Загадка Отилии [Джордже Кэлинеску] (fb2) читать онлайн

- Загадка Отилии 1.79 Мб, 542с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Джордже Кэлинеску

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Джордже Кэлинеску

ЗАГАДКА ОТИЛИИ


George Cг linescu

ENIGMA OTILIE

Роман

Перевод с румынского

Д. ШПОЛЯНСКОЙ и Ю. КОЖЕВНИКОВА

Издательство Иностранной Литературы (И * Л)

Москва 1959

Редактор Е. БАБУН

Художник М. Данилова

Технический редактор М. П. Грибова

Корректор С. E . Заболотная

Подписано к печати 2/ II 1959 г.

Сдано в производство 5/ III 1959 г.

ИЗДАТЕЛЬСТВО ИНОСТРАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Москва, Ново-Алексеевская, 52

Типография № 2 им. Евг. Соколовой УПП Ленсопнархоза

Ленинград, Измайловский пр., 29


I

В начале июля 1909 года, вечером, около десяти часов, с улицы Святых Апостолов на улицу Антим вышел юноша лет восемнадцати в школьной форме. Он нес чемодан, не слишком большой, но по-видимому, тяжелый, потому что он перекладывал его из одной руки в другую. Лето выдалось сырое и дождливое, на пустынной улице было прохладно и, словно в лесу, шелестела листва, временами Бухарест был похож на большое село, и во всех дворах, особенно в оградах церквей, росло множество старых деревьев. Ветер с мерным шумом незримо раскачивал их пышные кроны, и только заметив, как то померкнут, то вновь заблещут звезды, прохожий мог догадаться, что высоко над его головой колышутся густые зеленые шатры. Молодой человек шел мимо домов, и там, где позволял слабый свет фонарей, внимательно вглядывался в номера. Его черный форменный китель был туго стянут в талии, наподобие военного мундира, а жесткий, очень высокий, воротник и фуражка с широкой тульей придавала, ему мужественный и не лишенный элегантности вид. И хотя выбивавшиеся из-под фуражки длинные пряди волос делали продолговатое, совсем юное лицо почти женственным, смуглая кожа и античная линия носа невольно изменяли первое впечатление. Судя по тому, как юноша в поисках нужного номера растерянно переходил с одного тротуара на другой, он никогда не видел дома, который теперь разыскивал.

Лампы в домах были погашены, а кое-где покрыты матовыми стеклянными шарами. Безлюдная улица казалась погруженной в сон. Во мраке она имела причудливый вид. Здесь не было ни одного чересчур высокого дома и даже двухэтажные попадались крайне редко. Самое неожиданное смешение стилей в архитектуре домов (как правило, построенных, зодчими итальянцами), чрезмерно большие по размерами здания окон, до смешного огромное сочетание греческих фронтонов и стрельчатых арок из крашеного дерева, обвалившаяся штукатурка, покоробившиеся деревянные все это казалось карикатурой на итальянскую улицу

Около монастыря, через дорогу, находился дом с еще освещенными окнами. Перед домом стояла запряженная парой белых лошадей великолепная коляска; на козлах свесив голову на грудь и держа в руках вожжи, сидел кучер в своем длинном, присборенном сюртуке. Юноша с тяжелым, похожим на бочонок, чемоданом сравнялся с коляской, оглядел ее и остановился, поставил свою ношу на землю. Дом был двухэтажный, окна низкого первого этажа, заклеенные обветшавшей бумагой, походили на церковные витражи. Верхний этаж смотрел на улицу четырьмя нелепо высокими окнами, увенчанными готическими розетками; но над каждой розеткой был выведен маленький греческий фронтон, который поддерживали две консоли. Крыша выступала над фасадом широким навесом, опиравшимся на консоль, отделенные друг от друга кессонами, — все в самом классическом стиле, но и консоли, и фронтоны, и кессоны были выкрашены коричневой масляной краской. Во многих местах штукатурка потрескалась и облупилась, а из расселины между домом и тротуаром нахально выбивалась сорная трава. Справа высокая, немного завалившаяся назад, ржавая решетка ограждала двор, и там, во тьме, смутно виднелась такая густая листва и такое множество деревьев, что прохожему двор мог показаться бескрайним лесом. Большие двухстворчатые ворота ограды были скреплены цепью, но маленькая калитка оставалась открытой. Юноша с минуту подумал, потом взял чемодан и вошел в калитку, однако, дойдя до входной двери, он все же не решился подняться по двум каменным ступенькам и правился в глубь двора посмотреть, не найдет ли он кого-нибудь в комнатах для прислуги. Он заметил, что дворовый фасад дома выше, чем парадный, и что вдоль каждого этажа идет застекленная галерея; на верхнем этаже горела керосиновая лампа, а все остальное было погружено в темноту. Молодой человек снова вернулся к парадному входу и стал размышлять, каким образом сообщить о своем появлении. Подойдя ближе к двери, он не обнаружил звонка, а стучать ему показалось бесполезно, да так оно и было на самом деле. Покоробившаяся и потрескавшаяся от жары и сырости, покрытая пузырями коричневой краски дверь в виде огромного готического окна тянулась от двух каменных ступенек, стертых так, что они стали покатыми, почти до самого навеса. Круглые стеклянные окошечки не были завешены, их покрывала вековая пыль, на которой дождь и бездомные улитки оставили свои следы. Но делать было нечего и юноша, нажав на мягко поддавшуюся щеколду, потянул гигантскую дверь, которая к его ужасу с грозным скрипом почти сама собой двинулась на него. Он робко ждал, что, услышав шум, живущие в доме люди прибегут вниз. Но ничего подобного не случилось, и юноша вошел, постаравшись как можно плотнее закрыть страшную дверь. Теперь он сделал удивительное открытие: костяная ручка колокольчика висела тут, внутри. Но он не осмелился сразу же позвонить, потому что его поразил вестибюль, который в высоту занимал оба этажа. Два боковых марша деревянной лестницы образовывали нечто вроде пирамиды, на верхушке ее гипсовый Гермес — довольно изящная, но выкрашенная отвратительной коричневой краской копия античной скульптуры — держал, как кадуцей, керосиновую лампу со стеклянным колпаком в виде звезды. Эта лампа не горела, и вместо нее тускло озаряла помещение спускавшаяся с потолка другая лампа, с хрустальными подвесками. Человека, обладающего эстетическим вкусом, удивило бы здесь намерение достичь античной грандиозности при помощи совершенно не соответствующих этой цели материалов. Деревянная лестница, у подножия которой стояли две вырезанные из дуба детские фигуры в манере эпигонов Донателло, претендовала на классический стиль. Для того чтобы гармонировать с ней, стены должны были быть настоящего мрамора или по крайней мере подделкой под мрамор, а их грубо оштукатурили, расписали по трафарету от руки под помпейские фрески и, что выглядело особенно наивно, имитировали порфир зелеными и красными брызгами. Неумелый декоратор, вместо того чтобы украсить гирляндами и использовать для создания перспективы весь объем вестибюля, поделил его на две части, по этажам, самым убедительным образом доказав отсутствие пропорции в плане. Вдобавок потолок был отделан в романском стиле, с кессонами. В этом причудливо разукрашенном вестибюле, стены которого были покрыты длинными извилистыми трещинами, веяло холодом и разрушением. В конце концов юноша, собравшись с духом, дернул ручку колокольчика, и тогда сверху, словно из обширного пустого пространства, где слабо отдается эхо, донеслось какое-то металлическое тявканье. Для стоявшего внизу незнакомца время тянулось мучительно долго; наконец послышался раздражающе медлительный скрип лестницы, которая точно изнемогала под непомерной тяжестью. Когда тот, кто вызвал этот устрашающий треск, оказался внизу, юноша с изумлением увидел худенького, немного сутулого человечка. Он был совершенно лыс, и поэтому его лицо, тоже лишенное растительности, казалось квадратным. За выпяченными, пожелтевшими от табака губами виднелось только два зуба, торчавшие, как обломки костей. Человек, почтенный возраст которого не поддавался более точному определению, смотрел вопросительно и явно недовольно, хотя и улыбался, показывая свои два зуба, и время от времени медленно мигал, точь-в-точь как рассерженная резким светом сова.

