Дело о кониуме [Михаил Владимирович Зубавин] (fb2) читать онлайн

- Дело о кониуме 1.22 Мб, 98с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Михаил Владимирович Зубавин

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Зубавин М. В. Дело о кониуме и другие детективные повести



ПЕРВОЕ ДЕЛО

Мать заведующего отделом коммунистического воспитания областной газеты (ныне гражданка Германии) Александра Исаковна Пейсова была женщиной предусмотрительной и хозяйственной. Когда общечеловеческое дело заставило ее свернуть с луговой дороги в кусты, она сразу приметила в маленьком болотце удивительную бутылку: пузатую, с закручивающейся пробкой, украшенную причудливой иностранной этикеткой, — в общем, идеальный сосуд для подсолнечного масла. Недолго думая, Александра Исаковна наступила на корягу, протянула руку к качающейся среди кувшинок посудине… Но вдруг забулькало, и из воды медленно выступило, облепленное ряской, сине-серое оплывшее лицо с тусклыми глазами. Всхлипнув, Пейсова осела на берег…

Когда Сергей Ершов был еще школьником, больше всего на свете он обожал читать книги о приключениях, путешествиях, тайнах. Результатом прочитанного стало следующее: Сережа возмечтал о трех вещах — выучить все человеческие языки, узнать все звездное небо и стать врачевателем всех болезней. Звезды Сергей изучал год, медицину отложил на будущее (сначала требовалось хотя бы закончить школу), а вот языки Ершов учил ежедневно, с шестого по десятый класс школы, в институте и даже по окончании оного.

Правда, пришлось Сереже освоить еще одно дело. Район их был шпанистым, дабы чувствовать себя полноценным человеком, мальчик обязан был уметь постоять за себя, и года три Ершов отдал тренировкам в зале боксеров.

Однако главный талант Ершова открылся лишь в тридцать лет, проявился он неожиданно, но определил всю его дальнейшую жизнь. К тому времени Ершов работал доцентом на кафедре иностранных языков университета, имел отдельную квартирку, считался преуспевающим молодым человеком, даже красавцем — крепкий, высокий, черноволосый, — короче, одним из завиднейших женихов города.

И вдруг все изменилось, это теперь, когда инженеры торгуют в палатках, врачи служат водителями, а бывшие учительницы отплясывают в варьете, разворот судьбы Сергея кажется тривиальным, но сколь необычным он выглядел тогда.

Все началось с того, что Петра Вербина арестовали на даче по обвинению в убийстве. Отец Ершова умер рано, мать много болела, и в детстве Сергей частенько гостил на даче у своего друга Петра, а потому хорошо знал всю семью Вербиных. Когда случилась беда, отец Петра плавал замполитом рыболовецкого траулера в районе Кубы, сестра жила в Болгарии, и мать одна металась по даче. Она обзвонила всех знакомых, просила об участии, помощи, в невиновности сына Вербина была уверена. Но происходило непонятное — все оказывались занятыми… Тогда-то и позвонила она Сергею. И вот в начале августа, когда до первого сентября оставалось больше трех недель, Ершов, захватив пару чистых рубашек, отправился на стоянку загородного автобуса.

Тот дачный поселочек, в котором обитали Вербины, со временем станет мозгом и штабом демократического движения, ибо проживали в нем партработники, профессора марксистских кафедр и высокопоставленные журналисты. Двухэтажные каменные дома тянулись вдоль единственной вымощенной мостовой, которая шла параллельно расположенному за полукилометровой лесополосой шоссе.

За дачами же начинался заливной луг со множеством ручейкюв, прудов и малоприметных болотец. Пользоваться лугом могли только дачники, поскольку их участки сплошной китайской стеной преграждали дорогу для посторонних. Жильцы той половины поселка, которая непосредственно примыкала к лугу, имели задние калитки, а для владельцев верхних домиков напротив комендантского здания был оставлен проход, огражденный стальной, запирающейся на ключ калиткой. Комендант жил в неказистом строении, примостившемся при въезде в поселок у выщербленной каменной арки с постоянно поднятым шлагбаумом.

Примерно месяц назад сын второго секретаря обкома Яковлева приехал в этот поселок с компанией однокурсников и исчез. Яковлева-отца в городе не было. Вернувшись через неделю, он организовал розыски сына, и вдруг неожиданно арестовали Петра Вербина.

На шоссе Ершов вылез из автобуса, свернул на съезд и вскоре подошел к знакомому саду. Тревога переполняла сердце Сергея, но что чувствовал бы он, знай, что с этого момента начинается новая часть его жизни.

Хотя сестра Пети вышла замуж за иностранца, а отец мотался по дальним морям, мать его, Валентина Михайловна, выглядела обычной крестьянкой. Даже в городе, где она носила модные платья, а уж на даче…

Она была полной, кряжистой, скуластой женщиной, курносой, рябой, окающей, с короткими толстыми пальцами, носящими на себе следы постоянного огородничества.

Валентина Михайловна встретила Ершова на пороге дома и, рыдая, кинулась в его объятия.

— Милый мальчик, Сереженька, я не знаю, что делать! Такая беда! И ни к кому не обратишься: только ты остался у нас… Помоги, родной!

Она знала, что Сергей — обычный университетский доцент, что и в обкоме, и в совете, и в милиции у него ни зятя, ни свата. Прося о помощи, Валентина Михайловна хотела лишь моральной поддержки, дружеского участия, но в голове доцента Ершова, еще наполненной мальчишеским авантюризмом, происходили непонятные реакции. Неожиданно для самого себя он заявил:

— Не волнуйтесь, я спасу Петю, а если надо, то найду настоящего убийцу.

Дом Вербиных был построен по типичному для поселка проекту. Центром кирпичного здания служила гостиная, из которой вели четыре выхода: на террасу, к главному входу, нижней спальне, оттуда же поднималась лестница на второй этаж. Раньше внизу спали старшие Вербины, одну из верхних комнат занимала Петина сестра, а в другой, Петровой, обычно, бывая в гостях, ночевал Сергей.

Но в тот день за разговором Сергей так набрался водки, что заснул прямо в гостиной на кушетке у телевизора. У дачного поселка имелась одна ахиллесова пята, зато какая… Комары! Уже часам к пяти утра кожа Сергея горела, зудела, чесалась, а уши превратились в локаторы, вращающиеся и ловящие тихий, но пронзительный писк ночных агрессоров.

Чертыхаясь, Ершов поднялся и вышел из дома. Свежий утренний ветерок отгонял ночные эскадрильи, и, усевшись в кресло-качалку, Сергей облегченно вздохнул.

Луг начинался прямо за участком — с террасы видны были кроны огромных редких дубов и ясеней. Солнце только собиралось проснуться, но край неба уже был отчеркнут ровной линией, делящей его на два поля, голубое и розовое.

Дышалось легко. Ершов потянулся и начал вспоминать то, что узнал вчера вечером. '

Месяц назад Дарье Пироговой исполнилось двадцать лет. Родители ее работали в Анголе, а Даша обитала здесь с бабушкой. Юбилей отпраздновали в городе, а на следующий день, оставив бабушку убирать квартиру, Дарья с компанией приехала на дачу. Прикатил и ее однокурсник Николай Яковлев — сын обкомовского секретаря. В ту же ночь между ним и Петей произошла ссора, разозленный Николай ушел с пироговской дачи. С тех пор никто его живым не видел. Однако обнаружилось это не сразу. Родители Николая навещали тогда заграничных друзей-марксистов, и только когда они вернулись домой, забили тревогу.

А потом в дело вмешалась погода. Если бы стояло вёдро… Как бы все обернулось? Но жара была страшная, болотца обмелели, и втиснутое под корягу тело Николая Яковлева оказалось на поверхности. Через день к Вербиным нагрянула милиция, Петра арестовали и обыскали дачу.

Ершов грустно вздохнул. Мало того, что ему хотелось помочь Петру, он даже обещал это сделать. Но если бы Сергей знал как?

Поселок еще спал. Сергей вышел на дорогу и побрел к даче Пироговых. Когда-то Ершов знал Дашу, но тогда она была совсем крошкой, а десять лет разницы представлялись непреодолимым барьером. Пироговы жили в противоположном, верхнем ряду домов. Сергей долго с улицы осматривал участок, виднеющееся за яблонями здание, а потом возвратился к Вербиным и прошел через их двор. Ключа от общей калитки у Сергея не было. Он медленно потопал к тому болотцу, где нашли тело убитого.

Сразу за забором шли две тропинки. Одна, нависая над оврагом, уходила вдоль дач направо, вторая спускалась вниз, на мостик, к которому сбегались дорожки от десятка дач. Перебравшись через овраг, Ершов зашагал по протоптанной в траве пыльной тропе. Она виляла, словно пьяная, но Сергей знал характер луга: срежешь чуть в сторону, думая укоротить путь, ан нет, уткнешься в яму, низину, топь. Вскоре он нашел, что искал. Со стороны, метров с трех, никто и не подумал бы о том, что где-то совсем рядом притаилось болотце, наоборот, почва здесь поднималась вверх, а на самой вершине предполагаемого холма тянулись к небу два старых дуба, но, приблизившись к ним вплотную, вы вдруг замечали покрытую ряской и водяными лилиями промоину метра три в диаметре. Долго стоял Ершов в задумчивости.

После завтрака Сергей еще раз расспросил Валентину Михайловну о подробностях:

— А вы не знаете, каким оружием убили Яковлева?

Валентина Михайловна вздохнула:

— Разве они о чем-то говорят, они только сами спрашивают.

— Следователи?

— Ну да. Но когда у нас был обыск, забрали обе пилы, и еще говорят, что у бедного покойного на шее страшная рана. Должно быть, его пилой зарубили, но это я могу только предполагать. Вот завтра на допрос вызывают, может, что-то выведаю. Я ведь и адвоката уже наняла, но и он мне ничего не говорит, хоть бы отец вернулся, а пока лишь на тебя надежда.

— А у вас в поселке раньше убийств не случалось?

Валентина Михайловна на мгновенье задумалась:

— Два, да нет, уже три года назад Гришу Ермолаева убили.

— Гришу? — удивился Ершов, знавший парня в детстве.

— Да. И убийц не поймали.

— Это тоже на лугу случилось?

— Нет. Возле самого шоссе. Он с девушкой по лесу гулял, а на него свора хулиганья налетела. Девушку изнасиловали, она хоть жива осталась, а его изуверы так изуродовали, что смотреть было страшно, не тело, а сплошной синяк. Вася Ермолаев — отец Гриши — тогда чуть с ума не сошел, поседел за пол года.

— А девушка?

— Петя рассказывал, — Валентина Михайловна всхлипнула, — бедняжка потом от нас совсем уехала. Она была полуеврейка. После этого случая ей сразу же визу дали.

— Валентина Михайловна, хочу посоветоваться. Как вы думаете, ничего, если я для начала навещу Дашу Пирогову и Ермолаева?

— Что ты? Возьми электрическую пробку, я ее у Васи брала. Он у нас человек незаменимый, до органов на заводе парторгом работал, и починить все может, и любая мелочь у него в запасе есть. Так ты зайди к нему и отдай от меня пробку. А Дашеньку не бойся, они… Что за напасть-то на нас… — Вербина вздохнула. — Они… Понимаешь, Сережа, мне казалось, что Петя на ней жениться собрался. Даша тоже сейчас страдает, конечно, не так, я — мать, но…

Дарья Пирогова сразу узнала Ершова, он остался для нее таким, каким она его и помнила. А вот ее преображение из семилетнего ребенка в женщину поразило Сергея: Даша оказалась высокой кареглазой барышней с легким, гибким телом.

Ее лицо было спокойно. Но Ершов чувствовал, как часто бьется сердце девушки.

— Милая Дашенька. — Ершов состроил на лице гримасу искушенного, бывалого мужика, которому и черт не страшен, ибо его — воробья стреляного — на мякине не проведешь. — Чтобы спасти Петра, придется поймать настоящего убийцу. Ты должна помочь мне.

— Если б я знала как… — Дарья залилась слезами. — Я знаю, что Петя не виноват. Да, он подрался на улице с Яшкой, — так мы Яковлева звали, — но Петя сразу ко мне вернулся. Сергей, поймите, если бы убил Петр, я бы это почувствовала. Мы потом еще три недели каждый день были вместе, разве можно такое скрыть. У Пети каждая мелочь на лице написана. А он остался таким же чистым, веселым, нежным, как всегда.

— Подожди, Даша, — Ершов задумался. — Так ты говоришь, Петя дрался с Яковлевым?

— Из-за меня. Трезвым Яшка вполне нормальный парень, немножко свихнутый на роке, тряпках, Америке, но ведь это типично. Однако стоило Яшке капельку выпить, он тут же превращался в царька. В тот день половина ребят уехали, а Яшка, Оля и Нина остались. Все шло нормально, но вдруг Яковлев просто спятил, подскочил ко мне и облапал. Петр вытащил его на улицу, избил. Яшка обиделся, ушел. Кто же знать-то мог, что его убьют? Пети всего трех минут не было. Яшка схватил меня при девочках, но вернулись мы к ним с Петей не сразу. Ах, если бы знать, если б знать… — Дарья понуро опустила голову. — Мы так долго потом целовались в саду.

— Да, — вздохнул Ершов, — а что за бес Яковлева на луг понес?

— Так ребята пошли перед дорогой искупаться, верно, Яшка их догонял.

— А они его убить не могли?

— Не могли. Они все вместе были, на глазах друг у друга.

— Верно, — согласился Ершов. — А откуда Яковлев узнал дорогу к пруду?

— Он говорил, что раньше здесь с родителями в гостях бывал.

— Давно?

— Не знаю. Я с ним в институте познакомилась. Видела и до того на просмотрах, в санаториях.

— А каковы были ваши отношения в институте?

— Просто одногруппники.

— Спасибо, Даша. К кому же конкретно приезжали сюда Яковлевы?

— Повторяю, не знаю. Знать Яшка мог здесь многих, родители же вместе служат, встречаются, а сюда все любили ездить летом. Место прекрасное, никаких случайных пришлых компаний, только свои, а какая природа…

— Понятно. Буду дальше искать. А чем Яковлева убили, не слыхала?

— Об этом весь поселок говорит. Его пилой зарубили, пол шеи выдрали.

— Даша, из той вашей команды кто-нибудь встретиться со мной не сможет?

— Каникулы… В городе только Алеша Оникин да Нина Дюлевич. Я могу позвонить им.

— Сделай милость.

Василий Ермолаев расхаживал по своему участку в заношенных синих трикотажных спортивных штанах с вытянутыми коленями и в старой, измазанной в краске гимнастерке. Лицо его покрывала полуседая клочкастая щетина, а короткие волосенки на макушке были смяты. В руках он крутил лопату. Высокий, угловатый Ермолаев воткнул штык в землю и окинул Ершова хмурым взглядом.

— Чего тебе?

— Извините, Василий Григорьевич, я друг Петра Вербина, некий Ершов. Может, помните?

— Сергей?

— Да.

— Помню, как вы тут с Гришкой моим собак гоняли. Не ты ли мне чуть гараж тогда не сжег?

— Курить учились, — потупился Ершов.

— Мордоворот. А что пришел, опять учиться курить?

— Знаете, у Вербиных беда случилась, так я сейчас у них живу. Валентина Михайловна просила вам пробку передать.

— Заходи. Хорошая она женщина. У нее беспокойство, а она о долге вспомнила. — Ермолаев говорил медленно, брезгливо сморщивая губы. — А что Петьку арестовали — не беда, арестовали — не убили, посидит да выйдет.

— А если засудят и расстреляют?

Ермолаев отмахнулся:

— Это с чего ж?

— Да мало ли таких случаев? — не унимался Ершов.

— Такого быть не должно, — задумчиво протянул Василий Григорьевич. — Он парень неплохой. Здоровался всегда. Правда, работяга неважный. Да и отец у него такой, сейчас же лето, на огороде самые дела, а он в каких-то командировках развлекается. Не понимаю, как так можно?

Мало, мало ©сталось работников, одна гнилая интеллигенция. Я вот еще мальчишкой в ФЗУ поступил, до полковников потом дослужился, пенсионер, но все равно работаю. И Гришка у меня такой рос, все делать умел, и плотничал, и слесарничал, был бы он жив, не тащил бы я все один. А дочь? За кого она вышла замуж? За паразита, ученый он, видите ли, наукой занимается, а как сюда приедет, так только спит. Мать спину от прополки разогнуть не может, а ему хоть бы хны, сидит на веранде, статейки пишет. Не понимаю. Я сколько раз ему объяснял, что дача для того, чтобы на ней работать. Но попробуй втолкуй такому мордовороту. Неправильно вас всех воспитали. Одна гулянка у вас на уме, трудиться вы не умеете, авторитет не уважаете.

Ответ так и вертелся на языке у Ершова, но он понял, что ничего у Ермолаева узнать не сможет, только разругается, и вежливо раскланялся.

Вечером Вера Михайловна рассказывала Ершову о допросе:

— Следователь смотрит на меня, как на ненормальную. Я объясняю ему, что Петя не может быть убийцей. Он кивает: «А что вы волнуетесь, раз не он убил. К чему тревожиться?.. Разберемся, отпустим». Сын в тюрьме, а мне не тревожиться. Говорю ему: «Освободите, потом разбирайтесь». Он лишь: «Ха-ха-ха». А бедный Петенька с уголовниками, на нарах, голодный, несчастный. Завтра передачу отнесу, разрешили.

— А о чем они вас спрашивали?

— И о том, как он в школе учился, и почему вышел из комсомола, и не говорил ли плохого о партии, не курил ли наркотиков, не падал ли в обмороки, не пил ли ежедневно?.. То ли они из Петеньки решили политического убийцу сделать, то ли неполноценного, сумасшедшего.

— Дело… — задумчиво произнес Ершов.

На следующее утро Сергей поехал на работу к своему новому знакомому, профессору медицины Иерихону Антоновичу Быченко.

Сейчас это трудно представить, но в описываемое время многие (а уж преподаватели вузов тем более) обязаны были заниматься так называемой «общественной работой». Случилось, что Сергей оказался членом ревизионной комиссии профсоюза. Тогда магазины стояли пустые, спекулянты и жулики, хотя уже и разбогатели, но еще боялись милиции, зато профсоюзы распределяли квартиры, машины, холодильники, телевизоры, видеомагнитофоны, одежду и продукты. Сергей Ершов не был общественником, его вынудили, но, приступив к ревизии, он допустил роковую ошибку. Сергей не был глуп, однако верил в порядочность людей, в справедливость. Вам трудно представить себе такое? К сожалению, это правда. Ершов вместо того, чтобы посчитать сумму профсоюзных взносов, а затем доложить на собрании, что она не пропита, начал, бедняга, изучать, что в профсоюз поступило, кому досталось. А государственный университет — это вам не местечковая лавочка… Если б знали вы, сколько добра в него поступало…

И вскоре темным вечером ничего не подозревавший Ершов был остановлен на улице тремя хмурыми хлопцами. Дрался Сергей весело, но пришел в себя лишь через несколько дней в реанимации клиники медицинского института, на работу же вышел через полгода, когда профсоюзная конференция уже прошла, а членами ревизионной комиссии значились совсем другие люди.

Но нет худа без добра, в больнице Ершов познакомился с профессором Быченко. В том году Иерихону Антоновичу исполнилось пятьдесят девять лет. Мальчишкой во время войны он попал на флот, после победы выучился на офицера, однако в дни хрущевской демобилизации его турнули за борт. Духом Иерихон не пал, окончил мединститут, поработал хирургом, а потом в сорок лет увлекся наукой и стал знаменитым профессором Быченко. К чести Иерихона Антоновича надо отметить, что профессор при всем том не обратился в ученого сухаря, который «не человек, а двуногое бессилие, с головой, откусанной начисто трактатом «О бородавках в Бразилии».

Однако, когда Ершов зашел в кабинет Быченко, толстый, приземистый, лысый профессор просто излучал непосредственный восторг и трепетную любовь к медицине. Завидев Сергея, Быченко выскочил из-за стола, кинулся навстречу:

— Ты посмотри, старик, посмотри!

— Ну? — удивленно протянул Ершов, вертя в руках всунутую ему Иерихоном мутную картинку, более всего напоминающую лапоть.

— Да ты погляди, что за прелесть!

— Где?

— Да вот же она, опухолюшечка-то, рачок, а я его — бах! — сфотографировал.

— Так чему радуетесь? — изумился Ершов. — Изуверство какое-то, радоваться раку.

— Темнота, поскотина! — Иерихон Антонович постучал себя по лбу. — Деревня. Вот если б я эту штучку пропустил — случилась бы беда, а сейчас ребята ее отрежут, и человек останется жить. Так-то, орясина. — Вдруг Иерихон стал серьезным. — Хотя случай был, я печень исследовал и случайно выявил рак почки в первой стадии. Клиенту мне грузовик коньяка привезти надо было бы, но он от операции отказался, теперь ему труба. Понимаешь?

— Да, — согласился Ершов.

Однако Иерихон опять повеселел и чуть не приплясывал перед Ершовым от удовольствия.

— Ну, пойдем смотреть мое чудо, такого ты не встречал.

— Пожалуйста, — из вежливости согласился Сергей.

— А это ты видел? А это? А-а! — восторженно ревел Иерихон, щелкая кнопками агрегата. — Мне на эту машинку пришлось целых семьдесят рублей истратить, представляешь? В Союзе таких еще только две есть, они по триста пятьдесят тысяч долларов стоят. Это же вещь. Мне две бутылки коньяка поставить пришлось да еще вечер в ресторане провести. А ты думаешь, такие аппараты с неба падают? За все платить приходится!

Когда собеседники вернулись в кабинет, Иерихон плотно закрыл дверь и заговорщицки посмотрел на Ершова.

— Мне нельзя, диета, жена орет, но иногда надо что-то и нарушить, и гость такой… Гудим сегодня. — Иерихон на цыпочках подошел к шкафу и, осторожно оглянувшись, вытащил коробку шоколадных конфет. — Ну, Серега, гуляем. Угощайся.

Однако к тому времени, когда коробка полностью опустела, Ершов успел взять лишь вторую конфету. Профессор же откинулся в кресле и задумчиво произнес:

— Не будь конфеты такими вредными, я бы только ими и питался. Хотя сейчас приходится себя ограничивать, а вот в молодости…

— Что в молодости? — улыбнулся Сергей.

— Ты шоколад любишь?

— Нет.

— А зря. Меня он очень возбуждает, — тихо проговорил профессор и зевнул.

— Иерихон Антонович… — Ершов решил, что пора переходить к главному. — Мой товарищ попал в беду. Ему требуется помощь…

— А чем он болен?

— Он здоров.

— Причем здесь я тогда?

— Дело очень сложное, а вы человек бывалый.

— Точнее сказать, мудрый.

— Согласен. Дело в следующем: вы, может, слышали, что у одного из секретарей обкома погиб сын.

— Об этом все наши девки трещат.

— Так в связи с этим моего товарища и арестовали.

— Дело пахнет вышкой, — глубокомысленно изрек Иерихон и надул губы.

— Но Петр не убийца.

— Почему ты так в этом уверен?

— Я давно его знаю, он мой друг. Он такого не мог сделать. Он, если бы даже в горячке, в драке нечаянно пристукнул кого, уж прятаться бы не стал, сам бы еще просил себе наказания.

— В крутых ситуациях человек непредсказуем, — покачал головой Иерихон Антонович. — Про себя расскажу. Помню, году в сорок втором отвели нас на переформировку и поставили к нам старшиной тыловую крысу. Зверь был лютый, замордовал нас, хоть в петлю лезь. Однажды я проштрафился, он меня из строя вызывает, глаза у него налиты, губа дергается, а я вдруг сам как скомандую: «Взвод! Наизготовку». Старшина опешил, а я быстро продолжаю: «Старшина оказался немецким шпионом. Он подло пытается сломать боевой дух краснофлотцев в тылу. Мытарствами, издевательствами он подрывает силу советских воинов, чем способствует подлым фашистским агрессорам. Посему, немедленно перед строем он будет расстрелян. Целься!» Ребята гримасы жуткие скорчили, винтовки вскинули. Старшина как взвоет, а я ору: «Взвести курки!» Ребята защелкали, а старшина упал на колени, побелел весь: «Простите меня, простите…» Но уже бегут капитан с особистом, забрали и старшину, и меня. Два дня потом мыкали. Но я стоял на одном, старшина — шпион, а то зачем ему защитников Родины мучить. И, знаешь, старик, все обошлось, меня в экипаж вернули, старшину перевели. Когда прижмет, такое порой выкинешь, самому странно.

