Сильвия и Бруно [Льюис Кэрролл] (fb2) читать онлайн

Книга 321627 удалена из библиотеки.

- Сильвия и Бруно (пер. Андрей Анатольевич Москотельников) 490 Кб, 248с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Льюис Кэрролл

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Льюис Кэрролл СИЛЬВИЯ И БРУНО

Не сон ли жизнь, чей светлый вздор
Стремнине тёмной вперекор
Мы зрим до некоторых пор? 
Нас горе гнёт, как ураган,
Смешит до колик балаган,
И в суете покой нам дан. 
Да, мы спешим прожить наш срок;
Нам в шумный полдень невдомёк,
Что тих конец и недалёк.

П Р Е Д И С Л О В И Е


Приведённый в последней главе рассказ о том, как проводят воскресные дни дети нынешнего поколения, процитирован мной дословно из речи, произнесённой специально для меня одним моим маленьким приятелем, и из письма, присланного мне одной моей взрослой приятельницей.

Главы, называющиеся «Фея Сильвия» и «Месть Бруно», являются перепечаткой с незначительными изменениями небольшой сказки, которую я написал в 1867 году по просьбе покойной миссис Гатти для издававшегося ею «Журнала тётушки Джуди».

Я припоминаю, что идея сделать эту сказку ядром более обширного рассказа зародилась у меня в 1874 году [1]. В течение многих лет я кратко записывал в свободные минуты всяческие свободно возникающие эксцентричные мысли и обрывки диалогов, приходящие на ум — кто знает, откуда? — с такой мимолётной внезапностью, что мне оставалось только схватываться и записывать там и сям, иначе их ожидало немедленное забвение. Иногда всё же удавалось проследить исток таких беспорядочных вспышек сознания — например, они могли оказаться навеянными читаемой книгой, либо же высеченными из «кремня» собственного разума «кресалом» случайного замечания приятеля, — но чаще они возникали совершенно самостоятельно — из ничего, кстати сказать: образчиками такого безнадёжно алогичного явления, как «следствие без причины». Таковой была последняя строка «Охоты на Снарка», пришедшая мне в голову (как я уже писал об этом в статье, помещённой в журнале «Театр» за апрель 1887 года) совершенно внезапно во время прогулки в одиночестве; таковыми, опять же, были те отрывки, что являлись во сне, и которые я вообще не могу свести к какой-либо предшествующей причине. В данной книге имеется, по крайней мере, два места, внушённые сном. Одно из них — замечание «миледи»: «Это наследственное, как и любовь к пирожным», а другое — ироничный рассказ Эрика Линдона о своём продвижении по службе.

Так вот и случилось, что я оказался обладателем огромного количества кипучих сюжетов — в том смысле, что они образовывали громоздкие кипы, — которые нуждались в том, чтобы их всех связали вместе нитью последовательного рассказа, и получилась бы предвкушаемая книга. Но! C самого начала эта задача виделась совершенно безнадёжной, ибо стоило мне к ней подступиться, как до меня впервые дошёл смысл слова «хаос», и я осознал, что пройдёт лет десять, если не больше, пока я добьюсь успеха в попытке настолько упорядочить все эти разрозненные обрывки, что смогу углядеть, в какой же рассказ они слагаются, ибо ведь рассказ должен вырастать из эпизодов, а не эпизоды из рассказа [2].

Я сообщаю всё это не из самолюбования, а лишь потому, что в самом деле предполагаю у некоторых моих читателей интерес к подробностям «зарождения» книги, сюжет которой выглядит таким простым и прямолинейным, когда он уже выстроен, что им может показаться, будто она была написана на манер обычного письма — от начала и до конца одним махом.

Можно, без сомнения, писать книги и таким образом; скажу даже, если это не будет с моей стороны нескромностью, что я и сам сумел бы — например, находясь в удручающем положении (ибо я считаю это за подлинное несчастье) человека, обязанного выдавать определённое количество беллетристики за определённое время, — и я сумел бы «выполнить задание» и произвести свою «историю из кирпичиков», как это делают другие работяги. Одно я, по крайней мере, мог бы гарантировать относительно произведённой таким образом книги — что она будет в высшей степени банальной, не предложит никакой новой мысли и окажется очень утомительной для чтения!

Этот род литературы получил весьма подходящее название «вода», или «набивка», — его уместно растолковать как «то, что все могут писать, но никто — читать». Не отважусь на заявление, будто предлагаемая книга вовсе лишена писанины подобного рода; время от времени, стремясь поместить какую-нибудь сценку в подходящее место, я вынужден был восполнять страницу двумя-тремя побочными линиями; однако честно могу сказать, что делал такие вставки не чаще, чем в самых необходимых случаях.

Мои читатели, возможно, найдут развлечение в собственных попытках обнаружить на той или иной странице эту самую «воду» в развитии сюжета. Например, готовя гранки, я заметил, что отрывок, ныне занимающий страницы с начала … до середины … , оказался на три строки короче. Я восполнил недостаток, но не вставкой слова туда и слова сюда, а дописав три следующие одна за другой строчки. Интересно, смогут ли мои читатели догадаться, в каком месте?

Для более трудной головоломки — если желаете трудностей — подойдёт песня Садовника: определите, в каких случаях (если такие случаи были) куплет подогнан по содержанию к обрамляющему тексту, а в каких случаях (если таковые были) текст подогнан под куплет.

Возможно, труднейшая штука в литературной деятельности (по крайней мере, я нашёл её таковой; никаким волевым усилием не могу этого добиться, а вынужден принимать, как выходит) — это написать нечто оригинальное. И, возможно, самое лёгкое — это, когда оригинальный сюжет уже измыслен, придерживаться его и писать побольше на один и тот же мотив. Не знаю, является ли «Алиса в стране чудес» оригинальной сказкой — я, во всяком случае, не был сознательным подражателем при её написании — но, как мне известно, со дня её выхода в свет появилась по крайней мере ещё дюжина книжек, созданных по такому же образцу. Путь, который я несмело разведал — веря, что вступаю «в предел безмолвных вод, непройденных широт» [3], — ныне является проторённой дорогой; все придорожные цветы давно уже втоптаны в пыль, и для меня пытаться писать в этом ключе вновь — значит накликать на себя беду.

В результате при написании «Сильвии и Бруно» я постарался — не знаю, насколько успешно, — изобрести другой, непохожий путь; хорош он или плох, но это лучшее из того, что мне удалось. Книга написана не ради денег и не ради славы, но в надежде подать тем детям, которых я люблю, несколько мыслей, не чуждых, на мой взгляд, часам невинного веселья, которые и есть самая жизнь Детства, а также в расчёте предложить читателю некоторые размышления, могущие оказаться, как я слабо надеюсь, не полностью лишёнными созвучности печальным каденциям Жизни.


Если я ещё не истощил терпения моих читателей, то уж использую эту возможность — вероятно, последнюю, когда я могу обратиться к стольким моим друзьям сразу, — чтобы оставить им несколько посетивших меня идей касательно книг, которые стоило бы написать; я и сам с большим удовольствием принялся бы за эту задачу, только вряд ли хватит у меня времени и сил для завершения, — в той надежде, что если мне не удастся (да и годы очень уж быстро уносятся прочь) выполнить задуманное дело, другие руки смогли бы подхватить его.

Во-первых, Библия для детей. Только самое существенное, тщательно отобранные фрагменты, пригодные для детского чтения, и картинки. Сам я стою за тот принцип отбора, который преподнёс бы ребёнку религию как откровение любви — не нужно огорчать и смущать юный ум историей преступления и наказания. (Согласно этому принципу я бы, например, опустил рассказ о Потопе.) Подбор картинок не составит значительных трудностей: новых не нужно, ведь уже существуют сотни превосходных иллюстраций, на которые давно истекли авторские права и для репродуцирования которых подошла бы простая фотоцинкография или какой-нибудь схожий метод. По размеру книга должна быть карманной, в красивой привлекательной обложке, отпечатанной чисто и разборчиво, но прежде всего — побольше картинок, картинок, картинок!

Во-вторых, книга избранных библейских псалмов — не полные тексты, а отрывки от 10 до 20 стихов каждый, — для заучивания наизусть. Такие отрывки оказались бы полезными при повторении про себя и размышлении над ними во многих случаях, когда чтение затруднительно и даже невозможно — например, лёжа ночью в постели, путешествуя по железной дороге, прогуливаясь в одиночестве, а также в старости, когда зрение ухудшено или вовсе потеряно — ну и, конечно же, во время болезни, когда наша неспособность к чтению и другим занятиям обрекает нас бессонно лежать на протяжении долгих утомительных часов бездействия. До чего же остро в такое время осознаётся истина, заключённая в восторженном восклицании Давида: «Как сладки гортани моей слова Твои! лучше мёда устам  моим» [4].

Я сказал «отрывки», а не полные тексты, так как их-то зубрить вовсе незачем; память нуждается в связующих звеньях, а когда их нет, человек может вызубрить хоть сотню текстов и быть не в состоянии вспомнить по собственной воле более полудюжины, да и те в случайном порядке, тогда как стоит лишь держать наготове какую-либо часть главки, выученную наизусть, как в любой момент можно выудить целое: всё сцеплено вместе.

В-третьих, сборник прозаических и стихотворных отрывков из других книг помимо Библии. Таковых, вероятно, не много — из тех, что не относятся к богодухновенной литературе (и напрасно, я полагаю: если уж Шекспира нельзя считать богодухновенным, то был ли тогда вообще хоть кто-нибудь духновенен?) и которые вновь и вновь способны питать процесс размышления — а такие отрывки существуют, и, я думаю, в достаточном количестве, чтобы составить добрый запас для запоминания.

Эти два рода книг — книг священных и мирских отрывков для запоминания — послужат и другим добрым целям помимо простого препровождения незаполненных часов: они помогут держать подальше множество беспокоящих мыслей, мыслей тревожащих, неблаготворных и порочных. Позвольте выразить то же самое, но лучшими словами, чем мои собственные, процитировав несколько фраз из такой замечательной книги, как Робертсоновы «Лекции по поводу Посланий к Коринфянам» , лекция XLIX: «Если человек обнаруживает, что его преследуют греховные желания и порочные видения, возвращающиеся в определённые часы, пусть он заучивает отрывки из Писания или отрывки прозы и стихов из лучших авторов. Пусть он заполняет ими свой разум, как стражами, чтобы повторять их во время бессонного лежания беспокойными ночами или когда его обступают отчаянные фантазии или мрачные, гибельные мысли. Пусть они послужат ему мечом, обращаемым вкруговерть в обережение тропы Сада жизни от посягательства нечестивых стоп».

В-четвёртых, «Шекспир» для девочек, т.е. издание Шекспира, в котором всё то, что не удобно для чтения девочкам, скажем, 10-17 лет, было бы опущено. Немногие дети моложе 10 лет способны понять или получить удовольствие от величайшего из поэтов; тем, кто уже вышел из девичества, можно безопасно оставить для чтения Шекспира в любом издании, «смягчённом» или нет, как они предпочтут, — но, право слово, жаль, что так много детей переходного возраста лишены огромного удовольствия иметь издание, пригодное именно для них. Им, как мне кажется, не подходит ни Шекспир Баудлера, ни Чамберса, ни Брэндрэма, ни «будуарный» Шекспир Канделла — они недостаточно «смягчены». Издание Баудлера необычнее остальных: просматривая его, я был полон глубочайшего удивления, ибо убедился, что всё то, что он оставил, ему следовало бы как раз и удалить! Помимо безжалостного удаления того, что не годится с точки зрения благоговения или благопристойности, я склонен также опустить всё явно слишком трудное или не представляющее видимого интереса для молодых читателей. Книга получилась бы несколько фрагментарной, но она стала бы настоящей сокровищницей для всех британских девушек, имеющих склонность к поэзии.

Если уж мне необходимо оправдаться перед кем-либо за непривычные отклонения, которые прерывают предлагаемый рассказ, — действительно, в довесок к тому, что, как я надеюсь, окажется вполне приемлемой для детишек нелепицей, я внёс в него некоторые серьёзные размышления о человеческой жизни — то в первую очередь перед теми, кто изучил науку гнать такие размышления подальше в часы веселья и беспечной праздности. Им, несомненно, моя смесь покажется неразумной и отталкивающей. А в том, что эта наука существует, я совершенно уверен: при молодости, добром здоровье и достаточном количестве средств кажется таким возможным проводить жизнь год за годом в незамутнённом веселье — за исключением одного скорбного события, которое может вдруг произойти с нами в любой момент, даже когда мы находимся среди самой блистательной компании или в самой расчудесной обстановке. Человек может установить себе определённый час для размышления о серьёзных вещах, для отправления общественного ритуала, для молитвы, для чтения Библии: все такие дела он ещё способен отложить на «подходящее время», которое имеет свойство так никогда и не наступить; но он ни на единый миг не властен отложить неизбежность вести, которая может придти ещё до того, как он прочтёт эту страницу: «В сию ночь душу твою возьмут у тебя» .

Неизбывное осознание этой безжалостной возможности является для всех возрастов тем кошмаром, который люди стремятся стряхнуть с себя. Немного таких же интересных для исследования предметов сможет отыскать любитель старины, как разнообразнейшие виды оружия, использованные против этого призрачного врага. Печальнее всего должны быть размышления тех, кто воочию видел существование за гробовой доской, но существование гораздо более ужасное, чем уничтожение — существование в качестве тонкого, неосязаемого, только что видимого духа, колышущегося бесконечные годы в мире теней, которому нечем заняться, не на что надеяться, некого любить! И вот среди дарящих нас весельем стихов этого гениального «бонвивана» Горация встревает одно жуткое слово, чья беспредельная грусть проникает в самое сердце. Это слово «exilium» в знаменитой строфе:


             Omnes eodem cogimur, omnium
                        Versatur urna serius ocius
                                   Sors exitura et nos in aeternum
                                               Exilium impositura cymbae

Да, для него эта вот настоящая жизнь — вопреки всей её скуке и всем её печалям — была единственной стоящей жизнью; всё остальное — только «изгнание»! Кажется почти невероятным, чтобы человек, придерживающийся таких убеждений, способен был хоть раз в жизни улыбнуться!

 И многие в наши дни, боюсь, даже веря, что загробное существование гораздо более реально, чем Гораций мог себе представить, всё же относятся к нему как к своеобразному изгнанию ото всех радостей жизни, тем самым принимая теорию Горация, и говорят себе: «Станем есть и пить, ибо завтра умрём» .

 Мы посещаем места зрелищ, такие как театр, — я говорю «мы», ибо ведь и я хожу на спектакли, когда рассчитываю посмотреть по-настоящему хорошее представление — и держим на расстоянии вытянутой руки, если это удается, мысль, что можем не вернуться живыми. И как знать, дорогой друг, чьё терпенье ведёт тебя через это болтливое предисловие, не таков ли и твой жребий — среди самого легкомысленного и необузданного веселья почувствовать острую боль или смертную тоску, провозвестницу конечного перелома, в нерешительном удивлении увидеть беспокойных друзей, склонившихся над тобой, услышать тревожный шёпот их дрожащих губ: «Это серьёзно?» — и в ответ на это: «Да, конец близок» (и как же по-иному видится вся Жизнь, когда эти слова произнесены!) — как знать, говорю я, не случится ли всё это с тобой, сегодня же вечером?

 И осмелишься ли ты, зная это, сказать самому себе: «Ну, возможно, эта пьеса и впрямь безнравственна: положения, возможно, слишком уж сомнительные, диалог чересчур энергичный, ужимки с намёком. Не могу сказать, будто совсем всё это извиняю, но написано так талантливо, что, право слово, стоило посмотреть. Впрочем, завтра я начну более строгую жизнь!» Всё завтра, завтра да завтра!


«Те, кто, греша, от Бога ждут
Печаль о грешных, но не суд,
Неправы в Боге; Божья власть
Оставит милость — им упасть
И мухой, опалённой вдруг,
Кружить вкруг стержня смертных мук,
Затем ползти на животе
В забвении и в слепоте».

Позвольте на минуту прерваться и сделать одно замечание. Я считаю, что эта мысль о возможности смерти, — если только невозмутимо встретить такую мысль и спокойно признать — могла бы послужить наилучшей проверкой того, стоит ли нам посещать места увеселения. Коль скоро мысль о внезапной смерти вызывает особенный ужас, когда приходит вам в голову в театре, значит, для вас театр, скорее всего, пагубен, хотя для других он может быть безвреден, и вы подвергаетесь серьёзной опасности, посещая его. Уверен, что лучшее правило таково: не следует жить там, где страшно умереть.

 Только когда мы осознали, что настоящая цель жизни — не удовольствие, не знание, даже не самая слава, «последняя немощь доблестных умов» — но развитие личности, восхождение к высшему, благороднейшему, чистейшему идеалу, возведение совершенного Человека; только когда мы чувствуем, что встали на этот путь и верим, что не свернём с него, смерть не ужасает нас, это больше не тьма, но свет, не конец, но начало!

 И ещё одно следует призвать в оправдание: я, честно говоря, без всякого сочувствия отношусь к британской страсти, именуемой «Спорт», хотя в былые дни, да и сейчас, несомненно, в некоторых своих формах она является прекрасной школой смелости и хладнокровия в опасную минуту. Нет, я не вовсе лишён сочувствия к подлинному «Спорту»: я искренне могу восхищаться отвагой человека, который с тяжкими физическими усилиями и рискуя жизнью ловит какого-нибудь «людоеда»-тигра — и я вполне разделяю его чувства, когда он ликует в бурном возбуждении погони и в предчувствии схватки грудь в грудь с обложенным чудовищем. Но недоумение и горечь овладевают мною при виде охотника, который праздно и безопасно для себя ищет удовольствия в том, что для беззащитных созданий означает дикий страх и агонию смерти; более того, меня изумляет, если охотник — из тех, кто обязался проповедовать людям религию всемирной любви; наконец, я испытываю негодование, когда он принадлежит к тем «нежным и чувствительным» существам , чьё самоё имя служит символом Любви: «Твоя любовь ко мне была чудом, превосходящим любовь женщины» — чьё предназначение на земле состоит в том, чтобы помогать и облегчать страдания тех, кто в болезни и в печали!


                        «Прощай! Одно скажу лишь я:
                                   О брачный гость, поверь —
                        Верней мольба, коль любишь всех,
                                   Будь птица то иль зверь;
                        Верней мольба, коль любишь всех,
                                   Велик он или мал,
                        Ведь любит Бог не только нас,
                                   А всех, кого создал»

ГЛАВА I. Меньше хлеба! Больше пошлин!


...а затем все эти люди завопили вновь, причём один, возбуждённый больше прочих, запустил свою шляпу высоко в воздух да выкрикнул (если я расслышал его верно):

— Кто это орёт за Под-Правителя?

Да все орали, но за Под-Правителя или за кого-то другого, разобрать было мудрено; некоторые выкрикивали: «Хлеба!», другие: «Пошлин!» — но выглядело так, будто никто не знает, чего же все они на самом деле хотят.

Это буйное скопище я увидел из столовой губернаторского дворца, выглянув в раскрытое окно через плечо Лорда-Канцлера, который вскочил на ноги тотчас, как послышались первые крики, словно бы он уже ждал их, и бросился к тому окну, из которого открывался наилучший обзор рыночной площади.

— Как это всё понимать? — то и дело вопрошал он, ни к кому не обращаясь, пока, сцепив руки за спиной, в развевающейся мантии скорым шагом мерил комнату. — Таких громких криков я ещё не слыхивал — тем более в этом часу утра! Да ещё с подобным единодушием! Вот вы — не находите это весьма необыкновенным?

Я сдержанно отвечал — мол, на мой взгляд, люди высказывают разные требования; но Канцлер только руками на меня замахал.

— Слова они высказывают одинаковые, уверяю вас! — пояснил он, после чего, основательно высунувшись из окна, прошептал какому-то человеку, скрытно стоящему снаружи: — Пусть-ка собьются потеснее. Правитель вот-вот войдёт сюда. Дайте им знак начать движение строем.

Его слова явно не предназначались для моих ушей, но я невольно подслушал, ведь мой подбородок почти что уткнулся в канцлерово плечо.

Забавен был вид этого «движения строем»: беспорядочная процессия мужчин, марширующих подвое, начиналась у другого конца рыночной площади и необычным, зигзагообразным манером приближалась ко Дворцу, нелепо лавируя подобно паруснику, прокладывающему себе путь против неблагоприятного ветра — так что голова процессии была зачастую дальше от нас в конце одного галса, чем когда она завершала предыдущий.

Было, однако, очевидно, что делалось это по команде, ибо, как я заметил, все глаза были устремлены на человека, стоящего под нашим окном — того самого, которому Канцлер непрерывно что-то нашёптывал. Этот человек держал в одной руке свою шляпу, а в другой — маленький зелёный флажок, и когда он взмахивал флажком, процессия продвигалась поближе, когда он опускал флажок, люди бочком отодвигались подальше; когда же он взмахивал своей шляпой, они принимались истошно вопить хором: «Ура! Не-ет! Консти! Туцья! Меньше! Хлеба! Больше! Пошлин!»

— Довольно, довольно, — прошептал Канцлер. — Пусть чуть-чуть подождут, пока я не скажу. Его ещё нет!

Но в этот момент огромные раздвижные двери комнаты рывком растворились, и он, обернувшись, виновато рванулся встретить Его Высокопревосходительство. Однако это был всего лишь Бруно, и Канцлер, округлив уста, с облегчением выдохнул воздух.

— Привет, — сказал малыш, обращаясь, в своей обычной манере, одновременно и к Канцлеру, и к прислуге. — Кто-нибудь видел Сильвию? Я ищу Сильвию.

— Она, я полагаю, у Правителя, вшство! — ответил Канцлер с низким поклоном. Довольно неуместно, подумал я, применять подобный титул (а ведь вы и без моего пояснения отлично поняли, что он означал не что иное как «Ваше Королевское Высочество», сжатое до одного слога) к мальчугану-крохе, чей отец являлся всего-навсего Правителем Запределья; однако извиним пожелавшего блеснуть Канцлера: не зря провёл он несколько лет при дворе Сказочной страны, где и овладел почти невозможным искусством произнесения одиннадцати слогов как одного-единственного.

Но Бруно не за поклонами сюда пришёл; он выбежал из комнаты ещё до того, как выдающееся исполнение Непроизносимого Монослога было с триумфом завершено.

А сразу же после этого издали долетел отчётливый возглас:

— Слово Канцлеру!

— Непременно, друзья мои! — отозвался тот с необычайной готовностью. — Я произнесу речь!

Здесь один из слуг, до сего момента занятый приготовлением подозрительно выглядевшей смеси из яиц и шерри, почтительно приблизился, держа перед собой большой серебряный поднос. Канцлер надменно принял, вдумчиво выпил, благосклонно улыбнулся счастливому слуге, возвращая пустой стакан на поднос, и начал. Насколько мне помнится, сказал он вот что.

— Гм! Гм! Гм! Потерпевшие друзья, или, вернее, друзья-терпеливцы... («Зачем вы зовёте их терпеливцами?» — прошептал человек под окном.) Но я вовсе я не зову на них полиции, — ответил Канцлер. («Да говорите же, не стойте как чучело!») Я не чучело, — обиженно произнёс Канцлер, и продолжил громче, чтобы все слышали: — я хочучело... («Верно, верно!» — проревела толпа, да так громко, что совершенно заглушила тонкий писклявый голосок говорившего.) Я хочучело... — повторил он ещё громче. («Чего заладили! — прошипел человек под окном. — Что вы несёте?» А над рыночной площадью вновь, точно раскат грома, прокатилось: «Верно, верно!») — Я хочу человеческого отношения к вам, друзья мои! — закричал Канцлер, улучив момент тишины. — Но кто ваш истинный друг — так это Под-Правитель! День и ночь он печётся о вашей неправоте... я хотел сказать, о ваших правах... то бишь, о том, что вы не правы... нет... я имел в виду, что вы лишены прав. («Лучше уж молчите, — прорычал стоявший под окном. — Вы всё испортите!»)

В эту минуту в столовую вошёл Под-Правитель. Это был худой человек со злобным и хитрым лицом изжелта-зелёного цвета; и комнату он пересекал очень медленно, подозрительно глядя вокруг, как бы высматривая прячущегося где-то свирепого пса.

— Браво! — вскричал он, похлопав Канцлера по спине. — Ваша речь так и льётся. Будто вы от рождения произносите речи!

— Ни от чего другого! — смиренно заверил Канцлер. — Только от ждения рож, и Вашего Превосходительства тоже...

— Что вы себе... — начал было Под-Правитель, но вдруг осёкся. — Впрочем, ведь вы сказали — речь от ждения? Наподобие того, как мы говорим «мазь от жжения» — а, дружище?

— Скорее наподобие того, как мы говорим «резь от чтения».

Под-Правитель задумчиво поскрёб подбородок.

— Да, что-либо одно из этого, — признал он. — Но как бы то ни было, у вас здорово получается. Хочу сказать по секрету...

Тут он перешёл на шёпот, и поскольку я не мог больше ничего слышать, то решил пойти поискать Бруно.

Я нашёл малыша в передней, где перед ним стоял лакей в ливрее, который от чрезвычайной почтительности согнулся едва ли не пополам, оттопырив при этом локти, словно рыба плавники.

— Его Высокопревосходительство, — говорил почтительный лакей, — находятся у себя в кабинете, вшство! — В искусстве произношения этого слога он и в подмётки Канцлеру не годился.

Бруно засеменил дальше, и я счёл за лучшее последовать за ним.

Правитель, высокий и величественный человек с важным выражением на очень приятном лице, сидел за письменным столом, сплошь покрытым бумагами, а на колене у него примостилась одна из самых миловидных и привлекательных девчушек, каких мне только доводилось видеть. Выглядела она на четыре-пять лет старше Бруно, но имела такие же розовенькие щёчки, такие же искрящиеся глазки и схожую кудрявую шевелюру. Её живое улыбающееся личико было обращено вверх, к лицу отца, и восхищённому взору открывалась та взаимная любовь, с которой оба они — девочка, переживающая Весну Жизни, и её отец, находящийся в поре поздней Осени, — созерцали друг друга.

— Нет, с ним вы ещё не встречались, — говорил старик, — да и как: он покинул нас очень давно и всё странствовал по дальним странам в поисках потерянного здоровья — дольше, чем ты, моя маленькая Сильвия, живёшь на свете [15]!

Тут Бруно взобрался на другое его колено, результатом чего явились обильные поцелуи, весьма замысловатые по исполнению.

— Он вернулся только этой ночью, — продолжал Правитель, когда поцелуи иссякли. — Последнюю тысячу миль или около того он двигался с особенной поспешностью, чтобы успеть ко дню рождения Сильвии. Зато он рано встаёт, и к этому часу, я полагаю, уже засел в Библиотеке. Пойдёмте-ка навестим его. Он всегда добр к детям. Вы наверняка его полюбите.

— А другой Профессор тоже приехал? — спросил Бруно. В его голосе слышался благоговейный страх.

— Да, они прибыли вместе. Другой Профессор, он, знаете ли... Пожалуй, он не приглянется вам поначалу. Он, как бы это сказать, немного мечтательный.

— Вот бы Сильвия была немного мечтательной, — сказал Бруно.

— Чего-чего? — изумилась Сильвия.

Но Бруно обращался к отцу, а не к ней.

— Она сказала, что не может, понимаешь, папочка? А на самом деле она просто не хочет.

— Сказала, что не может мечтать? — озадаченно повторил Правитель.

— Да, сказала! — настаивал Бруно. — Когда я сказал ей: «Прекратим уроки!», она сказала: «И мечтать не могу, чтобы урок уже окончился!»

— И пяти минут не проходит с начала урока, а ему уже хочется, чтобы урок закончился! — пожаловалась Сильвия.

— Пять минут уроков в день! — сказал Правитель. — Немногого же, малыш, можно выучить за такое время.

— Но это же Сильвия так говорит, — оправдывался Бруно. — Она говорит, что я не хочу учить уроки. А я ей говорю, что я не могу учить их. На это она мне отвечает, что я просто не хочу учить уроки, а я говорю...

— Пойдёмте же повидаем Профессора, — сказал Правитель, мудро избегая дальнейшего разговора. Дети, поддерживаемые за руки, спрыгнули с его колен, и счастливая троица — а следом и я — направилась в Библиотеку. По дороге я нехотя признался самому себе, что никто из всей компании (за исключением Лорда-Канцлера, и то всего один раз) даже не взглянул в мою сторону. Кажется, моего присутствия вовсе не замечали!

— Так он потерял здоровье, папочка? — спросила Сильвия, двигаясь с несколько преувеличенной степенностью, чтобы подать пример Бруно, который шествовал с другого боку… вприскочку.

— Да, но уже должен был давно найти! — а в те времена жаловался на прострел и ревматизм, и на прочее из той же области. Лечится он предпочитает только у себя самого; он весьма учёный доктор. Только представьте: он даже изобрёл три новых болезни, не говоря уже о новом для вас способе сломать ключицу.

— А для нас это не больно? — спросил Бруно.

— Для кого? А что? Не очень, — отвечал Правитель, но мы уже входили в библиотеку. — А вот и Профессор. Доброе утро, Профессор! Надеюсь, вы хорошо отдохнули после дороги!

Маленький толстый живчик в цветастом халате, держащий под мышками по огромной книге, засеменил в дальнем конце комнаты, двинувшись прямо к нам и не обращая на детей ни малейшего внимания.

— Я ищу третий том, — сказал он. — Вы его не встречали?

— Встречайте же моих детишек, Профессор! — воскликнул Правитель, хватая Профессора за плечи и разворачивая его лицом к детям.

Профессор неистово расхохотался; успокоившись, он целую минуту безмолвно разглядывал детей сквозь свои огромные очки. Наконец он обратился к Бруно:

— Ну-с, мальчик, как провёл свою ночь?

Бруно растерялся.

— Моя ночь была та же, что и у всех. Этой ночью была всего одна… ночь, — пролепетал он.

Теперь растерялся Профессор. Он снял свои очки и долго протирал их носовым платком. Затем он вновь водрузил очки на нос и уставился на детей. Спустя полминуты он повернулся к Правителю с вопросом:

— Они все были переплетены?

— Нет, мы не были, — сказал Бруно, решивший, что уж на такой-то вопрос он и сам за себя ответит.

Профессор повесил голову.

— Значит, ни кожаных корешков, ни кожаных ремешков?

— Нас не бьют ни плетьми, ни ремешками, ни корешками, — продолжал негодовать Бруно. — Мы не преступники!

Но Профессор уже забыл про них. Он вновь обратился к Правителю.

— Могу вас обрадовать, — сказал он. — Барометр-то сдвинулся...

— Так-так, и в какую же сторону? — спросил Правитель, добавив специально для детей: — Не то чтоб я беспокоился, понимаете? Просто он полагает, что это влияет на погоду. Он замечательно умный человек, понимаете? Иногда он говорит такие вещи, которые может понять только Другой Профессор. А иногда он говорит такое, чего никто не может понять. Так в какую же сторону, Профессор? Вверх или вниз?

— Ни вверх, ни вниз, — сказал Профессор, потирая ручки. — Вбок, если можно так выразиться.

— И какую же погоду это нам предвещает? — спросил Правитель. — Дети, слушайте! Это следует знать!

— Осадки. Горизонтальные! — ответил Профессор и ринулся к двери, по дороге едва не растоптав Бруно, в последнее мгновение успевшего отскочить.

— Каков! — воскликнул Правитель, провожая Профессора восхищённым взглядом. — Так истинные учёные расчищают путь к знанию!

— Попроси он меня вежливо, я бы и сам посторонился, — возразил Бруно с обидой в голосе.

Профессор мигом вернулся: он сменил свой халат на сюртук с полами до колен, а ноги его были обуты в очень странно выглядевшие сапоги, отвороты которых сильно смахивали на раскрытые зонтики.

— Неплохо, правда? — спросил он. — Как раз на случай горизонтальных осадков [16].

— Но какой смысл носить зонтики вокруг колен?

— В случае обычных осадков, — признал Профессор, — особого смысла, конечно же, нет. Но если когда-нибудь вас застигнут горизонтальные, польза от них будет просто неоценима!

— Ведите-ка Профессора в столовую, дети, — сказал Правитель. — Да скажите там, чтобы меня не ждали. Я рано позавтракал, и мне нужно работать.

Дети схватили Профессора за руки, да так бесцеремонно, словно он был их давним приятелем, и потащили из комнаты. Я почтительно отправился следом.



ГЛАВА II. В поезде с незнакомкой


Входя в столовую, я услышал последние слова Профессора:

— А позавтракал он в одиночестве, ранним утром; поэтому просил не ждать его, миледи. Сюда, миледи, — добавил он, — сюда!

И затем с совершенно (как мне показалось) чрезмерной угодливостью он распахнул двери моего вагона и провозгласил [17]:

— Молодая и очаровательная леди!

Я проворчал про себя: «Вот и начальная сцена первого акта. Она — Героиня. А я — всего лишь один из второстепенных персонажей, что подворачиваются только для лучшего раскрытия её роли, и чей финальный выход произойдёт у врат церкви, чтобы в общем хоре поприветствовать Счастливую Пару».

— Не забудьте, миледи, у вас пересадка в Фейфилде, — услышал я вслед за тем. (Ох уж этот раболепный Страж!) — Всего через одну станцию.

Дверь закрылась, и вошедшая уселась в уголке, а монотонная вибрация машины (как бы от кровообращения какого-то гигантского чудовища, у которого мы находились во чреве) возвестила, что мы вновь устремились в дорогу.

— Нос у этой леди непременно идеальной формы, — ни с того ни с сего пробормотал я, — глаза газели, а губы... — Тут я словно встряхнулся: зачем рассуждать попусту, как «леди» выглядит, если проще посмотреть собственными глазами.

Украдкой я окинул её взглядом, но ничего этим не достиг. Сеточка вуали, скрывавшая лицо, была слишком густой, чтобы я мог увидеть нечто большее, чем блеск сверкавших глаз и неясные очертания того, что должно было быть приятным овалом лица, но могло ведь с равной вероятностью оказаться и не столь приятным. Я снова прикрыл глаза и сказал себе: «Зато отличная возможность поупражняться в Телепатии! Я додумаю её лицо, а когда подвернётся случай, сравню свой портрет с оригиналом».

Поначалу мои усилия не увенчались успехом, хотя моя «быстрая мысль» неистово «заметалась то туда, то сюда» — Эней, и тот, мне кажется, позеленел бы от зависти [18]. Однако едва различимый овал оставался всё так же будоражаще недоступен для взора — простой эллипс, как на обычном математическом чертеже, даже без обозначения фокусов, которые служили бы намёком на нос и рот. Но во мне зрело убеждение, что при достаточной концентрации мысли я сумею проникнуть взором по-за вуаль и добраться им до загадочного лица, в отношении которого два вопроса: «Красива ли она?» и «Не дурнушка ли?» — неизбывно висели в моём мозгу эдакими приятными противовесами.

Успех оказался лишь частичным — и отрывистым, — однако кое-что у меня получалось: вуаль то и дело пропадала во внезапных вспышках света; и всё-таки не успевал я полностью охватить лицо взглядом, как его вновь заволакивала дымка. При каждом таком проблеске это лицо, казалось, приобретало всё больше детскости и невинности, и когда я, наконец, совершенно выбросил вуаль из головы, ошибиться было невозможно — передо мной оказалось ясное личико маленькой Сильвии!

— Ага, либо Сильвия мне только снится, и такова действительность, либо Сильвия действительно со мною рядом, и таково сновидение! Не сновидение ли сама Жизнь, хотел бы я знать?

Чтобы чем-то заняться, я развернул письмо, которое и побудило меня предпринять это внезапное путешествие по железной дороге из моего лондонского дома в незнакомый рыбацкий городок на Северном побережье; и я перечёл следующие строки:


«Мой дорогой, мой милый друг!

Уверен, что тебе, так же как и мне, доставит удовольствие встреча после стольких лет разлуки; я, конечно же, постараюсь, чтобы ты извлёк пользу из тех познаний в медицине, которыми я обладаю, не нарушая, как ты понимаешь, профессиональной этики! Тебя ведь уже прибрал к рукам первоклассный лондонский врач, соревноваться с которым для меня было бы крайне лицемерно. (Я не сомневаюсь в правоте его утверждения, что у тебя нелады с сердцем — все симптомы указывают на это.) Но вот на что, во всяком случае, вполне хватит моих медицинских способностей: ты будешь обеспечен покойной спальней в цокольном этаже, чтобы тебе совсем не пришлось взбираться по лестницам.

Буду ждать твоего прибытия последним поездом в пятницу, как ты и писал в своём письме, а до того напомню тебе слова старой детской песенки: “Как пятница долго тянется! Я не играю, жду!” [19]

Всегда твой Артур Форестер.

P.S. Веришь ли ты в Судьбу?»


Этот постскриптум весьма меня озадачил. «Он же в высшей степени рассудителен, — подумал я, — чтобы быть Фаталистом. Но тогда с чего вдруг такой вопрос?» Я сложил письмо и, кладя его рядышком, неосторожно повторил вслух:

— Веришь ли ты в Судьбу?..

Прекрасная «Инкогнита» быстро повернула голову в ответ на внезапный вопрос.

— Нет, не верю, — сказала она с улыбкой. — А вы?

— Я... Простите, я вовсе не хотел задать вопроса, — пробормотал я, слегка ошеломлённый необычным, непринятым началом разговора.

Улыбка девушки перешла в смех — не в насмешку, но в смех счастливого, никого не стесняющегося ребёнка.

— Вот как? — сказала она. — Тогда это тот случай, который вы, врачи, называете «неосознаваемой деятельностью мозга».

— Я не врач, — отозвался я. — Я похож на врача? Почему вы так решили?

Она указала на книгу, которую я некоторое время перед тем читал, а потом положил рядом с собой названием вверх, так что каждый желающий мог прочесть: «Болезни сердца» [20].

— Не нужно быть врачом, — сказал я, — чтобы интересоваться книгами по медицине. Есть ещё одна категория читателей, кто даже больше интересуется...

— Вы говорите о пациентах? — прервала она, а выражение нежной жалости придало её лицу новое очарование. — Но, — продолжала она с очевидным желанием избежать этого, возможно, болезненного предмета, — ведь совсем не нужно быть врачом или пациентом, чтобы интересоваться книгами по Науке. Как вы думаете, где содержится больше Научных Познаний, в книгах или в умах?

«Весьма глубокий вопрос для девушки!» — сказал я самому себе, памятуя, со свойственным Мужчине самомнением, что Женский интеллект большей частью поверхностен. Перед тем, как ответить, я с минуту размышлял.

— Если вы говорите о живущих умах, то, думаю, определить это невозможно. Ведь так много записанного Знания, о котором не прочёл ни один живущий, и столько Постигнутого, которое пока ещё не записано. Но если вы имеете в виду все человеческие поколения сразу, то я полагаю, что в умах больше, ведь всё, что написано в книгах, должно же было быть у кого-то в уме, правда?

— Звучит, будто какое-то Правило Алгебры, — отозвалась миледи. («И Алгебра сюда же!» — подумал я с возрастающим изумлением.) — В самом деле, если мы будем рассматривать мысли как множители, нельзя ли утверждать, что Наименьшее Общее Кратное всех умов содержит всё то, что написано в книгах, а обратное неверно?

— Именно так! — ответил я, восхищённый её примером. — Как было бы здорово, — продолжил я мечтательно, скорее думая вслух, чем сознательно поддерживая беседу, — если бы мы могли приложить это правило к книгам! Как вам известно, при нахождении Наименьшего Общего Кратного мы вычёркиваем переменную, где бы она ни появилась, за исключением того члена, в котором она достигает наивысшего значения. Так что мы должны будем вычеркнуть каждую записанную мысль, кроме того высказывания, в котором эта мысль выражена с наибольшей силой.

Миледи весело рассмеялась.

— Боюсь, некоторые книги уменьшатся до чистого листа бумаги! — сказала она.

— Верно. Большинство библиотек резко сократятся в объёме. Но только подумайте, как они выиграют в качестве [21]!

— Когда же такое произойдёт? — нетерпеливо спросила девушка. — Знать бы, что это случится в моё время, я бы подождала читать!

— Ну, возможно через тысячу лет...

— Тогда и ждать незачем, — сказала миледи. — Давайте сядем. Уггуг, лапочка, иди ко мне [22]!

— Только от меня подальше! — прорычал Под-Правитель. — Маленький негодник каждый раз ухитряется развернуть свой кофе!

Я сразу догадался (а читатель, вероятно, догадался ещё раньше, если, подобно мне, он достаточно ловок в извлечении выводов), что миледи была супругой Под-Правителя, а упомянутый Уггуг (отвратительный толстый мальчишка того же возраста, что и Сильвия, форменный поросёнок обликом) был их сыночек. Сильвия и Бруно вместе с Лордом-Канцлером довершали компанию собравшихся за столом, коих в совокупности было семеро.

— И вы действительно каждое утро принимали глубокую ванну? — спросил Под-Правитель, по-видимому продолжая с Профессором какой-то разговор. — Даже в маленьких придорожных гостиницах?

— Ну, разумеется! — отозвался Профессор с улыбкой на весёлом лице. — Сейчас объясню. На самом деле это очень простая задача Гидродинамики. Так называется наука, трактующая о соединении Воды и Силы. Возьмём бассейн для ныряния и человека большой силы (вроде меня), собирающегося глубоко нырнуть, и у нас будет превосходныйпример из этой науки. Должен признать, — продолжал Профессор, понизив голос и потупив очи, — что для этого нужен человек значительной силы. Ведь ему предстоит подпрыгнуть с пола на высоту вдвое против своего роста, и в полёте перевернуться, чтобы войти в воду головой вперёд.

— Ну, так для этого нужна блоха, а не человек! — воскликнул Под-Правитель.

— Позвольте! — возмутился Профессор. — Этот частный вид ванн не предназначен для блох. Уверяю вас, — продолжал он, складывая свою салфетку изящным фестоном, — эта вещь есть истинная необходимость нашего века — Купальная Лохань Активного Деятеля. Вкратце её, если хотите, можно обозначить, — он взглянул на Канцлера, — буквами КЛАД.

Канцлер, здорово смутившийся под обращёнными на него со всех сторон взглядами, только и смог, что робко пробормотать:

— Точно так!

— Одно большое преимущество именно такой глубокой ванны, — продолжал Профессор, — заключается в том, что она требует всего лишь полгаллона воды...

— Я не назвал бы это глубокой ванной, — заметил Его Под-превосходительство, — если только ваш Активный Деятель не собирается ещё и уйти под землю.

— Нет, только под воду, — спокойно ответил пожилой джентльмен. — АД вешает КЛ на гвоздь — вот так. Затем он выливает в неё кувшин воды, ставит пустой кувшин под ванный мешок, затем взвивается в воздух и опускается головой вперёд в ванный мешок; вода изливается вокруг него, заполняя мешок доверху — и готово! — заключил он с видом победителя. — АД сможет пробыть под водой так долго, словно он на пару миль погрузился вглубь Атлантического океана.

— И через пять минут он захлебнётся.

— Ничуть! — откликнулся Профессор, самодовольно улыбаясь. — Примерно через минуту он спокойно отвернёт пробку в нижней части КЛ — и вся вода выльется назад в кувшин: снова готово!

— Но как же он выберется из мешка назад?

— А это, говорю я вам, — ответил Профессор, — составляет самую прекрасную часть всего изобретения. На внутренней стороне ПВ есть такие петельки для пальцев, по которым можно подняться наверх, вроде как по лестнице, только, возможно, с немного большими усилиями; и к тому времени, как АД вылезет из мешка весь (кроме головы), он уже сможет перевернуться — тем или иным способом, Закон Тяготения уж поработает над этим. И вот он снова на полу.

— И слегка ушибленный?

— Ну да, слегка ушибленный, но зато принявший свою глубокую ванну — вот ведь что важно.

— Чудесно! Это почти невероятно! — пробормотал Под-Правитель. Профессор воспринял эти слова как комплимент и поклонился с благодарной улыбкой.

Совершенно невероятно! — добавила миледи, намереваясь, очевидно, перещеголять супруга в любезности. Профессор поклонился и ей, но на этот раз без улыбки.

— Уверяю вас, — серьёзно сказал он, — что если только моя ванна была изготовлен, я принимал её каждое утро. Я совершенно точно уверен, что заказал её; единственное, в чём я сомневаюсь, это сделали её в конце концов или не сделали. Не могу вспомнить, после стольких-то лет...

В этот момент дверь начала очень медленно и скрипуче растворяться, и Сильвия с Бруно, вскочив, бросились навстречу хорошо знакомому им звуку шагов.

ГЛАВА III. Подарки ко Дню рождения


— Вот и мой брат, — предостерегающим шёпотом произнёс Под-Правитель. — Говорите же, да поскорее!

Его слова, разумеется, были адресованы Лорду-Канцлеру, который сразу же затараторил — визгливо, как ученик, отвечающий урок у доски:

— Как я уже отмечал, Ваше Под-превосходительство, это зловещее брожение...

— Слишком рано! — прервал его сосед, от возбуждения едва способный говорить шёпотом. — Он ещё не слышит вас. Начните снова!

— Как я уже отмечал, — пробубнил нараспев покорный Лорд-Канцлер, — это зловещее брожение уже приобрело размеры Революции.

— И какие же у Революции размеры? — Произнёсший это голос был мягким и дружелюбным, а лицо высокого и величественного человека, который вошёл в комнату, ведя Сильвию за руку и неся ликующего Бруно на плече, было слишком благородным и безмятежным, чтобы заставить трепетать даже очень провинившегося человека, однако Лорд-Канцлер мгновенно побледнел и едва-едва выдавил из себя:

— Размеры... Ваше... Ваше Высокопревосходительство?.. Я... я не совсем понимаю...

— Ну, скажем, длина, ширина, толщина, если вам это больше подходит! — И пожилой человек презрительно улыбнулся.

Лорд-Канцлер великим усилием воли взял себя в руки и указал на раскрытое окно.

— Если Ваше Высокопревосходительство на минуту прислушается к выкрикам этой озлобленной черни... — («Озлобленной черни!» — повторил Под-Правитель громче, поскольку Лорд-Канцлер, приведённый в состояние униженного трепета, едва не потерял голоса,) — вы поймёте, чего они требуют.

Как раз в эту минуту в комнату хлынул грубый и невнятный крик, единственными различимыми словами в котором были: «Меньше... Хлеба... Больше... Пошлин!» Величественный старик рассмеялся от всего сердца.

— Что же это, собственно... — начал было он, однако Канцлер его недослушал.

— Они сбились, — пробормотал он и бросился к окну, от которого вскоре с видом облегчения вновь вернулся к нам. — Вот оно, слушайте сейчас! — воскликнул он, поджав в волнении руки.

Теперь уже слова слышались отчётливо, и выкрики доносились с регулярностью тиканья часов.

— Больше... Хлеба... Меньше... Пошлин!

— Больше хлеба! — удивлённо повторил Правитель. — Но ведь новая Государственная Пекарня пущена только на прошлой неделе, и я приказал продавать хлеб по себестоимости всё то время, пока в нём ощущается недостаток! Чего же им ещё нужно?

— Пекарня закрыта, вшство! — отвечал Канцлер громче и увереннее, чем прежде. Смелости ему придало сознание того, что уж здесь-то у него имеются оправдания; и он сунул Правителю в руки несколько отпечатанных листков, лежавших наготове на столике для закусок рядом с раскрытыми конторскими книгами.

— Вижу, вижу! — пробормотал Правитель, небрежно пробежав их глазами. — Мой братец отменил приказ, а виноватым выхожу я! Ловкая тактика! Ну, хорошо! — добавил он, возвысив голос. — Подписано моим именем, так что принимаю всё это на себя. Но что значит «меньше пошлин»? Как их может быть меньше? Последние из них я упразднил месяц назад!

— Но они были введены вновь, вшство, собственными указами вшства! — И ещё одна кипа листков была предоставлена Правителю в качестве подтверждения.

Просматривая их, Правитель раз-другой взглянул на Под-Правителя, который теперь сидел перед одной из раскрытых конторских книг, полностью поглощённый сложением каких-то цифр. И Правитель повторил только:

— Хорошо же. Беру и это на себя.

— И они утверждают, — сконфуженно продолжал Канцлер, более походивший на пойманного вора, чем на Государственного Служащего, — что перемены в Правительстве — упразднение Под-Правителя... То есть, — быстро добавил он, встретив изумлённый взгляд Правителя, — упразднение поста Под-Правителя и предоставление Его Под-Превосходительству полномочий Вице-Премьера на тот срок, пока Правитель отсутствует, не даст всем этим сменам недовольства распространяться. То есть, — добавил он, взглянув в листок бумаги, который держал в руке, — всем этим семенам недовольства.

Тут прозвучал низкий, но очень резкий голос.

— Вот уже пятнадцать лет мой муж занимается Под-Правлением. Хватит ему подправлять! — Глупо подобранным словцом миледи словно бы выдавала подлинный смысл деятельности своего муженька. Она всегда была масштабным созданием, но стоило ей нахмуриться и скрестить руки на груди — вот как сейчас, — как её облик принимал поистине гигантские очертания, и очевидцы, вероятно, начинали подозревать, что именно так выглядит разгневанный стог сена.

— Уж он проявит себя как Лице-Пример! — продолжала миледи. — Такого как он Лицемера в Запределье давно не видывали!

— Успокойтесь же, — отвечал Правитель. — Я знаю, он намерен...

Миледи топнула, что было недостойно, и фыркнула, что было некрасиво.

— Дразниться сейчас не время! Мерин не мерин, а потянет! — прорычала она.

— А вот я посоветуюсь с моим братом, — сказал Правитель. — Братец!

— ...Плюс семь будет сто девяносто четыре, что составляет шестнадцать фунтов два пенса, — откликнулся Под-Правитель. — Два опустим и запишем шестнадцать.

Канцлер в умилении заломил руки и закатил глаза.

— Весь в делах! — проблеял он.

— Братец, не могу ли я побеседовать с тобой в моём кабинете? — сказал Правитель, возвысив голос.

Под-Правитель с готовностью поднялся, и братья покинули комнату.

Миледи повернулась к Профессору, который снял крышку кофейника и теперь измерял температуру внутри него своим личным градусником.

— Профессор! — начала она так неожиданно и громко, что даже Уггуг, приснувший в кресле, перестал храпеть и приоткрыл один глаз. Профессор же тотчас спрятал свой градусник в карман, всплеснул ручками и со смиренной улыбкой склонил голову на бок.

— Перед завтраком, я полагаю, вы занимались с моим сыном? — надменно произнесла миледи. — Надеюсь, он приятно поразил вас?

— О, истинно так, миледи! — поспешил откликнуться Профессор и машинально потёр ухо — вероятно, под воздействием неких болезненных воспоминаний. — Его Сиятельство поразил меня весьма чувствительно, уверяю вас.

— Он очаровательный мальчик! — воскликнула миледи. — Он даже храпит гораздо музыкальнее, чем другие мальчишки!

Будь это так, подумал, наверное, Профессор, храп остальных мальчишек был бы поистине невыносим; но Профессор был человек осторожный и не сказал ничего.

— И он такой умница! — продолжала миледи. — Никто другой не будет слушать вашу Лекцию с большим удовольствием — кстати, вы уже назначили ей срок? Вы ведь так и не прочли нам ни одной, хотя обещали ещё много лет назад, перед тем как вы...

— Да, да, миледи, я знаю! Возможно, в этот вторник — или в следующий...

— Вот было бы хорошо! — любезно заявила миледи. — Вы, конечно, позволите прочесть Лекцию и Другому Профессору тоже?

— Не думаю, миледи, — нехотя ответил Профессор. — Другой Профессор, знаете ли, всегда стоит спиной к аудитории. Так подобает стоять тому, кто отвечает урок, а не тому, кто его ведёт.

— Вы совершенно правы, — сказала миледи. — Я и сама поняла теперь, что для второй Лекции у нас едва ли найдётся время. А ещё лучше повести дело так: начать с Банкета, потом устроить Бал-маскарад...

— Да-да, так будет лучше! — живо вскричал Профессор.

— Я появлюсь в образе Кузнечика, — невозмутимо продолжала миледи. — А вы?

Профессор жалко улыбнулся.

— А я появлюсь... появлюсь пораньше, миледи.

— Но вам не следует приходить до того, как отопрут двери, — сказала миледи.

— А я и не смогу, — сказал Профессор. — Прошу прощения — отлучусь на минутку. Так как сегодня день рождения Сильвии, мне бы хотелось... — и он поспешил прочь.

Бруно принялся рыться в своих карманах, и чем дольше рылся, тем грустнее становилось его лицо. Наконец он сунул указательный палец в рот и с минуту размышлял, после чего тихо пошёл к дверям.

Только он вышел, как вернулся запыхавшийся Профессор.

— Поздравляю с днём рожденья и желаю долгих счастливых лет, моё дорогое дитя! — заговорил он, обращаясь к улыбающейся девочке, поспешившей ему навстречу. — Позволь мне сделать тебе подарок. Это подержанная подушечка для булавок, дорогая моя. Она стоит всего-то четыре с половиной пенса.

— Спасибо, очень мило! — и Сильвия наградила старика сердечным поцелуем.

— А булавки они отдали мне даром! — ликуя добавил Профессор. — Целых пятнадцать, и всего одна гнутая!

— Из гнутой я сделаю крючок! — сказала Сильвия. — Чтобы зацеплять Бруно, когда он убегает с уроков!

— Угадаешь, каков мой подарок? — спросил тут Уггуг, беря со стола маслёнку и подходя к девочке с плутовским выражением лица.

— Нет, я не могу угадать, — сказала Сильвия, даже не взглянув на него. Она продолжала разглядывать свою подушечку для булавок.

— Вот он! — вскричал сорванец, и с торжеством вылил ей на голову всё масло из маслёнки, а затем, ухмыляясь собственному остроумию, огляделся в ожидании одобрения.

Сильвия густо покраснела. Крепко сжав губы, она принялась стряхивать масло со своего платьица, а затем отошла к окну, чтобы, глядя вдаль, постараться обрести спокойствие.

Триумф Уггуга был очень недолог: вернулся Под-Правитель, и как раз вовремя, чтобы стать свидетелем проделки дорогого сыночка; и в следующий момент прицельная оплеуха сменила улыбку торжества на рёв боли.

— Дорогой мой! — вскричала мать, укрывая сына в объятиях своих жирных рук. — Бить по уху ни за что! Ах, ты мой хороший!

— Как ни за что! — зарычал разъярённый отец. — Да знаете ли вы, мадам, что я оплачиваю все расходы по дому, не говоря об установленных выплатах за год. Сколько он масла извёл, а это по моему карману ударит! Вы меня слышите?

— Придержите язык, сударь! — очень тихо, почти шёпотом произнесла миледи. Но во взгляде её было нечто такое, от чего супруг сразу затих. — Вы что, не видите, что это было просто шуткой? И притом очень остроумной! Он хотел показать, что только её и любит! И вместо того, чтобы в ответ похвалить его, это злобное маленькое создание ещё обижается!

Под-Правитель был мастером менять тему разговора. Он направился к окну.

— Милая моя, — сказал он, — это что там, внизу, свинья копается среди ваших клумб?

— Свинья! — возопила миледи, подскочив к окну, как бешеная, и едва не столкнув мужа в огород, так сильно ей самой потребовалось взглянуть. — Чья это свинья? Как она сюда попала? Где шляется этот сумасшедший Садовник?

В этот момент в комнату вернулся Бруно, и, пройдя мимо Уггуга (который ревел что было мочи, надеясь привлечь внимание), как будто он давно уже привык к подобным выходкам, подбежал к Сильвии и обвил её руками.

— Я ходил к моему сундуку с игрушками, — промолвил он с очень печальным лицом, — посмотреть, есть ли там что-нибудь подходящее для подарка тебе! Но там ничего нет! Они все поломаны, все до одной! А у меня не осталось денег, чтобы купить тебе хороший подарок! И я ничего не могу дать тебе, кроме вот этого!

«Это» было очень крепким объятием и поцелуем.

— О, благодарю, мой дорогой! — воскликнула Сильвия. — Твой подарок мне приятнее всех остальных. — Но если это было так, отчего же она тотчас вернула подарок обратно?

А Его Под-превосходительство обернулся и своими длинными худыми руками похлопал обоих детишек по голове.

— Ступайте, дорогие мои! — сказал он. — Нам нужно поговорить о делах.

Взявшись за руки, Сильвия и Бруно направились к дверям, но, едва дойдя до них, Сильвия обернулась и, сделав несколько шагов назад, робко остановилась возле Уггуга.

— Я не огорчаюсь из-за масла, — сказала она, — и мне... мне жаль, что тебя ударили. — Девочка попыталась даже пожать руку маленького бандита, но Уггуг принялся реветь ещё пуще, на корню зарубив все проявления дружбы. Сильвия вздохнула и вышла из комнаты.

Под-Правитель гневно воззрился на рыдающего сынка.

— Прочь отсюда! — прошипел он, едва осмеливаясь повысить голос. Его жена всё ещё высовывалась в окно, недоумённо приговаривая:

— Не вижу я никакой свиньи! Где она?

— Побежала направо; а теперь отбежала левее, — подсказывал Под-Правитель, но сам при этом стоял к окну спиной и подавал Канцлеру знаки, то кивая в сторону Уггуга, то мигая на дверь.

Канцлер уразумел, наконец, чего от него хотят, пересёк комнату, взял заинтригованного ребёнка за ухо — и в следующую минуту они с Уггугом оказались в коридоре, однако перед тем как дверь за ним закрылась, из-за неё всё же успел вырваться пронзительный крик, который достиг-таки ушей любящей матери.

— Это что было? — свирепо вопросила она, обернувшись мужу, который застыл на месте.

— Гиена... Или какой-то другой зверь, — отозвался Под-Правитель и, беспечно посвистывая, принялся разглядывать потолок, будто бы именно там разгуливали издающие крики животные обитатели джунглей и саванн. — Вернёмся к делам, моя дорогая. Правитель вот-вот войдёт. — Тут Под-Правитель нагнулся и поднял с пола отбившийся от собратьев лоскут с записью от руки, на котором я имел время углядеть только слова «...после каковых надлежащим образом проведённых Выборов вышеназванные Себемет и его супруга Табикат могут по своему соизволению принять Императорский...», после чего с виноватым видом он скомкал листок в руках.

ГЛАВА IV. Коварный заговор


Тут в комнату вошёл Правитель, а следом, красный лицом и запыхавшийся, появился и Лорд-Канцлер, на ходу поправляя свой парик, который совершенно съехал на бок.

— А где мой драгоценный ребёнок? — вопросила миледи, когда все четверо уселись вокруг маленького столика для закусок, отведённого сегодня под конторские книги и счета.

— Вышёл из комнаты пару минут назад — с господином Канцлером, — поспешно объяснил Под-Правитель.

— А! — сказала миледи, милостиво улыбаясь названному высокому должностному лицу. — Вы, Ваше Сиятельство, покоряюще обращаетесь с детьми! Никто другой не сможет заставить уши моего дорогого Уггуга воспринять доводы так же успешно, как вы! — Для такой абсолютно тупой женщины реплики миледи были удивительным образом полны смысла, о котором сама она совершенно не догадывалась.

