Кубанские зори [Пётр Ткаченко] (fb2) читать онлайн

- Кубанские зори (и.с. Казачий роман) 2.3 Мб, 379с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Пётр Ткаченко

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ПЕТР ТКАЧЕНКО КУБАНСКИЕ ЗОРИ

Воздалече, воздалече в чистом поле
Пролегала не дорога — тропа малая;
Шли по ней два невольничка молодые,
Увидали два невольничка густой камыш.
Они просили камыш-траву ночлег себе:
«Прими ты нас, камыш, гостьми себе.
Дозволь ты нам суконные онучи просушити,
Ременные бахил очки тут провялити!»
Легли тут добрые молодцы
                                  в камыш-траву.
Со вечера камыш-травушка приутихла,
Со полуночи камыш-травушка
                                     возговорила:
«Уставайте вы, невольнички молодые,
За вами есть черкесская злая погоня.
Росланбек-мурза с узденями недалеко!»
Встрепенулись добры молодцы,
                                 в ход пустились.
Перед балкой они камышовой
                                        очутились.
Дошли вниз по ней молодцы
                                      до трясины,
Схоронились в ней молодцы
                                со всем телом.
Росланбек-злодей до балки той
                                       доезжает,
Не нашедши их, — за Кубань-реку
                                      завертает.
Старинная песня

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЛЭБЭДИ

У самой закраины бесконечных приазовских лиманов и плавней притаился, притулился к камышовому берегу хутор Лебеди, на местном наречии — Лэбэди. Когда-то он назывался Лебедевским, но теперь такого его названия уже никто не помнит. Со временем просторечное имя его перекочевало и на географические карты.

С той немыслимой высоты, какой достигают лишь степные коршуны, было видно, как вокруг волновались бархатившиеся под ветром бескрайние камыши. Иногда они разбивались водной гладью, словно на темно-зеленый бархат было брошено зеркало. Изредка попадались острова-гряды, поросшие темным терновником. И так тянулось до самого моря. В этих диких, родных просторах, казалось, было не только легко укрыться, но и бесследно пропасть навсегда.

В этих приазовских плавнях где-то притаилась и затерялась во времени древняя Черноморская Русь, соперничавшая с самой северной Ладогой. Ученые-лингвисты доказывают теперь, что именно здесь, в кубанских лиманах и плавнях, зародился корень рус, давший имя русскому народу, что именно отсюда он пошел на север, на всю Русь, что именно отсюда есть пошла Русская земля…

Хутор был большим и богатым, несмотря на то, что устроился он на скудных гривенских солончаках. Садов здесь почти не было и не потому, что их не сажали — на таких землях они просто не росли. Деревья выходили какие-то низкорослые и жалкие. Пашня тоже особого прибытку не давала. Обширные выгоны вокруг хутора были покрыты сизой, голубоватой полынью. Достаточно было пройти по ее приземистым зарослям, чтобы почувствовать, как переполняется воздух душным, горьковатым полынным запахом.

Основным богатством хутора была рыба. К байде, каюку, дубу — ко всякого рода иным лодкам здесь привыкали сызмальства, так же, как к лошади и коню. Ходить и плавать дети обыкновенно обучались одновременно.

Мне это странное, это легкое и ласковое название хутора — Лэбэди — помнится с детства, как некая далекая, чудная, таинственная и сказочная страна. И было удивительным со временем узнать, что хутор этот находится всего лишь в пятидесяти километрах от моей родной Стеблиевки.

Оттуда приходили к нам в станицу скрипучие, как всполошенные гуси, возы, пропахшие сладковатым духом лиманов и сушеной рыбы. С такой, рассохшейся под степным солнцем арбы, гарбы, проезжавшей по улице, заведенно кричал мужчина, зазывая станичников:

— Миняю рыбу на хрукту!

Вскоре арба замирала на обочине улицы, в тени акаций, на изумрудном ковре спорыша.

Хозяин бросал лошадям охапку сочной, темно-зеленой люцерны, видно, скошенной где-то по пути. И пока лошади хрумкали, позвякивая удилами и свистя хвостами, отгоняя прилипчивых мух и слепней, вокруг собирался скорый базар. Тащили ведрами сушку — резаные светло-коричневые сушеные яблоки; печеные, изрытые морщинами груши; черные, искрящиеся на солнце сливы; лупаные оранжевые жердели; несли также свежие фрукты. Хозяин раскладывал на брезентовой попоне свой товар, поясняя:

— Оцэ пару платованых шаранив, або одну сулу — за видро сушкэ…

Подставлялся мешок или грубый кроповьяный чувал, и с шумным шорохом в него высыпалась сушка. Звонко, легко, радостно и весело звякало дужкой пустое, порожнее ведро. Кто-то непременно спрашивал:

— А видкиля ж вы, дядько?

На что тот не спеша, возясь со своим товаром и не глядя на спрашивающего, отвечал:

— Та з Грывэнэ.

А иногда произносилось это загадочное, легкое, парящее в воздухе слово:

— 3 Лэбэдив!

Где она, эта чудная, загадочная, сказочная, таинственная страна Лэбэди, где ловится такая рыба, откуда приходят эти пахучие возы и где, видно, водятся лебеди?! Она должна была быть непременно где-то далеко-далеко, где-то за степным горизонтом, куда скатывается уставшее за день солнце, где-то за тридевять земель, куда никогда невозможно дойти… Такое чудное место не может находиться рядом, куда арба может доскрипеть за полдня.

Этот стихийно собирающийся на станичной улице базар под парящими купами старых акаций, такой понятный и простой обмен вносили в жизнь оживление, какое-то радостное возбуждение, словно что-то произошло, что-то случилось значительное. Оттуда, с неведомых Лебедей, к нам приходила радость. Радостное возбуждение не оставляло нас уже до вечера. И на следующий день, при виде в чулане длинной, серебристой низки сушеной тарани, оно вновь всплывало, напоминало о вроде бы действительно, в самом деле происшедшем празднике, угадывалось по смешанному запаху сушеных фруктов, рыбы, колесного дегтя и конского пота. И все это вмещалось в едином пьянящем слове — Лэбэди…

Знать бы тогда, в те далекие благословенные времена, что через многие годы мне, уже поскитавшемуся по свету и дожившему до седин, припомнится вдруг это легкое слово, всплывет в памяти казалось бы неожиданно и беспричинно мир, им обозначаемый. И не просто припомнится, но станет самым важным, подступит к горлу удушливым комом, и я, отбросив все, чем жил до этого, стану вслушиваться в него, словно надеясь распознать в нем нечто столь важное для себя, столь необходимое, без чего жить далее невозможно…

И теперь, бывая в родной станице, я непременно наведываюсь на этот хутор, хотя нет у меня там ни родных, ни знакомых. И не знаю, какая такая сила влечет и тянет меня туда, что мне там нужно, что надеюсь там высмотреть и выпытать у безмолвной и равнодушной равнины. Людская же молва о когда-то там происходившем все тише и тише. И вот уже почти ничего невозможно разобрать из ее случайных обрывков, и уж тем более невозможно сложить еле доносящееся в цельную, всем понятную и дорогую картину.

Стынет в своем извечном молчании степь. Все вроде бы забыла она из того, что происходило на ее беззащитном лоне. Всех сынов своих растеряла, распустила беспечно по свету и в родных пределах, не упомнив даже их имен. Остался неизменным только темный камыш, настороженно и пугливо о чем-то шелестящий, черные болотистые заводи лиманов, пугающие своей бездонной темной глубиной. Да весело сияющая голубая даль с сиреневыми разливами клубящегося над землей кермека.

Равнина, от которой кружится голова, ширится душа, где так непросто удержаться всякому, по ней проходящему. Кажется, ничего эта молчаливая, безмолвная степь не упомнила, да и как тут уберечься человеку на такой равнине, продуваемой всеми вселенскими ветрами. На такой равнине человеку невозможно заблудиться, здесь можно только бесследно исчезнуть во времени, пропасть навсегда, без всякого следа, словно и не было его никогда на свете…

Хутор Лебеди находится несколько в стороне от автомобильной трассы, ведущей в станицу Гривенскую. Напротив хутора — мост через ерик. Это, видно, и есть та Вороная Гребля, именем которой хутор некогда и назывался. У дороги, отходящей в хутор, на обочине, стоит теперь среди степи трехстенная кирпичная автобусная остановка, каких уже давно не делают. На ее стене еще в советские романтические времена была выложена мозаикой цветная картина: распластав крылья, летят лебеди… Остановка обшарпана и неухожена. Мозаичная картина местами уже осыпалась. Ясно, что если за ней не будет догляда, она совсем пропадет и погаснет тогда эта чудная сказка о лебедях, все еще живущая в душах.

Может быть, именно потому меня и потянуло на этот хутор, что я вдруг каким-то шестым чувством учуял, что моей дорогой детской сказке грозит опасность. Конечно, никакой преднамеренной мысли у меня не было, но, оказавшись здесь, я понял, что предчувствие меня не обмануло. Но пока еще легко и свободно летели эти лебеди, невесть откуда взявшиеся. Приснившиеся, привидевшиеся, пригрезившиеся людям, реальное существование которых подтверждалось этой мозаичной картиной на обшарпанной, изнутри исписанной непристойными словами, торчащей среди степи автобусной остановке.

Но вот снова наступили времена злые и несентиментальные, и однажды, приехав на хутор, я с сожалением и грустью обнаружил, что этих летящих, этих мысленных, воображаемых лебедей больше нет… Что-то, видно, произошло в мире незримое, что-то оборвалось в нем, смывшее и эту чудную картину, пребывающую теперь только в моей памяти.

Когда-то этот хутор имел иное название. Областная газета «Кубанские ведомости» в четверг, 19 марта 1915 года сообщала: «Высочайше утвержденным положением Военного совета постановлено хутор Вороная Гребля Таманского отдела переименовать в хутор Лебедевский в увековечение памяти имени младшего помощника начальника области генерал-майора И.Г. Лебедева». Такое переименование, приуроченное то ли к шестидесятилетию генерала, то ли по случаю его отставки, жи-теляхми было воспринято как должное, во всяком случае ни у кого не вызывало протест.

И если бы тогда кто-то сказал этим камышовым людям, еще не утратившим природного чутья, что пройдет совсем немного времени и вдруг перевернется вся их жизнь, что все, на чем она стояла, мгновенно обрушится, и что они начнут друг друга убивать, никто в это не поверил бы. Да и с какой стати? Кому они мешают на своей земле, в таком огромном, беспредельном мире? Не поверил, и не потому, что люди были непрозорливыми, а потому, что случившееся позже не умещалось в человеческом сознании, поскольку свершалось оно по иным, нечеловеческим законам, которые, казалось, не могли быть попущены Богом.

Ничего, казалось, не предвещало отмены постановления о переименовании хутора, освященного высочайшим утверждением. Но уже через семь лет жизнь изменилась до неузнаваемости. Тогда председатель исполнительного комитета, коренной казак и исконный хуторянин Василий Кириллович Погорелов и возбудил дело о переименовании хутора Лебедевского в станицу Гражданскую, что, по его разумению, более соответствовало новым веяниям жизни, ее прогрессивным и передовым переменам.

Сохранился «Протокол № 4» от 1 февраля 1922 года: «Заседание совета хутора Лебедевского. Присутствовали: предис-полкома т. Погорелов, зампредисполкома Кибальниченко, секретарь Диденко и члены совета в числе пятнадцати человек». Постановление это поражало легкомыслием, безапелляционностью и явной неправдой: «Слушали: доклад тов. Погорело-ва о переименовании хут. Лебедевского в станицу, указав, что хутор имеет название помощника начальника Кубанской области генерала Лебедева, что время уже изжить тех, кто являлись при царском строе врагами трудового народа. Постановили: просить исполком Тимашевского отдела о переименовании хут. Лебедевского в станицу, название станице дать — Гражданская…»

А неправда состояла в том, что никаким врагом трудового народа генерал Иван Григорьевич Лебедев не был. Он был грамотным, образованным, заслуженным военачальником, чутким и душевным человеком. Врагом трудового народа скорее был сам Погорелов и подобные ему, несмотря на свои декларации о народной заботе. По своей ограниченности и замордо-ванности они были способны на любой произвол и авантюризм, словно не ведая, что жизнь имеет свои устойчивые законы, отступать от которых безнаказанно невозможно. Своими неистовыми преобразованиями, конечно, исходящими свыше, коих они были только старательными исполнителями, они не могли ничего принести людям, кроме неустроенности и несчастий…

— Но ведь такое было время, — слышу дежурные возражения.

Собственно об этом мое повествование: как и почему одни люди остаются людьми при любых обстоятельствах и почему другие так легко, не думая о последствиях, поддаются на любой авантюризм, провозглашаемый как великое благо…

Для меня до сих пор остается непостижимой загадкой, почему столь решительное и грозное постановление осталось неисполненным. Хутор так и не стал станицей, новое имя к нему не пристало. Правда, название хутора все же изменилось, но не по этому дурацкому постановлению, а по какому-то народному чутью, какому-то осторожному соизмерению, неизвестно чем и продиктованному. Хутор стал называться «Лебеди».

И пока хуторские казаки, точнее, те из них, кто считал себя наиболее передовыми и прогрессивными, так вот дурковали, еще не подозревая, чем это для них обернется, отставной генерал-майор Иван Григорьевич Лебедев жил в Краснодаре по улице Коммунаров, бывшей Борзиковской, в доме номер 36, напротив Екатерининского собора, не ведая о том, что происходит в хуторе и что его имя оказалось вдруг вовлеченным в происходящее теперь самым прямым образом.

Человек действительно заслуженный, участвовавший во многих боях и походах, награжденный многими орденами, уважаемый за образованность, справедливость и человечность, он более всего страдал от того, что не находил себе при новой власти никакой работы, был, по сути, на иждивении жены и дочери.

Итак, изменить название родного хутора постановлением Погорелову не удалось. Это сделали сами люди, оставив, по сути, то же название, но придав ему иной смысл.

Умер Иван Григорьевич Лебедев в октябре 1924 года. Так совпало, а, может быть, и не просто совпало, что именно в этом году и в этом месяце и завершились на Лебедях события, связанные с Василием Федоровичем Рябоконем, которые и составляют предмет моей безнадежно запоздалой повести.

Через восемьдесят пять лет после неудавшегося переименования хутора в Краснодаре на улице Ставропольской я встречусь с Еленой Сергеевной Лебедевой, внимательной, сухонькой старушкой, внучкой генерала И.Г. Лебедева. Она 1917 года рождения, воспитывалась и жила в семье своего дедушки.

Из какой-то немыслимой дали всплывает то, что ни в каких архивах и хрониках не сохранилось. Елена Сергеевна рассказывает мне о своем, знаменитом в свое время дедушке:

— Родился он в 1854 году в семье простого, рядового казака. Отец его умер рано. И тогда Войсковое правительство, идя навстречу матери-вдове, определило мальчиков — дедушку моего и его брата Василия в Воронежский кадетский корпус на казенный счет. После кадетского корпуса он окончил Николаевское кавалерийское училище в Петербурге, откуда был выпущен казачьим офицером.

Служил он в разных полках, был в Средней Азии, в так называемой Текинской экспедиции под командованием генерала Скобелева. Служил также в Каменец-Подольском. Помощником атамана Кубанского войска он был при атаманах Маламе и Бабыче.

По рассказам бабушки, казаки его уважали, так как был он человечным, хотя и строгим, но справедливым. К началу революции он уже находился на пенсии, но, несмотря на это, его арестовала ЧК, и все, что он имел, конфисковали. Я помню, хотя и была маленькой, как мама со мной на руках ходила к нему в тюрьму на свидание. Там его продержали два месяца и выпустили, как не участвовавшего в боях против Красной армии. Такова была официальная мотивировка. Позже бабушка узнала, что за него заступились, узнав о его аресте, рабочие завода «Кубаноль», был такой завод в Екатеринодаре. Оказалось, что в период его службы он, временно замещая атамана Бабыча, отказался подписывать смертный приговор задержанным большевикам, в том числе и рабочим этого завода.

Мама моя работала секретарем в адыгейском земотделе еще до прихода красных и получила большую проходную комнату. Здесь мы потом и жили вчетвером: дедушка, бабушка, мама и я.

Удивительно, но я никогда не видела дедушку в нижнем белье. Он всегда был в брюках, тужурке, сапогах и разрешал себе разве что расстегнуть верхние пуговицы парусинового кителя. Меня он тоже приучал к аккуратности, с пяти лет начал обучать чтению, письму, математике и даже французскому языку. Он шил мне матерчатые игрушки — лошадок, зайцев. Иногда мы с ним гуляли и пели украинские и русские песни: «За свит вста-лы козаченькы», «Делибаш» и другие.

Он очень терзался тем, что не было ему работы. Его неоднократно приглашали на службу в штаб Красной армии, но он категорически отказывался от такой «чести».

Очень его мучила и судьба сыновей. Старший, Сергей Иванович — мой отец, служил у адмирала Колчака и, видимо, погиб где-то под Иркутском. Вестей от него мы никаких не получали, и я его совсем не помню. Младший его сын, мой дядя Олег Иванович, был адъютантом у генерала Врангеля и отступил вместе с ним за рубеж. Доходили слухи, что в Париже, в чине генерала, он заведовал казачьим кадетским корпусом. Но переписки у нас с ним не было.

Когда дедушка умер, в последний путь его провожало очень много людей, не побоявшихся прийти на похороны…

Похоронен он на Всесвятском кладбище. Могила его, как и многих современников смуты, затеряна…

К сожалению, о его жизни и особенно о службе его я знаю мало. Он был сдержан и не любил излияний, считая их слабостью человеческой…

Все, здесь происходившее, оказывается, так близко и рядом. Только потревожь его воспоминанием, только всмотрись в него, и оно всплывет, предстанет неотступно, оживет в душе неизвестно с какой целью. Но только в сквозном временном развитии можно различить его истинный смысл и значение…

Нет, что-то было и есть неизъяснимое на этом, вроде бы глухом хуторе Лебеди, некая сообща вырабатываемая и в то же время в каждом человеке проявляющаяся неведомая, неиссякаемая сила и правда… Там, казалось, не могли не сформироваться истинные человеческие характеры, со своим устойчивым от всяких случайных и произвольных влияний миром.

Действительно ли водятся лебеди на Лебедях, я не знал. Во всяком случае, мне не доводилось их там видеть. Но теперь я точно знал, что там водятся лебеди иные — воображаемые, какие могут рождаться лишь в здоровом сознании и живой человеческой душе. Они невидимы, незримы, а потому в их истинном существовании сомневаются многие. Они летят над этим неприметным хутором даже тогда, когда осыпалось их мозаичное изображение на обшарпанной автобусной остановке, торчащей среди степи, напоминающей караульную, сторожевую будку.

Я слышу свистящий шорох их невидимых крыльев… А может быть, это настороженно шепчется о невозвратном прошлом и неведомом грядущем много повидавший и о многом умолчавший прибрежный камыш.

Когда я узнал, что на Лебедях никогда не водились и не водятся лебеди, что это чудное, певучее название хутора имеет совсем иную историю, это не разочаровало меня, хотя и было жаль детской сказки. Наоборот, меня поразила история этого названия, и более всего то, как народ уберег и сохранил имя своего родного хутора, несмотря на всю жестокость времени.

Экая невидаль, экая радость — лебеди. Тут же я узнал, удостоверился совсем в ином, гораздо более драгоценном. История сохранения названия хутора свидетельствовала о том, что в народе есть такая сила сопротивляемости всему случайному, которая и составляет основное содержание человеческого бытия. Сила невидимая и неизъяснимая…

Как я могу теперь не поверить в эту таинственную силу, если вот он хутор со светлым и певучим названием, пронесенным через немыслимые беды, словно эти беды его и не касались — Лэбэди…

Как я могу не поверить в эту незримую таинственную силу, если вот они эти Лэбэди — далекая, чудная, таинственная и сказочная страна моего детства, с которой столько связано переживаний и смутных надежд. Если бы у меня не было этого хутора Лэбэди, этой невыразимой, непостижимой мечты о несбыточном, жизнь моя, видимо, сложилась бы совсем иначе… Я и до сих пор не могу сдержать волнения, когда заслышу это слово, это имя, этот звук — Лэбэди… Кружится голова о давно миновавшем и не уходящем, о несбывшемся и несбыточном, о таком дорогом и необходимом, без чего жизнь не бывает полной, превращаясь в скудную, невыносимую пустыню…

У меня в комнате, в Москве, уже который год стоит в вазе пучок ветвистого, нетускнеющего, нелиняющего кермека. Мелкие паутиновые веточки и крохотные цветочки сливаются в фиолетовое, плавающее облако. Охапку этих жестких, дротя-ных цветов я наломал на сизых солончаках близ хутора Лебеди, там, где проносилась, а может быть, и теперь проносится беспокойная, мятежная и непокорная душа знаменитого ле-бединца Василия Федоровича Рябоконя. Там все так же стынут под нещадным кубанским солнцем степные низины и балки с серебристыми, соляными разводами по берегам, словно на пропитанной потом, просыхающей рубахе. А может быть, это соль никем не исчисленных, неведомых миру человеческих слез…

Это дымчатое фиолетовое облако жестких цветов, парящее надо мной, кажется теперь уже единственным, что еще связывает меня с тем удивительным, родным, камышовым краем. От него першит в горле, удушливым томлением сдавливая грудь. А может быть, от того, что все происходившее здесь было столь трагическим, которое можно понять и объяснить, но чего уже вовек невозможно поправить.

С самого раннего детства помнятся мне захватывающие, тревожащие душу и распаляющие воображение рассказы о некоем кубанском герое и народном заступнике. Было в этих бесхитростных рассказах и трогательных преданиях восхищение его смелостью, удалью и неуловимостью. А еще — правдой, справедливостью, которую он пытался сохранить среди людей, несмотря на всю жестокость, немилосердность и бесприютность своего времени. Это был хорунжий Василий Федорович Рябо-конь, один из руководителей повстанческого движения на Кубани. До глубокой осени двадцать четвертого года скрывался он с немногими сподвижниками своими по приазовским камышам плавней и лиманов, снискав себе известность и славу кубанского Робин Гуда.

Родился он в 1890 году на хуторе Лебедевском, в местечке Золотькы, близ станицы Гривенской. Окончил четыре класса Тифлисской гимназии. Наделенный красивым голосом, был принят в Войсковой певческий хор. Служил в Его Императорского Высочества конвое. Учился во Владикавказском военно-суворовском училище. Кто мог тогда предположить, как неожиданно и трагически вскоре повернется его судьба… А под воздействием и влиянием каких сил и обстоятельств это происходило, мы, кажется, и до сих пор так вполне и не понимаем…

Отца его изрубили шашками за то, что не отдал своих лошадей проходимцам и грабителям, прикрывавшим свой разбой именем революции и демагогией о новом, прогрессивном переустройстве страны. Мать его расстреляли позже в числе заложников после крымского десанта Улагая на Кубань. Родную хату сожгли. Ничто теперь уже не удерживало его в родном хуторе, кроме любви к нему, неизбывной памяти о станичной жизни да ненависти к разорителям ее.

Рябоконь был в повстанческом движении с самого его зарождения. Архивные документы свидетельствуют о том, что уже в марте двадцатого года он был командиром сотни в отряде полковника Сергея Скакуна «Спасение Кубани», впервые объявившегося в станице Степной. О том, как Рябоконь оказался в плавнях, почему там очутился, сохранилось предание, рассказанное на Лебедях дедом Кучером.

С кем-то из своих станичников он ехал на телеге, когда их остановили два красноармейца, точнее чоновца. Почему-то сняли с плеч винтовки, взяв наперевес.

— Отдавай лошадей, — потребовал один из них.

Василий Федорович, сунув кнут, батиг за голенище сапога и бросив вожжи напарнику, сошел с телеги. Несколько даже весело ответил:

— Берите. Кони добри. Забэрайтэ! — и уже более тише добавил. — Если сможете…

Если бы эти, замордованные постоянными походами, лишениями и неустроенностью, люди оказались более чуткими, они бы уловили в его голосе угрозу, заметили бы в его черных глазах недобрый блеск, но они таковыми не были. К тому же у них в руках было оружие, а перед ними стояли какие-то казаки, которых следовало уничтожать не потому, что они в чем-то виновны, а просто потому, что они — казаки…

Один из них, мешковато закинув винтовку на плечо, стал отстегивать постромки упряжи. Василий Федорович, пятясь к телеге, нащупал в соломе гладкий, отполированный руками держак вил, резко вынул вилы и запустил их в наклонившегося солдата. Разрывая серое, грязное сукно, блеснувшие белизной зубья послушно и податливо вошли в тело и желтый держак задрожал от напряжения. Незадачливый солдатик, охнув, поднял белобрысое, конопатое с выцветшими под кубанским солнцем пшеничными бровями и кудрями лицо. Глаза его широко раскрылись, то ли от удивления и недоумения, то ли от испуга. Не проронив ни слова, он мешком упал в дорожную пыль, подняв серое облако.

Василий Федорович подхватил его винтовку и выстрелил в другого чоновца, который никак не успел отреагировать на происходящее…

Долго молчали, осознавая и обдумывая случившееся.

— Ну что ж, езжай, — сказал он, наконец, напарнику. — Мне дороги теперь в хутор, как видишь, нет.

Так рассказывал на хуторе Лебеди дед Кучер. Пока был жив.

Сам Василий Федорович уже позже, на его допросе, проводимом НАЧКРО ОГПУ Сороковым 4 ноября 1924 года, так объяснил то, как он оказался в камышах:

«До 1914 года я служил в конвое, в звании урядника, главнокомандующего Кавказской армии генерала Воронцова-Дашкова, потом — при Великом князе Николае Николаевиче — вплоть до Февральской революции. Был командирован во Владикавказское военно-суворовское училище, где был до января 1917 года. Затем был отпущен в отпуск на родину, в хутор Лебедевский, где жил до Октябрьской революции. В 1918 году, при советской власти, поступил на службу в Лебедевский совет, где служил два месяца до захвата власти белыми. При белых был мобилизован и зачислен во 2-й Таманский полк, в котором прослужил всего один месяц.

Из полка меня командировали в качестве уполномоченного в Краевую Раду, где я находился до прихода красных войск. После ликвидации Рады я уехал домой, на хутор Лебедевский, где жил до июня месяца 1920 года. В первых числах июня меня вызвали в местный ревком на регистрацию. Я явился и был зарегистрирован. Через несколько дней по неизвестной мне причине гривенская милиция окружила мой дом с целью ареста меня, но мне удалось скрыться. В это время был убит мой отец.

Зная, что меня преследует власть, я скрылся в камышах, где встретился с подобными мне скрывающимися, коих было до ста пятидесяти человек. Я к ним примкнул и находился с ними полтора месяца, до прихода врангелевского десанта. Во время врангелевского десанта я жил дома, а после его ухода меня, хорунжего Кирия и хорунжего Малоса вызвали в штаб Улагая, который находился в районе Ачуевских рыбных промыслов. В штабе нам лично Улагаем было приказано сформировать партизанский отряд по штату в тридцать человек. Удостоверение командира отряда получил хорунжий Кирий. Я же был назначен его помощником, а хорунжий Малое — адъютантом. Какие приказания от Улагая, помимо формирования отряда, получил Кирий, я не знаю, это было от меня втайне.

По получении приказания о формировании отряда мы направились в камыши, где и сформировали отряд в двадцать семь человек. Отряд был расположен в районе Ачуевской косы. Кирий объявил нам о необходимости продержаться в камышах месяц или полтора, до прихода нового десанта. Но если такового не будет, то мы будем посажены на суда, которые должны ожидать нас в условленном месте на берегу Азовского моря…»

Что-то вдруг екнуло в груди, когда я узнал, что он тоже учился во Владикавказском училище, которое я окончил в 1971 году. Мне и до сих пор видятся старинные красного кирпича особняки этого училища, плацы, обсаженные кустарником, всплывает волнующий, неповторимый дух курсантской юности, известный лишь тому, кому довелось пребывать в курсантском строю.

Так думалось, да не так делалось. Ведь в революционной смуте одни думают об одном, другие — о другом, а получается обыкновенно нечто, чего не хотели ни те, ни другие… Изменялась ситуация, изменялся характер борьбы, изменялось положение и состояние тех, кто нашел в себе силы противостоять чуждой народу, безбожной идеологии, подавляющей в нем все самое сокровенное, на чем веками держалась, строилась и умножалась Россия. Это была уже совсем иная борьба, в которой оставались самые стойкие. Такие люди, так и не сломившиеся, были для утверждающегося режима наиболее опасными. Их невозможно было победить, их можно было только дискредитировать в глазах измученных непрестанными войнами людей, дискредитировать всей мощью грубой и бестолковой пропаганды. Новая власть сначала нарекла Рябоконя повстанцем, но потом, когда борьба с ним подзатянулась и стало ясно, что он непобедим, ибо дух человеческий истребить невозможно, можно только погасить вместе с телом, стала выставлять его обычным бандитом. Почитается он таковым официальной властью вплоть до сегодняшнего дня, когда уже давно переродилась, а потом и пала та идеология и та власть, с которыми он боролся.

Василий Федорович мог покинуть родную Кубань тогда, в августе 1920 года, после неудачного улагаевского десанта, когда последний транспорт отчалил от Ачуева, укрывшись навсегда в морской дымке под тревожный и сиротливый плач чаек.

Но осознавая свою обреченность и неминуемую гибель, остался на родной земле жить и умирать.

Во все последующие времена имя его нигде не упоминалось, вслух не произносилось, лишь полушепотом, да и то лишь среди верных людей. Таким тайным остается оно и до сих пор.

Не нашлось за все эти годы и десятилетия на многострадальной Кубани человека, которого взволновала бы эта удивительная судьба.

Но память о нем живет в народе. И что удивительно, даже сейчас, только заговори о нем по станицам, тут же всплывет сакраментальный вопрос: действительно ли он был расстрелян осенью 1924 года в Краснодаре или все же каким-то невероятным образом спасся? Многочисленные предания и легенды рассказывают о том, что он тайно приезжал сюда, на родное пепелище уже в шестидесятые годы. Возможно, он чудом уцелел, ибо невозможно предугадать всех превратностей революционного времени. Или народная память не допускала гибели своего героя, его бесславного и бесследного исчезновения.

Смерти его никто не видел. Во всяком случае, об этом не рассказывали. А может быть, легенды о Рябоконе живы до сих пор потому, что снова понадобился подобный герой, народный заступник и радетель.

Потому он и является теперь нам через такое долгое время вопреки всем усилиям погасить память о нем. Жизнь человеческая мало изменчива в своих основных проявлениях: честь остается честью, мужество — мужеством, глупость — глупостью, подлость остается подлостью. А потому моя запоздалая повесть не только о прошлом, но о том, как всегда или обыкновенно бывает на свете.

Многое узнав о нем, я понял, что мне не написать повести до тех пор, пока не выслушаю всех, кто еще хранит память о нем, передавая легенды своим детям и внукам. И тут ценна каждая подробность. В этом я убедился, когда однажды мне удалось найти в станице Гривенской большую фотографию духового оркестра Войскового певческого хора, как видно, собранного к торжествам по случаю трехсотлетия Дома Романовых. Был на ней и Василий Федорович, еще не ведающий о том, какая судьба ему уготована.

Фотографирование по тем временам было делом редким и значительным. А потому все казаки внимательно и удивленно смотрят в объектив. И только он один, единственный, даже несколько небрежно отвел взгляд в сторону, словно происходящее здесь его не касалось.

Между тем фотография эта несет на себе следы его последующей судьбы. Ведь только за ее хранение можно было поплатиться жизнью, как, впрочем, любой дедовской казачьей фотографии… Можно ли считать такое свирепое выкорчевывание родовой и просто человеческой памяти признаком прогресса и цивилизации, как уверяли устроители новой жизни? Лицо Василия Федоровича на фотографии наполовину соскоблено. Помимо того, «бандит» этот предстает перед нами не только с богато разукрашенной шашкой, но и с дирижерской палочкой и свитком нот в руках. Трудно придумать более символический образ: «бандит» — с дирижерской палочкой…

Зачем я езжу теперь по этим лиманам и плавням, зачем вслушиваюсь в равнодушный шелест камыша, что хочу высмотреть здесь, где уже, кажется, ничего высмотреть невозможно?.. Но вдруг сознание осенит пугающая мысль: может быть, я, боясь в этом признаться самому себе, подыскиваю свое место, где бы можно было схорониться от сегодняшних нашествий, новых и опять-таки «передовых и прогрессивных» преобразований жизни? Столь же непонятных, беспощадных и губительных… Но ведь ни в каких камышах, ни в каких плавнях теперь спрятаться, схорониться уже невозможно. Уже тогда было невозможно. Надо искать другой род спасения. Впрочем, он давно известен: не бежать от земли своей, спасая свое презренное земное имущество, но, спасая душу свою…

Моя запоздалая повесть собственно и родилась из боли, проснувшейся во мне. Из боли и обиды за ту несправедливость, которую претерпел как мой герой, так и память о нем, все наше несчастное, наивное и доверчивое казачье племя… Знаю, что боль эта неустранима, что ее, как рубаху, не скинешь…

Слава и известность Рябоконя выплеснулись далеко за пределы Кубани. В поле его прямого влияния входила и моя родная станица Старонижестеблиевская. Уже в семидесятые годы мой сосед Ленька Бедусенко, работавший скотником и пастухом, пасший колхозную скотину у Косатой балки, однажды нашел там истлевшее седло и кинжал-нож с надписью: «Отряд Рябоконя. 30-е годы». Причем надпись была штампованной, что однозначно говорило о серийном производстве таких ножей. Кинжал этот долгие годы находился в хозяйстве, им кололи свиней, не думая ни о его принадлежности, ни об исторической ценности его, пока он куда-то запропастился.

Узнав об этой реликвии, я в азарте поиска все понуждал Леньку отыскать ее. И он обещал найти этот кинжал, однако не нашел. И мне подумалось: может быть, есть свой резон и смысл в том, что нож этот потерялся. Ведь это было оружие братоубийственной войны. Найдись оно сейчас, не означало ли бы это и возврата не только его, но и самой нелепой, беспричинной, трагической бойни? Может быть, и хорошо, что кинжал этот не нашелся; знать, старинная распря уже уснула в народе…

Казалось, что эта степь замолчала навсегда. Думалось, что никакого звука, ни единого слова не донесется более с ее продуваемых всеми ветрами равнин, что никогда более она уже не оживет… Но стоит вслушаться в ее исторические дали, и она заговорит. Вот и этот кинжал, вдруг нашедшийся у Косатой балки, имеет свою историю. Нахожу сведения в архиве о том, что в сентябре 1920 года, когда улагаевский десант, захлебнувшись, ушел в Крым, в приазовских камышах остался повстанческий партизанский отряд под командованием хорунжего Кирия. Ря-боконь был в нем командиром сотни. Но оставались еще и разрозненные группы, не успевшие покинуть Кубань. В плавнях у хутора Лебедевского, на Дуднинской гряде скрывался отряд численностью восемнадцать человек казаков Астраханского войска, отставших от улагаевского десанта. Группа эта находилась под командованием есаула Рыбалки. Хорунжий Кирий по простоте и наивности, все еще полагавший, что цель его движения заключалась в открытом сопротивлении новой власти, а значит и в увеличении его отряда, посылает к Рыбалке делегатов с письмом: «Есаулу Рыбалке: по распоряжению штаба 2-й десантной армии генерала Улагая Вы должны подчиниться мне, уполномоченному 2-й армии генерала Улагая, на основании чего Вам приказано немедленно вместе с отрядом прибыть в мое распоряжение, куда Вас приведут посылаемые казаки с данной запиской».

В пять часов утра 15 сентября конный отряд Рыбалки прибыл в расположение отряда Кирия. Но недолго им довелось быть вместе. Наступающие холода и изменяющаяся ситуация по хуторам и станицам диктовала и новую тактику действий. Вскоре Кирий издал приказ, согласно которому каждому предоставлялась возможность уходить, кто куда хочет и может. Группа есаула Рыбалки, покинув бивак Кирия, 18 октября 1920 года пришла в камыши под станицу Старонижестеблиевскую, на Косатую балку. Как я потом дознаюсь, Рыбалка пришел сюда, чтобы быть ближе к родной станице, так как был родом из Ста-ронижестеблиевской. Дальнейшая судьба этого отряда не известна. Найденный же на Косатой балке кинжал подтверждает это. Остается лишь тайной то, почему надпись на нем упоминает тридцатые годы…

Станица Старонижестеблиевская оказалась каким-то образом связанной с рябоконевским движением. На моей улице Хлеборобной по соседству жила двоюродная сестра Рябоконя Надежда Васильевна Рыбак. Неподалеку жила Марфа Никифоровна Небавская, повариха в отряде Рябоконя и разведчица.

Настороженное и внимательное отношение ко всему, происходящему вокруг, осталось у нее на всю жизнь. Уже в глубокой старости, сидя у окна, она не оставляла без внимания каждого, проходившего по улице. Осторожно и воровато приподнимая край занавески, обязательно поинтересуется и спросит: «А хто цэ пишов?..»

Сколько их было легендарных героев Гражданской войны, слава которых была рукотворной и, как теперь уже ясно, оказалась непрочной. Причем исключительно тех, кто был в «пыльных шлемах». Всех прочих выставляли врагами народа и извергами, хотя как раз они и защищали народ от несчастий и бедствий революционной смуты, но героями легенд они не стали, наоборот, поминают их как невыносимую напасть, как чудища, как горе-злосчастие… Совсем иначе было с Рябоконем. Во всем его облике, его личности было нечто такое, что, видно, отвечало представлениям о народном герое. Именно в легендах, в рассказах-преданиях, передаваемых в поколениях, сохранилась память о нем. В неписаной истории, подавляемой всей мощью пропаганды. И даже сейчас, когда уже почти никого не осталось в живых, кто мог бы еще хоть что-то рассказать о нем, люди опасаются говорить.

* * *
Отшелестели, отшептали, отшумели им уже навсегда с легким посвистом на ветру гривенские камыши. Отпели им свои нудные и назойливые песни злые лиманские комары. Никогда им больше уже не плавать на своих байдах и каюках по родным, знакомым с детства заводям, ерикам и протокам. Никогда больше не ловить серебристую рыбу, не ставить золотые камышовые коты, не увидеть более никогда, как утренней ранью стелется фатой над водой белый матовый туман.

Заросли высоким осокорем и кугой те стежки-дорожки, те потаенные тропы, по которым они ходили, по которым прокрадывались темными ночами, чтобы с волчьей тоской взглянуть на родной хутор, родные хаты с тускло мерцающими окнами. Их родной хутор, их родные хаты, занятые какой-то неведомой и непонятной им силой.

Замутились, затянулись прибрежные заводи зеленой ряской, никем не тревожимые, превращающиеся в топи.

Где они, непокорные лебединцы, ярчуки, ряженцы, как их называли в соседних станицах и хуторах? Почему не вернулись, как обещали оставшимся на берегу? Где затерялись: в этих ли камышах или в диких дебрях жестокого, беспощадного и немилосердного времени? И сами имена их, как самая опасная крамола, прокляты и забыты.

Что же они несли с собой такое опасное, что и восемьдесят лет спустя, выставлены бандитами, хотя в те годы считались противниками политическими? Кем выставлены? Не настоящими ли разбойниками, прикрывавшими свой разбой революционной фразой и мудреным словом экспроприация? О, беспредельное лукавство…

Почему им не находилось места на родной земле? Неужто они были худшими из людей, и только без них жизнь могла хоть как-то устроиться? Но кому из смертных дано право решать — кому жить, а кому умирать? Никому! А те, кто присваивал его, и были самыми примитивными и худшими. Их скудоумие и революционная решительность, в конце концов, подожгли страну, перевернули общество, пробудили неправду, стоившую миллионов человеческих жизней…

Мне могут возразить, сославшись на некие объективные законы бытия, которые выше нас. И это будет лукавством, ибо никаких таких объективных законов нет, человек живет по тому образу мира, который он принимает в свое сознание и душу.

Никем не отпетые, кроме сырых промозглых кубанских ветров, они и по сей день остаются униженными и оскорбленными, хотя беспощадное время уже доказало их правоту.

Может быть, и мне недолго осталось слушать эти свистящие на ветру камыши, ибо снова наступают лукавые времена и пробуждается крамола. Может быть, и мне скоро останется лишь из немыслимого далека с такой же невыносимой тоской смотреть на родную станицу, снова занятую прежней слепой и немилосердной силой…

Ничего уже почти не различимо в этом сплошном камышовом шуме, ничего почти не удержалось в памяти, унесенное вселенским ветром вместе с людьми, здесь жившими.

Почему из всех участников этой жестокой драмы он, Василий Федорович Рябоконь, оказался самым виноватым? Неужто потому, что был самым большим грешником? Память о нем вытравлялась абсолютно. Только в народных преданиях и жили воспоминания о нем. Никакие прощения и реабилитации в последующие времена его не коснулись. Ни тогда, когда были восславлены красные и прокляты белые, ни потом, когда были восславлены белые и прокляты красные. В этом странном мартирологе памяти ему в равной степени среди тех и других не находится места. Не потому ли, что и тем и другим мало дела было собственно до народа? И тем и другим была дороже идея, чем сам народ.

Что же такое он делал, что оказался столь ненавистным всем устроителям этого мира? Столь ненавистным он оказался потому, что отстаивал свой народ, само его право на жизнь, на свою истинную, предками завещанную веру, на свою культуру. Или это консерватизм, мешающий прогрессу? Он оказался ненавистным всем устроителямэтого мира потому, что выступал против немыслимого: уничтожения народа, свершаемого конечно же, под лозунгом его нового, более прогрессивного устроения.

Значение его борьбы состояло вовсе не в том, что он нанес такой уж большой урон новому режиму. Ведь были командиры и командующие, тысячами метавшие людей, как солому, в огонь сражений. Но они не завоевали и малой доли той известности и уважения, какими пользовался он. Его подвиг состоял в том, что всей своей судьбой, волей, характером он отстаивал право на жизнь по законам благочинного человеческого бытия в то время, когда была предпринята попытка устроить человеческую жизнь, сообразуясь с любыми убогими идеями, какие только взбредут в воспаленные головы несчастных людей. Разве теперь, когда столь свирепо насаждавшиеся огнем и мечом идеи отвергнуты, когда мир на них не устоял, разве тем самым не доказывается правота Рябоконя?

Он доказал всей своей жизнью, что можно и должно всегда противостоять любому насилию и произволу. И эту его непокорность ему не могли простить. А потому он и был опаснее других противников новой власти. Это был человек, устоявший против соблазнов мира. А такая сила и воля среди слабых людей не прощаются. Но без него, без таких, как он, обладавших стоицизмом, та жизнь, которая устроилась в России позже, под именем советского строя, была бы не такой, иной, более немилосердной…

Его имя столь долгое время было под запретом, что когда наконец-то можно было его произнести, оно уже ни о чем не говорило людям нового времени. Так прошлые и нынешние противники его и народа достигли-таки своей цели — вытравили его имя из сознания и памяти людей.

Уже написано и сказано все обо всех — и красных, и белых, — и только о нем и о том движении, которое он возглавлял, все еще по сути ничего нет. Его имя столь долго остается под запретом потому, что олицетворяло и олицетворяет то, чего власть в России более всего боялась — и та, революционная, и советская, и нынешняя «демократическая» — волю народа, его причудливый, ни в какие куцые идеи не вмещающийся нрав, его характер и его мятежную, беспокойную душу.

Но как теперь обидно за эту российскую, кубанскую жизнь, за этих людей, за себя, за то, что все, здесь происходившее, не получило никакого осмысления и воплощения, словно ничего особого и примечательного здесь и не было, словно здесь и не жили люди, словно их жизнь не была исполнена терзаний, страстей страданий и трагедий, которые не могут быть так легко и просто изъяты из жизни, без которых человеческое бытие остается неполным…

НЕНАПИСАННАЯ ПОВЕСТЬ

Об этих давних событиях в приазовских плавнях, о Василии Федоровиче Рябоконе уже давно должна была быть написана повесть драматического накала, соответствующая трагизму происходившего. И, как видно по всему, повесть такая собиралась. Во всяком случае, уцелевшие факты говорят о том, что таких попыток было немало. Но почему-то как пробивающийся из земли росток сжигается весенними суховеями, так и повесть эта не проросла в силу каких-то прихотливых обстоятельств. Может быть, ее вероятный автор погиб в бестолочи Гражданской войны, когда жизнь человеческая ничего не стоила. Сложил ли свою чубатую голову где-то в плавнях или настигла его пуля в родной степи? Или душа его истончилась и погасла в голодном тридцать третьем году, когда люди превращались в теней…

И в последующем эта щедрая, многострадальная земля все еще насилуемая репрессиями и притеснениями, так и не породила своего, не всегда удобного, но правдивого и праведного певца. А скорым на пропагандистский отклик, услужливым да податливым, как в прошлом, так и теперь, несть числа. Но их повести ушли в небытие вместе с ними. («Плавни» Бориса Крамаренко, «На заре» Петра Радченко, «На гребне» Владимира Ставского, «На Черном Ерике» и «Красный десант» Дмитрия Фурманова…)

Когда они писали эти свои политические повести, еще были живы многие участники событий, еще, казалось, многое можно было разузнать и понять… Но самое поразительное, они действительно многое о тех событиях знали. Но идеологическое поветрие и политическая потреба безжалостно кособочили сознание и отравляли души. Они признавали значимым лишь то, что соответствовало идеологии и политике. Нет, не всегда из лукавства или хитрости, а вполне искренне они веровали в переменчивые идеологические идеалы. Они были по-своему честны, но, попав в трагическую ситуацию, преодолеть ее не нашли в себе духовных сил. Они заслуживают теперь не столько осуждения, сколько сострадания и жалости. Нет, все-таки это было странное племя без слезных людей. Может быть потому оно и выжило, не истребив окончательно само себя…

Тем не менее именно Владимир Ставский помог мне многое узнать о моем герое. Ему, как литературному генералу идеологического фронта, в свое время были подготовлены материалы о В.Ф. Рябоконе. Аккуратно собранные, они сохранились в его личном архиве. Но удивительно, что в этом собрании обжигающих свидетельств и документов автор не увидел человеческой трагедии, людских страданий, не почувствовал боли, а лишь нашел повод для осуждения. Еще более печальная история с Фурмановым, который участвовал в десанте по реке Протоке из Славянской в Гривенскую. Комизм, с которым он описывает расстрел офицеров, своих соотечественников, свидетельствует вовсе не о литературных и человеческих способностях автора, а о каких-то иных. В этом мороке, в этой мясорубке братоубийственной войны он был, как сам отмечал в дневнике, «горд и счастлив» тем, что тут, на Кубани, выпустил политическую брошюрку в тридцать страничек «Красная армия и трудовой фронт». И это называлось «работать на поприще литературном»… Какая там народная трагедия, вопль плоти и терзание духа пред торжеством куцей идеи, в которую все многообразие человеческой жизни вмещено быть не может…

Если — по Фурманову — станица Полтавская — «одна из гнуснейших станиц», то что же с ней, «гнуснейшей» и делать, если не уничтожить?.. Так и поступили позже — выслали всех ее жителей поголовно. И не только эту станицу, но и весь благодатный край перетрясли и перетасовали. А как же иначе, если эта «упитанно-сытая, полудикая кулацкая Кубань рычала в негодовании»… Такая вот логика человека, считавшего себя писателем. Такая вот «литература» — инструкция и «оправдание» геноцида и чудовищных безобразий Гражданской войны… Но даже этот идеологически абсолютно зашоренный человек не мог не отметить достоинств обреченных на гибель повстанцев, скрывавшихся в приазовских камышах: «Действовали белые партизаны окрестных станиц, прекрасно знающие местность и, надо сказать, дравшиеся великолепно, — была налицо удивительная стойкость, спокойствие и мужество».

Рябоконю посвящены лишь два небольших очерка кубанского атамана в изгнании Вячеслава Науменко «Василий Федорович Рябоконь», написанный в эмиграции, и Петра Кирия «Тайный остров Рябоконя», опубликованный в газетах Кубани в наши дни. Первый, как понятно, восторженный, представляющий Рябоконя как выдающегося повстанческого вождя, который «заслужил, чтобы имя его навсегда было запечатлено в истории родного войска и было бы записано на страницах ее наряду с теми, кто выковывал славу казачью». И все бы ничего, если бы не погибло само войско и продолжилась его славная история… Записывать его имя оказалось некуда. Выпали куда-то страницы истории.

Современный же очерк местного самодеятельного автора представляет Рябоконя все с тех же ортодоксальных «пролетарских» позиций, и это печально, поскольку после новой «демократической» революции многое открылось как в прошлом, так и в настоящем, и наступило время взглянуть на Рябоконя и события той поры более объективно. А представление Рябоконя «героем-злодеем» свидетельствует лишь об интеллектуальной немощи автора и капитуляции пред сложностью мировоззренческих основ происходившего тогда и происходящего в наши дни.

Это тем более досадно, что наконец-то наступило время, когда обнажилась жалкая философия бунтовщиков-революционе-ров, выявлена природа бунта души и разума, всеми неисчислимыми человеческими жертвами и пережитыми страданиями доказавшая, что по самой природе своей она не устанавливает социальной справедливости, так как имеет не социальную, а духовно-мировоззренческую природу. Ведь это русским самосознанием уже давно прозрено. И, как ни странно, задолго до трагических и кровавых событий: «Что в том, что он теперь повсеместно бунтует против нашей власти и гордится, что он бунтует? Это гордость ребенка и школьника. Это маленькие дети, взбунтовавшиеся в классе и выгнавшие учителя. Но придет конец и восторгу ребятишек, он будет дорого стоить им. Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю. Но догадаются, наконец, глупые дети, что хоть и бунтовщики, но бунтовщики слабосильные, собственного бунта своего не выдержавшие. Обливаясь глупыми слезами своими, они сознаются, наконец, что создавший их бунтовщиками, без сомнения, хотел посмеяться над ними. Скажут это они в отчаянии, и сказанное ими будет богохульством, от которого они станут еще несчастнее, ибо природа человеческая не выносит богохульства и в конце концов, сама же всегда и отомстит за него…»

Казалось бы, именно такое время признания и глупых слез теперь наступило. Но люди в каком-то непростительном неведении и беспечности готовы вновь направить жизнь по такому же, если не более суровому, кругу испытаний, словно опыт пережитого не имеет для них никакого значения. Казалось бы, пришла пора, когда они, как нашалившие школьники, должны признать, что на тех началах, на которых они строили жизнь, жизнь человеческая не стоит. Но не смиренными и посрамленными школьниками, а гордыми «строителями» они снова вполне искренне выставляют себя. После всего пережитого и вопреки всем фактам. Ошибся великий писатель, не предусмотрел, что в душах человека в результате насилий могут произойти такие изменения, когда он будет уже не в силах дать себе отчет. Но это только усугубляет положение и заставляет всерьез подумать о нашем дальнейшем земном существовании вообще…

Зачем ты, Боже, караешь нас недомыслием и неведением?..

Защита теперь столь запоздало советского строя, как уникального уклада жизни, вовсе не означает оправдания тех безобразий, которые творились именем советской власти в двадцатые годы. Не эти безобразия, не террор и репрессии образовали, в конце концов, советский уклад жизни, а народная воля и пробудившаяся энергия людей. К сожалению, это простое и очевидное положение остается пока по сути не постигнутым, что сказалось и в очерке Петра Кирия о Рябоконе.

Может быть, были и другие попытки обратиться к этому, удивительно притягательному облику, будоражащему умы и души людей, его знавших или слышавших о нем. Уроженец хутора Лебеди, житель хутора Протичка Захар Иванович Беспалько, сообщивший мне чрезвычайно важные свидетельства о Рябоконе, рассказал, как они, мальчишки, мечтали написать о нем повесть. Был у них в школе задиристый паренек Федя Рябо-конь, который предлагал: «Давайте напишем книгу о Рябоконе!» Не написали. Видно, жизнь закрутила так, что школьные мечты потонули в ней.

Летом 1997 года в редакции краснодарской газеты «Казачьи вести» раздался звонок из Франции. Старческий женский голос сообщил, что у них в семье есть рукопись о Рябоконе. Было дано обещание переправить ее на Кубань, прислать или передать с туристами. Но прошло время, и больше никаких вестей из Франции об этой рукописи не пришло…

В подконтрольной, лукавой литературе память о Рябоконе не удержалась. Сохранилась она в легендах о нем и в преданиях. Да еще в песне, поистине народной, надрывной песне не только собственно о нем, но и печальной участи всего края. Я выловил эту песню в Москве, привезенную в равнодушную столицу тоскующими по родине кубанцами.

Интересна сама история создания песни. Удивительно, что даже в песне имя Рябоконя все так же скрывается. Как говорили исполнители, его заменили на имя Рябовола, дабы песня могла звучать прилюдно.

Николай Степанович Рябовол, председатель Кубанской краевой Рады, погибший от рук, по всей видимости, деникинцев в 1919 году в Ростове-на-Дону, тоже был человеком примечательным, по-своему понимавший интересы родного края. Он пал жертвой самостийничества. В самый решающий и трагический период борьбы на юге России Рябовол выражал волю кубанских самостийников, отстаивая право на отдельную, самостоятельную Кубанскую армию, в то время как А.И.Деникин требовал полного подчинения кубанцев Добровольческой армии. Личностью же эпической, легендарной Рябовол, безусловно, не был. Он был чиновник, политик, выражающий идеологию самостийничества, для народа оказавшейся гибельной.

Да, трагическая смерть Рябовола глубоко взволновала кубанцев, как и всякое коварное убийство. На его смерть Дмитрий Петренко написал песню. Трудно теперь сказать, действительно ли она пелась, или же осталась лишь стихотворным откликом. Но очевидно, что текст Петренко со временем приобрел иное значение. Примечательные изменения внес в песню народ, а главное — вместо Рябовола песня стала посвящаться Ря-боконю. Может быть, сыграло свою роль созвучие фамилий.

В песне Петренко:

Нэма слив, шоб всэ сказаты,
Наша люба, ридна маты.
В народной песне:
Нэ зна в свити шо сказаты
Кубань ридна наша маты.
Обычная жалоба на то, что словом невозможно выразить безутешное горе заменена в песне народной обобщением большой поэтической силы, где с гибелью своего героя Кубань лишается всего — самого образа выражения, лишается слова, голоса, а значит и смысла своего бытия… Так можно сказать лишь о человеке, действительно выражавшем и воплощавшем народные понятия, кому было ведомо нечто такое, что большинству людей оставалось недоступным.

В песне Петренко:

Хиба ты, Кубаню, мыла,
Таку долю заслужила?..
В народной песне:

Тым, Кубаню, ты нэ мыла,
Шо Рябоконя ты сгубыла…
Вот эта песня, посвященная Василию Федоровичу Рябоконю:

Плач, Кубаню, край наш ридный,
Лэжыть убытый сын твий бидный.
Тым, Кубаню, ты нэ мыла,
Шо Рябоконя ты сіубыла…
Пишлы тугы скризь полямы,
Льются слезы скризь ричкамы.
Нэ зна в свити шо сказаты
Кубань ридна наша маты.
Что же это был за человек и чем таким он покорил людей, что его возможная гибель связывалась с гибелью роднбго края, утратой им своего выражения и самого места в этом мире — «Нэ зна в свити шо сказаты…»?

Были еще песни, посвященные Василию Федоровичу Рябоконю. Но от потаенного, катакомбного их бытования, они быстро забывались, выветриваясь из общественного сознания новых поколений людей. От одной песни остались только две строчки:

Нэма батька Рябоконя —
Нэма правды и закона.
Примечательно, что здесь Рябоконь соотносится с самой правдой, и его гибель воспринимается как попрание правды.

Чиновникам и политикам, как известно, народ таких песен не слагает тем более тем, кто проводил сомнительную политику, обернувшуюся народным горем. Несмотря на то, что они о себе мнят, пока безумствуют и правят. Народ посвящает песни героям, затронувшим такие потаенные струны, на которые не может не отозваться живая, чуткая человеческая душа.

Поражает и то, с какой последовательностью и настойчивостью, вплоть до сегодняшнего дня, гасилась всякая память о Рябоконе. Та старательность и неуступчивость, с которыми это делалось и делается, позволят видеть в них не случайность, но преднамеренность и умысел.

Кто знал, кто мог предположить, что здесь, в затерявшемся среди камышей и плавней хуторе Лебеди разрешался основной, вселенский вопрос человеческого бытия, что здесь столкнулись мировые силы, определившие характер борьбы и будущее этого края и всей страны. Буря бушевала везде, по всей России, но здесь, видно, произошло какое-то завихрение ее, приоткрывшее смысл происходившего.

Он, Рябоконь, олицетворял ту незримую, но неодолимую народную силу, которая долго бродила и переплавлялась в России, пока не воплотилась в казачество, составлявшее по ее окраинам, по ее рубежам защитный пояс, силу своенравную, своевольную, силу неподатливую и непокорную, которую более всего ненавидели переустроители мира по новому штату, так как она более всего мешала им в их безумствах, неистовствах и беснованиях. А потому в том, что он был выставлен бандитом, нет ничего удивительного. Удивительно и печально иное: он остается бандитом в сознании тех, кто тоже вроде бы должен воплощать ту же народную силу, — потомках гонимых, униженных и уничтожаемых.

Эта кубанская трагедия должна была во что-то воплотиться, в какое-то творение духа, что и подтверждается печальной народной песней. Не выразилась, не воплотилась. А теперь время безнадежно упущено. Рассказывать о происходившем больше некому. Расспрашивать и выслушивать больше некого. К тому же изменилось само общество, вновь уверовавшее в новые идеологические пустышки или не находящее в себе сил им сопротивляться. Общество, в котором из сознания изымается культура, литература, то есть гасится сам дух человеческий, как нечто ненужное и лишнее, не имеет будущего.

Нынешнему читателю, не верящему в вымысел, традиционная повесть с последовательным сюжетом теперь, может быть, уже и не нужна. Он верит факту и документу, не подозревая о том, что и документы могут быть лживыми. А потому и мое намерение написать-таки повесть о Василии Федоровиче Рябоконе остается не свершенным. Мне придется лишь привести то, что уцелело, что удалось добыть, наивно дополняя его фотографиями той поры, что в традиционное повествование, по причине многого утраченного безвозвратно, не укладывается. Уповать на будущее бесполезно. Не отыщется более сострадательная душа и не пойдет по следу моего героя и многих людей, погибших в хаосе развязанного в России беззакония. Тешить себя нечем. Эта печальная повесть остается, несмотря на прошедшие времена, все-таки ненаписанной…

Восстановить облик Рябоконя доподлинно уже невозможно. Событийная же, только историческая канва происходившего, — не мое дело, пусть этим займутся краеведы и историки, если таковые отыщутся. Ввиду же невозвратно утраченного и преднамеренно искажаемого, его облик превратился в какую-то невнятную тень. И я буду защищать эту тень, и читатель, надеюсь, извинит слабость пера моего, уважив сердечные мои побуждения.

Как-то на хуторе Лебеди девяностолетняя бабушка Александра Фоминична Золотько, в девичестве Бучинская, когда я пришел к ней, внимательно посмотрев на меня своими глубокими, черными, какими-то цыганистыми глазами, сказала: «Ты дэ так довго був? Шо так довго до нас ишов?..» Сказала так, словно мы, не зная друг друга, долго думали об одном и том же, хотя я видел ее впервые. И мне нечего было ответить ей, так как слова ее приобретали поразительно символический смысл. Где был… Блукал по свету, чтобы наконец-то убедиться в том, что тут, на этом хуторе Лебеди таится ноша сего мира… И опоздал. А теперь, когда и Александры Фоминичны уже нет на свете, мне слышится ее укоряющий вопрос, на который мне нечего ответить. Какая незадача, какая непоправимая оплошность… Но приди я сюда раньше, может быть, и не заметил того, что сквозь скудные остатки пережитого мне угадывается и открывается теперь…

Приступив к жизнеописанию Василия Федоровича Рябоконя, я нахожусь в немалом смущении, вполне осознавая, что предпринятое мной дело не только не найдет, пожалуй, желаемого отклика в душах читателей, но создаст мне новые хлопоты и неприятности. И все-таки такую попытку жизнеописания героя моего предпринять просто необходимо. И не только ради интереса исторического или занимательности, но для выяснения некоторых социальных и главное — мировоззренческих положений, имеющих прямое отношение и ко дню сегодняшнему, остающихся, к сожалению, невыясненными. Так что повесть эта, надеюсь, вполне современна, несмотря на то что рассказывается в ней о временах давно минувших.

Некоторая же особенность и трудность состоит в том, что герой мой — человек вполне реальный, можно сказать, исторический. А потому тут надобна достоверность.

Тут надо бы сказать о том, кого я понимаю под героем. Вопреки мнению расхожему, для которого герой — это человек прекрасный во всех отношениях, обязательно свершающий нечто необычное, грандиозное и масштабное, для меня герой вовсе не обязательно должен быть таковым. Не силой внешних обстоятельств, в которые он ввергнут волей случая, определяется он, но цельностью и глубиной натуры, реакцией на эти внешние обстоятельства, — подчас стихийные, слепые и безжалостные. Одного участия в событиях для характеристики человека, как героя, явно недостаточно. Герой — это редкий человек, в ком появилось нечто характерное для народа, подчас неприметное, а потому, чуть ли не по общему мнению, мало что значащее. И не столь важно — пошла ли жизнь по его образу или нет. Как раз чаще бывает наоборот — и он остается гонимым и униженным даже долгое время спустя. Но это вовсе не значит, что он и его образ мира потерпели поражение и были здесь не нужны. Зачастую первые оказываются последними, а последние — первыми. Его участие в земных делах обычно бывает наиболее непростым и трудным, а без него заглохла бы нива жизни.

Вся сложность состоит в том, что герой мой в общественном сознании, сформированном долгой политической пропагандой, вовсе и не герой. Более того, по нашему странному юридическому праву он почитается все еще разбойником, не подлежащим реабилитации даже теперь, когда прошло время и когда реабилитированы многие участники Гражданской войны с обеих противоборствующих сторон. В чем же дело? Что он нес в себе такое особенное, что и теперь, когда уже никого не осталось из его современников, имя его все еще остается крамольным?

В идеологизированные времена, какими были миновавший, да и нынешний века, оставаться человеку в пределах своей духовной природы, по сути, невозможно. И тогда легче всего ухватиться, как за спасение, за господствующую в обществе или навязываемую идею, всецело отдать ей себя на службу, то есть отдать подчас кому угодно ту свободу, с которой человек рождается. При этом ведь не столь важно, за какую именно идею он хватается — консервативную или «прогрессивную». Главное, он при этом отходит от духовной полноты жизни, заменяет ее химерой…

Но есть люди, кто, несмотря на хаос и бестолочь времени, находит в себе силы для сопротивления, кто не попадается на соблазны своего времени. Они остаются вечным, непримиримым укором, источником неосознанной зависти и ненависти для тех, кто не устоял перед искушением. Их ненавидят подчас более, чем идеологических противников. Ведь они — живое напоминание их слабости. И это не прощается. О них выдумывают небылицы, искажают их облик, вбивают в общественное сознание то, чего никогда не было… Только бы люди не обнаружили, что можно жить иначе, несмотря на всю паскудность времени, не подчиняясь какой-либо идее, неизбежно оскопляющей человеческую душу, но проявив настойчивость и волю — всей полнотой духовного бытия.

Чем больше я знакомился с моим героем, фактами и документами его времени, чем больше размышлял о его судьбе, тем более убеждался в том, что именно таким, стойким перед внешними влияниями человеком, он был. Так, несмотря на всю бестолковость атеистического революционного времени, он оставался человеком глубоко верующим. А это уже говорит о многом. Мало кто устоял тогда, не примкнул к стану беснующихся. Вера же была для Рябоконя мерилом человека. В этом и состоял его подвиг, прежде всего духовный. По нему и следует судить о человеке, а не по случайным фактам, которые определялись подчас обстоятельствами борьбы, но не его личностью.

— А как же зверства, которые он творил? — опять слышу дежурный вопрос читателя, вышколенного пропагандой. — Ведь и детишек маленьких безжалостно порешал изверг.

О зверствах Гражданской войны надо сказать особо. Во-первых, те, которые были и особенно последовавшие потом, когда сопротивление новому «строительству» жизни прекратилось, когда уже ничто ему не препятствовало, — зверства по массовому выселению людей с Кубани на Урал, не идут ни в какое сравнение с неизбежными жертвами открытой военной борьбы, как и, кстати, жертвы умертвленных голодом людей в хлеборобном краю.

Во-вторых, откуда стало известно о зверствах В.Ф. Рябоко-ня? Из той же односторонней политической пропаганды победителей. Кроме того, не о каких пятиконечных звездах, якобы вырезанных на спинах красноармейцев, в обвинительном заключении В.Ф. Рябоконя не упоминается. А уж о них не забыли бы, будь они на самом деле, чтобы показать звериное мурло бандита. Самую жестокую расправу В.Ф. Рябоконь учинил над В. К. Погореловым и его тремя сотоварищами, членами землеустроительной комиссии 10 апреля 1924 года. Что произошло в этот день, точнее в эту ночь на хуторе Лебеди, я расскажу в свой черед. Пока же следует заметить, что судить о причинах Гражданской войны с точки зрения той или иной противоборствующей стороны бессмысленно. Можно препираться бесконечно, нисколько не приближаясь к истине, а только бередя старые обиды, пробуждая прежние распри, естественно, в новых формах, ибо, как известно, дьявол дважды в одном и том же обличье не приходит…

Рассуждая о преступлениях В.Ф. Рябоконя, следует помнить, что любой герой Гражданской войны далеко не безгрешен, о чем пропаганда старательно умалчивала. Скажем, Ваня Кочубей, гулявший по Кубани непременно со сковородой, притороченной к седлу, поскольку очень любил яичницу, яешню, обходился с офицерами, своими соотечественниками, далеко не гуманно.

Он, говорят, гвоздями прибивал им погоны к плечам. Сколько звездочек на погоне, столько и гвоздей…

Несмотря на опыт страшного двадцатого века, все еще преобладает представление, что всякая революционность есть явление благое и исключительно положительное, имеющее целью перераспределение благ и установление справедливости. Между тем всякое революционное движение — прежде всего духовно-мировоззренческий и психологический феномен. Ведь неслучайно оно обязательно атеистично по самой своей сути. Это, прежде всего, бунт против Бога, а не против каких-то житейских несправедливостей. И этим все определяется. Низвержение Бога и неизбежное в связи с этим умаление человека под демагогическими лозунгами о его возвеличивании — вот цель и результат всякого революционного действа, не всегда осознаваемого, и, как правило, не осознаваемого самими его участниками. А снизвергающий Бога, как известно, выступает и против народа. То есть предполагается условие, при котором никакие декларируемые социальные проблемы не могут быть разрешены и достигнуты. Ведь замечено, что всякие революции свершаются от избытка, а не от недостатка, то есть от благополучия жизни, а не от ее оскудения. Оголтелая демагогическая пропаганда тут не в счет.

А разделение революционеров на своих и не своих, на российских и иноверных, наметившееся запоздало в последнее время — есть неудавшаяся попытка осмыслить происходившее и происходящее в российской жизни, есть интеллектуальный срыв и неспособность постичь те изменения, которые происходят в ходе революционной ломки и после нее. Всякая революция — ломает и только. Спасение, созидание, умиротворение приходят с другой стороны, а не вместе с ней, как, к сожалению, думают многие и многие по-своему честные люди, ввергнутые в этот революционный и исторический процесс. Но ломая, она тем самым заставляет пробуждаться народные силы, которые ее и преодолевают. Но эти, просыпающиеся народные силы, провоцируемые революционной ломкой, нельзя считать непременным условием революции. Да, Россия в советский период пережила мощный подъем, выиграла войну с передовым, просвещенным Западом. Но благодаря этой идеологии или несмотря на нее — вот вопрос, на который нам теперь предстоит ответить честно. Да и жила ли когда Россия по марксовому манифесту? Конечно нет. Но как в этом разобраться человеку, если радикальная, безжалостная революционность совершалась именем советской власти и ее же именем совершалось уже более позднее государственное и народное строительство… В этих простых понятиях беспросветно блуждает пока русское самосознание.

Тут есть обстоятельство и чисто психологического порядка, перешагнуть и постичь которое пока трудно. Сегодня уже мало кто сомневается в том, что советский период был уникальным явлением в истории России. Но тот советский строй семидесятых годов, на которые пришлось детство и юность нынешнего, наиболее активного поколения, сложился таковым не сразу. Он формировался трудно и болезненно. Иначе и быть не могло в развязанном революционном хаосе, атеизме и беззаконии. Шло мучительное перерождение революционности, медленное вытеснение из власти наиболее ее отъявленных невменяемых радикалов. Но как в двадцатые годы, так и в семидесятые, все свершалось в стране именем советской власти, хотя в тот и последующий периоды — это были разные власти и разные уклады жизни… И теперь люди, отстаивая уклад жизни, рухнувший в «демократическую» революцию наших дней, как бы вынуждены защищать и тот радикальный, революционный, беспощадный период двадцатых годов, и тот геноцид народа, который тогда творился… Такой подход, как понятно, не отвечает на вопрос о том, почему же этот уникальный строй все-таки рухнул? Такой формальный подход исключает и ответ на вопрос: а что же все-таки должно сформироваться в результате нынешнего безвременья и беззакония? Какой уклад жизни? Ясно, что по такому представлению Василий Федорович Рябоконь есть бандит и не более того. Это ностальгическая позиция, ортодоксальных защитников лишь советской власти, а не многовековой России.

Затуманенные идеологией, они не могут найти в себе силы, чтобы признаться: то, что, в конце концов, сложилось в России после столь долгой борьбы, мало что общего имело и с марксо-вой, и с ленинской революционной ортодоксией. Но удержание этой идеологической ортодоксии в совершенно несоответствующей ей реальной жизни, в конце концов, и привело к краху советской власти, ибо без осмысления человеческой жизни не бывает…

Да и странно же в самом деле в качестве основной государственной идеи десятилетиями целыми проповедовать «революционные ценности», под которыми можно понимать все, что угодно, а не «национальные интересы», как это принято во всем мире. Такая «идеология», в конце концов, не могла не разорвать государство. И она его разорвала…

Нынешние революционеры, на сей раз уже «демократические», вроде бы отстраняясь от своих идеологических предшественников, но на деле являясь их прилежными последователями и генетическими наследниками, проповедуют «демократические ценности», но опять-таки не национальные интересы, то есть не интересы государственные и народные.

Убедившись в том, что никто не станет защищать моего героя, и узнав, что он до сих пор не реабилитирован и его почему-то не коснулся даже закон о реабилитации 1991 года, предусматривающий вроде бы примирение старой русской распри, я решил восстановить справедливость, подав заявление о его реабилитации.

Прокуратура Краснодарского края, рассмотрев дело 20 мая 2002 года, в реабилитации В.Ф. Рябоконя отказала по причине того, что он был-де осужден за общеуголовное преступление. Президиум Краснодарского краевого суда 30 мая того же года постановил: признать Рябоконя В.Ф. обоснованно осужденным и не подлежащим реабилитации. И тогда я обратился в Верховный суд, попытавшись выдвинуть лишенные идеологизирован-ности аргументы, придав им не столько исторический, сколько историософичный смысл и значение.

К сожалению, с болью и грустью приходится признать, что на революционные события в России, начавшиеся в начале прошлого века и продолжающиеся до сего дня, в общественном сознании нет целостного взгляда на то основное явление, которое и определило нашу жизнь.

Примирения, предпринятого в наши дни, не вышло, так как оно было в своем замысле лукавым. Его цель — не благоустройство жизни, но дальнейшее разобщение людей, теперь уже на иных, подчас прямо противоположных идеях. Даже не были определены, так сказать, субъекты примирения. Ведь оно, примирение, если и могло происходить, то не между красными и белыми, не между этими противостоявшими станами, образовавшимися уже как следствие неких духовно-мировоззренческих процессов, но между особым типом людей, именующих себя революционерами, нарушающими законы бытия, входящими в этот мир, говоря евангельскими словами, широкими вратами, теми, кто организовал погром страны, и собственно народом, жизнь которого они не известно по какому праву вознамерились переделать…

Что же касается моего героя, то и до сих пор не определен характер того движения, которое он возглавлял. До сих пор его считают белогвардейцем, хотя он после августа 1920 года, после исхода Русской армии, пожалуй, в равной мере боролся как с красными, так и, собственно, с белыми, считавшими себя таковыми. К белым его причисляют ортодоксальные защитники советской власти, которые в новых условиях, когда этой власти не стало, подчас хуже ее открытых противников.

Как всегда, в таких мировоззренческих делах нас поучают пронырливые и беспокойные американцы. И поделом. Примечательно, что сенсационное исследование американского ученого Энтони Саттона «Уолл-Стрит и большевистская революция» о финансировании революции 1917 года в России американской финансовой олигархией, о ее помощи большевикам в Гражданской войне и в укреплении власти, имеет такое посвящение: «Посвящается тем неизвестным русским борцам за свободу, называемым «зелеными», которые в 1919 году боролись и против красных, и против белых в попытке добиться свободной России». То есть именно в этом народном движении, именуемом для удобства «зеленым», Запад и видел ту силу, которая и могла бы уберечь страну от миллионных жертв в последующем. Но народная крестьянская война первых лет советской власти была «просмотрена», а точнее, оказалась задавленной и изъятой из истории и общественного сознания, во всяком случае из официальной идеологии и политики.

Василий Федорович Рябоконь в течение почти четырех с половиной лет — с июня 1920 года по 31 октября 1924 года — скрывался в приазовских плавнях, возглавляя повстанческую группу, в последние годы состоявшую всего из девяти человек, являясь, тем не менее, символом всего повстанческого движения на Кубани. Но в плавнях он оказался, как теперь очевидно, вовсе не случайно, но в силу проводимой тогда политики. В 1918 году при советской власти Рябоконь поступил на службу в Лебедевский совет, где проработал два месяца до прихода белых войск. То есть он не только не собирался воевать с советской властью, но даже пошел к ней на службу.

После захвата власти белыми Рябоконь был мобилизован, как это и бывает в Гражданской войне: принудительный призыв производит тот, кто захватывает территорию. После ухода белых Василий Федорович возвратился в хутор Лебедевский, где у него была семья — жена Фаина, родом из станицы Степной, и трое детей — дочь Марфа, сыновья Семен и Иван. Сын Григорий родился позже.

В первых числах июня 1920 года Рябоконя вызвали в местный ревком для регистрации. Он явился и получил регистрацию, но через несколько дней его дом был окружен местной гри-венской милицией. Ему удалось скрыться. Но при этом был убит его отец, а дом сожжен. Мать расстреляли позже, в числе заложников, после улагаевского десанта из Крыма на Кубань в августе 1920 года.

Преследуемый властью, Рябоконь вынужден был уйти в плавни. При этом его пытались арестовать вовсе не как бандита, но как казака и офицера, согласно политике уничтожения казачества. Исход людей в плавни, скрывавшихся как от красного, так и от белого террора, был тогда массовым. Уходили в камыши целыми семьями, уплывали на байдах в самые укромные, только им известные места. На островах и плавунах устраивали шалаши и жили там годами в ожидании благотворных перемен.

Эта масса камышовых людей, жизнь которых оказалась столь быстро и неожиданно порушенной, не могла, в конце концов, не выдвинуть из своей среды лидера, каковым и стал Рябоконь. Очевидно, его естественный протест возник под влиянием тех насилий, которые проводились под лозунгом социалистических преобразований. Здесь надо честно ответить на вопрос, если мы действительно хотим дознаться до истины, что было первичным — «бандитизм» Рябоконя или революционные «преобразования»?

Повстанческий партизанский отряд особого назначения, который на первых порах именовался именно так и красными, пытавшимися его ликвидировать, нет оснований называть бандой хотя бы потому, что был он оставлен на Кубани командующим второй армией генерала Врангеля генералом Улагаем и начальником штаба армии генералом Дроценко с соответствующими полномочиями. Этим отрядом командовал хорунжий Кирий, свояк Рябоконя (Василий Федорович был женат на его сестре Фаине), после гибели которого отряд возглавил Василий Федорович. Удивительно, что во всех сводках и донесениях красных Кирий назван только по фамилии, зато Рябоконь нередко именуется в них уважительно — по имени-от-честву. Очевидно, что тот особый характер этого повстанческого движения, каким оно стало позже, был сформирован уже Рябоконем.

Примечательно и то, что в донесениях и сводках того времени подчеркивается именно политический характер повстанческого движения. К примеру, в донесении Славотуполномочен-ного ОГПУ И.П. Малкина уже даже на закате движения 13 апреля 1924 года: «Отмечается начало активной деятельности банды Рябоконя, носящей явно политический характер». (Об Иване Павловиче Малкине, деятельность которого была столь памятной на Кубани репрессиями, одном из персонажей романа века — «Тихого Дона» Михаила Шолохова, я расскажу особо.) Так же осознавал себя и сам Рябоконь, что видно из протокола его допроса: «Находясь, как экспедиционный отряд, оторванный в камышах, по долгу военной службы и приказанию Улагая».

Да, тактика и характер деятельности Рябоконя со временем претерпела изменения, поскольку рухнула всякая надежда на возвращение Белой армии, да и жизнь в хуторах и станицах стала иной. Однако нет никаких оснований оценивать его деятельность как бандитизм. Даже самое крупное его преступление — убийство 10 апреля 1924 года на хуторе Лебедевском четырех советских активистов — не было простым разбоем. Расправу над землеустроительной комиссией, приступавшей к перераспределению земель, против чего выступал Рябоконь, он учинил после неоднократных предупреждений, а главное — в ответ на его невыполняемое требование — прекратить массовые аресты заложников и расстрелы.

Кстати, когда теперь едешь на хутор Лебеди и в станицу Гривенскую и видишь вдоль дорог полуразваленные колхозные фермы и поросшие бурьяном поля, рухнувшие хозяйства, создававшиеся такой дорогой ценой, невольно приходит мысль, что, может быть, не на тех основах и принципах они создавались, если оказались так легко порушенными… А может быть потому, что в советское время в душах людей целенаправленно вытравлялся и вытаптывался стоицизм против всякого авантюризма и самодурства под прикрытием политической демагогии. Утраченной оказалась та драгоценная сопротивляемость, которая, в конце концов, и регулирует уклад жизни и которая была во многих людях той поры. По этой причине, видимо, и не нашлось в наши дни защитников, безусловно, уникального советского уклада жизни…

Итак, политический характер движения Рябоконя был очевиден и признавался его противниками, а в пропагандистских целях оно именовалось бандитизмом. Но ведь это лукавая логика.

Дешевым выглядит и объяснение причины выступления Рябоконя, отмеченное политтройкой, осудившей его внесудебно, будто бы «руководила им личная месть за разграбленное разными лицами имущество, принадлежащее ему». Но свести все к имуществу, разграбленному далеко не «разными лицами», значит, вообще уйти от понимания истинных причин и характера этого повстанческого движения.

В конце концов, не такой уж большой урон наносили рябо-коневцы, тут было дело в ужасном, с точки зрения идеологов новой жизни, примере для других: непокорность людей, уже обреченных, но до конца… В поисках мотивации действий Рябоконя, помня о разграбленном имуществе, забыть о убийстве его отца и матери? Причем матери — в числе заложников, то есть ни в чем не повинных людей. И что это была вообще за практика заложничества, когда людей хватали по первому подозрению, затем следовала высылка или расстрел? Если мы не сочувствуем человеку, посмевшему противостоять ей в те годы, значит, мы так или иначе оправдываем подобную практику и сегодня. И кто поручится, что она не возобновится? Конечно, прикрываясь другими идеологическими шарадами, скажем, как несогласие с «демократией — безусловной общечеловеческой ценностью»… А как можно игнорировать принципиальное неприятие Рябоконем атеистической идеологии, что подтверждают сохранившиеся его воззвания к народу?.. Рябоконь был глубоко верующим человеком, атеистическое поветрие времени его не коснулось. Поэтому информация о якобы злодейской расправе со священником скорее была запущена чоновцами, его ловившими, дабы опорочить Рябоконя в глазах верующих. Сформировали же они ложный «рябоконевский» отряд «Тамань». Но об этом я расскажу далее.

В одном из донесений встречается сообщение о намерении В.Ф. Рябоконя разграбить чудный Приморско-Ахтарский Успенский собор. Это, безусловно, из того же пропагандистского арсенала. Если кто и пытался это сделать, то скорее бандиты, выдававшие себя за рябоконевцев, коих в те смутные годы было немало. Лукавство неслыханное в том, что в этом Рябоконя обвиняла атеистическая власть, объявившая войну вере и церкви! Та самая власть, которая, победив, разрушила тысячи храмов и монастырей по России, уничтожила тысячи священников. На каких олухов такая пропаганда была рассчитана?..

Где же сегодня эта идеология, вбиваемая в сознание и души столь свирепо, и разве не прав был Рябоконь в своей борьбе против ее разрушительной сути? Говорю именно об идеологии, а не о советском строе, сложившемся уже позже. Ведь оставленная в своей неизменности, законсервированная и несоответствующая тому, что происходило в реальности, она в конце концов ивзорвала этот уникальный советский уклад русской жизни…

Все это свидетельствует лишь о том, что в Гражданской войне виноваты все, и судить о революционном беззаконии, выискивая какое-то право, наивно. Все эти несчастные участники Гражданской войны — белые, красные, зеленые — должны быть реабилитированы, а внесудебные приговоры, вынесенные по-литтройками, все без исключения, а не по лукавому выбору, должны быть пересмотрены.

Но, к сожалению, складывается впечатление, что Рябоконя и до сих пор судят по советским представлениям и законам.

Общественная жизнь складывается из интересов и воль многих людей. Только тогда она прочна, не теряет своей сакральной глубины, многоцветия и смысла. Она не может строиться на какой-то одной сомнительной, чуждой народному духу, случайно занесенной идее. Зачем же политического противника выставлять бандитом, безосновательно упрощая его и тем самым искажая нашу и без того трудную историю?

Примечательно, что Рябоконь, не участвовавший в массовых военных столкновениях той поры, вошел в предания и легенды, которые бытуют на Кубани до сих пор, остался в народном сознании как заступник.

Он был не самым большим грешником своего трудного и жестокого времени, кровожадностью он тоже не отличался, действуя в соответствии с народной этикой справедливости. Но до сих пор торжествует мнение, когда расстрел сотен заложников в той же станице Гривенской, в том числе и матери Рябоконя, оправдывается революционной целеустремленностью, новым якобы более прогрессивным строительством, а сопротивление этому безумию выдается за бандитизм…

Такие аргументы я изложил Верховному суду. И не имеет особого значения, совпадет ли хотя бы теперь логика человеческая, нравственная и правовая. Или до сих пор человек, его интересы, его такая непростая и трудная земная жизнь и право находятся как бы в разных плоскостях, редко когда совмещались… Но ведь без этого цивилизованное и благонамеренное житие невозможно, хотя ясно: не только законом оно определяется. А потому я и составляю жизнеописание своего героя. Да и что стоил бы я как автор, если бы считался лишь с прихот-ливым, нередко лукавым земным судом, если бы не верил в Высший, Божий суд, недоступный звону злата.

Как и почему в начале миновавшего железного, революционного века заварилась в России столь суровая смута и разгулялась крамола, все еще не утихшая, что в те времена происходило по своим естественным, стихийным законам, а что было рукотворно и творилось не без умысла — не это предмет моей повести. Предмет моего исследования — поведение человека в этой смуте — сопротивляется ли ей, способствуя тем самым ее усмирению, или же наивно пытается уцелеть, подстраиваясь под нее, и, сам того не ведая, разжигая костер, в губительном дыхании которого он неизбежно погибает, ибо в этой нечеловеческой стихии спастись невозможно…

Меня интересует не столько собственно история борьбы, где у противоборствующих сторон всегда найдутся веские доводы и аргументы в свое оправдание. Меня более интересует история души человеческой в этой смуте — ее положение и состояние…

СВАДЬБА

В станице Полтавской холодным октябрьским вечером собиралась свадьба. Советский служащий Маркел Высоцкий женил своего сына Сергея. Свадьба собиралась во дворе райкома комсомола, где Высоцкий жил. Это была совсем не такая свадьба, какие еще совсем недавно справлялись по станицам — с долгим и обстоятельным сватовством, с трехдневным застольем, с играми и шутками, с выкупом невесты, толпами станичников, приходящих посмотреть, «подэвыться на молодых», с песнями, разносящимися по всей станице, с катанием на возыках «батькив», с ряжеными, которые, проходя по улицам, могли вовлечь в свое действо любого станичника, встретившегося на пути.

Это же была собственно и не свадьба в привычном ее понимании, а скорее просто застолье, посиделки, вечеринка по случаю женитьбы. Гости, весь день занятые неотложными служебными делами, стали собираться лишь к вечеру, когда на станицу опустилось темное небо с крупными, немигающими звездами. Вечерняя тишина нарушалась лишь далеким, глухим лаем собак, доносящимся со всех концов станицы, да чуткими окриками часовых на воротах у пулеметов. Неразличимые в сумерках люди двигались сосредоточенно и угрюмо, словно шли они не веселиться, а отбывать какую-то тяжелую, обременительную повинность.

Чутко и настороженно стыла в степных просторах станица, ожидая своей, пока неведомой, но страшной участи. Редкий, пугливый огонек мелькал по станице, в котором угадывалась тусклая цыгарка, обнаруживая тут и там чем-то обеспокоенных людей. Брошенная кем-то в темноту, она, искрясь, описывала дугу, словно метеор угасая на остывающей земле. В вечерней тишине где-то несмело просыпалась и тут же затихала, обрывалась песня. И только месяц с удивлением и недоумением смотрел на странные дела людей, как бы гадая о том, что сталось, что случилось с ними, почему они беснуются и чего им не хватает в этой лишь однажды выпадающей жизни…

Какие бы губительные, непонятные, невесть откуда берущиеся бури ни проносились над этой землей, как бы ни выдували вселенские ветра из жизни веками копившийся в ней дух, она все-таки продолжалась, принимая порой странные и даже уродливые формы, оставаясь такой же гнутой и верченой, какой пробивается сквозь утрамбованную весеннюю землю первая трава…

Из всех бесконечных проявлений человеческой жизни, казалось, нетронутыми должны были оставаться рождения, свадьбы и похороны. Но и они, вдруг лишенные извечной тайны, став до предела обыденными, представали в таких безобразных картинах, в которые невозможно было бы поверить, не будь их в действительности. Между рождениями и смертями теперь уже не находилось места самому драгоценному — любви, которая единственно и придает человеческой жизни значение, наполняет ее высоким смыслом. Люди стали умирать столь легко, словно верили, что после смерти у них еще будет иная, светлая и бесконечная, жизнь. А потому они и надеялись, что стоит лишь перетерпеть смерть свою, как все волшебным образом перестроится, и они снова заживут по высоким законам любви. Но ничего почему-то не изменялось, и, еще более ожесточась, они готовы были растерзать друг друга в слепой и беспощадной злобе. Давно забыв причины вражды, они уже не помнили, с чего и как все началось, оставалась только эта слепая злоба. Казалось, не было на свете такой силы, которая смогла бы ее перебороть, усмирить и успокоить.

