Вxoд в плен бесплатный, или Расстрелять в ноябре [Николай Федорович Иванов] (fb2) читать онлайн

- Вxoд в плен бесплатный, или Расстрелять в ноябре 306 Кб, 143с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Николай Федорович Иванов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Николай Иванов Bxoд в плен бесплатный, или Расстрелять в ноябре

Налоговой полиции России, чья спецгруппа отыскала меня в чеченских подземельях и освободила из плена, — с вечным благодарением.

Автор

1

— Кто полковник?

— Я.

Выпрямиться не успеваю. Удар сбивает с ног — профессиональный, резкий, без замаха. Однако упасть не дают наручники, которыми я прикован к Махмуду. Тот. в свою очередь, зацеплен за Бориса, мы все втроем наклоняемся, но падающего «домино» не получилось. Похожи скорее па покосившийся штакетник, связанный одной цепью.

Наверное, мой взгляд на «боксера» оказался столь выразительным, что он поинтересовался:

— Ну, и что увидел?

Вижу его красные от бессонницы глаза. Сам Боксер в черной маске-чулке, взгляд его устремлен через неровные, обтрепанные вырезки. Впрочем, это встретились не наши глаза, а заискрились, оттолкнулись два оголенных провода. Боевик упирает мне в лоб ствол автомата, и откуда-то издалека, из курсантских времен промелькнуло: во время учений при стрельбе холостыми патронами мы накручивали на стволы угловатые компенсаторы.

Сейчас ствол круглый, гладкий, холодный. Да и какие, к черту, в Чечне во время войны холостые патроны! Пора уже привыкнуть и к тому, что меня бьют только за то, что полковник.

Ствол давит все больнее, я и сам чувствую, что пауза затягивается, но нейтрального ответа найти не могу. Осторожно возвращаюсь к первому вопросу, даю полный расклад своей должности:

— Я — полковник налоговой полиции. Журналист.

— А это мы еще проверим, — усмехается маска, но автомат от головы отходит. — Только запомни: если окажешься контрразведчиком, уши тебе отрежу лично.

Киваю головой, но не ради согласия, а чтобы таким образом оставить взгляд книзу и больше его не поднимать: в затылок вопросы задавать труднее. Кажется, начинаю постигать первое и, скорее всего, величайшее искусство плена — не раздражать охрану.

Уловка проходит: охранник отступает на пару шагов, усаживается на сваленные в углу погреба доски. Привычно, стволом в нашу сторону, устраивает на коленях АКМ. Тягостно молчит. Тягостно для нас, троих пленников, потому что будущее предполагает только худшее.

Хотя что может оказаться хуже плена? Только смерть. Нет, я не прав даже перед собой. Лично я боюсь еще и пыток. Не хочу боли. Страшно, что не выдержу. Если умирать — то лучше сразу.

Словно собираясь исполнить это желание, Боксер встает. Взгляд только на его ботинки: не нужны ни глаза его через маску, ни новые расспросы. Если бы можно было заморозить время или сделать его вязким! Тогда охрана стала бы двигаться словно в замедленной съемке, исчезли бы резкость и неожиданности…

Получилось еще лучше: Боксер вообще уходит. Но почему? С чем вернется? На какое время оставляет одних? Вопросы рождаются из ничего, и сейчас от них, в другой обстановке совершенно безобидных, зависят наши жизни.

Ботинки поднимаются по лесенке вверх, к люку. Хлопает крышка, и мы остаемся втроем. Оглядываемся. Над головой — тусклая лампочка. Подвал огромный, под грузовик, и мы, мокрые и продрогшие после дождя, сидим на рулоне линолеума, словно воробьи. Говорить не хочется, не о чем — мы мало знаем друг друга, да и боязно — вдруг оставлен «жучок». И — полная обреченность.

Вновь поднимается крышка. Торопливо опускаем головы. Почему Боксер так быстро вернулся? Что скажет? Куда поведет? Останавливается рядом, и в голову вновь упирается ствол автомата. Тороплюсь напрячь, сцепить зубы, чтобы спасти во время новых ударов и их, и челюсть. Готов.

Поднимаю взгляд.

На этот раз картина более чем благостная: на стволе автомата, покачиваясь, висят три пары черных носков. В доброту и благородство после всего случившегося не верится, и решаюсь спросить:

— Нам?

Боксер молча сбрасывает с «жердочки» подарок. Осторожно, все еще опасаясь подвоха, начинаем снимать мокрую обувь. Труднее всего сидящему в центре Махмуду — он вынужден приноравливаться как ко мне, так и к движениям своего начальника, с которым связал наручниками с другой стороны. Наверное, так меняет свою обувь сороконожка, если, конечно, носит ее.

Новые носки высоки, наподобие гольф, и хотя ноги приходится засовывать снова в мокрые туфли, все равно становится теплее. Так что черные носки, хочешь не хочешь, оказались единственным светлым пятном начавшегося плена.

Но чудо на том не кончилось. На плечи падают одеяла. Да нет, какие одеяла — это опустила на нас свои крылья надежда: если нормально стали относиться, то, может, все обойдется и отпустят? А что? Я хотя и в погонах, но журналист, Борис Таукенов — управляющий нальчикским филиалом Мосстройбанка, Махмуд Битуев — водитель инкассаторской машины. Мы не воевали, не стреляли…

Боксер словно читает мысли и выносит свой вердикт:

— Короче, ты — вор, — указывает на Бориса. Переводит автомат на меня: — Ты — пособник вора. А ты, — оружие в сторону Махмуда, — возишь воров.

— Мы деньги не вывозили, а привозили в Грозный. На зарплату вам же, чеченцам, — не соглашается Борис.

— Вы не тем чеченцам помогали и не той Чечне, — обрывает охранник. — А потому будете наказаны.

Нет, одеяла не дают гарантий на надежду. К тому же темно-синий шерстяной квадрат, доставшийся Борису, наискосок прострелен автоматной очередью. Он тоже замечает дыры, замирает. Знак судьбы? Сбросить его на землю? Ботинки Боксера рядом, тому не до сантиментов и психологических тонкостей, и банкир медленно набрасывает, словно судьбу, простреленное одеяло на свои плечи.

— Короче, сидеть на месте, — предупреждает Боксер и снова исчезает в люке.

Укутываясь в одеяла, пытаемся удобнее и поплотнее усесться. На часах около пяти утра, ночь — кстати, самая короткая в году — уже прошла, и нас постепенно одолевает то ли дремота, то ли переживания о случившемся. А еще сутки назад я был свободен и строил какие-то планы…

2

Что есть российский офицер в плену у чеченцев? Существует ли у него возможность выжить, бежать, а в какие моменты судьба висит на волоске? Нужно ему рассчитывать только на свои силы или за него станут бороться товарищи и государство? Что происходит с трех сторон плена: у родных и близких пленника, у него самого и у охраны? Каковы они, подземные тюрьмы конца двадцатого века?

Я прилетел в Грозный в середине июня 96-го, когда война дышала еще полной грудью.

Ее легкие находились где-то в чеченских предгорьях, а вот сердце — сердце в Москве. И именно оно, заставляя войну дышать и жить, гнало по артериям оружие, продукты, боеприпасы и людей. Это в первую очередь были рабоче-крестьянские ребятишки-солдаты, не сумевшие отмазаться от армии, и бравые до первого боя контрактники, которым за войну, исходя из рыночных законов, уже платили деньги. А возглавляли колонны ошалевшие от безденежья, бесквартирья, задерганные политическими заявлениями типа «выполняй — не выполняй», «стреляй — не стреляй», «герой — подлец» офицеры.

Назад, по венам, из Чечни выталкивались цинковые гробы, знакомые по Афгану как «груз 200». Не прерывалась ни на день цепочка живых, но искалеченных солдат, подорванной техники и окончательно во всем разуверившихся, увольняющихся из армии офицеров. Все это перерабатывалось, сортировалось в военкоматах, госпиталях, складах артвооружения, где вновь готовились живительные коктейли для поддержания войны.

Эти два потока текли навстречу друг другу совсем рядом, нигде, однако, не пересекаясь. Кто-то умный рассудил: а зачем преждевременно показывать здоровым и сильным будущим героям, какими они могут стать после первого же боя?

Что-то подобное я отметил еще по афганской войне: ташкентский аэропорт Тузель, откуда в Кабул перебрасывался ограниченный контингент, располагался всего в пятистах метрах от деревообрабатывающего завода, где работало так называемое «нестандартное подразделение» по изготовлению гробов для этого самого ОКСВ. Один из летчиков военно-транспортной авиации, развозивший по стране «груз 200», признался:

— Знаешь, когда я почувствовал, что в Афгане идет настоящая война? Думаешь, когда без передышки забрасывали туда людей? Совсем нет. Когда карта, на которой мы отмечали аэродромы посадок с погибшими, оказалась сплошь утыкана флажками…

Впрочем, все это больше политика, в которую мне никоим образом не хотелось влезать. Моя командировка в Чечню по-журналистски выглядела куда интереснее: можно ли собирать налоги во время войны? И с кого? Тема совершенно новая, и покопаться в ней первому — нормальная мечта любого нормального газетчика. К тому же на восстановление Чечни выделялись фантастические суммы, все твердили об их загадочных исчезновениях, но дальше московских сплетен дело не шло.

Сам Грозный даже спустя полтора года после его взятия представлял мрачную картину. Центр лежал в сплошных развалинах. Подобное могла сотворить только авиация, и вспомнились пресс-конференции о юм, что современное вооружение способно наносить точечные, избирательные удары. Хоть в открытую форточку.

Точечные удары в этой войне — это когда на российских картах определили точку, российский город Грозный, и в нее, не боясь промахнуться, выкладывали боезапасы российские же бомбардировщики. По российским жителям. В большинстве своем по фронтовикам и русским, которым, в отличие от разбежавшихся по сельским родственникам чеченцев, уходить было некуда. Пора признаться и в этом. И какие там открытые форточки…

Накануне войны министр обороны Грачев, правда, убеждал, что способен взять город за два часа одним парашютно-десантным полком (или двумя полками за один час, что все равно относится к полному бреду). Если уж готовилась спецоперация, то ее следовало проводить еще меньшими силами. В 1979 году в Афганистане, в чужой стране, одним «мусульманским» батальоном и двумя поварами-разведчиками сумели поменять неугодный Кремлю режим Амина, а здесь…

А здесь в новогоднюю ночь 1995 года в узкие улочки Грозного ввели танки.

Господи, в каких академиях обучались генералы, которые позволили технике войти в город без прикрытия пехоты? Торопились преподнести подарок министру, отмечавшему в Новый год свой день рождения? А тот, в свою очередь, мечтал о праздничном рапорте Президенту? Думали взять дудаевцев «тепленькими» после застольных возлияний? Но к тому времени чеченцы перешли на мусульманский календарь и подобные новогодние празднества уже не отмечали. Тем более спиртным, запрещенным по шариату.

А посчитал ли кто-нибудь количество гранатометов, оказавшихся в руках боевиков? Танков и артиллерии? Учли, в конце концов, отчаянный, самовлюбленный характер горцев, которым с самых высоких государственных трибун дудаевцы уже внушали, что у чечена должна быть самая красивая девушка, самая модная одежда, а если он угоняет в России автомобиль, то самый шикарный, и что любой кавказец изначально выше русака?..

Родился тогда и анекдот, обожаемый боевиками, а потому добавляющий нечто к пониманию их характера.

— Встречает чечен мужика и говорит: направо не ходи, там тебя ограбят через сто метров. Налево не ходи тоже, ограбят через двести метров. Вперед — тем более, потому что ограбят за первым поворотом. Давай я тебя ограблю здесь.

То, что Чечня и Дудаев зашли слишком далеко и нужно что-то предпринимать — в этом никто не сомневался: жить отдельно от России, но за ее счет — слишком откровенная наглость. Но танки, самолеты по той самой точке на карте… Аргумент оружия — не есть признак силы. Скорее наоборот. Им удовлетворяются политические амбиции, но никогда не развязываются узлы. Тем более в национальном вопросе, где все правы…

Федеральные войска взяли развалины города через несколько недель упорных боев, оставив с обеих сторон десятки тысяч убитых и раненых. И тут же завязли в бесконечных боях. Еще один анекдот, уже русский:

— Что высматриваешь, рядовой Петров?

— Да не пылит ли тот парашютно-десантный полк, товарищ капитан, который закончит эту войну за два часа.

— Э-э, займись-ка делом — набей патронами магазин для очередного боя. Пыли для ветра не насобираешь…

Зато не по артериям и венам, а по каналам, неведомым простым смертным, потекли полноводной рекой на отстройку только что самими же разрушенного деньги. Вроде не разучились со старых советских времен помогать тем, кому трудно.

Двадцать строительных организаций, получивших деньги и право на восстановление Чечни, в свою очередь создали по два-три десятка субподрядных организаций, поимев на этом свои проценты. Новые хозяева денег, не мудрствуя лукаво, родили еще несколько десятков бригад, и тоже не бескорыстно. В конечном итоге на «чеченские» деньги насело около тысячи строительных организаций, которые в Чечне на налоговый учет не стали и, соответственно, никаких налогов не платили — ни дорожных, ни пенсионных, ни каких-либо других. Деньги крутились где угодно, но только не в республике, которой предназначались.

Это раскопал не я, а налоговая полиция Чечни. И сумела доказать Москве, что подобным образом восстанавливать республику можно бесконечно долго. Президент России издал специальный указ, обязывающий всех строителей стать на учет в налоговые органы по месту работы. И…

И когда я знакомился с Грозным, на его развалинах увидел всего один экскаватор, который, как оранжевый пыльный жук, копошился на развалинах бывшего президентского дворца. Один на весь город!

Сама налоговая полиция размещалась в здании полуразрушенного детского садика. О его прежней принадлежности напоминали лишь песочницы, приспособленные под курилки и места чистки оружия, широченные окна, ныне забаррикадированные мешками с песком, да бывшая воспитательница Людмила Ивановна, перешедшая в уборщицы. Пожалуй, еще рисунок колобка на стене, насквозь прошитый в румяную щеку рваным осколком. Зато перед ним, не испугавшись взрыва, сидела целехонькая лиса и размышляла: кушать ей искалеченного уродца или полакомиться чем-нибудь более вкусным. Такая вот старинная сказочка в современном интерьере.

Кто знал, что в течение всего пребывания в Грозном я сам был подобен колобку, а за мной осторожно, чтобы не спугнуть, наблюдала другая лиса.

— На тебе, полковник, мы поставили метку, когда ты только позвонил в Грозный и сообщил о своем приезде, — признаются потом боевики. И с похвальбой, которая частенько развязывала им языки: — У нас ведь в каждом государственном органе сидят свои разведчики и осведомители. Или сочувствующие.

А я, наивный, трогательно прощался с теми, кто вышел меня проводить на попутке в Нальчик. Среди них наверняка оказался и тот, кто затем передал:

— Берите инкассаторскую «Ниву».

Взяли красиво. Обогнавший нас БМВ ощетинился пулеметами, а пристроившаяся сзади «шестерка» не напоминала ежа только потому, что основным стволом в ней оказался гранатомет. Жестами приказали остановиться. Борис, сам сидевший за рулем, по всем правилам дорожного движения замигал поворотом и съехал на обочину. На этом взаимные любезности закончились. Не успел он заглушить мотор, как его вырвали с сиденья. В кабину всунулись два длинноносых «красавчика» — так чеченцы нарекли пулеметы.

— Руки за голову, голову — в колени.

Команды и движения отработаны до автоматизма — не у нас, конечно, а у боевиков. Водительское место уже занято, и кортеж, прервав движение на трассе, разворачивается и мчится в обратную сторону. Никто не вмешался в происходящее, не выбежал на помощь, не погнался вслед. Начинает доходить, что все происшедшее — по-настоящему, что это — плен и жизнь обесценилась до одной пули. До легкого нажатия на спусковой крючок.

Лоб, уткнутый в колени, покрывается потом, от пота липко горит спина. Неужели страх? Он — такой?

Пытаюсь лихорадочно вспомнить, что у меня есть такого, за что сразу поставят к стенке. Блокнот с записями сразу же «нечаянно» уронил, и его удалось затолкать ногами под сиденье. Найдут, конечно, но потом. А вот в задании на командировку — полный набор компромата. Особенно строчки о сборе материала о мужестве чеченских налоговых полицейских, защищавших Грозный от боевиков. Зачем его печатал и брал с собой? Ну страдал бы склерозом и забывал, зачем еду, тогда простительно. А так будет мне сейчас мужество.

Но главное — фотоаппарат. На последних кадрах — ребята из физзащиты, охраняющие здание с раненым колобком. Крупным планом. А перед этим — мои снимки в окружении воронежских омоновцев. Снялись на память совершенно случайно, когда они подъехали проверить наши документы: милиционеры обвешаны оружием, победно вскинули вверх кулаки. Будут мне и кулаки…

Но кулак взметнулся и вбился в меня, как в тренировочную грушу, когда раскрыли удостоверение.

— По-олковник?! Мразь.

Машины давно загнаны в лесополосу. Документы изучает огромного роста парень с вырубленным словно из камня лицом. Наверняка из числа непримиримых. Еще ни он, ни я не знали и даже не предполагали, что именно он через несколько месяцев займется моим обменом, а на прощание скажет:

— Я тебя взял, полковник, я тебя и отдаю.

Но когда это еще будет… Пока же остальные боевики хоть и с долей стеснения, отворачиваясь, но возятся в сумках, сортируют и делят деньги, спорт-костюм, рубашки, туфли. Улучаю момент и незаметно, пальцами разрываю браслет часов: может, после этого не позарятся на них? Часы очень дороги, подарок. И главное, чтобы не прочли название — «Генеральские», ибо за полковника уже получил. Как же в плену начинает выпирать любая мелочь! И как легко взяли!

В Афгане вообще-то во мне сидело больше боевой настороженности. По крайней мере, там на операции не выходил, не убрав из карманов все, что могло говорить о моей принадлежности к военной журналистике: почему-то был убежден, что из возможного плена пехотного лейтенанта обменяют быстрее журналиста. А вообще на случай возможного плена всегда подальше откладывались одна граната и патрон-«смертничек», чтобы случайно не израсходовать их в пылу боя: готовность на собственный подрыв или самострел отложилась в мозгу, как загар под афганским солнцем — не смоешь и не выветришь.

Рассчитывались варианты и при движении в колонне. Сидели, например, всегда на броне, но одной ногой — в люк. Знали: при стрельбе снайперов можно быстро юркнуть вниз, а ежели подрыв на мине или фугасе, то оторвет всего лишь одну ногу. Я жертвовал правой, друг — левой. Чтобы потом покупать одну пару обуви на двоих. Знали все и в комнате: в случае гибели или плена то, что лежит в тумбочке на верхней полке, уничтожается, а остальное отправляется домой.

Существовали еще сотни мелочей, которые, оказывается, бронежилетом оберегали нас от непредвиденностей и случайностей. Не потому ли за девять лет афганской войны мы потеряли солдат меньше, чем при одном штурме Грозного? Тогда, в Афгане, всех командиров за подобное прямым ходом отправили бы на скамью подсудимых. Слишком быстро забыли Афганистан. Его уроки. Я — тоже.

И сразу же поплатился. Хорошо, что дома сказал только сыну, куда еду. Значит, там хватятся не раньше, чем через неделю. Догадался предупредить и Нальчик, там после восемнадцати часов моего отсутствия начнут волноваться. Позвонят оперативному дежурному в Москву. Так что можно надеяться, что часов с десяти вечера начнутся поиски. И если сразу не расстреляли, значит, время работает на нас. Надо тянуть время…

Махмуда и Бориса отвели в сторону, разбираются пока со мной.

— Где оружие?

— Нету. Приехал без пистолета.

— Мужчина на войне должен быть с оружием. И стрелять из него, — усмехается Непримиримый. — А это чье?

Из кабины, с расчетом на эффект, извлекаются пистолет Макарова и винчестер. Подкинули?

— Мое, — подает голос Махмуд.

Непримиримый настолько не поверил, что даже не обернулся. В самом деле, как это так: полковник — и без оружия!

И тут доходит — да это же полное пренебрежение к боевикам! Они наводят страх на Россию, захватывают ее города, а здесь, под носом, без оружия и охраны раскатывают целые полковники.

— Смелый, что ли?

Смелость или трусость здесь ни при чем. Всего лишь афганский опыт, вот здесь как раз сработавший: пистолет на войне только мешает, а против «красавчиков» и гранатомета в засаде — новогодняя хлопушка страшнее. Хорошо, что еще охрана для моего сопровождения не выехала: завяжись бой, летели бы от всех нас одни ошметки.

Наконец вытаскивают из машины и меня. Руки сразу назад, и жесткий захват наручников. «Нежность» называются: чуть пошевелишься, из стальных колец мгновенно вылезают шипы. Уткнув головой в машину, обыскивают. Вытряхивают карманы. Расмагривают часы, которые подстреленной птицей машут оборванными крыльями. Пренебрежительно возвращают:

— «Генеральские»… — Мол, не мог «Сейко» для нас приобрести. — Устраивайся, — толкают на землю.

Замечаю такую мелочь, что локтем впился в чернозем. Придется отстирывать. Придется ли? Каким нужно стать идиотом, чтобы думать о подобном. Чтобы вообще ехать в эту командировку. Кому что доказал? Хотел впечатлений? Налоги и война… Бред! Война — это боль, грязь, страдания. Смерть. Бессилие слабого и безоружного. Упоение своей всесильностью человека с оружием. Игра своей и чужими жизнями. Плен.

Начинает накрапывать дождик. Подводят Бориса и Махмуда, их сковывают одними наручниками. Автоматчики стоят по кругу, один из них уже в моей рубашке. Непримиримый рассматривает мои книги, найденные в сумке. Вычитал в сведениях обо мне что-то неприятное для себя:

— Значит, воевал в Афганистане? Убивал мусульман? А ты знаешь, что они наши братья?

Сзади пинают ногой и прикладом, но сдерживаюсь, не оглядываюсь. Да и что это даст? Да, был в Афгане. На Курилах был, Памире, спускался в ракетные шахты, заходил к врачам в операционные, записывался в отряд космонавтов, прыгал с парашютом и форсировал в танках реки по дну. Неужели опять объяснять, что это доля любого журналиста, а тем более военного — быть всюду.

Военные и выручают: недалеко от лесополосы затарахтел вертолет. Может, уже нас ищут? Вдруг с трассы все-таки передали на блокпост о захвате инкассаторской машины и организованы ее поиски?

Появление «вертушки» неприятно и конвоирам. Они выставляют в ее сторону оружие и заметно оживляются, когда гул смолкает. В сумке отыскался, наконец, и фотоаппарат. Завтра проявится пленка, и мой чистосердечный в общем-то ответ про отсутствие оружия расценят как издевательство: на снимке меня обнимали, кажется, четверо пулеметчиков.

Глупо. Все глупо в этой командировке…

— Ну, а теперь колись, откуда ты, — нависает каменной глыбой Непримиримый.

— Из Москвы. Налоговая полиция России.

— Сказки рассказывай на ночь детям. Из ФСБ или ГРУ?

— Из полиции.

— Ты рискуешь вывести меня из терпения. Я ясно спросил.

— Мои документы у вас.

— «Крыша». Все это, — он потряс удостовсрением, журналистским билетом, книгами, — прикрытие. Ты фээсбэшник и выполнял какие-то сложные задания, потому что в сорок лет просто так полковниками не становятся.

Такой «аргумент» крыть нечем, остается пожать плечами и молчать. Хорошо, что не два года назад поймали, в тридцать восемь я уже был полковником.

В стороне подъезжают и отъезжают машины, около нас появляются и исчезают все новые люди. А лично мне становится все равно. Первый испуг прошел, и хотя безысходность осталась, определяю для себя главное — собраться, не паниковать. Что будет — то и приму. Как шутят в армии: «полковник ты или где?».

— Ты что такой спокойный? — видимо, я слишком явно посылаю судьбу по течению, и это замечается другими. Недовольны: — Ну-ну, посмотрим на тебя через пару часов.

Прячась от дождя, Непримиримый залезает в кабину и смотрит на нас, лежащих на земле, оттуда. Бориса и Махмуда дергают меньше: все же мусульмане, соседи-балкарцы. Их могли бы вообще-то и отпустить, это предписывает тот же закон гор. Одному оставаться, конечно, тяжко, но зато они бы хоть что-то сообщили обо мне на волю.

Постепенно темнеет, и вспоминаю сегодняшнюю дату — 21 июня. Самый длинный день в году. Самый несчастный. Наверное, самый несчастный…

Подъезжает еще одна машина. Боевики расстилают газету, выкладывают продукты — колбаса, хлеб, бананы, помидоры, сок. Приглашают к столу сначала нас, а когда мы, скромничая, отнекиваемся, настоятельно рекомендуют:

— На вашем месте мы бы кушали. Вами заинтересовались в горах, а там кормить не будут. Вообще-то, по правде, жалко вас.

Называется, пожелали приятного аппетита. Хорошо, что хоть честно и откровенно. Впрочем, им-то кого и чего стыдиться? Хозяин прав даже тем, что пьян…

Вот только бы наши поторопились с поисками. Сегодня пятница, считаем, что день прошел. В субботу Управление собственной безопасности налоговой полиции, конечно, на службе. До обеда всегда на рабочем месте директор. Значит, завтра уже что-то может быть предпринято. Если давать два-три дня на раскачку и переговоры, то через неделю можно ждать каких-то результатов. Если, конечно, в горах не расстреляют. Выдержать неделю. Как долго!

Из оперативного сообщения № 112:

«26.06.96 г. начальник дежурной части УФСНП по Чеченской республике по телефону сообщил, что находящийся в командировке по Северному Кавказу полковник налоговой полиции Иванов Н.Ф. 21.06.96 г. выехал из г.Грозный вместе с управляющим филиала Мосстройбанка по г.Нальчик Таукеновым Б.А. на бронированной автомашине „Нива“ гос. №… в Нальчик. На 12:00 сегодняшнего дня вышеуказанные лица к месту назначения не прибыли.

Отделом собственной безопасности налоговой полиции Чечни проводятся розыскные мероприятия.

Ответственный дежурный дежурнойчасти Федеральной службы налоговой полиции России».

На сообщении тут же появится распоряжение директора ФСНП генерал-лейтенанта налоговой полиции Сергея Николаевича Алмазова для начальника Управления собственной безопасности:

«Прошу принять срочные меры к розыску, а также разобраться с причиной задержки информации».

Второе выяснить оказалось не сложно: по ряду причин все это время с Чеченской Республикой отсутствовала даже космическая связь. С первым оказалось посложнее…

3

Сколько возвышенных слов посвятили люди самой короткой ночи в году! И бархатная она, и самая звездная, и тем не менее закат в ней с зорями целуется, и быстрокрылая, и светлая…

Пленная она!

Лежу прикованный цепью к батарее в какой-то комнатушке с затопленным, провонявшим все туалетом. Цепь короткая, и единственное, что удается, — это садиться на придвинутую к стене кровать. Борис и Махмуд тоже устроились на кровати. У них она одна на двоих, как на двоих и одни наручники. Бориса время от времени выводят на кухню покурить, и водитель тогда блаженно разминается, освободившись от сиамского наручникового близнеца.

В комнате постоянно два-три охранника, которые расположились в противоположном углу, постелив на пол одеяло. Не забывали подчеркнуть свое благородство:

— Мы у вас даже подушки не забрали.

Эту черту кавказцев знаю давно: сделать на копейку, а вообразить и расшуметься на рубль. Хотя прекрасно понимаю, что и копейки мог не поиметь. А вместо возлежания на кровати мог бы висеть на этой же цепи, но на дыбе. Так что в плену надо радоваться медякам и в самом деле считать их за рубли. И без иронии.

А вообще-то мы здесь не должны были находиться. Из лесополосы с первыми признаками темноты нас перевезли в горы, но сильный артобстрел, видимо, помешал добраться до цели, и мы вернулись. Начинаем привыкать к повязкам на глазах: куда возят и привозят — ничего не видим. Зато водят, ухватив под локоть, умело, практика чувствуется отменная. Да и цепь на батарее стесала уже всю краску — знать, не я первый лежу на этих простынях. Повторяю как заклинание — не паниковать. События вокруг станут происходить вне зависимости от моих желаний, и надо быть готовым принимать их.

— Ты что это все время спокоен? — тем не менее бесит Непримиримого мое состояние. Если я хоть чуть-чуть знаю кавказцев, то паникеров и трусов они вообще презирают. Но и не любят особо горделивых. Видимо, напоказ выставлять свои внутренние решения не следует, надо чуть подыгрывать, чтобы не оказалось себе дороже.

Непримиримый только что приехал, разбудив всех. Выложил на стол неизменный набор: колбаса, огурцы, хлеб, «пепси». Словно судьбу, переламывает пополам палку колбасы. Среди огурцов выбирает самый крупный и смачно, словно нашей судьбой, хрустит им…

Нет, у Бога, как известно, по мелочам не просят, так и сравнения с судьбой лучше не трогать.

— Или думаешь, что все обойдется?

— Продадим в рабство чабанам в горы, запоет по-другому, — устало, словно ему надоело меня уговаривать выбирать судьбу, отзывается из своего угла рыжий охранник. Больше похож, кстати, на украинца, чем на чеченца.

— Года на три, — соглашается Непримиримый. Трех откусов ему хватило, чтобы уничтожить и огурец. Нас, пленников, тоже трое. Из Грозного мы выехали в три часа дня. Трижды обвила батарею цепь. Отвлекаться, не паниковать…

— А он, наверное, думает, что убежит. — Рыжий принялся за свое любимое занятие, прерванное появлением старшего: щелкает вверх-вниз флажком предохранителя от наставленного на нас автомата. Сказал таким тоном, что становится ясно: от них в самом деле еще никто не уходил.

— Сухожилия перережем, пусть попробует, — вроде напарнику, а на самом деле мне сообщает возможное развитие событий Непримиримый.

Все это — вместо «доброе утро» и «приятного аппетита». Плен. А мысли считывает, как с компьютера. Психолог.

— И еще кое-что отрежем. Лишнее. — Непримиримый поднимает палку колбасы, отсекает ножом кругляк. — Как насчет принятия мусульманства, полковник? Знаешь, что отрезают?

Тешатся. Им можно. Им можно все. Но до чего дойдут реально? Что сейчас делается в налоговой полиции? Дома?

Из рассказа

начальника Центра общественных связей

генерал-майора налоговой полиции

Н. Медведева:

После первого сообщения об исчезновении решили осторожно позвонить домой, жене: вдруг у нее есть какие-то дополнительные сведения. Спрашиваем аккуратно: Николай на связь не выходил? И для оправдания: мы ему здесь хотим еще одно небольшое заданьице подбросить. А жена уже насторожена: мол, всегда из любой командировки давал о себе знать, а на этот раз почему-то молчит. И тут мы прокололись сами, как бы равнодушно пожав плечами:

— Ничего страшного, просто из Чечни очень трудно дозвониться.

— Из какой Чечни? Он же улетел в Ставрополь!

То, что ты пропал, становилось ясно. Собрались всем Центром: что делать в первую очередь? Наметили так.

Во-первых, каждый день звонить жене. Врать, будто с крыши одного из домов виден тюремный двор и меня видят каждый день во время прогулки. Зарос, похудел, но бодр и здоров.

Затем поднять волну публикаций и сообщений в центральных газетах, на радио и телевидении с акцентом на то, что захвачен в первую очередь писатель Иванов, а воинское звание — это вторично.

Обратиться в Совет Безопасности, Государственную Думу с просьбой оказать содействие в освобождении. Подготовить встречу руководства налоговой полиции России с представителями чеченской диаспоры в Москве. Подключить к вопросам освобождения Иванова и Таукенова Ассоциацию российских банков и «Круглый стол бизнеса России». Подготовить обращение писателей России к руководителям Чеченской Республики.

4 и 5 июля практически во всех центральных СМИ информация о захвате прошла.

Из домашних рассказов:

После разговора с Медведевым жена позвонила родителям на Брянщину, где отдыхали дети. Сын, ничего не объясняя, засобирался домой: он единственный знал, куда я поехал и что мне могло грозить.

В поезде в купе попутчиком оказался милицейский майор. Он разговорился с дочерью, та похвасталась моей книгой.

— Так это твоего папу в Чечне захватили в заложники? — удивился майор.

— В какие заложники? — вытаращила глаза десятилетняя Надежда.

— Да мало ли Ивановых в России, — попытался смазать все сын, а сам уставился на попутчика: откуда вы знаете?

— Только что по радио передали, — виновато развел руками милиционер, отведя его в сторону. — А я думал, вы знаете.

В селе одной из последних о пленении узнала мама. Оберегали ее долго, не включали радио и даже не давали одной выйти на улицу, дабы ненароком кто-нибудь не сообщил новость.

Первой не выдержала ее подруга, журналистка местной газеты Валентина Григорьевна Капкова:

— Я больше не могу. Получается, что она, ничего не зная, смеется, а ее сын в это время… Не по-божески так, надо сказать.

Село наше партизанское, но Великая Отечественная война подзабылась. Афганское лихо прошло стороной, хотя как раз я и служил там от звонка до звонка в воздушно-десантных войсках. А Чечня вообще казалась еще дальше.

Казалась…

Но только дней через двадцать, когда закончился отпуск у старшего брата, он решился. Собрал всех в большой комнате.

— Что это ты, сынок? — почувствовав недоброе, заволновалась мать.

— Мама, я уезжаю, отец один не справится с известием. Надо, чтобы знала и ты: наш Коля в плену в Чечне…

… Тяжелее всего родителям оказалось ездить на стадо доить корову. Женщины собирались около пастухов и ждали — в надежде услышать новости.

Новостей не было. Только падали в подойник вместе с теплым сладким молоком горькие мамины слезы.

А потом спрашивать перестали. Увидят опущенную голову отца — и торопятся пройти мимо, словно стыдясь своей беспомощности. Зато чистосердечные деревенские старушки засели за карты, гадания, распознание снов. Никогда за меня не молилось сразу столько народа! И не проклинало так людей, как моих тюремщиков. Пусть им когда-либо аукнется это проклятие русских женщин — в своей жизни каждый должен получать причитающееся. У мужчин всегда считается подлостью воевать с теми, кто не причастен к твоей личной беде. И высокими словами о святом мщении собственную жадность и наживу на торговле людьми не прикроешь…

В эти же дни игралась свадьба моего крестника. Он приехал с невестой в родительский дом, наполнил красным вином до краев рюмку:

— Пусть стоит. Крестный вернется и выпьет.

