Современный французский детективный роман (fb2)

- Современный французский детективный роман (пер. Морис Николаевич Ваксмахер, ...) 2.62 Мб, 638с. (скачать fb2) - Жорж Сименон - Пьер Гамарра - Морис Ролан - Поль Александр - Пьер Буало

Настройки текста:



Современный французский детективный роман

Когда в опасности человек…

Франция — страна давних гуманистических традиций. Тема защиты человека, отстаивание права личности на ее полное самовыявление проходит красной нитью через всю французскую литературу. Не случайно поэтому одно из ведущих мест в ней занимает психологический роман, непосредственно нацеленный на раскрытие внутреннего мира человека, на изображение отношений между людьми, прежде всего в сфере частной жизни. Сквозь призму нравственно-психологических, жизненных конфликтов оценивается в конечном счете в этих произведениях конкретная социальная действительность, которая как бы проходит проверку на гуманистичность. Психологические романы в их лучших образцах раскрывают внутреннюю природу общества, в ее соотнесенности с человеческими ценностями.

Вторая мировая война и последующие за ней десятилетия привели к существенным переменам и сильным потрясениям в странах Европы. Резкий экономический скачок, который предприняла Франция в 50–60-е годы, не только поднял ее из состояния послевоенной разрухи, но и сделал одной из наиболее развитых и богатых стран мира. Однако этот прогресс достался дорогой ценой. Установилось безраздельное господство крупных монополий и связанного с ними технократического и политического аппарата, произошло беспрецедентное обогащение небольшой группы населения и общее повышение жизненного уровня в стране, но при этом явное обнищание миллионов людей (возросло число безработных, обездоленных, бездомных, нищих). Происшедшие во Франции резкие сдвиги привели к тому, что значительно откровеннее, чем когда-либо прежде, проступили наружу скрытые (точнее говоря, скрываемые) пороки капиталистического общества — безнравственность и бесчеловечность, ничем не прикрытый культ наживы и выгоды. Произошло явное снижение значимости Человека и всей системы поддерживающих его духовно-нравственных устоев. Обнажилась хрупкость человеческой жизни, обнаружились ее эфемерность и уязвимость, стало также очевидным, что отдельному индивиду негде искать духовной опоры, ибо рухнули былые верования, убеждения, идеалы Осталась только суровая реальность с ее жестокой борьбой за существование, где побеждают самые напористые, беззастенчивые и бестрепетные люди, лишенные души и сердца.

Французские писатели с возмущением отреагировали на такое попрание человеческого начала, на торжество холодного делячества и цинизма.

Естественно, что особенно заметно проявилось это в жанре психологического романа. Большинство его авторов с горечью и волнением пишут о трагической судьбе личности, испытывающей тревогу и смятение в безжалостном и жестоком мире. Одни авторы видят в этом проявление несовершенства человеческого бытия как такового и показывают его изъяны и пороки, другие обвиняют общество и вскрывают его прямую или косвенную причастность к бедам отдельного индивида, третьи пытаются найти «островки» человечности, где сохраняются теплота и сердечность общения между людьми. Но как бы то ни было число психологических романов, раскрывающих трагедию дегуманизации общества, заметно возросло во Франции в 50–60-е годы.

Психологизм, отражающий обострившуюся чувствительность ко всякого рода покушениям на честь и достоинство личности, настолько пропитал литературную атмосферу послевоенной Франции, что даже затронул такой жанр, как детективный роман, который возник еще в XIX веке как прославление рационализма и торжества логики Впоследствии (в нашем столетии) эти победы разума утратили свою значительность, потускнели и выродились в умело представленное разгадывание «загадок», созданных преступлением Раскрытию внутреннего мира персонажей в этих «романах-загадках» не уделяется особого внимания, ибо это обычно бывает ненужным для распутывания узла таинственных событий Детективы-расследователи оперируют чисто логическими выкладками и материально различимыми следами и уликами.

Правда, еще в 30-е годы Жорж Сименон включил в свои книги значительный элемент психологизма. Он создал развернутый образ комиссара Мегрэ, показав не только его детективные способности, но и его личные, человеческие качества. Герои Сименона расследует глубокие побудительные мотивы поступков людей, приоткрывает тайну их внутреннего мира, дает им психологическую характеристику.

Жорж Сименон тем самым «очеловечивает» жанр детектива, ломает представление о нем как лишь о «игре ума». Но в конечном счете детектив все же остается в рамках традиционного «романа-загадки». Внедрение в область психологии помогает его герою найти подлинных преступников и отвести меч правосудия от невиновных. Психология в его романах выполняет, таким образом, детективную функцию, служит инструментом расследования.

В начале 50-х годов французские писатели — Пьер Буало (род. в 1906 г.) и Томас Нарсежак (род. в 1908 г.) — пошли еще дальше создателя Мегрэ. Они переместили акценты. Представленная в их книгах детективная история — не самоцель, а средство раскрытия трагедии личности, оказавшейся в опасности в результате действий преступника.

Новаторство Буало и Нарсежака состояло в том, что они обратили внимание на, казалось бы, очевидную истину: преступление, тем более убийство, — это же бесчеловечная акция. Какая может быть «игра ума» с увлекательной целью отгадать, кто же преступник, если речь идет об уничтожении Человека. Кто бы он ни был — это живой человек, испытывающий боль, страх, желание жить. Его уничтожение — страшная беда, которую авторы дают почувствовать читателю, раскрывая перед ним волнение, тревогу и страдание жертвы в момент, когда она все явственнее различает надвигающуюся опасность.

Буало и Нарсежак умело конструируют сложное переплетение смертельных «ловушек», в которых бьется попавший в них человек, не понимающий, что с ним происходит. Они после нагнетания непонятных и загадочных обстоятельств дают в конце концов им логическое объяснение, а как авторы психологического романа, используют детективный сюжет для более выразительного и впечатляющего изображения внутреннего мира личности, показанной в экстремальной кризисной ситуации. Они соединяют тем самым в органическом, целостном единстве два жанра детективный и психологический, создают особый вид литературы — «психологический детективный роман».

Оба писателя пришли к созданию такого романа, уже имея за плечами определенный опыт работы в области детективной прозы. Еще в 1938 году Пьер Буало — тогда скромный торговый служащий — получил за книгу «Отдых Вакха» Гран-при авантюрного романа, что было высшей премией за произведение детективного жанра. А ровно через десять лет, в 1948 году, такой же премии удостаивается Томас Нарсежак (подлинное имя — Пьер Эро), работавший в то время преподавателем философии в университете и писавший на досуге под псевдонимом иронические детективы Они познакомились во время вручения награды Томасу Нарсежаку и выяснили, что оба одинаково недовольны состоянием жанра, в котором работают Его главный недостаток они видели в оторванности от живого человека, в увлечении чисто «игровой» стороной дела, в недооценке богатых возможностей, заложенных в детективном романе Придя к убеждению, что писать нужно совсем иначе, они стали работать вдвоем. Так появился новый писатель — Буало-Нарсежак.

С тех пор прошло почти сорок лет. Соавторы стали знаменитыми на весь мир. Они написали около 50 романов и повестей, многие из них были экранизированы. На их основе крупные французские и иностранные режиссеры поставили немало фильмов, получивших всемирную известность.

Роман «Та, которой не стало» (1952) стал первым совместным произведением Буало и Нарсежака. Желая представить впервые и потому как можно нагляднее и убедительнее свое новое понимание природы жанра, авторы сознательно заостряют, чуть утрируя, те сложные ситуации и конфликты, которые полнее всего высвечивают абсолютную жестокость преступника, полностью лишенного человечности, и в то же время дают почувствовать, что преступные действия «режут по живому», разрушают личность и губят ее. Эта задача определила и содержание, и способы его художественного воплощения.

Нет в этом романе ни привычного персонажа сыщика-расследователя, ни допросов свидетелей, ни поиска улик, ни снятия отпечатков пальцев. Преступление совершается вроде бы на глазах у читателя, который видит, кто убил, и знает почему. Этим обычно заканчивается традиционный «полицейский роман». Но здесь это только завязка.

Буало и Нарсежак стремятся доказать, что дело обстоит не так просто, как казалось прежде авторам классического детектива, у которых была одна забота — как можно интереснее и увлекательнее показать раскрытие преступления.

К середине XX века, после того, что произошло, происходит и может произойти с человечеством, потеряла былую ценность человеческая личность, рухнули все сдерживающие центры и моральные «табу» у людей, одержимых лихорадочным стремлением к наживе, к материальному процветанию. Трудно в этом социально-психологическом климате кого-либо потрясти обычным, рядовым убийством, даже таким отвратительным, каким оно изображено в романе.

Авторы ставят своей целью показать глубину безнравственности, высокую степень небывалой бесчеловечности и особую изощренность действий преступника образца 50-х годов.

В его арсенале имеются уже не только яд, нож или пуля, но и сложная, тщательно продуманная система обманов, ложных инсценировок, создающих эффективное и безотказное воздействие на психику жертвы, которая доводится до гибели. Психология, таким образом, включается в инструментарий преступника, становится как бы одним из его наиболее действенных «орудий производства».

Воздвигается сложная «инженерия» лжи, куда входят и показанное читателям в на чале книги убийство, и таинственные, непостижимые, страшные события и обстоятельства, с которыми сталкивается герой романа Все это в целом является как бы подготовкой к медленному, постепенному свершению еще более утонченного и беспощадного преступления, чем то, что было показано вначале.

Детективность сюжета тем самым переносится в период до преступления, а не после, как положено в традиционном детективном романе.

Роль же детектива, ведущего поиск, выполняет фактически сам герой романа — будущая жертва. Он пытается разобраться в непонятных и пугающих его явлениях, анализирует, сопоставляет, размышляет, то есть делает то, что обычно входит в функцию сыщика. Но он не одерживает победу, а, напротив, сам погибает. И самое страшное в том, что его смерть была как бы запрограммирована, предусмотрена преступником. Все инсценировки и обманы для того и создавались, чтобы вызвать у него рассчитанные заранее реакции.

Зло, таким образом, не наказано, а торжествует, что подрывает одно из основных условий привычного детективного повествования, в котором непременно все будет раскрыто, а злодей-преступник понесет заслуженное наказание. Здесь же, как и положено по законам жанра, в конце концов все разъясняется, но не создается ощущения победы справедливости, ибо возникает такая чудовищная картина, что дух захватывает от возмущения. Читателя потрясает даже не столько само преступление (в литературе описывали и более кровавые злодеяния), сколько невероятное хладнокровие и деловитая расчетливость, которые проявляет преступник, фабрикуя хитроумную «ловушку» для заманивания и уничтожения жертвы.

Авторы сумели передать в своем романе чувства, которые вызывают такое заведомое принижение значимости и ценности человека, что дает возможность бестрепетно и ловко манипулировать людьми, их сознанием, психикой, а если нужно, и их жизнью.

Все дальнейшее творчество Буало — Нарсежака представляет собой развитие этой темы в многочисленных, самых неожиданных вариантах. Иной раз кажется, что, пожалуй, авторы перехватывают через край, показывая чересчур сложный переплет хитроумных и бесчеловечных инсценировок и комбинаций, к которым прибегают преступники ради денег. Но современная французская действительность изобилует примерами, подтверждающими достоверность и типичность той усложненности и «маскарадности» преступных действий, которые так характерны для романов Буало — Нарсежака.

Кажется, будто со страниц их произведений сошел случай, рассказанный в «Правде» от 12 февраля 1988 года Юрием Жуковым, который прочитал в уголовной хронике парижской прессы удивительную историю о том, как крупный бизнесмен — генеральный директор фирмы, производящей игрушки, ради получения (через жену) 14 миллионов франков страховки инсценировал собственную смерть: сгорела машина, а в ней нашли его обугленный труп. На самом деле в ней находился заманенный туда другом жуликоватого бизнесмена какой-то неизвестный бродяга, несчастный парижский бездомный, лишенный работы и крова. Страховые компании, не желавшие расставаться с миллионами, провели расследование и обнаружили обман, а бывшего генерального директора выловили в Марселе, где он жил, сменив не только документы, но и внешность с помощью хирургической операции. Именно подобного рода истории и служат материалом для Буало и Нарсежака, которые придают ему силу художественного обобщения, обнажая его враждебную для человека страшную суть.

Такой подход к построению детектива, преобразованного в эффективное средство раскрытия трагедии личности, оказал влияние на дальнейшее раскрытие жанра во Франции.

Тип детективно-психологического романа, созданный Буало и Нарсежаком, оказался удачно найденной романной моделью, которая стала распространяться в самых разнообразных вариантах, углубляющих тему «человек в ловушке». У Буало — Нарсежака появились последователи.

Одной из самых известных и неоднократно издаваемых книг этого направления стал знаменитый роман двух других соавторов — Поля Александра и Мориса Ролана — «Увидеть Лондон и умереть» (1956) После его экранизации название этого романа стало крылатой фразой и вошло во французский язык как своеобразное идиоматическое выражение, означающее «крушение надежды в момент, когда она казалась уже осуществимой». В романе рассказано о том, как Дэвид Тейлор — американский банкир из «глубинки», честный, искренний и порядочный человек, горячо любивший свою жену, оказался жертвой гнусного и страшного обмана.

Герой романа был всю жизнь защищен от реальности с ее трудностями и противоречиями. Прочной броней ему служило прежде всего его материальное положение хозяина банка — им владели еще его дед и отец, к тому же он был защищен и твердой верой в незыблемость семьи и любви, то есть обладал устойчивыми моральными принципами, казавшимися ему нерушимыми, вечными и свойственными всем порядочным людям, особенно тем, с которыми он дружил, работал, постоянно общался. Словом, это был человек старой, довоенной, идеалистической формации.

Только неожиданное исчезновение жены и поиски ее в Лондоне столкнули его впервые с совершенно неведомыми ему сторонами социальной действительности послевоенной Европы, где выявилось к этому времени, что обесценены все этические нормы, что процветают откровенные и безжалостные хищники.

Таинственность, загадочность атмосферы, в которую попал Дэвид Тейлор, — запутанный лабиринт узких улиц, густой лондонский туман, когда ничего нельзя различить, необъяснимые, странные явления и события, — все это вызывает смятенное состояние у героя романа, постепенно начинающего осознавать всю полноту своего одиночества. Зашатались нравственные опоры, к которым привык он с детства.

Формальное отношение к делу Скотланд-Ярда — официальной английской полиции — побуждает Тейлора самому вести расследование. Как и у Буало — Нарсежака, здесь также будущая жертва становится сама себе детективом, не понимая своей обреченности. Но раскрывает он не преступление, а неведомый ему прежде кошмар повседневного существования, обнаруживает действительность такую, какую он никогда не знал. Узнает много для себя неожиданного.

Но, однако, он не осознает до конца всей глубины цинизма и безнравственности тех людей, которым верил, как самому себе.

В конце романа преступники выявлены, справедливость (в отличие от книги Буало — Нарсежака) вроде бы восторжествовала. Но Дэвид Тейлор гибнет. Он и не мог не погибнуть: в его лице погибали идеализм, человеческая вера в нерушимость нравственных ценностей, неуместных в мире хищников.

Уголовная история об убийстве американского банкира обретает в романе «Увидеть Лондон и умереть» глубокий обобщающий смысл. Авторы как бы прощаются в этой книге с иллюзиями, которыми тешили себя много поколений довоенного общества и в Америке, и в Европе.

Детективный роман тем самым получает дополнительную нагрузку. Его создатель не ограничиваются больше изображением одного лишь увлекательного поиска преступника, а используют детективное повествование для более убедительного и наглядного выявления острых социально-психологических проблем современности.

Особенно заметна эта новая функция детективной прозы в романе «Убийце — Гонкуровская премия» (1963).

Его автор — Пьер Гамарра (род. в 1919 г.) никогда прежде не писал детективов. Участник Сопротивления, писатель-коммунист, друг Советского Союза, редактор журнала «Эрой», автор многих романов и повестей о Сопротивлении, о жизни простых тружеников, о «маленьких людях», их надеждах, невзгодах и радостях, Пьер Гамарра хорошо известен в нашей стране. Почти все его книги переводились на русский, украинский и ряд других языков СССР и пользуются неизменной популярностью.

К детективному жанру он обратился как к эффективному художественному средству разоблачения духа меркантилизма, болезненного соперничества и полной безнравственности, пропитавших все поры общества и проникших даже в литературную среду.

Пьер Гамарра как прогрессивный писатель-гуманист не может мириться с эрозией духовной культуры и общественной морали. Его роман «Убийце — Гонкуровскую премию» — произведение по сути своей остро сатирическое. Детективная форма повествования играет здесь роль своего рода усилителя авторского критического изображения тех явлений, которые он разоблачает.

Каждую осень в литературном мире Парижа царит нездоровый ажиотаж в связи с присуждением ежегодных литературных премий. Вообще во Франции их более 1500. Но наиболее притягательные из них пять: премия Академии Гонкуров, премии имени Теофраста Ренодо, Фемина, Интераллье, Медичи. Авторы, получившие эти премии, публикуют свои книги повышенным тиражом, имеют «большую прессу», что приносит им известность, славу и деньги, а их издателям — крупные прибыли. В обстановке упадка морали и общего снижения нравственных критериев в лауреаты правдами и неправдами пробиваются прежде всего бесчестные люди, готовые ради этого на все, даже, если нужно, на преступление.

Описывая такой случай, Пьер Гамарра специально оговаривает, что он не нападает именно на Гонкуровскую академию — учреждение в высшей степени почтенное, уважаемое и старинное. Она была основана в 1896 году в соответствии с завещанием Эдмонда Гонкура — известного французского писателя XIX века, работавшего в соавторстве с умершим раньше его братом Жюлем. Задача Академии Гонкуров состоит в том, чтобы давать оценки произведениям и присуждать лучшим из них премию из средств, оставленных для этой цели братьями Гонкур. Постепенно сложилась традиция, по которой Гонкуровская премия (в денежном отношении не очень значительная) стала самой престижной во Франции. Книги ее лауреатов привлекают всеобщее внимание и выпускаются огромными тиражами (порой до 200–300 тысяч экземпляров). Поэтому к ней особый интерес у тех, кто хотел бы много заработать и прославиться.

Конечно, история, рассказанная в романе Пьера Гамарра, целиком вымышленная. До такой степени снижения эстетических и нравственных критериев эта академия еще не дошла. Писатель создает заостренное художественное преувеличение, чтобы ярче высветить страшный недуг, поразивший духовную культуру Франции.

Для этой цели вместо Гонкуровской могла быть названа любая другая, но Гамарра подчеркивает своим выбором глубину падения общественных и литературных нравов. Куда уж дальше, если дело дошло до того, что убийца, подробно и откровенно описывающий совершенное им гнусное, отвратительное преступление, удостаивается высшей в стране премии — Гонкуровской.

Хотя это кажется невероятным и в целом не характерно для деятельности Академии Гонкуров, но и в ее работе случались «проколы». Например, в 1960 году она присудила премию румынскому писателю-эмигранту Винтилу Хория, пишущему по-французски, за роман «Бог родился в изгнании». Но получился конфуз: новый лауреат оказался военным преступником, бывшим фашистом, приспешником диктатора Антонеску. После войны он бежал в Аргентину, где и переждал трудное для него время. Не исключено, что этот случай, происшедший за три года до выхода книги П. Гамарра, послужил толчком для написания им детективного романа.

До какой же степени должно быть развращено общество и его писатели, если оказалась возможной, хотя бы в исключительном варианте, такая профанация культуры! Автор показывает, насколько сместились представления о духовных ценностях во Франции, коль скоро такое бесчеловечное и антигуманное произведение — прямой слепок с реального преступления — может восприниматься всерьез, как нечто художественное. Эта полная нравственная глухота членов жюри разрушает представление о человекозащитной, человековедческой природе литературного творчества.

В романе Пьер Гамарра ведет разоблачение по двум направлениям. С одной стороны — он раскрывает развращающую роль «массовой литературы», которая расшатала высокие литературные критерии, подорвала эстетический вкус, привела к торжеству псевдокультуры, вязким слоем окутавшей духовную жизнь Франции. С другой стороны, он показывает, что в общественной практике установилась ставшая почти нормой полная вседозволенность в выборе средств для достижения корыстной цели, в данном случае — литературной славы, ради которой автор премированной рукописи хладнокровно и без малейших мук совести совершает убийство, клевещет на честного человека, готов на новые преступления.

Остродетективный сюжет романа нацелен на поиск этого человека, то есть того, кто убил и спокойно описал свое злодеяние. Пьер Гамарра уже не прибегает к психологическому детективу того типа, что создали Буало и Нарсежак. Ему в этом нет необходимости, потому что его задача раскрыть не психологию жертвы или преступника, а разоблачить определенное социально опасное явление и породившую его среду.

Поэтому он использует более подходящую для его цели традиционную форму «романа-загадки» со всеми его обязательными атрибутами: умный и наблюдательный детектив, ложные следы, таинственные и непонятные поступки преступника, преодоление всех препятствий силой разума и логики, раскрытие тайны в конце книги, объявление имени преступника в присутствии всех участников драмы.

Но роль расследователя выполняет здесь не профессиональный полицейский и даже не частный детектив, а опытный журналист Жозе Робэн, который лучше, чем сотрудники полиции, способен разобраться в обстоятельствах дела и раскрыть тайну. И не только потому, что он особо одаренный аналитик, а также в силу своего хорошего знания литературной и журналистской среды и умения разбираться в побудительных поступках людей, отмеченных ее влиянием.

Вместе с Жозе Робэном читатель внимательно вглядывается в улики и факты, выявляемые по ходу поиска. Детективное расследование позволяет увидеть вблизи, как через увеличительное стекло, конкретные, социально-бытовые приметы времени и нравы людей совершенно определенной общественной среды. К тому же особая, жутковатая таинственность самого преступления, атмосфера напряженной опасности, в которой ведется его расследование, сгущают краски, передают тревожный и внушающий ужас смысл стоящих за этим явлений и событий.

Вместе с тем писатель порой утрирует, иронически нагромождает страшные, пугающие обстоятельства, эпизоды. Он этим как бы дает понять, что не в детективной истории здесь дело. И манера такого письма уже устарела и отдает дешевкой. Такое сочетание ужасного и иронического превращает это сатирическое произведение в гротескный памфлет. А детективность повествования обретает под пером Пьера Гамарра новое качество — способность служить средством и материалом для создания серьезного, обличающего гротеска, в чем проявляются гибкость, пластичность жанра и широта возможности его использования.

Романы Жоржа Сименона «Мегрэ колеблется» (1968) и «Мегрэ и одинокий человек» (1971) вновь возвращают читателя к «нормальному» детективу, где он не средство, не прием, а ценен сам по себе благодаря образу знаменитого комиссара Мегрэ и напряженному, увлекательному действию, «включенному» при этом в реальную жизнь с ее трудностями и горестями. Нет необходимости представлять автора, он достаточно известен во всем мире и неоднократно переводился на русский язык.

Но произведения, вошедшие в эту книгу, имеют некоторую специфику: они принадлежат к числу последних романов, написанных Сименоном, и очень характерны для завершающего периода романного творчества писателя. Здесь нужно пояснить, что Сименон прекратил писать художественные произведения в 1972 году, ссылаясь на усталость, на возраст. Но это не помешало ему продолжать активно работать. С 1973 по 1979 год Ж. Сименон почти ежедневно по нескольку часов подряд надиктовывал на магнитофонную ленту свои воспоминания, размышления, наблюдения. Эти устные записи были опубликованы в 21 томе под общим заглавием «Я диктую» (1975–1981). Словом, он остается в строю, даже в преклонном возрасте.

В 1988 году Сименону исполнилось 85 лет. Хотя уже больше 15 лет он не пишет романы, но и по сей день остается одним из самых читаемых современных романистов (если не самым читаемым). Его книги непрерывно переиздаются и экранизируются. Так, например, парижское телевидение в 1987–1988 годах почти регулярно, раз в неделю, демонстрировало новые фильмы, поставленные по его романам. Все более становится очевидным, что лучшие из 214 написанных им книг (80 из них — о Мегрэ) продолжают привлекать и волновать миллионы читателей разных континентов. В книгах о Мегрэ он поднял детективный жанр до уровня серьезного социально-психологического романа, а в остальных показал себя неутомимым исследователем трудных человеческих судеб, выявил скрытые недуги буржуазного общества. Не случайно он называет свои книги без Мегрэ — «трудными романами». Но не потому, что их трудно читать, а потому, что в них речь идет о трагических ситуациях, в которые попадает человек.

И книги о Мегрэ, и «трудные романы» составляют фактически единое идейно-художественное целое, где отразилась с особой впечатляющей силой острая боль за человека, достойного лучшей участи, чем та, которая выпала ему в дегуманизированной современной действительности. Сименону удалось передать как бы «крик» попранной личности, ее болезненную реакцию на омертвление социальной ткани, на «расчеловечивание» человеческих отношений, резко обострившееся в XX веке. Очевидно, именно это волнение за судьбы людей, соединенное с удивительным даром психологического проникновения во внутренний мир человека, сделало Сименона самым читаемым романистом нашего столетия.

Массовый интерес к его книгам объясняется также тем, что писатель не замыкается в рамках и в среде высших и привилегированных слоев общества, а много и с любовью пишет о рядовых, простых людях. Его гуманизм пропитан глубокой и искренней демократичностью. Жорж Сименон сам неоднократно говорил, что этим качествам своего творчества он во многом обязан влиянию русской литературы.

Родившись в 1903 году в г. Льеже в небогатой семье, Ж. Сименон рано столкнулся с нуждой. Мать его, чтобы связать концы с концами, иногда сдавала комнаты их небольшого домика студентам из России, обучавшимся в Бельгии. Любознательный и общительный мальчик дружил с ними, и благодаря им он прочел в переводах на французский язык книги А. Пушкина, Н. Гоголя, А. Островского, А. Чехова, причем получилось так, что он познакомился с произведениями этих авторов раньше, чем с французскими классиками. Гуманизм, этическая основа русской литературы определили требования Сименона к художественному творчеству. «Это мои главные учителя», — говорит Сименон о русских писателях. Он часто подчеркивает свою внутреннюю близость к русской литературной традиции. Особенно он любит «Шинель» Н. Гоголя — за то, что тот первым поднял тему трагедии «маленького человека». А это было тем более дорого Сименону, что его детство, отрочество и юность прошли среди простых люда! — мелких служащих, ремесленников. Говоря о годах своей молодости, Сименон подчеркивает свою внутреннюю и нерасторжимую связь с этой средой. Он чувствует себя защитником и своеобразным литературным «голосом» «маленьких людей».

Не случайно один из томов серии его «устных» книг назван «Я остался мальчиком из хора». И где бы он ни жил, в какую бы среду ни попадал, он внутренне ощущал себя всегда человеком из мира тружеников, как бы их глазами оценивал окружающих людей и явления. Потому, может быть, он и сохранил на всю жизнь трудолюбие, привычку работать без поблажек. Когда бы он ни ложился спать, в бугра садился работать до 11 часов. И еще три-четыре часа писал после обеда. И в таком творческом напряжении он находился обычно 14–15 дней, в редких случаях до двух месяцев. Закончив книгу, он отдыхал месяц-другой, а потом опять за работу. При таком ритме Сименону удавалось в лучшие годы выпускать ежегодно три — пять романов до 200 страниц каждый Только невероятным трудолюбием и организованностью можно объяснить легендарную плодовитость этого писателя. Конечно, не каждая из такого обилия книг получилась удачной, но в каждую он вкладывал душу и сердце.

В своих устных беседах Сименон говорит о том, что его книги носят, так сказать, «человековедческий» характер.

«Я люблю людей, — говорит он, — всю свою жизнь я провел в попытках понять их». И далее уточняет: «Обыкновенный человек с его маленькими радостями и ею тягостными горестями — вот что меня всегда интересовало». Этим желанием узнать людей, увидеть и понять подлинную сущность каждой личности, часто скрытую, писатель объясняет свою неуемную жажду к перемене мест, к путешествиям. Он рассказывает, как — еще в молодые годы, едва заработав деньги, он строит катер и плавает по рекам и каналам Франции, Бельгии, Голландии; позже он проводит по нескольку месяцев на маленьком острове Покоролль в Средиземном море в обществе рыбаков, совершает длительные поездки по Африке, затем кругосветное путешествие, более десяти лет живет в США, в Канаде. С 1957 года он поселяется в Швейцарии. Всюду, где бы он ни был, Сименон интересуется жизнью обыкновенных, простых людей, старается «вжиться» в их среду и в их психологию.

В своих книгах он всегда пишет о тех странах, о тех местах, где жил более или менее долго и тщательно изучил обстановку и нравы людей. Феноменальная память и острая наблюдательность помогали Сименону с необычайно зримой достоверностью воспроизводить в романах множество мелких и точных деталей и сих помощью создавать особую, сименоновскую атмосферу, в которой явственно достигается ощущение физического присутствия там, где происходит действие. Так же предельно точен и выразителен Сименон и в раскрытии психологического состояния своих персонажей. Он умело соединяет рассказ от первого лица с так называемой несобственно прямой речью, авторский голос часто сливается с голосом героя, напряженный внутренний монолог перемежается каскадами диалогов, создается специфический стиль Сименона, легко распознаваемый читателями.

Такая эмоциональная «подсветка» стиля обеспечена тем, что автор не бесстрастно живописует трагические судьбы своих героев — читатель чувствует его искреннее волнение.

Конечно, огромный успех и мировая слава Сименона связаны прежде всего с его романами о комиссаре Мегрэ. В образе этого немолодого, грузного, старомодного человека в драповом пальто, с неизменной трубкой в зубах воплотились демократизм, гуманизм, глубокая человечность его создателя. В отличие от всех предшествовавших ему сыщиков-расследователей в мировой литературе (а он впервые появился в 1929 году в романе «Питер-латыш») комиссар Мегрэ не возвышается над читателем, не подавляет его своей эрудицией и гениальной способностью к логическому анализу. Сименон наделил его другими качествами, позволяющими ему точно и безошибочно определять преступника и разбираться в сложных загадках, вызванных преступлением. Мегрэ обладает обостренным чувством справедливости, необыкновенным умением чувствовать людей и атмосферу действия в ее наиболее характерных, реальных проявлениях. Он обращается не столько к уму и логике, сколько к сердцу и душе личности. Он стремится вместе с восстановлением истины по мере возможности восстанавливать также и справедливость, защищать «маленьких людей» от «сильных мира сего».

Не хитроумные построения и логические, рационалистические выводы, а глубокая житейская мудрость, освещенная желанием помочь попавшим в беду, лежит в основе «метода» Мегрэ-детектива и определяет его действия. Поэтому сразу же после своего появления этот образ вызвал любовь у миллионов читателей. В нем воплотилась своеобразно преломленная старинная мечта о народном защитнике, мудром, сильном и добром: который наказывает плохих и подлых, спасает хороших и честных. Отмечая этот аспект деятельности своего героя, Сименон назвал его однажды «наладчиком судеб».

Но образ комиссара Мегрэ заметно меняется за 43 года (с 1929 по 1972 год), хотя неизменным остается его основное «ядро», его человекозащитная сущность. Однако постепенно, особенно в 60-е годы, все явственнее проступает горечь, которую испытывает писатель, осознающий иллюзорность, несбыточность спасательной функции комиссара Мегрэ. «Наладчик судеб! Если бы только это могло быть всерьез», — пишет Ж. Сименон в книге «Когда я был старым» (1961).

В романах о Мегрэ 60-х годов ощущается трагический налет. Герой Сименона утрачивает свои фольклорно-романтические черты, как бы «заземляется». Он предстает перед читателем усталым, порой печальным или раздраженным. Автор показывает ограниченность его возможностей победить зло, восстановить справедливость, даже если он с неизменным мастерством опытного детектива умело обнаруживает истину, раскрывает тайну преступления. Он все чаще подумывает о том счастливом времени, когда уйдет в отставку, будет вести тихую и мирную жизнь в обществе уютной и хозяйственной мадам Мегрэ и поселится на лоне природы где-нибудь подальше от той бесчеловечной и жестокой среды, в которой ему приходится действовать.

В этом изменении облика Мегрэ сказалось горестное ощущение автора от того, что мир меняется к худшему, хотя сам Мегрэ и остается прежним. Но что он может сделать, если настолько углубляются и обостряются пороки капиталистической действительности, что дегуманизация, снижение значимости человеческих ценностей становятся обыденным явлением, без которого существующая система не может функционировать нормально.

Мегрэ продолжает, однако, работать столь же вдумчиво и серьезно, как прежде, но он не может помочь теперь гибнущим людям, жертвам действий преступников или среды, хотя и ни на йоту не утрачивает своего детективного таланта. Ощущая собственное бессилие, он раздражается, сердится, проявляет порой сомнение и волнение. Характерны в этом смысле названия некоторых книг 60-х годов о Мегрэ: «Мегрэ тревожится», «Мегрэ разгневан», «Мегрэ ошибается», «Мегрэ терпит поражение», «Мегрэ защищается».

Роман этого цикла «Мегрэ колеблется» — одно из самых сложных произведений о комиссаре Мегрэ. Его содержание не сводится лишь к детективному сюжету, связанному с раскрытием убийства. Да и в самом этом раскрытии таится яд горечи. Извещенный об угрозе преступления, которое может якобы свершиться в доме юриста Парандона, герой Сименона, несмотря на предпринятые им меры, фактически не смог предотвратить убийство ни в чем не повинного человека. И хотя он блестяще раскрывает тайну и находит убийцу, погибшей жертве от этого не легче.

Не ограничиваясь строго необходимыми для детективного расследования реальными подробностями, автор вводит материал, вроде бы не имеющий прямого отношения к делу. Так, он вкладывает в уста Парандона размышления о 64-й статье Уголовною кодекса и заставляет задуматься о ней также и комиссара Мегрэ. Здесь следует пояснить, что незадолго до написания романа в доме Сименона по его инициативе состоялась встреча видных правоведов, психиатров и судебных медиков. Они обсуждали вопрос об ужасных последствиях, которыми чревата эта статья. Она гласит: «Нет ни преступления, ни преступника, если во время свершения деяния обвиняемый был в состоянии безумия или если он был принужден силой, которой не мог противостоять». Накопилось мною случаев неверною, формального использования этой статьи, когда осуждали явно больных или пострадавших людей (экспертиза проводилась обычно поверхностно или значительно позднее — через два-три года после деяния).

Увлеченный спорами юристов и медиков, Жорж Сименон даже написал очерк «Статья 64», имевший огромный резонанс. Писатель увидел в этом вопросе яркий пример ущемления личности, проявление антигуманистичности общества. Особое беспокойство вызвала у него вторая часть статьи. «Кто может точно измерить эту силу и возможность сопротивления ей подсудимым, когда он совершил свой поступок?» — спрашивает писатель и гневно восклицает: «И с помощью таких неконкретных, шатких определений решается судьба Человека!».

Расследование, которое проводит комиссар Мегрэ, отмечено интересом писателя к 64-й статье. Поэтому он уделяет много внимания тому влиянию, которое оказывает нравственно-психологический климат дома Парандонов на поступки и на психическое состояние каждого из них. С этой целью комиссар Мегрэ пристально всматривается в жизнь семейства, изучает отношения между его членами, пытается разобраться в характерах, в личностных деформациях, которые сложились под воздействием этих отношений.

В этом детективе психологический анализ включается органично в систему поиска улик и следов преступления, и благодаря этому детективный роман практически перерастает в семейно-психологический, в котором ставятся острые проблемы современного брака, конфликта поколений отцов и детей, судьбы молодежи.

«Мегрэ колеблется» свидетельствует об углублении содержательности и насыщении социально-нравственной тематикой поздних романов о Мегрэ. Они все более явно приобретают черты и приметы его «трудных романов», которые в этот период заметно сближаются с циклом о Мегрэ.

Примером этого сближения может служить также и роман «Мегрэ и одинокий человек» (1971) — один из последних, где появляется этот персонаж. Внешне он написан без особых усложнений. Действие развивается по традиционной схеме: найден неизвестный убитый, комиссар Мегрэ проводит блестящее расследование и находит убийцу. Но постепенно становится очевидным, что герой Сименона раскрывает не только и не столько тайну преступления, сколько глубокую трагедию сломанной жизни, несчастной судьбы убитого, который еще за 20 лет до своей физической смерти испытал смерть социальную, ушел в клошары, на дно, отключился от общества. В нем как бы погас свет, все замерло в душе, когда он лишился любимой женщины, единственного смысла его существования, более того, когда осознал, что она оказалась недостойной тех жертв, которые он ей приносил. Это трагедия цельной, сильной натуры, жаждущей абсолюта, способной на глубокое и всепоглощающее чувство. Это был, так сказать, тип, уходящий в прошлое. Таким «динозаврам» в области чувств и жизненных представлений не место в среде, где преобладают мелкие хищники и где измельчали нравы, приняли функционально-деловой, сугубо практический характер человеческие отношения. Следствие окончено, но Мегрэ не испытывает радости и удовлетворения, он «ощущает тяжесть во всем теле», пишет Сименон. Убогого человека и, более того, тот человеческий тип, который он воплощал, уже не вернешь, как бы виртуозно ни работал комиссар Мегрэ.

Так, совсем простой, вроде бы бесхитростный по сюжету детектив обретает глубокий трагический смысл обобщающего характера.

Нет, явно не только от усталости и возраста перестал писать Жорж Сименон о комиссаре Мегрэ. Он остро почувствовал его полную несовместимость с современностью, его бессилие изменить к лучшему ухудшающийся на его глазах мир.

Таким образом, произведения нашего сборника могут дать ясное представление о том, что детективный роман — это не всегда развлечение или отвлечение от живой, конкретной реальности, а в своих лучших образцах он затрагивает «болевые точки» современности, выступает в защиту Человека, когда тот оказывается в опасности.


Ю. Уваров

Пьер Буало, Томас Нарсежак Та, которой не стало

Перевод Л. Завьяловой

I

— Умоляю, Фернан, перестань метаться по комнате!..

Равинель остановился у окна, отдернул штору. Туман сгущался. Он был совсем желтый вокруг фонарей на пристани и зеленоватый под газовыми рожками, освещавшими улицу. То он собирался в густые, тяжелые клубы, то обращался блестящими каплями моросящего дождя. В разрывах тумана смутно проглядывала носовая часть грузового судна «Смолена» и его освещенные иллюминаторы. Равинель остановился, и тут до его слуха донеслись обрывки музыки: на судне играл патефон. Именно патефон, потому что каждая вещь длилась около трех минут. Потом наступала короткая пауза: верно, переворачивали пластинку. И снова музыка.

— Н-да, рискованно, — заметил Равинель. — А вдруг с судна увидят, как Мирей сюда войдет?

— Скажешь тоже, — возмутилась Люсьен. — Она-то уж все меры предосторожности примет. И потом — это ведь иностранцы! Что они смогут рассказать?

Он протер рукавом запотевшее от дыхания стекло. Взглянув поверх ограды палисадника, он увидел слева пунктир бледных огоньков и причудливые созвездия — словно узорчатое пламя горящих в глубине храма свечек смешалось с зеленым светом фосфоресцирующих светлячков. Равинель без труда узнал изгиб набережной Фосс, семафор старого вокзала Биржи, сигнальный фонарь, подвешенный на цепях, преграждающих ночью въезд на паром, и прожектора, освещающие места швартовки «Канталя», «Кассара» и «Смолена». Справа шла набережная Эрнест-Рено. Мутный свет газового рожка уныло падал на рельсы и мокрую мостовую. На борту «Смолена» патефон наигрывал венские вальсы.

— Может, она хоть до угла на такси доедет? — предположила Люсьен.

Равинель поправил штору и обернулся.

— Вряд ли, она слишком экономна, — пробурчал он.

И снова молчание. И снова Равинель принялся расхаживать взад-вперед. Одиннадцать шагов от окна до двери и обратно. Люсьен маникюрила ногти и время от времени поднимала руку к свету, бережно, словно невесть какую драгоценность, поворачивая ее из стороны в сторону. Сама она не сняла пальто, зато его заставила снять воротничок и галстук, надеть домашний халат, обуться в шлепанцы. «Ты только что вошел. Ты устал. Ты устраиваешься поуютнее и сейчас примешься за ужин. Понял?».

Он понял. Он хорошо все понял. Даже слишком хорошо. Люсьен все предусмотрела. Он хотел достать из буфета скатерть, но не тут-то было.

— Никакой скатерти. Ты пришел. Ты один. Ты ешь на скорую руку, прямо на клеенке, — раздался ее хриплый, властный голос.

Она сама поставила ему прибор. Швырнула между бутылкой вина и графином кусок ветчины прямо в обертке. На коробку с камамбером положила апельсин.

«Прелестный натюрморт», — промелькнуло у него в голове. У него вдруг вспотели ладони, тело напряглось, он так и застыл.

— Чего-то не хватает, — задумчиво протянула Люсьен. Значит, так. Ты переоделся. Ты собираешься ужинать… один… Приемника у тебя нет… Ага! Все ясно! Ты будешь просматривать заказы за день. Словом, все как обычно!

Но уверяю тебя…

— Дай-ка мне свою салфетку!

Она разбросала по краю стола отпечатанные на машинке бланки с изображением удочки и сачка, скрещенных как рапиры: «Фирма Бланш и Люеде-145, бульвар Мажанта — Париж».

Было двадцать минут девятого. Равинель мог бы перечислить все, что делал с восьми часов, буквально по минутам. Сначала он внимательно осмотрел ванную и убедился, что все в исправности и никаких подвохов тут не будет. Фернан даже хотел заранее наполнить ванну. Но Люсьен не позволила.

— Посуди сам. Ей захочется все осмотреть. Она обязательно заинтересуется, почему в ванне вода…

Не хватало только поссориться. Люсьен была не в духе. При всем ее хладнокровии чувствовалось, что она напряженна и взволнованна.

— Будто ты ее не изучил… За пять-то лет, бедный мой Фернан.

То-то и оно — он вовсе не был уверен, что изучил свою жену. Женщина! С ней обедаешь, с ней спишь. По воскресеньям водишь ее в кино. Откладываешь деньги, чтобы купить загородный домик. Здравствуй, Фернан! Здравствуй, Мирей! У нее свежие губы и маленькие веснушки вокруг носа. Их замечаешь только тогда, когда целуешься. Она совсем легонькая, эта Мирей. Худенькая, но крепкая. Нервная. Милая, заурядная маленькая женщина. Почему он на ней женился? Да разве знаешь, почему женишься? Просто время подоспело. Стукнуло тридцать три. Устал от гостиниц и закусочных. Что веселого в жизни коммивояжера? Четыре дня в разъездах. Только и радости, что вернуться в субботу в свой домик в Ангиане и встретить улыбку Мирей, склонившейся над шитьем на кухне.

От двери до окна одиннадцать шагов. Иллюминаторы «Смолена», три золотых диска, опускались все ниже — наступал отлив. Медленно тащился товарняк из Шантенэ. Скрежетали колеса на стыках рельсов, блестящие, мокрые крыши вагонов плавно проплывали мимо семафора. Старый немецкий пульман с будкой тормозного кондуктора последним ушел в ночь, мигнув красными огоньками на буферах. И снова послышались звуки патефона.

Без четверти девять они выпили для храбрости по рюмке коньяку. Равинель уже разулся, надел старый халат, прожженный спереди трубкой. Люсьен накрыла на стол. Разговор не клеился. В девять шестнадцать прошла автомотриса из Ренна, по потолку в столовой забегали световые блики, и долго слышалось четкое постукивание колес.

Поезд из Парижа прибудет только в десять тридцать одна. Еще целый час! Люсьен бесшумно орудовала пилочкой. Будильник на камине торопливо тикал и нет-нет — сбивался с ритма, словно спотыкался, но тотчас тиканье возобновлялось в чуть-чуть иной тональности. Они поднимали глаза, взгляды их встречались. Равинель вынул руки из карманов, заложил их за спину и расхаживал взад-вперед, поглядывая на новую, незнакомую Люсьен с застывшим лицом. Господи, что они затеяли… черт знает что. А вдруг Мирей не получила письма от Люсьен? А вдруг Мирей заболела?.. А вдруг…

Равинель опустился на стул рядом с Люсьен.

— Я больше не могу.

— Боишься?

Он огрызнулся:

— Боишься! Боишься! Не больше, чем ты.

— Хорошо бы.

— Только вот ждать… Меня всего трясет как в лихорадке.

Она тотчас нащупала его пульс опытной рукой и скорчила гримасу.

— Ну, что я тебе говорил, — продолжал он. — Вот увидишь, я заболею. Хороши же мы будем.

— Еще есть время, — холодно заметила Люсьен.

Она встала, медленно застегнула пальто, небрежно пригладила коротко подстриженные темно-каштановые пряди.

— Ты что? — пролепетал Равинель.

— Я уезжаю.

— Ну уж нет!

— Тогда возьми себя в руки… Чего ты испугался?

Вечная история! Эх! Он знал наизусть все доводы Люсьен.

Он перебирал их, разбирал много дней подряд. Разве легко ему было отважиться на этот шаг! Он снова видит Мирей на кухне: она гладит и то и дело отрывается, чтоб помешать соус в кастрюле. Как хорошо давалось ему вранье! Почти без усилий. Как по писаному.

— Я встретил Градера, мы с ним служили вместе в полку. Кажется, я тебе говорил? Теперь он в страховой компании. Похоже, зарабатывает неплохо.

Мирей гладит кальсоны. Утюг осторожно пробирается блестящим кончиком между пуговицами, оставляя белую дымящуюся дорожку.

— Он мне долго втолковывал, как лучше застраховать жизнь… Ох! Честно говоря, сначала мне это показалось ерундой, знаю я этих голубчиков как свои пять пальцев. Прежде всего думают о комиссионных. Это уж в порядке вещей… И все-таки если хорошенько поразмыслить…

Мирей выключает утюг, ставит на подставку.

— В нашей фирме пенсия вдовам не положена. А я вечно разъезжаю, в любую погоду… Чего доброго, попаду в аварию. Что с тобой-то будет? Сбережений у нас никаких. А Градер изложил мне один вариантик. Взнос небольшой, а выгоды налицо. Если меня не станет… Черт подери! Кто знает, кому жить, а кому помереть… Ты бы получила два миллиона.

Вот это да! Вот это любовь! Мирей была потрясена… «Какой ты добрый, Фернан!»

Оставалось самое трудное — добиться, чтоб Мирей подписала аналогичный страховой полис, уже в его пользу. Но как заговорить на такую щекотливую тему?

И тут неделю спустя бедняжка Мирей предложила ему сама.

— Милый! Я тоже хочу подписать страховой полис Кто знает, кому жить, а кому помереть. Ты сам так сказал… А вдруг ты останешься один-одинешенек, без прислуги, без родной души.

Разумеется, он с ней спорил. Приличия были соблюдены. И она все подписала. С тех пор прошло больше двух лет.

Два года! Срок, в течение которого страховые компании воздерживаются от выплаты страховки в случае самоубийства клиента… Люсьен никогда не полагалась на случай. Кто знает, какой вывод может напроситься при расследовании? Надо, чтобы у страховщиков не было ни малейшего повода для придирок…

Все до последней мелочи было тщательно продумано. Два года достаточный срок, чтобы все учесть, взвесить все «за» и «против». Нет. Бояться абсолютно нечего.

Десять часов. Равинель поднялся и подошел к Люсьен, стоявшей у окна. На маслянисто-мокрой улице ни души. Он взял Люсьен под руку.

— Ничего не могу с собой поделать. Нервы. Как подумаю…

— А ты не думай.

Так они и стояли, не шевелясь, рядом, чувствуя гнет тяжкой тишины, в которой лихорадочно отстукивал секунды будильник. За спиной у них мерно покачивались на воде иллюминаторы «Смолена» — бледные, с каждой минутой тускнеющие луны. Туман сгущался, а звуки патефона стали таять и напоминали теперь гнусавое позвякивание телефона.

Равинель уже не знал, на каком он свете. В детстве он так представлял себе чистилище: долгое ожидание в тумане; долгое, томительное ожидание. Он закрывал глаза, и ему чудилось, что он падает в бездонную пропасть. От ужаса кружилась голова, и все-таки это было приятно. Мать трясла его: «Что ты делаешь, дурачок?»

— Играю.

Смущенный, растерянный, немного виновато, он снова открывал глаза. Позднее, когда аббат Жуссом спросил его при первом причастии: «Дурных мыслей нет? Ты ничем не осквернил свою чистоту?» — он сразу вспомнил про игру в туман. Да, в ней наверняка было что-то нечистое, порочное. И, однако, всю жизнь он играл в эту игру. С годами он ее усовершенствовал. Он научился вызывать в себе странное чувство, будто он стал невидимкой и рассеивается, как облако… Например, в день похорон отца… Тогда действительно стоял туман, такой густой, что катафалк погружался в его хляби, как судно, идущее ко дну. Это был переход в мир иной. Не грустно, не весело. Наступало великое умиротворение. По ту сторону запретной черты…

— Двадцать минут одиннадцатого.

— Что?

И опять Равинель очутился в плохо освещенной, бедно обставленной комнате, рядом с женщиной в черном пальто. Вот она вытаскивает из кармана пузырек. Люсьен! Мирей! Он глубоко вздохнул и вернулся к жизни.

— Ну-ну! Фернан! Встряхнись, открой графин.

Она разговаривала с ним как с мальчишкой. За что он и любил ее — врача Люсьен Могар. Еще одна шальная, неуместная мысль. Врач Люсьен Могар — его любовница! Иногда это казалось ему просто невероятным, даже чудовищным. Люсьен вылила содержимое пузырька в графин с водой, взболтала смесь.

— Понюхай-ка. Никакого запаха.

Равинель склонился над графином. Верно, никакого запаха. Он спросил:

— А ты уверена, что доза не слишком большая?

Люсьен пожала плечами.

— Если бы она выпила весь графин, тогда не ручаюсь. И то еще неизвестно. Но она же выпьет стакан или два. Успокойся, я знаю, как это подействует! Она тут же уснет, можешь мне поверить.

— И… при вскрытии не обнаружат никаких следов?

— Это же не яд, бедный мой Фернан, а снотворное. Оно сразу усваивается… Ну, садись за стол!

— Может, рановато?

Они одновременно глянули на будильник. Без двадцати пяти десять. Сейчас парижский поезд проходит сортировочную в Блоттеро. Через пять минут он остановится у вокзала Нант-Пассажирская. Мирей ходит быстро. На дорогу у нее уйдет не больше двадцати минут. Даже меньше, если она доедет до площади Коммерс на трамвае.

Равинель сел, развернул ветчину. При виде розоватого мяса его чуть не стошнило. Люсьен налила ему вина, в последний раз оглядела комнату и, кажется, осталась довольной.

— Ну, я пошла… Пора… Не нервничай, веди себя как ни в чем не бывало, и — вот увидишь — все будет в порядке.

И, прежде чем уйти, она обняла Равинеля, чмокнула его в лоб, еще раз взглянула на него. Он решительно отрезал кусок ветчины и стал жевать. Он не слышал, как вышла Люсьен, но по особенному оттенку тишины понял, что остался один, и его вновь охватило беспокойство. Он старался воспроизвести свои обычные жесты — крошил хлеб, выбивал кончиком ножа на клеенке марш, рассеянно просматривал машинописные счета:

СПИННИНГ «ЛЮКСОР», МОДЕЛЬ 10 — 30 ТЫСЯЧ ФРАНКОВ.

САПОГИ, МОДЕЛЬ «СОЛОНЬ» (20 ПАР) — 31 500 ФРАНКОВ.

ТРОСТИ «ФЛЕКСОР» С МАССИВНЫМ НАБАЛДАШНИКОМ — 22 300 ФРАНКОВ.

Но это занятие плохо ему давалось. Он не мог проглотить ни куска. Откуда-то издалека — то ли со стороны Шантенэ, то ли с Вандейского моста — донесся гудок паровоза. Из-за этого проклятого тумана ничего не разберешь. Бежать? Люсьен небось притаилась где-то на набережной. Поздно. Мирен уже не спасти. И все это из-за каких-то двух миллионов! И ради честолюбия Люсьен, пожелавшей за его счет обосноваться в Антибе. Она все продумала досконально. У нее мозг дельца, сверхусовершенствованная вычислительная машина. Самые сложные расчеты мигом укладываются у нее в голове. Ни единой осечки. Стоило ей полуприкрыть глаза и пробормотать «Внимание! Только не путать!» — и система приходила в действие — щелк-щелк. Ответ поступал исчерпывающий и точный. А вот он…

Он вечно путался в счетах, часами копался, перебирал бумаги, забывал, кто заказывал патроны, а кто — бамбуковые удилища. Ему опротивела его работа. Зато в Антибе…

Равинель уставился на сверкающий графин; ломтик хлеба, преломленный стеклом, напоминал губку.

Антиб! Роскошный магазин… В витрине духовые ружья для подводной охоты, очки, маски, облегченные водолазные костюмы… Клиентура — падкие до подводной охоты богачи. Море, солнце. Мысли все только легкие, приятные, от которых не покраснеешь. Ни тебе туманов Луары, Вилена, ни тебе игры в туман. Он станет другим человеком — так обещала Люсьен. Будущее ясно как на ладони. Равинель уже видел себя в тонких фланелевых брюках, в рубашке от Лакоста; он загорел, все на него заглядываются…

Поезд просвистел чуть не под самым окном. Равинель потер глаза, встал, приподнял край шторы. Наверняка это поезд Париж — Кемпер направляется в Редон после пятиминутной стоянки в Ангиане. И Мирей приехала в одном из этих освещенных вагонов, за которыми бежала по шоссе вереница светлых квадратов. Вот купе в кружевах и зеркалах. Там пусто, а в остальных полно хохочущих и жующих моряков. Где же Мирей? В последнем купе, закрыв лицо сложенной газетой, спал какой-то мужчина. Хвостовой багажный вагон растворился вдали, тут Равинель заметил, что музыка на борту «Смолена» стихла. Иллюминаторов уже не было видно. Мирей, должно быть, где-то неподалеку быстро выстукивает по безлюдной улице каблучками-шпильками. Может, у нее в сумочке револьвер — тот самый, что он оставлял ей, уезжая по служебным делам? Но она не умеет им пользоваться. Равинель схватил графин за горлышко, поднял ближе к свету. Вода прозрачная, наркотик не дал осадка. Он смочил палец, лизнул. У воды какой-то легкий привкус. Почти незаметный. Если не знать, то и не почувствуешь…

Без двадцати одиннадцать…

Равинель через силу проглотил несколько кусочков ветчины. Он уже не смел шелохнуться. Пусть Мирей так и увидит его — одного, мрачного, усталого, за жалким ужином на уголке стола.

И вдруг он услыхал ее шаги по тротуару. Ошибки быть не может. У нее почти бесшумная походка. И тем не менее он узнал бы ее из тысячи: порывистые шаги, стесненные узкой юбкой. Чуть скрипнула калитка, и снова тихо. Мирей на цыпочках прошла через палисадник, осторожно взялась за дверную ручку. Равинель, спохватившись, снова потянулся к ветчине. Он невольно сел на стуле чуть боком. Его пугала дверь за спиной. Мирей, конечно, уже приникла к створке, приложила к ней ухо и вслушивается. Равинель кашлянул, звякнул горлышком бутылки с вином о край стакана, зашуршал листками бланков. Может, она ожидает услышать звуки поцелуев…

Мирей распахнула дверь. Равинель обернулся.

— Ты?

В своем синем костюме под расстегнутым дорожным пальто она была тоненькая, как мальчик. Под мышкой она зажала большую черную сумку с монограммой М. Р. Худые пальцы нервно комкали перчатку. Она смотрела не на мужа, а на буфет, на стулья, на закрытое окно, потом перевела взгляд на прибор, на апельсин и коробочку с сыром, на графин. Она прошла два шага, откинула вуалетку, в которой застряли дождевые капли.

— Где она? Говори, где?

Ошеломленный Равинель медленно поднялся.

— Кто — она?

— Эта женщина… Я все знаю… Лучше не лги.

Он машинально пододвинул ей стул и, ссутулясь, удивленно наморщив лоб, разводя руками, проговорил:

— Мирей, крошка!.. Да что с тобой? Что это ты?

Тут она упала на стул, прикрыла лицо руками, при этом пряди русых волос свесились в тарелку с ветчиной, и зарыдала. Равинель, растерянный, потрясенный, похлопывал ее по плечу.

— Ну, будет тебе! Будет!.. Успокойся же! Что за глупые подозрения? Ты решила, что я тебе изменяю… Бедная моя малышка! Ну ладно, ладно! Потом объяснишь.

Он приподнял ее и, поддерживая за талию, медленно повлек за собой. А она, прижавшись к его груди, все плакала и плакала.

— Ну, осмотри все хорошенько. Не бойся.

Он толкнул ногой дверь в спальню, нашарил выключатель. Он заговорил громко и ворчливо, как старый добрый друг:

— Узнаешь спальню, а?.. Кровать, шкаф и все… Никого. Под кроватью никого, и в шкафу никого… Принюхайся… Ну да, пахнет табаком, перед сном я курю… Никакого запаха духов, можешь войти… И в ванную загляни… и на кухню, нет уж, пожалуйста!

Шутки ради он даже открыл кухонный шкаф. Мирей вытерла глаза и улыбнулась сквозь слезы. Он чуть подтолкнул ее, он нашептывал ей прямо в ухо:

— Ну что, удостоверилась? Девчонка! Мне даже нравится, что ты ревнуешь… Ну пуститься в такую дорогу… В ноябре! Небось тебе бог весть чего наговорили?

Они вернулись в столовую.

— Черт подери! А про гараж-то мы забыли!

— Нечего шутить, — пролепетала Мирей. И чуть было снова не расплакалась.

— Ну, давай! Выкладывай мне всю трагедию… Вот садись в кресло, а я включу камин… Ты не очень устала? Вижу, вижу, совсем без сил! Садись поудобней.

Он пододвинул электрический камин к ногам жены, снял с нее шляпку и примостился на ручке кресла.

Анонимное письмо, да?

— Если бы еще анонимное! Мне сама Люсьен написала.

— Люсьен! Письмо с тобой?

— Конечно!

Она открыла сумочку и вынула конверт. Он выхватил конверт у нее из рук.

— Да, ее почерк! Ну и ну!

— О-о! Она даже не постеснялась подписаться.

Равинель притворился, будто читает. Он наизусть знал эти три страницы, которые Люсьен позавчера написала при нем: «…машинистка из банка «Лионский кредит», рыжая, молоденькая, он принимает ее каждый вечер. Я долго колебалась, не знала, предупреждать вас или нет, но…»

Равинель шагал взад-вперед по комнате, сжимая кулаки.

— Немыслимо! Не иначе как Люсьен спятила.

Он как бы машинально сунул письмо в карман и взглянул на часы.

— Пожалуй, уже поздновато… И по средам она в больнице… Жаль. Мы бы тут же разобрались в этой идиотской истории. Ладно, это от нас не убежит.

Он резко остановился, развел руками в знак недоумения.

— А еще выдает себя за друга дома. Мы ее чуть ли не родственницей считаем. Почему же она так? Почему?..

Он налил себе стакан вина и залпом выпил.

— Съешь кусочек?

— Нет, спасибо.

— Тогда вина?

— Нет. Просто стакан воды.

— Ну, как хочешь…

Он твердой рукой взял графин, налил в стакан воды и поставил его перед Мирей.

— А может, кто-то подделал ее почерк, ее подпись?

— Глупости! Я его слишком хорошо знаю. И бумага! А письмо действительно местное. Взгляни на штемпель. «Нант». Отправлено вчера. Я получила его с четырехчасовой почтой. Нет! Просто ужас!

Она провела носовым платком по щекам, потянулась к стакану.

— Ах! Я ни секунды не раздумывала!

— Узнаю тебя.

Равинель нежно погладил ее по голове.

— А может, Люсьен просто завидует, — пробормотал он. — Видит, какие мы дружные… Некоторым нестерпимо счастье других. В конце концов, разве мы знаем, что у нее на уме? Три года назад, когда ты заболела, она так с тобой нянчилась… Н-да… в преданности ей не откажешь. Она тебя просто спасла. Гм! Тогда казалось, что тебе конец… Но, в конце концов, спасать людей — ее профессия… и потом, может, у нее просто счастливая рука. И от тифа не всегда ведь умирают.

— Верно, но вспомни, какая она была милая… Даже велела доставить меня в Париж в машине «скорой помощи».

— Согласен! Но откуда мы знаем? Может, она уже тогда решила стать между нами? Я вот припоминаю… что она заигрывала со мной. А я-то еще удивлялся, что так часто ее встречал. Скажи, Мирей, а может, она в меня влюбилась?

Лицо Мирей впервые за этот вечер осветилось улыбкой.

— В тебя? Ну, знаешь, миленький! Вот уж придумал!

Она мелкими глотками выпила воду, отставила пустой стакан и, заметив, что Равинель побледнел и глаза у него заблестели, добавила, ища его руку:

— Не сердись, миленький! Я ведь нарочно, чтоб тебя позлить… Надо же мне с тобой сквитаться!

II

— Надеюсь, ты хоть не рассказала своему брату…

— Вот еще!.. Я бы сгорела со стыда… И потом… мне бы не успеть на поезд.

— Значит, о твоей поездке сюда никто не знает?

— Никто! Я ни перед кем не обязана отчитываться.

Равинель потянулся к графину.

Он не спеша налил полный стакан, собрал листки, разбросанные по столу: «Фирма Бланш и Люеде»… На минуту задумался.

— Но другого объяснения я не вижу. Люсьен хочет нас разлучить. Ну вспомни… Помнишь, ровно год назад, когда она проходила стажировку в Париже? Согласись, ведь она могла преспокойно устроиться в больнице или гостинице… Так нет же… поселилась именно у нас.

— Верно… Не хватало нам ее не пригласить после того, как она проявила ко мне столько внимания!

— Конечно. Но почему она вторглась к нам в доверие? Еще немного, и она бы почувствовала себя полной хозяйкой. С тобой она уже обращалась как с прислугой.

Скажешь тоже… А тобой она не вертела, как ей заблагорассудится?

Но ведь не я же готовил ей разносолы.

— Конечно, нет. Но ты печатал ей письма.

— Странная особа, — усмехнулся Равинель. — На что она могла рассчитывать, посылая подобное письмо? Могла же сообразить, что ты сразу примчишься… И прекрасно знала, что ты застанешь меня одного. И ее двуличность тут же обнаружится.

Его доводы совершенно смутили Мирей, и Равинель испытал горькое удовольствие. Он не мог ей простить, что она ставила Люсьен выше его.

— Зачем? — пробормотала Мирей. — Да, зачем?.. Ведь она добрая.

— Добрая?! Сразу видно, что ты ее не знаешь.

— Между прочим, я знаю ее не хуже, чем ты! Я видела ее на работе, в больнице, в ее стихии. А ты и понятия об этом не имеешь!.. Например, сиделки! Ты бы поглядел, как она ими помыкает!

— Ну хорошо, идем!

Она хотела встать, но ей это не удалось. Ухватившись за спинку кресла, она снова упала в него и провела по лбу ладонью.

— Что с тобой?

— Ничего! Закружилась голова.

— Ты себя довела. Не хватает еще, чтобы ты заболела… Как бы то ни было, лечить тебя будет не Люсьен.

Она зевнула, вялым движением руки откинула со лба волосы.

— Помоги мне, пожалуйста. Я пойду прилягу. Меня вдруг стало ужасно клонить ко сну.

Он взял ее под руку. Она зашаталась и едва не упала, но вовремя уцепилась за край стола.

— Бедняжечка! Довести себя до такого состояния!

Он повел ее в спальню. Ноги Мирей подгибались. Она еле тащила их по паркету и на пороге потеряла туфлю. Равинель, отдуваясь, опустил ее на кровать. Она была мертвенно-бледной и, казалось, дышала с трудом.

— Похоже… зря я…

Она говорила уже шепотом, но в глазах еще теплилась жизнь.

— Ты не собиралась повидаться на этих днях с Мартой или Жерменом? — спросил Равинель.

— Нет… Только на будущей неделе.

Он прикрыл ноги жены покрывалом. Мирей не спускала с него глаз, в них сквозила тревога.

— Фернан!

— Ну, что еще?.. Да отдыхай же.

— …стакан…

Лгать больше не стоило. Равинель хотел было отойти от кровати. Глаза умоляюще следили за ним.

— Спи! — закричал он.

Веки Мирей моргнули раз, другой. В центре зрачков светилась только точечка, потом она угасла, и глаза медленно закрылись.

Равинель провел рукой по лицу, будто смахивал налипшую паутину. Мирей уже не шевелилась. Между ее накрашенными губами показалась перламутровая полоска зубов.

Равинель вышел из спальни и, держась за стены, добрался до прихожей. У него слегка кружилась голова и в глазах неотступно стояло желтое лицо Мирей — то отчетливо, то расплывчато — оно порхало перед ним, словно гигантская бабочка.

Он мигом прошел палисадник, толкнул калитку, которую Мирей не захлопнула, и негромко позвал:

— Люсьен!

Она тут же вышла из тени.

— Иди! — сказал он. — Готово.

Она пошла к дому впереди него.

— Займись ванной!

Но он последовал за ней в спальню, по дороге поднял туфлю и положил ее на камин. Люсьен приподняла веки Мирей одно за другим.

Открылось беловатое глазное яблоко, неподвижный, словно нарисованный, зрачок. Равинель стоял как зачарованный, не в силах отвернуться. Он чувствовал, что каждое движение Люсьен врезается в его память, отпечатывается в ней как отвратительная татуировка. Он когда-то читал в журналах сообщения и статьи о детекторе лжи. А вдруг полиция… Равинель вздрогнул, сцепил пальцы, потом сам испугался своего умоляющего жеста и заложил руки за спину. Люсьен внимательно следила за пульсом Мирей. Ее длинные нервные пальцы бегали по белому запястью, словно жадный зверек искал артерию, чтобы вонзиться, впиться в нее. Вот пальцы остановились… И Люсьен приказала:

— В ванну… Скорей!

Она проговорила это сухим профессиональным голосом; точно так она обычно объявляла роковые диагнозы, но точно так она и успокаивала Равинеля в те минуты, когда он жаловался на боли в сердце. Он поплелся в ванную комнату, открыл кран, и с грохотом хлынула вода. Он опасливо прикрутил кран.

— Ну, что там? — крикнула Люсьен. — В чем дело?

Равинель молчал, и она сама подошла к ванной.

— Шум, — буркнул он. — Мы ее разбудим.

Не удостоив его ответом, Люсьен открыла до отказа кран с холодной водой, потом с горячей и вернулась в спальню. Ванна медленно наполнялась. Зеленоватая, пузыристая вода. Легкий нар собирался в круглые капельки, бежавшие по белым эмалевым стенкам ванны, по стене, по стеклянной полочке над умывальником. В запотевшем стекле совершенно не ясно, смутно до неузнаваемости, отражался Равинель. Он попробовал воду, будто речь шла о настоящей ванне, и тотчас отпрянул. В висках у него застучало. До него вдруг дошла страшная правда. До него дошло, что он собирается сделать, и его пробрала дрожь. К счастью, это скоро прошло. Сознание вины быстро рассеялось. Мирей выпила снотворное вот и все. Ванна наполнялась. Какое же тут преступление? Ничего ужасного. Он только налил в стакан воды, а потом отнес жену в постель… Что ж, ничего особенного… Мирей умерла, так сказать, по собственной вине, умерла, так сказать, из-за своей же неосторожности. Виноватых нет. Какие же могли быть враги у бедняжки Мирей? Она была слишком заурядная и… Но когда Равинель вернулся в спальню, все снова показалось ему невероятным, чудовищным сном… Он даже подумал, уж не снится ли ему все это… Нет. Это не сон. В ванну хлестала вода. Труп по-прежнему лежал на кровати, а на камине валялась женская туфля. Люсьен преспокойно рылась в сумочке Мирей.

— Послушай! — поморщился Равинель.

— Я ищу ее билет, — объяснила Люсьен. — А вдруг она взяла обратный? Нужно все предусмотреть. А где мое письмо? Ты взял у нее мое письмо?

— Да. Оно у меня в кармане.

— Сожги его… Сейчас же сожги… А то еще забудешь. Пепельница на ночном столике.

Равинель чиркнул зажигалкой, поддел уголок конверта и отпустил письмо только тогда, когда огонь лизнул ему пальцы. Бумага в пепельнице покорежилась, зашевелилась — черная, отороченная по краям красноватым кружевом.

— Она никому не сказала, куда едет?

— Никому.

— Даже Жермену?

— Даже ему.

— Подай-ка мне ее туфлю.

Он взял с камина туфлю, и к его горлу подступил комок.

Люсьен ловко надела туфлю на ногу Мирей.

— Наверное, хватит воды, — бросила она.

Равинель двигался как лунатик. Он завернул кран, и внезапная тишина оглушила его. В воде он увидел свое отражение, искаженное рябью. Лысая голова, густые кустистые рыжеватые брови и подстриженные усы под странно очерченным носом. Лицо энергичное, почти грубое. Всего лишь маска, всегда обманывавшая людей, — и долгие годы, даже самого Равинеля — всех, но только не Люсьен.

— Скорей, — бросила она.

Он вздрогнул и подошел к кровати. Люсьен приподняла Мирей за плечи и попыталась снять с нее пальто. Голова Мирей перекатывалась с плеча на плечо.

— Поддержи-ка ее.

Равинель стиснул зубы, а Люсьен точными движениями сдирала с Мирей пальто.

— Теперь клади!

Равинель, словно в любовном объятии, с ужасом прижал жену к себе. Потом, тяжело вздохнув, опустил ее на подушку. Люсьен аккуратно сложила пальто и отнесла в столовую, где уже лежала шляпка Мирей. Равинель рухнул на стул. Вот он, тот самый момент… Тот самый, когда уже нельзя подумать: «Еще можно остановиться, переиграть!» Достаточно он натешился этим соображением. Все говорил себе, что, возможно, в последний момент… И все откладывал. Ведь в любом замысле всегда есть успокоительная неопределенность. Ты властен над ним. Будущее нереально. Теперь свершилось. Люсьен вернулась, пощупала пульс Равинеля.

— Ничего не могу с собой поделать, — пробормотал он. — А стараюсь изо всех сил.

— Я сама подниму ее за плечи, — сказала Люсьен. — А ты только держи ноги.

Ну нет, тут уж заговорило мужское самолюбие. Равинель решился. Он сжал лодыжки Мирей. В голове замелькали нелепые фразы: «Ты ничего не почувствуешь, бедная моя Мирей… Вот видишь… Я не виноват. Клянусь, я не желаю тебе зла… Я и сам болен. Не сегодня-завтра мне крышка… Разрыв сердца». Он чуть не плакал. Люсьен каблуком распахнула дверь в ванную. Сильная — не хуже мужчины, к тому же она привыкла перетаскивать больных.

