загрузка...
Перескочить к меню

Их было три (fb2)

файл хорошего качества - Книга сделанная для КулЛиб Их было три (пер. М. Михалева) 1225K, 364с. (скачать fb2) - Регина Эзера

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Глава первая Наследница Межанактов

1

— Все мы умрём. И я, и ты, и Фредис. А кто останется? Для чего мы здесь надрывались, трудились от зари до зари? Для чего? Для кого?

За окном догорал багряный сентябрьский закат. От плиты веяло уютным теплом. Потрескивали дрова, и старая Лиена, внезапно умолкнув, прислушалась к этому сухому треску. Никто не произнёс ни слова. И Лиона продолжала говорить, Словно пряла и пряла серую шероховатую нить.

— Мы уже старики. И в доме у нас тихо, как в могиле…

Она неторопливо размешивала в глиняной миске жёлтое тесто, и ложка двигалась равномерно, медленно, точно усердная, но очень утомлённая хозяйка.

— Иной раз ночью спросонок рукой ткнёшь в стену, и она загудит глухо, будто за ней сплошная пустота. Даже страшно делается…

— Перестань, мать, — прервала, наконец, Илма. — К чему ты завела этот разговор как раз сейчас, когда вот-вот приедет Гундега?

Старуха умолкла, и казалось, для неё сейчас не существовало ничего, кроме потрескавшейся глиняной миски. Но через минуту она снова подняла тускло-синие, выцветшие глаза.

— Вот так же когда-то приехала Дагмара.

Слова прозвучали бесстрастно и равнодушно, словно говорилось о давно известном, переболевшем.

Илма укоризненно посмотрела на неё. К чему напоминать? Всё прошло, миновало…

— Нашла с кем сравнивать! — проговорила она лишь для того, чтобы не молчать.

На лежанке, мурлыча песенку, дремал чёрный кот, В котле кипела вода. Все эти привычные звуки не мешали думать. И обе женщины молча размышляли, каждая о своём.

— Ты бы поехала её встретить.

Это опять она, старая Лиена, нарушила молчание.

— Плохая дорога, — нехотя отозвалась Илма. — Придёт и сама, тут ведь недалеко.

— Ты говоришь о ней, точно о батрачке.

На мгновение взгляды женщин скрестились.

По сравнению с дочерью сгорбившаяся Лиена казалась маленькой, тщедушной. Илма ещё стройна, гибка, как лоза, и проворна, как ласка. На первый взгляд никто не скажет, что ей вот-вот исполнится пятьдесят. Лицо у неё обычное, ничем не выделяющееся. Те же, что у матери, синие, поблекшие с годами глаза; во рту блестят две золотые коронки; острый, резко очерченный подбородок властного, упрямого человека.

В голосе Илмы зазвучала досада:

— Не понимаю, зачем мне по такой слякоти трястись на мотоцикле к автобусной остановке? А что касается батрачки, мать, так это ты напрасно… Я ей отвела комнату Дагмары. Нынче не так уж много девушек, которые имели бы свой собственный угол. Она будет жить здесь на правах моей дочери. И в конце концов она ведь унаследует Межакакты[1] со всем, что в них находится. А это не так уж мало…

Она обвела глазами стены и убедилась, что здесь особенно не на что смотреть. Кухня остаётся кухней. Потолок невысокий, закопчённый. «А ведь только нынче весной белили, — мелькнуло в голове. — Надо сказать матери, чтобы, сняв чугуны, не оставляла конфорки открытыми…» Но тут же спохватилась, что дело совсем не в этом. Кухня ведь не Межакакты. Межакакты — это пять просторных комнат, сад и почти новый хлев. Как бы ей хотелось, чтобы в Ме-жакактах не было этой мрачной допотопной кухни!

Всегда приходится краснеть при появлении чужого человека. Да ещё этот старый трухлявый саран, который трещит в непогоду по всем швам, и кажется, что там внутри кто-то мучится одышкой. Но Гундеги, конечно, нечего стесняться. Она ведь прожила всю свою недолгую жизнь в Приедиене, в крохотной комнатке, где даже летом нельзя открыть окна из-за пыли от проезжающих автомашин, а в зимние оттепели там со стороны реки ползёт липкий густой туман. Комната на мансарде покажется Гундеге настоящим раем.

Совсем неожиданно эта мысль доставила Илме удовольствие. Она взглянула на мать. Лицо Лиены казалось грустным.

«Чудачка! — подумала Илма о матери. — Всё время только и разговору было, что о Гундеге. А теперь, когда она едет, сидит точно на похоронах!»

— Что ты так сидишь, мать?

Лиена открыла глаза.

— Разве я что-нибудь забыла сделать?

Нет, с матерью при всём желании толкового разговора не получится.

Илма встала, сняла с огня одни чугун, поставила другой.

— Сколько лет не виделись, — вдруг проговорила Лиена, — наверно, изменилась.

Илма поняла, о ком говорит мать. Но, не найдя сразу нужного ответа, переспросила:

— Гундега, что ли? Конечно, изменилась, повзрослела, сделалась серьёзнее. Только ещё как будто некрасивее стала. То ли от горя, то ли ещё от чего. Худенькая, тоненькая. Да и не нужна эта красота. Какой толк, что Дагмара…

Илма замялась. Опять Дагмара! Это имя, как заколдованное, не сходит у обеих с языка. Илма сердилась на себя, возмущалась, но ей, так же как Лиене, не забыть день, когда в Межакакты привели, нет, вернее, принесли маленькую девочку-заморыша, разучившуюся ходить за время болезни. Хилая, с синим старушечьим личиком, на котором выделялись только огромные глаза…

Илма гнала воспоминания — назойливые, невыносимые и всё же дорогие сердцу. Мысль стремилась уйти от них, но какая-то необъяснимая сила вновь и вновь заставляла возвращаться к ним.

Илма пыталась уверить себя, что с приездом Гундеги все перестанут вспоминать о Дагмаре. Хотя Межакакты просторны, здесь место только для одной из них. А если бы вдруг появилась Дагмара и раскаялась во всём… Какие глупые фантазии! Что за вздор! Дагмары нет, и воспоминания о ней похожи на дым. Издали кажется: перед тобой плотная стена, а приблизишься — и пройдёшь как сквозь воздух. А потом глядишь — и совсем дым исчез.

Илма вяжет луковицы в длинные плетёнки и развешивает их на стене, над плитой. На зиму. Несложное, но скучное занятие. Нужно, ничего не поделаешь!

Вскоре в кухне соблазнительно запахло блинами.

— Дай мне один!

Илме хотелось, чтобы мать сама подала ей на вилке горячий, масляный блин, как, бывало, Дагмаре.

Но Лиена бесстрастно кивнула головой.

— Возьми!

Блин был аппетитный, румяный, и, съев его, Илма проговорила:

— Я думаю, на наших хлебах она скоро поправится.

— Всякий хлеб имеет корку…

— Я не допущу, чтобы болтали, будто я свою приёмную дочь морю голодом. Скоро и Вента отелится. В новолуние зарежем борова…

— Может быть, истопить печку в её комнате? — неуверенно спросила Лиена.

Илма усмехнулась.

— Не зима ведь. Молодая, кровь горячая…

— Там три года никто не жил. Стены остывают без человеческого тепла.

— Теперь она будет жить. А если понадобится, сама затопит… — И, помедлив немного: — Не хочу, чтобы она уже с первого дня забрала себе в голову, что она принцесса, а мы обязаны ухаживать за ней.

Пусть день прихода к нам будет совсем обычным, а не праздничным.

Лиена смотрела куда-то мимо Илмы.

— Что же тут плохого, — сказала она, — пусть бы сегодня был праздник. Пусть она почувствует, что её ждали. Здесь её новый дом, ей больше некуда идти.

Илма отрицательно покачала головой.

Она не представляла, что всё окажется таким сложным. Думалось: что тут особенного, — Гундеги будет жить здесь так же, как жила в Приедиене, и унаследует Межакакты, потому что Илма бездетна. Всё просто, если бы… если бы не было печального примера Дагмары и горьких воспоминаний, от которых до сих пор никак не избавиться.

Конечно, Гундеги не Дагмара. Гундеги плоть от их плоти, она ветвь их дерева. Дагмара была чужой, в её жилах текла чужая кровь. И всё же Илме немного боязно. Боязно потому, что она так и не поняла влечения, которого послушалась Дагмара. Когда всё понятно, можно вовремя принять меры, но как предостеречь от того, что не поддаётся объяснению?

В чём она, Илма, допустила ошибку по отношению к Дагмаре, ошибку, которую нельзя повторить по отношению к Гундеге? Илма не знала. И это неведение беспокоило её, и она старалась теперь поступать иначе, чем поступала тогда. Если приход Дагмары в Межакакты был праздником, то появление Гундеги не будет праздником. Ну, а дальше, что дальше?..

— Ты меня не понимаешь, мать! Я…

Лиена молчала, но вся её сухощавая, согбенная фигура выражала такой немой, упрямый протест, что Илма, поджав губы, отвернулась, так и не закончив начатой фразы.

2

Гундега смотрела, как, важно переваливаясь на рытвинах, удалялся сине-белый «Икарус». Набрав скорость, автобус постепенно уменьшался и, наконец, исчез за поворотом у леса. И ей показалось, что порвалась последняя нить, связывавшая её с домом… Что же такое дом? Неужели только комната в два окна, выходившие на главную и чуть ли не единственную мощёную улицу местечка? Дом… Приедиена, бабушка, прошлое, жизнь, всё.

Гундега почувствовала себя очень одинокой, и не только здесь, посреди дороги у автобусной остановки, она сейчас была одна в целом свете. Ещё никогда так остро не ощущала она этого страшного чувства покинутости. Даже в день бабушкиных похорон. Тогда ещё оставалась хоть какая-то связь с ней. Небольшая комната, где они жили вместе, одежда, которую она носила, вещи, к которым прикасались её руки. Первое время все эти неодушевлённые предметы приносили ещё успокоение. Но постепенно Гундега всё сильнее и сильнее ощущала пустоту. И бабушкины вещи сделались постоянным, мучительным напоминанием, уйти от которого не хватало ни сил, ни желания.

На похороны приехала малознакомая тётя Илма и с непонятной для Гундеги горячностью пыталась уговорить её переселиться к ней, далеко в Видземе, в какие-то там Нориеши, еле обозначенные на карте.

Гундега отказалась. Приедиена была её родиной. Бабушка все послевоенные годы, до ухода на пенсию, работала уборщицей в местной аптеке. Знакомая провизорша со странным именем Акация Пумпура обещала выхлопотать это место для Гундеги. Так что у неё была бы и работа. Пусть незаметная, малоинтересная, но всё-таки работа. Ухаживая за больной бабушкой, Гундега уже полгода не посещала школу. Потом она решила, что будет учиться по вечерам…

Но тут Гундега заболела плевритом и пролежала в больнице больше двух месяцев. Казалось, что за это время боль тяжёлой утраты притупилась, но, возвратившись домой, девушка поняла, что ничего не забыто. В присутствии Пумпуры Гундега крепилась, а ночью, оставшись одна, дала волю слезам.

Утром она написала письмо Илме…

Когда автобус проезжал мимо последнего здания Приедиены — молочного завода, Гундега вдруг почувствовала себя так, будто она совершила по отношению к кому-то предательство. Но возврата не было. Мебель продана, комната передана другим, и белое здание молочного завода будто спешило назад, в Приедиену.

Пошли знакомые места. Прибрежные луга, бесчисленные мосты и мостики, переброшенные через множество речек и ручейков, впадающих в Даугаву. Она текла рядом с шоссе, то отдаляясь, то приближаясь. Высоко проносились стаи перелётных птиц — Даугава, вероятно, указывала им путь. В автобусе не слышно было жалобного курлыкания улетавших журавлей, но оно всё равно звучало в ушах Гундеги.

В Риге она пересела в дерумекий автобус. II вот она здесь…

Направо раскинулось обширное картофельное поле, видимо принадлежащее колхозу. В отдалении виднеются деревья и дома. Налево — лес. И надо всем этим — розоватые, освещённые гаснущим закатом облака, почему-то навевающие грусть.

Гундеге уже приходилось бывать здесь раза два. Давно, в раннем детстве, и недавно, года два назад. Но теперь всё кажется другим, новым. Болес красивым? Кто его знает. Во всяком случае, более чужим, вопреки сознанию, что здесь теперь её новый дом. Конечно, она свыкнется со всем, возможно, даже полюбит, хотя сейчас это кажется почти немыслимым. Здесь нет приедиенской мостовой, по которой рано утром грохочут колхозные телеги с молоком, нет Даугавы с суматохой у переправы. Только хмурый, неласковый лес, поле да облака.

Подняв чемоданы, Гундега медленно свернула на дорогу с указателем «Лесничество Леяс». Тёмно-зелёный лес, сомкнувшись за её спиной, впустил Гундегу в исполинский зал, высокие своды которого подпирала колоннада красностволых сосен. Безмолвие. Всё словно вымерло, не шелохнётся стебель, не зашуршит хвоя. И Гундеге тоже хотелось шагать легко, беззвучно, чтобы не потревожить чей-то вечерний сон.

Но чемоданы оттягивали руки, и шаги всё-таки получались тяжёлыми… Остановившись, она поставила чемоданы и перевела дыхание. Задумчиво улыбнулась виноватой улыбкой, стесняясь своего бессилия. Потом неторопливо, всё чаще отдыхая, пошла дальше. В прошлый раз, когда Гундега гостила здесь несколько лет назад, расстояние от шоссе до Межакактов казалось удивительно коротким. Неужели время всё так изменило? Или, может быть, это потому, что тогда она бежала вприпрыжку, размахивая сеткой с несколькими лёгкими пакетами…

Лес отступил. Впереди виднелась поляна. Дорога, по которой шла Гундега, круто свернула вправо, в сосняк. Вероятно, она ведёт в лесничество.

На открытом пригорке стоял дом, в окнах его угасал малиновый закат.

Её новый дом… Она невольно залюбовалась белизной его стен. По ним отважно взбирались к самому коньку крыши плети дикого винограда с багряным листом. А цветы! Ах, как много цветов… Издали даже не определишь, какие они. Только георгины можно сразу узнать. Они всех оттенков радуги!

Гундега опять опустила ношу на землю. В Межакактах тихо. Даже тишина кажется величавой и торжественной, если она царит в таком красивом белом доме, утопающем в цветах.

Неожиданно раздался глухой лай собаки. Вздрогнув, точно кто-то мог подслушать её мысли, Гундега начала подниматься на пригорок. Лай усилился и, делаясь всё более озлобленным, перешёл в непрерывный, захлёбывающийся рёв. Девушке стало не по себе. На цепи рвался огромный пёс волчьей породы, широкогрудый, с сильными лапами. На Гундегу уставилась пара свирепых, налитых кровью глаз. Девушка нерешительно остановилась, не в силах отвести взгляд от собаки, с таким пугающим усердием охраняющей дом.

Они выжидательно смотрели друг на друга — человек и собака.

— На место! — раздался властный голос.

Собака съёжилась, точно от удара. Ненависть сменилась выражением безграничной преданности, ярость — унизительным страхом.

Илма быстро спустилась с крыльца, протянула Гундеге руку, но тут же, будто устыдившись, обняла её.

— Приветствую тебя в Межакактах, Гунит!

Слова Илмы прозвучали торжественно, она как бы подчёркивала значительность этой минуты.

Гундега растерялась. Её отзывчивая натура тянулась к ласке. Она подняла руки, чтобы обнять Илму, по рядом послышалось грозное рычание, и Гундега, вздрогнув, отступила на шаг. Илма увидела, как быстро угасла нежность, осветившая было личико девушки.

— Он привязан, — успокоила Илма. — Он всегда меня так охраняет. Это Нери, Гунпт!

«Как странно! — подумала Гундега. — Первый, с кем меня в этом доме знакомят, — Нери…»

Услышав свою кличку, пёс, виляя хвостом, выжидательно поглядывал на хозяйку.

Илма спохватилась:

— Что же мы стоим посреди двора! Пойдём в комнату! Дай мне один чемодан!

Чемодан оказался тяжёлым. Илма представила, как трудно было Гундеге тащить вещи от автобусной остановки. Она почувствовала лёгкие угрызения совести и, чтобы заглушить их, неестественно бодро заговорила:

— Бог мой, да ты, кажется, везёшь в Межакакты приедиенские камни!

— Там книги, — серьёзно ответила Гундега. — Они тяжёлые.

— Собиралась пойти встретить тебя, да…

Илма прикусила язык: «Вот дурная, к чему я начала этот разговор!»

Гундега простодушно улыбнулась.

— Здесь близко. Заблудиться негде — дорога прямая. Дошла сама.

Кухня встретила приехавшую ласковым, уютным теплом, запахом блинов и заботливыми руками старой Лиены.

Она погладила Гундегу по голове, точно ребёнка.

— Какая ты худенькая… Устала с дороги, ноги, поди, промокли…

Лиена была похожа на бабушку. Так оно и должно быть, ведь они сёстры. Хотя бабушка была высокая, видная…

«Была», — у Гундеги дрогнули губы.

— Не горюй! — Лиена не знала, как утешить эту хрупкую девушку с детским печальным лицом. — Как-нибудь уживёмся.

Илма открыла дверь в прихожую.

— Поднимемся, Гундега, наверх, я покажу тебе твою комнату.

Илма понимала, что лучше всего утешит человека уверенность в том, что ничто не кончилось — пока мы живы, жизнь продолжается. И на самом деле: что же кончилось? Умер старый человек. А самой Гундеге всего лишь семнадцать лет.

«Ах, если бы и мне было только семнадцать,!..» — подумала Илма.

Она даже и не смогла представить, что бы она делала, если бы вдруг помолодела. Семнадцать лет… Как пленительно звучат эти слова!

Из прихожей узкая, крутая лестница вела наверх. Илма шла впереди с лампой.

— Здесь ты будешь жить, Гунит.

Небольшая комната с покатым потолком. Старинный громоздкий комод с таким же старинным, потускневшим зеркалом в деревянной оправе. Столик, два стула. Узкая кровать с зелёным стёганым одеялом и пышной белой подушкой.

Илма подошла к кровати и, взбив подушку, любовно разгладила её.

— Пух от собственных гусей.

Затем поправила одеяло, выдвинула ящики комода.

— Устраивайся. Бельё и разную мелочь положишь сюда. Платья, какие получше, можешь повесить в шкаф внизу.

С минуту она ходила по комнате, не зная, что ещё сказать. Наконец взгляд Илмы заметил на стене что-то неуместное. Это был прикреплённый кнопками маленький рисунок.



— Пусть остаётся, — попросила Гундега.

Сделав вид, что не слышит, Илма вытащила ногтями кнопки — они раскатились по полу.

Но последняя кнопка не поддавалась, и, потеряв терпение, Илма попросту сорвала рисунок, оставив на степе кнопку с обрывком бумаги.

— Кто это рисовал?

Илма, помедлив, нехотя ответила:

— Раньше это была комната Дагмары.

Скомкав рисунок, Илма открыла дверцу печки, и бросила его туда.

— Печь я не топила, пока ещё не холодно. Ну, а если будет прохладно, не стесняйся, принеси дрова из сарая и затопи. Фредис покажет, которые посуше. А теперь раздевайся и приходи на кухню ужинать.

Шаги Илмы донеслись с лестницы.

Гундега подошла к окну. Кругом, куда ни глянь, голубоватые кроны сосен. Закат погас, и теперь в сумерках кроны походили на высокие волны, гребни которых серебрились в лунном сиянии. Сквозь закрытое окно доносился монотонный гул, он напоминал шум воды. Гундеге даже на минуту представилось, будто она стоит ночью на острове посреди Даугавы. Немножко жутко, но удивительно хорошо.

Потом она, так же как Илма, походила по комнате. Дверца печки осталась полуоткрытой. Гундега открыла её. В глубине — кучка золы, и на ней комок плотной бумаги — рисунок, сорванный Илмой со стены. Гундега расправила его на полу. Изломы мятой бумаги избороздили старческими морщинами светлое девичье лицо. В нижнем углу неуклюжим почерком с детской наивностью написано: «Автопортрет». Краски ярче, чем нужно: брови и волосы неестественно черны, губы и щёки излишне румяны, лицо слишком бледное.



Ведь Илма говорила, что это комната Дагмары. Значит, это и есть сама Дагмара. В памяти Гундеги сохранилась смуглая девочка, с мальчишеской отвагой лазившая по деревьям. Волосы у неё, пожалуй, были такие, как на рисунке, но не было ни таких щёк, ни таких губ. И всё-таки зачем вдруг понадобилось сдирать этот рисунок со стены и бросать в печку?

Снизу позвали ужинать. Словно застигнутый на шалости ребёнок, Гундега поспешно бросила рисунок в печку и, захлопнув дверцу, сбежала по лестнице.

За столом сидел Фредис. Гундега сразу узнала его. В прошлый раз, когда она ещё девочкой приезжала с бабушкой в Межакакты, она без конца забавлялась, наблюдая, как смешно двигался во время еды тонкий, острый кончик его носа. Сейчас Фредис ел, скатывая блины в трубочку и макая их в сметану. И совсем как раньше, после каждого глотка нос его потешно двигался, словно живое и не зависящее от владельца существо. Только теперь Гундеге почему-то уже не было смешно. Совсем наоборот, подвижный нос вызывал странную, непонятную жалость.



Фредис был по-стариковски приветлив и улыбчив. Увидев Гундегу, он перестал есть, нос его перестал двигаться, и Фредис сразу превратился в самого обыкновенного пожилого плешивого мужчину со щетиной недельной давности на лице.

Вытерев руку о штаны, он протянул её Гундеге.

— Значит, наконец, приехала насовсем? Как же иначе! У нас тут, в Межакактах, одни старики остались. Ни жизни, ни смеха.

— Не суди по себе, Фреди! — вмешалась вдруг Илма.

— Извини, госпожа, я совсем забыл, что ты на целых два месяца моложе меня.

Встав, он низко поклонился Илме.

Гундега громко расхохоталась, а на лице Илмы не дрогнул ни один мускул, только в глазах мелькнула открытая ненависть.

В кухне наступила продолжительная тишина. Её нарушил голос Илмы:

— Почему это в субботний вечер у нас нет ничего к блинам, кроме сметаны? Надо принести хоть баночку варенья. Пойдём, Гунит!

Правду говоря, совсем незачем было брать с собой Гундегу, не вдвоём же нести банку варенья! Но она теперь свой человек и должна знать, где что лежит в доме. Кроме того, Илме хотелось увести её от наступившей в кухне неприятной тишины.

Бледный мигающий свет керосиновой лампы в руках Илмы скупо осветил стены погреба, из мрака таинственно возникали бочки, горшки, банки, чтобы в следующее мгновение неожиданной погрузиться во мрак. При дневном свете это была бы самая обычная посуда разной величины — неприглядная, поцарапанная и местами покрытая плесенью.

На полках, заставленных многочисленными банками варенья, свет лампы задержался. Илма знала, насколько соблазнительно это зрелище.

— Посмотрите, тётя, правда, похоже на рот?! — неожиданно воскликнула Гундега.

— Где ты тут нашла какой-то рот? — удивилась Илма.

— Да не настоящий! — Гундега засмеялась. — Всмотритесь: полки — это губы, а банки на них — вроде зубов. Не очень красивые зубы, одни длиннее, другие короче.

— Я не вижу.

— Взгляните на тень!

Илма посмотрела на тень от полок. Кто его знает, может, и похоже на рот… Она почувствовала, что обижена. «Только и сказала о таком изобилии… О господи, какой вздор! А о том, что полки чуть ли не ломятся, ни одного-единственного слова…»

В голосе Илмы невольно зазвучали резкие нотки:

— Хочу тебе всё показать, чтобы ты знала, если — пошлют за чем-нибудь.

— Да, тётя.

Послушный голос вновь настроил Илму на благодушный лад.

— В бочках огурцы и мочёные яблоки. В бочонках солёные сыроежки. А там маринованные боровики. Ты любишь маринованные боровики?

— Н-нет…

— Не может быть! Такие маленькие, крепенькие…

— Не знаю. Я не ела.

— В самом деле?

Илма была приятно поражена. По крайней мере теперь Гундега должна будет признать превосходство Межакактов.

— Захватим баночку. На, держи!

— А здесь тоже огурцы? — Гундега показала на бочки в углу.

— Они ещё пустые. В них будем квасить капусту. Ты умеешь?

— Нет. В Приедиене мы её на базаре покупали. Или приносили из столовой готовые щи.

— Из столовой?! — В голосе Илмы было столько презрения, что Гундега удивлённо повернула голову, но в полутьме ей не удалось разглядеть выражение тёткиного лица.

— Что же тут плохого?

— Я предпочитаю есть сухой хлеб, чем…

Гундега хотела сказать, что щи в приедиенской столовой были вкусные, но промолчала.

Илма заперла дверь погреба и пошла на кухню. Гундега последовала за ней, крепко сжимая в руке холодную банку, от которой стыли пальцы.

Фредис уже поел и ушёл спать.

Они сели за стол втроём. Керосиновая лампа освещала только середину кухни, оставляя стены в сумраке. Где-то в углу сонно завёл свою песню сверчок. Гундега до сих пор думала, что сверчки существуют лишь в старых книгах. Оказывается, и здесь они есть… Хорошо, мирно, уютно.

Понемногу её стало клонить ко сну.

Она поднялась в свою комнату, разделась и забралась под одеяло. Её охватил холод слегка отсыревших в нетопленной комнате простынёй. Всё есть — и мягкая подушка, и толстое одеяло, и домотканый коврик у кровати. Только всё такое неприветливое, холодное…

Уже почти засыпая, Гундега вздрогнула от непривычных звуков. Но тут же сообразила, что это серый Нери гремит цепью на дворе. Прикрыв веки, она увидела совсем рядом злые, в красных прожилках глаза собаки. Их взгляд леденил, точно прикосновение холодных простынь, и девушка долго не могла освободиться от этого ощущения.

Но в конце концов усталость взяла своё.

Она не слышала, как приоткрылась дверь. На пороге показалась Илма. Вглядываясь в темноту комнаты, она слушала сонное дыхание девушки. Ей очень хотелось бы зажечь огонь, убедиться, что всё происшедшее не фантазия, что мансарда больше не пугает холодной пустотой, как это было последние три года. Но, боясь потревожить Гундегу, она, постояв немного, тихонько притворила дверь.

3

Утро наступило весёлое, яркое. Солнце залило окрестности ослепительным светом.

Из-под серенького платочка Лиены рыбилась такая же серая прядка волос, ею играл ветер, и волосы в мимолётной ласке нежно касались щеки. Коровы и овцы спокойно паслись. С тех пор как Лиена пригнала их сюда на опушку, ей ни разу не пришлось вставать с камня, чтобы завернуть скотину назад. Сегодня воскресенье, и привычные к труду руки лежали в бездействии на коленях. Обычно они были заняты то починкой, то вязаньем. Тогда и голова занята, и не нужно ни о чём думать, и становится хорошо и легко.

Никогда — ни в молодости, ни в зрелом возрасте — не думалось ей, что старость может быть такой — полной разочарований и какой-то пустоты. Она себе представляла, что старость — это немощь, усталость, болезни. А вот когда она пришла, многое оказалось иначе…

Впрочем, если хорошенько подумать, на что ей жаловаться? Сыта, одета, есть крыша над головой, своя каморка. Какие дворцы ей ещё нужны? Илма права, говоря: «Старческие капризы».

В траве на паутинке блеснула капелька росы.

У Лиены вдруг мелькнула мысль — интересно, а алмазы так же сверкают? Ей никогда не доводилось их видеть, она только слышала, что люди восхищались ими. Люди, которые, подобно ей, никогда сами их не видели. Интересная эта роса. Издали сверкает всеми цветами радуги, а возьми на ладонь — обыкновенная вода. Может, и всё блестит лишь издали?..

Лиена сидела на белом камне, который тёмными осенними вечерами призрачно белел на фоне тёмного леса, пугая лошадей лесорубов. Добротный, гладкий камень, будто нарочно поставленный для отдыха пастухов. С северной стороны он порос мягким мхом, похожим на зеленовато-коричневый бархат. Лиена думала о том, что хорошо бы вот так сидеть и сидеть, не двигаясь, и ничего не слышать, кроме тихого шелеста ветвей. Так хочется покоя. Хотя, пожалуй, нигде нет большего покоя, чем здесь, на лесной опушке.

Придётся всё же встать. Бруналя повернула к лесу. А известно — куда Бруналя, туда и Вента с обеими тёлками, ну, а за ними, конечно, и овцы.

Лиена побрела за коровой, опираясь на суковатую палку. Конечно, слов нет, с собакой пасти было бы легче. Но разве этого зверя Нери пустишь к скотине? Бамбулис был хорошим пастухом, да где же прокормить двух собак! Илма рассудила, что мать превосходно сможет управиться одна. Симанис взял ружьё и отвёл Бамбулиса в кусты. Потом вернулся за лопатой…

Лиена медленно двигалась за скотиной по краю луга. Межакакты видны отсюда как на ладони. Поблизости нигде нет таких усадеб. В посёлке, правда, тоже есть новые дома. Но в прежнее время здесь, в Нориешах, вряд ли можно было сыскать усадьбу богаче. Старый Бушманис был помешан на этом. Про него сказано — хоть в брюхе щёлк, лишь бы на брюхе шёлк. Что у тебя в желудке — каша на воде или жаркое, никто не видит, а что на тебе — видят все. Любил покойник пустить пыль в глаза. Но кому здесь, в медвежьем углу, восхищаться этим великолепием? Разве грибники или ребятишки забегут в полдень на загон Межакактов, где рдеет самая крупная земляника…

Да и само название Межакакты, что значит «Лесное захолустье», не бог весть какое звучное. Старый Бушманис долгие годы придумывал другое, да так и умер, не придумав ничего.

Теперь их осталось трое в пяти комнатах Межакактов. Две комнаты огромные, как сараи. Да, правда, ведь их теперь четверо. Ещё Гундега. Хоть немного оживлённее стало в доме. Как в те времена, когда в комнатах звенел голос Дагмары. Нет, конечно, никакого сравнения, Илма права. Гундега совсем взрослая, такая тихая, худенькая, светловолосая.

Окно наверху открыто, она уже встала, наверное. Из трубы идёт дым, значит, проснулась и Илма. Что же из того, что воскресенье? Привычка будит усерднее и точнее петуха.

Через некоторое время Лиена увидела, как Илма с Гундегой вошли в сад и нагнулись под яблонями. Нери громко и сердито тявкал на Гундегу. Чужая — значит, надо облаять и выгнать… Возможно, и привыкнет к девушке. Лаять, конечно, перестанет, но вообще… Еду не берёт ни от кого, кроме неё, Лиены, и Илмы. Даже от Фредиса не берёт.

В сердце точно заноза вонзилась — брал ведь и от Дагмары тогда, прежде! А теперь признаёт лишь их двоих. Такая привязанность приятна иногда, но раздражает своей тупой ограниченностью. Тупая любовь. Можно ли так сказать про любовь? Тупая ненависть…

Кажется, Нери чувствует, что она его не любит, по крайней мере любит не так, как любила весёлого, простоватого лопоухого Бамбулиса, который не отказывался от лакомых кусочков, предлагаемых ему чужими, и при этом виновато косился на Лиену.

Илма направляется сюда, в фартуке у неё несколько яблок. Немного поодаль за ней — Гундега.

— На, возьми, мать, это мягкое.

Яблоко румяное и мокрое от росы. Оно приятно холодит ладонь Лиены.

— Ешь!

Илма подняла глаза. Мать смотрела на Гундегу.

«Это хорошо, что Гундега пришлась матери по душе…» — говорит себе Илма, и не просто говорит, но и убеждает себя в этом, ощущая, как в груди пробуждается привычная старая обида. Обида жила в ней почти всю жизнь — так в потухшем костре под слоем золы порой долго тлеет раскалённый уголь.

Теперь мать смотрит на Гундегу — до этого она так же смотрела на Дагмару. А она, Илма? Ведь родная дочь! Кормилица! Каждый раз, когда Илма замечала этот одухотворённый взгляд матери, она чувствовала себя отвергнутой, ограбленной и не взрослой Илмой, а трёхлетней девочкой, подглядывавшей в щёлку двери, как мать качала маленького братика, крошечные беспомощные ручки которого оказались, к её удивлению, достаточно сильными, чтобы оттолкнуть прочь её, первенца…

«Пусть так! А Гундега хоть и родственница, но всё же чужая. Дагмара ведь была совсем чужая. Тогда как я…»

Пальцы Лиены поглаживали румяную блестящую поверхность яблока.

— Ешь же! — неожиданно резко приказала Илма и сама испугалась своего тона.

Лиена взглянула на неё удивлённо, но откусила кусочек.

— Каждую осень я думаю: как всё же беден наш сад, — сказала Илма уже спокойно.

— Беден? — искренне удивилась Гундега. — Нынче такой урожай!

Илма усмехнулась.

— Я не о том. Сортов мало. Теперь, осенью, только серинка, да пепин, да ещё антоновка. Летние сахарные. И всё… А где розовая яблоня, клубничная? У моей родственницы по мужу есть даже Жёлтый Рихард…

Илма произнесла это название с нежностью, словно девушка — имя возлюбленного. Гундега даже ясно представила, как этот Рихард выглядит. Молодой стройный парень с вьющимися волосами. Её только слегка смущало определение «жёлтый». Лицом, что ли? И стоило лишь вообразить жёлтое лицо, как привлекательный образ померк. Гундега невольно усмехнулась про себя: «Ну и фантазёрка я!»

— И всё-таки в конце недели я съезжу к Матильде, — продолжала Илма, точно кто-то собирался её отговаривать. — Привезу с полпуда этого Жёлтого Рихарда, чтобы в воскресенье к столу подать что-нибудь необыкновенное. Как ты думаешь, мать?

— Что я могу думать? — равнодушно ответила Лиена. — Делай, как хочешь!

— У тебя много яиц накоплено?

— Восемнадцать.

— Только-то?

— Сама знаешь. Не несутся. Не понимаю, почему нынче куры так рано линять начали.

— Мне потребуется не меньше двадцати пяти.

— Может, обойдёшься двумя десятками? А то мне даже на клёцки не хватит.

— Ничего, сварим клёцки после праздника. Не могу же я испечь торт величиной с ладонь. Не нищие какие-нибудь! — И вдруг, вспомнив, злобно прошипела: — Знаешь, эти тоже в воскресенье устраивают.

— Кто?

— Сельсовет. Проезжала мимо — на столбе объявление. В двенадцать.

Илма выжидательно посмотрела на мать.

— Пусть устраивают, — ответила Лиена.

— Тебе всегда всё безразлично!

Лиена промолчала.

— А я привезу из Сауи розы! — заявила Илма с плохо скрытым вызовом в голосе.

— Ну, это уж ни к чему, — кротко возразила Лиена. — В своём саду…

— В своём саду, ты говоришь? — прервала её Илма, но уже не так резко. — Хорошо, пусть будет, как ты хочешь. Брату…

И, пристально посмотрев на мать, с расстановкой сказала:

— А на могиле отца всё-таки будут белые розы из садоводства Сауи!

Это была месть. Месть за тёплый, лучистый взгляд, которым Лиена смотрела на некрасивую и почти совсем чужую девушку. Мелкая, но сладкая месть.

Лиена опять промолчала.

— Гундега! — неожиданно обратилась к девушке Илма.

По тому, как вздрогнула Гундега, было ясно, что из всего сказанного она не поняла ни слова и что мысли её были далеко. На узком личике — смущение, точно у школьницы, неожиданно вызванной к доске.

Илма невольно улыбнулась.

— О чём ты задумалась, Гунит?

— Просто так… Смотрите, тётя, как хороши берёзы, точно янтарные.

Она указала рукой на рощицу на противоположной стороне поляны; берёзки скромно толпились, уступив большую часть пространства величественным, гордым соснам.

Илма вспомнила, что вчера в погребе Гундеге почудился какой-то рот с неровными зубами. И чего только не взбредёт ей на ум! Странная девочка… Нашла чем восхищаться — берёзы как берёзы… Поделочный материал, дрова… Какой там янтарь!

— Мы с матерью говорили о том, как лучше подготовиться к празднику поминовения усопших.

— Разве будет праздник поминовения?

«Конечно, она ничего не слышала…»

— В будущее воскресенье… И обедать будут у нас, в Межакактах.

— Разве в день поминовения принято обедать?

— Конечно. Приедет сам пастор. И пономарь придёт.

— Вот как… А мою бабушку хоронили без пастора.

Илма поджала губы.

— Идём завтракать, — неожиданно предложила она. — Ты, мать, ведь тоже скоро пригонишь скотину? Я сварила кофе.

Но Лиена отказалась: давеча она выпила кружку молока. Да и трава сейчас, осенью, скупа, как мачеха: скотина щиплет, щиплет и всё равно досыта не наедается.

Завтракали вдвоём, потому что Фредис, уехав рано утром в Саую, на молокозавод, ещё не вернулся. Илма налила кофе. Сейчас она была сдержанной, но радушной хозяйкой. Она угощала девушку всем, что было на столе, хотя всё стояло под рукой. Ведь Гундега такая бледненькая и прозрачная, словно картофельный росток.

Тётя Илма хорошая, подумала Гундега, только сравнение с картофельным ростком девушке не понравилось.

Илма, встав из-за стола, пошла в комнату и включила приёмник. Донеслись обрывки слов, музыка. Вдруг в комнату хлынула любимая, знакомая мелодия, и девушке захотелось силой удержать, её. Но отчаянный рёв саксофона точно ножом перерезал её и, совершенно заглушив, перешёл в неистовый истерический хохот.

Илма вернулась, оставив дверь полуоткрытой, — за её спиной бесстыдно реготал саксофон. Потом кто-то заговорил на незнакомом языке, и неожиданно возникло густое гудение, похожее на жужжание гигантского роя. Орган.

— Из Швеции, — пояснила Илма. — Началось богослужение.

Гундегу поразил резкий переход от буйного джаза к хоралу, но она промолчала.

Орган стих, и послышался монотонно-певучий мужской голос. Чужой язык, незнакомые слова — и поэтому казалось, что чужестранец без конца повторяет одно и то же.

Илма опять села напротив Гундеги и теперь уже почему-то вполголоса предложила кофе — точно боялась помешать проповеднику там, в далёком Стокгольме.

— Разве вы что-нибудь понимаете, тётя?

— Где уж… А всё же, как послушаешь божественное, на душе празднично делается.

Гундега внимательно посмотрела на Илму, стараясь понять, насколько искренни её слова. Но лицо Илмы сохраняло торжественное выражение, и слова, произнесённые под гудение органа, тоже звучали торжественно.

Гундега не знала, была ли её бабушка верующей. В церковь они никогда не ходили. Бабушка всегда называла пасторов толстопузыми и развратниками. В молодые годы с её подругой произошла на этой почве какая-то неприятность — что именно, Гундега так и не узнала, потому что бабушка всё ещё считала её ребёнком. Но привычное выражение «слава богу» в устах бабушки всегда звучало, как вздох облегчения, исходивший из глубины души.

Илма молчала, ожидая, что скажет Гундега. Не дождавшись, придвинула к ней тарелку с тминным сыром и опять начала:

— Ведь христианская вера не учит людей плохому! Люби ближнего своего, как самого себя! Есть ли в этом хоть одно слово против совести честного человека?.. Попробуй кусочек сыра! Я налью тебе ещё кофе. Может, хочешь погорячее? Не стесняйся… Возьмём хотя бы заповеди: «Не убий», «Не укради», «Чти отца твоего и матерь твою». Скажи мне, что в этом плохого?

Псалмы, которые пели за сотни километров отсюда шведские богомольцы, не волновали Гундегу, они были безразличны ей, как и всё, что не трогает сердца. Но если разобраться, что плохого в том, что религия велит любить своего товарища — какое смешное слово: ближний! В школе, правда, говорили — бога нет, и она этому верила, но ведь никто ещё так спокойно и внятно не объяснял ей, что ничего нет плохого в том, что религия не позволяет красть и велит любить родителей…

— Твоя бабушка хотела, чтобы её похоронили без пастора, — тихим, бесстрастным голосом продолжала Илма. — Я знаю, почему она ненавидела их. Ну, допустим, один из них был плохим. Ведь и пастор всего лишь человек, такое же божье создание, как я, ты, как все мы. Человек может оступиться, ошибаться, заблуждаться…

Слова были похожи на круглую гладкую гальку. Они сыпались, катились непрерывным потоком, точно стремясь прикрыть, похоронить под собой что-то.

«Божье создание на земле…» Это как острый камешек в лавине обкатанной гальки. «Как странно — божье создание…» Разум Гундеги, принимавший всё сказанное Илмой, натолкнулся на эти два слова. В них было что-то пренебрежительное, унижающее. Но что именно, Гундега не знала. Ей хотелось возразить, её человеческое достоинство противилось такому определению. Создание… Будто она, Гундега, — жук или комар…

Илма с улыбкой смотрела на неё.

— Наелась, Гунит? Может, ещё мёду…

— Спасибо, тётя, больше не хочу.

— Ты, вероятно, убеждена, что все пасторы — это седые, отживающие свой век старики? Но это не так. Нашему пастору Екабу Крауклитису немногим больше сорока лет. Красивый, представительный. Вот увидишь.

На губах Илмы играла гордая, довольная улыбка. Как будто в том, что пастор красив и представителен, была и её заслуга.

— Ты ведь поможешь мне приготовить всё к воскресенью, не правда ли, Гунит?

Гундега молча кивнула головой. Конечно, поможет, неужели она сложа руки станет смотреть, как тётя Илма работает. Она поднялась, чтобы убрать со стола. Илма одобрительно взглянула на неё.

Грязные кружки Гундега сложила в котёл, а вот что делать с оставшимися на тарелках маслом и сыром — не знала. Их, оказывается, надо было снести в чулан, и Илма проводила её. После изобилия в погребе небольшой чулан под лестницей показался почти пустым: накрытый дощечкой туесок с салом, несколько горшков, яйца в старой суповой миске. Тут же были сетка от пчёл, дымокур и безмен. Илма и сама сознавала, что всякому вошедшему полки могут показаться пустыми, и поспешила объяснить, что еду они обычно прячут в ларе — от мышей.

Илме, видимо, доставляло удовольствие показывать своё хозяйство. Из чулана она повела Гундегу в хлев, но он был в это время дня пуст. Только из полутёмного угла в глубине слышались шумные вздохи и кто-то с треском тёрся о загородку. Илма повела туда Гундегу.

— Кто там? — опасливо спросила Гундега.

— Это большая свиноматка. Ни разу меньше дюжины поросят не приносила.

Обе осторожно пробрались меж коровьих стойл к загородке. Из-под нависших огромных, точно шлёпанцы Фредиса, ушей смотрела на них пара узеньких добродушных глаз.

— У неё скоро будут поросята? — спросила Гундега, показывая в сторону больших ушей.

— Это же боров! Свиноматка с той стороны.

Вот тебе и на! Гундега не знала, смеяться или смутиться. Но Илма уже повела её дальше: это подсвинок, это боровок, а это нынешняя, весенняя свинка. Илма сновала в проходах между загородками, словно челнок в ткацком станке. У Гундеги даже голова закружилась. Который из них подсвинок и которая свинка? А этот белый великан — свиноматка или боров? Да ко всему ещё «свинячья» порода, учуяв хозяйку, устроила такой ералаш, что даже встревожились гуси в закутке.

Илма показала Гундеге место, где несутся куры, и нашла там два яйца. Только чёрная курица несётся на сеновале, а летом разбрасывает яйца даже в кустах сирени. Не будь она такой тощей, впору бы её и зарезать…

И, наконец, старый сарай. Его вообще не принято показывать гостям, но Гундега не гостья, свой человек. Даже это невзрачное сооружение говорило о зажиточности хозяйки — в одном его конце был душистый сеновал, в другом — высокая поленница дров. Посередине — колода с торчащим в ней блестящим топором и козлы для пилки дров.

— Владения Фреда, — бросила с непонятной улыбкой Илма. — Ну, теперь ты всё посмотрела, — сказала она, останавливаясь посреди двора, и неожиданно так взглянула на Гундегу, словно увидела её впервые. — Ты, Гунит, будешь наследницей всего этого!

Ветер шелестел багряными листьями дикого винограда, и оконные стёкла казались какими-то особенно чистыми, блестящими. Может быть, это оттого, что вокруг тёмный лес? Потому и плети винограда кажутся ярче, и стёкла блестящими, и стены белыми?

Наследница Межакактов…

Трудно было даже поверить в это. После тесной комнатки в Приедиене здесь всё казалось просторным, роскошным. И она — наследница всего! Почти невероятно. Согласившись на предложение Илмы переехать в Межакакты, она думала лишь о том, чтобы уйти от тягостных воспоминаний. В то время всё остальное в её глазах просто не имело никакого значения. У неё никогда не было даже часов или велосипеда, самая ценная её вещь — зимнее пальто вишнёвого цвета с кроличьим воротником. И вдруг теперь у неё своя красивая комната в этом белом доме, и со временем сам дом перейдёт к ней…

Гундега так увлеклась этими мыслями, что даже в шелесте листьев ей слышалось: «Наследница Межакактов…»

Илма заметила радостный блеск в глазах Гундеги и почувствовала, как неудержимо тает последний ледок отчуждения и недоверия в её груди.

— Тебе надо подружиться с Нери, — сказала она, не зная, как ещё выразить своё благоволение.

Гундега принесла из кухни мясистую сахарную кость, какой Нери обычно не доставалось, и подошла к собаке. Собака не лаяла, застыв на месте и не спуская глаз с заманчивого угощения. В глазах животного не было вчерашней звериной ярости, они были тёмными-тёмными, и в них — почти человеческое отчаяние. Но кость Нери не взял…

Это было единственное облачко, омрачившее солнечный, радостный день Гундеги.

Глава вторая Жеребец с косичкой

1

Давным-давно, сотни лет назад, здесь всё было иначе. Вокруг шумели леса; сосны, поднявшись на пригорок, выглядывали из-за верхушек лохматых елей, а сквозь заросли черёмухи и ольшаника пролегали тропы, по которым не ступала нога человека.

Но человек постепенно наступал, и лес сдался. Первыми в этом бою пали седые великаны, многочисленные дупла которых служили колыбелями не одному поколению галок. Могучие смолистые красавцы грузно залегли в стенах домов или превратились в стропила, бережно поддерживающие жёлтые соломенные крыши, которые со временем теряли свой золотистый оттенок, тускнели, покрывались мхом. Берёзы входили в жильё человека, сбрасывали свой зелёный покров, снимали белые чулки и превращались в самые обычные столы и стулья. Упорнее всего сопротивлялся мелкий кустарник. Он расползался по земле, цепляясь корнями за самый крохотный кусочек её, пусть даже совсем тощий.

Да, лес отступил, но не исчез бесследно. Он оставил после себя не только пни, строения и журавли, скрипящие над деревянными колодезными срубами, он оставил и своё имя.

И если можно было спорить о названии прежней волости, а нынешнего сельсовета «Нориеши» — оно могло произойти как от слова «нора» — поляна, так и от слова «нориетс» — закат, — то другие названия не оставляли ни малейших сомнений в их происхождении. Здесь были: Межмуйжа — лесная усадьба, Межатерце — лесной ручеёк. Межупите — лесная речка, Междзирнавас — лесная мельница, Межнорас — лесная поляна, Межапукес — лесные цветы, Межмате — лесная мать, Междегас — лесная гарь, Межвиды — лесная середина, Межули — лесовички, Межротас — лесной убор, Межмали — лесная опушка, Межгали — лесные просеки… Если ещё причислить сюда все названия, которые содержат слова «бор», «роща» или «дубрава», получился бы такой длинный и запутанный перечень, что без помощи поселённого списка сельсовета и не разобраться.

Впрочем, Гундеге было безразлично, подтверждалось ли всё это, рассказанное незнакомым парнем, записями и документами. Просто было занятно — и этого достаточно. Странный парень. Ей этот лес казался мрачным, чужим. А шофёр говорил о нём, как о чём-то давно знакомом. Точно он сам видел волков и серн, идущих по тропинкам на водопой к тому ручью, который называется Межупите и протекает по низине тут же, за Межакактами. Не мог он видеть! Ведь теперь волки лишь изредка забредают, да и серны не часто встречаются. Вот только разве зайцы.

Шофёр рассмеялся. Какой же это зверь — заяц! Просто лопоухий — и всё, безо всякой романтики.

Гундега смотрела на лежавшие на руле руки парня — крупные и широкие. «Настоящие медвежьи лапы, — подумала она. — Сам такой стройный, а руки…» Даже большой руль грузовика в этих руках казался игрушкой — так легко и бережно они его держали, точно боялись сломать…

Шофёр вёз её от самой Сауи. У Гундеги не было часов, и она чуть-чуть опоздала на автобус — всего на какую-то минуту или две. Но этого было достаточно, чтобы она со своими покупками осталась на дороге.

Она медленно пошла за удалявшимся автобусом. Может быть, за городом удастся остановить какую-нибудь машину. Ведь следующий автобус идёт только вечером.

Гундеге посчастливилось. Не успела она выйти на большак, как её, нагнала полуторка. Гундега «проголосовала», и шофёр, выглянув в окно кабины, спросил:

— Куда?

— Не могли бы вы довезти меня до поворота на лесничество? А если свернёте в лес, тогда ещё два километра по лесной дороге.

Нет, ему не нужно сворачивать на лесничество, но довезти до поворота он может, почему бы и нет.

Открыв дверцу кабины, он взял у Гундеги авоську, сумку и протянул ей руку. Выбросив в окно окурок, он включил заглохший мотор. В кабине сильно пахло бензином, и только струя воздуха, врывавшаяся снаружи, приносила свежесть. «Пахнет ветром», — подумала Гундега.

Когда последние дома Сауи остались позади, машина стала взбираться на крутую гору. В течение нескольких минут Гундега не видела ничего, кроме дороги, ведущей вверх сквозь пыльный ольшаник. Машина, словно гигантская черепаха, с рёвом ползла к облакам. Казалось, там, наверху, кончается земля и через несколько мгновений они полетят куда-то в пропасть. И вдруг совсем неожиданно, как бывает в кинофильмах, открылась пологая, окутанная осенней дымкой низина. Черепаха чудесным образом превратилась в птицу, плавно спускающуюся вниз, навстречу манящей фиолетовой дымке.

У Гундеги даже перехватило дыхание, как на качелях.

— Проклятый Горб, — проворчал шофёр.

Гундеге показалось, что она ослышалась.

— Как вы сказали? — нерешительно спросила она.

Не отрывая взгляда от дороги, шофёр улыбнулся:

— Я сказал — Горб. Так называют эту гору. Не знали? Значит, вы не местная. — Немного подумав, он добавил: — И кажется, я даже догадался, кто вы такая.

— В самом деле? — она не скрывала удивления.

Теперь, когда машина съехала вниз, гора казалась совсем не такой уж высокой и крутой. Впереди виднелась другая, и она была определённо выше этой. На сутулой спине холма синел массивный тёмный бор, сверху показавшийся фиолетовым. Настоящий видземский [2]пейзаж…

— Вы, вероятно, едете в Межакакты, — сказал шофёр.

— Как вы узнали?

Он усмехнулся:

— Я местный Шерлок Холмс… — и, помолчав, добавил: — Не так уж трудно догадаться. Вы сказали, что вам надо добраться до дороги, ведущей к лесничеству, и по ней два километра в сторону от шоссе. Значит, вы можете направляться только в два места: на кладбище или в Межакакты. Ясно, что с кульками и пакетами вам на кладбище делать нечего…

Руки шофёра двигались как будто независимо от их хозяина — он рассеянно смотрел на дорогу и, наконец, даже начал тихо насвистывать, не прерывая этого занятия ни при крутых поворотах, ни тогда, когда с грохотом и шипением проносилась мимо встречная машина. Он насвистывал «Подмосковные вечера», безжалостно фальшивя. Гундега хотела сказать об этом, но побоялась рассердить его.

— Как вас зовут? — спросил парень, вдруг перестав свистеть.

— Но ведь вы Шерлок Холмс, — отшутилась она.

И тут он впервые повернулся к Гундеге. У него были тёмно-карие, с расширенными зрачками, чуть косо поставленные глаза.

— Угадайте, — Гундега застенчиво улыбнулась.

Но шофёр опять смотрел на дорогу, и она опять видела только его решительный, даже чуть суровый профиль.

— Эмилия, Мария или Розалия не подходит, — заговорил он.

— Почему?

Он уклончиво ответил:

— Вам лучше подошло бы Мудите, Яутрите Скайдрите или Сподрите.

— Это значит, что у меня… легкомысленный вид, как сказала бы моя бабушка?

— Разве на самом деле вы не такая? — насмешливо ответил он вопросом на вопрос.

Она опустила глаза, стараясь скрыть смущение.

— Я пошутил, — успокоил её шофёр. — Совсем наоборот, вы мне кажетесь очень серьёзной.

— И всё же у меня имя цветка!

— Лилия, Роза, Вийолите…

— Слишком звучные! — прервала его Гундега. — Моё имя гораздо проще!

— Натре? Есть такое имя — Нагре[3]?

— Это коровья кличка!

— Извините! Тогда, может быть, Розине[4]? Не смейтесь. По соседству с нами, в Межгалях, живёт Розине. Родители пожелали дать ей имя, которого нет ни в одном календаре. По-моему, неплохо. Сладкое, вкусное словечко — так и хочется съесть… Тьфу ты, пропасть! — неожиданно обозлился он. — Куда вся вода девалась! Придётся остановиться на минутку и зачерпнуть.

— Где же вы тут воды наберёте?

— Там!

Шофёр показал кивком, и, немного наклонившись, Гундега увидела возле самой дороги извивающийся ручеёк.

Машина остановилась, шофёр загремел в кузове ведром, потом сбежал с насыпи к ручейку. Когда шум мотора заглох, Гундега услышала журчанье воды и шум леса. Через ручей был переброшен узенький мостик. На пригорке виднелся дом.

Шофёр, встав на мостик, напился из пригоршней, смочил волосы и лишь после этого, зачерпнув ведро воды, стал взбираться наверх. Он крикнул выглядывавшей в окно кабины Гундеге:

— Неплохо здесь! Правда?

Повозившись с мотором, он, ловко размахнувшись, забросил пустое ведро в кузов — на лоб при этом свесились прямые мокрые пряди волос — и весело обратился к Гундеге:



— Как же вас всё-таки зовут, принцесса Межакактов?

Она покраснела, но нельзя было сказать, что это обращение ей было неприятно.

— Гундега[5].

— Горький жёлтый цветок без аромата… — проговорил он, вытирая тряпкой руки. — Меня зовут Виктор. Рано или поздно всё равно придётся познакомиться. Живу в Силмалях. Если бы не лес, мы оказались бы ближайшими соседями Межакактов. Здесь почти все дома разбросаны далеко друг от друга, разумеется, кроме тех, что в посёлке.

Парень кивнул в сторону дома на пригорке.

— Это Междегас. А ближайшие соседи их — Межарути, во-он где, — он указал вдаль, где над группой деревьев указательным пальцем тянулась к небу труба. — Вам теперь надо понемногу знакомиться со всеми Нориешами.

— Почему у вас здесь названия усадеб связаны с лесом? В других местах этого нет.

— Могу вам это объяснить. — Он улыбнулся, усаживаясь за руль. — Если бы кто-нибудь вздумал написать историю Нориешей, то он при всём желании не обошёлся бы без упоминания леса…

Потом он рассказал о том, как возникли Нориеши, вероятно, прибавляя кое-что и от себя, но Гундега слушала с интересом.

— Здесь в самом деле красиво, — сказала она наконец.

— Вы навсегда сюда приехали, Гундега?

— Да.

— Почему?

Её немного удивил вопрос, и она уклончиво ответила:

— Просто так…

Увидев плотно сжатые губы Гундеги, Виктор понял, что резким ответом она старается оградить свой мирок от вопросов незнакомого.

— Не сердитесь! — мягко произнёс он.

В голосе Виктора девушка уловила участливые нотки и неожиданно для самой себя сказала:

— Знаете, я буду наследницей Межакактов!

И только тут она спохватилась — ведь для постороннего слуха это звучит наивно, как наивным кажется, когда ребёнок хвастается кричащим плюшевым медвежонком. Гундега боялась, что Виктор станет насмехаться, но он, повернувшись, опять посмотрел на неё пристально, без улыбки, без удивления, думая о чём-то своём.

— Вы очень рады этому? — наконец спросил он.

— Конечно, — призналась она. — У нас с бабушкой в Приедиене была восьмиметровая комнатка, а здесь я даже не знаю, сколько метров. Такой простор! У меня на мансарде своя собственная комната с большим окном.

— Разве вам до этого не приходилось видеть больших красивых домов?

— Конечно, приходилось. Но жить в таком доме не довелось ни разу. У нас в Приедиене есть прекрасные дома. Идёшь мимо и думаешь: счастливцы, кто в них живёт! А вот домишко, в котором ютились мы, маленький, ветхий, но хозяйка ежемесячно драла с нас семьдесят рублей[6]. У бабушки была только пенсия, а раньше — зарплата уборщицы. Мясо мы ели только по воскресеньям… А здесь в субботу тётя собирается печь торт, такой огромный, — она показала, какой будет торт, изрядно преувеличив размеры, но Виктор промолчал, — зарежет телёнка и гуся. Для этого я и везу из Сауи муку, сахар, изюм. Да ещё перец и ваниль.

И тут Гундега обратила внимание на то, что Виктор помрачнел. А совсем недавно, у ручья, он весело смеялся. Почему же теперь он стал неприветливым, только медвежьи лапы по-прежнему играючи-бережно крутят руль?

Впрочем, погасить радость Гундеги было не так-то просто.

— У вас какой-нибудь праздник, что ли? — наконец спросил Виктор.

— Как же! Праздник поминовения. К нам приедет сам пастор. Бабушка говорила, что все пасторы толстопузые. А этот, рассказывают, строен и красив.

— Кто же ещё у вас будет?

— Поном… — начала было Гундега и осеклась, почувствовав, как насмешливо прозвучал голос Виктора.

Она обиженно отвернулась.

— Почему вы больше ничего не рассказываете, Гундега?

Она не отвечала.

— Рассердились? Не стоит…

— Но почему вы так… — Гундега не находила слов, чтобы определить, что именно задело её в тоне Виктора.

— Не обижайтесь, Гундега, но… мне немного странно, что вы так кичитесь этим домом…

Гундега вспыхнула.

— А что в этом плохого? Может быть, то, что я там чужая, пришлая, или может быть… — и она почти вызывающе закончила, — то, что не я этот дом строила?

— Может быть…

— А вы? Разве вы сами строили дом, в котором живёте?

— Нет, не строил.

— Вот видите! — торжествующе воскликнула она. — А говорите, что…

— Вы наш клуб уже видели? Нет? Вот его мы построили своими руками. Двое были из строительной бригады, остальные нет. Работали в свободное время, иногда даже ночь прихватывали.

— Кто это «мы»?

— Колхозные комсомольцы.

— Наверно, хорошо заработали, если даже по ночам трудились? — спросила Гундега и сама устыдилась своего иронического тона. — Конечно, это не главное, но… — она хотела сгладить неловкость и не знала как.

— Мы работали «просто так» — как вы говорите.

— Бесплатно?

Виктор улыбнулся удивлению Гундеги.

— Разве так уж трудно поработать несколько часов сверх обычного трудового дня?

— И вы тоже работали?

— Я возил строительный материал, — просто ответил он.

Взгляд Гундеги выражал одновременно недоверие и удивление.

— Это далеко?

— Что именно?

— Ну, этот построенный вами клуб.

— В посёлке. В полутора километрах от поворота на лесничество.

— Ах, вот как…

Гундега больше не задавала вопросов.

Они приехали. Виктор затормозил у той самой автобусной остановки, где неделю назад Гундега сошла со своими чемоданами, подал ей свёртки.

— До свидания, — сказала Гундега, помедлив немного, протянула ему руку и направилась к дороге, ведущей в лесничество. Пройдя немного, она оглянулась, удивляясь, почему он не уехал. Виктор в этот момент подносил зажжённую спичку к папиросе, задумчиво глядя вслед Гундеге.

Наконец мотор заурчал. Обернувшись ещё раз, девушка увидела клубившуюся на дороге пыль, а рокот мотора уже отдавался в лесу.

2

Возле сарая стояла лошадь, запряжённая в телегу, и тянулась губами к длинным стеблям травы. В молодости она, наверно, была серой, а то и чёрной масти, потому что на седой спине ещё кое-где виднелись островки тёмной шерсти.

Заметив Гундегу, лошадь поспешно подняла голову, сползший было вниз хомут вернулся на положенное место. Неровная, неопределённого цвета грива свисала на лоб, почти совсем закрывая настороженно и сердито смотревшие глаза. Но когда Гундега хотела пройти мимо лошади, та вдруг тихо заржала, провожая её взглядом.

— Чего ты хочешь… лошадь?

Гундеге самой стало смешно, но ведь клички она не знала.

Услышав человеческий голос, лошадь насторожила уши.

Гундега, оставив свёртки посреди двора, подошла к лошади и протянула руку, чтобы погладить светлую бархатистую морду. Но лошадь в непонятной заносчивости резко вздёрнула голову и надменно посмотрела на девушку сверху вниз, словно говоря: «Не трогай меня, незнакомое существо в юбке!»

Гундега фыркнула:

— Ишь ты какая! То ржёшь, то ерепенишься!

Лошадь прислушивалась, прядая ушами, но воинственный пыл её заметно угас.

— Ты сама-то, пожалуй, ничего, — возобновила Гундега необычную беседу. — А вот причёска у тебя, как у стиляги. Честное слово, у тебя был бы более приличный вид, если бы твою гриву мы — вжжик!

Окончательно развеселившись, она показала двумя пальцами, как следовало бы обрезать гриву ножницами, и лошадь снова пугливо вздёрнула голову.

Тут Гундега сообразила, что в окно кто-нибудь может увидеть, как она здесь дурачится. Она осторожно оглянулась, но все окна были плотно занавешены, и казалось, будто дом закрыл глаза и погрузился в сон. Она взяла сумку и свёртки, чтобы пойти домой, но, сделав несколько шагов, опять услышала за спиной просительное ржанье. Лошадь смотрела на колодец, на срубе которого стояла деревянная бадья.

— Ты пить хочешь? — догадалась Гундега. — Так бы и сказала сразу.

Зачерпнув воды, она поставила бадью перед лошадью. Та стала пить большими глотками, звеня удилами — Гундега не знала, как их вынуть. Когда бадья опустела, Гундега принесла ещё. Жаждущее животное выпило и эту бадью и сразу же утратило всякий интерес как к колодцу, так и к самой Гундеге.

— «И вот за подвиги награда!»

На эту житейскую мудрость лошадь ответила лёгким взмахом хвоста, чуть не задев лицо Гундеги. Похоже было, что она отгоняла мух. Но на этот раз она великодушно позволила погладить морду, всем своим поведением, однако, давая понять, что она не жаждет ласки, а лишь переносит её ради сохранения хороших отношений. Глаза лошади подобрели, они оказались карими и взгляд их умным. На середине лба виднелась небольшая тёмная звёздочка. Ножниц не было, но Гундега придумала, как справиться с длинной спутанной гривой — она заплела её в косичку…



— Красиво! — послышался вдруг за спиной Гундеги мужской голос.

Покраснев, девушка сконфуженно обернулась, точно её застали играющей в куклы.

Она увидела незнакомого пожилого мужчину. Восклицание его прозвучало явно насмешливо, зато на лице, обращённом к зардевшейся Гундеге, была добродушная улыбка.

— Для жеребца такая причёска, пожалуй, слишком женственна.

Подойдя к коню, он, смеясь, потрепал его по седой шее:

— Эх, Инга, как же ты позволил заплести себе косу! Пить хочешь?

— Я уже его поила! — сказала Гундега, обрадованная возможностью вставить слово, вместо того чтобы молчать с глупым видом.

— А! — сказал незнакомец тоном, каким обычно выражают одобрение детям. — Ну, тогда мне понятно, почему вы в таких хороших отношениях.

Он подошёл к Гундеге и, подавая руку, назвал себя:

— Симанис.

Пожатие его жёсткой ладони было крепким. Гундега терпеть не могла людей, подающих руку безвольную и рыхлую, словно хлебный мякиш. Иногда она даже старалась представить себе, как здороваются двое таких, которые протягивают руку не для пожатия, а словно для того, чтобы её поцеловали.

Симанису могло быть лет пятьдесят. Статная, плечистая фигура его слегка ссутулилась — он был очень высок. Худощавое лицо его прорезали глубокие морщины. Глаза, как и улыбка, говорили о добродушии, и Гундега почувствовала почти необъяснимое доверие к этому большому сутулому человеку.

— Приехал помочь Илме зарезать телёнка, — пояснил он.

— Телёнка? Нашего, того — бурого?!

Видно, на лице Гундеги отразился испуг, потому что Симанис удивлённо взглянул на неё.

— Бычок Илме, к сожалению, не нужен, — сказал он.

— Я понимаю, но…

Гундега в таких делах была истой горожанкой, хотя какой уж город Приедиена? В её голове никак не укладывалась мысль о том, что между аккуратно нарубленными кусками мяса в магазинах и на рынке и бурым бойким телёнком, резво постукивающим копытцами по деревянному настилу загородки, существует какая-то связь. Это казалось обидным и возмущало до глубины души. Красивый телёночек, которого она ещё сегодня утром поила мучной болтушкой, никак не может стать куском мяса…

Гундега почти с ненавистью взглянула на Симаниса. Но он не обиделся, наоборот, лицо его вдруг осветилось непонятной нежностью.

— Вы ещё такая молоденькая, — сказал он, — настоящий ребёнок.

Он наклонился к вещам Гундеги:

— Помогу внести.

И неловко взял сумку. Из пакета посыпался изюм.

— Ой! — воскликнула Гундега. — Вот несчастье на мою голову!

Испуганный Симанис поспешно прижал сумку к себе, но изюм посыпался ещё сильнее. Наконец Гундега догадалась прикрыть полупустой кулёк, и оба, присев на корточки, принялись собирать ягоды.

— Ну и задаст же нам Илма перцу! Ох и задаст! — говорил Симанис.

И оба улыбнулись с видом сообщников.

Петух первым заметил, что здесь что-то просыпалось. Опередив своих многочисленных жён, он увидел изюминку и клюнул необычную находку. Ягода, видимо, пришлась петуху по вкусу, потому что он тут же поспешил созвать всех кур.

— Кыш! Кыш! — Гундега отчаянно махала руками и хлопала в ладоши, пытаясь прогнать назойливых птиц. Но они считали всё высыпанное на землю своей добычей и не уходили…

Когда Гундега с Симанисом вошли в кухню, Илма точила на бруске длинный нож. Она красноречивым, полным упрёка взглядом посмотрела на Симаниса, словно говоря: «Даже на это ты не способен…»

Он понял и хотел взять у неё нож и брусок, но Илма не дала, резко осадив его:

— Сама управлюсь!

Симанис пожал плечами, чувствуя себя неловко в присутствии Гундеги. Но Гундега по-своему поняла резкость Илмы:

«Сердится. Значит, видела в окно…»

Она молча выложила покупки на стол.

Проверяя, хорошо ли наточен нож, Илма прикоснулась в нескольких местах к лезвию.

— Как съездила? Всё привезла?

«Начинается!» — со страхом подумала Гундега и бессвязно начала:

— Везла… всё было хорошо, но высыпалось…

На лицо Илмы светлой полосой лёг зайчик: в лезвии ножа отражалось солнце.

— Что ты там бормочешь? Что у тебя высыпалось? Деньги?

— Я просыпал у неё изюм, — пояснил Симанис.

И в момент, когда Гундега собиралась получить головомойку, Илма неожиданно громко расхохоталась:

— О милостивый боже! Взгляни, Симани, как она перепугалась! Можно подумать, что миллион потеряла. Ах ты, глупышка!

Гундеге даже не верилось. В уголках её рта заиграла улыбка, она с благодарностью и восхищением смотрела на Илму.

«Какая тётя Илма хорошая! Просто невероятно, до чего хорошая!»

От Илмы ничто не укрылось, и она сказала Гундеге с тем радостным чувством, которое охватывает человека в минуту великодушия:

— Что осталось, ты, Гунит, можешь съесть. Всё равно булка с изюмом не получится. Муку и сахар положи в ларь. Мы с Симанисом пойдём телёнка резать…

Пока это совершалось, Гундега сидела в своей мансарде, боясь услышать какие-либо звуки со двора и в то же время прислушиваясь к тому, что там происходит. Ей казалось, что она сейчас услышит что-то ужасное. Но всё было тихо, пока на лестнице не раздались шаги Илмы.

— Иди вниз, трусливый зайчонок! — позвала она, добавив ещё что-то непонятное — Гундеге или Симанису, — и засмеялась.

За ужином они ели жареную телячью печёнку. Илма сказала, что до воскресенья всё равно её не сохранишь свежей. Гундега усиленно старалась не думать ни о чём, но никак не могла отделаться от чувства стыда, будто совершила предательство, ведь печёнка и в самом деле оказалась очень вкусной.

Гундега никогда не умела притворяться, и сейчас Илма могла прочесть на её лице всё, что занимало ум девушки. Переживания Гундеги казались ей странными, даже чуточку смешными и в то же время немного огорчали. Она сама не понимала, отчего это, а Гундеге всё-таки сказала:

— Ты излишне чувствительна, Гунит. Жизнь так не проживёшь, тебе будет очень трудно.

Илма сделала паузу, отыскивая нить, которая помогла бы ей связать молодость Гундеги с её собственной молодостью, нет, вернее, с детством. Неожиданно для себя она сделала открытие, что у неё, в сущности, молодости-то почти и не было. Как странно! В семнадцать лет она уже была женой Фрициса. А до этого… До этого она ведь была ребёнком.

Илма заметила устремлённый на неё взгляд серых глаз. В них стоял немой вопрос.

— Почему, тётя? — наконец спросила Гундега.

— Видишь ли, — неуверенно начала Илма. — Когда отец резал свинью, я, ещё ребёнком, залезала в кровать, укрывалась с головой одеялом и визжала так, будто резали меня. А потом, когда мужу случалось быть в отъезде и рядом не оказывалось ни одного мужчины, я со всем и со скотиной справлялась сама…

Она глубоко вздохнула и проговорила без видимой связи с предыдущим:

— Хорошо это или плохо, по с чистыми руками не проживёт никто.

Посмотрев на Гундегу, она сообразила: зря сказала последнюю фразу. Казалось, девушка опять задаст сейчас тот же детский наивный вопрос: «Почему, тётя?»

Нет, она не спросила. Лишь недоумённо взглянула сначала на неё, потом на опущенную голову Симаниса.