Не выпил. Слишком долго меня не было, а лето стояло жаркое. Вино постепенно высыхало, в конце концов оставив на дне черно-красный сгусток. Родным казалось — запекшейся крови. Только однажды мелькнула надежда, когда отцу приснился сон, будто ловит он молодого аистенка и вносит на руках в дом.

Мама рассказывала этот сон всем встречным, и те радостно вытирали слезы:

— Это сын. Значит, вернется. Вернется! К сентябрю вернется, когда аисты полетят.

Птицы улетели, а сон все не сбывался… А вернувшийся в Москву сын засел за учебники. Матери сказал прямо:

— Если папа не вернется, одни мы учебу в коммерческой академии не вытянем. Надо перепоступать в государственный вуз.

Месяца хватило, чтобы подготовиться и сдать на «отлично» вступительные экзамены на юрфак. Больше о моем пленении в семье ни разу не говорилось, на это слово наложили табу. Только жена, когда оставалась одна, каталась по полу и выла…

Так люди узнают о горе. Один из тысячи примеров, потому что только по официальным данным к концу чеченской войны в плену у боевиков оставалось еще около тысячи четырехсот солдат и офицеров, рабочих и служащих. И в каждом доме — своя боль, бессонные ночи…

4

Утро не принесло, да и не могло принести никаких известий. Ясным оставалось лишь то, что квартира — перевалочный пункт и боевики вновь ждут ночи для повторной попытки пробиться в горы. Что ждет там? Кто ждет?

Времени думать — целый день. Левая рука, за которую схвачен наручниками, занемела, а так ничего, жить можно. Пока. Вот только бесконечные разговоры охранников! Боевики меняются через каждые четыре часа, и каждый новый конвоир считает своим долгом выступить в роли проповедника и просветителя.

Во-первых, вознесение Дудаева.

— Наш Джорик — голова. Как он ответил Грачеву, когда тот сказал, будто ваши солдаты идут в бой умирать с улыбкой на устах? «Дадим России сто тысяч улыбочек». Джорик молодец.

— Ты, что ль, говорят, журналист? А интервью у Жорика взять не хочешь? Думаете, он мертв? Он еще улыбнется России через свои усики.

— Если выбирать — мертвый Дудаев или вечная война с Россией, мы выбираем вечную войну. Лишь бы Джохар остался вечно с нами.

Второй конек, словно вместе с нами охраной передавались и темы разговоров, — это презрение к России, которая якобы посылает в Чечню воевать не только и не столько солдат, сколько уголовников.

— А ты что, не знал? Маленький? В тюрьмах отбирают тех, кому грозит смертная казнь, и предлагают: или воевать в Чечню, или под приговор. Едут сюда. И здесь зверствуют.

— Да зверствуют — это только начало. Их потом, в конце службы командиры посылают в такую мясорубку, из которой никто не выходит живым. Чтобы не отпускать на волю. А потом экскаватором вырывают яму и зарывают трупы.

Справка из Генерального штаба Вооруженных Сил России:

«Лица, находящиеся под следствием, а тем более осужденные, не подпадают под приказ Министра обороны РФ о наборе военнослужащих на службу в Вооруженные Силы на контрактной основе. Подобных фактов не было и быть не могло»

Из справки Генеральной прокуратуры РФ.

«Фактов, устанавливающих, что в Чечню направлялись люди, ожидающие смертного приговора или просто приговора суда, Генеральной прокуратурой РФ не выявлено»

Не менее расхожая версия — о защитниках Брестской крепости.

— Вы хоть знаете, кто ее защищал? Почти стопроцентно чеченцы и ингуши. Да только мы и способны были на подобное. А вы, русские, уже потом, после выселения чеченцев, приписали всю славу себе, сделали всех защитников крепости русскими.

Из беседы с Валентиной Ивановной, сотрудником Центрального музея Вооруженных Сил:

— Брестскую крепость защищали воины двадцати восьми национальностей. Ни в одной книге, ни в одном проспекте, ни разу во время экскурсий мы не разделяли их по процентам. Единственное, что могу отметить: подавляющее большинство, конечно, это русские. Были среди защитников крепости и кавказцы, но, повторяю, мы не делим их на проценты. Крепость защищал советский солдат.

Спорить — себе дороже. Тем более все разговоры возвращаются в день сегодняшний.

— Я, что ли, хотел воевать? Что у меня, дел не было больше? Да я так катался по России, где только не был… Но прилетели ваши самолеты, разбомбили дом, убили мать — я что, должен после всего улыбаться вам? Вот ты, полковник, если бы кто-то разбил твой дом и убил родных? Ты бы взял в руки оружие?

Не лукавлю — взял бы. Мне легко в этом признаваться, потому что к войне в Чечне лично я относился с самого начала резко отрицательно. Не друг, не брат и не сват я чеченцам, но в этом вопросе — больше сторонник, чем противник.

Но признаваться в этом, сидя на цепи, не хочется, чтобы не выглядело лизоблюдством: мол, запел соловьем, когда попался.

Не пою, больше молчу. Борис и Махмуд более эмоциональны, особенно когда разговор заходит о сталинских выселениях. Балкарцы тоже испили эту чашу, а Борис и родился в Казахстане. Я со своими случайными попутчиками практически незнаком, но их поведение вызывает уважение. Присутствие охраны пока не позволяет нам общаться, но одно то, что мы все в наручниках, сближает. Похоже, и ближайшее будущее у нас станет одинаковым, хотя моих родных сталинские чистки не коснулись и я выгляжу на создавшемся фоне белой вороной.

Жутко неприятны и рассказы о «фильтрах», фильтрационных лагерях, в которых содержат арестованных чеченцев. Зверства, которым они там подвергаются, не поддаются описанию. По словам охраны, даже попав на «фильтры» на один час, выходишь калекой — отбивают почки, травят собаками, или закапывают в землю по шею, или заливают водой.

Этими разговорами жила вся Чечня, и именно это, по словам конвоиров, рождает их ответные действия. Каких-либо подтверждений или опровержений по «фильтрам» мне не удалось найти ни у самих чеченцев, ни после в Москве. Поэтому упоминаю об этих рассказах скорее для того, чтобы яснее становились мотивы отношений между чеченцами и русскими, где порой властвуют недоверие, обиды, слухи. Тем более одних не проклинаю и вторых не превозношу в этой дурацкой войне: пишу, что видел, чувствовал и испытал. Любой другой пусть пишет свою повесть…

Чем ближе вечер, тем больше обоюдное напряжение. И наконец команда:

— Завязать глаза.

Махмуду на повязку досталась моя майка из сумки, Борису рубашка. Я закрываю себе глаза агитационным платком Международного Красного Креста, на котором в виде рисунков предписывается поведение солдат на войне: не стрелять в сторону машин и палаток с красным санитарным крестом, оказывать помощь раненым, даже если это противник, оберегать мирное население и — словно по иронии судьбы, для нас — гуманно относиться к пленным. Показать платок своим тюремщикам?

Хоть и черный, но юмор. Сам подумал, сам и загрустил.

Вновь долгий путь в машине через рытвины, подъемы, спуски, царапающие крышу ветки — мы все дальше и дальше от места захвата. А значит, когда нас примутся искать, бесполезным станет прочесывание района пленения. Мы будем далеко. Да и будем ли? Кто заинтересовался нами в горах? Для чего?

Водитель включает магнитолу. Запись сделана прекрасно, песни, конечно, о гордом чеченском народе, поднявшемся против трехсотлетнего российского ига. О неминуемой победе над двуглавым орлом. О Москве, столице русских алкашей. О Буденновске, где Шамиль Басаев поставил Россию на колени.

Охрана знает все слова, подпевает. Я же впервые слышу песни о чеченской войне. Иногда в переходах московского метро видел, как облаченные в камуфляж десантники и «краповые береты» собирали деньга для семей погибших товарищей под старые, переделанные с «афганских», песни. Россия про чеченскую войну песен не сложила и не запела. Еще не запела или уже не запоет? Тогда кому все же она была нужна? Если кто-то не задал себе хоть раз этот вопрос, тот просто ленив умом, черств сердцем и труслив душой…

— Приехали.

Останавливаемся и долго ждем на каком-то взгорке. Дверцы машины распахнуты, ветер продувает ее и нас насквозь, унося с собой в горы и ночь песенные проклятия генералу Ермолову, покорившему‑таки Кавказ в свое время.

Из этой ночи, с этих гор, из незаконченной, как оказалось, истории и появляются за нами призраки той, далекой кавказской войны. Вполне реально, по одному выдергавают нас на землю. Холодные пальцы ощупывают лицо, но это затем, чтобы проверить повязки и заткнуть уши ватными тампонами.

Звуки, особенно дальние, гаснут. К моим наручникам привязывают веревку, дергают за нее, заставляя идти. Так ведут верблюдов по пустыне. И в каком-то из фильмов подобным образом гнали людей в рабство в давние времена. Какое сегодня число? Какой год? Век? В каком фильме я снимаюсь?

А идем быстро — полем, лесом, буераками. Оступаемся, ловим лицами ветки и стволы деревьев, выворачиваем ноги на колдобинах, падаем.Кажется, я привязан к Махмуду — именно на его шлепанцы наступаю раз за разом. Очень скоро становимся мокрыми по пояс от росы и вчерашних луж, а спину и лицо покрывает пот. Нет, нас не ведут — нас гонят. И не в киношное рабство. И никто никогда нас уже не найдет. Мы даже не иголки в стоге сена. Мы — песчинки, которые все глубже и глубже засасывает воронка…

И вот наконец подвал с тусклой лампочкой, наброшенные на плечи простреленные одеяла и короткое забытье…

5

Даже поменьше, чем короткое.

— Повязки.

Их уже далеко не прячем, носим на шее. В очередной машине перед глазами вспыхивает огонек зажигалки, но ума и выдержки хватило не отреагировать на него. На уловку попадается Борис. Скрипит от резкого разворота кожаная куртка охранника, и банкир стонет от нежданного удара.

— Понял, за что? — интересуются у него.

— Да.

Значит, повел головой за светлячком. А мы ничего не должны ни видеть, ни слышать. Сам пишу детективные романы и прекрасно знаю: человека подчас убирают только за то, что он оказывается невольным свидетелем. Если хотим самим себе помочь выбраться, нужно исключить подобные перспективы. Только бы выбраться. Выбраться!

Что свершится в этом случае, какие горы переверну и сколько океанов переплыву, про то не загадывается. Наверное, просто мало надежд, но ведь как хочется…

Пока же после долгой езды по лесным дорогам помогают выбраться из машины.

— Траншея, — предупредили уже после того, как проваливаюсь вниз.

Локтями нащупываю стены, но новый толчок в спину заставляет идти по извилистому ходу.

— Ступени.

В нос проникает запах подземелья и сырости. Не торопят, дают время и возможность самому нащупать ступени и спуститься вниз. Оттуда хватают за полу пиджака, отводят в сторону и сдергивают повязку.

Полумрак землянки. Стою в узком проходе между стеной и нарами. Таким же образом подводят Бориса и Махмуда. Из темноты на нас с любопытством смотрят боевики. Неужели оставят жить среди них, здесь?

— Давайте вниз.

Еще вниз?

Подталкивают в самый угол землянки, где под нарами открывается яма-провал. Ребята, идущие следом, невольно сталкивают меня вниз и сами сыплются следом. Глубина — по плечи. Значит, жить придется не на нарах, а здесь, стоя? Успеваю заметить под нарами собаку, которая смотрит на нас печальными, полными грусти глазами: благодорите Бога, что еще живы, а вот что ждет вас потом?

— На колени. Дальше.

Насчет нашего православного Бога не знаю, а про Аллаха Махмуд говорил: если он дает, то двумя руками. Яма — это только начало?

Да, из нее в сторону прорыта узкая нора. Ползти можно только на четвереньках, и уже в сплошную темноту и стылость. Вот теперь — все. Все! Какие, к черту, одеяла-крылья-надежды. Ангелы, которые могли бы прикрыть нас своим крылом, в подземельях не летают.

Сзади жгут спички, но это чтобы рассмотреть дверь-решетку посреди крысиной норы. За ней — очередная яма. Свет от новой спички боязливо подрагивает на земляных стенах, освещает на миг подземный склеп. Ширина — поместиться троим, длина — по росту, высота — стоять на коленях. В углу — два матраца. Тороплюсь усесться на один при угасающем, покидающем нас свете. Замечаю лишь, что изо рта идет пар. Значит, общая глубина — метров пять-шесть.

По одному спрыгивают мои несчастные попутчики. В темноте притягиваю их к себе на сиденье, и мы замираем, не в силах перебороть впечатления от увиденного и доставшегося нам. Вот теперь — плен. Клетка захлопнулась полностью. А мы отказывались в лесополосе есть колбасу и гребовали грязными, но простынями в полузатопленной комнате. На кроватях!

Из шока всех троих выводит чесотка. Борис торопливо зажигает спичку, и мы подхватываемся: матрац кишит червями и жуками-короедами. Они уже залезли нам под брючины, и мы, торопясь и брезгуя, давим их на теле, вытряхивая остатки на земляной пол.

Сверху появляется свет — нам просовывают керосиновую лампу без стекла. Фитиль коптит, но все становится ерундой по сравнению с тем, что темнота отступила за пределы могилы. Вспоминаем добрым словом Боксера за подарок: в носки-гольфы заправляем брючины. Застегиваем верхние пуговицы рубашек. Как еще спастись от ползущего и шевелящегося? Однажды в Афганистане в одном полуразрушенном доме нас подобным образом заедали клопы. Но тогда у каждого имелись бинты, и мы перехватывали ими запястья рук, шею, ноги, оберегая тело от плоских коричневых «броненосцев».

Смотрю, что осталось у меня сейчас. Галстук, заколка, часы, авторучка и старое, не найденное в боковом кармане удостоверение главного редактора журнала «Советский воин». Единственная зацепка, по которой могут определить труп, если что…

— Все. Давайте устраиваться, — беру на себя роль старшего.

К двум предыдущим установкам — не паниковать и не раздражать охрану — мысленно добавляю третью — не заболеть. Если даже подземных тварей окажется больше самого матраца, я стану сидеть и спать на них. Лишь бы было теплее.

Второй матрац оказался почти новый, но на троих слишком мал. Свернув валиком убежище короедов, подтягиваю его под голову. В углу находим влажные, истрепанные, грязные, но — одеяла. Каждому по штуке! Не-ет, будем выживать. Будем. До последней секунды.

Нас не забывают. Кто-то спрыгивает в яму, кричит через решетку:

— Холодно?

Напарники молчат, хотя я надеялся, что они, как мусульмане и соседи, будут активнее и ближе к нашим тюремщикам. Тороплюсь ответить сам:

— Да. Очень.

На самом деле еще не холодно, из всех земных человеческих чувств — только угнетение склепом. Но сидеть-то здесь наверняка не один час…

— Что, полковник, изнежился в своей Москве?

Плевать, какое мнение родится обо мне. Буду просить все, что можно. И победил!

— Держите.

В яму летит солдатское «хэбэ». Махмуд покрупнее нас с Борисом, ему отыскиваем самый большой размер. А я замираю, когда на глаза попадается белое клеймо с датой выпуска: 1973 год. Год, когда я принимал присягу на верность Родине — Советскому Союзу. «Если же я нарушу… то пусть меня покарает суровая кара советского народа»…

Карает? Меня — карает? Но за что? В октябре 93-го, после танкового обстрела Белого Дома, нас, главных редакторов изданий, вызвали в Генеральный штаб. Друзья из Управления информации успели шепнуть: станут давить на то, чтобы мы напечатали материалы в поддержку министра обороны Павла Грачева и его приказа о стрельбе из танков.

Грачева я знал, когда тот еще генерал-майором командовал дивизией в Афганистане. Я же, специальный корреспондент «Советского воина» и всего лишь майор, летал в Кабул к его десантникам для подготовки материалов. Время пролетело, Паша (он и в Афгане звался Пашей, до отчества или фамилии так и не дослужился даже будучи министром обороны) стал министром, я — главным редактором журнала. Наши пути еще раз пересеклись, когда он приказал поменять название «Советскому воину». Насколько можно тянули волынку, потом убеждали, что есть пример «Советской России», «Комсомольской правды», «Советского спорта», наконец. А слово «советский» — это от Верховного Совета, который осуществляет нашу законодательную власть, и никаких политических пристрастий и подоплек в названии журнала нет.

— Вот если он в российской армии найдет хотя бы одного советского солдата, тогда разрешу оставить это название. Или если журнал начнет финансировать Верховный Совет, а не Министерство обороны, — передали мне его слова.

После этого в редакцию стали возвращать проекты приказов, представлений на воинские звания сотрудникам, закончились деньги на выпуск. Пришлось объявить конкурс среди журналистов на новое название. Из девяноста семи предложений больше всех баллов получило «Честь имею». И литературно, и по-военному. Таня Саськова, редактор по отделу литературы, правда, сказала:

— Имя — это судьба. Вам его нести, Николай Федорович. Ох, и ответственно будет.

А из белого здания на Арбатской площади передают недовольство министра:

— Они что там, в журнале, имеют честь, а я, выходит, нет?

Мне ли, подполковнику, было судить министра. Тем более, до стрельбы по парламенту дело еще не дошло. Я, как офицер, просто оставлял за собой право иметь собственное мнение.

Из приказа

по редакции журнала «Советский воин» №05 от 13 января 1993 года г. Москва:

«30 декабря 1992 года в Министерстве печати и информации Российской Федерации нашим учредителем — Министерством обороны РФ состоялась перерегистрация журнала „Советский воин“ под новым названием „Честь имею“.

Лично я, как главный редактор, был против любого нового наименования, и особенно в наше заполитизированное время. Однако сложившаяся ситуация продиктовала иное решение. И сегодня я, как ваш руководитель и начальник, подчеркиваю, что смена названия — это не политический акт, а вынужденное подчинение ряду обстоятельств. Это тем более не означает смену ориентиров и позиции журнала, направленных на воспитание любви к Отечеству, защиту его интересов, на дружбу между народами, уважение традиций, пропаганду доблести и славы, заботу о ветеранах и вооруженных защитниках Родины. Отдаем дань уважения и преклоняем свои головы перед славной историей журнала и всеми поколениями военных журналистов, работавшими под знаменем «Советского воина».

Вместе с тем не снимаю с себя ответственности за утрату привычного для многих поколений советских людей названия журнала, и все, что может быть оценено как негативное, я беру на себя, освобождая каждого подчиненного от моральной ответственности в свершившемся. Верю, что и с новым названием журнал станет таким же интересным и необходимым людям…

… Приказ размножить для каждого сотрудника редакции, кому предначертано было историей последними носить гордое и высокое звание сотрудника «Советского воина».

Вот такая маленькая, мало кому известная страничка из новейшей истории. Пусть останется как свидетельство времени.

И вот — новый пик отношений министра и журнала: поддержать публикациями расстрел парламента и, таким образом, самого Грачева.Нам, с таким названием! Можно было, конечно, наобещать хренову тучу, как говорит нынешняя молодежь, и в то же время ничего не делать, но… но надо же когда-то уважать и себя. Свои погоны. Убеждения. Говорила Татьяна Саськова: «Имя — это судьба. Вам его нести…»

Вместо того чтобы идти на совещание в Генштаб, собрал редакцию и зачитал свой рапорт: «Прошу освободить меня от должности главного редактора журнала».

Сняли. Мгновенно. И не только с должности, но и уволили из армии. «За низкие моральные качества».

Не знаю, за что и с какой формулировкой снят ныне с должности сам Грачев, но иного ему судьба не оставляла — только падение вниз. Правда, он по-прежнему в шикарной квартире на Рублевке, а я — в пятиметровой яме в Чечне. И вот о превратностях судьбы мне напомнило клеймо на солдатской форме да часы «Генеральские», подаренные редакцией журнала на прощание с дорогой для меня гравировкой: «Честь имею».

Из приказа

по редакции журнала «Честь имею» №210 от 15 ноября 1993 года г. Москва:

«С 25 июня 1992 года по сегодняшний день имел счастье возглавлять коллектив редакции журнала „Советский воин“ — „Честь имею“.

Неизбежные для любого главного редактора трудности и сложности многократно перекрывались гордостью за принадлежность к лучшему журналу в Вооруженных Силах. Высшим своим долгом считал проводить в журнале линию патриотизма, любви к Отечеству, внимания к людям в погонах. Во главу угла ставил честь и достоинство человека…

По стечению обстоятельств вынужден прервать свое руководство журналом. Как офицер и человек считаю свой поступок единственно верным. Допускаю некоторую его уязвимость как руководителя, но за все доброе, если что сделал для редакции, прошу простить и понять.

Прощаясь, благодарю всех без исключения за совместную службу. Желаю творческого беспокойства и счастья в ваших домах. Честь имею!»

Прощаясь, благодарил всех…

— Тихо, — просит неожиданно Борис, хотя мы, погруженные в свои воспоминания, облачаемся в форму молча.

Ничего. Только жужжит муха. Монотонно и нудно.

— Трупная, — вдруг почему-то определяет Борис. — Они здесь хранят трупы.

Даже если бы они лежали здесь до сих пор — что мы могли изменить? Пожимаем плечами: мол, их ведь и в самом деле нужно где-то хранить, а здесь холодно и темно…

Это уже из букваря плена, который пишется нами на ходу: реагировать лишь на то, что можем изменить. Об этом — крупным шрифтом и на первой странице. И ни к чему страшные сказки перед сном. Мало ли кому что привидится или представится. Лучше лечь спать. И побыстрее уснуть. Мы ведь практически двое суток не смыкали глаз.

С головой, словно в кокон или саван, закатываемся в одеяла — и теплее, и меньше щелей для гадости и нечисти. С безнадежным омерзением опускаем головы на шевелящийся от жуков валик‑матрац: скребутся отчетливо и явно. Точно как в детстве, когда прикладывали к уху наполненный майскими жуками спичечный коробок. А лучше всего лечь на спину, тогда меньше звуков.

Однако через несколько минут раз и навсегда запрещаю себе ложиться на спину и живот: стылость не просто входит в тело, а сама высасывает тепло изнутри. Не болеть. Ни в коем случае не болеть, медсестричек не приведут. Нужно искать такую позу, когда меньше всего соприкасаешься с землей. Кручусь, тревожа ребят. Но нахожу: плечо, бедро, колено. Туфли не снимать. Под голову не ладонь, как в детской присказке, что мягче всего на свете, а предплечье. Для этого приходится забрасывать вверх всю руку, она быстро немеет, но зато почти не касаешься земли туловищем. И ближе, теснее к ребятам…

6

Просыпаемся от глухих ударов: рядом в землю методично вбивают бетонные сваи. Но подобного не может быть, здесь не стройка! Значит, остается артобстрел. Как легко, всего лишь методом исключения, на войне можно вычислить звуки!

— Стреляют? — скорее надеясь на обратное, точняет вслух Махмуд.

Лампа во время сна погасла, но в глазах почему-то постоянно вспыхивают блики. Они слепят подобно электросварке, и, прячась от «зайчиков», в темноте же закрываю глаза.

— Я покурю, — просит разрешения Борис.

Удивительный человек. По-моему, он бесит боевиков даже больше, чем я своим полковничьим званием. Полтора года возил в Чечню деньги на зарплату бюджетникам, ни разу не потеряв ни одной копейки. И это в то время, когда сами чеченцы вывозили крутить свои капиталы в московские банки. Когда пропадали под завязку груженные новенькими банкнотами «КамАЗы» — причем бесследно и безнаказанно. Борис или альтруист, или чего-то не понимает в жизни «новых русских». Боевики и не верят, что он не нагреб себе несколько сотен миллионов, и каждый из охранников считал своим долгом пожалеть:

— Как это мы тебя раньше не взяли?! Отстегивал бы нам с каждой поездки по сотне миллионов, сейчас не сидел бы здесь.

— Но как я мог отстегивать, если деньги шли на зарплату вам же, чеченцам!

— Не тем чеченцам. Настоящие нохчи воюют. И деньги нужны в первую очередь нам: война — занятие дорогое.

— Но деньги приятно зарабатывать, а не получать просто так.

— Ты что, идиот? Сидеть у денег и не брать их?

— На всю жизнь не наберешь. А до уровня больших сумм нужно и вырасти. С деньгами нужно уметь работать, пускать их в новый оборот. Это целая наука — распоряжаться крупными суммами.

— Слушай, замолчи. Был бы умный, сидел бы в ресторане с девочками, а не с канистрой под землей. Ты еще нас будешь учить, что делать с деньгами.

На данный момент нас учит собственная артиллерия. Вот здесь уж наука совсем не сложная: если снаряд угодит в блиндаж и засыплет лаз, нам с такой глубины не выбраться вовек. А «сваи» вколачиваются, не переставая, совсем рядом. Трехсменка у них там, что ли, как на строительстве храма Христа Спасителя? Значит, артиллеристы попались хорошие, черт бы их побрал за меткую стрельбу. Накрыли, взяли в «вилку».

На решетке гремит цепь. Как спрыгивали в яму, мы не слышали, и это настораживает: так могут и подслушивать. Поневоле станешь держать язык за зубами.

— Зажгите лампу. И поставьте вниз.

Смысл подобных указаний мы поймем позже, когда они станут повторяться из раза в раз: охрана должна нас видеть и держать под наблюдением, чтобы исключить неожиданное нападение из темноты. А свет обязан слепить нас, а не их.

— Выходи.

Выходи — это когда идешь во весь рост. А ежели ползешь на четвереньках? Откуда во мне этот черный юмор?

Выпрямиться можно лишь в яме. Она уже пуста, Боксер сидит на корточках вверху, у нар. У его ног — все та же собака, подрагивающая при близких разрывах.

— Слышите? Стреляют! Так что у вас, короче, самое безопасное место в лагере. Ни один снаряд не достанет.

Ах, какое благородство. Последнюю рубаху сняли. Лично я готов стать таким же заботливым, лишь бы выползти из склепа. Даже под бомбежку…

— Но если федералы сейчас пойдут в атаку, мы, короче, вынуждены будем вас расстрелять. Могу гарантировать только одно: если будет время, закопаем в землю, чтобы шакалы не растащили кости по лесу. Ну, и родным сообщим, чтобы не считали без вести пропавшими и зря не искали.

— Спасибо.

Кажется, я поблагодарил Боксера искренне. И тот не менее искренне ответил:

— Пожалуйста. А теперь — обратно. Жратвы пока нет, костры не можем развести — вертолеты заколебали. Сигареты есть?

— Нет.

Протягивает Борису, единственному из нас курящему, начатую пачку «LM». Пока тот курит, молчим: слишком большое расточительство в плену — делать несколько дел сразу. Покурит, потом поговорим, потом зажжем лампу, потом перетрусим одеяла, потом перезастегнем все пуговицы — глядишь, минут двадцать пройдет. Нет, сначала каждый попробует угадать время, потом это время сверим, высчитаем, кто на сколько ошибся, — еще минуты две-три долой. А сколько их впереди, этих минут, часов, суток?

Нет. Лучше думать по-иному. Надо представлять не будущие минуты, а радоваться прошедшему времени. Чем больше сидим, тем меньше осталось. Красота. Свобода все ближе и ближе. Можно сказать, совсем рядом.

Рядом слышны пулеметные очереди. Атака? Подхватываемся, хотя прекрасно осознаем свое бессилие.

— Полковник, на выход, — кричат сверху.

Вот и все. А я было размахнулся на целых двадцать минут — одеяла перетрусить, пуговицы пересчитать. И кому бы сказать, что ерунда это, будто можно смотреть смерти в глаза или слышать за спиной ее дыхание. Смерть бестелесна, она входит в сознание, и к ней привыкаешь, как к печальной неизбежности. Единственное, чему удивляюсь, — своему спокойствию. Могу даже представить, как станут проходить по мне поминки, кто и даже на каком месте будет сидеть за столом…

Хлопаю по плечам ребят. Они молчат, их очередь — следующая. Ползу к свету. Это хорошо, что расстреляют на свету. В самом деле, ничего страшного. Поставят к дереву, отойдут на несколько шагов и вскинут автомат. Только держаться, не упасть на колени и не молить о пощаде. Хотя жалко, безумно жалко, что все так быстро закончилось в жизни. Надюшка станет говорить в школе: «У меня папа погиб в Чечне…» Сашке придется бросить коммерческий институт, без меня одни сумму не потянут. А у жены нет черного платка. Принесут, наверное, соседи…

А вот мой платок всегда при мне. В яме надеваю его на глаза. За руки вытягивают в землянку, выводят в траншею. Первое, что отмечаю, — запах летнего леса. Никакой сырости. Перед расстрелом, если не свяжут руки, сниму повязку. Какое оно, сегодняшнее небо? Примет ли оно мою душу? Господи, прости, что не верил в тебя…

Останавливают на одном из траншейных изгибов. Приказывают сесть на дно и снять повязку. Про небо уже забыто, взгляд упирается в обрубленные корневища деревьев, помешавшие окопам пройти в этом месте и потому безжалостно пересеченные лопатами.

— По сторонам не смотреть, — голос Боксера сверху.

Я не то что по сторонам, а и на него не смотрю. Мне все равно. Хотя что кривить душой? Просто знаю, а потому обманываю самого себя: если охранник без маски, значит, расстрел. Если нет… Лучше побыть в неведении, не обрубать сразу надежду. Она как мяч — то вверх, то вниз. К худшему уже готов, а если надежда мелькнет опять, но всего на секунду, и мяч на твоих глазах начнет падать вниз — страшнее. Нервы все-таки не железные, хотя в руках держать себя можно. Перерубленные лопатой корневища в данном случае важнее неба…

— Короче, то, что ты из ФСБ, у меня никакого сомнения, — начинает сверху старую песню охранник. Дались им комитетчики, наверное, достали. — Ну, а чтобы ты все же разговорился, я сейчас покажу такое, от чего, может быть, и крыша поедет. Отрубленные головы давно видел?

Поднимаю глаза. Боксер в маске! Мяч, не коснувшись земли, снова устремляется вверх.

— Так хочешь посмотреть, что мы делаем с пойманными контрразведчиками?

— Если честно — нет.

— А я думаю, что надо.

Зря подпрыгивал этот дурацкий мяч, тем более, я не просил об этом. В воображении возникает камера пыток, но не современная, с людьми в белых халатах и шприцами, электрическим стулом и тому подобным. Сознание рисует средневековье — цепи, костер, раскаленное железо. Залитый кровью топчан, где рубят головы…

Не хочу ничего видеть, подобное, даже если останусь вдруг жив, не уйдет из памяти. И если в самом деле свихнусь… Нет и нет, лучше пусть стреляют сразу. Нужно побежать, и тогда откроют огонь вслед. Авось не промахнутся.

Пока даже не дают подняться с корточек. Ноги затекли, прислоняюсь к стене траншеи. Боксер сбрасывает на колени кусок картона из-под сигаретной упаковки.

— Ладно, пока пиши. Автобиографию. Адреса родственников. Короче, если при проверке окажется, что соврал хоть в одном слове, пеняй на себя. И как сам думаешь, тебя станут искать?

— Станут.

— Да кому ты нужен? Если Россия своих погибших солдат зарывает в ямы экскаватором, то тебя одного и не вспомнят.

Догадываюсь: проверяет, стоит ли возиться со мной. Если в самом деле начнут искать, то можно сорвать куш. А значит, придержат хотя бы до первого торга. Если же никому не нужен, то тем паче не нужен им. Уж чего-чего, а одной пули не пожалеют. Или взмаха меча, если так нравится отрубать головы.

— Все-таки меня будут искать! — это и убеждение, и теперь уже игра в поддавки. Подсказка.

— Машина есть?

— Нет.

— Дача?

— Тоже нет.

— Что это вы, как только попадаетесь к нам в плен, сразу становитесь бедными? — не верит Боксер.

— А богатые сюда не ездят.

— Короче, пиши.

Биографию мою можно уточнить у любого военного журналиста в Москве, за это не боюсь. Если в самом деле начнут проверку, миф о моей контрразведывательной миссии наконец-то отпадет. А вот с адресами братьев и сестры — заминка. У меня с цифрами всегда напряженка, я и после суворовского училища пошел на факультет журналистики Львовского политучилища скорее не по призванию, а потому, что это было единственное военное училище в Советском Союзе, где напрочь, даже на первом курсе, отсутствовали точные науки.

С чистой совестью пишу любые цифры. Хотя что им родственники! В паспорте записан мой домашний московский адрес, и этого вполне достаточно, чтобы диктовать свои условия. И чтобы я их принял.

В артобстреле — перерыв. Какой-нибудь Мальчиш-Плохиш из федералов не успел подвезти снаряды, и неожиданно ловлю себя на мысли, что именно он, проклятый буржуинский выкормыш, становится для меня героем. Не подвезут боеприпасы — есть шанс остаться в живых. Оказывается, пленники смотрят на мир с обратной стороны…

Боксер забирает исписанный листок, кивает на повязку. Знать бы, что следующий раз на поверхности земли я ее сниму только через два с половиной месяца, уже осенью, тогда не забыл бы посмотреть, какое оно, сегодняшнее небо.

— Живой, — радостно встречают ребята, когда вползаю обратно в нору. — А мы уж думали…

О чем думали, расшифровывать не надо. К тому же звучит новая команда:

— Борис, на выход.

Его держат чуть дольше, чем меня. И только когда отыскался наконец пропавший с боеприпасами Мальчиш-Плохиш и артиллерия заработала легко и размашисто, Борис медленно вползает на свое место в братскую могилу. Ждет, когда закроют решетку, и сообщает единственную новость:

— За меня затребовали два миллиарда рублей. Заставили писать письмо родным.

Впервые закуриваем без разрешения. Огонек сигареты ярок, ему не дают покрыться задумчивым пеплом, раскуривают вновь и вновь.

— А хоть четыре, — банкир нервно усмехается. — Таких денег не то что у родственников — во всей Кабардино-Балкарии нет…

Скорее всего, это же он говорил и наверху, потому что продолжил спор:

— Говорят, пусть родные продают квартиры. Лучше я здесь останусь навек.