Канцлер поклонился, хоть и несколько стеснённо.

— Я полагаю, Правитель имеет кое-что сказать, — заметил он, страстно желая сменить тему.

Но миледи было не сбить.

— Он такой умный мальчик, — восторженно продолжала она, — только ему нужен кто-нибудь наподобие вас, ваше сиятельство, кому по силам было бы с ним потягаться.

Канцлер закусил губу и промолчал. Он явно забеспокоился, что, как бы ни была миледи глупа, на этот раз она всё же осознаёт, что говорит, и ещё, пожалуй, издевается над ним. Право же, ему нечего было бояться: какой бы случайный смысл ни имели её слова, сама миледи никогда ничего в них не вкладывала.

— Значит, решено! — объявил Правитель, не желая тратить времени на предисловия. — Под-Правление упраздняется, а мой брат назначается Вице-Премьером на срок моего отсутствия. Карету для меня вот-вот заложат, а посему он может приступать к своим новым обязанностям немедленно.

— И наконец он станет официальным Лицемером! — воскликнула миледи. Она выглядела весьма довольной и даже захлопала в ладоши, но с таким же успехом вы могли бы ударять друг о друга двумя перинами — звука не было. — А уж раз мой муж занимает эту должность, это всё равно, как будто у нас теперь сотня Лицемеров!

— Слушайте, слушайте! — воскликнул Под-Правитель, от растерянности несколько по-парламентски [23].

— Уж не в диковинку ли тебе, — с сарказмом напустилась на него миледи, — что и твоя жена способна высказать истину!

— Нет, вовсе не в диковинку! — стремительно возразил её муж. — Ничего мне не в диковинку из того, что вы способны сказать, моя радость!

Миледи одобрительно кивнула и продолжала:

— А я теперь, значит, Лицемерша?

— Если вам нравится такой титул, — сказал Правитель. — Но «Ваше Превосходительство» будет более подходящей формой обращения. И я полагаю, Его Превосходительство и Её Превосходительство просмотрят соглашение, которое я подготовил. — Он развернул большой свиток пергамента и громко прочёл следующее: — «Отдельный пункт: мы будем щедры к неимущим». Это Канцлер подсказал мне выражение, — добавил он, бросив взгляд на сего великого служаку. — Я полагаю, слова «отдельный пункт» имеют строгий юридический смысл?

— Несомненно! — отозвался Канцлер настолько отчётливо, насколько позволяло ему зажатое в зубах перо. Он нервно развернул и снова свернул ещё несколько свитков, после чего расчистил на столике место для их собрата, который Правитель сейчас передал ему.

— Это просто черновые копии, — пояснил Канцлер. — Только и осталось, что внести последние правки. — Тут он опять беспорядочно разворошил лежащие перед ним пергаменты. — Точку с запятой или ещё какой-нибудь знак препинания, случайно мною пропущенный... — И Канцлер, лихо орудуя пером, принялся чёркать весь свиток сверху донизу, прикладывая к своим поправкам по целой кипе промокательной бумаги.

— Нельзя ли сперва прочесть? — спросила миледи.

— Не нужно, не нужно! — в один голос зашикали на неё Под-Правитель и Канцлер.

— Совсем нет надобности, — мягко подтвердил Правитель. — Мы с вашим супругом вместе его проработали. Здесь утверждается, что Вице-Премьер будет иметь всю полноту власти Правителя и сможет распоряжаться частью годового дохода, отпускаемого на содержание канцелярии, вплоть до моего возвращения, или, если я не вернусь, до совершеннолетия Бруно, — а затем он должен будет передать мне или Бруно, смотря по обстоятельствам, Правление и нерастраченные средства, а также всё содержимое Казны, которая должна неприкосновенно сохраняться под его надзором.

Всё это время Под-Правитель был занят тем, что с помощью Канцлера перекладывал бумаги из одной стопки в другую и на каждой указывал Правителю место, где ему поставить подпись. Затем он подписал всё сам, а миледи и Канцлер поставили свои имена как свидетели.

— Лучшие прощания — краткие, — сказал Правитель. — Для моего путешествия всё готово. Мои дети ожидают внизу, чтобы проводить меня. — Тут он торжественно поцеловал миледи, обменялся с братом и Канцлером рукопожатиями и вышел из комнаты.

Оставшаяся троица сидела в полном молчании, пока стук колёс не возвестил, что их речи для слуха Правителя больше недосягаемы; затем, к моему удивлению, они разразились раскатами неудержимого хохота.

— Какая игра, о, какая игра! — кричал Канцлер. Они с Вице-Премьером ухватили друг друга за руки и принялись бешено скакать по комнате. Миледи была чересчур полна достоинства, чтобы скакать, зато она ржала, как лошадь, и махала над головой платочком: даже её ограниченному умишке было ясно, что они провернули какое-то удачное дельце — только какое именно, ей всё ещё было невдомёк.

— Вы обещали, что когда Правитель уедет, я узнаю все подробности, — заметила она, как только мужчины оказались способны её услышать.

— Ты всё узнаешь, Табби! — снисходительно откликнулся её супруг, убирая промокательную бумагу, так что стали видны два листа пергамента, лежавшие бок о бок. — Вот документ, который он прочёл, но не подписал. А вот документ, который он подписал, но не прочёл! Видите — он был прикрыт, кроме того места, где нужно было поставить подпись.

— Да, да! — нетерпеливо перебила миледи, которая уже сравнивала оба Соглашения. — «Отдельный пукнт: он облекается властью Правителя в отсутствие последнего». Так, и это изменено на «станет пожизненным суверенным государем с титулом Императора, если будет избран на эту должность народом». Что? Так ты Император, дорогой?

— Ещё нет, дорогая, — ответил Вице-Премьер. — Не нужно, чтобы эту бумагу сейчас кто-нибудь видел. Всему своё время.

Миледи кивнула и продолжила чтение.

— «Отдельный пункт: мы будем щедры к неимущим». Ага, это вовсе пропущено!

— Разумеется! — сказал её супруг. — Не собираемся же мы беспокоиться о черни!

Хорошо, — сказала миледи с ударением и вновь продолжила чтение. — «Отдельный пункт: содержимое Казны сохраняется в неприкосновенности». И это изменено на «предоставляется в полное распоряжение Вице-Премьера»! Ну, Сибби, умнейший ход! Все Драгоценности, только подумать! Можно мне пойти и сейчас же их примерить?

— Пока ещё нет, любовь моя, — поспешил остановить её супруг. — Общественное мнение для этого ещё не созрело. Следует прощупать почву. Но мы, разумеется, сразу же заведём себе выезд четвернёй. И я приму титул Императора, как только мы сможем без помех провести Выборы. Но едва ли они спокойно снесут, если мы станем увешиваться Драгоценностями, пока Правитель жив. Пусть сперва распространится весть о его смерти. Наш Заговор нужно сохранять в тайне...

— Заговор! — вскричала восхищённая миледи, всплеснув руками. — Как я люблю всякие Заговоры! Это всегда так захватывает!

Вице-Премьер и Канцлер перемигнулись.

— Пусть себе играет в Заговор для собственного удовольствия, — коварно прошептал Канцлер. — Вреда не будет!

— А мы — Заговорщики, да?

— Тс-с! — торопливо прошептал её супруг, так как двери отворились и Сильвия с Бруно вошли в комнату, нежно обнимая друг дружку. Бруно конвульсивно всхлипывал, уткнувшись лицом в плечо сестры; по щекам Сильвии тоже катились слёзы, хотя она сдерживала себя и оставалась безмолвной.

— Не хныкать там! — резко сказал Вице-Премьер, но это не подействовало на детей. — Успокойте их как-нибудь, — прошептал он супруге.

Пирог! — с мрачной решимостью процедила миледи сквозь зубы, отворила дверцу буфета, после чего направилась к детям с двумя кусками пирога с изюмом. — Ешьте вот, и не плачьте! — коротко и ясно приказала она. Бедные детишки уселись рядышком, явно не имея никакой охоты отведать пирога.

Спустя секунду двери отворились — вернее, рывком раздвинулись, — и в комнату стремительно влетел Уггуг, голося что было мочи:

— Сюда снова заявился этот старый Попрошайка!

— Есть ему не давать... — начал было Вице-Пермьер, но Канцлер его перебил:

— Всё в порядке, — сказал он, понизив голос. — Слуги получили указания.

— Но он уже стоит внизу, — сказал Уггуг, выглядывая из окна в садик.

— Где, мой дорогой? — спросила любящая мать, обвивая рукой шею маленького чудовища.

Все мы (за исключением Сильвии да Бруно, совершенно не замечавших происходящего) последовали за ней к окну. Старик Нищий голодными глазами взглянул на нас снизу вверх.

— Хоть кусочек хлеба, Ваше Высочество! — взмолился он. Это был крепкий ещё пожилой человек, только выглядел он печальным и усталым. — Кусочек хлеба — вот всё, что мне нужно, чтобы не умереть с голоду! — повторил он. — Только кусочек — и немного воды!

— Вот тебе вода, на, пей! — завопил Уггуг, выливая на голову Нищему кувшин воды.

— Молодец, сынок! — вскричал Вице-Премьер. — Это отучит их попрошайничать.

— Умница! — присоединилась к мужу и Вице-Премьерша. — Такой доблестный!

— Палкой его, палкой! — ревел Вице-Премьер, пока Нищий стряхивал воду со своего видавшего виды плаща, чтобы затем вновь смиренно возвести глаза на компанию в окне.

— Лучше горячей кочергой! — снова вмешалась миледи.

Возможно, поблизости и не было горячей кочерги, а вот несколько палок появилось по первому же слову, и угрожающие рожи со всех сторон обступили несчастного пришельца, который с тихим достоинством поднял перед собой руку.

— Не стоит ломать мои старые кости, — сказал он. — Я уже ухожу. Даже кусочка пожалели!

— Бедный, бедный старик! — послышался из-за спины миледи тонкий голосок, срывающийся от рыданий. Это Бруно подошёл к окну, желая бросить убогому свой кусок пирога, хотя Сильвия изо всех сил тянула его назад.

— Нет, я отдам ему мой пирог! — закричал Бруно, яростно вырываясь из рук Сильвии.

— Конечно, милый, — мягко настаивала Сильвия. — Но не бросай из окна, а то он упадёт на землю и запачкается. Лучше спустимся вниз. — И она повела его прочь из комнаты, не привлекая внимания остальных, всецело занятых надругательством над стариком.

Наконец Заговорщики вернулись к своим креслам и уселись, продолжив беседу на пониженных тонах, чтобы не было слышно Уггугу, всё ещё неподвижно стоящему у окна.

— Кстати, там было что-то насчёт Бруно, который якобы наследует Правление, — сказала миледи. — Что говорится по этому поводу в новом Соглашении?

Канцлер захихикал.

— То же самое, слово в слово, — ответил он. — С единственным отличием, миледи. Вместо «Бруно» я позволил себе вольность вписать... — тут его голос понизился до шёпота, — вписать, знаете ли, «Уггуг»!

— «Уггуг», ещё чего! — вскричал я в порыве негодования, которое уже не мог больше сдерживать. Но оказалось, что мне требуется гигантское усилие, чтобы произнести хотя бы эти три слова, — и вот, когда крик уже вырвался, моё напряжение спало, и внезапный шквал смахнул эту сцену, а я оказался сидящим в вагоне прямо напротив девушки, которая теперь откинула свою вуаль и смотрела на меня с выражением весёлого удивления на лице.

ГЛАВА V. Дворец Нищего


Что в минуту пробуждения я нечто промямлил, в том не было никаких сомнений: сиплый сдавленный отзвук ещё барахтался у меня в ушах, да и без него изумлённый взгляд моей спутницы был тому достаточным доказательством; но вот как мне было теперь выкручиваться?

— Надеюсь, я вас не напугал? — пробормотал, наконец, я. — Сам не знаю, что у меня вырвалось. Я задремал.

— Вы сказали: «Уггуг, ещё чего!» — произнесла девушка трепетными губами, которые сами собой неудержимо растягивались в улыбку, несмотря на всё её старание сохранить серьёзность. — Даже и не сказали, а — прикрикнули.

— Прошу меня простить, — только и смог я ответить, ощущая себя раскаивающимся грешником во всей его беспомощности. «У неё Сильвины глаза, — подумал я ещё, хотя даже сейчас немного сомневался, проснулся ли я окончательно. — И этот ясный взгляд невинного изумления — тоже как у Сильвии. Но у Сильвии нет этого самоуверенного решительного рта и такого рассеянного взгляда мечтательной грусти, как будто давным-давно её поразила какая-то глубокая печаль...» И тут меня толпой обступили фантазии, увлечённый которыми я едва расслышал следующие слова девушки:

— Если бы у вас был с собой «Колдовской шиллинг», — продолжала она, — или что-нибудь о Привидениях, или про Динамит, или про Полночное Убийство, тогда ещё можно было бы понять: такие вещи ни шиллинга не стоят, если не вызывают Кошмаров. А так, от медицинского трактата, — нет, знаете ли... — Тут она, бросив взгляд на книгу, почти что послужившую мне подушкой, с милым презрением пожала плечиками.

Её дружелюбие, её беспредельная откровенность на секунду смутили меня; но в этом ребёнке — а она казалась почти ребёнком, и едва ли ей можно было дать больше двадцати — не было намёка ни на развязность, ни на дерзость, одна только искренность некоего небесного гостя, новая для наших дольних мест и тех условностей — а по мне, так варварских обычаев — что царят в Обществе. «Вот так же точно, — подумал я, — и Сильвия будет глядеть и разговаривать на втором десятке».

— Значит, Привидения вам неинтересны, — отважился предположить я, — если только они не устрашают по-настоящему?

— Вот именно, — подтвердила девушка. — Обычные Вагонные Привидения — я имею в виду, Привидения из книжек для чтения в вагонах, — никуда не годятся. Как сказал Александр Селькирк [24]: «Они настолько ручные, что дрожь пробирает!» И они никогда не совершают Полночных Убийств. И самим им валяться, «истекая кровью», вряд ли пристало!

— «Истекать кровью» — выражение слишком сильное [25]. Пожалуй, привидению подошло бы испускать флюиды.

— Вряд ли, — с готовностью ответила девушка, как если бы она давно над этим размышляла. — Истекать. Плавать в луже кро… чего-то вязкого. Например, на вас может протечь хлебная подливка. А она ведь белая, так что прекрасно подходит Привидению, если ему вздумается чем-то истечь.

— Значит, в этой вашей книге, — указал я, — есть по-настоящему ужасное Привидение?

— Как вы догадались? — воскликнула она с завораживающей искренностью и передала свою книгу мне.

Я нетерпеливо раскрыл её, чувствуя отнюдь не неприятный трепет (а именно такой, какой и возбуждает любая хорошая история о привидениях) при мысли об и впрямь внушающем дрожь совпадении моих собственных видений со столь неожиданно разоблачённым предметом, одновременно занимавшим и её досуг.

Это была Поваренная Книга, открытая на рецепте Хлебной Подливки.

Я вернул книгу, выглядя при этом, боюсь, слегка озадаченным, отчего девушка весело рассмеялась.

— Но это действительно захватывает гораздо сильнее, чем все современные истории о привидениях [26]. Было тут одно Привидение месяц назад — не настоящее, я хотела сказать, а Журнальное. Совершенно пресное Привидение. Оно даже мышь не напугало бы! Нет, такому Привидению стула никто не предложит [27]!

— Зрелые годы, лысина, очки — всё это, оказывается, имеет свои преимущества, — сказал я про себя. — Вместо какого-то несмелого юноши и застенчивой девушки, выдыхающих междометия через невыносимые паузы, мы имеем здесь пожилого мужчину и ребёнка, беседующих непринуждённо и раскованно, словно старые знакомые! Так вы считаете, — продолжал я вслух, — что временами следует предложить Привидению или Духу присесть? Полноте, они на нас и внимания не обратят! Согласно Шекспиру, например, вот здесь, вокруг нас, вертится множество духов — а есть ли хоть в одной Шекспировской пьесе ремарка «Подвигает Привидению стул»?

Лицо девушки на какую-то секунду приняло озадаченный вид, а затем она едва не захлопала в ладоши.

— Да, да, есть! — вскричала она. — Ведь Гамлет говорит у него: «Присядь, присядь, разгорячённый Дух!» [28]

— Тогда он, наверно, предлагает ему мягкое кресло?

— Думаю, американское кресло-качалку.

— Железнодорожный узел Фейфилд, миледи, пересадка на Эльфстон, — объявил проводник, отворяя двери вагона, и вскоре мы оказались на платформе, окружённые нашей кладью.

Для пассажиров, ожидающих здесь пересадки, на платформе не было подготовлено никаких удобств — одна-единственная деревянная скамья, явно не способная вместить больше трёх седалищ, да и та была [29] частично занята очень старым человеком в робе, который сидел с опущенными плечами и понурой головой. Морщинистым лицом, на котором застыло выражение терпеливой усталости, он, словно в подушку, уткнулся в собственные руки, обхватившие опёртую оземь клюку.

— Давай, проваливай, — грубо набросился на бедного старика станционный смотритель. — Не видишь, благородные господа стоят! Сюда, миледи! — добавил он совершенно другим тоном. — Если ваше сиятельство изволит присесть, поезд подойдёт через несколько минут. — Подобострастная услужливость его манер была, несомненно, вызвана отчётливо видным на чемоданах адресом, который объявлял, что багаж принадлежит «Леди Мюриел Орм, на Эльфстон через Фейфилд».

Когда я увидел, как старик медленно поднимается на ноги и шлёпает по платформе, с моего языка сами собой сорвались строки:


«С дерюги драной встал монах,
С трудом стопой обретши твердь;
Сто лет — в браде и волосах
Сменилась снегом смоль иль медь» [30].

Но леди, моя спутница, едва ли обратила внимание на происходящее. Бросив лишь один-единственный взгляд на «изгнанника», стоявшего поодаль и робко опирающегося на свою палку, она повернулась ко мне.

— Да уж, это не американское кресло-качалка! Но позвольте и мне, — тут она слегка подвинулась, как бы освобождая рядом место для меня, — позвольте и мне сказать вам словами Гамлета: «Присядь, присядь...» — и она, не договорив, залилась серебряным смехом.

— «...разгорячённый Дух!» — закончил я за неё. — Подходящее название для пассажиров поезда! Хоть бы и такого, — добавил я, когда крошечный местный поезд подошёл к платформе и проводники засуетились вокруг, отворяя двери вагонов. Один из них помог бедному старику взойти в вагон третьего класса, в то время как другой подобострастно провожал леди и меня в первоклассное отделение.

Девушка задержалась на верхней ступеньке вагона, чтобы понаблюдать за взбирающимся в поезд стариком.

— Бедный старичок! — сказала она. — Он выглядит таким старым и больным! Негоже было так с ним обращаться. Мне очень жаль... — Но в этот момент до меня дошло, что её слова вовсе не были предназначены для моих ушей — она просто рассуждала вслух, сама того не замечая. Я прошёл в вагон и подождал, пока она присоединится ко мне. Тогда я возобновил нашу беседу.

— Шекспир, должно быть, ездил по железной дороге, пусть даже только в мечтах: «Разгорячённый Дух» — такое удачное выражение!

— Ну в нас-то, — подхватила девушка, — «горячность» происходит по большей части от этих чувствительных брошюр для чтения в поездах. Если бы даже Пар ни на что больше не годился, он, по крайней мере, добавил к Английской Литературе совершенно новые Жанры!

— Верно, — откликнулся я. — Вот откуда происхождение этих медицинских книг — и всех наших поваренных книг тоже...

— Да нет же, нет, — весело прервала она. — Я не имела в виду наши книги! Мы-то с вами совершенно ненормальны. Но вот эти брошюры — эти небольшие дразнящие романы, где на пятнадцатой странице Убийство, а на сороковой — Свадьба — они-то, несомненно, рождены Паром!

— А когда мы будем путешествовать при помощи Электричества — если мне позволительно развить вашу теорию, — то вместо брошюр у нас будут просто листовки, где Убийство и Свадьба окажутся на одной и той же странице.

— Развитие в духе Дарвина! — с энтузиазмом воскликнула девушка. — Только вы перевернули его теорию. Вместо развития мыши в слона вы пророчествуете о развитии слона в мышь! — Но тут мы нырнули в туннель, поэтому я откинулся на спинку сиденья и на время прикрыл глаза, пытаясь припомнить отдельные эпизоды моего недавнего сна.

— Кажется, я видел... — пробормотал я сонно, но моя фраза тут же обрела собственную жизнь и дальше потекла самостоятельно: — Кажется, вы сказали... Кажется, он думал... — И внезапно преобразовалась в песенку:


«Он думал — это просто Слон
Дудит в свою трубу.
Он присмотрелся — нет, жена
Долдонит: “Бу-бу-бу!”
Сказал он: “Что ж, и я узнал
Коварную Судьбу!”» 

Что за идиот спел такую дурацкую песню? Похоже, то был Садовник, только несомненно спятивший: он остервенело размахивал над головой своими граблями; и вправду сумасшедший: он то и дело принимался отплясывать неистовую жигу; да просто бешеный: надо же так пронзительно прореветь последние слова своей песни!

В песне, кстати, содержался намёк на него самого, ибо ноги у него были слоновые, а верхняя часть тела — один скелет, обтянутый кожей, и колючие клочья соломы, разбросанные вокруг, наводили на мысль, что он каким-то чудным образом первоначально был весь набит соломой, только набивка выше пояса отчего-то повылазила.

Сильвия и Бруно терпеливо ожидали окончания первого куплета. Затем Сильвия сама по себе (Бруно неожиданно заробел) подошла к Садовнику и застенчиво представилась следующими словами:

— Будьте добры, я Сильвия!

— А то другое существо — оно кто? — сказал Садовник.

— Какое существо? — спросила Сильвия, поглядев вокруг. — Ах, это Бруно. Он мой брат.

— А вчера он был твоим братом? — беспокойно спросил Садовник.

— Конечно, был! — крикнул подкравшийся поближе Бруно. Мальчик обиделся, что его обсуждают, а в разговор не зовут.

— Ну-ну, — проговорил Садовник с глубоким вздохом. — А то ведь у нас тут глазом моргнуть не успеешь, как то, что было — уже не то. Стоит ещё раз повнимательнее приглядеться — и всё уже по-другому! Но у меня, знаете ли, дел по горло! Я начинаю корячиться с шести утра.

— Если бы я был садовником, — сказал Бруно, — я не стал бы корячиться так рано. Это похуже, чем быть змеяком, — добавил он полушёпотом, обращаясь к Сильвии.

— Но ты не должен лениться по утрам, Бруно, — сказала Сильвия. — Помни, что ранняя пташка червячка клюёт!

— Ну и пусть клюёт, если хочет! — сказал Бруно с лёгким зевком. — Мне змеяки не нравятся. Я буду лежать в кровати, пока ранняя пташка не переклюёт их всех!

— И ты нам в глаза говоришь такие вещи? — вскричал Садовник.

На что Бруно со знанием дела ответил:

— Я говорю вам не в глаза, а в уши.

Сильвия благоразумно сменила тему.

— А это вы посадили все эти цветы? — спросила она. — Какой чудесный садик вы сделали! Вы знаете, я бы хотела жить здесь всегда!

— Зимними ночами... — начал было Садовник.

— Но я совсем забыла, что мы собрались сделать! — перебила его Сильвия. — Не будете ли вы так любезны вывести нас на дорогу? Туда только что пошёл нищий старик — он был очень голоден, и Бруно хотел отдать ему свой пирог!

— Моё место его стоит, — проворчал Садовник, вынимая из кармана ключ и отпирая калитку в стене, огораживающей садик.

— А сколько стоит ваше место? — невинно спросил Бруно.

Садовник в ответ лишь усмехнулся.

— Секрет! — сказал он. — Возвращайтесь побыстрее, — крикнул он вдогонку детям, выбежавшим на дорогу. Я едва успел проскочить вслед за ними, прежде чем калитка вновь оказалась заперта.

Мы поспешили по дороге, и вскоре, приметив старика-нищего примерно в четверти мили впереди нас, дети бросились к нему со всех ног. Они неслись невесомо и быстро, совсем не касаясь земли, да и я сам перестал понимать, как это мне так легко удаётся не отстать от них ни на шаг. В любое другое время эта нерешённая проблема не давала бы мне покоя, но здесь и без того происходило так много занятного!

Старик-нищий был, вероятно, весьма туг на ухо, ибо не обращал никакого внимания на громкие крики, которыми Бруно пытался привлечь его внимание. Старик продолжал устало брести и остановился только тогда, когда мальчик забежал ему вперёд и протянул свой пирог. Бедный малютка никак не мог отдышаться и выдавил из себя всего одно слово: «Пирог!» — но зато оно получилось у него отнюдь не такое грубое и угрюмое, как недавно у Её Превосходительства, но по-детски мягкое и непосредственное.

Старик выхватил у мальчика пирог и жадно его проглотил, точно голодный зверь, но ни словом благодарности не одарил он своего маленького благодетеля — только прорычал: «Ещё, ещё!» — и уставился на перепуганных детей.

— Больше нету, — произнесла Сильвия со слезам на глазах. — Я свой съела. Стыдно, конечно, что вас так грубо прогнали. Мне очень жаль...

Конца фразы я не расслышал, ибо мысли мои переметнулись (чему я и сам несказанно удивился) к леди Мюриел Орм, которая так недавно произнесла эти же самые слова — да, и тем же Сильвиным голосом, и с тем же блеском нежно печалящихся Сильвиных глаз!

— Ступайте за мной! — таковы были слова, которые пробудили меня от раздумий; произнеся их, старик с величавой грацией, так мало соответствовавшей его ветхому платью, взмахнул рукой над придорожными кустами, и они тут же начали никнуть к земле. В другое время я бы глазам своим не поверил или, на худой конец, почувствовал бы сильное изумление, но на этом странном представлении всё моё существо оказалось поглощено сильнейшимлюбопытством: что же дальше-то будет?

Когда кусты совершенно выстелились по земле, прямо за ними мы увидели мраморные ступени, ведущие куда-то вниз и во мрак. Старик первым двинулся по ним, а мы заспешили следом.

Лестница поначалу была столь тёмной, что я мог разглядеть только силуэты детей, которые, держась за руки, ощупью продвигались за своим ведущим; но с каждой секундой становилось всё светлее и светлее благодаря какому-то странному серебристому сиянию, разлитому, казалось, в самом воздухе, так как ни одной лампы не было приметно; и когда мы, наконец, достигли ровной площадки, то оказались в помещении, где было светло, как днём.

Помещение было восьмиугольным, и в каждом углу стояло по стройной колонне, обёрнутой шёлковой тканью. Стены меж колоннами были сплошь покрыты на высоту шести-семи футов вьющимися растениями, так густо увешанными гроздьями спелых плодов, что за ними и листьев-то было не увидать. В одном месте моё удивлённое внимание привлёкли плоды и цветы на одном и том же побеге — дело в том, что ни таких плодов, ни таких цветов я в жизнь свою не встречал. Выше этой поросли в каждой стене было проделано по круглому окну цветного стекла, а ещё выше находились арочные перекрытия, сплошь усыпанные драгоценным каменьями.

С неуменьшающимся изумлением обращал я свой взор то туда, то сюда, пытаясь постичь, как же мы здесь оказались, ибо дверей не было вовсе, а каждая стена густо заросла живописными вьюнами.

— Здесь нас никто не потревожит, дорогие мои! — произнёс старик, кладя руку на плечо Сильвии и наклоняясь, чтобы поцеловать её. Сильвия с отвращением отпрянула, но в следующее же мгновение раздался её радостный крик:

— Ой, это же отец! — и она кинулась в его объятья.

— Отец! Отец! — повторил за ней Бруно; и в то время как счастливое семейство обменивалось объятьями и поцелуями, я только и мог, что утирать свои глаза и приговаривать:

— Хорошо, а куда же подевались лохмотья? — ибо теперь старик был одет в королевское платье, мерцавшее драгоценностями и золотым шитьём, а голову его украшал золотой обруч.

ГЛАВА VI. Волшебный Медальон


— Но где же мы, отец? — прошептала Сильвия, крепко обхватив ручонками шею старика и своей розовой щёчкой прижимаясь к его щеке.

— В Эльфийском королевстве, милая. Это одна из провинций Сказочной страны.

— А я думала, что Эльфийское королевство далеко-далеко от Запределья, а сейчас мы прошли такой короткий путь!

— Вы прошли Королевским путём, радость моя. Только особы королевской крови могут по нему ходить; а вы стали особами королевской крови с тех пор, как меня избрали Королём эльфов — примерно месяц назад. Они отправили сразу двух послов — убедиться, что я получил их приглашение стать новым Королём. Один из послов был Принцем, так что он тоже мог пройти по Королевской дороге и оставаться невидимым для всех, кроме меня. Другой был Бароном; ему пришлось путешествовать по обычной дороге, и я думаю, что он даже ещё не прибыл к нам в Запределье.

— А мы сейчас далеко от дома? — спросила Сильвия.

— Всего за тысячу миль, моя радость, считая от той калитки, которую вам отпер Садовник.

— За тысячу миль! — повторил Бруно. — А можно мне одну съесть?

— Что-что, маленький проказник? Съесть милю?

— Да нет, — сказал Бруно, — я хочу съесть одну... ягоду.

— Хорошо, малыш, — сказал отец. — Съешь, и ты узнаешь, что значит получить Удовольствие — то самое Удовольствие, которого все мы добиваемся так неистово, чтобы вкусить с такой горечью!

Бруно мигом подбежал к стене и сорвал какой-то плод, по форме напоминающий банан, а по цвету — клубнику. С сияющим видом мальчик принялся его уплетать, однако по мере исчезновения фрукта у него во рту выражение радости странным образом сходило с его лица; и когда от плода совсем ничего не осталось, выглядел Бруно совершенно расстроенным.

— У него совсем нет вкуса! — пожаловался он, садясь на колено к отцу. — Я ничего не почувствовал во рту! Это просто... Как это называется, Сильвия?

— Это облом, — мрачно ответила Сильвия. — Неужели, отец, они все такие?

— Они все такие для вас, дорогие мои, потому что вы пока ещё не жители Эльфийского королевства. Но для меня они все настоящие.

Бруно страшно заинтересовался.

— Я попробую другой, — сказал он, спрыгнув с колена Короля. — Там что-то такое красивое, полосатое, как радуга! — И он побежал туда.

Тем временем Сказочный король и Сильвия беседовали друг с другом, но такими тихими голосами, что до меня не долетало ни слова. Поэтому я пошёл с Бруно, который срывал и поедал плод за плодом, один краше другого, в тщетной надежде обнаружить такой, который имел бы вкус. Я и сам попытался нечто сорвать — но это было всё равно что хватать жменями воздух, и вскоре я оставил попытки и вернулся к Сильвии.

— Погляди-ка хорошенько вот на это, моя дорогая, — говорил старик, — и скажи мне, нравится ли тебе.

— Очень-очень нравится, — восхищённо воскликнула Сильвия. — Бруно, иди сюда, посмотри!

И она подняла руку, в которой держала это, чтобы показать Бруно на свет — медальон в форме сердца, выточенный, казалось, из цельного драгоценного камня глубокого синего цвета, висящий на тонкой золотой цепочке.

— Красиво, — сдержанно отметил Бруно и тут же начал вслух читать какие-то слова, выгравированные на Медальоне. — Все... будут... любить... Сильвию, — вот что у него в конце концов получилось. — Это и так ясно! — воскликнул он, обхватив руками Сильвию за шею. — Все любят Сильвию!

— Но мы-то любим её больше всех, правда, Бруно? — сказал старый Король, убирая Медальон. — А теперь, Сильвия, взгляни сюда. — И он показал ей свою ладонь, на которой лежал медальон малинового цвета и точно такой же формы, как предыдущий синий, тоже нанизанный на тонкую золотую цепочку.

— Ещё красивее! — воскликнула Сильвия, в умилении всплеснув ручками. — Смотри, Бруно!

— И на этом что-то написано, — сказал Бруно. — Сильвия... будет... всех... любить.

— Видишь разницу? — сказал отец. — Разные цвета и разные надписи. Выбери один из них, дорогая моя. Какой тебе понравился больше, тот я тебе и отдам.

Задумчиво улыбаясь, Сильвия несколько раз прошептала про себя прочитанные слова и, наконец, решилась.

— Очень приятно, когда все тебя любят, — сказала она, — но любить других самой — ещё лучше! Можно мне взять красный медальон, папочка?

Отец не сказал ничего, однако я видел, что его глаза увлажнились слезами, когда он склонил голову и прижался губами к её лобику в долгом прочувственном поцелуе. Затем он разъединил концы цепочки и показал дочери, как крепить Медальон на шее и скрывать цепочку под воротничком.

— Медальон ты должна беречь, — наставлял он, понизив голос, — а другим не показывать. Запомнила, как это делается? — И Сильвия кивнула в ответ.

— А теперь, дорогие мои, вам настало время возвращаться, а то они хватятся вас, и у бедного Садовника будут неприятности!

И снова всего меня заполонило чувство чудесного, когда я попытался представить, как же это мы ухитримся отсюда выйти — а ведь я счёл само собой разумеющимся, что где пройдут дети, там и я смогу пройти — но их-то головки не посетило ни тени замешательства, пока они обнимали и целовали отца, вновь и вновь повторяя:

— До свиданья, милый папочка!

А затем, неожиданно и быстро, на нас словно бы надвинулась темнота полуночи, и сквозь мрак резко прорвалась дикая бессмысленная песня:


«Он думал — это на камин
Зачем-то влез Бычок.
Он присмотрелся — нет, зашёл
Сестры кумы сынок.
Сказал он: “Парень, для тебя
Всегда готов пинок!”»

— Это был я! — воскликнул Садовник, выглянув из полуоткрытой калитки и уставившись на нас, ожидающих на дороге, когда кто-нибудь впустит. — И я не знаю, что я бы сделал, если бы он не убрался!

Говоря так, Садовник полностью распахнул дверь, и мы, слегка ослеплённые и сбитые с толку (по крайней мере, я) резким переходом из полумрака вагона к яркому дневному свету, вышли на железнодорожную платформу станции Эльфстон.

Облачённый в изысканную ливрею лакей выступил вперёд и почтительно прикоснулся рукой к своей шляпе.

— Карета ждёт вас, миледи, — сказал он, принимая у неё шаль и прочую мелочь, с которой она не расставалась в поезде; а леди Мюриел [31], подав мне руку и с милой улыбкой пожелав спокойной ночи, последовала за ним.

С каким-то чувством пустоты и одиночества я направился к багажному отделению, откуда уже выносили чемоданы; отдав указания отправить мои короба вслед за мной, я двинулся пешком на квартиру к Артуру, и вскоре сердечные приветствия моего старого приятеля и уютная теплота весело освещённой маленькой гостиной, куда он меня провёл, заставили меня позабыть о досадных мелочах.

— Тесновато, как видишь, но вполне достаточно места для нас двоих. Садись вон в то кресло, дружище, и давай ещё раз хорошенько поглядим друг на друга! Ха! У тебя здорово изнурённый вид! — И строгим профессиональным тоном он продолжал: — Предписываю озон и развлечения в обществе — в пилюлях чем покрупнее. Принимать за пиршественным столом три раза в день.

— Но, доктор! — запротестовал я. — В обществе не принимают по три раза в день!

— И это всё, что ты знаешь об Обществе? — весело отозвался молодой доктор. — Теннис на лужайке, в три часа дня; принимать в гостях. Званый чай, в пять часов вечера; принимать в домашних условиях. Музицирование (здесь, в Эльфстоне, обедов не дают), в восемь часов вечера; принимать в непринуждённой обстановке. Экипажи к десяти, и по домам!

Я вынужден был признать, что звучит это весьма привлекательно. А заодно похвастался:

— А я уже кое-что узнал о вашем женском обществе. Некая здешняя леди ехала со мной в одном вагоне.

— Как она выглядела? Тогда я, возможно, угадаю, как её зовут.

— Её зовут леди Мюриел Орм. А насчёт «выглядела» — красавица, да и только. Ты её знаешь?

— Да, я её знаю. — Строгий доктор слегка покраснел, добавив: — Согласен с тобой. Она действительно красива.

— Она совершенно завладела моим сердцем, — озорно продолжал я. — Мы говорили о...

— Приглашаю отснедать! — перебил меня Артур, с видимым облегчением увидав, что служанка внесла поднос.

После ужина он твёрдо пресекал все мои попытки вернуться к разговору о леди Мюриел, пока вечер в конце концов не перешёл в ночь. И только когда наша беседа выдохлась, и мы сидели, тихо глядя в пламя камина, он вдруг сделал торопливое признание.

— Не хотелось мне заводить с тобой разговора о ней, — сказал он (не называя имени, как если бы в мире существовала всего одна «она»), — пока ты не присмотришься к ней и сам не оценишь, но никак не могу удержаться после твоих слов. Ни с кем другим я ни за что не стал бы об этом говорить. Но тебе я доверю один секрет, дружище! Да! Для меня правда то, что ты сказал о себе в шутку!

— Только в шутку, уверяю тебя! — с жаром произнес я. — И то сказать, я же в три раза старше её! Но если она — твой выбор, то я уверен, что это вполне достойная девушка и, к тому же...

— К тому же такая милая, — продолжил за меня Артур, — такая чистая, самоотверженная, искренняя и... — он внезапно осёкся, будто не мог позволить себе говорить всуе о столь священном и драгоценном предмете.

Последовало молчание; я дремотно откинулся в своём кресле, поглощённый яркими и прелестными видениями Артура и его возлюбленной, а также образами мира и счастья, предназначенного им. Воображение рисовало мне, как они любовно и томно прохаживаются рука об руку под нависающей кроной деревьев, растущих в их собственном чудесном саду, и как по возвращении с лёгкой прогулки их приветствует верный садовник. Казалось вполне естественным, что садовник выказывает бурный восторг при виде своих милостивых хозяев — господина и госпожи, — но как же удивительно по-детски те выглядели! Я бы даже принял их за Сильвию и Бруно; но что ещё удивительнее, — садовник выказывал свои чувства диким отплясыванием и бессмысленной песней!


«Он думал — это всё Удав
С вопросом пристаёт.
Он присмотрелся — нет, Среда
Пришла не в свой черёд.
Сказал он: “Ладно, эта зря
Не раскрывает рот!”» 

— а поразительнее всего, что Вице-Премьер и «миледи» стояли тут же, со мной бок о бок, обсуждая какое-то распечатанное письмо, которое только что было поднесено им Профессором, в смиренном ожидании стоявшим теперь в нескольких ярдах поодаль.

— Если бы речь не шла об этих двоих негодниках, — донеслись до меня слова Вице-Премьера, который, произнося их, злобно взглянул на детишек, вежливо слушавших песню Садовника, — всё было бы гораздо проще.

— Прочти-ка мне ещё разок это место, — сказала миледи.

Вице-Премьер прочёл вслух:

— «...Поэтому мы нижайше просим Вас милостиво принять Королевство в согласии с единодушным решением Совета Эльфов, и милостиво позволить Вашему сыну Бруно — о чьём благоразумии, одарённости и красоте до нас давно доходят многочисленные слухи — считаться Прямым Наследником».

— Ну и в чём же тут затруднения? — спросила миледи.

— Да что вы, не видите? Посол, доставивший это письмо, ожидает в доме. Он пожелает взглянуть на Сильвию и Бруно, а потому, если он увидит Уггуга, да припомнит все эти «благоразумие, одарённость и красоту», он же решит, что...

— И где ж ты думаешь найти более замечательного мальчика, чем Уггуг? — возмущённо перебила миледи. — Более одарённого, более красивого?

На всё это Вице-Премьер ответил просто:

— Ну что вы за трещотка! Единственный выход для нас — убрать куда-нибудь этих двоих негодников. Если вы окажетесь на это способны, то я позабочусь об остальном. Я сделаю так, что он примет Уггуга за образец благоразумия и всего прочего.

— Мы, конечно же, станем пока называть его «Бруно»? — спросила миледи.

Вице-Премьер поскрёб подбородок.

— Гм! Нет! — задумчиво произнёс он. — Не поможет. Эта бестолочь ни за что не запомнит, что ему следует отзываться на это имя.

— Что, бестолочь! — вскричала миледи. — Он не большая бестолочь, чем я!

— Вы правы, моя дорогая, — успокоительно проговорил Вице-Премьер, — не большая.

Миледи не возражала.

— Пойдём же, примем посла, — сказала она и поманила пальцем Профессора. — В какой из комнат он ожидает?

— В библиотеке, мадам.

— И как, вы сказали, его звать по имени?

Профессор заглянул в карточку, которую держал в руке.

— Его Ожирение Барон Доппельгейст [32].

— Чего это он заявился под таким потешным титулом? — сказала миледи.

— Не сумел его изменить за время путешествия, — смиренно ответил Профессор. — В его багаже оказалось чересчур много припасов.

— Ты пойдёшь и примешь его, — обратилась миледи к Вице-Премьеру, — а я займусь детьми.

ГЛАВА VII. Барон-посол


Я отправился было за Вице-Премьером, но, немного подумав, решил всё же понаблюдать за его супругой, любопытствуя видеть, как она ухитрится избавиться от детей.

Я отыскал её в ту минуту, когда она, держа за руку Сильвию, другой своей рукой с самой что ни на есть материнской нежностью гладила Бруно по головке. Оба ребёнка глядели настороженно и почти испуганно.

— Мои ненаглядные, — говорила она, — я задумала приготовить для вас угощение! Этим чудесным вечерком Профессор возьмёт вас с собой далеко в лес; я дам вам сумку с едой, и вы устроите славненький пикник на берегу реки!

Услышав такое, Бруно подпрыгнул и захлопал в ладоши.

— Вот здорово! — закричал он. — Правда, Сильвия?

Сильвия, с лица которой ещё не совсем исчезло недоверчивое выражение, всё-таки вежливо сказала: «Большое спасибо» и запрокинула головку для поцелуя.

Миледи отвернулась, чтобы скрыть улыбку торжества, появившуюся на её широченном лице, подобно ряби на поверхности озера.

— Маленькие дурачки, — пробормотала она, зашагав к дому.

Я поспешил следом.

— ...Именно так, Ваше Превосходительство, — говорил Барон, когда мы входили в библиотеку. — Вся пехота была под началом у меня. — Он повернулся к нам и был официальным образом представлен миледи.

— Так вы к тому же военный герой? — спросила миледи.

Маленький толстый человечек самодовольно улыбнулся.

— Ну да, — произнёс он, потупив взгляд. — Все мои предки прославились своими воинскими талантами.

Миледи милостиво улыбнулась.

— Таланты — это наследственное, — заметила она. — Как и любовь к пирожным.

Барон принял обиженный вид, и Вице-Премьер благоразумно сменил тему.

— Обед скоро будет готов, — сказал он. — Могу ли я иметь честь проводить Ваше Ожирение в комнату для гостей?

— Конечно, конечно! — закивал Барон. — Никогда не следует оставлять обед в ожидании! — И он рысью припустил из комнаты вослед Вице-Премьеру.

Но вернулся он так скоро, что пришедший раньше Вице-Премьер едва успел втолковать своей супруге, что её замечание насчёт «любви к пирожным» было

— ...неуместным. Вы бы и сами могли догадаться, — добавил он, — что наш гость носится со своими наследственными талантами, как не знаю с чем. Военный гений, да что вы! Тьфу!

— Стол уже накрыт? — вопросил Барон, влетая в комнату.

— Ещё пару минут, — обернулся к нему Вице-Премьер. — А пока давайте-ка заглянем в сад. Вы говорили мне, — продолжал он, когда все трое выходили из дома, — что-то о большом сражении, в котором вы командовали пехотой.

— Именно, — сказал Барон. — Противник, как я уже сказал, далеко превосходил нас численностью. Но я повёл своих людей в самый центр их... Что это? — обеспокоенно воскликнул герой, прячась за спину Вице-Премьера, в то время как странное существо стремительно бросилось к ним, размахивая лопатой.

— Это всего лишь Садовник! — ободряюще вскричал Вице-Премьер. — Уверяю вас, он совершенно неопасен. Вот послушайте, он даже поёт! Это его любимое развлечение!

И вновь раздался тот же резкий дребезжащий голос:


«Он думал — это Секретарь
Приехал по делам.
Он присмотрелся — нет, в дверях
Стоял Гиппопотам.
Сказал он: “Этого кормить —
Тогда не хватит нам!”» 

И, отбросив свою лопату прочь, Садовник принялся отплясывать свою безумную жигу, прищёлкивая пальцами и баз конца повторяя:


«Тогда не хватит нам,
Тогда не хватит нам!» 

Барон вновь принял обиженный вид, но Вице-Премьер поспешил объяснить, что в песне не было никакого намёка на него, да и вообще песня не имела смысла.

— Ты же не имел всего этого в виду, ведь так? — обратился он к Садовнику, который бросил петь и теперь стоял, балансируя на одной ноге и разглядывая их с разинутым ртом.

— Я никогда не имею в виду всего, — ответил Садовник, и в этот момент, к счастью, явился Уггуг, что придало беседе новое направление.

— Позвольте представить вам моего сына, — сказал Вице-Премьер, шёпотом прибавив: — Это один из самых замечательных и разумнейших мальчиков, которые когда-либо рождались на свет! Я рассчитываю показать вам его одарённость на примерах. Он постиг многое из того, о чём его сверстники ещё и понятия не имеют; а в стрельбе из лука, в ужении рыбы, в рисовании и музыке его таланты... Но вы сами их оцените. Видите вон там мишень? Сейчас он выстрелит в неё стрелой. Сынок! — громко позвал он. — Его Ожирение желают видеть, как ты стреляешь. Подать Его Высочеству лук и стрелы!

Надувшись от важности, Уггуг принял лук и стрелы и приготовился стрелять. Лишь только стрела сорвалась с тетивы, Вице-Премьер наступил Барону на ногу и так навалился на неё всем своим весом, что Барон взвыл от боли.

— Тысяча извинений! — вскричал Вице-Премьер. — Это я оступился от восхищения. Глядите! Прямо в яблочко!

Барон изумлённо вытаращил глаза.

— Мальчик так неловко держал лук, что это просто невероятно! — вымолвил он.

Однако сомневаться не приходилось: стрела была там, в самом центре мишени!

— А вот и озеро, — продолжал Вице-Премьер. — Подать Его Высочеству удочку!

Уггуг нехотя принял удочку и с размаху забросил блесну в воду.

— У вас на руке жучок! — вскричала миледи, с такой силой ущипнув Барона за руку, как если бы в неё разом вцепился десяток омаров. — Жук был кусачий, — объяснила она. — Но какая жалость! Вы не увидели, как мой сыночек вытащил рыбу из воды!

На берегу лежала громадная дохлая треска с крючком во рту. Барон неуверенно проговорил:

— Я, признаться, воображал, что треска водится лишь в солёных водах.

— Только не в нашей стране, — пояснил Вице-Премьер. — Пойдёмте в дом. По дороге задайте моему сыночку какие хотите вопросы — на любую тему!

И надутого мальчика основательно подтолкнули вперед, чтобы он оказался рядом с Бароном.

— Не могли бы вы, Ваше Высочество, сказать мне, — осторожно начал Барон, — сколько будет семью девять?

— Сверните налево! — вскрикнул Вице-Премьер и поспешил забежать им вперёд, чтобы указать путь, да так поспешил, что налетел на своего несчастного гостя, который грузно рухнул вниз лицом.

— Ох, простите! — воскликнула миледи, помогая своему мужу вновь водрузить посла на ноги. — Мой сын только что сказал «шестьдесят три»!

Барон ничего не ответил; он был весь в пыли и явно повреждён, как телом, так и умом. Но стоило им ввести его в дом и порядком почистить щёткой, как все неприятности, казалось, были позабыты.

Стол был сервирован самым изысканным образом, и с каждым новым блюдом настроение Барона улучшалось на глазах; но все усилия родителей выудить его мнение по поводу умственных способностей Уггуга были тщетны, пока этот предмет всеобщего интереса не покинул комнату и не оказался внизу под окном, рыская по лужайке с маленькой сеточкой, в которую он совал лягушек.

— Милый мальчик, он обожает Естественные Науки, — сказала слеполюбящая мать. — Ну, скажите же, барон, какого вы о нём мнения?

— Чтобы быть совершенно беспристрастным, — сказал осторожный Барон, — я предпочёл бы иметь ещё немножко свидетельств. Мне кажется, вы упоминали о его способностях к...

— К музыке? — подхватил Вице-Премьер. — Они просто необыкновенные! Сейчас вы услышите его игру на фортепиано. — И Вице-Премьер подошёл к окну. — Уг... то есть, мальчик мой! Зайди-ка на минутку, да приведи с собой учителя музыки! Чтобы переворачивал ноты, — добавил он в качестве объяснения.

Уггуг, уже доверху набивший лягушками свою сетку, подчинился без возражений и вскоре появился в комнате в сопровождении маленького человечка свирепого вида, который обратился к Вице-Премьеру с вопросом:

— Што за музик ви хотите?

— Сонату, которую Его Высочество исполняет так очаровательно, — сказал Вице-Премьер.

— Его Высочество не... — начал было учитель музыки, однако Вице-Премьер резко остановил его.

— Ни слова, сударь! Идите и переворачивайте ноты для Его Высочества. Дорогая моя, — обратился он к вице-премьерше, — не объясните ли вы дорогому педагогу, что надо делать? А тем временем я, Барон, покажу вам нашу самую интересную карту — на ней изображены Запределье и Сказочная страна, и вообще всё остальное.

К тому времени, как миледи вернулась от учителя музыки, которому она дала необходимые указания, карта была развешена, и Барон уже оказался немало сбит с толку привычкой Вице-Премьера указывать на одно место и при этом называть совершенно другое.

Миледи присоединилась к ним и тоже стала указывать на одно место, называя при этом другое, чем усугубляла путаницу, пока, наконец, отчаявшийся Барон не решился сам указать на карту и при этом промямлил:

— А это большое жёлтое пятно — это, вероятно, Сказочная страна?

— Да, это Сказочная страна, — ответил Вице-Премьер. — Самое время намекнуть ему, — шёпотом добавил он своей супруге, — чтобы он завтра же возвращался восвояси. Он ест, как акула! Но мне самому неловко ему об этом сказать.

Миледи подхватила идею мужа и немедленно принялась делать намёки самого тонкого и деликатного свойства:

— Только поглядите, как коротка дорога назад в Сказочную страну! Если вы отправитесь завтра утром, то окажетесь дома самое позднее через неделю!

Барон недоверчиво поглядел на неё.

— Но чтобы прибыть сюда, мне и то потребовался целый месяц, — сказал он.

— Но ведь путь домой всегда короче!

Барон умоляюще взглянул на Вице-Премьера, который с готовностью поддержал супругу.

— Вы пять раз сможете приехать назад за то время, что потратили на одну-единственную поездку сюда — если только отправитесь завтра утром.

В это время в комнате раздались звуки Сонаты. Барон вынужден был признаться самому себе, что исполнение было блестящим, но тщетно пытался он взглянуть на юного музыканта. Всякий раз, как ему уже удавалось оборотиться в ту сторону, либо Вице-Премьер, либо его жена ухитрялись заслонить ему вид, указывая на карте ещё какое-нибудь место и оглушая его слух каким-нибудь новым названием.

Наконец Барон сдался, скороговоркой пожелал доброй ночи и покинул комнату, пока хозяин и хозяйка обменивались победными взглядами.

— Отлично сработано! — вскричал Вице-Премьер. — Ловко придумано! Но что это за топот там на лестнице?

Он приоткрыл дверь, выглянул и встревожено произнес:

— Сундуки Барона сносят вниз!

— А откуда этот стук колёс? — вскричала миледи, взглядывая через занавеску в окно. — Зачем-то подали экипаж Барона, — пробормотала она.

В этот момент дверь раскрылась; в ней показалось толстое гневное лицо, и голос, хриплый от негодования, проревел:

— В моей комнате полно лягушек. Я уезжаю!

И дверь вновь закрылась.

А в комнате продолжала звучать благородная Соната, — только теперь это мастерские движения Артуровых рук возбуждали всеобщее эхо и заставляли саму мою душу трепетом вторить негромким звукам бессмертной «Патетической»; и не раньше, чем смолкла последняя нота, смог усталый, но счастливый путешественник произнести «Доброй ночи» и отправиться к своей столь желанной перине.

ГЛАВА VIII. Верхом на Льве


Следующий день пробежал достаточно приятным образом, частью в хлопотах по моему устройству на новой квартире, частью в обходе окрестностей под предводительством Артура и в попытках получить общее представление об Эльфстоне и его жителях. А когда подошло время пятичасового чая, Артур предложил — на этот раз уже безо всяких колебаний — вдвоём заглянуть в «Усадьбу», с тем чтобы я мог познакомиться с графом Эйнсли, снимающим её на сезон, и возобновить приятельские отношения с его дочерью леди Мюриел.

Моё первое впечатление от благородного, величественного и вместе с тем радушного старика было самым благоприятным; а то неподдельное удовольствие, что разлилось по лицу его дочери, встретившей меня словами: «Вот уж воистину нежданная радость!», совершенно сгладило все следы круговерти личных неудач и разочарований долгих лет, и нанесло сокрушительный удар по огрубелой корке, сковавшей мою душу.

Но я отметил, и отметил с удовлетворением, свидетельство более глубокого чувства, чем простое дружеское расположение, в её обращении к Артуру — хотя его визиты, как я понял, происходили чуть не ежедневно, — и их беседа, в продолжение которой граф и я только иногда вставляли своё слово, протекала на редкость легко и непосредственно, как бывает лишь при встрече очень старых друзей; а поскольку я знал, что они-то знакомы друг с другом не дольше, чем длится это лето, уже переходящее в осень, то у меня сложилось убеждение, что данный феномен можно объяснить Любовью и только ею.

— Вот было бы здорово, — со смехом заметила леди Мюриел — в ответ, кстати, на моё настоятельное предложение избавить её от труда пронести через всю комнату чашку чая графу, — если бы чашки с чаем вообще ничего не весили! Тогда, возможно, дамам позволялось бы иногда носить их не очень далеко!

— Легко можно вообразить ситуацию, — сказал Артур, — когда вещи с неизбежностью будут лишены веса друг относительно друга, хотя каждый предмет при этом будет обладать своим обычным весом, если рассматривать его самого по себе.

— Какой-то безнадёжный парадокс! — сказал граф. — Объясните же нам, как это возможно. Мы никогда сами не догадаемся.

— Вообразите, что этот дом, весь полностью, поместили на высоте нескольких биллионов миль над планетой, и поблизости нет никакого возмущающего фактора — такой дом ведь станет падать на планету?

Граф кивнул:

— Конечно. Хотя, чтобы упасть, ему понадобится несколько столетий.

— А мы сможем продолжать наш пятичасовой чай? — спросила леди Мюриел.

— И чай, и всё остальное, — ответил Артур. — Обитатели этого дома будут жить себе поживать, расти и умирать, а дом будет падать, падать и падать. Но взглянем на относительный вес предметов в нём. Ничто, как вы понимаете, не сможет быть в нём тяжёлым, за исключением той вещи, которая попытается упасть, и ей в том помешают. Вы со мной согласны?

Мы все были согласны.

— Например, если я возьму эту книгу и буду держать её в вытянутой руке, я, разумеется, почувствую её вес. Она ведь стремится упасть, а я ей препятствую. Если бы не я, она упала бы на пол. Но если бы мы падали вместе, она не могла бы, скажем так, стремиться упасть быстрее меня, понимаете? Ведь даже отпусти я её — что ещё она могла бы делать, как не падать? Но так как моя рука падает тоже — и с той же скоростью, — книга никогда не оторвалась бы от руки, постоянно несущейся в этой гонке бок о бок с ней. И она никогда не смогла бы настигнуть падающий пол [33]!

— По-моему, это ясно, — сказала леди Мюриел. — Но когда думаешь об этом, начинает кружиться голова! Как вы можете доводить нас до такого?

— Предлагаю ещё более любопытное рассуждение, — отважился вставить я. — Представьте себе, что снизу к такому дому привязали верёвку, и некто, находящийся на планете, потянул за другой конец. В этом случае дом двигается быстрее, чем его естественная скорость падения, но вот вся мебель — с нашими персонами — продолжает падать в своём прежнем темпе, поэтому отстаёт.

— Фактически, мы вознесёмся к потолку, — сказал граф. — Нас неминуемо ждёт сотрясение мозга.

— Чтобы этого не случилось, — сказал Артур, — нам нужно закрепить мебель на полу, а самим привязаться к креслам. Тогда наше чаепитие пройдёт спокойно.

— С одной небольшой неприятностью, — весело перебила леди Мюриел. — Чашки-то мы будем держать при себе, но как быть с чаем?

— Про чай-то я и забыл, — признался Артур. — Уж он улетит к потолку, это точно, если только вы не пожелаете выпить его по пути!

— Ну уж это, я думаю, совершенно невозможная штука — выпить чашку чая залпом! — отозвался граф. — А какие новости привёз нам этот джентльмен из необъятного мира, называемого Лондоном [34]?

Беседа приняла более светский характер. Спустя некоторое время Артур подал мне знак, что пора прощаться, и в вечерней прохладе мы побрели к побережью, наслаждаясь тишиной, нарушаемой лишь шёпотом моря да отдаленной песней какого-то рыбака, а в равной мере и нашей поздней задушевной беседой.

По дороге мы присели среди скал у тихой заводи, такой богатой по части животной, растительной и зоофитической — или как там её правильно назвать — жизни, что я весь ушёл в её изучение, и когда Артур предложил вернуться домой, я попросился остаться на некоторое время здесь, чтобы понаблюдать и поразмышлять в одиночестве [35].

Песня рыбака послышалась ближе и ясней, когда его лодка достигла причала, и я бы непременно спустился к берегу посмотреть, как он будет выгружать свой улов, если бы микрокосм у моих ног не возбуждал моё любопытство ещё сильнее.

Особенно восхищал меня один древний краб, который без устали таскался из стороны в сторону по заводи; взгляд его был рассеян, а в поведении сквозило бесцельное неистовство, неотвязно вызывающее в памяти образ Садовника, сделавшегося приятелем Сильвии и Бруно, и, продолжая всматриваться в краба, я даже уловил концовку его безумной песни.

Последовавшая затем тишина была нарушена нежным голоском Сильвии:

— Будьте любезны, выпустите нас на дорогу.

— Что? Опять вдогонку за этим старым нищим? — вскричал Садовник и запел:


«Он думал — это у плиты
Возилась Кенгуру.
Он присмотрелся — нет, ведро
Под сор и кожуру.
Сказал он: “Я не стану есть
Такого поутру!”» 

— Но мы не собираемся никому давать есть, — объяснила Сильвия. — Тем более отбросы. Просто нам нужно повидать его. Я понимаю, что вы недовольны...

— Ещё чего! — быстро отозвался Садовник. — Я вполне волен. Идите себе на здоровье! — И он распахнул калитку, открыв нам доступ в пыль большой дороги.