«Да, Симанис», — вспомнила вдруг Илма, почувствовав, что необходимо как-то объяснить Гундеге его присутствие. Если бы разговор шёл только об одном дне, тогда бы… Но это не только сегодня. Симанис будет приходить… и Гундега не слепая…

Будь Гундега взрослее, всё оказалось бы гораздо проще. А если бы она была глупым ребёнком — вообще не понадобилось бы ничего объяснять. Но Гундега уже вышла из детского возраста и не стала ещё взрослой женщиной.

Илма сказала:

— Лесник Симанис иногда помогает нам с матерью по хозяйству…

И, только сказав это, спохватилась, насколько неубедительно и даже наивно прозвучало её объяснение. Она испуганно подняла голову, боясь, как бы — упаси бог! — Гундега не усмехнулась в ответ.

Но Гундега не усмехалась Она даже не смотрела на неё, взгляд её был устремлён куда-то в пространство.

Илма почувствовала облегчение.

«Не поняла. Вернее, не слышала…»

Гундега и в самом деле не слышала ничего. Она ломала голову над трудной загадкой — словами, брошенными Илмой вскользь: «…с чистыми руками не проживёт никто».

3

Когда Гундега поднялась к себе в комнату, а Симанис отправился выпрягать Ингу, заговорила Лиена, до этого не произнёсшая ни слова:

— Ты думаешь, Илма, что и теперь так можно, когда у нас живёт она?

Илма поняла, что мать имела в виду, но всё же переспросила:

— Не пойму, мать, о чём ты?

Лиена мыла посуду, звякали тарелки и вилки. Снимая с гвоздя полотенце, старуха бросила взгляд на Илму:

— Она ведь не слепая…

— Гундега ничего не понимает, — сказала Илма, чувствуя, что голос её звучит неубедительно.

— Ты так думаешь?.. — Лиена медлила, не зная, сказать или не стоит. Потом решилась: — Вчера она меня вдруг спросила, почему ушла Дагмара.

По лицу Илмы сразу пошли красные пятна.

— А ты?

Лиена молчала, только посуда в её руках загрохотала сильнее.

— И что же ты, мать? — повторила немного погодя Илма.

Лиена опять ничего не ответила. Илма заметила, с каким преувеличенным усердием она вытирала уже совсем сухие тарелки.

Потом Лиена быстро подняла глаза и проговорила с горечью:

— Не пугайся, правду не сказала…

Красные пятна, так внезапно появившиеся на лице Илмы, постепенно стали бледнеть.

— С Дагмарой-то просто, — тем же тоном продолжала Лиена. — Дагмара ушла, и никто знать не знает, почему она ушла. А Симанис здесь, на глазах…

— Ну и что… — возразила было Илма, но голос её звучал скорее вопросительно. Помедлив немного, как человек, которому после бесплодных исканий и раздумий остаётся одно — примириться с действительностью, она добавила: — Ты ведь знаешь, нам не обойтись без мужских рук. Не будет Сим аписа, будет кто-то другой…

— А Фредис?

Илма махнула рукой, словно отгоняя назойливую муху.

— А, что Фредис!

Лиена вздохнула.

— Я ведь и так всё время молчу, хотя мне это никогда не нравилось. Может, и теперь промолчала бы, если бы не Гундега…

— Именно ради Гундеги! — горячо воскликнула Илма.

— Как это понимать?

— Если бы я зарегистрировалась с Симанисом, наследниками Межакактов оказались бы он и его дети.

Обе умолкли. Слышно было, как во дворе стукнули оглобли и совсем рядом, за стеной послышался топот коня. Симанис повёл Ингу на луг.

Когда снаружи всё стихло, Лиена с упрямством старого человека возобновила разговор:

— Но если Гундега всё это увидит? Ведь тебе скоро будет пятьдесят лет, Илма…

«Пятьдесят лет…» Напоминание об этом было равносильно удару кнута. Илма никому бы не решилась признаться, как сильно она боится старости. Постороннему наблюдателю течение человеческой жизни кажется естественным и гладким. Юность сменяется зрелостью, а зрелость — старостью так же спокойно, без страха и волнений, как полдень сменяет утро, а вечер — полдень. Но когда речь идёт о ней, Илме, которой скоро минет пятьдесят…

— Вот именно потому! — упрямо сказала она. — Я не перестаю думать об этом: возможно, завтра я уже буду старухой. А вот сегодня я ещё не старуха, нет! В зеркало я смотрюсь только вечерами, в сумерки, когда сглаживаются морщины, — и выгляжу девушкой — тоненькой, белой, гибкой. И так безумно, до головокружения хочется жить!

Лиена смотрела на дочь, словно на привидение, вынырнувшее из ночной тьмы.

Глаза Илмы, сверкавшие на худощавом поблекшем лице, казались огромными и яркими. Лиена со смутным страхом сообразила, что нечаянно задела в душе дочери струну, о существовании которой даже не подозревала.

— Безветренными вечерами сюда иногда доносится музыка из клуба, тогда я открываю у себя в комнате окно и слушаю. — Илма умолкла, взглянув на окно, будто и сейчас прислушивалась к чему-то. — Я знаю: там танцуют, и мне тоже хочется танцевать. Никто об этом не знает, и никому об этом знать не положено. Что ты смотришь, мать, на меня, как на безумную?

Взгляд Лиены и в самом деле охладил Илму, глаза её потухли.

— Это до добра не доведёт, — ответила Лиена, отворачиваясь.

Илма горько усмехнулась:

— Что ты, мать, знаешь о жизни? Ты даже отца моего по-настоящему не любила…

— Что я знаю о жизни… — словно эхо повторила старая женщина. — А что такое жизнь?

Илма молчала. Почему не находится ответа на такой простой вопрос? Так легко объяснить, например, что такое стол, что такое лес, облако. А что такое жизнь? И смешно и странно… Живут все. А сумеет ли кто объяснить?..

Илме послышалось, что где-то скрипнула дверь, она насторожилась, повернулась к лестнице, ведущей в комнату Гундеги.

— Это не Гундега, — успокоила её Лиена, угадав мысли дочери. — Симанис запирает сарай. — И, помолчав, тихо сказала: — Похоже, что ты её… боишься?

— Я не боюсь, — так же тихо ответила Илма. — Я только хочу уберечь её от всего…

У Лиены дрогнули уголки рта. Непонятно, была ли это сдерживаемая улыбка или болезненная гримаса.

— Скрыть можно от человека, живущего за десяток вёрст. А от того, с кем живёшь под одной крышей и ешь за одним столом, ничего не скроешь. Рано или поздно…

— Неправда! — с жаром воскликнула Илма. — Я никогда…

И осеклась. Со скрипом отворилась наружная дверь.

Лиена не ошиблась. В кухню вошёл Симанис и повесил на гвоздь ключ от сарая.

4

Илма была права — в сумерках она выглядела совсем молодой. Темнота заравнивала глубокие складки вокруг рта, придавала загадочное выражение выцветшим глазам, скрадывала синеватые венозные узлы на стройных, натруженных в тяжёлой работе ногах и скрывала седину на висках. Илма чувствовала себя такой же, как много лет назад. О, как хорошо быть такой, не знающей усталости после трудового дня, застенчиво или кокетливо смеяться, вдруг испуганно умолкая, — не проснулся бы кто из домашних! И тут же на губах Илмы появилась спокойная улыбка: кого ей бояться, она здесь хозяйка, и нынче ночью она опять молода, молода… Добрая, милосердная темнота…

— Ты ещё вчера обещал приехать! — сказала она Симанису, ещё находясь во власти воображения.

— Не смог. У матери опять колотьё началось. Некому было корову подоить, — усталый голос звучал глухо, в нём не было ни тени игривости и юношеского нетерпения.

Илма разочарованно вздохнула.

Больная мать… Доение коровы… О боже, неужели даже теперь, ночью, нельзя избавиться от всего этого! Разве недостаточно, что она целый день думает о коровах, свиньях, огороде, саженях Дров, прополотых гектарах лесных посадок?

Какая муха сегодня укусила Симаниса? Он умел быть совсем другим. Тогда, девять лет назад. Неужели прошло уже девять лет?

— Матери тяжело, — проговорил немного погодя Симанис.

Это была жизненная проза, не совсем, пожалуй, уместная в комнате, где за окном шумел лес и мерцали осенние звёзды, а стареющая женщина отчаянно силилась обмануть время.

Илма охладела. И стоило рассеяться обманчивому розовому туману её воображения, как их отношения стали на реальную, деловую почву. Она была всего лишь пожилой вдовой, боявшейся старости, и хозяйство её нуждалось в паре сильных мужских рук. Он, Симанис, с седеющими висками, отец двоих детей, но юношески страстный… Перед глазами Илмы всё вдруг предстало в неприкрытом, грубом виде, — точно при вспышке молнии.

«Такова жизнь», — подумала она, пытаясь найти оправдание.

— Мать одна слишком переутомляется, — продолжал Симанис, не то чтобы упрекая, а как бы рассуждая сам с собой.

Этот усталый глухой голос снова вернул Илму к действительности, и она с неожиданной резкостью бросила:

— Не я ведь тому виной. Почему ты мне вечно об этом напоминаешь?

— Нет, ты не виновата, — согласился он.

— А она говорит обратное? Да?

Симанис не отвечал. Илма поняла. Он молчал, чтобы не сказать правду. Промолчать легче. Промолчать всегда легче, чем сказать…

— Она старуха. — Симанис искал оправданий.

— Ладно уж, ладно, — отозвалась Илма. «И чего я лезу в ссору?» — упрекнула она себя, но недавняя горечь искала выхода в озлоблении. — На прошлой неделе, я её встретила в магазине. Поздоровалась. Она не ответила.

— Она любила Айну, — просто и неожиданно откровенно ответил Симанис, не пытаясь ничего сгладить или смягчить. — Ей теперь тяжело. Она и детей любит.

— Так же, как ты любил Айну, — придирчиво начала было Илма, но тут же умолкла.

«Неужели я действительно ревную? Что за вздор! Хотя… Что в этом плохого? Не ревнуют только куры…»

Достаточно было сейчас Симанису вспылить, чтобы завязалась неприятная, мелочная перебранка. Но он молча, спокойно и кротко смотрел на неё, и до слуха Илмы доносилось лишь его размеренное дыхание.

— Симани!

— Да? — откликнулся он.

— Почему ты молчишь?

— Что я должен говорить?

— Ты любишь Айну?

— Послушай, Илма, прекратим этот разговор, — в голосе Симаниса слышалось сдерживаемое волнение. — Зачем ты меня мучаешь понапрасну? Тебе известно, как всё было на самом деле. Напрасно ты на меня сердишься.

После некоторого раздумья он продолжал уже гораздо спокойнее:

— Хочешь, Илма, я подам заявление в суд, чтобы нас с Айной развели? Поженимся, я переберусь сюда. Всё будет как полагается. Как ты думаешь, Илма?

Приподнявшись и облокотившись на подушку, он старался прочесть на лице Илмы её мысли. В темноте её лицо напоминало бледный, неясный овал, черты расплывались.

— А мать? — спросила Илма.

Симанис ответил вопросом:

— Мать? Я не понимаю, что ты хочешь сказать?

— Куда она денется?

— Конечно, пойдёт со мной.

Голос Илмы прозвучал в тишине комнаты так резко, что она сама вздрогнула:

— Нет!

Симанис не понял:

— Ты, Илма, серьёзно?

— Как же иначе? Пусть она идёт к Айне.

— Она ведь моя мать, — растерянно сказал Симанис.

— Но как же мы сможем ужиться, ненавидя друг друга?

Этого и Симанис не знал, он только ответил:

— Она бы примирилась…

— Я не желаю иметь в своём доме человека, который меня терпеть не может. Хватит и Фреда…

Симанис долго молчал. Потом проговорил с тоской, скорее подытоживая свои невесёлые мысли, чем отвечая Илме:

— Правильно. Детей — Айне, мать — Айне. — В его голосе была боль. — Зачем ты меня мучаешь, Илма, у тебя нет сердца.

Илма отодвинулась от него — холодная и равнодушная. Он с грустью подумал, как ловко она умеет из самого близкого существа в одно мгновение превращаться в чужого человека…

— Я тебя не мучаю, Симанис, я говорю то, что есть. И вообще — я тебя не держу. Не приглашала тебя, не звала. Я тебе уже предлагала однажды: останемся в своих семьях.

Она замолчала, ожидая ответа, но ничего не услышала.

— Симани!

Безмолвие.

— Симани, если тебя не устраивает твоё теперешнее положение, уходи. Уходи и больше не возвращайся. У тебя есть твоя Айна. И я найду человека, который…

Симанис резко повернулся.

— Ни за что!

Илма в темноте улыбнулась. «Так! Это опять прежний Симанис…»

— Ни за что, ты слышишь, Илма!

Симанис сжал её плечи словно тисками. Она съёжилась от боли, тихо смеясь ему в лицо.

— Дурачок милый…

— Зачем ты меня пытаешь? Ты сделала меня посмешищем в глазах людей. Говори, чего ты ещё хочешь?

— Поцелуй меня, — сказала она, продолжая смеяться.

В Симанисе боролись два чувства — желание оттолкнуть Илму и мучительный страх потерять её.

— Илма, перестань дурачиться. Я говорю серьёзно, а ты…

— Я тоже говорю серьёзно. — Она действительно перестала смеяться. — Симани, в будущую пятницу и субботу я хочу убирать картофель. Тебе придётся помочь.

— Я не смогу, Илма, — подумав, ответил он, чувствуя, как трудно, почти невозможно отказать ей именно сейчас, когда после досадной размолвки она опять стала такой близкой, что он пьянеет и голова кружится, как от запаха багульника. — В пятницу у меня в лесу…

— С Метрой я всё улажу, — перебила она его.

Симанис недоверчиво покачал головой.

— На этот раз не уладишь. Я должен на лошади вывозить дрова из болота на дорогу. В субботу утром придут машины. Хочешь, я приеду в четверг вечером и выпашу сохой столько борозд, сколько вы сможете убрать за пятницу? Выпашу хоть в темноте, — заверил он, убеждённый, что Илма не откажется.

Но она не согласилась:

— А кто будет поднимать мешки, кто повезёт картофель к ямам, кто будет копать? Конечно, я. Всё я. Спасибо, тогда уж лучше совсем не приходи. Фредис попросит лошадь в колхозе.

— Пойми, Илма, на этот раз я не могу…

В голосе Симаниса звучало искреннее сожаление, но она и слушать не хотела.

— Не можешь так не можешь. Чего уж…

— Может, лучше начать с понедельника? — с повой надеждой предложил он. — Я бы попросил недельный отпуск без сохранения содержания…

— А ты имеешь право брать отпуск за свой счёт? — с откровенной насмешкой спросила Илма. — Ты ведь платишь алименты…

Сказала и почувствовала, что на этот раз глубоко оскорбила Симаниса.

Он ничего не ответил, даже не шевельнулся, только между ними точно выросла незримая стена. Встать бы теперь и уйти. Уйти и освободиться от всего. Но это было выше его сил. Он уже не раз уходил — и снова возвращался. И каждый раз унижение ощущалось всё глубже и болезненнее. Вспыхнувшая так поздно страсть влекла его к Илме, привязывала тысячами нитей. Они оказались крепче тех, что привязывали его к детям, семье.

Симанис вспомнил, как чужая светловолосая девушка Гундега сегодня заплела косичку на гриве Инги. Вероятно, страсть седеющего мужчины в глазах людей кажется такой же нелепой, как косичка на лбу жеребца.

Ивару только шесть лет, он ещё ничего не смыслит, а Эдгару — семнадцать. Эдгар всё понимает и, наверно, стыдится позднего, непонятного для молодых безрассудного увлечения пожилого человека, своего отца.

— Симани!

Это опять Илма.

— Симани, ну придумай же что-нибудь!

Он так глубоко задумался, что не сразу понял, о чём Илма говорит. Он и на этот раз остался здесь, в комнате Илмы, несмотря на обиду, несмотря ни на что. Сопротивляться ей он не мог.

— Что я могу придумать? — беспомощно сказал он.

— Объясни лесничему, что тебе нужно убрать огород. Все знают, что у тебя дома одна старуха. Если ты пообещаешь отработать, тебя отпустят. Понимаешь, я не могу в другой день, ко мне придут помогать женщины из Дерумов.

«А как же наш огород? Как мать? Или ты требуешь, чтобы я лгал?» — подумал он, но вслух этого не произнёс, представив, как Илма с иронической усмешкой скажет: «Не впервые ведь, Симани…»

Не стоит говорить. Может быть, им с матерью удастся убрать свой картофель за воскресенье. Да если ещё прихватить вечерком попозже… Хоть бы по ночам не было так темно…

— Придёшь? — спросила Илма.

— Ладно, приду, — со вздохом ответил Симанис, чувствуя себя побеждённым.

Помолчав немного, он добавил:

— Илма, ты меня измучила, мне бы теперь следовало встать и уйти.

— Останься!

Плечи Илмы затряслись от беззвучного смеха. Широко открытые глаза казались в тёмных глазных впадинах светло-серыми. Они приближались, дразня и маня.

— Останься…

— Я не могу уйти…

Глава третья Угрюмая сова на голом суку

1

Илма собиралась отпраздновать день поминовения с размахом. Было приготовлено угощение, натёрты полы и накрахмалены занавески. Она даже покрасила кухонный стол и стулья. Старая мебель и в самом деле выглядела облезлой и потёртой, но обычно глаз не замечал царапин и трещин. И лишь постелив новую скатерть, Илма ужаснулась, увидев неприглядно торчавшие из-под жёлтой бахромы коричневые ножки стола. А стулья? Их ведь ничем не прикроешь! Как глупо, что при постройке дома сделали один-единственный выход, и тот через кухню. Какой толк в том, что старый Бушманис устроил в доме комнаты, похожие на залы, если войти в них можно только мимо огромной печи и вёдер со свиным пойлом!

«Если бы я сейчас строила…» — думала Илма с сожалением. Но теперь уже ничем нельзя было помочь; оставалось отыскать на чердаке банку с засохшей краской и придать всей этой жалкой кухонной мебели, этому хламу, как называла её про себя Илма, хоть сколько-нибудь сносный вид. Она разбавила краску изрядной порцией олифы, вынесла с помощью Гундеги стол и стулья во двор и принялась красить. На долю Гундеги оставалось лишь сбегать за чем-нибудь, что-то поднять или повернуть. Остальное время она сидела на скамеечке, наблюдая за тем, как Илма ловко орудовала кистью. Но стоило ей попытаться самой взять в руки кисть, как Илма говорила:

— Оставь, Гунит. Ты только будешь мешать мне.

Окрашенная мебель едко пахла краской. Её не внесли в дом. Утром на закрашенных поверхностях сверкали капли росы, а в полдень на них уселись погреться на солнце сердитые осенние мухи, да так и прилипли. Илма, вернувшись после работы домой, даже застонала от огорчения. Бессовестных насекомых отодрали, но на мебели остались светлые пятна. Илма терпеливо закрасила их, и на этот раз стол и стулья внесли в кухню. И сырым сентябрьским вечером пришлось ужинать во дворе, держа миски с супом на коленях.

Ели молча, будто рассорившись, и Гундеге почему-то казалось, что стоит кому-нибудь заговорить, и напряжённое молчание тут же кончится и начнётся шумная сердитая перебранка.

Первый не выдержал Фредис.

— Собачья жизнь, — громко сказал он. — Я ведь не нищий какой-нибудь.

Он направился было в комнату, чтобы поесть там, но на полпути передумал и вылил остатки супа кошке.

Всю ночь в доме нестерпимо пахло краской. Едкий запах воровски, сквозь щели и замочные скважины пробирался из комнаты в комнату, поднялся по лестнице и в комнату Гундеги, упрямо избегая сквозняков и открытых окон.

Со всем этим Илма в конце концов примирилась бы, но тут подвела краска. Когда Илма дотронулась кончиками пальцев до поверхности стола, всё, казалось, было в порядке. А стоило только постелить клеёнку, как она намертво прилипла к столу. Ни у кого не нашлось мужества сесть на стул — ведь он мог превратиться в капкан.

Илма с сожалением смотрела на стулья. Она не могла понять, в чём дело. Тогда Фредис усомнился: олифой ли Илма разбавляла краску, ведь олифы-то у них, пожалуй, совсем и не было. В первый момент Илма вспылила, но, одумавшись, полезла на чердак и вернулась с бутылкой тёмного стекла, заткнутой бумажной пробкой. Все принялись взбалтывать содержимое, разглядывать его на свет, нюхать. Гундега тоже разглядывала и нюхала, хотя не имела ни малейшего понятия о том, какая вообще бывает олифа.

Гундеге всё это показалось немного таинственным — напомнило занятия в лабораториях средневековых алхимиков, о которых как-то рассказывал на уроке учитель химии. Сумеречная кухня, покрытая пылью тёмная бутылка, серьёзные, почти торжественные лица. Стоит лишь теперь кому-нибудь воскликнуть: «Есть!» — и окажется, что они открыли что-то особенное, необыкновенное…

— Нет, — проворчал Фредис. — Это пахнет… — Он запнулся, подыскивая наиболее подходящее определение, — как будто швейной машиной.

Гундега фыркнула.

— Сам ты пахнешь швейной машиной, — грубо осадила его Илма.

Гундега бросила на Илму быстрый взгляд. Она увидела нахмуренные брови, а в глазах не то злость, не то презрение. Почему тётя сердится из-за такой ерунды? Это было так же непонятно, как тогда, в день приезда Гундеги.

Илма заметила недоумённый взгляд девушки, и брови её разошлись, странный блеск в глазах погас, на лице появилась привычная, знакомая улыбка.

— Что ты так смотришь на меня? — спросила она.

— Да просто так… — ответила Гундега своей излюбленной фразой, чувствуя себя неловко, точно нечаянно подсмотрела то, что не было предназначено для её глаз.

— Расстроилась я с этими стульями, — оправдывалась Илма, усердно сдирая с бутылки старую этикетку. — Наверно, я вместо олифы подмешала какое-нибудь старое масло. На чердаке хватает разных склянок да банок. Но как же нам быть? Сегодня уже четверг. Может, к воскресенью высохнет? А лучше завтра с утра поехать в магазин, купить олифу и заново всё покрасить. Если не высохнет, я просто не знаю, что делать…

Растерянная и удручённая, она огляделась, словно спрашивая совета. Но Фредис спокойно, не поднимая головы, разувался, Лиена чистила картофель.

И Илма снова обратилась к Гундеге:

— Придумала! Стулья не будем трогать. Поставим их в ряд у задней стены. Фредис пусть подберёт в сарае пару чурбанов повыше, Ты слышишь, Фреди?

— Слушаюсь, госпожа! — откликнулся тот, развешивая портянки на дровах.

— И чего ты вечно паясничаешь! — прикрикнула на него Илма и опять обратилась к Гундеге: — Ты, Гунит, принеси сверху оба своих стула. Обойдёмся. А стол хорош, — добавила она уже весело, — только клеёнку мы, наверно, уже никогда не снимем…

Всё как будто шло гладко. Илма по нескольку раз в день ощупывала обновлённые стулья, важно выстроившиеся вдоль стены. Краска не приставала к пальцам. Выветрился и едкий запах, и все были убеждены, что загустевшая, разбавленная старым маслом краска не подвела.

2

В субботу утром Илма сама поехала в Саую. Вернулась улыбающаяся, с полной сумкой и белым продолговатым свёртком.

— Взгляни! — сказала она Гундеге, освобождая от бумаги белые розы, распространявшие нежный аромат.

Илма заметила, что лицо Гундеги вспыхнуло от восторга. Она даже осторожно прикоснулась к стеблям и опустила руку, не осмелившись дотронуться до нежных лепестков.

— Красивые? — : спросила Илма.

— Да, очень, — тихо проговорила Гундега.

— Тебе, наверно, никто никогда не дарил роз? — спросила Илма.

Гундега отрицательно покачала головой.

— Когда ты пойдёшь к конфирмации [7], я тебе подарю, Гунит.

— Да?!

В голосе её слышалась такая радость и вместе с тем недоверие, что Илма улыбнулась.

— Конечно. Твоя бабушка ведь была не очень состоятельная. Уж какие там розы…

Гундега молча кивнула головой. Всё, что говорила тётя Илма, было правдой. Они с бабушкой даже не мечтали о розах. В Приедиене под их окнами всё лето цвели ноготки и бархотки. В сухую погоду они становились серыми от пыли…

— Эти розы — отцу, — прервала её размышления Илма.

Гундега сразу даже не поняла: какому отцу, зачем? Потом сообразила — покойному отцу Илмы. Как это красиво — положить на могилу дорогие белые розы! Какая всё же тётя хорошая, если ей не жаль потратить так много денег для украшения отцовской могилы… Ей вспомнились незабудки и ромашки, которые она летом носила на кладбище своим покойным родителям. Маленькие, ничего не стоившие букетики цветов по сравнению с великолепными дорогими розами казались теперь такими жалкими и дешёвыми…

Они с Илмой спустились в погреб. Илма захватила с собой тонкую бумагу. Слегка побрызгав её, она обернула каждый цветок в отдельности.

— Белые увядают быстрее, — говорила она, шурша бумагой. — Они хрупкие, словно принцессы. Малейшая невнимательность, не обрызгаешь, и прощай вся красота.

Розы укрылись под влажными колпачками и превратились в безликих уродцев, точно красивая девушка, закутавшая голову в старый платок. Да и почтенная компания горшков с маринадами и солидные бочки с огурцами казались не совсем подходящим окружением для таких воздушных красавиц.

В кухне Илма вынула из сумки несколько бутылок, этикетки которых ничего не объяснили Гундеге, выложила на стол белые городские батоны, консервы, бумажные свёртки. Не разворачивая их, поясняла: сыр, колбаса, лимоны, дрожжи, изюм…

Гундега густо покраснела. Изюм был точно в таком же коричневом бумажном пакете, в каком привозила и она. Но в голосе Илмы не чувствовалось ни малейшего порицания.

Не взглянув на Гундегу, Илма вошла в комнату, взяла из буфета вазу гранёного стекла и высыпала в неё шоколадные конфеты в пёстрых бумажках. Приготовлениями Илма занималась не торопясь, обдуманно, точно выполняла какой-то ритуал. Откровенно говоря, она ожидала, что Гундега не утерпит, попросит конфетку. Ведь для девочки это было большой редкостью. Не попросила.

«Дагмара не утерпела бы…» — вынырнула неуместная мысль. Дагмара всегда любила рыться в свёртках и пакетах, когда Илма возвращалась из города, то и дело вскрикивая от радости или довольно жмурясь, как кошка на солнце, и при случае прятала в карман фартука какое-либо особенно заманчивое лакомство…

«Польская натура! — Илма с привычным пренебрежением старалась отогнать образы прошлого. — Это даже хорошо, что Гундега не такая, и всё-таки…»

Илме хотелось хоть чуточку удивления, хоть капельку того восхищения, с каким Гундега недавно любовалась розами. Такие дорогие красивые конфеты, а она смотрела на них, как на обыкновенные пёстрые бумажки.

— Возьми! — Она пододвинула вазочку к Гундеге.

Та взяла одну конфету, развернула тонкими пальцами, откусила кусочек и, казалось, делала это неохотно, только для того, чтобы не обидеть тётку.

— Не вкусно?

— Нет, почему же? Вкусная.

Её пальцы сделались коричневыми от растаявшего шоколада.

— Ешь! — напомнила Илма. — О чём ты задумалась?

Гундега смущённо улыбнулась.

— Да просто так… Убрать со стола?

— Я сама, — с непонятной резкостью ответила Илма. — Иди лучше затопи плиту.

Убирая со стола покупки и пряча их в чулан и в буфет, Илма не могла отделаться от ощущения какой-то неудовлетворённости. Наконец она поняла, откуда оно пришло, — она сравнивала Гундегу с Дагмарой. Дагмара, невидимая и неслышная, вдруг снова вторглась в мир Межакактов. И её появление сопровождалось страхом, он перешагнул порог этого дома вместе с Гундегой — страх потерять и её так же, как Дагмару…

В поведении Гундеги Илму пугало даже то немногое, чему она не могла найти объяснения. Ей понятно было восхищение девушки красотой усадьбы, но для неё оставалось непостижимым, как можно восторгаться какими-то ничтожными берёзками или обращать внимание на тень от полок. Почему Гундега радовалась при виде роз и осталась равнодушной к редким, наверно ещё не виданным лакомствам?..

Ведь Гундега всегда жила если не в нужде, то, во всяком случае, в очень стеснённых условиях, где, прежде чем истратить каждый рубль, взвешивали и обсуждали необходимость расхода, где покупку новых туфель или платья считали событием. И совсем непонятно, как они с бабушкой сумели накопить такое множество книг, и на кой они леший, если у девочки даже приличного платьица нет? Илма заглядывала в большой чемодан и обнаружила там совсем немного учебников. Больше было современных романов и тоненьких, малюсеньких, похожих на записные, книжечек — сборников стихов… Ни одну из этих книг Илма не читала и, возможно, именно поэтому почувствовала, что в них кроется какая-то опасность. Но какая, она так и не могла понять.

Она полистала несколько книг. Страницы были совсем чистыми, и ничто не говорило о том, понравилось ли Гундеге прочитанное. Они оставались такими же загадочными, как мысли самой Гундеги сегодня, сейчас…

Илме были видны лишь склонённая спина Гундеги и рука, осторожно подносившая спичку к лучине в плите. Лучинки загорелись с весёлым треском, бросая яркий отблеск на дверцу.

Вот Гундега немного повернулась, стали видны её тонкий профиль и вздёрнутая по-детски верхняя губа. На щеке возле уха тёмная, почти чёрная родинка. Девушка смотрит куда-то в пространство, и лицо её озаряет мягкая улыбка.

Поймав на себе взгляд Илмы, Гундега смутилась. И это предательское смущение убедило Илму, что и сейчас мысли Гундеги были далеко от всего, что связано с закопчённой кухней Межакактов.

Гундега поспешно захлопнула дверцу плиты, поднялась и, уловив в глазах Илмы упрёк, сказала:

— Я всё же помогу вам, тётя!

Правду говоря, помогать уже было нечего. Стол, заваленный покупками, Илма разобрала сама. «Какой толк во всех этих кушаньях и лакомствах, если их никто не замечает? — думала Илма. — Красота лишь тогда имеет смысл, когда ею любуются, богатство — когда его у других нет…»

Интересно, понимает ли это Гундега? Нет, наверно, не понимает. Она ещё не знает, как приятно чувствовать своё превосходство…

Время шло, и Илме поневоле пришлось вернуться к действительности — к утру всё должно сиять и блестеть, быть готовым и находиться на своих местах. На этот раз переход от размышлений к хозяйственным заботам был приятным. Лучше вдыхать на кухне запах жаркого и аромат ванили, делать маленькие аппетитные пирожки, чем мучить себя невесёлыми мыслями.

Гундеге тоже хватало дела. Без конца нужно было что-то принести, унести, почистить, натереть, взбить, нарезать, долить, процедить. А когда дело дошло до приготовления торта, Илма поручила Гундеге растереть желтки с сахаром. Взбивать белки она ей не доверила.

— Ты не сумеешь, — сказала Илма тоном занятого человека. — Там надо знать. Говорят, что старый кондитер в Сауе всегда так взбивал белки, что впору их ножом резать. На моей свадьбе был такой торт… — Илма так и не договорила какой, но уж если она, знаток, не находила слов, Гундега должна была понять, что торт был особенным. — Спущусь в погреб, на холоде лучше взбивается.

Гундега осталась одна. Размешивать желтки было приятно. Лёгкий аромат лимонной цедры щекотал ноздри. Послушно ходила деревянная ложка, тихо похрустывал песок на дне миски…

Снаружи донеслись тарахтенье мотоцикла и лай Нери. В кухню без стука вошёл незнакомый мужчина, судя по фуражке, кто-то из лесничества. Мужчина, видимо, был чем-то рассержен, но, увидев Гундегу, он снял фуражку с зелёным околышем, поклонился:

— Добрый день… девушка.

И улыбнулся Гундеге. Теперь, когда незнакомец снял фуражку, обнаружилось, что волосы его, отступив назад, образовали две залысины, сверкавшие неприличной белизной по сравнению со здоровым грубым загаром лба. Это старило его, хотя, по-видимому, ему было не больше сорока лет. Он пояснил, что ему нужна Бушманиете, то есть Илма.

— Садитесь, — предложила Гундега. — Я её сейчас позову, она в погребе.

Незнакомец окинул критическим взглядом поставленные у стола чурбаны, прошёл мимо них и, прежде чем Гундега успела предупредить, уселся на один из свежеокрашенных стульев. Гундега с испугом посмотрела на него: сказать или не стоит? Но незнакомец, широко улыбнувшись, вероятно, по-своему истолковал её смущение, и Гундега, ничего не сказав, пошла за Илмой.

Илма сразу же поднялась наверх. Приехавший, наверно, собирался сообщить ей что-то важное, на лбу его залегла глубокая складка. Он хотел было привстать и уже открыл рот, но Илма опередила его:

— А, старший лесник!

В голосе её Гундега уловила радостное удивление — и тут же вспомнила, как только что в погребе Илма, выслушав её, сердито проворчала: «Я знаю, это Саулведис Метра, будь он неладен!»

Улыбнувшись хмурому гостю, Илма сказала:

— Посоветуйте, товарищ Метра, какое-нибудь хорошее средство от зубной боли!

Судя по всему, Метра ожидал чего угодна, только не этого; он с трудом скрыл замешательство.

— Нашла тоже доктора!

— Всю ночь глаз не сомкнула, голова раскалывается. Поутру поехала было на лесосеку, но как только нагнулась, зуб заболел так, что хоть вой. И в ухо стреляет. Метнулась в Саую. Там доктор посверлил, посверлил, а что толку…

— Это правда? — с недоверием осведомился Метра.

— Спросите у домашних, — вздохнув, ответила Илма.

В кухне находилась только Гундега, а она и понятия не имела ни о зубной боли Илмы, ни о её поездке к врачу. Но если бы это было не так, разве Илма могла бы сослаться на домочадцев, хотя бы на неё, Гундегу? Впрочем, Метра не спросил, и Гундега промолчала. А молчание, как известно, издавна считается знаком согласия. Метре ничего не оставалось, как с некоторым сожалением сказать:

— А ведь я приехал вас ругать, Бушманиете, ох, как ругать! Месяц кончается, а у вас ещё полтора гектара лесных посевов не выполото. План не выполняем. Лесничий получил от министерства по телефону нагоняй, а потом сам устроил головомойку мне. С утра объезжаю лесосеки, побывал и на вашем участке. Ну, думаю…

— Значит, приехали ругать? — спросила Илма страдальчески, но с чуть заметным лукавством.

— Сегодня не стану, но в понедельник с утра будьте на месте как часы.

— Буду, — пообещала Илма, но немного спустя добавила: — А вдруг опять этот проклятый зуб?

— Да вырвите вы его к чёрту. Сделайте что-нибудь!

— Говорят, хорошо подержать во рту водку, пока можно терпеть.

— Ну и держите.

Страдальческое выражение вдруг сменилось совсем неприкрыто лукавым.

— Но как же я одна, вдовая женщина, буду с водкой возиться?

И вмиг глаза её опустились и улыбка стала другой — теперь устами Илмы говорило лишь бескорыстное гостеприимство:

— Оставайтесь обедать. Картофель сейчас будет готов. Я поджарю колбаски. В конце концов неужели мы не имеем права откупорить одну из бутылок, припасённых к дню поминовения?

В глазах Метры появился беспокойный блеск:

— Но я сегодня должен ещё съездить…

— Сегодня суббота, и никаких гор вы уже не свернёте, — с неумолимой логикой перебила его Илма.

Она вошла в комнату, и оттуда послышался звон переставляемых в буфете бутылок. Гундега заметила, что Метра заворочался так, будто его укусила блоха и он стесняется открыто почесаться.

Когда Илма вернулась с бутылкой водки и начала её откупоривать, он вновь заикнулся было:

— Но…

А по комнате уже разносился аромат жареной колбасы.



«Эта Бушманиете просто колдунья, как у неё всё быстро делается!» — подумал Метра, уже примирившись с неизбежностью, и его последнее «но» скорее походило на глубокомысленное «гм».

— Метра, — начала Илма после того, как было выпито по нескольку рюмок и уничтожена половина жареной колбасы. — Я хочу продать одну машину дров.

Старший лесник насторожился.

— Если у вас есть собственный лес, продавайте.



Илма рассмеялась, как смеются взрослые над словами детей.

— Этот лес находится у меня в сарае, Метра.

— То, что в сарае, продавать нельзя.

Илма бросила на него хитрый взгляд.

— Если бы все всегда поступали только так, как можно, тогда…

— Что бы тогда было? — Метра с трудом пытался сохранить серьёзный тон.

— Лучше выпьем! — уклонилась она, наливая рюмки, и подняла свою. — За машину дров!

Метра покачал головой.

— Я не могу разрешить. Из тех пятнадцати кубометров, что вам выделило лесничество, нельзя продавать ни полена. Если поймают, нас обоих обвинят в спекуляции!

— А если не поймают? Ваше здоровье, начальник!

Они опять выпили, и, пока Метра отфыркивался и морщился, Илма, намазав горчицей кусочек колбасы, услужливо подала его гостю.

— А если не поймают, ты говоришь? — продолжал старший лесник, вдруг перейдя на «ты». — А что мне толку в том, что не поймают?

— Ишь какой! Обязательно вам толк подавай. Одна пустяшная машина… Если бы я украла или незаконно присвоила, а то ведь сэкономила из своих дров. Ну, Метра!

— Но чтобы это было в последний раз, Бушманиете. Если что случится, я знать не знаю, ведать не ведаю. Иначе…

Илма расцвела.

— Я ведь знала, что вы не откажете. Вот и насчёт копки картофеля. Говорю матери: попрошу самого Метру, у него золотое сердце!

Рука Метры с куском колбасы на вилке застыла в воздухе.

— Что там ещё — ничего не понимаю! — сказал он с опаской. — Какое мне дело до уборки картофеля, я не агроном!

— Я договорилась с женщинами на будущую пятницу и субботу копать картофель.

— Копай, при чём тут я? — не подумав, ответил лесник, но потом, разобравшись, предусмотрительно заметил: — По вечерам после работы копай сколько твоей душе угодно.

— Нет, не по вечерам. Эти женщины приедут из Дерумов, и мне нужно самой быть в поле, иначе половина картофеля останется в земле…

— Кто тебе велел так договариваться? — вспылил Метра. — Вот уж действительно, дай вам, бабам, один палец, вы и всего человека погубите.

— Но как же я могу выкопать её одна, бедная вдова!

— Ну, ну, Бушманиете, не прибедняйся. Кто тебя заставляет иметь два хозяйства?

— Как вы можете так говорить! Ведь второе хозяйство дано Фредису колхозом. Неужели я не имею права сдавать ему комнату? И моя мать стирает и чинит ему за плату.

— Мне до этого нет дела, я не председатель колхоза или сельсовета. Но освободить тебя на пятницу и субботу я не могу.

— Ме-тра!

— Иди к лесничему, если он тебе разрешит…

Илма вздохнула.

— О боже, вечно этот биро… — как его? — бирукратизм. Что поделаешь? Выпьем лучше ещё по одной, не правда ли, начальник?

— Не пойдёт. Ты хочешь меня напоить, чтобы потом обвести вокруг пальца.

— Я?! — возмущённо воскликнула Илма. — Если хотите знать, нет ничего преступного в том, что товарищи по работе вместе пообедают! И если вы не желаете, я больше не заикнусь про пятницу и субботу.

— Ну, если так…

Поломавшись немного, Метра опять остался.

Когда часа через два Гундега проходила через кухню, Илма откупоривала ещё бутылку, а Метра пел: «Здесь, где шумят сосновые леса…» Вся колбаса была съедена, и на сковородке шипели ломтики сала. Илма время от времени тоже подносила рюмку к губам, а потом нетронутую ставила на стол. Незаметно было, чтобы она держала водку на больном зубе.

Спустя ещё час Метра заплетающимся языком шепелявил:

— Поцелуй меня разок на прощанье, Бушманиете. Ты всё-таки молодец баба.

— А как же мне теперь быть с картофелем? Ведь ты не захочешь, чтобы я сгноила его в земле? И зачем мне ходить упрашивать лесничего, правда?

Метра некоторое время молчал, усердно пытаясь что-то вспомнить. Потом важно выпятил грудь.

— Никого тебе больше не надо упрашивать, слышишь, Бушманиете! Ты только напомни мне в понедельник. В этих местах решающий голос пока ещё принадлежит мне, — и, стукнув кулаком по столу, он крепко ругнул лесничего…

Наконец он встал. Вернее, попытался встать и не мог понять, почему нижняя часть туловища так отяжелела. К несчастью, в этот момент в кухне очутилась Гундега, считавшая себя главной виновницей всей беды. С возрастающим страхом наблюдала она за бесплодными попытками старшего лесника отделиться от стула. И только когда Илма ухватилась за спинку стула, а сам Метра уцепился за стол, что-то треснуло, скрипнуло, хрустнуло… и лесник, наконец, был свободен. Ощупав себя сзади, Метра жалобно простонал:

— Буду жаловаться!

Во дворе Метра почувствовал себя увереннее. Но, сев на мотоцикл, он стал выделывать такие замысловатые зигзаги, что, казалось, пьяным был не он, а ни в чём не повинный мотоцикл, за всю свою бурную жизнь ничего, кроме бензина, не употреблявший.

— Не убейся! — крикнула вслед Илма, на что Метра прокричал:

— Хочешь, я въеду по стене хлева на крышу? Хочешь, Бушманиете?

К счастью, Илма не выразила желания, и Метра, петляя по дороге, скрылся в лесу, оставив после себя лишь запах бензина. Илма, прислушиваясь к замиравшему вдалеке тарахтенью мотоцикла, с облегчением сказала:

— Так. С этим как будто всё в порядке.

Потом она, надев старую юбку, осторожно присела на стул, к которому прилип Метра. Странно, она почему-то не прилипла. Затем она садилась на все остальные стулья. Всё обошлось благополучно. Почему же прилип Метра? Никакого разумного объяснения не находилось, и лишь приехавший Фредис разрешил все сомнения. Выслушав рассказ Илмы, он серьёзно заметил:

— У Метры, как у всех старых холостяков, горячая кровь.

Но потом от всего сердца расхохотался.

— Ты же тонкая как селёдка, такие не прилипнут. А твой начальник по крайней мере вдвое тяжелее. Так-то, госпожа!

3

Гундега легла спать очень поздно. Нужно было вымыть двери, подоконники, полы, вытереть пыль. Около полуночи Илма, вынырнув на минутку из кухонных паров, провела пальцем по мебели — не осталась ли пыль — и, не найдя ничего предосудительного, повесила на окна чистые занавески, достала из комода скатерти и салфетки, чтобы Гундега постелила. Взглянув на её слипавшиеся глаза, Илма вдруг смилостивилась и отослала её спать, а сама, вероятно, не ложилась всю ночь, потому что к утру уже был накрыт стол, комнаты проветрены, а кухню переполняли аппетитные запахи…

Когда Гундега вышла во двор, она увидела, что за ночь подморозило. Трава казалась седой, а нежно-белые и ярко-красные георгины побурели, точно их обварили кипятком, и жалко поникли. Лишь золотисто-жёлтые цветы настурций выглядывали из-под листвы, да перед погребом, между кустами флоксов, красовались необычайно крупные тёмно-жёлтые рудбекии. От мороза уцелел только один-единственный куст георгинов — то ли он оказался выносливее других, то ли защитила его своей листвой низкорослая яблонька. В яркой зелени рдели рубиновые цветы.

В сад Гундегу послала Илма — нарвать цветов. Но девушка, стоя посреди опустошённого цветника, вдыхала горьковатый запах увядающих растений и никак не могла решиться, что же выбрать. Самыми красивыми показались ей красные георгины, и она срезала их все, до последнего цветка, внесла охапку в дом и поставила на стол. Букет напоминал костёр с яркими языками пламени.

Но, к изумлению Гундеги, Илма совсем не разделяла её восторга.

— Красные, — разочарованно произнесла она.

— Других уже нет, — оправдывалась Гундега, не понимая, чем нехороши эти цветы.

— Жаль. Я не выношу красный цвет.

Гундега вновь взглянула на георгины. Они пламенели упрямо, вызывающе ярко. Такие выносливые, неподдающиеся, даже мороз не смог их осилить. Она непонимающе посмотрела на Илму.

— А мне нравится.

У Илмы дрогнули уголки рта — то ли улыбнулась, то ли усмехнулась. Подумав немного, она сказала:

— У них кричащий, кровожадный цвет. Теперь всё красное — флаги, галстуки, столы и даже гробы. Ты как ребёнок тянешься к яркому, красному, а я… Что ты наденешь, Гунит? — круто переменила она тему разговора.

Гундега принесла из своей комнаты школьную форму. Она была куплена только прошлой осенью и совсем мало ношена.

— Надень её! — распорядилась Илма.

Ну да! Так и есть. Рукава коротки, юбка выше колен.

Гундега и не заметила, как выросла за этот год, несмотря на горе, смерть бабушки и проклятый плеврит, из-за которого она лежала в больнице. Сейчас, увидев себя в большом зеркале, она улыбнулась. Точно цапля…

— Не годится, — заключила Илма. — У тебя ничего другого нет?

Гундега принесла два летних платья — одно с цветочками, другое в горошек. Илма отвергла их тоже — слишком светлые и тонкие. Разве в день поминовения можно надевать такие открытые платья?

— Дам тебе что-нибудь из своего, — великодушно сказала она наконец.

Гундега хотела возразить, сказать, что никогда не надевала чужой одежды, но промолчала, отлично понимая, что это было бы неприятно Илме.

Широко раскрыв дверцы шкафа, Илма начала перебирать платья и блузки, разговаривая не то сама с собой, не то с Гундегой. Для такого случая светлое не годится, но молоденькой девушке и чёрное не к лицу. Вот, может быть, зелёное платье…

Из шкафа выпорхнула моль и, трепеща серебристыми крылышками, стала летать вокруг них. Илма захлопала в ладоши, пытаясь поймать её, но моль исчезла.

— Летом нарвала в лесу багульника, не знаю, почему-то не помогает. Придётся купить нафталину… На, надевай зелёное!

Она смотрела, как Гундега надевала платье, не находя в чужой одежде рукавов и не зная, как завязывается пояс — сбоку или спереди. Платье оказалось широко в груди и талии, Гундега чувствовала себя в нём неловко.

Илма заколола пояс булавкой, бросила при этом взгляд на зеркало и удивилась — как сильно изменила внешность девушки приличная одежда. «Право, она совсем не так некрасива, как мне казалось. Не будь косичек, она бы выглядела настоящей барышней…»

— Хочешь, я тебе это платье чуть-чуть переделаю? — любезно предложила Илма.

— Нет, нет, — испуганно ответила Гундега. — Ведь это ваше платье, тётя, я не хочу. Оно годится вам самой!

— Оно мне не к лицу, — уверяла Илма.

— Нет, тётя, лучше я выпущу подол у моего синего школьного платья.

— Гунит, но мне же это платье не нужно, оно ведь совсем… — Илма умолкла, зная, что убедить Гундегу можно лишь правдой, а как раз правду-то нельзя было сказать.

— Как же это не нужно? — не понимала Гундега, решив, что тётка всё это говорит ради того, чтобы убедить её.

Илма с сожалением смотрела, как Гундега сняла красивое тонкое шерстяное платье и стояла у зеркала в старом, заштопанном белье. Она согласилась занять у Илмы только коричневую юбку и полосатую хлопчатобумажную блузку.

Илма охотно отдала бы ей кое-что из своей одежды, но чувствовала — Гундега не возьмёт из странной, непонятной Илме гордости. Можно отказаться, если у тебя всё есть, но у Гундеги почти ничего не было, и она всё-таки отказывалась. Нужно будет ей купить в Дерумах какую-нибудь обновку. Ведь это стыд и позор, что приёмная дочь Илмы, наследница богатых Межакактов, ходит с заплатами на локтях!

Скрывая огорчение, Илма повесила зелёное платье обратно в шкаф. Как убедить эту странную девочку, что оно ей действительно не нужно? Удивительно, что Гундега не догадалась спросить, почему у худощавой Илмы оказалось такое широкое платье! И в самом деле, как ей пришло в голову предложить Гундеге платье Дагмары! Точно Гундега хуже Дагмары или её преемница.

Она поспешно закрыла дверцу шкафа. Пусть оно висит, пусть сгниёт, истлеет до последней нитки в тёмном шкафу, пропахшем багульником, плесенью, дешёвым одеколоном и тленом. Если бы можно было запереть в шкаф и воспоминания о той, для кого она покупала эту красивую материю, кого баловала сладостями и игрушками и от кого теперь раз в два-три месяца приходит скупое письмо! Маленький, лишь наполовину исписанный торопливым почерком листок бумаги. Без сердечного слова, будто справка из сельсовета. Без радости писалось оно, и без радости получала его Илма…

Неожиданно в тишину дома ворвался звук колокола. Казалось, он гудел здесь, в Межакактах, только где-то вверху, над домом.

Илма сжала губы, лицо её окаменело.

— Разве уже начинается? — удивлённо спросила Гундега.

Губы Илмы еле шевельнулись:

— Они…

— Кто — они?

Илма как-то по-особенному прислушивалась к звуку колокола, напряжённо, точно глухая.

— Кто — они? — снова спросила Гундега и вдруг заметила, что лицо тётки исказилось ненавистью.

— Тётя, что вы?! — изумлённо воскликнула девушка.

Выражение лица Илмы мало-помалу смягчилось, но она всё ещё настороженно прислушивалась. Колокол умолк, уступив место звукам оркестра.

— Закрой окно, Гунит!

Гундега плотно закрыла окно. Звуки стали глуше, но совсем не исчезли. Обе стояли молча.

— Я знаю эту песню! — Голос Гундеги прозвучал в тишине слишком громко. — Мы учили её в школе: «С боевым кличем на устах…»

Илма промолчала. Песня постепенно затихала, потом её совсем не стало слышно, словно она устала пробиваться сквозь толстые каменные стены Межакактов.

Обе ещё долго стояли, занятые каждая своими мыслями, продолжая слушать то, чего уже не было слышно…

4

Кому первому пришла в голову мысль похоронить своих родных прямо в лесу, под трепетной листвой осин? Никто этого не знал. Когда такой вопрос задавали даже самым старым жителям этих мест, они отвечали, что лесное кладбище они помнят с тех пор, как помнят себя, только осины тогда были как будто стройнее да ограда поновей. Сейчас она от времени местами обрушилась, и чья-то заботливая рука засадила пустые места молодыми ёлочками. На месте многих осин остались одни пни, вокруг которых, несмотря на старания ухаживавших за могилами родственников, разрастались и зеленели побеги, заглушая посаженные прямоугольниками и рядами садовые цветы. Молодые осинки оставляли в покое только на старых, забытых могилах. Через несколько десятков лет здесь будут шуметь и трепетать круглыми, похожими на ржавые монеты листочками молодые стройные деревья. И, может быть, нигде так неотвратимо не возникала мысль о смене поколений, о древнем и вечно новом течении времени, о бренности и в то же время нетленности всего земного…

На этом кладбище не видно было памятников — только кресты, да и те деревянные. Всё здесь было таким же простым, как люди, похороненные в этой тощей лесной земле. Зажиточные хозяева Нориешей отвозили своих покойников в другое место, на кладбище Сауи или Дерумов. Там были аккуратно подстриженные живые изгороди, металлические таблички на крестах, и даже памятник, изображающий ангела с поднятым в руке мечом, стоял на могиле какого-то торговца. Там были похоронены и старые Бушманисы, родители мужа Илмы. Странно, что люди делили на имущих и неимущих даже мёртвых, которым уже ничто не принадлежит и всё безразлично…

Лесное кладбище всегда приветливо встречало всякого, кто нуждался в трёх аршинах земли. Здесь никогда не знали ни оград, ни других препятствий, отделявших лютеран от православных, католиков от неверующих; за каменным валом не увидишь могил, где хоронят некрещёных младенцев, самоубийц и всех прочих, умерших неестественной смертью. Здесь одинаково надо всеми шумели летом осины и равно всех осыпали багряно-жёлтым листом осенью.

Уже с самого утра листья, тронутые ночными заморозками, медленно кружились в безветренном воздухе, падали на землю, чтобы потом при первом лёгком порыве ветра роем взлететь вверх…

Дорога, ведущая к кладбищу, была пустынной, если не считать грузовой машины да нескольких жующих сено лошадей. Над осинами плыли звуки духового оркестра.

Вдруг лошади подняли головы. Показался какой-то запоздалый путник. Он не шёл по дороге, а вынырнул неожиданно из кустарника. Незнакомец осторожно, прислушиваясь к шуму своих шагов, подошёл к изгороди, нагнувшись, пролез между ёлочками и остановился.

С боевым кличем на устах,
С горячим сердцем пали вы…

Человек выпрямился, насколько это позволяли колючие ветки ёлок, и провёл ладонью по подбородку.

Его беловато-серые, коротко остриженные волосы окаймляли блестевшую плешь. Лицо маловыразительное, с мелкими чертами и круглыми мышиными глазками. На вид ему можно было дать и пятьдесят и семьдесят лет. Чёрный костюм, по-видимому, был сшит ещё в те давние времена, когда его владелец был и моложе и стройнее, поэтому он теперь стал тесен под мышками. Сорочка казалась безукоризненно белой лишь издали, вблизи она выглядела поношенной, застиранной и, подобно костюму, слишком узкой.

Здесь, под укрытием живой изгороди, можно было расслышать в прозрачном осеннем воздухе каждый звук, каждое слово, доносившееся с кладбища. Постояв некоторое время, человек по-стариковски заковылял через канаву и мелкими шажками засеменил прочь. Ещё через минуту его и след простыл.

Когда вдали замер гул автомашины, он появился вновь. Прислушиваясь к постепенно затихающему говору уходивших, он вошёл на кладбище. На этот раз не через живую изгородь, а в ворота и, шурша листьями, направился к колокольне. Подойдя под самый колокол, он взглянул наверх, словно проверяя, всё ли в порядке. Сверху до самой земли свисала верёвка. Медный язык колокола безмолвствовал. Человек не спеша, осторожно потянул за верёвку, и язык колокола, шевельнувшись, ожил. Тогда человек испуганно отпустил верёвку, но колокол издал глухой стон, неторопливым эхом отдавшийся в лесу. Незнакомец оглянулся. Никого. Тогда он пошёл по кладбищу, осматриваясь, точно хозяин, вернувшийся в дом, где в его отсутствие находились гости. На возвышении, откуда недавно произносили речи, стояла ваза с красными гладиолусами. Взгляд человека остановился на них. Маленькие мягкие ручки спокойно сняли вазу, спрятали её в помещении колокольни и постелили на возвышении кусок чёрной материн. И в несколько секунд это возвышение превратилось в небольшую церковную кафедру. Потом он принёс книжки псалмов, по которым прихожане могли бы петь.

Теперь всё было готово. В лесу — по-осеннему тихо, не слышалось пения птиц. Человек стоял словно чёрный призрак. И если бы по временам ветер не шевелил его редкие волосы, казалось бы, что это не человек, а набросок тушью на сероватом фоне деревьев. Постояв, он вытащил из кармана большие старомодные часы на толстой золотой цепочке. И хотя они показывали половину четвёртого, а начало богослужения было назначено на четыре часа, человек опять вернулся к колоколу, взглянул наверх, и пальцы его нервно затеребили верёвку, словно борясь с соблазном потянуть за неё, заставить колокол петь, призывать, грозить… Но он сдержался. Вдали послышались голоса.

Илма, Лиена и Гундега оказались самыми первыми.

Илма ещё издали заметила суетившегося возле колокольни человечка и указала на него Гундеге.

— Это пономарь Авель.

Та кивнула головой.

— Вижу. Какая странная фамилия!

— Фамилия? Это, Гунит, не настоящая. Настоящая его фамилия Аболс, но люди неизвестно почему прозвали его Авелем, так и пошло. Каин и Авель — понимаешь?

Эти имена ничего не говорили Гундеге, а Илма не стала объяснять. Подойдя к пономарю, она зашептала ему что-то. Гундеге это показалось странным: зачем она шепчется, ведь кругом нет никого, кто бы мог их услышать? Старая Лиена свернула по одной из боковых дорожек — наверно, пошла проведать родные могилки.

Гундега осталась одна. Немного погодя подошло ещё несколько пожилых женщин. Они не обратили никакого внимания на Гундегу и даже не кивнули ей. Кладбище сразу же наполнилось гомоном. И только поздоровавшись с Илмой и узнав, кто такая Гундега, женщины точно по команде повернули в её сторону повязанные платочками головы и принялись бесцеремонно разглядывать её.

Гундега вдруг почувствовала, что не знает, куда девать руки и ноги. Неуклюже повернувшись, она пошла прочь по усыпанной жёлтым песком дорожке и остановилась только тогда, когда любопытные кумушки исчезли из глаз.

Высоко над головой шептались осины, сквозь их шелест по временам доносились знакомые, похожие на шум волн вздохи сосен. Никогда прежде Гундега не задумывалась над тем, что каждое дерево шумит по-своему. В самом деле! Рядом листочки живой изгороди шелестели на ветру так, что казалось, будто по ветвям прыгает стая маленьких птичек. Лес был наполнен приглушёнными звуками, и в то же время ни шум ветвей, ни шелест, ни тихий лепет листвы не нарушали лесной тишины, они будто даже усиливали её.

Вдруг Гундеге послышались рыдания. Они доносились с противоположной стороны, со старого кладбища, где, казалось, никого не было. Потом всё стихло… Но вот опять… Рыдания походили на тихие вздохи.

Гундега сделала несколько шагов вперёд, как будто непонятный голос звал её. Теперь их разделяла только живая изгородь. Девушка уже различала тёмную одежду и две руки, недвижно лежавшие на коленях. Чуть наклонившись, Гундега увидела на маленькой могилке редкие крупноцветные рудбекии Межакактов. А возле на скамеечке сидела Лиена. И уже не слышно было ни рыдании, ни всхлипываний, только слёзы беззвучно капали на колени и мирно лежавшие руки.

Гундегу охватила острая жалость, она чувствовала себя бессильной перед этой безмолвной болью. Ей захотелось подбежать к Лиене, обнять, как когда-то бабушку, но что-то удержало её. У неё было ощущение человека, нечаянно заглянувшего в окно чужого дома и увидевшего его обитателя неодетым. Лучше уйти незамеченной. Только бы не зашуршал лист, не захрустел под ногами гравий… Лист не зашуршал, гравий не хрустнул, но Лиена почувствовала её взгляд. Она беспокойно подняла голову, огляделась и увидела Гундегу. На морщинистом лице её промелькнуло смятение, она вскочила, стряхивая с юбки невидимую мусоринку.

— Здесь лежит мой сын, — придя в себя, сказала она.

Склонившись, Лиена поправила цветы в стеклянной банке. Наверно, она ждала, что Гундега спросит её о могилке — маленькой, короткой, по всему видно детской могилке — с небольшим облупившимся крестом. Она, конечно, появилась здесь давно, потому что в этой части кладбища хоронили умерших несколько десятилетий назад. Здесь было больше травы и мха, чем в другой стороне кладбища, а возле некоторых могил успели даже вырасти молодые осинки.

Лиена выдернула несколько торчавших травинок — она сделала это по-хозяйски, умело, как на цветочной клумбе в саду Межакактов. Это опять была обычная Лиена — заботливая, добрая, спокойная, — какой её знала Гундега.

Раздался колокольный звон, тот самый, что Гундега несколько часов назад слышала в Межакактах. Только издали он ей показался прозрачным, призывным, как песня, несущаяся над лесом. Сейчас колокол кричал, громко звал, не приглашал, а насильно тащил, принуждал идти.

Они вместе направились к колокольне, но немного опоздали — на кафедре уже стоял пастор и что-то говорил. Гундега, подойдя ближе, окинула взглядом богомольцев. Только и всего? Она себе представляла толпу людей, как и полагается на праздниках. А здесь стояли несколько женщин, двое пожилых мужчин и ещё пять-шесть старух, закутанных в платки. Из молодёжи не было никого.

Пастор читал не то молитву, не то псалом — Гундега никогда ничего подобного не слышала и не понимала ни слова, хотя всё говорилось на чистейшем латышском языке. Потом назвали страницу псалмовника, и пономарь первый затянул высоким, совсем не мужским голосом. Женщины усердно, вразброд подтягивали. И несмотря на то, что песня, кажется, сулила избавление от какой-то неведомой злой силы и вечную жизнь, Гундеге всё показалось грустным и безнадёжным — и сгорбленные фигуры старух, и заунывная, протяжная мелодия, и тёмная одежда.

Потом пастор говорил проповедь. Что-то о бренности, прахе и пепле, о свидании с усопшими. По временам в его словах звучала скорбь, и тогда некоторые женщины сморкались, вытащив носовые платки из недр необъятных юбок. Гундеге вдруг показалось, что пастор смотрит через головы молящихся прямо на неё. Наверно, это потому, что ни у кого, кроме неё, не осталось в руках цветов. А как было бы красиво, если бы у каждого осталось хоть по одному яркому цветку! Но, вероятно, на богослужение принято приходить без цветов. Странный обычай… Как будто нужно избавляться от всего, что напоминает о земной красоте, красках и ароматах!.. Да и сам пастор говорил о молодости, которая уходит безвозвратно. Видно, в такой день не принято говорить о чём-то прочном, постоянном…

Когда пастор, читая молитву за умерших, первым назвал мужа Илмы Фрициса, Гундега услышала голоса перелётных птиц и подняла вверх голову. Словно наперекор всему безнадёжному, мрачному, о чём здесь, внизу, говорили и пели, наверху, в зеленоватом осеннем небе сияло яркое солнце, золотившее вершины деревьев. Птиц нельзя было разглядеть, но после каждой пропетой строчки хорала их призывные тревожные крики врывались сюда, на кладбище. Гундега узнала диких гусей и вспомнила слова бабушки, что гуси уносят лето и тогда зиме ворота открыты. Крики птиц постепенно затихали, пока не замерли где-то вдали. Но Гундега всё ещё продолжала смотреть вверх и наблюдала за качающимися на ветру верхушками осин. Один листок упал ей на голову, сняв его, она улыбнулась про себя.

И смутилась, опустив глаза, — пастор опять смотрел на неё. Гундега больше не осмеливалась глядеть по сторонам и сразу почувствовала: от продолжительного стояния начинают болеть ноги. И как только выдерживают эти старухи? Наверно, увлечены пением. Ведь и она только что, следя за летящими гусями, не ощущала усталости. Ох, беда, неужели они собираются петь до вечера?

Гундега заметила, что Илма и Лиена вышли вперёд, к самой кафедре, и смотрят в один псалмовник. Лиена стояла, немного наклонив голову, выражение лица было суровым, но спокойным. Илма была во всём чёрном, даже очки на носу в чёрной оправе, платок надвинут на самый лоб… Гундега дивилась тому, как одежда меняет внешность человека. Во что она превратила её добрую, ласковую тётю? В угрюмую сову на голом суку? Если бы она увидела сейчас себя в зеркале! Бедная тётя Илма…

Что с ними со всеми произошло? Спокойная, уравновешенная Лиена плачет. Илму не узнать. Всё говорят и поют о каком-то прахе, о бренности, и никто не поднимет голову, чтобы взглянуть, как сияет небо и летят птицы.

Даже на бабушкиных похоронах было иначе… Гундега не могла объяснить, что было иначе. Может быть, было проще, сердечнее, без необъяснимого страха перед чем-то… Она догадалась — перед смертью. Все эти старые женщины, закутанные в чёрные платки, боялись смерти. Ей, по молодости вероятно, не понять этих ощущений, как не понять и того, почему люди ночью боятся кладбища — ведь мёртвые не оживают…

Но когда богослужение кончилось и кладбище наполнилось оживлённой болтовнёй, в которой чувствовалось нескрываемое облегчение, Гундега вновь растерялась. Значит, это всё-таки не было страхом смерти — не мог же он исчезнуть с последним «аминь» пастора. Тогда что же это было?

Илма спрятала очки в сумку. Платок её нечаянно соскользнул на плечи, открыв заботливо уложенные волосы. Улыбаясь, она разговаривала с пастором — гостеприимная хозяйка Межакактов, умеющая с достоинством принять почётного гостя. Куда девалась угрюмая сова? Нет, не одежда изменила Илму.

Заметив удалявшуюся Гундегу, Илма крикнула ей вслед, чтобы она не уходила, — домой поедут на машине. Гундега не могла понять, почему Илма позвала её громче, чем следует.

За воротами кладбища стоял серый «Москвич» — на нём приехал из Дерумов пастор. В книгах, которые Гундега читала, священники всегда ездили в рессорных колясках; о таких, которые ездили бы на собственном «Москвиче», она не читала. В книгах они всегда изображались или чрезмерно тучными, с отвисшими животами и лицами, похожими на морды сытых котов, или наоборот — худощавыми, как сушёные грибы, с красными носами пьяниц. Будь Екаб Крауклитис хоть чуточку похожим на кого-нибудь из них, Гундега с омерзением отвернулась бы. Но он оказался совсем не таким — приятное лицо, волнистые волосы. Илма права — красивый. Сняв мантию и оставшись в тёмно-синем костюме, он вышел за ворота, открыл дверцы машины и, приветливо улыбаясь, пригласил женщин Межакактов садиться. Гундегу поразило, что стоило лишь Крауклитису снять чёрную мантию с белым воротничком и отложить в сторону молитвенник, как в нём не осталось ничего от пастора. Даже постное выражение лица и заунывный голос он как будто спрятал в чемоданчик.

В памяти Гундеги воскресла вдруг забытая картина времён Приедиены. В ту зиму гастрольный театр ставил в городке спектакль «Ромео и Джульетта», и все девочки были без ума от нежного влюблённого Ромео. Когда актёры покидали город, девочки окружили автобус, чтобы ещё раз взглянуть на исполнителя этой роли. И каково же было их удивление и разочарование, когда они увидели немолодого блондина с редкими волосами и усталым взглядом. Гундега никак не могла понять, куда девался Ромео — пылкий, чернокудрый юноша. Что это был за обман зрения?

А теперь? Нет, что за чепуха, почему она вообще об этом вспомнила? Какая может быть связь между тем «Ромео» и Крауклитисом! Да и превращение пастора произошло в обратную сторону…

— Прошу! — повторил Крауклитис, и Гундега спохватилась, что до нелепости долго медлила у открытой дверцы «Москвича».

Илма уже сидела впереди. Лиена с Аболсом разместились сзади, оставив место и Гундеге. Она села, и машина тронулась. Илма сидела прямо, не глядя по сторонам — у ворот кладбища столпились богомольцы, глядя вслед удалявшемуся «Москвичу». Только на повороте она высунулась в окно и помахала оставшимся рукой в перчатке. Никто ей не ответил, хотя все провожали машину взглядами.

На заднем сиденье втроём было довольно тесно, и Гундега оказалась прижатой к боку пономаря. От него шёл едкий запах табака, которым, казалось, Аболс был пропитан насквозь. К счастью, путешествие через несколько минут кончилось. Нери, которому не часто приходилось видеть рычащее чудовище с двумя выпученными стеклянными глазами, ещё издали встретил «Москвича» хриплым лаем. Как только машина остановилась во дворе и из неё вышли чужие люди, его лай перешёл в злобный вой. Илме пришлось кричать во весь голос, чтобы перекрыть мощный бас собаки.

— Это всё тот же, прошлогодний? — осведомился Крауклитис, когда они взошли на крыльцо.

— Тот самый, господин пастор. Нынче без хорошей собаки нельзя, ни яблочка на яблоне не удержится, — ответила Илма, как бы оправдывая поведение Нери. — Того и жди, что в одно прекрасное утро и свиная загородка окажется пустой.

— Разве волки зимой не нападают?

— На кого, на Нери, что ли? Привязанного на цепь ни за что не тронут, господин пастор…

Гундеге было непонятно, почему Илма так обращается к Крауклитису, ведь старого Аболса она не зовёт господином, а просто по фамилии…

Илма быстро провела гостей через прибранную, но всё-таки непривлекательную кухню, всячески стараясь отвлечь внимание пастора от торчавшей в углу за печью хлебной лопаты. Ну, а дальше Илма могла не стыдиться. В окна сквозь чистые занавески потоками лилось солнце, пол блестел, в вазе благоухали цветы. А богато накрытый стол обещал духовному отцу истинно земное наслаждение.

Все сели за стол, не притрагиваясь, однако, ни к винам, ни к закускам. Все чего-то ждали. Ах, вот что, пастор и здесь собирается говорить! Крауклитис говорил о благодати, которая ниспослана и ещё снизойдёт на этот дом, о полных амбарах. Гундега подумала, что у них совсем нет никакого амбара, но пастор, конечно, мог и не знать этого. Она, не спуская глаз, смотрела на пастора, но тот, по-видимому, уже привык к пристальным взглядам прихожан и нисколько не смущался. Напротив — удивлённый взгляд девушки вдохновлял его, он любовался своим голосом и даже немного увлёкся, скандируя народную песню об усердной и гостеприимной хозяйке. Видимо, подразумевалась Илма, потому что она — к великому изумлению Гундеги — покраснела, безжалостно теребя бахрому своей лучшей, бережно хранимой скатерти.

Итак, воздав должное господу богу и хозяйке, можно было подумать и о себе. Гундега исподтишка наблюдала за пастором. И опять не было и в помине того, о чём с осуждением рассказывала бабушка. Крауклитис поднимал рюмку, но пил умеренно, нисколько не хмелея, не поминал ежеминутно бога и не сыпал притчами из библии. Он со знанием дела расспрашивал Илму о хозяйстве, работе в лесу и о колхозе.

А когда немного спустя Гундега внесла блюдо с дымящимся картофелем, пастор, повернувшись к ней, на правах почётного гостя позволил себе сказать, что у Илмы прелестная приёмная дочь. Улыбающаяся Илма вглядывалась в Гундегу, точно сейчас только увидела её. Улыбнулась и Гундега. Она выпила три рюмки вина и чувствовала себя непривычно весело, и все люди представлялись ей удивительно хорошими. Даже старый пропахший табаком пономарь казался славным старикашкой…

Пастор снова поднял рюмку, за ним все остальные, и Гундега тоже. Вино было слабое и сладкое, как ягодный сироп. Гундеге уже как-то приходилось пробовать вино, но оно было кислое, как уксус, так и хотелось добавить в него ложку сахару. А водка — это настоящая отрава, и как только люди могут её пить?..

Когда Екаб Крауклитис поинтересовался, сколько ей лет, она уверенно ответила.

— Значит, будущей весной придёте на конфирмацию?

Гундега громко рассмеялась, и все повернулись в её сторону. Лицо Илмы выражало неодобрение. Пусть! Девушку охватила необычная решимость.