Это — новая и уже окончательная обреченность. После проверки назначат цену и за меня. Вряд ли она окажется ниже. Или будут держать до конца войны, на случай, вдруг кто-то из отряда попадется в плен и тогда можно будет обменяться. А самое страшное, если продадут родственникам какого-нибудь уголовника или насильника, получившего лет пятнадцать тюрьмы. Тот начнет, спекулируя мной, торговаться с Генеральной прокуратурой, которая, конечно, на подобное освобождение не пойдет.

Каждую новость человек переносит сначала на себя, примеряет, как новую одежку: ладно ли будет? Но все равно чувствуется, что Борис что-то недоговаривает. Ждем, когда огонек окурка воткнется в стену. Недорассказанная новость тяготит и банкира, да он и слишком честен, чтобы умалчивать что‑либо:

— Предложили, чтобы я расстрелял тебя, Николай. — И торопливо, словно я мог усомниться в его порядочности, добавил: — Я отказался.

После услышанного говорить совершенно не о чем. Вроде надо поблагодарить Бориса, что тот не сделал шаг к своему личному спасению, но вместо слов протягиваю руку и сжимаю в темноте ему локоть. И что, пора перекреститься? Кстати, а как крестятся: справа налево или наоборот? Дожили. Хотя, если мы православные, значит, все должно идти с правой стороны.

Стыдно, но пальцы сами тянутся ко лбу. Хорошо, что темнота и ребята не видят моего движения. Первый крест в моей жизни. Неужели для этого надо стать на грань жизни и смерти? Да и даст ли это что-нибудь? Утром войска в любом случае пойдут в атаку, и здесь уже ни крест, ни самый надежный «волчок» не поможет.

Глубокой ночью принесли тарелку с дымящейся паром кукурузной кашей. Поковырялись в ней только потому, чтобы охрана не швырнула еду обратно: гребуете, мол. Лучше — спать. Попытаться спать и приблизить развязку — пословица про ожидание права на сто процентов.

Снова — в одеяловый кокон, и снова — в свои мысли. А они об одном. Артиллерия усиливает огонь, значит, атака утром, с первыми лучами солнца. Если не засыплет собственным снарядом, то до утра протянем. Только зачем? Не все ли равно, где помирать: под землей или под кроной деревьев? Наверное, у деревьев, на свету, лучше. Хватит ли мужества сорвать повязку с глаз? Или пусть остается? Станут ли разговаривать перед этим? И кто здесь главный? Неужели Боксер? А что, если попросить отсрочку расстрела месяца на два-три?

Мысль настолько оригинальна, что раздвигаю плечами саван. А что? Пусть назначат сами место и время, куда мне прийти потом для исполнения приговора. Я бы приготовил все дома, раздал долги, хотя никому ни копейки не должен, — и пришел бы. Неужели им не все равно, когда меня пришлепнуть? Может, предупредил бы лишь сына, чтобы он через час-другой после выстрела вызвал «скорую» увезти меня в морг. Вот и все. Даже было бы благородно с их стороны, могли бы потом где угодно хвалиться этим.

А отсрочка — это было бы здорово. Я бы за три месяца успел сделать все.что намечал на всю жизнь. Или почти все. По крайней мере, главное. Наверняка с приближением дня расстрела мне становилось бы безумно тяжело, меня бы не несли туда ноги, но… но я бы пришел все равно. Здесь, под землей, клянусь в этом. А если бы дали еще самому выбрать место гибели, назвал бы парк около кинотеатра «Солнцево». Часов на одиннадцать вечера. Мой сосед по лестничной площадке — командир салютного полка, когда получил квартиру в нашем районе, предложил руководству сделать дополнительную салютную площадку именно там. Получится, что выстрел киллера прозвучит салютом моей жизни. Красиво, черт возьми, если бы это было придумано мной для очередного детективного романа, а не для себя лично…

Только когда слеза попадает в ухо, понимаю, что плачу. Сознание смирилось с предстоящей смертью, а сердце подспудно, исподволь бередит душу, сопротивляется.

Но новости от Бориса оказались еще не все. Он вдруг тихо произносит:

— Нас ищут.

Резко приподнимаюсь. Не сомневался в подобном ни минуты, но услышать это на пятиметровой глубине, в могильной темноте, когда внутренне соглашаешься на смерть… Не насторожила даже та интонация, с которой Борис сообщает о радостном событии.

— Кто? — первым успевает спросить Махмуд.

— Сказали, что приезжали старейшины и муллы из Нальчика.

Я напрягаюсь. Если ищут только Бориса и Махмуда, значит, мне скоро оставаться одному. Одному в этом могильном склепе и темноте. Теперь страх один — не пропустить момент, когда начну сходить с ума! Бежать, при первой же возможности бежать. Но так, чтобы убили. Потому что, если убегу, злобу выместят на семье. Как хорошо было кавказским пленникам Толстого — отвечай только за себя. Почему я здесь, в Чечне? Почему не уподобился другим, выбивающим себе командировки за границу? Все…

— И что? — торопит, не понимая моего состояния, Махмуд.

— Им сказали, что, если за нами спустится сам Аллах, но спустится без денег, они расстреляют и Аллаха, не то что мулл и старейшин. Приказали больше не появляться.

Сжимаю голову руками. Одиночество не наступит, отсрочки от расстрела не произойдет тем более. Нас убьют троих, вместе. Мельчайшая, сидевшая где-то в подсознании надежда на благородство чеченцев показывает свою изначальную суть и оказывается блефом: им нужны деньги, одни деньги и ничего кроме денег. И война, которая идет наверху, — тоже, по большому счету, из-за денег. Из-за возможности — или невозможности — ими обладать и распоряжаться. И моя судьба и жизнь заканчиваются не сейчас под землей. Все произошло тогда, в октябре 1993-го, когда написал приказ о своем уходе с должности главного редактора журнала. Я верил в благородство политики, а она первой предавала как раз тех, кто надеялся в ее искренность. Депутаты из расстрелянного парламента тогда пошли на новые выборы и практически все заняли новые места в Государственной Думе, а я, изгнанный из армии, спарывал погоны и все равно пил водку за свою, ту армию, в которой пятнадцатилетним суворовцем был старшиной роты. Как славно можно было бы сидеть с двумя «Волгами» и генштабовскими телефонами. В центре Москвы, а не здесь.

Но слишком красивым было название у моего журнала — «Честь имею». Слишком ко многому обязывающим…

Болят глаза. Сколько времени человек может находиться в темноте? Если станем терять зрение, надо сейчас учиться быть слепым. Заранее. Они, когда ходят, некрасиво отбрасывают голову назад. Надо помнить об этом и хотя бы не повторять их!

Идиот! О чем думаю!

И вдруг одергиваю самого себя: а ведь все-таки о жизни! И если прислушаться к себе повнимательнее, то больше все же болит в груди. Там, где душа и сердце…

Ребята тоже ворочаются, дышат тихо и сдержанно. Значит, тоже не спят. Уснешь тут…

7

А ведь уснули. Когда часами лежишь без движения в полной темноте — заснешь и перед расстрелом.

Но забытье вышло недолгим. Загремела цепь, и, будто мы только и ждали команды, прозвучало:

— Повязки на голову. Наверх. Живее.

Тащат по траншее, выдергивают наверх, заталкивают в машину. Кажется, так складывается, что в плену наезжусь больше, чем за всю предыдущую жизнь. Ощупываю сидящего рядом. Это вообще-то роли не играет, Борис или Махмуд втиснут вслед за мной, просто хочется ощутить, что ты не один.

Сам получаю прикладом автомата по руке: соседом оказывается охранник. А где ребята? Нас разъединили?

Перед лицом — опять шпионские штучки — огонек зажигалки. Каменею, не дергаюсь. Зато вокруг раздаются разрывы снарядов и стрельба. На часы посмотреть не успел, но где-то около трех ночи. Атака возможна часа через два, когда рассветет. Значит, выходим из окружения?

— Короче, будем прорываться из окружения, — подтверждает догадку Боксер. Голос чуть с хрипотцой, запоминающийся. — Пригнитесь, иначе свои прихлопнут.

На душе радостно. Ясное дело, не оттого, что могут убить и закончатся наконец неизвестность и мучения, а что ребята тоже рядом. По гулу мотора и сиденью марку машины определить трудно, я не знаю, где их разместили, но ведь говорят всем троим! А если нас хотят уберечь даже от случайной пули, то расстрел откладывается. Вот только куда везут на этот раз? Наверняка нас ждет очередная яма. Но неужели есть глубже и страшнее сегодняшней?

Из окружения не прорываемся, а выкрадываемся по-кошачьи тихо и осторожно. Когда впереди падают, преграждая дорогу, срубленные снарядами деревья, их объезжаем без надрыва мотора и ругани охранников. Безразличнее всего, по-моему, нам — когда долго ничего не видишь, действительность становится безразличной. Точнее, осознаешь свое полное бессилие и отдаешься судьбе.

А дорога постепенно выравнивается, скорость — больше, и охрана по-чеченски начинает напевать свои воинственные мелодии. Значит, повезло. Вырвались. Пусть покажемся кому-то там, в мирной и светлой Москве, предателями, но лично для нас хорошо, что федеральные войска на данный момент не могут контролировать всю чеченскую территорию. А то получается: по воюющей республике разъезжают по ночам машины; всем ясно, что это не доярки возвращаются с вечерней дойки и не косари с пастбища, — и хотя бы один снаряд вдогонку. Стыдиться за армейское бессилие или радоваться за самих себя? Ведь машины разъезжают и без нас, пленников…

Благостной нотой, перебившей все размышления и песни, донесся до слуха собачий брех. Мы едем в село? Села бомбят тоже, но не станут же боевики менять шило на мыло, а огонь на полымя. Наверняка здесь спокойно и безопасно.

Догадкой, пока еще боязливой и неуверенной, хочется поделиться с ребятами, но в бок уперт ствол автомата. А про село подтверждает и шепот Боксера с переднего сиденья:

— Короче, ни звука.

Подвозят, естественно, к очередной яме. Мы на них обречены, потому что подземные тюрьмы легче всего охранять. Руками нащупываем лаз и по металлической лесенке спускаемся вниз. Сырости не чувствуем, а когда дотрагиваемся до стен, впервые радостно улыбаемся — они бетонные. А потом — потом словно Деда Мороза прихватили, как и нас, на чеченской дороге и заставили высыпать нам из мешка все подарки. Вниз полетели одеяла, матрацы, подушки, пучок редиски, пачка сигарет и спички, бутылка с водой, доски для подстилки и канистра:

— А это вам «девочка». Будете трахать по очереди и когда захочется. Короче, днем в туалет выводить не получится.

Люк над головой с помощью лома задвигают бетонными плитами. С легоньким волнением шуршит лист железа, накрываемый для конспирации. Но все ерунда по сравнению с предыдущим склепом. Мы — в царских покоях!

Но как же глупо заранее давать название тому, что еще не проявилось! Именно в этом чистеньком, царском каземате-колодце мы чуть не остались на всю жизнь.

Но сначала ювелирно, доска к доске, постелили вагонку. Несколько штук хватило положить и под голову. Правда, из-за малых габаритов подвала «девочку» пришлось ставить в один угол с сдой, но зато стояли во весь рост. Керосиновая лампа, как всегда, нещадно коптила, но ради ужина зажгли ее на несколько минут. Редиску почистил заколкой от галстука, ею же затем зачистили от гари и фитиль. А в пакете — в пакете оказались куски мяса. Чего бы так не сидеть в плену?

Пробудились от квохтания курицы-несушки, бродившей со своим выводком около ямы. Затем проехал трактор, значит, рядом дорога. Чуть в стороне играли ребятишки — скорее всего, мы на окраине села. Но в любом случае наверху — мирная жизнь. И не надо сюда никакой авиации и даже артиллерии!

Жизнь после «волчка» показалась настолько прекрасной, что принялись по очереди делать зарядку. На удивление, слишком быстро появилась одышка, но списали ее на предыдущие бессонные ночи и переживания. И с мясом вышла промашечка: оставили на завтрак, а оно затухло в пакете. Есть не решились, помнили про ночной туалет. Так что погоревали искренне, тем более что оставшиеся три редиски голод не утолили. Сделали по глотку воды. Подметил за ребятами — сначала предлагают хоть питье, хоть «девочку», хоть еду другим, себя оставляя на последнюю очередь. Борис пересчитал сигареты, но одну — святое дело после обеда — выделил себе сразу. Однако закурить не удалось: несмотря на духоту, спички отсырели и никак не хотели зажигаться.

— Давайте сюда, — отбирает коробок Махмуд. Начальника, как и меня, он зовет то на «вы», то на «ты». Но на это не обращаем внимания, со временем само станет на свои места. То есть если сидеть долго, обеспечено «ты», забрезжит свобода — начальник есть начальник.

Словно индеец из племени мумбу-юмбу, водитель втыкает по одной спичке в свои черные кудри. Сушить. Я под шумок краду одну сигаретину и спичку, прячу: когда курево закончится, преподнесу нежданный подарок. В Афгане за такие штучки курцы молились на меня как на Бога.

Теперь остается лежать и слушать квохтание курицы. От «девочки» и протухающего мяса несет душком, но деваться некуда, и Борис поторапливает Махмуда — перебить ароматы сигаретным дымом. Водитель извлекает одну из спичек, Борис для гарантии трет ее серой о штанину и, совершенно уверенный в успехе, чиркает о коробок.

Однако огонь не взялся, ему не хватило усилий обнять тонкую талию деревца, и он сгорел внутри самого себя. Вторую трем и лелеем дольше, но эффект тот же.

И только тут доходит и насчет одышки, и стойких, невыветриваемых запахов, и якобы отсыревших спичек. Нас губит то, чему мы несказанно обрадовались в самом начале, — бетонные стены. Именно они не дают земле дышать, а сдвинутые над головой плиты замуровали не только нас, но и воздух.

— Может, постучим, — предлагает Махмуд. Взял доску, ударил ею по плите.

Шаги послышались сразу, словно охранник ждал сигнала. Тихо и грубо предупредил, даже не поинтересовавшись причиной вызова:

— Еще раз стукнете, вообще никогда не открою.

Зашуршала слюда — нас накрывали еще и пленкой. Затем — тишина. Даже цыплята исчезли, не говоря уже о тракторах и ребятишках. Полдень. Июнь. Жара. Борис попытался покрутить повязкой, заставляя двигаться воздух, но тут же, обессиленный, лег. Мне почему-то показалось, что умрем‑задохнемся именно во сне, и предложил:

— Давайте меньше двигаться. Но только не спать.

Не спать — это значит думать. Когда-то в шутку мечтал-жаловался, веря в несбыточность:

— Эх, оказаться бы на какое-то время в одиночной камере! Чтобы остановиться, оглядеться, подумать о жизни.

Сбылось.

Теперь лежи. Думай, философ. И впредь зарекись вызывать на себя даже в шутку то, что серьезно на самом деле. От тюрьмы и от сумы, как говорится…

Но сейчас и думать лень. Мысли беспорядочно скачут, однако не отходят дальше основного и главного: выдержим ли? На часы смотреть страшно, на стрелки навесили пудовые гири, переплели их цепями, убрали смазку, — двигаются с таким усилием и столь медленно, что в минуту вмещается до полусотни наших рыбьих вдыханий. Чем чаще дышим, тем медленнее и тягостнее уже не минуты, а секунды. И все-таки не мы — время пожирает наш воздух. И как страшно мерить его глотками. Как неравнозначно это…

— Сколько времени? — не выдерживая, интересуется Махмуд.

— Угадай, — тяну, растягиваю секунду, пытаясь сложить из нее хотя бы минуту.

— Три часа.

— Три часа — это ночью. А днем — пятнадцать, — учу армейским премудростям. Зачем? Чтобы не остаться в тишине и наедине со своими мыслями? Или из последних, но сил карабкаемся к жизни?

— Не выдержим, — вслух произносит водитель о том, что знает каждый.

Поговорить бы и дальше — просто так, цепляясь ни за что, но сил нет даже на это.

Сознание начали терять к вечеру. Проваливание в небытие — вообще-то состояние пьянительное и сладостное, если ему не сопротивляться, пытаясь коротким и частым дыханием раздвинуть грудь и дать ей воздух. Брать его неоткуда, колодцы становятся пустыми не только без воды.

— Борис, не спи, — слабо просил своего начальника Махмуд, сам тут же уходя во мрак и тишину.

Из последних сил приподнявшись, ползу в угол, где стоит бутылка с остатками воды. Выплеснул ее на стену — может, «задышит»? — уткнулся в секундную прохладу лбом. Хорошо… Легко и сладостно…

Когда очнулся, вода на стене испарилась. В надежде отыскать сырое местечко, разобрал доски там, где утром мыли руки. Сухо. Бетон. Укладывать вагонку обратно не оставалось ни сил, ни желания. Снова уткнулся головой в развороченный угол и затих. Чему-то сопротивляться становилось бессмысленным. Вспоминать кого-то отдельно сил уже не было, и мысленно сказал сразу всем:

— Прощайте.

Но живуч человек. Издалека, сквозь ватную пустую тяжесть, но услышал, как скрежещет лом по бетону, отодвигая плиты. И тут же в яму провалилась прохлада. Но не раздавила, а принялась врачевать по-медсестрински приятными холодными ладонями лицо, шею, грудь. Свет фонарика заставил открыть глаза, нас некоторое время молча рассматривали, но повеление осталось прежним:

— Повязки.

Подняли на глаза хомуты с шеи. Подползли к лестнице, беззвучно опущенной в нашу могилу. Выползти самим сил не хватило, и нас вытащили за руки. Вот тут уж ночной воздух надавил, сжал грудь, словно медсестру сменил грубый, недоучившийся костолом-массажист. По телу пошли судороги, ноги подкосились, и я опустился на землю. Рядом била дрожь вытянувшегося во весь рост Махмуда.

— Вы чего это? — с некоторой долей тревоги спросил Боксер.

Ответить смог лишь Борис:

— Задыхались. Не хватало воздуха.

— А что ж вы так неэкономно дышали? Наверное, слишком часто. В туалет пойдете?

Еще бы на танцы пригласил. Или по девочкам. А нам бы полежать, надышаться. Перестать дергать грудь короткими толчками в надежде найти там хоть каплю кислорода.

— Если можно, мы полежим, — отметает и танцы, и девочек даже холостяк Махмуд.

— Полежите, — совсем миролюбиво соглашается Боксер.

Может, и в самом деле испуган? Приказали стеречь, а тут три полутрупа.

Щедрость расплескалась минут на сорок. Могло быть и дольше, но Борис попросил закурить, и вывод напросился сам собой — ожили. Когда снова оказались внизу, попросили оставить хоть небольшую щель для воздуха.

— Столько хватит? — поинтересовался Боксер, оставив меж плит небольшой треугольничек неба.

Неровная, словно нарисованная средь звезд детской рукой фигурка показалась нам ширью от горизонта до горизонта.

— Короче, не вздумайте помирать, — предупредил Боксер таким тоном, что можно было испугаться самой смерти: мол, после нее придумаю такое, что опять жить захотите. — Жратвы утром дадим.

Анам воздух — и жратва, и свобода, и счастье. Лежали, смотрели в треугольное, вместившее пять звездочек, небо и радовались судьбе, сохранившей нам жизнь. А утром в эту же щель просунули еще и кусок лепешки, бутылку бульона, чай.

— Мясо еще осталось? — голос незнакомый.

Словно виноватые в том, что оно протухло, задохнулось вместе с нами, солгали: да, конечно, спасибо. Даже я со своей решимостью ничего не стесняться поддакнул. Лишь бы оставили щель и на день.

Оставили. Но снова накрыли пленкой.

— Это чтобы цыплята не провалились, — попытались мы с Махмудом оправдать охрану, прекрасно видевшую наше вчерашнее состояние. В иное просто не хотелось верить.

— Какие цыплята! — не соглашается принимать игру Борис. — Идет психологическая обработка. И с «волчком», и сейчас с удушением.

— А смысл? Чего нас обрабатывать? С нас требуют какую-то военную тайну? На пять минут бы опоздали, и вся психология пошла бы коту под хвост.

Вяло спорим, больше глядим на белое пятнышко целлофана. Не сильны в физике, но академиев заканчивать не надо, чтобы понять: скоро солнце нагреет воздух, и мы вновь обрекаемся хоть и на более медленную, но тем не менее смерть. Второго раза нам не выдержать.

Выдержали. Снова сначала перестали гореть спички, потом появилась одышка. Вновь поползли по дну ямы, вынюхивая, в каком углу сохранилось побольше воздуха. Затем легли и стали ждать: или смерти, или Боксера.

Появился он.

— Живо наверх.

Про повязки не напоминает. Днем, еще в нормальном состоянии, на эту тему придумали загадку для «Поля чудес»: средство передвижения по Чечне, семь букв.

«Повязка».

Она и сейчас скрывает все вокруг, а нас толкают в машину, неслышно когда подъехавшую. И снова дорога в неизвестность, и снова кто-то подергивает с переднего сиденья предохранителем автомата: вы под прицелом, сидите смирно.

Сидим. Дышим. Откусываем от ночного воздушного пирога полный рот и, не прожевывая, тут же запиваем его воздушным прохладным настоем. Кусаем и запиваем. Насытиться, нажиться до очередного склепа. А может, отвезут в комнату, где мы провели первую ночь? Пусть хоть на две цепи посадят, но лишь бы имелись свет и воздух.

Привезли.

— Ступени.

Будет счастье, если они поведут вверх. Но нога проваливается вниз, откуда несет знакомым до боли запахом прелости.

— Пригнись.

Дверца узкая и низкая. Ступени земляные, вырыты изгибом. Внизу наступаю на что-то мягкое. Замираю. Что ждет здесь?

— Можешь снять повязку.

Милый бедный Красный Крест. Предполагал ли он, штампуя агитационные платки, что они станут служить людям именно для таких целей?

В подвале чадит лампа, но в первую очередь радуюсь земляным, в глубоких трещинах-разводах, словно морщинистый лоб столетней старухи, стенам. Пол устлан одеялами, что говорит о подготовке норы заранее. Сверху слепо спускается Борис, и на правах обжившегося хозяина принимаю его. Затем водителя. С новосельем!

С верхней ступеньки смотрит сквозь маску Боксер.

— Короче, располагайтесь. Авось здесь не помрете. И не шуметь. Сейчас принесем чай.

Исчезает. Дверь на самом деле маленькая, до нее шесть ступенек. Слышно, как ее запирают. Кажется, наручниками.

— В любом случае это лучше всего предыдущего, — отмечаем все вместе плюсы новой тюрьмы.

Пока готовят чай, обносим по углам лампу, знакомясь с хозяйством. На земляном полу — полуистлевшие матрацы, прикрытые одеялами. Подушки. В углу стыдливо и обреченно притулилась новая «девочка». Если в колодце нам предложили худенькую блондинку, то сейчас — полная брюнетка. А вот размеры ямы поменьше. Замеряю расстояния расческой: двенадцать штук — ширина, двадцать шесть — длина. Только улечься и не шевелиться. Зато высота — на вытянутую руку.

На дворе ночь, а я начинаю делать зарядку. Одновременно прислушиваюсь к себе, нет ли одышки. Вообще-то и огонек лампы колышется, значит, воздух есть. А важнее ничего и нет.

— Завтра неделя, как мы в плену, — вдруг подсчитывает Махмуд.

Замираем. Неделя — это сто лет или одно мгновение? В первую ночь думали, что семи дней хватит для наших оперативников на мои розыски. И какой длинной она тогда казалась! Наверное, как раз на то количество раз, которое мы умирали и рождались заново.

Нет, неделя — это все-таки сто лет, которые просто пролетели мгновенно.

8

Зато очередные триста лет, то есть двадцать один день, превратились в единую нескончаемо душную ночь. Да, воздух был. Да, утром и в двенадцать ночи приносили еду: сосиску, помидор — что можно схватить на рынке, хлеб, чай. Частенько, порой по три-четыре дня подряд, могли опускать на ступеньки миску творога с солью и чесноком.

— Это вкусно, это очень вкусно, — уговаривал себя Махмуд, чайной ложечкой уменьшая свою долю.

Но мы лишились света. Узенькая, в иголочку, полоска между рассохшимися досками в дверце и белесый, уже в ниточку, штрих поверх проема напоминали букву «Т».

Тупик.

Дней через пятнадцать, когда стали гноиться глаза, вдруг обнаружил: стою на коленях перед этой буквой и совершенно машинально твержу:

— Ненавижу!

Тупик. Темноту. Безвыходность ситуации. Свое бессилие. Куда-то исчез Боксер, и хотя вместо него стал появляться высокий спокойный парень, прозванный нами Хозяином, мы лишились еще и общения. Хозяин на любые наши вопросы отвечал односложно «ну», и порой мы даже скучали по резким, всегда подводившим нас под расстрел или сумасшествие психологическим беседам Боксера. Поняли, что если хотим что-либо узнать, то во время передачи еды нужно задать только один вопрос. И даже чтобы не вопрос это был, а какое-то размышление, приглашение к разговору или обсуждению, не требовавшим от охранника ответственности и обязательств.

Вопрос готовили, оттачивали часами, определяли, кому из троих его лучше задать. И вместо, допустим, ежесекундного: «Ну делается ли по нам хотя бы что-либо?» — в конце концов звучало безобидное сочувствие:

— Наверное, надоело вам с нами возиться…

— Ну.

Не прошло. А что, если попросить помыться? Если с нами вопрос решается, прикажут потерпеть. Если грядут долгие времена, ведро воды не пожалеют.

Не пожалели.

Во время очередного полночного и одиночного вывода в туалет надолго пропал Борис. Я, нужно мне было в туалет или нет, тем не менее никогда не отказывался лишний раз вылезти на свежий воздух. На этот раз перекинуться с Борисом даже парой слов, почему задержали, не смог. Дорогу, хоть и в повязке, изучил, но на этот раз повели в другую сторону. В плену все новое, непривычное изначально таит опасность и заставляет напрячься.

— Раздевайся, — останавливает Хозяин. Зачем? — Ополоснись.

Значит, свобода не завтра, а тем более не сегодня.

Настроения нет, мыться не хочется, хотя весь липкий от пота. Но завшивеем — себе станет дороже. Теперь надо другой вопрос готовить. И думай, что лучше: находиться в неведении и каждый день встречать с надеждой или реально смотреть на действительность и искать элементарные способы выживания? В плену идет игра в подкидного, к тому же ты вынужден играть вслепую. Но смухлюешь — глядишь, и выиграешь. Но надо знать, что, ежели попадешься, от соперника пуля в лоб.

Ополаскиваюсь, поливая самому себе из кувшина. Разрешают снять платок. Сплошная темень, к тому же приставлен лицом в каменную стену. Даже буквы «Т» нет, проклясть нечего.

До подвала не доходим. На этот раз останавливает Боксер.

— Хау ду ю ду, полковник?

Голос сбоку. Чувствую подвох, но распознать его не могу. Пауза, как и в первом подвале, затягивается, но на этот раз решил молчать.

— Ты что, не знаешь английский?

— Нет. Учил немецкий.

— Не надо! В КГБ все учат английский. Я тебе обещал отрезать уши, как только узнаю, что ты контрразведчик?

— Да. Но я журналист.

— А у меня нет времени заниматься перепроверками, мне воевать надо. Журналистское удостоверение — «крыша». Но как тебя усиленно принялись искать спецслужбы, говорит о том, что ты — их человек. Простого смертного так не ищут. Ты — из ФСБ, а с этими ребятами у нас разговор короткий.

Чувствую, как слабеют ноги. И сам не пойму, от чего: то ли от угрозы и полной своей беспомощности доказать что-то обратное, то ли от первой весточки — меня ищут. Ищут!

А отрезанные уши мне приснились через два дня: якобы в какой-то клинике мне приделывают вместо них протезы. Они не подходят по цвету к лицу, и я прошу их заменить…

Из рассказа

заместителя директора ФСНП России

генерал-майора налоговой полиции А.Пржездомского:

Первый упор во всех газетных публикациях был сделан, конечно, на то, чтобы до боевиков дошла информация: Иванов скорее писатель, чем офицер. Мы понимали, что тем самым поднимаем вам цену и потом самим будет труднее вас вытаскивать. Но в тот момент важнее было, чтобы вас не расстреляли под горячую руку за полковничьи погоны. Опасения на этот счет имелись: после артиллерийских или авианалетов жители сел требовали отмщения, и боевики в последнее время стали привозить на эти места пленных офицеров и демонстративно расстреливать их

Конечно, создали оперативный штаб по вашему поиску и освобождению. Заседали ежедневно, что сделано, что еще задействовать? К розыску подключили Совет Безопасности, Госдуму.

ФСБ дала команду своим сотрудникам начать поиски непосредственно на месте. Этим же занялось МВД, имевшее в Чечне свои структуры. Ориентировки по вам ушли в Главное разведуправление Министерства обороны и отдельно в разведотдел Северо-Кавказского военного округа.

Наши оперативники вышли на всех мало-мальски значимых чеченцев-коммерсантов в московской диаспоре. Понимая, что здесь игры отошли в сторону, настоятельно попросили и рекомендовали передать по всем каналам — родственным, деловым — в Чечню если Иванов будет убит, налоговая полиция воспримет это как вызов правоохранительной структуре, а мы — не мальчики для битья. Разговор мог быть только таким — жестким, требовательным, с позиции государственной структуры.

Директор ФСНП Сергей Николаевич Алмазов, взявший операцию по освобождению под личный контроль, произнес ключевую фразу, от которой мы все затем и плясали.

— Спасти Иванова — дело чести налоговой полиции. Иных разговоров не должно быть.

Однако первую достоверную информацию о том, что вы живы, мы получили через посредника лишь 18 июля.

В это же время, самостоятельно:

Евгений Месяцев, кинорежиссер, мой добрый приятель, позвонил в штаб воздушно-десантных войск, командующему Е Подколзину:

— Евгений Николаевич, в Чечне пропал Иванов, бывший десантник. Всю жизнь писал про «голубые береты». Неужели не вытащим?

К тому времени практически все десантные подразделения из республики уже вывели. Но в оставшиеся мелкие разведгруппы ушла шифровка помимо основных задач предпринять усилия по поиску и освобождению Н.Иванова.

Ваня Анфертьев, мой однокашник по Львовскому политучилищу, вышел на Казань и Ереван, подключил к поиску и спасению высших духовных лиц Татарстана и Армении.

Комиссия по делам военнопленных, возглавляемая генералом В Золотаревым, добились, что мое имя внесли в списки насильственно удерживаемых и подлежащих обмену под вторым номером.

Редакция газеты «Московский комсомолец» отправила в столицу Турции Стамбул своего корреспондента с заданием выйти на исламские организации, поддерживающие чеченских боевиков, и через них попытаться что-то узнать о моей судьбе.

Депутат Государственной Думы, мой земляк, писатель Юрий Лодкин написал письмо Руслану Аушеву и попросил ингушскую сторону включиться в поиски. Было отправлено им и письмо президенту Ичкерии 3.Яндарбиеву, кстати, поэту, члену Союза писателей СССР.

Владимир Осипович Богомолов, автор «Момента истины», набрал, наверное, несколько сотен телефонных номеров, не давая ни на один день забыть обо мне тем, кто хоть как-то мог помочь в поисках.

Друзья, военные журналисты, заказали в Никольском храме Москвы молебен в честь святой великомученицы Анастасии Узорешительницы, прославившейся тем, что часто, поменяв роскошные одежды на нищенское рубище, тайно выходила из дома и обходила темницы. Покупая за золото вход в них, умывала руки и ноги заключенным, расчесывала им спутанные волосы, смывала их кровь, перевязывала раны чистыми полотенцами, подавала каждому еду и питье. Желая помогать больным и несчастным, выучилась врачебному искусству, став отрадой для всех тяжко испытуемых и изнемогающих телом заключенных невольников.

Существует, оказывается, и связанная с этим именем «Молитва заключенного».

«Облегчи бремя бедствия моего. А ежели понести мне суждено, да понесу с терпением ради очищения грехов моих и ради умилостивления Твоего правосудия. Да не постыжен буду перед лицом всего мира на страшном суде Твоем. Прихожу к тебе скорбный и печальный, не лиши меня духовного утешения. Прихожу к тебе омраченный, яви мне свет упования спасения».

А мы сидели в сплошной темноте погреба и играли в города. Первым всегда шел Нальчик. Как в известном фильме:

— А почему Нальчик?

— А мы туда не доехали.

Что еще можно придумать, чтобы убить время в темноте? Ну, перебрали все виды спорта, зверей и птиц, мужские и женские имена, пересказали анекдоты и свои судьбы — а через неделю все равно лежим, молчим. Утром, правда, зарядка — помахать руками, поприседать. Ходить негде, топчемся на месте. Просто переминаться неинтересно, быстро надоедает, придумываю новую забаву:

— Пройдусь-ка я до метро. Вслух.

Иду по Маросейке от налоговой полиции до «Китай-города», рассказываю-вспоминаю, что встречается по пути. Ребята слушают — тоже занятие. Махмуд иногда подколет:

— А девочки в Москве-то хоть есть? Что-то ни одной пока не встретилось. Гляди, какая краля навстречу плывет.

Когда они и сами могли с закрытыми глазами пройти этот путь, когда очередность городов знали, как таблицу умножения, и даже не вторгались в отполированный перечень соседа, начал вспоминать песни.

Про то, что мне медведь на ухо наступил, знал с пеленок, но ребята терпят и иногда подсказывают слова. Зато в памяти всплыли строки, казалось бы, навечно погребенные и утоптанные современной попсой:

Возвращайся, я без тебя столько дней.

Возвращайся, трудно мне без любви твоей.

А эта:

Я вернусь к тебе, Россия.

Знаю, помнишь ты о сыне…

Приходилось петь и с купюрами. Махмуд как-то попросил военных, фронтовых песен. Конечно же, первым номером пошла «Жди меня». Но когда вспомнил: «Туман, туман, седая пелена. А всего в двух шагах за туманами война», — тут и споткнулся. Допевал очередную строчку — конечно, шепотом, все четыре месяца мы разговаривали только шепотом, — «Долго нас невестам ждать с чужедальней стороны», а в памяти вырисовывается очередная: «Мы не все вернемся из полета…»

Чур не про нас.