— Но, Иерихон Антонович, тело покойного нашли в болоте минутах в двадцати ходьбы от дачи, на которой был мой друг, двадцать туда, двадцать сюда, а Петя всего пять минут отсутствовал. Но его арестовали. За что?

— А ты не понимаешь? — Профессор надул щеки. — Убили сына секретаря обкома! Кого-то брать надо? Надо. Тем же милицейским житья иначе не дадут. Вот твоего приятеля и взяли. Они настоящего убийцу, может, и ищут еще, найдут — отпустят Петю. Видно, он не велика шишка, переживет. Но я на его месте при таком исходе даже радовался бы, ибо, если убийцу не поймают, ему крупно не повезло. За такое преступление кому-нибудь обязательно отвечать придется.

— Но он же невиновен! А справедливость?

— Сережа, старый анекдот вспомни. Гимназист на уроке испортил воздух. Учитель его выставил в коридор. Тут как раз батюшка проходит. Гимназист подбегает к нему: «Где же справедливость, отец святой?» — «О какой справедливости вопрошаешь ты, отрок?» — «Как о какой? — отвечает шкет. — Я навонял, а они нюхают».

— Но Петр — мой друг, я должен помочь ему.

— Одно парня выручит, если они настоящего бандюгу возьмут.

— Так давайте его найдем.

— А как?

— Я поищу на дачах, с приятелями покойного встречусь, а вы, Иерихон Антонович, разведали бы, — вы же все можете, — не с родителями ли это связано? Что за этим стоять может, кто? Я даже не знаю, что еще вы можете выведать, но вы же мудрый, вы найдете какую-нибудь зацепку.

— Если она есть… — хмыкнул Быченко.

Первой, кого удалось потом найти Ершову, оказалась Нина Дюлевич. Когда Нина встретила Сергея и стояла с ним лицом к лицу, он даже удивился, что такое хрупкое, юное, маленькое создание может уже оканчивать институт. Однако, когда Нина по дороге в комнату повернулась к Ершову спиной, Сергея удивило совсем другое: «Неужели, — подумал он, — эта бабища еще студентка?» Но, присев напротив Сергея, Дюлевич опять превратилась в наивную пятнадцатилетнюю куклу.

— Мне звонила Даша. Я все вам расскажу.

— Спасибо.

— Но мне так интересно, я впервые в жизни вижу настоящего частного детектива.

— Бросьте, — отмахнулся Ершов. — Вы были на той вечеринке, что там случилось?

— Все шло спокойно, нас было восемь человек, четыре пары. Вино, музыка, природа… Все шло восхитительно, перспективно. А потом вдруг оказалось, что Маша с Игорем и Алексей приглашены в воскресенье на свадьбу, они ушли. На Игоря мы не рассчитывали, у него с Машкой старый роман, а вот Алексей нас подвел. Но оставался Яшка. Мы еще с Олей гадали, как нам быть, все же нас двое, а он один. О том, что Дашка с Петром гуляет, все знали, не скажу, что одобряли, — он все же стар — но это ее дело. А Яшка трезвый — тютя, зато когда выпьет, — нормальный мужичок. Но тогда он повел себя так, как даже я не представляла, подходит вдруг к Дарье и молча одной рукой залезает ей под блузку, а второй задницу щупает. Петр вскочил, как бешеный, схватил Яшку за грудки и на улицу. Дашка поохала, поохала, тоже потом за ними побежала.

— А когда вернулся Петр?

— Не скоро. Когда притащились, выглядели они с Дашкой, как два пьяных голубя, лизались при нас. Даже обидно, пригласила в гости, оставила без мужиков, а сама развлекается, представляете, — вздохнула Нина и заморгала длинными ресницами, пришторивающими ангельски невинные голубые глазки.

— Представляю. А раньше Петр с Яковлевым не встречался?

— Наверно, нет. Хотя, кто знает? Петр в институт за Дарьей иногда заходил, но он сразу ее хватал и утаскивал. С нами-то не познакомился, хотя мы все о нем знали. Может, и виделся он с Яшкой, но мельком.

— А что за человек был Яковлев?

— Так я говорила же. Трезвый — невыносим, болтал лишь о видюшниках, шмотках, о том, что предок ему из-за бугра привез и что там видел, не мужик, а «ни рыба ни мясо». И еще ему казалось, что все его женить на себе хотят. Но только бывало выпьет, чуть-чуть совсем, становился орлом, этаким прелестным сексуальным маньячком в хорошем смысле слова, до тех пор, пока не протрезвеет.

— А подобных историй раньше у Яковлева не случалось?

— Драк?

— Драк.

— Не помню. Наверно, нет. Петр человек устарелый, а мы современные, прогрессивные люди. Из-за этого морду бить? А вы, господин детектив, как к сексу относитесь?

— По погоде и настроению, — хмыкнул Ершов и подумал о том, сколь плохо знает он студентов. — Ниночка, а у Яковлева, кроме вас, вне института была какая-нибудь компания?

— Двоих я знаю, они еще школьниками вместе повелись, их отцы в одной системе служили, не в одной организации, но на одном уровне. А ребятки противные довольно, мне не понравились. Яшка их еще на первом курсе приводил на вечеринку, надо веселиться, общаться, а они… Амэрика, Амэрика… Больше мы их не звали.

— А кто они?

— Фамилий я не помню, но тот, у кого папа во Внешторге, — Виктор, а того, чей папа отвечает за все эти партийные санатории, бани, магазины, — его Сашей зовут, он толстый, крикливый, рыжебородый.

— Спасибо, — сказал Ершов. — Пойду дальше.

— А может, посидите, родители придут поздно. Вино? Кофе? — И глаза Ниночки стали такими бездонно голубыми, как утреннее небо в безоблачное летнее утро.

— Нет, дела, — отказался Сергей.

Когда же Нина, отпирая дверь, вновь повернулась к Ершову спиной, он еле сдержался, чтобы не продудеть: «Ну и бабища!»

Алексей Оникин долго отнекивался, но все же согласился встретиться с Ершовым в городе. Он оказался невысоким расхлистанным юношей с ранней залысиной, раздвинувшей и без того редкие сальные волосы. Оникин смотрел мимо собеседника и разговор уводил в сторону:

— Им-то что?

— Кому им? — допытывался Ершов.

— Им всем.

— Но расскажите о Яковлеве.

— А что Яковлев? Он был такой же, как они.

— Кто они?

— Да все эти с пропиской. Им только играться. А мне жениться надо.

— Почему же вы вечером ушли с дачи Пироговых, на свадьбу вы на следующий день ехали, а там две невесты оставалось.

— Эти? Да они лишь развлекаются, их замуж батьки отдадут. А я должен здесь остаться, мне нужна серьезная девушка с отдельной квартирой.

— Но когда вы ночью купаться ходили, на лугу ничего не заметили?

— Вы знаете, так трудно остаться у вас иногороднему. Что вы ко мне пристаете?

— Я о луге спрашиваю. Там вы ничего не видели, не слышали?

— Нет! Повторяю, я ничего не знаю. Да отвяжитесь вы от меня!

Оникин суетился, поглядывал на часы, потел, и Ершов не солоно хлебавши отправился на дачу Вербиных.


На веранде сидели Валентина Михайловна, Дарья и Ермолаев.

— Как дела, Сереженька? — всплеснула руками Вербина.

— Стараюсь.

— Но что-нибудь проясняется, получается? — выдохнула она. — А?

Сергей пожал плечами

— Пока я лишь собираю информацию, но чувствую, вот-вот — и во всем разберусь. Я сам не понимаю почему, что со мной происходит, но подсознательно знаю — найду убийцу и освобожу Петю. Вам может казаться это бредом, но это так.

Дарья вскочила и обняла Сергея

— Если так случится, то я просто… Я поцелую вас!

— Спасибо, — хмыкнул Ершов. — А вы как съездили?

— Мыс Валентиной Михайловной передачу возили. Это ужасно.

— Что?

— Все эти порядки, очереди, проверки, словно мы бандитки какие.

— Да, — вздохнул Сергей. — Я одну вещь забыл спросить: как ребята тогда к лугу спустились, калитка же на ключ запирается?

— Сережа, — ответила Вербина, — там теперь замок с циферками, и повернешь «два — восемь — три» — и проходи.

Сидевший в углу Ермолаев хмуро вздохнул.

— Обойдется все.

Ершов искоса взгянул на него.

— А почему вы так думаете?

— Петька парень нормальный, мордоворот, работал, конечно, мало, но раз не убивал…

— Понял, — кивнул головой Сергей. — Но вот что интересно: лето, выходные, и никто не заметил на лугу ничего странного. Не видел — понятно, темно было, но почему никто ничего не слышал?

— Моего полтора часа избивали, — вздохнул Василий Григорьевич. — Дрались, девочка визжала, но никто не помог, не остановился.

— Там шоссе, машины на подъеме гудят, а здесь тихий луг.

— Так ты в сыщика играешь? — неожиданно зло процедил Ермолаев.

— Должен я помочь Вербиным?

— Вот и помоги! Краны у них текут, навоз надо перенести, дверь поправить — вот это настоящая помощь, а не твоя возня, мордоворот. Я пошел.

Даша тоже засобиралась.

— Сережа, вы верите, что с Петей все обойдется?

— Я не сыщик, но, думаю, все будет хорошо. И еще: я связался с одним необычным человеком, который все, что сможет, для нас сделает.

— Он где работает? В какой должности? — встрепенулась Валентина Михайловна.

— А его должность роли не играет, он и беспартийный, и без погон.

— Но, тогда?.. — изумилась Вербина.

— А он знает половину города и, главное, мыслит необычно. Он наверняка что-нибудь придумает, подскажет нам.

— Дай Бог, — с сомнением покачала головой Валентина Михайловна.

— Хорошо бы, — улыбнулась Даша.

Утром следующего дня, когда Ершов брел к остановке автобуса, у арки его остановил комендант — мужчина лет шестидесяти, с мясистым носом, толстыми губами и красными оттопыренными ушами. Одет он был в полосатую ковбойку и брезентовый комбинезон. Комендант провел ладонью по торчащей ежиком седине, кашлянул в кулак:

— Простите, не вы у Вербиных проживаете?

— Я.

— Вам требуется зайти ко мне.

— Что ж, — согласился Сергей, — почему бы и нет.


Дверь в домик коменданта располагалась за углом и вела прямо на застекленную веранду. У стола сидел пожилой милиционер с одутловатым лицом, расплывшимся вокруг маленького острого носика. Лишь три маленькие звездочки треугольником блестели на его погонах, но своей значимостью он, казалось, заполнял все помещение.

— Присаживайтесь. — Старший лейтенант указал Еро-шову на стул и представился: — Участковый Белкин. Вы проживаете на даче Вербиных?

— Я.

— Почему не прописываетесь? — сказал Белкин с выражением усталости и безразличия.

— Товарищ старший лейтенент! — Ершов даже привстал. — Я живу в нашем городе. Если я раз-другой переночевал на даче у друзей, о какой прописке может идти речь?

— А документы у вас есть?

— Пожалуйста, — ответил Ершов и порадовался, что не оставил дома университетское удостоверение.

— А паспорт? — изучив корочки, осведомился участковый.

— Паспорт лежит в тумбочке, однако разве удостоверения мало? В чем дело-то?

Милиционер вздохнул, глаза его вспыхнули:

— Вы знаете, где Петр Вербин?

— Конечно.

— Знаете, что идет расследование?

— Знаю.

— А что за самодеятельность развели?

— То есть? — изумился Ершов и подумал: «Уже настучали, но кто?»

Милиционер облокотился о стол, уткнулся лбом в ладонь:

— Ухмыляться нечему, дело очень серьезное, большие чины им занимаются. Чьего сына убили, знаешь?..

— Знаю.

— Ну, так и не суйся. Такая игра идет, такие силы задействованы. А ты куда? Крылышки сожжешь, для своего же блага не рыпайся! Усек?

— Значит, — зло усмехнулся Ершов, — дело Петра — табак, а мне сопеть в тряпочку, не рыпаться, ждать, когда друг погибнет? Когда вы его засудите?

— Так нет, — вздохнул старлей. — Если что обнаружится, отдай нам. Кровь Вербина никому не нужна, но какая интрига идет, представляешь? — Участковый махнул рукой. — И меня-то держат, знаешь где? А уж с тобой такое сделают, если что… Смотри сам, я предупредил тебя. Место у меня спокойное, я им рисковать не могу, а ты уж думай о себе сам.

Оказавшись в своей квартире, Ершов первым делом отыскал паспорт и только потом сварил кофе и позвонил Иерихону. Голос профессора Быченко гремел так, что трубку можно было даже не подносить к уху.

— Сегодня вечером жду тебя у себя дома. Придешь часам к пяти, понял?

— Да.

— А теперь слушай, у начальника спецуправления позавчера вечером убили сына.

— Пилой?

— Какой пилой? У подъезда по голове ударили.

— Ну и что?

— А то, голубь мой, что пахан его со старшим Яковлевым корешил, а у сына…

— Его Сашей звали?! — вдруг осенило Ершова.

— Сашей…

— И борода у него рыжая?

— Полегче что-нибудь спроси. Дело в другом, у покойного в портфеле оказалось две тысячи долларов. Чуешь?

— Так он шпион?

— Дура, не суетись. Поговорим в пять, а пока советую встретиться с одним моим старым знакомым, он в этих делах спец.


Спец оказался долговязым пожилым мужчиной с седыми кудрявыми волосами и большими выпуклыми очами. Движения его были резкими, словно электрическими, зато веки, наоборот, мигали крайне редко. Звали спеца Виктором Александровичем. Он провел Ершова на маленькую кухоньку, в центре которой на небольшом столике высилась початая бутылка водки с приставленными к ней двумя стопками.

Виктор Александрович плеснул в рюмки.

— Вздрогнем для разговора?

— Рано еще и дел много.

— Я тебе такого расскажу, что без ста грамм не поймешь.

— Только если одну, — вздохнул Сергей.

Спец глотнул водки, сморщился, отер губы ладонью:

— Тебе только, тебя Иерихон послал, его уважаю, он стукача за версту чует. А я, знаешь, кем был?

— Нет.

— А тебе этого знать и не положено. Силой был. Теперь же и в дворники не возьмут. Хорошо, что заболел, уволили просто вчистую, но пенсию оставили, инвалидность дали. А могли в порошок стереть. Почему? Потому что расследовать стал непотребное и вляпался. Сейчас кричат об Узбекистане, Кавказе, кланы у них, мафия… Да чтобы их мафия могла без России сделать? Там детки в коротких штанишках! У нас все начинается, у нас мафиози!

— Где же они?

— А пока тихо сидят. Друг друга боятся. Но такие миллиарды без дела пропадают, что скоро начнут войну.

— То есть?

— Что, — то есть? В стране сотни миллионеров, капиталистов, им бы развернуться, а законы мешают, страшно. Традиция у нас такая, Ленина цитируем, клянемся в бедности, но ничего, сейчас начнется, перейдут на легальное положение…

— Но как? — хмыкнул Ершов.

— Очень просто, открыть границы и разрешить частную собственность.

— А органы?

— Чьи? Наши или американские? Милый, ты держал в руках хотя бы десять тысяч? А тут миллионы, миллиарды. Пропала Россия, пропала.

— Чтобы? Был же застой, Брежнев больной, столько лет страна под руководством маразматика, но сейчас начнется обновление, — искренне сказал Ершов.

Виктор Александрович кашлянул:

— Обновление? Подожди, вот последних идейных ста-риков-фронтовиков из органов уберут, и нам всем — хана. Против миллиарды рублей, долларов, а за?

— Пушкин, Лермонтов, — отвечал Ершов.

— Таких, голуба, многиели читали? Но о деле. Ты из-за смерти сынка Бесова приехал?

— Моего друга арестовали в связи с убийством сына Яковлева. Но он не убивал, а Иерихон Антонович думает, что это дело может быть связано с делом Бесова.

— Отцы в одной команде играют, точно. У нас три крупные шайки: заграничная, южная и эти.

— Так, может, в отцах вся заковыка?

— Вряд ли. Дети есть у всех. Попробуй, тронь моих… У этой игры другие правила.

— А доллары?

— Их детям не дают. Одевают, кормят, на место устраивают, но наличные… Хотя дома, знаешь, о чем партийцы говорят?

— Откуда мне…

— О тех же деньгах, о прекрасной Америке и несправедливости социализма.

— Да ведь они коммунизм строят?

— Для тебя и для меня. Но бросим отцов… И десяти лет не пройдет, сам о них все узнаешь. Так вот, ребятки просто спекулировали.

— Но зачем? У них же все было?

— Ты кто по профессии?

— Доцент.

— А ты когда-нибудь дорогих проституток покупал, лакеи тебе прислуживали?

— Нет, да и откуда их взять?

— Ты, видно, книг начитался, насмотрелся фильмов. А ты жизнь изучай, узнаешь о том, сколь многие мечтают продаться. Запомни следующее: вся эта молодая шелупонь крутилась в кафе «Птица». Там и сделки совершали, там и спускали прибыль. Но дорогу туда ищи сам, меня отпустили, оставили в покое. Однако сам я больше в справедливость не играю, забьюсь в норку и буду наблюдать, как вас, идиотов, обувают.

Преподавал Ершов в группе юристов-вечерников. Веснушчатый паренек Коля очень старался, ходил на дополнительные занятия, факультативы, а работал милиционером в отделении, в ведении которого как раз и находилось кафе «Птица».

Недолго думая, Ершов направился прямо туда.

Встреча смутила обоих. Коля в университет ходил в штатском, а сейчас, когда он был в сержантской милицей-ской форме, у него даже физиономия изменилась — любопытство, романтичность словно испарились, зато холодная твердость сковала мышцы лица, обратив его в маску самоуверенного городового. Однако и Коля опешил, узрев своего преподавателя.

Они вышли на расположенный рядом бульвар и, присев на скамью, разговорились. Ершов вкратце поведал о произошедших событиях. Выслушав его, студент вздохнул.

— Я сержант милиции, что мне сказать о «Птице». Она рядом, но ее как бы и нет, там, даже когда дерутся, нас не вызывают. Может, бэхээсэсники, комитетчики туда и вхожи, мы — нет. А об убийстве Бесова я кое-что знаю. Сначала наши туда прибыли, это потом все в комитет забрали. Так вот, парня ждали, убили не случайно, но дипломат с валютой не тронули.

— Похоже на месть? — поинтересовался Ершов.

— Похоже. — Коля почесал затылок. — Но не на посетителей «Птицы». Там могут побить мелюзгу, а такого, как Бесов, бить опасно, вдруг пожалуется, да и зачем? Взять за обиду деньгами и выгодней, и спокойней.

— Коля, я обычный доцент. — Ершов развел руками. — А откуда они доллары берут, у нас же статья о валюте?

— Для вас и для меня, — улыбнулся сержант.

— Так как все же достают доллары? — не унимался Сергей.

— А как достают миллионы? Вопрос в другом, как выловить этих жуликов?

— Конечно, — хмыкнул Ершов, вспомнивший разговор со спецом. — То ли, как нам их выловить, то ли, как им от нас избавиться?

Иерихон Быченко обитал в старинном доме, пережившем и войну, и революцию. Потолки в комнатах были высокие, как облака, коридоры узкие, а от толстых каменных стен в летний день веяло прохладой.

Профессор только вернулся, расхаживал в рубашке и галстуке.

— Заходи, Сергей.

Быченко ввел Ершова в комнату с маленькими высокими оконцами, посредине стоял стол, книжные шкафы закрывали стены, но на большой кровати в углу валялась неубранная постель. Перехватив взгляд Сергея, Иерихон Антонович потер подбородок.

— Уж извини, белье убирать не буду. Не могу создавать прецедент. Жена знает, это, ее, я постель не убираю. А сделай один раз… И начнется…

Вскоре Иерихон принес бутылку ликера и блюдо с пирожными.

— Ты говорил, что шоколад не любишь, так я чуть-чуть пирожных купил, всего по десяточку, но трех сортов: эклер-чики, орешки, наполеончики. Начинай, не стесняйся.

— А не много? — спросил Сергей.

Ликер был крепким, сладким, тягучим, пирожные — сладкими, жирными, так что Ершов сломался быстро и лишь с удивлением наблюдал, как профессор управляется с угощением. Когда осталось всего по штуке каждого образца, мельницы Божьи, которые мелют медленно, но верно, остановились, и Быченко, вздохнув, откинулся на спинку стула.

Зевнув, Иерихон Антонович произнес:

— Ну что, помог тебе, хлопчик, мой приятель?

Ерошов прыснул, ибо представил себе Быченко в виде

Тараса Бульбы.

— Чего ржешь?

— Ничего онмне нового не рассказал.

— А о том, что и у Яковлева в кармане полтораста долларов лежало, ты не ведал?

— А вы откуда узнали? — изумился Ершов.

— Я сегодня одного видного чекиста обследовал, поболтали, все к ним ушло. А у них контора солидная. Что нам с тобой остается делать, только рассуждать.

— Давайте, начнем. — Ершов взял со стола рюмку и начал вертеть ее в руках. — В течение месяца убивают двух молодых людей, близко знакомых, детей крупных партийных работников. При обоих покойниках находят доллары, а значит, преступления связаны друг с другом, но когда случилось второе, Петя уже сидел. Так?


— Так.

— А значит, он не виновен, что и требовалось доказать.

— Милый мой, поставь рюмку, молодец. Так ведь то, что Вербин уже сидел, только отягощает все дело.

— Почему?

Иерихон Антонович похлопал себя по коленям.

— В деле замешана партия, замешана валюта, вот так и впаяют Вербину за участие в деятельности целой организации.

— Но он же не виноват.

— О чем ты говоришь?

— А что же делать?

— Рассуждать дальше. — Иерихон задумался. — Бесова убили возле дома.

— Его специально там поджидали.

— А кто знал, что Яковлев с твоим другом подерется и потащится на луг?

— Верно. — Ершов хлопнул себя по лбу. — А потом, почему Яковлева пилой зарубили, какой бандит с собой пилу будет таскать?

— Это-то не странно. У нас историю края никто не изучает. До войны бандюг водилось… Вечером спокойно на улицу не выйдешь. Но было при деревообрабатывающем комбинате училище, так от этих шкетов все громилы разбегались. Эти ученики приноровились пилы с собой носить, маленькие, с сужающимся полотном, как у садовников. Они их как бритву точили, до кости мясо рвало. Хулиганье как ветром сдувало, стоило фэзэушникам появиться.

— Кому? — переспросил Сергей.

— Фэзэушникам.

Ершов вскочил на ноги:

— Все, я все понял! Я бегу!

В тот вечер Ершов так торопился, что даже взял такси. (Теперь это невозможно представить, но в то время обычный доцент мог себе такое позволить.) Остановив машину у дачи Ермолаева, Сергей расплатился и кинулся к дому. В окнах горел свет. Стукнув раз, другой, Ершов распахнул дверь и чуть не налетел на толстую рыхлую женщину — жену Ермолаева.

— Василий Григорьевич?

— А вы Ершов?

— Да.

— Так он уехал.

— Давно?

— С полчаса, но вы должны объяснить мне…

— Я?

— Да, вы?

— Что?

— Что произошло? Вася весь день писал, писал. Потом вывел «жигули». «Куда?» — спрашиваю. Он засмеялся, сказал, что вы объясните, оставил вам пакет, а потом обнял меня, поцеловал и уехал.

Ершов два раза ударил кулаком в стену, сморщился, схватил конверт и бросился на улицу, бегом помчался к домику коменданта.