— Я ведь не верю в бога, — сказала она.

— Гунит! — и голос Илмы звучал жалобно-умоляюще, точно Гундега совершила что-то такое, чего следует стыдиться.

Со стуком упала на пол вилка. Илма нагнулась и долго не могла схватить её негнущимися пальцами.

— Ну вот, видите! — удовлетворённо произнёс Аболс, словно заранее предвидел это и предупреждал.

— Успокойся, Аболс! — остановил его спокойный голос пастора; он опять обратился к Гундеге: — Скажите, каким вы представляете бога?

— Я? — спросила она, собираясь с мыслями, но мысли сделались какими-то неповоротливыми. — Я его вообще никаким не представляю. Моя бабушка была неверующей. И я тоже…

— Неправда, — без тени раздражения возразил Крауклитис. — И ваша бабушка верила, и вы, сами того не сознавая, тоже верите. Вы, Гундега, не признаете бога, которого изображают на картинках — седенького добренького старичка, пасущего в облаках стаи ангелочков. Вам, вероятно, приходилось видеть такие картинки?

— Приходилось, — созналась она.

— Таким и вы себе представляете бога, — продолжал пастор.

Гундега заметила, как все внимательно прислушиваются к словам пастора. Она собиралась возразить и сказать, что это неправда — она совсем не представляет бога в виде седого старичка, — но, увидев кругом серьёзные, почтительные лица, промолчала.

— Это в большинстве своём средневековые представления о бытии всемогущего существа, — начал Крауклитис после небольшой паузы.

Аболс, усиленно мигая, силился вникнуть в смысл слов. Илма, видно, тоже понимала далеко не всё, но слушала особенно прилежно именно потому, что многое для неё оставалось неясным: «Странно, все слова как будто латышские, — думала она, — а ничего не разобрать…»

Но пастор обращался только к Гундеге, до остальных ему не было дела:

— Нам, людям двадцатого столетия, надо признать, что это представление наивно. Такой боженька — воплощение представлений невежественных людей. В действительности же тот, кого мы именуем богом, есть дух. В каждом человеке есть врождённое стремление к богу — настоящему, доброму, бессмертному. У вас, Гундега, например, умерла бабушка…

Она быстро взглянула на Крауклитиса. Откуда он это знает? Но внезапно возникшее чувство настороженности перебила мысль: «А что в этом плохого? Тут ведь нет никакого секрета».

Недавнее опьянение понемногу проходило, и всё, о чём говорил пастор, постепенно выплывало из тумана и приобретало ясные очертания.

— Если не верить в возможность загробной жизни, можно лишиться рассудка, — пастор утверждал это как само собой разумеющееся, и Гундегу поразили его слова — ей это никогда не приходило в голову, даже во время бабушкиных похорон. — Вера стара, как род человеческий. Человек попал стрелой зверю в сердце, увидел, как с горячей кровью уходит из него жизнь, и его охватило тяжёлое раздумье. Человек зарыл в землю умершего родного человека и испугался: «Неужели это окончательный предел и ничего больше не будет?» Гундега, в состоянии ли ваш разум постигнуть, что ваша бабушка ушла в небытие, не оставив никакого следа? Можете ли вы себе представить, что человек, любивший вас и любимый вами, так просто исчез?

Гундега чувствовала, что опьянение прошло, только немного болела голова. Никогда прежде у неё не болела голова… Но всё это ничего, если бы не щемило так сердце — незажившего коснулся пастор.

«Оставьте меня в покое, зачем вы меня мучаете!» — хотелось крикнуть. Хотелось плакать о бабушке, о себе — неужели и она когда-нибудь так же бесследно исчезнет? Появилось желание протянуть руку и ухватиться за что-нибудь, лишь бы почувствовать надёжную опору.

— Дух — это то, что не погибает, — в словах пастора не чувствовалось беспокойства, какое охватило её. — Назовём его душой или как-нибудь иначе, дело не в этом. Превращается в прах лишь тело человека, остаётся дух, который был в начале всего. Он сотворил мир и останется, когда мир погибнет. Сознание, что после смерти всё-таки что-то сохранится, что наступит ещё какая-то другая жизнь, не даёт человеку отчаиваться, заставляет прожить жизнь морально чистым и…

В этот момент распахнулась дверь и вошёл Фредис, в кепке, прямо с фермы. Он глянул через головы присутствующих прямо на пастора, немного растерянно посмотревшего на него. Так они некоторое время глядели друг на друга — красивый пастор в безукоризненном дорогом костюме и неряшливый Фредис с большой цветной заплатой на колене.

— Пока вы тут крещёных крестите да спасённых спасаете, — заговорил Фредис, ни к кому, собственно, не обращаясь, — в хлеву свинья пороситься начала, а поросят принимать некому.

Сказав это, он вышел, хлопнув дверью; вслед ему метнулась Лиена.

Илма растерялась. Внезапное известие пришло в такой неподходящий момент, что и представить нельзя. Всё предполагалось на послезавтра… Да ещё этот Фредис! Как будто нельзя было отозвать в сторонку и шепнуть. Стараясь превозмочь неловкость, она принялась усиленно угощать собравшихся. Но от неё не укрылось, что пастор, нахмурившись, укоризненно поглядел на неё.

«Разве я виновата?» — мысленно оправдывалась она, задетая внезапной холодностью Крауклитиса.

Но как бы там ни было, новость не была неприятной. Ещё задолго до своего появления поросята были включены в бюджет Илмы. Только бы всё обошлось благополучно! Машка ведь плодовитая. Весной принесла одиннадцать поросят, прошлой осенью — тринадцать. Правда, за осенних поросят на базаре не возьмёшь ту цену, что за весенних. Но если подержать их недель до восьми-десяти, чтобы округлились, да угодить в такой день, когда привоз из колхозов небольшой…

Илма спохватилась, что думает совсем не о том, о чём следовало бы думать, сидя за праздничным столом с пастором. Ни Лиена, ни Фредис всё ещё не возвращались, и понемногу её охватила тревога. Надо самой пойти в хлев.

Извинившись перед Крауклитисом, она вышла, наказав Гундеге следить за тем, чтобы на столе всего было вдоволь. У пастора неизвестно почему вдруг пропала охота продолжать с Гундегой разговор. Он начал тихо перешёптываться с пономарём, и Гундега вышла на кухню, почувствовав заметное облегчение оттого, что роль хозяйки оказалась совсем нетрудной. Дверь оставалась полуоткрытой. Гундега слышала голоса, но слов разобрать не могла.

Но вот пастор спросил:

— А Берзыньш?

Пономарь закашлялся, потом коротко произнёс:

— Угасает.

— Уж скорее бы, слишком долго тянет, — в голосе пастора слышалось недовольство. — На будущей неделе мне надо быть в Яунберзе, вот и тащись тогда в такую даль из-за каждого пустяка.

Некоторое время слышалось только позвякивание ножей и вилок о тарелки. Потом Гундега услышала:

— А что эти давеча? Тебе удалось подслушать, Аболс?

Пономарь хрипло рассмеялся.

— А как же? Всё до последнего словечка.

— Ну?

— Эньгевир, не этот, а старый, с пятого года, тоже, говорят, дело рук Каулиня.

— И много их было?

— Много, мерзавцев. И самый главный из района. Раззвонили заранее. Не говорил ли я, батюшка, что нам тоже надо листки на столбах вешать?

— Когда мне понадобится твой совет, я его у тебя спрошу, — сердито ответил Крауклитис.

Потом Аболс заговорил тихо-тихо, по пастор зашипел на него:

— Тише! Девчонка…

— Что она понимает.

Гундега только потом сообразила, что девчонка — это она сама. Уложив на блюдо ломтики хлеба, Гундега только было направилась к двери, как она вдруг захлопнулась у неё перед носом. Это вышло случайно, но ей показалось, что она получила пощёчину. Подождав, пока схлынул с лица багровый румянец, она нажала локтем ручку и вошла в комнату. На столе перед Екабом Крауклитисом лежал маленький блокнот, куда он что-то записывал крохотным карандашиком. Аболс усердно обгладывал гусиную ножку, его толстые губы лоснились от жира.

Крауклитис закрыл блокнот, сунул его в карман, потом, хлопнув ладонями по столу, встал.

— А теперь, Аболс, поблагодарим хозяек за обед.

— Мгм, — проворчал пономарь с набитым ртом и, как показалось Гундеге, весьма неохотно положив ножку на тарелку, вытер руки о край скатерти!

Парадная скатерть тёти Илмы! Гундега чуть не вскрикнула, ведь она чувствовала себя ответственной за все беспорядки, случившиеся в отсутствие Илмы. Но она промолчала, сокрушённо глядя на жирные пятна, оставшиеся на светлой ткани.

Пастор протянул Гундеге гладкую, мягкую руку.

— Не станем мешать любезным, гостеприимным хозяюшкам в их домашних делах.

Гундега подумала, что надо бы ответить какой-нибудь любезностью, но, как назло, ничего не приходило в голову, и она, помедлив, вынула руку из тёплой ладони Крауклитиса, так и не сказав ничего. Но Крауклитис не уходил, продолжая смотреть на неё.

— Простите, если я огорчил вас, — наконец заговорил он опять.

— О, ничего… — Гундега опустила глаза, смутившись оттого, что не может ответить более связно.

— Вы видели когда-нибудь конфирмацию? — спросил пастор.

Она покачала головой.

— Жаль, — ласково посочувствовал он. — Это очень красиво. Белая одежда, цветы, органная музыка. Очень волнующее зрелище — вступление молодёжи во взрослую жизнь.

— Тётя обещала мне белые розы, — призналась Гундега и смутилась: так по-детски прозвучали её слова. — У меня никогда не было роз, — добавила она в оправдание. — Я их видела только на витрине цветочного магазина в Приедиене и в садоводстве, за проволочной изгородью…

Крауклитис улыбался.

— Я уверен, что тётя выполнит своё обещание в день вашей конфирмации. Прекрасны мгновения, о которых можно вспоминать всю жизнь…

Аболс принёс из передней светлую шляпу пастора. Крауклитис тщательно осмотрел её, и Гундеге подумалось, что он, наверно, опасается, не остались ли на ней отпечатки пальцев пономаря.

Пастор вышел на кухню в очень неподходящий момент. В дверях он столкнулся с Илмой, нёсшей в фартуке поросёнка. А из свёрнутого полушубка Фредиса в углу уже неслось неприлично громкое хрюканье поросят.

5

Илма с сожалением посмотрела вслед «Москвичу». Уехали… Войдя в комнату, она окинула взглядом богато накрытый стол. К торту — её гордости — даже не прикоснулись, к сыру и конфетам тоже. Илма вдруг почувствовала себя обманутой, хотя почему именно — не могла бы объяснить. Подойдя к столу, она привычными движениями привела в порядок стулья и, заметив испачканную скатерть, вдруг ощутила безмерную усталость. Подумала, что и этой ночью отдохнуть не удастся — надо следить за свиньёй, чтобы не задавила поросят.

Ныли ноги. Просто удивительно, как она раньше этого не замечала. Взяв стул, Илма села и уставилась на стол, но глаза её ничего не видели.

«Почему в жизни никогда не сбывается то, что задумано? Вот и сегодня…»

Она так хотела, чтобы всё было хорошо, и потратила много денег, надеясь, что приезд пастора в Межакакты превратится в событие, которое на долгие годы останется в памяти. Но даже и такое скромное желание не осуществилось, несмотря на то, что она не пожалела денег, вырученных за продажу дров, хотя собиралась отложить их на новую крышу… Если бы к ним прибавить деньги за проданных поросят, хватило бы с избытком. Опять эти поросята… Да, надо пойти в хлев и помочь матери.

Но Илма продолжала сидеть, поняв вдруг, откуда появилось чувство обманутости. Сегодняшний неудавшийся званый обед чем-то походил на её свадьбу. Тогда, правда, ничего не расстроилось. Ели, пили, плясали три дня и три ночи. И хоть дочь малоимущей Лиены не была той невестой, о которой мечтали Бушманисы, нельзя было допустить, чтобы на свадьбе старшего сына и наследника старого Бушманиса чего-то не хватало или был забыт дальний родственник. Илма в то время наивно думала, что вся эта пышность и трата денег — ради неё. Истину она поняла довольно скоро — на четвёртый день, после отъезда последних гостей. И почувствовала себя обманутой, несчастной. Она надеялась стать хозяйкой зажиточной усадьбы, а сделалась служанкой в ней. Через полгода она убежала из Межакактов — в день свадьбы её привезли туда на горячем вороном коне, в разукрашенной коляске, — убежала ночью, пешком, завернув в платок старые стенные часы, казавшиеся семнадцатилетней женщине самой ценной вещью в её убогом приданом. О боже, да ведь ей в то время было столько же лет, сколько теперь Гундеге… На другой день мать запрягла в фуру старого Гнедка и привезла её обратно.

Теперешней Илме та, прежняя, казалась смешной. Сидя за неубранным столом в большой комнате, она вспоминала прошлое, как что-то происходившее с кем-то другим. Промелькнули годы, прошла жизнь. Разочарование обычно дремало в глубине сердца и не тревожило. Но довольно было какого-нибудь пустячного случая, и прошлое воскресало в памяти во всех подробностях. Как сегодня…

Нет, нет, она всё-таки должна встать и пойти. Ничего не изменилось. Девочка Илма с её мечтами и горестями принадлежит прошлому. Теперь она должна думать о том, что на вырученные за поросят деньги нужно заново покрыть крышу, думать о том, чем платить женщинам за уборку картофеля. Неплохо бы отдать в ремонт мотоцикл. Надо раздобыть зерна для кур и муки для свиней.

«Такова человеческая жизнь, одни заботы без просвета! — Илма вздохнула. — За каждую радостную минуту приходится горько расплачиваться…»

Надо было сказать Гундеге, чтобы та убрала со стола. На досуге не мешало бы снять тонкие занавески и выстирать скатерть.

Опять наступали серые будни.

Старые стенные часы лежали где-то на чердаке под самой крышей, среди разного хлама. Если их почистить и починить, они ещё, возможно, послужили бы. Но Илма, как и все мы, не любила даже безмолвных свидетелей своих слабостей.

Пусть часы лежат…

Глава четвёртая Не до конца высказанное предостережение

1

Машка принесла целых пятнадцать поросят. На последнего Лиена смотрела растерянно и огорчённо.

— Тебя только не хватало, — грустно сказала она, засовывая поросёнка в рукав старого полушубка — к его пронзительно визжавшим братьям и сёстрам. — Смотри, какой приметный, — обратила она внимание Гундеги. — Чёрное пятнышко на спине. Всегда будешь знать, который лишний. Эх ты, пятнистый, хватим с тобой беды!

— Почему? — удивилась Гундега. — Или у него какой недостаток?

Поросёнок исчез в рукаве, как в тоннеле, но тут же спина с чёрным пятнышком появилась опять. Лиена терпеливо водворила его на место и завязала рукав тесёмкой.

— Какой недостаток? — ласково говорила она, а руки её заботливо хлопотали над беспокойным младшим отпрыском Машки. — Лишний он, бедняжка. У свиньи четырнадцать сосцов, а он пятнадцатый. Придётся кормить коровьим молоком, нянчить, согревать, поить из соски. Всех к Машке нельзя подпускать, и так уж один другому уши обгрызли, как звери…

Илма, кажется, тоже нисколько не обрадовалась появлению «лишнего» поросёнка. Вообще-то опорос был более чем удовлетворительным — пусть колхозные свиноматки попробуют принести столько! Но вполне хватило бы и четырнадцати поросят. Пятнадцатый — точно наказание за всю радость! А что доделаешь? Никому не нужное, беспокой нос существо появилось на свет и настойчиво требовало есть…

Гундеге стало жалко бедного поросёночка. Как грустно и обидно, что он своим рождением доставляет неприятности другим. Такой шустрый и хорошенький поросёночек, ведь не виноват он, что оказался лишним!

— Можно я буду за ним ухаживать? — осторожно спросила она.

Илма взглянула на неё.

— Ты?

— Да, — ответила девушка и поспешно добавила, — научилась же я доить коров и…

Она так и не договорила, вспомнив, как при первой дойке Бруналя опрокинула её вместе со скамейкой.

Подумав немного, Илма обрадовалась.

— Верно, Гунит, вырасти его для себя…

Гундега засмеялась.

— На что мне свинья?

— Не говори так! Его ведь не годами откармливают. Недель через восемь свезу вместе с другими поросятами на базар. Если всё пойдёт хорошо, у тебя будет новое платье.

— Да? — недоверчиво переспросила Гундега. — Разве за поросёнка можно так много получить?

— За заморыша не получишь, — уверенно продолжала Илма, — а за хороших поросят сотни три, три с половиной всегда возьмёшь, если чёрная кошка дорогу не перебежит.

При чём тут чёрная кошка, Гундега не поняла, но это ведь не имело никакого значения. Главное — у неё будет платье. В том синем уже неудобно на люди выйти, а каждый раз одалживать у тёти…

Илма отыскала в визжащей и хрюкающей куче поросёнка с чёрным пятнышком на спине и положила его Гундеге в фартук, довольно наблюдая, как бережно, почти нежно та приняла маленькое существо.

«Гундега будет хорошей хозяйкой», — подумала она и неожиданно почувствовала, что «лишний» поросёнок принёс радость. Ведь каждая мелочь, заинтересовавшая Гундегу здесь, в Межакактах, прочнее привяжет её к ним. Дагмару ничто здесь не привлекало, поэтому, наверно, всё так и получилось…

Завернув поросёнка в фартук, Гундега понесла его в тепло, к лежанке.

«Точно новорождённого ребёнка», — умилилась Илма, глядя ей вслед. Потом они с Лиеной унесли остальных поросят в хлев, к свинье, и Гундега осталась наедине со своим не в меру резвым питомцем. Поросёнок барахтался у неё на коленях, переступал короткими чистыми ножонками, визжал, хрюкал смешным, тоненьким голоском, настойчиво тыкался Гундеге под мышку, а она, боясь придавить малыша, пыталась завернуть его в фартук, тихонько приговаривая:

— Ну, Лишний, не балуй, пожалуйста, успокойся! Лишний, не хватай за палец!

Неизвестно, чем бы кончилась борьба, если бы не вошла Лиена и не положила поросёнка в корзину на согретые тряпки. Лишний моментально успокоился и затих. Но ненадолго — началась новая кутерьма, потому что он не умел пить из соски и безжалостно дёргал её.

Посмотрев, как Гундега мается со своим питомцем, Лиена покачала головой.

— Беда тебе с ним будет, дочка!

Конечно, приходилось нелегко. Правда, ночью Лиена кормила поросёнка сама. Но по утрам Гундега вставала ещё затемно, да и днём то и дело прерывала работу в огороде, чтобы сбегать к своему питомцу, как любящая заботливая мать к новорождённому. Упорство девушки принесло свои плоды — через несколько дней поросёнок довольно сносно пил молоко из соски, проливая на пол не больше четверти содержимого бутылки. Это уже было достижением. Кроме того, поросёнок обрёл постоянную кличку — не совсем, правда, благозвучную и ласковую — Лишний…

Гундега сидела на лежанке и кормила своего питомца, когда пришли двое парней. Одного из них она узнала и невольно покраснела. К счастью, здесь, за печкой, даже в самую светлую пору дня царил полумрак. Она поспешно сунула недокормленного поросёнка назад в корзину и прикрыла её тряпкой. Но если Гундега надеялась таким способом успокоить неугомонного поросёнка, она ошибалась. Поднявшись на задние ноги, он отпихнул тряпку и пронзительным визгом заявил о своём законном праве на недопитое молоко.

— Кто это у вас там? — развеселившись, спросил один из пришедших, тот самый, из-за которого Гундега покраснела.

— Это… — она старалась засунуть голову поросёнка под тряпку. — Это Лишний…

— Почему лишний? — удивился он, подходя ближе и пристально глядя на Гундегу немного косо посаженными карими глазами. Точно так он глядел тогда, когда они вдвоём ехали из Сауи в грузовике.

— Потому что пятнадцатый, — она опустила глаза, ей, как горожанке, было неудобно говорить с малознакомым парнем о каких-то свиных сосцах. Наконец она нашла приемлемый выход: — Это просто кличка, как у собак Дуксис или у кошек Минка…

Виктор понимающе кивнул головой и вдруг расхохотался, и Гундега окончательно сконфузилась.

— Познакомьтесь, — сказал он, указывая на своего спутника. — Истенайс[8], колхозный бригадир.

— Почему — настоящий? — удивлённо спросила Гундега.

— Это такая фамилия, — пояснил сам бригадир и, усмехнувшись, добавил: — Как собаку зовут Дуксисом или кошку Минкой. Ольгерт Истенайс.

— Простите! — виновато прошептала Гундега.

Оба парня дружно захохотали.

Гундега представляла себе колхозного бригадира совсем иным. Ну, если не стариком, то, во всяком случае, высоким, пожилым человеком с суровым, волевым лицом. А этот был совсем молодой, чуть ли не одного возраста с Виктором или даже моложе, невысокого роста, с большими девичьими глазами. Чуть оттопыренные уши придавали ему вид озорного мальчишки.

Гундега спохватилась, ей тоже следовало назвать себя.

— Велдрая.

— Гундега, — добавил Виктор. — Девушка с именем горького жёлтого цветка…

Истенайс бросил на него лукавый взгляд.

— Стоит лишь появиться на территории колхоза девушке, как ты первый узнаешь об этом…

— А кто первый оповестил всех о появлении рижанки с рыжими волосами? — отпарировал Виктор.

Оттопыренные уши Истенайса стали багровокрасными.

— Мы намерены похитить вас, Гундега, — весело обратился к ней Виктор. — На дороге стоит наша машина, и мы увезём вас далеко-далеко.

— Куда?

— Хватит, Виктор, — вмешался Истенайс. — Это ты ей расскажешь, когда вы останетесь вдвоём. В обычной жизни следует придерживаться правды. Нам совсем некогда везти вас куда-то далеко. Убираем картофель, нам приехали помогать из города школьники, и вас мы тоже приглашаем.

Она смущённо замялась:

— Но я не знаю…

Кинула взгляд на притихшего в корзине поросёнка. Вспомнила, что начала убирать в огороде морковь. Осталось ещё полторы борозды, морковь лежит там же, в куче. Вдруг пойдёт дождь или ночью подморозит?.. Уезжая в лес, Илма наказала снести морковь в погреб и уложить рядами в сухой песок. Да и песок ещё надо принести с пригорка…

— Не хотите? — спросил Истенайс, по-своему истолковав её молчание. — Это верно — нелегко. Поле мокрое. Картофель облип землёй. Маникюр определённо пострадает!

— Дело не в этом, — простодушно возразила Гундега. — Какой уж у меня маникюр — морковь убирала! Погодите, я спрошу бабушку.

Она выбежала из кухни. Помчалась в хлев — Лиены нет, заглянула в погреб — нет, увидела привязанных коров — значит, и на пастбище её нет. Наткнулась на Лиену в сарае, та шарила в сене в поисках яиц.

— Бабушка, за мной приехали! — радостно сообщила Гундега.

Лиена разогнулась, в её волосах застряло сено, а в руке она держала пару маленьких коричневатых яиц.

— Смотри, куда забралась Чернушка, — тихо сказала она, — и мелкие же яйца у неё. Кто же там приехал?

— Шофёр с бригадиром. Из колхоза. Зовут помочь убирать картофель.

— Так я и думала, — со вздохом сказала Лиена, и в глазах её мелькнула грусть.

Но Гундега не спросила, о чём именно думала Лиена.

— Хочешь ехать?

Гундега кивнула головой, и Лиена увидела, как блестят её глаза.

— Поезжай, — сказала она, и только успела произнести это, как пятки Гундеги быстро замелькали через двор. Лиена крикнула ей вслед: — Возьми Ил-мины резиновые сапоги и кусок хлеба намажь с собой, слышишь — говорю, хлеб намажь!

Гундега, обернувшись, помахала рукой.

Ах, как хорошо! Как быстро машина проехала бор, отделяющий их усадьбу от поля! Эта почти двухкилометровая полоса леса всегда казалась Гундеге высоким забором, настоящей каменной стеной, отделяющей их «Лесное захолустье» — Межакакты от остального мира. До усадьбы лишь изредка долетал шум с большака, и то только при полном безветрии. Деревья жадно поглощали все звуки, заглушали их своим монотонным шумом.

Очень скоро деревья поредели, мелькнул просвет, и грузовик выехал на обширное картофельное поле, по которому двигались лошади и где работало много людей. Гундега вообразила было, что они и в самом деле поедут куда-то далеко. После узкого лесного пространства должно было открыться что-то такое, от чего захватило бы дыхание…

Выскочив из кабины, она остановилась, ослеплённая солнцем. Оно выглядывало из-за леса, опираясь на верхушки деревьев, словно собиралось с силами перед большим полётом по необъятному голубому небосводу.

— Возьмите корзину! — крикнул ей Истенайс. — Вам приходилось когда-нибудь убирать картофель за картофелекопалкой? Это проще простого.

— Приходилось, — ответила она, — мы со школой ездили в колхоз.

— Тогда всё в порядке.

На краю поля стояло несколько корзин, Гундега взяла первую попавшуюся и застенчиво присоединилась к женщинам, шедшим за картофелекопалкой. Она поздоровалась, женщины ответили ей. Гундега не знала, что ещё сказать, — было бы нелепо представляться здесь, на картофельном поле. Хоть бы одно-единственное знакомое лицо! Хоть бы кто-нибудь из женщин заговорил с ней! Будь проклята эта вечная застенчивость, из-за неё Гундега никогда не решалась первая заговорить с незнакомым человеком, кроме обязательных «здравствуйте» и «спасибо». Сейчас она очень тяготилась этим недостатком.

Чтобы скрыть неловкость, она, не поднимая головы, быстро бросала картофель в корзину. Работа и в самом деле — как это утверждал Ольгерт Истенайс — была проще простого. Впереди лениво шагала пара лошадей, тянувших машину с вращающимися металлическими лопаточками, которые рыхлили землю, разбрасывая картофелины. Картофелины с глухим стуком ударялись о сталь, а если попадался камень, он звякал, точно подкова о мостовую. Гундеге даже порою казалось, что вылетает искра — невидимая при ярком солнечном свете.

Позади на дороге загудела автомашина; обернувшись, Гундега увидела удалявшийся грузовик Виктора. А минутой позже Истенайс укатил на мотоцикле по той же дороге, только в обратную сторону — вероятно, на другое картофельное поле.

В душе Гундеги шевельнулась невольная досада.

«Привезли и бросили. И никому дела нет…»

Во время небольшого перерыва, объявленного «для перекура», хотя, к удивлению Гундеги, никто и не думал курить, к ней подошла рыжеватая невысокая девушка, дружески улыбнулась — так, что аккуратный, усеянный веснушками носик сморщился, — протянула маленькую, запачканную землёй руку, предварительно проведя ею по своим синим лыжным шароварам.

— Жанна.

— Гундега.

Две чёрные руки соединились в рукопожатии. Это показалось таким смешным, что обе девушки дружно расхохотались.

— Я слышала, вы только недавно приехали, — сказала Жанна. — Я тоже здесь недавно, с августа.

Получалось, что судьба Гундеги не так уж безразлична всем. Видимо, ещё до её появления здесь о ней говорили, если уж Жанна что-то прослышала. «Интересно, что говорили — хорошее или плохое?» — подумала девушка.

Когда лошади опять тронулись, Гундега держалась возле новой знакомой. Жанна оказалась очень разговорчивой, и вскоре Гундега узнала, что она родилась в Риге, приехала сюда к брату, направленному весной на работу после окончания зоотехнического факультета. Жанна откровенно рассказала об истинной причине своего приезда. Она не прошла по конкурсу в университет, и тогда брат пригласил…

— Вы уже окончили среднюю школу? — изумилась Гундега. Жанне на вид было не больше шестнадцати лет.

— Что ж тут удивительного? — усмехнулась та. — Мне уже исполнилось девятнадцать. Весной окончила. Вполне нормально.

— А я окончила только девять классов… — грустно проговорила Гундега.

— Бросили?

— Не бросила. Так получилось. Заболела бабушка, полгода пролежала… потом я сама болела… Надеялась, что смогу здесь учиться. Написала в школу, чтобы выслали документы. Но нынче, видимо, ничего не получится…

Гундега умолкла, удивляясь, как она так откровенно рассказывает всё этой девушке. Может быть, это потому, что Жанна первая пошла ей навстречу с открытой душой?

— Да, — задумчиво сказала Жанна. — А я два года мечтала о том, что стану геологом, буду участвовать в экспедициях, что-нибудь найду или открою, и — пожалуйста! Участвую в экспедиции на картофельное поле и нахожу картофель. Никакой романтики!

Обе они несли полные корзины к куче картофеля. Несколько шагов по мягкой, взрыхлённой почве — и содержимое корзин взлетает на самый верх кучи, но совсем незаметно, чтобы она хоть чуточку увеличилась.

— Капля в море, — сказала Жанна. Гундега думала то же. — Кланяешься, кланяешься земле, потом высыплешь несколько дюжин облепленных грязью картофелин — и кланяйся снова.

— Вам не нравится?

— А разве вам, Гундега, нравится?

— Я не знаю… — ответила она, не умея выразить свои чувства, и наклонилась, чтобы поднять картофелину и бросить её в корзину. В низких местах под ногами чавкала глина. Хорошо, что она послушалась Лиену и надела резиновые сапоги Илмы. Гундега вспомнила слова Жанны о поклонах земле. Метко сказано. Все они здесь кланялись земле, благодаря её за каждую картофелину. Высыпали корзины и вновь кланялись ей, чёрной, пропитанной дождём, угрюмой. И нет конца этой молчаливой благодарности. А лопасти машины всё вращались и вращались.

— Говорят, любой труд одинаково нужен и важен, — заговорила Жанна. — Ну, в этом меня не убедишь! Нужен, конечно, всякий труд. Но разве сравнишь, к примеру, уборку картофеля с трудом пилота! Люди сотни лет ломали голову, как подняться в воздух, а ты теперь летишь, как птица.

Выпрямившись и крепко прижав к себе корзину, Жанна взглянула вверх. Небо было по-осеннему высоким, без единого облачка. Тянувший с востока прохладный ветерок играл её кудрями цвета меди.

— Разве вам приходилось летать?

— Нет. Но с парашютом прыгала.

— Вы?!

В голосе Гундеги прозвучало такое неподдельное изумление, что Жанна опять рассмеялась.

— Но только с вышки в Межапарке. Когда подошла моя очередь прыгать с самолёта, мать не разрешила. Я бы пошла тайком, — она и это сказала как нечто само собой разумеющееся, — но тут как на грех врачи нашли что-то в лёгких.

— И вам совсем не было страшно, ни капельки?

— А чего бояться? Вы думаете, что можно прыгнуть, как говорят, прямо на тот свет? Чепуха. С таким же успехом на улице вам на голову может упасть горшок с геранью…

С дороги донеслось пение. С той стороны, куда недавно укатил на мотоцикле Истенайс, шла группа женщин, все они были в ярких платках. Впереди двигался колёсный трактор, тащивший за собой вторую, более крупную картофелеуборочную машину.

— Теперь работа веселей пойдёт, — обрадовалась Жанна и, подмигнув Гундеге, добавила: — а то с этими старухами…

На её щеках появились плутоватые ямочки.

Над женщинами, убиравшими картофель, словно дунула живая струя. Работавшие до этого молча, они вдруг заговорили, оживились и уже не казались Гундеге хмурыми и неприветливыми. Мужчина, сидевший на машине, остановил лошадей, и они тоже повернули головы в сторону пришедших.

Поле наполнилось тарахтеньем трактора, говором, смехом, и удивительно — оно точно стало меньше, борозды, недавно казавшиеся бесконечно длинными, укоротились. И даже кучка деревьев, росшая на противоположном краю картофельного поля, придвинулась ближе. Это было чудесное превращение: расстояния сокращались на глазах, лишь только родилась уверенность в том, что они преодолимы. Мокрые грязные руки Гундеги вдруг стали лёгкими, словно две птицы. Они теперь двигались сами собой, поднимали корзины, не чувствуя тяжести…

Во всей этой пёстрой толпе Гундега знала лишь Истенайса и ещё Жанну, присоединившуюся к другим девушкам. Но теперь она чувствовала себя хорошо и среди множества незнакомых лиц, прислушивалась к весёлым разговорам и смеху. Они вызвали в её памяти те толоки [9], на которые она ездила вместе со своим классом. Тогда ещё была жива бабушка…

Ранним утром по булыжной мостовой под самыми их окнами грохотала телега молочника, и они часто ворчали, что не дают спать. А вечерами они долго засиживались за чтением, упрямо стараясь закончить книгу. То одна, то другая напоминали, что пора ложиться, но сходились на том, что надо дочитать главу. А прочитав её, обе с сожалением переглядывались.

Светлая, желанная земля воспоминаний! Гундега могла шагать по ней без устали.

Но надо было работать, и она вернулась к действительности, на этот раз без горечи — впервые с того дня, как бабушку увезли на приедиенское кладбище. Гундега не понимала, что с ней происходит. Ещё вчера, убирая в Межакактах колышки с гряд, где росли помидоры и горох, она прислушивалась к доносившемуся издали пению с такой тоской, что хоть плачь. Неожиданный приход Лиены даже испугал её, точно та застала её на месте преступления… Сейчас, вспоминая об этом, Гундега подумала, что и вчера, вероятно, здесь неподалёку женщины убирали картофель и пели.

— Ну и корзину вам дали! — раздался вдруг чей-то голос.

— Разве она плохая? — спросила Гундега, глядя на заговорившую с ней статную, средних лет женщину. Женщина приветливо улыбнулась ей.

— Может, поменяемся? — предложила она.

Лишь взяв корзину незнакомки, Гундега поняла, почему женщина хотела меняться — у неё корзина была меньше и чище. Гундега опустила глаза — вероятно, её здесь принимают за белоручку и заморыша.

— Не хотите? — удивилась женщина.

— Спасибо, — ответила Гундега, но всё же протянула ей свою большую, облепленную землёй корзину.

— Вы из Межакактов? — спросила женщина.

— Да, — ответила Гундега и бросила на неё осторожный взгляд.

Платок у незнакомки соскользнул на плечи, открыв гладко зачёсанные блестящие волосы, слегка вьющиеся на висках.

— У горожан ведь принято знакомиться, — оказала она. — Будем знакомы — меня зовут Олга Матисоне.

— Разве здесь все горожане? — удивилась Гундега.

— Как это — все?

— Ну, Жанна, и вы, и…

Она вдруг умолкла, сообразив, что два-три человека — это ещё не «все».

— Я сказала так, имея в виду вас, — с улыбкой объяснила Матисоне. — Сама я настоящая сельская жительница, но слышала, что вы из Приедиены. А это уже почти настоящий город. И ещё я знаю, что вас зовут Гундегой. Вы, наверно, окажете, что я тоже Шерлок Холмс… как Виктор Ганчарик?

Ох, уж эта ужасная привычка краснеть не вовремя! Гундега наклонилась как можно ниже, пряча лицо. Но тут же, несмотря на смущение, появилась мысль: «Значит, его фамилия Ганчарик. Какая смешная фамилия..»

— Вы не устали, Гундега?

Гундега поспешно выпрямилась, радуясь, что не надо продолжать разговор, заставивший её так предательски покраснеть, и тут же с сожалением подумала, что почти ничего не успела узнать о кареглазом шофёре…

— Нет, я не устала, — бодро ответила она. — Я ведь совсем не такая уж белоручка. В Приедиене у нас тоже был маленький огородик, правда, всего четыре грядки, да и те кривые.

— Почему же кривые? — весело спросила Матисоне.

— Видите ли, участок земли был не квадратный, а какой-то треугольный. Грядки делали каждый год разные, но всё равно…

— Всё равно получались кривые? — Матисоне громко рассмеялась, открыв два ряда белых ровных зубов.

— Всё равно.

— Вы сами надумали прийти на толоку или Фредис сагитировал?

— За мной приехал Истенайс, — ответила девушка, умолчав про Виктора. — Я здесь впервые.

— Почти так же, как я.

— В самом деле? — недоверчиво спросила Гундега.

— Я сегодня такая же помощница, как вы. У меня выходной день, вот я и пришла. А вообще я работаю на ферме, кормлю свиноматок и поросят.

— У меня тоже есть один! — не удержалась Гундега.

— Кто у вас есть?

— Лишний.

И она поведала о своём пятнистом питомце и всех невзгодах и злосчастьях, происходивших с ним. По-видимому, Гундега рассказывала забавно, потому что Матисоне от души хохотала, так что и другие колхозницы стали прислушиваться. Только теперь Гундега заметила, что оказалась в центре общего внимания, и, смешавшись, сразу замолчала.

— Почему вы перестали рассказывать? — спросила Матисоне, глядя на Гундегу своими внимательными и удивительно синими глазами.

— Больше ничего не было… — ответила Гундега, вытряхивая из корзины мокрые комки земли.

Доехав до конца поля, трактор остановился. Как только затих монотонный стук двигателя, наступила необычная тишина, которую не мог заполнить даже говор работавших. Обе группы: та, что шла за трактором, и та, что собирала картофель за конной картофелекопалкой, смешались в одну.

— Давайте и мы кончать, — сказала Матисоне. — Обеденный перерыв…

Многие женщины, оставив корзины возле груды картофеля, разбежались кто на ферму, кто домой, но Матисоне осталась. Сняв большой клетчатый платок, она расстелила его на меже и села, оставив место для Гундеги. Некоторое время они сидели молча, с наслаждением подставив лица свежему ветру.

— Кто же вам доит корову, если вы не уходите домой? — спросила Гундега.

— У меня нет коровы.

— Разве есть и такие, у кого нет? У нас целых две.

— Как видите — есть! Молоко я покупаю в колхозе, обедаю в столовой. — Заметив изумление Гундеги, Олга с улыбкой добавила: — Нет, нет, у нас ещё не такие столовые, как в Дерумах или Сауе! Просто приезжает повозка с бидоном супа, мисками и ложками — прямо в поле. Ни салфеток, ни белоснежных скатертей. А женщинам всё-таки облегчение. Многие приходят с бидонами и берут обеды домой. Мне домой некому носить, обедаю на месте.

— Вы живёте одна?

— Одна.

Подумав, Гундега тихо проговорила:

— Грустно.

Матисоне посмотрела на неё.

— Иногда в доме, где есть люди, бывает ещё грустнее.

Гундеге вспомнились Межакакты, просторные комнаты, тишина и покой, которые однажды только нарушило пение старшего лесника. Пение и смех пьяницы…

— И никогда не бывает, чтобы человек был совсем одиноким, — продолжала немного погодя Ма-тисоне. — Чувство одиночества одолевает лишь тогда, когда потеряешь кого-нибудь, и то первое время.

— Вы… теряли? — ресницы Гундеги дрогнули.

— Теряла.

— И вам в самом деле не одиноко? — недоверчиво переспросила девушка. — Нас в Межакактах три, да ещё Фредис, но…

Она испугалась: вдруг Олга подумает, что она жалуется, — и замолчала. Да она и не знала, как сказать о том, что она чувствует. В Межакактах царило согласие, ей никогда не приходилось слышать дурного слова. Просто после приедиенского шума ей там казалось слишком тихо.

— Я ещё, наверно, не привыкла, — извиняющимся тоном сказала Гундега. — Смотрите, уже везут обед! — поспешно прибавила она, кивнув головой на свернувшую с дороги подводу.

Немного спустя к ним подошла с миской в руках Жанна и тоже присела. Поболтав ложкой варево, она выразительно вздохнула:

— Гороховый суп.

— И никакой романтики!.. — добродушно посмеивалась Матисоне.

— Не смейтесь надо мной. Просто я никогда не любила горох.

— Ничего другого сегодня нет.

Помешав суп ещё, Жанна принялась за еду.

— Когда я бываю голодна, я начинаю представлять, что бы я приготовила на обед, если бы умела. Вы не можете себе представить, какая замечательная хозяйка моя мама. А у меня — абсолютно никакого таланта. Однажды я купила в магазине мяса и надумала приготовить себе и Арчибалду бифштекс…

Гундега поняла, что это, вероятно, брат Жанны, к которому она приехала сюда, в Нориеши.

— Уж на что Арчибалд нетребователен в еде, но и он после обеда ворчал.

Гундега ждала, что Матисоне побранит Жанну или посочувствует ей, но та лишь посмеивалась про себя.

— Знаете что, Жанна, мы вас поставим поваром. Вот тогда вы скоро научитесь готовить.

— А раньше вы все заработаете катар желудка… Не знаю, почему мать вообразила, что мне никогда не придётся стряпать и я всегда буду приходить к накрытому столу. Меня всегда выгоняли из кухни, зато учили играть на пианино и отдали в балетное училище. Не вышло из меня ни пианистки, ни балерины. Когда мне было десять лет, я надумала сделать по дворе карусель из старых досок.

Отставив в сторону миску, она закатала рукав и показала глубокий рубец на руке.

— Видите? Ножом. Карусель строила.

Гундега поражалась, как просто, естественно рассказывала обо всём Жанна. Безжалостно, не рисуясь, как бы удивляясь себе: «Я сама не разберусь, что я за человек!»

— Во дворе я была самой маленькой, а считалась чуть ли не вожаком всех ребят. Вначале мальчишки дразнили меня «маменькиной дочкой» и гнали прочь, но я заупрямилась и похвастала, что спущусь по верёвке из окна нашей квартиры на третьем этаже, и спросила, кто ещё на это способен. Никто не решился…

Гундега покачала головой. Жанна удивилась:

— А что тут особенного? Мальчишки раздобыли длинную крепкую верёвку, я уже к тому времени проклинала всё на свете, в том числе и себя за то, что решилась на такое. Даже дрожь в ногах появилась, но отступать было уже нельзя. Спустилась я через окно уборной, пока мама в комнате — как сейчас помню — играла венгерскую рапсодию Листа. Ничего не скажешь — подходящий аккомпанемент. Авторитет мой сразу вырос так, что только держись!

Она помолчала, потом серьёзно добавила:

— К чему всё это? Теперь двое из тех мальчиков, которыми я верховодила, учатся: один в мореходном училище — сейчас проходит практику на паруснике «Товарищ», другой в вузе, шлёт сейчас с целины корреспонденции в «Падомью Яунатне» [10]. А я… я в грязи копаю картофель. Поссорилась с отцом, с мамой — взяла и приехала.

— Жалеете? — спросила Матисоне.

— Нет, дело не в том. Только хотелось бы чего-то большого, захватывающего, чтобы кружилась голова. Героического, романтики! Я, наверно, опоздала родиться. Революция свершилась, война кончилась. Завидую даже своей тёзке Жанне Д’Арк — смейтесь, если хотите, — у неё по крайней мере была возможность совершить героический поступок. Завидую Зое Космодемьянской, Лизе Чайкиной, Марине Расковой… А сейчас? Землетрясений у нас не бывает, даже настоящих наводнений нет, иностранных шпионов тоже не видно. Только и знай каждое утро — иди копай картофель, иди убирай свёклу! Вы, товарищ Матисоне, приглашали меня ухаживать за свиньями. Не пойду. Там тоже не лучше. Свиньи утром и свиньи вечером. Пригласите меня в другое место, где я могу сложить свою рыжую буйную голову. Скажите, что где-то тонет человек…

Матисоне, резко повернувшись, прервала Жанну на полуслове:

— Вы хорошо плаваете?

Жанна смешалась.

— Честно говоря, не очень.

— Видите, какая вы!

— Ну какая? — задорно спросила Жанна. — Плохая? Если плохая — ругайте!

Матисоне засмеялась низким грудным голосом.

— Похоже на то, Жанна, что вам любой ценой хочется сложить голову. А это ещё никакое не геройство.

— А что же тогда?

— Геройство начинается там, где оказывается большая, значительная услуга людям. Всё остальное — лишь никому не нужное ухарство.

Жанна плутовато, словно избалованный ребёнок, взглянула на Матисоне.

— Значит, по-вашему, ухаживать за свиньями — геройство?

— В некоторых случаях, может быть, да. Жизнь очень сложна. Но это к лучшему, иначе, мне кажется, мы бы все умерли со скуки. И в первую очередь вы — храбрая спасительница тонущих. Никому ведь не нужны два утопленника, и никакой романтики в этом тоже нет, — чуть насмешливо заключила Матисоне.

«В Межакактах, пожалуй, никому бы и в голову не пришло говорить о чём-нибудь таком, — невольно сравнила Гундега. — Там никто бы не вздумал рассуждать, что такое геройство. Дома говорят о том, сколько накопают картофеля, какую сумму выручат от продажи поросят, когда отелится корова и где найти рабочих подешевле. Хорошо это или плохо?.. Нет, плохого в этом ничего нет…»

Жанна снова обратилась к Матисоне:

— Но что же делать?

— Научиться хорошо плавать. — Матисоне, стряхнув с фартука хлебные крошки, встала.

— Это нужно понимать в прямом или переносном смысле?

— Как хотите…

Жанна, сидя на земле и запрокинув голову, смотрела снизу на Матисоне, лукаво щуря на солнце зеленоватые глаза.

— Вам бы следовало быть министром, товарищ Матисоне.

— Я в своё время окончила всего шесть классов.

— Я не в буквальном смысле говорю.

— И я тоже. Таких министров много. Вы просто их не замечали.

Как ни внимательно слушала Гундега, она так и не поняла, что именно хотела сказать Матисоне.

Когда под вечер в воздухе повеяло сыростью, женщины надумали разжечь костёр. Пока пожилые расположилась возле наваленного грудой картофеля отдохнуть и распрямить спины, молодые отправились в лес за хворостом. Они перекликались, аукали, обрадованные короткой передышкой. Одной из девушек пришла в голову мысль осилить довольно высокую сухую сосенку, цепко державшуюся корнями за землю. За дерево уцепилось несколько пар рук. Раскачивали и гнули стройный, покрытый лишайником ствол до тех пор, пока он не треснул и не переломился; девушки с визгом повалились в кучу. Сосенку торжественно приволокли на поле, и скоро кучу хвороста и хвою уже лизали робкие язычки огня. Напоенный горькими ароматами осени, могучий молчаливый лес вдруг зазвенел точно арфа, откликаясь на каждое слово и возглас звонким эхом.

Гундега невольно подумала: громкий говор слышен далеко. Даже в Межакактах. Может быть, Илма стоит во дворе и слушает… Так же, как вчера стояла и слушала она сама, ощущая тихую щемящую боль и неясную тоску.

Она смогла вызвать в памяти только фигуру Илмы, двор Межакактов, постройки, но не могла представить себе ощущений Илмы. Это открытие поразило Гундегу, она почему-то думала, что очень хорошо знает Илму. Вдруг из глубин памяти возникли глаза Илмы, с презрением и злобой смотревшие на Фредиса. Почему? И почему Лиена тогда, на кладбище, плакала в полном одиночестве и испугалась при её появлении? Почему она изменилась в лице, когда Гундега спросила её однажды о Дагмаре?

— Почему вы так грустны? — раздался над самым ухом Гундеги голос Жанны.

Гундега вздрогнула, точно Жанна могла подслушать её мысли, и натянуто улыбнулась.

— Может быть, вы устали? У меня у самой тоже… спина. — Жанна потёрла поясницу. — Я сейчас очень хорошо представляю, как себя чувствует верблюд. С горбом…

Гундега усмехнулась, но ей так и не удалось избавиться от неожиданного приступа тоски.

«Я, наверное, в самом деле устала», — подумала она, а мысли вновь и вновь упрямо уводили её в Межакакты.

Гундега вспомнила неубранные гряды и не спущенную в погреб морковку. Может быть, она боится выговора? Но тётя Илма ведь никогда не бранила её!

Сумерки сгустились так, что с трудом можно было различить картофелины, и работу закончили. На краю поля всё ещё тлел костёр, и когда кто-нибудь кидал в угасающее пламя сухую еловую ветку, над ним высоко взлетал рой искр. Трактор, нащупывая яркими фарами дорогу, перебрался через мостик и свернул на шоссе. Гундега обогнала его и некоторое время шагала по обочине, казавшейся в свете фар покрытой снегом. Постепенно затих говор позади. Оглянувшись, она увидела в бесконечном море тьмы ярко-красный островок — тлеющий костёр, возле которого ещё двигались серые тени нескольких человеческих фигур.

Прощаясь, Жанна сказала:

— Значит, до завтра.

— Я не знаю… — откровенно ответила тогда Гундега.

У неё не было попутчиков. И ей вспомнились слова, когда-то сказанные Виктором, что по этой дороге можно попасть только в Межакакты или на кладбище. Опять какая-то чепуха лезет в голову! Приятнее бы, конечно, идти домой весёлой компанией, как ушли другие девушки… не из-за боязни, ей не страшно, но… Она как будто только сейчас почувствовала, что резиновые сапоги Илмы слишком велики и трут. Обязательно будут мозоли. И она побрела, тяжело волоча ноги, точно Фредис.

Фредис… Перед глазами возникло его некрасивое, худое, вечно заросшее щетиной лицо, тонкий нос, широкий рот, всегда слегка кривившийся, когда он произносил привычное слово «госпожа». Гундега вдруг подумала, что Илма не выносит Фредиса именно за это обращение.

Нет, она, конечно, ошибается — мир, согласие в Межакактах похожи на лёд на Даугаве — плотный, крепкий, блестящий. Но никогда не знаешь, в каком месте проходит под ним течение и в каком бьёт ключ… Странное сравнение! Наверно, пришло ей в голову потому, что она всегда со страхом ходила по льду. Всё время жила на берегу Даугавы, и всё-таки… Может быть, потому, что отец и мать…

На дороге, как раз там, где должна была пройти Гундега, в темноте стоял Нери. Она съёжилась от страха, стараясь остаться незамеченной. Чудовище Нери на свободе! Ей хотелось закричать и бегом кинуться прочь…

Пёс не лаял. Он медленно шёл навстречу девушке, а она точно застыла на месте. Нери беззастенчиво ткнулся холодным носом в руку Гундеге. Она поспешно отдёрнула её — ей показалось, что она уже ощущает прикосновение белых сильных клыков. Но вдруг произошло чудо. Нери, обнюхав её сапоги, неожиданно шевельнул хвостом.

Свернув в сторону, пёс уступил ей дорогу и следовал за ней по пятам до самого дома, опустив голову и почти касаясь мордой сапог. Что это было — неослабная угроза или немое, преданное поклонение сапогам хозяйки? Нери пугал девушку своим — если так можно сказать о животном — фанатизмом. Иначе чем объяснить упорство, с каким он отказывался от кости, если её давала чужая рука? Как иначе назвать покорность, с какой Нери вилял хвостом при виде обтрёпанных хозяйских сапог, а к самой Гундеге отнёсся с полным пренебрежением, будто она неодушевлённый предмет?

В душе Гундеги были обида и стыд — стыд за то, что она поддалась чувству страха, что безвольно, не сопротивляясь, идёт под унизительным конвоем тупого животного.

Гундега поднялась на крыльцо. Туда Нери не пошёл, и она вдруг снова ощутила боль в ногах. Ею овладело заманчивое, почти ребяческое желание сорвать с ноги кумир Нери — сапог — и кинуть его в красивую, но отвратительную морду. Интересно, осмелился бы он растерзать его? Или подобострастно заскулил бы?

Из темноты на неё всё ещё смотрела пара сверкающих глаз — Гундега где-то читала, что глаза сверкают у волков. Но Нери ведь не волк.

Она открыла дверь и вошла в кухню.

Илма посмотрела на неё с лёгким испугом.

— Что с тобой?

Гундега попыталась улыбнуться, но губы словно онемели, улыбка получилась неестественной.

— Ты испугалась Нери, Гунит? — спросила Илма, подойдя к ней и заглядывая в лицо. — Мне показалось, что кто-то ходит в саду под яблонями, и я его спустила с цепи…

Илма заметила на лбу и висках Гундеги мелкие капельки пота. Вытащив носовой платок, она поднесла его к лицу девушки.

Гундега отвернулась.

— Я сама, — сказала она, не желая обидеть тётку резким движением, и провела рукавом по лбу.

«Наверно, всё-таки Нери…» — озабоченно подумала Илма, так и не разобравшись, что же именно случилось. Гундега не жаловалась, не упрекала… Отвернулась… Нежная, безответная, безропотная Гундега…

А может быть, в колхозе кто… что-нибудь. И о чём только думала мать, отпуская её туда…

— Иди ужинать, Гунит, — позвала Илма.

— Мне только пить хочется.

— Возьми яблоки. Вон там, в корзине.

Сняв сапоги, Гундега положила их на дрова — просушить. Оставшись в одних чулках, она взяла корзинку на колени и принялась за яблоки. Илма заметила, что она, не отрываясь, смотрит на сапоги. Взглянула туда и Илма. На что там смотреть? На сапогах ещё оставалось немного глины — видно, мыла в канаве в темноте. Может, проколола и боится признаться?

— Ты не печалься, они уже старые! — успокоила Илма, но заметила на лице Гундеги удивление — значит, она думала о чём-то другом. И так всегда!

Украдкой вздохнув, Илма не решилась сразу возобновить разговор, лишь спустя некоторое время сказала:

— Завтра утром вернусь пораньше из лесу, и соберём с тобой последние яблоки. Не надо будет сторожить сад. Ты, пожалуйста, всё-таки убери морковь в погреб, а то вдруг ударит мороз, и мы останемся без морковки. Зимой нечем будет и суп заправить.

Кивнув головой, Гундега подумала о том, что, может быть, завтра она опять будет прислушиваться к далёким голосам из-за леса, чувствуя себя одинокой. Но тут ничего не поделаешь. У каждого своя работа, а морковь в самом деле нельзя долго оставлять на огороде. Тётя, конечно, права, только если бы… если бы не было так тоскливо на сердце.

2

В четверг вечером из Дерумов приехали две пожилые женщины. Летом они существовали тем, что собирали и продавали ягоды, а осенью — грибы. Как известно, в лесах Нориешей ягод — не обобрать и грибов — возами, а лучшего пристанища, чем Межакакты, и придумать нельзя. У Илмы с этими женщинами была договорённость — летом, во время сбора ягод, она даёт им ночлег, зато осенью они должны помочь ей убрать картофель.



Они появились под вечер, и дом сразу наполнился их говором. Не стесняясь Гундеги, всё зорко осмотрели, всему дали оценку. Они, правда, вначале косились на девушку, заподозрив в ней соперницу по грибным местам. Одна из них, та, что потолще, прямо спросила её об этом, но узнав истинное положение дел, расцвела улыбкой. А вторая, поменьше ростом и потоньше, снова затараторила радостно и безбоязненно. Гундега перестала для них существовать. Они усердно судачили обо всём, что попадалось на глаза. Охаяли гулявших по двору кур, не оправившихся ещё после осенней линьки. Заметили на старой крыше сарая свежие заплаты и осудили это. «Маленькая» даже попробовала сунуться вслед за Лиеной в хлев, но тут путь ей преградил Нери, и любопытная кумушка отскочила назад, чуть не потеряв стоптанные туфли, ругая собаку последними словами. А Гундега вдруг почувствовала, что даже одобряет поведение Нери.



Толстая, зайдя за дом будто по своим надобностям, вернулась с яблоками в карманах и принялась есть их украдкой от своей приятельницы. Но Маленькая заметила, и начались взаимные попрёки. Они ссорились шипящим шёпотом, вспоминая все одолжения друг другу в прошлом, позапрошлом году и пять лет назад. Гундеге всё это казалось и смешным и гадким.

С приходом Илмы перебранка прекратилась, зато начались жалобы. В Дерумах почти совсем нельзя доставь сахарного песку, и знакомая продавщица по-приятельски шепнула, что скоро не будет и рафинада — всё увезут в Россию. Поэтому Толстая взяла про запас целый мешок; только песок проклятый в чулане отсырел и стал комковатый. Маленькая сетовала, что ягоды нынче на рынке пришлось чуть ли не даром отдавать, вряд ли удастся собрать деньги на покупку телевизора. Нынче такие времена настали — работаешь, работаешь, а купить ничего не можешь. Толстая, в свою очередь, отчаивалась, что этой весной её участок так урезали, что еле-еле теплицу удалось сохранить, а сад испорчен и пастбища нет. Пришлось корову зарезать. А какая у неё была корова! В день давала двадцать пять литров — чистые деньги! Колхоз просил продать ему. Но она ни в какую — если не ей, пусть никому не достанется. Отдала на мясокомбинат, пусть колбасу делают.

Румяные щёки Толстой при этом так и лоснились, и слова, выходившие из сложенных трубочкой губ, тоже получались круглыми и гладкими, как барашки на вербе. Но было в этих словах столько желчи и ненависти ко всему и всем…

Гундега даже вздрогнула — Илма вдруг засмеялась, но не злобно, насмешливо, как следовало бы ожидать, а от души, запрокинув голову. Гундега смотрела на неё с робкой надеждой, что вот она встанет и… Она не знала, что должно было произойти, но, во всяком случае, что-то такое, от чего обе эти старые вороны встрепенулись бы в страхе. Но ничего подобного не произошло. Они вторили Илме старчески надтреснутыми, каркающими голосами. Чего им не хватает, этим двум?

Толстая расхваливала усадьбу Илмы, кур, которые, видимо, хорошо несутся, вовремя починенную крышу и тут же попросила отросток дикого винограда, чтобы посадить возле веранды своего дома в Дерумах.

Гундеге вспомнилось всё, что совсем недавно говорила при ней Толстая, и её охватило то же самое ощущение, что в тот вечер, когда Нери следовал за ней, уткнув морду в сапоги. Необычное, унизительное ощущение: как будто она, Гундега, не человек. Человека постеснялись бы. Её не стеснялись… Нери тогда вилял хвостом, выражая почтение сапогам Илмы. Но перед чем, перед каким кумиром виляют эти две?

Толстая, переглянувшись с Маленькой, заговорила об оплате за копку картофеля — нынче ведь урожай на славу. Илма пообещала пятнадцать рублей в день. Обе приятельницы горячо запротестовали — почему так мало, везде платят двадцать пять.

Теперь настал черёд плакаться Илме. И в лесу-то она еле зарабатывает на хлеб, и от Фредиса никакого проку — знай только стирай да чини ему, а работы не жди, и поросята нынче неважные, и в доме протекает крыша, из-за дождливого лета сена скотине не хватит, она одинокая, бедная вдова, и всё, что они здесь видят, заработано ею самой, вот этими двумя руками…

Женщины, в свою очередь, тоже сокрушались, сетовали на трудности. Послушавших, можно было подумать, что они умирают от голода и что у них нет ничего, ну ровно ничего, кроме старых юбок, в которых они сюда приехали.

Когда прекратился поток обоюдных жалоб, каждая из сторон перечислила, какие блага она предоставляет другой стороне, и на чаши весов были положены грибные и ягодные места, мягкие постели и вкусное угощение — это со стороны Илмы, а чисто убранные борозды и умеренность в еде — со стороны старух.

Гундега вышла во двор. Она поймала себя на том, что смотрит сквозь темноту туда, где дорога идёт через лес к шоссе. Сейчас в той стороне ничего не было видно. Только чуть светлело небо над вершинами елей.

Открылась дверь, и вышла Илма.

— Почему ты убежала, Гунит?

Девушка тихо, не глядя на Илму, ответила:

— Как противно…

Илма промолчала, усердно крутя и дёргая пуговицу, будто проверяя, прочно ли она пришита.

Был один из тех редких тихих вечеров, когда звуки с шоссе долетали до Межакактов. Прогрохотала автомашина, над горизонтом скользнула бледная полоса света. Если бы не осень, можно бы подумать, что это зарница.

— Такова жизнь, — вдруг сказала Илма, — иначе нельзя. Если каждому давать, сколько он требует, можно разориться…

Гундега промолчала.

— Сходим в сарай, принесём по охапке сена, — сказала Илма.

Они принесли две охапки и бросили в кухне на пол, потом сходили за лоскутными одеялами. Ими накрыли сено, и постель для женщин была готова.

Свет погас, и весь дом погрузился во мрак. Из кухни ещё некоторое время доносились шёпот и шорохи, потом послышалось мерное всхрапывание.

«В Межакактах пять комнат», — эта непрошеная мысль разбудила только что начавшую засыпать Гундегу. Она пыталась разобраться, почему ей это пришло в голову теперь, в такой неподходящий момент, но сонный мозг отказывался повиноваться, и через минуту она уснула.

3

Утром всех разбудил Симанис. Рано, ещё затемно, во дворе загрохотала телега, послышалось фырканье Инги, со стуком одна за другой упали оглобли. Заговорили в кухне разбуженные женщины. Илма, шаркая шлёпанцами, бросилась открывать Симанису двери.

— Всё-таки приехал, — шепнула она, на миг прильнув к нему в полутьме сеней.

Симанис вошёл с холода, и поэтому лицо и руки Илмы показались ему горячими, они способны были; растопить, отогреть… Моментально исчезла, будто испарилась, его досада.

Некоторое время они стояли обнявшись, затем, услышав шаги, отпрянули друг от друга. Илма приглушённо засмеялась. В этих тайных объятиях была особая прелесть запретной любви.

Женщины поздоровались с Симанисом, как со старым знакомым, украдкой двусмысленно ухмыляясь. Они, безусловно, догадывались об отношениях Симаниса и Илмы, по их мнению, весьма предосудительных — хи, хи, хи, не муж и не жена, а так… И тому подобное.

Симанис, разыскав фонарь, зажёг его и полез на чердак за мешками. Он сделал вид, что не замечает усмешек старух, но себя-то он не мог обмануть и чувствовал неловкость под перекрёстными беззастенчивыми взглядами. Он нечаянно обжёг спичкой пальцы и, залезая на чердак, ударился головой. Не успел он закрыть дверь, как услышал шёпот. «Пусть», — упрямо подумал он, в то же время чувствуя, что его как будто окатили жирными помоями.

Много раз он пытался изменить это унизительное и ложное положение, но снова и снова оказывался в прежней грязной трясине. И сегодня обещание, данное Илме, опять потребовало лжи. Чтобы получить освобождение от работы в лесу на целых два дня сейчас, в конце месяца, пришлось идти к лесничему и солгать, что больна мать. А мать думает, что он на работе… Стоит лишь кому-нибудь из лесничества приехать к нему домой и… Всё равно, пусть даже никто не заедет, всё равно это омерзительно. Он не может сказать правду никому, даже Илме.

Возле тёмной стены сарая белым пятном выделялся силуэт Инги. Услышав Симаниса, конь тихо заржал. Симанис ласково потрепал его гриву, чувствуя неясную потребность в общении с живым существом. И смутился — ведь это копь. Взяв за повод, он повёл его на поле, где заранее была оставлена соха.

Утренний рассвет нехотя пробивался сквозь грязно-серую пелену, влажное прикосновение тумана ощу-щалось на лице. Стояла тишина, как в старом заброшенном доме с закрытыми ставнями. Слышался только монотонный стук подков.

Симанис запряг Ингу в соху. Старый умный конь без понуканий знал-, что ему надо делать, и не спеша пошёл бороздой. Рыхлая земля разваливалась бесшумно, лишь изредка подкова ударялась о камень, высекая искру. Сапоги Симаниса глубоко вязли в рыхлой почве.

«Женщинам будет легко копать», — подумал он. Мозг просто отметил этот факт, но не было при этом ни радости, ни удовлетворения.

По дороге, ведущей в лесничество, прогромыхала телега, и Инга, подняв морду, заржал, приветствуя своего собрата. Симанис инстинктивно втянул голову в плечи, точно ожидая удара сзади. Но разум тут же победил, и напряжение ослабло — в тумане ведь никто его не увидит. На губах появилась горькая усмешка: «Точно вор…»

Никогда он не воровал, никогда ему не приходилось краснеть за свои поступки. А вот теперь, в пятьдесят лет… Красть рабочие дни, красть любовь… Лишать мать помощи, а Ивара — ласки. Каждый месяц он высылает треть заработка Айне, и по праздникам — детям поздравительные открытки. Никто не может сказать, что он забросил свою семью…

Айна против того, чтобы он их часто навещал. В этом году он ещё ни разу не был. Как-то не получалось. Работа, хлопоты, опять работа…

Симанис поймал себя на том, что снова ищет оправданий, хотя оправдываться было не перед кем.

Он сердито крикнул на Ингу:

— Борозду-у!

Голос заглох в густом тумане. Не было ни малейшего отголоска. Молчал и лес, усугубляя одиночество человека.

«Чем всё это кончится?» — спрашивал он себя и не находил ответа.

Сейчас, когда не было тёплой, волнующей близости Илмы, сказанные ею слова казались слишком жестокими и даже безжалостными. Когда-то она так же жестоко оказала Симанису: «Выбирай — твои дети или я». После этого Айна с обоими сыновьями ушла в соседний колхоз. Теперь Илма сказала: «Твоя мать или я».

Симанис чувствовал себя как на вершине ледяной горы, он понимал, что скользит всё ниже и ниже, но не в силах был остановиться и презирал себя за это.

Однажды, казалось, сами обстоятельства сложились благоприятно — это когда из леса вернулся домой муж Илмы Фрицис. Но и после этого, несмотря на всю решимость Симаниса, достаточно было одного слова Илмы…

«Мы не сошлись характерами», — так Айна и он отвечали на вопросы окружающих. До воины им это и в голову не приходило. Наоборот, они дивились тому, как это им повезло, что они среди ярмарочной житейской сутолоки сумели найти друг друга.

Потом началась война, и гитлеровцы оккупировали Латвию. Симанис был лесником большого участка; по свежепротоптанным тропинкам там ходили люди, головы которых были оценены немецким командованием в крупную сумму. У него было только два выхода — или предать партизан, или стать их помощником. А предателем он, Симанис, не хотел быть…

Его арестовали без доказательств, больше по подозрению и ещё для того, чтобы вместо него устроить лесником человека, верного «новому порядку». Симаниса не расстреляли, но, продержав несколько дней в вонючем, покрытом слизью погребе, отправили на медленную смерть — в концлагерь. Долгие месяцы он томился в Саласпилсском лагере, затем в лагерях Германии. Везде было одно и то же — полусгнившие нары, виселица посреди лагеря, суп из капусты на воде, мучительный, непосильный труд и побои. На рассвете бараки частенько навещала та, что с косой…

Симанис оказался счастливее многих — он уцелел и вернулся. Разыскал Айну. Узнал, что у него есть сын Эдгар. Он радовался, глядя на здорового светловолосого мальчугана, и счастье казалось ему полным Симанису предложили место лесника в Нориешах, и семья переселилась в двухкомнатный домик на опушке леса, вблизи дерумской дороги.

Но тут неизвестно откуда поползли слухи, что Эдгар совсем не сын Симаниса, а прижит от кого-то другого; досужие сплетники даже называли имя и фамилию. Симанис, мучаясь подозрениями, стал сопоставлять даты, но так и не разобрался. Не помогли ни слёзы Айны, ни уговоры матери. Былую нежность сменила смертельная обида. Он вызывал в памяти все перенесённые в концлагерях ужасы — и противопоставлял этому жизнь Айны в то время. Он с болезненным любопытством рассматривал мальчика, стараясь найти в его лице опровержение или окончательное подтверждение своим подозрениям. Но Эдгар смотрел на него ясными синими глазами, улыбчиво морща курносый, похожий на пуговку носишко. Лишь к восьми годам Эдгар вдруг преобразился, словно вылупился из кокона. Глядя тогда на Эдгара, Симанис частенько ломал голову над тем — где и когда он уже видел такого мальчика. И, наконец, сообразил — на единственной своей детской фотографии…

Но было уже слишком поздно. Упрёки, подозрения, ссоры и оскорбления сделали своё дело. Мать Симаниса ещё пыталась спасти положение. И только сам Симанис знал, насколько это бесполезно.

В лесу продолжительное время работала Илма из Межакактов, моложавая, хотя лет ей было немало. Мужа у неё не было. Говорили, что Фрицис Бушманис прячется где-то в лесах, но Симанису тогда это было безразлично.

Фрицис возвратился только после амнистии. В Межакакты пришёл сильно поседевший и какой-то помятый человек. Кто не знал его прежде, мог подумать, что это отец Илмы… Но Илма тогда же сказала Симанису: «У меня есть муж, у тебя — жена, останемся в своих семьях!»

Симанис старался, чтобы жизнь с Айной была терпимой — не больше, но однажды, словно прозрев, понял, как глубоко виноват перед ней. Он постарался всё исправить. Айна неожиданно оттаяла и расцвела поздней женской красотой. У них родился второй сын — Ивар, и они всем сердцем надеялись, что мальчуган станет крепкой, неразрывной связью между ними.

Но умер Фрицис, и Симанис почувствовал, как сильно, против его воли, забилось сердце. Через несколько недель он встретил Илму, она неподалёку от проезжей дороги складывала в кучи хворост. Увидев Симаниса, она выпрямилась. «Здравствуй, Симани!» Симанис ответил ей вдруг осипшим голосом и стегнул Ингу. «Симани!» — Он не хотел оглядываться, но обернулся. Илма бежала к нему, шурша цветущим черничником. Какая-то неведомая сила потянула вместо Симаниса вожжи, и ему не оставалось ничего другого, как спрыгнуть с телеги…

Симанис стегнул коня, Инга вздрогнул от боли и обиды, и Симанису стало совестно. Остановив коня на краю поля, он выпряг его. Выпахано достаточно борозд, до обеда, пожалуй, не успеют собрать.

До него уже доносились голоса женщин. Ему не хотелось с ними встречаться, по крайней мере сейчас. Взяв коня за повод, он повёл его поить не к колодцу, а к ручью. Конь спустился вниз, щёлкая копытами о камни, и, наклонив голову, стал пить. Потом Симанис повёл его на луг пастись.

Однообразно стучали по утоптанной тропинке подковы. Туман почти рассеялся, настало сумрачное осеннее утро. На макушках деревьев лежали серые, влажные тучи.

4

Это был неприветливый, сумрачный день. До самого вечера тучи так и не разошлись, так и не дали проглянуть солнцу. То и дело моросил холодный дождь, пронизывавший одежду работавших в поле женщин и незаметно перекрасивший спину Инги в тёмный цвет. Женщины, надувшись, ворчали на Илму. Они стрекотали целый день без устали, совсем оглушив Гундегу, работавшую на соседней борозде. Ей поневоле пришлось выслушать жалобы Толстой на невестку, которая всё делает по-своему и совсем ей не подчиняется. А сын и не думает заступиться за свою старую, хворую мать и знай только ржёт как жеребец в ответ на её жалобы. В свою очередь, Маленькая, судя по всему старая дева, не скупилась на советы, как следовало бы проучить сына и невестку Толстой. Она даже зашла так далеко, что Толстая почувствовала себя задетой в материнских чувствах. И началась очередная перебранка, от которой стон пошёл по лесу…

Гундега усердно, не разгибая спины, работала, выпрямляясь лишь для того, чтобы высыпать содержимое корзины в мешок. Непрерывная трескотня и пересуды старух то и дело назойливо врывались в мир её дум, от разговоров никуда нельзя было уйти. Какое-то время Гундега, чтобы оторваться от подёнщиц, пробовала ускорить темп работы, но те, многозначительно переглянувшись, тоже заработали проворнее, и Толстая, наконец, откровенно поинтересовалась, сколько Илма ей пообещала за то, что она выжимает из них все соки.