Запинаюсь, пропускаю концовку. Зато вспоминаю Людмилу Даниловну, певунью из «Советского воина». Не только с совершенно чудным голосом, но, главное, знающую миллион несен. И не по одному куплету, как все смертные, а от начала и до конца.

— Ну что, Даниловна, споем? — разговариваю сам с собой.

— Лучше бы она одна нам спела, — как-то осторожно намекает на мои вокальные данные Борис. Стопроцентно уверенный, что незнакомая Даниловна в любом случае поет лучше меня.

Но ни другу, ни врагу не желаю подобной сцены. Выпало мне тянуть этот мотив — допою его до конца. Сам. Как смогу.

А вот отношения между нами самими — еще осторожнее. Сокамерников не выбирают, взгляды на жизнь у нас с Борисом порой прямо противоположные. Махмуд чаще молчит, но когда мы переходим с шепота на голос, взрывается:

— Как же вы мне надоели. Все, уйду от вас. Оставайтесь одни.

Уйти некуда. Ни ему, ни нам. Смотреть некуда. Делать нечего.

— Нальчик.

— Калуга…

Глаза гноиться первыми начали у Бориса: он однажды утром не смог расцепить слипшихся век. Вспоминаю десантно-полевые медицинские хитрости: кажется, воспаления снимаются заваркой чая. Попросил Хозяина принести чай без сахара, хотя, как потом узнал, с сахаром было бы лучше. И вот утром и вечером, словно вшивые интеллигенты, пальчиками промывали глаза, а затем, уже как бомжи, рукавами вытирали подтеки.

Но все оказалось порханием бабочек по сравнению с зубной болью Махмуда. Он вначале притих, затем принялся искать себе пятый угол. Нашел, когда улегся лицом в пузатый, «беременный» живот «девочки». И предпочел его боли. А тут еще вместо Хозяина стал появляться Младший Брат. Он ни на мгновение не задерживался в подвале, за что, видимо, и бился постоянно головой о низкую притолоку дверцы. Разговор с ним мог идти только о миске и в одну сторону: «Давай» и «Возьми».

— У Махмуда зуб болит, есть чем полечить? — почти безнадежно пытаюсь остановить его.

Оказалось, знает не только другие слова, но и стоматологию.

— Можем только выбить.

— Ну тогда дайте хотя бы чеснока, Лука. Сала, наконец, — прошу в закрывающуюся дверь.

Борис наваливается на меня, гасит последние слова:

— Какое сало? Ты что! Мусульманам по Корану нельзя есть свинину.

А держать людей в темницах — разрешено? Любим мы выбирать даже в религии то, что удобно и выгодно. А я просто знаю, что кусочек сала, приложенный к десне, отсасывает боль. Религия — это помощь, а не пустая вера.

Но просьба оказалась услышанной. Утром Хозяин вначале принес анекдот:

— Заболел у чеченца зуб. Стонет, сам бледный. А туг гости едут. Чтобы не показать, что он страдает из-за какого-то зуба, хозяин отрубил себе палец. И теперь на вопрос, почему бледный и стонет, гордо поднимал перебинтованную руку: «Да вот, нечаянно отрубил себе палец». «Э-э, — махнули рукой гости. — Главное, чтобы зуб не болел».

А днем, что само по себе небывалое дело, дверь открыл Боксер.

— Узнаете? — присел на корточках вверху. Кивнули, как старому знакомому: салам. Бросает нам вниз две головки чеснока и две свечи.

— Короче, забочусь о вас. Чтобы цинги не было и свет имелся. Так, Николай?

Меня впервые называют по имени! Запомним число — 9 июля. Наверху, то есть на воле, что-то произошло? Хорошие новости?

Нетерпение столь велико, что спрашиваю открыто, без подтекста:

— С нами что-то решается?

— Решим. А не решим — пристрелим, — в своей манере заканчивает разговор Боксер.

— Все нормально, — сдержанно радуемся появлению старого знакомого.

Но все рухнуло в одночасье, когда в этот же вечер над селом стали заходить на боевой курс самолеты, сбрасывая неподалеку бомбы. И если уж вздрогнули от неожиданности морщинистые столетние стены подземелья, то что тогда говорить о нас.

— Что там? — спросили у Хозяина, принесшего глубокой ночью неизменные сосиску и помидор.

— Снова война. По телевизору показывают разрушенные дома и убитых детей. Обещали же, что после выборов все затихнет!.. Нет, России нельзя верить.

Остался сидеть на корточках, словно не хотел выходить наверх, где продолжалась бомбежка. Я не кончал музыкальных школ, но, кажется, сегодня заткнул за пояс своим открытием Баха, Бетховена, Шуберта, Чайковского и Шостаковича, вместе взятых. В природе существует, оказывается, восьмая нота, которая и определяет всю музыку. На войне это — падающие авиабомбы.

— У нас… есть какие-то шансы?

— Теперь нет. У вас теперь никаких шансов.

Скажи подобное Боксер — поделили бы на пятьдесят. Плохо, когда начинают разговаривать и приносить плохие вести молчаливые. У них все слова — правда.

9

Зачем ночь, если день так же бессветел и долог. К чему слова в песне, если восьмая нота заглушила, заткнула за пояс все эти божественные «до-ре-ми-фа-соль-ля-си» подобно тому, как я перед этим щелкнул по носу композиторов.

Но ужин-то принесли! В «волчке» вроде тоже прощались с жизнью…

— Главное, чтобы зуб не болел.

Сказал скорее для себя, но заворочались, сминая напряжение, и ребята.

— Ну когда я вас наконец покину, — застонал Махмуд. — Надо было напоминать про зуб!

Но в голосе нет злобы, и жалуется он только ради поддержки иного, чем мысли, разговора.

— А он еще сало просил, — напоминает водителю Борис, втягиваясь в разговор.

Но что втягиваться, когда совсем рядом земля застуженным старцем отхаркивается кровавыми сгустками-осколками. А ее все бьют, бьют, бьют, не давая ни отвернуться, ни отдышаться.

Значит, опять война. Перед президентскими выборами присмиревшая, надевшая платочек, припудрившая носик и подрумянившая щечки, она вновь смьиа ненавистный ее духу макияж и ощерилась клыкастым ртом. Выпустила из-под рукавов воронье-самолеты. Напустила дым-огонь на селения, растолкала уставших — в бой, в бой, в бой. Разбудила успокоившихся и примирившихся с тем, что есть, — драться, драться, драться. И неужели кто-то надеется, что выросшие (не погибшие!) чеченские дети станут с уважением или любовью относиться к русским: «Это они меня убивали». Какая чеченка-мать промолчит, когда ребенок спросит: «А кто это стреляет?» или «А кто убил моего папу?»

Не позволяй, чтобы из твоих сыновей делали варваров, Россия. Не приучай и не заставляй их уничтожать собственный народ и собственные города. Кто же придумал ее, эту странную войну, которая никому не нужна, но которую тем не менее не прекращают? Ведь за каждой развязанной войной стоят конкретные люди… Впрочем, иногда войны не нужно и развязывать. Их можно попросту не предотвращать…

Только нам ли, загнанным в нору, думать и печалиться обо всем человечестве? Это все равно что тушить пожар во время наводнения: не сгорит, так затопится.

Оставалось единственное и самое благоразумное: не рвать нервы и не психовать. Если могила вырыта, то пусть уж лучше в нее столкнут, чем лезть самостоятельно.

Бомбежка продолжалась дня три. Самое странное, она раскрепостила Хозяина. У него не то что появилась речь, а в словах становилось все больше и больше боли, непонимания происходящего. Правда, что о собственной боли любят говорить даже молчуны. Его же история, вероятно, типична для многих боевиков. Дом разбомбило в первые дни войны. Деда перевезли к знакомым в горное селенье (при нас по-прежнему не упоминалось ни имен, ни каких-либо названий), — там заболел, не ходит. Отец с матерью и младшими братьями уехали к родственникам за пределы Чечни. Хозяин с одноклассниками остался в селе сторожить остатки жилища. Когда пришли федеральные войска, взял автомат, ушел в горы. Два года воюет.

На наш намек на то, что мы ценим его спокойствие, невольно передающееся нам, ответил невозмутимо:

— Пока вы в плену и беззащитны, лично я вас пальцем не трону. Но прикажут расстрелять — расстреляю, в этом не сомневайтесь. Сахар есть?

Его стали приносить в банке из-под пива. Как ни укрывали ее от муравьев, те проникали в сладости, перемешивались с песком настолько, что очистить сахар становилось невозможно. Кроме как высыпать черно-белую шевелящуюся массу в кипяток, а затем отцеживать сквозь зубы ошпаренные тушки.

— Питательнее, — нашли оправдание, чтобы не брезговать. Когда выживаешь, книгу жалоб не требуешь.

Когда самолеты оставили в покое землю и небо, чуть успокоились и боевики. Даже однажды ночью на допрос меня вызвали по имени.

Да что имя! Наверху, ткнув под колени, подставили скрипучий стул. Для долгого разговора? Сообщат вести, от которых подкосятся ноги?

Сажусь, прекрасно сознавая, что он стоит на земле на одной ножке. Да и со стула порой кувыркнуться можно гораздо быстрее, чем стоя на ногах.

— Где служил в десантных частях? — голос новый, незнакомый.

Перечисляю: Псков, Прибалтика, Афганистан. Что-то сказал Боксер, но по тому, что его перебивают, понимаю: допрашивает старший.

— Как укладывается парашют?

Нет проблем, хоть сейчас уложу. Но зачем это Старшему? Делать меня инструктором-парашютистом?

— Книгу «Гроза над Гиндукушем» ты написал?

— Я.

— Она у меня есть. С фотографией. Ты в самом деле писатель.

Наконец-то! В другое время откинулся бы на спинку стула и забросил ногу на ногу. Но что несут эти «открытия»? Стул лишь нащупал землю второй ножкой, не более того…

— Насчет твоих отношений с Грачевым тоже все подтверждается, — продолжает поражать своей осведомленностью Старший. — Мне Грачев тоже враг, но ваши дела — это ваши, и мне на них наплевать. А вот мы с тобой служили рядом. Служили бы вместе — может, и отпустил бы. Сейчас могу лишь пообещать, что просто так, из прихоти, мы тебя не расстреляем.

Нет, стул стоит на земле твердо и на четырех ножках. Мертво стоит. И не охранник его подставил. Судьба. Трижды, да, трижды в жизни меня убеждали, что я ломаю себе жизнь, пробуя ходить по «острию бритвы». Первый раз — когда после окончания училища пригласили служить в воздушно-десантные войска.

Вообще-то они для военного журналиста интересны, но — малоперспективны. Газеты — только «дивизионки», а это меньше, чем «районки». Роста, соответственно, нет. Места службы — небольшие города и поселки. Плюс парашютные прыжки, вечные учения. Словом, с потолка заметку не напишешь.

— Раз пригласили, значит, пойду.

Те, кто ехал сразу в большие газеты и крупные города, откровенно жалели:

— Зря ты лезешь в эти ВДВ. На них красиво смотреть лишь со стороны, у них — пять минут орел, а двадцать четыре часа — ишак. Засохнешь.

Второй раз откровенно покрутили пальцем у виска, когда предложил себя на замену журналистам, первыми вошедшим в Афган.

Потом, когда на афганской и десантной теме написал первые книга, в том числе и упомянутую «Грозу…», когда из «дивизионки» взяли в журнал «Советский воин», а вскоре назначили и его главным редактором, разговоры, правда, стали иными: конечно, ты повращался среди такого, что не написать грех.

Зато когда подал рапорт с просьбой освободить от должности главного редактора, друзья вздохнули откровенно озабоченно:

— Ох, аукнется тебе этот шаг. И, наверное, не раз.

Аукнулось. Все три раза аукнулось. Плюсами. И как раз в тот момент, когда жизнь висит на волоске. Судьба все же догнала, не оставила. Ничего в жизни зря не происходит. Все учитывается, и за все платится…

— В общий лагерь я тебя не отдам, ни в каких списках пленных тебя не будет, — продолжил Старший чертить линию судьбы на моей руке. Но почему не сдаст и не включит? Это хуже или лучше? Стул станет на три ножки или опять начнет терять равновесие на одной? — Твоей судьбой буду заниматься сам. Если твое начальство пойдет навстречу, значит, договоримся, а нет… Тогда извини. По всем каналам мы уже сообщили, что ты убит при попытке к бегству.

Стул не зашатался — его попросту отобрали. Разговор окончен. Теперь от меня ничего не зависит. Только от налоговой полиции. Но какие выставят условия? Пойдут ли наши на них? Будут ли иметь право пойти: мы — государственная спецслужба, а не частная лавочка. Прибавил начальству заботы…

— Но было бы лучше, окажись ты контрразведчиком, — вернулся, чтобы закрыть эту тему, к первым разговорам Старший. И объяснил причину: — Их быстрее выкупают и меняют. А с вами, видимо, придется повозиться. Все.

Следующим на выход требуют Бориса. С ним, судя по всему, говорили по-иному: спустившись обратно, тот молча и нервно закуривает. Ждем, когда окурок вомнется в нижнюю ступеньку.

— Сказали, что меня спасут только деньги.

— Сколько? — решается спросить Махмуд.

У него вообще непонятная роль. Вначале хотели отпустить, потом сказали:

— За тебя, парень, ничего не дадут, поэтому сидишь за компанию. Но выйдешь последним, чтобы ФСБ не село нам на хвост. Зато когда выйдешь, с удовольствием набьешь им морды, — кивнули на нас с Борисом.

— Набью, — охотно поддержал идею водитель. — Дайте только выйти.

— В плен можно бесплатно только войти, а выход — уже мани-мани. Так что твоя свобода зависит от них.

Потому и прорвалось у Махмуда с тревогой:

— Сколько?

— Миллиард. За меня и тебя. Это последняя цифра. Если ничего не придумаем, с нами возиться не будут.

Наверху прокукарекал петух. Но нет, это не красные дьяволята, не неуловимые мстители налетели нас спасать. На самом деле ходит по двору такой, орет днем и ночью. Как и боевикам, дали ему кличку — «Петух с куриными мозгами». А он, наверное, просто ошалел от бомбежек.

А мы ошалеваем от суммы. Миллиард — это же сначала надо найти сто миллионов, потом двести, триста…

Из рассказа сослуживцев Бориса Таукенова:

Когда от посредника узнали эти нули, сначала подумали, что ослышались. Откуда? Да и ребята столько сделали для Чечни, чеченцев! Сколько беженцев вывезли, сколько устроили на работу в Нальчике, скольким помогли поехать лечиться!

Старейшины, муллы Балкарии решили ехать в села, около которых произошло пленение, поговорить с людьми по-соседски. Вернулись ни с чем. Жена искала Бориса в окрестностях Грозного около сорока суток. Приехавшая туда же теща попала под бомбежку, сломала ногу. Брата, колесившего по республике, поймали, поставили к стене, стреляли над головой: еще раз приедешь без денег, не отпустим. Когда родственники пришли с собранным со всех закоулков, с выделенной головным банком суммой в четыреста миллионов рублей, посредник усмехнулся: за такие деньги вам даже труп не отдадут.

Махмуд тянется к пачке сигарет, закуривает. Неловко оправдывается:

— Я не курить. Зуб болит.

Остается лежать у огарка свечи, зажженной для вызовов. Протачивает на ее мягкой белой спинке бороздку, спуская вниз озерко расплавленного воска. Свеча в таком случае сгорает значительно быстрее, но что свеча, когда на тебя навесили ценник. Миллиард… А почему не назвали мне цифру? Или я иду у них на обмен?

— Долбаный петух, — смотрит вверх Махмуд. — Кто будет сушняк?

Протягивает остатки чая. Отпиваем по глотку. Молча укладываемся спать.

— Николай, тебя твои не бросят? Искать будут? — неожиданно спрашивает Борис. Хочет хотя бы с этой стороны получить какую-то надежду…

— Даже не сомневаюсь.

— Ты так уверен? Государству всегда было наплевать на своих людей.

Резкая оценка удивляет, но сегодня не до споров.

Насчет государства не знаю, но ее спецслужба, налоговая полиция, не бросит. Сейчас перебираю в памяти людей, с которыми служил, руководство — нет, наши станут биться до последнего.

— Тогда тебе повезло. А меня в последний раз чаще всего окружали подлецы. Которые мечтали нагреть руки на моей должности и моей мягкости… Извини, можно мы с Махмудом поговорим по-балкарски?

— Конечно.

Они зашептались, а мне совестно. Если разговор со Старшим лично мне дал хоть какую-то надежду, то у ребят он ее отобрал. Я уверен в тех, с кем служил, они разочарованы, потому что не могут припомнить никого, кроме родственников, кто попытается хлопотать за них.

Поэтому топчу, скрываю свое возбуждение — его ни в коем случае не должны чувствовать ни Борис, ни Махмуд. Иначе… В камере или должны сидеть одни смертники, или надежда должна быть у всех.

10

Свечи сгорели, керосин в лампе кончился. Вместо Хозяина бьет себе голову о притолоку Младший Брат: «Бери-давай». Махмуд помог Борису докурить сигареты, теперь вместе жгут спички, выковыривая из земляных ступенек старые окурки и выбирая из них самые большие.

Я который день баюкаю правое ухо. Заныло, засвербило неожиданно, хочется поковыряться в нем только что найденным гвоздем. Ухо — не зуб, его даже если и оторвешь, болеть все равно не перестанет. На зуб вспомнилась и присказка, продаю ее Махмуду: «Зуб, зуб, не болей, дам тебе пять рублей». А вот чем успокоить свою боль? Сделал ладонь лодочкой, уложил в нее ухо — поплыл то ли в полусне, полубреду.

— Эй, подъем, уборка, — напоминает Борис.

То ли раньше не замечали, то ли уже за наше пребывание по углам нависла паутина. Так что повод объявить генеральную уборку — без дураков, жены от такой нашей добровольности пришли бы или в недоумение, или в восторг. Чистим углы, осторожно стряхиваем себе же под ноги пыль из одеял. Собрали все окурки, спички, щепочки, выкопали ложкой в углу кюветик, засыпали мусор, утрамбовали. На целых полтора часа растянули минутное дело. Дома бы наверняка сказал, что угробил время. Но ныне мы со свободою живем в разных измерениях.

Счет пленным дням ведем утром и вечером, да и в промежутках раз по пять друг у друга переспросим.

И вот на двадцать первые сутки пребывания в сплошной темноте вместо ужина принесли новость:

— Собирайте постели. На новое место?

Хозяин принял наши пожитки, вернул одно одеяло.

— Сидите, ждите.

Гадать о будущем бесполезно, выбор что в плюс, что в минус. Можно предположить, что в наших делах что-то продвинулось и нас хотят перебросить поближе к месту обмена. Но можно думать и иначе: с переговорами ничего не получается, находиться в селе становится опасно, и нас перебрасывают обратно в лес, в «волчок».

Кажется, предположили подобное все одновременно, потому что зашевелились, пытаясь найти себе занятие. Но нет занятий в плену, кроме как сидеть и ждать. Сидим почти месяц. Чего ждать? Самому себе и в пустоту столько вопросов уже задано, что ответ, хотя бы односложный, можно выдолбить зубилом на камне. Но то ли зубило потерялось, то ли камень попался слишком крепкий. Нет ответа.

А повезли снова в лес. По плохой дороге узнаем, по царапающим веткам да комарам, залетевшим в кабину. Кто-то из нас попытался отогнать их от лица, но жестко клацнул затвор:

— Руки. Не шевелиться!

Но заедают ведь!

Это еще не заедали. И даже когда машина остановилась и комары уже не на ходу впрыгавали в «уазик», а приходили отведать свежатинки целыми кланами, мы их вспомнили как укол перед операцией — всю жизнь бы так жить.

— Вылезаем… Идем. Смелее. Нагнись, нащупай руками лаз.

Венец выложен из бревен, вниз ведет и деревянная лестница. Наверное, никогда не привыкну спокойно лазить в незнакомые ямы с завязанными глазами. Так и кажется, что в них что-то копошится и шевелится.

Яма неглубока, выпрямиться нельзя. Отползаю в сторонку, освобождая место ребятам. Вскоре все трое сидим на корточках, ждем, когда разрешат снять повязки:

— Можно смотреть.

Видим! В квадратном отверстии сквозь ветки нависшего над головами дерева — видим ночное небо. Впервые за месяц.

В люк вталкивают наши пожитки. Подсветили фонариком. Яма — два на два. Пол сырой, словно только недавно сошла вода. Сверху — дубовый накат.

Все это отмечаем краем глаза. В первую очередь — постелиться, пока есть свет.

— Короче, огня не зажигать, не шуметь.

Боксер! Снова с нами. Теперь хотя и начнутся расстрелы через каждые пять минут, но между ними слово-другое дополнительные проскочат.

— Полковник, знаешь, что такое огнемет?

— Знаю.

— Короче, к люку не приближаться. Кто высунется, шарахаем прямо внутрь. Слышите, шакалы воют?

— Да, — первым распознает вой Борис.

— Это хорошо, значит, непуганы, значит, давно не стреляли в этих краях. Утром поговорим.

На люк укладывается деревянная решетка, над ней долго, с сопением, колдуют.

— Короче, решетка на растяжках из гранат. Тронете — взлетите к Аллаху в гости.

— Глубинные, глубинные фанаты ставь, чтобы в клочья всех разнесло, — подает совет незнакомый парень.

Сдержанно улыбаюсь: есть глубинные бомбы, но гранат таких еще не придумали. Или профан, или нагнетает страсти. Но в любом варианте растяжка — дело тонкое. Тот же шакал или кабан пробежит, заденет — и доказывай на небесах, что ты не верблюд и даже не контрразведчик. Там второй экземпляр «Грозы…» вряд ли найдется.

— Держите сигареты. Жратву утром посмотрим. Короче, спокойной ночи.

Нет, чеченцы народ все же удивительный. И в яму на растяжки посадят, и спокойной ночи пожелают — и все один человек в течение одной минуты.

Потоптались какое-то время вокруг логова, ушли. На ощупь поправляем постели, разбираемся в одеялах. И вот тут-то поняли, что нас опустили не просто вниз. Нас окунули в кишащую комарами прорубь. Миллионы, мириады зудящего шерья, толкаясь и спотыкаясь, пошли на запах, зазывая все новых и новых знакомых на нежданный пир.

— Сколько же вас, — Махмуд первым сдергавает с шеи повязку и начинает ее крутить, отгоняя стервецов.

Юркнули под одеяло, попытались, как в «волчке», замереть в коконах. Но духота не давала дышать, а в малейшую щелочку тут же с победным зудом устремлялась хвостатая комариная комета. Какое в Чечне, оказывается, враждебное небо: в выси — гудящее от самолетов, ниже — вибрирующее от «вертушек», а над самой макушкой — зудящее от комарья. И ни от кого ждать добра не приходится.

Уснуть невозможно. Встаем с Махмудом. крутим повязками, как на испытательном турбореактивном полигоне, хлестая по щекам, давая под зад, выметывая нежданных посетителей. Передышка — ровно на секунду. И снова все вокруг зудит, кусает, сосет. И не знаешь, то ли старых бить, то ли от новых отбиваться. Борис молодец: поерзал-поерзал, но затих. С одной стороны, мы гоняем вентиляторами воздух, а утром еще выяснилось, что он сунул нос в какую-то нору в углу, откуда поступал более-менее прохладный воздух. Про то, что из нее может высунуться какая-нибудь тварь, подумалось вяло: авось и не высунется.

Бьемся с полчищами вдвоем с Махмудом. Тысячу раз раненные, иссякаемые на глазах друг у друга. Сил нет даже ругаться. Несколько раз подходила охрана, протыкала яму узким лучом фонарика:

— Чего не спите?

— Комары заедают.

— Да их здесь море. Сами мучаемся.

Но они-то хоть на поверхности, а мы на глубине! Кому «мокрее»?

В то же время — кому плачемся?

Сморило под утро. Как мечтали о свете, сколько раз представляли встречу с солнцем. Но лишь стало размываться, теряться средь листьев небо, а вместе с ним — комариный столб, мы с Махмудом и свалились в разные углы.

Но Борис один не выдержал радости встречи с солнцем.

— Эй, уже утро, — прополз он трясогузкой по нашим ногам к люку. — Вверху солнце.

Вверху — да. А к нам в яму, словно боясь подорваться на растяжках, оно опускаться не осмеливалось. Лишь легонько, словно неженка девушка притрагивалась воздушной ноженькой к холодной воде, касалось белых проводков, опутавших наш выход на свободу.

— Живы? — поинтересовались сверху охранники. — Давай миску.

Просовываем ее в щель, в протянутую руку. Боевика не видно, наверное, без маски и потому не подходит близко. Дисциплина, однако. А мы сами себе напоминаем зверей в зоопарке. Им точно так же в вольер подают еду.

Солнце, подсмотрев за охранником из-за роскошной гривы росшего над нами дуба и убедившись, что в яме ничего страшного нет, любопытства ради все же заглянуло вниз. Без маски. Правда, на всякий случай решетку убирать не стало, перенесло ее тень на дно ямы. В эти светлые кривые квадратики мы и вползли, подставляя лица теплу.

— О, тараканы, — презрительно разочаровалось солнце от увиденного.

Открыли глаза. Нас, как подопытных мышей в клетке — нет, тараканов же! — рассматривали две маски.

— Нет, они будут Нельсонами Манделой, — не согласился другой, отметая примитивизм напарника.

Подбор псевдонимов на этом не закончился, и в конечном варианте все выглядело очень даже пристойно: я — Антон Павлович (Чехов им почему-то припомнился), Борис — здесь ума и юмора много не потребовалось — Ельцин, Махмуд — Эсамбаев. Гордости охраны не стало предела:

— Клево. У нас в тюряге писатель, президент и танцор.

Неизменной осталась лишь примета. Если звучало: «Полковник, на выход», — это к плохому. Когда имя Чехова или мое — тревог не ожидалось.

Самым большим неудобством оставались комары. Они наполняли жилище часов в десять вечера и буйствовали, устраивая на наших телах оргии, до семи утра.

Конец варварству и наглости положили, догадавшись и осмелившись закрыть люк. Снимаю майку, разрываем ее пополам. Как раз прикрыть отверстие. Часа за полтора до сумерек обкуриваем яму, усиленно работаем вентиляторами — разве только не взлетаем сами — и замуровываемся. Пяток — десяток комаров остается, но что они без обходов и охватов, таранов и подмоги той орды, что топала ногами, била крыльями, царапалась и укладывалась слоями по майке сверху.

— От кого прячемся? — не поняла маневра и охрана.

— От комаров.

— Искусали, что ль?

Что им кусать. Рассмотрев себя на свету, поняли образ с тараканами — усатые и бородатые. И начинающие худеть. Вроде не двигаемся, лежим и спим, а пиджак уже свободно заправляется в брюки. Стало похуже и с едой: утром и вечером — перловка в комбижире. Для моего послеафганского гастрита — первейшее «лакомство». Нужно выбирать: или мучиться от голода, или от боли.

Отказываюсь от ложки. Пью лишь чай. День, второй. Когда-нибудь должен ведь этот комбижир кончиться!

Кончилось все — и комбижир, и перловка.

— Жратвы нет.

На нет и суда нет. В ларек не сбегаешь, хотя Махмуд в одном из карманов и нашел завалявшиеся двадцать тысяч. Мечтаем, что можно на них купить. Борис непреклонен:

— Огурцов. Желтых.

— А почему желтых?

— Они большие.

Охрана тоже повеселила. Поинтересовалась мимоходом:

— А халва у вас есть?

Глядим на Махмуда: ты что, сбегал-таки в магазин?

— Какая халва? — задаем не менее глупый вопрос.

— Из банок. Не приносили?

Нам много чего не приносили. Первого, например, ни разу не видели. Картошки. Масла. Да тех же яблок, наверное, можно насылать пол-ямы, лето ведь на дворе…

Принесли кусок халвы. Еще сутки продержались. А потом на полтора месяца зарядили одни макароны: на воде, без воды, со стручком лука, с кусочками остатков мяса, опять пустые. В непонятные праздники (как их мало даже у мусульман!) — одно мясо. Тарелочка, правда, из детского садика, может быть, даже осведомитель из налоговой полиции выделил ее на наши нужды, но запах-то есть.

А лето душное. Майка не только комарам вход перекрыла, но, как теперь уже традиционно для нас, и воздуху. Ребята молят о дожде, я сопротивляюсь.

— Дождь — это вода, сырость. А сырость — болезни. Не о том молим, мужики.

— Ты в самом деле неженка.

Готов остаться в памяти ребят с этим по-детски обидным, особенно для афганца-десантника, мнением о себе, чем потом оказаться правым. Окажусь ведь…

— Да мы в горах во время сенокосов под такими ливнями бывали!

В горах, но не в яме. Мы что, разведем костер, сменим одежду? Короче, я против.

Голосую так, будто от полученных результатов зависит погода.

Но вышло по законам войны: вместо дождя небо обрушило на нас снаряды. Вначале где-то неподалеку обнаружили себя пулеметы. Первую ночь они порезвились-поигрались, словно два-три Козленочка Военное Копытце по льду процокали. Утром прилетели надсмотрщики-«вертушки», но, наверное, не нашли выбитых копытцами самородков, потому что на следующую ночь из загона выпустили целую стайку более взрослых козлят. А они уж так разрезвились, что приструнить их оказалось возможным лишь артиллерией. Да в нашу сторону.

Первый снаряд, пролетевший над ямой с шипящим присвистом, мгновенно разбудил нас. Не знаю почему, но бросились к туфлям, в первую очередь обулись. А потом не успевали втягиваться головы в плечи от свиста и разрывов, утюживших совсем рядом лес. Высвечиваем, наивные, самое безопасное место в двухметровом квадрате, замираем ближе к люку. Не из расчета, а так диктует страх оказаться заживо погребенными. Головы прикрываем подушками, как будто они могут ослабить ударосколков или падение дубовых бревен с наката. Опять чистая психология — если убьет, то не так больно.

— Что они здесь забыли? — Борис, не служивший в армии, больше всего ею и возмущается. Как будто ей самой захотелось вдруг повоевать, и прикатили в Чечню, передернули затворы. Да нет, войны развязывают благородненькие на вид, чистенькие и румяные политики, а в грязь, вонь, бинты и стоны бросают людей в погонах. Это лишь кажется, что военные только и умеют командовать. Еще больше они умеют и вынуждены подчиняться…

— Недолет, перелет, недолет — по своим артиллерия бьет, — вспоминается по случаю давняя песня.

Новый снаряд — но это Махмуд, улегшись вдоль стены и сложив руки на груди, показывает чудеса художественного свиста. Он перестал прыгать к люку — или поняв бесполезность, или устав бороться за жизнь. Знаю сам, что свой снаряд не услышишь, что свистят те, которые уже пролетели мимо. Но, настроенный на бомбу, перестраховываюсь. И не хочу, чтобы душа махнула на все рукой — будь что будет. Не «будь что будет», а держать себя в ситуации…

После повторной бомбежки движения становятся автоматическими. Когда Махмуд случайно падает и бьется спиной о стену, заснувший Борис подхватывается, прыгает к люку и укрывает голову подушкой.

— Эй, вы чего? — спросонья не понимает нашего смеха.

Махмуд для острастки свистит — звук даже в таком исполнении неприятен — и снова бьется дурачества ради о стенку.

— Ну вас, — машет Борис и укладывается снова. — Плен лучше переспать.

А ежели не спится? Если отлежали все бока? Попросили хоть какую-нибудь работу у охраны, боевики развели руками:

— Понимаете, вы расстреляны, вас нет. Вас никто никогда не увидит. И вы никого. Вам остается только сидеть. Приказ один — расстрелять при попытке к бегству. Все.

А лес вокруг наполняется жизнью. Чувствуем дым костра. Слышим подъезжающие машины и мотоциклы. Иногда доносятся окрики на русском языке. Значит, неподалеку работают пленные солдаты. Самое верное подтверждение — пилы без остановки ерзают по дубам. Такое возможно лишь под стволом автомата. Кто пилил дрова, тот знает. Наверное, строят новые землянки.

— Чего стал? — кричат уже ближе. — К мамке захотел?

«К мамке», как быстро поняли, — это под расстрел. За меня, я продолжал верить, бьется налоговая полиция. Ищет ли кто-нибудь их? Каково их матерям? Пытаюсь услышать хоть одно имя, хоть какую-нибудь зацепку: вдруг все же выйду на свободу и тогда смогу найти родственников пленника.

Бесполезно. Солдаты слишком далеко, а сами они не догадываются дать о себе знать подобным образом. Да и кто сказал, что я выйду быстрее? Особенно когда под вечер вдруг у ямы появилось пять-шесть охранников. Они сняли растяжки, отбросили в сторону решетку и только после этого приказали:

— Полковник, живо.

11

И без «полковника» ясно, что дела мои плохи, — ведут, бьют о деревья, не предупреждают о ветках, не обводят канавы. Молчат. Нутром чую, как копят злобу. Что могло случиться?

Сталкивают то ли в полуотрытую могилу, то ли в заброшенный окоп.

— Раздевайся.

Моросит дождик. Махмуд очень просил его. Вырывают из рук солдатскую куртку и пиджак. На рубашке успеваю лишь расстегнуть пуговицы.

— На колени.

Торопятся. Взведены. Но почему перед убийством заставляют раздеваться?

— Снимай повязку.

Вот теперь — да, теперь — все. И даже то, что Боксер передо мной в маске, надежд не прибавляет.

— Руки за голову.

С двух сторон в затылок утыкаются стволы автоматов.

— Сначала, короче, мы тебя отделаем так, что родная мать не узнает. И пошлем снимочек твоему начальству.

Замечаю у него на груди «Полароид». Вспоминаю свой фотоаппарат: ну конечно же, они проявили пленку и нашли кадры воронежских омоновцев!

— А если оно не успокоится, начнем присылать им тебя самого по частям.

«Оно не успокоится…» Дело в моем начальстве? Не в пленке?