Ожидание предстоящего праздника, краткого неслужебного общения, теперь уже редкого, все же взволновало людей. От него уже столь отвыкли, что, собравшись, они диковато и опасливо поглядывали друг на друга, не зная, как себя вести. Видно, оставаться самими собой они могли теперь разве только во хмелю. С неестественной и наигранной бодростью говорили о чем-то совершенно не обязательном, заискивая и не зная, чего можно ожидать друг от друга. А потому, желая побыстрее избавиться от этого тягостного состояния, они много пили, чтобы быстрее захмелеть.

Хозяин Маркел Высоцкий с высоким стаканом мутноватого самогона в руках произнес подобие вступительной речи, отчего все почувствовали себя присутствующими на собрании. Впрочем, теперь в новой, так неохотно устанавливающейся жизни, любое общение людей стало походить на собрания, с расписанным строго ритуалом проведения, поведения и специально для них заготовленными речами. Удивительным и невероятным было то, как быстро и легко люди приняли этот формализованный бездушный ритуал, словно совсем недавно они и не гуляли на пышных и долгих свадьбах. Теперь они смурно сидели за столом, в каком-то оцепенении, и хозяин, соблюдая новое служебное старшинство, субординацию, как в армии, виновато улыбаясь и давая слово тому или иному гостю, обязательно произносил: «Слово предоставляется начальнику волостной милиции товарищу Скорику Ивану Алексеевичу», или — «Слово предоставляется секретарю комячейки товарищу Митенбергу». Нечто странное произошло с людьми, они, сами уже не замечая, послушно играли кем-то предназначенные им роли.

После каждой речи непременно кричали «Горько I» Это, казалось, было единственным, что они еще помнили из тех исконных свадеб, какие недавно здесь гулялись, игрались и участниками которых они были.

Быстро захмелев, свадьба загудела, как растревоженный улей. Гости галдели, уже мало слушая друг друга. Каждому хотелось напомнить всем, что и он есть на этом свете. И каждый заявлял о себе, как умел. Когда все произнесли официальные поздравительные речи, не преминув в конце прокричать нечто совершенно неуместное о неизбежной победе мировой революции, когда у жениха и невесты уже припухли губы от поцелуев после каждой речи, начальник полтавской волостной милиции Иван Алексеевич Скорик, раскрасневшийся и захмелевший, вытер ладонью пот с высокого с глубокими залысинами лба, встал, одернув непомерно длинную гимнастерку, перетянутую широким ремнем, и, приняв неожиданно-торжественный вид, прикрыв глаза, словно что-то вспоминая, запел: «Боже, царя храни! Сильный, державный, царствуй на славу нам, царь православный».

Гости смолкли и с нескрываемым любопытством, удивлением и даже испугом обратились в его сторону, пытаясь понять, иронизирует он или же поет вполне серьезно. Но Иван Алексеевич пел самозабвенно, в такт песне слегка покачивая головой и как бы забыв, где находится. Секретарь комячейки товарищ Митенберг нервно двигал желваками и зыркал в его сторону воспаленными, переполненными гневом глазами. Он весь сжался, готовый, казалось, провалиться сквозь пол. Его острое лицо с далеко уходящей лысиной, еле прикрываемой пушком, казалось еще более крысиным. Кое-кто, еще не совсем захмелевший, потупился, перебирая кисти картатой скатерти, желая как бы отстраниться от происходящего. Некоторые чуть слышно, неумело стали подпевать Ивану Алексеевичу. И тогда он, войдя в раж, начал дирижировать, жестами приглашая собравшихся поддержать его. Поначалу недружная, песня вскоре заполнила прокуренную хату, где проходила свадьба, и несмело и пугливо полилась во двор, в осенний холод.

Когда песня обрела, наконец, стройность и лад, на пороге неожиданно появился начальник караула карнач Коля с таким осуждением и презрением во взгляде, что все вопросительно уставились на него, полагая, что что-то случилось, и песня рассыпалась. Видно, каждый, несмотря на забытье веселья, все-таки помнил, что в любую минуту может последовать известие о нападении банды Рябоконя. Но Коля стоял на пороге молча, презрительно разглядывая свадьбу. Первым спохватился Скорик. Отыскав взглядом пустой стакан, налил мутного самогона и, сильно покачиваясь, подошел к Коле.

— Дорогой ты мой комсомолист, выпей за счастье наших молодых.

— Не могу, я на посту.

Иван Алексеевич, держа перед собой стакан, дружески положив руку на плечо карнача, запел: «Ночью нас никто не встретит, мы простимся на посту…». — «На мосту», — с нескрываемым раздражением поправил его Митенберг, злившийся оттого, что веселье вышло из-под его неусыпного контроля. «На Пришибе» — добавил кто-то из-за стола. На это Иван Алексеевич резко обернулся, вдруг изменившись в лице, напомнив всем сразу, что он не просто Иван Алексеевич Скорик, веселящийся на свадьбе, а начальник волостной милиции.

— Кто это сказал? — жестко спросил он.

Свадьба снова притихла, так как каждый знал и помнил, что Пришиб под станицей Гривенской — такое гиблое место, где испокон веку случались нападения грабителей, где запоздалому, загулявшему купчику никак невозможно было проехать неограбленным. А теперь, когда в округе орудовала банда Рябоконя, там стало опасно появляться даже днем. Не дожидаясь ответа и потрясая перед собой указательным пальцем, он по складам произнес:

— Не на-да так шу-ти-ть!

Ведь в этом упоминании о Пришибе был укор и ему, начальнику милиции, которого рябоконевцы водят за нос, всегда появляясь там, где их меньше всего ожидают, хотя ловцов неуловимого Рябоконя хватало помимо его милиции…

Видно, посчитав, что достаточно веско напомнил свадьбе о себе, Иван Алексеевич снова повернулся к карначу и миролюбиво, по-отечески сказал:

— Выпей, Коля, согрейся, замэрз жэ… Если не за молодых, то за победу революции во всемирном масштабе.

— Ну зачем же так, Иван Алексеевич, — искренне обиделся Коля. — И резко стряхнул со своего плеча руку начальника милиции, тем самым давая понять, что он не одобряет всю эту свадьбу и презирает всех, здесь собравшихся, падших, забывших о смысле той борьбы, которую они ведут, опустившихся до такой песни.

— Что, не хочешь выпить за победу мировой революции? — вдруг посерьезнев и пристально взглянув на Колю, спросил Скорик. — Запомним…

— Что вы поете? — глядя в упор на Ивана Алексеевича, — задал вопрос карнач.

— Мы? — и, переходя на кубанский говор, пробасил Иван Алексеевич: — Мы спиваем писню, яку спивалы наши батькы и диды. А вы шо спиваетэ? Дэ вы його бэрэтэ?

Все еще поддерживая шутливый тон, но уже начиная злиться, Иван Алексеевич, расплескивая самогон, назидательно говорил карначу:

— И дэ ты такый швэдкый узявся? Хочешь мэнэ обигнать и попэрэд мэнэ ускочить у коммунизм? Коля, сэнок, нэ спишы, бо шо склэпано в гузни, нэ пэрэкуешь и в кузни…

Кое-кто робко улыбнулся остроте Скорика. В ожидании скандала свадьба насторожилась и притихла.

— Ну ладно, — наконец, миролюбиво, трезвея, сказал Ско-рик, поворачивая свободной рукой Колю к дверям, — иды, нэсы службу, а то Рябоконь пробэрэться и подавэ вас як курчат. — При этом он выпихнул ершистого карнача в дверь и вышел следом. Во дворе еще слышалась перебранка, потом прогремело несколько револьверных выстрелов. Чуя недоброе, гости стали поспешно собираться и расходиться по домам. Хотя было видно, что им еще хотелось погулять, покуражиться.

Среди новой советской знати в станице Ивану Алексеевичу Скорику, как ему казалось, всегда выказывалось какое-то недоверие. Открыто и прямо никто его не упрекал, да и кто мог возразить начальнику волостной милиции, но это недоверие Иван Алексеевич постоянно чувствовал. И были для этого свои причины и поводы. Всем было известно, что ближайшим помощником у Рябоконя был некто Савва — Савва Саввич Скорик и тоже из Полтавской. Родственник ли это был Ивана Алексеевича или просто однофамилец — уже не столь важно. Но это портило жизнь начальнику волостной милиции. Ему казалось, что все только об этом и думают. А может быть, жизнь была уже действительно непоправимо испорченной и без этого совпадения фамилий, и тогда, боясь признаться в этом даже самому себе, он и придумал такое объяснение…

Служащему заготконторы Воронину тоже хотелось праздника. Душу его переполнял какой-то смутный, всеохватывающий порыв и восторг. И он выражал переполнявшие его чувства, как умел. Уже одев полушубок и кубанку, он кричал куда-то в приоткрытую дверь:

— Оркестр, ко мне! Где музыка? Нэ чую музыки!

Вскоре он действительно собрал чахленький райкомовский оркестр, выстроив его во дворе. Оглядев музыкантов, он с какой-то решительностью скомандовал: «За мной, арш!» и нетвердой походкой направился к воротам. Оркестр сипло и простуженно заиграл какой-то марш. Проходя ворота, Воронин достал из кармана кошелек и, потрясая им над головой, прокричал в темноту:

— Все вы у меня сидите в этом кошельке!

Процессия направилась к дому Воронина.

Начальник милиции Скорик, чувствуя, что веселье теперь выходит и из-под его контроля, выскочил на улицу без шапки, пытаясь остановить Воронина. Но нестройная, жалкая музыка сипела уже где-то в конце улицы. Кто-то попался ему навстречу. Не разбирая в темноте, кто это, он со злости и досады влепил кулаком в лицо прохожего.

Мы никогда не узнали бы, что и как происходило в тот вечер в станице Полтавской, если бы в Краснодарском архиве не сохранилось секретное донесение тайного осведомителя, сексота, доносившего командиру первой роты Славянского батальона. Свое имя он скрыл под многозначительной, как ему, видимо, казалось, кличкой, коей и подписался — «всенаблюдаю-щий». Все происходило именно так, как описал в своем донесении «всенаблюдающий»:

«Доношу до вашего сведения, что 28 октября с/г у гр. Высоцкого Маркела состоялась свадьба, который женил своего сына Сергея. На этой свадьбе был участником член РКП/б/ и занимающий должность начальника вол. милиции ст. Полтавской тов. Скорик Иван Алексеевич. Часов в 1 ночи, когда все напились в доску, начали петь «Боже царя храни» и «Славься наш русский царь». Скорик начал дирижировать этими пениями. Свадьба была во дворе комсомола, так как Высоцкий живет в этом дворе, караул, состоящий из комсомолистов около пулеметов стал протестовать Скорику в ихнем пении, на что он стал открывать драку и стрелять в пример в комсомолистов, между которыми случилась драка. Скорик вышел на улицу и стал кричать во все горло «разойдись» и опять выстрелил с нагана. Все разбежались. В это время шел гражданин Буряк Михаил, ничего не знавший. Скорик подошел к нему и ударил такового. Гр. Буряк, беспартийный, заявил об этом секретарю комячейки т. Митенбергу, на что получил ответ, мол, я вам не крючок, чтобы гоняться за Скориком, потом Скорик очутился на площади и дал несколько выстрелов.

Когда стали расходиться со свадьбы, гр. Воронин, служащий заготконторы, шел домой и его провожал духовой оркестр под маршем домой. Воронин вытащил кошелек и кричит: у меня все сидят в этом кошельке. Все музыканты и Воронин были задержаны и припровождены в местный ардом[1] под арест, но таковые были выпущены карначем без ведома секретаря комячейки. Свадьба была в присутствии почти всех непманов ст. Полтавской и нескольких членов РКП(б), из которых я заметил члена сельскохоз. товарищества тов. Карпущенко. Просьба принять меры в особенности к т. Скорику, как подорвавшего звание истинного коммуниста. Список участвовавших я представлю в следующем рапорте. К сему: «Всенаблюдающий»».

Через две недели донесение было переслано секретарю Славстпарткома с резолюцией:

«При сем препровождаю копию сводки секретаря осведомительной сети ст. Полтавской на Ваше распоряжение. Приложение: упомянутое. Командир батальона Вехирев. Адъютант Ткалич».

Приводя документы того времени, я преднамеренно оставляю их стилистику и язык, разве что исправляя явные грамматические ошибки. Делаю это потому, что сам язык этих людей, исковерканный и несвязный, характеризует их в большей мере, чем описание тех странных событий, в которых они участвовали. Ведь искажение души человеческой сказывается прежде всего в искажении языка…

Какая все-таки странная у нас история страны и народа, о которой мы узнаем не из исторических хроник, старательно составленных учеными, а из донесений секретных осведомителей, людишек самых мелких и подленьких. Но не сохранись эти донесения, мы бы вообще ничего не знали.

Все ли увидел, все ли распознал из происходившего тогда «всенаблюдающий»? Но знал бы он, что пишет это секретное послание не только всесильному начальству, но своим детям и внукам, всем нам, своим согражданам и соплеменникам. Знал бы он, что от его мелкой, паскудной жизни только и останутся эти тайные донесения, в которых, по причине их секретности и лукавства, не будет названо даже его имя…

Но «всенаблюдающий» этого не знал, да и о потомках и вечности не думал, а потому и писал суровому начальству, надеясь вымолить себе пощаду в хаосе своего времени. Вымолил ли? Вряд ли. Видимо, первый и пал в этой буре, ибо доносчику всегда доставался первый кнут.

Эта странная свадьба закончилась тогда для ее участников благополучно. Рябоконь не пробрался в тот вечер в станицу, не нагрянул из плавней и не прекратил это нечеловеческое действо с признаками явного и всеобщего умопомрачения…

Это были уже невменяемые люди. Зачем Господь попустил это повальное сумасшествие, неведомо.

До нас все же дошли подробности той странной свадьбы, происходившей более семидесяти пяти лет назад, октябрьским вечером в станице Полтавской. Не сохранилось только имя той, в чью честь и был устроен праздник, — невесты. Неизвестно, кто была она и дождалась ли того человеческого счастья, на которое надеялась, на которое имеет право каждый человек, единожды приходящий в этот мир, счастья, единственного мерила человеческой жизни.

НА КАЗАЧЬЕЙ ГРЯДЕ

Заварившаяся в российских столицах смута, в которой корчились люди, не понимая ее смысла, догорала на юге. Как мутная волна окатывает берег, от которой невозможно увернуться, так и революционная смута окатывала южные окраины России, избежать которой уже было невозможно, но лишь принять ее, сообразуясь с непредсказуемой и произвольной ее прихотью. Охваченные непонятной, немилосердной силой смуты, люди теряли рассудок и слабели душой, не в силах понять ни природы, ни значения, ни ее причины. Большинство из них полагали, что все дело в неравенстве, что стоит лишь перераспределить имущество, и жизнь устроится по законам всеобщего достатка и блага. Но чем с большей настойчивостью и неистовостью они это делали, тем неожиданнее были последствия их, казалось, таких очевидных и справедливых намерений. Разворошенная ради грядущего блага жизнь обернулась такой жестокостью, опустошенностью и всеобщим безумием, что, забыв свои первоначальные намерения и планы, они были всецело озабочены лишь тем, как успокоить и укротить пробужденную ими слепую и злую силу. Люди уже не знали, почему и за что хладнокровнее убивали друг друга. Не было в этой смуте ни праведных, ни благородных.

Ортодоксальные защитники советского строя теперь, через многие годы, задним числом считают, что право и благородство, народную волю олицетворяли красные, потому-де они и победили. Они, мол, владели передовой идеей. На самом же деле борьба шла за обыкновенное выживание, где первоначально провозглашенные идеи уже не имели никакого значения. В условиях развязанного хаоса иначе и быть не могло. А красные в те годы как раз особенно зверствовали, включая расстрелы заложников, чего никто не допускал, несмотря на беззаконие.

К тому же красное и белое движения при всем их, казалось, отличии, антагонизме и непримиримости, во большой степени были очень сходными. Может быть потому, что и те и другие руководствовались голой идеей. Провозглашая приоритетными народные интересы, о народе они, собственно, и не думали, творя беззаконие, прикрываясь заботой о нем. В конечном итоге ни тем, ни другим своих целей достичь так и не удалось. Получилось совсем не то, о чем мечтали неистовые устроители новой жизни. Все пошло не по вымороченному учению, а своим потаенным путем. Жизнь потекла совсем иными руслами, самыми окольными, самыми долгими, самыми трудными и мучительными, чего никто не предполагал и чего никто не хотел.

Борьба ведь шла не между старым и новым укладами жизни, не между отжившим и более совершенным, как считалось, а скорее наоборот. Это была прежде всего духовная встряска, без которой человеческое общество, в силу своего несовершенства, обходиться не может и после которой наступает вразумление. Не сама по себе революционная катастрофа благотворна, как считают неисправимые ортодоксы, но реакция людей на нее, те силы, которые пробуждаются в народе для борьбы с ней. А потому организованная через семьдесят лет «демократическая» революция была в высшей мере лукава. Направленная вроде бы на разрушение вымороченной идеологии, которая уже давно не имела прямого отношения к тому, что происходило в действительности, она разрушала не ее, а уклад жизни, утвердившийся с такими муками, ценой огромных человеческих жертв.

Совсем немногие догадывались о том, что причина всеобщего несчастья, злой стихии кроется вовсе не в имущественном и социальном неравенстве людей, а в их умах и душах. Как некое злое поветрие, как некая болезнь, причины которой были за пределами человеческого сознания, охватила большинство душ, готовых на любые жестокости, спешно отыскивая им убогое оправдание. Этим поветрием был охвачен весь народ, вне зависимости от того, на какой из противоборствующих сторон находился. Но тех, кто догадывался об истинной природе и причине смуты, было столь немного, что они не могли повлиять на общий ход событий.

Если бы люди умели понять смысл происходящего тогда, когда оно происходит, все в нашей жизни было бы иначе. Но истинный смысл происходящего обыкновенно открывается столь запоздало, когда изменить уже ничего невозможно.

Никто, пожалуй, из участников драмы, разыгравшейся на Кубани, доподлинно не знал, отчего вдруг объялась пламенем вся страна, их родина, почему жизнь пошатнулась и пошла прахом. А что это был неизбежный результат заблуждения их ума, неуемный, ничем не сдерживаемый пламень их собственных душ, не удержанный в груди и выплеснувшийся наружу, это было далеко не очевидно. Легче и удобней было найти стороннего виновника, поджигателя жизни извне, чем усмотреть его в собственной душе, соблазнившейся скорым переустройством мира.

Люди, всю жизнь воевавшие в открытых войнах, не могли теперь понять смысла этой потаенной войны, проникающей повсюду — в города, станицы, хутора, в родные хаты и семьи. Они уже давно забыли ту причину, которая сделала их врагами. Теперь все определялось складывающейся ситуацией, на которую надо было как-то реагировать, в которой надо было или защищаться, или погибнуть.

Никто не мог объяснить того, почему так быстро и легко люди поддались искушению, вдруг отказавшись от тех заветов, по которым жили их деды и отцы, увидев вдруг в них опасность, а не спасение.

Великие достижения науки и общественной мысли, прозрения литературы — все вдруг потеряло свою силу влияния на ослепшие души.

Немногие, совсем немногие нашли в себе силы устоять в этом хаосе, кто еще помнил, что человек — существо духовное и социальное по самой своей природе. А это предполагает признание над собой высшей силы, что не является принижением человеческого разума, но непременным условием его развития. А выделенный из своей родной среды соплеменников какой угодно идеей, человек сжигает себя безвозвратно.

Горе миру от соблазнов, но горе человеку, через которого соблазн приходит…

В марте 1920 года Добровольческая армия генерала А. И.Деникина оставила Кубано-Черноморскую область. Конечно, была надежда на то, что не все еще потеряно, что случится нечто непредвиденное, народ наконец прозреет, поймет, какая трагедия ему уготовляется. Но ничего не изменялось. Уставшие от многолетней войны люди, привыкшие к смертям и трагедиям, перестали различать и узнавать правду, уже покорно идя за теми, кто посулит им скорое и быстрое избавление от этого, угнетающего их морока. И все же командование Добровольческой армии не могло совсем отказаться от Кубани, от казачьего края, где, по его расчетам, должно было получить поддержку, хотя казачество стало уже иным, перемолотое мировой войной и отравленное революционной пропагандой. Но в это так не хотелось верить, и, несмотря ни на что, контрразведывательный отдел армии разрабатывал планы боевых действий на Кубани. В приазовских плавнях организовывалась партизанская борьба.

В бывшем Таманском отделе области, в районе станиц Приморско-Ахтарской, Ольгинской, Роговской, Гривенской, Степной, Новониколаевской, Староджерелиевской, Полтавской и Тимашевской, прилегающих к Азовскому морю, лиманам и плавням, в конце марта 1920 года появляется полковник Сергей Скакун. На хуторах станицы Степной он организовывает подпольную повстанческую группу, а потом и партизанский отряд. Помимо самого полковника Скакуна в него входили: хорунжий Кирий из станицы Степной, свояк Рябоконя, есаул Куц, хорунжий Рябоконь Василий Федорович, которого красные почему-то считали членом Кубанской краевой Рады, хотя он был всего лишь представителем своего полка при Раде, поручик Парфе-64 ненко, хорунжий Малое, офицеры Изюмский и Кучеров, а также несколько рядовых казаков.

Это были большей частью выходцы из этих мест, с детства их хорошо знавшие, но долгое время по долгу службы находившиеся в отрыве от них, а потому и не представлявшие в полной мере тех изменений, которые произошли здесь в людях. Ведь казаки, как люди семейственные и в добром смысле патриархальные, долгие годы скитавшиеся по фронтам мировой войны, наивно полагали, что их родина, их хутора и станицы пребывают в прежнем виде и состоянии, что их не затронули тлетворные поветрия смуты. Они надеялись, вернувшись к своим хатам, зажить прежней жизнью. И не могли представить себе, не могли теперь поверить в то, что этот родной, столько раз снившийся им в походах, казалось, такой устойчивый и незыблемый мир более не существует… Чуткая, памятливая душа не могла примириться с такой несправедливостью. В ней еще жил образ родного края, такой знакомый и дорогой, но уже не существующий…

В мае партизанский повстанческий отряд полковника Скакуна переходит на легальное положение и приступает к активной вооруженной борьбе против новой власти на Кубани. В одну из майских ночей, настоянной на сладковатом, дурманящем запахе зацветающих садов, отряд под командованием самого Скакуна занял станицу Степную, разгромил исполком, сжег все бумаги канцелярии, разоружил местный гарнизон, который, не ожидая нападения, не оказал никакого сопротивления. Два красноармейца, пытавшиеся бежать, были убиты. По станице расклеили массу воззваний с призывами к вооруженной борьбе против жидов-коммунистов и свержению советской власти. Пополнив свои продовольственные запасы, отряд скрылся в камышах в районе лимана Рясной, в юрте станицы Приморско-Ахтарской, Степной и хутора Церковского.

К июню полковнику Скакуну удается собрать отряд в двести штыков и сабель. 24 июня 1920 года полковник решил придать своему отряду организованный вид, и на основании полномочий, данных ему штабом Добровольческой армии, формирует 1-й полк «Спасение Кубани», командиром которого назначает себя. Командиром первой сотни утверждается хорунжий Кирий, командиром второй сотни — есаул Куц, командиром третьей сотни — хорунжий Рябоконь Василий Федорович. Командиром четвертой сотни — поручик Парфененко. Адъютантом полка был назначен хорунжий Малое, начальником хозяйственной части — казак станицы Гривенской Тит Загубывбать-ко. В отдел пропаганды вошли офицеры Изюмский и Кучеров.

В районе лимана Рясной полковник Скакун созывает совещание командного состава 1-го полка «Спасение Кубани» для объявления повстанцам тактики дальнейших действий. Тактика же сводилась в основном к тому, чтобы терроризировать новую власть по хуторам и станицам, а также население, входящее в зону действий полка.

После этого совещания в течение нескольких дней командиры сотен совершают налеты на станицы Гривенскую, Степную, Новониколаевскую, на хутора Лебедевский, Лимано-Кирпиль-ский, Церковский, Могукорово-Гречаный и Свободный. Хорунжий Кирий со своей сотней совершает набег на Ачуевский рыбный промысел. После возвращения Кирия из Ачуева полковник Скакун вновь созывает совещание командиров полка, на котором было принято решение на захваченном парусном судне на Азовском море немедленно отправить делегацию в Крым, в штаб генерала Врангеля.

Командиру повстанческого полка казалось, что такая активность повстанцев поднимет казачество на массовое выступление, и при поддержке из Крыма он сможет взять Екатеринодар и даже свергнуть Советскую власть на Кубани. Цель казалась такой достижимой. Все было, вроде бы, предусмотрено, за исключением сущей малости — состояния людей, уставших воевать за долгие годы и теперь выжидавших, какая сторона окажется более сильной, кто одержит победу и прекратит наконец-то этот хаос, в котором жить далее было нестерпимо, мучительно и, по сути, невозможно…

Теперь решающую роль играла вовсе не идеология, якобы более передовая, но воля, умение сорганизоваться, в конце концов желание выжить. Людям было уже абсолютно все равно, кто именно прекратит вакханалию. На чьей стороне будет перевес сил, за тем они и пойдут, не обращая никакого внимания на декларации, лозунги и призывы, относясь к ним, как к неизбежной, но бесполезной забаве.

Полковник Скакун высылает на берег Азовского моря экспедицию под командованием Тита Загубывбатько с задачей захватить парусное судно для отправки в Крым. Но экспедиция задачу не выполнила, так как по целому ряду объективных обстоятельств не смогла выйти на берег моря и вернулась в расположение полка. К тому же активная террористическая деятельность 1-го повстанческого полка «Спасение Кубани» и распространение по всему Таманскому отделу воззваний и прокламаций, призывающих к свержению советской власти, вынудили командование красных войск принять решительные меры по ликвидации повстанческого полка.

12 июля на расположение повстанческого полка повела наступление дивизия красных войск под командованием Лыску-на. В результате ожесточенного боя, длившегося несколько часов, отряду красных войск удалось нанести поражение второй сотне полка и взять в плен командира сотни есаула Куца.

После первых же неудач полковник Скакун впал в панику и, боясь потерять весь свой полк, отступил из Приморско-Ахтарских лиманов вглубь камышей, в район Казачьей гряды, что недалеко от Ачуевского рыбного промысла. Там он расположил людей на отдых и подсчитал потери. В его полку было сто шестьдесят четыре человека. То есть при первом же столкновении с регулярными красными войсками он потерял тридцать шесть человек убитыми и взятыми в плен.

Снова была выбрана делегация к генералу Врангелю в Крым. В нее вошли: адъютант полка хорунжий Малое, подхорунжий Губа и казак станицы Гривенской Рева. Чтобы отправить ее, был совершен налет на Ачуевский рыбный промысел группой повстанцев под командованием хорунжего Кирия. Ачуевская милиция в двадцать человек была разоружена. Захваченный парусный катер, находившийся в хуторе Слободка, был выведен в Азовское море, и делегация отправилась в Крым.

Командование красных войск на этом преследование повстанческого полка не прекратило. И 27 июля с двух сторон — со стороны Приморско-Ахтарской и Гривенской — повело наступление по Казачьей гряде. К вечеру завязался бой. Красные потерпели поражение и, потеряв двадцать человек убитыми, пулемет системы «люйса» с дисками и патронами к нему отступили на прежние позиции. Пулемет был отбит у красных Рябо-конем. Но уже 28 июля совершенно неожиданно для повстанцев красные вновь предприняли наступление на Казачью гряду. В результате боя, длившегося несколько часов, 1-й повстанческий полк «Спасение Кубани» полковника Скакуна был разбит. Большая часть полка была рассеяна по камышам. А сам Скакун с командирами и двадцатью бойцами, бросив раненых, запасы продовольствий, имущество, оружие и боеприпасы, бежал с Казачьей гряды в направлении Приморско-Ахтарских лиманов.

29 июля полковник Скакун вновь высылает небольшую экспедицию во главе с Титом Загубывбатько для встречи посланной к Врангелю делегации, которая должна была вернуться 1 августа. Тит Ефимович, узнав по пути, что десант генерала Улагая вместе с высланной делегацией будет высаживаться в Приморско-Ахтарской, вернулся обратно.

Начался кратковременный десант генерала Улагая на Кубань. Остатки полка Скакуна примкнули к нему. Полковник Скакун приказал Титу Загубывбатько с шестью офицерами занять станицу Гривенскую, а Василию Федоровичу Рябоконю с тремя казаками — хутора Кирпили и Лебедевский. 5 августа станица Гривенская была взята, о чем и было сообщено Скакуну в Во-лошкивку, что находилась в юрте той же станицы. Скакун, получив сообщение от Тита Ефимовича, прибыл в Гривенскую, собрал жителей станицы, приказал избрать атамана и назначил всю администрацию. Атаманы были избраны также на хуторах Могукорово-Гречаном, Лимано-Кирпильском и Лебедевском. Тут же приступили к формированию новых отрядов из мобилизованных казаков на пополнение десантных частей генерала Улагая в станице Ольгинской.

Десант продержался на Кубани всего лишь пятнадцать дней и 15 августа начал отступать через Гривенскую в Ачуево, где и проходила его погрузка.

Генерал Улагай вызвал к себе полковника Скакуна и предложил ему остаться в кубанских плавнях до прибытия следующего десанта. Но тот категорически отказался, сославшись на здоровье. Он порекомендовал оставить в плавнях хорунжего Кирия, который на предложение Улагая продолжить повстанческую работу в Таманском отделе, дал согласие. Там же, в Ачуеве, Кирик получил документы особоуполномоченного штаба генерала Врангеля и чрезвычайные права на проведение от имени штаба мобилизации казаков хуторов и станиц Таманского отдела, а также право подчинения ему всех действующих в этом районе партизанских отрядов. Документы эти были подписаны командующим 2-й десантной армией генералом Улагаем и начальником штаба армии генералом Дроценко.

Хорунжему Кирию предстояло немедленно приступить к созданию отряда особого назначения из казаков по его усмотрению с таким расчетом, чтобы отряд был сформирован 29 августа, в день ухода войск Улагая из Кубанской области. Отряд особого назначения численностью двадцать семь человек на пятнадцати каюках прибыл в район Щучьего лимана и расположился на плавах.

28 августа хорунжий Кирий провел совещание отряда, на котором назначил своим помощником Василия Федоровича Рябоконя, адъютантом — хорунжего Малоса, Тита Загубывбать-ко — заведующим хозяйством отряда, вахмистром — Иосифа Рябоконя, родного брата Василия Федоровича.

Отряд получил шестьдесят тысяч патронов, два пулемета «максим» и один пулемет «льюис». Второй пулемет, который Рябоконь отбил у красных на Казачьей гряде, был всегда при нем.

Через четыре с лишним года Василий Федорович Рябоконь скажет на допросе: «После ухода десанта меня, хорунжего Ки-рия, хорунжего Малоса вызвали в штаб Улагая, который был расположен в районе Ачуевских рыбных промыслов. По приходе в штаб нам лично Улагаем было приказано сформировать партизанский отряд по штату в тридцать человек. Удостоверение командира отряда получил хорунжий Кирий, я же был назначен его помощником, а хорунжий Малое — адъютантом. Какие приказания от Улагая, помимо формирования отряда, получил Кирий, я не знаю. Это было от меня в тайне».

Отряд особого назначения хорунжего Кирия, спрятав в камышах Щучьего лимана тридцать тысяч патронов, сто винтовок, направился в район Приморско-Ахтарских камышей. На Криштопиной стежке ограбив пять подвод, перебазировался в лиман Соленый-Рясной.

8 сентября Кирий выслал двух человек на хутор Лебедевский, а сам, взяв с собой двадцать одного человека, пошел на хутор Кирпили добыть продуктов, где после небольшой перестрелки обезоружил и арестовал десять красноармейцев, работавших там по сбору оружия у населения. После допросов и истязаний семь красноармейцев были расстреляны лично Ки-рием. Троим удалось бежать.

Взяв на хуторе восемьдесят пудов муки, другие продукты, семь лошадей, Кирий с группой повстанцев возвратился в камыши.

Никто из оставшихся в плавнях после ухода десанта не догадывался, что их ждет, не знал, что никакого десанта больше не будет, что жизнь повернется совсем по-другому, не так, как они предполагали. А потому они действовали так, как и раньше, все еще ожидая десант и продолжая борьбу прежними партизанскими методами.

Есть все же какая-то трудноуловимая, но стойкая генетическая связь людей в поколениях. Что-то непременно передается от отца к сыну и внуку незримое, неизменное и ничем неистребимое. И я находил эти призрачные связи в своих современниках, потомках участников событий двадцатых годов, поражаясь народной мудрости, что яблоко от яблони далеко не катится… Я еще не раз вернусь к этим наблюдениям, дабы высветить в моих героях нечто, как это ни странно, через их потомков. Пока же мне хотелось узнать степень родства хорунжего Кирия, который возглавлял повстанческий отряд до Рябоконя и по тактике действий той поры действительно отличился жестокостью, и П.Я. Кирия, автора очерка «Тайный остров Рябоконя», проживающего в Чебурголе, возглавляющего хозяйство «Нива», бывшего депутата Госдумы первого созыва, члена Союза журналистов, как он сам подписывает свои писания, видимо, полагая, что это само по себе уже должно произвести на читателя глубокое и неизгладимое впечатление… Тем более что во всех архивных материалах имя-отчество хорунжего Кирия не упоминается, в отличие от Рябоконя, который, еще будучи в отряде полковника Скакуна, непременно называется по имени-отчеству, в том числе в документах красных.

Самодеятельный, современный автор очерка о Рябоконе П.Я. Кирий упоминает, что его отец сразу перешел на сторону красных и, по логике автора, поступил правильно, не в пример, разумеется, Рябоконю, который не учуял веления времени, не понял своей выгоды, переметнись он к красным… Но кем ему доводится тот хорунжий Кирий, умолчал. Может быть, он вообще о нем не знал, а, может быть, умолчал неслучайно. Но даже если они были просто однофамильцами, оговориться в данном случае следовало обязательно, ибо всякий человек, знающий историю повстанческого движения в приазовских плавнях, этим вопросом задастся непременно.

И я позвонил П.Я. Кирию в Чебурголь, в его «Ниву». Попал на его сына, как уже знал, пристроенного отцом в том же хозяйстве. Я представился, сказав, что отцу, может быть, тоже будет интересно узнать какие-то подробности повстанческого движения и я, возможно, кое-что узнаю от него полезное и необходимое. Ответ юного отпрыска поразил меня даже с учетом нашего бездушного времени: «А я не секретарь у него, чтобы ему что-то передавать…» Отцу-то… Это, конечно, был ответ недоросля, мелкого чиновника, не по способностям, а волей слепого случая оказавшийся всего лишь на ступеньку выше окружающих его людей, возомнивший о себе невесть что, разговаривающий с ними не иначе, как через губу. Ну я — посторонний, а каково тем людям, судьба которых зависит от такого «руководителя» или специалиста…

Ничего более о Кириях мне узнавать не хотелось. И как потом убедился из очерка о Рябоконе, узнавать было собственно нечего. Полная неосведомленность, ортодоксальная позиция и вместе с тем — беспредельная самонадеянность… Никаких подтверждений родства его с хорунжим Кирием мне установить не удалось. Но почему-то возникло ощущение, что такое родство между ними все-таки есть…

Кубанское казачество, по сути, сорвало планы Добровольческой армии на юге России — своимнавязчивым самостийни-чеством. Не оправдало оно надежд Белого движения и во время последней попытки освобождения Кубани Улагаевским десантом. Отношение казаков к десанту было не таким, какое ожидалось. Они не хотели воевать и явно выжидали, на чьей стороне окажется решающая сила. Роман Гуль, участник Ледяного похода, писал позже, в эмиграции: «Казаки сражаться не хотят, сочувствуют большевизму и неприязненно относятся к добровольцам. Часть из еще не расформированных войск перешла к большевикам, другие разошлись по станицам… Поднялись казаки ближайших станиц (вернее, их искусственно подняли, так как настроение казаков было неуверенное)». Дмитрий Фурманов, впоследствии красный ортодоксальный писатель, участвовавший в красном десанте в станицу Гривенскую, тоже отмечал это объективное положение: «Отношение казачества к десанту Врангеля было все-таки не таким, какого ожидал сам Врангель. Он полагал, что все казачество Кубани подымется разом и поможет ему сокрушить большевиков… Но казачество держалось пассивно и выжидало. Казаки потому выжидали, что еще не были уверены в успехе Врангеля, а на «ура» идти им не улыбалось».

Тем удивительнее был тот жесточайший террор по отношению к казакам, как накануне десанта, как потенциальных его сторонников, так и особенно после него, когда красные начали наводить революционный «порядок», предприняв массовый расстрел заложников, ни в чем не повинных людей.

В конце сентября в станице Гривенской были расстреляны шестнадцатилетние девушки Дуся Вертелева и Дуся Бехтиева, якобы за родителей, находившихся у «зеленых». Не пощадили и учителя Аникеева Ивана Васильевича, священника отца Владимира Бердичевского. Простым казакам даже их бедность не послужила индульгенцией — Михаила Камышина и Якова Левченко тоже расстреляли якобы за пособничество повстанцам.

Казалось бы, своей позицией, как во время Октябрьского переворота, так и позже, во время Гражданской войны казачество заслужило совсем иное к себе отношение. Но вопреки всякой логике были предприняты жесточайшие репрессии, террор и геноцид, фактически поголовное уничтожение казаков, высылка на Урал в таких душераздирающих подробностях, которые до сих пор холодят душу. Полное лишение в гражданских и человеческих правах, позже — страшный голод, довершавший трагедию. Чем казачество так провинилось?.. Значит, происходило нечто совсем иное, не то, что декларировалось. Не строительство чего-то нового и якобы более прогрессивного, а уничтожение в большей мере иноверной властью русского народа и его наиболее этнически выраженной части — казачества. Другого объяснения столь масштабных зверств, даже спустя многие годы, не находится. История миновавшего века, пожалуй, не знает более гонимого, более жестоко уничтожаемого племени, чем казачество…

А потому странным и нелогичным является защита ортодоксальными патриотами этого периода советской власти лишь на том основании, что потом она стала иной — и государственной, и народной. Да, но это позже, и стала такой не благодаря этим зверствам, но вопреки им. Ведь и бандитизм Рябоконя выставляется таковым исключительно в связи с сопротивлением этому безумию.

Когда между Василием Федоровичем Рябоконем и Титом Ефимовичем Загубывбатько, настаивавшем на выходе из камышей уже в 1921 году, начались споры. Он напомнил Титу о том, что происходило в станице Лабинской, где у Рябоконя жила сестра, еще в 1918 году, до памятной директивы об уничтожении казачества 24 января 1919 года. А сказал он ему тогда так: «Разве не видишь, что как началось в Лабинской, так все и продолжается, никаких изменений в отношении к нам пока нет. Или вам действительно мозги выбили, и вы никак не можете их собрать?»

Напоминал же Василий Федорович о зверствах в станице Лабинской, где 7 июня 1918 года было расстреляно пятьдесят безвинных людей без суда и следствия. Расстреляли молодого офицера Пахомова и его сестру. А когда мать пошла в ревком разыскивать тела своих детей, ее тоже расстреляли за то, что рыдала по убиенным детям…В тот же день на глазах жены и дочери был убит бывший станичный атаман Аникеев. Ударом шашки ему снесли черепную коробку, мозги его выпали и разлетелись по земле… Обезумевшая от увиденного жена бросилась собирать их в подол, чтобы не расхватали бродячие собаки…

Знали бы казаки, выжидая и хитря, что их ожидало в скором будущем, может быть, и повели бы себя совсем иначе. Многие и многие из них, трясясь в скрипучих, продуваемых ветрами холодных товарняках на Урал, пожалели потом об этом.

ПАН ВИШНЕВЕЦКИЙ

Август двадцатого года выдался пыльным и каким-то тусклым, хотя ветров не было. Да их почти и не бывает в это лучшее предосеннее время на Кубани, когда обычно устанавливаются прозрачные, хрустальные дни, лишь чуть подернутые легкой, синеватой, еле уловимой дымкой. Но теперь над степью, над притихшими, словно в каком-то ожидании и испуге, хуторами и станицами висело желто-серое, мутное марево пыли, сквозь которое, как через давно немытое, ставшее матовым стекло с неохотой проглядывало солнце.

Не ветра подняли это пыльное марево, а тысячи людей, конных и пеших, с телегами и повозками, артиллерийскими упряжками, скарбом и пожитками на подводах, по какому-то неведомому велению вдруг пришедших в необъяснимое движение. Никто не мог бы сказать, какая сила двигала ими. Были, конечно, приказы и распоряжения, поскольку людей этих свели в наспех составленные воинские подразделения и части. Но не только они теперь повелевали людьми.

Высадившись с парохода «Аю-Даг» в станице Приморско-Ахтарской, в Ахтарях, они потекли сплошной, беспорядочной лавой в родную степь, будоража и вовлекая в свое движение попутные хутора в станицы. Это был так называемый улагаев-ский десант из Крыма, последняя попытка Белого движения захватить Кубань.

Люди, думавшие о том, что они после стольких скитаний, наконец-то возвращаются домой, к своим родным хатам, еще не понимали, что у них нет больше родины… Все вроде бы оставалось прежним: та же степь с ее пьянящими, дурманящими запахами, те же таинственные лиманы и плавни, те же станицы и хутора со знакомыми и дорогими с детства улочками — весь этот близкий, чарующий, на все времена единственный мир с белеющими сквозь акации и вербы родными хатами… Все было вроде бы прежним и неизменным, что они любили, знали и помнили во всех своих дальних походах и скитаниях. Но случилось нечто неприметное, немыслимое, что враз лишило их дорогого и привычного мира. Понять это люди были не в силах. А потому они шли, может быть, на верную и скорую смерть с какой-то бесшабашной легкостью и даже веселостью.

Не чувствовалось воли и решительности в этом действительно последнем походе и со стороны его организаторов. Генерал Улагай управлял десантом, находясь то ли в Крыму, то ли на пароходе в открытом море, то ли в Ачуеве. Непосредственное же руководство боевыми действиями перепоручил молодому генералу Николаю Гавриловичу Бабиеву, человеку действительно волевому, решительному и разумному, но, по сути, инвалиду. У него была раздроблена кисть правой руки, а потому в атаках ему приходилось держать повод в зубах, так как в левой руке была шашка. Было что-то неестественное, странное в этом: храпящий под уздой конь и так же храпящий от натуги и ярости с поводом в зубах всадник, в смоляных кудрях которого искрилась ранняя седина, словно он тоже был кем-то взнуздан, как и распаленный в скачке конь, несущийся неведомо куда и зачем… Так вынужденно Бабиев стал левшой, но, видимо, это давалось ему с трудом. А потому генерал всегда под черкеской держал наготове револьвер, на случай, если шашку выбьют. Ведь левшами рождаются, а не становятся…

Такие буйные головы в столь жестокое время долго не удерживаются на плечах. Бабиев погибнет чуть позже, 13 октября 1920 года от артиллерийского снаряда у селения Шолохово. Сам странный вид молодого генерала, командующего отрядом, словно свидетельствовал, что исход операции уже не зависел ни от его решительности и военного таланта, ни даже от прихотливой удачи. Все, казалось, было заранее предопределенным, и никто не мог сказать почему.

Десант был переполнен беженцами — женщинами, стариками, детьми. Тогда офицеры полагали, что это — какая-то непро-думанность и глупость начальства. На самом деле это была часть стратегического плана, психологический расчет, чтобы вселить в людей веру в бесповоротность и невозвратность из этого похода и тем самым обеспечить успех операции. Для поднятия духа среди десантируемых на Кубань был пущен слух о неких «главных силах», с которыми они должны воссоединиться где-то у станицы Новониколаевской. На самом же деле сообщение о присоединении к «главным силам» для командования было сигналом к отступлению, отходу в плавни и через них — к Азовскому морю и возвращению в Крым.

Во всякой военной операции неизбежны хитрости, скрываемые как от противника, так и от своих войск. Но тут было нечто совсем иное уже в самом замысле: одна правда — для командования и другая — для войск и остальных участников десанта, что и предопределило его неуспех. Нет, это не было злым умыслом, скорее веками выработанное, извечное барство. Эту невидимую грань между собой и народом руководители движения так и не смогли преодолеть. Здесь основная причина их поражения.

Когда людской поток, углубившись в степь, так же легко, как прибрежная волна, покатился обратно к плавням, Михайло Вишневецкий заскочил в свой родной хутор Лебедевский за женой Варварой. Он и сам еще не знал, как ему быть с семьей. Трое детей: старшей Дуне — шесть лет, сыну Есипу — четыре, а Улита родилась две недели назад. Как их забрать с собой?.. Решил, что старших оставит у матери Варвары, а ее с младенцем возьмет с собой.

Разгоряченный скачкой конь, распахивая и ломая выбеленные дождями и солнцем белесые жерди ворот, ворвался во двор. Михайло соскочил с коня, бросив поводья на его шею. И конь, словно еще продолжая заданный ему бег, беспокойно закружил по двору, поросшему спорышем.

Михайло на полусогнутых ногах, еще не отвыкших от седла, как бы прихрамывая, побежал в хату. Заслышав гомон во дворе, на порог выскочила испуганная Варвара. По всполошенному виду мужа, по его осунувшемуся потному лицу и горящим недобрым огнем глазам она поняла: случилось что-то непредвиденное и очень важное, от чего зависит вся их жизнь.

— Варя, собэрайся, тикаем, уходым! — не добегая до порога, прокричал Михайло. — Пэлэнай Улиту, бэрэм йи с собой и ухо-дым. Дитэй оставэм матэри.

Варвара застыла на пороге в недоумении: как двухнедельное дите везти на коне через плавни?.. Это же верная ему смерть… И тогда она сказала твердо и решительно:

— Не, я дитэй нэ бросю. Як хочь.

— Но нам низзя тут оставатьця, скоро тут будуть красни и усих порубають.

— Тикай сам, а я дитэй нэ бросю.

Михайло забежал в хату. Наспех и зло собрал в мешок-сидор все, как ему казалось, необходимое и вышел на порог. Варвара стояла потерянная и молчаливая.

— Ну всэ, дитэй бэрэжы, — сказал он, скорее так, для порядку, не зная, что надо говорить в такую тревожную минуту.

Конь, завидев хозяина, подошел к крыльцу. И когда Михайло был уже в седле, сказал своей Варваре:

— Мы скоро вэрнэмось.

Вряд ли он тогда знал, но по суматошной, жгучей тревоге в душе, может быть, и догадывался, что видит свою Варвару, детей, свой хутор и весь этот очаровательный камышовый мир своей родины в последний раз. Сама эта мысль была столь пугающей и невозможной, что он просто отказывался в нее верить. Возможно, думалось ему, произойдут какие-то изменения на фронте и он возвратится. А может быть, в этот тревожный, решающий момент взыграла в нем затаившаяся кровь древнего рода, и он, зло пришпорив коня, поскакал с родного двора вослед уходящим в плавни всадникам.

В душе Варвары что-то словно оборвалось от смутных, недобрых предчувствий. Больше они никогда не виделись…

Михаил Федорович Вишневецкий был небольшого роста, щуплый и юркий. Его внешность, видимо, так не соответствовала его некогда громкой запорожской казацкой фамилии, уходящей во времена стародавние, что односумы называли его с нескрываемой иронией не иначе как пан Вишневецкий.

Хорошо и счастливо жил он со своей Варварой Гавриловной на хуторе Лебедевском. Нажили троих деток. Ничто вроде бы не предвещало в их жизни никаких перемен, пока не случилась в народе эта смута, распря, когда все сдвинулось со своих привычных мест, а главное — от непредсказуемости и шаткости жизни души охватила растерянность и тоска…

Михаил Федорович объявился, дал о себе знать только через многие годы. Жил он теперь в Сербии. Там у него была новая семья, двое сыновей. После Великой Отечественной войны от него пришло первое письмо. Тогда он и прислал фотографию, на которой был с такими же, как он, эмигрантами. О возвращении в Россию речь не шла. И не потому, что ему не разрешили бы возвратиться, просто он понимал, что у него сложилась другая жизнь, оставить которую, как и первую кубанскую, он уже не мог. Но чем старше он становился, его все чаще терзала невыразимая тоска о когда-то оставленной родине. В письмах Вишневецкий писал, что хочет лишь узнать, как живет Варвара с детьми, только увидеть их. Ему казалось, что однажды произойдет чудо, и вся непоправимость случившегося, угнетающая его, пройдет как тяжкий, дурной сон, освободит измученную воспоминаниями душу.

Сколько раз ему снился родной хутор, слышался шелест камыша, сколько безмолвных бесед он провел со своей Варварой. Он находил веские аргументы в свое оправдание, и они действительно были. Но от этого душе его не становилось легче. Сколько раз Михаил Федорович представлял детей своих. Они виделись ему такими же малыми, какими он их оставил. Время на родине для него остановилось навсегда.

Теперь мне пишет с хутора Лебеди Улита Михайловна Зо-лотько, младшая дочь Михаила Федоровича Вишневецкого, которой уже за восемьдесят лет. Когда после войны от отца пришло письмо, где он писал, что хочет видеть их, но не может приехать, поскольку болен, его старшая дочь Евдокия Михайловна порвала письмо, не читая. Сказала: «Маленьких нас оставил, а теперь нам не нужен». И все было кончено…

Если бы было куда написать письмо, я сообщил бы о том, что произошло после того, как Михайло Вишневецкий покинул хутор, и о чем он так никогда и не узнал. Но теперь, когда его нет на свете, писать некому и некуда. Из всего его семейства оставшаяся теперь только Улита Михайловна сообщает, что после того, как отец оставил их, они жили с матерью на Лебедях: «Когда мама заболела, ее повезли на подводе в станицу Красноармейскую в больницу. По пути следования в их подводу угодила машина. Одна машина на всю Красноармейскую и та столкнулась с подводой. Было это в 1930 году. Мама умерла и похоронена в станице Красноармейской».

Довез дед Харитон Молодцов Варвару Гавриловну Вишневецкую до больницы, но уже в безнадежном состоянии. Там он ее и схоронил. И вернулся на хутор с пустой подводой. Дети остались одни. Их забрал на воспитание брат Варвары Гавриловны Аврам Гаврилович Короткий. Но там они были как в наймах. Невзлюбила их тетка, заставляя батрачить с утра до вечера.

Старшая дочь Евдокия Михайловна умерла в 1992 году. Сын Есип пропал без вести во время Великой Отечественной войны. Немцы взяли его для того, чтобы показал проходы в лиманах, но он так и не вернулся. То ли ушел с ними, то ли они его не отпустили.

Улита Михайловна вырастила восьмерых детей — Евдокию, Анну, Нину, Якова, Веру, Виктора, Ивана и Валентину. Пятеро из ее детей оказались в Москве. С Ниной Яковлевной и Валентиной Яковлевной, внучками Михаила Федоровича Вишневецкого, мы встретились в Москве, тем более что Нина Яковлевна, моя ровесница, как оказалось, живет неподалеку от меня, у станции метро «Кантемировская».

Нина Яковлевна — женщина деловая и предприимчивая. Как я понял, хороший мастер-закройщик, она на все эти смутные годы в России с 1991 по 1998 год уехала в Америку, в город Бо-каритон, штат Флорида. Ее принцип жизни прост и безыскусен: «Я буду жить так, как хочу, той жизнью, которая мне нравится». Ее дочь Евгения — призерша конкурсов красоты, и сын Михаил, теперь уже Майкл, живут и учатся в Америке. А женщина она действительно обаятельная — кареглазая, чернявая, общительная. Что-то, видно, перепало ей из древнего рода Вишневецких. Но это все уже вроде бы и не имеет никакого отношения к судьбе Михаила Федоровича, так неожиданно для самого себя покинувшего навсегда свой родной хутор.

Он так и остался не прощенным ни своей женой Варварой, ни детьми. А внуки, похоже, уже не понимают и не чувствуют всей глубины и жгучести той давней трагедии. А о том, что трагедия их деда все еще не завершилась и продолжается, когда его самого уже нет на свете, и может каким-то краем в любой момент задеть их, это ведь совсем неочевидно…

Какое мне дело, казалось бы, до тех странных событий, происходивших уже почти век назад на хуторе Лебедевском? Какое мне дело до тех людей, которых уже нет на свете, жизнь которых уже не переиначить? Что мне до них, никогда их не видевшему, чья жизнь была так же быстротечна и мимолетна, как и моя… Но почему тогда они припоминаются мне, каким-то невероятным образом встречаются, зачем-то воскресают из дремучего небытия… И почему так тревожат меня, о чем пытают и что я хочу через них узнать и постичь? И узнаю ли?.. Но если это, вопреки всему, каким-то немыслимым образом сохранилось, убереглось, удержалось в памяти — значит есть в нем какой-то, пока непостижимый нами смысл. Ведь удерживается в памяти обычно то, что необходимо, без чего действительно не обойтись.

СУПРЯГА

Имя человеку никогда на Руси не давалось произвольно, но сообразуясь с общим мировым и народным порядком, не иначе как заглядывая в святцы. Потому имя и оказывается столь тесно связанным с его судьбой. Даже произвольно данное, оно все же обладает таинственным и магическим свойством влиять на судьбу человека. То же самое происходит и с фамилиями, которые образовывались самыми причудливыми и прихотливыми путями. Человек обычно всей своей жизнью подтверждает смысл своего имени.

Федор Васильевич Супряга, как впоследствии и его дети, оправдал свою фамилию полностью. Ведь Супряга — значит совместная работа, взаимопомощь, чуткость и отзывчивость. Жил он на хуторе Кирпили. В молодости служил в Тифлисе. Тогда к нему и приезжала его жена Татьяна Ивановна. Сохранилась фотография, сделанная там же. На эту фотографию невозможно и теперь, спустя век, смотреть без восхищения и некоторой зависти. Сколько человеческого достоинства, сколько уверенности в самом виде Татьяны Ивановны, стоящей подле мужа своего…

После службы отец отделил Федора Васильевича в станицу Гривенскую. Купил сыну подворье, снабдил всем необходимым для хозяйства. Там его, урядника, избрали атаманом станицы. Он атаманствовал и вел хозяйство, а Татьяна Ивановна занималась детьми. А нажили они их восемь душ: старший Александр 1899 года рождения, Петр, Антонина, Дмитрий, Екатерина, Андрей, Николай, Дарья…

Федор Васильевич завел в Гривенской большой сад. А еще он любил цветы, поэтому все подворье было усажено сиренью.

Остатки его сада сохранялись до Великой Отечественной войны. Внуки еще помнят, как во время войны в саду маскировались пушки, катюши, а солдаты рубили яблони на дрова.

Федор Васильевич и Татьяна Ивановна в очень пожилом возрасте умерли почти одновременно, когда в 1920 году красные подходили к Гривенской. Умерли, как вспоминает теперь внук, от переживаний за детей своих. Их сирень отцвела как-то нежданно и быстро…

В августе 1920 года Александр Федорович Супряга, понимая всю опасность, грозящую ему, как сыну атамана, решил уйти в отступление. Зануздал коня, одел казачью форму и зашел в хату, попрощаться со своими малыми детьми. Но дети, догадавшись в чем дело, подняли крик. Со слезами вцепились ему в ноги, спрашивая: зачем ты нас бросаешь? Плача, умоляли его, не оставлять их одних. И тут дрогнуло сердце Александра Федоровича. Он снял форму, разнуздал коня. Форму и оружие спрятал в сарае, а на дверях хаты написал мелом, крэйдой: «Осторожно — тиф!» Сам упал на пол в хате и долго лежал неподвижно, неизвестно о чем думая.

Когда красные вошли в станицу, в хату к нему никто не зашел, но обыскали сарай и нашли форму. Выбросили ее в ерик, а по станице поползли слухи, что Супрягу утопили. Когда же революционный пыл у неистовых преобразователей жизни несколько поостыл, Александр Федорович занялся хозяйством, построил новую хату. А когда началась коллективизация, сдал безропотно в колхоз лошадей и инвентарь. Колхоз был рыболовецкий и назывался именем Крупской.

В трудный 1932 год Александра Федоровича назначили бригадиром. Бригада его посеяла пшеницу, но год выдался засушливым и голодным. Пшеница не взошла, и Супрягу упрятали в тюрьму, видно посчитав, что она не взошла из-за его вражеских происков и непартийных настроений… Но тут вдруг прошел дождь, пшеница дружно поднялась, и Александра Федоровича выпустили из тюрьмы. В 1937 году его снова забрали на десять лет без права переписки. Забрали уже вне зависимости от того, всходит или не всходит пшеница… Его сын Петр Александрович Супряга, проживающий теперь на хуторе Лебеди, сообщил мне: «Мы с матерью десять лет ждали его. Она так и не дождалась…»

«Прокуратура Краснодарского края. Справка о реабилитации. Супряга Александр Федорович, 1899 года рождения, уроженец станицы Гривенской Краснодарского края. 18 декабря 1937 года арестован по политическим мотивам. По постановлению тройки У НКВД по Краснодарскому краю от 31 декабря 1937 года в связи с контрреволюционной деятельностью (без ссылки на закон) подвергнут высшей мере наказаний — расстрелу. Расстрелян 16 января 1938 года. 15 июня 1967 года уголовное дело в отношении Супряги Александра Федоровича пересмотрено Краснодарским краевым судом, и он полностью реабилитирован».

Поведал мне Петр Александрович и о том, что где-то в шестидесятые годы он вместе с братом, разбирая старый сарай, нашел шашку и револьвер, оружие, принадлежащее дедушке. Ту самую шашку, которая видна на сохранившейся фотографии у Федора Васильевича и с которой его сын Александр Федорович собирался уйти в отступление. Да так и не ушел, потому что не отпустили дети… Мягкое, жалостливое сердце оказалось у Супряги…. Пожалел ли он потом, что не ушел тогда, мы не знаем, а он нам об этом уже никогда не расскажет.

Всем тогда было больно во вздыбленной, разоряемой стране, с насильственно ломаемым укладом жизни, то есть деформируемой человеческой душой, — и тем, кто ее покинул, и тем, кто остался на родине. Но удивительно, почти никто из современников этой смуты да и потомков этой драмы не догадался о главном: родину свою тогда в равной мере потеряли все — и уехавшие, и оставшиеся. Но утрата родины теми, кто эмигрировал, была очевидна и наглядна, и потому долгое время считалось, что лишь они ее лишились. Оставшиеся же по душевной простоте не сразу и поняли, что они тоже потеряли родину. В этом они убедились позже, когда череда бесконечных, революционных ломок обнажила всю свою само-цельность.

Но возвращать родину — ее уклад, ее дух, ее культуру — долго, трудно и мучительно пришлось все-таки только тем, кто остался. Те, кто ее покинул, стали лишь сторонними наблюдателями. Но они так и не смогли им этого простить, так и не смогли смириться с этим. В этом состояла их трагедия и грех.

На самой окраине хутора Лебеди со стороны станицы Гри-венской и Вороной Гребли, по улице Кирпичной, малоезженой, а потому и порастающей бурьяном, ютится теперь небольшая хатка. В ней живет Петр Александрович Супряга, внук гривен-ского атамана Федора Васильевича, сын Александра Федоровича Супряги. Смиренно смотрит она своими некогда голубыми, выгоревшими на солнце наличниками и фронтонами на этот чудный мир.

Но удивительное, поразительное совпадение. Эту хату, перебравшись из Гривенской, Петр Александрович купил именно у Золотько Улиты Михайловны, последней, оставшейся в живых, дочери Михаила Федоровича Вишневецкого, сгинувшего где-то в Сербии. Дети, учитывая преклонный возраст матери, переселили ее ближе к центру хутора, не желая оставлять ее одну на отшибе.

Так неожиданно пересеклись две судьбы, две родовые линии уже в наши дни.

ГНЕВ РОДИТЕЛЬСКИЙ

Каждая человеческая жизнь, быстротечная и неповторимая, несет в себе ничем не заменимый опыт в общую сокровищницу человеческого бытия. Пусть самое малое, но такое, что не может быть повторено другой жизнью и другой судьбой. И если она остается нам неведомой, если она теряется во времени, ни о чем не напоминая потомкам, то это говорит не о ее незначимости, а о нашей нечуткости и непростительной беспечности. Ведь так устроено все на этом свете, что достичь какого-то совершенства и благополучия можно не иначе, как в полном составе людей, когда-то живших и живущих ныне. Уже только по одному этому каждая судьба необходима, ничем не заменима и драгоценна в общем замысле нашего земного бытия, если только такой замысел вообще существует…

Достичь благополучия можно не путем «естественного отбора», в человеческом обществе не допустимого, ибо он открывает такие пропасти и бездны, о которых разум человеческий даже не подозревает и которых постичь не в состоянии, не «сбросом» части населения в мусор, что проповедуют доморощенные волчата от «демократии» и мировые волки «глобализации», но именно в полном составе людей, живших и живущих в народе.

Трофим Омельянович Ткаченко из станицы Староджерели-евской, двоюродный брат моего деда Ткаченко Ефима Семеновича, слыл человеком сурового, даже деспотического нрава. Было ли это природным свойством его натуры или приобретенным трудной казачьей жизнью, теперь уже установить невозможно. Но любовь к детям казаки нередко выражали не иначе как через строгость, доходящую до жестокости. Видимо, это все же не было прихотью или ничем не мотивированным самодурством, но так или иначе вызывалось обстоятельствами жизни. Если, бывало, дите заиграется на улице и опоздает к ужину, вечере, оно не только ляжет спать голодным, но и со жгучим рубцом через спину от ремня, обиду которого будет помнить всю жизнь. Может быть, суровость казачьей жизни требовала такой жесткой ее организации и такой дисциплины, которые достигались зачастую силой, волей и даже жестокостью родителей.

Хорошо это или плохо? Наверное, все-таки плохо. Но иного способа выжить у несчастного казачьего племени, может быть, и не было… Ведь казачество оказалось единственным этническим образованием в России, которое подвергалось физическому уничтожению именно по национальному, по этническому признаку. Как ни старались выставить казачество сословием, дабы скрыть его геноцид и «оправдать» его исполнителей, ничего из этого не вышло. В истории геноцид казачества остался страшной страницей, мало кем осознаваемой. Геноцид во имя, разумеется, «прогресса» и «светлого будущего», почему-то так и не наступившего…

Когда в августе 1920 года Кубань всполошилась крымским улагаевским десантом, молодые казаки приазовских станиц были мобилизованы в белую армию. Кроме того, на станичные общества была наложена повинность помогать транспортом для подвозки боеприпасов. Трофима Омельяновича Ткаченко по старости в извоз уже не взяли, но он снарядил хуру, подводу, запряженную парой добрых рабочих лошадей с двадцатидвухлетней дочерью Параской. Джерелиевцы составили обоз и направили его к станице Гривенской. С этим обозом и отправилась Прасковья Трофимовна, закутавши голову белым платком от степной пыли и жадных мужских взглядов. Ничто, казалось, не предвещало долгого расставания со станицей, но вышло совсем иначе.

После того как десант покатился к морю, все смешалось на степных дорогах и бездорожьях. Войска и беженцы сплошным потоком двигались к плавням, попадая под пулеметный и артиллерийский обстрел. Обозники, видя уже свою ненужность, возвращались в станицы. Тут и случилось то, чего Прасковья опасалась более всего. Она не сразу и сообразила, что произошло. Правый конь в ее упряжке как-то странно подался в сторону, на обочину, увлекая за собой всю телегу. Завалился на передние ноги, путая постромки и вожжи. Прасковья соскочила с подводы, подбежала к коню, уже лежащему на земле. Шальная пуля, неизвестно кем выпущенная, впилась коню в шею. Огромными жалобными глазами он испуганно смотрел на Прасковью, еще перебирая передними ногами, пытаясь подняться, но уже большая лужа бурой крови смешалась с серой пылью и желтой пожухлой травой.

Первое, что почувствовала Прасковья, был испуг, жаркой волной пробежавший по ее телу. Она боялась не наступающих красных, о них-то она как-то и вовсе не думала. Она боялась родительского гнева: как может она без лошадей вернуться в станицу… Ведь отец забьет ее…

Когда упавший конь совсем затих, она опустилась на сухую, горячую землю и от безысходности и страха заплакала.

Еще скрипели вдали телеги и проносились отступающие всадники, а она оставалась одна среди степи, не зная, что делать. От горя, отчаяния и глухой безысходности ее пробудил близкий конский топот. Молодой казак, пропыленный и потный, на взмыленном коне подскакал к ее покосившейся на обочине хуре:

— Ну шо, дивко, зломався возок, но остався батижок? Шо тэрчиш тут, уходыть нада, красни скоро тут будуть.

— Я нэ можу в станыцю вэртаться биз коный. Мэнэ батько убье…

— Так я и кажу, тикать нада.

Его конь пританцовывал вокруг ее телеги.

— Ну шо, тикаем?

Он вынул саблю и с широкого замаха обрубил жесткие парусиновые постромки упряжи.

— Розпрягай коня, знимай хамут, сидай и пойихалы.

Во всем виде этого казака было столько решительности и воли, что Прасковья не могла противиться и не подчиниться ему. Она быстро сняла с уцелевшего коня хомут и бросила его в траву. Привычно вскочив на круп, охлопью тронулась за своим спасителем.

— А сидло мы щас дэ-нэбудь найдэмо, — сказал он.

И только уже подскакав к плавням, она спросила его:

— Ты хто такый и видкиль?

— Иван Яновский из Ахтанизовской станицы, — ответил он.

Ни он, ни тем более она не знали, даже предположить не могли, что им уже никогда не вернуться в свои родные станицы, никогда больше не увидеть родной степи, а только вспоминать ее и плакать о ней до скончания отпущенного им века. И что их жизни окажутся связанными до конца их дней.

Так Прасковья Трофимовна Ткаченко, впоследствии Яновская, 1897 года рождения, из станицы Староджерелиевской Кубанской области оказалась в эмиграции. Жили они с Иваном Ивановичем Яновским сначала в Югославии, потом в Америке, позже — в Аргентине.

Вспоминала ли она потом свою беспокойную степную родину? Думала ли о ней? Конечно, вспоминала, конечно, тосковала и плакала от всей непоправимости случившегося.

Когда во время Второй мировой войны наши наступающие войска вошли в Югославию, она первой побежала навстречу нашим солдатам, с надеждой получить хоть какую-то весть со своей родины. И как ни странно, там, в Белграде, она встретила своего родственника, моего дядю, Карпа Ефимовича, старшего брата моего отца, о чем тот всегда потом вспоминал как о чем-то невероятном и невозможном. Поистине человек не иголка в стогу сена и, несмотря ни на какие катастрофы и бедствия, не может просто так затеряться…

Несколько раз Прасковья Трофимовна писала кому-то из родственников на Кубань, писала осторожно, боясь им навредить, посылала письма не по почте, а передавала оказией. Так ее кума Мотя Ярошенко еще до войны возвращалась в Россию. Видно, на волне сменовеховского движения казаки выманивались из-за рубежа, нередко, к сожалению, для расправы. Тогда через куму Прасковья Трофимовна и передала письмо сестрам. А еще вручила ей маленький кусочек сукна. И если те ответят ей и вложат обратно в конверт лоскуток, это и будет знаком, что кума действительно свиделась с ее родственниками. Такой вот она придумала пароль…

А родные Прасковьи Трофимовны потом долго вспоминали, как однажды их разыскала в станице Староджерелиев-ской какая-то женщина. Подошла к их двору, стала на колени и поцеловала землю, а потом в слезах обнимала и целовала их… Это была Мотя Ярошенко, которая привезла поклон и весточку на родину от Прасковьи Трофимовны Ткаченко-Яновской…

Жизнь за границей у Прасковьи Трофимовны и Ивана Ивановича Яновских сложилась удачно. В Аргентине, где они окончательно обосновалась после долгих скитаний по свету, Иван Иванович даже владел каким-то рудником. Там, в Аргентине, живут и сейчас их дети, мои родственники — Нина Ивановна и Юрий Иванович Яновские…

А в моей родной станице Старонижестеблиевской живут родные сестры Прасковьи Трофимовны — Александра Трофимовна, 1918 года рождения, и Зинаида Трофимовна, 1920 года рождения. Светлые, памятливые старушки, которые и рассказали мне о бедственной судьбе своей старшей сестры Прасковьи Трофимовны.

А еще они напевают мне песню, которую очень любила их старшая сестра и, возможно, певала со слезами на чужбине:

Болыть, болыть головонька,
Ничим завязаты,
Далэко до родыны,
Никым пэрэказаты.
Завъяжу я, моя нэнько,
Дряповым платочком.
Пэрэкажу я до родыны
Сызым голубочком.
Дряповый платочок
Головы нэ въяжэ,
А сэзэнькый голубок
Правдонькы нэ кажэ…
И теперь, через восемьдесят два года, слушая ее старых сестер, своих родственников, думая о ее трогательной судьбе, я не могу не задаться с досадой главным вопросом: «Почему так непоправимо трудно устроена наша жизнь, что наиболее близкие, родные люди доставляют нам более всего испытаний и бед?..» Ведь и судьба моей дальней родственницы Прасковьи Трофимовны сложилась так потому, что убоялась она гнева родительского за утраченную лошадь… Но ведь правда и то, что еще не известно, как сложилась бы ее судьба здесь, на родине, да еще с клеймом принадлежности к казачьему роду… Следовательно, как ни печалься над ее судьбой, но выходит, что гнев родительский был все-таки праведным…

АЧУЕВ0

Разрывая прозрачную, густую августовскую синь, резко и отрывисто лаяли береговые пушки, обстреливая стоящие на рейде транспорты. Глухо гупали в ответ корабельные орудия. Серый рыболовецкий сарай-склад, одиноко торчащий на берегу, казалось, не просто вздрагивал под этими взрывами, а пугливо пригибался… Августовской дымкой, смешанной с пороховым дымом, куталась морская даль.

Это не был страх обреченности. Просто в эти тревожные минуты вся жизнь Василия Федоровича, теперь столь нескладная, вовсе не такая, какой виделась и представлялась в юности, смятая, скомканная какой-то недоброй силой, вдруг на мгновение стала ему абсолютно ясной. Он словно увидел ее всю насквозь, до самого конца. И от этого весь этот неяркий, болотистый, камышовый мир стал ему еще более дорог…

Отойдя от оцепенения прощания, они, остающиеся, молчаливо застывшие на родном берегу, не сговариваясь, перекрестились, словно отделяя себя этим крестным знамением от тех, кто покидал родную землю навсегда, об этом еще не зная.

Всего лишь несколько дней назад они высаживались в Ахта-рях, радуясь возвращению на родину. С семьями, со всем скарбом, остатками его, еще не растерянным в бесконечных скитаниях. Потом хлынули в родные степи, поднимая серую пыль сотнями сапог, наполняя ее визжащими скрипами телег и арб. По пути разбивали сочные, кровяные арбузы, которых в том году было на удивление много. Но прошло всего две недели, и какой-то непонятной силой они были вновь отброшены к морю, чтобы покинуть родную Кубань, теперь уже навсегда.

Пока казаки молча стояли на берегу, смаля цигарки и зло сплевывая в прибрежный песок, Василий Федорович поднялся на берег и, сам не зная куда и зачем, пошел по сухой, потрескавшейся от зноя земле, пылающей светлыми всплесками неяркой полыни. Спустившись в какую-то балочку, он с размаху упал в сухую, колючую траву. Словно брызги прыснули во все стороны, сухо стрекоча слюдяными крыльями, кузнечики. Долго лежал неподвижно, уткнувшись темным от загара лицом в родную, соленую землю. Серая, в темных разводах от пота, черкеска слегка вздрагивала.

Потом резко, как бы очнувшись, словно пробудившись, перевернулся на спину и еще долго смотрел в высокое, бездонное августовское небо. Рывком поднялся, отряхнул черкеску, несколько раз с размаху хлопнул папахой о колено, отряхивая от сухой травы, аккуратно надел ее, поправляя, словно перед зеркалом, и пошел к людям, которые ждали на берегу его воли и слова.

Многое из того, что человек совершает в своей жизни, он не знает, зачем и почему это делает, не подозревая о последствиях им самим творимого. Самыми верными решениями обыкновенно оказываются не те, которые принимаются разумом, а те, которые подсказывает некая интуитивная душевная сила, которая всегда пробуждается в нужные моменты у людей, живущих в согласии с миром.

От камышей дохнуло теплой, душной сладковатой лиманной гнилью. Лодки были заготовлены заранее и спрятаны в зарослях. Казаки нехотя покидали пустеющий берег. Последний транспорт, проревев раненым зверем, терялся в морской дали. Его трубный, прощальный зов, прокатившись по прибрежным камышам, каким-то терпким и тревожным ознобом пробежал по спине каждого, оставшегося на родном берегу.

А те, кто уплыл, кто бросил родную землю, проживут за морями долгую жизнь, страдая и тоскуя о том близком и неповторимом, что так неожиданно и непонятно для них ушло навсегда. Они будут лить искренние слезы об утраченной России, создадут действительно замечательные книги о ней, но такой, какой ее уже давно не будет. Об одном они только забудут — о тех, кто остался на берегу, о том народе, который остался в России и которому податься было некуда, который остался бедовать и вариться в уготованном ему социалистическом рассоле… Они даже будут потом попрекать этот народ за его многотерпе-ние. И немногие, совсем немногие из них сознаются в том, что попрекать-то надо в первую очередь их самих, людей образованных, которые безответственно, бездумно постоянно вводили людям в сознание и души незримые, медленнодействующие яды.

Они угаснут там в одном поколении, оставив после себя роскошные могилы. А их внуки уже не будут знать даже родного языка… Но этого никто из них пока не знал, надеясь на скорое возвращение, которое так никогда и не состоится. Те, кто уплыл на транспортах, и те, кто скрылся в родных плавнях, уже никогда больше не встретятся…

В такой час ему хотелось сказать сотоварищам своим какие-то важные слова, какие каждодневно не произносятся, но только один раз в жизни, чтобы они соответствовали переживаемому моменту, тревожному и томительному. Чтобы эти слова запали каждому в душу, чтобы о них помнили, как о нерушимой клятве, не только в тесном братском хмельном кругу, но и на дыбе, у расстрельной стенки, в свою последнюю смертную минуту. Ему хотелось сказать казакам такие слова, чтобы от них у каждого запершило в горле и защемило сердце, чтобы каждый надвинул пониже, на самые глаза папаху или свесил голову на потертую черкеску, скрывая от братьев вдруг набежавшую слезу.

Чувствуя, что больше такой высокой минуты у него никогда не будет, Василий Федорович сказал им свое последнее, исповедальное слово:

— Я не стану говорить вам о том, что слава о вас дыбом пойдет по всему свету, что вас будут помнить ваши дети и внуки, если они у вас и будут. Нет! Может быть, кто-то и не забудет вас, но память о вас будет вытоптана, как толока, всякое напоминание о том, что мы жили на свете, будет беспощадно вытравлено. Не потому, что вы в чем-то перед кем-то виноваты, а потому, что вы — казаки, потому что веруете в Бога и жили по заветам и законам своих предков, потому, что остались людьми. Но такими, какими сотворил вас Господь, вы мешаете злым силам обустраивать нашу малую тесную землю по их произволу. Мешаете, потому что вы — казаки.

Вас уже выгнали из родных хат, хуторов и станиц, выгнали, чтобы там поселилась чужая темная сила. Слишком много зла скопилось в людях, и оно прорвалось, как мутная вода через дамбу, затопляя плодородные поля. Кто не без греха и кто осмелится сказать теперь, что он не участвовал в сотворении этого зла… Ненависти к врагам у нас много. Но хватило бы любви друг к другу в трудную минуту, чтобы мы, своим исконным казацким братством, неколебимо, как скала, стали на пути этой непрошеной напасти.

Теперь уже я ничего не могу обещать вам, ничего, кроме одного — умереть по-людски, по-христиански, остаться с правдой и остаться человеком. Кто готов на это, может остаться со мной. Никого не удерживаю. Но кто уйдет отсюда, пусть помнит, что гибель нам уготована везде — и здесь, и там. Но здесь — христианская, а там — нечеловеческая.

Простите, братья, меня за то, что предоставляю вам такой небогатый выбор, но от меня здесь уже ничего не зависит. Бойтесь не умирать, а жить. Бог душу не возьмет, пока она сама не вылетит из тела.

Если мы умрем по-христиански, то, какие бы несправедливости ни происходили еще на нашей земле, мы сохраним правду, саму возможность продолжаться дальше нашему роду. Но если мы смиримся перед злом и умрем, отступив от Бога и законов своего братства, тогда закроется навсегда возможность продолжиться нашему роду, и ничто уже никогда о нас не напомнит. Уж если умирать, а другой участи нам никто не уготовил, то умрем как люди, потому что мы, казаки!

Мир снова лежит во зле, и нет у бедного человека большей заботы, чем уберечь свою душу. Спасем же свои души, и тогда продолжится и далее наше племя, нелишнее на земле.

Скрепим же сердца свои мужеством и встретимся на том свете!

Как истинный кубанец, вкусивший образования, он легко переходил на свою родную балакачку. Особенно, когда волновался.

Что-то перехватило ему горло, что-то затрепетало в груди, и он умолк. Вздохнув, ни на кого не глядя, сказал полушепотом, уже не всем, а лишь самому себе:

— Мы никого до сэбэ нэ гукалы, мы — у сэбэ дома. По ихнему мы всэ одно вэнувати. Вэнувати за тэ, шо мы людэ, шо нас такымы зробыв Бог. Склоны голову — одрубають и нэ склоны — будэ тэ жэ. Так лучче нэ склонять. Нам всэ одно умэрать. А колы так, оправдаемось пэрэд Богом!..

Он думал, что притихшие в лодках люди его не услышали, но по тому, как они одновременно закрестились, понял, что слова достигли цели и были произнесены вовремя, и именно те, какие теперь были нужны. То, что он чувствовал, передалось им, его сотоварищам и теперь уже братьям до смертного часа…

Когда байды углубились в лиманы и береговая перебранкаорудий стала глухой, словно недовольное урчание далекого грома, кто-то тихо запел: «Зибралыся вси бурлакы до риднои хаты. Тут нам мыло, тут нам любо журбы заспиваты». И по тому, как дружно, рокочущими, дрожащими от волнения голосами казаки подхватили песню, можно было понять, что все они переживают одно и то же: «Грай, бо котрый, на сопильци. Сумно так сэдиты. Шо дийиця в билом свити? И чии ж мы диты…»

Песня заскользила по водной глади лимана, достигая самых глухих, отдаленных его закоулков, путаясь и теряясь в густых камышовых чащах.

Ему вспомнилась давняя, еще до этих смутных времен происшедшая с ним история. Он не придал ей тогда особого значения. И вот теперь вспомнилась и в будущем еще не раз потревожит его.

Однажды Василий Федорович ехал верхом по предосенней степи. Уже подъезжая к хутору, заметил в редком терновнике волка. Сначала его учуял конь, настороженно и тревожно всхрапнув и вздрогнув телом. Набравшийся за лето сил, волк, увидев человека, быстро уходил в камыши. Его можно было и не догонять, в этом не было никакой необходимости. Но что-то встрепенулось, и он, азарта ради, пустил коня. Когда стало ясно, что волк уйдет, Василий Федорович, приподнявшись на стременах, вскинул ружье и на полном скаку выстрелил. Пуля подняла облако пыли, волк скрылся в камышах, и невозможно было понять, настигла ли она его, или зверь все-таки от него увернулся.

На следующий день, отправившись в плавни, скользя на бай-де по мелководью, Василий Федорович вдруг ясно почувствовал на себе чей-то взгляд. Ощущение было столь сильным и столь для него новым, что он замер в байде, медленно и сторож-но поводя взглядом по сторонам, пытаясь распознать, откуда исходит тревога. И он увидел его. На небольшом островке, на прошлогоднем сером подгнившем окровавленном камыше лежал раненый волк. Желтыми, затуманенными, переполненными ненавистью глазами, беззвучно скалясь, он глядел на своего обидчика. Байда по инерции скользила мимо него в нескольких саженях.

Под этим пронзительным, ненавидящим взглядом Василий Федорович растерялся и стоял в лодке, не шелохнувшись, пока она не прошла мимо. Он вроде должен был добить зверя, но почему-то этого не сделал. Не решил, что было лучше — добить волка или обречь его на медленную, мучительную и неизбежную смерть. Лишь подосадовал, что по его вине это произошло, и, главное, без всякой на то причины…

А накануне ему приснился сон, который потом тоже часто вспоминался. Будто он стоит перед отцовским домом в своих Золотьках, у калитки, и хочет войти во двор. Причем калитка не та, которая появилась позже, но та, что помнилась ему с детства. Он хочет войти во двор, но над калиткой, преграждая путь, склонилась ветка тутовника, шелковицы, на темно-зеленых листьях которой копошился окутанный серебряной паутиной клубок гусениц. Он хотел сломать ветку с гусеницами и растоптать их, как обыкновенно делалось. Но когда он протянул руку, гусеницы, приподняв головки, зашипели, и он увидел, что это змеи… Так он проделал несколько раз, с испугом отдергивая руку. И тогда, собрав волю и погасив в себе страх, он бросился в калитку напропалую. Вбежал во двор, стряхивая с головы невидимых гусениц, которые, должно быть, запутались в его волосах…

Вспоминая потом этот сон, Василий Федорович больше поражался не тому, что привидевшееся соотносилось с действительностью, но самому факту, что такое вообще может присниться…

Более всего он любил осень. Не позднюю слякотную, с пронизывающим сырым ветром, а августовскую, сентябрьскую кубанскую осень, когда устанавливаются прозрачные, хрустальные дни, становится далеко видно вокруг, во все концы света. А в воздухе плавает и искрится на солнце серебряная паутина. Когда вода в лиманах становится чистой, на ее темной толще плавают первые желтые листья. Камыш занимается желтоватыми подпалинами, а на огородах тут и там кровавятся красные кисти калины… Утренний туман пробегал ознобом по телу, но не от холода, а от какой-то невесть откуда берущейся необъяснимой тревоги. Но эта осень оказалась какой-то суматошной, смятой. И он ее, казалось, совсем не замечал.

ХОЖДЕНИЕ ПО МУКАМ КАЗАКА-ЛЕБЕДИНЦА

Когда Алексею Гавриловичу Лебединцу из станицы Ново-джерелиевской исполнилось пятьдесят два года, а было это в 1954 году, он как-то враз осознал, что все самое важное и значимое в его жизни уже произошло, все испытания, выпавшие на его долю, уже прошли. Ничего более трагического, чем, то, что произошло в его жизни, больше не будет. Сколько он еще ни проживи. Что-то вдруг словно повернулось в душе. Может быть, он учуял приближение старости, а возможно, подумал о том, что подобное хождение по мукам, какие достались ему, не могут длиться вечно, не могут по самому переменчивому закону бытия. Должен быть какой-то передых. И тогда он купил три толстые тетради, куда решил записывать свои воспоминания. На первой странице он вывел: «Рассказы простого человека о своей жизни». Видно, ему стало обидно за то, что вот прожита такая трудная жизнь, что на его глазах произошли такие страшные события, в которых он чудом уцелел, но все это осталось ничем и никем не отмеченным. А то, что он читал в книгах о своем времени, его не устраивало.

Ему оставалось прожить на этом свете еще двадцать лет, и все эти годы он старательно заносил в тетради свои воспоминания, как бы исповедуясь, отчитываясь перед кем-то. Он будто заново переживал давно отшумевшее и отболевшее, которое к старости становилось почему-то яснее и яснее, словно он не отдалялся от него, а приближался…

Он пережил Гражданскую войну, невольным участником которой ему довелось быть, коллективизацию, голод 1933 года. Особенно безжалостно прошлась по его судьбе Великая Отечественная война. В полной мере ему довелось хватить лиха в Бухенвальде, Освенциме и других лагерях смерти. В совершенстве изучил немецкий и английский языки. Его сын, художник Василий Алексеевич, сам уже старик, пишет мне из города Крымска: «Надо было видеть этого человека. Я всегда удивлялся тому, как человек мог, пройдя все это, не потерять облика человеческого. И в конце жизни — немощный старик, кожа да кости, сидит за словарем, припоминая слова, уплывшие из памяти…»

С досадой пишет Василий Алексеевич, что сам он растерял своих детей по всей стране, участвуя в великих социалистических стройках. Его дочери, получившие образование, учителя, оказались в разных концах страны: Татьяна Васильевна — в городе Острове Псковской области, Ольга Васильевна — в Тюменской, Наталья Васильевна — в Томской области.

Однажды, познакомившись случайно с Татьяной Васильевной, я и узнал о существовании тех заветных трех тетрадей воспоминаний их деда Алексея Гавриловича Лебединца. Они хранились и читались внуками в их семьях. Причем каждая внучка взяла себе по тетради. К тому времени, когда я узнал о существовании воспоминаний, две из них, как видно, были уже утранены. Сохранилась только одна тетрадь, начальная часть воспоминаний А.Г.Лебединца. Ее как-то и привезла мне в Москву Ольга Васильевна.

Эти уцелевшие воспоминания Алексея Гавриловича Лебе-динца ценны тем, что в них содержится описание его участия в Гражданской войне и восприятие улагаевского десанта в августе 1920 года. Воспроизвожу эту часть его воспоминаний без всяких изменений, как драгоценный документ своего времени, каких уже, видимо, нигде более не сохранилось…

Второй Полтавский казачий полк закончил свое существование в станице Новоджерелиевской. С ним вернулся и мой старший брат Назарий.

Полк простоял в нашей станице месяц. Запасы продовольствия и фуража иссякали. И тогда казаки совместно со своим полковым начальством решили поступить так: полевые орудия, шестидюймовые вместе с пулеметами сдать местному ревкому, а с винтовками, патронами, шашками, на лошадях демобилизоваться, разойтись по домам и каждый в своей станице должен решить сам, как поступить дальше… Так и было сделано…

Почему казаки поступили так опрометчиво на фоне все нарастающего хаоса в стране, трудно сказать. Видимо, все же просто не осознавали всей трагичности событий, не смогли предвидеть, не сумели предусмотреть того, что ждало их уже в скором будущем…

Через две-три недели приехал и младший брат Сергей с турецкого фронта.

Итак, позорная война была окончена…

Но недолго пришлось братьям быть дома — их вновь мобилизовали и погнали на фронт воевать. Теперь уже против своих, русских. В восемнадцатом году брат Назарий был ранен в грудь навылет и скончался, не доехав до госпиталя. Через месяц привели его коня и привезли его личные вещи.

Сергей от мобилизации скрывался в степи и в плавнях. Их было там много таких, и звали их зелеными.

В период летних работ я, как обычно, был в степи. Вдруг рано утром с восточной стороны послышались частые винтовочные выстрелы, потом пулеметные и орудийные. Так продолжалось два-три часа, после чего появилась кавалерия. Это были улага-евские войска. После боя они двигались назад.