Петра освободили на следующий день, а вечером Ершов сидел у Иерихона и рассказывал:

— Ермолаева успели остановить в самую последнюю минуту. Мгновение, и было бы еще два трупа, он хотел убить третьего, а потом себя. Ту девушку, которая была с Гришей в его последний день, так запугали, что в милиции она молчала. Но перед тем, как эмигрировать, сообщила все Василию Григорьевичу. Он об этой троице разузнал, но мстить не решался. Вдруг ночью на лугу Ермолаев встретил Яковлева, и не просто встретил — тот шел и приговаривал: «Сейчас ребят позову, сейчас ты, Петруша, цепочку попробуешь, и Дашка узнает, как мне отказывать». А Ермолаев с юности по ночам без пилы никуда не ходил… Не мне его осуждать. Ну, а уж убив первого, Василий Григорьевич решил не останавливаться, второго тоже успел, на третьем его взяли. Судить, я думаю, не будут. Не поднимать же дело об убийстве его сына. Объявят сумасшедшим, посадят в психушку. Да ладно, главного мы добились, Петра освободили.

— Да, — зачмокал Иерихон. — А я все же думал, что политическое окажется дело, а тут простая уголовка. Зато ты теперь — первый свободный советский сыщик, частный детектив.

— Какой к черту сыщик, — отмахнулся Ершов. — Первое сентября на носу, в колхоз со студентами ехать, потом семинары, зачеты, экзамены…

Но через три месяца со знакомыми Пироговых случилась беда. Помочь им никто не мог, и Дарья посоветовала обратиться к Ершову.

ДЕЛО О КОНИУМЕ

«До тех пор почти у всех нас было достаточно силы, чтобы удерживать слезы; но, видя, как он пил, и после того, как выпил, мы уже не владели собой. У меня, несмотря на все усилия, слезы текли ручьем так, что я был вынужден закрыться плащом, я оплакивал не горе Сократа, а свое собственное при мысли, что сейчас потеряю друга. Кротон не мог удержать слезы и вышел раньше меня…

…Между тем Сократ, который до сих пор прохаживался, сказал, что чувствует тяжесть в ногах, и лег на спину, как ему приказал сторож. Тогда последний подошел к Сократу, исследовал его стопы, бедра, сильно сжал стопу и спросил, чувствует ли он. Сократ ответил, что нет. Затем он сжал бедра и, подымаясь выше, показал нам, как холодеет и коченеет тело. Он снова ощупал его и сказал, что только холод достигнет сердца, Сократ умрет. Уже вся нижняя часть живота похолодела. Тогда, раскрывшись (он был покрыт), Сократ сказал: «Кротон (это были его последние слова), мы должны петуха Эскулапу, не забудь принести этот дар». — «Это будет сделано, ты ничего больше нам не скажешь?» — Ответа не последовало, и немного спустя он сделал конвульсивное движение. Тогда сторож раскрыл его совсем; взгляд Сократа был неподвижен. Кротон, увидев это, закрыл ему рот и глаза…»

Сергей Ершов любил называть себя вольным художником. Художника, в буквальном смысле этого слова, из него не получилось, но вольной профессией он все же обзавелся. Он был высок, худ, с профилем, вырисованным прямыми сильными линиями, с короткими, торчащими щетиной черными волосами, лишь слегка усыпанными снежинками седины. Сергей Ершов владел тремя языками, в государственную контору не ходил: где договор переведет, где проект, статейку, посидит на синхронном переводе, а там, глядишь, уже и на пиво, и на сыр набежало, а большего он и не искал. Так уж получилось, что Ершов родился в нашей стране, познал все ее прелести на своей шкуре и не имел ни малейшего желания строить себе гнездо… Но он и болел своей несчастной родиной, любил ее и не только никуда убегать не собирался, но даже не мог подолгу удерживать себя в придуманной роли ироничного созерцателя — и вляпывался из одной авантюры в другую.

Об одном из самых невинных его приключений — эта повесть.

Против Ершова сидела тридцатилетняя барышня, которая примечательна была лишь крайне длинным заостренным носиком и непомерно большой грудью на тщедушном субтильном теле. Она утирала батистовым платочком уголки выпуклых серых глаз, но тушь уже все-таки успела растечься паутинкой.

— Что делать, Серж, что делать? Теперь они убьют меня, я знаю, они обязательно меня убьют.

— А ты не бредишь, Галя, погоди, — пытался успокоить ее Ершов. — Это не истерика? Ты пережила такое потрясение, может, тебе все кажется?

— Даже ты не веришь. Куда мне идти? В милицию? Да ведь если они узнают, что это убийство, то именно я окажусь преступницей. Если до этого и меня не отравят.

— Но зачем?

— А зачем отравили Женю?

— Хорошо. Успокойся. Если ты права, то произошло два убийства, целых два. Ведь ты их совершить не могла, второе теоретически — да, но первое? Так, может, если у тебя есть сомнения, то следует обратиться к властям?

— А ты забыл, кто у нас власть? И потом, отца Гаврика кремировали. Яд найдут только в Жене, а я фармацевт.

— Но ты уверена в отравлении?

— Так в этом же все и дело, я же говорила тебе…

— Ну, повтори.

— Я же рассказывала, мы приехали к Инке, развлекались. Потом приехал мэр, помянули его отца, и Гаврик расчувствовался, вспомнил, как все тогда происходило. А тут мой Женя возьми и ляпни, что точно так же Сократ умирал, когда цикуту выпил, ходил и бормотал, и добормотался. И все вроде нормально шло, но вдруг по дороге домой Женя начал умирать, и умирать так, как и Сократ, и отец мэра. Остановились, пока я его на свое место перетащила, пока до больницы доехали, он почти уже и не дышал, и никакие реанимации ничего не смогли, и все на диабет списали. Никто о кониуме даже и не подумал.

— А это еще что такое?

— А это современное название цикуты, кониум применяют в гомеопатии, ъ очень маленьких дозах. Но я в своей аптеке могла бы достать его достаточно.

— Но ведь Женька, на самом деле, болел, может, это не убийство?

— Последнее время он был полностью компенсирован, и главное, он умер точно так же, как отец Гаврика, так же, как Сократ, я Федона не один раз перечитала.

— И ты пришла ко мне, свободному художнику и авантюристу?

— А к кому же мне еще идти, Ерш? Ты столько лет был нашим другом, ты должен меня спасти. Ведь рано или поздно, но убийца решит напасть на меня, ведь он догадается, что я знаю о преступлении.

— Отлично! — Ершов хлопнул в ладоши. — У меня нет ни лицензии на частный сыск, ни маузера в деревянной коробке, но гулять так гулять.

В тот же вечер Ершов набрал номер телефона дочери мэра — Инны. Надо сказать, что до перестройки мэр рабо тал профессором политэкономии социализма, тоже был человеком не маленьким, но еще не настолько оторвался от народа, чтобы запретить своей дочери вращаться в компании с одним веселым остроумным молодцем, то есть с Ершовым. Отозвался автоответчик. Ершов на секунду замешкался, но потом продиктовал:

— Старуха, тот самый Ерш беспокоит, есть дело на полмиллиона долларов.

И назвал номер своего телефона.

Инна позвонила через два часа.

— Тот самый Ерш?

— Старуха, милая, чертовски рад тебя слышать.

— Ерш, я лет десять назад могла быть старухой, а теперь это не годится, ибо звучит крайне двусмысленно.

— Девонька моя, как же нежен твой слух, но потому-то тебе и звоню, тебе, обладающей изящной речью и тонким вкусом.

— Я сражена.

— А если серьезно, то учти, что я перевел пару гениальных текстов. Я, сама знаешь, парень простой, деревенский, перевожу-то, дай Бог каждому, но стиль… но лоск… Мне срочно требуется гениальная соавторша, которая гениально владеет словесностью и крайне красива, сие тоже обязательно, ибо, как тебе известно, я старый эстет.

Трубка хмыкнула:

— Эстет, а тексты гениальные?

— Ста… извини, девчоночка, обижаешь.

— Тогда закинь их завтра. Ты на колесах?

— Увы, увы, увы! Но Ван Гог тоже умер нищим, — засмеялся Ершов.

— Тогда я к тебе, Ван Гог, сама подскочу часикам к восьми.

— Утра?

— Ты и вправду Ван Гог. Какая же порядочная женщина в такую рань встает? В восемь вечера.

— Идет.

Следующим утром Ершов решил провести разведку. В довольно недавнем прошлом ему однажды пришлось послужить науке в качестве объекта Изучения. В те времена Ершов еще верил не в Бога, а в справедливость и попал в институтскую травматологическую клинику, где по ходу возвращения к жизни стал материалом одной докторской и двух кандидатских диссертаций. Там же Ершов познакомился с одним очень забавным дядюшкой, к которому и поехал. Дядя числился профессором-диагностом, был он кряжистый, толстый, лысый коротышка с простой украинской фамилией Быченко и сложным красивым именем Иерихон. Ершов поинтересовался тогда, откуда взялось такое удивительное имя. Быченко хмыкнул:

— Видимо, для удовольствия моих будущих друзей меня так назвала мама. Звучало красиво, а теперь даже жена… — Иерихон прыснул. — Хера, Херочка. Но ей прощаю, она-то знает, что говорит. Дело в том, что, когда я родился, папы не было дома, вот мама и учудила, она у меня мастерица на выдумки, за ней глаз да глаз нужен. Но это что, знал бы ты, сколько у меня до войны фамилий было…

— Как так?

— Папа постоянно ездил в Германию, и каждый раз почему-то под новой фамилией, но его так изучили, что последний раз и вовсе не пустили, службу папе пришлось сменить, а фамилия Быченко осталась.

Уникальность Иерихона заключалась и в том, что за жизнь он сменил три профессии и столько работ, что создавалось впечатление, будто в городе, по крайней мере среди элиты, нет ни одного человека, кого бы он не знал лично.

Иерихон очень обрадовался, встретив Ершова, и заговорил о высоких материях. Говорить Он мог часами, легко меняя русло разговора, не позволяя собеседнику и слова вставить, но Ершова высокие материи не интересовали, и он, говоря образно* взял Быченко за рога:

— Меня интересует наш мэр.

— Гаврилов? — сразу включился Иерихон. — Я его по старой дружбе Гавриком зову.

— И не только вы.

— А Гаврик мужик умный, жадный, правда, он своим жмотством славился еще в студентах, я тогда с войны пришел, он — из школы, но учились вместе. Его покойного отца тогда из НКВД выгнали, и он у нас начал историю партии преподавать. Тогда за каждый сданный конспект в специальную ведомость ставили крестик, а Гаврик — сын доцента, что ему стоило помочь. Так нет, разведет говорильню о том, как сделать это трудно, сколь опасно, ведь не какая-то там хухра-мухра, а история самой ВКП (б), и такую цену за каждый крестик заломит…

— Ну, а сам покойный что за мужик был? — поинтересовался Ершов.

— Говорят, когда-то страшным был человеком, но после сорок восьмого, когда я его знал, сам всех боялся, любил плакаться в жилетку: «Мы, идеологи, по проволоке ходим, мы ведь публично выступаем, а какое время… Сегодня передовицу читаешь, а завтра за эти слова к стенке». А в целом же, — Иерихон задумался, — кремень был дед, верующий: Маркс, Ленин, партия — свято. Когда перестройка только началась, и Гаврик полез со своими демократическими статьями, старика чуть кондрашка не хватила. И кодекс моральный блюл по принципу: раз сегодня ты изменил жене, значит, завтра предашь родину, а уж если ты разведен, то скорее всего ты — американский шпион.

Иерихон рассмеялся, а Ершов спросил у него в лоб:

— Мне сказали, что старика отравили. Такое может быть? Вы в это верите?

Иерихон неожиданно просто засиял, зачмокал губами.

— Старик чего-то подобного ждал с того самого сорок восьмого. — Иерихон помолчал и задумчиво продолжил: — Но ведь только в романах торжествует справедливость. Старик, конечно, когда-то был злодеем, однако столько зим прошло… Впрочем, я подумаю, разузнаю.

— А чисто житейских причин разве не могло быть? — поинтересовался Ершов.

— Это Гаврик наш — миллионер: вилла, «мерседес», валюта… У старика лишь однокомнатная квартирка, «жигуль» да сарай на шести сотках. А чем потравили-то его?

— Только предположение…

— А предположительно?

— Кониум, препарат растительного происхождения, используется в гомеопатии.

— Где его достали?

— Думаю. Но вот есть еще вопрос, который косвенно может многое подтвердить. Зачем старика кремировали? Что, мэр не мог найти место на кладбище?

Иерихон фыркнул.

— Тут как раз все чисто. У них семейная могила на главном кладбище, а наш общий друг еще окончательно не решил, где будет проживать в старости. Да и время смутное, как еще завтра карта ляжет, вдруг не удастся умереть в Париже? Кладбище старое, тесное, похорони старика в гробу, на самого места не останется.

Инна приехала точно. Ершов окинул взглядом ее ладную упругую фигурку спортивной двадцатидевятилетней женщины, туго обтянутую лиловым тонким платьем, курносое улыбающееся лицо, украшенное золотым кудрявым нимбом, и присвистнул.

— О, мои бесцельно прожитые годы! Ах, мои старые усталые глаза! Как не ослепнуть им от такой красоты!

Инна Прыснула.

— Ты, старый, седеющий, щетинистый Ерш, о чем ты десять лет назад думал, взрослый, мудрый, талантливый, вот когда надо было свистеть.

— Ха, — хмыкнул Ершов, — да я и сейчас боюсь с тобой шутить, а тогда, Боже мой, ты же была просто полный мешок добродетели, девственности и невинности.

— Только не скажи, что я теперь мешок порока и разврата, — захохотала Инна. — Мне как, захватить рукописи и выматывать или можно еще и чашечку кофе?

— Я же говорю, что дряхлею. Пардон, мадам, позвольте вашу ручку.

За угощением они повздыхали положенное время о пролетевших годах, вспомнили друзей, Ершов выразил Инне соболезнование по поводу смерти деда.

Инна словно ждала этого и сразу начала рассказ:

— Дедушка на нашу новую дачу не ездил, а тут неожиданно прикатил. Его сначала чуть на проходной даже не задержали.

— А почему он раньше не ездил и вдруг прибыл?

— Когда у папы выходит книжка, он устраивает нам праздник. Конечно, это раньше, до выборов, было для нас событием, сейчас, сам понимаешь, но традиция осталась. И дедушка, он всегда приезжал, но только в квартиру или на старую дачу, а в новый дом не хотел, все чего-то боялся. Знаешь, он старой школы, еще при Сталине жил. Но после августа он во многом стал меняться, хотя, по-моему, до конца в происшедшее так и не поверил. Мы его всегда на папины праздники приглашали, хотя знали, что на дачу не приедет, а тут прибыл, да еще раньше всех, меня-то еще не было, только мама с Вовкой. Это все в пятницу происходило, я часам к семи подъехала, гости уже подходили, и до прихода отца я все бегала. А дедушка в тот день, он словно чувствовал приближение смерти, сидел один, молчаливый, задумчивый. Я несколько раз к нему обращалась, а он улыбается и не отвечает. Но папу сам даже просил, чтобы, как только гости разойдутся, поговорил с ним наедине. Все шло хорошо, допили кофе, проводили гостей до машин, вернулись, а дедушка жалуется, что у него тяжесть в икрах, что они похолодели и не двигаются. Мы его положили, но тут у него и бедра онемели. Володька пошел звонить врачу, а у дедушки уже окаменел живот, примерно через минуту руки, грудь, говорить он перестал, но еще как-то странно дышал, вроде тело уже не шевелится, а воздух со всхлипами проходит, а потом и это прекратилось, и все.

— А не вредно ему было в таком преклонном возрасте кофе пить? — участливо поинтересовался Ерш.

— Он очень заботился о здоровье, но кофе для него — просто культ, он священнодействовал, да и кофе-то капля, и капля какого-нибудь вонючего ликера или бальзама. Хоть последний раз перед смертью насладился.

— Да, — согласился Ерш, — несамая поганая смерть та, что случилась на празднике, но ты говорила, что в тот день дедушка был невесел.

— Нет, как-то грустно задумчив, а мы веселились, даже мама с Вовкой всего один раз собачилась, а это, знаешь ли… Вот потом, когда все произошло, хотя мы и взрослые, но потерялись, просто катастрофически расклеились, хорошо, бабуля была, она все организовала.

— Какая бабуля?

— Мамина мама. Но мне пора, давай тексты и приезжай к нам в субботу на дачу к обеду.

— А как к вам ехать?

— Я и забыла, что ты неполноценный.

— То есть? — захохотал Ершов.

— Без машины. Галка тоже страдает, у нее муж умер, знаешь?

— Слышал.

— Дурацкий год! Горе, горе, но ей, может, и лучше.

— Что лучше?

— То, что это случилось сейчас. Перевоет, а потом найдет кого-нибудь, влюбится, родит. Остаться одной в тридцать совсем не то, что в пятьдесят. Но. сейчас ей худо, так я ее зазову к нам, а она тебя подхватит.

Галина позвонила в ту же ночь. Голос у нее дрожал:

— Ерш, они… они угрожают мне.

— Кто?

— Не знаю. Я взяла трубку, а мужской голос уточнил мой номер. А потом он спросил, знаю ли я, с кем говорю? Я ответила, что нет. А он говорит, что слава Богу, что не знаю, что мне повезло, потому что если мне доведется его узнать, то это будет последнее, что я в жизни узнаю. Я спрашиваю его, в чем дело, почему, кто он? А он захохотал, говорит, что если я хочу жить, то сама должна обо всем догадаться, и о том, что делать, и о том, чего не делать, пожелал мне с ним не встречаться и повесил трубку.

— Сейчас отключи телефон, выпей снотворного, а утром приезжай ко мне, — вздохнул Ерш.

Но первым, кого увидел утром Ершов, был сияющий розовой лысиной Иерихон.

— Заскочил на пять минут, — бросил он на ходу и промчался в кухню. — Ты что, еще не завтракаешь?

— Нет, но… — хмуро пробурчал еще полусонный Ершов, выставляя на стол шоколад, конфеты, печенье. Вкусы Иерихона он знал.

Закидывая, словно в топку паровоза, в свой маленький ротик одну сладость за другой, Иерихон попеременно жевал и бубнил:

— Отличную ты мне подсунул историю, я вчера весь вечер и полночи копал… (Чмок-чмок-чмок!) Похоже, дело — швах… Тут такая может быть сила… Грозой пахнет… У-у-у!..

— Иерихон, хватит темнить, — улыбнулся Ершов.

Иерихон склевал еще пару конфет, почмокал губами и, воздев короткий толстый палец, глубокомысленно произнес:

— Ключ твоего дела может найтись в Польше.

— Даже?

Видишь ли, мальчик, вы учите всякие там романские языки, а братского польского никто, кроме нас, стариков, не знает. Между тем, в Польше месяц назад прошла серия публикаций о майоре НКВД Цюрихе — кровавом палаче польских офицеров.

Иерихон пристально посмотрел на Ершова. Минуты полторы длилось молчание, наконец, Ершов не выдержал.

— Ну и что дальше?

— Юноша, а то, что двадцать пятого июня тысяча девятьсот сорок первого года майор Цюрих стал майором Гавриловым.

Ершов сжал губы и протяжно выдохнул:

— Тем самым?

— Угу.

— Но мне не верится, что Гаврик замочил папу, хоть от этих бывших партийцев всего можно ожидать, и папа как раз хотел о чем-то поговорить с мэром перед смертью. Но не верю. Все же отец, да и потом, ведь после дела Берии я что-то не слышал, чтобы кого-то за те дела тягали, даже тех, у кого дети в мэры не вышли.

Иерихон зацокал.

— Это да, демократия она демократией, что нам какая-то Польша, когда у того же Гаврика друзей и пол чека, и полцека, и все при деле. Но ведь с другой стороны, мэр — человек прогрессивный, а как ему потом в Англии да в Америке показываться да за права человека бороться, когда окажется, что он сын Цюриха. Есть и второе, боюсь, сидит он не так крепко, как кажется, все же настоящим хозяином жизни он не был, он крышей всегда работал, а вдруг настоящим хозяевам на него компроме потребовался?

— Тогда моему расследованию труба. Только вот теперь мне уж никак не хочется отступать, — зло подмигнул Ершов.

— И я пока на тебя еще поработаю. Интересно, хе-хе, — хихикнул Иерихон, засунул в рот кусок шоколада и направился к выходу.

В дверях Ершов притормозил его:

— Кстати, Иерихон, кто мог узнать, что мы мэром заинтересовались?

— А что?

— Того человека, который ко мне обратился, вчера пу-гали, — вздохнул Ершов и рассказал о ночном звонке: — Я в, чера беседовал с двумя старыми чекистами, приятелями моего отца, но эти — могила, сукой быть, не продадут, и в библиотеке институтской материалы искал.

— В библиотеке вряд ли, а чекистов бы еще порасспросить, пощупать…

Иерихон чмокнул, подмигнул, открыл дверь на лестничную клетку, бросил «пока» и, ринувшись вниз, чуть не сбил с ног вяло бредущую Галину.

Ершов провел ее на кухню, усадил на место Иерихона, еще раз расспросил о ночном звонке, но ничего нового не уяснил.

— Понимаешь, Галинка, то, о чем ты рассказала мне позавчера — пока туманная версия, фантазия. Я-то верю тебе, но чтоб из этого что-то вышло, чтоб прояснить, доказать — треба копать. Давай, поподробней вспомни тот вечер, когда отравили Женю. Начни издалека, чего вы в тот день к мэру потащились? Звал вас кто или как?

— У Инки же юбилей, я позвонила поздравить, а она мне намекнула, что в связи с трауром они в гости никого не зовут, но тем, кто приедет, будут рады.

— Так из гостей только вы были?

— Да нет.

— Вспоминай, вспоминай.

— Мы приехали часов в семь, Инка была с Володькой, ее мамаша, Пивняковы — это ребята-политологи, Бубукер с женой, тот, который сын, еще Темкин, Наймак, Скачков — эти все с Володькой при бизнесе работают, позже Душман подъехал, теперь мы так Симонова зовем, с тех пор, как он при милиции стал служить. Шло все очень мило, много ели, говорили, смеялись. Приехал Гаврик, мы рожи серьезные состроили, потупились, выразили ему соболезнование, тогда-то он про смерть отца рассказал. А Женя, бедный мой, стал о кониуме болтать. Все заскучали, а тут еще мэрша на Володьку наорала… Грустно стало, мы сели пить кофе, они удивительно вкусный варят кофе по-турецки и с кардамоном.

— Как разъехались, в какой последовательности?

— Не помню. Женя, ты знаешь, скандалов не выносил. Если бы он мог, он и кофе-то бы не пил. Как только они ругаться начали, Женька сразу засуетился. Они и орать-то уже перестали, но он уже насупился. Мэрша ему даже какую-то антикварную башенку показывала. Его же хлебом не корми, дай что-нибудь старинное в руках подержать. Но тогда даже это не подействовало, он уже не отмяк, и мы быстро уехали. А в дороге… Не хочу вспоминать…

— Ладно, мы с тобой должны будем вместе на дачу к Инке съездить, — инструктировал Галину Ершов. — Пока живи, как жила, но телефон не включай. После поездки скажу, что делать дальше.

Следующие полтора дня Ершов провел практически бесплодно. Единственным успехом можно было считать лишь то, что на вечер воскресенья удалось назначить встречу с Зурабом Гаваришвили, душой компании золотого общества, а на утро понедельника — с мадам Повареновой, «первой статс-дамой императорского двора».

Днем в субботу Ершов с Галиной отправился на новую дачу Гавриловых. Уже минут через двадцать они свернули с автострады, а еще минут через пять оказались перед полосатым шлагбаумом у похожей на аквариум служебной будки. Юноша в штатском, но с пузырящейся на заднице кобурой, сверил номера машины, личные документы с имеющимися у него записями, фыркнул в щетинистые усы и, словно нехотя, поднял перекладину.

Два десятка вилл, обнесенных сплошной оградой из стальных прутьев, в живописном беспорядке раскинулись среди парков, садов и рощ, подступающих прямо к асфальту трассы. Ворота, ведущие на участок мэра, оказались запертыми. Но Галина прошла через расположенную метрах в десяти от ворот калитку и отворила створы Изнутри.