— Думают, что здесь мертвые на посту стоят, — продолжает заводиться Боксер. Зачем-то лепит мне на лицо крестами лейкопластырь. Отходит на шаг, делает снимок. Ждет, когда я, еще живой и не избитый, проявлюсь на кадре. Протягивает снимок обратной стороной:

— Ставь дату и распишись.

Ставлю и расписываюсь. Если фото вдруг сохранится, то по крайней мере можно установить, что до нынешнего дня я был еще жив.

— Они думают, хитрее нас, — не унимается Боксер. — Только запомни, полковник: чеченцы бывают или плохие, или хитрые. Мы — из хитрых, и нас не переиграешь.

— А в чем хотят переиграть? — спрашиваю напрямую. Чего теперь стесняться? Информацию надо получать.

— Вздумали освободить тебя силой. Прилетела «Альфа», сидит в аэропорту. С генералом. Ну и жук ты, полковник. Все равно никогда не поверю, что не контрразведчик. Но как только они тронутся с места, мы тебя тут же расстреливаем. Понял?

Что понимать? Не от меня зависни тронется «Альфа» или нет. Но кто придумал силовой вариант? Это же бессмысленно, бесполезно. При такой утечке информации они сами окажутся в ловушке.

— Мы знаем все, — нервно расхаживает Боксер по краю окопа. — Мы даже знаем, кто и как в налоговой полиции Грозного оправдывался перед Москвой за тебя. Знаешь, что сказали? Что ты сам отказался от охраны. Но если эти тронутся…

Останавливается. Ботинки — перед лицом. Одного замаха достаточно, чтобы размозжить голову.

— А все-таки мне жаль твою морду и почки, русак, — вдруг совершенно неожиданно, когда я уже приготовился к худшему, отпускает сердце из тисков Боксер. — Пока пиши, — бросает вниз кусок картона: — Пиши: «Умоляю исключить силовой вариант моего освобождения…»

Пишу. Умоляю. Это в самом деле так, и одновременно надо дать понять своим, что в отряде известно об операции.

А «Альфу» боевики тем не менее побаиваются, ежели настолько всполошились. Но скорее всего, на аэродроме в Северном сидит не она, а наши ребята из физзащиты. Впрочем, это одно и то же, почти все они — в прошлом «альфовцы». Потому трудно поверить в то, что они вот так, наобум, полезут в горы. Без идеальной подготовки и тщательной разведки не полезут. Не те ребята. Здесь тоже не мертвые на постах стоят.

Так что надо сохранять спокойствие. Насчет олимпийского, наверное, сложно утверждать, но внутреннее равновесие необходимо.

Стоявшие вокруг автоматчики тем временем роются в карманах, выуживая остатки допленной жизни: заколку от галстука, часы, удостоверение «Советского воина», литературные наброски, которые начал делать на пустых сигаретных пачках с появлением света.

— Это что такое? — изумляется Боксер, перебирая листки. — Что за записи?

— Делаю для себя. Наблюдения.

Про то, что у журналиста рука сама тянется к авторучке, как у курца к сигарете, а у тебя, Боксер, к автомату, уже молчу.

— Это мы сейчас почитаем. А почему удостоверение не сдал?

— Не забрали на равнине.

— Изъять все, — командует Боксер охране. — Вывернуть все карманы, ничего не оставлять.

Падает расческа, отбирают даже пустое портмоне.

— А теперь я с тобой все же немного разомнусь. Повязку. Встать.

Надеваю повязку. Ловлю характерный шум. Удар Боксера проходит в каких-то миллиметрах от лица, я чувствую только его холодок. Тренировка? Я — в роли спарринг-партнера? И неужели опять пронесло? Холодок от близости удара — это ли холодок от смерти? Арктику с экватором не сравнивают. Но сколько же раз человек способен прощаться с жизнью?

Но рано обрадовался, что обойдется без зуботычин. Обратный путь в яму оказался значительно дольше. Под руки, судя по голосам, подхватила молодежь, парни лет семнадцати. Эти уж поизгаляются!

Дождавшись, когда стихнут в лесу шаги Боксера, они пираньями впились в меня, по очереди обработав ноги, спину, затылок.

— Полко-овник, мразь, — в точности прокопировали они голос и интонацию Непримиримого.

Бить ослепленного повязкой, наверное, занятие преинтереснейшее, если смотреть со стороны. Стволы «красавчиков» уперты в ребра, а удары летят неизвестно откуда, неизвестно от кого и неизвестно чем — человек в их ожидании весь напряжен, но все равно не угадывает опасность и запоздало вздрагивает. Счастье, что конвоиры вынуждены держать меня еще за руку, и замахи не такие широкие.

— Это тебе за твои погоны.

— Это за наши Самашки.

— Гад, пристрелить тебя мало.

Семнадцатилетнему на войне ничего не докажешь. Бесполезно. Если чеченцев постарше с Россией связывает служба в армии, дела по коммерции, то этих — ничто. Побросали школу, научились убивать, и убивать именно русаков, их с нами не связывает уже ничего. Они мечтают только о мщении. День и ночь. Опасный возраст. И особенно, как ни странно, для самой Чечни, где после войны кому-то нужно будет уметь и работать, строить…

— Мразь!

— Получи, сволочь.

Вталкивают ногами в комариную прорубь, бросают вслед одежду. Вернулся. Под растяжки, в яму, но — вернулся. Махмуд и Борис пока ничего не спрашивают. Торопливо в темноте отдираю с лица кресты лейкопластыря, чтобы они не испугались раньше времени.

Вопросы не задают, давая мне возможность прийти в себя и успокоить дыхание. Решетку не набрасывают, и Борис торопливо ищет повязку: значит, сейчас потащат его. Удерживаю за локоть — это только меня. А растяжки не плетут потому, что ждут сообщений из Грозного. Мои неизвестные спасители, сами того не зная, губят меня. И любой шаг к освобождению окажется шагом к расстрелу. Тогда какой был смысл затевать операцию? Неужели наши этого не понимают?

Оказывается, сидеть под открытым небом намного тревожнее, чем под решеткой. В плену должно быть так, как положено.

Сверху снова торопливые шаги. Встаем одновременно с Борисом. Он — в ожидании своей очереди, я — принимать судьбу. Она на таком волоске, что паутина может показаться стальным канатом.

— Телефон не потерял? — вдруг вспоминаю главное и шепчу в ухо Махмуду.

В самом начале плена, когда еще верилось, что водителя могут отпустить, записал ему домашний телефон и попросил запрятать в одежду. Теперь этот клочок бумажки кажется единственной связью с домом. Страшно умирать в неизвестности, быть без вести пропавшим.

— Нет, — скорее машет головой, чем отвечает вслух, Махмуд.

Судя по чавкающим в грязи шагам, идут человек пять. Еще вчера шагов ждали, потому что вместе с ними могли появиться известия. Теперь, когда новости есть, для нас спасением могла оставаться лишь тишина.

Подошли, завозились с решеткой. Сдержанно переводим дыхание. И хотя ее начинают прибивать гвоздями и сеть из растяжек плетут наиболее тщательно и плотно, понимаем: сегодня выдергиваний не предвидится. Яма становится дороже и безопаснее поверхности.

Из рассказа

генерал-майора налоговой полиции В.Колывагина, старшего оперативной группы:

Мы вылетели в Грозный через месяц после пленения. Могли, конечно, и раньше, но родственники ваших товарищей по несчастью из Кабардино-Балкарии умоляли: не предпринимайте ничего, мы здесь сами все уладим и договоримся.

Понадеялись А время уходило. Сергей Николаевич Алмазов, находившийся в командировке, приказал брать инициативу в свои руки. На следующий день опергруппа из четырех человек находилась в Чечне.

Армейские контрразведчики, правда, сразу по-дружески пожурили: как только боевики узнают — а они узнают непременно, что освобождением пленника занимается генерал, — мгновенно ужесточат условия Но менять что-либо было уже поздно.

Конечно, среди нескольких вариантов освобождения прорабатывался и силовой вариант — это нормально и естественно для спецслужбы Правда, о высадке десанта в горы не могло быть и речи, мы прекрасно понимали, что, пока будем пробиваться к месту заточения, вас десятки раз успеют убить. А вот по агентурным данным мы получили сведения о всех перемещениях Непримиримого. На него и поглядывали, ведь в случае задержания главаря мы могли диктовать свои условия. Непримиримый взял вас, мы — его. И обмен. Все по-честному. Красиво для книги?

К сожалению, в жизни все сложнее и грубее. Лишь приступили к проработке этого, запасного варианта, к нам на стол легло ваше фото с автоматами у головы. И приписка: можете искать тело своего полковника в районе Ханкалы. Если не откажетесь от силового воздействия.

Ясное дело, к подобному сценарию больше не возвращались и как можно шире об этом поведали всем вокруг. А сами сосредоточились на основном варианте — обмен. Задержанный на задержанного. К сожалению, практика войны, и от нее пока никуда не деться Начали восстанавливать отношения с посредниками, пошатнувшиеся во время столь бурного взрыва эмоций.

Про свое пребывание в могиле стараюсь не вспоминать, хотя звуки наверху ловлю чутче обычного. Высчитываю самое опасное для себя время — перед рассветом. Днем, а тем паче ночью наши на штурм не пойдут. А вот утром, при первом намазе, когда чеченцы расстелят коврики и упадут лбами вниз… По крайней мере, лично я выбрал бы именно эти минуты.

— Неужели ваши не сообразят, что подписывают тебе приговор? — время от времени удивляется Махмуд. — Мужики хоть нормальные у вас в полиции работают?

Пытаюсь пошутить:

— Достаточно посмотреть на меня.

— Э-э, если так мерить, то дело твое швах, — идет по лезвию черного юмора водитель. Смотрит назидательно и на Бориса: — Мой начальник, будь умным, тоже сидел бы сейчас не здесь, а на Канарах, — совсем по-чеченски раскладывает он наши характеры. — Молись, Николай, на своих.

Молюсь.

Хотя потом, после плена, пришлось узнать и о не совсем приятных моментах своего освобождения. Поначалу вроде все бросились, как говорится, в атаку, но работа по розыску оказалась долгой и нудной. Доходило и до того, что с Расходчикова и Нисифорова пытались требовать письменных объяснений:

— Пусть напишут, чем они занимались столько времени в Чечне и почему до сих пор не вытащили Иванова!

И это в тот момент, когда жены ребят боялись отойти от телефонов, чтобы не пропустить звонок, когда в безысходности и тревоге обнимали во время прогулок с детьми деревья и молили о благополучном исходе. Самым большим упреком и для меня оказались слова одного из начальников, после которых я посчитал своим правом написать рапорт с просьбой перевести меня в другое подразделение:

— Ну что, погулял по Кавказу? И жена тут твоя со слезами бегала по руководству…

Да, говорилось некоторыми направо и налево, будто я сам поехал на Кавказ и меня туда никто не посылал (словно я служил не в правоохранительной системе, а в шарашкиной конторе, где полковники по своей прихоти могут мотаться куда угодно без уведомления руководства). На всякий случай делали дистанцию, отгораживались, если что… Благо, таких проявилось буквально единицы. Но, окажись их вдруг хотя бы более, чем пальцев на одной руке, итог для меня мог бы статься совсем иным.

Правды и искренности хочу в своей пленной истории, поэтому пишу и эти, самые трудные для меня строки: как и во всяком коллективе, не все так гладко и идеально шло и среди тех, кто волей случая вынужден был заниматься (или не заниматься) моей судьбой. Впрочем, было бы странным, окажись все как один расходчиковыми и нисифоровыми. Зато по завершении операции и прибытии в Москву генерал-лейтенант Ю. Чичелов скажет им:

— Теперь к вашему бревнышку столько народу прилепится, что сами удивитесь.

Но как бы то ни было, ордена Мужества получат лишь те, кто вышел на острие события и там оставался до самого конца, — полковники Евгений Расходчиков и Геннадий Нисифоров. Здесь возобладала полная справедливость. Бог всем судья. И мне — в первую очередь. Ибо самый дорогой и совестливый для меня документ на сегодняшний день — это список управлений налоговой полиции и суммы денег, которые сослуживцы собрали на мое освобождение. Расчерченный от руки стандартный листок бумага перекрывает любые экивоки тех, кто сам из Москвы никогда не выедет, а любой бой станет наблюдать со стороны.

Только когда это еще все будет… Я пока лежу в лесной яме и прислушиваюсь к шагам охранников: убьют или пронесет?

Вроде пока проносит. А про холодок от автоматов у затылка лучше побыстрее забыть. Ну, было. В плену много чего бывает, и что теперь, биться головой о земляные стены своих тюрем?

Как ни странно, получается. Не забыть, конечно, а притупить остроту воспоминаний. Убеждаюсь вновь и вновь: о возможной смерти постоянно думать ни в коем случае нельзя. Надо верить и надеяться на счастливый конец. Это хотя и менее реалистично, зато намного приятнее. Единственное, ненавязчиво бы переговорить с ребятами на тот случай, если все же вот так неожиданно уведут и не вернусь. Дай Бог им остаться в живых и чтобы они хотя бы на словах передали родным и близким. Что? Что прошу прощения, что люблю, что остался офицером и в ногах не ползал. Очень хотел жить, строил множество планов…

Прерываю самого себя: за мыслями, оказывается, тоже необходимы контроль и цензура.

Ребята тоже с замиранием ждут развития событий. Если боевики пойдут на убийство, то зачем им лишние свидетели? Хотя, конечно, плевать они хотели на мораль и законы…

Дня два выжидали и мы в яме, какая последует реакция на отправку снимка. Ожидание тяжко само по себе, а здесь к тому же лишились всего — то есть авторучки и часов, даже возможности пускать ими солнечных зайчиков по стенам.

Зато выработали кодекс чести пленника: все живое, ползущее наверх, на волю, не трогать. Даже помогали карабкаться по лестнице жукам, червям. А сколько слов нежности получила божья коровка, неизвестно каким образом оказавшаяся в нашем подземелье. Сначала подержали ее на ладонях, потом подняли на решетку — лети, дорогая, тебе здесь делать нечего. Никому здесь делать нечего. Но…

— О, весточка будет, — увидел спускающуюся с небес пушинку Борис.

Подставили ей руки: лишь бы не ушиблась. Потом долго не знали, что с ней делать. Вдруг в самом деле благая весть, а мы ее втопчем в землю.

Затем и паутинки ловили, и сороку слушали, а новостей все не приходило и не приходило. Убедили себя, что о них мы узнаем не по приметам, а со слов Боксера или Хозяина. Они нам и сороки, и пауки, и пушинки.

А однажды утром нас разбудило мышиное шуршание. Но мы с Махмудом ошиблись. Борис, приноровившийся засыпать часов в шесть вечера и просыпавшийся в пять утра, разложил вокруг себя пустые пачки «LM» и выщипывал из них квадратики. Ньютоном, озаренным идеей, посмотрел на нас:

— Карты сделаем.

До Ньютона, конечно, далековато, но ведь и не яблоня над нами растет — с дуба падают лишь желуди.

Но карты, о, карты! Сколько дней и ночей они нам скрасили. Четыре колоды стесали полностью. Из остатков пачек, их боковушек, сделали затем и домино. Колоды долго прятали, не зная, как отнесется к подобному охрана: вроде по шариату азартные игры запрещены. Но однажды, после шмона, нашли их, долго рассматривали. И не то что ничего не сказали, а научили из тех же пачек делать еше и самолетики. Красивейшие МиГи.

— Только смотрите не улетите на них, придется доставать «Стрелу» и сбивать, — предупредил Хозяин.

Жизнь налаживалась по-новой — в напряжении, ожидании, но без выдергиваний на допросы. Боксер появился довольный, и скорее всего тем эффектом, который произвел на мое начальство фотографией.

— Все нормально, полковник. Пожелания есть?

— Попросить можно?

— Просить можно все что угодно, за это не бьем. А вот дадим или нет, нам решать. Так чего хочешь?

— Авторучку.

Кажется, я что-то перепутал и попросил гранату — столь неподдельно удивился Боксер. А нам надо рисовать карты. Игральные. Чтобы резаться в дурака, козла и преферанс. Борис сказал, что знает один пасьянс — «Марии Стюарт». Якобы перед казнью та загадала: если пасьянс сложится, то казнь состоится. Сама же надеялась на обратное: сотни раз перед этим раскидывала колоду и никогда не могла сложить ее обратно. На этот раз сошлось. Марию увели на эшафот, а на столике остался разложенный пасьянс.

Не авторучку, но стержень принесли. Борис и сделал первые карты — не только нарисовал цифры, а даже, из-за скудности света, подписал: «восемь», «шесть», «туз». Махмуд, светлая душа, сразу признался:

— Мужики, говорю честно: честно играть не умею.

Вроде пошутил парень, но когда повесил Борису четыре шестерки, да еще при том, что в это же время у того на руках оставалось еще две шестерки, тут мы оценили сказанное.

Вторую и последующие колоды рисовали с учетом первых ошибок — крупнее, а ритуал их создания превращали в праздничный день: отбирали наиболее потрепанные квадратики, выстраивали их в очередь на замену и иконописно выводили цифры и масть. Конечно, наносился удар и по моим интересам, так как в работу уходила бумага, присмотренная мной для журналистских наблюдений. Но ради карт — дело святое. Они вне конкуренции. Фирма «LM» в этом плане стала для нас авторитетом высшей пробы. Не знаем почему, но чеченским боевикам полюбилась именно она, других сигарет они не признавали. А в иные минуты охрана подходила к нашему логову и спрашивала:

— У вас сигарет не осталось? Когда подвезут, вернем.

Делились. И надо сказать, вопрос курева во время всего плена соблюдался незыблемо: есть не давали, а сигарету бросят. Хоть в конце и «Приму», но тем не менее.

Из «LM» сделали и календарики. Я в свой дни вписывал, Махмуд вычеркивал. Места хватило до августа, и воприняли это как знак судьбы: может, к осени наша судьба прояснится?

А насчет дождика дошли не мои молитвы до Бога, а Махмуда и Бориса до их Аллаха. Дождик вначале несмело дотронулся до кроны нашего дуба. Ничего, отповеди не последовало. Дальше — больше. И не гром пока еще послышался вдали, а громыхание школьных принадлежностей в ранце разгильдяя-второгодника. И не дождь начался, а пролился легкий смех одноклассницы-красавицы, которой парень несмело признался в любви: все зыбко, играючи…

Но вдруг шаром, клубком, учителем-военруком, громко возвещая о себе, промчался оторвавшийся от дальнего вихря посланный в разведку кусок ветра. Разогнал всех по углам, заставил притаиться, замереть. И, уже на расчищенную, подготовленную площадку хлынул настоящий ливень.

— Наконец-то! — Махмуд даже лег головой к люку, чтобы ловить лицом капли.

— Только бы не сильный и не надолго, — продолжаю бояться я.

Все же и меня небеса еще окончательно не отринули, послушались: гроза побоялась остаться на ночь в горах. Как ни гремела, а ближе к сумеркам незаметно собралась, начала спускаться в долину. Чтобы не заподозрили в трусости, еще некоторое время оглядывалась и напоминала о себе.

Но было очевидно, что не вернется. Конечно, лучше приютиться на ночь в каком-нибудь селе и там, под боком у людей, переждать темень и собственную стылость. Все не так тоскливо.

Однако утром, когда мы, отлежав бока на чердаках, подкрепились деревенскими сворованными харчами, гроза вернулась на старое место. Назидательно потрепала шевелюры деревьям — ругали, небось, меня? А зря, зря…

Капли быстро пробили крону над нами и принялись хлестать в яму. Пришлось закрываться майкой, прекрасно осознавая, что такой защиты хватит на пять минут.

Меньше. Вода вначале закапала, а затем побежала вниз тонким ручейком. Торопливо допиваем чай и подставляем бутылку.

— Зато комаров нет, — виновато оправдывается Махмуд, перестаравшийся с просьбами к небу.

Поздно. Гром гремит беспрерывно — здесь, в горах, он порой без умолку рокочет по пять — семь минут. Уже и банки все заполнили водой, и перелили ее в канистру — она стоит полная, и теперь молча смотрим, как расползается под люком мокрое пятно. Подворачиваем матрацы, забиваясь все дальше в угол. Перепроверяем коробку спичек — не намочить бы. Хотя что они дадут? Подсветку на мгновение, чтобы убедиться, что с предыдущего раза воды в яме стало еще больпге?

Не играется, не поется, не разговаривается, не думается. Тупо глядим на дождь.

— Заливает, — говорю охраннику, мокро прибредшему с ужином.

— Ну, дождь сильный.

— Укрыть чем-нибудь люк можно?

— Посмотрю, но, кажется, ничего нет.

Нашел кусок клеенки, положил сверху. Звук дождя стал четче, даже можно определять, когда он сильнее или слабее. Но что толку, если кусок меньше отверстия. Просто вода стекает еще более целенаправленно. Как бы я сейчас поязвил над любителями дождя, если бы это что-нибудь дало.

— Кажется, протекаем, — обнаружил новое несчастье Махмуд.

Зажгли спичку, осветили накат. Бревна не справились со своей задачей: впитав первую влагу и больше не имея сил удерживать воду, уронили капли вниз.

Собираем, подтыкаем под себя вещи. Не намочить их, потом ведь не высушим.

Если надо будет сушить.

Впереди — беспросветная ночь…

12

В плену я полюбил ночи за то, что они не приносят известий. День, когда ловишь каждый шорох и звук, тянется дольше и тоскливее.

А ночью почтальоны не работают и связные не приезжают. Потому интуитивно начал менять свой сон: легче оказалось сидеть в раздумьях до четырех утра, а потом спать.

Нынешнюю ночь любимой не назовешь.

— Заливает, — время от времени сообщаем друг другу случившееся.

Протекала уже вся крыша. Один матрац расползся от воды сразу, второй держался на честном слове. И его на руках, как тяжелобольного, у которого внутри переломаны все кости, переносили из угла в угол, где капало меньше всего. Спички все-таки намокли, и ползали в сплошной темноте, на ощупь. Но как нельзя в двух метрах укрыться от снарядов, точно так же или еще даже бесполезнее искать сухое местечко.

Утром нас нашли сидящими на матраце, с накинутыми на головы одеялами. Дно ямы блестело от воды. А сверху все поливало и поливало.

— Живы?

— Пока да. Но завтра — вряд ли.

— Что, Антон Павлович, болеть вздумал? Врачей нету.

— Мы не думаем болеть. Но — заболеем.

— Что, совсем плохо?

Стали возиться с решеткой, отодвинули.

— Отойдите в угол.

Куда отходить! Мы приперты в угол самой жизнью.

К нам опускаются сапоги с ломтями налипшей грязи. Незнакомый боевик оглядывает расползшийся матрац, потолок. Вода капает на фонарь, и это, наверное, убеждает больше, чем наш вид.

— Промокло. А не должно бы.

Этого мы уже не знаем. Знаю другое: охрану нужно додавливать, слова про будущие болезни — это реальность, а не угроза.

— Переведите куда-нибудь, где не протекает.

— Посмотрим, — ничего не обещает конвоир и исчезает на целый день.

— Землянки у всех одинаковые, они сами, небось, сидят в подобных условиях. — Борис, как всегда, стесняется любых просьб: как же, заставляем людей суетиться, отрываем от дел праведных.

— Тогда давай сидеть дальше, — рекомендую ему, но тоном категоричного недружелюбного возражения.

Чувствую, что не сдержался, но бездействие давит на психику еще больше. Неужели безропотно сидеть и гнить?

Встаю, собираю ватные внутренности, вывалившиеся из лопнувшего живота матраца. Осматриваю накат над собой, щупаю бревна, где мокрее. Начинаю запихивать в щели вату.

— Бесполезно, — усмехается Борис. Натура достаточно тонкая, он почувствовал мой категоричный тон и возвращает шар той же расцветки.

Не спорю. Спор нам не нужен. Нужно чем-то заняться.

Ложкой конопачу щели. Надо мной капать перестало. Знаю, что временно, что вата — не тампоны «Тампакс», но их у нас нет и вряд ли подбросят. У нас есть миллиметровая возможность выжить — ее и надо наполнять борьбой.

Махмуд, может быть, впервые не поддержал своего начальника, принялся помогать, отщипывать кусочки ваты. Крутимся на полусогнутых.

Тампакс не тампакс, а около часа сидели без грязевых потоков. Движений мало, замерзаем. Приближающаяся ночь, гроза, уже подмокшие закладки — все наводит грусть.

Сочувствия дождались от Хозяина. Он появился в новом бушлате, присел:

— Залило?

— Полностью. Может, какие доски есть, постелить хотя бы на воду.

— Да у нас здесь, Николай, особо не разгонишься тоже. Но что-нибудь придумаем.

— Я же говорил, они сами в таких же условиях, — успокоился Борис, дождавшись подтверждения своим словам.

Хорошо, что промолчал про наши старания по заделке щелей. Значит, надо настраиваться коротать ночь на корточках. Если бы можно было хотя бы встать во весь рост, размяться…

— Часа через три переведем в новое место, — появился с самой приятной за последние дни новостью Хозяин. — Потерпите.

Наглею вконец — победителям можно:

— А чайку горячего нет? Доходим…

— Чай есть. Сейчас принесу.

И когда дрожащими руками обнимали пиалы с остывающим на глазах чаем, Борис чуть извинился:

— Он тебя уважает, Николай. Заметил: обращается только к тебе и по имени. Наверное, ты интуитивно был прав, когда каждую ночь просился в туалет. Они к тебе привыкли.

Да, надо или нет, но я просился наверх каждую ночь. Больше для того, чтобы размять ноги, подышать пару минут свежим воздухом и, если удастся, хоть что-нибудь прояснить в наших судьбах. Кто-то незнакомый из охраны однажды поязвил:

— Что, полковник, коммерсанты запрягли, заставляют парашу выносить?

Меня не заставишь. Я сам карабкаюсь к свету. И не имеет значения, что на данный момент этот путь надо идти с «девочкой». Может статься, все усилия напрасны. А вдруг нет?

О том, что вылез из ямы, пожалел единственный раз, когда охрана оказалась совсем незнакомой. «Свои» брали за рукав и вели в сторону, здесь же стали командовать:

— Правее, три шага вперед, левее, теперь шире шаг.

Со всего размаха врезаюсь в ствол дерева. Хохот.

— Правее. Кругом. Быстрее. Я сказал, быстрее, — клацание затвора и удар прикладом в спину.

Удар лицом по дереву. Останавливаюсь. Больше не тронусь с места.

— Два шага влево. Влево, я сказал!

Мгновение сдерживаю себя, успокаиваюсь. И — подчиняюсь: никому ничего не докажу. Царапины на лице заживут, а радоваться можно тому, что побольше пробуду на свежем воздухе и получше разомнусь. Охрана бесправна, а новички тем более ничего не смогут со мной поделать.

Но иду теперь медленно, несмотря на поторапливания. Поняв, что большего не добьются, боевики хватают за рукав и бросают грудью на куст. Еще более неприятно, кстати, чем на ствол.

Когда возвращаюсь «домой», Борис и Махмуд, слышавшие издевательства, от прогулки отказываются:

— Нам сегодня не нужно.

— Тогда сидите…

Сидим. Дождь высидели. Три часа наверняка прошли, на нас ни одной сухой нитки. Как жить здесь дальше — не представляю.

… Ночью, когда подумали, что нас забыли, в очередной раз появился Хозяин с группой боевиков:

— Собирайте все, что осталось, и по одному наверх.

Впервые иду в новый каземат последним. Оглядываю полузатопленную, осиротевшую без нас яму. Не знаю, на сколько покидаем ее — может, только пересидеть дожди, а может, и навсегда. Тайно в душе надеялись, что именно из нее выйдем на свободу, но, видать, не суждено. А может, дождь помешал, пошел раньше времени.

В любом случае прощай, лесная комариная прорубь. Ты дала свет и тем останешься памятна. А плохое пусть забудется, выживать надо на положительном. Какая ты оказалась по счету? Пятая. Сколько ждет впереди? Куда поведут на сей раз?

В «волчок». Нас возвращали в него! Это стало окончательно ясно, когда впереди обругали:

— Что ты шаришь руками? Это ступени, ногами щупай.

— Я думал, лаз, — оправдался Борис.

— Плохо думаешь, а еще банкир. Да не пригибайся ты, иди в полный рост.

Земляные ступени — спуск в траншею. Опять ступени. Знакомый, пугающий запах плесени и подземелья. Плечо задевает решетчатую дверь. Та скрипит: мол, зачем идешь? Зайдешь — захлопну.

— Пришли. Можно разувать глаза.

Хоромы. Подземный дворец, обшитый солдатскими одеялами. Дубовые столбы-колонны вдоль стен. В два человеческих роста высота. Двухъярусные нары. На них стоит неизменная керосиновая лампа. Язычок пламени даже издали кажется теплым. Сначала он традиционно коптил, но Хозяин убавил фитиль, и пламя проснулось в серединке, задышало, легко волнуясь, словно тронутая желтым загаром девичья грудь. Иногда ее стрелой Амура пронзала мошкара, заставляя на миг тревожиться. Но уже в следующее мгновение мягкий желтый свет восстанавливал безмятежное женское дыхание и достоинство. А черные горы обгоревших воздыхателей мы потом по утрам счищали с лампы щепочками.

А может, и не женские груди вовсе напоминало пламя, а, допустим, две горные вершины Эльбруса. Или пик Коммунизма и пик Победы. Кому что нравится, тот пусть то и штурмует. Нам, просидевшим в погребах и землянках более двух месяцев, хотелось увидеть именно первое, более житейское. Живут же где-то люди…

Остаться бы здесь. И черт с ним, пусть даже ради этого нас освободят на неделю позже. Жертвуем.

— Располагайтесь.

А «волчок»? Его не будет? Тогда зачем размахивали неделями?

— Лучшую землянку вам отдаем, — гордо сообщил Хозяин.

Впервые видим его в полный рост. Высокий, немного угловатый. Неизменная маска. Увидим ли когда-нибудь его лицо? Если по-честному, оно вовек не нужно, но, наверное, человеку всегда будет свойственно заглядывать в запретное. Хотя, когда запретным становятся лица, имена — это уже не война. Это ее болезни. Краснуха, инсульт, геморрой — война за тысячи лет выработала для себя определенные температуру, давление, цвет лица, приучила к их неизбежной данности людей: раз я существую, то привыкайте ко мне такой.

И люди привыкают. К первому, второму, третьему. Привыкнем, никуда не денемся, и к захвату заложников, торговле людьми. Война манишек не носит…

— Николай, смотри сюда, — Хозяин светит фонариком под нары. — Ты человек военный, должен понимать, чем это может грозить.

По ровным рядам противотанковых и противопехотных мин шугнулись от света стайки мышей. Не подорвались, вырвались с минного поля. А под зелеными бочками этих кругляшей спала такая же длинная, как луч фонарика, «Стрела-М» — грознейшее оружие против самолетов. В углу сиротливо стоял мешок с противогазами, свесив на серый лоб перехваченный проволокой чуб.

— Все ясно: не трогать, — успокаиваю Хозяина.

— Мы не стали это выносить, да и некуда. Но если что, сам понимаешь: полетят одни подметки.

— По-моему, и подметок не будет.

— Ты прав, подметок тоже не будет.

13

Какое счастье — лежать, разбросав руки. Места — море. А не хочешь лежать — можно и не сидеть, сгорбившись, а — ходить! Во дворце целых четыре шага в длину и два в ширину. Расстояние от Москвы до Пекина!

Мгновенно пополняется и песенный репертуар:

Старость меня дома не застанет,

Я в дороге, я в пути…

— В плену ты, Коля, — обрывает и мелодию, и мой бег до Пекина Махмуд.

Знаю. Сегодня — два месяца. Очередная дата. Грустно, можно выть, но можно и радоваться — мы же не в «волчке»!

Скоро осень. За окнами август,

От дождя потемнели кусты…

Окон нет, смотрим сквозь дверь-решетку на изгиб траншеи, нависшие над ней кусты. Света меньше, чем в предыдущей норе, но все равно значительно больше, чем в деревенском погребе. Все познается в сравнении. Что-то дает и лампа. Нет, жить можно. Жить нужно.

Я вернусь к тe6e, Россия.

Знаю, помнишь ты о сыне.

Брови русы, очи сини:

Я вернусь к тебе, я вернусь к тебе,

Я вернусь к тебе, Россия!

Устроились быстро: когда есть где крутиться, это ли проблема? Пока не знаем, чем «порадует» очередное убежище, но явных угроз не просматривается. Хотя убеждены, что такого не может быть по жизни, во дворцах всегда существуют потайные двери и привидения. А уж вседозволенность шутов и безукоризненная исполнительность палачей — лебединая песнь любого замка.

Пока перетряхиваем, перебираем, просеиваем сквозь пальцы мусор, сваленный в углу землянки. Успех превзошел все ожидания, находки оказались уникальными: булавка, осколок зеркала, кусок медной проволоки, бечевка, десяток гвоздей, пустая бутылка и скомканная простыня. Ее тут же пустили на салфетку под посуду, полотенце и новую повязку для Махмуда. Нашлось применение и для проволоки, сделавшейся одновременно и иглой, и ниткой: тщательно заштопали ею дыры в носках. А когда-то думали, вот сносим их — и плен закончится. Опять нестыковка по времени. Или, скорее всего, в плену действуют законы, в которых желаниями пленников параграфы не предусмотрены.

В зеркальце, наклонившись к лампе, сначала долго рассматривали самих себя, бородатых и бледных. Затем нашли ему более практическое занятие: острыми краями стачивать ногти. He осталась без внимания и бутылка.

— Сейчас лампу сделаем, — торжественнее, чем Борис насчет карт, поведал Махмуд. — Но придется жертвовать чаем.

Вылил его в бутылку — наполнилась до половины.

— А надо полностью, под горлышко.

Где брать воду? Посмотрели на «девочку». Беру ее за шиворот, доливаю бутылку. Водитель вздыхает и начинает осторожно вдавливать в горлышко палец. Затем резко вырывает его. С бутылкой никаких превращений не произошло, зато новоявленный Алладин дует на посиневший от усилий безымянный палец. Может, положил бы его, как в детстве, в рот, чтобы успокоить боль, но помнит, в какой раствор окунал. Настырно подставляет будущую лампу — эксперимент не окончен, опустошай «девочку» дальше.

