучия! Там темно, там живут змеи, гремит гром, сверкает молния, там ходят призраки. Уже столько сошедших с ума черных туда уходило, но никто из них так и не вернулся: говорят, что они сами превратились в змей».

Луиш-Бернарду решил обогнуть обо и отправиться в путь морем, в левую и потом в правую сторону от города. Всего было примерно тридцать хозяйств и соответствующих «филиалов». Самые крупные из них — Риу д’Оуру, Боа Энтрада, Агва-Изе, Монте-Кафе, Дьогу Ваш, Понта-Фигу и Порту Алегре, плантации, основанные виконтом де-Маланза в крайней юго-западной части острова, прямо на линии экватора, напротив маленького островка под названием Ролаш. К крупным плантациям также относились Сан-Мигел и Санта-Маргарида, самые значимые из тех, что носили имена святых, помимо Сан-Николау, Санту-Антониу, Санта-Катарина и Санта-Аделаиде. Забавные, почти фантастические названия некоторых хозяйств не могли не обратить на себя внимание Луиша-Бернарду. Так, некоторые носили названия известных географических мест, например, Вила Реал, Азорская колония, Новая Бразилия, Новая Олинда[36], Новый Цейлон, Бомбей. Самыми необычными были названия, связанные с различными состояниями и проявлениями человека и его души: Забота, Постоянство, Надежда, Милосердие, Иллюзия, Ностальгия, а также — Богородная, Братство, Союз, Вечность. Кто знает, может быть, какой-нибудь поэт, за неимением другого занятия, был ангажирован для того, чтобы рассыпать по острову эти причудливые названия, приводя их в соответствие с мечтами их основателей. Может даже, им был Кошта Алегре, поэт, которого Луиш-Бернарду читал перед сном, любимый сын Сан-Томе, негр, черный, как ночь, сокративший себе жизнь из-за страстной любви к белой женщине, которой он посвятил, например, эти стихи:

Если рабами торгуют, о, белая моя из-за́ моря дивного,
Тогда я — невольник твой, в плену у взгляда любимого.
Или эти:

Тело мое тенью чёрною следует за твоим,
Сердцу же так хочется стать для двоих одним.
* * *
Однажды, ближе к вечеру, Луиш-Бернарду возвращался в город верхом, как обычно, в компании Висенте, который иногда помогал ему в качестве проводника и переводчика в общении с теми из местных, кто плохо говорил по-португальски, или же просто в качестве собеседника. Висенте довольно быстро научился понимать, когда хозяин был расположен к беседе, а когда не хотел говорить и предпочитал молчать, погруженный в свои мысли. Был как раз один из этих моментов, и Луиш-Бернарду ехал шагом в нескольких метрах впереди, рассеянно поглядывая на проплывавший мимо пейзаж. Они возвращались после посещения селения Носса Сеньора даж-Невеш, одного из самых дальних на острове. На этой неделе, в преддверии ожидаемых визитов на вырубки, он воспользовался имевшимся у него в распоряжении временем, чтобы посетить окружавшие город деревни, благо они, за исключением последней, находились поблизости. Помимо последнего селения, а также самого столичного города Сан-Томе, это были еще четыре деревушки — Триндаде, Мадалена, Санту-Амару и Гвадалупе. Все они располагались к востоку от города, в глубине острова, но, в среднем, в радиусе не более тридцати километров. Это были довольно тоскливые поселения, без каких-либо значимых государственных построек. Здесь жило совсем немного белых, которые занимались мелкой торговлей среди негров, выглядевших почти по-нищенски.

Проезжая мимо хижин, стоявших вдоль дороги, простых деревянных построек, покрытых пальмовыми ветками и кое-где замазанных затвердевшей на солнце грязью, Луиш-Бернарду обратил внимание на одну деталь, которая для Висенте осталась незамеченной. Губернатор остановил лошадь и стал смотреть на детей, которые плескались рядом с их хижиной в небольшом, стекавшем с гор ручье дождевой воды. Из самого жилища, через отверстие, сделанное в ветхой крыше, вверх поднимался дым, смешиваясь с густыми лесными запахами. Наружу вышла мать игравших детей, женщина неопределенного возраста в ярком длинном до пят одеянии красно-желтого цвета. Луиш-Бернарду поприветствовал ее, на что та ответила односложным и непонятным ему словом. Висенте поторопился заговорить с ней на креольском, сказав ей что-то, что заставило женщину обратить внимание на Луиша-Бернарду. Чуть испуганно, опустив голову в знак уважения, она продолжала произносить какие-то по-прежнему непонятные ему слова.Сам не очень понимая, чего он хотел, губернатор продолжал смотреть, теперь снова на детей, которые, в свою очередь, перестали играть и чего-то ждали. Решившись, наконец, Луиш-Бернарду сказал слуге, чтобы тот объяснил женщине, что он хочет посмотреть ее дом. Висенте сделал круглые глаза, но он настоял: «Скажи ей!» Услышав просьбу, женщина разразилась бесконечной тарабарщиной, объясняя что-то и показывая попеременно то на дом, то на ведущую из города дорогу.

— Доктор, она говорит, что…

— Я уже понял, что она говорит. Скажи ей, что я все равно хочу посмотреть на ее дом и что я дам ей за это несколько рейсов.

Луиш-Бернарду слез с лошади, отдав поводья Висенте, и вытащил из кармана горсть монет, протянув их женщине. Она посмотрела на деньги, какое-то время сомневаясь, но потом зажала их в кулаке и отошла от входа в жилище, приглашая зайти внутрь.

Жара и запахи внутри хижины были удушающими. Пахло горелой мукой, а еще сельвой и грязью. Все вокруг было в едином облаке дыма, поднимавшемся вверх от земляного пола, на котором располагался очаг со стоявшей на слабом огне глиняной кастрюлей. Дышать было почти невозможно, спертый воздух вызывал тошноту. Поначалу, после яркого света снаружи, Луиш-Бернарду почти ничего не увидел. Потом, когда его глаза немного привыкли к этому дымному полумраку, оглянувшись вокруг себя, он разглядел разбросанные по полу и валявшиеся на самодельном деревянном столе кухонную утварь и какие-то рабочие инструменты, большие глиняные чашки и жалкие соломенные лежаки, расстеленные прямо на полу. Он почувствовал, как волосы его пропитались потом, уже текшим вниз по спине, ноги неожиданно стали ватными, и ему с огромным трудом удалось сдержать подступившую тошноту. За какую-то долю секунды в его голове промелькнула мысль о том, что он наверняка подхватил лихорадку или, еще хуже, малярию. С мыслями о том, что все для него уже закончилось, Луиш-Бернарду, собрав последние силы, выскочил вон — к свету и свежему воздуху. Блаженство! Все стояли молча, глядя на него. Он, как мог, взял себя в руки и сел верхом на лошадь, которую Висенте продолжал держать под уздцы. Наспех попрощавшись с женщиной, он рысью поскакал вперед по дороге и лишь через сотню метров перешел на шаг, чтобы дождаться Висенте.

— Ты знаешь этих людей, Висенте?

— Да, хозяин.

— А где ее муж, на вырубках?

— Нет, хозяин. Он в городе, работает на почте. — Луиш-Бернарду снова замолчал.

Он думал о том, что сказал ему Висенте. Значит, глава этой семьи не какой-то наемный работник на плантации. Он черный, работающий в городе, на почте. То есть, это был дом сотрудника городской администрации. Нищета и безысходность, увиденные им, привели его в состояние шока. Никакой белый не смог бы выжить в подобных условиях. Только что губернатор видел своими собственными глазами то, о чем не упоминалось ни в одном из официальных докладов в Лиссабоне. От этой «миссии прогресса и развития, осуществляемой Португалией на Сан-Томе и Принсипи», его чуть было взаправду не вырвало. На этот счет, конечно, существовали и контраргументы, как тот, что он слышал от кого-то за столом на недавнем балу: «Дайте негру дом белого человека, со стенами из каменной кладки, с туалетом и прочее — и он в один миг превратит его в развалившуюся лачугу». Правда и то, что на островах нет голода, что с успехом доказывают стройные тела и здоровые лица, которые он наблюдал вдоль дорог и в встречавшихся по пути деревнях. Голода не было, потому что сама природа этого не позволяла. Так называемое хлебное дерево[37], которое барон Агва-Изе, среди прочего, культивировал на островах, растет здесь само по себе круглый год, давая в изобилии плоды, которые здесь используют как хлеб. Остальные фрукты также доступны на расстоянии вытянутой руки, начиная с семи великолепных сортов бананов, растущих здесь. Сам Луиш-Бернарду предпочитал «золотые» и «яблочные» бананы со вкусом, вполне соответствующим их названиям. Рыбы тут также имеется столько, что, как он сам видел не раз около пристани, надо просто забросить сеть и потом лишь тащить ее, полную и рыбы, и креветок, намочив при этом только ноги. Изобилие такое, что местные жители даже позволяют себе не есть лангустов, настаивая, что те, дескать, обладают злыми чарами; в местечке Сан-Жуан де-Анголареш, что к югу от столицы острова, вечерами, при полной луне женщины просто ходят по пляжу и набирают себе полные деревянные ведра огромных кальмаров, а полудикие свиньи, в свою очередь, бывает, выходят туда из леса, и ни у кого не возникает желания их одомашнить. Для тех, кто любит охоту, Сан-Томе — настоящий рай с горлицами, дроздами и другой птицей, употребляемой человеком в пищу. В конце концов, есть маниока[38], которая здесь, как и повсюду в Африке, является для негров излюбленным, одним из главных продуктов питания. На Сан-Томе умереть с голоду было просто невозможно. Но почему же тогда, не зная засух, которые приводят к настоящим катастрофам в других регионах Африки, не будучи вынужденными постоянно перебираться с места на место в поисках еды, негры на Сан-Томе живут в столь недостойных условиях? Из-за лени и природных качеств, на чем настаивали белые, или же потому, что эти самые белые были недостаточно чутки к такому их положению — как мало кто осмеливается утверждать?

Сам Луиш-Бернарду, надо сказать, к исходу второй недели на острове находился в прекрасной физической форме и чувствовал себя удивительно здоровым. Тот полуобморок, в котором он оказался во время посещения негритянского жилища, не в счет. Нужно признать, что его продолжал ужасно тяготить местный климат, однако мало-помалу, он начинал к нему привыкать, и теперь ему приходилось менять всего две рубашки на дню. Хуже было по ночам, когда под обязательным накомарником жара ощущалась какой-то особенно интенсивной и неумолимой. Но, как и все европейцы в Африке, он учился спать понемногу, ложась около полуночи, после своего ритуала с музыкой и коньяком на веранде, что делало завершение его дня поистине грандиозным, и просыпаясь около пяти утра. Как раз в это время лучи света начинали пробиваться сквозь окно, и из сада доносились первые крики попугаев, свист сантомийской иволги «сан-никла́» или причудливые звуки «оссобо́» — изумрудной кукушки. Когда издаваемые ею возгласы походили на плач, это значило, что скоро будет дождь. Луиш-Бернарду больше всего любил это время. Дождь начинался неизменно к концу второй половины дня, обозначая конец работы, обещая свежий холодный напиток на террасе и прохладный душ в преддверии ужина. Он заставлял замолчать все звуки вокруг, заливал мощными струями удушающую духоту и поднимал вверх тонкие ароматы влажной земли, которые разбавляли собой ту гигантскую капсулу из паров хлорофилла, в которую были погружены острова и их обитатели. Тогда казалось, что небо вдруг взрывается, будучи более не в состоянии сдерживать себя, подобно моменту удовлетворения в теле женщины, который откладывается до последнего, но неизменно наступает. И тогда весь остров освобождался от нехватки воздуха, от многочасовой агонии, проведенной в поту, от долгого, безостановочного насилия. Во всем городе магазины затворяли двери и ставни, секретарь суда запирал здание на ключ, уполномоченный по делам здравоохранения, председатель муниципалитета и все его сотрудники сворачивали дела и шли по домам или задерживались по дороге в пивном ресторане Elite, слушая, как идет дождь, сидя за столиками и разговаривая. Тут же появлялся падре, идущий из ризницы на свою шестичасовую мессу в кафедральном соборе, где его уже ждала группа из самых набожных сеньор, которых он, восходя на алтарь, неизменно приветствовал фразой «Introibo ad altare Dei…», на что собравшиеся отвечали «Ad Deum qui laetificat juventutem meam!»[39] — Хотя юность, к которой они взывали, была всего лишь умерщвленной тоской, заживо погребенной в этой жестокой ссылке, которая лишь в редкие моменты успокаивалась дождем. По земляным тропам, оказавшимися в один миг пропитанными водой, негры из города — работники почты и магазинов — возвращались домой, в примитивные хижины с соломенной крышей, стоящие у кромки леса. Они шли туда, где их всегда, изо дня в день ждала кипевшая на огне кастрюля и где стоял тяжелый, невыносимый смрад. А дальше, вверх по горе, на плантациях, здешние батраки, уже давно укрывшись в деревушке по домам и покончив с приготовленной трапезой, пели уходящему дню свои прощальные песни. И звучание их все больше сливалось с идущим снаружи дождем…

На веранде своего дворца, с джин-тоником в руке, отгоняя москитов веером из пальмовых листьев, новый губернатор Сан-Томе и Принсипи глядел перед собой, сквозь дождь, будто пытаясь разглядеть то, чего никто кроме него не видел.

* * *
— Скажите-ка нам, губернатор, какие именно инструкции вы привезли из Лиссабона? — Полковник Мариу Малтеж подошел к стулу, стоявшему по другую сторону стола, раскурил свою сигару и посмотрел прямо в глаза Луиша-Бернарду. Взгляд его был пугающим, как и сам полковник. Это был высокий, крепко сбитый мужчина 50–60 лет, быстрый в движениях, жилистый, с густой седой шевелюрой, огромными волосатыми руками и неприятными толстыми пальцами. Он воевал в Мозамбике, где участвовал в экспедициях Моузинью и, как говорили, даже в знаменитой битве при Шаймите, в результате которой был захвачен в плен вождь восставших аборигенов Гунгуньяна. Непосредственным начальником полковника в Мозамбике был Айреш де-Орнельяш, один из генералов Моузинью и теперешний министр по делам флота и заморских территорий, что, несомненно, придавало ему политической значимости, которую Луиш-Бернарду не мог не учитывать. Кроме этого, он также был управляющим, постоянно проживающим на Риу д’Оуру, самой крупной по размерам и количеству работников плантации на острове, целой армии в две тысячи триста душ. Тот факт, что именно полковник Малтеж «открыл боевые действия», как только подали кофе и бренди, переведя разговор сразу же на тему, которая их всех здесь собрала, свидетельствовал о том, что естественным лидером плантаторов острова является именно он.

Прежде, чем ответить, Луиш-Бернарду пододвинул к себе с середины стола подсвечник, чтобы тоже прикурить свою сигару и тем самым обозначить паузу. Ужин был, и вправду, замечательный: филе морской камбалы с креветками, свиная нога, приготовленная в печи с ананасом и рисом, банановое мороженое и кофе. Ко всему этому подавалось белое вино Colares и красное Bairrada из личных запасов губернатора, а также портвейн Quinta do Noval 1832 года, из дворцовых погребов. Выпустив дым сигары Hoyo de Monterrey, он с удовольствием оценил ее аромат, по-настоящему великолепный; сигара была чуть влажноватой, в самую меру, прекрасно тлела и легко тянулась. Посмотрев на ее горящий огонек, он, наконец, ответил, по-прежнему не поднимая глаз:

— Как я полагаю, полковник, вы знаете, что мои инструкции, и, собственно, мое назначение исходили от Его Величества короля и потом были подтверждены бывшим министром.

— А от нынешнего министра вы получили их подтверждение? — Малтеж являлся докой в подобных делах, но и Луиш-Бернарду тоже был не дурак. Только сейчас он поднял глаза вверх и посмотрел на полковника:

— Поскольку инструкции исходили непосредственно от короля, смена министра не должна была предполагать какого-либо подтверждения. Тем не менее, могу вам также сказать, что в Луанде я получил телеграмму о перестановке в министерстве от ответственного секретаря с его предписанием, — я полагаю, по приказу нового министра, — действовать в соответствии с инструкциями, полученными мной в Лиссабоне.

— Тогда, в конце концов, что же это за столь таинственные инструкции? — включился в разговор граф Соуза-Фару так, будто желал оправдать свое присутствие в этой компании.

— Никакой тайны в них нет, сеньор граф. Речь идет об обеспечении условий для того, чтобы Сан-Томе и Принсипи впредь оставались процветающей во имя всеобщего блага колонией и о том, чтобы развенчать, благодаря соответствующим фактам, те обвинения, которые, как вам известно, исходят от некоторых влиятельных кругов в Англии и касаются привлечения местной рабочей силы.

— И Его Величество король и министры думают, что эти обвинения имеют под собой основания? — полковник Малтеж вновь вернул себе положение лидера.

— Не думают и одновременно думают постоянно. Впрочем, сейчас вопрос не в этом. Важно то, что подумает английский консул, которого мы примем здесь через месяц. Что он увидит, к какому заключению придет и что напишет в своих отчетах для Англии — вот что будет важно…

— Важно для чего? — прервал губернатора с противоположного конца стола невысокий, с невыразительным лицом мужчина, управляющий плантаций Монте-Кафе.

Луиш-Бернарду повернулся на стуле, чтобы увидеть нового участника разговора. Это был один из пятнадцати управляющих плантаций, которых он включил в свой тщательно составленный список приглашенных на ужин. К этому перечню губернатор также присовокупил тех представителей администрации, которые имели к жизни этих хозяйств прямое или косвенное отношение. К числу последних принадлежали главный попечитель, вице-губернатор Принсипи, главный судья и главный прокурор. Луиш-Бернарду с удовольствием наблюдал за тем, как разговор приобретал всеобщий характер, даже учитывая то, что его тональность все больше походила на допрос, нежели на беседу.

— Возможно, что со временем, а также при наличии соответствующих усилий и инвестиций, Сан-Томе удастся, без особого ущерба, стать главным экспортером на рынке какао и заменить собой Британские острова. Однако сейчас, как известно, временная блокировка или бойкот этого рынка может вызвать хаос, а в некоторых случаях и полный крах тех хозяйств, в которых Ваши Превосходительства являются управляющими. Как раз это сейчас и стоит на кону, если у нас не получится убедить англичан в несостоятельности их обвинений.

— А именно? — буквально выстрелил вопросом полковник.

— А именно, — Луиш-Бернарду сделал почти театральную паузу, медленно оглядывая собравшихся вокруг стола, — если у нас не получится убедить их, что на Сан-Томе и Принсипи нет рабского труда.

Весь ужин Жерману Андре Валенте, главный попечитель избегал прямого взгляда Луиша-Бернарду, сидя на два места справа от него и успешно помалкивая все это время. Еще в день своего прибытия на остров Луиш-Бернарду заметил его неприветливый взгляд и то, что во время приветствия лицо его не выражало особого энтузиазма. На официальном приеме, случайно или намеренно, он все время находился в стороне да и сейчас, похоже, старался оставаться незамеченным, насколько это было возможно. Даже если бы он этого хотел, Луиш-Бернарду не смог бы избежать общения с ним: Жерману Валенте, согласно своим должностным обязанностям, должен был выявлять и документировать все, что связано с условиями работы на вырубках, проверять законность заключаемых трудовых договоров, отслеживать процесс доставки работников на остров и их отправку на родину, представляя при этом как их интересы, так и интересы их хозяев. Он отчитывался напрямую перед правительством в Лиссабоне, что могло привести к нежелательному пересечению его полномочий с губернаторскими. Никогда до сих пор губернатор и попечитель не расходились публично в своих оценках происходящего на плантациях. Однако, в установившейся после слов губернатора тишине, когда все, похоже, были заняты тем, что несколько отвлеченно разглядывали облако сигарного дыма, висевшее над столом, именно Жерману Валенте, подхватил приостановленный разговор:

— А что Ваше Превосходительство считает рабским трудом? — Луиш-Бернарду отметил про себя, что ему совсем не нравится тот вызов, который он услышал в вопросе. Поэтому ответ его был довольно резким:

— То, как я — а вместе со мной мировое сообщество и целый ряд международных соглашений — определяем рабский труд, вы, сеньор попечитель, можете найти в моих публикациях на эту тему. Впрочем, я уверен, вы и так это уже знаете. — Пусть и боковым зрением, губернатор все же удовлетворенно заметил, как тот мгновенно покраснел и напрягся, подтверждая тем самым, что пропустил ответный удар.

Луиш-Бернарду продолжил:

— Рабский труд для всего мира, включая, таким образом, и португальское правительство, означает то, что работник принуждается к труду против его воли.

— Тогда, мой дорогой, у нас на Сан-Томе нет рабского труда. — Это снова был граф де-Соуза-Фару, и губернатор оценил ту легкость, с которой графу удавалось ослабить накал страстей, когда атмосфера разговора становилась чересчур напряженной.

— На наши вырубки батраки, в противоположность тому, что происходит в некоторых английских или французских колониях, — полковник Малтеж слегка наклонился над столом, чтобы привлечь дополнительное внимание к своим словам, — не привозятся силой. Они все получают зарплату, минимум которой определен законом, как вы наверняка знаете; они работают строго по часам, имеют выходной в воскресенье, получают медобслуживание, а также жилье, предоставленное руководством плантаций. Вы считаете это рабским трудом?

— Давайте посмотрим, — Луиш-Бернарду продолжал говорить мягким тоном, будто не ощущал назревания конфликта. — Я не собираюсь вас в чем-либо обвинять. Я лишь передаю вам обвинения, способные причинить вам вред, которые вам предъявляют со стороны. Повторюсь, убеждать придется не меня, а господина Дэвида Джемисона, прибывающего сюда консула Англии на Сан-Томе и Принсипи.

Соуза-Фару встал из-за стола и начал ходить по залу, что с его стороны было еще одним способом снова разрядить обстановку. Граф ходил, рассуждая, и Луиш-Бернарду почувствовал, что может рассчитывать на союзника в его лице:

— Будет сложно убедить англичанина, если мы сначала не убедим вас…

— Чего вам не хватает, чтобы убедиться, губернатор? — на этот раз голос подал один из молчавших до сих пор управляющих.

— Вполне очевидно, что прежде мне надо будет увидеть все на месте, чтобы сформировать свое собственное мнение. Пока же соображений на этот счет у меня нет. Но, если, конечно же, при вашем согласии, о котором я здесь прошу, уже завтра начать мои поездки по вырубкам — по всем, без исключения, и на Сан-Томе, и на Принсипи, по малым и большим, бедным и богатым — то, думаю, через пару месяцев я буду в состоянии ответить на этот вопрос со всей серьезностью.

— То есть, значит, до этих пор все, что я вам тут рассказываю, не имеет для вас никакого значения? — не давал передохнуть полковник Малтеж.

— Нет, конечно же, ни в коем случае. Это значит, что и для себя самого, и для уважаемых сеньоров, и, прежде всего, для того, кто меня назначил, я не выглядел бы достаточно серьезным, если бы стал делать выводы, склоняться в ту или иную сторону, основываясь только на том, что прочитал или услышал. То, что, сеньор полковник, вы мне только что сказали, я зафиксирую как информацию, которая, несомненно, окажется для меня полезной, хотя и неполной.

— Неполной в чем?

— Например: вы сказали, сеньор полковник, что на вырубки батраки свободно, по своей собственной воле прибывают кораблями, что они получают законную зарплату, что их кормят, размещают, обслуживают…

— Именно так.

— … но вы не сказали, что они так же свободно могут покинуть их, когда захотят.

— Покинуть?

— Да. Уехать, перейти работать на другие вырубки, вернуться к себе на родину.

— Ну да, они могут уехать, — подключился попечитель Жерману Валенте. И Луиш-Бернарду обратился уже напрямую к нему:

— Тогда почему они не уезжают? Почему их каждый год здесь высаживается две-три тысячи, а в Анголу возвращается лишь пара десятков человек?

— Потому что они не хотят! — тон полковника был уже на грани объявления войны, по всем правилам. Луиш-Бернарду счел более разумным не заметить вызов. Он поднялся, дав понять, что ужин или, во всяком случае, политический диспут закончен.

— Ну что ж, если так, то проблем не будет. Дорогие сеньоры, я хотел бы поблагодарить вас всех за то, что пришли и, с вашего позволения, на выходе я раздам вам свой календарь посещения вырубок, с датами, которые, — если с вашей стороны не будет тому препятствий, а с моей обстоятельств непреодолимой силы, — меняться не будут. Прошу вашего прощения за спешку, с которой я намерен это сделать, но, вы понимаете, по вполне очевидным причинам, я хотел бы с этим закончить до приезда английского консула.

В ту же ночь, когда все уже ушли и после того, как он провел свои полчаса в созерцании на веранде, Луиш-Бернарду сел за письменный стол и написал короткую записку для Жуана:

«Дорогой друг.

Сегодня за ужином я принимал управляющих основных плантаций вместе с этой зловещей фигурой в лице главного попечителя. Война вот-вот начнется, и довольно велика вероятность того, что мне не удастся выйти из нее целым и невредимым. Как бы я хотел видеть тебя здесь, сегодня, и услышать твои советы!»

VIII

Во сне он услышал звон колокола, сначала откуда-то издалека, от горизонта. Потом его звуки становились все более четкими и громкими и, наконец, заставили его проснуться. Он заметил, что сквозь ставни в комнату не проникает свет, что означало, что на дворе все еще ночь. Собравшись повернуться на другой бок, чтобы снова уснуть, он почувствовал, что его голова и подушка намокли от пота. Должно быть, там, снаружи, лето, а колокол звонит с церкви Алвор, созывая народ на утреннюю молитву, и он, скорее всего, лежит в каюте на яхте своего друга Антониу Амадора. Они, наверное, решили поплыть в Алгарве, летом, в свой отпуск, и там, снаружи, их скоро ждут прозрачные воды залива Алвор, куда он обязательно нырнет, чтобы окончательно проснуться. Это будет скоро, да, но еще не сейчас, а пока еще можно продолжить сон: все хорошо, спокойно, и время течет легко, ничего плохого не предвещая.

Колокол, тем не менее, продолжал звонить, и звон его, похоже, уже не звал, а уведомлял. Теперь ему уже слышались какие-то внешние голоса, а окна начали пропускать слабый утренний свет. Он пошарил рукой в темноте и нашел на туалетном столике спички. Чиркнув одной из них, он посмотрел на стрелки ручных часов, оставленных им на столе, неподалеку от себя: было четыре тридцать утра. И только тогда, разом, он освободился от сна.

Убрав в сторону москитную сетку, он встал с постели и пошел открывать оконные ставни. Снаружи небо было еще усыпано звездами, лишь за горой впереди виднелся небольшой просвет, которым утро начинало вытеснять ночь. Колокол уже молчал, и подворье спешно пересекали темные фигурки людей, свидетельствуя о том, что сигнал подъема на плантациях Порту Алегре был услышан. Луиш-Бернарду вдохнул в себя еще остававшийся ночным аромат ванили, к которому начинал примешиваться легкий запах «сумасшедшей розы»[40]. Этот экваториальный цветок меняет свой цвет в течение дня: утром он белый, в полдень розовый, а к концу дня красный, цвета закатного, тонущего в море солнца. Ночь быстро уходила, но вместо яркого утреннего света низко над землей плыл белый туман, похожий на раскрывшийся чуть влажный бутон хлопка. Сквозь туман, чуть вдалеке можно было разглядеть силуэты деревенских домов, возле которых собиралась постепенно нарастающая толпа черных фигур. Один из домов вдруг, без всякой причины огласился тягучими и грустными песнопениями на каком-то из ангольских наречий, которые тут же, в ответ, подхватил хор из нескольких голосов со стороны. Пение становилось мощнее, охватывая теперь уже всю деревушку; оно пересекло подворье Большого дома и достигло окна, из которого Луиш-Бернарду наблюдал за зарождавшимся утром. То была грустная песня о дне, который рождался, окутанный туманом, о солнце, которое они оставили где-то далеко, о море, не сулившем им возвращения, которое они, не видя, лишь ощущали отсюда, о ночи, которая закончилась и похоронила с собой все их мечты и надежды. Нет, то была даже не песня, а, скорее плач — по миру, потерянному и живущему лишь в воспоминаниях о некогда счастливых днях. Они оплакивали свою, другую Африку, с бескрайними равнинами, с высохшей на солнце травой и свободно пасущимися на ней животными, с джунглями, где лев выглядывает себе добычу, зебру, а леопард бесшумно преследует антилопу; с полноводными реками, пересекаемыми на хрупких каноэ между спящими крокодилами и бегемотами, с ночами в саванне, с криками из сельвы и с согревающим тело костром, разведенным на камнях. Да, они оплакивали ту Африку, с бесконечным горизонтом, а не эту тюрьму площадью пятьдесят на тридцать километров, с ее постоянной влагой и плотным, удушающим воздухом, узкими тропинками в сельве, вечным тошнотворным запахом какао и этим ненавистным колоколом, звонящим каждое утро в четыре тридцать, в шесть пополудни и в девять вечера. Они жили здесь во времени, заключенном в жесткие рамки, безжалостно одинаковом и предсказуемом, будто бы сам Бог пометил их так с рождения, дабы ни радость, ни праздник, ни боль ничего уже не могли изменить. И именно здесь, у этого окна, смотрящего на подворье плантаций Порту Алегре, которые барон де Агва-Изе титаническими усилиями основал там, где никто не стал бы жить, Луиш-Бернарду вдруг сделал для себя одно из самых неожиданных открытий: ведь он уже слышал это песнопение. На другом языке, но именно его — в парижской Опере, четыре года назад, присутствуя на «Набукко» Верди. Это была ария «Va pensiero», песнь рабов-иудеев.

Полчаса спустя губернатор Сан-Томе и Принсипи наблюдал с веранды дома, в присутствии управляющего плантаций, за «утренним построением». Примерно семь сотен негров, построенные в группы по десять человек, босые и едва одетые, но каждый с висевшей на шее биркой, на которой были написаны название плантации и номер работника, словно гладиаторы, приветствовали собравшихся на веранде поднятой вверх рукой с «максимом». Этот длинный, с широким лезвием нож служил им везде и повсюду: им скашивали в лесу траву, пробивали дорогу в сельве или отрубали голову черной кобре — если, конечно, удавалось вовремя ее заметить. После того, как надсмотрщик с двумя помощниками пересчитал присутствовавших на построении, управляющий подал ему сигнал и тот громко скомандовал «разойдись!» Войско черных теней молча повернулось и в несколько мгновений исчезло в лесной чаще. Через пять минут все хозяйство уже пребывало в состоянии будничного бодрствования: кричали дети, слышались голоса женщин, освобожденных в тот день от работы в поле, шум вагонеток «дековилевской колеи», отправлявшихся в район сбора урожая какао[41]; где-то пилили и рубили лес, из мастерских раздавались удары по наковальням. Деревья просыпались облаками птиц, улетавших с них в разных направлениях. В восемь утра работу прерывали на первый прием пищи. Потом, в одиннадцать тридцать, на рабочие места привозили обед, с тем, чтобы через час (или больше, в зависимости от настроения управляющего и результатов последнего сбора урожая) работа возобновлялась и продолжалась до шести часов, когда неизменно садилось солнце. Это было не много и не мало, а ровно тот максимум, который позволяла природа, от солнца до солнца.

В полдень, когда колокол на плантациях пробил трижды, созывая на обед в Большом доме, Луиш-Бернарду уже потерял литра три пота за время поездки по располагавшимся в округе рабочим точкам. Он побывал в нескольких мастерских, столярной, токарной и жестяной, посетил дом управляющего и две хижины в деревне, размером четыре на четыре метра, с окнами в каждой стене, чтобы максимально использовать любое дуновение ветерка. Зашел он и в детский сад, где примерно с сорока малышами находилась одна женщина. Было похоже, что и они, и она не знают, чем себя занять. Кроме этого, он посетил местную больницу — длинную постройку, в передней части которой располагалось нечто вроде «операционной», с деревянными шкафами, где хранилось огромное количество подписанных пузырьков, торжественно выстроенных в ряд, с низким столом, приспособленным для хранения хирургических инструментов, необычной и зловещей, хотя и вполне характерной для такого рода предметов формы. Далее следовала больничная палата с окнами по обе стороны и примерно полусотней металлических кроватей, приставленных к стенам. Живущий здесь же на плантациях врач неопределенного возраста, явно давно смирившийся с происходящим, чего он и не пытался скрывать, сопровождал его во время этого визита, к которому, судя по всему, здесь хорошенько подготовились. Большая часть кроватей была заправлена относительно чистыми простынями, три черные медсестры были одеты в только что отглаженные халаты, пол был еще влажен от утренней уборки, на стенах была свежая побелка, пациенты лежали в кроватях все, как один, без единого стона и жалобы. Всё бы было замечательно, если б не витавший здесь запах смерти, и безысходности, которым был пропитан воздух и чувства, не предполагая каких-либо иллюзий: ни один из виденных им уголков мира не излучал столь опустошительного ощущения одиночества. Не прерывая их, Луиш-Бернарду слушал объяснения врача и управляющего, не задавая им никаких вопросов, следуя вместе с ними по палате и стараясь не задерживаться взглядом на больных, свернувшихся в своих кроватях, словно пойманные звери.