— Дядя Костаке? — отважился вымолвить юноша и застенчиво переспросил: — Здесь живет домнул [1] Константин Джурджувяну?

Старик опять заморгал, как бы не поняв вопроса, пожевал губами, но ничего не ответил.

— Я — Феликс, — прибавил озадаченный таким приемом юноша. — Его племянник.

Очевидно, лысому наскучили вопросы, он еще раз мигнул, что-то пробормотал и вдруг хрипло, почти шепотом, распространяя запах табака, быстро проговорил:

— Не-не-не знаю... Здесь никто не живет... Не знаю... Юноша был ошеломлен, он стоял неподвижно, ожидая какого-нибудь разъяснения. Но старик поглядел на него, мигнул, глухо сказал с той вежливой решительностью, с какой выпроваживают посетителя: «Доброй ночи!» — и стал подниматься по отчаянно скрипевшей лестнице. Юноша, совсем сбитый с толку, машинально взял чемодан, вышел в готическую дверь, потом в ржавую калитку, миновал все еще храпевшего кучера и растерянно побрел по улице.

Недоумение молодого человека покажется нам как нельзя более естественным, если мы узнаем, кто он такой. Его звали Феликс Сима, и он лишь час назад прибыл в Бухарест из Ясс, где учился в лицее. Окончив лицей и сдав экзамены на аттестат зрелости, он приехал к своему опекуну Костаке Джурджувяну. Этот Джурджувяну, которого Феликс дома привык называть дядей, был зятем скончавшегося в прошлом году отца юноши. У доктора Иосифа Сима, отставного военного врача, в последнее время не осталось никого из кровной родни. Единственная его сестра, жена разыскиваемого Феликсом Костаке Джурджувяну, давно умерла. Сам доктор тоже овдовел лет десять назад и держал сына по большей части в пансионах и интернатах. Умирая от долгой, изнурительной болезни, Иосиф Сима испытывал удовлетворение при мысли, что сын уже взрослый и как-то обеспечен материально — кроме некоторой денежной суммы доктор оставил Феликсу довольно старый, но солидный доходный дом на улице Лэпушняну в Яссах. Для управления всем этим имуществом доктор Сима назначил опекуна — своего зятя Джурджувяну. В течение целого года «дядя Костаке» вел все дела Феликса, связанные с лицеем: платил за его обучение, писал ему письма, а Феликс в свою очередь сообщал опекуну о себе. Впрочем, эти отношения возникли даже не из-за самой опеки: имена «дяди Костаке» и «кузины Отилии», считавшейся его дочерью, всегда были для Феликса символом самого близкого родства и упоминались в доме доктора чаще, чем какие-либо другие. Феликс еще ребенком видел Костаке Джурджувяну и познакомился с Отилией, тогда наивной девочкой. С тех пор прошло много лет, но каждый год, по большим праздникам и при некоторых других обстоятельствах, Феликс писал «дяде Костаке» и спрашивал, как поживает «кузина Отилия», а Отилия в письмах к «дяде Иосифу» справлялась о «кузене Феликсе». Каким образом, юный сын доктора и Отилия в своей корреспонденции сделались близкими друзьями, и при встрече им не оставалось ничего другого, как поддерживать установившиеся между ними в письмах отношения.

Поэтому понятно, в какое замешательство пришел Феликс: он твердо помнил номер дома, в котором жили «дядя Костаке» и «кузина Отилия». Переписка с Отилией привела к тому, что Феликс решил сразу же после окончания лицея продолжать образование в Бухаресте, поселившись у своего дяди-опекуна на улице Антим. Он заблаговременно известил родственников письмом о своем приезде, а теперь вдруг услышал столь необычный ответ. Феликс старательно рылся в памяти, желая проверить, нет ли тут какого-нибудь недоразумения, но ошибки произойти не могло – номер дома был правильный. Он стал искать подальше дом с тем же номером «бис», потом ему пришло в голову, что, быть может, во дворе дяди есть еще и другие жильцы. Но он хорошо знал, что Джурджувяну домовладелец и не сдает квартир, да к тому же любому жильцу было бы известно имя хозяина.