Вскоре мы отыскали путь к знакомым кустам, которые таким чудесным образом пригнулись в тот раз к земле. Здесь Сильвия извлекла на свет свой Волшебный Медальон, задумчиво покрутила его в руке и в конце концов беспомощно обратилась к Бруно:

— А что мы должны с ним сделать, Бруно, чтобы он заработал? У меня всё вылетело из головы!

— Потри его с лева, — предложил Бруно.

— А где у него лево? — Недоумение Сильвии было вполне извинительным. Но тут она догадалась, что стоило бы попытаться потереть как слева направо, так и справа налево.

Трение слева направо не дало никакого результата.

А справа налево...

— Стой, стой, Сильвия! — тревожно воскликнул Бруно. — Что-то начинается!

Ряд деревьев, стоящих у ближнего холма, торжественным шагом двинулся вверх по склону, в то время как неширокий мелкий ручеёк, мирно журчавший у наших ног минутой раньше, принялся плескаться, пениться и пугающе набухать пузырями.

— Потри по-другому! — закричал Бруно. — Потри вверх-вниз! Быстрее!

Это была счастливая мысль. Трение вверх-вниз сделало своё дело. Местность, начавшая было выказывать признаки умственного расстройства в разных форах, вернулась к своему нормальному состоянию сдержанности — за исключением маленькой жёлто-коричневой мышки, продолжавшей дико метаться по дороге и хлеставшей хвостиком, словно маленький лев.

— Давай пойдём за ней, — сказала Сильвия; и это тоже была счастливая мысль. Мышка сразу же припустила деловой рысцой, под которую мы с лёгкостью подстроились. Меня беспокоила лишь одна странность: маленький зверёк, за которым мы следовали, быстро увеличивался в размерах и с каждым мгновением всё больше делался похожим на настоящего льва.

Вскоре превращение полностью завершилось, и вот уже на дороге стоял благородный Лев, терпеливо ожидая, когда мы нагоним его, чтобы двинуться дальше. Дети, казалось, не испытывали ни малейшего страха, они похлопывали и поглаживали Льва, будто тот был всего лишь шотландским пони.

— Помоги залезть! — крикнул Бруно. Не заставляя просить себя дважды, Сильвия подсадила его на широкую спину благородного зверя, после чего сама уселась позади брата на дамский манер. Бруно схватил каждой рукой по доброму клоку львиной гривы и стал похож на заправского всадника, правящего невиданным конём.

— Но-о! — этой команды оказалось достаточно, чтобы Лев немедленно припустил лёгким галопом, и вскоре мы оказались в лесной чаще. Я говорю «мы», потому что я, похоже, сопровождал их, хотя как именно ухитрился не отстать от галопирующего Льва, совершенно не могу объяснить. Но я точно был вместе с детьми, когда мы наскочили на место, где старик нищий рубил хворост; у его ног Лев сделал низкий почтительный поклон, и в этот момент Сильвия и Бруно спрыгнули на землю, чтобы тот час же броситься в объятья старика.

— От плохого к худшему, — задумчиво пробормотал старик, когда дети закончили весьма сбивчивый рассказ про визит Посла, о котором они, несомненно, узнали из официального сообщения, ведь их-то никто Послу не представил. — От плохого к худшему! Их намерения ясны. Всё вижу, но ничего не могу изменить. Себялюбие низкого и могущественного человека, себялюбие честолюбивой и глупой женщины, себялюбие злобного и не ведающего иной любви ребёнка — путь для них один: от плохого к худшему. И я опасаюсь, что вам, мои дорогие, придётся ещё долго всё это сносить. Однако, если дела пойдут хуже некуда, вы можете приходить ко мне. Пока ещё я могу сделать немногое...

Схватив пригоршню пыли и рассеивая её по воздуху, он медленно и торжественно произнёс несколько слов, прозвучавших как заклинание, в то время как дети, благоговейно замерев, не сводили с него глаз:


«Пусть же Злобы снежный ком
Нарастает с каждым днём —
Встретит зло в себе самом,
Затрещит по швам кругом,
Задохнётся Кривда в нём;
Засияет полночь Днём!»  

Облако пыли распростёрлось в воздухе и, словно живое, стало принимать разные забавные очертания, непрестанно сменяющиеся одно другим.

— Оно делает буквы! Оно делает слова! — в страхе прошептал Бруно, уцепившись за Сильвию. — Только я не могу прочесть! Прочитай их, Сильвия!

— Сейчас попробую, — смело ответила Сильвия. — Подожди-ка, дай мне как следует рассмотреть это слово...

— Я не стану есть! — ворвался в наши уши неприятный голос.


«Сказал он: “Я не стану есть
Такого поутру!”»

ГЛАВА IX. Шут и Медведь


Да, мы опять были в саду; и, чтобы только не слышать этого ужасного голоса, режущего слух, мы поспешили в дом и сразу оказались в библиотеке. Но и там было не лучше: что было мочи ревел Уггуг, Профессор понуро стоял у него за спиной, а миледи, обвив своими руками шею сынка, гладила его по головке и приговаривала:

— Да как они только смеют требовать, чтобы он учил этот противный урок? Мой ты котёночек!

— Что тут за шум? — гневно вопросил Вице-Премьер, стремительно входя в комнату. — И кто поставил тут эту вешалку для шляп? — С этими словами он нахлобучил свою шляпу на голову Бруно, столбом стоявшего посреди комнаты в глубоком ошеломлении от внезапных перемен местности. Мальчик даже не сделал попытки снять эту шляпу, хотя её поля опустились прямо ему на плечи, отчего он стал похож на малюсенькую свечку, накрытую огромным колпачком-гасителем.

Профессор заискивающе объяснил, что Его Высочество милостиво изволили отказаться делать уроки.

— Живо займись уроками, ты, маленький оболтус! — загремел Вице-Премьер. — Получи вот! — И звучная оплеуха заставила несчастного Профессора кубарем покатиться через всю комнату.

— Не бейте! — взмолился Профессор, в полуобмороке оседая к самым ногам миледи.

— Не брейте? А вот и побреем, — откликнулась та, затаскивая беднягу в кресло и обёртывая его шею салфеткой. — Где это наша бритва?

Тем временем Вице-Премьер, придерживая Уггуга одной рукой, другой охаживал его своим зонтиком.

— Что это за гвоздь торчит здесь в полу? — громыхал он. — Забить его немедленно! Забить его! — И удар за ударом обрушивались на извивающегося Уггуга, пока тот, захлёбываясь слезами, не повалился на пол.

Тогда его папаша повернулся к разыгрываемой сцене «бритья» и разразился хохотом.

— Прошу прощения, дорогая, не могу остановиться, — произнёс он, едва переводя дух. — Ну что ты за дурочка! Поцелуй же меня, Табби!

И он обхватил руками шею устрашённого Профессора, который издал дикий вопль, но получил ли при этом предвещаемый поцелуй, мне не довелось увидеть, так как Бруно, освободившийся к этому времени от своего колпачка-гасителя, ринулся прочь из комнаты, и Сильвия за ним; я также поспешил за детьми, настолько боялся остаться один в обществе этих сумасшедших.

— Бежим к отцу! — промолвила Сильвия, тяжело дыша, когда все мы оказались в саду. — Лично мне кажется, что дела пошли хуже некуда. Попрошу-ка Садовника снова нас выпустить.

— Ой, только не идти всю дорогу, — захныкал Бруно. — И почему у нас нет выезда четвернёй, как у дяди!

Но тут снова раздался знакомый голос, пронзительный и неистовый:


«Он думал, это Четверня
Склонилась у ботвы.
Он присмотрелся — нет, стоит
Медведь без головы.
Сказал он: “Бедненький, медку
Ты не поешь, увы!”» 

— Ну уж нет, не выпущу вас снова! — сказал Садовник, не дав детям и рта раскрыть. — Знаете, какого чёсу задал мне Вице-Премьер, за то что я в прошлый раз позволил вам выйти? Так что я вам не товарищ! — И, отвернувшись от детей, он принялся исступлённо рыть прямо посреди посыпанной гравием аллеи, вновь и вновь припевая:


«Сказал он: “Бедненький, медку
Ты не поешь, увы!”» — 

только уже более музыкальным тоном, чем тот пронзительный визг, с которого он начал.

Песня с каждой минутой становилась всё более громкой и насыщенной: к её припеву пристраивались какие-то посторонние голоса, и вскоре я услыхал тяжёлый удар, возвестивший, что лодка коснулась берега, и резкий скрип гальки, когда люди принялись вытаскивать лодку из воды. Я поднялся и, оказав им помощь, помедлил ещё немного, желая понаблюдать, как они выгружают живописную мешанину из отвоёванных с таким трудом «сокровищ глубин».

Когда я, в конце концов, добрался до своего жилища, усталость и сон грозили совсем меня одолеть, поэтому я с превеликим облегчением опустился в мягкое кресло, пока Артур радушно хозяйничал у буфета, желая угостить меня куском пирога и бокалом вина, без которых, заявил он, никакой доктор не имеет права позволить мне лечь в постель.

И тут дверца буфета как заскрипит! И вовсе это не Артур, а кто-то другой непрестанно открывал и закрывал её, беспокойно суетясь и бормоча на манер трагической актрисы, репетирующей свой монолог.

Голос-то был женский! И силуэт тоже, полускрытый буфетной дверкой, был женским силуэтом, объёмным и в просторном платье. Не наша ли то хозяйка? Дверь отворилась, и в комнату вошёл незнакомец.

— И что эта дура тут делает? — пробормотал он, озадаченно остановившись на пороге.

Женщина, о которой незнакомец отозвался так грубо, была его женой. Она раскрыла одну буфетную дверку и, стоя спиной к вошедшему, разглаживала на одной из полок лист обёрточной бумаги, шепча про себя: «Так, так! Ловко сработано, искусно задумано!»

Любящий муж на цыпочках подкрался к ней сзади и хлопнул её по макушке.

— Прихлопнул, как муху, — игриво проговорил он.

Миледи заломила руки.

— Разоблачили! — простонала она. — Ах, да! Это же свой! Бога ради, никому не открывай! Нужно выждать время!

— Не открывать чего? — запальчиво вопросил её супруг,вытаскивая лист обёрточной бумаги. — Что это вы здесь прячете, моя милая? Отвечайте, я требую!

Миледи опустила очи долу и тихо-претихо произнесла:

— Ты только не смейся, Бенджамен, — взмолилась она. — Это... это... Не понимаешь разве? Это кинжал!

— Он-то ещё зачем? — усмехнулся Его Превосходительство. — Наше дело — лишь внушить всем, будто мой брат умер. Нет нужды убивать его. Э, да он к тому же из жести! — и Вице-Премьер презрительно покрутил лезвие в пальцах. — А теперь, мадам, будьте любезны, объяснитесь. С чего это вы назвали меня Бенджаменом?

— Это часть Заговора, любовь моя! Ведь заговорщики всегда прикидываются кем-то другим, правда?

— Другим, да? Что ж! А этот кинжал, в какую сумму он вам обошёлся? Ну же, без увёрток! Меня вам не обмануть!

— Я приобрела его за... за... за... — забормотала уличённая Заговорщица, изо всех сил пытаясь изобразить на лице выражение записного убийцы, в чём она заранее тренировалась перед зеркалом. — За...

— За сколько, мадам?

— Ну, за двугривенный, если тебе так уж нужно знать, дорогой! На свои...

— Не верю я вам! — заорал второй заговорщик. — Станете вы тратить свои деньги!

— На свои именины, — смиренно понизив голос, закончила миледи. — Должен же кто-нибудь иметь кинжал. Это ведь часть...

— Ох, только не рассуждайте о Заговорах! — грубо перебил её муж, швырнув кинжал в буфет. — Курице — и той лучше удалась бы роль Заговорщицы! Тут, прежде всего, нужно уметь маскироваться. Взгляните-ка вот на это!

И он со справедливым чувством гордости напялил на себя колпак с бубенцами и весь остальной шутовской наряд, подмигнул ей и упёр язык изнутри в щёку.

— Не правда ли, мне идёт? — вопросил он.

Глаза миледи вспыхнули неподдельным энтузиазмом.

— То, что нужно! — воскликнула она, всплеснув руками. — Ты выглядишь совершенно по-дурацки!

Ряжёный нерешительно улыбнулся. Он не вполне был уверен, как отнестись к этому комплименту, высказанному столь прямо.

— Вы имеете в виду — как шут? Да, этого я и добивался. А самой-то вам какая маскировка к лицу, вы подумали? — И под восхищённым взглядом супруги он принялся разворачивать какой-то свёрток.

— Изумительно! — вскричала миледи, когда платье, наконец, было ей предъявлено. — Отличная маскировка! Эскимосская крестьянка!

— Скажете тоже — эскимосская крестьянка! — проворчал её супруг. — Наденьте-ка, да посмотритесь в зеркало. Это же Медведь, разуйте глаза! — Но тут он круто обернулся — это в комнату влетел пронзительный голос:


«Он присмотрелся — нет, стоит
Медведь без головы!» 

Но то был всего лишь Садовник, поющий под раскрытым окном. Вице-Пермьер на цыпочках подкрался к окну, бесшумно затворил его и только тогда решился продолжать.

— Да, любовь моя, Медведь, но, надеюсь, не без головы. Вы будете Медведем, а я Поводырём. И уж если кто-либо нас узнает, то, скажу я вам, у него острое зрение!

— Мне нужно немного поупражняться в ходьбе, — сказала миледи, выглядывая сквозь медвежий рот. — Труднёхонько будет на первых порах избавиться от человечьих манер. А ты смотри приговаривай: «Давай, Мишка!» Хорошо?

— Ладно, ладно, — отозвался Поводырь. Теперь он держал в одной руке конец цепи, свисающей с медвежьего ошейника, а другой в то же время похлёстывал маленькой плёточкой.

— Пройдитесь теперь по комнате, как будто танцуете по-медвежьи. Очень хорошо, моя дорогая, очень хорошо. Давай, Мишка! Давай, говорю!

Последние слова он проревел уже ради Уггуга, который в этот момент вошёл в комнату и теперь стоял растопырив руки и широко разинув глаза и рот — вылитый портрет изумлённого идиота.

— О-го-го! — Только и смог он произнести.

Поводырь притворился, что поправляет на медведе ошейник, а сам незаметно для сыночка прошептал супруге:

— Моя оплошность, чёрт возьми! Совсем забыл запереть дверь. Заговор расстроится, если он обнаружит нашу уловку. Не выходите из роли! Изобразите свирепость!

И тут, сделав вид, будто изо всей силы тянет цепь на себя, он позволил Медведю сделать пару шагов навстречу испуганному мальчишке; миледи же с восхитительным присутствием духа издавала, по её мнению, злобное рычание, хотя по большому счёту это напоминало мурлыканье кошки. Уггуг с такой поспешностью рванул из комнаты, что зацепился ногами о ковёр, и было слышно, как он тяжело грохнулся в коридоре — несчастье, на которое его любвеобильная мать, довольная собственной игрой, даже внимания не обратила.

Вице-Премьер затворил дверь и щёлкнул замком.

— Долой маскировку! — сказал он, переводя дыхание. — Нельзя терять ни минуты. Он наверняка доложит Профессору, а его, как ты понимаешь, мы не можем посвятить в дело.

Маскировка тот час была упрятана в комод, дверь отперта, а двое Заговорщиков мило уселись рядышком на диване, увлечённо обсуждая книгу, которую Вице-Премьер впопыхах схватил со стола и которая оказалась Адресной книгой столицы Запределья.

Дверь очень медленно и осторожно открылась, и Профессор, позади которого едва виднелось глупое лицо Уггуга, заглянул в комнату.

— И какая прекрасная планировка! — восторженно говорил Вице-Премьер. — Поглядите-ка, моя драгоценная, — на Зелёной улице имеется целых пятнадцать домов перед поворотом на Западную улицу.

Пятнадцать домов, подумать только! — откликнулась миледи. — Я-то полагала, их всего четырнадцать! — И они так увлечённо занялись обсуждением этого открытия, что даже не подняли глаз на вошедших, пока Профессор, ведя Уггуга за руку, не приблизился к ним вплотную.

Миледи первая заметила их присутствие.

— Ах, это же Профессор! — воскликнула она самым что ни есть приветливым голосом. — И с ним моё драгоценное дитя! Урок уже закончился?

— Произошла какая-то странная штука! — начал Профессор с дрожью в голосе. — Его Высокотучность, — это был один из многочисленных титулов Уггуга, — изволили мне сообщить, будто собственными глазами видели в этой самой комнате танцующего Медведя и придворного Шута!

Вице-Премьер с супругой так и прыснули со смеху.

— Где угодно, только не в этой комнате, дорогуша! — сказала любящая мать. — Мы сидим здесь уже с час или больше, читая... — тут она справилась с названием лежащей у неё на подоле книги, — читая... Адресную книгу.

— Позволь, мой мальчик, я пощупаю твой пульс, — сказал заботливый отец. — Теперь высунь язык. Ах, я так и думал! У него лёгкий жар, дорогой Профессор, и он бредит. Немедленно положите его в постель и дайте ему охлаждающего питья.

— Но я не бредю! — запротестовал Его Высокотучность, стоило Профессору потащить его прочь.

— Вы выражаетесь неграмотно, сударь! — строго заметил отец. — Будьте любезны, исправьте этот маленький недостаток, Профессор, как только вы управитесь с его лихорадкой. И кстати, Профессор! — При этих словах Профессор оставил своего выдающегося ученика стоять в дверях, а сам резво вернулся. — Ходят слухи, что народ желает избрать... ну, фактически... вы же понимаете, что я имею в виду...

— Только не другого Профессора! — в ужасе воскликнул бедный старик.

— Нет! Конечно, нет! — нетерпеливо объяснил Вице-Премьер. — Всего-навсего Императора, понимаете?

— Императора! — вскричал изумлённый Профессор, схватившись за голову, как будто опасался, что от потрясения она разлетится на кусочки. — А что скажет Правитель?

— Да поймите же, Правитель, скорее всего, и будет новым Императором, — объяснила миледи. — Где ж мы возьмём лучшего? Возможно, правда, что... — тут она красноречиво скосила взгляд на своего муженька.

— Вот именно, где? — пылко отозвался Профессор, совершенно не уловив намёка.

Но Вице-Премьер не желал отвлекаться:

— Причина, по которой я упоминаю об этом, дорогой Профессор, заключается в том, что я хочу просить вас любезно взять на себя руководство Выборами. Понимаете, это придаст солидности Избирательной Кампании — избавит от подозрений о закулисных интригах.

— Боюсь, я не смогу, Ваше Превосходительство! — промямлил старик. — А что скажет Правитель?

— Верно, верно! — махнул рукой Вице-Премьер. — Вам, как Придворному Профессору, будет, пожалуй, несподручно. Так и быть! Перебьемся на Выборах без вас.

— Вот и славно: бейтесь, сколько захотите, но только без меня, — пробормотал Профессор со смущённым видом, словно бы и сам понимал, что говорит что-то не то. — В постель, вы сказали, Ваше Превосходительство, и охлаждающее питьё? — И он, словно в забытьи, направился назад к двери, где его угрюмо ожидал Уггуг.

Я последовал за ними из комнаты; и пока мы шли коридором, Профессор беспрестанно бормотал про себя, словно не надеялся на свою дырявую память: «П, П, П: положить в постель, подать питьё, поправить произношение», как вдруг, завернув за угол, он столкнулся с Сильвией и Бруно. От неожиданности Профессор выпустил своего толстого ученика, который моментально улизнул.

ГЛАВА X. Другой Профессор


— А мы вас искали! — воскликнула Сильвия и крепко вцепилась в Профессора, словно боялась снова потерять его. — Мы так сильно хотели вас видеть, что вы не представляете!

— А что такое, милые детишки? — спросил Профессор, одарив их совершенно иным взглядом, чем тот, который обычно получал от него Уггуг.

— Мы хотим, чтобы вы попросили Садовника вместо нас, — сказала Сильвия. Бруно тоже вцепился в Профессора с другой стороны, и детишки потащили старика в вестибюль.

— Он стал нам грубить! — печально добавил Бруно. — Они теперь все грубят нам, когда отец уехал. Лев и то был гораздо лучше.

— Но объясните же мне, дети, — с беспокойством сказал Профессор, — который из них Лев, а который — Садовник? Очень важно, чтобы мы их не перепутали. А такое легко может случиться — ведь оба они имеют пасть!

— А вы разве не умеете отличать животных друг от друга? — спросил Бруно.

— Боюсь, что у меня это не всегда получается, — честно признался Профессор. — Взять, например, клетку для кроликов и напольные часы. — Профессор указал на них пальцем. — Эти-то две вещи очень легко спутать: обе имеют дверцы, примечаете? Не далее как вчера, изволите видеть, я положил в часы немного салата, а потом попытался завести кролика!

— А кролик пошёл, когда вы его завели? — спросил Бруно.

Профессор схватился за голову и простонал:

— Пошёл? Ещё как пошёл! И куда только он ушёл, хотел бы я знать! Как только я его не искал! Даже полностью прочёл статью «Кролики» в толстенной энциклопедии. Войдите!

— Я всего лишь портной, сударь; у меня для вас небольшой счётец, — послышался из-за дверей кроткий голос.

— А, хорошо, я сейчас быстренько разберусь с ним, — сказал Профессор детям, — если вы подождёте минутку. Ну, сколько там у вас в этом году, любезный? — обратился он к портному, который в это время входил в вестибюль.

— Изволите видеть, за этот год счёт стал вдвое большим, — неприветливо ответил портной, — и я хотел бы получить деньги немедленно. Всего с вас две тысячи фунтов!

— О, ерунда какая! — беспечно откликнулся Профессор, копаясь у себя в кармане, как будто бы что-что, а такую сумму он всегда имел при себе. — Но не желаете ли подождать ещё годик, чтобы стало четыре тысячи? Рассудите-ка, насколько вы станете богаче! Вы сможете даже сделаться Королём, если вам этого захочется!

— Ну, Королём, я, положим, не собираюсь, — задумчиво проговорил портной, — только это и в правду будет знатная куча денег! Что ж, я бы, пожалуй, и подождал...

— Ну конечно! — сказал Профессор. — Вот вы-то, как я вижу, обладаете здравым смыслом. Прощайте же, любезный!

— А вы хоть заплатите ему эти четыре тысячи фунтов? — спросила Сильвия, когда кредитор закрыл за собой дверь.

Никогда, дитя моё! — со значением ответил Профессор. — Он будет удваивать свой счёт до самой смерти. Это очень мудро — всякий раз ждать ещё год, чтобы получить вдвое большую сумму денег. Ну, а чем вы намереваетесь заняться сейчас, мои маленькие друзья? Не навестить ли нам Другого Профессора? Самое время заглянуть к нему, — сказал он сам себе, взглянув на свои наручные часы. — Обычно в это время он позволяет себе немного отдохнуть — ровно четырнадцать с половиной минут [36].

Бруно тут же перебежал на другой бок Профессора — прямиком к Сильвии, и схватил её за руку.

— Пойти-то можно, — с сомнением сказал он. — Только я рядом с тобой. Ведь нужно держаться безопасной стороны, правда?

— Ты рассуждаешь прямо как Сильвия! — воскликнул Профессор.

— Да, я знаю, — скромно ответил Бруно. — Я даже забыл, что я не Сильвия. Потому что я боюсь — а вдруг он будет свирепым.

Профессор от души расхохотался.

— Поверьте мне, он совершенно ручной. Даже не кусается. Он всего лишь… всего лишь немного мечтательный.

С этими словами Профессор взял Бруно за свободную руку и повёл детей долгим коридором, в который я прежде не захаживал — не то чтобы в этом коридоре не было ничего для меня интересного, а просто я всякий раз попадал во всё новые и новые покои и переходы этого необычного Дворца, и очень редко удавалось мне наткнуться на какое-нибудь место из ранее виденных.

В конце коридора Профессор остановился.

— Его комната здесь, — сказал он, ткнув пальцем в глухую стену.

— Но мы же тут не пройдём! — возмутился Бруно.

Сильвия, перед тем как высказать своё мнение, внимательно обследовала стену — может, та где-нибудь да откроется. В конце концов девочка весело рассмеялась.

— Вы нас разыгрываете, милый Профессор! В этой стене нет двери!

— Но в комнату Другого Профессора и нету двери, — ответил Профессор. — Нам придётся влезать через окно.

Поэтому мы тут же отправились в сад и вскоре разыскали то окно, что вело в комнату Другого Профессора. Оно находилось в нижнем этаже и было гостеприимно распахнуто. Профессор сперва подсадил обоих детишек, а уж после них в окно влезли и мы с ним.

Другой Профессор сидел за столом. Перед ним лежала огромная книга, и его лоб покоился прямо на раскрытых страницах, а руки обхватили книгу сомкнутым кольцом. Другой Профессор громогласно храпел.

— Он всегда так читает, — объяснил Профессор, — когда ему попадается очень интересная книга, и тогда его довольно трудно бывает оторвать от неё.

Сейчас, по-видимому, как раз и был такой трудный случай: Профессор пару раз приподнял своего коллегу за плечи и основательно его потряс, однако стоило того отпустить, как Другой Профессор тот час же возвращался к своей книге, громким сопением давая понять, что она по-прежнему интересует его больше всего на свете.

— Совсем зачитался, — вынес заключение Профессор. — Наверно, эта глава здорово его увлекла.

Тут он обрушил на спину Другого Профессора целый град тяжеленных ударов, восклицая при этом: «Эй! Эй! Эй!»

— Ни за что не оторвать, когда он желает проникнуть в основу основ! — вынужден был объявить Профессор специально для Бруно.

— Раз он так сладко спит, — заметил Бруно, когда Профессор устал, — значит, он уже проник в... снов.

— Но всё-таки, что нам-то делать? — недоумевал Профессор. — Он же совершенно зарылся в свою книгу!

— А может, нужно закрыть книгу? — предложил Бруно.

— Правильно! — восхищённо вскричал Профессор. — Так мы и сделаем! — И он проворно захлопнул книгу, прищемив ею нос Другого Профессора.

Другой Профессор мигом вскочил на ноги, схватил свою книгу и отнёс её подальше, в самый конец комнаты, где и поставил на полку рядом с другими книгами.

— Я читаю вот уже восемнадцать часов и три четверти часа, — объявил он, — а теперь собираюсь отдохнуть четырнадцать с половиной минут. Вы уже подготовились к Лекции?

— Почти, — уклончиво отозвался Профессор. — Я хотел просить вас дать мне один совет...

— Как вы говорите, один Банкет?

— Ах, да! Сначала, разумеется, будет Банкет. Люди, как вы понимаете, не способны получать удовольствие от Абстрактной Науки, если они умирают с голоду. К тому же намечается Бал-маскарад. О, нас ждёт масса развлечений!

— А когда Бал закончится? — спросил Другой Профессор.

— На мой взгляд, ему бы лучше закончиться прямо к началу Банкета, чтобы все успели помаленьку собраться, не правда ли?

— Да, это правильная организация дела. Сперва Развлечение, а потом Лечение — ведь воистину любая Лекция, которой вы нас одарите, будет бальзамом для наших душ! — сказал Другой Профессор, который во всё время разговора стоял спиной к нам и был занят тем, что брал с полки книги одну за другой, а затем ставил их на то же место, только вверх ногами. Тут же рядом стоял пюпитр для чтения, на котором была водружена классная доска, и всякий раз как Другой Профессор ставил книгу вверх ногами, он сразу же чертил на этой доске мелом галочку.

— А как насчёт той истории с Поросячьим визгом, которой вы сами так любезно обещали нас порадовать? — продолжал Профессор, в нерешительности скребя подбородок. — Я думаю, Поросячий визг лучше оставить на конец Банкета — тогда люди спокойно смогут выслушать эту историю.

— Пропеть её вам? — спросил Другой Профессор, просияв от удовольствия.

— Если сможете, — осторожно ответил Профессор.

— Попробую, попробую, — сказал Другой Профессор и подсел к пианино. — Чтобы не слишком мудрить, давайте условимся, что песня начинается с ля-бемоля. — И он попытался ударить по соответствующей клавише. — Ля, ля, ля! Думаю, что попал в пределах октавы. — Он вновь ударил по клавише и обратился к Бруно, который стоял ближе всех. — Похоже я пропел эту ноту, мой мальчик?

— Нет, не похоже, — уверенно ответил Бруно. — Вы поёте всё равно как утка крякает.

— Ну да, одна нота часто вызывает подобные ассоциации, — со вздохом сказал Другой Профессор. — Я лучше спою вам начало:


У колонки день и ночку
Молодое Порося
Всё сидело в одиночку,
Громким криком голося.
Этот славный Поросёнок
Как никто и никогда
Был визглив, а также звонок,
И сильна его беда. 

— Как полагаете, Профессор, прозвучит мелодично? — спросил он, закончив второй куплет.

Профессор немного подумал.

— На мой взгляд, — сказал он в конце концов, — некоторые ноты повторяются, другие — нет, но едва ли это можно назвать мелодией.

— Тогда я попробую ещё раз, — сказал Другой Профессор и принялся там и сям нажимать на клавиши. При этом он жужжал себе под нос, словно рассерженная муха.

— А вам понравилось его пение? — спросил Профессор детей, понизив голос.

— Не то, чтобы красивое, — поколебавшись, ответила Сильвия.

— Крайне прегадкое, — сказал Бруно ничуть не колеблясь.

— Все крайности плохи, — очень серьёзно сказал Профессор. — Взять, к примеру, Трезвость: это очень хорошая вещь, если только предаваться ей умеренно: но если Трезвость доходит до крайности, получается один вред.

«Какой ещё вред?» — возник у меня в голове вопрос, но Бруно, как обычно, задал его за меня:

— А какой от Трезвости получается бред?

— А вот какой, — сказал Профессор. — Когда человек пьян (это, как ты понимаешь, одна крайность) он видит вместо одной вещи две. Но когда он крайне трезв (это будет другая крайность), то вместо двух вещей он видит одну. И то и другое положительно неудобно.

— А что значит «жительно неудобно»? — осмелился спросить Бруно.

— Это значит «неудобно для жизни», — поспешил влезть в разговор Другой Профессор. — Разницу между удобным и неудобным лучше всего показать на примере. Нужно только придумать какое-нибудь Стихотворение, в котором встречались бы эти слова... Сейчас подумаю...

Тут Профессор не на шутку встревожился, даже схватился за голову.

— Если только позволить ему начать читать Стихотворение, — прошептал он Сильвии, — он ни за что не закончит! Никогда!

— А разве он уже начинал читать Стихотворение и не заканчивал его? — спросила Сильвия.

— Целых три раза, — ответил Профессор.

Бруно встал на цыпочки, чтобы дотянуться губами до Сильвиного уха.

— А что стало с теми тремя Стихотворениями? — спросил он. — Он всё ещё читает их?

— Тсс! — перебила Сильвия. — Другой Профессор что-то хочет сказать.

— Я постараюсь минимизировать это Стихотворение. То есть, сделать его поменьше, — потупив глаза, сообщил Другой Профессор печальным голосом, который совсем не вязался с его лицом, ведь он забыл, что всё ещё продолжает весело улыбаться. («Только это вряд ли была улыбка, — говорила впоследствии Сильвия, — просто, наверное, рот у него сделан такой формы».)

— Только бы получилось! — воскликнул Профессор. — Впрочем, чему быть, того не миновать!

— Запомни это! — прошептала Сильвия Бруно. — Очень хорошее правило на тот случай, если ты поранишься.

— И на тот случай, если я начну шуметь, — добавил маленький проказник. — Так что не забывай его тоже, сестрица!

— О чём это ты? — произнесла Сильвия, усиленно пытаясь нахмуриться (любопытство мешало ей).

— Я ведь постоянно, — продолжал Бруно, — слышу от тебя: «Можно поменьше шуметь?»  И я всегда отвечаю тебе: «Нельзя». Потому что чему быть, того не мини… зовать».

ГЛАВА XI. Питер и Пол


— Как я уже говорил, — начал Другой Профессор, — нужно всего лишь придумать Стихотворение, в котором встречались бы эти слова — ну вот такое хотя бы:


«“Как беден Питер, — думал Пол. —
Но с ним друзья недаром мы.
И хоть я сам почти что гол,
Я дать готов ему взаймы.
Как меркантилен этот век!
Одним собою занят всяк.
Я НА ПОЛСОТНИ ФУНТОВ ЧЕК
Для Пита выпишу, вот так!”
В восторге Питер — наступил
В судьбе счастливый поворот!
Распиской Полу подтвердил,
Что всё до шиллинга вернёт.
И Пол сказал: “Не тратя слов,
Мы установим дату всё ж.
Ты деньги к маю приготовь —
Четвёртого числа вернёшь”.
Но Пит ему: “Сейчас апрель!
Уж первое число, заметь.
Ты дал мне только пять недель —
Чихнуть, и то мне не успеть!
Поторговать бы мне хоть
Я здесь куплю, а там продам”.
Но Пол ответил: “Не пойдёт.
Прости, ни дня ещё не дам!”
Ответил Питер: “Хоть бы так!
Тогда скорее чек давай.
Я выпущу пакет бумаг,
Чтоб заработать честный пай”.
Но Пол ему: “Куда — скорей!
Тебя ссужу я, ты мне верь.
Вот через десять, скажем, дней,
Но неудобно мне теперь”.
Летят недели, ходит Пит,
Но всё ни с чем идёт назад.
Ведь Пол одно ему твердит:
“Сегодня неудобно, брат!”
Прошли апрельские дожди,
К концу подходят пять недель,
А Пол заладил: “Жди да жди!”
Тянул, короче, канитель.
Пришло четвёртое, и Пол
С юристом входят к Питу в дом.
“За долгом я, вишь, сам зашёл,
Давай расплатимся добром”.
От горя Питер сам не свой;
Он рвёт власы; растерян Пол.
Уж кудри скошенной травой 
У ног друзей устлали пол.
Жалел беднягу сам юрист,
Бросал на Пита слёзный взор.
Что делать — вот он, этот лист;
Подписан Питом договор!
Юристу, впрочем, не впервой;
И взял он свой обычный тон:
“Платите лучше, милый мой,
Не то рассудит вас закон!”
Тут молвил Пол: “Ужасный час!
О Питер-друг, остановись!
Не рви ты кудри, горячась:
Богат не станешь — станешь лыс!
Приди в себя скорей, молю!
Ты в крайней горести своей
Не умножай печаль мою
И эти кудри пожалей!”
“Желал бы я вам отплатить, —
Ответил Пит, — от всей души.
Я верность дружбе оценить
Умею. Но к чему спешить?
Пускай и впрямь велит закон:
Чего не брал — отдай назад!
Такой расчёт, однако ж, — он
Уж больно неудобен, брат!
Пол благороден — я бы так
И про себя желал сказать.
(Тут Пол зарделся, словно рак,
И долу опустил глаза.)
Но всё поглотит этот долг,
Что я сумел за жизнь скопить!”
“Нет, нет, мой Питер! — молвил Пол. —
Судьбу не можешь ты хулить!
Ты уважаем там и здесь,
Не носишь рвань и вроде сыт;
Ещё и средства, вижу, есть
В цирюльне подзавить усы;
Хоть Благородством ты и впрямь,
Сказать по правде, обделён, —
Путь Чести короток и прям,
Хоть неудобен, точно, он!”
А Питер: “Да, я в свете свой,
И с голодухи мне не выть,
И ухитряюсь в выходной
Усы нафабрить и завить.
Но мой доход ничтожно мал,
Увы, совсем не по трудам.
А посягать на капитал
Так неудобно — знаешь сам!”
А Пол — своё: “Плати же долг!
Расписку сам же ты мне дал!
И что с того, не взять мне в толк,
Что он проглотит капитал?
Ты мне был должен час назад,
Однако, дружество любя,
На это я закрыл глаза
И НЕ ВОЗЬМУ ЛИХВЫ С ТЕБЯ!”
Воскликнул Пит: “Вот это друг!
Продам я галстук сей же миг!
Продам я пару лучших брюк
И выходной продам парик!”
Решил он с этим поспешить —
Распродал быстро что кому.
При этом становилось жить
Всё неудобнее ему.
Совсем поизносился Пит —
Скелет, да кожа лишь на нём.
В слезах он через год вопит
“Ты обещал мне, Пол, заём!”
А Пол: “Смогу — так выдам чек;
Лишь соберу деньжат опять.
Ах, ты везучий человек!
Тебе ли, Питер, горевать!
Да, у меня живот большой,
Но я тому отнюдь не рад:
Давно уж нет охоты той,
Когда к обеду мне звонят.
Но ты счастливее, дружок:
Как мальчик, худенький на вид;
Приятно действует звонок
На твой здоровый аппетит!”
Ответил Питер: “Знаю сам,
Каких я преисполнен благ;
Их все я с радостью раздам,
Когда возьмёт какой дурак!
Ты мнишь — здоровый аппетит,
Скажи-ка лучше — волчий глад;
Такой тоской звонок звучит,
Когда не для меня звонят!
Одет я — нищему под стать,
Мои ботинки — просто стыд;
Ах, Пол, да мне бы фунтов пять,
Чтоб я обрёл приличный вид!”
А Пол: “С чего ты слёзы льёшь?
Какой упаднический тон!
Никак ты, видно, не поймёшь,
Что благодатью осенён!
Перееданье не грозит,
Костюм так живописно рван!
А голова тогда болит,
Когда деньгой набит карман.
Воздержан ты — гордись собой,
Ведь это высшее из благ.
Признай же — образ жизни твой
Весьма удобен — что, не так?”
Ответил Пит: “Готов признать
Глубины мудрости в тебе.
Однако должен указать
Несообразность, даже две.
Ты мне ни шиллинга не дал,
Моей распиской заручась
Когда ж расплаты срок настал —
Явился точно в день и час!”
“Несправедлив ты, — молвил Пол, —
Ведь тут вопрос в защите прав:
Когда вернуть мне нужно долг,
Я пунктуален, здесь ты прав.
Пусть каждый платит по счетам;
А кто поднакопил деньжат —
Тот, право, выбирает сам,
Когда удобнее ссужать!”
Раз Пит обедал сухарём
(Давно он хлеба не держал),
Как Пол стремглав ворвался в дом
И руку дружески пожал.
“Чужих не нужно, — молвил Пол, —
Во избежание обид.
Хоть я юриста и привёл,
Но он за дверью постоит.
Давно в нужду ты впал, мой друг!
Но, сколько бедность не являл,
Тебя чуждались все вокруг,
А я тебя не оставлял!
С годами опустел твой дом,
И столько слёз ты в нём пролил;
Но вспомни, брат, — при всём при том
Как я к тебе благоволил!
Не просто так пришёл я, друг!
Придумал я отличный ход.
Он стоит многих тех услуг,
Что делал я за годом год.
Но про меня — ни-ни, молчок —
Хоть много сделал я чего:
Сильнее, чем любой порок,
Я ненавижу хвастовство!
Я столько тратил с детских лет,
Чтоб помогать друзьям во всём!
Как и тебя — других от бед
Я спас первоапрельским днём!
Ты был последним! Истощась,
Уж мой закончился запас.
Но Благородство — это страсть!
ТЕБЯ СПАСУ И В ЭТОТ РАЗ!”
“Не надо, — добрый Пит сказал,
Стерев слезу, ему в ответ. —
Ведь ты и так меня спасал
На протяженье стольких лет!
Ты так любезен, что заём
Ты предлагаешь мне опять;
Но только, друг, удобства в нём
Большого нет — ни дать, ни взять!”»

— В этом-то и заключается разница между удобным и неудобным. Теперь, надеюсь, тебе понятно? — спросил Другой Профессор, ласково глядя на Бруно, который сидел рядышком с Сильвией на полу.

— Да, — очень тихо отозвался Бруно. Столь короткий ответ был совершенно не в его характере, просто в настоящую минуту, как мне показалось, мальчик был порядком утомлён. И в самом деле, он взобрался к Сильвии на колени, склонился головкой к её плечу и прошептал: — Как много в этом Стихотворении строчек!

ГЛАВА XII. Музыкальный Садовник


Другой Профессор с беспокойством посмотрел на него.

— Маленькое существо должно лечь в кровать, и лучше сразу, — авторитетно заявил он.

— Так уж и сразу! — отозвался Профессор.

— Именно, именно! Укладывать за два раза — лучше и не пытаться, — ответил Другой Профессор.

Его коллега только руками всплеснул.

— Видала? — обратился он к Сильвии. — Кто ещё способен столь же ловко выдумать довод? Конечно, не нужно пытаться за два раза! Если разделить мальчика надвое, ему не поздоровится.

Это замечание резко вывело Бруно из оцепенения.

— Не хочу я, чтобы меня делили надвое, — решительно заявил он.

— Нет-нет, достаточно будет просто показать это на графике, — сказал Другой Профессор. — Изображу вам сию секунду, вот только мел немного притупился.

— Осторожнее! — в тревоге воскликнула Сильвия, когда он весьма неуклюже принялся его затачивать. — Вы себе палец отрежете, если будете так держать нож!

— А когда отрежете, дадите мне? — снова встрепенулся Бруно [37].

— Должно выглядеть примерно так, — сказал Другой Профессор, торопливо вычерчивая на классной доске длинную линию со стрелкой на конце и помечая её возле стрелки буквой x. Посередине линии он поставил жирную точку и обозначил её буквой А. — Сейчас объясню. Если ось «икс» разделить надвое в точке А, мы получим две полуоси, которые...

— Которые упадут на землю, — уверенно произнёс Бруно.

— Что упадёт на землю? — в замешательстве остановился Другой Профессор.

— Две полуосы, конечно же! — сказал Бруно. — Ведь половинки осы не могут летать.

Пришлось Профессору поспешить на выручку коллеге, ибо Другой Профессор был совершенно сбит с толку и забыл, что хотел доказать своим графиком.

— Когда я сказал «не поздоровится», — пояснил Профессор, — я имел в виду просто-напросто нервную деятельность...

Другой Профессор моментально просиял.

— Нервная деятельность, — торопливо заговорил он, — является на удивление медленным процессом у некоторых людей. Был у меня друг — так если его обожжёшь раскалённой кочергой, годы пройдут, прежде чем он это почувствует!

— А что будет, если его только ущипнуть? — спросила Сильвия.

— Тогда он, представьте себе, почувствует ещё позже. Я даже сомневаюсь, что он успеет почувствовать это сам. Скорее всего — его правнук.

— Не хотел бы я быть правнуком ущипнутого дедушки. А вы, господин сударь? — прошептал Бруно мне. — Только-только захочется быть счастливым, а тут приходит дедушкин щипок!

Проговорив это, мальчик внезапно взглянул мне прямо в глаза, и мне стало неловко оттого, что на его замечание никто не спешит ответить.

— А тебе всегда хочется быть счастливым, Бруно? — спросил я у него.

— Не всегда, — твёрдо произнёс Бруно. — Иногда, когда я слишком счастливый, мне хочется побыть чуть-чуть несчастным. Тогда я говорю об этом Сильвии, и она задаёт мне какой-нибудь урок. И всё происходит.

— Мне жаль, что тебе не нравятся уроки, — сказал я. — Тебе следует брать пример с Сильвии. Она-то занята весь долгий день.

— И я тоже! — ответил Бруно.

— А вот и неправда, — вмешалась Сильвия. — Ты занят весь короткий день.

— А какая разница? — спросил Бруно. — Вот скажите, господин сударь, ведь день настолько же короткий, насколько и длинный?

Так как сам я ни разу ещё не рассматривал этот вопрос с подобной точки зрения, то предложил им спросить об этом Профессора, и дети тут же бросились тормошить своего доброго друга. От замешательства Профессор даже перестал протирать стёкла своих очков.

— Дорогие мои, — произнёс он спустя пару минут, — день имеет ровно такую же длину, как и любой предмет той же длины, что и он. — И Профессор вновь спокойно занялся нескончаемой процедурой протирания стёкол.

Дети вернулись ко мне, чтобы сообщить этот ответ.

— Наш Профессор, наверно, слишком умный, — произнесла Сильвия почтительным шёпотом. — Если бы я была такой же умной, у меня бы целый день голова болела, уж это точно.

— Вы, кажется, разговариваете с кем-то, кого здесь нет, — сказал Профессор, повернувшись к детям. — И с кем же это?

Бруно озадаченно посмотрел на него.

— Я никогда ни с кем не разговариваю, если его нет, — ответил он. — Это неприлично. Сперва нужно подождать, чтобы он пришёл, и тогда с ним разговаривать.

Профессор беспокойно воззрился в моём направлении, но, как мне почудилось, глядел сквозь меня, никого не видя.

— Тогда с кем же вы разговаривали? — спросил он. — Здесь нет никого, кроме Другого Профессора... но его здесь нет! — испуганно добавил он, закружившись на месте, как волчок. — Дети! Помогите же его найти! Скорее! Он опять потерялся!

Дети радостно встрепенулись.

— Где нам поискать? — спросила Сильвия.

— Ищите везде! — возбуждённо воскликнул Профессор. — Только скорее! — И он принялся суетиться по всей комнате, вскидывая стулья и встряхивая их.

Бруно достал с полки какую-то очень маленькую книжицу, раскрыл её и тоже потряс, подражая Профессору.

Здесь его нет, — объявил он.

Там его и не может быть, Бруно! — возмущённо сказала Сильвия.

— Конечно, не может, — ответил Бруно. — Если бы он там был, то бы выпал.

— Мы попали в сложное положение, — произнесла Сильвия вычитанную где-то фразу, пока приподнимала за уголок каминный коврик и заглядывала под него.

— В сложном положении, — сразу же отозвался Профессор, — главное — найтись. Однажды я не нашёлся в лесу, и тогда почувствовал себя совсем потерянным…

— А почему же вы не кричали «Ау!»? — спросил Бруно. — Вы бы услышали себя — и тогда бы сразу нашлись: не могли же вы отойти далеко!

— А давайте мы и сейчас покричим, — предложил Профессор.

— А что нам кричать сейчас? — спросила Сильвия.

— Если подумать, то и кричать не стоит, — сказал Профессор. — А то ещё Вице-Премьер услышит. А он ужасно строгий.

При этих словах детишкам невольно припомнились все те обиды, от которых они и сбежали под защиту своего пожилого приятеля. Бруно сел на пол и заплакал.

— Он такой несправедливый! — хныкал мальчик. — Позволил Уггугу забрать все мои игрушки! И еда у них такая противная!

— А что вам давали сегодня на обед? — спросил Профессор.

— Киселя, — со всхлипом ответил Бруно.

— Он хотел сказать — кашу-размазню, — объяснила Сильвия.

— Нет, киселя, — настаивал Бруно. — Там был ещё яблочный пирог, только Уггуг его всего съел, и мне одна корка досталась. Я попросил апельсин, а мне не дали! — И бедный малыш уткнулся лицом в передник Сильвии, которая ласково погладила его по волосам и произнесла:

— Да, дорогой Профессор, это правда! Они очень плохо обращаются с моим милым Бруно! Да и со мной тоже, — добавила она более тихим голосом, как будто последнее было уже не так важно.

Профессор вытащил огромный носовой платок красного шёлка и вытер им свои глаза.

— Как бы я хотел помочь вам, милые дети! — сказал он. — Но что я могу сделать?

— А мы знаем дорогу в Сказочную страну — туда отправился наш отец, — сказала Сильвия. — Если бы только Садовник выпустил нас...

— Он не хочет отпирать вам калитку? — спросил Профессор.

Нам не хочет, — ответила Сильвия, — но вам, я думаю, захочет. Пойдёмте попросим его, дорогой Профессор!

— Хорошо, только подождите-ка минутку, — сказал Профессор.

Бруно, который всё ещё сидел на полу, распрямился и утёр глаза.

— Профессор добрый, правда, господин сударь?

— Да, он очень добрый, — сказал я. Но Профессор не слышал моих слов. Он надел красивую шляпу с кисточкой, свисающей на длинном шнурке, и выбрал одну из принадлежащих Другому Профессору тростей со стойки в углу комнаты.

— Толстая палка в руке — и ты уважаемый человек, — пробормотал он себе под нос. — Пойдёмте же, милые дети! — И мы вчетвером направились в сад.

— Перво-наперво я обращусь к Садовнику с игривыми замечаниями о погоде, — объяснил Профессор по пути. — Затем я спрошу его, не видал ли он Другого Профессора. От этого будет двойная выгода. Во-первых, у нас завяжется разговор. Вы ведь даже в башмаках ходить не сможете, не завязав предварительно шнурков. А во-вторых, если он видел Другого Профессора, то мы, таким образом, его найдём, а если он — нет, то и мы — нет.

По дороге в сад мы прошли мимо мишени, в которую стрелял Уггуг во время визита Посла.

— Поглядите! — сказал Профессор, указывая на дырку в самом яблочке. — Стрелу Его Имперская Тучность выпустил оттуда, а вошла точно сюда!

Бруно осмотрел дыру поближе.

Выпустила туда, но не вошла бы сюда, — прошептал он мне. — Его Имперская Тучность слишком толстая.

Отыскать Садовника было совсем не трудно. Он хоть и был скрыт от нас деревьями, но знакомый пронзительный голос точно указал нам, в какой стороне его искать, и чем ближе мы подходили, тем отчётливее раздавались слова его песни:


«Он думал, это Альбатрос
Отправился в полёт.
Он присмотрелся — нет, Ночник
И Марок хоровод.
Сказал он: “Дуйте по домам —
Сырая ночь грядёт!”»

— Они что, могут схватить простуду? — спросил Бруно.

— Нет, просто если ночь будет слишком сырой, — ответила Сильвия, — они могут к чему-нибудь приклеиться.

— И тогда оно должно будет отправиться по почте! — не на шутку встревожился Бруно. — А вдруг это будет корова? Ужас что может произойти!

— Все эти вещи с ним и происходили, — сказал Профессор. — Вот отчего его песня имеет такой познавательный интерес.

— У него, наверно, была удивительная жизнь, — сказала Сильвия.

— Можешь не сомневаться, — с улыбкой ответил Профессор.

— Нет, она не может! — воскликнул Бруно.

Но мы уже высмотрели Садовника, который стоял в своей любимой позе на одной ноге и сосредоточенно поливал цветочную клумбу из абсолютно пустой лейки.

— У вас в лейке нет воды! — сразу же заявил Бруно Садовнику, дёрнув его за рукав.

— Ещё бы! Ведь без воды она намного легче, — ответил Садовник. — Держать на весу полную лейку — небось, рука заболит. — И он продолжил своё занятие, напевая себе под нос:


«Сырая ночь грядёт!»

— Роясь в земле (что порою требуется проделывать там и сям), — так начал Учитель свою речь, возвышая голос, — сгребая мусор в кучу (ведь вам же частенько приходится этим заниматься), или спихивая ногою с дороги всякий хлам (ибо этим занятием невозможно пренебречь), доводилось ли вам приметить ещё одного Профессора — человека вроде меня, и всё же другого?

— Никогда! — рявкнул Садовник с вызовом и так громогласно, что все мы чуть не отскочили от неожиданности. — В моём хламе такой не попадался!

— Попытаюсь спросить его о не столь животрепещущем предмете, — тихо сказал Профессор детишкам. — Если не ошибаюсь, вы просили меня...

— Мы просили его, чтобы он выпустил нас из сада, — сказала Сильвия. — Но нам он калитки не откроет. Может быть, он откроет вам?

Профессор очень почтительно и в изысканных выражениях изложил Садовнику просьбу.

— Не возражаю, вы можете выйти, — ответил Садовник. — Но детям я не стану открывать. Думаете, я нарушу Правила? Да ни за шиллинг!

Профессор осторожно протянул ему два шиллинга.

— Тогда другое дело! — рявкнул Садовник и, швырнув свою лейку через клумбу, вытащил из кармана целую пригоршню ключей, среди которых были один огромный и несколько маленьких.

— Послушайте, дорогой Профессор! — прошептала Сильвия. — А пусть он не открывает калитку для нас. Мы выйдем вместе с вами.

— А и правда, милое дитя! — одобрительно отозвался Профессор, пряча свои монеты в карман. — Это сбережёт нам два шиллинга! — И он взял детишек за руки, чтобы они втроём смогли выйти из сада, когда калитка откроется. Открыть калитку, однако, оказалось не так-то просто. Садовник перепробовал все свои маленькие ключи. В конце концов Профессор отважился высказать робкое предположение.

— Почему бы воспользоваться большим ключом? Я не раз наблюдал, что дверь легче всего открывается своим собственным ключом.

Первая же попытка с большим ключом удалась; Садовник отпер калитку и протянул руку за деньгами. Профессор отрицательно помотал головой.

— Вы всё сделали согласно Правилу, — сказал он, — отперев калитку для меня. А раз она отперта, мы и выйдем через неё согласно Правилу — Правилу Троих [38].

Садовник растерянно воззрился на него, а мы тем временем прошмыгнули мимо; но вскоре мы вновь услышали, как он задумчиво напевает, запирая за нами калитку:


«Он думал, это Горсть Ключей
И малых и больших.
Он присмотрелся — нет,Пример
На Правило Троих.
Сказал он: “Никогда задач
Я не решал таких!”»

— Теперь мне нужно назад, — сказал Профессор, когда мы прошли несколько ярдов по дороге. — Понимаете, читать здесь совершенно невозможно, ведь все мои книги находятся в доме.

Но дети продолжали крепко-крепко держать его с двух сторон за руки.

— Нет, пойдёмте с нами! — со слезами на глазах и с мольбой в голосе проговорила Сильвия.

— Хорошо, хорошо! — ответил ей добрый старик. — Возможно, я и пойду с вами в другой раз. Но сейчас мне необходимо немедленно вернуться. Поймите, я остановился как раз на запятой, и мне не даёт покоя, чем кончается предложение! Кроме того, вам ведь придётся сперва пройти через Страну Псов, а присутствие собак меня слегка нервирует. Но мне будет гораздо легче там пройти, как только я закончу своё новое изобретение — оно касается наилучшего способа держать себя в пути. Осталось чуть-чуть над ним поработать.

— Но когда приходится одновременно и идти по дороге, и держать себя, это, должно быть, очень тяжело? — спросила Сильвия.

— Ну, гм... как тебе сказать, милое дитя. Ведь тогда и устаёшь только наполовину! Ну, до встречи, дорогие мои! До встречи, сударь! — добавил он к величайшему моему изумлению и с чувством пожал мне руку.

— До встречи, Профессор! — откликнулся я, но голос мой прозвучал как чужой и словно издалека, а дети и вовсе не обратили внимания на наше прощание. Они, очевидно, больше не видели и не слышали меня, поскольку, нежно обнявшись, смело зашагали по дороге.

ГЛАВА XIII. Доглэнд — Страна Псов [39]


— Я вижу какую-то избушку — вон там, немного левее, — сказала Сильвия, когда мы отмахали, по моим подсчётам, миль пятьдесят. — Давайте пойдём туда и попросимся на ночлег.

— Это, наверно, гостеприимная избушка, — сказал Бруно, когда мы свернули на тропку, ведущую прямиком в ту сторону. — Может быть, собаки станут нашими друзьями, потому что я устал и хочу есть?

Перед самой дверью, словно часовой, расхаживал взад-вперёд Мастифф в алом ошейнике и с мушкетом на плече. Завидя детей, он бросился им навстречу, на ходу вскидывая свой мушкет и направляя его прямо на Бруно, который от неожиданности побледнел лицом и застыл на месте, крепко сжав Сильвину руку. А страж, подойдя почти вплотную, принялся обходить детей вокруг, словно желал рассмотреть их со всех точек зрения.

— Р-рав ав-ав! — наконец рыкнул он. — У-у-бых, йа-вав у-у-вух! Боу бах-вах ву-у-бух? Боу-воу? — строго спросил он Бруно.

Бруно, конечно же, прекрасно понял всё, что сказал ему пёс. Ведь эльфы и феи способны понимать собак — то есть, собачий язык. Но вам-то он наверняка даётся с трудом, особенно поначалу, так что лучше я перескажу нормальными словами.

— Люди, это верно и несомненно! Пара бродячих людишек! Вы какому Псу принадлежите? Что вам здесь нужно?

— Мы не принадлежим никакому Псу, — начал было Бруно, тоже на языке собак. — Разве люди принадлежат собакам? — шёпотом спросил он Сильвии.

Но Сильвия поспешила прервать его из боязни оскорбить чувства Мастиффа.

— Любезный Мастифф, мы бы хотели немного поесть и устроиться на ночлег. Если, конечно, в этой избушке найдётся для нас свободное местечко, — робко добавила она. Сильвия вполне прилично говорила по-собачьи, но я всё же считаю, что лучше мне и дальше передавать их разговоры на человеческом языке — специально для Вас.

— Ах, в избушке! — прорычал страж. — Вы что, ни разу в жизни не видели Дворца? Ступайте за мной! Его Величество сами решат, что с вами делать.

И дети последовали за Псом — сначала через вестибюль, затем длинным коридором, и наконец пришли в сияющую парадную Залу, в которой тут и там стояли, разбившись на группки, собаки всех возможных размеров и пород. Две чистокровные Ищейки величественно восседали по обе стороны подушечки с возложенной на неё короной. Два или три Бульдога — я предположил в них Королевских Телохранителей — в мрачном молчании ожидали приказаний поодаль, да и вообще в зале раздавались всего лишь два голоса, и принадлежали они двум маленьким собачонкам, которые взобрались на канапе и живо что-то обсуждали, а скорее всего просто бранились.

— Это Камергеры и Камер-леди, а также прочие Придворные, — сурово поведал наш проводник, когда мы переступили порог этой залы.

Меня-то Придворные не заметили вовсе, зато Сильвия и Бруно оказались мишенью множества вопросительных взглядов. По залу прошелестел шёпот, из которого я уловил только одно замечание — сделанное какой-то Таксой с лукавой мордочкой своему соседу: «Бау вау вай-а-а ху-бах у-у-бух, хах бах?» («А эта Человечья Самочка просто милашка, правда?»)

Выведя новоприбывших на самый центр Залы, Страж прошёл к двери, что виднелась в её дальнем конце и над которой висела надпись, исполненная опять-таки по-собачьи: «Королевская Конура. Поскрести и провыть».

Но перед тем как поскрести и провыть, Страж повернулся к детям и сказал:

— Давайте свои имена.

— А мы не можем вам их дать, — воскликнул Бруно и потянул Сильвию назад, прочь из залы. — Они нам самим нужны. Давай уйдём отсюда, Сильвия! Скорее!

— Чепуха! — решительно отстранила его Сильвия и сообщила Стражу, как их зовут [40]. Тогда Страж основательно поскрёб дверь с надписью и издал такой вопль, что Бруно с головы до пят покрылся мурашками.

— Ву-у-ау вау! — отозвался из-за двери низкий голос. (По-собачьи это значило: «Выхожу!»)

— Сам Король! — произнёс Мастифф благоговейным шёпотом. — Смиренно сложите ваши жизни к его лапам. — (По-нашему, значит, «к его ногам».)

Сильвия собралась было очень вежливо объяснить, что они не могут проделать такую церемонию, потому что их жизни нельзя складывать на пол вроде охапок сена, но тут дверь Королевской Конуры отворилась, и оттуда высунул голову огромный Ньюфаундленд.

— Боу воу? — был его первый вопрос.