Время от времени приезжали на телеге Симанис с Илмой. Завязав полные мешки, они везли их к ямам. Гундега предпочла бы даже таскать мешки, чем торчать на борозде со старухами. Но ничего нельзя было поделать. «Тебе будет не под силу», — сказала Илма, и девушке нечего было возразить.

В самый полдень собрались обедать. Старухи спустились к ручью помыть руки. Илма поспешила домой, и Симанис остался один. К нему подошла Гундега — помочь завязать мешки и поднять их на телегу.

Оглядев её с головы до ног, Симанис сказал, улыбаясь:

— Косточки затрещат.

— Не затрещат!

— Ногти обломаете.

— Уже нечего больше ломать! — и Гундега показала ему грязные руки с растопыренными пальцами. Оба рассмеялись.

Ухватив мешок за один конец, она попыталась сдвинуть его. Сдвинула, приподняла на несколько сантиметров, но тут же выпустила из рук. Он опрокинулся.

— Оставьте, Гундега! — остановил её Симанис. — Прыти у вас больше, чем силы и уменья! Смотрите, как это делается. Берём мешок за конец. Вы правой рукой, я — левой. Так. Теперь левой рукой подсуньте эту палку под мешок, чтобы и я мог ухватиться. Есть? А теперь попробуем. Так, так. И вот так. Тяжело?

— Нисколько.

Гундега не солгала. Они в самом деле удивительно легко подняли мешок, будто он стал легче. Теперь она уже решительно взялась за следующий. Погрузив примерно половину мешков, они передохнули.

Симанис, обтерев травой картофелину, поднёс её Инге. Картофелина была крупная, конь осторожно откусил половину и захрупал. Потом потянулся мягкими губами за второй половиной. Отодвинув влажную гриву, Гундега похлопала Ингу по седой шее.

— Подстригли немножко?

— Да, косички больше не заплетаем, — отозвался Симанис. — Летом длинная грива нужна, иначе мухи заедят.

— Ах, вот как? — поразилась Гундега. — А я думала — просто так…

— Плохой парикмахер?

— Ой, что вы! Лучше давайте мешки грузить.

Они подняли все мешки на телегу. Умный Инга, оглянувшись, без слов понял, что нужно делать, и тронул подводу. Симанис и Гундега зашагали рядом.

— За грибами не ходите? — спросил Симанис. — Нет? Напрасно! Ещё полно свинушек и моховиков. Белых, правда, уже нет, как всегда после заморозков.

— Времени мало, — рассудительно ответила Гундега. — На огороде надо работать, да ещё поросята народились.

Симанис сочувственно взглянул на Гундегу, и она прибавила:

— Это ничего. Всем надо работать.

Симанис промолчал.

— Третьего дня даже на толоке была, — опять заговорила девушка. — Убирали картофель на поле у шоссе…

Инга вошёл во двор, и Гундега замолчала. На скамье возле двери сидели в ожидании обеда подёнщицы. Увидев идущих, сразу зашушукались. Сворачивая за угол сарая, Гундега услышала шипенье Толстой:

— …а теперь метит на молодую, хи, хи, хи…



Она съёжилась, бросила украдкой взгляд на Симаниса. Его лицо походило на застывшую маску.

«Как хорошо, что он ничего не слышал!» — подумала с облегчением Гундега.

А он вдруг спросил:

— Сколько вам лет? Гундега ответила.

— Столько же, сколько моему Эдгару… — почему-то сказал он и потом вдруг неожиданно резко спросил: — Зачем вы вообще сюда приехали?

Она несвязно начала говорить о том, почему не захотела оставаться в Приедиене. А больше ей некуда было ехать, некуда…

— Да-а, — протянул Симанис, будто встретив неожиданное препятствие. — Я хочу дать вам совет: уходите отсюда.

Всё это говорилось очень тихим, спокойным голосом, но именно в этом спокойствии таилось что-то такое, чего Гундега не могла попять, но что сильно взволновало её.

— Почему?

Симанис не отвечал.

Телега пронзительно заскрипела, сворачивая с дороги. Они опять таскали мешки, только теперь с телеги. Инга потянулся за сухими стеблями травы. Симанис, обмотав вожжи вокруг ствола молодой берёзки, завязал их узлом и обернулся. Теперь они стояли друг против друга. Не выдержав тревожного взгляда Гундеги, Симанис отвёл глаза — вероятно, пожалел, что смутил её покой.

— Этот дом похож на трясину, — нехотя и грустно заговорил он. — Кто вовремя из неё не вырвется, того засосёт…

— Я вас не понимаю.

Опустив голову, он зачем-то развязал мешок и перевязал его потуже.

— Не знаю, Гундега, как вам это объяснить. Сам я уже увяз по горло, и мне не хотелось бы, чтобы и вы… Потому что вы ещё слишком молоды, многого не понимаете и, может быть, не так скоро поймёте. Боюсь только, что, когда поймёте, будет уже поздно…

Гундега ожидала, что он скажет ещё что-нибудь, но он замолчал. Высыпав картофель, собрал мешки, прикрикнул на Ингу, и телега облегчённо загрохотала.

— Садись! — крикнул он Гундеге.

Это, наверно, могло быть очень весело — стремительно мчаться под гору, когда ноги коня еле касаются земли. Но Симанис сидел сгорбившись. А Гундега всё ещё не могла отделаться от неясного страха, который вызвало в ней не до конца высказанное предостережение.

Глава пятая В окно смотрит одиночество

1

Жители Межакактов вздохнули с облегчением, когда в понедельник вечером обе подёнщицы с огромными корзинами грибов исчезли за поворотом дороги. Дойдя до опушки леса, Толстая ещё раз оглянулась. Наверно, она что-то сказала Маленькой, потому что и та оглянулась. Видимо, они на расстоянии заметили что-то, подлежащее обсуждению и оценке. Вслед им недовольно загоготали гуси — ведь один из них в угоду подёнщицам уже погиб бесславной смертью на чурбане для колки дров. Вопреки обещанной Илме умеренности в еде обе женщины воздали должное жирному жаркому, и поэтому всю ночь подозрительно часто скрипела наружная дверь и сердито лаял Нери…

— На будущий год опять пригласила? — спросила Лиена.

Илме послышалось в вопросе матери недовольство, и она резко выпрямилась, готовая ответить на любые возражения.

— Что же, по-твоему, надо было делать? Самим возиться целых две недели? Или мне на работу не ходить? И так в лесничестве ворчат…

Лиена тяжело вздохнула. Она заранее знала, что подобной разговор кончится такой вот бурной вспышкой. Лучше молчать. Если бы не было так тяжело таить в себе всё это. Вот, к примеру, миска с тестом. Тесто и то поднимается, поднимается, смотришь — и через край поползло. Опять же кружка с водой. Кажется, всего лишь одну капельку перельёшь, а уже побежала. Так и со всем…

— Ну что ты молчишь, мать? — возобновила разговор Илма.

— О чём мне говорить? — тихо ответила Лиена. — Я только одного не пойму, почему именно в наш дом ходят такие пустомели, как Метра, такие сплетницы, как эти дерумские женщины, такие…

— Можешь не продолжать, я знаю, что за этим последует — опять Симанис! — резко прервала её Илма. Она отпихнула стул, он громыхнул о стену, и Илма даже вздрогнула, но Лиена подняла на неё спокойные, немного воспалённые от усталости глаза.

— Меня не пугай — не испугаешь. Я всё время молчала…

— Нет! — воскликнула Илма. — Ты всю жизнь пилишь меня.

— Я всё время молчала, — повторила Лиена, — а теперь больше не могу. Я выбилась из сил, по ночам немеют руки. Всю жизнь я трудилась, а сейчас чувствую: не получается. Всё валится из рук. Подою двух коров, руки дрожат. Мне всё ещё кажется, что я проворна как белка, хватаюсь то за одно, то за другое. Но всё делаю только наполовину. Нет радости ни в руках, ни в сердце. Работа даётся молодым и не любит старых…

Илма усмехнулась. Как странно мать говорит о работе. Будто работа может слушаться или не слушаться, любить или не любить её! Точно живое существо… Смешная!.. Для неё работа была… Илма не находила подходящего определения, так же как раньше не могла определить, что такое жизнь.

— Не понимаю. Как раз теперь, когда у тебя есть помощница, Гундега… — начала Илма совсем иначе, чем предполагала, но надо было что-то говорить, чтобы отогнать растущую тревогу.

— Молода ещё, — возразила Лиена с той доброй, светлой улыбкой, которая всякий раз непонятным образом вызывала в Илме протест и будила странную, трудно объяснимую зависть, в которой она стыдилась признаться даже себе.

— Молода… А меня в такие годы ты уже сосватала сюда.

Это было сказано не в укор, не в осуждение. Но Илма заметила, как поникла мать. Лиена, маленькая, тщедушная Лиена, совсем сжалась в комок, испуганно глядя на Илму, как человек, которого только что больно ударили и он не знает, что ещё за этим последует.

— Когда я в ту ночь прибежала и чуть не на коленях умоляла, ты, мать, была как скала…

Лиена опустила голову, а вокруг глаз залегли тёмные тени.

— Жизнь не перчатка, которую можно распустить и вязать заново. Или вывязывать для красоты какие-нибудь узоры или бахрому. — Лиена говорила почти шёпотом, бессильно и бесполезно защищаясь, и по-старчески жалкими были её сгорбленная фигура, худое лицо, узкие дрожащие руки. Но сейчас Илма уже не замечала ни происшедшего с матерью превращения, ни её умоляющего о пощаде взгляда. Её пьянила сладость мести, и ей было безразлично — достойна ли эта месть или позорно мелка.

— Как ты жестока, мать! Ты никогда меня не любила.

— Нет, нет, неправда, — поспешно перебила Лиена. — Ведь это я продала нашу усадьбу, чтобы спасти Межакакты, когда им грозила продажа с молотка. Теперь я здесь тружусь и надрываюсь как последняя батрачка, сама не знаю для кого.

— Ты забываешь, мать, что у нас теперь есть Гундега!

Лиена опять улыбнулась. На этот раз улыбка не коснулась глаз и почти не тронула лица — лишь тонкие губы сложились в подобие улыбки.

— Смотри, как бы и у неё не прошла радость от твоего богатства.

Глаза Лиены вдруг потемнели, и она прибавила еле слышно — Илма скорее угадала, чем услышала:

— Так же, как у Дагмары…

Жажда мести развеялась как дым, осталась лишь удручающая, десятки раз пережитая боязнь за Гундегу, боязнь, с которой Илма устала бороться и которой с каждым днём всё больше поддавалась. Она искала слова, способные отогнать этот страх и предчувствия, возвести ограду, не ограду — стену, вал вокруг Межакактов. Но этих магических слов не было, как не было ни ограды, ни стены. И возвышенность, на которой стояли Межакакты, несмотря на окружавшие её высокие сосны, была доступна всем ветрам.

— С Гундегой этого не случится! — страстно воскликнула Илма. — Я не допущу этого! Второй раз этого не будет. Понимаешь? Чего бы мне это ни стоило. Гундегу я ни за что не отдам им, ни за что!

Разговор принимал неприятный для обеих характер.



Только сама Гундега его не слышала — её позвал приехавший Фредис. Он долго рылся в карманах брюк и пиджака, пока, наконец, за подкладкой шапки не отыскал небольшой сложенный пополам лист плотной бумаги.

— Мне это передал для тебя тот шофёр, ну, Ганчарик, — пояснил он, протянув ей бумажку.

Гундега нетерпеливо развернула её. Приглашение на вечер!

Написано от руки. Лекция, концерт силами самодеятельности, танцы…

«Всё-таки жизнь хороша!»

Шёл дождь. Несколько капель упало и на приглашение.

Она заботливо стёрла их и поспешила на кухню.

Обе женщины замолчали — как видно, она пришла не вовремя. Но к чему теперь ломать голову над такими пустяками! Она подбежала к Илме. Та взяла приглашение и, поднеся к глазам, долго читала.

Наконец рука Илмы, сжимавшая бумажку, бессильно повисла вдоль туловища.

— Так, значит, этот бал в субботу?

Немного помолчав, она снова заговорила:

— Жаль. Как раз в субботу мне обещали шинковку для капусты. Дают только на один вечер. Надо заквасить на зиму бочки две капусты.

Пальцы Гундеги судорожно комкали приглашение. Она не знала, как оно опять очутилось в её руках. Простая, никчёмная бумажка… Гундега порвала её на мелкие клочки и пустила по ветру. На них накинулся дождь и хлестал до тех пор, пока не смешал с грязью.

2

Капуста, всюду капуста… Ею наполнена большая ванна. С кухонного стола всё убрано, и на нём рядами выстроились бледно-зелёные кочаны. Они лежат и на скамейке и даже на мешках, постеленных на полу. Посреди кухни три огромные бочки, похожие на почтенных плотных женщин, опоясанных обручами. Но самым важным и необходимым предметом среди всего этого великолепия была шинковка для капусты, принесённая из соседней усадьбы и напоминавшая Гундеге обыкновенную металлическую стиральную доску, положенную на деревянную бочку.

Казалось, что кухня превратилась в мастерскую, только наполненную необычными запахами. Бесчисленные кочаны капусты принесли сюда горьковатый аромат земли. Вместе с бочками вошёл запах погреба, немного кислый и чуть-чуть затхлый.

Все словно по уговору закатали рукава выше локтей, хотя, например, Фредису это совсем не требовалось — он только приносил капусту из погреба и должен был выкатывать наполненные бочки в сени. И Лиена тоже могла обойтись без этого, ведь рукава нисколько не мешали ей очищать кочаны от грязных, побитых листьев и бросать в бочки соль и тмин.

Илма ловко бросала кочан на шинковку и, крепко ухватив его обеими руками, тёрла об острые лезвия металлической доски. Кочан на глазах таял. Вот уже половина, уже четверть осталась. Так. Готов. Осталась только светло-зелёная кучка хрустящей стружки. И снова стукнулся кочан о доску. Но к этому времени подоспела работа и для Гундеги, и её неуклюжая трамбовка месила и тискала измельчённую капусту — хлоп! хлоп! Надо месить до тех пор, пока хлопающие звуки не перейдут в мягкие, хлюпающие: «уфца, уфца», и не покажется сок. Только тогда можно остановиться. И тут же на готовый, перемешанный с солью и тмином слой сыпалась новая кучка нашинкованной капусты, и всё начиналось сызнова. Эта работа не в пример другим казалась нетрудной и неутомительной. Она, пожалуй, скорее привлекала своей необычностью. Даже прожившая долгую жизнь Лиена готовилась к закладке капусты, как к чему-то из ряда вон выходящему. Что же говорить о Гундеге, впервые принимавшей участие в таком деле!

«Если б только это не происходило, как назло, именно сегодня…» — мелькнула грустная мысль.

Кочан хрустел на шинковке в умелых руках Илмы. Удары трамбовки гулко отдавались в полупустой бочке. Эти звуки не мешали разговорам, но ни у кого не было охоты разговаривать. Всякий, работая, думал о своём. В натопленной кухне стало жарко, и Илма распахнула дверь, чтобы впустить прохладный осенний воздух. Там, где тёплый воздух встречался с холодным, а свет — с темнотой, клубились облака белого пара. Привыкшие к свету глаза не различали за ним ничего, словно дверь вела в беспредельную пустоту.

Ужинали поздно, но заполнили только две бочки. Дверь всё ещё оставалась открытой, и в тишине, наступившей после глухих ударов трамбовки, они услышали музыку.

Гундега сидела в каком-то оцепенении.

Далёкая мелодия воскресила в памяти что-то очень знакомое, но забытое. Она вспомнила — тогда, в сентябре, они с Илмой слушали песню старых революционеров, тоже звучавшую издалека, со стороны кладбища. Почему она вообще об этом вспомнила? Нет ведь никакого сравнения. Хотя…

«Сейчас она встанет и закроет дверь», — подумала с лёгкой грустью Гундега и вздрогнула, когда это случилось.

Илма встала, закрыла дверь, спросив Гундегу, не холодно ли ей. Нет, Гундеге не было холодно. Они встретились глазами, и обе отвели взгляд. Ей, Илме, стало прохладно. Не лето ведь…

Дверь была закрыта, но Гундеге казалось, что музыка продолжает упрямо звучать, такая же далёкая, еле слышная, сопровождаемая шумом леса. Казалось, звуки просачивались сквозь закрытую дверь, сквозь толстые и прочные стены, построенные из вековечных валунов…

— Почему ты, Гунит, совсем не ешь?

В глазах Гундеги отражались девичья тоска и тревога. Девушка напоминала молодого журавля, услышавшего призывное курлыканье улетающей стаи и пытающегося взлететь…

Какая ужасная мысль! Что ей, Илме, вообще пришло в голову! Нет, Гундега не журавль, не перелётная птица, она скорее синичка, которая, проголодавшись во время зимней стужи, ест даже из рук человека…

Фредис беспокойно зашевелился, отложил ложку и, уйдя в комнату, некоторое время копошился там, открывая дверцы шкафа и грохоча ящиками. Вышел он в новых скрипящих сапогах и в светло-серой, точно с витрины, летней кепке.

Фредис остановился, ожидая вопроса, но Илма даже не взглянула на него, и он произнёс, ни к кому не обращаясь:

— Так я уйду на пару часов…

Илма обернулась, окинула вопросительным взглядом фигуру Фредиса.

— Куда это ты так вырядился?

— Ну, к тем… — Фредис немного замялся, — к нашим.

— А капуста? — в голосе Илмы появились резкие звенящие нотки.

Она встала и загородила Фредису дорогу. Оба они были почти одного роста и теперь смотрели друг другу в лицо.

— Иди и раздевайся! — властно крикнула Илма. — Надо закончить последнюю бочку…

Он не пошевелился.

— Фре-ди!

Мысли Илмы лихорадочно метались. Дело не в том, что они не могли никак обойтись без Фредиса. Что-то заставляло её быть предусмотрительной. Она видела, что во Фредисе привычка подчиняться борется с какими-то новыми чувствами, в которых она ещё не могла как следует разобраться. Казалось, стоило теперь Фредису уйти, и…

Нос Фредиса вдруг враждебно задёргался.

— Пропусти!

— А капуста? — Она выставила эти два слова в качестве щита, не сознавая, как он жалок и неустойчив.

— Если хочешь знать, — громко, отделяя каждое слово, сказал он, — пусть ангелы квасят твою капусту. Вот так-то, госпожа!

Гундеге казалось, что, услышав это издевательское обращение, Илма очень рассердится, но, к её удивлению, этого не случилось.

Илма оторопело стояла, упорно не отрывая взгляда от пальто Фредиса, где на месте верхней пуговицы торчал лишь кончик чёрной нитки.

— Послушай, Фреди, — начала она опять, сообразив, что глупо стоять молча.

— Я ничего не хочу слышать, — огрызнулся он. — Мне всё надоело по горло.

— Что надоело?

— Да все эти проклятые Межакакты.

— Мне бы больше к лицу такие слова, — возразила с лёгким упрёком Илма. — Ведь это дом твоего отца.

— Дом отца! — он горько усмехнулся. — Я в нём всю жизнь был только бесплатным батраком. Батрачил на отца, батрачил на Фрициса, а теперь — на тебя!

— На меня?! — злобно вспыхнула Илма, но это «на меня» прозвучало почему-то не угрожающе громко, а скорее визгливо. — Ты бы пропал, если бы не я и моя мать! Ходил бы голодным, оборванным! Мы тебя кормим, обстирываем, обшиваем!

Взгляд её опять упал на чёрную нитку, безмолвным укором висевшую на месте пуговицы.

Фредис усмехнулся.

— Ты совсем по-бушманисовски заговорила — точь-в-точь та же песня.

— Как будто ты не Бушманис!

Глаза Фредиса неожиданно загорелись злым огнём.

— Ничтожеством, слышишь ты, ничтожеством был я всегда: кривой Фредис, конюх Межакактов и мальчик на побегушках, который выскакивает навстречу гостям, чтобы привязать их лошадей! А теперь всё, что получаю в колхозе, до последней копейки отдаю тебе! И я должен скулить как собака, вымаливая у тебя деньги на пачку сигарет.

Илма побледнела: «О боже! Гундега…»

— Замолчи, Фреди! Подумай, что ты…

— Что мне думать — я тебе пилю и колю дрова. Вечерами после работы пропалываю и поливаю твой огород. Ношу воду и топлю баню, когда ты вздумаешь мыться. Кошу твой покос. Хлеб, что я получаю от колхоза, ты скармливаешь своим курам, а яйца везёшь в Саую на базар. Этого тебе ещё мало? Больше того: я воровал у дорожных рабочих смолу, чтобы смолить твою крышу. Таскал с колхозного поля сахарную свёклу, когда твоя в позапрошлом году вымокла, молчал, когда ты зимой возила…

— Неправда, неправда! — пронзительно закричала Илма, и лицо её стало белым, как полотно. — Ты просто хочешь меня погубить, чтобы завладеть Межакактами!

— Беру пример с тебя! — глумился Фредис. — Путаешься тут со всякими, а как вернулся Фрицис, сразу точно мёдом смазали! У тебя хороший нюх — чуешь, где добро! Так оно и есть. Если бы Фрицис не дал тогда обвести себя вокруг пальца, как дурак, а выгнал бы тебя, беспутную, из дому, кукиш бы ты получила, не Межакакты!

— О боже, Фреди, будь же…

— Что, правда не нравится? — засмеялся уже беззлобно Фредис, довольный тем, что напугал Илму. — Она многим не по вкусу, так-то…, госпожа!..

И он шаркающей походкой направился к двери. Слышно было, как она захлопнулась и шаги постепенно замерли вдали.

Гундега стояла, отвернувшись.

— Гунит! — тихо и просительно произнесла Илма.

Девушка обернулась, в глазах её, пожалуй, было не осуждение, а растерянность и сомнение.

— То, что он говорил, неправда, — сказала Илма одним духом. Гундега ничего не ответила.

— Ты не веришь? Спроси у матери…

Лиена молчала. Молчала долго, упорно не поднимая глаз. На дворе завыл Нери. Сначала тихо, потом всё громче и громче.

— Проклятый! — выдохнула Илма, и в этом слове прорвалось достигшее предела напряжение.

Лиена вышла во двор, оставив дверь полуоткрытой. Снаружи донёсся её спокойный голос и позвякивание цепи.

Нери замолчал.

3

Никто из них не возвращался больше к этому разговору, но с того вечера в Межакактах установилась тягостная тишина. Илма и Фредис не замечали друг друга, и непонятно было — жалеют ли они о случившемся или продолжают сердиться. Настороженность, которую Гундега только изредка замечала во взгляде Илмы, теперь будто прорвалась наружу и, почувствовав себя хозяином положения, проникла во все комнаты, и жители Межакактов вдыхали её как воздух. По вечерам все запирались по своим комнатам, оставаясь наедине со своими мыслями. Порою Гундеге казалось, что их объединяет только общая крыша. Она часто вспоминала слова Матисоне: «Иногда в доме, наполненном людьми, бывает ещё грустнее…» Верно. Возможно, что именно одиночество действовало так на Гундегу. Она никогда раньше не представляла, что одиночество не всегда означает, что человек один. Какое грустное открытие! Как-то однажды ей пришло в голову: что, если бы все они — Илма, Фредис, Лиена и она сама — вынуждены были находиться в одной комнате? Не стены ли разделяют и отчуждают их? Нет, даже наверное нет…

Илма за всё время только два раза поднялась в комнату Гундеги: в вечер её приезда и ещё однажды ночью, когда заметила освещённое окно мансарды. Она решила, что Гундега просто забыла погасить лампу, но, открыв дверь, увидела, что девушка сидит над раскрытой книгой и по её лицу медленно катится слеза.

— Что случилось? — встревоженно спросила Илма.

По тому, как сильно вздрогнула Гундега, можно было судить, что она не слышала скрипа двери. Узкая девичья ладонь резким торопливым движением смахнула слезу.

— Почему ты плачешь, Гунит?

Девушка попыталась изобразить на лице подобие улыбки, но она получилась похожей на гримасу.

— Просто так…

— Как же это — просто так не плачут, — с упрёком сказала Илма.

— Серьёзно, просто так… Начиталась и…

Илма взяла книгу.

— По-русски читаешь?

— Да, иногда.

Илма помедлила, пальцы небрежно полистали страницы. Они с лёгким шелестом замелькали перед её глазами, одинаковые, серые…

— Я, например, не очень эти современные книги… — наконец проговорила Илма. — Мне кажется, там только политика и политика…

Она выжидательно посмотрела на Гундегу. Видимо, та, начав вечером расчёсывать волосы, так и не заплела их, и они рассыпались по плечам — слегка волнистые, тускло-золотистые, будто тронутые лёгкой ржавчиной, — закрывая по-детски тонкую шею. Лицо со вздёрнутой верхней губой тоже выглядело совсем детским, только глаза были по-взрослому серьёзные, внимательные, ясные. Можно бы даже сказать — красивые, хотя такие серо-голубые небольшие глаза со светлыми ресницами обычно не считаются красивыми…

Гундега неожиданно засмеялась, теперь уже свободно, непринуждённо, и откинула со лба волосы.

— Только политика? Но это же неправда! — воскликнула она, легко коснувшись пальцем книги. — К примеру, Шолохов. У него всё есть — люди, любовь, жизнь…

— Кто это такой? — спросила Илма и увидела широко раскрытые изумлённые глаза Гундеги.

— Шолохов?! Это знаменитый писатель.

— Где мне их всех знать… — помедлив, нехотя сказала Илма.

Гундеге даже не верилось — неужели есть люди, которые не знают Шолохова?.

— Я ведь в современной школе не училась, — пояснила Илма, отвечая на её недоумение.

Гундега хотела сказать, что и её бабушка не училась в современной школе и вообще нигде не училась. Но промолчала. Илма может обидеться…

— Знаете что, тётя! Я вам тоже дам почитать! — живо воскликнула она и, прежде чем Илма успела возразить или удержать её, очутилась у комода и, опустившись на колени, начала выкладывать книги из нижнего ящика на пол. — Та, что у меня на столе, — вторая книга «Поднятой целины», ещё не переведена на латышский язык. Но у меня есть «Тихий Дон» на латышском языке. Увидите, вам понравится. Где же она? Я их сложила по авторам, но никак не найду. Ремарк есть, Толстой есть… Ага, нашла…

Она вскочила, отряхиваясь, и, растрёпанная, улыбающаяся, протянула книгу Илме.

— Какая толстая… — Илма покачала головой и неуклюже пошутила: — Писатель получает деньги, а другие должны потом мучиться…

Лицо Гундеги выразило недоумение.

— Как это — мучиться?

— Ну, надо всё это преодолеть.

— Но ведь это…

Не умея подыскать нужные слова, она стояла, протягивая том Шолохова, а на лице её было написано огорчение и одновременно недоверие ко всему услышанному.

— Но ведь это… — начала было опять Гундега, и тут Илма прервала её:

— Напрасно ты искала, Гунит! Разве есть у меня время прочитать такую книгу? По вечерам я иногда читаю, когда не спится. Прочтёшь страницу, и, смотришь, глаза слипаются. А на следующий день хоть убей — не помню, о чём читала. Когда был жив муж, мы изредка ездили в Дерумы смотреть спектакли. Это дело другое. Несколько часов — и всё кончено, посмеёшься до упаду. Не то что с книгой — сиди над ней целыми днями и неделями, пока доберёшься до конца…

Протянутая рука Гундеги опустилась, она отвернулась и, присев на корточки, принялась убирать книги, молчаливая, подавленная. В её движениях уже не было прежней живости, когда каждая вещь играет в руках и сама ложится на нужное место.

Илма зевнула.

— Пора ложиться. Утром рано — в лес. Поставили меня на рубку кольев для виноградников. Это прибыльная работа, не то что чёртов хворост или дрова.

Гундега обернулась.

— Не понимаю — разве другая работа не прибыльная?

Илма громко расхохоталась.

— О господи, какая ты наивная! Ну, за колья просто больше платят…

— Ах, вот как! — отозвалась Гундега уже без интереса.

— Вот всё думаю, когда лучше поехать в Дерумы с поросятами. Надо только заранее договориться насчёт короба. Не мешало бы позвонить туда и узнать, в какой цене нынче поросята.

Гундега, задвинув ящик, поднялась.

— Ложись, Гунит, и ты. Испортишь глаза при лампе, придётся ходить в очках, как сове. Да и завтра всё будет валиться из рук. Ты у меня, наверно, частенько по ночам читаешь?..

Гундега не ответила.

— Два дня — и лампа пустая, — продолжала Илма. — Так мы на одном керосине разоримся. С неба ничего не падает, — последние слова она хотела превратить в шутку, по по выражению лица Гундеги поняла, что получилось грубо.

Гундега вопросительно-тревожно взглянула на Илму.

— Я ведь только о твоём благе забочусь, — примиряюще сказала Илма, ещё раз зевнув.

Гундега погасила огонь, но ещё долго лежала, уставившись открытыми глазами в темноту. Ей почему-то было очень тоскливо.

4

На следующий день вечером Фредис, выпрягая лошадь, увидел Гундегу во дворе и крикнул ей:

— Встретил Матисоне!..

Она подошла ближе, думая, что он скажет ещё что-нибудь, но Фредис молча возился со сбруей.

— Я уберу, — предложила Гундега.

Она унесла сбрую, повесила под навес и вернулась.

— Да, — продолжал Фредис, как будто только что вспомнив, — встретил. Спрашивала о тебе. Интересовалась, почему ты не была на праздничном вечере в честь Октября…

Гундега низко опустила голову, подавленная этим нечаянным напоминанием.

Во взгляде Фредиса мелькнуло что-то похожее на жалость или сочувствие, но, не найдя подходящих слов, он только откашлялся.

— Что поделаешь… — наконец заговорил он точно сам с собой. — Так оно и есть… Гундега, ты не знаешь, куда девалось старое ведро? Надо бы напоить…

— Знаю! — воскликнула она и кинулась в хлев, обрадовавшись, что может услужить Фредису. Возвратилась, гремя ведром.

— Ты хорошая девушка, — тепло проговорил Фредис. — Она тоже это сказала.

Гундега вспыхнула.

— Похвалила тебя — ты на толоке усердно работала… Я тебе привёз такие приятные вести, а ты и не улыбнёшься.

Гундега задумчиво смотрела куда-то мимо Фредиса.

— Это было давно.

— Что?

— Когда я там была…

— Да что ты! И двух месяцев, пожалуй, не прошло.

— А кажется, давно… — грустно повторила Гундега.

Фредис потоптался, не зная — уходить ли. Неудобно было уходить именно сейчас, когда Гундега неизвестно почему загрустила.

— Почему ты такая грустная?

— Я совсем не грустная.

— Тогда хорошо… Знаешь, она просила тебя как-нибудь навестить её.

— Правда? — живо спросила Гундега, и тут же её оживление угасло, а в голосе послышалась тоска. — На что я ей нужна, чужая… — Подумав немного, она прибавила: — Да и времени нет.

— Вот ты какая! — с сожалением сказал Фредис. — Даже не спросишь, где она живёт.

— Где? — спросила Гундега, как показалось Фредису, без всякого интереса, так, ради приличия.

— В Межротах [11].

— Всё равно не знаю.

— Возле самой дороги, немного не доходя посёлка.

— Да, но вы ведь знаете… Может быть, после того как продадут поросят, тогда… Или когда Лишний подрастёт.

Фредис, вздохнув, тяжело побрёл к колодцу — большой, сгорбленный, волоча ноги в стоптанных башмаках. Свирепый северный ветер раздувал и теребил лёгкий пиджачишко, забирался под него, нащупывая ледяными пальцами костлявую спину.

5

О Лишнем старая Лиена говорила, что это скорее щенок, а не поросёнок. Прижившись в корзинке, устланной мягким тряпьём, он так и не привык по-настоящему к свиньям. Матерью он, вероятно, считал то живое существо, которое кормило и согревало его, то есть Гундегу. Илма порой сердилась на избалованного поросёнка, а порой от души смеялась, глядя, как Лишний важно выступает за Гундегой, направляясь то в сарай, то к колодцу. Вопреки всем опасениям он рос бойким и весёлым, чёрная точка на спине превратилась в пятнышко величиной с пятикопеечную монету. В росте он почти не отставал от своих братьев и сестёр — этому, вероятно, способствовало его уменье выпрашивать сверх положенных порций разные лакомые кусочки. Случалось, что ему перепадала еда, не предусмотренная никакими инструкциями о кормлении поросят, например хлеб с маслом, блин и даже колбасная кожура. Поросёнок разгуливал по просторному двору, и никто не посягал на его свободу, потому что огород был уже давно убран, а для более серьёзных провинностей у Лишнего просто не хватало смекалки.

Когда поросята настолько подросли и округлились, что Илма заговорила о поездке на базар, поневоле пришлось обсудить и вопрос, который в последнее время занимал всех: что делать с Лишним.

Правда, в своё время было решено продать его вместе с другими поросятами. Но теперь Гундега и слышать не хотела об этом. Да и домашние привыкли к резвому живому хрячку, вертевшемуся у всех под ногами. В конце концов решили его оставить.

Четырнадцать визжащих поросят посадили в длинный зарешеченный ящик, и Симанис с Илмой подняли его на телегу. Лишний на всю эту суетню смотрел с удивлением, но без малейшего страха. Телега загрохотала по дороге, а он залез в солому ещё немного вздремнуть, точно понимая, что сегодня воскресенье и час ещё слишком ранний. Проснувшись, он сообразил, что опоздал к завтраку, и отправился на кухню. Но дверь была закрыта. Он нетерпеливо переминался, не понимая, что же произошло, пока он спал. Знакомая утоптанная чёрная земля, по которой так хорошо бегать, постукивая копытцами, покрыта точно пеной с парного молока, что бывает в его корыте. Ткнувшись носом в это белое, Лишний убедился, что хотя эта пена и белая, но совсем не тёплая и не сладкая. От неё холодно носу и коротким ножкам. Снег напомнил поросёнку о молоке, он почувствовал голод и возмутился проявленным к нему невниманием и запертой дверью, которую он не умел открыть.

Вдруг в нос ударил знакомый запах варёного картофеля, и ножки стали ещё нетерпеливее переступать по снегу. Не сразу Лишний сообразил, что приятный запах доносится не из дому, а из миски перед собачьей будкой. Сделав несколько шагов в ту сторону, поросёнок остановился, стараясь вспомнить что-то забытое. Потом немного попятился. Миска, видимо, как-то связывалась в его представлении с грозно оскаленными зубами Нери. Лишний помедлил, но, нигде не увидев злой собаки, засеменил к миске и, забыв всякую осторожность, жадно схватил картофелину. Дальнейшее произошло моментально. Из конуры, гремя цепью, метнулась серая продолговатая тень, и Лишний еле успел пронзительно взвизгнуть от ужаса и боли…

Когда перепуганная Гундега появилась в дверях кухни, уже ничего нельзя было исправить. Рядом с опрокинутой миской, подняв окровавленную морду, стоял Нери, его передняя лапа лежала на ещё судорожно дёргавшемся поросёнке. Нери стоял в позе победителя, в глазах его была тупая, дикая злоба.

Выбежавшая Лиспа отняла поросёнка. Гундега взяла его на руки. Он ещё был тёплым, но уже мёртвым. По ладони Гундеги быстро побежала струнка крови, оставляя красную полосу. Шея и грудь поросёнка была растерзаны, спина осталась нетронутой. На ней темнело знакомое пятно, похожее на почерневшую монету.

Нери смотрел, как уносят Лишнего. Затем подошёл к миске и лапой перевернул её. Он был умным псом, этот Нери. Заметив выкатившуюся картофелину, взял её зубами и опустил обратно в миску. Есть не стал, он не был голоден…

— Что будем делать с поросёнком? — опечалено спросила Лиена. — Земля мёрзлая, не закопаешь как следует. Снеси, Гунит, куда-нибудь подальше в лес и оставь…

Гундега завернула Лишнего в бумагу и пошла. Выпавший первый снег таял, превращаясь в грязную мокрую кашу. На открытых местах белый покров почти исчез. Оголённые деревья дрожали, как живые существа.

Девушка шагала, а под ногами шуршал вечнозелёный брусничник. Лес стоял тихий, точно вымерший. Решив, что пройдено достаточно, она положила свёрток на землю и поспешно повернула к дому. Вдруг где-то поблизости запел петух, и Гундега сообразила, что идёт не туда. Она вернулась и взяла поросёнка. Немного спустя она вышла на тропинку и зашагала по ней, почувствовав внезапную усталость.

На тропинке появился человек, и Гундега испуганно метнулась вбок, прямо в чащу.

— Погодите! — крикнул он. Сзади послышались треск сухой ветки и шуршание хвои.

Тяжело переводя дыхание, Гундега остановилась, только сейчас сообразив, как глупо было убегать. Она ведь пришла сюда не воровать. А лес всем принадлежит одинаково.

Подошёл Виктор, изумлённо оглядывая её мокрое испуганное лицо, отсыревший платок.

— Неужели я такой страшный? — на его лице заиграла улыбка.

— Почему страшный? — вопросом ответила Гундега, чувствуя, как разгораются щёки.

— Так почему же вы от меня убегали?

— Просто так…

— Может быть, вы шли ко мне в гости? — насмешливо спросил он. — Я здесь неподалёку живу, слышите, где петух поёт? И подарок несёте. — Виктор кивнул на свёрток в руках Гундеги.

Она взглянула на него и с горечью улыбнулась, еле сдерживая слёзы.

— Это Лишний. Помните?

— Помню, — ответил он, но уже без прежней иронии. — Куда же вы его тащите?

Гундега, помедлив, сказала:

— Лисицам…

Они шли назад по снежному месиву, на котором темнели двойные следы.

— Спасибо за приглашение, — вспомнив, поблагодарила она.

— Вы так и не пришли, — сказал Виктор.

— Не пришла…

Оба замолчали.

Опять пошёл снег. Он падал крупными хлопьями и таял сразу же, коснувшись земли, лица, волос или одежды.

Они вышли на тропинку.

— Вы, Виктор, не спросили, почему я не пришла, — наконец напомнила Гундега.

— Могу себе представить. И на картофельной толоке вы не остались. На второй день исчезли.

Она лишь утвердительно кивнула.

— Вас не пустили, Гундега?

— Нет, я сама не пошла…

Виктор бросил на неё беглый взгляд.

— Ах, вот как?

— Бабушке очень трудно одной, — поспешно объяснила Гундега, боясь, что Виктор поймёт её превратно.

— А вам самой — не трудно?

— Ну, какой это труд, — ответила она и, подумав, прибавила: — В других местах не легче.

Они всё ещё продолжали стоять на тропинке. По соседству опять запел петух, и Гундеге без всякой связи с предыдущим вспомнилась примета старых людей — пение петуха под вечер обещает перемену погоды. Значит, должны наступить ясные дни.

— Я провожу вас, — предложил Виктор. — Вряд ли вы найдёте дорогу домой.

Оказалось, что он прав. Гундега сейчас не имела ни малейшего представления о том, в какой стороне Межакакты. Кругом одинаковые высокие сосны с подлеском внизу.

По узкой тропинке пришлось идти друг за другом. Так они некоторое время и шли молча, потом Виктор пошёл рядом, по мху.

— Дайте мне ваш свёрток, — попросил он.

— Нет, нет, — воскликнула девушка, хотя поросёнок был довольно тяжёлым. — Я его скоро где-нибудь положу.

Виктор не понял её волнения и только сказал:

— Какая вы странная!

— Я? — она быстро взглянула на него. — В каком смысле?

— Вас никак не вытащишь из вашего уединения. Приглашал я — не пришли, приглашала Матисоне — тоже не пришли.

— Разве это было серьёзно? Я думала, просто ради приличия. — Немного погодя она добавила: — Я ведь чужая.

— Все мы когда-то были чужими.

— Но… — начала было Гундега и тут же осеклась, вспомнив с поразительной ясностью тот немного туманный осенний день, когда она познакомилась с Виктором. Даже как будто опять немного закружилась голова, как тогда, когда они с Виктором мчались на большой скорости вниз с Горба навстречу синеющей долине…

— Матисоне хотела пригласить вас работать вместе, — заметил Виктор.

Гундега удивилась:

— Но ведь я уже…

— Работаете — вы хотите сказать?

Лёгкий ветерок играл выбившимися из-под платка прядями волос. Глаза открыто и доверчиво смотрели на Виктора, и вдруг он заметил, что они затуманились.

— Я нигде не бываю, — с неожиданной откровенностью грустно сказала Гундега. — Иногда вспоминаю наш тогдашний разговор в машине о клубе, о посёлке…

Она смущённо замолчала.

— Ну, приходите в клуб на самодеятельность, — горячо начал Виктор, словно вдруг нашёл точку опоры.

Гундега покачала головой.

— У меня нет таланта.

— Что за ерунда! У каждого есть какой-нибудь талант!

Она еле заметно усмехнулась.

— Вы говорите, как газету читаете…

— Разве это не так? — не унимался он. — Ведь вас всё равно что-то интересует. Театр, книги, кино… Приходите в кино… Сегодня вечером. Да?

— Я не знаю, — рассеянно ответила она, думая о чём-то другом.

Виктор вздохнул, не скрывая огорчения.

Наступило гнетущее молчание.

— Я люблю книги, — заговорила, наконец, Гундега.

— Да? Видите, а в нашем клубе есть библиотека. Книг, правда, не очень много. Большинство сами принесли.

Гундега оживилась.

— Знаете, Виктор, мы в Приедиенской школе тоже собирали книги. Для подшефного колхоза. — Она засмеялась. — Там такие почтенные бородатые дяди, а мы, девчонки с косичками, — шефы! Смешно, правда?

Тропинка вывела на более широкую дорогу, по обе стороны которой кучками, прижавшись друг к другу, стояли стройные молодые ёлочки под шапками первого снега.

Гундега протянула руку:

— Смотрите, какая красота!

Взгляд её нечаянно упал на свёрток, и Гундега заметила, что сквозь бумагу проступила кровь. Это было таким резким контрастом с тем, что она видела вокруг, что у Гундеги дрогнуло сердце. «Такова жизнь» — этим излюбленным изречением Илмы она хотела ослабить неприятное ощущение, но не смогла. Возможно, виною этому были её молодость, девичьи мечты — они восставали, протестовали против того, чтобы словом «жизнь» обозначалось нечистое, омерзительное. Она предпочла бы сказать о покрытых снегом ёлочках — «такова жизнь». Но руки ощущали тяжесть свёртка, это была действительность, от неё нельзя было уйти. И недавняя нахлынувшая вдруг радость так же быстро улетучилась, как и появилась.

— Я положу здесь… — пробормотала она и свернула в чащу. Через минуту она вернулась с пустыми руками, зябко кутаясь в пальто.

— Что с ним приключилось? — спросил Виктор.

— Нери… — коротко, с неохотой ответила Гундега.

Виктор понял.

Гундега, пугливо взглянув на него, призналась:

— Даже я его боюсь. Сегодня как увидела…

Она умолкла, так и не досказав, что увидела. Но по изменившемуся выражению глаз Виктор догадался, что она продолжает думать об этом.

— Вы ещё не привыкли, — задумчиво проговорил Виктор.

Она непонимающе посмотрела на него.

— Когда я вас, Гундега, увидел катающейся в машине пастора, я подумал — ну, всё кончено!

Она вся зарделась.

— Я не каталась, а ехала домой с кладбища, — от смущения слова её прозвучали более резко, чем она хотела. — Разве пастор не может иметь свою машину?

— Может, почему же нет, — ответил Виктор насмешливо-серьёзным тоном. — Больше того — машина ему просто необходима, чтобы скорее объехать кладбища и церкви, проповедуя заманчивую и прекрасную загробную жизнь. Как говорится — скорая райская помощь!

Гундега едва заметно улыбнулась.

— Вы рассуждаете, как моя бабушка.

— Правда? Ну, а отец, мать как?

Гундега отвернулась.

— Они умерли.

Помолчав, нерешительно, словно боясь доверить Виктору всё до конца, она пояснила:

— Мне был всего один год. Они переходили по льду через Даугаву, лёд тронулся… а нынче летом — и бабушка тоже…

Виктор вспомнил, как он однажды дочти, насмешливо спросил у Гундеги, зачем она приехала сюда, в Межакакты. Теперь ему стало неловко.

— Скажите, — начала ободрённая его молчанием Гундега, — может ли человек исчезнуть так просто, не оставив следа? И разве не бывает так… что человек потерял бы рассудок, если бы не верил, что после смерти будет ещё что-то…

Она серьёзно, с тревогой ждала ответа. И Виктор почувствовал, какая нелёгкая обязанность неожиданно легла на его плечи. Нужно было ответить без обмана. Это оказалось в десять раз труднее, чем приглашать на самодеятельность или в кино. Ему никогда не приходилось ломать голову над тем, есть бог или нет его, он просто никогда не ощущал потребности в каком-то сверхъестественном существе. И человеческая смерть в его понятии уподоблялась гибели дерева — росло, распускалось, цвело, сеяло вокруг себя зелёные побеги и, дожив до старости, засохло и в бурную ночь свалилось… Но как всё рассказать этой девушке, смотревшей на него с доверием и надеждой? В первый момент он хотел отделаться шуткой: «Если бы то, что вы говорите, было правдой, я бы уже давно находился в доме умалишённых». Но он промолчал. Он понимал, что если он не найдёт подходящих слов, Гундега опять замкнётся в себе. Впервые в своей жизни Виктор почувствовал, что у него не хватает слов, чтобы выразить мысли — не те заурядные, серые, пропахшие дорожной пылью и бензином, что ежедневно вертятся в мозгу, а совсем иные мысли. В каком смысле иные — он и сам не сразу мог разобраться.

— Вы говорите, что человек ничего после себя не оставляет, — нерешительно начал Виктор. — Мне кажется, это не так, — он повернул к ней голову и прибавил горячо: — Нет, это не так, Гундега! Оставляет!

Она недоверчиво улыбнулась.

— Что же?

— Ну… то, над чем работает, одним словом, свой труд.

Гундега покачала головой.

— Я понимаю: оставляют великие художники, писатели. После них живут прекрасные картины, хорошие книги. А мы, простые люди, — я, вы? Не знаю, радостнее ли от этого нам.

— Одни строят дома, другие что-то изобретают, иные разводят сады или просто сажают дерево…

— Вы находите достаточным, если человек посадил одно-единственное дерево? — упавшим голосом проговорила девушка. — Одно-единственное дерево…

— Вероятно, есть и такие, что не оставляют после себя ничего.

— Возможно.

Между стволов сосен показался просвет, и Гундега увидела Межакакты. Она невольно замедлила шаг, наконец остановилась совсем. Показав рукой на усадьбу, сказала:

— По вашим словам выходит, что тётя Илма оставит после себя Межакакты.

— Межакакты существовали и до неё. Она их не строила, а лишь унаследовала. — Поколебавшись, он закончил: — Так же, как унаследуете их вы, Гундега.

По лицу её скользнуло что-то похожее на смятение, слова прозвучали еле слышно и грустно:

— И ничего не построю?

— Этого я не знаю, — откровенно ответил Виктор.

Гундега опустила голову.

— Конечно, откуда же вам знать…

И, поспешно подав ему руку, она тихо пробормотала:

— Ну, мне пора… — Потом ещё тише: — Простите…

— За что? — он добродушно усмехнулся.

— Водила я вас тут повсюду, а вам, может быть, нужно куда-то пойти.

— Сегодня воскресенье.

На холме залаял Нери, и Гундега вздрогнула.

— Вам холодно? — спросил Виктор.

— Нет… то есть да… — замялась девушка, боясь признаться, что испугалась далёкого лая привязанного на цепь пса.

За молодым сосновым лесочком прогрохотала невидимая телега. Может быть, это уже возвращаются Илма с Симанисом… Гундега растерянно заспешила:

— Ну, я пойду…

И она быстро, чуть не бегом, пустилась к дому, разбрызгивая мокрый снег.

— А как же насчёт библиотеки? — крикнул вслед Виктор. — По средам и субботам…

Обернувшись, Гундега неопределённо махнула рукой. В её движениях уже не было прежней свободы и лёгкости. Виктору подумалось, что так бежит человек, на спине которого тяжёлая ноша.

6

Илма с Симанисом действительно уже вернулись с базара. Посреди двора стояла телега с пустым ящиком.

Ещё на крыльце, стряхивая с себя снег, Гундега услышала громкий разговор. Илма смеялась, что-то рассказывая. Судя по всему, она была в приподнятом настроении и без умолку болтала. Насколько Гундега поняла, дела на базаре шли успешно, поросята были в цене, потому что из-за плохой погоды привоз был маленький.

Гундега вошла. На столе стояла бутылка рябиновки и лежал свёрток, из которого торчали хвосты копчёной салаки. Сама Илма сидела с раскрасневшимся от тепла и выпитого вина лицом, поблёскивая золотыми коронками зубов. Не заметив появления Гундеги, она продолжала непривычно оживлённо рассказывать о каком-то покупателе там, в Дерумах:

— …Я ему говорю: большие по три с половиной сотни, те, что поменьше, — по три. Он мне: «Ну и сиди хоть до утра!» — «Ну и буду сидеть! Если ты такой голодранец, что даже трёхсот рублей нет, не покупай! Я со своими хрюшками не вешаюсь тебе на шею». Плюнул и ушёл, а через некоторое время, смотрю, идёт обратно, да такой вежливый да угодливый. Ясно, что ни у кого таких поросят, как у меня, не было…

Она довольно рассмеялась и, заметив, наконец, Гундегу, взяла на колени сумку, поискала что-то и вытащила два свёртка.

— Иди сюда, — позвала она, растроганная собственной щедростью.

В свёртке побольше оказалась белая в синюю полоску материя.

— Это тебе штапель на блузку. Сними ты это пальто, посмотрим, к лицу ли она тебе.

Развернув отрез во всю длину, она поднесла его к Гундеге. Девушка услышала лёгкий шелест ткани и ощутила её мягкое прикосновение.

— Идёт, — одобрила Илма и прибавила улыбаясь: — Молодым всё к лицу. Поди в зал к большому зеркалу!

Громкое название «зал» ещё со времён старого Бушманиса носила самая большая комната в два окна, за которыми весной благоухали гроздья белой и лиловой сирени, а сейчас, поздней осенью, торчали похожие на мётлы голые ветви. В дверцу громоздкого дубового шкафа было вставлено зеркало, доходившее чуть не до самого пола. Просторная комната выглядела так, будто её жильцы давно уехали и никто не ждал их возвращения, кроме безмолвной мебели, хранящей свою красоту и глянец под полотняными чехлами. Даже стенные часы не тикали.

В этой комнате Гундега была лишь несколько раз. Она в ней чувствовала себя связанно, как в помещении, где находится покойник. Угнетало ощущение отрешённости, звонкой пустоты. Комната была похожа на стареющую красавицу, живущую воспоминаниями о прошлом.

Когда-то чисто вымытый пол был покрыт теперь тонким серым слоем пыли. Сырые подошвы сапог оставили на нём тёмные следы. В голове мелькнуло — такие же следы, как недавно в лесу, на талом снегу…

— Ну, насмотрелась? — послышался из кухни голос Илмы.

— Сейчас, — откликнулась Гундега, подбегая к зеркалу.

В полумраке комнаты материя походила на лист синеватой бумаги, полоски слились, их нельзя было различить. Приложив к груди материю, девушка посмотрела в зеркало. Она показалась себе неуклюжей и смешной в торчащих из-под спадавшего полотнища огромных резиновых сапогах, из которых высовывались тонкие ноги. Она подошла почти вплотную к зеркалу, разглядывая белевший в нём овал своего лица. В сумеречном освещении оно казалось нежнее и красивее, чем в действительности. Вероятно, поэтому и глаза казались задумчивыми, вернее, немного томными. Гундега, глядя на своё отражение, сама того не замечая, улыбалась.

— Что ты, Гунит, там так долго любуешься? — спросила Илма, уже стоя в дверях комнаты. В тоне её не слышалось упрёка, совсем напротив, она даже как бы поощряла — дескать, полюбуйся подарком, ты ведь не привыкла к красивой одежде…

Но Гундега уже потеряла всякий интерес к материи и бережно сложила её. Потом, спохватившись, поблагодарила:

— Спасибо, тётя!

— Носи на здоровье, Гунит, — растаяла Илма. — Пойдём покажу, что я тебе ещё купила.

Это была маленькая сакта [12] с сипим стёклышком посредине. Гундега, уступая желанию Илмы, приколола на минутку украшение, но к зеркалу уже не подошла.

Не была забыта и Лиена. Она сидела на своём привычном излюбленном месте на чурбане перед плитой в новом, наброшенном на плечи зелёном платке.

— Красиво? — снова спросила Илма, ожидая похвалы и ничуть не скрывая этого.

Гундега тоже взглянула, но заметила только, что голова у Лиены совсем белая, точно яблоня в цвету. Может быть, это ей бросилось в глаза потому, что очень ярким, праздничным был платок?..

Илма довольно потирала руки, находясь в том радостном состоянии, когда человек доволен собою и окружающими.

— Поросята в цепе, будь их вдвое больше — всех бы распродала. Из рук рвут. Откармливать свиней для рынка нет смысла. Свинина в государственных магазинах по семнадцать рублей килограмм — бери сколько хочешь. А поросята — дело другое… Я теперь решила так: свинку в маленькой загородке не станем откармливать на мясо, а подержим немного, пока подрастёт, и к февралю пустим к хряку. Пусть у нас будут две свиноматки!

Она окинула всех ликующим взглядом, ожидая одобрения, но не встретив его, удивлённо спросила:

— Что вы молчите, точно воды в рот набрали?

Потам обратилась к матери заискивающим голосом, как бывало в детстве, когда выпрашивала у неё какое-нибудь лакомство:

— Тебя ведь это не затруднит, мать?

Лиена теребила натруженными пальцами уголок нового платка. По лицу её нельзя было определить, слышала ли она вопрос. И в этом молчаливом равнодушии Гундеге почудилась тупая безнадёжность.

Не дождавшись ответа, Илма отвернулась, но заманчивая мысль не давала ей покоя, и она с прежним жаром продолжала:

— К весне устроим небольшой загончик для поросят, чтобы они гуляли на солнце. Прошлый раз я купила в Сауе маленькую книжечку. Хоть и тоненькая, а мудрости в ней больше, чем в этих толстенных романах. Какой-то профессор или — как его — доцент пишет, что поросятам нужны солнце и известь. Известь купила в аптеке, загончик мог бы сделать Фредис, если… — она бросила беглый взгляд на Симаниса, — если бы Симанис привёз жерди.

При этих словах Илма нежно, с мольбой прикоснулась к его руке. Симанис, улыбаясь, поднял голову. Это была улыбка утомлённого человека, и от неё по загорелому лицу разошлось множество морщинок.

Илма зажгла лампу и, поставив её на середину стола, вытащила из вещевого мешка несколько белых хлебцев, привезённых из Дерумов. Гундега растопила плиту, чтобы заварить чай из липового цвета, который очень полезен после проведённого на холоде дня. Движения её были скованными — она споткнулась о полено, обожгла огнём спички пальцы, сняла лишнюю конфорку с плиты, и чайник с грохотом провалился прямо в огонь.

— О чём ты размечталась? — недоумевала Илма. — Ах, ты, наверно, жалеешь этого бедного Лишнего? Жаль, конечно.

И, помолчав немного, заметила:

— Мать тоже сообразила! Велела отнести в лес. Лучше бы сварили курам или тому же Нери.

Гундега стиснула зубы.

Лиена всё так же молчала, молчал и Симанис.

На освещённых лампой стенах двигались их чёрные тени. Двигались беззвучно, немые, бесформенные. Гундега смотрела, как они качались, росли, затем съёживались, становились плоскими.

В плите затрещали дрова, и Гундеге вдруг показалось, что этот треск исходит от теней и что тени — чёрные языки пламени, колеблющиеся от неслышного, еле заметного ветра…

Глава шестая Чёрная тень белого дома

1

Растаял первый снег, принесённый с запада тёмными, тяжёлыми, словно намокшие перины, тучами. Резкий студёный ветер за одну ночь начисто вымел небо и заморозил землю, превратив её в твёрдый звонкий камень. Мороз крепчал. Каждый день по сияющему небосклону проносился запыхавшийся восточный ветер и, встретив препятствие — вершины высоких сосен, низвергался вниз, бился о комковатую мёрзлую землю, забирался в дымоходы и жалобно стонал там.

Ветер надоедливо выл и скулил в трубе Межакактов. Оконные стёкла покрылись слоем морозных узоров, в котором лишь с большим трудом удавалось растопить крохотное оконце величиной с пуговицу. Но и любоваться было нечем. Серые деревья, серая, смёрзшаяся, истосковавшаяся по снежному покрову земля. И лишь в самый полдень низко в небе, чуть не задевая верхушки деревьев, скользило над горизонтом кроваво-красное, безжалостно холодное солнце.

В один из таких бесснежных морозных дней Фредис, вернувшись с молокозавода и немного «оттаяв», как он говорил, сообщил Гундеге, что для неё на почте есть письмо. Сегодня ему было не по пути, а то бы он сам привёз. Если у неё хватит терпенья подождать до завтра, тогда…

Нет, у Гундеги не хватило терпенья. Она сразу же начала собираться. Фредис объяснил, как идти: по шоссе нужно дойти до посёлка, а там — первый двухэтажный дом налево. На дорожном указателе написано. Гундега надела платок и пальто. Фредис, взглянув на её одежду, сходил в сени и принёс свой полушубок. Он был потёртый, и от него шёл кисловатый запах овчины — он не один год служил Фредису в его поездках на молочный завод.

— Надевай, — сказал Фредис, подавая полушубок Гундеге. — В твоём пальтишке сегодня нечего и думать идти. Не успеешь добраться до шоссе, как придётся возвращаться. Неказист мой полушубок, да разве в такой мороз думают о красоте — быть бы живу!

Он, видимо, приготовился долго уговаривать её, зная, что Гундеге не захочется надевать его заношенную одёжку, но она сразу же, без всяких возражений согласилась. Фредис помог ей натянуть полушубок на пальто. Застегнувшись, Гундега оглядела себя и засмеялась:

— Как луковица!

И в самом деле, коричневое пальто было длиннее полушубка.

Фредис проводил её до крыльца и в последнюю минуту ещё поднял ей оба воротника. И опять оказалось, что воротник пальто шире и больше. Его углы торчали над висками Гундеги, точно озорные заячьи уши.

Из дому она вышла довольно поздно, когда декабрьское солнце уже опускалось за синевато-зелёную тёмную чащу леса. Над пылающим огненным шаром виднелась фиолетовая дуга. Гундега представила себе, как красиво мерцал и переливался бы снег в этом красноватом холодном свете. Она соскучилась по нему, как и мёрзлая земля, как застывшие деревья, измученные бесснежным морозом.

Гундега пошла по шоссе. Ветер огнём обжигал лицо. Пустовала скамейка возле автобусной остановки, и столб с расписанием выглядел таким одиноким на краю бесконечного чёрного поля. Здесь они осенью убирали колхозный картофель, там — ссыпали его в кучу, а вот тут был костёр. Ветер уже успел развеять золу, лежало лишь несколько блестящих, точно облитых маслом, головешек. Гундега припомнила всё до последней мелочи, и каждое воспоминание сопровождалось тоскливой мыслью, невольным вздохом: «Как давно это было». Кучка деревьев за полем казалась какой-то взъерошенной, вокруг неё с жалобными криками летали галки.

Изредка мимо Гундеги проносились автомашины, и тогда в лицо вместе с ветром ударял запах бензина. Она смотрела, как исчезала машина и таяли в сгущавшихся сумерках маленькие красные огоньки сигналов.

Может быть, в какой-нибудь едет Виктор Ганча-рик. Она даже выбрала одну машину, вообразив, что именно её ведёт Виктор, и глядела ей вслед, пока не заломило глаза и они не наполнились слезами от ветра. Гундега думала о том, что он, вероятно, каждый вечер едет по этому шоссе и яркие манящие огни его машины исчезают в густой темноте…

Идти было легко и приятно. Гундеге никогда не приходилось бывать здесь. По обе стороны шоссе тянулись дома. Струйки дыма, степенно поднимавшиеся из труб, под напором ветра вдруг, начинали метаться из стороны в сторону и, наконец, шаловливо уносились за ним. Гундеге подумалось, что люди, разводят в очагах огонь, чтобы путник чувствовал тёплое дыхание жилища. Обоняние щекотали запахи еды, но, приправленные дымом и свежим дыханием ветра, они не дразнили аппетит. Они казались такой же неотъемлемой принадлежностью старых домов, как крыша, труба, крыльцо с каменными ступенями. К домам вели обсаженные деревьями дорожки. Кое-где росли старые липы с толстыми шероховатыми стволами.

В другом месте выстроились молодые берёзки, привязанные к кольям и выглядевшие на фоне тёмного дома и леса особенно белыми, словно вымытыми. Почти, везде стояли указатели с названиями усадеб. Проходя мимо, Гундега читала надписи. Нашла и Межроты и вспомнила, что здесь живёт Олга Матисоне. Оглядела усадьбу. Жилой дом из побуревших брёвен, небольшой хлев, колодец с длинным журавлём, на конце которого сидела нахохлившаяся от холода ворона. Всё выглядело дряхлым, в том числе и ворона. Только сад молодой. Побелённые извёсткой деревья, казалось, продолжали жить скрытой жизнью и теперь, зимой. Пройдя мимо, Гундега обернулась, ожидая, не покажется ли кто-нибудь во дворе. Никого. Дверь была закрыта, в окнах темно, труба не дымила. Пройдя немного, она ещё раз оглянулась, но усадьба уже скрылась за густым придорожным кустарником.

Вот и почта. Большая стрелка указывала на двухэтажное здание. Войдя в коридор, Гундега остановилась, недоумевая, в которую из трёх дверей входить. За одной слышался крик младенца и тихий голос, уговаривавший его. Гундега нажала ручку соседней двери. Закрыто. Она нерешительно постучала. Но открылась другая дверь, и крик младенца шумно прорвался в коридор. Вышла женщина и, узнав, что за дело у Гундеги, сообщила, что почта закрыта — они работают только до четырёх часов. Но когда Гундега уже повернулась, чтобы уйти, она вдруг попросила обождать, быстро скрылась в комнате и, вернувшись с ключом, повела Гундегу на второй этаж, где, как оказалось, и помещалась почта.

— Здесь вам два письма, — сказала женщина, порывшись в газетах и ящиках.

Гундега взяла их. Одно было адресовано Илме, другое ей. Взглянув на обратный адрес, Гундега обрадовалась. Приедиена… Девять простых, обычных, написанных фиолетовыми чернилами букв. Они облагали чудодейственной силой, эти буквы, в одно мгновенье они воскресили в памяти старый домишко на мощённой булыжником улице, клумбу с ноготками и бархотками, переправу на берегу Даугавы…

— Ну, пошли, — напомнила женщина.

Исчезли домишко, клумба, ноготки и переправа.

Остались девять букв на простом синем конверте.

Приедиена…

В коридоре горела тусклая лампочка, еле рассеивающая мрак. Встав под неё, Гундега распечатала письмо. Сразу обратила внимание на подпись — Пумпура. «Вспомнила…» — мелькнула где-то в глубине сознания мысль. Гундега не знала, радоваться ей или стыдиться. Она ведь тогда, даже не поговорив с этой доброй провизоршей, сбежала чуть ли не украдкой сюда, в Нориеши… Она развернула письмо. Нет, её не упрекали. Акация Пумпура ни словом не обмолвилась ни об отъезде Гундеги, ни о том, что она ни разу за все эти месяцы не написала в Приедиеиу. Гундега и сама не могла объяснить, почему она этого не сделала. Были и бумага и чернила, хватало и времени… Мешало другое. Вначале — восторг от Межакактов, гордость, что она будет наследницей этого прекрасного белого дома, — первые ощущения пьянящей радости, отодвинувшие в сторону мысль о том, что где-то на свете живёт такая Акация Пумпура. А потом — потом всё нараставшее тоскливое чувство смутного разочарования, в котором она стыдилась признаться даже себе. Ведь всё было, как и в день её приезда, — дом красивый, тётя Илма так же ласкова, да и наследницей Межакактов она, наверно, будет, только…

Как-то в один из морозных солнечных дней Гундега заметила большую чёрную тень на серой земле. Это была тень дома. Подняв глаза, Гундега увидела сверкающие ослепительной белизной стены. Как такой белоснежный дом мог давать такую чёрную тень? Она пролегла через двор, неподвижная и бесформенная. Глупости какие! Все светлые предметы бросают тёмную тень, тут нет ничего необычного. Но охватившие её сомнение и неясная тревога остались. Они лишь дремали где-то в недрах сознания и проснулись при первой же нечаянно мелькнувшей мысли…

Гундега вздрогнула от шелеста письма в руке, точно от неожиданного прикосновения, и продолжала читать:

«…В потребительском обществе есть свободное место кассира. Если ты согласна, я бы могла поговорить. Но ты, вероятно, не захочешь опять менять школу. Это верно: слишком часто менять нехорошо. Но если ты всё же…»

Губы Гундеги дрогнули. Школа… Она даже не представляла себе здешнюю школу, перед её глазами всегда было только красное кирпичное здание, возвышавшееся на приедненском холме, неподалёку от обрыва. Пумпура писала о школе, как о чём-то само собой разумеющемся. А она в последнее время почему-то совсем забыла о пен. Как-то однажды она спросила об этом Илму. Оказалось, что ближайшая средняя школа находится в Сауе. А до Саун четырнадцать километров. Кто же будет тащиться в такую даль, сказала тогда Илма. И Гундега больше не заводила об этом разговор…

Если бы мимо Межакактов хоть изредка проходили школьники, она бы, вероятно, не успокоилась на этом. Но дорога вела только в лесничество и на кладбище, а тропинки, пролегавшие сквозь лесную чащу, кончались на лесных вырубках.

Письмо, написанное в спокойном тоне, взволновало Гундегу до глубины души. Оно принесло с собой шум Приедиены и звук школьного звонка, вселило надежду и отняло её. Если бы даже Гундега захотела вернуться в Приедиену, где бы она стала жить? И хотелось ли ей возвращаться? Разве она для того уехала, чтобы возвратиться? Трудно разобраться. Её неудержимо влекло туда, по что-то так же сильно удерживало здесь.

Хлопнула дверь.

— Вы ещё здесь! — воскликнула удивлённо женщина.

Гундега обернулась — та же самая сотрудница почты, теперь уже в пальто и вязаной шапочке.

— Простите, — смутилась Гундега, сунув письмо в конверт.

— Ах, какая вы! Зашли бы в комнату к нормальному свету. Только теперь, к сожалению, мне придётся запереть наружную дверь, — сказала женщина.

Закрывая дверь, она пояснила:

— Ребёнок уснул. Сбегаю на минутку. В клубе репетиция.

Они вышли на шоссе. Гундега, показав на большое здание, спросила:

— Это клуб?

— Нет, это сельсовет. Клуб там — видите? Два освещённых окна выходят на дорогу.

Гундега осталась на дороге одна. Она смотрела туда, где над низкими домами сияли два освещённых окна. Перед ними росло развесистое дерево, вероятно липа, его голые ветви заливало желтоватым светом, и от этого казалось, что липа одета золотистой листвой.

Яркие приветливые глаза окон безбоязненно смотрели в темноту, где на обжигающем студёном ветру стояла она, Гундега…

Вдруг пошёл снег. Сухая ледяная крупа секла и жалила лицо. Всё постепенно скрылось из глаз за густой пеленой снега, точно за опустившимся театральным занавесом. Сначала скрылся клуб, потом окрестные дома. Некоторое время ещё маячило здание почты, неясными очертаниями напоминавшее огромную тёмную ель. Потом исчезло и оно. Только кругом шелестела да шуршала светлая, всё густевшая снежная завеса, а сероватая земля под ногами постепенно белела и становилась хрустящей, как соль. Гундега пошла к дому.

2

Немного погодя метель ослабла. По обеим сторонам шоссе завиднелись освещённые окна домов. Теперь в Межротах горел огонь. Дом походил на сказочного циклопа с одним-единственным горящим во лбу глазом. На дорожке, ведущей к дому, виднелись свежие следы — кто-то только что прошёл. Гундега замедлила шаг, точно ожидая приглашения.

Никто не позвал. Она прошла немного дальше, потом всё-таки повернула обратно и направилась по дорожке к дому. Она шагала по следам человека, очень уверенным, миновавшим все неровности дорожки. Видимо, человек был здешним. Во дворе Гундега предусмотрительно остановилась, ожидая услышать собачий лай или по крайней мере ворчание, оглядываясь, с какой стороны появится четвероногий сторож. Но собаки не было. В доме было тихо — точно все спали. Следы вели дальше. У крыльца стояла метла. Гундега обмела сапоги и, поднявшись по ступенькам, постучала в дверь. Но в доме по-прежнему было тихо. Казалось, он ещё больше притаился.

Гундега нажала ручку — дверь была не заперта. Она растеряно остановилась в сенях — темно, хоть глаз коли. И тут же ома убедилась, что в доме совсем не так уж тихо. Кто-то гремел сковородой, потом что-то упало, как будто нож. Откуда-то издалека, видимо из комнаты, неслись звуки радио.

Гундега постучала ещё, теперь в дверь, за которой гремела сковорода, и ей сразу открыли. Открыл совсем незнакомый юноша, длинный и тонкий как жердь, в толстых роговых очках. Он грозно, так по крайней мере в первую минуту показалось Гундеге, сжимал в руке большой кухонный нож, и на нём был слишком короткий розовый женский фартук с воланами.

Гундега, немного смешавшись, спросила Матьсоне.

— К сожалению, её нет, — ответил юноша. — Она ещё на ферме. Ой, извините, у меня горит картофель!

И он бросился к плите.

Не зная, что делать, Гундега продолжала топтаться у порога.

— Подождите немного, — юноша, наконец, вспомнил о ней. — Садитесь.

Из-за полуоткрытой двери раздался голос, сразу показавшийся Гундеге знакомым:

— Арчибалд, кто там пришёл?

Юноша проворчал что-то маловразумительное.

— Арчибалд!

— Погоди, Жанна, у меня сейчас самый ответственный момент. Качество ужина зависит от уменья.

Гундега обрадовалась — в самом деле, да ведь это рыжеволосая Жанна с картофельного поля!

— Вы знакомы? — с облегчением спросил Арчибалд. — Входите, пожалуйста. Она лежит.