Феликс машинально шел по направлению к улице Ариоаней, размышляя об этом странном происшествии, которое занимало его гораздо больше, чем вопрос о том, где он будет ночевать. Вдруг в его памяти всплыло чье-то лицо. На маленькой визитной фотокарточке светло-коричневых тонов был изображен господин с большой лысиной, с очень выпуклыми глазами, толстыми губами и тоненькой черной ниточкой усов. Эта карточка стояла на письменном столе отца, и неизвестно почему Феликсу казалось, что этот человек должен красть маленьких детей, хотя он прекрасно знал, что это фотография «дяди Костаке». Несмотря на то, что человек на скрипучей лестнице выглядел гораздо старше, он всем своим обликом как две капли воды походил на дядюшку с фотографии. Феликс был потрясен, его наивная душа впервые в жизни изведала горестный опыт: неужели «дядя» не пожелал принять его? Но почему? Конечно, Феликс просто не сумел ничего как следует растолковать. Может быть, письмо не дошло, может быть, не ждали, что он приедет так поздно вечером. Но ведь он достаточно ясно сказал: «Я — Феликс!» Обуреваемый сомнениями, юноша все же решительно повернул обратно, после недолгого колебания снова вошел во двор, оттуда в вестибюль и дернул проклятый колокольчик, который зазвенел наверху, как разбившаяся вдребезги стеклянная ваза. Последовало тягостное ожидание, затем лестница пронзительно заскрипела, и снова появился лысый старик.

— В чем дело? — шепотом спросил он с таким удивленным видом, точно никогда в глаза не видел молодого человека.

У того от волнения сдавило горло и сердце бешено заколотилось в груди. Но прежде, чем он успел собраться с силами, чтобы ответить, сверху донесся чистый, звонкий голосок:

— Папа, да ведь это Феликс!

Феликс взглянул вверх так, словно перед ним отверзлись небеса, и увидел возле выкрашенного коричневой краской Гермеса овальную головку молодой девушки, обрамленную спускающимися до плеч локонами. Тогда старик, с самым невозмутимым видом, не пытаясь даже объяснить свое прежнее поведение,' поморгал и, дыша на Феликса табаком, сказал ему все так же шепотом:

— Бери чемодан и иди наверх!

Поднявшись по скрипучей лестнице, они очутились в какой-то комнате, похожей на переднюю — юноша не успел ее осмотреть, он заметил только, что вся мебель покрыта чехлами из ткани дымчатого цвета. Хрупкая девушка, одетая в очень широкое платье, с большим кружевным воротником, туго стянутое в талии, радушно протянула ему обнаженную тонкую руку. Феликс пожал эту руку и на секунду ему захотелось ее поцеловать, но прежде, чем он решился на это, девушка выдернула свои пальцы и взяла его под локоть.

— Как я рада! Как я рада, что ты приехал! — оживленно заговорила она. — Я Отилия.

Заметив, что юноша не очень горячо откликнулся на ее слова, она спросила, вглядываясь в его лицо:

— Разве ты не рад?

— Да, конечно, — робко ответил Феликс, неприятно удивленный тем, что не видит никого, кто взял бы у него из рук чемодан.

Отилия повела его за собой, старик плелся сзади. Феликс вошел в очень высокую комнату, которая, словно палуба парохода, плывущего по Северному морю, была наполнена густым, едким табачным дымом. Посредине стоял круглый стол с большой керосиновой лампой под стеклянным матовым абажуром, а вокруг стола сидели за игрой в табле две женщины и мужчина. Когда открылась дверь, они подняли головы, и каждый по-своему проявил любопытство. Старик подошел к ним и занял свободный стул, а Отилия подвела Феликса к столу и представила.

— Вот Феликс, — сказала она, остановившись перед мужчиной, который как раз в этот момент бросил кости, но сейчас же повернулся и быстро протянул юноше руку. Это был господин лет пятидесяти, довольно плотный, но не тучный; тонкая кожа и подстриженные по-английски усы с проседью облагораживали его мясистое и румяное, как у купца, лицо. Тянувшаяся по жилету тяжелая золотая цепь с брелоком, костюм из добротной ткани, едва уловимый аромат духов и табака, тщательно расчесанные на прямой пробор, хотя и жидкие волосы — все это заставляло забывать о немолодом возрасте и дородности.

— Паскалопол, — отрекомендовался он с учтивостью превосходно воспитанного человека и, разглядывая юношу, задержал его руку в своей. Он смотрел на Феликса без особой сердечности, даже с оттенком скрытой иронии, но вежливо сказал: — Значит, вы и есть тот Феликс, о котором нам столько рассказывала домнишоара [2] Отилия!

— Он сын доктора Сима из Ясс, — шепотом объяснил старик, потирая руки и глуповато хихикая.

— Да-да-да, — подтвердил Паскалопол, видимо силясь что-то припомнить, я выпустил руку Феликса, любезно улыбнувшись и показав находящиеся в полном порядке зубы.

Отилия подвела Феликса к старшей из женщин — даме приблизительно одних лет с Паскалополом, с черными, красиво причесанными на японский манер волосами. У нее был желтоватый цвет лица, тонкие злые губы, острый с горбинкой нос, изрезанные глубокими морщинами, запавшие щеки. Одета она была в шелковую блузу с множеством мелких складочек, заколотую у ворота большой костяной брошью и стянутую в талии кожаным поясом, из-за которого выглядывали цепочка и дужка золотых часов." Эта дама, игравшая с Паскалополом в табле (остальные наблюдали за ними), несколько походила на старика — у обоих были выпуклые глаза с тяжелыми веками. Дама подняла голову и испытующе оглядела Феликса с головы до ног, протянув ему полным достоинства жестом руку для поцелуя.