Перед обедом он еще посмотрел на огромные, выложенные камнем площадки с выставленными на них деревянными «подносами» с какао, которые сушились на солнце и при первых же признаках дождя убирались женщинами под навес. Какао доставлялся сюда в вагонетках по «дековилевской колее», последнему нововведению на главных плантациях. До этого женщины и дети «разбирали» плоды какао, то есть производили процедуру его очистки от внешней оболочки. Далее, по настоянию губернатора, увидевшего, что его просьба вызвала заметное противодействие со стороны управляющего, его отвели посмотреть, из чего состоит обед самих работников плантаций. «Это входит в мои обязанности», — поставил он точку в разговоре тоном, не предполагавшим возражений, и управляющему ничего не осталось, кроме как следовать за ним. В тот день, а также, как он позже убедился, в другие дни и почти на всех остальных вырубках, обед работников представлял собой глиняную миску мучного отвара из маниоки и литр воды в большой жестяной кружке.

В Большом доме губернатор, управляющий, надсмотрщик и врач обедали фасолью с жареной свининой, на сладкое были бананы с ванилью, затем предложили кофе и бренди, от которого он отказался. Это время было приятной передышкой в то жаркое утро. Луиш-Бернарду сменил свою намокшую от пота хлопковую рубашку. В столовой, где они находились, был легкий ветерок, создаваемый установленным над столом большим опахалом, которое все время обеда приводили в действие двое слуг, стоявших по разные стороны комнаты. После обеда все вышли на веранду, огибавшую дом по периметру, откуда было видно все хозяйство с его белыми, крытыми португальской черепицей каменными постройками. Их простая, без изысков архитектура напоминала губернатору облик типовых деревень в португальской глубинке. На веранде было очень приятно, и он чуть было не поддался желанию вздремнуть, охваченный усталостью и зноем, которые здесь, в тени под навесом, действовали на него самым умиротворяющим образом. Однако после настойчивых предложений управляющего устроить сиесту, Луиш-Бернарду все же вернулся к делам, попросил снарядить ему лошадь и отправился на вырубки. Снова пропитавшись потом, он лавировал по узким, извилистым тропинкам между посадками какао и ограниченным пальмовыми рядами лесным просекам. Вскоре он увидел, как посреди огромного поля, подобно полчищу муравьев, порой сливаясь с деревьями, трудятся люди: они собирали ветки, скашивали траву, выкапывали ямы, складывали плоды какао в кучи, которые потом разбирали по корзинам и, взгромоздив их за спину, относили к узкоколейке с миниатюрным железнодорожным составом. В руках помощников управляющего Луиш-Бернарду не увидел ни дубинок, ни кнутов, ни чего-либо другого, о чем приходилось слышать. Все выглядело соответствующим порядку и норме, напоминая собой фабричный конвейер, с той только разницей, что эта фабрика была под открытым небом, в удушающей жаре и при невыносимой влажности. «Наверное, точно так же сооружались пирамиды, и именно так строятся империи», — подумал про себя Луиш-Бернарду.

По истечении двух часов, оставив свою лошадь на попечение одного из помощников управляющего, он вернулся назад на «дековильке», усевшись на гору из какао в одном из вагончиков, которые тянул за собой такой же небольшой паровозик. Когда часы пробили шесть, и солнце стало садиться, работники начали стекаться со всех концов вырубок на центральную площадь. Они шли усталым шагом, опустив плечи, по одному или группами, с трудом удерживая в бессильно повисших руках свои «максимы». Дойдя до места, они садились или ложились прямо на землю, едва разговаривая между собой, каждое их движение говорило о том, что их силы на исходе. В половине седьмого управляющий призвал их построиться. Начиналась вечерняя проверка. Снова люди считались по головам, на случай, если кто-то вдруг, тронувшись рассудком, решился расстаться навсегда со своим контрактом, с соблюдением в отношении него законности и с «безопасной» жизнью на плантациях, чтобы поменять все это на мрак сельвы, с ее поджидающими на каждом шагу опасностями и висящей в воздухе безысходностью. После проверки они шли строем, чтобы получить паек для своего ужина, который потом приготовят у себя в деревне: вяленая рыба, рис и бананы — для себя и своих семей, если таковые имелись. Следя за этой сценой со своего наблюдательного пункта на веранде Большого дома, Луиш-Бернарду вспомнил о том, что, по идее, должно было следовать за этим, согласно идиллической версии, изложенной ему одним из управляющих или в соответствии с тем, что он когда-то читал: «После того, как они услышат команду „разойдись“, все возвращаются в поселок, где ужинают и потом развлекаются, разговаривая или танцуя до тех пор, пока не зазвенит колокол, означающий наступление времени для отдыха. В выходные, когда они, как правило, могут лечь спать попозже, организуются шумные барабанные вечеринки, в которых работники через танцы, вольные телодвижения и жесты могут выразить все свои радостные чувства. Никакие заботы о том, как прокормить себя и свои семьи их не беспокоят, поскольку все они находятся на содержании у хозяев, которые предоставляют им трехразовое питание, одежду, жилье и медобслуживание, а также денежное вознаграждение и билеты туда и обратно, до того порта, откуда они прибыли… Имея все эти завидные преимущества и привилегии, окруженные поддержкой и всесторонней отеческой заботой хозяев и попечителей, живя в этом благополучии, от которого они были так далеки у себя на родине, в Анголе, по окончании контрактов работники довольно часто предпочитают остаться жить на островах…» Луиш-Бернарду даже улыбнулся, когда в голове его всплыла эта цитата, которую он выучил наизусть. Он видел сотни абсолютно подавленных людей, валившихся с ног от усталости, молча тащившихся в свои хижины, с ножом-«максимом» в одной руке и вечерним пайком в другой: неужели автор этой идиллической картины и впрямь хотел определить выражением «радостные чувства» ту горькую песню, которую ему довелось услышать сегодня ранним утром? Он живо представил себе самого автора в этот самый момент где-то в Париже, разместившимся в «Бристоле» или в «Кретейе», готовящимся этим вечером покутить в «Фоли Бержер» вместе с какой-нибудь хористкой и оставить там столько денег, сколько ни одна из этих несчастных душ, работая на плантациях, при всех «преимуществах и привилегиях», при всей «отеческой заботе» не сумеет скопить за всю свою жизнь, работая каждый божий день, от зари до зари.

Луиш-Бернарду стоял, склонившись над балюстрадой веранды, погруженный в свои мысли, в то время, как собравшиеся на площади уже успели ее покинуть, оставив это место практически пустым. Над домами в рабочем поселке начали подниматься первые столбики дыма, и казалось, что теперь-то оба мира, белый и черный, окончательно разделились, и над плантациями установились спокойствие и естественный порядок вещей. Но это было лишь короткой иллюзией мира: тишина, пришедшая из чрева земли, поднялась над лесом и подчинила его себе; все шумы тут же стихли, будто получили какой-то тайный приказ. Издалека, из установившейся тишины остался слышным лишь голос кукушки «оссобо́», который и стал сигналом для охраны: в тот же миг колокол начал звонить так отчаянно, что на улицу из поселка тут же прибежала толпа женщин, чтобы быстро собрать все разложенные на площади подносы с какао. Сильный порыв ветра с моря мгновенно добрался до леса, и вся его листва, даже на верхушках самых высоких, сорокаметровых деревьев задрожала, словно предвещая трагедию. И через три минуты на землю обрушился сильнейший ливень с каплями размером с камень, небо тут же взорвалось раскатистыми ударами грома. Стрелы молнии освещали лес так, что казалось, будто снова наступил день, а с горных вершин на красную землю надвигался настоящий водопад. Старые деревья начали трещать и ломаться с апокалиптическим скрежетом, падая одно за другим на землю, задевая те, что оставались стоять, как бы прощаясь с ними. Небо, лес и вся земля объединились в едином стоне и крике под ударами ветра и разгулявшейся бури. Из лесной чащи слышалось громкое журчание только что образовавшихся полноводных рек, текших бурными новыми потоками, и старых речных русел, спавших еще только мгновение назад и насильно разбуженных. Луиш-Бернарду окаменел от увиденной им красоты и ужаса, которые внушал весь этот спектакль: если бы ему сейчас сказали, что это конец света, он бы, не сомневаясь, поверил.

Эта ужасающая битва в небесах между водой и огнем длилась чуть более получаса. Потом, понемногу, божественный гнев начал утихать, дождь становился все более редким, молнии, сверкавшие над головой, теперь были видны в отдалении, а гром теперь гремел уже где-то в стороне, над морем. В одно мгновение все закончилось: окружающий мир сначала на несколько секунд затих, а потом раскинувшийся по обе стороны лес начал потихоньку оживать резкими вскриками ночных птиц, шебуршанием прячущейся в траве живности и тихим журчанием стекающих с гор ручьев. Над трубами хижин в поселке снова стал виться дым, голоса мужчин, женщин и крики детей начинали нарастать, и уже совсем скоро один из домов, а за ним и другие огласились распевным заразительным речитативом. Внезапно охваченный разрушающей грустью, Луиш-Бернарду повернулся к площади спиной и направился к себе в комнату, чтобы переодеться к ужину.

На следующий день, рано утром с якорной стоянки Порту Алегре он отправился на другие вырубки. Предстоящие недели все его дни будут подчиняться расписанию, по которому звонят колокола, он будет сидеть за столом с неизвестными ему людьми, посещать мастерские, больницы и отдельные посадки, слушать берущие за душу песнопения негров, вырванных из их родной Анголы, призванных обеспечить процветание этих островов и богатство, которым вдали отсюда будут пользоваться их владельцы. Прощаясь с ним на причале, сеньор Фелисиану Алвеш, управляющий плантаций, спросил его:

— Ну и как, сеньор губернатор, что вы думаете? — Луиш-Бернарду вздохнул и ответил, улыбаясь уголком рта:

— Я думаю, все это впечатляет, сеньор Фелисиану.

— Точно? Ну а они? Вы так же, как там, в Лиссабоне, считаете, что с ними здесь плохо обращаются?

— Не так однозначно. Для вас и, возможно, для меня с ними обращаются неплохо. В Африке бывает и хуже, вне сомнения. Но, если спросить это у них самих, то ответ может быть и другим.

— И какой же это будет ответ, сеньор губернатор?

— Не знаю, сеньор Фелисиану. Вы когда-нибудь представляли себя на их месте?

— На их месте?..

— Да, представляли, что вы работаете по десять часов в день на плантациях, встаете и засыпаете, когда звонит колокол и получаете за все это два с половиной рейса в месяц?

— Что ж, сеньор губернатор, мне даже не верится, что я с вами разговариваю. У каждого свое место в жизни, не мы придумали этот мир, а Бог. И именно он, насколько мне известно, сотворил белых и черных, богатых и бедных.

— Да, сеньор Фелисиану, вы правы. Просто вера моя последнее время почему-то стала недостаточно твердой. — И Луиш-Бернарду погрузился на пароходик, оставив сеньора Фелисиану Алвеша в полном недоумении.

* * *
В течение трех недель он лишь трижды ночевал в городе, приезжая в правительственный дворец только для того, чтобы сменить одежду, разделаться со срочными документами и прочитать официальные сообщения, пришедшие из Лиссабона. В один из приездов его ожидала и личная почта — письмо от Жуана, в котором он рассказывал новости, связанные с их общими друзьями и знакомыми, подтверждал свое намерение навестить его, «когда одиночество станет настолько невыносимым, что я уже не смогу справляться с угрызениями совести по поводу того, что убедил тебя согласиться на эту ссылку во имя служения родине». Пришли также и лиссабонские газеты, сообщения в которых читались, как известия с другой планеты. Политическая напряженность, слухи о заговорах, жалобы из провинции — все это занимало первые страницы. В то же время, корреспонденты в Лондоне публиковали отчет о визите короля Дона Карлуша в Англию: он побывал в Виндзоре, Балморале и Бленхейме, в резиденции герцога Мальборо, проведя там в общей сложности три недели между охотой, посещениями театров, концертами, вечерами за бриджем и несколькими инспекциями воинских подразделений. В программе Его Величества не было ни одной рабочей встречи с премьер-министром, с лордом Бальфуром, с главой Форин-офиса, с ответственными лицами министерства по делам колоний, с финансистами, импортерами или журналистами — ничего из того, что могло бы интересовать Португалию. Луиш-Бернарду не смог отделаться от мысли о том, вспомнил ли Дон Карлуш хоть раз, где-нибудь между концертом и охотой, о миссии, которую он ему доверил, и о том, что она могла значить для отношений между их страной и Англией.

Самым отрадным в его возвращениях домой было видеть, как и Себаштьян, и все остальные воспринимали его отсутствие. Это проявлялось в их отношении к нему — как к солдату, который вернулся с фронта в тыл, чтобы восстановить свои силы. Из кухни поступали настойчивые расспросы, которые адресовали ему Мамун и Синья, о том, что бы ему хотелось на ужин. Каким бы ни было его пожелание, даже самое невероятное, оно тут же превращалось в прекрасный ужин, словнонамерения эти угадывались заранее. Доротея улыбалась, видя гору грязной одежды, которую он бросал на пол, и тут же аккуратно раскладывала на комоде стопку выстиранных и отглаженных рубашек, которые он мог забрать с собой следующим утром. Она тихо, с неизменной улыбкой скользила между его спальней, гардеробной и ванной, стелила ему постель, спешно готовила ванну — черная газель в белом платье, красивая, соблазнительная, настолько, что устоять перед нею становилось с каждым разом всё сложнее. Хотелось схватить ее, проходящую мимо, прижать к себе, чтобы почувствовать ее крепкое, стройное тело, провести рукой по черному атласу ее кожи и сказать ей властно, с вполне четким намерением: «Ты хочешь стать моей прачкой?» — Так, по устоявшейся на островах традиции, белые мужчины обращались в подобных случаях к своим черным газелям. Вечером, после ужина, когда он шел на террасу с бокалом бренди или порто в руке, Себаштьян спрашивал его, как бы между прочим: «Сеньор губернатор хотел бы, чтобы я поставил ему того итальянского господина, который поет, или музыку того немца, который играет?» Несколько позабавившись такой формулировкой вопроса, он отвечал, желал ли он в тот момент пластинку «Джузеппе» или «Вольфганга».

За три недели Луиш-Бернарду посетил более тридцати вырубок. На некоторых он бывал по полдня, на других по целому дню. Прибывал он туда на баркасе, самом быстром и оперативном здесь средстве передвижения, когда речь шла о районах вырубок, расположенных неподалеку от берега. Те же, что располагались в глубине острова, посреди сельвы, он навещал верхом или в запряженной лошадью повозке, особенно, если дело касалось тех хозяйств, что располагались высоко в горах, куда можно было добраться только по узким лесным дорожкам, которые почти каждый день, снова и снова приходилось расчищать — настолько быстро буйный рост тропических растений успевал поглощать их. Все это, тем не менее, позволило ему узнать остров так, как мало кто его знал: он поднимался на горные вершины, откуда в ясные дни был виден океан, верхом на лошади форсировал реки, спускался по долинам вниз в самое сердце темной чащи, проходил мимо лесных водопадов, а однажды даже искупался в холодной и прозрачной воде образовавшегося благодаря им озера. В его голове уже вполне оформился план острова, переставшего быть для него чем-то неведомым; он мог по памяти восстановить расположение основных вырубок, причалов, пляжей, рек и горных вершин.

Луиш-Бернарду начал свои посещения с юга и продвигался все время на север. Теперь, приближаясь к концу, он должен был посетить вырубки, которые заранее считал самыми неприятными и сложными для себя — Риу д’Оуру, где управляющим был полковник Мариу Малтеж. Недавний с ним разговор за ужином во дворце предвещал гарантированно враждебное отношение, с которым мог встретить его этот персонаж. К своему удивлению, прибыв на Риу д’Оуру вскоре после полудня, полковника он там не застал: ему сказали, что тот уехал по срочным делам в город. Еще более странным оказалось, что вместо себя он оставил попечителя Жерману Валенте, который ни разу до этого не высказывал желания сопровождать его в какой-либо из поездок, равно как и не принимал его ни на одной из вырубок. Луиш-Бернарду не представлял себе, как следует на это реагировать, но, в любом случае, отсутствие полковника было проявлением неуважения: не было на Сан-Томе ни одного дела, важность которого могла бы оправдать то, что управляющий плантаций не принял лично нового губернатора, прибывшего к нему со своим первым визитом. С другой стороны, присутствие попечителя только в этот раз в качестве лица, представляющего или замещающего управляющего, содержало в себе очевидное послание, заключавшееся в том, что они объединились для возможного конфликта с губернатором и что попечитель лично отвечал за условия труда на данных вырубках. Луиш-Бернарду никак не проявил своих чувств, но внутри него все кипело от гнева и унижения. Колеблясь между желанием развернуться и уехать или провести посещение так, будто ничего не произошло, он выбрал нечто среднее, позволив познакомить себя с хозяйством, при этом не задавая вопросов и никак не комментируя объяснения, которые ему давал главный надсмотрщик. Риу д’Оуру, насчитывавшие тридцать километров по периметру, были самыми крупными и впечатляющими плантациями из тех, что он видел до сих пор. Огромные строения, машинная техника, включая недавно смонтированную «дековилевскую колею», были самыми современными, фазенды прекрасно ухоженными и ровными, а организация труда выглядела образцовой. Неудивительно, что в год здесь производилось около двухсот тридцати тысяч пудов какао, а годовой доход плантаций составлял астрономическую цифру в миллион двести тысяч рейсов, которые ее владелец, граф де Вале-Флор весьма экономно тратил потом в Лиссабоне или в Париже. Надсмотрщик безостановочно жонглировал цифрами, словно произносил наизусть Иисусовы Заповеди Блаженства, описывал состояние каждой фазенды, отдачу с каждого гектара, производительность каждой рабочей смены. Попечитель, всегда на два шага сзади, тоже все время молчал, как и Луиш-Бернарду, глядя всегда впереди себя, как будто все это знал назубок, или будто все это его, на самом деле, нисколько не интересовало. Цифры, и правда, тут же растворялись в сознании Луиша-Бернарду, как некие ему непонятные реалии. Жара, достигшая своего апогея, обещала к концу дня спасительный дождь и добавляла к его состоянию ощущение бесцельности каких-либо сомнений и беспокойства, оставляя только желание перемирия, достойной сдачи позиций: тень, кресло и прохладный лимонад. И даже, если необходимо, извинения в обмен на мирную передышку. На построении к концу дня бесконечная, теряющаяся вдали черная армия выстроилась на центральной площади. Они не выражали ни радости, ни вызова, они просто были, как те самые двести тридцать пудов, как миллион двести тысяч рейсов, вырученные за год, как убежденность в том, что Бог создал мир именно таким, с белыми и черными. В конце концов, это был всего лишь еще один день, прожитый в этой маленькой точке посреди Земли, каковой являлись плантации Риу д’Оуру, расположенные на этом Богом про́клятом острове под названием Сан-Томе.

По окончании построения Луиш-Бернарду собрал весь остаток своих сил, энергии и гордости и попросил запрячь лошадей, для него и для Висенте, чтобы вернуться в город. И тут, наконец, пришел его черед слегка поиздеваться над удивлением, которое проявили в ответ на его слова попечитель и надсмотрщик:

— Как? Ваше Превосходительство не останется отужинать и переночевать?

— Нет, большое спасибо: у меня остались еще важные дела в городе.

— Но ужин и спальные покои для Вашего Превосходительства уже приготовлены по личному распоряжению сеньора полковника Малтежа…

— Да, но мне ведь так и не довелось увидеться с сеньором полковником… Передайте, что я со своей стороны благодарен ему за предложение, однако оставим это на следующий раз, когда сеньор полковник будет на месте.

— И сеньор губернатор собирается поехать прямо так, в ночь?

— Да. У нас есть еще полчаса светлого времени, и если вы окажете нам услугу и пошлете с нами сопровождающего с фонарем, который мог бы вернуться завтра, мы доберемся без проблем.

Так они и отправились в путь, в сопровождении двух негров, шедших впереди, пешком, каждый с керосиновым фонарем и катаной. Минут двадцать они продвигались, не зажигая фонарей. Когда же они начали взбираться в гору Макаку, пытаясь срезать дорогу до селения Санту-Амару, откуда уже шла прямая дорога на столицу острова, на них обрушился дождь.

Когда дождь усилился настолько, что дорога стала почти неразличимой, Луиш-Бернарду решил остановиться. Они спешились, привязали лошадей к ближайшему дереву и укрылись здесь же, среди кустов, прямо у дороги. Висенте развернул клеенку, которую держал для подобных случаев и натянул ее поверх кустов, соорудив таким образом временное укрытие, под которым они вместе с Луишем-Бернарду и спрятались. Два негра с Риу д’Оуру оставались стоять в стороне, под дождем. Луиш-Бернарду подал им знак и пригласил их присоединиться к ним, но те, похоже, не поняли его. Тогда он громко позвал одного из них, перекрикивая шум ливня:

— Эй ты там, как тебя зовут? — Негр засомневался, но потом все-таки ответил:

— Меня зовут Жозуе, хозяин.

— Жозуе, идите оба под навес. — Парни молча смотрели в его сторону, словно он обращался не к ним.

— Ну, говорю же вам, идите сюда!

Те переглянулись, пытаясь понять, было ли это приказом или приглашением. Но Луиш-Бернарду уже отодвинулся в сторону, оставляя место, чтобы они могли сесть рядом. Подойдя, молчаливые и робкие, они сели под навес и продолжили смотреть в сторону леса, как будто были откуда-то не отсюда. Луиш-Бернарду заметил у Жозуе глубокий шрам, который начинался на плече и заканчивался на спине. Он и его товарищ были покрыты каплями пота, вперемешку с дождем, стекавшим по их телам вниз. Запах, от них исходивший, вместе с влажным лесным духом, делал воздух в этом тесном импровизированном убежище почти непригодным для того, чтобы им дышать. Доктор Валенса, губернатор Сан-Томе и Принсипи, ставленник короля, практически на привале во время королевской охоты получивший поручение оставить свою вполне комфортную жизнь в Лиссабоне, теперь находился в этой дыре, под грязной клеенкой, укрывавшей его от проливного дождя, пожираемый москитами, мокрый от пота, в компании трех не имеющих к нему никакого отношения черных. И всё потому, что он позволил себе дать волю гордости, выполняя возложенную на него задачу. Или назовите это, как хотите. Просто сейчас, в этот самый момент, посреди сельвы, единственной по-настоящему важной для него задачей было дождаться окончания дождя, снова сесть на лошадь и под покровом леса, мрачного, с его криками, страшными тенями и ползучими гадами взобраться на холм и достичь ближайшего селения. А оттуда, уже по более безопасной дороге, идти еще часа три, пока, наконец, можно будет позволить себе растянуться в ванне и потом в постели в своем доме на острове. Идущая откуда-то из глубины усталость, тяжелая грусть и скука охватили его, угрожая оставить здесь навсегда: подавленным, побежденным, провалившим свою миссию и забывшим про гордость. И тогда он вернулся бы во дворец губернатора, то есть, его собственный, сел за стол и написал бы одно-единственное письмо — королю: «Я отказываюсь. То, что Ваше Величество попросили меня совершить, выше моих сил». А потом, ближайшим же кораблем, он уплыл бы в Лиссабон, к жизни, которую знал и любил. Газеты и недруги короля, конечно же, уничтожили бы его и его репутацию, а Родина, или кто бы ею назывался на тот момент, зафиксировала бы факт его дезертирства. Но, по крайней мере, он вернулся бы живым, для того, чтобы снова жить. Прочь от этого зеленого ада, тропического одиночества и от непобедимой тоски, что сидит в этих людях. Он вернулся бы из Африки.

Темень окончательно накрыла собой все вокруг. Лес выглядел одним плотным, черным пятном, лишь ветер гулял по нему порывистыми дуновениями. Один из негров зажег лампу. Запах керосина, заполнив собой укрытие, показался Луишу-Бернарду до абсурдного успокаивающим и родным. Так пахла ночная рыбалка в открытом море, в районе Сезимбры, на яхте Антониу Амадора. Такой же запах был дома у его бабки, в далеком детстве: до него доносились голоса с кухни, отец кашлял у себя в комнате, предвещая витавшую над ним смерть. Такой же запах исходил от матери, когда она шла по коридору со свечой в руке, совсем потерянная, между комнатой, где уже жила смерть, и доносившейся с кухни жизнью, которой уже никто не управлял. Мать, такая далекая, такая одинокая в этом темном лесу из его невнятных детских воспоминаний. Запах керосина. Человек, умирающий от туберкулеза. Его жена, растерявшая смысл жизни и бродившая взад-вперед по коридору. Из глубины дома слышались голоса, оттуда, где пряталась жизнь, и где лежал ребенок — он, завернутый в простыню и тяжелые фланелевые одеяла, укрытый от бурь и напастей, прислушиваясь к каждому звуку в оберегающей его темноте. «Есть тут кто-нибудь?» — спрашивал он по нескольку раз, ночью, когда все вокруг казалось таким же темным и далеким. Но никто ему не отвечал.

Луиш-Бернарду нашел в кармане жилета тонкую сигару и прикурил ее при помощи своей зажигалки. Ее пламя на короткие секунды осветило лицо Жозуе, который повернулся, отреагировав на посторонний звук. Лицо его было твердым, мужским, но в нем проглядывали и детские черты. В глазах было видно страдание, перемешанное с необъяснимой радостью, в повороте лица проглядывала покорность и одновременно преданность, особенно, когда он снова устремил взгляд вперед, слушая дождь. Луиша-Бернарду вдруг охватила необъяснимая нежность к этому человеку: «Во всем мире сейчас самый близкий ко мне это он. Ни друзья, ни женщины, ни любимые, ни семья. Только он, разделяющий со мной считанные квадратные метры этого укрытия от дождя». Он протянул руку и дотронулся до его плеча со шрамом, снова заставив его повернуться.

— Откуда ты, Жозуе? — На лице его появился прежний испуг, прежнее сомнение. Страх.

— Я из Байлунду[42], хозяин.

— И когда ты оттуда прибыл? — Он опустил голову, будто сдаваясь, но все еще сомневаясь: нужно отвечать?

— Давно, хозяин.

— Как давно?

— Очень… Очень давно, уже забыл. — Улыбка обнажила его белые зубы.

— И все время работал здесь, на Риу д’Оуру?

Жозуе утвердительно кивнул головой. Ответ был настолько очевидным, что не было необходимости говорить. Луиш-Бернарду заметил, что его товарищ все это время оставался недвижимым, не поворачиваясь и продолжая смотреть перед собой. Он также обратил внимание, что такую же нервозность проявлял и Висенте, ерзая в своем углу, как обеспокоенный чем-то ребенок. Луиш-Бернарду продолжал:

— И ты подписал трудовой договор?

Жозуе настолько быстро кивнул утвердительно головой, что, казалось, он заранее предвидел вопрос.

— Точно подписал, Жозуе?

— Подписал, точно, хозяин.

— И ты умеешь подписаться своим именем, Жозуе? — На этот раз тот даже не шелохнулся, будто и не слышал вопроса. Луиш-Бернарду почувствовал себя почти извергом, когда полез в карман и достал оттуда ручку и свой маленький блокнот. Найдя чистую страницу, он протянул их Жозуе:

— Напиши здесь, пожалуйста, свое имя. — Тот замотал головой и продолжал молчать, глядя вниз, в одну точку.

— А ты знаешь, когда заканчивается твой контракт, Жозуе? — Снова мотание головой и снова молчание. Только шум дождя, уже более редкого.

— У тебя здесь есть семья?

— Есть, жена и двое детей, хозяин.

Луиш-Бернарду завершал свой допрос. Оставался лишь один вопрос, последний, который был для него самым трудным:

— Жозуе, ты знаешь, что трудовые договоры заключаются самое большее на пять лет. И потом ты можешь уехать, если захочешь. Ты хочешь вернуться к себе на родину, когда закончится твой договор?

Установилась тяжелая, как свинец, тишина. Дождь закончился, и жизнь, пребывавшая до сих пор в неопределенном, подвешенном состоянии, похоже, снова возвращалась в лес. Товарищ Жозуе начал вставать, и тот, было, тоже собрался последовать за ним, но Луиш-Бернарду взял его за руку и заставил на себя взглянуть:

— Так ты хочешь, Жозуе? Хочешь вернуться к себе?

Он, наконец-то, оторвал глаза от земли. В кромешной тьме, когда Жозуе взглянул перед собой, Луиш-Бернарду заметил, что глаза его наполнились слезами. Ответ его был таким тихим, что пришлось прислушаться, чтобы его услышать:

— Я не знаю, хозяин. Ничего не знаю. Простите… — Он вышел из-под навеса, с явным облегчением, как будто снаружи его ждала свобода.

IX

Англичанин задерживался. Теперь его стоило ожидать только в конце июня, что оставляло дополнительное время для Луиша-Бернарду, у которого объезды плантаций вышли за рамки намеченного плана. Можно было посмотреть намеченные несколько хозяйств на Сан-Томе, а потом еще «заскочить» на Принсипи, где ему хватило бы трех дней, чтобы познакомиться с городом и с полудюжиной лесных вырубок острова. Тем временем, министерство из Лиссабона подтвердило свою просьбу подыскать английскому консулу подходящую резиденцию. Ее, кстати, он уже нашел, распорядившись отчистить, покрасить и заново декорировать, хотя и минимально, правительственный особняк, ранее служивший резиденцией председателя муниципалитета. Это был небольшой дом, расположенный на выезде из города, не слишком далеко от дворца правительства. Он имел вид на океан и уединенный, красивый садик, в гармонии с которым колониальная архитектура особняка, его простые, прямые линии приобретали особое достоинство, дополнявшее его скромные размеры. Англичанин, как сообщали из министерства, прибудет в сопровождении жены. Что же касается детей, то их у супругов не было, равно как и какой-либо свиты. «Странно, — подумал про себя Луиш-Бернарду. — Кто же такой этот консул, приезжающий сюда английским пароходом, маршрутом через Мыс Доброй Надежды, прямиком из Индии, где до сих пор состоял на госслужбе?»

Из Лиссабона пришли также другие новости, судя по всему, большой политической важности: генерал Пайва Коусейру, еще один из людей Моузинью и сослуживец министра Орнельяша, был назначен губернатором Анголы, взамен того «наполеончика», в компании которого Луиш-Бернарду пребывал по пути из столицы, во время пересадки на другой корабль. Нужно сказать, что он ни разу не вступал с министром в переписку, официальную или частную. Правда также и то, что со времени своего прибытия на остров он отправил в Лиссабон всего две телеграммы, касающиеся каких-то мелких дел, и два доклада. Один относительно его размещения и первых официальных и личных контактов. Второй сообщал о впечатлениях от посещения почти всех вырубок Сан-Томе и о проведенной по его инициативе официальной встрече с главным попечителем.

Это было довольно напряженное рандеву, которое он назначил, все еще пребывая в состоянии унижения и ярости, охвативших его во время посещения Риу д’Оуру. Как только Жерману-Андре Валенте, с его слащавым взглядом уселся перед ним в его кабинете на первом этаже дворца, Луиш-Бернарду тут же, без каких-либо предварительных церемоний выстрелил в него вопросом:

— Прежде всего остального, сеньор попечитель, я хотел бы знать, что вы делали на плантациях Риу д’Оуру?

Тот посмотрел на губернатора спокойным, насколько это было возможно, взглядом, словно и не ждал ничего, кроме именно этого вопроса:

— Но я, пользуясь случаем, уже объяснял сеньору губернатору: я был там, чтобы встретить вас, по просьбе полковника Малтежа, в силу того, что сам он не мог сделать этого лично.

— В таком случае, скажите мне: вы являетесь представителем правительства или сеньора полковника Малтежа?

Жерману Валенте заерзал на стуле, наконец, проявив некоторый дискомфорт. Это было уже за рамками того, что он ожидал. — А почему вы спрашиваете, сеньор губернатор?

— Я задал вопрос, и мне хотелось бы, чтобы вы сначала ответили на него. — Луиш-Бернарду говорил тихо и с паузами.

— Вполне очевидно, я представляю правительство.