— Когда к тебе обращается Его Величество, — так Страж торопливо зашептал Бруно, — следует поставить уши торчком.

Бруно вопросительно взглянул на Сильвию.

— Я лучше не буду, — сказал он. — Это, наверно, больно.

— Ничуть не больно, — возмущенно отозвался Страж. — Вот смотри! Это делается так! — И он поднял свои уши, словно два железнодорожных шлагбаума.

Сильвия принялась разъяснять, в чём тут загвоздка.

— Боюсь, мы так не сможем, — сказала она, понизив голос. — Мне очень жаль, но наши уши не имеют соответствующего... — она хотела сказать «механизма», но забыла, как это слово звучит на собачьем языке; в её голове крутилось лишь словосочетание «паровая машина».

Страж передал объяснение Сильвии королю.

— Не могут поставить уши торчком без паровой машины! — изумился Его Величество. — Прелюбопытные же они создания! Я должен взглянуть на них поближе! — И король, выйдя из своей Конуры, величественной походкой подошёл к детям.

И тут настал черёд изумиться — если не сказать, ужаснуться — всему собачьему собранию, потому что Сильвия взяла и погладила Его Величество по голове, в то время как Бруно схватил его длинные свисающие уши и попытался соединить их концами прямо под королевской челюстью!

Страж завизжал что было мочи; прекрасная Борзая — по-видимому, одна из фрейлин — упала в обморок, а все остальные Придворные в страхе подались назад, словно желали освободить побольше места для огромного Ньюфаундленда, который, по их ожиданиям, неминуемо бросится сейчас на дерзких чужаков и разорвёт их в клочья.

Вот только... он этого не сделал. Наоборот, Его Величество неожиданно улыбнулся — насколько собаки вообще могут улыбаться — и к тому же (все присутствующие Псы не поверили своим глазам) завилял хвостом!

— Йах! Вух йа-бух! — То есть: «Вот это да! Невиданно!»

Таков был единодушный возглас.

Его Величество строго посмотрел вокруг и издал лёгкое рычание, отчего мгновенно воцарилась тишина.

— Проводите моих друзей в пиршественный зал! — отдал он приказ, произнеся «моих друзей» с таким ударением, что несколько ближайших псов в умилении встали на задний лапы, подскочили к Бруно и принялись лизать его ноги.

Мигом составилась величественная процессия, церемонно двинувшаяся вперёд; я же осмелился проследовать вместе со всеми лишь до дверей пиршественного зала, таким устрашающим показался мне многоголосый лай, который оттуда доносился. Поэтому, когда все собаки ушли, я примостился возле оставшегося в одиночестве Короля, который, как мне показалось, сразу задремал. Я стал дожидаться возвращения детишек, чтобы пожелать им спокойной ночи. Стоило им появиться вновь, наевшимися и весёлым, как Его Величество поднялся на ноги, зевнул и потянулся.

— Время ложиться спать! — объявил он, сонно зевая. — Слуги проводят вас в вашу комнату, — добавил он, обращаясь к Сильвии и Бруно. — Принесите свечей! — И со всем монаршим достоинством он протянул детям лапу для поцелуя.

Но оказалось, что дети совершенно не сведущи в придворных манерах. Сильвия просто погладила пёсью лапу, а Бруно обхватил её обеими руками и прижал к себе. Увидевший это Церемониймейстер пришёл в ужас.

Всё это время собаки-прислужники в великолепных ливреях вбегали в зал, неся зажжённые свечи, но как только одни ставили свечи на стол, следующие тут же подхватали их и убегали прочь, так что ни одна свеча не досталась мне, и это несмотря на то, что Церемониймейстер всё подталкивал меня локтем и шептал: «Не могу же я позволить тебе спать здесь! Отправляйся-ка в постель, ну же!»

Я сделал огромное усилие, и смог лишь выдавить из себя:

— Да-да, я в кресле. Очень удобно.

— Ну, хорошо, вздремни маленько, — сказал Церемониймейстер и оставил меня в покое. Я едва расслышал его слова, и неудивительно, ведь он прокричал их, перегнувшись через борт корабля, который успел уже на милю отдалиться от причала, на котором я стоял. Вскоре корабль исчез за горизонтом, а я с удовольствием развалился в своём кресле.

Следующее, что я помню, так это утро; завтрак на столе уже съеден, и Сильвия помогает Бруно выбраться из высоченного кресла, попутно отвечая Спаниелю, который взирает на них с доброжелательной улыбкой:

— Большое спасибо, нам было очень вкусно. Правда, Бруно?

— Да, только попадалось слишком много костей, — ответил Бруно, но тут Сильвия сделала страшные глаза и приложила палец к губам, ибо в эту минуту к ним подошёл напыщенный придворный Дог, который объявил, что ему предстоит, во-первых, проводить детей к Королю для прощания, и во-вторых, сопровождать их до самых границ Доглэнда. Огромный Ньюфаундленд принял детей как нельзя более любезно, но вместо того, чтобы сказать им «До свидания», он трёхкратным рыком заставил перепуганного Дога отскочить подальше, давая тем самым понять, что собирается сопровождать детей до пределов своей страны самолично.

— Но, Ваше Величество, это неслыханно! — воскликнул Дог, совершенно обалдевший от такой отставки, ведь по этому случаю он уже облачился в свой самый красивый мундир, пошитый сплошь из кошачьих шкурок.

— Я буду сопровождать их сам, — повторил Его Величество мягко, но твёрдо, сбрасывая свою королевскую мантию и вместо короны водружая себе на макушку небольшой венец, — а вы можете быть свободны.

— Вот здорово! — прошептал Бруно Сильвии, улучив момент, когда их не могли услышать. — Этот Дог был такой надутый! — Тут мальчик принялся трепать королевскую шею, а напоследок от избытка радости крепко-крепко обнял её, едва сумев полностью обхватить руками.

В дороге Его Величество весело помахивал своим королевским хвостом.

— Какое это облегчение, — сказал он, — хоть на короткое время покинуть Дворец! Королевские Псы, скажу вам по секрету, ведут такую скучную жизнь! Не составит ли вам труда, — несколько смущённо обратился он к Сильвии, — не составит ли вам труда бросить пару раз эту палку, чтобы я мог её вам принести?

Сильвия была так изумлена, что сначала не могла ничего ответить. Это прозвучало так необычно: Король желает побегать за палкой! Но Бруно оказался на высоте и с радостным воплем «Вперёд! За палкой, пёсик!» швырнул палку через кусты. В ту же минуту пёсий Монарх бросился за ней, подхватил палку зубами и галопом примчался назад к детям. Бруно смело вырвал палку из собачьей пасти.

— Пёсик, служи! — воскликнул он, и Его Величество встал на задние лапы.

— Дай лапу! — скомандовала Сильвия, и Его Величество дал лапу.

Короче говоря, торжественная церемония проводов до границ королевства превратилась в сплошную залихватскую игру.

— Но долг есть долг! — произнёс, наконец, король-Пёс. — Вот и пора мне возвращаться. Дальше я идти не могу, — добавил он, поглядев на часы, висевшие на цепочке у него на поясе. — Даже если бы впереди показался Кот!

Ребятишки сердечно простились с Его Величеством и медленно побрели дальше.

— Какой хороший был пёс! — вздохнул Бруно. — А далеко нам ещё идти, Сильвия? Я устал!

— Не очень далеко, милый братец, — ласково ответила Сильвия. — Видишь, там что-то блестит, прямо под теми деревьями? Я почти уверена, что это ворота в Сказочную страну! Отец рассказывал мне, что ворота, ведущие в Сказочную страну, все из золота, и так сияют, так сияют! — мечтательно проговорила она.

— Меня слепит! — сказал Бруно, прикрыв глаза ладошкой. Другой своей ручонкой он уцепился за Сильвию — было видно, что тон её голоса его встревожил.

Сильвия и вправду двигалась вперёд как в забытьи; её большие, словно блюдца, глаза смотрели куда-то вдаль, её дыхание участилось, будто от сильнейшего волнения. Сам я каким-то мистическим образом понимал, что с моей милой маленькой подругой (как я любил мысленно её называть) происходит что-то чудесное и она на моих глазах превращается из простой Сильфиды, обитательницы Запределья, в настоящую сказочную Фею.

Бруно начал изменяться лишь некоторое время спустя, но к той минуте, как они достигли золотых ворот, через которые, я знал, мне пройти невозможно, превращение обоих детишек успело завершиться. Мне оставалось лишь постоять поодаль, чтобы бросить последний взгляд на сестру и брата, прежде чем они исчезнут за золотыми воротами, и те захлопнутся у них за спиной.

И ворота хлопнули препорядочно!

— Ну не желают они закрываться, как нормальные буфетные дверцы, — поспешил объяснить Артур. — С петлями у них что-то не то. Впрочем, вот и вино с пирогом. Ну что, проснулся? А теперь, приятель, ступай-ка по-настоящему в постель! Больше ни на что ты сегодня не годен! Таково слово Артура Форестера, доктора медицины.

Но я уже окончательно пришёл в себя.

— Не совсем, чтобы так! — начал я оправдываться. — Мне и спать-то расхотелось. И до полуночи далеко.

— Что ж, тогда я ещё кое-что тебе скажу, — ответил Артур, немного смягчившись, ибо успешно всучил мне прописанный ужин. — А то я уж решил, что сегодня тебе не до этого.

Мы приступили к нашей ночной трапезе почти в полной тишине — заметно было, что моим другом овладело необычное смущение.

— Какова сегодня ночь? — спросил он, вставая и раздвигая занавески на окнах в очевидном желании хоть на минуту отвлечься от предмета своих дум. Я тоже подошёл к окну, и мы постояли вместе, молчаливо вглядываясь в ночную темень.

— Когда я в первый раз заговорил с тобой о... — начал Артур после долгого и гнетущего молчания, — то бишь, когда мы с тобой впервые завели о ней речь — ведь, насколько я помню, разговор начал ты — моё положение в обществе не позволяло мне ничего более, как только издали ей поклоняться; я даже серьёзно строил планы сбежать отсюда и поселиться где-нибудь там, где совершенно исключена была бы возможность повторной встречи. Это, казалось мне, будет единственным похвальным шагом в моей жизни.

— Но будет ли такой шаг мудрым? — спросил я. — Навсегда лишить себя надежды?

— Не было никакой надежды, — строго ответил Артур и взглянул вверх, в полночное небо, на котором среди бегущих облаков сверкала во всём своём великолепии одинокая звезда, роскошная Вега [41].

— Она была для меня как эта звезда — яркая, прекрасная и чистая, но увы, недосягаемая!

Он вновь сдвинул занавески, и мы вернулись к нашим креслам у камина.

— Вот что я намеревался тебе сказать, — продолжил он. — Этим утром я разговаривал с моим поверенным. Не буду вдаваться в подробности, но суть в том, что моё мирское богатство гораздо значительнее, чем я предполагал, и я сделался (или скоро сделаюсь) женихом, который не входя в расчёты может предложить руку любой достойной девушке, даже если она бесприданница. А я и не рассчитываю, что за ней что-либо дадут: граф, как мне кажется, беден. Но у меня будет достаточное для нас двоих состояние, даже если я потеряю здоровье.

— Желаю тебе всяческого счастья в твоей семейной жизни! — воскликнул я. — Поговоришь завтра с графом?

— Нет, не так скоро, — сказал Артур. — Он очень хорошо ко мне относится, но я не смею думать, чтобы он предполагал нечто свыше дружбы. И потом, что касается самой леди Мюриел, то, как я ни пытался, не смог прочесть в её глазах ничего относительно чувств ко мне. Если это любовь, она успешно её скрывает! Нет, нужно подождать, подождать!

Не хотелось мне и дальше обременять друга своими советами, тем более что его рассуждения, как я чувствовал, были гораздо трезвей и вдумчивей, чем мои собственные; мы расстались, отложив разговор о предмете, которым были полны его мысли, сама его жизнь.

А на следующее утро пришло письмо от моего собственного поверенного; оно призывало меня в Лондон по важному делу.

ГЛАВА XIV. Фея Сильвия


Дело, ради которого я вернулся в Лондон, удерживало меня там целый месяц, да и по прошествии этого срока один лишь настоятельный совет моего врача вынудил меня оставить его незавершённым и ещё раз нанести визит в Эльфстон.

В течение этого месяца Артур писал мне один или два раза, но ни в одном из своих писем не упомянул он о леди Мюриел. Я вовсе не считал это плохим предзнаменованием: наоборот, мне казалось естественным, что влюблённый, чем громче его сердце поёт: «Она моя!» — тем большее будет испытывать отвращение от одной мысли о том, чтобы разложить своё счастье холодными фразами по листу бумаги, но зато он с нетерпением ждёт случая поведать обо всём живыми словами. «Ничего, — думал я, — мне ещё предстоит услышать песнь торжества из его собственных уст!»

Тем вечером, когда я вновь объявился у Артура, мы много говорили о том и о сём, но, усталый с дороги, я не стал засиживаться, и к тому времени, как я отправился в постель, счастливая тайна всё ещё оставалась невысказанной. Однако на следующее утро, когда мы болтали за завтраком обо всём остальном, я отважился задать вопрос напрямую.

— Вот что, друг мой, ты ещё ни слова не сказал мне о леди Мюриел; и вообще, когда ты собираешься вступить во владение своим счастьем?

— Моё счастье, — сказал Артур, неожиданно помрачнев, — всё ещё в туманном будущем. Нам нужно узнать... вернее, ей нужно узнать меня получше. Мне-то известна её прекрасная натура, совершенно известна. Но я не решаюсь высказаться, пока не уверюсь окончательно, что она отвечает мне взаимностью.

— Ожидание затягивается, — весело отозвался я. — Пословица говорит: робкому сердцу не завоевать прекрасной дамы!

— Может, у меня и впрямь «робкое сердце». Только я всё ещё не отважился объясниться с ней.

— А вдруг нежданно-негаданно, — не отставал я, — возникнет опасность, о которой ты, верно, даже не подумал. Какой-нибудь другой мужчина...

— Нет, — твёрдо сказал Артур. — Сердце её свободно, в этом я уверен. Впрочем, если она полюбит кого-то более достойного, что ж... Не собираюсь мешать её счастью. Моя тайна умрёт со мной. И всё же она моя первая — и моя единственная любовь.

— Это, конечно, прекрасное чувство, — возразил я, — но я не вижу в нём смысла. Да и не похоже на тебя.


«Видать, судьба того страшит,
Заслуг недостаёт,
Кто бросить жребий не спешит
И ринуться вперёд» [42].

— Не могу заставить себя спросить, есть ли у неё кто, — с болью в голосе отвечал он. — Положительный ответ разобьёт мне сердце!

— Но разумно ли оставаться в неведении? Нельзя же губить свою жизнь из страха перед «если»!

— Говорю тебе, я не в силах!

— Тогда не мог бы я сам выяснить для тебя этот предмет? — спросил я с прямодушием старого друга.

— Что ты! — не на шутку испугался он. — Умоляю, не говори им ни слова. Лучше подождём.

— Как хочешь, — отозвался я, понимая, что не стоит пока продолжать этот разговор. «Но сегодня после обеда, — сказал я себе, — нужно будет навестить графа. Возможно, я и без прямых расспросов увижу, что за этим стоит!»

День выдался очень жарким — слишком жарким для прогулки или какого-либо иной деятельности, — зато будь иначе, не случилось бы ни одного из тех событий, которые ожидали меня впереди.

Начну с того, мой милый Малыш, читающий эти строки! что мне всегда хотелось знать, почему это Феи полагают, будто им непременно следует учить нас хорошим манерам и отчитывать нас, когда мы поступаем не так, как от нас требуют, а вот мы никогда их ничему не учим и никогда не отчитываем? Ты ведь не хочешь сказать, что Феи никогда не бывают жадными или эгоистичными, или нечестными? Конечно, бывают! Так не думаешь ли ты, что частенько стоило бы задавать им небольшой урок, а порой и трёпку?

Я и в самом деле не вижу причины, почему не попробовать, и я почти уверен, что если поймать какую-нибудь Фею, поставить её в угол и денёк-другой не давать ей есть ничего кроме хлеба и воды, то её характер непременно улучшится — во всяком случае, у неё поубавится чванства.

Тогда весь вопрос в том, какое время следует выбрать, если хочешь встретить Фею. Думаю, что могу тебе подсказать.

Правило первое: день должен быть очень жарким — это можно считать за непременное условие, — а тебе следует быть чуточку сонным — только не слишком, чтобы глаза у тебя не слипались. Так, а ещё ты должен чувствовать себя, как бы это сказать... словно под действием «чар». Наверно, это состояние называется «наваждение», и если ты не знаешь, что это такое, боюсь, не смогу объяснить; лучше подожди, пока тебе действительно не повстречается Фея, и тогда сам поймёшь.

И ещё одно правило: чтобы кузнечики не стрекотали. Не могу сейчас останавливаться на этом подробнее, так что поверь пока мне на слово.

Так вот, если все эти условия выполнены, у тебя появляется отличная возможность повстречать Фею — по крайней мере, гораздо лучшая возможность, чем при другой погоде.

Самое первое, что я заметил, пока едва передвигая от жары ноги тащился через лесную прогалину, был большущий Жук, лежавший на спине и отчаянно сучивший лапками. Я опустился на одно колено, желая помочь бедолаге перевернуться. Иногда, знаешь ли, заранее и не угадаешь, что насекомому понравится, а что нет; к примеру, не могу даже сказать, держался бы я подальше от свечи, будучи мотыльком, или сиганул бы прямо в пламя, и я не уверен также в том, что, будь я паук, мне понравилось бы, когда рвут мою паутину, выпуская на свободу муху. С другой стороны, ничуть не сомневаюсь, что превратись я в жука, который перевернулся на спину, я был бы рад любой помощи.

Итак, опустился я на одно колено и только-только тронул жука веточкой, чтобы перевернуть его, как увидел нечто такое, от чего прямо-таки отпрянул и сразу же затаил дыхание из боязни наделать шуму и спугнуть эту малютку. Не то чтобы она выглядела чрезмерно пугливой, — наоборот, она показалась мне такой миловидной и нежной, что вовсе могла не опасаться, будто кто-то вознамерится причинить ей зло. Росточком она была всего лишь несколько дюймов, одета в зелёное платьице, так что ты едва ли приметил бы её среди высокой травы, и была она такой изящной и хрупкой, что казалась каким-то чудным цветком, выросшем прямо здесь, среди своих собратьев. Кроме того, скажу тебе, у неё не было крылышек (и не верю я в Фей с крылышками), зато у неё были густые и длинные каштановые волосы и огромные серьёзные голубые глаза.

Сильвия (что её именно так зовут, я узнал позже) опустилась на колени (точно как и я минуту назад), желая помочь Жуку, однако чтобы поставить его на ноги, ей явно недостаточно было простой веточки; она изо всех сил напрягала ручонки, пытаясь перевернуть тяжеленное насекомое, и всё приговаривала, одновременно и браня и утешая его, словно няня упавшего ребёнка:

— Сейчас, сейчас! И не надо плакать. Ты пока ещё не убился, хотя если бы ты убился, то и не смог бы плакать вовсе, так что не хнычь, дорогой мой! И как только тебя угораздило? Вижу, вижу сама, и спрашивать тут нечего — ты, верно, шёл по краешку песчаного карьера, как обычно задирая нос. А если ты ходишь этаким манером по краю песчаного карьера, то жди, что свалишься. Под ноги надо было смотреть.

Жук пробормотал что-то вроде «Я и смотрел», но Сильвия продолжала:

— Ничего ты не смотрел! Ты никогда не смотришь, куда идёшь! Вечно задираешь голову, такой самодовольный. Ну что ж, посмотрим, сколько ног ты переломал на этот раз. Ух ты, ни одной! И какая польза, скажи ты мне, от целых шести ног, если ты только и можешь, что дрыгать ими в воздухе? Ноги существуют, чтобы ходить, понятно? Подожди, подожди, не доставай ещё своих крылышек. Мне ещё нужно тебе кое-что сказать. Сходи-ка сейчас к лягушке, что живёт вон за тем лютиком, и передай ей от меня наилучшие пожелания. Ты хоть можешь произнести «наилучшие пожелания»?

Жук попытался, и мне показалось, что ему вполне это удалось.

— Вот и порядок. И скажи ей, чтобы она дала тебе немного той целебной мази, которую я вчера у неё оставила. И пусть она как следует тебя ею натрёт. Правда, у неё холодные руки, но ты уж потерпи.

Кажется, Жук при этих словах вздрогнул, потому что Сильвия продолжала уже более строгим тоном:

— Ну-ну, не будь таким привередой и не делай вида, будто лягушка недостойна чести натереть тебя мазью. Совсем даже наоборот, говорю тебе, это ты будешь ей весьма обязан. А если бы это была не лягушка, а жаба, как бы тебе понравилось, а?

Немного помолчав, Сильвия добавила:

— Ну вот, теперь можешь идти. Будь же хорошим жуком, и не задирай носа.

Тут началась эта неизбежная какофония пыхтения, жужжания и неугомонного тарахтения, как будто жуки всякий раз как собираются взлететь, обдумывают маршрут под звуки собственной музыки. В конце концов он оторвался от земли, и, совершив один из своих неуклюжих зигзагов, ухитрился ринуться прямо мне в лицо. К тому времени, как я оправился от неожиданности, маленькая Фея исчезла.

Я рыскал взглядом по сторонам в надежде разглядеть малютку средь травы, но её и след простыл — к тому же моё состояние «наваждения» совершенно улетучилось, а кузнечики вовсю застрекотали вновь; я понял, что моей Феи здесь больше нет.

А теперь самое время разъяснить тебе условие касательно кузнечиков. Они всегда прекращают свой стрёкот, когда поблизости появляется Фея — наверно потому, что она для них вроде королевы, во всяком случае не чета простому кузнечику, так что когда ты идёшь себе, а кузнечики вдруг перестают стрекотать, уж будь уверен — Фея где-то рядом.

Как ты понимаешь, дальше я отправился сильно опечаленный. Однако я утешал себя такой мыслью: «Как бы то ни было, а сегодня день чудес. Буду идти потихоньку, глядя себе под ноги, и, вполне возможно, набреду где-нибудь на ещё одну Фею».

Приглядываясь таким образом, я завидел какое-то растение с закруглёнными листьями, а в середине каждого листа были прорезаны странные маленькие дырочки. «Ага, листоед поработал», — беспечно отметил я: ты ведь помнишь, что я вполне искушён в Естественных Науках (мне, например, всегда удаётся отличить кошку от курицы с первого взгляда) — и я уже прошёл было мимо, как вдруг внезапная мысль заставила меня остановиться и повнимательнее приглядеться к этим листьям.

И тогда я весь затрепетал от возбуждения, ибо приметил, что эти дырочки слагаются в буквы; да-да, три выстроившихся в одну шеренгу листика несли на себе буквы «Б», «Р» и «У», а поискав ещё чуть-чуть, я обнаружил поблизости два листика с буквами «Н» и «О».

И тут мгновенная вспышка внутреннего света вновь высветила те минуты моей жизни, которые уже канули в забвение — те образы, которыми я грезил во время моего первого путешествия в Эльфстон, и, вновь затрепетав, я подумал: «Этим видениям суждено воплотиться наяву!»

На меня снова нахлынуло моё «наваждение»; я внезапно понял, что кузнечики больше не стрекочут, и твёрдо уверился, что Бруно должен быть где-то поблизости.

Да он и был тут как тут: я едва через него не перешагнул — ужасная потеря, будь Эльфы и Феи такими существами, через которые можно перешагнуть; по моему личному убеждению они сродни блуждающим огонькам, которых никому ещё не удавалось не то чтобы перегнать, но хотя бы настигнуть.

Вспомните какого-нибудь знакомого вам прелестного мальчика, у которого есть розовые щёчки, большие темные глаза и спутанные каштановые волосы, а затем представьте, будто он такой маленький, что без труда может уместиться в кофейной чашечке, и вы поймёте, что представлял собой Бруно.

— Как тебя зовут, малыш? — начал я самым что ни на есть приветливым тоном. А кстати, чего это мы начинаем разговор с маленькими детьми, непременно спрашивая их имя? Не от того ли, что воображаем, будто имя поможет нам увидеть их немного более взрослыми? Разве настоящего взрослого человека вы сразу же спрашиваете об имени? Как бы то ни было, а я почувствовал настоятельную необходимость узнать его имя; и так как он не отвечал на мой вопрос, я задал его вновь и погромче: — Как тебя зовут, мой маленький человечек?

— А тебя как зовут? — спросил мальчик, не поднимая головы.

Я охотно назвал ему своё имя, ведь он был слишком мал, чтобы на него можно было сердиться [43].

— Ты Герцог Чего-нибудь? — спросил он, на секунду взглянув на меня, а затем вернулся к своему занятию.

— Я вовсе не Герцог, — ответил я, немного стыдясь в этом признаться.

— Ты такой большой, как два Герцога, — сказало маленькое существо. — Тогда ты, наверно, какой-нибудь Лорд?

— И не Лорд, — ответил я, стыдясь ещё сильнее. — У меня нет никакого титула.

Мой Эльф, казалось, решил, что в таком случае со мной и разговаривать не стоит: он преспокойно продолжил вырывать цветы из земли и ломать руками их стебли, словно меня не было вовсе.

Спустя пару минут я попытался вновь:

— Пожалуйста, скажи мне, как тебя зовут?

— Бруно, — без промедления ответил малыш. — Почему же ты раньше не говорил «пожалуйста»?

«Как будто мы снова в детской, и мне дают наставления», — подумал я, бросая взгляд сквозь долгую череду лет (целую сотню, если хотите) на то далёкое время, когда я и сам был ребёнком. Но тут мне в голову пришла забавная мысль, и я спросил его:

— А ты, случаем, не один их тех Эльфов, что учат детей хорошим манерам?

— Да, иногда мы этим занимаемся, — сказал Бруно, — только это ужасно скучно! — Говоря так, он яростно разорвал цветок анютиных глазок надвое и тут же растоптал его.

— А что ты делаешь здесь, Бруно? — спросил я.

— Порчу Сильвин садик, — охотно объяснил малыш. И, продолжая всё так же вырывать цветы, он забормотал себе под нос: — Дурацкое занятие... Вместо того чтобы отпустить меня поиграть сегодня утром... Говорит, что я должен сначала закончить уроки... Уроки, ничего себе! Сейчас ты у меня позлишься!

— Не нужно этого делать, Бруно! — вскричал я. — Ты разве не знаешь, что это называется «месть»? А месть — это дурная, отвратительная, опасная штука!

— Месть? — переспросил Бруно. — Место? Это место безопасное, зато скоро станет отвратительным.

— Нет, не место, — принялся объяснять я. — Месть.

— Ага, — ответил Бруно, широко раскрывая глаза, но не отваживаясь повторить слово.

— Ну же, Бруно, скажи-ка это слово, — весело настаивал я. — Месть! Месть!

Но Бруно только вскинул свою маленькую головку и заявил, что не может, что у него рот другой, неподходящий для таких слов. Я не удержался от смеха, и мой маленький приятель сразу же надулся.

— Прошу прощения, не обращай на меня внимания, малыш! — сказал я. — Не могу ли я помочь тебе в твоём занятии?

— Пожалуйста, помоги, — сказал Бруно, утешившись. — Только мне хочется придумать что-нибудь такое, чтобы она разозлилась ещё сильней. Ты даже не представляешь, как трудно её разозлить!

— Выслушай же меня, Бруно, и я научу тебя одной замечательной мести!

— А это будет что-то такое, что её наверняка разозлит? — спросил Бруно, и глаза у него загорелись.

— Да, кое-что такое, что её наверняка разозлит. Для начала мы повыдергаем в её саду все сорняки. Погляди-ка, сколько их на этой стороне — совершенно скрыли собой цветы.

— Но это же её не разозлит! — возмутился Бруно.

— Затем, — продолжал я как ни в чём не бывало, — мы польём вон ту возвышающуюся клумбу. Не видишь разве, какая она сухая и пыльная?

Бруно пытливо посмотрел на меня, но на этот раз ничего не сказал.

— А после этого... — добавил я. — Видишь ли, дорожки нуждаются в небольшой расчистке, и я думаю, что тебе стоило бы посрезать вон ту крапиву — она так близко подобралась к садику, что совершенно загораживает...

— Да что ты такое говоришь? — не в силах был дальше сдержаться Бруно. — Всё это её нисколечко не разозлит!

— Разве? — с невинным видом поинтересовался я. — И наконец, давай-ка выложим землю вон теми разноцветными голышами — просто чтобы разграничить клумбы с разными цветами одну от другой, понимаешь? Будет выглядеть — просто загляденье!

Бруно завертел головой по сторонам, а затем опять с любопытством уставился на меня. Но вот в его глазах забегали огоньки, и он сказал уже совершенно другим тоном:

— Будет красиво. Давайте сложим их рядами — красные с красными, синие с синими.

— Отлично выйдет! — воскликнул я. — И затем... А какие цветы Сильвии нравятся больше всего?

Бруно сунул палец в рот и немного поразмыслил.

— Фиалки, — сказал он наконец.

— Там у ручья как раз есть прекрасная клумба с фиалками.

— Ой, давай нарвём их! — воскликнул Бруно, даже подпрыгнув от восторга. — Идём! Дай мне руку, и я тебя туда проведу, а то здесь трава слишком густая.

Я не мог сдержать улыбки, видя, что он совершенно позабыл, с каким великаном разговаривает.

— Погоди-ка, Бруно, — сказал я. — Мы должны подумать, что нам следует сделать в первую очередь. Ты же видишь, сколько у нас дел.

— Хорошо, давай подумаем, — ответил Бруно, вновь засунув палец в рот и усевшись прямо на какую-то дохлую мышь.

— А что здесь делает эта дохлая мышь? — спросил я. — Лучше закопай её или брось в ручей.

— Нет, она нужна мне для измерения! — закричал Бруно. — Как же тогда размечать садик? Мы делаем каждую клумбу длиной три с половиной мыши и шириной в две мыши.

Тут он ухватил свою мышь за хвостик, чтобы показать мне, как ею пользоваться, но я поспешил остановить его, так как начал опасаться, что моё «наваждение» может улетучиться ещё до того, как мы закончим наведение в садике порядка, и тогда я уже не увижу больше ни Бруно, ни Сильвии.

— Я думаю, лучше всего будет, если ты примешься за прополку клумб, а я в это время разложу голыши по цвету, чтобы потом можно было окаймлять ими проходы.

— Так и сделаем! — воскликнул Бруно. — А пока мы будем это делать, я расскажу тебе про двух гусениц.

— Хорошо, послушаем про гусениц, — проговорил я и начал отбирать голыши, складывая их в кучи разных цветов.

Бруно быстро и едва внятно затараторил, словно обращался сам к себе.

— Вчера я видел двух маленьких гусениц, когда сидел у ручья, там где можно выйти в лес. Они были совершенно зелёные и с жёлтыми глазами, и они меня не видели. А у одной было крылышко мотылька — большое коричневое крылышко мотылька, да? — такое сухое, с прожилками. Она хотела унести его. Мне кажется, она не хотела его съедать, а может, она хотела сделать из него себе пальтишко на зиму?

— Может быть, — сказал я, потому что Бруно взглянул на меня в ожидании ответа. Этих двух слов оказалось малышу достаточно, и он весело продолжал:

— Вот, а так как она не хотела, чтобы другая гусеница увидела, что у неё есть крылышко мотылька, то она когда уходила, то держала его всеми своими левыми ножками, а шла только правыми. Но она сразу же перевернулась после этого.

— После чего? — спросил я, уловив только последние слова, потому что, сказать по правде, я не особенно прислушивался.

— Она перевернулась, — очень серьёзно повторил Бруно, — и если бы ты видел, как гусеницы переворачиваются, то знал бы, как ей трудно, и не смеялся бы сейчас.

— Поверь мне, Бруно, я вовсе и не думал смеяться. Посмотри — я снова совершенно серьёзен.

Но Бруно только скрестил руки на груди и проговорил:

— Не надо мне. Я сам видел, что у тебя в одном глазу что-то мелькнуло — как на луне.

— Почему ты думаешь, что я похож на луну, Бруно? — спросил я.

— Твоё лицо большое и круглое, как луна, — ответил Бруно, пристально в меня вглядываясь. — Только оно не светится так ярко, зато оно чище.

Я снова не смог сдержать улыбки.

— Я ведь иногда умываю своё лицо, Бруно. А луна никогда не умывается.

— Никогда не умывается? — удивился Бруно. Он весь подался ко мне и таинственным шёпотом добавил: — Лицо луны становится каждую ночь всё грязнее и грязнее, пока не сделается совсем чёрным. И тогда, когда оно всё загрязнится, тогда... — тут он провёл ладошкой по своим собственным розовым щёчкам, — тогда она умывается.

— И снова становится чистой, верно?

— Не вся сразу, — сказал Бруно. — Чему только тебя учили! Она умывается понемножку, только начинает мыть с другой стороны, понятно?

Всё это время он преспокойно сидел на своей дохлой мыши, сложив руки на груди, а сорняки ничуть не были потревожены. Поэтому в конце концов мне пришлось ему сказать:

— Сначала работа, а забавы потом. Никаких разговоров, пока не закончим эту клумбу.

ГЛАВА XV. Месть Бруно


Несколько минут мы молчали, в течение этого времени я сортировал голыши и втихаря с интересом наблюдал, как Бруно занимается садоводством. И в самом деле, это был невиданный способ: перед тем как прополоть клумбу, он сначала её вымеривал, словно бы опасался, как бы она не съёжилась от прополки; один раз даже, когда клумба против ожиданий вышла длиннее, он принялся дубасить маленькими кулачками свою дохлую мышь, приговаривая при этом:

— Вот тебе! Опять всё испортила! Почему ты не держишь хвост прямо, как тебе говорят?

Затем он с таинственным видом обратился ко мне:

— Слушай, что я придумал. Ты ведь любишь Фей и Эльфов?

— Конечно, — ответил я, — конечно, люблю, иначе меня бы здесь не было. Если бы я их терпеть не мог, то отправился бы в какое-нибудь другое место, где никаких Фей и Эльфов нет.

Бруно презрительно засмеялся.

— Ты ещё скажи, что отправишься в такое место, где нет никакого воздуха, потому что терпеть не можешь воздуха!

Я не совсем понял, что он хочет сказать. Поэтому я попытался сменить предмет.

— Вообще-то, ты первый Эльф, которого я встречаю в жизни. А вот, скажем, ты — видел ли ты в своей жизни других людей, кроме меня?

— Ещё сколько! — отозвался Бруно. — Мы встречаем их, когда ходим по дороге.

— Но они не могут заметить вас. Как же получается, что они никогда на вас не наступают?

— Они и не могут на нас наступить, — ответил Бруно, очень удивившись моему невежеству. — Сам подумай: ты идёшь... вот здесь... — Он прочертил по земле небольшую линию. — А вот тут Эльф — то есть я... он идёт здесь. Тогда получается, что ты ставишь одну свою ногу сюда, а другую ногу сюда. Поэтому ты никогда не наступишь на Эльфа.

Объяснение вышло на славу, но меня оно не убедило.

— А почему я не поставлю ногу прямо на Эльфа? — спросил я.

— Не знаю, почему, — задумчиво ответило маленькое существо. — Только знаю, что не поставишь. Ещё никто и никогда не наступал на Эльфа или Фею. Теперь я скажу тебе, что я придумал, раз ты так любишь Фей. Я раздобуду для тебя приглашение на званый ужин к Сказочному Королю. Я знаком с одним из старших блюдоносов.

Тут мне снова не удалось сдержать смеха.

— Разве же блюдоносы приглашают гостей?

— Конечно, приглашают, но только не ужинать, а прислуживать! — как ни в чём не бывало разъяснил Бруно. — Неплохо, правда? Разносить блюда и наливать в бокалы вино.

— Неплохо, неплохо, но всё равно это не так здорово, как самому сидеть за столом, верно?

— Эх, — сказал Бруно таким тоном, словно ему стало жаль моего невежества. — Если ты даже не Лорд Чего-нибудь, то, сам понимаешь, нельзя ожидать, что тебя пригласят на королевский ужин сидеть за столом.

Мягко, как только смог, я заметил ему, что вовсе не ожидал, что меня пригласят сидеть за столом, просто это единственный способ присутствовать на званом ужине, который мне по-настоящему нравится. Тут Бруно вскинул голову и обиженно сказал, что если я не хочу, то и не надо — вокруг и так полным-полно таких, которые отдадут всё на свете, чтобы только попасть на ужин к Королю.

— Да сам-то ты, Бруно, бывал на ужине у Короля?

— Они пригласили меня один раз, на той неделе, — с изрядной долей гордости ответствовал Бруно. — Чтобы мыть подносы из-под супа... нет, тарелки из-под сыра, хотел я сказать. Это была большая честь. А потом я прислуживал за столом. И сделал всего одну ошибку.

— А какую? — спросил я. — Уж расскажи, будь любезен.

— Подал ножницы, когда кому-то потребовалось разрезать свой бифштекс, — беспечно ответил Бруно. — Но самое главное — я поднёс Королю стакан сидра.

— Да уж, это самое главное! — отозвался я, кусая себе губы, чтобы вновь не рассмеяться.

— Правда же? — самодовольно переспросил Бруно. — Не каждый может удостоиться такой чести.

Эти слова заставили меня задуматься обо всех тех подозрительных вещах, которые мы в нашем мире именуем «честью», но в которых, тем не менее, присутствует не больше чести, чем та, которую вообразил себе Бруно, поднося стакан сидра своему Королю.

Даже не знаю, как долго бы я грезил по этому поводу, если бы голос Бруно внезапно не вынудил меня вновь обратить внимание на его персону.

— Сюда, скорее! — возбуждённо закричал он. — Хватай её за второй рог, а то я больше не могу удержать!

Он отчаянно боролся с огромной Улиткой: ухватившись за один из её рогов, он немыслимо изогнулся спиной назад в потугах стащить её с травинки.

Я понял, что нам больше не придётся заниматься садиком, если позволить Бруно потратить силы на всяких улиток, поэтому я просто снял её с листа травы и переложил на кучу земли, где мальчик не мог её достать.

— Поохотимся за ней позднее, Бруно, — сказал я, — если ты и в самом деле хочешь взять её в плен. Только какая тебе от неё польза?

— А тебе какая бываетпольза от лисиц? — спросил в ответ Бруно. — Я знаю, что вы, большие существа, тоже за ними охотитесь.

Я попробовал придумать причину, по которой нам, большим существам, нужно охотиться на лисиц, а ему не нужно охотиться на улиток, но так ничего и не придумал, поэтому в конце концов сказал:

— Ладно; думаю, одно другого стоит. Я как-нибудь и сам отправлюсь ловить улиток.

— Надеюсь, ты не будешь настолько глупым, — сказал Бруно, — чтобы отправиться на ловлю улиток в одиночку. Тебе её ни за что не удержать, если кто-нибудь не схватит её за другой рог!

— Ну конечно же, я отправлюсь не один, — вполне серьёзно сказал я. — Кстати, неужели лучшая охота — на улиток? А как насчёт кого-нибудь без ракушки на спине?

— Ну нет, мы никогда не ловим таких, что без ракушки, — сказал Бруно, слегка поёжившись. — Они всегда очень сердятся, и к тому же такие липкие, когда их хватаешь!

К этому времени мы почти покончили с нашей работой по обустройству садика. Я сорвал несколько фиалок, и Бруно уже помогал мне сделать из них букет, когда внезапно он опустил руки и произнёс:

— Я устал.

— Тогда отдохни, — ответил я. — Закончу без тебя.

Повторять было излишне — Бруно сразу же принялся раскладывать свою мышь на земле на манер дивана.

— Я спою небольшую песенку, — предложил он, перекатывая мышь с боку на бок.

— Спой, спой, — ответил я. — Песни я слушать люблю.

— А какие песни тебе больше нравятся? — спросил он и за хвост оттащил мышь на то место, откуда мог хорошо меня видеть. — Самая лучшая песня — это «Дин, дин, дин».

Против такого откровенного намёка возразить было нечего, но всё же я сделал вид, будто размышляю. Затем я сказал:

— Да, песню «Дин, дин, дин» я люблю больше всего.

— Это говорит о том, что ты знаешь толк в музыке, — с довольным видом ответил Бруно. — Сколько желаешь колокольчиков? — И он сунул палец в рот, чтобы помочь мне думать.

Так как поблизости росла всего одна веточка с колокольчиками, я напустил на себя важный вид и заявил, что на сей раз, по-моему, одной веточки будет достаточно; я даже сорвал её и подал ему. Бруно разок-другой пробежал по веточке ручонкой — ну точно музыкант, настраивающий свой инструмент, — и при этом произвёл самое что ни на есть нежное и мелодичное позвякивание. Я не слыхивал, как цветы издают музыку (и не думаю, чтобы слышал кто-нибудь другой, если только он не был во власти «наваждения»), и я совершенно не представляю, как мне описать вам её звучание; могу лишь сообщить, что оно похоже на колокольный перезвон с расстояния в тысячу миль. Когда Бруно совершенно удовлетворился настройкой своей цветочной веточки, он уселся на дохлую мышь (казалось, что только верхом на ней он чувствует себя вполне комфортно) и, взглянув на меня снизу вверх глазами, в которых плясали весёлые искорки, начал играть. Мелодия, кстати сказать, оказалась весьма чудной; вы и сами можете сыграть её — вот вам ноты: <...>


Меркнет свет! И сна уж нет —
Мы хороводим, дин, дин, дин!
Поскорей будите фей,
А эльфы здесь уж, как один!
И спешит к нам Оберон,
Дин-дон, дон, дон. 

Первые четыре строки он пропел весело и живо, одновременно вызванивая мелодию колокольчиками, но две последние строки он спел медленно и плавно, просто покачивая при этом веточкой вперёд-назад. После этого он прервал пение и принялся объяснять:

— Оберон — это и есть Король Эльфов, он живёт за озером и иногда приплывает в маленькой лодочке, а мы приходим и встречаем его, и тогда мы поём эту песенку, понятно?

— И вы вместе с ним ужинаете? — спросил я, подыгрывая ему.

— Не разговаривай, — запальчиво приказал Бруно. — А то мы и так прервали песенку.

Я пообещал, что больше не буду.

— Я никогда не разговариваю, когда пою, — строго продолжал Бруно. — И ты не должен. — Тут он опять настроил свой инструмент и запел:


Стрекоза во все глаза
Глядит, и мы глядим, дин, дин!
Как плывёт по глади вод
Всех фей и эльфов господин!
Королю приветный звон,
Дин-дон, дон, дон.
Светлячки! На все сучки
Мы вас посадим, дин, дин, дин!
До зари как фонари
Светите с елей и осин!
Королю с ветвей привет
И свет, свет, свет.
Ужин ждёт — нектар и мёд;
Мы на траве сидим, дин, дин!
Не спеши и от души... 

— Тсс, Бруно! — предостерегающим шёпотом перебил я. — Она уже идёт!

Бруно замолк, и в то время, как Сильвия медленно пробиралась сквозь густую траву, он внезапно бросился к ней наклонив голову вперёд, словно маленький бычок.

— Смотри в другую сторону! Смотри в другую сторону!

— В какую сторону? — испуганно спросила Сильвия, озираясь по сторонам в поисках неизвестной опасности.

— В ту сторону! — сказал Бруно, торопливо повернув её за плечи, чтобы её взгляд оказался направлен в сторону леса. — Теперь иди спиной вперёд — ступай медленно, не бойся, не споткнёшься!

Всё же Сильвия то и дело спотыкалась, ведь, по правде говоря, Бруно и сам торопился, ведя её за руку по всем этим веточкам и камешкам; даже удивительно, как бедное дитя вообще смогло устоять на ногах. Но Бруно был слишком возбуждён, чтобы осторожничать.

Я молча указал Бруно пальцем на удобное место, откуда он мог бы показать Сильвии весь сад сразу — это было небольшое возвышение, почти на высоту картофельного кустика; и когда они взобрались на него, я отступил в тень, чтобы Сильвия меня не заметила. Тогда я услышал, как Бруно торжествующе воскликнул:

— Теперь можешь смотреть! — Затем послышались аплодисменты; их, правда, сам же Бруно и произвёл. Сильвия не издала ни звука — она лишь стояла и смотрела, сложив ручонки вместе; я уже забеспокоился, что ей наша работа отнюдь не нравится.

Бруно и сам с беспокойством взглянул на неё, и когда она спрыгнула с холмика и заметалась взад-вперёд по проложенным нами дорожкам, он предупредительно последовал за ней, опасаясь, что без подсказок с его стороны садик произведёт на Сильвию неправильное впечатление. А когда, наконец, она глубоко вздохнула и произнесла свой приговор (торопливым шёпотом и путаясь в грамматике): «Красивее этого как я ещё никогда в жизни не видела!» — малыш просиял, словно бы этот вердикт вынесли все судьи и присяжные Англии, собравшиеся вместе.

— И ты сделал всё это сам, Бруно? — промолвила Сильвия. — Для меня?

— Мне немножко помогли, — начал объяснять Бруно, с облегчением рассмеявшись при виде её удивления. — Мы работали весь день... Я думал, тебе понравится... — И тут губы бедного мальчика искривились, и он разрыдался. Бросившись к Сильвии, он страстно обхватил ручонками её шею и спрятал лицо у неё на плече.

Голос Сильвии тоже слегка дрожал, когда она прошептала: «Что такое, милый мой, в чём дело?» — и попыталась приподнять его голову, чтобы поцеловать.

Но Бруно словно прилип к ней; он шмыгал носом и успокоился лишь тогда, когда оказался в силах, наконец, признаться:

— Я хотел... испортить твой садик... сначала... но я никогда... никогда... — тут последовал новый взрыв рыданий, в котором утонуло окончание фразы. В конце концов он выдавил из себя: — Мне понравилось... собирать букет... для тебя, Сильвия... и я никогда ещё не был так счастлив. — И покрасневшее маленькое личико, наконец, поднялось навстречу поцелую, всё мокрое от слёз.

Сильвия тоже тихонько плакала; она ничего не говорила, кроме как: «Мой милый Бруно!» и «Я никогда ещё не была так счастлива», — хотя для меня лично оставалось загадкой, почему двое детишек, которые никогда ещё не были так счастливы, никак не могут наплакаться.

Я и сам почувствовал себя счастливым, только, разумеется, я не плакал: «большие существа», как ты понимаешь, не плачут — это мы оставляем для Фей и Эльфов. Я только подумал, что, наверно, начинается дождь, ибо у меня на щеках вдруг оказались две капли.

Затем они вновь обошли весь садик, цветок за цветком.

— Теперь знаешь, какое у меня место, Сильвия? — торжественно произнёс Бруно.

Сильвия весело рассмеялась.

— О чём ты говоришь, Бруно?

Обеими руками она отбросила назад свои густые каштановые волосы и взглянула на брата искрящимися глазами.

Бруно сделал глубокий вздох и с усилием продолжал:

— Я говорю... какая у меня... месть. Теперь ты понимаешь?

И он принял такой довольный и гордый вид, оттого что отважился наконец-то произнести это слово, что я ему даже позавидовал. Однако мне подумалось, что Сильвия всё же не «понимает», но она поцеловала его в обе щеки, так что беспокоиться было не о чем.

А потом они прохаживались среди лютиков, нежно обхватив друг друга одной рукой, разговаривая и смеясь на ходу, и хоть бы раз повернули голову, чтобы взглянуть на меня, бедолагу. Нет, всё-таки один раз, перед тем как окончательно пропасть из виду, Бруно обернулся и беззаботно кивнул мне через плечо. Вот и вся благодарность за мои труды. Последнее, что я увидел, глядя им вслед, — это как Сильвия остановилась, обняв брата за шею, и просительно прошептала ему на ухо:

— Знаешь, Бруно, я совсем забыла это странное слово. Скажи мне его ещё раз. Давай! Только разок, мой милый!

Но Бруно и пытаться не стал.

ГЛАВА XVI. Укороченный Крокодил


Тут всё Чудесное — всё Волшебное — улетучилось из моей души, и снова в ней безраздельно воцарилась Обыденность. Я двинулся по направлению к дому графа, ведь уже наступал «колдовской час» [44] — пять пополудни — и я точно знал, что найду графа с дочерью собирающимися выпить по чашке чаю и скоротать время в неторопливой беседе.

Леди Мюриел и её отец приветствовали меня с восхитительным радушием. Они не принадлежали к тому сорту людей, которые, встречая нас в светских гостиных, стремятся подавить все подобные чувства, стоит им самовольно зашевелиться под непроницаемой личиной общепринятой безмятежности. «Человек в Железной маске» в своё время, несомненно, был несусветным дивом, но в современном Лондоне никто при встрече с ним и головы не повернет! Нет, мои хозяева были живыми людьми. Если у них на лицах сияла радость, это значило, что радость была и в их душе, и когда леди Мюриел произнесла со светлой улыбкой: «Как я рада снова вас видеть!» — я не сомневался, что так оно и есть.

Всё же я не отважился преступить запретов — какими бы они не казались мне безумными — снедаемого любовью молодого Доктора далее простого упоминания о его существовании на свете; но только лишь после того, как хозяева посвятили меня во все детали намечающегося пикника, на который я тут же был приглашён, леди Мюриел воскликнула, как будто вспомнив в последнюю минуту: «И обязательно приводите с собой доктора Форестера! Ему будет полезно побыть денёк на природе. Небось, читает свои трактаты до умопомрачения...»

Так и завертелась «на кончике моего языка» встреченная где-то фраза: «Одно ему знакомо чтенье — лишь юной девы лицезренье» — но я вовремя спохватился. В этот миг я почувствовал себя точно уличный пешеход, который едва успел отскочить от вылетевшего наперерез фаэтона.

— ...Да и жизнь у него ужас какая одинокая, — продолжала леди Мюриел с той нежной серьёзностью, которую невозможно заподозрить в неискренности. — Обязательно приводите его! Не забудьте же — через неделю во вторник. Вы поедете с нами. Жалко будет, если вам придётся ехать по железной дороге — просёлками столько чудесных видов! А у нас открытый четырёхместный экипаж.

— Постараюсь уговорить его во что бы то ни стало, — доверительно пообещал я, думая про себя: «Никакая сила не удержит его от поездки!»

До пикника оставалось ещё десять дней, и хотя Артур с готовностью принял приглашение, которое я ему передал, мне, как я ни пытался, не удалось уговорить его нанести визит — со мной ли, без меня — в дом графа до назначенного срока. Куда там! — он боялся «злоупотребить их гостеприимством», они-де и так слишком часто принимали его у себя, «чтобы лезть туда раньше времени», — и когда, наконец, наступил день поездки, Артур выглядел настолько по-детски возбуждённым и суетливым, что я подумал: а не лучше ли мне устроить так, чтобы мы добирались до графа по отдельности — у меня зародилось намерение поотстать и явиться после него, чтобы дать ему время придти в себя в обществе возлюбленной.

С этой целью по пути в «Усадьбу» (как мы называли графский дом) я сделал добрый крюк, «и если бы только мне удалось немножко заблудиться, — думал я по дороге, — это бы меня вполне устроило!»

Я и заблудился, причём даже скорее, чем сам отваживался надеяться. Дорога через лес давно сделалась мне знакомой благодаря частым прогулкам в одиночестве, которыми я развлекался в период моего предыдущего гощения в Эльфстоне, и как мне удалось столь внезапно и окончательно сбиться с пути — это осталось для меня полной загадкой, даже если принять во внимание, что я был настолькол погружён в размышления об Артуре и предмете его любви, что не замечал ничего вокруг. «Впрочем, та залитая солнцем прогалина, — сказал я самому себе, — кажется мне смутно знакомой, хоть я не могу точно припомнить... Ах да, это же то самое место, где я повстречал в тот раз этих сказочных детишек! Надеюсь, поблизости нет змей!» И я подумал вслух, усаживаясь на упавшее дерево: «Честно говоря, не люблю змей, и мне кажется, Бруно их тоже не любит!»

— Да, он их не любит, — серьёзным тоном промолвил около меня тонкий голосок. — Не то, чтобы он их боялся, понимаете? Просто он их не любит. Он говорит, что они слишком волнистые.

Словами не описать прелести маленькой компании, на которую наткнулся мой заметавшийся взор. Она расположилась на мшистом лоскутке, устилавшем ствол поваленного дерева: Сильвия, лежащая на боку утопив локоток прямо в мох, в то время как её розовенькая щёчка покоилась на раскрытой ладони, и Бруно, растянувшийся у её ног прислонясь головой к её коленям.

— Слишком волнистые? — только и смог я сказать от неожиданности.

— Я не привереда, — беззаботно сказал Бруно, — но мне больше нравятся прямые животные.

— Но ты же любишь, когда собаки виляют хвостом, — возразила Сильвия. — Признайся, Бруно!

— Но в собаке всё равно есть ещё много прямого, правда, господин сударь? — обратился Бруно ко мне. — Вам же не хочется иметь собаку, у которой нет ничего, кроме головы и хвоста?

Я согласился, что такая собака была бы совершенно неинтересной.

— Таких собак в природе и не существует, — заверила Сильвия.

— Они будут существовать, — возразил Бруно, — если Профессор укоротит одну для нас!

— Укоротит одну? — переспросил я. — Это что-то новенькое. А как он это сделает?

— У него есть такая замечательная машина... — начала объяснять Сильвия.

— Укоротительная машина, — встрял Бруно, который не мог допустить, чтобы такой интересный рассказ оказался у него похищен, — и если вы кладёте в неё что-нибудь с одной стороны, да? — а он покрутит ручку и это выходит с другой стороны, то оно получается короче!

— Короче-прекороче! — подтвердила Сильвия лучше всякого эха.

— И один раз, когда мы ещё были в Запределье — ну, вы знаете, перед тем, как мы пришли сюда, в Сказочную страну, мы с Сильвией принесли ему большого Крокодила. И он его для нас укоротил. И Крокодил стал таким забавным! Он всё оглядывался по сторонам и приговаривал: «Куда подевалось остальное?» И глаза у него с лоба глядели так печально...

— Не говори «лоба»! — перебила Сильвия.

— Сильвия права, — по-взрослому отвечал Бруно, — я не говорил «оба». Только один тот глаз, который не мог увидеть, куда девалось остальное. А тот глаз, который мог видеть, куда...

— И насколько же коротким получился Крокодил? — перебил я, потому что рассказ детишек становился всё запутаннее.

— Наполовину коротким, чем когда мы его словили — сказал Бруно. — Вот такой, — добавил он и расставил руки, насколько смог.

Я попытался вычислить, что же тогда от него осталось, но понял, что эта задача слишком сложна для меня.

— Но вы же не бросили несчастное животное, так сильно укороченное той машиной, а, дети?

— Нет, не бросили. Мы с Сильвией отнесли его назад к Профессору и там его растянули... Насколько он стал длиннее, Сильвия?

— В два раза с половиной и ещё чуточку, — ответила Сильвия.

— Боюсь, это понравилось ему не больше, чем когда его укоротили.

— Нет, это ему больше понравилось! — поспешил заверить меня Бруно. — Он стал гордиться своим новым хвостом. Вы ещё не встречали крокодила, который так сильно гордится своим хвостом! Посудите сами: теперь он мог развернуться и пойти гулять по своему хвосту до самого кончика, а потом назад по всей спине до самой головы.

— Не до самой головы, — сказала Сильвия. — До самой головы он не смог бы дойти.

— А он доходил! — победно вскричал Бруно. — Вы не видели, а вот я видел собственными глазами. И он прохаживался, качаясь из стороны в сторону, словно никак не мог проснуться, потому что он думал, что спит. Обе свои передние лапы он поставил себе на хвост и всё ходил и ходил у себя по спине. А потом он гулял у себя по лбу. А потом он немножко прогулялся у себя по носу. Вот так!

Я снова попытался представить, каким же Крокодил сделался теперь, но эта задачка была почище первой.

— Ни за что на свете нет таких крокодилов не ходят они по своей голове неправда! — заверещала Сильвия, слишком задетая за живое, чтобы заботится о грамотности своих восклицаний.

— Вы просто не знаете, из каких соображений он так ходил! — презрительно отмахнулся Бруно. — Это было очень веское соображение. Я сам его слышал: «Почему бы мне не прогуляться у себя по голове?» И вот он взял и прогулялся!

— Ну разве же это веское соображение, Бруно? — спросил я. — Почему бы тебе не взобраться на дерево?

— И заберусь, — ответил Бруно, — мы ещё даже не кончим разговаривать, как я буду наверху. Только не можем же мы спокойно разговаривать, когда один лезет на дерево, а второй не лезет!

Мне подумалось, что мы не сможем «спокойно» разговаривать, даже если одновременно станем влезать на дерево, но я понимал, как опасно спорить с теориями Бруно, так что решил не развивать эту тему, а лучше расспросить насчёт машины, которая способна удлинять вещи.

На этот раз Бруно стал в тупик и предоставил отвечать Сильвии.

— Она похожа на каток, — сказала Сильвия, — и когда в неё кладут вещи, они там пропихиваются...

— И притесняются, — вставил Бруно.

— Да, — Сильвия не стала возражать против употребленного Бруно технического термина, но повторить его не отважилась. Возможно, она услышала его впервые. — Они там... стесняются... и затем выходят — такие длинные!

— Один раз, — снова начал Бруно, — мы с Сильвией починили детскую песенку...

— Сочинили, — шёпотом поправила его Сильвия.

— Да, сочинили Детскую Песенку, и Профессор раскатал её для нас. Это была вот какая песенка:


Жил-был маленький старик
С маленьким ружьишком,
Он по улицам привык
Бегать как мальчишка;
Подзывал он голубей:
“Гули, гули, гули!” —
И пускал по ним скорей
Маленькие пули.
А потом бежал к жене,
Понабив карманы,
Чтобы птички на огне
Жарились румяны;
Звал он курочек своих:
«Цыпа-цыпа-цыпа», —
И пшена скорей для них
Не жалея сыпал. 
А потом бежал на пруд,
На года не глядя,
Там ведь уточки снуют
По зеркальной глади.
Звал он уток-малышей:
«Утя, утя, утя», —
И метал из камышей
Дротиками прутья. 
Как-то селезень привлёк
Видом непоседу,
И подумал старичок:
«Подстрелю к обеду!»
Торопливо он навёл
Дуло, дуло, дуло —
Грянул выстрел, дым пошёл,
Птичка упорхнула.

— Значит, это вы её сочинили? — спросил я [45]. — Понятно... Но вы говорите, она стала длиннее? После того, как вышла из катка?

— А мы попросим Профессора спеть её для вас, — сказала Сильвия. — Если её пересказать, то она испортится.

— Хотел бы я встретиться с этим вашим Профессором, — сказал я. — А ещё мне вот что пришло в голову: хорошо бы взять вас троих с собой, чтобы вы познакомились с моими друзьями, которые живут неподалёку. Не желаете ли пойти со мной в гости?

— Мне кажется, Профессор не захочет идти, — сказала Сильвия. — Он такой застенчивый! Но нам очень хочется пойти. Только лучше нам не ходить туда, пока мы не станем другого роста.

Да, положение получается не из простых, подумал я, когда понял, как, всё-таки, затруднительно будет представлять таких маленьких друзей Обществу.