Это было как раз в воскресенье. У меня в поле собралась молодежь — парни и девчата. На нас и нагрянули. Один какой-то начальник приказал нас забрать с собой и добавил, что не время гулять с девчатами в то время, когда на полях сражений льется кровь…

Нас забрали, не посмотрев даже на наш малый рост. Когда нацепили саблю, она у меня волочилась по земле. Несколько ремней сменили и все же сабля доставала до земли. Тогда нашли офицерскую согнутую саблю. Она подошла. Полковник Литвиненко еще по плечу меня похлопал и говорит: «Вот и есть у нас офицер…»

Это было под хутором Малый Бейсуг. В тот же день нас три раза бросали в атаку. Последний раз мы преодолели три линии окопавшейся пехоты… Винтовки над окопами были воткнуты штыками в землю. Часть бойцов лежала в окопах неподвижно, чтобы кавалеристы не посрубали им головы, а часть бежала. От жары все с себя сбросили и уже в одном нижнем белье продолжали бежать… Но разве можно убежать от лошади…

В этом бою мы многих не досчитались и уже вечером хоронили их в станице Ольгинской.

Разбитая пехота была взята в плен, до восьми тысяч человек. Причина такого разгрома была в отсутствии патронов. Стрелять было нечем, и они сдались.

Рано утром, до рассвета мы выехали из станицы Ольгинской в поле, по направлению к станице Бриньковской. Там была равнина. Укрытием для нас служили только сады и копны соломы. Наш эскадрон и укрылся за садом.

Нас стали обстреливать артиллерийским и пулеметным огнем. Мы притаились и молча лежали до двенадцати часов дня. И только тогда, когда стихла канонада, нас бросили в атаку. Но впереди уже никого не было.

Станицу Бриньковскую пришлось атаковать в лоб. Силы противника в ней были малые.

Подо мной ранило пулей в шею навылет лошадь. Я спешился, повел ее в руках, а она наклоняла голову и замедляла ход.

В станицу Бриньковскую я пришел, когда ее уже заняли. Здесь потерь не было. Но прикрывавшую дамбу часть удалось отрезать. Начальство, погрузившись в рыбацкие лодки, поплыли через залив. Винтовочными выстрелами их достать было невозможно. Лошадь мне дали другую.

В тот же день нас повели дальше. Надо было идти через дамбу, с одной стороны которой были густые камыши, а с другой — залив Азовского моря. Чистые, как стекло, блестели, против садящегося солнца, голубые воды.

Нас внезапно обстреляли частым ружейным огнем. Поражений не было, но мы повернули назад. Откуда-то издалека летели орудийные снаряды с большими перелетами.

Через час все утихло, и части двинулись назад в Ольгинскую. Там поздно уже стали по квартирам. Вокзал был занят красными частями, которые прибыли в тот же вечер на бронепоезде. Ночью произвели по станице двадцать или тридцать снарядных выстрелов, которые разорвались в воздухе, оставляя яркие пятна, которые превращались в черные, потом совсем исчезали.

В предрассветной заре, в густом тумане раздалась стрельба — ружейная и орудийная. Это спешившиеся два эскадрона пошли брать вокзал. Завязался бой с бронепоездом.

К утру подошли к Николаевской. Когда седые туманы поднялись в небеса и ярко-красная заря востока стояла в лучах огненного солнца, начался обстрел местности. Мы сидели на дне речки, затаив дыхание, и от переживаний беспрерывно курили махорку, которая словно наши мысли уносила с дымом ввысь…

Правофланговый мой товарищ полетел с лошади, как яблоко с дерева. Я оглянулся. Он переворачивался на земле. Вскоре пуля попала в грудь моей лошади. Она сразу споткнулась, а потом замедлила ход. Я повернул назад, но лошадь уже еле двигалась. Я слез с лошади, повел ее, но она уже не в силах была двигаться и легла. Кавалерист не должен бросать седло на лошади, так же, как солдат винтовку. Я расседлал лошадь, снял узду, похлопал лошадь по шее, взял седло на плечи и пошел в тыл.

Назад бежала пулеметная линейка, кто-то позвал меня. И я на бегу, сзади прицепился на линейку. Бой продолжался. Меня вывезли. Я уже успел поймать себе другую лошадь, без всадника. Нас в тылу вновь группируют, но в бой уже не ведут, так как остальные части были разбиты и больше не существовали.

Вышли к Николаевской, на исходное положение. Нас никто не преследовал, и мы двинулись на станицу Гривенскую.

Впереди нас что-то чернело движущееся — не то скот, не то транспорт. Послали нас человек пять узнать, что там и одновременно узнать, что творится в Гривенской, так как там слышалась непрерывная стрельба.

Это оказался обоз. Там было много стариков из нашей станицы. Я увидел своего дядю Федота Федотовича, который сказал мне, что дома беспокоятся, где я, говорят, пропала дэтына…

Дальше нас не пустили, потому что путь в станицу Гривенскую был отрезан. Улагаевская дивизия вчера только из Николаевской пришла в Гривенскую, а сегодня утром с боем отступала на Ачуевскую косу.

Увидев наш обоз и кавалерийские части, раскинувшиеся по полю, красные перевели артиллерийский огонь на нас. Прицел был точный, так как нас разделяло небольшое расстояние. Первые же снаряды угодили прямо в гущу обоза, началась паника, — люди бросились кто куда. Разрывы участились по разбегающейся толпе, всадникам, обозу. Все разбежались по полю на несколько верст. Но стрельба не прекращалась.

Я заметил, что всадники с лошадьми прячутся в камыше, и поскакал туда. Попал на свежую тропинку и по вязкой трясине перебрался на маленький остров. Вроде небольшого кургана до ста квадратных саженей. Там было уже шестнадцать всадников, среди которых я встретил знакомые лица из своего эскадрона.

Нами были выставлены наблюдатели на берегу, чтобы узнать последующую судьбу Бабиевской дивизии. Переночевали в камышах. Канонада в Гривенской стихла, только слышны были далекие орудийные раскаты на Ачуевской косе.

Между нами был офицер нашего эскадрона и два взводных. Начали обсуждать свои дальнейшие действия. Решили побыстрее добраться до Ачуева. Но так как сушей идти было нельзя, путь был уже отрезан, оставалось идти водой. Лодок нигде не было. Решили идти вброд на лошадях.

По-над рекой двигались кавалерийские красные части. Одна за другой, и конца им не было видно.

На следующую ночь решили идти. В эту ночь я попал на пост наблюдения. Нас было три человека. Мы сидели на берегу в камыше, чтобы нас со стороны никто не заметил.

Движение частей прекратилось, но разрывы снарядов не умолкали, беспрерывно вспыхивали яркие клубы облаков, как будто бы в сильную грозу сверкала молния.

Со мной были молодые ребята, один Днепровской, а другой Поповической станицы. Мы втроем договорились, что нам не добрести по воде до Ачуева, где-нибудь завязнем в прогноях, лошади лягут от усталости. Кроме того, в прибрежных станицах и хуторах скопилось много красных войск, посты могут обнаружить нас, и всех в воде перестреляют. И мы решили бросить пост. Осторожно поснимали сабли, на них наперекрест положили винтовки, а наверх — патронташи. И пошли по своим станицам. Сначала шли все вместе. У станицы Роговской должны были расстаться.

Такой молодежи, как мы, по ночам, наверное, рыскало в степях немало. Часто приходилось останавливаться и прислушиваться ко всякому шороху. Был слышен человеческий топот. Мы, затаив дыхание, пересидим и снова двигаемся. А то из-под ног выпорхнет перепелка, аж стук зубов своих услышишь от страха, а под кожей так мурашки и ползают…

Незаметно дошли до перекрестной дороги, которая протянулась узкой ниткой от Роговской до Поповической. Остановились. Одному надо было поворачивать на Поповическую, другому — прямо, на Днепровскую, а мне — налево через Ро-говскую в Новоджерелиевскую.

Посмотрели друг другу в глаза при лунном свете, пожелали счастливого пути, пожали крепко друг другу руки и расстались навсегда…

Воспоминания Алексея Гавриловича Лебединца были ценны еще и тем, что передавали состояние конца повстанческого движения в приазовских плавнях.

В мае 1925 года, после майских торжеств, его вызвали на дежурство в станичный совет, как говорили тогда, — на тыжднев-ку. В это время власть в станице представлял и олицетворял уже не председатель ревкома Петр Прокофьевич Гаев, а председатель совета Привалов. Был он из демобилизованных красноармейцев, среднего роста, русый, очень толковый, внимательный и вежливый.

Алексей Лебединец нес службу у входа в совет. Заступил он на пост в восемь часов утра. Часов около десяти заметил, как к правлению подъезжает группа каких-то всадников, вооруженных винтовками, шашками, револьверами и гранатами. Часовой взял винтовку наперевес и скомандовал: «Стой!» Всадники остановились и спросили председателя. Часовой Алексей Лебединец сказал, что председатель на месте и пошел доложить, мол, группа военных хочет его видеть. Председатель ответил, что пусть заходят. Когда часовой вернулся на крыльцо правления, то увидел, что всадники спешились и привязали лошадей к коновязи. И только тут он распознал в них бандитов, уже давно скрывавшихся в плавнях…

Часовой сказал им, чтобы заходили к председателю, а сам пошел следом и остановился в кабинете председателя с винтовкой наперевес. Председатель совета Привалов, казалось, удивился не столько тому, что входят какие-то военные люди, сколько тому, что часовой Алексей Лебединец стоит в дверях с винтовкой наперевес.

— Ты чего, Алексей? — спросил он.

— К вам зашли бандиты, — ответил Лебединец.

Председатель растерялся и сел на стул. Лицо его стало бледным, как стена. Потом, переборов себя, пригласил их сесть. Вошедшие между тем снимали с себя оружие, и один из них, Жор-ник, держа в одной руке маузер, а в другой — винтовку, торжественно обратился к Привалову:

— Товарищ председатель, мы покинули камыши и больше не хотим там быть, мы не хотим более воевать и складываем оружие. Мы узнали, что правительство издало постановление, согласно которому те, кто выйдет добровольно из камышей в течение месяца, будут прощены. Вот мы и решили выйти. Примите от нас оружие.

Привалов осторожно и медленно поднялся, взял у Жорника маузер и винтовку и поставил в угол. Остальные положили свое оружие на стол. Председатель приказал часовому Лебединцу вызвать дежурного. Явился дежурный, забрал оружие и отнес на склад.

Это была группа повстанцев в составе: Тимошенко по прозвищу Пэрэдэрыоко, его брата Андрея, Дмитрия Шостака, Николая Андрюхи, Шеремета, Базыка, Жорника, Василия Живо-тивского и Гавроша из станицы Роговской.

Только через час председатель Привалов вместе с бывшими бандитами вышел из правления. Он попрощался с каждым за руку, попросил прийти через три дня, и все они разъехались по домам…

Ни председатель совета Привалов, ни тем более эти, измученные бродяжничеством и бездомностью, казаки, тогда не знали, не могли даже предположить, где и при каких обстоятельствах они встретятся вновь — может быть, в одних и тех же бараках и на одних и тех же нарах в суровых уральских краях… Они ведь не вполне осознавали, что борьба тогда все еще велась не против бандитизма, а против казачества, против них всех, против народа. И пройдет еще немало времени, прежде чем это дикое, не вмещающееся в сознание положение, незаметно, но неотвратимо изменится.

КАК АКУЛИНА ЛУЦЕНКО ВОДИЛА ВЛАСА ТКАЧЕНКО В ПЛАВНИ…

6 августа 1921 года Влас Ткаченко приехал в краткосрочный отпуск в станицу Староджерелиевскую из Петрограда, где он служил членом особого революционного трибунала ПВО.

Молодой, энергичный, он принадлежал к людям той редкой в истории человечества породы, выплавленной революционным временем и хаосом беззакония, невозмутимых, стойких партийцев, людей бесслезных, нисколько не сомневающихся в своей исторической правоте. Правда, позже Власа Порфирьевича Ткаченко из партии почему-то исключили, поперли, видимо, при очередных чистках, но это был человек уже несгибаемой воли, какие даже в таком положении гордо заявляли, что остаются беспартийными большевиками…

Прибыв в родную станицу Староджерелиевскую, Влас Ткаченко вдруг узнал, что в местных плавнях орудуют бело-зеленые банды, занимаясь грабежом мирных граждан и убийствами ответственных работников, не желая участвовать в мирном социалистическом строительстве. У этих бандитов, как ему стало известно, слепым орудием служат рядовые граждане и даже чиновники окрестных хуторов и станиц.

Искренне удивившись тому, как люди не понимают переживаемого исторического момента и всей выгоды выхода из камышей и возвращения к мирному труду, Влас Ткаченко решил им в этом помочь. По личной инициативе, разумеется, по зову души и сердца. Он даже подумал, что, может быть, до них не доходят воззвания властей и постановления об амнистии, и они просто не знают, что такая амнистия им гарантирована. И он решил сходить в плавни на переговоры к бандитам, чтобы вразумить их, недопонимающих, и вывести их, заблудших и слепых, к мирному труду. Позже, вспоминая о своем вкладе в борьбу с белозелеными бандами, он так объяснял свое решительное намерение: «В силу дарования актов амнистии заблудившимся от имени РСФСР я решил пойти к зеленым на переговоры, дабы они раскаялись и занялись мирным трудом совместно со своими семьями».

Конечно, никакие это были не бандиты и не зеленые, хотя в условиях беззакония и вконец расстроившейся жизни немало лихих людей бродило по дорогам, готовых не только ограбить, но и лишить жизни. В то время добрая треть жителей приазовских хуторов и станиц хоронилась по камышам, спасаясь от террора и репрессий. Камыши тогда, что называется, кишели людьми. Причем, скрывались целыми семьями, с женщинами и детьми.

В том, что они ушли в плавни, была, конечно, виновата не слепота их, как полагал невозмутимый Влас, а власть и ее жестокая, бесчеловечная политика. Но Влас Ткаченко искренне полагал, что стоит только людям объяснить ситуацию, как они сразу все поймут. Тогда он взял удостоверение в местном Ста-роджерелиевском исполкоме, подписанное самим товарищем Торгашевым за номером 0901 о том, что является уполномоченным для переговоров с бело-зелеными бандитами. Это удостоверение, как напоминание о славных героических временах, Влас Порфирьевич Ткаченко хранил потом до конца своих дней.

Исполненный праведной решительности и обиды за темных, забитых людей, не понимающих простых вещей, он пошел в плавни в направлении хутора Синюкова. Это — километрах в пятнадцати от станицы Староджерелиевской. Миновав хутора Сапсая и Зайца, он увидел каких-то людей, человек двенадцать. Влас смело направился к ним, уже подбирая те убедительные слова, которые переубедят этих заблудших людей и, в конце концов, выведут их из камышей, в родные станицы, к мирному труду. Но, не дойдя до них метров сорок, был остановлен окриком: «Стой!». Потом последовала команда: «Руки вверх!» Он все безропотно выполнил. К нему подошли зеленые и обыскали. Спросили: «Кто такой?» Влас ответил, что коммунист. Но думается, что это он присочинил позже, в своих воспоминаниях. Если бы он тогда признался, что коммунист, эти обездоленные люди, вынужденные скрываться по камышам, покинувшие свои дома и хаты, долго бы с ним не разговаривали.

— Куда идешь? — спросили его сурово.

— Хочу найти своих станичников, чтобы вывести их из камышей к мирному труду…

— Добрэ дило.

Отошли бандиты от Власа шагов на пять и стали обсуждать, что с ним делать. А он стоит и все слышит. Один говорит, что надо расстрелять «оцэ заблудшэ тэля». Кто-то возражал. Потом, видимо, старший среди них сказал:

— Иди назад и не оглядывайся.

«Ну, все, — подумал Влас, — выстрелят в спину».

По телу расплылась непонятная теплота, истома, и ноги вдруг сделались какими-то непослушными.

Однако никто не выстрелил, и Влас вернулся в станицу безрезультатно. Потом он узнал, что встретился с бандой Милько.

Но на этом он не успокоился и отправился в другую сторону, на Великую гряду. Там Влас встретил рыбака Мирона Фотиезича Перезва и попросил передать бандитам два письма и воззвание об амнистии. На следующий день он получил ответ от капитана И.Ф. Сенюка и старшего унтера Ф.Н. Галыча о том, что они готовы выйти и назначили место встречи на Буравцевой пристани, что у Чебурголя. И действительно, Сенюк и Галыч пришли, и с ними — прапорщик И.Е. Луценко. Сенюк и Га-лыч согласились выйти, а Луценко вернулся в камыши.

Нераскаявшийся Луценко позже, во время облав, был пойман и предан суду Четвертой выездной сессией РВТ Первой конной армии. А Сенюк и Галыч занялись мирным трудом…

Но тут закончился отпуск у Власа Ткаченко, и он, оставив, к сожалению, интересовавшее его дело и свою добровольную миротворческую миссию, отбыл к месту службы.

На следующий, 1922 год он снова приехал в станицу, теперь уже с Украины, где служил в должности предвоенотдела Кременчугского РВТ. Видя его непримиримость в борьбе с бандитизмом, по ходатайству славянского парткома Влас был оставлен на должности заместителя председателя исполкома, дабы продолжить борьбу до полной победы и торжества социализма и коммунизма в этих краях.

Эту ярую непримиримость к бандитам лучше всего выразил сам Влас, написав позже в воспоминаниях: «Заражен этой болезнью, интересующей меня, видеть бело-зеленых бандитов, дабы они не терроризировали население». И тогда он начал подыскивать людей, которые «могли бы сообщить бело-зеленым бандитам, что о них хлопочусь и что Республика Советская примет их с распростертыми объятиями в свою среду, дабы они раскаялись в своих преступных деяниях».

Услышав о такой активности Власа, повстанцы написали ему и указали место встречи. Влас Порфирьевич снял с бандитского письма две копии и послал: одну — в Четвертую выездную сессию в Славянскую, а другую — в Екатеринодар в Кубчерот-дел ОГПУ. Оттуда он получил отношение за номером 1392 и подписями самих товарищей Соркина, Никольского и Бартин-кова. Ему разрешили вести переговоры с бандитами, желающи-но ми раскаяться перед советской властью, коим гарантировалась полная свобода.

Но одному встречаться с бандитами было боязно, и тогда, Влас убедил бывшего предисполкома станицы Староджере-лиевской товарища Скалозуба на переговоры отправиться вместе. Они поехали на хутора Чебурголя, где провели хуторские и квартальные собрания. Там Власу и удалось выявить Акули-ну Луценко, замеченную в связях с бандитами. После беседы с ним она согласилась быть проводником в камыши. Но случилась ошибка — она повела Власа со Скалозубом не к тем бандитам, от которых он получил письмо, а совсем к другим. Может быть, действительно перепутала, а возможно, и преднамеренно.

И вот зашло солнце, и наступила тьма. Акулина повела энтузиастов борьбы с бандитизмом на переговоры. По пути она, эдак, игриво панибратски, видимо забыв, что он — заместитель председателя исполкома, спросила:

— Влас, а ты не боишься?

И от этой ее игривости и плутовского тона у него что-то вдруг похолодело в душе, на какое-то краткое время Влас вдруг почувствовал, что есть некий иной мир человеческих отношений, совсем не тот, в котором пребывал он. Но это мелькнувшее в сознании озарение он подавил силой воли, всецело занятый исполнением своего добровольного долга.

При этом Акулина загадочно улыбнулась и Влас понял, что его жизнь находится в руках этой девушки.

Конечно, Влас ответил, что он никаких бандитов не боится. А может быть, так написал потом в воспоминаниях.

Дойдя до хутора Васильченко, Акулина приказала парламентерам остановиться и ждать до тех пор, пока она не вернется. Она скрылась в темноте и вообще куда-то пропала. Больше ее не видели. Спустя минут двадцать раздался мужской голос, приказавший идти вперед. Шагов через сто их остановил окрик: «Кто идет?» и лязганье затворов. Их окружили вооруженные люди и куда-то повели. Пройдя с версту, остановились, сели в траву. Начался допрос.

— Зачем пришли? Кто прислал? — начал спрашивать один из повстанцев. При этом так быстро задавал вопросы, что они не успевали отвечать.

Влас поначалу испугался. Но потом, взяв себя в руки, начал объяснять, что пришли они на основании письма, но, видимо, не туда попали… Даже стал сочувствовать бандитам, полагая, что таким образом разлагает их морально, как вы, мол, страдаете в камышах, кормите комаров и пиявок… Молодой Гурий Ма-мыч уже было заколебался — не вернуться ли в станицу, но человек, который вел допрос, окоротил:

— А ты что нюни распустил? Слышишь, собаки лают. Они пришли вдвоем, а там, может быть, засада.

На это Влас заметил, что засады нет, и они вполне могут их перебить.

— Наше дело думать всяк, — ответил допрашивающий.

Так проговорили они целую ночь. А потом допрашивавший сказал, что он не выйдет и не советует им больше ходить в камыши.

Власа Ткаченко со Скалозубом довели до Смолянского ерика и отпустили. При этом Гурий Мамыч, обращаясь к кому-то по имени-отчеству — Савва Федорович — стал просить, чтобы его отпустили домой. Тот, кто вел допрос, сказал, чтобы Гурий передал винтовку и уходил. Оказалось, Савва Федорович — это Буряк, а тот, кто вел допрос, — сам В.Ф. Рябоконь.

Вернувшись из плавней, Влас Ткаченко написал воззвание к бандитам, отвез его в партком, в станицу Славянскую, где текст утвердили и отпечатали в типографии. После этого он получал переказы от своих станичников, находившихся в камышах, которых и вывел. Это были В. Ганыч, Я. Старцев, П. Васильченко, Н. Кучеря, С. Регинский. Вывел он и Михая Шевченко, который стал активным борцом с бандитизмом, но был кем-то убит.

Позже, когда многие скрывавшиеся в плавнях люди вернулись в станицы и в камышах остались только повстанцы, когда, собственно и началось своеобразное рябоконевское сопротивление, ни о каких агитаторах, посылаемых в камыши, не могло быть и речи. Тогда стали подсылать в банды своих людей, сотрудников ОГПУ, но В.Ф. Рябоконь их безошибочно разоблачал.

Свои воспоминания о героическом прошлом Влас Ткаченко написал на основании предписания командира чоновского отряда в станице Староджерелиевской Якова Моисеевича Фурсы.

Написал уже позже, в 1925 году, когда с бандитизмом было покончено и все люди по хуторам и станицам, как он и мечтал, занялись мирным трудом. В конце он сделал приписку: «Продолжение следует, если понадобится». Никаких его других воспоминаний найти в архиве не удалось. Видно, то, о чем он вспоминал, никому не понадобилось. Да и действительно, зачем и кому они нужны, если с бандитизмом в Славотделе было покончено…

РАЗГРОМ

Оставленный в приазовских плавнях во главе партизанского отряда особого назначения хорунжий Кирий полагал, что открытая вооруженная борьба еще далеко не закончилась, что положение на Кубани еще может измениться. Стоит только возбудить людей, внушить им, что исход борьбы еще не решен, и они поднимутся на новое, теперь уже окончательное сопротивление безбожной власти. И он своей террористической деятельностью довольно активно способствовал этому. А в новом десанте на Кубань он нисколько не сомневался. Он резонно полагал, что не может жизнь человеческая держаться на каких-то вымороченных, диких идеях, что этому рано или поздно наступит конец. О том, что спасение может прийти не в результате открытой вооруженной борьбы, а в итоге какой-то иной деятельности, об этом он не мог догадаться ни по своему образованию, ни по образу жизни простого казака-воина. Он считал, что необходимо численное увеличение отряда, не подозревая, что совсем скоро ему придется сокращать отряд, поскольку укрыться в плавнях обычному воинскому подразделению становилось невозможно.

Сохранилась хроника повстанческой деятельности отряда Кирия, отличающаяся какой-то нервностью, исступленностью и уже явной обреченностью, не учитывающая новой ситуации, сложившейся после неудачного улагаевского десанта. Ведь население края в массе своей сочувствовало повстанцам, поддерживало их, но в то же время вступать в открытую вооруженную борьбу с новой властью не хотело. То есть, чувствуя правоту повстанцев, не верило в установление справедливости таким вот партизанским способом. Да и время открытой вооруженной борьбы уже безнадежно миновало. Этого и не понимал Кирий, продолжая настаивать на постоянных налетах на хутора и станицы, чтобы держать новую власть в страхе. Сколько может длиться и чем завершится такая борьба, он и сам не знал, тем более не мог объяснить это своим сотоварищам.

Итак, 15 сентября отряд Кирия совершает нападение на станицу Гривенскую и хутор Лебедевский, получив известие, что туда прибыл карательный отряд пехоты. В два часа ночи Кирий, разбив отряд на группы, обстреливает Гривенскую. А группа в пять человек во главе с В.Ф.Рябоконем, услышав стрельбу в Гривенской, обстреливает хутор Лебедевский. В здание исполкома, находившегося в хате Павла Пухиря, бросают две бомбы, которые не взорвались. Обстреляны еще четыре дома, в которых находились красноармейцы. В четыре часа утра группа возвращается на бивак. А в пять часов в расположение отряда прибывает есаул Рыбалка со своим отрядом численностью двадцать три человека, восемнадцать из которых были конными. В этой группе находился доктор Лахно. Рябоконь с хутора Лебедевского привез фельдшера Тараса Диденко. Отряд достиг обшей численности пятидесяти девяти человек.

Через пять дней Кирий высылает пятнадцать всадников на мельницу Тихоненко в хутор Могукорово-Гречаный, где забирают триста пятьдесят пудов муки. Там же была разоружена и раздета милиция.

25 сентября отряд из тринадцати человек под командой самого Кирия нападает на станицу Новониколаевскую, где обезоруживает охрану и бросает бомбу в дом Коструменя. А 30 сентября отряд Кирия в полном составе решает сделать налет на станицу Степную, куда отправляется через хутор Волошкивку. Но в этом хуторе отряд столкнулся неожиданно с ротой красных. Было убито семь красногвардейцев.

Начинались морозы. Лиманы стали замерзать. Ожидалось масштабное и решительное наступление красных войск на камыши, и Кирий предложил бойцам своего отряда разойтись по хуторам и станицам, чтобы, затаившись и перезимовав, снова вернуться в плавни.

18 октября группа есаула Рыбалки покинула бивак Кирия и обосновалась в камышах под станицей Старонижестеблиевс-кой, на Косатой балке. Эта группа действовала дальше, судя по всему, самостоятельно, хотя и не теряла связи с отрядом Кирия. Во всяком случае, позже, по рассказам старожилов, Василий Федорович Рябоконь трижды бывал в станице Старонижестеб-лиевской.

Видимо, есаул Рыбалка был родом из этой станицы.

Через восемьдесят два года после описываемых событий я разыскал в своей родной станице Старонижестеблиевской Михаила Ивановича Рыбалку, родственника есаула. Он знал, что его бабушка Прасковья Ивановна носила повстанцам и мужу на Косатую балку, где он скрывался, продукты, муку. Бабушка, как видно, была крепка духом. Из Ставрополья и с Урала, куда ее высылали, возвращалась несколько раз пешком в станицу. А еще Михаил Иванович рассказал, что в 1958 году из Горячего Ключа приезжала в станицу какая-то женщина, приезжала искать родственников. Это была дочь есаула Рыбалки… Боже, что за чувство вело людей через всю разоренную войной страну, несмотря ни на что, в свою станицу, в родную хату, которой, может быть, уже и нет или она конфискована новой властью? И куда оно исчезло у моих современников?! Что это за чувство, заставлявшее людей через многие годы приезжать туда, где прошло детство, где все уже изменилось и кануло невозвратно? Что они там надеялись найти и увидеть?..

Ночью, на добрых конях есаул Рыбалка с сотоварищами нередко наезжал в станицу. Старожилы рассказывали мне, что из станичников на Косатой балке прятались Глущенко, Сокол и другие, имена которых, уже никто не упоминает. От этого отряда и остались только то истлевшее седло да кинжал с надписью, что нашел на Косатой балке мой товарищ Ленька Бедусенко.

В связи с наступающими морозами с Кирием в камышах остались лишь двадцать два человека. Но он не только не сворачивал своей террористической деятельности, но проводил ее уже в каком-то исступлении, как после тяжкого похмелья, будто ожидая и предчувствуя скорую и неминуемую развязку. Он отдает приказание спрятать продукты и патроны и перебраться на другой бивак.

В ночь с 15 на 16 декабря его отряд предпринимает налет на станицу Петровскую. Выступает с отрядом в направлении хутора Лебедевского, где сталкивается с разъездом красных. В результате перестрелки погибает один красноармеец и две лошади. Но 17 декабря хорунжий Кирий заболевает и передает командование отрядом своему помощнику Василию Федоровичу Рябоконю. Повторно был совершен набег на станицу Петровскую, обезоружено двадцать два человека охраны, взят один пулемет «максим», пятнадцать ящиков с лентами и двадцать две винтовки. 21 декабря Рябоконь получил приказ отправиться в Лебедевские плавни и разогнать рыбаков.

1 января 1921 года была послана разведка на хутор Лебедевский, где освободили пять повстанцев станицы Старовеличков-ской, взятых красными в плен, и сотрудника казачьей секции Соломаху (он же Золотарев), которого отправил для агитации и вызова повстанцев из камышей и добровольной сдачи их властям. Соломаха был убит, а повстанцев Кирий принял в свой отряд. Среди них был и офицер Донского войска есаул Олим-пиев, и учительница Дарья Гузик.

27 января Кирий поручил Титу Загубывбатько осуществить налет на Ачуевский рыбный промысел. Тит Ефимович разоружил милицию в количестве двенадцати человек, забрал продукты и через два дня вернулся в расположение отряда. 10 февраля Кирий совершил налет на государственный конный завод, бывший Малышева. Разгромив экономию, он захватил тринадцать заводских жеребцов и продукты.

Обеспокоенная дерзкими налетами повстанцев, власть предпринимает ответные меры. 20 февраля в станицу Гривенскую прибыл карательный отряд красных под командованием Клокова. Видимо, новый командир решил применить непривычные методы борьбы с бандитизмом. Он организовал шествие в плавни жителей станицы в сопровождении своего отряда. Нечто вроде мирной демонстрации. С раннего утра люди двинулись в плавни. Впереди шли заложники — жители станицы, за ними ученики, потом духовенство. Замыкали шествие красноармейцы, правда, не вооруженные. Командир красного отряда и некоторые члены стансовета ехали на тачанке. Дорогу указывала учительница Поддубная, которая ранее была в повстанческом партизанском отряде.

Когда шествие удалилось от станицы на достаточно большое расстояние, впереди и сзади его началась стрельба. Это стреляли засады повстанцев. Народ и красноармейцы в панике бросились бежать. Удирал на тачанке и командир отряда. В это время из засады выскочил Рябоконь с несколькими конными казаками и начал его преследовать. Догнав тачанку, Василий Федорович отстегал плеткой всех, сидевших в ней, приговаривая: «Зачем вы обманываете Бога? Зачем пришли со святостями, если в Бога не веруете?»

Эта история представляется вполне правдоподобной, особенно по реакции Василия Федоровича. Человека православного должно было возмутить это фарисейство и лукавство красных, атеистов по своей природе, спекулирующих когда им нужно, на чувствах верующих.

26 февраля отряд Клокова начал наступление на плавни. Кирий отдал распоряжение Рябоконю взять восемь конных казаков и зайти противнику в тыл, а сам вступил в бой с красными.

Рябоконь выполнил маневр, обстрелял отряд Клокова и отступил на Гривенскую. Потом отправился на хутор Могукоро-Гречаный, где избил плетьми агента по продналогу, и на рассвете 27 февраля вернулся в расположение своего отряда. Возвращаясь в камыши, он не знал, что ожидало его на биваке и что с этого дня жизнь его круто повернется. И все, что будет связано с повстанческим движением в этом камышовом краю, будет теперь соединяться с его именем, зависеть от личной ответственности перед поверивших в него людьми. Вернувшись на рассвете из набега, Рябоконь увидел убитых: командира отряда хорунжего Кирия и четырех повстанцев. Красные отбили у повстанцев все пулеметы. Василий Федорович, как заместитель хорунжего Кирия, вступил в командование партизанским повстанческим отрядом.

Оставив бивак, Рябоконь выехал на хутор Солодовникова с ранеными, куда Тит Загубывбатько привел двенадцать лошадей и одну линейку.

13 марта лед на лиманах сошел. Василий Федорович оставил на хуторе Тита, двух казаков, учительницу Гузик, а сам отправился на старый бивак добывать продукты. 14 апреля он совершил налет на Ахтарскую рыбконтору, где хранилось двенадцать тысяч пудов соленой рыбы. Сжег контору и возвратился в расположение отряда.

По пути следования на бивак произошло событие, потрясшее Рябоконя. Его родной брат Иосиф, вахмистр отряда, нечаянно застрелился. Раздраженный нудной камышовой жизнью, Иосиф, садясь в лодку, в сердцах бросил винтовку на ее дно: «Шо цэ за жызня, докэ будэм ховаться…» Винтовка, брошенная столь опытной, столь привычной к оружию рукой, словно почувствовав недоброе расположение духа своего хозяина, огрызнулась в ответ выстрелом. Пуля впилась Иосифу в грудь. Он удивленно, пораженный неожиданностью случившегося, судорожно хватая черкеску на груди, словно надеясь отыскать заплутавшую там пулю и окровавливая руки, как бы в нерешительности и неохотно опустился на берег.

Рябоконь бросился к брату, схватил за плечи, тормоша и заглядывая в уже мутнеющие глаза, настойчиво спрашивал: «Хто стриляв?» Видно, он заподозрил в случившемся подвох: не из своих ли кто? И тогда Иосиф, превозмогая себя, собрав последние силы, написал окровавленной рукой на весле: «Я сам…»

Василий Федорович похоронил брата со всеми подобающими воину и христианину почестями. Даже привез из станицы священника для отпевания.

Среди камышей, на сухой гряде потомдолгое время виднелся деревянный крест, у которого с душевным смятением останавливались как повстанцы, так и преследовавшие их красные…

21 апреля 1921 года у Рябоконя родился четвертый ребенок, сын Григорий. А уже 26 апреля, через четыре дня после родов, его жена Фаина пришла к нему в плавни, оставив мальчика в станице Гривенской, в доме фельдшера Зеленского. Рябоконь, опасаясь за ребенка, решил его взять в камыши. Он запряг в линейку лучших, какие только были, тройку лошадей. Взял с собой трех казаков и Александру Дзюбку. Украсили линейку цветами и, под видом свадьбы, с песнями подъехали к дому, где был оставлен ребенок, и забрали его.

Далее бесстрастные документы говорят о том, что при этом Рябоконь застрелил пятерых жителей станицы. Поскольку уточнять события теперь не у кого, но, судя по ситуации и учитывая, что Рябоконь только что возглавил отряд, беспричинных зверств быть не могло. Скорее всего, маскарад со свадьбой раскрылся, и Рябоконя попытались захватить. Возникла перестрелка с охраной или отрядом самообороны. Пришлось спешно уходить или быть захваченным…

Мне особенно хотелось узнать, что же происходило в станице Староджерелиевской в первых числах июля 1921 года, что

1 июля там в семье Ткаченко Ефима Семеновича и Дарьи Илларионовны родился четырнадцатый ребенок, мой отец Иван Ефимович…

Начальник станичного отряда ЧОН Яков Моисеевич Фукса вел бурную, но больше бесполезную, шумную и бестолковую борьбу с бандитизмом. Вооруженные наряды патрулировали ночные улицы станицы. Но борьба эта была почему-то безуспешной. Василий Федорович Рябоконь не только их не боялся, наоборот, 5 июля 1921 года перебросил свой отряд из лиманов станицы Приморско-Ахтарской в район своего родного хутора Лебедевского и станиц Гривенской и Староджерелиевской.

Создавало ли это какую-то угрозу многодетной семье моего деда? Пожалуй, нет. Главная опасность возникнет позже, через восемь лет, в 1929 году, когда с бандитизмом в плавнях будет покончено и будут высланы многие казачьи семьи на Урал, в том числе и семья моего деда Ефима Семеновича. Акция проводилась с особой жестокостью: люди были выброшены из своих домов в снег, с запретом брать с собой теплую одежду и припасы, это была верная смерть.

Если Рябоконь в этих станицах представлял главную угрозу, как утверждали агитаторы, мирному строительству, то почему после его ликвидации началось это безумие?.. Или тогдашний бандитизм в масштабах целого государства не есть бандитизм, а политика? А сопротивление такой бесчеловечной политике — бандитизм?.. Или это объективное положение может быть как-то объяснено и мотивировано иначе?

В летние и осенние месяцы 1921 года повстанцы были особенно активны. Они действовали уже в каком-то безотчетном исступлении, словно приняв изначально тактику набегов, не в состоянии потом уже ее изменить или отказаться от нее. Не могла изменить сразу эту тактику и смена командира отряда. Василий Федорович и сам чувствовал, что делается не то и не так. Надо было что-то менять в их камышовой жизни. Ропот казаков, измученных бездомностью, постоянным напряжением, заставил его всерьез задуматься о том, как быть дальше. А пока он словно по инерции выполнял то, что было при хорунжем Кирие.

2 сентября в лесу, неподалеку от Горького лимана, он собрал всех повстанцев, находившихся в это время в камышах, и объявил, что по распоряжению начальника штаба 2-й десантной Улагаевской армии генерала Дроценко он назначен командиром всех партизан, находящихся в данное время в районе При-морско-Ахтарского, Гривенского и Староджерелиевского лиманов. Здесь же Рябоконь произвел переформирование отряда. Командиром он назначил себя, командиром первой сотни — корнета Маслова. Командиром второй сотни — астраханского казака, хорунжего Кислицу. Командиром третьей сотни — подхорунжего Озерского, адъютантом отряда — хорунжего Мало-са, начальником хозяйственной части — Тита Загубывбатько.

Но это переформирование ничего не изменило в тактике действий повстанцев. Снова Рябоконь дает распоряжение о налете на каракубанские хутора, после занятия которых совершается налет на хутора станицы Петровской. Видимо, Рябоконь планировал запастись продуктами и всем необходимым на зиму, после, все хорошо обдумав, предпринять решительные изменения в тактике борьбы. Слишком было очевидно, что такая активность отряда завершится неизбежно срывом или катастрофой, как в случае с Кирием. И он дает распоряжение сотням выбрать новые места для биваков. Первая сотня Маслова оставалась на старом месте в Приморско-Ахтарского лимана; сотня Кислицы выбрала место на гряде хутора Васильченко, в районе плавней станицы Гривенской и хутора Лебедевского; третья сотня Озерского расположилась в районе Бабинского лимана, в юрте станицы Петровской. Сам Рябоконь со штабом и всем хозяйством, которым заведовал Загубывбатько, находился в районе лимана Сладко-Рясного, где приказал оборудовать зимнюю землянку для штаба.

12 сентября первая сотня во главе с Масловым с целью добычи обмундирования для отряда выехала в станицу Новониколаевскую, где нанесла «визит» потребиловке. Захватив мануфактуру, керосин, спички, табак, другие товары, сотня возвратилась в камыши. 12 октября та же сотня наскочила на станицу Степную. Был разгромлен исполком и так же ограблена потребиловка. Намереваясь поймать Гая, председателя ревкома станицы Степной, повстанцы окружили театр, перекрыв все двери и окна. Расклеив воззвания к свержению советской власти, сотня покинула станицу.

Потом, когда ликвидируют повстанцев в камышах, на Кубани долго не будет не только театров по глухим степным станицам, но и цивилизованного жития вообще… Казалось бы, покончив с бандитизмом, приступили к строительству новой жизни. Но в этом краю для его жителей именно с этого времени начнется сущий ад массовых высылок и страшного голода. В наказание ли за строптивость и непокорность или же согласно передовой идеологии переустройства мира…

Понимая безнадежность ведения борьбы прежними способами, Рябоконь вносит некоторые изменения в тактику. 30 сентября он дает задание подхорунжему Колоту сформировать четвертую сотню в районе Приморско-Ахтарской и создать в станице повстанческое подполье. Этой сотне вменялось в обязанность держать тесную связь со всеми остальными сотнями и местным населением, сочувствующим повстанцам. Помощником по контрразведке у Колота стал подхорунжий Андрей Марухно. На него была возложена задача создания в Приморско-Ахтарской из служащих учреждений и поддерживавших движение контрреволюционной организации, через которую Рябоконь мог быть вовремя оповещен о движении и расположении войск, о местах жительства ответственных работников.

29 декабря у Васильчикова Колена он решает задержать пароход, курсирующий по реке Протоке из Екатеринодара в Гривенскую. Обстреляли пароход, на котором находился предатель Крикуненко, на совести которого было немало загубленных жизней. Крикуненко поймать не удалось: услышав стрельбу, он нырнул чуть ли не под колеса парохода. В перестрелке погибли три повстанца — Михаил Загубывбатько, младший брат Тита Ефимовича, Тимофей Вертий и Колесник.

Михаил Загубывбатько находился в камышах вместе с женой Александрой Давыдовной, а их дети — Аня и Федя жили у родственников на хуторе. Как вспоминала через многие годы Александра Давыдовна, ему очень не хотелось тогда идти на эту операцию. Словно предчувствовал что-то недоброе. А накануне ей приснился сон: будто сидит ее Михаил с Тимофеем Вертием и Колесником и перекидывается искусственными бумажными цветами. Вскоре сон сбылся, все трое погибли. Там их и похоронили на берегу Протоки, под кустом калины…

Подхорунжий Марухно создал в Приморско-Ахтарской подпольную повстанческую организацию численностью пятьдесят три человека, членов которой он внедрял в военкомат, исполком, комсомол и другие учреждения. На эту организацию возлагалась задача и по сбору информации.

В декабре четвертая сотня Колота вместе с подпольной организацией совершает целый ряд акций, убийств ответственных и партийных работников, распространяет воззвания бить жидов-коммунистов. В станице новая власть буквально парализуется.

Военное совещание Тимашевского отдела решило бороться с повстанцами своими испытанными и самыми бесчеловечными способами — применять репрессивные меры к семьям тех, кто находился в камышах, и ко всем зажиточным гражданам, то есть захватывать заложников.

Было арестовано двести человек, которым было предложено либо выдать местонахождение сотни, в противном случае — расстрел. Для борьбы с повстанцами в Приморско-Ахтарск командирована учебная школа 22-й дивизии под командованием Чернышева. Начались повальные аресты всех подозреваемых. Удалось установить местонахождение Колота и Марухно. На их поимку брошены большие силы, и после двух часов погони Андрей Марухно был ранен и пленен. Следствие по делу контрреволюционной организации в Приморско-Ахтарской вел заместитель начальника политбюро Тимашевского отдела Трофим Вдовиченко. Мы еще не раз встретим это имя в повествовании…

В ночь с 24 на 25 декабря на место расположения четвертой сотни Чернышев высылает отряд под командованием жителя Приморско-Ахтарской Ивана Шевченко. Повстанцы не ожидали нападения, были схвачены спящими в куренях, за исключением Колота и Мисюры, которым удалось бежать.

После разгрома приморско-ахтарского подполья отряд красных войск, разбившись на три группы, повел наступление уже на отряд Рябоконя, намереваясь окончательно подавить сопротивление повстанцев. 15 января третья сотня отряда Рябоконя была разбита, а ее командир Озерский убит. А 1 января, на именины Василия Федоровича, красные атаковали его штаб. Дорогу им указала жительница станицы Гривенской учительница Поддубная, бывшая сподвижница Рябоконя. Все было рассчитано верно — на биваке в это время шел пир. Повстанцы праздновали именины своего атамана и отмечали наступление нового года. Подойдя почти вплотную к куреням, красные открыли огонь. Сразу же было убито около двадцати повстанцев. Те, кто уцелел, спохватившись, открыли ответный огонь. Среди наступавших, не ожидавших такого сопротивления, началась паника. Поддубная, хорошо знавшая местность, вместе с командирами тут же куда-то скрылась, но многие красноармейцы нашли свою смерть в не замерзшем гирле, куда их загнали рябоконевцы. Но и повстанцы были рассеяны по камышам, а многие убиты.

После этого разгрома 10 января Рябоконь поручил Титу За-губывбатько собрать уцелевших повстанцев. На хуторе Котры Рябоконь объявил сподвижникам, поскольку красные войска будут беспрерывно наступать, пользуясь благоприятными условиями — морозами, сковавшими лиманы, необходимо всем разойтись, кто куда может. Корнет Маслов, Малое и Саенко ушли на хутор Свободный. Командир второй сотни хорунжий Кислица, видя неизбежную гибель и будучи оторванным от штаба Рябоконя, сдался красным. Сам Рябоконь взял с собой Омельяна Дудника, Ковалева по прозвищу Астраханец, жену Фаину с грудным сыном Гришей и отправился на хутор Кирпи-ли, где и скрылся. Перед расставанием условились сойтись на хуторе Солодовникова, назначив день встречи.

Тит Ефимович Загубывбатько, поскрывавшись где-то еще месяц, ходили слухи, что жил он в дупле огромной вербы, — прибыл в станицу Гривенскую и добровольно сдался 2 февраля командиру красного отряда Чернышеву.

Примечательно, что именно в тот же день он, уже как проводник, повел отряд красных на бивак к штабу Рябоконя. В результате были задержаны Колот, астраханец Садчиков и Александра Дзюба, охранявшие хозяйство отряда. Все имущество было изъято — тридцать два кавалерийских седла, восемнадцать хомутов, пишущая машинка, документация отряда, десять тысяч патронов и двенадцать винтовок.

Таким образом, повстанческий отряд был разгромлен, казалось, окончательно уничтожен. Василий Федорович Рябоконь в дальнейшем не будет уже и пытаться его восстанавливать. Он понимал, что наступали иные времена, в которых были нужны и иные формы сопротивления. Открытая вооруженная борьба становилась невозможной.

5 февраля Тита Загубывбатько доставили в Екатеринодар и заключили в тюрьму, в домзак. Там он просидел целый год, после чего был освобожден в связи с помилованием и добровольной сдачей. Но это уже иная страница причудливой судьбы Тита Ефимовича Загубывбатько.

Повстанческий отряд Рябоконя был ликвидирован полностью. Органы ОГПУ бросили преследование Рябоконя, полагая, что в этом нет никакой необходимости. В сводке Ти-машевского отдела по учету повстанческих отрядов на территории СКВО за январь-февраль 1922 года доносилось: «Действовавший в Тимашевском отделе партизанский отряд особого назначения хорунжего Рябоконя почти полностью уничтожен. Комсостав отряда частью перебит, частью пленен. Остатки отряда до двенадцати человек во главе с хорунжим Рябоконем скрываются поодиночке в плавнях Кирпильско-го лимана. Партизанский отряд особого назначения снят с учета».

Я описываю столь последовательно и терпеливо эти события потому, что, изложенные в хронологическом порядке, они дают объективное представление о смысле и значении тогда происходившего. Кроме того, именно это так тщательно скрывалось более семидесяти лет. Именно эти события, от которых остались только бесстрастные архивные документы. Сухие, как оставшаяся на берегу после отлива рыба, иссушенная солнцем, рассыпающаяся при легком прикосновении.

Разгром отряда, конечно, ошеломил Рябоконя и поверг его в мрачное состояние. Злой и раздражительный, подавленный случившимся, он думал не только о беспечности, о допущенных оплошностях по охране отряда, но и о том, как изменить стихийно сложившееся положение… Одной волей, убеждениями это сделать невозможно. Людей вразумляют обычно те или иные события, как правило трагические, в результате которых и складывается новое положение.

К Василию Федоровичу Рябоконю приезжали посланцы от генерала Михаила Алексеевича Пржевальского, три человека, в том числе Савицкий, член краевой Рады, от имени генерала предлагавшие совместно выступить против новой власти. Но он им тогда ответил, чем озадачил нежданных делегатов, что против власти восставать не намерен и предложил им уйти. Он ведь боролся не столько за свержение власти, явно безнадежное дело, сколько за право жить на этом свете, жить так, как он считал нужным.

В отличие от неистовых до умопомрачения повстанцев борьба не была для него самоцелью, но лишь средством для отстаивания такого естественного, святого права на жизнь…Савицкий тогда сказал ему, что генерал Пржевальский приказывает поднять восстание. На что Рябоконь отказался подчиниться генералу и, усадив ходаков на байду, отправил на берег с Кирпильского лимана.

Что-то было в этих чванливых генералах для него отталкивающее. Кичатся своим военным образованием, а сами понять не в состоянии, что время фронтов и армий ушло безвозвратно…

Приезжали к нему посланцы и от полковника Жукова, тоже предлагали объединиться для совместной борьбы. Им он тоже отказал. Опасался он этих кадровых высокопоставленных спецов — даже в таком положении, когда уже ничего не осталось — ни средств, ни войск, — обязательно передерутся за посты и должности…

Особенно раздражал его генерал Фостиков. Собравший в свое время приличные силы, поддержанный финансово и кадрами офицеров генералом Врангелем, он в самый ответственный период улагаевского десанта направил удар не в район действий улагаевских войск, не на Екатеринодар, а почему-то в сторону Армавира. Тут и вовсе усматривался какой-то недобрый умысел. Нет, с такими людьми иметь общие серьезные дела было нельзя. А обычная демагогия о спасении единой и неделимой России и тем более самостийной Кубани его уже давно не трогала.

И хотя он теперь скрывался в Кирпильском лимане и хуторах вокруг него, никак не выдавая себя, не предпринимая никаких действий, все в округе знали, что Рябоконь находится где-то рядом, никуда не ушел и когда будет надо, даст о себе знать. Его, к тому времени уже громкое имя как бы не давало ему самому права скрыться совсем, куда-то уехать, оставить Кубань, исчезнуть бесследно. Да и не мог он нигде более жить, кроме этого родного, такого к нему неласкового и сурового родного края.

Теперь он, возможно, один из немногих во всем этом степном камышовом краю, вздыбившемся человеческой злобой, знал, как надо бороться и что следует делать. Не знал он только, как можно и нужно жить в этом таком перепутанном и озлобившемся мире…

ТИТ ЗАГУБЫВБАТЬК0

Добрым казаком и хорошим хозяином слыл в станице Гри-венской Ефим Семенович Загубывбатько. Принадлежал он к поколению стародавнему, теперь уже трудно вообразимому. Когда он родился в 1846 году, прошло только пятьдесят лет нового казачьего жития на берегах Кубани. Его такая необычная фамилия возникла, как говаривали, обычным казачьим способом, когда прозвище, становящееся потом и фамилией, давалось то ли по какой-то характерности человека, то ли по примечательному случаю из его жизни. Как рассказывали потом в его роду, их предок при переселении на Кубань, будучи еще мальчиком, видно, в суматохе переселения затерялся. Когда мальчика спросили, почему он плачет, тот ответил: «Я загубыв батька», то есть потерял отца. Так и стал он Загубывбатько. С такой необычной фамилией со временем смирились, привыкли к ней, и она, казалось, уже никак не скажется и ничем не напомнит о себе в потомках.

Ефим Семенович, человек уважаемый, георгиевский кавалер за турецкую войну, с женой Марией Васильевной воспитал четырех сынов — Семена, Ивана, Тита и Михаила — и дочь Александру. Всем дал образование. Все дети окончили по три класса церковно-приходской школы на Зарубовке, как называлась часть станицы. Умер он в 1917 году, простыв на рыбной ловле в лиманах.

Сохранилась, как-то уцелела фотография 1914 года, на которой — Ефим Семенович и Марья Васильевна с дочерью Александрой и зятем Трофимом Монако и невесткой Александрой, женой сына Михаила. Все сыновья в это время были уже на фронтах великой войны.

Это был своеобразный, самобытный мир человеческого бытия со своими ценностями, хозяйствованием, властью, культурой, со своей этикой и честью. Он трудно собирался и переплавлялся в ходе обживания этого степного и камышового края в непрестанных войнах. Этот мир пришел в равновесие, образовался лишь к концу XIX — началу XX века. Задуманный мудростью Екатерины Великой и князя Григория Потемкина, устраиваемый великим Суворовым, он через век уже представлял собой прочный и цельный край России, на одном из самых трудных, стратегически решающем южном направлении.

То ли так совпало, то ли действительно пришли какие-то иные, неведомые времена, но со смертью Ефима Семеновича Загубывбатько несчастья обрушились на его род. Что-то случилось в душах и в мире невыразимое, странное и страшное. Оно угадывалось по недоброму холодку, пробегавшему по телу и страху, затаившемуся где-то в закоулках души, сосущему тупой, казалось, беспричинной болью.

Люди как-то сразу переменились, сникли, погасли, словно задутые кем-то свечи. Все так же шло время, и сменялись времена года, но они этого словно и не замечали в своем унынии. Куда-то подевалась радость, без которой жизнь человеческая становится пресной, без которой она вырождается, гаснет, как скорый степной костер, в который не подбросили вовремя сухого, прошлогоднего бурьяна.

И все это сопровождалось лукавыми заверениями о свободе людей. Но странно, чем больше люди говорили об этой свободе и к ней стремились, тем в большую несвободу попадали, тем в большее запустение приходила их родная земля.

Все так же сияли высокие небеса, зеленела земля, но ничего их не радовало. Они будто чего-то ждали, каких-то перемен, которые избавят их от этого уныния. Но перемены, казалось, такие близкие и возможные, почему-то не наступали. Словно густой, непроглядный туман и морок опустился на землю. И вопреки природным законам, не находилось ветра, чтобы его развеять.

Из всех сынов Ефима Семеновича Загубывбатько Тит Ефимович 1889 года рождения, резко выделялся неким своеобразием. Он не походил на своих братьев. Был красив, ладен и даже щеголеват. В отличие от братьев, рано женившихся и обзаведшихся большими семьями и хозяйством, Тит долго не женился, да и неоднократные женитьбы его оказались странными и непрочными. Он не любил сельское хозяйство, и никогда им не занимался. Тит был человеком мастеровым. После Гражданской войны, уцелев в ней, обнаружил вдруг в себе талант портного. Хорошо шил френчи и галифе — мода новой, советской знати.

Тит Ефимович был более грамотным, чем братья. До революции служил в армии офицером, интересовался политикой, принадлежал к кадетской партии. Он по всем признакам хотел оторваться от сельской станичной жизни, но так и не смог этого сделать. Пожив некоторое время в Екатеринодаре, Тит все-таки вернулся в станицу и купил себе добротный дом у Ефима Кулика на Причипиловке. Казалось, что он ухватил цивилизации и культуры, но более всего — прихотливой моды, и глотнул ее, не пережевав…

В 1917–1918 годах, вернувшись с фронта, он служил в Ека-теринодаре, на военном продовольственном складе. Но в 1919 году возвратился в родную станицу Гривенскую. Может быть, смутно надеялся, что хаос сюда не докатится. А возможно, потому, что здесь его ждала красивая девушка — курсистка Лена Шарикова. Ее сестра Дома была замужем за Ольховиком, богатым человеком, державшим в Гривенской магазин. Но в 1920 году Лена Шарикова вместе с Ольховиками уехала в Турцию, эмигрировала.

Примечательно, что Тит Ефимович, где бы ему ни приходилось работать и служить, непременно заведовал хозяйственной частью. Даже в повстанческом движении — и у полковника Скакуна, и у хорунжего Кирия, и у Василия Федоровича Рябоконя. Такой род деятельности, видимо, накладывал свой отпечаток на характер человека, или особого склада характер выбирал именно такую деятельность.

Но и в родной станице Тит Загубывбатько не нашел покоя. Началась борьба с казачеством, жестокая и непримиримая, то есть, по сути, трудновообразимая борьба с народом. Надежнее теперь спрятаться и уцелеть можно было в больших городах, но не в станице.

У его старшего брата Семена Ефимовича и жены Улиты было семеро детей. Семену исполнилось сорок лет, когда в начале 1921 года его арестовали и убили. Просто так, без всякого повода. Он не выступал ни за красных, ни за белых, ни за зеленых. Был просто хозяином и отцом большого семейства. Любил эту трудную сельскую жизнь и родную станицу. У брата Ивана Ефимовича и его жены Елизаветы было восемь детей. Он уцелел лишь потому, что не жил дома, а скрывался где-то на острове в лиманах. У младшего брата Михаила и его жены Александры было трое детей. Он вынужден был уйти в плавни вместе с Титом к Рябоконю. Погиб Михаил в 1921 году во время попытки рябоконевцев остановить пароход на Протоке. У жены Михаила погиб брат осенью 1920 года.

Казалось, что все уже кануло куда-то безвозвратно и та жизнь, которая здесь была, отболела навсегда. Но вот сохранились, уцелели каким-то странным образом воспоминания и биография Тита Загубывбатько, написанная им самим в станице Славянской 15 декабря 1924 года, когда с бандитизмом в плавнях было покончено. Любопытный заголовок имеет его автобиография: «Начало подвигов и первые шаги хорунжего Рябоконя с 10 июня 1920 года». Без всякой иронии, вполне серьезно, причем — в документе, составленном для власти, которая деятельность Рябоконя подвигами вроде бы не считала… В ней Тит рассказывает, как и почему он оказался в плавнях: «4 марта 1920 года красные войска вступили в станицу Гривенскую. В первых днях я был избран общим собранием станицы Гривенской товарищем заместителя председателя Ревкома и прослужил до 14 апреля на этой должности. 14 апреля записался в члены комячейки. И когда предревкома товарищ С.И.Волощук был арестован, я остался на его месте и прослужил до 2 июня. Выбросили меня из комячейки за пьянство. Я сейчас же подал заявление уволить меня со службы, что и было сделано. Освободившись от службы, занялся домашними работами.

Со дня вступления красных в Гривенскую уже была белогвардейская банда: 12 июня гарнизон, милиция и администрация станицы Гривенской от страха зеленой банды бросили станицу. Возвратившись обратно, гарнизон, милиция и администрация начали делать расправу над гражданами станицы Гривенской.

13 июня я был в степи со своим младшим братом Михаилом. По возвращении мне сообщили, что у меня в доме сделан погром и все разграблено. Я, не доезжая станицы, выслал жену брата Александру, а сам возвратился назад. И дал наказ жене брата, чтобы она узнала все подробно и на другой день сообщила мне.

Возвратившись назад, я прибыл к хутору Никиты Осипенко и остался там на ночлег. На другой день получил известие, что возвращаться в станицу мне нельзя, потому что меня ищут власти, и если поймают, то жив не буду. Я пробыл там на хуторе до 17 июня. Повторяется то же самое. Выхода никакого нет. Я бросил лошадей на берегу Кривого лимана, а сам отправился с братом Михаилом на свой рыболовный завод, где были продукты. И остался на заводе жить.

За это время бандиты узнали, что я с братом скрываюсь, и решили разыскать меня. 20 июня приехали ко мне на завод Гурий Русый, Илья Пацера, Иван Очередко и Захарий Соболь, которые предложили мне вступить с братом в банду, на что я согласился.

Осведомили меня с положением банды, ее численностью и кто ею командует. Командиром был полковник Сергей Скакун, и численность банды была до двухсот человек. Совместно с прибывшими и братом я отправился к полковнику Скакуну. Прибыл я к полковнику Скакуну, с которым был раньше знаком, 24 июня 1920 года. Скакун сформировал в отряде четыре сотни. И назвал всю группу: «Отряд полковника Скакуна». Командирами сотен назначил: первой сотни — хорунжий Кирий, второй сотни — есаул Куц, третьей сотни — хорунжий Рябоконь, четвертой сотни — поручик Пархоменко. Адъютантом был назначен хорунжий Малый. Создал отдел пропаганды, в него были назначены хорунжие Изюмский и Кучеров.

Сразу же было дано распоряжение полковника Скакуна каждой сотне добыть достаточное количество продуктов. Полковник Скакун стал искать, каким способом связаться с Крымом и командующим белой армией Врангелем».

Это зачем-то писалось два года спустя после того, как Тит Ефимович Загубывбатько уже вышел из камышей и раскаялся перед новой властью и более года спустя после того, как с бандитизмом было покончено. Поэтому понятно, что теперь отряд он называет бандой.

Остается загадочным и необъяснимым, почему казаки, наиболее образованные из них, такие как Рябоконь и Загубывбать-ко, не только принявшие новую советскую власть, но и пошедшие на службу ей, тут же были под разными предлогами выпихнуты из нее?.. Оказалось, что эта власть была не для них, а они, вне зависимости от своих убеждений и намерений, изначально объявлялись ее противниками, по самой принадлежности к казачеству, которое к тому времени, перемолотое в великой войне, было уже иным и не только не сопротивлялось новым революционным преобразованиям, но даже поддерживало их. В новой жизни им места не было предусмотрено…

С родом Загубывбатько мне повезло. В станице Гривенской я познакомился и подружился с племянниками Тита Ефимовича, детьми его младшего брата Михаила, бывшим учителем Федором Михайловичем Загубывбатько, 1917 года рождения, и Анной Михайловной Стеблиной, 1912 года рождения. Федор Михайлович уже серьезно болел и поэтому рассказал мне немногое. Но его сестра Анна Михайловна увлеклась воспоминаниями, исписав две тетради о своей жизни в станице Гривенской и о своем дяде Тите Ефимовиче.

Вот как она запомнила тот день, когда родители вынуждены были уйти в плавни, бросив детей на попечение родственников: «Красные прискакали к нашему дому. Дом был оцеплен со всех сторон. Это было летом, в июне месяце. На этот момент взрослых никого дома не было. Отец с мамой поехали на Валок за сеном, а бабушка Маша ушла искать теленка. Дома были одни дети: я — восьмилетняя, двухлетний Федя и пятимесячный Митя, которого я носила на руках. Какой мне страх пришлось пережить! Была еще в доме младшая сестра мамы Дуня, шестнадцати лет, лепившая на базу кирпич. Она тоже перепугалась. Оказывается, что родители везли сено, когда их предупредили, чтобы они домой не возвращались. А потому они бросили арбу с сеном на краю станицы у родственников, а сами на лошадях скрылись. В станице шли аресты. Отцу в то время было двадцать восемь лет, а маме — двадцать шесть. С того дня их и назвали зелеными…»

Примечательно, что, несмотря на все свои таланты, вроде бы сдержаный и общительный характер, уважение людей, родные считали, что та трагедия, которая произошла в их роду, гибель стольких мужчин была на совести Тита. Он, мол, был в этом повинен. Обвиняли не Рябоконя, а именно Тита.

Анна Михайловна Стеблина вспоминала запомнившуюся ей сцену крупного разговора Тита со своей матерью Марией Васильевной: «У Тита Ефимовича были от природы таланты. Он был хороший портной. Шил на ножной машинке мужские костюмы. Тогда были в моде френч и галифе. А также шил фуражки, шапки, кепки из клетчатой материи. Был хорошим столяром и плотником. Построил сарай, обновил двор. Ему все давалось, за что ни возьмется. Правда, сельским хозяйством он не занимался, хлеба не сеял и скот не разводил.

Вот только родные удивлялись тому, почему он на таких молодых женится — ровесницах нам, его племянницам.

Он не был скупым. В 1925 году, может быть, чувствуя вину за гибель брата Михаила, отдал маме, Александре Давыдовне, свой дом, а сам переселился в отцовский дом, к своей матери Марии Васильевне, нашей бабушке Маше.

Помню, это было уже в 1926 году, в ясный весенний солнечный день. Со школы я зашла к бабушке Маше. Дядя Тит был дома. Бабушка была вся в слезах, так как у них был крупный разговор. И она выказывала ему: «Тытусь! То, шо в нашей си-мьи случилось, то нэ дай Бог никому. Сэмэнка и Мэхайлыка поубывалы. Наробылы кучи сырот. А всэ через тэбэ. Ты офы-цэр. За такымы як ты, ганялысь большовыкы и знычтожалы. Тоби нада было выихать подальши от гриха — хочь в Грузию, або в Турцию. Нада було скрыться подальшэ от гриха, так щоб тэбэ нэ найшлы и забулы. А пэрэмэжэнэлось, — дать висточку о соби, мини, матэри. А то шо ото натворыв: прыхив в симью, зъя-зався с дружкамы — Пацера, Собуль. Та дэ ты их выдрав? Оны ж нэпутеви и бэспардонни. Пишов з нымы обстрилять, задэр-жать пароход. Шукалы Крыкунэнка? Та нащо вин вам здався! Крыкунэнка вы нэ найшлы. А Мыхайлыка убылы. А в симью нашу прэшло горэ. Вси вэнувати. Браты твои погыблы. Хозяйство годамы нажэтэ пишло прахом…»

Бабушка ему все доказывала и плакала. За пароход дядя Тит признавал свою вину.

— Маманя, тут я виноват крепко, за пароход. А за то, что офицер и что надо было скрыться, то я був нэ одын такый. И цэ пройшло нэ тикэ на Кубани, а по всий России. Ганялысь за на-шымы душамы…

Мне было тогда четырнадцать лет, и я многое понимала. Мне было очень жаль бабушку. Ведь и она сидела в тюрьме и от горя и слез почти ослепла».

Все в Тите, казалось, было ладным. Он был красив, деловит, мастеровит. Но было в нем и нечто такое, что вносило в окружающую его жизнь разлад. Примечательно, что Тит был офицер, но ни в одном документе, какие мне довелось видеть, ни в воспоминаниях не упоминается о его воинском звании. Если Рябоконя обязательно называют хорунжим, то Тита по его воинскому званию никто не отметил. Оно к нему как бы не пристало…

Он был из тех деловых людей, которые все умеют устраивать, — вечный завхоз. Но оказалось, что устраивая повседневную, сиюминутную жизнь, он так и не устроил ни свою, ни жизнь близких ему людей, ни в обычном, ни в ее высоком смысле и предназначении, без чего и бытовая ее часть оказывается, в конце концов, без надобности. В высший смысл человеческой жизни он, казалось, просто не верил, полагая, что это выдумано если не из блажи, то ради одурачивания людей, чтобы держать их в смирении.

Тит Ефимович Загубывбатько служил в повстанческом движении под командованием Скакуна и Кирия. Он ушел из плавней до того, как сформировалось собственно рябоконевское движение. Уже иное в сравнении с предшествующим. По всей видимости, Тит думал, что Рябоконь всего лишь сменил Кирия, и не более того. А то, что коренным образом изменился и характер повстанческой борьбы, этого он так и не постиг.

С Рябоконем у них сразу же начались разногласия, сводившиеся к тому, что Тит Ефимович, ссылаясь на объявленную амнистию, предлагал покаяться перед властью и выйти из камышей. На что Рябоконь ему резонно возражал: люди, сотворившие такой погром в стране, убедившиеся, что народ бежит от них, как черт от ладана, теперь хотят его просто вернуть в свое повиновение. А действительно ли они сдержат свое обещание, неизвестно, ведь, судя по предшествующим их действиям, верить им нельзя.

Тит и хоронился-то по плавням в большей мере лишь затем, чтобы уцелеть в это лихое время. И как только зверские репрессии прекратились и было обещано сдавшимся повстанцам сохранение жизни, он готов был выйти из камышей.

Василий Федорович замечал, что Тит Загубывбатько томится какой-то нудьгой, какой-то трудноразрешимой для него мыслью. Иногда в разговорах он, как бы между прочим, сетовал, что до каких пор, мол, будем скрываться, нельзя же вот так ховаться всю жизнь. И Василий Федорович подозревал, что Тит готов сдаться. И вскоре представился случай проверить свои предчувствия. Однажды, когда он выявил в прибившемся к его отряду чоновца, какие засылались к нему постоянно и которых он разоблачал безошибочно, сказал Титу:

— Пиды, Тит, покажы хлопцю дорогу из комышив.

Показать дорогу из камышей означало одно — сделать так, чтобы он ни в какие камыши больше не попал, точнее — остался в них навсегда.

Тит взял винтовку и повел задержанного.

Василий Федорович тут же сказал Дудке:

— Пиды, Омэлько, та подывысь, чи правильно Тит покажэ дорогу.

Тит не видел, что Омэлько шел следом. Отпустив чоновца, он сделал два выстрела вверх. Он уже готовил для себя почву для выхода из плавней.

Вернувшись, Омэлько Дудка шепнул Василию Федоровичу, чтобы никто не слышал:

— Отпустыв.

Когда же Тит вернулся, Василий Федорович спросил его:

— Ну шо, Тит, показав дорогу чоновцю?

— Показав, — как-то вяло ответил Тит.

— Оцэ и харашо.

Но теперь Василий Федорович точно уже знал, что Тит скоро уйдет.

Напряжение нарастало между ними, хотя в открытый спор еще не выливалось. И все же «на басах» они поговорили. Случилось это перед вечером, когда скорая южная ночь готова была упасть на плавни. Василий Федорович по своему обыкновению пустился в размышления:

— Я, конечно, за свою жизнь нагрешил немало. Знаю, что далеко не лучший из людей на этой земле. За жизнь свою не цепляюсь. Бог с ней, и так уже пожил. Вот только думаю о том, что ждет детей наших… Я одно понять хочу: почему мы оказались лишними на этом свете? У Бога ведь лишних людей не бывает. Кто это так решил, кто так распорядился и по какому такому праву?.. Может быть, мы и не лучшие, но разве те, затянутые в кожу и помеченные звездами антихристовыми, желающие нашей погибели, убогие, лучше нас?.. И если все теперь против нас, то остаться людьми в этом бедламе и будет нашим предназначением…

— Может быть, ты и прав, Василий Федорович, — возразил ему Тит, но тогда скажи, почему они все-таки побеждают?..

— Побеждают потому, Тит Ефимович, — что разрушать всегда легче, чем строить, так уж жизнь человеческая устроена.

А еще потому, что разрушение возведено в ранг государственной политики, чего никогда, ни при каких обстоятельствах не должно быть.

— Но ведь тут вроде бы борется старое и новое…

— Не-ет, Тит, борьба имеет другой смысл. К сожалению, мало кому понятный. Не старое с новым и не худшее с лучшим борется. Скорее наоборот. Разве люди не понимают, что изменения должны произойти, тем более после такой войны? Понимают.

Ты, Тит, поработал в ревкоме, а я поработал в совете в восемнадцатом году. Но мы оказались там ненужными, потому что нам место в той жизни, которую они строят, просто не предусмотрено. А, скажи, по какому праву?

Вон донцы поддержали красных, фронт им открыли и что же? Какую благодарность за это получили? Расказачивание, то есть уничтожение людей. А скажи почему, ведь они пошли навстречу новой власти. Потому что в замысле у этой новой власти было вовсе не новое обустройство жизни, а уничтожение нас, казаков, русских людей. Или может быть что-то не так? А ведь от этих замыслов они все еще не отказались.

В Вешенском восстании люди ведь сохранили советы, даже обращение «товарищ» оставили, как более демократическое. Даже знаки различия на папахи придумали, примиряющие ведь знаки — крест-накрест белая и красная ленты. Но оказалось, что народные советы им не нужны, им нужны советы, но только их, которые стреножат народ. Нужна борьба на уничтожение и ничего более. И боюсь, она только еще начинается. Попомнишь меня, Тит, если, конечно, останешься жив. Ну ты-то останешься, ты у нас хитрый… Не обижайся, Тит. Ты вроде бы и казак, но есть в тебе какая-то червоточинка, что-то и не казачье вовсе…

— Но ведь должно же все в конце концов успокоиться… Вот амнистию объявили — значит, хотят примирения с народом.

— Должно успокоиться, да только не успокаивается почему-то. Ах, Тит, непорядок в головах и душах неизбежно вызывает непорядок и в жизни. Скажи, можно ли что построить на безбожии? Видимо, можно, но только нечто нечеловеческое, которое потом все равно рухнет, так как природу человеческую перехитрить невозможно. Да и не нужно этого делать. Это и вовсе какое-то дьявольское дело. Из безбожия выходит только разложение человека, его одичание. Что же может построить такой человек?..

— Но как нам быть, если для нас нет места? Нельзя же всю жизнь вот так прятаться по плавням…

— А мы, Тит, на своем месте. Без нас еще неизвестно, какая там по станицам власть и жизнь установятся. Может быть, такая, что человеку и вовсе вздохнуть будет невозможно. А так хоть какая-то оглядка у них есть. А если в конце концов и установится власть не звериная, а человеческая, то не без нашей помощи, хотя мы ее вроде бы и не укрепляли, а, наоборот, боролись с нею. Конечно, нелегко. Но никто нас от этого не избавит. Это и есть наше место в теперешней жизни, это и есть наша ноша, наш крест — значит, на этот час мы и пришли.

Ты, видно, все еще никак не поймешь, что если и проснутся в народе силы, то не благодаря этим всем революциям и тем зверствам, которые теперь чинятся в станицах. Скорее, вопреки им. Ведь революция — это всегда нечто вроде батига, кнута для народа. Разве лошади быстрее бегут лишь потому, что у тебя батиг добрый? Когда кони выдохлись, никакой батиг не поможет. Батиг хорош лишь тогда, когда кони накормлены.

— Я, наверное, Васыль Федорович, все же выйду, — тихо, со вздохом, сказал Тит, словно не слыша всего того, о чем ему говорил Рябоконь.

— Куда?

— В хутор.

— И что дальше?

— Не знаю, но и так жить невозможно, не могу ховаться, жить в страхе, кормить комаров и пиявок, с гадами вместе ползать по камышам. Нэ удэржався за грыву, за хвист нэ удэржэся…

— Я тоже не знаю, как быть, как уцелеть в этом бедламе, Тит Ефимович, но я знаю другое: что надо для того, чтобы не уронить душу свою, чтобы остаться человеком.

— Удерживать я тебя не стану, да и не имею на это никакого права. Тут каждый решает сам за себя. Но исхитриться тут не удастся, и душу свою обмануть невозможно. Тело свое ты еще, может быть, и убережешь, а вот душу… Да и с телом могут расправиться. И службу у Скакуна тебе припомнят, и другие дела…

Что ж, уходи, коль решил, но знай, этим ты не спасаешься. Спасение человеческое простым и легким не бывает. Его вообще легкого не бывает…

— Хрыстос в нэбэсах, Васыль Фэдоровыч, а душа в телесах.

— Нэ нада, Тит, Бог нэ тэля, побаче и виттиля…Ну вот и хорошо, шо побалакалы. Всэ мэнэться, а правда остаеться. Где встретимся? На том свете?..

Ище одно скажу на прощанье — поскольку тебе не избежать участия в их безобразиях, помни, шо харошого казака вэбэра-ють, а нэ купують…

Сохранилось свидетельство, что называется, из первых уст, о том, как Тит Загубывбатько выходил из плавней. У людей, переживших эти страшные годы беззакония и хаоса, потом, позже, когда жизнь уже хоть кое-как успокоилась, видимо, возникало в сознании и душе некоторое недоумение: как же так, пережито такое и оно остается как бы никому не нужным, никак не отмеченным, а если и объясняется, то с позиций каких-то нечеловеческих…

Из такого, видимо, недоумения и несогласия с беспамятством и возникли эти воспоминания Александры Давыдовны, жены Михаила Ефимовича Заіубывбатько, погибшего еще в 1921 году. Их записала ее дочь Анна Михайловна Стеблина за семнадцать лет до того, как я приехал к ней в Гривенскую. Для моей повести они не предназначались. Но поскольку правдивой повести о пережитом не было, люди сами вспоминали, может быть, с надеждой на то, что кому-то это все-таки понадобится.

Моя дорогая мамочка Александра Давыдовна рассказала мне о себе в один из мартовских вечеров 1983 года, когда была уже смертельно больна, а я, Стеблина Анна Михайловна, племянница Тита Загубывбатько, записала:

— Тит Ефимович скрывался сперва на Рясном лимане, на островке среди камышей. С ним были: семья Вертия Прокофия и его сын Тимофей, бабушка Ксения, моя тетка и жена Тимофея Галя. А когда мне и Михаилу грозила опасность, прятались в станице у родственников и друзей. Шли повальные аресты за укрывательство зеленых. Тогда ночью Тит нас забрал к себе. Мы перебрались на лиман Бабиный. Построили шалаши, курени прямо на трясине. Добавилось народу — семья Кирячка Григория, Клопотов, Колесник и другие. Там пришлось скрываться лето и зиму. Зимой перемерзали до костей, а летом комары и оводы заедали нас. Собачья жизнь была. Два с половиной года такой жизни: голод, холод и страх. Зимой морозы до тридцати градусов. Большинство сидели там потому, что боялись видимой смерти. В станице шел террор. Особенно осенью 1920 года. Народ весь был в ужасе. Вашему отцу Михаилу переназывали, чтобы он вышел и жил дома. А он боялся.

Рябоконь Василий Федорович появился у нас в 1921 году. Он и стал главным среди всех этих людей. Это был его отряд. Василий Федорович был офицер. Его родителей чекисты казнили. Хозяйство было все разграблено. Семью, то есть жену свою с ребенком, он тоже забрал к себе в плавни.

Зимой 1921 года на Васильченковом колене зелеными был обстрелян пароход. В перестрелке красных с зелеными погибли: ваш отецМихаил, Вертий Тимофей и Колесник. Там их и захоронили за речкой под кустом калины.

А как вашему отцу не хотелось тогда идти на это задание… Будто чувствовала его душа недоброе. С какой целью они ходили? Добыть продукты или же мстить новой власти? Было и то, и другое. Им, я слышала, надо было поймать какого-то Крикуненко, предателя. Он много людей загнал на тот свет. Но его можно было искать и в другом месте.

В декабре месяце 1921 года вашего отца не стало. А мне приснился сон перед его смертью: сидят за столом: Мишка — ваш батько, Тимофей Вертий и Колесник и перекидываются бумажными искусственными, красными розами. И вскоре сон сбыв-ся. Все трое погибли.

Советское правительство объявило амнистию повстанцам, помилование тем, кто добровольно выйдет из плавней, и сурово будут наказаны те, кто с оружием в руках будет сопротивляться. И вот наступило время — начало 1922 года, — когда стали вылавливать бело-зеленых, пошли на них облавой. Мой деверь Тит Ефимович решил добровольно выйти из плавней и вывести меня. Я же была в это время беременной. И должна была скоро рожать. Он договорился с Кушниром и сказал мне: «Как только стемнеет, мы втроем двинемся». Он никому больше не говорил об этом. И вот случилось так, что вечером отряд чоновцев напал на наш лагерь, приблизился к самым землянкам. Поднялась стрельба. А мы уже все трое по одному пришли в условленное место. И начали уходить в противоположную сторону, к станице.

На лиманах был лед, замерзли уже лиманы, снег, мороз. Выбравшись с лимана, пошли хуторами. Дошли до хутора Солодов-никова. Передохнули, обогрелись и пошли дальше. Этот человек нас принял хорошо. Хотя он страшно боялся.

Затем дошли до хутора Катрича. Немного погрелись, но Кат-рич стал нас выгонять: «Уходите, а то меня через вас расстреляют!» У меня же начались родовые схватки. Только вышли из хаты, мне совсем стало плохо. На мне было всего лишь легонькое пальтишко. А снегу намело чуть ли не по пояс. Бредешь, не зная куда. Тогда Тит вернулся к этому Катричу и сказал ему с порога: «Если ты не примешь эту несчастную, больную женщину, роженицу в хату, я тебя собственноручно пристрелю, как собаку! Она очень молода и несчастна через нас, мужчин. А потом, ты знаешь, у нее в станице трое детей, они тем более несчастны, беспризорны и могут остаться круглыми сиротами!»

Титко переживал за меня, за мою жизнь и за детей своего покойного брата. То, что Тит пригрозил Катричу, подействовало. Жена Катрича и ее дочь согрели на плите воды. Начались роды. Я так себя сдерживала, чтобы не кричать. Родился ребенок, мальчик — назвали его Ефимом, в честь дедушки его, моего покойного свекра. Потом дома все дети звали его Ефимком.

Утром надо было идти дальше, пробираться в станицу. Роженица должна лежать. Ведь она больной человек, очень слабый. На мне было, как я уже сказала, только легонькое пальтишко. Тогда Тит снял с себя полушубок, кожух и отдал мне. А у него была под низом шинель, в которой он остался. Я порвала свою запасную рубашку на пеленки и завернула младенчика. И мы пошли дальше.

Брели по пояс в снегу. Продуктов — всего кусок хлеба на троих. Дошли до Николаенкового хутора. Встретил нас старый Данила Николаенко. Ночевать нас не принял. Сказал: «Я вас боюсь, чтобы самому не погибнуть». Дал несколько лепешек, когда у него попросили. Я уже из сил выбилась, истекая кровью. А Кушнир тогда сказал: «Брось ребенка, иди одна!» Я ему ответила: «Даже звери так не поступают, как ты предлагаешь». Может, в этом младенце — мое спасение.

Забрели в какую-то заброшенную, пустую хату — ни окон, ни дверей. Нашли ветки, хворост, развели костер. Ребенок обмочился, кричал, кое-как обсушили пеленки и сами обогрелись. Была ночь.

Утром пошли дальше. Дошли до хутора Кушнира. В хате никого не оказалось. Хозяев с хутора выселили, чтобы не помогали зеленым продуктами. Все трое зашли в хату. Был камыш, дрова. Затопили печку, чтобы обогреться. Хутор находился близко от станицы. Во дворе были постройки и стоял стог сена. Это было днем. Часов в десять утра приехали от красных за сеном для лошадей. Кушнир сказал: «Если в хату зайдут, я буду стрелять, иначе нас побьют!» А Тит говорит: «Не надо этого делать! Мы добровольно выходим и нас не тронут, тем более что среди нас женщина с ребенком. Посмотри, как она измучена».

В комнату зашли два человека. Среди них оказался бывший старинный друг Тита — Зеленский. Теперь он работал в чека. Он обратился по-человечески, сказав: «Выходи, Тит Ефимович, и выводи людей, этим ты сохранишь жизнь себе и другим, тем более что среди вас женщина. Идите смело прямо в станицу. Где и у кого вы будете находиться, сообщите». Мы сказали, что будем находиться у Короткого Николая Остаповича, зятя моей сестры Мавры. Это моя родная сестра, на шесть лет старше меня. Семья у нее тоже была большая. Семь человек детей: Васька, Мавра, Дуська, Маруська, Сережка, Клавка, Нюська.

И вот пришли мы к ним. Сестра Мавра заплакала. Однако приняла нас хорошо, накормила, обогрела. Меня обмыли и посадили с ребенком на русскую печь.

Дядя Тит сидел в другой комнате и разговаривал с Николаем Остаповичем. Кушнир находился по соседству у Шарика. Сидел на чердаке, все еще прятался, опасался сдаваться. Чека находилось поблизости у Черныша Ивана Ивановича. Зеленский прислал своего ординарца. Тит снял с себя пояс, маузер и кольцо. Все передал ординарцу. Тот отнес. А затем пришли за Титом Ефимовичем. Отвезли его на линейке в центр станицы, в штаб, к главному начальству.

Там все кипело. Шел суд. Разбирали и судили: кого — к тюремному заключению, кого отпускали, а кого тут же приговаривали к расстрелу. Кушнира обнаружили на чердаке и за то, что сам не явился в Чека, судили к расстрелу, но затем заменили наказание тюрьмой.

За мной приехали дня через три, посадили на линейку и привезли в центр. Я о себе уже не думала, так была измучена и больна. Мне было жаль детей. Переночевала я там в маленькой комнатушке с ребенком. Было натоплено, и я не замерзла. А на утро пришли за мной.

Вызвал главный начальник и сказал: «Садитесь, гражданка! С сегодняшнего дня вы свободны. Мы вот даем вам документ о неприкосновенности личности. Вы не виноваты, мы разобрались во всем. Идите домой и живите со своими детками. А у вас их четверо. И ничего не бойтесь. Мы видим, как вы напуганы. Вам ничего уже не угрожает».

Я заплакала, поблагодарила его за доброту и вышла. Пришла с маленьким Ефимком домой. Свекровь привела меньших моих детей Федю — от сестры Вари, Митю — от моей мамы Матрены Филипповны и старшую Нюсю — от Монаков. И собралась семья: четверо детей, я, больная и пережитая, и свекровь. Шесть человек. Вот такая сложилась у нас семья.

Везде хоть шаром покати — ничего не было. Яко наг, яко благ, яко нет ничего. Такая вот у меня судьба. А самое главное — голодные, кушать нечего, хлеба не видим. Как было мне трудно. Если бы не родственники — помогали Монаки, моя золовка Саша и сестра Варя Якименко, чем и как могли, — мы бы не выжили. Не дали умереть, помогли выжить. Тита посадили в тюрьму. Год он отсидел в тюрьме, в Краснодаре…

Повинившись перед новой властью, с людьми особенно не церемонившейся, видевшей в них только средство для своих прожектов, хотя раскаиваться ему, Титу Загубывбатько, было, собственно, не в чем, так как оказался он в плавнях не по своей воле, а спасаясь от неминучей гибели, он становился теперь навсегда виноватым. Тогда он еще, видимо, не подозревал, какая незавидная участь будет ему уготована.

ПОСЛЕ РАЗГРОМА

После столь неожиданного разгрома отряда в начале января 1922 года Василий Федорович Рябоконь затаился где-то на Кирпилях с самыми близкими людьми — женой Фаиной и младенцем Гришей, Омельяном Дудкой и Ковалевым — Астраханцем, не предпринимая никаких действий, даже не выезжая в хутора и станицы за продуктами — их приносили в камыши в кошелках доверенные люди. Конечно, он не пребывал в абсолютном бездействии, встречался с людьми, изучал обстановку, думал о том, как быть дальше. Население хуторов и станиц ему явно симпатизировало и сочувствовало. Более того, его имя стало символом некой смутной надежды в этом, все еще непроходящем человеческом хаосе и беззаконии.

До мая 1923 года он не совершил ни одного набега на хутора и станицы, вследствие чего органы ОГПУ и части Красной армии прекратили его преследование, полагая, что отряд его уничтожен совершенно и никакой угрозы для новой власти не представляет. По одним сведениям он был ранен в руку или в живот и находился в это время на излечении, по другим — болел тифом. Если это так, то и его ранение, и его болезнь были как бы кстати, для обдумывания им своего положения и дальнейшей жизни.

За это время он переменился. Его, бьющая через край энергия, решительность и уверенность угасли. Он как-то даже сник и притих. Прежними, живыми и не тускнеющими оставались только глаза. Особенно для него были тягостны длинные непогожие дни дождей и распутицы. Он подоліу сидел у окна, молчаливо глядя, как в мутном, заплаканном окне расплывается одна и та же, уже надоевшая картина — одинокая верба, хата, покосившийся сарай.

На его висках как-то быстро и неожиданно появилась первая изморозь седины. Так нудно и нестерпимо тоскливо ему не было даже в камышах…

Но несмотря на бездействие Рябоконя, в плавнях все так же прятались люди, продолжалось повстанческое движение, появлялись даже новые группы. Люди не выходили из камышей, опасаясь расправы, хотя властью и объявлялись амнистии. Удивительно, именно этот период бездействия Рябоконя в документах и донесениях красных назывался «разгаром бандитизма». Он вышел из борьбы, но повстанческое движение продолжалось и продолжалось теперь под его именем.

Скудная, голодная, расстроившаяся жизнь порождала немало разбойных шаек, обыкновенных грабителей, тайком набегавших на хутора, уносивших все, что только можно было унести, не брезговавших и грабежом на дорогах. Все это к Рябоконю и его сподвижником не имело никакого отношения.