— Отлично. По крайней мере, здесь мы понимаем друг друга, и это хорошо. Потому что, увидев вас там, вместо управляющего плантаций, я подумал, что вы, наверное, забыли о том, что входит в ваши обязанности.

Губернатор увидел, как собеседник прикусил губу, явно делая над собой усилие, чтобы удержаться от ответа. Атака была без всяких прелюдий, и попечитель сбился со своего обычного вызывающего тона. Вместо этого его застывшая фигура выражала теперь лишь тихую, молчаливую ненависть. «Этот человек, — подумал про себя Луиш-Бернарду, — ненавидит меня с того самого момента, когда впервые меня увидел. Да и я, пожалуй, тоже».

— Как вам должно быть известно, за последний месяц я посетил около сорока вырубок. — Он сделал паузу, чтобы тот понял, что губернатор ожидает, что попечитель должен быть в курсе всех его перемещений. — И везде мне приходилось разговаривать с работающими там неграми.

— Угу… — Жерману Валенте сделал намеренно беспечный вид.

— И, — Луиш-Бернарду продолжал так, будто не слышал, что его перебили, — ни у кого из тех, с кем я разговаривал, как выяснилось, нет на руках заключенного с руководством плантаций трудового договора. Попалось несколько человек, которые клялись мне, что подписывали договор, но не сохранили копию, другие тоже уверяли, что подписывали, но, как мне потом легко удалось выяснить, они не могли даже написать на бумаге собственное имя, третьи же просто не понимали, о чем я говорю.

Луиш-Бернарду замолчал: теперь, в этой игре в покер, он хотел увидеть, какой будет реакция его соперника.

— Что ж, если сомнения существуют, в моем распоряжении, в соответствии с возложенными на меня обязанностями, имеются копии всех договоров, подписанных работниками плантаций Сан-Томе и Принсипи, начиная с того времени, когда это было утверждено законом. — Голос попечителя снова звучал слегка вызывающе.

— Ах, просто замечательно. Это именно то, что я хотел знать! Сеньор попечитель, вам не трудно будет передать мне эти копии, чтобы я мог устранить возникшие сомнения?

Жерману Валенте на несколько секунд замолчал. Это время показалось губернатору бесконечным. Будучи опытным игроком в покер, он оценивал ситуацию прежде, чем продолжить игру, и когда соперник ответил, после едва заметного вздоха, Луиш-Бернарду с холодностью игрока хорошо взвесил все имеющиеся шансы на ответный удар:

— Этого, сеньор губернатор, я делать не буду.

— Не будете? Почему же?

— Потому что это является частью моей и только моей компетенции. Политически, я являюсь вашим подчиненным, но административно — нет. В сфере моих специфических функциональных обязанностей я вам не подчиняюсь. Если бы я предоставил вам то, что вы просите, я тем самым позволил бы вам инспектировать мою деятельность. Однако, как вы знаете, за нее я отвечаю напрямую перед министерством, а не перед губернатором.

— Очень хорошо. Я не могу забрать у вас это силой, и поэтому я ограничусь тем, что сообщу в Лиссабон, что у меня нет возможности адекватно оценить состояние трудовой деятельности на плантациях из-за отсутствия с вашей стороны готовности сотрудничать.

— Сеньор губернатор имеет право сообщить в Лиссабон то, что считает нужным.

В тот вечер Луиш-Бернарду сел за письменный стол и начал писать большой доклад, предназначенный для министра. Это был его первый политический доклад, первая обстоятельная оценка положения дел, которая, подчеркивал он, стала возможной только после того, как он изучил вопрос и получил возможность говорить обо всем со знанием дела.

Луиш-Бернарду начал с того, что напомнил министру, что его впечатления являются полностью свободными и независимыми, поскольку он не является профессиональным чиновником и никоим образом не добивался занимаемой им должности.

«Наоборот, как Ваше Превосходительство, вероятно, знает, личная и настоятельная просьба Его Величества, а также долг служения родине заставили меня оставить свою прежнюю жизнь и интересы в Лиссабоне ради того, чтобы занять этот пост, который никогда не был предметом моих желаний, мечтаний или размышлений. Я останусь здесь лишь до тех пор и пока облеченные соответствующим правом люди будут считать мой труд полезным для моей страны. Ни днем больше. Исходя из этого, позвольте мне со всей искренностью и преданностью заверить Ваше Превосходительство в том, что Вы всегда будете слышать от меня только то, что я думаю и свидетелем чего являюсь, без каких-либо скрытых намерений и мыслей, диктуемых соображениями сиюминутной выгоды, покровительством в отношении третьих лиц или, тем более, в отношении себя самого».

Далее Луиш-Бернарду сообщал министру о предпринятом им, начиная с первых дней после прибытия, напряженном марафоне личных знакомств — с местными учреждениями, с хозяевами и управляющими плантаций, а также со всеми вырубками и селениями острова.

«Сан-Томе уже не представляет для меня никакой тайны в том, что не скрыто от глаз», — заключал он в своем письме. — «В том же, что касается наиболее важной составляющей моей миссии, а именно положения негров-работников плантаций — главного повода международных разногласий вокруг островов и причины моей отправки сюда — то здесь, к сожалению, я не могу быть столь же уверенным: то, что доступно для всеобщего обозрения в этой области, является пока недостаточным, чтобы делать точные выводы. Мои посещения, все, что я увидел, о чем расспрашивал и чего добился в своих расследованиях, как и стоило ожидать, встретило естественное недоверие со стороны соотечественников в том, что касается предоставления сведений о работе плантаций, которые, в их понимании, могут противоречить их же собственным интересам. Однако крайне необъяснимым показалось мне противодействие со стороны сеньора главного попечителя, чье постоянно недружественное ко мне отношение и категорический отказ предоставить мне копии трудовых договоров между владельцами и работниками плантаций значительно затрудняют знакомство с юридической ситуацией, установившейся между упомянутыми сторонами. И это при том, что данная ситуация, как Ваше Превосходительство прекрасно знает, является основой постоянных разногласий и противоречий, возникающих у нас в общении с английскими промышленниками, а также в личных контактах с представителями правительства Его Британского Величества.

Из того, в чем я лично убедился и в чем готов свидетельствовать перед Вашим Превосходительством, могу с уверенностью утверждать следующее: условия жизни и труда на плантациях Сан-Томе, учитывая суровость климата, крайнюю тяжесть самой работы и на фоне той компенсации, в первую очередь, зарплаты, которую работники за нее получают, являются граничащими с крайним пределом человеческих возможностей. Никакой португальский работник, каким бы нищим и отчаянным ни было его положение, не согласился бы приехать сюда на такие условия труда и на такую зарплату. Необходимо признать, что в Африке или в других европейских колониях, скажем, в Латинской Америке, бывают ситуации и хуже. Правда также и то, что на некоторых вырубках Сан-Томе есть свои больницы, на некоторых из них и свои врачи, что работникам оказывается медицинская помощь, они имеют жилье и получают питание на рабочем месте. Глядя на всю эту картину, кто-то может воскликнуть: „так им еще и деньги платят!“ Если мы соглашаемся в том, что все это есть условия, необходимые для жизни человека, даже черного, тогда, Ваше Превосходительство, нам не о чем беспокоиться. Однако, я направлен сюда не для того лишь, чтобы с этим согласиться, но чтобы все это обеспечить.

В конечном счете, дело даже не в этом. Первое, что важно — не столько понять, считают ли хозяева плантаций достаточными и адекватными те условия, которые они предоставляют своим работникам, сколько услышать мнение самих работников. Правда ли, что они, приехав из Анголы на плантации Сан-Томе, несмотря ни на что, не считают свои условия труда и зарплату неприемлемыми, воспринимая это как лучшую из альтернатив, существующих на континенте — или же они находятся здесь потому, что просто-напросто не в состоянии уехать? Другими словами и говоря максимально жестко: они здесь находятся добровольно или по принуждению — и тогда их труд является рабским?

Как Ваше Превосходительство знает, и я лишь, с Вашего позволения, напомню, существуют законные рамки, исключающие любую возможность рабского труда: закон от 29 апреля 1875 года провозгласил отмену рабства во всех владениях Португальской короны; Постановление от 29 января 1903-го учредило здесь, на островах, Фонд по делам Репатриации, в который отчисляется половина заработной платы работников плантаций и из которого финансируется их возвращение на родину. Этот же законодательный акт предполагает заключение соответствующих трудовых договоров сроком на пять лет, что означает, что когда менее чем через два года их срок закончится, мы как раз и сможем убедиться в том, насколько он на самом деле работает. Помимо прочего, проблема заключается в самих работниках, которые, в своем значительном большинстве, находились здесь еще до появления закона, когда у них вообще не было никаких контрактов. И еще нужно понимать: хватит ли реально той половины зарплаты, которая у них регулярно вычитается, для того, чтобы, по окончании срока на Сан-Томе и Принсипи, оплатить возвращение на родину им и их семьям, которыми они здесь успели обзавестись?

Итак, принципиально важно знать, все ли работники охвачены системой трудовых договоров, как того требует закон; подписали ли они эти договоры по своей собственной воле и действительно осознавая, что они делают; знают ли они, когда заканчивается срок действия договоров, и что по их окончании, будь на то их воля, они смогут вернуться к себе на родину, имея для этого полагающиеся им по закону денежные средства. Потому что, если по окончании пяти лет работы на вырубках (а у многих, в реальности, это будет десять, двадцать и тридцать лет!) трудящиеся здесь выходцы из Анголы не знают, что они могут уехать, если у них, якобы, нет для этого денег, то единственное заключение, которое в этом случае напрашивается, следующее: мы имеем дело с пожизненным трудом на плантациях, против воли работника, то есть — с рабским трудом, даже если он и оплачивается».

Прямое послание Луиша-Бернарду министру завершалось заключением о том, что коль скоро все основывается на применении постановления, касающегося договорных условий труда на вырубках и поскольку это является сферой ответственности главного попечителя, то именно на него правительство и должно возложить ответственность за эффективное исполнение закона. Если же это сделано не будет, продолжал он, тогда губернатор один не сможет осуществить возложенную на него миссию.

«А моя миссия, насколько я помню то, что сказали мне на этот счет Его Величество, доверяя мне данное поручение, заключается в том, чтобы обеспечить такие условия труда, при которых никто в мире не мог бы сказать, что рабство, в какой бы то ни было форме, продолжает существовать на заморских территориях, находящихся под административным контролем Португалии».

Доклад вышел большим, и поэтому его следовало отправить не по телеграфу, а пароходом. Конечно, прежде чем он окажется в руках Айреша де-Орнельяша, пройдет значительно больше времени, но Луиш-Бернарду понимал, что это неудобство компенсируется тем, что новому министру сразу же станут понятными его правила игры. Луиш-Бернарду был здесь не по собственной прихоти, а из интересов служения стране, не для того, чтобы поменять свои взгляды на ведение колониального хозяйства, которое считал несостоятельным, ни ради того, чтобы смириться с существующей ситуацией и избежать возможных конфликтов. Его целью было как раз покончить с тем, что он полагал недопустимым. И, если бы у правительства было на этот счет другое мнение, очевидно, что на этот пост назначили бы не его, а того, кому это полагалось по праву занятия очередной вакантной должности. С другой стороны, если правительство не окажет ему должной поддержки, в первую очередь, в выдаче соответствующих инструкций главному попечителю, тогда он как губернатор не будет считать себя обязанным доводить свою миссию до конца. Луиш-Бернарду знал, что тональность его доклада для лица, стоящего выше него по иерархической лестнице, балансировала на грани дозволенного. Со стороны это выглядело почти так, будто он говорил: «Таковы мои условия. Если вы согласны, хорошо. Если нет, будьте добры сообщить мне об этом». Иначе, был ли вообще смысл оставаться здесь? Для чего тогда они нашли его, если не для того, чтобы изменить ситуацию? Любой полковник или свободный генерал, любой колониальный чиновник, мечтающий продвинуться в своей карьере, справился бы с этими обязанностями с гораздо большей пользой для всех или почти для всех…

В прибывшей из Лиссабона почте была вырезка одной статьи из О Século, которая была перепечаткой публикации в ливерпульском номере газеты Evening Standard, где некий полковник Дж. А. Уайли рассуждал о положении негров на лесных вырубках Сан-Томе и Принсипи. В лиссабонском министерстве Луиш-Бернарду уже слышал об этом полковнике, уволившемся в запас после службы в Индии, которому Форин-офис оплатил «исследовательскую поездку» на Сан-Томе, возлагая на это путешествие и на соответствующие инвестиции большие надежды. Но, как довольно часто, а то и всегда, бывает, когда путают информацию и проплаченную пропаганду, результаты поездки полковника материализовались в текст, который был жалким и бесполезным. Так, уважаемый Дж. А. Уайли был твердо убежден в том, что «черный обитатель Анголы является по своей природе абсолютным животным: у него нет ни домашнего очага, ни семьи. Он подобен макаке, которую перевели в зоопарк, с той только разницей, что подобные места содержания животных, как правило, располагаются в странах, чей климат смертелен для обезьяньего существования». Луиш-Бернарду читал это и не понимал, смеяться ему или же, наоборот, обеспокоиться таким поворотом политической стратегии. «Кем бы ни был тот, кто накачивал этого англичанина джин-тоником на верандах управляющих плантаций, — подумал он про себя, — в любом случае, он сослужил плохую службу Португалии». Его либеральный, но скептически настроенный ум не раз припоминал фразу, сказанную ему на прощание управляющим Порту Алегре, первой посещенной им плантации: мир был сотворен Богом, а не людьми. Именно он создал богатых и бедных, черных и белых, и некоторые вещи изменить человеку не под силу. И, действительно, что-то в жизни нельзя изменить никогда. Однако так же верно и то, как заявил его кумир Виктор Гюго на парламентском заседании, что «несчастливые будут всегда, но можно попробовать сделать так, чтобы не было несчастных».

* * *
Луиш-Бернарду осознавал, что до него никто из губернаторов не брался за работу с таким рвением и настойчивостью. В первые два месяца пребывания на Сан-Томе его редко видели в кабинете правительственного дворца. С другой стороны, весь остров был изучен им вдоль и поперек в неустанном марафоне по вырубкам, деревням и соединяющим их дорогам. Он прекрасно понимал, что никто до него — ни один чиновник, ни один путешественник, оказавшийся здесь проездом, не смог познакомиться настолько оперативно и подробно с этим затерявшимся в Атлантике куском тропической сельвы. Первое, что двигало им, было любопытство, а также убежденность в том, что именно такое начало его миссии является наиболее адекватным. Потом его уже охватило нечто вроде упрямства, настойчивости или даже тщеславного желания быть в состоянии, в любом разговоре о той или иной вырубке или горной вершине сказать, что он там побывал и прекрасно знает, о чем идет речь. Многие могли утверждать, что хорошо знают остров, но мало кто из них — если кто-либо вообще — мог теперь говорить, что знает его так же хорошо, как сам губернатор. Данное качество стало его главным политическим козырем. И то, что он добился этого всего через два месяца после прибытия, было во всех отношениях значительным достижением.

Хотя к концу второго месяца и пейзаж, и вся атмосфера стали для него уныло знакомыми и почти всегда одинаковыми, Луиш-Бернарду по-прежнему не переставал удивляться некоторым выдающимся постройкам на острове, прежде всего, Большим домам — особнякам владельцев плантаций. Его всегда впечатляла их архитектура — длинные прямые линии, безупречно белые стены, черепичные крыши, как в португальских деревнях, собиравшие с крыш воду латунные водостоки, выстланные деревянными досками полы, тяжелые, из темных сортов дерева двери, состарившиеся под слоем лака и времени. Он думал, сколько же рейсов из Европы нужно было совершить, чтобы привезти сюда то, что никогда не производилось на острове. Например, круглые фарфоровые ручки на дверях, посудные сервизы в буфете и в столовой, фирменные кровати, на которых ему приходилось спать, кувшины для умывания в спальнях, распятия и картины с изображениями святых или с какими-то отстраненными, абсурдными пейзажами, металлические кастрюли на кухнях, зеркала в залах, диваны, обитые бархатом или уже состарившейся кожей, свисающие с потолка люстры, китайские вазы. Среди многого прочего, им были здесь также обнаружены индийская резная мебель из черного дерева, два рояля, на которые он однажды неожиданно для себя наткнулся в гостиных, и даже граммофон, что доказывало, что он не единственный на острове его обладатель. Там, где управляющие плантаций не являлись их владельцами (как во всех самых крупных хозяйствах), Большие дома оставались необитаемыми почти весь год, до лета, когда начинался сухой сезон «гравана». Управляющие, вместе с семьями, жили в доме рядом с главным, во втором по размеру особняке на вырубках. Но когда приезжал Луиш-Бернарду, они «распечатывали» на один день хозяйский дом — его столовую и гостиную, а также гостевую спальню на верхнем этаже, если он оставался на ночь. В некоторых из домов сохранялись признаки сезонного присутствия хозяев во время их последнего отпуска на плантациях — старые журналы, оставленные в гостиной, визитки с именем хозяина и названием плантаций на письменном столе в кабинете, убранные в буфет бутылки порто и коньяка, детские игрушки, оставленные в комнате наверху, льняные или хлопковые рубашки, мужской костюм, висящий на вешалке в спальне. По ночам, перед тем, как заснуть, Луиш-Бернарду часто представлял себе хозяев, думая, какими они могли быть, эти люди, эта семья. Как они проводили здесь свой отпуск, как часто они сюда приезжали — каждый год, каждые два или три года, как они себя здесь ощущали, вдали от дома в течение трех месяцев, просыпаясь от громких голосов на утреннем построении, засыпая под доносящиеся из леса звуки. Как они боролись со скукой, с жарой, с этими медленно текущими, как песок в часах, монотонными днями. Наверное, они выезжали прогуляться верхом, обследуя лесные окрестности, слушали птиц, купались в холодных водопадах, спускались вниз, к океану, плавали среди черепах и барракуд в теплой прибрежной воде, уединялись со своими мыслями вечерами на веранде, вдыхая дымок от печных труб в соседней с ними деревне и чувствуя легкое головокружение от запаха керосина в лампе, в огне которой гибли мелкие ночные насекомые. Возможно ли, что иногда они задумывались и о той армии теней, что спала в ту ночь в своей деревушке, чтобы завтра с утра отправиться строем на плантации, где снова, от зари до зари, им придется срывать эти волшебные плоды какао? Ведь именно они обеспечат их лиссабонским хозяевам образование, особняки, клуб для папы и платья из Парижа для мамы, английских «мисс», поездки в испанскую Севилью или во Францию, сезонную ложу в «Сан-Карлуше», лошадей в клубе Jockey и только что заказанный папенькой в салоне на площади Рештаурадореш новенький авто.

Проживая жизни вещей в отсутствие хозяев, он научился расшифровывать и узнавать их самих. Ему удавалось видеть то, что увидели бы они, воображать и чувствовать то же, что в этой обстановке представили и почувствовали бы и они. Никто теперь не знал все вокруг так хорошо, как он. Он видел негров и их молчаливую смиренность, напрягшиеся на пределе возможностей мышцы, их почти детские взгляды, напуганные и одинокие, в которых иногда ему виделся и некий вызов с остатками гордости, спрятанной где-то глубоко-глубоко. Он замечал их улыбки, чистые и открытые, когда кто-то обращался к ним по имени, как человек к человеку. Взгляд Луиша-Бернарду отмечал и белых — «резидентов», чиновников, священников, военных, управляющих, надсмотрщиков и их жен; он видел чопорность и ограниченность этих сеньор, усталость, тщеславие, а также еще живущую в них сопротивляемость внешней среде и волю или уже их полное отсутствие. И еще он видел, понимал и чувствовал знаки присутствия тех, кого здесь уже давно нет — первых, настоящих хозяев островов, от чьего имени все остальные старались поддерживать то, что у них еще оставалось от иллюзий и от надежд в этой бесчеловечной затее под названием Сан-Томе и Принсипи.

Все это он, новичок в этих краях, видел и делал, полностью осознавая суть происходящего, а взор и воля его оставались ясными и свободными от островной лихорадки, позволяя ему прекрасно отдавать себе отчет в том, куда он прибыл, зачем и для чего. В этом удушающем климате, в этой дурманящей тюрьме запахов, посреди того, что в понимании человека и является настоящим адом, его тело реагировало на усталость и суровые условия: оно слабело, пропитывало потом простыни по ночам, а днем вымаливало передышки у палящего солнца и у жары. Однако дух его оставался по-прежнему чутким и бодрым, преданным всему, что осталось позади, и верным забросившей его сюда миссии. В противном случае ничто не имело бы смысла.

Однако случился однажды и день, и час, когда Луиш-Бернарду споткнулся о предложенные ему судьбой обстоятельства. В конце концов, никто не сделан из железа, включая губернаторов. Это случилось во время посещения плантаций Нова Эшперанса, принадлежащих вдове Марии-Аугуште да-Триндаде, которая оказала ему — или он оказал ей? — честь открыть бал-представление нового губернатора португальской колонии Сан-Томе. Нова Эшперанса располагалась неподалеку от селения Триндаде, которое он проезжал утром накануне, после довольно рискованного и напряженного визита на плантации Риу д’Оуру. Он остановился на обед в районе полудня, когда жара и солнце были в самом зените, будучи в дурном настроении, готовый взорваться при малейшем выпаде в свой адрес. У него не было никакого желания посещать постройки или фазенды, слушать рассказы о новых посевах или о сборе урожая, жалобы на мировые цены, а также на леность работников и нынешнюю дороговизну рабочей силы. Однако вместо того, чтобы вывалить на Луиша-Бернарду все это, вдова приняла его как доброго старого друга.

Она сразу же отвела его на кухню своего дома, подала ему холодный лимонад, чтобы снять дорожную усталость, и показала ему стоявшее на огне жаркое из курицы и сладкого перца, блюдо, приготовлением которого, судя по всему, она же сама и руководила. Мария-Аугушта представила ему управляющего плантациями, сеньора Албану, пятидесятилетнего мужчину, с желтоватым, вероятно, от перенесенной малярии лицом. Он был субъектом довольно мрачным и неприветливым, говорил мало, и во взгляде его сквозило недоверие. Хозяйка сказала, что унаследовала его от своего отца. Тот нанялего надсмотрщиком как раз, когда Мария-Аугушта вышла замуж за офицера из местного гарнизона, командированного сюда из Ламегу, на севере Португалии. Албану служил верой и правдой отцу все последние шесть лет его жизни. Мать, у которой Мария-Аугушта была единственной дочерью, умерла значительно раньше, когда ей было всего три года, и в Албану она всегда видела кого-то вроде старшего брата. Он водил ее каждое утро в школу в поселке Триндаде, потом встречал, стоя в тени дерева с двумя лошадьми, защищал ее от вспышек отцовского гнева и наряжал вместе с ней молодое деревце, которое они ставили раз в году посреди двора, чтобы хоть как-то в этих далеких тропиках обозначить наступавшее Рождество. Сеньор Албану, слушавший все это молча, сидя за столом с тарелкой супа, был потом ее свидетелем на свадьбе, а позже ее главной опорой в жизни, когда лейтенант Матуш скончался. Его смерть наступила после тяжелой агонии на фоне лихорадки, после шести лет замужества и жизни на плантациях; муж ее (она тяжело вздохнула) не оставил ничего, что могло бы стать его продолжением — ни детей, ни состояния, ни достойной пенсии, ни домика где-нибудь в Португалии — хотя бы для того, чтобы, после смерти всех близких, вернуться туда, откуда давным-давно уехали и ее предки. Решившись однажды поехать в Португалию и проехав сначала обычным для всякого знакомящегося со страной маршрутом, она съездила-таки на север, в Ламегу, напрасно проискав там хоть какие-то следы родословной своего покойного мужа. Потом она посетила Лиссабон и Каштелу Бранку в поисках собственных дальних родственников. Они встретили ее, как какого-то экзотического зверька из далекой Африки, и она спешно вернулась к себе на Нова Эшперанса, где у нее было единственное близкое ей живое создание, которое она знала с детства, где ей было знакомо пение каждой птицы и где, к огромному удивлению Луиша-Бернарду, она знала по имени каждого работавшего на нее черного батрака. Все, что принадлежало ей, было рядом, и не стоило искать другой мир, потому что его попросту не существует. Хотя, как ему также удалось позже выяснить, несмотря на внешние признаки, Мария-Аугушта не жила оторванной от этого мира: она выписывала журналы на португальском и французском, языке, который она выучила в детстве с француженкой, женой тогдашнего губернатора, заказывала многочисленные литературные новинки из лиссабонских книжных магазинов, читала Э́су, Антеру[43], Камилу[44], Виктора Гюго, Мольера и даже Сервантеса. Дамы из местного общества ее ненавидели и постоянно плели вокруг нее интриги, но никто из них так и не дождался от Марии-Аугушты капитуляции.

За столом она была даже слишком оживлена и говорлива. Луиш-Бернарду, мысленно представив ее в лиссабонском обществе, пришел к заключению, что там такое поведение для дамы все-таки было бы неуместным. Физически, она несколько излишне «выставляла себя», что контрастировало с ее положением и вдовьим статусом женщины лет тридцати семи — тридцати восьми, по его расчетам. Она была высокого роста, с полной, выступающей вперед грудью. В ее глубоком декольте периодически появлялся и снова исчезал медальон с портретом, вероятно, ее покойного мужа. В разговоре она и сама то выуживала его оттуда каким-то рассеянным жестом, то снова погружала внутрь. Черные длинные волосы были собраны на голове полукруглым черепашьим гребнем, оставляя по обе стороны лица два длинных, слегка небрежных локона. Жесты ее в разговоре за едой были не слишком сдержанными, что свойственно женщинам с устоявшейся репутацией в обществе, а платье из белого хлопка — длинное, до пят, в красных розах, с легким, грубоватым квадратным вырезом, идущим от плеч вниз к груди, вызвало бы, наверное, улыбку у лиссабонских модниц. Лицо ее, сильно загорелое, что в то время было немодно, было довольно простым, с грубоватыми чертами, но вполне приятным, глаза черными. Мария-Аугушта не была той дамой, с которой лиссабонскому кавалеру Луишу-Бернарду захотелось бы прогуляться бы по центральной столичной улице или стать завсегдатаем ее салона. Но здесь, вдали от общепринятых норм, ее фигура, манеры и разговор воспринимались им как приятное развлечение. Она создавала вокруг себя атмосферу чего-то хорошо знакомого и расслабляющего, как отошедшая от дел прима, которую вы навещаете в ее провинциальном поместье, как олицетворение чего-то благоприятного, первозданного и сулящего легкое отдохновение.

После обеда, по-прежнему в компании молчаливого Албану, они отправились прогуляться верхом по вырубкам. Приближалась «гравана», сухой сезон, уже не было так жарко, как месяц назад, и влажность уже не была настолько всеохватывающей, чтобы падать прямо с небес на плечи и потом стекать вниз. Мария-Аугушта часто останавливалась, чтобы заговорить с женщинами или работниками плантаций, спрашивая тех о болезнях, о том, как дети, или просила дать ей кувшин воды. Иногда они уходили в сторону от дороги, вдоль которой росли кокосовые пальмы, и она показывала гостю что-нибудь любопытное, какой-нибудь красивый вид. Иногда она просто вспоминала с Албану какой-нибудь забавный, произошедший именно на том месте эпизод. Здешнее хозяйство было гораздо менее современным и технически оснащенным, чем те лучшие образцы, что Луиш-Бернарду видел до этого. Не было железнодорожной узкоколейки, деревня, где жили рабочие, а также сельскохозяйственные постройки были значительно меньших размеров, да и сама работа была не такой интенсивной: Мария-Аугушта явно не планировала ездить каждую весну в Париж или приобретать дом в престижном лиссабонском районе.

По дороге назад, спешившись и никуда не торопясь, они вели между собой непринужденный разговор. По ее просьбе, Луиш-Бернарду рассказал о своей семье, о работе и жизни в Лиссабоне. Они говорили даже о политической ситуации, и он объяснял ей, в общих чертах, что представляет собой страна, которая была и ее тоже, но которую она почти не знала. Все это время он ни разу не почувствовал себя губернатором, приехавшим с инспекцией, а, скорее, каким-нибудь кузеном, навещавшим в провинции свою дальнюю родственницу. После первого получаса разговора он потребовал, чтобы Мария-Аугушта перестала обращаться к нему «сеньор губернатор». Если бы не постоянно находившийся в их компании «сеньор Албану», который, отвечая на его вопросы, также обращался к нему как к «сеньору губернатору», то со стороны, когда к концу дня они возвращались в Большой дом, их можно было бы принять за троих друзей, идущих с прогулки.

Они присутствовали на вечернем сборе, после чего Луиш-Бернарду впервые отправился в предназначенную для него комнату, самую первую из шести небольших помещений, расположенных одно за другим на верхнем этаже дома. Как он и предполагал, спальня оказалась очень простой, без особой роскоши. Ее окна выходили на задний двор с видом на гору, над которой уже начинало садиться солнце. Он принял ванну в единственной ванной комнате на этаже, наскоро вытер волосы полотенцем, слегка побрызгался захваченным с собой одеколоном и надел обычные брюки, белую рубашку и бежевый льняной жилет с пуговицами из слоновой кости. Засунув во внешний карман жилета сигару, он спустился на веранду.

Мария-Аугушта заставила себя подождать, примерно минут тридцать, прежде чем тоже спустилась. Пока ее не было, Луиш-Бернарду развлекался, потягивая джин-тоник и пытаясь разговаривать с сеньором Албану. Этот персонаж нисколько не раздражал его, однако сказать обратное было бы неправдой: его взгляд и голос были отмечены откровенным недоверием к собеседнику, и Луиш-Бернарду пытался понять, предназначено ли это ему лично или всему человечеству, в целом.

— У вас здесь семья, сеньор Албану?

Тот искоса посмотрел на губернатора, явно недовольный тем, что кто-то вмешивается в его личную жизнь.

— Нет, у меня ее нет.

— Вы не женаты?

— Нет, сеньор губернатор, не женат. — Луиш-Бернарду, получив не слишком распространенный ответ, задумался над ним и над личностью, выдавшей эту сухую реплику: каков же настоящий статус этого сеньора Албану на плантациях, и кем приходится он их хозяйке? Например, где он живет здесь — в Большом доме, как член семьи, или в соседнем здании, как всего-навсего надсмотрщик?

Луиш-Бернарду решил чуть получше разобраться в вопросе:

— Скажите мне, сеньор Албану, а от чего умер муж Доны Марии-Аугушты, лейтенант Матуш?

— Он умер от лихорадки.

— И давно это случилось?

— В ноябре будет пять лет. — Сеньор Албану напоминал сотрудника отдела регистрации гражданских актов, зачитывавшего короткие записи в книге учета. Или свидетеля в суде, который вынужденно отвечает на дежурные вопросы, не более того.

— И она никогда больше не выходила замуж?

— Она?..

— Да, Дона Мария-Аугушта.

— Не знаю, это ее дела. Может, сеньор губернатор сам ее спросит за ужином?

Когда атмосфера между ними накалилась почти до предела, наконец-то появилась Мария-Аугушта, затянутая в плиссированное платье желтоватого цвета с одетой под ним прозрачной кружевной сорочкой. Модель соответствовала последним модным образцам, с которыми она могла познакомиться в получаемых из Лиссабона журналах, однако цвет и отделка наряда вызывали определенные сомнения по части вкуса. Тем не менее, от Марии-Аугушты пахло лосьоном, и было видно, что оделась она не просто так, а, как говорится, к случаю. Лишь сеньор Албану не принимал ванну и не сменил одежду: для него этот день был таким же, как все остальные.

Было заметно, что хозяйка дома хотела придать ужину некоторый церемониальный оттенок. Она призналась, что впервые имела честь принимать у себя за столом губернатора Сан-Томе и Принсипи и сожалела лишь о том, что ужин получился неформальным и столь непредставительным. Хозяйка зажгла свечи. По ее распоряжению, ужин подавали две служанки, каждая в отглаженном переднике и чепчике. На столе было весьма недурное белое вино под блюдо из креветок в остром соусе с пюре, а также под приготовленного в печи морского карася с матабалой и жареным луком. После пудинга и фруктового салата Мария-Аугушта распорядилась подать на веранде кофе на подносе, вместе с рюмками для порто и большими круглыми бокалами для коньяка. Чистое, без единого облака вечернее небо было усыпано звездами, временами дул легкий ветерок, трепавший листву деревьев на противоположной стороне двора, что неожиданно всколыхнуло в губернаторе щемящие душу воспоминания о португальском лете. Усевшись в плетеном кресле с подушками из домотканой материи, покуривая в неспешном блаженстве сигару, Луиш-Бернарду тихо вздохнул — то ли от того, что ему сейчас было хорошо, то ли просто начиная привыкать к своей теперешней жизни. Мария-Аугушта, услышав его вздох, спросила:

— Затосковали по дому?