Гундега вошла в комнату, оклеенную светлоголубыми обоями. На столике стоял радиоприёмник, маленький, как сама комната и всё, что в ней находилось, — шкаф, полка, даже ваза и ночник.

Жанна действительно лежала в кровати.

— Уже? — изумилась Гундега.

— Что «уже»? В постели?

— Да.

— Я уже валяюсь так два дня. Ангина. Садитесь сюда. Нет, лучше там, может быть, болезнь заразная. Арчибалд!

— Да? — отозвался тот из кухни.

— Как же всё-таки — ангина заразна или нет?

Арчибалд что-то ответил, но что именно — нельзя было расслышать.

Разметавшиеся по белоснежной наволочке волосы Жанны выглядели огненно-красными языками пламени. Сквозь бледную кожу виска просвечивали голубые жилки.

Она улыбнулась Гундеге.

— Я почти каждую осень так лежу… Надо вырезать гланды. Как это вы надумали прийти?

Гундега рассказала.

Жанна рассмеялась.

— С этой точки зрения вам было бы неплохо ходить на почту хотя бы раз в неделю, не правда ли?

А так вы никогда, наверное, не выберетесь из своего леса. Я бы, пожалуй, не смогла там жить — скучно. — Подумав, она прибавила: — А может, и смогла бы, если бы было нужно. Не знаю. Здесь, в Межротах, мне нравится потому, что рядом проходит дорога.

— Я совсем не знала, что вы здесь живёте.

— С месяц как перебрались. У нас с Арчибалдом на двоих была крохотная комнатка, вдвое меньше этой. Теперь шикарно — у каждого своя. У Матисоне жили два парня, а нынче осенью они уехали в школу механизаторов.

Приподнявшись на локте, она задумчиво смотрела на окно, за которым в темноте ничего не было видно.

— Здесь хорошо… Иногда отодвинешь занавеску и наблюдаешь, как кипит жизнь на шоссе. — Жанна виновато улыбнулась, точно стыдясь своих слов. — Матисоне и Арчибалд целыми днями на работе, а я одна без дела валяюсь, и такая тоска возьмёт, что хоть волком вой. Знаете, мне сегодня пришло в голову, что, может быть, человеку совсем не обязательно куда-то вечно спешить. Достаточно знать, что такая возможность есть. Стоит лишь пожелать — встанешь и уйдёшь. А если есть дорога, всегда есть и возможность. Ояр Вациетис в одном из своих стихотворений говорит — нужно всегда находиться в дорожном настроении, словно сидишь на чемодане на станции. Хорошо сказано, мне это очень понятно. Вы читали?

Гундега покачала головой.

— Я здесь очень мало читаю. Газет не получаем и вообще…

— Почему?

Гундега промолчала. Прислушавшись к музыке, спросила:

— Это Чайковский, да?

— Да.

— «Лебединое озеро»?

— «Спящая красавица».

В глазах Гундеги мелькнула досада.

— Даже это успела забыть. А ведь когда-то знала.

На миг лицо её посветлело, точно его озарил солнечный луч.

— Знаете, Жанна, у нас в Приедиене был точно такой приёмник, как у вас…

— «Заря».

— Да. Но когда я переезжала сюда, тётя Илма предложила продать его, потому что у неё есть хороший приёмник.

— И в самом деле есть?

— Есть-то есть. Но по нему слушают только воскресную церковную службу из Швеции и иногда по вечерам — «Голос Америки».

— И всё?

— Как-то однажды я включила приёмник, когда передавали концерт Баха. Тётя Илма сказала, что это пустое бренчанье, от которого болит голова. И надо беречь батарейки…

Гундега говорила безразличным тоном, будто о чём-то не касающемся её. Помолчав, чтобы собраться с мыслями, она снова заговорила:

— Сегодня была возле вашего клуба. Стояла и смотрела. Подумала о том, что для проезжих это всего лишь красивое здание. Но если бы они знали, как его строили, после работы, по ночам, бесплатно…

— Да… — с завистью сказала Жанна. — Я тоже опоздала к этому. Романтика!

— Я как-то рассказала об этом тёте Илме, — продолжала Гундега. — Не верит, смеётся. Кто же, говорит, пойдёт работать без денег.

— Но вы, Гундега, ведь тоже работаете бесплатно!

— Я?! — с искренним изумлением воскликнула девушка. — Я там живу, питаюсь, мне покупают одежду. Купили материю на блузку…

— Вам этого достаточно? Давайте, Гундега, перейдём на «ты». Что мы «выкаем», как чужие? Тебе хватает того, что ты получаешь в Межакактах?

Гундега не отвечала.

— Ты комсомолка?

— Нет, — ответила она. — Отличницей не была, организаторских способностей нет. Такой уж характер — нуждаюсь в подталкивании. Мне никто не предлагал вступить…

— Всё равно, — с жаром сказала Жанна. — Уходи оттуда, кто тебя держит?

— Куда? — откликнулась Гундега точно эхо.

— Ну, приходи хоть сюда! Арчибалд!

Он появился в дверях, уже без фартука.

— Гундеге негде жить. Что ты скажешь, если она перейдёт жить к нам? — начала без обиняков Жанна.

Арчибалд пристально взглянул на Гундегу, глаза его за толстыми стёклами очков казались сердитыми, но он сказал:

— Если нужно, потеснимся.

— Это неправда, — поспешно возразила Гундега. — Жанна говорит неправду! У меня есть где жить, и сюда я не пойду. Не хочу никого стеснять. Что я буду здесь делать?

— Работать, как я и Арчибалд.

На мгновение глаза Гундеги загорелись надеждой, но затем погасли.

Гундеге вспомнилась незначительная мелочь. Это случилось вчера. Она увидела, как из дрожащих коричневых сухих рук Лиены выскользнула на пол глиняная миска и разбилась. Илма сердито закричала: «Ты, мать, стала ужасно невнимательная! Разбить мою миску для сдобного теста!» И тихий, еле слышный голос Лиены: «Ах, если бы ты знала, Илма, как я безумно устала…» Сердце Гундеги дрогнуло от острой жалости. К ней пришло тяжёлое, гнетущее сознание: она не имеет права оставить Лиену, взвалить на неё — измученную, слабую — ещё и ту работу, которую делает она.

Пусть существует на свете Приедиена, пусть существуют Межроты и уютная комнатка Жанны! Гундега не может никуда уйти. И даже мелькнувшая недавно, на почте, смутная надежда показалась ей сейчас детски наивной и даже постыдной…

— Нет, благодарю, я всё же не приду, — твёрдо сказала она, и для Жанны осталось непонятным, о чём Гундега думала в этот короткий миг.

Так Гундега и ушла.

Дома её ожидала Илма, видимо встревоженная её продолжительным отсутствием.

— Кто тебе пишет? — сразу поинтересовалась Илма, не вскрыв даже своё письмо.

— Заведующая приедиенской аптекой.

— Что ей надо?

Гундега удивлённо подняла голову, её поразило странное волнение Илмы.

— Да ничего особенного… В обществе потребителей можно получить место кассира…

— Но какое тебе до этого дело? Ты же не поедешь! — выпалила Илма, не переводя дыхания.

Пальцы девушки теребили уголок конверта.

— Гунит!

Гундега увидела протянутую к ней руку Илмы и подумала, что она хочет взять письмо. Но нет. Рука коснулась её волос и опустилась. В глазах Илмы появился необычный блеск.

— Что, тётя? — невольно спросила девушка, хотя ничего не было сказано.

Илма молча отвернулась. Потом, распечатав своё письмо, долго смотрела на маленький листик линованной бумаги, хотя там было лишь несколько строк.

— Дагмара? — догадалась Лиена.

— Да…

Опять наступила тишина.

— Случилось что-нибудь плохое? — снова спросила Лиена — молчание ей показалось предвестником дурного.

— Ничего… — ответила Илма и поспешно добавила: — Я напишу, чтобы не ехала.

— Разве она приедет сюда? Совсем?

— Нет. Но всё равно… Я не хочу…

Потом Илма весь вечер не проронила ни слова. Гундега изредка ловила на себе её взгляд. Он выражал беспокойство и страх.

3

Хотя она писала, что приедет в Межакакты, появление её всё же было неожиданным. Гундега не могла взять в толк, почему Нери не лаял. Она вошла без стука, и Лиена даже не оглянулась, решив, что вошёл Фредис. Возле двери она положила большой, завёрнутый в брезент предмет, который, коснувшись стены, приглушённо зазвенел.

Только тогда Лиена обратила внимание на вошедшую.

— Дагмара!

Незнакомка бросилась ей на шею, и они крепко расцеловались, после чего Лиена украдкой вытерла выступившие от радости слёзы.

— Илма, Дагмара приехала!

Илма особенно не спешила. Она вышла немного спустя, когда Дагмара уже успела поздороваться о Гундегой, снять пальто и начать задушевный разговор с Лиепой, по-детски присев на корточки возле её чурбана. При появлении Илмы она встала. Обе поздоровались, подав друг другу руки. Казалось, каждая из них ждала от другой первого шага к дальнейшему сближению. Рукопожатие, было чуть продолжительнее, чем принято.

— Добрый вечер… мать, — сказала Дагмара.

— Всё-таки приехала?

— Как видишь, — ответила та без улыбки и добавила: — Проездом завернула. Я ненадолго, послезавтра укачу. На работу надо.

— Всё там же, в совхозе, телятницей работаешь?

— Там же.

Так разговаривают чужие люди, оказавшиеся случайными соседями в автобусе…

Дагмара, порывшись в сумке, достала ёлочные свечи и сладости…

— Свечи ты привезла напрасно, — заметила Илма. — Мы ёлку зажигали на рождество.

— Но сегодня ведь канун Нового года.

— В канун Нового года погашают старые долги, — неизвестно к чему сказала Илма..

Рука Дагмары с коробкой свечей застыла в воздухе. Она подняла блестящие чёрные глаза, и на переносице появилась упрямая складка.

— У кого есть что погашать…

Гундега почти ничего не поняла из этого загадочного разговора. Кто из них кому должен?

В памяти её Дагмара сохранилась как некрасивая голенастая девочка-подросток. А сейчас Гундега видела перед собой взрослую женщину и смотрела на неё с восхищением, смешанным с завистью: «Какая красивая!» Те же чёрные как смоль волосы уже не свисали прямыми прядями — они рассыпались лёгкими волнами по плечам, потерявшим неуклюжую мальчишескую угловатость. Полные губы — натурального ярко-пунцового цвета. А походка была такой лёгкой и грациозной, что казалось совершенно невероятным, как может она где. — то в глухом совхозе таскать вёдра с пойлом и орудовать вилами.

Дагмара прошла в комнату, оставив дверь открытой настежь, вынула из подсвечников полуобгоревшие свечи и вставила туда привезённые ею.

Гундега последовала за ней. Вот она, Дагмара, о которой в Межакактах неизвестно почему говорили намёками, чей рисунок сорвали со стены и бросили в печку. Дагмара, которую здесь не ждали и не очень охотно вспоминали. Почему? Что плохого она сделала, кого оскорбила? Странно. Но она пришла не как раскаявшаяся, она пришла с улыбкой, гордая, свободная, и непонятно, почему это чудовище Нери не лаял на неё…

— Что ты так смотришь на меня? — вдруг спросила Дагмара. Она вставляла последнюю свечку и смотрела на Гундегу сквозь зелёные ветви ёлки. — Не припоминаешь? А я хорошо помню, как таскала тебя по двору на закорках. А когда я запрягла Дуксиса в санки и хотела тебя покатать, ты захныкала. Помнишь?

Гундега помнила это смутно, как сквозь туман, скрадывающий очертания людей и предметов.

— Я испугалась этого, как его — Дуксиса… — она виновато улыбнулась. — Я вообще собак…

— Эх ты, трусишка! Может быть, и Нери боишься?

В широко открытых глазах Гундеги метнулся испуг.

— Ужасно боюсь, — чистосердечно призналась она. — А ты разве… нет?

Дагмара громко засмеялась.

— Глупышка, ведь это я его притащила сюда.

— Ты?

— Конечно! Года два — нет, три года назад. Он был ужасно хорошеньким щенком, добродушный такой.

— Добродушный! — Гундега криво усмехнулась.

— Почему тебе смешно?

Гундега рассказала о случае с Лишним, вновь переживая ужас и омерзение.

Дагмара слушала с недоверием.

— Этого не может быть! — горячо воскликнула она, когда Гундега кончила.

И, прежде чем Гундега успела возразить или предупредить её, Дагмара схватила с вешалки поношенный пиджак Фредиса и выбежала во двор. Гундега в одном платье выскочила следом. Нери лежал, положив морду на лапы, и выжидательно глядел на Дагмару.

— Не надо! — вскрикнула Гундега, но Дагмара, не обращая внимания, приближалась к собаке.

Вдруг Нери вскочил и бросился на Дагмару. Гундега испуганно вскрикнула и тут же умолкла — пёс, положив передние лапы Дагмаре на плечи, старался лизнуть её лицо, а она, тихонько посмеиваясь, увёртывалась от него.

— Нерит, щеночек, перестань! Нерит!..

Скрипнула дверь. Гундега оглянулась: на ступеньках крыльца стояла Илма.

— Не-ри!

Окрик не был громким и сердитым, по подействовал на собаку как удар. Нери съёжился и ощетинился. Медленно, бессильно соскользнули его лапы с плеч Дагмары, глаза разом потускнели. Пёс огляделся вокруг тупым, невидящим взглядом.

— На ме-сто!

Звякнула цепь. Низко опустив голову, он потащился в конуру.

— Дагмара, ты сумасшедшая, — произнесла Илма, вздохнув с облегчением. — Это же настоящий зверь!

Дагмара стояла молча, отвернувшись. Когда Илма и Гундега посмотрели на неё, они заметили, что Дагмара плачет. Она стояла в своём чёрном шёлковом платье и залатанном пиджаке Фредиса посреди оттепельной грязи, и грудь её судорожно вздымалась.

Гундега съёжилась, как недавно Нери, и бросилась бежать. Она не сознавала, куда бежит. На ней было только платье, на ногах тапочки. Всё равно! Всё равно! Коса растрепалась на ветру, и она бежала с развевающимися волосами, похожими в сумерках на светло-жёлтое знамя.

Через некоторое время она остановилась, почувствовав, как пульсирует кровь на шее, в ушах и как бьётся сердце. Сквозь шум леса она услышала торопливые грузные шаги. Между деревьями замелькал слабый свет фонаря.

Гундега опять бросилась бежать. Все недавние ощущения — сочувствие к Дагмаре, острая жалость к Нери, протест против Илмы — смешались, слились воедино, превратились в страх, в смутную боязнь. Она боялась самих Межакактов, и эта боязнь гнала её вперёд, как занесённый над спиной кнут: прочь, прочь, прочь…

Наконец она выбилась из сил, словно заблудившийся усталый ребёнок. Хотелось упасть на землю, прижаться к ней и ничего не слышать, ни о чём не думать…

Чья-то рука крепко схватила её за плечо, и голос Илмы сказал:

— Славу богу!

Она повела Гундегу домой, но девушка от чрезмерной усталости словно оцепенела в тупом равнодушии ко всему.

Дверь дома была настежь открыта. Дагмара на крыльце, обжигая пальцы, пыталась зажечь второй фонарь, которым обычно не пользовались. Увидев идущих, она небрежно бросила горящую спичку, и та с шипением погасла.

Илма ничего не объясняла, да никто её и не спрашивал ни о чём.

Через открытую дверцу печи виднелась груда раскалённых углей, по которым то и дело пробегали голубые язычки огня. Угли то темнели, то вновь раскалялись, послушные порывам ветра. Как хорошо смотреть на тлеющие угли…

Кто-то снял с неё мокрые тапочки и принёс другие, сухие. Гундеге показалось, что это была Дагмара. Повернула голову — Илма. Они теперь были вдвоём в комнате. В углу темнела ёлочка с весёлыми разноцветными незажженными свечами. От неё шёл лёгкий смолистый аромат.

— Ты останешься олово топить, счастье угадывать? — тихо спросила Илма.

Гундега вяло покачала головой и сказала голосом усталого ребёнка:

— Нет, я не хочу счастья. Хочу спать.

Она поднялась наверх, в свою комнату, зажгла огонь и прилегла, думая, что не заснёт, и в ту же минуту погрузилась в глубокий сон.

Незадолго до полуночи по лестнице поднялась Илма и заглянула в комнату. Гундега спала. Илма уже намеревалась погасить лампу и уйти, как вдруг заметила на столе письмо из Приедиены.

Бегло пробежав глазами мелко исписанный листок, она придавила его рукой. Пальцы сжались в кулак, комкая бумагу. С минуту она стояла так со скомканным письмом в руке и смотрела на спящую Гундегу. Лицо Илмы понемногу смягчилось, но не сделалось моложе, совсем наоборот, это было лицо старой, отживающей свой век женщины, лицо, на котором время оставило множество морщин.

Губы Илмы беззвучно зашевелились, слов нельзя было разобрать. Молилась ли она богу или проклинала кого-нибудь? Кто знает…

Наконец она всё же погасила лампу, тихо прикрыла дверь и на цыпочках спустилась вниз, останавливаясь всякий раз, как только раздавался скрип ступеньки. Письмо она бросила в печь. Бумага вспыхнула и погасла. Она помешала кочергой тёмный пепел.

Стенные часы пробили двенадцать.

4

Гундега проснулась оттого, что кто-то присел на край кровати. Она открыла глаза — Дагмара. Ещё было темно, но она знала, что уже наступило утро.

— С Новым годом, Гундега!

Склонившись, Дагмара поцеловала её в щеку.

Они посмотрели друг на друга. Глаза Дагмары матово блестели. Голова склонена над Гундегой, а по обе стороны лица струились её пышные волнистые волосы — они почти касались подушки. В полумраке лицо Дагмары утратило яркость красок, оно будто написано было только в чёрных и серых тонах, но и такое оно продолжало быть красивым, даже более красивым, чем вчера. Гундега ощущала на своём лице тёплое дыхание Дагмары. Так непривычно было здесь, в Межакактах, проснувшись, почувствовать на лбу дыхание живого существа.

— Ты давно уже здесь? — спросила немного погодя Дагмара.

Гундега сказала.

— Бедняжка… — тихо проговорила Дагмара.

В наступившей тишине ясно слышалось тиканье часиков на руке Дагмары.

— Где ты спала, Дагмара?

— Я? Внизу, у бабушки.

— Это твоя комната, не правда ли?

— Была…

— Дагмара!

— Я как-то спросила у бабушки, почему ты ушла отсюда.

— А она?

— Она не ответила.

— А у Илмы? У Илмы ты не спрашивала?

— Нет.

— Видишь ли, Гундега, я не бушманисовской закваски.

— Закваски?

Плечи Дагмары задрожали от еле сдерживаемого смеха.

— Ты удивляешься? Знаешь, для меня Межакакты всегда были обычным жильём с четырьмя стенами и крышей над головой. Мне никогда не приходило в голову чем-либо жертвовать ради них, поклоняться им.

— Как странно ты рассуждаешь, — задумчиво сказала Гундега. — Тётя Илма как-то сказала, что это потому, что… — она замолчала, боясь обидеть Дагмару.

— Потому что я чужая, что во мне польская кровь. Да?

Гундега еле заметно наклонила голову.

Дагмара усмехнулась.

— Чего ты стесняешься? Думаешь, я сама этого не слышала чуть ли не каждый день? Всякий раз, когда получала в школе двойку или что-нибудь делала не так, как она. Когда не смогла научиться вязать… За то, что у меня чёрные волосы…

— Ты долго прожила здесь?

— Больше пятнадцати лет.

— Долго…

— Илма взяла меня из приюта после того, как умерла моя мать. Она погибла от взрыва гранаты ещё в сорок первом году.

— А отец?

— Не знаю, — коротко ответила Дагмара.

— Как это не знаешь?

— Отца я не знаю. Он выгнал мою мать из дому, когда ещё меня не было на свете. Она была из Польши, батрачка…

Внизу хлопали двери, слышались шаги. Видимо, там ходила Илма.

Губы Дагмары искривила усмешка.

— Караулит.

Гундега не поняла.

— Караулит, чтобы я тебя не испортила, — пояснила Дагмара.

Гундега приподнялась на локте.

— Почему?

— Я ведь блудная дочь Межакактов, грешница, отрезанный ломоть.

— Но ко мне все относятся очень хорошо, — наивно сказала Гундега, — вчера даже звали олово топить, гадать на счастье.

— А что такое счастье?

— Я не знаю… Где-то читала, что счастье наступает тогда, когда человек больше ничего не желает.

— Это было бы слишком грустно — ничего больше не желать. Мне такое непонятно. Ах, я такая ненасытная! Но не потому, что я несчастна. Я бы могла на Новый год составить длинный-предлинный список желаний.

— И что же ты пожелала бы?

— Ну, например, чтобы мне с Александром никогда не пришлось расставаться…

— Кто он?

— Александр? Друг. И если чёрная кошка не перебежит дорогу, то в будущем году — ах, да! Теперь уже следует говорить: в этом — мы поженимся. Ещё хотелось бы, чтобы директор совхоза дал нам комнату, чтобы я попала на смотр самодеятельности в Ригу, чтобы… Знаешь, Гундега, я немного пою. Если бы попасть в консерваторию! Осенью я поступила в вечернюю школу, в десятый класс, надо навёрстывать упущенное. И ещё бы я желала, — добавила, смеясь, Дагмара, — не быть такой старой: в мае мне уже исполнится двадцать четыре года.

— Какая ты счастливая, Дагмара!

— Ну да! Почему?

— Потому что у тебя столько желаний. А я не знаю, чего я желаю. Даже если бы кто-нибудь исполнил три моих желания, как в сказках бывает.

Дагмара зажгла лампу. Стекло мелодично зазвенело, и комната наполнилась светом.

— Хочешь, я покажу тебе фотографию Александра? — предложила Дагмара.

Стуча каблуками, она сбежала по лестнице вниз и вернулась с фотоснимком паспортного формата. С фотографии глядело продолговатое приятное лицо с улыбчивыми глазами.

— Ты его любишь, Дагмара?

— А как же иначе?

— А он тебя?

— Тоже, конечно.

— Это трудно или легко? — спросила Гундега, густо покраснев.

Дагмара рассмеялась.

— Видишь, что выдумала! Как тебе сказать? Это так же, как жить — порой легко, порой трудно. — Задумавшись на минуту, она продолжала: — Думаешь, легко тащиться каждый вечер за шесть километров в школу? Иной раз такая слякоть, что, кажется, плюнула бы да и легла спать. Однажды я так и сделала, а потом всю ночь проворочалась без сна, как у ежа на спине. На следующий день полетела как на крыльях… Пешком — была такая гололедица, ни на велосипеде, ни на лыжах… И хоть убей меня — не могу сказать тебе, было трудно или легко…

Губы её тронула еле заметная улыбка, неизвестно кому адресованная. А лицо озарилось внутренним светом, особенно светились глаза.

— А я… — Гундега грустно отвернулась, — я ничего не делаю. Замечаю только, что проходит день за днём. И так без конца. Не чувствую никаких трудностей, но и лёгкости нет…

— Как ты можешь так говорить, ведь у тебя целое богатство — голова на плечах и две руки!

Гундега пытливо взглянула в лицо Дагмары — не смеётся ли она? Нет, не смеётся.

— Разве достаточно двух голых рук? — с сомнением спросила она, словно размышляя вслух.

— Ты рассуждаешь почти как Илма. Она тоже смотрит на руки лишь для того, чтобы определить качество перчаток.

— Ах, Дагмара, — грустно проговорила Гундега, — зачем нам спорить в это праздничное утро!

— Разве мы спорим, Гундега, малютка? Мы только говорим о жизни. Хорошо, одевайся, пойдём вниз.

Когда они спускались, Гундеге показалось, что поспешно захлопнулась дверь в залу. Но это произошло так быстро, что она не разобрала, было ли это на самом деле или ей показалось. Она вспомнила слова Дагмары, но не могла им поверить. Зачем. Илме оберегать её от Дагмары? Какая нелепость!

Но её не покидала неясная тревога, и она невольно несколько раз оглянулась, словно боясь слежки.

5

Дагмара принесла из кухни завёрнутый в брезент предмет, который она привезла с собой. Лиена ощупала его, но ничего не поняла.



— Что это такое? — спросила она у Дагмары. — Не то большой рубанок, не то сковорода с длинной ручкой…

— Рубанок, ха-ха-ха! Сковорода! Ой, бабушка, это же гитара! Что ты вздыхаешь?

— Чулки ты, вероятно, так и не научилась вязать…

— Я их покупаю в магазине.

— Каждая девушка должна уметь вязать.

— Это прежде так было, теперь…

— Теперь надо уметь играть на гитаре, — перебила Лиена, но Дагмара не обиделась.

— …теперь надо уметь играть на сцене, играть в волейбол, в шахматы…

— Может быть, ещё и в карты?

Дагмара лукаво улыбнулась.

— Не обязательно.

— Может быть, и работать не нужно?

— Ты, бабушка, думаешь, что я только ленюсь? Мой портрет в Октябрьские праздники висел на Доске почёта.

— Ну и какой в этом толк?

— Дали премию.

— Я говорю не о деньгах, — подумав, ответила Лиена. — А ты эту премию истратила на пустяки?



— Почему на пустяки? Видишь, приобрела гитару.

Она развернула её и прошлась пальцами по струнам.

— Купила бы лучше себе юбку потеплее, — заметила Лиена.

— Мне не холодно, бабушка, — беспечно ответила Дагмара.

— Ты всё такая же, как была, — сказала Лиена, и по её тону нельзя было понять, сокрушается она или радуется.

— Разве это плохо? Бабушка, хочешь, я сыграю тебе романс?

— Что это ещё за романс?

— Это такие песни, чаще всего про любовь.

— Какая уж мне теперь любовь…

Но Дагмара присела на край стула и, взяв несколько аккордов, запела, аккомпанируя себе на гитаре.

Из кухни вошла Илма, но ни один мускул не дрогнул на лице Дагмары. Сверху сбежала по лестнице Гундега. Последним подошёл Фредис, так тихо прикрыв за собой дверь, точно в доме был больной.

Он остановился тут же, у порога, и, боясь шевельнуться, уставился на потёртые носки своих сапог. Он не видел Дагмары, звуки плыли мимо него, словно дым или туман. И он бездумно качался в волнах звуков, как на качелях, не ощущая тяжести, своего тела. Зато Илма не могла оторвать глаз от Дагмары и видела в ней прежде всего молодую, красивую женщину: красивую — какой она сама никогда не была, молодую — какой она уже никогда не будет. А Лиене Дагмара казалась прекрасной, чужой, непонятной райской птицей — она смотрела, невольно восхищаясь её красотой и в то же время сожалея, что такая птица не может нести съедобные яйца… А Гундега — Гундега слышала только песню.

Звуки оборвались. И на лицах у всех появилось обычное будничное выражение.

— Ты по-русски поёшь? — первой пришла в себя Илма.

— Это слова Лермонтова. В переводе уже не то.

— У вас там, в совхозе, наверно, одни русские?

— Почему? Большинство латыши, но есть и русские, два украинца и даже один грузин.

Илма поморщилась.

— А директор?

— Латыш. Но разве это не всё равно?

— Тебе ведь всегда всё было безразлично, — сказала Илма с плохо скрытой неприязнью. — Впервые за несколько лет завернула в Межакакты и сразу же на чужом языке запела.

— Что это — упрёк? А когда в годы оккупации здесь говорили по-немецки, то…

— Не надо, Дагмара, — усталым голосом прервала Лиена.

Дагмара умолкла и стала заворачивать гитару в брезент. Струны несколько раз приглушённо зазвенели. Перевязав её верёвкой, Дагмара выпрямилась.

— Концерт окончен, — произнесла она с лёгкой насмешкой.

Слушатели зашевелились, как после окончания настоящего концерта, бросая взгляды на умолкшую гитару, которая теперь, завёрнутая в брезент, опять походила не на музыкальный инструмент, а скорее на большой рубанок или сковороду с длинной ручкой, как определила недавно Лиена.

6

Гундега не понимала, чем был вызван неожиданный выпад Илмы против Дагмары, который привёл бы к нежелательной грубой размолвке, не вмешайся Лиена. Девушка всё ещё находилась под обаянием песни, в её ушах звучали мелодия и слова, и неважно; на каком языке они произносились, если только это прекрасные, хорошие слова.

А тётя Илма? Что ей не нравилось?

Гундеге в её семнадцать лет была знакома лишь та хорошая зависть, которая граничит с тихим восторгом и не вызывает желания очернить кого-либо или отрицать его достоинства. Она не знала, что есть и другие чувства, что существует лютая извечная зависть увядающей, пожилой женщины к молодой, к её лицу, шелковистым волосам и приятному голосу. Ей незнакома была и постоянная мучительная боязнь времени. Не ведала она, что можно строить воздушные замки на зыбком песчаном фундаменте фантазии… Она была ещё очень молода и не знала, что в жизни человека всякое случается. Лиена понимала в этом значительно больше…

Они обе молча понесли в хлев полные вёдра. Старая и молодая. Каждая думала о своём… Вернувшись, они нашли дверь в сени раскрытой. Видимо, сюда, на кухню, выходили Илма или Дагмара. Теперь никого из них не было, слышались только их голоса, но о чём они говорили, сразу было не разобрать.

Наконец Гундега расслышала, как Дагмара, волнуясь, громко проговорила:

— Я ещё не всё тебе сказала, мать. Мой жених, тот, чью фотографию я тебе показала, тоже русский. Теперь ты знаешь всё.

— Но ты ведь не зарегистрируешься с ним? Прожить всю жизнь с русским!

— С человеком! — поправила Дагмара с ударением.

— Ты по молодости и влюблённости ничего не видишь. Они не такие…

Дальнейшие слова слились в непонятное бормотание, и вдруг опять раздался насмешливый возглас Дагмары:

— Как ты всё хорошо знаешь, будто сама жила в России!..

Гундега взглянула на Лиену. Та склонила низко-низко голову, пряча лицо.

Но звучный голос Дагмары был теперь так ясно слышен, точно она находилась на кухне:

— Скажи, мать, чего тебе не хватает? Крыши над головой, одежды, хлеба? О какой нужде ты говоришь? Недавно за обедом, состоявшим не из картошки с солью да хлеба, а из свинины и заливного, ты почему-то говорила не о том, что нужно сплести лапти, а о покупке лакированных туфель и телевизора. Ты ездишь на мотоцикле и считаешь, что он устарел и слишком прост, что не мешало бы приобрести автомашину…

— Мне никто ничего бесплатно не даёт, — сказала Илма. — Я надрываюсь на работе дни и ночи.

— А разве прежде ты не надрывалась? И что ты за это получила?

— Я унаследовала бы дом.

— А теперь тебя кто-нибудь гонит отсюда?..

Гундега увидела, что Лиена вдруг встала и направилась к двери. Она поспешно семенила, а в действительности продвигалась очень медленно, ещё больше сгорбившись, будто слова Илмы больно секли её.

— На улицу не выгонят, а ни одной минуты я не чувствую себя хозяйкой в доме. Всякий, кому не лень, суёт нос в мой хлев… Какой бы я могла устроить загон за хлевом на солнечной стороне — на двадцать-тридцать свиной, — экспортный бекон. А вместо этого я рублю хворост в лесу, полю посевы и любуюсь, как по моей земле раскатывает колхозный трактор…

— Ты рассуждаешь, как кулачка, мать!..

Лиена подошла к двери и протянула руку, чтобы закрыть её.

— Я работница, батрачка! — воскликнула в этот момент Илма. — Видишь мои руки: все в трещинах.

Послышался грохот стула.

— У тебя, мать, только руки работницы, но не сердце, — прозвучал голос Дагмары.

— …сердце ведь никто не видит, Дагмара. Ты думаешь, я могу простить годы, проведённые Фрицисом по-волчьи в лесу? Погубили здоровье, ушёл мужик что дуб, а вернулся гнилой корягой.

— Никто не виноват, что он не воевал против гитлеровцев, а удрал в лес, чтобы убивать честных людей.

— Замолчи, Дагмара! Фрицис никогда никого пальцем не тронул. Он там, в лесу, только варил еду.

— Из награбленных продуктов варил убийцам еду.

Лиена подняла голову и взглянула на Гундегу, её морщинистое лицо побледнело и окаменело. Гундега, облокотившись на стол, неподвижно уставилась на голую закопчённую стену…

Дверь захлопнулась. Этот звук расколол все остальные звуки.

Такими же мелкими неровными шагами Лиена подошла к Гундеге и, просительно погладив её руку, сказала тихо:

— Я… я во всём виновата, доченька…

Лиена встретила Илму с немым укором в глазах: «Что я говорила? От домочадцев ничего не скроешь…»

И Илма ответила без слов:

«Я ведь это предвидела и предчувствовала! Поэтому я не хотела, чтобы Дагмара сюда приезжала…»

Но вслух она не сказала ничего. Подошла к Гундеге, будто собираясь обнять её, но не решилась. Видно, удерживала боязнь, что её оттолкнут, отвергнут, боязнь пережить этот позор в присутствии Дагмары.

— Тебе, наверно, нездоровится, Гунит, — лишь сказала она, но голос её звучал неуверенно, хрипло.

Гундега быстро повернулась к Илме, во взгляде её ясно читалась боль непритворного разочарования. Потом она встала и поспешно прошла мимо Илмы. Послышался скрип ступенек на крыльце, и всё стихло.

— Слишком уж она чувствительна! — проговорила Илма, ощущая неловкость.

— Ты хочешь, чтобы она была деревянной или каменной, мать? Ты хочешь сделать с ней то же что с… Нери? — вмешалась Дагмара.

— Что за мысли приходят тебе в голову, Дагмара! — упрекнула её Илма. — Нери должен быть таким, ведь он охраняет имущество…

— Разве и Гундеге предстоит заниматься этим? А если она не желает?

Илма не поняла:

— Чего не желает?

— Твоего имущества.

Илма покачала головой.

— Ты, Дагмара, судишь обо всех по себе. Как можно не желать имущества?

— Я сегодня утром спросила, что бы она пожелала в Новом году.

— Ну, ну, а что она?

— Не радуйся, имущества она не пожелала. Она пожелала счастья, но не знает, какое оно.

— Она ещё молода, — проговорила с улыбкой Илма.

— В таком возрасте обычно хотят или завоевать весь мир, или ничего.

— Я хотела стать хозяйкой Межакактов.

— Так это же исполнилось…

— В то время я это всё представляла иначе, — тихо сказала Илма.

Подойдя к столу, она села на стул, на котором недавно сидела Гундега, и почувствовала себя утомлённой — и от недавней ссоры с Дагмарой и от боязни за Гундегу. Она не знала, как поступать дальше, что делать, чтобы всё повернулось по-хорошему.

Не в состоянии понять до конца ощущения девушки, она искала ответа в воспоминаниях своей молодости, пытаясь вспомнить, о чём тогда думала, тосковала, к чему стремилась. Вспомнив, улыбнулась.

— Мне хотелось сходить когда-нибудь на вечеринку. Но вначале не пускала мать, а потом свекровь.

— А теперь не пускаешь ты сама.

— Кого не пускаю?

— Да хоть бы Гундегу.

— Что ей там делать? — поспешно возразила Илма, забыв опять всё, о чём только что думала. — Незнакомая местность, чужие люди.

— Что же, она должна тут как в бочке жить?

— Она ещё никогда не жаловалась, — оправдывалась Илма.

— Она, по-моему, не из тех, кто жалуется. Когда ей станет невмоготу, она просто встанет и уйдёт.

Илма вздрогнула.

— Что ты хочешь этим сказать?

— То, что сказала…

Илма сидела, погрузившись в раздумье, как неподвижная серая статуя. Только пальцы непрерывно крутили упавшую на скатерть хвою и глаза следили за движениями зелёной иголочки. Потом они глянули на Дагмару.

— Ты думаешь, она сегодня хотела бы пойти?

— Конечно.

Илма подумала.

— Хорошо, идите, — сказала она, вздохнув, так и не разобравшись, хорошо или плохо она поступает. Сблизит ли это её с Гундегой или уход её в тот мир, от которого Илма её всё время бдительно оберегала, разобщит их ещё больше?.. Кто знает….

8

Они запоздали. Ненамного, но достаточно, чтобы, войдя в зал, почувствовать себя неловко. Как ни тихо они вошли, всё же несколько голов повернулось и несколько пар глаз с любопытством посмотрели на них… Дагмара с Гундегой присели на кончик скамьи, и интерес к ним сразу пропал.

Занавес на сцене был уже раздвинут. Декорации, изготовленные не очень умело, — очевидно художник, как и актёры, был из местных колхозников, — выглядели незатейливо. Гундеге до этого не приходилось ни читать, ни видеть одноактной пьесы, которую показывали участники самодеятельности. По сцене расхаживали люди, они разговаривали, смеялись, но она никак не могла уловить смысл этого, потому что начало она пропустила. Гундега прислушивалась к лёгкому гулу, проносившемуся изредка по залу, чувствовала рядом с собой тёплый бок Дагмары, разглядывала высокий, еле белевший в полутьме потолок и освещённую сверкающую сцену. От всего этого веяло чем-то знакомым, близким. И, не отдавая себе отчёта, она подумала: «Как хорошо…»

По дороге сюда она набрала в один туфель снегу, и чулок промок. Ногу немного саднило. Лицо разгорелось от ветра и радостного волнения.

Зажёгся свет. Кругом гремели аплодисменты.

Дагмара легонько подтолкнула её.

— Гундега, ты спишь, что ли?

Нет, она не спала. На Дагмару глядели ослеплённые светом счастливые глаза.

— Понравилось?

Гундега так ничего толком и не поняла, по ей стыдно было признаться, и она кивнула головой.

Дагмара рассмеялась.

— Ты сейчас похожа на совёнка, вытащенного из темноты на солнечный свет.

— Почему солнечный? Горят лампы…

Она подняла глаза кверху. Теперь потолок уже не казался таким высоким, как недавно. И без украшений, гладкий. Люстры тоже не было. Это ведь не театр или концертный зал, а всего лишь обыкновенный, построенный своими руками колхозный клуб. Электрические лампочки под матовыми колпаками излучали мягкий, тёплый свет. Здесь не было специального помещения для танцев, поэтому пришлось поставить стулья вдоль стен, чтобы освободить место посреди зала. Только ёлку не трогали, хотя она занимала целый угол. Ёлка сегодня была виновницей торжества. И пусть не было дымного запаха горящих свечей, зато сверкали разноцветные огни электрических лампочек и доносился лёгкий аромат зелёной свежей хвои… Какой-то шутник повесил на ветки крендели и смешных пряничных человечков на топкой нитке. Они всё время раскачивались и крутились, отсвечивая то синим, то красным, то жёлтым. На верхних ветках виднелись шишки — настоящие, бурые, без позолоты…

Глядя на эту стройную тёмно-зелёную красавицу, вершиной почти касавшуюся потолка, Гундега вспомнила маленькую ёлочку, которую принесла Илма, возвращаясь с работы. Илма укрепила подставку на табуретке и украсила ёлку. В рождественский вечер Илма зажгла свечи. Потом они с Лиеной пропели несколько песен — про тихую ночь, детишек и какую-то розочку. Фредис, получив от Илмы подарок — пару тёплого белья, молча сидел со свёртком в руках. А Гундега задумчиво следила, как догорали свечи, гасли одна за другой, точно живые существа, выдыхая последнюю струйку дыма. Вот осталась одна… Когда погасла и она, они очутились в темноте…

Какой-то парень включил радиолу. В репродукторе сначала затрещало. Затем зазвучал вальс. Старинный вальс напомнил пожилым юность, а молодым… Им не нужно было ничего напоминать, их юность сегодня…

Музыка гремела, а середина зала оставалась пустой. Парни медлили, скрывая под напускным равнодушием робость. Подчёркнуто рассеянными были девушки, хотя сердца их тревожно колотились, словно вот-вот должно было решиться самое важное. Но вот вперёд протиснулся высокий парень в тёмно-синем костюме и направился к девушкам. Только теперь Гундега узнала его. Виктор!

Но ведь он направляется прямо сюда. Пройдёт мимо? Нет? Нет!

Гундега не чуяла под собой ног, и люди как будто расступились — может быть, и верно расступились? Она не осмеливалась взглянуть Виктору в лицо и только чувствовала его широкие, большие руки — так же спокойно они лежали на руле автомашины, когда он вёз её из Сауи…

В эту минуту, наверное, смотрит на них во все глаза весь наполненный людьми зал. Почему она только что не чувствовала под собой пола? А теперь он притягивал её как магнит. И всё тело вдруг отяжелело, стало неповоротливым. Ей казалось, что она вот-вот упадёт, заденет за что-нибудь и упадёт и все будут смеяться над ней. Она огляделась. Круг уже полон танцующих. Все кружатся, и всё кружится…

Гундега ухватилась за руку Виктора.

— Ой, я больше не могу! Голова кружится.

— Какой же колдун освободил вас из Межакактов? — смеялся он.

— Как вы сказали? — переспросила она. Потом ответила: — Дагмара.

— Мне это оказалось не под силу…

Гундега не знала — насмешка это или сожаление. На лице его играла открытая, добродушная улыбка и больше ничего.

— Вы мне каждый раз кажетесь другой, — добавил он. — Тогда, в машине, — маленькая восторженная девочка…

Гундега покраснела.

— …потом, в лесу, вы были до такой степени расстроены, что убегали от каждого встречного.

Она смутилась ещё больше и всё же спросила:

— А сейчас?..

— А сейчас выглядите совсем серьёзной и взрослой, только вот косичка…

Она невольно потрогала свою косу, лишь теперь сообразив, какая у неё смешная, тонкая коса, настоящий мышиный хвостик.

— Вам не нравится?

— Нет, почему же. Вам она, пожалуй, к лицу. Если бы ещё на конце завязать бант…

Гундега совсем смешалась:

— Но мне уже исполнилось семнадцать лет.

— По виду столько не дашь, — чистосердечно признался он. — Пятнадцать, самое большее — шестнадцать…

— В самом деле? — спросила с отчаянием Гундега. Как и всех недавних подростков, её болезненно задевал каждый намёк на то, что она выглядит моложе своих лет.

Виктору минуло двадцать пять, он уже успел забыть эти ощущения и потому с искренним удивлением сказал:

— А что в этом плохого?

Гундега обиженно промолчала.

Танец кончился. Гундега пошла искать Дагмару. Пробравшись через толпу незнакомых людей, она остановилась в коридоре у открытого окна подышать свежим воздухом. Взглянув на своё отражение в тёмном стекле, увидела смотревшие на неё грустные детские глаза и тонкую жалкую косичку на плече.

Ей вспомнились чьи-то слова о том, что юноша приглашает на первый вальс любимую девушку. Теперь это показалось ей насмешкой.

«Пятнадцать, самое большее — шестнадцать…»

Очень жаль!

— Если Жанна вечно болеет ангиной, то это совсем не значит, что и вам надо болеть! — ворчливо сказал за её спиной Арчибалд, словно он был старым врачом-педантом, а не зоотехником — недавним выпускником сельскохозяйственной академии. — Пойдёмте-ка танцевать. Во всяком случае, с точки зрения медицины, это полезнее, чем разгорячённой стоять у раскрытого окна.

Арчибалд танцевал неплохо, но… Теперь это был обычный танец — и только. И музыка была совсем обыкновенной, и ёлка, и освещение. И почему-то всё время то кто-нибудь налетал на них, то они сталкивались с другими парами…

— Жанна тоже здесь? — спросила Гундега.

— Дома.

— Опять больна?

— Проиграла пари.

— При чём здесь пари?

— Мы заключили такое пари — кто проиграет, не идёт на вечер.

— Вот как! — поразилась Гундега. — Из-за чего же вы поспорили?

— Она утверждала, что в моей комнате нет порядка, устроила генеральную уборку, и я потом никак не мог найти ни записной книжки, ни запонок, ни выходной сорочки. Она уверяла, что этих предметов вообще в комнате не было. Вот мы и поспорили.

— И вещи нашлись?

— А как же! Записная книжка каким-то образом очутилась в кармане её халата, рубашку она сама выстирала, а запонки оказались в шкатулке с редкими марками.

— И всё-таки вам бы следовало пожалеть её.

— Пробовал. Но она не согласилась. Пари есть пари. Будет сидеть дома, закалять характер и лечить склероз.

— Но ведь у неё ангина! — напомнила Гундега, решив, что Арчибалд оговорился.

Тот засмеялся.

— Ангина в таких случаях не оправдание, к сожалению. Склероз — более удобный вариант.

Совсем неподалёку Гундега заметила смуглое, покрытое лёгким румянцем лицо Дагмары. Её лукавый, чуть дразнящий взгляд был устремлён на лицо партнёра. Этим партнёром был… Виктор.

Мгновение, и танцующие заслонили их, — напрасно Гундега искала их взглядом. Они вновь вынырнули так же неожиданно рядом с ней. Ей была видна лишь спина Виктора, а Дагмара вся, начиная от чёрных волос до таких же чёрных лёгких туфелек, сияла вызывающей красотой, и Гундега в сравнении с ней казалась серым, незаметным воробьём.

— Что с вами? — спросил Арчибалд.

— Простите, я, кажется, наступила вам на ногу.

Чувствуя себя виноватой, Гундега подняла на Арчибалда смущённое лицо и повторила:

— Простите.

Арчибалд удивлённо и сочувственно улыбнулся. Она поспешно опустила глаза, ей подумалось, что именно так улыбаются взрослые обиженному ребёнку.

Танец окончился, и Гундега медленно направилась к выходу. В дверях она опять увидела Виктора и Дагмару. Они стояли и разговаривали, и Дагмара была так невыносимо, так безжалостно красива. Когда Гундега одевалась, из зала донеслись звуки музыки, там опять танцевали. Она с горьким сознанием превосходства подумала, что нет более глупого занятия, чем танцы — схватившись за руки, вертятся, прыгают, наступая один другому на ноги, и при этом идиотски улыбаются.

Это был горький осадок от пьянящей радости первого вальса.

9

Луна играла в прятки. Она то скрывалась за облаками, то украдкой выглядывала, просунув между ними малюсенький золотистый краешек, и, наконец, появилась, улыбающаяся, во всём своём беззастенчивом блеске. Над землёй струился желтоватый свет, придавая порхающим снежинкам металлический оттенок. При этом свете зубчатая стена леса вырисовывалась на фоне чёрно-синего неба более резко и казалась выше, чем при солнечном освещении, а дорога превратилась в серую, неизвестно куда уходящую реку застывшего свинца.

Временами ветер доносил звуки музыки из клуба. Они то нарастали, то замирали, и казалось, к ним прислушивалась даже эта блестевшая на небе плутовка луна, чтобы через минуту испуганно нырнуть в очередную облачную перину. Тогда на землю опять опускался желтоватый мертвящий сумрак.

В этом сумраке Гундега увидела фигуру человека. Проглянувшая луна осветила закутанную в платок женщину. На фоне сверкающей дороги она казалась совсем чёрной. Гундега обогнала её и оглянулась — знакомое круглое полное лицо с улыбающимися глазами. Олга Матисоне.

— Вы тоже домой? — удивилась Гундега.

— Разве вам, Гундега, кажется, что ещё рано? А мне, наоборот, показалось, что я слишком долго задержалась. Наверное, уже больше десяти часов.

— Вы с фермы?

— Конечно. Надумала у меня одна свиноматка в самый праздник пороситься.

— Вот что! А я думала… вы с вечера возвращаетесь.

— Не получилось. А вы были?

Гундега пробормотала что-то невнятное.

Матисоне улыбнулась.

— Не понравилось?

— Почему не понравилось?.. — поспешно ответила Гундега.

Матисоне пристально взглянула на неё и ничего не сказала.

— Вам часто приходится работать по ночам? — спросила Гундега больше для того, чтобы скрыть неловкость.

— Случается. У свинарок, ухаживающих за свиноматками, беспокойная работа. Не всегда рассчитаешь по часам. Приходится и ночами дежурить.

— Трудно? — спросила Гундега и тут же прикусила губу. «К чему этот пустой вопрос: трудно, нетрудно? Он вынуждает к такому же неопределённому, бесцветному ответу».

Но Матисоне серьёзно сказала:

— В каждой работе свои трудности.

За поворотом показались Межроты. В тёмных: окнах отражалась луна.

— Жанна, вероятно, уже спит, — сказала Гундега.

— Разве она не в клубе?

Гундега рассказала о пари между Жанной и её братом. Матисоне, смеясь, покачала головой.

— Мне бы хотелось быть похожей на неё! — пылко вырвалось у Гундеги.

— Что вы говорите? — искренне изумилась Матисоне. — В каком смысле?

— Ей всё как-то удивительно легко даётся — что надумает, сделает. А я… я всегда ломаю голову, сомневаюсь, и вообще…

Они подошли к повороту на Межроты, и Гундега остановилась, чтобы попрощаться.

— А я пройдусь немного с вами, — сказала Матисоне, — провожу.

— Сейчас, ночью?

Матисоне осмотрелась.

— Такой тихий вечер. Всё кругом бело, чисто. Это настоящий отдых после той слякоти…

Гундега тоже посмотрела на покрытые свежим снегом поля. И подумала: будь она художницей, написала бы эту снежную зимнюю ночь, а название картине дала «Отдых». Или «Покой». Нет, всё же лучше «Отдых»…

— Пойдём? — заговорила Матисоне. — Или знаете что? Зайдёмте лучше ко мне.

— Сейчас? — удивилась Гундега.

— Вы ведь гостили в Межротах только в моё отсутствие.

Гундега медлила.

— Я, право, не знаю…

— Погреемся, попьём чайку… У меня сегодня был трудный день, всё равно сразу не уснёшь.

— Ну хорошо. Только на минуточку.

Наружная дверь была не заперта, не слышно было и лая собаки. «Верно ведь, — вспомнила Гундега, — в Межротах совсем нет сторожа». Странное ощущение. Ничто не мешало зайти в дом — ни замок, ни собака.

Под потолком кухни ярко вспыхнула лампочка. Матисоне открыла ещё одну дверь, свет зажёгся и там, только менее яркий.

— Идите сюда, Гундега.

Судя по всему, это была комната самой Матисоне. Тоже узкая, как у Жанны, она казалась загромождённой мебелью. Стол, стулья — все кустарной работы, а на столе — небольшой телевизор и рядом с ним крохотная ёлочка. Матисоне дала Гундеге несколько журналов, чтобы не скучала, а сама отправилась на кухню. Немного погодя послышался треск горящей лучины или бересты и тихо, уютно загудел огонь.

На стене напротив Гундеги висели часы. Они громко, неторопливо тикали, отсчитывая секунды, словно вписывая их в огромную книгу времени. Половина одиннадцатого. После холода комната казалась тёплой, даже слишком натопленной. Матисоне весь день была на ферме, вероятно, печь топили Жанна или Арчибалд. Такие маленькие комнатки быстро нагреваются.

Гундеге вспомнились высокие, просторные комнаты Межакактов. Весной и летом, наверное, там весело, но сейчас, зимой, приходилось мёрзнуть, несмотря на то, что круглые железные печи были раскалены — не дотронешься. Холодно, конечно, оттого, что потолки высокие. Но сейчас Гундеге вдруг подумалось — холодно потому, что помещение не согревается дыханием людей…

Матисоне внесла кипящий чайник и две кружки.

— Видите, как быстро, — сказала она. — Жанна оставила чайник в духовке. Мне пришлось только немного подогреть. Я люблю очень горячий чай, — она засмеялась. — чтобы обжигал. Это ещё со времён эвакуации. Пришлось побывать на Урале, там тоже любят горячий чай. И большие леса.

— Здесь тоже большие леса, — заметила Гундега.

— Это вам только кажется. Вот в Сибири — едешь целый день, а лесу и конца нет. Мои молодость прошла возле Нереты. Привыкла больше к низинам и болотам. Деревце — для тени, рощица — для грибов; а как приехала в Сибирь, вначале даже страшно было…

Матисоне быстро накрыла на стол. Удивительно, до чего проворно и легко двигались её большие полные руки.

— А после войны? — спросила Гундега. — Вы уже не вернулись в свою Нерету?

Матисоне покачала головой.

— Мужа направили сюда, в Нориеши, волостным парторгом. Так мы втроём и перебрались сюда.

— Втроём?

— Да, ещё сын.

— А ведь я думала, что вы одна…

— Так оно и есть. Мужа и сына бандиты подстрелили. Они возвращались домой из Саун…

Матисоне говорила спокойно, у неё даже голос не дрогнул. Гундега быстро взглянула на неё. Глаза Олги не улыбались, как обычно, но в них не промелькнуло и тени тревоги. На высоком лбу — ни единой морщинки, только по уголкам рта залегли две глубокие борозды.

Вдруг мысли Гундеги смешались.

— Это был… он? — спросила она затаив дыхание, страшась истины и в то же время ожидая ответа Матисоне.

— Кто — он?

— Это был Фрицис Бушманис, кто вашего мужа?..

— Нет, Гундега.

— Значит, тётя Илма была права, говоря, что дядя Фрицис пальцем никого не тронул… что он только варил еду, что он никогда… — проговорила Гундега с облегчением.

— Да, — тихо ответила Матисоне. — Это правда. Он выполнял разные хозяйственные дела там, в лесу, чтобы освободить чьи-то руки для убийств… Он варил еду, чтобы в руках бандитов не иссякала сила…

Гундега взволнованная опустила голову.

— Как вы должны нас ненавидеть! — еле слышно проговорила она.

— Кого — вас, Гундега?

— Тётю Илму, потому что она жена Фрициса… Да и меня тоже, потому что я их родственница, потому что я в Межакактах… — Гундега смешалась.

— Вы думаете, что я теперь должна всех ненавидеть? Даже тех, кто не виноват?

— Всё же… я не знаю…

Матисоне налила кружки, потом, вспомнив, пошла за сахаром. Тишину в доме нарушали только её шаги и равномерное тиканье часов.

Гундега посмотрела на дверь, за которой только что скрылась Матисоне. Как странно получилось! Она сейчас сидит здесь, в Межротах, у Матисоне, мужа и сына которой убили те, с кем был заодно хозяин Межакактов — Фрицис Бушманис. И через полчаса или час она уйдёт в Межакакты, потому что там её дом. Илма ненавидит весь мир за то, что Фрицис ушёл в лес здоровым, а вернулся больным. Ушёл в лес… ушёл, хотя никто его не гнал…

Вошла Матисоне с чашечкой мёду и тарелкой, на которой лежало полкруга колбасы.

— Совсем неожиданно нашла это в чулане с сопроводительной запиской.

Гундега так углубилась в размышления, что сразу и не поняла содержание записки. На вырванном из блокнота листке бумаги — несколько слов, написанных торопливым неразборчивым почерком:

«Я ложусь спать! Ешьте колбасу! Приятного аппетита!

Ж.»

«Ж.» — это могла быть только Жанна.

— Вы давеча сказали, что хотели бы быть такой, как она, — добродушно подсмеивалась Матисоне. — Если бы все походили на Жанну, в мире был бы вечный хаос. Как раз хорошо, что все люди разные.

— Вы считаете, что должны быть и хорошие и плохие люди? — с сомнением проговорила Гундега.

— Нет, не хорошие и плохие, а стремительные и умеренные, отчаянные и сдержанные. Разные, по честные.

— Которые не обманывают и не крадут? — переспросила Гундега.

— Люди должны быть честными и по отношению к себе.

Подумав немного, Гундега призналась:

— Я этого не понимаю.

— Видите ли, иной, скажем, не крадёт потому, что боится суда, другой — потому, что просто не может взять чужого.

— Но ведь существует милиция, суд, тюрьмы.

— Они не будут существовать вечно, — просто ответила Матисоне.

— Вы этому верите?

— Как же иначе! Конечно, верю. Настанет пора, когда не будет ни милиции, ни тюрем.

— Это при коммунизме, да?

— Да, Гундега.

— Но если нечего и некого будет бояться… — задумчиво сказала девушка, не зная, как продолжить…

— Разве преступления не совершают только потому, что боятся суда? Вот, например, могли бы вы войти в чужой дом и украдкой взять что-нибудь, хотя вас никто не видит и не узнает ничего? Я убеждена, что вы бы этого не сделали, даже не зная, что такой поступок карается законом. И вам поэтому безразлично, существует ли на свете уголовный кодекс.

— Мне это никогда не приходило в голову, — откровенно призналась Гундега и прибавила с нескрываемым восхищением: — Вы очень доверяете людям. У вас даже ночью дверь не запирается. И собаки нет.

Матисоне расхохоталась, запрокинув голову.

— Ну, ну, не будем преувеличивать. Ночью всё-таки дверь у меня на запоре. А какой смысл держать собаку, если меня целый день нет дома? Я всё равно на ферме не услышу её лая. Почему вы не пьёте чай, Гундега? Остынет…

Часы пробили одиннадцать. Обе невольно отсчитывали удары. Часы замолкли, и мелодический гул последнего удара, постепенно замирая, незаметно слился с тишиной.

— Гундега, не хотите ли вы пойти работать к нам на ферму? — вдруг спросила Матисоне.

— Но я ведь ничего не умею, — с сожалением сказала Гундега.

— Никто не родится мастером.

— Это верно, но…

— У нас есть группа свинок. Это будущие свиноматки — в основном двухмесячные поросята. Их надо выкормить до восьми-девяти месяцев… На первых порах я бы вам помогла, и Мартыньекабс тоже…

— Я его не знаю, — робко возразила Гундега, сама чувствуя, как неубедительно звучат её слова.

— Познакомитесь. Он зоотехник и, между прочим, живёт в этом доме.

— Арчибалд? — вырвалось у Гундеги.

— Значит, всё-таки знаете?

Гундега молчала. Затем, смущённо взглянув на Матисоне, растерянно спросила:

— А как же быть с Межакактами?

— Гундега! — начала было Матисоне, но замолчала, не зная: сказать или не сказать? И всё же решилась: — Буду с вами вполне откровенна. Признаюсь — хочу вас вырвать оттуда.

— Но почему?

— Вы там пропадаете.

— Ко мне очень хорошо относятся, — проговорила Гундега не совсем уверенно.

— Потому вы и не замечаете, что нас тянут на дно. Деньги ещё пока нам всем нужны, по иногда они превращаются в камень на шее и тянут в болото.

«Этот дом похож на трясину…» Гундега попыталась вспомнить, кто это сказал. Слова звучали в ушах, она даже различала голос говорившего их человека. Но кто, кто? Фредис? Дагмара? Ей вдруг показалось очень важным вспомнить, кто именно сказал: «Этот дом похож на трясину…» Симанис!

«Кто вовремя не вырвется, тот… тот…» — вспомнила она, по ожидаемой ясности не было. Угнетали сомнения и смутный страх.

— Мне не нужны имущество и усадьба тёти Илмы! — наконец сказала она. — Я ничего не хочу!

— И тем не менее вы день ото дня умножаете богатство этой усадьбы, — спокойно возразила Матисоне.

— Я не умножаю! Ведь надо жить, есть, одеваться. Как же можно не работать?

— Вы своей работой приносите в дом больше, нежели тратят на вас. Остальное идёт в Межакакты. Если рассуждать как Илма, то вы всё вернёте, унаследовав Межакакты.

— А если рассуждать иначе? — с интересом спросила Гундега.

Матисоне уклонилась от прямого ответа.

— Сколько классов вы окончили?

— Девять.

— И за эти девять лет вы не заплатили ни рубля. А учителям выплачивали зарплату, и ещё уборщице, и хозяйке, готовившей обед для школьной столовой. Какой бы холод ни свирепствовал снаружи, в классе было тепло, не так ли? Вы занимались при электрическом освещении, каждое лето школу ремонтировали, а всё это требует денег. Правда?

Гундега утвердительно кивнула, удивляясь, что никогда не обращала на это внимания и не думала об этом, как человек не думает о том, что он дышит.

— Вы, несомненно, ходили к врачу, — продолжала Матисоне, — но не истратили ни копейки. Во всех городах есть парки, скверы, есть они и в Дерумах, и в Сауе, и в вашей родной Приедиене…

Гундега опять молчаливо кивнула.

— В Дерумах их создали на месте развалин. Каждую весну садовники высаживают цветы, выращенные в теплицах, постройка которых стоит немало и где тоже работают люди. А вход в парки и скверы бесплатный. Ваша бабушка получала пенсию. А откуда берутся средства на постройку школ и амбулаторий, на выплату пенсий, на зарплату учителям и врачам?

— Но их ведь даёт государство! — воскликнула Гундега.

— Да, государство. А оно получает эти средства от труда рабочих. Одну, большую часть стоимости создаваемых им ценностей рабочий получает в виде зарплаты, а другая, меньшая часть уходит в государственный бюджет. Вот и получается: тот, кто работает только на себя и свой дом, нечестно использует результаты труда других.

— Я совсем и не подозревала этого, — призналась Гундега и тут же улыбнулась. — Помните, Жанна тогда на поле сказала, что вы министр. Вам бы следовало быть, ну, хотя бы агитатором, а не свинаркой.

— Это очень трудно, — тихо сказала Матисоне.

— Какая же тут трудность!

— Трудно не разъяснять, а трудно убеждать.

— Пожалуй, вы правы… А теперь спасибо за угощение, мне пора идти.

— Хотите я вас провожу?

— Нет, нет, не нужно. Совсем не темно.

— А разве вы одна не побоитесь идти лесом?

— Мне… я… — поспешно начала было Гундега и замялась.

Они вышли во двор. Облака рассеялись, ярко и спокойно светила лука. Под ногами скрипел снег — это к морозу. Они свернули на лесную дорогу. Сосны шумно дышали на ветру. Занесённые снегом деревья стряхивали на землю снежную пыль, освобождаясь от белой ноши. Они шли, прислушиваясь к однообразному шуму леса.

— Я люблю лес, — сказала Матисоне вполголоса.

Снег, свалившийся с ветвей придорожной ели, осыпал их сверкающей снежной пылью. Воротники, плечи, платки побелели. Снег лежал на волосах, бровях, ресницах. Гундега, сняв платок, стряхнула его. Зацокотав, ускакала белка, устроившаяся было на ночлег на соседнем дереве, вслед ей только ветка качнулась. И опять — скрип снега под ногами и размеренные вздохи сосен.

Не доходя до Межакактов, они расстались. Гундега остановилась, глядя вслед удалявшейся Матисоне. Лесная дорога в ночном освещении напоминала извилистую улочку среди старинных домов. Старый, забытый, тёмный город, по которому двигалась одинокая женская фигура. Исчезла. И старый город совсем опустел…

10

Гундега постучала в окно Лиены, но дверь открыла Илма.

— Ты одна?

— Одна.

Гундега ощупью прошла мимо Илмы, казавшейся призраком в длинной белой ночной сорочке.

— Есть что-нибудь будешь?

— Спасибо, не хочу.

— В духовке тёплый суп, — предложила Илма и, шаркая мягкими туфлями, заспешила вслед Гундеге.

— Где Дагмара?

— Осталась там.

— Поссорились?

— Из-за чего нам ссориться?

— Это верно, — согласилась Илма.

Гундега стала подниматься по скрипучим ступенькам в свою комнату, но, что-то вспомнив на полпути, сбежала вниз.

— Тётя, я хочу работать на ферме.

— На какой ферме?

— На колхозной. Свинаркой.

Илма без видимой надобности подтянула повыше накинутое на плечи пальто, будто ей было холодно.

— Чего тебе здесь не хватает, Гунит? — голос её охрип, как в минуты сильного волнения, но лицо сохраняло спокойствие. Или темнота помогала ей скрыть подлинные чувства, оставляя на виду лишь белевший овал лица с неясными чертами.

— Мне всего хватает, но…

Гундега нерешительно замолчала.

Там, у Матисоне, всё казалось простым и понятным, а теперь… Куда девались нужные слова? А без них как объяснить то необъяснимое, грустное, что с наступлением темноты глядит в окно и заставляет в унылом одиночестве томиться ночью? Как назвать ту силу, которая влечёт её отсюда? Что заставляет её слушать далёкую музыку из клуба даже сквозь закрытые двери и окна, сквозь немые каменные стены?..

Гундега не знала. Если б знала, возможно, нашлись бы эти нужные слова…

— Что же мы здесь дрогнем на лестнице; — прервала Илма затянувшееся молчание. — Пойдём ко мне в комнату.

Гундеге довелось быть там лишь несколько раз. Илма сама убирала комнату. Зеркальный шкаф, к которому изредка подходила Гундега, стоял в зале. Печь топилась из комнаты Лиены, чтобы приносивший дрова Фредис не пачкал пол грязными сапогами. Даже Лиена вызывала обычно Илму, стоя в коридоре. Особенно тогда, когда у той гостил Симанис. Увидев это впервые, Гундега испытала жгучее чувство неловкости. Стоит Лиена в заплатанной юбке, старых, подвязанных бечёвками резиновых ботах у нарядной белой двери дочери и боязливо стучит в неё узловатым заскорузлым пальцем. Словно нищенка… В тот раз Гундега, охваченная стыдом, убежала прочь. А теперь белая дверь гостеприимно открылась перед ней.

Зябко поёжившись, Илма подошла к печке и поцапала её чёрный блестящий бок. Сбросив пальто на спинку стула, она поспешно накинула платье, а поверх вязаную кофту.

— Чего же тебе не хватает в Межакактах? — повторила она и, не дожидаясь ответа, прибавила: — Ты сыта, одета, я думаю, не хуже тех, из колхоза. Кто с тобой говорил насчёт работы?

— Матисоне.

Глаза Илмы вспыхнули, и она быстро опустила их.

— Ты ни у кого, слава богу, куска хлеба ещё не просила. Ты не колхозница, и никто тебя не может заставить работать.

— Меня никто и не заставляет. Просто нехорошо работать только для себя… — неуверенно заметила Гундега.

— Ха-ха-ха!

В тишине дома смех этот прозвучал как-то некстати, изо всех углов просторной комнаты донеслось многократное эхо. Странный смех — без радости и веселья. Нелепое, издевательское эхо…

— Ну, тогда иди, гни спину для людей, — наконец сказала Илма. — А на твою долю достанется ворчанье пустого желудка. Пока ещё никому и ничего бесплатно не дают…

— Бесплатно школы, врачи и…

— А хлеб? Хлеб тоже бесплатно? Ты можешь поступить в самые высшие школы, но если у тебя не будет хлеба, знаниями сыта не будешь. И на одном хлебе насущном не проживёшь. Собаке и той хочется хоть шматочек мяса иногда, а о человеке и говорить нечего… Посмотри, как она охраняет свою миску. Пойди и сагитируй её, что всё надо отдать другим. Она оскалит зубы, вцепится тебе в ногу…

Слова Илмы нанизывались одно на другое в неумолимой последовательности и закономерности. И вновь, как в то далёкое воскресенье, когда они обе слушали богослужение из Швеции, слова Илмы казались гладкой, круглой галькой, прикосновение её было безболезненным, но притупляло восприятие. Если бы Илма не упомянула о собаке, охраняющей чашку, в памяти Гундеги не всплыла бы в мельчайших подробностях страшная картина с Лишним… Но это случилось — Илма напомнила…

— Человек ведь не собака! — протестующе воскликнула Гундега, пугаясь своего громко прозвучавшего голоса.

— Это заложено в природе всякого живого существа, — не горячась, настаивала на своём Илма. — Надо сначала сделать так, чтобы человеку не надо было есть, тогда, возможно, он станет работать и для других. У нас в конторе лесничества на стене висит такая надпись: «Человека создал труд!» Это сказал кто-то из коммунистов.

— Энгельс.

Илма неожиданно быстро взглянула на Гундегу отчуждённым взглядом и отвернулась.

— Всё равно. Если бы я не верила в то, что начало всему дал бог, я бы скорее сказала: человека создало брюхо!

— Как отвратительно! — вырвалось у Гундеги.

— Ах, глупенькая, ты ещё не знаешь, что на свете делается — люди готовы друг другу горло перегрызть. Но такова жизнь!

— Я не знаю… — поспешно ответила Гундега, растерявшись от этих страшных слов, но что-то кричало в ней: «Нет, нет, нет!»

В её глазах мелькнул страх.

— Что ты, Гунит! Не бойся! Не бояться надо, а…

На дворе нехотя залаял Нери.

— Не бойся, Нери ночами не спит.

— А у неё дверь не запирается… — неизвестно почему сказала грустно Гундега.

Илма догадалась — у кого. Значит, Гундега была там.

«Не удержала…»

Лай Нери постепенно перешёл в приглушённый заунывный вой. Илма знала — он сейчас сидит, уставившись на луну, и воет. Как волк… Хотелось подойти к окну и сильно постучать, чтобы перестал.

«Не уберегла…»

— Гунит, ты наследница Межакактов и должна понять, что…

— Мне не нужны Межакакты…

Гундега проговорила это так тихо, что Илме показалось, будто она ослышалась.

— Что? — переспросила она.

Гундега не ответила, и Илма с испугом сообразила, что правильно поняла её слова.

— Не говори так! Ты не смеешь так говорить! — воскликнула она, чувствуя безнадёжность положения. — Два поколения вложили сюда свой пот и труд. Люди сновали, как муравьи, и тащили по соломинке, по веточке, чтобы создать всё это…

— Для кого?

— Для себя, для кого же ещё? И для тех, кто будет здесь хозяйничать после них. Значит, и для тебя. Дом — это святыня для каждого человека. Так оно всегда было. Наследство священно, и брать его надо чистыми руками. Обязанность каждого — умножать достаток в доме. Я положила на это всю жизнь, все силы. Пришла я сюда такой же молоденькой, как ты, а теперь я уже старая, старая, старая…

Илма всем туловищем раскачивалась в такт своим словам. Беспощадный огонь лампы осветил обветренное на морозе лицо с сетью мелких морщин и морщинок и совсем седые виски.

— Может быть, это и большой грех, но я до ужаса боюсь смерти. Наверно, потому, что жизнь мне ничего не дала. Жалкая жизнь. Проклятая жизнь!..

Да, Илма, сильная Илма плакала.

Гундега знала Илму как властную и строгую женщину, видела, что она может быть ласковой, даже грустной; теперь оказалось, она ещё и несчастна. Гундега никогда не допускала и мысли о том, что Илма может быть несчастной. Это противоречило и характеру Илмы и её поведению. Но разве есть такое свойство характера — быть счастливым?.. Разве счастье — это печать на лице человека? И вообще, что такое счастье? Исполнение желаний? Но ведь Илма стала хозяйкой Межакактов, и она того желала…



Гундега в замешательстве смотрела, как по щекам Илмы катились крупные слёзы. Что она оплакивает? И почему грешно бояться смерти? Может быть, потому, что религия обещает загробную жизнь… Но если веришь, чего же тогда бояться?..

Илма подошла к кровати и, откинув одеяло, вытерла глаза уголком простыни.

— Иди теперь спать, Гунит! — сказала она непривычно слабым голосом. Руки её чуть заметно дрожали и поразительно напоминали теперь руки старой Лиены.