— А какого вы можете стать роста? — удивлённо спросил я.

— Мы лучше сделаемся, как... обычные дети, — подумав, ответила Сильвия. — Для нас это самый лёгкий рост.

— А вы сможете сделаться такого роста сегодня? — спросил я, думая между тем: «Тогда бы мы могли взять вас на пикник».

Сильвия с минуту размышляла.

— Не сегодня, — наконец сказала она. — У нас не всё для этого приготовлено. Мы придём... в следующий вторник, если хотите. А сейчас, Бруно, ты должен отправляться делать уроки.

— Надоело мне слышать «А сейчас, Бруно»! — простонал малютка и надул губки, отчего стал ещё милее. — Только его услышу, сразу знаю, что дальше будет что-нибудь дурацкое. — Он тут же развернулся и зашагал прочь.

Сильвия обратила ко мне своё смеющееся личико.

— Так мы придём во вторник?

— Отлично! — ответил я. — Пусть будет следующий вторник. Но как насчёт Профессора? Он разве тоже пришёл с вами в нашу Сказочную страну?

— В тот раз нет, — сказала Сильвия. — Но он обещал, что обязательно нас навестит. Когда-нибудь. Ведь он ещё должен подготовиться к Лекции. Так что ему нужно было остаться дома.

— Дома? — в полусне повторил я, не совсем вникая в то, что она мне говорит.

— Да, сэр. Его сиятельство и леди Мюриел дома. Входите, пожалуйста.

ГЛАВА XVII. Три Барсука


Всё ещё в полусне я повиновался этому высокомерному приглашению и в следующее мгновение очутился в комнате, где сидели граф, его дочь и Артур.

— Ну вот, наконец! — сказала леди Мюриел тоном игривого упрёка.

— Задержался по дороге, — промямлил я. Но я совершенно не представлял себе, как мне объяснить им причину своей задержки! К счастью, вопросов не последовало.

Экипаж тотчас подали; корзина с крышкой, заключающая в себе все наши пожертвования пикнику, должным образом была куда-то упрятана, и мы пустились в дорогу.

С моей стороны не было никакой необходимости поддерживать разговор. С первого взгляда было ясно, что между леди Мюриел и Артуром установились те восхитительные отношения, когда собеседникам совершенно незачем взвешивать свои мысли, прежде чем они словами сорвутся с губ, из боязни, что «этого не оценят, а то может обидеть, это звучит с претензией, а то не по делу...» — иными словами, они совершенно спелись, словно давние друзья.

— А почему бы нам не забыть про пикник и не отправиться куда-нибудь в другую сторону? — неожиданно предложила леди Мюриел. — Разве наша команда из четырех человек не самодостаточна? А что до еды, так у нас есть наша корзина...

Почему бы не? Вот уж истинно женский довод! — рассмеялся Артур. — Других доводов им не нужно — захотелось, того и достаточно!

— А разве мужчинам недостаточно? — поинтересовалась она.

— Одно-единственное исключение, насколько мне известно, — доктор Уоттс, который задал бессмысленный вопрос:


«А зачем мне имущество ближних
Забирать, коль они не согласны?» [46]

И представьте себе, это довод в пользу Честности! Видимо, позиция его заключается вот в чём: «Я честен единственно потому, что не вижу причины красть». Тогда ответ вора будет, разумеется, простым и сокрушительным: «Я забираю имущество ближних, потому что оно мне самому нужно. И я делаю это, несмотря на то, что они не согласны, потому что мне не удаётся получить их согласия!»

— Мне известно ещё одно исключение, — вмешался я. — Этот довод я слышал не далее как сегодня, и даже не от женщины. «Почему бы мне не прогуляться у себя по голове?»

— Что за необычный предмет для такого вопроса! — изумилась леди Мюриел. Она обернулась ко мне, и её глаза так и брызгали весельем. — Нельзя ли узнать, кто предложил этот вопрос на обсуждение? И прогулялся ли он всё-таки у себя по голове?

— Не помню точно, кто так сказал, — в замешательстве проговорил я. — И даже где именно я это слышал!

— Кто бы это ни был, надеюсь, мы встретим его на пикнике! — воскликнула леди Мюриел. — Уж этот вопрос гораздо интереснее всяких там «Ну разве не живописны эти развалины?» или «Разве не милы эти оттенки осени?» Сегодня, как я чувствую, мне раз десять придётся отвечать на такие вопросы!

— Такова одна из прелестей Общества, — сказал Артур. — Почему, в самом деле, нельзя спокойно любоваться красотами Природы без того, чтобы тебя поминутно об этом спрашивали? Жизнь — это что, Допрос или Катехизис?

— Это даже ужаснее, чем художественная галерея, — вступил в разговор граф. — В мае я посетил Королевскую Академию с одним тщеславным молодым художником — так он совсем меня замучил! Я и не подумал бы возражать против его критики, направленной на сами картины, но он понуждал меня соглашаться с ним или даже приводить свои доводы в поддержку — а это было гораздо досаднее!

— И критика была уничтожающей, не так ли? — спросил Артур.

— Безо всякого «не так».

— Да знаком ли вам хоть один тщеславный человек, который отважился бы похвалить какую-нибудь картину? Ведь единственное, чего страшится такой человек (не считая полного игнорирования собственной персоны), так это сомнения в своей непогрешимости! Стоит вам хоть разок похвалить картину, как ваша репутация непогрешимого судьи повисает на волоске. Допустим, это будет портрет, и вы отважитесь сказать: «Хорошо очерчен». А кто-нибудь обмерит его и найдёт, что в одном месте нарушена пропорция на восьмую долю дюйма. И вы кончены как критик. «Вы сказали, очерчен хорошо?» — саркастически вопрошает ваш приятель, а вы краснеете и опускаете голову. Нет уж. Единственный безопасный путь — это если кто-нибудь вдруг скажет: «Хорошо очерчен» — тут же пожать плечами. «Хорошо очерчен? — в раздумье повторяете вы. — Хорошо? Гм!» Вот способ сделаться великим критиком [47].

Непринуждённо беседуя о подобных материях, мы совершили приятное путешествие в несколько миль по живописной местности и наконец прибыли к месту встречи — развалинам замка — где уже собрались остальные участники пикника. Час-другой мы посвятили гулянию по развалинам, а потом, с общего согласия разбившись на несколько группок случайного состава, расселись на склоне насыпи, обеспечив себя прекрасным видом на старый замок и его окрестности [48].

Последовала кратковременная тишина, которой неожиданно овладел — а точнее выразиться, которую взял под опеку — какой-то Голос, и голос столь размеренный, столь нудный, столь претенциозный, что каждый из нас, вздрогнув, почувствовал, что никакие другие разговоры в настоящую минуту невозможны и если не прибегнуть к какому-то отчаянному средству, то нам суждено выслушать ни много ни мало Лекцию, которая Бог весть когда закончится.

Говорящий оказался крепко сбитым человеком, чьё широченное, плоское и бледное лицо было обрамлено с севера бахромой волос, с запада и востока бахромой бакенбард, а с юга бахромой бороды — и всё это образовывало единый ореол нестриженой бурой шевелюры. Черты его лица были настолько лишены выражения, что я невольно сказал себе с тем чувством беспомощности, которое вы испытываете, находясь в когтях ночного кошмара: «Лицо лишь намечено карандашом и ещё ждёт последнего штриха!» Он имел обыкновение завершать каждую фразу внезапной улыбкой, которая возникала словно рябь на обширной и пустой поверхности и тут же исчезала, оставляя после себя незыблемую серьёзность, побуждавшую меня всякий раз вновь бормотать: «Нет, это не он; улыбается кто-то другой!»

— Примечаете? — Таким словцом беспардонный лектор начинал каждое предложение. — Примечаете, с каким безупречным изяществом эта осыпавшаяся арка — вон там, на самом верху развалин — выделяется на фоне чистого неба? Она помещена в самое нужное место и имеет самые подходящие очертания. Немного правее или немного левее, и всё было бы совершенно испорчено!

— Какой одарённый зодчий! — проворчал Артур, не слышимый никем кроме леди Мюриел и меня. — Он, оказывается, предвидел тот эффект, который будет производить его работа, когда спустя столетия после его смерти здесь останутся одни развалины!

— А примечаете вон там, где эти три дерева на склоне холма, — и наш лектор указал на них мановением руки с покровительственным видом человека, который сам приложил руку к преобразованию ландшафта, — как туман, поднимающийся от реки, заполняет в точности те промежутки, где нам и нужна расплывчатость в целях художественного эффекта? Здесь, на переднем плане, несколько чётких штрихов вполне кстати, но фон без тумана — нет, знаете ли! Это просто варварство! Да, расплывчатость нам определённо необходима!

Произнеся эти слова, оратор с таким значением взглянул на меня, что я почувствовал обязанность ответить и пробормотал то-сё насчёт эффекта, который лично мне едва ли был нужен, заметив под конец, что всё-таки гораздо интереснее смотреть на вещи, если можешь их видеть.

— Именно так! — тотчас подхватил величественный лектор. — С вашей точки зрения сформулировано безупречно. Но с точки зрения любого, у кого душа предана Искусству, этот взгляд нелеп. Природа, — это одно. Искусство — это другое. Природа показывает нам мир, каков он есть. Но Искусство, как говорит один древний автор, Искусство, знаете ли... Из головы выскочило...

— Ars est celare Naturam [49], — подсказал Артур. Как всегда, он был на высоте.

— Именно так! — отозвался оратор с видимым облегчением. — Благодарю вас. Ars est celare Naturam — но это не так. — И в продолжение нескольких минут тишины лектор размышлял, нахмурив лоб, над этой проблемой. Такая благоприятная возможность не пропала даром, и в тишину вторгся другой голос.

— До чего милы эти древние развалины! — воскликнула девица в очках, олицетворённое Прозябение Ума, и взглянула на леди Мюриел, словно та была признанным ценителем истинно оригинальных замечаний. — И как не залюбоваться этими оттенками осени, в которые окрашена листва деревьев? Я просто без ума!

Леди Мюриел бросила на меня многозначительный взгляд, однако ответила с замечательной серьёзностью:

— О да! Вы совершенно правы!

— Не странно ли, — продолжала девица, с обескураживающей внезапностью переходя от Сентиментальности к Научной Ментальности, — что простое попадание определенным образом окрашенных лучей на сетчатку способно дарить нас таким изысканным удовольствием?

— Так вы изучали Физиологию? — вежливо осведомился некий молодой Доктор.

— Изучала. Правда, прелестная Наука?

Артур чуть заметно улыбнулся.

— Как вы относитесь к тому парадоксу, — продолжал он, — что изображение на сетчатке получается перевёрнутым?

— Это ставит меня в тупик, — чистосердечно призналась девица. — И почему мы тогда не видим все вещи перевёрнутыми?

— Скажите, вам не знакома теория, согласно которой мозги в голове тоже перевёрнуты?

— Да что вы? Как это замечательно! Но как это определили?

— Очень просто, — ответил Артур с важностью десяти профессоров, уложенных в одного. — То, что мы называем вершиной нашего мозга, есть в действительности его основание, а то, что мы называем основанием, есть в действительности вершина. Это просто вопрос медицинской номенклатуры.

Последнее научное выражение закрыло дело.

— Восхитительно! — с воодушевлением вскричала прекрасная Физиологиня. — Я спрошу нашего преподавателя, почему он никогда не рассказывал нам об этой изящной теории!

— Многое я бы дал, чтобы присутствовать, когда она будет задавать этот вопрос, — прошептал мне Артур, когда, по знаку леди Мюриел мы направились к нашим корзинам, где погрузились в более насущное занятие.

«Обслуживали» мы себя сами, поскольку варварский обычай (совмещающий в себе две добрые вещи с целью пустить в ход недостатки обеих и достоинства ни одной) устраивать пикники с участием слуг, которые возвышались бы у вас с тылу, не достиг ещё этих мест, лежащих вдали от больших дорог, — и джентльмены, разумеется, даже не подумали садиться, пока дамы любовно раскладывали земные блага. Вскоре я завладел тарелкой кое-чего твёрдого, стаканом кое-чего жидкого и примостился возле леди Мюриел.

Это место оставили незанятым — явно для Артура, как важного гостя; но он застеснялся и присел возле девицы в очках, чей тонкий и резкий голосок пару раз уже разнёс по всему нашему Собранию зловещие фразы вроде «Человек есть сгусток Качеств!» и «Объективность достигается только через Субъективность!». Артур храбро всё сносил, однако на некоторых лицах уже появилась тревога, поэтому я понял, что самое время покончить с метафизическими вопросами.

— В раннем детстве, — начал я, — когда погода не благоприятствовала пикникам на открытом воздухе, нам позволялось устраивать пикники особого рода, которые мне ужасно нравились. Мы расстилали скатерть не на столе, а под столом, садились вокруг неё на пол и, смею сказать, получали больше удовольствия от такого чрезвычайно неудобного способа принятия пищи, чем когда нам сервировали общепринятым образом.

— Не сомневаюсь, — откликнулась леди Мюриел. — Всего сильнее дети ненавидят распорядок. Мне кажется, что любой мальчуган, утомлённый надзором со стороны взрослых, с огромным удовольствием будет заниматься хоть Греческой Грамматикой — но только если ему разрешат при этом стоять на голове. К тому же, ваши обеды на ковре избавляли вас от одной особенности пикника, которая, на мой взгляд, является его главным недостатком.

— Вероятность ливня? — предположил я.

— Нет, вероятность того... или даже неизбежность того, что к пище примешаются живые существа! Пауки для меня — это пугало. Но мой отец не сочувствует такому отношению — верно, папа? — добавила она, ибо граф услышал слово «отец» и обернулся.

— «Своя всем язва: люди мы» [50], — проговорил он ровным печальным голосом, который, казалось, был для него совершенно естественен. — У каждого имеется свой предмет нелюбви.

— Но вы ни за что не угадаете его предмета! — произнесла леди Мюриел с тем чудесным серебряным смешком, который звучал для моего уха настоящей музыкой.

Я подтвердил, что ни за что не угадаю.

— Он не любит змей! — произнесла она театральным шёпотом. — Скажете, законное отвращение? Но как можно не любить такое милое, такое льстиво и облегающе ласковое создание, как змея!

— Не любить змей! — воскликнул я. — Неужели такое возможно?

— И слышать о них не желает, — повторила она, мило напустив на себя суровость. — Не то чтобы он их боится... Просто не любит. Говорит, они слишком волнистые.

Я встревожился, причём гораздо сильнее, чем желал показать. Было что-то настолько неподходящее в этом отзвуке тех самых слов, которые я только недавно слышал от маленького лесного духа, что лишь огромным усилием воли мне удалось беззаботно проговорить:

— Давайте оставим эту неприятную тему. Не споёте ли вы нам что-нибудь, леди Мюриел? Всем известно, что вы умеете петь без аккомпанемента.

— Все песни, которые я знаю — без музыки — боюсь, ужасно сентиментальные! Слёзы у вас наготове?

— Наготове! Наготове! — донеслось со всех сторон, и леди Мюриел — а она отнюдь не была одной из тех поющих дамочек, которые считают приличным уступить мольбам только с третьего или четвёртого раза, да и то прежде сошлются на провалы в памяти, потерю голоса и другие решительные причины соблюдать тишину — сразу начала:


«Сидели на взгорочке три Барсука —
Совсем, ну совсем короли!
Их чахлый отец не вставал с лежака
Вдали от них, вдали,
Но жизнь, что привольна была и легка,
Вели они, вели.
Слонялись там три молодые Трески —
Хотелось им рядом присесть;
Про вкусности пели они от тоски,
Про честь, про лесть, про месть;
Трещали как прутики их голоски:
Всё тресь, да тресь, да тресь.
Мамаша Треска  на солёной волне
Глядела по всем сторонам.
Папаша Барсук всё взывал в тишине
К далёким сыновьям:
“Я дам вам пирожных, вернитесь ко мне,
Я дам, я дам, я дам!”
Сказала Треска: “Знать, ошиблись путём
Они в чужедальних краях”.
Ответил Барсук: “Лучше впредь их запрём
И станем на часах”.
Вот так старики рассуждали вдвоём
В слезах, в слезах, в слезах». 

Здесь Бруно внезапно произнёс:

— Для той песенки, Сильвия, которую пели три Трески, нужна немножко другая мелодия. Но её я не смогу спеть, если ты не подыграешь.

Сильвия тут же уселась на крошечный грибок, который по чистой случайности рос рядышком с маргариткой, словно самый обычный в мире стульчик перед самым обычным в мире музыкальным инструментом, и принялась наигрывать на лепестках, как будто это были клавиши органа. Зазвучала музыка, такая восхитительная маленькая музыка! Просто крошечная!

Бруно склонил головку на бок и несколько секунд очень внимательно вслушивался, пока не сумел ухватить мотива. И тогда снова зазвенел мелодичный детский голосок:


Чудеснее сказок об эльфах и слаще
Ночных сновидений в таинственной чаще —
Для шумного пира, для тихой минуты,
Ночная ли тьма или блещут салюты —
Отбрось ты любые сомненья —
Подходит одно угощенье:
Ты пудинг Ипвергис себе нарезай,
Затем Аззигума в бокал наливай!
И если когда-то найдутся причины
Приюта искать на цветочках чужбины,
И спросят меня, приглашая обедать:
“Какого ты блюда желаешь отведать?”
То нет никакого сомненья —
Отвечу я без промедленья:
“Мне пудинг Ипвергис скорей подавай,
Затем Аззигума в бокал наливай!” 

— Теперь можешь не играть, Сильвия. Ту первую мелодию я гораздо лучше пою без комплимента.

— Он имел в виду, без аккомпанемента, — прошептала Сильвия, улыбнувшись при виде моего удивлённого лица. Затем она сделала руками движение, словно задвигала регистры органа.


«Никак не признают рыбят Барсуки;
Трескучий противен им всхлип.
Они отродясь не едали ухи,
Не то б любили рыб.
И только щипают их за плавники,
Всё щип, да щип, да щип». 

Должен заметить, что всякий раз, когда Бруно пел последнюю строку куплета, запятые он вычерчивал в воздухе указательным пальцем. Мне ещё в первый раз подумалось, что он это ловко придумал. Ну в самом деле, для них же не предусмотрено никакого звука — точно как и для вопросительного знака.

Предположим, вы сказали приятелю: «Тебе сегодня лучше» — и вам нужно показать ему, что вы задали вопрос. Тогда что может быть проще, чем начертить в воздухе пальцем знак вопроса? Вы тот час же будете поняты!


«Вдруг старший промолвил: “Не рыбы ль они,
Чья Мать с чешуёй и хвостом?”
Второй отвечает: “Они! — и одни,
А где их отчий дом?”
А младший воскликнул: “Вдали от родни
Втроём, втроём, втроём!”
Потопали к берегу три Барсука —
К полоске, где плещет прибой;
У каждого в пасти живая Треска
Счастливая с лихвой.
Звенят голосочки: “Зверята, пока!
Домой, домой, домой!”»

— Короче говоря, они все отправились по домам, — сказал Бруно, подождав с минуту, не собираюсь ли я чего спросить — он, очевидно, чувствовал, что хоть какое-то пояснение сделать всё же нужно. А мне, в свою очередь, сильно захотелось, чтобы в Обществе тоже было принято какое-нибудь такое правило, согласно которому в заключение каждой песни исполнитель сам бы высказывал направляющее замечание, не морща понапрасну лбы слушателям. Предположим, что некая юная леди закончила щебетать («скрипучим и срывающимся голосом») утончённое стихотворение Шелли «В сновиденьях о тебе прерываю сладость сна...» — насколько было бы приятнее, если бы не вы должны были тотчас же разражаться словами искренней благодарности, но сама певица, покуда натягивает перчатки, а в ваших ушах ещё дребезжат страстные слова «Ты прижми его к себе и разбиться не позволь», обязана была бы пояснить: «Должна заметить, что она не выполнила эту просьбу. Так что оно в конце концов разбилось» [51].

— Так я и знала, — прозвучал спокойный женский голос, когда я встрепенулся от звона бьющегося стекла. — Сначала вы всё сильнее наклоняли его, пока шампанское не пролилось, а потом... Мне показалось, что вы засыпаете. Очень сожалею, что моё пение произвело на вас такое действие!

ГЛАВА XVIII. Дом номер сорок, не все дома


Это произнесла леди Мюриел — и это было единственным, в чём я был уверен в ту минуту. Но как она здесь оказалась — и как я сам здесь оказался — и как тут очутился бокал с шампанским — всё это были вопросы, которые я счёл за благо втихаря обдумать потом, не ограничивая себя какими-либо суждениями до тех пор, пока ситуация не начнёт проясняться.

— Сначала накопим необходимое количество Фактов, а уж затем сформулируем Теорию. — Таков, полагаю, по-настоящему Научный Метод. Я, всё ещё сидя на земле, распрямил спину, протёр глаза и принялся накапливать Факты [52].

Гладкий, поросший травой склон, увенчанный полускрытыми плющом почтенными развалинами и окаймленный снизу речушкой, поблескивавшей сквозь нависающую крону деревьев; дюжина ярко разодетых людей, которые расселись там и сям небольшими группками; несколько корзин с отброшенными крышками; остатки нашего пикника — таковы оказались Факты, накопленныеУчёным Исследователем. Ну а теперь? Какую глубокую и богатую выводами Теорию должен он сформулировать, опираясь на эти Факты? В тупике оказался Исследователь. Но постойте! Один Факт он выпустил-таки из виду. В то время как все остальные кучковались по двое и по трое, Артур сидел в одиночестве; в то время как все языки без умолку болтали, его рот был закрыт; в то время как все лица были веселы, его лицо выглядело мрачным и упадническим. Вот это Факт что надо! Исследователь почувствовал, что Теорию нужно формулировать без проволочек.

Леди Мюриел только что встала и удалилась от прочих. Не это ли оказалось причиной подавленности Артура? Теория со скрипом поднялась повыше — на уровень Рабочей Гипотезы. Фактов опять недостало.

Исследователь вновь огляделся, и тут Факты посыпались на него в таком сногсшибательном количестве, что Теория среди них совсем затерялась. Ибо сначала леди Мюриел шла навстречу незнакомому джентльмену, чья фигура едва маячила в отдалении, а теперь они вдвоём возвращались, весело беседуя и то и дело перебивая друг друга, точь-в-точь старые друзья, встретившиеся после долгой разлуки! Ещё минута — и леди Мюриел уже переходит от группы к группе, представляя нового героя дня, а он, молодой, высокий и красивый, с благородной грацией вышагивает рядом с ней, сохраняя прямую осанку и твёрдую поступь военного. Теория по всему выходит неутешительной для Артура! Наши глаза встретились, и мой друг присоединился ко мне.

— Он довольно красив, — сказал я.

— Отвратительно красив, — пробормотал Артур и усмехнулся собственным горьким словам. — Хорошо хоть, никто кроме тебя не слышит.

— Доктор Форестер, — сказала леди Мюриел, подведя к нам своего спутника, — позвольте представить вам моего кузена Эрика Линдона — капитана Линдона, следовало сказать.

Мгновенно стряхнув с себя раздражение, Артур встал и подал руку молодому военному.

— Наслышан, — сказал он. — Очень рад знакомству с кузеном леди Мюриел.

— Да уж, это единственное, чем я могу похвастаться, пока что! — ответил Эрик (как мы вскоре стали его называть) с обезоруживающей улыбкой. — Не знаю даже, — добавил он, бросив взгляд на леди Мюриел, — приравнивается ли это хотя бы к значку за прилежную службу? Но с чего-то ведь надо начинать!

— Ты должен поздороваться с моим отцом, Эрик, — напомнила леди Мюриел. — Он гуляет где-то среди развалин. — И юная пара удалилась.

К Артуру вернулось выражение подавленности, и единственно ради того, как я понял, чтобы отвлечься, он вновь занял место подле склонной к метафизике девицы, возобновив с ней прерванную беседу.

— Насчёт Герберта Спенсера, — начал он. — Вы в самом деле не видите логической неувязки во взгляде на Природу как на процесс инволюции, берущий начало в дефинитной когерентной гомогенности и завершающийся индефинитной некогерентной гетерогенностью [53]?

Позабавленный той изобретательной мешаниной, в которую Артур превратил цитаты из Спенсера, я, тем не менее, сохранял лицо серьёзным, насколько мог.

— Не вижу физической неувязки, — убеждённо ответила девица, — но Логикой я не занималась глубоко. Вы можете указать мне на эту неувязку?

— А вам — спросил Артур, — это не кажется самоочевидным? Ведь это настолько же тривиально, как, ну, скажем, что «вещи, большие, чем точно такие же, будут больше самих себя»?

— На мой взгляд, — сдержанно ответила девица, — это вполне тривиально. Я интуитивно схватываю справедливость того и другого. Но иные, пожалуй, не смогут обойтись без логического... Забыла этот технический термин.

— Чтобы провести полное логическое обоснование, — хмуро, но серьёзно начал Артур, — начнём с двух Дефиниций...

— Вот-вот, теперь вспомнила! — перебила его собеседница: — Логическое беснование! И эти Девиции приводят нас к...

— Злоключению.

— Да-а? — с сомнением протянула учёная леди. — Мне казалось, что звучало иначе. Но как называется это беснование в целом?

— Хилогизм.

— Ах, да! Вспомнила. Но мне-то, как вы понимаете, не нужен Хилогизм, чтобы убедиться в справедливости приведённой вами математической аксиомы.

Здесь я отважился перебить их и предложил девице блюдце клубники со сливками. По правде говоря, я здорово опасался, что она всё же почувствует подвох, а потому счёл долгом, незаметно для неё, укоризненно покачать головой этому псевдо-философу. Всё так же незаметно для неё Артур слегка пожал плечами да развёл руками, словно бы говоря: «А как ещё прикажете с ней разговаривать?» — и отошёл, предоставляя ей возможность поработать языком в одиночестве, только не над проблемами философии, а над инволюцией клубники [54].

К этому времени экипажи, которым предстояло развести пирующих по домам, начали собираться у ограды замкового парка, и тут выяснилось — вспомните, ведь к нашей компании присоединился кузен леди Мюриел, — что нужно как-то решить проблему доставки в Эльфстон пяти человек в экипаже, вмещающем только четверых.

Достопочтенный Эрик Линдон, который теперь прохаживался взад-вперёд по склону в компании леди Мюриел, смог бы, несомненно, решить эту проблему, если бы объявил о намерении вернуться пешком. Но на то, что такое решение воспоследует с его стороны, не было ни малейшей надежды.

Другое достойное решение я увидел в том, чтобы отправляться пешком самому. В этом смысле я и высказался.

— Вы уверены, что вам всё равно? — спросил граф. — Боюсь, экипаж не выдержит нас всех, но я не хочу и думать, что Эрику придётся так скоро покинуть свою кузину.

— Не только всё равно, — ответил я, — но так для меня даже лучше. У меня будет время сделать пару набросков с этих живописных древних развалин.

— Я составлю тебе компанию, — неожиданно сказал Артур. И тут же добавил, понизив голос, в ответ, как я понял, на появившееся у меня в лице изумление: — Я действительно этого хочу. В экипаже я буду скорее лишним.

— Тогда я тоже пройдусь, — сказал граф. — Придётся тебе удовольствоваться Эриком в качестве эскорта, — добавил он, обращаясь к леди Мюриел, которая в эту минуту приблизилась к нам.

— Тогда тебе придётся развлекать меня, словно ты Цербер — «три человека, слитых воедино» [55], — сказала леди Мюриел, обращаясь к своему спутнику. — Это будет подвиг почище, чем на войне!

— Вроде Безнадёжного Дела? — смиренно предположил капитан.

— Хороши же твои комплименты! — засмеялась его прелестная кузина. — Счастливо вам добираться, трое джентльменов — а вернее сказать, трое дезертиров! — Тут молодая парочка взобралась в экипаж и отправилась своей дорогой.

— Сколько времени займут у тебя твои наброски? — спросил Артур.

— Как тебе сказать. Я бы потратил часок. Вряд ли вам стоит меня дожидаться. Я приеду поездом. Кажется, ближайший подойдёт через час.

— Вероятно, так нам и следует поступить, — сказал граф. — Станция неподалёку.

Словом, я оказался предоставленным самому себе и вскоре отыскал удобное местечко у подножия большого дерева, где уселся и смог отлично обозревать развалины.

— Сонный сегодня день, — сказал я себе, лениво разбирая этюдник в поисках чистого листа. — Э, братцы! Я думал, что вы уже не меньше мили прошагали! — Ибо, к моему изумлению, двое пешеходов опять были тут как тут.

— Я вернулся, чтобы напомнить тебе, — проговорил Артур, — что поезда ходят каждые десять минут.

— Чепуха! — отозвался я. — Это не столичное направление.

— Это именно столичное направление, — подтвердил граф. — Кенсингтонский участок.

— И хватит разговаривать с закрытыми глазами, — добавил Артур. — Просыпайся!

— Это, наверно, от жары меня так разморило, — ответил я, надеясь, хоть без особой уверенности, что говорю достаточно членораздельно. — Теперь я проснулся?

— Не думаю, — тоном судьи произнёс граф. — А вы как считаете, доктор? Пока он открыл только один глаз.

— И храпит по-прежнему, — воскликнул Бруно. — Ну проснись же, приятель! — И вдвоём с Сильвией они принялись за работу, поворачивая тяжеленную голову вправо-влево, словно забыли, что она хоть как-то да крепится к плечам.

Наконец Профессор открыл глаза и сел прямо, уставившись на нас с видом безмерного удивления.

— Не будете ли вы так любезны напомнить мне, — промолвил он, адресуясь ко мне со своей неизменной старомодной учтивостью, — где мы сейчас находимся, и кто есть кто, начиная с меня?

Я счёл, что начать всё-таки следует с детишек.

— Это Сильвия, сударь, а это — Бруно.

— Ах да! Я с ними давно знаком! — пробормотал старик. — Больше меня волнует вопрос, кто же я-то такой? Вы, вероятно, не сочтёте за труд объяснить, как я здесь оказался?

— В отношении меня загадка даже посерьёзней, — позволил себе заметить я. — Она звучит так: как ты собираешься отсюда выбираться?

— Точно, истинно! — вскричал Профессор. — Это Загадка, нет никаких сомнений. И как Загадка, отвлечённо говоря, она довольно-таки любопытна. Но в качестве события Биографии, должен признать, она не утешительна! — Он уныло вздохнул, но сразу же прибавил, смущённо хихикнув: — А насчёт меня, мне послышалось, вы сказали...

— Вы — Профессор! — прокричал ему в самое ухо Бруно. — Вы что, забыли? Вы пришли к нам из Запределья! Это очень далеко отсюда!

Профессор с ловкостью мальчишки вскочил на ноги.

— Тогда нельзя терять времени! — озабоченно вскрикнул он. — Вот только спрошу у этого простодушного крестьянина, который тащит своё ведро, заключающее в себе (вне всякого сомнения) обыкновенную воду, не будет ли он так любезен, чтобы указать нам направление. Эй, простодушный крестьянин! — продолжал он, возвысив голос. — Не подскажешь ли нам дорогу в Запределье?

Простодушный крестьянин обернулся с глуповатой ухмылкой.

— Ась? — только и сказал он.

— Дорога — в — За — Пределье, — повторил Профессор.

Простодушный крестьянин поставил своё ведро и призадумался.

— Дык, эта...

— Должен предупредить, — торопливо перебил Профессор, — что всё, что ты скажешь, будет использовано против тебя.

Простодушный крестьянин тут же подхватил своё ведро.

— Ну так нет вам! — огрызнулся он и скорым шагом пошёл прочь.

Детишки печально глядели на удаляющуюся фигуру.

— Очень уж быстро он ходит! — со вздохом сказал Профессор. — Но вы не волнуйтесь, я знаю, как нужно правильно вести разговор. Я изучал ваши Английские Законы. Однако спросим же у этого нового человека. Он выглядит не таким простодушным и не таким крестьянином, но я не могу сказать, насколько жизненно необходимо нам первое или второе.

Это был не кто иной как достопочтенный Эрик Линдон, который, несомненно, выполнил свою задачу по сопровождению леди Мюриел и сейчас неспеша вышагивал взад-вперёд по дорожке, в одиночестве наслаждаясь сигарой.

— Позвольте побеспокоить вас, сударь! Не покажете ли нам ближайшую дорогу в Запределье?

Потешный на первый взгляд, Профессор по существу своей натуры, которую не могла заслонить чудаковатая внешность, являлся настоящим джентльменом. Эрик Линдон тот час же признал в нём такового. Он вынул свою сигару изо рта и благопристойно стряхнул пепел, размышляя над ответом.

— Не припомню, чтобы слышал такое название, — сказал он. — Боюсь, не смогу вам помочь.

— Это не очень далеко от Сказочной страны, — попытался подсказать Профессор.

При этих словах брови Эрика Линдона поползли вверх, а на его красивом лице промелькнула улыбка, которую он вежливо попытался скрыть.

— Старичок немного помешанный, — пробормотал он. — Но он забавный, этот папаша. — И Эрик обратился к детям. — А вы разве не можете подсказать ему, маленький народец? — сказал он с такой добротой в голосе, что их сердца сразу же расположились к нему. — Ведь вы знаете ответ, правда?

Тут он игриво продекламировал:


Сколько  миль до Вавилона?
Три десятка и пяток.
Хватит свечки мне дотуда?
И останется чуток. [56]

Удивительно, но Бруно подбежал прямо к нему, точно к давнему приятелю, схватил его свободную руку обеими своими и повис на ней — и теперь этот высокий офицер стоял посреди дороги, с незыблемым достоинством качая малыша вправо-влево, в то время как Сильвия подталкивала братца рукой, словно это были взаправдашние качели, во мгновение ока воздвигнутые тут специально для того, чтобы дети могли покачаться.

— Но нам не нужно в Вавилон, — на лету объяснял Бруно.

— И нам не нужна свечка, ведь ещё светло, — добавила Сильвия, так сильно поддавая качелям, что те едва не утратили равновесия.

В эту минуту мне стало ясно, что Эрик Линдон совершенно не догадывается о моём присутствии. Даже Профессор и дети, казалось, совсем обо мне позабыли, а ведь я стоял посреди всей компании, безучастный словно призрак, видимый, но незамечаемый.

— Потрясающе изохронно! — в умилении воскликнул Профессор. Он держал перед собой часы и внимательнейшим образом отмерял колебания, проделываемые Бруно. — Он отсчитывает время с точностью маятника!

— Но даже маятники, — заметил пришедший в хорошее настроение молодой военный, осторожно высвобождая руку из захвата Бруно, — не могут получать удовольствие от качаний вечно! Ну же, достаточно для первого раза, малыш! В другой раз продолжим. А сейчас ты лучше проведи этого пожилого джентльмена на людную улицу...

— Не бойтесь, найдём, — нетерпеливо воскликнул Бруно, когда дети потащили Профессора прочь.

— Премного вам обязаны! — проговорил Профессор через плечо.

— Не за что! — отозвался офицер, салютуя в знак прощания приподнятием шляпы.

— Какой номер на Людной улице, вы сказали? — издали крикнул Профессор.

Эрик рупором приложил руки ко рту.

— Сорок! — выкрикнул он громовым голосом. — Вороны не в счёт, — добавил он себе под нос. — Сумасшедший, вообще-то, мир, сумасшедший! — Эрик раскурил новую сигару и зашагал по направлению к своей гостинице.

— Какой чудесный день! — сказал я, когда он поравнялся со мной.

— Чудесный, чудесный, — ответил он. — А вы откуда взялись? С облаков упали?

— Нам по пути, — отозвался я; других объяснений давать было незачем.

— Сигару?

— Спасибо, не курю.

— Разве поблизости есть психиатрическая лечебница?

— Ничего об этом не знаю.

— Думаю, должна быть. Только что я встретил сумасшедшего. Точно не все дома.

Таким образом дружески беседуя, мы шли восвояси и у самых дверей его гостиницы пожелали друг другу спокойной ночи.

Оставшись наедине с собой, я вновь почувствовал, как меня охватывает «наваждение», и обнаружил, что стою у дома номер сорок, а рядом — три такие знакомые фигуры.

— Может, это не тот дом? — спрашивал Бруно.

— Да нет, дом как раз тот, который нам нужен, — весело отвечал Профессор, — только улица другая. Вот в чём наша ошибка! И самый лучший план в нашем положении, это...

Всё исчезло. Улица была пуста. Вокруг оказалась самая что ни на есть Обыденность, да и «наваждения» как не бывало.

ГЛАВА XIX. Как соорудить Помело


Остаток недели миновал без каких-либо сношений с «Усадьбой», ибо Артур, как и раньше, опасался «злоупотреблять их гостеприимством»; но когда утром в воскресенье мы отправились в церковь, я охотно согласился на его предложение завернуть в Усадьбу проведать графа, который, по слухам, был нездоров.

В саду перед домом прогуливался Эрик; он сделал нам обстоятельный доклад о состоянии больного, который в этот час ещё находился в постели под присмотром леди Мюриел.

— Пойдёте с нами в церковь? — спросил я.

— Нет, благодарю, — вежливо ответил он. — Это, видите ли... не совсем в моих правилах. Церковь, конечно, превосходный институт — для бедных. В своём полку я, разумеется, посещаю церковь. Чтобы показать пример солдатам. Но здесь меня всё равно никто не знает, так что, думаю, смело могу освободить себя от проповеди.

Артур молчал, пока мы не отошли настолько, что нас не могли услышать посторонние. Только тогда он едва слышно пробормотал: «Где двое или трое собраны во имя Моё, там Я посреди них» [57].

— Да, — кивнул я. — Это, несомненно, есть тот принцип, на который опирается обычай посещения церкви.

— И когда он всё же идёт в церковь, — продолжал Артур (наши мысли бежали в такой прочной сцепке, что разговор изобиловал фигурами умолчания), — ведь повторяет же он слова: «Верую в Сообщество Святых»?

Мы подошли к небольшой церквушке, в которую в этот час вливался внушительный поток прихожан, состоящий главным образом из местных рыбаков и их семейств.

Стоит услышать объявление службы из уст какого-нибудь современного эстетствующего ханжи — или ханжащего эстета, сразу не разберёшь, — и тотчас становится ясно, что такая служба будет непродуманной и безжизненной; зато нынешняя показалась мне, только-только улизнувшему от неизменно передовых преобразований, сотрясающих Лондонскую церковь, под опеку так называемого «католического» приходского священника, непередаваемо живительной.

Никакой вам театральной процессии притворно застенчивых крошек-хористов, до потери сознания пытающихся сдержать глупые ухмылки под умилёнными взглядами членов конгрегации; миряне сами, без посторонней помощи выполняли свою часть службы, разве что несколько добрых голосов, со знанием дела расставленных там и сям среди прихожан, толково направляли пение в нужное русло. Никто не совершал надругательства над величественным звучанием псалмов и литургии — потому что никто не долдонил их с той убийственной монотонностью, в которой не больше бывает выразительности, чем в механической кукле, «умеющей» разговаривать.

Нет, здесь молящиеся именно молились, отрывки Писания читались, и, что всего сильнее восхищало, проповедь произносилась; я обнаружил даже, что, покидая церковь, повторяю слова Иакова — когда он «пробудился от сна»: «„Истинно Господь присутствует на месте сем! Это не иное что, как дом Божий, это врата небесные[58]».

— Так оно и есть, — сказал Артур в ответ, несомненно, на мои мысли, — все эти «высокие» службы (службы по высокому обряду) быстро становятся чистейшим формализмом. Люди всё больше начинают относиться к ним как к «спектаклям», на которых они только «присутствуют» во французском смысле. А для маленьких мальчиков это особенно вредно. Им бы поменьше изображать из себя эльфов, как на рождественском представлении. Все эти маскарадные костюмы, театральные выходы и уходы, всегда всё en evidence [59]... Не диво, что их снедает тщеславие, маленьких крикливых шутов!

Проходя на обратном пути Усадьбу, мы завидели графа и леди Мюриел, которые вышли посидеть в саду. Эрика с ними не было — он отправился на прогулку.

Мы подошли к ним и завели беседу; она быстро свернула на проповедь, которую мы давеча прослушали, её темой был «эгоизм».

— Какое изменение претерпели наши кафедры, — заметил Артур, — с тех пор как Пейли [60] дал своё в высшей степени эгоистическое определение добродетели: «Делать добро человечеству, повинуясь воле Господа и ради вечного блаженства».

Леди Мюриел вопросительно взглянула на него, но, как мне показалось, она давно интуитивно поняла то, что я постиг лишь по прошествии долгих лет опыта — если хочешь ухватить смысл самых затаённых Артуровых дум, не следует ни поддакивать, ни переспрашивать, но просто слушать.

— В его время, — продолжал Артур, — людские души захлестнула мощная волна эгоизма. Правда и Неправда как-то незаметно превратились в Прибыль и Убыток, а Религия сделалась родом коммерческой сделки. И мы должны радоваться, что наши проповедники всё же приобретают более высокие понятия о жизни.

— Но не почерпывают ли они снова и снова такие взгляды из Библии? — отважился спросить я.

— Не из Библии как целого, — ответил Артур. — Несомненно, что в Ветхом Завете награды и наказания неизменно рассматриваются в качестве мотивов для поступков. Это наилучшая тактика по отношению к детям, а израильтяне, похоже, в умственном плане были совершенные дети. Мы ведь тоже поначалу руководим нашими детьми, но мы как можно раньше начинаем обращаться к их врождённому чувству Правды и Неправды, и когда эта фаза благополучно пройдена, мы обращаемся к высочайшему мотиву из всех — желанию приблизиться и соединиться с Высшим Благом. Я думаю, вы поймёте, что именно в этом и заключается учение Библии как целого, начиная со слов «чтобы продлились дни твои на земле» [61], и кончая словами «будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный» [62].

Некоторое время мы молчали, затем Артур продолжал в ином ключе.

— А теперь взгляните на церковные гимны. Насколько они все заражены эгоизмом! Не много можно найти столь же убогих образчиков людского творчества, как некоторые современные гимны.

Я процитировал строфу


«Коль мы своё Тебе дадим —
Сторицей дашь Ты нам самим,
И вот мы радостно дарим,
Даритель наш!»

— Вот именно, — мрачно отозвался Артур. — Типичное стихотворение. Этим же была пропитана последняя проповедь на тему милостыни, которую я слышал. Приведя много толковых доводов в пользу милостыни, священник закончил словами: «И за все ваши деяния вам воздастся сторицей!» Низменнийший из мотивов, который только можно предложить людям, знающим, что такое самопожертвование, и могущим оценить великодушие и героизм! Толковать о Первородном Грехе! — продолжал он с умножающейся горечью. — Можно ли представить себе более сильное доказательство Первородного Блага, которое несомненно присутствует в нашем народе, чем тот факт, что Религия вот уже сотню лет преподносится нам как коммерческая спекуляция, и тем не менее мы всё ещё верим в Бога?

— Долго это не продлилось бы, — задумчиво проговорила леди Мюриел, — если бы Оппозиция не оказалась практически безгласной — находясь, как говорят французы, в пределах la cloture [63]. Ведь в любом лекционном зале или в компании нас, мирян, такое учение очень скоро освистали бы.

— Верю, что так, — сказал Артур, — и хотя я и не желаю видеть «ссоры в церкви» узаконенными, должен сказать, что наши священнослужители наслаждаются воистину огромными привилегиями — которые они едва ли заслужили и которыми они ужасно злоупотребляют. Мы предоставляем такому человеку кафедру и фактически говорим ему: «Можешь стоять здесь и проповедовать нам целых полчаса. Мы ни словом тебя не перебьём. Выскажи всё, что сочтёшь нужным!» И что же мы получаем от него взамен? Пустую болтовню, которая, будучи адресована вам за обеденным столом, заставит вас возмутиться: «Он что, за дурака меня считает?»

Возвращение Эрика с прогулки остановило прилив Артурова красноречия, и, поговорив минуту-другую на более светские темы, мы стали прощаться. Леди Мюриел проводила нас до ворот.

— Вы так много рассказали мне, о чём стоит подумать, — с чувством произнесла она, подавая Артуру свою руку. — Я так рада, что вы приходили! — И от её слов бледное измождённое лицо моего друга засветилось радостью.

А во вторник, когда Артур казался не расположенным побродить подольше даже со мной, я предпринял дальнюю прогулку в одиночестве, но предварительно взял с него слово, что он не станет торчать над книгами весь день, а лучше встретит меня близ Усадьбы, когда подойдёт время чаепития. На обратном пути я проходил станцию и как раз заметил приближающийся дневной поезд, поэтому сбежал по лестнице на перрон, чтобы поглазеть на приезжих. Никто из них не вызвал у меня особого интереса, и когда поезд опустел, а платформа очистилась, я обнаружил, что надо бы поспешить, если я желаю попасть в Усадьбу к пяти.

Когда я дошёл до конца платформы, с которого в верхний мир вела крутая лестница с неравномерно устроенными деревянными ступенями, я заметил двух приезжих, очевидно, только что сошедших с поезда, но которые каким-то чудным образом совершенно ускользнули ранее от моего взгляда, хотя пассажиров было совсем немного. Это были молодая женщина и девочка-ребёнок; первая, насколько можно было определить по её виду, являлась няней, а может и гувернанткой, присматривающей за девочкой, чьё милое личико даже ещё более чем её наряд, указывало на особу более высокого класса, чем взрослая спутница.

Лицо девочки было милым, но в то же время имело утомлённый и печальный вид, оно рассказывало повесть (по крайней мере, я читал её) многих болезней и страданий, перенесённых терпеливо и безропотно. При ходьбе девочка опиралась на небольшой костылик; теперь она, правда, стояла, грустно глядя вверх на высокую лестницу — словно бы собиралась с духом, чтобы начать трудный подъём.

Бывают в жизни такие мгновения, когда вдруг человек начинает что-то говорить — и бывают мгновения, когда вдруг человек начинает что-то делать — совершенно машинально, как рефлекторное действие, по выражению физиологов (которые имеют в виду, надо думать, как раз действие без рефлексии, наподобие того как слово «лысый» некоторые производят от указания на факт, что данная голова лишена «леса»). Так, мы зажмуриваемся при малейшей опасности, что в глаз что-то влетит, и так же мы говорим: «Давайте поднесу ребёнка по лестнице». Произошло нечто похожее: не то чтобы сначала мне в голову пришла мысль предложить помощь, а уж потом я высказался, нет, первым толчком к оказанию помощи был звук моего собственного голоса, а также осознание того, что я уже попросился помогать. Спутница девочки замерла, с сомнением переводя взгляд со своей питомицы на мою персону и назад на ребёнка.

— Ты, согласна, милая?

Но ни тени сомнения не шевельнулось в головке девочки — она только нетерпеливо протянула ручки, чтобы её подняли.

— Пожалуйста! — только и сказала она, и на её маленьком страдальческом личике промелькнула слабая улыбка. Я как можно бережнее поднял её на руки, и её тоненькие ручки тут же доверчиво обвили мою шею.

Она почти ничего не весила; она была настолько невесома, что у меня на мгновение появилась пресмешная мысль, будто с ней на руках мне даже легче будет подниматься по лестнице, чем без неё; и когда мы достигли проходящей поверху дороги с её колеями от телег и выпирающими из-под земли валунами — а ведь всё это были труднопреодолимые препятствия для моей хромоножки — у меня невольно вырвалось: «Давайте уж пронесу её немного дальше», — и произнёс я это даже до того, как установил какую-то связь между корявостью дороги и моей нежной ношей.

— Не хотелось бы затруднять вас, сударь! — воскликнула няня. — На ровном месте она сама справится.

Но ручонка, обвивавшая мою шею, при няниных словах ухватилась за меня ещё крепче, и я поспешил заверить женщину:

— Она совсем ничего не весит. Просто пронесу её немного дальше. Нам по пути.

Няня больше не возражала, и следующий голос, который я услышал, принадлежал шумному босоногому мальчугану с метлой на плече, который выбежал на дорогу и притворился, будто собирается вымести перед нами совершенно сухой участок земли.

— Дайте полпенни! — пропищал сорванец с широченной ухмылкой на чумазом лице.

— Не давайте ему полпенни! — воскликнула девчушка у меня на руках. — Он такой лентяй! — И она рассмеялась смехом, в котором разлилась такая звонкая мелодичность, какую я не слыхал ещё ни у кого, кроме Сильвии. К моему изумлению мальчуган и сам присоединился к её смеху, а потом побежал по дороге вперёд и исчез в проломе изгороди.

Но спустя минуту он показался вновь, уже избавившись от своей метлы и каким-то чудесным способом раздобыв роскошный букет цветов.

— Купите букетик, купите букетик! Всего за полпенни! — припевал он, монотонно растягивая слова — заправский нищий!

— Не покупайте! — вынесла эдикт Её Величество, глядя сверху вниз на шумное существо у своих ног с надменной презрительностью, которая, как мне показалось, удивительным образом смешивалась с заботливым интересом.

Но теперь я взбунтовался и проигнорировал монарший приказ. Не смог я отказаться от таких чудесных цветов, к тому же по виду совершенно диковинных, из-за требования какой-то девчонки, хотя бы и самой властной. Я купил букет, и мальчишка, спрятав полпенни себе за щеку, перекувырнулся через голову, словно желал удостовериться, является ли человеческое существо столь же надёжным хранилищем, как и обычный кошель.

Со всё возрастающим изумлением я крутил в руках свой букет и рассматривал цветок за цветком, всякий раз убеждаясь, что не способен припомнить, будто видел хоть какой-то из них когда-либо в жизни. В конце концов я решил обратиться к няне: «Неужели эти цветы прямо здесь и растут?» — но слова замерли у меня на языке. Няня пропала!

— Теперь вы, если хотите, можете опустить меня на землю, — как ни в чём не бывало промолвила Сильвия.

Я молча повиновался, только и подумал: «Не сон ли это?» — как Сильвия и Бруно обступили меня с двух боков и с доверчивой готовностью детства завладели моими руками.

— А вы будете побольше, чем когда я встретил вас в том лесу! — пробормотал я. — Мне даже думается, что нам нужно знакомиться по-новому. Ведь большую часть вас я раньше не видел.

— Замечательно! — весело откликнулась Сильвия. — Это Бруно. Коротко, правда? У него всего одно имя!

— У меня есть и другое имя, — запротестовал Бруно, неодобрительно глядя на свою Церемониймейстершу. — Это имя — Эсквайр!

— Ах, верно, я и забыла, — поправилась Сильвия. — Бруно, Эсквайр!

— Неужели вы нарочно пришли, чтобы повидаться со мной, детишки? — спросил я.

— Мы же обещали, что придём во вторник, — объяснила Сильвия. — Подходящего мы сейчас роста? Как обыкновенные дети?

— Да, ростом вы совершенно как дети, — ответил я (мысленно добавив: «Но какие же вы необыкновенные дети!»). — А что стало с няней?

— Исчезла! — горестно ответил Бруно.

— Она, значит, не такая прочная — не то что вы с Сильвией?

— Да. До неё нельзя дотрагиваться, понимаете? Если на неё натыкаешься, то проходишь насквозь.

— Я уже думала, что вы и сами это поняли, — сказала Сильвия. — Бруно случайно толкнул её на телеграфный столб. И она разломалась на две половинки. Но вы не туда смотрели.

Я почувствовал, что и вправду упустил случай видеть такое событие как «разламывание» няни на две половинки, а ведь второй раз в жизни этого не произойдёт у вас на глазах!

— А когда вы догадались, что это Сильвия? — спросил Бруно.

— Я и не догадался, пока она не стала Сильвией, — сказал я. — Но где вы раздобыли такую няню?

— Бруно соорудил, — ответила Сильвия. — Её звали Помело.

— Памела?

— Нет, Памела не получилась. Вышло Помело.

— И как же ты соорудил Помело, Бруно?

— Меня Профессор научил, — сказал Бруно. — Набираете в грудь побольше воздуха...

— Ой, Бруно! — перебила Сильвия. — Профессор же не велел никому рассказывать!

— Но тогда кто приделал ей голос? — не мог я успокоиться.

— Не хотелось бы затруднять вас, сударь! На ровном месте она сама справится.

Бруно весело рассмеялся, когда я завертел головой вправо-влево, высматривая, кто говорит.

— Это же я! — радостно объявил он уже своим собственным голосом.

— На ровном месте ей и впрямь ничего не грозит, — сказал я. — А вот я сел в лужу.

Тем временем мы подошли к Усадьбе.

— Вот здесь и живут мои друзья. Не хотите ли зайти выпить с ними чаю?

Бруно запрыгал от радости, а Сильвия сказала:

— Мы бы не прочь. Тебе ведь хочется чаю, правда, Бруно? Он ведь так и живёт без чая, — объяснила она мне, — с тех пор как мы покинули Запределье.

— Да и там был не очень хороший чай! — вставил Бруно. — Сильно cлабый.

ГЛАВА XX. На Нет и Суда нет


Леди Мюриел не смогла совершенно укрыть за улыбкой приветствия того удивления, с которым она разглядывала моих новых друзей. Я представил их по всей форме.

— Это Сильвия, леди Мюриел. А это — Бруно.

— А фамилии есть? — спросила она, и в её глазах засверкали весёлые огоньки.

— Нет, — веско ответил я. — Фамилий нет.

Она рассмеялась — она подумала, что я её разыгрываю; и склонилась одарить детишек поцелуями — ритуал, которому Бруно подчинился с неохотой, а что до Сильвии, так она вернула долг с процентами.

И пока леди Мюриел, которой помогал Артур (пришедший ранее), готовила детям чай и нарезала пирог, я пытался занять графа разговором; однако он был невнимателен и рассеян, и дело не двигалось. Наконец внезапным вопросом он выдал причину своего беспокойства (истинный английский джентльмен, он, видимо, долго с собой боролся).

— Не позволите ли взглянуть на цветы, что у вас в руке?

— С удовольствием! — сказал я, передавая ему букет. Я отлично знал, что Ботаника — его страсть, а эти цветы казались такими необычными и загадочными, что мне самому было интересно узнать мнение ботаника.

Его беспокойство нимало не ослабело. Наоборот, граф что ни секунда, то более возбуждался, разглядывая букет со всех сторон.

— Всё это цветы из Центральной Индии! — промолвил он, откладывая часть цветов в сторону. — Это очень редкие цветы даже для тех мест, и я никогда не встречал их в других частях света. Эти два — из Мексики, а этот... — он вскочил и подбежал с цветком к окну, чтобы обследовать его при лучшем освещении, и даже кожа на его лбу ходуном заходила от возбуждения, — этот, я готов поклясться... Но у меня же имеется книга по Индийской Флоре... — Тут он снял с полки том и дрожащими пальцами стал перелистывать страницы. — Так и есть! Сравните его сами с этим рисунком! Копия! Это цветок анчара, который обычно растёт в самой чаще, а его цветы, стоит их сорвать, так быстро вянут, что не успеваешь даже выйти из лесу, а они уже совершенно потеряли свой вид и цвет! А этот ещё сохраняет всю свою свежесть! Где вы раздобыли эти цветы? — спросил он, едва способный от волнения говорить.

Я взглянул на Сильвию, которая ни словом мне не ответила, но с тревожным видом приложила палец к губам, затем движением головы приказала Бруно следовать за ней и выбежала в сад. Я почувствовал себя подсудимым, у которого внезапно дали дёру два самых важных свидетеля.

— Позвольте мне подарить вам эти цветы, — промямлил я наконец, совершенно не видя выхода из тупика. — Вы всё равно лучше в них разбираетесь.

— Принимаю с величайшей благодарностью! Но вы так и не ответили мне... — решился было настаивать граф, но тут его прервало, к моему несказанному облегчению, появление Эрика Линдона.

А вот что до Артура, то его настроение, как я заметил, с появлением новоприбывшего отнюдь не улучшилось. Его лицо потемнело, он несколько подался назад из нашего кружка и больше не принимал участия в разговоре, который в последующие минуты всецело принадлежал леди Мюриел и её бодрому кузену — а обсуждали они кое-какие новые музыкальные сочинения, только-только дошедшие из Лондона до этих мест.

— Попробуй-ка вот это, — попросил Эрик. — Ноты, на первый взгляд, не слишком сложные, а сама песня как нельзя лучше подходит к случаю.

— Тогда это наверно вот какая песня:


Чаепитье в пять часов                              
Так люблю, что нету слов!                              
Выпить я всегда готов                              
Чашку чая в пять часов! —

со смехом говорила леди Мюриел, садясь за пианино и пробегая пальцами пару-другую аккордов.

— Не совсем, эта песня на старую тему «вечно верна, вечно одна». Про несчастную влюблённую парочку: он пересекает солёные воды, она оплакивает своё одиночество.

— Подходящая к случаю, ничего не скажешь, — поддразнила она его, в то время как он ставил перед ней ноты. — Я, значит, оплакиваю одиночество? И кто же это меня так разобидел, позвольте спросить?

Она разок-другой проиграла мелодию, сначала бегло, потом помедленнее, и наконец исполнила перед нами саму песню, притом с такой элегантной непринуждённостью, словно знала её с детских лет:


«Сошёл он с трапа как герой,
Удачами богат,
К её щеке приник щекой,
Она же прячет взгляд.
Молчит она — “Кому нужна
Чреда моих скорбей?
Неужто он любил меня,
Плывя за семь морей?”
“Тебе жемчужину я вёз,
Пересекал моря —
Узнай же свет глубинных звёзд,
Любимая моя!”
Суёт в ладонь, в глазах — огонь,
А сердце шепчет ей:
“Любил меня, любил меня,
Плывя за семь морей!”
Сверкает искрами в глаза
Прибрежная волна;
Вдали сокрылись паруса,
И вновь она одна.
Но, боль поглубже затая,
Верна мечте своей —
“Любя меня, любя меня,
Поплыл за семь морей!
Меж ним и мной простор морской,
Но не порвалась нить;
И нет помех сближенью тех,
Кто может так любить.
Готова ждать, любовь храня,
Немало лет и дней —
Любя меня, любя меня,
Плывёт он средь морей!”»

Выражение неудовольствия, которое появилось на Артуровом лице, стоило молодому капитану в таком легкомысленном тоне заговорить о Любви, во время исполнения песни совершенно исчезло, и слушал он с видимым восхищением. Но лицо его вновь потемнело, когда Эрик с притворной скромностью промолвил:

— Я же говорил: подходит к случаю — ведь и я капитан.

Желая прекратить мучения моего друга, я поднялся, чтобы откланяться, тем более что граф снова начал свои в высшей степени обременительные расспросы насчёт цветов: «Вы ещё не...»

— Нет, нет, благодарю, чаю с меня достаточно! — поспешно отозвался я. — Нам и в самом деле пора идти. Доброго вечера, леди Мюриел! — Мы распрощались и сбежали, пока граф неотрывно рассматривал свой букет.

Леди Мюриел проводила нас до дверей.

— Вы не представляете, какой приятный подарок сделали моему отцу, — с теплотой в голосе сказала она. — Он страстный ботаник. Сама я, боюсь, ничего не понимаю в этой науке, но содержу его Сухой Сад в полном порядке. И сейчас я должна буду подготовить несколько листов промокательной бумаги, чтобы засушить его новые сокровища, пока они не начали вянуть.