— У них двор все время открыт? — поинтересовался выбравшийся из машины и лениво потягивающийся Ершов.

— На ночь калитку запирают, с понедельника по пят-ницу днем дежурит привратник, а в пятницу, как кто приедет, его отпускают. Тут сигнализация должна быть, даже есть, но ее отключили.

— Почему?

— Километрах в четырех расположен обычный поселок, ты же знаешь люмпенизированность нашего населения. Если кому нехорошо, то он считает, что и другому должно быть плохо, все должны быть нищими. И вот шпана, эти несовершеннолетние прыщавые бандиты, несмотря на охрану, пробираются сюда, хулиганят, ломают электронику, вызывают хозяев в три часа ночи и ругают их матом. На участки они не часто заглядывают, там, если попадутся, то их наказать можно, а на улице они просто зверствуют, ведь знаешь, какие законы у нас несовершенные; если кого на улице и схватят, даже арестовать его нельзя. Вроде, и зона здесь запретная, а закона такого нет. Их бы сечь надо.

— Погоди, — переспросил Ершов. — Значит, в доме не знают, что мы приехали?

— Уже знают. Металлофон отключен, а сирена ворот работает. Как только я открыла створку, она загудела… А вон, гляди, уже Инка идет.

— Блестяще, это важно, — сказал, щелкая воротным запором, Ершов. — Это уже кое-что…

Инна встречала их в невообразимо цветастом халатике, лишь чуть-чуть прикрывающем попу, и в шлепающих по пяткам голубых вьетнамках.

— Ребята, пойдемте, сейчас с родственниками моими почеломкаетесь, сжуем легкий ланч, потом мы с Ершом поработаем, а уж затем, как папа подъедет, и пообедаем как следует.

У дверей дома стоял в плавках муж Инны — Владимир. Золотоволосый голубоглазый атлет, он презрительно щурился на солнце, прибывших приветствовал крайне небрежно, высокомерно.

Проходя подлинному коридору, Ершов шепнул Галине:

— А ведь когда-то был одним из лучших моих студентов, интересующийся мальчик. Сейчас-то что с Вовкой стало, давно его так разнесло?

— Уж года полтора он сноба из себя корчит.

В столовой гостей ждала хозяйка дома, мать Инны, жена мэра Фаина Николаевна Гаврилова. Встречала она их подчеркнуто радушно. Ершов был старым ценителем прекрасного пола, двух-трех секунд ему хватило на то, чтобы понять, как вести себя с хозяйкой. Мать и дочь очень походили друг на друга, почти одного роста, одних черт лица, со схожими походками и фигурами. В то же время они резко отличались. Если голубоглазая светловолосая дочь вся была наполнена мягкостью, беззаботностью, ленивой беспечностью, то в кареглазой, жгуче темной матери сквозила мощь, темперамент, неуемная женская сила. Ершов моментально прикинулся не понимающим ситуацию.

— Инна, — обратился он, — пока ваши родители еще не подошли, познакомьте меня с вашей подругой, в жизни не встречал такой красавицы.

Галина пыталась что-то промямлить, но Инна поняла Ершова с листа, она указала рукой на мать:

— Это подруга моего детства — Фаня, а это мой бывший доцент Ершов Сережа.

— А ныне вольный художник.

— И отец русской филологии, — хмыкнул вошедший в комнату Владимир.

— Не всем же быть особами, лично приближенными к императору, — отпарировал Ершов.

А Фаина Николаевна уже благоухала, словно полуторагектарный розарий.

За ланчем больше ели, а не болтали. Жевали сыр, ветчину, глотали запеченные в сметане грибы, набивали утробу столь приятной в нашем северном краю майской клубникой.

Когда Ершов с Инной уединились в ее кабинете, она выложила рукописи на стол и, улыбаясь, сказала:

— Я всегда знала, что ты талант, Ерш, но ты… Зачем тебе соавтор? Осталась лишь чисто редакторская правка, чепуха одна.

— Милая, а ты слыхала, что Бога не следует поминать всуе, — спросил повеселевший Ершов.

— О чем ты?

— О том, что мы все разные, что для одного чепуха, для другого мука. Если ты доведешь тексты, а тем паче их пристроишь, я буду счастлив увидеть их под нашими именами. Ибо то, что я уже сделал, для меня — наслаждение, но все последующее — пытка.

Инна с любопытством посмотрела на Ершова.

— Но ты потом не обидишься?

— Наоборот. Если дело пойдет, полуфабрикатами типа сегодняшних я тебя завалю.

— Ах ты, Ерш, Ерш, — покачала головой Инна. — Ершистый Ерш Ершович, бахвал и задавака, но ладно, прощаю тебя, за талант и за то, — хмыкнула она, — что маму так ублажил. Она сегодня за едой даже на Володьку не орала, а это чудо.

— А почему они ссорятся?

— Наверное, нам не стоило вместе жить, но из-за Васечки родители нас не отпускают, говорят: «Какая ты мать?» А Вовка не настаивает, сам-то больше молчит, за глаза ее ругает, но прилюдно все терпит. Мама его просто ненавидит. Сильно они не часто скандалят, но по мелочам она его постоянно пилит. Мы тут с ним в ресторан ходили, истратили всего тысяч десять, так она три дня фырчала, а по-старому это жалкая пара сотен.

— Да, тяжело жить вместе, — вздохнул Ершов.

— Последнее время от постоянного ожидания скандала, — пожаловалась Инна, — у меня какие-то страхи появились, тревога какая-то беспричинная. И, знаешь, когда дедушка умер, в тот день вроде одни наши были, ну еще папин зам да англичанин один, переводчик, так меня и тогда такое беспокойство терзало, что я расстроилась, но не удивилась, когда дедушка вдруг заболел.

— Ершов медленно перелистал тексты, просмотрел места правки, а потом отбросил рукописи и предложил Инне погулять по саду.

На корте Фаина Николаевна и Володя, облаченные в белые костюмчики, ловко гоняли теннисный мяч. Галина, подвернув юбочку, выставила молочно белые бедра, закинула назад голову, зажмурила глаза и впитывала лучи жаркого майского солнца.

Инна потянула Ершова за рукав:

— Пойдем, отведу в наш лесок.

— Погоди. Уж больно красиво играют, — задумчиво произнес Ершов. — И часто они на корте резвятся?

— Еще как!

— А ты?

— Я могу играть лишь в отсутствие мамы, она ведь у нас красавица. Я для нее всегда неказистая, неловкая девчонка. Когда я в ее присутствии беру ракетку, то оказывается, что и хожу я, как корова, и бью, как парализованная, позор, одним словом. Мама такая очаровашка, а ребенок у нее урод, — вздохнула Инна. — Но пойдем в лес, скоро папа приедет.

Когда Ершов и Инна вернулись после прогулки по лесу, включенному в «поместье», мэр уже прибыл и все готовились к обеду. Мэр был приземистый, плотный мужчина, с короткими седеющими усиками, чем-то похожий на шаржированного медвежонка. Увидя Ершова, он заулыбался:

— Бывшая звезда нашей альма матер почтила присутствием мой скромный кров! Я рад.

— Вы льстите, профессор.

— Ой, как приятно — профессор, — протянул мэр. — Я уже забыл, когда ко мне так в последний раз обращались: про-фес-сор. А как ваша детективная жизнь? Не жалеете, что ушли из университета?

— Какая там детективная жизнь, обычный вольный художник, — потупился Ершов.

— Не смущайтесь, — мэр кивнул Ершову, обвел взглядом семью, — наш гость славен столь блестящими расследованиями…


— Что удивительно, как он еще жив, — подхихикнул Владимир.

— Но у нас вы, надеюсь, не в качестве сыщика? — спросил мэр.

— Мы с Сережей делаем две книги, — выручила Ершова Инна.

— Добро, добро.

Обед отличался тяжелым обилием в кушаньях и чисто символическим возлиянием. Разговоры велись светские, вежливые, скучные, и после окончания трапезы Ершов и Галина стали собираться.

Неожиданно Инна заявила, что поедет с ними.

— Завтра на конгрессе день регистрации, машина моя в городе. Я думала, что меня Володька отвезет, да что его гонять, подбросьте меня за компанию.

Галина управляла, Ершов и Инна притулились сзади. Инна захватила с собой магнитофон, поставила на сиденье за спиной Галины и как-то невольно прижалась к Ершову.

— Сережа, мешает твоя рука.

— Ладно, — вздохнул Ершов и обнял Инну.

Она пристально посмотрела на него, он — на нее. Медленно их лица сближались, и вдруг Ершов услышал ее шепот:

— Не могу же я все за тебя делать…

И, о ужас! (Автору стыдно писать такое, но правда есть правда). Они страстно прильнули друг к другу. Когда же Ершов немного пришел в себя, он отстранил дрожащую в возбуждении Инну и одним глазом глянул на водителя. Видела ли она? Галина невозмутимо рулила. Ершов вздохнул, сел прямо, сжал Инне ладонь и спросил спокойным, ровным голосом:

— Галя, какой у нас маршрут?

Инна открыла глаза, а Галина ответила:

— Сброшу тебя, потом отвезу Инку.

— Тогда так, — Ершов говорил искусственно бесстрастно, Инна сидела с затуманенным взором, Галина крутила баранку. — Инна, какое-то хулиганье пугает Галю, ты не могла бы недельки на две пригласить ее к вам на дачу?

— Могла, — словно во сне ответила Инна.

— Галя, возьми в понедельник две недели за свой счет, никому ничего не говори и перебирайся к Инне.

— А мне дадут отпуск?

— Сейчас без содержания всем дают, чтоб только деньги не платить.

— И ты думаешь…

— Я думаю. А ты делай.

— Хорошо.

Вскоре машина остановилась. Ершов распрощался с Галиной, а Инна лишь сдавила ему руку, но уже минут через сорок она стояла на пороге ершовской квартиры, и стоило Ершову отворить дверь, как он оказался в ее объятиях.

Инна лежала у Ершова на плече и плакала.

— Ерш, Ерш, это правда, правда, клянусь! Ты второй в моей жизни мужчина, зачем ты сказал, что так говорят все? Все — не я. Я в эти моменты думала раньше о том лишь, как бы все быстрее кончилось, да я и позволяла подобное эдак раз в месяц, когда Вовка совсем озвереет, потому что от всего этого мне было лишь плохо и больно. Я никогда не испытывала такого, что чувствую с тобой, я уже в машине чуть не умерла от любви. Все об этом говорили, говорили, рассказывали, как прекрасно, но со мной ничего подобного не происходило, и я решила, что все просто прикидываются. Сначала я еще боялась, что у меня что-то не то, с мамой советовалась, узнавала, почему мне с Вовкой плохо, а она ответила, что от этих гадостей только проституткам хорошо бывает, и я успокоилась. А ты… Знаешь, я думала, что тебя забыла. Почему тогда ты не захотел меня?

— Милая, ты была такой чистой, невинной девочкой, а я старым прожженным потаскуном, ершом-одиночкой, может, и зря, но так вышло.

— Но, Ершик, но я… Ведь ты лишь позвонил мне, я сразу с ума сошла, а вчера всю ночь не спала, думала о тебе, какое-то бредовое наитие. Бывает же так?

— Так, — вздохнул Ершов. — Бывает, но…

Утром следующего дня Ершов беседовал с Иерихоном:

— Я начинаю догадываться о произошедшем. Но яд! Где можно достать этот чертов кониум? Где с ним работают, как продают, кому, кто мог его заполучить?

— Поработаю, — бурчал Иерихон. — А политический аспект тебя не интересует?

— А что-то есть?

— Мафия начинает под мэра копать. Он свое дело сделал, прикрыл их на переходный период, а теперь только мешает. Он, хотя парень и жадноватый, но, на свою беду, в целом, вроде честноватым оказался. И не совсем дураком, начинает потихоньку прозревать. Могу подробный отчет подготовить. Треба?

— Треба! Это в любом случае не пропадет, но сначала надо найти следы кониума.

— Слушаюсь, комиссар.

Вечером в задней комнате ресторана дома работников творческого союза Ершов беседовал с Зурабом Гаваришви-ли. Зураб был невысокий горбоносый тридцатипятилетний грузин. Он наощупь определял любую карту в новой колоде, пил не пьянея, входил во все закрытые клубы города, числился всеобщим закадычным другом и сватом всех невест, как для выданья, так и на ночь. Зураб теребил обшлаг кожанки, тянул через соломинку коктейль и пристально глядел на Ершова.

— Я о личной жизни нэ говорю ны о нычьей, — тянул Гаваришвили. — Но тэбэ скажу, сэмья мэра — идэал, а зят его — чудо. Я такого нэ видел, нэ одной дэвчонки, нэ одного мальчика…

— А где он служит? — спросил Ершов.

— Золотое, мэсто, совмэстное прэдприятие, экспорт автотэхники, в том числе даже мэнтам. Он там хорошие дэнь-ги получаэт, ничего нэ дэлает, зят мэра, понымаешь?

— Спасибо, старик. Это все, что я хотел узнать. Вот только одно, они там одними машинами торгуют или еще мелочевка какая-нибудь идет, тряпки, лекарства?

— Сэрьезная кантора, толко автамабил. Все чэпуха, я помню, как ты мэня выручал. Хочешь ужин, дэвочку?

— Сегодня я пас, — усмехнулся Ершов.

К удивлению, Ершова у своего дома он заметил легковушку, в которой сидела и тоскливо курила Инна. Углядев Ершова, она расплылась в радостной улыбке, вылезла:

— Ершик, как я тебя люблю. Я их обманула, я смогу пробыть у тебя до утра, но сначала, любимый мой, я хочу познакомить тебя с бабушкой. Ну*, пожалуйста, ну не хмурься. Она одна меня поймет, может быть, папа тоже, но он же всегда занят.

Ерш лишь кряхтел.

— Ну Ершик, ну милый, я тебя прошу…

А сердца мужские не из камня, и вскоре Ершов познакомился с бабушкой. Ее однокомнатная квартира была заставлена старой темной мебелью, вся увешана фотографиями. Ершов чувствовал себя крайне смущенно. Бабушка оказалась плотно сбитой седой старушенцией с широким спокойным лицом. Когда после обмена верительными грамотами и приветствиями все расселись, Инна огорошила присутствующих следующим заявлением:

— Бабушка, это тот человек, которого я люблю и за которого выйду замуж. Правда, он меня брать в жены пока отказывается, но я все равно уйду к нему.

Ершов зарделся, а бабушка ровно спросила:

— А дома?

— Что дома?

— Они знают?

— Пока нет.

— Вот ничего им пока и не говори.

— Но почему?

— Я прошу тебя. Потерпи хотя бы три дня.

Разговор не клеился. Вскоре Ершов вышел, а еще через пару минут его нагнала Инна.

— Ты знаешь, что сильнее всего расстроило бабушку?

— Нет.

— Что ты — не еврей.

— Я москаль. Да ведь и папа у тебя полукровка и муж нечист.

— Мне лично все равно.

— Ну что ж, а теперь я расскажу тебе то, что меня пугает, то, о чем мне не хочется тебе говорить, но то, что ты обязана узнать, раз у нас с тобой такие дела пошли.

И Ершов поведал ей о расследовании и о своей роли в нем.

Мадам Поваренова до тридцати пяти лет вела незаметную жизнь научного сотрудника, но перешла в кооператив «Вечера знакомств» и неожиданно за год, от силы полтора, стала самой информированной и влиятельной в одной определенной сфере услуг города. Однако когда-то, когда была она еще мэнээсочкой, решившейся побаловаться и подработать, она нечаянно забрела в чужой огород и в такую вляпалась передрягу, что если бы не Ершов…

Мадам принимала детектива, словно графиня восемнадцатого века. Год назад Поваренова вшила себе роскошный силиконовый бюст, хирурги растянули морщинки на лице, а паспортистка скинула добрый десяток годков. Мадам лежала на постели в розовом пеньюаре, лишь подчеркивающем загорелые шоколадные прелести, а тетка лет шестидесяти в передничке катала столики с закусками, подавала горячие чаи, наливала замороженное шампанское, а потом была вытурена на кухню с распоряжением «не беспокоить!»

Ершов сидел в кресле, таком низком, что глаза его находились как раз на уровне полуобнаженного бедра, но не рыпался. Лишь когда прислуга удалилась, он заговорил:

— Мадам, я по делу.

— Я все для тебя, Ершуля, сделаю.

— Мадам, мне нужна информация, меня интересует семья мэра.

— Это не моя семья.

— Но что-то есть?

— Мэр, конечно, иногда… Новсетак, баловство, ни разу не повторялся. А остальные и на глаза не появляются, не по моей они линии, удивительная семья, как скала: все дома, дома, — похотливо хмыкнула Поваренова и подмигнула Ершову.

— А что дома?

— Только слухи, и такие гаденькие, что даже тебе не скажу, догадайся сам.

— Догадался уже, — буркнул Ершов. — Проверить хотел, для этого и зашел.

Но больше за последующие часы общения он никакой полезной информации не получил.

Весь остальной день Ершов провел в библиотеке, изучая токсикологию, аптечное дело, а когда поздним вечером возвращался домой, был остановлен двумя громилами.

— Ты Ершов? — спросил один.

Ничего не отвечая, Ершов кинулся между ними. Его схватили, затрещала и разорвалась рубашка.

Что есть мочи Ершов рванул по тротуару, завернул за угол, боковым зрением приметил штабель кирпичей, кинулся к нему и, полуобернувшись, запустил каменюгу в первого догонявшего. Один кирпич, второй, третий, а когда бандюги вынуждены были отступить за угол, снова припустил во весь дух.

Во вторник с утра Ершов позвонил Иерихону:

— Что с кониумом?

— Глухо пока. Если бы другой яд… Ас кониумом труба. Но есть интересные политические данные, подъезжай.

— Как только смогу, подскочу. Сейчас главное — найти яд. Я все уже понял, вот только откуда кониум? Чертов кониум.

Только Ершов положил трубку, а зуммер уже гудел, говорила Инна:

— Ерш, я всерассказала папе, я должна была ему все рассказать. Сейчас мы с ним к тебе приедем.

— На служебной машине?

— На моей.

— Давайте.

Положив трубку, Ершов вздохнул.

— Час от часу не легче.

Мэр вошел в квартиру Ершова раздраженным уверенным человеком среднего возраста, но, выслушав рассказ хозяина, поник и словно постарел на добрый десяток лет. Задумавшись, он спросил:

— Но сами вы верите в это?

— Гале на той неделе угрожали, меня пытались вчера избить, так что дело не в моих фантазиях: кто-то очень расследования боится. Скажу честно, сначала я подумал на вас, теперь уверен, вы — чисты.

— А это не по твоему заданию обжора Иерихон подбирал досье на отца?

— По моему, а вам когда доложили?

— Да сразу, между делом сказали.

— Когда?

— Дочка, вспомни, я же вам тогда рассказал, что один тип отцом заинтересовался. Когда же это было?

— Я как раз за текстами к тебе, Ерш, приезжала.

— Все сходится, — прошептал Ершов. — Так вот, господин мэр, больше я ничего не скажу, так как доказательств у меня пока нет. Но я в доску разобьюсь, а дня за два-три их достану.

Мэр достал платок и вытер лоб.

— Я хочу знать правду. Если отца убили, я хочу расплаты, я хочу мести. Чем я могу помочь, я многое могу, я мэр.

Ершов виновато помычал, прижал сведенные в ладонях руки к груди и сказал:

— Простите, я не верю ни милиции, ни вашему аппарату.

— Зря, начальник ГУВД Пашка Логинов честный мужик.

— Он, может, да… Но единственная реальная помощь на сегодня заключается в том, дабы сделать так, чтобы никто не догадался, в чем дело. А если кто и будет мной интересоваться в мэрии ли, в совете/да хоть дома, говорите, что наняли меня перевести вашу статью, скажите, например, на испанский.

— Скажу, но как только найдешь доказательства, сразу дай знать.

— Договорились.

— Ты, похоже, мужик.

Инна, которая до этого сидела молча, вдруг сказала:

— Папа, я его люблю.

Мэр вздохнул, пожал плечами:

— Ну что ж, пошли, дочь?

— Извините, — остановил их Ершов. — А Галина к вам приехала?

— Нет, а почему она?.. А, да! — Инна хлопнула себя по лбу. — Нет, она не приезжала.

Несколько часов Ершов с посеревшим, осунувшимся лицом носился по городу, искал Галину. Дверь ее была заперта, ни соседи, ни родственники ничего не знали, на службу она в понедельник не вышла, ни «скорая», ни милиция, ни морги ничего о ней не сообщали.

Лишь вечером, подняв на ноги всех знакомых, Ершов по большому блату тайно узнал, что в понедельник Галину арестовала автоинспекция. Злой, как черт, ничего не соображая, не замечая окружающего, Ершов примчался к дежурному по городу. Его приняли, но говорить не дали, а уточнили, кто он такой, какое имеет отношение к задержанной, узнав же, что он знакомый, незамысловато послали на…

Ершов чуть не взбеленился, гнев сотрясал его, но вдруг что-то словно остановило его, заставило оглядеться. Вокруг тянулись серые грязные стены, окна в решетках, пол был не мыт, заплеван, на дверях стоял сержант с огромным кадыком и часто, непрерывно глотал. За спиной Ершова прохаживался небритый старшина с испитым лицом, тусклыми палаческими глазами и кистями борца-профессионала. Но главное, что отметил Ершов про себя, это гадливую улыбку сидящего против него майора, гримасу, маскирующую спрятанную в башке подлянку. И Ершов понял, его просто провоцируют на скандал, на драку. Ущипнув себя за внутреннюю часть предплечья, Ершов извинился, соврал, что якобы его друг-адвокат ждет его внизу, в машине, и быстро смылся, внешне не среагировав на выпущенные ему вслед паскудные провокационные реплики. Оказавшись на свежем воздухе, он, непонятно почему, задрожал и бегом кинулся про. чь от тусклого милицейского здания.

В десять по телефону ему удалось связаться с мэром, а в половине двенадцатого Галину выпустили. Но Боже, видели бы вы, что произошло с ней за полтора дня… Ее руки и ноги двигались так, словно вместо гибких суставов ей вставили железные шарниры, голова тряслась, нос вытянулся, веки отекли, а белки глаз побагровели. Она рухнула в объятия Ершова и забилась в рыданиях. Вскоре они сидели у него, Ершов поил Галину вином, утешал и между делом выспрашивал.

— Я все, — твердила она, — мне теперь на все плевать, что угодно, только не туда.

— Но что случилось?

— Я подошла утром к гаражу, машины в нем нет, откуда ни возьмись два милиционера, схватили меня и туда. А там весь вчерашний день меня пытали, говорят, я ночью кого-то задавила. Я говорю: «Нет». А они требуют алиби, но какое у тиеня алиби, если я всю ночь одна в своей постели проспала. Да это все я бы выдержала, они поняли и кинули меня на ночь в камеру с погаными пьяными и проститутками. Что они со мной сделали, что сделали… А сегодня опять на весь день допрос. И когда отпускали, гнусавый мент, знаешь, что сказал?

— Что?

— Что он не извиняется, так как надеется, что я все поняла. — Слезы текли по ее щекам, капали в стакан с вином. — Ия поняла, Ерш, поняла! Мне, Ерш, на все плевать, пусть лучше меня отравят, прибьют, только бы снова не попасть туда, где эта сифилитическая мразь, я ничего больше не хочу.

Утром Ершов отвез Галину в клинику к Иерихону. В служебном кабинете Быченко он сам когда-то скрывался целую неделю. Галина находилась в состоянии полной прострации, и, оставив ее, Ершов с Иерихоном уединились для беседы. Ершов поведал о событиях последних дней, о своих наблюдениях.

— О чем же это все говорит? — поинтересовался Иерихон.

— О том, что понятно кто убивал, понятно зачем, но остается кониум. Абсолютно непонятно, откуда они его достали. Я вчера у Галины между делом выспрашивал — их аптека единственная в городе, где кониум бывает. Сырья у них самый минимум, оно строго учтено, подозреваемые в аптеке не бывали, а в продажу кониум поступает в таких мизерных концентрациях, что хоть ведро его слопай, ничего не случится.