— Хм! Да ты совсем взрослый, — ворчливо произнесла она хрипловатым, громким голосом.

— Он поступает в университет, Аглае, — бессмысленно усмехаясь, пояснил старик. Голос у него был какой-то неприятный, тусклый.

— Да?! — чуть удивилась дама, возобновляя игру.

— Это тетя Аглае, папина сестра, — сообщила Отилия Феликсу, видя, что он немного растерялся.

— Откуда ему меня знать! — сказала Аглае. — Когда умерла его мамаша, он был совсем маленький. С тех пор я его не видела. Ты помнишь его, Аурика?

Шокированный вульгарным словом «мамаша» и фамильярностью, с какой эти почти чужие люди говорили о его семье, Феликс робко взглянул на ту, которую звали Аурикой, — девицу лет тридцати, с такими же выпуклыми, как у Аглае, глазами. Ее длинное лицо оканчивалось острым подбородком, вокруг головы с широкими висками были обвиты в два ряда косы. Она сидела, опираясь локтями о стол, сжав голову ладонями, и следила за игрой. Когда Феликс подошел, она с жадным любопытством подняла на юношу глаза и протянула к его губам согнутую руку.

— Это кузина Аурелия, — пояснила Отилия.

Имена показались Феликсу смутно знакомыми, но он не мог припомнить, видел ли он когда-нибудь этих особ. Ему чрезвычайно мешал чемодан, который он так и не успел никуда поставить и по прежнему держал в руке. Представив Феликса, Отилия отпустила его и, опершись о стул Паскалопола, спросила:

— Как дела?

— Плохо, домнишоара Отилия, — ответил он, с томным видом повернув к ней голову.

Покинутый Отилией, Феликс, не зная, как выйти из странного положения, в которое он попал, отошел в глубь комнаты, где в полутьме виднелась обитая красным плюшем кушетка. Поняв, что все о нем забыли, он наконец поставил чемодан на пол и сел. Рядом послышался кашель. Юноша испуганно вздрогнул и тут только заметил, что за столиком, по соседству с ним, сидит еще кто-то. Это был пожилой человек с обвисшими усами и жиденькой клочковатой бородкой, с платком на плечах и в зеленых шлепанцах. Он не поднимал головы, руки его ритмично двигались над столом. Безмолвно посмотрев на Феликса и совершенно выцветшими глазами, он опять: опустил взгляд. Немного привыкнув к темноте, Феликс с изумлением увидел, что господин в платке вышивает разноцветной шерстью по тонкой, натянутой на маленькие пяльцы ткани.

— Скверные кости! — проворчала Аглае. И, помолчав, спросила: — Костаке, а у кого будет жить мальчик?

— У нас! — отозвалась Отилия. Она покачивала ногой, примостившись на краешке кресла, Джурджувяну и обхватив левой рукой его голову. Старику это явно доставляло удовольствие.

— Вот как? — удивилась Аглае. — Я и не знала, Костаке, что ты устраиваешь сиротский приют.

— Но у Феликса есть доход, — запротестовала Отилия. — Правда ведь, папа?

— Е-е-есть!— невнятно пробормотал дядя Костаке, заискивающе заглядывая в глаза Отилии, смахнувшей с его костюма пушинку.

— Значит, вы берете его на пансион, — заключила неумолимая Аглае. — Отилии будет с кем развлекаться, вы как полагаете, Паскалопол?

Паскалопол чуть закусил верхнюю губу и слегка изменился в лице, затем бросил кости и примирительно сказал:

— Какая вы насмешница, кукоана [3] Аглае.

Отилия пересела со стула дяди Костаке к Паскалополу и снова принялась раскачивать ногой. Ее присутствие вдохновило Паскалопола, он стал играть энергичнее, сделал несколько быстрых ходов, потом, убрав со стола руки, сказал звучным, как у всех полных людей, голосом:

— Еще партию!

Пока Аглае бросала кости, Паскалопол созерцал Отилию. Сидя все так же на краешке его стула, она поправила жемчужную булавку в галстуке гостя, легонько встряхнула его за плечи, ласково, почти по-матерински, глядя на него. Посмотрев на белые в кольцах руки Паскалопола, она вдруг пришла в восторг.

— Ах, какое красивое кольцо! Я его еще не видела.

Хотя палец был достаточно тонок, кольцо, надетое на кончик мизинца левой руки, очевидно, не пришлось впору владельцу. Кольцо было простое, но в оправе из мелких жемчужин, точно сердцевина в венчике цветка, сверкал прекрасный сапфир, изящно

обвитый несколькими золотыми листиками. Паскалопол поспешно снял его с пальца,

протянул Отилии и с театральным воодушевлением, какого трудно было ожидать от человека пожилого, воскликнул:

— Прошу вас принять его!

Отилия надела кольцо на безымянный палец и восхищенно сказала, подняв руку к лампе:

— Оно великолепно! — Подойдя к дяде Костаке, она обняла старика за плечи и поднесла кольцо к его глазам. — Правда, папа?

Выпуклые глаза старика алчно взглянули на кольцо, а толстые губы прошептали:

— Бери! Он тебе его отдает.

Во взорах Аглае и Аурики блеснули молнии.

— Как тебе не стыдно, Костаке! Отдайте кольцо, может быть, это какое-нибудь воспоминание.

Отилия без возражений протянула кольцо Паскалополу. Но он схватил ее за руку.

— Прошу вас, примите кольцо. Я принес его именно для вас, но позабыл отдать. Вы говорили, что сапфир приносит вам счастье.

С этими словами Паскалопол надел кольцо на палец Отилии и поцеловал ее руку возле локтя.

— Послушайте, Паскалопол, — вырвалось у разозленной Аглае, — играете вы или нет? Я вижу, вы больше заняты девушками. Симион, — крикнула она, бросив взгляд в глубину комнаты, — а ты что там делаешь? Почему не идешь спать?