Он улыбнулся, не желая проявлять слабость.

— Да, иногда случается, но ничего особенного. Просто вечера здесь — такие разные.

— Вы скоро к этому привыкнете, вот увидите.

На некоторое время все замолчали. Вернее, они вдвоем, поскольку Албану молчал практически все время, внимательно разглядывая нечто, вероятно, весьма экстраординарное, обнаруженное им на своих сапогах. Присутствие управляющего уже становилось излишним, и он сам это почувствовал. После двадцати минут, в течение которых он так ничего и не добавил ни к разговору, ни к окружавшему их ночному очарованию, он, наконец-то, поднялся из-за стола:

— Надеюсь, сеньор губернатор меня извинит, но мне нужно вставать в четыре утра. Завтра — новый день…

Луиш-Бернарду встал, чтобы попрощаться, заметив легкий кивок головы, который Албану адресовал Марии-Аугуште, выражавший нечто среднее между близостью и отстраненностью, подчиненностью и покровительством.

Оставшись одни, они какое-то время сидели молча, оценивая отсутствие еще недавно мешавшего им обстоятельства и не совсем понимая, как воспользоваться этим долгожданным для обоих уединением. Луиш-Бернарду был первым, кто попытался найти выход:

— Чем вы обычно заняты здесь в такие вечера?

Настал ее черед вздохнуть. Он заметил, как грудь ее поднялась над корсажем платья, а глаза заблестели, отразив свет горевшей рядом свечи. Луиш-Бернарду почувствовал, как ее тело вдруг ослабло, будто отвязавшись от чего-то, высвободив едва скрываемое желание, которое поднималось снизу вверх по ногам, по животу и груди и горело блеском в ее глазах. Ее хриплый грудной голос, идущий откуда-то издалека, из великого множества ночей, как эта, произнес:

— Думаю о жизни. О том, что было, что могло случиться и что еще произойдет. Чем еще я могла бы быть занята, по-вашему..?

— И она имеет смысл?

— Что? Жизнь, моя жизнь?

— Да.

— Не спрашивайте меня об этом. Такие вопросы здесь не задают. Да и зачем? Вы ведь тут всего-навсего проездом, годом больше, годом меньше, потом вы все равно вернетесь в Португалию. Ваша жизнь там, а здесь вы только временно. Я — нет: я здесь живу, живу всегда, это то, что уготовила для меня судьба. Я ничего не выбирала и не в состоянии выбирать. Я хватаю то, что проходит мимо, и, когда мне это удается, тогда уже этим управляю я, а не наоборот. Вы понимаете, о чем я говорю?

Луиш-Бернарду посмотрел на нее сквозь полумрак. Ему было жаль ее: судьба, фактически, бросила ее здесь, хотя было ясно, что она заслуживает большего, чем это захолустье. Он был тронут тем, как она его приняла — без лишней претенциозности, ничего не разыгрывая и не скрывая, что она позаботилась лично о его обеде и ужине, рассказала историю своей жизни, не проявляя при этом каких-либо комплексов или желания самоутвердиться, была здесь с ним весь день, искренне радуясь возможности принять губернатора у себя, не как владелец плантаций, а просто как женщина, которая принимает у себя мужчину и делает все, чтобы ему угодить. «Здесь все, все совсем по-другому, — думал он. — Гораздо быстрее, проще и прямее». Сколько раз ей еще придется надеть это платье и этот корсаж, из которого, буквально выпрыгивает ее грудь? Сколько раз еще она зажжет свечи и прикажет служанкам надеть их отглаженные одежды? Сколько раз еще она отправится за «порто-винтажем», что стоит у нее в буфетном шкафу? Сколько раз еще она сможет здесь побеседовать с цивилизованным мужчиной в такую тихую звездную ночь на веранде дома, который она получила в наследство, как получают в наследство тюрьму?

— Да, думаю, что я вас понимаю.

Она поднялась и встала перед ним. «Я хватаю то, что проходит мимо, — подумал он, — идеальная фраза для того, чтобы откланяться».

— Луиш, для меня было большой честью принимать вас здесь, на Нова Эшперанса как губернатора. Поверьте, это истинная правда. Однако мне было так же приятно принимать вас здесь и как человека. Я бы хотела снова увидеться с вами… сегодня или когда вы того захотите. Спокойной ночи.

Она ушла, а Луиш-Бернарду сидел еще какое-то время в плетеном кресле, подняв ноги на перила веранды, с горящей в ночи сигарой. Летучие мыши тихо перелетали из одного конца веранды в другой, привлекаемые светом, исходящим от подсвечника, огибая в самый последний момент пламя свечи. Из темноты леса доносилось стрекотание сверчка, ночные птицы своими криками обозначали себе территорию для охоты. В какой-то момент он услышал глухие шаги под верандой и поднялся для того, чтобы посмотреть, кто это. Он не ошибся: именно в эти секунды внизу, под навесом проходил Албану. Их взгляды, один смотрящий из света, другой из темноты, на мгновение пересеклись.

— Все в порядке, сеньор Албану?

— Мне кажется, да, сеньор губернатор.

Его сигара истлела. Рюмка портвейна была допита. Огонь свечи становился все слабее. Он слышал, как она вышла из ванной комнаты, после чего дверь в ее спальню в конце коридора тихо прикрылась. Он поднялся и попытался уловить в воздухе запах далекого отсюда океана. Пахло лишь ночным лесом, над которым сгущалась тьма, резким ароматом какао, а еще — его напряженным потом и желанием, которое сдерживается лишь расстоянием длиной в коридор. Он задул пламя, вошел в дом и больше уже не останавливался, слыша потом лишь стук своих шагов по коридору. На секунду он замер у двери комнаты, в самом конце. Поворачивая круглую, из слоновой кости ручку двери он почувствовал ее холод. Тяжело вздохнув, он вошел в комнату, крадучись, словно вор.

X

Mr. Jameson, Sir! The captain sent for you: we are there, Sir![45]

На самом деле, он не спал, когда услышал стук в дверь своей каюты и голос дежурного юнги, звавший его. Предчувствие разбудило его несколькими минутами ранее, когда он догадался, что наступило время его встречи с тем новым, что приготовила для него случайная цепь последних событий его жизни. Он поднялся, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить жену, Энн, спавшую, словно ребенок, рядом с ним. Наверное, в тысячный раз за семь лет, прошедших с их женитьбы, он посмотрел на нее спящую, отстраненную от всего происходящего, и в тысячный же раз нашел ее настоящей красавицей. Он глядел на ее светлые волосы, ниспадавшие на шею беспорядочным каскадом прядей, на длинный, прямой нос, большой, сложившийся во сне в безмятежную улыбку рот, тонкую руку, лежавшую на том месте, которое только что занимал он сам, на совершенный изгиб ее груди в декольте ночной рубашки из белого льна. Ему захотелось вернуться в постель, снова переплестись с нею в объятиях и проснуться значительно позже, в другой жизни и в другой день, который не был бы столь пасмурным и затянутым облаками, как этот.

В темноте он накинул на себя плащ и, надев брюки поверх пижамы, тихонько вышел из каюты, с бесконечной осторожностью притворяя за собой дверь. Преодолев два пролета вверх по лестнице, ведущей к палубе военного корабля Его Величества «Дурбан», он почувствовал, как утренний холод охватил его тело, все еще хранившее тепло спавшей в каюте Энн. Капитан МакКуин стоял, опершись о перила, с извечной трубкой во рту и с двумя кружками горячего кофе, одну из которых он протянул подошедшему к нему мужчине:

— Well, this is it[46], — сказал он, показывая кружкой на Восток, в сторону земли.

Тот посмотрел в указанном направлении, но поначалу не смог различить ничего сквозь туман, нависший над водой, и полумрак, который никак не могло пробить неуверенно светившее с противоположной стороны солнце. Вглядываясь вдаль, на горизонте, куда показал капитан, он постепенно начал угадывать контуры горной вершины, потом второй, и потом третьей. И всё. Он почувствовал, как сердце сжимается у него в груди: Сан-Томе и Принсипи являют собой три стоящие рядом горы, утопленные в тумане посреди океана — ни больше, ни меньше. И это то, что должно было стать его судьбой на ближайшие годы. Именно сюда, в эту гиблую дыру завели его семейную жизнь и некогда блестящую карьеру в Британской Индии его дела и поступки, его несознательность и невоздержанность.

Застыв и не имея сил сдвинуться с места, он смотрел перед собой, допивая маленькими глотками горячий кофе, ничего не говоря, да и не находя, что сказать. В Бомбее он внимательно изучил на карте местоположение островов, прочитал их описание в последнем выпуске Всеобщей географической энциклопедии, прочитал все, не найдя при этом, практически, ничего, что не было бы написано о Сан-Томе и Принсипи в отчетах морского департамента Форин-офиса. В любом случае, он знал основное и не ждал чего-либо другого. Однако по мере того, как корабль приближался к суше, и ее малость, убогость и одинокость становились еще более очевидными, Дэвид Джемисон всё с бо́льшим трудом сопротивлялся нараставшему внутри него глубокому и тоскливому ощущению полного личного поражения. Там, внутри него, в течение всех двадцати дней путешествия с остановками на Занзибаре, в Бейре[47], Лоренсу-Маркеше[48], Кейптауне и вплоть до этой самой минуты еще теплилась надежда на то, что все не так плохо, как было обещано. Он полагал, что, по крайней мере, вид острова будет соответствовать традиционным представлениям о тропической роскоши — тем более, в этот благоприятный сезон, когда жизнь здесь должна возрождаться и внушать соответствующее настроение. Но нет: Сан-Томе — и город, и остров, который он сейчас лицезрел более четко, — представал перед ним напрочь лишенным каких-либо скрытых прелестей и потенциальных иллюзий. Это было обычным местом для ссылки, конечно, с почетным титулом консула Его Британского Величества, с ожидавшим его в городе домом (хотелось надеяться, что приличным) и полагающейся ему по статусу прислугой. Однако то, что для начинающего карьеру могло показаться ситуацией временной и преходящей, экзотическим и почти райским местом службы, для него, у чьих ног еще недавно была вся Британская Индия, это являлось откровенно унизительным ударом судьбы, притвориться и не заметить который было невозможно.

Дэвид почувствовал, что справа от него кто-то стоит. Это была Энн, которая приблизилась к нему, молча облокотившись о поручень. Взгляд ее, устремленный вперед на приближавшуюся землю, не выражал каких-либо особых чувств. Она была в халате, надетом поверх ночной рубашки, волосы слегка растрепаны, будто излишняя серьезность ситуации не позволила ей побеспокоиться о том, как она выглядит. Мягкий утренний свет, единственное время в сутках, когда тропическое солнце ведет себя достаточно деликатно, подчеркивал ее чистые, правильные черты, зеленоватый оттенок влажных глаз и общую красоту ее лица. Дэвид чувствовал себя раздавленным этой прелестью, любуясь ею так, как будто впервые видел Энн при таком освещении и будучи глубоко тронутым ее безмятежностью. Он собрался что-то сказать, но так и не нашел слов, с которых мог бы начать.

— Энн…

Она повернулась и посмотрела ему в глаза. Его ослепил зеленый цвет ее глаз, захотелось заплакать, броситься к ее ногам и просить, просить у нее прощения, уже в сотый раз, просить ее уехать и, тут же, снова умолять остаться. Однако прежде, чем он успел что-то сказать, она схватила его за руку и сказала — настолько тихо, что он почти испугался, что не расслышит:

— Я не оставлю тебя, Дэвид. Ведь я обещала, что не оставлю тебя никогда.

* * *
Дэвид Ллойд Джемисон не был рожден в золотой колыбели. Весь свой жизненный путь он прошел, опираясь на свою настойчивость, мужество и на все, чего он добивался собственными усилиями. У его отца был небольшой магазин в Эдинбурге, незатейливый набор восточных товаров — персидские ковры, индийские светильники и шелка, японские комнатные ширмы, разрисованные деревянные стулья из Непала и Тибета. Мода на восточный колорит тогда только-только начинала зарождаться, и в консервативном эдинбургском обществе было непросто продать то, что не имело отношения к Тюдорам или королеве Виктории. Дело было прибыльным лишь настолько, что позволяло жить достойно, хотя и весьма скромно, так что Дэвид получал образование в государственных учебных заведениях — школе и лицее. Гравюры, акварели и рисунки из Индии, которые поставляли его отцу, с ранних лет восхищали Дэвида. Мифический, таинственный Радж, британские колониальные владения в Индии — вот что с самых ранних лет захватило его мысли, став для него сначала наваждением, а затем главным жизненным проектом и судьбой. К восемнадцати годам ни сил, ни разума противиться этому у него уже не было. Индия стала его целью, единственным горизонтом и планом на будущее. В течение четырех лет подряд он пытался поступить на службу в Индийскую гражданскую администрацию и все четыре года получал отказ. Другие на его месте уже давно бы поняли, что все свободные места на службе в вице-королевстве занимались в соответствии с родословной, по знакомству или через влиятельных покровителей. Но он, тем не менее, с каждым годом и с каждым новым отказом удваивал свои усилия, пытался выяснить, в чем была его ошибка, и лишь накапливал опыт. Постепенно он стал представлять собой ходячую энциклопедию по истории, географии и социологии Индии. Наняв себе преподавателя хинди, он выучил его настолько, что мог бегло на нем изъясняться, а также свободно толковать «Упанишады», древнеиндийские философские трактаты. Кроме этого, он взял себе преподавателя арабского языка, освоив его начальный курс и изучив основы Корана. И вот, наконец, его настойчивость была вознаграждена: холодным декабрьским утром, когда Эдинбург был еще окутан морским туманом, в его ящик опустили долгожданное письмо из так называемого Индийского бюро. Его направляли на службу в южную Индию, в город Бангалор, штат Майсур в качестве чиновника по связям с местным правительством, которым, в соответствии с договоренностями, заключенными между Британской короной и 565-ю Княжескими государствами Индии, управлял махараджа Бангалора. Дэвиду было 23 года. Он попал в самое сердце полной мифов Индии, этой фантастической земли, откуда, по некоторым исследованиям, происходили знаменитые сказки «Тысячи и одной ночи», о которой столь красочно рассказывали книжные гравюры и тексты в лавке его отца. Дэвид словно сам окунулся в эти книги и стал героем описанных в них историй.

Дэвид Джемисон влюбился в Индию со своих первых шагов по этой земле, высадившись в Бомбее в гавани, которую называли Ворота Индии, куда неизменно причаливали вице-короли, губернаторы и все, приезжавшие служить в Британскую Индию. Попадание в империю через ее бомбейскую «жемчужину» считалось для приехавшего сюда подданного Британской короны добрым предзнаменованием и ассоциировалось с верностью и преданностью ожидавшему его здесь делу. Британская Индия, которую Ее Величество королева Виктория защищала и преданно любила, пусть и на расстоянии, из мрачных анфилад Букингемского дворца, была огромной и, по своей природе, неуправляемой территорией. Она простиралась от отрогов Гималаев до Цейлонского пролива, от Бенгальского моря до Оманского, ее население составляли сто двадцать миллионов индусов, сорок четыре миллиона мусульман, пять миллионов католиков и четыре миллиона сикхов. Управляли колонией шестьдесят тысяч англичан, которым непосредственно были подчинены две трети ее территории и четыре пятых ее населения. Оставшаяся часть юрисдикции приходилась на автономных правителей в лице раджей, махараджей и навабов[49], чья лояльность к Англии и сыграла в пользу принятия ею этого безумного решения — взяться за управление индийскими территориями. Были властители, чьи владения не превышали по размерам лондонский район Челси, другие же территории были больше целой Шотландии. Однако больше, чем площадью, политическая значимость княжеств определялась количеством подданных, а также поголовьем слонов и верблюдов и еще тигров, на которых охотился правящий в них властелин. Кроме того, уже с точки зрения англичан, важным также являлось количество солдат собственного войска, которое он был в состоянии содержать, а также, в случае необходимости, пополнить им действующие подразделения армии Ее Британского Величества.

В Бангалоре английское представительство выглядело настоящим посольством на союзнической территории: в сферу его компетенции входило, в первую очередь, поддержание лояльности махараджи, щедрая забота об удовлетворении финансовых потребностей администрации раджи. Предметом внимания были также его добрососедские отношения с ближайшим к нему правителем, дабы избежать развязывания заразных по своей природе братоубийственных войн, которыми так «славилась» индийская земля и которые сильно затрудняли процесс управления территориями. И, наконец, никуда было не деться от первостепенной задачи, стоящей перед каждым образцовым колонизатором: пробуждать у махараджей и их придворных интерес к ценностям английской нации и цивилизации, а именно — к некоему подобию непредвзятой справедливости, к субординации и подчинению конвенциональным законам; насаждать систему английского образования, с большим количеством уроков истории и географии, с портретами «жестокой, но справедливой» королевы Виктории в каждой классной комнате, и, наконец, культивировать любовь к таким, по сути, глубоко тоскливым видам спорта, как поло и крикет. В ответ на исполнение этих условий Англия закрывала глаза на практику местных законов и обычаев, если только речь не шла о спорных ситуациях, в которые были вовлечены английские подданные. Являясь расистами, как и французы в Пондишери[50], англичане зато были либералами в религиозных делах, не слишком увлекаясь абсурдными намерениями подвергнуть христианизации всю Индию, как, например, португальцы в Гоа. В качестве благодарности за верность и щедрость в отношении Британской короны, которые, тем не менее, нуждались в постоянных проверках и подтверждениях, время от времени, метрополия также награждала титулом Сэр или Крестом Виктории какого-нибудь махараджу, имевшего к тому времени уже, казалось, всё, что только можно купить за деньги.

Дэвид провел три года в Бангалоре. Там он убил двух тигров во время охоты, организованной местным махараджей, не говоря уже о бесчисленном количестве мелкой дичи — всё это при помощи пары верных ружей James Purdy, купленных им с рук у помощника командира королевских стрелков. Кроме этого, он побывал чемпионом штата по игре в поло, в составе смешанной британско-индусской команды, на лошадях, предоставленных бангалорской конюшней махараджи, а также — не без помощи выделенных из его гарема девушек — испробовал на собственном опыте, следуя принятым среди сотрудников миссии традициям, возможности практического исполнения некоторых из невероятных сексуальных поз, изображенных на стенах местных храмов. Объездив штат вдоль и поперек, везде, где бывал, он распространял принципы старого, доброго, сбалансированного и заслуживающего доверие британского правосудия. Его обожание Индии все это время только нарастало. Вместе с ним росло и ширилось его восхищение умелым ведением дел и решением задач в колониях со стороны британской администрации. По завершении данной миссии его прилежная служба, знание языка и местной среды, а также его амбиции молодого специалиста были замечены руководством и соответствующим образом отражены во внутренних отчетах. В результате всего этого он был вызван в Дели для работы в центральном аппарате вице-короля, в департаменте по связям с автономными княжествами.

Поначалу работа в Дели смертельно раздражала его. Оказавшись привязанным к кабинету и официальным приемам махараджей, он чувствовал нехватку всего того, что у него было в Бангалоре: охоты, приключений, лагерей с ночевками посреди джунглей, разговоров с мудрыми деревенскими старцами, сексуальных оргий с наложницами махараджи, то есть, всего того, что предполагает прямое использование имевшихся у него власти и влияния. Однако потом его начали посылать в командировки по княжествам с миссией, представлявшей собой нечто среднее между дипломатией и шпионажем. И тогда его наблюдательность и способность предвидеть развитие ситуации чрезвычайно пригодились. Кроме того, они были должным образом оценены и начали приниматься во внимание на все более высоком уровне, включая аппарат вице-короля. Это дало Дэвиду фантастическую возможность путешествовать, практически, по всей Индии. Поездки длились иногда по пять-шесть недель. Перемещаться приходилось на поезде, корабле, на верблюдах, слонах и лошадях. Везде, куда он прибывал, его воспринимали как представителя, как голос самого вице-короля, который, в свою очередь, был голосом королевы и, следовательно, всей Британской империи. Он вел себя одинаково естественно на светском приеме или в джунглях, за игрой в поло и во время охоты на тигра, в клубе английских сотрудников колонии или в дискуссиях на хинди с туземным руководством. Дэвид принадлежал к той редкой породе англичан из Империи, которые легко смешивались с окружавшей его компанией, продолжая осознавать свое имперское превосходство, однако оставались при этом внимательными и уважительными к местным обычаям. Если любимым у махараджи было блюдо из змей, он ел его вместе с ним с такой же радостью, как если бы это был пудинг или куропатка, поданная в отеле Raffles; если кто-то из местных сановников привычно извергал из себя еду за столом после обеда, он участвовал в этом процессе на пару с ним, легко и непринужденно, как джентльмен, набивающий табаком свою трубку в клубе в Хэмпстеде. Когда махараджа Бхаратпура пригласил его присутствовать на казни одного бедняги, занимавшегося разбоем на дорогах и приговоренного за это к повешению, он пришел, не выдав своих эмоций перед улюлюкавшей толпой и не подав виду, что делал это не по своей воле. Благодаря своему начальнику в Бангалоре, с самого начала пребывания в Индии Дэвид усвоил одну максиму, которую потом сделал частью своего персонального кодекса поведения: «Наша задача не в том, чтобы изменить Индию, а в том, чтобы управлять ею». Этот его взгляд на страну, его философия, способность понять суть вещей и их перспективу, выраженная эпистолярно в форме отчетов центральному правительству, не проходили незамеченными, ценились и даже приводились остальным в качестве примера. Уже в 29 лет Дэвид Джемисон был уважаем, и его имя часто упоминалось обитателями Дели и уверенно циркулировало в ближнем круге вице-короля. В воздухе витала перспектива более высоких полетов, и он чувствовал это. Дэвид смотрел на карту этой огромной территории и слышал, как весь континент кипит жизнью, трагедиями, приключениями, требующими урегулирования конфликтами, готовящимися к принятию ключевыми решениями, сложнейшими задачами, которые еще нужно решить, и славой, которая ждет своих героев. Ему казалось, что все это пульсирует, содрогается и вот-вот взорвется. Иногда он ловил себя на мысли, что хочет буквально поглотить эту карту — всю Индию, целиком.

Именно тогда и именно таким его узнала Энн. Одним воскресным, на английский манер «ленивым» и тоскливым днем, они познакомились в Дели, во «Всеиндийском Крикет-клубе», с его не изменившейся за все последние двести лет атмосферой. В число представителей знатных фамилий-завсегдатаев клуба входила и Энн, которая, в отличие от Дэвида, бывшего здесь новичком, принадлежала к уже четвертому поколению посетителей этого светского собрания. Другое её отличие от мистера Джемисона заключалось в том, что она связывала свое будущее не с Индией, а с Англией. Полковник Рис-Мор, ее отец, готовил для нее другое и особенное будущее, связанное с одним лордом, находившимся в Индии проездом. По разумению отца Энн, исключительные качества его дочери, такие, как красота, ум, прекрасное образование и умение вести себя в обществе, не смогут не привлечь внимание лорда, когда такой случай представится, и компенсировать, таким образом, ее недостаточное приданое и отсутствие благородного семейного титула. Четыре поколения предков, отслуживших в Индии, два брата Энн, служащие на стороне раджи, отстаивая границы его территории и отражая предательские вылазки врага в районе Хайберского прохода[51], а также ее собственная добродетель и природные данные, делали из нее, по мнению полковника и его супруги, подходящую и желанную кандидатуру для заключения с нею брачного контракта. Образование и воспитание Энн не предполагали глубокого знания и любви к Индии. Англия же, где она не была ни разу, наоборот, являлась для нее тем, к чему она всегда страстно стремилась. Ее научили тому, что земля, где она родилась, выросла и стала молодой женщиной, была для нее лишь временным перевалочным пунктом на пути к фешенебельным улицам, ресторанам, салонам, к окутанной мифами лондонской жизни. Она была знакома Энн лишь по журналам, которые полковник аккуратно выписывал из метрополии с характерной преданностью слуги, желающего быть всегда в курсе дел своего хозяина.

Все эти планы обрушились в один-единственный день, тот самый, когда она познакомилась с Дэвидом Джемисоном. Ее запрограммированная отстраненность и рекомендованная в таких случаях сдержанность рассыпались, подобно замку из песка, под воздействием внезапной, охватившей его вспышки страсти, свойственного ему честолюбия и самой жизни, бившей ключом в его взгляде, голосе и движениях, под мощнейшим напором исходившей от него необузданной пылкости. За пять часов, которые они проговорили, просидели за столом и протанцевали, тщетно пытаясь казаться заинтересованными другими вещами и окружавшими их людьми, она узнала об Индии больше, чем за все свои двадцать пять прожитых на этой земле лет.

Он был игрок. Страстный картежник, обладатель порока, щедро вскормленного во время ночных посиделок с коллегами в Бангалоре, и, одновременно, игрок по отношению к собственной жизни. Индия упрочила в нем вкус к большим ставкам, приучила верить в судьбу, привила тягу к риску и к жизненной позиции в духе «все или ничего». Дэвид вел себя так, будто у него не было времени на проигрыши, будто с каждой ставкой он должен был поставить на кон всё, что у него есть, использовать любую из возможностей, любой малейший промах соперника. Он спешил жить, подгонял события и никогда не ждал, что судьба сама постучит в его дверь. В этом и заключалась его привлекательность, его внутренняя притягательность, в первую очередь, для женщин, которые всегда чувствовали это, попадая в его орбиту. Именно это обезоруживало его врагов, а других — тех, с кем он конкурировал в профессии, в любви или за карточным столом — попросту дезориентировало: они попросту не знали, как ответить на его удар или отреагировать на только что сделанную им ставку. Именно этим, в тот самый вечер, он смог покорить и подчинить себе Энн, когда они ехали на рикше к ее дому. Он заранее договорился с извозчиком-сикхом, чтобы тот ехал медленно, и потом, в какой-то момент, взял Энн за руку и прямо посмотрел в ее бездонные глаза: «Мы можем следовать условностям и остановиться, прямо сейчас, или же продолжить наши отношения, не теряя времени. Так или иначе, вы — женщина моей жизни, и я никогда не исчезну из вашей жизни. Выбор за вами, но суть его одна: сделать сейчас или потом то, что уже неизбежно». Она поняла, что он прав и что бесполезно откладывать то, у чего нет другого решения и другого исхода. И она сдалась, отдала той жаркой и влажной делийской ночью всё, что накопила в себе до сих пор — в виде нравоучений, предусмотрительных поступков, отложенных решений и великих планов на будущее. Энн тогда будто бы родилась заново, и всё, что было накоплено ее жизнью до этого, показалось ей бесполезной игрой в предсказания вопреки тому, что уже давно предначертано судьбой. Дэвид собрал весь урожай разом. Не осторожно срезая растущий цветок, а, словно обжора, проглотив весь этот пышный сад одним махом.

Менее чем через два месяца, когда уже был неизбежен уверенно назревавший скандал, Энн Рис-Мор и Дэвид Джемисон поженились. По истечении еще нескольких месяцев выяснилось, что так страшившая отца-полковника возможность преждевременной беременности оказалась опасностью, которая не имела под собой оснований: Дэвид оказался бесплодным, как показало проведенное плановое медицинское обследование. Сифилис, заработанный им в борделе махараджи в Бангалоре, вроде бы, вылеченный, оставшийся лишь в воспоминаниях о мучительных колющих болях и об унизительном лечении, которому он был вынужден себя подвергнуть, оставил, тем не менее, неизгладимый след в его организме и в его самооценке. Несмотря ни на что, Энн восприняла эту новость с большей стойкостью, чем все остальные: «Я не поменяю любимого и обожаемого мною мужчину на потенциального отца-производителя», — именно таким было объяснение, которое она дала себе, своим подругам и своим родителям. Это был первый раз, когда Энн пообещала себе, что никогда не бросит своего мужа.

Хуже всех воспринял это известие полковник. Во-первых, потому что он понял, что у него уже не будет внуков от его дочери или, как он говорил, «тех единственных внуков, о которых мы будем знать наверняка, что они наши». Во-вторых, потому что сведения о прошлой развратной жизни зятя («и еще с кем — с девками махараджи!») добавляли к его портрету ряд негативных штрихов, однозначно характеризующих его отнюдь не кроткий нрав и поведение. Полковнику вообще не очень нравилось то, с какой несвоевременностью тот появился в их семье, поставив их перед свершившимся фактом, нарушив все их с женой планы относительно будущего единственной дочери. Ему не нравилось и то, как быстро Дэвиду удалось пройти сразу несколько этапов чиновничьей карьеры и в неполные тридцать лет уже получить важную, влиятельную должность в аппарате самого вице-короля. Непростым оказался для полковника и разговор с будущим зятем о том, может ли он и его семья, при их социальном статусе, рассчитывать на приглашение самого вице-короля на свадьбу дочери, — даже не сам разговор, а то, что позже Рис-Мор старший узнал, что лорд Керзон принял-таки приглашение Дэвида. И не из-за полковника и его заслуженной семьи, а из-за Дэвида. За шесть лет в Индии этот молодой человек смог добиться того, чего он сам не имел здесь к концу своей жизни, отданной служению Короне, и чего его сыновья, служащие на границах Империи, вдали от правительственных кабинетов и салонов махараджей, не добьются уже никогда. И это все при том, что Джемисон не имел ни происхождения, ни денег, которые могли бы ему в этом помочь. Последнее казалось полковнику еще более необъяснимым, вызывая в нем бессильное отчаяние и негодование.

— Скажи мне, дочь моя, — спросил он как-то Энн, будучи уже не в силах сдерживать себя: — Может, у твоего мужа есть состояние, которое он где-нибудь прячет?

— Нет, отец, насколько я знаю, нет.

— Может, хотя бы что-то от отца там, в Шотландии?

— Нет. Его отец, который, как ты знаешь, еще жив — обычный торговец. Живет он небедно, но не более того. Дэвиду пришлось четыре года ждать, прежде чем он смог поступить на службу в Гражданскую администрацию, несмотря на то, что среди кандидатов он был самым подготовленным. А почему вы меня об этом спрашиваете?

— Потому что, знаешь ты это или нет, в Regent’s твой муж делает очень большие ставки, играя в покер. И это очень широко обсуждают. Никто не может понять, как человек, не имеющий состояния, может играть настолько по-крупному.

— Так, он выигрывает или нет?

— Выигрывать-то выигрывает. Только вот происходит это потому, что мало кому удается угнаться за его ставками. Как будто кто-то его прикрывает…

Несмотря на содержавшийся в словах отца явный намек, Энн не могла удержаться от того, чтобы улыбнуться:

— Наверное, он берет не везением, а смелостью.

— Может, и так. Отваги у него — хоть отбавляй, а вот со скромностьюплоховато.

— Ну, отец, вы ведь понимаете, что мы сейчас похожи на двух завистников. Дэвид в жизни далеко пойдет потому, что он умен, предприимчив и способен рисковать там, где другие не осмелятся. И потому, что он прекрасно знает колонии и их людей, в отличие от тех, кто даже не пытается добиться этого: вот, скажите, сколько чиновников Гражданской администрации могут, как он, бегло говорить на хинди и изъясняться на арабском? Вы прекрасно понимаете, что его ждет большая карьера. Именно это ему и не прощают те, кто ему завидует. Однако вам-то, мне кажется, как раз стоило бы гордиться тем, что он ваш зять и муж вашей дочери.

Полковник задумался и замолчал, глядя на небольшой сад с кустами роз и бугенвиллей, за которыми его жена ухаживала с заботой англичанки, живущей вдали от дома. Да, он находился здесь уже около шестидесяти лет, но не говорил ни на хинди, ни на арабском. Он никогда не охотился на тигров, не посещал дворец вице-короля, не присутствовал на банкете махараджи и, уж конечно, не проводил досужие часы с наложницами местных князей. Однако попробовал бы хоть кто-нибудь сказать, что он не знает Индию!