— А не может быть использован другой яд?

— Нет, тогда абсолютно непонятной окажется смерть Галиного мужа, он вслух сказал именно о кониуме и тут же был убит.

— Жаль, — промычал Иерихон. — Жаль, а то был такой прекрасный выход, но не на кониум, а на цикуту.

— На что?! — вскочил на ноги Ершов.

— На цикуту, — выдохнул Иерихон.

— Это же то же самое. Кто?

— Юноша, необходимо изучать историю родного края. Не забывай, что Гаврик женат на внучке знаменитого партийного деятеля Якова Тихвинского, у которого была большевистская кличка — Молотков, а дружеская — Цикутин. До революции Молотков служил в аптеке у известнейшего в нашем городе провизора Аверьяна Рыжикова, а когда заварилась буча, спер у хозяина банку с цикутой и всегда имел се при себе, утверждая, что свободный человек лишь тот, кто носит свою смерть в кармане. Над ним любили подшучивать его соратники, де, он не большевик, а анархист, решил город перетравить, смеялись над ним, да что со смешливыми-то стало. А он, умница, только в одна тысяча тридцать шестом году место под ним зашаталось — лишь ветерком подуло, возьми вдруг и неожиданно помре от паралича сердца. И сам другом народа остался, и жену его, детей никуда не таскали, даже дела на них не заводили.

— Погоди, — перейдя на ты, сказал Ершов. — Но ведь Фаина лишь году в сороковом родилась.

— В сорок втором.

— Значит, есть еще действующее лицо в драме. Иерихон, жди меня здесь и, Богом тебя прошу, не отходи от телефона.

Бабушка Инны словно ждала Ершова.

— Все же пришел, — встретила она его. — Ну, заходи.

Оказавшись в комнате, Ершов принялся рассматривать фотографии.

— А кто из них товарищ Цикутин?

— Вот, видишь какой был красавец. Начал-то мальчишкой в аптеке, образования — церковно-приходская школа, а кончил вторым секретарем обкома, вторым человеком в области, и всего достиг сам. Знал бы ты, мальчик, как мы в тридцатые годы славно жили, как жили… Если бы не злодей Сталин… Ведь наши отцы были революционерами и героями, в борьбе провели всю молодость, победили, скрутили голову буржуазной гидре, землю очистили, только начали по-людски жить, а Сталин… Что за злая судьба. Но подожди, мне надо позвонить.

Она взяла телефон и, прикрыв за собой дверь, ушла в кухню. Вернулась в комнату она минут через десять, неся перед собой в согнутых руках две чашки с дымящимся в них кофе.

— Угощайтесь и спрашивайте, ведь из-за этого вы сюда пришли.

— Простите, — извинился Ершов. — Можно я тоже сделаю один звонок? — Не ожидая разрешения, он вышел на кухню, набрал номер Иерихона и приказал: — Ровно через минуту перезвони по номеру… — четко продиктовал, — и хотя бы тридцать секунд не отпускай старуху от трубки.

Вернувшись в комнату, Ершов подсел к столу, и тут же в кухне заверещал звонок.

Когда бабуля освободилась, Ершов вертел в пальцах чашку, но пить не начинал. Старуха подняла свою посудину, поднесла к глазам.

— Угощайтесь, угощайтесь, настоящий турецкий кофе.

— С кардамоном? — поинтересовался Ершов.

— С кардамоном, — подтвердила хозяйка и пригубила из чашки.

— Вы уж простите, я буду спрашивать без дифирамбов, — отпив глоток, произнес Ершов. — Времени у нас, боюсь, мало, а выяснить хотелось бы многое. Ответьте: он их застал?

— Да. И она позвонила в панике мне. Думать было некогда, Гавриловы в этих вопросах люди не гибкие, страшные, отсталые, а я мать. Надо было спасать мою семью.

— Хорошо, а зачем вы оставили яд ей?

— Я старая, думала, свое дело уже сделала.

— А зачем забрали его назад?

Старуха изумленно посмотрела на Ершова:

— Как вы узнали?

— Узнал, — блефовал Ершов. — Но почему?

— Я еще и бабушка. Узнав, что Инка хочет развестись, я испугалась. Эго всем бы помешало, Гаврик немой сын, но, а если в суматохе ее… Я бабушка. Да и про расследование твое я знала, так лучше, что ты ко мне, а не к ним пришел, я пожила свое.

— Понятно, — промолвил гость. — Но что с вами?

— Боже! — испуганно вскрикнула старуха. — У меня немеют ноги… — И схватив свою чашку, стала пристально ее рассматривать.

Ершов хмыкнул.

— Рисунок тот же, я старый картежник, знаю, что сетчатые рубашки лишь для непосвященного одинаковы, а для любого профессионала каждая индивидуальна. Чашки я не менял. — Он вытащил из кармана мятый комочек целлофана. — Я на всякий случай перелил свой кофе в облатку от сигарет, ваш — себе, а из облатки — вам. Слышали загадку про волка, козу и капусту.

— Как болят ноги, — простонала старуха.

Ершов перенес бабулю на кровать.

— Почтеннейшая, как только вы скажете мне, где яд, я вызову скорую помощь.

Старуха с ненавистью посмотрела на Ершова и одними губами прошептала:

— Серебряная пагода на кухне.

И точно — на столике у плиты, среди кастрюлек, сковородок, чайников стояла замысловатая трехэтажная, из почерневшего серебра, башенка, покрытая четырехугольной крышей и опирающаяся на пять ножек, одну центральную и четыре гнутых угловых. Ершов взял пагодку, повертел в руках, надавил на шпиль крыши, и тут же из средней ножки выплеснулась порция мутной жидкости.

Ершов вызвал скорую помощь, забрал башенку, свою чашку из-под кофе, стер отпечатки своих пальцев с телефона, написал на листе бумаги крупными печатными буквами: «яд-кониум», — положил записку на видное место и, оставив двери незапертыми, ушел.

Онемение тогда добралось еще только до бедер бабушки.

Поздним вечером Ершов собрал всех в кабинете Иерихона. Ершов к этому времени успел уже перекинуться с каждым в отдельности короткими репликами. Самого Иерихона вызвали на консультацию, и Ершов расположился за его столом. Заторможенная Галина и тихо плачущая Инна расселись в креслах против него, а бледный, взъерошенный мэр, сжав руки, кружил за их спинами.

— Сначала хорошее, — заговорил Ершов. — Убийств больше не будет. Все. Больше никто не умрет. А теперь плохое: я опечалю вас всех, но, мне кажется, вы должны знать правду.

— Я требую всей правды, — произнес мэр.

— Тогда я прошу не перебивать меня, я все расскажу, а потом уж спрашивайте, ругайте, бейте… Основная тайна этой истории заключается в том, мне трудно говорить об vtom вам, но поверьте, преступления свершились потому, то Фаина Николаевна и Володя были любовниками.

Мэр покрылся красными пятнами:

— О чем ты говоришь?

Инна протяжно всхлипнула.

— Отсюда и эта непонятная записка, которую Инна обнаружила час назад. Прочти Инна.

Инна утерла ладонью глаза и ровно, без интонаций, прочитала:

— «Прощайте, родственники. Не ищите нас в поганой России. Жаль, Васю не сумели забрать. Инна, ты была плохой дочерью, плохой женой, постарайся быть хоть матерью. Фаина. Владимир».

— Как — не в России? — прохрипел мэр и махнул рукой. — Я же сам им паспорта делал, сам гадине счет открыл…

Ершов продолжил:

— Трагедия началась тогда, когда ваш отец приехал на дачу. Его никто не ждал, ворота были закрыты, привратника уже отпустили. Он прошел через калитку, но не разобрался с воротным запором и пошел к дому пешком, где и застал врасплох ничего не ожидающую пару. В панике Фаина Николаевна вызвала свою мать. К их счастью, старик сам не хотел публичного скандала, но хотел раскрыть глаза вам, мэр, а…

— Бабушка! — в испуге вскрикнула Инна.

— Да, она была настоящая мать, она боялась за свою дочь и опередила события с помощью маленькой чашечки кофе. А потом произошел дурацкий случай. Галя, вспомни,

— Он бубнил, что без цикуты здесь не обошлось, что очень похоже на товарища Цикутина.

— Но бабушки не было на празднике, — с облегчением сказала Инна.

Мэр ходил из угла в угол, плотно сжав губы.

— Бабушки не было, — согласился Ершов. — Вот и решайте, вспоминайте, думайте: кто наливал Жене кофе, кому могла отдать яд бабушка, Фаине Николаевне или Володе?

— Продолжай, — вздохнул мэр.

— И то, что Галю так грубо, неловко арестовали, что на меня столь непрофессионально нападали, тоже свидетельствует о том, что за этим делом не мафия стояла, а одному хорошему парню приятели подмогли, не более того. Так что ничего, Галина, не бойся. Но перехожу к финалу. Сегодня я допустил грубую ошибку. У вашей бабушки сегодня первым был я. Это меня она собиралась отравить, но по ошибке выпила яд сама.

— Бабушка? Тебя? Не может быть! — затряслась в истерике смеха Инна.

— Так получилось, — вздохнул Ершов. — Но когда она почувствовала, что отравлена, рассказала мне все и отдала флакон с ядом. Видели вы его? — переспросил Ершов, достав серебряную пагоду.

И мэр, и Инна кивнули.

Галина вскрикнула:

— Она же в тот день ее Жене показывала! Фаина Николаевна… Помните, за кофе?

— Вот-вот, — продолжил Ершов. — А ошибся я в следующем; вызвав «скорую», я написал на листе бумаги: «яд-ко-ниум» — и ушел, оставив дверь открытой. Не сообразил, что, решив убить меня в своем доме, бабушка должна была вызвать кого-то с машиной, дабы увезти мой труп. Вы уже знаете, что «скорая», прибыв на место, нашла дверь запертой. Пока искали милицию, пока ломали запор, человек успел умереть, а записка «яд-кониум» исчезла, но через какое-то время обнаружилось «прощальное» письмо. Мне надо что-то еще объяснять?

Несколько минут длилось молчание.

— Что ж, ребята, — сказал наконец мэр. — Забудьте о произошедшем, не вспоминайте, я отомщу за всех сам, если доведется, а пока прощайте, поеду в банк, может, можно еще что-то сделать. Ах, Фаина, Фаина… Завтра же я подаю прошение об отставке. Пойдем, дочь.

— Нет, папа, иди один. Мне еще надо поговорить.

Галина встала.

— А смерть Жени так и сойдет им с рук?

Ершов вздохнул.

— В Афинах казнь заменялась порой вечной высылкой, они и так себя уже наказали.

— Укатив в Европу?

— Изгнав себя из России…

Хмыкнув, Галина ушла вслед за мэром, а после, заперев кабинет, удалились и Ершов с Инной. Вскоре они добрались до его дома:

— Но, Ерш, — плакала Инна. — Как такое могло случиться? Мама и Вовочка, они же только ругались.

— Ругались, когда он водил тебя в кабак, когда он спал с тобой. Я заподозрил их уже тогда, когда увидел, как они играют в теннис, какие они азартные игроки, какие дополняющие друг друга партнеры.

— Но, Ершик, а как же мне теперь жить-то на этом свете?

— Как всем. Будешь растить ребенка, работать, молиться, а если повезет, то настанет время, когда Бог даст тебе за мученья твои и радость любви, и счастье веры.

ДЕЛО О ПРАВНУКЕ НЕЧАЯ


Толстый лысый профессор медицины Иерихон Антонович Быченко долго трезвонил в дверь. Наконец, замок звякнул, и перед профессором предстал мятый, заспанный переводчик-авантюрист Сергей Ершов. Мотнув головой, Ершов зевнул в ладонь, извинился:

— Проходите в кухню, угощайтесь сладким, ставьте кофе, я сейчас.

Когда через несколько минут умытый и причесанный Ершов вошел в кухню, кофе булькал в тигле, а Иерихон смачно жевал конфеты.

— Серега, — хмыкнул профессор, — чем это ты по ночам занимаешься?

— Дело молодое, — скорчив ханжескую гримасу, попытался замутить воду Ершов, испытывающий ощущение банального мерзкого похмелья.

Розовощекий Иерихон чмокнул губами.

— Сейчас хватанем кофейку, проснешься.

— Уже, — скривился Ершов.

— Ерш, — проникновенно внушал за завтраком Иерихон, — надо помочь старому Нечаю.

— Дедушке отечественного машиностроения?

— У него пропал правнук.

— Его внучка родила сына?

— У него есть дочка от той жены, на которой он лет в шестьдесят пять женился. А еще у него был сын, рожденный году в восемнадцатом. Звали его Павлом Мухановым, он после школы поступил в летное училище, провоевал всю войну, остался в кадрах, но очень рано, лет в пятьдесят умер. Внук Нечая Костя, классный программист, уехал два года назад в Канаду по контракту, а Пашка — правнук — болтался в институте экспериментальной медицины в должности старшего лаборанта и неделю назад исчез. Пашкина жена и мать теребят милицию, прокуратуру — все без толку. И старый Нечай позвонил мне.

— Чтоб вы впрягли меня? Исчезновение — дело муторное: налетел Пашка случайно на маньяка, в случайном месте, в случайное время…

— Не такой был Пашка, чтобы случайно на что-то налетать. Мог, конечно, но вряд ли. А вот причин прибить его было достаточно. В той же семье желать его смерти могли и кровные родственники, ибо он неожиданно оказался потенциальным наследником по двум линиям, а мать его считает, что и жена убить могла. На службе потенциальных убийц и вовсе не счесть.

— Убийц старшего лаборанта? Он что, сам злодей? Кнопки им на стулья раскладывал? — недоверчиво хмыкнул Ершов.

— Помнишь анекдот, — заулыбался Иерихон, — как сдавали дом к празднику? Четырехэтажный. И в спешке забыли гальюны в него встроить. Задумались власти, кого же туда селить? Потом сообразили: на первом этаже улица близко — любого можно; на второй решили селить студентов — тем всегда некогда, не до этих дел; на третий — пенсионеров, они все на анализы носят. С последним этажом долго ничего придумать не могли, но вдруг вспомнили, что существуют научные сотрудники, которых хлебом не корми, дай только на кого-нибудь нагадить. А Пашка очень умным был и методики ставил отлично. Он за те восемь лет, что в институте провел, десятка три диссертаций успел слепить.

— Как так?

— Ученый от Бога, вот так.

— Но вы же говорили, что он всего-то старший лаборант.

— Ну да. Сам он не защищался, даже в мэнээсы не подавал.

Первую пару сделанных им тем у него отняли, тогда он плюнул на карьеру и сам стал торговать диссертациями.

— Я не понимаю…

— Вот в чем дело. — Иерихон закрыл глаза, говорить начал медленно, причмокивая губами между предложениями. — Я вот в науку пришел в сорок три года, бывший фронтовик, офицер, видный хирург, и мне сначала не мешали, пока я кандидатскую делал. Но уже докторская моя восемь лет лежала, я и строчки в ней не поменял, защитил потом с блеском, а вот восемь лет перед этим ни в один ученый совет не мог пристроить. И сейчас я профессор Бы-ченко, Быченко, я Быченко, который работает профессором, а сколько у нас профессоров, у которых за должностью фамилию не расслышать… У нас в медицине как говорилось: «Ученым можешь ты не быть, а кандидатом быть обязан». И масса народа прилично платила за кандидатские корочки.

— Нет, — недоуменно спросил Ершов, — сам-то он почему не защищался?

— Тут, я думаю, он не прав, но понимаешь, Ерш, в медицинской науке иерархия страшная, и пока ты без степени — ты никто, но если ты к защите не рвешься, то тебя никто и не трогает. Стоит тебе только решиться на диссертацию — и ты попал на крючок.

— В каком смысле?

— В прямом! Рабом, конечно, не становишься, но попробуй пожелание шефа не выполни, любое пожелание, никакого отношения к работе не имеющее, и теме твоей кранты. А чем больше требований предъявляют к соискателю и работе, тем хуже они становятся. Я ученый, я задыхаюсь от отсутствия вокруг меня мозгов. Нынешних научных сотрудников не интересуют законы природы, но степени, должности, звания и оклады сводят их с ума.

— А Пашка?

— Пашка был ученым, человеком с характером. Ученый, он, понимаешь, подчиняться просто принципиально не умеет, для него существует истина и законы мироздания, а на мнение академика, профессора, даже директора института ему плевать, если он ученый.

— Надо же, а мне все же в душе казалось, что мир науки один из самых прогрессивных, демократичных миров нашей страны. И лечиться, я думал, лучше идти к доктору наук, хотя, тьфу, тьфу, тьфу, пока не доводилось.

— А вдруг ты человека не с той диссертацией выберешь? Ведь у нас как — работает кардиологом, а защищался по теме «Влияние шума на развитие гипертонии у крыс». Тема, конечно, нужная, но тебе-то врач нужен, который умеет лечить.

— Ладно, о науке поговорили, — хмыкнул Ершов. — Я согласен, поехали к Нечаю.

Невозможно было представить себе, что Константину Павловичу Нечаеву уже девяносто пять лет. Это был высокий, немного сутулящийся, гладковыбритый, седой узколицый мужчина, мозг его сохранял ясное мышление, суставы — полный объем движений. Он встретил Иерихона и Ершова в дверях, облаченный в джинсы и яркую рубашку с расстегнутым воротником, даже очки сидели на лице его не как оптический инструмент, а словно щегольское украшение.

Кабинет, в котором Нечаев принимал гостей, представлял собой просторную комнату, середину которой занимал П-образный стол, внутрь которого пробрался Нечаев и разместился там на вращающемся кресле. Иерихон БыченкО и Ершов уселись на стульях снаружи.

— Не чаял я, — начал старик, — что придется мне обращаться к вам, к Сереже Ершову, но, знаете, в пятницу я ощутил, что случилась какая-то беда, а я человек очень старый. Я беду за тысячу верст научился чувствовать, а когда узнал, что пропал Пашка… — Неожиданно старик пронзительно всхлипнул, но сразу успокоился. — Утешать меня не надо. Хорошего я сразу не чаял, но несколько дней прождал, да больше не могу! Сережа, Христом прошу, узнайте, что случилось! Так уж вышло, что из всех моих потомков, я больше всего люблю, любил… его. Они отдельно жили, как он вырос, я и не заметил, а год назад зашел он меня навестить, и вдруг…

— А вы его когда последний раз видели? — поинтересовался Ершов.

— Да примерно дня за три до того заходил он ко мне, был весел, рассказывал, что вводят в науке табель о рангах и теперь диссертации будут стоить дороже, чем при Брежневе… Хохотал, говорил, что научная мафия отлично на него поработала, на ближайшие годы его благосостояние обеспечено.

— А о каких-либо угрозах, опасениях он не рассказывал?

— Нет, а чего ему было бояться? Его капитал в мозгу сидел, его методики повторить не могли, пару подзащитных кандидатов за рубеж взяли, но там быстро выведали всю подноготную, и Паше такие предложения пошли, если бы вы знали…

— А может, и не случилось с ним ничего плохого? — улыбнулся Ершов.

— Нет, нет, я знаю, я чаю, беда с ним. — Константин Павлович Нечаев на несколько секунд молчал, затем продолжил: — Я всех наших родственников предупредил о вас, вот их координаты.

И Нечаев протянул Ершову стопку картонных карточек. . *

— Хорошо, — вздохнул Сергей, — впрягаюсь, но еще один вопрос: почему вы — Нечаев; а Павел — прямой потомок по мужской линии — Муханов?

— Я со своей первой женой не был венчан. Когда она ушла от меня, я оставил сыну ее фамилию. В свое время я был царским офицером, она же ушла к краскому, а времена, знаете, какие были… — Нечаев зашевелил длинными узкими желтыми пальцами. — А когда краскома посадили, сын уже в Питере учился, да и фамилия у краскома другая была.

— Какая?

— Крайне актуальнейшая, как говаривал их вождь, вы только не смейтесь, но его фамилия была Ваучер. А про мою первую жену я вам дам прочитать две главы. — Нечаев открыл одну из бесчисленных папок, валяющихся у него на столе, и вытащил несколько машинописных листов. — Я написал мемуары, но они никому не нужны, куда не приду, сразу спрашивают: «В тюрьме сидел?» Отвечаю: «Нет».

— «Но ты эмигрант?» — «Нет». — «Может, ты хоть еврей?»

— «Ну нет же». — «Тогда, — говорят, — приходи после того, как помрешь».

Ершов хмыкнул:

— А вы с кем живете?

— С женой и дочкой, — крякнул старец. — Я, знаете, второй раз поздно женился, как папа Конфуция.

— Ас ними я могу поговорить?

— Конечно, они после семи всегда дома, я за ними строго слежу.

Когда детективы вышли на лестницу, Ершов спросил Иерихона:

— Профессор, а вы почему все время молчали?

— Думал. Я всегда радовался, что меня Господь от детей избавил, но смотрю, как бодр Нечай, а мне сейчас шестидесяти пяти еще не стукнуло, стукнуло, конечно, да, но семидесяти точно нет, и вертится мысль: не жениться ли мне на какой-нибудь аспирантке, а старую свою отдать в дом престарелых.

Сергей прыснул в ладонь.

Когда они вернулись в квартиру Ершова, Сергей сварил кофе и разложил на столе карточки с именами родственников Павла Муханова:

— Начну с них.

— А институт? — поинтересовался Быченко.

— Я пока не прокурор города.

— Пока ты даже не инспектор угро.

— Я и говорю, обычный вольный художник, вот я и начну дело с тех, с кем мне просто легче вступить в контакт, может, что и объявится. А об институте я попрошу порасспрашивать всем известного профессора Быченко Иерихона Антоновича, у коего в любую контору, лишь чуть-чуть попахивающую эскулапом, наверняка, есть тысяча неформальных входов.

— Весьма, весьма, — промычал Иерихон. — А что узнавать?

— Если бы я знал? Мне тогда и цены бы не было, генералом работал бы. Выведывайте все, что покажется интересным. Ведь в таких ситуациях не только не знаешь, что лежит в прикупе, но и сколько карт в колоде, во что играешь и по каким правилам.

Оставшись один, Ершов разложил карточки в следующем порядке: Вера Муханова — жена Павла; Нечаева Ольга — жена Нечая; Нечаева Клавдия — дочь Нечая; Анастасия Муханова — мать Павла; Инна Вермишелина — сестра Павла; Ольга Перепеленко — первая жена Нечая, прабабушка Павла.

Ершов хмыкнул:

— Старик, смотри, женится лишь на Ольгах. А дело? Ну и дело! Чисто женское дело.

Сергей сел за телефон и вскоре сговорился о первых встречах, а затем зевнул, достал листки мемуаров Нечая, прилег на кушетку и начал читать.

«Солнце еще не поднялось над горизонтом, но небо уже посерело, когда во время расстрела произошла заминка.

Обнаженные жертвы, освещенные фарами урчащего одинокого грузовика, жались в кучу между всадниками конвоя. Убийства совершались у тянущегося к болоту рва, куда жертв отводили десятками. Вдруг очередная партия приговоренных кинулась врассыпную, на секунду возникла сумятица, безвольная толпа обреченных всколыхнулась, конники выдернули шашки….Однако в то время чекисты, уже освоившие приемы стрельб в упор, еще неуверенно сидели в седле, и одна девочка сумела добежать до болота и прыгнуть в воду. Минут пять жгли палачи факел над самой поверхностью, но никаких признаков беглянки не обнаружилось, и, грязно ругаясь по-латышски, мадьярски, еврейски и русски, чекисты пошли добивать недорубленных и стаскивать их в овраг, а вскоре уехали, даже не присыпав трупы еще час назад живых, полных сил людей. Я никогда не видел этой сцены наяву, но сколько раз во сне она приходила ко мне.