Закутанный в платок человек с бородкой, который продолжал вышивать, изредка поглядывая на Феликса, что-то буркнул в ответ.

Снова начали падать кости. Всеми забытый, усталый Феликс рассматривал окружающих. Отилия с самого начала поразила его. Он не мог еще сказать, как относится к ней, но она возбуждала в нем доверие. На вид девушке было лет восемнадцать-девятнадцать. Локоны, обрамлявшие ее смуглое лицо с коротким носом и ярко-синими глазами, и кружевной воротник делали ее похожей на девочку. Но ее стройное тело с удлиненными благородными линиями было лишено худобы и истощенности угловатой Аурелии и двигалось плавно и свободно, со спокойной и уверенной грацией женщины. Дядя Костаке не сводил с нее глаз, и все его безволосое лицо сияло, когда гибкие руки девушки обнимали его. Было ясно, что решающее слово в доме принадлежит Отилии и Костаке во всем покоряется ей. Несмотря на это, Отилия не сделала ни одного жеста, который можно было бы назвать дерзким, не произнесла ни одного необдуманного слова. И все-таки, как ни ребячливо держалась она с Паскалополом, Феликсу не нравилась непринужденность их отношений. Отилия пробудила в его душе новые, уже давно зревшие чувства. До сих пор у него никогда не было задушевных отношений с женщинами. Его мать умерла давно, когда он еще учился в начальной школе и был слишком мал, чтобы понимать ее духовный мир. Она была болезненной, раздражительной женщиной и постоянно лежала на кушетке, читая книгу и отдавая через полуоткрытую дверь приказания слугам. За несколько недель до смерти она исчезла из дому, и теперь Феликс догадывался, что его отец, доктор Сима, поместил ее в какой-то санаторий. После ее отъезда доктор каждый день угрюмо, в полном молчании обедал вместе с сыном и, только прощаясь, гладил его по волосам, спрашивал, здоров ли он, не нуждается ли в чем-нибудь. Однажды доктора Сима целый день не было дома, а слуги обходились с Феликсом как-то особенно почтительно, словно соболезнуя ему. Доктор вернулся поздно вечером, бледный, утомленный, одетый во все черное. Он подозвал к себе сына, взял обе его руки в свои и серьезным тоном сказал ему:

— Ты, Феликс, уже достаточно взрослый и рассудительный мальчик, и поэтому я могу сообщить тебе бесконечно грустную весть. Твоя мать никогда больше не вернется домой, твоя мать умерла.

От печальной торжественности этих слов доктор побледнел еще больше и сильно стиснул руки ребенка, желая удержать его от бурной вспышки горя. Но неопытная душа Феликса не могла постичь всего значения этой вести. Он понял только, что в доме происходит что-то необычное, и опустил голову. Доктор продолжал:

— Завтра ты скажешь домнулу учителю, что больше не будешь ходить в школу. Ты поступишь в пансион.

Всю ночь Феликса терзало гнавшее от него сон, неведомое ему раньше беспокойство. Это было не горе в прямом смысле слова, не страх, а тревожное ожидание чего-то неизвестного, которое охватывает человека накануне отъезда навсегда в далекую страну.

На следующий день Феликс, с крепом на рукаве, вошел в класс и в ожидании учителя сел, не снимая пелерины, на скамью.

— Моя мама умерла, — объяснил он удивленному соседу по парте.

— Умерла твоя мама? — изумился тот, как будто это событие как-то возвышало Феликса.

— Да.

— У Сима умерла мать! — пискливо объявил сосед всему классу.

Ученики столпились вокруг Феликса, глядя на него с жадным любопытством.

— И ты больше не будешь ходить в школу?

— Нет.

Дети были слишком малы, чтобы испытывать какое-то сочувствие к Феликсу. Их только ошеломила его привилегия— не ходить больше в школу. Когда вошел учитель, скромный человек с изнуренным лицом, вечно подтягивавший свои чересчур длинные брюки, ученики, не дожидаясь его вопроса, объявили:

— У Сима умерла мать!

Учитель взволновался, молитвенно сложил руки и подошел к скамейке Феликса, а ребята, вместо того чтобы разойтись по своим местам, окружили их.

— Что ты говоришь?! Бедный мальчик! Какое несчастье! И ты теперь не будешь посещать нашу школу?

— Нет.

— Я очень сожалею. Какое несчастье...

Уважение, с которым к нему относились окружающие, превратило смутную глубокую печаль Феликса в некую гордость тем, что он является предметом всеобщего внимания. Учитель ласково сказал ему:

— Тебя, верно, ждет отец. Передай доктору Сима, что я искренне скорблю. Какое несчастье, мой мальчик!

И протянув Феликсу руку, учитель повел его к двери с той осторожностью, с какой ведут паралитика. Восхищенные школьники следили за Феликсом без тени грусти. А он смотрел на них молча, он был занят своим новым положением и сам не мог определить, что же именно он испытывает.

Только через несколько лет, встречая на улице своих товарищей в сопровождении матерей, Феликс начал размышлять о не успевших проснуться в нем эмоциях, оборванных в том возрасте, когда он еще не отдавал себе в них отчета. Глядя на старую фотографию матери, он пытался возродить утраченное чувство, оживить давние воспоминания. Но все было тщетно — фотография по-прежнему оставалась изображением какого-то далекого, едва знакомого существа.

В интернате его товарищи говорили о женщинах не иначе, как тайком и с непристойными смешками, а служанки, единственные существа женского пола, которых он видел вблизи, были задиристы и остры на язык. Впервые девушка с такой милой простотой, с такой сердечностью взяла Феликса под руку, впервые он испытал вспышку до сих пор таившихся под спудом чувств и ощутил укол ревности, увидев, что Отилия держится так со всеми.