На этот раз после резкого рынка чайный «коктейль» выбивает дно — неровно, обрушивая остатки стекла вместе с собой на пол. Ерунда, закопаем, одну ложку выделили на земляные работы.

От полотенца отрываем полоску, тщательно протираем стекло. Ставим бездонную бутылку на покатые плечи лампы.

Впрочем, нет, это Махмуд надел на острые грудки пламени стеклянный лифчик. Нам-то что, а вот воздыхатели теперь бились о стекло, не достигая желтого трепетного тельца. И — странное дело — то ли без их самоотверженного самосожжения, то ли почувствовав душную, плохо вымытую, треснувшую стеклянную одежку, поникли и грудки. Их острые пирамидки притупились, ложбинка посредине сгладилась, и через какое-то время вместо Эльбруса, пиков Коммунизма и Победы, вместо загорелой женской груди образовалась покатая, сгорбленная спина пожелтевшей от времени старухи. Или хребет таких же древних Уральских гор.

Стекло особого света не давало, приятное видение исчезло, а что вроде бы меньше копоти, так то мелочь. Все мелочь по сравнению со свободой.

А она через решетку, закрытую на цепь, подпертую хорошим дрыном и вновь опутанную белой паутиной растяжек, и не просматривалась. Лишь ветер играл облаком-заслонкой, открывая и закрывая солнечный блик на стенке траншеи.

Единственное разнообразие — баня.

— Почему мыться не проситесь? — впервые без маски подошел один из боевиков. Зеленый берет лихо заломлен, аккуратная бородка — вылитый Че Гевара. — Прикинь, сколько без мытья.

Мы вообще-то и на волю не просимся. Водой, которая есть, моем через день ноги, да и то не всю ступню полностью, а только пальцы.

— Туда-сюда, движение. Еще вшей заведете нам. Ночью баня.

Мимо костров, хихикающих боевиков, положив друг другу на плечи руки, слепцами-поводырями идем по тропам и траншеям вниз. Слышим журчание воды.

— Давайте, мойтесь.

Мы — на дне оврага, по которому бежит речка. По берегам — вкруговую автоматчики. На деревянном мостке, окунувшем нос в воду, кусок хозяйственного мыла.

— Можете и постираться, туда-сюда. Только давайте быстрее, делайте движение.

Вода холодная, родниковая. Просчитываю минусы: из холода, не обтертыми, возвращаться в земляную стылость. Да еще без рубах. И с учетом того, что все лето не видели света, не говоря уже о витаминах.

— Смелей, полковник. Прикинь, мы по два-три раза в неделю моемся, не считая того, что подмываемся перед каждым намазом. К Аллаху нужно обращаться чистым, туда-сюда.

Я, что ль, против? Это же прекрасно: после баньки, даже такой, — да к костерку, за чашку горячего чая…

Окунаюсь быстро, вытираюсь пусть и грязным бельем, но насухо. Ребята плещутся дольше. И хотя последним из реки буквально выуживаем Махмуда, первым заболевает Борис. Он вначале пожаловался на ноги, а потом его стало ломать всего. Единственное, чем могли помочь, — сняли с себя и укрыли дополнительным одеялом. И каждый раз капали на мозги охране: Борис болен, болен, болен. Те сочувственно разводили руками: за собой нужно следить самим, туда-сюда, движение. Правда, один раз принесли дополнительно еду днем, а затем передали и несколько таблеток анальгина.

Сам Борис переносил жар и ломоту стоически, стонал лишь во сне. Днем же приговаривал:

— Простуду когда лечат, она заканчивается через семь дней. А если не лечить, то сама проходит через неделю.

Но какой же тяжкой оказалась эта неделя! И я, наверняка и Махмуд невольно «примеряли» болезнь на себя: как станет крутить, в случае чего, нас? Хватит выдержки, элементарных сил перенести простуду? Какими осложнениями она потом аукнется?

Перед ужином загибаю ручки ложек: выгнутую протягиваю Борису, вогнутую оставляю себе, волнообразная достается водителю.

— Это твоя чашка, — отделяю одну пиалушку для больного.

До сегодняшнего дня внимания на личные вещи особо не обращали, да в темноте не очень-то и разберешься с этим, но сегодня… Нам болеть нельзя.

— Гигиена, — зачем-то оправдываюсь.

Только бы Борис ничего не подумал лишнего. С Махмудом легче — тому приказал в юморной форме, и проблем нет. Борис намного тоньше, чувствует глубже, воспринимает острее. Неужели болезнь будет камнем преткновения и вот так незаметно станет делить нас, раздвигать по углам? Нежелательно. Да не то что нежелательно — недопустимо подобное.

— Все правильно, — неожиданно сразу поддерживает мое решение Борис и сам отодвигает свою посуду подальше от нашей. — Я посплю пока.

Не спит. То мелко трясется от озноба, то постанывает. Встаю, разминаюсь. Умоляю и заклинаю: «Не болеть, не болеть, не болеть»…

Труднее оказалась болезнь Махмуда, свалившая его сразу после второй бани. И хотя нас вывели купаться днем, вода от этого теплее не стала. Борис после болезни уже осторожничал с водой, я учился на чужих ошибках, и мы с ним обмылись с берега. Водитель же запрыгнул в реку, да еще вдобавок вздумал стираться. Долго вертел, оглядывая, плавки, потом понюхал их, скорчил гримасу и забросил как можно дальше на противоположный берег.

А вечером не встал на ужин.

— Эй, перестань. Давай кушай, — требовал от него невозможного Борис.

Не приведи Господь никому болеть вдали от дома. А в неволе — тем паче. С болезнью борешься только сам, вся надежда только на организм. Выдержит? Справится?

А простуда, словно потренировавшись на Борисе и недовольная отрицательным для себя результатом, решила добавить дозу. Более всего Махмуд жаловался на грудь, и, взяв на себя роль медбрата, я объявил Хозяину:

— У него начинается воспаление легких.

Был так категоричен, потому что знал: легкие находятся именно там.

— Мы можем его потерять.

Хозяин вошел в землянку, пощупал горячий лоб больного. Затем взял кусок бечевки, замерил расстояние по голове от уха до уха. Этот же полукруг пропустил под подбородок. Длина оказалась разной, и, сжав голову водителя, охранник принялся сдавливать, уминать «лишнее» около ушей. Мы со страхом смотрели на его ручищи.

— Меня так дед лечил, — авторитетно успокоил боевик.

Ну, если дед и до сих пор жив… Правда, Махмуд больше на голову при нем не жаловался.

— Прикинь: есть два шприца и пенициллина на триукола, — забеспокоился, сообщив о своей заначке, и Че Гевара. — Будете колоться? Туда-сюда, движение создадите.

— Да, — ответил за Махмуда.

— А ты умеешь? — подозрительно глянул тот на меня.

— Нет. Но все равно будем.

— Я не хочу становиться подопытным. — натянул одеяло водитель.

— Несите, — попросил я охранника. — И, если есть, одеколон или спирт. И кусочек ваты.

Мои познания в медицине по сравнению с остальными, как я понял, позволяли ходить мне если уж не профессором, то кандидатом наук — как минимум. Но ведь и навыки в самом деле имелись. Особенно в начале восьмидесятых, когда служил в десантной дивизии в Каунасе и нас «посадили на парашюты», то есть подняли по тревоге в связи с событиями в Польше. Разведрота получила польскую форму, все остальные — боеприпасы, определялись пять аэродромов, на которые планировалось приземление дивизии.

Афганистан в это время шел полным ходом, и больше всего тревогу били медики: наши солдаты умирают там не потому, что получают тяжелые ранения, а оттого, что боятся вида крови и не умеют перевязывать друг друга.

Тревога дошла до командования десантных войск, и нас, будущих «поляков», повели в первую очередь не на стрельбы и вождение, а на медицинскую подготовку. Что солдаты в Афгане — у нас, офицеров, она вызвала шок, когда начмед, подполковник Сердцев, распотрошил индивидуальный пакет и попросил объяснить назначение каждой его части. Особенно булавки, почему-то оказавшейся ржавой.

Не сумели, не угадали. Не то что логики не хватило, а элементарного воображения. А Сердцеву бальзам на его эскулапскую душу. Поднял булавку, как знамя с засохшими пятнами крови на баррикадах:

— Когда осколок или пуля попадают в живот, человека можно положить только на спину. Согласны? От болевого шока мышцы расслабляются, и мы умираем не от самого ранения, а от удушья — язык западает в горло и… — Сердцев посмотрел на притихший зал. — Значит, для чего нужна булавка?

Мы, имевшие сотни парашютных прыжков со всех типов самолетов, днем и ночью, на лес и воду, прошедшие десятки учений, передернулись от страха.

— Правильно, — не пощадил нас начмед и вслух произнес то, о чем и подумать-то боялись. — Цепляете булавкой язык к воротнику гимнастерки и после этого можете оставлять раненого одного.

Но и это оказалось еще не все. У каждой профессии есть тонкости, и подполковник с удовольствием поделился ими:

— Только не прокалывайте язык вдоль, по бороздке, хотя это и самое безболезненное место. Если дороги плохие и машину с раненым будет трясти, язык может разорваться на две половинки. Как у удава. Прокалывайте поперек.

Все откровенно передернулись и, наверное, пожелали себе чего угодно, но только не ранения в живот.

Благо, ума хватило не вводить войска в Польшу. Скорее всего, ее спас Афганистан: и доказывать никому не требовалось, что две горячих точки страна не потянет. Так что поляки остались со своей «Солидарностью» и Лехом Валенсой, а вместо наших офицеров по Варшаве разгуливают натовские (это к вопросу о независимости), мы не тронулись из Каунаса (правда, потом все офицеры прошли через Афганистан), а медицину вот вспомнил в чеченском подземелье. Тут же даю себе зарок. Если первую, афганскую войну прошел нормально, на второй, здесь, попал в плен, то на третьей меня убьют. Значит, на третью я просто не поеду. Если выберусь, конечно, отсюда…

— Не дамся, — запротестовал Махмуд, когда принесли шприц и одеколон. — Ты хоть раз в жизни делал уколы?

— Сыну. Лет пятнадцать назад. Ложись.

— Я стоя.

— А стоя я не могу.

— А у меня плавок нет, — выдал последний аргумент — так сдают противнику последний редут перед поражением, гордо и с сожалением, — Махмуд.

Да разве можно остановить наступающих, когда неприятель хил и болен!

Но, наверно, и в самом деле уколол неумело, потому что водитель застонал:

— Больно же!

— Ему надо потеть и больше пить! — безапелляционно говорю Хозяину и Че Геваре: уж если медик — то медик, а их слушаются все.

Принесли теплое одеяло, сменную футболку и чай. Укутали больного с головой — грей себя сам и выкарабкивайся. Очередные уколы любви и уважения его ко мне не прибавили, но вроде начал принимать их как неизбежность. А в конце уже не охал и ахал, а задумался о будущем: шприцем набрал из пузырька одеколон и перелил его в освободившийся флакончик пенициллина. Так что наше хозяйство пополнилось двумя иглами, пузырьком и одеколоном. А насчет сроков болезни прав оказался Борис: когда лечишься — проходит за семь дней, пускаешь на самотек — выкинь неделю. Правда, Махмуда мы продержали на «больничном» чуть дольше, выпрашивая под его болезнь дополнительный чай.

А вот мне не только с горячим чаем, но и с горячей пищей пришлось расстаться до конца плена. Зубная боль словно пульсировала у нас по кругу, ей как бы некуда было деться из ямы, и поэтому переходила от одного к другому. Борис переболел ими быстро, так что следом подошла моя очередь. Язык тут же отыскал дырку в зубе мудрости, и с этого момента, как ни мерз и ни голодал, берег его пуще глаза. Даже и теплую воду пил, как голубь, наклонив голову набок.

А время застывало. Мы раскачивали его кисельные берега, расталкивали взглядами цифры на календарике, дробили сном. Неожиданно вдруг заметили, что к нам стали лучше относиться. Конечно же, все связали с новой надеждой на освобождение, но проза жизни всегда подрубала крылья поэтическим мечтам. Как узнали уже потом, в соседнем отряде захватили в заложники коммерсанта, и он то ли попросил, то ли пригрозил:

— Только не бейте, за меня могут заплатить хороший выкуп.

Улыбнулись:

— И бить будем, и выкуп возьмем.

Случайного удара сапогом в висок хватило, чтобы коммерсант лишился жизни, а боевики — выкупа.

Вот так невольно, на чужом несчастье, и выживали — от нас тут же убрали всех «бешеных», которые били Бориса только за то, что он «Ельцин», а меня — и просто так. Потому что скучно. И полковник, русак.

К сожалению, все это не убавляло времени, не заставляло его вертеться быстрее. Часы и минуты мы объявили главным своим врагом. Вернее, сначала я объявил водителю, что отныне он старший в группе, то есть Махмуд-апа. Тот в ответном слове превознес меня в «блиндаж-баши», но как пели по вечерам у костра под расстроенную гитару боевики, так и продолжали тянуть вместе с бесконечной песней — проклятием России — и наш пленный мотив.

И так же нескончаемо шли дожди, беспрерывно работал «Град». Иногда ради интереса ждали: кто быстрее устанет — природа или творение рук человеческих — ракетная установка с внушительным погодным названием?

Первой уставала, сдавалась природа. И тогда солнце, уже слабеющее под осень, с усилием раздвигало в тучах щель и любопытно оглядывало землю: что новенького произошло без меня в чеченской войне?

О новом узнали почти сразу.

— Грозный взяли.

— Когда?

— Неделю назад.

— Так «Град» бьет по городу?

— По нему. Но Басаев сказал, что теперь никогда не уйдет из него.

Лично мне стало грустно и совестно. Не принимал эту войну с самого начала, в плену научился ее ненавидеть, а все равно кольнуло: сдать город! Армия, Россия не смогли удержать перед боевиками один город! Или опять идут политические игрища и Грозный не думали удерживать?

Бедные солдаты. Несчастные жители. Клубок подлости и глупости, отчаяния и безнадежности, горя и самоотверженности…

Вспомнилось здание с раненым колобком. После недельной бомбежки вряд ли осталась в живых даже лиса, будь она хоть трижды хитрой. А что с жителями? И в конце концов, а точнее, перво-наперво: кто станет заниматься нами, если из Грозного ушли войска и власть?

— Что, полковник, грустишь? Жалеешь, что Грозный потерян?

Соврал:

— Да нет, о своем.

— Мы тоже думаем о своем: все блокпосты ваши окружены, вот решаем, что с ними делать. Или голодом морить, или расстрелять, или выпустить…

Из рассказа полковника налоговой полиции Е.Расходчикова:

Когда город отошел к боевикам, а слухи о взятии Грозного ходили за неделю до штурма, у нас оборвались все связи и наработки по вашему освобождению. Ведь действовали-то в контакте с местной ФСБ, их посредниками. Ничего не оставалось делать, как возвращаться назад, в Москву. И начинать все сначала.

Только и Москва не могла ответить на сотни вопросов, и главные из них — где вы, у кого и, вообще — живы ли? И азарт уже пошел, заработало чисто профессиональное самолюбие: неужели не вытащим?

Где-то через неделю прошусь на прием к Алмазову. «Сергей Николаевич, надо лететь обратно в Чечню. Из Москвы мы его не вытащим. Разрешите?» Вижу, что волнуется, любой исход, а печальный в первую очередь, ляжет ведь на его плечи. «Кого хотите взять с собой?» — «Геннадия Нисифорова» — «Он в командировке в Тамбове» — «Завтра утром будет здесь, вечером вылетим». Не позавидуешь начальникам, когда им приходится отдавать приказы, связанные с риском для подчиненных. «Давайте, действуйте. Разрешаю принимать любое решение, исходя из ситуации. Только осторожнее. Если еще пропадете и вы… »

Так снова оказались с Геннадием в Чечне. Мы ее прошли с самого начала боевых действий, знали друг друга настолько, что на рисковые мероприятия, «стрелки» — встречи с бандитами — ходили по одному: если что‑то случится, допустим, со мной, Гена будет знать, каким образом и где меня вытаскивать. Точно так же он надеялся на меня.

В Грозный дорожка нам, конечно, оказалась закрыта. Стали подбираться к командирам отрядов самостоятельно, без посредников, которые частенько ради своей выгоды искажали информацию, задерживали ее. Ходили, конечно, в рванье, чтобы не привлекать особого внимания, ни о каких средствах связи или охране не могло быть и речи. Тем не менее по старым связям удалось выйти на главаря, который вас захватил. Он представился Рамзаном. С ехидцей посмотрел на меня:

— А ты не из налоговой полиции. Наверняка из ФСБ.

— Да, я бывший комитетчик. Более того, из «Альфы». Ну и что из этого?

— Вот тебя бы взять. Мечта жизни.

— Но это нужно еще попробовать.

— Ладно, давай попробуем поработать по Иванову. Ты уважаешь мои интересы, я попробую уважить ваши.

— Но Иванов жив? Мы не пустышку тянем?

— Жив. Даже что-то пишет, недавно листки отобрали.

— Мне нужно подтверждение, что он жив на сегодняшний день. И с этого момента начнем работу.

— Будет тебе подтверждение. Но только он давно уже не у меня.

14

Заметил: я перестал подходить к двери. Слишком тяжело возвращаться обратно в темноту. Я пресытился ею, а переполняясь, привыкаю. И больше уже раздражает не она, а недоступный свет, проблески неба сквозь листву, паутинные компакт-диски, лазерно отсвечивающие на мокром солнце. Мы становились с ног на голову и привыкали к этой позе. И последний штрих: раньше думал — когда выйду, а теперь — лишь бы выйти…

В блиндаже намного глуше все звуки, и постепенно отучились вслушиваться и в жизнь за решеткой. Зато, выставляя однажды на салфетку пиалушки, вдруг замер: на всех трех донышках чернели цифры «13». Грешным делом подумал на Махмуда: парень готовит сюрприз. Но краска оказалась заводской.

— Мужики, — приглашаю на смотрины.

Они глядят на цифры и мысленно решают, как отнестись к открытию. Пиалы нам выдали в деревне, перед самым началом послевыборной войны. И после них накатилось…

Определяюсь первым:

— Я из своей больше не пью.

— Ерунда, — пожимает плечами Махмуд. — У нас в семье тринадцать детей. И ничего.

— А у меня дочь родилась тринадцатого, — не признает примету и Борис.

Больше не заостряем на этом внимание, расходимся по своим углам. Мне что, я пью остывший чай, а для него и стеклянная банка сгодится. А чашке, да еще с таким номером, нашлось лучшее применение.

Поначалу нас донимали бурундуки, бегающие вниз головой по потолку и прибитым одеялам. Кроме топота и писка надоедали тем, что воровали остатки хлеба. Его в конце концов начали подвязывать на проволоке, но нашествие ожидалось с другой стороны. Мышей.

— Махмуд, ты выпускал кого наших? — специально интересуюсь, глядя, как по траншее к решетке движется рывками серый комочек.

— Нет.

— Кыш, — пугаю непрошенную гостью. — У нас своих полно.

Дважды подползали змееныши. Память мгновенно выдала все, что знал о них: они глухи, понимают только постукивание, на место гибели детеныша обязательно приползет мать.

Стучу по стене, заставляю змей изогнуться и ползти обратно. А в глазах долго стоит лоснящаяся узкая лента, и это приучает осторожнее подходить к двери, тщательно перетряхивать перед сном постель.

Принялись донимать и жабы. Первым заорал лежавший с краю Махмуд, когда огромная жирная раскоряка прыгнула со второго яруса ему на лоб. Тут и пригодилась поначалу пиала. Накрываю ею лягушек, подсовываю под них картон, несу добычу к двери, вытряхиваю в щель. Но лягушкам легче вернуться обратно, чем скакать по ступеням вверх, и некоторых приходится ловить по нескольку раз. Самых настырных и жирных трясу в западне, вправляя мозги. Вроде доходит, в какую сторону скакать.

А вот мыши… Эти оказались наглее, чем интердевочки с русскими клиентами.

В итоге картина.

Я, полковник налоговой полиции, первый вице-президент Международной ассоциации писателей баталистов и маринистов, лауреат литературных премий имени Н. Островского и М. Булгакова, кавалер ордена «За службу Родине» III степени и медали «За отвагу», писатель, бывший главный редактор журнала «Советский воин», — теперь просто пленный, ловлю мышей.

В руках у меня веревка, связанная из тряпичных лоскутков. Она тянется к палочке, на которой одним краем стоит пиала. Под ней — кусочек хлеба.

Так вообще-то ловят птиц, это — силок. Но мыши начали устраивать такой кавардак, ночью преспокойно бегают по головам, залезают под одеяло, что становится ясно: выживем или мы, или они. Бурундуки со своими выходками кажутся мелкими дошколятами.

В блиндаже достаточно темно, но черно-серые комочки теней, приближающиеся к приманке, отмечаются сразу. Не успела первая мышь просунуть голову под пиалу, дергаю веревку. Мой тринадцатый номер подскакивает, мышь отпрыгивает — эксперимент не удался. Анализирую ошибки: надо уменьшить высоту подставки, а веревку привязывать не за середину, а за самый низ палки. Вновь замираю.

Черта с два! Мышь успевает выбить лапой хлеб и вместе с ним скрывается под нарами, в минном поле. Беру кусок побольше, запихиваю в самую глубину мышеловки. Еще несколько минут в ожидании — и удача!

Вытащить из-под пиалы первую «рыбку» помогает Махмуд. Он вертит по кругу пиалу, а я высматриваю, где мелькнет хвост. За него-то и извлекаю на свет божий конкурента на блиндаж. Мышь висит обреченно, даже не сопротивляется и не борется за жизнь. А может, не верит, что нашелся кто-то, кто способен противостоять их массовому набегу.

Борис категорически против насилия.

— Будешь убивать?

— А что предлагаешь ты?

Кажется, он готов терпеть и то, что ему станут грызть пальцы и уши.

Берегу его нервы, да и сам вроде не изверг: первую добычу опускаю в банку живьем. Через минуту пожалел о сделанном: мышь беспрерывно скребется, рвется на волю.

Обрываю все: свое уступничество, безнадежные попытки баночной пленницы. Беру ее за хвостик и бью об пол. Да, так. Да, я такой. И не собираюсь уступать ни им, ни жабам, ни змеям. Кто-то же должен посмотреть реально и сказать: они, как разносчики инфекций, — еще большая опасность, чем боевики.

Убеждаю так себя, а самому все равно совестно перед Борисом. Вот попался на мою голову сокамерник! Конечно, он благороднее, он не стал надевать халат трубочиста и мусорщика. И теперь любые сравнения не в мою пользу…

Однако через сутки перед сном Борис сам неожиданно спрашивает:

— А сегодня мышей ловить не собираешься? Вчера, по крайней мере, спали спокойнее.

А в первую ночь, когда заболели от напряжения глаза, в банке бьио отловлено двенадцать штук. Скорее всего, они-то и были самые наглые, потому что эту ночь мы и в самом деле спали спокойно.

Утром охрана выпросила ночную добычу:

— Привяжем за хвосты к дереву и потренируемся в стрельбе.

Когда счет перевалил за пятьдесят, я перестал считать свои «уловы». И выносил их на улицу сам, когда выводили в туалет.

Август ознаменовался еще одним важнейшим событием. Наши — в смысле отряд, который держал нас, — при штурме Грозного захватил продовольственный склад, и однажды к нашему блиндажу подогнали грузовик.

— Становись цепочкой, — приказал Хозяин.

Вниз полетели ящики. Запихивали их во все углы, выстраивали штабелями, с грустью отмечая, как сжимается пространство.

— Вы как ослики, — посмеялся Хозяин, глядя на нас, худых, шатающихся под тяжестью коробок.

Ладно, посмотрим, как эти ослики станут сегодня ужинать. Жаль, в коробках только закуска «Новинка» — рис с болгарским перцем. А вы, будь пошустрее, могли бы захватить и что получше — тушенку там, сгущенное молоко, консервы. Или слабо оказалось?

Но это я с жиру. Сидя на горе с едой. Жаль одного: коробки сократили расстояние от Пекина до Мытищ, а те оказались в полутора шагах от Москвы.

— Я знаю, ты против, — упреждая Бориса, вытаскиваю банку закуски. — Но лично я строить из себя благородного не собираюсь. И героически истощаться, сидя на еде, тоже. И вам не советую.

Мы давно жуем одну пустую гречку. Правда, накануне Че Гавара пошутил:

— Прикинь, что будете: мясо, гречку, макароны?

— Это меню? — поддерживаю тон.

— Меню. И тебю.

— Тогда гречку с мясом.

Засмеялся, ушел. Но принес-таки именно заказанное! Однако и это оказалось не все. Уже совсем поздно, когда Борис видел второй сон, у входа затопали:

— Махмуд, держи.

Водитель протянул в темноту руку и тут же отдернул ее, роняя что-то на пол.

— Ты что, шашлык ни разу в руках не держал? — удивился невидимый Че Гевара.

— Просто не ожидали.

— Писатель, не забудь: мы дали мясо, туда-сюда, движение.

Не забуду. Ни хорошего, ни плохого. Многое пытаюсь понять, простить. Но, мысленно ставя себя на место боевиков, твердо убежден: никогда бы не стал держать человека под землей…

И вот под землю, в наш бункер сгружают машину закуски. Открывая банку, оправдываю себя перед Борисом, словно ему определено быть нашей совестью:

— За тебя сколько запросили?

— Миллиард.

— Сколько банка закуски стоит?

Тот понимает смысл вопросов, они неприятны ему: лучше бы я все делал молча. Но выживать мы должны вместе. Или все же стоически держаться благородства? Ударили по одной щеке, подставь другую! Понимаю, как красиво было бы отвернуться от коробок. Но кому и что докажем? Самим себе? А может, самим себе как раз и надо помочь выстоять. Вне сомнений, прекрасней выглядело бы, возьми кто-то другой на себя эту неблагородную миссию по открыванию банок. Тогда вроде можно и кушать, и не потерять достоинства. Но где они, эти рыцари? Борису и Махмуду легче, они ждут действий от меня, я для них, кажется, уже давно на задворках совести. Но пусть тогда откажутся от еды…

И все-таки хочу оставить последнее слово за собой.

— А как ты думаешь, что делают сейчас твои родные? Мне кажется, боевики поступают сейчас с ними очень благородно: сами предлагают снизить цену, помогают в сборе денег, успокаивают. А потом, если вдруг выйдем, станут присылать нам на лекарство.

Все, хватит. Вижу, что достаточно.

Пригодились наконец и гвозди. Самым крупным продираю бороздку в крышке. Ее саму тут же определяю в ножи, а на еду хоть и сдержанно, но набросились. Все втроем. И слава Богу.

О, краснодарский завод по изготовлению «Новинки»! Где твоя книга отзывов и предложений! Пусть сдохнут от зависти «Макдоналдсы» и «Биг Маки». Ты знаешь, как вылизываются досуха твои банки. Хорошо, что и война готовилась долгая, и блокпосты запаслись продуктами…

— Еще? — разошелся теперь Махмуд.

— Открывай, — поддерживает Борис. Скорее меня, чем водителя.

Наедаемся. Вволю. Впервые за плен. Но, чтобы снять все недомолвки, сам говорю вечером Хозяину:

— Мы тут попробовали банку закуски…

— Ну. И правильно. Все равно все не съедите. Все не хотелось бы съедать: слишком много. На слишком долго. Да и изжога началась уже на третий день…

За радостями желудочными забыли о войне. А она исчезала вместе с летом, которое оставляло себе на память брошенные вдоль дорог ленты окровавленных бинтов и разорванных танковых траков, начинающие ржаветь медные терриконы гильз, подточенные первыми дождями окопы. Обглоданные собаками трупы. Переломанные взрывами мосты. И в этих остатках и ошметках войны оставались и мы.

Да, мы переходили в осень. Мы, невиновно виноватые, оставались среди сгоревших сел и разрушенных городов-сталинградов. Среди кишащих боевиками и шакалами лесов, среди черных лицами и платками чеченских матерей. Среди безусых парней, мечтающих о бородах «а-ля Шамиль Басаев», рвущихся в бой за Грозный, но оставленных командиром сторожить нас. А вечерами у бездымных костров певших старинную песню под расстроенную, перехваченную лейкопластырем, словно бинтами, гитару:

«Аллах велик, Аллах со мною».

И с этим именем не раз

Точил кинжал, готовясь к бою,

Войной не сломленный Кавказ.

Но война уже сделала воинами и их, вчерашних школьников. И когда из Грозного приехали те, кто брал город, они вместе со всеми подняли вверх автоматы и заставили их дергаться в своих руках, выплескивая смертоносный огонь в серое, тихое без «вертушек» небо — салют победе и тем, кто ее добывал. А также:

— Аллаху акбар!

Но война умирала нехотя. Она сопротивлялась днем короткими, а ночью — длинными очередями крупнокалиберных «красавчиков» на несдавшихся блокпостах. Им с запозданием, в раздумье, словно детские потягушеньки после сна, начинала подыгрывать артиллерия — но уже не по площадям, как раньше, а в какую-то одну подозрительную точку. И скорее ради того, чтобы расстрелять снаряды, не тащить их за собой домой с войны.

Иногда по ночам, словно заблудившись в незнакомом небе, искали в лабиринтах созвездий выход из войны вертолеты.

Но уже стоял на чеченских дорогах гул иных «ниточек» — это бронеколонны вытягивались острием на север, сматывая вслед за собой полевые кухни, штабы, посты прикрытия, медбаты — арьергарды. Война уползала, сжималась по дорогам, как щупальцы спрута, инстинктивно пытаясь сохранить саму себя хотя бы в зародыше.

— Все, войне конец, войска выводят, — радовались и сами не верили в случившееся боевики. — В России нашелся один мужик — Лебедь, который пообещал прекратить войну и сдержал слово. Ему и Ковалеву мы поставим в центре Грозного золотые памятники за то, что помогли нам, — превозносили двух российских политиков-антиподов.

А мной опять овладевали противоречивые чувства. Вроде с исчезновением опасности погибнуть под собственными снарядами увеличивался шанс остаться в живых. Но одновременно с этим удлинялся и срок плена: не нужно иметь семи пядей во лбу, чтобы понять, насколько осложнятся наши поиски. А каково сейчас родственникам пленных? Когда войска находились в Чечне, еще была какая-то надежда на помощь армии, МВД. Теперь все условия по освобождению пленных полностью переходят к боевикам…

К счастью, я ошибся. Оставались люди, которые не признавали повелительного понукания Чечни.

Из рассказа

начальника Следственного управления генерал-майора налоговой полиции В.Лескова:

Мы отработали все зацепки, все возможные варианты вашего освобождения. Один из них, оказавшийся потом основным, возник спонтанно: просмотреть все просьбы противоположной стороны — официальные и неофициальные — по освобождению задержанных чеченцев.

На ваше счастье и общий успех, в списках мелькнуло село, около которого произошло ваше пленение. Больше того — главарь банды, которая вас захватила, оказался родом из этого же района. Подумали: а что, если родственники задержанного парня, назовем его Муса, сами надавят на соседнее село и главаря? В Чечне уважают пожелания соседей, может, сработает и здесь?

Проверили данные по Мусе — ни громких дел, ни убийств, ни насилия, ни участия в боевых действиях. Руководство ФСНП обратилось в Генеральную прокуратуру просим рассмотреть возможность обмена Мусы на нашего офицера. Следователи налоговой полиции приступили к оформлению необходимых документов…

И до чего неожиданны оказываются превратности судьбы!

Следователь Краснопресненской прокуратуры, который вел дело Мусы, фактически отказался выполнять распоряжение своего руководства, не допуская налоговых полицейских до подопечного.

— Мы здесь их ловим, ведем следствие, а кто-то ради кого-то начинает строить игры. Не получится!

Понять майора было несложно: в Москве прогремели первые взрывы «чеченского возмездия», и, хотя Муса к ним никаким образом отношения не имел, прокуратура настраивалась очень решительно. Дело дошло до того, что к следственному изолятору, в котором находился Муса, наши оперативники вынуждены были приезжать в сопровождении вооруженной физзащиты.

— Не отдам, — упирался следователь.

— Пойми, что это одна из немногих реальных возможностей освободить Иванова. Что тянешь резину, все равно ведь прикажут отдать.

— Погодите, какого Иванова?

— Нашего сотрудника.

— Дайте бумаги. У меня земляк, тоже Иванов, сидит в Чечне в плену. Ну-ка, ну-ка… Точно, он!

С Николаем мы жили на соседних улицах, учились в одной школе. Так что жизненные перипетии всегда богаче и неожиданнее любого вымысла. Конечно, отдал бы он Мусу и без этого, но здесь уже не то что препятствовать, а помогать стал в оформлении необходимых бумаг.

— Николай, ну что твои в полиции молчат? Почему нет вестей? — с надеждой глядели ребята.

— Мужики, если нет вестей, это не значит, что ничего не делается. Что-то наверняка крутится, просто мы не знаем об этом. Нам остается только ждать.

Известий дождались в последний день августа, днем. Нам открыли дверь: выходи. Хотели надеть повязки, опять отмашка: не надо. Сердце, притуплённое бесконечным ожиданием, вновь встрепенулось: куда и почему без повязок?

Разрешили подняться только на ступеньки блиндажа. Солнце, которого мы не видели два с половиной месяца, пробилось сквозь листву и уставилось на нас — даже не бледных, а каких-то желтых, — что еще за чудища, почему я не замечало их раньше на земле?

Но сильнее солнца нас удивило появление у землянки Непримиримого. То, что он продал нас в другой отряд, оо этом догадались давно, но поди ж ты, сидит на корточках над траншеей хозяином, усмехается нашему виду. Рядом с ним, ковыряясь ножом в зубах, примостился «поплывший» наркоша.

— Живы еще? Полковник, а туфли твои я сносил.

Пожимаю плечами: что туфли, когда не знаем, зачем появился и почему разрешили подняться на свет без повязок. Ему туфли, мне — тапочки. Белые. Так легли карты…

— Домой хотите?

А он сам в подземную тюрьму хочет? Два вопроса, ответ на которые и спрашивать не нужно.

— Короче, надо написать, что вы живы и доверяете мне заняться вашей судьбой. Через неделю будете дома.

Верить? Слишком боязно. Слишком конкретная дата.