Гундега прикрыла дверь и послушно удалилась, унося с собой тягостные, противоречивые мысли. Тётя Илма и Матисоне… Она обеих жалела, и каждая по-своему была права. Но разве бывает несколько правд? Или две правды?..

Еле слышно заскрипели ступеньки под ногами Гундеги. Потом всё стихло. Не зажигая света, она стояла посреди комнаты. В доме царили мрак и тишина. В доме, который проклинала Илма и которому она посвятила свою жизнь…

Целый клубок противоречий. Гундега чувствовала себя маленькой заблудившейся девочкой с тонкой нелепой косичкой.

«Пятнадцать лет, самое большее — шестнадцать…»

В ящике комода лежала шкатулка с рукодельными принадлежностями. Рука нащупала в ней ножницы. Они были маленькие и вдобавок тупые, потрудиться пришлось основательно. Наконец-то! С лёгким мягким шелестом косичка упала на пол.

Гундега быстро взглянула в зеркало. Из него смотрела незнакомая девушка со светлыми неровными космами. Гундега зажгла лампу. При свете волосы выглядели ещё ужаснее. А у чужой некрасивой девушки там, в зеркале, был такой испуганный и встрёпанный вид, что хотелось смеяться, если бы… если бы это не была она сама.

Глава седьмая Прощайте все!

1

Она лежала совсем неподвижно на боку, как мёртвая. Только одна рука казалась ещё живой, не имеющей отношения к неподвижному туловищу. Рука вытянулась, пальцы судорожно стиснули рыхлый снег, потом, словно играя, выпустили его. Вторая рука продолжала сжимать дужку ведра. Никто не знал, сколько лежала так Лиена. Фредис не возвращался ещё с молокозавода, а Гундега и Илма ездили в лес за хворостом.

Через распахнутую настежь дверь хлева слышно было, как беспокойно переступали коровы и визжали свиньи. Нери озабоченно вертелся вокруг будки, до предела натягивая цепь, разглядывая лежавшую женщину. А возле самой её головы сидел, жалобно мяукая, чёрный кот.

Инга, всхрапнув, испуганно остановился. Илма с Гундегой разом спрыгнули с воза и подбежали.

Она была жива.

В расширенных, полных ужаса глазах отражались зимние облака, из груди вырывался хрип. Её внесли в комнату и уложили. На дворе осталось только опрокинутое ведро с остатками воды, подёрнутой плёнкой льда.

Никогда Межакакты не казались Гундеге такими удручающе тихими. Будто в доме ходил кто-то невидимый, кого все боялись назвать по имени. Приехавший врач велел соблюдать абсолютный покой. Но этого покоя теперь стало так много, что он душил, словно кошмар. Илма даже остановила стенные часы, чтобы их бой не нарушал тишину, и эта звенящая мёртвая тишина не давала по вечерам уснуть.

Вся тяжесть домашней работы неожиданно легла на плечи Гундеги. Илма оставалась дома только дня четыре, «пока минует опасность», — сказала она. Потом она опять стала уходить каждое утро в лес. Гундега теперь была наедине с Лиеной. Лиена лежала жёлтая, как воск, и отказывалась принимать прописанные врачом лекарства, не хотела ни молока, ни мёду. Когда Гундега предлагала ей что-нибудь, она всегда отрицательно качала седой головой, но, заметив, что девушка собирается уходить, слабым, надтреснутым голосом просила:

— Посиди, детка!

Гундега не в состоянии была ей отказать. Одна сидела, другая лежала, и обе молчали, потому что врач запретил Лиене разговаривать. Бедная, старая Лиена… Всю жизнь не знавшая, как можно сидеть сложа руки, она теперь лежала неподвижно, прикованная к кровати, всегда такой желанной и мягкой после долгого трудового дня, а теперь казавшейся жёсткой. Гундега всегда сидела в комнате Лиены с нетерпением и беспокойством. Ведь за стенами этой комнаты её ждало множество повседневных дел.

На кухне целыми днями топилась плита. В огромном чёрном котле варился картофель для свиней, в котле поменьше — сенная труха для тёлки, в чугуне — обед. Пока носила скотине сено, огонь в плите погас, и пришлось растапливать её заново. А в это время пара гусей в маленьком закутке нетерпеливо гоготала и бунтовала так, что слышно было даже здесь. Сидя возле больной, Гундега услышала крики ненасытных птиц и озабоченно подумала о том, что замоченные для них хлебные корки давно уже размякли и надо бы их вывалить в корытце, отнести гусям. Пора и морковь принести из погреба и вымыть её. С утра ещё стоит грязная посуда. Не забыть бы ошпарить кипятком подойник и цедилку…

Гундеге стыдно было, сидя у постели больной, спокойно и ласково смотревшей на неё, думать о каких-то мочёных корках и немытой посуде. Её угнетало сознание вины, хотя больная и не догадывалась, о чём думала девушка, а если бы и догадалась, то, конечно, не осудила, а, напротив, похвалила бы её. Болезнь как-то сразу оторвала Лиену от повседневности, поставила её выше всего этого, и там не было места мелочам. Осталась лишь прожитая жизнь да ворота, в которые она уйдёт, когда перестанет биться больное, усталое сердце. Но по мере того как Лиена превозмогала болезнь, её всё чаще одолевали думы о будничных делах. Она будто прозрела, дивясь тому, что мир не ограничивается стенами её комнаты, и как только это произошло, помещение сделалось тесным. Её взгляд всё чаще останавливался на противоположной стене с однообразными, надоевшими цветами на обоях, всматриваться в которые раньше никогда не было времени. Тогда казалось, не всё ли равно, какие они — зелёные, жёлтые или красные. А вот сейчас эти причудливые выгоревшие цветы на стене просто опротивели. Гундега где-то разыскала первые подснежники — два белых нежных колокольчика — и поставила их в стакан. Неужели наступает весна? Ах, как долго она проболела!..

Гундега теперь очень мало спала. Только поздней ночью ей удавалось прилечь; утром казалось, что сна-то и не было: не успела закрыть глаза, смотришь — пора вставать. Однажды, сидя возле кровати Лиены, она неожиданно задремала. Сколько длился сон, она не знала. Очнувшись, она подняла голову и увидела рядом с собой лицо Лиены.

Гундега вскочила.

— Вам нехорошо, бабушка?

Лиена безмолвно опустилась на подушку. Только рука, ещё больше высохшая за эти несколько недель, протянулась к Гундеге, но, не коснувшись её плеча, бессильно упала…

— Почему ты такая грустная? — спросила вечером Илма Гундегу.

— Так просто.

— Переутомилась ты. Пусть Фредис хоть воды наносит в бочку. Фреди, ты слышишь?

В соседней комнате раздалось шарканье шлёпанцев Фредиса.

— Слушаюсь, госпожа! — отозвался он.

На этот раз Илма не обратила внимания на ненавистное насмешливое словечко.

— Тебе трудно, Гунит!

Гундега молча принесла корзинку с грязным бельём и намочила его в лохани.

— Стирать будешь?

— Да.

— Я сама завтра пораньше встану, ты поспи.

И опять — никакого ответа. Ни согласия, ни отказа. Только сонный взгляд.

— Когда мать выздоровеет, поедем в Ригу на Тынок с телёнком. Заодно отдадим шить тебе демисезонное пальто. Заработала. Собиралась себе шить — в обмен на шерсть получила хорошую тёмно-зелёную материю. Но пока обойдусь старым.

Илма взглянула на Гундегу и испугалась: девушка сыпала в воду стиральный порошок. Но глаза, глаза-то закрыты!

— Ты спишь?

Веки дрогнули и с трудом открылись.

— Разве ты не спала ночь?

— Штопала джемпер. Бруналя задела рогом. А чулки не успела…

Она медленно вытащила одну ногу из резинового сапога. Большой палец торчал наружу и казался очень белым по сравнению с тёмно-коричневым чулком. Показав его с каким-то пугающим равнодушием ко всему, она сунула ногу обратно и вяло улыбнулась.

— Иди спать, — сказала Илма дрогнувшим голосом.

Гундега как будто только этого и ждала; поставив коробку с порошком на пол и тяжело волоча ноги, она направилась в свою комнату.

2

На следующее утро Гундега проснулась свежей и отдохнувшей. Но утомительный монотонный день принёс с собой привычную тихую тоску. Девушка притащила из погреба картофель и стала мыть его возле колодца. На холодном ветру мокрые руки сделались шершавыми, заныли. Временами Гундега прерывала работу и, скрестив руки на груди, хлопала ладонями по бокам до тех пор, пока руки не начинали гореть — этому приёму лесорубов её научил Симанис. После этого колодезная вода некоторое время не казалась такой ледяной и покрасневшие пальцы шевелились в ней, точно рачьи клешни.

Грузовая машина, ехавшая по дороге в лесничество, притормозила у поворота и свернула в Межакакты. Гундега выпрямилась и, обтерев руки о ватник, смотрела на машину. Не заезжая во двор, машина остановилась, дверцы кабины распахнулись, и шофёр в таком же ватнике, как Гундега, спрыгнул в снег. Она хотела крикнуть, что Илмы нет дома, сделала было несколько шагов вперёд и только тогда заметила, что это Виктор.

Захлопнув дверцу, он подошёл к ней и протянул руку.

— У меня мокрая, — сказала она.

— Ничего.

Виктор взглянул на озябшие, скрюченные пальцы Гундеги, затем на её лицо. Оно казалось ещё более худым, чем тогда, в новогодний вечер, под глазами залегли тёмные тени, и ему захотелось как-то подбодрить, развеселить Гундегу. Но как?

— Вы приехали по делу или… — начала она.

— По правде сказать, я приехал, чтобы опять пригласить вас в клуб. Наши комсомольцы устраивают литературный суд над книгой Ояра Вациетиса «Глазами тех дней». Вы читали?

Виктор заметил, что Гундега не спросила даже, когда будет этот вечер. Опустив голову, она еле слышно проговорила:

— Я всё равно не смогу…

Она не жаловалась, никого не упрекала. Виктор вспомнил, какой счастливой выглядела Гундега в Новый год. В тот вечер она неожиданно исчезла, а теперь на лице у неё только усталость и безразличие.

— Опять не сможете прийти?

— Бабушка больна.

И это тоже Гундега проговорила равнодушным унылым тоном. Наверно, у неё озябли руки, потому что теперь она их спрятала в рукава ватника.

— Вам холодно?

Гундега, глядя куда-то в сторону, отрицательно покачала головой. Она стояла возле старой деревянной бочки, рядом с корзиной картофеля, и на фоне дома казалась маленькой, серой, съёжившейся.

«Наследница Межакактов», — подумал он с горечью, но вслух сказал:

— Вы так изменились…

— Я ведь каждый раз другая, — сказала она с еле заметной насмешкой.

Виктор вспомнил, что он говорил ей это в клубе.

— Ну, какая же я теперь?! — спросила Гундега. — Наверно, старая?..

Он удивлённо взглянул на неё, это определение до известной степени подходило сейчас к ней. Такое безразличие ко всему и усталость бывают только у стариков. Не потому ли, что у них нет ничего в будущем? Но ведь Гундеге…

— Что вы так смотрите на меня, Виктор?

Он грустно улыбнулся.

Ветер шевелил вьющуюся прядку волос на её виске. Платок соскользнул на самый затылок. Виктор, удивлённый, поднял руку и осторожно отодвинул его ещё дальше — платок упал на плечи.

— Вы остриглись? — воскликнул Виктор и заметил, как мгновенно исчезло с лица Гундеги выражение усталости. Она вспыхнула. Сначала румянец залил её щёки, потом покрыл лоб, виски, шею. Она покраснела до слёз.

— Почему, Гундега?

Она не ответила. Серо-голубые глаза спокойно и серьёзно посмотрели на Виктора.

— Но я ведь тогда только пошутил, я никак не предполагал, что… — оправдывался он.

Она еле заметно улыбнулась.

— Всё равно…

В чертах почти детского лица проглянуло что-то новое, нежное, словно робкие отблески зарождающейся любви.

Неожиданное открытие смутило Виктора. Он никогда не допускал и мысли, что редкие случайные встречи могли вызвать в Гундеге такие чувства. В его глазах она не была ни женщиной, ни даже девушкой. Девчушка… Девчушка, летящая подобно мотыльку на яркое, заманчивое, безжалостное пламя мирка Межакактов…

Виктор заметил, что взгляд Гундеги затуманился. То ли ей стало жаль себя, то ли стыдно, что она невольно выдала тайну, существование которой и сама только что осознала?..

Она резко повернулась и, не оборачиваясь, кинулась прочь. Послышалось шарканье резиновых сапог, затрепетал на ветру платок, и Виктор услышал, как захлопнулась дверь. И только тогда до его сознания дошло, что всё это время назойливо, раздражающе лаял Нери. Схватив горсть снега, Виктор по-мальчишески слепил комок, однако не бросил в собаку.

Некоторое время он стоял в ожидании. Потом не спеша направился к машине. Въехал во двор, чтобы развернуться, но никто больше не показался. Дом спал за разрисованными морозными узорами окнами. Только из трубы вился лёгкий дымок. Единственными живыми существами были два ворона, они с карканьем пролетели над усадьбой и скрылись за кудрявыми верхушками сосен.

3

— Когда вороны с карканьем пролетают над домом, умирает кто-нибудь из супругов. А если ворон летает один, умирает одинокий вдовец, холостяк или старая дева. На прошлой неделе я ясно слышала, как каркали два ворона, — спокойно рассуждала Лиена, приподнявшись на локте и стараясь разглядеть что-то сквозь замёрзшее окно.

С кладбища доносился колокольный звон.

Он всегда был слышен в Межакактах, а сегодня в особенности. Морозный воздух был кристально прозрачен, как иногда бывает в конце зимы, когда уже пахнет весной.

На этот раз вороны обманули Лиену. Только что похороненный Арвид Берзынь весь свой век прожил один как перст. После похорон в Межакакты завернул пономарь Аболс. Оказалось, что он сам отпевал покойника; он продрог и был раздражён. Сразу же пристроившись на лежанке, в тепле, и вытащив из внутреннего кармана трубку, Аболс стал попыхивать, выпуская клубы едкого сизого дыма.

— Разве поминок не устраивали? — поинтересовалась Илма.

Пономарь выразительно махнул рукой.

— И не говори. Кто их устроит, если родни нет! Приезжала какая-то двоюродная сестра, что ли… Вот и вся родня. Да ещё неизвестно, кто она там ему на самом деле…

Выполняя много лет обязанности пономаря, Аболс хорошо узнал людей и понимал, как важно вовремя замолчать. Иногда это значило даже больше, чем уместно сказанное слово. Илма, задавшая вопрос больше из вежливости, загорелась любопытством:

— Ну, ну, расскажи!

— У тебя, Илма, не найдётся капельки чего-нибудь согревающего? — и Аболс выразительно щёлкнул себя по кадыку.

— Есть горячий кофе в духовке.

Аболс сердито засопел.

— Человек на кладбище продрог, пел до хрипоты, а она тебе — подумать только — ко-фе!

— Разве это мои похороны были?

— Ну, кто так говорит! Помнишь, как хорошо сказано в священном писании о насыщении алчущего и жаждущего: «Приидите все жаждущие…»

Илма рассмеялась.

— И чего ты, Аболс, поёшь, как тетерев на току! Нигде не сказано, что нужно поить водкой.

Аболс покачал головой.

— Эх, и скупа ты, Илма! Небось, когда сам пастор приезжает, ты чуть ли не на брюхе ползаешь, а когда к тебе пришёл бедный пономарь, церковный труженик…

— Ладно, ладно, успокойся! — примирительно сказала Илма и принесла начатую бутылку водки.

— А, белая головка! — Аболс оживился, точно парень, увидевший свою возлюбленную. — Выпьем за здо… тьфу ты… за упокой Арвида Берзыня. Пусть ему земля будет пухом!

Он налил гранёную стопку, залпом осушил её и, довольно крякнув, стал жевать кусок хлеба с салом.

— Ну, так что там с этой двоюродной сестрой? — нетерпеливо напомнила Илма.

— С сестрой? — пономарь хихикнул. — Говорят, что это его бывшая невеста. Хи, хи! Потеха! Я, отпевая покойника, нет-нет да и взгляну. Особенно молодой не назовёшь, а так ничего. Бёдра что надо, да и телом, видать, ядрёна…

В этот момент вошла Гундега с вёдрами, и Илма неловко закашлялась. Аболс смерил девушку оценивающим взглядом. Смущённая этим взглядом и последними словами Аболса, Гундега отвернулась.

Не спуская с неё глаз, он выпил ещё стопку и благосклонно сказал:

— Красивая у тебя, Илма, племянница выросла, девочка что ягодка. Не мешало бы только немного округлиться…

Гундега процеживала молоко, делая вид, что не слышит. Аболсу были видны лишь её коротко остриженный светловолосый затылок да раскрасневшееся ухо.

Илма нервно задвигалась.

— Разве пастор сам не был? — быстро спросила она, стараясь направить разговор по другому руслу.

— Пастор? Но ведь пастор улетел в… как их?.. Ага! В Сочи. На курорт На месяц. Так что мне одному, как говорится…

Задохнувшись дымом, он долго, надсадно кашлял.

— Тьфу, будь ты неладен!

— Зачем ты, Аболс, такой крепкий табак покупаешь?

— Разве это купленый? — отозвался Аболс, отдышавшись. — Самосад. Покупной для меня слаб. Раз попробовал у пастора папиросы такие, с золотыми мундштуками. Ничего не скажешь, шикарные, но для моего нутра не годятся.

— Прокоптишь лёгкие, придётся к тому же Берзыню под бок ложиться. Как же мы тогда обойдёмся без пономаря?

Аболс почувствовал себя польщённым.

— Да, такого, как Аболс, вряд ли найдёте, — охотно согласился он. От удовольствия его круглые блестящие глазки часто мигали. — Но я ещё не собираюсь в райские ворота. Копчёное мясо дольше сохраняется, хи, хи, хи! Вот взять бы хоть того же Арвида Берзыня. Вряд ли он за всю жизнь выкурил хоть одну папиросу, а уже под дёрном. Мы с ним одного возраста, я дымлю с утра до вечера, а здоров как огурчик. Нашлась бы какая помоложе, ещё раз женился бы…

Гундега, повернувшись к ним спиной, мыла посуду, но чувствовала на себе взгляд пономаря. Под беззастенчивым взглядом круглых мышиных глаз она чувствовала себя раздетой и сгорала от стыда и отвращения.

— Постыдился бы такие слова говорить, — в голосе Илмы слышалось осуждение. — Четырёх жён пережил, самому пошёл семидесятый, а всё ещё толкуешь о женитьбе.

— Что же я их — убивал, что ли? Чем я виноват, что бог их взял? — возразил, не смущаясь, Аболс. — Сколько ещё сестра проскрипит? А когда она ноги протянет, как же мне, мужчине, с домашним хозяйством управиться? Я ведь к тебе, Илма, по одному делу пришёл. Но сначала…

Опять горлышко бутылки звякнуло о стопку.

— Девочка!

Это он её, Гундегу, зовёт. Вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову называть девочкой Илму.

— Девочка, поди сюда!

Не оглядываясь, она ещё усерднее принялась тереть тряпкой тарелку.

Загрохотал отодвигаемый стул, послышались мелкие неуверенные шажки.

Гундега с испугом и отвращением обернулась. Ей казалось, что вот сейчас маленькая пухлая рука, так же, как недавно, взгляд блестящих мышиных глазок, коснётся её лица, шеи, груди, ног…

— Она не будет пить водку! — поспешно сказала Илма.

Аболс откашлялся.

— Это хорошо, когда девица не пьёт! — рассудительно заметил он, поднимая стопку. — Пусть спокойно спит Арвид Берзынь до воскресения из мёртвых. Долго он угасал, всё не мог угаснуть, говорят, сердце у него очень здоровое было…

Гундега, ощутив запах перегара, попятилась к самой плите, чуть не споткнувшись о полено, в глазах её металось отчаяние загнанной в клетку белки. Аболс засмеялся булькающим смехом: его забавлял испуг девушки, её робость. У Гундеги появилось желание ударить похотливого старика прямо по пухлой физиономии. Она в жизни никого не ударила, но сейчас…

— Это тот самый Берзынь, смерти которого вы ждали ещё тогда, в день поминовения? — хотела спросить Гундега вызывающим тоном, но голос её предательски задрожал.

— Что-о? — угрожающе протянул Аболс. — Что это значит — ждали?! Повтори!

— Отойдите прочь! — крикнула девушка, чуть не плача.

— Аболс! — испуганно позвала Илма. — Успокойся!

Гундега промчалась мимо пономаря и выбежала во двор.

«Как гадко, как противно!» — мысленно повторяла она и видела перед собой двух людей: пастора и пономаря. Пастор — приятный светловолосый человек, с красивым голосом. А Аболс — похотливый отвратительный старикашка с пронырливыми мышиными глазками. Что связывало этих двух людей? Служение церкви? Вера в бога? Так ли уж всемогуща вера в бога, как об этом не совсем понятно, но вдохновенно рассказывал тогда Крауклитис? Неужели религия настолько всемогуща, что не позволяет увидеть в другом человеке негодяя, пьяницу, ничтожество?.. Как в тот раз тётя Илма сказала: «Люби своего ближнего, как самого себя». Не эта ли любовь к ближнему связывает Крауклитиса с Аболсом? Какой она должна быть мелкой, грязной, омерзительной — эта любовь к Аболсу…

4

А в это время Илма выговаривала пономарю:

— И ты тоже хорош, Аболс. Ну, ладно, выпил, но зачем же кривляться?

— Помилуй, да разве я что плохое позволил? Слишком уж чувствительная барышня, сажай под стеклянный колпак, ставь в шкаф да замок повесь! — Аболса, по-видимому, задело поведение Гундеги, а тут ещё замечание Илмы. Если бы не дело — самое время уйти с честью, тем более что и водки осталось на самом донышке бутылки. Но он всё же не ушёл и, покашляв, начал:

— Слышь, Илма! Когда ты собираешься ехать с телёнком в Ригу?

— А что тебе?

— Да что ты, право, как ежиха…

Илма не ответила.

— Не задену, не задену больше твою барышню, если тебе это не нравится, — начал примирительно Аболс. — Что я ей плохого сделал? А сразу окрысилась, глаза так и сверкают…

— Она ведь как птица, — грустно проговорила Илма, — спугнёшь, и…

— Кхм… — откашлялся Аболс, не осмеливаясь противоречить.

Пока они сидели, пономарь от нечего делать допил из горлышка оставшуюся водку, потом стал отламывать маленькими кусочками хлеб, ловко кидая их в рот.

— Телёнка собираюсь везти в будущее воскресенье, — сказала, наконец, Илма. — Думаю, что мать к тому времени поправится, завтра собирается встать. А что ты хотел?

Аболс состроил умильную физиономию, его пухлый рот, ещё недавно кривившийся от обиды, растянулся в сладчайшей улыбке:

— Слышь, сестра, прихвати с собой моего барашка. Тебе ведь всё равно — две скотинки или одна. Шкетерис, ну, тот, в Сауе, который скупает мясо на комиссионных началах, за невыхолощенного ягнёнка платит пустяки. — Аболс презрительно сплюнул. — Тогда уж лучше я его съем сам! Но деньги тоже нужны. Говорят, в Риге, на Центральном рынке, цены здорово поднялись с наступлением морозов.

Лицо Илмы, выражавшее до этого нарастающий интерес, вдруг разочарованно вытянулось.

— Какие там цены! Перед праздниками или перед большой оттепелью — тогда да. Если ты, Аболс, надеешься большие капиталы за своего барашка получить, тащи его спокойно к Шкетерису.

— Ох, Илма, и чего ты злишься! Я ведь тоже не без понятия — и за дорогу надо платить и за место на рынке, мяснику — кусочек задней части или с почкой. И всё-таки если мне здесь дают восемь рублей, то в Риге я выручу, может быть, и все двадцать…

— Что ты, что ты! — воскликнула Илма, окончательно охладев к предстоявшей сделке. — На прошлой неделе ездила Вилма Межгайлис. Говорит, баранина стоит пятнадцать, самое большое — шестнадцать, причём наилучшая, не такая, как твой баран…

Возмущённый Аболс издал какой-то каркающий звук.

— Ну, знаешь ли, ты моего барана не порочь окорока что чайники. Не видевши, не болтай.

Он засопел и было поднялся, чтобы уйти, но, не встретив со стороны Илмы никаких препятствий, постоял с минуту и опять уселся.

— Думаешь, мне большое удовольствие таскаться с твоим бараном за спасибо! — Илма решила, что пора высказаться начистоту.

— Ох, Илма, Илма, у тебя только деньги на уме! — привычно запричитал Аболс, словно его глубоко огорчал сам факт существования такого презренного предмета, как деньги. — Смотри, куда ты клонишь! Стыдно требовать платы с меня, старого человека…

Но Илму ничуть не тронули жалобы пономаря.

— А кто мне даёт что-нибудь бесплатно!

Чувствуя, что сделка может не состояться, Аболс сразу перешёл на деловой тон:

— Ну, ладно: половину стоимости дороги, рыночные сборы тоже пополам и ещё четвертной в придачу. Магарыч?

— Пятьдесят.

— Илма, на похоронах Фрициса я так…

— Пятьдесят, Аболс! — повторила Илма бесстрастно и неумолимо, точно аукционист, вместо молотка ударив по столу указательным пальцем.

— Ах ты, чертовка! Ну, пусть будет пятьдесят!

С горя Аболс схватил было бутылку, но как ни жал и не тискал, больше трёх капель не вытекло.

Затем разговор перешёл в более спокойное русло: когда резать барана, во сколько ехать, — и разногласий больше не возникало.

5

На следующий день Лиена действительно встала, прошлась по комнате и вскоре опять легла, говоря, что чувствует слабость в ногах, кости словно размягчились, а по икрам мурашки бегают. Но после обеда, опираясь на суковатую палку, с которой она прежде пасла скотину, Лиена уже заковыляла в хлев. Работать, правда, не работала, но всё смотрела, будто вернулась из дальних странствий. Кое-что за время хозяйничанья Гундеги, видимо, делалось не так, как следовало бы по мнению Лиены, только она ничего не сказала, молчаливо исправив где можно. Отпустила свободнее цепь, на которую привязывали Бруналю, подвинула палкой Машкино корытце в закутке. Но когда вздумала сменить подкладное яйцо в лунке, где обычно неслись куры, то, нагнувшись, не смогла подняться. Она силилась распрямиться, упираясь в землю палкой, но седая голова беспомощно тряслась, как яблоня на ветру. Когда Гундега прибежала в сарай, Лиена робко улыбнулась, словно прося извинить её, и проговорила:

— Сил нет.

На другой день она встала и опять пошла в хлев; животные приветствовали её мычаньем, хрюканьем и блеянием.

Илма, заметив неуверенную походку матери, покачала головой и сказала Гундеге:

— Она вечно так. Будет двигаться до тех пор, пока хватит сил. Отец всегда вспоминал её поведение в день свадьбы. Не успела приехать из церкви после венчанья, как была, в фате — сразу же в хлев, к скотине. И так всю жизнь…

Через открытую дверь в полутёмном хлеву виднелась сгорбленная фигура. Опираясь на палку, она медленно передвигалась от одной загородки к другой.

— К воскресенью, может быть, окончательно поправится, — решила Илма. — Тогда ты могла бы поехать со мной в Ригу.

— Я? — радостно воскликнула Гундега. Илма заметила появившиеся на её щеках весёлые ямочки.

«Хорошенькая, в самом деле растёт хорошенькая. Только пополнеть не мешало бы…»

Илма сообразила, что подумала то же самое, о чём как-то говорил Аболс, и это вызвало в ней досаду.

— Мы уедем на весь день? — спросила Гундега. — В позапрошлом году мы ездили в Ригу на каникулах. Смотрели «Травиату», ходили в Музей искусств…

— На этот раз, Гунит, вряд ли что получится, — сказала Илма. — Пока распродадим мясо… Да ещё баран Аболса… С утра спихнуть за полцены не диво.

После полудня, когда рынок пустеет, только и начинается настоящая торговля. Что просишь, то и дают…

Заметив, что Гундега опять становится рассеянной, Илма прибавила:

— Отдадим шить твоё пальто. И если останется время и подвернётся хороший фильм про любовь, а не про бесконечные войны, сходим в кино…

Гундега ожила:

— Правда, тётя? Я так давно не была. Я бы могла с утра сбегать за билетами.

Илма усмехнулась.

— С утра ты мне самой нужна будешь. Надо кому-то за всем присматривать. Ты говоришь по-русски, а я русских покупательниц никак не пойму. «Што, што? — они спрашивают. — Колька стаит миеса?» Я говорю: «Шедесат».

— Ой, тётя, зачем же так дорого! — смеясь, воскликнула Гундега. — Ведь это значит шестьдесят!

— Мне потом одна так и сказала. А я никак не возьму в толк, почему все пожимают плечами и отходят, если я отдаю за шестнадцать. Это не торговля — стоишь как немая… Если дела пойдут хорошо, зайдём в магазин, купим тебе что-нибудь за то, что ты поможешь.

— Спасибо.

Гундеге казалось, что в тягостном, сером однообразии будней блеснул луч света…

6

В воскресенье они выехали рано утром, вернее ночью, потому что шофёр лесничества завернул в Межакакты около двух часов ночи. Гундега собралась было надеть коричневые выходные туфли, но Илма принесла с чердака пару валенок.

— Убери туфли. Обморозишь ноги, на всю жизнь калекой станешь.

Было около двадцати градусов мороза. Северный ветер гонял по полям позёмку. Стекло кабины непрестанно дребезжало и позвякивало — то ли от ветра, то ли от постоянной тряски. Час спустя они проехали через совсем ещё тёмные Дерумы. Город спал, бодрствовали только дороги. То и дело из-за поворота показывалась пара сверкающих глаз, которые по мере приближении становились бледнее. С грохотом проносилась автомашина и мгновенно исчезала. Дорога обледенела, и шофёр вёл машину на небольшой скорости. Не было той безумной гонки, как тогда, когда Гундега возвращалась из Сауи, не было и сиреневой дымки, золотистой рощи, не было Виктора… не было ничего. Лишь освещённая фарами сероватая река дороги, непрерывно струившаяся встречным потоком.

В Риге тоже было сонно и тихо. Вереницы лампочек вяло освещали улицы, на которых трудились дворники с лопатами и скребками, похожими на те, какими Гундега обычно рубила листья и корнеплоды для свиней.

По мере приближения к центру улицы становились всё оживлённее. Здесь было самое сердце города, а сердцу, как известно, не положено останавливаться ни ночью, ни днём. Прогремел слабо освещённый трамвай, вёзший на работу вагоновожатых и кондукторов. Затем из гаражей потянулись на автобусную станцию вереницы автобусов. Разноцветные огоньки машин оживляли пустынные улицы. Они появлялись из маленьких переулков, загораясь то здесь, то там, и вливались в бесконечный главный поток. Теперь не оставалось сомнений — город просыпается. И рынок встретил приехавших многоголосым гулом.

— Наверно, опоздали, — сокрушалась Илма. — Пока заклеймим мясо, пока выстоим очередь за весами, займут все лучшие места.

Что это за лучшие места, Гундега так и не поняла.

Вскоре Илма, оставив Гундегу сторожем, куда-то бегала, то появляясь, то опять исчезая. Потом Гундега увидела Илму в обществе мужчины в белом халате, она ему что-то горячо доказывала, то хмурясь, то расцветая в подобострастной улыбке, перед которой незнакомец в халате — надо отдать ему справедливость — героически устоял, продолжая двигаться вперёд. Илма, отстав немного, вынула что-то из сумки и, закрыв её, бросилась догонять мужчину. Оба скрылись из глаз Гундеги.

Теперь рынок напоминал переполненный живой рыбой садок, где всё шевелится, ворочается, толкается. Только шуму здесь было гораздо больше, ведь недаром говорится «нем как рыба», а не «нем как человек».

Неожиданно опять откуда-то вынырнула Илма — раскрасневшаяся, потная, несмотря на морозный день, и, отдуваясь, расстегнула пуговицу воротника.

— Всё в порядке, — радостно сообщила она продрогшей Гундеге.

Что именно было «в порядке», Гундега опять не поняла. Её только утешила мысль, что, видимо, пришёл конец стоянью на холоде. Но и в павильоне Илма расположилась в самом углу у двери, из которой немилосердно дуло.

Пока какой-то другой детина, одетый в белое, разрубал привезённые ими телятину и баранину, Гундега пританцовывала, пытаясь хоть немного согреться. Илма была права, посоветовав ей надеть валенки!

Заметив, что Гундега дрожит, Илма подбодрила её:

— Кончим устраиваться, выпьем горячего кофе. Согреешься.

— Жаль, что не досталось места получше, — сказала Гундега, стараясь не стучать зубами.

Илма сделала большие глаза.

— Чего же лучше! У самых дверей. Какой бы покупатель ми вошёл — ты со своим товаром тут как тут. — И добавила тише, по-мальчишески подмигнув: — Как говорится: не подмажешь, не поедешь.

— Что подмажешь? — удивилась Гундега.

— Тише! Что ты кричишь на весь рынок!..

Илма, раскладывая куски мяса с таким расчётом, чтобы показать товар лицом, окинула критическим взглядом мясные прилавки соседей.

— Сегодня будет хорошая торговля, — заключила она, всё сравнив и оценив.

Гундега оказалась круглой невеждой в этом торговом мире. Вот хоть бы сейчас. Она не могла взять в толк — что же хорошего, если люди не покупают у них. Подойдут, перевернув кусок, потычут его вилкой и, узнав цену, уходят. Некоторые отходят молча, только покачав головой, а другие, не вытерпев, возмущаются: «Безобразие!», «Ну и дерут!», «Совести нет!»

Гундега в подобных случаях застенчиво держалась за спиной Илмы, а сама Илма, усмотрев в язвительных замечаниях поношение своего товара, недооценку её торговых способностей и честности, рубила сплеча:

— Я, кажется, со своим товаром на шею тебе не вешаюсь. А если нет денег на хорошее мясо, иди к другим, покупай кости да плёнки!

Знаний русского языка для такой длинной тирады у неё не хватало, и она встречала и провожала покупателей несколькими словами из своего весьма скудного запаса: «Карош мьеса! Купи!» — потихоньку поругивая уходивших по-латышски. В этом смысле Гундега, хорошо знавшая русский язык, была ей плохой помощницей: она краснела при каждом замечании покупателя, чувствовала неловкость, когда Илма начинала беззастенчива расхваливать свой товар и поносить чужой.

Время близилось к обеду, а продали они самый пустяк. С каждым часом у Гундеги оставалось всё меньше надежды на то, что она попадёт в кино. Покупателей становилось всё меньше, и у девушки постепенно пропадал интерес к окружающему. Было мучительно холодна, несмотря на то, что она выпила три стакана обжигающего как огонь кофе.

Только Илма не теряла надежды. Если другие торговцы старались привлечь покупателей низкими ценами, то для Илмы это была «охота с выдержкой». Всё придёт в своё время, надо только потерпеть…

И в самом деле, когда прилавки кругом почти опустели, Илма приготовилась к решающему удару — приосанилась, поправила косынку.

— Теперь начнём!

И к удивлению Гундеги, Илма оказалась права. Всё изменилось. Теперь почему-то никто уже не говорил: «Безобразие!» или что-либо подобное. Совсем наоборот — выстроилась даже небольшая очередь.

Илма, убедившись, что Гундега неплохо справляется с подсчётом, доверила ей свою сумку и получение денег, сама она только вешала и заворачивала мясо, подсчитывая, сколько стоит каждый кусочек.

Чёрная сумка, до сих пор лежавшая без употребления, открыла пасть и жадно, ненасытно глотала денежные знаки один за другим. Шелестели деньги, шелестела обёрточная бумага. А Илма улыбалась — улыбалась покупателям, Гундеге, пёстрым ценным бумажкам, исчезавшим в прожорливой никелированной пасти. Сумка заметно округлилась. Открываясь и закрываясь, она каждый раз издавала что-то похожее на стон.

Так. Кончено. Это прозвучало как вздох облегчения. И пока в павильоне звучала сирена, извещающая об окончании торговли, Илма аккуратно расправляла деньги, пересчитывала их, беззвучно шевеля губами, и перекладывала из сумки в небольшой, специально для этого приготовленный матерчатый мешочек, который она потом опустила в вырез платья и приколола двумя булавками.

— Походим по магазинам, — предложила Илма. — Придётся купить тебе что-нибудь за помощь. Не обижайся, Гунит, в кино сегодня не успеем. Сама видела, как получилось. Сейчас уже три часа, а в шесть — автобус…

Гундега только кивнула головой. Что она могла возразить! Так ведь оно и было, как сказала Илма…

Когда они пришли с пакетами на автобусную станцию, в руке Гундеги раскачивалась на коричневом ремешке сумочка с жёлтым металлическим замком. Она с удовольствием поглядывала на неё — красивая, из настоящей кожи. У неё никогда не было такой сумочки… Только старый чёрный дерматиновый портфель с обтрёпанными углами, которые Гундега старательно замазывала гуталином.

В автобусе от тепла и равномерного покачивания её одолел сон, и она несколько раз принималась дремать. И каждый раз, закрыв глаза, она видела перед собой висящее на стальных крюках мясо. А проснувшись, ощущала в руках шероховатую поверхность новой сумочки. Это были её единственные глубокие впечатления от поездки в Ригу.

В тот же вечер пришёл Аболс. Илма встретила его без особого восторга, сдержанно, по-деловому. Да, с этим бараном хлопот немало получилось. Им пришлось проторчать на рынке чуть ли не до самого закрытия. Избалованные рижане на жирное мясо и смотреть не желают, хоть на коленях умоляй… Если не верит, пусть спросит у Гундеги.

Гундега кивнула головой. Примерно так оно и было, они действительно долго пробыли, и кто-то из покупателей, правда, говорил что-то о жирном мясе, только…

Она не успела ничего сказать, как Илма уже продолжала. Да, для кого-нибудь другого она не взяла бы на себя такой крест и за сотню. Но что поделаешь, люди одного прихода, надо помогать друг другу…

Глазки Аболса быстро-быстро мигали. Оба уха мерлушковой шапки развязались и оттопырились, он был похож на старого несчастного зайца, выгнанного с капустного поля.

Илма принесла из своей комнаты пачку денег и начала отсчитывать, выкладывая на стол перед Аболсом двадцатипятирублёвки и десятки. Тот, не отрывая глаз, следил за каждым её движением и считал вслух, немного отставая от Илмы. Поэтому они сбились и пришлось начинать снова. Наконец деньги были сосчитаны. Аболс положил их в карман.

И тогда Гундега сообразила — только и всего? Ведь Илма недодала по крайней мере шестьдесят-семьдесят рублей! Она, наверно, ошиблась или обсчиталась.

— Но здесь ведь не… — начала было Гундега.

Но увидев, испуганный, предостерегающий взгляд Илмы, она поняла, что Илма не обсчиталась и не ошиблась…

Посмотрел на Гундегу и Аболс. Взгляд его круглых глазок был так же беззастенчив и нахален, как в прошлый раз. Правда, он обещал Илме не задевать Гундегу, но — боже ты мои! — разве взгляд задевает?

Гундега опять испытывала то же чувство стыда и омерзения, что в прошлое воскресенье, но эти ощущения подавило одно желание — желание отомстить.

Она замолкла на полуслове, взглянув на Аболса с видом победительницы. Тот не понял ничего. Илма подавила вздох облегчения.

7

Фредис был на десять с лишком лет моложе Аболса, который, как известно, собирался ещё жениться. Но если у пономаря это была бы пятая по счёту женитьба, то Фредис до сих пор жил холостяком. Спросить бы у всех трёх — Лиены, Илмы и Гундеги — имеет ли право мужчина хоть раз в жизни жениться, они, не раздумывая, ответили бы: да. А вот когда Фредис заговорил вдруг о женитьбе, они сочли это очередным чудачеством.

— Не дури! — резко бросила Илма.

Но странно — Фредис не рассмеялся по обыкновению, а наоборот, смущённо и растерянно подтянув ремень брюк, сказал:

— Я ведь по-настоящему.

И стал отколупывать с ладоней толстую мозолистую кожу.

Все три женщины разом изумлённо взглянули на Фредиса. Лиена — покачивая головой, будто в ответ на неуместную шутку, Илма — испуганно, а Гундега с недоверием. Само слово «свадьба» связывалось в её представлении с молодостью, любовью и романтикой, о чём старики, если даже они и переживали когда-либо что-то подобное, успели давно забыть. И вот сидит за столом пожилой человек, с плешью, окаймлённой седым мягким пушком, и говорит о женитьбе.

— В самом деле? — переспросила Илма, и когда Фредис, немного придя в себя, с достоинством кивнул головой, она с усилием проговорила:

— Какое несчастье…

Она смотрела на Фредиса со смешанным чувством гнева, растерянности и страха.

Фредис опять опустил голову, занявшись своими ладонями. Он не уходил, чувствуя, что разговор ещё не кончен и необходимо довести его до конца.

Снова заговорила Илма:

— Значит, ты уйдёшь из Межакактов, Алфред?

— Тебе просторнее будет, — отозвался Фредис, не поднимая головы, и нельзя было понять, шутит он или говорит серьёзно.

— К чему тебе это? — вздохнула Илма, так и не поняв, что именно хотел сказать Фредис, и через некоторое время проговорила: — Разве у тебя угла нет? Сыт, обшит, за тобой ухаживают…

Фредис поднял глаза.

— Тебя послушать, Илма, так выходит, что ты меня чуть не с ложечки кормишь.

Илма оставила без внимания насмешливые, полные горечи слова Фредиса.

— Может, ещё передумаешь, Алфред?

Тонкий рот Фредиса криво усмехнулся, от недавней неловкости не осталось и следа.

— Ты бы, конечно, этого хотела…

Но Илма не успокаивалась:

— Здесь ты был на всём готовом. Тебе самому и пуговицу не пришить…

— У меня ведь теперь будет жена.

— В состоянии ли ты будешь прокормить её?

— Не беспокойся, она сама зарабатывает, — с гордостью сказал Фредис. — У неё, пожалуй, вдвое больше трудодней, чем у меня.

Как ни сдерживалась Илма, извечное женское любопытство победило:

— Кто же она?

— Ты её знаешь. Маргриета Курме.

Илма презрительно хмыкнула.

— Так я и думала, разве порядочная за тебя пойдёт?

Фредис приосанился и невольно провёл рукой по подбородку, как бы проверяя, не выросла ли щетина. Но на этот раз подбородок был гладким.

— Чем я плох?

— Ну, для этой коровницы, для Гриеты Курме, достаточно хорош.

— Коровница! Ты рассуждаешь, как барыня. Разве ты не месишь в хлеву навоз?

Илма спохватилась, что взяла слишком резкий тон.

— Алфред! Ты с ней пропадёшь. Гриета не хозяйка…

— Она никогда и не была хозяйкой. Всегда гнула спину у богатеев волости. В своё время и здесь, в Межакакгах, два года батрачила.

Илма с неподдельным возмущением всплеснула руками.

— Ты слышишь, мать, он говорит, «батрачила». А что я здесь всю жизнь делаю? Разве я, будучи хозяйкой, не батрачила за трёх таких Гриет, вместе взятых? Разве не надрываюсь здесь от зари до темна? А что ему? — голос Илмы, как обычно в минуты волнения, сделался пронзительным, почти визгливым. — Пришла дурь в голову и — прощайте! А дом?

— Это не мой дом, Илма. И свою долю я в него вложил, с избытком вложил сюда свой труд.

Фредис замолчал, и в наступившей тишине послышалось монотонное стрекотанье сверчка за печкой. Многие поколения его предков видели, как здесь, в Межакактах, появлялись и уходили, рождались и умирали люди. Но сверчку не было никакого дела до всего этого. Его удел — трещать по вечерам, а его несчастье — упасть в горячую печную золу или в котёл с супом… Жители Межакактов привыкли к монотонной песенке, как привыкают к шуму леса, плеску волн, треску огня или звону капель…

Сейчас тишину не нарушали никакие другие звуки, и все прислушивались к тому, о чём своим слабым голоском повествовал сверчок.

Тянулись долгие, томительные минуты. Затем Фредис, с грохотом отодвинув стул, встал.

— Когда же ты думаешь уходить? — опасливо спросила Илма.

— Сегодня вечером.

Илма испуганно взглянула на него.

— Ты бы мог подождать, пока я уйду на пенсию.

— Ещё пять лет? Спасибо, госпожа. — Фредис мрачно усмехнулся. — Номер не пройдёт. Хочешь выжать меня, как лимон, а потом прогнать? Я достаточно долго служил тебе за крышу над головой, за источенную жучками кровать, за то, что ты на заработанные мною деньги покупала на рождество пару тёплого белья и дарила мне, как нищему. И если я за эти тряпки не шаркну перед тобой, словно мальчишка, ногою и не пропою у ёлки рождественскую песенку, ты начинаешь говорить о людской неблагодарности. Нет, я сыт всем этим, давно сыт по горло!

Он направился было к выходу, но Илма опять задержала его:

— Алфред, ну, если уж ты так хочешь, оставь себе часть денег, полученных тобой в колхозе. Скажи, сколько тебе нужно?

— Проклятье! — воскликнул Фредис. — Она ещё будет торговаться тут со мной! Разве я прошу у тебя деньги? Оставь меня в покое, как я тебя.

— Тебе нигде не будет так хорошо, как здесь, и…

Плечи Фредиса затряслись от сдерживаемого смеха.

— Выходи за меня замуж, тогда, может быть, я останусь!

Наконец Илма вспылила. Ей и так с трудом удавалось сохранить спокойствие — каждое её слово будто наталкивалось на несокрушимую скалу. А теперь он дошёл до того, что начинает издеваться… Кривой Фредис…

— Ах ты, бессовестный сатана! Всю молодость в холостяках проторчал, а когда смерть на носу, вздумал жениться? Жених, ха, ха, ха! А эта старая карга — невеста?! Тогда моя бельевая лохань тоже сойдёт за невесту!

Прежде чем кто-нибудь опомнился, в руках Фредиса оказалась хлебная лопата.

Илма, вскрикнув, отскочила и в один прыжок очутилась в комнате. Щёлкнул крючок, но Илма, видимо, не надеясь на него, держала дверь руками, потому что ручка дёргалась.



Фредис не стал неё преследовать. Он небрежно швырнул лопату назад в угол и произнёс своё любимое:

— Так-то, госпожа! При этом он смеялся каким-то булькающим смехом, точно смех в его груди слился с болью старых обид. Затем, сняв с вешалки старый треух, направился к дверям. У порога он обернулся, точно желая ещё что-то сказать. И не произнёс ни слова. Свёрнутый жгутом треух он расправил и надел на голову.

Когда дверь за Фредисом закрылась, щёлкнул крючок, и Илма шёпотом спросила:

— Ушёл?

И, лишь получив утвердительный ответ, вышла из комнаты.

— Сумасшедший!

Ни Лиена, ни Гундега ей не ответили. Заметив на табуретке брезентовые рукавицы Фредиса, Илма сердито сбросила их на пол. Гундега наклонилась поднять.

— Оставь, — резко сказала Илма.

Гундега всё-таки подняла и положила на лежанку.

— Такому опасно и топор доверять, — не унималась Илма. — Взбесится, всех нас убьёт.

Опять молчание.

— Даже растопки, лодырь, не принёс! И плита не затоплена.

Гундега встала и поспешила в сарай за щепками, радуясь, что может уйти из кухни. Светя фонарём, она собирала щепки в фартук. Вдруг кто-то кашлянул в глубине сарая.

— Кто там? — испуганно окликнула Гундега, подняв фонарь выше, но, ослеплённая светом, ничего не уьидела.

— Это я, — послышался голос Фредиса. И Гундега увидела его самого. Он сидел, ссутулившись, на козлах для пилки дров.

— Идите в комнату, дядя.

Фредис пошевелился, в темноте что-то мелькнуло — он, наверно, махнул рукой.

Гундега стояла с полным фартуком щепок и не знала, что делать.

— Иди, Гундега, — проговорил он.

— А вы?

— Я ещё посижу.

— Здесь холодно.

— А как же крысы тут живут? — с горечью сказал Фредис.

— Ой! — приглушённо вскрикнула Гундега. — Разве здесь тоже есть крысы?

— А как же! Давеча впотьмах одну чуть за хвост не схватил.

— Брр!

— Страшно небось?

— А вам? Вам не страшно?

— Я привык, Гундега. Ко всему привыкаешь — к темноте, к крысам. Говорят, даже к голоду привыкают, только не к боли. Так оно и есть: один ли день больно, неделю или месяц — всё равно тяжело.

— Это верно, — согласилась Гундега. — У меня однажды так сильно болел зуб, что я три ночи не могла заснуть.

— Это ещё ничего, если только зуб…

В сене что-то зашуршало. Наверно, крыса.

— Вы ещё долго будете сидеть, дядя?

— Ляжет спать барыня, пойду соберу вещи и — айда!

— Жаль.

— Кого жаль? — с неподдельным изумлением воскликнул Фредис. — Меня?

— Да, — просто ответила Гундега.

Фредис засмеялся таким же странным смехом, как давеча на кухне.

— Смешно. Я никогда не думал, что кто-то пожалеет о моём уходе. Не так, как Илма, как госпожа жалеет о сбежавшем работнике, а просто как о человеке. Я всю жизнь мечтал уйти из Межакактов, оглянуться на перекрёстке и плюнуть.

Фредис резко задвигался, и козлы под ним заскрипели.

— Ты, Гундега, думаешь, что я впервые здесь торчу? — Он поднял голову. — Смотри, какой дырявый сарай — хоть звёзды считай в ясные ночи. «Алфред, — сказала она, — к весне у тебя будет работа — крышу чинить…» Но Алфред поднял шапку — будь здорова, уважаемая госпожа! А госпоже, конечно, не по носу табак… Этот сарай старше меня. Мальчишкой я здесь чуть хребет не сломал. Залезли мы на самый конёк, стали баловаться, я — кувырком на землю и сломал ключицу. Долго ходил скособочившись. И на всю жизнь у меня одна рука так и осталась словно парализованная, хорошо ещё, что левая. Не взяли ни на военную службу, ни на войну… Мой отец любил, чтобы всё было шикарно и красиво. Если женщина носила фамилию Бушманис, она должна была быть прекрасной как роза, а мужчина — стройным как олень. Я выполнял всю работу не хуже других, не мог только таскать большие тяжести, но, несмотря ни на что, так и остался в глазах отца только калекой… кривым Фредисом. Подростком я не раз выплакивал здесь своё горе, в юношеские годы спал здесь на сеновале, потом пилил и колол дрова… Вот и сегодня сижу тут.

Фредис сидел и, разговаривая старческим голосом, прощался с ещё более старым сараем, куда сквозь дырявую крышу заглядывала голубоватая мерцающая звезда.

— Нехорошо дурно говорить о покойниках, — продолжал он. — Ну, я и молчал, забыл уже об этом. Только если кто начнёт ворошить грязными руками мою жизнь… Ведь с этой самой Маргриетой мы полюбили друг друга ещё давным-давно, когда она здесь батрачила, но отец — ни в какую. Так и осталось. Куда бы мы делись — нищие, голые, ведь дом наследовал Фрицис, как старший сын. Потом Маргриета вышла замуж, а теперь овдовела.

Слышно было, как Фредис вздохнул.

— Мы теперь, конечно, будем вместе, но это уже не то, что могло бы быть прежде. Два угасающих старых человека. Тогда отец обещал учить меня. Фрицис получил дом, а я вместо школы — вот что! Кукиш я получил.

Козлы опять жалобно скрипнули.

— Надрывался на работе при жизни отца. Трудился от зари до зари в то время, как Фрицис в главной зале Межакактов поил немцев, работал в поте лица, когда Фрицис с бандитами скитался по лесам. А теперь батрачу у этой суки. Довольно!

Он вдруг вскочил:

— Чего я сижу, как дурак! Холопская привычка в крови… Говорит со мной председатель, а я стою, понурив голову. Председатель удивляется: почему я стою, согнувшись в три погибели? Тьфу ты, самому стыдно… Вызывают меня на праздничном вечере за получением премии. Надо подняться на сцену. Не иду, прячусь за спинами других. Как будто кто-нибудь может ткнуть меня пальцем в грудь и сказать: «Кривой Фредис!», как говорил отец… Хватит!

Пропустив вперёд Гундегу, Фредис вышел из сарая, заботливо закрыл дверь. В комнате он начал собирать вещи, гремя ящиками шкафа и скрипя чемоданом.

Илма беспокойно заворочалась на стуле, собираясь встать. Услышав, что Фредис уже надевает сапоги, она всё-таки встала и вышла к нему.

— Алфред!

— Что ещё скажешь, госпожа? Проститься пришла?

— Как же ты пойдёшь ночью, Алфред? Куда?

— Не всё равно тебе — куда? Лишь бы ушёл.

— Тебя никто не гонит… — проговорила Илма, не зная, что сказать.

— Ты думаешь, что мне обязательно нужно дожидаться, пока выгонят? — отозвался Фредис, запихивая в чемодан сваленное кучей бельё и пытаясь закрыть его.

Илма замялась.

— Мог бы остаться хотя бы до этой… как её — до свадьбы.

— Никакой свадьбы мы устраивать не будем. Сходим в сельсовет, и всё. Женились бы мы лет тридцать назад, тогда бы другое дело. А теперь чего уж… старики…

— Смотри, какая судьба! Женишься на той самой Гриете через столько лет. И всё равно никакого богатства не будет ни у тебя, ни у неё. Как и тогда. Если уж она со своим покойным мужем не нажила ничего, так с тобой тем более…

— Маргриета вырастила троих детей. Это лучше, чем богатство.

— Да, конечно, — уступчиво сказала Илма, не желая продолжать бесполезный спор. — Но ты всё же мог бы остаться хоть до утра. Дала бы какой кусок сала с собой. Как же ты пойдёшь с пустыми руками, как нищий?

— Вот где моё приданое, — Фредис стукнул ногой маленький потёртый чемодан, только что уложенный и закрытый. Чемодан перевернулся даже от такого лёгкого толчка. Расшатанный замок не выдержал, и на пол вывалилось всё богатство — дешёвый помятый костюм, несколько пар голубого фланелевого белья, скатанные в комок носки, две клетчатые сорочки, летняя кепка. Всё.

Фредис наклонился, чтобы собрать своё имущество.

— Ну хоть расстанемся по-хорошему… — опять начала Илма.

— У меня где-то были старые головки от сапог, — деловым тоном перебил её Фредис, — никак не могу найти.

— На чердаке они, только теперь там темно.

Фредис махнул рукой.

— Пусть остаются. Тебе на память.

— Алфред!

— Что тебе ещё?

— Если ты находишь, что тебе ещё что-нибудь причитается… — она замялась, покраснела и замолчала.

— Что соловьём заливаешься! Мне твоя скотина не нужна.

— Да разве я о том? — уклонилась Илма, ещё больше покраснев.

Фредис, склонив голову, смотрел на неё с лёгким сожалением. Потом надел тот же поношенный полушубок, в котором ежедневно ездил на ферму, надвинул на голову треух, взял чемоданчик и направился к двери. Илма медленно следовала за ним. Фредис никому не протянул руки. Только пройдя через кухню, крикнул:

— Прощайте все!

И, не дожидаясь ответа, ушёл. Ушёл на ветер, в темень, так же, как тогда, осенью, отправляясь в колхозный клуб. Только теперь он нёс маленький обшарпанный чемоданчик со всем своим имуществом.

В кухне ярко горела лампа. И если Фредис оглянулся на перекрёстке, как обещал, он увидел одно освещённое окно Межакактов.

Илма долго не произносила ни слова. Наконец, подняв голову, пристально взглянула на Лиену, потом на Гундегу и тихо сказала:

— Теперь мы остались втроём. Только втроём…

Им вдруг показалось, что во дворе опять раздались шаги Фредиса, но, прислушавшись, они убедились, что это шумит дождь. Вначале стекло как бы ощупывали несмелые маленькие пальчики, потом они начали нетерпеливо барабанить, требуя впустить их. Дождь рыхлил снег, он хотел в одну ночь прогнать зиму.

Илма поднялась и закрыла дверь на щеколду.

— Что вы обе точно воды в рот набрали! — вдруг закричала она. — Я не выношу такой тишины!

Войдя к себе в комнату, она включила приёмник. Зазвучал марш. Илма повернула рычаг на полную мощность и оставила дверь открытой. От оглушительной музыки чуть ли не лопались барабанные перепонки, но, как ни странно, тишина не рассеялась. Тишина как бы притаилась и продолжала жить среди этих звуков.

Глава восьмая Цепи

1

Уход Фредиса действительно был большой неожиданностью, особенно сейчас, когда Лиена ещё не совсем оправилась после болезни. Гундеге с Илмой предстояло теперь не только управляться с домашними делами, кормить скотину и убирать за ней, но и колоть дрова, приносить воду — словом, заниматься всем тем, чем обычно по вечерам занимался Фредис.

Гундега и не догадывалась, какую длинную ночь, полную раздумий и сомнений, провела Илма и как нелегко было ей утром сказать:

— Видишь, Гунит, прошло уже довольно много времени с тех пор, как Матисоне предлагала тебе работать на ферме. Может быть, там уже не нужна свинарка…

При этом Илма избегала смотреть на Гундегу. Ещё месяц назад, да какой там месяц! — неделю, два дня, ещё вчера утром ей бы и в голову не пришло решиться на такое. К Гундеге, казалось, тянулись сотни рук, посягая на неё, намереваясь отнять её у Илмы. Она оберегала девушку от всех и от всего. И сейчас у Илмы было такое ощущение, что она толкает Гундегу навстречу этим многочисленным ненавистным рукам.

Илма бросила беглый взгляд на Гундегу и встретила удивлённый взор знакомых милых голубоватосерых глаз.

«Гунит…» — подумала она, моля простить её, не подозревая, что в эту минуту жалела себя, а не Гундегу.

— Мне кажется, тебе бы следовало сходить и поговорить, — с трудом вымолвила Илма.

— О чём, тётя?

— Ты же сама… ты ведь тогда сама стремилась на ферму…

— Но, тётя, вы сказали, что больна бабушка. И я…

Илме вдруг совсем некстати вспомнились чьи-то слова, что человек не может перешагнуть через свою тень. Она горько усмехнулась про себя. Неправда — может! Если можно сказать то, что она сейчас говорит, и поступать, как поступает она, тогда вообще нет ничего невозможного. Значит, можно перешагнуть и через свою тень…

В смятении Гундеги она почувствовала радостное изумление, именно радостное, к сожалению… Ах, какие глупости! Ведь она сейчас сама уговаривает её пойти туда. Какие противоречивые мысли! Прочь их! Прочь боязнь и малодушие! Так нужно. Иначе нельзя. А Гундега… Гундега ведь не уйдёт навсегда. Только… Только… Она усердно старалась обмануть себя. Но всякий раз то ли разум, то ли осторожность или просто предчувствие разрушали созданные ею иллюзии.

Чтобы покончить с сомнениями и отрезать путь к отступлению, Илма торопливо начала:

— Ты же видишь, что мать теперь на ногах. Первое время я сама постараюсь чаще бывать дома, тяжёлую работу сделаю, — и неизвестно зачем добавила: — Я ведь не хотела, но сейчас нет другого выхода.

— Хорошо, — ответила Гундега. При этом она еле заметно улыбнулась, но улыбка эта предназначалась не Илме.

«Так, теперь уже ничего не изменишь», — подумала Илма и на короткий миг почувствовала облегчение, как бы освободилась от мучительных сомнений. Но потом, в лесном одиночестве, они вновь стали настойчиво одолевать её. Сознание, что произошло непоправимое, не покидало её, но некого было упрекать, ведь всё это сделала она сама, Илма. Не находя себе места, она возвратилась с работы раньше обычного. По дороге ей пришла в голову суеверная мысль — если она ещё застанет Гундегу дома — всё будет хорошо.

Гундеги не было.

— Она только что ушла, — ответила на вопрос дочери Лиена. — Минут пять или десять назад…

Илма опять вышла из дому. Медленно прошлась к дороге, но ничего не могла разглядеть. Под деревьями сгустились тени, образовав синеватый весенний сумрак. Остановившись, она прислушалась. Вдалеке, вероятно по шоссе, ехала автомашина. Проехала, и всё стихло. Шумел только лес.

2

А Гундега в это время, свернув на шоссе, быстро шла к колхозному посёлку. Пригорки и холмы уже потемнели. Только в ложбинах ещё лежал сероватый, зернистый, похожий на мокрую соль снег. Эти белые пятна виднелись издали и в сумерках напоминали серые заплаты на тёмной одежде земли.

Зима пролетела. «Нет, не пролетела, а скорее, пожалуй, протянулась, — подумала Гундега. — Тяжёлая, длинная, трудная зима. Только сейчас, весной, она кажется короткой. Всё, что прошло, кажется коротким…»

После Нового года она лишь один-единственный раз уходила из Межакактов — в то воскресенье, когда ездила в Ригу на рынок. Илма ездила в Дерумы продавать яйца и сметану и сама привозила из магазина всё необходимое. В Дерумы Гундега так и не собралась, и радость от предвкушаемой поездки понемногу рассеялась.

А людей, навестивших Межакакты за всю долгую зиму, можно было по пальцам перечесть: Дагмара, Симанис, Метра, Аболс, врач. Вот, кажется, и всё. Да, и однажды Виктор. В другой раз он прислал ей книгу через Фредиса. Гундега долго читала её — всё не было времени. Только недавно закончила, а теперь нет Фредиса и не с кем передать книгу Виктору.

Это был рассказ о комсомольцах-целининках, и, ладо думать, не случайно Виктор прислал ей книгу о людях, преодолевавших все трудности. Но ему, наверно, и в голову не пришло, что у Гундеги после этой книги долго будет сжимать тоскою сердце. Ведь мимо проходило прекрасное, заманчивое, таинственное, сама жизнь, а она стояла в стороне и лишь грустно смотрела вслед…

По дороге Гундега встретила дерумский автобус. Три фары и маленькие фиолетовые лампочки над ними делали его издали похожим на украшенную новогоднюю ёлку с разноцветными огоньками. Автобус, переваливаясь и разбрызгивая снежное месиво, проехал мимо Гундеги. Оглянувшись, она увидела, что он остановился и, взяв двух пассажиров, покатил дальше. Подумалось, что и она могла бы так же уехать. Сесть, заплатить за билет и уехать. Куда? Всё равно. На этом автобусе в Приедиену не уедешь… Теперь каждую минуту может начаться ледоход на Даугаве. В половодье заливает луга по ту сторону Приедиены, а случалось, что вода даже затопляла улицы. Аптека тогда перебирается на второй этаж. Только школу на высоком обрыве никогда не затопляет, но у приедиенских ребят всё равно начинаются не предусмотренные никакими органами просвещения каникулы. Гундега вспомнила, что, отвечая на письмо Акации, она ни словом не обмолвилась о школе. «Так надо», — подумала она, и ей стало совестно. После этого Акация написала ещё раз. Да ещё из совхоза весёлой ласточкой прилетело письмо — Дагмара сообщала, что завоевала первое место на смотре самодеятельности. Когда это было? В феврале, в начале марта? Давно…

Автобус скрылся, и Гундега зашагала дальше. Ещё издали она увидела, что в Межротах никого нет дома — окна были тёмные. Войдя во двор, она повертелась, не зная, что делать. Дошла до конца сада. Фруктовые деревья, как и зимой, были одеты в белые чулки. На снегу валялись ветки, обрезанные при прореживании крон. Неплохо бы побелить извёсткой деревья и в саду Межакактов. Только там яблони огромные, они посажены ещё старым Бушманисом в молодые годы. А вишни, по словам Илмы, растут там с ещё более давних времён. Тридцать лет назад, когда она, Илма, пришла в Межакакты, вишнёвые деревья были чуть поменьше, но зато ветвистее, и ягоды на них росли крупнее. Теперь деревья стоят покрытые мхом, с искривлёнными стволами и полуголыми нижними ветками. До сих пор фруктовые деревья окапывал Фредис. Кто теперь будет за ними ухаживать? Уж ни в коем случае не Илма. Она, по-видимому, не очень любила сад — мало сортовода и то самые простые. Хорошо можно заработать только на чём-нибудь особенном, редком, чем можно ошеломить покупателя. А так в урожайные годы хоть свиньям скармливай яблоки — не оправдаешь и дорогу, если везти их даже в Саую.

«Возможно, тётя Илма по-своему и права», — подумала Гундега, глядя на сад Межротов; здесь кто-то, видно, посвятил не один час досуга стройным молодым деревцам. Потом Гундега прошлась по двору и, когда совсем стемнело, уселась на крылечке. Нет, здесь, наверно, никогда не было такой тишины, как в Межакактах. Вот и сейчас по дороге проходил гусеничный трактор, ощупывая светом фар землю. Сноп лучей медленно полз вперёд, точно огромная жёлтая змея. В доме через дорогу скрипел колодезный журавль, и ребёнок во дворе звал потерявшегося кота. Протарахтела телега, и сидевший в ней возница свистел с таким увлечением, что две какие-то нервные собаки не выдержали и присоединились к нему дуэтом: одна глухим басом, вторая — высоким тенором. Наконец на дорожку, ведущую к дому, свернули две женщины, разговаривая между собой. Гундега узнала голоса Матисоне и Жанны.

— Смотри, там кто-то сидит! — сказала Данна. — Арчибалд, это ты?

Прежде чем Гундега успела ответить, её ослепил свет карманного фонарика и она услышала радостное восклицание Жанны:

— Олга, это Гундега!

Фонарик погас, и из непроглядной чёрной тьмы перед Гундегой возникли две фигуры.

— Давно ожидаете? — спросила Матисоне, отпирая дверь.

— Не очень, — ответила Гундега. Ей неудобно было признаться, что она разгуливала по двору.

— Не очень долго, — подсмеивалась Жанна, — но вполне достаточно, чтобы превратиться в сосульку.

Гундега почувствовала на лице прикосновение тёплой руки Жанны.

— Ну, конечно, ледышка! Идём в мою комнату к печке. Утром топили, она ещё должна быть тёплой.

Печка и в самом деле оказалась тёплой. Гундега с удовольствием стала греть руки. В комнате был лёгкий беспорядок — хозяйка, уходя, видно, очень спешила. Кровать, правда, была застлана и пол подметён, но на спинке стула висела ночная сорочка, абажур ночника покосился, на столе были разбросаны книги. Среди них Гундега к великому своему изумлению обнаружила сборник алгебраических задач для девятого класса.

— Ты занимаешься? — спросила она Жанну.

Та рассмеялась.

— Разве это плохо?

— Насколько мне известно, при поступлении на географический факультет не нужно сдавать алгебру.

— Ты права.

— Тогда я ничего не понимаю.

Жанна покачала головой.

— Ох, Гундега, ты не представляешь, в какое дурацкое положение я недавно попала. Понимаешь, приходит такая хрупкая девчушка, соседка. При разговоре со мной бледнеет и краснеет. Спрашивает, не смогу ли я в свободное время помочь ей по математике. Она узнала, что я окончила среднюю школу, сама она учится в девятом классе.

Жанна вдруг расхохоталась, что-то вспомнив.

— Ну, как мне признаться ей, что тройка по алгебре, вписанная в мой аттестат, притянута за уши? В последних классах, как только я убедилась, что моё жизненное призвание геология, а не авиация, я перестала обращать внимание на математику. Мы с учительницей алгебры ненавидели одна другую, как только могут ненавидеть две рыжеволосые женщины. Всё же последнее слово осталось за ней. Знаешь, что она мне сказала в последний день на выпускном вечере? «А тройку я вам, Мартыньекаба, поставила только за ваши прекрасные глаза!» Если бы тогда мне кто-нибудь мог дать хоть месяц сроку, я бы, наверно, занималась ночи напролёт. Из мести! Чтобы эта особа была вынуждена поставить мне пятёрку. Нет ничего ужаснее сознания, что приходится принимать милостыню из рук врага. Но, как я уже говорила, это был мой последний день в школе. А в аттестате у меня на всю жизнь позорным пятном стоит аккуратная кругленькая тройка, поставленная из милости «за прекрасные глаза». Я не желаю больше переживать ничего подобного.

— И теперь ты занимаешься из мести? — недоверчиво спросила Гундега.

— Ха-ха-ха! Так далеко мой энтузиазм не простирается. Занимаюсь, чтобы помочь той девочке. Она и сегодня придёт. Если я ей передам только те скудные знания, что имеются в моём багаже, в итоге она получит жалкую тройку «за прекрасные глаза».

— А остальные книги? Они тоже по математике?

— Ну, нет!

Жанна взяла один из томов.

— Райнис. Я люблю Райниса. «Жребий брошен: мчитесь, вихри, вперёд!» Дух захватывает!

Жанна стояла посреди комнаты с книгой в руках. Лицо её побледнело от волнения, а волосы при красноватом свете ночника пламенели огнём.

— Я знаю наизусть почти весь «Серебристый свет»… В школьные годы знала и «Евгения Онегина» Пушкина. У меня это звучит в ушах — прислушаюсь и могу декламировать.

Жанна вдруг смущённо посмотрела в сторону.

— Серебристый свет… Гундега, ты веришь в любовь?

— А что ты сама об этом думаешь?

— Видишь ли, в Риге по соседству с нами жили молодожёны. Они безумно ухаживали друг за другом. А через год жена разбила вазу о мужнину голову. Затем в газете появилось объявление о разводе. Я не была на суде, но рассказывали, что их развели. Они разменяли квартиру. Скажи — была ли любовь? А если её не было — что же целый год связывало их? А если она была — куда же она делась?

— Я не знаю…

— Говорят, если муж бьёт жену, значит любит. Что это значит — любить? Целоваться, жить вместе? Но почитай: любовь — это серебристый свет. Сольвейг ведь любила Пер Гюнта всю жизнь… Что это за люди, которых можно так любить?

Жанна уже не обращалась к Гундеге, не спрашивала её. Она обращалась к мебели, стенам, к вербе в вазе. Она требовала ответа у туманной, таинственной ночи за окном.

Внезапно на её лице появилась озарённая воспоминаниями улыбка.

— Знаешь, в десятом классе я влюбилась в одною мальчика. Он считался в школе самым красивым. Я сходила с ума. Но однажды увидела, вернее услышала, как он хлебал суп. Все мои возвышенные чувства перешли в презрение. Осенью, когда я приехала сюда, мне понравился Ольгерт, бригадир. А потом однажды я заметила, что у него отвислые уши…

Жанна тряхнула кудрями.

— Я ужасная. Ты лучше не слушай меня!

— Но… — робко начала Гундега и тут же почувствовала — вот ведь вечное наказание! — что краснеет, — но как гебе нравится Виктор?

Брови Жанны сдвинулись.