Кости со стуком падали на стол, четыре головы тесно сдвинулись вокруг лампы. У игроков вырывались только относящиеся к игре восклицания, дядя Костаке радостным смехом встречал каждую удачу, а Аурика, подперев лицо ладонями, наблюдала за игрой и порой бросала взгляд на Феликса. Перед Джурджувяну лежал кисет, старик то и дело доставал оттуда табак и скручивал сигареты; склеивая их, он сильно высовывал язык и таращил глаза. Готовые сигареты он складывал в большую жестяную коробку. Чуть поодаль на столе лежала груда игральных карт, из чего можно было заключить, что табле была лишь минутным развлечением, своего рода разминкой. Так, однообразно и напряженно, протекло больше двух часов; никто не отходил от стола, о Феликсе совсем забыли. Наконец Паскалопол, последний раз бросив кости, откинулся на спинку стула и глубоко вздохнул.

— Кукоана Аглае, я предложил бы приняться за карты!

Дядя Костаке поднялся и с озабоченным видом тщательно собрал и отложил в сторону кости, а Аглае взяла колоду карт, перетасовала ее и положила посредине стола, предлагая кому-нибудь снять.

— Кто будет играть? — спросила она.

Аурелия кивком выразила желание принять участие в игре. Аглае сделала вид, что ищет что-то в сатиновой сумочке, потом стала шарить по столу и наконец испуганно сказала:

— Вот так история! У меня нет ни гроша. Костаке, не найдется ли у тебя немного денег, чтобы мне не ходить домой?

Костаке в испуге затряс головой.

— Н-н-нет! — пробормотал он.

Паскалопол вынул объемистое портмоне из красного сафьяна и извлек оттуда четыре большие серебряные монеты по пяти лей.

— Извольте, кукоана Аглае!

На миг Аглае как будто стало неприятно, но она тотчас же согласилась:

— Хорошо, когда кончим — рассчитаемся.

Пока Аглае сдавала карты четырем игрокам (себе, Аурике, Костаке и Паскалополу), Паскалопол взял сигарету и вставил ее в толстый янтарный мундштук. Отилия чиркнула спичкой и поднесла ему огня. Аглае тоже захотелось курить, и Паскалопол со своей обычной поспешностью предложил ей сигарету. Костаке удовольствовался корявой самокруткой собственного производства. Даже Отилия, на которую просительно взглянул Паскалопол, взяла сигарету и, сидя на краешке стула гостя, затянулась. Над столом снова повисли густые клубы дыма, которые растекались из освещенного пространства в темноту, подобно быстрым грозовым тучам. Четверо партнеров начали игру, обмениваясь короткими фразами, непонятными Феликсу, не знакомому ни с одной карточной игрой. Положение казалось ему безвыходным. Если бы он был обычным гостем, он простился бы и ушел. Но он был «дома». Он устал, ему страшно хотелось спать. Аурелия играла молча, карты брала с осторожностью и иногда поглядывала на Феликса. Вдруг она сказала:

— Отилия, может быть, домнул Феликс голоден? Отилия вскочила со стула Паскалопола.

— Ах, я и забыла о нем! Какая же я бестолковая! Она подошла к Феликсу и спросила:

— Ты хочешь есть, да?

Феликс отрицательно покачал головой, но Отилия сама ответила на свой вопрос: «Конечно, хочешь!» — и вихрем вылетела из комнаты. Хлопнула дверца буфета, зазвенела посуда, и вскоре снова появилась Отилия с тарелкой, на которой лежали два домашних пирожных.

— Сейчас у меня больше ничего нет, но ты должен съесть вот это.

Для того чтобы быть уверенной в послушании юноши, Отилия уселась рядом с ним на диване и, как ребенку, сама протянула ему пирожное. Феликс застенчиво взял его и начал медленно есть под взглядом Отилии. Он и в самом деле был голоден. Отилия внимательно следила за ним, пока он не покончил с одним пирожным, и тогда подала ему другое. Она сидела, обхватив правой рукой левую, и, кажется, была очень довольна.

— Как ты себя чувствуешь у нас? — спросила она.

При других обстоятельствах Феликс задал бы ей вопрос, имеет ли она привычку спать по ночам, но теперь он был слишком смущен и сказал только:

— Хорошо!

Удовлетворенная ответом, Отилия покинула Феликса и снова стала за спиной старика, обняв его за шею и заглядывая в карты. Потом подошла к Паскалополу.

— Кто выигрывает?

— Аглае, — шепнул Костаке.

Действительно, Аглае, которая играла очень серьезно, начала отыгрывать деньги, взятые в долг у Паскалопола. Иногда она заглядывала в карты Аурелии, выдергивала одну из них и бросала на стол.

— Аурика, ты очень невнимательна!

Пока Отилия кормила Феликса, Паскалопол то и дело посматривал в их сторону. Теперь он спросил, не поднимая глаз от карт:

— Домнул Феликс, я забыл осведомиться, что вы собираетесь изучать в университете?

— Я хотел бы изучать медицину.

— Ну, конечно, вы сын врача, я понимаю. Прекрасно. Этот невинный диалог, казалось, вывел из себя Аглае.

— Профессия врача — дело ненадежное. Вечно гоняться за пациентами!

— Знающий, трудолюбивый врач сейчас хорошо зарабатывает,— мягко заметил Паскалопол.

— Правда? — внезапно заинтересовалась Отилия.

— Для этого нужно иметь голову на плечах! — холодно прибавила Аглае, как будто всем было ясно, что как раз головы-то Феликсу и не хватало.

— Я не сомневаюсь в способностях домнула Феликса, — сказал Паскалопол.

— На то, чтобы стать врачом, потребуется много времени, — с досадой хлопнув картой по столу, продолжала Аглае. А сколько денег нужно потратить за это время, ведь ты должен делать карьеру быстро, чтобы не сидеть на шее.

Тон, которым были произнесены эти слова, еще никем употреблявшиеся к Феликсу, глубоко задели его.

— Ах, что ты говоришь, тетя Аглае, ведь Феликс не сидит ни на чьей шее! — упрекнула ее Отилия.

Аглае не унималась:

— Я хочу сказать, что университет теперь в моде. Ну зачем ему университет? Раз у него есть доход, поступил бы у себя в Яссах на службу, что уж тут мудрить! Мой Тити кончит лицей — и баста.