— Прислони ее к краю… Так… Ладно. Теперь я сама.

Равинель отступил, да так стремительно, что ударился локтем о полочку над умывальником и чуть не разбил стакан с зубной щеткой. Люсьен сперва опустила в воду ноги Мирей, потом все тело. Вода брызнула на кафельный пол.

— Ну-ка, быстрее! — приказала Люсьен. — Принеси подставки для дров. Они в столовой.

Равинель повернулся и вышел. Конечно… Конечно… Она умерла. Его шатало. В столовой он налил себе полный стакан вина и залпом осушил. Под окном просвистел поезд. Должно быть, пригородный из Ренна. Подставки были в саже. Может, их обтереть? А, кто знает, как лучше? Он принес подставки и остановился в спальне. Люсьен склонилась над ванной. Левую руку она опустила в воду.

— Положи их! — приказала она.

Равинель не узнал ее голоса. Он положил подставки на пороге ванной, и Люсьен взяла их правой рукой — сначала одну, потом вторую. Она не сделала ни одного лишнего движения. Подставки должны были удержать тело в воде как балласт.

Равинель, пошатываясь, добрался до кровати, уткнул голову в подушку и дал волю своему горю. В уме его пронеслись картины прошлого… Вот Мирей впервые приезжает на дачу в Ангиан: «Мы поставим приемник в спальне, правда, милый?» Он купил двуспальную кровать, и Мирей хлопает в ладоши: «Как удобно будет! Она такая широкая». И другие картины, более расплывчатые: моторная лодка в Антибе, сад, цветы, пальма…

Люсьен открыла кран над умывальником. Равинель услышал, как звякнул флакон. Должно быть, она тщательно, как после операции, протирает руки одеколоном до самого локтя. Значит, все же натерпелась страху. В теории-то все просто. Притворяешься, будто ни во что не ставишь жизнь человеческую. Прикидываешься все познавшим, мечтающим о конце… Да, да, именно так. А вот когда смерть уже тут, пусть даже безболезненная, легкая (эвтаназия, говорит Люсьен), то чувствуешь себя прескверно. Нет, ему не забыть взгляда Люсьен в тот момент, когда она поднимала с полу подставки, — какой помутившийся, блуждающий взгляд… А ведь она хотела подбодрить Равинеля. Теперь они сообщники. Теперь она его уж не бросит. Через несколько месяцев они поженятся. Впрочем, там видно будет. Окончательно еще ничего не решено.

Равинель вытер глаза и удивился: и чего это он так разнюнился? Он сел на кровати и позвал:

— Люсьен!

— Ну, что тебе?

Голос был уже обычный, будничный. Он мог поклясться, что в этот момент она пудрится и подкрашивает губы.

— Может, покончить с этим сегодня же?

Она вышла из ванной комнаты с губной помадой в руке.

— Может, увезем ее с собой? — продолжал Равинель.

— Ну, знаешь, голубчик, ты теряешь голову. Тогда нечего было разрабатывать целый план.

— Мне так хочется… поскорее с этим разделаться.

Люсьен еще раз заглянула в ванную, погасила свет и осторожно прикрыла дверь.

— А твое алиби? Знаешь, полиция вправе тебя заподозрить. А уж страховая компания и подавно… Надо, чтобы свидетели видели тебя где-нибудь сегодня же вечером, и завтра… и послезавтра.

— Ну, разумеется, — выдавил он из себя.

— Хватит паниковать! Самое тяжкое позади… Теперь нечего распускать нюни.

Она погладила его по лицу. От рук пахло одеколоном. Он встал, опираясь на ее плечо.

— Ладно. Значит, я не увижу тебя до… пятницы.

— Увы! Ты сам прекрасно знаешь… У меня больница… и потом, где нам встретиться?.. Ведь не здесь же.

— Нет, нет! Не здесь! — вырвалось у него.

— Вот видишь. Сейчас нельзя, чтобы нас видели вместе. Нельзя же все испортить из-за… какого-то ребячества.

— Тогда послезавтра в восемь?

— В восемь на набережной Иль-Глорьет. Договорились. Давай надеяться, что ночь будет такая же темная, как и сегодня.

Люсьен принесла Равинелю ботинки и галстук, помогла надеть пальто.

— Что ты будешь делать эти два дня, бедный мой Фернан?

— Ей-богу, не знаю.

— Найдутся, наверное, какие-нибудь клиенты в округе, которых надо посетить?

— А-а! Клиенты всегда найдутся.

— Твой чемодан в машине?.. Бритва?.. Зубная щетка?..

— Да. Все готово.

— Тогда удираем. Высадишь меня на площади Коммерс.

Равинель подошел к гаражу, а она тем временем закрыла двери, не спеша заперла на два оборота. Тусклый свет фонарей пробивался сквозь белую завесу. Теплый туман попахивал тиной. Где-то там, у реки, трещал с перебоями дизельный мотор. Люсьен села рядом с Равинелем. Тот нервно переключил скорость, поставил машину у тротуара. Потом резким толчком задвинул двери гаража, ожесточенно щелкнул замком, выпрямился, оглянулся на дом и поднял воротник пальто.

— Поехали.

Машина тяжело двинулась, разбрызгивая желтую грязь, липкие брызги которой не в силах были стереть с ветрового стекла неутомимые «дворники». Мимо пронесся бульдозер и тут же скрылся из виду, будто прорывая в тумане светлый туннель, в котором поблескивали рельсы и стрелки.

— Только бы никто не видел, как я выхожу из машины, — прошептала Люсьен.

Вскоре они увидели красный сигнальный фонарь возле Биржи и горящие огоньки трамваев, стоявших у площади Коммерс.

— Высади меня тут.

Она наклонилась и поцеловала Равинеля в висок.

— Не дури и не волнуйся. Ты прекрасно знаешь, дорогой, что это было необходимо.

Хлопнув дверцей, Люсьен вошла в плотную серую стену тумана, чуть дрогнувшую под натиском ее тела. Равинель в одиночестве сжимал подрагивающую баранку. И тут его пронзила уверенность, что этот туман… Нет! Это неспроста… Он, Равинель, сидит здесь в металлической коробке, и словно ждет судного дня… Эх, Равинель… Самый обыкновенный человечишка, в сущности, неплохой, в зеркальце были видны его кустистые брови. Фернан Равинель, идущий по жизни, вытянув руки, как слепой… Вечно в тумане. Вокруг едва различимые, обманчивые силуэты… Мирен… А солнце так и не проглянет. Никогда. Ему не выбраться из тумана, ни конца, ни края туману. Неуспокоенная душа! Призрак! Эта мысль давно мучила Равинеля. Что, если он и в самом деле всего лишь призрак?

Он выжал сцепление, объехал площадь. За запотевшими стеклами кафе молчаливо, как в театре теней, двигались силуэты. Нос, огромная трубка; пятерня; и всюду огни, огни… Огни эти были Равинелю необходимы… Он жаждал света, только свет мог утолить эту жажду его души, наполнить ее тьму. Он остановил машину у пивной «Фосс», прошел через крутящуюся дверь вслед за смеющейся юной блондинкой. И очутился в другом тумане, тумане дымящих трубок и сигарет. Дым растекался между лицами, цеплялся за бутылки, которые разносил на подносе официант. Перекрестные взгляды. Щелканье пальцев:

— Фирмен! Коньяк!

Монеты звякали на стойке и на столах. Неутомимая касса перемалывала цифры. По залу неслись выкрики, заказы…

— Да нет же, три пачки с фильтром!

По бильярдному столу катились шары, легонько стукаясь один о другой. Шум. Жизнь. Равинель опустился на край диванчика, как-то обмяк. «Я, похоже, дошел до ручки», — подумал он.

Он положил руки на столик, рядом с квадратной пепельницей, на каждой грани которой было выведено коричневыми буквами «Byrrh»[1]. Солидно, ничего не скажешь. Такую пепельницу приятно потрогать.

— Что желаете, мосье?

Официант наклонился почтительно и любезно. И тут Равинеля охватило странное озорство.

— Пуншу, Фирмен, — приказал он. — Большой пунш!

— Есть, мосье.

Мало-помалу Равинель стал забывать и прошедшую ночь, и ванную. Ему было тепло и уютно. Он курил ароматную сигарету. Официант священнодействовал как истый гурман. Сахар, ром… Скоро ром вспыхнул, заиграло пламя. Казалось, оно возникло само собой, ниоткуда, и сначала было голубое, а потом рассыпалось дрожащими огненными языками и стало оранжевым. Равинель вспомнил календарь с картинками, который любил рассматривать мальчишкой: коленопреклоненная негритянка под кущей экзотических деревьев у золотистого берега, где плескалось синее море. В пламени пунша он узнавал те яркие, ослепительные краски. И покуда он глоток за глотком пил обжигающий напиток, ему чудилось, будто пьет он расплавленное золото, будто он видит над собой мирное солнце, прогоняющее все страхи, все угрызения совести, тоску и тревогу. Он тоже имеет право жить, жить на широкую ногу, на всю железку, ни перед кем не отчитываясь. Наконец-то он высвободился от долгого гнета. Впервые он без страха смотрел на того Равинеля, что сидел напротив, в зеркале. Тридцать восемь лет. Вид старика, а ведь жить еще и не начинал. Он же ровесник того мальчишки, который рассматривал негритянку и голубое небо. Ну ничего, еще не все потеряно.

— Фирмен! Повторите! И дайте расписание поездов.

— Слушаю, мосье.

Равинель извлек из кармана почтовую открытку. Разумеется, это идея Люсьен — послать Мирен открытку: «Буду в субботу утром». Он встряхнул вечную ручку. Официант вернулся.

— Скажите, Фирмен, какое сегодня число?

— Сегодня?.. Четвертое, мосье.

— Четвертое… Точно! Четвертое. Я же целый день ставил эту дату на счетах… У вас случайно нет марки?

Расписание было грязное, засаленное, на углах пятна. Наплевать. Ага, вот и линия Париж — Лион — Марсель. Конечно, они поедут из Парижа! И непременно поездом! О паршивом автомобильчике больше не может быть и речи! Его завораживали названия, скользившие под указательным пальцем: Дижон, Лион, города вдоль долины Роны… Поезд номер тридцать пять. Ривьерский экспресс — первый и второй класс — Антиб, семь часов сорок четыре минуты в пути… Были и другие скорые, они шли до Винтимилля. Были и такие, что проходили через Модан в Италию. Были составы с вагоном-рестораном, со спальными вагонами… длинными синими спальными вагонами… В облаке сигаретного дыма ему так и виделась все это. Ему чудилось мерное покачивание вагона и ночь за окнами, ясная звездная ночь.

От выпитого во рту остался привкус карамели. В голове словно стучат колеса поезда. Вертится входная дверь, танцуют лучи света.

— Мы закрываемся, мосье.

Равинель швыряет на стол монетки, отказывается от сдачи. Жестом отстраняет от себя все: и Фирмена, и глядящую на него кассиршу, и свое прошлое. Дверь подхватывает его, выталкивает на тротуар. Куда идти — неизвестно. Он прислоняется к стене. Мысли путаются. Почему-то на языке вертится одно-единственное слово — «Типперери». Откуда это «Типперери»? Непонятно. Он устало улыбается.

III

Прошло больше полутора суток! Больше! И вот счет пошел уже на часы. Равинель думал, что ожидание будет нестерпимо. Нет. Ничего ужасного. Но, может, так оно даже еще хуже. Время утратило обычную определенность. Верно, арестант, осужденный на пять лет, испытывает сперва примерно такое же чувство. Ну, а арестант, осужденный пожизненно? Равинель упорно гонит от себя эту мысль, назойливую, как муха, привлеченная запахом падали.

Он то и дело прикладывается к бутылке. Не для того, чтобы показаться на людях, не для того, чтобы напиться. Просто, чтобы как-то повлиять на ритм жизни. Между двумя рюмками коньяку иной раз и не заметишь, как пролетит время. Перебираешь в уме разные пустяки. Вспоминаешь, например, гостиницу, где пришлось ночевать накануне. Плохая кровать. Скверный кофе. Кто-то непрестанно снует взад-вперед. Свистки поездов. Надо бы уехать из Нанта в Редон, в Ансени. Но уехать невозможно. Может, потому, что просыпаешься всегда с одной и той же пронзительной, обескураживающе ясной мыслью… Прикидываешь свои шансы. Они кажутся настолько ничтожными, что даже неохота бороться. Часам к десяти, глядишь, и возвращается надежда. Сомнения обращаются в веру. И ты бодро распахиваешь дверь «Кафе Франсе». Встречаешь друзей. Двоих-троих непременно застанешь, пьют себе кофе с коньяком.

— А, старина Фернан!

— Скажи на милость! Ну и вид у тебя!

Приходится сидеть с ними, улыбаться. К счастью, они тотчас с готовностью подхватывают любое твое объяснение. Лгать так легко. Можно сказать, что у тебя болят зубы, и ты просто обалдел от лекарств.

— А вот у меня, — говорит Тамизье, — в прошлом году был флюс… Еще немного, и я бы, наверно, отдал концы… Ну и адская боль!

Как ни странно, все это выслушиваешь, не моргнув глазом. Убеждаешь себя, что у тебя и в самом деле нестерпимо болят зубы, и все идет как по маслу. Уже тогда, с Мирей… Тогда… Господи! Да это же было еще только вчера вечером… И разве вся эта история про зубы — ложь? Нет! Все куда сложнее. Вдруг делаешься другим человеком, перевоплощаешься, как актер. Но актер, едва лишь опустится занавес, уже не отождествляет себя со своим персонажем. А вот ему теперь трудно разобрать, где же кончается он сам, а где начинается его роль…

— Скажи, Равинель, новый спиннинг «Ротор» — стоящая вещь? Я про него читал в журнале «Рыбная ловля».

— Вещь неплохая. Особенно если удить в море.

Ноябрьское утро, яркое солнце, над мокрыми тротуарами дымка… Время от времени показывается трамвай, описывает дугу на углу кафе. Поскрипывают колеса — протяжный, резкий, но не противный звук.

— Дома все в порядке?

— Угу…

И тут он не солгал. Совершеннейшее раздвоение!

— Веселая у тебя жизнь, — замечает Бельо, — вечно на колесах!.. А тебе никогда не хотелось взять себе парижский район?

— Нет. Во-первых, парижский район дают работникам с большим стажем. А потом на периферии дела идут куда бойчей.

— Лично я, — роняет Тамизье, — всегда удивляюсь, почему ты выбрал такую профессию… С твоим-то образованием!

И он объясняет Бельо, что Равинель — юрист. Как растолковать им то, в чем и сам-то не разобрался? Тяга к воде…

— Ну что, болит, а? — шепчет Бельо.

— Болит… но временами отпускает.

Тяга к воде, к поэзии, потому что в рыболовных снастях, тонких и сложных, для него заключена поэзия. Возможно, это просто мальчишество, пережитки детства? Но почему бы и нет? Неужели же надо походить на мосье Бельо, торговца сорочками и галстуками, безнадежно накачивающего себя вином, как только выдастся свободная минута? И сколько еще людей невидимыми цепями прикованы — каждый к своей собачьей конуре! Ну как им скажешь, что чуточку презираешь их, что принадлежишь к породе кочевников и торгуешь мечтой, раскладывая по прилавку рыболовные крючки, искусственную наживку или разноцветные блесны, так метко названные приманками. Разумеется, у тебя, как и у всех, есть профессия. Но тут уже нечто другое. Тут что-то от живописи и литературы… Как это объяснить? Рыбалка — своего рода бегство. Только вот от чего? Это уже другой вопрос.

…Равинель вздрагивает. Половина девятого. Почти целый час он перебирал недавние воспоминания.

— Официант!.. Коньяку!..

А что было потом, после кафе? Он побывал у парикмахера Ле Флема, близ моста Пирмино. Не Флем, каждый понедельник бравший огромных щук возле Пеллерена, заказал ему три садка для уток. Поговорили о голавле, о ловле на мух. Парикмахер не верил в искусственных мух. Чтобы его переубедить, пришлось сделать «хичкок» из пера куропатки. Искусственные мухи получались у Равинеля как ни у кого во Франции, а может, и во всей Европе. У него своя манера держать приманку левой рукой. А главное — он умеет так ловко закрутить перо вокруг грудки, что виден каждый волосок, и узелок он завязывает по-особенному. Отлакировать — это уж сумеет кто угодно. А вот растрепать тонкие волоски, разместить усики, придающие манку вид живой мухи, умело подобрать краски — это уже подлинное искусство. Муха трепещет, дрожит на ладони. Дунешь — и взлетит. Иллюзия полная. Недаром, когда держишь на ладони такую муху, становится как-то не по себе. Так и хочется ее прихлопнуть.

— Вот это да! — восхищается парикмахер.

Ле Флем взмахивает рукой, как бы закидывая удочку, и воображаемый бамбук выгибается дугой. Его рука подрагивает от напряжения, как будто рыба бросается наутек, стремительно рассекая водные толщи.

— Вы хлопаете голавля вот так… и готово дело!

Левая рука Ле Флема ловко подставляет воображаемый сачок под укрощенную рыбу.

Симпатичный он парень, этот Ле Флем.

Прошло несколько часов. К вечеру — кино. Потом опять кино. Потом другая гостиница, на сей раз очень тихая. Мирей все время здесь, рядом… Но не та, что лежит в ванной, а Мирей в Ангиане. Живая Мирей, с которой он бы охотно поделился своими страхами. «Как бы ты поступила на моем месте, Мирей?» А ведь он еще любит ее или, вернее, робко начинает любить. Нелепо. Мерзко, как ни крути, и все-таки…

— Смотри-ка! Да это же… Равинель.

— Что?

Перед ним остановились двое — Кадю и какой-то незнакомец в спортивной куртке. Высокий, сухопарый, он внимательно всматривался в глаза Равинеля, словно…

— Знакомься, это Ларминжа, — расплывается в улыбке Кадю.

Ларминжа! Равинель знавал Ларминжа, мальчонку в черной блузе, который решал ему задачки. Они оглядывают друг друга.

Ларминжа протягивает руку первый.

— Фернан! Приятная неожиданность… Прошло небось добрых двадцать пять, а?

Кадю хлопает в ладоши.

— Три коньяка!

И все-таки наступает легкая заминка. Неужели этот детина с холодными глазами и крючковатым носом — Ларминжа?

— Ты теперь где? — спрашивает Равинель.

— Я архитектор… а ты?

— О-о! Я коммивояжер.

Это сообщение сразу устанавливает дистанцию. Ларминжа уклончиво бросает Кадю:

— Мы вместе учились в лицее в Бресте. Кажется, даже вместе сдавали выпускные экзамены… Сколько лет, сколько зим!

Согревая в руке рюмку с коньяком, он снова обращается к Равинелю:

— А как родители?

— Умерли.

Вздохнув, Ларминжа объясняет Кадю:

— Его отец преподавал в лицее. Так и вижу его с зонтом и с портфелем. Он нечасто улыбался.

Что верно, то верно. Нечасто. У него был туберкулез. Но зачем Ларминжа это знать? И хватит говорить об отце; он всегда ходил в черном; лицеисты прозвали его Сардина. В сущности, именно он и отвратил Равинеля от ученья. Вечно твердил: «Вот когда меня не будет… Когда останешься без отца… Трудись, трудись…». Сидя за столом, отец вдруг забывал о еде и, сдвинув мохнатые брови, унаследованные от него Равинелем, впивался взглядом в сына. «Фернан, дата Кампо-Формио?.. Формула бутана?.. Согласование времен в латинском языке?» Он был человек пунктуальный, педантичный, все заносил на карточки. Для него география была перечнем городов, история — перечнем дат, человек — перечнем костей и мышц. У Равинеля и сейчас еще выступает холодный пот, когда он вспоминает об экзамене на аттестат зрелости. И нередко, словно в кошмарном сне, ему приходят на память странные слова: Пуант-а-Питр известковый… односемядольный… Нельзя безнаказанно быть сыном Сардины. Что бы сказал Ларминжа, признайся ему Равинель, что он молил бога о смерти отца, следил за признаками близкого конца? Да что там говорить. Он поднаторел в медицине. Он знает, что означает пена в уголках рта, сухой кашель по вечерам; знает, каково быть сыном больного. Вечно дрожать за его здоровье, следить за температурой, за переменами погоды. Как говорила его мать: «У нас до седых волос не доживают». Она пережила мужа пить на несколько месяцев. Тихо ушла в небытие, изможденная расчетами и бережливостью. Братьев и сестер у Равинеля не было, и после кончины матери он, несмотря на зрелый возраст, чувствовал себя бедным сиротой. Чувство это не прошло и по сей день. Что-то в нем так и не расцвело, и он вечно вздрагивает, когда хлопает дверь или когда его неожиданно окликают. Он боится вопросов в упор. Конечно, теперь у него не спрашивают о дате Кампо-Формио, но он по-прежнему боится попасть впросак, забыть что-нибудь существенное. Ему и в самом деле случалось забывать номер своего телефона, номер своей машины. В один прекрасный день он забудет и собственное имя. И не будет ни чьим-то сыном, ни мужем, никем… Безымянный человек из толпы, в тот день он, может быть, испытает счастье, запретное счастье! Кто знает?

— А помнишь, как мы бродили по Испанской косе?

Равинель медленно отрывается от своих мыслей. Ах да, Ларминжа.

— Интересно, какой тогда был Равинель? Наверное, сухарь.

— Сухарь?

Ларминжа и Равинель переглянулись и одновременно рассмеялись, будто скрепляя пакет. Кадю этого не понять…

— Сухарь, да, пожалуй… — отозвался Ларминжа и спросил. — Ты женат?

Равинель посмотрел на свое обручальное кольцо и покраснел.

— Женат. Мы живем в Ангиане, под Парижем.

— Знаю.

Разговор не клеился. Бывшие приятели исподтишка разглядывали друг друга. У Ларминжа тоже обручальное кольцо. Он нет-нет да и вытрет глаза — видно, не привык к вину. Можно бы порасспросить его о житье-бытье, только зачем? Чужая жизнь никогда не интересовала Равинеля.

— Ну, как идет реконструкция? — спрашивает Кадю.

— Двигается понемногу, — отвечает Ларминжа.

— Во сколько в среднем обходится первый этаж со всеми удобствами?

— Смотря какая квартира. Четыре комнаты с ванной — миллиона в два. Если ванная, конечно, вполне современная.

Равинель подзывает официанта.

— Пойдем куда-нибудь еще, — предлагает Кадю.

— Нет. У меня свидание. Ты уж извини меня, Ларминжа.

Он пожимает их мягкие теплые руки. У Ларминжа обиженное лицо. Что ж, он не хочет навязываться и так далее.

— Все-таки мог бы с нами позавтракать, — ворчит Кадю.

— В другой раз.

— Это само собой. Я покажу тебе участок у моста Сенс, который недавно приобрел.

Равинель торопится уйти. Он упрекает себя в недостатке хладнокровия, но не его вина, что он так болезненно на все реагирует. Да и другой бы на его месте…

Часы бегут. Он отводит машину на станцию обслуживания в Эрдре. Смазка. Полный бак горючего. И две канистры про запас. Потом едет на площадь Коммерс, минует Биржу, пересекает эспланаду острова Жольет. Слева он видит порт, удаляющиеся огни статуи Свободы, Луару, испещренную световыми бликами. Никогда еще не ощущал он такой внутренней свободы, и тем не менее нервы его напряжены и сердце болезненно сжимается, готовясь к неизбежному испытанию. Прогромыхал мимо нескончаемый товарный состав. Равинель считает вагоны. Тридцать один. Сейчас Люсьен, наверное, выходит из больницы. Пускай себе закончит рабочий день. В конце концов, весь план придумала она. Ах да, брезент! Он прекрасно помнит, что свернутый брезент лежит сзади, в углу машины, и все-таки беспокойно оборачивается. Брезент «Калифорния», служащий ему образцом материалов для палатки. Он снова поворачивается и тут замечает Люсьен. В туфлях на микропорке она бесшумно шагает по тротуару к нему.

— Добрый вечер, Фернан… Все в порядке… Устал?

Она открывает дверцу, тотчас снимает перчатку и щупает пульс Равинеля. На лице недовольная гримаса.

— Ты явно нервничаешь… Чувствуется, что пил.

— А что еще прикажешь делать? — ворчит он, нажимая на стартер. — Сама рекомендовала мне торчать на людях.

Машина мчится по набережной Фосс. Час «пик». Десятки огоньков пляшут в темноте, петляют, встречаются, расходятся. Это велосипедисты. Надо быть начеку. Хоть Равинель и не бог весть какой механик, машину он водит отменно. Умело лавирует. После шлагбаума ехать стало намного легче.

— Дай-ка ключи, — шепчет Люсьен.

Он разворачивается, дает задний ход. Она выходит из машины, поднимает дверь гаража. Равинель с удовольствием выпил бы коньяку.

— Брезент, — напоминает Люсьен.

Она открывает уже другую, дальнюю дверь, прислушивается. Потом входит в дом. А Равинель тем временем вытаскивает, расправляет, скатывает брезент и вдруг слышит шум, которого так боялся… Вода… Вода, вытекающая из ванны. Сточная труба проходит в гараже.

Он не раз видел утопленников. Ведь при такой работе, как у него, частенько оказываешься у реки. Вид у всех утопленников неприглядный. Черные, разбухшие. Кожа от багра лопается… Равинель с трудом одолевает две ступеньки. Там, в глубине затихшего дома, с бульканьем убегает из ванны вода… Равинель проходит по коридору, останавливается на пороге спальни. Дверь в ванную открыта. Люсьен склонилась над затихающей ванной. Она что-то разглядывает… Брезент падает. Равинель сам не знает, то ли он его выпустил из рук, то ли ткань просто выскользнула… Он молча поворачивается, идет в столовую. Бутылка с вином по-прежнему стоит на столе, рядом с графином. Он пьет прямо из горлышка, не переводя дыхания. Какого черта! Надо наконец решиться. Он возвращается в ванную, поднимает брезент.

— Расправь его хорошенько, — распоряжается Люсьен.

— Что расправить?

— Брезент.

У нее черствое, напряженное лицо — такого он еще у нее не видел. Равинель разворачивает непромокаемую ткань. Получается большущий зеленоватый ковер, не умещающийся в ванной.

— Ну, как? — шепчет Равинель.

Люсьен снимает пальто, закатывает рукава.

— Ну, как? — повторяет Равинель.

— А как ты думал? — отзывается она. — Через двое суток…

Странная магия слов! Равинелю вдруг стало холодно. Ему хочется увидеть Мирей. Словно в приступе тошноты, он наклоняется над ванной. И видит юбку, облепившую ноги, и сложенные руки, и пальцы, сжимающие горло… О!..

Равинель с криком пятится. Он увидел лицо Мирей. Потемневшие от воды волосы, как водоросли, прилипли ко лбу, закрыли глаза. Оскаленные зубы, застывший рот…

— Помоги же мне, — говорит Люсьен.

Он опирается на умывальник. Его тошнит.

— Погоди… сейчас.

Какой ужас! И все же воображение рисовало ему нечто еще более страшное. Но утопленники, вытащенные из реки, — это утопленники, плывшие много дней вдоль черных корявых берегов. А тут…

Он выпрямляется, сбрасывает пальто, пиджак.

— Бери ее за ноги, — приказывает Люсьен.

Ему неудобно, не с руки, и поэтому ноша кажется еще тяжелей. Гулко стучат капли. Ах! Одеревенелые, ледяные ноги. Вот они приподнимают тело Мирей над краем ванны, опускают. Потом Люсьен прикрывает труп и, словно упаковывая товар, закатывает брезент. Теперь у их ног лежит только блестящий цилиндр, сквозь складки которого просачивается вода. Остается только закрутить два конца брезента, чтобы было за что ухватиться. И они выходят со своей ношей из дому.

— Надо было заранее открыть машину, — замечает Люсьен.

Равинель откидывает крышку багажника, залезает в машину и тянет на себя длинный тюк. Тот умещается только по диагонали.

— Лучше бы перевязать, — бурчит Равинель.

И тут же злится на себя. Он говорит как коммивояжер! Не как муж. Да и Люсьен, конечно, сама уже все сообразила.

— Некогда. Сойдет.

Равинель соскакивает на землю, растирает себе поясницу. Черт побери! Все-таки прихватило. Надо было поберечься, не давать воли нервам. Он из последних сил делает бесполезные судорожные движения: сжимает и разжимает пальцы, трет затылок, сморкается, чешется.

— Подожди меня, — говорит Люсьен. — Я хоть немного приберу в комнатах.

— Нет!

Только не это! Ему не под силу оставаться одному в тускло освещенном гараже. Они снова поднимаются в дом. Люсьен наводит порядок в столовой, выливает воду из графина, вытирает его. А он чистит щеткой пиджак, застилает постель. Полный порядок. Последний придирчивый взгляд… И Равинель берется за шляпу, а Люсьен, натянув перчатки, подхватывает сумку и шубку Мирей. Да, да, полный порядок. Она оборачивается:

— Ну, доволен, милый? Тогда поцелуй меня.

Ни за что! Только не здесь! Какое бессердечие! Ну и Люсьен! Часто он либо не понимает ее, либо считает до предела наглой. Вытолкав в коридор, он запирает за ней дверь на ключ. Потом возвращается в гараж. Напоследок оглядывает машину, тычет носком ботинка в покрышки. Люсьен уже ждет в ней. Он выводит машину. Торопливо закрывает гараж. Вдруг позади останавливается какой-то автомобиль. Уж не любопытства ли ради? Равинель нервно хлопает дверцей, выжимает сцепление, гонит свою машину в сторону вокзала и, выбирая улицы потемней, попадает на Женераль-Бюат. Машина покачивается из стороны в сторону, обгоняет лязгающие трамваи, сквозь запотевшие окна которых видны темные силуэты пассажиров.

— Нечего так мчаться, — выговаривает ему Люсьен.

Но Равинелю не терпится выехать за город, затеряться на темных полевых дорогах. Мелькают бензозаправочные станции — красные, белые… летят мимо дома рабочих… заводские стены. Вот в конце проспекта опускается шлагбаум. И тут Равинеля охватывает страх. Нестерпимый страх… Равинель останавливается за грузовиком, гасит фары.

— Мог бы придерживаться правил уличного движения!

Да она просто каменная! Проходит поезд-товарняк. Его тащит старенький паровоз, пылающая топка поджигает тьму ночи. Грузовик трогается. Путь свободен. Если бы Равинель не перезабыл все молитвы, он бы непременно помолился.

IV

Равинелю часто приходится разъезжать в машине ночью. Ему это нравится. На дороге — ни души, на полном ходу врезаешься в темноту. Не сбавляя скорости, проезжаешь деревни. Фары причудливо освещают дорогу, и она напоминает подернутый рябью канал. Будто едешь по самой кромке. И вдруг словно скатываешься с американских горок: белые столбики, ограждающие повороты, сверкая в отсветах фар, мчатся на тебя с головокружительной быстротой. Ты чуть ли не собственной волей творишь эту захватывающую феерию, превращаешься в таинственного мага, касаешься волшебной палочкой странных предметов на далеком горизонте, на лету высекаешь из темноты снопы искр и целые неведомые созвездия. Ты отдаешься мечте, уносишься далеко от реальности. Ты уже не человек, а обнаженная душа, уносимая течением, блуждающая по уснувшему миру. Улицы, луга, церкви, вокзалы бесшумно скользят мимо и исчезают в темноте. Может, и нет никаких лугов, никаких вокзалов? Ты сам себе хозяин. Прибавишь скорость, и уже ничего не видно, кроме дрожащих линий, со свистом проносящихся за стеклом, словно стены туннеля. Но стоит приподнять затекшую ногу, и декорации тут же меняются. И тогда мелькает унылый ряд картин, иные мгновенно запечатлеваются в мозгу, как распластанные листья, налипающие на радиатор и на ветровое стекло: колодец, тележка, будка железнодорожного сторожа, сверкающие пузырьки в аптеке. Равинель любит ночь. Анжер позади, позади переливчатая цепочка огней. Дорога пустынна. Люсьен сидит, засунув руки в карманы, уткнув подбородок в воротник, и не раскрывает рта. После Нанта Равинель едет не торопясь, мягко выписывая повороты. Старается избегать толчков, чтоб не больно было лежащему в кузове телу. Смотреть на спидометр незачем. Он и без того знает, что скорость в среднем пятьдесят. А раз так, значит, они будут в Ангиане как наметили — до восхода солнца. Только бы обошлось!.. Когда они проезжали Анжер, вдруг забарахлил мотор. Нажим на стартер, и все в порядке. Надо же, он не прочистил карбюратор! Не хватает только застрять на дороге в такую ночь. Ладно, нечего распускать нюни. Лучше не прислушиваться к мотору. Они с Люсьен — как летчики, летящие над Атлантикой. Повреждение мотора означает для них…

Равинель даже зажмурился. Такими мыслями только накличешь беду. Впереди маячит красный огонек. Это многотонный грузовик. Он плюется густым масляным дымом, нарушает рядность, оставляя слева узкий коридор, в который едва можно протиснуться. Равинель выпрямляется, видя, что оказался в самом фокусе лучей от фар грузовика. Из кабины водителю наверняка виден салон их машины. Равинель прибавляет скорость, и мотор сразу начинает чихать. Должно быть, в форсунку попала пыль, засорился карбюратор. Люсьен ни о чем не подозревает. Она спокойно дремлет. Ей-то что? Странно, до чего она не похожа на других женщин… Как вышло, что она его любовница? Чья это была инициатива? Поначалу, казалось, она его просто не замечает. Она интересовалась только одной Мирей. Обращалась с ней не как с пациенткой, а как с подругой. Они однолетки. Может, она поняла, что их брак непрочен? Или уступила внезапному порыву? Но он-то прекрасно сознает, что красотой не блещет. Остроумием тоже. Сам он никогда не посмел бы прикоснуться к Люсьен… Люсьен из другого мира — изысканного, утонченного, культурного. Его отец, учителишка Брестского лицея, смотрел на этот мир лишь издали, глазами бедняка. Первое время Равинель думал, что это женский каприз. Странный каприз, и только… Вороватые объятия… Иногда прямо в кабинете, на койке рядом с тем же столом, на котором кипятились никелированные инструменты. Иногда она потом измеряла ему давление — беспокоилась за его сердце. Беспокоилась?.. Нет. Вряд ли. Но она не раз проявляла заботу, вроде бы и вправду волновалась… А иногда затем с улыбкой выпроваживала его за дверь. «Что ты, милый, ей-богу, это сущие пустяки». В конце концов его совершенно замучила неуверенность. Скорей всего… Внимание! Трудный перекресток… Скорей всего у нее с первого же дня были далеко идущие планы… Ей нужен был сообщник. Они — сообщники с самого начала, с первого взгляда… Любовь тут ни при чем, то есть настоящая любовь! Их связывает отнюдь не склонность, а что-то глубокое, тайное, запутанное. Разве Люсьен польстилась бы на деньги, только на деньги? Нет, ей важнее власть, которую дают деньги, положение в обществе, право распоряжаться. Она хочет властвовать. А он сразу подчинился. Но это еще не все. В Люсьен живет какая-то скрытая тревога. Едва ощутимая, но все-таки ошибиться тут невозможно. Тревога повисшего над бездной, не вполне нормального существа. Потому-то они и сошлись. Ведь и он сам человек не вполне нормальный, ну хотя бы с точки зрения Ларминжа. Он живет как все, даже считается отличным представителем фирмы, но это одна видимость… Проклятый косогор! Мотор решительно не тянет!.. Да, так о чем это я?.. Я мечусь, заглядываюсь на границу, как изгнанник, стремящийся вновь обрести родину. И она тоже… она ищет, мучается, ей чего-то не хватает. Иногда она вроде цепляется за меня, как будто в страхе. А иногда смотрит на меня так, будто задается вопросом, кто же я такой. Сможем ли мы жить вместе? И хочу ли я с ней жить?

Тормоз. Две слепящие фары. Рассекая воздух, проносится машина, и снова путь открыт. Деревья побелены в рост человека, шоссе рассечено посередине желтой чертой, и время от времени осенний, черный лист на дороге издали напоминает камень или выбоину на асфальте. Равинель лениво пережевывает одни и те же мысли. Он забыл про смерть. Забыл про Люсьен. У него затекла левая нога, очень хочется закурить. Он чувствует себя в полной безопасности в этой закрытой со всех сторон машине. Нечто подобное он испытывал еще в детстве, когда направлялся в школу в застегнутой на все пуговицы пелерине. Опустив капюшон, он видел всех, а его — никто. И он играл сам с собой, будто он парусник, сам себе отдавал приказы, совершал сложные маневры: «Повернуть брам-стеньгу!», «Убрать все паруса!». Он наклонялся, подстраивался под ветер и позволял ему нести себя к бакалейной лавке, куда его нередко посылали за вином. С тех пор и захотелось ему побывать в ином мире, без взрослых, вечно проповедовавших одну только строгую мораль.

Люсьен кладет ногу на ногу, аккуратно поправляет на коленях пальто. Равинель с трудом осознает, что они перевозят труп.

— Через тур мы добрались бы скорее, — замечает Люсьен, даже не повернув головы. Равинель тоже не шевелится и отрезает:

— После Анжера дорога забита. И не все ли равно?

Только бы она не возразила, а то он непременно с ней разругается, в общем-то из-за ничего. Но Люсьен довольствуется тем, что достает из кармана карты автомобильных дорог и рассматривает их, наклонившись к освещенной приборной доске. Но и это раздражает Равинеля. Карты по его части. Разве он полез бы в ее ящик? Кстати, он никогда не видел квартиры Люсьен. Они слишком заняты: и он, и она. Еле-еле успевают позавтракать вместе или встретиться в больнице, куда он заходит, якобы, на прием. А чаще Люсьен приходит в домик у пристани. Там-то они все и задумали. Что он знает о Люсьен, о ее прошлом? Она не склонна к излияниям. Как-то раз она сказала, что отец ее был судьей в Эксе. Умер во время войны. Не вынес лишений жизни. О матери она вообще не рассказывала, как он ее ни выспрашивал. Она только хмурилась. И все. Ясно одно: Люсьен с ней не видится. Наверное, семейная распря. Во всяком случае, в Экс Люсьен так и не возвратилась. Но эти места, видно, все же дороги ее сердцу, раз она хочет обосноваться в Антибе. Сестер и братьев у нее нет. В ее кабинете стоит — вернее, стояла, потому что он давно уж ее не видал, — маленькая фотография. На ней красивая, светловолосая девочка скандинавского типа. Он еще расспросит, кто это. Потом, после женитьбы. Как это чудно звучит! Равинель не представляет себя мужем Люсьен. Люсьен, да и он, как ни странно, типичные старые холостяки. И привычки у них холостяцкие. Его привычки неотъемлемы от него. Они ему нравятся. А вот привычки Люсьен он просто ненавидит. Ненавидит ее духи. Терпкий запах не то цветка, не то животного. Ненавидит ее перстень с печаткой, который она вечно крутит при разговоре, — массивное кольцо, которое хорошо смотрелось бы на пальце банкира или промышленника. Ненавидит ее манеру есть: она лязгает зубами и любит мясо с кровью. Порой ее движения, ее выражения вульгарны. Она следит за собой Она отлично воспитана. А иногда вдруг хохочет во весь голос или смотрит на людей слишком заносчиво и нагло. У нее широкие запястья, толстые лодыжки, почти плоская грудь. Это его чуть коробит. Она курит тонкие вонючие сигареты. Кажется, привычка, приобретенная в Испании. Зачем она ездила в Испанию? Прошлое Мирей по крайней мере лишено таинственности.

После Ла Флеш местность меняется. Попадаются холмы, ложбины, где еще держится туман, изморозью застилающий стекла. Некоторые крутые подъемы Равинель берет только со второй попытки.

Эта двойная смесь — просто мерзость. Из-за нее-то и трещат моторы, да и тянут не лучше газогенератора. Погода вконец портится. Половина одиннадцатого. На дороге никого. Если вырыть в поле яму и закопать труп, никто и не догадается. Шито-крыто… Но у них определенный план… Бедняжка Мирей! Она не заслуживает таких мыслей. Равинель с нежной жалостью вспоминает о ней. Почему она была не из той же породы, что и он? Домашняя хозяюшка, уверенная в себе! Неравнодушная к цветным кинофильмам, магазинам стандартных цен, кактусам в горшочках. Она считала себя выше его, критиковала галстуки, которые он носил, смеялась над его лысиной. Она недоумевала, отчего он иногда раздраженно расхаживает по дому, засунув руки в карманы. «Что с тобой, милый? Давай сходим в кино?.. Если тебе скучно, скажи». Но нет, ему было не скучно, куда хуже! Ему было тошно — вот правильное слово. Теперь он знает: это неизлечимо. Это хроническое заболевание. Тошно жить на свете. И никакое лечение тут не поможет. Мирей мертва! А что изменилось? Но, может, когда они поселятся в Антибе…

По обеим сторонам дороги тянется бесконечная равнина. Кажется, что машина совсем не движется. Люсьен перчаткой протирает стекло, рассматривает унылый мелькающий пейзаж. На горизонте замаячили огни Манса.

— Тебе не холодно?

— Нет! — отрезает Люсьен.

С Мирей Равинелю тоже не повезло. Как и с Люсьен. Ему, видимо, попадаются одни только бесстрастные женщины. Напрасно Мирей притворялась чувственной, считая, что обязана разыгрывать страсть. Равинеля не так легко провести. Отсюда и пошли их разногласия. А вот Люсьен даже и не пытается вводить его в заблуждение. Совершенно очевидно, что любовь ее только бесит. Она — полная противоположность Мирей.

Равинель старается не думать об этом. Ведь в конце концов Мирей убил он. Но в этом и загвоздка. Он никак не может себя убедить, что совершил преступление. Преступление — так ему всегда казалось и кажется по сей день — вещь чудовищная! Надо быть кровожадным дикарем. А он вовсе не кровожаден. Он органически не способен схватиться за нож… или нажать курок револьвера. В Ангиане у него лежит в секретере заряженный браунинг… Пустынные ночные дороги… Кто встретится — неизвестно. Даврель, директор, посоветовал ему обзавестись оружием. Месяц спустя он сунул этот револьвер в ящик, перепачкав смазкой карты. Ему бы и в голову не пришло стрелять в Мирей. Его преступление — результат незначительных, мелких подлостей, совершенных по недомыслию. Если бы судья — ну вот вроде отца Люсьен — стал его допрашивать, он бы чистосердечно ответил: «Ничего я такого не сделал!». А раз он ничего не сделал, он и не раскаивается. В чем ему раскаиваться? В конце концов пришлось бы раскаиваться в том, что он такой, как есть. А это уж бессмыслица.

Дорожный знак: «До Маиса 1500 метров». Белые станции обслуживания. Дорога проходит под металлическим мостом, бежит между белыми домами.

— Ты не хочешь ехать через центр?

— При чем тут центр?.. Я еду кратчайшим путем.

Двадцать пять минут одиннадцатого. Люди выходят из кино. Мокрые тротуары. Мотор эхом отзывается на пустынных улицах. Кое-где еще попадаются освещенные бистро. Слева площадь. По ней не спеша идут двое полицейских с велосипедами. Потом опять пригород, газовые фонари. Опять белые дома и бензоколонки. Улицы кончаются. Мелькает мост, на нем пыхтит маневровый паровоз. Навстречу несется фургон для перевозки мебели. Равинель прибавляет скорость, выжимает семьдесят пять километров. Еще немного, и будет Бос. До Ножан-ле-Ротру дорога нетрудная.

— Сзади машина, — говорит Люсьен.

— Вижу.

Свет фар обсыпает баранку и приборную доску словно золотой пылью, ее так и хочется стереть рукой, а дорога впереди сразу кажется темнее прежнего. Машина — «пежо» — обгоняет их и тут же поворачивает обратно. Ослепленный Равинель чертыхается. «Пежо» медленно растворяется, тает, как силуэт на экране, и уже издали посылает два снопа света. Скорость не меньше ста десяти. Именно в этот момент мотор задохнулся, закашлял. Равинель включает стартер. Мотор глохнет совсем. Машина катится лишь по инерции. Равинель машинально выруливает на край дороги, притормаживает, выключает фары и зажигает задние огоньки.

— Что это ты придумал? — спрашивает Люсьен.

— Неполадки! Не ясно, что ли! С машиной неполадки. Наверное, карбюратор!

— Вот не хватало!

Можно подумать, что он это нарочно. Обидно, конечно, застрять у самого Манса. Там сильное движение, даже ночью! Равинель выходит из машины. Сердце колотится. Пронизывающий, холодный ветер посвистывает в голых ветвях. Отчетливо слышен каждый звук. Вот где-то звонко громыхнули вагоны, потом состав сдвинулся с места. Неторопливо проплыл по деревне автомобильный гудок. Черт побери, живут же люди в черепашьем темпе. Равинель поднимает капот.

— Подай фонарик.

Она протягивает ему фонарь. Равинель склоняется над теплым, смазанным мотором. Отвертка пляшет в руке, не попадает в нужные пазы.

— Давай-ка быстрей.

Равинель не нуждается в понукании. Он с остервенением сдувает в сторону едкий, отдающий бензином и маслом пар. Хрупкий жиклер покоится на его ладони. Придется разобрать карбюратор, положить куда-нибудь крошечные винтики. Их спасение зависит от одного из этих кусочков металла. На лбу у Равинеля выступает пот и, скатываясь, щиплет глаза. Он садится на подножку, аккуратно раскладывает перед собой детали карбюратора. Люсьен расхаживает по шоссе.

— Лучше бы помогла, — замечает Равинель.

— Правда, может, так будет быстрее. Ведь вполне возможно…

— Что?

— Что первый же встречный автомобилист может поинтересоваться, не надо ли нам помочь.

— Ну и что?

— Как «ну и что»? Он может выйти из машины и предложить нам свои услуги.

Равинель с силой продувает маленькие медные трубочки. Рот наполняется едкой кислой слюной. Но он все дует и дует… И уже не слышит замечаний Люсьен. Слышно только, как пульсирует в висках кровь. Наконец он переводит дух.

— …Полиция!

Что она мелет, эта Люсьен! Равинель протирает глаза, смотрит на нее. Хм… боится!.. Сомнений нет. Наверняка подыхает от страха. Вынимает из машины свою сумочку. Равинель вскакивает и бормочет, держа жиклер в зубах:

— Ты что, собираешься меня бросить?

— Хватит болтать, дурак!

Машина. Из Манса. Не успели они и глазом моргнуть, как она оказалась почти рядом. Яркий луч света очерчивает их фигуры, и они чувствуют себя словно голыми. Растущая черная громада замедляет ход.

— Дело дрянь? — раздается жизнерадостный голос.

В темноте угадывается большой грузовик. Из окна высовывается мужчина. Алеет красная точка сигареты.

— Да нет! — отзывается Равинель. — Уже порядок.

— Может, девочка пожелает ехать со мной? — хохочет шофер и, трогаясь, машет рукой.

Грузовик спешит дальше, слышится только скрип переключаемых скоростей, Люсьен без сил опускается на сиденье. Но Равинель в бешенстве. Впервые она обозвала его дураком.

— Сделай одолжение — сиди спокойно. И держи свои соображения при себе. Ты не меньше моего виновата.

Неужели она действительно собиралась удирать? Добраться до Манса? Они ведь связаны одной веревочкой. Да разве бегство от него спасло бы ее?

Люсьен молчит. По ее позе нетрудно догадаться, что она решила ни во что не вмешиваться. Пусть сам выпутывается. А ведь нелегко собрать заново карбюратор, почти вслепую, пристраивая прыгающий фонарик то на коробке скоростей, то на крыле или на радиаторе. Каждую секунду гайки могут свалиться, закатиться в песок. Но от злости пальцы Равинеля обретают такую уверенность, такую ловкость и подвижность, какой он еще никогда не знал. Он осматривает машину, нажимает на стартер. Все в порядке. Мотор работает исправно. Тогда Равинель из озорства хватает канистру и не спеша, медленно наливает полный бак. Их обгоняет грузовик-цистерна, освещая на мгновение салон и длинный сверток едко-зеленого цвета. Люсьен съеживается на сиденье. Ну, и ладно! Он водворяет огромную канистру на прежнее место — на громыхающий лист железа, закрывает багажник. Поехали! Половина первого. Равинель нажимает на педаль. Ему почти весело. Люсьен струхнула. Да еще как. Куда больше, чем тогда, в ванной. Почему? Риск тот же — ни меньше, ни больше. Во всяком случае, в их отношениях что-то вдруг изменилось. Она чуть не предала его. Конечно, Равинель больше об этом никогда не заговорит, но будет иначе реагировать, если она снова попробует обращаться с ним свысока.

Красный огонек грузовика-цистерны приближается. Равинель обгоняет его и мчится вперед. Вот и Бос. Небо прояснилось. Высыпали звезды. Они медленно бегут за дверцами машины. О чем она, интересно, думала, хватая сумочку? О своем общественном положении, о своем месте в больнице? Она его чуточку презирает. Несчастный коммивояжер! Он давно это понял. Его считают простаком, не способным разбираться в тонкостях. Но он не такой уж дурак, как кажется.

Ножан-де-Ротру! Длинная, бесконечно длинная улица, кривая и узкая. Небольшой мост и черная, поблескивающая в отсветах фар водная гладь. «Внимание — школа!» Ночью школьники спят. Равинель не замедлил хода. Вот он уже на другом, крутом берегу. Мотор рычит во всю мочь.

Черт побери! Жандармы. Трое, четверо. «Ситроен», поставленный поперек дороги, загораживает проезд; у края дороги выстроились мотоциклы. И все залито ярким светом: спины, портупеи, лица жандармов. Они машут. Придется остановиться. Равинель выключает фары. Внезапно его скрючивает от подступающей к горлу тошноты, как тогда в ванной. Он машинально резко тормозит, и. Люсьен с силой упирается в распределительную доску, чтобы не стукнуться. Его мутит. Вот уже электрический фонарик прогуливается по мотору, по кузову… Глаза жандармов впиваются в глаза Равинеля.

— Откуда едете?

— Из Нанта. Коммивояжер.

Равинель вовремя сообразил, что это уточнение может их спасти.

— Вы не обгоняли возле Манса большой грузовик?

— Вполне возможно. Как-то не обратил внимания, знаете…

Жандарм переводит взгляд на Люсьен. Равинель спрашивает как можно более непринужденно:

— Гангстеры?

Жандарм заглянул под сиденье, гасит фонарик.

— Мошенники. Везут перегонный куб.

— Странная профессия. Моя мне больше нравится!

Жандарм отходит. Равинель медленно трогается с места, проезжает мимо выстроившихся в ряд мужчин, постепенно набирает скорость.

— А я-то уж подумал… — бормочет он.

— Я тоже, — признается Люсьен.

Он едва узнает ее голос.

— Во всяком случае, не исключено, что он взял на заметку наш номер.

— Ну и что?

Именно ну и что! Какая разница? Равинель не намерен скрывать свое ночное путешествие. В каком-то смысле даже хорошо, если жандарм записал номер машины. Ведь в случае чего этот человек мог бы засвидетельствовать… Только вот одно… Женщина в машине. Но, может, жандарм об этом и не вспомнит.

Стрелка часов перед глазами продолжает свой однообразный бег. Три часа. Шартр где-то очень далеко, на юго-востоке… За поворотом открывается Рамбуйе. Ночь по-прежнему темным-темна. Не зря они выбрали ноябрь. Зато вот движение становится все сильнее. Грузовики с молоком, тележки, машины связи… Теперь Равинелю уже не до размышлений. Он внимательно следит за дорогой. Вот и окраина Версаля. Город спит. Машины для поливки улиц неторопливо двигаются в ряд, позади огромного грузовика, похожего на танк. Тяжелая усталость наваливается на плечи Равинеля. Хочется пить.

Вилль-д'Авре… Сен-Клу… Пюто… Мелькают дома. За прикрытыми ставнями темно. После встречи с жандармами Люсьен не сделала ни одного движения, ни одного жеста. Но она не спит. Она глядит прямо перед собой через запотевшее ветровое стекло.

Темный, бездонный провал Сены. И вот уже первые особняки Ангиана. Равинель живет неподалеку от озера в конце тупика. Завернув сюда, он тут же включает сцепление и выключает контакт. Машина по инерции бесшумно катится вперед.

Равинель останавливается в конце тупика на круглой площадке и выходит из машины. У него так одеревенели руки, что он с трудом удерживает ключ. Наконец он распахивает ворота, заводит машину во двор и поспешно закрывает обе створки. Справа — домик, слева — гараж, низкий, массивный, вроде дота. В конце аллеи за деревьями виднеется покатая крыша флигеля.

Люсьен, пошатнувшись, хватается за ручку дверцы. Ноги у нее затекли, она трясет сначала одной, потом другой ногой, сгибает их. Лицо замкнутое, хмурое, такое бывает у нее при самом скверном настроении. Равинель приподнимает крышку багажника.

— Помоги-ка!

Сверток цел и невредим. Один край полотнища чуть завернулся и обнажил туфлю, заскорузлую от воды. Равинель подтягивает сверток на себя. Люсьен берется за другой конец.

— Пошли?

Она наклоняет голову в знак согласия. Готово!

Согнувшись, они спускаются по аллее, минуют живую изгородь. Флигель с покатой крышей — это прачечная. Крошечный ручеек лениво бежит к мосткам, спускающимся к воде. По дороге ручеек расширяется, катится вниз, образует крошечный водопад и теряется в озере.

— Посвети!

Люсьен снова начинает командовать. Сверток лежит на цементных плитах. Равинель держит фонарь. Люсьен принимается развертывать брезент. Тело в помятой одежде поворачивается легко, как бы по собственной воле. Лицо Мирей, окруженное уже просохшими, растрепанными волосами, словно бы гримасничает… Толчок — и труп скользит по мосткам. Всплеск, и волна докатывается до противоположного берега. Еще немного… Люсьен подталкивает труп ногой, и он погружается в воду. Потом она на ощупь — Равинель уже погасил фонарик — складывает брезент, тащит его к машине. Двадцать минут шестого.

— У меня времени в обрез, — бормочет она.

Они входят в дом, вешают на вешалку в передней дорожное пальто и шляпу Мирей. Кладут сумку на стол в столовой.

— Быстрей! — командует разрумянившаяся Люсьен. — Скорый в Нант отходит в шесть сорок. Мне нельзя опаздывать.

Они садятся в машину. Только теперь Равинель почувствовал, что он овдовел.

V

Равинель медленно спустился по лестнице Монпарнасского вокзала, у входа в вестибюль купил пачку сигарет «Галуаз» и отправился к Дюпону. «У Дюпона поешь, как дома». Светящаяся вывеска отливала бледно-розовым в лучах зари. Сквозь широкие стекла видны были спины людей, сидящих перед баром, и огромная кофейная машина с колесами, рукоятками, дисками, которые начищал до блеска заспанный официант. Равинель сел за дверью и сразу же размяк. Много раз он останавливался тут в такую же рань. Он проделывал крюк через весь Париж, чтобы протянуть время и не будить Мирей. Утро, как все другие…

— Черный… и три рогалика.

Все очень просто: он как будто отходит после ночного кошмара. Снова чувствует свои ребра, локти, колени, каждую мышцу. Малейшее движение, и по телу пробегает волна усталости. Голова у него горит, в мозгу будто что-то клокочет, глаза болят, больно натягивается кожа на скулах… Он чуть не начал клевать носом прямо на стуле в шумном кафе. А ведь самое трудное еще впереди. Теперь нужно якобы обнаружить труп. Но до чего хочется спать! Все решат, что он убит горем. В каком-то смысле изнуренный вид сослужит ему добрую службу.

Он положил деньги на стол, обмакнул в кофе рогалик. Кофе показался ему горьким, как желчь. Если поразмыслить, то встреча с жандармами — сущий пустяк, даже если кто и сообщит, что в машине сидела женщина. Пожалуйста: эта женщина — незнакомка, она проголосовала на дороге. Он встретил ее при выезде из Анжера. Сошла в Версале. Ни малейшей связи со смертью Мирей… И потом, кому взбредет в голову расследовать, какой дорогой он вернулся домой? Допустим, его даже заподозрят. Но лишь до тех пор, пока не проверят его алиби. Равинель не выезжал за пределы Нанта и его окрестностей. Это подтвердят тридцать свидетелей. Где и когда он выходил, можно установить с точностью до часа или около того. Ни одного пробела. В среду, четвертого — а вскрытие поможет установить точную дату, если не час, смерти, — в среду, четвертого?.. Погодите-ка! Я провел весь вечер в пивной «Фосс». Засиделся там за полночь. Спросите Фирмена, официанта, он наверняка помнит. А пятого утром я болтал с… Но к чему лишний раз ворошить эти невеселые мысли?

Люсьен все это уже без конца твердила ему на вокзале. Версия несчастного случая возникает сама собой. Головокружение, упала в ручей, мгновенное удушье… Зауряднейшее дело. Правда, Мирей одета была не по-домашнему? А раз так, зачем ей понадобилось спускаться в прачечную? Да мало ли зачем женщина может пойти к себе в прачечную? Может, забыла там белье или кусок мыла… Впрочем, вряд ли у кого возникнут подобные вопросы. А если кто предпочитает версию самоубийства — что ж, пожалуйста. Два года прошли, те самые два года, которых требует страховая компания…

Без десяти семь. Черт возьми! Надо трогаться. Равинель так и не прикоснулся к последнему рогалику, а первые два застряли у него в горле тошнотворной массой… С минуту он постоял на краю тротуара. Разбегались во всех направлениях автобусы и такси. Толпы служащих, обитателей пригородов, стремительно вырывались из стен вокзала. Вот он, унылый Париж, на рассвете. Н-да… И все-таки надо трогаться в путь.

Машина стояла совсем рядом с билетными кассами. Там словно картина на выставке, висела большая карта Франции, похожая на открытую ладонь, всю изрезанную линиями: Париж — Бордо, Париж — Тулуза, Париж — Ницца… Линии удачи, линии жизни. Фортуна! Судьба! Равинель дал задний ход, выехал на дорогу. Надо как можно скорей уведомить страховую компанию. Послать телеграмму Жермену. Придется, наверно, позаботиться и о похоронах. Миреи очень бы захотелось приличных похорон, ну и, конечно, отпевания в церкви. Равинель вел машину как автомат. Он так хорошо знал все эти улицы, бульвары… да и движение еще не сильное… Мирей была неверующая и все-таки ходила к обедне. Предпочитала праздничные службы — из-за органа, пения, туалетов. И не пропускала проповеди отца Рике по радио, во время поста. Она не очень-то разбиралась в сути, но считала, что он хорошо читает. И потом этот отец Рике перемещенное лицо!.. Ворота Клинянкур. Сквозь облака пробивался розовый луч. А вдруг Мирей видит его сейчас… Тогда она знает, что он действовал не по злобе. Смешно!.. Да, а где же взять черный костюм?.. Придется еще бежать в чистку, просить соседку сшить траурную повязку. А Люсьен может спокойно дожидаться его в Нанте. Где же справедливость?

Впрочем, размышлять над этим некогда, потому что впереди показался старенький «пежо» и никак не позволял себя обойти. Он зачем-то все-таки обогнал его у самого Эпинэ, но тут же замедлил ход. Привет! Я еду из Нанта. Я понятия не имею, что у меня умерла жена.

В этом-то и загвоздка. Я понятия не имею…

Ангиан. Он остановился у табачного ларька.

— Здравствуйте, Морен.

— Здравствуйте, мосье Равинель. А вы случаем не запоздали? Вы, кажется, обычно пораньше проезжаете.

— Туман задержал. Чертов туман! Особенно возле Анжера.

— Ох, не приведи господь всю ночь сидеть за баранкой!

— Просто дело привычки Что новенького?

— Ничего Что у нас тут может быть новенького?

Равинель вышел из машины. Больше тянуть нельзя. Будь он не один, насколько все выглядело бы естественней! Свидетеля бы туда… Ах, черт возьми! Папаша Гутр. Вот удача!

— Как дела, мосье Равинель?

— Понемножечку… Очень рад, что вас повстречал… Вы мне как раз нужны…

— А что такое?

— Моя прачечная совсем обветшала. Того и гляди, обвалится. Вот жена и говорит: «Надо бы тебе посоветоваться с папашей Гутром».

— А-а! Это ваша прачечная, что на краю участка?

— Ну да. У вас ведь найдется минутка? Может, съездим. Ну и по стаканчику муската опрокинем для бодрости.

— Понимаете… Мне пора на стройку…

— Мускат из Басс-Гулена. Ну, как? А по дороге расскажете мне все местные новости.

Гутр не заставил себя упрашивать и полез в машину.

— Разве что на минутку… А то ведь меня ждет Тэлад…

Они молча проехали с полкилометра мимо затейливых дачных домиков и остановились у решетчатых ворот, украшенных эмалированной пластинкой: «Веселый уголок». Равинель дал продолжительный гудок.

— Нет. Нет. Не выходите. Жена сейчас откроет.

— Может, она еще не встала, — возразил Гутр.

— В такой-то час? Шутите! И тем более в субботу.

Он выжал из себя улыбку и снова загудел.

— Ставни еще закрыты! — заметил Гутр.

Равинель вышел из машины и крикнул:

— Мирей!

Гутр вылез вслед за ним.

— Может, на рынок пошла.

— Вряд ли. Я ведь ее предупредил, что приеду. Я ее всегда предупреждаю, когда есть возможность.

Равинель открыл ворота. В разрывах низких, бегущих облаков нет-нет да и проглядывало голубое небо.

— Да, осень, последние теплые деньки, — вздохнул Гутр. И добавил: — Ворота у вас ржавеют, мосье Равинель. Надо бы по ним хорошенько суриком пройтись.

В почтовом ящике лежала газета. Равинель вынул ее, а вместе с ней и открытку, засунутую уголком в газету.

— Моя открытка, — пробормотал он. — Значит, Мирей нет дома. Наверно, к брату поехала. Лишь бы с ним ничего не стряслось. После войны Жермен основательно сдал.

Он направился к дому.

— Я только пальто сброшу и тут же догоню вас. Дорогу вы знаете.

В доме пахло чем-то затхлым, заплесневелым. В коридоре Равинель зажег лампу с абажуром. Абажур этот из розового шелка с кисточками Мирей смастерила сама по модели из журнала «Моды и досуг». Гутр все топтался у крыльца.

— Ступайте! Ступайте! — крикнул Равинель. — Я вас догоню.

Он нарочно задержался на кухне, чтоб Гутр ушел вперед, а тот выкрикивал издали:

— До чего же хорош ваш белый цикорий! У вас счастливая рука.

Равинель вышел, оставив дверь открытой. Чтобы успокоиться, он закурил. Гутр подошел к прачечной. Вошел. Равинель остановился посреди аллеи. Судорожно выпустив из носа дым, словно задохнувшись, он замер на месте, не в состоянии сделать ни шагу.

— Эй, мосье Равинель! — окликнул его Гутр.

Ноги совершенно не повиновались Равинелю. Что лучше сделать — закричать, заплакать, уцепиться за Гутра, разыграв убитого горем?

У входа в прачечную появился Гутр.

— Скажите, вы уже видели?

Равинель поймал себя на том, что бежит бегом.

— Что! Что видел?

— О-о! Не стоит так расстраиваться. Это можно подремонтировать. Смотрите!

Он указал на червоточину в срубе и кончиком складного метра поцарапал по дереву.

— Сгнило! Сгнило до самой сердцевины. Придется менять стропила по всей длине.

Равинель, стоявший лицом к ручью, никак не решался повернуться.

— Да, да… Вижу… Совершенно… сгнило… — невнятно бормотал он.

— Там еще мостки… на берегу…

Гутр отвернулся в сторону, и сруб со здоровенными балками медленно закружился перед глазами Равинеля, как спицы колеса. Снова приступ тошноты… «Сейчас упаду в обморок», — подумал он.

— Цемент в порядке, — заметил Гутр самым что ни на есть обыденным тоном. — Доска, это верно… Что же вы хотите? Все ведь изнашивается!

«Дурак!» — пересилив себя, Равинель посмотрел на воду, и сигарета выпала у него изо рта. В прозрачной воде видны были камешки на дне, ржавый обод от бочки, полегшие травинки и водослив, где ручеек пронизывался светом, прежде чем бежать дальше. Гутр то наклонялся над мостками, то выпрямлялся и снова посматривал на прачечную, и Равинель тоже усердно все оглядывал… и поросшее сорняками поле, ветхие мостки, почерневшую, засыпанную пеплом печурку и голый цементный пол, на который они два часа назад положили брезентовый сверток.

— Вот ваша сигарета, — сказал Гутр и, продолжая колотить себя метром по коленке, протянул сигарету Равинелю.

— По правде говоря, — продолжал он, задрав голову, — вся кровля ни к черту не годится. Только я бы на вашем месте покрыл крышу просто-напросто толем.

Равинель внимательно приглядывался к водосливу. Даже если бы тело унесло течением — что маловероятно, — то оно неизбежно застряло бы в протоке.

— Все удовольствие — двадцать монет. Но очень хорошо, что вы меня предупредили. Давно пора приложить к этому руку. А то, глядишь, крыша возьмет да и обрушится вашей дражайшей половине на голову… Что с вами, мосье Равинель? На вас лица нет.

— Пустяки… Устал… всю ночь за рулем!

Гутр замерил все, что нужно, записал большим плоским карандашом цифры на конверте.

— Значит, так, завтра воскресенье. В понедельник я занят у Веруди… Во вторник? Я могу послать вам рабочего уже во вторник. Мадам Равинель будет дома?

— Не знаю… — разжал губы Равинель. — Наверное… хотя нет… Знаете… Лучше я сам к вам зайду и скажу…

— Как хотите.

Эх! Растянуться бы сейчас на постели, закрыть глаза, собраться с мыслями, обдумать все случившееся. Надо что-то предпринять. Куда там… А папаша Гутр преспокойненько набивает трубку, наклоняется над грядкой с салатом и рассматривает груши на дереве.

— Вы их никогда не окуриваете? И зря, наверное. Шадрон говорил мне вчера… Нет… В четверг… Нет, правильно, вчера…

Равинель готов был кусать себе локти, кричать, умолять папашу Гутра убраться восвояси.

— Вы идите, папаша Гутр. Я вас догоню.

Ему просто необходимо было вернуться в эту пустую прачечную, все осмотреть еще раз. При галлюцинациях видишь то, чего нет. Может, бывают обратные галлюцинации? Когда не видишь того, что есть… Но это не галлюцинации, не сон. Все это наяву. Косой, холодный луч солнца скользил по краю прачечной и добросовестно освещал дно. Камешки не сдвинулись с места. Как будто они оставили труп в другой прачечной, в точности такой же, как эта, но где-то далеко, в стране кошмаров и снов. Папаша Гутр небось уже выходит из себя. Чертов Гутр!.. Обливаясь потом, Равинель пошел по аллее. Гутр ждал его на кухне. Шут гороховый! Сидит за столом и, слюнявя большой палец, перебирает свои бумажки… Рядом на столе его фуражка.

— Знаете, мосье Равинель. Я вот предложил вам толь, но потом подумал, может, шифер лучше…

Равинель вдруг вспомнил про мускат. Черт бы его подрал! Он ведь дожидается обещанного муската!

— Секундочку, папаша Гутр. Я только спущусь в погреб.

Господи, получит он его, свой мускат, и потом уберется, а не то… Равинель сжал кулаки. Сколько волнений… Его всего колотило. Ни дать ни взять судороги… У самой двери он в страхе остановился. А вдруг Мирей очутилась в погребе? Да нет! Что за идиотский страх? Он включил свет. В погребе, конечно, никакой Мирей! И все-таки Равинель поторопился поскорей оттуда выбраться. Схватил бутылку из ящика и бросился наверх. Он нервничал, хлопал дверцами буфета, а доставая стаканы, задел бутылкой за край стола. Руки уже не слушались его. Вытаскивая пробку, он чуть не разбил бутылку.

— Наливайте сами, папаша Гутр. У меня руки дрожат… Восемь часов за баранкой…

— Н-да, жалко проливать такое винцо, — сверкнул глазами Гутр.

Медленно, с видом знатока, он налил два стакана и встал, воздавая должное мускату.

— Ваше здоровье, мосье Равинель. И здоровье вашей супруги. Надеюсь, ваш шурин не захворал. Хотя в такую промозглую погоду!.. У меня вот нога…

Равинель залпом выпил белое вино, снова налил стакан — и снова выпил. И еще…

— Ну, вот и хорошо, — одобрил Гутр. — Видать, у вас привычка.

— Когда я выматываюсь, вино меня бодрит!

— Это уж точно, — закивал головой Гутр, — оно и мертвеца взбодрит.

Равинель ухватился за стол. На этот раз голова у него кружилась не на шутку.

— Вы меня простите, папаша Гутр, но мне надо… У меня каждая минута на учете… С вами приятно поболтать, но знаете…

Гутр натянул на голову фуражку.

— Понял, понял! Убегаю. К тому же меня на стройке ждут.

Он наклонился над бутылкой, прочитал этикетку: «Мускат высшего качества — Бас-Гулен».

— Поздравьте от меня того, кто приготовил такое винцо, мосье Равинель. Он свое дело знает, это уж точно.

На пороге они еще обменялись любезностями, потом Равинель закрыл дверь, повернул ключ, добрался до кухни и допил там мускат. «Невероятно!»— пробормотал он. У него была совершенно ясная голова, но все происходило как во сне, когда видишь дверь, трогаешь ее и тем не менее проходишь сквозь нее, да еще считаешь это вполне естественным. Неторопливо постукивал будильник на камине, напоминая тиканье другого будильника. Там, в Нанте.

Невероятно!

Равинель встал и пошел в столовую. Сумочка Мирей на прежнем месте. В передней — пальто, шляпа. Висят на вешалке. Он поднялся на второй этаж. Домик был безмолвен и пуст — совершенно пуст. И тут Равинель заметил, что держит бутылку за горлышко, как дубинку. Его пронизал мучительный страх. Он поставил бутылку на пол — поставил тихонько, осторожно. Потом, стараясь не скрипеть, открыл секретер. Револьвер лежал на месте, завернутый в промасленную тряпку. Он протер его, оттянул затвор и вложил в ствол патрон. Послышался щелчок, Равинель одумался. Что за нелепость? При чем тут револьвер? Вздохнув, он сунул его в карман брюк. Как ни странно, он почувствовал себя несколько уверенней. Потом сел на край постели, сложил руки на коленях. С чего начать? Мирей в ручье нет — вот и все. Только сейчас он полностью осознал очевидность этого факта. Ни в ручье, ни в прачечной, ни в доме. Черт подери… Он забыл заглянуть в гараж.