Для многих англичан, находящихся на службе в колониях, работающих в Дели постоянно, либо находящихся здесь наездами, Энн Рис-Мор была, что называется, «жемчужиной из жемчужин» Британской короны. Ее красота была сравнима с мягким утром где-нибудь в Херфортшире или с закатом солнца в Раджастане. Улыбка и подростковые черты лица, тело женщины, готовое дарить себя миру, зеленые, слегка влажные глаза — всё это говорило о ней как о создании вне времени и вне моды. Она могла быть веселой и серьезной, эмоциональной и сдержанной, страстной и отстраненной, спонтанной, взрывной и, наоборот, сосредоточенной, вдумчивой. Первому мужчине, которому она отдала бы себя, суждено было вкусить всю прелесть и блеск этого тела, этих глаз, огненной страсти и холодной рассудительности, этой улыбки и изящных губ, сводивших мужчин с ума. Таким мужчиной стал Дэвид Джемисон, пришедший как вор и грабитель и ушедший как завоеватель. С ним Энн будто бы родилась заново. Она отдала ему себя с их самого первого мгновения, без сдержанности, целомудрия или страха и стала его тенью и светом, его королевой и рабыней. Так же, как за пятьсот лет до нее, таковою была жена Шах-Джахана, правителя моголов — Мумтаз-Махал[52] или «Украшение дворца», как ее звали придворные. В память о ней, в Агре, неподалеку от Дели император построил невероятный мавзолей Тадж-Махал. Энн побывала там, несказанно поразившись тому, насколько мужчина любил свою жену, чтобы построить в её честь такой неподвластный тлену и пыли веков памятник. Если бы он мог, Дэвид тоже воздвиг бы Тадж-Махал в честь Энн, назвав ее Украшением дворца и всем смыслом своей жизни. Они любили друг друга так, как, вероятно, никто другой в колониях не любил. На заре этого волшебного XX века, которому ученые предрекали беспрецедентные для всей истории человечества блеск и процветание, Британская Индия жила верностью своей далекой императрице, светлейшей, вечной королеве Виктории. Энн и Дэвид станут заочными свидетелями смерти своей великой современницы, которая случилась через два года после их женитьбы. Между тем, перемены на Британских островах почти не влияли и никак не сказывались на происходящем в колониях: вся Индия сохраняла верность и неукоснительно следовала инструкциям и указаниям, которые уже более полувека назад августейшая королева Виктория довела до сведения здешнего правительства и прочих подданных Короны. В этих указаниях, конечно же, никак не оговаривалась та отчаянная и чувственная любовь, которой были охвачены супруги Энн Рис-Мор и Дэвид Ллойд Джемисон. Было несложно заметить, как они, не слишком церемонясь по поводу условностей, буквально пожирают друг друга взглядами, не таясь в своих желаниях ни перед друзьями, ни перед соседями или сослуживцами. В салонах, в клубе, за официальным обедом или на вечеринке в саду, где собиралась колониальная публика, даже во время воскресной мессы — везде их чувственность, их очевидная невозможность насытиться друг другом неизменно привлекали чужие взгляды и были предметом для чуть приглушенных, вполголоса разговоров. Худшее, однако, происходило, когда они оказывались в стенах собственного дома. Дэвид, как уже было сказано, был игроком и любил игры разного рода, от настольных до постельных, от животной первобытности охоты до высоко интеллектуального жонглирования словами в салонных беседах. Он познакомил Энн с очарованием каменных барельефов и сексуальных акварелей индусов. После этого совсем немногое понадобилось для того, чтобы, в окружении расставленных на полу свечей, под только добавлявшей эротичности москитной сеткой, они предались практическому освоению тех самых поз, которые они видели на стенах храмов и в собираемых Дэвидом книгах. Энн познала в мельчайших подробностях каждый сантиметр его тела, тела мужчины, на которое, как говорили ей, можно смотреть только украдкой. В самой себе она открыла тайны и границы собственной сексуальности, которой, как ее учили, не существует или, во всяком случае, она непристойна и отвратительна. Что до Дэвида, то, прощаясь в конце рабочего дня с коллегами, источавшими зависть вперемешку со злословием, он всегда знал, что дома его ждет такое блаженство и сексуальное сумасбродство, какое никто на его месте не смог бы получить, разве только с женщинами, специально обученными для решения подобных задач. При этом, домашний уют и излишне откровенная улыбка провожавшей его каждое утро на службу супруги лишь подстегивали и укрепляли его трудовой порыв. Он продолжал быть первым среди добровольцев, отправлявшихся в инспекционные и представительские поездки по правительствам штатов. Пребывая подолгу вне дома и вдали от Энн, он не терял присущей ему дотошности и прозорливости, которыми неизменно отличались его отчеты. Разработанные и направляемые им в администрацию доклады становились готовым планом действий.

При всем при том, он, тем не менее, не забрасывал и свои ночные посиделки в клубе, играя в покер до тех самых пор, пока все остальные, кроме него, не падали от усталости, от бренди или от того, что им попросту не везет. Об охоте он тоже не забывал, принимая все предложения к участию в соответствующих экспедициях, касалось ли дело «малой» или «большой» охоты, шла ли речь об одном дне или целой неделе. По правительственным коридорам начинали ходить слухи о том, что его таланты и честолюбие уже давно переросли масштабы Дели. Поговаривали, что его ожидает новая миссия, вдали отсюда, где он сможет уже сам быть хозяином собственных решений. Да и сам Дэвид не ждал какого-то принципиально иного развития событий, плохо скрывая свое нетерпение.

Британская Индия, за пределами автономных княжеств, была поделена на семь провинций, во главе каждой из которых стоял губернатор. Однако если губернаторы были, в первую очередь, представителями вице-короля в провинциях, с функциями представительской и верховной судебной власти, настоящее правительство колоний держалось на плечах примерно восьмисот «окружных коллекторов» — управляющих округами, на которые, в свою очередь, делились провинции. Все они были англичанами, элитой индийской Гражданской администрации. В советниках при них, довольно часто, находились туземцы. Жили коллекторы в прямом контакте с местным народонаселением и с их проблемами, к компетенции представителей местной власти относились все вопросы, начиная со сбора налогов и судопроизводства, заканчивая строительством и проектами, связанными с ирригацией и водоснабжением. В свои тридцать лет Дэвид был еще слишком молод, чтобы рассчитывать на назначение в качестве «окружного коллектора». И все-таки, три года работы в княжестве, четыре в центральном аппарате правительства, а также командировки, практически, по всей территории колонии, давали ему преимущество в виде опыта, которым мало кто располагал.

Поэтому, когда однажды утром его вызвали в кабинет вице-короля, где, как выяснилось, его ожидал разговор один на один с лордом Керзоном, он понял, что в эти минуты решается его ближайшее будущее.

— У меня есть для вас одна задача, Джемисон. — Лорд Керзон всегда говорил тоном, не предполагавшим каких-либо сомнений или возражений в отношении того, что он собирается сказать. — Однако на этот раз речь не идет о командировке, а о должности, на которую я хочу вас назначить.

Дэвид продолжал молчать, держа руки перед собой и чувствуя, как они становятся влажными от пота.

— Как вы знаете, я решил пересмотреть границы штата Бенгалия, чьи географические масштабы и численность населения сделали его практически неуправляемым. До сих пор я не слышал ни об одном губернаторе, который бы знал, где точно проходят его границы. Таким образом, я решил обрезать его края, добавив по куску каждому из соседних штатов. Больше всего увеличится в размерах Ассам: его площадь, составлявшая сто тридцать девять тысяч квадратных километров, теперь вырастет до двухсот шестидесяти тысяч, а население — с шести миллионов, практически, полностью индусов — до тридцати одного миллиона. Из них тринадцать миллионов индусы, а восемнадцать мусульмане. Так сказать, взял у великана и отдал карлику, чтобы оба остались в выигрыше. Но, как вы, должно быть, догадались, прекрасно зная эту страну, там зреет недовольство и потенциальный внутренний конфликт данных общин между собой и их обеих, но уже против нас.

В связи с демаркацией границ нового штата, который будет представлен Ассамом и Северо-Восточной Бенгалией, я решил завершить миссию действующего губернатора. Полагаю, будет разумным иметь там человека нового и более молодого, кого-то, кто имел бы опыт и понимание специфики каждого из этих сообществ, говорил бы на хинди, владел арабским, и у которого бы имелся кое-какой опыт, пусть и на другом уровне, урегулирования локальных конфликтов. Тщательно взвесив все обстоятельства данной ситуации, проконсультировавшись с членами моего кабинета, я пришел к выводу, что этим «кем-то» могли бы стать вы — если, конечно, вы посчитаете себя компетентным для решения данной задачи. Я знаю, вы можете возразить мне, сказав, что слишком молоды, чтобы занять один из самых высоких постов, вслед за моим, в административной иерархии колонии, и что, может быть, более адекватным и естественным для вас было бы начать данную часть вашей карьеры с должности окружного коллектора. Однако это как возможное препятствие выбору вашей кандидатуры нами уже обсуждалось. Поэтому раз мы не видим в этом помехи, вам, тем более, не стоит задумываться на этот счет. Как я уже сказал, единственным достойным внимания возражением с вашей стороны будет лишь, если вы скажете, что не считаете себя в состоянии с этим справиться. Итак: да или нет?

Это не было вопросом, который можно задать сидящему напротив тебя игроку во время партии в покер. Данный шаг означал, наверное, десятилетний прыжок вперед в профессиональной карьере, единственную возможность, которая вряд ли еще когда-либо повторится. Конечно же, он предполагал сопутствующие всему этому риски, в случае провала. Но отказаться от предложения означало потерять всякую благосклонность со стороны вице-короля и на долгое время законопатить себя в Дели в ожидании, пока где-нибудь, вдали отсюда, освободится, наконец, должность окружного коллектора. Такое решение, для его характера и честолюбия, было бы шагом, о котором он сожалел бы потом всю оставшуюся жизнь. Дэвид очень хорошо знал, что в игре наступает момент, когда нужно делать ход, потому что пара тузов в руке может уже больше не появиться за всю оставшуюся часть партии — даже, если опыт тебе подсказывает, что эта пара тузов может оказаться предательской, и твои шансы выиграть в данный момент не слишком высоки. Поэтому, максимально быстро, едва успев справиться со своим удивлением, он ответил:

— Думаю, вы можете на меня рассчитывать, сэр.

— Прекрасно, отлично. Иного я от вас и не ждал, Джемисон. Надеюсь, вы хорошо понимаете, на что вы идете, и какие трудности вас там ждут, не так ли?

Дэвид воспользовался единственной паузой, предоставленной в его распоряжение Керзоном, чтобы обезопасить себя, по крайней мере, от некоторых из своих будущих просчетов:

— Я полагаю, что понимаю, сэр. Но меня беспокоит не это. Единственное, что меня слегка волнует, это то, что я пока что не обладаю опытом губернаторской работы, опытом в решении конкретных управленческих задач.

— О, в том, что касается данного вопроса, я, конечно же, понимаю вашу обеспокоенность. Но у вас нет оснований для тревоги. Что до административных дел и исполнения правосудия, то вы хорошо знаете законы, и речь идет только об обеспечении их применения на практике. В остальном, в том числе в вопросах делопроизводства, можете рассчитывать на опыт и помощь прекрасной команды окружной администрации и членов консультационного совета, которые все остаются на своих рабочих местах. Главным в вашем деле является политический и дипломатический нюх, твердость и, одновременно, беспристрастность при осуществлении властных полномочий. Необходимо видеть перед собой четкие цели и иметь большую долю здравого смысла и последовательности при их достижении. Посему я и хотел, чтобы на этом месте был кто-то с такой же характеристикой, как у вас. Вот увидите, все у вас пойдет хорошо, молодой человек!

И всё. Лорд Керзон поднялся, похлопал его по плечу и проводил до двери. И за ней перед ним раскрылись настоящие Ворота Индии. В тридцать лет Дэвиду доверили руководить правительством штата, чья территория превышала совместную площадь Бельгии и Голландии, с населением, примерно равным числу жителей всей Англии! По дороге домой головокружение, охватившее его в связи с этим событием, превратилось в эйфорию. Она, в свою очередь, уступила место плохо сдерживаемой гордости, а гордость сменилась внешним спокойствием и безмятежностью — когда он вошел в гостиную своего дома и встретился с нетерпеливым взглядом Энн:

— Ну, что?..

— Ассам.

— Ассам? Кем?

— Губернатором.

Она вскрикнула от испуга и от радости одновременно и, вскочив на ноги, бросилась к Дэвиду, повиснув у него на шее:

— Значит, мы будем счастливы, а?

— Очень. Очень счастливы.

* * *
Лорд Керзон не обманулся в своих расчетах: Дэвид Джемисон оказался нужным человеком на нужном месте. Через месяц после его приезда он выявил все требующие срочного решения вопросы и уже полностью владел ситуацией. Он предупредил основные потенциальные конфликты, переговорил с теми, с кем требовалось и в наиболее подходящее для этого время. Напряженность, грозившая взрывом, исчезла. Энн он доверил все дела, связанные с размещением во дворце, а также организацию и планирование первых вечерних приемов и общественных мероприятий. Целые дни он безвылазно сидел в кабинете или занимался посещениями, в частности, полицейских казарм, здания суда, госпиталя, местных учреждений. Она дожидалась его возвращения домой поздно ночью, но не для того, чтобы хотя бы ненадолго вернуться с ним к прерванной супружеской жизни, а чтобы отчитаться по протокольным делам, которыми она себя загрузила, инстинктивно и вполне естественным образом. Он одобрял все, что она ему предъявляла, проглядывая это беглым взглядом, довольный и усталый — слишком довольный, чтобы задавать вопросы или высказывать какие-либо сомнения, слишком усталый, чтобы пытаться возобновлять их распутные сексуальные игрища, которыми они жили первые месяцы своего супружества, долгими и тихими ночами в Дели.

Это были по-настоящему чудесные времена: практически не видясь и целыми днями не разговаривая, они работали на свое общее дело. Она чувствовала себя счастливой и гордой оттого, что помогала, он также ощущал гордость и был ей необычайно благодарен. К концу трех месяцев, заложив некую основу и наладив, в принципе, ежедневную работу центрального аппарата правительства штата, завоевав авторитет, впрочем, вполне естественный и очевидный, среди англичан, индусов и мусульман, Дэвид начал свои поездки по всем двадцати пяти округам ставшего теперь огромным штата Ассам и Северо-Восточная Бенгалия. Гоалпар, столица и место размещения администрации штата, один из немногих городов во всей Провинции, который можно было бы называть этим словом, не видел его многими днями к ряду. Пока он ездил по территориям, Энн, следуя нормам этикета, выполняла свои обязанности Первой Дамы провинциального правительства Британской Индии: она посещала школы и больницы, открывала приюты и сиротские дома, принимала у себя выдающихся особ из индусской и мусульманской общин, а также дам, представлявших британских поселенцев. В губернаторском дворце с верандой, смотрящей на величественную Брахмапутру, несущую воды с вершин Гималаев, она обустроила все в легком, непринужденном стиле, отдавая предпочтение плетеной мебели, стеклу и хрусталю, убрав тяжелые резные шкафы из темного дерева и замысловатую серебряную посуду. Такая же ее естественная деликатность распространялась и на гостей, на слуг и на чудесные розовые кусты в саду, спускавшиеся по склону вниз к самому берегу реки. Единственным проявлением роскоши, которую она себе позволяла, была музыка. Два музыканта, жившие во дворце, периодически играли на цитре и барабанах, находясь где-то в одном из дальних уголков дома, не мешая разговорам и, практически, не попадаясь на глаза. Поздним утром или во время чая оттуда всегда доносилась музыка, которая причудливым образом переплеталась с ароматами жасмина на веранде и запахом свежих, еще покрытых росой цветов. Их собирали каждое утро и потом распределяли по многочисленным вазам, расставленным по разным комнатам дома. Когда было жарко, над дверными проходами и окнами опускались тонкие бамбуковые шторы, создававшие в помещении атмосферу удивительного сочетания света и теней, которые отражались на покрытом лаком полу и танцевали влажными, мерцающими бликами на белых стенах комнат. Возникало ощущение, будто бы весь дом находится в движении и парит, подхваченный легким ветром, который останавливает время и оставляет все жизненные драмы где-то далеко за порогом.

Дэвид, до которого постоянно доходили слухи о восторженной реакции благородных дам Гоалпара, впечатленных приемами, организуемыми Энн, обожал возвращаться домой. После долгих дней в пыли и удушающей жаре во время его поездок по территории штата, после экстремально сложных ситуаций, в которых ему приходилось мобилизовать все свое хладнокровие и такт, дабы утихомирить необъяснимую неприязнь и не дать разгореться конфликту, который мог, без всякой на то логической причины, покончить с существованием какой-нибудь небольшой этнической общины; после испытанного им ужаса, который охватывал его, когда ему приходилось наказывать рабской каторгой на угольных рудниках уличенного в грабеже осужденного, чьи жена и дети валялись у его ног, моля о пощаде, а он никак не мог и не должен был себе этого позволить; после нескольких жутких дней и ночей преследования леопарда, терроризировавшего маленькую деревушку, после сна под открытым небом с нагревшимся от близкого огня камнем вместо подушки, на голой песчаной земле и в компании с невидимыми змеями, огибавшими очерченный по контуру костровища круг — после всей этой усталости, грязи, пота, страха и горьких раздумий, игр со смертью, своей и чужой — он, наконец, мог дать волю своим страхам, сомнениям и загнанным глубоко внутрь нежности и желаниям, возвращаясь в свой дом. Здесь он мог снова властвовать его тенями, музыкой, запахами и ждавшей его все это время богиней с пышными светлыми волосами, изумрудными глазами и исполненной томления грудью. После принятой ванны он обычно выпивал на веранде свой джин-тоник и потом шел в столовую с полуоткрытыми деревянными жалюзи, пропускавшими внутрь ночную прохладу, аромат садовых цветов и пение птиц. Он — одетый в белый смокинг, как и полагается английскому чиновнику и джентльмену за ужином, в какой бы точке Раджа он ни находился, она — в длинном платье с глубоким, на грани допустимого приличиями, декольте, с блестящими в мерцании свечей глазами, точно у того самого леопарда, выжидающего в ночи свою жертву.

У него было все, о чем он только мечтал. И даже гораздо больше, чем он когда-либо мог себе представить. Вокруг него простиралась огромная территория Ассама и Северо-Восточной Бенгалии с тридцатью миллионами душ, которыми он управлял и для которых был прямым представителем короля Эдуарда VII, а стало быть, и живым воплощением компетентности, справедливости и правосудия. Ему было суждено воплощать собственным практическим опытом правильность изречения Киплинга, который когда-то сказал, что задача управлять Индией каким-то неведомым замыслом Провидения была передана в руки представителей английской расы. И помимо этой возложенной на него гигантской задачи, этой увлекательной политической авантюры, к нему еще относились здесь, как к принцу, с дворцом, ожидавшим его после службы или по окончании его поездок, а также с настоящей принцессой, томящейся на верандах этого самого дворца, в его прохладных, затененных интерьерах либо под чистейшими хлопковыми простынями их супружеского ложа.

Было, однако же, довольно сомнительным и спорным, что Провидение выбрало именно англичан для того, чтобы управлять судьбами Индии. Ведь первыми пришли сюда португальцы, за ними, еще до англичан, были французы. Бомбей, ворота Индии для англичан, стал английским только потому, что он был подарен им Португалией в качестве приданого за Катариной Браганской[53], вышедшей замуж за Карла II. К тому времени английская Корона официально находилась на территории своего вице-королевства всего лишь несколько десятилетий, привлеченная процветавшей здесь торговлей чаем. Сомнительным был и тот факт, что значительную часть направленных в Индию англичан, прибывавших сюда в качестве военных или сотрудников Гражданской администрации, находились на этой земле по воле Провидения, якобы призвавшего их ответить делом на сей непомерный вызов.

Те, кто общался с Дэвидом Джемисоном, тем не менее, довольно быстро убеждались, что он-то как раз, наоборот, создан для своей работы и для тех задач, которые теперь перед ним стояли. Его распирала тяга к знаниям и настоящая одержимость исполнением своего долга, всего того, что требовала от него новая должность, включая те сопряженные с ней обязанности, которыми другие бы на его месте пренебрегли. Его отношение к делу буквально заражало работавших рядом с ним. Слава о нем распространялась все дальше по всему Ассаму и северо-востоку Бенгалии, сначала как новость, а потом и как местная легенда. Первый год его управления штатом в качестве губернатора стал своеобразной историей успеха для Дэвида Джемисона. Английские сотрудники администрации восхищались им, они слепо доверялись ему и делали все, чтобы походить на него и полностью выполнять его требования, какими бы жесткими они ни были. Местная знать также уважала Дэвида и признавала в нем тонкое чувство справедливости и беспристрастность, которая многажды была проверена и подтверждена в конкретных ситуациях. Те же, кого постигло несчастье, видели в нем свой последний шанс и гуманность, проявленную властями, к которой они были непривычны. Энн, его жена, в свою очередь, отдавала ему с избытком все то, что он мог бы, наверное, искать, но не искал в других женщинах. Она заботливо собирала его в поездки, делала незабываемыми каждую их встречу по его возвращении, была ему подругой, советником и наложницей — скромной и нежной, когда он желал ее только для себя, а также живой и привлекательной, когда он хотел, чтобы ее блеск стал очевидным для окружающих.

Когда стиль его работы и авторитет окончательно утвердились, когда правительство штата начало подчиняться известным установленным правилам, обязательным к исполнению для всех и каждого, когда непредвиденные события и чрезвычайные ситуации стали — почти что — решаться сами собою, Дэвид начал позволять себе передышки и чуть большую отстраненность от дел.

* * *
Никогда прежде не существовала и, наверное, не имеет сегодня других мировых аналогов столь необычная каста, к каковой относятся индийские князья. Идет ли речь об индусах — махараджах и раджах, или мусульманах — низамах или навабах. Каждая из этих каст отличается абсолютной, неслыханной экстравагантностью. В 1900 году низам Хайдарабада[54], с его шестнадцатью именами и семью титулами, отражающими его благородное происхождение, считался самым богатым и самым жадным человеком на свете. Он управлял страной в пятнадцать миллионов подданных, из которых только два миллиона были, как и он, мусульманами. Среди его сказочных и всегда скрывавшихся от посторонних глаз богатств числился «Кохинур», фантастический бриллиант в двести восемьдесят каратов[55], украшавший ранее тюрбан индийского правителя из династии Великих Моголов. Кроме этого у низама было двадцать два столовых сервиза на двести персон каждый, в том числе, два из серебра и один из цельного золота, хотя сам он редко давал больше одного банкета в год и предпочитал есть, сидя на полу, из обычной латунной посуды. Его персональный туалет был весь отделан золотом, изумрудами, мрамором и рубинами. Сам он при этом редко принимал ванну, экономя воду. Зато у него было собственное войско, которым всегда могли располагать англичане, и поэтому на тунике, которую он не снимал месяцами, красовались Орден Звезды Индии или Превосходнейший орден Британской империи. Сэр Бхупиндер Сингх Великолепный, седьмой махараджа Патиалы не был самым богатым, но, несомненно, самым величественным из индийских князей, с его ростом под метр девяносто и весом в сто сорок килограммов. Каждый день он расправлялся с двадцатью килограммами еды, включая трех куриц за пятичасовым чаепитием, а также с тремя женами из своего гарема, после ужина. Для удовлетворения двух его главных страстей — конного поло и женщин — во дворце махараджи содержались полтысячи чистокровных английских жеребцов и триста пятьдесят наложниц, в услужении у которых находилась целая армия парфюмеров и косметологов для постоянного поддержания их в аппетитной форме для взыскательного и прожорливого Сэра Бупхиндера. Кроме этого, он располагал штатом личных специалистов в области афродизиаков, дабы всегда быть в состоянии справиться со своими столь непростыми задачами. По мере того, как он становился старше, махараджа прошел через огромное количество диет, предназначенных для стимулирования его сексуального тонуса: концентраты из золота и серебра, специи, мозги только что обезглавленной обезьяны и даже радиоволны. В конце концов Его Высочество закончил свои дни, умерев от самой трудно излечимой из всех смертельных болезней — от тоски.

Махараджа Майсура тоже жил, будучи одержимым своей эрекцией. Согласно легенде, его власти и авторитету среди подданных во многом способствовали его возможности в этой области, и раз в году, во время традиционного праздника, проводимого в княжестве, сидя на слоне, он демонстрировал своему народу себя и свое эрегированное достоинство. Он также прибегал к разного рода афродизиакам, рекомендованным ему экспертами. Разорился он после того, как доверился одному шарлатану, который убедил его в том, что лучшим средством для эрекции является алмазная пыль. Его Высочество растратил всю казну, заваривая себе алмазные чаи во благо своего смотрящего вверх скипетра. Махараджа Гвалиора, в свою очередь, был помешан на охоте. Первого своего тигра он убил в восемь лет и с тех пор не останавливался на достигнутом. К сорока годам число убитых им животных достигло тысячи четырехсот, и их шкуры можно было встретить в каждом из помещений его дворца. Когда появились паровозы, он и другие князья его касты превратили это изобретение европейцев в очаровательный аттракцион. Кто-то заказывал себе в Бирмингеме вагоны, отделанные французским бархатом, красным деревом на английский манер или люстрами в венецианском стиле — и все это только ради того, чтобы проехать по железной дороге расстояние, равное трем километрам, от дворца до зимней резиденции. Самый большой фантазер по части транспортных средств, раджа Дхенканала построил в своем княжестве железнодорожную ветку длиной в двести километров, которая имела одну особенность: рельсы этой дороги были из серебра. Поэтому все войско раджи денно и нощно дежурило вдоль дороги, чтобы сохранять ее целостность. А если снова вспомнить махараджу Гвалиора, то стоит сказать, что он придумал, наоборот, самую короткую и самую необычную железную дорогу во всей Индии. По ее, также цельно-серебряным, рельсам, от буфетной до обеденного зала, через специальный пролом в стене, курсировал миниатюрный паровозик. Впереди, в качестве машиниста сидел сам хозяин дворца, который вел состав вдоль большого длинного стола, гудя, зажигая габаритные огни и останавливаясь рядом с каждым из гостей, позволяя им обслуживать себя — в вагоне-виски, вагоне-портвейне, в вагоне с мадерой или табаком.

По сравнению со всеми этими самодержцами, а также со многими другими, управлявшими огромными автономными территориями Индии, Нарайан Сингх, раджа Гоалпара был скромным князем довольно скромного княжества. От отца он унаследовал любовь к охоте, к роскоши и женщинам, однако все это не было отмечено особыми излишествами, а, скорее, выглядело сдержанным и изящным, вписываясь в стилистику человека, обремененного университетским — оксфордским — образованием и рожденного матерью-француженкой. С ней он проводил лето на Лазурном берегу, в то время как его отец оставался в Ассаме, охотясь на тигров и жадно потребляя наложниц из своего не слишком скрываемого от посторонних глаз гарема.

Нарайан был из тех, кого с началом нового века стало принято называть современным индусом. Он говорил по-английски и по-французски с прекрасным произношением (в отличие от арабского, на котором он не говорил ни слова и, более того, относился к культуре арабских народов довольно пренебрежительно). Он выписывал из Европы журналы и книги и, в целом, предпочитал некий культурный гибрид из примитивной, инстинктивной индийской бытовой действительности со всеми положенными князю привилегиями, и утонченности цивилизованного общества, хорошего вкуса и умеренности. Он одинаково хорошо ощущал себя, сидя верхом на слоне во время охоты на тигра во влажных лесах Ассама, и в чайном салоне, среди английских служащих, а также находившихся здесь же проездом иностранцев. Королевство его было, практически, виртуальным и ограничивалось дворцом в Гоалпаре и несколькими тысячами гектаров земель вокруг города, плюс еще примерно такой же площадью на севере штата. Это освобождало его от необходимости решать управленческие задачи и от дипломатической казуистики в общении с англичанами. Он был верным подданным и, одновременно, преисполненным достоинства хозяином собственного дома. Его финансовое положение и его вкусы были несовместимы с экстравагантной практикой большинства представителей его круга, но обеспечивали ему доступ к роскоши другого свойства — путешествиям по миру, коллекционированию предметов искусства, к возможности останавливаться в лучших отелях Лондона, Парижа, Венеции или Нью-Йорка и везде быть почетным гостем, которого обсуждают и на которого смотрят с интересом и завистью. С этими своими привычками и пороками он справлялся довольно элегантно. Пребывая примерно в возрасте Дэвида Джемисона, Нарайан был красивым мужчиной с глубокими темными глазами; его кожа казалась чуть светлее, чем у типичного индуса, кончики усов были изящно подкручены вверх. Он очень любил непредсказуемость в одежде, находя в этом какое-то особое удовольствие: иногда он мог появиться в типичном для индийского князя наряде — в светлой тунике с пуговицами из слоновой кости и узких брюках с перламутровой застежкой; он мог облачиться в простецкую одежду ассамского лесного охотника либо снова оказаться в безупречном костюме-тройке с Сэвил-роу, с завершающей этот наряд тростью с серебряным набалдашником: a man for all seasons — всесезонный мужчина, как называли его «восхищенные недоброжелатели». Он старался пользоваться жизнью, выбирая из нее самое лучшее. Именно поэтому, как часто происходит в таких случаях, его главным недостатком и настоящим пороком был цинизм. Он был циником по отношению к окружающим, к самому себе и собственной жизни.

— Красота сокрушает титулы. Хотя в этом случае, я должен признать, борьба между ними неравноценна: вашей ослепительной красоте, леди Энн, противостоит мой слабенький титул, сложенный из пергамента. Хочу, чтобы вы знали: для меня огромная честь принимать вас, вместе с вашим мужем, у себя за столом. — Произнеся эти слова, Нарайан Сингх встал, поднял свой бокал с порто и поприветствовал им всех вокруг, задержав взгляд на находившемся напротив Дэвиде Джемисоне, и затем, слегка склонив голову, чокнулся с сидевшей рядом Энн.

— Очень рада, — ответила она, — быть гостем такого хозяина, как Ваше Высочество.

Князь сделал неопределенный жест рукой, как бы говоря: «Давайте отбросим церемонии, самое важное, что ваше общество для меня очень приятно». И Нарайан Сингх, действительно, был прекрасным хозяином. Все его гости приглашались в соответствии с его личным выбором, и главным для него было их «качество», а не количество. Общая атмосфера и оформление помещений и самого стола отличались особой роскошью, не кричащей и довольно интимной. Подавалось не более четырех или пяти блюд, однако вкус каждого был превосходным. Разговор, который велся между гостями, был — так уж получалось — всегда полезным и познавательным, шла ли речь о местных делах, об Индии, в целом, или о новостях из Европы. Раджа невидимой рукой мастера управлял не только подбором гостей, но и тем временем, когда заговаривал с той или иной супружеской парой, с группой приглашенных, и временем, когда гости перемешивались друг с другом или когда, например, после ужина мужчины удалялись, чтобы выкурить сигару. Музыка в его доме начинала играть ровно тогда, когда это оказывалось нужным, игровые столы расставлялись как раз в тот момент, когда он чувствовал, что у некоторых гостей возникло желание сыграть партию в вист. Слуги, передвигавшиеся, словно тени, не оставляли никого с пустым бокалом в руке. После одиннадцати в соседнем с главным зале всегда подавали холодный ужин, террасы и сады дворца во время приемов были освещены канделябрами со свечами и факелами. Так продолжалось до тех пор, пока самый последний гость не решал, что пора, наконец, уходить — всегда исключительно по собственному желанию и никогда по какому-то, даже едва заметному признаку раздражения со стороны раджи. Энн и Дэвид, организуя ответные приемы во дворце правительства, всегда старались быть на высоте и соответствовать его уровню. Однако вскоре они убедились, что это у них не получается: уметь принимать гостей — это особый дар, которому учатся, однако в своем совершенстве он неповторим.

Нарайан Сингх проводил примерно половину года, сезон муссонов — жаркий и дождливый — за границей. Его возвращения в Гоалпар всегда отмечались приглашениями гостей, которые воспринимались всеми как официальное открытие благоприятного времени года. К концу своих двух лет пребывания в Гоалпаре Дэвид и сам стал измерять время в соответствии с тем, в городе ли раджа или нет. Из губернатора, приглашаемого во дворец раджи официально, он вскоре стал его привычным гостем, а затем и просто другом. Когда его государственные обязанности стали восприниматься как рутина, что уже само по себе свидетельствовало об успешности его миссии, когда даже самые важные из текущих вопросов уже не являлись для него непредвиденными, когда почти все текущие дела уже можно было кому-то передоверить, компания Нарайана, посещения его дворца, их совместные выезды на охоту стали для Дэвида безотказным противоядием от скуки. Оба они были убеждены в том, что Индия, этот огромный кусок суши с тремястами пятьюдесятью миллионами душ, разделенных между собой в соответствии с принадлежностью к разным общинам, религиям, расам и кастам, не могла управляться сама по себе. Для этого ей требовалась внешняя сторона, которая обладала бы имперской, централизаторской властью. Оставленная наедине с собой, Индия будет обречена погибнуть от собственных пороков, столкновений ненавистных друг другу сил и проявлений фанатизма. Поэтому чрезвычайно важно, чтобы единство между местной аристократией, представленной индусскими, мусульманскими или сикхскими правителями, хранившими традиции и устоявшийся порядок вещей, — и центральной английской администрацией с привносимыми ею правосудием и демократией — оставалось твердым и нерушимым. Только таким образом, на их взгляд, можно было обеспечить гражданский мир в этой стране, являющейся, по определению, неуправляемой.