Паскалопол взял лежавшую на краю пепельницы сигарету, затянулся и положил ее обратно, стараясь скрыть свою озабоченность. Где-то пропел петух. Паскалопол вынул часы и сказал:

— Домнишоара Отилия, молодой человек, наверное, хочет спать. Уже поздно.

Отилия проворно вскочила со стула и, подойдя к Феликсу, спросила:

— Ты хочешь спать?

Слипавшиеся глаза Феликса и поздний час делали этот вопрос излишним. Он встал и поднял свой чемодан. Отилия опять взяла его под руку и повела к двери. Перед тем как уйти, Феликс счел необходимым пожелать всем доброй ночи. Паскалопол тотчас же обернулся и ответил ему, Аглае тоже отозвалась, не отрывая взора от карт, Аурика же молча проводила его взглядом. Через комнату, освещенную только луной и, по-видимому, служившую столовой, они прошли в маленькую залу, поднялись наверх по деревянной лестнице и вышли на застекленную галерею.

Феликс догадался, что это та галерея, которую он видел снизу, со двора. Здесь на гвозде висела исправная керосиновая лампа. Отилия сняла ее и начала открывать двери выходивших на галерею комнат. Их было не меньше четырех.

— Боже мой! Прямо не знаю, где тебя уложить, — воскликнула она. — Я забыла сказать, чтобы приготовили комнату.

Феликс опять хотел было заверить девушку, что ему ничего не нужно. Однако это было неразумно – все равно выспаться ему было необходимо. Поэтому он промолчал и стал ждать следя за тем, что делала Отилия. Она открыла какую-то дверь и вошла в комнату. Было видно, как она там наскоро прибирает, передвигает мебель, закрывает шкаф. Наконец она позвала Феликса.

— Не беспокойся, ты переночуешь здесь, это моя комната. Порядок тут не особенный, но ты меня извинишь правда? Спокойной ночи. Завтра мы поболтаем с тобой подольше.

Она проговорила все это быстро и очень уверенно, мило улыбаясь ему. Еще раз окинула -глазами комнату и вышла, на прощанье помахав Феликсу рукой. Застучали каблучки по лестнице, хлопнула дверь, и снова стало тихо. На круглом столе горела под абажуром лампа, разгоняя блеклые тени и отбрасывая на потолок белый круг. Феликс оглядел комнату. Она была длинная, узкая, окно, с большой занавесью из коричневого плюша, выходило на застекленную галерею. Внимание Феликса привлекли стены — он с удивлением заметил, что они оклеены обоями, где чередовались полоски и мелкие цветы незабудок. Комната была обставлена со вкусом, хотя и несколько старомодно: низкие маленькие кресла, обитые такими же, как на занавеси, плюшем, ореховый массивный комод, очень широкий платяной, тоже ореховый, шкаф. Только кровать была новая и такая короткая, что походила на диван. Два мягких бархатных валика прислонялись к спинкам с соломенным плетением. У окна находился туалетный столик с трельяжем и множеством ящичков, а перед ним — вращающийся табурет для рояля. Ящики туалета и платяного шкафа были выдвинуты — одни больше, другие меньше, — и в них, точно какие-то разноцветные внутренности, виднелись клубки лент, смятые шелковые сорочки, вышитые носовые платки и прочие мелочи девичьего туалета. Коробки пудры и флаконы одеколона, некоторые открытые и откупоренные, были, словно в уборной актрисы, в беспорядке разбросаны на туалетном столике — очевидно, Отилия всегда очень торопилась и не успевала убрать их на место. На креслах валялись шляпки и платья, под столом — туфли, повсюду лежали французские журналы мод вперемежку с нотными тетрадями.

На одном из кресел громоздились книги, большей частью немецкие, но были здесь и французские иллюстрированные романы издательства Кальман-Леви в бумажной обложке. Сверху виднелись обложки «Mademoiselle de la Seigliиre» Жюля Сандо и « Indiana» Жорж Санд. В комнате стоял резкий запах пудры и духов. Феликс, боясь нарушить очарование этой женской обители, сел на край кровати и увидел, что и она завалена самыми разнообразными вещами — бархатными вышитыми подушками, тряпичными куклами, в спешке брошенными туда платьями и юбками. Но ни одеяла, ни постельного белья не было видно — Отилия забыла о таких пустяках. Феликс прилег на кровать, чтобы отдохнуть от волнений этого дня. Где-то совсем близко захлопал крыльями и пропел петух. Феликсу показалось, что все в комнате вдруг окрасилось в странные тона и что лампа горит слабее. Небольшое зеркало на стене против двери превратилось в расплывчатое беловатое пятно. Феликс встал, дунул на лампу и тогда понял, что зеркало, в котором теперь стали видны кроны деревьев, в действительности было окном. В комнате стоял мягкий сумеречный свет. Не. раздеваясь, Феликс опять растянулся на постели, положив голову на груду декоративных подушек. Он решил не спать, а только немного отдохнуть. Он робел в этой комнате, которая вовсе не предназначалась для его приема. В его воображении чередой проходили все события этого необыкновенного вечера — лысая голова старика, скрипучие ступеньки, лица сидевших за игрой. Потом все головы начали, как на хоре [4], то приближаться, то отступать от карточного стола, колокол зазвонил над ними и упал густым дымом на середину комнаты, а две тонкие руки обхватили Феликса за шею, и девичий голос шепотом спросил: «Тебе хорошо у нас, правда?»

Феликс отдался во власть этих рук и погрузился в глубокий сон.