Появились новые повстанческие группы и отряды, которые могли быть и чисто бандитскими шайками, а могли быть и инспирированы красными. Это группы — есаула Ольшанского, есаулов Бугая и Василенко, сотника Нелюбы — в районе станицы Каневской; вахмистра Курбацкого — в районе станицы Чепи-гинской; Диденко — в районе станиц Старовеличковской и Медведовской.

Когда Василий Федорович вдруг обнаружил, что борьба продолжается, что его имя помимо него собирает людей, понуждая терпеть лишения и нужду, скрываться, не ведая о своем будущем, это поразило его и заставило всерьез задуматься о своей ответственности за судьбы людей, поверивших в него. Ведь то, что делалось его именем, делалось теперь вовсе не так, как ему виделось. А главное — все эти шайки разбойников непременно выдавали себя за рябоконевцев, наивно пытаясь придать своим неприглядным делам какое-то благородство. Без него это был уже действительно бандитизм, а с ним — осмысленное и целенаправленное движение за правду, за справедливость, за право людей на жизнь, которых посчитали по какой-то немыслимой логике в этом мире лишними, а значит, подлежащими уничтожению по самому факту их существования.

Но и оставаясь в бездействии, Василий Федорович Рябоконь как бы автоматически причислялся и уравнивался с бандитами. Да те, кто его ловил, признавали политический характер его борьбы, но высшая власть в своем победном шествии признавать политических противников не хотела. К тому же было удобно — все махом выдать за бандитизм и тем самым получить право на борьбу с ним, на беспощадность и жестокость…

Запущенная военная машина по ликвидации бандитизма продолжала работать по инерции, выискивая свои жертвы. Теперь Рябоконь был ей просто необходим непойманным. Иначе ей нечего было делать, и она сама оказывалась лишней. Поэтому безоглядной ретивости по уничтожению людей, прячущихся в камышах, милиция не проявляла, понимая, что у них есть полное основание скрываться, опасаться за свою жизнь, в конце концов это был не противник, а свои же граждане.

И пока Рябоконь бездействовал, по незримым каналам летели сводки и отчеты о состоянии борьбы с бандитизмом, которые тщательно изучались, и по ним принимались меры.

«Совершенно секретно. 23 февраля 1922 г. Начальнику Кубано-Черноморской областной милиции г. Краснодара.

Рапорт.

Доношу, что за февраль месяц во вверенном мне Тимашевс-ком отделе милиции выступлений со стороны бело-зеленых не было, за исключением отдельных нападений и ограблений. Банда, оперирующая по Тимашевскому отделу, с главарем бандитом Рябоконем в количестве 150 человек, экспедиционным отрядом Кубчероблсовещания окончательно разгромлена. По направлению станицы Гривенской вверенного мне отдела 10 и 12 февраля сего года была перестрелка экспедиционного отряда с бандой Рябоконя. При перестрелке был пойман помощник Рябоконя хорунжий Буряк, который дал в своем показании ценные сведения. И по этим сведениям экспедиционный отряд в камышах по направлению Ачуевской косы нашел много гражданской одежды и много печеного хлеба, а также военное снаряжение и прочие мелкие трофеи.

Последние оперативные действия — самые хорошие на сторону нашу. Вся банда бело-зеленых, скрывавшаяся в камышах, была выбита из камышей, тем временем камыши залиты водой, и бандиты ни один не сумел пробраться в камыши на сухие гряды, где таковые скрывались раньше. В настоящее время приступили к полному выдавливанию последних остатков разбросанных банд. 20 февраля сего года пойманы два корнета с лошадьми, полным вооружением и проч. снаряжением, которые живы и доставлены в сессию Ревтрибунала СКВО. По сведениям данных бандитов Рябоконь, главарь шайки, три раза тяжело ранен и скрывается у граждан станицы Гривенской, и в скором времени будет пойман, о чем мною и будет донесено Вам дополнительно.

Начальник отдельско-городской милиции Козырев».

Никогда, конечно, отряд Рябоконя такой численности, как отмечено в донесении — ста пятидесяти человек — не достигал. Но, видимо, надо было представить масштабы повстанческой опасности, чтобы получить и соответствующее право для борьбы с ней. Упомянутые в донесении корнеты — это Маслов и Малое, простившиеся с Рябоконем при разгроме отряда и надеявшиеся на скорую встречу с ним…

Одним из таких красных командиров, как видно, не потерявшим разума в борьбе, был начальник экспедиционного отряда частей особого назначения в станице Гривенской Якшин. Он налегал на красноречие в своих донесениях, видимо, понимая, что требующие от него репрессий и беспощадности к врагам мирного строительства сегодня, завтра же могут спросить его за эти же самые репрессии по всей строгости закона. Впрочем, так именно и произошло позже со многими ретивыми исполнителями репрессий…

«Командующему ЧОН КЧО.

Доклад.

Доношу, что за период времени с 21.3.22 я с отрядом в 20 человек сделал девять выступлений на бело-зеленых бандитов.

Результат всех моих выступлений выразился в следующем: поймано бандитов 35 человек, кои направлены: часть в РВТ 22-й дивизии, а часть — в военсовещание Тимашевского отдела. Также во время операции убито четыре бандита. При последней операции в бою забрана мною вся секретная переписка Рябоконя и все без исключения вещи как Рябоконя, так и других бандитов, включая даже белье. Также за время последней операции, когда на острове Струцкого не оказалось бандитов, я бросился на лодках с восемью человеками, в том числе и начальником местной самоохраны товарищем Толстиковым. Преследуя противника и уйдя от отряда версты полторы, в камышах высадился и пошел вброд по направлению хутора, куда должен, по моим соображениям, уйти противник. Пройдя саженей двести, я увидал цепочку бандитов, которая потянулась в камыши. Сколько их было, я не знаю, но замечено мною было три человека. Тогда я скомандовал: «Рота вперед, огонь по бандитам!» и открыл стрельбу, результатом которой один бандит был ранен, благодаря тому, что имелся ерик очень глубокий, перейти вброд который не представлялось возможным — противник стал отстреливаться из винтовок. В этот момент я услышал частый ружейный огонь, залпами из 5–6 винтовок, из тыла, и стоявший сзади, в нескольких саженях, наш часовой был убит противником, который засел у нас в тылу в камышах, когда мы подошли к ерику.

Видя неважное положение моих бойцов, я с криками «ура» бросился в камыши по направлению, откуда стрелял противник, с тыла, и, стреляя на ходу, выбил противника, каковой скрылся в камышах, где имел лодки и переехал на другой берег ерика. Спустя 10–15 минут я стал подавать команду, что якобы идут в наступление роты. Преследуя противника, перебрался на другую сторону ерика, стал со стрельбой идти в наступление в камыши, где противника уже не оказалось. В этот момент подошла помощь, часть того отряда, которую вызвал и которая была на острове, где были захвачены вещи Рябоконя и оружие.

Тогда с отрядом я, рассыпавшись в цепь, идя по пояс в воде, пошел по направлению хутора Дацко, Струцкого, Белого и других и стал противника теснить к камышам, где, пройдя с версту, я отбил у противника каюки. Противник же скрылся благодаря густым камышам и топким местам. В данный момент, уезжая, я дал важные задания своему отряду и самоохране хутора Лебединского, который по моему заданию и соображению должны поймать разбитого на группы противника. Во время всех выступлений на операциях боем руководил лично я.

Начальник экспедиционного отряда ЧОН КЧО Якшин.

28 апреля 1922 г., ст. Гривенская».

Не случайно, видимо, что не только обыкновенные бандиты выдавали себя за рябоконевцев, но и красные, чоновцы, ловившие его. Видя, что поимка Рябоконя не удается, решили убить его и для этого организовали ложный повстанческий отряд «Тамань». Ничего из этого, конечно, не вышло, только убедились в степени популярности Рябоконя, так как отряд этот, выдаваемый за рябоконевский, люди встречали так, как карательные чоновские отряды не встречали…

Были и другие донесения, более объективные:

«Комчон Кубчеробласти. Ахтарская 25.4.22. Разведсводка Тимотдела.

Донесение завобщотделом исполкома Степной. В юрте станицы Степной обнаружена банда Рябоконя численностью

12 человек. Банда пока себя не обнаруживает. В остальных районах ничего не обнаружено.

Комроты ЧОН Шевченко».

Но набравшая обороты кампания по борьбе с бандитизмом уже не могла остановиться. Летели донесения и отчеты, в центре которых почему-то оказывался Рябоконь, хотя он в это время не проявлял никакой активности.

«18.7.1922

Отчет о работе отряда за все время.

Доношу до вашего сведения, что экспедиционным отрядом за весь период времени сделаны нижеследующие работы:

1. Сначала отряд состоял из 27 человек при 2 пулеметах. Спустя несколько времени в отряд стало прибывать пополнение по несколько человек, и отряд был доведен до 50 человек при 2 пулеметах. Из этого числа несколько человек в разное время убыло к Вам, и 1 человек за взятку отправлен в РВТ 22-й дивизии. Потери составили 2 чел. Убит 1 бандитами, 1 сам застрелился. Всего в отряде было не более 30 штыков.

2. За все время пребывания отряда в Гривенской было сделано 18 опервыступлений, согласно приказам (оперативных) по эксотряду. Все выступления дали соответствующие положительные результаты. Помимо этих выступлений, зафиксированных приказом, было еще ряд опервыступлений, которые по разным причинам в приказе не отданы. За все время работы отрядом поймано 36 бандитов, некоторые с оружием в руках. Благодаря работе отряда было взято 2 семьи заложниками — Чугуй и Кряд, которых в случае невыхода из камышей их сынов (бандитов) я пугал расстрелом. Через 5 дней родные своих сыновей вывели из камышей, которые явились в отряд и сдались добровольно.

Благодаря неустанной работе отряда, не дававшего спокоя бандитам, кроме, этих двух бандитов, будучи загнанными в тупик, были вынуждены явиться «добровольно» 17 человек зеленых. Часть с оружием в руках, из этого числа — 7 человек. Убегая от отряда, выскочили в Джерелиевские хутора, сдались в исполком и 10 чел. Пришли прямо в отряд. В общем, всего изъято бандитов (из гривенских плавней) 55 человек. Плюс к бандитам захвачены трофеи, из коих отряд пользуется только оружием и патронами, а все остальное отправляется в ШТА-ЧОНКЧО.

Последнее время в отряде имеется хорошая секретная агентура, которая в данный момент дает хорошие плоды своей работы. Сейчас агентурой обнаружено 3 сильные банды и также банда самого Рябоконя общей численностью 35–40 человек. Агентура содержится на средства, выделенные бойцами из своего пайка, который у них очень скудный, но бойцы сознают, что они это делают для скорейшего уничтожения бандитизма в общереспубликанском масштабе. В данный момент отряд подготовляется к серьезным операциям по ликвидации вышеупомянутых банд.

При операциях в данный момент желательно было бы, чтобы кто-нибудь участвовал из ШТАЧОНКЧО для наблюдения, в каких тяжелых условиях приходится работать экспедиционному отряду, работа которого безусловно видна, но который не имеет никакой абсолютно поддержки из ШТАЧОНКЧО.

3. Работая все время по камышам, где зачастую приходится бродить по шею в воде и грязи, бойцы без ропота переносят все это, сознавая, что так диктует пролетарская власть. Но если приходится случайно красноармейцу отряда приехать в ШТАЧОНКЧО за получением чего-либо, то с Краснодара он должен следовать в отряд пешим порядком, там, в штабе, один ответ: «Литеров нет». А если красноармейцу желательно будет узнать, почему же ему не выдают проездных документов, то его безо всяких объяснений выгонят вон. Если ШТАЧОН скажет, что это был один случай, то я скажу — нет. Это повторяется все время. Конкретный факт: ныне бежавший адъютант, с Краснодара

2 раза шел пешком, 2 красноармейца с обмундированием для отряда до сих пор еще не пришли, а время, как они ушли с ШТАЧОН, прошло 8—10 дней. Все это делается потому, что на отряд смотрят не как на боевую часть, а как на что-то выгодное, также всегда подчеркивают, что не отдан в приказе по ШТАЧОН. Кто же виновен в том, что старый начштаба больше думал о своих личных делах, чем о делах штаба ЧОН? Но все-таки его упущения остались в силе, ибо нарекания и недовольство на отряд как были раньше, так есть и теперь.

Мое мнение, что Смотрицкий бежал из отряда из-за тяжелых материальных недостатков. Служа в отряде, Смотрицкий не получал ни пайки, ни жалованья, ни обмундирования, а семья и его ребенок с этим не считаются и просят хлеба. Вопрос: «На что же мы его толкали, если он был в таком тяжелом материальном положении?» (Не давая ему то, что ему причиталось, как красноармейцу). Ответ ясен, не требует объяснений. Одно скажу, что если будут такие взаимоотношения штаба с отрядом и в будущем, то отряд, пожалуй, разбежится. Я, как командир отряда, убедительно прошу Вас, тов. командующий, снять с меня должность командира отряда, и только тогда отряд будет хорош для штаба, да и отряду будет лучше. А мне, если я нужен в штабе, то разрешите выехать в таковой, а если там мое присутствие не обязательно, то разрешите мне остаться в отряде красноармейцем.

Если возможно, то прошу Вас направить меня в Облвоенко-мат на предмет демобилизации. Думаю, что отчет о работе экс-отряда вам будет ясен и удовлетворит вас.

Командир эксотряда ЧОН КЧО Якшин.

Начштаба: вызвать для доклада т. Гуцула.

КомЧОН КЧО Бобров. 18.7.22.»

О, наивный и простодушный командир отряда Якшин, видимо, действительно желавший из случайно собранных людей сделать нечто, похожее на воинское подразделение и при этом дерзнувший жаловаться на начальство, на тех неумех, кто только вчера был ничем, а сегодня стал всем… Расправа с таким командиром последовала незамедлительно.

«Сов. секретно.

Эксотряд т. Якшина, находящийся в станице Новонижестеб-лиевской в области борьбы с бандой Рябоконя, по-видимому, ничего не предпринимает, так как результатов его работы до сих пор не видно. Посланный к т. Якшину сотрудник по борьбе с бандитизмом т. Сирота для совместной работы по выявлению банды Рябоконя товарищем Якшиным не принят, и деятельность последнего протекает в какой-то скрытой и туманной атмосфере. Для устранения подобных ненормальных явлений, прошу отозвать т. Якшина, назначив туда другого опытного и работоспособного командира. О результате сообщить.

Начкубчероблотдела ГПУ Долматов.

Вридначсоч Григорович.

Начотделения по борьбе с бандитизмом Малкин.

Вызвать т. Гуцула для доклада, после чего поставить вопрос об отозвании отряда т. Якшина.

Комчонкчо Бобров. 19.7.22 г.»

В этом потоке писанины проглядывали уже образцы той, советской поры неповторимой, вдохновенной и неистребимой бюрократии, когда всякий раз, когда складывалась сложная ситуация, апеллировали к мнению народа, к гласу народному, хотя в делах своих с интересом народным менее всего считались. Как только над командиром экспедиционного отряда нависла опасность, обвинение в бездеятельности (по причине того, что Рябоконь не проявлял активности), тут же организуются письма — начальника гарнизона станицы Гривенской Толстикова и благодарных рыбаков, так сказать» глас самого народа. Письма эти выглядят просто комически:

«Командующему ЧОН КЧО.

Товарищ командующий, выносим Вам великую благодарность станицы Гривенского гарнизона за присланный к нам экспедиционный отряд, который за короткий период времени сделал больше, чем бывшие ранее отряды, даже и в большом числе, как полк и более. Отряд с командиром т. Якшиным за три операции поймал 19 бандитов и 4 убил. Эти две банды: первая под командой Спички, вторая под командой Поддубного не удавалось поймать еще с 1920 года, а т. Якшин сумел поймать за такое короткое время исключительно потому, что при налете на бандитов сам вперед всех шел к не подступным островам, а также поймана вся Рябоконева контрразведка, что теперь даст т. Якшину с нами вместе скорее поймать самого Рябоконя. Выражая Вам благодарность по желанию бойцов гарнизона, просим самоотверженность т. Якшина отметить, ибо если будет таких командиров больше, то республика будет спокойно существовать в дальнейшем.

Нач. гарнизолна Толстиков. 1922 г. Апрель 1 дня, станица Гривенская».

«Командующему частями особого назначения КЧО.

Настоящим приносим Вам крепкую рыбацкую благодарность за присылку к нам в станицу Гривенскую экспедиционного отряда под командой товарища Якшина. Обладая, по-ви-димому, громадным военным опытом, товарищ Якшин не ограничивается одними распоряжениями, а сам лично командуя, одновременно, и как рядовой боец участвует во всех операциях по уничтожению бело-зеленых банд.

Результатом такой самоотверженной работы т. Якшина явилось то, что в течение короткого времени, с небольшим по численности отрядиком, он достиг громадных результатов, уничтожив две банды под командами Поддубного и Спички в количестве пятнадцати человек, и захватил всю контрразведку Рябоконя в количестве шести человек.

Работа эксотряда под командой тов. Якшина дорога сердцу рыбаков как потому, что результатом их является уничтожение врагов народа, так и потому, что она дает всем нам возможность спокойно заниматься трудом и поддерживать свои хозяйства. Почему от имени всех рыбаков 3-го рыболовного участка выражаем Вам еще раз товарищескую благодарность и просим отметить работу Якшина, которым, как командиром и как бойцом, может гордиться Красная армия.

Председатель К. Дацко.

Проверив результаты работы т. Якшина по сводкам, отдать в приказе благодарность за энергичную и настойчивую работу.

Комчонкчо Бобров».

И все же, Якшина отзывают за недостаточно решительную борьбу с Рябоконем, правда, наградив за… энергичную и настойчивую работу. А на борьбу с бандитизмом присылаются новые части.

«Телеграмма Комэкспедотряда тов. Якшину.

Гривенская из ШТАЧОНКЧО. Краснодар 8 августа 22 г.

Комчон приказал вам с отрядом окончательно сняться из Гривенской, захватив все имущество, вооружение и прибыть в Краснодар. Получение подтвердить.

Замначштаба Шабров».

«2.9.22 года.

Для ликвидации банды Рябоконя, расположенной в лимане Чубургойский Славотдела 25.8 выступили два кавэскадрона 13 кавполка. 28.8 находившийся под стражей Тимуполномоченного бандит из банды Рябоконя Месюра Иван Ефимович пытался бежать, но одним из красноармейцев был застрелен.

Начкубчеротдела ГПУ Долматов. Вридначсоч Григорович. Вридначстбанд Бортников».

Помимо открытого, военного подавления повстанцев была развернута целая агентурная сеть осведомителей. К Рябоконю постоянно подсылались шпионы, которых он безошибочно угадывал и разоблачал.

«Комэкспотряда тов. Якшину.

Доношу до вашего сведения, что за 10 и 11 июля 1922 г. по вашему заданию я ходила с Пруткой Дунькой к бандитам менять табак на хлеб. Но, не дойдя до Прорвы, мы вернулись, ибо уже почти был дождь, а через час был почти ливень, благодаря которому мы с Дунькой вернулись домой, и Дунька мне сказала, что она наварит киселю и завтра, то ест, на Петра и Павла, понесет со мной к бандитам киселю и мой табак.

Дунька мне говорила, что там, в банде, есть Панасенко, Пруткий, Васильченко (офицер), Васильченко (учитель) и еще какой-то Савва. Все они ездят к Ганычу Васылю, а выезжают на пристань до Маныча Гурия, а от Маныча идут до Ганыча. Ганыч и Маныч имеют с ними тесную связь и помогают им во всем, а также когда надвигается опасность, то оне немедленно сообщают бандитам.

Посев у них (бандитов) есть, сеяла им Решидчиха Дунька, которая и должна им убрать. Живет она на Джерелиевских хуторах. Завтра я с Пруткой иду к бандитам и все окончательно узнаю. Уйдем к обеду. К сему, сексот № 6.

С подлинным верно. Делопроизводитель секретной оперативной части Бойкин».

Мы никогда не узнаем имени этой «шестерки», сексота № 6, доносившей ради куска хлеба, который, как оказалось, стоил недешево и самим чоновцам, доносившей на своих хуторян, близких и родных. Но в ее донесении обнаруживаются любопытные и важные подробности: что же это за такие необычные бандиты, которые, оказывается, сеют хлеб и выращивают бахчу… не детей малых режут, как о том трубила лукавая пропаганда, а сеют и выращивают тайком хлеб. От кого таясь?..

Через восемьдесят лет после этих давних событий и тайных сообщений я пошел к Ганычу, не к тому, конечно, о котором доносила сексот, а к Владимиру Васильевичу Ганычу, проживающему в станице Староджерелиевской, по всей видимости, сыну того Ганыча, во всяком случае, его родне. Пошел к нему не от Маныча, которого не нашел, а от кума Владимира Васильевича Кучери Василия Стефановича, проживающего там же, неподалеку. Дело в том, что, как мне рассказали, у Василия Стефановича Кучери хранилась фотография Василия Федоровича Рябоконя, на которой он снят с какими-то двумя казаками в станице Славянской. Сведения о фотографии были у меня достоверные, и я нисколько не сомневался в том, что ее раздобуду. Столько ведь лет прошло, жизнь снова так перевернулась. Казалось, ни к чему теперь скрывать ни своего родства с Рябоконем, ни сподвижничества с ним. Наоборот, теперь надо бы уже разобраться в происходившем, и если не гордиться своей причастностью к нему, то чтить ее и хранить. Но тут я столкнулся с чем-то трудно объяснимым.

Василий Стефанович Кучеря сознался, что у него действительно есть такая фотография, но ее надо «пошукать», найти. Договорились, что он «пошукает» и пришлет мне ее в Москву для снятия копии. Но не тут-то было. Никакие просьбы и уговоры не подействовали. Так он мне ее и не прислал. Приходили к нему по моей просьбе люди, понимавшие ценность этой фотографии, которым он отвечал: «Нэма ниякых фотографий. Уси спалылы. И шоб по сему дилу до мэнэ бильшэ нэ прэходылы…»

Меня уверяли, что это, мол, так людей напугали в двадцатые-тридцатые годы, что они и сегодня боятся, что у них до сих пор, как говорят, от страха зашпоры позаходылы… Возможно. Но здесь, по-моему, было нечто иное. Да, это, видимо, тоже последствия того же мордования людей, но здесь — обыкновенное неведенье, непонимание ценностей, а может быть, и расчет на какую-то выгоду.

Между тем фотография эта, которая, по всей видимости, окажется все-таки спалэной, утраченной, имеет примечательную историю для характеристики Рябоконя. Как рассказывали родители В.С. Кучери Стефан Алексеевич и Ксения Максимовна, она была подарена самим Рябоконем, видимо, деду Василия Стефановича, но подарена не на память, а при обстоятельствах весьма необычных.

Ехал его дед к родне в Ахтари, в станицу Приморско-Ахтарскую, и вдруг, откуда ни возьмись, на пути появляется Василий Федорович Рябоконь. Поговорили, слово за слово, Василий Федорович и говорит, что хлопцы в камышах голодные: нет ли у вас чего? Если, конечно, можете, то дайте. Те дали кое-что из продуктов для хлопцев. Взамен Василий Федорович вынул эту фотографию и говорит: «Если спросит кто, кому дали продукты, скажете, что Василию Федоровичу, а в доказательство — вот вам эта фотография…»

Хорош бандит, если не только не скрывается, но вручает взамен такую убедительную улику…

Кум Ганыч, любящий покалякать о Рябоконе за чаркой, узнав, что им кто-то интересуется, по всему видно, струхнул не на шутку, так что и хмель прошел. Во всяком случае, на все мои просьбы рассказать то, что знает о рябоконевцах и какое он имеет отношение к тому Ганычу, он так и не откликнулся. Перепугался, злякався человек…

Молчат православные, кажется, уже теряя рассудок. Уже иная революция произошла, с новой экспроприацией, то бишь приватизацией, уже началось по-новому кругу все то же революционное беззаконие, но в иных формах, а они все еще опасаются того, чего опасаться уже давно нет оснований. Или, может быть, православными перестали быть? За них говорит сексот:

«Вчера 9 июля ко мне пришла Пруткова сестра. Я стала звать ее, чтобы вместе пойти на хутора променять табак на хлеб. Она сказала, что если у меня есть табак, то его всегда возьмут хлоп-ци (бандиты). Я сказала, что это будет долгая история, когда я их найду, а мне нужно быстро, нечего кушать. Она сказала, что ничего долгого не будет, а нужно только пойти вместе с ней к Ганычу (бывший зеленый), а хлопци приедут к нему и возьмут табак. Я спросила, где же они возьмут хлеба, чтобы заплатить за табак? Она ответила, что у них хлеба много, что у них хлеб посеян на земле Решидчихи Дуньки, живущей на Джерелиевских хуторах, что она скоро будет его косить.

Во время разговора она часто упоминала какого-то Савву (бандита) и упомянула, что Рябоконь тоже вместе с ними. Сегодня мы понесем бандитам табак.

К сему совершенно секретный осведомитель № 6».

«Согласно вашего задания, я стала наблюдать за районом возле Смолиного ерика и стала просить Пруткову сестру Евдокию Костючку, чтобы она отвела меня к бандитам и чтобы они приняли меня к себе в компанию, так как советская власть не дает мне никакой помощи. Она сказала, что это можно будет сделать и что у бандитов есть свой посев на острове между старой речкой и новой и Смолиным ериком, там же у них есть и куринь. Посеяно у них десятин 12 хлеба и баштана. Сколько чего именно еще не узнала. Живут они больше всего в курине, но иногда на несколько дней отлучаются куда-то в другое место. Пруткова сестра очень часто ходит к ним и носит им сведения и продукты. Я постараюсь через Пруткову сестру войти в связь с бандой и если нужно будет, то перейду к ним, чтобы лучше все узнать, а тогда сообщу вам.

К сему совершенно секретный осведомитель. № 6».

«Сообщаю Вам, что моя сестра Анна (не родная) Самсонова имеет тесную связь с зелеными под командой Панасенка Петра и Пруткова Никифора, а других двоих не знаю и что таковые у нея бывают, когда она еще жила с ея отцом около шлюза, а теперь она перебралась к Мошонкову. Не знаю, ходят ли они теперь к ней. Бандиты ходят почти каждый день к гр. Гладкому Никифору за молоком, который живет около Смолиного ерика. Затем сообщаю, что они все живут в заплавках против Никифора Гладкого. Там у них есть в камыше кубло. Панасенко, кажется, ходит к своей жене и, наверное, имеет связь с Василь-ченком Иваном, потому что они с ним вместе были в камыше и теперь Панасенко, когда приходил к Гладкому за молоком, то я его видала, а Васильченко живет с ним рядом.

Сейчас сестра Пруткого понесла кошелку продовольствия, за которой прошу Вас проследить. О всей работе бандитов, если я узнаю, то срочно вам сообщу. В правильности своих показаний несу полную ответственность перед судом Р.В.Т., в чем и подписуюсь.

К сему совершенно секретный осведомитель № 6».

В этом донесении сексота № 6 особенно поражает мимолетная оговорка: в доносе на сестру вдруг указывает, что сестра не родная. Тем самым она как бы дает знать, что на родную сестру доносить не стала бы, а вот на двоюродную — доносит. За этой малой оговоркой скрывается ведь совсем иное: чувствовала неведомая нам доносительница, что занимается делом неблаговидным. Именно потому и оговорилась.

Странные все-таки были эти бандиты — хлеб сеют в тайне от власти, призывающей их к мирному труду. В станицы ходят не за самогоном, как можно было бы предположить согласно их бандитской натуре, а за… молоком.

Особенно же возмутил Василия Федоровича дошедший до него слух, что он якобы намеревается разграбить Приморско-Ахтарский Успенский собор. Слух, пущенный, конечно, чоновцами, его ловившими. Но какое лукавство — атеисты, которые искореняли народную веру, обеспокоились вдруг защитой православного храма!

Приморско-Ахтарский Успенский собор, величественный и красивый, в конце концов оказался разрушенным. И конечно же не Рябоконем…

Василий Федорович Рябоконь уже не мог отстраниться от той борьбы, в которую был вовлечен, которая шла вне зависимости от его желания или нежелания. Оставалось лишь реагировать на нее, и так, как подсказывало его природное чутье и совесть.

Он снова возвращается к этой борьбе, понимая, что вести ее в прежних формах невозможно, надо искать иную возможность вмешательства в происходившее, чтобы реально влиять на него.

В начале марта 1923 года Рябоконь собирает новый, теперь даже не отряд, а группу, которая в последующем не будет превышать более девяти человек. Практически это был штаб движения, и только он скрывался в камышах. Все же остальное движение, сочувствующее Рябоконю, постоянно находилось в хуторах и станицах: собирало информацию и передавало ее в камыши, снабжало необходимыми документами, продуктами, служило новой власти, выступало на собраниях, клеймило врагов народа и мировую буржуазию… Это была уже совершенно иная форма борьбы и жизни повстанцев. Необходимость в терроризировании власти, дабы держать ее в страхе и тем самым показывать людям ее шаткость и ненадежность, отпала. Ведь никакого нового десанта ждать неоткуда. Теперь новое повстанческое движение, организованное Рябоконем, скорее становилось напоминанием власти о том, что надо действовать не только по указаниям сверху, зачастую диким, разоряющим людей, но и сообразуясь с их интересами, их укладом жизни, здравым смыслом и правдой. И, если этого не происходило, в дело вмешивался Рябоконь. Не скажу, что он олицетворял абсолютно народную правду, он ведь был тоже живой и грешный человек, но сдержать авантюризм новой власти, попирающей божеские и человеческие законы, тогда, кроме Рябоконя, было некому. Дабы в этой его миссии усомнились люди, его и выдавала власть за обычного бандита.

В новый отряд, кроме Василия Федоровича Рябоконя, вошли: его помощник Ковалев по прозвищу Астраханец, адъютант Пантелеймон Дудник или как его звали, Омэлько Дудка, житель станицы Гривенской, завхозом вместо сдавшегося Тита Загубывбатько стал теперь Савва Саввич Скорик, житель станицы Полтавской, Сороколит, из станицы Полтавской, Лука Саенко, фельдшер из станицы Новониколаевской, Павел Павелко из станицы Староджерелиевской, Исаак Кравченко и Петр Кравченко, учительница Марфа Худая — все из той же станицы Староджерелиевской.

Примечательно, что Рябоконь начинает собственно свою деятельность с весны 1923 года, именно в то время, когда по всей Кубани, как считала новая власть, с бандитизмом было уже покончено и народ приступил к восстановлению хозяйства и к мирному труду…

С первых чисел мая отряд переходит к активной деятельности, занимая бивак в Староджерелиевских лиманах. Через сочувствующих лиц повстанцы проводят разведку.

Теперь Василий Федорович Рябоконь вроде бы так же прятался по тем же плавням и лиманам, но его повстанческое движение наполнилось иным значением. Здравый смысл подсказал ему, что в его судьбе была первопричина, не от него зависящая, и это придавало ему чувство правоты. Ведь его вынудили хорониться на родной земле, по знакомым с детства, дорогим местам. Ему и в самом кошмарном сне не могло привидеться, что здесь он будет ходить крадучись, с опаской, каждую минуту готовый к тому, что откуда-то из камышей ударит тот единственный выстрел, который толком и не расслышишь, в который в оставшуюся секунду и не поверишь, словно это происходит не с тобой, а лишь удивишься и ужаснешься тому, что вот и произошло так просто и обыденно то, что казалось невозможным, немыслимым. Его чуткое сознание и податливое тело так привыкло к опасностям и готовности каждую минуту умереть, что он каким-то глубинным чутьем угадывал и знал, как это обыкновенно происходит.

Совершенно необъяснимо, почему с начала 1922 года, когда набеги рябоконевцев на хутора и станицы прекратились и даже создалось впечатление, что отряд Рябоконя или полностью ликвидирован, или ушел в другие районы, именно в это время активизируется деятельность комсомольцев по борьбе с бандитизмом. В эту борьбу вовлекались люди молодые, даже юные, абсолютно неподготовленные и неопытные, которые, брошенные в камыши, могли стать легкой жертвой повстанцев. Неизвестно, действительно ли они участвовали в ликвидации группы В.Ф. Рябоконя или какого-то иного повстанческого отряда или же обычной разбойной шайки. Об одной из таких жертв борьбы с бандитизмом, гибели семнадцатилетнего Максима Туманова, следует рассказать, точнее проиллюстрировать сохранившимися документами времени.

Сохранились воспоминания М. Нетребко, заместителя командира отряда ЧОН станицы Староджерелиевской, написанные по настоянию Я.М. Фурсы, командира этого отряда.

Итак, весной 1922 года, когда всякаяактивность Рябоконя была прекращена, решили объехать все плавни, дабы удостовериться в том, есть там повстанцы или нет. Причем привлечь не армейские части, а комсомольцев. Решение, конечно, странное само по себе. Естественно, так же нелепо прошла и сама операция, в результате которой погиб молодой человек. Можно предположить, что все происходило тогда не совсем так, ибо воспоминания написаны позже, с вполне определенной целью — запечатлеть героизм комсомольцев в борьбе с бандитизмом. Этот бодряческий, пропагандистский тон воспоминаний и специфический стиль, говорящие об искажении общей картины происходившего, заставляет усомниться в их искренности.

«Воспоминания о смерти бойца нашего отряда

т. Туманова Максима Федотовича.

В станице находился уполномоченный особого отдела т. Калинин, целью пребывания которого была ликвидация банды Рябоконя. Всю весну 1922 года налеты прекратились, и при всем желании со стороны уполномоченного обнаружить местонахождение банды, это все-таки не удавалось, и даже создалось впечатление, что банда скрылась с нашего района. Поскольку явилось такого рода предположение, его нужно было подтвердить на факте.

В июне 1922 г. было решено объехать все плавни и таким образом удостовериться, есть. ли банда в нашем районе или она ушла в другое место. Для этой цели был набран экспедиционный отряд в количестве десяти человек, который должен был произвести обследование плавней следующим порядком: первая группа в составе уполномоченного т. Калинина, бойца Туманова М., Командира отряда ЧОН Фурса, бойца Тальнова и Запашнего Марка, как бойца и как проводника, должна была погрузиться на лодки на хуторе Великая гряда и обследовать восточную сторону лимана Чебургольского до прохода в лиман Круглый. Вторая группа в составе пяти человек: зам. уполномоченного товарища Калинина, бойцов: Нетребко Е., Немчен-ко А., Костенко И., должна была погрузиться на лодки на хуторе Протока и обследовать северную сторону Чебургольского лимана до прохода в лиман Круглый и там, связавшись с первой группой, проводя ночь на лодках под стаями комаров, двинуться дальше.

Но к несчастью, план не был строго выполнен.

Первая группа выехала не вся, а именно: Тальнов и Фурса остались на берегу неизвестно почему, и всего выехало с первой группы только три человека, каковые в свою очередь не обождали вторую группу, сами поехали через проход в лиман Круглый и дальше. Вторая группа вечером не выехала, ввиду отсутствия лодок, а выехала только рано утром. Обследовав северную сторону лимана и не доехав к месту связи, мы услышали на недалеком расстоянии стрельбу: три залпа и несколько одиночных выстрелов. Мы поспешили к месту связи, но там не нашли первой группы и, проехав в лиман Круглый, продолжить путь не могли, не имея проводника, ибо проводник Запашный был в первой группе и под его руководством мы должны были все вместе продолжать обследование. Не имея возможности доехать на место стрельбы, мы были вынуждены возвратиться обратно, предположив, что, наверное, случилось что-то неблагоприятное. Не имея никаких сведений о первой группе, мы решили обождать несколько времени с надеждой, что группа вернется.

Через два дня после происшествия, не имея никаких сведений об уехавших товарищах, замуполномоченный решил выслать секретную разведку на место происшествия, которая состояла из двух человек: Мамай и Сапсай. Секретная разведка под видом рыбаков выехала, но тоже не вернулась, а посему пришлось прийти к заключению, что первая группа в составе уполномоченного т. Калинина, комсомольца т. Туманова Максима Федотовича и Запашнего Марка вместе с посланной разведкой Мамаем и Сапсаем погибла от рук бандитов. Между тем с погибшими бойцами осталось две винтовки, карабин английской системы, наган и все бумаги: планы, сводки, агентурные сведения, находившиеся при т. Калинине.

Касаясь личности погибшего т. Туманова М., необходимо отметить: т. Туманов был самый отважный, неустрашимый боец нашего отряда, всегда безоговорочно идущий на все мероприятия борьбы с бандитизмом. Мне часто приходилось участвовать в операциях вместе с т. Тумановым, и я всегда считал его самым надежным бойцом.

Только осенью того же года от добровольно вышедших бандитов пришлось узнать об участи, постигшей наших доблестных товарищей. Вышедшие бандиты рассказали следующее: вся банда сидела на островке в камышах, над которыми шел проход из одного лимана в другой, шириной не больше двух аршин. Вдруг к бандитам подъезжает рыбак и сообщает, что едут три человека красных. Банда моментально ликвидировала все признаки своего пребывания и произвела засаду, поджидая едущих. Когда лодка наших доблестных бойцов выехала против засады, бандиты произвели несколько залпов, от которых уполномоченный т. Калинин был там же убит, Запашний был ранен, а Туманов, оставшись живым, бросился бежать, но был пойман. Захватив такую солидную добычу, как живой человек, бандиты решили использовать его как военнопленного для получения сведений, но таковых, сколько они ни мучили Туманова, добиться не могли. В ход были пущены все меры и, наконец, даже пытки. Пойманного Туманова начали казнить, отрезая ему уши, пальцы, но наш истинный, стойкий боец безропотно терпел, не прося пощады. О муках, перенесенных им, даже не приходится говорить, но, несмотря на это, он не промолвил ни одного слова, и гордо, стойко, славно погиб за дело защиты интересов и благосостояния всех трудящихся.

После казни труп т. Туманова был уничтожен бесследно. Так погиб наш дорогой товарищ, друг и честный борец за благо трудящихся. Вечная память тебе, дорогой товарищ, безропотно вынесший все муки и зверства бандитов и славно погибший.

Твоя память навсегда останется у нас в душе, ибо твоя молодая цветущая жизнь на семнадцатом году жизни явилась необходимым кусочком фундамента наших общих завоеваний.

Спи, дорогой товарищ. Твоего дела мы не забудем.

25 января 1925 г., станица Староджерелиевская.

Близкий друг и участник работы Туманова М. Нетребко».

В семидесятые годы брат Максима, Туманов Константин Федотович, уже старик, и, естественно, размышляя о пережитом, прислал письмо из Крыма, из Алушты председателю Стародже-релиевского сельского совета В. Егорову, в котором вспоминал о своем брате, погибшем в борьбе с бандитизмом.

Ясно, что четырнадцатидневная зверская казнь Максима и якобы вырезанные звезды на его теле — не более как пропагандистский прием и даже штамп, дабы вызвать ненависть к повстанцам и выставить их извергами. Тем более что тело погибшего так и не было найдено, а значит, никто никаких зловещих звезд и отрезанных ушей просто не мог видеть…

«Уважаемый председатель исполкома Староджерелиевского сельского совета тов. В. Егоров, — писал Константин Федотович, брат Михаила Туманова, — хочу сообщить Вам некоторые подробности о первом Староджерелиевском комсомоле и моем брате Максиме. В 1919 году в станице была организована подпольная комсомольская организация, в основном из старших классов вышеначальной школы. Идею организации комсомола подала Лагунова Мария, а ей подсказал неизвестный мне молодой человек. Первым секретарем комсомола была моя сестра Галина Федотовна Туманова. Тогда же членом комсомола стал и мой брат Максим Федотович Туманов.

Комсомольская организация проводила соответствующую работу в станице. Когда станица была освобождена Красной армией, из остатков разгромленных белогвардейских частей в кубанских плавнях организовалась бело-зеленая банда под руководством белогвардейского офицера Рябоконя, который, как житель ст. Лебеди, хорошо знал кубанские плавни. Бандитов хорошо укрывали плавни, и им помогали некоторые местные жители прилегающих к плавням станиц и хуторов, которые враждебно относились к советской власти и надеялись на возврат белой армии. Рябоконевцы распространяли слухи о том, что скоро придет конец советской власти и прочее. Бандиты часто устраивали кровавые налеты на станицы и хутора, особенно частым налетам подвергались станицы: Староджерели-евская, Николаевская, Лебеди, Полтавская, Черноерковская и другие. Рябоконевцы убивали членов большевистской партии, комсомольцев, работников Советов и всех тех граждан, кто поддерживал советскую власть, часто такие семьи уничтожались полностью. Бандиты грабили первые кооперативные магазины и поджигали дома. Отряды Красной армии, присланные для ликвидации бело-зеленой банды, успеха не имели, так как непроходимые плавни и некоторые местные жители надежно укрывали бандитов. Тогда вся тяжесть по ликвидации банды легла на местный комсомол. Комсомольцы под руководством большевистской партии, местных Советов и ВЧК с оружием в руках отбивали налеты бандитов на станицы. Таким образом, первый Староджерелиевский комсомол стал боевым вооруженным отрядом защиты советской власти в станице.

Я мог бы здесь описать несколько боевых действий Максима с бандами Рябоконя, но остановлюсь на том бое, который оказался последним для Максима. Помню, как летом 1922 года к нам в поле, где работала наша семья, пришел Максим, в руках у него была винтовка. В тот же день к нам на подводе приехали комсомольцы: Горбатенко Иван и Лагунов Федор. Они сказали, что их послал командир Калинин за Максимом, будет поход на Рябоконя. Максим сел на подводу, и они уехали. Больше мы никогда Максима не видели.

Мне было известно, что Калинин (имя и отчество не помню) был командиром небольшого отряда красноармейцев. Этот отряд находился тогда в станице Старонижестеблиевс-кой. Мне потом стало известно о том, что отряд Калинина вместе с комсомольцами решили атаковать банду Рябоконя в лимане Чебурколь. В разведку пошли на лодке Калинин, Максим и Запашный (житель станицы Староджерелиевской, имя и отчество не помню), их лодка шла среди густых камышей по водной, свободной от камыша дорожке (гирлу). Бандитам из камышей хорошо была видна лодка и в ней люди. Разведчики не могли видеть бандитов, притаившихся в камыше. Рябоко-невцы открыли огонь по разведчикам из винтовок и пулемета. Разведчики отвечали огнем из винтовок по невидимому противнику. В этой перестрелке был убит Калинин и Запашный, Максим еще некоторое время продолжал вести огонь, потом его ранили и взяли в плен. Максима бандиты пытали и допрашивали, в каких местах расстанавливаются комсомольские посты, засады, кто сообщает комсомольцам о времени нападения рябоконевцев, кто член партии, ВЧК, ЧОНа и прочее. Несмотря на страшные истязания и пытки, он отвечал: «Не знаю, поплатитесь, гады, за свое зверство своей кровью и жизнью, советская власть сильна, она с вас спросит за все ваши злодеяния». Эти слова Максима злили бандитов еще больше. Бандиты на теле Максима вырезали пятиконечные звезды, отрезали язык, нос, уши, выкололи глаза. Эта зверская казнь продолжалась четырнадцать дней. Потом бандиты привязали к телу Максима красное знамя и бросили его тело под плав (плавом называли плавающий по воде остров, состоящий из камыша, травы и другого мусора).

В этом моем письме нет ничего мной придуманного, я пишу так, как мне неоднократно рассказывали член партии Маншич Николай Николаевич, Ткаченко Влас, участник борьбы с бандитами, комсомолец и участник борьбы с бандами Рябоконя Лысенко Петр Гаврилович, член ВЧКа Фурса Яков и многие другие. Максим погиб при выполнении боевого задания. Все вышеуказанные люди неоднократно выступали на общестаничных праздничных митингах, посвященных Великой Октябрьской революции и 1 Мая и рассказывали о героических делах Максима и его трагической смерти.

Можно ли забыть об этом, хотя с тех пор прошло много лет? Нет документов, но есть еще живые люди, которые должны помнить об этом страшном событии, и еще можно увековечить в мемориале память о Максиме и его боевых товарищах, погибших вместе с ним.

После гибели Максима к нам в дом приезжали два человека в военной форме, они говорили, что они из ВЧК и что Максим был их сотрудником и им нужна фотография Максима для каких-то документов. У нас была одна фотография, и та семейная, на которой был и Максим. На этой фотографии Максим выглядел совсем малолетним, так как эта фотография была сделана в 1914 или 1915 году, но несмотря на это, они взяли фотографию. Эти люди предлагали отцу и матери оформить пенсию за погибшего сына. Но отец и мать отказались от пенсии. Они сказали, что мы еще молодые, себе на хлеб заработаем. Через некоторое время нам возвратили фотографию почтой и несколько копий с нее. Такая фотография Максима имеется в вашей средней школе.

Откуда приезжали эти люди, не знаю, а это важно. У нашего отца были какие-то документы о гибели Максима, но когда наш дом был разбит во время войны немецким снарядом и был убит наш отец, семилетний сын моей сестры Матроны Федотовны Тумановой Николай Алексеевич, тогда не стало и документов.

С искренним и глубоким уважением Туманов Константин Федотович».

Жаль, конечно, юного Максима, жаль этих бедных людей, его родителей, отказавшихся даже от пенсии за гибель сына, жаль и его брата, уже старика, так и не понявшего, что же это был за такой «бандитизм», при котором бандитами оказывалось большинство людей, и на склоне лет все еще повторяющего пошлую пропаганду, которой уже тогда никто не верил… А аляповатость и примитивность этой пропаганды только унижала действительно светлый порыв юного человека…

Особенно печально это теперь, когда нынешним молодым людям надо объяснять, что такое советская власть и которые никак понять не могут, что такое комсомол…

К этой ужасной истории, столько раз озвучиваемой на праздничных митингах, следует добавить лишь то, что с начала января 1922 года по март 1923 года Василий Федорович Рябоконь прекратил всякую свою повстанческую деятельность, скрываясь, раненый и больной тифом, на Кирпи-лях, в других хуторах и станицах, и уж никак не мог расправляться с этими комсомольскими неучами, решившими обследовать плавни…

Что же касается Фурсы и его выступлений на праздниках о подвиге Максима, то именно он, оставшись тогда в станице, послал молодого человека на явную гибель, хотя должен был идти в плавни вместе с ним…

О том, как комсомолия вела борьбу с бандитизмом и с саботажниками сдачи хлеба, говорит трагедия, свидетельствующая скорее не просто о неподготовленности молодых людей, брошенных в вооруженную борьбу со своими же гражданами, обзываемыми бандитами и кулаками, а о полном непонимании действительного смысла происходившего…

Однажды стрелковая рота в составе ста двадцати человек при трех пулеметах пешим порядком вышла из Ейска на помощь чоновцам в станицу Староминскую. Между станицами Старо-щербиновской и Староминской командир решил сделать привал. Рота расположилась в балке. Люди, пройдя более тридцати пяти километров, прямо-таки свалились в траву от усталости. Многие сразу же уснули. Командир роты не предпринял никаких мер предосторожности, даже не выставил охранения.

Вечерело, когда вдруг из соседней балки выскочила небольшая конная группа и начала жуткую рубку отдыхавших красноармейцев. Люди в панике начали разбегаться. Сопротивление оказал только пулеметчик, но его тут же срубил командир налетевшей повстанческой группы Григорий Сидельников.

Там в вечерней балке полегла почти вся рота. В живых оставили только фельдшера, оказавшего помощь раненым повстанцам. Собрав оружие, повстанцы скрылись, оставив среди убитых и раненых фельдшера. А было этих повстанцев всего лишь четырнадцать человек…

Когда особоуполномоченный, командир отряда по борьбе с бандитизмом Иван Хижняк, прискакал со своим отрядом на помощь роте, то открылась жуткая картина: в лучах заходящего солнца, по обоим склонам балки, лежали изрубленные люди, среди которых бродил одиноко, как привидение, фельдшер…

Конечно, это была неоправданная жестокость. Но ведь рота эта не маневры совершала по кубанской степи, а шла по души тех, кто ее уничтожил, шла разорять их жизнь, не задумываясь о том, что это тоже люди, сограждане, у которых есть семьи и дети и которые тоже хотели и имели право жить… Но для этих молодых людей достаточно было обозвать их «бандитами» и «кулаками», чтобы уже не сомневаться в своей правоте уничтожать их…

Помечено ли сегодня то скорбное место, где произошла трагедия, памятным знаком в назидание потомкам? Если нет, то получается, что их гибель оказалась неправедной, была только средством в чьих-то неведомых планах и соображениях…

Андрей Лазаревич Гирько возглавлял комсомольскую организацию в станице Староджерелиевской. Перед комсомольцами была поставлена задача: ни больше и ни меньше, как поймать самого Рябоконя. Приехал представитель, уполномоченный из станицы Славянской. Разработали план: где выставлять засады, как действовать. Но операция не удалась. А утром там, где был уполномоченный, нашли записку: «Здесь был Рябоконь»…

Андрей Лазаревич был из тех честных людей, на которых, что называется, и держится жизнь. В тридцатые годы его избрали председателем колхоза «Красный животновод». В голод вместе с колхозниками ловил и ел хомяков, но ничего не брал с колхозной кладовой. Потом его перевели в станицу Гривенскую председателем сельпо, где он в спешке подписал какие-то документы, а бухгалтер, их подсунувший, сбежал. Его арестовали в 1939 году за халатность. В Ростове-на-Дону, где велось следствие, он не подписал ни единого документа. И все равно его отправили на Беломорканал.

Что поразило Андрея Лазаревича, чему он так и не нашел объяснения, так это то, что следователь, который вел дело «о халатности», вдруг спросил его, причем спросил как бы с укором и осуждающе:

— Это вы ловили Рябоконя?

— А откуда вы знаете? — удивился Андрей Лазаревич.

— Мы все знаем, — был ответ.

И это по прошествии пятнадцати лет…

Но какое отношение имело его дело «о халатности» к давним событиям, связанным с Рябоконем? Кто и почему помнил о нем и о тех, кто его ловил?.. Непостижимо…

А.Л. Гирько к концу жизни разочаровался в партии. Как он говорил, «ошибся» в партии, и детям своим наказывал в нее не вступать. Так они и сделали.

Андрей Лазаревич Гирько был человеком редкой честности. Но в то время и в том обществе, которое создавалось, честный человек обязательно попадал в трагическое положение. Видно, наступало горькое похмелье после революционного неистовства и беззакония. И получалось так, что тем, кто особенно усердствовал в построении «нового мира», приходила расплата…

Он умер на Беломорканале. До Великой Отечественной войны семья его так и не узнала об этом. А уже во время войны из окна вагона, проходящего мимо станицы поезда, кто-то крикнул: «Кто знает Гирьку, сообщите родным, что он умер». Бумага о его реабилитации пришла лишь в 1957 году.

Об этом мне рассказал живущий теперь в станице Полтавской его племянник Анатолий Алексеевич Матвиенко.

Так комсомольцы боролись с бандитизмом. Во имя, разумеется, светлого будущего, которое почему-то, вопреки восторженным ожиданиям, так и не наступило, а будущее у большинства из них оказалось мрачным…

Я — РЯБОКОНЬ!

Проведя разведку, Рябоконь установил, что у командира отряда частей особого назначения — ЧОН станицы Староджерелиевской Фурсы, на квартире хранится без всякой охраны полученное из станицы Славянской, оружие — тысяча патронов и несколько винтовок. Отряд Фурсы состоял в основном из комсомольцев, людей молодых, абсолютно неподготовленных, а то и просто бестолковых. 15 мая 1923 года Рябоконь с небольшой группой приходит на квартиру Фурсы, связывает хозяина дома Г.В. Данильченко. Приказав ему не кричать и не выходить из дому в течение двух часов, забирает все оружие. Не встретив никакого сопротивления станичных чоновцев, скрывается в плавнях.

Командир Староджерелиевского ЧОНа, позже младший милиционер Яков Моисеевич Фурса, примечателен тем, что проявил полную несостоятельность на этой должности. Каждое появление Рябоконя в станице в донесениях и сводках непременно заканчивается фразой: «Не встретив никакого сопротивления со стороны Староджерелиевского отряда ЧОНа, скрылся в плавнях». В наиболее опасных выходах в плавни на поиски повстанцев он почему-то не участвовал, оставаясь в станице. Но потом, в 1925 году, когда опасность для него миновала, он развил необычайно бурную деятельность по созданию истории борьбы с бандитизмом, обязав многих его участников написать воспоминания. Написал он и свои воспоминания о совершенных им подвигах. В основном это были аресты людей, особенно молодых, которые никакого отношения к повстанческому движению не имели, но которые, по его разумению, могли быть повстанцами. Расправа с ними была самой суровой.

Эти воспоминания — поразительный документ времени. Даже сам стиль красноречиво говорит об интеллектуальном уровне их автора и степени его развитости вообще. Оставил он для истории и автобиографию, документ тоже удивительный. Видно, понимал товарищ Фурса всю значимость и важность борьбы, в которой участвовал.

Не привести этот документ, писанный для истории, не уважить человека, рвение которого оказалось неоцененным, я теперь просто не имею права.

«Автобиография.

По наймам ходил, по кулакам с 14 до 18 лет, после чего начал учиться по каменной работе возле отца. Служил в царской армии два года с половиной, рядовой. После царской армии вступил в Красную гвардию, 1918 г., 15 мая. После Красной гвардии перешел в Красную армию при 10-й колонии 4-го полка конной разведки Таманской армии. Переходил Кубань. Перешел пески. Перейдя пески, прибыл в Астрахань. В Астрахани попал в 33-ю Кубанскую дивизию. С Астрахани двинулись на восстание в Донскую область. С Донской области — в Воронежскую губернию. С Воронежской губернии начали наступать на Кубанскую область. В то время я перешел с 33-й Кубанской дивизии в 4-ю Кубанскую конную бригаду, которая перешла в распоряжение 1-й Конной армии.

Когда забрали Кубань, то меня отпустили на 7 суток в отпуск домой. Пробыл я свой срок, возвратился в свой полк, где в скором времени двинулись на польский фронт. Нашу бригаду перевели в то время в корпус Гая. Продвинулись мы под Варшаву, где неизвестно каким образом рухнул фронт, и интернировались из Восточной Пруссией в Германию, где попался в лапы буржуазии. Трудно было переносить ужасный голод среди буржуазии, но через восемь месяцев пришлось все-таки возвратиться в Россию.

Когда возвратились в город Грозный, оттуда демобилизовали домой. Приехал я домой 15 июня. Первая должность, помимо отряда, заместитель земельного отдела и заведующий административным отделом. Где и выполнял точно и беспрекословно все распоряжения высших властей. А самое главное, вел ожесточенную борьбу с бело-зеленой бандой, не отдыхая и не проводя лишнего времени, за что имеется аттестат из штаба батальона Славянского отдела, за горячее участие по борьбе с бандой. И следующий аттестат имеется от аппарата уполномоченного ОГПУ т. Малкина за горячее участие по борьбе с бело-зеленой бандой. В белой армии не служил, а в Красной армии служил, и все задания выполнял беспрекословно. В настоящее время занимаю должность младшего милиционера при станице Староджерелиевской. Кандидат РКП(б) Староджерелиевской ячейки.

Вот вся та моя автобиография, которая имеется у меня с 1918 и по 1925 год.

К сему Фурса».

После изъятия оружия на квартире у Фурсы рябоконевцы решили расправиться с Михеем Шевченко за то, что после добровольной явки из камышей слишком уж усердствовал в помощи красным по вылавливанию одиночно скрывающихся там людей, с которыми затем жестоко расправлялись. Рябоконевцы окружили дом Шевченко и, не найдя его самого, подожгли. Станичники, не зная о том, что дом подожжен повстанцами, бросились тушить пожар, но были остановлены пулеметной очередью из тачанки. С Михеем Шевченко на этот раз не рассчитались. Он был кем-то убит позже. И снова рябоконевцы ушли в плавни, не встретив никакого сопротивления станичного ЧОНа.

Отряд же под командованием Фуксы занимался набегами на дома станичников, их арестами, а также — их молодых сыновей, с дальнейшей жестокой расправой. Так что есть бандитизм?..

«Воспоминания» Якова Моисеевича Фурсы, описанные им «подвиги», как он сам их называет, представляют собой исключительно налеты на дома простых жителей, к повстанцам не имеющим отношения. Этот, как он сам себя величал — «горячий» борец с бандитизмом, не чувствовал никакой неловкости и смущения, оставляя для потомков описания явного разбоя. А потому эту странную авторскую реляцию, достойную внимания скорее психиатра, чем историка, хотя бы частично следует привести, дабы понять, с кем же боролся Рябо-конь. Но ведь это тоже люди, граждане… Да, конечно, но только людей с помощью не столь уж хитрых мировоззренческих манипуляций не так уж сложно довести до скотского состояния, пробудив в них зверей, а потом удивляться тому, что они теряют облик человеческий.

«Воспоминания Якова Моисеевича Фурсы с 1921 г. по 1925 г. о борьбе с бело-зеленой бандой юрта станицы Староджерелиевской.

Я приехал из Красной армии в 1921 году. 15 июня принял отряд красноармейцев, партийцев и комсомольцев в количестве тридцати человек и выступил против бело-зеленой банды в количестве около двухсот человек, где, по силе возможности, особенно с экспедиционным отрядом станицы Гривенской под командой т. Якшина банда была рассеяна.

В 1921 г. 10 ноября мной был совершен первый подвиг в поимке семи человек бандитов с двумя женщинами, совместно с полтавским отрядом. Набег делался на этих бандитов из хутора Лебединского, перейдя трудный момент трущобы этой плавни в расстоянии шести верст. Мы выступили из плавни и двинулись на большой лиман Чебурголь по направлению хутора Че-бурголь и Протоки. Приближаясь к хутору Чебурголь, бандиты бросились бежать по направлению Васильченкова хутора. Несмотря на то что бандиты бежали, не открывал пулеметного и ружейного огня, решился тихо пробраться в глубь хуторов и расположиться на отдых в конце хуторов возле лимана Чебурголь. Когда я стал спрашивать граждан — имелись ли у вас белозеленые бандиты, то они в один голос категорически отказывались, что они их не видели. Я остановился на квартире у гражданина Скляра, а у гражданина Ганыча Пантелеймона стояли красноармейцы вверенного мне отряда, из которых один из них стоял на посту, где и пришлось часовому обнаружить в подвале под кучей камыша двух бандитов, сыновей того же хозяина, где стояли на квартире красноармейцы. Их сейчас же моментально вытащили и представили ко мне на квартиру. Они были вооружены двумя револьверами и двумя винтовками и тридцать штук патрон. Я начал их допрашивать, что имеются ли еще бандиты. Они долго не сознавались, но до некоторой степени все-таки удалось подойти так, что они и остальных выдали. Взял я из бандитов одного с собой и десять человек красноармейцев и двинулся дальше, где и пришлось забрать остальных. В этой шайке попался их главарь под фамилией Луценко Иосиф, к которому я в первую комнату заскочил и предложил ему поднять руки вверх, коего моментально связали, посадили на линейку и двинулись дальше.

Подскочили к гражданину Решитьке Семену, где и пришлось захватить четырех бандитов совместно с его сыном. Они бросились убегать на чердак, но было поздно, и были схвачены красноармейцами, где в той же комнате были забраны все бандиты в кучу и где был составлен на них материал, и они были направлены в выездную сессию ревтрибунала т. Турковскому в станицу Славянскую. Эти бандиты были расстреляны, а один из них бежал в плавню, из станицы Полтавской, который, через некоторое время вышел из плавни и вывел с собой еще одного бандита, которому простили. А с этими бандитами, которых расстреляли, были еще четыре женщины, которых присудили на пять лет принудительных работ при станисполко-ме Староджерелиевской. Винтовок было отобрано у этих бандитов семь, два револьвера, около четырехсот патрон и некоторые вещи, которые были направлены в штаб ЧОНа в Славянскую.

Второй подвиг был в 1922 году, числа 15 августа. Была сделана засада на хуторе Великой гряды, где и пришлось столкнуться с двумя бандитами, где я и предложил им «стой», но они не посмотрели на это, бросились бежать. Я первый выстрел выпустил, и один из бежавших был свален, а за следующим бросился в погоню, но мне не удалось догнать потому, что следующая засада начала стрелять по мне, и я возвратился назад. Через некоторое время, по сведениям рыбаков, был и тот ранен, который скрылся. Сошлась вся засада в кучу, где был убит офицер станицы Полтавской Дорошенко, при котором была винтовка, тридцать патрон и плетка. Свалили его на подводу и доставили в Староджерелиевскую, где был составлен на него акт уполномоченным особого отдела 2-й кавбригады 1-й Конной армии, и акт был направлен в особый отдел, а бандит был направлен в Полтавскую для похорон.

Были сделаны многие набеги на квартиры проживающих бело-зеленых бандитов, но не удавалось их осуществить, где и пришлось преследовать за бандой Невши из восточной стороны Ангелинского ерика, где из его шайки пришлось двоих убить. И приходилось вторично делать засаду на Великой гряде с двумя милиционерами, где столкнулся с тремя бандитами. Произошла стрельба, но результатов никаких не достигла. Но после, по сведениям вышедших бандитов, стало известно, что за время той стрельбы один бандит станицы Петровской был ранен.

В 1923 г. был набег на мою квартиру бандитами, которые ворвались часов в 12 ночи в квартиру, где забрали одежду, патроны, что только принадлежало мне, все забрали. Семь человек находились в комнате, которые забрали одежду, а остальные окружили дом, стояли на страже. Когда эти семь человек выходили из комнаты, то один бандит, с двумя револьверами на поясе, сказал, что счастье его где-то завалялось, ну пусть еще поживет, но от моих рук не уйдет. И потом этот бандит приказал хозяину и хозяйке не выходить из комнаты два часа, а если кто выйдет, тот будет убит. Бандиты в скором времени скрылись, но хозяин на это не посмотрел, а прибежал и сообщил мне. Я сейчас же отправился на квартиру. Пришел на квартиру, но там не было уже ничего.

На другой день пишу сводку и сообщаю председателю и секретарю комячейки, где начали писать сводку в штаб батальона. По возвращении оттуда ординарца командир батальона приказал выехать мне самому лично в штаб батальона. Я выехал совместно с секретарем комячейки т. Кондрашевым, познакомить командира батальона со случившимся положением. Командир батальона написал приказание выехать мне в станицу Гривенскую, взять отряд и проделать операцию по плавням и обнаружить бивак бело-зеленой банды. В то время, когда я выехал в Гривенскую, взял с собою Шевченко Михея Исидоровича, который в настоящее время убит злоумышленниками, с 12 по 13 января в четыре ночи. Когда мы приехали с ним совместно в Гривенскую, в то время Дудникова сестра находилась в театре буфетчицей. Мы зашли туда с Михеем Шевченко. Она спрашивает: за чем хорошим приехали? Я ей ответил, приехали красной рыбы купить, и оттуда сейчас же ушли. Часа в три ночи мне, когда было надо двинуться с отрядом в плавни, то прежде надо было задержать эту самую сестру Дудника, но когда я послал людей, которые знали, где она должна находиться, ее уже не стало. Когда ее не стало, то все-таки я двинулся с отрядом в плавню. Выехал я на лиман Плавуватый Черненка, где мне пришлось с бандитами столкнуться. Когда произошла с нашей и с их стороны перестрелка, бандиты были рассеяны по плавням, один из этих бандитов, Сороколит, был загнан в камыш, где был выбит из лодки. Он бросил лодку, плащ и бросился вплавь бежать.

Никто из бандитов не знал, что Шевченко Михей находится у нас в лодке с отрядом, но из камыша подавались возгласы, что «помни Шевченко, тебе твое будет». До настоящего момента подозреваю, что было сообщено Дудниковой, что Фурса и Шевченко должны выехать с отрядом на операцию в плавни, потому что, когда я выехал на Плавуватый лиман юрта станицы Староджерелиевской, то был сигнальный винтовочный выстрел со стороны банды. Когда окончил операцию с бандитами, то поражений с обеих сторон не случилось, только была у них отбита лодка, весло, плащ и булка хлеба. Лодка была Нетребко Ивана станицы Староджерелиевской, потому что он приходил за ней ко мне, но эти трофеи были все направлены в штаб батальона.

В 1923 г. под Рождественские святки по старому стилю с 24 под 25 декабря был сделан налет комсомольцами и партийцами станицы Староджерелиевской на дома бандитов Павелко и Кравченко двумя группами. Третью группу выслал по направлению Черного ерика в засаду, откуда выгнали двоих, которые направились на третью засаду, по направлению Черного ерика, где и началась стрельба. Бандитам удалось скрыться. Только и отбили две колбасы. После чего было дано распоряжение командирам застав сняться и двинуться в центр станицы и распустить бойцов по домам. После чего движения бандитов долго не слышно было».

В донесении не для начальства даже, а для истории, поминается о том, что отбита булка хлеба и две колбасы… До какой же степени расстройства, нищеты и варварства дошла жизнь…

Если отбросить идеологическое лукавство и политическую демагогию, в которых народ не повинен, ибо в них повинна, так сказать, образованная его часть, интеллигенция, то ясно, что разбой в то время был в равной мере с обеих сторон. Но большее право на него имели все-таки повстанцы, так как не они его начали, они защищались от «преобразователей» жизни, защищали свой уклад, свое право на жизнь. «Преобразователи» же спекулятивно обращались к неопределенному, никому не ведомому светлому будущему, принося настоящее и людей, в нем живущих, в жертву, что само по себе дико, так как каждый человек, приходящий в этот мир, имеет право на достойную жизнь. И никакой лукавец не имеет права лишать его этого права. Никакие посулы светлого будущего здесь не в счет.

Да, такая логика уместна до и после безобразий, но никак не во время их, когда обезумевшие люди, давно забывшие причину распри, стреляют друг в друга… Тогда же действуют иные законы — законы выживания: кто кого первым уничтожит…

В ночь на 12 июня Рябоконь с группой своих сподвижников пришел в станицу Староджерелиевскую и напал на потребиловку, с целью сделать какие-то запасы, а главное — приодеться, так как за долгое время камышовой жизни повстанцы пообносились.

Сохранилось описание этого, нет, не подвига, а обычного набега:

«Разгар бандитизма находился в полном развитии. Весна 1923 г. После ограбления квартиры командира отряда ЧОНа т. Фурсы ему пришлось подвергнуться дознанию и ответственности за похищение у него 1000 штук патронов и выехать на дознание в г. Краснодар. Исполняющим должность командира остался т. Нетребко Е.К. Весь отряд в период указанного времени находился в лихорадочном состоянии, изнуренные бойцы частыми операциями и казарменным положением теряли всякие силы дальнейшей борьбы. Каждую ночь приходилось ходить по станице в ожидании налета. Часть бойцов разъехалась по степям на полевые работы, а в станице оставалось всего десять человек. В ночь под 12 июня 1923 г. мы, человек пять бойцов, походив с винтовками по станице, часов в десять разошлись по домам. Между тем необходимо отметить было самое тревожное положение.

Придя домой вместе с Нетребко, решили отдохнуть. Через пять минут были обстреляны три человека, шедших домой бойцов, но этой стрельбы мы не слышали. Оказывается, когда мы шли домой, бандиты даже нас видели. Обстреляв шедших бойцов на расстоянии пяти саженей, бандиты криком вызвали дежурного по исполкому под предлогом убрать раненых. С дежурным прибежали еще два человека тыжневых, но последних постигло бедствие. Бандиты приказали стоять смирно, потом по команде приказали оборвать на себе одежду и заставили бежать голыми.

Взяв с собою дежурного, вся банда (по показанию — численностью двадцать пять человек) направилась к квартире зам. ЧОНа Нетребко, где вместе с ним жил и боец т. Миргородский А.В. В том же здании находилась лавка ЕПО. Имея с собою дежурного, банда, предварительно оцепив весь квартал, принудила дежурного вызвать часового, который находился при ЕПО. Дежурный под силою оружия начал вызывать часового. Последний, узнав своего разводящего, открыл дверь. Банда беспрепятственно вошла в здание. Овладев дежурной комнатой, они начали предъявлять требования, почему нет оружия, света, почему часовые спят и т. д. Из этого было ясно, что они преследовали цель замаскироваться, якобы пришли проверить караул. Мы, еще не уснувши, сейчас же поняли, что в здании находится банда, ибо караул, кроме нас, никто не проверял. Схватившись с постели, предупредив мать, чтобы ни в коем случае не открывала, приготовились вступить в бой с бандой. Выругав часовых, главарь банды, как выяснилось после, сам Рябоконь, подошел к нашей двери и стал любезно просить, чтобы ему дали лампу, так как у них в комиссии нет света. На что мать ответила, что свету нет. Тогда он начал просить, чтобы открыли двери. Поговорив таким любезным образом и видя, что дело не увенчается успехом, он, заругавшись, приказал сторожам стучать в двери нашей квартиры, поставив сторожей спиной к нашей двери всех подряд, а по сторонам своих людей — с таким расчетом, что если с нашей квартиры последуют выстрелы, то убиты будут сторожа. Сторожа приступили к своим обязанностям стучать и просить открыть двери.

Сам Рябоконь, возвратившись в караульную комнату, находившуюся рядом с нашей, начал допрашивать сторожа: «Нетреб-ко здесь?» Сторож ответил, что нет. Бандит, заругавшись, сказал, что они сами видели, как Нетребко с наганом и Миргородский с винтовкой шли домой. После всего этого, видя, что не удается хитростью войти в нашу квартиру, бандит подбежал к нашей двери, начал с руганью требовать открыть ему двери. Видя, что это не помогает, бандиты загнали всех сторожей под диван, приступили к ломанию двери лавки ЕПО. Видя такой оборот дела, мы хотели открыть стрельбу, но потом решили, что лучше лежать, так как, забрав предварительно товар, бандиты начнут приступ на нашу квартиру и для этого решительного боя необходимо сохранить патроны. Кроме того, помощи ожидать было неоткуда. Все время грабежа вокруг всего здания и под каждым окном нашей квартиры стоял часовой бандит, пробовавший открыть ставню. Видя такое положение, мы решили, что приступ будет, и в случае невыдержки нужно было биться до последней капли крови, пустив себе последнюю пулю.

Бандиты, забравши весь товар в лавке, еще раз пытались войти в нашу квартиру, потребовали открыть двери, или двери будут разбиты, но, видя, что это не помогает, услышав усиленный лай собак, в это время часовым бандитом передано какое-то известие, благодаря чему бандиты решили оставить нашу квартиру, спешно удрали, предупредив сторожей не вылезать из-под дивана в течение двух часов. Лавка была ограблена, после чего никакого товару не оставалось, двери и денежный сундук были разбиты».

Новый смысл борьбы Рябоконя вовсе не исключал каких-то прямых столкновений с властью, хотя он их и избегал. Но ведь вести борьбу без столкновений и жертв в то время было невозможно.

4 октября 2002 года золотым осенним днем я заехал в станицу Новониколаевскую к Любови Петровне Булах, у которой, как я узнал, останавливался, приезжая из Англии, внук бывшего председателя исполкома хутора Лебедевского В. К. Погоре-лова Василий Матвеевич Погорелов. Но он в тот год на Кубань не приезжал. Узнал, что Василий Матвеевич Погорелов оказался за границей вынужденно. Его в числе других молодых людей вывезли в Германию как рабочую силу. Так он там и остался…

Л.П. Булах дома не оказалось, она была у соседей на похоронах. Я пошел к тому двору, где уже заканчивались поминки и люди расходились, удрученные трагедией — смертью близкого и хорошо им знакомого человека. У двора на мотоцикле с коляской сидели мужики, и один из них, мой ровесник, сказал:

— Я могу рассказать, кто такой Рябоконь. Вот здесь, на этом вот перекрестке улиц Ленина и Лермонтова, он убил моего деда. Вот мать сейчас выйдет, она вам расскажет.

Яков Казимиров, Мина Щербаков и Константин Боровик патрулировали ночью улицы, охраняя станицу от набегов бандитов. Повстанцы столкнулись с ними, возникла перестрелка, в результате которой они были убиты. Так они защитили свою станицу…

Старушки Надежда Миновна, 1923 года рождения, дочь Щербакова, и Тайса Константиновна, 1924 года рождения, дочь Боровика, были младенцами, когда погибли их отцы, на том самом перекрестке, на котором, через восемьдесят лет, я их теперь встретил. Конечно, для них Рябоконь был бандитом. Это и понятно, что им какой-то Рябоконь, если погибли их отцы…

Яков Казимиров — отец Маруси Казимировой, которая в 1929 году вышла замуж за сорокалетнего Тита Ефимовича За-губывбатько. Мать Маруси была поварихой у Тита. Он ей занял денег, а потом и сговорились, что она выдаст за него свою дочь.

Светлые старушки, согбенные, с клюками, идущие жалкой стайкой по золотой осенней улице станицы, приветливо помахали мне вослед, прощаясь. Больше их, наверное, я никогда не увижу. Встретимся на том свете…

Новую власть возмущала не только дерзость новых нападений Рябоконя и их безупречная удачливость, но само его поведение в регионе. Он не просто разбойничал, но претендовал на часть власти, выдвинув лозунг: ваша — суша, наша — вода. Такое право ему давала массовая поддержка народа. Но разве за тем коммунисты захватывали и отстаивали власть со всей жестокостью и бесчеловечностью, чтобы ею делиться с кем-то на местах, видите ли, выражавшего волю народа, заботой о котором они клялись, светлое будущее которому уготовляли… Нет, это уж было слишком. Что угодно, но только не это. Но Василий Федорович Рябоконь так или иначе обладал реальной властью в целом регионе, нет, не той, которая насаждалась штыком со всей жестокостью и бесчеловечностью, не властью, устроенной на страхе, но иной, той, которая устанавливается доверием людей. В период открытого терроризирования власти, когда командиром отряда был Кирий, доходило до того, что в Гривен-ской и на хуторе Лебедевском представители советской власти находились под охраной только днем, на ночь же уезжали. Теперь он устанавливал контроль над деятельностью власти, избегая, по возможности, открытых вооруженных столкновений.

Раньше он писал политические воззвания к народу, прокламации, надеясь на то, что народ воспрянет, поднимется на свою защиту. Он обращался к разуму и вере людей, но люди, замордованные демагогической пропагандой, зараженные атеизмом, измотанные многолетней войной, его уже неслышали. Воззвания же были такого характера:

«Казаки Кубани!

Оберегайтесь лжепророков. В настоящее время существует советская власть, а это власть из-под штыка. Лидеры этой власти — уголовные преступники, красные драконы, коммунисты, богохульники — коснулись нашей православной церкви, священники находятся под контролем коммунистов, станичным учителям запретили ходить в церковь; в училищах отменили Закон Божий, а вслед за этим послали по станицам лжепророков в форме монахов, снабженных документами всякого рода от политбюро, которые говорят народу: в церковь не ходите, тайны Христовой не принимайте, детей не крестите, в брак не вступайте хоть один год. Не верьте красным драконам. Это их цель — отвлечь православных от церкви. Гоните от себя эту нечисть, как Иисус сатану. Православные христиане, обратите серьезное внимание на Священное Писание[2]. Читайте да разумейте.

Станичники!

В церковь ходите. Богу молитесь и не будьте маловерны, помните, что Россия за границей, где правительство и его опора — русская армия, которая в недалеком будущем победоносно придет и принесет с собой закон и правду…

Начальник партизанского отряда хорунжий Рябоконь».

Но время таких воззваний прошло. Травмированные революционным беззаконием и постоянными насилиями люди уже не могли на них реагировать. Теперь Рябоконь посылает краткие записки к власти по конкретным случаям и тем или иным ситуациям с требованием поступать честно, по правде. И предупреждением, конечно:

«Не покаялись на Сапоненку, то покайтесь на этом, а больше засады не делайте, помните, что я станицы не трогаю.

Начальник партизанского отряда хорунжий Рябоконь».

Теперь уже невозможно установить, какого Сапоненку и в связи с чем он защищал. Но оговорка о том, что он станицы не трогает, характерна и выходит из его новой тактики борьбы.

В следующей записке он защищает какого-то Черкеса, упрекает председателя Лебедевского сельского совета В. К. Погоре-лова в бесхозяйственности, а Киселева — в самодурстве, видимо, попортившего посевы.

«Лебедевцы!

Помните, что между губерниями и областями есть границы, точно так и между юртами станиц есть межи.

А посему предлагаю вам не трогать земли станицы Брюховецкой. Своего не бросай, чужого не бери. Дубы и погреб Черкесу возвратите.

Погорелый амбар перевел. Киселев санками проехал. И кто чувствует за собой вину, улетывай.

Хорунжий Рябоконь».

Он разъезжает теперь по хуторам и станицам на линейке, которая доставляется из плавней на дубах и байдах в разобранном виде и собирается на берегу. Появляется совершенно неожиданно в том или ином месте, самим своим появлением внушая людям, что кроме советской есть власть иная, власть повстанцев, власть народная. Ну и, конечно, контролирует выполнение своих предъявленных требований.

Во многих местах он даже собирал «продналог» с советских органов власти. И ему давали, боясь, расправы.

В связи с этими его неожиданными для власти, но людьми ожидаемыми и ошеломляющими появлениями в народе сложилась припевка:

Ой, яблочко, половиночка,
Едет пан Рябоконь, как картиночка…
О бандитах, как понятно, таких припевок не сочиняют.

Новая тактика Рябоконя была возможна только при всеобщей поддержке народа и обширной агентурной сети как среди жителей станиц, так и в органах власти. И такая сеть у него была. Иначе как он мог проводить, казалось бы, совершенно невозможные операции, которые, как всегда, совершал с некоторым даже шиком, оставляя записки о себе.

Рассказывали, что однажды он ухитрился даже получить со склада боеприпасы. Потребовал два грузовика и стражу для их охраны и увез их в район станицы Староджерелиевской. Выгрузил боеприпасы на берегу плавней, отпустил охрану, вручив старшему записку для предъявления на складе: «Кто патроны выдал, Рябоконя видел».

Бывал он не только в ближайших хуторах и станицах, но и в Славянской, даже в краевом центре Екатеринодаре. В донесениях и отчетах встречается сообщение, что он, возможно, бывал и в Крыму.

Особенно любил он появляться на базарах, на рынках. Причем один. Ходит по базару, смотрит, общается с людьми, слушает, о чем они говорят. В конце концов, он не выдерживал и кому-то тихо, может, полушепотом говорил: «Я — Рябоконь!» После такого его признания обычно на базаре случался переполох. Не потому, что его боялись. Боялись власти, которая за любое общение с Рябоконем карала беспощадно. На шум и гам на базаре прибегали бойцы отряда самообороны или частей особого назначения. Он же вскакивал на коня, находившегося где-то рядом, и скрывался.

Объезжая же на линейке хутора и станицы, Василий Федорович тут же давал распоряжения по замеченным неполадкам.

Как-то он ехал на Пасху и увидел, что какой-то старик ловит рыбу, хотя на такой праздник ловить рыбу не должен.

— А ну поговорите вон с тем комсомольцем!

А «комсомольцу» этому было под шестьдесят. Для него слово «комсомолец» было воплощением всего самого несуразного и вздорного.

Рассказывали и о том, что в период продразверстки он перехватывал целые обозы с хлебом, идущие в станицу Ольгинскую, где были склады.

Однажды на берегу реки Понуры, километрах в пятнадцати от Гривенской, он перехватил обоз с хлебом, состоящий из двадцати четырех саней. Путь обозу преградили сани, запряженные добрыми лошадьми, у которых стоял Василий Федорович, Савва Саввич Скорик и еще один казак.

Свои сани он послал со Скориком вперед, а сам сел в одни из саней обоза и повел его на хутор Волошкивка. Потом еще долго ехали по льду, пока совсем не стемнело. По пути Василий Федорович убил из винтовки зайца, пробегавшего метрах в двухстах от него. Сделал это демонстративно, дабы никто из подводчиков не вздумал удрать или оказать сопротивление.

Хлеб сгрузили в плавнях на лед. Опросив каждого подводчика, сколько пудов он вез, Рябоконь выдал каждому квитанцию за своей подписью и печатью…

Накормив подводчиков хлебом и салом, он их отпустил, предупредив, чтобы не говорили, где сгрузили хлеб. Впрочем, это было излишне, так как никто из них не представлял, где он находится, и даже при желании не мог сообщить, куда увезли хлеб.

Теперь вместо политических воззваний Василий Федорович обращался к людям со стихотворными балладами. Сохранилось одно из таких его обращений «Казак на свободи», так напоминающее песню народной картины «Казак-Мамай», традиция написания которых была в свое время на Кубани довольно развитой. То есть он теперь больше рассчитывал не на извращенное политическое чутье людей, а на их душу, на их народное чувство. Вот это стихотворное обращение Рябоконя:

КАЗАК НА СВОБОДИ
Живу нэ в борони,
А сижу жопой на борони.
Нэ прысяду, нэ прэгнусь,
Та уж плачу и смиюсь.
Та як здумаю старыну,
Тай заплачу, рукой махну.
Та нэма царя, нэма воли,
Ходым боси вси и голя.
Та тэпэр на свити так вруть,
Шо цэ нам били шыи труть.
Та нэ вирьтэ ций нэбэлыци,
Бо вси били за гряныцэй.
А нэхай у вас всякый дума,
Шо правы вамы коммуна.
Та вы ждэтэ другой власти
Шоб избавыться цэй напасти.
Но вы другой власти — ждить,
А цю нэ хвалить.
Бо вы нэ хвалылыся,
Сами вы ийи добылыся.
Та булы кони, щей волы,
Та уси в налога загулы.
Та булы коровы та овэчкы,
Та и ти пишлы, дэ бэчкы.
Та тэпэр налогы
На грэбли и дорогы.
Та дэ ты идэш, дэ нэ идэш,
А налога нэ мэнэш.
Та дэ дорогы повороты,
И там кладуть обороты.
Та обороты и пени,
Як нэ у двое, так у трое.
Та батькив, та матэрив побылы,
Круглых сырот наробылы.
Та круглых сырот наробылы,
Щей хозяйства разорылы.
Та уж — за советську власть,
А она тэпэр — напасть.
Та советьска власть воцарылась, —
Вся босота звэсэлылась.
Та воны — жыть и пэрувать,
А люды уси — горювать.
Та воны бьють та оббырають,
Щей нас бандитами называют
Та дэж вы, диды-запорожци,
Та вы ж булы храбри хлопци.
Та булы хлибы и скотына,
Уси наряжени ходылы.
А наши диты та унукы
Отдани босякам у рукы.
Та погыбла наша слава,
Нэма у хати свого права.
Та тэпэр босяк у хати,
А казак нэ зна шо казаты.
Вин його гонэ у Бога,
Лае, та налог йому накладае.
А казак спыну гнэ,
Та на билых вэну кладэ.
Та оцэ ж — за тэ, шо колысь робылы.
Шо мы на панив свэсталы.
Та враждують казакы,
Бо цэ труть вам босякы.
Та нэ добылыся плодив
Из жизни, шо вкусыв Адам и Ева,
Та добывся у сяк добрых благ,
Шо остався биз штанив и наг.
Та й погляда на стороны,
Чи будуть обороты.
Обороты вы ждить,
А налог дружно вэдить.
А то будэ вас на торгах,
Та на рынках и у тюрьмах.
Та оцэ ж нэдавно було Як босякы звоювалы,
Збушувалы тры станыци,
Щэ й хутор Лэбэди.
Воны выбывалы у звони гопака,
Изобъявив на митинг козака.
Козак писля труда у нэдилю отдыхае,
А вонючий комсомол
Козака на митинг выганяе.
Козак бизотвитно на митинг поспишае.
Тут козакы рты и пороззивлялы.
Рэчи оратора принималы.
И пид угрозой красных палачей
Против пана Рябоконя Воюваты выступалы.
Красин плавню окружають.
Двое суток стоялы у цэпи,
На своих шкурах повидалы
Комари, и пид сыльным витром
И дождем на станыци наступалы.
И на пути вси баштаны
Як карча уничтожалы.
Оцым и кончемо.
Привет красным драконам.
Вы однорогие красные черти,
Предатели нашей истерзанной Родины.
Вы як гончи рыщите
По стэпам, повсюду Делаете засады.
Бросаетесь на лай собак.
Вы приготовили стрихнин,
Чтобы отравить меня.
Секретно вооружили своих приспешников,
Но, мабудь, этими подлостями
Вы не воспользуетесь,
Как не воспользовались Кубраками.
Ка — за — ки!
Кто получил винтовку, так знай,
Что воювать надо, забыв жену и детей.
А то общество пойдет пожаром.
Оцэ та й годи.
Когда уполномоченный Славянского отдела ОГПУ И.П. Малкин, посланный с оперативной группой наконец-то поймать В.Ф. Рябоконя, убедился в том, что поймать его невозможно, то он решил его убить. Одной из таких акций по его убийству и было письмо якобы некоего подъесаула Кубрака (имя которого и упоминается в стихотворном воззвании) от 3 мая 1924 года, которое Василий Федорович распознал. Я привожу этот уникальный документ полностью, со слабой надеждой на то, что современный читатель, с уснувшим сознанием и, кажется, уже с напрочь утраченным естественным чувством самосохранения, прочитав его, попытается разгадать, по каким же именно признакам в тексте В.Ф. Рябоконь узнал, что это фальшивка, что ему устраивается ловушка, что это попытка вывести его на связь для расправы…

«Хорунжему Рябоконю.

Глубокоуважаемый Василий Федорович!

Будучи еще за границей, я слышал о Ваших боевых заслугах. Став на территорию Русской земли, я еще больше узнал о Вас, о Ваших неоценимых боевых подвигах. Будучи в тюрьмах Новороссийска, Екатеринодара, Ростова — везде сами большевики, мне говорили о Вас. Забрав у моего отца и у меня все имущество, зверски замучив многих членов моей семьи, подлая, кровожадная, не смывшая до сих пор еще казачью кровь, советская власть под страхом смертной казни начала предлагать мне заняться вылавливанием бело-зеленых и различных контрреволюционных организаций и проч. На предлагаемую мне роль Иуды я согласился, дабы дать возможность себе уйти из цепких рук поработителей, зверей неслыханных в истории человечества. Под маркой советского работника мне удалось уйти в объятия камышей и лиманов Таманского отдела. Морозы, снег, дожди, а мне приходилось быть под открытым небом. Мало кто из казаков давал мне приют. Большинство из казаков перекрасили себя в подлый, противный всем народам революционный цвет. Срам, позор казачеству, забыли заветы своих отцов и дедов. Я убедился, что былая твердыня и гордость Русской императорской армии — казачество под влиянием различных жидовских лозунгов окончательно разложилось и утеряло свое первобытное значение.