Перескакивая через две ступеньки, Равинель сбежал с лестницы, перебежал аллею и распахнул гараж. Пусто. Даже смешно. Только три-четыре бидона с маслом да тряпки, испачканные тавотом. Равинелю пришла в голову другая мысль. Он медленно побрел по аллее. Следы его и Гутра были отчетливо видны, а других не оказалось. Впрочем, Равинель и сам толком не знал, что он ищет. Просто он уступал внезапным порывам, ему надо было двигаться, что-то делать. В отчаянии он огляделся. Справа и слева тянулись незастроенные участки Его ближайшим соседям с улицы виден только фасад «Веселого уголка». Равинель вернулся на кухню. Может, порасспросить их? Сказать: «Я убил жену… Не видели ли вы ее труп?» Смех, да и только! Люсьен?.. Но Люсьен сейчас в поезде Связаться с ней по телефону раньше полудня невозможно. Вернуться в Нант?.. Но под каким предлогом? А что, если тело обнаружат в течение дня? Как тогда оправдать этот отъезд, это бегство? Заколдованный круг! Равинель взглянул на будильник. Десять часов! Ему надо было еще побывать на бульваре Мажанта, в магазине «Бланш и Люеде». Равинель тщательно запер входную дверь, сел за руль и снова двинулся в Париж. День разгулялся. Погода мягкая, приятная… Начало ноября, а тепло, как весной. Мимо пронеслась спортивная машина. Пассажиры опустили верх. Они весело смеялись, ветер раздувал волосы, и Равинель вдруг почувствовал себя слабым, старым и виноватым. Он злился на Мирей. Она его предала. Ей разом удалось добиться того, в чем он всегда терпел крах: она преступила таинственную границу; она по ту сторону — невидимая, неуловимая, как призрак, как зыбкий туман над дорогой. Можно и при жизни быть мертвецом… и оставаться живым после смерти… Он часто это чувствовал… Да, но труп?..

Мысли у него стали путаться. Его клонило ко сну. И как будто бездушный двойник его уверенно лавировал на дороге, узнавая улицы, перекрестки. Машина остановилась перед магазином, словно сама собой.

С бульвара Мажанта он отправился в центр, на угол за Лувром, куда почти никогда не заглядывал. Но сегодня он был сам не свой. По дороге он все подсчитывал, прикидывал, путался в цифрах… Значит, поезд приходит в одиннадцать двадцать или в одиннадцать сорок… Дорога занимает пять часов… значит, в одиннадцать десять… А от больницы до вокзала пять минут хода. Люсьен уже, наверное, там. Он остановился у кафе.

— Будете завтракать, мосье?

— Если хотите.

— То есть как это, если я?..

Официант посмотрел на небритого клиента, потирающего рукой глаза. Загулял, как видно!

— Где тут у вас телефон?

— В глубине зала, справа.

— Можно позвонить?

— Обратитесь в кассу за жетоном.

Дверь на кухню позади Равинеля непрестанно хлопала. «Три закуски!.. И приготовьте антрекот!» На линии треск. Голос Люсьен почти неузнаваем. Он доносится очень издалека, и это раздражает. Впрочем, в такой сутолоке все равно поговорить толком невозможно.

— Алло! Алло, Люсьен?.. Да, это я, Фернан… Она исчезла. Нет, за ней никто не приходил… Она исчезла… Сегодня утром ее там не было…

За его спиной причесывается перед зеркалом какой-то тип. Наверно, ждет телефона!

— Люсьен! Алло, ты меня слышишь?.. Ты должна приехать… Роды? Плевать я хотел на роды… Нет, я не болен… и я не пил… Я знаю, что говорю… Нет! Никаких следов… Как?.. Неужто ты воображаешь, что я нарочно сочинил такую историю? Что?.. Конечно, было бы неплохо. Ну, если сегодня вечером ты никак не можешь… Тогда завтра в двенадцать сорок… Ладно! Я вернусь туда… Посмотреть? Где прикажешь смотреть?.. Я и сам не понимаю… Да! Договорились. До завтра.

Равинель повесил трубку и сел на прежнее место у окна. Что ж, Люсьен можно извинить. Если бы такую новость сообщили по телефону ему, Равинелю, разве он поверил бы? Машинально съев заказанное, он опять сел в машину. Снова ворота Клинянкур, дорога на Ангиан. Люсьен права. Надо вернуться туда, поискать еще и, на худой конец, хоть показаться соседям. Выиграть время. Главное, пусть они увидят, что он держится как ни в чем не бывало.

Равинель дернул дверь. Заперта на ключ. Это его почему-то разочаровало. Чего же он ждал? По правде говоря, он уже ничего не ждал. Он хотел тишины и покоя, хотел забыться. Войдя в комнату, он проглотил таблетку, поднялся в спальню, заперся, положил револьвер на ночной столик и, не раздеваясь, повалился на кровать. И тут же погрузился в тяжелый сон.

VI

Равинель проснулся около пяти. Все тело ныло, в желудке — тяжесть, лицо отекло, ладони вспотели. Но когда он спросил себя: «Что же случилось с трупом?» — то немедленно сам себе четко и определенно ответил: «Труп украли». И Равинель сразу как-то успокоился. Он встал, тщательно умылся холодной водой, неторопливо побрился. Его украли, черт подери! Дело приняло очень серьезный оборот, но с вором еще можно поладить. Достаточно назначить цену.

Он окончательно проснулся. Вот он снова в своей спальне, среди знакомых вещей. Жизнь продолжается. Ноги уже не подкашиваются. Да, он дома, в привычной, совсем не таинственной обстановке. Спокойно, минутку — надо во всем разобраться. Труп украли, это ясно… И вор где-то недалеко.

Однако чем больше он раздумывал, тем сильнее одолевали его сомнения. Украсть труп? Но зачем? Идти на такой риск! Он хорошо знал своих ближайших соседей. Справа живет Биго — железнодорожник лет пятидесяти, добродушный и бесцветный малый. Работа, сад, карты. Никогда не повышает голоса. Чтобы Бито спрятал труп! Смешно! У его жены язва желудка, в чем только душа держится!.. Слева Понятовский — он работает счетоводом на мебельной фабрике, развелся с женой, дома почти не бывает. Поговаривают даже, что он собирается продать свой дом… Впрочем, ни Биго, ни счетовод не могли быть свидетелями сцены в прачечной. Ну, а если они обнаружили труп уже позже? Да, но с их участков нет выхода к ручью. Может, прошли пустырями или лугом. Но зачем же им труп, раз они понятия не имеют обо всем происшедшем?.. Ведь кражу можно объяснить только одним — намерением последующего шантажа. Но про страховой полис никто не знает. Так, ладно… Какой же им смысл шантажировать коммивояжера? Всем известно, что Равинель честно зарабатывает себе на жизнь — и не больше… Правда, некоторые шантажисты довольствуются малым. Небольшой рентой. И тем не менее. Не говоря уж об опасности. Интересно, всякий ли способен похитить труп? У него, Равинеля, наверняка не хватило бы духу.

Он перебирал в уме все эти доводы и никак не мог ничего понять. Его опять охватило чувство полнейшего бессилия. Нет, труп не украли. Но трупа нет. Значит, украли… Хм… нет никакого смысла его похищать. Равинель почувствовал легкую боль в левом виске и потер себе лоб. Не заболеть бы! Он не может, он не имеет права на это… Но что же делать, господи, что делать?

Мучась одиночеством, он метался по комнате. У него не было даже сил расправить смятое покрывало на постели, прочистить раковину с застоявшейся мутной водой, поднять с пола пустую бутылку. Он просто затолкнул ее ногой под шкаф. Взяв револьвер, он спустился по лестнице. Куда идти? К кому обратиться?

В небе протянулись длинные розовые полосы, вдали послышался гул самолета. Вечер, простой и необычный, наполнял его сердце горем, злобой, сожалениями. Такой же вечер был, когда они впервые встретились с Мирей на набережной Августинцев. Около площади Сен-Мишель. Он рылся тогда на лотке у букиниста. Рядом листала книгу она… Вокруг загорались огни, свистел у моста регулировщик. Какое идиотство — бередить все это в памяти.

Равинель спустился к прачечной. Ручеек чуть поплескивал у водослива, переливаясь рыжеватыми бликами. С другого берега донеслось блеяние козы. Равинель вздрогнул. Коза почтальона… Каждое утро дочка почтальона приводила козу на луг и привязывала ее на длинной веревке к колышку. Каждый вечер приходила за ней. А вдруг?..

Почтальон — вдовец. Девчушку звали Генриеттой. Она была совсем забитая, глупенькая и чаще всего сидела дома, стряпала, хлопотала по хозяйству… И неплохо управлялась для своих двенадцати лет.

— Я хотел у вас кое-что узнать, мадемуазель.

Сроду ее так не называли. От испуга она даже не впустила Равинеля в дом, а он, смущенный, задыхающийся, стоял перед ней и не знал, с чего начать.

— Это вы отвели сегодня утром козу на луг?

Девочка покраснела, сразу встревожилась — уж не провинилась ли она в чем?

— Я живу напротив… «Веселый уголок»… И маленькая прачечная тоже моя…

Она немного косила, и он пристально вглядывался то в один, то в другой ее глаз, пытаясь понять, не лжет ли она.

— Жена моя повесила сушить носовые платки… Должно быть, их унесло ветром.

Нелепый, смешной предлог, но он так устал, что не смог придумать ничего удачней.

— Сегодня утром… Вы ничего не заметили перед прачечной?

У нее было длинное узкое лицо, обрамленное двумя аккуратными косами. Два передних зуба сильно выдавались. Равинель смутно почувствовал что-то трогательное в этой встрече.

— Вы привязываете козу у самого ручья, верно? Вам никогда не приходит в голову взглянуть на тот берег?

— Почему же…

— Так вот, постарайтесь вспомнить. Сегодня утром…

— Нет… Я ничего не видела.

— В котором часу вы пришли с козой на луг?

— Не знаю.

В глубине коридора что-то затрещало. Девочка покраснела еще сильней и, затеребив передник, сказала:

— Суп закипел… Можно, я пойду погляжу?

— Конечно… Бегите, бегите.

Она убежала, а он, чтобы его не заметили соседи, юркнул в коридор. Отсюда ему был виден угол кухни, полотенца, развешанные на веревках. Пожалуй, лучше уйти. Не очень-то красиво учинять допрос девчонке.

— Так и есть, суп… — сказала Генриетта. — Выкипел…

— Сильно?

— Нет, не очень… Может, папа не заметит.

У нее были сплюснутые ноздри. И веснушки на носу, как у Мирей.

— А он ругается? — спросил Равинель.

И тут же пожалел о своих словах, поняв, что девочка за свои двенадцать лет достаточно натерпелась.

— В котором часу вы встаете?

Она нахмурилась, подергала себя за косы. Наверное, соображала, как ответить.

— Вы встаете еще затемно?

— Да.— и сразу же отводите козу на луг?

— Да.

— А вы-то сами разве не гуляете по лугу?

— Нет.

— Почему?

Она обтерла губы ладошкой и, отвернувшись, пробормотала что-то невнятное.

— А?

— Боюсь.

В двенадцать лет его тоже пугала дорога в школу. Утренняя мгла, моросящий дождик, узкие грязные улицы, ведущие к монастырю, бесконечные мусорные ящики… Ему всегда казалось, что следом за ним кто-то вдет… А что если бы ему пришлось отводить в поле козу? Он смотрел на сморщенное личико девочки, источенное сомнением и страхом. И вдруг увидел маленького Равинеля, того незнакомца, о котором он никогда и никому не рассказывал и о котором не любил думать, но кто все же постоянно сопровождал его, словно молчаливый свидетель. А если бы тот вдруг увидел, как что-то плавает в воде?..

— На лугу никого не было?

— Нет… Кажется, нет.

— А в прачечной… Вы никого не видели?

— Нет.

Он отыскал в кармане десятифранковую монету, сунул ее в руку девочки.

— Это вам.

— Он у меня отберет.

— Не отберет. Найдите надежное местечко и спрячьте ее там.

Она задумчиво тряхнула головой и как бы с сомнением сжала пальцы.

— Я навещу вас еще разок, — пообещал Равинель.

Надо было уйти непременно на добром слове, оставить приятное впечатление, сделать так, будто ни козы, ни прачечной и в помине не было.

На пороге Равинель столкнулся с почтальоном — сухопарым человечком, согнувшимся под тяжестью своей пузатой сумки.

— Привет, начальник… Вы хотели меня видеть? — прищурился почтальон. — Не иначе как по поводу вашей пневматички.

— Нет. Я… Я жду заказное письмо… Вы говорите, пневматички?

Почтальон поглядывал на него из-под фуражки со сломанным козырьком.

— Да. Я звонил, но мне никто не открыл. И я бросил ее в ящик. Что, вашей половины дома нет?

— Она в Париже.

Равинель мог бы и не отвечать, но теперь он стал осторожен. Приходилось заискивать.

— Ну, пока! — отозвался почтальон, вошел в дом и хлопнул дверью.

Пневматичка? Но от кого? Конечно, не от «Бланша и Люеде». Он ведь только что там был. Быть может, от Жермена? Вряд ли. Но, может, она адресована Мирей?

Равинель шел домой по освещенным улицам. Внезапно похолодало, и мысли забегали быстрей. Дочка почтальона ничего не видела, а если что-нибудь и видела, то ничего толком не поняла, а если и поняла, то не разболтает. Все знают Мирей.

И всякий, кто обнаружил бы ее тело, непременно дал бы знать.

Но вот пневматичка! Возможно, ее послал вор, чтобы продиктовать свои условия.

Конверт лежал в ящике. Равинель прошел на кухню и стал рассматривать его под лампой. «Господину Фернану Равинелю». Почерк!.. Он закрыл глаза, посчитал до десяти, подумал, что, должно быть, заболел, серьезно заболел. Потом открыл глаза и впился в надпись на конверте. Провалы памяти… раздвоение личности… Когда-то давно, еще в университете, он читал про это в старой книжке Малаперта… Раздвоение личности, шизофрения…

Нет, это не почерк Мирей. О господи! Почерк Мирей? Быть того не может!

Конверт аккуратно заклеен. Пошарив в ящике буфета, он достал нож и, держа его как оружие, направился к столу, где на глянцевой клеенке лежал розоватый конверт. Кончиком ножа он поискал щелку в конверте. Тщетно! Тогда Равинель со злостью вспорол его и, затаив дыхание, ничего не понимая, прочел письмо.

«Дорогой, я уеду дня на два, на три. Не беспокойся, ничего серьезного. Потом объясню. Продукты в погребе, в шкафу для провизии. Сначала доешь початую банку варенья, а потом уже открывай новую. И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой. А то ты вечно забываешь. До встречи!

Целую тебя, как ты любишь, мой волчище.

Мирей».

Равинель перечитал письмо медленней, потом прочитал еще раз. Не иначе как завалялось на почте. Наверно, Мирей опустила его в начале недели. Он взглянул на штемпель. «Париж, 7 ноября, 16 часов». 7 ноября — это… да это же сегодня! Черт побери, а почему бы и нет? Значит, Мирей была в Париже. Что может быть естественней! В горле у него застрял ком. Он вдруг захохотал. Захохотал громко, безудержно. Глаза застилали слезы… И тут ни с того ни с сего он размахнулся и запустил ножом через всю кухню. Нож вонзился в дверь и задрожал, как стрела. А Равинель, ошеломленный, оглушенный, с открытым ртом и перекошенным лицом застыл на месте… Потом пол под ним закачался, и он упал, брякнувшись головой. Неподвижный, оцепенелый, с густой пеной в уголках губ, он долго лежал на полу, между столом и плитой.

Очнувшись, он тут же подумал, что умирает. Даже не умирает, а уже умер… Мало-помалу он освободился от странного оцепенения и словно перешел в состояние невесомости. Все его существо как бы разделилось на две взаимонепроницаемые части, как смесь воды и масла. С одной стороны, он испытывал чувство освобождения и бесконечной легкости, но в то же время чувствовал себя и тяжелым, даже липким. Еще одно, ничтожное усилие, и он преодолеет эту раздвоенность, стоит только открыть глаза. Но, увы, у него ничего не получилось. Глаза не открывались — и все! И тут он вдруг очутился в каком-то мертвенно-бледном пространстве. В чистилище… Наконец-то он свободен… Правда, он осознавал это как в тумане, смутно… Да… Он ощущал свое тело жидким, аморфным, готовым принять любую форму… Он обратился в душу… Он уже не человек от мира сего. Он душа. Можно начать все сначала… Начать сначала, но что начинать? К чему спрашивать? Главное — следить за этой белизной, проникнуться, пропитаться ею, вобрать в себя ее свет, как вбирает вода солнечный луч… Вода, до самого дна пронизанная светом… Стать бы водой, чистой, прозрачной водой… Где-то там, подальше, белизна отливала золотом. Это не просто пустота. О нет! Кое-где проступают темные пятна. Особенно вот там, в темном, мутном углу, откуда доносится размеренный монотонный гул. Может, это гул былой жизни? Вдруг белая пелена шелохнулась, показалась черная двигающаяся точка. Теперь достаточно произнести лишь одно слово — и рухнут все преграды, и наступит долгожданный покой. Покой и тихая радость, чуть окрашенная легкой печалью. Слово это так и носится в воздухе. Сначала оно было где-то далеко, но вот с рокотом приближается. Где же оно? И вдруг вместо слова муха!

Муха. Просто муха. На потолке сидит муха… А большое темное пятно в углу — это буфет. И вот все начинается снова: холод, тишина. Я ощупываю кафельные плитки. Я весь заледенел. Я лежу на полу. Я Равинель. На столе письмо…

Главное — не пытаться понять. Не мучить себя вопросами. Лучше подольше оставаться вот в таком отрешенном безразличии. Трудно. Страшно. И все равно не нужно думать. Надо только осторожно пошевелиться. Тело, кажется, слушается. При желании можно поднять руки. Пальцы сгибаются. Взгляд с удовольствием останавливается на окружающих вещах. Надо называть все подряд по складам: пли-та… плит-ка… Так, все правильно… Но на столе розоватая бумага, вспоротый конверт… Внимание! Опасность! Надо бежать, спиной к стене, ощупью, открыть дверь, потом запереть на один — нет, на два оборота. Теперь уже неизвестно, что происходит за этой дверью. Даже лучше не знать. А то, чего доброго, еще увидишь, как слова соскальзывают с бумаги, отделяются друг от друга, выстраиваются в ряд и в конце концов вычерчивают страшный силуэт.

Добравшись до конца улицы, Равинель оборачивается. Издали кажется, что в освещенном доме кто-то есть: ведь, уходя, он не выключил электричество. Обычно, возвращаясь по вечерам, он видел за занавесками движущуюся тень Мирей. Но сейчас он отошел от дома слишком далеко, и если тень даже и движется, все равно ее не разглядишь. Вот он и на вокзале. С непокрытой головой. Выпивает две кружки пива в соседнем кафе. Виктор, бармен, занят по горло, а то бы непременно с ним поболтал. Он подмигивает, улыбается. Почему это совершенно свежее пиво обжигает его как спирт? Бежать? Нет, бежать бесполезно. Другое розоватое письмо придет к полицейскому комиссару и поведает ему о преступлении. Мирей может пожаловаться, что ее убили. Стоп! Только не думать! На перроне полно народу. От красок режет глаза. Красный свет светофора слишком пронзителен, зеленый приторен, как сироп… От газет пахнет свежей краской, а от людей… от людей несет запахом дичи… Поезд воняет, как метро. Вот! К этому и шло… Днем раньше, днем позже… Какая разница? Рано или поздно он должен был обнаружить то, что скрыто от других. Между живыми и мертвыми разницы никакой. Чувства наши грубы, и мы обычно воображаем, будто мертвые далеко, верим в существование двух миров. Ничего подобного! Они тут, эти невидимки, на нашей грешной земле. Они вмешиваются в нашу жизнь, пекутся о своих делах. «И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой». Они говорят немыми устами, пишут призрачными руками. Люди рассеянные обычно вообще этого не замечают. Эх, лучше бы вовсе не рождаться, не бросаться в бурную, сверкающую жизнь, в вихрь звуков, красок, форм… Письмо Мирей — лишь начало посвящения в тайну. К чему ужасаться?

— Билеты, пожалуйста.

Контролер. Красное лицо и две жирные складки на затылке. Он отстраняет пассажиров нетерпеливым жестом. Он и не подозревает, что вместе с ними отстраняет толпу теней. И далеко не все укладывается в рамки: Мирей вот-вот объявится. Письмо только сигнал. Она не пожелала прийти сама. Она ушла из дому на два-три дня. Какая скромность! «Я уеду дня на два» — детская уловка. «Ничего серьезного. Я объясню потом». Ну, конечно, в смерти нет ничего серьезного. Простая перемена в весе, плотности. Тоже жизнь, но жизнь без забот, без тревог, подстерегающих человека на каждом шагу. Ей не так уж плохо, этой Мирей! Она, видите ли, «все объяснит». О, ей не придется много объяснять. Все понятно. Так же, как и его прошлое, вдруг представшее перед ним в истинном свете. Отец, мать, друзья всегда старались связать его по рукам и ногам, не давали ему воспарить, отвлекали от главного. Экзамены, профессия — сколько ловушек! И Люсьен ничего не понимает. Деньги, деньги! Только о них и думает. Как будто деньги не первопричина всех бед. Ведь это она первая заговорила об Антибе!

Вот если бы светило солнце, яркое солнце, все бы изменилось. Мирей бы не появилась. Свет стирает звезды, верно? А между тем звезды не гаснут, они живут. Антиб! Единственный способ убить Мирей. Вернее, окончательно стереть ее с лица земли. Люсьен знала, что делала. Но теперь он все понял и не желает больше спасаться бегством, бежать на залитый солнцем юг. Ведь Мирей уже не сердится. Остается только победить страх, выжидающий момент, чтоб на него напасть. К этому привыкнуть трудно. Надо, наверно, научиться спокойно, без дрожи, вспоминать и о ванне, и о мертвой, одеревенелой, холодной Мирей с прилипшими ко лбу волосами…

Вдоль состава бешено бежали рельсы. Сплетались, опять разбегались в разные стороны. Поезда, вокзалы, мосты, склады с грохотом исчезали вдали. Вагон, освещенный мягким синеватым светом, упруго покачивался. Как будто едешь в далекое путешествие. Едешь-едешь, а все не доедешь, ибо в конце пути придется затеряться в толпе живых!

Над перроном колышется зыбкая пелена паровозного дыма. Суетятся носильщики, мешают пройти. Мужчины, женщины бегут, машут руками, обнимаются… «Целую тебя, как ты любишь, мой волчище». Но Мирей нет и не может быть на перроне. Ее час еще не пробил.

— Соедините меня с Нантом!

Стены кабинета испещрены надписями, номерами телефонов, непристойными рисунками.

— Алло, Нант?.. Больница?.. Доктора Люсьен Могар.

Стоя в кабинете, Равинель уже ничего, ничего не слышит, кроме шума бурлящей, как река, толпы.

— Алло!.. Это ты? Она мне написала. Да, да… собирается вернуться через несколько дней… Да, Мирей! Мне написала Мирей, понятно? Пневматичку… Уверяю тебя, что она… Нет.

Нет. Я в здравом уме… Я вовсе не собираюсь тебя мучить, но лучше, чтобы ты знала… Ну да, я отдаю себе отчет… Но я начинаю многое понимать… О-о! Долго объяснять… Что я собираюсь делать? Откуда я знаю?.. Договорились. До завтра!

Бедная Люсьен! Вечная потребность рассуждать… Что ж, сама убедится. Сама прикоснется к тайне. Сама увидит письмо.

Письмо?.. Но увидит ли она его? Разумеется, раз один почтовый работник вынул его из ящика, другой отштемпелевал, а почтальон доставил адресату! Нет, письмо настоящее. Только вот поймет его не каждый. Надо иметь хорошее воображение.

Бульвар Денэн. Светящиеся стрелы дождя. Сверкающее стадо машин. Хоровод теней. Кафе, похожие на огромные, ярко освещенные пещеры, отраженные невидимыми зеркалами и уходящие в бесконечность… И здесь тот же легкий переход от реальности к миру теней… и никто ничего не замечает.

Подкравшаяся темнота затопила бульвар, словно бурлящим илистым потоком, тем, что уносит разом и свет, и запахи, и людей. Ну-ка! Будь откровенен! Сколько раз ты мечтал утонуть в этих больших канавах, именуемых улицами? Сколько раз ты мечтал плавать по ним легкой рыбешкой и, забавляясь, тыкаться носом в витрины, смотреть на поставленные поперек течения церкви-верши, скверы-сети, где бьются, барахтаются неясные силуэты? И если ты подхватил идею Люсьен насчет ванны, то разве не из-за воды? Вода! Гладкая поблескивающая поверхность, под которой происходит нечто головокружительное. Тебе захотелось, чтобы Мирей участвовала в твоей игре. А теперь ты сам впал в искушение. Уж не завидуешь ли ты ей?

Равинель долго, бесцельно блуждал по улицам… И вот он у берега Сены. Идет вдоль каменного, высокого — почти до плеч — парапета. Впереди мост, большая арка, под ней маслянистые отсветы. Город кажется пустынным. Слабый ветерок отдает запахами шлюза и водостока. Мирей где-то тут. Она растворилась в темноте. Они — Мирей и он — каждый в своей стихии и не могут соединиться. Они в разных измерениях. Но они еще могут встретиться и обменяться сигналами, как пассажиры неожиданно встретившихся в море судов.

Мирей!

Он с нежностью произносит ее имя. Больше откладывать нельзя. Надо бежать навстречу к ней, разбивая все преграды.

VII

Проснувшись в номере гостиницы, Равинель тут же вспомнил, что долго бродил по улицам, снова представил себе Мирей и вздохнул. Лишь через несколько минут он сообразил, что сегодня воскресенье. Конечно, воскресенье, ведь Люсьен приезжает поездом в двенадцать с минутами. Должно быть, сейчас она уже в пути. Чем бы пока заняться? А чем вообще можно заниматься в воскресенье? Пропащий день, только ломает всю неделю и задерживает бег времени. А Равинель торопится. Он спешит встретиться с Люсьен.

Девять часов.

Он встал, оделся, отдернул старенькую занавеску, загораживавшую окно. Серое небо. Крыши. Слуховые окна — некоторые даже как следует не отмыты от маскировки. Он спустился вниз, оплатил номер, вручив деньги старушке в бигуди. На улице огляделся и понял, что находится в районе Центрального рынка, в двух шагах от дома, где живет Жермен. При чем тут Жермен? У него можно подождать…

Квартира брата Мирей была на четвертом этаже, и так как выключатель не работал, пришлось ощупью подниматься по лестнице среди воскресных запахов и звуков. За тонкими перегородками напевали, включали радио, болтали о ближайшем матче, о вечернем фильме; выкипало на плите молоко, горланили дети. Равинель столкнулся с каким-то мужчиной. Набросив прямо на пижаму пальто с поднятым воротником, тот вел собаку на поводке. Видимо, иностранец. Ключ от квартиры Жермена торчал в двери. Вечно у них ключ в двери. Но Равинель им не воспользовался. Он постучал. Открыл сам Жермен.

— А-а, Фернан! Как поживаешь?

— А ты как?

— Помаленьку разваливаюсь на части… Извини за беспорядок. Только что встал. Ты, конечно, выпьешь кофейку? Ну, конечно, выпьешь!

Он первым прошел в столовую, отодвинул с дороги стулья, убрал в шкаф халат.

— Марта дома? — поинтересовался Равинель.

— Пошла в церковь, скоро вернется… Садись, старина. Про здоровье не спрашиваю. Мирей говорила, ты в отличной форме. Счастливчик! Не то что я… Посмотрел бы ты на мой последний рентгеновский снимок… Ой… Вот угощайся, кофе на плите. Сейчас принесу.

Равинель осторожно потянул носом. В столовой спертый воздух, пропахший эвкалиптовой настойкой и лекарствами. Рядом с кофейником — кастрюлька с иголками и шприцем. Равинель пожалел, что пришел. Жермен что-то искал в спальне и кричал оттуда:

— Проверь, чистый ли… Врач сказал… При хорошем уходе…

Вступая в брак, думаешь, что женишься на женщине, а женишься на целой куче родственников со всеми их историями. Женишься на бесконечных рассказах Жермена о том, как он жил в плену, женишься на секретах Жермена, на болезнях Жермена… Жизнь — обманщица. В детстве обещает чудеса, а потом…

Жермен вернулся с большими желтыми конвертами — ни дать ни взять почта политического деятеля.

— Наливай себе, старик! Ты небось завтракал? Доктор Гляйзе — голова. Делает такие рентгеновские снимки! Вот ты ничего не видишь, кроме черных и белых пятен, а он так тебе их расшифрует, будто книгу читает.

Подойдя к окну, Жермен показал на свет хрустящую пленку.

— Видишь, над сердцем… Светлое пятно — сердце… Ну да, я тоже стал разбираться. Вот эта маленькая черточка прямо над сердцем… Тебе, наверно, плохо видно. Подойди ближе!

Равинель не выносил этих мерзких снимков. Он не желал знать, как выглядят человеческие потроха. Ему всегда становилось не по себе при виде скелета, опоэтизированного рентгеном. Кое-что должно оставаться сокрытым от человеческого взора. Это нельзя обнародовать. Ему всегда претила любознательность Жермена.

— Рубцевание идет полным ходом, — продолжал Жермен. — Надо, конечно, еще очень беречься. Но, во всяком случае, уже неплохо… Погоди, сейчас я покажу тебе анализ мокроты… Куда я засунул лабораторный анализ? Марта вечно все теряет. Может, она послала его в социальное страхование? Впрочем, Мирей тебе расскажет…

— Да, да…

Жермен осторожно, чуть ли не с нежностью вложил снимок в конверт. Потом, смакуя, извлек другой и стал рассматривать, склонив голову набок.

— Три тысячи франков за каждое фото… К счастью, мне повысят пенсию. Черт, какой отменный снимок! Как говорит доктор: «Вы интересный случай».

В замочной скважине скрипнул ключ. Это вернулась из церкви Марта.

— Доброе утро, Фернан. Как мило, что зашли. Вы ведь нас не балуете визитами.

Эта Марта вся какая-то кисло-сладкая. Она сняла шляпку, аккуратно сложила вуаль. Она вечно носит по ком-нибудь траур и любит черное за то, что оно выделяет из толпы. «Бедняжка», — перешептываются у нее за спиной.

— Ну, как дела? — флегматично спросила она.

— Ничего. Грех жаловаться.

— Н-да… Вам везет… Жермен, выпей микстуру.

Она уже переоделась в халат и ловкими, точными движениями убирала со стола.

— Как Мирей?

— Я только что видел ее, — вмешался Жермен. — Ты как раз ушла в церковь.

— Ого!.. Она стала рано вставать, — хмыкнула Марта.

Равинель ничего не понимал.

— Извините, извините… — пробормотал он. — Мирей приходила сюда?.. Когда?..

Жермен держал перед собой стакан с водой и отсчитывал капли. Десять… одиннадцать… двенадцать… Он морщил лоб, стараясь не сбиться со счета… Тринадцать… четырнадцать… пятнадцать…

— Когда?.. — рассеянно переспросил он. — С час назад. Может, чуть пораньше… Шестнадцать… семнадцать… восемнадцать.

— Мирей?

— Девятнадцать, двадцать…

Завернув пипетку в кусочек ваты, а потом еще в бумагу, Жермен поднял голову.

— Да, Мирей. А что тут особенного?.. Что с тобой, Фернан?.. Что я такое сказал?

— Господи! — зашептал Равинель. — Господи! Она заходила сюда? Ты ее видел?

— Черт возьми! Конечно! Я был еще в постели, а она вошла, как всегда. И поцеловала меня.

— Ты уверен, что она тебя поцеловала?

— Послушай, Фернан. Я тебя не понимаю.

Марта, собравшаяся было уходить в спальню, задержалась на пороге и зорко поглядела на обоих мужчин. Чтобы скрыть замешательство, Равинель вынул из портсигара сигарету.

— Нет, нет… — взмолился Жермен. — Ты же прекрасно знаешь… дым… Врач запретил…

— Ах, черт!.. Извини.

Равинель машинально вертел сигарету.

— Удивительно, — выдавил он из себя. — Она меня даже не предупредила.

— Мирен интересовали результаты рентгена, — уточнил Жермен.

— Она показалась тебе… обычной?

— Конечно.

— Когда она тебя поцеловала, ее кожа… Словом, она была такая, как всегда?

— Ничего не понимаю… Господи, да что это с тобой, Фернан? Послушай, Марта, Фернан, кажется, не верит, что Мирей сюда приходила!..

Марта подошла к Равинелю, и тот сразу понял: ей что-то известно. Он вытянулся, как обвиняемый перед судьей.

— Когда вы вернулись из Нанта, Фернан?

— Вчера… Вчера утром.

— И дома никого не было?

Равинель внимательно посмотрел на нее. Глаза у нее горели, губы сжались в узкую полоску.

— Да… Мирей не было дома.

Марта покачала головой.

— Ты думаешь?.. — протянул Жермен.

— Именно, — отрезала Марта.

— Говорите! Черт побери! — не удержался Равинель. — Что вы знаете?.. Вы были у нас вчера утром?

— О-о! — обиженно фыркнул Жермен. — С моим-то здоровьем!..

— Пожалуй, лучше ему все объяснить, — заметила Марта и бесшумно исчезла в спальне.

— Что объяснить, что?.. — зарычал Равинель. — Что за идиотский заговор?

— Тихо, тихо… — успокоил его Жермен. — Марта права… Лучше тебе все знать… В сущности, я должен был тебя предупредить сразу же после женитьбы. Но я думал, что брак все и уладит. Врач утверждал, что…

— Жермен! Выкладывай все начистоту, и покончим с этим раз и навсегда.

— Мне не хочется тебя огорчать, старик… В общем, так: время от времени Мирей убегает…

Марта поглядывала на Равинеля из спальни. Он ощущал на себе ее инквизиторский взгляд. Остолбенев от неожиданности, он повторил:

— Убегает?.. Как это убегает?..

— О! Не часто, — сказал Жермен. — Это началось у нее с четырнадцати лет…

— Она убегала с мужчинами?

— Да нет же. Ты не туда клонишь, старина… Я говорю тебе: убегает. Ты не знаешь, что это такое?.. Мирей внезапно исчезала из дому. Врач говорил, что это становление характера. Словом, такие штуки бывают в переломном возрасте. Обычно она садилась на поезд или шла пешком до полного изнеможения… Каждый раз приходилось сообщать в полицию.

— Было так неловко перед соседями… — отозвалась Марта, взбивая подушку.

Жермен пожал плечами:

— Во всех семьях что-нибудь да не так. Даже в самых добропорядочных… Как же она потом каялась, терзалась, бедная моя девочка! Но это было сильнее ее. Когда на нее находило, ей надо было непременно куда-то бежать.

— Ну и что? — раздраженно спросил Равинель.

— Что?.. Да ты шутишь, что ли, Фернан! А то, что у нее, кажется, опять приступ… Дома ее не было, да и заскочила она сюда утром вроде бы не в себе… Так или иначе через несколько дней она вернется, уверяю тебя.

— Исключено! — взорвался Равинель. — Потому что…

Жермен вздохнул:

— Вот этого я и опасался. Ты не веришь нам… Марта, он не верит нам.

Марта подняла руку словно в присяге:

— Н-да… не хотела бы я быть на вашем месте… Приятного мало. Лично я, когда узнала, что Мирей… словом… бедняжка, я против нее ничего не имею… Только если б моя воля, я бы вас обязательно предупредила в первый же день. И все-таки вам грех роптать. Детей у вас нет. И слава богу… а то-бы родился какой-нибудь урод с заячьей губой…

— Марта!

— Я знаю, что говорю. Я тогда спрашивала у врача.

Опять врач! Рентгеновские снимки на краю стола. Пипетка в бумаге. И Мирей, убегавшая из дому с четырнадцати лет! Равинель сжал голову руками.

— Хватит! — пробормотал он. — Вы сводите меня с ума.

— Как только она вошла, я сразу почувствовала, что дело неладно, — продолжала Марта. — Я-то не такая простофиля, как Жермен. Он никогда ничего не замечает. Будь я дома, я бы сразу заметила, что Мирей не в себе.

Равинель искромсал сигарету в черно-белую кучку на столе. Его так и подмывало схватить за головы обоих якобы соболезнующих супругов и колотить их друг о друга. Убегает!.. Как будто Мирей могла куда-то убежать! Мирей, которую он собственноручно закатал в брезент. Это явно заговор. Все они сговорились… Но нет! Жермен слишком глуп. Он бы себя выдал.

— В чем она была?

Жермен задумался.

— Погоди!.. Она стояла против света. Кажется, в своем сером пальто с меховой отделкой. Да, верно… и в шапочке. Тогда я еще подумал, что она слишком тепло оделась для такой погоды. Эдак недолго и простудиться.

— Может, она собиралась на поезд? — предположила Марта.

— Нет. Не похоже. Только вот что странно… У нее вроде был вовсе не растерянный вид. Прежде, во время кризисов, она нервничала, раздражалась, плакала по пустякам. А сегодня утром она была вроде абсолютно спокойна.

Равинель по-прежнему сжимал кулаки, и Жермен добавил:

— Она славная малышка, Фернан.

Марта гремела кастрюлями за спиной шурина и, проходя мимо, всякий раз повторяла:

— Не беспокойтесь… Я пройду.

Но, несмотря на это, Равинелю то и дело приходилось отодвигать в сторону стул, а каждое движение давалось ему с трудом. На стенных часах с нелепым циферблатом, поддерживаемым двумя обнаженными нимфами, было двадцать минут одиннадцатого. Люсьен, наверное, уже выехала из Манса. В комнатах немного посветлело, но унылое, пасмурное утро, так и не разогнавшее теней по углам, как бы накладывало на стены, мебель и лица тонкий слой пыли.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — неожиданно заявил Жермен.

Равинель вздрогнул.

— Ты думаешь, что она тебе изменяет, да?

Дурак! Нет, он, конечно, не разыгрывает комедию, это все искренне!

— Зря ты вдалбливаешь себе в голову подобные мысли. Я-то знаю Мирей. Может, ее иногда трудно понять, но она женщина порядочная.

— Бедный Жермен! — вздохнула Марта, чистя картошку.

И это явно означало: «Бедный Жермен! Что ты знаешь о женщинах».

Жермен огрызнулся:

— Мирей? Бросьте! У нее в голове только дом и домашние дела. Достаточно на нее посмотреть.

— Она слишком часто остается одна, — вполголоса заметила Марта. — О, я не упрекаю вас, Фернан. Хочешь не хочешь, но ведь вам приходится разъезжать, а молодой женщине от этого радости мало. Вы, конечно, скажете, что уезжаете ненадолго. Верно. Но отлучка есть отлучка.

— Вот когда я был в плену… — начал Жермен.

Ох, эта роковая фраза… Теперь он заведется и начнет рассказывать свои историй по десятому разу. Равинель перестал слушать. И ломать голову над случившимся. Он погрузился в глубокую задумчивость. Он как бы раздвоился. Он возвращался в Ангиан, блуждал по пустым комнатам. Если бы в эту минуту кто-нибудь там оказался, он наверняка увидел бы нечеткий силуэт Равинеля. Разве все тайны телепатии разгаданы? Жермен утверждал, что видел Мирей. Но все те — а их легион, кто видел призраки, сначала верили, что перед ними существа живые, облеченные в плоть и кровь. Мертвая Мирей решила явиться перед братом именно в тот момент, когда он, толком еще не проснувшись, не способен был контролировать свои ощущения. Классический случай. Равинель не раз читал о подобных случаях в «Метафизическом журнале». Он на него подписывался до женитьбы. Впрочем, эти ее внезапные побеги доказывают, что Мирей обладала данными медиума. Должно быть, она крайне легко поддавалась внушению. Даже и сейчас! Возможно, стоило только внимательно, с любовью подумать о ней, как она тут же материализовалась.

— Что же она тебе сказала? — спросил Равинель.

Жермен все еще рассказывал о своих распрях с медсестрами в концлагере. Он обиженно прервал свое повествование.

— Что она сказала?.. Ну, знаешь, я не записывал за нею… Больше говорил я — ведь она интересовалась моим рентгеновским снимком.

— И долго она здесь пробыла?

— Могла бы и меня подождать, — проворчала Марта.

В том-то и дело. Будь Марта дома, Мирей ни за что бы не пришла. У привидений своя логика.

— Ты случайно не заметил из окна, в какую сторону она пошла?

— Еще чего! С какой стати я стал бы ее выслеживать?

Жаль! Если бы Жермен полюбопытствовал, куда пошла Мирей, он обязательно убедился бы, что его сестра так и не вышла из дому… Прекрасное было бы доказательство!

— Не ломай себе голову, старина, — сказал Жермен. — Послушайся моего совета… Возвращайся в «Веселый уголок». Может, она уже тебя ждет… И если ей тяжело, ты сумеешь ее утешить, верно?

Он было многозначительно подхихикнул, но тут же закашлялся, и Марта сурово посмотрела на него.

— А она не была в детстве лунатиком? — спросил Равинель.

Жермен нахмурился.

— Она-то нет… А вот со мной случалось. Я, конечно, не бегал при луне по крышам — до этого не доходило. Но зато разговаривал во сне, жестикулировал. Иногда вставал и отправлялся в коридор или в другую комнату. А потом никак не мог сообразить, где я. Меня снова укладывали в постель и держали за руки. А я лежал с открытыми глазами и боялся заснуть.

— Этот разговор, кажется, доставляет вам удовольствие, Фернан, — язвительно заметила Марта.

— Ну, а теперь? — продолжал выспрашивать Равинель. — Теперь с тобой такого не случается?

— Может, ты думаешь… Лучше выпей со мной, старина. Завтракать я тебя не приглашаю — я ведь на диете…

— Ему пора домой, — отрезала Марта. — Нельзя оставлять малышку в полном одиночестве.

Жермен достал из буфета графин и рюмочки на серебряных ножках.

— Ты ведь знаешь, что врач запретил тебе, — бросила Марта.

— Ничего! Одну каплю можно.

Равинель, собравшись с духом, спросил:

— А что, если Мирей не вернется вечером домой? Что, по-вашему, мне тогда делать?

— Лично я бы подождал. Как, по-твоему, Марта?.. Тебе ведь можно завтра никуда не ехать? Может, тут все поставлено на карту. Если она не застанет тебя дома… Представь себя на ее месте… Послушай, Фернан, возьми на недельку отпуск и незаметно наведи справки. Если она в самом деле убежала, то наверняка прячется в Париже. Раньше она всегда убегала в Париж. Париж притягивал Мирей, это было сильнее ее.

Равинель окончательно растерялся. В конце концов жива его жена или нет?

— Твое здоровье, Жермен.

— За здоровье Мирей.

— За ее возвращение, — процедила сквозь зубы Марта.

Равинель проглотил настойку и провел рукой по глазам.

Нет. Это не сон. Ликер приятно обжег горло. Пробило одиннадцать. Черт, но он же видел тогда все своими собственными глазами! Ну, а подставки для дров? Ведь они весят несколько кило! Таких галлюцинаций не бывает!

— Передайте ей привет.

Что такое?.. Ага, Марта его выпроваживает. Он машинально встал.

— Поцелуй ее от меня, — бросил вдогонку Жермен.

— Хорошо… хорошо…

Ему хотелось бросить им прямо в лицо: «Она умерла, умерла… Я это точно знаю — ведь я сам ее убил». Но он сдержался: не стоит доставлять Марте такую большую радость.

— До свиданья, Марта. Ничего, ничего… Я найду дорогу.

Перегнувшись через перила, она прислушивалась к его удаляющимся шагам.

— Если у вас будет что-нибудь новенькое, сообщите нам, Фернан!

* * *

Равинель входит в ближайшее бистро, выпивает две рюмки коньяку. Время бежит. Тем хуже. Если взять такси, он успеет. Самое главное сейчас — тут же, на месте, разобраться во всем. Вот я, Равинель, стою перед баром. Я в здравом уме. Я хладнокровно рассуждаю. Я ничего не боюсь. Вчера вечером — да, мне было страшно. Какое-то умопомрачение. Но это прошло. Ладно! Рассмотрим факты как можно спокойней… Мирей умерла. Я в этом уверен, так же как в том, что я — Равинель, потому что я помню все до мельчайших деталей, потому что я сам держал труп, а вот сейчас, в данную минуту, я пью коньяк, и все это наяву… Мирен жива. Я и в этом уверен, потому что она собственноручно написала письмо, отослала пневматической почтой, и почтальон доставил его по адресу… Да, Мирей жива, потому что ее видел Жермен. Усомниться в его словах невозможно. Идем дальше. Раз она не может быть одновременно и живой, и мертвой… Значит, она ни то, ни другое… Значит, она призрак. Так подсказывает логика. Я вовсе не стараюсь себя успокоить. Да и что же тут успокоительного? Просто-напросто обычная логика. Мирей является своему брату. Возможно, вскоре она явится и мне. Я заранее к этому готов. А вот Люсьен ни за что с этим не согласится. Ни за что не согласится. И все это ее университетское образование. Ее вечное умничанье. Ну и что же мы друг другу скажем?

Он выпил третью рюмку коньяку. Надо же согреться, черт возьми! Если б не было Люсьен…

Он расплачивается, идет к остановке такси. Теперь не прозевать бы Люсьен…

— На Монпарнас, побыстрей!

Он откидывается на сиденье, задумывается. Спрашивает себя: может, недавние мысли-лишь плод больного воображения? И он убеждает себя, что попал в безвыходное положение. Так или иначе, он — висельник. Он устал. Вчера ему даже хотелось увидеть Мирей. Теперь он этого боится. Он догадывается, что Мирей не оставит его в покое. Разве она забудет о нем?.. Почему мертвые все помнят?.. Опять прежние мысли!.. К счастью, машина останавливается. Равинель не ждет сдачу. Захлопывает дверцу. Расталкивает людей, выбегает на перрон. Электричка замедляет ход и замирает у края платформы. Хлынувший из вагонов людской поток растекается по тротуарам. Равинель подходит к контролеру.

— Это поезд из Нанта?

— Да.

Его охватывает странное нетерпение. Он встает на цыпочки, вытягивает шею и наконец замечает Люсьен. Она в строгом черном костюме, на голове — берет. С виду спокойна.

— Люсьен!

Из предосторожности они обменялись лишь рукопожатием.

— На тебя страшно смотреть, Фернан.

Он грустно улыбается.

— Потому что мне страшно, — признается он.

VIII

Они жались к перилам метро, чтобы не попасть в толчею.

— Я не успел снять для тебя номер, — извинился Равинель. — Но мы можем…

— Номер! Да ты что?! Я обязательно должна уехать в шесть. У меня ночное дежурство.

— Вот как! А ты не…

— Что я?.. Не брошу тебя?.. Это ты хочешь сказать? Ты полагаешь, что тебе грозит опасность… Тут поблизости нет какого-нибудь тихого кафе, где можно спокойно поговорить? Потому что я приехала главным образом поговорить. Посмотреть, уж не заболел ли ты.

Сняв перчатку, она взяла Равинеля за руку и, не обращая внимания на прохожих, проверила его пульс, ущипнула за щеку.

— Ты, ей-богу, похудел. Лицо желтое, глаза мутные.

В этом вся Люсьен. Ее никогда не интересовало мнение других, никогда не волновало, что о ней могут подумать. Среди пронзительных выкриков мальчишек-газетчиков она преспокойно сосчитала его пульс, посмотрела язык, пощупала железы. И Равинель сразу же почувствовал себя в безопасности. Люсьен, как бы это сказать, была полной противоположностью всего неопределенного, мягкого, смутного. Люсьен вела себя самоуверенно, резковато, почти вызывающе. У нее был резкий, решительный голос. Иногда ему хотелось бы с ней поменяться… А иногда он ненавидел ее… Потому что она порой наводила на мысль о хирургическом инструменте — холодном, гладком, никелированном.

— Пойдем по улице Ренн. Там наверняка наткнемся на какое-нибудь бистро.

Они перешли площадь. Люсьен крепко взяла его под руку, словно направляя и поддерживая.

— Я ровным счетом ничего не поняла из твоих двух звонков. Во-первых, было плохо слышно. И потом ты слишком тараторил. Давай по порядку. Когда ты вчера утром вернулся домой, труп Мирей исчез. Так?

— Именно.

Он внимательно следил за ней, спрашивая себя, как она будет сейчас реагировать, она ведь вечно твердит: «Не будем нервничать… Чуточку здравого смысла…» Они сосредоточенно вышагивали по тротуару, не обращая внимания на далекую перспективу улицы, уходящей к перекрестку Сен-Жермен. Равинель отдыхал после ужасной нервотрепки. Пусть-ка Люсьен хоть на время возьмет на себя это тяжкое бремя.

— Что же тут долго голову ломать, — заметила она. — Могло труп унести течением?

Он улыбнулся:

— Исключено! Во-первых, течения почти нет, ты это знаешь не хуже меня. А если бы и было, так труп заклинился бы в протоке, у водослива. Думаешь, я не обыскал все, прежде чем тебе позвонить? Конечно, обыскал…

Она стала хмуриться, а он, несмотря на все свое волнение, не на шутку обрадовался, видя, как она буквально засыпалась, не хуже абитуриента, застигнутого врасплох неожиданным вопросом не по программе.

— А может, тело украли, чтобы тебя шантажировать? — растерянно спросила она.

— Исключено! Я уж об этом думал. Даже расспросил дочку почтальона, девчушку, которая каждое утро пасет козу на лугу против прачечной.

— Ну?.. А она ничего не заподозрит?

— Я принял меры предосторожности. К тому же у девчонки не все дома… Короче, это предположение начисто отпадает. Кому нужен труп? Чтобы меня шантажировать, как ты сказала, или чтобы мне навредить? Но никому до меня нет дела… И потом, ты представляешь себе, что такое украсть труп? Стоп. Вот маленькое кафе, как раз для нас.

Крошечный бар, три стола, сдвинутые вокруг печки. Хозяин за кассой читал спортивную газету.

— Нет. Завтраков у нас не бывает… Но если желаете бутерброды… Очень хорошо! И две кружки пива!

Хозяин ушел в подсобку, должно быть узкую и тесную. Равинель выдвинул стол, чтобы Люсьен могла сесть. Перед кафе со скрипом останавливались автобусы, стремительно выпускали из дверей двух-трех пассажиров и катили дальше, отбрасывая тень. Сняв шляпку, Люсьен облокотилась на стол.

— Ну, а что это еще за история с пневматичкой?

Она уже протянула руку, но он покачал головой.

— Письмо осталось дома. Я туда не вернулся. Но я помню его наизусть. Слушай: «Я уеду дня на два, на три. Не беспокойся. Ничего серьезного… Гм!.. Продукты в погребе, в шкафу для провизии… Сначала доешь початую банку варенья…»

— Минутку!

— Будь уверена, я не ошибаюсь: «Доешь початую банку варенья, а потом уже открывай новую. И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой. А то ты вечно забываешь. До встречи. Целую тебя…».

Люсьен впилась в Равинеля взглядом. Потом, помолчав, спросила:

— И ты, конечно, узнал ее почерк?

— Конечно.

— Почерк можно прекрасно подделать.

— Знаю. Но дело не только в почерке, я знаю ее стиль. Я уверен, что письмо написала Мирей.

— А штемпель? Почтовый штемпель настоящий?

Равинель пожал плечами.

— Спросила бы уж заодно, действительно ли почтальон был настоящий почтальон.

— Ну, тогда я вижу только одно объяснение. Мирей написала тебе до отъезда в Нант.

— Ты забываешь про дату на штемпеле. Пневматичка была отправлена из Парижа в тот же день. Кто же отнес ее на почту?

Вернулся хозяин с горой бутербродов на тарелке. Он поставил на стол две кружки пива и снова уткнулся в газету. Равинель понизил голос.

— И потом, если бы у Мирей были опасения, она бы обязательно на нас донесла. Она не ограничилась бы предупреждением насчет початой банки.

— Она просто не поехала бы в Нант, — заметила Люсьен. — Нет, по всей вероятности, она написала это письмо… до… того…

Она принялась за бутерброд. Равинель отпил полкружки. Только теперь он с предельной ясностью осознал всю абсурдность создавшейся ситуации. И чувствовал, что Люсьен тоже ничего не понимает. Она положила бутерброд, отодвинула тарелку.

— Что-то есть не хочется. Это так… неожиданно — все, что ты рассказал! Ведь если письмо не могло быть написано раньше, то… после-то как же? И в письме ни малейшей угрозы, как будто у отправителя память отшибло?

— Ну вот, — шепнул Равинель. — Ты подходишь к самой сути.

— Что?

— Все верно… Продолжай.

— Но в том-то и дело… Я не понимаю…

Они долго и пристально глядели друг другу в глаза. Наконец Люсьен отвернулась и робко произнесла:

— Может, двойник?..

Да, Люсьен просто капитулировала. Двойник! Они, видите ли, утопили двойника!

— Нет-нет, — тут же спохватилась она. — Чушь! Даже если предположить, что какая-то женщина удивительно похожа на Мирей… разве ты бы ошибся?.. Да и я… Ха-ха… И чтобы эта женщина сама пришла отдаться нам в руки!

Равинель не перебивал. Пусть немного поразмыслит. Мимо проносились переполненные автобусы. Изредка в кафе кто-нибудь заходил, заказывал вина, посматривая украдкой на двоих, которые не ели, не пили, в шахматы играли.

— Я тебе еще не все рассказал, — прервал молчание Равинель. — Сегодня утром Мирей была у своего брата.

В глазах Люсьен промелькнуло изумление, потом испуг. Бедная Люсьен! Ей здорово не по себе.

— Она поднялась к нему, поцеловала его; они поболтали.

— Конечно, — задумчиво протянула Люсьен, — может, эта, живая, и есть двойник? Но ведь Жермена тоже не проведешь… Ты ведь сказал, что он с ней говорил, что он ее поцеловал. Разве у другой женщины мог быть в точности такой же голос, те же интонации, та же походка, жесты?.. Нет! Ерунда! Двойники — это выдумки романистов.

— Есть еще одно объяснение, — сказал Равинель. — Каталепсия! У Мирей были все признаки смерти… но она пришла в сознание в прачечной.

И поскольку Люсьен, кажется, не понимала, он продолжал:

— Каталепсия бывает. Я когда-то читал.

— Каталепсия после двух суток в воде!

Он чувствовал, что она вот-вот вспылит, и жестом предостерег ее, чтоб она не повышала голос.

— Послушай, — раздраженно заявила Люсьен. — Пойми, если бы это был случай каталепсии, я сразу же отказалась бы от врачебной практики! Потому что тогда вся медицина гроша не стоит, потому что…

Кажется, этот разговор задел ее за живое. Губы у нее дрожали.

— Что ни говори, а мы умеем констатировать смерть. Хочешь, чтобы я привела тебе доказательства? Чтобы я сказала тебе, какие у меня были основания?.. Неужели ты воображаешь, что мы выдаем разрешение хоронить вот так, без разбора?

— Успокойся, Люсьен, прошу тебя…

Они замолчали. Глаза у обоих блестели. Она гордилась своими познаниями, своим положением. Он знал, что она презирает его как профана. Ей надо было, чтоб он всегда восхищался ею. И вдруг он позволил себе такое… Она поглядывала на него, ожидая слова или хотя бы взгляда.

— Тут спорить не о чем, — снова заговорила она безапелляционно, будто у себя в больнице. — Мирей умерла. Остальное объясняй как хочешь.

— Мирей умерла. И тем не менее она жива.

— Я говорю серьезно.

— Я тоже. Мне кажется, что Мирей…

Можно ли признаться Люсьен?.. Он никогда не открывал ей своих потаенных мыслей, но прекрасно знал, что она и так читает их как по книге.

— Мирей — призрак, — шепнул он.

— Что, что?

— Я же сказал — призрак. Она появляется, где хочет и когда хочет… Она материализуется.

Люсьен схватила его за руку. Он покраснел.

— Учти, я не всякому решился бы сказать такое. Я делюсь с тобой потаенной мыслью, предположением… Лично мне кажется, что это вполне допустимо.

— Нет, тобой надо заняться всерьез, — пробормотала Люсьен. — Я начинаю думать, что у тебя не все в порядке… Ты ведь сам мне как-то рассказывал, что твой отец…

Вдруг лицо ее застыло, пальцы до боли сжали руку Равинеля.

— Фернан!.. Посмотри мне в глаза… Скажи, уж не разыгрываешь ли ты меня?

Она нервно рассмеялась и, скрестив на груди руки, наклонилась к нему. С улицы можно было подумать, что она тянется губами к любовнику.

— Уж не принимаешь ли ты меня за дуру? Долго ты будешь морочить мне голову? Мирей умерла. Я знаю. А ты меня уверяешь, будто труп похищен, будто она воскресла и запросто разгуливает по Парижу… А я-то, я-то… да, могу в этом признаться, я люблю тебя… И я мучаюсь, теряюсь в догадках.

— Тише, Люсьен, прошу тебя.

— Теперь я понимаю… Ладно, рассказывай дальше свои басни. Конечно! Меня ведь там не было. Но всему есть границы, знаешь ли. Ну, так говори честно: куда ты клонишь?

Никогда еще он не видел ее в таком состоянии. Она чуть не заикалась от ярости, вся побелела.

— Люсьен! Клянусь! Я не лгу.

— Ну, нет! Хватит! Я готова принять многое, но поверить в квадратуру круга — в то, что мертвый жив, что невозможное возможно, — я не могу.

Хозяин бара не отрывался от газеты. Сколько парочек он повидал на своем веку! Сколько наслушался странных речей! Но Равинелю было не по себе от его безмолвного присутствия; он помахал купюрой:

— Будьте любезны!..

И чуть было не извинился за то, что не попробовал бутербродов.

Закрывшись сумочкой, Люсьен подпудрила лицо. Потом первая встала и вышла, даже не оглянувшись на Равинеля.

— Послушай, Люсьен… Клянусь, я сказал тебе правду.

Она шла, повернув лицо к витринам, а он не решался повышать голос.

— Послушай, Люсьен!

Какая дурацкая, неожиданная сцена! А время шло. Шло! Еще немного, и Люсьен вернется на вокзал, оставит его одного со всеми страхами и опасениями… В отчаянии он схватил ее за руку.

— Люсьен… Ты прекрасно знаешь, что у меня нет никакой корысти…

— Да? А страховка?

— Что ты хочешь этим сказать?

— А то, что все крайне просто. Нет трупа, значит, нет и компенсации. И в один прекрасный день ты мне сообщишь, что дело со страховкой не выгорело и ты ничего не получил.

Какой-то прохожий пристально посмотрел на них. Может, услышал последнюю фразу? Равинель испуганно оглянулся. Затеять ссору на улице… Глупее не придумаешь!

— Люсьен! Умоляю! Если бы ты только знала, что я пережил… Пойдем присядем.

Они миновали перекресток Сен-Жермен и шли теперь по скверу возле церкви. Скамейки были мокрые. Унылый свет сочился сквозь голые ветки.

Нет трупа, значит, нет и компенсации… Равинель об этом и не подумал. Он присел на край скамейки. Вот и все кончено. Люсьен стояла рядом, отшвыривая носком туфли опавшие листья. Свистки полицейских, бег машин, едва слышное гудение органа, пробивающееся сквозь обитые двери церкви… Жизнь! Чужая жизнь! Эх, стать бы другим человеком, не Равинелем!

— Ты бросаешь меня, Люсьен?

— Извини, по-моему, это ты…

Он откинул полу своего габардинового пальто.

— Садись… Не станем же мы сейчас ссориться?

Она села. Уходящие со сквера женщины пристально поглядывали на них. Нет, эти двое не очень-то похожи на обычных влюбленных.

— Ты же хорошо знаешь, что для меня это никогда не был вопрос денег, — устало продолжал он. — И потом, подумай только… Допустим, я хочу тебя надуть. Разве мог бы я серьезно надеяться, что ты никогда не узнаешь правду? Стоит тебе приехать в Ангиан, навести справки, и ты в два счета все узнаешь…

Она возмущенно пожала плечами.

— Оставим в покое страховку. А вдруг ты побоялся довести дело до конца? Вдруг ты струсил и предпочел спрятать труп, закопать?

— Но ведь это еще опасней. Тогда ни о каком несчастном случае не могло бы быть и речи, на меня сразу же пало бы подозрение… А зачем бы мне придумывать пневматичку и визит к Жермену?

Темнело. Зажигались витрины. Загорались дорожные знаки, но на перекрестке было еще светло. Равинель всегда страшился этого часа, когда кончались его детские игры в узкой длинной комнате. У темнеющего окна обычно сидела и вязала мать, постепенно превращаясь в черный силуэт. Внезапно он понял, что бежать уже поздно. Прощай, Антиб.

— Как ты не можешь понять, — пробурчал он. — Если страховку не выплатят, у меня никогда не хватит сил…

— Ты всегда думаешь только о себе, дружок, — усмехнулась она. — Но если бы ты хоть что-нибудь делал! Так нет же! Ты предпочитаешь прикрыться какими-то идиотскими бреднями. Я могу допустить, что тело исчезло. Но почему ты его не ищешь. Ведь не станет же труп разгуливать по улицам.

— Оказывается, Мирей часто убегала из дому…

— Что, что? Ты нарочно издеваешься надо мной?

Н-нда… и в самом деле нелепое замечание… И тем не менее он чувствовал, что эта история с побегами как-то связана с исчезновением трупа. Он передал ей рассказ Жермена, и Люсьен опять пожала плечами.

— Ладно. Мирей убегала из дому при жизни. Но ты все время забываешь, что она умерла. Давай отвлечемся от письма, от ее визита к брату…

Ах эти штучки Люсьен: «Давай отвлечемся»! Легко сказать.

— Главное — тело. Оно ведь где-то лежит.

— Жермен не сумасшедший.

— Не знаю, не знаю… И знать не хочу. Я рассуждаю на основании конкретных фактов. Мирей умерла. Труп исчез. Все остальное неважно. Значит, труп надо искать и найти. А раз ты его не ищешь, значит, наши планы тебя больше не интересуют. В таком случае…

По тону Люсьен легко было понять, что у нее свой план, и она будет выполнять его одна, и что уедет она тоже одна. Мимо прошел священник в рясе и исчез, как заговорщик, в маленькой двери.

— Если б я знала, — протянула Люсьен, — я бы вела себя иначе.

— Ну хорошо. Я еще поищу.

Она топнула ногой.

— Фернан! С этим тянуть нельзя! Ты, кажется, даже не понимаешь, что исчезновение трупа чревато пагубными последствиями. Рано или поздно тебе придется предупредить полицию.

— Полицию? — растерянно повторил он.

— А как же? Твоя жена неизвестно где…

— Но письмо?

— Письмо!.. Оно может послужить тебе только для отсрочки… Как и эта басня про ее побеги. Но в конечном счете этого не избежать. Все — только вопрос времени. Через это надо пройти.

— Полиция?

— Да, полиция… Без нее не обойдется. Так что поверь мне, Фернан, не жди, а ищи. Ищи по-настоящему. Эх! Если б я жила поближе, я бы мигом ее нашла!

Она встала, одернула пальто, резким движением зажала под мышкой сумочку.

— Мне пора, а то всю дорогу придется стоять.

Равинель с трудом поднялся. Пошли! Рассчитывать на Люсьен больше нечего. Да и тогда, на дороге, когда машина разладилась, она ведь тоже хотела его бросить… В общем, это вполне естественно. Они всегда были только партнерами, сообщниками и не более того.

— Ты будешь держать меня в курсе дела?

— Конечно, — вздохнул Равинель.

Они говорили о Мирей, только о Мирей, и, когда тема оказалась исчерпанной, говорить стало не о чем. Они молча поднялись по улице Ренн. Да, лопнул их союз, они уже не вместе. Достаточно взглянуть на нее, чтобы понять: такая всегда выйдет сухой из воды. Если полиция заинтересуется ими, расплачиваться придется ему одному. Что ж, не впервой. Привык!

— Ты бы все-таки подлечился, — сказала Люсьен.

— Ну, знаешь…

— Я не шучу.

Что верно, то верно. Она шутить не любит. Разве он видел ее размякшей, улыбающейся, доверчивой? Живет, торопясь урвать от жизни побольше, все куда-то спешит. Чего она ждет от будущего? Из какого-то суеверного страха он никогда не задавал ей этого вопроса. И был почти уверен, что в этом будущем ему отведено не слишком почетное место.

— Ты меня ужасно разволновал, — снова начала она.

Он понял, на что она намекает, и вполголоса возразил:

— А ведь это такое простое объяснение.

Взяв его под руку, она слегка прижалась к нему.

— Ты думаешь, что видел письмо, так? Да, да, дорогой, я начинаю понимать, что с тобой творится. Зря я погорячилась. Видишь, никогда нельзя забывать о медицинской стороне дела. Не бывает просто патологических лгунов. Есть больные. Я решила, что ты просто смеешься надо мной. А мне бы понять, что эта ночная поездка… и все предшествующее подточили твое здоровье.

— Но ведь Жермен…

— Оставь Жермена в покое. Его рассказ — сплошная ерунда, и ты первый признал бы это, если бы мог сейчас здраво рассуждать. Придется послать тебя к Брише. Пусть займется с тобой психоанализом.

— А если я проговорюсь? Если я ему все расскажу?

Люсьен резко вскинула голову. Она бросала вызов Брише и всем исповедникам; она бросала вызов добру и злу.

— Если ты боишься Брише, то меня-то, надеюсь, не испугаешься. Я исследую тебя сама. Обещаю: больше ты не увидишь призраков. А пока я выпишу тебе рецепт.

Она остановилась под фонарем, вытащила из сумочки блокнот и принялась что-то царапать на бумаге. Равинель смутно почувствовал, насколько фальшива и надуманна эта сцена. Люсьен пытается его приободрить. А сама наверняка знает, что больше его не увидит и что он невозвратно погиб, как солдат, которого оставляют на посту на ничейной земле, уверяя, что скоро придет смена.

— Вот! Я выписала успокоительное. Попробуй уснуть, милый, ты ведь уже пять дней держишься на одних нервах. Смотри, это может плохо кончиться.

Они пришли на вокзал. «Дюпон» светился всеми огнями. Может, это знамение. Продавцы газет, такси, толпа… С каждой секундой Люсьен от него отдалялась… Купила охапку журналов. И она еще способна читать!

— А если я поеду с тобой?

— Ты что, спятил, Фернан? Тебе же надо играть свою роль.

И тут она произнесла странную фразу:

— Ведь Мирей была твоя жена.

Она вроде бы не чувствовала за собой никакой вины. Он пожелал, чтоб его жена исчезла. Она помогла ему с умом и готовностью, но сделала это лишь при одном условии: барыши пополам. Вот и все. Ну, а Равинель… пускай сам выпутывается. Он подумал (не менее странная мысль), что в этом мире они совершенно одиноки, Мирей и он.

Он купил перронный билет и двинулся за Люсьен.

— Ты вернешься в Ангиан? — спросила она. — Это будет разумнее всего. А с завтрашнего дня как следует берись за поиски.

— О, конечно, — с грустной иронией отозвался он.

Они прошли мимо пустых вагонов и, перейдя мост, миновали длинную аллею фонарей, слившуюся вдали с низким серым небом, с синеватыми мерцающими огоньками.

— Не забудь зайти на работу. Попроси отпуск. Они тебе не откажут… И потом, читай газеты. Может, что-нибудь узнаешь.

Ненужные утешения. Пустые слова. Лишь бы заполнить пустоту, перебросить хрупкие мостки, которые через несколько минут затрещат и рухнут в бездонную пропасть. Равинель решил с честью доиграть комедию до конца. Он подыскал купе, нашел подходящий уголок в новом вагоне, пропахшем лаком. Люсьен стояла на платформе, пока проводник знаком не пригласил ее в вагон. Тогда она обняла Равинеля с такой горячностью, что он даже удивился.

— Мужайся, дорогой. Звони мне!

Поезд мягко тронулся. Лицо Люсьен растворялось в сумерках и скоро превратилось в белое пятно. За окнами вагонов замелькали другие лица, другие люди, и все, абсолютно все смотрели на Равинеля. Он пальцем оттянул воротничок. Ему было нечем дышать. Поезд растаял в дали, изрешеченной многоцветными огнями. Равинель круто повернулся и зашагал прочь.

IX

Прежде чем заснуть, Равинель долго ломал голову над словами Люсьен: «Ведь не станет же труп разгуливать по улицам». На следующее утро, едва проснувшись, он вдруг вспомнил об одной важной детали, которая до сих пор все ускользала из его памяти. Черт возьми, как это он о ней забыл! От неожиданности он сморщил лоб и замер на кровати. Голова пошла кругом. Куда делась бумага, удостоверяющая личность Мирей? Она преспокойно лежала в ее сумочке, а сумочка дома в Ангиане. Следовательно, опознать труп невозможно. Если воры избавились от своей компрометирующей ноши и труп нашли… Черт побери! А куда отправляют неопознанные трупы? В морг.

Наспех одевшись, Равинель позвонил на бульвар Мажанта и попросил предоставить ему отпуск на несколько дней. Там не возражали. Потом он порылся в справочнике, отыскивая адрес морга, но вовремя вспомнил, что его официальное название — Институт судебной медицины… Площадь Мазас, иными словами, набережная Ля Рапе, в двух шагах от Аустерлицкого моста. Ну что ж!

Ночевал он на этот раз в гостинице «Бретань» и поэтому, выйдя на улицу, тут же оказался на площади Монпарнасского вокзала. Однако ориентироваться было трудно. Навалившийся на площадь густой зеленоватый туман превратил ее в некое подобие подводного плато. «Дюпон» напоминал затопленный пассажирский пароход со светящимися иллюминаторами. Он поблескивал вдалеке, как в глубине вод, и Равинелю пришлось до него добираться долго, очень долго. Он выпил кофе прямо за стойкой. Рядом стоял железнодорожник и терпеливо объяснял официанту, что все поезда опаздывают и что 602-й из Манса сошел с рельсов под Версалем.

— Метеослужба предсказывает, что эта мерзость продлится еще несколько дней. Прямо как в Лондоне, хоть с фонариком по улицам ходи…

Равинель ощутил смутное беспокойство. Почему туман? Почему именно сегодня туман? В таком тумане не разберешь, где живые люди, а где… Чепуха! Но липкий туман проникает в грудь, медленно, подобно опиумному дыму, обволакивает мозг, и как ему помешать? Все кажется то реальным, то нереальным, и голова идет кругом.