— Ничего, — поспешно ответила она. — Ничего… — повторила, точно желая ещё что-то добавить, но не сказала и, отвернувшись, принялась за уборку стола. Движения её были торопливыми, нервными. Она нечаянно столкнула стопку книг, и та упала к ногам Гундеги.

— Ой! — воскликнула Жанна, наклоняясь за книгами.

На одной из них Гундега прочла название: «Свиноводство».

— Разве ты читаешь и о свиньях тоже? — удивлённо спросила она.

В ответ Жанна бросила ей на колени ещё несколько книг и брошюр. «Справочник заведующих свиноводческими фермами», «Болезни свиней», «Мой опыт выращивания поросят», «Содержание свиней большими группами»…

— Ты очень всесторонняя, — с лёгкой насмешкой сказала Гундега. — Алгебра и тут же рядом — свиноводство.

— О породах свиней и о том, как их откармливать, я узнала из конспектов Арчибалда. Мне ведь это необходимо.

— Разве ты собираешься стать свинаркой?

— Да я уже два месяца там работаю.

— Помню, тогда, на уборке картофеля, ты говорила Матисоне насчёт свиней…

— Ты хочешь заставить меня покаяться?! — подхватила Жанна. — Ну, говорила… Я и сейчас не в восторге от этой хрюкающей животинки. Но ведь кому-то надо там работать. И вот в конце января Олга предложила мне группу будущих свиноматок, и я…

— Значит, ты…

— Ну да, я. Что ты так удивилась?

— Да так просто!..

— Видишь ли, — начала Жанна, точно оправдываясь перед Гундегой, — в тот момент у нас в полеводческой бригаде было мало работы. А Олга разрывалась на части. Вот я и пошла проведать её, помочь. А потом взяла группу. Первое время боялась, как бы хрюшки не откусили пальцы. Арчибалд прибегал смотреть по три раза за день. То у какого-нибудь поросёнка синяк обнаружит, то солома слишком сыра, да соблюдаю ли я норму дачи кормов… И тут я убедилась, что мой добродушный Арчибалд довольно въедливый тип…

В этот момент открылась дверь и вошёл сам Арчибалд. Жанну это, по-видимому, нисколько не взволновало, зато Гундега смутилась.

— Продолжай, Жанна, — насмешливо сказал Арчибалд. Значит, он слышал последние слова. — Ты уже успела рассказать Гундеге, как в первый же день я застал свою сестрёнку в окружении поросят плачущей в большой загородке?

Видимо, в словах Арчибалда была известная доля истины, потому что Жанна вспыхнула.

— Убирайся, Арчибалд! — проворчала она, повернувшись к нему спиной, и, не придумав ничего более обидного, по-детски прибавила: — Я с тобой больше не разговариваю.

Гундега решила, что теперь они поссорились, но после недолгого молчания Арчибалд вдруг начал смеяться, и Жанна покосилась на него.

— Чему ты смеёшься?

— Разве тебе не всё равно? Ты же сказала, что больше со мной не игра… то есть-не разговариваешь.

Жанна замолчала.

Поздоровавшись с Гундегой, Арчибалд сел напротив, по другую сторону стола.

— Вы случайно не играете в шахматы, Гундега?

Она покачала головой, слегка удивившись такому вопросу.

— Не имею ни малейшего представления. Понимаю только, что один побеждает, другой проигрывает, или никто не побеждает. Погодите, как это называется?

— Ничья. М-да, жаль…

— Почему жаль?

— В нашей команде нет ни одной женщины-шахматистки.

— Разве Жанна не умеет?

— Жанна умеет играть только в свиней.

— Арчибалд! — Жанна уже с трудом удерживалась от смеха. Но Жанна не была бы Жанной, если бы могла долго оставаться серьёзной и надутой. В конце концов она фыркнула и, подскочив к брату, небольно забарабанила маленькими кулачками по его спине, приговаривая:

— Я играю в шашки, играю в волейбол, играю на пианино, я играю…

— …в прятки, — перебил Арчибалд, увёртываясь от её кулачков.

— А на гитаре ты не играешь? — почему-то спросила Гундега.

Воинственный пыл Жанны мгновенно угас:

— Что, и ты надо мной издеваешься?

— Нет, Жанна, я ведь так… Просто пришло на ум. Дагмара играет на гитаре.

— Кто это?

— Приёмная дочь тёти Илмы.

— О, я её, наверно, видел на вечере, — отозвался Арчибалд. — Красивая брюнетка? Чёрная роза…

Жанна фыркнула.

— Подумаешь, какое сравнение! Чёрная роза! Если в тебя влюбится какая-нибудь девушка, ей, пользуясь твоим сравнением, придётся сказать о тебе — цветущий телеграфный столб!

— В тебе, сестрёнка, просто говорит зависть.

— Конечно, — чистосердечно призналась она, — как и всякая некрасивая девушка, я завидую красавицам. Но то, что она играет на гитаре, мне нравится.

Неожиданно в Жанне опять произошла перемена. Упрямое выражение её лица смягчилось.

— Мне так хочется иногда сесть за пианино. Слушаю радио, а пальцы сами собой шевелятся. Тогда остаётся только один выход — я насвистываю.

Она вздохнула.

— Пойду в клуб и запишусь в самодеятельность. Пусть берут меня аккомпаниатором. Как ты думаешь, Арчибалд?

— Что мне думать? Иди и записывайся.

Жанна покосилась на брата.

— Тебе и так нередко случается оставаться без горячего ужина, на сухом хлебе. А если я ещё меньше буду находиться дома…

— Я куплю поваренную книгу, Жанна, — сказал покорный судьбе Арчибалд.

— Ах, Арчибалд, никчёмная у тебя сестра. Права была мама, говоря, что у меня ветер в голове…

Матисоне приоткрыла дверь.

— Хотите посмотреть телевизор? Сейчас начнётся фильм.

Жанна с Арчибалдом отказались — они видели этот фильм в клубе. Зато Гундега с радостью согласилась. Комната Матисоне выглядела по-прежнему, только вместо ёлки стояла глиняная ваза с ветками орешника; серёжки усеяли скатерть жёлтой пыльцой.

Они смотрели фильм вдвоём. Случайно повернув голову, Гундега заметила, что Матисоне пристально смотрит на неё.

— Вы мне что-нибудь сказали? — спросила она немного смущённо.

Матисоне улыбнулась.

— Я совсем не хотела вас беспокоить, Гундега, но у вас такое сияющее лицо…

Гундега потупилась и, словно извиняясь, проговорила:

— Я так давно не видела кино.

Когда передача окончилась, Матисоне сказала:

— Это хорошо, что вы пришли к нам хоть в гости и посмотрели телевизор. Не стесняйтесь, приходите чаще. Мы нередко просиживаем вечера втроём. Придёте вы — нас будет четверо.

Было уже поздно, и Гундега решила, что надо или сейчас же говорить о том главном, ради чего она пришла сюда, или проститься и уйти. Наконец она осмелилась:

— Я ведь не просто так к вам пришла.

— Ну, ну, говорите, что за нужда?

— Вы мне как-то предлагали работать на ферме. Вот я и…

Гундега смешалась… Она вдруг посмотрела на себя со стороны. Три месяца она, как говорится, и ухом не вела, даже не дала Матисоне ответа. А сейчас, по желанию Илмы, появилась. И вдруг Гундега почувствовала, что за всем этим кроется что-то неясное, нехорошее. Почему ей это не пришло в голову прежде, дома? Как случилось, что Илма послала её? Тогда, в Новый год, не пустила, а теперь послала. И тогда и теперь Гундега действовала против своего желания. Ей, конечно, очень хотелось вырваться из тесного мирка Межакактов, но… но перед глазами живым укором стояла, согнувшись под тяжестью коромысла, дряхлая, седая Лиена. Две жилистые трясущиеся руки, на которые Гундега теперь взвалит и свои домашние обязанности, умоляли о пощаде, просили покоя… И тут Гундега спохватилась, что Матисоне ей говорит что-то.

— Что, простите? — нерешительно переспросила она.

— Я говорю — работу всегда можно найти, было бы желание. Правда, в той группе, о которой я тогда вам говорила, уже есть свинарка…

— Я знаю — Жанна.

— Понятно, не всё пошло сразу гладко, но ничего, поработает, будет толк. Главное — она за всё берётся с душой.

— Жанна сама говорит — в голове у неё свистит ветер, — почему-то вспомнила Гундега.

Матисоне усмехнулась.

— Ветер — вещь неплохая, пусть свистит. Он выдувает всякий мусор и пыль, а то, что держится прочно, обычно остаётся на месте. Для некоторых голов такой ветер совсем не вреден. Прочистил бы мозги.

Гундега густо покраснела.

— Мне?

Матисоне опять улыбнулась.

— Что вы, девочка! В вашей головке всё на своём месте. Вот начнёте работать…

— Вы меня всё-таки возьмёте?

— Я ведь ещё тогда говорила с Эньгевиром.

— Кто это?

— Наш председатель.

— Я однажды слыхала эту фамилию, но, наверно, говорили не о нём…

Она некоторое время припоминала, в связи с чем слышала эту фамилию. И вдруг в памяти всплылокруглое личико с бесстыдными мышиными глазками. Гундеге даже послышался слегка шепелявый голос: «И Эньгевир с пятого года — дело рук Каулиня…» Её передёрнуло при воспоминании об этом лице и голосе, и она слово в слово рассказала всё Матисоне.

Олга сразу поняла.

— Да, это говорилось об огне нашего председателя.

— А кто такой Каулинь?

— Это тогдашний пастор. Он в пятом году отдал старого Эньгевира в когти черносотенцев. Эньгевира расстреляли тут же на опушке леса. И оставили. Ночью люди унесли его на кладбище, которое недалеко от вашего дома, и тайком похоронили.

— Расстреляли…

Широкая тёплая ладонь легла на руку Гундеги.

Девушка не отняла руки, словно оправдываясь, тихо проговорила:

— Ничего… я просто так вспомнила, как пономарь рассказывал об этом пастору у нас в Межакактах в день поминовения. Рассказывал, а сам уписывал гуся, губы сальные…

— Ах, вот почему пастор Крауклитис, как говорят, взялся защищать Каулиня!

Всё услышанное взволновало Гундегу, и она никак не могла успокоиться.

— Как он мне омерзителен, этот Аболс! — с жаром сказала она. — Я даже промолчала о том, что тётя Илма его обманула. Мы возили на рынок его барана, и тётя Илма недодала ему по два рубля за килограмм. А я стояла рядом и молчала.

— И вы будто даже гордитесь, что помогли обмануть старика, — заметила Матисоне.

— Вы смеётесь надо мной! — смутилась Гундега. — А вы сами в подобном случае сказали бы?

— Несомненно!

Гундега пристально посмотрела в глаза Матисоне.

— И всё же я не понимаю. Аболс — пономарь, вы член партии и его защищаете.

— Я его не защищаю. Но будь я на вашем месте, Гундега, я бы во всеуслышание заявила, что произошёл обман, и не стала бы поддерживать того, кто присваивает чужие деньги — независимо от того, выгодно мне это или нет.

Гундега вспыхнула.

— Я, может быть, чересчур резко говорю, девочка.

Гундега покачала головой и неподвижно уставилась в одну точку. Матисоне не ожидала, что её слова так подействуют на девушку, и тоже посмотрела туда, куда смотрела Гундега. На столе лежала совершенно новая коричневая модная сумочка с жёлтой металлической застёжкой…

— Я вас не хотела обидеть, Гундега, — сказала Матисоне, так и не поняв ничего, — но человек зачастую даже и не представляет, в какое страшное оружие может превратиться молчание, и…

Она замолчала, собираясь с мыслями или, может быть, ожидая вопроса Гундеги, и, не дождавшись, продолжала:

— …иногда трудно сказать, а иногда и невыгодно. Когда я перешла от коров в Межниеки, к племенным свиноматкам, там открылись разные безобразия… Свинарки кормили колхозным кормом своих свиней да ещё продавали тайком муку…

Гундега повернула голову.

— А почему вас от коров перевели на свиноферму?

— Меня никто не переводил. Сама ушла.

— Разве на свиноферме легче?

— Видите ли, в Межниеках многое делалось не так, как надо, — уклончиво ответила Матисоне.

— Значит, труднее? — взволнованно заключила Гундега.

— Я никогда не искала лёгкой жизни, — просто ответила Матисоне.

Они замолчали, и стало слышно, как за стеной, в соседней комнате, играет радио и кто-то насвистывает. Это могла быть только Жанна. Они с минуту прислушивались к этому необычному концерту и, переглянувшись, улыбнулись друг другу.

— Мне здесь так хорошо, что даже не хочется уходить, — застенчиво сказала Гундега, оттаяв в тёплой атмосфере этого дома.

— Так оставайтесь, — предложила Матисоне.

Гундега рассмеялась, пытаясь скрыть смущение после невольной откровенности:

— Я пошутила.

— А я говорю серьёзно.

Гундега грустно покачала головой.

— Межакакты и так почти совсем опустели. Нас там только три… В таком огромном доме… — Подумав, она прибавила: — Но работать я бы пошла, если…

— Хорошо, можете приходить работать. Через неделю отделим от племенных свиноматок поросят, и у вас будут питомцы — восьми- и десятинедельные хрюшки… как ваш бедный Лишний.

За стеной щёлкнул выключатель приёмника, затем раздался стук в дверь, и в ней появились огненные кудри Жанны.

— Ты вовремя пришла, Жанна, — сказала Матисоне. — Видишь ли, тут будет ещё одна читательница твоих брошюр по свиноводству.

— Ура! — воскликнула Жанна. — Скоро наши хрюшки будут по-свински приветствовать принцессу Межакактов!

Затем, распахнув настежь дверь, ведущую на кухню, она вызывающе и дерзко крикнула, чтобы Арчибалд слышал в своей комнате:

— Я только должна предостеречь тебя от брата, Арчибалд на редкость придирчивый субъект.

Затаив дыхание она с минуту прислушивалась и, когда раздались шаги брата, так же вызывающе, с шумом захлопнула дверь.

3

Это случилось через два дня после того, как Гундега гостила у Матисоне и Жанны. С утра в Межакактах, жуя сено, стоял запряжённый Инга. Потом Симанис вместе с Илмой уехали на лесосеку. А после полудня во двор завернула грузовая машина, в кузове её стояли сани с задранным кверху передком, а возле них неподвижно лежал уже почти остывший Инга.

Сани спустили на землю, и Симанис оттащил их в сторону. А околевшего коня просто выбросили из кузова, и машина уехала.

Гундега склонилась над Ингой. Уши его были холодные. Морда ещё не утратила приятной бархатистости, но тоже уже остыла. Си мание сходил под навес и принёс оттуда большую клеёнку; не глядя на Гундегу, молча накрыл клеёнкой труп коня, зачем-то заботливо подоткнув её со всех сторон. Войдя немного спустя на кухню, Гундега вновь увидела Симаниса, он сидел, неподвижно уставившись в степу. А Илма продолжала, видимо, давно начатый и уже успевший надоесть разговор. По лицу Симаниса нельзя было понять, доходят ли слова до его сознания. Когда Илма умолкла, он даже вздрогнул.

— Ты не согласен? — переспросила Илма и, не дождавшись ответа, заметила: — Тогда какой нам был смысл нанимать машину и везти его сюда? Зарыть можно было и в лесу. А какие могут быть возражения у лесничества — это не их копь, а твой, ты его вырастил…

— Именно поэтому, — отрывисто проговорил Симанис. — Я его ещё жеребёнком помню.

Это прозвучало не по-мужски бессильно и поэтому очень грустно.

— Он умел находить хлеб в кармане и открывать дверь…

Илма с сожалением посмотрела на Симаниса, как, вероятно, посмотрела бы на мальчугана, который из непонятного упрямства не хочет расставаться со старой полинявшей лошадкой с оторванным хвостом.

— Брось, Симанис! Инга околел, и ему всё равно — зароем ли мы его или отдадим на корм лисицам. Он хорошо работал, но ведь тем, кто выращивает лисиц, нужен корм.

— Мне до этого нет никакого дела, — резко возразил Симанис.

— Ты рассуждаешь, как дитя. — Илма пожала плечами. — Тебе радоваться нужно.

— Что?! — угрожающе переспросил он.

Но Илму это не смутило:

— Да, радоваться, что можешь заработать, не шевельнув пальцем. Я берусь всё устроить. Найти покупателей, продать. Когда всё будет закончено, приходи и получи денежки. Половина тебе, половина — мне за все хлопоты. Другой бы спасибо сказал, а ты ещё…

Симанис, не говоря ни слова, встал и вышел. Илма бросилась за ним.

Гундега видела, как Симанис шагал большими шагами, угрюмо опустив голову, а Илма, немного отстав от него, Шла сбоку, лёгкая, стремительная, точно стрекоза. Гундеге пришло в голову это сравнение. И тут же вспомнилось, как однажды она была огорчена и разочарована, прочитав в каком-то журнале, что это прелестное серебристое крылатое существо — свирепый хищник.

— Куда ты идёшь? — спросила Илма у Симаниса, когда они подходили к сараю.

— За лопатой и киркой.

— Ты с ума сошёл! Тогда забирай своего коня и зарывай в лесу.

В приступе злобы она кинулась за Симанисом в сарай и почти вырвала у него из рук лопату.

— На своей земле я не позволю закапывать!

Они оба держались за лопату, каждый за свой конец. Симанис знал — у него хватит сил отпять её у Илмы. Понимала это и Илма. Но она знала Симаниса…

Да, конечно, он не сопротивлялся. Выпустив из рук черенок лопаты, он только сказал:

— Я что-то нигде не вижу твоей земли. Здесь земля колхоза и лесничества.

— Нет, она моя. Сюда могут приходить и уходить всякие временные хозяева, они могут топтать мою землю, но, к счастью, унести её не могут.

— Значит, мне придётся взвалить Ингу на сани и самому впрячься в оглобли? — понуро спросил он.

Но Илма рассмеялась и ласково дотронулась до его плеча.

— Ты точно белены объелся! Ну, чего мы спорим, как дурные. Ни ты, ни я не настолько богаты, чтобы зарыть добро в землю и гноить. Инга околел, и никакая жалость не воскресит его. Он был уже стар, наш бедный Инга. Допустим, что сегодня не случилось бы этого несчастья на мосту, сколько он ещё прослужил бы тебе — год, два… Мы ведь это отлично понимали — ты и я, и не раз об этом говорили…

Симанис молчал, но его сопротивление было сломлено. Упрямо поднятые плечи опустились, поперечная морщина на лбу разгладилась и стала незаметной, лишь возле рта залегла глубокая борозда, которую могла заровнять только улыбка.

— Ты слишком чувствителен ко всему. — Илма обняла Симаниса. — Но именно за это я и люблю тебя.

Лицо Симаниса мгновенно изменилось, глаза немолодого усталого человека вдруг вспыхнули тёплым ласковым светом.

Он склонил голову на плечо Илмы, и она потрепала его слегка вьющиеся волосы, тут же отметив про себя, что они наполовину уже поседели…

Они стояли, обнявшись, в сарае, по всем щелям которого гулял озорной, свежий весенний ветер. Как бы было хорошо и приятно, если бы Симанис мог избавиться от одной назойливой мысли. Он старался ни о чём не думать, наслаждаясь желанной, манящей близостью Илмы, но перед глазами упорно возникал оставленный во дворе под клеёнкой Инга. И Симанису казалось, что это ещё одна расплата за тепло рук и губ Илмы, за редкие, полные юношеского блаженства ночи, проведённые за белой дверью её комнаты. Ведь он поступает против своих желаний и убеждений. Ему стало совестно перед самим собой, и минутное очарование рассеялось. Неожиданно подняв голову, Симанис заметил на губах Илмы улыбку сожаления.

Он понял, что и в самом деле достоин сожаления. Захотелось уйти, убежать от мучительного сознания своей слабости, ненужности. Но на его плечах лежали руки Илмы. Вначале он ощущал её прикосновение только как ласку, однако постепенно руки становились всё тяжелее, давили, как цепи, не давали уйти.

Симанис заметил, как бурно вздымается грудь Илмы под зелёной вязаной кофточкой. А её губы коснулись уха горячим, хриплым шёпотом:

— Сюда кто-нибудь может войти. Пойдём в мою комнату…

4

Проводив Снманиса, отправившегося пешком через поле по грязи и мокрому ноздреватому снегу, Илма вернулась в комнату и через минуту вышла уже одетая.

— Пойду договорюсь с покупателями, — сказала она Лиене. — Как бы не потеплело.

Куда она отправилась и где так быстро можно было найти покупателей на конину, для Гундеги осталось тайной. Но в тот же вечер, разбрызгивая грязную воду, во двор Межакактов въехала чёрная «Победа». Из неё выбрался упитанный мужчина. Здороваясь, он приложил два пальца к каракулевой шапке и, разговаривая с Илмой, скрылся в доме. Не успела закрыться за ними дверь, снова раздался лай Нери, и в Межакакты завернула ещё одна машина — на этот раз голубая «Волга». За рулём сидела женщина. Насколько водитель «Победы» был мягок и женствен, настолько приехавшая женщина была худа и по-мужски угловата: в потёртой кожаной куртке, в брюках дудочкой, с папиросой в зубах. Приезжая, вынув изо рта папиросу, сплюнула в сторону разъярённого, задыхающегося от лая Нери, взбежала, грохоча каблуками сапог, на крыльцо и открыла без стука дверь.

Гундега в это время доила в хлеву коров. Процеживая молоко, она услышала какой-то шум. Батюшки мои! Владелица «Волги», поднеся свой увесистый по-мужски кулак чуть ли не к самому носу толстяка в каракулевой шапке, наступала на него. Толстяк, пятясь, отступил уже до стены, а женщина, гремя задубевшей на холоде курткой, продолжала неумолимо теснить его, сыпля латышской скороговоркой, перемежаемой русской руганью. Взбешённый всей этой суматохой Нери, натянув до предела цепь, кружил на задних лапах вокруг конуры. Выбежавшая на крыльцо Илма немного испуганно смотрела на ругающихся. Наконец ей удалось более или менее успокоить их… Женщина и толстяк боком вошли в дом, не глядя друг на друга.



Нери ещё некоторое время не мог успокоиться и продолжал лаять. Но сколько можно брехать попусту?.. Когда Гундега с подойником и бидоном вышла во двор, дверь дома снова распахнулась. В ней показалась лукаво улыбающаяся хозяйка «Волги». За ней семенил владелец «Победы», держа перед собой шапку обеими руками, словно торт на подносе. За ними следовала улыбающаяся, как апрельское солнышко, Илма.

Зарычали моторы. «Волга», резво тронув, окатила «Победу» фонтаном грязной воды из лужи.

— Чёртова баба! — Илма усмехнулась, и Гундеге почудилось в её голосе тайное восхищение.

Потом Илма пересчитала на кухонном столе новые, только что вышедшие из банка деньги и разложила их в две равные стопки, видимо себе и Симанису.

— Кто она такая? — спросила Гундега.

Илма подняла глаза.

— Кто? Ах, эта, в кожаной куртке, — спохватилась она. — Обыкновенный человек… У неё вблизи Дерумов дом, теплицы и…

— Но она ведь работает где-нибудь?

— …и лисья ферма, — закончила Илма.

Гундега усмехнулась.

— И машина.

Илма уловила ироническую нотку в голосе Гундеги.

— Да, и машина. Шикарная машина. Будь у нас такая, мы бы с тобой считали себя счастливыми.

— Не знаю…



— Видишь, как люди умеют устраиваться, — восхищалась Илма. Сдержанность Гундеги нисколько не охладила её. — У неё всё идёт как по маслу, за садом ухаживают квартиранты…

— Но разве это честно?

Илма пожала плечами.

— «Честно…» «Нечестно…» Это всего лишь красивые слова. Когда у человека нет крова над головой, не знаю — много ли он думает о честности. В Дерумах трудно с жильём, а всем надо где-то жить… Я иногда думаю: были бы Дерумы поближе, а ещё лучше — Рига. У нас тут кругом лес, настоящий санаторий. Дачников бы хватало. Жаль, нет вблизи ни реки, ни озера. Только ручеёк. Правда, в нём водится рыба — как её? — форель. Межакакты были бы прекрасной дачей.

Илма всё ещё держала в руке деньги, но потемневший взор её был мечтательно устремлён вдаль. И если бы не слышать её слов, можно было подумать, глядя на неё, что она тоскует по любимому человеку, а не по пёстрым мёртвым бумажкам, шелестящим в её руках.

На губах Илмы появилась улыбка, и только глаза по-прежнему смотрели в пространство, не в силах оторваться от воображаемой заманчивой картины. Наконец она, точно пробудившись от сна, рассмеялась.

— Ты слышала, какой тут был базар? О господи, животики можно надорвать! Ходят оба, как коты вокруг горячей каши. Каждый хочет дать больше другого, но оба боятся переплатить. Знаешь, этот мужчина работает в пошивочном ателье. Зарплата — угадай какая? Я в лесу и то больше зарабатываю. Шестьсот! Шестьсот и ни копейки больше. А смотри — на «Победе» разъезжает!

— Где же он берёт? — наивно спросила Гундега.

— Где берёт? За-ра-ба-тывает! Видишь, как люди живут! А я — я не могу купить себе новый мотоцикл. Приходится из-за такой ерунды ломать голову. Однажды в Риге в комиссионном магазине видела шубу. Пятнадцать тысяч! Как на меня сшита. Если бы я её надела, мне никто больше тридцати лет не дал бы. Пока я там стояла, разинув рот, на моих глазах шубу сияли с витрины. У кого-то нашлись такие деньги.

— Не знаю… — задумчиво отозвалась Гундега. — Но у меня… нет желания приобрести шубу.

— Ты ещё слишком молода… Ты видела ту, что приезжала на «Волге»? Я, пожалуй, в лес на работу лучше одеваюсь. А за её дом дают двести тысяч. И говорят, что у неё есть бриллиантовые серьги.

— А они красивые, эти серьги?

Илма вздохнула.

— Я сама никогда в жизни таких не видела, а у неё есть. Люди завидуют…

— А разве это хорошо, когда завидуют?

— Может быть, и нехорошо, кто знает. Но ты не представляешь, как это приятно…

Илма встала и завернула каждую пачку денег в отдельную бумажку.

— Она купила… Ингу? — спросила Гундега.

— Да, она — в кожаной куртке. Вырвала из-под носа у этого дяденьки. Ха-ха-ха!.. И остался он с длинным носом… Зря прокатился. Такова уж жизнь — кто смел, тот и съел.

— А почему они сюда приехали?



— Я ходила на почту и позвонила в Дерумы Крауклитису.

Гундега широко раскрыла глаза.

— Пастору? Разве он…

— Что же в этом плохого, если он мне помог? — прервала её Илма. — Инге всё равно конец. У старого коня сломанная нога не заживёт. На мосту подломился брус, наверно, гнилой был. Позвали Метру с ружьём…

Губы Гундеги дрогнули.

— Конечно, жалко, Гу-нит. Так хорошо было: картофель ли окучить, сена привезти — лошадь всегда под рукой. А теперь иди проси каждый раз в лесничестве…

— Но с собой она не взяла? — Гундега, казалось, не слышала последних слов Илмы.

— Что не взяла?

— Ингу.

— Куда же возьмёшь? В «Волгу», что ли? Завтра обещала прислать грузовик. Можно бы заодно привезти и лисят, но малы ещё слишком. Знаешь, я выговорила двух лисят — самца и самочку. Почему бы нам не выращивать серебристых лисиц? Сделаем клетку. Пусть растут и плодятся. Чистые деньги!

— Но бабушка! — воскликнула Гундега. Ей ведь будет не под силу.

— Сколько там дела! Всего два маленьких лисёнка. Если хорошо окупится, не станем держать гусей, а заведём побольше лисиц.

Она дружески похлопала Гундегу по плечу.

— Будет и у нас машина… А теперь надо пойти взглянуть, чтобы волк не забрёл в усадьбу…

На дворе свирепствовала запоздалая метель. Клеёнка, под которой лежал Инга, уже была занесена снегом. Посреди двора вырос невысокий белый холмик.

Глава девятая Любовь и расчёт

1

Наутро Ингу увезли, а вечером в Межакакты пришла Жанна сообщить, чтобы Гундега в понедельник приходила на ферму, и подробно объяснила, как идти, в случае если они с Олгой уйдут раньше.

И в самом деле, в понедельник утром Гундега никого уже не застала в Межротах. Через четверть часа, открыв дверь свинарника, она заметила в одной из загородок фигуру в тёмном халате. Это была Матисоне. Окуная длинную кисть в ведро, она усердно мазала чем-то белым стены загородки. На лице и волосах её Гундега заметила белые брызги.

— Красите?

— Нет, это дезинфекция извёсткой, — ответила Матисоне, макая кисть в ведро.

Соседняя загородка уже была побелена. Такую дезинфекцию Гундега видела впервые: в Межакактах они кормили свиней и убирали навоз из загородки — вот и весь уход. Вряд ли Илма признала бы подобные «тонкости». «Свинья остаётся свиньёй», — обычно говорила она.

— Чем я могу вам помочь? — спросила Гундега.

Матисоне критически осмотрела её одежду.

— Замажетесь. Идите в конец свинарника, возле двери увидите маленькую каморку. Там висит мой второй халат. Наденьте и приходите сюда.

— Я захватила с собой фартук, — сказала Гундега, радуясь, что догадалась взять такую необходимую вещь.

В каморке никого не было. На вешалке висел джемпер Жанны. В углу на гвозде Гундега увидела серый халат, вероятно тот самый, о котором говорила Матисоне. Она переоделась и, завязывая косынку, заглянула в небольшое зеркальце, висевшее на стене. Зеркало отразило худощавое, сильно обветренное лицо. Гундега улыбнулась своему отражению, и на щеках сразу обозначились ямочки. Послышался скрип двери. Она испуганно обернулась, будто застигнутая на чём-то постыдном, но никого не было. Крепко затянув завязки фартука, она подошла к небольшому оконцу, освещавшему каморку.

Ой, сколько загонов! По тёмной непросохшей земле разгуливали большие свиньи и подсвинки. За свиноматками белыми бусинками катились поросята.

Гундега отошла от окна и возвратилась к Матисоне. Та, выйдя из загородки, размешивала в воде извёстку.

— Я нашла для вас вторую кисть! — она подала Гундеге кисть поменьше. — Попробуйте!

Обмакнув кисть в известковый раствор и стараясь не встряхнуть её, Гундега пошла к краю загородки. На полу осталась белая дорожка. Гундега подумала, что, видимо, делает что-то неправильно, но Матисоне молчала. Девушка покосилась на неё. Матисоне орудовала кистью легко, словно играючи, и Гундега ещё раз подивилась ловкости этих пухлых, тяжёлых на вид рук. А её руки? Тонкие, с проворными длинными пальцами, они в непривычной работе были неуклюжими, как два чурбана. И, конечно, Матисоне не окунала свою кисть так глубоко в раствор, как она.

Когда она белила угол загородки, ей не повезло. Кисть зацепилась за выступ, и фонтан белых брызг обдал лицо. Безжалостно защипало глаза. Но Матисоне промолчала, даже не усмехнулась, чего Гундега опасалась больше всего. Вытирая фартуком лицо, девушка ещё больше размазала извёстку по лбу и щекам.

Потом Матисоне взялась ошпаривать корыта.

— Зачем это нужно? — спросила Гундега.

— Вы, наверное, тоже не любите есть из грязной посуды.

— А для чего в загородках полочки?

— Это не полочки, а нары. Там спят поросята.

— Как интересно! Я хочу посмотреть!

— Увидите. Сейчас свиноматки на воле, в загонах. Когда войдут сюда, увидите.

— И моих поросят тоже?

— И ваших.

Откровенно говоря, ничего особенного в них не было. Поросята как поросята. Гундега хотела взять одного на руки, но он так неистово заверещал, словно его собирались убивать.

— Вы ещё чужая, — сказала Матисоне. — Потом познакомитесь. Понемногу станете помогать мне кормить их, усвоите необходимое. Со вчерашнего дня поросят кормим из общего корыта. Пусть свыкаются. А то потом, когда пустим их в одну загородку, очень кусаться будут… А теперь пойдём на кухню, поставим парить картофель.

В кухне были две женщины. Та, что огромной мешалкой что-то размешивала в большом чёрном котле и у которой пушистый платок еле сдерживал пышные огненные кудри, была, понятно, Жанна. Апрельское солнце щедро усеяло её маленький хорошенький носик веснушками. Жанна мешала, насвистывая.

— Здравствуй, Жанна.

Свист прекратился.

— Наконец-то! — проговорила вместо приветствия Жанна. — Думала, уж не умерла ли, что не показываешься. Сейчас как раз реквием насвистывала.

— Слишком весёлый реквием, — засмеялась Гундега. — Я уже давно здесь. Известковали загородки.

— Ах, значит, это у тебя на лице извёстка!

Гундега невольно провела рукой по лицу.

— Очень страшно?

— Нет, что ты! — успокоила Жанна. — Я думала, что ты просто сильно напудрилась. Если хочешь, умойся.

Она немного отвернула кран, и вода потекла тонкой серебристой струйкой.

— Смотри ты, — удивилась Гундега, подставив под струйку пригоршню. — У вас как в городе.

Жанна что-то проворчала.

— Что ты сказала?

— А картофель из погреба таскаем.

— Но ведь это… это же естественно.

— Есте-ственно! — насмешливо передразнила Жанна. — Может быть, и воду таскать на коромыслах естественно, а видишь…

Она кивнула на кран.

Гундега смущённо засмеялась. Она представила себе, как было бы странно, если бы кто-то из жителей Межакактов заикнулся о водопроводе или отказался принести из погреба картофель. Его сочли бы сумасшедшим. А здесь… Матисоне была согласна с Жанной.

Позже, после обеда, когда пришлось носить вёдрами картофель из погреба и насыпать в мойку, Гундега убедилась, что это совсем не легко. И всё же… Она не могла уразуметь. Здесь, в кухне, кран, мойка для овощей, не надо мыть картофель руками в ледяной воде. А им всё кажется недостаточным. Они хотят, чтобы картофель сам поднимался к ним из погреба. Неплохо, конечно, но… Гундеге нелегко было привыкать ко всему этому, ведь в Межакактах никогда не считались с лишним шагом, лишним ведром, лишним часом. Там вообще, вероятно, полагали, что труд должен быть тяжким и суровым.

Когда они наносили картофель, Жанна неожиданно сказала:

— Знаешь, я сегодня вечером иду на свидание.

Гундега недоверчиво взглянула на неё.

— Что ж тут удивительного? Мне ведь уже скоро двадцать лет, а я только один раз ходила на свидание. Ещё в Риге.

Огонь в кухонном очаге погас, и Жанна, подбросив несколько мелких поленьев, присела на корточки, стараясь раздуть огонь. В конце концов он вспыхнул, и вода в котле забурлила.

— Посмотри, какая дьявольская пляска! — Жанна, не отрываясь, смотрела на трепещущие языки пламени.

— Пригорит.

— Не пригорит. Там картофель. Картофель никогда не пригорит, если достаточно воды. Эту житейскую мудрость я усвоила здесь… — Жанна усмехнулась.

— Кто он?

— Какой «он»? А-а, он? Ты знаешь.

— Я здесь почти никого не знаю.

— Но всё-таки. Угадай!

— Право, не представляю. Ольгерт?

— Нет.

Гундега улыбнулась.

— Потому что оттопыренные уши?

Жанна фыркнула.

— Не только поэтому. Вообще. Угадывай!

Мысли Гундеги смешались. «Нет, неправда, — хотелось ей крикнуть, — я ещё знаю только… по это не может быть он…»

— Какая ты недогадливая! — с сожалением сказала Жанна. — Помнишь, ты меня как-то спросила, нравится ли он мне? Ну, Виктор же.

Гундега молча взяла ведро и вышла из кухни. Жанна растерянно посмотрела ей вслед.

Двор был залит солнцем. Лучи его беспрепятственно проникали сквозь ветви берёз, ещё не одетые листвой. В прозрачном, словно только что вымытом небе высоко-высоко заливался жаворонок.

Гундега никогда прежде не замечала, что трели этой радостной птички могут быть грустными. Ей они всегда казались весёлыми, торжествующими, как само весеннее солнце.

Тогда, осенью, тоже был солнечный день…

«Какая я глупая… — сказала она себе. — Ничего нет и не было. И это стало совершенно ясно уже тогда, в Новый год. „Девочка с тоненькой, жалкой косичкой. И всё…“

Она вдруг показалась себе наивной, потому что, желая выглядеть взрослее, срезала этот смешной мышиный хвостик. Но ведь и после этого она осталась девочкой!

Как легко вырасти траве, цветам, даже дереву! А человеку… человеку трудно.

— Гундега, куда ты сбежала?

Жанна догнала её, удивлённо улыбаясь. И именно по этой улыбке Гундега сообразила, что Жанна, умница Жанна, на этот раз, к счастью, ничего не поняла.

— Ты просто ещё не привыкла, — добродушно заметила Жанна.

Даже сюда доносилось оживлённое журчанье весенних вод. Это пел тот самый ручеёк, что протекал мимо Межакактов. Он голубой шёлковой лентой петлял между бесформенными купами голой ольхи по ту сторону многочисленных загонов, квадратами и треугольниками расположившихся по склону холма, на котором стояла ферма. В самом отдалённом из них кучка свиней усердно рыла землю. А из хлева доносилось нетерпеливое многоголосое хрюканье и визг — наступила пора кормления.

2

Вечером, когда обе девушки вышли с фермы и свернули на шоссе, Жанна вдруг остановилась и нерешительно сказала:

— Гундега… знаешь, пойдём вместе…

Голос её звучал робко и просительно, а не задорно и беззаботно, как обычно.

— Разве ты идёшь домой? — наивно спросила Гундега.

— Нет, нет, — поспешно возразила Жанна. — Я иду в клуб. Сходим в библиотеку.

— Там будет… и он?

К лицу Жанны прилила кровь.

— Да, — тихо проговорила она опять тем же непривычным голосом.

— Не знаю… Я, право, не могу. Обещала перебрать горох, и перчатки надо зачинить… — отказывалась Гундега.

„Этого ещё не хватало“, — думала она. Она никак не предполагала, что Жанна может пригласить её с собой на свидание. Но в то же время девушка почувствовала огромное облегчение оттого, что Жанна оказалась такой недогадливой. Иначе от стыда хоть сквозь землю проваливайся!

— Для чего я вам нужна?

— Понимаешь, мне почему-то страшно…

Гундега заметила в зеленоватых глазах Жанны неподдельный страх. Кровь отхлынула от её лица, и она теперь была бледной, настороженной и, несмотря на задорные веснушки, очень серьёзной.

Гундеге самой никогда не случалось ходить на свидания с парнем, но, начитавшись книг, она представляла, что первое свидание — это праздник. А вот Жанна, чудачка, готовилась к нему, как к тяжёлому испытанию.

— Чего ты боишься, Жанна?

— Не знаю. Никогда ничего не боялась, а теперь боюсь. С тобой никогда так не бывало?

Не дождавшись ответа, она прибавила:

— Со мной — никогда. Ты моя подруга, — просительно проговорила она. — Пойми, не могу же я пригласить, скажем, Арчибалда или Олгу…

Гундеге было не совсем понятно, почему Жанна не считает возможным пригласить Арчибалда или Олгу, а её — может. Какая разница?

Но Жанна, прервав её размышления, просто взяла Гундегу под руку и повела. Вначале Гундега слегка сопротивлялась, а потом ей стало неудобно упираться посреди дороги, и она уже не пыталась освободиться.

Жанна непрерывно болтала, но всё, что она говорила, не имело ни малейшего отношения ни к клубу, куда они направлялись, ни к Виктору, с которым она хотела встретиться. Совсем наоборот. Её внимание привлекали то скворец на берёзе, то розовые облака, крики школьников, телевизионные антенны на крышах домов, гул телеграфных столбов. Она с непонятным Гундеге восторгом удивлялась всему и восхищалась всем. А её маленькая рука как тисками сжимала пальцы Гундеги.

Когда они подошли к клубу, ещё более побледневшая Жанна приостановилась и сделала глубокий вдох, как человек, не умеющий плавать, перед прыжком в воду. В библиотеке они сразу заметили Виктора. Он, сидя у стола, перелистывал журнал и поглядывал на дверь. Увидев Жанну, он поспешно вскочил, опрокинув при этом стул.

Они пошли навстречу друг другу Виктор и Жанна. Они шли словно через пустоту, где не было ни Гундеги, ни библиотекарши, ни книжных полок, ни стола. Они видели лишь друг друга, и на их лицах застыло особенное выражение.

В каком смысле особенное, этого Гундега не могла бы сказать. Лица их стали более красивыми. Светлыми. Словом, не такими, как обычно, как только что, совсем недавно.

— Добрый вечер, Жанна, я давно жду, — проговорил он, как бы собираясь сказать ещё что-то и не зная, что именно.

И тут вдруг оба смутились, словно эти произнесённые вслух слова напомнили им, что они не одни на свете.

— Я привела с собой Гундегу, — сказала Жанна и поспешно прибавила, — она хочет взять какую-нибудь книгу.

Гундега знала, что это неправда, но невинная ложь никому не вредила.

„Славная Жанна… А то я вроде пятого колеса…“ — с облегчением подумала она и сказала:

— Я ещё не привезла вам ту, что вы прислали мне с Фредисом.

Взор Виктора обратился к ней, глаза смотрели ласково, но лицо… Теперь оно выглядело совсем обычным.

„Буднично“ — другого, более подходящего слова Гундега не нашла.

— Прочли?

— Да.

— Ну и как?

— Понравилась.

— Почему?

— Не знаю… Не могу объяснить.

Виктор добродушно засмеялся.

— Вот тебе и на! Понравилась, а не знаете почему. Откровенно говори, и я не всегда могу объяснить. Я лишь пытаюсь, — сознался Виктор и при этом так непритворно вздохнул, что волей-неволей пришлось улыбнуться.

Хотя Гундега пошла в библиотеку, лишь поддавшись уговорам Жанны, уйти без книги она уже не могла, и не только потому, что получилось бы неудобно. От заставленных полок на неё пахнуло чем-то знакомым, и руки непроизвольно потянулись к книгам. Захотелось раскрыть их, полистать, услышать шелест страниц…

Библиотекарша выписала на неё карточку, Виктор достал где-то старую газету, и Гундега бережно завернула в неё два тома сочинении Вилиса Лациса.

Потом они втроём сбежали вниз по каменным ступеням и вышли на улицу.

— Гундега сегодня первый день на работе, — сказала Жанна.

— Это заметно, — отозвался Виктор.

— Почему? — удивилась Гундега.

Виктор легко провёл пальцем по её виску в том месте, где начинались волосы.

— Грязь?

— Что-то белое.

— Это, наверное, извёстка. Но я так хорошо умывалась, — огорчённо заметила она, по-детски оправдываясь.

— Красили что-нибудь?

— Кто же красит извёсткой? — в голосе Гундеги послышалось превосходство. — Дезинфицировали загородки.

— Ах, вот что!

— И в моё ведение скоро передадут группу… когда я научусь кормить, ухаживать и взвешивать.

— А!

— Чему вы всё время удивляетесь?

— Я не удивляюсь. Ведь должен же я как-то проявлять интерес к тому, что вы рассказываете. А то вы скажете, что я невежлив.

Они шли сквозь голубоватый вечерний туман. Это была та самая дорога, по которой недавно шла Жанна и с неудержимым волнением говорила обо всём, что попадалось на глаза. Сейчас она почти всё время молчала, медленно шагая между Виктором и Гундегой. Лишь один раз, поравнявшись с той самой берёзой, на которой недавно сидел скворец, Жанна, отстав немного, сломала ветку и показала им:

— Смотрите, уже почки.

Почки ничуть не изменились и выглядели точно такими же, как в зимние вьюги, и нужно было обладать большой фантазией, чтобы разглядеть в них какие-то изменения. У Жанны, очевидно, её было в избытке. По крайней мере сегодня.

— В прошлом году, когда я приехала, — заговорила она через минуту, — листья ещё не начинали желтеть. Скоро уже будет целых восемь месяцев.

— Это не много, — сказал Виктор, но, подумав, прибавил: — А может, и много.

После некоторого молчания Жанна проговорила:

— Осенью я думала — поживу полгода, а там видно будет… Прошли эти полгода, а я и не заметила, — призналась она. — Только сегодня вдруг пришло это в голову.

— Только сегодня? Почему?

— Не знаю. Может быть, потому, что мама напомнила.

— Прислала письмо?

— Она зовёт в Ригу.

— Ты… поедешь? — Виктор смотрел куда-то мимо Жанны.

Жанна гордо выпрямилась.

— Если бы хотела, давно бы уехала, — заносчиво ответила она. — Автобусы, как известно, проходят мимо нас три раза в день.

Она засмеялась. Опять, так же как в библиотеке, пристально посмотрела Виктору в лицо, только теперь в её зеленоватых глазах искрились гордость и дерзость.

— Мы с Арчибалдом — белые вороны. Скажи, Виктор, как у таких солидных и добропорядочных родителей, как наши, могли появиться дети вроде нас?

— Чем же вы плохие? А что касается Арчибалда, то он, по-моему, очень толковый.

Жанна покачала головой.

— Арчибалд нисколько не лучше меня. Разве не удивительно, что потомственный любитель асфальтовых панелей поступил на зоотехнический факультет?

— Мне кажется, так делают многие.

— И оставил великолепную трёхкомнатную квартиру на улице Сколас?

Виктор пожал плечами.

— Я никогда не жил в Риге, а тем более на улице Сколас. Мне трудно это представить. Спроси лучше у Гундеги, она тоже из города, пусть небольшого. Я почти всю свою жизнь прожил здесь, если не считать военной службы на Украине.

— А я и на Украине не была, — жалобно отозвалась Жанна. — Виктор, расскажи что-нибудь о себе. Я почти ничего не знаю.

— У меня незавидная биография.

— Почему незавидная? — удивлённо воскликнули обе разом.

— Слишком куцая…

Девушки рассмеялись.

— Что вы смеётесь? Так оно и есть. Когда пишу автобиографию, даже неудобно — на полстранички не растянешь… У отца было семь сыновей. Я первый, старший. Значит, Виктор, — он шутливо поклонился. — Кроме того, ещё Антон и Владислав, Иван и Тарас, Игнат и Виталий. Счастье, что у меня столько братьев, пока всех перечислишь, две строчки автобиографии заполнены.

— У вас у всех такие необычные имена.

— Мы ведь из Белоруссии. Вернее, отец с матерью. Отец в своё время приехал сюда батрачить у кулаков, мать тоже батрачила. Здесь они и поженились. Во времена Ульманиса они так и нанимались парой к хозяину. В сороковом году получили здесь, в Нориешах, землю. Мы тут родились, тут и в школу ходили.

— Ты кончил школу?

— Семилетку. Дальше не пришлось учиться. Пошёл прицепщиком на трактор.

— Ты совсем не такой, как я, — задумчиво проговорила Жанна, как бы прислушиваясь к ритмичному звуку шагов. Доносился горьковатый аромат оттаявшей, согретой солнцем земли.

Гундега молча слушала разговор Виктора и Жанны. Они шли рядом, но руки их не соприкасались. Они ни на миг не забывали, что рядом Гундега, но она им, кажется, не мешала. Гундега подумала — как хорошо так шагать, не боясь любопытных глаз, не стесняясь своих слов и взглядов, которые не нуждаются в покрове ночи или закрытых дверях.

— Ты совсем другой… — повторила Жанна.

— В каком смысле?

— Во всех. Ты работал прицепщиком в то время, когда я училась в балетной студии и ходила на уроки музыки.

Виктор добродушно усмехнулся.

— Ну, в то время, о котором ты говоришь, я, вероятно, нянчил братишек и стирал им пелёнки…

— В самом деле?

— Конечно! Матери же не справиться было со всем.

Жанна, не скрывая удивления, взглянула на Виктора.

— Чудной! — и немного погодя вздохнула. — А меня даже на кухню не пускали.

— Как это не пускали? — не понял Виктор. — А где же ты ела?

— Для этого у нас есть столовая.

Он изумился.

— Ты, как видно, из очень интеллигентной семьи!

— Какое там! — возразила Жанна, словно оправдываясь. — Это только звучит так важно — директор. На самом деле отец — директор самой обычной базы. А мать пианистка. Тоже звучит? В действительности же она ни в каких концертах не выступает, а просто играет на занятиях художественной гимнастики в районном Доме культуры.

— Я почему-то представлял себе, что твой отец моряк, — признался Виктор.

— Почему моряк?

— У вас обоих такие имена — Жанна, Арчибалд.

Жанна расхохоталась.

— Я к своему имени привыкла, по Арчибалд своё ненавидит. Такое дурацкое сочетание — Арчибалд Мартыньекабс. Как у фельетонного героя, не правда ли? Из-за этого часто случаются недоразумения. Даже на почтовых переводах пишут Мартынь Екабс Арчибалд. Это всё от стремления отца к романтике… как будто не всё равно, какое имя…

— Так вот откуда у тебя тяга к романтике!

Жанна упрямо сжала рот.

— Не хочу такой романтики, хочу настоящей.

Виктор задумался.

— Не знаю, как бы это выразить, но… мне кажется, настоящая подчас бывает очень нелёгкой.

Жанна удивлённо округлила глаза.

— Нелёгкой? Почему ты так думаешь?

— Видишь ли, когда я ещё служил в армии, одному сержанту-сибиряку — помню, у него ещё было такое необычное имя — Евлампий — поручили взорвать немецкие мины. Старые мины военных лет. Их обнаружили в котловане одной из новостроек и вывезли за город…

Жанна вся так и загорелась.

— Как интересно!

— Вряд ли. Потом не нашли даже лоскутка его одежды.

— Как?!

Побледнев, Жанна больно сжала руку Виктора обеими руками:

— А если бы на его месте оказался ты?

— Я ведь не был сапёром. Я ездил шофёром и стоял вдали. Взрывом мне только забросило немного земли в кузов.

— Всё равно… — почему-то сказала Жанна, испуганно глянув в лицо Виктора, и решительно пошла вперёд.

Жанна и Виктор проводили Гундегу до того места, где начиналась дорога в лесничество. Простившись, Гундега, не оглядываясь, направилась к дому. Она чувствовала, что они оба стоят на перекрёстке и смотрят ей вслед. Гундега свернула к усадьбе, но странное чувство не покидало её, и она, наконец, оглянулась. Кругом был только лес.

Теперь она замедлила шаг, волнуясь, словно это она шла с первого свиданья. Что это — зависть или восхищение?

Она припомнила, как Виктор и Жанна шли навстречу друг другу там, в библиотеке, движение, которым Жанна сломала веточку берёзы, отыскивая признаки весны в закрытых почках, её восхищение скворцом, облаками, лихорадочная боязнь свидания. Разве такая бывает любовь? Разве так она приходит?!

Она вспомнила, как Жанна смотрела на Виктора — смущённо и в то же время с гордостью, нежностью и страхом. Почему со страхом? И вдруг Гундеге стало ясно, что скрывалось за уклончивым ответом Виктора и внезапным испугом Жанны. Как она сама сразу не догадалась? Ведь эти бомбы или мины вёз он, Виктор…

Волнуясь, она остановилась и невольно прислушалась, не отдавая себе отчёта в том, что именно хотела услышать. Но лес точно вымер. Только со стороны Межакактов доносился далёкий собачий лай.

3

Войдя в кухню, Гундега увидела начатую бутылку вина и две тарелки с хлебом и жареным салом. Тут же рядом Саулведис Метра оставил свою фуражку с зелёным околышем; чёрный блестящий дождевик был переброшен через спинку стула.

Старший лесник был под хмельком, лицо покрылось юношеским румянцем, язык стал гибким и послушным. Одной рукой он обнимал за плечи Илму. Когда Гундега отворила дверь, Илма поспешно отодвинулась от Метры. Обоим стало неловко.

Поздоровавшись вполголоса, Гундега быстро прошла через кухню и, не сняв пальто, поднялась к себе в комнату. Но и сюда доносился громкий голос Метры. Гундега растворила окно. Дверь хлева была настежь открыта. Лиена, вероятно, ещё доила коров. Надо бы пойти помочь ей…

Гундеге хотелось поделиться всем, что пережито и сделано на ферме. Ведь это был её первый рабочий день. Но Илма ни словом не заикнулась. И там сидел этот… Метра.

Оконное стекло было прохладным и гладким. Метра внизу запел о каком-то синем платочке.

„Недурной голос, — подумала она насмешливо, — с таким не стыдно петь и в чужом доме“.

Она спохватилась, что всё ещё стоит в пальто, разделась и медленно развязала платок. На лестнице голос Метры был гораздо слышнее. Но вот он стих. Жалобно заскрипели ступеньки под ногами Гундеги. Старые, стёртые ступеньки…

Метра удивлённо взглянул на неё, когда она в кухне потянулась за ватником.

— Это та самая? — услышала она его голос.

Илма не поняла.

— Та самая, твоя приёмная дочь? Как будто выросла, красивее стала…

Илма молчала.

— Иди, девочка, выпей и ты рюмочку!

Наклонившись за ведром с кормом для гусей, Гундега услышала звон рюмок и звук отодвигаемого стула. Она пошла было к дверям, но Метра загородил ей дорогу.

— Саулведи, оставь её в покое! — прикрикнула Илма, и в её голосе слышалась открытая неприязнь. Возможно, ей вспомнился случай с Аболсом. Правда, Метра не был так противен, как пономарь, откровенно говоря, он совсем не был противен, и, может быть, поэтому Илма так и взволновалась. Кто его знает…

Но Метра улыбался, держа в каждой руке по наполненной рюмке. Гундега взглянула ему в лицо. На неё уставились бесцветные глаза пьяницы с красными прожилками на белках.

Гундега засмеялась, вначале Метра, не поняв её смеха, присоединился к ней. Но потом до его сознания дошло, что эта… эта девчонка издевается над ним, старшим лесником.



— Чему вы смеётесь? — спросил Метра, трезвея.

— Знаете, на кого вы сейчас похожи?

— Ну? — спросил он, по простоте своей надеясь, что последует комплимент.

— На пономаря… — проговорила Гундега и, подняв вёдра, ушла.

Метра заморгал, так и не поняв, что Гундега хотела сказать этим странным сравнением. Миловидная и, как казалось Метре, своенравная девушка нравилась ему всё больше и больше.

Хлопнула дверь, и она исчезла.

— Ого! — Метра чуть не задохнулся от изумления. — Какой гонор! Подумаешь — принцесса! Точно скипетр понесла, а не ведро с помоями…

Он говорил ещё что-то, но Гундега уже не слышала. В хлеву она чуть не натолкнулась на Лиену. Старуха стояла опершись на край загородки, глаза её были закрыты.

Гундега встревожилась.

— Вам опять плохо, бабушка?

Глаза открылись.

— Я только чуточку отдохнула. У меня ведь ничего не болит, — тихо ответила Лиена и немного погодя спросила: — Тот ещё там?

— Метра? Там.

Потом они молча вернулись на кухню. Похоже было, что старший лесник ушёл. Бутылка исчезла со стола, не было и фуражки. Лиена собрала ужинать.

— Позови Илму! — сказала она Гундеге.

Гундега вышла в прихожую. Она уже хотела нажать дверную ручку, как взгляд её случайно упал на вешалку — на старых оленьих рогах, прикреплённых на стене рядом с дверью, висели блестящий чёрный дождевик и форменная, с зелёным околышем фуражка работника лесничества…

Рука опустилась, и Гундега вернулась на кухню.

— Илма не идёт?

Гундега покачала головой.

Платок Лиены был опущен на самые глаза. Они ужинали, точно на похоронах, не обменявшись ни словом.

Гундега вспомнила Виктора и Жанну… Матисоне, наверно, сидит у телевизора и слушает концерт из Таллина. Может быть, и Жанна… Матисоне приглашала и Гундегу.

Кот, вскочив на колени к Лиене, тянулся через край стола к тарелке. Но Лиена сегодня почему-то не прикрикнула на него и не прогнала.

Худая рука только легла на спину кота. И Гундега ясно увидела, как эта рука задрожала, даже кот, испугавшись, соскочил на пол.

Сквозь двое дверей послышался глуховатый баритон Метры:

Оседлал я чёрного кабана…

Пение резко оборвалось, словно кто-то ткнул певца кулаком в бок.

Гундега увидела, как Лиена встала и пошла к дверям.

Но по мере приближения к порогу шаг её замедлялся, и, наконец, она, остановившись, обернулась. Лицо её выражало муку и стыд. Она точно чего-то ждала. Потом неслышными мелкими шажками вернулась обратно.

Утром фуражка и дождевик продолжали висеть на оленьих рогах. В комнате Илмы царила полная тишина.

Гундега перебирала горох, а Лиена чистила картофель, когда вошёл Симанис, внеся с собой волну холодного свежего воздуха.

— Доброе утро!

Обе вразнобой ответили.

— Видите, как забрызгался, — смеялся Симанис. — Как болотный чёрт!

Действительно, его высокие сапоги до самых коленей были испачканы красноватой глиной.

— Дороги раскисли! Весна наступает вовсю. Шёл мимо вашего ручья — шумит, играет…

Симанис взглянул на женщин, и улыбка его погасла.

— Что случилось?

Они молчали.

— Почему вы такие грустные?.. Не заболела ли Илма?

Они беспомощно мучительно молчали.

Симанис рывком подскочил к двери в прихожую. Она открылась и захлопнулась.

Лиена и Гундега смотрели одна на другую, не зная, что делать. Они боялись пошевелиться. Что-то должно было произойти, по что именно — неизвестно, во всяком случае, что-то страшное.

Ничего не произошло. В прихожей тишина, во всём доме тишина.

— Поди посмотри… наконец прошептала Лиена.

Гундега встала и пошла. В первый момент ей показалось, что в прихожей никого нет. Но Симанис был там. Он, не отрываясь, неподвижным взглядом смотрел на фуражку и дождевик Метры. Он ссутулился и точно оцепенел, разом постаревшее лицо казалось неживым. Симанис в эту минуту поразительно напоминал Фредиса…

Гундега выскочила из прихожей, захлопнув дверь. Этот звук точно пробудил Симаниса. Вздрогнув, он направился к выходной двери.



Гундега видела, как он шагал, точно слепой, не разбирая дороги, прямо через лужи. Он забыл надеть шапку, и ветер трепал его слегка вьющиеся, тронутые сединой волосы.

Глава десятая "ТАк-то, госпожа…"

1

Наконец-то Гундеге доверили группу поросят. Так сказала Матисоне — именно "доверили", а не просто "дали", и это слово немного страшило Гундегу Она так ждала дня, когда станет полноправной работницей, а не помощницей, выполняющей всевозможные поручения: принеси, унеси и всё время смотри, смотри, смотри… Взяв у Жанны нужные книги и брошюры, она иной раз читала до позднего вечера, сжигая огромное количество керосина. Но, к её удивлению, Илма, ни слова не говоря, привезла из керосиновой лавки полный бидон. Она каждый вечер ещё нетерпеливее, чем сама Гундега, интересовалась, когда, наконец, ей дадут группу. И всякий раз, когда девушка отвечала, что пока ещё не известно, Илма ворчала — видно, в колхозе какая-то особая порода свиней, если свинарки никак не могут постичь пауку обхождения с ними. Гундега, смеясь, соглашалась с ней, но что-то в тоне Илмы не нравилось ей.

Наконец настал день, когда Гундега могла со вздохом сказать: завтра. В этом вздохе были и облегчение и сознание тяжести предстоящей ответственности.

Она убежала на ферму очень рано, с таким же нетерпением и волнением, с каким школьник первого сентября идёт в школу. Ещё неделю назад дорога из Межакактов на ферму казалась длинной, а теперь с каждым днём становилась короче. Так всегда бывает, когда много ходишь по одной дороге. Почему — никто не знает. И Гундега не могла бы объяснить.

На ферме она застала лишь дежурную, удивившуюся её раннему приходу. По дороге сюда Гундега решила взвесить поросят до кормления и сэкономить таким образом время. Но где там! Это ведь не камин или чурки, а живые существа, да к тому же ещё обладающие пустыми желудками и громкими голосами. Появление в хлеву свинарки означало по их понятиям начало долгожданного завтрака, которому отдавалось предпочтение перед всеми другими делами. Поросята Гундеги подняли кутерьму. Они обиженно барахтались, сопротивляясь изо всех сил, когда она пыталась посадить их по одному в ящик, чтобы взвесить. Скоро весь хлев наполнился хрюканьем, визгом и стуком копыт о стенки загородок. Самые настойчивые поднимались над загородками, и их головы со свисавшими на глаза ушами напоминали, что они требуют принадлежащее им по праву. Маленькие, ещё не отделённые от матерей поросята, разбуженные шумом, спускались с нар по лесенкам и, нетерпеливо похрюкивая, толкались, отыскивая матерей.

Гундега с нарастающей тревогой прислушивалась к переполоху, вызванному ею. Счастье, что хоть супоросные матки, ночевавшие в загонах, пока молчали. А то бы получился скандал на весь колхоз. Ах, какой позор! А ведь она хотела только добра!

Она сбегала на кухню и привезла своим поросятам заготовленный накануне корм, но успокоить всех обитателей хлева ей было не под силу. Сквозь шум она даже не услыхала, как отворилась дверь. И только увидев Матисоне, почувствовала, что с плеч точно камень свалился.

Гундега взвесила поросят позже, уже совершенно спокойно и без особых приключений. Теперь это были совсем другие, спокойные создания, не похожие на зверёнышей, что утром визжали и кусали руки. Милые, розовые поросятки, изредка похрюкивающие, и то для собственного удовольствия.

Против каждой загородки в задней стене хлева были небольшие дверцы. Гундега открыла их, и поросята выбежали в загон. Глядя на них, она подумала, что, пожалуй, слово "выбежали" не совсем к ним подходит. Они перебирали коротенькими ножками с такой неуловимой быстротой, что казалось, они катятся на колёсиках. Передние остановились, ослеплённые ярким солнцем. Задние напирали на них, отталкивали от дверец, пока все не оказались в загоне. На минуту поросята замерли, опьянев от свежего воздуха, затем, захрюкав, в неудержимой радости понеслись вниз с пригорка.

Гундеге весело было смотреть на них.

Всё казалось радостным, светлым. Она, правда, вспомнила дикий утренний кавардак в хлеву, но ведь в этом ничего особенного нет. Так по крайней мере утверждала Матисоне. Только Жанна не удержалась от смеха, говоря Гундеге, что она немного перестаралась. Но Жанна смеётся часто и беззлобно. Вот и сегодня утром, заметив, что Гундеге не по себе, она призналась, что и у неё всякое бывало. И, честно говоря, Арчибалд тогда был прав, рассказывая о её слезах в загородке…

Радость прожитого дня Гундега принесла домой, в Межакакты. Ей так не терпелось рассказать всё во всех подробностях, заново пережить каждую самую незначительную и в то же время такую важную мелочь, ещё раз посмеяться над своими промахами!

На лесной дороге она, сгорая от нетерпения, пустилась даже бегом. Если бы кто-нибудь увидел её издали, она показалась бы ему худеньким подростком. Но сама она вдруг почувствовала себя взрослой, и это сознание пьянило её, как запах багульника в июне.

На краю дороги, в бурой прошлогодней, листве, Гундега заметила первый подснежник, такой ясноголубой, хрупкий, один-единственный, и рука не поднялась сорвать его. Сегодня Гундеге всё казалось необыкновенным — и лес, и этот подснежник, и она сама. Наверное, в этом помогала радость. И она спешила, чтобы поделиться ею с другими. Гундега вспомнила, как часто последнее время Илма расспрашивала её о работе на ферме и зубоскалила по поводу "особо породистых свиней". И посмеётся же Илма, когда Гундега расскажет, как поросята барахтались в ящике!

Но странно, придя в Межакакты, Гундега словно наткнулась на стену. И самым удивительным было, что именно Илма не проявила ни малейшего интереса к её делам. Равнодушно послушав рассказ Гундеги, она зевнула и со скучающим видом прервала её на полуслове:

— Когда же они примут тебя в колхоз?

— Я… я не знаю. Я ведь только что начала работать, — пробормотала Гундега, удивившись вопросу.

— И чего тянут, — проговорила Илма. — Ты настаивай, чтобы скорее…

Огорчённая Гундега отвернулась. Пропало всякое желание рассказывать дальше. Она зашла к Лиене. Та капала на кусок сахара лекарство, шёпотом считая каждую капельку. Под глазами у неё темнели круги, поэтому глаза казались запавшими; нос заострился и стал тонким. Гундега содрогнулась: точно такой же тонкий, заострившийся нос был у её бабушки… когда она лежала в гробу…

Радость погасла, как пламя под слоем золы. И всё вокруг стало серым.

В тот вечер ей долго не спалось. Окно было открыто, и свежий ароматный ветер играл занавеской, листал оставленную на столе книгу и трепал прядь волос на лбу. Небо было облачным и беззвёздным. Гундега не представляла, который час, во всяком случае, было поздно, когда над лесом сверкнуло что-то похожее на зарницу. Гроза так рано не может быть. Вероятно, это всходит луна. Но почему на западной стороне? Да и небо покрыто тучами… Слабый свет понемногу разгорался ярче, а через некоторое время стал медленно гаснуть. И вот тёмный лес опять слился с таким же небосклоном.

Гундега не догадывалась о том, что происходило на расстоянии нескольких километров, она узнала об этом лишь утром. А сейчас, закрыв окно и погасив свет, она легла и очень скоро уснула.

2

В тот момент, когда Гундега заснула, в соседней усадьбе вдруг проснулась мать Виктора. Вначале она не могла сообразить, что её разбудило. Повернувшись на другой бок, она услыхала, как хлопнула дверца шкафа.

— Кто там? — шёпотом спросила Ганчарикиха.

— Я.

— Ты, Виктор? Что ты там ходишь в потёмках?

— Не хотел тебя будить.

— Мел привёз со станции?

— Нет.

Звякнули пузырьки. Потом что-то с грохотом упало на пол.

— Где фурациллиновая мазь, мама?

— У самой стенки. Для чего тебе мазь?

Виктор не отвечал, затих и только сопел сквозь стиснутые зубы.

— Для чего тебе мазь, я спрашиваю? — уже строго потребовала ответа мать.

— Я… ну, немного обжёгся…

— Ох, горюшко!..

Ганчарикиха вмиг соскочила с постели и, как была, в развевающейся белой рубашке кинулась к выключателю. Ослеплённая ярким светом, она сразу ничего не разглядела. Только едко пахло горелым. При свете Виктор сразу отыскал нужную баночку с мазью.

Он с виноватой улыбкой повернулся к матери.

— Да ничего особенного…

Она подошла к сыну вплотную и увидела, что у него обгорели брови и почти совсем сгорели ресницы. На щеке красовался широкий красный рубец. Пиджак был прожжён в нескольких местах.

— Покажи руки, Витя!

На лице Виктора появилась кривая усмешка.

— Я же говорю, ничего особенного…

— Покажи руки! — настаивала она.

Виктор повиновался.

Мать не произнесла ни слова, только рот её болезненно сжался.

— Сейчас принесу марлю, — проговорила она и занялась руками сына, смазывая волдыри на месте ожогов.

— Машина, что ли, загорелась?

— Хлев.

— Чей? — удивилась она.

— Соседей — "Цинитайса".

— И ты, как водится, полез в самое пекло?

— Ну, полез, — ответил он. — Или я должен был смотреть, как горит скотина?

Она взглянула на сына с неожиданной нежностью.

— Все вы у меня такие. Все восемь… Отчего же загорелось?

— Короткое замыкание. Проводка была не в порядке. Еду мимо, вижу — горит…

— Разве их-то никого не было?

— Девчушка дежурила. Побежала за помощью…

Она неосторожно прикоснулась к его руке, и он побледнел.

— Больно?

— Не больно… — нетерпеливо проговорил он. — И чего ты расспрашиваешь!

Ганчарикиха тяжело вздохнула, но немного погодя опять начала:

— А помощь-то всё-таки явилась?

— Явилась.

— Почему же ты так обжёг руки?

— Возился с быком. Племенной. Только в прошлом году привезли из Сигулды. Что-то около пятнадцати тысяч заплатили. Ну, испугался огня и не хотел выходить из хлева.

— Дай смажу лицо.

Подойдя к зеркалу, Виктор некоторое время критически разглядывал себя, после чего сделал вывод:

— Испорчен фасад, как говорит Арчибалд.

— Что?

Виктор только усмехнулся.

— Принеси, мать, ватник!

— На что тебе ватник?

— Мел ведь я не привёз…

— Ох, горюшко! Ты же болен, Витенька, как же ты поедешь?

— Как приехал сюда, так и до станции доберусь.

— Одному не управиться. Был бы хоть отец дома.

— Буди Владика!

Мать помедлила, ожидая, не передумает ли Виктор, затем направилась в соседнюю комнату. Когда она вернулась, Виктор пытался забинтованными руками застегнуть ватник. Она помогла ему.

— Знаешь, мать, только не рассказывай, пожалуйста, никому ничего, — попросил Виктор, не гляди на неё. — Растрезвонят по всему свету. Кому это нужно.

Она согласно кивнула головой и, посмотрев вслед сыновьям, исчезнувшим в бледных предрассветных сумерках, вздохнула.

3

Мать Виктора сдержала слово, но о случившемся наутро говорил весь колхоз. Узнала об этом и Гундега.

Всё началось с того, что секретарь парторганизации колхоза "Цинитайс" позвонил Эньгевиру и спросил, не очень ли сильно пострадал шофёр, помогавший им тушить пожар. Заодно он передал Эньгевиру благодарность от правления "Цинитайса". А когда удивлённый председатель ответил, что ничего не знает и, очевидно, тут какое-то недоразумение, секретарь заметил, что в данном случае шутки не совсем уместны, и повесил трубку прежде, чем Эньгевир успел что-либо возразить.

Пришлось председателю позвонить в соседний колхоз, и, наконец, он узнал о событиях прошлой ночи всё, что знали сами колхозники. Только никто не знал имени шофёра. Лишь дежурившая в ту ночь девушка утверждала, что шофёр был из Нориешей. Все в один голос говорили, что, когда пожар почти уже потушили, машина с энергичным шофёром бесследно исчезла.

Вечером, оставив машину в гараже, Виктор зашёл на ферму Межниеки, чтобы пойти домой вместе с Жанной. Там оказался и Ольгерт, так что всё дальнейшее происходило на глазах Гундеги.

Бригадир обратил внимание на грязные бинты на руках Виктора, и его взгляд задержался на них дольше, чем следовало. Виктор поспешно сунул руки в карманы.

— Что у тебя с руками? — спросил Ольгерт.

— Да поранился…

— Чем?

— Оцарапал. Мало ли где можно задеть, когда работаешь на машине…

Ольгерт понимающе усмехнулся и проговорил:

— Это верно! Да, тебя из соседнего колхоза разыскивали.