— Это нисколечко не поможет, — сказал Бруно, поджидавший нас в саду.

— Почему не поможет? — спросил я. — Знаешь ли ты, что я вынужден был подарить букет, чтобы пресечь расспросы?

— Пользы от этого никакой, — подтвердила Сильвия. — Они только огорчатся, когда увидят, что цветы исчезли.

— Как, исчезли?

— Не знаю, как. Но они исчезнут. Наша няня, и та оказалась всего лишь Помелом — помните, та, которую Бруно соорудил?

Последние слова она произнесла шёпотом, не хотела, видимо, чтобы Артур слышал. Но этого можно было не опасаться; маловероятно, чтобы он вообще замечал детей — шагал себе, молчаливый и отсутствующий, и когда на опушке леса дети торопливо попрощались с нами и побежали прочь, он, казалось, пробудился от сна наяву.

Букет исчез, как Сильвия и предсказывала, и когда пару дней спустя мы с Артуром вновь посетили Усадьбу, то нашли графа с дочерью в саду, где они вместе со старой экономкой обследовали задвижки на окне гостиной.

— Ведём следствие, — сообщила леди Мюриел, поспешив нам навстречу. — И позволяем вам, как Соучастникам до События Преступления, выложить всё, что вы знаете об этих цветах.

— Соучастники до События Преступления на вопросы отвечать отказываются, — внушительно проговорил я. — И они оставляют за собой право на защиту.

— Так-так. Требуем назвать Сообщников с целью облегчить свою участь. Цветы исчезли ночью, — сказала она, обращаясь к Артуру, — и мы совершенно уверены, что никто в доме к ним не притрагивался. Похититель должен был влезть в окно...

— Но задвижки не повреждены, — сказал граф.

— Это случилось, должно быть, когда вы ужинали, миледи, — сказала экономка.

— Вот именно, — согласился граф. — Вор, скорее всего, видел, как вы несли букет, — обернулся он ко мне, — и обратил внимание, что вы не уносили его. Он, вероятно, понимал огромную ценность цветов — а они просто бесценны! — Граф явно начинал горячиться.

— К тому же вы так и не сказали нам, где вы их взяли, — напомнила леди Мюриел.

— Когда-нибудь, — промямлил я, — меня, возможно, освободят от запрета рассказывать. А пока извините меня, ладно?

Граф едва имел силы скрыть разочарование за вежливостью:

— Ничего не поделаешь, оставим расспросы.

— И запомним, что облегчить свою участь вы не пожелали, — добавила леди Мюриел, когда мы входили в беседку. — Мы обвиняем вас в соучастии, и мы приговариваем вас к одиночному заключению. На хлебе и... масле. Сахару хотите?

— Но всё же это довольно неуютно, — продолжала она, когда «земные блага» были как подобает расставлены на столе, — знать, что в доме побывал вор — места у нас всё-таки глухие. Вот если бы цветы были чем-то съестным, можно было бы заподозрить воришку совершенно иного рода...

— Вы имеете в виду это универсальное объяснение всех загадочных исчезновений — «кошка съела»? — спросил Артур.

— Да, — ответила она. — Как было бы удобно, если бы все воришки имели один и тот же облик! Это так всё запутывает, когда одни из них четвероногие, а другие двуногие!

— Я вижу в этом, — сказал Артур, — любопытную проблему из области Телеологии... науки о Конечной Причине, — добавил он в ответ на вопросительный взгляд леди Мьюриел.

— И что же такое эта ваша Конечная Причина?

— Скажем так: последнее событие из ряда событий, связанных одно с другим, когда каждое предыдущее событие ряда является причиной последующего, ради которого, собственно, и имело место самое первое событие.

— Но тогда последнее событие фактически является следствием самого первого, не так ли? А вы называете его причиной!

Артур на минуту задумался.

— Допускаю, что слова немного сбивают с толку, — произнёс он. — Дело тут вот в чём. Последнее событие является следствием первого, однако необходимость наступления этого последнего события есть причина необходимости появления первого.

— Вполне понятно, по-моему, — сказала леди Мюриел. — И как это применить к нашему случаю?

— Очень просто. Какую цель, по нашим понятиям, может иметь тот порядок вещей, согласно которому всякое живое существо определённого размера (грубо говоря) имеет определённый облик? Взять, например, человеческое племя; его представители — двуногие существа. Другая совокупность живых существ, начиная львом и заканчивая мышью,четвероноги. Спускаемся ещё на шаг или два, и видим насекомых с шестью ногами — гексаподов, красивое название, правда? Но красота, в нашем смысле слова, на глазах пропадает, чем дальше мы идём вниз: существа становятся всё более... Не хочу сказать «отвратительными», всё-таки Божье творение, но более чуждыми. А когда мы берём микроскоп и спускаемся ещё на несколько шагов ниже, то находим тварей ужасно нескладных и с ужасным количеством ног!

— Можно придумать альтернативу, — сказал граф. — Ряд из повторяющихся diminuendo [64] особей одного и того же типа. Оставим пока вопрос о скучном однообразии такой последовательности, просто давайте взглянем, как это действует. Начнём с человеческих существ и тех животных, в которых они имеют нужду — лошадей, коров, овец и собак — ведь пауки и лягушки нам не слишком-то нужны; верно, Мюриел?

Леди Мюриел аж передёрнуло — слишком болезненным был предмет.

— Обойдёмся как-нибудь, — со знанием дела ответила она.

— Так вот, получим вторую человеческую расу, высотой в пол-ярда...

— ...у которой будет один источник возвышенного наслаждения, которого лишены обычные люди, — вмешался Артур.

Какой источник? — спросил граф.

— Ну как же — величественность ландшафта! Судите сами: величественность горы — для меня — зависит от её размера по отношению ко мне. Удвойте высоту горы, и величественности ей тоже прибавится вдвое. Уменьшите наполовину меня — эффект будет таким же.

— Счастлив, счастлив Малышок! — захлопала в ладоши леди Мюриел. — Лишь тот, кто мал, лишь тот, кто мал, понять Высот величье смог [65]!

— Но позвольте продолжить, — сказал граф. — Дальше у нас будет третья раса людей, пять дюймов высотой; четвёртая раса, в один дюйм...

— Они не смогут питаться обычной говядиной или бараниной, сам посуди! — вмешалась леди Мюриел.

— Верно, дочка, я и забыл. Каждая такая раса должна иметь собственных коров и овец.

— И собственную растительность, — добавил я. — Разве управится корова высотой в дюйм с травой, что колышется у неё над рогами?

— И то правда. У нас должны быть пастбища, так сказать, на пастбищах. Обычная трава послужит нашим дюймовым коровам этаким пальмовым лесом, в то время как вокруг каждого высокого стебля расстелется крохотный коврик микроскопический травки. Думаю, такая схема будет действовать превосходно. Наш контакт с низшими расами окажется прелюбопытным! Какими милашками должны быть бульдоги высотой в дюйм! Думаю, что даже Мюриел при виде их не сбежит.

— А ты не думаешь, что нам следует также иметь ряд crescendo [66]? — спросила леди Мюриел. — Только представь человека в сто ярдов высотой! Ему понадобится слон в качестве пресс-папье и крокодил вместо пары ножниц!

— А ваши расы столь разных размеров будут друг с другом общаться? — спросил я. — Скажем, воевать или заключать договоры?

— Войны, я думаю, нам следует исключить. Когда вы способны одним махом стереть в порошок целый народ, вы не можете вести войну на равных. Но вот стычки умов в нашем идеальном мире вполне будут возможны, ведь мы, разумеется, должны будем признать мыслительные способности у всех безотносительно к размеру. Наверно, честнейшим правилом будет такое: чем меньше раса, тем сильнее её умственное развитие!

— Не хочешь ли ты сказать, — спросила леди Мюриел, — что эти карлики ростом в дюйм способны будут перечить мне?

— Именно, именно! — воскликнул граф. — Ведь логическая сила доводов не зависит от роста существа, которое эти доводы высказывает.

Леди Мюриел с негодованием замотала головой.

— Я не стану вступать в пререкания ни с кем, в ком меньше шести дюймов росту! — воскликнула она. — Я лучше посажу его за работу!

— За какую работу? — спросил Артур, с улыбкой восхищения слушая эту нелепицу.

— За вышивание! — не моргнув глазом, ответила леди Мюриел. — Какая прелестная вышивка будет у них получаться!

— Однако если они сделают что-нибудь не так, — сказал я, — то вы не сможете им ничего доказать. Не знаю почему, но согласен с вами: сделать это будет совсем нелегко.

— А вот почему, — ответила она. — Нельзя же настолько поступаться своим достоинством.

— Конечно нельзя, — эхом откликнулся Артур. — Точно бьёшь, простите за каламбур, ниже пояса. Своего, собственного. Как с картошиной пререкаешься!

— Не уверен, — сказал я. — Даже буквально понятые каламбуры меня не убеждают.

— Ну хорошо, если это не причина, — сказала леди Мюриел, — то какова она должна быть по-вашему?

Я изо всех сил попытался понять смысл её вопроса, но меня всё время отвлекало неотвязное жужжание какой-то пчелы, а в воздухе разливалась такая дремотность, что каждая мысль застревала на полпути, да и поворачивала восвояси спать; потому всё, что я смог из себя выдавить, ограничилось словами: «Это должно зависеть от веса картошины».

Я-то чувствовал, что моё замечание не настолько осмысленно, как мне бы хотелось. Однако леди Мюриел восприняла его как натуральный ответ на свой вопрос.

— В таком случае... — начала она, но внезапно смолкла и обернулась, прислушиваясь. — Вы его не слышите? — спросила она. — Он плачет.  Надо выяснить, в чём дело.

А я сказал себе: «Как странно! Я был совершенно уверен, что это леди Мюриел со мной разговаривает. Но это всё время была Сильвия!» И я сделал ещё одно тяжкое усилие сказать что-нибудь, что имело хотя бы какой-нибудь смысл:

— Что-то случилось с картошиной?

ГЛАВА XXI. За Дверью из Слоновой кости


— Не знаю, — сказала Сильвия. — Тише! Мне нужно подумать. Я бы, конечно, и одна могла сходить к нему. Но мне хочется, чтобы вы пошли со мной.

— С большим удовольствием, — обрадовался я. — Думаю, что смогу идти так же скоро, как и ты.

Сильвия весело рассмеялась.

— Что за нелепость! Так вы и шагу не сделаете. Вы же лежите, растянувшись на спине! Вы что, сами не чувствуете?

— Я могу идти так же скоро, как и ты, — повторил я. И попытался изо всех сил сделать пару шагов, однако почва ровно с той же скоростью заскользила назад, так что я ни капельки не продвинулся. Сильвия вновь засмеялась.

— Ну вот, я же говорила! Вы и не представляете, как забавно двигаете в воздухе ногами, словно ходите! Подождите-ка. Я спрошу Профессора, как нам лучше поступить. — И она постучала в дверь его кабинета.

Дверь тут же отворилась, и Профессор выглянул из-за неё.

— Чей это плач я только что слышал? — вопросил он. — Это плачет человеческий детёныш?

— Это плачет мальчик, — ответила Сильвия.

— Надо полагать, ты его дразнила?

— Да нет же, — нетерпеливо ответила Сильвия. — Я никогда его не дразню!

— Хорошо, хорошо, мне нужно расспросить об этом Другого Профессора. — Он нырнул обратно в кабинет, и мы услышали его бубненье. — Маленький человеческий детёныш... говорит, что не дразнила его... вид, называемый «Мальчик»...

— Спросите её, что это за Мальчик такой, — произнёс иной голос. Голова Профессора вновь появилась в дверях.

— Что это за Мальчик такой, что ты его даже не дразнила?

Сильвия сверкнула мне глазами.

— Мой милый старичок! — воскликнула она и встала на цыпочки, желая поцеловать его, в то время как он степенно склонился, чтобы милостиво принять этот знак приветствия. — Всегда вы меня запутываете! На свете много мальчиков, которых я никогда не дразнила.

Профессор вернулся к своему коллеге, и тогда второй голос произнёс: «Скажите ей, пусть ведёт их сюда, всех разом!»

— Я не могу, да и не хочу я! — воскликнула Сильвия в ту секунду, как Профессор вновь появился в дверях. — Тот, кто плакал, это был Бруно, он мой брат, и сейчас мы хотим пойти к нему, оба, только он не может, понимаете? Он слишком мечтательный, — это она произнесла полушёпотом из боязни, что я могу обидеться. — Позвольте нам пройти через Дверь из Слоновой кости!

— Я спрошу, — сказал Профессор и опять исчез, чтобы столь же молниеносно вернуться. — Он говорит, что вы можете пройти. Следуйте за мной, только на цыпочках.

Но для меня загвоздка была не в том, на цыпочках идти или нет. Я вообще не в состоянии был дотянуться ногами до пола, пока Сильвия тащила меня через кабинет.

Профессор забежал вперёд, чтобы отомкнуть нам Дверь из Слоновой кости. Мне только на одно мгновение удалось бросить взгляд на Другого Профессора, который читал, сидя к нам спиной, как Профессор уже выпроводил нас в пресловутую Дверь, вошёл сам и запер её за собой. А за Дверью стоял Бруно, спрятав лицо в руки и горько плача.

— Что случилось, мой милый? — спросила Сильвия, обнимая его за плечи.

— Я сильно-пресильно поранился, — всхлипнул бедный малютка.

— Какая жалость, мой милый! Как же ты ухитрился?

— Потому что я хитрый! — ответил Бруно, улыбнувшись сквозь слёзы. — Что думаешь, только одна ты такая хитрая?

Ого, Бруно принялся рассуждать — значит, дело пошло на поправку!

— Ну, давайте послушаем, что же произошло, — предложил я.

— Я поскользнулся на склоне и полетел вниз. И налетел на камень. И ударил об камень ногу. А потом я наступил на Пчелу. А Пчела ужалила меня за пальчик! — И бедный Бруно опять принялся всхлипывать. Выложив полный перечень своих бед, он вновь пал духом. — Она же знала, что я нечаянно на неё наступил! — добавил он, обозначив кульминацию всей драмы.

— Пчеле должно быть стыдно, — возмущённо отозвался я, а Сильвия нежно обняла и принялась целовать раненого героя, пока его слёзы не просохли.

— Теперь мой пальчик почти не жгёт, — сообщил Бруно. — Для чего на свете существуют камни? Господин сударь, вы не знаете?

— Они нужны... для чего-то, — ответил я, — даже если мы не знаем, для чего именно. Для чего, например, нужны одуванчики?

— Как для чего? О-диванчики — ведь они и есть диванчики, потому что они мягкие-премягкие, а камни всегда такие твёрдые-претвёрдые! А вы любите собирать о-диванчики и складывать из них диванчики, господин сударь?

— Бруно! — укоризненно зашептала Сильвия. — Ты должен говорить либо «господин», либо «сударь», а не то и другое одновременно! Запомнишь ты когда-нибудь?

— Но ты всё время твердишь мне, чтобы я говорил «господин», когда говорю о нём, и «сударь», когда говорю с ним.

— Но одновременно ты же этого не делаешь!

— А вот и одновременно, сестрица! — победно воскликнул Бруно. — Сейчас я говорю с Джен… меном, и я спрашиваю о Джен… мене. Что же мне и говорить, кроме «господин сударь»?

— Ты всё делаешь правильно, Бруно, — заверил я его.

— Конечно, правильно! — подхватил Бруно. — Сильвия в этом не разбирается.

— Такого нахала ещё свет не видывал! — произнесла Сильвия, нахмурив брови до такой степени, что они совсем укрыли её глаза.

— Такой непонимаки ещё свет не видывал! — ответил Бруно в том же духе. — Пойдём собирать о-диванчики. Только на это она и годна! — добавил он в мою сторону очень громким шёпотом.

— Не «о-диванчики», Бруно. Правильно будет «одуванчики».

— Это всё потому, что он постоянно подпрыгивает, — сказала Сильвия и засмеялась.

— Да, поэтому, — не стал возражать Бруно. — Сильвия говорит мне слова, но потом я начинаю прыгать, и они все перебалтываются у меня в голове.

Я заверил его, что это, конечно же, всё объясняет.

— Ну, идите же, да сорвите для меня парочку о-диванчиков?

— Сорвём, сорвём! — встрепенулся Бруно. — Айда, Сильвия! — И счастливые дети вприпрыжку понеслись по траве с быстротой и грацией молодых антилоп.

— А вы так и не отыскали дорогу назад в Запределье? — спросил я Профессора.

— Разумеется, отыскал! — ответствовал тот. — Правда, мы не попали на Людную улицу, но я нашёл другую дорогу. С тех пор я уже несколько раз сбегал туда и назад. Я, видите ли, должен был присутствовать на Выборах — как автор нового Финансового Закона. Император был так добр, что доверил это дело мне. «Будь что будет» (я помню императорскую речь слово в слово) «и если дело повернётся так, что Правитель окажется жив, то вы засвидетельствуете, что изменения в чеканке монеты были предложены Придворным Профессором, а я ни при чём!» Ну меня и возвеличили в тот момент, скажу я вам! — При этих воспоминаниях, не совсем, по-видимому, приятных, по его щекам заструились слёзы.

— Так Правителя сочли умершим?

— Да, таково было официальное заявление, но, между нами, лично я никогда в это не верил! Подтверждений, как таковых, не было — одни только слухи. Бродячий Шут со своим Танцующим Медведем (которого как-то раз даже допустили во Дворец) — так он толковал встречному и поперечному, что идёт, дескать, из Сказочной страны, и что наш Правитель там скончался. Я пожелал, чтобы Вице-Премьер хорошенько порасспросил его, но, к большому сожалению, они с миледи всегда отлучались из Дворца, когда Шут крутился поблизости. Вот все и решили, что Правителя нет больше в живых, — и по его щекам опять ручьём потекли слёзы.

— А что нового внёс в жизнь Финансовый Закон?

Услышав такой вопрос, Профессор просиял.

— Инициатива принадлежала Императору, — пустился он в объяснения. — Его Величество пожелали, чтобы каждый житель Запределья стал вдвое богаче — ну, просто ради популярности нового Правительства. Однако в Казне не оказалось достаточно для этого денег. И тогда я предложил другой путь: увеличить вдвое достоинство каждой монеты и каждой банкноты в Запределье. Простейшая штука. Удивляюсь, почему никто раньше до этого не додумался! А такой всеобщей радости вы ещё не видывали. Магазины были с утра до вечера полны народом. Все всё покупали!

— А как они вас возвеличили?

Весёлое лицо Профессора омрачилось.

— Это произошло, когда я возвращался домой после Выборов, — печально ответил он. — У них в мыслях не было ничего плохого, но мне всё равно пришлось не сладко! Они махали вокруг меня флагами, пока я почти не ослеп, звонили в колокола, пока я не оглох, и усыпали дорогу таким толстым слоем цветов, что я всю дорогу увязал в них и падал! — Бедный старик скорбно вздохнул.

— А далеко ли отсюда до Запределья? — спросил я, чтобы сменить предмет.

— Примерно пять дней пути. Но туда приходится возвращаться — время от времени. Понимаете, я, как Придворный Учитель, всегда должен быть к услугам Принца Уггуга. Императрица очень сердится, если я оставляю его хотя бы на час.

— Но ведь всякий раз, как вы отправляетесь сюда, вы отсутствуете по крайней мере десять дней?

— О, даже больше! — воскликнул Профессор. — Бывает и по две недели. Но я, разумеется, всегда записываю, в какой момент я отлучаюсь из Дворца, так что могу потом вернуться в ту же секунду по Дворцовому времени!

— Простите, не понял.

Профессор, не говоря ни слова, вытащил из кармана квадратные золотые часы с шестью или восемью стрелками и протянул мне для обозрения.

— Вот это, — начал он, — Часы из Запределья...

— Так я и подумал.

— ...особенность которых заключается в том, что это не они идут соответственно времени, а время идёт по ним. Теперь, надеюсь, вы поняли?

— Не очень, — признался я.

— Позвольте объяснить. Предоставьте эти часы самим себе, и они будут идти своим ходом. Скорость хода от времени не зависит.

— Мне известны такие часы, — заметил я.

— Часы, разумеется, идут обычным темпом. Время всего лишь идёт вместе с ними. Следовательно, стоит мне передвинуть стрелки, и я изменю ход времени. Сдвинуть стрелки вперёд, на более позднее время, невозможно, но зато я могу передвинуть их хоть на месяц назад — это, правда, предел. И все события пройдут перед вашими глазами повторно, вы даже сможете придать им другое, более желательное направление.

— Такие часы — просто спасение, сударь мой! — вслух возликовал я. — С ними человек способен оставить непроизнесённым какое-нибудь неосторожное слово или отменить какой-нибудь опрометчивый поступок! Могу я взглянуть, как это делается?

— С удовольствием покажу! — сказал отзывчивый старик. — Если я передвину эту стрелку назад вот сюда, — он указал пальцем, — История тоже вернётся на пятнадцать минут назад.

Дрожа от возбуждения, я наблюдал, как он вслед за объяснением переводит стрелку.

— Я сильно-пресильно поранился.

От этих слов, снова зазвучавших у меня в ушах, я вздрогнул и закрутил головой в поисках говорившего, более изумлённый, чем позволяли приличия.

Так и есть! Это был Бруно, по лицу которого вновь катились слёзы (каким я и увидел его четверть часа назад) а рядом стояла Сильвия, обнимающая его за плечи!

У меня сердце разрывалось от вида детишек, вторично переживающий одно и то же несчастье, поэтому я немедленно попросил Профессора вернуть стрелку в прежнее положение. В секунду Сильвия с Бруно унеслись прочь, и я смог разглядеть их только в отдаленье, где они собирали «о-диванчики».

— Вот это да! Замечательно! — воскликнул я.

— У них есть и другая особенность, ещё более чудесная, — продолжал Профессор. — Видите эту головку? Она называется «Обратная головка». Если вы нажмёте на неё, события следующего часа будут следовать в обратном порядке. Только сейчас не будем её трогать. Я одолжу вам Часы на пару дней, и вы сможете экспериментировать, сколько захотите.

— Премного вам обязан! — сказал я, принимая от него Часы. — Буду беречь их пуще глаза — а вот и детишки!

— Мы нашли всего шесть о-диванчиков, — сказал Бруно, суя их мне в руку, — потому что Сильвия сказала, что пора возвращаться. И эта большущая ежевичина — тоже вам! Мы только две нашли.

— Благодарю вас, мне очень приятно, — сказал я. — Другую, я полагаю, ты сам съел, Бруно?

— Нет, не съедал, — беспечно ответил Бруно. — А наши о-диванчики вам нравятся, господин сударь?

— Они просто прекрасны; но почему ты хромаешь?

— Снова повредил ногу! — скорбно сообщил Бруно. Он сел на траву и принялся потирать больное место.

Профессор схватился за голову — я уже знал, что он всегда поступал так в минуты душевной сумятицы.

— Приляг на время — тогда полегчает, — забормотал он. — Или станет хуже. Если бы я имел при себе мои лекарства! Я, видите ли, Придворный Врач, — добавил он специально для меня.

— Хочешь, я схожу и принесу тебе ещё ягод ежевики, мой дорогой? — пролепетала Сильвия, погладив его по головке.

Лицо Бруно тут же просветлело.

— Было бы здорово! — провозгласил он. — Мне кажется, что если я поем ежевики, моя нога снова сделается невредимой... две-три ягодки... шесть-семь ягодок...

Сильвия заторопилась.

— Лучше я пойду, — сказала она, обращаясь ко мне, — пока он не перешёл к двузначным числам!

— Позволь тебе помочь, — предложил я. — Ведь я смогу достать повыше, чем ты.

— Да, помогите, пожалуйста, — ответила Сильвия, всовывая свою руку в мою ладонь. Мы отправились. — Бруно всё-таки любит ежевику, — сообщила она, пока мы неспеша брели вдоль высокой изгороди, где вполне могли укрываться ежевичные ягоды, — и это было так мило с его стороны, позволить мне съесть ту ягоду.

— Значит, это ты её съела? Мне показалось, что Бруно не очень-то хотел об этом упоминать.

— Да, я видела, — сказала Сильвия. — Он всегда боится, что его начнут хвалить. А ведь на самом деле он просто заставил меня съесть её! Я говорила ему, чтобы он сам... А это что такое? — и она испуганно вцепилась в мою руку, когда нам на глаза попался заяц, лежащий на боку прямо у лесной опушки.

— Это заяц, дитя моё. Он, наверно, спит.

— Нет, он не спит, — сказала Сильвия, боязливо приближаясь к нему, чтобы взглянуть поближе. — У него глаза открыты. Он... он... — её голос дрогнул и понизился до испуганного шёпота. — Он умер, вы не видите?

— Верно, умер, — подтвердил я, наклонясь над зайцем. — Бедный! Его, наверно, до смерти загнали охотники. Вчера здесь носилась свора гончих. Но они не тронули его. Может быть, они заметили ещё одного зайца и оставили этого умирать от страха и истощения.

— Загнали до смерти? — машинально повторила Сильвия, не смея в такое поверить. — Я думала, что охота — это как игра, и люди в неё играют. Мы с Бруно охотимся на улиток, но когда мы их ловим, то не причиняем им вреда!

«Милый мой ангел! — подумал я. — Как мне довести до твоего невинного сознания идею „Спорта“?» И пока мы так стояли, держась за руки, и, склонив головы, разглядывали лежащего у наших ног зайца, я попытался преподать предмет в таких словах, которые она в состоянии была бы уразуметь.

— Знаешь ли ты, какими свирепыми бывают дикие животные — львы или тигры? — Сильвия кивнула. — И в некоторых странах людям даже нужно их убивать, чтобы спасти собственную жизнь.

— Да, — ответила Сильвия. — Если бы кто-то пытался убить меня, Бруно убил бы его самого... если бы смог.

— А люди-охотники делают это ради удовольствия. Видишь ли, все эти погони, борьба, стрельба, опасность — сами по себе заманчивые штуки.

— Да, — сказала Сильвия. — Бруно любит опасность.

— Вот видишь; только в этой стране нету ни львов, ни тигров, разгуливающих на воле, поэтому люди охотятся на других зверей, понимаешь? — Я произнёс это с надеждой, только, видимо, напрасной, что моё объяснение окажется доходчивым, и она не будет больше задавать вопросов.

— Они охотятся на лисиц, — задумчиво произнесла Сильвия. — Мне кажется, что потом они их убивают. Лисы очень свирепы. Мне кажется, что люди с ними враждуют. Но разве зайчики свирепы?

— Нет, — ответил я. — Зайчик — это безобидный, робкий, скромный зверёк, почти как ягнёнок.

— Но тогда, если люди любят зайчиков, то почему... почему... — голос её задрожал, а печальные глаза до краёв наполнились слезами.

— Боюсь, не так уж они их и любят, дитя моё.

— Но все дети любят зайчиков, — пролепетала Сильвия. — И все леди тоже их любят.

— Боюсь, что даже леди выезжают иногда поохотиться на них.

— Нет, только не леди! — с вызовом выкрикнула Сильвия. — Леди Мюриел не станет!

— Ну, она-то не станет никогда, это точно... Но это зрелище слишком мучительно для тебя, дитя моё. Давай-ка лучше поищем...

Но Сильвия всё ещё не в состоянии была оторваться от зайчика. Склонив головку и всплеснув ручонками, скорбным и подавленным тоном она выставила свой последний вопрос:

— А Бог любит зайчиков?

— Любит! — заверил я. — Конечно, Он их любит! Он любит всякое живое существо. Даже грешников-людей. А уж как он любит животных, которые вообще не способны грешить!

— А что значит «грешить»? — спросила Сильвия, но я и не пытался объяснять.

— Пойдём, дитя моё, — сказал я, стремясь увести её отсюда. — Простимся с бедным зайчиком и пойдём искать ежевику.

— Прощай, бедный зайчик! — покорно промолвила Сильвия, и пока мы отходили, всё оглядывалась через плечо. И вдруг её самообладание разом улетучилось. Выхватив свою руку из моей, она бросилась назад к тому месту, где лежал зайчик, и упала рядом с ним, уткнувшись лицом прямёхонько в траву. Моему взору предстали такие муки отчаяния, которые я едва ли мог предположить в столь юном ребёнке.

— Милый, милый зайчик! — стенала она. — Ведь Бог уготовил тебе такую прекрасную жизнь!

Время от времени она, всё не поднимая лица с травы, протягивала ручонку, чтобы расшевелить бездыханное животное, после чего вновь хваталась за голову, словно у неё разрывалось сердце.

Я начал опасаться, не приключилось бы с ней горячки, но всё-таки решил, что будет лучше, если она сразу же выплачет первый пароксизм горя; а спустя несколько минут рыдания начали понемногу стихать и Сильвия встала, наконец, на ноги, безмолвно глядя на меня, хотя слёзы продолжали струиться по её щекам.

Даже тогда я всё ещё не отваживался заговорить, а просто протянул ей руку, чтобы увести её от этого печального места.

— Да, пойдёмте, — согласилась она. Но сначала она почти благоговейно опустилась на колени и поцеловала зайчика. Затем она встала, подала мне руку, и мы молча побрели прочь.

Дети горюют бурно, но недолго, поэтому минуту спустя девочка заговорила почти совсем ровным голосом:

— Ой, постойте, постойте! Здесь растёт чудесная ежевика!

Мы набрали полные пригоршни ягод и торопливо возвратились к тому месту, где, сидя на склоне, нас ожидали Бруно с Профессором.

Но ещё до того, как мы приблизились к ним настолько, что они могли нас услышать, Сильвия попросила меня:

— Не говорите, пожалуйста, Бруно о зайчике.

— Ладно, не скажу. Но почему?

Слёзы вновь заблестели в этих милых глазах, и она отвернулась, поэтому я едва расслышал её ответ.

— Потому что... потому что он так любит всех робких зверюшек. И он... он так огорчится! А я не хочу, чтобы он огорчался.

«А твои собственные страдания, значит, не в счёт, моя бескорыстная малютка?» — подумал я. Но больше мы не сказали друг другу ни слова, пока приближались к нашим друзьям, а сам Бруно был слишком поглощён лакомством, которое мы ему принесли, чтобы заметить необычную понурость своей сестры.

— Поздновато становится, а, Профессор? — сказал я, когда Бруно покончил с ежевикой.

— И в самом деле, — ответил Профессор. — Я должен отвести вас всех назад за Дверь из Слоновой кости. Вы пробыли здесь всё отмеренное вам время.

— Нельзя ли побыть здесь ещё немножко? — взмолилась Сильвия.

— Только минуточку! — присоединился к ней Бруно.

Но в Профессоре пробудилась настойчивость.

— Это и так великая привилегия, — сказал он, — пройти сквозь Дверь из Слоновой кости. Мы должны возвращаться. — И нам ничего не оставалось, как покорно проследовать за ним к пресловутой двери, которую он распахнул перед нами и сделал мне знак проходить первым.

— Ты ведь тоже идёшь, правда? — обратился я к Сильвии.

— Правда, — ответила она. — Только вы больше не сможете видеть нас, когда пройдёте сквозь Дверь.

— Но я ведь подожду вас с другой стороны Двери, — возразил я, ступая в проём.

— В таком случае, — отозвалась Сильвия, — и картошине, я полагаю, извинительно будет спросить вас самих о вашем весе. Вполне могу представить себе этакую сверх-картошку надменного нрава, которая ни за что не станет вступать в препирательства с кем-то, кто весит менее ста килограмм.

Я изо всех сил попытался выпрямить ход моих мыслей.

— Быстро же мы впадаем в бессмыслицу, — произнес я.

ГЛАВА XXII. Происшествие на станции


— Так давайте выпадем обратно, — сказала леди Мюриел. — Ещё чаю? Это, я надеюсь, звучит осмысленно?

«И всё моё необыкновенное приключение, — подумал я, — заняло место одной-единственной запятой в речи леди Мюриел! Той самой запятой, на которой учителя декламации требуют „отсчитать раз“!» (Профессор, видимо, был так любезен, что специально для меня вернул время назад, к той самой секунде, когда я приснул.

А кода несколько минут спустя мы покидали дом графа, Артур неожиданно высказал престранное замечание. А именно:

— Мы пробыли там не более двадцати минут; я только тем и был занят, что слушал вашу с леди Мюриел беседу, и тем не менее меня не покидает чувство, будто это я разговаривал с ней, и не меньше часа!

Так оно и было, мой друг, мне ли сомневаться! Просто, когда Часы были переведены назад, к началу вашего [67], его целиком постигло забвение — он, можно сказать, обратился в ничто! Однако я слишком дорожил своей репутацией здравомыслящего члена общества, чтобы пускаться в разъяснения насчёт произошедшего.

По какой-то причине, недоступной в тот момент моему разумению, всю дорогу домой Артур был необыкновенно молчалив и подавлен. Это не было связано с Эриком Линдоном, решил я, поскольку тот уже несколько дней отсутствовал — уехал в Лондон; поэтому, имея леди Мюриел практически «всю для себя» — ведь мне так приятно было слышать их воркование, что и мысли не приходило встревать, — он бы должен был, теоретически говоря, особенно наслаждаться жизнью и лучится радостью. «Не услышал ли он какую-нибудь неприятную новость?» — спрашивал я себя. И, словно угадав мой мысленный вопрос, Артур заговорил.

— Он приезжает последним поездом. — Мой друг словно бы продолжал начатый ранее разговор.

— Ты имеешь в виду капитана Линдона?

— Да... капитана Линдона, — ответил Артур. — Я сказал «он», потому что мне показалось, что мы о нём говорим. Граф сказал мне, что он приезжает сегодня вечером, хотя я не понимаю — вопрос о назначении, которое он так надеется получить, решится только завтра. Странно, что он не захотел подождать всего один день, чтобы узнать результат, раз уж он так сильно заинтересован в нём, как утверждает граф.

— Ему могут послать телеграмму, когда решение будет вынесено, — предположил я, — но это и впрямь выглядит недостойно солдата — бежать из боязни неприятного известия!

— Он достойный человек, — возразил Артур, — но должен признать, что лично для меня приятным известием будет, что он получил своё назначение, да заодно и приказ выступать. И всяческих ему успехов — за одним исключением. Спокойной ночи! — (Мы подошли уже к дому.) — Сегодня вечером я неподходящая компания, побуду лучше один.

То же и на следующий день. С утра он объявил, что не годен для Общества, и пришлось мне в одиночестве совершать послеобеденную прогулку. Я избрал путь на станцию, и в том месте, где мою тропу пересекала дорога, ведущая в «Усадьбу», приостановился, разглядев в отдаленье моих друзей, направлявшихся, по-видимому, к той же цели.

— Нам, кажется, по пути? — сказал граф, после того как я обменялся приветствиями с ним, с леди Мюриел и с капитаном Линдоном. — Этот нетерпеливый молодой человек ждёт, не дождётся телеграммы, и мы идём за ней на станцию.

— В деле замешана также одна нетерпеливая молодая особа, — добавила леди Мюриел.

— Это подразумевается, дитя моё, — сказал её отец. — Женщины всегда нетерпеливы.

— Уж коль речь заходит о том, чтобы оценить по достоинству чьи-то личные качества, — с сарказмом заметила его дочь, — с отцами никто не сравниться, не так ли, Эрик?

— Только если не считать кузенов, — ответствовал Эрик, и после этого беседа сама собой распалась на два отдельных речитатива, причём молодёжь шествовала впереди, а двое пожилых мужчин не столь торопливым шагом тащились вслед.

— А когда же мы снова увидим ваших маленьких приятелей? — спросил меня граф. — Очаровательные детишки!

— Буду счастлив привести их при первой же возможности, — заверил я. — Только я и сам не знаю, когда они мне опять встретятся.

— Не хочу вас расспрашивать, — сказал граф, — но должен заметить, что леди Мюриел просто сгорает от любопытства. Мы знаем почти всех в округе, и она всё пытается угадать, у кого из наших соседей живут эти детишки.

— Когда-нибудь, возможно, я всё ей объясню, но пока что...

— Благодарю. Придётся ей это пережить. Я, со своей стороны, внушаю ей, что это великолепная возможность поупражняться в терпении. Только едва ли она способна смотреть на вещи под таким углом. Э-э, да вот и они!

Это и вправду были наши детишки, ожидающие (со всей несомненностью, нас) на переходном мостике, куда взошли, видимо, всего пару секунд назад — леди Мюриел и её кузен миновали его, не приметив их. Завидя наше приближение, Бруно бросился навстречу, желая скорее похвастаться рукояткой от складного ножика (лезвие было отломано), которую он подобрал на дороге.

— И какая же тебе от неё будет польза, а, Бруно? — спросил я.

— Ещё не знаю, — беззаботно ответил Бруно. — Надо подумать [68].

— Вот он, самый первый детский взгляд на жизнь, — заметил граф со знакомой улыбкой светлой грусти. — В этот период они больше заняты накоплением движимого имущества. Годы идут, и такой взгляд меняется. — И он протянул руку Сильвии, которая старалась держаться меня, немного перед ним робея.

Но приветливый пожилой джентльмен был не из тех, кого мог долго робеть какой бы то ни было ребёнок, будь он человечек или фея, и очень скоро Сильвия освободила мою ладонь, чтобы завладеть его рукой, — Бруно один остался верен своему первому другу. Мы нагнали молодую пару уже на станции, и оба они — леди Мюриел и Эрик — приветствовали детишек как своих давних приятелей, — последний даже промолвил: «Ну что, хватило вам одной свечки до Вавилона?»

— Да, и чуток осталось! — как ни в чём не бывало ответил Бруно.

Леди Мюриел в полнейшем изумлении глядела то на одного, то на другого.

— Как, Эрик, ты с ними знаком? — воскликнула она. — С каждым днём загадка становится всё таинственнее! Что за представление вы разыгрываете?

— Сейчас мы находимся где-то в середине Третьего акта, — подхватил Эрик. — Ты же не ждёшь, что загадка разрешится до наступления Пятого акта, не так ли?

— Слишком длинная пьеса, — последовал заунывный ответ. — Немедленно подавайте нам Пятый акт!

— Третий, Третий, говорю тебе, — безжалостно ответил молодой военный. — Сцена представляет собой железнодорожную платформу. Гаснет свет. Входит Принц (переодетый, разумеется) и его верный Слуга. Вот он, наш Принц, — Эрик взял Бруно за руку, — а здесь его покорный Слуга! Каково будет следующее приказание Вашего Королевского Высочества? — и он отвесил поклон на придворный манер своему сбитому с толку маленькому приятелю.

— Вы не Слуга! — возмутился Бруно. — Вы Дже… льмен!

— Слуга, Слуга, уверяю Ваше Королевское Высочество! — почтительно настаивал Эрик. — В подтверждение позвольте сослаться на мои разнообразные должности — в прошлом, настоящем и будущем.

— С чего начнём? — спросил Бруно, входя в роль. — Вы были чистильщиком сапог?

— И ещё ниже, Ваше Королевское Высочество! Несколько лет назад я даже предлагал себя в качестве Раба — «Доверенного Раба», так это, кажется, называется? — спросил он, обратившись к леди Мюриел.

Но леди Мюриел не слушала его — у неё что-то приключилось с перчаткой, и теперь она была полностью занята ею.

— И вы получили место? — спросил Бруно.

— Стыдно сказать, Ваше Королевское Высочество, — нет, не получил! Поэтому я заделался... заделался Просителем, который уходит ни с чем, — это называется Ухажёр. Являюсь таковым по сю пору — не правда ли? — И он снова бросил взгляд на леди Мюриел.

— Да помоги же мне, Сильвия, застегнуть эту перчатку! — леди Мюриел нетерпеливо склонилась к девочке и оставила вопрос без внимания.

— А дальше? — спросил Бруно.

— А дальше я надеюсь допроситься до Жениха. А уж после этого...

— Не дури ты голову ребёнку! — не выдержала леди Мюриел. — Хватит вздор нести!

— ...После этого, — преспокойно продолжал Эрик, — я уж рассчитываю занять место Домоправителя, и вот тут... Четвёртый акт! — провозгласил он, внезапно изменяя голос. — Свет ярче! Красные огни! Зелёные! В отдаленье слышен грохот.

И в следующую минуту поезд подкатил к платформе, на которую тот час же из билетной кассы и зала ожидания выплеснулся поток пассажиров.

— А пробовали вы когда-нибудь превратить свою жизнь, ну вот эту, реальную, — в драматическое представление? — спросил граф. — Так давайте попробуем. Лично я всегда находил в этом развлечение. Вот платформа: пусть она будет нашей сценой. По обеим сторонам её, как видите, устроены вполне приличные входы и выходы для актёров. На заднем плане — настоящий паровоз, катающийся взад-вперёд. Всё в движении, и люди, прохаживающиеся по платформе, основательно отрепетировали свои роли! Только посмотрите, как у них натурально выходит! Ни единого взгляда в сторону зрителей. И группируются всякий раз по-новому, не повторяясь!

И впрямь, выходило забавно, стоило только посмотреть на «сцену» с подобной точки зрения. Носильщик, и тот подвернулся, прокатив тележку с чьим-то багажом, и настолько реалистично выглядел, что поневоле тянуло зааплодировать. За ним двигалась разъярённая мамаша с жарким красным лицом, тащившая за собой двух орущих детишек и непрестанно зовущая кого-то, кто, по-видимому, должен был идти следом: «Джон! За мной!» Вошёл и Джон, очень смирный, очень тихий, весь обвешанный пакетами и свёртками. А за ним, в свою очередь, маленькая испуганная гувернантка, несущая толстого карапуза, который тоже не желал умолкать. Все дети голосили.

— Мимическая интерлюдия — на загляденье! — произнёс сбоку от меня пожилой граф. — Замечаете это выражение ужаса на лице гувернантки? Оно безупречно!

— Вы напали на совершенно новую жилу, — сказал я. — Большинству из нас Жизнь с её радостями предстаёт этаким рудником, который близок к истощению.

— К истощению! — воскликнул граф. — Да для любого, у кого есть хоть малейшие драматические наклонности, то, что мы видели минуту назад, — всего лишь Увертюра. Вот-вот начнётся настоящее действо. А вы идёте в театр, платите ваши десять шиллингов за кресло в партере и что получаете за свои деньги? Какой-нибудь диалог между парой фермеров, карикатурно обряжённых в фермерское платье, принимающих не менее карикатурные, неестественные позы, и уж просто абсурдных в своих потугах держаться свободно и непринуждённо вести беседу. Сходите-ка вместо этого на станцию да садитесь в третий класс, и вы услышите тот же самый диалог в натуре! Сидите в первом ряду, никакой оркестр не загораживает вида, и платить не нужно [69]!

— Вы мне напомнили, — сказал Эрик. — При получении телеграммы платить не нужно. Ну что, справимся в почтовом отделении? — И он, взяв леди Мюриел под руку, зашагал в направлении телеграфного пункта.

— Наверняка Шекспир держал в голове ту же мысль, — сказал я, — когда писал: «Весь мир — театр» [70].

Пожилой граф вздохнул.

— Так оно и есть, как ни взгляни. Жизнь прямая драма — драма, в которой всего пару раз вам прокричат «бис», а уж букетов и не ждите! — в глубокой задумчивости добавил он. — И вторую половину жизни мы проводим в сожалениях о том, чего натворили в первую половину!

— А весь секрет получения удовольствия, — продолжил он прежним бодрым тоном, — заключается в напряжённости чувства!

— Только не в современном эстетическом смысле, я полагаю? Помните ту девицу из «Панча», что неизменно начинает разговор словами: «Скажите, вы чувственны?» [71]

— Ни в коем случае! — подхватил граф. — Единственное, что я имел в виду, так это напряжение мысли — концентрированного внимания. Мы упускаем добрую половину того удовольствия, которое могли бы получить от жизни, фактически по невнимательности. Возьмите любой пример: не имеет значения, насколько тривиальным может оказаться данное удовольствие, — принцип везде одинаков. Положим, X и Y читают один и тот же второсортный роман, взятый в библиотеке. X совершенно не даёт себе труда вникнуть в отношения характеров, от которых, возможно, и зависит интерес рассказа; он перескакивает через все описания обстановки или пейзажа и бегло пролистывает места, которые кажутся ему скучными, а тем пассажам, которые всё-таки прочитывает, едва ли уделяет достаточно внимания. Он продолжает читать просто от неспособности найти иное занятие — несколько часов подряд, пока не вынужден отложить, наконец, книгу: он достиг «финиша» в состоянии изнеможения и подавленности! Y вкладывает в чтение всю свою душу, исходя из того принципа, что «раз уж стоит что-то делать, то стоит это делать хорошо»: он вдумывается в заглавие, «мысленным взором» [72] оглядывает место действия, коли уж автор затеял его описание; и, что лучше всего, он решительно захлопывает книгу в конце главы, даже находясь на пике интереса, и обращается к другим делам. А когда в следующий раз он выкроит для чтения часок-другой, то примется за книгу словно голодный, садящийся за стол, и когда чтение закончено, он возвращается к дневным трудам «как бы подкрепившийся исполин» [73]!

— Но что если написанное в той книге — чепуха, и не заслуживает ни малейшего внимания?

— Допустим, что так, — ответил граф. — И в этом случае моя теория срабатывает, уверяю вас! Читатель X ведь ни за что не обнаружит, что это чепуха, но дотащится до самого конца и постарается уверить себя, что получил удовольствие. Y спокойно захлопнет книгу, прочитав дюжину страниц, пойдёт в библиотеку и возьмёт себе лучшую! У меня есть ещё одна теория в дополнение к теории о радостях Жизни... Я не утомил вас своими рассуждениями? Боюсь, вы сочтёте меня просто говорливым стариканом.

— Вовсе нет! — поспешил ответить я. Да и кого, в самом деле, могла бы утомить светлая печаль, звучащая в этом спокойном голосе?

— Моя теория заключается в том, что нам следовал бы научиться переживать радости быстро, а страдания медленно.

— А зачем? Сам-то я поступаю как раз наоборот.

— А вы научитесь переживать медленно искусственное страдание — ведь оно может быть самым ничтожным, по вашему вкусу, — и тогда, стоит подступить настоящему страданию, сколь угодно жестокому, всё, что от вас потребуется, так это не торопить своих чувств — и от него следа не останется!

— Весьма похоже на правду, — сказал я. — Как насчёт удовольствий?

— Переживая удовольствия быстро, можно вкусить их в жизни гораздо больше. Оперой вы наслаждаетесь три с половиной часа. Допустим, что вместо этого я прослушаю её за полчаса. Тогда я смогу получить удовольствие от семи опер, пока вы слушаете только одну!

— Но это лишь при условии, что у вас есть оркестр, способный так для вас сыграть, — возразил я. — Такой оркестр ещё сыскать надо!

Пожилой граф улыбнулся.

— Мне уже довелось слышать, как была сыграна музыкальная пьеса, и отнюдь не короткая, сыграна от начала до конца со всеми переходами и вариациями — в три секунды!

— Когда? И как? — вырвалось у меня. Мне вновь почудилось, будто я начинаю грезить.

— Была у меня музыкальная шкатулка, — преспокойно ответил граф. — Когда её завели, регулятор, или что там у неё, сломался, и вся пьеса пронеслась, как я сказал, за три секунды. При этом были сыграны все ноты до единой!

— Но доставило ли это вам удовольствие? — продолжал я расспрашивать со всей настойчивостью следователя, ведущего перекрёстный допрос.

— Нет, не доставило, — искренне признался граф. — Но ведь, сами посудите, я же не приучен к такого рода музыке!

— Мне бы очень хотелось опробовать ваш метод, [74] — сказал я, а так как именно в этот момент Сильвия с Бруно подбежали к нам, то я оставил их в компании с графом и зашагал по платформе, упиваясь тем, что каждое положение этой неписанной пьесы сейчас разыгрывается ради меня одного.

— Как, разве граф уже устал от вас? — спросил я, когда детишки меня нагнали.

— Нет! — выпалила Сильвия. — Он хочет купить вечернюю газету. Поэтому Бруно собирается сыграть роль мальчишки-разносчика!

— Запросите же хорошую цену! — крикнул я им вслед.

Пройдя несколько шагов, я вновь наткнулся на Сильвию.

— Ну как, дитя моё, где же твоймальчишка-разносчик? Не смог раздобыть вечерней газеты?

— Он побежал через пути к газетному ларьку, — ответила Сильвия, — и вон уже бежит с газетой назад — ой, Бруно, тебе следовало пойти на мостик! — Ведь уже раздавалось «чух-чух» приближающегося экспресса. Внезапно выражение ужаса появилось на лице девочки. — Ой, он упал на рельсы! — крикнула она и ринулась вперёд с такой скоростью, что у моей попытки задержать её не оставалось шанса.

Но тут рядом появился страдающий одышкой пожилой Станционный Смотритель; не на многое он был способен, бедняга, но тут оказался на высоте, и покуда я ещё только оборачивался к Сильвии, он всей лапищей схватил девочку за платьице, чем и спас её от неминуемой гибели, навстречу которой та устремилась. Моё внимание настолько было поглощено этим событием, что я едва заметил метнувшийся силуэт в лёгком сером костюме, который оторвался от заднего края платформы и в следующий момент уже оказался на путях. Если только можно в такую ужасную минуту уследить за бегом времени, то в распоряжении бросившегося, пока экспресс не налетел на него, оставалось полных десять секунд, чтобы пересечь пути и подхватить Бруно. Удалось ему это или нет, совершенно невозможно было угадать — экспресс уже пронёсся мимо, и всё было кончено, жизнью или смертью. Когда рассеялось облако пыли, вновь открыв взгляду железнодорожные пути, мы с замиранием сердца увидели, что ребёнок и его спаситель невредимы.

— Полный порядок! — весело бросил нам Эрик, пробираясь к платформе. — Он больше напуган, чем поврежден.

Эрик поднял малыша к протянутым рукам леди Мюриел, и бодро, будто ничего не случилось, взобрался на платформу; однако он был словно смерть бледен и тяжело опёрся на руку, которую я ему поспешно предложил, опасаясь, что он не устоит на ногах.

— Я просто... присяду на минутку... — машинально проговорил он. — А Сильвия где?

Сильвия подбежала к нему и обхватила руками за шею, рыдая в голос.

— Ну-ну, не надо, — пробормотал Эрик с непривычным выражением глаз. — Ничего не произошло такого, что нужно оплакивать. Ты сама чуть не погибла ни за что.

— За Бруно! — всхлипнула девчушка. — И он бы сделал то же для меня. Правда, Бруно?

— Конечно, сделал бы! — откликнулся Бруно, ошеломленно оглядываясь.

Леди Мюриел молча поцеловала его и опустила на землю. Затем велела Сильвии подойти, взяла её за руку и сделала детям знак возвращаться туда, где сидел граф.

— Скажем ему, — дрожащими губами прошептала она, — скажем ему, что всё хорошо! — Тут она обернулась к герою дня. — Я подумала: вот она, смерть. Благодаренье Богу, ты не пострадал! Понимаешь ли ты, как был к этому близок?

— Я понимал, что нельзя было терять времени, — просто ответил Эрик. — Солдат всегда обязан держать свою жизнь в кулаке. Да успокойся: я цел и невредим. Не сходить ли снова на телеграф? Полагаю, самое время.

А я присоединился к графу и детям, и мы принялись ждать — почти в полной тишине, поскольку никто из нас не был расположен разговаривать, а Бруно дремал на коленях у Сильвии, — пока наши друзья не вернулись. Телеграммы не было.

— Я, пожалуй, провожу детей до дому, — сказал я, чувствуя, что мы стали лишними, — а позже вечерком загляну к вам.

— Теперь нам нужно вернуться в лес, — сказала Сильвия, когда мы порядком отошли. — Больше мы не сможем оставаться такого роста.

— Значит, когда мы с вами увидимся в следующий раз, вы опять будете просто маленькими феями?

— Да, — ответила Сильвия, — но когда-нибудь мы снова сделаемся детьми, если вы не против. Бруно не терпится вновь встретиться с леди Мюриел.

— Она хорошая, — подтвердил Бруно.

— Буду рад снова отвести вас к ним, — заверил я. — Мне, наверно, не стоит отдавать вам Часы Профессора? Ведь когда вы снова станете Эльфом и Феей, они окажутся для вас слишком тяжелы.

Бруно весело рассмеялся. Мне радостно было видеть, что он почти пришёл в себя после пережитой ужасной минуты.

— Нет, нам не будет тяжело! — воскликнул он. — Когда мы станем маленькими, они тоже уменьшатся!

— И, кроме того, они сразу же сами собой вернутся к Профессору, — добавила Сильвия, — и вы больше не сможете ими пользоваться, так что торопитесь! Мы все уменьшимся, как только солнце зайдёт. До свидания!

— До свидания! — крикнул Бруно. Но их голоса прозвучали уже словно издалека, и пока я оглядывался вокруг, малыши исчезли.

— Так, до захода солнца осталось всего два часа, — сказал я, ускоряя шаг. — Используем это время с толком.

ГЛАВА XXIII. Часы из Запределья


Едва я ступил на городскую мостовую, как мне навстречу попались две женщины, рыбацкие жёны, только-только обменявшиеся словами прощания, за которыми, как вы понимаете, никогда не следует прощания, и мне пришло в голову немедленно произвести эксперимент с Волшебными Часами — дождаться конца этой сценки, а затем запустить её на «бис».

— Ну, добре, пока! Так не забудешь сказать нам словцо, когда твоя Марта пришлёт весточку?

— Не, не забуду. А если ей там не понравится, так сама вернётся. Ну, добре, пока.

Случайный зритель мог бы счесть, что «тут и сказке конец». Но он ошибся бы, этот случайный зритель.

— Да не бойся, понравится! Ничего они ей плохого не сделают. Народ там спокойный. Ну, добре!

— А, кто их там знает. Ну, пока!

— Пока. Так расскажешь нам, что она напишет?

— Покажу письмецо, не волнуйся. Ну, добре.

Наконец-то расстались. Я подождал, пока они не отойдут друг от друга ярдов на двадцать, затем перевёл Часы на одну минуту назад. Поразительно! Две кумушки ринулись на свои места.

— ...не понравится, так сама вернётся. Ну, добре, пока, — произнесла одна из них, и весь диалог повторился. Когда они снова разошлись, я позволил им отправляться своей дорогой, а сам зашагал через город.

«Но настоящую пользу принесёт волшебная сила Часов, — думал я, — когда потребуется избежать какого-нибудь вреда, какого-нибудь неприятного события или несчастного случая...» И мне не пришлось долго ждать, когда потребуется пустить в ход это свойство Волшебных Часов, ибо не успела эта мысль пронестись у меня в голове, как произошёл именно такой несчастный случай. У дверей Эльфстоновского отделения компании «Оптовая торговля женскими головными уборами» стояла лёгкая двуколка, гружёная картонными коробками, которые возница одну за другой вносил в магазин. Одна из коробок упала на дорогу, но едва ли стоило из-за этого беспокоиться и убирать её — носильщик и так должен был сейчас возвратиться. Однако в этот момент из-за угла лихо вывернул юноша на велосипеде и, стремясь избежать наезда на коробку, потерял равновесие и грохнулся головой вперёд прямо под колёса ехавшего навстречу рессорного экипажа. Водитель экипажа выскочил, чтобы оказать ему помощь, и мы вместе с ним подняли невезучего велосипедиста и внесли его в магазин. У него была ранена голова и вся в крови, а одно колено основательно разбито; мы не колеблясь пришли к заключению, что лучше всего немедленно доставить парня к единственному местному аптекарю. Я помог разгрузить двуколку и обустроить её парой-другой подушек для удобства раненому, и лишь только тогда, когда возница взобрался на своё место и тронулся в путь, я вспомнил о той чудодейственной силе, обладатель которой с лёгкостью мог исправить подобное несчастье.

— Моё время настало! — сказал я себе и передвинул стрелку Часов назад, наблюдая при этом — на сей раз почти без удивления — как все вещи устремляются в те самые места, на которых они находились в ту критическую минуту, когда я впервые заметил упавшую картонную коробку.

Не теряя времени, я вступил на проезжую часть, поднял коробку и положил её назад в двуколку, и в следующую секунду из-за угла вылетел велосипедист, беспрепятственно промчался мимо двуколки и исчез в облаке пыли.

«Восхитительная сила волшебства! — ликуя думал я. — Сколько страданий я не только облегчил, но вообще свёл на нет!» И зардевшись от сознания собственной добродетели, я принялся наблюдать разгрузку двуколки, всё ещё держа Часы в руке, так как любопытствовал видеть, что произойдёт, когда вновь наступит та секунда, в которую я перевёл стрелку назад.

А произошло то, что я и сам мог бы предугадать, стоило мне как следует поразмыслить: как только стрелка Часов коснулась соответствующего деления циферблата, рессорный экипаж, который в момент перевода стрелки тоже откатился назад по улице, теперь снова оказался рядом со входом в магазин и собирался двигаться дальше, в то время как — о горе золотому сну о благодеяниях по всему миру, что затмил мой бредовый разум! — раненый юноша снова возлежал на груде подушек, и его бледное лицо покрылось суровыми складками, говорящими о нешуточной боли, переносимой с решительностью.

— Насмешка, а не Волшебство! — бормотал я, скорым шагом покидая городок и выбираясь на дорогу, ведущую к морю — а по пути и к моему нынешнему жилищу. — Всё добро, которое я, как воображал, мог бы принести людям, пропало как сон: зло этого суетного мира только в том и состоит, что он непробиваемо реален!

А теперь я должен увековечить опыт столь необычный, что считаю справедливым вначале освободить моего долготерпеливого читателя от обязательства верить этой части моего рассказа — я ведь и сам не поверил бы, если бы всё это не случилось у меня перед глазами; так как же я могу ожидать веры от читателя, который, скорее всего, ничего подобного не видел никогда?

Я проходил мимо живописной дачи, стоящей несколько поодаль дороги в глубине прелестного садика. Перед входом в дом были разбиты яркие клумбы, а стены скрывались под вьющимися растениями, что гирляндами нависали над окнами с выступом. На лужайке перед домом стояло забытое кресло-качалка с газетой на сиденье, около него маленький мопс в позе «кушан» [75], настроенный охранять это сокровище даже ценою жизни. И самая дверь, приветливо приоткрытая. «Вот и мой шанс, — подумал я, — произвести опыт с обратным действием Волшебных Часов!» Я нажал на «обратную головку» и вошёл в дом. В другом-то доме появление постороннего вызвало бы удивление хозяев, даже их гнев, под воздействием которого они, пожалуй, могли бы и силой выставить чужака, но здесь, я знал, ничего похожего случиться не должно. Обычный ход событий, когда поначалу они ещё не подозревают о моём приходе, затем слышат шум шагов и выглядывают посмотреть, кто идёт, наконец справляются, какое у меня здесь дело, — действием моих Часов будет изменён на обратный. Сначала люди в доме поинтересуются, кто я, затем увидят меня, затем подойдут к окну посмотреть — и больше обо мне и не вспомнят. А вот насчёт оказаться выставленным силой, то такое событие в нашем случае с необходимостью произойдёт самым первым. «Так что если мне сразу удастся войти, — решил я, — опасность выдворения будет исключена!»