Тем летом восемнадцатого года трудно было представить себе, что я, не то что семьдесят лет, нет, просто проживу еще год. В шестнадцатом я отравился газами, год лечили в госпиталях, но еще и через год я задыхался, харкал кровью. Жил я тогда в лесной глуши, в доме попа-расстриги. Я был очень молод и был уверен, что Господь давно хочет заполучить мою душу, но единственное, что я мог себе позволить, это медленно ходить и удить мелкую рыбешку. Это я-то, фехтовальщик, гимнаст, наездник…

Революция тогда еще не окровила наш лесной край. В уезде, правда, арестовали двести заложников, но они мирно сидели в старой тюрьме. Докатывались иногда страшные слухи, но все случалось где-то там, далеко, здесь же жизнь текла так, словно ничего и не происходило. Край был глухой, сплошное бездорожье, земли бедные, мужики жили в основном за счет ремесел да зимних заработков.

Туманным августовским утром я и приютивший меня расстрига Диомид вышли с небольшим неводком половить рыбы. Речушка наша неширокая, быстрая. Вытягивал невод Диомид, а я на лодке заводил нижний конец. С первых двух заходов выбрали лишь полведра, отдохнули, а когда я оттолкнул лодку в третий раз, в борт что-то ударилось. Я посмотрел — бревно, только собрался оттолкнуть его багром, как вдруг остановился, ибо увидел обхватившие ствол руки и слегка возвышающуюся над водой полоску лба. Я прямо в одежде бросился в воду, провалился по пояс, но все-таки сумел подхватить утопленника и выкарабкался на берег. Кровь хлынула у меня изо рта, это было последнее легочное кровотечение в моей жизни.

Спасенная оказалась совсем девочкой, голубоглазой красавицей с мягким плавным русским лицом. Две недели она металась в бреду, а я… я за эти две недели вдруг почему-то выздоровел. Я ухаживал за девушкой, как за грудным ребенком, а это не такое простое дело. И вот она пришла в себя. Три дня молчала, смотрела на меня, ела, садилась в кровати… молчала. Но однажды, когда я совсем ничего не чаял, она зверенышем кинулась на меня.

«Девочка, — успокаивал я ее, — ты с ума сошла, сколько тебе лет! В жизни будет еще много хорошего, нельзя же так. Ведь я не знаю даже, как тебя зовут». Но она рвала на мне руоашку, щипала кожу, выгибалась и кричала: «Я не могу ждать! Я хочу сегодня! А вдруг завтра расстреляют? Жить, хочу сегодня жить!» Из глаз ее текли слезы, слова были путаны, жесты неловки, неприятны, но почему-то вдруг и я ополоумел. Потом ощутил себя скотом, а она успокоилась и впервые разумно заговорила. Рассказала, как ее, шестнадцатилетнюю девчонку, взяли в заложницы за то, что существовали где-то два ее старших брата, два офицера призыва четырнадцатого и семнадцатого годов, как вместе и женщины, и мужчины мучились в общей огромной камере, как сгорали, но не осквернялись, ибо надеялись, ждали, что выпустят, ведь не нашествие же, ведь они не виновны ни в чем, и они в России. Потом она вспомнила, как всех их заставили раздеться донага, как набивали партиями в кузов грузовика, как ждали своей очереди сначала на тюремном дворе, затем у места казни, как безумно ей хотелось жить, как не верилось в смерть и как обыденно убивали ее товарищей. Рассказала про чудо спасения, про то, как до беспамятства сидела в воде, дыша сквозь камышовую трубку, а потом куда-то плыла, не понимая, день стоит или ночь, жива она или мертва? А я смотрел на девчонку, и слезы катились у меня из глаз, и ничего мне самому от жизни не хотелось, лишь жила бы она.

Гражданская война злодействовала по окраинам империи, и миллионы русских не имели никакой возможности выбирать. Весной девятнадцатого мы с Ольгой, покинув дом расстриги Диомида, попытались пробраться сначала на восток, потом на юг, но все время мы не успевали — первыми начали отступать сибиряки, а стоило нам добраться до Тулы, как хлынули назад казаки и добровольцы.

В двадцать второй год я вошел не менее растерянный, чем в день сегодняшний, но был я тогда на семьдесят лет моложе. Весной того года меня и двухлетнего Пашку бросила Оля. Я, бывший царский подпоручик, вынес все свалившиеся на меня мытарства и унижения, пережил их лишь потому, что заботился о моей нежной, несчастной, робкой девочке. И вдруг, когда я ничего и не чаял, Олю словно подменили. Когда я появлялся в нашей комнате, просто утыкался в ее не видящий меня взгляд, ушибался о бессмысленную самодовольную улыбку. Вскоре я найду работу, сам стану служить в том, что теперь называется «ВПК», сын мой пройдет вторую германскую в красноармейской форме, но тогда, в двадцать втором, я не мог представить себе, как могла моя Олечка уйти от меня к краско-му…»

Квартира Павла Муханова представляла собой то ли подобие склада забытых вещей, то ли павильона зоопарка, по которому прокатилась Мамаева конница: лаяла у двери щетинистая псина, шипел из кресла кот, щегол в клетке разбрасывал шелуху, дремали рыбы в аквариуме, а хозяйка предупреждала Ершова, чтобы он нечаянно не наступил на черепаху. А он и так держал ухо востро, дабы ни во что не вляпаться. На кухонном столе среди чайных луж примостились и спицы, и нитки, и книги, все стулья были завешаны рубашками, бюстгалтерами, штанами и авоськами, на полу высились отряды консервных банок, стопки газет, пакеты с крупой и кочаны. В прихожей рядом с кладбищем обуви, напоминающим картину «После битвы славян с половцами», располагалась причудливая конструкция из всевозможнейших полу ржавых железяк, за обладание которой любой авангардист отдал бы нечистому душу, ибо стоило лишь придумать название этому чуду, и мировое признание было бы неминуемо.


Вскоре жена Павла Вера очистила на кухне один стул, и Ершов, примостившись на нем, чуть не попал рукавом в болотце из варенья, но вовремя среагировал и, поводя ладонями по воздуху, положил их на колени.

Вера принимала Ершова в мятом засаленном халате с полуоторванным карманом, зато волосы ее были красиво уложены, губы накрашены, глаза подведены. Молодая, ядреная, жгуче-черная глазом и волосом Вера уселась напротив Ершова, развела воротничок, обнажив матовую кожу шеи, и закурила.

— Вера, можно я вас буду просто по имени называть? — начал разговор Ершов.

— Можно, а вас?..

— Сергеем. Расскажите, как пропал Павел.

— Как? Знали бы вы, сколько раз я уже это рассказывала.

— Представляю, но…

— В тот день он ушел как обычно, вернуться обещал часам к семи. Когда вовремя Павел не появился, я не волновалась, он частенько задерживался. А я в тот день умаялась, заснула рано. Проснулась часа в четыре утра, тут задергалась, ночевать Паша всегда приходил. Потом, сами понимаете, суббота, черт его знает, куда обращаться. Сначала обзванивала знакомых, родственников, в милицию-то его мать позвонила, тогда-то все и началось.

— А в предыдущие дни Павел чем занимался?

— Фактически он ничего серьезного в эти дни не делал.

На работе им тарифную сетку спустили, они там резвились. Павел домой приходил возбужденный, злой, не то что в те дни, когда уработается, орет, что все — бред, но тогда еще и съезд заседал. Павел поужинает, потом в ящик уставится, тоже все бредом называет, но уже хохочет. Вот разве что в среду, тогда у него какой-то личный на службе конфликт вышел, и он там заявил, что разгонит к черту и минздрав, и Академию меднаук, а в четверг, помните, президент склоку на съезде начал. Так Павел полгорода оповестил о том, сколь-де президент не ловок: он, Пашка, велел минздрав разогнать, а тот кинулся на парламент.

— А у Павла что за конфликт?

— Да нет, самому Павлу ничего не требовалось, у него шла большая*серия экспериментов для души, а потом уговорила бы я его либо поехать в Германию, либо немцы ему здесь лабораторию открыли бы. Сам он на эту гнусную нищенскую единую сетку плевал с колокольни, но его прабабка раз в полгода, а то и чаще, укладывалась в больницу к одному и тому же врачу, Анне Дмитриевне Добронравовой. Пашка ее хорошо знал. Доктор из детей первых эмигрантов, родилась в Марселе, кончила Сорбонну, а в пятьдесят восьмом зачем-то к нам приехала. Пашка говорил, что врач она классный, один из лучших в нашем городе, а вот ни кандидатской, ни категории у нее не оказалось. Ее по минимуму аттестовали, она и подала на увольнение.

— И? — спросил Ершов..

— Пашкина бабка рев устроила, жить-де она без Анны не может, ни к кому больше не ляжет. Пашка ездил к ней во вторник, вернулся злой, как дьявол, вот и начал в среду всем врубать.

— Но все же, как вы думаете, что могло случиться с Павлом?

— Не знаю, но почему-то чувствую, больше не увижу его. Это не от ума, это предчувствие у меня такое собачье.

— Кто мог его смерти желать?

— Да половина института ему завидовала. А родичи, его прабабка и его прадед, они ни Пашкиного отца, ни

Пашку раньше не замечали, словно их и вовсе не существовало, но тут вдруг такая любовь началась, и оба его наследничком назначили. А у них же и другие дети, у Константина Павловича и жена живая — они все Пашку запросто удавили бы. Ему бы бежать от этих стариков, но, понимаете, его раньше никто в семье не любил, отец с ними развелся, мать только дочь любит. Мы этим летом жили с ребенком у старика на даче, так осенью его мамаша скандал закатила, как это Пашка мог допустить, чтоб у его прадеда на даче жила я — чужая мерзкая баба, а кровную прекрасную правнучку не пригласили. Пашка мне раньше что говорил? Ребенок у нас должен быть только один, чтобы мы его очень любили, потому что когда их двое, то может получиться так, что кого-то любить будут меньше. Он мне часто говорил: «Изменишь мне, предашь — прощу, родишь второго — возненавижу».

— Да, — покачал головой Ершов. — А что про все это говорят в милиции, не знаете?

— Они все меня пытали, сколько у меня любовников, сколько у него девок. А по поводу того дня, в лаборатории его видели около пяти, а куда потом делся? У них же не режимный институт, проходной двор.

Вечером Ершов вторично посетил квартиру старого Не-чая, дабы встретиться с его нынешней женой и дочерью. Жена, Ольга Ивановна, была кряжистой, крепкой седой женщиной с азиатским широкоскулым лицом и крупной темной родинкой на левой щеке. Дочери исполнилось всего тридцать, высокая, светловолосая, написанная мягкими плавными линиями, она казалась бы красивой, если бы так холодно не смотрели ее серые глаза, если бы губы не с такой силой расплющивали себя, давя одна на другую.

Ершова провели на кухню, дверь в кабинет к Нечаю оставалась плотно закрытой.

— Папа работает, — шепнула дочь.

Разговор начала Ольга Ивановна:

— Вы уж спрашивайте нас о чем угодно, но я вам сразу скажу, что ничего конкретного мы сообщить не сможем. Да и я, честно говоря, думаю, найдется Пашка на нашу голову. На нашу беду…

— Почему на беду?

— А разве это справедливо? Мы живем с Костей, следим, ухаживаем за ним, всю жизнь ему отдали, и вдруг правнучек объявляется, наследничек! А мы кто, служанки, золушки? Гений тоже выискался, а всего-то старший ла-борантишка! Это в тридцать-то лет! Клава в двадцать семь защитилась, но, видно, лицом не вышла. А семейка у него… Сын — разбалованный капризный вахлак, жена — неряха, торфушка! Они же этим летом нам всю жизнь на даче испортили. Баре, видите ли, отдыхать приехали.

— Понял, — сказал Ершов. — Но где же он тогда?

— А где угодно, непутевый он, может, на пляже греется.

— В декабре?

— Может, воевать поехал куда-нибудь, может, запил.

— А что, уже бывало?

— Нет, но такое должно было случиться, он ничего не ценил, делал что хотел, никого не уважал. Ночью на даче спустишься на веранду, а там не продохнуть, курит сигарету за сигаретой, сидит пеньком. Я ему пыталась объяснить, что так вести себя нельзя, неправильно, а он глаза вылупит: «У меня такая профессия — думать»… У него-то, у старла-ба, уж лучше бы как его сестрица в ларьке коммерческом торговал. Я говорила ему, что я жена его прадеда, что он меня должен слушать, да и просто по возрасту в матери ему гожусь. Знаете, что он ответил? Вы и представить себе не сможете. Скривился: «А я и свою-то маму не слушаю». Молчит, дымит дальше. Брат торговки.

— Разве это плохо? — спросил Ершов. — Сейчас те, кто торгуют, гораздо больше научных сотрудников получают.

— Ноу них же никакой перспективы.

— Они деньги зарабатывают, коммерции учатся, могут со временем и директорами стать, и дело свое открыть.

— Но перспективы нет.

— Какой перспективы?

— Как какой? Перспективы. — На секунду Ольга Ивановна умолкла, а потом с жаром добавила: — Государство ей высшее образование дало, а она деньги зарабатывает, ну, ни дрянь ли?

Тут уже Ершов крякнул и задумался, но потом все же обратился к Клавдии:

— А, по-вашему, что за человек был Павел?

— Вы понимаете, — холодно отвечала она, — во всем должен быть определенный порядок, сначала надо окончить институт, потом аспирантуру, защитить кандидатскую, докторскую, и когда человек уже полностью созреет, докажет свое право на место в научном мире, тогда только он может выдвигать идеи. Вы представляете, что будет, если каждый начнет вылезать со своими мыслишками?

— Даже страшно подумать, — угрюмо сказал Ершов, с трудом сдержав рвущуюся на волю предательскую улыбку. — Но не из-за идей же он пропал.

— Конечно, нет, но все равно он нахал.

— А вы работали с ним в одной лаборатории?

— Нет, но мир науки тесен.

— А когда вы его в последний раз видели?

— В тот четверг он к папе приходил. Обычно они сначала в кабинете сидели, потом папа его на кухню выводил.

— А там этот гений сжирал все, что ни выставишь, — вмешалась Ольга Ивановна. — Налопается, напьется и уходит.

— А о чем, если только не секрет, разговор шел в последний раз?

— Наш Наполеон обещал уничтожить порядок, правительство и свой институт в придачу.

— Понятно, — вздохнул Ершов, хотя ничего ему понятно не было.

Когда-то он сам работал на кафедре, преподавал, писал кандидатскую, но ведь как давно это было, в другую эру. Почему в дни нынешние кого-то может волновать табель о рангах, не укладывалось в его голове, ибо при сегодняшних доходах торговцев, воров, проституток, чиновников и лакеев любая заработная плата могла восприниматься лишь как насмешка. Сам Ершов просто хорошо переводил и получал немного, однако в валюте, а время на дворе стояло такое, когда рубли были словно бы не русскими, не православными, а какими-то мистическими полутенями. Любой иностранный собрат нагонял на них такой страх, как Суворов на басурман, и рубли лишь орали: — «Аман!» — сотнями сдаваясь в полон.

Следующее утро Ершов начал с телефонной беседы:

— Профессор Быченко? Иерихон Антонович, — невесело говорил он. — Я пока на нулях, а у вас что?

— У меня? — гукнуло в трубке. — Первое, в тот день никто не видел, как Павел выходил из института, он оставался в лаборатории, когда все ушли, и в тот же день, отметь, в тот же вечер в институте шел ученый совет.

— Ну, не там же его убили.

— Кто знает, мы — профессора — люди крутые, — хмыкнул Иерихон. — А смута в науке жуткая.

— Ничего не пойму, второй день только про вашу научную медицинскую смуту и слышу. Сейчас же, когда деньги можно заработать, лишь торгуя пивом, наркотиками, Родиной, из вашей отрасли все случайные люди должны разбежаться, остаться должны лишь те, кто с призванием.

— Юноша, а если они еще не успели разбежаться, таких профессоров, как Иерихон Быченко, в нашем городе раз-два и обчелся, а тех, кому бежать треба, — процентов девяносто пять. И когда до табели о рангах дошло, у них в душе взыграло: ну как вернется спокойная сытая жизнь? Того даже не понимают, что дармовых леденцов на всех не хватит, и так тридцать лет как гусеницы жили, на будущее наедались, а теперь крути не крути, но либо сдохнем все, либо работать придется.

— Но чем Павел мог институту мешать? Аспирантам диссертации за деньги писал? Так и раньше это было. Что-то иное? Но что?

— А я спринтер что ли, чтоб за одни сутки все тебе выведать? На твоем месте я бы отправился в институт, ведь если Павел из него вышел, то для поисков остается весь мир, а если нет — всего одно пятиэтажное здание.

— Принял к сведению вашу наимудрейшую мысль, — вздохнул Ершов. — Но сначала я все же с родственниками его договорю.

Однако первым, с кем в тот день встретился Ершов, оказался одетый в штатское инспектор городского уголовного розыска Переднее Константин Игоревич. Невзрачный, с щеточкой жидких желтых усиков на верхней губе, он не походил на грозного полицейского детектива. В прихожей Ершова Переднее долго сморкался, суетливо стягивал с себя полушубок, застенчиво тер подошвы вылинявших ботинок о коврик.

— Чем могу служить? — спросил после паузы Ершов, жестом приглашая милиционера в комнату.

— Я, видите ли, узнал, что вы занимаетесь исчезновением Павла Муханова.

— А нельзя? Я же не работаю, гонорар не беру, я частным, личным образом помогаю своим друзьям.

— Что вы, что вы… — Переднее представлял собой само добродушие. — Хотя знали бы вы, как мы теперь пристально следим за вами. Вы ведь вот так частно, лично заинтересуетесь чем-нибудь, просто вроде в шутку, а потом, тоже как бы в шутку, завотделом горкома снотворными отравится, мэр в отставку подаст…

— Я-то здесь причем? — скорчив удивленную гримасу, изумился Ершов.

Инспектор изобразил на лице такую радужную улыбку, что оно стало походить на большой блин.

— Что вы, что вы, это тоже шутка, коллега. В этом деле, да и в целом, наши интересы сходятся. Побольше бы таких, как вы. Я просил бы вас, если что-то узнаете, звонить мне. Вот телефон.

— Ас чего бы это уголовный розыск начал заниматься исчезновениями? Вы же не участковый какой-нибудь, или тот, уж и не знаю, кто у вас там сейчас, тот, который мелочевкой занимается. Вы же угро, вам убийство какое-нибудь подавай.

— Одежонку нашли его, всю в крови.

— Где?

— В мусорном баке.

— Где в баке?

— От дома его невдалеке.

— Всю?

— Пальто и шапки нет, да время такое, что удивительно, как остальное не растащили. Посмотреть хотите?

— Идет. А кроме пальто, одежда вся на месте?

— От пиджака до исподнего.

Погода на улице стояла такая, словно не декабрь был, а вокруг лежала не Россия — так было сыро, склизко, туманно. Переднее сразу же зашмыгал и ежеминутно стал тереть смятым в комок платком покрасневший у ноздрей нос.

Мусорный бак располагался метрах в двадцати от дома Му ханова, у начала дорожки, ведущей от улицы к подъездам.

— И как в нем приметили что-то? — удивился Ершов.

Бак представлял собой высокий зеленый металлический ящик.

— Лучшие друзья милиции помогли, — неожиданно сипло ответил Переднее и похлопал себя по горлу. — Бабули… Хотите зайти к нам и вещи посмотреть?

— Нет. А обратите внимание, такие же баки и у самого дома, и у соседних зданий тоже.

— Ну? — выдохнул инспектор.

— Этот бак единственный, — Ершов щелкнул пальцами, — у проезжей части.

— То есть?

— Сейчас вы наверняка пойдете к Вере?

— Да.

— Значит, я к ней вечерком загляну. Пока.

Ершов подмигнул, резко развернулся и покинул трущего нос милиционера.

Следующими, кого посетил Ершов, были мать и сестра Павла. Квартира их походила на операционную, столь чинна, строга и чиста, как будто в ней и не жили, а лишь наводили порядок. Сестра же Павла оказалась кудрявой хохотушкой, которая словно не понимала Ершова. Любой его вопрос о Павле она быстро переводила на своего ребенка, своего мужа, свою коммерцию и рассказывала о них, рассказывала, рассказывала, она была просто пьяна своей жизнью, своим счастьем, а что-либо, связанное с Павлом, находилось за чертою ее интересов, не заслуживало слов и внимания. Ершов с облегчением вздохнул, когда появилась мать Павла и присоединилась к беседе.

Анастасия Муханова была молодящейся женщиной с заплетенными в косу, крашенными в черный цвет волосами, с подведенными серыми глазами, энергичным ртом и крупным тяжелым носом. На вопрос Ершова о Павле она ответила следующее:

— Все зло в его жене. Я всегда знала, что добра Паша с ней не обретет, она безнравственна, развратна. У него была я, была сестра, но сын попал под дурное влияние, он забыл о своей семье, думал, считался только с этой мерзавкой, а с такой женой любой пропадет.

— А последнее время о чем Павел говорил, что его беспокоило?

— Его? Его последнее время ничто не беспокоило, он забыл, что у него есть семья, его ни о чем нельзя было попросить. У него есть мать, есть сестра, племянница, муж у сестры аспирант, а он жил так, словно нас не существует, почти не помогал нам последнее время.

— А работа его?

— Причем здесь работа. Все работают, а о семье не забывают.

— Понятно, а когда вы видели его в последний раз?

— Недели две назад он клюкву нам приносил.

Ольга Перепелова, седая, редковолосая, сутулая, морщинистая старуха встретила Ершова в дверях. Тяжело дыша, шаркая ногами, она провела Ершова в комнату, все стены которой были заставлены книжными полками, но места книгам не хватало. Они стопками лежали на столах, стульях. Старуха подошла к креслу, схватилась рукой за подлокотник и медленно села.

— Мое богатство, — указав на книги, сказала она. — Полвека собираю, все Павлу оставлю.

— Я как раз по этому поводу. Вы знаете, что он пропал?

— Найдется, он не может пропасть, не должен.

— Жизнь — штука сложная.

— Это вы мне говорите? Мне? Уж кому об этом знать? Но дело в том, что он мой настоящий внучок, мой. Он выкрутится. А вы знаете, у вас очень интересное лицо, но вас безобразно подстригли. Голова ваша вытянутая, а значит, нужна прическа, которая округляла бы…

— Учту.

— А вы женаты?

— Нет.

— Не избегайте свиданий с прекрасным полом: вы из тех, кто должен любить, и из тех, кого любят.

— Буду стараться, — смущенно хмыкнул Ершов. — Однако расскажите, когда вы видели Павла последний раз?

— У меня есть доктор Анна, очень опытная, но такая еще изящная, женственная. Она так тонко чувствует мою болезнь, и только представьте себе, Анна решила уволиться из клиники. Я ей говорила, что она совершает убийство, без ножа меня режет. А Анна ответила, что примет меня в кооперативе, может и дома навестить. Но мне необходима клиника, сеансы, процедуры. Там, правда, остался еще один приличный врач, но он мужчина, а у меня уже такое тело, которое не позволяет раздеваться без смущения. Паша — умничка, он съездил к Анне, потом звонит мне и говорит, что быстро сделает Анне диссертацию, и она останется.

— А когда Павел к ней ездил?

— Неделю назад, ко мне тогда парикмахер заходил, — поглаживая свои редкие волосенки, сказала старуха.

— Сейчас посмотрю в записях. — Она полистала блокнотик в желтой обложке. — Во вторник.

— Вы думаете, Павел найдется?

— О да. У меня так сложилось, что детей я рожала от нелюбимых мужей, а с любимыми не получалось. Какой красавец второй мой был, что за прелесть мой последний, мой Ванечка. Родила же я от Нечая и от Семена, но с Семеном я лишь год прожила, затем его на войну взяли. Вот Нечая я бросила, сама бросила, и надо же, лучший мой мальчик от него. Дочь моя хоть и профессор, но дура, а о внучке и говорить не хочу — ни красоты, ни изящества, просто мужик в юбке.

— Простите, с ваших слов я понял, что вы были замужем за Нечаевым, а он говорил, что нет.

— Он тогда очень верующим был, хотел в церкви венчаться, а я не пошла, мы были с ним расписаны.

— А почему в церковь не пошли?