Василий Федорович, быть может, Вы подумаете, что я потерял все надежды на светлое будущее. Нет, скажу Вам откровенно, вся надежда на тех, которые за границей, там казаки, да и здесь еще есть. Хотя и мало. Неделю тому назад я беседовал с одним полковником, прибывшим из заграницы. Он меня заверил, что самое большее, как через два месяца, придут из-за границы. У меня со мной всего пятнадцать человек, имеем лошадей, седла, но недостаточно вооружены. В нескольких боях я израсходовал почти все патроны и потерял двух самых верных боевых казаков. Не имея достаточного вооружения и принимая во внимание то, что еще преждевременно производить какие-либо крупные операции и выступления, благодаря чему могло бы поплатиться своей жизнью мирное, не революционное казачество, я решил отойти на исходное положение и только лишь защищаться и сохранить себя и других для будущей работы, когда настанет момент. Лично я советовал бы и Вам не подымать преждевременно казачество, которое легко может и предать Вас, не имея поддержки извне. Вам необходимо только защищаться и сохранить себя и верных казаков для будущей недалекой работы. Вы не должны увеличивать свой отряд, в противном случае большевики могут наводнить воинскими частями ту местность, где Вы оперируете, а если нас будет мало, то они не пошлют против нас воинских частей, а будут посылать милицию и комсомолистов, а с этими мы справимся. Пока мы не должны наступать, развивать операции, и дабы сохранить себя, должны защищаться. К этому элементу, а именно к тому, кто будет гоняться за нашей жизнью и вообще выдавать нас, нужно применять самые суровые меры, включительно до расстрелов и поджогов имущества. Последний способ я считаю самым радикальным. А главное, не нужно верить всяким проходимцам, посылаемым большевиками против нас, ибо это может погубить нас. Не нужно никого принимать. Со мной был случай: пришел ко мне один из моих бывших сослуживцев — казак, под видом скрывающегося от советской власти, я его принял и выдал винтовку. Впоследствии оказалось, что он специально был послан ко мне большевиками. Благодаря случайности я вывернулся. Один из казаков гривенских хуторов, заметив это, предупредил меня. Подставной зеленый был уничтожен мною. Желаю от души Вам успеха. Уже недалек тот час, когда мы свободно вздохнем и встряхнем с себя ненавистное жидовское иго. Пишите мне через Тимофея Павленко. Пока, будьте здоровы. Готов всегда к услугам.

Подъесаул Кубрак.

3 мая 1924 г.»

То, о чем писал Василию Федоровичу неведомый подъесаул Кубрак, было ему хорошо известно давно и обстоятельно обдумано. Пропагандистский же душок письма его отталкивал, и он не пошел на встречу с этим доброжелателем. И, как оказалось, не напрасно, ибо так готовилась ему ловушка, его арест или убийство. Обладал он все-таки каким-то звериным чутьем, выработанным за долгие годы бездомной, камышовой жизни.

А еще в этом письме его насторожила фраза о «ненавистном жидовском иге». Не любил он акцентировать внимание на этом, так как по житейскому опыту знал, что там, где преднамеренно нажимают на это, жди обязательно провокации. Да и потом далеко не по этому признаку происходит духовное падение человека. Если бы миллионы и тысячи русских людей, казаков устояли против соблазна и не отказались от своей исконной веры, никакое бы «иго» ничего не могло с ними поделать. Здесь же его поражал еще и цинизм. Ведь письмо было написано, по всей вероятности, Малкиным, или с его участием, который-то и являлся представителем этого самого ига… Это не обижало Василия Федоровича, но вызывало гнев: за кого, мол, меня принимаешь, считая себя умнее всех…

Так поразмыслив, он решил не идти на встречу с этим, столь подозрительно неожиданно объявившимся в плавнях подъесаулом Кубраком.

Новые выступления В.Ф. Рябоконя, его претензии и требования к властям обратили на себя внимание органов ОГПУ. Была предпринята самая решительная борьба с ним, объявлена, по сути, облава, как казалось, со скорым исходом…

МУКИ МАЛКИНА

Активная и своеобразная деятельность Василия Федоровича Рябоконя в Славянском отделе в 1923 году не могли не возмущать власть. Будь он обычным бандитом, каких в то лихое время немало хоронилось по плавням, все было бы ясно и просто. Он же предъявлял требования к власти от имени народа, контролировал выполнение этих требований, в отдаленных станицах и хуторах изымал «продналог», который ему безропотно выдавали советские и партийные работники. Он, по сути, делил власть в обширном кубанском регионе с властью, установленной силой и уже вроде бы прочно существующей. Такого эта власть потерпеть, конечно, не могла.

Было принято решение любыми способами и средствами в кратчайший срок покончить с Рябоконем. Для его ликвидации в район станиц Староджерелиевской и Гривенской направили оперативную группу в составе шести человек. Возглавил ее уполномоченный ГПУ по Славянскому отделу И.П. Малкин.

В первых числах июня эта секретная боевая группа прибыла в станицу Староджерелиевскую и приступила к обследованию лиманов, имея общую задачу ликвидировать Рябоконя — если не поймать, то просто убить, тем самым доказав все еще колеблющимся, сомневающимся кубанцам, что никакой иной власти, кроме советской, то есть коммунистической, быть не может.

Молодой и энергичный Иван Павлович Малкин принадлежал к тем людям своей эпохи, выплавленных революцией, неожиданно для самого себя поднявшегося из самых низов, которых всецело захватила революционная стихия и понесла, как курай по пустому осеннему полю. Он был известен во властных революционных кругах самоотверженностью, настойчивостью и беспощадностью к врагам революции, доходящей до патологической жестокости. А врагом революции, по понятиям тех странных лет, мог оказаться каждый человек…

Начало его жизни не предвещало, казалось, никаких грандиозных взлетов в судьбе. Родился он в 1899 году в селе Кузьминское Рязанской губернии, в семье плотника. Образование — три класса церковно-приходской школы. Работал слесарем на заводах Москвы. Участвовал в революционных событиях. В 1918 году вступил добровольцем в Красную армию. От рядового красноармейца дослужился до начальника особого полевого отдела 9-й Армии. Один из активных участников подавления Вешенского восстания на Дону — в станицах Усть-Мед ведовской, Слащевской, Букановской.

В 1920 году с первыми красными частями вошел в Новороссийск. Был комиссаром обороны города, председателем Новороссийской городской ЧК. Начальником политбюро Тимашевс-кого отдела Кубано-Черноморской областной ЧК, уполномоченным Кубано-Черноморской областной ЧК по Славянскому отделу, Усть-Лабинскому отделу. Служил в органах ГПУ на Тереке, в Калмыкии, в Таганроге. Участвовал в подавлении восстаний в Чечне, Ингушетии, Осетии, Карачае. Был резидентом в тылу белой армии в Крыму и в Турции, на Лемносе. Позже начальником сочинского городского отдела НКВД. А в 1937 году — при образовании Краснодарского края — начальником УНКВД края. Депутат первого созыва Верховного Совета СССР. За борьбу с бандитизмом на Кубани награжден орденом Красного Знамени, за борьбу с «врагами народа» — орденом Красной Звезды, за борьбу с «саботажем» — знаком «Почетный чекист».

Но, вкусив однажды человеческой крови, он, кажется, уже не мог остановиться, не мог сдержать в себе эту, неизвестно по какому праву дарованную ему власть распоряжаться жизнями человеческими, шутя отправляя людей на расстрел.

Деятельность Малкина на Дону, при подавлении Вешенско-го восстания, где он проявил всю свою решительность в борьбе с врагами революции, оказалась особенно памятной благодаря тому, что попала в поле зрения Михаила Шолохова, и Малкин стал персонажем, точнее антигероем «Тихого Дона». Тогдашняя его должность к этому располагала. Она так официально и называлась — «комиссар арестов и обысков»… А было тогда этому «комиссару» всего девятнадцать лет.

То, что он делал на Дону, конечно, нельзя считать некими перегибами, как полагают и до сих пор. Какие же перегибы, если была даже эта палаческая должность — «комиссар арестов и обысков»?.. Это был официальный курс и политика того времени. Перегибами эти зверства назовут позже, когда изменится курс и политика партии и надобность в палачах народа отпадет…

Михаил Шолохов знал о Малкине как из документов Вешен-ского восстания, которые были предоставлены только ему, так и по рассказам жены Марии Петровны. Ведь Малкин останавливался на квартире у Громославских. Мария Петровна потом вспоминала: «Да, вот комиссар Малкин, тот самый, что расказачивал станицу Букановскую… Кстати, он тогда стоял у нас на квартире. Щеголеватый был, на день менял по две-три шинели, а то ходил весь в коже… Заявится в дом и, не раздеваясь, в сапогах — бряк на кровать… Лежит и наганом играется, подбрасывает его под самый потолок…»

Букановские дела этого «комиссара арестов и обысков» Шолохов и изобразил в тридцать девятой главе третьей книги «Тихого Дона». Там Штокману, Мишке Кошевому и Ивану Алексеевичу говорит о нем казак-старообрядец, который вез их из хутора Чеботарева в Усть-Хоперскую: «Расстреливали людей. Нынче одного, завтра, глядишь, другого… Кому ж антирес своей очереди ждать? Быка ведуть резать, он и то головой мотает… Комиссар у них стоит с отрядом, Малкин фамилия. Ну и что ж он, по справедливости обращается с народом? Вот расскажу зараз. Собирает с хуторов стариков, ведет их в хворост, вынает там из них души. Телешит их допрежь и хоронить не велит родным. А беда ихняя в том, что их станишными почетными судьями выбирали когда-то. А ты знаешь, какие из них судьи? Один насилу свою фамилию распишет, а другой либо палец в чернилу обмакнет, либо хрест поставит. Такие судьи только для виду, бывалоча, сидят. Вся его заслуга — длинная борода, а он уж от старости и мотню забывает застегивать. Какой с него спрос? Все одно, как с дитя малого. И вот этот Малкин чужими жизнями, как Бог, распоряжается, и тем часом идет по плацу старик — Линек по-улишному. Идет он с уздечкой на свое гумно, кобылу обратать и весть, а ему ребята шутейно и скажи: «Иди, Малкин тебя кличет». Линек этот еретическим своим крестом перекрестился — они там все по новой вере живут, — шапку еще на плацу снял. Входит — трусится. «Звали?» — говорит. А Малкин как заржет, в бока руками взялся. «А, — говорит, — назвался грибом — полезай в кузов. Никто тебя не звал, а уж ежели пришел — быть по сему. Возьмите, товарищи! По третьей категории его»».

Ну, натурально, взяли его и зараз же в хворост. Старуха ждать-пождать, — нету. Пошел дед и гинул. А он уже с уздечкой в царство небесное сиганул».

А еще тот казак-старовер сказал Штокману, что вашей власти износу не было бы, но «дурастого народу у вас много, через это и восстание получилось».

Именно из-за этого эпизода с Малкиным публикация третьей книги «Тихого Дона» в журнале «Октябрь» была задержана почти на три года. Более того, когда уже разрешили печатать, а разрешили, как известно, после встречи М. Шолохова со Сталиным на квартире у М. Горького, этот эпизод из текста был все-таки кем-то изъят. Не посмотрели даже на согласие отца всех народов печатать роман. Вот она всесильность Сталина, на которого с легкостью необыкновенной списывают теперь все беззакония. Особенно усердствуют те, кто в свое время клялся з верности вождю, между тем эти беззакония и творя…

Об этом важном эпизоде позже вспоминал Михаил Александрович Шолохов: «С этим Малкиным мне довелось встретиться в Москве. Тогда он уже работал в ОГПУ. А его бука-новские дела я описал в тридцать девятой главе третьей книги «Тихого Дона». Там о нем ведет разговор со Штокманом казак-старовер… Из-за этой главы и была задержана публикация романа в журнале «Октябрь» почти на три года. Мало того, уже тогда, когда разрешили печатать третью книгу романа, эта глава, вернее, этот эпизод с комиссаром Малкиным был кем-то выброшен. Но в первом книжном издании «Тихого Дона» третьей книги я все-таки добился восстановления этого текста. Спустя четыре года мы с Малкиным встретились, а поговорить было не о чем…»

Что же это за коварная, неведомая сила орудовала тогда в стране, вмешиваясь во все области народной и человеческой жизни?..

В отличие от Дона, изобразить зверства Малкина на Кубани, показать причины и характер этой затянувшейся камышовой борьбы во всем обширном крае оказалось некому. Не появилось здесь своего певца, если не столь же одаренного, то столь же настойчивого, умного и смелого…

Но это все будет потом. А пока двадцатичетырехлетний уполномоченный ОГПУ по Славянскому отделу Иван Малкин уже с большим опытом палаческой деятельности назначается командиром оперативной группы по ликвидации повстанческого движения Василия Федоровича Рябоконя. Малкин был почти на десять лет моложе Василия Федоровича.

Прибыв в станицу Староджерелиевскую, Малкин устроил свой штаб на квартире в доме Иосифа Семеновича Ткаченко, родного брата моего деда Ефима Семеновича. Дом был у деда большой и добротный. У него всегда квартиранты жили, в том числе станичные священники отец Михаил и отец Петр, а теперь вот остановился сам уполномоченный Малкин. О том, какое впечатление произвел этот уполномоченный на моих дедов, я не знаю, они мне не рассказывали, так как никогда их не видел. Они были высланы на Урал, в Верхотурье в 1929 году, где сгинули, когда уже с бандитизмом в приазовских станицах, мешавшим мирному труду граждан, было покончено…

Читая теперь донесения и оперативные сводки, посылаемые Малкиным начальству о ходе безуспешных операций по поимке Рябоконя, поражаешься их странной, кричащей нелогичности. Основная причина, по которой срывались его боевые операции в том, что Рябоконя поддерживали почти все жители хуторов и станиц. Так уполномоченный сообщал: «Население чрезвычайно скверно настроено по отношению к соввласти вообще и местной в частности… Рябоконь со стороны местного населения поддерживается всеми материальными и другими благами». И в то же время главная мотивировка, по которой необходимо ликвидировать Рябоконя, состояла в том, что «бандиты разоряют мирных граждан», «терроризируют местное население», словом, житья людям не дают. Если Рябоконь терроризировал местное население, то почему оно его поддерживало? Какая трогательная забота о местном населении и его мирном труде со стороны его насильников… И какой неприкрытый цинизм!..

По какой все-таки странной логике сегодняшние ортодоксальные защитники советского строя оказываются заодно с Малкиным, но не с Рябоконем? Ведь считая Рябоконя бандитом, они тем самым неизбежно выставляют Малкина борцом за торжество советской власти. Но советская империя строилась не таким простым способом, как это представляется теперь иным идеологам. Они, кажется, и не подозревают, в какую мировоззренческую ловушку попадают и приглашают в нее других. Ведь советский строй, который сложился уже значительно позже и который они вполне праведно защищают, образовался не благодаря зверствам Малкина, а вопреки им… Если, конечно, расценивать события не с точки зрения сиюминутной и преходящей, без лукавой идеологической демагогии, а во временном развитии. Кто же в большей мере был бандитом — Малкин или Рябоконь? Ведь кто-то из них, по логике той борьбы, должен быть не бандит… Малкин — бандит, причем облаченный государственной властью, в чем и состояло коварство и что не должно никого смущать и вводить в заблуждение. Потому он и не реабилитирован…

Советское время, на которое пришлась лучшая часть и моей жизни, я также не только не могу отрицать и опошлять, но считаю его закономерным и уникальным периодом в истории России. Но защищать при этом Малкина и выставлять бандитом Рябоконя — это какая-то интеллектуальная несваримость… Для защиты советского периода нашей истории это не только не нужно, но, наоборот, вредно.

О Василии Федоровиче Рябоконе по причине вытравления всякой памяти о нем вплоть до сегодняшнего дня мы не знаем, по сути, ничего. Зато знаем почти все о душегубе Иване Павловиче Малкине. Пока я собирал сведения о Рябоконе, в Краснодаре, в патриотическом издательстве «Советская Кубань», вышла книга Валентина Кухтина о Малкине «Коридоры кончаются стенкой», вышла большим тиражом. Внушительный фолиант. Я спросил тогда автора Валентина Ивановича Кухтина, ныне покойного, полковника Министерства внутренних дел, милого, доброго человека, которому я благодарен за помощь в сборе сведений о Рябоконе, что побудило его совершить такой большой труд: полюбил ли он своего героя или были какие-то иные обстоятельства? Ответ автора меня озадачил — никакой любви к герою не было, просто попался материал, вот и написал… И в этом мне увиделось, какими путями и способами поддерживается или, наоборот, гасится самосознание народа. Сначала творятся безобразия, потом эти безобразия описываются, пусть даже и осужденные, вроде бы из лучших побуждений, чтобы подобное не повторилось. Потом эти «помои» выплескиваются тысячными тиражами. Сознание людей, которые это читают, неизбежно отравляется, и… опять творятся безобразия, поскольку человек живет по тому образу мира, который складывается в его душе и сознании. Уберегает человека от творимых безобразий не предупреждение, не строгость ответственности, не ужас зверств, описываемых сладострастно и подробно, который почему-то никого не ужасает, но правильное понимание вещей этого мира, согретое живой человеческой душой — отзывчивой, доброй, сострадательной, воспринимающей боль другого человека как свою собственную…. Но так редко это встречается в нашем растерзанном всяческими идеологическими уловками, оскудевающем на глазах мире…

Итак, прибыв в первых числах июня 1923 года с оперативной группой в станицу Староджерелиевскую и остановившись в хате моего двоюродного деда Иосифа Семеновича Ткаченко, Иван Малкин приступил к выполнению задания. Начал он с изучения плавней, а также аборигенов, местного населения, его отношения к Рябоконю. Предпринял изъятие оружия у жителей хуторов и станиц. Скорый на расправу, тут же предавал суду тех, у кого оказывалось оружие. А оно было в условиях Гражданской войны, после роспуска одиннадцатимиллионной армии по более чем странному Приказу № 1, почти в каждой семье. Виновным мог стать каждый.

Однако обследование лиманов небольшой группой никаких результатов не дало. Оказалось, что плавни, кто бы мог подумать, заросли густым, непроходимым камышом, и вместо поимки Рябоконя можно было самому угодить в западню. Тем более что Рябоконю сразу же стало известно об этой оперативной группе. Но по всем признакам, кровавого конфликта с властью он все-таки не хотел. Он давно понял, что время захвата власти ушло, и теперь он хотел ее делить, но никак не захватывать, что было невозможно. Поэтому, имея полную возможность уничтожить малую группу Малкина, дерзнувшую пойти в камыши, он этого не делает. Он сам от нее уходит, ежедневно меняя место своего лагеря.

О начале своей деятельности по ликвидации Рябоконя Малкин сообщает по команде:

«Совершенно секретно. 24.6.23 г.

Уполномоченным аппарата Кубчероблотдела ГПУ Славотдела.

Ночью 20–21—22 — лично были обследованы лиманы Бабиный, Плавуватый, другие окружающие. При обследовании банды Рябоконя не обнаружено. Причем, по сведениям бывших бандитов и жителей, установлено, что банда хорунжего Рябоконя численностью 5–7 человек в составе: Рябоконь Василий Федорович, Скорик Савва Саввич, житель станицы Полтавской Сороколит Петр, житель станицы Полтавской Дудник Пантелеймон, житель станицы Гривенской неизвестный из Астраханской губернии, якобы офицер, Худая Марфа жительница станицы Староджерелиевской. Банда занимает гряду лимана Бабиный (не ориентирован) при налете на станицу Ста-роджерелиевскую увеличивалась за счет населения — сочувствующих Рябоконю любителей грабежей.

Уполномоченным Кубчероблотдела ГПУ Славотдела.

23.6.23 года на хуторах Слободка, Деревянковка (не ориентированы) юрта станицы Гривенской, самой Гривенской произведена операция изъятия оружия у населения. Отобрано винтовок исправных трехлинейных три штуки. Неисправных три. Шашек одна. Котелков пять. Фляг шесть. Ружье охотничье сломднное одно. Стволов оружейных дробовых два. Стволов винтовочных один. Магазинных коробок неисправных четыре. Тесак артиллерийский один. Венчиков казачьего седла два. Стремян казачьего седла шесть. Ведется следствие, виновные предаются суду.

Выводы: Сведения о численности банды Рябоконя и его местонахождения заслуживают доверия. Отмечается сочувственное отношение населения станицы Староджерелиевской к банде Рябоконя. Возможно присоединение населения. Малкин».

Сломанное ружье, стремена, которые, как понятно, были в каждой казачьей семье, становятся поводом суда и расправы…

Малкин и сам понимает превосходство повстанцев в камышах, что такой малочисленной группой, не приспособленной к ведению боя, не только невозможно выполнить задачу, но вполне быть самому вместе с группой уничтоженным. Поэтому он прекращает преследование Рябоконя и отправляется на отдых в хутор Лебедевский.

О том, что группа Малкина находилась под постоянным контролем Рябоконя, свидетельствует тот факт: как только чекисты расположились на отдых, на хутор был совершен налет. Среди бела дня, в двенадцать часов. В результате перестрелки один боец Малкина был убит. Повстанцы, захватив винтовку и десять патронов, скрылись в камышах. Преследовать их было бес-смыслимо. Ясно, что Рябоконь имел цель — вытеснить оперативную группу Малкина из камышей, припугнуть, но никак не уничтожать…

После этого на совещании оперативной группы вырабатывается иной план борьбы с Рябоконем. Прежде всего привлекаются чоновские отряды станиц. Новый план Малкина предусматривал, как отмечалось в документах той поры, «изъятие всех пособников Рябоконя», то есть арест заложников. Арест и высылка большинства людей хуторов, примыкающих к плавням, которые, по разумению Малкина, могли оказывать помощь Рябоконю и многих жителей станиц. Никаких доказательств помощи рябоконевцам, естественно, не требовалось.

В одну ночь арестовано двадцать пять пособников Рябоконя. Арестованных отправили в станицу Славянскую, где одних расстреляли, как пособников бандитизму, других высылали в края суровые.

Новый план борьбы Малкина состоял в том, чтобы изолировать Рябоконя в камышах, отрезав, ему возможность общаться с местными жителями прибрежных хуторов и станиц, а значит, получать информацию, устроить несколько засад на выходах из плавней на берег. Такая тактика имела успех какое-то время, но Рябоконь быстро разгадывал планы Малкина и изменял свои действия.

В результате ночных засад было обстреляно две группы повстанцев у хутора Лебедевского. А 7 июля засада, устроенная в районе Черного ерика, заметила группу повстанцев из девяти человек. Подпустив их на близкое расстояние, опергруппа открыла огонь. Завязался бой, длившийся тридцать пять минут. В этом бою погиб Савва Саввич Скорик из станицы Полтавской, подхорунжий, заведовавший хозяйственной частью в группе Рябоконя. Давний и верный сподвижник Рябоконя, находившийся в камышах с 1920 года. По некоторым сведениям, в этом бою Василий Федорович был ранен в живот.

«Август 1923 г.

По тем же данным от 8.8.23 года, ударная группа ГПУ по ликвидации банды Рябоконя во главе со Славянским уполномоченным Малкиным численностью в шесть человек, вооруженных винтовками, при одном пулемете системы «люиса» в 4 часа 7.8. 23 г. на засаде Черный ерик, что пять верст северо-западнее станицы Староджерелиевской, вошла в соприкосновение с бандой Рябоконя в количестве девяти человек, вооруженных винтовками, и вела бой с таковой в продолжение 35 минут. В результате боя со стороны бандитов убит хорунжий Савва Саввич Скорик, одна лошадь, с нашей стороны убитых и раненых нет. Со стороны бандитов были раненые, кои подобраны и унесены в камыши. У банды отбито три лошади, две арбы, две винтовки трехлинейных русского образца, 120 штук патронов к ним, один револьвер системы смитт-висеон с патронами, два хомута, одни вожжи, одна папаха, один плащ, одна шинель, одна бомба с капсулем. Пользуясь темнотой и удобством для себя местности, банда отступила в камыши. Нами продолжается преследование банды.

Выводы: Отмечается убийство бандита группы Рябоконя хорунжего Скорика, который, по сведениям, являлся начотдела снабжения банды, каковой снимается с учета.

Зам. Славуполномоченного Домброверов».

Уполномоченный Матюшенко.

Малкин снова предпринимает засады оперативных групп на выходах из лиманов. Но они теперь не имеют успеха. Рябоконь не повторялся в своих действиях и придумывал новые и новые их формы.

«Весьма срочно.

Совсекретно. 15 августа 1923 года, ст. Славянская.

По сведениям т. Малкина, отряд хорунжего Рябоконя численностью 18 штыков расположен между лиманами Чебур-гольским и Гныленьким (на карте нет). Для ликвидации банды уполномоченным Кубчероблотдела ГПУ совместно с ударной группой Кубчероблотдела ГПУ и отрядом особой кавбригады организовано пять ударных групп, которые занимают все выходы банды, а именно: первая группа под командованием сотрудника КЧО ОГПУ т. Зубкова занимает выходы на Васильченковой гряде, Общественной гряде х. Лебедевского, три ерика от Общественной гряды на юго-восток (на карте нет), одновременно организовав разведку на лимане Чубургольском. Вторая группа под командованием сотрудника КЧО ОГПУ т. Курганова занимает выходы по гряде Желтые Копани (на карте нет). Третья группа под командованием сотрудника КЧО ОГПУ т. Орлова занимает выходы на Черный ерик, что пять верст северо-западнее ст. Староджерелиевской. Четвертая группа под командованием сотрудника КЧООГПУ т. Кислицы занимает все выходы банды на Великой гряде и прилегающих к гряде Ушинских хуторах (на карте нет).

Для руководства ударными группами организован штаб под Начальством т. Малкина, находящийся в хуторе Желтые Копани. Связь с группами и штабом поддерживается через секретарей комячеек, конными нарочными ежедневно в 10 часов утра. Все группы занимают исходные пункты в 22 часа 14 августа и производят засады впредь до особого распоряжения штаба. Штабом отдано распоряжение группам — при засадах стрелять в появившихся одиночных бандитов, стараться ловить живыми. Всем группам отдан штабом оперативный приказ № 1.

Выводы: 1. Отмечается прежнее местонахождение банды хорунжего Рябоконя. 2.Ликвидация банды производится силами ударной группы КЧО ОГПУ ЧОН станиц Гривенской, Старо-джерелиевской и отрядом особокавбригады.

Зам. уполномоченного Домброверов.

Уполномоченный Матюшенко».

Рябоконь перебрасывает группу в район лимана Кирпильского Приморско-Ахтарского юрта. Делает быстрый налет на Ачуевский рыбный промысел, где захватывает каюки. Один из них — грузоподъемностью до ста пудов. Теперь его группа не имеет ни постоянных, ни временных биваков, но, находясь, все время на плаву, курсирует по лиманам, становится, по сути, неуловимой.

Между тем Малкин изымает все новых и новых «пособников» Рябоконя. Поскольку за каждым таким «изъятием» кроются трагедии конкретных людей. Приведу лишь один из подобных документов по изъятию людей, по логике Малкина, необходимому для приобщения их к мирному труду в местах, далеких от родных станиц. Кроме уцелевших, конечно, не расстрелянных в станице Славянской.

«Совершенно секретно.

Список бандитских семей Славянского отдела, подлежащих выселению из пределов Кубчеробласти по представлению аппарата уполномоченного КЧО ОГПУ по Славотделу:

1. Станица Троицкая, хутор Долгополов Славянской волости. Литвинов Степан Васильевич.

2. Станица Гривенская Гривенской волости. Мищенко Мария Акимовна — является родной сестрой одного из бандитов и ныне оперирующей банды Рябоконя — Дудника Пантелеймона. Имеет связь с братом. Вела и ведет в отношении органов ОГПУ двойственную игру, заявляя о своем желании переловить бандитов и вместе с тем информируя банду обо всех могущих интересовать ее мероприятиях соввласти. Муж ее в 21 году расстрелян. Имеет сына Леонида 16 лет, часто сопровождающего ее при посещениях ею лиманов, и двух дочерей. (Попутно отмечу, что одна из дочерей Марии Акимовны Любаша станет позже первой женой Тита Загубывбатько, к тому времени уже вышедшего из камышей — П.Т.)

3. Станица Гривенская Гривенской волости. Дудник Мария Захаровна — мать бандита банды Рябоконя Пантелеймона Дудника. Вся семья имеет непосредственную связь с бандой Рябоконя и отлично знает всегда ее местопребывание. Семья всячески помогает банде, главным образом путем информации о прибывающих частях, действиях ЧОНа и т. д., давая, таким образом, возможность банде вовремя укрыться от преследований. При ранении Пантелеймона Дудника в январе 1924 г. семья отправила на бивак банды мешок провизии и медикаменты, полученные от фельдшера Зеленского. Семья состоит: Дудник Мария Захаровна — глава семьи, сын Григорий — 21 года и три взрослые дочери.

4. Станица Гривенская Гривенской волости. Зеленский Алексей Васильевич. Семья эта, живя на хуторе Пономаривка, является одной из самых контрреволюционно настроенных и представляет собою гнездо, где очень часто бывают бандиты банды

Рябоконя и сам Рябоконь. В семье воспитывается родной сын Рябоконя Гриша, которого Рябоконь время от времени навещает. Сам Зеленский, фельдшер, помогает банде Рябоконя медикаментами, как, например, когда был ранен бандит Рябоконя Дудник Пантелеймон, то к Зеленскому прибежал один из бандитов за медикаментами, которые Зеленский и отпустил. Кроме того, связь с бандой подтверждается тем, что 21 января 1924 г. опергруппой аппаратауполномоченного КЧО ОГПУ в доме Зеленского был захвачен сам Рябоконь с бандитами, которым удалось через крышу дома бежать, причем помогла им, не открыв двери красноармейцам, родная сестра Зеленского вдова Чернышева Дарья Васильевна. Этот факт не отрицает сама Чернышева.

5. Станица Староджерелиевская Полтавской волости. Кравченко Исаак. Семья возглавляется самим Кравченко Исааком, находящимся в банде Рябоконя. Семья имеет связь с бандой вообще и в частности с главой семьи Кравченко Исааком. Кравченко Исаак представляет своей семье средства к жизни из награбленного имущества и дает распоряжения по хозяйству. Часто бывает дома. Были случаи, когда захватывали дома его одежду, которую он носил в банде, а сам он успевал скрываться, так как всегда, когда бывает дома, ставится часовым кто-нибудь из семьи.

6. Станица Староджерелиевская Полтавской волости. Павел-ко Роман. Семья возглавляется самим Павелко Романом, находящимся в банде Рябоконя. Семья имеет связь с бандой вообще и в частности с главой семьи — Павелко Романом. Павелко Роман представляет своей семье средства к жизни из награбленного имущества и дает распоряжения по хозяйству. В конце 1923 года дал семье кожевенный товар шить обувь; товар взят при ограблении частного кожзавода в станице Новониколаев-ской.

7. Станица Новониколаевская Гривенской волости. Савен-ко Лука. Глава семьи Савенко Лука — фельдшер, находится в банде Рябоконя. Имеет связь с заграницей. Часто бывает дома и вообще не теряет связи со своей семьей.

8. Хутор Лебединский Гривенской волости. Золотько Федор Никифорович — один из видных контрреволюционно настроенных жителей окраины хутора Лебедевского, так называемой Золотькивки, являющейся почти постоянным пристанищем и местом отдыха банды Рябоконя.

9. Станица Новониколаевская Гривенской волости. Кривенко Клим Григорьевич. Тесная связь с бандой Рябоконя, которая посещает хутор Кривенко. Банда от Кривенко получает продовольствие и информацию. Виновным себя в связи с бело-зеле-ной бандой Рябоконя признает.

10. Станица Староджерелиевская Полтавской волости. Ко-синец Петр Афанасьевич. Связь с бело-зеленой бандой Рябоконя и помощь банде оружием. Виновным себя в связи с белозеленой бандой Рябоконя и снабжением ее оружием признает.

11. Станица Староджерелиевская Полтавской волости. Рогин-ская Ирина Павловна — является сестрой двух, находящихся в банде Рябоконя, бандитов Кравченко. У Рогинской находится большая часть живого и мертвого инвентаря бандита Кравченко Петра, который вместе с другими бандитами бывает у Рогинской. Кравченко Петр дает распоряжения по своему хозяйству. Семья Рогинских всячески помогает банде Рябоконя.

12. Станица Староджерелиевская Полтавской волости. За-ковинько Ульяна — жена бывшего атамана, является сожительницей Сороколита. У нее очень часто бывают бандиты и сам Рябоконь. Осенью 1922 г. у нее в доме убит уполкубчерпрод-войск т. Любецкий.

13. Хутор Лебедевский Гривенской волости. Дунайцева Елена. Все члены семьи являются ярыми пособниками банды Рябоконя, когда Рябоконь был ранен, то лежал на излечении у Ду-найцевой.

14. Станица Староджерелиевская Полтавской волости. Си-нецкая Марфа — является ярой пособницей банде Рябоконя со всеми членами своей семьи. Ее лошадьми бандиты всегда пользуются для передвижения по району. Летом 1923 года у бандитов были отбиты ее лошади, на которых бандиты везли в плавни награбленное имущество.

15. Станица Староджерелиевская Полтавской волости. Третьяк Павел Саввич, ярый пособник банде Рябоконя. Имея в плавнях хутор, принимает всегда к себе бандитов Рябоконя, снабжает их, а также информирует.

16. Станица Староджерелиевская Полтавской волости. Ма-нако Макар — является ярым пособником банде Рябоконя. Летом 1923 г. его лошади были отбиты у банды, ехавшей к себе в плавни.

17. Хутор Лебедевский Гривенской волости. Диденко Тарас — фельдшер, ярый пособник банде. Когда в январе 1924 года был ранен бандит Дудник, то Диденко ездил прямо на бивак банды Рябоконя лечить Дудника.

Славотуполномоченный КЧО ОГПУ Малкин.

Уполномоченный по учету Домброверов».

«Весьма срочно. Совсекретно.

23 августа 1923 г.

По сведениям т. Малкина от 23.8.23 г., 20.8. в 4 часа ударная группа ГПУ и отряд особкавбригады общей численностью 35 человек на 15 каюках (лодках) при трех пулеметах системы «люис» под командованием т. Малкина выступили из района Черного ерика (на карте нет) в плавни, для выполнения задачи, намеченной приказом штаба № 2 (см. нашу разведоперсводку № 1647 от 23.8). В 19 часов этого же числа при нечеловечески трудных условиях кавалерийский отряд особкавбригады, про-шедши на каюках пятнадцать верст, занял Бабиный лиман (на карте нет), что в юрте станицы Староджерелиевской. Расположившись в 250 саженях от места расположения банды, одновременно отрезав выходы бандитам в район хутора Желтые

Копани, на переправах Черный ерик (на карте нет) и Великая гряда (на карте нет). В 20 часов того же 20 августа заставой отряда была замечена разведка бандитов, каковая и была обстреляна пулеметами и ружейным огнем. В результате перестрелки был убит известный бандит хорунжий Ковалев (кличка в банде Астраханец) и взят один каюк.

В 21 час того же числа отряд повел решительное наступление на бивак банды, открыв пулеметный и ружейный огонь по недоступному биваку. После часового обстрела бивак банды нашим отрядом был занят, бандиты, не желая принять боя с отрядом, бежали по выходу на нашу заставу № 1 (см. нашу сводку 1647 от 23.8.) и в 22 часа того же числа банда численностью семь человек на двух каюках (лодках) показалась у заставы, но, заметив сидевшего на дереве нашего наблюдателя, бросились бежать на лиман Чебуркольский, имея, очевидно, целью пробраться к выходу в станицу Новониколаевскую. Появившаяся банда была замечена заставой и обстреляна ружейным и пулеметным огнем. В результате перестрелки со стороны бандитов было ранено три человека, раненые были подобраны бежавшими бандитами и, пользуясь наступившей темнотой, вся банда бежала по направлению к станице Новониколаевской, где должна была быть застава № 2 отряда № 1, состоящая из красноармейцев ЧОН станицы Гривенской. Но последний, ввиду множества комаров, до появления бандитов ушел в Гривенскую, оставив открытым выход для бандитов. Последние, им воспользовавшись, бежали в лиманы по направлению хутора Лимано-Кирпильского. Отряд, обследовав все лиманы и обнаружив еще шесть старых биваков, сжег их и в 5 часов 21 августа возвратился в Староджерелиевскую.

В результате операции убито бандитов — один, ранены — два, захвачено и сожжено на биваках шесть бандитских каюков, 12 баранкож и несколько других мелких вещей, захвачено и привезено 6 неисправных трехлинейных винтовок русского образца и 70 шт. патронов. Обнаруженные на биваках окровавленные бинты свидетельствуют о наличии в банде нескольких раненых. С нашей стороны потерь людьми нет. Утеряно при опрокидывании лодки 2 штыка от русских винтовок трехлинейных. Отряд особкавбригады 21 августа выбыл в свою часть. Ударная группа Кубчероблотдела ГПУ, оставив на месте агентурную разведку, прибыла на отдых в Славянскую.

Выводы: 1. Паническое беспорядочное бегство банды по лиманам дает основание предполагать о потере бандой всего комсостава. 2. Бегство бандитов в район Лимано-Кирпильских плавней имеет целью связаться с появившейся там неизвестной бандой».

Облава, устроенная на Рябоконя, заставила его искать новые способы сбора информации. С наступлением холодов, когда власть могла предпринять наступление на плавни большими силами, Рябоконь оставлял при себе только несколько человек, остальных отсылал в хутора и станицы, да и сам скрывался зачастую не в камышах, а среди сочувствующих ему людей. 8 сентября он «выгоняет» из отряда свою давнюю сподвижницу Марфу Худую, которая добровольно является в исполком станицы Староджерелиевской. По договоренности с Рябоконем, она утверждает на допросах, что в камышах скрывалась одна и не видела никаких бандитов. 2 ноября Рябоконь высылает в Староджерелиевскую с целью разведки Петра Кравченко, который также является в исполком и утверждает на допросах, что прятался в камышах в одиночестве. Через две недели Петр Кравченко вернулся в камыши.

Кстати, Малкин не разгадал этого замысла Рябоконя, полагая, что банда морально разложена и повстанцы начинают выходить из плавней добровольно. А умелое и скрытное лавирование по лиманам во избежание прямых боевых действий с конными принято за паническое бегство.

«Срочно. Совсекретно.

По полученным данным от ударгруппы установлено что 29.10. в станицу Староджерелиевскую к нашему спецосведому явились три бандита: 1. Кравченко, 2. Кравченко и 3. Падал ка, для использования вышеуказанных бандитов нами командирован зам. уполномоченного ГПУ т. Домброверов.

Выводы: 1. В результате беспрерывного преследования ударной группой банды Рябоконя последняя окончательно разложена и, чувствуя свою слабость, бандиты начали добровольно являться.

Малкин».

Рябоконь же, курсируя на байдах по лиманам, становится практически неуловимым. Малкин явно теряет его из виду, обнаруживая его там, где менее всего ожидал.

«Секретно.

По агентурным данным устанавливается, что банда хорунжего Рябоконя, численностью пять человек, вооруженных винтовками, револьверами, на двух каюках продолжает беспрерывное курсирование по лиману Орлиный Остров (не ориентирован), не имея определенного бивака, очевидно боясь преследования ударной группы, продолжают бегать из угла в угол лимана.

Выводы: Подтверждается численность банды Рябоконя и паническое настроение последней.

Уполномоченный КЧО ОГПУ по Славянскому отделу Малкин».

«Сов. секретно

По донесению аппарата уполномоченного, банда Рябоконя в составе Кравченко, Сороколит, Кравченко, Павелка, Дудник, Саенко, Рябоконь находится на старом месте лимана Бабином.

18—19.10 вышеуказанные бандиты ночевали у гражданки станицы Староджерелиевской Синициной. Ударная группа 20.10–21.10.1923 года выступила на секретную заставу, имея целью поймать бандитов.

Выводы: Сведения о местонахождении банды Рябоконя требуют строжайшей проверки.

Славотуполномоченный КЧО ОГПУ Малкин».

«Секретно. 20 сентября 1923 г., ст. Славянская.

По донесению начотряда Ачуево т. Верко от 15.9.1923, установлено, что банда хорунжего Рябоконя неизвестной численностью 5.ІХ была замечена на гряде Ачуево. Высланная разведка, бандитов не обнаружила, но, возвращаясь обратно, установила, что бандитами уведен каюк (лодка), грузоподъемностью на сто пудов. По донесению ударной группы от 18.9 с.г., установлено, что главарь банды хорунжий Рябоконь во время боя с ударной группой (смотрите нашу сводку за № 1471) был тяжело ранен в живот с левой стороны. И в данный момент Рябоконь очень слаб, еле-еле ходит.

По тем же данным, банда численностью десять человек продолжает курсирование по лиманам Орлиный Остров (не ориентирован). По донесению той же группы 20.9 банда Рябоконя обнаружена в районе Забойского участка, что на юго-запад десять верст от станицы Гривенской. Численность банды десять человек, вооружены винтовками и при достаточном количестве патронов.

По тем же данным, на хутор Белого (не ориентирован) отправлены в банду (не выясненными личностями) корова с теленком, взятая на Пономаривском хуторе. По тем же данным, от того же числа, в ночь 13 под 14 секретным постом, выставленным в районе хутора Лебедевского, было замечено четыре бандита, вооруженных винтовками, идущих с хутора Лебединского по Колесниковой гряде, впадающей в Ореховатый лиман (не ориентирован). Эти же бандиты были обнаружены и вторым секретным постом в ту же ночь. По донесению того же источника, полученному от осведомительницы, которая связана с пособниками банды Рябоконя, пособниками являются: 1. Елена Дунайцева. 2. Дарья Дунайцева. 3. Ефимия Кучерова. И по данным той же осведомительницы установлено, что главарь банды хорунжий Рябоконь после его ранения лежал у Елены Дунайцевой несколько дней. Та же осведомительница 16 сентября в ударгруппу сообщила, что Дарья Дунайцева будет везти пакет в банду, полученный ею в станице Гривенской от неизвестного лица.

Названный пакет Дунайцева в 11 часов ночи отнесла в банду.

Выводы: Подтверждается тяжелое ранение главаря банды хорунжего Рябоконя, численность банды заслуживает доверия, необходима ликвидация банды группой сотрудников ГПУ, численностью не менее шести человек.

20.9.23 г. Славотуполномоченный ГПУ Малкин».

Ни беспощадное изъятие заложников, то есть арест, высылка, расстрел людей лишь по подозрению в том, что они могут помогать Рябоконю, ни засады, перекрывавшие все выходы из плавней на берег, ни глубинные походы в лиманы довольно большими силами, ни запрет рыбакам ловить рыбу — ничто не помогло Малкину выполнить его задачу. Добиваться же своего он привык любым способом, крепко помня о том, что цель оправдывает средства. Здесь же, в кубанских плавнях, он столкнулся с чем-то для него непривычным и непонятным. Те меры, которые он применял ранее, в других местах, куда его, как человека твердого и бескомпромиссного, посылала партия, здесь почему-то не срабатывали, не приносили ожидаемого им результата. Он не сразу это понял, полагая, что все дело в недостаточной жесткости и жестокости, что стоит проявить большую решительность, и цель будет достигнута.

Но все его оперативные ухищрения против Рябоконя оказались бесполезными. Это означало только одно — в Рябоконе была некая сила, которая Малкину с его изощренностью бесчеловечных репрессий была неподвластной. Это он чувствовал постоянно. Это сидело в нем как некая заноза, угнетая и доставляя ему муки. Теперь он хотя и смутно, но все-таки понимал, что даже с успехом завершившаяся операция не принесет ему удовлетворения. И пойманный, и убитый Рябоконь все равно будет досаждать ему какой-то своей правотой, которая была выше Малкина и его нечеловеческой службы.

Вместо планировавшихся Малкиным двух недель на ликвидацию Рябоконя, он будет ловить его целых пятнадцать месяцев, более года. И все произойдет совсем не так, как мыслилось и представлялось самому Малкину.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЛОЖНЫЙ ОТРЯД «ТАМАНЬ»

Несмотря на все предпринятые меры, которые, казалось, вот-вот должны были покончить с Рябоконем, конец 1923 — начало 1924 года не принесли для власти никаких результатов. Чем более жестокими и изощренными были меры против Рябоконя, тем более осторожным и неуловимым становился он. Казалось, что он был везде и нигде. Сообщения секретных осведомителей не поспевали, тут же устаревая, так как он постоянно менял свое место, появляясь там, где его не ожидали.

Чоновцам мешало и то, что кроме небольшой группы Рябоконя с обширной его поддержкой в хуторах и станицах в плавнях было немало чисто уголовных банд, хорошо вооруженных даже пулеметами. Их численность намного превышала группу Рябоконя и достигала двадцати — тридцати человек. Власть четко отличала эти банды от политической группы Рябоконя, но в пропагандистских целях все грабежи на дорогах, все налеты на станицы и хутора выдавала за дело рук рябоконевцев, дабы скрыть характер его движения и уравнять его с обыкновенными бандитами, тем самым как бы получая право на самые жестокие меры против него.

Сводки и донесения, посылаемые в инстанции, сообщали всяческие подробности, но не могли порадовать власть главным — тем, что Рябоконь наконец-то пойман или убит. Несмотря на все заверения тех, кто занимался его ликвидацией.

«Сов. секретно.

Начспецотделения № 3, комбату 539 ОН Славбатальона, копия предслависполкома, копия секретарю Славотпарткома.

Разведоперсводка аппарата Славотуполномоченного Кубчероблотдела ГПУ 5 января 1924 года, гор. Славянск.

По данным предисполкома станицы Новоджерелиевской,

14 декабря 1923 года в 12 часов, в районе казармы, что около желдормоста юрта станицы Новоджерелиевской, в направлении Ольгинской тремя неизвестными бандитами на лошадях, вооруженных винтовками, произведено ограбление до десяти подвод граждан станицы Новоджерелиевской, Ольгинской. В числе ограбленных члены правления Ольгинского ЕПО, у которых бандиты забрали червонцы. Бандитами отбирались деньги, товар, одежда, причем всем гражданам связывались руки и до конца ограбления запрещено было расходиться. Бандитами среди ограбленных усиленно разыскивались члены партии.

Приметы бандитов: все молодые, бритые, одеты в военное, шапках-кубанках. Все на седланных верховых лошадях. Бандиты с награбленным скрылись в направлении станицы Чепи-гинской Ейского отдела.

По тем же данным предисполкома станицы Новоджерелиевской установлено, что произведенное ограбление 14 декабря 1923 года бандитами оперирующей в районе Чепигинской банды, в количестве двадцати человек, при одном пулемете, трех верховых лошадях, двух тачанках и одной линейке.

По нашим агентурным данным, в ночь под 29 декабря 1923 г. три бандита банды Рябоконя пришли к пособнику Трофиму Пелипенко, что на хуторе Пожаривке (не ориентирован), в числе бандитов был и Дудник Пантелеймон. Якобы рассчитывая, что это воры, от Пелипенко был дан по бандитам залп картечью из охотничьих ружей. В результате тяжело ранен бандит, правая рука Рябоконя, Дудник Пантелеймон. Двумя остальными бандитами Дудник был подобран. В настоящее время Дудник лежит на биваке Рябоконя чуть живой. Сороколит приходил к гражданину станицы Гривенской фельдшеру Алексею Зеленскому за медикаментами для Дудника, которого Алексей Зеленский и лечит.

Выводы: 1. Ограбление района Новоджерелиевской, являясь вторым большим ограблением (см. нашу разведоперсводку № 2608 от 21.ХІІ.23), заслуживает внимания. Банда нумеруется нами № 1. 2. Данные о количестве, вооружении, транспорте банды № 1 требуют строжайшей проверки. 3. Бандиты банды № 1 именуют себя рябоконевцами, ради создания себе авторитета, ввиду популярности Рябоконя, фактически, очевидно, не являясь рябоконевцами. 4. Данные ранения Дудника Пантелеймона заслуживают доверия, и на его лечении будет построена дальнейшая работа по уничтожению бандитов таким же агентурным путем.

Зам. Славотуполном. Домброверов».

Нет, рябоконевцы так, конечно, не поступали, так не действовали. В отличие от подобных бандитов Василий Федорович соблюдал все формы и признаки власти: если даже и приходилось что-то конфисковывать, то он непременно выдавал справки, заверенные печатью. Но, похоже, власть меньше занимали эти действительные бандиты, а особенно тревожили политические противники, Рябоконь и его обширное и незримое движение.

Новый, 1924 год начался для Рябоконя не удачно. Под самые новогодние праздники, 29 декабря, первый помощник Василия Федоровича Омэлько Дудка с двумя казаками пошли на хутор Пожаривку к Трофиму Пелипенко, который всегда помогал повстанцам, помогал чем мог, в основном продуктами. Через него держали связь со станицей Гривенской и Лебедевским хутором. Пошли с надеждой, что Трофим даст к новому году «гусака або качку». Но новогодние праздники оказались для них печальными. Ничего не подозревавшие повстанцы вдруг были встречены ружейными выстрелами. Омэлько Дудка был тяжело ранен. Как потом выяснилось, хозяин полагал, что это пришли грабители. Может быть, действительно сдали нервы у Трофима Пелипенко от житья в постоянном напряжении и тревоге. Лопнула в душе какая-то струна, и он стал стрелять на каждый шорох.

Надо было лечить Омэлька. Сороколит сходил в Гривенскую за медикаментами к фельдшеру Алексею Зеленскому. Но самостоятельное лечение не помогало. Решили доставить Омэлька к Зеленскому, чтобы он полечил его в домашних условиях.

А 21 января Василий Федорович вместе с Ковалевым— Астраханцем, который, вопреки сводкам, был жив, и Омэль-ком Дудкой, в доме фельдшера Зеленского попал в западню, в полное окружение чоновцами и, казалось, в безвыходное положение.

Частые посещения этого дома в станице Гривенской на По-номаривке связаны были с тем, что здесь находился на излечении Пантелеймон Дудник после случайного и нелепого ранения его на Пожаривке.

Тайный же осведомитель, обнаруживший посещение Рябо-конем дома Зеленского, усмотрел в этом иную цель, сообщив Малкину:

«Василий Федорович Рябоконь, его помощник Ковалев — Астраханец и адъютант банды Пантелеймон Дудник заводят на хуторе Пономаривка станицы Гривенской знакомство: Рябоконь с учительницей Семеновой, Астраханец — Ковалев с вдовой Чернышевой, а Дудник — с женой Зеленского, куда и начинают очень часто ходить».

Секретный осведомитель представлял ситуацию в меру своего разумения. Ведь раненому Пантелеймону Дуднику явно было не до амурных дел…

В одну из ночей отряд чоновцев под командованием Тимофея Кислицы и Андрея Голина окружил дом фельдшера Алексея Зеленского, в котором находился Рябоконь со своими сподвижниками. Положение было безвыходным. Выглянув в проем окна, Василий Федорович увидел темные силуэты людей и понял, что дом окружен. Все. Вот и отгулял казак, как ветер по полю, по родной земле, вот и пришла его последняя чаша. Но Рябоконь не был бы Рябоконем, если бы из безвыходного положения не нашел выхода, если бы не был так умен, находчив и удачлив и если бы его не хранил Бог. Решение пришло мгновенно. Он приказал женщинам — сестре Зеленского, его жене и Дарье Васильевне Чернышевой и своей жене стучать в окна, дабы привлечь внимание чоновцев, а сами, проломив потолок в доме и разобрав крышу, втроем, один из которых был тяжело ранен, сумели уйти.

Бесстрастное донесение так рассказывает об этом: «Бандиты, в свое время обнаружив прибытие ЧОНа, приказали стучать в окна Чернышевой и Зеленской для того, чтобы сосредоточить внимание прибывших бойцов в противоположном направлении. И данный предприимчивый маневр Рябо-коню весьма хорошо удался. Женщины начали по приказанию Рябоконя стучать в окна, чем привлекли все внимание бойцов, а бандиты, проломав в противоположной стороне крышу дома, смогли легко удрать из засады. Преследование бандитов, вследствие известной для последних местности и темной ночи, было неудачно. Таким образом, было, к великому сожалению, в буквальном смысле слова провалено дело поимки Рябоконя».

Уполномоченный Славянского отдела ОГПУ Иван Малкин, человек решительный и напористый, добивавшийся требуемого от него любой ценой, на этот раз был уверен, что если не поймать, то убить Рябоконя ему удастся. Причем в обещанный начальству двухнедельный срок.

Он разработал коварный и довольно циничный план, как ему казалось, абсолютно реальный. О его циничности и коварстве он думал менее всего, будучи уверен в том, что все оправдается результатом. Все остальное, как он полагал, — болтовня и сопли… Кроме того, ему была чужда и непонятна эта кубанская, казачья жизнь, как, впрочем, всякая человеческая жизнь, устроенная на добре, чести, справедливости…

Малкин создает секретную ударную группу № 2, так называемый ложный отряд «Тамань», которой и поручалось ликвидировать Рябоконя до 1 мая 1924 года. Начальником этой группы назначался секретный осведомитель, работавший у него под шифром «Тамань». Таким человеком мог быть кто-то из хорошо известных людей, находящихся вроде бы в оппозиции к советской власти. По всей видимости, тот, кто раньше скрылся с Рябоко-нем в камышах. Имени его мы, к сожалению, не узнаем никогда.

Эта секретная группа должна была сыграть роль ложного повстанческого отряда. Для начала устраивалось несколько ложных боев с отступлением этой группы в станицы с просьбой к жителям укрыть их. И когда это происходило, расправлялись с «пособниками» бандитов. А такими пособниками были большинство жителей окрестных станиц и хуторов. Но это была не основная, а попутная задача группы. Главная же состояла в том, чтобы, объявившись в районе станицы Полтавской, войти в контакт с рябоконевцами, выманить Василия Федоровича на переговоры и схватить его, в крайнем случае убить.

1 марта 1924 года Малкин сообщал в разведсводке о готовности такой секретной ударной группы:

«Срочно. Секретно.

Разведсводка по Славянскому отделу.

Ударная группа № 2 из станицы Славянской выступила в район оперирования банды Рябоконя с задачей уничтожения банды в двухнедельный срок.

Аппаратом уполномоченного по Славянскому отделу по Ивановской волости изъято следующее количество оружия: винтовок русских трехлинейных, неисправных — 10, винтстволов —

7, магазинных коробок — 4, обрезов — 7, шашек драгунских — 2, ножен от шашки — 1, револьверов разной системы — 4, гранат с капсулями — 2, стволов от берданок — 2, карабинов — 2.

Изъятие оружия продолжается.

Малкин».

Малкин издает совершенно секретный оперативный приказ по аппарату уполномоченного Кубанского окружного отдела ОГПУ по Славянскому отделу. Примечательно, что даже здесь имя начальника ложной повстанческой группы «Тамань» не названо. Из приказа лишь следует, что в военном отношении он опытный, то есть наверняка бывший офицер.

«Г. Славянск, № 2, 2 марта 1924 года.

1. На территории Славотдела Кубчеробласти с 1920 года оперирует политическая банда хорунжего Рябоконя. Общей численностью 5 человек, вооруженная винтовками, бомбами, револьверами, при достаточном количестве патрон. Банда в районе своего оперирования совершает грабежи и по полученным проверенным агентданным скрывается среди жителей в районах волостей Полтавская и Гривенская, якобы ведя подготовительные работы к весеннему периоду, когда Рябоконь вновь намерен развить свою деятельность против соввласти и мирно-' го труда.

Кубано-Черноморский областной отдел ОГПУ, учитывая возможность нового увеличения банды Рябоконя и развития последней оперативных своих действий на территории Славотдела, что, безусловно, повлечет за собой новые кровопролития и разорения мирных граждан, и во избежание срыва мирной жизни целого района Славотдела аппарату Уполномоченного КЧО ОГПУ по Славотделу приказываю: во что бы то ни стало, всеми имеющимися силами в самый кратчайший срок ликвидировать банду Рябоконя.

Во исполнение данной директивы Кубчероблотдела ОГПУ считаю необходимым приступить к сформированию секретной ударной группы № 2, каковой поручить ликвидацию банды Рябоконя, для чего спецосведома «Тамань» назначаю начальником секретной ударной группы № 2, в распоряжение которого передаю трех спецосведомов.

2. Ударную группу № 1 возглавляет т. Кислица, в распоряжение которого передается сотрудник б\б т. Галкин (то есть бывший бандит — П.Т.).

3. Руководство обеими группами оставляю за собой, а в мое отсутствие — возлагаю на заместителя своего т. Домброверова.

4. Начальнику группы № 2 «Тамань» сегодня же предлагаю получить оружие, боеприпасы и все необходимое и переброситься в станицу Полтавскую, откуда, согласно разработанному нами плану, перейти в район оперирования банды Рябоконя, имея окончательной целью во что бы то ни стало уничтожить банду Рябоконя и в первую очередь главаря банды, после чего ударгруппе немедленно конспиративно переброситься в Славянскую.

5. Начальнику ударгруппы № 1 т. Кислице немедленно выехать в Полтавскую и Гривенскую волости, имея главной задачей строго следить, чтобы в этих районах не производилось кем бы то ни было абсолютно никаких операций без нашей на то санкции как в отношении банд политического, так и уголовного характера. Специальное распоряжение на сей счет кому следует дано.

Кроме того, Кислице надлежит усилить деятельность осведомительной сети по Рябоконю, отнюдь не производя самому без нашей санкции совершенно никаких операций.

6. Начальнику группы № 2 «Тамань» действовать осторожно, в работе использовать весь свой военный опыт и знание, ни в коем случае не допуская разконспирирования и провала операции. Всегда помнить, что враг в своем районе имеет великолепную разведку и малейший промах, разоблачит группу, дав провал всей операции, погубит людей.

7. Под страхом суровой ответственности категорически запрещается производить во время работы не вызываемые необходимостью пьянства, головотяпства и хулиганства.

8. Приказ оперативно-боевой, в силу входит с момента получения.

Славуполномоченный КЧО ОГПУ Малкин».

Все, казалось бы, предусмотрел хитрый Малкин в своем плане. И все шло поначалу так гладко, как он и задумал. Устроили ложный бой на хуторе Лебедевском, в результате которого убедились в степени поддержки людьми Рябоконя. На встречу же с командиром ложного отряда «Тамань» дважды приходил ближайший помощник Рябоконя Ковалев — Астраханец, числившийся по сводкам погибшим. Но сам Василий Федорович на переговоры с «Таманью» так и не вышел. Видно, учуял каким-то неведомым чутьем опасность.

Все, казалось бы, предусмотрел мудрый Малкин. Не мог он только постичь и предусмотреть самой натуры Василия Федоровича Рябоконя, его характера, сложившегося не в результате каких-то случайных и произвольных идей, но выпестованного верой, понятиями о добре и зле, ценностями, долго и трудно вызревавшими и сохранявшимися в народе.

Длительная жизнь в постоянной тревоге и опасности к тому же пробудила в нем такие человеческие свойства, которые в обыкновенной, нормальной обстановке просыпаются в человеке очень редко. Он научился управлять собой. У него обострились слух и зрение. Он мог спать, слыша все вокруг, мог засыпать на точно заданное время. Каким-то необъяснимым чутьем он угадывал опасность даже тогда, когда никаких внешних признаков ее не было. И это чувство его никогда не подводило. Душа человеческая растет более всего от потерь и боли…

В конце апреля Малкин, что называется, в сердцах писал неким Касилову и Бахчевникову, как видно по тону письма, своим давним революционным подельникам, о причинах своих неудач и довольно цинично рассказывал о предпринятой им и неудавшейся операции с ложным отрядом «Тамань», нисколько не терзаясь угрызениями совести и даже не чувствуя всей коварности, бесчеловечности и недопустимого меж нормальными людьми своего замысла:

«Дорогие товарищи! Положение с ликвидацией банды хорунжего Рябоконя обстоит чрезвычайно плохо, так как отряд и я на пути к достижению выполнения возложенной на меня и мой отряд задачи встретили следующие препятствия:

1. Отряды ЧОНа станиц Новониколаевской, Староджерелиевской и Гривенской малочисленны, до невозможности расхлябаны, отсутствует какая бы то ни было дисциплина. Оружие большею частью ржавое и испорченное. Патронов — от пяти до десяти штук на человека. В общем, поддержки от них ждать нам абсолютно никакой не приходится, а наоборот, очевидно, придется помогать им.

2. Вопрос о передвижении отряда обстоит чрезвычайно плохо, а подчас и совершенно невозможен, так как в исполкомах лошади свои всегда заняты да их и имеется только по одной паре, а других они, не имея из отдела распоряжения, достают чрезвычайно слабо и трудно. Кроме того, вследствие наступившей дождливой погоды дороги чрезвычайно грязны и за последние два дня отряд был вынужден застрять в Гривенской, не имея возможности поехать на операцию. Кроме того, преды относятся к моим распоряжениям очень вяло, в особенности знаменитый гривенский Бакута, тот совсем не хочет понять, что мы выполняем громадной важности государственную задачу. К примеру, вчера я с отрядом прибыл из плавней, ребята и я до нитки мокрые, от холода дрожали как «осиновый лист». Я Бакуту просил, чтобы он нам отвел теплые квартиры. Бакута этого не сделал, и мы были вынуждены спать вдребезги мокрые на голом полу, дрожа от холода.

3. Население Новониколаевской, в особенности Гривенской и Лебедей чрезвычайно скверно настроены по отношению к соввласти вообще и местной — в частности. Обыватели уверены в том, что, мол, власть доживает последние дни, скоро придет десант и — прочие ереси. В Рябоконе они видят своего спасителя и будущего властелина и поддерживают его все и всем. Рябоконь знает все наши передвижения и прочее. В общем положение с ликвидацией всей банды Рябоконя чрезвычайно затруднено, очевидно, затянется недели на две-три, а может быть и дольше.

Дело с группой № 2 «Тамань» пока обстоит хорошо, произведенные фиктивные бои в станицах Новониколаевской, Староджерелиевской, хуторе Лебедевском восстановили полнейший авторитет среди населения. Группу все знают, знают, что она — политическая банда и дерется с красными, население группе сообщает все новости и местонахождение Рябоконя. Начгруппы «Тамань» после произведенного нами фиктивного боя в Лебедях и нашего бегства в Гривенскую населением был принят чрезвычайно любезно: старики приветствовали его как героя.

Начальник группы «Тамань» получил от меня задачу к 1 мая убить Рябоконя, и есть надежда на выполнение им этой задачи, так как он вторично встречался с помощником Рябоконя Астраханцем. Последний передал «Тамани», что его хочет видеть Рябоконь, и свидание должно состояться на днях, что нам все время и было нужно. Но после ликвидации, убийства Рябоконя останется еще сильная группа бандитов, и удастся ли нам скоро с ней покончить, это, конечно, дело будущего. Отряд за эти дни сильно устал и находится сейчас на отдыхе. Настроение у хлопцев бодрое, особенно у Трушечкина. 28–29 апреля собираемся в новый поход. Будет ли он удачен, не знаю, может быть удачен.

Рябоконь два дня тому назад, после нашего боя в Лебедях, поймал Новониколаевского милиционера и повесил его на столбе, прибив записку: «За выдачу меня красным». Мы в тот же день находились в Гривенской и ничего не знали. Если имеется возможность, прикажите предам Новониколаевской, Гривенской, Староджерелиевской, чтобы они у себя при исполкомах держали необходимое для отряда количество подвод, пользуясь для этой цели обывательскими. Деньги у нас есть, и пока что их хватит.

Я сильно болен вновь малярией и чертовски устал; по правде, очень надоело лазить в камышах ежедневно по уши в грязи и в воде, но думаю, с малярией я справлюсь местными силами, а усталость — чепуха. Привет Вам от всей братвы. 27.4.24 г. С коммунистическим приветом Малкин».

Не удался Малкину и этот план. И не потому, что он был недостаточно продуман. А потому, что этой напористой, бесцеремонной «коммунистической братве» был неведом и непонятен образ мыслей и образ жизни таких людей, как Рябоконь, да и народа в целом, который они пытались осчастливить новым переустройством его бытия, о чем их, кстати, никто не просил.

Малкин предпринял новое массовое выселение людей, якобы пособников тех, кто, по его подозрению, мог помогать Рябоконю.

Людей арестовывали, подвергали суду и высылали или расстреливали. В одном из своих приказов Малкин в качестве примечания добавляет: «Пособничество бандитам и укрывательство банд и отдельных их участников, а равно сокрытие добытого и следов преступления карается высшей мерой наказания и конфискацией всего имущества с допущением понижения наказания до лишения свободы на срок не ниже двух лет со строгой изоляцией и конфискацией имущества».

Стоит лишь удивляться тому, что, несмотря на столь жестокие репрессии, люди все-таки поддерживали Рябоконя и в конце концов так и не выдали его Малкину…

Получалась странная в своем коварстве ситуация. Насилие — аресты, высылки и расстрелы заложников, то есть неповинных людей, творила сама власть, а ответственность за это перекладывалась на Рябоконя, поскольку именно с его именем эти насилия связывались и совершались. И Рябоконю ничего не оставалось, как разорвать эту связь, дискредитировавшую его, предприняв ответные меры. Он пишет Малкину письмо, в котором требует освобождения заложников. И предупреждает, если расправа с неповинными ни в чем людьми не прекратится, он предпримет адекватные меры против ответственных советских и партийных работников. В том числе и против него, Малкина.

Это было уж слишком. От такой дерзости Рябоконя Малкин был взбешен.

Часовой из чоновского отряда у дома Иосифа Ткаченко, где располагался штаб Малкина, переминался у крыльца, когда ко двору подошла какая-то женщина. Подойдя к калитке, она остановилась и робко позвала:

— Эй, солдат, товарищ Малкин на месте?

— А тебе что? Это тебе знать необязательно.

— Прошение товарищу Малкину передай.

Часовой нехотя подошел к калитке и взял у нее пакет из серой бумаги.

— Пэрэдай товарищу Малкину. Чоловика у мэнэ забралы, а вин нэ вэнуватый…

Часовой медленно поднялся на крыльцо, постучал в дверь:

— Товарищ Малкин, вам прошение.

Малкин тут же вышел в коридор. Нетерпеливо вырвал пакет из рук часового, словно он ждал какого-то известия. Разорвав пакет, вытащил из него какую-то записку. Прочитал, изменяясь в лице.

— Кто принес? — закричал он на тут же стоящего часового. — Кто?

— Какая-то баба.

— Куда пошла? Задержать! Болван! — и он с размаху хлестнул пакетом по изумленному лицу часового. — Сколько вас учить, болванов, что мы выполняем задачу государственной важности. Догнать ее!

Ошарашенный часовой, снимая на ходу с плеча винтовку, гулко загупал сапогами по деревянным ступенькам крыльца. Вослед ему неслись ругательства Малкина, взбешенного дерзостью Рябоконя: «Болваны, службу нести, это вам не мудями трясти!»

Улица была пустынной. Женщина, передавшая пакет, куда-то исчезла.

ЗЕМЛЯ НЕДЕЛИМАЯ

Как и всегда, как и во все времена в своем весеннем нетерпении просыпалась кубанская земля, не ведая о том, чем заняты люди на ее вечном лоне — чем они терзаются, отчего бунтуют, о чем мечтают и почему плачут. Она молчаливо и вроде бы совсем бесстрастно и безучастно принимала всякого, приходящего в этот мир и так же молчаливо и бесстрастно хоронила его навсегда в своих глубинах.

Сладковатые, пьянящие запахи молодой травы смешивались с приторным духом прошлогоднего прелого бурьяна. Вербы — в желтых, цыплячьих сережках клубились вдоль прошлогоднего, за зиму посеревшего камыша. Где-то в желтых купах верб, еще стоящих в воде от весенних разливов ериков, считала кому-то долгие годы невидимая кукушка.

Весна в том году выдалась какая-то суматошная и поспешная. Уже в начале марта талые и дождевые воды затопили низины и балки, образовав в степи целые озера. Как большие, серебрящиеся блюда они сверкали на первом, молодом солнце. Казалось, что в этом ожесточившемся злобой мире нет больше ни жестокости, ни несправедливости, что люди наконец-то отыскали свои исконные пути. Ведь для этого нужно было так немного: радоваться солнцу, наступающей весне, трудиться на родной земле.

Уставшие от долгой войны и смуты, крови и смертей люди, присмиревшие перед непонятностью разворошенного ими мира, настороженно и пугливо ждали уже каких угодно перемен, лишь бы скорее прекратилась эта сосущая сердца тоска, изнуряющая сознание неопределенность и перепутанность, эта постоянная нищета. Доведенные до какого-то, видно, критического предела терпения, они теперь были уже согласны на все.

Накануне весенних полевых работ по хуторам и станицам стали создаваться землеустроительные комиссии, чтобы до весеннего сева разделить землю, как казалось людям, по справедливости. Был предпринят решительный шаг по переустройству жизни. Хутора и станицы снова погрузились в какое-то оцепенение, тревогу и томительное ожидание. Ведь там, где делят землю, всегда льется кровь. Видимо, человек так незримо, но неразрывно связан с землей, каким-то им неосознаваемым законом, что, когда режут, делят ее, льется кровь человеческая… И хотя в связи с предстоящим переделом земли только и говорилось о справедливости, о новом светлом будущем, большинство людей чуяло, что дело это недоброе и вряд ли удастся избежать беды. А по опыту последних революционных лет, они знали, не раз убеждались в том, что к светлому будущему взывают обыкновенно те легкомысленные, часто просто убогие люди, кто не умеет обустроить жизнь в настоящем. Ведь отобрать землю у человека лишь потому, что она у него есть, и он на ней работает, и отдать тому, у кого ее нет и кто не хочет и не умеет на ней работать, было слишком неубедительным основанием для ее передела.

В первых числах апреля в станице Славянской прошел съезд комиссий по землеустройству, как их называли — по предоставлению льгот. Бывший красноармеец, член земельной комиссии хутора Лебедевского Федор Дмитриевич Киселев возвращался на хутор вместе с землемером Николаем Васильевичем Ивановым. До Гривенской доплыли на попутной барже, а на хутор, не найдя подводы, пошли по предвечерней весенней степи пешком. На хутор дошли засветло. Поскольку в крохотной хатке Киселева места на ночлег для землемера не нашлось, отправились к председателю сельского совета, возглавлявшего и земельную комиссию, Василию Кирилловичу Погорелову, который вернулся в хутор днем раньше.

Рябоконь уже, казалось, смирился со своей многолетней камышовой жизнью. Если там, в родных хуторах и станицах, утверждается жизнь на безбожии, страхе, на несвободе человека, разумеется, под декларации о его освобождении, если в людях пробуждается и развязывается все самое низменное, звериное, а все человеческое подавляется, что ж, он не желает жить такой жизнью, он будет оставаться в камышах столько времени, сколько ему будет отпущено Богом. Живут же отшельники вдали от мира, и ничего — находят равновесие, обретая в своем отшельничестве свободу. Он тоже останется на воле. Отсюда его напоминание в записках к власти: «Я станиц не трогаю. Ваша — суша, наша — вода».

Но предоставить кому бы то ни было свободу, волю новая власть не могла, так как это свидетельствовало бы о ее невсе-сильности, подрывало бы ее основы, создавало бы впечатление ее временности. А потому Рябоконь со своей малой группой, дерзнувший жить так, как считал нужным, а не по диким предначертаниям, был для нее намного опаснее разбойных шаек, хоронившихся по плавням, шаставшим в поисках добычи по дорогам. Сам факт его существования был для нее опасен, а потому Рябоконь должен быть уничтожен любой ценой.

Те, кто пытался убить Рябоконя, еще не вполне осознавали, что тогда он будет представлять еще большую опасность, чем живой, ибо превратится в безусловный символ несгибаемости и непокорности.

После того как стали «изыматься пособники», Рябоконь, чувствуя свою ответственность за судьбы этих людей, не мог не встать на ихзащиту. И когда на его предупреждение прекратить аресты и освободить людей власть не отреагировала, Рябоконь решился на ответные меры. Он вполне осознавал, что теперь начинается открытая война с властью, что его надежда на дальнейшую камышовую отшельническую жизнь рухнула и теперь рано или поздно с ним расправятся. Но так просто он не сдастся. Он будет стоять до конца, оставшись вольным и непокорным.

Он, конечно, понимал и удивлялся тому, что этого не понимают многие, что та ломка традиционной России, которая была предпринята, та перековка человека, построенная на безбожии, которая проводилась, не могла быть прекращена самой этой властью. Не для того она это переустройство заваривала, чтобы его свернуть. Идеи такого переустройства остаются, а значит, оно будет проводиться любой ценой, и основной слом еще предстоит. Теперь власть идет на какие-то уступки, чтобы хоть как-то наладить вконец расстроенную жизнь, но это временное послабление, она вынуждена идти на них лишь потому, что налицо сопротивление ее безумным проектам, и потому, что есть он, Рябоконь, и подобные ему — совсем немногие люди, не утратившие рассудка и не поддавшиеся на соблазны, возведенные в ранг государственной политики…

Иногда на биваке, устав от своих молчаливых долгих дум, он обращался к Ковалеву, как бы продолжая свои размышления:

— Ну, хорошо, допустим, мы выйдем. Нас посадят или расстреляют, скорей всего расстреляют, так как эти амнистии, лишь уловка для того, чтобы мы вышли. Что дальше? У власти остаются все те же, безумные и ретивые Малкины, для которых жизнь человеческая — копейка, и своя шея — полушка. Останутся те же перепуганные Погореловы, которые готовы исполнять все, что им предпишут. Как они смогут устроить нашу жизнь, если они ее не понимают, ненавидят и считают ее каким-то недоразумением, препятствием на пути своего безумия? Как? А никак. Так и будут безумствовать. И только мы хоть как-то их сдерживаем. Да, конечно, в таких условиях наша участь незавидна. Но судьбу свою не выбирают. Надо покорно нести свой крест… Не так ли?..

Таким, как Погорелов, проще всего. От него, как он сам говорит, ничего не зависит. Это, мол, высшее начальство так решает… А зачем ты идешь в услужение такому начальству, которое рушит твою жизнь и жизнь твоих хуторян и станичников? Зачем? Всего лишь для того, чтобы спасти свою шкуру и все? Но ведь и своя шкура таким путем не спасается. Я написал ему, чтобы не трогал земли. Не тобой она давалась людям и не тебе ее делить. Кто ты такой, что берешь на себя такое дело? Говорит, что такова линия партии, и он тут ничего не может поделать. Он тут, мол, человек маленький. А зачем же согласился быть маленьким? Не-ет, все зависит от каждого из нас…

Председатель Лебедевского сельского совета Василий Кириллович Погорелов раздражал Василия Федоровича особенно. Вместе росли на хуторе, вместе парубковали, служили вместе в Тифлисе. И вот на тебе, только жизнь зашаталась, вместо того, чтобы как-то сопротивляться этому, побежал в услужение тем, кто ее рушит. В кожанку, в чужую одежду обрядился… Далеко ли и надолго ли черкеску спрятал? И не придется ли ее доставать?..

Был у него как-то серьезный разговор с Погореловым после того, как тот отказался зарегистрировать младшего сына Рябоконя Гришу. Как передали Василию Федоровичу, он так и сказал: «Сына бандита я регистрировать не буду».

И вот однажды, когда Василий Кириллович Погорелов ехал на линейке в Новониколаевскую с ездовым и одним охранником, вдруг почувствовал, что линейка как-то странно осела. Оглянулся и обомлел: на линейке сзади сидел Василий Федорович.

— Здоров, Васыль Кэрыловыч! Як жизнь, як твоя служба?

От изумления и испуга Погорелов не мог произнести ни слова. Лицо его как-то странно вытянулось. И он, как рассказывали потом очевидцы, начал испускать дух.

— Та нэ бзды, Васыль, побалакаем, если поймэш мэнэ, то нэ трону. Нэ бзды! А ты, служивый, давай сюды вэнтовку, — сказал он охраннику и протянул руку.

Охранник безропотно передал ему оружие.

— У мэнэ до тэбэ дило, Васыль Кэрыловыч. Чув я, шо ты от-казуеся запысать мого сына Грышу? Так, чи нэ так?

Погорелов все с таким же изумлением смотрел на Рябоконя, выпучив глаза и приоткрыв рот, не в силах произнести ни слова.

— Значить получайиця так, — продолжал Василий Федорович, — Бог дав дитю жызнь, а ты його нэ прэнимаеш до людэй? Ты як бы бильшэ и выше самого Бога. Так я поняв тэбэ?.. Цэ нэ харашо. Низзя нам, людям, брать на сэбэ дила самого Бога. Низ-зя, Васыль. Ни туби, ни мини, никому низзя.

— Ну дак, м-м-м… — что-то пытался сказать Погорелов.

— Нэ мэчи, Васыль. Я думаю, ты мэнэ поняв. Мы тут с тобой повоюем и всэ, а дитям нашым ще жыть. Дитэ наши нэ вэнува-ти, шо мы тут з тобой жызнь пэрэгимнялы…

Ище одно: я там чув, шо ты хочеш хутор пэрэименувать… Зробыть из хутора станыцю и назвать ийи Гражданьской. Чи правда оцэ, шо ты хочешь, шоб Лэбэдив бильшэ нэ було? Ка-жуть, шо ты так прямо и сказав, шо пора изжыть тих, хто був прэ царьском рэжыми врагамы трудового народу… Я нэ вирю, шо ты хочеш того, шоб Лэбэдив бильшэ нэ було. Гэнэрал Лэбэдев заслужэный чоловик. А то шо вы щас робэтэ, цэ дийствительно могуть робыть тикэ врагы народу… И подумай, шо ж цэ будэ, если каждый начнэ пэрэименовувать свий ридный хутор… Цэ ж будэ бидлам. Так шо ты, Васыль, уцю затию брось. Ну всэ, будь здоров! Та помны, кому ты служыш, людям, чи врагам трудового народу… — Рябоконь спрыгнул с линейки и так же быстро и неожиданно скрылся, как и появился.

Младшего сына Рябоконя Гришу Погорелов, конечно, зарегистрировал, выписав ему свидетельство о рождении. Но с той неожиданной встречи с Рябоконем по пути в Новониколаевскую, его уже не оставляло какое-то тревожное беспокойство. То, что требовал от него Рябоконь, было прямо противоположно тому, что ему предписывали вышестоящие власти. Он оказался на распутье, понимая, что так не может продолжаться бесконечно долго и должно как-то разрешиться.

Василию Кирилловичу Погорелову хотелось угодить землемеру, приветить, угостить его, чтобы он быстро сделал свою работу, тем более что в этот же вечер приехал на хутор Лебедевский председатель Могукоро-Гречаного сельского совета Иван Антонович Черненко, чтобы забрать землемера к себе.

В хате Погорелова, кроме него, собрались все члены землеустроительной комиссии: Киселев Федор Денисович, Бирюк Михаил Маркович, Заяц Ефим Степанович, Моренко Сергей Ефимович и землемер Иванов Николай Васильевич. Кроме того, был председатель Могукоро-Гречаного совета Иван Анто-новитч Черненко. Как водится, выпили, закусили, поговорили о предстоящем деле перераспределения земли. Уже к полуночи Василий Кириллович Погорелов взял гармошку и заиграл почему-то марш…

Вряд ли кто из этих людей, собравшихся в этот вечер в хате Погорелова, представлял и отдавал себе ясный отчет в том, в каком действе они участвуют, какое оно имеет смысл и какие будет иметь последствия. Скорее, каждый из них поступал, сообразуясь со складывающейся ситуацией, полностью отдаваясь обстоятельствам жизни.

Вдруг во дворе залаяла собака. Василий Кириллович прекратил играть и сказал младшей дочери:

— Поля, а ну выйды, глянь шо там такэ…

Девочка вышла из хаты и через минуту вернулась. Вслед за ней в хату вошли рябоконевцы — Сороколит Иван Иванович, Ковалев, более известный как Астраханец, Савенко Лука Никифорович, Пантелеймон Дудник. Кто-то из них скомандовал: «Оружие на стол! Всем ни с места!»

Когда револьверы были выложены на стол и Омэлько Дудка их собрал, в хату вошел Василий Федорович Рябоконь.

Это было, пожалуй, самое громкое дело Рябоконя, фигурировавшее потом, как основное, в его обвинении, взволновавшее, встряхнувшее лебедевцев и жителей окрестных хуторов и станиц. Может быть, только после него люди по-настоящему поняли, учуяли, что борьба предстоит нешуточная, что ей не видно конца и что их ждут новые более жестокие испытания. Об этой трагедии говорили потом по-разному во все последующее время. Я представлю ее так, как рассказывают о ней сохранившиеся документы и свидетельства.

Это ведь было не разбойное убийство, а расправа над землеустроительной комиссией. После предупреждений Рябоконем Погорелова, что землю делить произвольно нельзя, отбирая ее у одних, как правило, исправных хозяев и отдавая ее другим, как правило — босоте, кто на ней никогда не работал, и не будет работать. От этого никто ни богаче, ни счастливей не станет. Но смута будет внесена в жизнь смертельная. Ему представлялось, что если начнут произвольно делить землю, тогда этот сельский станичный, хуторской мир рухнет уже окончательно и непоправимо…

В конце концов, если бы это была просто месть, он мог бы поручить кому-то из своих сподвижников убить Погорелова тайком, из-за угла. Но так он сделать не мог потому, что это было не убийство, но суд, совершаемый с полным чувством своей правоты, ее доказательства и торжества. Но было в этом действе Рябоконя уже и отчаянье, какой-то надрыв. Ведь он видел, что жизнь уже сошла со своих исконных путей, что мир катится в какую-то бездну, и что его может остановить — неизвестно. Но он твердо знал и другое: если тебя изгонят люди злобные и бесчувственные и ты останешься совершенно один, если даже случится так, что все на земле совратились, а ты лишь единый остался верен и устоял, принеси тогда жертву и восхвали Бога ты, единый оставшийся…

Когда оружие было выложено на стол находившимися в хате Погорелова и собрано Омэлько Дудкой, в хату вошел Василий Федорович Рябоконь. Ошарашенные, перепуганные его неожиданным появлением гости Погорелова попытались было встать, но Василий Федорович повелительно махнул рукой, приказывая всем оставаться на местах.

Он был в неопределенного цвета вытертой серой черкеске. Такая же серая папаха была низкой и смятой. Лицо его было настороженным и жестким. Глаза были острыми и горели недоброй решительностью. Во всем его облике чувствовалась властность человека, знающего себе цену. От него исходила не то что уверенность, но какая-то неизъяснимая сила, заставляющая людей подчиняться ему и верить в него.

— Здорово, разбойники! — как-то даже весело сказал он собравшимся.

Все молчали, от испуга и оцепенения не в силах произнести ни слова. Наконец Погорелов дрожащим от волнения, прерывающимся голосом пригласил его к столу:

— Пидсаживайся, Василь Федорович. Может, выпьешь стак-канчик.

— Это можно, — ответил Рябоконь и снял папаху, обнажив высокий лоб. В его примятых русых волосах еле приметно светилась седина.

Василий Федорович сел на свободный табурет. Погорелов засуетился. Взял четверть с самогоном, ища глазами пустой стакан. Наконец, нашел, проливая, не в силах удержать дрожи в руках.

Те, кто пришел вместе с Рябоконем, стояли за его спиной, чутко следя за компанией.

Киселев, видимо отойдя от первого шока, наконец отреагировал на приветствие Рябоконя:

— А мы не разбойники!

— А кто же вы? — спросил Рябоконь и тяжело посмотрел на Киселева, словно что-то соображая. — Как не разбойники, если людей хватаете, высылаете и расстреливаете, землю у них отбираете. Кто же вы в таком случае, если не разбойники?

Киселев, придавленный тяжелым взглядом Рябоконя, что-то пытался возразить.

— Дак это ж…

Рябоконь, вдруг переменившись, резко сказал:

— Во двор этого комсомольца!

Стоявшие за его спиной хлопцы подбежали к изумленному Киселеву, еще не верившему вполне, что происходящее здесь происходит серьезно. Схватили его за руки, накинули на шею веревку и потащили к двери. Тот пытался сопротивляться, но его вытащили из хаты, и дверь громко хлопнула.

Все притаились, не зная, чего ждать дальше. Когда все стихло, Василий Федорович спросил:

— Так за что же выпьем, Василий Кириллович? За твое здоровье выпить сегодня, наверное, не придется.

Он и сам еще не знал, что и как произойдет далее здесь, в хате Погорелова. Все зависело от обстоятельств и еще от чего-то такого, чего он и сам не мог определить.

— Разве что выпить за то, чтобы люди всегда оставались людьми и не теряли облик человеческий, — продолжил он после паузы. — За нашу победу пить поздно, за победу вашего коммунизма и социализма не имеет смысла — ни того, ни другого не будет… Не победит ни наша правда, ни ваша чушь, которой вы где-то нахватались, морочите ею людей и заменили ею свою веру и совесть.

Он опрокинул стакан одним махом, не скривившись, как воду, не закусывая. И потом как-то участливо и в то же время зло заговорил с Погореловым: Он говорил на чистом русском языке, но когда надо было подчеркнуть какой-то особый смысл, переходил на кубанскую балакачку.

— Скажы мини, Васыль, скилькэ зэмли трэба чоловику? Ска-зуиця мини, шо два митра хвата всякому — и казаку, и кумму-нисту… А ты думав тоби билыпэ трэба? Шо вы тут удумалэ з зэмлэю робыть?..

— Ты о чем? — все еще, не отойдя от испуга, спросил Погорелов. — Я же не для себя…

— Хорошо. Тогда скажи мне для кого? Да, для кого ты стараешься, если все люди этого не хотят, если они этому мешают и их надо куда-нибудь деть?.. Если для всех, в том числе и для меня, то я тебя об этом не просил. И так же тебе скажет большинство людей. Ну скажи, для кого ты стараешься, для каких таких людей? Если для приблудных, кто не знает, что с этой землей делать, то г, л- же справедливость? Для чего надо у одних отобрать землю и отдать ее другим? Чтобы сотворить беззаконие, и люди начали резать друг друга? И потом, что это за гуманизм такой — разорить своих людей ради каких-то приблудних… И это ты называешь справедливостью? Земля всегда у нас периодически перераспределялась, и ты знаешь об этом. Но по закону, по человеческой логике, а не по произволу, не по тому черному переделу, который вы устраиваете, где право на землю получает именно тот, кому она не особенно и нужна, кто на ней не умеет и не будет работать, а самых исправных хозяев вы объявляете кулаками. Какое же светлое будущее вы надеетесь при этом построить? Это будет, скорее, темное будущее… Разве не так?..

Погорелов угрюмо молчал, двигая желваками. Установилась долгая пауза. Ее прервал Рябоконь:

— Можэ я шо кажу нэ так, брэшу? Я тебе сообщал, Василь Кириллович, чтобы землю не трогали?

— Сообщал, но ты же знаешь, Василий Федорович, это не моей волей делается. Это указание начальства. Таковая линия партии.

— Ну а зачем ты такому начальству и такой партии служишь, которые разрушают нашу жизнь?… А линия у вас на каждый день другая.

— Но Василий Федорович, — начал оправдываться Погорелое, — время такое. Старая жизнь рушится, складывается новая. И не от нас это с тобой зависит…

— И где же ты видишь это новое? — перебивая Погорело-ва, спросил Рябоконь. — В чем новое? Пускать людей по миру, арестовывать их, забирать у них добро и землю, — это новое? Так, что ли? На этом вы хотите новую жизнь построить? Не старая жизнь рушится, а рушится жизнь человеческая вообще, в самих ее основах, а на ее месте вы насаждаете звериную жизнь. Вот и все. Вот и весь твой коммунизм. Но если вы с грабежа начинаете, к вам придут одни урки. Что вы с ними делать будете? А все разумное и совестливое вами отвергается и уничтожается. Ну и стройте новую жизнь, но Бога-то зачем снизвергаете? А человек ведь без Бога превращается в скотину. Значит, вы делаете общество не для людей, а для скотов? А если Бога нет, можно что угодно делать — хоть землю делить, хоть людей хватать. Конечно, ты будешь мне говорить о равенстве и справедливости. Ну о равенстве толковать нечего — его не бывает на свете, двух человек одинаковых не рождается, какое может быть равенство. Но разве вы устраиваете справедливость? Разве то, что вы уже сотворили, не доказывает вам, что делаете что-то не то? Или будете упорствовать до конца, по колено в крови, пока вас кто-то не остановит, лишь бы не признаться в своей неправоте и беспомощности?..