Он бросил на оцинкованную стойку бумажную купюру и, поеживаясь, вышел на улицу. Бледный свет фонарей тут же рассеивался, затухал. Матовая пустота, затопившая уличный переход, как бы впитывала в себя рокот моторов, белые пятна невидящих фар, шорох шагов — бесконечный, неумолчный шорох шагов-невидимок, направляющихся куда-то в неизвестность. Перед «Дюпоном» остановилось такси. Равинель бросился к нему. У него язык не повернулся сказать: «В морг», — и он пробормотал что-то невнятное. Шофер раздраженно выслушал сбивчивые объяснения и спросил:

— Решайте, куда вам все-таки надо.

— Набережная Ля Рапе.

Такси рванулось с места. Равинель откинулся на сиденье. Он тут же одумался. Зачем ему в морг? Что он там скажет? Так ведь недолго и угодить в западню! Это уж точно! Западня уже расставлена. А труп — лишь приманка. Он вдруг вспомнил странные изделия из проволоки, которые он предлагал своим клиентам. «Вот сюда вы насадите кусочек мяса или куриных потрохов… Потом бросаете приманку по течению… Р-раз — и рыба будет болтаться на крючке». Да! Западня, конечно, расставлена.

Шофер резко затормозил, противно скрипнули покрышки: и Равинель чуть не стукнулся лбом о стекло. Шофер, высунувшись из окна, клял туман и невидимого пешехода. Толчок — и снова в путь… Время от времени шофер, ворча, протирал ветровое стекло ладонью. Равинель уже не понимал, где они проезжали: что это за бульвар, какой квартал? А вдруг такси — тоже часть западни? Ведь Люсьен права: труп не может растаять в воздухе? Возможно, Мирей и обладает способностью появляться и исчезать, исчезать и появляться. Но это особая статья, касающаяся только его и Мирей. Но труп? Зачем его украли и где-то запрятали? Для чего? Чего надо больше бояться: Мирей, трупа Мирей или того и другого? От этих мыслей с ума можно сойти, но как от них избавиться?

Справа проплыли огни, тусклые, мерцающие, — конечно, это Аустерлицкий вокзал. Повернув, такси нырнуло в плотную серую вату, вбирающую свет фар. Сеча бежала рядом, но из окна машины ничего не было видно. Когда такси остановилось, на Равинеля навалилась тишина, нарушаемая еле слышным ворчанием мотора. Тишина погреба, тишина подземелья, тишина, похожая на угрозу. Машина медленно растворилась в тумане, и тогда Равинель уловил плеск воды, дробную капель, падающую с крыш, мягкие вздохи влажной земли, бормотание ручья, неясные шумы, как на болоте. Он вдруг подумал о прачечной, схватился за револьвер. Это был единственный твердый предмет, за который он мог схватиться в этом дробящемся, зыбком пространстве. Он двинулся вдоль парапета, держась за перила. Туман мешал идти, холодными хлопьями обвивался вокруг икр. Он высоко поднимал ноги, как рыбак на заболоченном берегу. Вдруг перед ним, как из-под земли, выросло здание. Он поднялся по ступенькам, заметил в глубине большого зала тележку на резиновом ходу и толкнул дверь.

Письменный стол с папками и зеленая лампа, отбрасывавшая на пол большой светлый круг. В кастрюле на плитке булькала вода. Пар, табачный дым и туман. Вся комната пропахла сыростью и карболкой. За письменным столом, сдвинув на затылок фуражку с серебряным гербом, сидел служащий. Другой делал вид, будто греется у батареи. На нем было поношенное пальто, но зато новые, немилосердно скрипевшие ботинки. Он исподтишка наблюдал за Равинелем, неуверенно подходившим к столу.

— В чем дело? — буркнул служащий, раскачиваясь на стуле. Поскрипывание ботинок действовало Равинелю на нервы.

— Я хотел навести справки о жене, — протянул Равинель. — Я вернулся из поездки и не застал ее дома. Я волнуюсь…

Служащий бросил взгляд на Равинеля, и тому показалось, что он с трудом удерживается от смеха.

— В полицию обращались? Где живете?

— В Ангиане… Нет. Я еще никуда не обращался…

— Напрасно.

— Я не знал.

— В следующий раз будете знать.

Равинель в замешательстве повернулся ко второму сотруднику. Тот, грея руки у трубы, бессмысленно глядел в одну точку. Он был толст, под глазами мешки, под желтоватым подбородком жирная складка, почти закрывавшая пристежной воротничок.

— Когда вернулись из поездки?

— Два дня назад.

— Ваша жена часто отлучается из дому?

— Да… То есть нет… В ранней молодости она, случалось, убегала из дому… Но вот уже…

— Чего вы, собственно, опасаетесь? Самоубийства?

— Не знаю.

— Ваше имя?

Это все больше напоминало допрос. Равинелю следовало бы возмутиться, осадить этого непрестанно облизывавшего губы типа, который пристально разглядывал его снизу вверх. Но делать нечего: надо любой ценой узнать правду.

— Равинель… Фернан Равинель.

— Какая она, ваша жена? Возраст?

— Двадцать девять лет.

— Высокая? Маленькая?

— Среднего роста. Примерно метр шестьдесят.

— Какого цвета волосы?

— Блондинка.

Служащий все раскачивался на стуле, опираясь руками о край стола. Ногти у него были обкусаны, и Равинель отвернулся к окну.

— Как одета?

— В синем костюме… Так я думаю.

Наверное, зря он сказал это так неуверенно. Чиновник метнул быстрый взгляд в сторону батареи, словно призывая в свидетели обладателя новых штиблет.

— Не знаете, как была одета ваша жена?

— Да не знаю… Обычно она носит синий костюм, но иногда надевает еще пальто с меховой Отделкой.

— Могли бы узнать поточнее!..

Служащий снял фуражку, почесал затылок, снова ее надел.

— Никого, кроме утопленницы с моста Берси, у меня нет…

— А… все-таки нашли…

— Об этом писали все позавчерашние газеты. Вы что, газет не читаете?

Равинелю казалось, что второй у батареи не спускает с него глаз.

— Подождите минутку… — сказал чиновник.

Он встал и исчез в проеме двери, к которой были прибиты две вешалки. Равинель вконец растерялся и не смел пошевелиться. Толстяк у батареи по-прежнему внимательно разглядывал его. В этом Равинель был уверен. Время от времени поскрипывали ботинки. Затянувшееся ожидание становилось невыносимым. Равинелю мерещились целые штабеля трупов на полках. Противный тип в фуражке, должно быть, расхаживает перед этими полками, как эконом, отыскивающий бутылку «О-бриона» урожая 1939 года или искристое шампанское. Наконец дверь распахнулась.

— Не угодно ли пройти?

Миновав коридор, они вошли в зал, перегороженный пополам громадным стеклом. Стены и потолок были выкрашены эмалевой краской, пол выложен кафельными плитками. Малейший звук отдавался в зале гулким эхом. С плафона падал скудный свет, заполнявший зал тусклыми отсветами. Все это напоминало рыбный рынок в конце дня. Равинеля так и подмывало поискать взглядом обрывки водорослей и кусочки льда на земле… Но тут он увидел сторожа, толкающего тележку.

— Подойдите ближе. Не бойтесь.

Равинель оперся о стекло. Тело на тележке медленно ползло в его сторону, и ему почудилось, будто он видит появляющуюся из ванны Мирей с прилипшими ко лбу волосами в мокром платье, плотно облегающем фигуру. Он подавил странную икоту. И широко раскинув руки, прижался к стеклу. От его дыхания стеклянная перегородка запотела.

— Ну! — весело воскликнул служащий.

Нет, не Мирей! И это еще ужаснее.

— Ну что?

— Не она…

Служащий махнул рукой, и тележка исчезла. Равинель вытер выступивший на лице пот.

— В первый раз такая картинка малость впечатляет, — ухмыльнулся служащий. — Но ведь это не ваша жена!

Он увел Равинеля в комнату и снова уселся за стол.

— Сожалею, как говорится. Если у нас будет что-нибудь новенькое, вас известят. Ваш адрес?

— «Веселый уголок» в Ангиане.

Перо скрипело. Второй чиновник по-прежнему неподвижно стоял у батареи.

— На вашем месте я предупредил бы начальника полиции.

— Благодарю вас, — пробормотал Равинель.

— О, не за что.

И он очутился за улице. Ноги подкашивались. В ушах звенело. По-прежнему стоял густой туман, но теперь его пронизывал красноватый свет, и он напоминал какую-то ткань вроде муслина. Равинель решил добраться до ближайшего метро. Сообразив, куда идти, он наугад перешел улицу. На улице ни единой машины. Звуки как бы блуждали в тишине и уже искаженными доходили до слуха. Иные летели откуда-то издалека; другие замирали рядом. И Равинелю казалось, будто он шагает в толпе невидимок, участвуя в таинственных и торжественных похоронах. То там, то сям неярко, словно ночники, затененные сероватым, развевающимся крепом, поблескивали фонари. В морге Мирей не оказалось. Что скажет Люсьен? И страховая компания? Надо ли их оповестить? Задыхаясь, Равинель остановился. И тут он услыхал рядом с собой скрип ботинок. Он кашлянул. Скрип прекратился. Где этот человек? Справа? Слева? Равинель двинулся дальше. Скрип возобновился. Ха… Ну и ловкачи! Как это они сумели затащить его в морг! Но вот… кто же знал… Приостановившись, Равинель быстро оглянулся и заметил позади силуэт, мелькнувший, но тут же растворившийся в вате. Наверное, вход в метро где-то рядом, в нескольких метрах. Равинель побежал. На ходу он замечал другие силуэты, видел незнакомые лица, будто вылепленные прямо из этого мерзопакостного тумана. Лица мгновенно изменялись, теряли форму, плавились, как воск. Поскрипывание ботинок по-прежнему доносилось до его слуха. Может, человек хочет его убить? Нож, блеснувший в тумане, острая, небывалая боль… Но за что? За что? У Равинеля нет врагов… кроме Мирей! Но разве Мирей могла стать его врагом? Нет, не то…

Метро. Недавние невидимки вдруг снова превращались в людей. Сверкая тысячами капель на пальто, волосах, ресницах, мужчины и женщины вновь обретали обычный облик. Равинель решил подождать преследователя у входа. Он увидел на верхней ступеньке ботинки незнакомца, пальто с оттопыренными карманами. Равинель вышел на платформу. Тот пошел следом. Может, это он похитил труп, а теперь собирается диктовать условия?

Равинель сел в головной вагон и заметил, что потрепанное пальто проскользнуло в следующий вагон. Рядом с Равинелем сидел полицейский и читал спортивную газету. Вот бы дернуть его за рукав и сказать; «Меня преследуют. Мне грозит опасность». Но полицейский скорее всего только удивится…

Ну, а если его слова примут всерьез и потребуют объяснений? Нет. Тут ничего не поделаешь, ничего.

Станции с гигантскими рекламными щитами убегали на поворотах одна за другой. Равинеля прижимало к полицейскому, преспокойно рассматривавшему траекторию полета прыгуна с шестом. Может, оторваться от преследователя? Тут нужны усилия, хитрость, ловкость. Лучше выждать. Да и стоит ли жизнь того, чтобы защищать ее с таким ожесточением?

Равинель сошел на Северном вокзале. Он, не оборачиваясь, знал, что тот, из морга, идет за ним. Едва поредела толпа, как назойливый скрип возобновился. «От этого скрипа можно сойти с ума!» — подумал Равинель. Он подошел к кассе, купил билет до Ангиана. Незнакомец вслед за ним тоже попросил билет до Ангиана, в один конец. На вокзальных часах было пять минут одиннадцатого. Равинель стал искать вагон посвободней. Тогда незнакомцу придется открыться, выложить карты.

Равинель уселся и, как бы занимая для кого-то место, положил рядом на скамейку газету. Появился незнакомец и спросил:

— Разрешите?

— Я вас ждал, — сказал Равинель.

Отодвинув газету, мужчина грузно опустился на скамейку.

— Дезире Мерлен, — представился он. — Инспектор полиции в отставке.

— В отставке?! — не удержался Равинель. Час от часу не легче! Он ничего не мог понять.

— Да, — кивнул Мерлен. — Извините, что я вас преследовал.

У него живые, светло-голубые глаза, не вяжущиеся с отекшим лицом. Цепочка от часов поперек жилета. Толстые ляжки. Все это придает вид добродушия, доброжелательства. Оглядевшись по сторонам, Мерлен наклонился к Равинелю:

— Совершенно случайно я услышал ваш разговор в морге и подумал, что мог бы вам быть полезен. У меня много свободного времени и двадцатипятилетний стаж. Наконец, у меня на памяти десятки подобных случаев. Жена исчезает, муж считает, что она отдала богу душу, а потом, в один прекрасный день… Поверьте, уважаемый, часто лучше бывает выждать, прежде чем заваривать кашу.

Поезд тронулся и медленно побежал среди унылого, серого тумана, кое-где подсвеченного белыми пятнами.

Мерлен дотронулся До колена Равинеля и доверительно продолжал:

— Мне весьма удобно проводить розыск. Я могу делать это незаметно, без шума. Разумеется, я ни в чем не преступлю закона, но ведь и нет оснований полагать…

Равинель подумал о скрипящих ботинках, и ему вдруг стало легче. Этот Мерлен не похож на злодея. Должно быть, не прочь подзаработать: недаром околачивался в Институте судебной медицины. Пенсия у инспектора, надо полагать, не бог весть какая. Что ж, он явился кстати, этот Мерлен. Может, он и докопается…

— Я думаю, вы действительно могли бы мне оказать услугу, — сказал Равинель. — Я коммивояжер и, как правило, приезжаю домой по субботам. И вот позавчера я не застал жену дома. Я выждал два дня и сегодня утром…

— Позвольте мне сначала задать вам несколько вопросов, — шепнул Мерлен, озираясь. — Сколько лет вы женаты?

— Пять. Моя жена отнюдь не легкомысленна, и я не думаю…

Мерлен поднял жирную руку.

— Минутку. Дети у вас есть?

— Нет.

— Ваши родители?

— Умерли. Но я не понимаю…

— Положитесь на мой опыт. Слава богу, он у меня немаленький! Родители жены?

— Тоже умерли. У Мирей только брат. Он женат и живет в Париже.

— Хорошо. Понятно… Молодая, одинокая женщина… Она не жаловалась на здоровье?

— Нет. Как раз три года назад она перенесла тиф. В общем-то она крепкая. Намного крепче меня.

— Вы что-то упоминали о ее неожиданных исчезновениях. Это часто случалось?

— Что вы! Я об этом и не знал. Мирей всегда казалась мне вполне уравновешенной. Иногда нервничала… Ну, раздражалась, в общем, как все женщины…

— Так… Теперь главное. Скажите, она захватила оружие?

— Нет. А между тем в доме был револьвер.

— Она взяла деньги?

— Нет. Она даже сумочку дома оставила. В ней несколько тысячефранковых купюр. У нас были дома кое-какие деньги.

— Она была… я хочу сказать: она была экономна?

— Пожалуй, да.

— Заметьте, ведь она без вашего ведома могла отложить большие деньги. Я припоминаю одно дело в сорок седьмом…

Равинель вежливо слушал. Сквозь мокрое окно он смотрел на постепенно проступавшую в тумане дорогу. Правильно ли он поступал? Или совершал ошибку? Трудно сказать. С точки зрения Люсьен, он, несомненно, действовал разумно. А с точки зрения Мирей? Он так и вскочил. Какая идиотская мысль! И тем не менее! Разве Мирей потерпела бы вторжение этого полицейского? Разве она согласилась бы, чтобы какой-то там Мерлен принялся разыскивать ее труп? Мерлен все говорил и говорил, перебирая воспоминания, а Равинель… Равинель всячески пытался отогнать навязчивые мысли. Не надо торопиться. Не надо забегать вперед. Посмотрим. Обстоятельства сами подскажут, как поступить.

— Что вы сказали?

— Я спрашиваю, ваша жена действительно не взяла с собой никаких документов?

— Да, не взяла. Удостоверение личности, свидетельство на право голосования — все осталось у нее в сумочке.

Вагон встряхнуло на стрелках. Поезд замедлил ход.

— Приехали, — сказал Равинель.

Мерлен встал, порылся в кармане, отыскивая среди многочисленных бумажек свой билет.

— Разумеется, первое, что приходит на ум, — это бегство. Если бы ваша жена покончила с собой, тело давно бы нашли. Посудите сами! Прошло два дня…

А между тем тело-то и нужно было найти. Но как объяснишь Мерлену? Опять все тот же кошмар… Равинелю захотелось спросить у толстяка его документы. Но тот, наверное, принял свои меры предосторожности. Вопрос не застанет его врасплох. Да и в чем тут сомневаться? Разве неправда, что он инспектор полиции? Нет, делать нечего. Спрыгнув на перрон, Мерлен уже поджидал Равинеля. Деваться некуда.

— Пошли, — вздохнул Равинель, — до дому всего несколько минут ходу.

Они брели в тумане, совершенно отгораживающем их от остального мира. Ботинки Мерлена скрипели пуще прежнего, и Равинелю пришлось собрать всю свою волю, чтобы не поддаться панике. Западня! Он попал в западню. И западня эта — Мерлен.

— Правда?..

— Что?

— Нет, ничего… Вот мы и добрались до нашей улицы. Мой дом на другом конце.

— Хорошо еще, что вы узнали его в таком тумане.

— Привычка, инспектор. Я найду свой дом с закрытыми глазами.

Их шаги гулко звучали на цементной дорожке. Равинель достал ключи.

— Как знать? Может, в вашем почтовом ящике что-нибудь лежит? — хмыкнул Мерлен.

Равинель посторонился, и полицейский запустил руку в ящик.

— Пусто…

— Еще бы, — пробормотал Равинель.

Он открыл входную дверь, бросился в кухню, спрятал письмо, лежавшее на столе, и вытащил торчавший в двери нож.

— А у вас уютно, — заметил Мерлен. — Когда-то я тоже мечтал о таком домике.

Он потер руки и снял фетровую шляпу. Равинель увидел большую плешь, а на лбу — ярко-красную полоску от тесной шляпы.

— Будьте любезны, покажите мне ваш дом.

Равинель провел его в столовую, по привычке погасив свет на кухне.

— Ага! Вот и сумочка! — воскликнул Мерлен.

Он открыл ее и вытряхнул на стол содержимое.

— А что, ключей нет? — спросил он, толстым пальцем отбрасывая в сторону пудреницу, бумажник, носовой платок, губную помаду и начатую пачку сигарет «Хай-Лайф».

Ключи? Равинель про них совершенно забыл.

— Нет! — отозвался он, обрывая разговор. — Вот лестница наверх.

Они поднялись на второй этаж. Кровать в спальне, на которой Равинель провел позапрошлую ночь, была не убрана.

— Вижу! — сказал Мерлен. — А куда ведет эта дверь?

— В гардеробную.

Равинель открыл ее и отодвинул в сторону висевшую одежду.

— Все на месте… за исключением пальто с мехом, но жена собиралась отдать его в чистку. Вполне возможно, что…

— А синий костюм? Вы там сказали…

— Да, да… Костюма тоже нет.

— А туфли?

— И туфли все на месте… по крайней мере, новые. Старые вещи Мирей всегда раздает. Так что неизвестно…

— А эта комната?

— Мой кабинет. Заходите, инспектор. Извините за беспорядок… Вот, садитесь в кресло. У меня тут есть бутылка коньяку. Немножко согреемся.

Он достал из тумбочки письменного стола полупустую бутылку и один стакан. Второго не оказалось.

— Садитесь. Я сейчас. Только схожу за вторым стаканом. Теперь присутствие Мерлена немного ободряло его, было не так страшно оставаться в своем доме. Он спустился вниз, прошел через столовую на кухню и оторопело застыл у окна. Там, за решеткой, мелькнул знакомый силуэт…

— Мерлен!

Должно быть, это был страшный крик, потому что инспектор бросился вниз, перепрыгивая через ступеньки, и подбежал к Равинелю без кровинки в лице.

— Что? Что с вами?

— Там!.. Мирей!

X

На улице никого не было. Равинель уже знал, что Мерлен попусту тратит время, что бежать, искать, звать бесполезно.

Отдуваясь, полицейский вернулся на кухню. Он добежал, оказывается, до самого конца улицы.

— А вы уверены, Равинель?

Нет, Равинель не был уверен. Он думал… Он пытался воспроизвести до мельчайших деталей свое первое впечатление, но для этого требовались спокойствие и тишина, а толстяк изводил его вопросами, ходил взад-вперед, размахивал руками. Дом был слишком мал для такого типа, как Мерлен. Инспектор снова вышел из дому и стал за решеткой.

— Послушайте, Равинель (он непроизвольно отбросил «мосье»), вы меня видите? — крикнул он во весь голос.

Смешно. В прятки, что ли, он вздумал играть?

— Ну? Отвечайте!

— Нет. Я ничего не вижу.

— А тут?

— Тоже.

Мерлен возвратился на кухню.

— Ну, Равинель. Признавайтесь. Вы ничего не видели. Вы нервничаете. Вы просто-напросто приняли столб за…

Столб? В общем-то вполне удовлетворительное объяснение. И все-таки… Равинель вспомнил, что тень двигалась. Он рухнул на стул.

Теперь Мерлен прижался лицом к окну…

— Так или иначе вы бы все равно никого не разглядели… Почему вы закричали «Мирей»?

Инспектор оглянулся и, уткнувшись подбородком в грудь, исподлобья, пристально взглянул на Равинеля.

— Отвечайте! А вы меня не дурачите?

— Клянусь вам, инспектор!

Хм… Вчера он уже клялся Люсьен. И почему это все они ему не верят?..

— Ну сами посудите. Если бы на улице кто-нибудь был, я бы обязательно услышал шаги. Ведь я уже был у решетки буквально через десять секунд.

— Может, и не услышали бы… Вы сами шумели бог знает как.

— Оказывается, во всем виноват я!

Мерлен хрипло дышал, его отвислые щеки дрожали. Он потянул из пачки сигарету, чтобы успокоиться.

— Ведь я же специально постоял на тротуаре, чтобы послушать…

— Ну и?..

— Что и?.. Ведь туман не заглушает шагов.

К чему возражать, спорить, объяснять, что Мирей теперь молчалива, как ночь, неосязаема, неуловима, как воздух? Может, она тут, рядом с ними, на кухне… Может, она ждет, когда уберется восвояси этот докучливый малый, и тогда снова даст о себе знать. Черт возьми! Поручить розыски души инспектору уголовной полиции… Смешно! Как мог он всерьез надеяться, что этот Мерлен…

— Что тут судить да рядить? — опять заговорил полицейский. — Дело ясное: у вас была галлюцинация. На вашем месте я бы лучше обратился к врачу. Рассказал бы ему все… свои подозрения, страхи, видения…

Он пожевал сигарету, долго, задумчиво разглядывал стены, потолок, чтобы хорошенько проникнуться атмосферой дома.

— Ну да… наверное, невесело бывало вашей жене день-деньской… — заметил он. — И еще такой муж, хм…

Потом, посматривая сверху на сидящего Равинеля, он снова надел шляпу, медленно застегнул пальто.

— Просто-напросто она от вас ушла. И у меня такое впечатление, что осуждать ее, пожалуй, не стоит.

Вот что подумают люди. Не может же он им сказать: «Я убил свою жену. Она умерла». Рассчитывать больше не на кого. Все кончено.

— Сколько я вам должен, инспектор?

Мерлен вздрогнул.

— Но позвольте… Я не хотел… Наконец, если вы уверены, что кого-то видели…

Ох нет! Только не начинать все сначала. Равинель достал бумажник.

— Три тысячи? Четыре?

Мерлен растоптал на полу сигарету. Он сразу осунулся, постарел, стал похож на жалкого, нуждающегося старика.

— Как вам угодно, — пробормотал он, отвел глаза и, нащупав на столе бумажки, зажал их в кулаке.

— Я бы не прочь оказать вам услугу, господин Равинель… Словом, если у вас появятся какие-нибудь новые факты, я в вашем распоряжении. Вот моя визитная карточка.

Равинель проводил его до ворот. Инспектор тут же растаял в тумане. Но долго еще не смолкал скрип его ботинок. Что ж, он прав. Туман не заглушает шаги.

Равинель вернулся в дом, закрыл дверь, и на него навалилась тишина.

Прислонившись к стене прихожей, он чуть было не застонал. Потом явственно различил промелькнувшую тень — на этот раз не могло быть сомнений. Пусть ему сколько угодно твердят, что он болен. Он хорошо знает, что видел. И Жермен тоже утверждал, что видел Мирей. А Люсьен? Только она не видела. Она трогала, щупала ледяное тело. Она засвидетельствовала смерть. Значит?..

Равинель ущипнул себя, посмотрел на руки. Ошибка невозможна. Факт есть факт. Он прошел на кухню и, заметив, что будильник остановился, ощутил горькое удовлетворение. Будь он болен, он бы не заметил такого пустяка. Усмехнувшись, он остановился у окна: а вдруг это еще повторится? Ага!.. Почтовый ящик. За стенкой ящика что-то белело.

Равинель опять вышел из дому и медленно двинулся к ящику, словно охотник, подкрадывающийся к спящему зверю… И этот болван Мерлен ничего не заметил!

Равинель открыл ящик. Это было не письмо, а просто бумага, сложенная пополам.

«Дорогой,

мне очень жаль, что я еще ничего не могу тебе объяснить. Но я непременно вернусь домой сегодня вечером или ночью. Тысяча поцелуев».

Почерк Мирей! Записка нацарапана карандашом, но сомнений быть не может. Когда она написала эту записку? Где? На стене? На коленке? Как будто у Мирей сейчас есть коленка? Как будто она еще может опереться рукой о стену! Но бумага… Настоящая бумага! Бумага, вырванная наспех, видимо, из блокнота. Остался даже край какой-то печати с синими буквами: «…улица Сен-Бенуа»… Как это понять? При чем тут улица Сен-Бенуа?

Равинель кладет записку на кухонный стол, разглаживает ее ладонью: «Улица Сен-Бенуа». Лоб у него горит, но ничего! Он должен выдержать! Спокойно! Не волноваться. Главное — не давать воли мыслям, от которых просто лопается голова. Сначала выпить. В буфете есть бутылка вина. Он хватает ее, ищет штопор. Где же он? Тем хуже! Времени нет. Он с размаху отбивает горлышко о край раковины, и вино, липкое, как кровь, разбрызгивается во все стороны. Он хватает стакан, наливает в него вина и тут же отпивает половину. Ему кажется, что он весь горит, разбухает. «Улица Сен-Бенуа». Адрес гостиницы? Наверное, адрес гостиницы, что же еще? Значит, нужно найти эту гостиницу. А дальше? Дальше посмотрим. Не могла же Мирей снять номер — это ясно. Но она, несомненно, хочет, чтобы он навел справки, разыскал эту гостиницу. Возможно, она выбрала этот момент, чтобы подать ему решающий знак, привлечь к себе?

Он наливает еще вина, расплескивает его. Наплевать. Теперь он ясно чувствует, что близок к некоему религиозному посвящению. «Мне очень жаль, что я еще ничего не могу тебе объяснить…» Верно, существуют тайны, раскрывать которые можно лишь с великой осторожностью. А Мирей еще так недавно в них проникла! Она вернется домой сегодня вечером или ночью. Ну что ж! И все-таки она постаралась прийти и бросить записку. А это кое-что да значит, обязательно значит. И значит вот что: оба они должны сделать неимоверное усилие, чтобы соединиться. Да! А то они действуют неуверенно, ощупью, словно по разные стороны стекла, как там, в морге, где живых и мертвых разделяет стеклянная перегородка. Бедная Мирей! Он так хорошо улавливает тон ее писем! Она вовсе не сердится. Она счастлива в этом неведомом мире и ждет его там. Она спешит поделиться с ним своей радостью. А он-то боялся! Что там болтает Люсьен? Материалистка! Таинственное для нее за семью печатями! Впрочем, теперь все люди материалисты… Очень странно, что Мерлен не заметил письма. Но именно такие, как он, и не могут видеть некоторых вещей. Надо двигаться!

Третий час. Равинель идет в гараж, поднимает железные жалюзи. Поесть можно и потом. Пища — вещь презренная. Он включает мотор и выводит машину из гаража. Цвет тумана изменился. Он стал голубовато-серым, как будто пропитался мглой. Фары, как две огненные, расплавленные струи, буравят этот нависший над землей пепел. Заперев по привычке гараж, Равинель прыгает в машину.

Странное путешествие! Нет больше ни земли, ни дороги, ни домов, одни бегущие огни, блуждающие созвездия, вращающиеся в холодной, серой бесконечности. Лишь привычный шелест колес предупреждает Равинеля о крае дороги, об улицах, рельсах, бульварах, где скользишь, словно по воску. Приходится наклоняться, присматриваться к бесплотным серым фасадам, чтобы угадать раскрытое устье фиорда, жерло проспекта. Равинель испытывает тяжесть, оцепенение, боль. Он наугад ставит машину у перекрестка Сен-Жермен.

Улица Сен-Бенуа! К счастью, короткая. Равинель шагает по тротуару и тут же натыкается на небольшую гостиницу с табло, где висят всего ключей двадцать.

— Скажите, пожалуйста, не останавливалась ли здесь мадам Равинель?

Его смеривают взглядом. Он не брит, одежда в беспорядке. Его вид, должно быть, внушает беспокойство. Картотеку все-таки просматривают.

— Нет. Что-то не видно. Должно быть, вы ошиблись.

— Спасибо.

Вторая гостиница. По виду очень скромная. В приемной никого. Он выходит в комнатку с кассой. Несколько плетеных кресел, цветочные горшки, потрепанные справочники на низком столике.

— Есть кто-нибудь? — спрашивает Равинель хриплым, чужим голосом.

И тут же думает: ну зачем пришел он в эту гостиницу, где нет ни души? Любой может залезть в кассу или проскользнуть на лестницу, ведущую в номера.

— Есть тут кто-нибудь?

Зашлепали стоптанные башмаки. Из дальней комнаты за кухней выползает на свет старик со слезящимися глазами. В ногах у него вертится черный кот, выгибая хвост трубой.

— Скажите, пожалуйста, мадам Равинель здесь не останавливалась?

Приложив ладонь к уху, старик наклоняется вперед.

— Мадам Равинель!

— Да, да… Я слышу, слышу.

Он ковыляет к секретеру. Кот прыгает на кассу и, жмурясь, наблюдает за Равинелем. Старик открывает книгу, насаживает на нос очки с металлическими дужками.

— Равинель… Вот. Да, она тут.

Глаза у кота превращаются в узкие щелочки. Потом, дернувшись, он опускает хвост и подвертывает его под белые лапки. Равинель расстегивает плащ, пиджак, оттягивает пальцем воротничок.

— Я говорю: мадам Равинель.

— Да, да. Я, слава богу, не глухой. Мадам Равинель. Вот именно.

— Она тут?

Старик снимает очки. Его слезящиеся глаза останавливаются на ящике с ячейками, куда обычно вешают ключи и кладут письма постояльцев.

— Она вышла. Ключ на месте.

Не перепутал ли он ячейки?

— А давно она вышла?

Старик пожимает плечами.

— Вы думаете, у меня есть время караулить, когда приходят и уходят постояльцы? Это их дело.

— Вы видели ее… мадам Равинель?

Старик машинально гладит по голове кота и, видимо, припоминает. Вокруг глаз собираются морщинки.

— Погодите! Это такая блондинка… молодая… пальто с мехом? Верно?

— Она с вами говорила?

— Нет. Не со мной. Ее жена записывала.

— Но… вы слышали, как она разговаривала?

Старик сморкается, вытирает глаза.

— Вы из полиции?

— Нет, нет, — бормочет Равинель. — Это моя приятельница… Я ищу ее уже несколько дней. Она с вещами?

— Нет, — последовал сухой ответ.

Равинель отваживается на последний вопрос:

— Вы не скажете, когда она вернется?

Старик захлопывает регистрационную книгу, вкладывает очки в зеленый футляр.

— Она-то… откуда мне знать. Думаешь, ее нет, а она у себя. Думаешь, она у себя, она ушла… Не могу вам сказать ничего определенного.

И он уходит, сутулый, прихрамывающий, а кот бредет следом, потираясь спиной о стену.

— Подождите, — кричит Равинель и достает из бумажника визитную карточку.

— Оставлю на всякий случай.

— Как угодно.

Старик кладет ее наискосок в ячейку. Номер девятнадцать. Равинель уходит и тут же заскакивает в соседнее кафе. Во рту у него пересохло. Он садится в уголке.

— Коньяку!

Неужели она? Неужели старик уверен в ее существовании? И никакого багажа, даже чемоданчика. «Думаешь, она ушла, а она тут. Думаешь, она у себя, а она ушла». Вот именно. Знал бы он, бедный старикан, какую постоялицу приютил у себя под крышей!.. Может, надо бы поговорить с его женой, единственным человеком, который беседовал с женщиной в пальто с меховой отделкой. Но хозяйки не оказалось на месте. И опять целый ряд свидетельств, вроде бы бесспорных, теряет на поверку свою силу, свой вес.

Швырнув на стол деньги, Равинель бросается на улицу. Сырой туман облизывает ему лицо, туман, пахнущий сажей, рекой и чем-то прогорклым. Равинель делает шаг вперед… второй… третий…

В вестибюле гостиницы никого. Он толкает дверь, и она мягко закрывается. Ключ все еще висит под медным номером, визитная карточка тоже на месте. Затаив дыхание, он на цыпочках подбирается к доске и бесшумно снимает ключ с медной пластинки. Девятнадцатый номер должен быть на третьем или на четвертом этаже. Дорожка на лестнице протерта до дыр, но ступеньки не скрипят. Какой-то странный, уснувший отель! Вот площадка второго этажа. Черная бездна. Равинель достает зажигалку, щелкает ею и держит в вытянутой руке. Коричневый ковер уходит в глубь полутемного коридора. Вероятно, с каждой стороны по четыре-пять номеров. Равинель медленно поднимается выше. Время от времени он наклоняется над перилами и видит внизу в отвратительном тусклом свете нечто неясное, напоминающее контурами мотоцикл. Мирей знала, что делала, когда подыскивала себе убежище. Но разве она искала убежище? Зачем ей оно?

Площадка третьего этажа. Зажигалка освещает номера комнат. Пятнадцать… семнадцать… девятнадцать… Он гасит зажигалку, прислушивается. Где-то спустили воду. Войти или нет? А вдруг он увидит на постели мокрый труп? Нет! К черту такие мысли!.. Равинель старается отвлечься, сосредоточить все внимание на каком-нибудь пустяке. Его бьет озноб. Должно быть, из комнаты слышно, как он здесь копается.

Он опять щелкает зажигалкой, отыскивает замочную скважину. За дверью — ни звука. Что за идиотский, непонятный страх? Ведь ему бояться нечего. Теперь Мирей — его друг. Повернув ручку, он проскальзывает в комнату.

Номер мрачный, пустой. Собрав все свои силы, он подходит к окну, задергивает занавески и зажигает люстру. Резко-желтый свет скудно освещает железную кровать, стол, покрытый скатертью в пятнах, крашеный шкаф, старое кресло. И все же что-то выдает присутствие Мирей — ее духи. Ошибка невозможна. Равинель принюхивается к запаху. Ну, конечно, это ее духи. Он то едва ощутим, то бьет прямо в нос. Дешевые духи Коти. Ими душатся многие. Совпадение? А гребешок на туалетном столике?

Равинель держит его в руках, подкидывает на ладонях. Что, и это совпадение? Он сам купил его в Нанте, в магазине на улице Фосс. Последний зубец сломан. Точно такого не найдешь во всем Париже. И золотистые волосы, закрутившиеся вокруг ручки! И эта крышечка от коробки биоксина, которая послужила пепельницей для окурка «Хай-Лайф». А Мирей всегда курит «Хай-Лайф». Ей нравятся не сигареты, а название. О господи! Равинель садится на кровать. Он готов расплакаться, зарыдать, уткнувшись в подушку, как в детстве, когда не мог ответить на каверзный вопрос отца. А сегодня он не находит ответа. Поглядывая на гребешок и на золотистые волосы, он чуть слышно шепчет: «Мирей… Мирей…» Ах, эти волосы… И снова представляет себе волосы, но уже другие… те, что потемнели от воды и пристали ко лбу. И вот остались только гребешок и сигарета, испачканная губной помадой. Надо расшифровать этот знак, понять, чего хочет Мирей.

Он встает, открывает шкаф, выдвигает ящики. Ничего. Он кладет гребешок в карман. В первое время после женитьбы он иногда расчесывал Мирей по утрам. Как он любил эти волосы, закрывающие голые плечи! Случалось, он зарывался в них лицом, вдыхая запах скошенной травы, возделанной земли. Да, да, это знак. Мирей не пожелала оставить гребешок там, дома, где он был всего-навсего лишенной смысла вещью, и принесла его в эту ничейную комнату, чтобы напомнить ему о временах любви. Ясно, как божий день. Ему остается идти и дальше по скорбному пути, чтобы воссоединиться с ней. Недаром в записке она назначала ему свидание: «Непременно вернусь домой сегодня вечером или ночью».

Отныне сомнений быть не может. Он увидит Мирей. Она явится ему. Посвящение почти состоялось. Воссоединение назначено на сегодня. Равинеля то трясло как в лихорадке, то он вдруг успокаивается. Он подносит к губам сигарету. Он не желает знать, чьи губы уже касались этой сигареты, и, зажав ее в зубах, с трудом подавляет подступающую к горлу тошноту. Мирей часто для него прикуривала. Он высекает из зажигалки пламя и проглатывает первый клуб дыма. Он готов ко всему. Последний взгляд на комнату, где он только что принял решение, которое сам не осмеливается сформулировать.

Он уходит, поворачивает ключ и видит в глубине коридора две фосфоресцирующие точки. Несколько минут назад он бы просто упал в обморок: его нервы на пределе. Но теперь он смело идет навстречу этим двум точкам и наконец видит черного кота, сидящего на площадке. Кот забегает вперед, оборачивается, и на какой-то миг две бледные луны повисают в воздухе. Равинель даже и не пытается приглушить грохот своих башмаков. Когда он спустился на первый этаж, кот издает одно-единственное, но душераздирающее «мяу». На пороге кухни вырастает старик.

— Ее там нет? — бормочет он как ни в чем не бывало.

Нет, — отвечает Равинель, вешая ключ на место.

— Я же вас предупреждал, — продолжает старик. — Думаешь, ее нет, а она там. Что, она ваша жена?

— Да, — кивает Равинель. — Моя жена.

Старик трясет головой как бы в знак того, что он все предвидел, и добавляет себе под нос:

— С женщинами нужно обладать терпением.

И исчезает вместе с котом.

Равинель уже перестал удивляться. Он отдает себе полный отчет в том, что именно сейчас проник в мир, неподвластный физическим законам. Он выходит из гостиницы. Сердце колотится так, будто он выпил несколько чашек крепкого кофе. Туман стал еще гуще. Промозглый холод пронизывает до костей. Туман ему не враг… Хорошо бы наполниться им, раствориться в нем, слиться с ним. Еще один знак. Туман начался в Нанте еще в тот вечер… И служит ему защитным барьером. Надо только постичь смысл всего окружающего!

Равинель отыскивает свою машину. Нужно мигом домчаться до Ангиана. Хилый свет передних фар расстилается по шоссе. Сейчас начало шестого.

Безмятежное возвращение. Равинель испытывает чувство избавления не от тяжести, а от скуки, туманом обволакивающей все его прошлое. Дурацкая работа, немыслимая жизнь — от клиента к клиенту, от аперитива к аперитиву. Он вспоминает Люсьен, вспоминает без всякого тепла. Она далеко, эта Люсьен. Маячит в тумане. Но она помогла ему постичь истину. Впрочем, он постиг бы ее и без Люсьен.

Жужжат, неутомимо бегая по стеклу «дворники». Равинель знает, что не заблудится. Безошибочное уменье ориентироваться его не подведет. Он бесстрашно продирается сквозь гущу тумана. Впрочем, машин на дороге почти нет. Многие опасаются ездить в такую погоду. Им подавай полное освещение, хорошие трассы, обильно утыканные дорожными указателями, регулировщиков на перекрестках. Да и сам Равинель впервые отваживается ехать по глухим, безлюдным дорогам. Он старается не думать о том, что ждет его там, в Ангиане, но душа его полна нежности и странного сострадания. Он набавляет скорость. В моторе стучит. Надо бы показать его механику. Э, да ладно… Все пошло кувырком. Мелкие житейские заботы остались позади.

Встречная машина его ослепляет, задевает крылом и, обдав волной страха, исчезает. Равинель сбавляет скорость. Слишком глупо было бы сегодня угодить в аварию. Ему надо приехать домой с ясной головой. Собрать все свои силы, всю решимость. Равинель осторожно выруливает. Последний поворот. Впереди, как бледное мерцание ночников, далекие огни Ангиана. Он переключает скорость. Вот и его улица. Его знобит. Машина катится по инерции. Он тормозит у ворот. Несмотря на туман, за занавесками виден свет.

XI

За занавесками виден свет. Равинель в нерешительности. Если бы не ужасная усталость, он, возможно, и не вошел бы. Возможно, даже с криком убежал. Он нащупывает в кармане гребешок, окидывает взглядом улицу. Его никто не видит, а если бы кто и увидел, сказал бы: «А вот и мосье Равинель вернулся домой» — и только. Он вылезает из машины и замирает перед решеткой. Все так, как всегда. Сейчас он застанет Мирей за шитьем в столовой. Она поднимет голову:

— Ну как, добрался без приключений, дорогой?

И он снимет ботинки, чтобы не наследить на лестнице, потом пойдет раздеваться. Комнатные туфли он найдет у лестницы. Потом…

Равинель вставляет ключ в замочную скважину. Он возвращается домой. Ничего не случилось. Он никогда никого не убивал. Он любит Мирей. Он всегда любил Мирей. Он все это придумал, чтобы скрасить однообразное существование… И напрасно… Он и без того любит Мирей. Он никогда больше не увидится с Люсьен. Он входит к себе в дом.

В передней горит свет. На кухне, над раковиной, светится лампочка. Прикрыв за собой дверь, он по привычке произносит: «Это я… Фернан!» Принюхивается. Пахнет рагу. Он входит на кухню. На плите стоят две кастрюльки. Пламя отрегулировано умелой и экономной хозяйской рукой. Оно чуть вздувается вокруг горелок голубоватыми колпачками. Кафельный пол вымыт. Будильник заведен. Стрелки показывают десять минут восьмого. Кругом чистота, все вычищено, выскоблено до блеска. Кухня пропиталась запахом рагу. Равинель машинально приподнимает крышку кастрюльки. Баранина с фасолью — его любимое блюдо. Но почему именно баранина? Все это слишком уютно, слишком… мило. Какая благостная тишина, какой… сомнительный покой… Лучше бы хоть немного драматизма. Равинель оперся о буфет. У него кружится голова. Надо бы попросить у Люсьен лекарство. Опять Люсьен? Но тогда… Он ловит воздух раскрытым ртом, как ныряльщик, поднимающийся наверх из бог знает каких глубин.

Дверь в столовую приоткрыта. Ему виден стул, угол стола, полоска голубых обоев. Обои разрисованы маленькими каретами и крошечными башнями. Мирей выбрала рисунок, напоминающий сказки Перро. В сырую погоду она обычно сидит у камина. Равинель останавливается у дверей и наклоняет голову, словно провинившийся мальчик. Но нет, он не ищет слов оправдания. Он ждет, когда его тело подчинится ему, станет послушным, а оно, как назло, все больше и больше деревенеет, сопротивляется, бьется в невидимой, немой борьбе. Сейчас в нем живут два Равинеля, но что же тут удивительного? Живут же в Мирей две Мирей! Два духа, которые пытаются встретиться, два разделенных тела. В столовой что-то трещит, искрится. В камине горит огонь. Бедная Мирей! Наверное, она здорово зябнет! Перед его глазами мелькает картина в ванной. Нет, нет! Немыслимо!

Дрожа всем телом, Равинель приоткрывает дверь. Теперь ему виден весь стол. Он накрыт, Равинель узнает свою салфетку в кольце из самшита. Свет от люстры переливается на грушевидной части графина. Каждый предмет глядит радушно и в то же время… угрожающе.

— Мирей! — шепчет Равинель.

Это он просит разрешения войти. Какое обличье она выбрала? То, которое было у нее раньше… или то, которое она обрела потом… с прилипшими ко лбу волосами, с приплюснутыми ноздрями. А может, еще и третье — расплывчатое, беловатое обличие призрака? Ну-ка! Не распускаться… Не теряться… Как говорит его знакомый автомеханик: «Не отпускать тормоза».

Он осторожно толкает дверь, пока она не упирается в стену и не распахивается во всю ширь. Кресло у пылающего камина, отгороженного медным щитом, пустует. На столе два прибора. Почему два?.. А почему бы и нет? Он снимает плащ, швыряет на кресло… Ага! На тарелке Мирей — записка. На этот раз она воспользовалась писчей бумагой, хранившейся дома.

«Бедный ты мой,

нам положительно не везет. Ужинай без меня. Я вернусь».

Я вернусь! Что за странность! Это не трюк, и этим сказано все. Он придирчиво вглядывается в почерк, как будто возможны сомнения. Но почему же Мирей не подписала две свои последние записки? Может, она — безликая тень? Может, от нее ничего не осталось? Если бы это было так! Если бы он мог разом отбросить и бремя прошлого, и неудавшуюся судьбу, и все, все… Вплоть до имени! Не быть бы больше Равинелем. Избавиться бы от смешного имени заурядного учителя-маньяка, наводившего на него ужас в детстве. О Мирей! Какая надежда!

Он тяжело опускается в кресло и уже твердой рукой расшнуровывает ботинки, потом мешает угли. У камина тепло, как в инкубаторе. Когда придет Мирей, нужно ей все объяснить… Рассказать про Брест, потому что все началось в Бресте… Они никогда не решались поведать друг другу о своем детстве. Что он знает о Мирей? Она вошла в его жизнь в двадцать четыре года, как чужая. Что делала она десять лет назад, когда была еще девчонкой с бантом в волосах? Любила ли играть одна? В какие тайные игры? Может, она тоже играла в туман? Подкрадывался ли к ней страх по вечерам? Преследовал ли ее во сне людоед, щелкавший страшными ножницами? Как и чему она училась? Были у нее подруги? И о чем они секретничали? Почему Мирей вдруг испытывала жгучую потребность уехать, уехать далеко-далеко… Может, даже в Антиб? Они жили вместе, не ведая, что больны одной болезнью, не имеющей названия. Они жили тут, в этом молчаливом доме, а хотели жить в другом месте, неважно где, лишь бы там было солнце, цветы, рай. Вот он всегда верил в рай. Он снова представил себе сестру Мадлен, преподававшую у них в лицее закон божий. Когда она говорила о грехе, у нее делалось злое и свирепое лицо. Она была старая, очень старая, и в своем заостренном чепце иногда казалась просто фурией. Но когда она рассказывала про рай, ей нельзя было не верить. Она описывала его так, словно сама там побывала: огромный, сверкающий огнями лес… повсюду звери, добрые звери с нежными глазами… невиданные цветы, белые и голубые. И, опуская глаза на свои старые, морщинистые, загрубевшие руки, она добавляла: «Там уже не придется работать — никогда, никогда». И его охватывало непередаваемое чувство грусти и счастья. Он уже понял, что попасть в рай трудно.

Он встает, относит ботинки на кухню, ставит их на обычное место — рядом с буфетом. Домашние туфли, купленные им в Нанте, возле площади Ройяль, ждут его у лестницы. Глупые воспоминания, но память у него предельно обострена. Голова забита бесконечными картинами прошлого. Он выключает газ. Есть не хочется. Мирей тоже не захочется есть. Он очень медленно поднимается по лестнице. Лестница освещена. В спальне и в кабинете тоже свет. Это придает дому праздничный вид. Когда они сюда переехали, в первый вечер он зажег свет повсюду, чтобы торжество было полное и волнующее. Мирей тогда хлопала в ладоши, трогала мебель, стены, словно проверяла, не сон ли это.

Он бесцельно бродит по комнатам, ощущая острую головную боль. Постель аккуратно застелена. Пустая бутылка исчезла из-под шкафа. На письменном столе тоже убрано. Он садится за стол, где стопкой сложены разноцветные мужские рубашки. «Бланш и Люеде» потребовали у него отчета… Отчета о чем?.. Он забыл. Все это так далеко, так никчемно! С улицы доносится легкий шум. Он проходит через кабинет, спальню и останавливается у окна, выходящего на улицу. Слышны тяжелые, мужские шаги, потом хлопает дверь. Это пришел домой железнодорожник.

Равинель возвращается в кабинет, не закрывая за собой двери. Он не хочет, чтобы его застали врасплох. Вероятно, он узнает о присутствии Мирей по легкому, чуть заметному дуновению. Но зачем он роется в ящиках письменного стола? Чтобы перебрать в памяти свою жизнь, подвести итог? Или чтобы отвлечься от невыносимого ожидания, порыться в бумагах, чтобы хоть как-то собраться с мыслями? Будильник внизу глухо отсчитывает секунды. Сейчас чуть больше половины восьмого. В ящиках полным-полно бумаг. Проспекты, черновики отчетов, рекламы приманок, удочек, спиннингов, блесен… Фотографии рыбаков на берегу канала, пруда, реки… Вырезки из газет: «Конкурс рыбаков в Норт-сюр-Эрдр… Рыбак из Голя вытащил щуку на двенадцать фунтов. Он пользуется леской Ариана…» Какие пустяки предшествовали этой бессонной ночи! Жизнь, лишенная смысла!

В левом ящике хранится материал для изготовления мух. Равинель испытывает мимолетное сожаление. Все же он был в своем роде художник. Он создавал искусственных мух, как другие создают новые цветы. В каталоге фирмы одна страница отведена цветным мухам Равинеля. Ящик битком набит перьями: пухом, волосами, дрожащими тельцами мух, словно сбившихся в кучу под легким порывом вечернего ветерка. В общем-то такое скопление мохнатых насекомых — зрелище омерзительное. Если даже знаешь, что сделаны они из проволоки, перышек и металла, при виде их — в особенности зеленых — все равно невольно вспоминаешь о шпанских мушках, о груде незахороненных трупов.

Равинель задвигает ящик. Теперь он уже не успеет написать задуманную книгу о мухах. И люди не получат нечто такое, что могло бы… Хватит! Долой слабость! Он прислушивается. Стоит такая глубокая, такая мертвенная тишина, что ему кажется, будто он слышит журчание ручья там, возле прачечной. Конечно, обман слуха. Неприятный обман слуха, от которого надо избавиться любыми способами. Он роется в другом ящике, ворошит бумаги, отпечатанные на машинке, копирки, вторые экземпляры, находит где-то внизу пачку рёцептов. Как это было давно! Еще до свадьбы. Он вообразил, будто у него рак, и совершенно потерял аппетит, не мог проглотить ни кусочка. По ночам он лежал дрожа, ощущая привкус крови во рту. Лишь позже он понял, что его пугало просто само это слово, и он подвергал себя истязанию, воображая, как болезнь гложет его нутро. Он представил себе рак в образе паука, потому что маленьким мальчиком падал в обморок при виде пауков, которых в Бресте было великое множество… Неисчислимое множество… Может, потому-то он и заинтересовался впоследствии мухами. Кто знает?..

На лестнице что-то скрипнуло. Равинель замер. Отчетливый скрип… И снова тишина. Лишь тикает внизу будильник. Наверно, потрескивают дрова. И хотя все лампы зажжены, вдруг делается как-то неуютно. Он чувствует: если Мирей появится там, на пороге комнаты, тогда опять что-нибудь скрипнет, лопнет, со звоном расколется в нем самом, и он рухнет как сраженный. Глупости! Был же он уверен, что у него рак, а вот ведь жив и по сей день. Умереть не так-то просто. Вот доказательство: потребовались две подставки для дров… Ну, хватит! Хватит!

Он выпрямляется, отодвигает кресло. Ему хочется поднять шум, развеять проклятые чары. Он шагает от стены к стене, входит в спальню, открывает гардеробную. Платья висят на плечиках, застыв в терпком запахе нафталина. Еще один идиотский поступок. Что он надеялся тут увидеть?.. С треском захлопывает дверь, спускается с лестницы. Удивительная, безмятежная тишина! Обычно слышно, как громыхают вдали поезда. Но туман все приглушает. Остался лишь несносный будильник! Без четверти девять. Никогда еще она не возвращалась так поздно! То есть… Голова так и раскалывается от нелепых мыслей. С Мирей наверняка случилась неприятность… Несчастный случай!.. В уме смешались все «до» и «после»… Он бредет в столовую. Дрова догорают. Надо бы сходить в подвал. Но он боится идти в подвал. Может, западня в подвале? Какая западня? Никакой западни…

Он наливает себе вина и пьет скупыми, маленькими глотками. Здорово она запаздывает! Он опять поднимается наверх. Ох, до чего же тяжело!.. А если она так и не придет? Ждать до утра или снова до вечера, и снова, и снова?.. У него уже нет сил. Если она не придет, он сам пойдет к ней. Равинель вынимает из кармана теплый, как живая плоть, револьвер. Он похож на блестящую, безобидную игрушку. Большим пальцем откидывает защелку предохранителя. Он уже не способен понять, как действует боек, как производится выстрел. Он не в силах себе представить, как можно приложить это синеватое дуло к груди или виску. Нет! Не так это делается!

Он сует револьвер обратно в карман, опять садится за письменный стол. Может, написать Люсьен? Но она ему не поверит. Решит, что он лжет. Да и что она вообще о нем думает? Хватит! Не стоит обманываться. Она считает его недотепой. Такие вещи угадываются с первого взгляда. Она его не презирает, конечно… Хотя… Нет, это не презрение. Просто она считает его… Она употребила как-то странное слово… Безвольный… или — размазня. В сущности, он такой и есть. От него слишком многого хотели, за него слишком много думали. Слишком часто пользовались его услугами, не спрашивая его согласия. Даже Мирен… Безвольный! И тем не менее Люсьен всегда привлекало… что именно?.. Он прекрасно видел, что она его постоянно изучала, старалась определить его характер и порой была полна неподдельной нежности. Ее глаза, казалось, говорили: мужайся! Или же она расплывчато толковала об их будущем, и все же это были не пустые слова. Правда, она была нежна и с Мирей. А может, она относится по-братски ко всем больным, стоящим у порога смерти. Прощай, Люсьен!

Он рассеянно перебирает разбросанные бумаги. Вытаскивает фотографии. Фотографии Мирей, сделанные «Кодаком», который он подарил ей за несколько дней до ее болезни. Тут есть и фотографии Люсьен примерно того же времени. Он раскладывает в ряд глянцевитые визитки, сравнивает. До чего же изящна Мирей! Худенькая, как мальчуган, хорошенькая, с большими доверчивыми глазами, которые хотя и направлены прямо в объектив, но смотрят вдаль, через его плечо, будто он, сам того не желая, заслонил собой картину неведомого счастья. Будто он по нечаянности загородил от Мирей что-то таинственное, чего она ждала уже давно. Люсьен на фотографии — такая же, как в жизни. Строгая, не сразу запоминающаяся, с почти квадратными плечами, тяжеловатым подбородком и все-таки красивая своеобразной, холодной и опасной красотой… Он… нет, тут нет ни одной его фотографии. Мирей не приходило в голову взять аппарат и сфотографировать его. Люсьен тоже. Он копается в ворохе листков, конвертов. Наконец, находит свое пожелтевшее фото на водительских правах. Сколько ему тут лет? Двадцать один, двадцать два? В ту пору он еще не облысел. Худое, настороженное и разочарованное лицо. Нечеткое изображение. Вот так! И остался от него, Фернана Равинеля, лишь этот полустершийся след. Он погружается в мечты, разглядывая снимки. Составленные вместе, они рассказывают одну грустную историю, которую никогда никто не узнает. Наверно, уже поздно. Десять? Половина одиннадцатого? Через тонкие стены с улицы просачивается сырость. Он продрог, закоченел в своем кресле. Мысли путаются. Он мерзнет от гнетущей тишины и резкого света. Может, тут прямо и уснуть? Может, Мирей придет к нему сонному? Он изо всех сил таращит глаза, со стоном встает. Комната кажется ему чужой, незнакомой. Наверное, он все-таки на секунду задремал. Спать нельзя. Ни в коем случае. Он плетется на кухню. На будильнике без десяти десять. Страшная усталость давит ему на плечи. Ведь он уже много ночей не спал. Руки дрожат, как у алкоголика, страшно хочется пить, в горле пересохло. Но не хочется разыскивать пакет с кофе, идти за кофемолкой. Слишком долго. Он просто накидывает на плечи пальто, поднимает воротник. Интересно, на кого он сейчас похож — обросший, в домашних туфлях? Голубые язычки горящего газа, накрытый стол — минуту назад все это казалось ему ужасным. А теперь ему кажется, будто он ходит во сне по чужому дому. Роли переменились. Это он — призрак. А она — жива и здорова. Стоит ей войти, и он растворится в небытии.

Он кружит вокруг стола. Ему чудится, будто на голову ему напялили слишком тесную шляпу. Вконец обессилев, он выключает свет на первом этаже, поднимается наверх, гасит люстру в спальне и запирается в кабинете. Больше вниз он не сойдет. Он уже не осмелится встретиться с мраком на лестнице, на кухне… Лучше подождать тут…

Время бежит. Равинеля, неподвижно сидящего в кресле, охватывает оцепенение. В голове проносятся бессвязные воспоминания. Но он не спит. Он прислушивается к тишине, удивительной тишине, временами наполняющейся гулом, подобно раковине. Он один, словно потерпевший кораблекрушение и выброшенный на остров, среди моря света. Да, он потерпел кораблекрушение И он утонет, погрузится в тусклый, цепенящий мир рептилий и рыб. Навязчивый, много раз пережитый сон. Ему часто снилось, что он невидимка, проникающий сквозь стены, что он видит всех, а его — никто. Так, во сне, он спасался от страха перед экзаменами. Ему снилось, что он сидит за партой, и все думают, что его нет, а он наблюдает за всеми. И он пробовал довести себя до такой иллюзии наяву. Не от него ли Мирей и научилась быть в разных местах одновременно?..

Что-то тихо прошуршало. Он с трудом сбрасывает дремоту, которая леденит ему ноги и руки. Вытягивает шею, приходит в себя. Ощущение такое, будто с него только что содрали кожу. Что там за шум? Ему показалось, что это шуршат листья в саду. Или это шум с платформы?

Далекий свисток. Снова стали ходить поезда. Должно быть, туман рассеивается.

На этот раз он ясно слышит, как хлопнула дверь. Кто-то ощупывает стены. Щелкает выключатель.

Он дышит осторожно, прерывисто, как умирающий. Воздух с хрипом вырывается из гортани, раздирает ее.

Вот приоткрывается дверь на кухне. И вдруг — четкие, семенящие шаги, сдерживаемые узкой юбкой. Это она. Каблуки отбивают шаги на плитках. — Потом щелкает выключатель на кухне, и у Равинеля судорожно подергиваются щеки, будто свет на кухне его слепит. Тишина. Должно быть, она снимает шляпу. Все как прежде, как всегда… Она идет в столовую.

Он стонет, задыхается, силясь встать… Мирей!.. Нет. Сейчас она войдет. Не нужно… Лязгает кочерга. Обрушиваются догоревшие поленья, звенят тарелки. Льется в стакан жидкость. Вещи заговорили, задвигались. Падает с ноги туфля, потом вторая. Вот уже домашние туфли зашлепали через кухню к лестнице. Топ — и они на первой ступеньке, топ — на второй. Равинель плачет, скорчившись в кресле. Ему не встать, не дойти до двери, не повернуть ключ. Он знает, что жив, что он виновен, что он скоро умрет.

Топ — на третьей ступеньке, хлоп — на следующей. Топ-хлоп, топ-хлоп. Шаги все ближе. Уже на площадке. Бежать, бежать, преодолеть границу, разорвать тонкую перегородку, отделяющую от небытия. Он ощупывает карманы.

Слышно, как на другом конце коридора, в спальне, скользят по паркету туфли, зажигается люстра. Под дверью кабинета проступает полоска света. Она здесь, у самой двери, и тем не менее там никого не может быть. Они прислушиваются друг к другу, разделенные тонкой перегородкой. Живой и мертвый. Но кто из них жив, а кто мертв?

Вот ручка двери медленно поворачивается, и Равинель облегченно вздыхает. Он ждал этой минуты всю жизнь. Пора снова стать тенью. Быть человеком слишком трудно. Больше ему ничего не надо. Мирей его уже не интересует. Он кладет дуло револьвера в рот и сжимает его губами, чтобы испить смерть, как любовное зелье. Забыться. Он с силой нажимает на спусковой крючок.

Эпилог

— До Антиба далеко? — спрашивает пассажирка.

— Пять минут, — отвечает контролер.

Скорый — длинный ряд дрожащих освещенных вагонов — тянулся по насыпи, и за стеклом, исполосованным струйками дождя, виднелись блуждающие огоньки.

Было уже непонятно, где море — справа или слева, и куда направляется поезд — в Италию или в Марсель. Жестокий ливень хлестал по окнам.

— Град, — проворчал кто-то. — Жаль мне туристов, которые приезжают в этом году на побережье.

А вдруг в этом замечании таится какой-то особый смысл? Пассажирка, приоткрыв глаза, увидела мужчину напротив. Он смотрел на нее. Она еще глубже засунула руки в карманы пальто, но как унять их дрожь? Наверно, даже со стороны заметно, что ее лихорадит, что она очень, очень больна… Так она и знала, что обязательно захворает, что у нее не хватит сил продержаться до конца. Когда сел этот мужчина? Уже давно… После Лиона или Дижона… А может, едет от самого Парижа… Теперь не припомнишь… Как трудно собраться с мыслями… Но ясно одно: достаточно задуматься хоть на секунду, и сразу поймешь, что, если женщина кашляет, дрожит в ознобе, значит, она простудилась. А если она простудилась, значат, вся промокла… А дальше уже нетрудно додуматься и до всего остального и даже понять, что она провела целую ночь в брезентовом свертке… Эх, некстати она заболела. Досадно, ни к чему. А может, эта болезнь и опасная — сразу видно, что не простой насморк.

Она закашлялась. Спину ломило. Она вспомнила свою старую подругу. Та простудилась после танцев и заболела туберкулезом. Все говорили: «Бедняжка! Какой крест дня мужа! Невесело иметь жену, прикованную к постели…»

Поезд загремел на стыках. Мужчина встал, подмигнул… Он и в самом деле подмигнул? Или ему просто пылинка в глаз попала?

— Антиб! — пробормотал он.

Вагон заскользил вдоль платформы, покрытой красноватым цементом. Оставаться в поезде и ждать?.. «Невесело иметь жену, прикованную к постели». Фраза все всплывала в памяти. И стала наконец неотвязной. Кто это ее повторяет тихим, еле слышным, опасливым шепотом? Пассажирка схватила чемодан и, покачнувшись, уцепилась за сетку. Лучше уж выйти из вагона, сделать последнее усилие, побороть головокружение. Ах! Спать! Спать!..

Холодный дождь. Нескончаемый тротуар из красного цемента… Сколько еще надо идти, чтобы добраться, наконец, до того неподвижного силуэта, ее силуэта? А та даже рук к ней не протянет… Мужчина исчез. На всем свете уже никого, кроме двух женщин, дороги цвета запекшейся крови и мокрых от дождя рельсов. Еще десять шагов…

— Мирей!.. Да ты больна!.. Ты плачешь?..

Люсьен сильная. На нее можно опереться, положиться. Она знает, куда надо идти и что делать. Да, Мирей плачет… Усталость, тревога. Из-за ветра она плохо слышит, что говорит ей Люсьен.

— Ты слышишь? — спрашивает Мирей. — Он идет за нами?

Она как будто теряет чувство реальности, но прекрасно осознает, что нервная рука прощупывает ей пульс, поддерживает ее, не дает упасть.

— Помогите мне… Дверца…

Это сказала Люсьен. Дальше разверзлась черная дыра. Но все же Мирей понимает, что они едут в такси, потом поднимаются на лифте. Ветер относит в сторону слова Люсьен. Ах, Люсьен не понимает, что все пропало. Надо ей объяснить, надо…

— Успокойся, Мирей!

Мирей замирает. Только чувствует, что должна говорить, должна объяснить, ведь это так важно… Тот, в вагоне…

— Ложись, дорогая. Никто за тобой не следил, уверяю тебя… Никому до тебя нет дела.

Ветер немного стих. Впрочем, какой же ветер в тихой, освещенной ночником комнате. Люсьен готовит шприц. Нет!

Только не шприц! Только не укол! Мирей приняла уже столько лекарств!

Люсьен откидывает простыни. Игла пронзает кожу, щиплет… Простыни снова на месте. Они пахнут свежестью, и Мирей вспоминает ванну, куда ей пришлось окунуться в первый раз, когда Фернан думал, что она уснула. И потом, во второй раз, когда Фернан думал, что она утонула, давно утонула. Ей вдруг вспомнилось все до мельчайших подробностей. Она тогда вся напряглась, как струна. Боялась, боялась, что он заметит в ней признаки жизни. Но Люсьен приготовила брезент… Фернан увидел лишь тело, с которого стекала вода и которое надо было поскорее завернуть. Самое ужасное началось чуть позже… холод, судороги и — ручей возле прачечной. Сердце заходится, вода заливает в ноздри… А едва Фернан отошел, надо было исполнять предписания Люсьен, тотчас же, не откладывая…

Мирей клянется себе, что будет во всем слушаться Люсьен. Она уже испытывает блаженное чувство безопасности. Ей кажется, что лоб у нее горит меньше. Да, надо было во всем слушаться Люсьен!.. Люсьен-то всегда знает, что нужно делать. Не она ли так точно предусмотрела все реакции Фернана? Он не смог задержаться в ванной комнате. Он не смог разглядывать умершую жену… Не смог докопаться до сути, как ни ломал себе голову… Люсьен следила за всем и в любую минуту готова была вмешаться, не полагаясь на судьбу. Даже если бы Фернан раскрыл их замысел… Чем они рисковали? Убивал-то он. Люсьен и сейчас за всем следит. Она склоняется над кроватью. Мирей закрывает глаза. Ей хорошо. Прости, Люсьен, что я тебя ослушалась… Прости, Люсьен, что я навестила брата без твоего разрешения, рискуя все провалить… Прости, что порой я сомневалась в тебе… Ты крепкая, Люсьен. Ах, если б знать, действуешь ты из любви или из корысти…

— Молчи! — шепчет Люсьен.

Значит, Люсьен все слышит, все угадывает… даже самые затаенные мысли. Или она громко разговаривала во сне?

Мирей открывает глаза и видит перед собой — как ни странно! — смущенное лицо Люсьен. Нужно взять себя в руки! Ведь она забыла о главном… Миссия ее еще не закончена. Ухватившись за простыни, она приподнимается.

— Люсьен… я там навела полный порядок: в столовой, на кухне… Никто не заподозрит, что…

— А где записки, в которых ты объявляешь ему о своем возвращении?

— Я вытащила их у него из карманов.

Люсьен никогда не узнает, чего это стоило Мирей. Повсюду кровь! Бедный Фернан! Люсьен кладет ладонь на лоб Мирей.

— Спи… Не думай больше о нем… Он был обречен. К этому шло. Он был не жилец на этом свете.

Как она уверена в себе! Мирей мечется на постели. Ее еще что-то мучит… Какая-то ускользающая мысль… Она засыпает, но в момент просветления успевает подумать: «Но он ведь ничего не подозревал! Он и думать забыл о первом страховом полисе, по которому все деньги отписывались мне!.. Он ведь подписал его только так, чтоб натолкнуть меня на мысль подписать другой полис…» Глаза ее снова смыкаются. Дыхание уже ровней. Она никогда не узнает, как близка была к угрызениям совести.

…Теперь светит солнце. После многих часов беспамятства жизнь начинается сызнова. Мирей поворачивает голову направо, потом налево. Она очень устала, но улыбается, увидев в саду большую пальму, обросшую по стволу черной куделью. По занавескам бегают тени. Листья пальмы тихо шелестят, навевая мысли о несказанной роскоши. Мирей навсегда забыла о вчерашних тревогах. Она богата. Они богаты. Два миллиона! Страховая компания ни к чему не сможет придраться. Ведь двухгодичный срок, предусмотренный на случай самоубийства, истек. Все по закону. Остается только выздороветь.

В голове Мирей вертится все та же фраза: «Невесело иметь жену, прикованную к постели». Щеки у нее чуть порозовели. Никому не весело… Но болезнь ненадолго прикует ее к постели. Люсьен знает верные средства. На то она и врач. Ей снова вспоминаются набережная Фосс и Фернан, берущийся за графин… «Невесело иметь жену, прикованную к постели». На тумбочке стоит графин. Мирей разглядывает его. Графин лучится разноцветными огнями, как те хрустальные шары, в которых гадалки различают линии судьбы. Мирей не умеет читать будущее по хрусталю, она дрожит, и, когда дверь отворяется, тотчас отводит глаза в сторону, как пойманная с поличным.

— Здравствуй, Мирей… Хорошо спала?

Люсьен вся в черном. Она улыбается, подходит к кровати чеканной мужской походкой. Берет Мирей за руку.

— Чем я больна? — шепотом спрашивает Мирей.

Люсьен всматривается в ее лицо, словно раздумывая, может ли она выжить. И не отвечает.

— Это серьезно?

Под пальцами, охватившими запястья, слышно, как пульсирует артерия.

— Это надолго, — наконец вздыхает Люсьен.

— Что у меня, скажи?

— Тихо.

Люсьен берет графин, уносит, чтобы набрать свежей воды. Мирей приподнимается на локтях, вытягивает шею и не сводит глаз с полуприкрытой двери, из-за которой видны светлые обои в прихожей. Она прислушивается к каждому движению Люсьен. Вот забормотала вода в раковине, весело зажурчала в хрустальном графине, потом вдруг зашипела, добравшись до горлышка. Мирей неестественно смеется и, закашлявшись, кричит:

— Все равно! Мне надо было здорово доверять тебе… Ведь у тебя до последней секунды был выбор.

Люсьен закрывает кран, не спеша обтирает графин тряпкой, висящей на стене, и едва слышно цедит сквозь зубы:

— А ты думаешь, я не колебалась?