Кошусь на ребят. Они обрадовались появлению старого знакомого откровенно, у меня же — тревога. Симпатии у нас с Непримиримым друг к другу никакой, но выхода нет, пишу: «Доверяю…»

— Все, по местам. Ждите.

Загоняют обратно в землянку. Лампа горит, но после света ничего не видим. На ошупь усаживаемся на нары, переосмысливаем новость. Обсасываем ее, вспоминаем, с какой интонацией произносилось то или иное слово. А всего-то произнеслась одна фраза:

— Через неделю будете дома.

Уверовали. Готовы верить в это, только в это и ни во что больше. Даже календарик на сентябрь не рисуем — зачем, если к седьмому числу окажемся дома. Как раз день рождения моего старшего брата. Успею поздравить и помочь родителям выкопать картошку.

15

Облом. Ни через неделю, ни через две, ни дальше свобода даже и не заглянула в наше подземелье.

И начало осени ничем особо не выделилось. Лишь поблизости от землянки кто-то сгребал в траншее опавшие листья. Коричневый листок словно декоративная рыбка крутился на паутинке перед нашей дверью. Потом, когда на кусты у входа набросили масксеть и на ее зеленые разводы стали падать желтые дубовые вырезы, поняли: что-то не получается и у Непримиримого.

Сам он больше не появлялся, давно исчез и Боксер. Кроме Хозяина и Че Гевары к нашему вольеру допустили молодежь — Младшего Брата, Крепыша, Чику, Литератора. Последний запомнился не только прекрасным знанием поэзии Пушкина и Лермонтова, собственными неплохими стихами, но и фразой:

— Россия испокон веков имела хороших писателей и плохих политиков. И писатели создавали замечательные книги как раз о бездарных правителях.

А нам что те, что другие — не кормили и не грели. Мы элементарно замерзали. Даже щепоть соли, поначалу растекавшаяся от сырости, больше не расползалась маслянистым пятном. Сохраняя остатки тепла, стали занавешивать одеялом дверь и днем. Темнее, но другого выхода не видели.

— Чего закрываетесь? — слово в слово, как перед этим у комариной ямы, поинтересовалась охрана.

Наш ответ оказался более оригинальным:

— Стынем.

— Водку будете? — вдруг предложил Хозяин первейший способ обогрева.

Еще не выпивали, а дыхание перехватило.

— Приходил в гости парень, принес две баночки «Асланова». А мы в отряде на Коране поклялись не пить, не колоться наркотой и не курить ее. — Правда, тут же поторопился уточнить: — Не на всю жизнь, конечно, а пока до конца войны.

Соврал Хозяин насчет парня — через несколько дней охранники сами и рассказали, что банки нашли в загашнике у одного из боевиков. За что и получил свои первые сорок палок.

— А как их бьют? — неосторожно поинтересовался у Че Гевары.

— Хочешь попробовать? Обеспечим. Туда-сюда, движение.

— Нет-нет, я готов запомнить на словах.

Сошлись на последнем варианте. Узнаю, что за первую провинность человек получает сорок палок, за вторую — восемьдесят, попался в третий раз — сто двадцать. Палка выбирается в толщину мизинца того человека, который бьет. Его самого определяет пострадавший. Дружеское участие здесь не проходит: если замечается, что исполнитель щадит потерпевшего и не особо рьяно выполняет обязанности, его вправе самого положить на скамью под удары. Бить дозволяется от шеи до подколенок, на теле возможен один слой одежды.

Не хочу ни законов шариата, ни мусульманства, ни средневековья. И от водки не отказываемся. Не пить ее можно на воле, когда достаточно продуктов и витаминов. А ради профилактики рекомендуют даже врачи.

За прошедшее лето, за будущие хорошие вести, за первый класс, в который пошла доченька. Бориса, и разлили первую банку. Вторую оставили на растирку, лечение зубов и на иные пожарные случаи. Здесь я скрягой слыл отменным: если удавалось выпросить головку чеснока или лука, делил ее на два-три дня.

— Да тут есть нечего. Может, завтра выйдем, и ради чего оставлять, — кошкой на недоступную мышь глядел Махмуд на белые кусочки лука.

— Вот перед выходом и съедим.

— И где ты научился такому скряжеству?

— Живу я долго.

А если честно, то это афганская война преподнесла свои уроки по выживанию. Там, например, последний глоток воды позволяли себе выпить лишь перед самым возвращением в лагерь, когда уже никакой вводной не могло последовать. А пуще глаз берегли даже не воду, а боеприпасы. С ними, кстати, страшнее всего и расставаться в бою. Однажды только приходилось мне пробиваться из окружения душманов. И не пробиваться даже, а выползать на спине по арыку. «Духи» стреляли по нашей разведгруппе из узких окошек, но высокие дувалы прикрывали расположенный по центру улочки арык. «Мертвой зоны» хватало как раз на то, чтобы ползти, не поднимая головы.

Толкались пятками и плыли в вонючей воде-жиже, стреляя по окнам-бойницам и не давая противнику высунуться побольше. Тогда и услышал сзади голос одного лейтенанта:

— Николай, у меня патроны кончились. Дай «рожок».

Оторвать от себя магазин с патронами, когда неизвестно, что ждет впереди?!

— Коля, дай патроны.

Ползу, не слышу.

— Выручи, дай «рожок»! — в голосе уже не просьба, а страх.

Проклиная все на свете, отдал. И впервые тогда вытащил из подсумка гранату, приладил в кармашке на груди. Примерился, как рвать кольцо…

Потому и говорю, что живу долго.

На войне, в бою страшно умолкнувшее в твоих руках оружие. В плену, когда не бьют и не расстреливают, — голод и холод.

А сентябрьские ночи становились все длиннее и холоднее. Правда, в туалет стали выводить без повязок, и мы увидели луну, звезды. Ничего в мире не изменится, если вдруг пропадем на какое-то время или даже навсегда…

А однажды вдруг что-то огненное поплыло среди деревьев в направлении землянки. Вернувшись в нее, не поверили глазам, но почувствовали телом — на полу дышала жаром высыпанная лопата углей из-под костра.

— Так теплее? — довольно переспросил Хозяин.

— А можно и утром приносить? — побежал я опять впереди паровоза, желая сделать обязательной хотя бы ночную порцию жара.

— Посмотрим, — как всегда, ничего не пообещал конкретно Хозяин.

Сам он после посещения Грозного пребывал в мрачном расположении духа. Там его десятки раз останавливали, проверяли документы и требовали разрешение на ношение оружия.

— Да я автомат за собственные деньги купил и никогда никому его не сдам. А где они были, когда я два года воевал в горах? — попытался даже у нас найти он сочувствие. — Повылезли из щелей, все герои, с бородами и на машинах. Да если бы нас было столько, сколько сейчас шляется с автоматами по Грозному, мы бы давно победили.

— Хреново, — не сдержался Борис, когда остались одни. — Если начнутся разборки между отрядами за власть, не оказаться бы между ними. Видели, как раздражены?

Да, охрана своего недовольства уже не скрывала.

— Вы хоть знаете, за что сидите, — сказал Че Гевара совсем неожиданное. — А за что я торчу здесь с вами?

И совсем тоскливо стало, когда он вытащил из-под нар противопехотные мины и принялся устанавливать их на ступеньках блиндажа. На наш молчаливый вопрос, зачем это делать у нас на глазах, пояснил:

— Это от своих. Слишком много народа хочет вас заиметь для собственных целей.

Не все гладко и пристойно, оказывается, шло в чеченском королевстве после победы.

Из рассказа

генерал-майора налоговой полиции А. Пржездомского:

Занявшись проработкой вашего освобождения через обмен, не оставляли и другие варианты, чтобы в случае неудачи не остаться у разбитого корыта и начинать работу с нуля. По оперативно-розыскным каналам через третьих лиц вышли на руководство оппозиции. По их приказу проверились все тюрьмы, сверены списки пленных, допрошены полевые командиры. Итог оказался неутешительным: полковник Иванов нигде не числился и не значился. По слухам, которые тут же запустили ваши тюремщики, вы были расстреляны первого сентября.

Сообщение об этом, конечно, передали группе Расходчикова, но поиск решили не прекращать. Надеялись, что это блеф.

Блеф не блеф, а в середине сентября меня вывели из землянки одного.

— Переписывай, — незнакомый худощавый мужчина лет сорока протянул листок.

«Вот уже три месяца я нахожусь в плену у чеченских народных мстителей. Как полковника меня приговорили к расстрелу… За мое освобождение требуют 500 тысяч долларов, срок поставлен до ноября. Потом они расстреляют меня…»

— Такую сумму за меня никто не заплатит, бесполезно, — отодвигаю листок, хотя в нем — моя жизнь. Пусть и отмеренная до ноября.

— А это тебя не должно волновать.

Меня-то как раз и волнует. Если в полиции зарплату выдают с задержкой, о каких сотнях тысяч долларов может идти речь! И где Непримиримый с его обещанием все закончить за неделю? Знает ли он о новом условии? До ноября — полтора месяца…

— Пиши на имя жены.

Жены?

— Но вы сами подумайте, как я могу написать жене о своем расстреле? Поймите ее состояние, когда прочтет записку. Тем более с невыполнимыми условиями.

— Много разговариваешь. А не станешь писать, мы сами сообщим ей такое, отчего она на коленях поползет через всю Москву в налоговую полицию. В это веришь?

Верю.

Прикрываю глаза. Не хочу ничего видеть. Почему это не сон! Быть в плену в собственной стране…

— Да ты и сам висишь на волоске, полковник, — не дает забыться от реальности посланец. — Недавно погибли двое из нашего отряда, кстати, которые брали тебя, — нервно заходил туда-сюда. — Село требует отмщения. От нас. Потому что оно нас кормит и греет. И мы обязаны учитывать их настроение. Двоих офицеров отвезли им на растерзание, головы им отрубили на виду у всего села. Но они требуют минимум полковника. Тебя. И если твои не будут шевелиться, мне твоей башки тем более не жалко. Отвезу и брошу под ноги родственникам погибших. Выбирай.

Остановился напротив, руку положил на отполированную изогнутую спинку пистолета, торчащего из кобуры на ремне.

— Но жена ничего не решит, вы ведь понимаете. Может, я напишу это письмо директору, а жене сделаю приписку, чтобы отнесла в налоговую полицию.

Тут уже не знаешь, что лучше для семьи: получить сообщение, что меня только собираются расстрелять, или о самом расстреле…

Разрешили: пиши на имя директора.

Радуюсь, насколько можно в моем состоянии, официальному тону записки: в полиции вряд ли поверят, что я мог самостоятельно родить фразы про народных мстителей. Боюсь, чтобы не сложилось мнение, будто я из плена командую своими генералами. И записку жене дописываю более спокойным, раскованным тоном. Интонация должна сработать: пусть не опускают руки, пусть поймут, что я держусь и надеюсь.

— У нас нет таких крутых телефонов, чтобы зачитать письмо. На хвост наверняка сядут. Отвезем лично.

Из рассказа

заместителя директора ФСНП генерал-лейтенанта налоговой полиции Ю. Чичелова:

Письмо пришло по почте из Моздока второго октября, обратный адрес — «от тети». Хотя условия ставились жесткие, мы несколько обрадовались дате под запиской — 18 сентября. У нас ведь непрерывно шла информация, что вы расстреляны первого числа. Отправили записку графологам, те подтвердили, что почерк ваш. Значит, жив.

Вышли на Расходчикова, тот в запарке: Рамзан юлит, не является на «стрелки». Принимает решение: Мусу, которого Генпрокуратура разрешила использовать для обмена, вывезти во Владикавказ, чтобы находился под рукой и в любой момент мог участвовать в операции.

А у нас в налоговой полиции стихийно приступили к сбору денег. Офицеры, прапорщики оставляли себе из зарплаты по сто тысяч, остальное несли в общую казну, на возможный выкуп. Удивительный экзамен на нравственность, сплоченность. Приехал и директор издательства «ЭКСМО», где печатались ваши последние книги, привез определенную сумму. А больше всего в этом плане сделал, конечно, директор управления по городу Москве генерал-лейтенант Добрушкин.

Собранные деньги не понадобились, их вернули людям обратно, но этот человеческий порыв.. Он многого стоит. И даже не в деньгах дело. Сотрудники поверили, ощутили: случись вдруг что-либо подобное с ними, их тоже не оставят в беде, станут бороться до последнего.

Конечно, кроме меня у налоговой полиции России и ее руководства существовали еще десятки и сотни проблем, порой более важных и животрепещущих. Если брать лишь криминальную сторону, то подразделениями собственной безопасности в том, моем «пленном» году выявлено около 1 000 посягательств на жизнь и здоровье наших сотрудников, 500 фактов угроз и шантажа, более 100 случаев нападения и нанесения телесных повреждений, 44 поджога, взрыва и порчи имущества. Or рук киллеров погибло 4 полицейских. О многом говорят и другие цифры: пресечено 142 случая целенаправленного внедрения представителей преступного мира в налоговую полицию и инспекцию и 44 попытки вербовки наших сотрудников.

В то же время на каждый вложенный в налоговую полицию рубль полицейские возвращали казне 46 рублей дохода.

И будни: в Госдуме борьба за Налоговый кодекс, в правительстве — за финансирование самой налоговой полиции. Оперативники добывали информацию о преступной деятельности всевозможных махинаторов, аналитики высчитывали пути развития «теневого» бизнеса, управление налоговых проверок корпело над томами или ювелирно подогнанных криминальных документов, или, наоборот, совершенно бездарных и бессистемно заполненных документов. В то же время полковнику налоговой полиции из физзащиты Александру Карелину, семикратному чемпиону мира, девятикратному чемпиону Европы и трехкратному Олимпийских игр, Указом Президента присваивается звание Героя России. Открывается Академия налоговой полиции, где впервые начинают готовить налоговых сыщиков.

Жизнь продолжалась…

А мы, как над своей судьбой, сидели над углями. Они пульсируют красноватыми жаркими толчками, но остывающий пепел погребает под собою угли все больше и больше. Ворошить нельзя, тепло уйдет быстрее. Пусть лучше жар-жизнь держится внутри: не так жарко, но дольше сохраняется.

Собственно, все как у нас. У нас тоже время работает в отрицательную сторону. А у меня к тому же пошел календарь обратного счета — от ноября. В какие-то моменты хочется, чтобы злополучный месяц подошел быстрее: если суждено, то и пусть все закончится…

— Эй, ты что, — теребит меня Борис. — Давай лучше про кого-нибудь поспорим. Про Ленина. Я считаю, что он гад и сволочь. А ты, конечно, против.

— Против. Я не хочу признавать только черное и белое. Есть полутона, — говорю о человеке, а подразумеваю чеченскую войну, из-за которой мы здесь. Не все ведь чеченцы виноваты в ней…

— Ты не выкручивайся. Вы все, так называемые патриоты-державники никогда не говорите открыто и прямо. Все лазейки ищете.

— Это не лазейки. И я не «так называемый». Да, я не хочу делить людей на категории, а Ленина тем более. Чем-то человек нравится, чем-то отталкивает. Так всегда.

— Лукавишь, все время лукавишь. Человек или может нравиться, или нет. Ему доверяешь — или нет. Любишь — или ненавидишь. А вы, коммунисты, перевернули все с ног на голову.

— Коммунистом, насколько мне известно, был и ты. И мне кажется, что кожаные куртки, которые ты так ненавидишь и которые в тридцатых годах расстреливали людей, появлялись как раз из таких максималистов, как ты. Это у них точно так же: кто не с нами, тот против нас. К стенке. И без всяких сомнений и раздумий. Правда — только у меня, в моих устах. А я не хочу быть твердолобым и упертым. Я готов сомневаться.

— А я считаю, надо быть принципиальным и не юлить, не прятаться за свои сомнения, — продолжает учить жизни Борис. А может, и не учить, он просто обожает спорить, заранее принимая крайнюю точку.

Усмехаюсь. Неужели произвожу впечатление именно такого — скользкого и хитрого? Тогда — грустно. Обидно. Дойти до края и услышать о себе такое…

— Все, хорош, — вспоминает о своей роли миротворца и звании «ала» Махмуд. — Марш по разным углам.

Я и сам отворачиваюсь, не желая продолжать разговор. Нервы на пределе, судьба неизвестна ни на одну будущую минуту, а мыуличаем друг друга в неискренности. Перетягиваем на сторону своих убеждений, презирая противоположные. Сейчас мои убеждения — семья, родные, близкие и знакомые. Как коснется их мое исчезновение? Не нынешнее, пока я еще жив, а полное? И как же я поломаю судьбы своим детям!

Тянусь к пустой пачке, аккуратно разрываю ее. Стихи, которых не писал лет двадцать, вдруг легли сразу начисто, будто сочинил их давным-давно:

Надюше. Пленное

Две косички, улыбка, распахнуты руки,
Словно хочет спасти, оградить и обнять,
Дочь навстречу спешит после долгой разлуки,
Но не может никак до меня добежать.
Я и сам не хочу. Прерываю виденье.
Слишком горько и больно мне видеть тот бег.
Я за тысячи верст заточен в подземелье,
И охранник сквозь смех говорит про мой грех.
Ах, как ночи длинны, как тревожны рассветы,
Каждый день нас готов разлучить навсегда.
Здесь бессильны молитвы, смешны амулеты,
Все седее виски и белей борода.
На коленях стою лишь за то, что позволил
Твоим малым сердечком коснуться беды…
Дописать не мог. Слишком тяжело и больно. И это не старый стих двадцатилетней давности. Это — сегодня. Чувствую: буду думать о детях — надорву сердце…

— Эй, ты чего? — вновь заглядывает в лицо Борис. — Что случилось?

Очнулся. По щекам текут слезы. Это — плохо. Это — нервы. Встаю, ухожу к двери, упираюсь лбом в дубовые жерди.

— Перестань, Николай, — прочитав листок со стихами, просит Борис. — У меня, между прочим, тоже дочь.

Не буду. Больше не буду. Сам вижу, что отчаяние совсем рядом и готово наброситься голодной собакой. А у меня впереди еще месяц, целых тридцать дней. Не может быть, чтобы наши сидели сложа руки, у нас профессионалы, они знают цену времени. Что-то наверняка происходит. И единственная отрада, что семья знает больше про поиски, чем мы сами.

Пытаюсь заглянуть через масксеть в небо. Оно чуть-чуть прокалывается сквозь неподвижную листву. Но небо — далеко. А вот над головой по-прежнему дубы, уложенные в перекрытие блиндажа. Они тоже сопротивляются смерти, выдавливая из своих обрубленных тел ростки-побеги. Но темнота и сырость довершают дело, начатое топорами и пилой, — они выходят худосочными, бледными. Словно не из дуба, а из подвальной картофелины…

Стряхиваю видения, сравнения, слезы. Я еще не обрублен и не спилен. И за меня бьются.

— Махмуд, раскинь карты. Посмотрим, кто из нас в этой жизни останется в дураках.

Тому играть не хочется, но интуитивно научились: если просят — то надо, какие бы кошки у тебя самого ни скребли на душе. Но выбрасываем карты машинально, не запоминая ходов и тут же забывая, кто сколько раз выиграл. Тупое, механическое движение рук. Голова забита другим.

— Все, больше не хочу, глаза болят, — на этот раз просит Махмуд, и теперь я принимаю его просьбу.

Водитель укладывается на нары, и вдруг отмечаю, какими мы сделались маленькими, усохшими. Особенно Борис, который никогда не отличался крупным телосложением, а сейчас вообще не виден под одеялом. Какой я? Глянуть бы на себя в большое зеркало, при хорошем свете. О бороде когда-то тоже мечтал, да дольше трехдневной щетины дело не продвигалось. Сейчас хоть мети как помелом.

Начинаю ходить по землянке, не давая себе зацикливаться на прошедшем.

— Слушай, туфли снять не можешь? — вдруг раздраженно спрашивает Махмуд. — Гремишь, как на плацу.

Ребята тоже взвинченны. Когда-то я летал в командировку к ракетчикам-стратегам, которые сидят у кнопок «пуск» под землей. Так вот у них как только кого-то начинало раздражать пятнышко на рубашке напарника или даже запах изо рта, расчет тут же меняли. Наш «экипаж» вряд ли заменяем, поэтому…

Поэтому снимаю туфли, облачаюсь в шлепки водителя. Шаги стали бесшумными. Так же бесшумно вдалбливаю себе: «Держаться, держаться, держаться».

16

Шью впотьмах корсет. Из-за почек. Впервые узнал, где они находятся, — думал, стылость высосала всю спину, но она продолжала и продолжала, да еще с болями, что-то тянуть по бокам.

— Это почки, — провел углубленное медицинское освидетельствование Борис.

Лежать, несмотря на нары, все холоднее. Угли дают спасение часа на два, остальное время боремся с холодом зарядкой. Давно присматривался к одеялам, достаточно элегантно задрапировавшим стены, потом плюнул на последствия, взял осколок зеркала.

— Ты что? Это же имущество Ичкерии, — полушутя-полусерьезно останавливает Махмуд. В плену как на незнакомой планете: любое неосторожное движение таит опасность. Но ведь порой еще большую угрозу представляет бездействие…

Выбираю менее подгнившее одеяло и начинаю кромсать. Сначала отчекрыживаю длинную полосу — пойдет на портянки. Обматываю ноги, сверху натягиваю дырчатые носки. Думал, нога не войдет в туфлю. Вошла. Или она похудела, или башмаки разносились.

Одеяло на стене висит некрасивым ошметком, словно полостную операцию делал не хирург, а зубной техник. Но ведь и не скальпель был в руках. Срываю его полностью. Полосую дальше. Новым куском заматываю под костюмом грудь и спину. Протыкаю дыры для бечевки, плотно затягиваю пахнущий мышами, пыльный корсет. Сразу становится намного теплее, а запахи — это ерунда, это блажь.

Успехи вдохновляют, и проволокой сшиваю вместе два одеяла, которыми укрываюсь, — чтобы не разъезжались. Жертвую еще одной полоской с полотенца, повязываю лоб наподобие платка. Совсем тепло. Что еще можно предпринять? Как же мы ленивы в обыденной жизни и как мало знаем и умеем. Цивилизация развращает или, по крайней мере, не учит выживанию…

Замечаю лопату, забытую охраной с вечера после порции углей. Выкапываю в полу рядом с нарами углубление. Затем собираю пустые банки из-под «Новинки», начинаю их сплющивать. Махмуд догадывается о намерении, начинает помогать. Выкладываем жестянкой яму — теперь жар будет держаться еще дольше. Можно даже опробовать.

Разбираем с Махмудом одну из полок, лопатой колем на щепу чурбаки. Собираем все, что может гореть. Складываем костерок, зажигаем. Дым повалил такой, что на улице послышался топот.

— Что у вас? Живы? — кричат издалека, боясь окунуться в грязно-белую струю, вытягиваемую из блиндажа.

Мы лежим на полу, задыхаемся. Но не настолько, чтобы умирать. Терпим, верим, что дрова займутся огнем и дым постепенно уйдет. А тепло останется.

— Живы. Греемся.

А для себя отмечаем штрих — знать, не безразличны мы еще боевикам, виды у них на нас имеются. И то хорошо.

Плохо, что приближается зима. На лето грех жаловаться, в целом было тепло. А вот морозы в таких условиях выдержать не сможем. Впрочем, что я о зиме. Ноябрь ближе…

Верю и не верю в данный срок. С одной стороны, зачем убивать, а с другой — а почему бы и не убить? У человека с ружьем нервы всегда слабее…

А нас уже несколько раз поднимали днем на свет, разрешали походить около землянки. Стрельбы давно не слышно, лес стоит тихий, мирный и, судя по запахам, — грибной. В лесах, даже чеченских, кроме боевиков и шакалов должны водиться и грибы. Война грибам не помеха.

И еще один подарок, в котором захотелось увидеть смысл, — белые вязаные шапочки, принесенные Чикой.

— Белые — это хорошо, — вслух обрадовался я.

— Почему?

— В начале плена нам дали черные носки. Они сносились. Может, с шапочками светлая полоса начнется.

— Пускай, — соглашается Чика. — Нам тоже надоело из-за вас здесь мерзнуть. Все отряды уже по домам сидят.

Но еще большая неожиданность ждала Бориса, когда после приезда мотоцикла послышался топот в нашу сторону.

— Кто Борис? Ему передача.

В пакете, брошенном в дыру, оказались свитер, белая рубашка без рукавов (!) и белье. Ни записки, ни объяснений. Радость Махмуду, заимевшему наконец плавки. А вот Борис вместо радости загрустил. И, как вскоре выяснилось, не без оснований. Именно его выдернули на очередной допрос.

— Если твои родственники не успокоятся, мы включим им счетчик. Дадим неделю срока и, если тебя не выкупят, начнем набавлять цену — миллиард сто, миллиард двести.

— А что происходит?

— Хотят получить тебя бесплатно, за красивые глазки. Не получится, пусть хоть на самого Яндарбиева выходят. Мы никому не подчиняемся, только собственному карману. А в нем должны рождаться деньги. «Пустой карман не любит нохчи…»

— «… Карман командует: вперед», — закончил уже знакомую нам песню Борис.

— Вот видишь, все знаешь. Пиши своему брату: если еще раз появится в Чечне без денег, возьмем в заложники и его. И пусть тогда попробуют выкупить двоих.

Борис нервно пишет, понимая свою обреченность, — если родственники пытаются освободить его без денег, значит, нужную сумму не смогли собрать. Да и где ее соберешь? С чего? Богатые в Чечню в самом деле не ездили, а он полтора года на свой страх и риск, по совести…

Снова все плохо, зыбко. Носки сносились. Их бы выбросить, но других нету…

В эту ночь, словно специально, охрана опять забывает в землянке лопату. Бдительность потеряна из-за гитары: ее попросил принести Махмуд, Борис настроил, спел несколько песен. Голос у него оказался красивый, и вспоминаю свои концерты: как же я давил ребятам на нервы! Но сами виноваты, могли бы петь и без меня.

После песен охрана уходит, а лопата как стояла, упершись в раздумье лбом о стену, так и осталась нетронутой. Переглядываемся с Махмудом, подходим к двери. Оглядываем стены вокруг решетки. Углубление можно сделать за час-полтора и, минуя растяжки, выбраться наружу.

Мысли о побеге вертелись всегда, и вот сегодня есть реальная возможность вырваться.

Но что дальше? Что после того, как поднимемся на ступени? Если делать ноги серьезно, то уходить придется в горы, через перевалы. На равнине, к тому же после вывода войск, нас отловят в первые два дня. Но в горах без теплых вещей, пищи и оружия делать нечего. Все это нужно брать здесь. Значит, кого-то убивать? На Хозяина рука не поднимется, на Че Гевару, Чику, Литератора тоже. Вообще-то парадокс. По отдельности каждый вроде и неплохой, а вот вместе… Вместе — отряд, где действуют законы стаи.

А тут еще Че Гевара на нравственность, сам не зная того, надавил. Признался накануне:

— Туда-сюда, когда вас водили с повязками, вы были абсолютно безразличны нам. А тут создали движение, сняли их, увидели ваши глаза — вроде и убивать теперь жалко будет. Прикинь, ерунда какая.

Но основное, что удерживает от побега, — боязнь за семьи. Домашние адреса известны из паспортов, и не успеем мы встретить первый же рассвет на воле, как звонки в Нальчик и Москву поднимут тех, кто отыграется на наших близких. А если еще и кровь прольем…

Так что, даже если минуем посты, пройдем минные поля и растяжки, перевалим хребты, отобьемся от волков и придем-таки к своим, тут же на коленях опять поползем в Чечню. Умоляя не трогать семьи. Плен — это личный крест каждого, и нести его только нам. Поэтому пусть хоть всю охрану снимут, пусть распахнут двери — не выйдем. Пока не договорятся те, кто занимается нами.

Махмуду, не имеющему пока семьи, с мыслью о беспомощности смириться тяжелее. Но времена, к сожалению, не кавказских пленников Льва Толстого: связь сделает месть быстрой.

Остаемся. Время чертить календарики на октябрь…

Расщепляю, расправляю очередную сигаретную пачку. Проволочкой пришиваю белый лоскуток к истрепавшейся, истершейся простынке, где зачеркнуты предыдущие месяцы. Пока помню практически каждый прожитый день — и когда расстреливали, и когда давали надежду. Перемещения помню. Разговоры. Значит, мы еще не долго маемся в заточении?

Подхожу к двери. Отодвигаю одеяло. По ступенькам топот — кто-то стоял у решетки и слушал наши разговоры. Пусть слушают, если не отваливаются уши. Их дело — охранять.

Тут же задумываюсь о своем равнодушии. Хорошо это или плохо? С одной стороны, приказал себе принимать происходящее как неизбежность, но и махнуть на все рукой… Нет, надо продолжать и удивляться, и негодовать, и радоваться. Большей частью про себя, конечно. По-моему, в том же Коране записано: «Аллах всемогущий. Сначала дай нам терпение, а только потом — страдания»…

Ох, война-война, дурость несусветная. Политики с обеих сторон наверняка уже бросились подсчитывать ее результаты и выгадывать свое будущее, социологи — проводить опросы и вычерчивать рейтинги. Военные, в очередной раз подставленные и, как всегда, оставленные одни против прессы, запрутся в городках. Родители погибших зададут один-единственный вопрос: «За что?» — но никто не даст им ответа — ни в Кремле, ни в Белом Доме. Потому что в собственной подлости и глупости мало кто признается. А лицами чернеть будут близкие тех, кто пропал без вести или захвачен в плен. От них же постараются каким-либо образом побыстрее отгородиться…

Все предугадываемо в этом мире.

Все?

17

Мы в очередной яме. Седьмой.

Накануне уложили в кузов грузовика, сверху забросали одеялами и привезли в какое-то селение. Машина въехала во двор, и нас прямым ходом — в узкий бетонный люк. Следом полетел нажитый за три месяца нехитрый скарб, собранный в землянке столь спешно, что невольно подумалось: или в лагерь с инспекцией приезжает кто-то из высшего начальства, или возникла реальная угроза нашего перезахвата.

Новый подвал длинен, узок, приплюснут. Школьный пенал.

С бетонного потолка, обтянутого сеткой «рабица», капает конденсат. Вдоль стен — лавки с белыми бляшками плесени. Укладываем на них одеяла, но доски от сырости легко переламываются пополам, выставляя острые, словно кости при открытом переломе, углы.

«Так изнутри сгнием и когда-то переломимся и мы», — мысль мелькнула сама собой, машинально отметилось, что, возможно, произойдет с нами через какое-то время.

В дальнем углу блестят крышки закрученных на зиму консервов — помидоры, огурцы, варенье. В любом случае с голоду хотя бы первое время не помрем. А вот что делать с сыростью…

— Ох, сынки, попали к бабке на старости лет в подвал, — слышим над собой голос.

В люк, став на колени, заглядывает старуха, жалостливо качает головой. Рядом резвятся детишки.

Мы немеем. Кажется, это самое глубокое потрясение за время плена. Когда держат в неволе боевики — это вроде нормально, как-то объяснимо. Но чтобы в подобном участвовали женщины…

Попытался представить маму — что бы она делала, если бы мы, ее сыновья, загоняли в погреб пленников. Прокляла бы, отреклась и выгнала из дома. А здесь — в порядке вещей. Конечно, в глазах наших тюремщиков — это не мы сидим, а сотни тысяч долларов копошатся в яме. А ради этого можно закрыть глаза… Вот только мама бы не закрыла.

А пока нас продолжает жалеть старуха:

— Что еще принести?

— Чего-нибудь постелить на пол, — прошу я. Пол мокрый от падающих сверху капель. — Солому, старые одеяла.

Расщедрились на два пустых мешка. А семь полных, с мукой, наваливают сверху на крышку. В щель видим, как между мешками вставляют гранату с выдернутой чекой. Господи, детей бы поберегли от случайностей.

Нет, случайность для них — это если сбегут деньги. Эквивалент денег. Мы.

Стелемся. Настроение прыгает: от «держаться» до полной апатии. Белые вязаные шапочки, наш символ освобождения, посерели от подземной грязи. На тельняшке Махмуда стерлись грани между полосками, получилась одна сплошная. Черная.

Все возможное, даже платки для глаз, укладываем на пол. Вынужденная жертва — одно одеяло крепим на «рабице», чтобы не капало на лица. Возимся долго, тщательно, не желая оставлять времени на разговоры. Без пасьянса очевидно: дела плохи. Будь свобода рядом, в село бы не повезли, зачем им риск. И до ноября всего двадцать шесть дней…

— Лучше бы мерзли в землянке, — приходим к общему мнению.

Потом, после плена, финансисты станут подсчитывать расход аванса, который брал в командировку.

— Билет на самолет, конечно…

— Конечно, — кивнул я. — Сгорел в огне чеченской войны.

— Тогда можем посчитать лишь сумму билета в общем вагоне пассажирского поезда, — умоляюще попросит его извинить за вынужденную бюрократию начальник отдела Валерий Федосович. — И за гостиницы…

Разведу руками: не выдавали квитанций в ямах.

— Тогда только квартирные, по четыре пятьсот в сутки, — совсем тихо сообщит финансист и виновато умножит названную цифру на мои 113 дней плена.

Бухгалтерия. Хоть здесь порядок.

Интереснее выйдет в санатории в Рузе, на приеме у стоматолога. Врач включит старинную, времен Тухачевского и Первой Конной, бормашину, дождется, когда она наберет допустимые обороты. Увидев мои сжатые кулаки, посоветует:

— Знаете, здесь рядом деревня Петрищево, где Зоя Космодемьянская попала в плен. Может, сначала туда съездите, проникнетесь, так сказать…

Богата, непредсказуема на сюрпризы жизнь…

И на историю.

«Кому неизвестны хищные, неукротимые нравы чеченцев? Кто не знает, что миролюбивейшие меры, принимаемые русским правительством для усмирения буйств сих мятежников, никогда не имели успеха? Закоренелые в правилах разбоя, они всегда одинаковы. Близкая, неминуемая опасность успокаивает их на время: после опять то же вероломство, то же убийство в недрах своих благодетелей».

Так писал поэт А. Полежаев, сосланный в свое время на Кавказ в качестве рядового.

А вот уже пронизанная горечью реплика генерала Ермолова, сказанная в 1818 году:

«Во всех случаях, где в отношении к ним хотел я быть великодушным, самым наглым образом бывал обманут».