Погорелов молчал, хмуро уставившись на стол.

— А одежу чужую, зачем надел эту кожанку? — продолжал Рябоконь. Далеко ли черкеску спрятал?

И уже не ожидая ответа от Погорелова, продолжил:

— Как же так, почему, я прячусь в камышах, а в моем родном хуторе орудует кто-то, устанавливая свои порядки, причем такие порядки, от которых никому жизни нету… И ты им прислуживаешь в этом. Я ведь ни на кого не нападал, никого из родных хат и станиц не выгонял. Это делаете вы. Да еще цинично орете, что обеспокоены народом, что выступаете за народ. За какой только народ? И я, оказывается, виноват, по-вашему бандит лишь потому, что не подставил покорно свою голову для отсечения, посмел защитить себя и других людей. Так кто же из нас бандит, Василь? Вы ж говорите, что выступаете за справедливость, за правду, а правда опять никому не нужна.

— Ну, знаешь, Василь Федорович, — жизнь пошла так… — наконец с трудом проговорил Погорелов.

— Никуда сама по себе она не ходит, Василь, — перебил его Рябоконь. — Вот ты надел чужую одежу, взял чужие идеи, растоптал свою веру. Куда ж, она, жизнь, пойдет в таком случае?.. А всего-то и нужно было, чтобы ты и такие, как ты, не побежали по первому зову прислуживать этому безумию. А время оно всегда у нас трудное, нечего на него ссылаться. Ну а теперь, конечно, жизнь со своей колеи соскочила, как старая, тяжелая дверь с петель. Тем более ее надо поправлять. Но вы оказались с врагами своего народа. Разве не враги устроили эту смуту? И что они еще сотворят, неизвестно. Но ты почему с ними? Жить хочешь? А я вот тебя порешу сейчас, и не помогут тебе никакие коммунисты.

Погорелов, вздрогнув, резко взглянул на Рябоконя:

— Детей пожалей, Василь Федорович, — ведь их у меня четверо.

— А ты моих пожалел? А у меня тоже их четверо, как ты знаешь. И уже все пошли по людям, по миру. Ты пожалел моих детей? Фаину убили, мать детей моих. Так кто же первый обездолил детей, я или ты? И почему теперь я должен жалеть твоих?..

Если бы из твоих идей и дел не произошло разорение, я оставил бы тебе твои игрушки, твои цацки забавляться ими и далее. Но ведь ты посягаешь на всех, в том числе и на меня. По какому праву?

Потом Рябоконь, как-то переменившись, словно что-то сообразив, сказал: У меня, Василий Кириллович, к тебе дело. Пошли кого-нибудь за подводой, надо хлопцам в Чебурголь отвезти продукты. Глаза его недобро сверкнули каким-то свинцовым блеском. И он обвел взглядом всю притихшую компанию, напряженно, с испугом слушавшую его разговор с Погореловым.

Погорелов кивнул Бирюку:

— Сходи, Михаил Маркович.

Может быть, Погорелов и заподозрил, что Рябоконь задумал что-то недоброе. Но если бы человек верил в свою смерть, он не смог бы жить на этой жестокой и грешной земле — его сожгли бы печали. Даже в свой последний миг он не верит в свою смерть. Ему все кажется, что все происходит словно не с ним или случится нечто, вмешается что-то такое, что и отодвинет его гибель.

Может быть, Погорелов уже даже знал, что пришло его время. Но даже страх смерти, от которого он не мог никак освободиться, не заглушал смысла того, о чем говорил Рябоконь. И перед ним вдруг открылась вся непоправимая бездна уже происшедшего. Она прошла какой-то обжигающей волной по всему телу.

Прошло минут десять, не более. Рябоконь, как бы забеспокоившись, сказал:

— Мабудь злякався чоловик и утик. Пошлы кого-нибудь другого, Васыль Кэрыловыч.

Погорелов кивнул Зайцу:

— Иди ты, Ефим Иванович.

Когда Заяц вышел, Рябоконь обратился уже к землемеру:

— Ну, а вы зачем сюда приехали? Землю делить? Значит, отбирать у людей землю? А вы знаете, что эта казачья земля полита кровью наших прадедов и дедов? И отбирать ее у казаков и отдавать кому-то — есть разбой и преступление?!

Перепуганный Иванов пытался сказать что-то о начальстве, что это его послали, а он человек маленький.

— Если начальство делает безобразия, такому начальству не надо служить, — перебил его Рябоконь. — Идите, меряйте землю, — приказал ему Рябоконь и указал глазами на дверь.

Иванов робко и неуверенно вышел из хаты.

Погорелов уже догадался, что со всяким выходящим из хаты рябоконевцы расправляются. Так и было. Всем, кто выходил из хаты Погорелова, набрасывалась удавка на шею…

Когда Рябоконь остался наедине с Погореловым, спросил его:

— Ну что, Васыль, помогли тебе твои коммунисты? Тебя и тебе подобных подбивают на недоброе дело, чтобы вашими руками сотворить безобразия, а потом вас же и выставят виноватыми… Ведь всякое недоброе дело не остается без возмездия. Неужели надо много ума, чтобы это предвидеть?

— Ну и в той жизни немало было такого, что следовало убрать, — возразил Погорелов.

— Было! Ну так реформируйте жизнь, улучшайте ее, предлагайте, обсуждайте с народом, но вы же заняты его разорением. Вы поддерживаете бунт в душах и умах людей не против несправедливости, а против Бога, то есть против самих основ всякой жизни. Бога-то зачем снизвергаете? Вот и пришел тебе за это суд.

— Василь Федорович, — тихо сказал Погорелов, — но ведь никто не может быть ничьим судьею.

— Интересно получается. Значит, ты уже давно взял на себя право быть моим судьей, прикрываясь демагогией о равенстве, об интересах мира, о воле народа, о торжестве коммунизма, чего люди вообще вразуметь не могут, причем взял это право, не спросивши меня, а теперь, когда я спрашиваю тебя о том, по какому праву ты уже стал судьей надо мною, ты удивляешься и вспоминаешь заповедь Божью, которую до этого отвергал. Интересно. Значит, я не имею права и спросить тебя об этом? Ты распоряжаешься жизнями людскими и моей тоже, как Бог… Вот зачем вы снизвергли Бога — чтобы совершать немыслимое и невозможное — самим взять на себя его дело. Но человеку это не дано.

— Но ты, Василий Федорович, по какому праву мне судья?

— Ты спрашиваешь, по какому праву? Я это делаю по вашей и по твоей воле, что же ты удивляешься? Или не предвидел этого? Вы отвергли Бога и тем самым устранили Божий суд, какой только и может быть меж людьми и над людьми, предоставив вершить суд каждому: тебе, Малкину, Фурсе, Вдовиченко — всем, в том числе, между прочим, и мне. По вашей логике, конечно, которая, к сожалению, торжествует. Или меня вы из этого исключили, обо мне забыли? Предоставили быть судьями только себе самим? В том числе и надо мной. И по какому праву? Вы это сделали, а не я. Вы нарушили закон, на котором держится жизнь человеческая и вне которого человек превращается в зверя, в скотину. Вы развязали самые низкие страсти, и человек сжег себя в эгоизме. Так что же ты теперь удивляешься? Разве то, что делаю я, не следует из того, что уже сделал ты? Так кто же из нас бандит? Вы сделали это беззаконие, это безобразие в народе или я, противящийся ему? А теперь, когда это беззаконие совершено, когда мир пошатнулся и накренился, когда земля наша лежит во зле, вы ловите меня на неизбежных и пустяшных, в сравнении с вашими делами, следствиях этого беззакония и кричите, что я бандит. Ловко удумали! Получается так, что преступление в масштабах страны над всем народом вроде бы и не преступление, а политика. Мой же налет на Новони-колаевку за спичками, солью и барахлом, видите ли, разбой… Да, разбой! Но что он в сравнении с тем разбоем, с тем погромом страны, который уже сотворили и творите вы… И вы хотите свой разбой выставить благородством. Сколько вчера людей расстреляли в Славянской?

— Девять.

— Вот видишь, жизнями человеческими распоряжаетесь как Боги. И еще спрашиваешь, кто дал мне право на мой суд. Ты дал мне это право. Дал тем, что участвуешь в беззаконии, тем, что уже судишь меня, не имея на то права.

Василий Федорович прервал свою речь. Взял четверть и хлестнул с размаху в стакан самогона. Так же механически опрокинул стакан одним махом.

— Разве я не хотел жизни честной и порядочной? Разве я не жил ею? Но пришли по мою душу, меня не спрашивая. Ничто про что — вынь и полож душу. Как кисет с табаком из кармана. Как же мне прикажешь быть в таком случае? Не я пошел по чью-то душу, а пришли по мою. Ты свою сразу отдал, долго не раздумывая. Но это твое дело.

— Ну, это, Василь Федорович, философия…

— А ты как же думал, без нее прожить? Отдать свою голову кому-то на откуп, а потом искренне удивляться, что безобразия творятся, что жизнь не клеится.

— Ну, это же не от нас с тобой зависит.

— Давай сначала каждый за себя ответим, а потом уже будем кивать на кого-то, на время, на обстоятельства. Они всегда у нас были трудными. Легкой жизни у нас в России никогда не было. Да, я грешен. И знаю об этом и молю Бога за грехи свои. Но вы-то уже перешли грань греха. Вы облик человеческий потеряли, а потому судить вас судом человеческим уже невозможно. Вас надо только истреблять. Зачем, Господи, ты возложил на меня эту задачу?!. Избавь меня, от этого, но на сей час я и пришел… Всэ, Васыль Кириллович.

— Побойся Бога, Василь Федорович.

— Вспомнил о Боге. Но Бог хочет твоей смерти, ибо ничего уже с душой твоей поделать не может. И послал меня, на мое горе, сделать это именем своим…

— Так можно все оправдать, Василь Федорович…

— Я тоже, Василь Кириллович, верю в то, что жизнь, в конце концов, поправится. Не может она все время пребывать в таком состоянии. Но знай, что устроится она не благодаря вашим вы-мороченным идеям и безумным планам, а несмотря на них. Но вы-то и тогда попытаетесь, все выставить так, что это ваша заслуга. А поправится она благодаря народу, который вы нещадно насилуете… Если уж ты стал судьей моим, то не обессудь, если я стану твоим судьей. Нам обоим уже не спастись. Может быть, дети наши спасутся. Но ты-то стал моим судьей первым, а теперь недоумеваешь, когда я в ответ становлюсь твоим судьею. Все! Встретимся на том свете…

От волнения по вискам Рябоконя поползли капли пота. Он замолчал, давая понять, что разговор окончен. И потом, перейдя на балакачку сказал:

— Шось хлопци твои нэ вэрнулысь. Сходы ты, Васыль Кы-рыловыч за пидводой.

Погорелов медленно поднялся. Руки его дрожали. Пока вылезал из-за стола, задел стакан, и он с грохотом упал на пол и разбился. Не говоря ни слова, он так же медленно пошел к двери. Уже взявшись за щеколду, обернулся, посмотрел Рябоконю в глаза, хотел еще что-то сказать, но, слегка махнув рукой, толкнул входную дверь своей хаты…

Ночь была теплая, настоянная на дурманящих запахах первой зелени и пьянящем духе зацветающей сирени. Моросил мелкий дождь. Видимо, этот дождь и помог спастись Киселеву и землемеру Иванову. Удавки у них ослабли, и они остались живы. Когда Киселев очнулся, он еще слышал прерывистый предсмертный хрип Погорелова. Но вместо того, чтобы спасать своего председателя сельского совета и соратника по революционной борьбе, он полез под амбар, притаился, забился в страхе в какой-то куток и просидел там, пока не миновала опасность.

На помощь Погорелову бросилась его старшая дочь Луша. Она училась на педагогических курсах в Полтавской, но в это время была дома. Вопреки предупреждению рябоконевцев не выходить из хаты до утра, она разбила оконное стекло, порезав руки. Выскочив из хаты, бросилась к отцу, чтобы ослабить удавку, но было уже поздно. Василий Кириллович был мертв. Луша, упав на грудь отца, тормошила его уже бездыханное тело и кричала. В темноте она не видела, что его синеющее лицо измазала своей кровью, обрезанных стеклом рук.

Остался жив и председатель Могукорово-Гречаного совета. Он отрекся, выдав себя за работника, за помощника землемера. Незаметно вынул из нагрудного кармана френча партийный билет и бросил его под лавку. Улучив момент, он бросился в дверь и выскочил во двор. Вслед ему выстрелили из винтовки. Но промахнулись.

Уцелел и землемер Николай Васильевич Иванов, двадцатилетний красавец.

У него тоже ослабла удавка от дождя. Освободившись от веревки, он долго и жадно хватал весенний воздух. Вспомнив, где находится, разрыдался. Натыкаясь в темноте на тела своих сотоварищей, встал и пошел куда-то, не отдавая себе отчета. Говорили, что от пережитого в ту ночь он тронулся разумом.

Примечательно, что официальное донесение об этом происшествии неточно изображает картину случившегося: будто бы рябоконевцы повытаскивали мирных жителей хутора Лебедевского из своих хат поодиночке и расправились с ними. Теперь трудно сказать, был ли это умысел, дабы усилить зверство рябоконевцев, или же уровень работы органов по борьбе с бандитизмом вообще.

«Апреля 13 дня 1924 г.

По нашим данным на хуторе Лебедевском Гривенской волости, вечером, десятого апреля бандой Рябоконя, в количестве шести-семи человек, вооруженной винтовками, револьверами, сделано нападение на ряд лиц, жителей хутора Лебедевского. Банда во главе с Рябоконем вытащила поодиночке из своих квартир граждан хутора Лебедевского Погорелова, Бирюка, Зайца, Моренко, Киселева, землемера Иванова. После сильных побоев удушила их веревками. Киселев, Иванов смогли освободить веревки на шее и остались живы, остальные погибли. При нападении сам Рябоконь указывал, что он наказывает за проведение на хуторе Лебедевском землеустройства лиц, которые более всего стояли за проведение землеустройства, были против местного кулачества, настроенного против землеустройства.

Банда в домах погибших произвела ограбления, взяв один винтовочный обрез и наган, принадлежащие Погорелову, и наган принадлежащий предисполкома хутора Могукорово-Греча-ного Черненко, который был вместе с удушенными и спасся, выдав себя за работника.

Произведя удушения и ограбления, банда скрылась в неизвестном направлении.

Выводы: Отмечается начало активной деятельности банды Рябоконя, носящей явно политический характер, тесная сплоченность Рябоконя с местным кулачеством, защиту которого берет на себя банда Рябоконя.

Славотуполномоченный КЧО ОГПУ Малкин».

После лебедевской трагедии было произведено ее расследование. Благодаря этому сохранились показания оставшихся в живых Киселева и Черненко. Показания краткие и ценные тем, что это воспоминания самих участников трагедии.

«При сем представляю фотографическую карточку. Я, гражданин Киселев, был назначен Лебедевским обществом уполномоченным по землеустройству. 10 апреля я прибыл на хутор Лебеди с землемером т. Ивановым, которого я привез с города Славянского. Ввиду того что у меня квартиры не оказалось, я предложил т. Погорелову: возьми землемера к себе на квартиру. Он взял. Через полчаса приезжает т. Черненко за землемером, так как он получил в назначение на Могукоров, но ввиду того, что поздно, я предложил переночевать у меня. Но т. Черненко надо было видеть землемера, и он попросил меня повести его на квартиру Погорелова, на что я согласился.

Мы пошли на квартиру к землемеру, который находился у т. Погорелова. Зашли в комнату. Они пили чай. Пригласили и нас пить чай. Погорелов взяв гармонию, начал играть походный марш, после чего послышался лай собак. Погорелов послал девочку, которая воротилась совместно с бандитами и раздалась команда: «Ни с места». Один бандит спросил: «Что это за люди?» На что было отвечено т. Черненко, что это землемер и его рабочие. После чего скомандовали: «Руки вверх, вылазь из-за стола и ложись». Что нами было сделано. Нам начали вязать руки. Когда повязали руки, зашел сам Рябоконь и сказал: «Ага, вот когда вы мне попались». И начали избивать и называть нас грабителями, на что я ему ответил: «Вы нас называете грабителями, а по-чему-то мы носим саморучные костюмы, а вы снимаете хорошие костюмы, как-то с землемера, а моего не хотите». После чего раздался голос Рябоконя: «Давай бичеву». Меня первого удушили. Я потерял сознание.

Через несколько времени я пришел в сознание и думаю: «Где я нахожусь?» Когда слышу разговор и понял, что нахожусь на дворе, идет маленький дождик, и мне стало легче. Я сразу понял, в каком положении я нахожусь. Совместно со мною лежали два товарища — Погорелов и землемер. Но это выяснилось после. В то время я не знал, кто лежит со мною. После чего собаки стали лаять до ворот, и я понял, что бандиты ушли. Я немного отполз и стал развязывать бичевку, после чего раздался выстрел. Я подумал, что это моих товарищей расстреливают. После выяснилось, что выстрел был по Черненку.

К сему Федор Денисович Киселев».

Предсовета с. Могукорово-Гречаного Поповичевского района, Кубанского округа, Черненко Иван Антонович.

«При сем препровождаю свою фотографическую карточку и сообщаю, что 10 апреля сего года, возвращаясь из объезда комиссии по предоставлению льгот Славотдела по месту своей службы, то есть в село Могукорово-Гречаное, но так как у меня проводилось землеустройство, а землемер находился на Лебе-девнском хуторе, то я и заехал туда, чтобы захватить землемера для работ. Но так как было поздно ехать, то я и остановился ночевать на хуторе Лебедевском на квартире гражданина Киселева, а землемер был на квартире гражданина Погорелова, куда я и отправился для переговоров.

Прибыл на квартиру к т. Погорелову. Они сидели ужинали, и я к ним присел. Через полчаса влетает в комнату банда Рябоконя и раздалась команда: «Ни с места», а также: «Что это за люди у тебя?» (обращаясь к Погорелову). Но я поспешил ответить, что это землемер и его рабочие, в то же время расстегнув пояс с наганом, в котором был один патрон. После этого была команда: «руки вверх», вставай из-за стола и ложись».

При мне находилась печать сельского совета, учетный воинский билет и партбилет в верхнем кармане френча. Когда я ложился, то одной рукой выбросил документы и печать под ящик, который стоял впереди меня.

Бандиты начали связывать руки и зверски избивать, приговаривая:

— Мы вам покажем сейчас и советы, и как казацкие земли землеустраивать.

Киселев начал проситься и чем-то, видно, оскорбил их, за что его схватили, удушили и выбросили на двор. То же было сделано с землемером и Погореловым. Очередь подошла ко мне, но я начал проситься, указывая на то, что я казак, служил в белой армии, перечислив ему белогвардейские отряды, и Рябоконь сказал: «Бросьте, не душите, возьмем его в камыши и выясним». Но в камыши мне идти нельзя было, так как два года я был помощником рыбинспектора и меня все рыбаки знали.

Банда Рябоконя рассыпалась искать продукты, оставив двух человек на пороге комнаты для охраны меня. Ходя по комнате со связанными руками, я подошел к Погореловой, которая находилась на печи, и показал ей условный знак, чтобы она мне развязала руки, что она и сделала. И я сразу же бросился на этих двух часовых, которые расскочились в стороны, и благодаря их растерянности я выскочил через окно на двор. По мне стали стрелять, но так как было темно, мне удалось убежать».

Сохранилось еще одно бесценное свидетельство этой трагедии — воспоминания дочери Василия Кирилловича Погорелова, Пелагеи Васильевны Махно (Погореловой), 1911 года рождения, в то время девочки Поли, которая была в это время в хате вместе с матерью Анастасией Ефимовной. Когда в тот вечер во дворе залаяли собаки, Василий Кириллович, прекратив играть на гармошке марш, сказал ей: «А ну, Поля, пиды подэвысь, шо там такэ…» Поля вышла, но за ней следом в хату вошли рябоко-невцы. Потом, забившись на печи, она видела все то, что происходило в хате.

Ее воспоминания записал в 1995 году на хуторе Лебеди фольклорист и историк Сергей Самовтор. И я благодарен ему как за эту запись, предоставленную для ненаписанной повести, так и за другие сведения о Рябоконе:

«Батько служыв казаком у Новороссийски. В Гражданскую войну брат на брата пишов. Прыйдуть красни, чипляють крас-ни флажкы. Булы и красни на хутори, и били. А зэлэни, — то у Рябоконя. Нэ схотилы воны власти красной и пишлы у плавни. Мий папаня и Рябоконь — и той Васыль, и той Васыль — одного года, служылы вмисти, казакы булы. Прыйшла совенка власть, батька назначили председателем совета, а Рябоконь ушел в плавни.

— Туда что, уходили бандиты и пьяницы?

— Та ни, усяки. Туди пьяныць такых и нэ було. Було, прысы-лають молодых парнив из району, або с края. Воны нэ знають ничого, идуть прямо. Вин их выглушэ. Тоди воны собэрають побытых. Тоди начальство потрэбувало от прэдседателя собрать людэй, пийты в плавни и уговорыть Рябоконя выйты. Прэйи-халы до йих, а Рябоконя нэ було на мисти. Началы уговарювать його людэй. Дудку и ще чотыри чоловика уговорылы. А Рябоконь россэрдэвся… Була войскова зэмля. Так йии рэшылы роз-дать бидным, папаня мий. А богатым цэ нэ понравылось. Рябоконь був против.

— А Рябоконь был богатым?

— Та ни, нэ дужэ. А папаня був богатым. Колы били отступалы, то спалылы його амбары. У нас тры амбара хлиба було. Началы дилыть зэмлю. Прыслалы землемера. Гарный паринь. Папаня прэвив його до дому угощать. Прыйшов Кисилев, землемер був, и ще прэдцэдатель Могукоровкы. Чого вин попав сюды? Мабуть хотив узять землемера тоже. Його нэ былы и нэ задавы-лы. Вин утик. Цэ було пэрэд Пасхой. Шов дождь. Воны такэч-кэ — одного задавлять, вытянуть из хаты. А воны отходять. Отой-шов Кисилев, його бичовкою звязалы. Повытягалы йих, а Мо-гукоровськый в хати остався, зъязаный. Из вожжэй рэминь удризалы и задушылы папаню. А нас на пич загналы — дитэй и маму. Мы як началы крычать… А Рябоконь ничого нэ робыв, тилькы командував. Сэдив, як пан той. Повытягалы йих. Нас запэрлэ и сказалы, шоб нэ вэходэлэ до утра. А як раз моя сэстра Луша, вона шестого году рождэна, була дома, вона училась у Полтавськой на учитэльшу. Вона розбыла викно, поризала рукы. Хутила пэрэризать рэминь, но папаня був ужэ мэртвый…»

После смерти Василия Кирилловича Погорелова его жена Анастасия Ефимовна осталась с четырьмя детьми: Матвеем 1904 года рождения, Гликерией (Лушей), 1906 года рождения, Пелагеей, 1911 года рождения, Герасимом, 1913 года рождения.

Через семьдесят восемь лет после этой трагедии я встретил на хуторе Лебеди Лидию Тимофеевну Таран, дочь Пелагеи Васильевны, внучку Погорелова. Лидия Тимофеевна вновь пересказала эту историю, как ее знала, уже не привнося ничего нового. Но потом сказала, что ее свекор и брат свекра Василий Иванович Таран тоже были у Рябоконя. Их тоже арестовали. И свекровь Нестеровна ходила к Киселеву просить за них. Отвела Киселеву овцу, тогда их и отпустили…

Василия Кирилловича Погорелова тоже, как и всех, терзало то мучительное время. Он, видимо, как и многие, в меру своего разумения, как мне думалось, имел свою правду, которую отстаивал. Но память о нем вдруг повернулась для меня совершенно неожиданной стороной. И то, как все сложилось, говорило и о нем самом, и о том деле, которому он служил и за которое погиб. Есть ведь какая-то стойкая взаимосвязь и преемственность людей в поколениях, принадлежащих к одному роду, порой поразительная, неожиданно, но стойко проявляющаяся.

Для людей нашего времени еще окончательно не потерявших самообладания и здравого смысла, находящих в себе силы сопротивляться тому бездуховному насилию, которое теперь совершается, стало уже ясно, что в нашей жизни происходит нечто неладное, труднообъяснимое и малопонятное — какое-то массовое расстройство сознания и отмирание душ. Это печальное явление, это несчастье стало прямым следствием разного рода насилий над человеком. Похоже, что прогресс, как средство жизни, вошел окончательно в противоречие с духовной природой человека.

Еще никому неведомо, чем этот конфликт наших дней разрешится, но ясно одно: он не только российский, но мирового масштаба и значения. Это положение нами еще не вполне осознано, так как касается той стороны человеческого бытия, куда мы заглядывали редко. Собственно, именно по этой причине оказались к нему и не подготовленными…

Приметы этой беды, умопомрачения, приходится теперь встречать на каждом шагу. И все же один факт меня поразил особенно. За ним мне увиделось некое общее неблагополучие.

И вдруг открылась глубина бездны, в которую мы пали. Это было письмо с Кубани, меня взволновавшее и расстроившее.

Я познакомился с внуком Василия Кирилловича Погорело-ва Анатолием Тимофеевичем Махно, 1938 года рождения, из поселка Степного Славянского района. Мне стало известно, что он многое знает о своем деде Погорелове, о Рябоконе, даже преднамеренно собирал кочевавшие меж людьми предания из его беспокойной жизни. Но каково же было мое удивление и разочарование, когда я получил от него письмо — человека уже почтенного возраста и, казалось, уже многоопытного и умудренного жизнью. Приведу это письмо дословно, так как оно само по себе — поразительный документ нашего времени, о многом говорящий и дающий богатую пищу для размышлений о нашей нынешней и дальнейшей судьбе:

«Пишет Вам письмо внук Василия Кирилловича Погорелого — Махно Анатолий Тимофеевич, 1938 года рождения. Занимался я очень много характеристикой и жизнью своего земляка и героя того времени Рябоконя Василия Федоровича, который Вас интересует. Сейчас, после распада СССР, «Империи», я могу Вам признаться, что я был тайным агентом особого отдела госбезопасности и сам был очень заинтересован побольше узнать, чтобы осудить хотя бы в душе своей действия Рябоконя В.Ф. с 1917 по 1924 год. Так что если Вы меня увидите, то о Рябоконе и Дудке Емельяне кое-что могу рассказать. Конечно, за гонорар, так как сейчас жизнь — это бизнес, а бизнес — это жизнь. И мне на кусок хлеба не помешает маленький гонорар… А за Рябоконя я могу рассказать от начала его ученья в Тбилисском офицерском училище (неточно — он учился в Тифлисской гимназии и во Владикавказском военном училище. — П.Т.) и до конца его жизни, и факты, и народные байки.

У меня к Вам есть просьба, если, конечно, Вы признаете, что сможете это дело (поручение) выполнить. В январе этого года я написал письмо М.С. Горбачеву, просил его быть моим спонсором и помочь мне открыть конноспортивную секцию. Просил денег, если, конечно, он заинтересован помочь мне. На это дело понадобится миллионов двести, чтобы арендовать помещение и закупить лошадей. Кипит во мне кубанская кровь. И пришло время, когда можно заняться своим любимым делом. Но на это не хватает времени и денег. Если он мне поможет, я буду очень рад. Поясню: не хватает времени самому заработать на это дело, так как годы мои уже немолодые, через год на пенсию, но я еще чувствую себя молодым и энергичным. Еще хочется показаковать. Жду ответа и результатов (положительных) желательно…»

Я был столь обескуражен этим письмом, что в течение нескольких дней не мог сесть за ответ своему земляку, сдерживая себя, чтобы не наговорить резкостей и не обидеть человека. Признаться, за многие годы журналистской практики, мне не доводилось получать таких писем, с таким вызывающим, неосознаваемым цинизмом. И дело вовсе не в уровне образованности человека. Дело в извращенности человеческих понятий в принципе, причем в абсолютном согласии с лукавой пропагандой.

Я боялся обидеть человека своим ответом, так как было ясно, что сам посебе он ни в чем не виноват, что тут сказался симптом нашей общей беды. И все же, скрепя сердце, я написал Анатолию Тимофеевичу как можно сдержаннее и рассудительнее:

«Ваше письмо меня очень опечалило. Оно столь озадачило меня, что я не знал, как и поступить. Хотел вообще не писать или пристыдить Вас. Но то и другое бессмысленно, ибо другим-то, Вы, уже не станете… Решил все же ответить, с единственной целью — чтобы Вы не подумали, что так же, как Вы, полагают все люди. Но я-то знаю, что далеко не все люди думают так же, как Вы, и благодаря этому мы еще живы, хотя уже, по сути, поставлены на колени…

Ваше признание о том, что Вы служили тайным осведомителем, поражает не само по себе, а своей мотивировкой: «Империя», мол, рухнула — то есть якобы перестала существовать страна, в которой мы жили и живем, наша Родина, а потому, стало быть, все можно. Не стало родины, как Вы считаете, и все стало можно…

Но куда подевалась наша страна, куда делась Россия? Провалилась сквозь землю, слиняла с лица земли? Да нет же! Вот она — как и всегда, перед нами, на своем месте. Империей зла ее обозвали лукавые американские идеологи, чтобы нас покорить, чтобы овладеть теми богатствами, которыми мы располагаем по праву своего рождения.

Теперь мы это видим воочию: статистика говорит о том, что шестьдесят процентов товаров (почти отбросов) заполонили наш рынок, останавливая нашу промышленность и разоряя наше сельское хозяйство, удушая наших людей, превращая нас в нищих. Людей, умеющих и желающих работать! Наши конкуренты, наши недоброжелатели применили против нас хитроумное оружие, а Вы почему-то радуетесь этому, словно Вас это не касается. Мне кажется, что человек, доживший до Ваших лет, уж эту очевидную истину должен был уразуметь.

Но еще более поразило меня то, что о своем деде Вы согласны рассказывать, но только — за гонорар, ибо, как Вы пишете, «жизнь — это бизнес, а бизнес — это жизнь». Но я-то думаю, что жизнь человеческая — нечто совсем иное. Да и где Вы видите в России «бизнес» при столь явной экономической и духовной экспансии?

И потом, кто Вам должен платить гонорар за рассказы о деде, за его продажу? Я — журналист? Но я такой же нищий, как и большинство людей теперь в России. И сколько же стоит Ваш дед? Сколько стоит память о нем? Вы, видимо, не вполне осознаете, что этим самым своим письмом свидетельствуете о том, что память о Вашем деде оказалась заложницей у Вас, что тем самым Вы не просто продаете память о своем деде, но предаете его… Если то, о чем Вы пишете, считается нормальным, не диким, то о чем же нам говорить? Мои сторонние упреки тут уже не помогут. Да и что теперь поможет в такой беде…

А о том, что Вы не понимаете бизнеса, говорит то, что, требуя гонорар за деда, «выкуп» за него, тут же даете мне поручение: похлопотать за Вас у Горбачева и уже не говорите о гонораре. А ведь по Вашей логике, «похлопотать» — труд, который тоже требует гонорара. Вот такая нелогичность: «бизнес» — оказывается только для себя.

Все, в чем я Вас упрекаю, Вы венчаете выводом: «Кипит во мне кубанская кровь… хочется показаковать». Мне же думается, что забвение и даже демонстративная торговля памятью о своем деде, как пучком редиски, свидетельствует вовсе не о кубанской — не о православной и не о человеческой «крови», а о чем-то совсем ином.

…А о деде своем, о его сподвижниках и противниках, о Рябоконе Вы все-таки мне расскажите, напишите, ибо эти бедные, несчастные люди, стравленные в Гражданской войне, кроме нас никому более не нужны, и никаких покупателей памяти о них не сыщется во всем свете…»

Письмо земляка меня столь взволновало, что я, не находя покоя, пытался как-то объяснить себе столь странные убеждения человека. Видно, действительно, есть какая-то стойкая преемственность в поколениях. Только ею я хоть как-то объяснил для себя его логику.

Дед моего земляка был председателем сельского совета на хуторе Лебедевском — то есть сторонником строительства новой жизни на революционных началах. Если отбросить подробности жизни, оставляя лишь голую суть, ситуация была такова: пришли какие-то люди с воспаленными мозгами, навязали всем остальным строительство некоего неопределенного невразумительного и невозможного светлого будущего (ценой разрушения той жизни, которая была), а он не только не вздумал этому прожекту противиться, но и активно включился в его осуществление. И вот теперь его внуку точно так же внушили, но теперь уже то, что жизнь человеческая это — «бизнес», что Родины его не существует более в природе, и внук так же безропотно принял на веру то, чего в реальной жизни нет, и что ничего, кроме разорения, нищеты и несчастий всем, в том числе и ему лично, не несет. Нет, это нельзя было назвать глупостью. Эго нечто иное — не неумение или нежелание отдать отчет в своем человеческом существовании…

Преемственность от деда к внуку угадывалась прямая. Тогда значит прав был все-таки Рябоконь, который этому насилию, как мог, сопротивлялся? Мне хотелось бы теперь встретить внуков Василия Федоровича, расспросить их об их беспокойном деде. Неужто, и они стали бы продавать память о своем деде? Но где его внуки? Я пока не знал.

Эти тяжкие думы о падении человеческом оказались столь угнетающими, что лишали всякой надежды на наше дальнейшее человеческое бытие. Но так совпало, что именно в этот день, одновременно с письмом из поселка Степного, я получил письмо и из Ростова-на-Дону — от восьмидесятилетнего старика Войтика Михаила Афанасьевича. Он, прочитав мой рассказ в газете «Гудок», узнал во мне станичника, разыскал мой адрес и написал.

Написал двадцатистраничную исповедь о родной станице. Еще в довоенные годы он был учителем в моей родной школе. Он даже нарисовал план станицы, пронумеровал дома, приложил список — кто, где жил, чем был примечателен.

Нет, не тоска по безвозвратно ушедшему прошлому была в его письме, но любовь к родному краю, станице, жизни вообще, которая оказалась у него очень трудной, но, как и у каждого человека, — единственной, неповторимой, а потому и дорогой…

Письмо Михаила Афанасьевича вернуло мне веру в то, что в народе нашем все-таки сохранился достаточный запас прочности и сопротивляемости всякого рода лукавствам, запас здравого смысла и духовной крепости, чтобы всякую глупость не принимать на веру. А это и не позволит нам окончательно пасть и выйти за пределы человеческого существования…

Особенно же меня поразило то общее, что было между В.К. Погореловым и его внуком А.Т. Махно. А оно состояло в том, что они оба оказались легко подверженными внешнему, случайному и произвольному влияниям. У них не нашлось той спасительной сопротивляемости против произвола и беззакония, того стоицизма, без которых человек неизбежно заносится в самые темные и глухие, непроходимые дебри сознания.

Деду наговорили целый короб о «светлом будущем», о социализме и коммунизме, втянули в междоусобную борьбу, в которой он и погиб, хотя никакого «светлого будущего» из провозглашаемых безбожных идей выйти не могло. Внуку, уже вроде бы пожившему на свете, опять-таки наговорили целый короб о «рынке», хотя никакого рынка в реальности не было, а была изощренная идеология ограбления людей. И он тоже покорно согласился с тем, что не кому-то, а ему лично ничего, кроме разорения и нищеты, принести не могло… Удивительная схожесть, однотипность поведения, несмотря на, казалось бы, разные времена и эпохи… Не внешние приметы времени, а его внутренняя сокрытая и потаенная суть и является главным, определяющим нашу жизнь.

Ничего внук Василия Кирилловича Погорелова Анатолий Тимофеевич Махно мне так и не прислал. Не прислал ни той фотографии 1911 года, на которой его дед, еще казак, с бабушкой Анастасией Тимофеевной сфотографировался в Новороссийске, где он служил, ни свидетельств о своем деде, ни легенд и преданий о Василии Федоровиче Рябоконе. Да и не хотелось мне после этого слышать его рассказы о Рябоконе. Ведь каков человек, таковы и его свидетельства, тем более что он собирал сведения о Рябоконе, чтобы его опорочить, в чем не постеснялся признаться… Вполне достаточно и того, что так бесстыдно обнажилось и чего не чувствует внук.

Из этой давней трагедии напрашивается и сопоставление, не заметить которого невозможно. Мы знаем имена тех четырех активистов, погибших 10 апреля 1924 года на хуторе Лебедевском, но не знаем имен тех многих заложников, которых арестовали, выслали и расстреляли в станице Славянской в ответ на что, Рябоконь и проявил жестокость. А их было гораздо больше, чем жертв лебедевской трагедии. А у них тоже были семьи, дети, оставшиеся сиротами, тоже есть внуки. И они, надеюсь, помнят и чтут своих дедов. Иначе у нас получается какая-то память крива, что все прима… Одних жаль, а других почему-то вроде бы и нет. Но это ведь несправедливо и не ведет к примирению в народе, а наоборот, поддерживает в нем однажды пробужденную вражду. Пока все пострадавшие в равной мере не известны и не почитаемы, справедливости не наступает…

При въезде на хутор Лебеди, на его окраине, у самой развилки дорог, на пустыре, есть одинокая могила. На удивление — могила ухожена — обнесена выкрашенным синей краской штакетником, сквозь который проглядывают цветы. Молодая сосна и траурная туя сторожат ее вечное сиротство. На гранитном надгробии высечены имена, уже ни о чем не говорящие новым людям. Пестрым, веселым островком красуется она на толоке среди сизоватой полыни.

Какое смятение и смирение охватывает душу при виде придорожного креста или одинокой могилы, вдруг напоминающей о быстротечности земной человеческой жизни, о мгновенности нашего предвечного существования…

Когда я впервые увидел эту могилу и узнал обстоятельства гибели покоящихся здесь людей, не мог не задаться вопросом: почему они похоронены не на хуторском кладбище, а на этом пустыре, почему оказались на все времена отделенными от своих современников, соотечественников — родных, близких, знакомых, с кем вместе жили на родном хуторе? Что же они такое сделали, что сотворили, если им выпало такое наказание, такая, уже ничем не поправимая участь?

Здесь покоятся председатель Лебедевского сельского совета Василий Кириллович Погорелов и его сотоварищи, члены землеустроительной комиссии, с которыми расправился Василий Федорович Рябоконь в ту зловещую ночь 10 апреля 1924 года. Об этом говорит надпись на искусном надгробии, сделанном из мраморной крошки: «Павшим в борьбе за становление Советской власти на х. Лебеди, март 1920 г. Бирюк М.Г., Заяц Е.И., Моренко С.Е., Погорелов В.К.»

Видно, действительно уже смутны и непонятны для нас обстоятельства той жизни и той борьбы, если даже на надгробии, где все должно быть абсолютно точно, допущены ошибки — и в именах покоящихся, и в дате. Ведь трагедия, в результате которой погибли эти люди, разыгралась на хуторе Лебеди не в 1920 году, а значительно позже — 10 апреля 1924 года…

Но почему они все-таки оказались не на кладбище, не со своими родными, хуторянами, а навсегда отделенными от них, словно на них наложено какое-то проклятие и словно были они с ними не одного роду-племен?..

Видно, во все времена, казалось бы, стихийно происходящие события, в конце концов, складываются по какому-то, нам неведомому предопределению, именно так, что в них запечатлевается и угадывается некий их основной смысл.

Происшедшая на хуторе Лебеди трагедия 10 апреля 1924 года не могла не потрясти хуторян. Советская власть решила похоронить, как тогда говорили, жертв бандитизма, со всеми подобающими при этом почестями. Правда, перепутали ритуалы — старые, якобы отжившие, которые они искореняли и вытравляли из сознания и душ людей, и те, которые они насаждали. Решили почему-то похоронить убиенных в ограде хуторской церкви, которая и находилась как раз у развилки дорог. Эта деревянная церковь, говорят, была разобрана позже, и по соображениям не атеистическим. Ее разобрали во время Великой Отечественной войны на инженерные укрепления.

Почему атеистическая власть решила похоронить жертв бандитизма именно в ограде церкви, трудно сказать. Может быть, хотела в глазах хуторян придать этому трагическому событию особый смысл и значение. А может быть, эти беспричинные и свирепые ломки вековечного народного уклада жизни так уже перепутали в сознании и душах людей все понятия, что они начали утрачивать чувство всякой реальности…

Но предполагаемого торжества не вышло. Священник отец Василий воспротивился такому намерению, запретив хоронить атеистов в ограде церкви. Кладбище же находилось далеко от церкви, на другом конце хутора. Не нести же покойников обратно… И тогда решили похоронить их отдельно, на пустыре, через дорогу от церкви. Теперь же, когда церкви нет, одинокая могила сиротливо стынет среди толоки на окраине хутора.

На похороны приехал тогда сам уполномоченный ОГПУ Иван Павлович Малкин, безуспешно ловивший Рябоконя, и произнес у разверстой могилы гневную революционную речь. «Мы полхутора разнесем», — сохранилась и до сих пор его угроза. На это жена Погорелова Анастасия Тимофеевна сказала, что не надо этого делать, хватит и тех сирот, которые остались, новых сирот оставлять не надо… У Погорелова, так же как и у Рябоконя, было четверо детей.

В наши дни местный самодеятельный автор, некто Кирий, написавший уничижительный очерк о Рябоконе, видимо, умилившись видом этой сиротливой могилы, гневно, в том же революционном духе, оказавшись почему-то заодно с Малкиным, пишет: «Этим героям поставлен памятник при центральном въезде на хутор Лебеди с левой стороны дороги… А вот Рябоко-ню и его братии памятника не поставили, уж очень много взяли греха на душу. Ведь рубили, вешали, стреляли, не разбираясь…» Вот, мол, памятливая советская власть помнит своих героев, а бандитам сама история-де подписала неизбежный и жестокий приговор. На самом же деле все сложилось совсем не так, даже далеко не так. Не в согласии с этим старым и новым, точнее все еще продолжающимся революционным бодряческим фразерством, а по каким-то своим, потаенным, не всегда зримым, но стойким путям.

Памятника ни тем, ни другим героям здесь нет. Речь идет о могиле. Да, мы не знаем и по сей день, где находится могила Василия Федоровича Рябоконя. Ее и до сих пор скрывают. На какой-то Молдавановке. Даже, говорят, что могила скрывается под именем Белоконя, и лебедевцы знают, где она находится. И что, вопреки слухам о расстреле Рябоконя в ноябре 1924 года и даже вопреки бесстрастным документам, умер он, пережив всех своих противников, в 1964 году… Но это и является тайной его судьбы и событий, здесь происходивших.

Советская же власть, по обыкновению своему, оказалась к своим героям неблагодарной, памятника им не воздвигла, и революционный пафос амбициозного самодеятельного публициста строится, как всегда, на незнании и неискоренимой привычке желаемое выдавать за действительное.

В самом деле, почему же они оказались похороненными отдельно от всех людей, как самоубийцы, хотя их представляли как погибших в борьбе за общее, правое дело и лучшую жизнь… Это непостижимо, здесь — тайна — как у нас в России вопреки всему, какие бы насилия ни творились, все складывается в своем естественном порядке и истинном смысле и значении. Вроде было тотальное физическое и духовное насилие, где человеку не увернуться. Но прошло время, и все сложилось и запечатлелось в том значении, какое оно имело и тогда, когда все бурлило огнем и кипело кровью человеческой. И главное — сложилось как бы само собой, без чьего бы то вмешательства. Или по воле высшей, непостижимой силы…

Содержит эту могилу памятливый внук Василия Кирилловича Погорелова Василий Матвеевич Погорелов. Правда, приезжает он для этого из Англии, где проживает. И это не может не вызывать глубокого уважения к нему и благодарности. Но теперь у этой могилы вполне естественно возникают новые вопросы. Ведь по логике той борьбы, скорее потомки Рябоконя должны были бы оказаться за границей, в изгнании, чем потомки Погорелова. Казалось бы, именно потомки Погорелова должны были бы, что называется, пасть костьми, но защищая свою родную страну Советов. Но ее защищали потомки Рябоконя… Видно, защита голой идеи — ничто, в сравнении с защитой Отечества, своего родного, единственного народного мира. Защита же идеи непрочна и переменчива по самой своей природе и сути.

Да, конечно, Василий Матвеевич оказался за границей вынужденно и неожиданно для самого себя — его вывезли в Германию в числе других молодых людей, как рабочую силу для Рейха. Так он и не вернулся потом на родину…

О, как непредсказуемы, как таинственны и прихотливы дела твои, Господи, на сем свете…

Но какой невыразимой тоской переполняется душа при виде этой одинокой сиротливой могилы у дороги.

ГИБЕЛЬ ТОВАРИЩА ЕРМАКОВА

Ни уполномоченный Малкин, ни советские работники Славянского отдела не собирались идти на уступки Рябоконю — на его требования освободить заложников. Арест и высылка людей, как пособников бандитов, был частью продуманного плана по его поимке, и никто от него отказываться не собирался. И вдруг он, Рябоконь, объявляет власти ультиматум, что, если не отпустят заложников, он начнет террор против партийных и советских работников. Как ни странно, террор со стороны Рябоконя был власти выгоден, это давало право объявить Рябоконя бандитом, выставить противника политического уголовником. Рябоконь, в свою очередь, понимая это, защитить людей считал своим долгом, поскольку их арестовывали как его пособников. И когда условия Рябоконя властью выполнены не были, он пошел на обещанный террор, зная, что идет на верную гибель.

Виновен ли был в жестокостях Рябоконь? Безусловно. Но еще более виновны в них были те, кто арестовывал и расстреливал заложников и таким коварным способом решил избавиться от непокорного и неуловимого противника.

Малкину были предоставлены, по сути, неограниченные права по борьбе с бандитизмом. Боевыми группами он, казалось, перекрыл все выходы из плавней. Он искал Рябоконя в плавнях, а тот вдруг совершенно неожиданно появлялся там, где его совсем не ожидали, на хуторах и в станицах. Малкин не мог даже напасть на его след, словно боролся с каким-то невидимым, несуществующим противником.

А в конце апреля Рябоконь обстрелял группу Малкина у хутора Лебедевского, попытавшись захватить его самого. И только бегством в станицу Гривенскую группа Малкина спаслась.

«Совершенно секретно.

НАЧОН 3 Кубчероблотдела ОГПУ, копия в штаб 65-го тер-полка, Новороссийск,

копия предславотисполкому,

копия секретарю Славотпарткома.

Разведсводка.

За время с 26 по 28 апреля 1924.

По самым точным данным бандой хорунжего Рябоконя численностью девять человек 26.4.24 в 11 часов утра под хутором Лебедевским, что в пяти верстах юго-восточнее станицы Гри-венской, был обстрелян отряд во главе со Славотуполномочен-ным КЧО ОГПУ тов. Малкиным. Банда Рябоконя, заняв выгодные позиции, вынудила отряд Малкина отступить в Гривенскую. Бандой Рябоконя занят в течение 3–4 часов Лебедевский исполком, где и повешен милиционер станицы Новониколаевской, следовавший из Гривенской в Новониколаевскую. На хуторе Лебедевском тогда же бандой Рябоконя ограблены проезжавшие граждане селения Витязи, взято 60 рублей денег, золотое кольцо, семь ведер вина.

Отряд Славотуполномоченного КЧОО ОГПУ т. Малкина численностью девять человек при одном пулемете «льюиса» и достаточном количестве патронов 27.ІѴ.24 года выбыл вновь в район хутора Лебедевского для преследования банды Рябоконя.

Выводы: Активная деятельность банды Рябоконя продолжается. Борьба с бандой Рябоконя ведется опергруппой во главе со Славотуполномоченным КЧО ОГПУ Малкиным. Результатов еще нет.

Врид. Славотуполномоченный КЧО ОГПУ Домброверов.

29.4.24 г.»

Какие бы меры ни предпринимал Малкин против Рябоконя, даже, казалось бы, самые надежные, испытанные и верные — использование агентурной сети осведомителей, высылка пособников повстанцам, перекрытие всех выходов из лиманов боевыми группами, — это не приводило его к успеху. Более того, он постоянно терял след Рябоконя и часто не знал, где тот находится.

Производя засады в районе лиманов Курчеватого и Бабиного и полагая, что Рябоконь прячется где-то там, Малкин никак не ожидал, что в это время Рябоконь со своей группой совершает налет на станицу Новониколаевскую.

Вечером 25 мая Рябоконь со своей группой появился в станице Новониколаевской. Разгромил станичный комсомол, уничтожив пропагандистскую литературу и портреты вождей. В темноте группа Рябоконя столкнулась на улице с местной вооруженной охраной. В результате перестрелки был убит Кондрат Боровик и тяжело ранены Мина Щербина и Яков Казимиров. Последние от полученных ран позже скончались.

Узнав о случившемся в Новониколаевской, уполномоченный ОГПУ Сепиашвили и секретарь волостной комячейки Ермаков отправились из Гривенской на место происшествия. Ехали на двух линейках. На первой ехали Сепиашвили, Ермаков, врач 24-го Гривенского участка доктор Злобин и два охранни-ка-чоновца, — Дедич и Федор Саенко. На другой линейке ехала охрана — восемь гривенских чоновцев во главе с Толстиковым.

Утро было ясным и солнечным, а потому все пребывали в лучшем расположении духа. Казалось, ничто не предвещало беды.

В трех километрах от Новониколаевской через балку был переброшен небольшой деревянный мост. Никто из ехавших на линейках в это солнечное майское утро и подумать не мог, что здесь, на открытом месте, вблизи станицы, днем может быть засада во главе с самим Рябоконем…

Врач 24-го врачебного участка доктор Злобин не спал целую ночь. С вечера он принимал роды у своей жены. Родился сын, малютка Толя. Уставший доктор уже хотел, было, прилечь отдохнуть, но увидел в окно, что к его хате подъехала линейка, на которой сидели секретарь Гривенской комячейки Ермаков и агент ОГПУ Сепиашвили. По их озабоченным лицам он понял, что что-то случилось. Они приехали за доктором, с целью взять его с собой в поездку в Новониколаевскую.

В результате засады и нападения группы Рябоконя на линейки, доктор Злобин, находившийся на первой линейке вместе с товарищем Ермаковым, остался жив. Это страшное происшествие он описал в кратком, по-своему интересном объяснении. Злобин был потрясен невероятном стечением обстоятельств: только вчера у него родился сын, а сегодня он чуть не погиб, оставшись живым по чистой случайности.

«Ясное солнечное утро. Бодро чувствовалось, и легко было на душе, вчера только родился малютка Толя. Подъехала линейка, и я увидел взволнованные лица т. Ермакова, секретаря Гривенской комячейки, и Сепиашвили, агента ГПУ. Оказалось, что они приехали за мной для подачи врачебной помощи тяжело раненным накануне бандой Рябоконя в станице Новониколаевской. Выслушав их и прочтя донесение, я захватил необходимое, наскоро пожелав своим всего лучшего, и немедленно поехал.

Ехали мы не одни, позади нас — две подводы с вооруженными… Миновали Лебедевский хутор — заметили вдали верхового и не придали этому значения, тем более что, справившись у попавшейся навстречу женщины, узнали, что верховой не в седле, а «так, на мишку сыдыть».

Всю дорогу сидевшие на линейке (я, Ермаков, Сепиашвили, Саенко и правивший лошадьми товарищ, фамилию не помню) были в самом лучшем настроении. Шутили, разговаривали и, во всяком случае, были далеки от мысли, что впереди кровь…

До Новониколаевской оставалось уже немного, три версты. Вот и мосток через балку…

Едва лошади копытами коснулись рокового мостика, как из-под него, с обеих сторон, выскочили вооруженные бандиты и открыли бешеную стрельбу из винтовок.

Сердце замерло… Быстрым движением наклонясь вперед, я, потеряв центр тяжести, упал с ехавшей линейки и растянулся на мосту. Вижу: горбоносый бандит поднимает на меня винтовку… Ребенок… и смерть? Какая нелепость — пронеслась мысль. Помню, я крикнул: «Не стреляйте, я доктор, не убегу». Этот ли предсмертный крик или что другое случилось, но я остался жив. Да жив, расстояние между мною и им не превышало пяти шагов. Пролежав на боку некоторое время, я услышал, что мне приказали спуститься в овраг, балку стрельба все продолжалась…

Установив мою личность и получив содержимое моих карманов (документы, деньги, перевязочный материал), оставили, казалось, в покое. Стреляли уже в одиночку — редко. Я заметил Крученку и мимолетно взглядывал на окружающее меня общество, изучая их психологию… Мозг работал быстро и уверенно.

Вскоре на мосту появился человек, одетый в черкеску серого сукна, настойчиво требовавший ответить, на которой из подвод пулемет. Ответили: «пулемета нет». Выругал, что я служу у «этих» — позвал за собой опознавать трупы.

Идя с ним рядом, я спросил, кто он, на что получил отрывистый ответ: «Рябоконь!»

Покойный товарищ Ермаков лежал на спине с простреленной навылет грудью. Пуля попала в самый большой сосуд, разносящий кровь от сердца, а товарищ Саенко лежал на правом боку с раздроблением лобной черепной кости. Стоило большого труда опознать его ввиду сильной измененности носа.

По окончании осмотра мне пришлось, по требованию Рябоконя, письменно изложить кое-что для передачи властям. Все, мною нацарапанное (писать было трудно — руки дрожали), было подписано: «Начальник партизанского отряда хорунжий Рябоконь».

Отпущенный, я, не оглядываясь, тихонько побрел в Новони-колаевку, разбитый морально и чувствуя сильную боль в левом боку при падении на мост.

Свое спасение от гибели я объясняю, во-первых, сначала простой случайностью и, во-вторых, тем, что в перестрелке бандиты потерпели не урон, а, наоборот, трофеи: два трупа, одежду и оружие убитых.

Врач 24-го врачебного участка доктор Злобин».

Ермаков лежал навзничь, широко раскинув руки, словно пытаясь охватить этот, беспредельно распахнутый перед ним мир. Глаза его были широко открыты, словно от удивления. Потертая кожанка была пожевана на груди пулями. Из-под спины, змеясь, выползла на молодую зелень, темнея на солнце, лужа крови. По его остывшей руке, плутая в темных волосах, полз муравей. Над лицом уже кружили злые и назойливые степные мухи. Из-под усов, как сигара, темнела струйка крови.

Вот он и выстроил себе новую, счастливую жизнь, вот и от-боролся за светлое будущее, которое теперь принадлежало ему на все времена…

Странно, что в обвинении, предъявленном Рябоконю полит-тройкой позже, 16 ноября 1924 года, гибель товарища Ермакова ему в вину не ставилась вообще, о ней там и вовсе не упоминается. Налет на дом Фурсы и два налета на потребиловку в станице Староджерелиевской вменялись в вину, а вот гибель Ермакова — нет. А потому мне жаль товарища Ермакова и даже как-то обидно за него: для его соратников дороже оказались патроны, изъятые у беспечного Фурсы, спички и соль, взятые в потребиловке, чем его жизнь…

Вторая линейка с чоновской охраной во главе с Толстико-вым, следовавшая на некотором расстоянии, вместо того чтобы кинуться на помощь Ермакову, развернулась и бросилась наутек, на хутор Лебедевский.

Уполномоченный ГПУ Сепиашвили, ехавший на первой линейке вместе с Ермаковым, тоже остался жив. Но как уцелел, в своих показаниях он не объясняет:

«Сообщаю, что 26.5.24 г. в 9 часов из Новониколаевской было получено сведение, что в ночь с 25 под 26 в 20 часов банда Рябоконя численностью до 15 человек, вооруженых трехлинейными винтовками, сделала налет на станицу Новониколаевскую, завязала бой с местной вооруженной охраной, убив одного бывшего красноармейца Боровика Кондрата и ранив тяжело двух охранников, бывших красноармейцев: Щербину Мина, Казимирова Якова, забрав две винтовки, и уехала. Банда вся была в пешем походе.

Получив означенные сведения, взяв с собой десять чоновцев станицы Гривенской и врача 24-го участка т. Злобина, поехал в Новониколаевскую. Не доезжая трех верст западнее Новониколаевской, на мосту банда Рябоконя сделала засаду по первой линейке, где ехал я, секретарь парткома товарищ Ерма-

ков и два чоновца, — Дедич и Саенко Федор и врач Злобин, окружив нас на мосту и сразу завязав с нами перестрелку. В результате убили Ермакова и Саенко и одну лошадь, а врача Злобина взяли живьем в плен. Заняв позицию, стали нас обстреливать. Я, будучи уверен, что сзади едет Толстиков с восемью чоновцами на помощь, завязал упорную перестрелку с самим Рябоконем, но он не подъехал на помощь, а повернул лошадей по направлению к Гривенской и в панике сбежал.

Рябоконь, забрав доктора Злобина, старался узнать сведения про Малкина и Фурсу, справлялся, в каком положении арестованные, про пулемет, впоследствии написал записку, что будет мстить за взятых заложников, и после Злобина отпустил, передав записку. У убитых взято две винтовки и один наган. Записка находится у меня.

Местонахождение т. Малкина мне неизвестно. 22.5.24 г. он выехал, 25.5.24 г. он был на Кирпилях.

Больше всего Рябоконь старался узнать от доктора, не был ли он с ним.

Сейчас нахожусь в Новониколаевской, послав в Джерелиев-скую за ЧОНом, и если таковой прибудет, направлюсь в Лебеди. За трупами послал. Во время налета Рябоконя на Новониколаевскую им разграблен клуб комсомола, всю литературу уничтожил и все портреты.

Рябоконь одет — серая черкеска, карабин, бинокль. При нем Дудник Пантелей и еще пять человек, так как я лично с ним столкнулся и видел их в лицо. Вооружены все бандиты трехлинейными винтовками.

Уполномоченный СПО 3 КЧО ОГПУ Сепиашвили».

Малкин же в это время… ловил Рябоконя в плавнях… После трагедии под Новониколаевской он так же, как и прежде, будет устраивать засады в лиманах. Надо ведь было показать активность своих действий. А что он мог предложить иное, если Рябоконь действительно был неуловим…

«Совершенно секретно. Разведоперсводка с 26 по 31 мая 1924 г., г. Славянск.

По данным отряда по борьбе с бандой Рябоконя, возглавляемой Славотуполномоченным КЧО ОГПУ т. Малкиным от 26.5.24 года. Бандой хорунжего Рябоконя общей численностью девять человек, вооружённых винтовками, частью револьверами при достаточном количестве патрон 25.5.24 г. в 20 часов был произведен налет на станицу Новониколаевскую. Банда, разгромив комсомол, уничтожив всю литературу и портреты вождей, убив одного, двух ранив демобилизованных красноармейцев (один из них от ран умер), ограбив несколько мирных жителей и после перестрелки, длившейся 10 минут с местной охраной, забрав у раненых две винтовки, 15 штук патронов, скрылась в направлении хутора Лебедевского. Банда, за отсутствием патронов у местной самоохраны, не преследовалась.

26.5.24 г. уполномоченный КЧО ОГПУ т. Сепиашвили, взяв отряд станицы Гривенской общей численностью 14 штыков, вооруженный винтовками, часть револьверами при достаточном количестве патронов, выехал в станицу Новониколаевскую, имея целью уничтожение банды Рябоконя. Отряд Сепиашвили при первом залпе бандитов ударился в панику и, потеряв убитыми секретаря волкома РКП(б) Ермакова, комчона Гривенской т. Толстикова (Толстиков бежал и остался жив. — П.Т.). раненого члена РКП(Б) т. Чистова, одну убитую лошадь и, бросив четыре винтовки, два нагана и до ста штук винтпатронов, в панике бежал частью в станицу Гривенскую, а частью — в Новониколаевскую. Прибежав в испуге, ложно информировали местную власть Гривенской. Последняя, не проверив сведений, данных панически настроенными бойцами, и сама ударившаяся в панику, ложно информировала областной отдел ОГПУ. Вследствие чего Куб-чероблотделом ГПУ в Славотдел 26.5.24 г. был выслан отряд 47 дивизиона войск ОГПУ и резерв милиции под командованием особоуполномоченного т. Вдовиченко общей численностью 35 сабель при трех пулеметах «люйса». И того же числа в г. Славянск выехал нач. КЧО ОГПУ т. Еремин. Кроме того, президиумом Славотисполкома в Гривенскую был спешно выслан начадмотдела т. Громек и врид. Славуполномочен-ного КЧО ОГПУ т. Домброверов с комбинированным отрядом милиции и ЧОНа, общей численностью до шестидесяти человек при хорошем вооружении.

Отряд аппарата Славуполномоченного под командованием т. Малкина с 24 по 27.5.24 г. находился в районе плавней лимана Курчеватого — Бабиного, производя засады, ничего не знал о случившемся. Отряд, получив сведения от рыбаков о происходящем в станице, 27.5.24 г. в 4 часа прибыл в Гривенскую. Отряд 47-го дивизиона войск ОГПУ под командованием особо-уполнмоченного т. Вдовиченко 26.5.24 г. сосредоточился в станице Староджерелиевской, куда того же числа прибыл начкубчероблотдела ОГПУ т. Еремин. Скомбинированные отряды адмотдела общей численностью шестьдесят человек сосредоточились в станице Гривенской. Отряд Славоуполномоченного КЧО ОГПУ т. Малкина численностью девять человек при одном пулемете — «люйса» того же числа был сосредоточен в станице Гривенской, производя разведку в хуторе Лебединском и в станице Новониколаевской. 29.5.24 г. все отряды были на своих местах, не производя никаких операций вследствие того, что начкубчероблотдела ОГПУ т. Еремин, а также командование отрядами было занято выяснением положения и нащупыванием местонахождения банды Рябоконя.

29.5.24 г. в 20 часов т. Еремин назначил оперприказом проведение операции по ликвидации бело-зеленой банды Рябоконя возложил на уполномоченного КЧО ОГПУ по Славотделу т. Малкина, подчинив в оперативном отношении отряды, одновременно дав т. Малкину директивы уничтожения банды путем устройства засад и групповых форсировок лиманов, имея целью выгон банды из плавень по направлению на засады. Одновременно с целью недопущения могущих быть при операции эксцессов президиум Славотисполкома своим постановлением от 28.5.24 г. запретил рыбную ловлю во всех лиманах оперировавшей банды Рябоконя.

По полученным сведениям от 28.5.24, проверенным агентурным путем, банда хорунжего Рябоконя общей численностью девять человек, 29.5.24 г. в 23 часа погрузившись на четыре лодки, выехала в плавни и якобы направилась в лиман Орлиный (на карте точно не ориентировано). Малкин, с целью выполнения приказа ОГПУ и уничтожения банды хорунжего Рябоконя все вооруженные силы, находящиеся в его распоряжении, разбил на 10 засад: первая засада численностью 5 человек при одном пулемете «люйса» под командованием ком-чон Джерелиевской 31.5.24 в 21 час заняла гряду на выходе из Орлиного лимана имея целью уничтожение банды Рябоконя на выходе, в случае ее появления. Вторая засада численностью 9 человек, вооруженная винтовками при достаточном количестве патрон под командованием сотрудника т. Дроздова 31.5.24 г. заняла гряду между лиманами Круглый Плавуватый и Бабиный, имея целью ту же задачу, что и первая засада. Третья засада численностью 9 человек, вооруженная так же, под командованием т. Громек 31.5.24 г. заняла гряду и выход из лимана Круглый в лиман Черненький, Большой Плавуватый и Кущеватый, имея ту же задачу, что и предыдущие. Четвертая засада численностью 8 человек, вооруженная винтовками, револьверами, с достаточным количеством патрон под командованием Сепиашвили заняла гряду на лимане Круглый. Пятая засада под командованием секретаря Джерелиевской комячейки т. Филатова общей численностью 5 человек заняла гряду и сад Шевченко, имея целью не пропустить банду на берег. Шестая засада общей численностью 8 человек под ком. начугро-зыска тов. Трушечкина заняла гряду на Черном ерике, имея целью уничтожение банды Рябоконя в случае высадки последней на берег. Седьмая засада общей численностью 8 человек под командованием комчона Новониколаевской т. Ворона заняла гряду и выход из лимана Курчеватого на берег, имея задачу уничтожения банды. Конный резерв областной милиции численностью 11 человек и 4 бойца 47-го дивизиона войск ОГПУ общей численностью 15 сабель при одном пулемете «льюис» занял три выхода, имея целью уничтожение банды при выходе на берег. Отряд связи численностью 5 человек, выделенные из 47-го дивизиона войск ОГПУ, расположился 31.5.24 г. в станице Староджерелиевской, имея задачей связь с группами и штабом. Остальные мобилизованные милиционеры, чоновцы, вследствие отсутствия в них необходимости, отправлены по домам. Особоуполномоченный т. Вдовиченко с остальными бойцами 47-го дивизиона войск ОГПУ, с двумя пулеметами, 31.5.24 г. прибыв в станицу Гривенскую, имел задачей изъятие пособников банды Рябоконя.

Ночь 31.5.24 г. на занятых участках прошла спокойно, движения банды не замечено…

Выводы: 1. Отмечается продолжение террористической деятельности банды Рябоконя. 2. Отмечается усиление численности отряда по ликвидации банды хорунжего Рябоконя. 3. Отмечается работа по изъятию пособнического элемента банды Рябоконя на предмет предания суду.

Зам. Славотуполномоченный КЧО ОГПУ Семин.

2 июня 24 г., г. Славянск».

Пока Малкин безуспешно ловил Рябоконя в плавнях, в июле месяце едва сам не оказался им пойманным. И не в камышах, не в лиманах, а между Лебедевским хутором и Новониколаевской, на том же самом месте, где был убит товарищ Ермаков… Поймай тогда Василий Федорович, у того малого мосточка Малкина, столькие люди позже уцелели бы, не были бы пытаны и замучены в подвалах и тайно прикопаны на родной земле… Может быть, на их участь отыскался бы другой палач, а может быть, и не отыскался бы, так как другого такого палача, каким был Малкин, трудно было найти.

Среди кубанцев и до сих пор ходят глухие, передаваемые в поколениях слухи, что в Краснодаре существовал цех по переработке убиенных, а человеческий фарш сбрасывался якобы в Кубань на прокорм рыбам… Такую леденящую душу «индустрию» трудно назвать «социалистическими преобразованиями». Это уже нечто совсем иное, имеющее свое точное название — геноцид, уничтожение народа, покоренного не в открытой, а в коварной тайной войне… Но разве не с этим умопомрачением и боролся Рябоконь?..

«Совершенно секретно.

Разведоперсводка № 2 аппарата уполномоченного Кубокрот-дела ОГПУ по Славрайону к 12 часам 28 июля 1924 года, г. Славянск.

ГІо приговору облполиттройки 27 июля с.г. в 2 часа в станице Славянской расстреляно девять пособников банды хорунжего Рябоконя. По донесению комчона станицы Староджере-лиевской т. Нетребко от 28.7.24 года банда хорунжего Рябоконя численностью пять человек, вооруженных винтовками, часть револьверами, в ночь с 22 на 23.7.24 года занимала хутор Желтые Копани. Бандиты, забрав у жителей четыре подводы, одно охотничье ружье, вещи, скрылись по направлению станицы Новониколаевской.

По словесному донесению предисполкома станицы Новониколаевской от 25.7.24 года, банда хорунжего Рябоконя численностью пять человек вооруженных винтовками 23.7.24 г. занимала хутор Юрченко (точно не ориентировано), высылая засады под мост, где ранее был убит этой же бандой секретарь волкома Гривенской Ермаков. Банда якобы имела целью произвести поимку уполномоченного ГПУ Славотдела тов. Малкина. Самооборона станицы Новониколаевской, получив сведения о месте нахождения банды, того же числа численностью десять человек выступила из станицы Новониколаевской на хутор Юрченко, имея целью уничтожение банды. При подходе к хутору, бандитами были замечены. Последние, дав по отряду самообороны три залпа, скрылись в близлежащих камышах. Отряд самообороны, не достигнув желаемых результатов, того же числа вернулся в станицу Новониколаевскую».

Всякий раз, когда мне доводится теперь ехать из станицы Гривенской или же с Лебедей в станицу Новониколаевскую, не доезжая до нее трех километров, я пристально всматриваюсь в поля, пытаясь отыскать ту балочку, тот овражек, через который был перекинут деревянный мосток, малая гребля, где 26 мая 1924 года погиб секретарь гривенской волостной комячейки товарищ Ермаков, но я не нахожу ее. Видно, за многие годы от ежегодной пахоты она сравнялась, не оставив о себе никакого следа. И не знаю, где же тот малый мосток, чтобы, остановившись, подумать о превратностях и странностях нашей жизни. И дивлюсь тому, что за долгие годы это место никто ничем не обозначил, никак не отметил. Ведь если волостной секретарь Ермаков погиб за правое дело от рук «наймитов мировой буржуазии», как отзывался о них сам товарищ Малкин, погиб, можно сказать, героически и на боевом посту, почему ему выпала такая неблагодарность? Не нашлось никого за все это время, кто бы поставил там какой-нибудь памятный знак, что здесь погиб товарищ Ермаков?

Но как жаль, как печально и как обидно, что не осталось здесь от прошлого никакой меты — ни у дороги, ни в душе, ни в сознании. Словно ничего особенного в этой родной солончаковой степи и не происходило…

ПОСЛЕДНЯЯ ЧАША

Еще молодой, но с седыми подпалинами в волосах и глубокими складками на лбу, Василий Федорович Рябоконь уже устал от такой кочевой, беспокойной и долгой жизни, устал смертельно. Ему уже ничего не хотелось, как ранее, не хотелось более скрываться, проявляя при этом волю и изобретательность, пробуждая и обостряя в себе какое-то нечеловеческое чутье. Теперь он делал это уже больше по инерции, по однажды сложившемуся положению. Он, конечно, понимал свою обреченность. Но ни торопить, ни оттягивать далее развязку не хотел и не мог. Он более полагался на некий потаенный ход времени: все должно произойти так, как должно произойти, без волевых насилий.

Он чувствовал, как ускользает, уходит от него что-то главное, составлявшее, может быть, цель и смысл его жизни. Все теперь казалось ему каким-то бесцветным и бессмысленным. Как ни напрягал он свое сознание, свой щедрый от природы ум, выхода из своего положения не находил. И не мог найти, так как в том положении, в котором он оказался, выхода просто не было, такого, какой можно было бы признать справедливым и приемлемым для него. Он ведь не мог просто куда-то уехать. Покинуть родину он не мог. Это означало бы для него поражение, крах всех его устремлений, надежд и борьбы. Он хотел жить и надеялся умереть на родине.

Он видел, что складывается уже какая-то иная жизнь, и дальнейшее сопротивление ей было направлено уже не на тех, кто устроил этот вселенский, революционный погром страны и народа, а на самих людей, на жертвы этого погрома, пытавшихся как-то уцелеть в этой озлобленной жизни. Он не мог не замечать и того, как трудно и мучительно поправлялась разоренная жизнь. Для него было ясно, что происходило это, несмотря на идеи, которые столь жестоко насаждались. Но этого, происходящего теперь, почти никто не понимал. И от того было еще более мучительно и нестерпимо досадно. Но вмешаться и повлиять на происходящее он уже не мог. Все совершалось как бы само собой и помимо него. В этом вздыбившемся жестокостью мире ему не находилось больше места.

Как человекчуткий, он не мог не замечать и того, как что-то странное и непонятное происходило теперь и с самими людьми. Под гнетом долгих насилий они становились какими-то другими, иными — не степенными и гордыми, как ранее, но суетными и испуганными. Словно что-то очень важное оказалось вынутым из их душ и сознания.

Василий Федорович Рябоконь обладал неизъяснимой силой влияния на людей лишь до тех пор, пока эта сила была в народе. И когда после долгих насилий над ними, выдаваемых за социалистические преобразования, эта сила истончилась в них, вымылась из душ и заменилась страхом, Рябоконь, даже сохранив свое упорство, былую смелость, изворотливость и предусмотрительность, уже не обладал той прежней силой и неуловимостью, которые были чужды и непонятны тем, кто пытался его любой ценой уничтожить.

Он все чаще впадал в полудремное забытье, и в памяти всплывали одни и те же родные видения. Виделась отцовская хата на Золотьках, большой, четырехскатный старинный дом, под темной камышовой крышей. Сараи, конюшня, амбар, колодезный журавль, смело вскинутый в небо.

И почему-то чаще вспоминалась картина летнего дождя, когда жаркий день заволакивался тяжелыми тучами. Ветер тревожно трепал деревья, поднимал дорожную пыль вместе с листьями и травой. Испуганные куры пугливо убегали под навес. Напоминал о себе жалобным, зовущим мычанием теленок, припнутый на выгоне. Блеяли овцы, гуртуясь, убегали в темный проем сарая. Хлопающим на ветру брезентом накрывали только что заскирдованное, еще не осевшее сено. Какая-то непонятная тревога пробегала по телу.

Первые крупные капли взбивали пыль, которая, смешиваясь со свежестью, разливалась вокруг теплым запахом. Застыв на крыльце, в проеме двери, приятно было смотреть на то, как лопались в луже большие бульбы и как вода, собираясь в лужи, витыми желтоватыми потоками нетерпеливо устремлялась куда-то.

А то виделся родной дом ясным, знойным летним днем. Огромный серебристый тополь, шатром нависавший над хатой, легко плескался серебристыми листьями. В купах старых акаций перекатывалось глуховатое, грудное воркование горлицы. Как он любил эту незлобную птичью жалобу среди зеленого, цветущего хуторского мира!

Вся эта мирная жизнь, которой они жили совсем недавно, куда-то делась мгновенно, словно ее смыло враз нежданно набежавшей, невидимой волной. О ней можно было теперь жалеть, печалиться о ней, плакать над ней, но никакая сила уже не могла ее возвратить. Сколь она много значила, как она дорога, видимо, в полной мере и можно было понять лишь теперь, потеряв ее.

Он чувствовал, что для него наступает его последняя паша, как кубанцы называли последнее время службы, последние времена и последние сроки вообще…

Иногда летними вечерами, когда спадала жара и успокаивались камыши, когда тишину сверлил лишь нескончаемый комариный звон, когда уставшее за день солнце скатывалось в лиманы, словно погружаясь в теплую болотистую воду, перед ним представала ясной до предела безвыходность и обреченность его положения. Все то, чем живут люди на этой грешной и неустроенной земле, виделось, как бы со стороны, и в нем он не принимал участия. Невыносимая тоска охватывала его душу. Он уходил в заросли, сжимал в огрубевших коричневых руках сухой, жесткий камыш, не чувствуя порезов, безмолвно молил:

— Господи, укажи мне, где я ниспал. Мир ли этот заблудился в своем неведенье и гордыне или заблудился я, грешный. В чем я виновен, и как жить мне на таком свете? Неужто моя вина только в том и состоит, что я дерзнул остаться таким, каким ты меня создал, что ни перед кем не клоню свою выю, что хочу жить на родной земле так, как издавна заведено. Зачем ты создал меня таким? Зачем ты взвалил на меня эту ношу и почему она такая непосильная? Почему мне не находится места на земле? Мне ведь никто не мешает на этом обширном свете. Так кому понадобилась моя жизнь и почему я должен отдать ее кому-то безропотно и покорно…

Прости меня, Господи, если можешь, прости мою грешную душу, но я не могу отдать ее на поругание всякому проходимцу. Не имею права перед людьми, собой, перед детьми своими и теми, кто придет после нас на эту многострадальную землю, в ком мы продолжимся и перед кем оправдаемся. Если и я не устою, то как устоят другие, поверившие в меня?

Господи, вот я весь перед тобой. Избавь меня от часа сего. Но чем я тогда оправдаюсь перед людьми, если на сей час я и пришел?..

Безмолвствовали камыши и заводи. То ли Бог слушал его, то ли он покинул уже этот болотистый край.

Он не мог перед сподвижниками показать своего бессилия. Он должен быть уверенным в своей правоте, но это чем далее, тем давалось ему труднее. Иногда он долго и молчаливо сидел неподвижно, словно к чему-то прислушиваясь. Тогда хлопцы вокруг затихали. А в редкие минуты, когда душе уже невозможно было оставаться безмолвной, когда обостряется зрение и слух, когда душа обнажается, готовая вырваться наружу из измученного тела и весь таинственный и нехитрый смысл происходящего открывается вдруг до предела с поразительной ясностью, кто-то вполголоса затягивал песню. Знали хлопцы, как лечит его душу песня, когда-то певшего в войсковом хоре в Ека-теринодаре, знавшего много песен, любившего их. Боже, когда это было…

Кто-то тихо начинал вполголоса. После первых сольных слов хлопцы дружно подхватывали и в камышах разливалась рокочущая, дребезжащими от волнения голосами песня, рассказывающая о каких-то далеких, необозримых временах, но почему-то жалующаяся на судьбу каждого из них:

Ой, шо то воно та й за ворон,
А шо по полю литае?
Ой, шо ж воно та за бурлака,
Шо всих бурлак собэрае?
Ой, збырайтэся, ой добри молодци,
Та всэ народ молодый.
Ой, та поидэмо, раздобри молодци,
Та в той лисок, лисок Лэбэдив.
Какую-то минуту, помолчав, словно собираясь с силой и сдерживая себя, чтобы не дать полную волю голосам, дабы песня не выдала их в камышах, казаки рокочущими голосами басили:

Ой, та й поидэмо, раздобри молодци,
Та в той лисок, лисок Лэбэдив.
Та й выкопаем там, братци, могылу,
Выкопаем до сырой зэмли.
Ой, выкопаем там, братци, могылу,
Ой, выкопаем до сэрой зэмли.
Та й поховаем свого атамана
В том лисочку, в лису Лэбэдив.
Песня смолкала, затерявшись где-то в камышах, но еще звучала в душах изгнанников, отчего они присмирели и притихли. И тогда Василий Федорович, дабы не оставлять хлопцев наедине с печальными мыслями, вдруг, словно пробудившись, завел старинную песню, рассказывающую не только о прошлом, но и об их, собравшихся здесь, участи:

Ой, сив пугач на могыли.
Та й сказав вин «пугу»,
Чи нэ дасть Бог козаченьку,
Хоть на час потугу.
Наступають вражи сылы На наши станыци,
Забэрають, ой, нашэ добро,
Бьють нас из ружныци…
Когда печально-торжественная минута, вызванная песнями, прошла, Омэлько Дудка, озорным речитативом рассказал:

Вставай, Даныло и Гаврыло,
Бэрить кочэргэ-рогачи,
Гонить кацапив из Кубани,
Нэхай нэ портять нам харчи.
Не дослушав и обрывая, Василий Федорович спросил:

— Ты кого имел в виду, Омэлько?

— Кацапив.

— Якых?

— Ну Малкина, та и другых, шо в кожу обряжэни.

— Эх, Омэлько, — вздохнув сказал Рябоконь, — всэ було б так просто, если б тикэ оци врагы у нас булы. Но стикэ своих окацапэных… Забувшых свою виру и правду, бо вона мишать им, дуракам, стала. Он — Васыль Погорелов, вмисти рослы на хутори, вмисти служылы в Тифлиси. И шо? Обидэлэ його били — амбар, сарай спалылы. Сразу покраснив… И нэ опамя-тувався, покы нэ удну шкуру з його красни зидралы… Царство йому нэбэснэ. А стико их такых стало? Воны тоже дома, на своей зэмли, на батькивщини. А че за сылой пишлы, биз разбору, мабуть, шось в души зломалось… Цэ, Омэлько, така сыла, шо отравляв биз разбору — и кацапив, и казакив…

— Та воно всэ так, Васыль Хвэдоровыч, тикэ шо цэ за сыла, шо йии и нэ побачиш…

— Бога тоже не видел никто никогда, но это же не значит, что его нет. Ну ладно, Омэлько, забалакалэсь. Пиды провирь охрану, а то Малкин нас тут, як курчат подушэ…

А иногда он заводил разговоры со своим давним сотоварищем Иваном Ильичем Ковалевым, Астраханцем. Тоже все понимающий, тот вступал в эти «философские» разговоры не потому, что хотел что-то выяснить, а скорее для того, чтобы хоть как-то успокоить возмутившуюся душу и воспаленный разум. И он задавал Василию Федоровичу один и тот же вопрос:

— Но почему же они побеждают? Ведь вроде бы не должны побеждать такие…

— Почему побеждают, — спрашиваешь, — потому что они преступили закон человеческий, впадая в зверство, самих себя потеряли, ради удовлетворения мелких эгоистических страстишек. Мы же не можем не помнить креста на себе, не можем совлечь с себя образ человеческий. Вот и все. Именно такие и побеждают. Но в том-то и дело, что победа их мнимая, никому радости не приносящая, в том числе им самим. И только осложняет наше положение…

— Но ведь тогда получается, что вера наша мешает нам выжить. Так ведь?..

— Нет, не так. Совсем не так, — резко обрывал его Василий Федорович. Наоборот, отречение от веры мешает нам выжить. А они своей бесчеловечностью себе приговор уже подписывают. Они уже обречены, и участь их предрешена. Они ведь так и не победят. На том, что они являют собой, жизнь человеческая устоять не может. А победит, в конечном счете, нечто совсем иное…

— Так-то оно так, но только когда этот праведный приговор и суд Божий свершится, нас уже, может быть, и в живых не будет… А нельзя ли, глядя на них, по их примеру, нам тоже стать хотя бы на какое-то, хотя бы на малое время такими же? Не навсегда, не насовсем, а только на малое время, чтобы оборониться от них? А потом снова…

— Нет, нельзя, так не бывает. Кто-то должен устоять от соблазнов. Когда преступишь черту человеческого закона, назад возврата не будет. Снова обрести облик человеческий невозможно. Так уж трудно и непросто мы собираемся в единое целое, в народ. Так уж устроен мир человеческий. И не нам с тобой тут, в камышах, его переделывать. Его ведь не перехитришь. Никому еще это не удавалось. Первые оказываются последними, а последние — первыми…

— Ну так обидно же, Василий Федорович.

— Конечно, обидно, а ты как думал. Но коль хочешь быть человеком, хочешь остаться им, неся этот крест безропотно, без вороватой оглядки на то, что тебе за это будет, какая награда тебе за это причтется. Находи в этом удовлетворение и смысл жизни. А если не хочешь остаться человеком, если тебе это в тягость, то — вольному воля… Это, брат, уж каждый решает сам, в одиночку, помощников тут нет.

— Видно, он затрагивал какую-то важную для него, уже давно и окончательно обдуманную мысль, трудную и мучительную, но уже не подлежащую сомнению. Она была ясна для него до предела, но, облеченная в обыденные слова, почему-то выходила какой-то неполной и не вполне убедительной. Это вызывало недовольство в его душе. И он, хмурясь и двигая желваками, отворачивался и долго сидел неподвижно, уставясь в равнодушно шумевший камыш. Ни о чем более ему говорить не хотелось.

Он уже давно никого не принимал в свою группу, опасаясь провокаторов. С мая 1924 года его группа состояла из девяти человек, самых верных и самых преданных, с которыми было столько пережито. Кроме него самого в нее входили:

Ковалев Иван Ильич (из станицы Александровской Астраханской области),

Павелко Роман Анфилович (из станицы Староджередлиев-ской),

Сороколит Петр Филимонович (из станицы Полтавской),

Савенко Лука Никифорович (из станицы Новониколаевской),

Кулик Григорий Николаевич (из станицы Новониколаевской),

Дудник Пантелей Карпович (из хутора Лебедевского), Павелко Федор Федотьевич (из хутора Желтые Копани), Печеный Петр Ануфриевич (из хутора Желтые Копани).

Всего лишь девять человек находилось рядом с ним. Но при этом он пользовался абсолютной поддержкой людей этого обширного приазовского края. Теперь это кажется невероятным и невозможным. В сводках и донесениях тех лет, в публицистике последующих советских времен его часто называли и полковником, и членом Рады, и руководителем крупнейшей банды… Это свидетельствовало не только о спекулятивных пропагандистских приемах по его дискредитации, но и о полном непонимании того поистине народного движения, которое он возглавлял.

Он конечно же мог уйти за границу как в 1920 году, так и позже. Но он не хотел и не мог этого сделать. Удивительна и необъяснима эта особенность почти каждого кубанца. В его душе живет обыкновенно ничем неистребимая, невероятно живучая, никогда его не покидающая привязанность к родной земле, родной станице, родному дому и какая-то невероятная памятливость. Он думает о своей родной станице вдали от нее, куда забрасывает его судьба, мечтает о возвращении, живет с этой мечтой всю жизнь, греясь от ее тепла, как от вечернего запоздалого костра. Он думает и мечтает о своей станице даже тогда, когда точно знает, что никогда ему уже в нее не вернуться, не пройтись по ее летним, тенистым улицам, не увидеть больше, как солнечно улыбаются ему из-за огорож огромные подсолнухи. Не посидеть на лавочке у калитки вечерней порой у родной хаты. И что бы ни происходило в растерзанном мире, его разум и сердце так и не могут поверить в то, так и не могут смириться с тем, что и в родной станице тоже может произойти нечто такое, что не только в состоянии как-то изменить, но и разрушить ее привычный мир. О, это наивное и спасительное чувство!

Несмотря ни на что и вопреки всему, в его душе живет идеальный образ родной станицы, таким, каким он однажды запечатлелся в памяти с детства и какого теперь уже, может быть, и вовсе нет на свете. И он все-таки возвращается в родную станицу даже тогда, если там его ждет верная и неминуемая погибель. Не потому ли и повстанцы кружили вокруг родных мест? И жадно глядя с околицы, через камыши и бурьяны на родное гнездовище, никак не могли понять: что случилось, по какому такому праву они оказались вне его границ. Может быть, они преступили, нарушили какой-то извечный закон жизни и потому оказались изгоями? Нет, они-то как раз и остались верными давным заветам, они-то как раз не преступили ни совести, ни чести, ни присяги.

Кем же они оказались выгнанными из родных станиц, может быть, теми, кто более честен, справедлив и умен? Так нет же. Скорее наоборот, теми, кто поступился и совестью, и присягой, кто нарушил закон извечного человеческого родства во имя, как считалось, каких-то идей, а на деле — простых, шкурных и мелких интересов.

Глядя на родные станицы с волчьей тоской из камышей, они не могли понять этого, тем более смириться…

Никакие жестокости и ухищрения Малкина, проверенные на опыте в других местах, куда посылался он для усмирения народа, здесь, в кубанских плавнях, не действовали, не срабатывали. Это не то, что озадачивало его, но придавало ему злости. Ему еще долго казалось, что причина его неудач — в недостаточной решительности и жестокости. Но после того как не сработал его, казалось, беспроигрышный план с ложным отрядом «Тамань», он смутно заподозрил, что здесь он действительно столкнулся с чем-то необычным, что если и можно взять Рябоконя, то каким-то таким способом, который и самому Малкину не доставит удовольствия, и превосходство в их поединке останется за Рябоконем, даже пойманным и убитым… Это был последний способ поймать Рябоконя — через предательство близких ему людей. И Малкин пошел на него.