Мопс приподнялся с земли и сел, тем самым подав сигнал предупреждения, когда я проходил мимо; но поскольку я никак не покусился на охраняемое сокровище, он позволил мне идти своей дорогой. Ни разочка не гавкнул. «Тот, кто отбирает мою жизнь, — казалось, говорило его сопение, — получает хлам, но тот, кто покушается на “Дейли телеграф”...» Но я не подал повода к ужасному возмездию.

Компания, собравшаяся в гостиной — именно туда я и прошёл, как вы понимаете, без звонка или другого какого объявления о своей персоне — состояла из четверых смеющихся румяных девчушек от десяти до четырнадцати лет, которые, вне всякого сомнения, в ту минуту направлялись к двери (сразу бросилось в глаза, что задом наперёд), в то время как их мамаша, сидящая у огня с вышиванием на коленях, говорила им: «Ну а теперь, дочки, можете одеваться на прогулку».

К моему крайнему изумлению — ибо я ещё не свыкся с действием Часов — на этих четырёх личиках «вмиг исчезли все улыбки» (как говорит Браунинг), девочки взяли своё вышивание и расселись по местам. Ни одна меня не замечала, пока я потихоньку выбирал себе стул, чтобы тоже сесть и понаблюдать за ними.

Когда девочки развернули свою работу и приготовились вышивать, их мать произнесла: «Ну вот, наконец, и готово! Можете сворачивать работу, дети». Но дети не обратили внимания на такие слова, наоборот, тогда-то они и принялись за вышивание — если только это подходящее слово для обозначения действий, которых лично я доселе не видывал. Каждая из них продела в иголку торчавший из шитья кончик нити, и тогда словно невидимая сила потянула нить сквозь материал, так что она повлекла за собой и иголку; шустрые пальчики маленьких швей поймали иглы с обратной стороны, но лишь для того, чтобы в следующий же момент выпустить и снова поймать их с лицевой стороны. И так продолжалась работа, неуклонно уничтожая самоё себя, а опрятные стежки на платьях или каких-то иных предметах домашнего обихода неуклонно распадались на отдельные обрывки. По временам то одна, то другая из девочек останавливалась, потому что высвобожденная нить становилась слишком длинной, наматывала её на катушку и начинала вновь с другим коротким концом.

Спустя некоторое время вся распавшаяся на фрагменты вышивка окончательно была удалена, и мать направилась в соседнюю комнату, опять же двигаясь задом наперед и сделав по пути бессмысленное замечание: «Нет ещё, дорогие мои, сначала нужно заняться шитьём». А затем я уже и не удивлялся вовсе, когда увидел, как дети вприпрыжку задом наперёд устремились за ней, попутно восклицая: «Мама, мама, такой чудесный день, чтобы погулять!»

Там была столовая, и на столе стояли одни только грязные тарелки и пустые блюда. Однако моя компания — пополненная неким джентльменом, столь же добродушным, сколь и румяным под стать девчушкам — с очень довольным видом уселась за стол.

Видели вы когда-нибудь людей, которые едят вишневый пирог, причём каждый из них аккуратно препровождает вишнёвые косточки из уст на тарелку? Так вот, что-то похожее происходило и на этом дивном, если не сказать диком, пиршестве. Пустая вилка поднималась к губам, оттуда на неё выскакивал аккуратно отрезанный кусочек баранины, и вилка тут же опускала его на тарелку, где он моментально прирастал к большему куску, уже там лежащему. Вскоре одна из тарелок с цельным куском баранины и двумя картофелинами была передана председательствующему джентльмену, который преспокойно приладил кусок к бараньему боку, а картофелины вернул на большое блюдо.

Застольный разговор изумлял, если такое возможно, даже сильнее, чем самый способ принятия пищи. Он был внезапно начат самой младшей из девочек, которая обратилась к св оей старшей сестрице без всякого повода с её стороны: «Ты просто противная выдумщица!»

Я ожидал от старшей сестры резкого ответа, но вместо того она с весёлым видом повернулась к отцу и очень громким театральным шёпотом произнесла: «Стать невестой!»

Отец, чтобы не упустить своей очереди в обмене репликами, которые, на мой взгляд, годились разве что для сумасшедших, тут же отозвался: «А ты скажи мне шепотом, моя милая».

Но она не сказала шёпотом (эти девочки вообще ни разу не сделали того, о чём их просили) — а сказала в полный голос: «Конечно, нет! Всем известно, чего хочет Долли

А маленькая Долли передёрнула плечиками и с милой обидчивостью произнесла: «Не нужно дразниться, папа! Вы же знаете, как я не хочу быть у кого-то подружкой невесты!»

«И Долли будет четвёртой», — был дурацкий ответ отца.

Тут Номер Третий «вставила своё весло»: «О, всё уже обговорено, дорогая мамочка, полностью и окончательно! Мэри нам всё рассказала. В следующий вторник будет четыре недели, и трое её кузин уже назначены подружками невесты, и...»

«Она это Минни припомнит, — со смехом встряла мать. — Пусть бы скорей обговорили сроки! Не люблю долгих помолвок».

И Минни подвела беседе итог — если только вся эта хаотичная последовательность реплик заслуживает названия беседы — своим: «Только подумайте! Утром мы проходили Кедры, и Мэри Дэйвенант как раз стояла в воротах, прощаясь с мистером... Забыла, как его. Мы, конечно же, сделали вид, будто смотрим в другую сторону».

К этому времени я был столь безнадёжно сбит с толку, что бросил их слушать и отправился вслед за обедом прямо на кухню.

Но что нужды рассказывать тебе, о сверхкритичный читатель, настроившийся не верить ни единому эпизоду моего жуткого приключения, о том, что баранина была помещены на вертел, что она медленно переходила от состояния румяного жаркого к сочащейся кровью свеженине, что картофель сначала вновь обёртывался кожурой, а затем попал в руки садовнику, который отправился его закапывать, и что, когда баранина вновь срослась с содранной кожей, огонь в очаге, из яркого и жаркого постепенно превратившийся в слабый-слабый, угас так внезапно, что повар едва успел подхватить последний его проблеск кончиком спички, а его помощница, сняв барана с вертела, вынесла его (двигаясь, разумеется, задом наперёд) из дома навстречу мяснику, подошедшему (опять же спиной к ней) с улицы.

Чем дольше я размышлял над этим невероятным приключением, тем безнадёжнее запутывался [76], и с огромным облегчением разглядел я на дороге Артура, в компании которого и отправился в Усадьбу, чтобы выяснить, какие же новости принёс телеграф. Пока мы шли, я рассказал ему, что произошло на станции, однако о своих дальнейших приключениях счёл за лучшее умолчать и на этот раз.

Когда мы вошли, граф сидел в одиночестве.

— Очень рад, что вы забрели составить мне компанию, — приветливо сказал он. — Мюриел отправилась в постель — на неё сильно подействовала эта ужасная сцена, а Эрик поспешил в гостиницу собирать вещи, чтобы выехать в Лондон утренним поездом.

— Так телеграмма всё-таки пришла! — воскликнул я.

— А вы не знали? О, я и забыл — она пришла, как только вы увели детей со станции. Всё в порядке: Эрик получил назначение, и теперь, поскольку у них с леди Мюриел всё сговорено, ему осталось только покончить с делами в городе.

— Что вы имеете в виду под словом «сговорено»? — Сердце моё упало, когда я задал этот вопрос, ибо мне тут же пришли на ум разбитые надежды Артура. — Вы хотите сказать, что они обручились?

— Они и были обручены — в определённом смысле — уже года два, — спокойно произнёс старик. — Вернее, Эрик получил моё слово признать помолвку, как только он сможет обеспечить себе постоянную и прочную жизненную стезю. Я не мог бы быть счастлив, если бы моя дочь вышла замуж за человека без цели в жизни — без цели, я бы сказал, за которую стоит умереть!

— Надеюсь, они будут счастливы, — произнёс посторонний голос. Говорящий находился, несомненно, в комнате, но я не слышал, чтобы дверь отворялась, и в недоумении я огляделся вокруг. Граф, казалось, удивился не менее моего.

— Кто это сказал? — вырвалось у него.

— Я это сказал, — ответил Артур, поднимая на нас усталое, осунувшееся лицо. Казалось, свет жизни угас в его глазах. — Позвольте мне пожелать счастья и вам, мой друг, — глядя графу в глаза, добавил он тем же глухим голосом, который так нас поразил.

— Благодарю, — просто и сердечно ответил старик.

Наступило молчание; я поднялся, уверенный, что Артуру жаждет одиночества, и пожелал нашему доброму хозяину спокойной ночи. Артур протянул ему руку, но не сказал ничего, и ничего не говорил вплоть до той минуты, как мы оказались дома и зажгли свечи в моей спальне. Только тогда он произнёс, больше обращаясь к себе самому, чем ко мне:

Сердце знает горе души своей [77]. Только теперь я понял смысл этих слов.

Несколько последующих дней прошли скучно и однообразно. Мне больше не хотелось посещать Усадьбу одному, а тем более предлагать Артуру сходить со мной — казалось, лучше уж подождать, пока Время, этот кроткий лекарь наших тягчайших скорбей, не поможет ему оправиться от первого удара разочарования, вторгшегося в его жизнь.

Дела, однако, вскоре потребовали моего присутствия в Лондоне, и я объявил Артуру, что вынужден на время его покинуть.

— Но я надеюсь вернуться сюда в течение месяца, — добавил я. — Поживём ещё вместе. Не думаю, что одиночество тебе будет полезно.

— Нет, — одиночества, да ещё здесь, я долго не снесу, — сказал Артур. — Но не беспокойся обо мне. Сейчас мне уже ничто не препятствует принять должность в Индии, которую мне давно предлагают. Надеюсь, что вдали отсюда я обрету то, ради чего стоит жить, а в настоящее время ничего такого не вижу. «Не страшно потерять мне жизнь мою, Которую хранил я от напастей И горестей, как высший Божий дар» [78].

— Вот-вот, — подхватил я: — твой тёзка был поражён столь же тяжким ударом судьбы и пережил его.

— Много более тяжким, чем в моём случае, — возразил Артур. — Женщина, которую он любил, оказалась вероломной. Подобного пятна не останется на моей памяти о… о… — Не в силах произнести имя, он торопливо продолжал: — Но ты-то вернёшься сюда, ведь так?

— Да, я обязательно ещё раз ненадолго сюда вернусь.

— Возвращайся, — сказал Артур, — и потом напиши мне о наших друзьях. Я пришлю тебе свой адрес, когда обоснуюсь на месте.

ГЛАВА XXIV. Лягушиные Именины


Не прошло и недели с того дня, как мои маленькие волшебные друзья явились в образе Детей, как я совершал прощальную прогулку по лесу в надежде вновь повстречать их. И стоило мне прилечь на ровном месте, на мягкой траве, как «наваждение» оказалось тут как тут.

— Пригните пониже ухо, — зашептал Бруно, — и я скажу вам секрет! Мы устраиваем праздник в честь Лягушиных Именин — а ещё мы потеряли Ребёнка!

— Какого Ребёнка? — спросил я, ошарашенный этой мешаниной новостей.

Королевиного ребёнка, какого ж ещё! — ответил Бруно. — Ребёнка Титании. Мы все очень расстроены, а Сильвия, она... она так расстроена!

— А как она расстроена? — с озорством спросил я.

— Как три четверти ярда! — с замечательной важностью ответствовал Бруно. — Я и сам немного расстроен, — добавил он, прикрывая глаза и вздымая брови, чтобы не показалось, будто он собирается рассмеяться.

— Почему же вы его не ищите?

— Как не ищем? Солдаты повсюду его ищут — бегают тут и там, везде.

Солдаты! — вырвалось у меня.

— Ну да, солдаты! — подтвердил Бруно. — Когда не нужно ни с кем воевать, солдаты выполняют разную мелкую работёнку.

Ничего себе «разная мелкая работёнка» — поиски Королевского Дитяти!

— Но как вас угораздило его потерять? — не отставал я.

— Мы положили его в цветочек, — объяснила Сильвия, присоединившаяся в эту минуту к нам. Её глаза были полны слёз. — Только в какой, не можем вспомнить!

— Она говорит, мы положили его в цветочек, — вмешался Бруно, — потому что не хочет, чтобы меня наказывали. Но ведь это я положил его туда. Сильвия в это время собирала о-диванчики.

— Опять говоришь «о-диванчики», — сурово заметила Сильвия.

— Ну, как же его… поддеванчики! — поправился Бруно. — А вы знали, господин сударь, что в холодную погоду их пух можно поддевать под одежду?

— Давайте я помогу вам в ваших поисках, — предложил я. Тут же мы с Сильвией предприняли «поисковую экспедицию» среди окрестных цветов, но никакого Ребёнка не обнаружили.

— А где же Бруно? — поинтересовался я, когда мы прервали поиски.

— Сбежал в ту ямку, — ответила Сильвия, — побаловать маленького Лягушонка.

Я стал на четвереньки, чтобы разглядеть его там, куда указывала Сильвия, потому что мне сделалось не на шутку любопытно, как балуют лягушат. Порыскав с минуту глазами, я увидел Бруно, сидящего на краю ямки вместе с малюсеньким Лягушонком. Вид у Бруно был безутешный.

— Что случилось, Бруно? — спросил я, подмигнув ему, когда он поднял на меня глаза.

— Не могу больше его баловать, — страдальческим голосом ответил Бруно. — Он не говорит, чего бы ему ещё хотелось! Я уже показал ему всю заячью капусту и живого червяка, но он ничего мне не сказал! Ну, чего бы ты ещё хотел? — закричал он прямо в ухо Лягушонку, но малютка сидел не двигаясь и не обращал на Бруно ни малейшего внимания. — Мне кажется, он глухой, — заключил Бруно и со вздохом отвернулся. — И вообще, пора устраивать Театр.

— Театр? А кто будет у вас зрителями?

— Лягушки, кто ж ещё, — ответил Бруно. — Но они ещё не собрались. Желают, чтобы их тащили как баранов.

— А давай, чтобы не терять времени, — предложил я, — мы с Сильвией обойдём вокруг и поприводим Лягушек, пока ты будешь сооружать Театр?

— Отличный план! — обрадовался Бруно.

— А что за представление у вас сегодня в Театре? — спросил я.

— Сначала угощение на Именины, — объяснила Сильвия, — потом Бруно исполнит Разности из Шекспира, а в конце расскажет им Сказку.

— Всё-таки, я думаю, Лягушкам больше всего понравится угощение. Разве нет?

— Не знаю... От них же слова не добьёшься. У них рты всегда так крепко закрыты! Это, наверно, оттого, — добавила она, — что Бруно предпочитает готовить для них угощение сам, и готовит он по-своему. Но вот и собрались. Не поможете ли мне посадить их головами в нужную сторону?

Кое-как мы справились с этой задачей, несмотря на непрестанное протестующее кваканье.

— Что они говорят? — спросил я Сильвию.

— Говорят: «Кашу варит!» Может и не кашу. Лучше держите рты широко раскрытыми, — назидательно произнесла она, — и Бруно сам положит туда то, что для вас приготовил.

Тут и Бруно появился в маленьком белом передничке, показывая всем, что он всамделишный повар; и он нёс супницу, полную весьма странно выглядящего супа. Я внимательно наблюдал, как он двигался со своей супницей вдоль рядов лягушек, но я так и не увидел, чтобы хоть одна из них разинула на эту еду рот — за исключением одного очень маленького Лягушонка, да и то мне показалось, что сделал он это случайно — просто зевнул не вовремя. Но Бруно тут же влил ему в рот огромную ложку супа, и бедный малютка ещё долго надсаживался в кашле.

В общем, мы с Сильвией вынуждены были разделить суп между собой и притвориться, что очень этим довольны, — а суп и вправду был сварен не на всякий вкус.

Лично я отважился зачерпнуть только одну ложку этого варева («Летнего Супа Сильвии», как назвал его Бруно), и мне сразу стало ясно, что он не вполне был пригоден для еды, поэтому я невольно присоединился к протесту гостей, ни за что не желавших раскрывать рта.

— Из чего ты варил этот суп, Бруно? — спросила Сильвия, поднеся ложку ко рту и сразу же скривившись.

Ответ Бруно очень нас обнадёжил:

— Из разностей!

Празднество должно было продолжиться «Разностями из Шекспира», как это назвала Сильвия [79] — их предстояло исполнить Бруно, поскольку его сестрица была неотлучно занята тем, что поворачивала головы Лягушек в направлении сцены; а напоследок Бруно намеревался выступить в своём настоящем образе и рассказать Сказку собственного сочинения.

— А у этой Сказки будет в конце Мораль? — спросил я Сильвию, пока Бруно пропадал за загородкой, наряжаясь для первого «кусочка».

— Наверно, будет, — с сомнением произнесла Сильвия. — Обычно там бывает Мораль, только он слишком быстро мимо неё проскакивает.

— А он будет пересказывать эти Разности из Шекспира?

— Да нет, он их покажет. Он ведь совсем не знает слов. Когда я увижу, в кого он переоделся, я сама скажу Лягушкам, как зовут этого Персонажа. Им всегда не терпится об этом узнать. Слышите, они уже выкрикивают: «Как? Как?» — В самом деле, так оно и было; правда, это звучало как самое обычное кваканье, но когда Сильвия объяснила, я сразу понял, что они говорили не «Квак!», а «Как?»

— Слишком уж торопятся знать, — подтвердил я. — Послушай, а им вправду так интересно?

— А вы как думали? — ответила Сильвия. — Иногда они начинают спрашивать даже за несколько недель до представления!

(Уж теперь-то, когда услышите озабоченное кваканье лягушек, будьте уверены: это они интересуются новыми Шекспировскими «Разностями» в исполнении Бруно. Здорово, правда?)

Но в конце концов этот хор был прерван самим мальчиком, который внезапно выскочил из-за кулис и с разбегу ринулся в ряды зрителей, чтобы навести в них порядок.

Потому как самая старая и самая толстая Лягушка, которая ни за что не давала повернуть себя головой к сцене, отчего и не могла увидеть, что на ней будет происходить, безостановочно копошилась на своём месте и уже опрокинула нескольких своих соседок, а другие по её милости развернулись в обратную сторону. А ведь что пользы, говорил Бруно, исполнять «Разности» Шекспира, когда никто на это не смотрит (вы же понимаете, меня он считал за никого). Так что он принялся орудовать прутиком, чтобы расшевелить лягушек и принудить их скорее поднять мордочки — точно как вы, бывает, черпаете ложечкой чай в чашке — пока у большинства из присутствующих по крайней мере по одному большущему тупому оку не уставилось на сцену.

— Лучше сядь вместе с ними, Сильвия, — сказал он почти с отчаянием. — Вот этих двух я столько раз усаживал рядышком, чтобы они смотрели в одну сторону, но они всё время поворачиваются лицом к соседям!

Сильвия подчинилась и заняла место в качестве «Церемониймейстерши», а Бруно снова исчез за сценой, чтобы закончить одевание для первого «кусочка».

— Гамлет! — внезапно объявила девочка тем чистым и звонким голосом, который я так хорошо знал. Кваканье моментально смолкло; я и сам тот час повернулся к сцене, любопытствуя видеть, как Бруно намеревается изобразить перед нами лучшего Шекспировского Персонажа.

Согласно этому выдающемуся интерпретатору данной Драмы, Гамлет был облачён в короткий чёрный плащ (который он постоянно прикладывал к лицу, словно крепко страдал зубами) и при ходьбе необычайно выворачивал носки. «Быть или не быть!» — радостно сообщил Гамлет, после чего пару раз перекувырнулся через голову, в результате уронив свой плащ.

Я почувствовал лёгкое разочарование: на мой взгляд, в трактовке Бруно этой роли недоставало достоинства.

— А дальше он не будет произносить текста? — шёпотом спросил я Сильвию.

— Похоже, не будет, — пролепетала Сильвия. — Он всегда скачет через голову, когда не знает слов.

Но Бруно своими действиями сам ответил на мой вопрос — он попросту сбежал за кулисы, а Лягушки сразу же принялись выспрашивать имя следующего Персонажа.

— Сейчас узнаете! — прикрикнула на них Сильвия и усадила на место двух-трёх Лягушат, которые изо всей мочи пытались повернуться к сцене спиной. — Макбет, — пояснила она, когда Бруно появился вновь.

Макбет был завёрнут во что-то непонятное — оно огибало одно плечо, устремлялось под мышку другой руки и, как мне подумалось, должно было сойти за шотландский плед. В руке Макбет держал колючку, при этом он сильно отставил руку вперёд, словно сам немного боялся об неё уколоться.

— Похоже на кинжал? — спросил Макбет несколько смущённым голосом, и тут же все Лягушки хором воспряли: «Слабо! Слабо!» (Я уже вполне научился понимать их кваканье.)

— Это похоже на кинжал! — объявила Сильвия не допускающим возражений тоном. — Лучше придержите язычки! — И кваканье вновь смолкло.

Насколько я знаю, Шекспир нигде не сказал, будто Макбет имел в частной жизни какую-нибудь эксцентричную привычку вроде кувыркания через голову, но Бруно, похоже, считал такое обыкновение существенной частью характера свой новой роли, поэтому, покидая сцену, проделывал одно за другим ловкие сальто. Спустя пару секунд он вернулся, приладив на подбородок клок шерсти (вероятно, оставленный на той самой колючке какой-нибудь проходившей мимо овечкой), из которой получилась замечательная борода, спускавшаяся почти до земли.

— Шейлок! — объявила Сильвия. — Нет, прошу прощения, — быстренько поправилась она, — король Лир! Я короны не заметила. — (И точно: у Бруно на голове была корона — одуванчик с вырезанной точно по размеру его головы сердцевиной.)

Король Лир скрестил руки на груди (чем подверг свою бороду серьёзной опасности) и тоном терпеливого объяснения произнёс: «Король, в каждом дюйме король!»; затем сделал паузу, словно в раздумье, как бы это поубедительнее доказать. Здесь, при всём моём уважении к Бруно как Шекспироведу, я всё-таки обязан высказать мнение, что Поэт никак не помышлял, будто все три его великих трагических героя будут настолько схожи в своих привычках; кроме того, не думаю, что он принял бы дар ловко совершать кувырки через голову в качестве хоть малейшего доказательства королевского происхождения. Но оказалось, что король Лир, поразмышляв пару минут, не смог придумать другого довода в поддержку своего королевского сана; к тому же это был последний «кусочек» Шекспира («Мы никогда не показываем больше трёх», — шёпотом объяснила Сильвия), поэтому прежде чем покинуть сцену, Бруно исполнил перед зрителями длинную серию кувырканий, отчего восхищенные Лягушки разом закричали: «Мало! Мало!» — это они так бисировали, по моему разумению. Но больше Бруно не появлялся, пока не счёл, что самое время приступить к Сказке.

Когда он вышел в своём натуральном виде, я отметил замечательную перемену в его поведении. Он, видимо, держался того взгляда, что привычка кувыркаться должна быть всецело принадлежностью таких незначительных личностей, как Гамлет и король Лир, а что до Бруно, то ему никак не следует настолько ронять своё достоинство. В то же время мне сразу бросилось в глаза, как он страшно застеснялся, выйдя на сцену без театрального костюма, который бы скрывал его, и хотя он несколько раз начинал: «Жила-была Мышка...» — но его глаза беспомощно метались то вверх и вниз, то в разные стороны, словно он искал, с какой стороны света ему лучше рассказать свою Сказку. У одной оконечности сцены возвышался стебель наперстянки, отбрасывавшей на сцену густую тень. Вечерний ветерок легонько раскачивал его из стороны в сторону, и это место показалось рассказчику самым удобным пристанищем. Остановив свой выбор на именно этой части света, он, не раздумывая ни секунды, вскарабкался по стеблю, словно маленькая белочка, и уселся на самой верхней ветке, где чудесные колокольчики ближе всего жались друг к дружке и откуда он мог обозревать своих слушателей с такой высоты, что вся его робость улетучилась. Тогда он начал.

— Жила-была Мышка, потом ещё Крокодил, Человек, Козёл, Лев... — Я, признаться, не слыхивал, чтобы «действующие лица» вводились в рассказ с такой беспорядочной лихостью и в таком количестве; я, сказать по правде, онемел от неожиданности. Сильвия и сама изумленно раскрыла рот, чем и воспользовались три Лягушки, которых представление и так уже изрядно утомило — они беспрепятственно упрыгали назад в свою яму.

— Мышка нашла Башмак, и подумала, что это Мышеловка. Поэтому она влезла в него и сидела всё дольше и дольше...

— А почему она не выходила? — поинтересовалась Сильвия. Я даже решил, что на неё была возложена задача вроде той, которую с успехом выполнял Хор в Греческой Трагедии — при помощи целого ряда вовремя сделанных вопросов она должна была то поощрять рассказчика на дальнейшее изложение дела, то сдерживать его разглагольствования.

— Потому что думала, что больше не сможет оттуда выбраться, — пояснил Бруно. — Это была умная Мышка. Она знала, что из Мышеловки выбраться нельзя.

— Но зачем тогда она в неё полезла? — снова спросила Сильвия.

— ...и она всё прыгала, прыгала, прыгала, — продолжал Бруно, не обращая внимания на вопрос, — и наконец выпрыгнула из Башмака. Тогда она взглянула на бирку, что была на Башмаке. На ней было написано имя одного Человека. Так Мышка узнала, что это был не её Башмак.

— А раньше она разве этого не знала? — продолжала расспросы Сильвия.

— Ты что, не слышала? — рассердился рассказчик. — Она же думала, что это Мышеловка! Пожалуйста, господин сударь, скажите ей, чтобы она слушала внимательно. — Сильвия умолкла и вся превратилась в слух; на самом-то деле мы с ней составляли почти всю аудиторию, так как Лягушки продолжали потихоньку улепётывать, и теперь их осталось две или три.

— Тогда Мышка отдала Человеку его Башмак. Человек очень обрадовался, потому что он очень устал искать на одной ноге.

Здесь я отважился задать вопрос:

— Как ты сказал — «искать» или «скакать»?

— Ага, и то и другое, — как ни в чём ни бывало ответил Бруно. — И тогда Человек достал Козла из Мешка. — («О том, что Козёл сидел у него в мешке, ты нам ничего не говорил», — сказал я. — «И не буду больше», — ответил Бруно.) — Человек сказал Козлу: «Будешь гулять тут, покуда я не вернусь». Он пошёл и провалился в глубокую нору. А Козёл всё гулял и гулял. И забрел под Дерево. И всё время вилял хвостом. Он посмотрел наверх на Дерево. И спел печальную Песенку. Вы никогда ещё не слыхали такой печальной Песенки [80]!

— Ты можешь нам её спеть, Бруно? — спросил я.

— Могу, — охотно сообщил Бруно, — но не буду. А то Сильвия ещё расплачется.

— Я не расплачусь! — с негодованием вмешалась Сильвия. — Мне вообще не верится, что Козёл её спел!

— Он спел! Спел всё правильно. Я сам видел, как он пел со своей длинной бородой.

— Он не мог петь со своей бородой, — возразил я, думая озадачить своего маленького приятеля. — У бороды нет голоса.

— Тогда и вы не можете ходить с корзинкой! — завопил Бруно с торжеством. — У корзинки нету ног!

Я решил, что лучше всего последовать примеру Сильвии и слушать молча. Для нас Бруно был слишком уж скор на ответ.

— И когда он пропел всю Песенку до конца, то пошёл дальше — поискать того Человека. А за ним пошёл Крокодил — ну, чтобы покусать его, понимаете? А Мышка побежала за Крокодилом.

— Крокодил, наверно, побежал, — сказала Сильвия. Затем спросила, обратившись ко мне. — Крокодилы ведь бегают, разве нет?

Я возразил, что больше подходит слово «ползают».

— Он не побежал, — сказал Бруно. — И не пополз. Он с трудом тащился, как тяжёлый чемодан. И ещё он всё время хмурил брови. А Козёл очень боялся его бровей!

— Я бы не стала бояться каких-то бровей! — воскликнула Сильвия.

— Как миленькая забоялась бы, если это такие брови, за которыми сразу начинается Крокодил! А Человек всё прыгал, прыгал и, наконец, выпрыгнул из норы.

И опять Сильвия в изумлении разинула рот: у неё даже дыхание спёрло от такого стремительного перепрыгивания с одного героя на другого.

— И он побежал оттуда, чтобы посмотреть, как поживает его Козёл. Потом он услышал хрюканье Льва...

— Львы не хрюкают, — возразила Сильвия.

— Этот хрюкал, — повторил Бруно. — А рот у него был как большущий шкаф. У него во рту было очень много места. И Лев побежал за Человеком — ну, чтобы съесть его. А Мышка побежала за Львом.

— Но Мышка уже бежала за Крокодилом, — встрял я. — Не могла же она бежать за обоими одновременно!

Бруно вздохнул, видя такую тупость своих слушателей, однако собрался с силами и терпеливо разъяснил:

— Она и побежала за обоими одновременно — они ведь бежали в одну и ту же сторону! И первым она сцапала Крокодила, поэтому не смогла сцапать Льва. И когда она сцапала Крокодила, то угадайте, что она сделала! Подсказываю: в кармане у неё были щипцы.

— Сдаюсь, — сказала Сильвия.

— Никто не сможет угадать! — очень довольно сообщил Бруно. — Она выдернула у Крокодила этот зуб!

— Какой «этот»? — отважился спросить я.

Ответ был у Бруно наготове.

— Зуб, которым Крокодил собирался укусить Козла!

— Но как же Мышка узнала, что это именно тот зуб? — возразил я. — Ей пришлось бы выдернуть у Крокодила все зубы.

Бруно весело засмеялся и принялся раскачиваться на своей веточке, припевая:

— Она — выдернула — все — зубы — у — него!

— А Крокодил прямо так и дожидался, пока у него выдернут все зубы? — спросила Сильвия.

— Пришлось подождать, — ответил Бруно.

Я задал ещё один вопрос:

— Но что стало с Человеком — тем, который сказал: «Можешь погулять здесь, пока я не вернусь»?

— Он не сказал «можешь», он сказал «будешь». Так же как и Сильвия говорит мне: «Будешь делать уроки до двенадцати часов». Я бы и сам хотел, — со вздохом добавил он, — чтобы Сильвия говорила мне: «Можешь делать уроки».

Сильвия почувствовала, что беседа принимает опасное направление. Она поспешила повернуть её назад к Сказке.

— И что стало с тем Человеком?

— Лев на него бросился. Только очень медленно, поэтому провисел в воздухе три недели...

— И всё это время Человек его ждал? — поинтересовался я.

— Конечно, нет! — ответил Бруно, съезжая вниз головой по стеблю наперстянки — очевидно, Сказка уже подошла к концу. — Он продал свой дом и упаковал вещи, пока Лев к нему летел. А потом он уехал и поселился в другом городе. Поэтому Лев съел неверного человека.

В этом, очевидно, и заключалась Мораль, поэтому Сильвия сделала последнее объявление Лягушкам:

— Сказке конец! А вот какой из неё напрашивается вывод, — тихонько добавила она мне, — лично мне это неизвестно!

Мне тоже ничего не пришло в голову, поэтому я смолчал; но Лягушки выглядели вполне удовлетворёнными с Моралью или без Морали, и заверещали хриплым хором: «Кватит! Кватит!» — поскорее упрыгивая прочь.

ГЛАВА XXV. Привет тебе, Восток!


— Сегодня ровно неделя, — сказал я Артуру три дня спустя, — как мы узнали о помолвке леди Мюриел. Полагаю, что мне-то, во всяком случае, следует зайти и поздравить их. Со мной не сходишь?

На его лице промелькнуло страдальческое выражение.

— Когда ты думаешь покидать нас? — спросил он.

— В понедельник, первым поездом.

— Хорошо, я схожу с тобой. Странно бы это выглядело и не по-дружески, если бы я с тобой не пошёл. Но сегодня всего лишь пятница. Завтра, завтра вечером. А я тем временем оправлюсь.

Прикрыв глаза рукой, словно устыдясь появившихся в их уголках слёз, он протянул другую руку мне. Я схватил её, она дрожала. Я попытался сочинить пару фраз сочувствия, но они выходили холодными и жалкими, поэтому я смолчал.

— Спокойной ночи, — только и сказал я напоследок.

— Спокойной ночи, мой друг! — ответил он. В его голосе преобладала решительность, убедившая меня, что он противостал — и вышел победителем — великой скорби, едва его не уничтожившей, и что с этой ступени своего опустошённого существования он непременно воспрянет к чему-то высшему!

Когда в субботу вечером мы отправились в Усадьбу, я утешался мыслью о том, что уж хоть Эрика-то мы не встретим, поскольку на следующий день после объявления о помолвке он вернулся в город. Его присутствие могло бы нарушить то почти неестественное спокойствие, с которым Артур предстал перед владычицей своего сердца и пробормотал несколько приличествующих случаю слов.

Леди Мюриел буквально светилась счастьем; печаль не могла обитать в сиянии такой улыбки, и даже Артур просветлел под лучами её взгляда, а когда она произнесла: «Смотрите, я поливаю цветы, хотя сегодня и суббота»,— его голос тоже зазвенел весельем почти как встарь, когда он отвечал ей:

— Даже в субботу разрешается проявлять милосердие [81]. Но уже не суббота. Суббота закончила своё существование [82].

— Я знаю, что уже не суббота, — сказала леди Мюриел. — Но ведь именно воскресенье зовётся «христианской субботой»!

— Я полагаю, оно зовётся так из уважения к духу иудейского установления, согласно которому один день из семи должен быть днём отдыха. Но считаю, что христиане освобождены от буквального соблюдения Четвёртой заповеди.

— Тогда какие у нас основания наблюдать воскресенья?

— Ну, во-первых, седьмой день по нашим понятиям «освящён» тем, что Бог отдыхал в этот день от труда Творения. Это пример нам, кто верует. Кроме того, «Господень день» — это христианское установление. А уже это обязывает нас как христиан.

— Каковы же ваши рекомендации?

— Во-первых, поскольку мы веруем, то обязаны чтить святость этого дня и, насколько возможно, делать его днём отдыха. Во-вторых, нам, как христианам, следует посещать в этот день церковь.

— А как насчёт развлечений?

— Я бы ответил, что, независимо от рода деятельности, если что-либо безвредно в любой день недели, то оно безвредно и в воскресенье, при условии не мешать выполнению насущных обязанностей.

— Так вы позволили бы детям играть в воскресенье?

— Конечно, позволил бы. С какой стати заставлять их беспокойные натуры скучать в какой-либо день недели?

— У меня где-то есть письмо, — сказала леди Мюриел, — от одной моей давней подруги. В нём она описывает, как она, будучи ребёнком, обычно проводила воскресные дни. Сейчас найду.

— Я слышал нечто похожее несколько лет назад, — сказал Артур, когда леди Мюриел вышла. — Мне маленькая девочка рассказывала. Воистину трогательно было слышать её меланхолический голос, когда она жаловалась: «По воскресеньям я не должна была играть со своей куклой! Мне нельзя было бегать в дюнах! Мне запрещалось играть в саду!» Бедный ребёнок! Она имела полное право ненавидеть воскресенья!

— Вот оно, это письмо, — сказала леди Мюриел, вернувшись. — Позвольте, прочту кусочек.


«Когда, будучи ребёнком, я воскресным утром открывала глаза, овладевавшее мной ещё в пятницу мрачное предчувствие достигало высшей точки. Я прекрасно понимала, что меня ждёт, и криком моей души, только что не срывавшимся с губ, было: “Господи, хоть бы уже наступил вечер!” Никакой это не был день отдыха, а день Библейских текстов, день катехизиса (Уоттса[83]), брошюр об обращённых богохульниках, благочестивых подёнщицах и назидательной смерти спасённых грешников.

От первых жаворонков до восьми мы должны были заучивать наизусть гимны и главы Писания, затем следовали семейные молитвы и завтрак, от которого я совсем не получала удовольствия, частично из-за того, что мы уже подвергались посту, частично из-за ненавистной перспективы.

В девять наступало время воскресной школы; я ненавидела, когда меня наравне с другими деревенскими детьми вводили в класс, и до смерти боялась, как бы из-за какой-нибудь оплошности меня не сочли ниже их.

Но истинным Божьим наказанием была церковная служба. Мои мысли блуждали, я изо всех сил стремилась водрузить скинию своих дум на подкладке, положенной на широченную семейную скамью, и терпеливо сносила суетливые телодвижения меньших братцев, а также ужас осознания того, что в понедельник мне предстоит по памяти делать выписки из неподготовленной и бессвязной проповеди, у которой вообще не было текста, и в зависимости от решения этой задачи заслужить поощрение или кару.

Далее нас ожидал остывший обед в час (слугам возбранялось выполнять свои обязанности), опять воскресная школа с двух до четырёх, и вечерняя служба в шесть. Промежутки были даже ещё большим испытанием для нас из-за тех усилий, которые я прилагала — дабы оставаться не более грешной, чем в обычные дни, — читая книги и проповеди, бессодержательные как Мёртвое море. Сейчас, с дальнего расстояния, вспоминается только один радостный момент — “время ложиться спать”, которое никогда не наступало так рано, как нам бы хотелось!»


— Такая манера обучения, была, несомненно, задумана с самыми лучшими намерениями, — сказал Артур, — но она довела многих своих жертв до того, что они вообще с тех пор избегают церковных служб [84].

— Боюсь, и я сегодня избежала, — сокрушённо согласилась леди Мюриел. — Должна была написать Эрику письмо. Не знаю... сказать ли вам, что он думает о молитвах? Представил мне всё в таком свете...

— В каком свете? — спросил Артур.

— Что всё, происходящее в Природе, совершается согласно незыблемым, вечным законам — и Наука нам это доказывает. Поэтому просить о чём-нибудь Бога (за исключением, разумеется, тех случаев, когда мы молимся о ниспослании духовных благ) — значит требовать чуда; а этого мы делать не вправе. Я таким вопросом никогда и не задавалась, может быть поэтому мне стало вдруг грустно-грустно. Скажите же мне, прошу вас, что бы вы на это ответили?

— Я не расположен обсуждать затруднения капитана Линдона, — сурово ответил Артур, — тем более в его отсутствие. Но если это ваши затруднения, — уже более спокойно закончил он, — то я выскажусь.

— Это мои затруднения, — произнесла она, вся подаваясь к нему.

— Тогда начнём с вопроса: «Почему вы ожидаете ниспослания духовных благ?» Разве ваш разум не часть Природы?

— Да, но ведь нужно учесть Свободу Воли — я способна выбрать это или то, и Бог может повлиять на мой выбор.

— Так вы не фаталистка?

— Нет, нет! — с горячностью воскликнула она.

— Благодаренье Богу! — сказал Артур, обращаясь к самому себе и так тихо, что я один расслышал [85]. — Тогда вы согласитесь, что я могу, путём свободного выбора, передвинуть эту чашку, — и он сопроводил слова действием, — в ту сторону или в эту сторону.

— Я согласна.

— Что ж, давайте посмотрим, как далеко простирается действие «незыблемых законов». Чашка сдвигается, потому что моя рука приложила к ней определённую механическую силу. Моя рука также двигается вследствие того, что некие определённые силы — электрические, магнитные или какие ещё там силы оказываются в конце концов «нервическими» — приложены к ней моим мозгом. Впоследствии, когда завершится построение данной науки, эти запасённые мозгом нервические силы, вероятно, сведут к химической энергии, поставляемой мозгу кровью и в конечном счёте извлекаемой из пищи, которую я ем, и из воздуха, которым я дышу.

— Но не будет ли это самым настоящим Фатализмом? Где же тогда искать Свободу Воли?

— В выборе нервных путей, — ответил Артур. — Нервическая энергия мозга, вполне естественно, может быть пущена как по одному нервному пути, так и по другому. И чтобы решить, какой нерв её заполучит, нам требуется нечто большее, чем «неизменный Закон Природы». Это «нечто» и есть Свобода Воли.

Глаза леди Мюриел заблестели.

— Я поняла, что вы хотите сказать! — радостно вскричала она. — Человеческая Свобода Воли есть исключение в системе неизменных Законов. Эрик говорил что-то похожее. Он, как я теперь думаю, указывал на то, что Бог способен и на Природу повлиять, но только через влияние на Человеческую Волю. Так что мы вполне можем обращаться к Нему с молитвой: «Хлеб наш насущный дай нам на сей день», — поскольку множество тех причин, от которых зависит производство хлеба, находится в ведении Человека. А молить о дожде или о хорошей погоде так же нелепо, как... — она остановилась, словно из боязни непочтительного слова.

Тихим, низким голосом, дрожащим от переполнявших его чувств, и с торжественностью человека, присутствующего наедине со смертью, Артур медленно проговорил:

Будет ли состязающийся со Вседержителем ещё учить [86]? А мы, «полуденным лучом рождённый рой» [87], даже чувствуй мы в себе силу направить энергию Природы в ту или в эту сторону, — энергию той Природы, в структуре которой мы занимаем такое незначительное место, — разве сможем мы, со всем нашим безграничным высокомерием, со всем нашим жалким чванством, воспрепятствовать этой способности Предвечного? Говоря нашему Создателю: «На сим хватит. Ты сотворил, но править не можешь!»?

Леди Мюриел спрятала лицо в ладонях и сидела не шевелясь. Только шептала:

— Благодарю, благодарю, благодарю!

Мы поднялись для прощания. Артур с видимым усилием произнёс:

— Ещё одно слово. Если пожелаете узнать силу Молитвы — обо всём и вся, в чём только Человек имеет нужду, — испытайте её. Просите, и дано будет вам [88]. Я — испытал. И знаю теперь, что Бог отвечает на мольбу!

Возвращались мы молча, пока не подошли к нашему дому, и тогда я услышал Артуров шёпот, словно эхо моих собственных мыслей: «Почему ты знаешь, жена, не спасёшь ли мужа?» [89]

Больше мы этого предмета не касались. Сидели и беседовали, час за часом провожая этот последний совместный вечер, незаметно утекающий в небытие. Артур имел много чего рассказать мне об Индии, о той новой жизни, что ожидала его впереди, и о предстоявшей ему деятельности. Его широкая и щедрая душа казалась вся исполнена благородным честолюбием, чтобы в ней хватило места пустым сожалениям или обидам на несправедливость судьбы.

— Ну вот и утро! — сказал, наконец, Артур, вставая и направляясь к лестнице, ведущей наверх. — Через несколько минут покажется солнце. Я коварно лишил тебя возможности отдохнуть в эту последнюю ночь, но ты меня прости — всё не мог принудить себя сказать тебе «Спокойной ночи». И Бог знает, увидишь ли ты меня когда-нибудь вновь или услышишь обо мне!

— Ну услышать-то услышу, не сомневаюсь в этом! — как можно сердечнее отозвался я и тут же процитировал заключительные строки этой загадочной поэмы Роберта Браунинга «Уоринг»:


«Звезда не гибнет, исчезая —
Вдали взошла, горит, живая!
Где Вишну возрождался встаре,
Любой способен к Аватаре.
Взгляни в неверьи на Восток —
Ты зришь ли новых звёзд приток?»

— Да, взгляни на Восток! — подхватил Артур, останавливаясь у лестничного окошка, из которого открывался захватывающий вид на море и восточный горизонт. — Запад — вот подходящая могила для тоски и печали, для всех ошибок и глупостей Прошлого, для его увядших надежд и схороненной Любви! С Востока приходит новая сила, новые стремленья, новая Надежда, новая Жизнь, новая Любовь! Здравствуй, Восток! Привет тебе, Восток!

Его последние слова всё ещё звучали в моей голове, когда я входил в свою комнату и раздвигал на окне занавески, ибо как раз в эту минуту солнце во всём своём великолепии вырвалось из водяной тюрьмы океана и осенило мир светом нового дня.

— Пусть так и случится с ним, со мной и со всеми нами! — проговорил я в раздумье. — Всё, что есть злобного, мертвящего, безнадёжного, да исчезнет с прошедшей Ночью! И пусть всё, что есть доброго, живительного и дарящего надежду, восстанет с рассветом Дня!

Исчезайте с Ночью, холодные туманы и вредоносные испарения, мрачные тени и свистящие ветры, и заунывное уханье совы; просыпайтесь с появлением Дня, неудержимые стрелы света и целебный утренний бриз, рвение пробуждающейся жизни и безумная музыка жаворонка! Привет тебе, Восток!

Исчезайте с Ночью, облака невежества, губительное влияние греха и тихие слёзы печали; выше, выше поднимайтесь в свете Дня, сияющая заря знания, свежее дыхание чистоты и трепет всемирного вдохновения! Привет тебе, Восток!

Исчезайте с Ночью, память умершей любви и сухие листья погибших надежд, слабый ропот и унылые сожаления, от которых цепенеют лучшие движения души; вставайте, расширяйтесь, вздымайтесь выше живительным приливом, мужественная решимость, бесстрашная воля и устремлённый к небесам горячий взгляд веры, которая есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом [90]!

Привет тебе, Восток! Да здравствует Восток!

Примечания

1

В самом начале 1873 года Кэрролл стал вхож в дом Роберта Сесиля, лорда Солсбери, нового лорда-казначея Оксфордского университета (с 1885 года — премьер-министра Великобритании). Как и Кэрролл, маркиз Солсбери был питомцем Крайст Чёрч, что было немаловажным в их сближении. Посещая лорда, Кэрролл развлекал его дочерей, Мод и Гвендолен, тут же сочиняемыми сказками. Именно эти сказки составили канву сказочной части романа. «Сильвия и Бруно» вышел в свет в 1889 году. — Здесь и далее — прим. перев.

(обратно)

2

Итак, в отличие от «Алисы», то есть сказки, первоначально имевшей адресата — троих маленьких сестричек и одного взрослого мужчину (достопочтенного Робинсона Дакворта) — и рассказываемой спонтанно, придумыванием на ходу ситуаций со знакомыми слушателям мотивами, «Сильвия и Бруно» начинались как письменные заметки. Можно сказать, книга как целое создавалась автором из ничего и ни для кого конкретно — возможно, лишь для самого себя. В романе, разумеется, присутствуют и такие места, которые первоначально тоже имели адресата (см. предыдущее прим.), либо, подобно «Алисе», сочинялись походя в присутствии слушателя. Так, например, одна из ближайших маленьких подружек писателя, Энида Стивенс, поведала впоследствии, как Кэрролл, едва они вошли в дом с прогулки, бросился к письменному столу, чтобы записать особенно удавшиеся строфы «Песни безумного Садовника», только что придуманные ими совместно. И это при том, что большинство известных нам строф «Песни» уже было опубликовано до встречи Кэрролла с Энидой, — однако присутствие слушательницы вновь одарило автора творческим импульсом. Тем не менее, выражаясь словами исследовательницы Дженни Вулф, не в игровом общении со слушателями писал Кэрролл свой роман, но как литературный трудяга, в полном одиночестве, для людей, которых никогда не встретит (ср. прим. 1 к Предисловию Второй части касательно отказа Кэрролла слышать какие бы то ни было суждения о романе, по выходе его из печати, от сторонних лиц). Вероятно, именно последнему обстоятельству роман обязан дидактическими пассажами, замедляющими действие реальной части романа и составляющими решительный контраст весёлости и эмоциональности его сказочной части, но выписанными автором с нешуточным тщанием. Здравомыслящий член общества, как он сам отзывался о себе подобных (и очевидным образом вышучивал во Второй части), Кэрролл страстно мечтал сказать нечто «в надежде подать тем детям, которых я люблю, несколько мыслей, не чуждых, на мой взгляд, часам невинного веселья, и составляющим самую жизнь Детства, а также в расчёте» и проч. Прекрасно понимая, что такие вещи с глазу на глаз детям (и взрослым тоже) не говорят, он использовал для этого страницы своего романа; неоднозначное восприятие книги читателями было тем самым предрешено. Мартин Гарднер, находя в романе множество искрящихся весельем мест и обильно цитируя сам роман в «Аннотированной Алисе», тем не менее считал книгу мёртворождённой. Напротив, Жиль Делёз утверждал в своей «Логике смысла», в значительной мере вдохновлённой творчеством Кэрролла, что в «Сильвии и Бруно» автор довёл до совершенства те методы письма, которые только нащупывал при написании «Алисы».

(обратно)

3

«Сказание о Старом Мореходе», часть вторая (пер. В. Левика). Кэрролл, по собственному признанию, был «жаден до цитат», при том что, как отмечают исследователи, английская литература и сама тяготеет к цитатности. Как указывается в журнале «Knight Letter», издаваемом Североамериканским обществом Льюиса Кэрролла (№6, с. 1), кэрролловские сочинения и его многочисленные письма полны цитат и реминисценций из литературы всех эпох и многих народов, от античной классики до современных ему третьеразрядных авторов. Последующие страницы «Сильвии и Бруно» подтвердят это замечание.

(обратно)

4

Псалом 118, ст. 103. Не вывез ли Кэрролл это соображение (о желательности заучивания наизусть псалмов и других текстов Писания и духовных книг) из России? Во время своего пребывания в нашей стране Кэрролл часто встречался и много беседовал с духовенством, в том числе и высшим; мы совершенно вправе предположить, что в таких беседах затрагивались и вопросы народного образования, неизменно интересовавшие Кэрролла. Как известно, образование детей почти всех сословий в России начиналось с изучения Псалтыри, по которой учились грамоте, и в последующей жизни Псалтырь и иные духовные книги постоянно сопровождали человека зримым или незримым присутствием. В своём дневнике Кэрролл отзывался о России либо очень хорошо, либо доброжелательно; большинство сторон русской жизни вызвали в нём похвалу и сочувствие. Стоит упомянуть здесь хотя бы три, не оставлявшие Кэрролла равнодушным в течение всей его жизни: поезда (их удивительные спальные вагоны), еда и театр. Последнее мы поясним: игра русских актёров (притом провинциальных, в Нижнем Новгороде) восхитила его своей естественностью — актёры играли совершенно без оглядки на зрителей. Настоящий комментарий будет иметь продолжение в дальнейшем.

(обратно)

5

Уильям Робертсон (1721—1793) — знаменитый в своё время шотландский проповедник-пресвитерианин и историк Шотландии. Даже современный читатель знаком с ним по классике как с достопримечательностью: его, словно туристы, специально отправляются послушать приезжие в Эдинбург по делу герои романа Вальтера Скотта «Гай Мэннеринг».

(обратно)

6

В 1818 году Томас Баудлер издал десятитомник шекспировых пьес под общим названием «Семейный Шекспир» (подобно брату и сестре Чарльзу и Мэри Лэм, сообща составившими широко читаемую и поныне книгу «Рассказы из Шескпира», нешуточный труд к созданию «Семейного Шекспира» Баудлера приложила также его сестра Генриетта). Это собрание много раз переиздавалось и пользовалось большой популярностью; и всё же Доджсон, по его собственному выражению (в письме матери одной из его маленьких приятельниц, Марион Ричардс), «возмечтал баудлеризовать Баудлера». Этой мечте, которая владела им много лет, не суждено было воплотиться в действительность, зато Доджсон обогатил английский словарь ещё и словечком «баудлеризовать» («bowdlerize v книжн. выбрасывать или заменять нежелательные места (в книге и т. п.)» — «Большой англо-русский словарь (Гальперина и Медниковой)»).

(обратно)

7

Евангелие от Луки, гл. 12, ст. 20.

(обратно)

8

В тот момент, как я написал эти слова, раздался стук в дверь, и мне передали телеграмму, извещавшую о внезапной смерти моего близкого друга. — Прим. автора.

(обратно)

9

Все там будем — всем урна судеб рано ли, поздно ли готовится выбросить жребий, и отвозящая в вечное изгнанье ладья уже нас ожидает (лат.).

(обратно)

10

Т.е. повторяют иронический призыв апостола Павла к неверующим в воскресение из мёртвых (Первое посл. к коринф., гл. 15, ст. 32).

(обратно)

11

Цитата из Мильтона («Ликид», или «Люсидас», ст. 67), ставшая крылатой в английской литературе.

(обратно)

12

Т.е., к женщинам. Выражение «нежное и чувствительное» применительно к женскому сердцу, женщинам (Фильдинг, Готорн) и в некоторых других случаях (вероятно, по перенесению; см. «Бурю» Шекспира, акт II, сцена 1, слова Адриана, но не во всех переводах) — клише англоязычной литературы.

(обратно)

13

2-я книга Царств, гл. 1, ст. 26.

(обратно)

14

Предзаключительные строфы поэмы Сэмюэля Кольриджа «Сказание о Старом Мореходе».

(обратно)

15

В главе X «Другой Профессор» читатель встретит явную иронию над образом жизни Леонардо да Винчи. Не иронизирует ли здесь автор над некоторыми житейскими правилами Канта? Общеизвестно, что Кант имел привычку по утрам, перед тем как сесть за письменный стол, вышагивать строго отмеренное расстояние в строго установленное время, невзирая на погодные условия. Между тем эту его привычку нельзя счесть простой причудой: таким образом немецкий  профессор (обратим внимание! — над немецкими профессорами Кэрролл любил подтрунить) вновь и вновь задавал своему сердцу здоровый ритм; такая метода вышагивания с сосредоточением на этом занятии вполне действенна, невропатологи рекомендуют её пациентам по сей день. Образованные люди в XVIII — XIX веках часто следовали советам советам Канта. В дневнике Ивана Сергеевича Тургенева от субботы 27/15 января 1883 г. имеется такая запись: «В прошлое воскресенье, 2/14 янв<аря> так-таки и вырезали у меня невром <...> Было очень больно; но я, воспользовавшись советом Канта, старался давать себе отчёт в моих ощущениях — и, к собственному изумлению, даже не пикнул и не шевельнулся. А длились вся операция минут с 12. Невром был с грецкий орех — большой. Потом меня уложили — и так я пролежал 14 дней».

(обратно)

16

Итак, изобретения — если вести их отсчёт от Белого Рыцаря — продолжаются! Правда, те изобретения были, как помнит читатель, в большинстве своём бесполезны. Бесполезные изобретения упоминаются и теперь — например, «новый способ» сломать ключицу. И всё же, чтобы читатель мог судить, насколько полезно это, первое явленное ему в натуре, изобретение Профессора, укажем, что понятие «горизонтальные осадки» действительно применяется в метеорологии. Оно, правда, не на слуху у отечественного читателя, жителя равнин, однако прекрасно знакомо англичанам. Горизонтальные осадки — это не дождь, идущий с неба, но влага, которая выпадает подобно дождю, только зачастую ниже пояса — из сгустков плывущего невысоко над землёй тумана. Это явление можно наблюдать в гористых областях, покрытых растительностью, в Англии преимущественно — у побережья.

Сапоги-зонтики способны помочь и в иных случаях. Вспомним пассаж из одного русского романа. «Так была уже сильна роса, что втулки тележных колёс, цепляясь за верхушки высоких придорожных былинок, сбивали с них целые гроздья тончайших водяных брызг — и зелень травы казалась сизо-серой. Марианна опять пожалась от холода. „Свежо, свежо, — повторила она весёлым голосом. — И воля, Алёша, воля!“» Здесь описан ещё один вид осадков, часто относимых к горизонтальным, — так называемые конденсационные осадки. Как видим, это явление общее для европейских средних широт, которым не свойственна засуха. Однако и на великих равнинах Евразии конденсационные осадки можно искусственно вызывать даже в засушливое время года, см. другое изобретение — нечто вроде степного каменного колодца в повести Леонида Платова «Дата на камне». Только подобно тому как зонтики, предназначенные для спасения от горизонтальных осадков, нужно опускать пониже, вместо того, чтобы поднимать над головой, так и при создании «колодца» для улавливания конденсационных осадков поступают наоборот — не копают вниз, а возводят вверх нечто вроде каменного купола!

(обратно)

17

Здесь повествование совершает первый скачок между планами романного бытия: теперь рассказчик уже не в Запределье — то есть, не в сказке, — а в привычной для себя викторианской действительности. А вот с точки зрения коренных обитателей Запределья рассказчик переносится из их родного мира в Сказочную страну.

(обратно)

18

Отсылка к поэме Вергилия, где тот описывал раздумья не раз охваченного заботами Энея выражением, которое С. Ошеров перевёл как «мечется быстрая мысль, то туда, то сюда устремляясь». Вергилий — любимый писатель Кэрролла, и читатель ещё не раз встретит цитаты из него в сочинениях нашего автора.

(обратно)

19

Переводчик, в свою очередь, позволил себе воспользоваться строчкой из одного детского стихотворения, написанного в 60-е годы прошлого века (автор — Ирина Токмакова).

(обратно)

20

В книге «Льюис Кэрролл и его мир» Дж. Падни рассказывает со слов первого биографа Кэрролла и его племянника Стюарта Коллингвуда, что в своей квартире в колледже Христовой Церкви Кэрролл собрал обширную медицинскую библиотеку, которой не погнушался бы и настоящий врач. Толчком собиранию книг, продолжает Падни, послужило потрясение, испытанное Кэрроллом, когда он наблюдал приступ эпилепсии у студента. «Я благодарен судьбе, что в ту минуту проходил мимо, — писал он, — и получил возможность быть полезным в этих чрезвычайных обстоятельствах. Я понял, насколько беспомощным делает нас невежество, и дал себе слово прочитать какую-нибудь книгу о непредвиденных обстоятельствах, что, мне кажется, следует сделать каждому». Начал Кэрролл с книги «Советы оказавшимся в непредвиденных обстоятельствах». По завещанию Кэрролла его библиотека перешла к его племяннику Бертраму Коллингвуду, ставшему профессором физиологии в больнице «Сент-Мери» в Паддингтоне; там в тридцатые годы прошлого века открылось детское отделение имени Льюиса Кэрролла. (См. Падни Дж. Льюис Кэрролл и его мир. М., 1982. Пер. В. Харитонова. С. 66—68.)

Но только ли этот факт собственной биографии подтолкнул Кэрролла к упоминанию своих медицинских штудий на страницах романа? Marah Gubar, автор статьи «Lewis in Wonderland: The Looking Glass Word of Sylvie and Bruno» (Texas Studies in Literature and Language, Vol. 48, No. 4, Winter 3006), считает что мотив «болезни сердца» имеет более глубокую подоплёку. В заголовке статьи не случайно стоят как «Сильвия и Бруно», так и «Зазеркалье» — последнее даже дважды! Сопоставив обе сказочные повести, автор пишет: «Кэрролл был далёк от изображения любви рассказчика к детям как склонности естественной и безгрешной; его отношение к ней — как к случаю патологии. Так, перво-наперво мы узнаём о рассказчике, что он страдает „болезнью сердца“. И действительно, в ходе повествования такой диагноз постоянно подтверждается: уже в начале рассказа этот персонаж совершает путешествие на поезде, чтобы получить независимое заключение от Артура, ведь тот врач. К несчастью, Артур согласен с коллегами <...>. Но каковы же упоминаемые им симптомы? Нам об этом не скажут. Единственное, что нам делается известным о сердце рассказчика, так это то, что оно полностью отдано ребёнку. Так, во время этого первого путешествия по железной дороге рассказчик всматривается в скрытое за вуалью лицо леди Мюриел, сразу же назначив незнакомую девушку „Героиней“ своей истории. Но когда он пытается обрисовать для себя это скрытое под вуалью лицо, то способен вообразить лишь одного-единственного человека! Эта минута и выдаёт нам природу сердечного порока рассказчика: идеального товарища по романтическому приключению он воображает только ребёнком» (с. 385).