— У меня когда-то мальчик был, молоденький совсем, красивый, нежный, тонкий, мы с ним вместе в тюрьме сидели в заложниках. Тогда я очень верующая была. Он в темнице меня защищал, ухаживал и даже так ненавязчиво, — старуха усмехнулась, — робко, но очень приятно пытался соблазнить, я же совсем девочкой была, и какой дурой. Я любила его, но вместо того, чтобы жить, молила Бога. А спас меня не Бог, а мой мальчик, толкнул под коня, а сам кинулся на всадника, потом крик, темнота, выстрел, но я убежала… И вдруг через столько лет у меня появляется внучок Пашка, правнук, и такой же изящный, умный, милый, но с характером, с моим, с живучим. Он и сейчас живой, наверняка. Так что, если что, просто помогите ему.

Убедившись, что времени прошло достаточно, Ершов направился к жене Павла. Квартира ее все так же напоминала выставку модернистов на заросшем джунглями кладбище, сама же хозяйка кипела, как котел немецкого паровоза, мчащего в опломбированных вагонах страшное тайное оружие кайзеровской Германии. Вера сразу кинулась на Ершова:

— Вы уже узнали что-нибудь?!

— Нет.

— Так ищите быстрее! Чем вы занимаетесь? Пока вы сачкуете, меня замордуют.

— В чем дело?

— Около нашего дома нашли Пашкину одежду, так меня их капитан Переднее просто изнасиловал. А сейчас звонила подруга, уже к ней ходил, ищет тех, с кем я спала.

— Работа у него такая.

— Дурацкая работа,

— Кстати, простите, я понимаю, что это чепуха и все останется между нами, но мне же с милицией встречаться придется, и дабы я не попал впросак, скажите хоть одно слово: у вас кто-нибудь есть?

— Постоянного нет, но живая же я, не каменная. Да и у него, наверно, тоже были девки. Знаете, когда он домой приходил? Да, он в своей лаборатории болтался, уже институт закрывали, так он ключ себе сделал и через черный вход уходил, но всегда ли вечерами он находился там и один ли, не знаю. Да я уверена, что тех жен, которые не занимаются этим, и мужья меньше любят.

— А Павел об этом знал?

— Я похожа на сумасшедшую? Конечно, нет. Но что в этом плохого? Если б я в театр без него ходила, это да, я туда и с ним могу пойти, а то, что расслабилась иногда без него, не брать же его с собой! А делают это все, спросите любую любимую нормальную жену, естественно, я не говорю про тех теток, которых просто никто не хочет.

— Дела, — вздохнул Ершов и вдруг переменился в лице. — А когда Павел поздно с работы уходил, где он в институте свое пальто оставлял?

— Как где? Забирал из раздевалки и в какую-то кладовку при лаборатории относил.

— Можно позвонить? — Не дожидаясь разрешения, Ершов схватил трубку и набрал номер. — Инспектор Переднее? Вас Ерш беспокоит, Ершов который, Сергей. Слушайте, Павел, когда в институте задерживался, верхнюю одежду прятал в какую-то кладовку в лаборатории, понятно? Перезвоните потом мне домой, пожалуйста.

На вечер Ершов зазвал к себе Иерихона. Быченко приехал раздраженный, скучный, молчаливый, но, поужинав, он порозовел, обмяк и начал, ковыряя спичкой в зубах, говорить:

— А институтик оказался странный, экспериментальный же, не клинический, левых больных нет, договоров — кот наплакал, а живут, как урологи. Не все, конечно, но… — Иерихон неожиданно вздохнул с облегчением и выкинул спичку в пепельницу. — А еще, старик, в этом институте работает профессором некая Башкирова Татьяна Семеновна. Вам это, сэр, ни о чем не говорит?

— Нет.

— А профессор Башкирова, между тем, дочь прабабки Павла Муханова, в тот самый вечер она присутствовала на ученом совете, а в ночь после оного слегла в гипертоническом кризе. Каково?

— Дочь Ольги Перепеловой? — переспросил Ершов и задумался.

Раздался телефонный звонок. Сергей поднял трубку.

— Да, я. Есть? И пальто? И шапка? И шарф? Да, хочу. Встретимся прямо с утра.

Бросив трубку, Ершов заходил кругами по комнате, бормоча под нос:

— С утра, с утра. Почему с утра? И при чем здесь этот мент? Нет, не могу ждать. — Сергей остановился. — Слушайте, я сейчас позвоню Перепеловой, чтобы она заставила свою дочь принять нас немедленно. Вы поедете со мной? Это важно, Башкирова вас, наверняка, знает, вас все знают, идет?

— Ну, давай.

События в дальнейшем развивались стремительно, уже минут через сорок детективы ворвались к Татьяне Семеновне Башкировой, высокой сутулой женщине с удивительно невыразительным лицом, ибо оно не имело никаких особенностей и с одинаковым успехом могло принадлежать как европейке, так и азиатке, и не было ни миловидным, ни страшным. Да и все окружающее Татьяну Семеновну выглядело сумрачным: подъезд — темный, как бездна, квартира посветлее, одинокая лампочка в торшере высвечивала на паркете светлый круг, но уже стены казались серыми, печальными.

Профессор Башкирова словно ждала детективов, и какого-либо следовательского мастерства от них не потребовалось.

Башкирова уже неделю мучалась от того, что ни с кем не может поделиться пережитым ею кошмаром. Она уже много раз представляла, как будет рассказывать о происшедшем, но первые слова дались ей с трудом. Однако постепенно она успокаивалась, и когда дошла до событий ученого совета, уже ровно повествовала:

— Оставался последний вопрос, очень короткий, когда через правую дверь в зал вошел Муханов. Кафедра и стол президиума стоят в зале как раз у той двери, а члены совета сидят напротив. Мы все на Муханова уставились: что ему надо? Председательствующий, помню, обернулся, спрашивает: «В чем дело?» А Муханов нахально заявляет, что зашел выступить. Председатель хмыкнул: сходи к секретарю, подай заявку, окажется что-либо дельное, пригласим на следующий ученый совет. Приличный человек ушел бы, а Муханов стоит, требует, чтобы его выслушали. Время позднее, все уже устали, но и как-то расслабились. Знаете, иногда, когда переработаешь, и сил нет домой идти. Кто-то сказал: «А пусть поговорит». И Муханов понес чушь: он вдруг потребовал, чтобы мы утвердили тему диссертации одной пенсионерке, и не просто утвердили, но и защиту чуть ли не через месяц поставили. Вы представляете, какое сумасшествие?

— Да, — промычал Иерихон.

— Мы посмеялись тогда, а он вдруг взбесился, стал оскорблять, угрожать. Я впервые на ученом совете видела такое безобразие. Его пытались остановить, объясняли, кто он такой и что есть ученый совет, а Павел в лицо всем хохочет и чушь городит, кричит, что всю подноготную института знает, что все у нас липовое. Это у нас-то, когда мы диссертацию за диссертацией выпускаем, а ему все не то, и сырье, заявил, поступает к нам неправильное, и создаем мы что-то темное. Стоит, нагло в глаза ржет и грозит, что если сегодня же диссертацию для той дамы не утвердят, то завтра он весь институт уничтожит. А мне вдруг сказали: «Вы бы родственничка своего успокоили». Как мне стыдно стало, я его никогда за своего не считала, но что есть, то есть, — если его не уведу, как, думаю, буду людям в глаза смотреть? Я встала, подошла к нему, начала объяснять, а он мне в лицо смеется: «Куда лезете, вам бы свою докторскую суметь понять». Мне-то? Я над ней двадцать лет работала, у него лишь кусочек взяла, — горячилась Башкирова.

— О фиксации молекул на рецепторах мембраны? — уточнил Иерихон.

— Да.

— Гм, кусочек, — хмыкнул Быченко.

— Но поймите, — продолжала Татьяна Семеновна, — я тоже как с ума сошла, я закричала: «Вон!» Схватила его за рукав, и тут в глазах у меня потемнело, закружилось все, и не знаю как, но вижу — он уже мертвый лежит, рядом графин разбитый, коллеги под руки меня поддерживают. А я стою и никак понять не могу, как же я его убила.

Башкирова сидела на диване, обхватив плечи ладонями, Иерихон — в кресле напротив, Ершов — на стуле наискосок. Сергей потер пальцами подбородок:

— А непосредственных подробностей своего удара не помните?

— Нет. Схватила его за руку, за рукав, тут как все потемнело, зашаталось, а потом вижу — он лежит.

— Ну, а дальше, дальше, Татьяна Семеновна?

— Дальше что? Я рухнула на стул и заревела, наши подошли, стали утешать и сбили. Самой тогда надо было милицию вызвать, но испугалась, вы понимаете, я старая женщина, профессор, а тут наша тюрьма… А оны говорят мне, что ничему уже не поможешь, что у меня был аффект, что он меня спровоцировал, что я убила, но не преступница, что тело они спрячут и никому ничего не скажут, а меня отвезут домой отдыхать. Я тогда их послушалась, а теперь схожу с ума, решила уже, расскажу все и отравлюсь, но откладываю и откладываю. Хорошо, что вы сами пришли.

— А коллеги? — угрюмо спросил Быченко.

— Они все звонили, даже Френкель, который сам в аварию попал. Навещали два раза, но я хотела признаться, а они говорили, чтоб не подводила их, институт, науку.

— Постойте, — Ершов постучал пальцами о колено, — а тело-то где?

— Я точно не знаю, но… — Неожиданно Башкирова икнула и задержала дыхание. — Они хотели его спрятать в ванной для трупов, а потом по частям отп… — Башкирова икнула вторично. — Препарировать.

Быченко хлопнул себя по лбу:

— У них же две темы идут на трупах.

— И теперь ничего не найдешь? — спросил не знающий медицинской специфики Ершов.

— Может, и найдешь, но искать будет трудно. А еще у них виварий есть, как бы мясо зверям не скормили. Хотя кости останутся. Впрочем, три химические лаборатории… Не знаю, не знаю.

Неожиданно Башкирова затряслась и запричитала:

— Только не бросайте меня одну, пожалуйста.

— Мы сейчас одного человека пригласим, вы все ему перескажете.

Переднее прибыл в начале третьего. Он долго слушал показания Башкировой, часто переспрашивал, записывал. Ночью Переднее почему-то совсем не сморкался, и Ершов с Быченко спокойно полудремали в креслах. Когда Переднее окончил беседу, он растолкал Шерлоков Холмсов:

— Что будем делать дальше?

— Обыск, — зевнул Ершов. — Срочный обыск.

— Это понятно. — Переднее вытащил из кармана платок, повертел его и положил обратно. — Я о Татьяне Семеновне, арестовывать ее ни к чему, но сама-то она бед не наделает?

Башкирова после двух «пресс-конференций» находилась в полубессознательном состоянии.

— Завтра решим, — предложил Ершов. — А пока Иерихон Антонович с ней побудет, последит.

— У-у-у… — зевнул Иерихон. — Как славу добывать, так авантюрист Ершов, а как дежурить ночью, так старый профессор Быченко…

Он снова протяжно зевнул.

— Ладно, гуляйте.

Ершов подремывал в милицейском автомобиле — обыскивали институт профессионалы. Когда Переднее разбудил Сергея, тело у Ершова ныло, голова болела. Найдя немного не совсем загаженного снега, Сергей потер лоб и щеки:

— Ну, что?

— Ноль, — ответил Переднее. — Идем, материалов на экспертизу воз набрали, но так ноль, похоже, и будет. Не волнуется никто. На том совете человек пятнадцать присутствовали, и все спокойны. Мы их у себя еще потрясем, запоет половина, но здесь тела нет, уверен.

— Так, — покачал головой Ершов и вдруг вспомнил о том, что Башкировой звонил «даже Френкель, который сам попал в аварию».

— Переднее, срочно узнай, когда попал в аварию профессор Френкель, а мне дай пахитосочку, вообще-то я не курю, а вот сейчас хочется.

— Рация у меня дерьмо, — вздохнул инспектор, — из института позвоню.

Табачный дым вышиб из Ершова остатки сна. Сигарета еще дымилась, когда из дверей выскочил Переднее и пулей влетел в машину:

— Едем.

Уже в дороге Ершов спросил:

— Так что?

— В ту же ночь он в столб врезался.

Френкель — невысокий, щуплый полуседой мужчина с испуганными маленькими карими глазами — был просто ошарашен ворвавшимся в его квартиру вихрем.

— Милиция, — лишь буркнул Переднев.

Он сунул под нос Френкелю удостоверение и, не снимая шапки, ворвался в комнату. Ершов робко проследовал за ним.

— Вы Френкель? — прорычал инспектор.

— Я.

— Собирайтесь!

— Куда?

— В тюрьму, куда еще.

— Но за что?

— Хватит ваньку валять, сами знаете.

— Но как же так? Ведь есть…

— Есть честные граждане, — перебил Переднев, — а есть разоблаченные преступники.

— Но демократия, презумпция…

— В допре с соседями по нарам поговоришь о них.

Френкель затрясся:

— Но ведь это не я, это не я, я не убивал, это они.

— Да? — изумился Переднев. — А они на вас кивают, и машина вот ваша…

— Все не так, я все расскажу, сначала это Башкирова, а потом Аратюнов.

— Плохо верится, они говорят, что вы.

— Врут! Когда Башкирова прибила Муханова, это-то точно она, все испугались… Ведь такой удар по реноме института. Это глупо, но мы решили тогда все скрыть, а тело спрятать в чане с другими трупами. Раздели его, отнесли туда, положили на пол, но, понимаете, трупы лежат в ванной просто под номерками, никто не заметит лишний номерок. Однако все они должны быть вскрыты, целое тело бросилось бы в глаза. Мы оставили Муханова и пошли решать, кому вскрывать. Обычно этим санитары занимаются, и инструменты у них. Пока обсудили все, возвращаемся, а тела нет. Все бросились искать, мы с Аратюновым подбежали к запасным дверям, они распахнуты, на снегу кровь.

— Просто Гришка Распутин, — хмыкнул Переднее.

— Или Андрей Боголюбский, — качнул головой Ершов.

— А у подъезда моя машина стояла. Мои окна как раз наверху, — обреченно продолжал Френкель. — Аратюнов спросил меня: «Ключи с собой?» Я достал, а руки трясутся. За руль он сел, я рядом. Выехали из ворот, повернули вдоль ограды: Муханов голый лежит. Я хотел крикнуть, остановить, но машина у Арутюнова юзом пошла, и сбили мы Муханова. Вышли. Подошли. Видим, совсем умер. Ну раз уж так, решили, судьба, в институт возвращаться не станем. Засунули тело в багажник, на улице никого, отвезли на пятнадцатый километр бетонки, на съезд, знаете, там огромный овраг, сбросили туда, снегом присыпали. А уж потом я машину разбил, чтобы следы от наезда скрыть. Но не я убивал, я не выдал их, виноват, но не убивал, это они, Башкирова и Аратюнов.

— Разберемся, но поехать со мной придется. Может, в тюрьму и не посадим, но следователю показания надо дать.

Тогда-то и вмешался Ершов:

— Товарищ капитан, два вопроса позволите?

— Дозволяю.

— Что конкретно говорил Муханов в тот вечер в институте?

— Глупости, но обидные: ученые липовые, воры все, производство какое-то тайное, — глупости, одним словом, но подробно я сейчас не вспомню.

— А как его Башкирова убивала, помните?

— Ну, — пожал плечами Френкель, — она кинулась к нему, а там столик стоит, слайды с него показывают, на нем кнопка есть свет выключать, их три всего, еще есть в президиуме и у дверей. Видимо, когда Башкирова схватила покойного, он развернулся, за выключатель задел. Свет погас… Крик, все вскочили, а когда лампы загорелись, видим, Муханов лежит, Башкирова над ним. Профессор Алешкин глянул, говорит — мертв. Мы поверили. Алешкин когда-то два года настоящим врачом работал.


Переднее с Френкелем уехали, а Ершов поплелся пешком домой. Стояли короткие декабрьские дни, и до цели Сергей добрался, когда серая дымка уже окутала землю. Сварив себе огромную лохань кофе, Ершов позвонил Нечаеву.

— Уже не чаял я дождаться вас, — ответил старик.

— Вести, к сожалению, плохие. Дело еще идет, но, видно, вы правы были.

— Я чаял беду. Я давно в технике. Это у вас были съезды и решения, а у меня поколения моторов. И все понятно, каждое следующее поколение лучше предыдущего, не то, что у людей. Мой сын Паша, дед покойного — как его сверстники безоглядно смелы были и не понимали ничего: до разрухи, в нормальной стране они не жили и верили во все, что будет лучше, лучше, лучше, а потом их всех в войну перебили и перекалечили. Следующие родились потише и жцвут теперь припеваючи. Снова смельчаки пошли, как мой Пашка, как оба Пашки. И их всех перебьют, не так, так этак опять в войну втянут. Но вы доведите все до конца. Тем первым мы глаза вовремя не открыли, думали, все с возрастом придет, сами поймут, да и боялись — за них, за себя — считали, идет всякая чепуха, но ведь не гражданская война. Сережа, узнайте правду до конца.

Положив трубку, Ершов раздумывал — не позвонить ли и прабабке Павла, но не хотелось лишать старуху надежды, расстраивать. Как вдруг телефон зазвонил сам, рык Иерихона сотрясал динамик:

— Подкатывай, старик, срочно, менты уже едут. Я тут у Башкировой двух громил повязал.

Стайка милицейских машин и «Скорая» приткнулись к подъезду. Темная лестница освещалась лишь светом, вырывающимся из полуоткрытых дверей, и была заполнена шумно переговаривающимися возбужденными жильцами. Из квартиры Башкировой санитары выносили на носилках бесчувственное тело с перевязанной головой. В прихожей, лежа ничком, хрипел другой. Сновали милиционеры в форме, тут же со свечой в одной руке и с платком в другой стоял Переднее. Электричество не работало. Завидя Ершова, инспектор ухмыльнулся:

— Герой на кухне, проходи.

Прихожая в квартире была с пятачок, кухня примыкала прямо к входной двери. Там перед свечой сидел счастливо улыбающийся профессор Быченко, зажимая в правой ладони чашку, а в левой — пирожное.

— Заходи, пижон, заходи.

Профессор Башкирова, прислонившись к стене, молчала.

— Что случилось? — приземлившись на стул, спросил Ершов.

— Молодость вспомнил. — Иерихон чмокнул губами. — Я под утро подремать лег, сморило меня, и так прилично соснул. Потом Татьяна Семеновна сварила кофе, напекла всего, мы с ней побеседовали, женщина она интересная.

— Ага, — поддакнул Ершов, а про себя подумал: «Тебе все, кто болтать самому не мешают, — интересные».

— Стемнело уже, — продолжил Иерихон, поглощая пирожное. — Тут в дверь звонок. Татьяна Семеновна пошла открывать. Вдруг треск, удар, крик и двое при ножах, но я же старый морской пехотинец.

— Вы и там побывать успели?

— Конечно, ты разве не знал? После того, как фрицы наш катер подбили, я полгода их по берегу гонял. Так слушай дальше, я, как этих увидел, как чайник с кипятком хватану и в пробки — бах! Свету кранты, кипяток им на голову, а я как заору: «Ложись!» Да как схвативал утюг за шнур и по головам им: чмок! чмок!

— Чмокнули что надо, — бесшумно появившийся из-за спины Ершова Переднее вздохнул. — Доктор говорит, что если они и выживут, то раньше, чем недели через две, их не допросишь.

— А я не разведчик, не приходилось мне языков брать, — сказал Быченко и стукнул кулаком по столу. — Наше дело — врага уничтожить, сметать, гнать, топить. Черноморский флот — это вам не… собачий.

Переднее обратился к Ершову:

— На сегодня у меня допросы, а у вас?

— Наверно, все.

— Забирайте тогда героя, сюда я свою охрану приставлю. А завтра приглашаю вас на пятнадцатый километр бетонки. Мы к рассвету там должны уже быть. Захватить вас?

— Профессор Быченко ходит лишь на своем катере и под флагманским флагом, — не унимался Иерихон. — Я и пижона завтра привезу.

И верно, следующим утром Иерихон Быченко приехал к Ершову на своем купленном еще при застое и два раза битом «Запорожце».

По дороге разговорились.

— Зря они убили парня, зря, — вздохнул Быченко. — Да и он шумел напрасно. За эту неделю все переменилось. Облздравы победили кафедры, теперь ранги врачам вешать начнут не за диссертации, а за категории. В другое место взятки потекут.

— Но я до сих пор не верю, что дело заключается в ваших чертовых степенях, — возразил Ершов. — Не то! Кого ваши кандидатские могли волновать? Людей мягких, неприхотливых, законопослушных. Сейчас, когда и на высший ваш ранг позволительно лишь впроголодь существовать, убить из-за такой мелочи мог лишь озверевший сумасшедший.

— Глупый ты. Наоборот, богатый тысячу в карты проиграет, а нищий — за сотню удавит.

— Не верю, не верю и все. И потом, зачем-то его добивали… Зачем? И свет на ученом совете как-то странно погас. Почему?

Когда Иерихон причалил, милиция уже работала. Переднее в форме стоял на краю мостовой с неизвестным майором, а по дну оврага бродили Френкель с сопровождающими.

— Ну как? — поинтересовался Ершов.

— Всю ночь не спал. Топят с Аратюновым друг друга. У этого тот за рулем сидел, у того — этот.

— А здесь что? — указал рукой вниз Ершов.

— Пока ноль, хотя копаются уже с полчаса. — Переднее шмыгнул носом и достал сигарету. — Эй! — крикнул он вниз. — Выводи Френкеля, сейчас второго прикатят.

Вскоре прибыла еще одна машина, на которой привезли горбоносого кудрявого брюнета Аратюнова.

— Показывай, — приказал Переднее, и конвоируемый Аратюнов начал спускаться в овраг.

Когда они остановились, Переднев присвистнул.

— Вот черт, к тому же месту вышли, а там ничего. — Подумав, он гаркнул в овраг: — Выводи! Ну что, майор, можешь этих забирать, а я еще поищу.

Подследственных увезли, а милиционеры стали копать снег в овраге, тыкать в него прутьями. Тело не находилось, Ершов с Быченко залезли в «Запорожец» и молча в нем сидели. Быченко просто не хотел смотреть на мертвеца, а Ершову стало страшно. Умом он давно знал, что Муханов убит, но пока трупа нет, всегда можно надеяться на «вдруг»… Сам же Сергей может потому-то и вляпывался в подобные дела, что слишком священно относился к дарованному человеку чуду — к жизни.

Через час доставили собаку, но та лишь покрутилась по оврагу, села и, виновато глядя на проводника, заскулила.

Переднев постучал в стекло, Ершов открыл дверь.

— Что думаете, орлы?

— Гммм… — промычал Иерихон.

— А они точно сюда его привезли? — задумчиво произнес Ершов.

— Мы их по отдельности допрашивали* и оба одинаково показали место.

— А давайте спустимся вниз, — предложил Сергей.

Легко выдергивая ноги из мокрого липкого снега, Ершов с Передневым сбежали на дно. Иерихон, проваливаясь по колено, медленно спускался следом. Овраг у шоссе прерывался, а в противоположную сторону, слабо повиливая и погружаясь в недра, тянулся сколько хватало глаз. Переднее закурил, а Ершов начал рассуждать вслух:

— Для чего кому-то из них сюда возвращаться и труп перепрятывать? Нереально, глупо. Психически ненормально. Волки, медведи тело съели? Да их перебили почти всех, рядом шоссе, да и кости где? Собаки? Тоже кости останутся, да и не будут они есть человека, я так думаю. А вдруг он все же жив и сам ушел? Это глупость, но… Но даже о вероятности такой мысли никто не должен знать.

— Почему?

— А зачем его добивали? Случайно именно вчера бандиты к его тетке врывались? Вылезаем наверх — вы уезжайте, а я останусь один и найду его… Мертвого или живого.

— Как? — изумились и Переднее, и Быченко.

— А меня ведь тоже один раз цепью и дубинкой били, и если он остался жив, я просто почувствую, куда он мог пойти, я возьму его след.

— А я? — изумился Иерихон.

— Да вы с вашими полутара центнерами веса по колено проваливаетесь.

— Пускай бредет один, — усмехнулся Переднее. — Он возьмет след Муханова, а мы его след, вернемся вдвоем через часок, другой, но с лыжами.

— «Запорожец» только в стороне поставьте, чтобы не совсем рядом с оврагом.