В Гоалпаре, столице штата Ассам и Северо-Восточная Бенгалия[56], такое единство в значительной степени обеспечивали Нарайан Сингх, губернатор Дэвид Джемисон и их теплые, сердечные взаимоотношения. Это были два человека, рожденные на разных континентах, но которых сближал их возраст, вкусы, их взаимный интерес к культуре друг друга, приверженность общим идеям и взглядам на то, как нужно управлять территорией, совмещая, с одной стороны, власть, данную происхождением и традициями, а с другой — честь, достоинство и имперское право.

Со временем повелось так, что помимо официальных церемоний или протокольных ужинов, губернатор довольно часто, почти ежевечерне, появлялся у раджи. Разделавшись с делами и отужинав наедине с Энн в правительственном дворце, выпив на веранде бренди, Дэвид обычно спрашивал, не будет ли она против, если он оставит ее и прокатится на шарабане во дворец раджи, расположенный от них в пятнадцати минутах. Поначалу столь регулярные поездки вызывали у Энн удивление и даже некоторую озабоченность. Однако потом она поняла, что речь идет всего-навсего об обычном мужском ритуале, с небольшой добавкой в виде некоторых государственных дел — и ничего более из того, что можно было бы считать серьезным и важным, просто один из способов побороть порождаемую его бурной энергией неуспокоенность. Он возвращался всегда поздно ночью, но при этом нередко будил ее, и они занимались любовью — с такой же страстью, как это бывало и в конце дня, когда из сада в комнату, через белые шелковые занавески проникал просеянный ими солнечный свет. В другие разы он возвращался усталым, и она лишь слышала, как он наспех раздевался и замертво падал в постель рядом с ней. Тогда она даже не пыталась с ним разговаривать и притворялась спящей, позволяя ему почти мгновенно провалиться в сон. Однако никогда она не ощущала, что он пьян или плохо себя контролирует. И, самое главное, никогда, как бы поздно он ни возвращался, он не позволял себе проснуться позже неизменных для него шести тридцати утра, чтобы уже ровно в восемь быть в своем рабочем кабинете. Любой на его месте не вынес бы и недели такого насилия над собой, но Дэвид, похоже, был сделан из особо прочного материала. Это позволяло ему выдерживать не только постоянные ночные бдения, но и долгие, изнурительные походы в джунглях, с ружьем на плече, во время охотничьих экспедиций, которые часто длились по нескольку дней, но куда он всегда отправлялся с мальчишеской радостью искателя приключений.

Как и другие женщины английской миссии в Гоалпаре, Энн была наслышана о гареме раджи, небольшом для индийского князя, но, как говорили, исключительно тщательно и тонко подобранном. Она отдавала себе отчет в том, что на этих мальчишниках в доме князя гарем обязательно присутствовал, радуя взор мужчин, приглашенных туда по личному выбору хозяина. Странно, но это ее не коробило. Конечно, понимание того, что Дэвид бесплоден, имело для ее женской гордости определенное значение. Но дело было не только в этом. То, как он продолжал любить ее — конечно, не как в самом начале, но всегда изысканно и страстно — убеждало ее не бояться и совсем не интересоваться тем, что может происходить на частных мужских вечеринках, куда Дэвид отлучался почти каждый свободный вечер. Еще более странным было то, что у Энн, действительно, не было повода для беспокойства, поскольку во время этих визитов во дворец Нарайана ничего «такого» с ее мужем не происходило. Да, правда, что там находились девушки из гарема. Они подавали гостям напитки, демонстрировали свою красоту в ответ на их вежливые приветствия, иногда даже танцевали для собравшихся, исполняя, например, танец с вуалями или танец живота, которые девушки обычно заканчивали полностью обнаженными. В самый первый их вечер Нарайан тонко заметил Дэвиду, что все женщины гарема, даже включая его собственных фавориток, находятся в распоряжении уважаемого гостя. Некоторые из приглашенных время от времени или регулярно пользовались этим правом. Однако ничто из этого не происходило в главном зале для приемов, на виду у остальных, что, наверняка, выглядело бы довольно грубо: рядом находились спальни, с альковами, бархатными подушками и сатиновыми простынями. Здесь, в окружении зажженных свечей, наложницы гарема раджи Гоалпара развлекали тех из гостей, которые их возжелали. Сначала они делали им массаж с использованием кедрового и других экзотических масел, а потом деликатно осведомлялись об их сексуальных предпочтениях. Дэвид никогда и ни с кем не удалялся в спальни. Лишь иногда он позволял, — может быть, чуть более воодушевленно, чем это предусматривалось правилами этикета в отношении хозяина дома, — чтобы к нему подсела какая-нибудь исключительно красивая девушка. Она могла слегка прикоснуться к нему или провести рукой по его спине в то время, когда он сидел в одиночестве, откинувшись на диване или на кушетке с мягкими подушками. Тогда он отвечал на жесты девушки, отмечая для себя упругость ее груди под тонким шелком сари, по достоинству оценив округлость ее бедер и роскошную, нежную, как сатин, кожу, тонкие запястья и влажные губы. И на этом все заканчивалось, потому что должностной статус Дэвида требовал от него сдержанности на людях. Более того, он ощущал в себе какую-то гордость от того, что женат на Энн. Благодаря этому чувству он, как бы показывал окружающим, что, несмотря на всю роскошность такого предложения, то, что ему обещают здесь, нисколько не лучше того, что ждет его в собственном доме. Что касается Нарайана, то он также никогда в присутствии гостей не позволял себе удаляться скакой-либо из своих наложниц. Конечно же, это ему и не требовалось, ведь гарем существовал именно для того, чтобы, в первую очередь, им пользовался он сам. Однако его княжеский статус, а также роль хозяина вечера требовали от Нарайана всё той же сдержанности. И было видно, что такое поведение Дэвида вызывает у князя восхищение и уважение.

Основное же, чем занималась на этих вечеринках в доме раджи данная группа из, как правило, двух-трех англичан, уважаемого коммерсанта из местных мусульман и семи или восьми индусов — представителей высшего общества штата, заключалось в том, что они здесь пили, курили, разговаривали и, в первую очередь — играли. Игра шла по-крупному, всю ночь и до утра. В ходе нее выигрывались и проигрывались значительные суммы, тем не менее, делалось это с соблюдением правил приличия и даже с показным безразличием, будто бы целью собравшихся было провести время, а не проверить, как к ним повернется колесо фортуны. Игроки приходили, уходили и снова приходили, садясь за большой восьмиугольный стол для покера, возвращаясь к познанным ими сладостным моментам удачи, к воле слепого случая или к своему предвосхищению того и другого.

Посреди этого длинного вечера всегда устраивался перерыв на ужин, когда все перемещались в соседнее помещение для того, чтобы поесть и поговорить, пока прислуга убирает пепельницы и наводит в игровом зале прежний порядок. После ужина наступало время, когда каждый из собравшихся принимал решение, будет ли он играть дальше, останется ли сидеть на месте, чтобы продолжить начатую беседу или, переместившись в один из альковов во внутренней части дома, проведет время со своей избранницей из гарема — дабы успокоиться после постигшей его неудачи и опровергнуть справедливость утверждения о том, что коли не везет в игре, то, значит, и в любви тоже.

Был и еще вариант: отправиться домой и закончить на этом свой вечер. Установившийся сам собой кодекс чести, тем не менее, предполагал, что начавшие игру непременно должны были продолжать ее до ужина, если только они не оказывались в проигрыше раньше этого времени. А уж тот, кто садился за стол во втором туре, должен был играть до самого конца. Самым недопустимым и одновременно смертельным оскорблением для собравшихся, после чего этот человек уже никогда не приглашался в этот дом, было начать игру и, взяв выигрыш, выйти из нее раньше времени. Поскольку такой поступок означал, что вы пришли сюда, чтобы выиграть деньги у своих товарищей, а не для того, чтобы цивилизованно провести в уважаемой компании свой свободный вечер.

* * *
Алистер Смит, суперинтендант полиции Гоалпара, провел в Индии пятнадцать лет, последние четыре из которых он занимал свою нынешнюю должность. Она его вполне устраивала, он любил свою работу и сам город. Будучи уже не в состоянии представить себя живущим в другой стране, он все-таки надеялся, что после Ассама и Гоалпара ему будет уготовано более приятное местечко, скажем, Бомбей или даже столица. И дело не в том, что работа его была какой-то особенно тяжелой, или что уровень преступности здесь был слишком высоким: нарушения закона случались нечасто, сами преступления были не настолько серьезными, и бандиты из других штатов тоже сюда не проникали. И все же, когда Ассам, по решению вице-короля, был присоединен к Северо-Восточной Бенгалии, здесь стали происходить серьезные вспышки напряженности между индусской и мусульманской общинами. Алистер Смит начал опасаться худшего, и из-за этого последнее время ему пришлось пребывать в обстановке повышенной тревоги и дополнительных мер безопасности, практически двадцать четыре часа в сутки. Однако приезд нового губернатора, твердость и беспристрастность, которые он проявил в отношениях с каждой из сторон, а также талант дипломата, который Алистер Смит сразу же отметил в Дэвиде Джемисоне, смогли умерить бушевавшие страсти. Именно это способствовало тому, что недавно образованный штат смог и дальше развиваться без нежелательных для его становления конвульсий, и жизнь на этой территории вскоре вновь вернулась в нормальное русло. Алистер был уверен, что выбор нового губернатора оказался очень хорошо продуманным и точным шагом: несмотря на то, что он еще молод на вид и не обладает достаточным опытом для такой должности, у него было редкое для чиновников индийской Гражданской администрации преимущество: помимо английского, он говорил также на хинди и знал арабскую письменность, которой пользовалась часть индийских мусульман. Алистер Смит доверял губернатору и уважал его, и это отношение разделялось большей частью английского административного сообщества Ассама, а также представителями местной знати. Только при таком условии можно было быть уверенным в том, что от самого верха до самого низа здесь будет установлена и естественным образом существовать единая власть, охватывающая все звенья протяженной управленческой цепи, в ведении которой находился тридцать один миллион человек.

В то воскресенье Алистер, против обыкновения довольно озабоченный, находился в своем кабинете центрального управления полиции, располагавшегося в верхней части города. Несмотря на выходной, он приехал в управление с каким-то баулом из мешковины и закрылся на ключ в своем кабинете, попросив дежурного офицера, чтобы его не беспокоили. Он развернул рогожку и выставил то, что в нее было завернуто, на столик напротив своего бюро, внимательно рассматривая теперь, когда его уже никто не сопровождал, то, что некоторое время назад реквизировал в еврейском квартале, в лавке по продаже драгоценностей и антиквариата. Речь шла о паре канделябров на три свечи каждый, из цельного серебра с инкрустированными вкраплениями из золота и рубинов. На подставке канделябров была выбита разделенная между ними надпись, которая, если поставить предметы рядом, образовывала фразу: «Aeterna Fidelitas, Shrinavar Singh, 1888»[57]. Шринавар Сингх был отцом и предшественником сегодняшнего раджи Гоалпара, а фраза о «верности навек», вне сомнения, говорила о верности английской Короне. Сама пара канделябров, стоимость которой ему было просто страшно вообразить, вне сомнения, была из губернаторского дворца. Подумав это, Алистер Смит ощутил, как спина его содрогнулась от холода. Он вновь упаковал канделябры в мешковину, крикнул дежурному, чтобы ему снарядили повозку и, в нарушение всех норм поведения и субординации, решил потревожить губернатора и отправиться этим воскресным днем к нему домой.

Энн и Дэвид находились в саду, наслаждаясь поздним полуденным ветром, несущим с собой влагу с реки. Слуга принес им чайный поднос с маленькими булочками для Энн и кувшином холодного лимонада для Дэвида. Он лежал, растянувшись в плетеном шезлонге, рядом с ним, у ножки стула на земле стоял стакан с лимонадом. Дэвид был занят чтением газеты Times of India, перескакивая с одной строчки на другую из-за полусонного состояния, в котором он пребывал, подобно коту, сладко растянувшемуся на солнце. Энн сидела на простом плетеном стуле, на столе рядом лежала, судя по всему, уже давно закрытая книга. Она слушала, как журчит река Брахмапутра, чьи священные воды, по ее убеждению, защищали и ее замужество, и эти волшебные мирные мгновения. Энн смотрела на мужа, несколько отвлеченно, но с нежностью и спокойствием, уже в тысячный раз сожалея про себя о том, что он не может дать ей сына, который сейчас гулял бы здесь и играл на травке, завершая своим присутствием идиллическую картину дня.

Прошло уже два с половиной года с тех пор, когда они приехали в Ассам. В начале их пребывания здесь время летело довольно быстро: Дэвид постоянно перемещался по штату, одержимый желанием все разузнать и организовать, что заставляло его подолгу находиться вне дома. Иногда Энн ездила вместе с ним, и тогда она уставала так же, как он, как и он чувствуя важность своего пребывания здесь. Она стала восхищаться им еще больше — его энергичностью, решимостью и самоотдачей, которую он вкладывал в каждое дело. Со временем их жизнь стала более размеренной, командировки Дэвида более редкими, и у них появилось больше времени для того, чтобы быть вместе в Гоалпаре, даже если он иногда и отсутствовал, уезжая к радже, когда тот находился в городе. Тогда, по ироничному, вперемешку с легким упреком замечанию Энн, у Дэвида открывался его «персональный сезон муссонов». Потом время стало течь чуть медленнее, и Энн уже начинала представлять себе, что через пару лет, Дэвида, может быть, переведут в другое место, и тогда она начинала гадать о том, что же готовит им будущее. Совершенно точно, он никогда не оставит Индию, а она никогда не оставит его. Но между одним назначением и другим у них, конечно же, будет время и возможность для того, чтобы поехать в по-прежнему неведомую для нее Англию, страну, которая являлась ее родиной, но только по крещению. Гоалпар тогда рассматривался бы ими как переходный период, период учебы и накопления опыта, а, кроме этого, также как время, в течение которого они, находясь вдали от семьи и друзей в Дели, сумели постепенно укрепить свои супружеские узы. Конечно же, здесь ей было более одиноко, потому что настоящих друзей она себе так и не завела. Для тех, с кем она иногда общалась, и для местных устоявшихся порядков она обладала чересчур уж либеральным взглядом на вещи. Энн была менее сдержанной и имела мало общего с другими женщинами колонии для того, чтобы вести с ними долгие беседы, разделять их вздохи, переживания, так и не высказанные вслух намеки и жалобы на монотонность супружеского существования. У Дэвида был штат, которым он управлял, ежедневные проблемы, которые приходилось решать, была охота, поездки по территории и, наконец, их мужские посиделки у раджи. Энн ничего подобного не имела. Она развлекала себя чтением, прогулками в саду. Самыми яркими моментами ее одиночества были сеансы массажа, который делала ей Ариза, ее служанка. Массаж выводил ее чувственность на новые безграничные просторы, и по ночам Дэвид собирал плоды ее контролируемого транса, каждый раз наслаждаясь и даже несколько опасаясь ее свободной, почти животной сексуальности. Никакая другая женщина в его жизни не была способна возбудить его так, как это делала Энн. И то, что она при этом являлась его законной супругой, было такой редкостью для тогдашнего общества, что Дэвид беспрестанно благодарил небеса за этот ниспосланный ему свыше дар.

Сейчас Энн наблюдала за тем, как, сморившись чтением газеты, он время от времени клевал носом, напоминая притихшего дикого зверя. В ее взгляде сквозил огонек лукавства и собственничества, который трепетал внутри ее тела, подобно тому, как подрагивали на ветру листья ив, склонившихся над водами Брахмапутры.

Именно в этом оцепенении дрёмы, в которой находился он, и в состоянии пространных размышлений, которыми была охвачена она, и прозвучали слова их старшего дворецкого Йогхинда, возвестившего о неожиданном визите досточтимого Алистера Смита, просившего соизволения прервать воскресный отдых Их Превосходительств делом, требующим незамедлительного рассмотрения.

Мгновенно вскочив, Дэвид полностью пробудился, отбросил в сторону Times of India и почти крикнул Йогхинду:

— Так пусть он заходит, ну же!

— Ты хочешь, чтобы я вышла, дорогой? — спросила слегка напуганная Энн.

— Нет, не нужно. Наверняка, разговор не будет касаться государственных секретов.

Алистер Смит вошел, держа в руке свой головной убор, рассыпаясь в извинениях и протягивая губернатору влажную от пота руку. Дэвид пододвинул к нему стул и предложил сесть:

— Будьте добры, Алистер. Не желаете чаю, лимонада или чего-нибудь еще?

— Лимонада я бы выпил с удовольствием, сэр.

Энн сделала знак Йогхинду, который поспешил принести дополнительный стакан и тут же снова удалился, после соответствующего знака со стороны Дэвида.

— Что вас привело сюда в этот день, Алистер? И что это у вас такое таинственное в руке?

Алистер сделал глоток лимонада, будто набираясь храбрости. Он в задумчивости взглянул на кончики своих форменных ботинок, подумав, достаточно ли они начищены, чтобы в них можно было появиться в доме губернатора. Весь вид его напоминал облик мальчишки, который собирался просить прощения за совершенный им проступок.

— Дело, приведшее меня к вам, заключается как раз в содержимом того, с чем я сюда явился. — Он начал разматывать мешковину, а потом снимать газетную бумагу, в которую были завернуты драгоценные канделябры. Делал он все это довольно неуклюже, подрагивавшими пальцами, что лишь подстегивало нетерпение Дэвида и растущее беспокойство Энн. Наконец, он освободил содержимое мешка от бумаги и левой, а затем правой рукой вытащил оттуда по канделябру. Энн подавила вырвавшийся у нее возглас удивления.

— Вы узнаете это, сэр?

— Конечно, — ответила Энн, не дождавшись реакции Дэвида. — Это подсвечники из красного зала, подарок предыдущего раджи, когда губернатором был сэр Джон Перси! Где вы их нашли, мистер Смит?

Дэвид знаком показал Энн, чтобы она помолчала.

— В лавке одного еврея, который торгует древностями, серебром, золотом и драгоценными камнями. Некий Исаак Рашид, его в городе многие знают.

— Я хорошо знаю мистера Рашида и даже покупала у него кое-какие вещи. — Энн снова не смогла удержаться. — И как же у него оказались предметы, которые являются собственностью этого дворца и английской Короны?

— Энн, я прошу тебя! — Дэвид сильно побледнел: Это от возмущения, подумала она. — Пусть господин суперинтендант все объяснит, не надо его перебивать.

— Да, как раз первое, что я хотел вас спросить, сэр, не обратили ли вы внимание на пропажу этих подсвечников?

На этот раз, противореча своей недавней просьбе, Дэвид вопросительно взглянул на Энн.

— Нет… нет. Я, наверное, — начала она, — уже несколько дней не заходила в красный зал. А, если и заходила, то не обращала внимания. Да вы и поймите, мы ведь не ждем, чтобы у нас в доме что-то пропадало, если только какие-то вещи не забираются в чистку. Однако подождите. Йогхинд! Йогхинд, подойди-ка сюда!

— Да, мэм?

— Йогхинд, ты не обращал внимание на то, что из красного зала исчезли вот эти канделябры?

Слуга опустил глаза и, спустя секунду ответил:

— Обращал, мэм.

— Когда же?

— Позавчера.

— И ты ничего не сказал?

Йогхинд, вот уже четырнадцать лет верный, без единого упрека в свой адрес старший дворецкий губернаторского дворца, снова опустил глаза и замолчал. Энн смотрела на него, уже не веря в то, что происходит. Тут в разговор вступил Дэвид:

— Ну же, Йогхинд, объясни, почему ты не сказал ничего госпоже сразу, как только обнаружил пропажу?

— Сэр, я подумал, что, может, госпожа или господин губернатор по какой-нибудь причине отнесли их к оценщику или к реставратору.

— И тебе не пришло в голову, — Энн уже начинала терять терпение, — что их попросту украли, кто-то из прислуги или тот, кто незаметно для всех проник в дом?

— Нет, мэм, я проверил и убедился, что ничего подобного не случилось.

— Проверил? И как это? Скажи тогда, каким образом канделябры оказались в лавке торговца из еврейского квартала, судя по всему, будучи выставленными на продажу, не так ли, мистер Смит?

— Да, — ответил дознаватель, — на самом деле, их обнаружил там один англичанин, который зайдя в лавку, опознал их и сообщил обо всем в полицию.

— Ладно, Йогхинд, ты можешь идти. — По Дэвиду было видно, что он, наконец, решил взять дело в свои руки. — По тому, что я наблюдаю, Алистер, перед нами типичный уголовный случай, с той только разницей, что полиции приходится иметь дело с имуществом данного дворца. Я уверен, что наша служба правопорядка быстро раскроет эту тайну. Однако, учитывая специфику этого дела, я бы посоветовал вам быть максимально осторожным. Предлагаю, кроме нас двоих, больше никого не посвящать в это дело. И завтра, как только вам станет что-то известно, прошу вас тут же явиться ко мне в кабинет. Надеюсь, я ясно выразился?

— Да, сэр… только есть еще кое-что…

— Нет, Алистер. Завтра, в кабинете. И это касается только нас двоих. Вам понятно или нет?

Теперь уже и лицо, и жидкие волосы Алистера блестели от пота. Он продолжал держать в обеих руках по подсвечнику так, будто собирался забросить их подальше в реку и таким образом освободиться разом от всех свалившихся на него страданий. Он дважды сглотнул пересохшим горлом слюну и даже после того, как Дэвид рукой указал ему на выход, он все еще оставался на месте.

— А… как же подсвечники, сэр?

— А что — подсвечники?

— Они же доказательство преступления, сэр…

— Преступления? — Дэвид начал выходить из себя. — Вы же еще не знаете, было преступление или нет!

— Но они — доказательство происшедшего.

— Происшедшего? И что теперь?

— Теперь я должен их забрать с собой, сэр. И хранить их как вещественное доказательство до тех самых пор, пока не выяснятся факты и пока дело не будет закрыто.

В первый раз за все это время Дэвид почувствовал внутреннюю неприятную дрожь. Слово «дело» прозвучало в его мозгу, словно предупредительный выстрел. Он посмотрел Алистеру Смиту прямо в глаза: начиная с первого дня их знакомства, видя, как он работает, и даже не читая его личное дело, он понимал и был полностью убежден в том, что Алистер является человеком честным, исполнительным, верным блюстителем закона и всех связанных с его соблюдением формальностей. Беспрекословным в отношении к власти и лояльным к своему руководству. Эдакий образцовый полицейский, идеальный для беспокойного времени, которое уже случалось и которое может наступить в любой день.

— Давайте-ка подумаем, Алистер, — сказал Дэвид, вновь обретшим спокойствие голосом: — Подсвечники совершенно точно из дворца, в этом сомнений нет, не так ли?

— Нет, сэр. Никаких сомнений в том, что подсвечники отсюда. Их уже опознали четыре человека и еще несколько десятков людей могли бы это подтвердить, не колеблясь ни секунды.

— Тогда, если их принадлежность не обсуждается, значит, здесь им и место. Именно здесь вы должны их оставить, независимо от того, будут ли они потом, в случае необходимости, востребованы следствием для опознания или в качестве вещественного доказательства. Согласны?

В погрустневшем взгляде суперинтенданта промелькнула легкая тень сомнения. Затем, в полной тишине он протянул подсвечники Дэвиду, поклонился Энн и господину губернатору и попрощался.

— В таком случае, до завтра, сэр.

Дэвид смотрел, как тот удаляется, идя садом по направлению к выходу. Неожиданно ему в голову пришла мысль о том, что за прошедшие два с половиной года, что они знакомы, суперинтендант сильно постарел: плечи ссутулились, а шаг был уже не таким твердым, каким Дэвид наблюдал его раньше. Вздохнув, он передал подсвечники Энн и, положив ей руку на плечо, сказал:

— Ну, ладно, пойдем в дом. Какое неприятное событие!

* * *
В поведении и выражении лица суперинтенданта, когда следующим утром он вошел в кабинет губернатора, что-то неуловимым образом изменилось. Он был все тем же верным руководству чиновником, исполнительным в отношении старшего по должности, однако уже не выглядел тем вчерашним напуганным человеком, всецело поглощенным своими служебными обязанностями.

— Сэр, для начала я хотел бы попросить прощения за то, что вчера прибыл с этим делом к вам домой. Теперь я понимаю, что, как вы изволили выразиться, это касается только нас двоих.

— Ваши извинения приняты, Алистер. Не стоит больше об этом беспокоиться. Давайте-ка перейдем напрямую к сути вопроса. Что вы имеете мне сказать?

— Так, сэр, вы действительно не знаете, что я имею вам сказать?

— Нет, Алистер, я жду, когда вы мне это скажете. К каким выводам вы пришли?

Алистер Смит глубоко вздохнул. Дэвид Джемисон был ему искренне симпатичен и как человек, и как губернатор. Он восхищался тем, что он сделал в Ассаме, его личностью, качествами руководителя и государственного деятеля. Но теперь возникла эта ужасная вещь, и всю ночь он думал о том, как всего этого избежать, однако так и не придумал. Пространства для того, чтобы уйти в сторону от прямого разговора уже не оставалось. Он спрашивал сам себя, какой будет реакция губернатора, и искренне надеялся, что тот не станет еще больше обострять ситуацию.

— Сэр, можно предположить только две версии: либо кто-то украл эти подсвечники и отнес их на продажу мистеру Рашиду, либо они были ему проданы, и никто их не крал.

— И какая же из этих двух версий кажется вам наиболее вероятной, Алистер? — Дэвид закурил свою сигару и теперь с заметной беспечностью наблюдал, как ее дым поднимается вверх к лучу света, пробивающемуся сквозь окно.

— Это не версия, сэр, это утверждение: подсвечники не были украдены из дворца.

— Что же позволяет вам сделать столь уверенный вывод?

— Разные причины. И я мог бы разъяснить их вам, если это необходимо, сэр. Но самая главная из них в том, что никто бы не осмелился пойти на этот шаг, а Исаак Рашид, торговец, имеющий на рынке безупречную репутацию, в свою очередь, никогда бы не осмелился принять на комиссию краденые из дворца губернатора вещи, принадлежность которых ему хорошо известна.

— Значит ли сие, что они были ему проданы тем, кто имел на это соответствующие полномочия?

— Именно так, сэр.

— Тогда кем же? — Дэвид уже встал и стоял спиной к Алистеру перед окном, за которым виднелась центральная площадь Гоалпара. Не дрогнув, он услышал от него тот самый ответ, о котором уже догадался:

— Вами, сэр. — Дэвид развернулся на каблуках вокруг своей оси и взглянул на своего начальника полиции:

— И за сколько же я продал подсвечники мистеру Рашиду?

— За пятьсот тысяч фунтов, сэр. Сумму, которую вы проиграли во дворце раджи.

— Я вижу, вы хорошо информированы о моей частной жизни, Алистер.

— Это является частью моих обязанностей, сэр. Речь идет не о вашей частной жизни, а всего лишь о том, чем она способна скомпрометировать правительство штата и интересы Британии.

В голосе Алистера Смита слышалась легкая дрожь, кроме того, Дэвиду показалось, что взгляд его чуть затуманен и влажен. Сам же он ощущал себя погруженным в некую иррациональную мглу и медленно плывущим внутри какого-то ночного кошмара. «Передо мною безупречно честный человек», — подумал про себя Дэвид, однако мгла от этого не рассеялась. Ничто уже не могло рассеять ни ее, ни охватившее его чувство тошноты и отвращения.

— Алистер, я думаю, мне больше не стоит пытаться вводить вас в заблуждение. Как я и ожидал, вы профессионально справились с вашей работой. Мне лишь остается апеллировать к некоему чувству личной симпатии, которую вы, возможно, ко мне испытываете. Как вы понимаете, обнародование данного инцидента будет означать мой позор и конец карьеры. Могу ли я рассчитывать на вашу помощь и дружбу, дабы попытаться избежать этой катастрофы?

— Сэр, я всегда испытывал к вам абсолютное восхищение и был в высшей степени предан Вашему Превосходительству. Считаю, что ваш приезд в Индию стал лучшим событием, которое здесь могло когда-либо произойти. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам, если только это не будет противоречить моей чести, долгу и не обернется несчастьем для нас обоих. Скажите, каких действий вы ждете от меня?

— Какими доказательствами о том, что подсвечники ему продал именно я, располагает Рашид?

— Квитанцией о продаже, за подписью Вашего Превосходительства.

— Несчастный! Конечно же, я об этом совсем забыл!.. Однако же, в ней написано и скреплено подписями нас обоих, что у меня есть месячный срок, чтобы выкупить эти подсвечники по цене продажи.

— Да, это так. Я прочитал все бумаги. Проблема в том, что он требует, чтобы подсвечники вернулись в лавку и были выставлены там на продажу в течение всего этого месяца, а также и по истечении данного срока, если Ваше Превосходительство их так и не выкупит. Таким образом, весь город будет знать, что у него продаются, совершенно законным образом, те самые подсвечники, которые раджа Гоалпара подарил английской Короне в знак своей верности Англии.

— В таком случае, Алистер, все, о чем я вас прошу, это добиться от него разрешения на то, чтобы подсвечники оставались во дворце, пока я буду стараться найти эти самые пятьсот тысяч фунтов.

— Сегодня утром я уже пробовал договориться об этом, перед самым приходом к вам. Я потратил битый час, чтобы убедить этого еврея, но он так и не уступил.

— Почему? Что ему стоит? Неужели он хочет уничтожить меня?

— Он говорит, что один англичанин обвинил его в том, что он взял на продажу вещь из дворца губернатора, и что его держат за обвиняемого в этом преступлении. Говорит, что на кону стоит его репутация честного торговца, и что единственный способ подтвердить ее состоит в том, чтобы показать, что обвинение необоснованно. Для этого-то ему и нужно забрать подсвечники — чтобы он мог выставить их у себя в лавке. Кроме этого, он также угрожает возбудить дело против полиции Гоалпара, которую обвиняет в воровстве, потому что она, с его слов, забрала у него то, что ему принадлежит, за что он заплатил пятьсот тысяч фунтов; в подтверждение заключенной сделки у него есть все бумаги, подтверждающие ее законность. Я прошу прощения за то, что мне приходится точно воспроизводить его слова, но он также угрожает тем, что обратится к журналистам с обвинениями полиции Гоалпара, которая обвиняет его в не совершенном им преступлении, делая это исключительно для того, чтобы выгородить настоящего преступника — Алистер Смит, смутившись, сделал паузу — которым, исходя из сказанного, должны быть вы, Ваше Превосходительство.

Дэвид почувствовал, как перед ним обрушился целый мир. В качестве последствий своего отчаянного поступка он предвидел все что угодно, только не то, что какой-то англичанин зайдет в лавку этого еврея, узнает подсвечники и заявит об этом в полицию. Но даже при таком раскладе нужно что-то делать, думал он. Его личная история, его Индия не могут кончиться вот так вот просто, из-за одной безумной ночи за карточным столом.

— Алистер! Но ведь можно же что-то сделать?! Разве он не должен быть готовым пойти на компромисс, дать мне время разобраться с ситуацией, найти необходимые деньги, чтобы покончить с этим кошмаром?

— Поверьте мне, сэр, я уже все это перепробовал. Если бы у меня были пятьсот тысяч фунтов, пусть бы даже они являлись всем, что я накопил за тридцать лет в Индии, и всем, причитающимся мне с уходом на пенсию, клянусь, я бы предложил их вам взаймы в эту же секунду. Для меня нет ничего более удручающего, чем видеть, как один из самых блестящих на моем веку губернаторов оказывается выбитым из седла простым негоциантом-евреем из лавки древностей.

— Но все же, какой срок он мне дает? В конце-то концов, он же должен дать мне какой-то срок?

— Двадцать четыре часа, сэр.

— Двадцать четыре часа?

— Да. Он хочет либо пятьсот тысяч, либо подсвечники к завтрашнему вечеру.

— А вы, Алистер, какой срок даете мне вы?

— Сожалею, сэр, поверьте мне, я глубоко сожалею, но ничего лучшего я предложить вам не могу. Если Ваше Превосходительство к завтрашнему утру не сможет отыскать пятьсот тысяч фунтов, до конца дня я буду вынужден прийти во дворец, забрать подсвечники и вручить их мистеру Рашиду. У меня просто нет другого варианта, иначе будут представлены бумаги, обвиняющие в краже саму полицию. И тогда вместо одного скандала случатся сразу два.

— А ваш доклад в Дели — когда вы его собираетесь отправить?

— Через два-три дня, сразу после.