Поль Александр, Морис Ролан Увидеть Лондон — и умереть

Окна конторы выходили на большую площадь; за деревьями виднелись освещенные бледным солнцем башенки Линкольнз-Инна. Те же деревья, те же башни, то же осеннее солнце, тот же, спокойный и ласковый, лондонский свет. В этом кресле, за этим столом Томас сидел сотни, тысячи раз. И однако все изменилось. Да и был ли он сам сейчас прежним Томасом Брэдли, блестящим адвокатом Линкольнз-Инн-Филдза? Сомневаться, казалось, было бы странно, да и разбросанные по столу фирменные конверты и бланки упорно убеждали его в этом. Но он ничему больше не верил, он ощущал себя кем-то другим — другим человеком в другой шкуре. Будь в кабинете зеркало, он наверняка бы увидел там свое отражение: седые виски, высокий с залысинами лоб, живые глаза, нос с горбинкой — «обаятельно уродлив», говаривала леди Мэксфилд, да, наверно, и не она одна… Но все это лишь внешняя оболочка, за этой ширмой скрывался другой, настоящий Томас Брэдли — и он сейчас его в себе обнаружил, во всяком случае, ему казалось, что только что обнаружил…

Он тяжко вздохнул, отвел взгляд от окна. Нужно было раскрыть эту тетрадь, он знал, что раскроет ее. Но хотя бы еще минутку… Ох, как трудно решиться на это! Снова в глаза бросилась фраза: «Если со мной что-нибудь случится, прошу передать это свидетельство моему другу Томасу Брэдли». Нет, это невозможно! Дэвид не мог умереть! Дэвид, само жизнелюбие, порыв, молодость! Ясные, добрые глаза, белокурая, вечно встрепанная шевелюра, чудесная улыбка… Все это отвергало саму мысль о небытии. Томаса вдруг словно ударило в сердце, он физически ощутил боль. Вот уж не думал он, что способен на такое. Так страдать, да еще из-за ближнего своего, из-за мужчины… Впрочем, он быстро взял себя в руки. В конце концов, может, все это лишь скверный сон…

Он перевернул страницу и стал читать.

Глава первая

Том, я обращаюсь к тебе, потому что, кроме тебя, у меня теперь нет никого в целом свете, потому что ты один в состоянии меня понять. Может показаться нелепым, что я снова рассказываю тебе всю историю, — ведь ты ее знаешь не хуже меня; может показаться смешным, что я тебе пишу, — мы ведь и так видимся с тобой ежедневно; но я испытываю непреодолимую потребность подвести какой-то итог. Мне представляется, что, если я начну излагать мою повесть на бумаге, если восстановлю во всех подробностях эту невероятную историю, постараюсь припомнить все как можно лучше, я в конце концов пойму то, что сейчас от меня ускользает, воссоздам то, что произошло на самом деле; ведь должно же существовать всему этому какое-то объяснение, и мы обязательно его обнаружим.

Когда я вижу тебя, мне почему-то трудно высказать то, что у меня на душе. А ведь весной, когда ты навестил нас в Лейквью, я почувствовал, как возрождается наша прежняя близость. Мы с тобою опять с полуслова понимали друг друга!.. Разлука и время не ослабили нашу дружбу, ту самую дружбу, из-за которой нас в Оксфорде — помнишь? — окрестили Кастором и Поллуксом. Напротив, дистанция во времени и пространстве словно еще больше сблизила нас, а присутствие Пат стало новым связующим звеном. А сейчас… Мне все чудится, что я вижу тебя как бы через стекло, что я говорю с тобой по телефону. Конечно, это моя неутихающая тревога загнала меня в собственную скорлупу, лишила способности реально ощутить присутствие другого человека. Вот почему я берусь за перо. Это моя последняя надежда восстановить живые контакты — с тобою, с жизнью, со счастьем, а значит, и с Пат…

Был четверг, пятнадцатое сентября, когда Пат полупила от матери телеграмму. Всего три недели назад, а я бы мог поклясться, что с тех пор прошли годы и годы. Моя жизнь теперь делится надвое — до телеграммы и после нее. До — было счастье; это слово слишком затаскано, ему не под силу выразить то, что было между мною и Пат. Ты так хорошо знаешь нас, Том, и сумеешь меня понять. Ты знаешь Милуоки, и наше бунгало в Лейквью, и наш сад на берегу Мичигана; Том, ты знаешь меня, а главное — знаешь Пат. Знаешь, что меж нами царит (у меня не хватает духу написать «царила») полная гармония. Мы двое были одно нераздельное целое. Многие этому удивлялись, люди отказывались в это поверить. Им казалось невозможным, чтобы американец и англичанка жили в таком полном согласии… Завистники не желали признать, что после десяти лет супружества наша любовь не угасла. И однако это было именно так — больше того, у нас даже не было детей, просто потому, что вмешательство третьего существа в наш союз казалось нам недопустимым. Не наказала ли нас за это судьба?

Итак, пятнадцатого сентября Пат получила телеграмму. Когда около шести часов я вернулся из банка домой, Пат стояла в гостиной. Я как сейчас вижу ее нежный профиль на фоне окна, а в окне сверкает озеро, и в лучах закатного солнца волосы Пат отливают медью. Я сразу почувствовал что-то неладное; обычно, когда я возвращался домой, она кидалась мне навстречу: даже взглянуть на нее не успеешь — она уже замерла у тебя в объятиях…

Она первая заговорила:

— Мама при смерти. Я должна немедленно ехать.

Для меня это было как гром среди ясного неба. Я ужасно люблю Роз (я зову свою тещу просто Роз) и знаю, что Пат очень привязана к матери, хотя и нередко с ней ссорится. Да и кроме того, я никак не ожидал такой скверной вести: Роз нет еще и шестидесяти, она удивительно молодо выглядит и, насколько мне известно, ничем серьезно не болела. В прошлом году она приезжала к нам на месяц и казалась еще более живой и энергичной, чем всегда.

Я что-то пробормотал в ответ; Пат прочитала мне телеграмму, полученную час назад. Может показаться немыслимым, но я никак не могу сейчас вспомнить, читал я сам телеграмму или нет. Она была отправлена некой мисс Симонс, сиделкой или компаньонкой, не знаю; там сообщалось, что у миссис Роз Стивенс был сердечный приступ, что врач считает ее состояние крайне тяжелым и советует дочери, миссис Патриции Тейлор, срочно приехать.

— Я звонила в агентство, — сказала Пат. — Есть рейс из Чикаго, самолет улетает ровно в полночь. Я буду в Лондоне к вечеру.

Конечно, я и не пытался возражать. Пат должна находиться возле матери, это разумелось само собой. Впрочем, то, что решал один из нас, сразу становилось желанием и стремлением другого.

Я просто привлек Пат к себе и с бесконечной нежностью поцеловал. Но почувствовал, что Пат в этот миг далеко от меня. Хоть она и крепилась изо всех сил, но была охвачена ужасной тревогой и вся словно окаменела.

Потом мы занялись всякими практическими делами — багаж, деньги, поручения, которые мне предстояло выполнить в ее отсутствие. И вот уже пора в путь; я настоял на том, что сам отвезу Пат на аэродром, а в ночное время это занимает добрых три часа: от Милуоки до Чикаго сто тридцать миль. Дорогой мы почти не разговаривали; на трассе всегда большое движение, а я не слишком-то люблю вести машину в темноте. Пат сидела рядом со мной, она была вся как натянутая струна, и оттого, что ее терзала тревога, у меня у самого стоял в горле ком. Время от времени Пат закуривала, два-три раза затягивалась и выбрасывала сигарету в окно. Пока мы доехали до Чикаго, она выкурила не меньше пачки, а дома, бывало, могла неделю не притрагиваться к сигаретам.

До Чикаго мы добрались в половине одиннадцатого, и у нас еще осталось время, чтобы съесть по шницелю в маленькой закусочной на Лууп, которую Пат очень любила; но в этот вечер она была равнодушна ко всему, что нас окружало. Я попытался с нею заговорить, хотел успокоить ее, но быстро понял, что это бесполезно; сомневаюсь вообще, слышала ли она меня. У нас ушло много времени на то, чтобы расплатиться, вывести свой «линкольн» со стоянки и выбраться из города; словом, когда мы попали наконец на аэродром, было уже без четверти двенадцать. Мы едва успели получить заказанный по телефону билет и оформить багаж, как по радио стали приглашать пассажиров, улетающих в Лондон, пройти на посадку. Мы обнялись, и на этот раз я почувствовал у своей груди мою всегдашнюю Пат, такую доверчивую, теплую, словно частичку моей собственной плоти…

Но это длилось не больше мгновения — и вот она уже направилась к контролеру. Через секунду она обернулась, и в резком неоновом свете я еще раз увидел ее точеную фигурку в сером костюме, увидел ее красивый крупный рот, и чистые, как горные озера, глаза, и волосы, отливающие медью… Все происходившее вдруг показалось мне невероятным: словно от моего сердца оторвался живой кусок и его уносит вдаль течением… Пат чуть заметно махнула мне рукой и растворилась в толпе пассажиров. Больше я ее никогда не видел.

Глава вторая

Я заночевал в Чикаго. Было глупо поздней ночью снова пускаться в путь; к тому же я давно собирался повидать Сэма Гендерсона, директора иллинойсского отделения Провиншел бэнк корпорейшн, с которым мне надо было обсудить множество всяких дел. Если уж я оказался в Чикаго, можно было взять в гостинице номер, утром встретиться с Сэмом и вернуться к вечеру в Милуоки. Так я и поступил.

Я боялся, что не скоро засну, но, едва моя голова коснулась подушки, меня тут же сморил сон; спал я долго и крепко, и не снилось мне никаких кошмаров, а если что и снилось, то утром я ничего не помнил. Когда я проснулся, было уже поздно; я торопливо оделся и привел себя в порядок, потом позвонил Сэму Гендерсону, потом уплатил за гостиницу. Когда я за всеми этими делами думал о Пат, у меня уже покалывало где-то под ложечкой, но я не назвал бы это беспокойством или грустью. За десять лет супружества нам с Пат не раз доводилось разлучаться, и, конечно, мне это всегда было не по душе, но каждая такая разлука была мне и в радость, потому что таила в себе предвкушение встречи. Конечно, в этот раз отъезд Пат был вызван тревожными обстоятельствами, чреватыми самым трагическим исходом, и от этого разлука воспринималась мною гораздо более остро; но тревога, которая охватила меня накануне, за ночь прошла, и ко мне вернулась моя обычная жизнерадостность.

Визит к Сэму Гендерсону меня окончательно успокоил. Сэм — мой старый приятель, его общество действовало на меня всегда благотворно. Тем, что меня назначили управляющим милуокского филиала нашего банка, я обязан ему, но, слава богу, мои чувства к нему ни на гран от этого не замутились, а ведь признательность — это палка о двух концах… У нас накопилось множество всяких проблем, требовавших решения, и я просидел у него в кабинете часа два, после чего он потащил меня завтракать. Когда я рассказал ему, что Пат неожиданно вызвали к умирающей матери, он здорово удивился:

— Вы мне никогда не говорили, что у вашей тещи больное сердце.

— Я и сам об этом не знал. Мне всегда казалось, что у нее отличное здоровье.

— Сколько лет миссис Стивенс?

— Точно не знаю. Думаю, лет пятьдесят восемь — пятьдесят девять.

— Обычно женщины начинают следить за своим давлением лет на десять раньше. Ваша теща отнюдь не похожа на тех легкомысленных особ, которые по десятку лет не заглядывают к врачу. Может, она в письмах к Пат упоминала о своей болезни?

— Пат сказала бы мне об этом.

— Да, очень странно… Надеюсь, однако, что все не так страшно, как кажется; сиделка, наверно, всполошилась из-за какого-то пустяка, с перепугу дала вам телеграмму. Помяните мое слово, Дэйв, Пат через неделю вернется, и окажется, что все обошлось благополучно.

Сэм взял с меня слово, что я сразу позвоню ему, как только получу какие-нибудь вести от Пат, и после завтрака мы сразу расстались: он вернулся к себе в банк, а я сел за баранку. На обратном пути не было никаких происшествий. Мне не терпелось скорее добраться до дому, где меня наверняка должна была ждать телеграмма: мы с Пат договорились, что она известит меня, как только повидает Роз.

Но почтовый ящик был пуст, и соседи сказали мне, что с телеграфа никто не приходил. Меня это немного огорчило, но по размышлении я усмотрел в этом добрый знак: если бы Патриция нашла мать в плохом состоянии, она дала бы мне телеграмму немедленно.

На другое утро телеграммы тоже не было. Я напрасно прождал до половины десятого, потом позвонил на почту; мне ответили, что телеграммы не было, и я попросил почтового служащего позвонить мне в банк, как только она придет. В банке на меня навалилась куча дел, и я лишь к обеду спохватился, что так никто мне и не позвонил. Дела, как назло, были пренеприятные: в частности, надо было решить, как поступить с бухгалтером, на которого пало подозрение в подделке подписей; мой помощник настаивал на увольнении, но мне ужасно этого не хотелось, и мы в конце концов решили еще некоторое время подождать; в результате у меня не было времени пойти позавтракать, и я попросил принести мне в кабинет несколько бутербродов. В три часа я вдруг подумал о Пат. Я очень удивился, что так надолго забыл про нее, и стал себя упрекать. Позвонил на почту и был поражен, когда узнал, что для меня по-прежнему ничего нет.

Ничего не было ни в тот вечер, ни назавтра, ни в следующие дни. Ни телеграммы, ни звонка, ни письма — ничего.

Первые двое суток я еще не беспокоился. Как это ни покажется странным, но у меня и мысли не возникло, будто с Пат может что-то произойти. Скажу откровенно, если я что и чувствовал, то только обиду: я, конечно, понимал, что Пат сейчас не до писем, но ведь телеграмму-то из каких-нибудь трех слов, только чтобы меня успокоить, она могла дать! Самое горькое было то, что она не выполнила обещания — поклялась, что сразу по приезде будет мне телеграфировать, и вот, впервые за всю нашу совместную жизнь, Пат не сдержала слова.

Но в воскресенье я все же начал немного тревожиться. Я вообще не умею сидеть сложа руки, праздность действует на меня угнетающе. Наши уик-энды всегда были чем-то заполнены; летом мы обычно выезжали с палаткой на северный берег Мичигана или в район Великих Порогов, а зимние воскресенья проводили у друзей в Чикаго или в Сент-Поле; много раз в течение года мы уезжали с пятницы до понедельника в Нью-Йорк, ходили по магазинам, бывали в театре. А если мы оставались в Лейквью, здесь тоже находилось всегда какое-нибудь дело: вымыть автомобиль, подстричь розовые кусты Патриции, привести в порядок библиотеку… И вообще когда вы любите друг друга, как мы с Пат, это поглощает вас целиком и для скуки просто не остается времени.

Но в это воскресенье оказалось, что делать мне совершенно нечего, да мне и не хотелось что-либо делать. Могу сказать, что с этого дня я по-настоящему начал страдать. Поначалу еще не очень сильно, пока еще как-то неопределенно, неотчетливо, но душевное равновесие я уже утратил. Я потерял тот интерес, тот задор, с каким прежде относился к жизни. Этой жизнерадостности я так больше и не обрел…

Вечером меня вдруг пронзила страшная мысль, болезненная, точно укус осы: а вдруг с самолетом Пат произошла катастрофа? Ведь все эти дни, начиная с четверга, я почти не заглядывал в газеты и не включал радио. Хотя такую вещь, как авария пассажирского самолета, я вряд ли бы пропустил, уж кто-нибудь мне об этом непременно сказал бы… Но где и каким образом получить точную информацию? Я позвонил в авиационное агентство, но в этот час оно уже было закрыто. Позвонил на милуокский аэродром и узнал, что за последние дни не произошло ни одной аварии; но, когда я попросил подтвердить, что все пассажиры рейса Чикаго — Нью-Йорк — Лондон благополучно прибыли в пятницу на место, мне ответили, что для получения такого рода информации требуется время и в воскресенье это сделать трудно, поэтому мне советуют позвонить в авиационное агентство завтра утром. Нужно ли говорить, что я всю эту ночь глаз не сомкнул, безуспешно пытаясь уверить себя в беспочвенности моих страхов. Я встал на рассвете, принял сперва горячую ванну, а потом ледяной душ и, не надеясь больше на телефон, помчался в агентство. Разумеется, я приехал слишком рано, и мне пришлось прождать на улице около часа. Наконец появился служащий, я вошел, обратился к секретарше, она подозвала другую, и та позвонила в Чикаго.

Через десять минут мои страхи были развеяны. Самолет, которым в четверг в двенадцать часов ночи улетела Пат, благополучно прибыл в Лондон; полет проходил нормально, машина приземлилась в лондонском аэропорту в шесть вечера по Гринвичу, и миссис Патриция Тейлор значилась в списках прилетевших и прошедших через контроль пассажиров. Я почувствовал такое облегчение, что чуть не расцеловал всех подряд — секретаршу, лифтера, швейцара. На улице я с трудом удержался, чтобы не запеть во все горло. Конечно, кое-что оставалось еще неясным, я по-прежнему не понимал, почему Пат молчит, но я выяснил главное: она жива и здорова.

Час был еще ранний, и я зашел на почту. Телеграфный служащий, которого я, впрочем, давно знал, терпеливо выслушал в третий или в четвертый раз всю мою историю, которую я ему рассказывал раньше по телефону. Выслушал и дал мне разумный совет.

— А вы не думаете, — сказал он, — что каблограмма, которую вам послала миссис Тейлор, могла просто затеряться? Время от времени это случается. По какой-то таинственной причине, до которой мы никак не можем докопаться, некоторые телеграммы идут до адресата целую неделю. Если хотите, я попробую это расследовать. Но если вам нужно получить быстрый ответ, не лучше ли вам самому телеграфировать миссис Тейлор?

Как я раньше об этом не подумал? Даже не поблагодарив своего собеседника, я схватил телеграфный бланк. И вдруг сообразил, что не знаю, живет ли Пат у матери или остановилась в гостинице. Во время предыдущих поездок в Лондон бывало и так и этак, иногда она жила у Роз, иногда же — то ли потому, что у моей тещи бывало слишком шумно и беспокойно (Роз любила устраивать у себя в доме приемы), то ли ради большей независимости — останавливалась в «Камберленде»; я уже упоминал, что Пат и Роз не всегда друг с другом ладили.

На этот раз Пат должна была, пожалуй, поселиться в доме у матери, чтобы все время быть с нею рядом; но, с другой стороны, если у постели Роз дежурит сиделка (та самая мисс Симмонс, которая дала телеграмму), то Пат могла предпочесть и гостиницу, и тогда это скорее всего «Камберленд», где мы всегда останавливались, когда бывали в Лондоне вдвоем. Самое правильное было бы телеграфировать в оба адреса. После короткого размышления я послал Пат на адрес матери следующую телеграмму: «Беспокоюсь твоим молчанием момента отъезда точка телеграфируй или звони немедленно точка люблю тебя точка твой Дэйв». Вторую телеграмму я послал не на имя Пат, а в дирекцию гостиницы «Камберленд», чтобы получить ответ даже в том случае, если она там не остановилась.

Остаток дня я провел спокойно, ко мне даже вернулось хорошее настроение. Правда, оно немного испортилось вечером, когда, придя из банка домой, я не нашел никакого ответа, но, честно говоря, меня это не удивило: чтобы добраться от Милуоки до Лондона, телеграмме обычно требуется двенадцать часов, а на обратный путь, учитывая разницу во времени, и того больше.

И действительно, ответ из «Камберленда» я получил назавтра в полдень. Почтенное заведение не имело чести принимать у себя миссис Патрицию Тейлор с апреля 1954 года.

— А другой каблограммы у вас для меня нет? — спросил я у служащего, который прочел мне по телефону этот текст.

— Нет, мистер Тейлор, больше нет ничего.

Даже если Пат остановилась в другой гостинице, она должна была найти мою телеграмму в доме матери и тотчас же мне ответить. Все это было непостижимо. Я ждал до среды, до вечера, меня опять терзала тревога; это была уже другая тревога, глухая и неотвязная, с привкусом обреченности и даже некоторого раздражения, которое обычно охватывает человека, когда он сталкивается с чем-то необъяснимым.

В среду, в пять вечера, моя тревога перешла в ярость. Каблограммы курсировали между Лондоном и Милуоки вполне нормально, об этом свидетельствовал ответ, полученный из «Камберленда»; Пат благополучно пребывала в Лондоне, это бесспорно, авиакомпания не могла ошибиться. Чем же тогда объяснить это молчание? И вдруг меня словно током ударило. Пат благополучно пребывала в Лондоне?.. Да, конечно. Но это было в прошлую пятницу! И отсюда вовсе не следует, что она находится в Лондоне и сейчас. Пат могла по неизвестной мне причине покинуть Лондон. Могла?.. Но почему, почему? Если она не подает никаких признаков жизни, значит, она оказалась в таких обстоятельствах, что не может этого сделать. Значит, ее где-то держат против ее воли. Значит… Я кинулся к телефону и позвонил в полицию.

С Керком Брауном меня соединили моментально. Керк Браун — начальник милуокской полиции; как управляющий банком, я часто имею с ним дело, и у нас превосходные отношения. Он сказал, что сделает все от него зависящее, чтобы помочь мне, и через десять минут я уже сидел у него в кабинете.

Керк внимательно выслушал мой рассказ, немного подумал и спросил:

— Короче говоря, что я должен для вас сделать, Дэйв?

— Отыскать мою жену.

— Для этого сначала нужно, чтобы она пропала.

— А разве она не пропала?

— Строго говоря, у вас нет никаких доказательств. Мне трудно начать расследование на том лишь основании, что вы не получаете вестей от миссис Тейлор в течение… в течение недели… нет, даже меньше чем недели. Ведь так? Знаете, Дэйв, в жизни встречаются жены, очень хорошие жены, которые гораздо дольше не подают о себе вестей.

Если бы я был в нормальнее состоянии, я должен был бы вспомнить, что три года назад от Керка Брауна ушла жена; но в эту минуту я был совершенно неспособен думать ни о ком, кроме Пат.

— При чем тут другие жены! — Я почти кричал. — Наплевать мне на то, как поступают в подобных обстоятельствах другие жены, Пат и я — случай совершенно особый. Больше трех дней не писать мне — со стороны Пат это так же невозможно, как… как…

Должно быть, вид у меня был безумный, потому что Керк, который в начале беседы насмешливо улыбался, вдруг перешел на отеческий тон и стал увещевать меня, словно капризного мальчишку:

— Конечно, Дэйв, конечно. Но вы должны меня понять. Полиции требуются более конкретные доказательства. Вот вы сами говорите: авиационное агентство подтверждает, что миссис Тейлор благополучно приземлилась в лондонском аэропорту… Нужен какой-нибудь след, нужна ниточка, зацепка… К примеру, письмо, говорящее о том, что ее в таком-то месте ждали, а она туда не явилась…

— Но перед вами телеграмма из гостиницы «Камберленд»!

— Она там заказала себе номер перед выездом из Милуоки?

Я вынужден был признать, что номера она не заказывала и что, более того, я даже не знаю, собиралась ли Пат вообще останавливаться в «Камберленде».

— Вот видите, Дэйв… Если вы так настаиваете, я, конечно, могу попросить ФБР связаться с нашим посольством в Лондоне… Но я сомневаюсь, что они на это пойдут… Вы ведь знаете, у ФБР есть дела посерьезней.

— Не с посольством надо связаться, а со Скотланд-Ярдом!

— У меня нет на это никаких прав… во всяком случае, при нынешнем положении вещей. Но вот что я вам скажу, Дэйв. Никто не вправе запретить вам самому предпринять какие-то розыски. Вы мне как-то говорили, что у вас есть в Лондоне друг, адвокат. Никто лучше, чем он, не поможет вам в этом разобраться…

Прости меня, Том, но до этой минуты я ни разу о тебе не подумал. Керк Браун подсказал мне самый разумный путь. Правда, я сделал последнюю попытку его переубедить:

— Не думаете ли вы, что расследование, если оно будет предпринято вами, лицом официальным, пойдет куда успешнее и быстрее, чем все мои самодеятельные демарши? Авторитет американской полиции…

— В таких делах оказаться на месте происшествия важнее всякого авторитета. Телеграфируйте вашему другу, старина. Разумеется, если вам понадобится моя поддержка…

Я поблагодарил Керка Брауна — но только из чистой вежливости. Я был страшно зол на него. Правда, впоследствии я вынужден был признать, что неторопливая рассудительность Керка и совет, который он мне дал, оказались гораздо более полезными, чем та суетливая деятельность, которую мог развернуть на его месте другой полицейский. Но так или иначе, а мне не оставалось ничего другого, как последовать его советам. Однако я был совершенно выбит из колеи и никак не мог придумать текст телеграммы, которую хотел тебе послать. Промучившись не меньше получаса, но так и не выжав из себя ни слова, я решил, что проще будет позвонить, но телефонистка сказала, что из-за разницы во времени вряд ли меня соединят с Лондоном раньше завтрашнего утра, а в моем истерическом состоянии и пятиминутное бездействие было невыносимо.

И тогда я вспомнил про Сэма Гендерсона: ведь он просил меня позвонить и сообщить о здоровье моей тещи. Я уже говорил тебе, что у Сэма особый дар действовать на меня успокаивающе; он как никто умеет меня встряхнуть, мягко вывести из состояния подавленности, в котором я пребывал довольно часто, особенно до моей женитьбы. Я заказал Чикаго и через минуту услышал в трубке голос Сэма Гендерсона.

Я снова изложил по порядку всю историю, рассказал, конечно, и о посещении Керка Брауна. Сэм задал мне несколько вопросов, потом сказал:

— Ждать больше нельзя, Дэйв, вы должны туда ехать.

— Куда? — тупо спросил я.

— В Лондон. Если Пат в самом деле исчезла — а я считаю, что у вас есть все основания для беспокойства, — только вы один сможете сделать все необходимое, чтобы ее разыскать. Ваш друг Брэдли будет вам, конечно, очень полезен, но розыск может оказаться длительным и трудным, и лишь у вас хватит на это терпения и упорства.

Сэм был тысячу раз прав. Однако из какого-то постыдного малодушия (ты ведь прекрасно знаешь, в глубине души я малодушен) я все еще колебался.

— Но, Сэм… не могу же я вот так взять и уехать. А банк?

— Имеете же вы право в чрезвычайных обстоятельствах взять отпуск на несколько дней. Если бы вы сломали ногу или заболели скарлатиной, банк сумел бы найти выход из положения. А в вашем теперешнем состоянии какой из вас работник… — И добавил с сердечностью: — Если центральное правление станет выражать недовольство, я вас прикрою. Вы ведь знаете, Дэйв, что всегда можете рассчитывать на меня.

Если бы Сэм оказался передо мной в эту минуту собственной персоной, я бы бросился к нему на шею; я был так растроган, что с трудом пролепетал несколько слов благодарности.

Сутки, последовавшие за этим разговором, были настолько заполнены хлопотами, что я почти забыл о своем горе. Мне пришлось продиктовать с полсотни писем, потом я вводил Майка Флетчера, своего заместителя, в курс самых различных дел, потом несколько раз звонил в агентство, дабы лишний раз удостовериться, что для меня оставлено место в самолете на завтрашний рейс, потом телеграфировал тебе, что в пятницу вечером буду в Лондоне, и телеграфировал в «Камберленд», чтобы мне приготовили комнату, потом собирал вещи в дорогу…

Майк Флетчер любезно предложил проводить меня до Чикаго, чему я был очень рад, ибо, если я отправился бы туда самолетом или поездом, мне пришлось бы выезжать из Милуоки значительно раньше, а ехать на машине одному и три часа сидеть за рулем мне совершенно не улыбалось. Благодаря внимательности и доброму нраву Майка, который вообще отличный парень и относится ко мне с особенной любовью и восхищением, чего я совсем не заслуживаю, поездка в Чикаго прошла для меня легко, и я не мучил себя поминутно воспоминаниями о такой же точно поездке, которую неделей раньше совершил вместе с Пат. В Чикаго я пообедал вместе с Сэмом и Майком, которые наперебой старались меня развеселить, и, надо сказать, им это удалось. Кроме того, Сэм дал мне ряд превосходных советов, как мне вести свой розыск в Лондоне, если все окажется очень сложным.

— Но мы тут с вами сочиняем целый полицейский роман, — добавил он, — а Пат, наверно, ужасно бы удивилась, если б узнала, какой из-за нее поднялся переполох. Ну да ладно, Дэйв, маленькое путешествие вам при всех условиях не повредит! Это будет для вас двадцатый или тридцатый медовый месяц, и, держу пари, недели через две мы приедем в аэропорт встречать Дэйва и Пат, а они будут глядеть в глаза друг другу, как два голубка, что, замечу мимоходом, становится в вашем возрасте уже чуточку смешным! Как вы думаете, Майк?

Майк ничего не ответил. Шуточки Сэма были ему неприятны. К тому же, хотя он, разумеется, мне никогда об этом не говорил, у меня всегда было ощущение, что он недолюбливает Пат.

Они проводили меня на аэродром, и мы расстались в том самом месте, где я покинул Пат.

Я улетал ровно через неделю после нее, час в час, минута в минуту. Улетал тем же самолетом и в тот же самый путь.

Глава третья

После напряжения предшествующих дней я вдруг ощутил огромную усталость; если бы мне тогда сказали, что сразу по выходе из самолета я увижу Пат, у меня даже не хватило бы сил по-настоящему обрадоваться. Я старался на чем-то сосредоточиться, пытался представить себе, как неделей раньше в этом салоне сидела Пат, разглядывал пассажиров. Самолет был полон, но ни одно лицо не показалось мне интересным, умным, человечным, если не считать молодой женщины, которая отдаленно, очень отдаленно напоминала мою жену. Она тоже летела одна, и лицо у нее было испуганное и тревожное — бедный маленький подкидыш… Неужто и у Пат было на лице такое же выражение отчаянья, преждевременной усталости от жизни? Нет, представить себе это было невозможно. Пат, такая гордая, так прекрасно собой владеющая, и вдруг… А впрочем… В моем тогдашнем смятении чувств я уже не очень понимал, что рядом сидит не Пат, а незнакомая пассажирка. Моя жена представала передо мной в обличье этой незнакомки. Может быть, кто-нибудь из соседей заговорил с ней… Меня ведь тоже одолевало искушение заговорить с одинокой путешественницей, но, к счастью, наши места были довольно далеко друг от друга… Может быть, с Пат кто-то заговорил, и, кто знает, не здесь ли таилась причина ее исчезновения? Но нет, моя Пат не стала бы вступать в разговор с незнакомцем, не дала бы вовлечь себя в авантюру. Уж это наверняка! Одно то, что я позволил себе дойти до таких чудовищных предположений, показывало, в каком смятении я пребывал. Сэм, конечно, прав. Я приеду — и увижу Пат у постели матери; ее молчание получит какое-то объяснение, и теперешний кошмар останется лишь воспоминанием. Я попытался представить себе, как все произойдет — радость встречи, объятия… — и вдруг с испугом обнаружил, что лицо Пат расплывается, становится непривычным, чужим… Я закрывал глаза и старался вызвать в памяти ее облик, но ее черты размывались, и передо мной возникали глаза, нос, рот хорошенькой незнакомки, одиноко сидевшей за три кресла от меня… Я боролся, старался восстановить свою близость с нею, с моей женой, но она уходила все дальше и дальше. Мысли мои начали мешаться, сознание затуманилось, я уснул.

Первый раз я проснулся, когда мы приземлились в Айдлуайлде. Я не очень понимал, что происходит, где я, почему я тут оказался; хотел встать, но стюардесса попросила меня оставаться на месте до полной остановки самолета. Несмотря на оглушительный шум моторов и ослепительный свет прожекторов, я тут же снова заснул и уже не просыпался до самого Шэннона. Ярко светило солнце, отражаясь в стеклах аэровокзала тысячами огней; ирландские холмы были зелеными до неправдоподобия. Сон подействовал на меня благотворно; я еще был озабочен, но уже не был растерян. Как только я открыл глаза, во мне мгновенно взял верх другой, настоящий Дэйв, каким ты меня когда-то любил, Том, каким меня знали нынешние друзья, — человек действия, четких и быстрых решений. Я машинально поискал глазами одинокую путешественницу, но она исчезла: должно быть, вышла в Нью-Йорке. Спросил у своего соседа, который час, — было три часа дня; мои часы показывали десять. Хороший кусок бифштекса окончательно восстановил мои силы, и я думаю, Том, что, когда я сошел с самолета в лондонском аэропорту, никто не назвал бы меня безутешным любовником, потерявшим свою возлюбленную; ты мне так и сказал, и я надеюсь, ты говорил искренне…

Я был рад тебя снова увидеть; могу даже сказать, что предвкушение встречи с тобой поддерживало меня на протяжении всего перелета. Я бы, конечно, предпочел, чтобы эта встреча произошла при более веселых обстоятельствах; но так уж создан человек — во всяком случае, так уж создан я: среди самых тяжких тревог в моей душе остается место для маленькой радости, и, когда я увидел тебя в холле аэровокзала, по ту сторону перегородки, меня захлестнула волна настоящего счастья, словно я обрел частичку Пат. Но тебе не удалось — прости, что я так говорю, — ты не смог поддержать во мне это ощущение счастья. Может быть, я несправедлив, может, это произошло по моей вине? Не знаю. Мы с тобой дружески обнялись, но через десять минут, когда мы ехали к центру Лондона, я почувствовал себя еще более одиноко, чем до нашей встречи, мне показалось, что придется мне вести эту страшную битву одному, не ожидая ни от кого помощи, и что старина Том Брэдли улетучился… так же, как Пат…

Ты помнишь, наверно, нашу беседу. Я рассказал тебе обо всем, что случилось; тебя это крайне удивило, особенно удивило то, что Пат не связалась с тобой, не сообщила тебе о своем приезде, чем подтверждались мои самые худшие опасения. Ты посоветовал мне немедленно отправиться к теще; ты был занят и не мог меня сопровождать, но мы условились, что встретимся в девять часов и вместе поужинаем.

Ты высадил меня у «Камберленда»; я сообщил дежурному в холле о своем прибытии, оставил у него чемоданы и, не поднимаясь в номер, даже не вымыв рук и не переодевшись, вскочил в первое попавшееся такси.

Последние годы Роз жила в небольшой квартире в Саут-Кенсингтоне, у самого парка. Прежде, еще в то время, когда я только познакомился с Пат, Роз занимала целый дом в Челси, очень пышный и красивый, но содержать этот викторианский особняк с многочисленной прислугой стало слишком накладно и хлопотно, и она сняла на Глостер-Роуд прелестную четырехкомнатную квартиру на третьем этаже; всего в доме было четыре или даже пять этажей — вещь довольно редкая в этом квартале. Я был там всего один раз, два года назад, во время моего последнего приезда в Лондон; место показалось мне очень тихим и спокойным, а дом — достаточно элегантным для моей тещи, которая не отличалась особым снобизмом, но при этом ни за что на свете не согласилась бы «опуститься классом ниже».

Такси уже ехало вниз по Парк-Лейн, и я вдруг ощутил лихорадочное возбуждение. Я приближался к цели своего путешествия; сейчас я смогу наконец что-то узнать — даже неважно, что именно, но что-то выяснится непременно; Роз Стивенс или ее сиделка, если сама она слишком больна, чтобы меня принять, скажут мне, когда они видели Пат в последний раз; теща придаст моим поискам нужное направление; или, еще проще, Пат сама мне расскажет, что с нею случилось, и объяснит мне причину своего молчания. Не доезжая Гайд-Парк-Корнер, такси свернуло на Найтсбридж. Было половина восьмого, на улицах царило оживление, лондонские домохозяйки, так же скверно одетые, как и в мой прошлый приезд, устремлялись за покупками в бакалейные лавки, едва не попадая под колеса автомобилей. Вереницы двухэтажных автобусов напоминали гигантских ископаемых ящеров. Небо было ясным, заходящее солнце золотило на Найтсбридж красные кирпичные фасады, играло в прятки на парковых решетках, ласкало плечи прекрасных амазонок, гарцевавших по Роттен-Роу; Лондон с удовольствием плескался в солнечных лучах, прежде чем погрузиться в ночь. Я увидел вдали купол Альберт-холла, и у меня задрожали руки, через пять минут я буду на месте.

— Три шиллинга, сэр.

Это был тот самый дом, сомневаться не приходилось. Я сунул шоферу две полукроны и нажал на звонок.

Никакого ответа.

Я осмотрелся по сторонам. Нет, я не ошибся, это был действительно дом 49 по Глостер-Роуд, и я снова нажал на звонок третьего этажа. Правда, возле звонка не было дощечки с фамилией, но Роз жила на третьем этаже, в этом я был уверен, и на этаже была лишь одна квартира. Я позвонил еще раз.

Никакого ответа.

Роз куда-то ушла? Это исключалось: человек, у которого неделю назад был сердечный приступ, сидит дома. Не в состоянии мне открыть? Но ведь там есть сиделка. Умерла?..

Я затрезвонил что есть мочи, но по-прежнему никто не отзывался; тогда я стал поочередно звонить во все звонки, расположенные у входа.

На сей раз я добился результата. Окно первого этажа возле самой двери приоткрылось, и в нем показалась продолговатая лошадиная физиономия, увенчанная седыми космами.

— В чем дело? — зарычала эта милая женщина.

— Прошу прощения, мадам, — пробормотал я, — не могли бы вы мне сказать…

— Вы что, хотите поднять на ноги весь квартал? — завопила она, не давая мне закончить фразу. — Попробуйте только еще раз позвонить, я вызову полицию. Мне доверено следить здесь за тишиной и порядком. Это почтенный, уважаемый дом…

Она говорила на таком ужасающем «кокни», что я с великим трудом понимал ее.

— Прошу извинить меня, — снова начал я, стараясь сохранить хладнокровие. — Я ищу миссис Стивенс, но она как будто не отвечает…

— Миссис Стивенс? — переспросила мегера.

— Да, миссис Стивенс, которая живет на третьем этаже. Я ее зять и хотел бы…

Она злобно уставилась на меня.

— Что вы мне плетете? Нет здесь никакой миссис Стивенс. Хотела бы я знать, зачем вам понадобилось сочинять свои небылицы!..

Я даже растерялся. Я был измотан треволнениями последней недели, всеми своими страхами, усталостью после тяжелой дороги. Все вдруг поплыло перед моими глазами, и, чтобы не упасть, я ухватился за ручку двери.

— Не прикасайтесь к ручке, — завизжала старуха, — я только сегодня тут все начистила!

Великим усилием воли я взял себя в руки.

— Я ничего не сочиняю, мадам, — сказал я со всей твердостью, на какую был способен в эту минуту. — Могу присягнуть перед судом, что миссис Роз Стивенс — моя теща и, когда я в последний раз ее навещал, она жила на третьем этаже этого дома.

Женщина разглядывала меня в упор.

— И когда же это было?

— Что… когда?

— Когда же вы последний раз навещали ее?

— Немногим более двух лет назад.

— Не слишком-то внимательный зятек, — криво ухмыльнулась она. — Два года!

— Я живу не в Лондоне, — машинально сказал я.

— Ах, не в Лондоне! Так вот что, нет в этом доме никакой Стивенс! Будь вы сам президент Эйзенхауэр, я ответила бы то же самое!

И она с грохотом захлопнула окно.

Я едва не задохнулся и опять не раздумывая нажал на звонок первого этажа. Результат сказался немедленно: привратница в ярости снова распахнула окно.

— Если вы немедленно не уберетесь, я вызову полицию! Не знаю, зачем вам так приспичило пролезть в этот дом. Ваши басни что-то очень уж подозрительны. Нет здесь никакой Стивенс!

И она захлопнула окно с такой злостью, что чуть не посыпались стекла.

Все было как в кошмарном сне. Да и вся эта история с самого начала была похожа на кошмар. Телеграмма, поспешный отъезд Пат, ее необъяснимое молчание… А теперь вдобавок исчезла Роз! Когда мне было семь лет, в Нью-Йорке в большом универсальном магазине я потерял свою мать; сперва я храбро пытался отыскать ее, но все лица, на которые я поднимал глаза, оказывались чужими, и все руки, к которым я тянулся, тоже были чужими; чужие дамы торопливо и равнодушно проходили мимо. Я с огромным трудом сдерживал слезы, ведь меня всегда учили, что мальчики не должны плакать. Я пошел к выходу и очутился на залитой солнцем Тридцать третьей улице, совершенно один в целом мире, в мире слепом и глухом. Никогда с тех пор не испытывал я подобной тоски. И вот теперь меня охватило точно такое же чувство: я стоял на тротуаре Глостер-Роуд и ощущал себя таким же одиноким, жалким и беспомощным, как двадцать восемь лет назад на тротуаре Тридцать третьей улицы. В это мгновение я подумал о тебе, Том, ты был единственной ниточкой, которая в этом кошмаре еще связывала меня с явью, с действительностью, но тебя не было рядом, ты бросил меня; я не знал, куда ты пошел… Конечно, можно было вернуться в гостиницу и там дожидаться девяти часов, но сидеть в гостинице сложа руки показалось мне еще более невыносимым: целый час бездействия, целый час не иметь возможности что-то предпринять, а Пат исчезла, Пат угрожает опасность… Впервые я с такой точностью сформулировал эту гипотезу; до сих пор о реальной опасности я не думал, но теперь, когда я был так измучен, так обозлен и встревожен, я вдруг осознал: Пат в опасности. И эта мысль больше уже не покидала меня, не покидала ни на минуту — и в тот день, и все последующие дни; она неотступно грызла меня, как лисенок, который терзал живот юного спартанца: Пат больна, Пат ранена, Пат сидит взаперти; с каждой секундой положение ее становится все более угрожающим, и я просто не имел права на передышку!

Эти мысли ожгли меня, как удар бича. Для того, чтобы найти Пат, я сначала должен был найти Роз. Сам толком не понимая, что делаю, я перешел улицу и направился к табачной лавчонке, расположенной на углу Глостер-Роуд и поперечной улицы.

Молодая особа со вздернутым носиком сидела за крохотным прилавком и непринужденно болтала с седеющим джентльменом, который, как все элегантные англичане определенного возраста, чем-то очень напоминал Антони Идена.

Я прервал их беседу и попросил пачку «Плейерз». Я не переношу английского табака, но инстинктивно почувствовал, что вызову меньше недоверия, если не буду афишировать свое американское происхождение. Но моя предосторожность оказалась напрасной, ибо юная табачница, уловив, очевидно, мой акцент, любезно сообщила, что у нее имеется «Честерфилд». Я что-то пробормотал и в конце концов взял «Честерфилд» вместо «Плейерз»; наступила короткая пауза, табачница одарила меня дружеской улыбкой, но потом, видя, что я нем как рыба, возобновила свою беседу с Антони Иденом, который стоял, картинно облокотившись о прилавок.

Тут я все же решился и объяснил причину моего замешательства.

— Я ищу одну даму, она жила в том доме напротив, но мне сказали, что она здесь больше не живет, и теперь я не знаю, где мне ее искать.

— Ничего нет удивительного, — отвечала она. — Дом три месяца как продан, всем жильцам пришлось выехать. Новые владельцы заняли весь дом… Наверно, с вами говорила привратница? Вот уж ведьма так ведьма! Ее все здесь терпеть не могут; уму непостижимо, как эти люди, с виду вполне порядочные, могут держать такую мерзкую прислугу!

Хотя это объяснение вряд ли могло помочь моим розыскам, но все же в нем было что-то обнадеживающее. Если Роз переехала на другую квартиру, то моя телеграмма до Пат не дошла и она, разумеется, не могла мне на нее ответить. Может, в этом и следовало искать разгадку: телеграмма, которую дала мне по приезде Пат, потерялась, мою телеграмму она не получила, и вот из-за этих пустяков я порчу себе кровь… Но почему Роз не сообщила Пат своего нового адреса? А если сообщила, то почему Пат мне об этом ни слова не сказала? Нет, все равно здесь что-то было не так.

— А вы не посоветуете, — продолжал я свои расспросы, — как мне узнать новый адрес жильцов этого дома?

— Боюсь, что это будет непросто, — сказала она, радостно улыбаясь. — Из этой мегеры миссис Белл вы ничего не вытянете. Да она, наверно, и не знает, куда прежние жильцы переехали. А новые владельцы, говорят, где-то путешествуют. Я здесь тоже совсем недавно торгую и вряд ли могу вам помочь. Почтальон придет только завтра утром; если хотите, я у него спрошу, но он тоже странный какой-то… К тому же я не уверена, что он что-нибудь знает. Вообще-то он парень неплохой, только пьяница, — добавила она доверительно и расхохоталась, словно сказала что-то необычайно остроумное; ей, конечно, и в голову не приходило, какой мучительной пыткой была для меня ее болтовня. — Может, вам в лавку зайти? — продолжала она. — Это отсюда недалеко, и они, очевидно, еще не закрыли. Там вам, наверно…

Тут в разговор вступил Антони Иден. Тоном непринужденным и весьма высокомерным он произнес:

— Прошу меня извинить, но ваши предположения абсолютно лишены здравого смысла, Откуда этим торговцам знать подобные вещи? Не будет ли с моей стороны нескромностью, сэр, — обратился он ко мне, — узнать у вас фамилию дамы, которую вы разыскиваете?

— Отнюдь, — отвечал я. — Это миссис Роз Стивенс. Я ее зять.

— Миссис Стивенс! Конечно, конечно. Вдова, не так ли? Изящная, весьма элегантная дама… Я, кажется, познакомился с нею у моих друзей. Я давно живу в этом квартале и…

Я судорожно ухватился за эту соломинку:

— И вы знаете, куда она переехала?

— Куда переехала? Ах, нет, этого я не знаю…

Я снова оказался в тупике. Девушка смотрела на меня с сочувствием, но при этом вид у нее был довольно глупый; Антони Иден вновь застыл в высокомерном молчании. Видимо, мне не оставалось ничего другого, как ретироваться.

И все же хозяйка курносого носика внезапно нашла решение, о котором до сих пор почему-то никто не подумал.

— А может, по телефону узнать? Если, конечно, эта дама значится в телефонной книге…

Да, эта дама там значилась, только под старым адресом… Однако любезная табачница позвонила в справочное бюро, и через пять минут я располагал следующей информацией, краткой и точной:

«Миссис Роз Стивенс проживает в Хэмпстеде, Виллоу-Роуд, 18».

Глава четвертая

Путь в Хэмпстед показался мне нескончаемо долгим. Смеркалось, а Лондон в отличие от других больших городов с наступлением темноты становится зловещим и мрачным. Я бывал прежде в Хэмпстеде, но совершенно забыл, как туда ехать, и мне казалось, что такси везет меня самым кружным путем. Мы обогнули парк, проехали мимо Паддингтонского вокзала; я узнал большие дома и магазины на Эджвер-Роуд, узнал деревья и стены Сент-Джонс-Вуд; потом машина нырнула в лабиринт кривых провинциальных улочек, словно я оказался в каком-нибудь заштатном городишке Новой Англии.

Я очень устал, и в душе моей была полная безнадежность. Прежде чем взять такси, я попытался позвонить по номеру, который мне дали в справочном бюро, но никто не ответил. Конечно, это еще ни о чем не говорило: если Роз больна, она не может подойти к телефону, а если здорова, наверно, ее просто нет дома. Но я уже не верил, что все вдруг войдет в нормальную колею, что все препятствия могут быть разом устранены… Я даже не был уверен, что вообще обнаружу миссис Стивенс в Хэмпстеде!

Стадо совсем темно, ночь была туманной и враждебной. Такси петляло по едва освещенным улицам; голова у меня раскалывалась, из-за левостороннего движения все плыло перед глазами; попадая в Британию, я первые двое суток чувствую себя отвратительно. Мне нужно было бы выспаться, но я знал, что не смогу заснуть до тех пор, пока что-то не выясню, пока не увижусь с тещей и не поговорю с ней, пока не найду хоть какую-то, пусть самую хрупкую, точку опоры в этой бездне неуверенности и страха.

— Это здесь, сэр.

Виллоу-Роуд — небольшая опрятная улица, расположенная на склоне Хэмпстедского холма. Дом, возле которого мы остановились, был двухэтажный, я не столько видел, сколько угадывал в темноте его очертания; ни в одном окне не было света.

— Вы уверены, что это дом восемнадцать? — спросил я у шофера.

— Совершенно уверен, сэр, предыдущий дом — номер семнадцать[2].

Все это было странно. В такой час Роз должна уже быть дома. Может, она в гостях? Или ей стало хуже и она в больнице? Однако я тут же отметил в душе, что уже не верю ни в какой сердечный приступ… Но не могла же моя теща, даже если ее положили в больницу, оставить свой дом без присмотра, должен быть какой-то сторож, кто-нибудь из прислуги.

— Подождите меня, пожалуйста, — сказал я шоферу.

Я нащупал какую-то ручку рядом с калиткой: наверно, это звонок. Я потянул ручку, зазвенел колокольчик, высокие ноты прозвучали для меня сардоническим смехом. Разумеется, никто не ответил. Я бы даже удивился, если бы кто-нибудь вышел ко мне.

Я попросил таксиста развернуться и осветить фарами вход. Красивая двустворчатая калитка, красивые пилястры. На одной из пилястр вырезан номер. Восемнадцать. К другой прикреплен почтовый ящик. Свет фар не попадал на него, и, чтобы прочесть фамилию, мне пришлось воспользоваться зажигалкой — ее подарила мне в мой день рождения Пат. Я прочел: «Роз Стивенс-Бошан». Сомнений быть не могло. Моя теща француженка, после фамилии покойного мужа она всегда ставит свою девичью фамилию.

Я уже хотел было погасить зажигалку, но мне показалось, что там еще что-то написано; я поднес язычок пламени поближе и разобрал корявую надпись, сделанную мелом прямо на ящике: «В отъезде до 25 сентября».

Должно быть, это написал почтальон для своего сменщика.

Если бы Роз была в больнице, никто не стал бы писать, что она в отъезде, да еще указывать точную дату ее возвращения. Надпись на почтовом ящике могла появиться лишь в одном-единственном случае — если теща уехала отдыхать. Значит, телеграмма, которую Пат получила неделю назад, была ложью и понадобилась для того, чтобы заманить Пат в ловушку… Правда, сердечный приступ мог случиться с Роз после ее отъезда, и в этом случае телеграмму послали оттуда, где Роз заболела… Но почему тогда Пат ничего мне об этом не сообщила? Нет, такого быть не могло.

И тем не менее надо было срочно все это выяснить. Я огляделся; в соседнем коттедже горел свет. Может быть, там я что-нибудь узнаю? Я попросил шофера подождать еще немного; в ответ он пробурчал, что ему решительно все равно, на какой улице спать.

Я позвонил в соседнюю калитку, и мне тотчас отворил какой-то человек, видимо садовник; он выслушал мои объяснения, покачал головой и пригласил зайти в дом. Я немного подождал в тускло освещенном, но уютном холле, обставленном с той простодушной безвкусицей, которая так свойственна провинциальной британской буржуазии. Ко мне вышла хозяйка, добродушная, седовласая, с круглым румяным лицом, поразительно похожая на свою мебель. Она не проявила ко мне ни малейшего недоверия и приняла меня так, будто мы тысячу лет знакомы, даже заставила меня проглотить бокал отвратительного хереса. Ее звали миссис Портер. Не задав еще ни одного вопроса, я вскоре уже знал, что она вдова, как и моя теща, что у нее трое взрослых сыновей и все они были на войне, один служил в авиации, другой на флоте, третий в войсках противовоздушной обороны, и все трое, слава богу, остались живы, все трое женились и уехали из материнского дома, но она их не удерживала, потому что каждый должен следовать по жизни своим собственным путем; она вполне ладит со всеми тремя невестками и до безумия обожает двух своих внуков и пятерых внучек, одна из которых гостит сейчас у нее, и она была бы счастлива мне ее показать, но девочка, к сожалению, уже спит.

Я сидел, как на раскаленных угольях, и не мог вставить в этот поток интереснейшей информации ни единого слова. Но вот наконец миссис Портер перешла к волновавшей меня теме.

Да, разумеется, она хорошо знает мою тещу. Правда, миссис Стивенс всего три месяца как поселилась на Виллоу-Роуд, но обе дамы сразу же подружились, ведь обе они вдовы и их дома стоят бок о бок. К тому же миссис Стивенс женщина очаровательная и в высшей степени изысканная; таких приятных особ наверняка и при королевском дворе нечасто встретишь. И она очень обязательная: когда в августе миссис Портер уезжала отдыхать, миссис Стивенс сама первая предложила взять к себе ее кота; заодно я выяснил, что все три невестки миссис Портер не выносят животных, и это было ее главной к ним претензией; впрочем, бедненький Пусси совершенно бы растерялся, если бы ему пришлось покинуть родную улицу. Нет, миссис Стивенс за все время, что она живет на Виллоу-Роуд, ни разу не болела, правда, она жаловалась соседке, что иногда в зимние месяцы ее мучает ревматизм, но ведь всем известно, что с ревматизмом люди до ста лет живут, и она, миссис Портер, всегда говорит, что такая вот добрая старая болячка куда лучше всех этих новомодных хворей, которые моментально уносят вас в могилу… Да, миссис Стивенс уже недели две как уехала, а до этих пор она никуда надолго не отлучалась, потому что надо было привести в порядок дом и участок; переезд на новое место дело ох не простое, и всего каких-то два месяца прошло, с июня по август, — этот срок совершенно недостаточен, чтобы обставить дом основательно и уютно. Но миссис Стивенс удивительно быстро и хорошо с этим справилась, дом у нее — ну прямо игрушка! Естественно, что после таких хлопот ей необходимо было отдохнуть, и миссис Портер сама ей посоветовала уехать куда-нибудь на пару недель. Ах, куда же она уехала? Постойте, постойте… Нет, помню только, что это или Борнмут, или Брайтон, если, конечно, не Бристоль; во всяком случае, начинается на букву «Б», это уж точно. Впрочем, вполне возможно, что это просто Дувр.

Да-да, конечно, ужасно обидно, что я проделал такой дальний путь, прилетел из-за океана и вот оказалось, что тещи нет в Лондоне; миссис Стивенс придет в отчаяние, когда узнает, что все так неудачно получилось. Она много рассказывала миссис Портер о своей дочери и обо мне; о зяте она всегда говорила с большим уважением и любовью. Нет, миссис Портер никак не может вспомнить, Борнмут ли это, Брайтон или Дувр… Но если даже и знать, в какой город уехала миссис Стивенс, разве отыщешь человека в таком многолюдном месте, если тебе не известно, в какой гостинице он остановился… Почтальон? Нет, почтальон адреса не знает, миссис Стивенс просила, — чтобы всю корреспонденцию сохраняли на почте до ее возвращения; и она, конечно, правильно поступила: почта в наше время из рук вон плохо работает и простое изменение адреса влечет за собой потерю доброй половины писем. Но как же это она не предупредила ни дочь, ни зятя, что уезжает из Лондона? Это очень странно. Может быть, письмо, в котором она сообщала об этом, тоже пропало? Такое случается на каждом шагу! Да вот, пожалуйста, не далее как позавчера…

Спрашивал ли кто-нибудь миссис Стивенс за эту неделю? Нет, никто не спрашивал. Миссис Портер не выходила из дому, а из окна ей видно почти все, что происходит на улице… Молодая блондинка? Нет, совершенно исключено.

Я прекратил расспросы. Начни я объяснять миссис Портер причину моего путешествия, она бы только перепугалась и страшно всполошилась, а в ее душу, чего доброго, закрались бы всякие подозрения на мой счет, и все завершилось бы новым нескончаемым потоком слов… Но две вещи я установил совершенно точно: Роз не было в Лондоне, когда неизвестное лицо послало на имя Пат телеграмму о том, что ее мать тяжело больна; и Пат ни разу не была в доме матери.

Когда, проделав обратный путь, показавшийся мне еще более долгим, чем путь в Хэмпстед, я снова оказался в «Камберленде», на свидание с тобой я давно опоздал. Портье передал мне твою записку, где ты сообщал, что не можешь больше ждать; ты предлагал мне прийти к тебе в контору на следующее утро, к десяти часам.

Я был так измучен, что даже не огорчился. Съел бифштекс в баре, поднялся в свой номер и сразу лег. Но несмотря на усталость, не мог заснуть. Я лежал в темноте с открытыми глазами, снова и снова перебирая в уме нелепые условия неразрешимой задачи.

Глава пятая

Почему я написал, Том, в начале этого дневника, что ты показался мне другим, не похожим на самого себя? Я был к тебе несправедлив. Не знаю, что я делал бы без тебя в это субботнее утро. Когда в одиннадцатом часу я пришел к тебе в контору, мной безраздельно владело отчаяние; еще немного, и я бы вообще отказался от всяких розысков, так и не успев их толком начать. Но ты нашел именно те единственные слова, которые были мне так нужны, — ты стал говорить о Пат. И я снова воспрянул духом. Мы перебрали с тобой все гипотезы и все варианты и пришли к выводу, что только полиция может мне помочь и что необходимо поскорее туда обратиться. Благодаря тебе я избежал всех формальностей, проволочек и многочасовых ожиданий: через полчаса я был в кабинете сэра Джона Мэрфи, возглавляющего службу розыска пропавших без вести лиц. Разве мог я надеяться без твоей помощи попасть так легко в Скотланд-Ярд — утром в субботу и сразу к начальнику, без предварительной записи на прием, миновав все инстанции?..

Я не люблю полицейских, но должен признать, что Мэрфи мне сразу понравился. В нем есть спокойствие, воспитанность, мягкость (прекрасно сочетающаяся с решительностью) — словом, те качества, которые чрезвычайно редко встретишь в американской полиции, даже у самых высших чинов. Ни разу во время нашей беседы в то утро я не почувствовал в нем желания приуменьшить серьезность дела, с которым я к нему пришел; он ни на секунду не усомнился в правдивости моих слов и, даже высказывая предположения, для меня неприятные, — думаю, высказать их он был обязан, — делал это с большим тактом и словно бы нехотя.

— Можете ли вы утверждать, — спросил он, — что между вами и миссис Тейлор не было никаких… э-э, никаких недоразумений? Абсолютно ли вы уверены в том, что она ничего не скрыла от вас?.. Я хочу сказать, не скрыла ничего такого, что могло бы пролить свет на ее исчезновение?

Мне стоило большого труда не вспылить, как это было со мной в Милуоки, когда Керк Браун позволил себе предположить нечто подобное. Правда, сэру Мэрфи это было более простительно, чем Керку Брауну, поскольку Мэрфи не знал Пат, а если говорить честно, простительно им обоим… Но как мне было убедить их, что они заблуждаются? Моя реакция на их вопросы не имела ничего общего с возмущением, обуревающим ревнивого мужа, для которого невыносима самая мысль, что жена от него что-то скрывает, что она обманывает его. Нет, в данном случае речь шла совсем не о том. Конечно, если бы я узнал, что Пат любит другого, это было бы для меня страшным ударом, и все же, думаю, я бы мог допустить, что это возможно; из любви к Пат я бы мог ее даже простить. Но никто (кроме тебя, Том, в этом я уверен), никто не может понять, что Пат не способна меня обмануть; это вещь совершенно немыслимая, невозможная, потому что Пат — неотъемлемая часть меня самого. Было бы, скажем, нелепостью обвинять свою руку или ногу, что они вас обманывают. Такое обвинение лишено всякого смысла. И так же бессмысленно подозревать или обвинять в этом Пат; она словно часть моего тела, исчезновение ее можно сравнить лишь с ампутацией ноги или руки, но ведь это — несчастный случай, и предвидеть его нельзя.

Конечно, я не мог все это высказать сэру Джону Мэрфи (я и тебе-то все объяснил сейчас очень бессвязно). Но я нашел для него другой аргумент:

— Ваш вопрос был бы оправдан, сэр, если бы моя жена покинула Милуоки по собственной воле. Но вы забываете, что ее вызвали телеграммой и что телеграмма эта была, по всей видимости, подложной, поскольку моей тещи в момент отправления телеграммы в Лондоне не было.

Сэр Джон мягко улыбнулся:

— Вы слишком торопитесь с выводами. Мы в полиции привыкли быть более осторожными. Чтобы принять выдвигаемую вами версию, нужно иметь свидетельство вашей тещи, что представляется трудным, поскольку она в отъезде. Нужно, далее, увидеть эту телеграмму и проверить, откуда она отправлена. Всю эту часть расследования произвести невозможно, во всяком случае сейчас. Заметьте, я ведь не отрицаю, что между телеграммой, о которой идет речь, и исчезновением миссис Тейлор может существовать какая-то связь — это представляется даже очевидным; однако это еще не то, что мы называем доказанным фактом. Во всем, что вы мне сообщили, пока есть лишь два совершенно бесспорных момента, а именно: во-первых, ваша жена прибыла в лондонский аэропорт в пятницу 16 сентября, и, во-вторых, с тех пор вы о ней ничего не знаете. — И добавил участливо, без малейшей иронии: — Этого мало. Но ведь наша обязанность — разыскивать лиц, которых нас просят разыскать, а вас мне горячо рекомендовал мистер Брэдли.

— Как вы собираетесь действовать? — спросил я.

— Методами самыми традиционными, которые чаще всего оказываются и самыми лучшими…

— А именно?

— Сначала справимся в больницах. Времени это займет немного, и, чтобы вас успокоить, скажу сразу: я весьма сомневаюсь, что это даст какой-нибудь результат. Если с миссис Тейлор действительно произошел несчастный случай, мы бы наверняка опознали ее и вы давно уже были бы извещены. Конечно, она могла стать жертвой нападения и грабитель мог отобрать у нее документы, но в этом случае извещена была бы полиция; все больницы, все психиатрические лечебницы, все морги незамедлительно сообщают нам обо всех неопознанных лицах, живых и умерших, но ни одна из жертв последних дней не подходит под приметы миссис Тейлор… Разумеется, я это еще раз проверю.

Я дал самому себе клятву сохранять хладнокровие в течение всей беседы, но, когда Мэрфи произнес слово «морги», я в ужасе вздрогнул и мне потребовалось напрячь всю свою волю, чтобы подавить ощущение дурноты.

— Мы должны будем так же, как это принято у нас, — продолжал начальник отдела розыска, — обойти все гостиницы и меблированные комнаты; судя по вашему рассказу, я весьма сомневаюсь, что мы обнаружим там миссис Тейлор. Но кто знает?..

Что-то в его тоне мне не понравилось, но я не решился его прервать.

— И наконец, если до вторника мы не нападем на след, придется сообщить приметы миссис Тейлор через прессу, радио и телевидение. Я попрошу вас дать мне фотографию вашей жены, желательно четкую, а также самым подробным образом заполнить этот бланк. Предпочитаете ли вы сделать это сейчас или займетесь этим попозже и принесете мне к вечеру?

— Лучше уж не терять даром времени, — отвечал я.

У меня было при себе две фотографии Пат. На одной она была изображена во весь рост, в простом летнем платье, с развевающимися на ветру волосами; это был моментальный снимок, который я сделал в нашем саду в Лейквью. Второй портрет был выполнен профессиональным фотографом прошлой весной для милуокской газеты, когда Пат получила первую премию на рекламном конкурсе «Элегантная автомобилистка». Оба снимка были превосходны, и все же, глядя на них, я чувствовал, насколько они бессильны передать истинный облик Пат, ее красоту, ее обаяние… Мэрфи попросил дать ему обе фотографии, и я, разумеется, не стал с ним спорить. У меня в чемодане были и другие фотографии Пат; но, отдавая сэру Джону эти два снимка, я испытывал тяжелое чувство, словно терял ее заново.

Заполнять бланк оказалось и вовсе мучительно. Во всех этих вопросах, таких точных и вместе с тем безличных, есть что-то бездушное; ни один из них словно бы и не применим к человеку, которого надо описать, но при этом все они сообща обкладывают его со всех сторон и берут безжалостно в клещи. На каждой графе я застывал в нерешительности, боясь ошибиться… Цвет волос — светлый, рыжеватый, каштановый? Цвет лица — бледный, матовый, нежный? Особые приметы? Мне казалось, что я описываю труп.

Передавая Мэрфи фотографии и приметы Пат, я робко спросил его, не собирается ли он также опросить служащих в аэропорту.

— Разумеется, мы это сделаем, но на успех я не рассчитываю. Через аэродром проходят за сутки тысячи людей, и очень редко бывает, чтобы служащие кого-нибудь запомнили.

— А когда я могу надеяться… что-то узнать?

— Пока ничего вам не обещаю. Подобные розыски иногда тянутся месяцами, а иногда заканчиваются за неделю. Во всяком случае, я буду держать вас в курсе; оставьте мне свой телефон.

— Я живу в «Камберленде».

— Хорошо. Я позвоню вам в середине следующей недели, сообщу, как идут дела, и попрошу вас, если понадобится, приехать.

С замиранием сердца я задал последний вопрос:

— Сэр Джон, а каковы ваши… прогнозы?

— О каких прогнозах может идти речь, если мы еще не начали расследования? И вообще в нашем ремесле прогнозы противопоказаны.

— Но все-таки, — не сдавался я, — ведь составилось же у вас на основании моего рассказа какое-то мнение, гипотеза…

— Если уж вы так хотите, могу вам сказать, что вашу жену, пожалуй, действительно заманили в ловушку; телеграмма, которую она получила, доказывает это. Но зачем было ее заманивать — вот в чем вопрос. Если бы речь шла о похищении ради выкупа, похититель давно бы уже вас известил.

— А может быть, он это сделал и его послание дожидается меня в Милуоки? Он вряд ли рассчитывал, что я сразу сюда примчусь.

— Весьма возможно.

Аудиенция была окончена, я распрощался.

Это первое мое обращение в официальные инстанции огорчило меня и расстроило. Покидая кабинет сэра Джона Мэрфи, я почувствовал, что еще больше отдалился от Пат; я предавал ее исчезновение огласке — и словно бы делал его очевидным, реальным, бесповоротным. До визита к Мэрфи я еще надеялся на чудо, теперь же мне оставалось одно — дожидаться результатов расследования.

Все эти мои рассуждения были, конечно, глупостью, о чем ты мне и сказал, сказал очень вежливо, но достаточно недвусмысленно, когда мы час спустя обедали с тобой в Сохо, в маленьком ресторанчике. Ты помнишь этот обед, Том? На душе у меня было смутно и тревожно, но, как и накануне, в аэропорту, единственной радостью для меня была возможность хоть немного побыть с тобою вдвоем. На этот раз ты был безупречен. Да и вообще можешь ли ты быть другим, Том! Как я был к тебе несправедлив, когда написал, что ты изменился…

Мы вспоминали Оксфорд, наше первое знакомство, наше учение. В ту пору ты воплощал для меня весь мир, знания, истину. И разве не тебе обязан я всем в своей жизни? Я был еще глупым нью-йоркским щенком, совершенно невежественным, неспособным понять, разобраться, что хорошо и что плохо, что красиво и что безобразно. И ты — я до сих пор не понимаю почему, — ты пригрел меня; ты, отпрыск такой семьи, преуспевающий во всем, за что ни брался, окруженный бесчисленными друзьями, ты обратил вдруг внимание на неотесанного американского паренька и сделал из него человека.

Да, жизнь нас разлучила, но она не разъединила нас, Том. Ни годы, ни расстояние ничего не изменили. И они никогда ничего не изменят в нашей дружбе.

Когда к пяти часам я вернулся в гостиницу, меня, к моему величайшему удивлению, ждала телефонограмма. Начальник отдела Мэрфи просил срочно ему позвонить.

На какую-то долю секунды во мне вспыхнула безумная надежда: а вдруг он уже нашел… Но нет, я тут же себя осадил, я знал, что это невозможно — расследование еще даже не начиналось; но было все-таки странно, что в такое время, в конце субботнего дня, Мэрфи еще сидит у себя в кабинете. Наверно, он забыл спросить у меня о чем-то важном, без чего ему трудно приступить к эффективному розыску… Я терялся в догадках, но спохватился, что уходит драгоценное время, и попросил телефонистку гостиницы соединить меня со Скотланд-Ярдом. Минуту спустя сэр Джон взял трубку; его голос показался мне мрачноватым.

— Скажите, мистер Тейлор… Мне не хотелось бы вас ни в чем упрекать, но ведь я просил вас сообщить абсолютно все сведения, касающиеся вашей жены, какими бы незначительными на первый взгляд они ни были… И вы, черт возьми, не облегчаете мне работу, утаивая столь важные факты!

— Помилуйте… какие факты? — пролепетал я в полной растерянности. — Не понимаю, на что вы намекаете.

— Да эта автомобильная авария! Даже если она не имеет никакого отношения к исчезновению миссис Тейлор, нам все равно надо было об этом знать. Ну да ладно, теперь это уже не важно. К счастью, мы действуем со скрупулезной методичностью. Должен признаться, я как-то тоже об этом не подумал, но сержант Бейли, который со мной работает, неукоснительно соблюдает все формальности. Он начал с того, что пошел в центральную картотеку и проверил, не значится ли там имя вашей жены…

— В центральной картотеке?

— Ну да. Разве вы не знаете, что у нас есть картотека? В нее вносится всякий, кто хоть раз по какому бы то ни было поводу имел дело с полицией. Эти сведения часто служат для нас отправной точкой… а иногда весь наш розыск на этом и заканчивается…

У меня перехватило дыхание.

— Вы хотите сказать, что в вашей картотеке значится имя моей жены?

— Именно так. В связи с аварией.

— Да с какой аварией? — завопил я.

Мэрфи, должно быть, понял по моему голосу, что я не притворяюсь.

— Стало быть, вы не знали об этом? — медленно проговорил он и замолчал. Портье, сидевший за конторкой (у меня не было времени идти в кабину, и я воспользовался аппаратом портье), сперва, услышав, как я кричу, удивленно поднял голову, но потом снова углубился в свои расчеты; мир вокруг меня будто замер. — В таком случае, — словно нехотя продолжал Мэрфи, — я не ошибся, что позвонил вам: дело, пожалуй, гораздо серьезней, чем могло показаться на первый взгляд. Миссис Тейлор пострадала в автомобильной аварии в сорок пятом году, вскоре после окончания войны. Она отделалась легкими ушибами, но ее допрашивали в полиции, потому что человек, который вел машину, был арестован и осужден. Машина оказалась краденой.

Этого не могло быть; Пат мне никогда ни о чем подобном не рассказывала, она не стала бы скрывать от меня такой серьезный случай, который произошел с ней меньше чем за полгода до нашей женитьбы!

— Здесь явная ошибка, сэр Джон. Моя жена ни разу не была замешана в подобных делах.