Далее исследовательница развивает свою концепцию. «Такая любовь к детям наносит урон не только самочувствию рассказчика, но также и первичному объекту его симпатии. Сильвию не радует проявление к ней особого внимания; наоборот, рассказчик замечает, что „чудный ребёнок, казалось, постоянно опасался, что его похвалят или хотя бы заметят“ (глава V „Матильда-Джейн“ второй части романа). А когда Сильвию попросили сыграть на рояли, она соглашается лишь потому, что „твёрдо решилась пожертвовать собой, чтобы постараться ради леди Мюриел и её друзей“. Ведь в то же время она страдает, будучи выставлена на всеобщее обозрение: „Сильвия отыскала взглядом меня. В её глазах сверкали слёзы. Я попытался изобразить на лице ободряющую улыбку, но было заметно, что нервы ребёнка слишком напряжены от этого первого появления на публике, поэтому девочка растеряна и напугана“ (глава XII „Сказочная музыка“ второй части). Эта сцена выдаёт кэрролловскую убеждённость в том, что вуайеризм у взрослых, как и у самого рассказчика, во все глаза разглядывавшего детей на Лондонской выставке (см. главу XIX „Сказочный дуэт“ второй части — А. М.), на детях отражается болезненно. Такие неравноправные отношения, в которых охота и удовольствие принадлежат одной стороне, не просто травмируют эмоциональное здоровье детей. По мнению Кэрролла, они угрожают самому их существованию, поскольку подобное несовместимое сочетание влечёт и физическое воздействие. Многочисленные примеры из романа свидетельствуют об испытываемой автором тревоге, что дети не входят во взрослые игры свободно; нет, — они сами игра (по-английски игра слов: „добыча“ — А. М.), беззащитная дичь, травимая и со вкусом пожираемая хищниками-взрослыми». В конце концов исследовательница возвращается к высказываниям Кэрролла из Предисловия, характеризуя его взгляд на взаимоотношения взрослых и детей в духе осуждаемого Кэрроллом «неспортивного поведения» (сс. 385—386).

Исследование, предпринятое Марой Губар, действительно позволяет говорить о схожести кэрролловских концепций миров Зазеркалья (и Страны чудес) и Сказочной страны — нашего реального мира. Многие критики и во времена Кэрролла и позднее обвиняли мир Страны чудес в жестокости, в ежеминутном ожидании наказания. В викторианском мире романа «Сильвии и Бруно» нет наказаний («Никто никого не будет здесь называть», — объявляет леди Мюриел); и всё-таки вышесказанное позволяет заглянуть и в тёмные уголки светлого романного мира.

(обратно)

21

С этим рассуждением удивительно перекликается замечание одного прекрасного стилиста и литературного редактора о том времени, когда она училась литературному мастерству у своего старшего товарища и коллеги. «Труднее всего мне давалась та краткость, ясность и сдержанность слога, которой требовал от меня Самуил Яковлевич [Маршак]. Для того, чтобы выражать мысли и чувства кратко, надо научиться выражать их сильно, а я этого совсем не умела. Насколько я понимаю теперь, Самуил Яковлевич хотел уберечь меня от размашистого фельетонного красноречия. Помню, тогда, работая рядом с ним, я впервые начала понимать, что сделать страницу короче — это чаще всего вовсе не означает, что надо то или другое место попросту зачеркнуть; нет, это означает, что надо найти для мысли более сильное выражение» (Лидия Чуковская. Избранное. М., «Вече», 2011. С. 547).

(обратно)

22

Рассказ вновь обращается к сказке, в точности к тому мгновению, когда от неё оторвался (то есть к мгновению сразу после фразы «А позавтракал он в одиночестве, ранним утром; поэтому просил не ждать его, миледи», см. начало этой главы).

(обратно)

23

Под-Правитель, конечно же, хотел сказать «Вы только послушайте!»; миледи так и поняла это и возмутилась. Курьёз заключается в том, что слаженным возгласом «Слушайте, слушайте!» (в значении «Верно, верно!») в особой певучей манере та или иная парламентская фракция выражает одобрение выступающему в английском парламенте. В романе «Сильвия и Бруно» этот возглас мы слышим уже во второй раз; ранее он раздавался в первой главе со стороны толпы манифестантов, где был воспроизведён нами по смыслу именно как «Верно, верно!»

(обратно)

24

Александр Селькирк (или Селькрейг) (1676—1721) — шотландский моряк. Повздорив с капитаном корабля «Чинкве Портс» Томасом Страдлингом, был высажен на остров Хуан Фернандес, где провёл около четырёх лет в полном одиночестве. Послужил прототипом Робинзона Крузо и стал героем нескольких биографий. Данные слова взяты из стихотворения Уильяма Каупера «Одиночество Александра Селькирка»: так его герой отзывается о встреченных им на необитаемом острове диких животных, никогда не видавших человека.

(обратно)

25

Приведённое здесь у Кэрролла английское выражения восходит по меньшей мере к «Эдуарду II» Кристофера Марло (1593 год; акт II, сцена 5). Выражение стало расхожим в криминальной хронике девятнадцатого века; уже в самом начале 1800-х годов в целый ряд американских книг для чтения в классах — а они впоследствии неоднократно переиздавались — вошёл рассказ о подвергшемся нападению человеке, который был бы непременно найден «истекающим кровью», если бы не собака, которая зализывала ему рану.

(обратно)

26

Означает ли этот пункт про хлебную подливку, что наша новая знакомая готовится вскоре приступить к обязанностям хозяйки дома? К новым для неё обязанностям, должны мы сказать, ведь она с таким увлечением вникает в описание приготовления одного из самых повседневных английских блюд! Не с него ли и начала она чтение этой поваренной книги?

(обратно)

27

Предложить привидению присесть нужно не только из обычной светской вежливости. Это — простейшее средство завязать с ним разговор. Как известно (см., хотя бы, Кэрролловскую «Фантасмагорию», а также любое другое толковое сочинение о призраках, хотя бы «Гамлета» или «Фауста»), призраку не полагается заговаривать первым.

(обратно)

28

Гамлет в первом акте одноимённой пьесы пытается успокоить тень своего отца, требующую мести. Разумеется, ни о каком стуле речи не идёт, леди Мюриел шутит. Просьба «Rest, rest» в устах Гамлета означает на самом деле не «Присядь» (как это слово могло быть понято в светской гостиной), но «Успокойся, не волнуйся». Так стоит в русских переводах «Гамлета».

(обратно)

29

Согласно Русскому дневнику, на Доджсона очень хорошее впечатление произвела российская железная дорога. Вероятно, для некоторого объяснения этого факта можно сослаться на слова Чехова, сказанные им весной 1891 года в письме своим родным из путешествия в Ниццу по береговой железнодорожной ветке: «Заграничные вагоны и железнодорожные порядки хуже русских. У нас вагоны удобнее, а люди благодушнее. Здесь на станциях нет буфетов» (ПСС, Письма, т. 4. С. 214).

(обратно)

30

«Песнь последнего менестреля» Вальтера Скотта, песнь II, строфа IV.

(обратно)

31

Главная героиня романа носит титул «леди», поскольку она, как будет видно дальше, дочь титулованной особы (графа). В таком случае титул «леди» всегда предшествует её имени и сохраняется на всю жизнь — даже после замужества за супругом, вовсе не имеющем титула.

(обратно)

32

Доппельгейстами, или доппельгенгерами (последнее слово переводится с немецкого как «ходячая копия»; таков один из персонажей «математической комедии» «Эвклид и его Современные Соперники») зовётся особая порода духов, являющихся как бы двойниками обычных людей. В поэме «Фантасмагория» они тоже упоминаются, только уже не под столь мудрёным (ради стихотворного размера) названием «двойники». Здесь, вероятно, автор даёт Барону такое имя не только ввиду того, что данный персонаж принадлежит иному миру, но также ввиду его необыкновенной толщины, превышающей толщину одного человеческого тела.

(обратно)

33

Этот свободно (а дальше — и несвободно) падающий дом есть не что иное, как усложнённый вариант мысленного эксперимента, который в следующем столетии назовут лифтом Эйнштейна. В статье о Кэрролле Честертон пишет: «Подозреваю, что лучшее у Льюиса Кэрролла написано не взрослым для детей, но учёным для учёных... Он не только учил детей стоять на голове, он учил стоять на голове и учёных». (См. Кэрролл Л. Приключения Алисы в Стране чудес. Сквозь зеркало и что там увидела Алиса, или Алиса в Зазеркалье. М., 1978. Пер. Н. Демуровой. Стр. 238.)

(обратно)

34

На этом заканчивается первый из многочисленных учёных разговоров, которые не раз ещё развлекут читателя этого романа. Такие разговоры были совершенно в духе времени, а ведь «Сильвия и Бруно» — это именно роман в духе времени, даже по форме (точно так же формально, с двумя параллельными планами бытия, сказочным и реальным, выстроен роман Джорджа Макдональда «Фантасты»), викторианский до самой ничтожной запятой. В структуре «Сильвии и Бруно» такие разговоры занимают неслучайное место, но упоминаются и в иных сочинениях той эпохи — мимоходом, как нечто привычное, вроде обедов или чаепитий. В качестве примера можно напомнить читателю краткий эпизод из огромного романа «Мидлмарч» Джордж Элиот. Здесь характерно, что принимающая участие в сценке Доротея Кейсобон всего час или два назад испытала сильнейшее нравственное потрясение. И тем не менее ей, приглашённой отобедать в дружеский дом, удаётся найти облегчение от невесёлых мыслей. «Вечер прошёл в оживлённой беседе, и после чая Доротея обсуждала с мистером Фербратером, каковы могут быть нравы и обычаи существ, беседующих между собой посредством усиков и, быть может, способных созывать парламент и проводить в нём реформы» (книга VIII, глава LXXX; пер. И. Гуровой и Е. Коротковой). Излишне и пояснять, что подобные разговоры зачастую затрагивали самые насущные темы — в данном случае билль о реформе. (В «Окончании истории» читатель встретит очень похожий разговор — также на «биологическую» тему.)

Исследователь викторианской эпохи Уильям Ирвин в книге «Обезьяны, ангелы и викторианцы» специально останавливает свой взгляд на этой склонности, присущей англичанам в XIX веке (первое издание названной книги вышло в самом начале Холодной войны, что наложило свой отпечаток на приведённые ниже строки): «Сегодня людям внушает священный ужас не столько сам мир, сколько способность человека заставить его взлететь на воздух. Но в XIX веке истина ещё не находила воплощения ни в сверхвзрывчатке (хотя, как мы только что видели, уже описан лифт Эйнштейна — преддверие теории относительности — А. М.), ни в грозных газетных выступлениях, ни в правительственных указах; она не была объектом преследования идеологической полиции и даже в самых значительных своих выражениях не принимала вида математической формулы. Она была не только отвлечённой, но и человечной; её скорей не создавали, а открывали... Она ещё могла быть поэтической; ещё считалось, по крайней мере, что ею жив человек. Если иной раз поиску соответствовали муки и терзания, то бывало, что он проходил и радостно, самозабвенно, а порой даже весело и празднично. Истину находили за обеденным столом или покуривая с друзьями у камина... Дискуссионные клубы были неотъемлемой принадлежностью жизни викторианцев, как для нас клубы поборников новых идей или врачи-психиатры». (Здесь и ниже мы цитируем названную книгу по изданию М., «Молодая гвардия», 1973, в переводе М. Кан.)

(обратно)

35

Итак, рассказчик всё ещё обуреваем, как, возможно, выразился бы сам Кэрролл, Научным Поиском. С физики его внимание внезапно переключается на биологию, и такой переход совершенно неслучаен. Жизнь зоофитов здесь и ботаника несколько далее, к концу первой части, — два самых, пожалуй, популярных в ту эпоху предмета учёного обсуждения в научных кругах и светского разговора на учёные темы среди широкой публики. С исследования зоологии морских беспозвоночных, с систематики моллюсков, кишечно-полостных и оболочников во время плавания к берегам Австралии в 1846-1850 годах на судне «Рэттлснейк» начал свою научную деятельность Гексли (несколько ранее, ещё до поступления на медицинское отделение при Черинг-кросской лечебнице, Гексли наобум взялся участвовать в публичном (!) конкурсе по ботанике и получил серебряную медаль). Герберт Спенсер, прослушав блистательный доклад Гексли об океанских гидроидных на съезде Британской ассоциации в 1852 году, использовал кое-какие из приведённых в нём фактов в своей работе «Теория популяции, выведенная из общего закона плодовитости у животных», в которой впервые было высказано знаменитое суждение: «Ибо в обычных условиях безвременно погибают те, в ком меньше всего способности к самосохранению, а отсюда с неизбежностью следует, что выживают и дают продолжение роду те, в ком способность к самосохранению проявляется с наибольшей силой, то есть отборная часть поколения» (цитата по книге У. Ирвина). Из последующих публикаций следует выделить популярную, но тщательно иллюстрированную книгу «Главк, или Сокровища прибрежных вод» 1855-го года (переиздания следовали ещё и в XX веке), автор которой, Чарльз Кингсли, с улыбкой, но и не видя способа уклониться, приводящий в ней Спенсерову максиму «выживает сильнейший» — впоследствии создатель других знаменитых викторианских сказочных повестей (из которых известнейшая — «Дети воды»!) и литератор социалистического толка.

Названных авторов опережал Дарвин: его вторая, вышедшая после «Путешествия натуралиста на корабле „Бигль“», книга (1842), была посвящена строению и распределению коралловых рифов, а в 1848 году Дарвин приступил к работе над фундаментальным трудом об усоногих рачках, одна своеобразная группа которых попалась ему на чилийском побережье ещё во время плавания на «Бигле». Эта работа длилась восемь лет, в течение которых препарирование рачков «сделалось в семье Дарвина чем-то до такой степени привычным и неизбежным, что один из малышей, рождённый на свет, когда работа была в самом разгаре, спросил об одном из их соседей: „А где он режет рачков?“» (У. Ирвин, названная книга), и, по словам крупнейшего английского ботаника Джозефа Гукера, превратила Дарвина из наблюдателя-натуралиста, собирателя коллекций жучков, костей, камней и проч., в собственно учёного-естествоиспытателя.

(обратно)

36

Это замечание Профессора о своём коллеге наводит на предположение, что в образе Другого Профессора заключена пародияна Леонардо да Винчи, который, по воспоминаниям современников, в значительной степени сам являл собой как бы пародию на гения науки: он завёл себе обыкновение спать по пятнадцать минут каждые четыре часа и был столь же мало способен подолгу сосредотачиваться на какой-либо одной проблеме.

(обратно)

37

Вероятно, Бруно вспомнилась детская песенка:

Дядя, дядя, не хотите
Поменяться вы со мной?
Если палец мне дадите,
Дам я тоже пальчик свой!
Эта песенка входит в известное собрание английских детских стишков и песен «Рифмы Матушки Гусыни».

(обратно)

38

Имеется в виду так называемое в англоязычной математической литературе «правило трёх», или тройное правило. Неизбежная (и главнейшая!) принадлежность курса элементарной математики, всё ещё носившего в кэрролловскую эпоху сугубо утилитарный уклон (т. е. предназначенного для начального и вместе завершающего образования «коммерческих классов» общества — торговцев и ремесленников) и допущенного в так называемые общественные школы (для детей высших классов, ранее изучавших почти исключительно классических писателей) и колледжи лишь к концу первой трети XIX века, да и то при полном отсутствии доказательной части арифметики, «правило трёх» представляет собой всего лишь способ решения и практического применения пропорции. Оно нередко поминается Кэрроллом в сочинениях самого разного жанра, причём в данном случае особенно к месту. Суть комического эффекта заключается в самой ситуации гротескного «взаимозачёта», как о том говорится ещё в самой первой книге по теории расчётов, содержащей изложение тройного правила (издана в 1514 году в Аугсбурге; цит. по: Вилейтнер Г. Хрестоматия по истории математики. Вып. I. Арифметика и алгебра. Гос. технико-теоретич. изд., М.—Л., 1932. С. 10. Пер. П. С. Юшкевича.): «Тройным правилом называется... золотое правило, с помощью которого совершаются все торговые расчёты всех ремесленников и купцов; оно называется так в гражданском обиходе... ибо содержит в себе три величины, при помощи которых можно вычислить всё».

(обратно)

39

Кэрролл обыгрывает слово «Докленд» — так называются обширные районы доков в Лондоне и других портовых городах Британии.

(обратно)

40

Ср. следующий диалог между маленькой принцессой и её прабабушкой-королевой из сказочной повести современника Кэрролла и его близкого друга Джорджа Макдональда «Принцесса и гоблин»:

«„Ты знаешь, малышка, как меня зовут?“ — „Нет, не знаю“, — ответила принцесса. — „Меня зовут Айрин“. — „Но это меня так зовут!“ — воскликнула принцесса. — „Я знаю. Это я позволила, чтобы тебя назвали моим именем. Не я взяла твоё имя. Тебе дали моё“. — „Как это так? — озадаченно спросила принцесса. — Моё имя всегда у меня было“. — „Когда ты родилась, твой папа, король, спросил меня, не буду ли я возражать, чтобы тебе дали моё имя. Я, конечно же, не стала возражать. Я с удовольствием разрешила тебе носить его“. — „Это было очень любезно с вашей стороны, дать мне ваше имя — такое красивое имя!“ — ответила принцесса. — „Ну, не так уж и любезно! — сказала женщина. — Всё равно ведь имя — это такая вещь, которую можно одновременно и передать другому, и оставить у себя. У меня есть много таких вещей“».

Здесь, возможно, уместно замечание в духе Мартина Гарднера о предвосхищении информатики как науки. Как известно, обмен, при котором один из участников обмена передаёт нечто другому участнику, но сам в то же время этого не лишается, называется информационным обменом, а это нечто — информацией. Данное свойство нетривиально, оно резко отличает такой вид взаимодействия от обмена массой или энергией, поскольку не подпадает под универсальные «законы сохранения».

(обратно)

41

Звезда под названием Вега появляется здесь неслучайно. Всё лето, с поздней весны по осень, Вега является ярчайшей звездой северного неба. Она находится в созвездии Лиры (согласно греческим мифам, это лира Орфея, которая была перенесена на небо Музами как вечное напоминание об Орфеевой любви и верности), но для нас интересно то, что древние бритты называли это созвездие Артуровой Арфой.

(обратно)

42

Маркиз Монтроз — знаменитый генерал роялисткой армии эпохи революционных войн и поэт тоже, хорошо известный читателю по роману Вальтера Скотта «Легенда о Монтрозе». Рассказчик цитирует хрестоматийное стихотворение Монтроза «Моя бесценная и единственная любовь», написанное в 1642 г.

(обратно)

43

В раннем варианте этой и следующей глав — в сказке «Месть Бруно», упомянутой в Предисловии — рассказчик прямо называет здесь своё имя: «Меня зовут Льюис Кэрролл».

(обратно)

44

Выражение восходит к Шекспиру («Гамлет», III, 2, 406), у которого, однако, означает полночь.

(обратно)

45

Эта песенка тоже входит в собрание «Рифмы Матушки Гусыни»; вообще же герои Кэрролла не в первый раз «признаются» в авторстве этих песенок, см. поэму «Фантасмагория».

(обратно)

46

Исаак Уоттс (1674—1748) уже знаком читателям Гарднеровско—Демуровских изданий «Алисы». Напомним, что он был духовным писателем, автором Катехизиса и церковных гимнов. Здесь у нас цитата из его гимна «Вор».

(обратно)

47

Сам Кэрролл в зрелом возрасте любил посещать лондонскую Королевскую Академию. Привлекали его главным образом сюжетные картины академиков (воспоминанием об одном из таких посещений служит, например, стихотворение «Через три дня»).

(обратно)

48

Скорее всего, в роман оказались перенесены замковые развалины Гилфорда — городка, в котором большое семейство Доджсонов обосновалось в октябре 1868 года, поскольку вследствие кончины архидьякона Доджсона, произошедшей 21 июня 1868 года, оно оказалось вынуждено покинуть ректорский дом в Крофте, в котором провело почти двадцать пять лет, чтобы в него могла вселиться семья следующего исполняющего должность покойного. Тогда-то Чарльз Лютвидж, став главой семьи и тем самым взвалив на себя опеку над семью незамужними сестрами и тремя младшими братьями, после некоторого периода раздумий остановил свой выбор на Гилфорде, где Доджсоны и сняли за 73 фунта стерлингов в год первую же приглянувшуюся им усадьбу в викторианском стиле — «Честнатс» («Каштаны»), непосредственно примыкавшую к землям, на которых расположены древние руины. Вопрос о том, почему выбран был именно Гилфорд, обсуждался в ряду других на выездном собрании в Гилфорде членами Североамериканского общества Льюиса Кэрролла в июле 2010 года, отчёт о котором был опубликован в №85 журнала «The Knight Letter». Роджер Аллен, докладчик по этому вопросу, высказал соображения насчёт невозможности для Чарльза Лютвиджа уделять родственникам надлежащее количество времени в случае, если бы они жили с ним в непосредственном соседстве, и разорительности квартирования в Лондоне; в то же время Кэрролла привлекли красоты городка и окрестных меловых холмов графства Сюррей, равно как и удобство проезда по железной дороге как из Лондона, так и из Оксфорда. Вероятно, было принято в расчёт и то, что в окрестных сёлах проживали друзья и знакомые Кэрролла. В Гилфорде же и сам Кэрролл уйдёт из жизни во время очередного посещения родных.

(обратно)

49

Искусство служит сокрытию природы (лат.). Артур опять озорничает. «Латинскому автору», а именно Овидию, принадлежит несколько иная мысль («Метаморфозы», книга X, стих 252, или, например, «Наука любви», книга II, стих 313). Кратко она звучит как «Ars est celare Artem»: (настоящее) искусство заключается в сокрытии искусства.

(обратно)

50

Из стихотворения Томаса Грея «Ода отдалённому виду на Итон-колледж» (1742).

(обратно)

51

Речь идёт о стихотворении «Индийская серенада». Начальные строки, которыми его обозначает леди Мюриел, даны в переводе Бориса Пастернака, а вот заключительные Кэрролл цитирует неточно вплоть до искажения смысла (вероятно, в интересах рассказа), поэтому их перевод также дан соответственно контексту. «Оно» в объяснении исполнительницы — это сердце влюблённого.

(обратно)

52

Здесь начинается Кэрролловская ирония (далее переходящая почти в издевательство) по адресу Герберта Спенсера (см. следующее примечание), а с другой стороны, возможно, и Чарльза Дарвина. Первый рассказывает в своей «Автобиографии», что факты накапливаются у него в мозгу до тех пор, пока сами послушно не сложатся в обобщение. Дарвин пишет о себе в несколько ином ключе: «Я работал в истинно Бэконовской манере: никакой теории, просто набирал как можно больше фактов», — что тоже как будто подпадает под Кэрролловскую иронию. И всё-таки именно Герберт Спенсер был мастером безудержного теоретизирования, не ведавшего ни малейших сомнений, и современники отмечали, что даже в старости его лоб был практически лишён морщин, которые могли бы свидетельствовать о мало-мальски напряжённой мыслительной работе.

(обратно)

53

Герберт Спенсер (1820—1903) — знаменитый во второй половине XIX в. английский философ-позитивист и социолог, обязанный своей славой общедоступной форме изложения собственных идей. Пользовался популярностью накануне появления дарвинизма и последующих интеллектуальных битв. Статья «Теория популяции, выведенная из общего закона плодовитости у животных», появившаяся за семь лет (1852 г.) до «Происхождения видов», излагала теорию социальной эволюции, основанную на положениях, близких к принципу естественного отбора. Именно у Герберта Спенсера Дарвин перенял столь же скандальную, сколь и легковесную максиму о выживании наиболее приспособленных. Впрочем, десятилетиями предаваясь самым дерзким рассуждениям об эволюции, Герберт Спенсер, по словам Уильяма Ирвина, автора книги «Обезьяны, ангелы и викторианцы», не вызвал «и десятой доли такого шума, волнений, преданности, злобы, вражды, как Дарвин», «самая осмотрительность которого, строгость, презрение к необоснованным заключениям сделали <Дарвина> в викторианской Англии интеллектуальной и полемической силой, не знающей себе равных» (указ. изд., с. 103).

Герберта Спенсера кэрролловские герои помянут ещё не раз. Вот как выражает суть его вышучиваемых здесь воззрений на природу советский энциклопедический словарь по философии: «Сводил понятие эволюции к непрерывному перераспределению телесных частиц и их движения, протекающего в направлении к соединению (интеграции) их самих и рассеянию (дезинтеграции) движения, что приводит в конечном счёте к равновесию. Под это механистическое понимание Спенсер пытался подвести все явления — от неорганических до нравственных и социальных». (Философский энциклопедический словарь, М., «Сов. энциклопедия», 1989).

(обратно)

54

У Спенсера и философствующих биологов термин «инволюция» означал дегенерацию, распад.

(обратно)

55

«Слитых воедино» (т. е., приблизительно, «в одном лице») — выражение, расхожее в английском; и все же скорее всего леди Мюриел цитирует стихотворение драматурга и автора юмористических стихов Джорджа Кольмана («младшего») «Дом с квартирами для холостяков» из сборничка 1797 года «Моя ночная рубашка и тапочки» (только у Кольмана «два человека, слитых воедино», — об одном очень толстом господине).

(обратно)

56

Эрик Линдон заигрывает с детьми, рассказывая им стишок, с детства известный каждому англичанину (тоже из корпуса «Рифмы Матушки Гусыни»). Заканчивается этот стишок так:

Будет пяткам горячо —
Добежишь с одной свечой!
Эрик в шутку называет Сильвию и Бруно «маленьким народцем» — так в английском фольклоре называют лесных эльфов и фей, — не подозревая, что они ими и являются.

(обратно)

57

Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 20.

(обратно)

58

Бытие, гл. 28, ст. 16 и 17.

(обратно)

59

на виду (франц.).

(обратно)

60

Уильям Пейли (1743—1805) — английский теолог, предтеча так называемого утилитаризма, ставшего широко популярным в Англии в девятнадцатом веке благодаря сочинениям Бентама. Утилитаризм собственно есть теория полезности моральных норм; иными словами, он трактует пользу как основу нравственности и критерий различения добра и зла. Осуждение цитированного положения Пейли (из главы XXXI его «Принципов моральной и политической философии») резко выделяет Кэрролла из ряда мыслителей и морализаторов викторианской эпохи. Даже знаменитый и свободомыслящий Уильям Хэзлитт писал в «Застольных беседах»: «Едва ли не единственное безыскусственное и смелое суждение, которое можно найти в „Моральной философии“ Пейли… таково: подавая милостыню обыкновенным нищим, нужно думать не столько об их пользе, сколько об ущербе, понесённом теми, кто им в милосердии отказал» (Хэзлитт У. Застольные беседы. М., «Наука», «Ладомир». С. 441. Пер. М. В, Куренной).

(обратно)

61

Исход, гл. 20, ст. 12. Фрагмент одной из Десяти заповедей («Почитай отца твоего и мать...»), данных Моисею на горе Синай впервые представшим перед ним Богом «в третий месяц по исходе сынов Израиля из земли Египетской».

(обратно)

62

Евангелие от Матфея, гл. 5, ст. 48. Из первой изложенной в Евангелии проповеди Иисуса перед учениками (Нагорной).

(обратно)

63

монастырской ограды (франц.).

(обратно)

64

Здесь: постепенно уменьшаясь (ит.).

(обратно)

65

Леди Мюриел переиначивает Первый припев из пиндарической оды Джона Драйдена «Пир Александра, или Власть музыки. Ода ко дню св. Цецилии» (1697; на сюжет оды написаны два крупных произведения Генделя — «Праздник Александра» и «Ода ко дню св. Цецилии»):

Счастлив, счастлив наш герой!
Лишь тот, кто храбр,
Лишь тот, кто храбр,
Обласкан девою-красой!
(обратно)

66

Здесь: постоянно увеличивающихся (существ) (ит.).

(обратно)

67

 разговора с глазу на глаз (франц.).

(обратно)

68

Джон Падни рассказывает в своей книге, что когда в 1950 г. перестраивали пасторский дом в Крофте (в этом доме, куда семья пастора Доджсона переехала из графства Чешир в 1843 г., Чарльз Лутвидж жил — с перерывом на время учёбы в школе в Регби — до 1851 г., когда навсегда осел в Оксфорде), то «под половицами бывшей детской на втором этаже был обнаружен тайник. Из более чем столетнего заточения на белый свет извлекли перочинный нож, роговой гребень, осколки фарфора, а главное — левый детский башмак, напёрсток и маленькую детскую перчатку, нимало не пострадавшую от долгого невостребования... Задолго до того, как тайник был открыт, некоторые из его сокровищ уже сверкнули в поэзии Кэрролла. У Белого Кролика, разумеется, было „несколько пар крошечных перчаток“. Под общие рукоплескания Додо дарит Алисе её собственный наперсток со словами: „Мы просим тебя принять в награду этот изящный напёрсток!“... В песне Белого рыцаря есть и ботинок с левой ноги». (Падни Дж. Указ. соч., стр. 43.) А что тут главное для нас, так это «перочинный нож» (интересно, он был целый или тоже обломанный?), «сверкнувший» в этой главе.

(обратно)

69

И эта, новая, впервые высказанная здесь в такой форме идея, как очень скоро оказалось, вела к значительным последствиям. Таковых оказалось три; два касались искусства театра. «Требуют, чтобы были герой, героиня, сценические эффекты. Но ведь в жизни люди не каждую минуту стреляются, вешаются, объясняются в любви. И не каждую минуту говорят умные вещи. Они больше едят, пьют, волочатся, говорят глупости. И вот надо, чтобы это было видно на сцене. Надо создать такую пьесу, где бы люди приходили, уходили, обедали, разговаривали о погоде, играли в винт… но не потому, что так нужно автору, а потому, что так происходит в действительной жизни <…> не надо подгонять ни под какие рамки. Надо, чтобы жизнь была такая, какая она есть, и люди такие, какие они есть, а не ходульные». Читатель видит, что, намереваясь об этом вкратце рассказать, мы сразу же прибегли к цитированию. Да, — к счастью, об этом всё сказано; наш источник — Полное собрание сочинений А. П. Чехова, сдвоенный том 12-13; взятые из него, приведённые здесь слова были высказаны Чеховым Д. М. Городецкому. Итак, первое и основное следствие понимания явной вторичности театрального искусства конца столетия по отношению к жизни реализовалось в России, на столь полюбившейся Кэрроллу русской сцене (а он особо выделял частную, провинциальную сцену), созданием «эффекта максимального приближения к реальности, сцены — к партеру; сценическая условность разрушалась». Эффект удался совершенно, и вот характернейший рассказ очевидца (здесь, как и далее, цитата по указанному изданию): «Я убаюкан созерцанием, исчезла рампа <…> нет этого округлённого рта, зычной речи и маршировки <…> всё развивается непритязательно, как в жизни». Что же произошло? С начала девяностых годов в столицах также разрешено было открывать частные театры, и в декабре 1898 года вновь созданный Художественный театр поставил «Чайку». Однако Чехов, театральный мир, критики и публика начали к этому свой путь ещё десятилетием раньше, примерно с конца 1888 года, с создания «Иванова». Правда, «дикости и несообразности» этой первой пьесы «били в глаза», хотя успех на премьере в конце января следующего года был «громадный, шумный, блестящий». Но и замечания: «несценичность», необычность драматургической формы и словно бы отсутствие художественной выделки. «С самого начала действия зритель чувствует себя в недоумении. Он ещё не привык ко всему тому, что творится на сцене. Это всё так ново, так необычно», — писала в феврале газета «Неделя». «Мы привыкли видеть в пьесе непременно какую-то интригу, ряд хитросплетений <…> но не привыкли к изображению на сцене нашей серенькой жизни, без прикрас, исключительных явлений и всяких интриг, — настолько не привыкли, что видим в жизненных, без всякого подъёма, типах, живущих на подмостках театра настоящею общественною жизнию, — нечто неинтересное, непонятное, скучное», — писал И. Н. Ге в «Одесском листке»; курсив автора. И тут же снова критика — о несовершенстве драматической формы пьесы, её несценичности и т. п.; от чего весь последующий успех пьесы в России, по слову Немировича-Данченко, был ещё неровным. Далее появился «Леший» (то была первая редакция «Дяди Вани»), декабрь 1889 года, и — пятилетний перерыв в деятельности Чехова как драматурга.

Но пьесы Чехова не были лишены и драматических коллизий, критики корили его напрасно. Проницательные зрители поняли, что в чеховских пьесах «драматические коллизии естественно должны были уйти из сферы внешних общений героев в сферу их духовной жизни, а интрига с острыми событиями уступала месту внутреннему, психологически насыщенному действию». «Чайка», поставленная сначала в Императорском Александринском театре (17 октября 1896 года), потерпела провал; в решении Театрально-художественного комитета от 14 сентября того же года пояснялось, что в «Чайке» сцены «как бы кинуты на бумагу случайно, без строгой связи с целым, без драматической последовательности». «И чего только нет в этой дикой „Чайке“, — писал «Петербургский листок». — <…> Нельзя же о всяком вздоре подробно говорить с нашими читателями!» И всё-таки сразу зазвучали и иные голоса. Суворин, одобрительно: «Нет разделения действующих лиц на известные разряды, начиная с ingénue и кончая благородными отцами»; действие развивается «просто <…> как и в жизни у нас, без эффектов, без кричащих монологов, без особенной борьбы». Либо А. Ф. Кони: «Это сама жизнь на сцене, с её трагическими союзами, красноречивым бездумьем и молчаливыми страданиями, — жизнь обыденная, всем доступная и почти никем не понимаемая в её внутренней жестокой иронии, — жизнь, до того доступная и близкая нам, что подчас забываешь, что сидишь в театре, и способен сам принять участие в происходящей перед тобой беседе». Но эта же «особенность чеховской манеры, которая позже расценивалась как одна из основных и новаторских — расчёт на активность, „сотворчество“ читателя; эта особенность рассматривалась как „чрезмерное требование работы фантазии не только от читателя, но и от слушателя“» (комментарий Академического Чехова цитирует «Московские ведомости»).  

Новое понимание драматического искусства состоялось, лишь когда произошло соединение искусства Чехова-драматурга с театральным коллективом созданного Немировичем-Данченко Художественного театра и завершением развития русского театрального искусства в так называемой «системе Станиславского». Две свои следующие после «Дяди Вани» пьесы, «Три сестры» и «Вишнёвый сад», Чехов написал уже прямо по просьбе руководителей Художественного театра. В разговорах Чехов подчёркивал свою сознательную установку на предельное упрощение интриги: в его последней пьесе уже не прозвучало «ни одного выстрела». Зато — «бросалась в глаза прежде всего невиданная до сих пор на сцене простота и жизненность драматургических сюжетов, отсутствие в них театральной фальши». «Как это непохоже на всё, что мы привыкли видеть на сцене!» — откликнулась публика на премьеру «Чайки». О «Дяде Ване» писали: «Все улицы переполнены этими простыми людьми, и частицу такого существования носит в себе каждый…» Вместе с тем, отметим ещё раз, реализм не был самоцелью как таковой. «Дядя Ваня» и «Чайка» быстро были поняты как «новый род драматического искусства, в котором реализм возвышается до одухотворённого и глубоко продуманного символа» (комментарий цитирует современника). Интересно, что иной раз Чехов даже негодовал по поводу преобладания «бытовых» элементов в постановке над остальными — условно-символическим, поэтическим и проч. Немирович-Данченко вспоминал слова писателя: «В следующей пьесе я сделаю ремарку: действие происходит в стране, где нет ни комаров, ни сверчков, ни других насекомых, мешающих людям разговаривать».

Второе следствие было вначале только литературным, и лишь долгое время спустя появились отдельные попытки создания некоторого рода шоу. Распространяться о таких попытках незачем; читатель поймёт в чём дело, если мы кратко расскажем об одном только этом литературном начале — книжице «Хроники Бустоса Домека» совместного авторства Борхеса и Биоя Касареса. Она содержит рассказ «Универсальный театр», в котором однажды сто единомышленников вразнобой проходятся по улицам Лозанны, занимаясь по пути незначащими делами или ничем не занимаясь и внушая себе, что тем самым играют пьесу нового вида, которая должна нанести «смертельный удар театру реквизита и монологов». Граф, быть может, назвал бы подобную нарочитость излишней.

Но высказанная здесь Кэрроллом идея вела и к третьему последствию, — правда, минуя череду подготовительных мероприятий. Нужно вспомнить, что, по крайней мере на континенте, публику в конце девятнадцатого века приглашали в своего рода «театр будущего», такой театр, где вместо декораций присутствовал настоящий городской или иной ландшафт, а в представлении были задействованы живые существа и механизмы, невозможные на обычной сцене. Темы соответствовали. Вновь прибегнем к цитатам из Академического Чехова и попросим у читателя прощения за длинное цитирование.  В т. 4 писем, мы встречаем отрывок из статьи Суворина в номере газеты «Новое время» от 24 мая 1891 г. Со слов того же Чехова, побывавшего несколько ранее в Париже, Суворин рассказывает о парижском Ипподроме: «Театр на 10—15 000 зрителей <…> с громадной сценой, на которой можно было бы давать и обыкновенные представления цирка, с его лошадьми, наездницами, фокусниками, гимнастами, и феерии, исторические, этнографические (быт народов, обычаи, предрассудки и проч.) пьесы во всей реальной обстановке и картинности сюжетов. В обыкновенном театре, как бы он ни был велик, невозможно изобразить жизнь во всей её полноте и разнообразии; улица современного города или площадь на сцене будет ложью, ибо на ней не будет ни экипажей, запряжённых лошадьми, ни конок и проч. Невозможно представить и дома с его жильцами, парохода, железной дороги и проч. Невозможно даже вполне изобразить иное драматическое положение, если момент его сложен. Возьмите сцену в корчме в „Борисе Годунове“ <…> Я набрасываю это в общих чертах, но мне думается, что будущий театр — театр демократический, удовлетворяющий спросу массы населения, будет, конечно, чем-нибудь подобным. Форма римского Колизея, созданная гениальными зодчими, будет когда-нибудь осуществлена снова, с теми изменениями и усовершенствованиями, которые найдёт новая техника и потребуют климатические условия разных стран. Применение железа и стекла найдёт тут полное своё выражение. Такой театр создаст свою драму, свою комедию, свою оперу или, вернее, он соединит на своей сцене все элементы драматического искусства, начиная с мимики, и приблизит драму к роману, как к такой художественной форме, которая наиболее свободна от всяких условных пут». Чехов, правда, спохватился и стал уверять Суворина, что в Москве этой статьи не поймут: «деревянная Ермолова» играть с лошадями не сможет! Это вновь нелестно характеризует русскую императорскую сцену; мы же отметим: подобный театр, по мнению Суворина, оказывался пригоден не только к художественным постановкам, но и, в некотором роде, к «документалистике».

Как бы то ни было, а театр вроде парижского Ипподрома состоялся лишь как краткий эпизод в истории зрелищного искусства. Чаемая героями Кэрролла фиксация жизни таковой «как она есть» произошла уже не на подобного рода арене. Вскоре в мир пришёл кинематограф, и начал он именно с «фиксации» прибытия поезда на железнодорожную станцию!

Связь кэрролловского письма первоначально с фотографической фиксацией реальности, а под конец и с нарождающейся кинематографической, недавно была отмечена западными кэрролловедами. Специальную статью в «Неовикторианских штудиях» этому вопросу посвятила Кара М. Мэннинг из университета Южного Миссисипи (Neo-victorian Studies 4:2, 2011. PP. 154—179), развивая суждения Брайана Уинстона из книги «Техника виденья: фото, кино и телепередачи» 1996 года. Готовность викторианского общества вслед за фотографией увлечься кинематографом, пишет Кара Мэннинг, произрастала «из трёх взаимосвязанных особенностей, каждая из которых проявляла себя на протяжении всей истории британцев: эстетической тяги к реализму, перформативной ориентации на повествовательную манеру и быстрому росту массовой аудитории. В продолжение девятнадцатого столетия эти три национальные особенности сплелись воедино на зримых пространствах театра и мюзик-холла, где зрителей неуклонно подготавливали для кинематографа и настраивали желать его прихода». Далее Кара Мэннинг напоминает, что сценические представления в конце века помимо традиционного театрального действа основывались и на технических новинках, таких как проекционный фонарь, панорама и диорама. «Сцена была подготовлена (т. е. почти в прямом смысле слова оборудована) для трансформации различных и многочисленных прототипов киноаппарата в устройство, способное „согласно изобретению“ создавать и проектировать движущиеся изображения. Братья Люмьер не были единственными, кто откликнулся на требование общества предоставить методику получения движущегося изображения; создавать соответствующие устройства пытались и другие изобретатели». Премьера «синематографа» братьев Люмьер состоялась 28 декабря 1895 года — за два года до смерти Кэрролла.

Работа Кары Мэннинг посвящена доказательству того, что приход эры кинематографического видения подготавливался и литературными средствами, в частности — кэрролловским письмом.  Встав на точку зрения исследовательницы, мы дополним её наблюдения нашими собственными. Фотографией Льюис Кэрролл начал заниматься с 1856 года; примерно тогда же её технология надолго установилась, и соотечественники Доджсона приобрели, по слову исследовательницы, неизменное на протяжении девятнадцатого века «восхищение способностью фотокамеры остановить жизнь, схватить моментальный снимок реальности и сделать его неподвижным для последующего сохранения, изучения и разглядывания». И вот, создавая менее чем через десятилетие «Алису в Стране чудес», Кэрролл вставляет в неё парадоксальный эпизод. Пожалуй, в мировой литературе нет более фотографического фрагмента, чем сцена Безумного чаепития: действие происходит в остановленном времени — словно бы внутри фотографической карточки! «Зазеркалье», написанное ещё семь лет спустя, благодаря некоторым своим эпизодам знаменует, на взгляд Кары Мэннинг, переход от «фотографической повествовательной манеры» к «кинематографической», — а мы укажем и на предчувствие мультипликации — первоначально, как и положено, кукольной — в самой первой сцене за зеркалом, где нас встречают самостоятельно двигающиеся и переговаривающиеся шахматные фигуры: чего стоит один только Белый Конь, съезжающий по кочерге! Глава «Происшествие на станции» в «Сильвии и Бруно» завершает эту тенденцию в кэрролловском творчестве: её персонажи-викторианцы, подобно Алисе развлекающиеся зрелищем свободно группирующихся и подающих друг другу реплики «актёров», словно бы выказывают, как назвала это Кара Мэннинг, «растущую — и нетерпеливую — заинтересованность» в приходе кинематографа.

(обратно)

70

«Как вам это понравится», акт II, сцена 7. Дословно: «Весь мир — театр, и все мужчины и женщины — простые актёры». Персонаж этой пьесы, Жак, уподобляет каждую индивидуальную человеческую жизнь пьесе в семи действиях, соответствующих семи возрастам.

(обратно)

71

Как леди Мьюриел и подразумевает, подобные девицы встречаются не только в «Панче». Читателя позабавит следующее место из мемуаров Ирины Одоевцевой «На берегах Сены»: «Хозяйка дома действительно выражала свои чувства и мысли оригинально и красочно. Так, встретившись с Георгием Ивановым на набережной, она задала ему неожиданный вопрос: «„Скажите, вы очень чувственный? Не правда ли? — Он опешил, а она, приняв его молчание за согласие, пояснила: — А я сама безумно чувственна. Иногда, глядя на закат, я просто слёз удержать не могу. Но вы поэт и, конечно, ещё чувственнее меня“». (Одоевцева И. На берегах Сены. М., 1989. С. 75.)

(обратно)

72

Англичане употребляют это выражение вслед за Шекспиром; оно неоднократно встречается в «Гамлете» (первый раз: акт I, сцена 2).

(обратно)

73

Цитата из 78-го псалма, стих 66; здесь наш перевод и счёт псалмов согласно Библии короля Иакова, поскольку в Синодальном переводе это место звучит несколько  иначе, а счёт псалмов в отечественной традиции двойственный.

(обратно)

74

Изложенный графом Эйнсли «метод» на деле представляет собой предложение по практической реализации (и, возможно, некоторое уточнение) теории античного философа Эпикура, знаменитого исследователя способов вести счастливую жизнь. Известно учение Эпикура о том, что если страдание является сильным, то оно кратковременно, если же оно будет продолжительным, то не может быть сильным (неоднократно изложено в сочинениях Цицерона, а также у некоторых других древних авторов).

(обратно)

75

В лежачем положении с поднятой головой (геральдический термин).

(обратно)

76

«Сверхкритичный читатель», вероятно, выскажет недоумение: в вышеописанных сценах люди двигаются задом наперёд, а вот слова, произносимые ими, звучат как положено, не наоборот. То же и с отдельными фразами: за первым словом следует второе, третье и так далее, но не в обратном порядке. Но читателю следует вспомнить, что при запуске часов «обратным ходом» Профессор предрекал всего лишь обратный ход событий, то есть неких элементарных актов, далее, вероятно, не делимых на составные части. Произнесение законченной фразы следует, очевидно, считать таким событием. Впрочем, практически аналогичным приёмом воспользовался в одном из своих последних творений и Марк Твен спустя совсем немногое время после смерти Кэрролла. Правда, в каждой фразе, повторенной при прокрутке часов в обратную сторону, в сочинении Марка Твена слова тоже произносились в обратном порядке, но как таковые — целиком. «„Слушай, Август, часов стрелки на смотри“, — сказал в обратном порядке Сорок четвёртый. „Илежуен?“ — отозвался я. (Всё-таки единственный случай, когда и слово произнесено задом наперёд. — А. М.) И Сорок четвёртый заметил (его слова заглушал бой больших башенных часов): „Одиннадцать бьёт снова, началось и вот ну! Слово даю (голос его звенел, креп, нарастал; исполненный высоких чувств, он звучал проникновенно и выразительно), ничуть, усилиях затраченных о пожалею не ничуть я, красочное менее не другое, что-нибудь устрою…“». (Твен Марк. № 44, таинственный незнакомец. М., Издательство политической литературы, 1989. С. 247.) Правда, у Марка Твена тут — монолог, а у Кэрролла — диалог, и потому Кэрроллу удобнее было ставить в обратном порядке именно законченные фразы, а слова внутри них не переставлять.

(обратно)

77

Книга притчей Соломоновых, 14:10.

(обратно)

78

Идиллия «Гиньевра» из цикла «Королевских идиллий» Теннисона (пер. Виктора Лунина). Фраза из горестного монолога короля Артура, укоряющего свою жену королеву Гиньевру (иначе Гвиневра, Гвиневера) за любовную связь с Ланселотом Озёрным.

(обратно)

79

В книге «Льюис Кэрролл и его мир» Дж. Падни рассказывает, что в ту эпоху, когда Кэрролл обосновался в Оксфорде и только-только стал посещать театры, существовало обыкновение ставить Шекспира в отрывках. Эти отрывки, а точнее, тот «основательный вздор», который из них выходил, вероятно, крепко запал в Кэрролловскую ироничную память.

(обратно)

80

«Песня козла» по-гречески называется трагедией. Наверно, потому она такая печальная.

(обратно)

81

Основание — разъяснение Иисуса в Евангелии от Матфея, гл. 12, ст. 12, из которого следует вывод: «Можно в субботы делать добро».

(обратно)

82

Артур намекает на то, что коль скоро леди Мюриел в шутку принимает точку зрения иудаизма на субботу как на такой день, в который не следует заниматься чем бы то ни было, то логично будет придерживаться иудейского же представления, что новый день, то есть новые сутки, начинаются сразу после захода солнца.

(обратно)

83

Вновь речь идёт о том сам Исааке Уоттсе, богослове и поэте конца XVII — начала XVIII в., два назидательных стихотворения которого Кэрролл пародирует во второй и десятой главах «Алисы в Стране чудес».

(обратно)

84

Как читатель уже не раз имел возможность убедиться, Кэрролла беспокоили многие стороны церковной жизни. В частности, его очень заботила тема «дети в церкви», он не раз к ней возвращался. Весьма поэтому характерно, что этому вопросу он посвятил своё последнее сочинение для детей и их родителей, написанное им под Рождество 1897 года, почти перед самой своей смертью. Это предисловие к книжке «Пропавший кекс с изюмом» Э. Аллен; оно достойно того, чтобы привести его вслед за письмом, прочитанным леди Мюриел, описание воскресного дня в котором, как признаёт Кэрролл в самом начале предисловия к «Сильвии и Бруно» (эти строки выпущены в настоящем переводе), «заимствовано... дословно из речи, которую специально для меня произнёс один из моих маленьких друзей, а также из письма, присланного мне взрослой подругой».

«Автор предисловия к книге, если он не является в то же время автором этой книги, обладает одним своеобразным преимуществом: он способен распространяться о её достоинствах с той свободой, на которую не многие авторы могут отважиться, ведь сколь бы сладостно не звучало «дуденье в собственную трубу», чужим ушам оно быстро приедается. Так позвольте уж мне воспользоваться этим преимуществом и сказать, что по моему мнению миссис Эджертон Аллен обладает весьма особенным даром писать книги для очень маленьких детей. Её диалогам присуща живописность фотографии, и я уверен, что все настоящие дети, т. е. дети, не избалованные повышенным к себе вниманием и оттого не имеющие привычки напускать на себя вид маленьких мужчин и маленьких женщин, с удовольствием прочтут рассказ о крошке «Джой» и позабавятся умными и полными сочувствия зарисовками, которыми украсила его миссис Шьют. И ещё я считаю настоящей потерей для тысяч читателей-детишек, для которых написано так много чудесных книг, что первая книжка миссис Аллен — «Приключения маленького Хамфри» — попустительством издателей, которые держат на неё права, исчезла из продажи <...>

Но на этот раз порадуется не один автор данного предисловия: читатель этой небольшой книжицы также награждён своеобразным преимуществом — оно связано с обложкой, разработанной для данного случая мисс Е. Гертрудой Томсон. Если взять эту книгу обеими руками посерёдке с каждой стороны и поворачивать до тех пор, пока свет (которому надлежит падать из-за спины) не заставит заблестеть такие малюсенькие пупырышки на красном фоне, а затем покрутить её из стороны в сторону — чему легко можно будет наловчиться, — то золотой орнамент словно бы воспарит на пол-дюйма над обложкой, и глаз наблюдателя, если не сам разум, легко поверит, что стоит только подвинуть книжку, как орнамент упадёт на соседнюю часть красного фона обложки. Довольно любопытная оптическая иллюзия.

Позвольте не упустить случая и сказать одно веское слово матерям, в чьи руки может попасть эта книжица и которые имеют обыкновение брать детей с собой в церковь. Сколь бы ни были эти малютки приучены вести себя пристойно и почтительно, нет никаких сомнений, что столь долгий период вынужденнного бездействия есть слишком жестокая дань со стороны их терпения. Гимны, возможно, в меньшей степени подвергают его испытанию, и какую патетическую красоту мы находим в нежных свежих голосках детишек, и с какой серьёзностью они поют! Однажды я взял с собой в церковь девочку шести лет; мне сказали, что она почти совсем не умеет читать — однако она заставила меня найти ей все те места, где ей полагалось вступать! После я сказал её старшей сестре: «С чего вы взяли, будто Барбара не умеет читать? На моих глазах она присоединилась к пению и участвовала в нём от начала до конца!» А маленькая сестрёнка напыщено заявляет: «Она знает мелодию, но не знает слов!» Ну хорошо, вернёмся к нашей теме — дети в церкви. Они вполне могут снести как уроки, так и молитвы; частенько они способны ухватить то немногое, что умещается в пределах их маленького разума. Но проповеди! Сердце болит, когда видишь (а со мной это случается нередко) прелестных малюток пяти или шести лет, принуждённых сиднем высидеть утомительные полчаса, не смея пошевельнуться и слушая речь, из которой они не способны уразуметь ни слова. Я искренне сочувствую маленькой девочке из приюта, которая, как мне рассказывали, писала своему другу: «Мне кажется, что когда я вырасту, то больше никогда не стану ходить в церковь. Я, мне кажется, на всю оставшуюся жизнь наслушалась проповедей!» Неужто так и должно быть? Так ли уж зазорно позволить своему дитяти иметь при себе книжку сказок — почитать во время проповеди, чтобы скоротать эти невыносимые полчаса и превратить посещение церкви в яркое и счастливое воспоминание, а не предаваться мыслям вроде: «Больше никогда не пойду в церковь»? Думаю, нет. Мне, со своей стороны, очень хотелось бы увидеть осуществление такого опыта. Совершенно уверен, он будет успешным. Мой совет таков: специально держать кое-какие книжки для этой цели — я бы назвал их «Воскресным развлечением» — и тогда ваш мальчик или девочка с нетерпеливой надеждой станут ожидать прихода того получаса, который раньше казался им невыносимым. Будь я священником, разбирающим какую-то тему, чересчур тяжкую для своих маленьких слушателей, я бы только порадовался, видя как они развлекаются своими книжками. И если эта небольшая книжица тоже когда-нибудь послужит в качестве «воскресного развлечения», то я полагаю, что она выполнит свою задачу наилучшим образом».

(обратно)

85

Вопрос Артура, ответ леди Мюриел и дальнейшие рассуждения Артура возвращали английского читателя к спорам о сущности сознания и свободе воли. Поиски ответов начались в конце XVIII века, при Пейли (см. прим 4 к главе XIX), но с большей силой возобновились в связи с успехами естествознания в середине XIX века. Последнее с неизбежностью повлекло и первое, ведь англиканская церковь, во-первых, внушаластрогую «викторианскую» нравственность, и во-вторых, придерживалась концепции рабства воли, а столпы естествознания поставили себе целью бороться с авторитетом церкви в вопросе происхождения живого на Земле; как же было обминуть вопрос о природе человеческого сознания и человеческой воли?

Рядовым викторианцам было от чего потерять голову, ведь даже мнения светил науки разделились. В 1874 году Гексли, уже добившийся всемирной славы, признал, что связь между движением молекул и сознанием пока ещё не найдена (в XX веке наука уточнит, что сознание связано не с движением молекул, но с движением зарядов). В докладе «Гипотеза о том, что животные есть автоматы, и её история» Гексли указывал, что идея автоматов (или старая идея животных-машин, принадлежащая французскому просветителю Ламетри) испытала второе рождение благодаря открытию рефлекторной деятельности, а также оказалась распространённой и на человека (чем Ламетри также не гнушался). Затем, в работе «Автоматизм у животных», Гексли высказывает идею автоматов уже в самой крайней форме, как будто отрицая не только способность мысли влиять на моторную деятельность организма, но и саму возможность возникновения мысли в мозгу. Иными словами, деятельность человека, по Гексли, имеет только физическую природу, психическая отрицается. Как пишет Уильям Ирвин в книге «Обезьяны, ангелы и викторианцы», желая «избавить психологию и нравственность от скверны пагубного влияния невидимого... Гексли отбросил сознание, дабы во всей чёткой и резкой нетронутости сохранить мозг».

Однако почему бы науке не привнести свои методы, доказавшие свою всесильность в сфере материального, также и в нравственность, осторожно возражал этому «научному Вельзевулу» и «педагогическому монарху» его коллега из Оксфорда, сам «советник целой империи» и «великий тьютор», как его титуловали студенты, Бенджамен Джоуэтт. «Мне отрадно, — писал он в письме Гексли, — что Вы не окончательно отвергаете моё предположение. Кажется, Вам тоже приходило на ум, что теперь, когда нравственность вот-вот окажется погребена под физикой, Вам следовало бы попытаться найти для неё новое основание... Люди спрашивают, где тот принцип, на котором им строить теперь свою жизнь, и желают получить ответ...» (цитата по книге Уильяма Ирвинга).

Сам Дарвин склонялся к иной точке зрения. В книге «Происхождение человека и половой отбор» (1871 г.) он даже не упоминает о нервах и рефлексах, хотя признаёт автоматизм многих типов моторных действий человека. Но воля и сознательный выбор занимают в его книге центральное место; при этом Дарвин считает сознание неким ярко выраженным свойством, присущим не только человеку, но и животным — в виде неких «зачатков сознания». В противовес дерзким и безапелляционным заявлениям Гексли его учитель подходил к этой проблеме осмотрительно.

И только Уильям Джемс (в книге «Основы психологии»), вероятно, первым высказал истину, которая уже никогда не будет оспорена: человек не машина и животное не машина, и человек не животное; удовольствия и боль он воспринимает по-иному, нежели животное, более остро, поскольку к чисто физическим ощущениям человека примешиваются ещё нравственные соображения о связанными с ними пользе и вреде.

(обратно)

86

Книга Иова, гл. 39, ст. 32.

(обратно)

87

Томас Грей (1716—1771), «пиндарическая ода» «Бард».

(обратно)

88

Артур цитирует Первое послание к коринфянам апостола Павла, гл. 7, ст. 16. Более полно слова Павла звучат так (ст. 13-14, 16): «И жена, которая имеет мужа неверующего, и он согласен жить с нею, не должна оставлять его; ибо неверующий муж освящается женою верующею... Почему ты знаешь, жена, не спасёшь ли мужа?»

(обратно)

89

Артур цитирует Первое послание к коринфянам апостола Павла, гл. 7, ст. 16. Более полно слова Павла звучат так (ст. 13-14, 16): «И жена, которая имеет мужа неверующего, и он согласен жить с нею, не должна оставлять его; ибо неверующий муж освящается женою верующею... Почему ты знаешь, жена, не спасёшь ли мужа?»

(обратно)

90

Так толкует веру апостол Павел в Послании к евреям, гл. 11, ст. 1.

(обратно)

Оглавление

  • П Р Е Д И С Л О В И Е
  • ГЛАВА I. Меньше хлеба! Больше пошлин!
  • ГЛАВА II. В поезде с незнакомкой
  • ГЛАВА III. Подарки ко Дню рождения
  • ГЛАВА IV. Коварный заговор
  • ГЛАВА V. Дворец Нищего
  • ГЛАВА VI. Волшебный Медальон
  • ГЛАВА VII. Барон-посол
  • ГЛАВА VIII. Верхом на Льве
  • ГЛАВА IX. Шут и Медведь
  • ГЛАВА X. Другой Профессор
  • ГЛАВА XI. Питер и Пол
  • ГЛАВА XII. Музыкальный Садовник
  • ГЛАВА XIII. Доглэнд — Страна Псов [39]
  • ГЛАВА XIV. Фея Сильвия
  • ГЛАВА XV. Месть Бруно
  • ГЛАВА XVI. Укороченный Крокодил
  • ГЛАВА XVII. Три Барсука
  • ГЛАВА XVIII. Дом номер сорок, не все дома
  • ГЛАВА XIX. Как соорудить Помело
  • ГЛАВА XX. На Нет и Суда нет
  • ГЛАВА XXI. За Дверью из Слоновой кости
  • ГЛАВА XXII. Происшествие на станции
  • ГЛАВА XXIII. Часы из Запределья
  • ГЛАВА XXIV. Лягушиные Именины
  • ГЛАВА XXV. Привет тебе, Восток!
  • *** Примечания ***