Оба замолчали под тяжестью обрушившегося на них стыда. Все, что Англия символизировала собою в Индии и на что она всегда претендовала — доблесть, честность, служение долгу, — все рассыпалось здесь, в этой комнате, под ногами двух человек, ясно осознающих причастность каждого из них к этой драме, последствия которой безжалостно разведут их в разные стороны. Самый блистательный из губернаторов Ассама, самый многообещающий представитель кадрового состава Индийской гражданской администрации был побежден за карточным столом и оказался стоящим на коленях перед торговцем антиквариатом. Размеры этой катастрофы не поддавались никакому описанию.

Дэвид позволил себе просто рухнуть в кресло, находясь в полной прострации от случившегося. С большим трудом он изыскал оставшиеся силы, еле сдерживая себя, чтобы достойно завершить разговор.

— Алистер, благодарю вас за вашу тактичность и за все, что вы попытались сделать, дабы спасти мою шкуру. Через двадцать четыре часа я дам вам ответ и, если не случится чуда, предоставлю вам карт-бланш для того, чтобы вы поступали в соответствии с вашим представлением о долге. А сейчас, если вы не против, я бы хотел остаться один.

* * *
— Это невозможно, Дэвид! Ты проиграл пятьсот тысяч в доме раджи?

— Да, Энн. К сожалению, это правда.

— Кому ты проиграл?

— Это неважно. Какая разница? Проиграл и все.

— Кому ты их проиграл, Дэвид? — Энн кричала уже так громко, что Дэвид испугался, что их услышат слуги.

— Кому ты их проиграл, Дэвид? Скажи мне, я имею право знать имена тех, кто разрушил мою жизнь!

— Энн, это неважно. Твою жизнь разрушил я. И я единственный во всем виноват.

— Скажи мне, Дэвид, тебе придется это сделать. Я просто пойду и начну всех спрашивать.

— Не стоит, любовь моя. К сожалению, в ту проклятую ночь я проиграл всем — двум англичанам и трем индусам из Гоалпара. Всем. Это была ночь, когда мне никак не шла карта. Настоящий кошмар. Я начал отбиваться, хотел верить, что удача улыбнется и все изменится, что так продолжаться не может, что нельзя так проигрывать, партию за партией, что мне наконец-то повезет, и я хотя бы сокращу проигрыш и тогда уже смогу обсуждать условия выплаты. Но нет: кошмар повторялся с каждой новой игрой, как будто бы все это было заранее предопределено. И, когда я дошел до пятисот тысяч, раджа запретил нам играть дальше.

— Ах, он запретил? А он сколько у тебя выиграл?

— В тот вечер он не играл.

— Как это? Их Высочество не играл, наблюдал за твоим несчастьем и ограничился лишь тем, что сказал «баста!», когда понял, что всё, хватит?

— Нет, Энн. Он не играл, потому что не хотел. Такое бывало с каждым из нас.

— Ах ты, мой несчастный идиот! Такой блистательный в стольких вещах и такой наивный за карточным столом! Разве ты не понимаешь, что он играл все это время, даже, когда бывал в отъезде? Для него было неважно, проиграл он или выиграл пятьсот тысяч за ночь: его главной игрой были вы, ваша удача или ваше несчастье. И он организовал это тебе. Вот в какую игру играл он.

Дэвид смотрел на нее, остолбенев от ужаса. Ему никогда не приходило в голову что-либо подобное. Он никогда не думал, что из них двоих не он, а она обладает более глубоким и ясным умом.

— Знаешь, что ты сейчас сделаешь, Дэвид? Знаешь, что является единственным, что ты еще можешь сделать? — Энн поднялась и принялась ходить по их просторной спальне. — Ты потребуешь, чтобы раджа Гоалпара, почтеннейший Нарайан Сингх, Их Высочайшее Бесстрашное Высочество, подданный английской Короны и твой товарищ по охоте, по играм и не знаю, по чему там еще — чтобы к завтрашнему утру он компенсировал тебе твой карточный долг, который ты себе заполучил в подпольном казино, устроенном им собственноручно во дворце его почтеннейших предков. Именно это ты и сделаешь!

Возбужденная тирада Энн неожиданно сменилась долгим молчанием. Она ждала, что он ответит, а Дэвид взял длительную паузу, чтобы быть окончательно уверенным в том, что уже не вернется назад к тому единственному ответу, который должен был ей дать. Глубоко вздохнув, он ответил настолько тихо, что она не сразу поверила в то, что услышала.

— Нет, Энн. Это как раз то, чего я не сделаю никогда. Это из того же разряда, что приказать убить этого еврея — сукиного сына, который меня шантажирует, или уволить начальника полиции Алистера и попытаться замять начатое им расследование. Ничего такого я делать не буду.

— А почему, я могу узнать?

— Потому что это вопрос чести.

— Чести? — Энн сделала резкий жест рукой, будто бы бросив в пол какую-то тряпку. — Сейчас твоя честь равняется нулю. Или, точнее, пятистам тысячам фунтов. Достань их или найди способ сделать так, чтобы тебе их простили — и тогда твоя честь к тебе вернется.

Дэвид почувствовал, как унижение тонким лезвием медленно проникает в его грудь: сначала его унизил ничтожный еврейский торгаш, потом бывший в его подчинении шеф полиции, а теперь и его собственная жена. Теперь во всем этом ему оставалось только установить предел, обозначить границы.

— Энн, я не сделаю ни того, ни другого. Я не стану просить, чтобы мне простили долг, потому что карточный долг — долг чести. Не буду просить раджу Гоалпара, формально являющегося подданным и союзником английской Короны, чтобы он мне подарил или дал взаймы пятьсот тысяч, которые я никогда, ни при каких условиях не смогу вернуть — и все это ради того, чтобы спасти мою карьеру и репутацию. Если я так поступлю, это будет новым предательством в отношении моих обязанностей и долга. К тому же, тот, кто приедет сюда на мое место, будет представлять правительство, находящееся в вечном долгу перед раджой и его потомками. Я предпочитаю собственный позор, нежели такое предательство.

— И что ты будешь делать?

— Ничего. Мне нечего делать, чтобы избежать катастрофы, сегодня и вплоть до завтрашнего утра. К сожалению, чудес не бывает. Завтра я сообщу своим кредиторам о том, что не в состоянии выплатить долг, а в Дели передам прошение об отставке, изложив соответствующие причины.

— А потом?

Дэвид молча посмотрел на Энн. По его лицу текли две крупные слезы, но он не отвел взгляда. Он снова увидел, как она красива и необычна, почувствовав пробежавшую по всему телу дрожь от одной только мысли, что эта женщина принадлежит ему. Она — его жена.

— А то, что потом, любовь моя, теперь уже зависит только от тебя. Если ты останешься со мной, то всю свою дальнейшую жизнь я посвящу тому, что буду пытаться заслужить твоё прощение за то, что сделал с тобой: все зло, что отныне ты мне причинишь, по легкомыслию или из мести, я смогу принять как цену, которую обязан заплатить за бесчестье, которое принес тебе и твоей семье. Я говорю это с глубокой тяжестью в душе и не пытаюсь получить твое скорое прощение. Вчера и сегодня я много думал о нас и понял, что хочу только одного — бороться за то единственное, что у меня осталось. За тебя. Если ты останешься со мной, я начну заново нашу жизнь, как-то по-другому, где-то в другом месте, делая не важно что. Если ты уйдешь, я пойму и приму это, не буду чинить тебе никаких препятствий и попробую один прожить то, что уготовано мне судьбой. Сейчас мне больше нечего тебе сказать. Нечего тебе предложить или пообещать. Я только хочу, чтобы ты знала, что я люблю тебя, с каждым днем все больше, и что я крайне несчастен от того зла, которое я тебе причинил.

Энн вышла из спальни, прошла по залам, слабо освещенным уже наполовину оплывшими свечами, и не смогла удержаться от ироничной улыбки, заметив, что в красном зале в подсвечниках, ставших причиной трагедии, горят свечи. Она прошла через веранду и вышла в сад, где полная луна, осветив отдельные участки земли, оставила другие во мраке, окутав тайнами, которые еще только предстоит разгадать. Энн услышала знакомый ей по последним годам жизни шум священной реки, которая протекала чуть вдалеке, в глубине сада, вдыхая висевший над ней в воздухе влажный аромат ночных роз. Она подумала, насколько мирными были эти проведенные здесь годы, о том, что давно успела подружиться с каждым из растущих здесь деревьев, с привычными ей запахами сада; ей вдруг снова взгрустнулось от того, что у них нет ребенка, сына: можно было бы сейчас подойти к нему, поправить одеяло и поведать ему разом все свои секреты и печали, пользуясь тем, что он спит и ничего не слышит. Она подумала и о своем бесплодном герое, которого так любит, недостатками и слабостями которого так восхищается, подумала о том, насколько бы ее жизнь была пуста, если бы все это — их неродившегося сына, этот лунный свет в ночном саду, ночной запах роз — нельзя было разделить с ним и только с ним.

Почувствовав, как холод уже подбирается через одежду к телу, Энн вернулась в спальню, где застала Дэвида, сидящего все в той же позе на диване, с опущенной вниз, зажатой между ладонями головой. Он был по-прежнему в слезах, застывших на его лице, будто в ожидании, когда она вернется.

— Я не оставлю тебя, Дэвид. Не оставлю никогда. Делай то, что ты считаешь нужным и должным.

* * *
Все последующие события развивались просто и быстро. На следующее утро Дэвид отправил телеграмму в Дели, попросив об отставке со своего поста в связи с обстоятельствами, изложенными в прилагавшемся к письму отчете шефа полиции Гоалпара. В ответ он получил телеграмму из головного аппарата правительства, в которой сообщалось, что отставка принята со всеми вытекающими из этого последствиями. Они упаковали свои вещи, отблагодарили, чем могли, прислугу дворца, Дэвид написал прощальное письмо с благодарностью, адресованное всем сотрудникам правительства штата, и вечером они уже садились в экспресс, направлявшийся в Агру и Дели, держа друг друга под руку, словно они не являлись, по сути, двумя преступниками, спешно бежавшими из города.

В Дели Дэвид Джемисон доложил в центральный аппарат правительства о своем прибытии и был принят генеральным директором, который не смог скрыть злорадный блеск в глазах, когда спросил его:

— Ну что, мой дорогой, прибыли, чтобы подать в отставку?

— Нет, прибыл, чтобы представиться руководству и ждать дальнейших распоряжений. Если меня ожидает отставка, я решу, буду ли я защищаться или нет. А до тех пор считайте меня на службе.

Дэвид был отправлен домой до принятия решения по его вопросу. Это был долгий и мучительный месяц, проведенный ими в доме родителей Энн, когда нельзя было выйти на улицу без того, чтобы не ощутить на себе косые взгляды, или чувствовать тяжелое свинцовое молчание уважаемого полковника Рис-Мора. К концу этого периода, который показался ему вечностью, к превеликому отчаянию с его стороны, Дэвид был вызван прямо на аудиенцию к вице-королю.

Прошло три года с тех пор, как он в последний раз заходил в этот кабинет, откуда руководили Индией и откуда он вышел тогда с трудно описуемым ощущением причастности к узкому элитарному кругу тех, кому судьба доверила право управлять этой страной. Лорд Керзон, то ли из желания поразвлечься, то ли, чтобы обозначить разницу между тем, что было тогда и что сейчас, принял его на этот раз, даже не потрудившись подняться из-за стола.

— Заходите, Дэвид. Садитесь куда-нибудь, и я сразу перейду к делу. Дабы сэкономить на деталях или красноречивых заявлениях, — а в вашем случае они неуместны, — скажу вам лишь, что я чувствую себя предательски обманутым: вам было оказано доверие и предоставлены несравнимые возможности, которых многие другие страстно добивались и в не меньшей, чем вы, степени заслуживали. Однако, несмотря на запятнавшие вашу честь обстоятельства — вашу и всех нас! — в связи с вашим отбытием из правительства Ассама я попытался быть справедливым и выбрал наиболее подходящий вариант, который позволит вам быть полезным делу защиты интересов нашего государства. У меня был выбор между тем, чтобы инициировать против вас соответствующую процедуру и уволить со службы за бесчестное поведение, и тем, чтобы принять во внимание тот факт, что, несмотря на ваши пороки, вы, ранее и в последнее время доказывали, что, несомненно, способны работать талантливо и со знанием дела. Я выбрал второе. Однако, как вы должны понимать, в Индии вам не место, даже, если вы будете работать мальчиком по уборке помещений в данном учреждении.

Лорд Керзон сделал необходимую паузу, чтобы обидное замечание было как следует прочувствовано, и, надо сказать, добился своего. Теперь перед ним сидел человек, больше похожий на обыкновенного оборванца. Оставалось только подобрать ему самое унизительное из наказаний и можно было переходить к финальному этапу разговора.

— Итак, — продолжил он все таким же разочарованно-презрительным тоном, — министерство по делам колоний распространило циркуляр по всем подотчетным территориям с просьбой подобрать кандидата на должность консула в некоем месте под названием Сан-Томе и Принсипи. Знаете, где такое находится?

— Нет, сэр, и, если не ошибаюсь, даже ничего об этом не слышал.

— Немудрено. Именно поэтому кандидатов на эту должность и не видно. Одни не знают, где это, другие знают, и именно поэтому не желают туда отправляться. Сан-Томе и Принсипи — это два небольших принадлежащих Португалии острова, расположенные в районе западного побережья Африки. По моим сведениям, там порядка тридцати тысяч жителей, один процент которых представлен белыми рабовладельцами, а девяносто девять — черными рабами, которых кнутом держат на хлебе и воде. Кроме этого, там самый плохой климат на планете и куча всяких заболеваний, которые вы себе только можете вообразить.

— Простите, что перебиваю, сэр, но для чего министерству там нужен консул?

— Нужно добиться, чтобы португальцы, в соответствии с каким-то существующим между нами договором, прикрыли там свою работорговлю, благодаря которой, судя по всему, они бесчестно конкурируют с нашим экспортом из этого же региона Африки. Мы направляем туда нечто вроде полиции. Ну, а переходя к делу, сообщаю вам: это является вашим вторым и, вне всякого сомнения, последним шансом. Таким образом, место ваше, коли вам того захочется. Если же нет, надеюсь, вы простите меня за то, что мне придется затеять против вас процедуру увольнения со службы. Поверьте, я предоставляю вам самый великодушный выход из сложившейся ситуации. Итак, каков ваш ответ — хотите Сан-Томе или пожелаете вернуться домой в еще худшем положении, чем когда-то оттуда прибыли?

— Хочу на Сан-Томе, сэр.


XI

Депеша из Лондона в Лиссабон, переправленная потом на Сан-Томе, ограничивалась информацией о том, что английский консул прибудет в сопровождении супруги, что пара не имеет детей и не везет с собой каких-либо сотрудников или помощников; представитель Эдуарда VII приедет прямиком из Индии, где служил до последнего времени. В соответствии с полученными инструкциями, Луиш-Бернарду позаботился о том, чтобы подготовить для супругов дом, сообразный их статусу. Он подобрал к ним в услужение садовника, кухарку, а также девушку-помощницу по дому. Никто из прислуги, как и стоило ожидать, не владел английским, и этот вопрос мистеру и миссис Джемисонпредстояло как-то решать.

Любопытствуя, Луиш-Бернарду начал размышлять о том, какого человека англичане могли направить на Сан-Томе с подобной миссией. Ведь ему, с одной стороны, предстояло шпионить за губернатором, а с другой, вроде как, быть его союзником, поскольку с формальной точки зрения задача у них была одна — удостовериться в том, что на острове не используется рабский труд. В представлении губернатора, это должен был быть либо молодой специалист, только начавший свою карьеру, либо изнывающий от невыносимости бытия чиновник, исчерпавший в Индии все возможности профессионального роста, либо, наконец, — какой-нибудь пожилой полковник в отставке, согласившийся на Сан-Томе как на возможность увеличить размер своей пенсии.

С этими мыслями, смешанными с неподдельным страхом, встретил он шлюпку, подошедшую к пирсу от вставшего на якорь судна. На берег сошла блестящая молодая пара в легких светлых тропических одеждах, сдержанно-элегантных, что было большой редкостью в этих краях. Несмотря на явную усталость от двадцатидневного путешествия, они твердым шагом ступили на землю. Таким же крепким, уверенным было и рукопожатие, которым Дэвид поприветствовал Луиша-Бернарду, благодаря за встречу, открыто улыбаясь и подтверждая, что он искренне рад находиться на Сан-Томе. Первое, на что Луиш-Бернарду обратил внимание, взглянув на Энн, была ее несомненная умопомрачительная красота. Высокая и стройная, она небрежно прятала под бледно-зеленой соломенной шляпкой свои светлые волосы. Ниспадавшие пряди обрамляли ее лицо, не бледное, как у большинства англичанок, а с легким медным оттенком, приобретенным под индийским солнцем и солеными ветрами морей, которые ей пришлось пересечь. Нос ее был прямым, чуть длинноватым, полные, подчеркнутые помадой губы открывались в полуулыбке, обнажавшей белые зубы. Все лицо ее было освещено светом мягких зеленовато-голубых глаз. Они смотрели прямо на собеседника и, казалось, вмещали в себя всю сдержанность и, одновременно, всю дерзость мира. Несмотря на жару, которая уже воцарилась в тот утренний час, рука, которую она протянула губернатору, была прохладной и нежной, «как и весь ее несравненный облик», — промелькнуло у него в голове…

Теперь, уже сидя за столом в гостиной, которой он крайне редко пользовался, Луиш-Бернарду беспечно беседовал с вновь прибывшими. Согласно протоколу, в день приезда, он пригласил их отужинать вместе во Дворце правительства. Дабы сразу покончить с неловкостью первой встречи, он предпочел устроить неформальный ужин на троих, в том самом большом зале, с дверьми, открытыми на террасу и с запахом шумевшего в отдалении океана. На острове было самое начало сухого сезона. Здесь, в точке, через которую проходит линия экватора, этот период представлял собой нечто среднее между летом в южном и северном полушариях. Влажность, как днем, так и вечером достигала уже нестерпимого уровня, солнце пекло сильнее прежнего, но жара была еще не такой тяжелой и удушающей.

— Вы прибыли в наиболее удачное время года для того, чтобы ознакомиться с Сан-Томе, — сказал Луиш-Бернарду. — У вас в распоряжении будут еще три месяца, чтобы пообвыкнуться, прежде чем погода станет по-настоящему… невыносимой. Но к тому времени вы уже будете ко всему готовы. Надеюсь, вас заранее предупредили, что природа здесь красивая, но и удручающая одновременно.

— А что является самым невыносимым, губернатор? — спросила Энн, которая с самого начала была активным собеседником, принимая равное с мужчинами участие в разговоре, отчего и общая атмосфера за ужином казалась вполне раскованной и приятной.

— Понимаете, миссис Джемисон… — начал было Луиш-Бернарду, но Дэвид прервал его.

— Прежде, чем вы продолжите, губернатор, у меня есть к вам предложение. Раз уж нам здесь предстоит находиться вместе пару лет, и поскольку из вежливости, взаимной симпатии и по роду службы мы будем часто видеться в подобной обстановке, — что вы скажете, если мы будем обращаться друг к другу просто по имени?

Энн улыбнулась, Луиш-Бернарду тоже. Вне сомнения, они вполне симпатичные и цивилизованные люди, подумал он, разве что чуть моложе его: ему 38, Дэвиду 34, а Энн — 30. Он понимал, что их общество для него — это по-настоящему редкое приобретение, глоток свежего воздуха в столь тяжелом климате Сан-Томе, настоящий душевный бальзам для человека, которому столько вечеров приходится ужинать в одиночестве, когда не с кем и словом перемолвиться — разве только с Себаштьяном. При том, что тот имеет привычку вести себя излишне дипломатично и заговаривает с хозяином, лишь отвечая на прямой, заданный ему вопрос. В остальное же время Себаштьян молчит, ведет себя тихо и почти незаметно, в особенности, когда чувствует, что Луиш-Бернарду не расположен к разговору.

— Отличная мысль, Дэвид! Пожалуй, это единственная форма обращения, не выглядящая смешной, теперь и в будущем. Предлагаю выпить за это!

Луиш-Бернарду поднял свой бокал с белым вином, и Энн с Дэвидом его тут же поддержали.

— Итак, возвращаясь к вопросу, Луис (она произносила его имя на свой манер, именно «Луис», с ударением на первый слог и без «Бернарду», что для нее, вероятно, было слишком сложным), — так что же на Сан-Томе является самым невыносимым?

Луиш-Бернарду сделал паузу, прежде чем ответить, как будто бы сам задумался над этим вопросом впервые.

— Самое невыносимое, Энн? Ну, климат, конечно же. Лихорадка, влажность, малярия, наконец. Потом… — Он сделал неопределенный широкий жест, как бы пытаясь охватить им весь остров — это одиночество, это вырождение, это ощущение, что время здесь остановилось, и что люди застыли в нем.

— Одиночество, о котором вы говорите, наверное, еще более тягостно, из-за того, что вы здесь один…

— Да, правда. Хотя я приехал сюда уже готовым к этому.

— Луиш, вы ведь не женаты? — вступил в разговор Дэвид. — Нет? И никогда не были?

— Никогда не был…

Между ними воцарилась тишина, естественным образом продиктованная обстоятельствами: даже при самой недружелюбной внешней обстановке, казалось бы, сближающей людей, близость все равно не может наступить за один вечер.

На правах хозяина, Луиш-Бернарду нарушил молчание, предложив завершить ужин и переместиться на террасу, его террасу — чтобы выпить бренди и немного освежиться под легким вечерним бризом.

— Я не хочу быть неправильно понятым и менее всего намерен испортить вам первые впечатления от Сан-Томе. Вы сами увидите, отнюдь не все здесь так уж невыносимо. Острова прекрасны, пляжи превосходны, а сельва — это вообще особый, необыкновенный мир. Не хватает здесь, конечно, того, что мы в Европе и вообще в цивилизованных странах называем «светом». Но зато здесь в полной мере наличествует свет первозданный, примитивный, во всей своей природной чистоте.

Той ночью, прежде чем заснуть в своей новой постели, новом доме, на чужой и незнакомой земле, Энн, повернувшись на бок к Дэвиду, спросила:

— Что ты о нем думаешь?

— Что было бы неприятно иметь такого врага.

— Думаешь, это может быть опасно?

— Из бумаг, которые я получил, следует, что да. Он похож на рыцаря, которому дали невыполнимое задание, и защищает он идею, у которой нет защитников. Ума не приложу, что привело его сюда и заставило согласиться на эту работу.

— Может, то же, что и нас? — спросила она, задевая за больное, и Дэвид замолчал, не зная, что ей ответить. Осознав всю тяжесть сказанного ею, Энн лишь молча прижалась к нему, и так, больше не произнеся ни слова, они и заснули в эту свою самую первую ночь на экваторе.

В следующие недели Луиш-Бернарду делал все, что только мог, дабы хоть как-то облегчить жизнь прибывших на остров. Отчасти им двигало осознание того, что, завоевав их симпатию, он тем самым поспособствует и более успешному выполнению своей собственной миссии, по сути, сводившейся к тому, чтобы максимально смягчить содержание доклада, который консул рано или поздно отправит в Лондон и от чего в значительной степени будет зависеть будущее экспорта с Сан-Томе. С другой стороны, Дэвид и Энн были ему по-настоящему симпатичны, став, по большому счету единственными собеседниками за последние долгие месяцы, с которыми ему приходилось проводить время. Таким образом, ведомый личной заинтересованностью и искренней готовностью помочь, он следил за тем, как они устроились, отыскал Дэвиду одного негра с Занзибара, говорившего по-арабски, который стал служить у него переводчиком с арабского на португальский. Кроме этого, он также убедил преподавательницу из местного лицея, владевшую более-менее сносно английским, чтобы та по окончании рабочего дня обучала Дэвида и Энн португальскому. Луиш-Бернарду также предоставлял Дэвиду запрашиваемую им информацию, при условии, что она не была конфиденциальной. Губернатор замечал, что, задавая те или иные вопросы, Дэвид никогда не давил, если чувствовал, что обсуждаемая тема не относится к его компетенции. Луиш-Бернарду организовал для приехавших нечто вроде ужина-презентации с властями города и управляющими плантаций, половина которых проигнорировала приглашение. Он, конечно же, заметил это, но скрыл сей факт от Дэвида. Примечательно также, что на ужине ни один из присутствовавших, кроме губернатора, не говорил по-английски. Это, а плюс еще ослепительная красота Энн, которая, скорее, походила на пришелицу с другой планеты среди небольшого количества появившихся на приеме дам, стало причиной того, что данное светское мероприятие, столь нечастое для острова, обернулось полным и однозначным фиаско. Ну, и наконец, Луиш-Бернарду использовал свои связи для того, чтобы местная пресса — «Бюллетень Сан-Томе и Принсипи» — опубликовала новость о прибытии английского консула, но отнюдь не в духе сообщения о высадке врага на родную землю. Появившаяся в издании информация рассказывала о чиновнике, приехавшем сюда, чтобы на месте обстоятельно оценить здешние условия труда, о человеке добрых намерений и убеждений, готовом отдать должное свершениям португальских поселенцев в этих невероятно жестких условиях, о чем его коллегам из уютных кабинетов в Сити адекватно судить попросту невозможно.

Потом случилось то, что рано или поздно должно было случиться: английский консул решил выехать, так сказать, в поле. Он собрался лично осмотреть те самые плантации какао, являвшиеся, как писала пресса с Флит-стрит, последним оплотом рабовладельческого варварства в мире, который все единодушно называют цивилизованным. И здесь Луиш-Бернарду оказался перед своей первой дилеммой — сопровождать консула, если и когда тот посчитает это приемлемым, или, коли он предпочтет именно этот вариант, предоставить ему возможность действовать самостоятельно. Как он и предполагал, Дэвид ответил на данный вопрос как настоящий дипломат: он с радостью и благодарностью примет предложение губернатора сопровождать его в поездках на вырубки, где он будет ему чрезвычайно полезен как проводник, переводчик и как человек, умеющий разъяснить те или иные местные особенности. Однако после того, как он адаптируется и посчитает, что способен сам разобраться в том, что и как, Дэвид не станет больше злоупотреблять его временем, готовностью помочь и будет уже самостоятельно справляться с задачей, которую, в конце концов, было поручено решать именно ему. Ведь, вне сомнения, губернатору всегда есть, чем заняться, так что он, Дэвид, будет просить его присутствия лишь в самых исключительных случаях, когда без него уже никак не обойтись.

Не дожидаясь, пока англичанин начнет самостоятельно путешествовать по плантациям Сан-Томе, Луиш-Бернарду счел правильным написать конфиденциальное письмо, адресованное всем управляющим. Он размножил и разослал свое послание через курьера, отправляя его день за днем, пока, наконец, все не были проинформированы.

«Многоуважаемый сеньор!

Как известно Вашему Превосходительству, господин Дэвид Джемисон, консул Англии на наших островах, в соответствии с договоренностью между его и нашим правительствами, прибыл сюда с задачей изучить состояние дел и сообщить британским властям информацию об условиях труда на плантациях Сан-Томе и Принсипи. Мы надеемся, что он сможет развеять некоторые наносящие ущерб нашей колонии суждения на этот счет, получившие распространение в английской прессе и отразившиеся эхом в высших инстанциях английского правительства.

Я предложил свои услуги господину Джемисону и готов сопровождать его во всех его поездках на вырубки, которые он намерен предпринять, выполняя возложенную на него задачу. Предложив взять на себя роль посредника в этой миссии, я искренне надеюсь на то, что это послужит нашим с Вами общим интересам. Однако, исходя из согласованного ранее статуса господина Джемисона, он, вполне очевидно, свободен принять или отклонить мое предложение. Полагаю, что поначалу консул согласится на мою помощь, но впоследствии от нее откажется. Мне нечего этому противопоставить, однако я прошу Вас самолично не препятствовать подобным визитам. Полагаю, что речь не идет о посещениях Вашего хозяйства без предупреждения. Со своей стороны, я постарался исключить эту возможность, попросив консула проинформировать Вас о своем прибытии соответствующим предварительным извещением. В любом случае, настоятельно обращаю Ваше внимание на важность данных визитов консула в связи с тем, что по их итогам в Лондон будет отправлен отчет. От выводов, изложенных в нем, будет в значительной степени зависеть развитие экономики островов, а также процветание Вашего хозяйства. Самым главным в этом деле является то впечатление, которое консул вынесет из каждого конкретного посещения, а это, в свою очередь, в полной мере зависит от того, как он будет Вами принят и насколько точными будут Ваши ответы на задаваемые им вопросы.

Остаюсь уверенным в том, что мое обращение было предельно понятным, и надеюсь, что Вы осознаете важность того, что стоит на кону. Прошу Вас сохранять конфиденциальность данного послания, а также ожидаю от Вас сообщений или Ваших личных, достойных рассмотрения, соображений. Как всегда, остаюсь полностью в Вашем распоряжении для любых дополнительных разъяснений.

Да хранит Вас Бог,

губернатор Луиш-Бернарду Валенса».

Луиш-Бернарду и Дэвид ехали верхом рядом друг с другом, возвращаясь с вырубок Агва-Изе по дороге, которая вилась вдоль берега и позволяла не терять из вида океан, что находился от них по правую руку. Стояло лето, солнце в это время садилось за горизонт значительно позже, и день был просто великолепный. Дорога от плантаций до города была недлинной, и они двигались шагом, не спеша вернуться домой, наслаждаясь теми редкими мгновениями, когда пейзаж, а с ним и сама жизнь становились мягче и душевнее. Луиш-Бернарду вспомнил про письмо Жуана, полученное накануне, где тот сообщал о своем предстоящем приезде. Он сел на корабль уже четыре дня назад и через неделю должен был быть здесь, на Сан-Томе. Луиш-Бернарду ощущал настоящую эйфорию от того, что скоро встретит своего друга, сможет, наконец, отложить в сторону свою ежедневную писанину и ему будет теперь с кем разделить, хотя бы на некоторое время, этот дом, трапезу и вечера на террасе. Вопрос Дэвида заставил его пробудиться от этих мыслей:

— Скажите, Луиш, могу ли я попросить вас откровенно ответить на мой вопрос?

— Думаю, да. Не вижу причин отказать вам.

— Что вы думаете о неграх на вырубках?

— Что я думаю? В каком смысле?

— В человеческом смысле.

— В человеческом… все то, что вы и сами видели: труд там тяжелый, жесткий, почти нечеловеческий, который ни вы, ни я не вынесли бы. Однако чего еще можно было бы ожидать в Африке — да и не только в Африке, я думаю? В Индии вы, вероятно, видели нечто похожее или даже хуже.

— Конечно, видел, Луиш. Но вопрос, прямой вопрос, который я хотел бы задать вам — заметьте, не как губернатору, а как человеку — заключается в следующем: рабский это труд или нет?

Луиш-Бернарду украдкой взглянул на собеседника: был ли это вопрос друга или же английского консула?

— Дэвид, я обращаюсь к фактам и к юридической стороне вопроса: они здесь по трудовому договору, им платят, и они могут уехать отсюда по истечении срока договора.

— И сколько из них уезжает? Сколько, например, уехало в прошлом году?

Вечный вопрос, который Луиш-Бернарду уже не раз задавал и себе, и попечителю.

— Говоря откровенно, Дэвид, скажу, что уехали очень немногие. Не знаю, сколько точно, но немного…

— Ни одного…

— Я не помню точных цифр, Дэвид.

— Ну ладно, Луиш, признайтесь же, как друг: не уехал ни один. Потому что они, конечно, могут уехать, но только на бумаге. И вы прекрасно это знаете…

— Дэвид, закон о репатриации вышел совсем недавно, как вы знаете. Всего лишь в 1908-м. Примерно через полтора года закончатся заключенные при нем первые контракты, и тогда и только тогда мы и сможем судить.

— И что же вы сделаете, когда убедитесь, что ничего не изменилось?

— Я не уверен, что все будет именно так. Вы ведь только предполагаете. Но я могу ответить вам, гипотетически: как только я увижу, что число работников, вернувшихся в Анголу или туда, откуда они приехали, не изменилось, по сравнению с прошлыми годами, я лично займусь расследованием причин этого. Коли понадобится, я буду говорить с каждым, кто продлил контракт, чтобы понять, сделал ли он это сознательно и по своей собственной воле. И если вдруг обнаружу, что они были обмануты, я приму соответствующие меры. И хотел бы, чтобы вы в этом не сомневались.