— Это вы так считаете… Имя вашей жены было в то время Патриция Стивенс? А ее мать — миссис Роз Стивенс-Бошан? Все верно? Ну так вот, семнадцатого июня тысяча девятьсот сорок пятого года Патриция Стивенс находилась в автомобиле «бентли», за рулем которого сидел некто Гарольд Рихтер, довольно темная личность, чье происхождение и род занятий не до конца выяснены. Кроме них, в этой машине находилась некая Кэтрин Вильсон, выдававшая себя за драматическую актрису, и еще один человек, принадлежавший, очевидно, к политическим кругам, которому удалось добиться, чтобы его не привлекали к следствию. «Бентли» был за неделю до того украден у ворот одного министерства. Вы, наверно, помните, как трудно было в то время с транспортом; почти все частные машины были реквизированы. Авария произошла в районе Ричмонда; Рихтер ехал на большой скорости, машину занесло, она опрокинулась в кювет. Ваша жена, мисс Вильсон и четвертый пассажир почти не пострадали; но у Рихтера оказался перелом бедра, и, судя по медицинскому заключению, он так и остался хромым. Его приговорили к шести месяцам тюрьмы и к штрафу в тысячу фунтов. После отбытия наказания его след потерялся; должно быть, он покинул Англию или умер.

— А эта мисс Вильсон? — тупо спросил я, чтобы хоть что-нибудь сказать.

— Думаю, она по-прежнему живет в Лондоне. Если вам нужен адрес, я попрошу сержанта Бейли его отыскать и прислать вам по почте.

— Спасибо, — проговорил я машинально и больше не мог выжать из себя ни слова.

После долгой паузы Мэрфи сказал:

— Заметьте, что в данный момент эта история нас совершенно не интересует, мы не можем да и не хотим ею заниматься. Но как знать? Не исключено, что она все же имеет какое-то касательство к исчезновению миссис Тейлор и в наших розысках мы набредем на этого Рихтера. В общем, не надо слишком огорчаться, мистер Тейлор. До свидания.

Нас разъединили, но я еще минуты две неподвижно стоял, облокотившись о конторку и с трубкой в руке, и портье пришлось вежливо напомнить мне, что разговор окончен.

Глава шестая

Для иностранца, живущего одиноко в Лондоне, воскресный день является одним из самых тяжких испытаний. А если еще его гложет тоска, он должен обладать большим запасом нравственной прочности, чтобы не броситься в Темзу.

Если бы рядом со мною был ты, Том! Но ты давно договорился провести этот уик-энд у леди Мэксфилд в Редеме, в графстве Сассекс, и я сам тебя упросил, чтобы ты не менял своих планов. Ты предложил мне поехать с тобой, но общаться с незнакомыми людьми, принимать участие в разговоре, заставлять себя быть все время вежливым и внимательным — все это было для меня невыносимо. По той же причине я не стал звонить никому из немногочисленных друзей и знакомых, которые есть у меня в Лондоне. И вот я оказался совершенно один в этом огромном городе, который как никакой другой город в мире умеет, прикрываясь маской вежливости, быть поразительно жестоким и бесчеловечным.

Впрочем, окружающая обстановка в тот день не имела для меня никакого значения. Где бы я ни оказался, меня все равно снедала бы та же тоска. В прошлое воскресенье в Милуоки я, может быть, еще не чувствовал себя таким бесконечно несчастным, но это было лишь потому, что отсутствие Пат длилось только три дня…

Уже второе воскресенье я прожил без нее, уже десять дней я не прикасался к ней, не дышал ее ароматом, не слышал ее голоса… Временами тоска по ней наваливалась на меня с такой силой, что я стискивал кулаки, чтобы не закричать; если бы мне предложили тогда отдать обе наши жизни, мою и ее, всего за пять минут свидания с ней, я бы, наверно, согласился. Сколько же еще будет длиться наша разлука?

Но я не побоюсь признаться, что больше всего страдал я не от разлуки, а от того, что сообщил мне накануне по телефону Мэрфи. Причем страдал даже не столько от всей этой автомобильной истории (хотя стоило мне вспомнить об этом гнусном Рихтере, с которым Пат ехала тогда в машине, и меня охватывала дикая, первобытная ярость), сколько оттого, что Патриция могла вообще что-то скрыть от меня, скрыть нечто такое, что занимало определенное место в ее жизни, что случилось с ней незадолго до нашего знакомства и чего она не могла, конечно, к тому времени забыть!.. А ведь у нас с ней было условлено, что между нами не будет никаких недомолвок, что мы всё, абсолютно всё должны знать друг о друге; и всем, что было у меня и со мной, я поделился с Пат, я отдал ей все самое сокровенное, все, что жило в моей памяти, все до мельчайших деталей; я рассказал про все, что случалось со мною, рассказал обо всех мелочах, о самых для меня нелестных и темных историях, о которых мужчина никогда не говорит женщине, тем более своей жене; я рассказал о детстве, об отрочестве, об ошибках и заблуждениях, о глупостях и оплошностях — она знала обо мне все. И я был всегда убежден, что я тоже знаю всю ее жизнь, — всю, без малейшего исключения.

А теперь приходилось признать, что я ошибался. И что по неведомой для меня причине Пат о некоторых вещах умолчала. История с машиной сама по себе, наверно, не стоила и выеденного яйца, но тогда зачем было ее от меня скрывать? Почему Пат ни разу не упомянула при мне имени Рихтера или Кэтрин Вильсон?

Уже позавчера мне показалось странным, что Пат не сочла нужным сказать мне о переезде матери из Кенсингтона в Хемпстед; но я малодушно отстранил от себя этот вопрос, и мне почти удалось убедить себя в том, что Пат мне об этом все же сказала, а я забыл или просто не придал значения такому пустяку. Теперь я был уверен, что она ни слова мне не сказала. Роз писала Пат каждую неделю; она обязательно должна была сообщить дочери, что дом на Глостер-Роуд переходит к другому владельцу и всех жильцов выселяют; она не могла не написать ей о том, что подыскивает другую квартиру, и уж, конечно, самым подробнейшим образом описала свой переезд… А Пат ничего мне об этом не сказала, так же как в свое время не сказала ни о Рихтере, ни об этой истории с «бентли». Была или нет связь между первой и второй ложью (да, ложью, ибо это умолчание было для меня хуже лжи), имела или нет та и другая ложь касательство к исчезновению моей жены — самый факт лжи был очевиден, жесток, непоправим, и стократ тяжелей было мне оттого, что я не мог с ней по этому поводу объясниться. Та, которой я дорожил больше всего на свете, которую я нежно любил, любил больше себя самого, больше своей работы, больше даже, чем воспоминания о своих родителях, — именно она оказалась способной скрывать, обманывать, лгать. Если такое возможно, значит, возможно все, абсолютно все. Любая катастрофа…

Катастрофа? Но какая же катастрофа могла произойти с Пат? Я вдруг понял, как глупо себя веду. Недомолвки, ложь, обман — какое они имели значение сейчас, когда Пат исчезла! Ее лжи я, возможно, со временем найду какое-то объяснение, но найду ли я Пат? Где она в эту минуту? Мэрфи говорил о ловушке… Ловушка! Это сухое и жестокое репортерское словечко, пожалуй, точнее всего выражало суть происшедшего. Жертва неведомого мне шантажиста, Пат у него в руках, Пат страдает, Пат подвергается пыткам… если она еще жива…

Может быть, Пат умерла. И я больше никогда ее не увижу, никогда не услышу ее голоса, не дотронусь до нее, не поговорю с нею… А я сижу тут и, как последний кретин, размышляю о том, почему она солгала и смогу ли я по-прежнему ее любить!

Я чуть не завыл.

Единственное, что может меня отвлечь, — это напиться. Не для того чтоб забыть, а чтоб хоть чуточку приглушить свою боль. Я спустился в бар; он оказался закрыт. Как лунатик, вышел из гостиницы и стал переходить улицу. Такси, которое поворачивало возле Марбл-Арч, едва не сбило меня с ног; шофер прорычал в мой адрес ругательство, но я ничего не слышал. Я свернул на Оксфорд-стрит; по тротуару неторопливо дефилировали воскресные толпы; я отчаянно протискивался сквозь них, но ни одна душа не обращала на меня внимания. В бесстрастности лондонца есть что-то бычье. Я ткнулся в один бар, в другой — везде закрыто; свернул на поперечную улицу — то же самое. Найти воскресным вечером в Лондоне спиртное — все равно что найти его на Луне. По воскресеньям в Лондоне тишина и благолепие, как на кладбище.

Я вернулся на Оксфорд-стрит. Автобусы и такси застывали перед красным огнем светофора, будто отлитые в бронзе. Я заглядывал в лица людей, я пытался поймать чей-нибудь взгляд; я был одинок. Я знал, что никто мне не в силах помочь, но мне так было нужно почувствовать рядом живое человеческое тепло. А мимо шли и шли сотни и тысячи чужих и равнодушных людей — шли лондонцы.

Я снова пересек площадь и вошел в Гайд-парк. Взобравшись на лесенки, воскресные проповедники что-то вещали про мир и братство; я вслушивался в их слова, я пытался вникнуть в смысл этих речей — лишь для того, чтобы убежать от своей тоски. Но они говорили на языке, которого я не понимал. И я не испытывал никаких братских чувств к окружавшим их кучкам людей — к простоволосым домашним хозяйкам с окурками в зубах, к плешивым старичкам и круглолицым юнцам. Эти люди были непохожи ни на Пат, ни на меня; они были из другого теста, они были жители другой планеты.

И у детей, гонявших обручи по газонам, и у женщин, сидевших рядком с вязаньем в руках, — что могло быть у них общего со мной? Я не знал, на каком языке с ними заговорить, я не нашел бы слов, которые были бы им понятны. Можно сказать незнакомому жителю Нью-Йорка, Парижа, Мадрида: «Я потерял жену, и мне очень худо». Но жителю Лондона такого не скажешь. Меня бы просто не поняли, это прозвучало бы нелепо и дико, это прозвучало бы непристойно.

Я был в этом городе, как в тюрьме — двенадцать миллионов людей, десятки тысяч улиц, более ста квадратных миль долин и холмов, покрытых домами… И я не мог выйти отсюда на волю, потому что лишь здесь я еще мог надеяться обрести свою Пат.

Я рухнул на скамью. В тихой воде озера играло солнце, на деревьях щебетали птицы, изумрудными были лужайки… Меня сковало оцепенение. Боль понемногу успокаивалась, уступая место смертельной скуке, совершенно особой, чисто лондонской воскресной скуке. Когда-то я ненавидел воскресенье. В Нью-Йорке, в Милуоки, в Оксфорде, в Чикаго — везде я скучал в этот день. И я всегда радовался в понедельник, что начинается новая неделя, — все равно радовался, даже если предстояла тяжелая работа, и в школе было уныло и хмуро, и неделя не сулила ничего веселого. Но потом, когда я познакомился с Пат, все сразу переменилось, и теперь я уже обожал воскресенье, наши с ней воскресенья; я всю неделю ждал этого дня, потому что в воскресенье она безраздельно принадлежала мне, а я безраздельно принадлежал ей.

Теперь воскресенье стало опять ненавистным. Означало ли это, что я примирился с исчезновением Пат?..

Время шло; женщины сворачивали свое рукоделие и уходили; уходили усталые дети с обручами под мышкой; на деревьях погасли закатные блики. Медленно опускалась ночь, почернели дорожки, растворились в газонах тропинки. Я все сидел на скамье. Если бы не ворчливый сторож с тяжелой связкой ключей, я бы провел в Гайд-парке всю ночь, ко всему безучастный, не боясь ни привидений, ни вампиров, ни просто убийц.

Глава седьмая

— Можно попросить к телефону мисс Кэтрин Вильсон?

— Кто ее спрашивает?

Голос был сух и недружелюбен. Но меня это не обескуражило. От моего вчерашнего уныния не осталось и следа, я проснулся в отличном настроении и ощущал себя свежим, бодрым, готовым к бою. Что мне все трудности, все препятствия, что мне эта невинная ложь, которую когда-то позволила себе Пат! Главное — я люблю ее, люблю сильнее всего на свете, и я ее отыщу любой ценой, пойду ради этого на все, вплоть до убийства! Окажется неспособной полиция — что ж, буду бороться один… Официант принес мне завтрак (типичный лондонский завтрак, состоящий из чая и рыбных консервов, но даже вид и запах этой еды не смогли омрачить моей радости), он подал мне фирменный конверт Скотланд-Ярда; сержант Бейли каллиграфическим почерком извещал меня, что, выполняя приказ своего начальника, сэра Джона Мэрфи, он нашел адрес мисс Кэтрин Вильсон; в 1945 году она проживала в доме номер 57 по Эджвер-Роуд, и телефон у нее был 03–27. Паддингтонская линия. Никаких других сведений он не нашел и надеется, что этот адрес, несмотря на свою давность, все же мне пригодится.

И вот оказалось, что паддингтонская линия до сих пор существует и дама, ответившая мне, как будто даже знает, кто такая мисс Кэтрин Вильсон. Это был, по-моему, первый случай после отъезда Пат, когда что-то работало нормально. Стоило ли принимать к сердцу такой пустяк, как нелюбезность моей собеседницы? Все равно фортуна теперь на моей стороне!

— Я муж одной ее подруги, — ответил я и сам удивился своему уверенному тону, ибо каких-нибудь сорок восемь часов назад я еще и не подозревал о существовании мисс Кэтрин Вильсон.

— Какой подруги?

Не будет ли неосторожностью отвечать на этот вопрос? А что, если мисс Вильсон причастна к исчезновению Пат?.. Но я почувствовал, что вообще ничего не добьюсь, если не пойду на эту уступку.

— Речь идет об одной особе, которая давно покинула Англию. Мисс Вильсон была с ней в дружбе… Лет двенадцать назад. С кем имею честь?..

— Я ее мать…

Это меня удивило. Голос был хриплый, вульгарный, с сильным ист-эндским акцентом. Возможно ли, чтобы Пат дружила с девушкой, чья мать говорит таким голосом?

— Надеюсь, здесь нет никакой ошибки, — сказал я немного невпопад. — Мне дали ваш номер и сказали, что это телефон мисс Вильсон, которая когда-то была знакома с моей женой… Моя жена звалась тогда Патрицией Стивенс…

— Патрицией Стивенс? Да, припоминаю, Кэт как будто называла при мне это имя. Но сейчас я не могу вам ничего сказать. Она здесь не живет.

Ну конечно! А я-то вообразил, что отныне все пойдет гладко!.. Но все равно нельзя было выпускать добычу из рук.

— Как я могу с ней встретиться?

— Дайте мне ваш номер: когда я увижу ее, я ей скажу, чтобы она вам позвонила.

— Но я должен поговорить с ней немедленно! Это очень важно!

Я произнес это с такой горячностью, что голос моей собеседницы как будто немного смягчился.

— Дайте ваш номер, я попробую позвонить ей сейчас же.

— А не было бы проще… — гнул я свое.

Тон, которым мне ответили, показал, что настаивать бесполезно.

— Не хотите — как хотите. Давайте ваш номер.

Отчаявшись, я подчинился, и миссис Вильсон (если это в самом деле было ее имя) повесила трубку, даже не попрощавшись.

Я был в ярости. Почему эта женщина отказалась дать адрес своей дочери? В этом мне чудилось что-то подозрительное. Не было ли какой-то связи между той таинственностью, какой окружила себя мисс Вильсон, и исчезновением моей жены? Если эта девица не желает, чтобы знали, где она сейчас живет, не означает ли это, что ей приходится что-то скрывать? Может быть, она тоже участвует в этом заговоре? (Видишь, Том, я уже начал к этому времени предполагать, что исчезновение Пат — следствие какого-то «заговора».)

Если дело обстоит именно так, она не только не позвонит мне и я ничего не смогу узнать, но, хуже того, я совершил самую ужасную ошибку, потому что она будет теперь особенно осторожна. Если Пат заманили в ловушку, то эти негодяи удвоят бдительность и даже увезут ее, чего доброго, из Лондона… Что я наделал!..

Но, с другой стороны, можно было считать, что я все же что-то узнал. Недомолвки миссис Вильсон и молчание ее дочери — все это могло служить доказательством их вины. Достаточно мне поставить в известность Мэрфи, направить его на этот след — уж он-то заставит миссис Вильсон заговорить, — и мы отыщем Кэтрин…

Том, я не рассказывал тебе про этот эпизод, потому что боялся показаться смешным. И это была моя ошибка; я и теперь не могу с полной уверенностью сказать, так ли уж были беспочвенны мои подозрения насчет миссис Вильсон и ее дочери… Но не буду забегать вперед.

Через пятнадцать минут зазвонил телефон. Я уже совершенно не ждал звонка и поначалу даже не хотел брать трубку. Я был в ванной, а когда вы находитесь в ванной, то, даже если у вас пропала жена, вам все равно не хотелось бы, чтоб вас в это время тревожили.

И все-таки я выскочил мокрый и голый из ванной, схватил трубку и услышал хрипловатое контральто, совершенно мне незнакомое.

— Мистер Тейлор? С вами говорит миссис Крейн.

— Миссис Крейн? Весьма сожалею, мадам, но вы, очевидно, ошиблись…

— Ах, нет, не ошиблась! Вы недавно звонили моей матери и сказали, что вам нужно со мной поговорить.

— Вашей матери?.. Значит, вы и есть…

— Кэтрин Вильсон. Да, это я. Вернее, я была когда-то Кэтрин Вильсон.

В том, как она выговаривала слова, в том, как строила фразы, было что-то нарочитое, претенциозное, плохо скрывавшее вульгарность, ту самую, что я уловил и в голосе матери. Я невольно подумал о цветочнице из «Пигмалиона» в исполнении плохой актрисы. И опять возник недоуменный вопрос: возможно ли, чтобы Пат, которая испытывала почти физическое отвращение ко всякой грубости и даже к простой банальности, возможно ли, чтобы она водила знакомство с женщиной такого пошиба?

— Я очень рад… Очень вам признателен, — бормотал я. — Я уже боялся, что не удастся найти вас. Мне бы хотелось… очень, очень хотелось как можно скорее с вами встретиться…

— А Патриция тоже приехала?

При всей напыщенности тона вопрос звучал искренне. А может, я просто был очень плохим сыщиком, что я блистательно доказал через секунду, и достаточно было моей собеседнице спросить про жену, как все мои подозрения мгновенно улетучились… Я с поразительным простодушием выпалил:

— Патриция исчезла. Именно поэтому я и хотел вас повидать.

— Исчезла? Не понимаю.

— Я все вам объясню. Могу ли я приехать к вам… скажем, через час?

— Ко мне? — Она замолчала, и хотя я еще ни разу не видел Кэтрин Вильсон, но мог бы поклясться, что эта маленькая пауза была заполнена целой серией гримас и ужимок. — Ах нет, это невозможно. Нельзя, чтобы мой муж… Сами посудите, а вдруг он узнает, что в его отсутствие сюда приходил мужчина! Соседи такие сплетники!

Час от часу не легче. Я знал многих замужних женщин в Милуоки, в Чикаго, в Лондоне, в Нью-Йорке; все они, как правило, были подругами Пат, и всем им доставало ума и воспитанности не позволять себе подобных рассуждений. Что же собой представляет эта Кэтрин Вильсон… Но я счел неприличным настаивать.

— В таком случае где мы можем с вами встретиться?

Новая пауза и, наверно, новые ужимки.

— В холле «Риджентс-отеля», в половине двенадцатого.

— А не лучше ли вам прийти сюда, в «Камберленд»? Мне легче было бы вас узнать…

— В «Камберленд»? О нет, меня могут увидеть. — На сей раз в трубке раздалось жеманное хихиканье. — Раз вы там живете… люди могут бог знает что подумать! — Опять хихиканье. — Нет, лучше в «Риджентс».

— Как вам будет угодно. Но нельзя ли попросить вас прийти немного раньше?

— Нет, я только что проснулась. — Снова хихиканье. — Значит, договорились, в половине двенадцатого? Сядьте за столик в баре, с красной гвоздикой в петлице. До скорого, мой милый! — добавила она по-французски с кошмарным акцентом; я даже не сразу понял, что она хотела сказать.

Я стоял на ковре — с меня стекала вода, под ногами были лужи — и долго не мог прийти в себя от изумления. «Мой милый»? Красная гвоздика в петлице — в половине двенадцатого! С кем мне предстоит иметь дело? «Некая Кэтрин Вильсон, выдававшая себя за драматическую актрису», — сказал сэр Джон. Как могла Пат выносить ее общество? Нет, решил я, между моей женой и мисс Вильсон не могло быть никакой дружбы; в одной машине они оказались по чистой случайности… Но свидание было назначено, и я решил довести дело до конца. И потом, мне так было необходимо поговорить с кем-нибудь о Пат, неважно с кем, только бы поговорить…

Прямо напротив меня был зеркальный шкаф. Я не из тех мужчин, которые получают удовольствие, любуясь собственным отражением. А с того дня, как Пат уехала, я почти не смотрелся в зеркало, разве лишь когда брился. Но сейчас я не удержался и стал разглядывать человека, смотревшего на меня из дверцы шкафа. И испугался — так я за эти десять дней исхудал. Мои друзья всегда уверяли, что я прекрасно сложен, но сейчас они бы этого не сказали. У меня можно было все ребра пересчитать, из-под кожи резко выступали ключицы, нелепо торчали бедренные кости… Я впервые задумался, любила ли бы меня по-прежнему Пат, предстань я перед ней в таком виде…

Если я уже дошел до подобных вопросов, значит, я был здорово выбит из колеи.

* * *

Являясь географическим центром Лондона, холл «Риджентс-отеля» также и один из центров мира; там можно встретить кого угодно, там, как на вокзале, беспрерывно толчется народ; по-моему, эта знаменитая гостиница вообще очень похожа на вокзал. А кроме того, это одно из самых вульгарных мест, какие мне когда-либо доводилось видеть. Бизнесмены, назначающие там свидания, больше похожи на маклеров или на букмекеров; женщины, которые в любое время дня и ночи сидят там в баре за стаканом мерзкого пойла, поразительно безвкусны; к тому же они отличаются тем неповторимым уродством, которое пышным цветом цветет только между Флит-стрит и Кенсингтоном. Матроны в пестрых лентах, долговязые девицы в очках и со вставными зубами и в довершение всего какие-то размалеванные старухи, которые уныло сидят над порцией виски в ожидании клиентуры… Всякий раз, как я переступаю порог «Риджентс-отеля», меня передергивает и так хочется обратно на улицу, на свежий воздух Пикадилли… И Дик Лоутон, и ты, Том, вы всегда посмеивались над моим отвращением; вы говорили, что это чисто американское свойство, а для истинного британца подобное зрелище отнюдь не отталкивающее, а, напротив, в высшей мере забавное. Возможно, вы правы, но такова уж моя натура, тут ничего не попишешь.

И именно здесь миссис Крейн назначила мне свидание! Выбор был довольно странный; этого я никак не мог ожидать от приятельницы Пат. Но я уже переставал удивляться… Я явился туда, разумеется, раньше, чем нужно, и у меня оказалось вполне достаточно времени, чтобы подвергнуться пытке медленного удушения в пышных и мрачных викторианских стенах. Зато здесь можно было в эти часы что-нибудь выпить, что я сразу и сделал. Всякий раз, когда в дверях появлялась новая посетительница, я бросал на нее быстрый взгляд и начинал молить небеса, чтобы она не оказалась Кэтрин Вильсон.

Я уже приканчивал третью порцию сухого мартини, и часы показывали без пяти двенадцать, когда из-за столика в центре зала решительно поднялась одиноко сидевшая дама в сиреневом пальто и причудливой розовой шляпке и направилась к бару. Я уже давно заметил ее; она чертовски меня раздражала своим нелепым одеянием, чудовищно наложенной косметикой, морковным цветом волос и нелепой мимикой — этакими бесконечными подмигиваниями, многозначительными улыбочками и манерными жестами, какими она подзывала официанта; но надо признать, что она была гораздо моложе и миловиднее большинства других посетительниц этого вертепа.

— Бармен, — проговорила она, — вы не видели здесь джентльмена с красной гвоздикой в петлице?

Прежде чем она закончила фразу, я узнал хрипловатый и протяжный голос Кэтрин Вильсон.

Глава восьмая

— Покорнейше прошу меня извинить, мадам, — сказал я, — но я совершенно забыл про цветок, о котором вы говорили. К счастью, я узнал вас по голосу, ибо ваш голос, — добавил я, изо всех сил стараясь быть галантным, — забыть невозможно.

— О, это вы? — воскликнула она, легонько втянув голову в плечи и скользнув по мне взглядом. — Мистер Ливингстон, я полагаю?

И прыснула, радуясь собственному остроумию.

— Садитесь за мой столик, — предложила она. — Мне не хотелось бы, чтобы этот бармен нас слышал.

Мелкими танцующими шажками она пошла к своему столику, я последовал за ней. Немыслимого цвета волосы были собраны в конский хвост, доходивший почти до пояса; сиреневое пальто, розовое пятно шляпки, оранжевая шевелюра — мешанина цветов была зверская, и я впервые в жизни пожалел, что я не дальтоник.

— Я вас, конечно, уже видела раньше, — сказала она, как только мы сели, — и могу вернуть вам ваш комплимент: женщине трудно забыть такого красивого мужчину, как вы.

Это заявление было подкреплено неизбежным хихиканьем. Я чувствовал себя страшно неловко: у меня абсолютно не было опыта общения с такими женщинами, я опасался, что со стороны может показаться, будто я подобрал свою даму на панели. Говорить с ней о Пат! И снова задал я себе все тот же вопрос: возможно ли, чтобы моя жена водила знакомство с Кэтрин Вильсон, чтобы они дружили? Нет, тысячу раз нет! Здесь явно что-то было не так.

— Да, я вас уже видела. Теперь я припоминаю, это было, когда я последний раз встретила Патрицию на улице. В сорок пятом, на рождество. Вы шли с ней под ручку по Пикадилли. Я чуть было не остановила вас, но потом подумала, что, может быть, Патриции это будет неприятно, и прошла мимо как ни в чем не бывало. Помню, в ту минуту у меня прямо-таки сжалось сердце, я вообще очень чувствительная, ну просто до болезненности. Мама мне всегда говорит: «Кэт, ты слишком чувствительная». Но я ничего не могу с собой поделать. Если мне кажется, что кто-то начал ко мне плохо относиться, у меня сразу ком в горле встает, и я не могу заставить себя подойти к человеку и спросить, что случилось. — Она опять хихикнула. — Вот видите, я уже делюсь с вами самым сокровенным… (Где она подцепила это выражение? Какого рода литературой была вскормлена эта женщина?) Я чувствую, что мы станем с вами большими, очень большими друзьями. Господи, если бы мой муж сейчас нас увидел, он бы меня убил!

Я предпочел не углубляться в вопрос о ревности мистера Крейна и попытался перейти к делу.

— Поскольку у вас такая хорошая память, миссис Крейн, вы наверняка сумеете мне помочь. Пат…

Но тут я запнулся, потому что вдруг почувствовал, как нелегко признаться в том, что Пат не рассказала мне про случай с автомобилем. Кэтрин Крейн воспользовалась этой паузой, чтобы задать вопрос, который, видно, все время вертелся у нее на языке.

— По телефону вы мне сказали, что Патриция исчезла. Я как-то не поняла, в чем, собственно, дело. Может быть, вы сперва объясните мне это?

Темы мне все равно было не избежать, и я не стал откладывать неприятный разговор. Не вдаваясь в подробности, я рассказал миссис Крейн о том, что произошло. Она слушала с огромным интересом и хотя при этом театрально воздевала руки и гримасничала, но вопреки моим опасениям не позволила себе ни одной пошлой реплики. Рассказывая, я присматривался к ней. Если бы не толстый слой пудры и румян, ее лицо можно было назвать приятным: великолепные зубы, четко очерченный подбородок, бархатные глаза; при всей ее аффектации и жеманстве в ней чувствовалась непритворная человеческая теплота и душевная щедрость; будь она иначе одета, иначе причесана и подкрашена, это была бы милая и красивая женщина. И в девушках она, наверно, была по-своему очаровательна, хоть и заурядна.

Когда я закончил свой рассказ, она вдруг снова стала на секунду этой девушкой; посмотрела на меня так ласково, почти с нежностью, и сказала без всякого жеманства, с милым простонародным выговором:

— Честное слово, я очень за вас огорчена. — И тут же добавила. — Могу ли я вам чем-то помочь?

Поначалу я превратно истолковал эти слова; я с ужасом подумал, что миссис Крейн попросту предлагает утешить меня на свой лад. Но, к счастью, это было не так; во всяком случае, она думала сейчас не о том; к тому же она так боялась своего грозного мужа!.. И я поспешил сказать ей, чего я от нее жду — некоторых разъяснений относительно людей, которые знали Пат до ее замужества.

— Но может быть, — добавил я, — вам будет трудно ответить на этот вопрос. Ведь Пат была для вас просто случайной знакомой…

Меня раздирали противоречивые чувства. С одной стороны, мне хотелось, чтобы Кэтрин Крейн-Вильсон сумела мне помочь, сообщила как можно больше сведений, навела меня на след, каким бы неожиданным он ни оказался. Но, с другой стороны, мне было бы очень приятно узнать, что Пат не имела никакого отношения к тому сомнительному обществу, великолепным образчиком которого являлась миссис Крейн… И это второе желание, эта потребность верить в чистую и гордую Пат были настолько глубоки, что я почувствовал чуть ли не разочарование, когда услышал в ответ:

— Нет, что вы! Я очень хорошо ее знала. Около двух лет она была моей самой близкой подругой.

* * *

Если бы я захотел полностью воспроизвести рассказ Кэтрин Крейн, мне не хватило бы этой тетради. Я пробыл с ней вместе — спешу уточнить: в самом благопристойном смысле этого слова — около шести часов. После недолгого и довольно слабого сопротивления она призналась, что ее муж в данный момент находится в дальней поездке (из чего я заключил, что никакого мужа у нее вообще не было, что Крейн — это фамилия, под которой она живет, и что категорический отказ Кэтрин и ее матери дать домашний адрес объяснялся причинами куда менее благовидными, чем боязнь семейного скандала) и посему она свободна и может со мной пообедать. Мы перебрались в кафе «Ройял» («Ах, такое изысканное заведение — там можно встретить писателей и актеров!») и ели тушеную баранину по-ирландски; потом перешли то ли в кафе «Лион», то ли еще куда и там пили кофе и завершили свой день в холле «Камберленда», то есть именно там, куда Кэтрин ни за что не желала прийти ко мне утром. Она уже порядочно выпила, ее чувствительность и ее простонародный выговор решительно о себе заявили, и я могу без ложной мужской скромности утверждать: пожелай я посягнуть на ее добродетель, я встретил бы очень слабый отпор. Но добродетель (или то, что от нее осталось) миссис Крейн-Вильсон меня совершенно не интересовала; меня интересовали ее воспоминания, относящиеся к героической поре 1943–1945 годов, и эти воспоминания я попытаюсь сейчас воспроизвести.

Чтобы понять, каким образом Кэтрин и Пат, девушки столь разные, могли подружиться, наверно, нужно было бы вспомнить атмосферу, в которой жил Лондон в те годы. Но сам я провел войну на Тихом океане и могу высказывать на этот счет лишь гипотезы. Повествование миссис Крейн было довольно сбивчивым и невнятным, и она, разумеется, излагала лишь свою собственную точку зрения. Было вполне естественно, что такую девушку, как Кэтрин Вильсон, могло привести в восторг знакомство с «порядочными людьми», но куда менее было естественным (так по крайней мере я считал до последнего времени, но теперь мое мнение на этот счет начинает меняться), чтобы Пат могло чем-то привлечь общество мисс Вильсон и ее дружков…

Они познакомились в конце 1943 года, в самый тяжелый период войны, на квартире одного члена парламента, лейбориста, чье имя Кэтрин категорически отказалась мне назвать, ссылаясь на то, что он до сих пор входит в палату общин и ей ни за что на свете не хотелось бы причинять ему неприятности. Квартира принадлежала члену парламента, но вечеринку устраивал его сын, юный франт, который, вместо того чтобы, как большинство его сверстников, сбрасывать бомбы на Германию, предпочел, числясь чиновником какого-то министерства, отсиживаться в Лондоне и кутить на папенькины деньги. Вообще, судя по рассказам Кэтрин Вильсон, в Лондоне в ту пору многие юнцы предавались кутежам; нравы «золотой молодежи» в изображении Кэтрин мне живо напомнили страницы «Мерзкой плоти» Ивлина Во.

Насколько я мог догадаться, родители Кэтрин были мелкими лавочниками из Уайтчепела. Смазливая девчонка довольно рано стала обращать на себя пристальное внимание джентльменов, чьи намерения далеко не всегда отличались чистотой и невинностью; прибегая к обычному в таких случаях красноречию, эти господа в конце концов убедили ее в том, что она создана для театра. Семнадцати лет Кэтрин решила вступить на стезю искусства; благодаря своей энергии (и, разумеется, покровительству некоторых особ) она вскоре получила место статистки в Ковент-Гарден, а потом и несколько маленьких ролей в разных театрах Хеймаркета. Там и открыл ее сын лейбористского члена парламента, и она стала душой вечеринок, которые проходили в доме почтенного политического деятеля на Кэрзон-стрит между полуночью и четырьмя утра, о чем законный владелец квартиры, разумеется, не подозревал. Эти вечеринки (мне больно об этом писать, поскольку в них участвовала Пат, но рассказ миссис Крейн не оставлял на сей счет никаких сомнений) чаще всего перерастали в настоящие оргии: много пили, много смеялись, а когда начинали завывать сирены воздушной тревоги, в убежище никто не спускался; гасили свет, и наступала тишина, — «тишина, прерываемая вздохами», как безжалостно уточнила Кэтрин.

Публика на этих сборищах была самая разношерстная — сынки из богатых семей, по болезни, действительной или мнимой, освобожденные от воинской службы; спекулянты с черного рынка (об этих вещах Кэтрин говорила намеками), актеры, писатели, а также субъекты, чье социальное положение миссис Крейн затруднялась определить. Шла война; у всех этих людей было чувство, что жить осталось недолго и моральными нормами можно пренебречь.

Каким образом Пат проникла в эту среду? Кэтрин не смогла мне этого объяснить. Роз всегда мне говорила, что Пат всю войну работала сестрой милосердия в военных госпиталях и если она неохотно рассказывает об этом периоде своей жизни, то делает это только из скромности, потому что она вела себя как настоящая героиня.

— Может быть, Патриция и была раньше медсестрой, — сказала мне Кэтрин Вильсон, — но, когда Тед впервые привел ее на Кэрзон-стрит, она уже в госпитале не работала.

Кто такой был Тед? Его фамилии Кэтрин не знала, все звали его просто Тед; кажется, он был сын лорда или что-то в этом роде. Тед был безумно влюблен в Пат и не скрывал этого.

— А она? — спросил я с фальшивой непринужденностью. — Отвечала ли она ему взаимностью?

— Плевать она на него хотела! — незамедлительно откликнулась Кэтрин. Она мне прямо сказала. Она знала, что Тед на ней никогда не женится.

Значит, Пат была способна на мелкий корыстный расчет? Этому я поверить не мог. Миссис Крейн что-то напутала.

— Впрочем, — продолжала она, — это тянулась недолго: Тед был в отпуске после ранения; в начале сорок четвертого он вернулся в свою часть, и, кажется, вскоре его убили. Но за это время Пат успела с нами сдружиться. «С нами» — это значит с Бобом (сыном лейбористского члена парламента), с его друзьями Фредом и Рут, с актером Гарри Монтегю… В общем, славная была компания… Кто еще в нее входил?.. Ах, да, конечно, еще Гарольд Рихтер.

Кэтрин впервые упомянула это имя. Я притворился, что меня оно тоже не очень интересует.

— Гарольд Рихтер? Кто же он такой?

— Очень странный тип, — отвечала Кэтрин. — Понятия не имею, как он попал на Кэрзон-стрит. Кажется, Боб был с ним знаком еще до встречи со мной. Рихтер был старше нас, ему было уже под сорок. Лысеющий блондин, высокий и стройный… очень импозантный и с большим обаянием. Патриция была от него без ума. Ах, извините! — спохватилась Кэтрин. — Я не это хотела сказать. Просто Рихтер за ней ухаживал… и ей это нравилось… Словом, вы меня понимаете…

Конечно, я понимал… я слишком хорошо ее понимал. Как я уже говорил, Том, в то утро я встал в боевом настроении и бодро пошел на войну; но сейчас я почувствовал, что почва уходит у меня из-под ног. Под каким бы соусом Кэтрин ни пыталась мне все это подать, ясно было одно: Пат не только утаила от меня важный эпизод своей жизни, не только водила в то время компанию с сомнительными людьми — у нее еще был флирт с весьма подозрительным типом, и флирт этот, очевидно, зашел довольно далеко.

Мне было мучительно больно слушать об этих вещах. Но я решил испить свою чашу до дна и попросил Кэтрин продолжать.

Понемногу теплая компания стала распадаться — сказались бомбежки, лишения, нехватка продуктов. К тому же отец Боба узнал наконец, какую жизнь ведет его сын; по этому поводу был даже весьма ядовитый запрос в палате общин; папаша перестал давать Бобу деньги и выгнал его с Кэрзон-стрит.

— Я снова вернулась в театр, — сказала Кэтрин, — мы сняли небольшую квартирку на Эджвер-Роуд… ту самую, где до сих пор живет моя мать. Но Рихтер по-прежнему приглашал нас, и раза три в неделю мы обедали вчетвером — Патриция, Рихтер, Боб и я. Платил всегда Рихтер; не знаю, где он брал деньги. Собирались в одном маленьком и очень симпатичном баре, но только уж слишком это было далеко, сами посудите: в Ричмонде! Чудное местечко, и люди там попадались чудные. Этот Рихтер там жил.

— Как назывался бар? — спросил я.

— «Фазан». Общий зал был там самый заурядный, обыкновенная забегаловка, но в задней комнате, в маленькой гостиной, было очень симпатично — мягкий свет, музыка; мы долго танцевали, и даже когда заведение закрывалось, нам разрешали еще посидеть. У Рихтера на втором этаже была комната. Говорили, что в «Фазане» был еще зал, где играли в карты, но сама я этого не видела… Да, странный был тип этот Рихтер. Одевался всегда с иголочки, потрясающие галстуки, туфли крокодиловой кожи — и это в то время, когда простую-то кожу нельзя было достать. Болтали, что он немец и занимается шпионажем, но я уверена, что все это неправда. Может, он и в самом деле был по происхождению немец, но подданство имел британское, и насчет шпионажа тоже все вранье. Иначе бы он так легко не отделался. После той аварии он всего шесть месяцев получил…

— После какой аварии? — спросил я, изображая удивление.

— Как, вы не знаете? Весной сорок пятого года — точнее я уже и не помню, наверно, где-то в конце мая или в начале июня, потому что война уже кончилась, — Рихтер объявил, что он раздобыл машину и теперь нам будет проще добираться до Ричмонда. Нам это показалось чудом; в то время машина была роскошью, о которой и мечтать было нельзя. В самом деле, через несколько дней Рихтер прикатил к нам вместе с Пат в стареньком «бентли», и мы несколько дней шиковали… Вы, наверное, помните, какое тогда всюду царило веселье, сразу после конца войны. Уж и не знаю, откуда бралось шампанское, но оно лилось рекой. Короче говоря, возвращались мы как-то вечером из Ричмонда, все четверо здорово под мухой; Рихтер что-то недоглядел на повороте, машина опрокинулась… Я потеряла сознание. Очнулась в больнице, долго понять не могла, что со мной. Немного погодя в палату ко мне пришел полицейский, он очень был вежлив и помог мне все вспомнить. Он сказал, что «бентли» был украден возле какого-то министерства. Бедный Гарольд лежал в той же больнице, у него нога была в гипсе, и из больницы он сразу попал в тюрьму. Вот как оно все получилось… Мне пришлось давать показания как свидетельнице, Патриции тоже, а Боба его папаша сумел выгородить, его даже не допрашивали. Словом, Рихтер схлопотал шесть месяцев тюрьмы; с тех пор я его больше ни разу не видела; говорили, что нога у него плохо срослась и он остался хромым на всю жизнь. Я и Патрицию, можно сказать, уже больше не видела. Она не была ранена, даже ушибов не получила, не то что я… Вся эта история на нее вроде сильно подействовала; наверно, она связана была с Рихтером теснее, чем хотела в этом признаться, и очень чего-то боялась…

Слова Кэтрин Вильсон поразили меня в самое сердце.

— Что вы хотите этим сказать? — резко спросил я ее. — Объясните!

Она посмотрела на меня с удивлением.

— Чего вы вдруг так обозлились? — испуганно спросила она, и голос у нее задрожал. — Я ничего такого не сказала.

— Нет, сказали! Вы сказали, что Патриция была связана с Рихтером теснее, чем хотела в этом признаться. Говоря так, вы что-то имели в виду. Я требую объяснений. Не забывайте, что речь идет о моей жене!

Мы сидели в холле «Камберленда», и я не осмеливался кричать, но, если бы я мог, думаю, я схватил бы Кэтрин за руки и начал их выворачивать.

Немного помолчав, она пробормотала:

— Если вы поклянетесь, что не будете использовать то, что я вам скажу, я попробую вам объяснить.

Разумеется, я поклялся.

— Ну так вот. Рихтера судили через две недели после аварии. В зале суда я встретила Патрицию, мы обменялись несколькими словами, и на этом все кончилось. Потом я пыталась несколько раз до нее дозвониться, но к телефону всегда подходила ее мать; она отвечала, что Пат нету дома, и наконец я поняла, что она не желает меня видеть. Я очень огорчилась, потому что по-настоящему любила Патрицию, но потом примирилась. У меня своих забот хватало. После истории с автомашиной Боб меня бросил, в театре дела пошли плохо, мне пришлось уйти. Стала работать продавщицей у Вулворта. Так что, сами понимаете, у меня больше не было случая опять попасть в «Фазан». А потом, в начале сорок шестого, я прочитала в газете, что полиция, наверно, на основании какого-то доноса, произвела в Ричмонде облаву. Выяснилось, что в «Фазане» были не только игорный дом и не только штаб квартира спекулянтов с черного рынка, но, главное — тут Кэтрин стыдливо потупилась, — там был дом терпимости. А еще в газете говорилось, что там нашли целый склад опиума и кокаина… Как в шанхайских притонах… Не знаю, конечно, насколько все это было правдой, но разразился страшный скандал, потому что в «Фазане» бывали люди из высшего общества; прошел даже слух, что в день облавы там оказался герцог Эдинбургский (которого тогда звали еще Филиппом Маунтбэттеном). Правда, лично я его никогда не видела, хотя ужинала там не меньше пятидесяти раз… «Фазан», конечно, закрыли, владельцев арестовали, и много народу оказалось скомпрометированным. Я, разумеется, сразу подумала о Рихтере и Пат, но не знала, у кого о них справиться. Лишь через несколько недель Гарри Монтегю рассказал мне, что Патриция вышла замуж и уехала в Соединенные Штаты. А Рихтеру повезло: за две недели до облавы он вышел из тюрьмы и сразу же смылся из Англии, так что полиции не удалось его схватить. Впрочем, историю с «Фазаном» поспешили замять: огласка задела бы рикошетом слишком многих людей… Владельцев отпустили, взяли с них большой штраф, на чем дело и закончилось. Я слышала, они снова открыли бар, но теперь-то уж поумнели, голыми руками их не возьмешь…

Наступило молчание, и у меня не хватало духу нарушить его. Каждое слово Кэтрин Вильсон причиняло мне боль, мучительную боль, но ее рассказ мог навести меня на след. Никогда в жизни не мог бы я предположить, что моя жена замешана в такой грязной истории; но все же лучше было знать правду, даже столь неприглядную, чем сражаться с ветряными мельницами, а я только этим и занимался все последние дни.

Кэтрин опять заговорила, но, казалось, теперь она не замечает моего присутствия и перебирает воспоминания ради собственного удовольствия.

— Монтегю сказал мне еще одну вещь, в которую мне как-то не хочется верить. Он встретил Фреда, бывшего приятеля Рихтера. Фред тогда только вернулся из Парижа, где виделся с Гарольдом, и Гарольд во всем винил Патрицию, он говорил, что она обвела его вокруг пальца, что она виновница всех его бед… Он даже утверждал. — Кэтрин понизила голос, — что именно Пат известила полицию обо всех делах, которые творились в «Фазане»… Но я всегда отказывалась этому верить. Я очень любила Пат; она сразу же понравилась мне, и не только потому, что была красивая и воспитанная, но еще и потому, что она очень умная была, а это такая редкость, чтобы женщина была умная. И характер у нее был приятный: за полтора года мы ни разу с ней не поссорились. Вот с мужчинами она была слишком жестока, это правда; Тед, бедняга, здорово от нее натерпелся. Ну а Рихтер мне никогда не нравился… Но доносить на него за это в полицию… И не на него одного, а на десятки людей… Нет, Пат на это была не способна. А Рихтер твердил, что это именно она. И он вроде поклялся ей рано или поздно отомстить.

Глава девятая

Может, я был неправ, что так и не рассказал тебе обо всем этом? Ты наверняка дал бы мне умный совет, возможно, и просветил бы меня насчет Кэтрин Вильсон, помог бы мне избежать многих ошибок и многих оплошностей. Но пойми меня, Том. Рассказ этой женщины выставлял Пат в таком неприглядном свете; мне самому стоило большого труда все это переварить, мое существо восставало против этого нового, навязанного мне облика Пат. Мог ли я, Том, вынести мысль, что и ты увидишь ее такою?..

Но все же, когда я распрощался с Кэтрин Крейн, первым моим побуждением было позвонить тебе. Ты был мне необходим, мне нужно было, чтобы кто-то ободрил меня, мне надо было с кем-то все обсудить, чтобы установить, что в этом ужасном рассказе правда и что ложь. Я позвонил тебе, Том, но мне сказали, что ты еще не вернулся. И я поневоле остался один и опять погрузился в свои невеселые мысли.

Я понимал, что рассказ Кэтрин нельзя считать сплошным нагромождением вымысла. Слишком уж многое в нем выглядело вполне достоверно. Да и зачем было ей придумывать такую кучу событий, которые отнюдь не служили к ее чести. Конечно, в ее повествование могли вкрасться и какие-нибудь неточности, кое-что она могла неправильно истолковать, а кое о чем просто забыть… Но в целом все казалось достаточно убедительным. И мне предстояло свыкнуться с этой мыслью…

Как же я должен был теперь поступать? До сих пор я смотрел на жену как на свою собственность, как на существо, которое принадлежит мне безраздельно и о котором я все, абсолютно все знаю. Даже ее исчезновение, даже те странные обстоятельства, которыми оно сопровождалось, не заставили меня изменить своего мнения. А теперь я все должен был переоценить, переосмыслить, пересмотреть. Патриция оказалась совсем не такой женщиной, какой она мне представлялась прежде. Но означало ли это, что я перестану ее любить? Какая чушь! Да, я считал ее непогрешимой, возвышенной, чистой. Приходилось признать, что я ошибался; до встречи со мной она изведала сомнения, соблазны, быть может, любовь… Но благодаря всем этим открытиям, пока еще довольно туманным, я начинал понимать и другое: та, которую я всегда считал такой сильной, на самом деле была растерянна и слаба… Она была беззащитной, ее могли больно обидеть, и вот она в самом деле попала в руки бесчестных, бессовестных, готовых на всякую подлость людей. И что же, неужели я брошу ее в такую минуту? Нет и нет, тысячу раз нет! Именно сейчас, больше чем когда бы то ни было, я должен, обязан ее защитить, я должен ринуться ей на помощь. И я понял внезапно, что моя любовь к Пат не только не пострадала от всего того, что я про нее узнал, но, напротив, стала еще сильнее; моя любовь вышла из испытания окрепшей и возмужавшей; не благоговейное восхищение, не эгоистическую страсть — теперь я испытывал к жене великую, полную сострадания нежность. О, если бы только удалось мне ее спасти! Я не сказал бы ей ни слова упрека, я вообще не стал бы ей говорить, что мне известно ее прошлое; я сделал бы все, что в моих силах, чтобы лучше понять ее, чтобы стереть все следы этого мрачного прошлого, если они остались в ее душе…

И тогда я решил не говорить тебе, Том, да и вообще никому про то, что узнал от миссис Крейн. Если Пат сама мне обо всем не рассказала, значит, ей были мучительны эти воспоминания, и она не хотела их больше касаться… Правда, расследование, которым занялся Мэрфи, может кое-что из этих фактов обнаружить, но будет лучше, если я по-прежнему стану их скрывать. Пат было бы неприятно, если бы она узнала, что я о чем-то проведал, да еще поделился с тобой…

Однако не стоило бросаться в другую крайность. В том, что наговорила миссис Крейн, имелись некоторые сведения, которые могли оказаться полезными в наших розысках. Не следовало ли сообщить их сэру Джону Мэрфи?

Так сидел я наедине со своими мыслями в холле «Камберленда», потягивая очередную рюмку виски и не обращая внимания на снующих вокруг людей. В углу стоял включенный телевизор, но никто на него не смотрел; передавали спортивные новости, и я время от времени рассеянно поглядывал на экран, где мелькали кадры игравшегося накануне матча. Меня самого удивляли то спокойствие, та, я бы сказал, эйфория, в которой я пребывал и которой, признаюсь, во многом был обязан выпитому спиртному. Подумать только, всего лишь сутки назад я находился на грани самоубийства, мне было невыносимо присутствие всех этих окружающих меня мужчин и женщин! А сегодня, когда я узнал удручающие факты про женщину, которую любил больше всего на свете, — сегодня я безмятежно сижу в своем кресле и спокойно раздумываю, сообщать ли чиновнику Скотланд-Ярда новые данные, касающиеся моей жены!

И тут я испытал настоящий шок. Я вдруг увидел ее. Увидел Пат, свою жену. Казалось, она была рядом, со своей улыбкой, с развевающимися на ветру волосами, с гордо поднятой головой… Она была прямо передо мной на экране телевизора, и диктор говорил:

— На портрете, что вы сейчас видите, изображена Патриция Тейлор, которая пропала в пятницу шестнадцатого сентября, сразу после того, как приземлилась в лондонском аэропорту. Постоянное местожительство — Милуоки, штат Висконсин, Соединенные Штаты. Всех, кто видел миссис Тейлор в этот день или позже, просим обратиться в Скотланд-Ярд, в отдел пропавших без вести.

Я едва не закричал. Но ведь появление Пат на экране было вполне естественно. Разве Мэрфи не предупредил меня, что собирается прибегнуть к помощи телевидения? И разве не ту самую фотографию, которую я передал вчера Мэрфи, видел я сейчас на экране? Да, все так и было, но произошло волшебство, и с экрана смотрела на меня другая, новая Пат. Не моя жена, а женщина, пропавшая без вести. Патриция становилась достоянием публики.

Когда первое потрясение прошло, я отметил, что этот глас Скотланд-Ярда бесследно растворился в смутном гостиничном гуле. Кроме меня, никто из этой сотни стоявших, болтавших, ходивших взад и вперед по холлу людей не внял призыву, который являл собою мою собственную, многократно усиленную динамиками тоску… Неужто так было везде? Неужели все усилия Мэрфи ни к чему не приведут?

Я опять подумал о тех сведениях, которые только что получил от миссис Крейн. Правда, сведения касались давних времен; Кэтрин Крейн давно потеряла следы этих людей. И все-таки можно было попробовать их разыскать и, если они причастны к исчезновению моей жены, заставить заговорить…

Из довольно сбивчивого рассказа бывшей мисс Вильсон я все же кое-что извлек, и в первую очередь — адрес подпольного бара «Фазан». К этому бару как будто сходились многие важные нити, с ним была связана пресловутая история с автомобилем «бентли»… Во мне все больше крепло убеждение, что Пат стала жертвой Гарольда Рихтера, а единственной для меня возможностью найти этого человека было справиться о нем в «Фазане»…

Решение созрело мгновенно. Я ничего не скажу Мэрфи об этом смутном эпизоде биографии Пат, не скажу, во всяком случае, до тех пор, пока меня не принудят к этому чрезвычайные обстоятельства. Завтра я сам отправлюсь в «Фазан» и расспрошу там людей. Если им что-нибудь известно, я найду способ заставить их заговорить, какой бы опасностью это мне ни грозило. А если они ничего не знают, то и риска никакого не будет.

Поэтому я мечтал теперь об одном — о смертельной опасности. Ибо это непреложно свидетельствовало бы о том, что я на верном пути.

Глава десятая

Во вторник под вечер я поехал в «Фазан».

Помнишь, Том, мы в тот день пообедали с тобою вдвоем. С присущим тебе остроумием ты рассказывал за обедом, как провел уик-энд, и я, слушая тебя, мысленно переносился в этот особый замкнутый мир снобов, который всегда внушал мне ужас и в то же время смутное желание проникнуть туда… Я так заслушался твоих рассказов, что на какие-то полчаса даже забыл обо всех своих горестях. Это ли не лучшая служба, какую ты мог мне тогда сослужить…

Как я и решил накануне, я ни слова тебе не сказал ни про свою встречу с Кэтрин Крейн, ни про все то, что мне удалось от нее узнать. Мы расстались с тобой в пять часов; пивные и бары открываются в шесть, у меня был впереди еще целый час. Я сел в метро и отправился в Ричмонд.

Расстояние неблизкое, но я не скучал. Мной овладело какое-то странное возбуждение; как ни тонка была ниточка, связывавшая Пат с этим баром, мне казалось, что я приближаюсь к моей жене…

Станция метро «Ричмонд» расположена на полпути между ричмондским парком и садами Кью. Довольно странный уголок: застроенный в начале девятнадцатого века, а потом заброшенный и запущенный, он сохранял еще некоторые следы былой элегантности, но был при этом поразительно мрачен; казалось, ты не в Лондоне, а в одном из тех провинциальных городишек, которые столь методично обследовал в свое время мистер Пиквик.

В надвигающихся сумерках я различал серые пятна деревьев Кью. Зачем я сюда приехал? Где, в каком кривом переулке затаился этот проклятый бар? А если Кэтрин солгала, если «Фазана» давно уже не существует? А быть может, его и вообще никогда не было?

Я обратился к продавщице газет, сидевшей в киоске. Она сердито проворчала, что сроду не слышала такого названия.

Я вышел из метро и побрел наугад. Не пройдя и ста метров, я понял, что заблудился. На мое счастье, навстречу попался прохожий; он любезно сообщил мне, что если я пойду прямо, то выйду на Кью-Роуд, то есть в сторону Лондона; а если пойти в обратном направлении, то минут через пять можно выйти к Темзе, пройти через Ричмондский мост, а там уж рукой подать до Твикнгема. Заведение под названием «Фазан»? Нет, он никогда про такое не слышал, а вообще-то, если идти в сторону Темзы, тут на каждом шагу попадаются бары.

Я поблагодарил его и, повернув назад, направился к мосту. Через десять минут я дошел до реки. В воде отражались последние лучи осеннего солнца. Я не увидел ничего, что можно было бы принять за ресторан или бар. Спросил еще одного прохожего и получил все тот же ответ: ни про какой «Фазан» он и слыхом не слыхивал.

Но он показал мне на какое-то заведение, расположенное невдалеке от моста, нечто вроде постоялого двора, которое я сперва не заметил, и я решил зайти туда и выпить пива. Где, как не в баре, проще всего разузнать про другой бар? Мой расчет оправдался. Женщина, которая нацедила мне кружку пива, ничего про «Фазан» не знала, но один из клиентов, дремавший в углу таксист, встрепенулся и уверенно сообщил, что если пойти отсюда направо, потом еще раз свернуть направо, а потом разочек налево, то я прямо упрусь в свое счастье.

Напутствуемый этими наставлениями, я вышел наружу и незамедлительно заблудился в глухом лабиринте улочек; совсем стемнело, и я уже отчаялся не только найти заветный бар, но вообще когда-нибудь вернуться в Лондон, как вдруг едва не расшиб себе лоб о какую-то железную штуковину; при ближайшем рассмотрении она оказалась кованой вывеской, на которой было изображено некое подобие птицы.

Это было именно то, что я искал. Небольшой кокетливый домик, в нижних окнах разноцветные витражи… Я поднялся по двум ступенькам крыльца и толкнул дверь.

Кэтрин была права, обстановка скорее напоминала «обыкновенную забегаловку», чем излюбленное пристанище герцога Эдинбургского. Простая некрашеная стойка, грубо сколоченные деревенские столы без скатертей, голые стены.

Но, приглядевшись внимательнее, я понял, что простота эта была не так уж проста. Мягкий, спокойный свет, на деревянных столах старинные бутылки, служащие подсвечниками, в нескольких — зажженные свечи. Расположенная над баром галерея, куда вели маленькая винтовая лестница, еще больше усиливала впечатление старины. Позади стойки из небольшого радиоприемника, а может быть, из проигрывателя доносились приглушенные звуки старых шотландских мелодий.

В зале никого не было, и я сначала подумал, что и за стойкой никого нет, но потом разглядел силуэт молодой женщины; в ожидании клиентов она перелистывала иллюстрированный журнал. Я взобрался на бочку, служившую табуретом, и спросил порцию виски. Барменша подняла ко мне хорошенькое, но довольно сердитое личико, осведомилась, какой марки виски я желаю, налила мне порцию и опять уткнулась в журнал.

Пора было приступать к делу. Я кашлянул, чтобы привлечь ее внимание, и спросил без обиняков:

— Давно существует это заведение?

Она подозрительно на меня посмотрела.

— Оно — самое старое в Ричмонде… Как же так получается, что вы явились в бар, о котором никогда и не слышали?

Начало было неудачным. Я действительно дал маху: улица пустынная, лежит в стороне от больших дорог; прийти сюда мог либо завсегдатай, либо человек, привлеченный репутацией этого заведения… Надо было поскорее менять тему.

— Не согласитесь ли вы что-нибудь со мной выпить? — спросил я со всей галантностью, на какую был способен.

Девушка пристально посмотрела на меня, потом быстро оглянулась на дверь за своей спиной — очевидно, там была кухня.

— Вообще-то хозяин этого не любит. Но сейчас его нет, и если вам так хочется…

Неожиданный успех. Она налила себе немного джина и подняла бокал до уровня глаз:

— За ваше здоровье.

— За здоровье королевы, — осмотрительно предложил я.

Она еще раз внимательно на меня посмотрела.

— Вы случаем не американец?

Как всегда меня выдал мой проклятый акцент. Отпираться было бессмысленно.

— От вас ничего не скроешь, милое дитя. Но надеюсь, вы не откажете мне в праве поднять тост за вашу очаровательную королеву!

Она пожала плечами, словно хотела сказать: «По мне, так не стоит разводить все эти церемонии». Это была пухлая блондинка с мордочкой пекинеса, которая с появлением на экранах Одри Хепберн сделалась эталоном женской красоты. Уверенный взгляд, выразительный рот… Если эта девушка сидит в «Фазане», значит, есть в этом для нее какой-то интерес, иначе при такой внешности странно было бы гнить в этой дыре. А если есть у нее свой интерес, значит, она должна знать целую кучу интересных вещей.

— Вы давно здесь работаете?

— Уж больно много вы хотите знать! — отвечала она, но в ее голосе уже не было прежней враждебности.

С умными людьми лучше всего играть в открытую.

— Да, — заявил я, — я хочу знать довольно много. И если бы вы мне помогли…

Я опять допустил оплошность. Лицо у девушки закрылось, как дневной цветок с наступлением темноты.

— Полиция? — спросила она, злобно скривив рот.

Но по моему лицу тут же поняла, что ошиблась.

— Тогда к чему столько вопросов? — продолжала она, держась все так же настороженно. — Кому-кому, а мне, запомните раз и навсегда, на все это ровным счетом наплевать. Я знать ничего не знаю, и терять мне нечего. Но хозяин терпеть не может всяких там расспросов. Предупреждаю, он выставит вас в два счета.

Ничего себе, хорошенькое начало! Самым благоразумным в этой ситуации было бы, конечно, расплатиться и уйти. Но я поклялся самому себе не возвращаться в Лондон с пустыми руками. Слова барменши меня только раззадорили. Если хозяин не любит расспросов, значит, ему есть что скрывать…

— Тогда воспользуемся тем, что хозяина сейчас нет, — сказал я нагло. — И прежде всего ответьте еще на один вопрос: как вас зовут? Как-то приятней беседовать, когда знаешь друг друга по имени…

Эти слова я сопроводил самой обольстительной улыбкой, и, мне кажется, это подействовало.

— Меня зовут Молли, — мягко сказала она. — А вас?

Я почему-то соврал.

— Пол, — объявил я. — Налейте себе еще стаканчик, Молли!

Обычно британские барменши не спрашивают у мужчины, как его имя, и редко называют свое; я поступил по чисто американской привычке, но она?.. Эта девушка явно была очень умна и привыкла иметь дело с самой различной публикой… Теперь, когда я немного ее приручил, следовало быстро идти дальше.

— Вы не ответили на мой вопрос. Вы здесь давно?

— Несколько лет.

Она не хотела давать мне никаких козырей.

— Работы много?

— День на день не приходится. Бар работает главным образом вечерами. Кухня в будни обычно закрыта.

— Кухня? Значит, у вас и поесть можно?

— Да. Когда-то здешняя кухня очень славилась. В восемнадцатом веке здесь собирались охотники, потому и название такое — «Фазан». В то время на месте Кью и Ричмонда были сплошные леса, и до Лондона далеко было. По традиции сюда еще долго любители приезжали, чтобы дичи поесть. А потом пошли ограничения, карточки, о дичи пришлось забыть, а кому охота тащиться в такую даль ради баранины по-ирландски…

Кэтрин, однако, рассказывала про обеды с шампанским. Правда, это было в сорок пятом году, еще до облавы. Работала ли уже тогда Молли в «Фазане»? Я побоялся задавать этот вопрос в лоб и предпочел подойти к нему издалека. Я решился на маленькую ложь.

— Я здесь однажды уже был, но что-то не помню, чтобы тогда здесь можно было поесть. Правда, время было такое, сорок пятый год…

Молли немедленно разоблачила мою ложь, но я все же получил нужный мне ответ.

— Я здесь тогда еще не работала, но готова об заклад побиться, что вы здесь никогда прежде не бывали, — сказала она насмешливо.

— Почему вы так решили?

— Если вы хоть чуточку разбираетесь в выражении человеческих лиц, вы сразу, только взглянув на клиента, поймете, знает он заведение или пришел в первый раз. Я видела, как вы вошли. Ясно как божий день, что вы здесь впервые.

— Молли, вы просто замечательная девушка! — сказал я и от души рассмеялся. — Ваша взяла. Я действительно здесь впервые. Но я ищу одного человека, который когда-то очень часто сюда наведывался… Как раз в сорок пятом году…

— Кто же это? Может, я смогу вам помочь?

Я пошел ва-банк.

— Некто Рихтер.

Молли поставила свой стакан на прилавок и посмотрела на меня с неприязнью.

— И вы тоже? — спросила она.

Я так и подпрыгнул на бочке.

— Вы хотите сказать, что еще кто-то…

Она насмешливо фыркнула.

— Еще кто-то! Примерно по одному человеку в неделю… Ладно, мне не хотелось бы вести себя с вами как последняя сволочь. Парень вы как будто неплохой и угостили меня… Так что мой вам совет: проваливайте отсюда, пока хозяин не вернулся. Держать язык за зубами вы, как я понимаю, не умеете, и выйдет большой скандал.

— Но почему?

— Потому что хозяин приходит в бешенство, когда ему про Рихтера говорят. Я толком не знаю, что там между ними произошло, меня здесь тогда еще не было, а если у меня и есть на этот счет кое-какие соображения, то вас они не касаются. Я вам так скажу: если этот ваш Рихтер еще жив и если вы когда-нибудь увидите его, скажите, чтобы он лучше сюда не совался, потому что его вышвырнут вон, как крысу.

— А вы не посоветуете, где можно найти Рихтера? — настаивал я.

— Понятия не имею. Во всяком случае, не здесь.

Она опять фыркнула.

— Вы прямо как та женщина, которая на днях…

Она вдруг замолкла, и выражение лица у нее совершенно переменилось. Стакан, из которого она пила джин, исчез с прилавка, словно по волшебству; вид у нее теперь опять был неприступный и хмурый.

— Двенадцать шиллингов, — проговорила она бесстрастно.

Я обернулся. В зал вошел толстый мужчина и с ним огромный доберман. Застыв посреди зала, человек и собака вперили в меня угрожающий взгляд.

Я чуть не совершил глупость. Меня так и подмывало подойти к хозяину и развязно заговорить о «его друге Рихтере»… Словом, затеять скандал. Как знать? Меня наверняка вышвырнули бы на улицу, но я бы успел, пожалуй, еще кое-что разведать…

Однако судьба рассудила по-иному. Дверь отворилась, в бар ворвалась ватага молодых людей. Заговорить с хозяином уже не было возможности. Я опять повернулся к стойке и потребовал виски.

Это была пустая трата времени. Я просидел в «Фазане» еще с полчаса, но ничего нового не узнал. Зал постепенно заполнялся. Публика была смешанная, наполовину местная, наполовину пришлая; это были еще не настоящие завсегдатаи (для них, наверно, час был слишком ранний), а та промежуточная клиентура, рассчитывать на которую и с которой считаться вынужден всякий бар. Хозяин с собакой скрылись в дверях, расположенных позади стойки. Молли принялась обслуживать новых клиентов, и я уже не мог с ней заговорить. Впрочем, было совершенно ясно, что она не желает больше со мной разговаривать и не добавит к сказанному ни единого слова. Стиснув зубы, я твердил про себя, что буду сидеть здесь хоть до утра, но непременно обнаружу пусть самую крохотную зацепку; но скоро я почувствовал, что оставаться дольше в этой обстановке и среди этих людей свыше моих сил. Около восьми часов я ушел из «Фазана», пообещав себе вернуться сюда или по крайней мере потолковать на сей счет с сэром Мэрфи. Я не выполнил ни того, ни другого.

Глава одиннадцатая

Если эпизод с «Фазаном» и остался без продолжения, то вышло так лишь потому, что события последующих дней резко увели меня в совершенно другую сторону. Наутро меня разбудил телефон, звонил Джон Мэрфи.

— Мистер Тейлор, — сказал он своим невозмутимым, тихим голосом. — У меня для вас новости. Мы передали приметы и фотографию вашей жены по телевидению и через газеты…

— Да, я знаю.

— Так вот, это дало свои результаты. Откликнулись многие. Нам и по телефону звонили, и в отдел ко мне приходили. И все как один уверяют, что видели миссис Тейлор. Большинство этих показаний не выдержало проверки. Они исходят или от людей со слишком богатым воображением, или от тех, кто мечтает любой ценой попасть в газеты, или же от славных кумушек, которым вечно чудится, что они видели в метро принцессу Маргариту. Сами понимаете, мы к этому привыкли и относимся к заявлениям такого рода с сугубой осторожностью. Но двое свидетелей оказались вполне надежными.

У меня перехватило дыхание. Двое надежных свидетелей! Мэрфи не тот человек, который станет говорить зря.

— Один из них водитель автобуса, курсирующего на линии Хитроу — станция Ватерлоо. Честно говоря, сам бы он к нам не пришел, но я послал одного из своих людей с фотографией миссис Тейлор в аэропорт. Он расспросил всех служащих, работавших в тот день, когда ваша жена прибыла в Англию. Контролер на выходе не смог ничего припомнить, а вот шофер автобуса рассказал немало любопытного. Я попросил его прийти ко мне сегодня в десять утра. Не хотели бы вы при сем присутствовать?

Не хотел ли я! В кромешном мраке, окружавшем меня все эти две недели, впервые забрезжил слабый свет.

— Второй свидетель, — продолжал Мэрфи, — явился к нам по собственному почину. Он увидел фотографию миссис Тейлор в «Дейли миррор» и позвонил к нам вчера вечером. Я пригласил его на четверть одиннадцатого, так что вы сможете встретиться с обоими и выслушать их показания. Это шофер такси, который, насколько я понял, посадил миссис Тейлор в лондонском аэропорту и отвез ее в город. Итак, жду вас к десяти. Всего доброго, мистер Тейлор.

Я вскочил с постели и стал одеваться в состоянии крайнего возбуждения. Будь я хоть чуточку поспокойней, я бы, конечно, сообразил, что свидетельства шоферов, видевших Патрицию две недели назад, вряд ли помогут нам немедленно ее отыскать; но я, наверно, потерял всякую способность рассуждать трезво, и нервы у меня здорово сдали.

В Скотланд-Ярд я примчался за полчаса до срока. В здание меня впустили, но провели в маленькую приемную, где попросили подождать; нервы мои совсем расшалились.

Минут через двадцать за мной зашел коренастый молодой человек с симпатичным, открытым лицом.

— Сержант Бейли, — представился он. — Здравствуйте, мистер Тейлор, как поживаете? Мне поручен розыск миссис Тейлор. Думаю, нам теперь предстоит видеться друг с другом довольно часто.

Я ответил, что чрезвычайно рад знакомству, но надеюсь при этом, что наши чисто «профессиональные» контакты вряд ли продлятся особенно долго, так как благодаря показаниям свидетелей, обнаруженных сэром Джоном, мы разыщем Пат очень быстро.

— Не следует слишком обольщаться, сэр, — отвечал Бейли с самой сердечной улыбкой. — Розыск будет долгим и трудным, можете мне поверить.

Мне страшно захотелось дать как следует кулаком по этой радостной физиономии, но я взял себя в руки; на мое счастье, зазвонил телефон. Бейли не торопясь взял трубку.

— Сэр Джон ждет нас, — объявил он. — Будьте любезны, следуйте за мной…

Мэрфи сидел у себя в кабинете с тем же невозмутимым видом, что и в первую нашу встречу. Напротив него я увидел мужчину с седеющей головой. При нашем появлении он встал.

— Мистер Тейлор, — сказал начальник отдела, — позвольте вам представить мистера Эллиса, который работает в системе воздушного флота и является водителем автобуса. Я попросил его оказать нам любезность и повторить в вашем присутствии все то, что он нам уже рассказал. Садитесь, пожалуйста.

С тревогой и надеждой вглядывался я в лицо человека, которому посчастливилось видеть Пат и, может быть, разговаривать с ней… Но мистер Эллис был так тускл и бесстрастен, что с тем же успехом я мог бы вглядываться в аэровокзал.

— Итак, — продолжал Мэрфи, — вы работали в пятницу шестнадцатого сентября во второй половине дня?

— Да, — отвечал тот, — водители автобусов делятся у нас на три бригады. Смена длится восемь часов. Моя бригада работала на линии аэропорт — Ватерлоо в пятницу шестнадцатого, с четырех часов дня до двенадцати ночи. Пассажиров, прибывших нью-йоркским самолетом, вез в город я. Обычно я не смотрю на пассажиров: надо следить за дорогой, а начни я их разглядывать, внимание быстро рассеется. Но ту леди, которую вы ищете, я запомнил, потому что какие-то вещи показались мне необычными. Начать с того, что из здания аэропорта она вышла самой первой: должно быть, раньше других пассажиров прошла и полицейский пост и таможенный контроль. Она спросила меня, идет ли этот автобус до Ватерлоо, и я ей сказал, что да. Тогда она поднялась в автобус и села в салоне. Надеюсь, вы не сочтете это обидным, я еще подумал про себя: «До чего красивая женщина».