Его современник академик Бутков, известный собиратель материалов по истории Кавказа:

«Чеченцы такой народ, который по зверским своим склонностям никогда не бывает в покое и при всяком удобном случае возобновляет противности тем наглее, что гористые места, ущелья и леса укрывают его и препятствуют так его наказать, как он заслуживает».

А великий Пушкин:

Бегите, русские девицы,

Спешите, красные, домой -

Чеченец ходит за рекой.

Ему вторил в «Колыбельной песне» Михаил Юрьевич Лермонтов:

Злой чечен ползет на берег,

Точит свой кинжал.

Генерал Бриммер, прослуживший на Кавказе всю жизнь и ушедший со сцены в конце эпохи Шамиля, оставил еще более резкие свидетельства:

«Вообще, кумыки народ добрый, не то что соседи их ауховцы и чеченцы. Горцы, эти дети природы, как все… немыслящие люди, принимают всегда доброту за слабость».

Нынешнее поколение чеченцев не сможет упрекнуть русских в том, что наши отношения строились на этих фразах, что вообще они хоть где-либо фигурировали. Их закрыли в фондах, на них наложили негласный запрет, к ним не желали возвращаться. Мы хотели жить в мире.

К сожалению, пришли новые политики, которые посчитали себя умнее всех предыдущих. И стали печататься приведенные выше воспоминания. И вновь возобновились вроде бы забытые ритуальные танцы возмездия. Зарубцевавшуюся с таким трудом рану принялись расковыривать с двух сторон с таким ожесточением, словно не было добрососедства и взаимопонимания двух народов. В итоге доброту русскую вновь восприняли за слабость, а гордость чеченцев — за самоуверенность. И вскоре вслед за словами полетели пули…

— Эй, много хандрим, — тормошит нас Борис. — Давайте разговаривать.

Было бы о чем. Переговорено все, а думать о будущем… О нем не мечтается… Чаще вспоминается прошлое. Но и его трогаем не скопом — это слишком расточительно, а сначала по годам, потом по дням, каким-то отдельным событиям. Так же продолжает вспоминаться и работа: не вся налоговая полиция в целом, а по этажам, по кабинетам и людям. Меня если спасут, то только они. Кем стал и был для них я? Заслужил ли, чтобы рвали нервы, рисковали собой ради моего вызволения?

Считай свои минусы, человек. И не говори, что праведную жизнь хотел начать с будущего понедельника. Расплата идет по цене сегодняшнего дня…

Вечером во дворе вспыхивает электролампочка. Нас тоже подтягивают к цивилизации, выдав керосиновую лампу со стеклом! А на ужин — котлеты! Они лежат тремя большими ломтями поверх гречки, и впервые оцениваем новое убежище не с минусов, а с плюсов.

— Кормежка вроде обещает быть лучше, — пережевываем вместе с котлетами приятное событие.

Но куда девать вечера, ночи? Грусть, рождаемую ими? Зубчики, за которые стекло крепится к лампе, дают тень, как две капли воды похожую на Кремлевскую стену. Боже, Москва! Ведь ни разу не вспомнил о своем городе. Тысячу, бессчетное количество раз проклинал его раньше как политическую клоаку, водоворот всех смут и несчастий. Но Кремлевская стена в чеченском подземелье… Вдруг понимаю, что люблю Москву. Как город она прекрасна, и не вина ее, что в столицах плетутся сети громких интриг. Так во всем мире. А сегодня я признаюсь в любви к ней. И каюсь за все предыдущие обвинения…

Тень отражается и от головы Бориса. Махмуд, разминаясь, бьет ее незаметно ногой. Да еще интересуется, паршивец:

— Товарищ начальник, тебе не больно?

— Нет. А с чего бы?

— Когда еще можно будет вот так запросто своего руководителя, — шофер «пинает» голову Бориса, но кашель скручивает его самого.

Ничья.

Этот подвал нас, конечно, доконает окончательно. Еда не спасет, ежели влажность пропитала всю подстилку, а стоять нельзя, сидеть не на чем. Итог перед глазами — сломанные доски. С каждым днем хуже и отношение: все резко, без слов. Снова начали вспоминать навыки по подготовке вопросов, но на все ухищрения получали однообразный ответ:

— Ничего нет.

И вряд ли будет. Если за три с половиной месяца наши не сумели вытащить, почему должно получиться в эти дни? А каждые прожитые сутки — себе в убыток. Из охраны исчезли Хозяин, Че Гевара, Чика, а оставшийся Младший Брат благосклонностью к нам никогда не отличался.

Мы подходили к краю. Ни в какой лагерь нас, естественно, не сдадут, за спасибо не выпустят, на работах, даже в качестве рабов, использовать побоятся. А зиму мы и сами не выдержим. Да и не планируют они долго возиться с нами. На просьбу о соломе для подстилки новый охранник, подменявший Младшего Брата, угрожающе ухмыльнулся:

— Вам не солому надо давать, а такое устроить, чтоб света белого не взвидели. И вы дождетесь…

Снова возникают мысли о побеге. Осколок зеркала превращается в перископ. Просовываем его в щель, вертим по кругу, тщательно изучаем двор. Отыскиваем калитку, самые низкие места в заборе. Дом окраинный, неподалеку проходит трасса — по ночам слышим шум машин. Если продырявить зеркалом мешки, мука высыплется внутрь и появится возможность поднять крышку. Бежать, конечно, надо ночью, во время грозы, когда от ветра гаснет электричество, а охрана сидит в доме.

И убегать никуда не следует. Калитку открыть, но самим забраться тут же на чердак, переждать первые дни суматохи под носом…

Но опять — что станется с родными?

Ловушка. Бессилие. Планы побега — не больше чем красивая страшноватенькая сказочка.

Не знаю, как мои сокамерники, а начинаю потихоньку готовиться к худшему. Ночью пишу прощальное письмо директору службы Сергею Николаевичу Алмазову. Надежды на то, что записку передадут, никакой, но и не написать не могу. Прощаюсь со всеми на Маросейке, 12, прошу, чтобы не думали, будто пленение произошло по моей безалаберности. Почему-то это подспудно тяготит весь плен, и хочется оправдаться: погоны и честь офицера не пустой звук. И совершенно не безразлично, как меня станут вспоминать.

Впереди еще два письма — родителям и семье. Но на них душевных сил не остается. Тяжело. Прибереженные листки откладываю, словно именно ненаписанные письма сумеют сохранить меня еще на сутки.

Из рассказа полковника налоговой полиции Е.Расходчикова:

Родственники Мусы, которых мы разыскали, сразу загорелись идеей обмена. Послали ходоков к Рамзану, отыскали его, организовали нам новую встречу.

— А какая нам выгода отдавать Иванова сейчас? Мы его подержим еще месяца три-четыре, миску похлебки как-нибудь найдем для такого дела. А потом и назовем окончательные условия его освобождения, — стали набивать они цену.

А я чувствую: время уходит, ситуация в Чечне меняется не в нашу пользу, мы начинаем зависеть от любых случайностей. Время, как и боевиков, требовалось подталкивать, чтобы удержать инициативу в своих руках. Но каким образом?

Спасти ситуацию мог лишь Муса. Прошу привезти его из Владикавказа в Грозный. Когда товар перед глазами, с ним расставаться всегда тяжелее. Извиняюсь перед тобой и Мусой, но в то время вы оба шли как товар, куда от этого деться.

Его в наручниках привезла под конвоем наша физзащита. Понять руководителей можно: чеченца привезли в родные края, где практически не осталось федеральных войск. Сделает ноги — и как оправдываться перед Генеральным прокурором?

В то же время понимаю, чувствую покажу родным Мусу в таком эскорте, полного доверия не вызову А мне нужно только оно.

Вспоминаю, что Алмазов разрешил принимать любое решение. Окунаюсь с головой в ледяную воду — принимаю: наручники — снять, конвой — в Москву, Мусу — к родным в дом.

Пробираемся в село окольными путями. Родители как вцепились в сына, чувствую, не отдадут больше никогда. А документы на его освобождение — это в случае удачного обмена — у Саши Щукина, который из следователей остался один. Так и замерли перед последним прыжком: с одной стороны я, Гена Нисифоров, Саша Щукин и наш бессменный проводник Бауди, с другой… Ох, в какую же мышеловку полезли…

Но интуиция не подвела. Додавили ведь Рамзана всем селом, всем родовым кланом. Не знаю, чего там было больше — просьб, угроз, но нам передали обмен в одиннадцать часов дня одиннадцатого октября.

Нам утром еду принес тот сорокалетний мужик, который заставлял меня переписывать последнюю записку насчет расстрела в ноябре.

Сам, без просьбу сообщает:

— У тебя, полковник, может кое-что получиться. В Москве задержали мафиози, и тебя хотят перекупить его подручные. Возможно, тайно переправим тебя в Москву, а мафия пусть разбирается с тобой дальше.

И — все. Снова — крышка, семь мешков под спуд, граната на особо ретивых.

Радоваться? Страшно. Еще неизвестно, что за мафиози и какие условия они выставят за мою свободу. И как переправят в Москву? В багажнике машины? Тайными тропами? Сколько это займет времени? Почему мафия прокрутилась быстрее, чем наши оперативники?

Нет, предложенный вариант — далеко не лучший. У мафии разговор еще короче, чем у боевиков. Не успели, наши — не успели…

Днем приехала машина из лагеря: неподалеку от нашего люка сложили гору оружия — от крупнокалиберных пулеметов до пистолетов и патронных цинков. Накрыли масксетью. Все это отследили через «перископ», и сообщение о моей перепродаже стало расплываться. Уже столько раз свобода была «вот-вот».

Из рассказа полковника налоговой полиции Е.Расходчикова:

В одиннадцать Рамзан стоял на «стрелке»

— А где Иванов?

— Деньги утром, стулья — вечером, — показал знание «Двенадцати стульев» главарь. — Сначала вы выполняете наши условия.

— А я с тобой буду говорить только после того, как напротив посадишь Иванова и я увижу, что он жив.

— Так не получится. Условия диктую я. Стулья.

— Условия будет диктовать ситуация. А она такова, что завтра я улетаю в Москву. Вместе с Мусой. И ты со своими проблемами можешь остаться один на один. И на сколь угодно долго.

— Ну ты крутой, размахался. Иванов жив, но далековато. Его надо еще привезти.

— Поехали привезем вместе.

— А не боишься? — Непримиримый вытащил пистолет, снял с предохранителя.

— Да вроде нет, — достаю гранату, выдергиваю чеку — Если что, ни твоя, ни моя.

— Ну ты брось, брось. Еще нечаянно отпустишь. Нам надо еще кое с кем посовещаться. Подожди.

И исчез Проходит час, второй, третий Я дергаюсь, но больше не за себя, а за Москву и Моздок, знаю, все руководство во главе с директором сидит у телефонов, все знают про одиннадцать часов, а тут еще конь не валялся. И связи никакой, одна граната в руке. Гена, Саша и Бауди стоят чуть в стороне, если пойдет провокация, чтобы не уложили одной очередью. И с места ведь не уйдешь, другого раза может не повториться.

Мимо проскакивают машины, ясно — идет проверка. Убежден, что весь район оцеплен, и надежда только на родственников Мусы, которые пообещали по горскому обычаю не дать гостей в обиду. А тут уже и темнота подступает.

Рамзан явился в сумерках, с дополнительной охраной.

— Ладно, будет тебе Иванов. Но чуть позже.

Все ясно они ждут ночи.

За миской для ужина пришли как обычно. Я подал посуду в открывшийся люк, но сверху бросили маску:

— Живо надевай и наверх. Быстрее.

От волнения долго не могу всунуть ноги в туфли. Жизнь снова, как в момент взятия в плен, круто меняется, и куда вынесет волна, одному Богу известно. А тот заранее еще никому ничего не сообщил.

Хочу попрощаться с ребятами, но сверху хватают за руки и выдергивают наверх.

— Скажи «асмелляй», — успевает прошептать Борис. С мусульманского на христианский — это что-то вроде «Господи, помоги».

«Господи, помоги. Асмелляй».

Маска на голове. Я вверху. Куда-то ведут, заталкивают в легковушку. По бокам, упирая автоматы в бок, тесно усаживаются невидимые и молчаливые охранники.

Выезжаем со двора и мчимся по трассе. Затем сворачиваем в лесок, пересекаем его, вновь трасса. Резкая остановка. Высаживают, перегоняют в другую машину. Снова дорога. Все молчат, но напряжение витает в воздухе. Боятся провокаций?

Наконец съезжаем на обочину, меня вталкивают в третью машину. Мимо по грассе проносятся авто, некоторые дают короткие сигаалы — идет проверка. Кому же меня передадут? Где передадут? Кто они, новые хозяева?

— Холодно, — втискивается охранник ко мне на заднее сиденье.

— Одиннадцатое октября. Осень, — осмеливаюсь ответить. А скорее, провоцирую на дальнейший разговор. Тороплюсь узнать хотя бы что-нибудь из своего будущего. Которое им-то наверняка известно. И которого, если честно, боюсь.

— А ты откуда знаешь дату? — удивился кто-то с переднего сиденья. — Дни, что ль, считал?

— Сегодня сто тринадцатый день плена, — подтверждаю удивление.

Пауза. Решают, что сказать. Ну?!

— Считай, что последний.

Последний — чего?

— Тебя сейчас меняем. — Это я уже знаю. — Спросить напоследок чего хочешь?

— А… ребята? Я чем могу им помочь?

Вопрос из серии предварительных заготовок: если начнут давать советы, значит, есть надежда…

— Если есть желание, передай их родным, что сумма, которую мы назвали, остается прежней. Имя посредника, способного нас отыскать, они знают. Но без денег пусть лучше никто не появляется.

Помню:

«Даже если сам Аллах спустится за вами, но спустится без денег, — расстреляем и Аллаха!» И песню выучил:

Пустой карман не любит нохчи,

Карман командует: вперед.

Но сейчас главное для меня — то, что боевики дают советы. Играть в чувства им нет никакого смысла, значит, в самом деле можно на что-то надеяться? Вот только кому продадут-отдадут? Мафиози в лесу или глухой деревне жить не будет, возможно, что вывезут в сам Грозный. Только были бы там свет и тепло. А как переправлять в Москву, наверняка перед сделкой продумали. Если подключат к разработке операции и меня и раскроют хоть половину карт — а на это надо бы намекнуть! — сам рассчитаю все варианты и моменты передачи. После всего пережитого попасть под пулю из-за чьего-то недосмотра и куриных мозгов совсем не хочется. Надежда только на себя. Нужно с этой секунды держаться очень настороженно и при любой опасности или оплошности прыгать в сторону. От автоматной очереди, от нового мешка на голову и очередных дней и месяцев неволи. Боевики правы: сегодня последний день. Впереди — или новая жизнь, или ее конец. Третьего не дано. Третьего не хочу.

Включается магнитофон. Неизменные воинственные ритмы. Сколько выдержат чечены подобного барабанного боя? Придет ли к ним нормальная музыка?

Впрочем, что мне с того? Они сами заказали подобную мелодию…

С трассы вновь засигналили.

— Живо, — меня схватили за рукав и бегом потащили вперед. — Давай шевелись, твоя жизнь зависит от тебя.

Бегу, спотыкаюсь. Засовывают в очередную машину, которая сразу же набирает скорость. Окна почему-то открыты, ветер свистит по салону. Минут через двадцать — остановка. Меня выводят, но на этот раз спокойно. Останавливают. Чего-то выжидают. Срывают маску.

Ночь. Перекресток полевой дороги. Передо мной толпа женщин, парень на костылях. Напротив, с автоматами на изготовку, отряд Непримиримого. И он сам, усмехающийся. А где мафиози? И почему столько народа? Обманули? Все-таки сдают на растерзание селу, в котором погибли боевики?

Сбоку кто-то надвигается. Мафиози? Я готов радоваться и ему, кем бы ни оказался. Он в свитере, в руках замечаю зажатую гранату. Почему-то обнимает меня. Слышу шепот:

— Как имя-отчество Алмазова?

Называю, даже несмотря на неожиданность, сразу. Пугаюсь уже потом: а вдруг перепутал? И при чем здесь Алмазов? Может, это наши сработали под мафию?

— Ты — Иванов?

— Да.

— С возвращением. Поздравляю.

Снова обнимает.

— А вы… кто?

— Расходчиков. Из физзашиты.

Наши? Обмякаю в сильных объятиях. Так не умирают и не рождаются. Меня вытащили? Я буду жить?

Из рассказа

полковника налоговой полиции Е.Расходчикова:

В том человеке, которого вывели из машины, тебя узнать было невозможно. Худой, заросший, в обмотках. Фотографии твои имелись у каждого оперативника, но то, что увидели…

— Ну что, полковник. Я тебя взял, я тебя и возвращаю, — подходит с вскинутым к плечу автоматом Непримиримый. — Авось когда-нибудь свидимся. Даст Аллах — не на войне.

— Помоги Махмуду и Борису. В подвале очень сыро.

— Попробую, — обещает, но без гарантии, боевик. Знать, сам не всегда волен делать то, что хочется. Ох, ребята, нет полной свободы в этом мире. И не будет. И пули ваши под красивые лозунги независимости и имя Аллаха не всегда были праведны. А уж деньги, полученные за страдания другого человека, не добавят вам ни счастья, ни благородства…

Непримиримый неожиданно протягивает руку. Ту, которая держала «красавчика» при моем пленении. Которая сжималась в кулак, чтобы больнее ударить. Которая, в принципе, и затолкала меня почти на четыре месяца в подземелье.

Демонстративно не заметить ее или все-таки пожать? Вокруг суматоха «стрелки», хлопают дверцы машин, отдаются команды. Через миг мы разъедемся в разные стороны, удерживая друг друга под прицелом. Интересно: а повернись фортуна и окажись я властителем судеб своих тюремщиков, что бы сделал?

Не знаю. Твердо убежден лишь в том, что никогда не посадил бы человека в яму. И не поднял бы оружия, чтобы расстрелять. Может, даже простил бы.

Прощу ли?

Рука Непримиримого все еще протянута. И это лучше, чем упертый в затылок ствол автомата.

Протягиваю свою в ответ. Как бы то ни было и что ни пришлось пережить, — за сдержавшего свое слово не пускать в расход без нужды Старшего. За Литератора, бросившего однажды в яму пакетик «Инвайта». За Хозяина, ни разу не поднявшего на нас руку и не повысившего голос. За Че Гевару. Чику, научившегося на войне не только держать в руках оружие, но и гитару. Крепыша, Боксера и даже Младшего Брата. Пусть они видели во мне лишь пленника и будущие деньги, — я в ответ сумел разглядеть в них и хорошее.

Поэтому вместо проклятий и презрения — прощение. Это тяжелее и пока через силу. Может, завтра пожалею об этом. Но Хозяин однажды радовался, что он чеченец, а не русский и не еврей. Но испокон веков русские, как никто другой, умели прощать. Что намного благороднее других человеческих качеств. Поэтому я тоже горд и счастлив, что родился русским. Ничего не забываю, но прощаю.

Ради будущего.

Хотя нет, я не прав. Моя протянутая рука — это в первую очередь страх за Бориса с Махмудом и неловкость перед ними. За то, что я на свободе, а они… Вскину гордо подбородок я — что падет на их головы? Мы слишком долго были связаны вместе и очень сильно зависим друг от друга…

Протягиваю еще и потому, что сам окончательно не верю в освобождение. Мне никто ничего толком не объяснил, и эта встреча посреди дороги может оказаться лишь «стрелкой», демонстрацией, что я жив. А после нее — опять все в разные стороны на долгие недели новых переговоров. А я уже научен: охрану раздражать — себе дороже.

Поэтому фраза «ради будущего» — это ради моего личного будущего и будущего оставшихся в неволе соподземельников. Я еще даже не снимаю топорщащийся из-под костюма корсет: выброшу, а как потом стану греться, где возьму новый? Не трогаю и обмоток, путающихся меж ног. И, наверное, все‑таки прав Махмуд насчет моего хватательного рефлекса: если на происходящее смотрю с неверием, то на серый шерстяной свитер Расходчикова — с вожделением. Если нас все же станут развозить в разные стороны, надо будет успеть попросить у него одежду. А он в Москве возьмет мою…

Слышу гортанную команду — мгновенно реагирую только на нее. Боевики, пятясь, не спуская глаз и автоматов с толпы, отходят к машинам, хлопают дверцами и исчезают в пыли и темноте. На какое-то мгновение остаюсь совершенно один — можно тоже бежать в темноту и скрыться. Плохо, туфли разносились, спадают с ног. Придется бежать босиком…

— Все, теперь домой, — останавливает попытку вынырнувший сбоку Расходчиков.

А гарантия есть ехать домой? Он все предусмотрел? Рядом с ним всего двое русских, их лица знакомы — значит, из налоговой полиции. Но три человека — это так мало, это практически ничто во враждебной Чечне.

— Домой, домой, — загалдели чеченцы. Впервые усаживают в машину без повязки на глазах. Впервые не упирается под ребра ствол «красавчика». Но все равно пока ни во что не стану верить! Сто тринадцать дней ничего не происходило, а тут — нате вам? С чего бы это?

И в то же время как сладостно-томительно не верить в хорошее, когда в подсознании стучит: «Верь, верь, верь».

Мы сдавлены в «Жигулях», веревки корсета больно врезались в грудь. Потихоньку сначала ослабляю узлы, а затем развязываю их полностью. Стараюсь побыстрее и побольше надышаться — то ли свежим воздухом, то ли свободой.

Быстро въезжаем в село с редкими огоньками. Машина натужно вытягивает себя на пригорок, где нас ожидает еще большая толпа. Жители замахали руками, возбужденно заговорили. Радуются? Еще остались чеченцы, которые радуются моему освобождению? Как мне теперь к ним относиться?

А первое, что делают мои трое русских спасителей, — обнимаются сами. Значит, интуиция не подвела меня и встреча на ночном перекрестке висела на волоске?

— В дом, — приглашает сухощавый старик. — Все в мой дом. Сегодня у нас праздник.

18

Чистая постель, сухо, тепло, я вымыт и переодет — а не спится. Изворачиваюсь, перекомкав подушку и простыню, усаживаюсь на тахте падишахом.

У ног, на полу, по-солдатски одинаково повернувшись на правый бок, спят мои спасители. Под окном, начинающим сереть от рассвета, иногда слышны осторожные шаги. Это Муса, мой крестник, столь удачно подыгравший под мафиози. Как только Саша Щукин поставил свою подпись под документом о его освобождении, Муса исчез в доме и вернулся с пулеметом на плече.

— Спите спокойно, он с друзьями будет вас охранять, — пояснил его отец, глядя на сына и все еще не веря в его освобождение.

Но лично мне не спится. Не то что боюсь проспать отъезд или не доверяю Мусе. В глазах стоят укутавшиеся в сырые одеяла Борис и Махмуд. В яме. Могу представить, как тяжело им перенести мой отъезд. Скажут ли им, что я на свободе? Или исчез — и исчез?

Где-то в глубине души я все время боялся остаться в плену в одиночестве. Даже сейчас, сидя на тахте, предполагаю, что бы делал в таком случае. Конечно, соорудил бы из освободившихся одеял шалаш или вагонное купе — не терять ни одной доли тепла. Подмел бы прутиком, найденным за банками, весь подвал — это могло занять уйму времени! Следом идет протирка от пыли и влаги подвальных банок, их аккуратная перестановка. Можно сделать зарядку — на коленях, правда, но не привыкать. Таким образом я бы убил целый день одиночества. Но сколько их могло ждать впереди?

Передергиваюсь от озноба. Не верю. Да, я не сплю потому, что не верю в освобождение. Усну — а проснусь снова в яме. Второго раза не выдержу. Лучше оставаться в том, первом плену…

— Чего не спишь?

Женя Расходчиков, словно почувствовав мой взгляд, поднимает голову.

— Не знаю. Не спится.

Он ползет к тахте, усаживается рядом.

— Все нормально, все позади, — прекрасно понимает он мое состояние. — Утром выскочим отсюда, а дальше — свои. Руководство, черт побери, жалко. Уже сутки не даем о себе знать. Представляешь, с какой ненавистью и одновременно с надеждой глядят в Москве на телефоны?

Вчера вечером гадали: вырываться из района ночью или все же дожидаться утра.

— Утром безопаснее, — взял на себя ответственность Расходчиков. — Ночь для Москвы станет кошмарной, но ехать в темноте — риск значительно больший. Могут перехватить или элементарно расстрелять машину. Остаемся.

— Ночью они к нам не сунутся, а с рассветом прибудет подмога, — обещает Ахмат, тот самый парень на костылях, который встречал меня на развилке. Вместе с женщинами, родственниками Мусы он специально выезжал на «стрелку», гарантируя таким образом: со стороны Расходчикова и федеральных войск никаких провокаций не намечается. Боевики смертельно боялись подвоха, не скрывали этого и на любые гарантии заученно твердили: «Русским нельзя верить, у них нет слова чести».

— На каких условиях меня обменяли? — спрашиваю у Жени.

— Тебе это сейчас важно? — пожимает он плечами. — Главное, что вырвали. «Есть у Родины тайны, которые умирают вместе с солдатами», — так, кажется, сказал кто-то из поэтов. Потом сам все узнаешь.

— А ребят нельзя было вместе со мной?

— К сожалению. По каждому человеку отрабатывается отдельная операция, стандарта как такового нет. Что получилось с тобой — никогда не пройдет с другими. Ты нас только извини, что раньше не смогли вытащить.

Раньше… Из неволи, как шутят сами пленники, дай Бог выходить не раньше, а хотя бы вовремя. Мой день — 11 октября. Кстати, день рождения отца.

— Как у меня дома? — осмеливаюсь наконец спросить о том, что вертелось на языке с первой минуты встречи. Я еще многого боюсь. Плохих вестей — в первую очередь.

— Все в порядке, ждут. Теперь дождутся. Осталось немного.

Женя тянется к столику, достает пистолет. Из рукоятки выщелкивает магазин с единственным патроном. Выдавливает его пальцем на ладонь, пробует на вес и протягивает:

— Держи на память. Он не выстрелил. А потому ты на свободе.

Приподнял голову Бауди, проводник:

— Пора?

— Нет еще, спи. Я тоже еще немного подремлю, двое суток на нервах.

Он укрывается одеялом, а я опять возвращаюсь к Борису и Махмуду. Осторожно сажусь в ногах, около бледно горящей лампы. По язычку пламени лучше любого барометра можно определять, сколько остается воздуха в подвале. В «пенале» его запасов — от утра до вечера, так что, если забудут принести ужин, лишат не просто еды, а глотка свежего воздуха.

Махмуд спит, разбросав руки — сколько раз мне доставалось от них. Борис укутал голову рубашкой — это пошло с тех пор, как его укусила в макушку какая-то гадость и ранка долго гноилась.Спите. Я привык бодрствовать по ночам…

Утром нас вышла провожать половина села. На трех машинах подъехали вооруженные с головы до ног парни, взяли нас в середину кортежа. То ли специально, то ли иной дороги не существовало, но проехали мимо дома Непримиримого. Наверняка и тот сидел не без охраны, но никто никого не тронул: родовую войну в Чечне развязывать никто не решался.

Сложнее пришлось, как я понял, начальнику налоговой полиции Чечни, которого мы разыскали в Надтеречном районе — пророссийски настроенном и демонстративно не подчинявшемся новой власти. Он обнял меня, провел в дом. Я не читал соглашений, подписанных Лебедем и Масхадовым, в них главное — окончание войны. Но какой ценой? Если люди, которые желали жить вместе с Россией, работали рука об руку с нами, вынуждены теперь сами скрываться по подвалам в родном краю, то что это за соглашение? Может, тогда соглашательство? Почему Москва бросила их? Ради высшей цели — мира? Но никто не дает морального права бросать союзников. Любые соглашения становятся филькиной грамотой, словесной эквилибристикой, когда в реальности видишь брошенных на произвол судьбы людей.

Странная война. Еще более странно ее окончание…

Когда выехали из войны и попали в Моздок, в объятия начальника местной налоговой полиции Петра Ильича, Расходчиков поинтересовался:

— Ну, а теперь-то веришь, что свободен?

Нет, еще не дошло. И даже когда подозвали к телефонному аппарату и директор лично поздравил с освобождением, когда услышал голос жены, а детям ребята накупили два пакета подарков — прошлое все равно не отпускало.

— Билет на Москву завтра из Минеральных Вод, — выстелил дальнейшую дорогу из плена Петр Ильич.

В его кабинете незнакомые прежде мне люди во главе с Василием Ивановичем Лисовым — насколько понимаю из реплик, специально присланные Сергеем Николаевичем Алмазовым подстраховать операцию с самой ближней точки.

В Ессентуках в гостинице наконец-то смог уснуть. И сразу окунулся в жуткую картину: я лежу за кирпичной кладкой, а с двух сторон ко мне бегут Непримиримый с бандой и Женя Расходчиков с группой. Чувствую, что наши не успевают, а это значит — снова плен.

Подхватился от собственного крика. Какое-то время не мог понять, где я и что со мной. По радио дали сигнал точного времени — восемь утра. Начались последние известия. И вдруг в эфире звучит:

— В результате специальной операции оперативников налоговой полиции России вчера освобожден из чеченского плена писатель, полковник Николай Иванов.

Все. Вот теперь — все! Верю. Впервые за последние годы верю официальному сообщению, потому что в нем до последней буквы — правда.

И как же тяжело, оказывается, сдерживать чувства.

Утыкаюсь лицом в подушку, чтобы задавить подступившие слезы. Слишком часто — дважды в плену и вот сейчас — даю им волю. Но сил справиться с ними не хватает. Ослаб. А может, пусть выходят, пока я один и никто не видит? На свободе ведь, на свободе! И могу делать все, что хочется. Меня никто не держит. Не стережа. И ключ от двери — у меня самого. В окно бьет луч солнца, на деревьях — еще не опавшие листья. Что нам еще надо, люди?!

… Дайте мне выплакаться, люди. Чтобы оставить все в прошлом.

Если получится.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Долгожданный звонок из Нальчика раздался через шесть дней.

— Блиндаж-баши, это Махмуд-апа. Докладываю: карты сохранил и вынес на собственном теле.

— Николай, а это Борис. Мы дома.

— Вы живы? Не верю. Давайте я вам сам перезвоню.

— Все в порядке. Главарь передает тебе привет. Говорит, не ожидал, что ты, русский, займешься нами, кавказцами, и сумеешь за такой короткий срок вытащить на свободу.

— Чтобы добыть деньги, заложили в кредит здание вашего банка.

— Знаю. Но когда свободен — можно крутиться и заниматься своей судьбой. А ты все-таки должен доехать до Нальчика. Путь нельзя прерывать.

— Доеду. И после никогда не буду играть в города.

— И ходить в зоопарк, — напоминает о наших клетках Махмуд. — Давай, до встречи.

Короткие гудки, словно многоточие в романе. Или в судьбе.

И не ради красного словца сказано. Еще месяца через два телефонный звонок поднял меня среди ночи.

— Алло, это полковник Иванов?

— Да. С кем я разговариваю?

— Это из Грозного. Вы меня не узнаете?

— Нет.

Долгая пауза — решали, называть ли имя. Неужели Старший?

— Вы меня в плену звали Боксером.

Боксер?

— Я слушаю.

Я мог только слушать, потому что не ведал, с какой целью бывший тюремщик набрал номер моего телефона. Настороженность и интерес — вот два чувства, которые, перебив сон, боролись теперь во мне.

Только на днях был подписан Указ Президента о награждении Расходчикова и Нисифорова орденом Мужества, а генерала Колывагина, Петра Ильича Царакова и Сашу Щукина медалью ордена «За заслуги перед Отечеством» II степени. Наградные листы ходили долго, где-то чиновники удивились: «Вот если бы они десяток людей спасли…» — «Но у них-то самих жизнь одна, и они рисковали своей единственной жизнью», — доказывало руководство налоговой полиции.

Доказали, убедили. Плюнув на весь курс лечения, поднял за них тост. И вот звонок…

— Я вас видел по телевизору…

Он называет меня на «вы»?

— А ты как исчез из охраны, так и не попрощались.

— Мы брали Грозный. Был ранен.

— У тебя какие-то проблемы? — спросил в лоб. И откровенно на «ты».

— Проблемы… — грустно усмехнулся и надолго замолчал собеседник.

Почему-то не хотелось, чтобы он бросал трубку, и торопливо сам заполнил паузу:

— Что-то случилось?

— Да нет, что могло случиться? Кроме того, что не получили желаемого, за что боролись. Власть захватили те, кто отсиживался у вас в Москве и не держал в руках оружия. Но отрастили бороды, приехали на «мерсах», а нам…

Все ясно: а их, деревенских парней, снова посылают пасти баранов.

Кажется, он угадал мое мысленное продолжение разговора. Но все же добавил:

— А в Россию нам нельзя, для вас мы — террористы.

Снова пауза. Чувствую, что звонит не ради того, чтобы поплакаться в жилетку. Боксер не из таких. Больше всех мне нервы мотал, но в то же время не был тупым исполнителем, пытался думать…

— Я чего вам позвонил, — упорно продолжает называть меня на «вы». — Я слышал, что вы говорили по телевизору, читал ваши заметки. На днях внимательно пересмотрел записи, которые отобрали у вас. И понял: вы ничего плохого Чечне не сделали. А вот мы, чеченцы, сделали вам и вашей семье очень больно. Я хочу… извиниться.

Я встал. Сел. Включил свет. Прошедшее кольнуло столь больно, что почувствовал слезы. Но это была та боль, после которой наступает облегчение. Ведь Боксер мог и не звонить…

— Спасибо. Спасибо тебе за звонок.

— И еще, — теперь уже торопливо добавил чеченец. — Я за вас не получил ни копейки. Хочу, чтобы вы знали об этом. А записи ваши сохраню и попробую каким-то образом передать. До свидания.

— Что случилось? Кто звонил? — на меня смотрела испуганная жена. — Ты что, плачешь?

— Это от возбуждения. От очень хорошего звонка.

— Но кто звонил?

— Боксер. Который обещал уши отрезать. Кажется, он закончил свою войну. А я, видимо, окончательно вышел из плена…


Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • ПОСЛЕСЛОВИЕ