Гундега заметила, что обгоревшие брови Виктора нервно нахмурились.

— Меня?! Что вам всем нужно от меня в конце концов!

— Что ты кричишь? — недоумевал Ольгерт.

Виктор бросил беглый взгляд на Жанну.

— В "Цинитайсе" удивляются, почему ты так внезапно исчез… — продолжал Ольгерт.

— За мелом-то я должен был поехать? Сам же послал меня на станцию. А теперь удивляешься, чёрт побери…

Оттопыренные уши бригадира покраснели, и он с искренним изумлением покачал головой.

— Что с тобой? Какая муха тебя укусила? Люди разыскивают его, чтобы поблагодарить, а он…

— Не люблю, когда из мухи делают слона.

— Кто же делает? — простодушно спросил Ольгерт.

— Вы… ну, все вы…

— Знаешь, — широко раскрытые глаза Ольгерта заблестели, — у меня есть идея. Я внесу предложение, чтобы комсомольское собрание обсудило этот случай. У нас давно не было ничего такого…

Виктор окончательно вспылил.

— Обсуждайте, только, пожалуйста, без меня.

Ольгерт снова взглянул на его руки.

— У врача был?

— Что мне там делать?

— Получил бы бюллетень.

— Чтобы лежать в ожидании, когда придут с цветами? Не желаю.

— Вот ещё чудак…

Все трое смотрели, как Ольгерт сел на мотоцикл и уехал. После этого Гундега убежала переодеваться и не слышала, о чём говорили Жанна с Виктором.

Когда бригадир скрылся из виду, Виктор проворчал:

— Умчался…

Взглянув на Жанну, он заметил её восхищённый взгляд.

— И ты тоже, — сказал он, отворачиваясь.

— Что — тоже?

— Смотришь как на деревянного божка.

Вдруг он почувствовал, что его шею обвили руки Жанны.

— Не надо… Жанна.

— Почему?

Он медлил.

Руки Жанны тяжело соскользнули вниз.

— Ты думаешь, я потому, что Ольгерт сказал?..

Оба замолчали.

Жанна осторожно дотронулась до бинтов на руках Виктора.

— Тебе очень больно, — сказала она дрогнувшим голосом.

Виктор поднял глаза. Взгляд Жанны был непривычно серьёзен.

— Не потому ведь, Виктор, — тихо сказала она. — Не потому… Ты не смеешь так думать…

Когда вышла Гундега, она увидела, что Жанна указывает на что-то вдали. У самого горизонта тянулась светлая сияющая полоса.

"Серебристый свет", — подумала Гундега.

4

Дагмара появилась так же внезапно, как и в прошлый раз. "Как снег на голову", — сказала бы Илма. И опять Нери не лаял на неё, а, радостно повизгивая, кинулся навстречу. Только теперь Илма не прикрикнула на собаку, вероятно, вспомнив испорченный канун Нового года, хотя Гундеги сейчас не было дома.

— Проездом завернула?

— Почему проездом? — возразила Дагмара, лукаво прищурив чёрные глаза. — Приехала погостить.

— Заходи!

Чуть помедлив, Дагмара вошла. Её пышные волосы были крепко стянуты на затылке, и обветренное на весеннем солнце лицо казалось похудевшим.

Илма внимательно посмотрела на неё.

— Как будто похудела.

— Возможно.

Она повесила пальто на злосчастные оленьи рога в прихожей у дверей Илмы и осталась в синем, плотно облегавшем платье.

Илма пощупала материю.

— Дорогая.

— Ничего особенного. Ткань "Люкс".

— Готовое покупала или шила?

В этот момент Илма увидела на яркой синеве платья красный комсомольский значок. Дагмара заметила, как сразу потемнел взгляд Илмы.

— Приехала похвастать?

Дагмара не поняла:

— Чем?

Илма дотронулась указательным пальцем до значка на груди Дагмары.

— Меня ещё в прошлом году приняли.

— Нам ты ничего не говорила.

В глазах Дагмары сверкнуло упрямство.

— Я совершеннолетняя.

— Это так, — протянула Илма, — но…

— Не будем начинать ссору, мать.

Они смотрели друг на друга и чувствовали себя чужими и далёкими — несмотря на прожитые вместе пятнадцать лет, на привычку, выработавшуюся за эти годы, на благие намерения Дагмары — несмотря ни на что.

— Мы точно чужие, — произнесла вслух Илма. — Мне тебя жаль.

— Жаль? — усмехнулась Дагмара. — Почему?

— Ты так похудела, измучилась…

— Странно ты говоришь. Просто этой зимой я очень много занималась. Столько упущенного приходится навёрстывать…

— Вот об этом и я говорю.

— Ах, как ты не понимаешь! Ведь меня никто не заставляет. Я просто хочу чего-нибудь достигнуть.

— Достигнуть! — Илма усмехнулась. — Будь у меня твоя внешность, я бы за пару недель подцепила муженька с собственной "Волгой" и домом, для которого сотня значит не больше, чем для меня этот клочок обёрточной бумаги.

— То:, чего я хочу достичь в жизни, мне не даст никакой муж. Этого я должна добиться своим трудом.

— Своим трудом приходится жить пожилой вдове вроде меня, да и то ещё… — Илма осеклась и продолжала лишь некоторое время спустя: — А в этот комсомол ты напрасно полезла. Случись что-нибудь…

— Тебе бы, конечно, хотелось этого? — отозвалась Дагмара.

Илма выпрямилась.

— Хотелось бы! — И добавила с нескрываемой ненавистью: — Иди и донеси… комсомолка!

Дагмара засмеялась.

— Все это и так знают.

На лице Илмы мелькнул испуг.

— Что знают?

— Чего бы тебе хотелось. Только этого никогда не будет.

— Всё во власти божьей.

— Не будет! — повторила Дагмара. — Мы этого не допустим.

— Кто это — мы? — удивилась Илма.

— Все, кто ничего не потерял вместе с тем добрым старым временем, когда молочные реки текли в кисельных берегах.

Илма взглянула на Дагмару словно на привидение, до неё вдруг дошёл скрытый смысл этого разговора. Она побледнела.

— Судя по твоим высказываниям, выходит, что мы с тобой враги?

Это открытие перепугало Илму. Она снова, гораздо отчётливее, чем обычно, осознала, какую опасность принесло появление Дагмары. Отрезанный ломоть, чужая… Они могли откровенно поговорить между собой, могли поспорить, они были как две скалы на разных берегах реки. Но Гундега! Гундега как птица. Вспугнёшь — улетит. В Межакактах её держат тоненькие, почти незримые нити. Кто знает, может быть, достаточно одного взмаха руки, одного-единственного слова, чтобы порвать их. И вот теперь, именно теперь появилась Дагмара…

Илму пугало всё, как в ветреную лунную ночь пугает каждая движущаяся тень.

— Где Фредис и Гундега? — вдруг спросила Дагмара, словно угадав мысли Илмы.

— Фредис ушёл. Женился. Гундега на ферме, ухаживает за поросятами.

— Молодец, — порадовалась Дагмара. — Она ещё здесь живёт?

— Конечно! — Илма хотела произнести это горячо, убеждённо, но почувствовала, что голос прозвучал неуверенно.

Она бросила быстрый взгляд на часы. Уже поздно. И то, что Гундега ещё не пришла, встревожило Илму. Вдруг она совсем не вернётся в Межакакты…

Через некоторое время Гундега пришла.

Илма порывисто вскочила. Всем своим существом стремилась она к Гундеге и еле удержалась, чтобы не обнять её — вернувшуюся, нуждающуюся в защите от той, другой.

— Как ты поздно сегодня, — волнуясь, сказала она. — Иди садись, я тебе налью суп.

Во всех её движениях чувствовалась затаённая тревога, даже в поспешности, с какой она пошла к полке, взяла миску, нервно обернулась.

— Где ты так задержалась, Гунит?

— На комсомольском собрании.

Все вздрогнули, когда разбилась упавшая на пол миска. Илма наклонилась собрать черепки. Гундега поспешила к ней на помощь.

У Илмы из порезанного пальца сочилась кровь.

— Дайте, тётя, я перевяжу.

Илма не ответила и, только собрав черепки, выпрямилась и вполголоса проговорила:

— Ты тоже…

На кончике пальца у неё блестела капля крови. С поразительным безразличием Илма смотрела, как кровь капнула на пол.

Гундега, не уловив истинного смысла двух этих небрежно брошенных слов, улыбнулась.

— Ну да, я тоже. Меня пригласили, потому что собрание открытое. Говорили об одном нашем колхозном парне — шофёре Викторе. Он спас во время пожара в "Цинитайсе" скотину и сам обгорел, он…

— О господи! Лезть в огонь ради чужой скотины! — Илма покачала головой.

— Да он же… — начала было Гундега и замолчала.

Илма заметила, что радостный огонёк в её глазах потух, затуманился.

— Вынеси черепки, — коротко распорядилась Илма, высыпая их на совок.

Гундега повиновалась.

Илма стояла посреди кухни, глядя ей вслед, болезненно ощущая, как сильно, как устрашающе сильно привязалась она к этой худенькой светловолосой девушке и как отчаянно боится потерять её. У Илмы никогда не было детей; было время, когда она не хотела их иметь. Теперь она знала только одно, что любит Гундегу, как родную дочь. Гундегу, которая молчаливо ходит по дому, думая свою думу, ни разу не сказав Илме близкое, родное словечко — "мать".

И чем глубже она осознавала, что любит Гундегу, тем сильнее обострялась в ней неприязнь к Дагмаре. Вернее, это была уже не неприязнь, а ненависть. Она сейчас ненавидела каждого, кто смел посягать на Гундегу. Всё остальное уже не имело никакого значения.

— Мать!

Это была Дагмара. Илма очнулась.

— Я, мать, приехала не просто так. Я приехала пригласить тебя на свадьбу.

— Выходишь замуж?

— Да.

— За кого же?

— Я ведь зимой тебе рассказывала.

— За этого… этого? — Илма замялась. Казалось, она не могла подыскать подходящего презрительного слова. Губы сжались и стали тонкими.

Дагмара выпрямилась, удивлённая тем, что происходило с Илмой.

— Гундега, иди к себе в комнату! — сказала Илма.

— Пусть остаётся, — побледнев, вмешалась Дагмара. — Она уже не ребёнок. И ей здесь, наверное, приходилось видеть и слышать не только то, что ты сейчас собираешься мне сказать.

— Гундега! — повторила Илма.

Гундега не пошевелилась. В её широко раскрытых глазах была отчаянная отвага загнанного в тупик зверька.

— Хорошо, оставайся, — уступила Илма. — Ну, так слушай, Дагмара, что я тебе скажу: если ты свяжешься с этим русским навсегда, можешь никогда больше не переступать порога Межакактов.

Дагмара встала. Лицо её сделалось пепельно-серым.

— Илма! — неожиданно воскликнула Лиена, но горло её перехватило, и последние слова она произнесла хриплым шёпотом: — Илма, опомнись, дочка!

Дрожащие руки Лиены с осторожной лаской касались плеч, волос Дагмары, эти руки старались удержать, защитить. Дагмара точно окаменела, на лице её не дрогнул ни один мускул. Вцепившиеся в край стола пальцы побелели.

— Хорошо! — сказала она, только голос её предательски дрогнул. — Если это твоё последнее слово… то свадьбу мы можем справить и без тебя!

Взяв пальто на руку, другой подхватив сумку, она вышла. Стук каблуков донёсся с крыльца, потом с дорожки и затих.

Вдруг Лиена закричала:

— Нет! Нет! Я этого не допущу!

Оттолкнув Илму, пытавшуюся удержать её, Лиена выбежала из кухни.

На крыльце что-то глухо стукнуло.

Лиена упала, странно согнувшись.

— Принеси холодной воды! — крикнула Илма Гундеге.

Лиена открыла глаза, сразу всё вспомнила и снова беспомощно простонала:

— Нет… нет… нет… — словно ребёнок, обессилевший после долгого бесполезного плача.

Лиену ввели в комнату и положили на кровать. И вдруг Гундега почувствовала страх. Ей вспомнилось, как уходил Фредис. А теперь уходит Дагмара. Она ещё здесь, идёт по лесной дороге, но в действительности она уже очень, очень далеко… Гундега боялась, что может уйти и Лиена. Не по той дороге, по какой шла Дагмара, а по другой…

Но этого не случилось. Уже наутро Лиена, гремя вёдрами, семенила в хлев. Всё как будто осталось по-старому. Имя Дагмары не упоминалось никем. И не потому, что о ней забыли, а именно потому, что всё время вспоминали её.

Но Лиена изменилась. Взгляд её угас, словно обратился внутрь. Гундега однажды наблюдала, как Лиена, идя через двор, запиналась среди бела дня о гальку, которой усыпана дорожка. Казалось, она вот-вот упадёт. Но она не упала, хотя шла ощупью, точно в непроглядную темень. Она стала часто задумываться и, когда с ней заговаривали, вздрагивала. Никто не знал, о чём она думала. Она вся целиком отдавалась этим непонятным думам, как, бывало, отдавалась работе; теперь работа просто валилась из ослабевших рук.

Однажды Гундега заметила, как Лиена упорно, с настойчивостью старого человека пытается вдеть нитку в иголку. Она подошла, не говоря ни слова, взяла из её рук иголку и нитку и сразу вдела.

Потухшие глаза Лиены вдруг зажглись прежним светом.

— У тебя зоркие глаза… солнышко моё…

Морщинистое лицо Лиены озарилось улыбкой.

И Лиена опять так напомнила Гундеге бабушку, что даже сердце дрогнуло. Девушка знала, что они ни в молодости, ни в зрелые годы не были похожи. Но теперь вдруг… Почему именно теперь? Такие же точно глубоко запавшие тусклые глаза были у бабушки, когда… она лежала больная, незадолго до смерти…

Рот Гундеги болезненно сжался, что-то кричало в ней, как кричала Лиена в день ухода Дагмары: "Нет… Нет… Нет…"

Но рот не разжимался, он должен был молчать.

5

В Межакактах почти всегда царила гнетущая, недобрая тишина. Гундега часто задумывалась над тем, какой различной может быть тишина. В лесу она освежает, как ключевая вода. А в их доме она навевает безотрадность. Это какая-то кладбищенская тишина. Впрочем, нет. На кладбище шумят деревья, весною поют птицы. А в Межакактах теперь осталось лишь одно-единственное беспечное существо — сверчок.

Каждое утро, покидая дом, Гундега чувствовала облегчение и в то же время стыдилась этого чувства, вспоминая больную, дряхлую Лиену, от которой теперь хозяйственные заботы требовали почти нечеловеческих усилий.

И каждый вечер Гундега возвращалась словно в тюрьму…

Дни на ферме летели незаметно. Всё хрюкающее семейство Гундеги перевели в соломенные шалаши. Теперь она тоже проводила много времени на воздухе. Волосы у неё выцвели как кудель, и ярче обычного сверкали зубы на загорелом лице.

Илма часто поглядывала на Гундегу, радуясь, что та поправилась. Но к радости всегда примешивалась капля горечи — Гундега расцвела там, а не в Межакактах.

Как-то Гундега рассказала Илме об установленной на ферме мойке для овощей. К её удивлению, Илма заинтересовалась.

— А что, это неплохая вещь — мойка. Реек я могу достать сколько угодно, корыто есть. Надо будет заказать…

И осеклась на полуслове, вероятно, вспомнив, что заказать некому — нет ни Фредиса, ни Симаниса…

Всякий раз, работая у мойки, Гундега вспоминала этот разговор и улыбалась про себя — какое разочарованное лицо было тогда у Илмы.

Вот и сейчас, высыпав в мойку несколько вёдер картофеля, Гундега опять вспомнила об этом. И на кончике языка упрямо вертелось: "Так-то, госпожа!"

Именно это сказал бы Фредис, увидев кислое лицо Илмы.

Гундега тихо рассмеялась, затем, вытерев руки, взялась за ручку барабана. Картофель с грохотом перекатывался и промывался в большом, наполненном водой металлическом корыте. С каждым оборотом барабана картофель становился всё чище, белее. Так, хватит…

Она высыпала промытый картофель в котёл и спустилась в погреб, чтобы набрать ещё. Поднимаясь наверх с полными вёдрами, она увидела Арчибалда. Гундеге показалось, что он что-то бормочет.

— Что вы там ворчите, Арчибалд? — крикнула она ему.

— Я говорю — каторга.

— Как? — удивилась она.

— Каторга, — повторил Арчибалд. — Кому нужно то, что вы сейчас делаете?

Гундега откинула голову.

— Да свиньям же! Вам, как зоотехнику, это лучше знать.

— Свиньям нужен только картофель, а ваш египетский труд никому не нужен.

— Ах, вот как? — удивилась Гундега и улыбнулась. — Это, вероятно, выше моего понимания. Не гнать же в погреб самих свиней!

Арчибалд не успокаивался:

— Построить погреб под кухней придумали, а изобрести что-нибудь более удобное, чем простая лесенка, не смогли…

— Кто?

— Ну, те, кто строил.

Арчибалд казался хмурым, кроме того, толстые стёкла очков всегда придавали его лицу важное, даже сердитое выражение, исчезавшее только тогда, когда он смеялся. Сейчас ему было не до смеха.

— Знаете, Арчибалд, — сказала Гундега, посмотрев на него, — вы любите сравнения. Если бы мне нужно было сравнить ваше лицо с чем-нибудь, я бы… вы не обидитесь?

Вертикальная морщина между бровями Арчибалда разгладилась.

— Нет, не обижусь.

— Поклянитесь!

— Это уже что-то из лексикона Жанны, — заметил Арчибалд.

Гундега замолчала, хотя, откровенно говоря, не знала, что такое лексикон.

— На кого же я похож?

— На ненастный осенний день без малейшего проблеска солнца… Вы только, пожалуйста, не обижайтесь, я…

Арчибалд сказал улыбаясь:

— Как видите, проблески бывают.

И они оба расхохотались.

— Люди добрые, здесь происходит какое-то веселье без моего разрешения! — послышался за дверью голос Жанны, и она вошла в кухню, насмешливо проговорив:

— Ясно!

— Что ясно?

— Ситуация. Мой братец, одним словом…

— Не строй из себя всезнайку, сестрёнка. Когда-то ты гордилась, что тверда, как скала. А теперь краснеешь при одном только имени Вик…

— Не переходи на личности! — перебила его Жанна и, как она ни старалась удержаться, всё же густо покраснела. Но уже через минуту от её смущения не осталось и следа: — Скажи, Арчибалд, почему нельзя удержаться, чтобы не краснеть? Я могу удержаться от чиханья, зевоты, кашля, а вот чтобы, не краснеть — не могу.

— Я зоотехник, а не психолог или физиолог, и мне не приходилось заниматься этим. Может быть, в том, что человек краснеет, есть профилактический смысл?

— То есть?

— Чтобы удержать человека от лжи…

Прошелестела юбка, звякнули вёдра, и Жанна проворно спустилась в погреб.

— Погодите, на чём мы остановились, — серьёзно продолжал Арчибалд, обретя в лице Гундеги терпеливую слушательницу. — Да, следовало бы изобрести какое-то устройство, чтобы поднимать из погреба картофель.

— Это мы и сами знаем, что нужно! — раздался снизу голос Жанны. — А ты вместо того, чтобы болтать, взял бы да изобрёл.

Гундега ожидала, что Арчибалд опять отразит нападки Жанны остроумным ответом, но он как будто смутился.

— Я уже много думал об этом, — признался он после довольно продолжительного молчания. — Даже сделал на бумаге набросок.

Внизу у лесенки мелькнула голова Жанны.

— Иди, иди! — крикнула она. — Что ты понимаешь в черчении!

Арчибалд-насмешник, Арчибалд, выпускник сельскохозяйственной академии, стоял, опустив глаза, как первоклассник у доски.

— Это очень просто… Надо, конечно, посоветоваться с механизаторами…

— По-моему, это вообще обязанность механизаторов, — сказала Гундега. — Разве вам как зоотехнику…

Арчибалд, бросив на неё беглый взгляд, ответил, как бы оправдываясь:

— Тут же нет никаких сложностей или тонкостей.

— Покажи свой набросок! — настаивала Жанна.

Он покачал головой.

— У меня его с собой нет. Я придумал устройство по принципу блока.

— Погоди, я позову Олгу!

Но Арчибалд задержал её:

— Не надо. Я всё же опасаюсь, не придумал ли я какую-то глупость. Сначала я расскажу вам обеим.

Он подвёл девушек к люку в кухонном полу, объясняя и показывая руками, как он предполагает устроить подъёмник, и понемногу увлёкся. И уже нельзя было понять — блестели ли стёкла его очков или сами глаза.

Жанна и Гундега, имевшие довольно смутное представление о технике, слушали его с восхищением, хотя в действительности почти ничего не понимали…

6

Вечером, вернувшись домой, Гундега увидела возле сарая чужую лошадь. Это была гнедая кобыла с белым пятном на лбу и коротко подстриженной гривой. В телеге лежала груда реек разной толщины и длины. Увидев Гундегу, Илма поманила её пальцем.

— Как ты, Гунит, думаешь, которые лучше пойдут — те, что потолще, или потоньше? — приветливо спросила она, перекидывая рейки.

— Для чего, тётя?

— Ну, для этой мойки, или как её, что у вас там на ферме. Я считаю, что толстые рейки прочнее. — И когда Гундега ответила, Илма крикнула в сарай: — Она тоже так считает. Ты слышишь?

Только теперь Гундега заметила в глубине сарая Саулведиса Метру. Он что-то делал на сеновале — то ли собирался взять охапку сена, то ли впихивал её обратно на сеновал. Наконец он вышел из сарая, щурясь от света и отряхивая приставшее сено.

Улыбнувшись Гундеге, он подошёл и протянул ей руку. Гундеге всё в нём не нравилось — и круглое, по правде сказать, довольно красивое лицо, и широкая заискивающая улыбка, и нагловатый взгляд карих глаз. А его плешь, окаймлённая редкими и, вероятно, мягкими как пух волосами, была ей просто омерзительна. Возможно, при других обстоятельствах старший лесник и не вызывал бы в Гундеге такого отвращения, но после того злосчастного утра, когда ушёл Симанис, она, встречаясь с Метрой, невольно сравнивала их обоих, и всегда сравнение оказывалось не в пользу Метры.

И теперь она поспешно выдернула руку из крупной тёплой ладони старшего лесника.

Метра засмеялся.

— Как серночка!

И смех его был противен Гундеге.

— Саулведи! — нервно окликнула его Илма.

— Да? — нехотя отозвался он, не отводя взгляда от Гундеги.

Илма поспешно подошла к нему.

— Значит, ты сделаешь, Саулведи? Иначе придётся продавать обоих подсвинков. Мать не управляется. Смотри, — она протянула шершавые руки, — видишь, какими страшными становятся руки от холодной воды и грязи.

Но Метра даже не удосужился взглянуть на её руки. Перехватив его взгляд, Илма заметила, что он обращён на стройные загорелые ноги Гундеги.

Метра хмельно хохотнул.

— Пусть попросит… она!

Смех старшего лесника резко оборвался, в мимолётном взгляде, брошенном на него Гуидегой, он уловил не кокетство и даже не досаду, а откровенное презрение.

Смутившись, он неловко закашлялся и сказал Илме:

— У тебя есть какой-нибудь инструмент — долото, рубанок? Пожалуй, и скобель понадобится… не знаю…

— У меня полный ящик инструмента! — радостно отозвалась Илма. — Поднимемся на чердак, там выберешь, что тебе подойдёт.

Метра повиновался без особого воодушевления, и через некоторое время они притащили вниз весь ящик: видимо, Метра не смог сразу отыскать, что ему потребуется. Чего только здесь не было! Гвозди всевозможных размеров, шурупы, пробои, угломеры, складной метр, разные молотки, клещи, тиски и долота, шила и, конечно, скобель, который, кстати сказать, и не понадобился.

Четыре вечера Метра самоотверженно трудился над изготовлением мойки — отмерял, пилил, сколачивал. Иногда у него что-то с треском ломалось — очевидно, это было неизбежно при сооружении такого сложного агрегата. Наконец поздно вечером Метра позвал всех женщин Межакактов в сарай. Пусть комиссия принимает смонтированную им машину, гордо заявил он.

Мойка всем им показалась какой-то перекошенной, кривобокой, но ни одна не сказала этого вслух — возможно, так казалось при колеблющемся свете фонаря. Илма попыталась повернуть рукоятку барабана, но ей не удалось этого сделать. Отстранив её, взялся сам Метра. Но и он должен был смущённо признаться, что не может понять, в чём дело. Вероятно, следует крутить посильнее. Его попытка применить силу кончилась тем, что раздался треск, и рукоятка оказалась в руке Метры.

Рядом с ним стояла Гундега с фонарём в руке. Метра заметил, как мелко задрожало пламя фонаря — девушка старалась сдержать смех.

В тот же миг Метра перешёл от растерянности к исступлённой ярости. Подняв упавшую рукоятку, он размахнулся и швырнул её в дальний угол сарая, попав при этом, вероятно, в кошку. Та, отчаянно закричав, заскреблась по щепкам.

Не успокоившись на этом, Метра пнул ногой злополучную мойку, и она покатилась, треща сломанными рейками, не устоявшими перед сапогом старшего лесника.

— Я тебе не столяр! — орал он в бешенстве на Илму. — Я специалист по лесному делу, и мне нечего заниматься всякой ерундой!

Илма только вздохнула. И Гундега подумала, что ей, вероятно, вспомнились некрасивые, неуклюжие руки Фредиса. Они так любовно и старательно изготовляли любую, даже самую пустячную вещь, что глаз радовался.

Глава одиннадцатая Земля дышит

1

Открыв глаза, Илма смотрела в темноту. Она вспомнила, отчего проснулась, — Фредис колол дрова в сарае. Но, проснувшись окончательно, сообразила, что этого не может быть — ведь Фредиса нет!

Часы пробили два. И когда они замолкли, Илма снова услыхала шум, теперь уже ясно, — это были шаги, тихие, осторожные. Она насторожилась: да, наверху, в мансарде, кто-то еле слышно ходил на цыпочках. В тихих неровных шагах почудилось что-то знакомое, давно известное. Именно так, бывало, поздно вечером шагала Дагмара, когда была ещё подростком. Это её шаги!

Нет, что за наваждение! Дагмары нет и не будет. Никогда ей не ходить больше по Межакактам! Но словно в ответ на эти мысли вновь послышался еле уловимый звук шагов. И в темноте возле кровати как будто мелькнуло лицо Дагмары.

Она старалась не думать об этом и не могла. Она выгнала из Межакактов Дагмару-чужую, Дагмару-врага, но перед ней стояло лицо Дагмары-ребёнка, Дагмары-подростка… С течением времени они всё отдалялись друг от друга, и теперь их разделяла глубокая, непреодолимая пропасть.

"Пусть. Так должно быть…"

Илма снова насторожилась. Шагов уже не было слышно, и она понемногу успокоилась. И как только она успокоилась, из тёмного двора снова донёсся знакомый стук топора Фредиса по полену. Илма содрогнулась.

"О боже, что со мной творится! Какой невыносимый страх!"

Илме вдруг представилось, что она совершенно одинока, брошена, забыта, что в пяти просторных комнатах никого, и здесь бродят лишь призраки прошлого. Шаги Дагмары… Стук топора Фредиса. И надо всем этим опрокинут чёрный купол — гнетущая тишина. Где-то вдалеке сверкнула молния. Окно вспыхнуло золотистым светом на фоне грозовых облаков, а оконный переплёт при этом обернулся огромным чёрным крестом.

Илма приглушённо вскрикнула, нащупала трясущимися руками спички и зажгла лампу. Спокойный свет залил комнату. Все находились на своих местах. Крест исчез, и на его месте белела оконная рама.

За окном бушевал ветер, ударяясь о стены, посвистывая на коньке и шелестя молодыми листиками дикого винограда. По временам доносились далёкие раскаты грома.

Илма, шаркая шлёпанцами, сходила на кухню и напилась воды. Опять ей послышались звуки, похожие на стук топора, и тут она догадалась, что это хлопают на ветру створки дверей сарая.

"Петли негодные", — подумала она, окончательно успокоившись.

Накинув старое пальто Лиены, в котором та пасла скотину, Илма вышла наружу. Ветер сразу подхватил, затрепал полы. Задубевшая материя тёрлась о голые икры. Илма подняла воротник, чтобы защитить голову от ветра, и, отыскав жердь, пошла подпереть дверь.

Илма шла по двору, освещаемая вспышками молний, и походила на привидение. Она подпёрла дверь жердью, потом сходила в кухню за ключом и ведром. Вернувшись, она вошла в сарай. Поленницу дров, чурбан, сеновал то слабо озаряли отблески молний, то вдруг окутывал непроницаемый мрак. Илма двигалась на ощупь, как слепая. Протянутые руки наткнулись на что-то шелестящее. Сено. Дойдя до конца сеновала, она отмерила шагами: один, два, три, четыре… Здесь! Разгребая сено, она углублялась всё дальше, но ничего не находила. Задохнувшись, Илма выпрямилась. Нет! Как же это может быть? Сарай запирался каждый день вечером, замок надёжный, крепкий. Гвоздём не откроешь. И кому придёт в голову искать в сене? Никто ведь не знает. И никому не нужно знать об этом. Даже Лиене и — боже упаси — Гундеге.

Переведя дух, она опять принялась рыться в сене, и вдруг что-то холодное быстро пробежало по её руке.

"Тьфу ты! Напугала! Надо сказать матери, чтобы намешала крысиного яду в кашу, иначе от них спасенья не будет. Лазают везде, грызут, проклятые…"

И в этот момент рука коснулась туго набитого мешка. Есть!

"Шмыгают тут, длиннохвостые воровки, ещё мешки прогрызут!" Илма вспомнила о привычных заботах, и недавний страх показался смешным.

Она разгребла сено, отыскала конец мешка и, развязав его, пустила топкую струйку овса в ведро. Насыпав немного, опустила руку на дно ведра. Мало. Насыпала ещё, размышляя о том, что для кур лучше бы был ячмень, по его надо покупать. Прокормятся и овсом, как кормились до этого…

Оглянувшись, она вздрогнула, заметив вдруг у дверей сарая человеческую фигуру с фонарём в руке. Илма ясно различала только фонарь и руку, находившуюся в полосе света, лицо человека было в тени. Она не успела ничего сообразить, как Гундега громко спросила:

— Кто там?

— Я, Гунит, — откликнулась Илма, не узнавая своего осипшего голоса.

— Что вы, тётя, делаете там в темноте? — удивилась Гундега. — Не нужен ли фонарь?

— Н-нет, — немного смешавшись, ответила Илма. — Я уже ухожу. Искала жердь, чтобы подпереть дверь. Ветер ужасно хлопает, спать не даёт.

— Я тоже слышала, — живо отозвалась Гундега. — Тётя, тут возле двери есть жердь!

— Разве? Но я… я хотела найти ещё одну. Ну, ладно, хватит и этой.

Илма поспешно запрятала мешок в сено и направилась к Гундеге. Второпях задев за козлы, что-то разорвала. Саднило коленку.

— Вы, ушиблись, тётя?

— Ничего, Гунит. Так, теперь всё в порядке. Запрём сарай и — спать.

Закрыв замок на два поворота, Илма подпёрла дверь жердью и тайком облегчённо вздохнула.

Воздух сотрясался от раскатов грома. Лес вокруг не шумел, а, если можно так выразиться, ревел. Но дождя ещё не было, несмотря на то, что молнии беспрерывно сверкали прямо над головой.

— Разве ты ещё не спала, Гунит?

— Я читала, — немного помедлив, созналась Гундега, боясь выговора за бесполезную трату керосина.

Но Илма была доброжелательной:

— Какой-нибудь интересный роман? Мне нравится из прежней жизни, про графов, князей, про любовь. Покойный муж мне однажды подарил роман. Какой-то княгини Бебутовой или Бейбутовой — "В волнах страсти". Я и сейчас его берегу. А теперешние книги… — Илма засмеялась, вероятно, чтобы смягчить своё резкое суждение. — Я не говорю ничего плохого, но сколько ни принималась их читать, не лежит душа. Такой роман и я могу написать хотя бы о нашем лесничестве. В книге человек хочет читать о том, чего нет в его жизни.

— А я не верю книге, если в жизни не так, как в ней написано.

Пройдя двор, они на минуту задержались на крыльце.

— Тётя, вы чувствуете, как пахнет? — спросила Гундега.

— Чем же здесь пахнет? Я ничего не слышу. К ужину жарили мясо, но всё уже выветрилось.

— Ах, тётя! Земля. Теперь чувствуете? Кажется, земля дышит.

— Ишь ты, пустомелюшка! Дышит! Земля ведь не живое существо. Ты сегодня, наверно, в книжке вычитала…

При вспышке молнии Илма заметила, что Гундега улыбается.

— В этой книге ничего такого нет! Она по химии.

— На что тебе эта химия?

— Осенью хочу всё-таки пойти в вечернюю школу.

Илма с минуту помолчала.

— Осень ведь ещё далеко, — уклончиво ответила она.

Наконец небеса разверзлись с оглушительным треском и хлынули потоки дождя. По двору побежали маленькие ручейки.

Они обе вбежали в кухню.

Гундега ещё немного задержалась в дверях, прислушиваясь к шуму и грохоту, доносившемуся снаружи.

— Ах, тётя, как красиво! — воскликнула она, словно опьянев от буйной игры молний в ночной тьме, и счастливо засмеялась. — Мне даже кажется…

— Гунит!

Она оглянулась.

— Закрывай-ка дверь. Такая гроза, ещё убьёт!

Не в силах сразу отвести глаза от величественной картины, Гундега помедлила; когда она стала подниматься по лестнице, Илма остановила её:

— Погоди! Раз уж так вышло, что ты не спишь, нам следовало бы до конца поговорить об одном деле.

Илма замолчала, собираясь с мыслями или подыскивая слова.

— Видишь ли, я хотела поговорить о твоей земле…

Гундега подумала, что ослышалась.

— Но у меня нет никакой земли.

— В том-то и загвоздка, что нет. А каждому колхознику полагается приусадебный участок, корова, свинья, две овцы, телёнок…

Гундега рассмеялась.

— Ой, тётя, что я стану делать с землёй и скотиной? Я хочу учиться!

В смехе Гундеги Илма усмотрела легкомыслие и совершенно непонятную беспечность, поэтому сказала с осуждением:

— Надо же тебе что-нибудь есть.

— Но ведь я зарабатываю! Правда, картофель, что мне тогда привезли из колхоза за день толоки, конечно, давно съеден. Но у меня теперь копятся трудодни. В прошлом году пришлось по восемь пятьдесят на трудодень, и в этом году, говорят, будет не меньше.

— Но если мы, к примеру, захотим купить хороший телевизор. Я уже справлялась в Дерумах — "Темп" или даже "Рубин", а?

— У Олги тоже есть телевизор, — заметила Гундега.

Илма взглянула на неё с лёгкой усмешкой.

— Не век же напрашиваться к Матисоне. Надо и самим купить.

— Но у меня нет времени обрабатывать эту землю.

Илма рассмеялась, точно весёлой шутке.

— Ты рассуждаешь так, будто тебе самой придётся впрягаться в плуг. Всё останется по-прежнему, как было при Фредисе. У нас лишняя корова, та самая Бруналя, которая записана на имя Фредиса.

Гундега непонимающе подняла ясные детские глаза.

— Разве Фредису ничего не принадлежало?

— То, что ему принадлежало, он унёс с собой, — жёстко и, как показалось Гундеге, даже насмешливо сказала Илма.

Именно эта насмешка вызвала в Гундеге протест. Она вдруг вспомнила потёртый чемоданчик Фредиса, ветхое бельё, выпавшее из него. Состояние Фредиса, награда за то, что работал в Межакактах всю жизнь…

— Да, Гунит, — продолжала Илма, не подозревая о думах девушки, — проси бывший участок Фредиса. Там хорошо родится картофель. Глядишь, каждую осень пур [13] пятнадцать продадим. В прошлом месяце, правда, этот участок перепахали тракторным плугом. Но ты не говори об этом Эньгевиру, когда пойдёшь к нему. Это ещё лучше — самим пахать не нужно. Гундега, милая, пойми, каждый день на счету. Колхоз собирается сеять там сахарную свёклу. Как только Эньгевир скажет "да", мы в тот же день посадим там картофель. Пока они спохватятся, что участок вспахан трактором, наш картофель уже будет посажен и никто его не выбросит. Тебя вчера приняли в колхоз, теперь ты полноправная колхозница и земля тебе полагается по закону…

Гундега сидела перед Илмой с видом послушной школьницы, положив руки на стол, и смотрела на тётку. Взгляд её был пристальным, внимательным, только выражение глаз всё время менялось.

Илма увлеклась, она слушала себя, как птица слушает своё пение, опьяняясь им.

— И вы меня только поэтому послали? — неожиданно спросила Гундега, не спуская глаз с Илмы.

Слова эти, произнесённые сиплым, точно простуженным голосом, мгновенно отрезвили Илму.

"О боже, неужели я опять что-то лишнее сказала?"

— Куда послала?

— На колхозную работу, на ферму…

— Но… но ты же понимаешь, если у нас лишняя корова… и каждую осень пятнадцать пур…

И вдруг совсем неожиданно Гундега закрыла руками лицо.

Илма, подойдя к ней, ласково пыталась отнять её руки от лица. Но напрасно.

— Гунит, милая, что с тобой?

— О, как мне теперь стыдно! — воскликнула Гундега, горестно качая головой.

Наконец она подняла глаза.

— И я послушалась вас, я несколько раз спрашивала, когда меня примут в колхоз! Я не знала… Все остальные, конечно, знали, для чего это делается, только не я. И мне теперь стыдно. Я ничего не хочу — ни земли, ни богатства, хочу жить!

— Это ведь для твоего блага, Гунит! Кому же, кроме тебя, останется всё, что здесь есть? Дом, сад, мебель — всё как есть.

— Я, тётя, для вас тоже вроде мебели, — с горечью сказала Гундега, постучав согнутым пальцем по столу. — Мебель…

— Неправда, — с жаром воскликнула Илма, — бог свидетель, что я тебя люблю.

Гундега вновь опустила голову, зная, что это правда. Илма любила её. Но любовь эта не приносила ни радости, ни удовлетворения, она была бременем, камнем. В представлении Гундеги любовь, какая бы она ни была, всегда связывалась с чем-то светлым, хорошим. А привязанность Илмы тянула Гундегу вниз и только вниз. "Этот дом как трясина…" — пронеслось в глубине сознания. Значит, кто-то погряз в этой трясине. Кто? Симанис как будто нет. И Фредис тоже. Значит; Лиена, Илма или она, Гундега? Какое безумие! Разве она уже погрязла? Нет, наверно, ещё нет. Она молодая, сильная, она поможет выбраться Илме тоже… Как безнадёжно плакала Илма тогда, в новогоднюю ночь, когда все веселились! Как она несчастна! А кто виноват? Гундега не знала.

— Ах тётя, к чему такая ненасытность? — лишь недоумённо спросила она.

— Какая же это ненасытность? — возразила Илма. — Кто пострадает от того, что тебе дадут клочок земли?

— Тётя, разве он нам нужен, мы ведь…

— Как же не нужен! Земля никогда не бывает лишней. Прежде у нас было двадцать пять гектаров, да и то еле-еле…

Гундега вздохнула. Они говорили на разных языках. А снаружи гремел гром, дождь поливал землю, и она издавала аромат, дышала. Чёрная, плодородная, гордая…

2

— Нет, тётя, не уговаривайте, всё равно по пойду…

Этим кончился их ночной разговор. Всё казалось простым и ясным. Но наутро Гундега отправилась на ферму с тяжёлым сердцем и страшилась каждого встречного, боясь, что он может подумать: смотри, эта белобрысая потому так рвётся в колхоз, что очень хочет получить приусадебный участок.

Точь-в-точь такое же неприятное ощущение она однажды пережила в Приедиене. У неё порвался чулок, и она, не зная об этом, обошла чуть ли не пол города — зашла в два магазина, в библиотеку, на автобусную станцию, на почту, и всё казалось, как всегда, обычным. Пока, наконец, какая-то старушка не обратила её внимание: "Девочка, у тебя чулок разорван!" И всё сразу изменилось. Теперь все многозначительно смотрели на неё, прохожие оборачивались, знакомые, здороваясь при встрече, усмехались, а ноги — тяжёлые, точно налитые свинцом, отказывались повиноваться, да к тому же и Гундега, стараясь скрыть дырку на чулке, при ходьбе поворачивала пятки внутрь…

Воспоминание на этот раз не вызвало улыбки. Совсем наоборот, она подумала: "Хорошо, если бы только дырка на чулке…"

Проходя мимо Межрот, она заметила вьющийся из трубы дымок. На яблонях уже набухли почки, но цвета ещё не было.

У дома показалась Жанна; она увидела Гундегу и махнула ей рукой. Это значило: "Иди сюда!" Гундега частенько по утрам заходила в Межроты за Жанной, но сегодня ей не хотелось… И неудобно пройти мимо.

Жанна варила кофе. На столе стоял термос. Рядом на дощечке лежал нарезанный хлеб и стояла маслёнка с маслом.

Оказывается, Матисоне ещё затемно убежала на ферму: свиноматка Маде начала пороситься. Арчибалд поспешил следом, даже не позавтракав.

— Снесу им чего-нибудь перекусить, сказала Жанна.

Повозившись некоторое время с закипевшим кофе, она оглянулась.

— Что ты такая неразговорчивая сегодня? Не выспалась?

Гундегу так и подмывало рассказать всё Жанне, но она боялась услышать простые слова: "Я это предчувствовала!"

— Нет, нет, — поспешно заверила Гундега, точно боясь, что Жанна угадает её мысли. — Я просто так…

К счастью, Жанна была слишком занята своими хлопотами и больше не спрашивала её ни о чём.

Первый, кого они увидели во дворе фермы, был Арчибалд. Выскочив из кухни с дымящимся ведром в руке, он спешил в хлев. Они последовали за ним.

В дальнем конце хлева, тесно сблизив головы, сидели на корточках Матисоне и Арчибалд, а между ними стояло ведро.

Девушки, подойдя ближе, увидели в ведре неподвижного поросёнка. Он весь был погружён в воду, наружу торчала лишь голова с закрытыми глазами. Арчибалд держал ведро, а Матисоне осторожно массировала бока поросёнка.

— Принеси свежей соломы! — крикнул сестре Арчибалд.

Жанна побежала и в ту же минуту вернулась с огромной охапкой соломы.

Арчибалд покосился на неё.

— Одну горсть нужно было, — проворчал он.

Жанна, обычно не лазившая за словом в карман, на этот раз почтительно молчала.

Вытащив поросёнка из горячей воды, Матисоне и Арчибалд попеременно продолжали массировать ему бока пучком соломы. Зеленовато-серая кожа поросёнка понемногу начала розоветь, и все заметили, что его бока начали вздыматься.

— Дышит! — прошептала Жанна.

В самом деле, "мёртвый" поросёнок дышал. Ма-тпсоне обтёрла его полотенцем и бережно завернула в тёплую тряпку.

— Чтобы малыш не простудился, — ласково сказала она, точно о младенце, и, покачав головой, добавила: — У меня ещё никогда ничего подобного не случалось. Три задохнувшихся поросёнка сразу.

— Где же ещё два? — спросила Гундега.

— Видишь где…

Она заметила ещё два таких же свёртка, в которых шевелилось что-то живое.

Жанна не спускала глаз с покрасневших в горячей воде крупных рук Матисоне, Гундега тоже взглянула на них и подумала: "Какие добрые, умелые руки…"

Оживший поросёнок напомнил что-то знакомое. Гундега вначале не сообразила, что именно, а потом поняла — Лишнего. Но этот новорождённый отличался от него не тем, что на спине его не было чёрного пятнышка, а тем, что он не был лишним…

— Я принесла вам завтрак, — вспомнила, наконец, Жанна и зашуршала бумагой, вынимая хлеб. В её движениях чувствовалось скрытое волнение. Время от времени она взглядывала украдкой на Матисоне. И тогда её широко, открытые зеленоватые глаза на миг начинали блестеть по-особенному, как тогда, в библиотеке, когда она шла навстречу Виктору.

Гундега поспешила в загоны. Поросята, увидев её, поднимались на задние ноги, пытаясь хоть пятачком дотянуться до края загородки, а если это не удавалось, самым беззастенчивым образом становились на спины соседей. Это выглядело очень потешно, но Гундеге сегодня было не до смеха. И только когда поросята стали теребить её за рукава и кусать пальцы, она не выдержала и улыбнулась, пробираясь сквозь плотное кольцо питомцев, чтобы подойти к корытам. Корыта, конечно, были опрокинуты.

— Ах вы, озорники!

Услышав голос Гундеги, поросята откликнулись многоголосым хором. Правду говоря, им было глубоко безразлично — называла ли она их "любимчиками", "озорниками" или "косоглазыми", — важно было, что знакомый голос звучал ласково, значит, можно беспечно завернуть хвост колечком — дескать, о чём там толковать, давай лучше есть. В эту минуту их больше всего интересовало содержимое ведра.

— Эй ты, большой! Совсем хочешь малыша задавить? Ишь, бессовестный какой!

Гундега небольно шлёпнула хулигана по спине, и тот испуганно хрюкнул, словно спрашивая: "Что тебе нужно?"

На Гундегу, не мигая, смотрели два маленьких глаза с бесцветными ресницами. Она налила корм, и поросята обступили корыта. А Гундега, забыв все невзгоды, любовалась, как едят её питомцы, точно хозяйка, накрывшая богатый стол.

Внизу, совсем рядом, тихо журчала Межупите[14]. На изгороди загона сидела, легко покачиваясь, точно на пружинах, трясогузка. Заметив муху, птичка присела, качнулась ещё раз и исчезла с изгороди так быстро, точно её ветром сдуло.

Только теперь Гундега заметила, что один поросёнок держится в стороне. Как ни старался он пробиться к корыту, всякий раз ему приходилось с пронзительным визгом отскакивать назад. На боку поросёнка виднелось розоватое пятно. Бедный поросёнок бегал вокруг корыта в поисках свободного места, а остальные больно толкали его.

Гундега хотела дотронуться до пятна, но поросёнок метнулся в сторону и опять засеменил вокруг корыта.

Мелькнула мысль: багровые или синеватые пятна — признак краснухи. Гундеге никогда не приходилось видеть свиней или поросят, поражённых этим недугом. Все знания она почерпнула из книг Жанны, а там ничего не говорилось о том, какой величины эти пятна и болезненны ли они. Во всяком случае, она сейчас не помнила об этом. Она знала лишь одно: краснуха — страшная болезнь!

Гундега лихорадочно силилась вспомнить, что ещё сказано было в книгах об этой болезни. Смутно вспомнилось что-то о сыворотке, о прививках… Она попыталась поймать поросёнка, но это оказалось совсем не так просто. Упитанный больной носился вокруг корыта с завидной быстротой и ловкостью. В конце концов запыхавшаяся и встревоженная Гундега чуть не со слезами побежала к Матисоне.

Матисоне завтракала. Она сидела на табуретке, такая же весёлая и бодрая, как обычно по утрам, только вокруг глаз обозначилась сеть морщин.

Увидев встревоженное лицо Гундеги, Матисоне воскликнула:

— Что случилось?

— У одного из моих поросят краснуха!

Матисоне быстро поднялась.

— Пошли в загон!

Ещё по дороге, спускаясь с пригорка, она, заслонив рукой глаза от солнца, пыталась что-то разглядеть. Но внизу кишмя кишели белые поросячьи спины.

— Где он у тебя лежит? — наконец спросила она.

— Он не лежит. Он бегает по загону, Я пыталась поймать его, но…

— Почему ты решила, что у него краснуха?

— Красное пятно на боку… И когда поросята заденут его, визжит.

Матисоне покачала головой, но о чём она думала, Гундега, конечно, не знала. В эту минуту ей казалось, что такое покачивание не предвещает ничего хорошего.

Поросёнок не лежал и сейчас. Пристроившись, наконец, поудобнее у корыта, он жадно ел, шлёпая свесившимися ушами. Матисоне даже не заметила больного, пока Гундега не показала его.

Пользуясь тем, что "пациент" насыщался, Матисоне осмотрела его.

— Так я и думала! — заключила она.

Гундеге послышалось в этих словах подтверждение её догадок, и она виновато опустила глаза.

— Посмотри! — позвала её Матисоне. — Видишь?

Гундега наклонилась к поросёнку. Пятно не было гладким, на самой его середине возвышался небольшой бугорок с сероватой сердцевиной.

— Ты видишь черноту? Это заноза, толстая заноза. Она уже нарывает.

Гундега почувствовала, как загорелись её щёки и уши.

"Просто заноза! А я… как дурочка…"

— Поросёнок тёрся обо что-то и занозил бок. А ты не заметила. — Матисоне подняла глаза. — А не заметить нельзя, ведь она большая…

Гундега низко опустила голову…

— Что ты там краснеешь? — услышала Гундега голос Матисоне и догадалась, что та улыбается. — Помоги мне лучше поймать его.

Матисоне послала Гундегу на ферму взять из аптечки вату и перекись водорода. Девушка бежала вниз задыхающаяся и счастливая, всё оказалось проще, чем она предполагала, и в то же время она не переставала осуждать себя.

"Ведь вполне могло начаться заражение крови или ещё что-нибудь… И виновата была бы, конечно, только я…"

Некоторое время из загона доносился отчаянный визг четвероногого пациента. Вырвавшись из рук обоих "хирургов", он отфыркнулся, словно выскочив из ледяной воды, и, не оглядываясь, пустился наутёк…

— Спасибо! — смущённо поблагодарила Гундега.

— Не за что! Потом на досуге лучше осмотри изгородь: который столб виноват.

Матисоне медленно поднималась в гору, а Гундега, чуть поотстав, следовала за ней.

— Сначала я испугалась. А когда ты, Гундега, сказала, что этот твой больной бегает так, что не поймать…

Полные губы Матисоне задрожали в затаённом смехе, в глазах блеснуло лукавство.

— У меня сегодня всё из рук валится, — грустно сказала Гундега.

— Что ещё за беда?

Гундега быстро отвела глаза и замолчала.

Матисоне не стала расспрашивать. Да расспросы и спугнули бы робкое желание Гундеги поделиться своими заботами, сознаться в неведении, в позоре, тяжёлым гнётом лежавшем на ней с прошлой тревожной грозовой ночи. Матисоне молчала, и Гундега, наконец, нерешительно начала:

— Олга, я хотела у вас спросить…

— Ну?

Гундега опять застеснялась.

— Скажите… мне полагается приусадебный участок?

— Семейству каждого колхозника полагается приусадебный участок, — просто ответила Матисоне.

— Ну, а если колхозник, например, одинок, без семьи?

— И тогда тоже.

— Значит, вы, Олга, думаете, что мне полагается?

— Если тебе нужно.

Над фермой, описывая широкие круги, летала пара аистов. С каждым кругом они снижались. Наконец один, опустившись по ту сторону ручейка, стал расхаживать по траве, высоко поднимая красные ноги. Поросята, выстроившись в ряд, разглядывали диковинную птицу с таким же восторгом и восхищением, с каким дети смотрят кукольный театр.

Гундега невольно улыбнулась, и потому, возможно, голос её зазвучал беспечнее и веселее.

— На что мне она? Только разве колхоз обеднеет, если даст мне кусочек земли?

Улыбка вдруг исчезла с лица Гундеги. Она поймала себя на том, что говорит словами Илмы.

— Колхоз не обеднеет, ты права, — сказала Матисоне, открывая дверь хлева, — но я боюсь, как бы ты сама не обеднела.

Она направилась к загородке, где помещалась племенная свиноматка Маде, опоросившаяся сегодня утром.

Гундега медленно брела за ней.

— Я не понимаю.

— Ты знаешь, как быстро человек становится бедным, копаясь на своей грядке?

— У него нет денег? — не подумав, спросила Гундега и тут же спохватилась, что не о деньгах идёт речь.

Матисоне покачала головой.

— Нет, Гундега, деньги есть, но зачастую у него пропадает интерес ко всему остальному. И тогда он становится нищим…

— А тогда зачем дают людям приусадебные участки?

Матисоне ответила тоже вопросом:

— А как ты думаешь, почему им отводят всего несколько соток, а скажем, не три, четыре или пять гектаров? Ведь у колхоза земли достаточно.

— Это слишком много!

— В прежнее время крестьяне, имевшие три, четыре или пять гектаров, считались бедняками.

Матисоне постелила свиноматке свежую солому, сходила на кухню за каким-то особым сваренным ею питьём и вернулась в хлев. Гундега повсюду следовала за ней.

— Тогда я не понимаю, — призналась она в конце концов.

— Видишь, Гундега, прежде эти несколько гектаров были для крестьянина всем. На них вырастал хлеб, картофель для людей и для скота. Это было и пастбище, и покос, и сад. А теперь мы хлеб привозим из колхозного амбара. Идём в контору и получаем деньги на трудодни. Нам, свинаркам, ухаживающим за племенными свиноматками, в счёт дополнительной оплаты даже дают поросят. Разве сейчас кому-нибудь вздумается пасти корову на приусадебном участке или сеять там рожь? Колхоз отводит и пастбища и покос, а у кого нет коров, покупают молоко в колхозе.

Матисоне взглянула на Гундегу.

— Не знаю, понятно ли я тебе объясняю. Ты спрашиваешь, для чего вообще существуют приусадебные участки. Это временно, пока в нашем магазине не всегда можно купить картофель или салат… Всё это придёт. У нас не было электричества, теперь есть, у нас не было посёлка, клуба — теперь есть, и не только на бумаге.

Лицо её вдруг посветлело.

— Знаешь, Гундега, я никому этого не говорила…

Люди скажут: "Старуха… Умрёт, может быть, и не увидит ничего…" Но я… знаешь, особенно вечерами, когда тени удлиняются… идёшь по шоссе, и стоит лишь на несколько секунд прикрыть глаза — сразу представляешь: асфальтированная улица, многоэтажные дома. А вдоль улиц — деревья. Липы, яблони. Посадим — и вырастут.

Глаза Матисоне потемнели, и в них появилось мечтательное выражение, они смотрели вдаль, будто уже видели и эти дома, и улицы, и деревья.

Гундега заворожённо слушала, забыв, с какой робостью и боязнью начала этот разговор. А Матисоне говорила обо всём так, будто это осуществится уже завтра. А в действительности она, может, и не доживёт до этого. У неё даже и детей нет…

Раньше Гундега думала, что мечтать можно лишь у озера, или реки, или глядя в пламя костра, во всяком случае — в красивом месте, лучше всего ночью, когда сверкают звёзды. Но Илма мечтала в закопчённой кухне Межакактов. А Олга здесь, на ферме. Илма мечтала о пёстрых бумажках, именуемых деньгами, о том, чтобы в доме жили состоятельные дачники, о лисьей ферме и бриллиантовых серьгах… Олга видела прекрасные дома, в которых, может быть, придётся жить не ей, а другим, улицы, по которым будет ходить не она, а другие, яблони, которые она посадит, чтобы их плодами могли пользоваться другие — те, что придут после неё, будут жить в этих домах и ходить по этим улицам…

— Иногда неплохо помечтать, — проговорила Матисоне, словно оправдываясь. — Я иногда думаю: почему мне не семнадцать лет? Счастливы те, кому сейчас семнадцать! А насчёт земли… У твоей тётки есть приусадебный участок, а хозяйство у вас общее.

Да, впрочем, что я тебе объясняю, ты это сама лучше знаешь! Но тебя не удочерили, и юридически ты считаешься чужой… Если ты убеждена, что земля нужна тебе самой, иди к Эньгевиру и скажи…

Гундега удивилась. Матисоне не отговаривала, не совестила, не упомянула ни словом о жадности. Наоборот, сказала: "иди". Иди, если убеждена, если не можешь обойтись…

Вероятно, Матисоне догадывалась, что именно этой убеждённости у Гундеги и нет. Так же как не было её в ту ночь при разговоре с Илмой.

Тревожась за поросёнка, у которого вытащили занозу, Гундега задержалась на ферме позже обычного. Когда она возвращалась домой, на фоне пурпурного закатного неба всё казалось чёрным — деревья, дома, изгороди.

"Вечером, когда тени удлиняются, — вдруг вспомнилось Гундеге, — прикроешь немного глаза и сразу представишь…" Какой странный человек Олга! Но, возможно, в такие вечера происходит чудо?

Гундега тоже попробовала смотреть сквозь приспущенные ресницы. В самом деле, всё изменилось. Только она видела не дома и улицы, как Матисоне, а горы — горы с белыми заснеженными вершинами, возносившимися на такую высоту, куда ни одна птица не долетит… Впечатление было настолько сильным, что, даже открыв глаза, она продолжала видеть горы. Потом сообразила — облака! Сумерки сгладили линию горизонта, земля слилась с небом. Вечерами, когда садится солнце, в облаках можно увидеть всё, что хочешь. Леса, моря, люди, замки, табуны скачущих лошадей легко, почти незаметно, непрерывно меняя очертания, несутся над той самой землёй, чей влажный горьковатый аромат чувствуешь, взяв горсть её.

Гундега вспомнила: "Земля — мать, земля — кормилица". И она впервые по-настоящему прониклась значением этих слов… Вечер был таинственно тих, как всегда весной, когда вся природа затаив дыхание прислушивается к тому, как растёт трава…

От вспаханной трактором полосы, прежде входившей во владения Межакактов, поднимался туман. Сквозь него Гундега различила наклонившуюся фигуру человека. Фигура была вполне реальной, а не расплывающимся в облаках образом, созданным игрой воображения. На спине человека виднелся большой, странной формы горб. Человек медленно двигался по полю и… сбросил горб. Ах, ведь это мешок!

Человек, очевидно, заметив Гундегу, поспешно выпрямился, словно собираясь бежать, но, узнав её, медленно направился к ней.

Илма!

Она вышла на дорогу и остановилась, поджидая Гундегу. Когда та поравнялась с ней, Илма сказала:

— Йу?

И Гундега поняла не только смысл этого слова, она поняла, что Илма несла в мешке.

— Это… это вы, тётя, напрасно. Я не была. И не пойду.

Гундега, не останавливаясь, медленно, но решительно прошла мимо Илмы.

— Гундега!

Илма догнала её.

— Гунит, будь же благоразумной! Ты меня разоряешь! Какой же тогда смысл соваться в колхоз…

Туман поглощал звуки. И если бы кто-нибудь смотрел со стороны, то увидел бы только две немые серые фигуры. Некоторое время они шагали рядом, потом одна из них пошла быстрее и скоро исчезла из поля зрения. Оставшаяся фигура направилась за мешком. Она шла тяжело, спотыкаясь, и казалось, будто она нарочно топчет и пинает ногами ни в чём не повинную землю.

Приехавший наутро тракторист с сеялкой был немало удивлён, заметив следы на заборонованном поле. Если бы здесь что-либо росло, можно было бы подумать, что воры. Но кому придёт в голову воровать землю!

Илма ещё не ушла в лес на работу. Она стояла, спрятавшись за занавеской, и с такой ненавистью смотрела на поле, точно тракторист разрушал что-то, а не засевал землю сморщенными семенами, из которых вырастет сахарная свёкла.


3

Вот чудеса! Гундеге, когда она проходила мимо Межротов, показалось, что она слышит пение петуха. Из дома, где не водилось ни кур, ни другой какой животинки, вдруг явственно донеслось очень воинственное "кукареку". Вначале Гундега решила, что в Межроты случайно забрёл соседский петух, но как потом оказалось, петух был "личной" собственностью Жанны…

За день до летних каникул к ней пришла Мирга — та самая робкая школьница, с которой она зимой занималась по математике. Девочка принесла показать свои отметки за год. Среди них красовалась четвёрка по алгебре. С ней пришла её мать — энергичная громкоголосая женщина — и обрушила на Жанну такой бурный поток благодарности, что смущённая девушка не знала, куда деваться. Напоследок, когда гостьи уже собрались уходить, мать Мирги выбежала на крыльцо и тут же возвратилась с корзиной, обвязанной тряпкой. Там, сказала она, небольшой гостинец. Пусть Жанна не обижается, что не очень жирный. Сейчас, весной, они все такие.



Но тут мать Мирги встретила упорное сопротивление.

Жанна не желала и слышать ни о каком вознаграждении. Тогда, в свою очередь, повысила голос мать Мирги, и кончилось тем, что Жанна, тяжело вздохнув, вынуждена была сдаться. Мать Мирги, заметно повеселев, стала развязывать корзину.

В корзине сидел живой петух со связанными ногами и крыльями.

Поглядывая то одним, то другим глазом, он вдруг, обрадовавшись свету, громко закукарекал.

Жанна весело рассмеялась. И мать Мирги, правильно рассудив, что смех может означать лишь доброжелательное отношение к крылатому гостинцу, радостно принялась расписывать замечательные достоинства и заслуги петуха. Вот только, к сожалению, с возрастом он почему-то сделался злым и драчливым, и особенно люто ненавидит мужчин. К осени прилёт-ся подыскивать другого петуха, а из этого получится превосходный суп с клёцками.

Наконец Мирга с матерью удалились. Петух продолжал сидеть на полу кухни. Теперь он с бесцеремонным любопытством посматривал на Жанну. Это был красивый петух — со спесиво торчавшим гребнем, рыжевато-золотистой грудью и чёрным с зеленоватым отливом хвостом.

Жанна, взяв острый нож, подошла к петуху. Тот с недоверием покосился на блестевшее в её руках оружие.

Она осторожно перерезала верёвки. Петух постоял на нетвёрдых ногах, расправил крылья. Он, видимо, был не робкого десятка и потому, не моргнув глазом, стал клевать из рук Жанны хлебные крошки. А когда она отворила наружную дверь, он радостно спрыгнул с крыльца, не подозревая, что был на волосок от смерти.

Очень скоро он почувствовал себя хозяином положения. В тот же день он пытался не пустить во двор Арчибалда. Он стоял на дорожке в воинственной позе, выставив клюв для атаки. К своему стыду, Арчибалду пришлось искать палку, чтобы проникнуть в дом.

— Чей-то чужой петух нагло хозяйничает в нашем дворе, — сказал он Жанне, входя и бросая у плиты первобытное орудие защиты. — Мне пришлось ломиться, точно в крепость. Гоню прочь — не уходит!

Жанна лукаво покосилась на брата.

— Куда же он уйдёт, если это мой личный петух!

Но Арчибалд не выразил особого восторга.

— М-да, — ворчал он. — Впервые вижу, чтобы человек начинал обзаводиться хозяйством с петуха.

— Ну, тогда, пожалуйста, зарежь его! Может, и в самом деле сварить суп, а?

— Я тебе не мясник. И к тому же это вовсе не мой петух!

Утром их разбудил гортанный каркающий крик и взволнованные людские голоса. Потом кто-то нетерпеливо постучал в дверь. Открыв её, Жанна увидела соседку. Под мышкой у неё было зажато что-то, завёрнутое в платок.

— Забирайте! — задыхаясь, проговорила она. — Мочи моей больше нет! Лезет к курам, чуть нашего до смерти не забил!

Из платка выкарабкался не кто иной, как Жаннин рыжий петух. Вспомнив, вероятно, недавно побеждённого противника, он, нахохлившись, опять приготовился к битве.

— Это ещё только цветочки, сестрёнка! — пессимистично заметил Арчибалд, когда соседка ушла.

— Ну и пусть! — упрямо заявила Жанна. — А знаешь, мне он всё-таки нравится!

Арчибалд оказался прав — это были только цветочки. На следующее утро петуха посадили "на хлеб и воду" в сарайчик, но вечером, не успела Матисоне приоткрыть дверь, он бросился ей под ноги и — поминай как звали! Напрасно кричали и искали петуха. Обидевшись до глубины души, он не показывался.

Только спустя два дня Виктор привёз его. Да, привёз на своём грузовике. Оказалось, что Жаннин рыжий красавец затеял прямо на шоссе такой захватывающий бой с каким-то белым петухом, что Виктор чуть не задавил обоих. Потом он долго гонялся за Жанниным петухом, пока не изловил его в канаве. Виктор, вероятно, думал сделать Жанне приятное, но она взглянула на него без улыбки.

— Лучше бы не привозил.

— Ну-у! — разочарованно протянул Виктор, стараясь скрыть огорчение.

— Я устала от него, — сказала Жанна. — Действительно, надо было его сразу зарезать. А теперь уже нельзя. Он такой беспокойный, так много в нём жизни, что рука не поднимается, — и спросила с надеждой: — Виктор, может быть, вам нужен петух?

Уже по выражению его лица она увидела, что Ганчарикам петух не нужен. Но, рассудив, что прямой отказ может огорчить Жанну, Виктор сказал:

— Не знаю. У нас этими делами ведает мать. Если показать ей, может, и приглянется.

Вечером, поймав петуха, они посадили его в корзинку и понесли к Ганчарикихе. Но и та не выразила особой радости. У них уже есть петух, он и моложе и породистее.

Виктору и Жанне пришлось нести золотисто-рыжего драчуна обратно в Межроты. Они несли корзинку вдвоём, она всё время кренилась, как Виктор ни старался выровнять её, — слишком разного роста они были.

Виктор искоса поглядывал на Жанну, будто только теперь заметив, какая она маленькая и хрупкая по сравнению с ним, неуклюжим, большим медведем. Он бы мог шутя поднять её. Да что поднять! Подкинуть до потолка, если не в клубе, то в Межротах определённо. От избытка сил он едва не предложил ей притащить и положить поперёк дороги вон ту большую сломанную осину. В последнюю минуту опомнился, устыдясь мальчишеского желания порисоваться.

Действительно, не хватало только начать хвастать своими бицепсами. На военной службе он немного занимался поднятием тяжестей, получил даже разряд. Но вот как-то однажды Жанна в разговоре случайно упомянула какую-то Эмму Бовари, и он, глупец, спросил, не соседка ли по квартире эта Бовари. Какой позор, он тогда был готов сквозь землю провалиться! На следующий день он взял в библиотеке роман Флобера и залпом прочитал его. А когда в другой раз Жанна, заметив гусеницу на кусте, сказала: "Смотри, какая мимикрия!" — он ответил: "Да, да!" — в душе стыдясь своего невежества и боясь сказать что-нибудь невпопад. "Какой толк, что я шутя поднимаю мешок в три пуры, если не знаю, что за червь эта мимикрия!" — с досадой думал Виктор. Жанна смотрела на всё другими глазами, видела всё глубже, красочнее. "Почему я не вижу?"

— Другие в мои годы закончили вузы, — сказал раздражённо Виктор. — Мне уже двадцать пять. Ужасно много, не правда ли?

— И чего ты злишься? — удивилась Жанна. — Знаешь, когда мне было пятнадцать лет, я думала, что в двадцать лет буду старухой. А теперь — сколько осталось? Несколько месяцев. И старостью кажутся уже тридцать. И так, наверно, всю жизнь…

Она серьёзно и открыто взглянула на Виктора.

— Но у тебя не так. Ты молод и, наверно, очень силён. Мне никогда не приходилось ехать с тобой, когда ты за рулём. Я почему-то даже не могу себе этого представить.

— Это так просто, Жанна. Поэтому ты не можешь себе представить. За спиной грохочет кузов, и всегда пахнет бензином. А дорога — она разная бывает.

— Когда у меня будет выходной, отвези меня куда-нибудь. Всё равно куда.

— Я не могу тебе обещать даже этого. Езжу только по нарядам, и обычно в непримечательные места: посылают на станцию, в Дерумы, в Сельхозснаб, в Заготскот, на базар.

— Всё равно, — сказала Жанна. — Я поеду с тобой хоть в Заготскот или в Саую. А назад приду пешком…

— Лучше я свезу тебя на мотоцикле.

— У тебя есть? — живо спросила она.

Виктор засмеялся.

— Ещё нет, но будет. Коплю деньги. Думаю к осени купить. В школу каждый вечер не находишься пешком.

— Ты собираешься учиться? — удивлённо воскликнула Жанна.

— Вот видишь, ты удивляешься. Я говорю, что слишком стар, и боюсь, что ты станешь смеяться…

— Ой! Почему же я должна смеяться? Гундега тоже собирается учиться. Значит, зимой у меня будут две Мирги — Гундега и ты!

— А как ты сама?

— Что — сама?

— Ты собиралась изучать геологию.

— Да… Наверно, всё-таки не буду. Знаешь, я почему-то не совсем уверена, что мне надо изучать геологию. А учиться вообще, без твёрдой уверенности… не знаю…

— Раньше ты рассуждала иначе.

— Да, да, Виктор, — поспешно ответила она, — ты прав. Видишь ли, я пошла на ферму просто так, временно. Сначала помогала Олге, потом втянулась, кое-чему научилась. Без увлечения, без особого восторга. Работала — и всё. А совсем недавно я увидела, как мёртвый поросёнок задышал в руках Олги.

— Как это — мёртвый?

— Задохнулся. А она его оживила. И ещё двоих. Ты понимаешь, Виктор? Взяла мёртвого и оживила. И как будто это самое обычное дело… Только мы с Гундегой и Арчибалд видели это…

— Ты не представляешь, как ты прекрасна, Жанна! — тихо сказал Виктор.

Она с изумлением взглянула на него.

— Вот ещё! Почему?

— Я люблю слушать, когда ты рассказываешь, о чём ты думаешь.

В этот самый, казалось бы, неподходящий момент проклятый петух, всё время сидевший тихо и спокойно, вдруг забился с такой силой, что закачалась корзинка.

— Цып, цып, цып, петенька, — пыталась утихомирить его Жанна. — Цып, цып, цып!

Петух с минуту прислушивался, но, убедившись, что за ласковыми словами не последовало ни горстки зерна, ни хлебных крошек, обиженно забормотал своё ко-ко-ко, царапая когтями дно корзинки и стараясь столкнуть тряпку, покрывавшую корзину сверху.

Виктор в душе проклинал его.

Дома рыжего опять заперли в сарайчик. Но утром Жанна, открыв дверь, увидела, что петуха и след простыл. Куда мог исчезнуть петух из запертого на засов сарая? Хорьков в Межротах не было. Олга только пожимала плечами, Арчибалд подозрительно хмыкал.

— Куда ты его девал, Арчибалд? — настаивала Жанна. — Признайся!

— Я и пальцем его не тронул.

— Клянись!

— Клянусь. Хоть я его терпеть не мог, этого твоего крылатого драчуна, но, во всяком случае, не настолько, чтобы в четыре часа утра, затемно, ходить по посёлку с петухом под мышкой. Кто-то, по-видимому, ненавидел его сильнее, чем я.

Арчибалд хитро поглядывал на сестру, но та вдруг отвернулась и больше никому не надоедала расспросами.

Под вечер на ферму прибежала Мирга и спросила у Гундеги, где Жанна. Она сообщила ей, что петух заявился домой с самого утра. Такой довольный, всё поёт и поёт. Её прислала мать — как Жанна п