— Как она была одета? — спросил я.

— На ней был серый костюм, но не просто серый, а какого-то вроде бы стального оттенка. И еще я заметил, а может, это мне только так кажется, что на отвороте жакета у нее было какое-то украшение, вроде драгоценность, зеленый такой камень или что-то в этом роде.

— Это соответствует тому, что вы нам говорили, — отметил Мэрфи.

Да, никаких сомнений тут не было. Костюм у Пат в самом деле особого цвета, а брошь с изумрудом я сам купил ей у Тиффани два года назад.

— Продолжайте, мистер Эллис, — сказал Мэрфи.

— О чем это я говорил?.. Да, значит, в это время стали подходить пассажиры, и я больше на эту даму не смотрел. Я уже собирался сесть за баранку, когда к автобусу подошел какой-то человек и хотел подняться в салон; я спросил, прибыл ли он тоже из Нью-Йорка и заплатил ли за проезд до города. Тогда он заявил, что ехать не собирается, ему только нужно поговорить с одной дамой, которая сидит в автобусе. Я сказал ему, что это против правил и я не могу разрешить ему войти в автобус. Тогда он попросил меня передать пассажирке, чтобы она вышла к нему. Он сказал, что это миссис Тейлор или миссис Гардинг, я сейчас уже не помню, какую из этих двух фамилий он назвал. Но тут леди, которую вы разыскиваете — думаю, это была именно она, — быстро поднялась со своего места и вышла из автобуса, чтобы поговорить с этим джентльменом. Она страшно побледнела и казалась необычайно взволнованной.

— Вы слышали, о чем они говорили? — спросил Мэрфи все так же бесстрастно.

— Нет, — откровенно признался Эллис, — я даже и не пытался услышать. Впрочем, они отошли подальше от машины, а мне надо было еще получить деньги за проезд с пассажиров, которые все подходили. К тому же говорили они очень тихо, но мне запомнилось, что дама качала головой и повторяла: «Нет, нет!». А может быть, я это уже после сочинил, память у меня не слишком хорошая… Потом дама опять подошла ко мне и сказала, что она вроде бы раздумала ехать и просит меня передать ей ручную кладь, которая осталась в автобусе. Я взял на том месте, где она сидела, сумку и саквояж и передал ей. Помню, я еще обратил внимание на то, из какой отличной кожи сделаны обе вещи. Я сказал вашей даме, что могу вернуть ей деньги, которые она уплатила за проезд, но она об этом и слушать не захотела. Она пошла на стоянку такси, а человек, который с ней говорил, ушел в другую сторону.

— В другую сторону? — переспросил Мэрфи с прежней невозмутимостью. — Вы уверены, что он не пошел с нею вместе?

— Совершенно уверен, сэр, — ответил мистер Эллис. — Это мне запомнилось по одной причине: тот человек сильно хромал, и неровный звук его шагов, когда он ковылял по тротуару вдоль здания аэропорта, я слышал еще долго после того, как дама ушла.

Эллис замолк. Я мучительно пытался осмыслить услышанное. Человек, который хромал?.. Какие отношения могли связывать его с Пат? Все это представлялось мне полнейшей нелепостью… И вдруг меня осенило. Разве Мэрфи и Кэтрин Вильсон не говорили мне, что Рихтер?..

— Как выглядел этот человек? — спросил я почти беззвучно.

— Трудно сказать, — Эллис почесал в затылке. — На нем был плащ с поднятым воротником; правда, день был пасмурный и все время накрапывало, но у меня создалось впечатление, что он нарочно прячет лицо… На голове была шляпа… знаете, такая клеенчатая… И большие темные очки… Словом, я толком ничего не разглядел, кроме того, что он сильно хромал. Но уж это я могу утверждать совершенно точно.

— Палка у него была?

— Боюсь сказать. Как будто нет.

— А лицо вы совсем не разглядели? Форму рта? Цвет волос?

— Да я особенно и не приглядывался. Кажется, он был уже в возрасте, во всяком случае, волосы, которые выбивались у него из-под шляпы, были седоватые или совсем седые; иначе, наверно, я не подумал бы, что он пожилой.

— Высокий, низенький?

— Ни то, ни другое. Хромой — это точно. Больше ничего не могу вам сказать.

Я посмотрел на Мэрфи и впервые заметил на его лице улыбку.

— Я думаю, мистер Эллис сообщил нам все, что знает, не так ли? — спросил он мягко.

— Абсолютно все, — подтвердил Эллис. — Мое дело — возить людей, а не интервью у них брать. Я всегда, если нужно, готов оказать услугу, но нельзя с меня требовать больше, чем я могу.

— Разумеется, разумеется. Впрочем, у меня есть ваш адрес, мистер Эллис, и в случае надобности я смогу вас найти. Благодарю вас, вы свободны. Мистер Тейлор, у вас нет больше вопросов к мистеру Эллису?

Я отрицательно покачал головой, и Эллис, вежливо попрощавшись с Мэрфи, сержантом Бейли и со мной, вышел из кабинета.

— Сэр Джон, — вскричал я, как только за шофером закрылась дверь, — неужели вы думаете, что этот хромой?..

— Не надо волноваться, мистер Тейлор, — прервал меня Мэрфи. — Второй свидетель представляется мне гораздо более интересным, чем первый. Он дожидается в соседней комнате. Бейли, приведите его.

Субъект, которого привел Бейли, принадлежал к совершенно иному человеческому типу, чем Эллис. Это был мужчина очень высокого роста, довольно красивый и экспансивный; всем своим поведением он давал понять, что, до того, как сделаться таксистом, он знавал и лучшие времена; речь его отличалась изысканностью, но была при этом не слишком правильной; свой рассказ он то и дело пересыпал не относящимися к делу замечаниями.

Он заявил, что его зовут Чарли Фаррел, ему тридцать пять лет и он работает шофером такси в одной частной фирме. Да, он признает, что в пятницу шестнадцатого сентября в шесть часов вечера он находился на стоянке возле аэродрома Хитроу, где посадил пассажирку, которая в точности соответствует приметам Патриции Тейлор и которую он потом узнал на фотографии в «Дейли миррор».

Эта дама, одетая в серый костюм, с саквояжем и сумкой в руках, казалась очень взволнованной и села в машину Фаррела с такой поспешностью, словно за ней кто-то гнался. Но никто за ней следом не шел, никто не Подстерегал, и вообще поблизости никого не было, ни хромых, ни слепых, — на этот счет Фаррел был абсолютно категоричен. Он человек очень наблюдательный и отлично понимает, что таксист всегда должен, смотреть в оба. Так что он может поклясться, что его пассажирка была совершенно одна.

После недолгого колебания она назвала ему адрес гостиницы, про которую он, Фаррел, никогда до того дня даже не слышал: гостиница «Кипр», Джамайка-стрит, в Степни. Этот адрес его здорово удивил, потому как он считает себя неплохим психологом и никогда бы не предположил, что такая дама, как его пассажирка, поедет в подобное место. Но в конце концов его ремесло — выполнять приказания, а не обсуждать их. Так что он включил передачу и поехал в Степни.

Не показалось ли ему необычным, что пассажирка берет в аэропорту такси, вместо того чтобы ехать в Лондон автобусом? Нет, нисколько не показалось, такое бывает на каждом шагу, особенно когда клиенту нужно попасть в район, достаточно удаленный от станции Ватерлоо, а в данном случае именно так и было.

— Когда на улицах заторы, маршрут Ватерлоо — Ист-Энд оказывается дороже и продолжительнее, чем маршрут аэропорт — Ист-Энд, — объяснил Фаррел.

Все же они добирались туда добрый час. Ему еще пришлось основательно покрутиться между Уайтчепелом и Степни, пока он отыскал нужную улицу. Местечко оказалось — хуже не придумаешь, и гостиница какая-то сомнительная. Просто не верится, чтобы столь достойная дама отважилась остановиться в таком месте.

Пока они ехали, пассажирка все время очень нервничала, Фаррел даже спросил у нее, не слишком ли быстро он едет, но она сказала, что нет, наоборот, она очень спешит поскорее туда добраться. И все оглядывалась назад, словно боялась, что за ними следят; но Фаррел тоже не с луны свалился и может с полной ответственностью утверждать, что слежки за ними не было.

Да, женщина восхитительная, в высшей степени элегантная и одета великолепно. Фаррел в этом знает толк: в свое время он вращался в хорошем обществе и умеет с первого взгляда отличить потаскуху от настоящей леди, даже если потаскуха одевается у самых шикарных портных.

Он помог ей выйти из машины и отнес ее вещи в гостиную — если этим словом можно назвать жалкую прихожую гостиницы «Кипр». Лично он, Фаррел, никогда бы своей задницей не прикоснулся к тем стульям, что стоят в этой, с позволения сказать, гостиной. А человек, который их встретил, — хозяин, наверно, — был из тех кошмарных засаленный греков, с которыми порядочному англичанину за руку здороваться противно… Но в конце концов, его, Фаррела, это не касается. Леди вполне вежливо поблагодарила его и весьма щедро с ним расплатилась. Если б спросила у него совета, он ей без всяких там церемоний сказал бы, чтоб она ни за что здесь не останавливалась, но таксисту, даже если он когда-то знал лучшие времена, не пристало совать нос в частную жизнь своих клиенток…

У меня было впечатление, что мистер Фаррел не задумываясь прекрасным образом вмешается в частную жизнь и своих клиенток, и своих клиентов, если только его как следует об этом попросить и посулить некоторую плату. Но в данном случае он, кажется, и в самом деле больше ничего не знал.

Мэрфи еще раз уточнил адрес гостиницы, поблагодарил Фаррела и отпустил его.

— Итак, мистер Тейлор, — сказал он, когда шофер ушел, — хотя мы пока что и не слишком продвинулись, но все же кое-какие ниточки у нас уже в руках. Думаю, вы и не подозревали, что миссис Тейлор может остановиться в этом «Кипре».

— Конечно, не подозревал и вообще ума не приложу, откуда она могла прослышать про такую гостиницу. И уж совершенно не понимаю, зачем ей понадобилось туда ехать.

— Может быть, она сделала это не по собственной воле?

— Это мне кажется совершенно очевидным. Надо скорее разыскать этого хромого. Не предполагаете ли вы, сэр Джон, что речь может идти о…

— Мое дело, мистер Тейлор, не предполагать, а отыскивать людей. Действительно, мистер Эллис сказал нам, что у вашей жены состоялась беседа с человеком, который хромает, однако тот же мистер Эллис уточнил — и мистер Фаррел то же самое утверждает, — что этот человек не поехал с вашей женой в гостиницу. Следовательно, в данный момент у нас нет никаких причин интересоваться этим хромым человеком. Но зато у нас есть все основания заинтересоваться гостиницей «Кипр», Джамайка-стрит, Степни. И мне кажется, что сержант Бейли заглянет туда сегодня после обеда. Не так ли, Бейли?

— Как прикажете, сэр Джон.

— Мне нечего приказывать. Я вам поручил это расследование, и вы достаточно взрослый человек, чтобы знать, что вам необходимо делать!

— Вы разрешите мне вас сопровождать? — спросил я у сержанта.

— Разумеется, мистер Тейлор. Я ведь вам сказал, что нам придется теперь частенько друг с другом видеться. Встретимся здесь в два часа, и я отвезу вас в «Кипр» на нашем фирменном катафалке.

Он расхохотался, показав два ряда великолепных зубов. Его шуточки начинали действовать мне на нервы.

— Я думаю, прокатиться туда будет небезынтересно, — сказал Мэрфи, — но не ждите, что вы встретите там миссис Тейлор, которая мирно живет в номерах гостиницы «Кипр»…

— И вяжет для вас носки, — подхватил Бейли с неизменной своей жизнерадостностью.

— О нет, я этого вовсе не жду, — пробормотал я.

От моего возбуждения не осталось и следа; мрак, обложивший меня со всех сторон, стал еще непрогляднее. Пат оказалась жертвой гангстерской шайки, возглавляемой Рихтером, гостиница «Кипр» была для Пат лишь местом кратковременной передышки на ее ужасном пути… Конечно, Пат давно уже нет в этом «Кипре». Что же произошло с ней потом? Где она сейчас, в каком уголке Англии? И в Англии ли вообще? Жива ли?

— Мужайтесь, — сказал мне участливо Мэрфи. — Мы здесь для того, чтобы вам помочь.

Глава двенадцатая

Джамайка-стрит лежит к востоку от Уайтчепела, перпендикулярно Коммершел-Роуд, этой главной артерии Ист-Энда. Я прежде не бывал в этой части Лондона и, когда мы с сержантом Бейли туда приехали, с первого взгляда понял, отчего иностранные туристы не любят посещать эти места. Нельзя сказать, что кварталы Ист-Энда поражают особой нищетой, — северные окраины Парижа, иные районы Джерси-Сити или, скажем, Чикаго выглядят намного беднее. Дома Уайтчепела не так уж заметно разнятся от своих собратьев, стоящих где-нибудь в Кенсингтоне или Челси. Но что здесь совершенно иное, особое — это сама атмосфера. Все здесь хмуро, уныло и пошло. Закопченные фасады изъедены проказой, тротуары омерзительно грязны; оборванные дети играют прямо на мостовой. На многих вывесках — турецкие, греческие, польские имена. Уайтчепел, Степни — не только названия городских кварталов, а прежде всего социальные ярлыки. Кто здесь родился, тот живет здесь до конца своих дней. Житель Уайтчепела почти никогда не бывает в Хайгете или в Хэммерсмите.

Было три часа дня, когда сержант Бейли затормозил перед гостиницей «Кипр». Дом абсолютно ничем не выделялся среди других домов этой улицы, на нем не было даже вывески. Трехэтажное здание, грязный фасад, под самой крышей подслеповатые слуховые оконца; к парадной двери вели с двух сторон обшарпанные ступени. Все это отнюдь не внушало доверия.

— Вы уверены, что это здесь? — спросил я сержанта.

— Совершенно уверен. Я справлялся у нас в картотеке меблированных комнат. «Кипр» — третьеразрядный пансион, таких в Лондоне тысячи. Его содержит грек по фамилии Велецос, репутация у него неважная, но мы к нему никаких претензий до сих пор не имели.

Я ничего не понимал. Зачем было Патриции сюда приезжать? Я не мог представить себе ее в этой обстановке, на этой улице, про которую она тоже, наверно, ни разу в жизни не слышала, хотя и была урожденная лондонка. Если ее заставили здесь поселиться ее похитители, какую же цель преследовали они, помещая ее в этой клоаке? Если же она сама решила укрыться здесь от преследований, то почему выбрала именно «Кипр» и где раздобыла адрес?.. Так или иначе, но, когда я толкнул дверь и вошел в коридор гостиницы «Кипр», у меня не было ни малейшей надежды найти здесь свою жену. Несмотря на показания шофера такси, я сильно сомневался, переступала ли она вообще этот порог.

Коридор был темный, нестерпимо воняло луком. С каждой стороны было по двери, в глубине смутно виднелась лестница. Бейли постучал поочередно в каждую дверь — никто не отозвался. Я стиснул зубы, пытаясь подавить тошноту.

Без дальнейших церемоний Бейли распахнул левую дверь. Это был небольшой кабинет, забитый диковинной мебелью. Я увидел старинный пюпитр, перекочевавший сюда, должно быть, из нотариальной конторы, древний граммофон с трубой, какой-то нелепый комод — грубую имитацию чиппендейлских изделий, мраморный умывальник восьмидесятых годов… Все было черным от грязи, точно сюда месяцами никто не заходил.

— Очаровательный домик, — сказал Бейли со своей добродушной улыбкой, которая меня так раздражала. — Но должны же где-то быть его обитатели.

— Что вам угодно? — раздался голос у нас за спиной.

Мы обернулись. На нижней ступеньке лестницы стоял высокий мужчина с лоснящимися волосами и одутловатым лицом. Он выглядел таким же радушным и милым, как ворота тюрьмы Синг-Синг.

— Нам нужно повидать хозяина, — сказал Бейли.

— Это я.

Голос был резкий, с сильным иностранным акцентом.

— Среди ваших постояльцев должна находиться миссис Тейлор, — продолжал Бейли. — Миссис Патриция Тейлор. Мы хотели бы с ней поговорить.

— Весьма сожалею, но я впервые слышу это имя. Впрочем, гостиница пуста.

— Может быть, миссис Тейлор недавно уехала?

— Нет, у меня никогда не жила никакая миссис Тейлор.

Он подошел к дверям кабинета, и я мог теперь лучше разглядеть его круглое лицо. На правой щеке выделялся беловатый шрам.

— И однако, шестнадцатого сентября она останавливалась у вас.

— Это ошибка.

— Нет, ошибки здесь быть не может, — сказал Бейли с такой же невозмутимостью.

— Это ошибка, — повторил Велецос. — И посему я попросил бы вас…

Бейли спокойно отвернул лацкан своего пиджака и показал значок.

— Скотланд-Ярд, — сказал он любезно. — Вы читаете газеты, мистер Велецос?

— Извините, сэр, — пробормотал грек, и глаза его стали круглыми от ужаса. — Пожалуйста, войдите…

Он забежал впереди нас в кабинет и подвинул два обтянутых клеенкой кресла, но мы сделали вид, что не замечаем этого.

— Я вас спрашиваю, читаете ли вы газеты, — сказал Бейли, — потому что позавчера мы опубликовали фотографию миссис Тейлор, и, поскольку я совершенно уверен, что в пятницу шестнадцатого сентября она останавливалась в вашем заведении, я думаю, вам надлежало бы ее узнать… и тотчас с нами связаться.

— Должно быть, я пропустил это сообщение, — сказал Велецос, глядя на нас с мольбой; его физиономия, всего минуту назад предельно наглая, теперь выражала крайнее раболепие.

— Должно быть, так, — согласился Бейли и поднял с пола экземпляр «Дейли Миррор».

Газета была сложена вчетверо, внутренними страницами наружу. Бейли развернул ее, и мы увидели фотографию Пат. У меня кольнуло в груди; клише было скверное, но все равно передо мной была Пат, со своей копной волос, со своей улыбкой…

Теперь Велецос перепугался окончательно. Он буквально затрясся от страха.

— Я как раз собирался вам сообщить… — залопотал он. — Да, я подумал… Но я не был уверен…

— Ну так как же? — любезно осведомился Бейли.

— Да, да, — жалобно промямлил Грек, — одна особа, которая как будто… которая немного напоминает даму на этой фотографии… в самом деле приехала сюда недели две назад. Она спросила, нет ли у меня свободной комнаты, я ответил, что есть, и она сказала, что хотела бы пожить здесь некоторое время. Она заплатила за месяц вперед.

— Ее фамилия?

— Она назвалась Памелой Томсон.

— Покажите мне вашу регистрационную книгу.

Велецос вытащил из кармана ключ, отпер пюпитр и извлек из него немыслимо грязную тетрадь. Действительно, там оказалась сделанная фиолетовыми чернилами запись: «Мисс П. Томсон, уплачено за месяц вперед» — и дата: 16 сентября.

— По-моему, книга заполняется нерегулярно, — заметил Бейли. — Это почерк самой миссис Тейлор?

— Нет, ничего похожего, — ответил я.

— Я… я сам сделал эту запись, — пробормотал хозяин.

— Опять нарушение правил. Вы должны требовать у клиентов расписку и проверять их документы.

— Я… я не знал.

— Вы отлично знали. Но к этому мы еще вернемся. Итак?

— Итак… что?

— Итак, что было дальше? Эта дама еще здесь?

— Я… я не знаю.

— Как прикажете вас понимать?

— Она… она больше не появлялась… примерно с прошлой недели.

— Не появлялась? Объясните, что вы имеете в виду.

— Она оставалась здесь… дайте вспомнить… до воскресенья или до понедельника. Да, конечно, до понедельника.

— До какого именно?

— Не до последнего, а до того, предыдущего. До девятнадцатого числа. Все эти четыре дня она почти не выходила из комнаты; клиенты у меня обычно не столуются, но она попросила сделать для нее исключение, и я готовил для нее еду.

— Она совсем не выходила?

— Кажется, раза два или три она вышла, но я ведь не следил за ней. Это не мое дело, правда? Постояльцы имеют право идти, куда им заблагорассудится…

— Звонила ли она кому-нибудь по телефону?

— От меня не звонила. В комнатах нет телефонов.

— Что произошло в понедельник девятнадцатого?

— Около полудня к гостинице подъехала машина, черный «райли». Из машины вылез человек, вошел в гостиницу и спросил мисс Томсон. Я указал ему ее комнату. Вскоре он спустился вместе с ней; он нес ее вещи, но, так как она уплатила вперед, я не стал возражать. Они сели в машину, и с тех пор я больше ее не видел.

— Каков был из себя этот человек?

— Я не разглядел.

— Думаю, — сказал мне Бейли таким тоном, будто рассуждал о погоде, — что мы сейчас увезем этого субъекта в Ярд для допроса.

— Нет, нет! — закричал Велецос. — Клянусь вам, я больше ничего не знаю!

— Как выглядел человек, приезжавший сюда девятнадцатого числа?

— Он был в плаще, в клеенчатой шляпе и толстых темных очках, — с трудом выдавил из себя Велецос. — И еще он хромал. Больше я ничего не разглядел, клянусь вам.

— Он хромал, вы уверены в этом?

— Да, это мне сразу бросилось в глаза, когда он спускался по лестнице. На каждой ступеньке он останавливался.

— Ладно, допустим, — сказал Бейли. — И с тех пор вы больше их не видели?

— Нет, ни разу.

— Вы заметили номер машины?

— Нет.

— Почему?

— А зачем мне было его замечать?

Я видел, что Велецос лжет, но Бейли не стал настаивать.

— Как была одета мисс Томсон?

— Она была в сером костюме. Без шляпы.

— Много ли при ней было вещей?

— Нет, только сумка и саквояж.

— У вашей жены был, кроме этого, еще какой-то багаж? — спросил Бейли.

— Да, разумеется, — отвечал я. — Но таксист тоже говорил, что у нее с собой были только сумка и саквояж.

— Надо будет выяснить в аэропорту. Хорошо, мистер Велецос. Теперь я попрошу показать нам комнату, где жила миссис Тейлор… или мисс Томсон, если вам больше нравится.

— С удовольствием, — сказал хозяин, но особого удовольствия на его лице я не заметил. — Пожалуйте за мной.

Мы двинулись следом за ним вверх по лестнице. Запахи горелого масла и лука снова ударили мне в нос; при мысли, что Пат несколькими днями раньше поднималась по этим ступеням, я совсем приуныл.

На третьем этаже Велецос остановился, открыл какую-то дверь и пригласил нас войти. Комната оказалась менее мрачной, чем я думал. Несмотря на выцветшие обои и жалкую мебель, здесь было чуть светлее и не так грязно. В самом крайнем случае я мог допустить, что моя жена провела в этих стенах несколько дней…

— Это моя самая лучшая комната, — плаксиво сказал Велецос, — а теперь я не могу ее сдавать, пока не истечет месяц…

— Ну, вы своего не упустите, — спокойно заметил Бейли и снял с крючка мокрое полотенце. — Полагаю, вы сдаете ее с почасовой оплатой.

— Ах, нет, уверяю вас, — засуетился Велецос и побледнел еще больше.

— Ладно, ладно, речь сейчас не об этом, — сказал Бейли. — Я думаю, миссис Тейлор в самом деле здесь больше не живет.

Он стал открывать шкафы, приподнял полог кровати, выдвинул ящики комода — все было пусто. На эти манипуляции я смотрел с полнейшим безразличием. Я уже отчаялся найти здесь хоть какой-нибудь след пребывания моей жены, а от намека Бейли на почасовую оплату у меня на душе стало совсем гнусно, и я даже начал мечтать, чтобы ничего связанного с Пат в комнате не обнаружилось.

— Ну что ж, прекрасно, мистер Велецос, — сказал Бейли, заканчивая осмотр. — Мне остается теперь выполнить последнюю формальность. Будьте любезны дать мне ключи. Я должен произвести полный обыск вашего уважаемого заведения.

Тут лицо хозяина из белого стало зеленоватым.

— Я… я не считаю такую меру оправданной, — проговорил он, и у него задрожали губы. — В гостинице никто не живет.

— Почему я должен верить вам на слово? Даже если гостиница и в самом деле пуста, кто мне докажет, что вы не припрятали что-либо компрометирующее вас, ну, скажем, вещи, которые вы украли у мисс Томсон, а?

— Неправда, — пробормотал Велецос.

— Вот это мы сейчас и проверим.

Внезапно хозяин будто решился.

— В обыске нет никакой необходимости, — сказал он. — Эта особа в самом деле второпях забыла одну вещь, и я отложил ее, чтобы потом отдать… если она вернется…

— Какую вещь вы имеете в виду?

— Шкатулку с туалетными принадлежностями, — простонал Велецос. — Спуститесь, пожалуйста, со мной…

Он опрометью кинулся вниз по лестнице. Когда мы опять вошли в кабинет, хозяин протянул нам кожаный несессер, так хорошо мне знакомый. Я подарил его Патриции к пятой годовщине нашей женитьбы. Вещица была не слишком дорогая, но очень изящная; инициалы «П. Т.» на крышке были выложены из мелких бриллиантов, голубую атласную подкладку тоже украшали маленькие бриллианты; все предметы внутри несессера были оправлены в слоновую кость. Можно было понять, как взыграла алчность Велецоса от всей этой роскоши, и, видно, Бейли здорово его напугал, если он смог так быстро расстаться со своей добычей.

Странное дело, вид этого несессера ничуть меня не взволновал, хотя должен был бы напомнить милые сердцу подробности моей супружеской жизни… Но за последние дни эмоции мои заметно притупились. Несессер был теперь для меня только вехой на пути моих поисков.

— Что вы на это скажете, мистер Тейлор? — спросил Бейли.

— Это туалетный несессер моей жены.

Бейли откинул крышку.

— Всё ли здесь на месте?

— Да, всё, — ответил я уверенно.

— Отлично. Но это вовсе не означает, что мистер Велецос не мог припрятать и некоторые другие вещи, которые тоже представляют для нас интерес.

— Даю вам честное слово!.. — взвизгнул Велецос.

— Ваше честное слово, разумеется, аргумент весьма веский, — сухо прервал его Бейли, — но полностью развеять моих сомнений оно не в силах. У нас нет никаких доказательств, что миссис Тейлор, живая или мертвая, не спрятана где-нибудь в вашей гостинице…

Когда он своим бесстрастным тоном произнес эти слова, у меня все внутри похолодело.

— Нет! — вскричал Велецос. — Я вам сказал правду. Мне больше ничего не известно. Эта дама уехала с человеком, который хромал, и я с тех пор ее не видел.

— Конечно, конечно, — сказал Бейли. — Но в таком случае почему вам так не хочется, чтобы я осмотрел дом?

Видя, что сержант непреклонен, Велецос что-то буркнул себе под нос и подчинился. Бейли обернулся ко мне:

— Вы пойдете со мной, мистер Тейлор?

— Если можно… я предпочел бы подождать здесь…

Сам не знаю почему, но при мысли, что надо будет обойти сверху донизу весь этот отвратительный притон, мне стало не по себе. У меня в ушах все время звучала фраза сержанта Бейли: «У нас нет никаких доказательств, что миссис Тейлор, живая или мертвая, не спрятана где-нибудь в вашей гостинице…»

Осмотр длился минут двадцать, не больше. Я просидел это время в кабинете хозяина, а сам он сопровождал Бейли. Когда они вернулись, вид у сержанта был несколько разочарованный.

— Пожалуй, теперь мы можем уйти, мистер Тейлор. До свидания, мистер Велецос.

Мы уже ехали какое-то время по Коммершел-Роуд, когда Бейли сказал:

— Я убежден, что этот Велецос не причастен к исчезновению миссис Тейлор.

— И почему же вы так в этом убеждены? — спросил я.

— Из-за Хромого. То, как Велецос описал человека, который увез вашу жену, в точности совпадает с рассказом водителя аэропортовского автобуса. Какой бы то ни было сговор между хозяином «Кипра» и водителем автобуса совершенно исключается. Следовательно, можно считать, что грек говорит правду.

— Если только нет сговора между Велецосом и Хромым.

— В этом случае Велецос остерегся бы давать нам такое точное описание Хромого, напротив, он попытался бы отвлечь наши подозрения от Хромого и уверял бы нас, что миссис Тейлор увез совершенно другой человек.

— А что дал ваш обыск? — спросил я.

— Я ничего не нашел. В ближайшее время я еще не раз туда наведаюсь. Вполне возможно, что Велецос торгует наркотиками… Но никаких следов миссис Тейлор при этом беглом осмотре я не обнаружил. Может быть, Велецос так упорно противился обыску лишь потому, что боялся, как бы мы не нашли несессер миссис Тейлор. Когда он нам его отдал, то сразу успокоился. Кстати, о несессере: я думаю, вы бы хотели оставить его у себя?

— Да, — сказал я. — Для меня эта вещь имеет особую цену.

— Вообще-то у нас это не полагается, — заметил Бейли.

Я должен зарегистрировать несессер как вещественное доказательство. Но я думаю, что сэр Джон согласится оставить его вам, мы лишь попросим у вас расписку.

Он свернул на Уайтчепел-Хай-стрит. Скоро показались развалины Сити, которые мрачной каменной пустыней простирались до самой Темзы.

— Как странно, — снова заговорил Бейли. — Перед войной я часто бывал в этом квартале, но никогда не подозревал, что между Святым Павлом и Тауэром такое большое расстояние. А теперь, когда все разрушено…

Он замолчал. Чувствовалось, что для Бейли, как и для большинства лондонцев, в разрушении Сити есть что-то непоправимое: сознание этой утраты жило в нем как неизбывная скорбь, и только традиционная британская сдержанность мешала ему все это высказать…

Но мое сердце жгла еще более невыносимая скорбь.

— Все это очень хорошо, — сказал я резко, — но мы по-прежнему топчемся на месте. Надо было бы найти этого Хромого, надо было бы узнать, где они держат Патрицию, надо было бы…

Мы остановились перед красным огнем светофора. Бейли удивленно посмотрел на меня и улыбнулся.

— Спокойствие, мистер Тейлор, спокойствие. Что же вы так? Расследование еще не закончено.

Глава тринадцатая

Поездка на Джамайка-стрит измотала меня до предела. Я попросил Бейли высадить меня у «Камберленда» и прилег в своем номере отдохнуть.

Со дня прибытия в Лондон мои чувства претерпели заметную эволюцию. Разумеется, я по-прежнему был полон решимости найти свою жену, но сейчас, когда я думал о ней, я понимал многое из того, что вначале от меня ускользало. В первые дни я считал, что она стала жертвой чудовищной ошибки, что она попала в ловушку, предназначенную для кого-то другого. Теперь я отдавал себе отчет в том, что она поддалась шантажу; шантаж этот был, конечно, тоже чудовищно гнусен, однако теперь я мог в какой-то мере его объяснить. Рассказ Кэтрин Вильсон открыл мне глаза на многое. Я уже угадывал истину. Если Пат не позвала меня на помощь (а она вполне могла это сделать за те четыре дня, что прожила в гостинице «Кипр»), значит, она не хотела подвергать меня опасности. Или просто не хотела волновать. Она надеется собственными силами отделаться от мерзавцев, которые преследуют ее; она ни за что не желает впутывать меня в эту историю. И тем самым дает мне лучшее доказательство своей любви. Поведение Пат говорит о чрезмерном ее самомнении, о гордыне, даже о безумии, но вместе с тем о самопожертвовании и благородстве…

И оттого, что я это понял, еще больше возросла моя нежность. Я укорял себя в том, что был поначалу так эгоистичен, так черств. Когда Кэтрин Вильсон рассказала мне о некоторых подробностях жизни Пат до ее встречи со мной, я возмутился, я ужасно негодовал. Но как я был глуп! Да, оказалось, что у Пат есть свои слабости, но это означает лишь, что я должен окружить ее еще большей заботой, еще большей любовью. И если как следует разобраться, не был ли я сам невольным виновником этой беды? Сразу же вслед за нашей помолвкой я возвел Пат на некий нравственный пьедестал, и она уже не решалась с него сойти. После беседы с Кэтрин Вильсон я был возмущен, что Пат от меня что-то скрывала, но не было ли тут и моей вины? Конечно же, Патриции больше всего на свете хотелось довериться мне, но ей мешало мое отношение к ней, она боялась, что утратит мою любовь, мое уважение, как только мне станет известна ее история с Рихтером… И по той же самой причине она не решилась позвать меня на помощь, когда перед ней предстал Рихтер — этот загадочный Хромой… Более того, он, наверно, сам использовал это средство нажима: «Если ты не будешь выполнять то, что я тебе велю, я все расскажу твоему мужу». И Пат, в ужасе оттого, что я могу что-то узнать, подчинилась. В какую же грязную интригу он ее впутал? Какими подлыми махинациями заставляет ее заниматься?.. И все по моей вине, из-за меня одного…

Я вскочил с кровати. Мой взгляд упал на несессер, который я привез из гостиницы «Кипр». Увидав его у Велецоса, я не ощутил ни малейшего волнения, но теперь, когда он был рядом, когда я мог наедине его созерцать, мог к нему прикасаться, все во мне будто перевернулось. Я вдруг представил себе Патрицию вечером в ночной рубашке, представил, как она сидит перед зеркалом и этой вот щеткой с ручкой из слоновой кости расчесывает свои роскошные волосы, вот этой пилочкой подпиливает свои удлиненные ногти, полирует пемзой свои прелестные ступни… Я судорожно открыл ларец и стал с волнением перебирать все эта милые предметы, которые еще хранили аромат ее тела; голова у меня кружилась, я сходил с ума.

Вдруг меня точно током ударило. Я машинально взял в руки платяную щетку с выдвижной спинкой, внутри которой скрывались ножницы, и играл замком этой своеобразной шкатулки. И там под ножницами лежал сложенный вчетверо листок; когда я потянул его к себе, он сам развернулся. Я узнал почерк Пат, я прочитал торопливые строчки:

«Я стала жертвой шантажа. Меня хотят куда-то увезти. Ради всего святого известите моего мужа Дэвида Тейлора, Милуоки, Соединенные Штаты, или его друга мистера Томаса Брэдли, Линкольнз-Инн-Филдз. Скажите, чтобы они ни в коем случае не обращались в полицию, дело идет о моей жизни. Пусть свяжутся с Робертом Резерфордом, он один может отыскать мой след. Патриция Тейлор».

Глава четырнадцатая

Том, тебе известны почти все события двух последующих дней, но я все равно хочу хотя бы коротко их здесь изложить. Я все надеюсь, что, если я стану припоминать все подробности этого кошмара, я сумею понять его смысл.

Прочитав записку Пат, я сразу позвонил тебе, мы встретились и стали вместе ломать голову над этими строчками. Единственно возможным показалось нам следующее объяснение: тот, кого мы назвали Хромым (ибо я по-прежнему не хотел говорить тебе про Рихтера), заманил Пат в Англию с целью шантажа; действуя угрозами, он заставил ее отправиться в гостиницу «Кипр» и дожидаться там его дальнейших распоряжений. Пат в полной растерянности подчинилась, даже не пытаясь связаться со мной — видимо, из боязни, что я примчусь к ней на помощь и сам попаду в западню. К тебе она тоже не решилась — или по какой-то причине не смогла — обратиться; матери ее не оказалось в Лондоне, так что и этот путь отпадал. Помню, ты высказал предположение, что Пат, возможно, надеялась добыть какой-либо документ, какие-нибудь сведения, которые послужили бы оружием против Хромого, но у нее не хватило на это времени… Так или иначе, но Хромой, наверно, счел для себя небезопасным дальнейшее пребывание Пат в Лондоне и неожиданно приехал в «Кипр», чтобы увезти ее в более надежное место… Воспользовавшись нерасторопностью Хромого, Пат ухитрилась набросать эти несколько строк…

Несессер свой она, конечно, не забыла, а оставила в комнате нарочно, в надежде, что Велецос его обнаружит и поспешит поскорее продать. В ее расчет, очевидно, не входило, чтобы хозяин «Кипра» сам прочел послание, иначе она могла бы просто сунуть его Велецосу. Скорее всего, она не доверяла жадному греку и, возможно, даже подозревала, что он сообщник Хромого…

Содержание самой записки было как будто предельно ясным, но в то же время и невероятно туманным. Шантаж? Но кто и зачем шантажирует Пат? И какое отношение имеет ко всему этому Роберт Резерфорд?

Раз уж я не говорил тебе о своей беседе с Кэтрин Вильсон, я не стал тебя посвящать и в свою гипотезу, касающуюся личности шантажиста. А на второй вопрос ответил ты сам: ты хорошо знал, кто такой Роберт Резерфорд, поскольку учился вместе с ним в Итоне.

Слушая тебя, я вдруг понял еще одно: Роберт Резерфорд был не кто иной, как тот самый Боб, о котором мне уши прожужжала Кэтрин; в самом деле, у твоего товарища по Итону отец был членом палаты общин, и жил он тогда на Кэрзон-стрит. Постепенно все становилось на свои места. Боб должен был знать, где находится Рихтер, он имел против Рихтера сильное оружие. В течение четырех дней, что Пат проживала в «Кипре», она тщетно пыталась связаться с Бобом; теперь это была ее единственная надежда. И опять-таки я не смог поделиться с тобой своими выводами — из-за идиотского самолюбия я не решился рассказать тебе историю, которую поведала мне Кэтрин Вильсон, и не только потому, что она выставляла в невыгодном свете Пат, но потому, что тогда мне пришлось бы признаться, что я скрыл ее от тебя!..

Дорого же мне обошлась моя нелепая скрытность! И не только мне… Ах, Том, я вел себя как последний дурак!

Ты ушел выяснять, где обретается ныне Боб Резерфорд, а я тем временем попытался дозвониться до Кэтрин Вильсон (к концу нашей встречи два дня назад она все же смилостивилась и дала мне свой телефон), но никто не брал трубку; в течение дня я звонил ей еще несколько раз, но с тем же результатом.

Тебе повезло больше, чем мне: когда мы встретились за обедом, у тебя в кармане лежал адрес твоего бывшего однокашника. Он жил теперь не в Лондоне, а в Кенте, где-то возле Чатема. Мы решили на следующее утро поехать к нему.

Милый мой Том, что это была за поездка! С тех пор прошло три дня, а мне кажется, что минули годы. Мы решили ехать в Чатем на машине, но, проснувшись утром, я понял, что это невозможно: ясная погода, которая держалась все эти дни, вдруг сменилась ужасным туманом. Из своего окна я не мог различить даже Марбл-Арч! Я позвонил тебе, и мы договорились встретиться на вокзале Ватерлоо в десять часов, рассчитав, что примерно в это время должен быть поезд на Чатем. Действительно, в расписании такой поезд значился, но по случаю тумана он отправился с часовым опозданием. Мы надеялись, что, когда мы выедем из Лондона, туман хоть немного рассеется. Но куда там! В Чатеме эта висевшая в воздухе каша была еще гуще, чем в Кенсингтоне: сказывалась близость устья Темзы. Самая подходящая погодка, чтобы искать в незнакомой местности незнакомый дом… и незнакомого друга!..

Как и следовало ожидать, найти в Чатеме такси оказалось по такой погоде делом невозможным, но дом Резерфорда находился в двух-трех милях от станции, и мы отправились туда пешком.

Прогулка взбодрила меня. Было не холодно, туман местами редел, и в просветах я видел то зеленые лужайки и зябко сбившихся в кучу овец, то маленькие коттеджи под черепицей неправдоподобно красного цвета. Когда мы пришли в Уинтерборо, где жил Резерфорд, погода почти совсем прояснилась и робкие солнечные лучи стали пробиваться сквозь толстый слой окутывавшей нас ваты.

Крестьянин показал нужный нам дом. Это была маленькая белая вилла. Ее скромный вид удивил меня: неужели член парламента не мог предоставить своему сыну жилище побогаче? Ты мне рассказывал, что Резерфорды — люди весьма состоятельные (что совпадало и со словами Кэтрин Вильсон); Боб, по твоим сведениям, так и не женился и жил в доме, принадлежавшем его родителям. Что же, это и есть родительский дом?.. А может быть, он по-прежнему был с ними в ссоре и этот коттедж он у кого-то снимал? — Но тогда зачем было забираться в такую глушь? И на какие средства мог он здесь жить?.. Мы позвонили у дверей маленькой белой виллы. Нам долго не открывали. Наконец на пороге показалась толстая женщина; у нее был жизнерадостный вид старой экономки, которая с молодых лет служит в добропорядочном буржуазном доме.

— Чем могу вам служить? — любезно осведомилась она. — Должно быть, вы заблудились? Неудивительно в такую погоду! Если вам в Чатем, идите в ту сторону…

— Мы хотели бы видеть мистера Роберта Резерфорда, — сказал ты.

Женщина нахмурилась.

— Мистера Роберта Резерфорда? Кто вам дал этот адрес?

— Гм… его отец… Вернее, я позвонил его отцу, и мне дали этот адрес.

— Вот как! — сказала женщина. — Не надо было им этого делать. Кто вы?

— Один из его старых приятелей.

Она помолчала, раздумывая, потом сказала:

— Его видеть нельзя.

— Почему? Его нет дома?

— Разве вас не предупредили? Он болен.

— Болен? — воскликнул я. — Как это понимать?.. Болен серьезно… или просто…

— Его видеть нельзя, больше ничего не могу вам сказать.

— Неужели это никак невозможно? — настаивал ты. — Моему другу нужно спросить у него об одном очень важном деле: речь идет о жизни и смерти. Я сам адвокат, и, можете мне поверить, дело действительно очень важное. Я ни за что не стал бы беспокоить мистера Резерфорда по пустякам, особенно если он себя так плохо чувствует, но случай действительно из ряда вон выходящий, и…

Толстая женщина немного смягчилась (думаю, на нее произвел впечатление мой подавленный вид), но теперь ее лицо выражало страдание.

— Даже если бы я вас впустила, — словно нехотя проговорила она, — это ни к чему бы не привело. Лучше б они там, на Кэрзон-стрит, предупредили вас. Я им всегда говорю: «Не давайте вы никому этого адреса или уж на худой конец предупреждайте людей». Мистер Резерфорд не может ответить на ваши вопросы, да он их и не поймет. Вот уже полгода, как он потерял рассудок.

Глава пятнадцатая

Мы были ошеломлены. Потом сделали слабую попытку протестовать. Я отказывался верить своим ушам; у меня отнимали последнюю надежду, которая затеплилась было, когда я прочитал послание Пат. Нет, не могло быть, чтобы Пат обманулась в своих ожиданиях, чтобы Боб Резерфорд не сумел нам помочь!.. Что-то здесь было не так… Неужто и этот наш шаг обернется пустыми хлопотами, как все наши прежние попытки… Может быть, Роберт Резерфорд вовсе и не безумец, может быть, в этом таится нечто совсем другое, может быть, это еще один хитроумный заговор, какая-то новая, непонятная нам интрига…

Но экономка была непреклонна.

— Я не могу вас впустить. Мне запретили.

— Мы вернемся сюда со следователем из Скотланд-Ярда! — вдруг выпалил я, теряя над собой всякий контроль.

Вспоминаю, ты посмотрел на меня с осуждением; конечно, это была ужасная бестактность с моей стороны.

— Что? — изумилась славная женщина. — Из Скотланд-Ярда?! Скажите на милость! Вы что же, хотите сказать, что мистера Резерфорда держат здесь насильно?

— Ничего такого мы не говорим, — сказал ты примирительно. — Мой друг неверно выразился, он хотел сказать…

В это мгновение раздался какой-то странный вопль, больше похожий на завывание зверя, чем на крик человека.

— Слышите? — воскликнула женщина.

Вопль повторился, перешел в протяжный вой и завершился целой серией нечленораздельных душераздирающих криков. Это было ужасно.

— Неужто это он? — спросил ты испуганно.

— Да, у него всегда в это время начинается приступ. То есть приступы у него не каждый день, но если они бывают, то как раз в эти часы.

Мы оба слегка попятились. Женщина грустно улыбнулась.

— Теперь уж вы больше не настаиваете, чтобы вас впустили? Но не бойтесь, при нем всегда санитар.

— Мы крайне сожалеем, — пробормотал я, — мы не предполагали…

— Не извиняйтесь, — сказала женщина, — этого не поймешь, пока сам не увидишь…

К ней вернулась прежняя доброжелательность, но в глазах стояли слезы.

— Бедный Боб! — вздохнула она. — Я его помню еще ребенком. Такой был красивый мальчик! Такая умница! Но он стал слишком рано прожигать жизнь, не желал никого слушать, делал все, что в голову взбредет… Отец, конечно, поступил с ним чересчур сурово — сами посудите, выставил сына за дверь.

— Вы не знаете, они помирились, до того как?..

— Нет, не успели. Мистер Резерфорд смягчился уже после того, как Боб заболел. Его перевезли сюда. Вот уж почти год, как он здесь. Вначале он просто молол всякий вздор, но бывали и минуты просветления. А последние месяцы…

Крики возобновились. Это был рев дикого зверя, перемежаемый всхлипываниями и рыданиями.

— Есть ли какая-нибудь надежда? — спросил ты.

— Не знаю. Врач настроен не очень-то оптимистически. Он хочет попробовать новое лечение… электрошок, кажется, так это называют.

— А нельзя ли нам все же на него взглянуть?

Я изумился, услышав от тебя этот вопрос. Экономка заколебалась, потом вдруг решилась.

— Идите за мной, — сказала она. — Но не больше минуты. И обещайте мне не входить.

Она повела нас вокруг дома. Туман совсем растаял, на клумбах играло бледное солнце. С тыльной стороны дома была широкая застекленная дверь, к которой вели три ступеньки. Мы увидели комнату с голыми стенами; посреди комнаты стояла кровать. Санитар в белой блузе удерживал за локти высокого мужчину, одетого в домашний халат. Мужчина безостановочно кричал. Мы видели сначала только спину, но потом он повернулся к нам лицом.

Лицо хранило остатки былой красоты, но было искажено гримасой, взгляд блуждал, щеки ввалились. На него было больно смотреть. Особенно страшен был этот бессмысленный взгляд, этот открытый рот, из которого текла слюна…

— Это он, — пробормотал ты.

И тут случилось непредвиденное. Словно загипнотизированный кошмарным обликом Резерфорда, я не заметил неровности почвы, споткнулся о камень и наверняка растянулся бы во весь рост, если бы ты вовремя меня не поддержал. Почему Боб, который, казалось, пребывал в совершенно ином мире, за тысячи миль от нас, почему именно в эту секунду взглянул он в окно? Мой ли вид его взбудоражил? Трудно сказать. Но он весь задрожал и уставился на меня диким взглядом. Мне стало не по себе, и я инстинктивно сделал несколько шагов назад, сильно припадая на одну ногу, которую только что подвернул. Вдруг Боб резким движением вырвался из рук санитара, кинулся к двери и, распахнув ее, бросился на меня. Экономка и санитар схватили его за руки, и я с трудом освободился от его цепких объятий. Тут он снова принялся вопить, но теперь это не были нечленораздельные крики, — теперь он без конца повторял: «Рихтер! Рихтер! Рихтер!..»

Глава шестнадцатая

До самого Чатема мы не произнесли ни слова: сцена подействовала на нас угнетающе. Я даже не подозревал, что, будучи сам раздавлен своим собственным горем, способен принять так близко к сердцу беду, обрушившуюся на незнакомого мне человека; безумие Боба Резерфорда поразило меня так сильно, что я, впервые со дня своего приезда в Лондон, почти забыл про Патрицию.

В Чатем мы добрались в половине второго и стали искать, где пообедать. Вскоре мы нашли вполне приличный, даже комфортабельный ресторан под вывеской «Британский лев». И лишь после того, как официант принял заказ, ты проговорил:

— А если все это был только ловкий розыгрыш?

Такое мне в голову не приходило. Я просто оцепенел от твоего предположения, но почти сразу же понял, что в этом, пожалуй, нет ничего невозможного. Мы долго обсуждали этот вопрос, поглощая в большом количестве пиво и рагу из молодого барашка. У меня опять появилось искушение рассказать тебе про Кэтрин Вильсон, и я опять как дурак поборол его… В результате нашей беседы кое-что вроде бы для нас прояснилось. Одно из двух: или Пат ошибалась, считая, что Боб Резерфорд располагает какими-то возможностями ее спасти, потому что она ничего не знала про его сумасшествие, или же, наоборот, она прекрасно понимала, что пишет, и Боб в самом деле многое знал, но то, что мы увидели в Чатеме, было подстроено кем-то нарочно, чтобы помешать нам поговорить с Бобом; его могли накачать наркотиками, могли избить до потери сознания… Это было как будто бы маловероятным, но нам в нашем тогдашнем состоянии все казалось возможным… Лишь один человек мог мне кое-что разъяснить — Кэтрин Вильсон. Под каким-то предлогом я оставил тебя на минуту, зашел в телефонную кабинку и позвонил Кэтрин. К моему удивлению, она тут же взяла трубку.

— Миссис Крейн? Говорит Дэвид Тейлор.

— Здравствуйте, — отозвалась она полушепотом. — Извините, но сейчас я не могу говорить.

— Это совершенно необходимо, — настаивал я. — Со времени нашей беседы я узнал много нового, и кое-что касается непосредственно вас.

— Меня? Думаю, вы ошибаетесь.

— Нисколько не ошибаюсь. Речь идет о Бобе Резерфорде.

— Ох, — голос у нее дрогнул. — Значит, вы его нашли?

Она явно нервничала.

— Нашел? А что, разве он исчезал?

— Более или менее. По телефону это трудно объяснить.

— Именно поэтому я и хочу с вами встретиться.

— Сейчас это невозможно.

— Почему?

— За мною следят.

— Следят?

— Да, я потом вам объясню. Все довольно серьезно. Вас это тоже касается. Послушайте, Дэвид… Вы разрешите мне звать вас по имени? Я сама очень хочу вам помочь. Мне кажется, я кое о чем догадалась… относительно Пат…

— Относительно Пат? Вы что-то узнали?

— В общем, я выяснила некоторые подробности… Но я должна быть очень осторожной. В тот раз, когда мы с вами встретились, за нами следили.

— Следили? Где же? В «Риджентсе»? В «Ройял-кафе»? В «Камберленде»?

— Всюду, Дэвид, всюду. Ах, ради всего святого, прекратим этот разговор.

— Но сперва договоримся о встрече. Кэтрин, я непременно должен вас увидеть! Не бойтесь, я защищу вас, но только помогите мне! После короткой паузы она сказала:

— Хорошо, сегодня вечером… но только попозже. Мой муж уйдет, и я смогу ненадолго улизнуть. Давайте в половине десятого.

— Прекрасно, в половине десятого. Где?

— Только не в баре. Во всяком случае, встретимся не в баре. На какой-нибудь не слишком людной станции метро. Согласны? Скажем, на Ноттинг-Хилл-Гейт.

— Ноттинг-Хилл-Гейт, договорились. Буду там в половине десятого. До свидания, Кэтрин.

Она уже повесила трубку. Я подошел к нашему столику, мы расплатились и вернулись в Лондон.

Глава семнадцатая

Днем Ноттинг-Хилл-Гейт — оживленный перекресток, а к вечеру в этом уголке Вест-Энда становится темно и пусто, как на окраине. Назначая мне свидание, Кэтрин Вильсон, должно быть, это учитывала. Она правильно рассудила, что народу там будет ровно столько, чтобы пройти в толпе незамеченной и вместе с тем свести до минимума опасность нежелательных встреч.

Одно было плохо — она не сказала мне, где мы встретимся, наверху, в вестибюле, или внизу, на перроне. К тому же станция «Ноттинг-Хилл-Гейт» — пересадочный узел, но каждая из сходящихся здесь линий имеет самостоятельный выход в отличие, скажем, от площади Пикадилли или от Тотнем-Корт-Роуд, где одна общая станция обслуживает обе линии. Если вы делаете пересадку на Ноттинг-Хилл-Гейт, вам надо подняться наверх, перейти улицу и снова спуститься в метро.

В этих условиях я затруднялся решить, на какой из двух станций у меня больше шансов поймать Кэтрин. К счастью, я приехал немного раньше назначенного часа, и у меня оставалось время на размышление. Исходя из некоторых намеков, оброненных Кэтрин, а также учитывая ее номер телефона, я сделал вывод, что она живет где-то в районе Мейда-Вейл или Сент-Джонс-Вуд. Значит, скорее всего, она сделает пересадку на Бейкер-стрит и прибудет на Ноттинг-Хилл-Гейт по кольцевой линии, а не по центральной. Поэтому я занял свой пост в вестибюле кольцевой линии, по направлению к вокзалу Виктории.

Освещение было слабое, народу мало; удачнее место трудно было придумать. На станции, расположенной по другую сторону улицы, помещался маленький бар, висели рекламы, все это немного оживляло общий вид вестибюля; здесь же все было уныло и пусто, как на какой-нибудь пригородной платформе. Я сел на скамью и закурил сигарету.

Потом закурил вторую. Прошло пятнадцать минут, я закурил третью. Я почти уже не волновался; у меня было чувство, что я приближаюсь к отгадке. Даже недомолвки Кэтрин по телефону были полны значения; она узнала что-то новое и важное, касающееся Пат, а может быть, она уже раньше знала нечто такое, чего не пожелала мне рассказать в нашу первую встречу. Но на этот раз она так просто от меня не отделается, я заставлю ее говорить. Даже если придется ради этого применить самую грубую силу. Я был готов на все. Скотланд-Ярд явно не придавал розыску моей жены никакого значения и пустил дело на самотек; не стоило также слишком рассчитывать на то, что удастся что-то вытянуть из Боба Резерфорда: версия о его симуляции была явно притянута за волосы. Значит, вывести меня на Рихтера, а следовательно, на Пат могла только Кэтрин.

Часы показывали без десяти минут десять. Неужто она могла так запоздать? Я купил билет и спустился на перрон. Там было пусто. Какой-то пьяница пристроился с бутылкой на лавке; начальник станции дремал на своем стуле с газетой в руках. На противоположной платформе были погашены почти все огни, пассажир в плаще и очках расхаживал взад и вперед в ожидании поезда. Подошел поезд, затормозил, постоял, с адским шумом отправился дальше. На платформе теперь не было ни души. Я снова поднялся в вестибюль. Было без трех минут десять.

Это становилось странным. Я решил выкурить еще одну сигарету и уйти. Выкурил сигарету, потом еще две. В десять минут одиннадцатого, потеряв всякое терпение, я вышел на улицу. Бросил последний взгляд на схему линий метро, висевшую у входа, и вдруг меня осенило. Почему я решил, что Кэтрин непременно приедет по кольцевой линии, сделав предварительно пересадку на Бейкер-стрит? Ведь с тем же успехом она могла сделать пересадку на Оксфорд-серкус и приехать сюда по центральной линии! Ну и дурака же я свалял! Торчу черт знает сколько времени в этом забытом богом и людьми вестибюле, а она, наверно, ждет на той стороне улицы, в каких-нибудь пятидесяти метрах отсюда, и проклинает меня за опоздание! Кто знает, может быть, она, отчаявшись дождаться, уже вернулась домой… Чуть не угодив под такси, я перебежал на ту сторону и влетел в вестибюль другой станции. Здесь было гораздо оживленнее, чем там, где я ждал до сих пор.

Но я тут же понял, что в этом оживлении было что-то необычное. Люди встревоженно сновали взад и вперед, со всех сторон слышались взволнованные крики, распоряжения, вопросы. Чем могла быть вызвана подобная суматоха — да еще в такой поздний час и на такой захолустной станции? Меня толкнул пробегавший мимо человек в форме служащего метро. Старая женщина с растрепанными волосами причитала плачущим голосом:

— Это безобразие! Такого не должно быть! Все дело в плохой организации! Мы беззащитны! Мы подвергаемся опасности! Во всем виновато правительство! Я напишу в газеты!

Я пытался узнать у нее, что случилось, но она меня не слушала. Наконец мне удалось привлечь к себе внимание какого-то человечка со вздернутым носом, отделившегося от толпы.

— Что здесь происходит? — спросил я.

— Несчастный случай. Женщина упала прямо под поезд.

— Тяжело ранена?

— По-моему, умерла.

— Молодая женщина или старая? Как она выглядела? — продолжал я расспросы.

Он устало пожал плечами. В этот момент к станции подъехала карета «Скорой помощи», из нее вышли два санитара с носилками и стали проталкиваться через толпу. Люди расступались, уходили прочь, а я, презрев все правила приличия, стремился подойти поближе.

Еще до того, как я увидел нечто бесформенное и пестрое, распростертое на носилках, я уже знал, что женщиной, упавшей на рельсы, могла быть только Кэтрин Вильсон.

Глава восемнадцатая

Оказывается, преступнику легче ускользнуть от полиции, чем ни в чем не повинному человеку привлечь ее внимание. Это убеждение я вынес из собственного опыта, приобретенною в тот вечер. Я тщетно пытался заговорить с сержантом, который руководил операцией по наведению порядка на станции. Я тщетно пытался заговорить с начальником станции. До санитаров я просто не добрался — они уехали раньше, чем я смог подойти к машине. Мне даже не удалось ничего узнать о состоянии женщины — мертва ли она, или есть хоть какая-то надежда возвратить ее к жизни. Не смог я также выяснить, куда ее увезли, в больницу ли Мэрилебен, или в морг. Я вообще ничего не добился; когда я говорил, что могу помочь в установлении личности пострадавшей, меня никто не хотел слушать. Служащий метро наконец снизошел до меня и согласился записать мое имя и адрес, пообещав сообщить эти сведения полиции, когда на другой день его будут допрашивать как свидетеля. Однако или этот допрос так и не состоялся, или служащий забыл известить следователя о моем существовании, ибо по сей день полиция не проявила ни малейшего интереса к моей особе в связи с делом о гибели миссис Крейн.

Что касается самих обстоятельств, при которых произошло несчастье, об этом никто ничего не знал, включая и вышеуказанного служащего, и назавтра газеты посвятили происшествию на станции Ноттинг-Хилл-Гейт всего несколько строк. Если верить этим сообщениям, молодая женщина нечаянно оступилась, упала на рельсы и попала под поезд, который как раз в эту секунду подошел к перрону; смутно допускалась возможность самоубийства, однако газеты склонялись к тому, что это просто роковое стечение обстоятельств.

Но я знал, что это не был несчастный случай. Под поезд метро люди попадают или когда хотят покончить с собой (а я был уверен, что Кэтрин Вильсон этого не хотела), или если их под поезд толкают.

Ее кто-то толкнул. Виноват же в этом был я; если бы я сразу понял, где ее ждать, я бы вовремя оказался на перроне и преступления бы не произошло. Я был виновен вдвойне: зачем мне понадобилось так тщательно скрывать от тебя и от Мэрфи свое свидание с Кэтрин? Обрати я ваше внимание на эту женщину, она бы, наверное, осталась жива…

Кто же этот беспощадный убийца? Ведь, кроме меня, никто не знал, в каком месте должна была состояться наша встреча. Значит, за ней следили с того момента, как она вышла из дому. Но кто мог так неотступно выслеживать Кэтрин Вильсон? Кому было нужно часами вести наблюдение за ее домом, следить за каждым ее движением? Я терялся в самых нелепых предположениях. Кэтрин сказала мне по телефону, что она выяснила кое-что новое; она намекнула, что кто-то следил за нами во время нашего первого свидания и продолжает следить до сих пор… Было ли это связано с исчезновением Пат? Да, безусловно. Теперь ясно, что эти люди не остановятся ни перед чем и мне следует опасаться самого худшего…

Бедная Кэтрин Вильсон! Она так любила жизнь, так искренне хотела мне помочь и так дорого заплатила за это!

А может, все было наоборот? Может, она сама была связана с гангстерами, похитившими Пат? Тогда становилось понятным, почему они следили за каждым ее шагом. Узнав, что она назначила мне свидание, ее сообщники испугались, что она их выдаст, отрядили кого-то из шайки пойти за ней следом, и негодяй, воспользовавшись сутолокой, которая всегда начинается на перроне, когда подходит поезд…

Я вздрогнул. Даже если допустить, что Кэтрин была связана с гангстерами, она не заслужила такой страшной смерти. К тому же я не хотел верить, что она вела двойную игру; она казалась такой искренней, такой доброй девушкой… И все же…

Погруженный в эти мысли, я вышел из станции Ноттинг-Хилл-Гейт и пошел по улице. Вечерний воздух немного меня освежил, мне захотелось возвратиться в гостиницу пешком. Опять сгустился туман, я едва видел асфальт у себя под ногами, но это меня не беспокоило: я был уверен, что иду правильно…

Вдруг я остановился как вкопанный. Кто-то шел за мной следом. Я четко слышал чьи-то шаги. Выходя со станции, я не обратил на это внимания, но теперь, на пустынной улице, шаги обеспокоили меня.

А может быть, в туманном воздухе отдаются мои собственные шаги? Как только я остановился, звук сразу замер; я двинулся дальше — шаги зазвучали опять; снова остановился — опять тишина.

Конечно, это всего лишь эхо. И вообще что за бред! Вовсе не обязательно ждать, что в одиннадцать вечера на Ноттинг-Хилл-Гейт-стрит за тобой увяжется привидение!

Я резко обернулся; но взгляд мой не мог ничего различить в плотной стене окружавшего меня тумана. Смутно мерцал фонарь в желтом ореоле влажной ваты. Я не различал ни домов, ни мостовой, ни даже тротуара у себя под ногами.

Я снова пошел вперед. На этот раз между звуком моих шагов и звуком шагов человека, шедшего следом, возник небольшой разрыв. И я с беспокойством осознал, что это никак не может быть эхом моих шагов.

Потому что я хожу размеренной походкой здорового, хорошо тренированного человека. В шагах, что раздавались у меня за спиной, были неуверенность и неровность. Характерная походка Хромого.

Глава девятнадцатая

Я опять обернулся и крикнул:

— Кто идет?

Никто, разумеется, не ответил.

Я сделал еще несколько шагов. Невидимый преследователь снова заковылял.

Надо было положить этому конец. Я повернулся и кинулся на звук шагов. Но передо мной был только туман. Должно быть, я прошел в каких-нибудь десяти сантиметрах от Хромого, не заметив его. Я вернулся — опять никого. Снова пошел по направлению к «Камберленду»; позади тотчас возобновился неровный топот.

Несколько раз я повторял свой маневр: внезапная остановка, поворот на сто восемьдесят градусов, бег в обратном направлении. Всякий раз я руками хватал пустоту. И скоро с ужасом понял, что уже не знаю, куда идти.

Я пересек наугад проезжую часть, стараясь не налететь на бровку тротуара. С превеликим трудом я добрался до противоположной стороны улицы и наткнулся на стену какого-то дома. Прикосновение к шершавому камню чуточку меня приободрило.

Я понятия не имел, где нахожусь, какая это улица, не ухожу ли я прочь от «Камберленда»; но все-таки рядом возвышались дома, рядом было человеческое жилье с квартирами, каминами и кроватями — пока еще я находился внутри цивилизованного мира Я опять двинулся вперед, пошел медленно, прислушиваясь к малейшему шуму. Прошел шагов двадцать и уже начал было успокаиваться, как вдруг вдалеке приглушенно, но вполне отчетливо послышался неровный шаг Хромого.

Как удалось ему в этом тумане отыскать меня? И зачем ему надо за мною ходить? Собирается ли он убить меня, как только что убил Кэтрин Вильсон? Я был один, я был безоружен. Стыдно признаться, Том, но меня охватил ужас.

— Убирайтесь отсюда, или я размозжу вам голову! — завопил я.

Шаги стихли, но снова возобновились, едва я пошел вперед, и мне показалось, что они приближаются.

Я совсем потерял голову. Уж и не помню, что я начал тогда вытворять, кажется, я дико кричал, яростно размахивал кулаками, посылая удары в пустоту; я звал на помощь, пытался схватить моего преследователя в охапку, но только ободрал себе руки о фонарь. Я метался в тумане, бежал сломя голову, задыхался, дрожал. И все время позади меня раздавались шаги Хромого…

Потом наступила вдруг тишина, и она показалась еще страшнее, чем шаги моего преследователя. Сколько я ни вглядывался в туман, как ни прислушивался, внезапно останавливаясь и снова трогаясь с места, больше не было слышно ни звука.

Но, видимо, небеса покровительствуют бедным безумцам, заблудившимся в тумане, ибо я оказался почему-то не в Ричмонде и не в Илинге, как можно было ожидать после всех моих беспорядочных метаний, а возле ворот Гайд-Парка. Уже без особых затруднений я добрел до «Камберленда», и, когда я без сил свалился на постель, Биг-Бен пробил двенадцать.

Глава двадцатая

Наутро я примчался в Скотланд-Ярд.

Я провел мучительную ночь и чувствовал себя совершенно разбитым. Я с ужасом сознавал, что тупое отчаянье, в котором я все время пребывал после исчезновения Пат, сменилось у меня болезненными галлюцинациями, когда уж не понимаешь, что с тобой происходит, когда самые безобидные предметы, самые привычные вещи приобретают угрожающий вид, когда из-за малейшего пустяка вдруг приходишь в неистовство. У меня начиналась мания преследования, я становился невропатом; надо было с этим кончать. То, что произошло накануне, наверняка могло дать в руки сэру Джону новые возможности для расследования и максимально его ускорить.

Но, увы, сэр Джон Мэрфи не разделял моих надежд. Начать с того, что на сей раз мне стоило большого труда добиться приема; я долго и настойчиво упрашивал сержанта Бейли доложить обо мне шефу, потом больше часа дожидался в приемной.

Я сразу увидел, что начальник отдела без вести пропавших был в дурном настроении. Возможно, его разозлило что-то другое, но отыгрывался он явно на мне.

Для начала я спросил, в каком состоянии находится дело розыска моей жены.

— На мертвой точке, — сухо ответил он. — Больше никто не откликнулся на наше объявление. Придется, очевидно, его повторить.

— А гостиница «Кипр»? — спросил я.

— Бейли мне сказал, что обыск не дал результатов. Если я не ошибаюсь, миссис Тейлор уехала оттуда десять дней назад?

— Так утверждает хозяин, но мне показалось, что сержант Бейли хотел проверить его показания.

— Наверно, он это и сделал, — сказал Мэрфи.

Я едва не вспылил, но все же взял себя в руки.

— Как долго, по-вашему, может продлиться расследований?

— Понятия не имею.

— Но ведь уже больше двух недель, как моя жена исчезла, а…

— Чтобы найти герцогиню Питерборо, нам потребовалось шесть месяцев, а банкира Джона Гейнора мы искали около года.

— Думаю, что могу сообщить вам некоторые дополнительные сведения, — сказал я как можно спокойнее.

— Ах, вот как? — без всякого интереса откликнулся Мэрфи.

Я бы с удовольствием влепил ему пощечину, но я только сжал кулаки, так что ногти впились в ладони, и продолжал:

— Вы, конечно, слышали о миссис Крейн, которая вчера вечером попала под поезд на станции метро Ноттинг-Хилл-Гейт?

— Да, я читал об этом в газетах.

— Я считаю, что это находится в прямой связи с исчезновением моей жены.

— Любопытная мысль! — сказал Мэрфи с полнейшим безразличием.

Мне следовало рассказать ему подробно о моей встрече с Кэтрин, но я из какой-то робости не решился. Мне трудно было признаться, что я сам занимаюсь розысками. Я знал, с каким презрением относятся полицейские к частным лицам, которые «играют в сыщиков», особенно когда они делают это так неуклюже, как я…

И я удовольствовался тем, что сказал:

— Вы помните тот случай, когда моя жена в сорок пятом году попала в автомобильную катастрофу? Да вы сами мне об этом рассказали. Так вот, миссис Крейн была второй пассажиркой в той машине.

— Что-то не помню такой фамилии.

— Конечно. Ведь тогда ее звали Кэтрин Вильсон, а потом она вышла замуж за человека по фамилии Крейн.

— Вы уверены, что ваши сведения точны?

— Абсолютно уверен.

— Но даже и в этом случае я не вижу, какое отношение может иметь та давняя авария ко вчерашнему случаю в метро. Я происшествиями в метро не занимаюсь, они идут по другому отделу, но я читал или слышал от моего коллеги Маршалла, что у этой миссис Крейн был ревнивый муж, которого она часто обманывала. Если то, что произошло на Ноттинг-Хилл-Гейт, не просто несчастный случай, а убийство, объяснение, наверно, надо искать именно в этом.

Я мог бы, конечно, крикнуть ему в ответ: «Да как же вы не видите, что именно здесь кроется разгадка всего! У меня было назначено свидание с миссис Крейн, назначено на тот самый час, когда она погибла; она собиралась сообщить мне сведения о похитителях моей жены, потому-то ее и убили! А после этого за мной следом шел в тумане хромой человек, и это, конечно, не кто иной, как тот самый Рихтер, третий пассажир машины, в которой чуть не погибла моя жена десять лет назад… Разве вы не видите, как все здесь связано! Нужно скорее найти Рихтера, он в самом центре этого заговора!»

Но вместо всего этого произошло нечто чудовищное, о чем мне до сих пор стыдно вспоминать: я потерял всякое самообладание, забыл про все, о чем мог бы рассказать, и неожиданно для самого себя принялся во весь голос вопить:

— Вы просто дурак! Дурак и бездарность! Вы ни на что тут не годитесь! Понять не могу, почему во всем мире так расхваливают этот Скотланд-Ярд! Любой нью-йоркский полицейский в тысячу раз сообразительней и умнее!..

Мэрфи молча выслушал меня, не рассердился, не обиделся; он вел себя как настоящий джентльмен: подождал, пока я успокоюсь, потом мягко сказал:

— Эта история сильно на вас повлияла, мистер Тейлор. Вам надо обратиться к врачу.

Он положил руку мне на плечо, вышел со мной из кабинета и даже проводил до лестницы.

Я был настолько смущен, что, кажется, не попрощался и не поблагодарил.

Моя выходка окончательно меня пришибла. Когда мы встретились с тобой за ленчем, мне хотелось лишь одного: ни о чем не говорить, ни о чем не думать, ничего не чувствовать. Вот почему я не рассказал тебе ни о смерти Кэтрин Вильсон, ни о Хромом, ни о моем визите к Мэрфи.