Ведь все эти долгие месяцы, пока он гонялся за Рябоконем, он не мог даже напасть на его след. Он боролся как бы с пустотой, с каким-то призраком, а реальный, скрывающийся Рябоконь существовал сам по себе, помимо его, Малкина, намерений и усилий. После массовых арестов «бандитских семей и пособников» он вынужден был признаться представителю ОГПУ края Попа-шенко по прямому проводу: «Демонстрация военчастей, митинги, аресты пособников не дали желательных результатов. Население по-прежнему не желает выдать место нахождения банды». И тем не менее Малкин предлагал для полной изоляции Рябоконя арестовать двести «бандитских семей».

Удивительно, что жители окрестных приазовских хуторов и станиц, среди которых Рябоконь пользовался абсолютным уважением и любовью, так и не указали место расположения его группы, так и не выдали его. Предали же его ближайшие сподвижники.

Малкин начал прикидывать, кто из бывших и нынешних сподвижников Рябоконя мог бы пойти на предательство. Остановился он на Тите Ефимовиче Загубывбатько, несмотря на то, что тот добровольно вышел из камышей в самом начале 1922 года и повинился перед властью. Титу можно было о многом напомнить в его прошлом такого, за что можно было его расстрелять, несмотря на добровольный выход из камышей. И службу в отряде полковника Скакуна, и зверства над ачуев-скими милиционерами, да и делегацию возглавлял Тит Ефимович накануне улагаевского десанта к самому Врангелю в Крым. И потом — хитрым и пронырливым виделся Малкину Тит — всегда заведовал хозяйственной частью, самолюбивый, не чуждый внешнего эффекта…

1 июня 1924 года Малкин прибыл в станицу Гривенскую и вызвал к себе Тита Загубывбатько и в присутствии командира оперативного отряда 47-й дивизии войск ОГПУ Вдовиченко предложил ему принять участие в поимке бандита Рябоконя. Тит согласился. Как он писал в воспоминаниях: «Меня пригласил Малкин для участия в ликвидации банды Рябоконя. С этих дней я начал работать при аппарате уполномоченного ГПУ по Славотделу»…

Мог ли Тит отказаться от предложения Малкина? Мог, ведь он вышел из камышей почти три года назад и уже ничего не знал о тактике Рябоконя. И тем не менее Тит согласился на это.

Малкин сделал верный выбор. Да, Тит давно уже не общался с Рябоконем и не знал его нынешней тактики, но он знал людей, его окружавших. Он мог безошибочно выбрать из его окружения предателя. И он выбрал его — Омэльку Дудку, Пантелея Карповича Дудника, которого знал давно и хорошо.

Титу Загубывбатько поручено было сформировать боевую группу № 2 по захвату Рябоконя.

В каком секрете ни держалось задание Тита Ефимовича, но Рябоконь все-таки каким-то образом узнал о нем. Может быть, никаких сведений об этом ниоткуда он и не получал. Но он обладал редким даром поставить себя на место противника и проверить его логику. Каким-то чутьем он догадался, что у Малкина нет больше никакого иного способа, кроме как предательства людей, близких ему. Этого нельзя было объяснить, но Василий Федорович прежде всего подумал именно о Тите. Но так как с Титом он расстался давно, Василий Федорович понимал, что сам он его взять не сможет, ему понадобится кто-то из его ближайших помощников, тех, кто был теперь с ним рядом.

Иногда он пристально вглядывался в лица своих сподвижников, пытаясь распознать, кого из них Титу удастся уговорить, склонить к предательству. И останавливался на человеке самом близком — Омэльяне Дудке. Хитрым был Пантелеймон.

И Рябоконь уже ждал этого часа. Как только Омэлько отлучится в хутор без его ведома — это и будет означать, что он приведет сюда Тита с его боевой группой.

Когда Василий Федорович обнаружил, что Дудки в лагере нет, он тут же отправился в хутор Лебедевский к нему домой. Но Омэлька уже не было дома. За полчаса до появления Рябоконя за ним заехал Тит Ефимович и взял его в свою боевую группу.

Дома был его брат. Рябоконь хотел сжечь дом, но потом его уговорили не делать этого.

Загадочным остается другое. Почему Василий Федорович, зная, что Дудка уже у Тита, вернулся все-таки в свой лагерь, на свой прежний бивак и не поменял немедленно своего места, как это делал ранее… Может быть, он уже действительно устал смертельно за эти пять лет жизни в камышах…

Минувшей ночью он ходил на хутор, ходил один, оставив хлопцев за околицей. Ходил без всякой видимой нужды, просто вдруг захотелось пройтись по родным улицам, где так быстро отшумела его еще крепкая, еще не истраченная жизнь. Может быть, почувствовал, что немного, совсем немного осталось ему ходить по родной земле. Бродил по улицам хутора, не особенно на этот раз и хоронясь. Когда возвращался, вдруг обожгла мысль: а зачем, собственно, ходил, не прощаться ли с родными местами навсегда?

Проходя по гребле через ерик, заметил на берегу привычный темный силуэт старой вербы, знакомой с детства, под которой он мальчишкой ловил рыбу. Теперь и жизнь его наклонилась, нахилилась, как эта старая верба. Выжженная изнутри, в дуплах которой шаловливые мальчишки не раз устраивали кострища.

В этом году верба еще убралась золотыми сережками, еще невестилась, неведомо для кого. И вот сникла в седине желтых листьев, роняемых в темную воду. Не последней ли была для нее эта миновавшая весна. Странно, но эту одинокую вербу он никогда не помнил молодой. Она всегда была такой же старой и похилившейся, такой же вроде бы трухлявой, с выжженным нутром, уже, казалось, отшумевшей свой век. Но с наступлением весны вновь оживала, вновь невестилась. И вот уже, почитай, пережила и его…

При взгляде на эту старую вербу его уставшую душу охватывала томящая жалость — то ли к ней, то ли к себе самому, то ли ко всему этому, такому неустроенному и жестокому, такому немилосердному, но вместе с тем прекрасному в своей неповторимости, миру.

От старой вербы, вдруг напомнившей ему о столь давнем, во что уже и не верилось, он пошел свободно, нисколько не таясь, туда, где в ночных зарослях его ждали верные товарищи.

Тит Загубывбатько сформировал боевую группу из восьми человек, о чем 25 августа 1924 года донес рапортом. Я привожу этот документ как уникальное свидетельство своего времени и человеческих отношений. Поразительно, но вместо своей полной фамилии Загубывбатько он ставит ее сокращенный вариант, просто — Батько, отбросив эту неприятную приставку, напоминающую ему о том, что участвует он все-таки в деле неблаговидном и неправедном… Это было признание им самим своего предательства.

Особоуполномоченному по Славрайону

т. Малкину

Рапорт.

Доношу, что ваше распоряжение за № 1 мною выполнено: секретная водная активная группа сформирована в числе восьми человек, которая может приступить к действию. Во всей группе имеется на руках две винтовки.

Список нижеследующих лиц:

Батько Тит, Пономарев Семен, Михеев Николай, Ставицкий Гавриил, Дудка Емельян, Таран Василий, Левченко Михей, Копылов Михаил.

И.о. начгруппы Батько.

Примечательно и то, что Тит называет себя не начальником группы, а исполняющим обязанности начальника, то есть временным начальником. Значит, Малкин до конца ему так и не поверил. В случае успеха операции он, правда, обещал взять Тита Загубывбатько на постоянную службу в ОГПУ. Но это выполнено так и не было. Предателей ведь никто не любит…

В свою очередь Тит, добившись согласия Дудки на участие в группе по захвату Рябоконя, тоже не верил ему до конца, полагая, что в его боевую группу он вошел согласно замыслу Рябоконя и в последний момент предотвратит его захват. Омэльяну Дудке так и сказали: если что, первая пуля — твоя… Но без Дудки Тит никак не мог обойтись, так как тот знал выход из лимана, место расположения бивака и главное — систему сигнализации, которой Рябоконь всегда окружал свой бивак, состоящую из растяжек, прикрепленных к спрятанным в камышах винтовкам и обрезам, поставленных на боевой взвод.

Но Дудка действовал на сей раз не по замыслу Рябоконя, а по своему соображению, надеясь спасти свою шкуру, предвидя скорую ликвидацию группы Рябоконя…

Какими-то все-таки странными и теперь не вполне постижимыми были отношения между этими людьми, сошедшимися в смертельной схватке. В самом деле, группа по захвату Рябоконя формируется в Гривенской, потом едет за Дудкой на хутор Лебедевский, потом — в Новониколаевскую, то есть разъезжает по станицам. А в это время тот, кого собираются ловить, — Василий Федорович Рябоконь, свободно расхаживает по хутору Лебедевскому, заходит в дом к Дудке и в наказание за измену намеревается сжечь его хату. То есть он уже знает, что Дудка находится в группе захвата Тита Загубывбатько. И все же он почему-то возвращается на свой бивак и не изменяет его местонахождения, как это делал всегда. Словно он уже ждал тех, кто придет за ним, его бывших сподвижников, предавших его… Если предают самые близкие, ему не на кого было больше положиться, и его своеобразное повстанческое движение переставало существовать…

А те, кто его предал, с замиранием сердец от страха, крадучись пробиравшиеся по камышам, полагали, что он не знает об их намерениях. А он спокойно, ничем не выдавая своего беспокойства, уже ждал их, предавших… Может быть, понимал, что время его ушло, а может быть, чувствовал, что спасение его уже не зависит от того, схватят и убьют ли его…

После того как 31 октября 1924 года Василий Федорович Рябоконь благодаря предательству своих сподвижников — Тита Загубывбатько и Пантелеймона Дудника — был все-таки взят на своем биваке в лимане, близ станицы Староджерелиевской, все последующие годы, вплоть до сегодняшнего дня, по станицам этого региона говорят о том, «як бралэ Рябоконя», смешивая факты и домыслы. Теперь же, когда уже не осталось людей, кто мог бы достоверно рассказать о тех далеких событиях, об этой трагической истории, лучше обратиться к неоспоримому документу, собственноручно составленному Титом Ефимовичем Загубывбатько.

Когда в начале 1922 года Тит Загубывбатько выходил из камышей, производилось расследование, в рамках которого он и написал обширную автобиографию о своем участии в зеленом движении и бандитизме. Но вот зачем он, кроме того, позже написал еще и воспоминания о том, как он брал Рябоконя, не известно. Видимо, это событие в его жизни оказалось столь значимым, что он не мог о нем не вспоминать, уже не заботясь о том, как сам будет выглядеть в этой истории. Кроме того, вполне возможно, деятельный и недалекий Фурса, бывший начальник чоновского отряда в Староджерелиевской, попросил его, как и других участников этой драмы, написать воспоминания с целью увековечения подвигов в борьбе с бандитизмом. Но как нередко бывает в нашей истории, то или иное свидетельство со временем приобретает противоположный смысл.

«Воспоминания о банде хорунжего Василия Федоровича Рябоконя с 1920 по 1924 г. 31 октября.
1 июня 1924 г. в станицу Гривенскую прибыл уполномоченный по Славотделу т. Малкин и командир оперативного отряда 47-го дивизиона войск КЧО ОГПУ т. Вдовиченко, где меня пригласил т. Малкин для участия в ликвидации банды Рябоконя, с каких дней я начал работать при аппарате уполномоченного ГПУ по Славотделу.

В период времени с 1 июня по 13 августа результата операции никакого не дали, несмотря на колоссальную вооруженную силу. Приостановили бойцов, распустили числящихся чоновцев станиц, а эскадрон 47-й дивизии отправили к месту службы. 14 августа выехал сам нач. КРОт. Алехин. Было распоряжение, собрать побольше частных граждан, с участием чоновцев и союза охотников. Это была сделана демонстрация. Но на банду демонстрация впечатления никоторого не дала. После всего т. Алехин отдал распоряжение выехать всем уполномоченным, которые участвовали в операции, в управление уполномоченного Славотдела, и он же особоуполномоченный по борьбе с бандитизмом, где было совещание о дальнейшей работе по борьбе с бандой Рябоконя. Решили сформировать отряд имени т. Долматова. Я был назначен командиром отдельной водной группы и вошел в подчинение особоуполномоченного т. Малкина, где и получил от особоуполномоченного задание сформировать группу численностью шесть или семь человек бойцов, взять по моему усмотрению.

14 августа я выбыл из г. Славянска в станицу Гривенскую, где сформировал группу бойцов численностью восемь человек под моим командованием. Бойцов оставил в станице Гривенской, а сам выехал с докладом к особоуполномоченному т. Малкину 24 августа, где получил задание, оружие, достаточное количество патрон и выбыл по месту службы 27 августа.

Под 29 августа сосредоточил надводные средства и в ночь на 30 августа секретно выступил в плавни, прилегающие к хутору Лебедевскому, ст. Новониколаевской, хутору Желтые Копани, в ст. Староджерелиевскую, где повел глубокую разведку по обнаружению бивака банды Рябоконя. В ночные наблюдения с вышек обнаружили огни банды, что было неоднократно замечено, но добраться было невозможно ввиду непроходимых камышей. Я принял меры сжигать камыш, и таким образом сжигались бивак бандитови. После пожара находили местонахождение банды и признаки были доказательством. В биваках находили сгоревшие винтовки русского образца, таким образом, не давали банде укорениться на одном месте, и часто банда Рябоконя меняла свои места расположения.

В первых числах сентября банда находилась вблизи хутора Лебедевского, но не удалось банде долго находиться в этом районе. Ввиду сжигания плавней банда перебросилась ближе к хутору Желтые Копани. Во время переброски оставила на биваке два пустых улья, два пригорелых кожуха, одну кадушку, зеркало, одну подушку. После переброски банда Рябоконя остановилась в лимане Черноерковском, вблизи хутора Желтые Копани. После обнаружения бивака Рябоконя следы вели в другой район, и я оставил район хутора Лебедевского 2 октября, перебросил сухопутно группу в Желтые Копани и с хутора Копани повел глубокую разведку — найти выход на берег банды Рябоконя, что и было обнаружено. Выход Рябоконя по направлению Желтые Копани у берега лимана Черненско-го: брошены три каюка, пять весел, две картонные бумаги с надписью — В.Ф. Рябоконь и фельдшер Савенко, ведро с солью, о чем донес т. Малкину. Малкин выехал сам с т. Дроздовым. Группа находилась на плаву бивака, брошенного Рябоконем. Я выслал одного бойца в хутор Желтые Копани, откуда т. Малкин и Дроздов прибыли с проводником.

3 октября на плаву, где была группа, т. Малкин рассмотрел местность и признал, что банда находилась на этом плаву. После т. Малкин запросил группу: если она добровольно изъявит желание ликвидировать банду Рябоконя, то останется для дальнейшей работы, а если нет, то группа будет расформирована. Я и бойцы согласились добровольно вести дальнейшую работу и ликвидировать банду Рябоконя и дали на то подписки. Дроздов того же дня возвратился в хутор Желтые Копани, а т. Малкин остался вместе с группой на плаву до следующего дня.

4 октября т. Малкин дал мне дальнейшее распоряжение оставаться в этом районе, а сам выехал в Желтые Копани. После всего я повел дальнейшую работу отыскивать банду Рябоконя. Обнаруженные каюки доставил в хутор Копани. 10 октября обнаружил бивак банды Рябоконя с западной стороны Желтые Копани, где уже находилась банда, не на косе, а на суше. На биваке было сделано два куреня, и в близи куреней были головы с барашек и отбросы с арбузов. Бивак был спален. После этой операции я дал бойцам отдых, отправил группу в станицу Гривенскую, а сам выехал в станицу Староджере-лиевскую, где связался с гр. Шевченко, которого расспросил хорошо местность, который мне сказал, что банда может находиться между Желтыми Копанями и станицей Староджере-лиевской. После свидания с Шевченко я отправился в станицу Славянскую с докладом т. Малкину. Малкина увидеть не пришлось. Был заместитель Семин, который мне сказал, что назначен по борьбе с бандитизмом т. Дроздов, от которого и будете получать все распоряжения. Из станицы Славянской возвратился в Гривенскую, где увидел т. Дроздова, доложил ему все подробно о результатах разведки банды. Т. Дроздов дал распоряжение сейчас же выступить с группой в Стародже-релиевскую, собрать группу в Гривенской и вся группа отправилась по своему заданию.

Прибыли в Староджерелиевскую в 12 часов ночи. 29 октября в 8 часов утра прибыл Дудки родной брат и заявил, что после того, как мы выехали от бойца Дудки, через полчаса пришел Рябоконь с двумя бандитами и застал как раз родного брата Дудки. Приказал жене Дудки забрать детей, выйти из дома, а дом сжечь. Рябоконя стали просить, чтобы он не жег, Рябоконь отставил жечь, но предупредил, чтобы боец группы Дудка бросил службу и сам ушел по направлению Новониколаевской.

29 октября я пошел к т. Шевченко, с которым пришел на квартиру т. Дроздова, где мы ознакомились с местностью и решили на другой день выехать днем в Новониколаевскую для того, чтобы дать отвод, что группа выехала, что было и сделано. Прибыли в станицу Новониколаевскую, затребовали подводы на хутор Кирпили. Взяли с собой проводников, трех комсомольцев и, предупредив, что командируемся на Кирпили, выступили из Новониколаевской в 12 часов ночи. Подводчикам же приказали ехать на Староджерелиевскую. Не доезжая до Джерелиевской версты за две, подводы завернули назад, а сами пошли пешком по направлению плавней Черного ерика. Много прошли по степи, но места того, которое нам нужно было, найти не удалось. Ввиду темной ночи остановились в степи до рассвета, где немного отдохнули. Стало рассветать, и сейчас вошли в камыш, чтобы скрыть свои следы от жителей, где и нашли то место, которое нам нужно было. Осмотрели местность, остановились в камышах, выставили часовых, сами уснули до 11 часов дня. Поднялись, т. Дроздов дал распоряжение взять с собой семь бойцов под моим командованием и отправиться искать проводника, и если будет обнаружено что-нибудь, то сейчас же доносить.

Я забрал вверенную мне группу и отправился на операцию. Пройдя саженей 150, обнаружил выход банды на берег. Послал одного бойца с докладом, что выход банды на берег обнаружен. Дроздов сам не пришел посмотреть обнаруженный выход, а дал письменное распоряжение, чтобы я проверил обнаруженную стежку, куда она доведет, и донести ему в станицу Староджерелиевскую. После распоряжения т. Дроздова я по своему усмотрению распорядился группой, оставив на выходе стежки двух человек, а с остальными бойцами отправился вглубь по стежке, которых было всех бойцов со мной восемь человек.

Пройдя с полверсты вглубь по стежке, увидел след одной скотины. Вид следов скотины и следов человечьих указывал, что банда находится в этом районе. Группу повел дальше вглубь. Через версты две, на пути замечали перья с индюков и курей, и еще больше явилось энергии добиться результата.

Пройдя около четырех верст, на пути заметили: через стежку протянуты шпагаты. Стежка от Черного ерика на запад до Западного лимана, — с левой стороны стежки был забит кол. К колу был прикреплен обрез по направлению на юг, на боевом взводе. С правой стороны тоже забит кол, привязан за спусковой крючок конец шпагата, а другой конец шпагата привязан с правой стороны. Отвязали шпагат и пошли дальше. Пройдя саженей десять, заметили курени, но не слышно было никакого шороха. Я п-редупредил бойцов, что, может быть, банда здесь, слушайте мою команду. Начали продвигаться вперед. Пройдя саженей пять, слышен был разговор, но никого не видать. Один боец был спереди, я — второй. (Первым бойцом был Дудка, которому предназначалась первая пуля, в случае провала операции. — Я.Г.)

Приказал двигаться вперед. Продвинувшись еще саженей пять, увидел четырех бандитов, играющих в карты, которые находились от нас саженях в десяти. Но позиция для нас была очень неудобная — в цепь рассыпаться было невозможно. Я дал команду стрелять полуоборот налево, скомандовал «огонь» и бросился в атаку на бандитов, где сразу увидел лежащего тяжело раненного Сороколита. Скомандовал в цепь, и цепь — вперед. Боец Дудка бросился по следам, стреляя по бегущим бандитам в камышах, откуда я услышал голос Рябоконя: «Титко, иди, бери меня, я ранен». Я оставил бойцов на биваке, сам бросился к Рябоконю, где увидел его лежащего и возле него бойца Дудку. Рябоконь просил меня, чтобы я его застрелил, и попросил воды, и сказал, чтобы ему сделали перевязку. Я напоил его водой, сделали перевязку обеим рукам. Приказал бойцам вынести Рябоконя к биваку, где увидел еще одного бандита, убитого наповал, которым оказался Павелко Федор.

Сделал перевязку Сороколиту и стал допрашивать Рябоконя, сколько их было численностью. Он все подробно рассказал, что банда состояла из девяти человек, из которых двоих не было в это время. Савенко и Кулик были в отпуске в станице Новониколаевской, а на биваке находилось семь человек. Из них четыре бежало. После потребовал от Рябоконя оружие. Он мне сказал, что у них была одна запасная винтовка, а наганы у каждого были. Я собрал оружие. Оказалось семь патронташей с патронами, шесть винтовок, четыре нагана, один маузер, два бинокля и все обмундирование. Полагая, что убежавшие бандиты взяли с собой две винтовки, по пять патрон и два нагана, а обмундирование осталось на биваке.

Бой велся с 3 до 4. Сейчас же написал донесение т. Дроздову о результате боя, что Рябоконь взят живым, послал двух бойцов с донесением в станицу Староджерелиевскую, чтобы т. Дроздов выслал 15 человек рабочих в мое распоряжение, чтобы вынести Рябоконя из плавней, и пять подвод для доставки Рябоконя и трофеев в станицу Староджерелиевскую, а сам остался с тремя бойцами на биваке возле Рябоконя. И начал обстреливать местность, окружающую бивак банды Рябоконя. Три раза обстрелял плавни, чтобы дать подумать бежавшим бандитам, что бивак не брошен и чтобы бандиты не набросились отбивать у нас Рябоконя.

В 12 часов ночи т. Дроздов выслал 15 человек рабочих с двумя бойцами вверенной мне группе. Я распорядился положить Рябоконя в байду, чтобы удобно было его доставить на берег, так как расстояние от бивака до Черного ерика было около четырех верст. Тем временем Сороколит умер. Совместно с рабочими прибыли восемь человек ЧОНа Староджерелиевской. Оставаться до утра не было возможности. Надо было доставить Рябоконя живым поскорей в станицу.

С гряды Черного ерика совместно с т. Дроздовым поехали в Староджерелиевскую. Прибыв в Староджерелиевскую в 4 утра, сейчас же вызвали лекаря и сделали Рябоконю перевязку. Рябоконь благодарил властей за хорошее отношение к себе. В 5 часов т. Дроздов взял с собой меня и мы отправились в Славянскую. В Славянской т. Касилов дал распоряжение отправиться с Рябоконем к перевязочному врачебному пункту. Сделали перевязку Рябоконю и отправили его в городскую милицию и сдали под стражу.

В 6 часов вечера отправились к пароходу и направились в Краснодар. 2 числа ноября в 3 часа дня прибыли с т. Дроздовым и Рябоконем на пристань. К пароходу прибыли на автомобиле т. Сороков и т. Попашенко, где мы и передали Рябоконя в распоряжение т. Сорокова и т. Попашенко.

Тит Загубывбатько».

Кто стрелял в Рябоконя, читавшего в это время газету, поразив ему одним выстрелом обе руки? Омэлько Дудка до

1937 года, пока его не арестовали, похвалялся, что это сделал он. Он вообще много рассказывал о поимке Рябоконя, все заслуги этого предательства приписывая себе. Возразить же ему было некому, так как Тит Ефимович уже не жил на Кубани. Тит в своих воспоминаниях о том, кто стрелял, умалчивает. Если бы стрелял Дудка, он упомянул бы об этом. Значит, в Рябоконя стрелял он, Тит Ефимович Загубывбатько, до 1922 года белозеленый бандит, теперь намеревавшийся стать штатным сотрудником ОГПУ, но которым он так и не стал…

Приводя его воспоминания, я опять-таки сохраняю их стилистику, так как язык их может сказать читателю не меньше, чем сами описываемые события…

Месяц спустя Малкин составит документ, из которого будет ясно, помимо его воли, сколько стоит предательство. Как и всегда, как и во все времена — тридцать сребреников, а по расценкам тех лет — триста пятьдесят рублей на группу в восемь человек…

«Срочно.

Предславрайисполкома тов. Касилову. 1924 г.

Оперирующая банда В.Ф. Рябоконя в течение трех с половиной лет на территории Славрайона 31.11.24 г. опергруппой № 2 Загубывбатько ликвидирована. Сам главарь банды В.Ф. Рябоконь пойман и доставлен живым в Краснодар. Хитрый, умелый наймит отечественной буржуазии при ловле его требовал от сотрудников ОГПУ нечеловеческих усилий и даже жертв. Многие сотрудники в данный момент оборваны и босы и находятся в страшной материальной нужде. Кроме того, те же сотрудники в данный момент ведут ликвидацию остатков бело-зеленой банды, для чего также требуются средства.

Учитывая вышеизложенное, аппарат уполномоченного КЧО ОГПУ Славрайона просит Славрайисполком выдать вышеназванному аппарату для вознаграждения сотрудников опергруппы № 2 за поимку — ликвидацию Рябоконя и дальнейшей ликвидации банды 350 рублей.

Аппарат уполномочен. КЧО ОГПУ Славрайона уверен, что Славрайисполком учтет проделанную работу и окажет материальную помощь сотрудникам ОГПУ, не щадя здоровья, сил, выполняющих директивы власти Советов.

Уполномоченный Кубанского окружного отдела по Славянскому району Малкин».

Станица Староджерелиевская встретила арестованного и раненого Рябоконя Василия Федоровича колокольным звоном. Как это не невероятно, но все произошло именно так.

Арест Рябоконя произвел в народе неслыханное волнение и смятение. Люди высыпали на улицы встречать линейку, на которой его везли с забинтованными руками. И тут случилось, казалось, невозможное — зазвонили колокола станичной церкви. Но это не было чьей-то дерзостью или вызовом. Все опять, как и многое в судьбе Рябоконя, свершалось как бы само собой.

Оказалось, что в местной церкви обычно звонили, не поднимаясь на колокольню, для чего от колоколов были спущены веревки до самой земли. На выгоне же возле церкви паслась скотина. Был там и бык, который начал жевать веревку, а потом и дергать ее, разнося по станице неожиданный колокольный перезвон. И поскольку встреча Рябоконя колокольным звоном произошла как бы само собой, в этом тоже увидели некий высший смысл и вмешательство самого провидения.

Василий Федорович Рябоконь, руководитель повстанческого движения в приазовских станицах, бандит, пособник мировой и отечественной буржуазии, как писали тогда в донесениях и сводках, в течение более четырех лет мешавший мирному труду населения, наконец-то был пойман.

Когда с бандитизмом в приазовских плавнях было покончено, тогда и началось собственно социалистическое строительство. Теперь уже никто и ничто не мешало ему. Не пройдет и пяти лет, как начнутся массовые, повальные высылки людей на Урал. Кулаков, разумеется. То есть наиболее исправных хозяев. Выселение в таких душераздирающих картинах, от которых и теперь, спустя многие годы, холодеет кровь. Потом в 1933 году будет в этом хлебном краю голод, перед которым померкнут картины бедствия осажденногофашистами Ленинграда. Высокими бурьянами зарастут станицы, в которых редко шмыгнет одичавшая, не съеденная еще кошка или собака… Но все это будет потом, о чем тогда люди знать не могли, как и позже, вплоть до сегодняшнего дня, для большинства связь ликвидации бандитизма с последующими апокалиптическими событиями будет такой же призрачной…

Казалось, наконец-то власть могла рассчитаться со строптивым повстанцем, непокорным Рябоконем. И она вроде бы расправилась с ним по всей строгости установленных ею законов.

Но тут возникают сомнения, несмотря на, казалось бы, неопровержимые факты. Нужна ли была власти смерть Рябоконя, выгодна ли она была ей теперь? Многие ведь понимали, что Василий Федорович Рябоконь — не просто руководитель повстанческого движения, каких было на Кубани в годы гражданской войны немало. Это был человек, обладавший абсолютным доверием людей. Он был не столько руководителем движения, сколько его символом, знаменем, выразителем воли людей, их заступником и надеждой. Ведь жители хуторов и станиц его так и не выдали, не указали, где он скрывался. Возникала интересная ситуация: власть была у одних, а абсолютное народное доверие — у него, Рябоконя. С уничтожением его это доверие народа не только не переходило к власти, а, наоборот, еще более от нее отдалялось. А это были уже не смутные годы Гражданской войны, когда было еще не ясно, кто победит, а конец 1924 года. Новая власть стремилась уже утвердиться не винтовкой и пулеметом исключительно, а завоевать хоть какое-то расположение и доверие людей. В этих условиях просто поймать и убить — Рябоконя значило убить всякое доверие людей к власти, спровоцировать новый виток борьбы с ней, борьбы глухой, незримой и упорной.

Так просто было бы, объясняя рябоконевское движение, пойти по пути простейшему и формальному: всего лишь девять человек, скрывающихся в камышах, — обычная банда, а не какое-то там народное движение… И тут обнаруживается первое несоответствие: пока Рябоконя пытались безуспешно поймать, всячески подчеркивали именно политический характер его деятельности, а когда начали судить, то уже просто как бандита. Не кроется ли нечто за этим несоответствием, теперь нам за давностью лет не вполне понятное? Ведь бандиту мог быть вынесен любой приговор, а вот политическому противнику — только смертельный, потому что никакой иной политической силы, кроме собственной, новая власть не признавала.

Зная об этом, не потому ли Василий Федорович отрицал всякую свою связь с какими бы то ни было, особенно внешними, политическими силами? Теперь ему было выгоднее быть осужденным как бандит, чем политическим противником.

Столь долгие годы ловимый Василий Федорович Рябоконь допрашивается 4 ноября НАЧКРО Сороковым всего лишь единожды. Сохранился короткий протокол с дежурными вопросами. И уже 16 ноября состоялось заседание политтройки по внесудебному рассмотрению его дела.

Заседание политтройки проходило под председательством НАЧКУ БОК отдела ОГПУ Еремина. При участии членов политтройки представителя окружкома Артамонова и представителя окротдела ОГПУ Попашенко. В присутствии заместителя старшего помощника прокурора Налбандова, при секретаре Автономове. Вот ее решение:

Политтройка усмотрела, что, находясь в банде, руководимой лично им, потеряв всякую связь с международной и местной контрреволюцией, организовав вокруг себя банду, численность которой все время менялась и в последнее время равнялась девяти человекам, производил налеты на советские и частные учреждения, а равно и на отдельных граждан, занимался в период с 1920 года по настоящее время вооруженными грабежами, к числу каковых относятся: налет на пароход в районе ст. Гривенской Кубанского округа в 1922 году, два налета на ЕПО станицы Ста-роджерелневской и квартиру комчона Фурсы в 1923 году и налет на хутор Лебедевский 10 апреля 1924 года, где им были повешены граждане: Погорелов, Бирюк, Заяц, Моренко, что и сам обвиняемый Рябоконь признает и при личном допросе обвиняемый Рябоконь заявил, что никакой связи с контрреволюционными организациями как на территории Союза, так и вне он не имел. Нападениями и убийствами руководила личная месть за разграбленное разными лицами имущество, принадлежащее ему. Причину столь долгого нахождения в камышах объясняет тяжестью совершенного преступления перед Соввластью и боязнью понести за это тяжкое наказание.

Принимая во внимание все вышеизложенное, политтройка постановила:

К обвиняемому гр. Рябоконю Василию Федоровичу, 34 лет, применить высшую меру наказания — расстрелять. Приговор привести в исполнение в течение 24 часов…

Но примечательно, что параллельно с этим быстрым и спешным внесудебным разбирательством с Рябоконем ведется и другая работа. С ним долго беседуют высокопоставленные сотрудники ОГПУ, в частности Вдовиченко, а также Малкин, приехавший специально для этого из отпуска. При этом у Рябоконя возникает какой-то лично выработанный план…

О чем говорили с Рябоконем, мы никогда, видимо, уже не узнаем. Но сидевший в соседней камере казак станицы Гривенской Грицько Пухиря, которому удалось перекинуться с Василием Федоровичем фразами, потом сообщил, что Рябоконь сказал, что ему предлагают вступить в Красную армию, но он решительно отказался.

Может быть, Вдовиченко и Малкин плели свою очередную интригу, пытаясь использовать его для вывода из камышей все еще остающихся там людей? Вполне возможно и даже вероятно. И они, в конце концов, склоняют его к тому, чтобы он написал письмо-обращение к скрывающимся в камышах хлопцам. Такое письмо он из-за ранения рук диктует кому-то из сокамерников, но ставит свою подпись.

Послание Рябоконя Василия Федоровича дорогого стоило. Ведь оно было обращено не только к тем четырем уцелевшим его соратникам, а ко всем людям, находящимся в камышах. Кроме того, это было обращение ко всем жителям приазовского региона, для которых Рябоконь был безусловным авторитетом. Это письмо Рябоконя, по сути, извещало их об окончательном прекращении вооруженного сопротивления новой власти:

«Братцы!

Внезапно раздался залп, которым я был ранен в обе руки. Через несколько минут мне оказали помощь, то есть быстро сделали перевязку — Загубывбатько и Дудка.

После этого я был отправлен в станицу Староджерелиевскую, где меня встретили обыкновенно, как Василия Федоровича, затем по дистанции отправили меня в город Краснодар, где я и нахожусь при ГПУ.

За всю мою дорогу — кроме хорошего, я ничего не слышал.

Известные и вам по фамилиям лица, как-то Вдовиченко и другие, да и Малкин приехал из отпуска, с которыми я много говорил о наших делах, часто посещают меня и оказывают помощь как в лечении, так и материально. Затем передо мною поставлен вопрос о выводе вас, последних, на что я согласился.

Мне предложено ехать совместно с Малкиным к вам, но я пока болен, а посему предлагаю вам явиться самим добровольно.

Мой совет — явиться вам в станицу Славянскую или город Краснодар в ГПУ, и не будьте трусами — вспомните то, что мы читали в газетах о Савинкове Борисе — ведь это человек не с такими проступками, как я или вы, и то остался жив.

Вы вспомните: разве из добровольно вышедших есть хотя бы один расстрелянный? Нет! А если и придется ответить, то только мне одному, как стоявшему во главе вас.

И вот я вам предлагаю, а вместе с тем и призываю явиться. Пишу я это письмо к вам не под насилием и угрозами кого-либо, а лично по своему выработанному плану. А кто меня не послушает и добровольно не явится, я тогда приму против того другие меры. Вы меня хорошо знаете, что мною задумано — всегда должно быть и сделано. Кем я наметил передать это письмо, того считайте неопасным.

По имени не хочу никого называть, но знайте, что ваши имена известны властям.

Письмо писано по моей просьбе одним из арестованных, а подписываюсь я, хотя и плохо, ввиду ранения рук, но вы ведь мою подпись знаете хорошо.

С пожеланием всего хорошего ваш друг Рябоконь.

11 ноября 1924 г., г. Краснодар».

Все, казалось, было предельно ясным: сломали в органах человека, заставили, склонили, принудили обратиться с этим письмом к повстанцам, своим сотоварищам и сподвижникам. И все же положение Рябоконя представляется не таким простым.

Дело в том, что такое письмо Рябоконя имело силу для тех, к кому он обращался, лишь в том случае, если он останется жив. Если же он будет расстрелян, то оно сыграло бы прямо противоположную роль: убедило бы людей в том, что новой власти верить нельзя, и уж лучше умереть, чем доверяться ей.

И тут обнаруживается еще одна нелогичность. Если заседание политтройки состоялось 16 ноября, а письмо было написано Рябоконем 11 ноября — это слишком малый срок для того, чтобы оно получило огласку как в плавнях, так и по окрестным хуторам и станицам. Предположить, что цель была одна — выманить письмо, а затем вынести приговор? Но ведь это обращение действительно имело силу лишь при живом Рябоконе…

Мы теперь, видимо, уже никогда не узнаем, о чем говорили с Рябоконем сотрудники ОГПУ. По всем признакам, это было не типичное пытание «бандита», наконец-то попавшегося в их лапы. Да и о чем его было, собственно, пытать, если никакой армии, но даже и малого отряда за ним не было? За ним стоял только народ, его сочувствие, доверие и надежда. Могла быть, конечно, и месть со стороны органов к этому неуловимому непокорному казаку, все-таки перехитрившему их.

И все же остается загадкой это письмо Василия Федоровича. Легче всего, повторюсь, предположить, что его просто принудили обращение подписать. Но Рябоконь был не из тех людей, кто так легко, в считанные дни отказывается от своих убеждений и отрекается от своего образа жизни. Не для того он почти пять лет скрывался в плавнях, не для того выстраивал свою своеобразную форму сопротивления, по сути, отбирая часть власти у власти существующей. По всей вероятности, дело было в другом. Как человек чуткий и здравомыслящий, он конечно же не мог не замечать того, что в стране и обществе происходят перемены, что жизнь бесповоротно пошла по ка-кому-то еще не вполне ясному пути, где открытое сопротивление теряло всякий смысл, так как не находило поддержки среди смертельно уставших от войны и хаоса людей. И он нашел в себе силы смириться и признать это. Его обращение к людям стало не признаком его слабости, сломленности, но признаком силы человека, несмотря ни на что, не утратившего рассудка и самообладания.

МОИСЕЙ ЧОРНЫЙ И НЕЧИСТАЯ СИЛА

В этом приазовском районе после ликвидации Рябоконя для советской власти главной заботой теперь стало, чтобы люди вышли из плавней, вернулись к мирному труду и приступили к социалистическому строительству. Нужно было хоть как-то погасить бушующий уже который год хаос. Для тех, кто скрывался в плавнях сначала от террора, потом от странной «новой» жизни, важно не только вернуться в свои хутора и станицы, в родные хаты, но и, по-возможности, уцелеть.

Всякая смута, возбужденная в народе, кроме внешних разрушений производит в людях и незримые внутренние, более коварные и трудно поправимые — разрушение душ и сознания, попрание тех извечных устоев родства, на которых и держится наше бытие. Человек, участвовавший в войне, тем более в братоубийственной, особенно жестокой, где правит не логика и выгода, а психоз, уже становится иным. И, видимо, нет на свете такого средства и такого лекарства, которые бы вернуло его в прежнее состояние…

Если бы дело было только в возвращении людей из плавней. Вернулись бы они к своим родным хатам и зажили так же, как жили всегда. Но после таких насилий, совершенных над самим их существом, что-то сдвигается в человеке окончательно и бесповоротно и восстановлено уже быть не может…

Если бы те, кто предпринимал переделку устроенного Богом мира, знал об этом… Может быть, они смутно и догадывались о том, что за таким переустройством мира открывается бездна, но по наивной земной ограниченности полагали, что бездна эта зияет лишь для избранных, а не для всех, ныне живущих. Постичь это они оказались не в состоянии.

Моисей Корнеевич Чорный родился в 1885 году в станице Должанской. Там же вырос, оттуда ушел на службу. Участвовал в Первой мировой войне. И, видно, хорошо, исправно участвовал, так как был награжден тремя Георгиевскими крестами — одним золотым и двумя серебряными — став полным Георгиевским кавалером. То есть был человеком смелым и несентиментальным. Тем более удивительно то, что произошло с ним потом, как сложилась его последующая судьба.

Эту историю мне рассказала его внучка Мария Владимировна Клочкова, проживающая на хуторе Лебеди.

Был у Моисея Чорного в станице Должанской друг детства Митрофан Белоконь. Вместе росли, вместе и на службу уходили.

В 1917 году кавалерийский полк, в котором служил полный Георгиевский кавалер Моисей Корнеевич Чорный, был направлен на подавление восстания в Петроград. Но по пути следования, в поезде, была проведена агитация, и большинство казаков побросали оружие, лошадей и разошлись по домам, забыв о присяге и долге, и уж тем более не задумываясь о последствиях подобного шага для своей дальнейшей жизни. То, что говорили им эти суетные люди с воспаленными взорами, вдруг показалось им таким справедливым, что они впали в соблазн… Так Моисей Корнеевич вернулся в родную станицу.

Поскольку грамотных людей было в то время мало, а он знал какую-никакую грамотешку, его пригласили работать в сельский совет писарем. Его же друг Белоконь ушел в плавни.

Нападения повстанцев и просто банд на станицу были частыми. Но Моисей Чорный не покидал своего поста при любой власти. Георгиевские кресты к этому времени советская власть у него отобрала.

И вот однажды на станицу Должанскую напал повстанческий отряд, в котором был и Митрофан Белоконь. Всех работников сельского совета схватили и приговорили к расстрелу, а до тех пор заперли в сарае. Белоконь, узнав, что среди арестованных находится и его друг детства Моисей Чорный, устроил ему побег.

Убежавшие собрались где-то в степи, раздобыли оружие и неожиданно налетели на станицу. Бандитов вышибли из станицы, а некоторых взяли в плен. Среди них оказался и Митрофан Белоконь. Пленным грозила та же участь. Тогда Моисей Чорный, благодарный другу, решил в свою очередь освободить его. Белоконь ушел в плавни, а Моисей Чорный, опасаясь обвинения в пособничестве бандитам, гоже скрылся в камышах, в районе станицы Степной и хутора Лебедевского. Так он оказался в этих краях и, как оказалось, надолго, на всю жизнь…

Семья же его — жена Мария Григорьевна и шестеро детей — не знали о том, где он находится. Никаких связей с родственниками он не поддерживал, видимо опасаясь суда.

Через годы, когда жизнь успокоилась и смута несколько утихла, Белоконь оказался в Мариуполе, а Моисей Чорный — на хуторе Лебеди. Женился и стал работать в колхозе. Но между собой они переписывались. Белоконь, приезжая в родную Должанскую, наводил справки о семье Моисея Корнеевича и сообщал ему. Дети его умерли в голодном 1933 году. В живых остался только сын Петр и дочь Матрена, которой было, когда отец ушел из дома, три года.

Жена его Мария Григорьевна вырастила оставшихся детей. Дочь ее Матрена Моисеевна вышла замуж за Веремия Владимира Ивановича. У них родились две дочери — Галина и Маша, Мария Владимировна, которая и рассказала мне эту странную историю. В 1940 году Владимира Ивановича призвали в армию, а Матрена Моисеевна родила третью дочь Таисию.

В самом начале Великой Отечественной войны пришло известие, что Веремий Владимир Иванович пропал без вести. Матрена Моисеевна, дочь Моисея Корнеевича Чорного, осталась одна с тремя малыми детьми на руках. А было ей в то время двадцать четыре года. Жила в страшной бедности.

После войны в 1947 году в станицу Должанскую с хутора Лебеди поехал в командировку Василий Порфирьевич Тонкий. Через него Моисей Корнеевич и решил объявить своему семейству, что он живет на хуторе Лебеди, работает бондарем в колхозе. Тонкий рассказал Матрене Моисеевне, что отец ее живет неплохо, имеет свое хозяйство, корову, пчел, виноградник. Но встречи тогда так и не произошло, и связь снова оборвалась. В 1958 году умерла Мария Григорьевна, жена Моисея Корнеевича, с которой он после той далекой нелепой разлуки так и не свиделся…

Внучка Моисея Корнеевича Мария Владимировна вышла замуж, взяв фамилию Чурсина. Работала она в колхозном ларьке на рынке. И вот однажды почтальон принес ей письмо, причем на ее новую фамилию. Она подумала, что это письмо от пропавшего на фронте без вести отца. От волнения и радости, что отец, оказывается, живой, долго не могла открыть конверт. Наконец разорвала его. И каково же было ее разочарование, когда увидела фотографию, на которой был какой-то старик и две бабки по бокам..

И потом только разобралась, что письмо было не от отца Веремия Владимира Ивановича, а от деда Чорного Моисея Корнеевича с хутора Лебеди…

С этим письмом Мария Владимировна отправилась на велосипеде к своей матери Матрене Моисеевне. Та сначала растерялась, а потом, заплакав, запричитала, мол, почему же так долго он, отец ее, не объявлялся, ведь ей было так трудно одной с детьми…

В письме этом Моисей Корнеевич просил разрешения приехать в гости к дочери и внукам.

И вот в мае 1953 года Мария Владимировна ехала к матери на велосипеде. Вдруг видит, идет по станице, чуть прихрамывая, высокий мужчина с большим деревянным чемоданом. «Дай, помогу ему, может идти ему еще далеко, станица-то большая», — подумала Мария Владимировна и, остановившись, предложила ему свою помощь. Поместили чемодан на багажник велосипеда. И она спросила — далеко ли идти? Мужчина ответил, что ему нужна Матрена Моисеевна Веремий и что он — ее отец.

— А я — ее дочь, — сказала она.

— А, Чурсина Мария?

— Но откуда вы об этом знаете.

— А я все о вас знаю, — ответил Моисей Корнеевич.

Дочь встретила Моисея Чорного не то чтобы радостно, но приветливо.

Погостил он у дочери три дня и уехал к себе на хутор Лебеди. Позже Матрена Моисеевна тоже навещала отца.

В конце 1960 года отец прислал ей деньги, впервые за многие годы оказав дочери помощь. Но это произвело на нее такое сильное впечатление, что ей стало плохо, и ее парализовало. В больнице женщина пролежала только месяц и в самом начале 1961 года умерла. Было ей тогда лишь сорок два года. На похороны дочери Моисей Корнеевич не приехал, сказав, что поднять ее из гроба не сможет…

После смерти матери семейная жизнь у Марии Владимировны разладилась. Она разошлась с мужем и уехала в Тюменскую область, где работала на мостопоезде. Но ее тянуло на Кубань. И в шестидесятые годы она приезжала в отпуск на хутор Лебеди к своему деду Чорному Моисею Корнеевичу, а в 1969 году переехала по его приглашению на Лебеди на постоянное местожительство. Дед выделил внучке шестнадцать соток земли, где она и построила дом. А 25 мая 1970 года на восемьдесят пятом году жизни Моисея Корнеевича Чорного не стало…

В этой истории я не увидел бы ничего необычного, если бы мне не попалась рукопись Моисея Корнеевича Чорного. На склоне лет, припоминая пережитое, он писал воспоминания, где речь шла и о Первой мировой войне, и о том, как заваривалась революционная смута, породившая Гражданскую войну. Повесть эту автор так и назвал — «Ссора».

Рукопись деда мне передала Мария Владимировна Клочкова. В ней помимо повести содержались и биографические заметки Моисея Корнеевича Чорного, в том числе объяснение, почему он тогда вдруг тайно покинул семью, родную станицу, как потом оказалось, на всю жизнь… И это его толкование своей судьбы, более психологическое, чем биографическое, резко отличалось от того, как она представлялась его родным и тем, кто его знал. Я приведу его исповедь, и пусть она скажет о себе сама:

«Судите меня, как хотите…

Это было в 1923 году. В марте месяце я заболел сыпным тифом. Доктор в станице в то время был мой двоюродный брат Чорный Иван Иванович. Он сказал мне: «Я тебя в больницу не возьму. Буду лечить дома». Ему как раз было попутно ко мне заходить. Болезнь была тяжелая. В самой высокой стадии ее развития. Я был несколько дней без памяти. Когда я начал уже поправляться, он мне сказал: «Будь уверен, что ты поправишься, ибо самомнения много влияют при таких болезнях».

Он заходил ко мне каждый день. Когда я уже поправился настолько, что мог сам подниматься с постели и ходить по комнате, однажды вечером часа за два до заката солнца входит в хату моя жена Мария Григорьевна и говорит: «Полезла на стен-ку сарая, который был под одной крышей с хатой, кошка красивой черной масти, и когда она глянула на меня, я просто обомлела и чуть не упала з драбыны». «Баба да и усе, — подумал я. — Перепугалась кошки», — и ничего ей не сказал. Вослед за этим вбегает в хату четырнадцатилетний мой сын: «Папа до нас на горище побиг кит, такый красывый, чорный. Я полизу его поймаю». «Не трогай, — я сказал ему, — это кошка, она тебе может глаза повыдирать. Да и зачем гонять. У нас своей кошки нет, пусть там гоняет мышей». У нас своей кошки как раз не было.

Я в это время лежал лицом кверху, в головах у меня было положено две подушки, одна на одной. Не успел я полностью досказать сыну свое предупреждение, как мне прямо на лоб тихою, ровною и тонкой струею полилась с потолка жидкость. Покуда я поднялся, эта жидкость облила мне всю голову, лицо и руки, которыми я затулял[3] лицо, когда почувствовал, что на меня с потолка льется что-то.

Это все произошло в течение пятнадцати секунд. Только я успел подняться, жидкость перестала даже капать. Оказалось, что эта жидкость в такой малый срок промочила восемь сантиметров сухой глины на потолке, облила мне голову, лицо и руки и промочила в углублении под головою у меня две подушки насквозь. Ничего мне больше не говоря, сын мой бросился на горище, но там уже ничего не было, одна небольшая мокрая лужа, диаметром сантиметров двадцать пять. Запах мочи. На мне был точно запах кошачьей мочи. Только я начал мыть руки, лицо и голову, как на пороге показывается доктор: «Ого! Кум уже начинает туалет наводить, значит, дело идет в хорошую сторону! Да что вас кошки навещали, что ли, так воняет кошачья сэчь». Я ему говорю: «Да ты посмотри, что здесь делается». — «А что?», — спросил он. «Да, — я говорю, — посмотри на потолок». Он посмотрел. Мы ему рассказали о том, как и что случилось. К этому времени зашел ко мне в хату еще один человек, оба они слушали наш рассказ и только пожимали плечами. «Смотри, кум, — сказал он мне, — не подумай, что это привидение против твоей смерти, а то от самомнения может быть возвратный тиф и тогда дело будет хуже». Я ему ответил, что охотно и твердо верю в свое выздоровление, но все же это меня очень тревожит. Он сначала было попробовал меня разубедить, что это обыкновенная кошка высцалась на горище, там попалась как раз трещина, и вот жидкость быстро прошла через потолок и как раз попала на тебя. Но когда им показали обе подушки, а потом они оба полезли на горище и увидели мокроту там и снизу на потолке, начали мы рассуждать все вместе: сколько бы потребовалось жидкости, чтобы промочить такую толщу сухой глины и две подушки и мои руки и лицо? Все согласились, что здесь жидкости никак не меньше одного литра и эту жидкость сначала нужно было капать каплями на потолок, пожалуй, несколько часов, пока могла бы размокнуть сухая глина, сначала с потолка должна жидкость падать раздельными каплями, а потом уже струйкой. Притом, когда струйка воды сверху прекращается, то ее еще несколько минут сопровождают капли. Весь этот процесс должен происходить ни в коей мере не меньше полтора, а то два часа. Как же это должно произойти за пятнадцать секунд? Конечно, все только пожали плечами и разошлись, никто ничего не сказал.

До этого времени я с женой и семейством жил хорошо и никаких предположений, чтобы бросить семейство и уйти куда-то, никогда у меня не было. Но после этого, ровно через год, явилось у меня непреодолимое настроение куда-то уйти из станицы и покинуть свое семейство. Куда и зачем, я не мог даже сам себе ответить. И в 1924 году уже в мае месяце я, не найдя слов сказать своей жене, что ухожу без всяких причин, секретно ушел. И вот уже тридцать два года, как ушел из родной станицы, от родного семейства и до сих пор нет настроения вести с ними хотя бы переписку. Иногда является настроение поехать, посмотреть на свою родину, где я родился, провел детство, школьные годы и жил почти до сорока лет, но тут же мне становилось стыдно показаться людям своей станицы, которые, наверно, все знают, что я ушел тайно, оставив семейство, без всяких конкретных причин.

Живу я сейчас возле станицы Гривенской на хуторе Лебеди. Первые четыре года я не имел пристанища, работал батраком. Потом нашел себе хозяйку, и мы сошлись. Живу своим домом, работаю в колхозе. Конечно, когда-то, кто-то прочитает мое откровение и, может, подумает, что я после тяжелой болезни не мог нормально судить. Но здесь были посторонние люди и люди с хорошим образованием и не могли дать никакого заключения. Судите меня, как хотите, но это надо мною действовала воля какого-то невидимого сверхъестественного существа. Современные ученые говорят, что у всякого человека есть судьба и что судьбу свою можно взять в свои руки и орудовать ею. Нет, это неверно. Если что человеку предназначено судьбою, то это — неизбежно. Я знаю, и думаю сейчас, что люди будут судить меня за это по-разному. Но я не боюсь никакого суда, потому что предание мое справедливо.

Эти явления были, есть и будут, но современные люди их стыдятся выявлять. Они считают, что этим они подрывают современную науку и лично свой авторитет…»

Эти рассказы могут показаться описаниями разных историй и разных судеб, и только соединенные вместе, встретившиеся во времени, может быть, и составляют более-менее полную, единую картину трагедии. Внешняя сторона — биографическая, и внутренняя — потаенная, необъяснимая, загадочная, — сошлись в единой картине…

Тут открывается что-то запредельное, вдруг обнажается то, что пошатнувшимися оказались такие основы человеческого существования, которые не могут быть порушены ни при каких обстоятельствах… Не только ведь странно, но и противоестественно, что человек оставляет вдруг на произвол судьбы жену и шестерых детей… Легче всего было бы объяснить это боязнью расправы, тоталитарным режимом и так далее, как это у нас обыкновенно и зачастую спекулятивно делается. Но к этой истории такое объяснение не подходит. Тут нечто совсем иное. Он, Моисей Корнеевич Чорный, ведь и сам казнился и терзался тем, что все так странно сложилось… Может быть, это следствие всего пережитого им — утраты родства, утраты чувствования человека человеком, при которых рассыпается жизнь, теряя свой смысл и значение. Может быть, это и есть свидетельство того, что душа человеческая, потраченная однажды войной, тем более надорванная войной междоусобной, братоубийственной, в свое прежнее положение уже не возвращается…

Нам же остается только попечалиться над этой странной историей, так как осуждать ее бессмысленно, а поправить невозможно…

НА ЛЕБЯЖЬЕМ ОСТРОВЕ

Уничтожить Рябоконя, уже изловленного в плавнях, для новой власти не составляло никакого труда. Так она и поступала с особо строптивыми и непримиримыми «бело-зелеными», которые конечно же не были никакими ни «белыми», ни «зелеными», но скрывающимися в камышах казаками, жителями этого приазовского края, не вполне понимавшими, откуда свалилась на них такая немилосердная напасть, почему им вдруг не оказалось места на родной земле… Так бы расправились и с Ря-боконем, но тут был особый, далеко не рядовой случай. Уничтожение его неизбежно получило бы широкую огласку и сделало его мучеником, для власти еще более опасным, чем при жизни. Его и без того громкое имя, поразительный авторитет и всеобщее уважение приобрели бы еще большую силу. Ведь только на него надеялись люди, с его именем связывали тогда свое избавление от терзающей их души напасти, окончательного разорения и погибели.

Новой власти нужно было морально уничтожить Рябоконя, дискредитировать в глазах общества, выставить бандитом, а не народным защитником. И такой пропагандистский факт, уничижающий Рябоконя, был найден, причем настолько сильный, что и восемьдесят лет спустя прицельно эффективен. И сейчас, как только речь заходит о Рябоконе, тут же вспоминают о трагедии 1921 года, происшедшей в Екатерино-Лебяж-ской пустыни, в мужском монастыре на Лебяжьем острове, что под станицей Брюховецкой. Там, где была коммуна «Набат», якобы рябоконевцы расстреляли сто двадцать коммунаров, не пощадив ни старого ни малого? Вот образчик такой пропаганды, кочующей и до сих пор, к сожалению, по патриотическим изданиям: «Ненастной осенней ночью на первую на Кубани коммуну «Набат» напала банда Рябоконя. Она перебила, зарезала, сожгла заживо сто двадцать коммунаров, в подавляющем большинстве — женщин и детей. Не пощадили ни одного, даже крохи» («Патриот», № 9, 2003) Да, действительно изверги, прочитавши такое, подумает и сегодняшний неосведомленный читатель. Но в личном деле Рябоконя, которое мне удалось разыскать, ни о чем подобном не упоминается. Будь Рябоконь хоть как-то причастен к этой трагедии, там было бы все расписано…

На самом же деле — это пропагандистская легенда, изготовленная для дискредитации Рябоконя, чтобы утвердить его в общественном мнении как бандита и разбойника. И поскольку она была выдумана позже, когда имя Рябоконя действительно стало легендарным на Кубани, где сказочники не посчитались даже с тем, что трагедия на Лебяжьем острове произошла в 1921 году, когда Василий Федорович еще не был тем легендарным Рябоконем, а повстанческим отрядом, оставленным в плавнях Ула-гаем, командовал некто Кирий.

Удивительно, что эта легенда продержалась столь долгое время. Но ведь ясно, почему. Такой тип человека, устойчивый к произвольным переменам и насилиям, был опасен как тем преобразователям жизни, так и последующим, тем более он опасен нынешним авантюристам. Подлинно народный характер не нужен тем, кто совершает дело антинародное… Именно потому с такой последовательностью вытравлялось из сознания его имя, даже тогда, когда ушло поколение людей, его знавшее, и, казалось, ушло в прошлое его время…

О том, что на самом деле произошло на Лебяжьем острове, в бывшем мужском монастыре, что не повстанцы уничтожили коммунаров, а чоновцы расстреляли, а потом и взорвали монахов в подвалах монастыря, об этом людям узнать было просто неоткуда…

Итак, попробуем разобраться в той далекой трагедии. В монастыре на Лебяжьем острове была устроена коммуна «Набат». Характер этих вымороченных коммун известен. В ком-мунии, как их тогда называли, насильно сгоняли выселяемых из своих родных хат станичников, чтобы продемонстрировать преимущества новой формы социалистического общежития и коллективного труда над частным. Вырванные из привычной среды люди здесь быстро терялись, не видя смысла своего существования, впадали в пьянство и разврат. Кроме того, сюда прибивался обездоленный Гражданской войной люд, в большинстве — криминальный. Новая форма общежития вскоре превратилась, по сути, в дурдом, из которого коммунары бежали куда глаза глядят. Да и власть всерьез подумывала о том, что делать с устроенной ею же «новой» формой общежития.

Еще совсем недавно разумные и благонамеренные люди, собранные в общие сараи-бараки или монастырские кельи, превращались, по сути, в психов. Все, что годами копилось в людях доброго и благородного, враз пропадало, замещаясь страхом, завистью, подозрительностью и звериной злобой. Такое преднамеренное прижизненное уничтожение людей было преступлением, не имеющим никаких оправданий.

Не была исключением и коммуна «Набат». Новые, незваные хозяева просто захватили Екатерино-Лебяжскую Николаевскую общежительную пустынь, отобрали у монахов все имущество, а самих загнали в полуподвалы и подвалы.

Новое житие в коммунах оказалось столь невыносимым, что 15 апреля 1921 года Коллегия Кубанско-Черноморского областного земельного отдела вынуждена была решать дальнейшую участь коммуны «Всемирная дружба», находившуюся в Марии-Магдалинской женской пустыни под станицей Роговской, и коммуны «Набат» на Лебяжьем острове: «Признать необходимым колонию малолетних преступников из коммуны «Всемирная дружба» выселить и предоставить для нее Екатерино-Лебяжский монастырь Тимотдела… Коммуну «Набат», находящуюся в Екатерино-Лебяжском монастыре слить с коммуной «Всемирная дружба». С целью расширения хозяйственной деятельности в коммуне «Всемирная дружба» всех монахинь Ма-рии-Магдалинского монастыря выселить и предоставить в распоряжение Облкомтруда, все постройки передать объединенным коммунам. Соединенную коммуну переименовать во «Всемирный набат», подчинить непосредственно Облземотде-лу, ввести группу ударных, бросить лучшие политические и хозяйственные силы, поставив коммуну на всю высоту показательности, сделав ее агитационно-показательной коммуной Кубано-Черноморской области».

Но никакой всемирной дружбы не получилось, и уже 4 ноября 1921 года президиум Кубано-Черноморского областного исполнительного комитета под председательством небезызвестного Яна Полуяна и в присутствии самого Сокольского рассмотрел вопрос «О расформировании коммун «Набат» и «Всемирная дружба» ввиду их крайне бесхозяйственных и преступных действий, влекущих возмущение населения и расхищение государственного достояния». Была создана комиссия для «выяснения целесообразности их дальнейшего существования».

Я привожу эти архивные документы лишь потому, что они очень важны для осознания сути трагедии, происшедшей потом на Лебяжьем острове. Другими словами, коммуна «Набат» по сути уже прекратила свое существование, власть признала то, что «новые» формы общежития не только не удались, но обернулись разложением людей… Но теперь с этими коммунами надо было что-то делать, куда-то их девать… К тому же доведенные до крайности монахи на Лебяжьем острове обратились за помощью к казакам, так называемым бело-зеленым, хоронившимся по плавням.

Далее произошло непредвиденное: руководство коммуны (председатель Науменко Петр Федорович) вместо войны с бело-зелеными стало вести с ними переговоры. Такого замирения в народе никак не могла допустить новая власть. Казаки просили отпустить монахов на волю, но этого не могло утвердить областное начальство. После того как погиб староста отец Александр и монахам запретили его отпеть, они проявили протест, отказавшись выходить на работу. Видимо, этого только и ждал отряд чоновцев, находившийся в это время в монастыре. Известно также, что накануне в монастырь был доставлен пулемет, шесть винтовок и двадцать тысяч патронов. Проявивших непокорность монахов чоновцы начали расстреливать. Узнав об этом, казаки бросились на помощь святым отцам. И тогда чоновцы, терпя поражение, взорвали храм, подвалы, в которых находились монахи. «Оплот мракобесия пал». Коммунары к этому времени уже разбежались кто куда.

После взрыва коммуна перестала существовать окончательно. Неизвестна судьба ее руководителей, многие из них сгинули в лагерях. Никаких документов коммуны на Лебяжьем острове, в отличие от Марии-Магдалинской пустыни, не обнаружено…

Уничтожение монахов в подвалах монастыря было выставлено как расстрел коммунаров, а виновным задним числом в пропагандистских целях объявлен Рябоконь, никакого отношения к этой трагедии не имевший и, как свидетельствуют архивные документы, болевший в это время тифом. Вот и вся история, старательно укрываемая и поддерживаемая более восьмидесяти лет…

Но сохранился еще один документ о трагедии на Лебяжьем острове. Это воспоминания бывшего чоновца, уроженца Тверской губернии, 1891 года рождения, Грибенюка Павла Ивановича из станицы Батуринской. Их записал журналист Владимир Яр-Островский в сентябре 1958 года:

«В 1921 году меня направили на подкрепление отряда чоновцев в коммуну «Набат». Я уже не застал церкви — ее взорвали чоновцы в декабре 1920 года, растащили иконы, утварь. Деревянными иконами забивали окна, жгли иконы, сожгли иконостасы, когда наступили морозы.

С утра нач. коммуны Науменко давал наряд: кому на переборку картошки, кому белить стены в кельях, кому готовить обед, стирать, чистить лошадей на конюшне.

Монахов под ружьями чоновцев выгоняли разрушать стены монастыря, работали они кайлами. Хотели возвести каменный барак для жилья, еще строили стену на случай штурма бело-зе-леных банд.

Начальники бражничали — пили монастырские настойки, наливки.

Однажды монахи в подвале подняли бунт — от недоедания (а кормили их наряду со скотом похлебкой из буряков и брюквы), погиб их староста отец Александр (Корнеев). Им даже не дали возможности отпеть его в церкви. И монахи отказались выполнять работы.

Я их водил под ружьем на работу. И врать не хочу: с ними обращались как с врагами, били почти каждый день за малейшую провинность, не идешь в строю — прикладом, выступаешь против — опять побои. И я однажды избил попа — мне лишнюю пайку выдали на обед.

Сейчас вспоминаю это, оторопь берет: за что мы так издевались — власть свою почувствовали. Кто-то из обслуги в болтанку сыпанул кружку соли — вот такая классовая ненависть была.

За зиму коммуна съела (мололи на мельнице) мешков сто двадцать гарновки — семенной пшеницы первого класса. Кадки соленого сала, бочки солений, меда. Ключари-монахи были запасливые. Одного гороха, гречневой крупы запаслись лет на пять. Начальник и партсекретарь — на повозку мешок гороха или зерна и — в станицу менять на самогон. А пили все здорово, доходило до того, что в горячке шашкой зарубили конюха — тот не захотел выполнять их команд и не поехал с ними в станицу.

Были они настоящие босяки, кто откуда — из Краснодара, Тимашевска, Новороссийска, из тюрем и лагерей повыходили, представляли себя революционерами, борцами за народное дело, а в действительности — бандиты, ворюги и грабители, шли под красными лозунгами и грабили народ. Вот что такое была коммуна. Жили коммунары на халяву, работать не хотели.

Судьба распорядилась со мной иначе. Я подал рапорт в одну из воинских частей, в регулярную Красную армию, прошел всю Великую Отечественную войну, потом служил в военкомате.

Двое детей, четверо внуков. Теперь на пенсии. Только вы все это не пишите, никто не опубликует, а мне что будет? По головке не погладят. Но я врать не хочу: что было, то было…

Такая вот пропаганда велась и все еще ведется вокруг имени Рябоконя. Забыты действительные разбойники, шаставшие по камышам, коих в те годы было немало. Забыты истинные преступники, устроившие погром огромной страны и ее народа, а его имя все еще помнится, все еще выставляется в ложном значении. Ведь такого человека, так и не смирившегося с насилием, выражавшим народный протест, против своих притеснителей, сохранившего душу свою в немилосердное время во всем Приазовье и на всем юге России больше не было. Не видно такого человека и теперь, хотя, по всем приметам, он уже должен был явиться… Видно, таких людей пока не может родить и выпестовать иссушенная всевозможными насилиями и лукавствами русская земля…»

Исследователи уже давно обратили внимание на некую нелогичность Улагаевского десанта на Кубань в августе 1920 года, его очевидную беспричинность, стратегическую и тактическую немотивированность и необоснованность. И действительно, этот запоздалый поход Белого движения выглядит каким-то странным. Армия Врангеля, оказавшись в Крыму, готовилась к длительной обороне. Рассчитывать на кубанское казачество ей не приходилось, так как оно не оказало серьезного сопротивления большевизации Кубани, по сути, сорвало Белое движение на юге России, и в этом Врангель уже убедился. Так что представить десант как попытку поднять кубанское казачество против большевиков более чем неубедительно. Вряд ли он был и следствием только отчаяния и обреченности. Прокламации той поры, обращенные к казакам и призванные обосновать необходимость нового похода на Кубань, и вовсе не впечатляют, поскольку абсолютно оторваны от реальной обстановки. Но тогда в чем был смысл этого неожиданного и скоропалительного десанта?

Есть все основания полагать, что цель этого последнего и заведомо провального похода была иной. Среди нынешних кладоискателей упорно удерживается мнение, что Врангелю стало известно местонахождение золота Рады и он устремился на Екатеринодар. Правда, тайну кубанского золота кладоискатели по стереотипному представлению связывают с именем главы законодательной Рады Николая Степановича Рябовола. Между тем очень важно было бы определить, кому именно из политиков того времени могла быть доверена эвакуация казны…

Можно также предположить, что намерению Врангеля завладеть сокровищами не суждено было сбыться. Но тогда отряд, оставляемый Улагаем в приазовских плавнях под командованием некоего Кирия, заместителем которого был Василий Федорович Рябоконь, мог иметь задачу не только борьбы с советской властью, но и какую-то иную, связанную с золотом Рады. Во всяком случае мне приходилось слышать от старожилов хутора Лебеди и станицы Гривенской о причастности В.Ф. Рябоконя к этой тайне Кубани. К тому же он некоторое время работал в Раде, являясь там представителем своего отдела. Примечательно, что в большевистских документах той поры — отчетах и донесениях, а также в произведениях художественной литературы более позднего времени он настойчиво называется членом Кубанской Рады и полковником, хотя он был всего лишь хорунжим…

О том, как и почему этот отряд оказался в плавнях, рассказал сам В.Ф. Рябоконь в протоколе допроса, сохранившемся в его личном деле, которое мне удалось разыскать. Кого именно из офицеров приглашал генерал Улагай и начальник штаба армии генерал Дроценко в Ачуево, какую задачу им ставили…

На многие размышления наталкивает содержание этого дела В.Ф. Рябоконя. Поражает, в частности, то, что в нем есть, как мы уже знаем, акт о приведении в исполнение осенью 1924 года расстрельного приговора. Правда, почему-то акт не подписан врачом. Между тем известно, что В.Ф. Рябоконь остался жив и в 1950 году вновь появился на Кубани… По всем приметам, он не мог остаться в живых. Ведь большевики той поры особой сентиментальностью и сострадательностью не отличались. И должны были быть достаточно веские причины, чтобы сохранить ему жизнь, но и создать полную видимость расстрела, оставив в личном деле ложныедокументы…

Земляки В.Ф. Рябоконя на хуторе Лебеди и в станице Гривенской всегда были уверены в том, что Василия Федоровича не расстреляли…

Что же это были за такие веские причины, из-за которых В.Ф. Рябоконь все-таки уцелел? Можно предположить, что, скорее всего, это было связано с тайной золота Рады. Кроме того, от старожилов мне стало известно, что такое невероятное воскрешение и появление В.Ф. Рябоконя на Кубани через двадцать пять лет сопровождалось тщательным наблюдением за ним органами государственной безопасности. Что стояло за этим, какую тайну унес с собой Василий Федорович Рябоконь, остается загадкой и восемьдесят пять лет спустя…

ВОЗВРАЩЕНИЕ РЯБОКОНЯ

Уцелевшие все-таки во всех несчастьях старожилы рассказывали, что после выхода людей из плавней там еще долгое время бродили брошенные ими, одичавшие кони. Они шумно шарахались по камышам, заслышав приближение человека, боясь его пуще всякого зверя. Видно, кони учуяли, что с людьми произошло что-то неладное, и теперь их надо опасаться более всего. Они так и не вышли к людям, так и пропали в камышовых топях и на глухих грядах. Лишь иногда на этих грядах, поросших терновником, рыбаки находили потом среди бурьяна их белые, обкатанные ветрами и временем, кости. Порой рядом попадалось истлевшее седло, рассыпавшееся в труху при первом прикосновении. Поржавевший кинжал или шашка — бесполезное и теперь уже ненужное железное оружие… — Молчаливо склонялись они над этими скорбными останками, думая, что, может быть, кого-то из их родни носил этот конь. Вздохнув, садились в байды и уплывали притихшие, словно боясь вспугнуть внезапно проснувшееся в душах неотступное и томительное чувство вины и тревоги.

Где-то до шестидесятых годов в этих прибрежных хуторах и станицах еще жили странные люди с безумным блеском в глазах на уже потухающих лицах. Их называли рябоконевцами. Сторонящиеся других людей, они в одиночестве подолгу пропадали на берегах лиманов, словно кого-то поджидая. Они, оставаясь глухими к происходящему вокруг, действительно ждали на берегу своих, будучи уверенными в том, что те не погибли, а все еще скрываются в плавнях и, рано или поздно, придут, вернутся в родные хаты. Своих из плавней они, разумеется, так и не дождались. Теперь уже и этих чудаковатых людей не осталось. И некому больше рассказать о том, как здесь жили и умирали люди, не понимая вполне, кому они помешали на этом, таком обширном свете…

Пока составлял эту повесть из того, что еще осталось, каким-то чудом уцелела, завершилась, возбужденная мной, судебная тяжба по реабилитации Василия Федоровича Рябоконя — пришло решение Верховного суда (от 23.09.2002) в ответ на мою кассационную жалобу, с которой я туда обращался. Но сначала Краснодарская краевая прокуратура отказала в реабилитации Василия Федоровича Рябоконя потому, что «он осужден за общеуголовное преступление». Потом президиум Краснодарского краевого суда признал его виновным в том, что в июне 1920 года, в разгул террора, при задержании он скрылся и ушел в плавни. То есть смел сопротивляться, не подставил покорно свою буйную голову на отсечение. Крепка же в России память, если и более чем через восемьдесят лет об этом все еще помнится…

Примечательно, что в 1920 году пытались арестовать его не как бандита, а как казака и офицера. Доказательство тому — приговор 1924 года, где он не обвиняется ни в чем, совершенном в 1920 году…

При этом обстоятельства «общеуголовного преступления» отметаются напрочь, в то время как они многое объясняют. А состояли они в том, что свое «общеуголовное преступление» В.Ф.

Рябоконь предпринял в ответ на террор, массовый захват заложников, их высылку и расстрел. Если наше право и сегодня посчитает В.Ф. Рябоконя «бандитом», то это по крайней мере странное право, ибо без всякой правовой оценки остаются десятки, если не сотни семей заложников (один из списков я привел в повести), пострадавших безвинно… Здесь общим и безнадежно запоздалым, чисто декларативным осуждением репрессий обойтись невозможно.

Ясно, что «бандитизм» Рябоконя, его сопротивление стало естественным ответом на те «революционные преобразования», которые проводились, на то безумие по переделке, «перековке» народа, которое было предпринято в России. Странная во всем этом обвинении логика, точнее, отсутствие ее и всякой причинно-следственной связи. Суд земной и Суд Божий не в ладах все еще у нас в России…

Из этой странной нелогичности выходит единственный вывод: насилие в России все еще продолжается. Конечно, в иных формах и в иных идеологических мотивациях, согласно новому «велению времени», но продолжается… При этом народный характер, естественно, не нужен. Он — самая большая опасность, поскольку самим фактом своего существования обнажает и обличает суть происходившего и происходящего. Именно поэтому Василий Федорович Рябоконь все еще остается опасным…

Пантелеймона Дудника, Омэлька Дудку, как его чаще звали, арестовали в 1937 году. Хуторяне тогда удивлялись, недоуменно спрашивая друг друга: а этого за что арестовали, ведь он слыл вроде бы героем, бравшим самого Рябоконя? Оказалось, что взяли его не за политику, а «за бэкив». Попытался хитрый Омэлько увести колхозных волов, посягнул на социалистическую собственность, вот его и взяли. Вороватым был Дудка… Не помогли ему и заслуги, его, можно сказать, героическое прошлое.

В 1936 году умер Тит Ефимович Загубывбатько. После ареста Рябоконя он покинул родные края. Может быть, учуял умный Тит, что на Кубани грядет голод, или просто так совпало, ведь он работал в агрокомбинате и там, куда его посылали. Жил он в Карелии, сначала в селе Керети, а потом в Кандалакше. Позже, приехав в отпуск на Кубань, поработал в Приазовском зерносовхозе заместителем директора. Потом получил назначение в Азербайджан — директором зерносовхоза в село Канышлаг. Сначала уехал один, а потом туда перебралась и вся семья. Жена Мария Яковлевна, та самая восемнадцатилетняя Маня, которая вышла в 1929 году замуж за сорокалетнего Тита Ефимовича, дочь Якова Казимирова, которого в мае 1924 году убили рябоконевцы в ночной перестрелке в станице Новониколаевской. Уехала с крохотными сыновьями Леней и Севой и своей семнадцатилетней сестрой Павлиной.

Там они жили хорошо, но вскоре зерносовхоз признали нерентабельным и ликвидировали. Тит Ефимович организовал погрузку сельскохозяйственной техники на железнодорожные платформы, а сам заболел. Заболел внезапно и тяжело.

Что-то случилось с ним непонятное. По природе своей оптимист, обладающий предусмотрительностью, осторожностью и даже изворотливостью, Тит Ефимович как-то сразу сник, утратив ко всему интерес. Может быть, в этой злой жизни, которую он, казалось, перехитрил, ему вдруг со всей беспощадностью открылась простая истина, которую не так просто было осознать и невозможно смириться: вся его жизнь, которой так дорожил и ради ее сохранения шел на любые жертвы, имела смысл и значение только в кругу тех людей, с кем он жил на родном хуторе, среди ровесников, с которыми входил в эту страшную смуту и хоронился по плавням, не предполагая, как обойдется со многими из них судьба. Без них и его жизнь теряла былую ценность и значение. Без них ему теперь не особенно хотелось и жить…

Какая досада. Как он мог не догадаться об этом раньше, зачем эта истина со всей беспощадностью открылась ему только теперь, так запоздало? Знай он это раньше, может быть, все сложилось бы иначе…

25 июля 1936 года Тит Ефимович Загубывбатько умер от менингита. Ему не было еще и пятидесяти лет.

Жена его в 1947 году вернулась на Кубань. Ныне Мария Яковлевна Скляр живет в Приморско-Ахтарске с сыном Всеволодом вот уже больше полувека…

Малкин Иван Павлович, ловивший Рябоконя, дослужился до начальника УНКВД Краснодарского края. Тот самый Малкин, который зверствовал, подавляя Вешенское восстание на Дону, а потом останавливал публикацию «Тихого Дона», описывающего это восстание. Заслуженный чекист, награжденный за борьбу с бандитизмом орденом Красного Знамени, а за борьбу с «врагами народа», то есть просто с народом, — орденом Красной Звезды, был арестован в декабре 1938 года. Повинный в незаконных массовых репрессиях, по сути заливший кровью Кубань, этот «почетный чекист» был исключен из партии как враг народа. Ордер на его арест подписал лично Лаврентий Берия. Он обвинялся в причастности к антисоветской правотроцкистской организации, в нарушении социалистической законности и применении недозволенных методов следствия. Второго марта 1939 года на закрытом судебном заседании Военной коллегии Верховного суда СССР он был приговорен к расстрелу и расстрелян. Без права реабилитации. Пришло, видно, время, когда творцы революции, умевшие только убивать, оказались ненужными, лишними…

Примечательно, что, обвиняя Малкина, ему почему-то припомнили давнюю работу в тылу белых, где он был резидентом. Припомнили и улагаевский десант, который, обманув разведку красных, высадился совершенно неожиданно в Приморско-Ахтарской. Оказывается, Малкин был заслан в штаб Улагая, но, видимо, сообщить о месте высадки десанта просто не имел возможности. Странно, что припомнили ему и это спустя восемнадцать лет…

И только, кажется, Василий Федорович Рябоконь пережил всех своих бывших соратников и противников. Если, конечно, верить людским свидетельствам и народной молве. А не верить им нет никаких оснований.

По всякой логике, он должен был погибнуть первым. Но вопреки, казалось бы, неоспоримым и несомненным фактам и даже документам, несмотря на расстрельный приговор, многочисленные свидетельства говорят о том, что он все-таки остался жив.

Для маловерных, для тех, для кого тайн человеческих, кроме кроссвордов, не существует, приведу этот страшный документ — акт о приведении в исполнение расстрельного приговора. Пусть думают, что так именно все и произошло, если есть на то бесстрастная и вроде бы неоспоримая бумага… О, если бы нашу трудную российскую историю можно было изучать только по архивным бумагам…

«Акт № 33.

1924 года, ноября 18 дня, г. Краснодар.

Мы, нижеподписавшиеся, — комендант Кубокротдела ОГПУ Вдовиченко и ДЕЖком Степанов составили настоящий акт в следующем:

Сего числа в 11 часов вечера нами во дворе Кубокротдела ОГПУ в специально оборудованном для сего помещении, приведено в исполнение согласно приказанию по КЧО ОГПУ за № 32 от 18 ноября с.г. постановление политтройки по борьбе с бандитизмом на территории Кубани от 16 ноября с.г., утвержденное крайполиттройкой от 17 ноября 24 г. — по делу гр. Рябоконя Василия Федоровича, приговоренного к высшей мере наказания — РАССТРЕЛУ.

В результате вышепоименный гражданин Рябоконь от огнестрельного ранения в голову после освидетельствования трупа, оказался убитым насмерть.

Вышеизложенное свидетельствуем своими подписями.

Примечание: прокурор был поставлен в известность.

Комендант Кубокротдела ОГПУ Вдовиченко.

ДЕЖком Степанов».

Теперь уже, видимо, невозможно установить, откуда и почему в людях возникла эта непоколебимая уверенность, причем с самого начала, с 1924 года, в том, что Василия Федоровича не расстреляли и что он остался жив.

Зная коварство Малкина, можно было бы предположить, что это он преднамеренно пустил такой слух. Но зачем? Чтобы соратники Рябоконя быстрее выходили из плавней? Но они вышли бы, лишь точно зная, что Василий Федорович не расстрелян. И кроме того, свидетельства эти носят такой характер, что невозможно заподозрить их преднамеренность или организованность.

Дочь Василия Кирилловича Погорелова, погибшего от рук рябоконевцев, Пелагея Васильевна Махно так прямо и говорила, что Рябоконь был знаком с Малкиным. Тот положил его в больницу, а потом отпустил: куда хочешь, туда, мол, и иди. Василий Федорович пошел к дочери Марфе, но та боялась, что их всех арестуют. И тогда он ушел к своей сестре в Лабинск.

Восьмидесятилетний житель станицы Староджерелиевской Михаил Лукич Монако сказал мне о том, что они в станице никогда не сомневались в том, что Василий Федорович Рябоконь жив. Да и многие люди видели его.

Как вспоминала Ульяна Епифановна Гирько, жена Андрея Лазаревича Гирько, ловившего Рябоконя, где-то в 1956–1957 годах, в сельский совет станицы Староджерелиевской, его председателю Белякову Александру Филипповичу, приходила откуда-то бумага с просьбой дать характеристику на В.Ф. Рябоконя. Ульяна Епифановна работала в сельском совете техничкой, а потому и знала об этом.

Кума Василия Федоровича Ефросинья Михайловна Барсук, прожившая сто три года и умершая в 1986 году, не болевшая и пребывавшая в доброй памяти, за два года до смерти поведала своему внуку Николаю Антоновичу Соколовскому тайну. Рассказала о том, что где-то в шестидесятых годах на Лебеди приезжал Василий Федорович Рябоконь.

Она ведь хорошо его знала и ошибиться никак не могла.

В молодости она была в Екатеринодаре в прислугах в богатом доме. Помнила, как приходили какие-то странные люди к хозяину и требовали денег на революцию: не дашь, спалим фабрику…

Рассказывала, что уже в молодости Василий Федорович отличался активностью. На хуторе жили какие-то сектанты, собиравшиеся в молельном доме. И вот однажды она пошла туда ради интереса. Вдруг заходит Василий Федорович и шепчет ей на ухо: «Кума, а ну мотай отсюда, сейчас будем разгонять этих убогих…» И якобы действительно разогнали. Во всяком случае, хуторянам запомнилась комическая картина, какую нарочно не придумаешь. Какой-то мужик, выскочив в переполохе из этого молельного дома, попал головой в драбыну (лестницу) и с ней на шее бежал домой по улицам хутора. Его испуг был столь велик, что когда он подбежал к своей хате, то никак не мог понять, что же ему мешало попасть в дверь…

Рассказывала Ефросинья Михайловна и о том, что в память о Василии Федоровиче у нее сохранилось подаренное им ожерелье. Когда уже позже она попыталась его сдать в магазин, то там немало удивились драгоценности, спрашивая: «Откуда у вас это, бабушка?» Не могла же она признаться, что это — подарок самого Василия Федоровича Рябоконя…

Может быть, он действительно приезжал взглянуть на родное пепелище и попрощаться с родным хутором навсегда. Ефросинья Михайловна видела, как белая «Волга» проехала сначала на Золотьки, где когда-то был дом Рябоконя, потом по улицам хутора. Неподалеку от нее остановилась, из нее вышел пожилой худощавый человек. Конечно, он узнал свою куму, Фросю Барсук, но вида не подал. И когда уже сел в машину, через заднее стекло оглянулся. По тому, как она пристально смотрела ему вслед, как комкала темно-синий фартук в горошек, прикладывая его к глазам, он понял, что она тоже его узнала…

Как-то в 1961 году Александра Давыдовна, жена Михаила Загубывбатько, погибшего еще в 1921 году, та самая Александра Давыдовна, которая была в плавнях с Рябоконем и которую выводил в хутор Тит Ефимович Загубывбатько, вернулась домой взволнованная и рассказала детям своим Нюре и Феде, что только что видела на базаре Василия Федоровича Рябоконя: «Вин стояв и дэвывся на мэнэ, а я на його. А пидий-ты ни вин до мэнэ, ни я до його нэ пусмилы». И сколько ей не говорили о том, что это мог быть кто-то похожий на него, она стояла на своем.

Дочь Александры Давыдовны Анна Михайловна Стебли-на сообщила мне, что она еще в 1928 году невольно подслушала разговор матери с отчимом Парфентием Павловичем Стрелец: «Я учила уроки при лампе. Федя спал на печке. Мама и Парфентий Павлович легли за ширмой спать. Я долго занималась и вот слышу, как мама спрашивает: «А чи жэвый Васыль Хвэдоровыч Рябоконь? Вин жэ нэ вэходыв из плавнив добровольно, його ловылы». Парфентий Павлович ответил: «Его же увезли в Москву. Где-то живет, да еще и работает на должности». Мама удивилась: «Та нэвжэли?» Но он маме так и не сказал, откуда ему это известно. Парфентий Павлович был человеком предусмотрительным и знал, что можно говорить, а чего нельзя. Потом я слышала и от других людей, что Рябоконя увезли в Москву.

Анатолий Алексеевич Матвиенко из станицы Полтавской, племянник Андрея Лазаревича Гирько, воспитывавшийся в его семье, рассказал мне, что в молодости он учился в культпросвет-училище с Эриком Павловичем Шкуратовым и тот уверял его, что в Приморско-Ахтарске он видел могилу Василия Федоровича Рябоконя.

Некоторые жители хутора Лебеди и сегодня утверждают, что знают, где похоронен Василий Федорович, но где именно, скрывают.

Как-то я поехал на хутор Протичка, чтобы встретиться с Захаром Ивановичем Беспалько, 1916 года рождения. Родом он был с хутора Лебеди, а отец его Иван Семенович возглавлял отряд самообороны и, говорят, был первым на уничтожение в списке Рябоконя, хотя вряд ли такие списки у Рябоконя были. Дед его Семен Алексеевич, 1858 года рождения, тоже состоял в этом отряде. Был у него хороший карабин, но хлопцы выдурили его у деда, отдав взамен французскую винтовку. И вот однажды, когда дед охранял сельский совет, ночью подъехали какие-то люди. Он крикнул: «Стой, кто идет?» Ему ответили: «Рябоконь!» Поднялся переполох, стрельба. Дед залег за забором с винтовкой. На него надвигается Рябоконь, а он не может выстрелить, то ли винтовку заело, то ли еще что. Потом дед объяснял, что в него, Рябоконя, винтовка не стреляет…

Когда 10 апреля 1924 года на хутор Лебеди прибыл землемер Иванов, встречаться должны были в хате Беспалько. Иван Семенович сказал жене, чтобы приготовила чего-нибудь, так как вечером будет заседание. Но потом решили все же встретиться в хате Погорелова…

Захару Ивановичу Беспалько не было никакого резона что-то придумывать и приукрашивать, так как отец и дед его боролись с Рябоконем. В 1950 году он был председателем колхоза на хуторе Протичка. Однажды его вызвал начальник районного НКВД, он и фамилию его запомнил — Виноградов, и спросил о том, помнит ли он Рябоконя.

— Ну как не помнить, — ответил Захар Иванович.