Оставшись один, Ершов снова спустился вниз, закрыл глаза и погрузился в воспоминания. Несколько минут он стоял не шевелясь, а потом встрепенулся и решительно зашагал вниз по оврагу. В дальнейшем, во всех тех случаях, когда на возможном пути возникала развилка, Ершов проделывал подобное. Примерно через час он вышел к ручью и двинулся вдоль него. Снег стал мягче, глубже, сырее, ноги намокли до колена, но Ершов шел и шел по замысловатому серпантину заросшего мелким кустарником берега. Он уже не замечал времени, когда ложбина, по которой он пробивался, внезапно оборвалась и нависла над длинной низиной, тянущейся вдоль незамерзшей извилистой речушки. Ручей стремительно понесся вниз, а следом за ним под гору заскользил Ершов, узревший слева за рекой две жидкие струйки дыма.

Домиков стояло десятка три, но жизнь теплилась лишь в двух — окна остальных были заколочены, а сами они и окружающие их дворы завалены снегом. Лишь у первого жидкого дома Ершов вступил, наконец, на расчищенную дорожку. Из-за плетня выскочил пес, зло залаял. Ершов остановился. Дверь хаты открылась, на крыльцо вышла бабка в валенках, в синем ватном пальто.

— Здравствуйте, — раскланялся Ершов.

— Здравствуй.

— Где я?

— Деревня Петровка была.

— А погреться бы?

— К соседке зайди, — сказала старуха и пронзительно заорала: — Дарья!

С соседнего двора ответил женский голос:

— Чего орешь, как оглашенная? Вижу. Эй, ты, заходи, я кобеля держу.

За забором ожидала кряжистая простоволосая женщина в коротком ватнике:

— Чего мнешься, беги быстрее, а то не удержу.

Скосив глаза на оскалившуюся, рычащую мохнатую широкомордую собаку, достигающую своей хозяйке до пояса, Ершов проскользнул в дом.

То, что увидел здесь Сергей, поразило его: он был типичным жителем города, и если и выезжал куда-либо, то лишь на дачи таких же, как и он, горожан. Наличие совсем незнакомого уклада жизни у таких же как он русских людей, говорящих на том же языке, живущих в то же время и так близко, просто под носом, удивило его.

В доме не было ни газа, ни водопровода, ни электричества, зато было удивительно чисто. Высились горочки подушек, на спинке кровати висела кружевная занавеска, светился огонек у иконки, а рядом висели фотографии, фотографии, фотографии…

Ершов подошел к теплой печке, и его неожиданно пробрала дрожь, на улице ее не было, а тут она вдруг объявилась.

— Ты портки-то мокрые свои сними, — велела хозяйка. — Да не бойся, не съем я тебя. На шерсть, завернись.

И кинула Ершову то, что ныне мы называем пледом.

Сергей стянул прилипающие к ногам брюки.

— А ты что, сироткой рос? — спросила Дарья.

— Почему?

— Как же родители-то не научили исподнее зимой носить?

Ершов лишь хмыкнул. Еще одна волна дрожи пробила его, а затем он ощутил, как медленно начало входить в онемевшие ступни тепло.

— Самогонки, странник, хочешь?

— Давай.

Дарья вышла во вторую комнату, вернулась со стаканом и луковицей:

— Ну?

Сергей с недоверием посмотрел на жидкость, брезгливо поднес ее ко рту и, неожиданно для самого себя, махнул залпом. Прокашлявшись, он ощутил, как в животе вспыхнул костерок, стал расти, а вскоре запылала и вся кожа. Расслабившись, Ершов начал осматриваться.

— Глядишь, как живем? — спросила Дарья. — Смотри, смотри. А разве так раньше жили? И свет был, и магазин, и фельдшер, народ был, жизнь была. А теперь только зельем этим трактористов иногда подманиваем, тут верстах в трех у совхоза цех, так заезжают порой сюда, того, сего привезут. А летом ничего, бывшие наши собираются, из-за реки дачники за молоком, за ягодой к нам ходят… Летом хорошо.

— А вот сейчас, недавно, неделю назад, сверху к вам никто не приходил?

— Оттуда, где ты прошел?

— Да.

— Что ты? Там же лишь овраги, кусты, болота, там черт ногу сломит. Ты сам-то как пробрался, не понимаю. Сюда ходят снизу, от совхоза.

Неожиданно хозяйка насторожилась:

— Накаркал! Слышишь, как кобель зарычал? Чужие. Я выйду, а ты в окно смотри, у меня не пес, а зверь.

Но хозяйка еще не успела выйти, как через оконце Ершов углядел лоснящуюся розовую физиономию Бычен-ко, возвышающуюся над неприлично цветастой курточкой, и бледного, потного Переднева в серой форменной шинели.

— Дарья, — усмехнулся Ершов. — Эти комцки — люди хорошие, я их знаю, за мной ехали.

— Дружки твои? — настороженно спросила хозяйка. — Ну, позову.

Быченко и Переднее ввалились «шумною толпою».

— Это не офицер, это инвалид, — балагурил Быченко.

— Вы на своих пластиковых лыжах да под горочку — толкнетесь раз и катите, а я на своих дровах сто метров проползу, они облипнут все, и стою, как на якоре, — оправдывался Переднев.

Дарья молча оглядывала незваных гостей.

— А у тебя что? — спросил Иерихон Ершова.

— Нуль, как говаривает знаменитый инспектор угро капитан Переднев.

Стукнуло. Потянуло ветерком. Из сеней послышался женский голос:

— Дарья, толстого позови.

Снова стукнуло. Хозяйка провела глазами по гостям, остановилась на Иерихоне:

— Пойдем, бабка зовет.

Быченко и Дарья вышли на улицу, через минуту женщина вернулась.

— Сейчас и ваш друг будет. — Улыбаясь, она подошла к Ершову и шепнула: — А если служивому поднести, не донесет?

— Нет, — засмеялся Ершов и сам обратился к Константину: — Жандарм, водочки не хочешь?

— Да я от твоего перегара пьян, а ведь назад еще возвращаться. Выпью — не дойду.

— А вы не лезьте вверх, вы вдоль реки вниз идите, потом увидите трубу, держите на нее и версты через четыре окажетесь на совхозной дороге, а там на первом грузовике до шоссе подвезут.

— До бетонки?

— Тоже хватил, бетонка в другой стороне. Близок локоток, да не укусишь.

— А у нас машина на бетонке. Ладно, мать. А вот ты, Серега, скажи, где теперь Муханова-то искать.

— Видно, не дошел он. В снегу.

— Да, — вздохнул Переднее.

Дарья достала лампу, зажигая фитиль, покачала головой:

— Колька-тракторист давно не заезжал, керосина всего ничего.

— Россия в двадцать первом веке, — констатировал Ершов.

— Да был здесь ток, ничего, — словно оправдывалась Дарья. — Это потом срезали, когда мы вдвоем остались.

Гавкнула собака, проблеяла коза. Скрипнув дверью, в дом вошла старуха:

— Дарья, зверя подержи, а вы, ребята, собирайтесь, толстый зовет.

Переднее и Ерш переглянулись, но ничего не спросили, лишь Переднее, накидывая шинель, незаметно расстегнул кобуру, а Ершов, влезая в теплые влажные брюки, в голове восстанавливал расположение дворовых построек.

До соседнего дома добрались без приключений. Вошли, от порыва ветра дверь за спиной захлопнулась. Беспросветный мрак окружил героев. Переднее положил пальцы на рукоять пистолета и замер. Ершов на цыпочках, затаив дыхание, шагнул в сторону. Тишина. Мрак. Но вдруг раздался голос Иерихона:

— Притопали, сыщички, золотая рота.

Вспыхнула спичка, загорелся фитилек керосиновой лампы, выделяя сумрачный, желтоватый жидкий свет.

— А вот и покойничек. — Иерихой выкатил глаза, открыл рот и указал перстом.

На кровати лежал человек, лоб которого был обмотан полотенцем, щеки и подбородок покрыты щетиной, кожа вокруг глаз имела непередаваемый желто-сине-буро-зеле-ный цвет, а на носу и ушах серела.

— Он жив? — в один голос спросили детективы.

Губы человека медленно зашевелились:

— Пока жив.

— Но его надо в больницу! — ахнул Переднее.

Павел открыл глаза:

— Я уже сажусь, Иерихона Антоновича через окно узнал. Оживу сам, а там, там опять достанут.

Ершов подошел к постели:

— Так объясните ж, в чем дело? За что вас так?

Павел говорил, словно выдавливал из себя слова:

— Догадался, видно, я правильно, а? Судя по сырью, лаборатория, где Аратюнов, наркотики делает.

— Что?! — почти крикнул Переднее. — Что?!

— Наркотики, и, простите, я устал.

Муханов закрыл глаза, а капитан заходил по комнате.

— Наркотики? Наркотики. Но мы же в институте искали?

— Что? — хмыкнул Ершов.

— Труп. Конечно, его труп. — Переднее задумался и вдруг засуетился. — Так, надо срочно в город, срочно надо.

— А тебя самого там не грохнут?

— Не первый год замужем.

Иерихон сел на стул и начал развязывать шнурок на ботинке.

— Пистолет, — тихо сказал он.

— Что пистолет?

— Наденешь мои ботинки, лыжи, ключ от машины возьмешь, а пистолет дашь мне.

— Вы с ума сошли?

— Пистолет дашь, — хмуро повторил Иерихон. — Если все же тебя пришьют и пошлют кого сюда? — сняв ботинок, он кинул его Передневу и повторил: — Пистолет.

— Черт! — Переднее замешкался. — Пропадешь с вами ни за грош! Утюгом отобьетесь. А завтра-послезавтра вернусь…

— Иди, с Богом, иди.

Когда Муханов очнулся в очередной раз, Ершов с Иерихоном уже тяпнули по стакану самогона, наелись картошки с салом и перешли с хозяйками на «ты». Заметив, что Павел открыл глаза, мужчины передвинулись к его постели, а женщины незаметно удалились.

— Удивительно, — сказал Ершов. — Я столько всего слышал о вас, но так до сих пор не пойму, кто вы?

— Слишком мягкий человек.

— Все ваши родственницы так по-разному о вас отзывались.

— Конечно. — Муханов попытался улыбнуться, но тут же от боли зажмурил глаза. — Они у меня все очень славные, но всем так трудно живется, и все из-за нас.

— Нас?

— Из-за нас, мужиков. Видите, куда летит страна? Страна, в которой их и нашим детям жить. О той же наркоте я давно предполагал, но… Я, все мы, мы, вроде, все правильно, сами по себе, делали, но существовали, нежили, плыли спокойно по воде, как чурочки, как дерьмо, а надо было застревать, топорщиться, ощетиниваться, ну, как…

— Как ерш, — засмеялся Ершов.

— Мы еще дадим всем такого дрозда, — прорычал вдруг, стукнув кулаком в ладонь, профессор Быченко Иерихон Антонович и заругался заливисто, грязно, весело, как ругался последний раз полвека назад, когда, весь залитый студеными октябрьскими волнами, вгонял с палубы тонущего катера снаряд за снарядом в немецкую батарею, прячущуюся в скалах ныне чужой страны Украины.

Татьяна Алексеевна


Примерно четверть века назад, в день ее десятилетия, когда все желали здоровья, красоты, счастья, ее дядька, хитро подмигнув, спросил:

— А ты, Тань, как счастье понимаешь?

— Чтобы рано не просыпаться, — под общий хохот ответила она.

Наверно именно поэтому теперь Татьяна Алексеевна Никитова, стройная, подтянутая, не рожавшая женщина, поднималась в половине шестого. Теоретически можно еще полчаса поспать, но чтобы придти на работу в форме, она должна сделать зарядку, помыться под прохладным душем, выпить кофе, покурить, медленно прогуливаясь, брести до вокзала… Однако если в электричке ей удавалось сесть, ни кофе, ни душ не помогали, и до самой Москвы она спала.

Когда Никитова поступила в ординатуру, она верила, что едет учиться, это она-то, всю свою трудовую жизнь проработавшая в больнице, собиралась чему-то учитьсяу ассистентов, которые и больных-то видели всего два года в жизни, когда сами учились в ординатуре. Нет, они работали, проводили научные исследования, писали статьи, преподавали, руководили клинической работой, но не они стояли первыми у постели больного. Ну что ж, диплом тоже очень важен, а еще в институте была огромная библиотека, случались неплохие лекции, и первое время она особенно не скучала.

В метро Татьяна Алексеевна встретила Светлану Диктату ровну Тетерину, молодую, холеную, только что закончившую институт и уже целый год замужнюю женщину. Светка, выйдя из семьи глубоко и богато интеллигентной, чувствовала себя не только неотразимой для мужчин, но и вообще существом высшей категории и посему обладающим правом на все.

Заметив Татьяну Алексеевну, она посреди вагона громко и радостно выругалась матом и во весь голос запричитала:

— Как мне все надоело, эти больные, истории болезней, обходы, как я себя проклинаю, что поступила в медицинский, но кончу эти чертовы курсы и уйду в какую-нибудь лавочку, главное, чтоб там служило много мужчин и давали отгулы.

— Иди, Светка, иди, — согласилась Никитова.

— А еще я, Тань, развожусь и завожу любовника.

— Правильно, Светка.

— Дерьмо сейчас мужики, а ты сегодня не с Сергеем дежуришь?

— С ним. Оставайся, а заодно поможешь.

— Двое мужчин и я — это я, но мужчина напополам — я нет, — заржала Светка.

Звонок из приемной извещал о поступлении нового пациента, но еще не успевали принять его, а уже надо было мчаться в первую терапию предотвращать кому, хирурги требовали консультации, и снова на пандус влетала машина «скорой помощц», но в одиннадцать — все, больница вдруг затихала.

Никитова еще раз объехала все этажи и поднялась в дежурную ординаторскую. Единственный ординатор мужчина, Светкин сверстник, остроносый блондин Сергей, развалясь в кресле и куря, разговаривал по телефону. При появлении Татьяны, он выпрямился, стал скуп на слова и вскоре повесил трубку. Татьяна Алексеевна тоже закурила, примостившись на краешек сейфа с наркотиками. Чем-то этот парень нравился ей, а чем — кто его знает.

— Серега, Серега, кончишь ординатуру, не иди в стационар, а то станешь ломовой лошадью.

— А вы сами куда собираетесь?

— В том-то и беда, как затянет тебя врачевание, и пропало, лучше не начинать. А меня даже в содержантки никто не берет. Седею, нос картошкой, морщины…

— Неправда, я бы лично взял.

Она расхохоталась.

— Какая же неправда, сейчас мужики такие, что их самих содержать надо.

— А почему, Татьяна Алексеевна, вы не родите ребенка? — неожиданно спросил Сергей.

Она усмехнулась:

— Боюсь, я уже старая, родится не дай Бог больной, да и наверно я уже не могу.

— Какая же старая, еще как можете.

— Морально не могу, старая.

Конечно же она лукавила, она ощущала себя очень молодой, но даже самой себе не хотела в этом признаться. Однажды, еще в самом начале обучения, Сергей пытался поухаживать за ней, началось все тогда с того, что она, Сергей и Светка спрятались курить в комнату санитарок. Там стояло лишь два стула, на одном примостилась Татьяна, на другой сел Сергей, а Светка забралась к нему на колени. Поглаживая ее бедра, Сергей важно рассуждал:

— Какое у тебя подходящее имя. Сначала что-то светлое, ясное, чистое — Светлана, затем грозное, громовое, строгое — Диктату ровна, при этом не страшное, а даже чуть-чуть лупоглазое — Тетерина. В твоем имени вся ты, тонкая талия на длинных ножках, громкий крик и, видимо не мне судить, нежные телячьи ласки.


Никитова фыркнула, а Светка подпрыгнула и плюхнулась задом как раз на то место, где ноги Сергея врезались в край деревянного сиденья стула.

— Больно? Еще не так будет! Ты моего дедушку не трогай, а то совсем слезу. Он долго думал, как назвать папу: то ли пролетарской диктатурой — Продиктом, то ли диктатурой пролетариата — Дикпродом, и выбрал невинное мужское имя Диктатур, а ты, сволочь, издеваешься.

Никитова снова фыркнула. В тот день она и Сергей совращали Светку пойти на лекцию, а добродетельная Светлана Диктатуровна категорически отказывалась, так как у нее планировался урок йоги. Так они ее и не уговорили.

Стояло бабье лето, последние теплые дни, и почему-то на лекцию они пошли пешком, почему-то на нее опоздали и побрели дальше вдоль реки. В конце концов они попали в парк, у какого-то пьяницы купили огромного копченого леща. Сидя на камнях, ели его и долго говорили, ощущая взаимную душевную симпатию. А потом он решил провожать ее, и ей тоже не хотелось расставаться, но она подумала, какая она старая, и не пустила его.

А дежурство продолжалось, и с двенадцати до трех Татьяна Алексеевна провела в непрестанной беготне по консультациям, казалось, что больные в хирургию, урологию, гинекологию поступают лишь за тем, чтобы там у них заболело сердце, и срочно надо было исключать, либо подтверждать инфаркт.

В три все опять успокоилось. К удивлению Татьяны Алексеевны Сергей зачем-то ждал ее.

— Лексеевна, будем чай пить?

— Не буди ты во мне, старой бабе, зверя, уходи, а то при тебе лягу и засну, представляешь, что Светка скажет о мужике, при котором бабы засыпают.

— Да просто.

— Иди, пожалуйста.

«Он неплохой парень, — подумала она. — Дай Светка шумная, но своя девка, но какое мне до них дело?»

Засыпая, она думала о том, что надо побольше дежурить, вот так выматываться. Она относилась к той породе женщин, которые родились для любви, а на жалкие мотыльковые связи, растительную возню, а тем паче на рассудительное сожительство она не способна. Быстрее бы ординатура кончалась, чтобы дежурства не два раза в месяц, а два в неделю, чтоб вести не троих, а тридцать больных и чтоб не заставлять себя не думать, не прикидываться старой, а просто не иметь времени и сил вспоминать о том, что она обыкновенная женщина, рожденная для большой любви.

СЧАСТЬЕ

Ефим Ростиславович женился поздно, ему исполнилось сорок пять лет, когда родилась дочь Оля, и впервые в жизни он почувствовал себя полностью счастливым. Его жена, старший научный сотрудник, не имела времени, да и просто не умела обращаться с детьми, и он стал для Оли не только отцом, но и матерью. Он научился стирать пеленки, варить каши, он кормил Олю из соски, с ложки, с ним она сделала первый шаг, сказала первое слово, а уложив ее спать, он зажигал на письменном столе лампу и до двух, трех сидел за документами. Какая в сущности зарплата у старшего научного, а он на своем хлопотном и требующем постоянной бумажной работы месте заместителя генерального директора все же менее пяти тысяч не получал.

Беда пришла неожиданно — отмечали Ольгино трехлетие. Казалось, все прекрасно, пришли гости, сидели за столом, смеялись, и вдруг сослуживица жены, отвратительная старая дева, выпятив отвислые лошадиные губы, слащавым голосом проверещала:

— Детка, а кого ты больше любишь — маму или папу?

— Папу.

— А маму?

— Папу, папу, — весело защебетала Оля и, подбежав к Ефиму Ростиславовичу, стала карабкаться к нему на колени.

Тогда он не придал значения этому происшествию, но вспомнил потом, как стиснула губы жена, как многозначительно переглядывались ее родственницы, что-то шипели друг другу на ухо, а он балагурил, смеялся, но когда ушли последние гости, впервые узнал, что такое настоящий супружеский скандал.

Через неделю после этого к ним на постоянное жительство перебралась теща. Раньше, по причине слабости, в какой-либо помощи она им отказывала, но здоровье ее, по всей видимости, окрепло, и она приехала растить и воспитывать Ольгу. На следующий же вечер, когда Ефим Ростиславович по традиции собирался читать девочке книжку, его жена, минуту назад казавшаяся спокойной, неожиданно подскочила к нему, вырвала томик из рук и, брезгливо сморщившись, отбросила его, словно в руки ей случайно попал гад. Книга, развернув крылья обложки, пролетела комнату и юркнула под диван, как птица в гнездо.

— Ты что думаешь, растить ребенка — играть с ним? — трясясь и захлебываясь словами, кричала жена. — Хочешь чтеньицем отделаться. Не выйдет. Бабушка почитает, а ты ей белье лишний раз постирай, убери квартиру, посмотри что в маминой комнате творится, и при том, что она спасает нас! Вон! Вон из детской!

Оля заплакала. Бабушка, сидя около девочки, гладила ее по голове:

— Не плачь, папа сейчас кончит обижать маму, скажи папе, что он плохой, чтобы он не обижал маму, мама хорошая.

Жена и теща Ефима Ростиславовича очень четко делили мир на своих и чужих. Дома чужим оказался он.

Но ведь если быть абсолютно честным, надо признаться, что и он не испытывал к жене какого-то особого любовного чувства. Ну так ведь пятый десяток — возраст отнюдь не предполагающий африканские страсти. До войны он считал себя очень молодым, потом война, но и еще десять лет промчались в суете сует, пока он не осознал как хочет семьи, ребенка.

Ах, Оля, а еще говорят, что детская душа неподкупна! Не понадобилось и двух месяцев, чтобы ты узнала, что папу не надо ни любить, ни жалеть, ни слушать. Сколько незаслуженной боли причинила ты.

Ефим Ростиславович не просто любил Ольгу, нет, она была смыслом его жизни. Он мог брюзжать про себя, мог расстраиваться, но только не обижаться. «И потом, — думал он, — она еще ребенок, не ведает, что творит, а добро, которое я ей делаю, она оценит, чуть-чуть подрастет и оценит». Она подрастала, потом взрослела, потом умнела, а он все ждал.

Лишь когда Ольга вышла замуж, в семейном устройстве мира он стал своим. Через год у Ольги родился сын Витька, а еще через год она развелась, и сначала это испугало Ефима Ростиславовича, хотя все и успокаивали его тем, что еще «этот подонок» сам на коленях приползет. Но, прожив месяц самостоятельно, Ольга отвезла Витьку к деду, и в шестьдесят шесть лет Ефим Ростиславович вновь стал счастлив, теперь у него был внук, полностью его внук.

Началась новая жизнь: отвлекала работа, болела жена, Ольга то выходила замуж, то разводилась — все это было, но не главным, а вот Витьке надо было научиться говорить, познать мир, привыкнуть к детскому саду, пойти учиться.

Так пролетело семь лет. И вот субботним утром, отправив Витьку в школу и накормив уже два года не встающую жену, семидесятидвухлетний, но еще внешне крепкий Ефим Ростиславович одевает костюм, долго перед зеркалом повязывает галстук, рассматривая не столько узел, сколько свою полную статную фигуру, крупные черты лица. Протерев лысины платком, он берет огромный портфель и отправляется на рынок. Сегодня приедет Ольга, она навещает их раз в две недели, и надо накрыть праздничный стол, хотя последнее время Ефима Ростиславовича и утомляют Ольгины визиты. Но когда ее нет, ему хочется видеть ее.

Он конечно знает, чем все кончится. Она до истерики растормошит Витьку, так что ночью того будут мучать кошмары, и он придет к Ефиму Ростиславовичу:

— Дед, дай я с тобой полежу.

Битый час она будет рассказывать об обновках подруг, потом, ругаясь и требуя, чтоб се не подслушивали, с кем-то долго станет шептаться по телефону и, взяв денег, уедет.

— Но ведь со временем она станет мудрее, а пока…

У автобусной остановки Ефим Ростиславович останавливается, но поразмышляв (прошлый раз на толкучке у него заболело сердце), решает идти пешком:

— Пока надо еще прожить как минимум десять лет, надо вырастить Витьку, ведь если умру раньше…

Но на этом мысль Ефима Ростиславовича замерзает, даже представить такое ему страшно.

Скан: Посейдон-М

Обработка: Prizrachyy_Putnik


Оглавление

  • ПЕРВОЕ ДЕЛО
  • ДЕЛО О КОНИУМЕ
  • ДЕЛО О ПРАВНУКЕ НЕЧАЯ
  • Татьяна Алексеевна
  • СЧАСТЬЕ