К тому моменту они уже поднялись на возвышенность, с которой был виден весь город, окруженный заливом. Уже начинало темнеть, но Дэвид заметил, что лицо Луиша-Бернарду помрачнело, и весь он вдруг стал каким-то, даже не одиноким, а брошенным. Дэвид находился здесь, расплачиваясь за долг чести, отбывая наказание, а ради чего здесь был Луиш-Бернарду? Ради долга, по велению чести, из-за собственного упрямства или нуждаясь в искуплении каких-то своих грехов? Дэвид выполнял простую задачу: наблюдать, делать выводы и доложить о том, что видел. Надо было лишь оставаться честным, большего от него не требовалось. Луишу-Бернарду было гораздо сложнее, ему предстояло изменить положение вещей, уже ставшее местными традициями и обычаями, развернуть ход мыслей чужих, не понимавших, зачем он здесь, людей. И все это для того, чтобы он, Дэвид, хотя бы заронил в своей голове сомнения о том, что, может быть, выводы его еще не столь определенны и не окончательны, что, в свою очередь, позволит Сан-Томе и Принсипи выиграть немного времени. Если же все эти расчеты лопнут, — а это вполне можно предвидеть, — тогда все то, что привело Луиша-Бернарду на эти острова, потеряет всякий смысл. Останутся только потерянные годы, больше ничего. И он, Дэвид, не может обещать, что, в случае чего, подыграет ему: это каждый из них прекрасно понимает. Он может только пообещать, что верит в его честные намерения.

— Да, Луиш, это я понимаю. И ничего другого от вас не жду. Остается только понять, согласятся ли они на это здесь и в Лиссабоне.

— А если не согласятся, тогда мне будет только легче, не правда ли? — В голосе Луиша-Бернарду прозвучала некоторая грусть. — Сан-Томе мне не нужен. Все это мне ни к чему. И в этом как раз мое преимущество, моя свобода в этой тюрьме.

На секунду Дэвид представил себе отставку Луиша-Бернарду с поста губернатора и то, как он садится на корабль обратно в Лиссабон. Будет только легче… И правда, такая свобода и, может, даже такой соблазн у него есть. Тогда Дэвид представил, что они с Энн остаются одни на этом острове, потом им приходится смириться с той личностью, которую пришлют на замену Луишу-Бернарду — какого-нибудь колониального карьериста, грубого и неприятного на вид, с которым они будут постоянно конфликтовать, а уж об общении и взаимных визитах и говорить не приходится. Прошел всего месяц с их приезда на остров, и Луиш-Бернарду стал для них с Энн настоящим спасательным кругом, островком посреди острова. Он знает, что это чувство, скорее всего, взаимно, но только вот он здесь находится в наказание, конец которого наступит тогда, когда кто-то так решит. Луиш-Бернарду же здесь узник собственной гордости или чувства долга, миссии, которая закончится лишь в тот момент, когда он осознает ее невыполнимой.

Они прибыли к резиденции консула. Энн, услышав топот лошадей, вышла на порог встретить их. В руке она держала газовый фонарь, на ней было темно-розовое платье с глубоким декольте. На загорелой коже виднелись мелкие капельки пота, проступившего от высокой влажности. Улыбнувшись, она поприветствовала Луиша-Бернарду:

— Ну, что, Луиш, вы по-прежнему служите мальчиком-проводником для моего мужа?

— Да нет, Энн, он и без меня не потеряется. Просто иногда мы составляем друг другу компанию. Думаю, скорее, это он меня сопровождает… — он посмотрел на Дэвида, примиряюще улыбаясь, — чтобы я не сбился с прямого пути.

— Гм, слышу в этом явный подтекст. Продолжение мужского разговора.

— Мужского разговора, однако совсем не о женщинах, — вставил Дэвид. — Сдается мне, что единственная женщина в радиусе пятисот морских миль отсюда, о которой мужчины могли бы разговаривать, — это ты, моя дорогая супруга.

— Что ж, тогда надеюсь, что не стану темой ваших бесед.

Луиш-Бернарду театрально раскланялся:

— Это было бы неинтересно, Энн: одни похвалы и восхищения, слишком однообразно.

Она ответила на поклон, чуть комично склонив голову, благодаря его за комплимент.

— Итак, Луиш, может, вы останетесь с нами поужинать? — спросил Дэвид, направившись к дому, слегка обнимая Энн за плечи.

— Благодарю, Дэвид, но мне нужно домой, чтобы просмотреть сегодняшнюю почту. Кто знает, может у Лиссабона есть для меня сенсационные новости?!

— Ну, тогда заезжайте пропустить стаканчик после ужина, — предложила Энн.

— Посмотрю, если быстро освобожусь и еще буду в состоянии…

* * *
— Послушайте, сеньор Жерману, я повторяю и хочу, чтобы это было для вас предельно ясно. — Луиш-Бернарду сидел за рабочим столом в своей приемной, задрав ноги на стол и уложив их на кипу бумаг, ожидавших его рассмотрения и подписи. — Меньше чем через два года начнутся первые обновления трудовых соглашений, и на этот раз дела будут вестись по-серьезному.

— По-серьезному — это как, сеньор губернатор?

— Не делайте вид, что вы не понимаете, Жерману. Вы прекрасно понимаете, что означает перезаключение контрактов, так же, как и то, что является обыкновенной клоунадой.

— То есть, сеньор губернатор полагает, что клоунада — это как раз то, что делалось до сих пор?

— Если вам угодно знать мое искреннее мнение, то да. И такое больше не повторится.

— Тогда как же Ваше Превосходительство предлагает поступить?

— Так вот, я вам говорю: каждый перезаключенный контракт должен лежать здесь, на моем столе. И не только с подписью или отпечатками пальцев работника, но и с подписями двух свидетелей, которые умеют читать и писать, и которые не работают на этих вырубках. А свидетели, в том числе и вы, должны будут, поклявшись, подтвердить, что работнику объяснили, а он прекрасно понял, что у него есть право не возобновлять контракт, полностью получить в Фонде репатриации причитающийся ему депозит на его имя, а также быть отправленным к себе на родину за счет его работодателя. Все, что не поступит ко мне с соблюдением перечисленных условий, я аннулирую и распоряжусь повторить всю процедуру подписания в моем присутствии. Вам понятно?

— Не знаю, есть ли у Вашего Превосходительства для этого полномочия… — Жерману-Андре Валенте держался с виду невозмутимо, однако в уголках его губ прятался легкий признак охватывающего его гнева, а едва подрагивающие мышцы лица свидетельствовали о том, что он явно нервничает.

— Что вы знаете о моих полномочиях? Какое такое право вы имеете решать, какие полномочия у меня есть и каких нет? — В отличие от своего собеседника, Луиш-Бернарду не имел надобности скрывать да и не пытался как-либо замаскировать свое негодование, которое мгновенно отразилось в его голосе и на его лице.

— Как вы знаете, сеньор губернатор (Жерману Валенте обожал повторять эту фразу: «как вы знаете»), обсуждение контракта между работающей на вырубках компанией и ее работниками является частным актом гражданского права, который относится к исполнительским полномочиям не губернаторским, а моим. Вы имеете на это право лишь постфактум, если возникают какие-либо сомнения.

Луиш-Бернарду встал из-за стола. Красный от ярости, четко чеканя каждое слово, бомбардируя ими собеседника, он произнес:

— Послушайте-ка, вы, сеньор Жерману. Для чего я сюда прибыл, по-вашему? Чтобы надо мной тут насмехались? Чтобы закрывать глаза на нарушения, которые практикуются на вырубках? Чтобы я притворялся, что считаю, что какой-нибудь несчастный, привезенный сюда из Анголы, ничего не понимая и не зная, к чему быть готовым, и вправду по своей воле хочет остаться тут еще на пять лет, чтобы работать, как проклятый и еще при том, что к нему относятся хуже, чем к животному? Может, вам, конечно, все это безразлично — честное выполнение своих служебных обязанностей — вы ведь здесь уже слишком давно и, наверное, привыкли ко всему и полагаете, что никакие неприятности вас не ожидают, мол, пусть все останется так, как есть. Что касается меня, то я так не считаю. Не для этого я сюда приехал, не для этого меня сюда направили. Послушайте внимательно, что я вам скажу: вы попечитель и курируете интересы наемных работников, а не плантаторов. Либо вы выполняете свои обязанности, либо у вас будет куча проблем, которые вы и представить себе не можете. Я даю вам последнюю возможность осознать, что ситуация изменилась. Изменилась, сеньор Жерману!

— А Ваше Превосходительство, если позволите, стали другим за последнее время…

Луиш-Бернарду остановился там, где стоял, все еще наполненный гневом, но уже пытаясь сдержать себя. На надменность он привык реагировать повышенным тоном, но вот скрытым угрозам противостоял осторожно, чтобы лучше понять их истинный смысл.

— Что вы хотите этим сказать?

— Хочу сказать, что… — Жерману-Андре замолк на несколько секунд, соображая, не зашел ли он слишком далеко, однако отступать уже не было возможности. — В последнее время вы стали слишком требовательным в этих делах и даже, если хотите, неосмотрительным. С тех пор, как сюда прибыл этот англичанин…

— Значит, вы так думаете, сеньор Жерману? — Теперь Луиш-Бернарду уже говорил на удивление тихо, почти обычным тоном.

— И не только я так думаю…

— Не только? И кто же еще?

— Все. Это обсуждают.

— Так, что обсуждают, конкретно?

— Именно это.

— Именно это — что? — Луиш-Бернарду снова повысил голос.

— Что дружба сеньора губернатора с англичанином, то, что вы все время вместе, ходите друг к другу в гости, — всё это привело к тому, что вы теперь разделяете его взгляды, а не наши.

— И какие же взгляды у англичанина, а?

— Ну, как вы, сеньор губернатор хорошо знаете, он здесь для того, чтобы в конце концов заявить о том, что мы используем рабский труд на вырубках.

— Тогда каковы же наши взгляды, сеньор Жерману?

— Что это неправда.

Луиш-Бернарду улыбнулся.

— Это неправда или нам просто удобнее говорить, что это неправда? Вот вы, например, что сами об этом думаете: используется на вырубках рабский труд или нет?

— Я не должен высказываться на этот счет.

— Да нет же, должны! Вот здесь-то как раз ситуация для вас и меняется. Это часть ваших должностных обязанностей. То есть, если там используется рабский труд или допускаются какие-то нарушения, вы должны первым это осудить. Или вы уже забыли о своих должностных обязанностях, Жерману Валенте?

Жерману-Андре Валенте замолчал и Луиш-Бернарду понял, что больше он ничего не скажет. Его мужество и ненависть к губернатору позволили ему только то, что было высказано: дальше он уже рисковал тем, что выдаст себя окончательно. Теперь же он умывал руки, дело сделано. Пусть дальше решают те, кто посильнее его, а он займется тем, что постарается пережить эту бурю, которую он унюхал еще задолго до того, как она появилась на горизонте.

— Ладно, сеньор попечитель. Откровенно говоря, не вижу больше смысла терять с вами время. Когда притворяются, что не понимают, пытаться объяснять бесполезно. Я уже старался здесь многим втолковать, что времена изменились, но никто не хочет в это верить. Объясните им сами, в этих ваших кулуарных разговорах, в которых вы, судя по всему, принимаете участие: взгляды англичанина и наши одинаковы, и они были согласованы на переговорах между нашими правительствами. Ни я, ни вы, ни английский консул, ни хозяева или управляющие плантаций не устанавливали новые правила игры. А правила эти заключаются в том, что покончено, раз и навсегда с рабским трудом на Сан-Томе. И если этого не произойдет, если это не увидит и в этом не убедится англичанин, тогда придется распрощаться с половиной сантомийского экспортного рынка. Коль вы все желаете разориться, то пожалуйста. По крайней мере, вас предупреждали, и у вас был выбор. Вас же лично я предупредил в последний раз. Можете идти.

* * *
Жуан прибыл на «Заире» утром в субботу. Лето было уже почти на исходе, над головой, в утреннем воздухе покрывалом висело влажное и горячее облако. Он чувствовал легкое головокружение и тошноту после долгого путешествия. К этому примешивалось потрясение, вызванное местным климатом, и то ощущение, которое охватывало всех, кто прибывал на Сан-Томе впервые: не сразу, а лишь некоторое время спустя удавалось осознать, насколько мал этот клочок земли, заброшенный так далеко в океан, на задворки мира, известного тебе до сих пор.

— Ради всего святого, Луиш, скажи мне, что город, так называемая столица того места, где ты живешь, это ведь не то, черт подери, что я вижу? Ты же не живешь вот в этой дыре, не так ли?

Луиш-Бернарду улыбнулся во весь рот. Он был рад, словно ребенок, и так долго держал его в объятиях, что почувствовал, как пот Жуана капает ему на воротник.

— Ах, Жуан, разве не из-за тебя я в конце концов оказался здесь, в этой ссылке? Или ты уже не помнишь?

— Прости, прости меня, мой бедный Луиш-Бернарду, я и представить себе этого не мог.

— Ну, поехали домой. Я прикажу моей деликатной Доротее обмахивать тебя веером на террасе, поить лимонадом и приготовить тебе холодную ванну, и к вечеру ты уже влюбишься во все это. Гарантирую тебе, Жуан, что ты будешь обожать Сан-Томе. Три года — это ссылка, но пятнадцать дней — настоящая роскошь! Ты еще будешь плакать от тоски и сожаления, когда тебе придется уехать и оставить меня здесь одного.

Луиш-Бернарду был прав. Жуан Фуржаж буквально влюбился в остров с первого вечера, когда после того, как они отобедали, добавив к столу то, что он привез из Лиссабона и что не испортилось в пути: куропатки под маринадом, зрелый сыр из Серпы, красное вино Доуру и сигары, купленные в Casa Havaneza. Они сидели на террасе с видом на океан, обсуждая последние лиссабонские новости, смакуя кубинский табак и смачивая кончик сигары в бокале с французским коньяком. Поначалу Луиш-Бернарду постоянно задавал вопросы касательно политической обстановки, жизни общества, праздников, сезона в «Сан-Карлуше», городских новостей, последних технических достижений, ресторанных сплетен, романов, свадеб и супружеских измен. До тех пор, пока, вроде как случайно, не всплыло имя Матилды.

— Матилда?.. — Жуан Фуржаж с излишним интересом посмотрел на горящий кончик своей сигары. — Матилда, с ней, похоже, все в порядке. Та интермедия с тобой у нее, вроде бы, прошла бесследно. Возможно, это тебя разочарует. Но по правде сказать, я вижу ее все время с мужем, и оба они выглядят очень по-семейному.

— То есть, ты считаешь, что он ничего не узнал?

— Нет, не думаю. Да и никаких подобных разговоров я не слышал. Длилось это у вас недолго и ты, по крайней мере, вел себя осторожно. Если Богу будет угодно, эта тайна, которой владеют четверо, так и уйдет с нами в могилу. Да, кстати, она беременна…

— Конец истории… — пробормотал почти про себя Луиш-Бернарду. — Это даже и к лучшему.

Они просидели молча какое-то время, и теперь настала очередь Жуана расспросить друга о его работе на Сан-Томе. Многое ему уже было известно, о чем-то он догадался из писем. Однако сейчас, на месте многое понималось лучше, и его заинтересовали детали трудностей, с которыми встречается Луиш-Бернарду, а также характеристика персонажей плетущихся на острове политико-социальных интриг. Луиш-Бернарду не заставил себя упрашивать и целый вечер рассказывал ему об администрации острова, о тех, кто заправляет делами на вырубках, об англичанине и его жене, о том меньшинстве, которому он мог доверять, и о тех, кого, несомненно, числил в качестве своих врагов. Наконец-то, рядом с ним был тот, кому он полностью доверяет, кто может дать ему совет, слегка приободрить и, глядя со стороны, помочь лучше разобраться в происходящем. Луиш-Бернарду замолчал лишь тогда, когда заметил, что вопросы Жуана становятся все более редкими. Это было явным признаком того, что его друга сморила усталость, а выпитого за вечер уже было достаточно. Он отвел его в гостевую спальню, проверил, все ли в порядке — расстелена ли постель, стоит ли на столике кувшин с водой и стакан, есть ли в комнате достаточное на несколько дней количество свечей, разложены ли его вещи в шкафу. Убедившись, что все нормально, Луиш-Бернарду оставил Жуана и отправился в свою спальню, чтобы заснуть в эту одну из своих самых спокойных и мирных ночей с его прибытия на Сан-Томе. Впервые за все это время он был не одинок на этом крохотном островке с шумящим за окном бескрайним океаном.

Следующие дни Луиш-Бернарду возил друга знакомиться с островом. Они выезжали с утра верхом и ездили по городу, заезжая в соседние селения и на ближайшие вырубки. На обратном пути они всегда возвращались через пляж, Агва-Изе или Микондо, любимый пляж Луиша-Бернарду. Случалось, что они останавливались и на Ракушечном или на пляже Семи волн. Они долго плавали, наслаждаясь окружавшим их затерянным раем, куда никто не ходил купаться, ни белые, ни черные. Потом они лежали, распластавшись на песке, загорая и разговаривая. Иногда их разговор прерывался коротким ливнем, извещавшем о начале сезона дождей. Обедать во второй половине дня они всегда возвращались домой, в относительно прохладную буфетную комнату. Потребляя изо дня в день кулинарные произведения, которые Синья им готовила, Жуан привык, а затем и начал ценить их, тем более, что Себаштьян обслуживал их с истинным удовольствием и изысканностью настоящего мажордома. Для всех служащих губернаторского дворца приезд Сеньора Доктора Жуана, стал поводом для неожиданного оживления и забытой радости. Благодаря Висенте, слова Себаштьяна, охарактеризовавшего Жуана как «выдающегося кавалера из Лиссабона, друга господина губернатора и частого гостя при Дворе», вскоре облетели весь город. Одиночество и ностальгия, временами настолько тяжелые для Луиша-Бернарду, наконец-то сменились днями передышки, и в доме, от кухни до гостиной, установилась более лёгкая и непринужденная атмосфера. Даже Доротея, которая всегда ратовала за тишину и скользила по комнатам, подобно неуловимой тени, теперь была более заметной и смелой в движениях, все больше улыбаясь и смеясь грубоватым комплиментам, которые Жуан, не слишком церемонясь, адресовал ей. Однажды, когда Луиш-Бернарду случайно пересёкся с ними в коридоре, Жуан обещал забрать Доротею с собой в Лиссабон и сделать ее там «графиней де Сан-Томе». Увидев губернатора, девушка тут же смутилась и быстро исчезла, удалившись своим легким танцующим шагом, который так подчеркивал очертания ее слегка подрагивающих бёдер под белым льняным платьем. Луиш-Бернарду, едва сдержав внезапно нахлынувшее, к его собственному удивлению, чувство ревности, только и нашелся, что воскликнуть:

— Жуан, ты тут полегче…

— Что?

— Ничего, ничего.

— Ревнуете, сеньор губернатор? — Жуан своим шутливым вопросом явно решил его поддеть.

— Чертов ловелас! Пользуешься тем, что ты здесь ненадолго.

— Успокойся, Луиш, когда меня не будет, милая Доротея будет только твоей. Я просто готовлю почву, потому что понимаю, занимая столь ответственный пост, сеньор губернатор до сих пор так и не собрался попробовать на зуб эту малышку, так ведь?

Луиш-Бернарду развернулся и ушел прочь, что-то бормоча про верность дружбе в трудные моменты.

Обычно сразу после обеда Луиш-Бернарду спускался на нижний этаж, в секретариат правительства, где проводил день, занимаясь документами и корреспонденцией, знакомясь с докладами и принимая тех, кто нуждался в том, чтобы обсудить с ним какие-либо дела. Жуан же в это время устраивал сиесту или отправлялся в город, который он изучал с интересом антрополога, и все время что-то с собой приносил — какую-нибудь понравившуюся ему поделку из дерева или из черепашьего панциря. Иногда он отправлялся на прогулку вместе с Висенте, которого Луиш-Бернарду выделил ему в полное распоряжение в качестве сопровождающего и помощника. Временами они отправлялись на рыбалку, арендовав на день лодку, и тогда Жуан возвращался домой в полной эйфории, нагруженный рыбой: на Сан-Томе для того, чтобы любой рыбак-любитель вернулся с рекордным для себя уловом, не нужно было отплывать от берега больше, чем на несколько десятков метров. Было видно, что Жуан был счастлив и весь сиял, наслаждаясь своим отпуском на экваторе; он загорел, пропитался морской солью, все вызывало в нем любопытство, иногда испуг и, несомненно, радость из-за того, что он понимал, что его присутствие на острове делает здешнее пребывание Луиша-Бернарду намного веселее. Вместе с ним он уже побывал на двух далеких от побережья вырубках Монте Кафе и Мумбаи. Кроме этого, они ездили на плантации Рибейра-Пейше, в северной оконечности острова, углублялись в джунгли, где Жуан кожей почувствовал магию и зов обо, тайны, скрывающиеся в этой непролазной лесной чаще. Как-то на рассвете сев на пароходик, курсировавший между островами, благодаря попутному течению, после обеда они были уже на Принсипи. Там они стали свидетелями вечернего построения на вырубках Санди, где потом и переночевали. На следующий день они посетили еще два хозяйства и столицу острова Санту-Антониу, городок, состоявший не более чем из тридцати домов кирпичной и каменной кладки, выстроившихся вокруг городской площади, посреди которой стояла неизменная церковь. Пока Жуан наслаждался наблюдениями случайного гостя, Луиш-Бернарду провел день в конфиденциальных разговорах с вице-губернатором Принсипи, молодым человеком по имени Антониу Виейра, о котором хранил хорошее впечатление еще со дня своего прибытия на Сан-Томе. Представленный новому губернатору на пристани, он выглядел застенчивым и слегка волновался, чем почему-то сразу вызывал симпатию. Луиш-Бернарду был на Принсипи всего во второй раз, и ему показалось, что атмосфера на вырубках здесь несколько напряжена. В глазах местных рабочих ему виделось нечто большее, чем смирение и грусть, которые почти всегда поражали его. Луиш-Бернарду попробовал прояснить свои сомнения у Антониу Виейры, но тот ответил уклончиво, уточнив лишь, что не замечал за последнее время ничего, кроме обычных конфликтов, которые, как правило, решались на месте. Ничего более существенного, по его словам, не происходило.

— Будьте внимательны, слышите меня? Очень внимательны и, если заметите что-то необычное, немедленно мне сообщайте. — Луиш-Бернарду украдкой посмотрел на собеседника.

— Вы можете мне доверять, сеньор губернатор. Конечно, как мы знаем, ни в чем нельзя быть уверенным, особенно здесь, где мы изолированы от мира еще больше, чем на Сан-Томе. Но, если вдруг возникнет что-то серьезное, я надеюсь, что успею вовремя почувствовать это.

Луиша-Бернарду не слишком успокоил этот ответ, однако и времени на то, чтобы дальше разбираться в происходящем, у него не было. Пароход ждал их, чтобы отчалить в направлении столицы еще до захода солнца, а впереди было еще несколько часов ночного плавания.

Когда они прошли уже половину пути, в ночи, под чистым небом, усеянным звездами, Жуан сел рядом с другом, чтобы нарушить молчание, в котором тот пребывал с тех пор, как последние знаки человеческого присутствия в Сан-Антониу, окончательно исчезли за горизонтом.

— Что тебя беспокоит?

— Не знаю. Видит Бог, хотелось бы ошибаться, но чую, что что-то здесь, на Принсипи, на здешних вырубках не так.

— А что именно? Я ничего особого не заметил.

— Не могу тебе объяснить, Жуан, но я чувствую, что в воздухе что-то не то. Негры смотрят как-то по-другому. Если хочешь правду, они мне показались бандой рабов, которые готовят всеобщее восстание.

— Боже упаси, Луиш! Что за домыслы?! Тебе что-то показалось?

— Показалось. Такая возможность здесь, как ты можешь себе представить, существует всегда. И было бы настоящей катастрофой, если бы нечто подобное случилось сейчас, когда Дэвид Джемисон может это увидеть своими собственными глазами. И как нам потом доказывать, что здесь нет никакого рабства?

— А ты считаешь, что есть, Луиш? — Жуан, похоже, был действительно озадачен переживаниями своего друга.

— Эх, Жуан… — Луиш-Бернарду глубоко вздохнул, посмотрев на чудесное небо, казалось, заключавшее в себе вселенский покой. — Этот вопрос я задаю себе каждый день с тех пор, как прибыл сюда. Поначалу я думал, что ответ сам по себе очевиден. Думал, достаточно мне будет приехать на вырубки, посмотреть на то, как работают негры, сверить рабочие часы, просмотреть статистику смертей, рождений, проверить, как проводится медобслуживание. Или даже не так: просто посмотреть им в глаза и сразу все для себя понять. Но нет: я позволил себе погрязнуть в паутине целой кучи причин и всяких юридических аргументаций, законов и соглашений, контрактов — заключенных и тех, которые еще предстоит заключить, условий репатриации — короче, всего того, что смешивает воедино юридическую логику с реальными фактами. И я уже не понимаю, что важнее — то, что я чувствую и вижу, или то, что, исходя из своих обязанностей, должен доказывать, буквально, как адвокат на суде.

Луиш-Бернарду замолчал. Жуан продолжал смотреть на него в слабом свете керосиновых ламп, горевших на корме.

— Подожди, Луиш. Попробуй посмотреть на все рационально: если закон обязывает работников плантаций подписывать контракт, если у этих контрактов существует определенный срок и они имеют право оставить работу и уехать по его истечении, тогда кто тут может говорить о рабском труде?

— Ты ивправду так думаешь, Жуан? Думаешь, все так просто? Не думал, что ты так веришь в букву закона.

— Слушай, Луиш, я учился с тобой на одном факультете права. Насколько я понимаю, пока закон не нарушен, — а как я понял из твоего объяснения, срок контрактов еще не истек, — попросту незаконно предполагать, что закон не исполняется или не будет исполняться. И я еще не видел, чтобы кого-то из работников плантаций заковывали в кандалы или кнутом гнали на работу. Я видел, что они выходят утром на построение, идут на работу, а вечером возвращаются на собственных ногах на перекличку. Черт возьми, Луиш, нельзя быть святее Папы Римского! Это Африка, это колония, и по какому-то велению судьбы, мы здесь колонизаторы, и это наша колония. И, насколько я знаю, колонии пока еще не запрещены никаким из международных законов или договоров. А Англия, Франция, Испания, Германия, Бельгия или Голландия — они что, не эксплуатируют свои колонии? Кто же тогда работает на сахарных плантациях на Антильских островах, на золотых приисках в Трансваале?

Луиш-Бернарду ничего не ответил. Он смотрел в сторону кормовых огней, будто бы там, над тихой гладью воды, был ответ на все заданные вопросы.

— Луиш, — Жуан подошел к нему и положил ему руку на плечо, — я твой друг, и ты можешь мне доверить всё, даже свои самые сокровенные мысли. Скажи мне, только откровенно, что тебя беспокоит?

Луиш-Бернарду замолчал уже во второй раз, после чего глубоко вздохнул. То был вздох усталости, молчаливая просьба о помощи.

— Меня, Жуан, беспокоит то, что в нужный момент я окажусь не на высоте положения.

— Но что ты хочешь этим сказать? Какого положения?

— Жуан, Дэвид Джемисон приехал сюда не для того, чтобы провести отпуск. Он мне не сказал, да и не должен говорить, но я знаю, что его миссия предельно проста: быстро понять, есть ли рабство на Сан-Томе или нет, и быстро сообщить об этом в Лондон. Если он заключит, что да, оно есть, тогда это означает, что я провалил доверенную мне миссию. Если нет, тогда выходит что мне удалось его обмануть или, по крайней мере, отвлечь его внимание — и тогда я не знаю, что мне делать со своей собственной совестью.

— Но как тебе удастся обмануть его, Луиш: факты есть факты, либо они есть, либо их нет?!

— Как? Хочешь я тебе приведу пример? Если вдруг начнется восстание на вырубках, если я обнаружу, что один работник, или сотня их были вынуждены продлить свои контракты не очень-то осознавая, что они делают, ты думаешь, я побегу к английскому консулу и все ему расскажу? Нет. Мои обязанности требуют от меня, чтобы я постарался скрыть все, что может повредить нашим интересам. Теперь ты понимаешь?

— Мне кажется, что ты устраиваешь бурю в стакане воды. И что самое худшее, ты делаешь это преждевременно. Инциденты и всякие нарушения случаются сплошь и рядом. И в самой Португалии, на наших фермах, на фабриках. Нам и половины того, что происходит, не известно. Но между этим и рабским трудом огромная разница.

— Нет, Жуан, это совсем разные вещи. Крепостных в Португалии давно уже нет. К работникам могут, например, плохо относиться, но у них всегда есть право уйти, даже если они тем самым, довольно часто, обрекают себя на голодное существование. Но здесь они в пяти тысячах миль морем от своего дома. Они ведь не отсюда, Жуан, ты понимаешь разницу?! Для того, чтобы они смогли уехать, им нужно не попасть в ловушку и не поставить отпечаток пальца под новым контрактом. А они его, на самом деле, не хотят, и при этом не понимают, что означает то, что, в случае их несогласия, мы, дескать, должны доставить их на родину, в Анголу, откуда мы их сюда привезли. Всё ведь можно представить вполне законным: этот сукин сын попечитель, который должен был бы следить за соблюдением прав работников плантаций, на самом деле, уже давно заодно с плантаторами. Он может представить мне тысячу продленных контрактов и цифры, которые будут говорит о том, что какие-нибудь четыре — слышишь, Жуан? — всего-навсего четыре работника, как и в прошлом году, захотели вернуться на родину. И что это означает? На мой взгляд, это означает ничто иное, как просто-напросто рабский труд, замаскированный всякими, якобы, юридическими документами. Может, ты уже не помнишь, Жуан, но меня позвали на эту работу потому, что я против рабского труда, потому, что я об этом говорил и писал. А еще потому, что ты и другие всегда говорили мне, что я должен воплотить свои идеи на практике, раз уж именно благодаря им меня на это дело пригласили. И я здесь не для того, чтобы идти на компромисс, чтобы обмануть англичанина или обмануть свою совесть. Черт возьми, для этого я бы преспокойно оставался в Лиссабоне. Поверь, это было бы гораздо более комфортно и приятно!

Жуан Фуржаж замолчал, удивленный страстным выступлением друга. Это был Луиш-Бернарду, которого раньше, в Лиссабоне, он не знал. И дело не в том, как горячо он отстаивал свои идеи и точку зрения. Это он уже видел не раз на дружеских встречах, салонных вечерах или во время политических споров, которые часто становились сутью их четверговых посиделок в отеле «Центральный». Однако теперь это было что-то другое, более личное и радикальное. Сан-Томе изменил прежнего, так хорошо знакомого ему Луиша-Бернарду. Жуан снова украдкой взглянул на него, когда тот, замолчав, смотрел на темную воду пролива, по которому медленно двигался их пароход. Из открытого для общества человека его друг превратился в одиночку, его терпимость и любовь к досужим спорам сменились не характерной для него резкостью; если раньше он вел себя легко и даже нерационально в отношении многих вещей в жизни, то теперь он был одержим чуть ли не мессианской идеей, будто бы весь мир следит за тем, как он решает здесь свою мрачную задачу, находясь в этой точке посреди океана, которую не назовешь ни землей, ни цивилизацией. Неужели он настолько охвачен важностью своей миссии и придает ей такое большое значение? Может, он сожалеет о том, что бесполезно растрачивает здесь свое время вместо того, чтобы пребывать сейчас где-нибудь в другом месте и просто жить?! Или же он попросту раздавлен из-за своего одиночества, из-за бесконечной череды этих тихих ночей, когда ты говоришь сам с собой и слышишь лишь собственный голос, потерявшись в пространстве, утратив ощущение реальности.

— Луиш, давай спокойно. Все мы знаем, что, теоретически, закон везде един. Но ведь это только фикция. Никакая империя так не строилась и не существовала. Кто уполномочил Кортеса, когда тот высадился в Америке, взять в плен Монтесуму? Кто позволил Дону Карлушу поработить и отправить в ссылку Гунгуньяну, который был правителем в Мозамбике, причем, по праву гораздо более древнему, чем сам король? Всякая этика со временем меняется: то, что сегодня нормально, завтра будет выглядеть ужасным, сегодняшнее преступление завтра станет в порядке вещей. Ты не можешь прибыть сюда и убедить всех португальцев, которые уже поколениями живут здесь, пропустив через свою жизнь то, от чего ты страдаешь всего несколько месяцев, в том, что все возводившееся ими до сих пор здание, все, чем они живут, на чем построили свою карьеру, является ошибкой. И это только потому, что ты, видите ли, привез из Лиссабона распоряжения, инструкции или какие-то тайные соглашения с Англией, которым они должны начать подчиняться. Может, конечно, ты и прав, Луиш, однако все это требует времени. Времени и разъяснений.

— Нет, Жуан, — Луиш-Бернарду оторвал взгляд от воды и заговорил так, будто бы он был один, как и тогда, когда разговаривал с ним на расстоянии, словно тот мог его слышать, — ты не знаешь этих людей. Они никогда не изменятся, не поднимутся на новую ступень в развитии и не по