— Так вот, — сказал Виноградов, — он отсидел свои двадцать пять лет и отпущен. Мы против него ничего не имеем, но если появится у вас, информируйте.

Это немало удивило Захара Ивановича. Но Рябоконь в его хуторе не появлялся, и докладывать не пришлось. Говорили, что он уехал к своей сестре в Лабинск.

Федор Михайлович Загубывбатько, племянник Тита Ефимовича, рассказывал мне, что был у него хороший товарищ Иван Стежко, инструктор райкома партии, который однажды в доверительной обстановке встречался с бывшим сотрудником НКВД и тот его спросил:

— А вы знаете о Рябоконе? Он ведь жив!

— Да какой там жив…

— Нет, я вас уверяю, что жив. Я работал в НКВД и знаю, что его направляли на учебу в Москву…

Может быть, была и такая нечаянная встреча на базаре, куда Василий Федорович любил заходить и мог зайти скорее по привычке, чем по надобности. Он рассматривал какой-то скобяной и шорный товар, когда кто-то прерывисто задышал ему в самое ухо:

— Василий Федорович, это вы?

И он, не поворачиваясь и не дрогнув ни единым мускулом, все так же рассматривая товар, тихо ответил:

— Нет, браток, обознался, Василий Федорович остался там, в двадцать четвертом годе, в плавнях. Может, и до сих пор там блукает. А тут его нет, нэма, за ненадобностью…

И потом коротко взглянул, пытаясь угадать, кто с ним говорит. Но этого небритого станичника в потертой фуфайке и кособокой шапке не припомнил. Может быть, просто не узнал, ведь люди быстро менялись в те смутные годы.

А удивленный казачок долго смотрел вслед, может быть, пытаясь распознать знакомую походку. Но кому об этом расскажешь. Да и поверит ли кто этому…

Было еще одно обстоятельство, может быть, главное, говорящее в пользу того, что Василий Федорович остался жив. Ходили слухи о том, что ему было доверено на охрану золото Кубани, так называемое золото Рады, которого до сих пор так и не нашли. Где оно находится, знали совсем немногие, в том числе якобы и Василий Федорович.

Незадачливые кубанские самодеятельные публицисты, доморощенные мыслители, пытаясь выставить Рябоконя эдаким простаком, полагали, что он ищет в плавнях какие-то клады. А клады там действительно могли быть, так как в позапрошлом веке в этих лиманах орудовала разбойная шайка некоего Яблокова. Но само упоминание о каком-то кладе и золоте в связи с именем Рябоконя, тем более что в Раде он был представителем своего полка, примечательно, так как легенды произрастают обычно из действительных, исторических фактов…

Не могла, не должна была затеряться такая личность, как Рябоконь, какие бы перемены и трагедии ни происходили в родных пределах. И можно только сожалеть о том, что мы столь запоздало к ней обращаемся, когда уже смыты беспощадным временем многие подробности. В этом возвращении Рябоконя, пусть и запоздалом, я и вижу свою задачу, и ни в чем не более. Это важно не столько для него самого и его сподвижников, которым уже давно не больно, сколько для нас, ныне живущих, чтобы понять наше, не менее запутанное и неопределенное время. И главное — вселить уверенность своим современникам в то, что ничего в нашей трудной жизни не бывает напрасным, ничего не проходит бесследно. Если в ней что и было драгоценного и трагического, в чем проявлялась сила человеческого духа, это не может затеряться во времени, не может пропасть бесследно, как малая порошинка, как семя, занесенное попутным ветром на худосочную почву. Как бы его ни прятали и ни принижали, оно все равно всплывет из прошлого и займет свое истинное место. Рано или поздно придет если не судия, то отыщется старательный хроникер или краевед-собиратель, который в меру своего разумения, сам, не вполне понимая, что он делает, свершит эту, ему предназначенную миссию по восстановлению отнюдь не случайно выпавшего из непрерывного и неостановимого течения жизни…

Уже после Великой Отечественной войны однажды в Нижней Баканке ко двору Ивана Васильевича Рябоконя, по улице Набережной, подошел какой-то нищий, старец с длинной седой бородой и палкой-посохом, которым он отгонял бродячих собак. Тогда, в трудные послевоенные годы, нищие, бродящие по улицам хуторов и станиц, не были редкостью, и все же их опасались, не всегда привечая, так как и сами жили впроголодь.

Не знаю, о чем просил этот старец. Но Ивана Васильевича дома не оказалось, а его жена Мария, испугавшись нищего, не приветила его, отказав в милостыне. Как говорит и до сих пор предание, это был Василий Федорович Рябоконь, приходивший к своему сыну Ивану, но свидеться с которым ему так и не довелось…

Куда он ушел отсюда, палимый солнцем и снедаемый обидой, неизвестно. Возможно, подался в Приморско-Ахтарск, а может быть, в Лабинск, к своей сестре Ольге Васильевне, или скитался неприкаянным по родной Кубани до своего вечного упокоения. Несомненно, что и до сих пор скитается, как некий дух изгнания, незримый и мало кем узнаваемый…

Больше его не видел никто никогда. Во всяком случае, далее смолкают предания, оставляя его таким же несмирившим-ся, неузнаваемым, таинственным, загадочным и живым, разжигающим воображение и волнующим душу всякого человека, не утратившего живого восприятия этого такого неласкового мира…

А в нижней Баканке внук Василия Федоровича Василий Иванович Рябоконь с гордостью показывает мне семейные реликвии — два фарфоровых пасхальных яйца — призы В.Ф.Ря-боконя, завоеванные им на скачках. Искусно расписанные крашенки с надписями «ХВ» — Христос Воскресе! Это последние, сохранившиеся реликвии, к которым прикасалась рука Рябоконя. Прикоснувшись к ним, я не испытал никакого мистического трепета. Но, Боже мой, как же сохранилось и как пронеслось через такое жестокое время это вечное, исцеляющее душу — Христос Воскресе!..

Ходили упорные слухи о том, что Василий Федорович Рябоконь доживал свой век на Кубани. Умер он якобы в 1964 году и похоронен на какой-то Молдавановке…

Не попала, к сожалению, в мою повесть жена Василия Федоровича Фаина, мать его четверых детей, хлебнувшая горя полной мерой, может быть, как никто иной. С июня 1920 года, когда Василий Федорович вынужден был скрыться в плавнях, она с детьми, как говорили мне родственники, пряталась по собачьим будкам. Потом Василий Федорович пристроил ее в дом ка-кого-то состоятельного человека под видом домработницы. Периодически она уходила к мужу в плавни, даже с младенцем Гришей.

Она была убита, когда на Троицкую субботу переправлялась на лодке через ерик. Кто-то выследил ее и выстрелил в нее из камышей. Безусловно, это была месть Рябоконю. Так хотели его побольнее ужалить переустроители жизни. В согласии со своей моралью и звериными повадками…

Никаких иных сведений о ней больше не удержалось. Правда, есть ее старая фотография у дальних родственников в Краснодаре. Но она валяется вместе с какими-то вещами в гараже. А это ведь надо туда сходить и поискать… Словом, совершить прямо-таки подвиг, не ожидая за это никакой награды… И все же внук В.Ф. Рябоконя Владимир Иванович Рябоконь разыскал одну старую, уже вытертую фотографию, на которой изображена Фаина со своей матерью и детьми — Марфой, Семеном и Иваном… Красивое, волевое лицо казачки с упрямым взглядом, пронизывающим немыслимое время… Теперь мы хоть как-то можем представить ее облик и тем самым помянуть ее многострадальную душу — Фаины Давыдовны Рябоконь, в девичестве Фаброй…

Это кажется невероятным и невозможным, но в то время, когда уже не осталось никого из участников тех трагических событий двадцатых годов в приазовских плавнях, в Черновцах на Украине все еще жила дочь Василия Федоровича Рябоконя девяностодвухлетняя Марфа Васильевна Гончарук (Титаев-ская). Как уберегло ее такое беспощадное время?..

Но оказалось, что с Марфой Васильевной и ее детьми связаться и встретиться не так просто. Конечно, возраст. Но дети и внуки Рябоконя неохотно вспоминают о своем знаменитом, легендарном на Кубани деде, что вполне понятно: кому приятно быть родственником «разбойника» и «бандита». Но это не значит, что они его осуждали. И тем более никогда не отрекались от него. Видно, знали истинную цену «бандитизма» своего деда. Но, кроме того, тут вмешивались более поздние события, периода Великой Отечественной войны.

Дело в том, что Марфа Васильевна, после того как погибла ее мать Фаина Давыдовна, жила у разных верных людей. Ее передавали из рук в руки. Пока она не оказалась у своей тетки, сестры отца Полины Васильевны. Тетка была женщиной суровой и даже злой. Видимо поэтому Марфе пришлось столь рано выйти замуж, в шестнадцать лет.

Муж Марфы Васильевны Иван Игнатьевич Титаевский во время войны ушел с немцами и все эти послевоенные годы проживал в Англии. На родину он не приезжал.

Иван Игнатьевич принадлежал к состоятельному роду хутора Лебеди. Его отец имел кирпичный завод. И сейчас еще на хуторе Лебеди, найдя старый кирпич, можно разглядеть на нем клеймо хозяина — «Т», то есть Титаевский. Но сам Иван Игнатьевич к былой состоятельности своих предков не имел уже никакого отношения. Он полностью окунулся в новую жизнь. Был партийным. И не мог тогда даже предположить, какую злую шутку сыграет с ним переменчивая судьба.

Неприятности с властью начались у Ивана Игнатьевича еще до войны. Его намерение жениться на Марфе, дочери Василия Федоровича Рябоконя, вызвало среди партийцев переполох и недоумение. Как это член партии может жениться на дочери бандита… Вопрос был поставлен, что называется, ребром: или партия, или Марфа. Иван Игнатьевич выбрал Марфу, хотя, как говорят, она не очень его и любила. Вышла замуж скорее вынужденно, дабы избавиться от злой тетки.

Как случилось, не знаю, хотя этому нет никакого оправдания, но Иван Игнатьевич Титаевский оказался у немцев. Вместе с ними он и отступал с Кубани. На Украине он оставил Марфу Васильевну с детьми, так как она должна была вот-вот родить.

В больнице, где рожала Марфа Васильевна, при родах умерла жена сотрудника НКВД Гончарука. И тот взял Марфу Васильевну вместе с ее детьми и своим сыном Антоном к себе. Так она стала его женой. Да и куда ей было деваться в голодное, военное время с оравой детей. Стерпелось и слюбилось…

В Черновцах живет дочь Марфы Васильевны — Валентина Ивановна, та самая, которая родилась в 1945 году. Другая ее дочь Лидия Ивановна Очкас живет в Петропавловске-Кам-чатском. Она, как видно по всему, стремилась вернуться на родину, но ее возвращение на Кубань оказалось несчастным и даже трагическим.

Она приехала в станицу Ивановскую, где жила тетка по матери Лина, Олимпиада. Там, в Ивановской, она вышла замуж за врача Николая Степановича Очкас. Но с ним произошла поистине трагедия. Говорят, он отказался выписать без всяких на то оснований некую справку жене какого-то местного начальника. И его уволили с работы «за грубость». Вполне возможно, так оно и было, ибо знаю, что местная сельская «знать», как теперь говорят, «элита», вылезшая из грязи даже не в князи, а всего лишь на одну крохотную ступеньку над всеми остальными, способна творить непоправимые бесчинства.

Потрясенный случившимся, а главное — несправедливостью, Николай заболел. Попытался найти работу в Приморско-Ахтарске. Но снова вернулся в станицу Ивановскую, где, в конце концов, повесился…

Убитая горем Лидия Ивановна покинула Кубань. Жила в Нижнем Тагиле. Долго ее носило по свету, пока она, наконец, не осела в Петропавловске-Камчатском. Думала на год-два, а оказалось на всю жизнь…

Сын Рябоконя Семен Васильевич воевал на фронте, служил переводчиком. Попал в плен. Больше о нем никаких сведений не доходило. Скорее всего, пропал на чужбине, на неметчине, как сгинули сотни тысяч солдат той великой войны.

Сын Иван Васильевич, тоже участник Великой Отечественной войны, жил в поселке Нижнебаканском. Там уже в семидесятые годы он погиб, случайно попав под поезд. В поселке Нижнебаканском живут внуки Василия Федоровича Рябоконя Владимир Иванович и Василий Иванович и их правнуки.

Муж Марфы Васильевны Иван Игнатьевич Титаевский жил в Лондоне, где общался и дружил со своим лебедевским хуторянином Василием Матвеевичем Погореловым, внуком убиенного Рябоконем Василия Кирилловича Погорелова. Чужбина, видно, сдружила их, заставив забыть российскую распрю. Иван Игнатьевич в середине восьмидесятых годов погиб, случайно попав под машину.

Когда дописывались эти строки, с Украины пришла скорбная весть о том, что в Черновцах на девяносто третьем году жизни умерла старшая дочь Рябоконя Марфа Васильевна Титаевс-кая (Гончарук), — последняя кровинушка его рассеянного по свету семейства…

Самая короткая и самая печальная судьба выпала младшему сыну Рябоконя Грише, безвинному дитяти. Тому самому младенцу, которого выкрадывал в плавни Василий Федорович из дома фельдшера Зеленского под видом свадьбы.

После того как жена Василия Федоровича Фаина Давыдовна была кем-то убита при переправе на байде через ерик, Гришу, еще совсем маленького, забрали какие-то сердобольные люди. По слухам, воспитывался он в семье Бучинских в станице Гри-венской. Но, оставшись совершенно один среди воюющих злых людей, мальчик решил разыскать свою старшую сестру Марфу. И отправился к ней. Но к ней он так и не дошел. Его нашли в придорожной канаве умершим, с каким-то жалким дорожным узелочком… Марфа Васильевна до последних дней своих плакала и винила себя, вспоминая об этом. Но где именно это произошло, теперь уже никто не помнит…

ЗДЕСЬ ПРЕБЫВАЕТ ПОЯ ДУША

Запоздалые рассказы

САГА

Косатая балка — так называется лиман, степной залив близ равнинной станицы Старонижестеблиевской. Подобных лиманов на Кубани было некогда немало, с такими мощными зарослями камыша, каких мне потом уже нигде не приходилось видеть. Место таинственное и дикое, то ли от первозданной нетронутости природы, или потому, что там действительно произошло много такого, от чего не может не вздрогнуть и не запечалиться душа даже теперь, когда прошло время и когда сама душа от постоянных над ней насилий, кажется, уже утратила многие свои природные свойства…

Для меня она, эта Косатая балка, теперь лишь повод собрать предания, бытующие не только вокруг нее, но и по всей Кубани. Так я пытаюсь ответить на в общем-то простые вопросы: неужели жизнь, здесь протекавшая, была такой уж косатой и косной, убогой, нелепой и непутевой, что для ее совершенно произвольной переделки требовались вселенские катастрофы, сотрясающие все мироздание?.. Тогда почему она так тревожит, жжет и волнует меня, почему я перед ней не стыжусь слез своих, почему она мне столь дорога и почему я нахожу теперь в ней так много драгоценного и столь необходимого, чего наше суетное и вроде бы просвещенное время уже просто не вырабатывает… Нет, не была эта жизнь ни убогой, ни косной, ни косатой. Но тогда почему она не устояла, почему оказалась столь жестоко порушенной? Только ли по естественному закону смены времен? Нет, так время не проходит, так оно возвращается вспять…

Теперь этой балки нет, остались лишь ее странное имя да предания, цветущие вокруг. Сейчас там — пруды рыбхоза. Может быть, я и не стал бы собирать и записывать эти предания, большей частью печальные, если бы вдруг с удивлением не заметил, что балка эта, несмотря на то, что ее нет, как бы существует, обернувшись совершенно непредсказуемым свойством.

Если на ранее издаваемых картах Кубани Косатая балка была почему-то помечена как «Косотая», то есть ее имя не было распознано, то на картах последнего времени ее и вовсе не оказалось. Причем на картах очень подробных, где помечен даже какой-то еричек-канальчик Вырвыхвист. Словно не было вовсе и всего того, что происходило когда-то на ее берегах, словно не было и той человеческой жизни, которая здесь кипела. Когда я это обнаружил, то окончательно уверился, что предания, витающие здесь, надо собрать обязательно, ибо не может оставаться в истории народа вытоптанных периодов жизни. Это когда-нибудь скажется, так же, как не может устоять жилище, если в основании выбит хотя бы один кирпич. Собирать, извлекать из забвения людей, которые здесь жили, людей красивых, пребывавших в полном согласии с миром. Каждый человек, пришедший однажды в этот мир, имеет святое право на память о себе…

Некогда вокруг Косатой балки были станичные земельные наделы — царэны, кипела богатая жизнь. Потом, после прогрессивных революционных преобразований, все пошло прахом, и долго еще полуразрушенные саманные стены с облупившейся побелкой, одичавшие виноградные лозы да пестрые мальвы на развалинах напоминали о миновавшем…

Здесь думается о бренности бытия, о быстротечности человеческой жизни, о нашей беспомощности перед ее неповторимостью и невозвратностью. На этих родных развалинах ни в какое бессмертие душ не верится. Но сама мысль о бессмертии делает человеческую жизнь иной. Не потому, что оно есть как таковое в нашем его жалком земном понимании, а потому, что без веры в него все наше земное существование становится бесцветным и бессмысленным.

Один из станичников на просьбу рассказать о Косатой балке сказал так: «Она ведь всех нас спасла, во всяком случае многих из нас. Во время голода тридцать третьего года, да и в сорок седьмом году, рыбой из Косатой балки люди только и спасались».

Да и не только рыбой. Мама моя рассказывала, как они с отцом, молодые, только поженившиеся, пережившие великую войну и чудом на ней уцелевшие, ходили на Косатую балку копать корешки рогоза, чтобы не погибнуть от голода.

Другой станичник, говоря о ее нынешнем состоянии и положении, прямо-таки озадачил меня, сказав, что она всех погубит… Зайдя к нему во двор, я увидел новую, просмоленную бай-ду, большую лодку. Но, поскольку живет он вдали от воды, от ерика, это меня удивило, и я спросил его, зачем ему байда?.. Ответил он не сразу, а лишь после нескольких рюмок. Дело, как он полагал, в том, что, построив пруды на месте Косатой балки, преградили тем самым естественный сток вод в лиманы и далее — в море. А потому, рано или поздно, в какое-либо весеннее половодье станицу может затопить, и все мы, как он выразился, поплывем, как пауки… Так что это вовсе и не байда, а ковчег… Когда, мол, придет время — всякой твари по паре и… Люди ведь не думают о своем спасении, — закончил он.

Такая надежда на спасение показалась мне вероятной и вполне возможной. Даже приятно удивило, что среди нас, беспечных, есть человек, думающий о спасении своем. И все же мне представлялось, что наивные времена человеческого детства давно миновали, и в этой, разбушевавшейся, слепой, беспощадной стихии, пошатнувшемся мире человеку так просто уже не уберечься. Надо прежде всего думать о спасении души своей… Но и спасение в его варианте было небезосновательным. На это как бы указывало само название степного пространства, километров в десять от станицы до Косатой балки. Некогда оно называлось Сага, что значит место, залитое водой…

Кто, зачем и почему дал этой степной равнине такое название, которое в себе самом словно уже таило опасность — Сага, — затопленное место?.. Но зачем теперь я, когда значение слова вроде бы стерлось, забылось, искушаю себя памятью и воскрешаю его?.. Видимо, единственно для того, чтобы самому убедиться в том, как зависимы мы от слова, от его смысла, порой нам неведомого, от его духа, от его неяркого, но неизбывного свечения…

Мне и теперь ясно слышится, все еще помнится терпкий, горьковатый, солончаковый запах этой Саги. Видятся светлые метелки полыни, несмело взметнувшиеся на уже выгоревшей под нещадным солнцем земле. Изрытый коровьими копытами, с сизоватым отливом чернозем, ссохшийся в острые, мешающие идти кочки. Сухо, с легким звоном стрекочет в уже пожелтевшей траве кузнечик. От зноя туманится сознание. Темной, синеватой полоской стынет вдали станица. В высоком, бездонном небе свободно парит коршун, что-то высматривая, выискивая или навсегда запоминая родные просторы.

А впереди влечет и манит голубым разливом бреющий на горизонте мираж…

Родимая степь… Никогда мне, видно, уже не забыть ее запахов и звуков, расширяющего душу простора, ничем не заменить, ничем не заглушить в сердце и в сознании этого знойного мерцания однажды мне выпавшего кубанского дня…

Мне хотелось понять, в силу каких причин то, что некогда было спасением, может стать вдруг опасностью… А потому в рассказах своих я ничего не выдумываю. Что делать, коль у нас и самая из волшебных сказок не избегает упрека в покушении на оскорбление личности. Я лишь отбираю факты из жизни конкретных людей, меня особенно взволновавшие и поразившие, о которых мне каким-то, подчас невероятным образом, становилось известно, ибо много раз убеждался в том, что никакой вымысел не может сравниться с тем, как порой судьба закручивает людские жизни. К тому же времена чудесных вымыслов давно прошли. А нынешние туповатые, авантюрные, даже дурковатые выдумки, выдаваемые за словесность, кому они нужны, кроме уж самых незадачливых, но с непомерной претензией на прогрессивность, а по сути — глубоко несчастных людей… Но человек ведь не так прост. И слава богу, что он такой, что не позволяет лепить из себя все, что вздумается любому проходимцу, всякому хищнику в человеческом обличии…

Это повествование вовсе не о прошлом, во всяком случае не только о нем. Ведь наше прошлое обладает невероятным свойством: оно как бы не проходит, как бы все время возвращается или кружится на месте…

Постепенно, с годами, трудно и медленно жизнь вокруг Ко-сатой балки успокоилась. Со временем балка облепилась вокруг полевыми станами, фермами, овечьими кошарами, как некогда — царэнами. В ясную погоду из станицы был виден металлический ветряк, там установленный, который маячил на горизонте, как огромный металлический одуванчик…

Прошлое уже лишь иногда давало о себе знать. В основном легендами, да уже потускневшими со временем былями. Где-то там, на Косатой балке, в восемнадцатом году был зарублен учитель и атаман Арсений Строгий с братом своим. В то время, а может быть и по сей день, самый образованный человек станицы. Зарублен захмелевшими от свободы, как от самогона, дурачками, которых, как несмышленых телят, сгуртовали и столкнули в тупой, им самим непонятной братоубийственной бойне. Зарублены были братья лишь потому, что встретились разъезду в пустынной степи беззащитными…

Какие цветы, какие травы прорастают ежегодно теперь на том месте… Эта ли сизая полынь, или тот фиолетовый, красноватый кермек…

Самыми захватывающими из тех историй были, конечно, рассказы о Рябоконе, о Василии Федоровиче Рябоконе, народном заступнике и мстителе. Никем в те годы не записанные, они, тем не менее, и до сих пор живут по хуторам и станицам, рассказываемые внукам в поучение и на воспитание.

Но не только интерес исторический представляют для меня эти были и легенды о Рябоконе. Так или иначе, они касались многих, в том числе и меня. К деду моей жены Александру Беде как-то зашел человек от Рябоконя, созывая казаков в свое Христово воинство. Кто-то постарался, донес об этом. Деда забрали, держали в тюрьме в Краснодаре. Отбили легкие и выпустили уже безнадежно больным туберкулезом. Некогда любивший петь, охочий до шуток, вообще пофилософствовать про жизнь, хороший мастер-сапожник превратился в желчного, сломленного старика.

Умер он в сорок седьмом. И до последних дней все задавался вопросом: «Казалы, шо далы нам свободу. Дэж та свобода?» А умирая, завещал: «Не хочу быть похороненным на одном кладбище с коммунистами. Оставьте меня дома..» Так и не ушел никуда со двора. Остался одиноко и сиротливо похороненным у себя в подворье, в своем саду.

Проходя теперь мимо его двора, я сквозь редкую огорожу вижу еле приметный холмик без креста, угадываемый лишь по стайке темно-зеленых неприхотливых цветов ириса…

С тех странных времен сохранилось свидетельство. Уцелело оно в письме сестры, отправленном брату за рубеж: «Дорогой брат, мы пока живы и здоровы, но у нас все забрали — пшеницу и весь скот. Больше, чем в 200 дворах, в один день поднялся плач с утра до вечера, как будто в каждом доме умер человек. Волос дыбом становится. Плакали те, у кого забрали, и плакали те, за которыми была очередь. Некоторые говорили: наверно, пришел свету конец…

Наступает церковный праздник 22 октября — Казанской иконы Божьей Матери. Зазвонили в церкви в колокола, народ начал приходить в церковь, но безбожники поспешили остановить колокольный звон, взяли топоры и пилы и полезли на церковь, начали снимать главы и кресты и сбрасывать вниз.

Люди, пришедшие в церковь, все плакали. Когда работу окончили наверху, пошли в церковь и стали снимать иконы и все выносить и складывать в кучу, а потом принесли соломы и все иконы подожгли. Народ рыдал, но всех разгоняли по домам.

На ночьпоставили на стражу одного человека (из окрестных хуторов). Ровно в двенадцать часов ночи он, то есть сторож, услышал женский плач и увидел свет (в церкви не было ни одной лампадки). Рыдающий голос восклицал: «Боже мой, что вы наделали».

Сторож, конечно, испугался, побежал в совет и доложил обо всем. Собралось несколько милиционеров. Да, огонь горит, и голос тот же. Со взведенными курками винтовок двинулись они к церкви. Да, действительно, видят свет и слышат голос. Только они одну ногу поставили — и все прекратилось.

Наутро безбожники собрались и обсудили, потом наказали строго никому не говорить об этом, но мужичок, когда пришел домой, рассказал своей жене. Жена пришла в станицу и рассказала одной подруге, а от подруги узнали все, и вся станица уверилась, что это было видение Божьей Матери»…

В письме этом, по вполне понятным причинам, не сказано, где именно, в какой станице это видение явилось. Может быть, потому и не указано, что могло произойти это где угодно, по всей Кубани, там, где оставались живые человеческие души…

В пятьдесят третьем году что-то снова произошло, что-то снова случилось на Косатой балке непонятное, словно вновь пошатнулось и надломилось какое-то основание жизни. Люди более тонкие и чуткие не могли не почувствовать этого, неведомо откуда взявшегося всеобщего разлада. Одно за другим на Косатой балке стали случаться несчастья. Играя у ветряка, попал под его железные шестерни и был ими задушен одиннадцатилетний мальчик, безвинное дитя, Витя Фролов. На молочной ферме повесилась доярка Раиса Ермоленко. Как говорили, она оказалась соблазненной и покинутой неким Иваном Ле-щендо. Соблазнитель, по каким-то, неведомо кем управляемым законам возмездия, вскоре тоже погиб от неосторожного обращения с электросетью в станице Славянской.

Эти события всколыхнули мирную, сонную жизнь Косатой балки и ее окрестностей. Не зная, как их объяснить, некоторые люди воспринимали несчастья как возмездие за прегрешения свои, другие как некое предупреждение и знамение.

И в самом деле, на Косатую балку со всех сторон начала наступать, как чума, всесильная рисовая система, грозившая ей уже окончательной погибелью.

Балка эта, хотя и была местом вроде бы глухим, но захолустьем, прозябающей окраиной не была никогда. «Там не было отшиба», — так сказала мне Галина Пантелеевна Чернявская, когда-то работавшая на ферме бригадиром. Балка, оказывается, была строго поделена на участки между рыбаками. Был там и свой перевозчик с байдой — горбун Саша Ушаков. Рыбы же водилось так много, что волки, рыскавшие по терновникам, выхватывали из воды огромных шаранов и бросали их прямо на дороге. Феодосия Анисимовна Крутофал, жившая на царэ-не, приговаривала бывало: «Хоть бы Тэмоха рыбэ нэ пиймав!.».. То есть мечтала о том, как бы Тимоха, муж ее, Тимофей Иванович, снова не наловил рыбы, ибо девать ее было уже некуда, а чистить приходилось, а если попадалась щука или судак, то с ними — одна морока, заботы на целый вечер. Но Тэмоха все равно ловил рыбу и по однажды заведенной привычке приносил домой.

Теперь у Косатой балки, вокруг нее, там, где она некогда существовала, снова запустение. Срезан на металлолом ветряк, нет больше ферм. Заброшенные коровники самочинно разбираются и растаскиваются на кирпичи. Там снова произошло что-то неладное, опять что-то пошатнулось. Какая-то напасть в который раз наступала на эту степную зеленую закраину.

О том, что жизнь здесь снова дала трещину, свидетельствовали не только внешние приметы запустения. Они были уже следствием иного падения, какого-то размягчения сознания и безволия душ.

На четвертый год после смерти матери Зойка П. раскопала ее могилу, вспомнив, что у матери были золотые зубы… Причем могилу оставила открытой. Об этом стало известно станичникам лишь потому, что деваха, не поделив добытое из материнской могилы со своим подельником, стала обвинять его, даже пошла жаловаться на него… Ранее же, когда мать умерла, два дня помалкивала, дабы получить ее ваучер, который, как известно, гроша ломаного не стоил… Причем это святотатство совершила женщина не забитая, но окончившая медицинский институт, которую мать, с большим трудом находя средства, учила… Я помню, как несчастная женщина тащила велосипед по станице, увешанный сумками с продуктами, провожая дочь ранним утром на краснодарский автобус. Надеялась дать ей образование, вывести в люди. И вот вывела… Почему это ее доброе намерение обернулось таким нечеловеческим безобразием, безумием, я не знаю, а потому и не хочу никого судить. Но, видя такое, немеет и болит душа. И страшно поверить в то, что Бог навсегда покинул эти места…

Потому-то рассказы мои и запоздалые, что я с ними действительно безнадежно, непростительно опоздал, ибо рассказывать о былом уже, по сути, некому, а о нынешнем говорить никому не хочется. Но чем меньше я находил свидетельств благонамеренного жития, тем больше дорожил ими, тем большее значение и смысл они для меня приобретали… Кроме того, пишу с тайной надеждой, что меня расслышат люди, проникнутся моей заботой и печалью и станут присылать мне, может быть, еще более поразительные истории из нашей многострадальной кубанской жизни — былой и нынешней, — остающиеся пока рассеянными по всему свету. Не только же лагерные свидетельства можно собирать на Руси… Это, может быть, последняя возможность собрать то, чем жило, страдало и бедовало, как трудилось не одно поколение кубанцев. И, чтобы пришедшие после нас люди нашли здесь не вытоптанную человеческими копытами толоку, не бесплодное тырло, а свидетельства человеческого духа, им так необходимого, и со вздохом и благодарностью сказали бы: «Здесь жили люди»…

Когда я думаю о трудной в своем трагизме судьбе кубанцев, их духе, их гонимой, несчастной культуре, их стойкости и невероятной воле к жизни, мне вспоминается судьба атамана родной станицы Федора Семеновича Варченко, человека удивительной цельности и духовной сосредоточенности. И верю, что где-то есть все-таки живое, потаенное, никогда не теряющее своей силы слово. Уже к старости у него был замечательный, обширный сад. Вечерами парубки обносили яблоки, ломая ветки деревьев и вытаптывая грядки. И так как уберечь сад от них было невозможно, по станице пошел слух, что сад его какой-то особенный и что он, Федор Семенович, якобы знает такой заговор, такое слово, что всякий, забравшийся в его сад, не сможет выбраться обратно, на его пути встанут недобрые привидения и непреодолимые препятствия…

Каждый вечер, прогуливаясь, он трижды обходил вокруг своего сада. Люди же полагали, что это он заговаривает его… И, как ни странно, парни уже опасались набегать на его владения. Не страх же только, как видится, удерживал их, а то самое всесильное слово, которое, несмотря ни на что, все-таки сохранилось, пребывает здесь от века…

Совсем иное отношение к слову было в следующем поколении, у его сына Федора Федоровича Варченко. Тут обнаруживается та разверзшаяся бездна, в которую ниспал человек. Ко всем испытаниям и невзгодам, выпавшим на его долю, добавилось и то, что он побывал в немецком плену. Из-за этого его, опытного бухгалтера, всячески ущемляли и притесняли. Видно, чаша его терпения оказалась переполненной, и, не находя себе достойного применения, он запил.

Когда же он выпивал, а это случалось довольно часто, то приставал к окружающим с одним и тем же неизменным вопросом: «А можно я крыкну? А шо, если я закрычу?.» Этот вопрос, однако, может показаться нелепым лишь тому, кто не знает всей меры невзгод и испытаний, всей глубины драм, пережитых кубанцами в этом немилосердном, железном миновавшем веке. Этот вопрос уже сломленного человека может показаться странным лишь тому, кто не представляет, как сказались трагедии в душах людей, чем отозвались они в судьбах потомков, которых, казалось, уже обошла губительная слепая стихия.

Когда он в очередной раз задавал свой неизменный вопрос, племянница его, Евгения Андреевна, разрешала ему крикнуть, даже подталкивая его всячески к этому: «Дядя Федя, ну закричите!.» Ей самой хотелось узнать, что же такое он хотел прокричать этому холодному и бездушному свету, равнодушному миру, который, как ему, видимо, казалось, мчится неведомо куда, почему-то оставляя его на обочине… И когда ему крикнуть разрешалось, он мрачнел и, трезвея, угрюмо молчал… Он-то готов был к тому, что ему уже никогда не будет позволено подать свой голос…

Чем же томилась эта надломленная душа, что даже и в таком состоянии не утратила веры в то, что есть где-то на этом свете такое слово, которое может что-то изменить в этом мире. Видно, ему казалось, что если он это свое слово выскажет, то что-то обязательно произойдет, все как-то изменится. Но его слово так и осталось невысказанным…

В этом, вроде бы простом эпизоде из жизни своего станичника мне видится теперь целая философия, вся глубина и смысл трагедии. Долго безмолвствовавший народ, разлученный со своим родным словом, угнетаемый чужой, нещадно и свирепо навязываемой ему культурой, оказался доведенным до такого состояния, что ему хотелось уже просто прокричать в пространство, напомнить кому-то, может быть самому Богу, о своем существовании. И когда возможность прокричать предоставлялась, оказывалось, что самого-то слова, духа, только и выражаемого в нем, не находилось. Оно уже было перегоревшим и растраченным…

Вспоминается давний случай, зачем-то отыскавший меня через многие годы и запавший в душу. В феврале двадцатого года, перед самым вступлением красных в станицу Васюринс-кую, в дом молодой казачки Ульяны Николаевны Шхабуры зашли четыре офицера — один совсем молодой, а трое — в возрасте. Они попросили у нее пристанища, а когда красные войдут в станицу, выйти на улицу, но сказать о них не первым конникам, а лишь тогда, когда пройдет обоз.

Ульяна вышла на улицу с четырехлетней дочерью на руках. Со стороны станицы Усть-Лабинской показались всадники. Видно, это были бойцы добровольческого отряда под командованием красного командира с такой фамилией, какую и нарочно не придумаешь — Горлопан… Один из них остановился возле Ульяны и спросил: «Есть в доме кадеты?» На что Учьяна ответила: «А черт вас розбэрэ, дэ кадеты, а дэ хто…» Всадники поскакали дальше.

Офицеры переоделись, оружие и документы завернули в бурку и попросили Ульяну спрятать, наказав ей, что обязательно вернутся. Она долгое время прятала вещи в сарае, а потом прикопала в саду. Надеялась, что они все же вернутся. Но они как вышли из ее хаты, так нет о них никаких вестей до сих пор…

Долгое время Ульяна никому не рассказывала о том, что хранила. К старости она совсем ослепла, и когда наступили времена, когда можно было уже откопать схрон хотя бы затем, чтобы узнать имена тех безвестно канувших людей, она не смогла найти место, где его прикопала, не могла указать его…

Те офицеры так и не вернулись, Ульяна ослепла. Теперь и ее уже нет на свете. Остался только «клад». Но где он находится, где искать его, никто не знает…

В ЧАСЫ НОЧНЫХ РАЗДУМИЙ…

Мне нравится неторопливый, неповторимый кубанский говор. Ни в какие словари не занесенный, а значит, как бы и вовсе не существующий, но, несмотря на это, такой волнующий, чарующий и дорогой. Он успокаивает, умиротворяет истосковавшуюся по родине душу, и я готов целыми часами сидеть на пригородной автобусной станции, называемой некогда Черномор-кой, в жидкой тени деревьев, не замечая жары и городской духоты, ожидая автобуса на родную станицу, лишь бы слышать это мерное людское воркованье.

Мне нравится слушать своих станичников, их рассказы о том, что и как было когда-то. Эти исповеди почти всегда печальны, даже тогда, когда ничего грустного в них вроде бы и нет. И я понял, убедился, наконец, в том, что печальны они потому, что повествуют о прошлом, а прошлого всегда жаль, каким бы оно ни было. От минувшего всегда веет теплом до конца не выветривающегося человеческого жития. От неведомого же и бесстрастного будущего, в котором еще никто не побывал, я испытываю лишь пугающий холод. И даже уверен в том, что только людям безвольным, не вполне нормальным, пораженным каким-то неведомым земным врачам недугом, прошлое мешает жить. В угоду этому наваждению они коверкают свою единственную жизнь, свое, однажды им выпавшее настоящее. Канувшее в Лету невозможно поправить, можно лишь принять таковым, каковым оно было. Кто «исправляет» прошлое, борется с ним, тот, очевидно, по своей духовной немощи просто не знает, не ведает, что делать ему с этой, такой безбрежной и в то же время такой короткой и тесной жизнью, по каким человеческим законам ее устроить.

Эти вроде бы бесхитростные рассказы станичников содержат подчас такие потаенные смыслы, каких мы в дне сегодняшнем уже не видим. И не потому, что их нет, но скорее потому, что не способны их заметить, ибо, по причине какого-то дурковатого оптимизма, не верим в то, что выпавшее нам время, торопливое и быстротечное, назавтра тоже станет прошлым, и от него повеет таким же таинственным и чарующим духом, и только тогда, может быть, откроется, станет ясным его истинный смысл.

Многих станичников своих со временем я выслушал. Но с одним поговорить все как-то не довелось. Именно с тем, которого надо было бы выслушать в первую очередь. Но было одно существенное обстоятельство, меня останавливающее. Дело в том, что станичник этот — Антон Карпович Троян — многие годы был председателем сельского совета станицы. Шутка ли сказать по тем временам… Кроме того, он намного старше меня, ровесник и одноклассник моей мамы. Позже, когда он был уже вне державных станичных дел и когда можно было расспросить его, думалось, что ничего нужного мне, сердечного он рассказать не сможет. А воспоминаний ортодоксальных ветеранов, сухих и необязательных, я начитался, работая в редакциях. Ну что, казалось мне, может поведать чиновник, администратор, вращавшийся в кругу иных людей и идей, на котором не могли не сказаться обстоятельства его беспокойной службы. Думалось, что самые дорогие, самые сердечные и заветные чувства его загнаны в такие дали, откуда им просто нет возврата… Да и случая как-то не выпадало для такой сердечной беседы.

И все же мне удалось с ним поговорить. И повод отыскался, для меня вроде бы неожиданный. В одном из рассказов я случайно упомянул имя его отца. Просто назвал и все. Но и этой малости оказалось достаточно для того, чтобы его, казалось, давно уснувшая под гнетом всевозможных бюрократических хитростей душа вдруг встрепенулась и припомнила такое далекое, горькое и дорогое, что вроде бы никогда уже не припомнится да и не понадобится.

Я лишь написал, что однажды, а было это в голодном тридцать третьем году, отец его Карп возвращался пешком из станицы Славянской домой и зашел к своему брату. Но оказалось, что за этим мимолетным эпизодом таилась целая трагедия, мне неведомая. Отец-то не просто возвращался из районного центра и был там не на ярмарке или по какой-то другой житейской надобности, а сидел в тюрьме по навету, что якобы прятал зерно. Возвращаясь же в родную станицу, он не знал, что его там ожидало.

Этого малого повода оказалось достаточно, чтобы Антон Карпович исписал целую тетрадь своими воспоминаниями, явившимися к нему, как он сам выразился, «в часы ночных раздумий»… И я с удивлением обнаружил в них такие живые движения души, каких я никогда не надеялся в нем встретить. И в который раз убедился в том, что однажды пережитое никуда из человеческих душ не уходит. Если до времени не дает о себе знать, таясь в каких-то закоулках, то лишь потому, что для этого не оказалось подходящего повода, той доброй минуты, когда открывается душа пред людьми, не боясь никакого подвоха, с надеждой и уверенностью, что будет понята, найдет в других душах ожидаемый и необходимый отклик. Вполне возможно, что он первому мне так вот, без утайки и оглядки, исповедовался.

В самый разгар голодовки тридцать третьего года вернулся домой с действительной военной службы его старший брат Петр Карпович. В станице он застал полное запустение. Казалось, всякая жизнь здесь замерла. Полуразрушенные, немазаные и небеленые хаты, дворы и даже улицы, заросшие бурьяном, в котором шныряли одичавшие собаки, убежавшие от своих хозяев, которые могли их съесть. На улицах — ни души, лишь иногда, как тень, проплывал человек, обезумевший от голода, бредущий неведомо куда…

Отец с матерью были предельно истощены. Держался лишь младший брат, первоклассник Антон, поскопьку учеников в школе кое-как подкармливали. В доме оставалось лишь несколько початков кукурузы. Петр и решил хоть как-то поддержать семью. Из двух яблоневых пеньков он наскоро соорудил рушку, мельничку, оббив пеньки чугунными осколками из старого чавуна, и стал молоть эту кукурузу.

А в это время в станице одним из самых рьяных красных партизан, переустроителей жизни, был некто Тэтэнко — Илья Иванович Титенко. Носил он, как и полагалось по тем временам партизанам, неизменную революционную кожаную куртку. Был он в станице личностью довольно зловещей. У него была не то ранена, не то парализована рука, которой он все время тряс на уровне лица. Этот Тэтэнко и обнаружил, усмотрел страшное нарушение нового порядка в том, что Петр Карпович смастерил рушку и молол кукурузу надеясь еще спасти своих родителей от голода. Бешенству красного партизана не было предела. С криком: «Это тебя такому в Красной армии учили?» — схватил своей трясущейся рукой топор и стал крушить эту нехитрую мельничку. Смолотую кукурузу забрал с собой. Отца же за такое страшное нарушение устанавливаемого порядка посадили в славянскую тюрьму.

Петр, видно не ожидавший такого поворота событий, совершенно ошарашенный, к тому же истощенный, не находя ему никакого объяснения, как-то сразу сник, затосковал, пал духом и через две недели умер. Это была первая жертва в семье того страшного года. Похоронили Петра соседи, поскольку мать уже была не в состоянии ходить, а отец находился в тюрьме. Антон Карпович так и не знает до сих пор, где же могила брата…

Через несколько дней та же тэтэнковская команда красных партизан снова нагрянула во двор. Антон, вернувшись из школы, лежал на чуть теплившейся печке. Тэтэнко ворвался в хату и закричал на мать: «Говори, где спрятано зерно. Не скажешь, мужа все равно згставят в славянской тюрьме признаться». Воровато заглянул в печь, потом залез на нее, где лежал Антон, и стал шарить своим железным щупом, ципком вокруг, надеясь, что в печи что-то спрятано. Обстучал печь, ему показалось, что она бухтит, то есть отдается таким звуком, словно полая. Плачущего Антона согнал с печи и стал долбить чиринь печную. Разрушив печь, он так ничего и не нашел, там действительно ничего не было.

Через месяц умерла мать. Ее, опухшую, хоронили тоже соседи, без гроба, зашив в какое-то рядно. На кладбище взяли с собой и мальчика, но он не запомнил того места, где была похоронена мама.

В пустом теперь уже доме семилетний Антон остался один. Его приютил сосед, живший напротив, Семен Гарькуша, которого накануне высылали на Ставрополье, но он каким-то образом вернулся в станицу. Возвратившийся из славянской тюрьмы отец там сына и нашел. Отец открыл опустевший дом и наглухо забитые ставни, и стали они жить дальше. Но отец больше молчал. Да и что мог он сказать малолетнему сыну, если и сам не понимал, почему все так происходит.

Отец с сыном спали на одной кровати в полухолодной комнате. И теперь, в часы своих ночных раздумий, Антон Карпович так и пишет: «Я до сих пор помню тепло его тела…»

Так дожили до мая, до черешен. Отец любил разводить сад. Черешен же в тот голодный год уродилось как никогда. Антон взбирался за ними на деревья. Часто ловил на себе пристальный взгляд отца, но разгадать его думы тогда еще не мог.

Станица постепенно отходила от моровой спячки, и, казалось, все самое страшное уже миновало. Однажды, проснувшись утром, Антон, как всегда, сказал отцу: «Папаня, я пошел в школу», и выскочил из хаты. Но, вернувшись домой, нашел отца в прежнем положении, лежащим на кровати. Прикоснувшись к нему и обнаружив, что он твердый и холодный, тогда только понял, что отец умер, и что он спал с ним, уже мертвым. В слезах побежал мальчик к соседям. Дяди Семена дома не было. Пришла его жена. Зашла в хату, достала из сундука какое-то рядно и зашила в него отцовское тело.

На следующий день во двор заехала скрипящая подвода, на которой уже лежали три трупа. Возница с помощником погрузили на нее отца. Соседка усадила Антона на задок телеги и сказала: «Езжай, посмотри и запомни, где похоронят татка…»

После похорон отца Антон остался один. Но нашлись добрые люди, не давшие мальчику пропасть, приютившие, спасшие его. «В том-то и дело, — с болью и горечью пишет он теперь, — что всю жизнь пришлось выживать. Не собственно жить, а выживать».

Его средний брат Павел, мобилизованный на строительство рисовых систем, окончил ремесленное училище и работал где-то плотником. Когда он узнал о смерти отца и о том, что его младший брат остался один, стал искать возможность вернуться в станицу.

В это время в станице строился дом для специалистов машинно-тракторной станции. Кирпичная кладка была закончена, оставались столярные работы. Павел подал заявление, и его перевели в станицу на эту стройку. Он забрал из детского дома Антона и снова определил его к соседу Гарькуше, с условием, что тот будет ночевать в его доме. Сам Павел жил у своего напарника по бригаде. Утром он заходил за младшим братом и уводил его с собой на работу. В строящемся доме была комната, где плотники работали. Там была печка-буржуйка. В обязанность Антона входило топить эту печку древесными обрезками и стружками в течение рабочего дня.

Однажды плотники в отсутствие Павла сказали, что он женится, и спросили:

— Он возьмет тебя с собой? Не говорил?

Малолетний Антон ничего об этом не знал. И вдруг с ужасом ощутил свое полное одиночество на земле. С нетерпением дождавшись брата, и уже по пути к Гарькушам, он сквозь слезы спросил его:

— Ты жениться, а меня возьмешь с собой?..

Брат рассмеялся, прижал его к себе и сказал:

— Ну а как же, конечно возьму. Ты же у меня теперь один-единственный…

Несмотря на осеннюю морось и слякоть, пронизывающий холодный ветер, мальчик почувствовал, как тепло и уютно стало на душе.

Как, оказывается, немного надо человеку, чтобы ощутить себя не лишним на этой огромной, бескрайней и такой холодной и неуютной земле, чтобы была рядом родная душа, тепло которой ничем незаменимо.

Вскоре Павел действительно забрал младшего брата от соседей и привел на новое место жительства, в дом Остапенковых, в семью своей жены Елизаветы, переселенцев из Ставрополья.

Первым делом мальчика выкупали, переодели в новые штанишки и рубашку, усадили за стол, на котором была высокая буханка белого хлеба и большая миска с молоком.

— Эта минута, — пишет Антон Карпович, — запомнилась мне на всю жизнь. — Умирать буду, а ее буду вспоминать… Не так уж много было у меня в жизни таких драгоценных минут, здесь я обрел свою родню: отца, мать, братьев и сестер…

Отец Александр Кондратьевич Остапенко сказал тогда жене Ирине Демьяновне:

— Ну шо, матэ, своих десятэрых выростэлэ. Выростэм и цього…

Когда в сентябре тридцать девятого в семью пришло первое горе — похоронка за подписью никому неизвестного комкора Жукова о том, что лейтенант Афанасий Остапенко пал смертью храбрых на Халхин-Голе, — Антон плакал вместе со всеми. Ведь Афанасий был ему уже братом. Как он гордился им, когда тот приехал в станицу курсантом Краснодарского пехотного училища…

С началом войны Антон, как выпускник ремесленного училища, был отправлен в Новосибирск, на строительство оборонного завода. С августа сорок второго и до конца войны связь с братом Павлом прервалась, поскольку тот попал в плен. Но после войны каждое его письмо рвало душу, звало на родину. Победила любовь к родной Кубани. Все бросив там, ни о чем более не думая, поехал в станицу. Не имея ни кола, ни двора, абсолютно не зная, как устроится и чем займется, он вернулся на Кубань, к родной земле, в которой затерялись дорогие могилы…

И теперь, в часы ночных раздумий, Антон Карпович вспоминает не только то, как выжил, как уцелел в этом страшном, непонятном, совершенно непостижимом и необъяснимом хаосе, но и о том, как через многие годы он встретился, столкнулся со своим обидчиком, бывшим красным партизаном Ильей Ивановичем Титенко. Было это уже после войны, в году где-то пятьдесят четвертом.

Титенко все эти годы жил в станице, по улице Красной в старой, покосившейся, казалось, каждую минуту готовой упасть хате. Работал он контролером в станичном кинотеатре «Спартак». И всякий раз, когда Антон Карпович приходил в кинотеатр, он с отвращением протягивал билет старику-контролеру и с ненавистью смотрел на то, как тот неуклюже отрывал билетный контроль своей трясущейся рукой. Той самой рукой, которой он изрубил мельничку, погубив брата, той самой рукой с железным ципком, которой он сгонял Антона с печи… И всякий раз хотелось наговорить ему каких-то гадостей, хотелось плюнуть в его конопатое, глуповатое лицо… Но такого случая как-то не выпадало.

Я тоже помню в детстве этого рыжеватого старика с усохшей рукой. Ничего о нем тогда не зная, я полагал, что он пострадал в боях за родину, за лучшую жизнь, а потому в глубине души сочувствовал инвалиду…

И все-таки Антону Карповичу представился однажды случай поквитаться со своим обидчиком и разорителем семьи. В послевоенные годы он оказался с ним в одной партийной организации, так сказать, соратником по общему делу. Однажды на собрании они оказались рядом, за одним столом. Тогда-то Антон Карпович и сказал ему: «Илья Иванович, а я вас помню». Илья Иванович, уже, как видно, основательно вошедший в наигранную роль ветерана, борца за правое дело и счастливое будущее, с гордостью ответил: «Да меня многие знают!» «Да нет, — уточнил Антон Карпович, — я помню вас не с этой, не с героической стороны. Помню, как погубили моего брата Петра, как засадили отца в тюрьму, как ципком сгоняли меня с печи, когда искали у нас зерно…»

Бывший красный партизан, никак не ожидавший, что ему может кто-нибудь напомнить о его «подвигах», стушевался и в свое оправдание только и мог сказать, что, мол, тогда такое было время, так, мол, принуждали делать… «Прямо-таки именно так и заставляли детей малолетних стращать железом?» — препи-рал его Антон Карпович. Слово за слово разгорелся скандал. Председательствующий вынужден был прервать собрание и разбираться, в чем дело. Но так, видимо, и не поняв, что же именно произошло, из-за чего вдруг повздорили люди, Антона Карповича обвиняли в разжигании скандала и в нарушении партийной дисциплины.

Но он был доволен уже и тем, что все-таки напомнил этому красному партизану о его неприглядных делах, уже, видно, не подозревавшему, что о них кто-то помнит, и искренне уверовавшему в свою героическую революционную биографию…

И если все случившееся уже никак невозможно было поправить, то следовало хотя бы все назвать своими именами, соблюсти, пусть и через многие годы, справедливость и тем самым облегчить и успокоить душу.

НЕВОЛЯ

Страховой агент станичного сельского совета Тайса Васильевна была женщиной живой, общительной и непоседливой. Она порхала по комнатам и коридорам, весело шурша голубым крепдешиновым платьем. Смеялась и щебетала, щебетала, щебетала… Казалось, что ей не столько надо было что-то выяснить, узнать или согласовать, сколько просто поговорить с людьми, выслушать их, но более — выговориться самой. Ее бурная общительность и предупредительная вежливость казались даже назойливыми.

Но однажды она зашла в кабинет председателя совета не так, как обычно: шумно вбегая и уже с порога что-то рассказывая, а спокойно, притихшей и молчаливой. Вид у нее был какой-то растерянный и даже виноватый. Это настолько поразило председателя, что он тут же спросил:

— Что-то случилось?

— Карпович, — обратилась она к нему как-то потерянно, — как бы мне прописать отца, папу, в книгу сельского совета?

Карпович, не видя в этом никакой проблемы и хорошо зная семью Тайсы Васильевны, так как жил на одной улице с ней, ответил:

— Как прописать. Очень просто. Как обычно. Взять паспорт, написать заявление, ну и прописать. Что же тут особенного…

— Да в том-то и дело, что паспорта у папы нет. Потому я и обращаюсь к вам, не знаю, что следует делать в таких случаях.

— Что, потеряли паспорт? — глядя на нее поверх очков, спросил Карпович и уже было пустился в долгие назидательные вы-говаривания и разъяснения о том, что, если потеряли или испортили документ, удостоверяющий вашу личность, надо написать объяснение, при каких именно обстоятельствах потеряли или как испортили, заплатить штраф, и вам выпишут новый, выдадут дубликат. — Хлопотное это дело. А вообще лучше не терять документы, — продолжал он, настраиваясь на некий философский лад, довольный собой от того, что знает, как надо поступать во всех житейских обстоятельствах, даже самых непредвиденных.

— Ты понимаешь, что это такое — потерять документ, удостоверяющий личность, да это же все равно, что потерять саму личность…

И в заключение пошутил избитой присказкой о том, что без бумажки человек все-таки букашка.

Карпович был коренным станичником, хорошо знал мать Тайсы Васильевны, которая одна, без мужа, в послевоенное, трудное время вырастила четырех дочерей. Жалея ее, он, чем мог, помогал. Муж ее, отец Тайсы Васильевны, давно, еще во время войны пропал без вести, наверное погиб. Сколько их, погибших в той военной неразберихе, считалось пропавшими без вести. А потому председатель и полагал, что Тайса Васильевна говорит об отце своего мужа, Николая, жившем где-то в другой станице и, видимо, на старости лет решившего перебраться к детям.

— Да, дело, конечно, неприятное, но не такое уж и страшное, поправимое, — уже миролюбиво продолжал он. В конце концов, потерять документ — еще не самая страшная беда. Человека потерять, — вот беда так беда… — Но тут же спохватившись, поняв, что заболтался и совсем не к месту ненароком напомнил ей о пропавшем без вести отце, и, считая разговор законченным, торопливо запричитал:

— Ну ладно, не расстраивайся. Иди и сделай так, как я тебе сказал.

— Да нет, вы меня не так поняли, — тихо, смиренно и виновато ответила она. — Мне надо прописать своего папу…

— Твоего?! — Карпович даже привстал от удивления. — Ну, так он же… Он же… Ты садись, садись, — забеспокоился председатель, чувствуя, каким-то чутьем угадывая, что дело тут необычное и нешуточное.

— Так отец твой что, жив? Нашелся, отыскался наконец-то?

— Да он никуда и не пропадал…

— То есть как это не пропадал? А без вести… Постой, постой, ведь дело-то было в сорок третьем году, а теперь на дворе какой год? Сколько лет-то прошло? Да ты понимаешь, что говоришь? Ты понимаешь, что это вообще такое… Прошло-то уже почти тридцать лет…

Весной сорок третьего года немцы, под натиском наших частей покидая Кубань, оставили станицу Старонижестеблиев-скую. Василию Григорьевичу Улийскому повезло неслыханно и невероятно. Ему довелось освобождать от супостата родную станицу. Встреча с женой, семьей была трогательной, но короткой.

Весенняя распутица, непролазная грязь, какая бывает только на Кубани, поглощала вражескую технику, удерживала людей в мышиных шинелях, зачем-то забредших в этот далекий, чужой и непонятный им край. И тогда они согнали жителей окрестных станиц к железной дороге и заставили вручную насыпать ее полотно с таким расчетом, чтобы одна колея шла по бровке железнодорожных путей, а другая — по новой насыпи. По этому колонному пути шла и наша техника, настигая отступающего противника.

Оставив Стеблиевку без боя, у станицы. Красноармейской, то есть Полтавской, противник, оправившись, стал огрызаться. Там завязались затяжные бои. Василий в составе своей части тоже ушел на Полтавскую. Но через несколько дней жене сообщили, передали через раненых, отправляемых в тыл, что муж ее тоже ранен. И тогда она ночью пошла на передовую, а это в пятнадцати километрах от станицы, — каким-то образом нашла его и притащила домой. Спрятала в подвале и стала лечить.

Теперь ее уже нет в живых, и не у кого спросить о том, как она это совершила, что думала при этом, на что надеялась, как рыскала, словно волчица в ночи, по непролазной грязи в чистом поле, как отыскала своего Василия, какие вековые инстинкты сработали в ее душе и сознании… Да какие там инстинкты, если дома четверо по лавкам, мал мала меньше и их надо кормить, растить, выводить в люди, а вокруг война, нищета и разруха, а она кругом одна… Да и как она могла усидеть дома, зная, что ее Василий, совсем рядом, может быть, истекает кровью. Может быть, думает о ней и, прощаясь с жизнью, шепчет ее имя… И она пошла в непроглядную ночь, в нестерпимую темень, как ей казалось, спасать своего Василия.

После выздоровления Василий остался дома. Трудно теперь угадать его логику, почему он так поступил, когда был уже не трагический сорок первый, а сорок третий год, и враг уже бежал. Может быть, подумал о том, что теперь, если он даже вот так, случайно отставший, нагонит свою часть, все равно загремит в лагеря по тем суровым временам на двадцать пять лет, а то и просто пустят в расход… В конце концов, он не убегал умышленно из своей части и не виноват в том, что был ранен и находился в такой близости от родного дома.

В конце концов, он уже пролил кровь за Родину. А если его шлепнут, кто позаботится о его детях? Может быть, так размышлял он, оставаясь дома, выходя из этой войны самостоятельно, по своему решению.

Но надо было как-то жить, а жить оставалось лишь тайно, избегая людских глаз, так, словно давно погиб, умер, пропал без вести, потерялся. Однообразной чередой побежали друг за дру-.гом месяцы и годы. Закончилась война, и с этим его положение вдруг неожиданно для него самого приобрело совсем иной смысл. Те доводы, которыми он оправдывал самого себя, казались уже неубедительными. Теперь он надеялся на единственное — ему казалось, что однажды все это должно как-то разрешиться, измениться, сняв с его души тяжесть, что однажды он каким-то образом избавится от этой непонятной неволи. Но этот ожидаемый час почему-то не наступал.

Соседи давно уже дивились тому, как соседка управляется одна со своим хозяйством. Все у нее во дворе убрано, все в порядке, везде она успевает. Привезут бывало с вечера сено, свалят беспорядочной пахучей грудой у ворот, а к утру, смотришь, оно уже заскирдовано. Кому-то даже как будто показалось, что на фоне ночного неба взмах вилами, хватка были вроде бы мужские, хотя работал кто-то в женском платье. Но это были лишь смутные догадки.

От кого он прятался? Вроде бы от властей. А выходило, что прятался все-таки от людей. Он давно уже не знал своих станичников по лицам, а о происходящем в станице знал лишь по рассказам жены и дочерей. Но не было во всей станице, пожалуй, еще такого человека, который знал бы так все происходящее, как он. Он жадно ловил каждую весть, каждое слово, сосредотачивая на них все свое внимание. То, что в обыденной жизни мы пропускаем мимо, не придавая ему никакого значения, для него было предметом анализа и размышлений. И он выискивал в них такие смыслы и значения, какие другим станичникам были неведомы.

Иногда, когда его охватывала невыносимая тоска, когда он уставал вспоминать о прошлом, которое теперь казалось ему таким прекрасным и чудесным, когда он уже не знал, что делать с собой, ему нестерпимо хотелось пройтись по улицам родной станицы, по тем самым улицам, которые помнились ему с детства и которые он знал теперь лишь по воспоминаниям, где он гулял, парубковал, по которым, казалось, можно было, и теперь пройтись так же запросто и свободно. И тогда глубокой ночью он, как тень, как некий дух изгнанья, крадучись, бродил по улицам родной станицы, остерегаясь с кем-либо невзначай встречаться. Но странное дело, это теперь не доставляло ему ожидаемого облегчения и не успокаивало душу. То, о чем мечталось, что казалось таким простым и доступным, как бы ускользало и становилось невозможным, все вокруг меркло и утрачивало свои исконные свойства. И невозможно было понять, от чего это зависит и как теперь его вернуть. Улицы родной станицы он знал теперь только ночными…

Сразу после войны немало дезертиров укрывалось по кубанским плавням. Кто-то жил бирюком, перебиваясь рыбой, а кто-то сколачивал шайки, добывая пропитание в ближних хуторах и станицах да на колхозных фермах. Видимо, их было немало, если, как рассказывают очевидцы, против них применяли даже авиацию. Конечно, большинство кубанцев, несмотря на все немыслимые обиды, им причиненные в недавнем предвоенном прошлом, были на фронтах. Но не все смогли пересилить в себе обиды. Ведь это были дети тех, кого расказачивали, раскулачивали, высылали, безжалостно выгоняя из родных хат, морили голодом…

Жизнь их оказалась сломанной. Только каким-то чудом они выжили вообще. Всю жизнь, с самого детства, им приходилось скрываться, ничем не выдавать своего существования. И это стало образом их жизни. И главное, они никак не могли понять, за что им выпала такая кара, перед кем и в чем они провинились, почему они оказались у родины своей пасынками и почему Бог столь немилосерден к ним…

Разными путями они оказывались в плавнях и в других потаенных местах, кто вполне сознательно, кто в силу каких-то обстоятельств, не зная которых мы и не имеем права судить их… Да и не этой войной они оказались вытесненными из общества, это случилось раньше, без всякой на то причины, лишь по факту самого их существования. Но они не утратили свое родство с родиной, почему-то оказавшейся к ним столь жестокой и немилосердной.

Однажды, когда Василий бродил по ночным улицам, и произошла эта встреча, что-то в нем пошатнувшая. Морозной декабрьской ночью, когда небо, украшенное крупными звезда>ми, казалось старательно вымытым и приготовленным к празднику, он осторожно, перейдя мосток через ерик, услышал, как на обочине тротуара что-то зашевелилось. Вздрогнув от неожиданности, он замер в оцепенении. Это был уже вроде бы и не страх. Он, казалось, боялся уже не раскрытия своего тайного существования, а чего-то иного, скорее, однажды попав в такую житейскую колею, уже не мог, не находил сил в себе из нее выбраться.

На обочине что-то снова зашевелилось, замычало, замямлило, и он понял, что это пьяный. Он мог и должен был пройти мимо, сделав вид, что ничего не заметил. Да и какое ему было дело, если в жизни, здесь происходившей, он не числился. Но, понимая, что если оставит этого несчастного на месте, тот к утру закоченеет, что, впрочем, не было в станице редкостью, он подошел ближе, наклонился, тронул за плечо. Пьяный что-то промямлил невнятное. В конце концов, он поднял его, перехватив рукой за пояс, его руку набросив себе на шею.

— Ну, шо, куды пидэм?

— До дому…

— А дэ твоя хата?

— Ха-та дома…

— На якой улыци?

Он никак не мог угадать, кто ему встретился. Это был суховатый станичник, примерно его лет, а стало быть, он должен был его знать.

— Ну, кажы куда иты, та пидэмо.

— А шо, ты нэ знаешь, дэ я жэву?

— А хто ты, як тэбэ звать?

— Та ты шо, мэнэ нэ знаешь? — Пьяный даже приостановился. — Мэ-нэ нэ знаешь?! Та мэ-нэ уси люды знають, кажна собака знае мэ-нэ, а ты нэ знаешь?.. — Ну ладно, ладно, пишлы…

Идти пришлось довольно долго. Пьяный постепенно трезвел. Видно, мороз возвращал ему сознание. Узнав его адрес, Василий, наконец, угадал, с кем он встретился. Это был Иван, с которым он до войны работал в одной бригаде, с которым вместе уходил на фронт. И с которым вроде как бы корешовал, дружил. Василий довел его до хаты. Открыл калитку:

— Ну а дальши иды сам.

Тот, нетвердо войдя во двор, повернулся и, удерживаясь за калитку, спросил:

— А чий жэ ты будешь? Шось я тэбэ нэ прызнав. Я ж там, биля той кладкэ дав бы дуба за нич. Кого ж мини благодарыть за пидмогу?

— Бога! — коротко бросил Василий, повернулся, чтобы снова скрыться в ночи. Он сделал уже два или три шага, когда вдруг услышал за спиной вроде бы уже совсем протрезвевший голос!

— Васыль, я пизнав тэбэ. Брось ховатьця, нэ мучь сэбэ…

То, чего он так опасался, чего, может быть, ожидал постоянно, каждую минуту, произошло. Все было кончено… Он подошел к Ивану вплотную, пристально посмотрел в его лицо.

— Выдашь?

— Та брось ты.

— Убью.

— Татуди пив станыци надо будэ убывать… Нэ управэся. Сылы нэ хватэ…

С той памятной ночи что-то и пошатнулось в его душе окончательно. Он-то надеялся, что никто о нем не знает, что ему удалось схорониться, ничем себя не выдавая. Но оказалось, что многие станичники знали о нем, но молчали, видимо жалея его детей, а может быть и его самого. И тогда ему открылась страшная, для него непосильная истина — то, чем он жил, его тайна, пусть и такая, какая есть, оказалась у него отобранной. Ничего у него больше не оставалось, даже этой тайны, которой он жил и которую так старательно оберегал. Но у него уже не было былых сил и воли, чтобы это свое новое положение в полной мере понять, перебороть, и он стал угасать…

Он заболел и, по всему было видно, безнадежно. Родные его все чаще стали задумываться, как станут хоронить отца. Ведь по всему выходило, а теперь и окончательно обнажилось, что его давно как бы нет на свете, что он уже давно пропал. Что делать, как поступить? Оставалось ночью, тайно прикопать несчастного на огороде, не поставив даже креста, поскольку крест выдаст так долго скрываемую тайну. И тогда дочь Тайса Васильевна решила вернуть отцу имя, чтобы он хотя бы ушел из этой жизни по-людски, по-человечески.

— Что ж мы не люди, что ли, — доказывала она сестрам. — Чего теперь-то уж бояться, от чего ховаться? Ну, так случилось, что ж теперь поделаешь. Но мы-то должны оставаться людьми…

Родные не соглашались с ней, она даже рассорилась с ними. Может быть, она более сестер своих понимала отца, острее чувствовала его терзания и его нестерпимое нечеловеческое одиночество. Не потому ли она и была столь общительной, что в ней неосознанно сказалось то, чего был лишен он…

— Да позор-то ведь какой, — возражали сестры.

— Но для нас что важнее — позор, который все-таки можно пережить, или то, что отец уйдет не по-людски, не по-человечески. Ведь в таком случае мы сами перестаем быть людьми. Ладно, люди могут и не узнать об этом. Бог может не доглядеть, он давно от нас почему-то отвернулся, но мы-то об этом будем знать… Как станем ходить каждый день мимо этой спрятанной могилы?.. Бедный папа не имел права на жизнь, и на смерть, оказывается, ему нет права… Да что же мы, совсем уже потерялись…

Видно, ее доводыоказались вескими. С ней не то что согласились, но спорить не стали, давая понять, что ей препоручают от имени всех поступить так, как она посчитает нужным, как ей подскажет душа.

Выходило так, что человек может жить тайно, в полной неизвестности, но незаметно уйти из жизни, умереть он все-таки не может… А это значит, смерть его — столь же важная часть его жизни, равная разве только самому рождению…

— Что делать будем, Карпович? — моляще и виновато спросила председателя Тайса Васильевна. — Как быть, как станем хоронить папу? Ведь он свое уже отсидел. Свою кару он уже перенес…

— Да ты понимаешь, что это такое?.. — начал было распаляться председатель. — Потом, видимо, окончательно поняв всю необычность ситуации, ее смысл и ужас, тихо сказал:

— Что делать, что делать… Почем я знаю, что в таких случаях надо делать… Будем сообщать наверх, докладывать.

Он позвонил в район председателю райисполкома — так, мол, и так, вышел такой вот случай, никак не предусмотренный. Из района доложили в краевой центр. Вскоре оттуда пришла команда: выделить в больнице отдельную палату, выставить стражу, никого к больному не допускать — ни родных, ни тем более, посторонних.

Команду исполнили в точности. Но Карпович все же не удержался, зашел к больному в палату. Ему хотелось узнать, как выглядит человек, полжизни скрывавшийся от людского глаза. Человек как человек, ничего особенного в нем он не заметил. Но душу охватывало смятение и какая-то неясная тревога, какая бывает обыкновенно при виде чего-то непонятного, такого, чего обыкновенно не бывает меж людьми…

На второй день из краевого центра приехал какой-то представитель в шляпе и кожаном пальто, похожий на некоего агента. Он зашел в больницу и проговорил с больным с глазу на глаз часа два. Затем пришел в сельсовет и отдал распоряжение: внести имя Василия Григорьевича Улийского в метрическую книгу станицы, в состав его семьи…

Вот и встретился наконец-то со своей семьей раб Божий Василий, так долго блуждавший, блукавший по свету, хотя и прожил всю свою неведомую жизнь с ней рядом… Вот и произошло то немногое, о чем он столько думал и так мечтал, на что надеялся — он вернулся наконец-то к людям, его отторгнувшим… Но об этом, самом важном в его трудной и нескладной жизни, он уже не узнал…

Паспорта ему выписать не успели. Через шесть дней в ту же метрическую книгу пришлось внести запись — «умер». Хоронили его по-людски, по-человечески, на кладбище, при большом стечении народа, как хоронят уважаемых, хорошо известных в станице людей. Видно, сама необычность ситуации так поразила людей, что они пришли, словно лишь для того, чтобы удостовериться, что и так может быть на этом непонятном и таинственном свете…

А председатель сельского совета, человек конкретный и несентиментальный, имел редкую возможность еще раз убедиться в справедливости шутливой присказки, что без бумажки человек все-таки — букашка. Ну что, казалось бы, тому Василию паспорт, зачем он ему среди других бумажек, которые мы все равно оставляем на земле…

Когда эта печальная история была уже написана и рассказ опубликован, я ждал с некоторой тревогой, что ко мне могут обратиться родственники, может быть что-то уточнить, так как всех обстоятельств этой истории я, конечно, знать не мог. Однако шло время, но никто ко мне не обращался. Но однажды, по прошествии нескольких лет, я совершенно случайно встретил в станице Тайсу Васильевну. Она, как бы в свое оправдание, поведала о своей печальной судьбе, как сестру ее задавил трактор, и ей пришлось растить и воспитывать ее троих детей, племянников, ставших, по сути, ее детьми.

Об отце же своем, Василии Григорьевиче, она рассказала, что он якобы был контужен, бродил по краю не вполне вменяемым, пока его в Кореновской не приютила какая-то женщина. Там его и разыскали родные. И только потом привезли домой, где он и прожил последние пятнадцать лет… Может быть, все именно так и было. Это только доказывает то, как произвольно и прихотливо война ломает жизни и судьбы человеческие…

Теперь этот двор по улице Красная Заря, где столько лет он хоронился, полузаброшен. Еще стоят какие-то строения: покосившиеся сараюшки с почерневшими от времени камышовыми крышами и облупившимися, давно небелеными стенами. Дочери давно живут своими домами, своими семьями в других концах станицы. Но оставить этот двор совсем, избавиться от него Тайса Васильевна не хочет, считая, что не имеет на то права. Она говорит, что пусть он остается памятью о родителях. Ей кажется, если она избавится от него, с ним уйдет невозвратно что-то такое, без чего жить невозможно…

ЗДЕСЬ ПРЕБЫВАЕТ МОЯ ДУША…

Тарас видел еще издали, что беда будет всему Незамайковскому и Стебликивскому куреню…

Н. Гоголь «Тарас Бульба»
Думал, что с годами и возрастом это щемящее чувство неизъяснимой тоски и печали по родной станице, тревоги за ее участь уляжется и утихнет. Успокоится наконец-то душа и не будет более терзаться о невозвратном и невозможном в чужедальней стороне, не будет томиться наивной и напрасной мечтой когда-нибудь все-таки вернуться сюда, навсегда. Может быть, так все и было бы, доведись жить во времена более спокойные, менее коварные, если бы всем нам вновь не грозила такая непонятная, туманная, вроде бы и неопределенная, но вместе с тем такая реальная опасность…

Конечно, той прежней станицы, той моей Стеблиевки, которую я покинул в юности, которая мне так часто снится, о которой так сладко мечталось все эти скорые, торопливые годы, больше нет на свете. Разве только в душе моей. Впрочем, ничего не остается на свете неизменным, вовлеченное в цепь постоянных превращений, только в них и живущее. Так что печаль моя, не только о станице, но о быстротечности и кратковременности бытия человеческого вообще…

Как я люблю эти тихие летние вечера в станице, когда огромное красное солнце, зацепившись за острые тополя и окровавив водную гладь ерика, тихо скатывается, обессилевшее, в степь. Когда белая, сизая полоска то ли дыма от невидимого костра, то ли вечернего тумана перечеркивает темные купы садов и акаций, тихо уползая в неведомую высь. Когда большие краснобокие коровы, пройдя по улице, оставляют в дорожной пыли темные пятна кизяков, вносят в станицу собранный в поле теплый, родной сладковатый с горчинкой запах полыни и каких-то других диких трав. А за околицей, среди полей, зовет кого-то безответно невидимая перепелка…

Как я люблю весенние сады в яблоневом и вишневом цвету, когда не разобрать, откуда идет свет, — то ли от выбеленных хат, толи от цветущих деревьев. Или льется из души твоей, переполненной любовью и печалью. Все покрывается легкой, воздушной, белой фатой.

Как я люблю томительные летние дни, когда полуденное солнце палит нещадно, образуя миражи, и издали станица кажется как бы парящей в воздухе, то ли поднимающимся в небо, то ли нисходящим с небес таинственным, неведомым градом…

Как я люблю тихое, раннее утро, когда белесый, молочный туман стелется над водой ерика. Стынет сонный камыш. Только изредка тишину вдруг вспугивает всплеск рыбы. Росинки ярко искрятся в мокрой траве. В купах акации глуховато, словно еще не совсем проснувшись, воркует горлица. Какие-то смутные, неопределенные надежды на новый день роятся в сознании, постепенно заглушаемые теми неотложными житейскими делами и заботами, ради которых этот новый день и приходит…

Как я люблю эти солнечные, золотые дни ранней осени. Хрустальные, прозрачные над золотым жнивьем, чуть подернутые дымкой. В густом, за лето настоянном воздухе лениво плавают пчелы.

Как я люблю эти глубокие, бездонные, тихие ночи, нарушаемые лишь серебряным стрекотом сверчка, когда крупные звезды взирают на тебя с небес, не мигая, то ли о чем-то спрашивая, то ли, чего-то ожидая от тебя. Когда небо вдруг прочертит метеорит или далекая безвестная звезда, и ты встрепенешься от неожиданности и испуга. Как прекрасен этот загадочный, неизвестно с какой целью распахнутый перед тобой таинственный мир!.. Где-то лает в ночи собака. Проурчит недовольно по улице машина. То нарастает, то затихает неизвестно откуда берущаяся и неведомо как сохраняющаяся песня.

В такие краткие минуты душа наполняется ясностью и покоем. Но мне почему-то всегда в такие мгновения хочется плакать, то ли от острого ощущения того, сколь кратковременны эти чудные видения, готовые погаснуть каждый миг, то ли от того, что они мне так бесконечно дороги. И я благодарен судьбе за то, что они мне дарованы. Ведь ничего иного, более драгоценного, в этой жизни у меня нет…

Это краткие томительные минуты какого-то тревожного ожидания и прощания, с которыми извечно живет, видимо, каждый человек. Еще один день, просияв, закатился невозвратно. Зачем он был отпущен тебе, для какой цели, для какого такого дела? Что сотворил ты в его течение, какая истина тебе в нем открылась… В эти краткие минуты вдруг вспоминается как-то сразу, без отдельных подробностей, вся твоя жизнь, становится ясной и понятной, не требуя никаких объяснений.

Не гаси в себе этого томительного неясного огня, невидимо сияющего над всем мирозданием. С ним трудно жить, его тяжко нести в себе через годы. Дорожи им, ибо без него вся наша земная жизнь превращается в сплошной мрак.

И если все, что связывается на земле, связывается и на небе, то для меня это происходит здесь, в станице. Здесь пребывает моя душа. Да и нет драгоценнее воспоминаний у человека, как от первого детства его в доме родительском…

Всегда мне мечталось собирать то, что рассеяно по хуторам и станицам, в народе, но годами и десятилетиями пряталось и хоронилось, что по первому бестолковому зову «гласности» не торопилось явиться на свет Божий, уже зная его лукавство. Труд, конечно, значительный — найти что-то и возвратить его из зарубежья, вытащить нечто из архива. Но оно, столь необходимое, могло и подождать, во всяком случае оставаясь там в целости и сохранности. Но то, что хранится в народе, уже в нынешнем поколении может быть утрачено безвозвратно. Имею в виду те реликвии, хранящиеся в семьях кубанцев, которыми действительно дорожат и так просто с ними не расстаются…

Как-то, возвращаясь из станицы в Москву, я познакомился в поезде с Татьяной Васильевной Челомбитко из города Острова Псковской области, учительницей, родом из Крымска. Быстро нашли общий язык, и в этом помогла общая судьба, общая доля — дальняя сторона, где довелось жить, милая родина, где осталась вся родня. Татьяна Васильевна и поведала мне о своем уникальном деде Алексее Лебединце, прожившем трудную, полную лишений жизнь — расказачивание, голод, плен. Он был, видимо, из тех редких, одаренных природой людей, встречающихся в казачестве особенно часто, которые, вроде и не будучи образованны, многое постигают самостоятельно. Во всяком случае, он свободно владел тремя языками, помогая своим просвещенным внукам, учившимся в институтах. Кроме того, он написал обширные воспоминания. И вот теперь его внучки, три сестры, все учительницы, распорядились этими воспоминаниями так: каждая взяла себе по объемистой тетрадке. Так воспоминания казака Лебединца оказались разбросанными по России. Татьяна Васильевна пообещала, что покажет воспоминания своего деда.

Не верьте тем, кто считает дорожные встречи самыми мимолетными и легкими. Такими они являются лишь для тех, для кого и всякие прочие ни к чему не обязывают. Но случайных встреч не бывает, даже если многие и думают иначе.

Два года я регулярно и безответно донимал Татьяну Васильевну своими письмами с просьбами выслать воспоминания деда, убеждая, что, если не опубликуем их, они могут затеряться. Чувствовал, что ей было не до этого. И вот, когда уродливые плоды демократии в нашем обществе начали уже созревать, когда стало совершенно ясно, что мы снова по простоте душевной, доверчивости и легкомыслию попали в ловушку, я получил от нее письмо, столь меня взволновавшее: «С момента нашей встречи в поезде столько всего произошло, столько изменилось в стране, что я пересмотрела свои взгляды на жизнь, на эти дорогие для меня реликвии… За это время я потеряла дорогих мне людей — умерла мама, дочь, дядя… Меня столько раз обманывали в этой нашей стране, что я уже не думаю, что все, что имею, действительно дорогое, могу отдать в чужие руки. В этой стране это никому не нужно и не интересно. Сейчас все живут сегодняшним днем, о прошлом забыли, в будущее заглядывать боятся. Единственно, кому это действительно будет всегда нужно — это нашим детям и внукам. Пусть все это им и остается… Простите меня Бога ради за то, что не оправдала ваших надежд».

Это надо бы виниться мне перед вами, Татьяна Васильевна, что донимал вас своими письмами, не зная о всей глубине вашего горя… Вы, безусловно, правы. Да и как можно доверять такому лукавому, такому бесцеремонному свету… Я понимаю вас, потому что и моя душа уже испепелена болью, черна, как выжженное после покоса пшеничное поле… В одном только я с вами не согласен — в настойчивом назывании нашей страны, нашей дорогой, единственной на все времена России, этой. По этому можно убедиться, что те, кто хотел накинуть на нас узду, кажется, в определенной мере добились своего. Для них наша страна действительно эта, потому что родина их там, где им хорошо. А у нас с вами нет другой страны. Нам некуда, да и незачем, податься, что бы здесь ни происходило. Нам некуда ехать от дорогих могил, с этой земли, в которую и нам в свой час предстоит лечь… Так зачем же этим недобрым, лукавым людям согласием своим потакать и помогать в их губительном, нечеловеческом деле…

Я, конечно, ничем не могу оправдаться перед вами. Словами тут уже ничего не сделать. Но здесь-то только и начинается моя трудная, неблагодарная работа собирателя…

Я не то что просмотрел в юности свою родину, а теперь запоздало, суматошно и раскаянно к ней возвращаюсь. Я ее просто люблю. И хотя признаваться в этом как-то неловко, что делать, коль мои слабые слова не могут выразить переполняющих меня чувств. И чем далее, чем меньше у меня остается времени любоваться ею — вдыхать ее горьковатый полынный воздух, всматриваться в ее распахнутый простор, тем люблю ее сильнее, тем она для меня дороже, тем большими тайнами она мне открывается… Ведь это единственное место, где меня еще ждут, что наполняет жизнь смыслом и чувством нужности твоей на земле…

Пусть маловерные порываются в новое светлое будущее, в новые дали и выси «прогресса», а я более никуда не хочу, кроме как в родную станицу, в ее пыльные улочки и тенистые дворы-огороды, где хорошо думается и трудно живется, где растет никем не видимое, где шумит никем, кроме меня самого, не слышимое, мое родовое древо. Достало бы сил разумно распорядиться тем немногим, что есть. А потому, все мои душевные усилия удержаться в себе самом так или иначе имеют форму возвращения в станицу, в свою Стеблиевку… Никогда мне, видимо, сюда уже не вернуться, познавши то, что делается на белом свете, — прошедшего не воротить, содеянного не поправить. И если и думается о чем, так только о том, чтобы, когда придет час, все-таки здесь успокоиться на все времена…

И все же Татьяна Васильевна передала мне рукопись своего деда Лебединца…

Родная, единственная, во веки веков Кубань, неповторимая, лишь однажды даруемая каждому из нас родина! Что сошлось, что таится в твоем древнем имени! Что так трепещет сердце и томится душа при одном только взгляде на твои просторы, на твои бескрайние поля с вековечными курганами, всплеснувшими горизонт, на твои осторожные предгорья — катав алы, на твои таинственные плавни…

Как всегда сияют над тобой высокие небеса, все так же задумчиво текут твои реки и ерики, все так же бродят в своих вечных превращениях твои черноземы, все так же являются над тобой таинственные видения, цветут предания, рассыпаются характерные, нигде более не встречаемые, родные говоры.

Смотрю на тебя из своего московского далека до рези в глазах, вслушиваюсь в твой нескончаемый рокочущий гомон, думаю о тебе свои невеселые думы. Болью исходит душа за твою новую неминучую участь. Что стряслось, что случилось, какие злые ветры пронеслись над тобой, какой ворог пришел в твои пределы, какая сила приводит в запустение и упадок цветущий край?

Не проносились над тобой злые ветры, и ворог не приходил в твои пределы, не хоронились на этот раз твои лучшие хлопцы по камышам, но стиснута, збуркана, как пойманная птица, бескрылая душа, подсечена воля, подкралось равнодушие, разгулялась крамола, как некий, земным врачам неведомый, недуг. И этого оказалось достаточно, чтобы рушилась и приходила в запустение вся жизнь. Снова настороженно и пугливо стынут в степях безмолвные станицы. Не пролетают над ними, как бывало, песни и не правятся в них обряды. Невыносимо одиноко живой душе в этой человеческой пустыне. Снова дуркуют твои сыновья и блудят дочери, отравленные разными мыслительными ядами. В какие пустышки, в какие цацки поверили их шаткие души, что свое, исконное и родное им стало почему-то не родным — такого обезьянничанья не знают в других землях и странах, зорко охраняя свое от иноверных влияний. А защитники и праведники осмеяны и унижены. А вместе с тем забыты вечные истины и заповеди. Болью исходит душа, хотя разум знает, что веселье беззаконных кратковременно, а радость лицемера мгновенна.

Так мало надо человеку для его земной жизни — тихой радости, которая зависит не от богатства, а от чего зависит, никто не знает. А те, кто «знают», в своем неистовом стремлении ее достичь попадают в еще более невыносимые беды…

Почему на твоих просторах так неуютно и не находится места человеку ни для жизни, ни для вечного покоя…

Но так же сияют твои высокие небеса, с которых явлен однажды защитный, спасительный лик Божьей Матери.

Смиренно склоняю перед тобой воспаленную от тяжких дум голову, низко кланяюсь тебе, единственная во веки веков, столькими бедами просветленная, столькими слезами омытая, столькими воспоминаниями твоих сынов и дочерей, рассеянных по всему свету, укрепленная родная кубанская земля…


Примечания

1

Ардом — арестантский дом.

(обратно)

2

Евангелие от Матфея: «Иисус же сказал им: видите ли все это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено».

(обратно)

3

Затулял — заслонял.

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   ЛЭБЭДИ
  •   НЕНАПИСАННАЯ ПОВЕСТЬ
  •   СВАДЬБА
  •   НА КАЗАЧЬЕЙ ГРЯДЕ
  •   ПАН ВИШНЕВЕЦКИЙ
  •   СУПРЯГА
  •   ГНЕВ РОДИТЕЛЬСКИЙ
  •   АЧУЕВ0
  •   ХОЖДЕНИЕ ПО МУКАМ КАЗАКА-ЛЕБЕДИНЦА
  •   КАК АКУЛИНА ЛУЦЕНКО ВОДИЛА ВЛАСА ТКАЧЕНКО В ПЛАВНИ…
  •   РАЗГРОМ
  •   ТИТ ЗАГУБЫВБАТЬК0
  •   ПОСЛЕ РАЗГРОМА
  •   Я — РЯБОКОНЬ!
  •   МУКИ МАЛКИНА
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   ЛОЖНЫЙ ОТРЯД «ТАМАНЬ»
  •   ЗЕМЛЯ НЕДЕЛИМАЯ
  •   ГИБЕЛЬ ТОВАРИЩА ЕРМАКОВА
  •   ПОСЛЕДНЯЯ ЧАША
  •   МОИСЕЙ ЧОРНЫЙ И НЕЧИСТАЯ СИЛА
  •   НА ЛЕБЯЖЬЕМ ОСТРОВЕ
  •   ВОЗВРАЩЕНИЕ РЯБОКОНЯ
  • ЗДЕСЬ ПРЕБЫВАЕТ ПОЯ ДУША
  •   САГА
  •   В ЧАСЫ НОЧНЫХ РАЗДУМИЙ…
  •   НЕВОЛЯ
  •   ЗДЕСЬ ПРЕБЫВАЕТ МОЯ ДУША…
  • *** Примечания ***