Том, ты опять оказался на высоте. Ты прекрасно понял, как мне необходимо отдохнуть и расслабиться, ты сознательно избегал разговора о событиях последних дней. Я узнал только, что Мэрфи тебе позвонил, потому что ты сказал мне:

— Сэр Джон считает, что ты слишком переутомлен. Он советует тебе обратиться к врачу. Он, конечно, прав. Мне тоже не нравится твой вид. Зайди к Дику Лоутону, он пропишет тебе что-нибудь успокаивающее.

И все. Ты сказал это так дружески, что я не рассердился. Я и сам чувствовал, как ты прав.

Потом ты мне вот еще что сказал:

— Верь сэру Джону, он отыщет Пат и вернет ее тебе целой и невредимой. Он только кажется таким вялым, а на самом деле он поразительный человек, который не успокоится, пока не решит стоящую перед ним задачу. Честно говоря, я думаю, будет лучше всего, если ты предоставишь ему действовать одному и не станешь вмешиваться. Мы с тобой в последние дни немножко взвинчены. На твоем месте, старина, я бы сейчас просто вернулся в Милуоки…

Всю вторую половину дня мы провели у тебя, читали, слушали пластинки. Ты сказал, что завтра тебе нужно ехать в Бирмингем, чтобы на месте ознакомиться с очень запутанным делом, по которому ты должен выступать на следующей неделе в суде, но в воскресенье мы можем с тобой снова встретиться, потому что ты не собираешься на этот раз проводить уик-энд за городом. Меня это очень обрадовало: я бы не вынес еще одного воскресенья в Лондоне, если бы опять пришлось провести его одному.

Мы пообедали дома, возле камина; в десять часов ты предложил проводить меня пешком до «Камберленда».

Туман был такой же плотный, как накануне, и мы держались за руки, чтобы друг друга не потерять. Несмотря на туман, мы решили пройти через Гайд-парк: в такую погоду идти по садовым дорожкам не опаснее, чем по Пикадилли.

В парке было совершенно тихо. Несколько раз мы натыкались то на скамью, то на дерево, несколько раз сбивались с дорожек на газоны, и ты чуть не свалился в озеро. Но это были пустяки. Кошмар начался позже, когда мы уже шли по мощеной широкой аллее, которая выходит на Ланкастер-Гейт.

В первую секунду я решил, что это отзвук наших шагов. Но быстро понял, что это совсем другое. Звук был тот же, что накануне, в тумане позади нас раздавались неровные шаги Хромого…

Услышал ли ты их? Не знаю. Мы молча шли, близко держась друг к другу, и я не решился признаться тебе, как я встревожен. Том, я был просто неуверен тогда в своем рассудке; я боялся, что, если я остановлюсь, если стану прислушиваться, если привлеку твое внимание к шагам таинственного преследователя, ты воспримешь это как галлюцинацию, ты отнесешься ко мне как к больному — так же, как отнесся ко мне утром Мэрфи. Те десять минут, что мы шли до Ланкастер-Гейт, показались мне вечностью. Я был как в лихорадке, я не знал, на каком я свете, снятся ли мне шаги, или я слышу их наяву, я весь обратился в слух, готовый в любое мгновение остановиться, закричать, побежать… и не смея этого делать из-за тебя…

Когда мы свернули на Бейзуотер, шаги Хромого смолкли, но у меня еще долго зуб на зуб не попадал…

Мы распрощались с тобой в холле «Камберленда». Я глядел тебе вслед, глядел на твою высокую фигуру, на седеющие волосы, на благородную посадку головы… Том, не знаю, свидимся ли мы еще с тобой, но я хочу, чтобы ты знал, какой глубокой была моя привязанность к тебе. Я никогда не решался тебе об этом сказать, я боялся твоей иронии; и, конечно, я никогда тебе этого не скажу, если мы увидимся снова. Ты был для меня самым близким человеком на свете… не считая, конечно, моей жены…

Глава двадцать первая

Я находился в прерии, изумрудная трава пестрела алыми маками. У моих ног струилась глубокая река. Но отчего мое сердце сжималось в тревоге? Вдруг на том берегу я различил силуэт; это была женщина, она стояла ко мне спиной. Я позвал ее, но она не услышала. Я подбежал к самой воде, стал громко кричать, но мой голос не долетал до того берега. Тогда, охваченный безумной надеждой, я кинулся в реку. Вода заливала мне глаза, рот, ноги мои увязали в тинистом дне, но я шел и шел, протянув вперед руки. И несмотря на душившую меня тину, я кричал, я отчаянно звал: «Пат! Пат!» Но женщина не шевелилась. С величайшим трудом я добрался до противоположного берега и ухватился руками за камни, окаймлявшие реку; я вырвался из объятий вязкого дна, я был спасен! Но меня вдруг опутали тысячи цепких лиан. Они присасывались ко мне, оплетали и хватали меня, они ласкали меня, точно женские руки. Я уже готов был сдаться… Но Пат была рядом, она ждала меня, я должен был к ней прорваться. Нечеловеческим усилием я освободился из гибких объятий лиан, но, когда выбрался на простор прерии, Пат уже не было. Она исчезла, она растворилась, я ее звал, я шарил в траве, я вглядывался в горизонт… Ни души. Слезы отчаянья жгли мне глаза, я отказывался верить в свое поражение. И вдруг вдалеке я увидел распростертое женское тело. Наверно, устав меня ждать, она задремала? Я приблизился к ней, охваченный радостью и желанием, я наклонился над ней, чтобы стиснуть ее в объятиях, с ужасом отшатнулся, потому что передо мной лежал растерзанный труп Кэтрин Вильсон. Меня пронзила страшная боль, и одновременно в ушах у меня оглушительно зазвенело…

Я открыл глаза и зажег лампу у изголовья. Было три часа ночи; кто мне может звонить в такое время? Это, несомненно, ошибка. Но телефон продолжал звонить настойчиво и безжалостно, раздирая мне барабанные перепонки. И я, еще как следует не очнувшись от сна, схватил трубку и хрипло пробурчал:

— Алло!

Молчание. Я уже собирался положить трубку, как вдруг откуда-то издалека, словно меня вызывала планета Марс, совершенно незнакомый голос прошептал:

— Тейлор?

У меня перехватило дыхание; теперь молчал уже я.

— Тейлор? — повторил марсианин.

— Да, это я, — ответил я машинально.

И тогда межпланетный голос сказал:

— Вы, кажется, любите свою жену? Как вы думаете, стоит она пяти тысяч фунтов? Тогда будьте с этой суммой завтра в одиннадцать часов вечера в «Золотой рыбке», в Мейднхеде. Закажите порцию рома и держите в руках рыболовную газету.

— Не понял, о чем вы! — завопил я отчаянно.

В трубке щелкнуло, нас разъединили.

— Что вы сказали? — тупо повторял я.

— Разговор закончили? — спросила дежурная телефонистка «Камберленда».

— Да… То есть нет… — забормотал я. Потом спросил:-Будьте любезны, я не мог бы узнать, откуда мне сейчас звонили?

Короткая пауза — и вежливый голос телефонистки:

— К сожалению, сэр, это невозможно: разговор был не междугородный, звонили из автомата.

— Но это неслыханно! — опять закричал я. — Гнусный шантаж, методы, достойные Аль Капоне, а британская полиция и в ус не дует! Я этого так не оставлю, я…

Но это был глас вопиющего в пустыне. Телефонистка, наверно, уже уткнулась в детективный роман или уснула.

И конечно же, я «это так и оставил». Четыре часа бессонницы, последовавшие за звонком, убедили меня, что другого выхода нет. Мэрфи так плохо принял меня накануне, что я уже не надеялся на его помощь; он наверняка станет уверять, что все это мне приснилось. Возможно, я мог бы его упросить, чтобы он послал в Мейднхед кого-нибудь вместо меня; но те, кто похитил Пат, тоже не вчера на свет родились, их вокруг пальца не обведешь. Я знал про такие случаи — и в Чикаго, и у нас в Милуоки. Когда у моих друзей Паркинсов украли маленькую дочку, они имели глупость поднять на ноги полицию, но им пришлось дорого за это заплатить: полиция преступников не поймала, а тело Мэгги спустя полгода нашли на берегу Мичигана, куда его прибило волнами.

Если бы ты был здесь, Том, я бы обратился к тебе за помощью. Но тебе, как нарочно, понадобилось в это время уехать в Бирмингем. Ну как тут не видеть перст судьбы?.. Мне предстояло действовать одному — раздобывать эти пять тысяч фунтов, выручать Пат… назло Скотланд-Ярду…

Возможно, мои рассуждения были отчасти продиктованы какой-то бравадой, желанием вас подразнить, доказать вам всем, что я в силах и сам, без вашей помощи выпутаться из беды. Но главное, конечно, было в другом: я смертельно устал и хотел одного — поскорей покончить с этой историей, покончить любым способом и любой ценой.

Да, если говорить насчет любой цены, это оказалось не так-то просто. Я потратил на это почти весь день. Даже для управляющего отделением американского банка пять тысяч фунтов — сумма весьма внушительная. Представитель Чейз-банка в Лондоне не решился ссудить мне ее просто под мою подпись, но он согласился позвонить за мой счет Сэму Гендерсону, с которым был немного знаком. Ради этого пришлось прождать до часу дня. Я сидел как на иголках: если дело с Чейз-банком сорвется, я пропал. К концу дня в субботу и сам Рокфеллер не раздобудет ни цента на лондонских тротуарах. К счастью, Сэм незамедлительно за меня поручился, обещал сразу же перевести эту сумму телеграфом Чейз-банку в Нью-Йорк, и представитель сдался. Он вытащил из своего личного сейфа пачку в пятьдесят купюр и протянул их мне с понимающей улыбкой, смысл которой был приблизительно таков: «Хе-хе, этот американский повеса очутился здесь на холостом положении и хочет малость поразвлечься!» Боюсь утверждать, но мне показалось, что на прощанье он мне даже подмигнул.

Я не был в Мейднхеде десять лет, со времени моей помолвки с Пат; в ту пору мы часто приезжали с ней поужинать на берегу Темзы. С того времени там мало что изменилось, все тот же славный укромный уголок с некоторым налетом кокетства; разница была лишь в том, что я привозил туда Пат летом и весь Мейднхед бывал заполнен гуляющими; теперь же сезон кончился, и городок дремал, спрятав под крыло свою птичью голову.

Я легко отыскал «Золотую рыбку», довольно изящный ресторан с застекленной террасой, выходившей на реку. Когда я вошел, было около половины одиннадцатого, две парочки заканчивали ужин, я сел за столик в углу и, как мне было предложено марсианином, заказал себе рому. В руке я держал номер газеты «Охота и рыболовство», который успел купить в последний момент на Паддингтонском вокзале. Ни охота, ни рыболовство меня никогда не интересовали, и я даже не стал делать вид, что читаю.

Последние клиенты ушли, я остался в ресторане один. Что меня ожидало? Я был готов ко всему; в одном из карманов у меня было пять тысяч фунтов, в другом револьвер. Но я не имел ни малейшего представления, как будут дальше развиваться события.

Официант погасил огни, оставил только лампу у меня на столе. Через запотевшее стекло я видел несколько освещенных окон на том берегу и небольшой кусочек Темзы. Ночь была светлее, чем предыдущие ночи, но порой все затягивалось легкой пеленой тумана.

Я был на террасе совершенно один. Официант тоже исчез, словно не хотел мне мешать. Обстановка самая подходящая для подобного рода сделок… Мне оставалось только ждать.

Дверь тихо отворилась; но это был все тот же официант. Он огляделся и быстро подошел к моему столику. Это был совсем молодой парень, почти подросток, белокурый, розовощекий, похожий на девушку… Неужели это невинное создание тоже замешано в гнусной интриге?

Он посмотрел на меня с улыбкой;

— Кажется, у меня есть для вас кое-что, сэр.

— Возможно. Давайте сюда, — ответил я.

Он полез в карман брюк и вытащил обыкновенный конверт.

— Это? — спросил он.

— Наверно, это. Я сам толком не знаю.

— Письмо пришло с утренней почтой. Большой конверт, а на нем — «Джону Лорду». Джон Лорд — это я, сэр. Может, моя мать и не леди, а я все-таки лорд.

Он глупо захихикал.

Мне это подействовало на нервы, но и чуточку растрогало.

— Но я не вижу вашего имени на конверте.

— Сейчас я вам объясню, — сказал Джон. — В тот большой конверт, который пришел на мое имя, был вложен вот этот.

А еще была записка: «Передайте это джентльмену, который придет сюда сегодня в одиннадцать вечера с рыболовной газетой в руках и закажет рому. Если он не придет, сожгите письмо, не читая».

— И вы послушались? Я бы на вашем месте прочитал.

— Ни за что в жизни. — Джон Лорд доверительно наклонился ко мне. — Там был фунтовый билет, зачем же я стану читать чужие письма?

Несмотря на обуревавшее меня беспокойство, я не мог удержаться от смеха.

— Хорошо. Вот вам еще один такой же билет, — сказал я, вынимая бумажник. — Спасибо, Джон.

Я распечатал конверт. Официант глядел на меня большими синими глазами и инквизиторски улыбался.

— Хорошие новости? — спросил он. — Любовное письмо?

— Да, конечно, — ответил я, сунул письмо в карман пиджака, приветственно помахал рукой любезному Джону и покинул «Золотую рыбку».

В сером конверте лежал неумело набросанный фиолетовыми чернилами план местности и печатными буквами было выведено: «В сарае в полночь».

Почти все огни уже погасли, дома скрылись в тумане, и мне стоило большого труда найти дорогу. Но план при всей своей корявости был довольно точным. Я свернул направо, потом налево, добрел до берега Темзы и пошел вдоль нее по узкой тропинке, которая, очевидно, вела прочь из деревни. Пройдя минут десять, я дошел до деревянного моста и ступил на него; мост был шатким и трухлявым, я чуть не свалился в воду. Но все же достиг наконец того берега — совсем как в моем сне, который и вправду оказался пророческим.

Передо мною в тумане чернел лодочный сарай. Потоптавшись немного возле него, я нащупал дверь. Входить ли мне сразу внутрь? В записке говорилось, чтобы я был здесь в полночь, а в деревне только что пробило половину двенадцатого. Пожалуй, лучше было подождать на воздухе. Не то чтобы я очень боялся, но было как-то неуютно забираться одному в эту хибару. Я нашел на берегу перевернутую лодку, сел на нее и стал ждать.

Неужели Пат была здесь? Или меня поведут еще куда-то? Эта мысль была неприятна. Я торопился поскорее все завершить; конечно, у меня не было уверенности в том, что все кончится хорошо; но если уж Рихтер — или кто-то из его приспешников — меня сюда вызвал, значит, что-то должно произойти. Была ли это ловушка? В этом я сомневался; должны же они понимать, что я приду с оружием, что я могу предупредить полицию. Боялся я одного — что дело сведется к новым проволочкам. Я твердо решил, что не уйду отсюда, пока не увижу Пат или по крайней мере не узнаю ее точного местопребывания. Если при этом произойдет драка — что ж, тем лучше!

Внезапно я вздрогнул: внутри сарая забрезжил свет — то ли зажгли свечу, то ли керосиновую лампу, не знаю, но какое-то мерцание появилось. Значит, они были там. Пора было действовать. Прежде чем войти, я все же решил сперва обойти сарай со всех сторон; оказалось, что он гораздо обширнее, чем я думал сначала. Собственно, это был даже не сарай, а множество примыкающих друг к другу лодочных ангаров. Из-за тумана я так и не смог определить, где же кончается все это сооружение.

Мое открытие еще больше меня встревожило. Кто мог поручиться, что это нагромождение построек не служит пристанищем для шайки негодяев, которые похитили Пат? Не забираюсь ли я в волчью пасть? Я не предвидел, что дело может принять такой оборот; я наивно представлял себе всю операцию как своего рода «джентльменское соглашение» в элегантном ресторане или в крайнем случае как бурные торговые переговоры под открытым небом… А теперь выяснялось, что мне предстоит лезть в эту берлогу! Но отступать было поздно.

Как раз в это мгновенье часы в Мейднхеде пробили полночь. Свет в слуховых окошках сарая погас. Я вытащил из кармана револьвер, снял его с предохранителя и храбро шагнул в сарай.

И мгновенно понял, что совершаю безумие. У меня не было с собой даже карманного фонаря! Я прошел несколько шагов, пытаясь как-то сориентироваться в темноте; единственным источником света была смутно белевшая щель в двери, которую я оставил приоткрытой. Я наткнулся на связку канатов, чуть не выронил револьвер, громко выругался, потом крикнул:

— Есть здесь кто-нибудь?

Никто не ответил, но в нескольких шагах от себя я услышал чье-то дыхание.

Тогда я ринулся вперед, но тут же стукнулся об острый нос лодки и, взвыв от боли, упал на колени.

В эту секунду мне в лицо ударила вонючая струя какого-то газа. Я успел почувствовать запах хлороформа и потерял сознание.

Глава двадцать вторая

Голова раскалывалась, все плыло вокруг. Был ли это я, Дэвид Тейлор? Был ли я еще жив? Может быть, это и есть смерть — мучительная тошнота и медленно кружащийся вокруг тебя мрак? Но что-то живое во мне все же шевелилось. Единственное чувство, единственная мысль: Патриция. Где Патриция? Следом пришли еще два чувства, вернее, два ощущения: холод и боль. Да, прежде всего холод: я ужасно замерз. Но если мне холодно, значит, я не умер — разве мертвецы чувствуют холод? И еще я ощутил боль, не ту смутную тяжесть в мозгу, с ощущением которой я очнулся, а резкую колющую боль во всем теле — в голове, в руках, в ногах. Я захотел пошевельнуться, но не смог. Меня будто парализовало. Но мне удалось открыть глаза. Постепенно чернота стала бледнеть, потом синеть, потом замерцала. Слух тоже ко мне возвратился, я услышал какой-то однообразный, непрерывный шум, словно… словно что? Словно плескалась вода. Да, это был шум воды. А смутное мерцанье, которым сменилась недавняя кромешная тьма, может быть, это мерцанье звезд? Я снова попытался пошевелиться, и на сей раз мне удалось приподнять голову. После этого я долго отдыхал, потом наконец сел. Но тут же вынужден был снова лечь на спину, потому что все закружилось перед глазами; но я уже твердо знал: я жив и, кажется, невредим.

Головная боль, ощущение холода и сырости стали невыносимы. Надо было что-то делать. С бесконечными предосторожностями я перевернулся на живот и встал на четвереньки. Головокружение усилилось, меня стошнило, после чего сразу стало легче. Ко мне возвращалось сознание.

Я находился на узкой полоске берега у какой-то реки… может быть, это Темза? Да, пожалуй, Темза. Опасливо повернув голову, я стал всматриваться в горизонт. Вокруг было темно, но по освещенности неба я понял, что поблизости есть человеческое поселение…

И тогда я вспомнил. Темза… Мейднхед… Сарай! Да, конечно, сарай. Патриция, Рихтер, пять тысяч фунтов! Последняя мысль подстегнула меня, я встал на ноги. Пошатнулся, но не упал. Действие хлороформа понемногу ослабевало.

Мне было худо, я дрожал от холода, но я не был ни мертв, ни ранен. Значит, мерзавцы схватили меня, усыпили, но по какой-то необъяснимой причине сохранили мне жизнь. Я проверил карманы. Пакет с пятью тысячами фунтов, разумеется, исчез, как и все мои документы. Я с облегчением вспомнил, что паспорт остался в гостинице.

Но Пат? Что они сделали с Пат?..

Прежде всего следовало известить полицию Я поступил как последний дурак, что ввязался в это дело один. Но чтобы позвонить в полицию, нужен дом, телефонный аппарат… В какую сторону мне идти? Я совершенно не понимал, где я. Приглядевшись к течению Темзы, я сообразил, в каком направлении Лондон, но я не знал, нахожусь ли я выше или ниже Мейднхеда. Я всматривался в темноту, но лодочного сарая, куда меня так ловко заманили, не увидел. Должно быть, меня оттащили довольно далеко от него.

Оставаться здесь дольше было нельзя; я дрожал от холода — чего доброго, схватишь воспаление легких. Любой ценой надо было добраться до какого-нибудь жилья. Я повернулся спиной к реке и, с трудом переставляя дрожащие ноги, побрел в ту сторону, где небо было немного светлее. Первые шаги давались особенно тяжело, я несколько раз валился в траву и с трудом переводил дух. Но понемногу чувство равновесия восстановилось, я пошел немного быстрее.

Я очутился на какой-то луговине, явно запущенной или вообще не возделанной, как это часто бывает по берегам рек. Было ли это частным владением? Не знаю. Пройдя около четверти часа, я уперся в ограду; пришлось свернуть влево. Метров через сто ограда кончилась. Я опять пошел прямо и скоро вышел на покрытую щебенкой дорогу.

Здесь я довольно долго простоял в нерешительности. Куда идти, направо или налево? Что это за дорога? Та, что идет из Лондона в Рединг и проходит через Итон? А может, это какой-то проселок? Уйдя от реки, я столько раз менял направление, что совсем потерял ориентировку. А ночь становилась все темней…

Но вскоре вдали послышался шум мотора, слева во тьме загорелись два ярких глаза. Машина! Я был спасен. Решительно шагнув в освещенный фарами участок, я стал размахивать руками. Машина остановилась метрах в двадцати от меня, из нее вышел рослый молодой человек в хорошем костюме и направился ко мне.

У меня не было времени обдумать, что я должен ему сказать; говорить в этой ситуации правду, наверно, не стоило, мне бы все равно не поверили…

— Я ужинал в Мейднхеде, — торопливо заговорил я, — потом решил пройтись вдоль берега, и внезапно мне стало плохо. Очевидно, я заблудился и теперь не имею понятия, где нахожусь…

Молодой человек смотрел на меня с удивлением; должно быть, вид у меня был весьма жалкий, и он, пожалуй, решил, что я немножко не в своем уме… Но видимо, это был воспитанный молодой человек, из хорошей семьи, и он не стал ни о чем меня расспрашивать.

— Вы довольно далеко от Мейднхеда, — сказал он. — Я могу вас, если хотите, куда-нибудь подвезти…

— Вы едете в Лондон?

— Да.

— В таком случае я буду вам весьма признателен, если вы отвезете меня прямо в Лондон. Меня зовут Дэвид Тейлор, я живу в «Камберленде».

— Прекрасно, — ответил он. — Мы будем там через сорок пять минут. Если не возражаете, садитесь сзади. Рядом со мной сидит моя жена.

Только тут я заметил в машине молодую женщину в меховой шубке. Муж объяснил ей, в чем дело, она приветливо улыбнулась, я сел на заднее сиденье. Часы на приборном щитке показывали половину второго. Значит, я пролежал без сознания около часа.

До Марбл-Арч мы не проронили ни слова. Я поблагодарил моих спасителей, настоял, чтобы они дали мне свой адрес, и, пожав друг другу руки скорее на американский, чем на британский манер, мы расстались.

Я поднялся к себе в номер и стал наполнять ванну горячей водой.

Глава двадцать третья

И вот я сижу здесь, в своей комнате в «Камберленде», и размышляю.

Теперь только половина четвертого, но мне совсем не хочется спать. Ванна подействовала на меня прекрасно; правда, голова еще побаливает, но я готов, если потребуется; идти до конца.

Я позвонил тебе, но никто не ответил; очевидно, ты заночевал в Бирмингеме.

Тогда я опять сел за эту тетрадь, чтобы продолжить свой рассказ, большую часть которого я записал вчера, перед поездкой в Мейднхед. Сейчас я его дополнил, прочел от начала до конца, потом перечитал еще раз. И я начинаю понимать.

Я вдруг обратил внимание на одну пустяковую деталь, которой раньше не придавал никакого значения. А тут меня словно осенило. Рассказывая о том, как мы с Бейли ездили в минувшую среду в гостиницу «Кипр», я, если ты помнишь, отметил, что имя Памелы Томсон было вписано в книгу Велецоса фиолетовыми чернилами. Почему мне все же запомнилась эта подробность? Сам не знаю, может быть, потому, что чернила этого цвета встречаются сейчас довольно редко?

Так вот, я мог бы поклясться, что план, который вручил мне официант в «Золотой рыбке», в Мейднхеде, нарисован теми же самыми чернилами. Теперь я не могу это доказать; мерзавец, который напал на меня в сарае, аккуратнейшим образом очистил мои карманы, и план вместе с пятью тысячами фунтов и всеми моими документами исчез. Но этот клочок бумаги так и стоит у меня перед глазами; чертеж и подпись под ним сделаны фиолетовыми чернилами, и не вообще фиолетовыми, а точно такими же.

О чем это говорит? Очевидно, о том, что письмо, адресованное Джону Лорду, официанту «Золотой рыбки», и план местности, вложенный для меня в это письмо, написаны в кабинете хозяина гостиницы «Кипр» — самим Велецосом или кем-то из его сообщников, которые, вероятно, имеют обыкновение собираться у него в кабинете.

И что из этого следует? А то, что мы совершенно зря не заинтересовались личностью мистера Велецоса. Скотланд-Ярд, мне кажется, окончательно пренебрег этой версией — и только на том основании, что моей жены не оказалось (или ее не смогли обнаружить) в гостинице «Кипр» в тот момент, когда Бейли допрашивал Велецоса.

Тогда рассуждения Бейли показались мне убедительными; Велецос рассказал, что Пат увезена неким хромым мужчиной, и описал Хромого в точности так, как нам изобразил его водитель аэропортовского автобуса. Водитель и Велецос сговориться между собой никак не могли, следовательно, Велецос про Хромого не придумал, значит, он сказал правду.

Все как будто логично. Логично, но при одном условии.

При условии, что Хромой — это не сам Велецос.

Если же Велецос и Хромой — одно и то же лицо, все становится на свои места. Велецос приезжает на аэродром, говорит с Патрицией, угрожает ей, запугивает и принуждает отправиться в «Кипр». Там он запирает ее на замок и ждет, когда я примчусь из-за океана (если понадобится, он готов дать мне в Милуоки телеграмму). Я приезжаю в Лондон (в этом он убеждается благодаря сообщению, которое Мэрфи передает по радио и телевидению, а также через газеты), он выжидает для верности еще несколько дней, справедливо полагая, что не стоит устанавливать со мной контакт в первые же дни, пока еще не улеглось рвение Скотланд-Ярда…

Наш с Бейли визит в «Кипр» его совершенно не волнует; он все это предвидел заранее, он знает, что легко обведет нас вокруг пальца своими россказнями про то, как в гостиницу явился Хромой и увез мою жену. Когда Бейли говорит, что хочет осмотреть все комнаты, это его поначалу немного пугает, но ему удается отвлечь наше внимание несессером. Поверхностный осмотр гостиницы, проведенный сержантом, недостаточен для того, чтобы обнаружить тайник, в котором Велецос держит взаперти мою жену.

После этого он ждет еще два дня, потом звонит мне и назначает свидание в Мейднхеде.

Конечно, и в этой версии имеются некоторые неясности. Как решился Велецос пойти на такую игру, после того как Скотланд-Ярд пригрозил ему вторичным обыском? Каким образом ухитрилась Пат сунуть записку в несессер? Почему в этой записке говорится про Боба Резерфорда? Почему Велецос, заманив меня в Мейднхед, усыпив хлороформом и обобрав до нитки, не бросил меня в воду, а оставил живым на берегу?

Надеется вытянуть из меня еще кое-что сверх этих пяти тысяч фунтов?..

Но самым тревожным и непонятным оставалось одно: каким образом этому жалкому типу удалось запугать Пат, затащить ее в свое логово и держать там в качестве пленницы или заложницы?

На это могло быть лишь два ответа: Велецос или послушный исполнитель всех замыслов Рихтера или он сам я есть этот Рихтер.

В этом не было ничего невозможного. Чем больше я думал об этом, тем больше верил, и мне уже стало казаться, что Велецос немного приволакивает одну ногу, я пытался вспомнить, слышал ли я характерный звук неровных шагов Хромого, когда мы поднимались вслед за Велецосом в комнату, где якобы жила Пат, или когда мы спускались обратно вниз; я не мог бы, пожалуй, дать клятву в том, что я это слышал, но и в том, что не слышал, я тоже бы не поклялся…

Да и в самом деле, разве так трудно себе представить, что Рихтер, вынужденный бежать из Англии, решает во что бы то ни стало сюда вернуться, достает фальшивые документы, приезжает в Лондон, открывает под вывеской гостиницы воровской притон и терпеливо ждет своего часа… Он узнаёт, что Пат вышла замуж за богатого человека и уехала в Соединенные Штаты; он располагает некими компрометирующими сведениями о ее прошлом, к тому же он делает ставку на ее чрезвычайную ранимость, на ее любовь ко мне, на ее привязанность к матери… Он наводит справки относительно миссис Стивенс и, выбрав момент, когда та уезжает из Лондона, дает телеграмму…

Моя бедная Пат, угодившая, как птичка, в силки!..

Теперь я убежден, что Пат до сих пор сидит у Велецоса в «Кипре», ему нужно, чтобы она все время была у него под рукой, он держит ее как приманку, чтобы схватить и меня; он не хочет рисковать, он опасается передавать ее еще в чьи-то руки.

Я должен туда пойти и освободить ее.

Момент самый подходящий: Велецос (или, вернее, Рихтер) наверняка считает, что я до сих пор лежу без сознания на берегу Темзы; ему и в голову не может прийти, что я уже в Лондоне. Он уверен, что в ночь с субботы на воскресенье полиция к нему не пожалует. Может, он даже не вернулся еще из Мейднхеда…

Мне нужно действовать быстро, нужно воспользоваться своим преимуществом: я уже знаю всю правду, а он об этом и не подозревает. Стоит ли ждать, пока рассветет? Тем более что это будет воскресенье и я никакими силами не доберусь ни до Мэрфи, ни до Бейли. Я сейчас отправляюсь туда, я еще могу ее спасти.

Глава двадцать четвертая

На этом рассказ Дэвида Тейлора обрывался, но Томас Брэдли знал, что произошло дальше, и, вспоминая об этом, он чувствовал, что глаза его затуманиваются слезами. Человек циничный, честолюбивый и лишенный всяких иллюзий, он перебирал в памяти события минувшей ночи, и сердце его разрывалось от муки…

Было без пяти минут четыре, когда он подъехал в своем «райли» к роскошному дому на Виктория-стрит, возле самого Сент-Джеймс-парка. Без двух минут четыре он вошел в холл и удивился, что в квартире горит свет.

Из кабинета вышел его камердинер Бенсон, длинный, худой детина неприятного вида; он был чем-то взволнован.

— Что случилось? — спросил Томас.

— Прошу извинить, сэр. Ваш друг мистер Тейлор только что ушел.

— В такой час?

— Да, сэр. Он прибежал как безумный… это было минут двадцать тому назад. Наверно, он сперва звонил по телефону, но я спал и ничего не слышал. Он так трезвонил в дверь, что я наконец проснулся; я подумал, что это вы, сэр, что вы забыли ключи. Я встал и отворил. Мистер Тейлор был очень расстроен, что вас не застал. Он сказал мне, что должен срочно ехать в гостиницу «Кипр».

— В «Кипр»?

— Да, сэр. Название я запомнил точно. Он сказал, что вы в курсе дела. И попросил дать ему какое-нибудь оружие. Это меня немного удивило, но он так настаивал, что я в конце концов дал ему револьвер, который лежал у вас в ящике письменного стола. Не знаю, правильно ли я поступил, сэр…

— Вы поступили правильно.

— И еще он дал мне тетрадь и попросил, чтобы вы прочитали ее сразу же, как вернетесь. Я положил ее вам на стол.

— Хорошо, Бенсон. И давно он ушел?

— Минут пять назад самое большее.

Томас Брэдли несколько секунд постоял в нерешительности, потом, несмотря на усталость, выбежал на улицу. Может быть, в этот час Дэвиду не удастся поймать такси и Томас его опередит…

Но мотор, как назло, не хотел заводиться, карбюратор ли засорился или что-то с зажиганием… Наконец, прокашляв не меньше десяти минут, «райли» тронулся с места.

В четыре утра на улицах пустынно, в светофорах мигает желтый свет, но от Вестминстера до Степни расстояние немалое; к тому же Том плохо знал дорогу. Туман, хотя и не такой плотный, как в предыдущие дни, все же очень затруднял движение. Несколько раз Томасу пришлось резко тормозить, и он останавливался в каких-нибудь двух дюймах от заднего бампера другой машины. Добравшись до Фенчёрч-стрит, он сбился с пути, свернул налево и оказался возле станции метро «Ливерпуль». Там он опять ошибся и поехал в сторону Бетнел-Грин. Чистокровный лондонец, он заблудился в Ист-Энде, как в чужом городе. Остановился у фонаря, взглянул на план, который, к счастью, нашелся в машине. Часы показывали двадцать пять минут пятого; он опаздывал.

Если бы он сразу поехал домой, вместо того чтобы торчать два часа у себя в клубе… Конечно, если бы он сразу поехал домой, Дэвид застал бы его и Том сумел бы его отговорить от поездки в «Кипр»…

Безумная тревога охватила Тома. Оказаться бы сейчас где-нибудь за тридевять земель, не иметь ничего общего со всей этой проклятой историей… Но нет, он чувствовал, что должен ехать туда…

Выбравшись наконец из лабиринта кривых улочек, он оказался на Степни-Грин. Но там он задел стоявшее на стоянке такси; пришлось остановиться. Царапина была пустяковая, но шофер, которого этот толчок разбудил, поднял крик, грозился вызвать полицию, и, чтобы его успокоить, Тому пришлось тут же, на месте, возмещать причиненный ущерб, причем сумма, которую тот запросил, раз в пять превышала вероятную стоимость ремонта!..

Было уже без двадцати минут пять, когда Томас Брэдли свернул на Джамайка-стрит, на другом конце которой находилась гостиница «Кипр».

Дом выглядел темным, враждебным, вымершим. В окнах ни огонька, внутри ни малейшего звука.

Брэдли поднялся на крыльцо, толкнул дверь. Она не поддавалась.

Несколько раз позвонил. Никто не ответил.

Тогда он вытащил из кармана свои ключи и стал их пробовать один за другим. Третий ключ подошел. Дверь открылась.

Он ощупью двинулся по узкому коридору; выключателя найти не удалось. Пошарил в карманах, нашел зажигалку, но зажечь не смог: очевидно, кончился бензин. Нащупал ручку какой-то двери, попробовал открыть — не поддается.

Он прислушался и уловил какие-то приглушенные звуки. Казалось, на втором этаже кто-то повторяет его собственные движения, тоже пытается открыть в темноте дверь.

Том прислонился к стене, сердце его бешено колотилось. К чему все эти усилия? От судьбы не уйдешь. Может быть, Дэйв еще не приехал. Может быть, он уже уехал из «Кипра». Может быть, Бенсон что-то напутал, речь шла совсем не о «Кипре». Может быть…

И тут он услышал шага. Кто-то поднимался по лестнице. Но это были не просто шаги. Их звук отдавался очень неровно, с разными промежутками — тоооп-топ, тоооп-топ, тоооп-топ…

Это были шаги Хромого.

Что было делать? Пойти по лестнице следом? Или ждать?

Потом зазвучали другие шаги, они были едва различимы, но у Томаса был великолепный слух. Кто-то крался по лестнице вслед за Хромым. Может быть, Дэйв?

Шаги затерялись где-то там, наверху; хлопнула дверь, послышался стон, глухая возня. Скрипнула створка окна.

Цепенея от ужаса, не в силах сдвинуться с места, Томас ждал.

Когда он услышал крик, он понял, что теперь уже слишком поздно. Это был крик страха, крик отчаянья, крик, в котором не было ничего человеческого. Крик перешел в ужасный вой. Последовавший за ним звук был еще ужаснее — дряблый и тупой звук ударившегося о землю тела.

Глава двадцать пятая

Томас кинулся на улицу. Ночь была темная, но этого он не мог не увидеть. С трудом переставляя дрожащие ноги, Том сошел по ступеням с крыльца.

Он опустился на колени рядом с темной бесформенной массой, лежавшей посреди мостовой, протянул вперед руки и в безумной надежде, что это не Дэвид, ощупал недвижное тело. Но в глубине души он знал совершенно точно, что это мог быть только Дэвид.

Он вспомнил, что приехал сюда на машине и что у машины есть фары. Пошатываясь и дрожа, он с трудом открыл дверцу, нащупал позади баранки выключатель, зажег фары. В их ослепительном свете скрючившееся на земле тело казалось нелепой грудой тряпья. Да, это был Дэйв Тейлор. Светлые волосы, простодушные губы, вечно удивленный взгляд. Томас опоздал.

Открывались окна, на порог соседнего дома вышла женщина в домашнем халате. Но гостиница «Кипр» была все так же темна и безмолвна; она словно снимала с себя ответственность за происшедшее. Неужто в самом деле Дэйв упал из одного из этих немых черных окон?

Вокруг собиралась толпа, слышались возгласы, кричала какая-то девочка, а Томас все стоял на коленях не в состоянии пошевелиться.

Полуодетый старик в комнатных туфлях и с добрым бульдожьим лицом сказал:

— Надо вызвать полицию.

Полиция… Томас вскочил, пробился через толпу. Люди о чем-то его спрашивали, хотели узнать, что случилось. Он ничего не слышал. Тот же старик сказал ему:

— Пожалуйста, у меня есть телефон. Я живу тут рядом, на первом этаже.

Старик говорил с ист-эндским акцентом, который невозможно воспроизвести. Вряд ли он часто бывал западнее Тауэра; должно быть, старьевщик, а может быть, ростовщик. Томас пошел за ним следом, вошел в дом, оказался в мастерской, заставленной старой мебелью. У телефона он опять застыл в нерешительности. Но нет, надо идти до конна.

Прошла целая вечность, пока приехала полиция и «Скорая помощь». Потом еще одна вечность, пока труп бедного Дэвида погрузили в машину. И еще одна, третья вечность, пока длился допрос. После чего он снова сел за руль своего «райли» и поехал домой. Был седьмой час утра, сгустился туман. Томас был совершенно измучен, даже боль притупилась. Ему хотелось лишь одного — скорее лечь в постель. Терзаться и мучиться он еще успеет.

С превеликим трудом, ползя, как улитка, он добрался до дому. Когда он второй раз за ночь остановил машину перед роскошным домом на Виктория-стрит, ему показалось, что он дважды проделал путь от Бирмингема до Лондона.

В квартире опять горел свет, но теперь он не обратил на это внимания; он просто гасил на ходу все лампы. Заглянул в кабинет, увидел на столе тетрадь, про которую ему говорил Бенсон, вздрогнул и притворил дверь. У него еще будет достаточно времени ознакомиться с документом. Все равно ничего уже не изменишь…

Спальня Томаса располагалась в глубине квартиры. В спальне тоже горел свет — это его удивило. Наверно, Бенсон решил не гасить, после того как приготовил постель… Томас толкнул дверь и застыл на пороге.

Перед камином сидела женщина. Отсветы пламени играли на ее чудесных волосах с медным отливом, на холеных руках, на красивых, обтянутых шелком ногах. Услышав, как он вошел, она подняла голову и улыбнулась.

Глава двадцать шестая

— Здравствуй, Томас, — сказала Патриция Тейлор. — Где ты был? Я давно тебя жду.

Брэдли стоял на пороге не в силах двинуться с места, не в силах выговорить слово.

— Что ты молчишь? — спросила она нетерпеливо.

Наконец ему удалось разжать губы.

— Как ты здесь оказалась? — с трудом проговорил он.

— Приехала на такси.

Она встала и пошла к нему, протягивая навстречу руки. Она держалась, как всегда, прямо, но по ее обведенным тенью глазам, по дрожащим губам было видно, что она очень утомлена и немного испугана.

Томас внезапно почувствовал новый прилив сил.

— Уходи! — бросил он коротко.

— Простите? — переспросила она с издевкой.

— Уходи!

— Прелестный разговор, — сказала она, снова усаживаясь возле камина. — И куда ты прикажешь мне убираться?

— Куда хочешь, меня это не касается.

— Я могла бы поймать тебя на слове. Но мне тебя жалко, ты, видно, устал. Может быть, отложим разговор до завтра?

— Никакого разговора не будет. Просто я прошу тебя уйти.

На этот раз она ничего не ответила и устремила на него испуганный взгляд, словно только сейчас поняла, что он говорит серьезно. Томас даже почти пожалел ее.

— Я не… Я ни в чем тебя не упрекаю, Пат, — сказал он. — Но, понимаешь… Лучше будет, если ты уедешь…

— Но почему? Почему?

— Я был там, — с трудом выдавил он из себя.

— Где?

— В «Кипре». Я видел…

— Что ты видел?

— Дэвида. Он умер.

— Дэвид умер?

Сцена изумления была сыграна безукоризненно: прекрасные чистые глаза широко раскрыты, губы дрожат, руки замерли в скорбном порыве.

«Переигрывает, — подумал Томас. — Чуть побольше естественности, и я бы поверил». И, даже думая так, он готов был поверить… Но нет, он не хочет и не может отступать.

— Хватит ломать комедию. Это ты столкнула его.

— Я? Но когда? Где?

Это было уж слишком. Томас не выдержал.

— Шлюха! — крикнул он. — Грязная девка! Ты что же, дураком меня считаешь?

— Но, Том, я ничего… ничего…

— Ах, конечно, ты ничего не знаешь, ничего не ведаешь, ты ничего худого не сделала, ты просто бедная жертва! В течение двух недель тебя держал взаперти какой-то хромой негодяй, он тебе угрожал, он шантажировал твоего бедного мужа! Потом он его убил, а тебе в суматохе удалось ускользнуть, и теперь ты не знаешь, что тебе делать! Дура несчастная, иди расскажи все это в полиции, может, они тебе и поверят. Но со мной-то зачем эти игры? Ты что же, забыла, что я знаю каждый твой шаг, что я тоже замешан в этой истории, что…

Пока он говорил, лицо Патриции стало совершенно другим — мускулы напряглись, рот перекосился, глаза превратились в узкие щелочки; теперь перед ним была не несчастная, загнанная женщина, которая потрясена свалившимся на нее горем, а разъяренная тигрица. И когда она заговорила и Томас услышал резкий, металлический голос, он с ужасом понял, что он всегда заблуждался; он думал, что она его любит, но она никогда никого не любила, кроме себя; он думал, она поступает так потому, что несчастлива в браке, но ею двигали только алчность и злоба. Он обманулся так же жестоко и глупо, как Дэвид, и, когда минутою раньше, в приступе гнева, он бросил в лицо ей оскорбительные слова, он даже не подозревал, насколько слова эти были точны. Патриция всегда была грязной девкой и шлюхой.

— Да, ты замешан в этой истории, — прошипела она. — И мало сказать, замешан. Ты увяз в ней по горло, ты мой соучастник, больше того, ты подстрекатель.

Томас глядел на нее, задыхаясь.

— Да, подстрекатель! — продолжала она. — Когда ты в марте приехал в Милуоки, я была нежно привязана к мужу; ты отобрал меня у него, ты меня соблазнил, ты меня развратил.

— Это ложь! — крикнул он. — Я любил Дэйва, я не хотел его обманывать!

— Это ты теперь так говоришь, а тогда мечтал об одном; отнять меня у него. И тебе это удалось, я не смогла устоять. Все остальное было следствием этой ужасной ошибки, и повинен в ней только ты.

Томас уже не понимал, лгала ли она или сама верила, что говорит правду. Ему вспомнились весенние дни, берега Мичигана, он вновь переживал те сладостные минуты… Они пошли прогуляться вдоль озера. Пат побежала вперед. Вдруг она оступилась, вскрикнула и упала. Он испуганно кинулся к ней, он подумал, что она повредила ногу, и наклонился, чтобы помочь ей встать, а она с тихим смехом притянула его к себе. Нет, он не собирался ее обнимать, он бы никогда не решился, он слишком ценил свою дружбу с Дэвидом, слишком уважал Пат; нет, она первая привлекла его к себе, заставила лечь с нею рядом; теперь он может поклясться, она нарочно упала, упала, чтобы его соблазнить. Все было придумано, все было рассчитано ею заранее; она уже тогда вынашивала этот свой план… И даже секунду спустя, когда он уже обнимал ее, он не утратил над собою контроля, он не хотел заходить в этой любовной игре далеко, но она вцепилась в него, она все сильнее его обнимала, она искала ртом его губы, а потом ее руки увлекли его за собой. И он уже больше не сопротивлялся; и с тех пор он был связан с нею душой и телом; он беспрекословно и слепо повиновался любому ее желанию. Все это было. Но лишь до того мгновения, когда тело Дэйва ударилось о мостовую Джамайка-стрит. Теперь с этим кончено, кончено раз и навсегда. Теперь она не вызывала в нем никаких чувств — лишь безграничное отвращение.

— И разве не ты послал мне эту телеграмму о мнимой болезни матери, чтобы заманить меня в Лондон? — продолжала она.

— Потому что ты попросила меня об этом.

— Попробуй-ка доказать! И разве не ты встретил меня на аэродроме, вырядившись в дурацкий костюм?

— Потому что ты утверждала, что это поможет нам сбить твоего мужа со следа…

— Если б ты сам этого не захотел, никто бы тебя не заставил. И эту вонючую гостиницу в Ист-Энде, ее отыскал тоже ты — боже, как я там скучала!.. Ты дал денег этому мерзкому греку, ты научил его, что говорить полиции. И ты заранее предупредил меня, что в «Кипр» заявится полицейский, и я забрала свои вещи и уехала на этот день за город. И ты все время держал меня в курсе того, что говорит и что делает мой муж. Большей того, это ты позвонил Дэвиду, это ты вызвал его в Мейднхед, а потом сам туда отправился и украл у него эти пять тысяч фунтов. Дурацкая была затея и очень рискованная… Ты даже не смог отделаться от него; если бы ты бросил его тело в Темзу, как было у нас с тобой решено, сейчас весь этот кошмар был бы уже позади, тогда как теперь…

Томас больше ее не слушал. Неужели он в самом деле совершил все то, в чем она его обвиняла? Или все это делал его двойник? Поистине он был околдован… Патриция с самого начала замыслила это убийство; она хотела поскорее завладеть наследством… А он-то думал, что, когда он вытащит у Дэвида эти пять тысяч фунтов, она наконец успокоится, она откажется от своего плана. Ах, как нелепы и отвратительны были эти его расчеты! Как мог он, умный человек, известный адвокат, дать затянуть себя в это болото! Да, конечно, это было какое-то наваждение…

— Все шло так хорошо, — не унималась Патриция. — Мне удалось совершенно выбить его из колеи. Он и раньше-то не отличался крепкими нервами. Я заморочила ему голову историей с Хромым, я каждый вечер ходила в тумане за ним по пятам, а он думал, что это его преследует Рихтер; я послала его к Бобу Резерфорду, который давно уже спятил; я совершенно точно знала, что Дэвид не продержится долго… Если бы ты ночью бросил его в Темзу, все сочли бы это самоубийством… Тогда как теперь начнется расследование. Велецос может проговориться, Скотланд-Ярд что-то пронюхает…

— Да, — повторил машинально Томас. — Скотланд-Ярд непременно что-то пронюхает…

Он уже видел, как его ведут в суд, обвиняют, обливают грязью… Даже если он и сможет оправдаться, даже если избежит петли, все равно на его карьере можно поставить крест; от него отвернутся друзья, и ему ничего не останется, как, подобно Оскару Уайльду, покинуть Англию и закончить свои дни в трущобах Монмартра или Бельвиля…

Угадав, о чем он сейчас думал. Патриция вдруг переменила тон.

— Прости меня, милый, — нежно прошептала она, подошла к нему, положила на плечи руки. — Послушай, все еще можно уладить. Кто поверит этому жалкому греку? У тебя прекрасные связи, дело можно будет замять. В худшем случае уедем в Штаты. Вспомни, ведь я теперь буду богата, очень богата: у Дэвида было больше полумиллиона долларов…

Она приблизила к нему свое лицо, ее губы коснулись его губ. Еще секунда, и наваждение возобновится…

Но нет, поздно. Он резко высвободился:

— Нет, Патриция, нет. Я этого не хочу.

На сей раз у нее на глазах были настоящие слезы.

— Но почему? Почему?

— Потому что ты убила его. Знаю, я был твоим сообщником, я не имею права тебя упрекать. Прости, что я тебя оскорбил. Но это сильнее меня. После того, что произошло, я больше уже не смогу тебя обнимать.

— Но я не убивала его! — воскликнула она. — Поверь мне. Я не ожидала, что он придет. Я думала, он утонул в Мейднхеде. Я мирно спала у себя в комнате в «Кипре». Вдруг я услышала шум, встала, сошла по лестнице вниз… Кабинет был открыт, там горел свет… Я заглянула и увидела, что Дэвид душит Велецоса. Я не знала, как поступить. К счастью, вспомнила, что пробки находятся в коридоре, — мне удалось выключить свет во всем доме, прежде чем он меня увидел. Но он не уходил… Тогда, чтобы избавиться от него, я опять стала изображать походку Хромого. Клянусь тебе, я не хотела его убивать, я просто рассчитывала запереть его на чердаке! Не знаю, что произошло в темноте: наверно, он открыл окно, думая, что это дверь… и упал…

Томас покачал головой. Видно, она в самом деле растерянна, если лжет так неуклюже и глупо.

— А Кэтрин Вильсон? — сказал он. — Она тоже случайно упала под поезд?

— Она обо всем догадалась и грозилась на меня донести, — зарыдала Патриция. — Это была нехорошая женщина. Я сама не знаю, как это получилось. И опять ты виноват! Ведь это ты предупредил меня, что у нее назначено с Дэвидом свидание. Вспомни-ка, ты подслушал, когда он говорил с ней из телефонной кабины. Если бы ты мне об этом не сказал, я бы туда не пошла!

Наступила долгая пауза, похожая на минуту затишья в центре циклона. Патриция тихо плакала. Томас стоял неподвижно, охваченный отвращением и беспредельной усталостью.

Наконец он решился.

— Слушай, — сказал он, — я дам тебе шанс.

Она подняла к нему заплаканное лицо.

— Какой шанс?

— Согласен, что я так же виноват, как и ты. Но у меня нет никакого желания одному расплачиваться за преступление, которого я не хотел. Если мы останемся с тобой вдвоем, нас обязательно схватят. И я все равно не могу тебя больше видеть. — И глухо добавил: — Я-то по-настоящему его любил.

Пат выпрямилась; она опять была совершенно спокойна.

— Что же ты предлагаешь?

Томас вынул из кармана конверт:

— Здесь пять тысяч фунтов. Отдаю их тебе. Я не хочу этих денег. Они принадлежат тебе по праву: ты ведь его наследница.

После недолгого колебания Пат взяла конверт.

— Уходи, заклинаю тебя. Поверь, нам не жить вдвоем. Может быть, тебе удастся как-то устроить свою жизнь. Дай тебе бог. Для меня с этим покончено.

— С чем?

— С любовью.

Он опустил голову, закрыл глаза. Он так устал, что не ощущал боли. Боль придет позже. Когда он открыл глаза, Пат в комнате не было.

Глава двадцать седьмая

Окна конторы выходили на большую площадь, освещенную тусклым осенним солнцем.

Томас отвел взгляд от окна, взглянул на календарь, висевший напротив. «Понедельник, 3 октября». Это было бесспорно и неопровержимо. Тетрадь на столе тоже была неопровержима. Все это не было дурным сном, все произошло на самом деле. Дэвид умер, Патриция ушла.

А может быть, все к лучшему? Да, его сердце еще помнит Дэвида, его тело помнит Патрицию; когда он думает о них, ему становится больно. Но нужно в себе это преодолеть. Он сумеет прожить без этой двусмысленной дружбы, что была соткана из зависти и чувства собственного превосходства, он сумеет прожить без этого вожделения к женщине, которая ему не принадлежит, без этого чудовищного сознания причастности к ее преступлениям. Он чувствовал себя разбитым, но с плеч свалилась страшная тяжесть. Новая жизнь открывалась перед ним, жизнь, наполненная работой, успехом, самоутверждением…

Зазвонил телефон. Томас снял трубку.

— Да, — сказал он, продолжая думать о своем.

— Брэдли? — услышал он спокойный и звучный голос. — Говорит Мэрфи. Скажите, дорогой, могу ли я попросить вас заехать ко мне в Ярд? Это в связи с делом бедняги Тейлора. Представьте себе, мы допросили этого грека — ну, помните, владелец гостиницы в Ист-Энде, где погиб Тейлор… Да, так вот, этот грек и признался, что миссис Тейлор никто не похищал, никто не держал ее под замком — она преспокойно прожила там все время, что мы ее разыскивали. И наверно, она сама и выбросила своего мужа в окно… Погодите, это еще не все. Мы задержали миссис Тейлор на аэродроме, когда она пыталась под чужим именем и с чужими документами улететь в Нью-Йорк. Она сейчас у меня в кабинете и рассказывает о вас довольно любопытные вещи. Вас не затруднит приехать сюда? Или, быть может, вы предпочтете, чтобы я за вами прислал?

Пьер Гамарра Убийце — Гонкуровская премия

Перевод И. Эрбург

Все факты и герои этого романа вымышлены. Гонкуровская премия взята только потому, что она наиболее известная из всех литературных премий, но можно было бы с таким же успехом заменить ее любой другой

1. Описание преступления

Преступника легче найти, чем разоблачить

Марсель Паньоль, Топаз

Убийца прильнул ухом к двери и настороженно прислушался. Он никого не ждал, но все равно прислушивался.

Ветер разгуливал по городу, крича на тысячу голосов.

Тут были и тихие жалобы, и еле уловимые вздохи влюбленных, и робкие удары смычка, шуршали шелковые и бархатные платья; потом вдруг все это неожиданно сменялось громкими воплями, яростным рычанием.

Казалось, что кто-то прячется за окном, кто-то бродит по крыше.

Но там никого не было, никого, кроме ноябрьского ветра.

Убийца пожал плечами и улыбнулся.

Внезапно ветер утих. И ночь сразу стала огромной и легкой, как пустой мешок. Но это только так казалось. Ветер замолк всего на несколько секунд. Он был здесь, все время здесь.

«Так вот бывает, когда приложишь ладонь к сердцу и вдруг не находишь его, — подумал Убийца. — Начинаешь лихорадочно шарить по груди, тебе становится жутко. Думаешь, боже мой, сердце-то не бьется, его нет. Странно. Тревожно. А потом оно находится. Ты слышишь его мягкие короткие удары Крошечный невидимый насосик, купающийся в живительной теплой крови…»

Убийца снова пожал плечами.

Сейчас не время философствовать.

Он взглянул на часы.

Пора!

Тишина взорвалась. Порывы ветра сотрясали двери, где-то очень далеко в ночи жалобно заскрипела сорванная с крючка ставня.

«Да, пора, — повторил про себя Убийца. — Я встаю, застегиваю пальто, потом…»

Но он не встал. Его руки машинально перебирали лежавшие перед ним бумаги, поглаживали книги, трогали авторучку, чернильницу, оловянную пепельницу-пароходик…

От лампы с зеленым абажуром на руки падал мягкий свет.

Пальцы левой руки забарабанили по столу. Указательный палец правой руки отбивал такт. Потом он потянулся к выключателю лампы, но тут же замер.

Пора.

Убийца стал насвистывать. Какая-то старая песенка, всплывшая в его памяти из глубин прошлого. Только мелодия. Как же она называется? Почему именно она вспомнилась ему? Он и сам не понимал этого. Есть вопросы, на которые невозможно ответить.

Убийца выдвинул один из ящиков стола, приподнял перевязанную зеленой тесьмой пачку бумаг и вынул из-под нее толстую тетрадь в картонном переплете. На обложке крупными и жирными буквами было тщательно выведено: «Стихи».

Убийца быстро пролистал тетрадь и остановился на последнем стихотворении — всего несколько коротких строчек, написанных мелким четким почерком.

Убийца прочитал вполголоса стихотворение и снова принялся насвистывать. Немного погодя он захлопнул тетрадь и бросил ее в открытый ящик стола.

Указательный палец правой руки опять потянулся к выключателю. Лампа погасла.


Через улицу стремглав промчалась собака. Ветер хлестал дома, рвал электрические провода. В садах полуголые ветки сухо стучали друг о друга. Собака, наверное, перепугалась бури.

От такого ветра и в самом деле можно с ума сойти. Яростные порывы следовали один за другим, все сильнее становились вскрики, вопли, скрежет, стоны. Город больше не существовал, не было домов, не было улиц. Ничего, кроме потоков ветра, лавин разноголосого гула.

Скрипела какая-то ставня. Пожалуй, та же самая, которую Убийца слышал раньше. А может быть, и другая. Что стоит ставне соскочить с крючка, тем более при таком ветре, — непонятно, как еще не рухнули стены домов!

А вообще-то, если бы не ветер, в городе было спокойно — на улице ни души.

Убийца пошел по бульвару, обсаженному липами и акациями. Белыми акациями.

Бульвар кончился, и он свернул налево, в совершенно темную улочку. Дорогу он знал хорошо.

Он постучал в дверь. Дом стоял в глубине тупика. Убийца постучал еще раз. Он прислушался, но не смог уловить ни малейшего шороха. Ветер уносил все звуки.

Вдруг дверь распахнулась, и в коридоре, слабо освещенном лампочкой, Убийца увидал старика Мюэ.

— Простите, что я вас побеспокоил в такой поздний час, — сказал Убийца.

Прошло несколько секунд.

По вашему, несколько секунд — чепуха? А вот посчитайте: раз, два, три, четыре, пять… Это много времени, гораздо больше, чем кажется.

За эти несколько секунд Убийца успел подумать о стольких вещах: о ветре, например, о темных улицах, о том, что сейчас все спят и соседи ничего не услышат, о капитане жандармерии…

— Что вам угодно? — спросил старик Мюэ.

Убийца ответил не сразу. Прошло две-три секунды. Он вынул из кармана револьвер. Курок был взведен. Рука в перчатке крепко сжимала оружие.

— Поднимите руки и отступите назад! — приказал он.

У старика Мюэ от страха расширились глаза, и он машинально провел ладонью по своей желтоватой седой бородке.

— Я вам не причиню никакого вреда, — добавил Убийца.

Он закрыл за собой наружную дверь. Старик Мюэ поднял руки.

Вход в лавку находился в конце коридора, слева. Старик медленно отступал. Его лицо выражало ужас. Наверное, он думал: «Зачем только я открыл дверь? Кто же ночью отпирает двери?..»

— Не останавливайтесь, — сказал Убийца.

Старик Мюэ, пятясь, дошел до входа в лавку. В спешке он надел свой старый пиджак поверх ночной рубашки. Брюки на нем штопором. Шея обмотана зеленоватым шарфом.

В лавке было совершенно темно. Старик продолжал пятиться. Еще шаг — и он погрузился бы в этот мрак, но он задел локтем стопку книг, они рассыпались по полу. Старик хотел было нагнуться, чтобы собрать их, но Убийца остановил его:

— Ни с места!

Мюэ медленно снова поднял руки. Покрытая пылью лампочка в коридоре освещала его лицо. Он ничего не понимал. У него дрожали губы, и он несколько раз делал попытку что-то произнести, но не мог выговорить ни слова.

Убийца выстрелил три раза.

Старик глухо повалился на пол, как мешок, набитый тряпьем.

Убийца перешагнул через труп и вошел в лавку. Он достал карманный фонарик и стал шарить лучом по полкам. Узкое помещение лавки тянулось за левой стеной коридора, справа находилась квартира старика: комната и кухня.

Убийца провел в доме Мюэ добрых полчаса. Он не спеша расхаживал по квартире, принимая разные меры предосторожности.

Лавка и кухонька выходили в тупик. Кухня освещалась маленьким окошечком, снабженным сплошной деревянной ставней. Убийца откинул крючок, ставня со стоном повернулась на петлях и прибилась к наружной стене.

С улицы ставню можно было закрепить вделанным в стену железным крюком. Убийца вышел, накинул крюк на ушко ставни. Теперь ставня не закроется. Еще надо было убрать деревянный щит, которым закрывали на ночь витрину лавки. Убийца торопливо внес его в коридор, закрыл за собой дверь и ушел.

Когда рассветет, ни у кого не возникнет никаких подозрений. Лавка будет казаться открытой, и будет видно пыльное окно кухни.

Соседи заметят: «О-о, а старик Мюэ уже встал». И никто не подумает ничего дурного. Никому не придет в голову, что в конце коридора, на пороге лавки, лежит труп.

Убийца, насвистывая, ушел в ночь.

Ветер продолжал завывать.

2. Молчание Гарпократа

Чтобы написать книгу, так же как и для того, чтобы собрать часы, надо владеть своим ремеслом автор должен обладать не только умом

Ла Брюйер.

Телефонный разговор между главным редактором крупной утренней газеты «Пари-Нувель» Максом Бари и заведующим литературным отделом той же газеты Жаком д'Аржаном: — Так. Ну? «Молчание Гарпократа»? Слышу, слышу. Да, понял… Греческое имя… А кто автор, я вас спрашиваю об авторе…

— Какой-то Поль Дубуа. Теперь вы меня лучше слышите?

— Да. Что-то было с телефоном. Кто он такой, этот Дюбуа?

— Дубуа, не «ю» после «д», а «у». Повторяю, после «д» — «у».

— Какое это имеет значение! Итак, вы берете подробное интервью, идет? А фотографии есть?

— Конечно, нет. Об этом я вам и толкую. И фотографии и интервью отпадают.

— Почему?

— Потому что нет автора.

— А где же он?

Никто ничего не знает. Никто!

— Послушайте, дорогой д'Аржан, вы понимаете, какую чушь вы порете? Некий господин, чье имя никогда и не слышали в литературном мире, отхватывает себе Гонкуровскую премию и не появляется в день торжества. Да над вами посмеялись!

— Уверяю вас, что я информирован лучше, чем кто-либо.

— Вот так история!

— Да, история поразительная.

— Ну хорошо, он где-то задержался, занят или болен?

— Никто ничего не знает.

— Он уехал за границу?

— Я же вам говорю, никто ничего не знает.

— И не знают адреса?

— Да… То есть нет. Этот субъект прислал письмо председателю жюри, дав ему парижский адрес. Но адрес вымышлен. Уже наведены справки. Одним словом, ничего не известно. Поль Дубуа не явился.

— Так. Надо еще подождать немного.

— А мы и ждем. Радио уже передало о присуждении премии. Посмотрим, что будет.

— Странно, очень странно. Представить роман на Гонкуровскую премию, а потом даже не поинтересоваться его судьбой! А что это за роман? Как он там называется, вы мне только что говорили?

«Молчание Гарпократа».

«Молчание Гарпо…» Ну да… Вы его прочли?

Нет. В этом-то вся загвоздка. Мне кажется, что премия присуждалась не рукописи…

— Слушаю. Что? Повторите. Опять кто-то мешает!

— Алло, а теперь слышите?

— Да. Так вы говорили мне что-то о рукописи?

— Совершенно верно. Каждый из членов жюри получил по экземпляру «Молчания Гарпократа». Роман отпечатан на машинке и подписан Полем Дубуа. Вот и все сведения об этом Дубуа с «у» после «д».

— Так. А письмо председателю?

— Ничего интересного. Письмо как письмо. Там ничего не выудишь. К тому же, я вам говорил, адрес вымышлен. Да, положение членов жюри незавидное. Председатель сам не свой, журналисты начинают зубоскалить. Уже придумали заголовки для вечерних выпусков: «Лауреат — господин Загадка». «Жюри разыскивает лауреата»… Все это очень странно…

— Слушайте, д'Аржан, постарайтесь все же раздобыть какие-нибудь подробности. А это «Молчание Гарпократа» — что за штука?

— Роман.

— Это ясно, но кто такой Гарпократ?

— Ну, как вам сказать… Греческий бог…

— Ну конечно, я уже совсем обалдел.

— Бог молчания.

— Да, да.

— Роман превосходит все, что только можно вообразить. Говорят, это совершенно выдающаяся вещь. Он произвел потрясающее впечатление на жюри. Знаете, ведь премия была предрешена. Вернее, было два кандидата: Жюль Воллар за «Пейзажи без солнца» и Арманда Раймон с ее «Праведницами»…

— Знаю: «Праведницы» в самом деле… Довольно такая… книга… А?

— Пожалуй. Но все же Воллар котировался выше. Честно-то говоря, «Праведницы» не роман… Одним словом, вдруг, в самый последний момент, всплыло имя Дубуа. Кто-то сказал: «Ради гения можно поступиться любыми правилами. А мы имеем дело именно с гением…»

— Ладно. Слушайте, нечего впадать в панику. Лично мне кажется, что этот самый гений с минуты на минуту явится. Если не сам, то какой-нибудь его друг или родственник. И сразу все прояснится: Дубуа был болен или его задержали, мало ли что…

— А неверный адрес?

— Все гении рассеянны… Алло. Значит, ждите, добывайте материал. Мы дадим хорошую подборку со сногсшибательным началом на первой полосе, тиснем портрет и…

— Если он у нас будет…

— Ну ясно. Да, а сам роман? Вы его читали?

— Где я мог взять его?..

— Ну, старина, выкручивайтесь как хотите, но нам нужно содержание книги, какой-нибудь отрывок… Попросите Морелли, Андрэ Морелли, члена жюри, он друг нашей семьи. Да вы и сами его знаете. Пусть он вам даст эту злосчастную рукопись. Как хотите, но вы должны хотя бы пролистать ее.

— Сейчас жюри проводит закрытое заседание…

— Где?

— Все там же, на площади Гайон, в ресторане «Друан»…

— Хорошо. Сидите там и соберите для нас хорошенький материальчик. Я полагаюсь на вас…

— Сделаю все возможное…


На город спускался вечер. Холодный, промозглый ноябрьский вечер. В такую погоду мечтаешь о камине, о тарелке горячего супа.

Убийца сидел у радиоприемника. Только что кончился концерт легкой музыки, начали передавать последние известия. Низкий ровный голос диктора вкрадчиво проникал в квартиру. После отчета о парламентских дебатах он перешел к хронике.

— Париж. Сегодня, следуя установленной традиции, в ресторане «Друан» на площади Гайон состоялось заседание жюри Гонкуровской академии…

(Убийца подумал: «Маленькая, серая площадь с налетом провинциализма…»)

Диктор продолжал:

— Премия присуждена мосье Полю Дубуа за роман «Молчание Гарпократа». Несколько голосов получили также мосье Жюль Воллар, автор «Пейзажей без солнца», и мадам Арманда Раймон за роман «Праведницы». Председатель жюри в беседе с нами заявил: «Мосье Поль Дубуа, автор романа «Молчание Гарпократа», удостоенного Гонкуровской премии, не присутствовал при объявлении решения жюри. Жюри просит его срочно явиться или прислать сведения о своем местопребывании…»

Далее низкий голос рассказал о наводнении в Тунисе. Женский голос, сменивший мужской, сообщил, что наконец удалось раскрыть загадочное дело об отравлении в Гренобле, где жена одного колбасника и ее сестра умерли при подозрительных обстоятельствах. Все оказалось очень просто. Преступление совершил колбасник, он подсыпал мышьяку.

Затем довольно неприятно грассирующий диктор прочитал результаты бегов. Немного погодя Убийца выключил радио.


Главный редактор «Пари-Нувель» Макс Бари около восьми часов вечера, выходя из своего кабинета, столкнулся с репортером Жозэ Робеном. Репортер только что вернулся из Гренобля, куда он ездил по делу колбасника-отравителя. По правде говоря, в этом деле не было ничего загадочного и первые же подозрения полиции очень скоро подтвердились. Колбасник подсыпал мышьяк в утренний кофе своей жене и золовке. Он сразу же во всем признался.

Жозэ Робен ограничился несколькими короткими отчетами о следствии. Все прояснилось настолько быстро, что он даже особенно не вникал в суть дела.

— Ах, это вы, Робен! — воскликнул редактор. — А я как раз подумал о вас… Прямо из Гренобля?

— Да… Добрый вечер.

Они обменялись рукопожатиями.

— Вы уже знаете? — спросил Бари. — Читали последние сообщения?

— Нет. Я только приехал и еще не видел вечерних газет.

— Зайдите… Я вам расскажу в двух словах. Это по поводу Гонкуровской премии.

— Разрешите? — спросил Жозэ.

Он уселся в кожаное кресло и закурил сигарету.

— Устали? — спросил Бари.

— Да, немножко…

— Дело в Гренобле оказалось пустячным?

— Да, не фонтан. Так вы начали о Гонкуровской премии. Кто же счастливчик? Называли Воллара…

— Ну вот, слушайте. Возможно, вы этим и займетесь. Все очень просто: лауреата вообще нет.

— Как так нет?

— Вот так. Премию присудили. Один из романов получил большинство голосов, а лауреат не явился.

— Но еще есть время.

— Конечно. И все-таки случай весьма необычный.

Бари порылся в бумагах, которыми был завален его стол.

— Куда же я сунул вечерние газеты? Ага, вот они… Смотрите, какие заголовки: «Мосье Икс получил Гонкуровскую премию». «Требуется автор». «Молчание Гарпократа» и молчание лауреата». «Кто же удостоен Гонкуровской премии?» «Гонкуровская премия повисла в воздухе».

Жозэ Робен взял газеты и с невозмутимым видом принялся читать их. Его круглая кудрявая голова с золотистыми волосами прилежно склонилась над свежими, пахнущими краской полосами. Время от времени он удивленно поднимал брови, и его голубые фаянсовые глаза выражали веселое недоумение.

Бари ходил взад и вперед по кабинету, посасывая пустую трубку, потом остановился перед журналистом, открыл рот, но, ничего не сказав, снова зашагал. Он хорошо знал Робена. Парень обладал здравым смыслом и чутьем и, не разобравшись в деле, не высказывал своего мнения.

Но вот Жозэ поднял голову и улыбнулся.

— Забавно, — тихо проговорил он.

— Да, пожалуй, забавно…

Бари пожал плечами.

— Хороший материал для газеты, — продолжал Жозэ.

— Правильно, правильно, — согласился редактор. — Но меня беспокоит…

Он остановился и задумчиво пососал мундштук своей трубки. Жозэ удивленно поглядел на Бари.

— Боюсь, — заговорил опять редактор, — что д'Аржану это дело не по плечу.

— Почему?

— Да, конечно, д'Аржан литератор, хороший критик, это бесспорно. Он вам умело накатает хронику, в общем, свое дело знает, но, мне думается, за этой историей с исчезнувшим лауреатом кроется еще что-то. Этим делом надо заняться вам, Робен… Да, я знаю, вы устали, вы в дурном настроении. Дело колбасника и выеденного яйца не стоило. И все же…

— Простите, но это не по моей части.

Жозэ покачал головой и стряхнул пепел с сигареты. В уголках его детского рта притаилась улыбка.

— Нет, это не по моей части. Я не знаком с литературным миром, с писателями. Я пос