II


На другой день Феликс был разбужен стремительным ливнем звуков рояля. Где-то рядом весело бежали по клавишам руки, очень умело разыгрывая сложное, до бесконечности варьирующее тему упражнение. Феликсу сейчас же вспомнились длинные пальцы Отилии, и он сразу сообразил, что это играет она. Юноша испуганно вскочил. Солнце стояло уже высоко, его лучи проникали в комнату с двух сторон. Оправив свою одежду и приведя в порядок постель, Феликс хотел умыться. Но в комнате не было никаких умывальных принадлежностей, и тогда он достал из чемодана одеколон, протер им лицо и смочил волосы. Он не знал, что предпринять. Оставаться в комнате, как ему подсказывала застенчивость, было неприлично, выйти же он не осмеливался, потому что, не зная дома, мог забрести куда не следует. Он выглянул в маленькое окно и заметил, что оно выходит на соседний двор. По закону это окно следовало замуровать из-за расположенных рядом зданий, но, вероятно, знакомство между соседями позволило его оставить. Во дворе Феликс увидел большой одноэтажный, довольно старый, но еще прочный дом. Над высокими окнами поднимались греческие фронтоны из штукатурки, а стены устроенного на манер сеней входа с двумя выкрашенными под порфир колоннами были расписаны под помпейские фрески. Вдоль фасада стояли в ряд большие кадки с олеандрами, а весь двор был занят огороженными цветочными клумбами. В глубине виднелась зеленая деревянная беседка, в ней сидел за вышиванием укутанный в платок вчерашний старик с бородкой. Феликс догадался, что в соседнем доме живет тетя Аглае со своими Симионом и Аурикой, Юноша несколько раз прошелся покомнате, слушая экзерсисы Отилии, которая сейчас пела тонким, вибрирующим голосом. Где-то раздался стук, и Феликс решился наконец приотворить дверь. Не успел он высунуть голову, как перед ним очутилось безволосое лицо дяди Костаке, — оно выглядело еще более красным, а губы — еще более толстыми, чем вчера.

— Хорошо ли ты спал? — хриплым голосом осведомился старик. Он был настроен весьма добродушно. Жалкий внешний вид и манера вечно потирать руки делали его благожелательство похожим на угодливость. — Пойдем, я покажу тебе твою комнату.

Той же галереей дядя Костаке проводил Феликса к другой, настежь распахнутой двери.

— Готово, Марина?

— Готово, готово, — сварливо ответила нескладная, бедно одетая старуха-служанка. — Это они и есть?

Дядя Костаке утвердительно кивнул головой.

— Вот, поглядите, — обратилась женщина к Феликсу. — На такой постели вы не спали даже в доме вашей матушки.

Действительно, кровать была большая, со спинками орехового дерева, у которых лежали два валика. Марина еще раз пощупала постель.

— Сядьте на нее — тогда почувствуете! Сюда вы будете класть белье, сюда платье, башмаки — в этот ящик. А вот стол, можете писать сколько вам вздумается.

Комната напоминала комнату Отилии, но вместо обоев стены были выкрашены в зеленоватый цвет. Маленькое окно тоже выходило на соседний двор. Марина продолжала свои объяснения, давая самые нескромные советы. Когда Феликс повнимательнее взглянул ей в лицо, он заметил, что она смотрит только одним глазом. На другом, наполовину прикрытом веком, было большое бельмо.

— Что же это такое? — внезапно обрушилась Марина на дядю Костаке. — Почему вы не даете мне денег на расходы? Воздухом я буду вас кормить, что ли?

Дядя Костаке залепетал:

— У-у-у тебя уже н-н-нет денег?

— Еще бы, вы ведь так много их дали, — злобно ухмыльнулась старуха.

Такая бесцеремонность изумила Феликса, он заметил также, что, несмотря на свою бедную одежду, Марина не похожа на прислугу, черты ее лица были тонки и весь облик не лишен благородства. Позднее юноша узнал, что старуха — дальняя родственница дяди Костаке и что он, злоупотребив положением одинокой, бесприютной и несколько слабоумной женщины, превратил ее в служанку. Старик поскреб лысину, затем отвел Феликса в сторону и спросил еще тише, чем обычно:

— У т-т-тебя есть деньги?

Феликс покраснел и быстро сунул руку в карман. После покупки железнодорожного билета у него осталось восемьдесят или сто лей, которые были выданы ему на мелкие расходы дядей Костаке, согласно установленному порядку, через секретаря интерната, Феликс вынул набитое серебряными монетами портмоне.

— Хватит пяти лей, — проговорил Костаке, посматривая на портмоне.

Феликс протянул ему монету.

— А хлеб? — напустилась на Костаке Марина. — Булочнику уже две недели не плачено!

Дядя Костаке потер лоб и опять смиренно обратился к Феликсу.

— Д-д-дай еще пять лей. У меня сейчас нет под рукой, я немножко стеснен.

Феликс протянул ему еще монету. Тем временем рояль умолк, но юноша был так смущен, что не сразу услышал, как заскрипела рядом с ним лестница. Обернувшись, он увидел Отилию. Она была несколько бледна, глаза ее смотрели пристально и с упреком.

— Что ты здесь делаешь, папа? Старик потупился.

— Ничего, — с заискивающим видом проговорил он. — Я показывал ему комнату. А теперь можешь развлекать его.

И, потирая руки, старик засеменил вниз по лестнице.

— Он просил у тебя денег? — огорченно спросила Феликса Отилия.

— Нет! — солгал тот.

— Нет просил! — убежденно заявила девушка. Немножко помолчав, она взяла Феликса под руку и продолжала:— Папа хороший человек, но у него есть странности. Надо быть к нему снисходительным. Ты не поможешь мне отнести кое-какие вещи?

Войдя в комнату, где ночевал Феликс, Отилия принялась рыться в ящиках шкафа и туалетного столика, выдвигая их все и не закрывая ни одного. Она вытащила тюлевое платье со множеством оборок и кинула его на руки юноше, потом извлекла кожаные перчатки, перчатки нитяные длинные, до локтей, флаконы, мотки ниток, подушечку для иголок и другие мелочи, нагрузила всем этим Феликса и сделала ему знак следовать за ней. Она спускалась по лестнице быстро, как кошка, и Феликс едва за ней поспевал. Из маленького зала, куда привела их лестница, они вошли в комнату, где не было никакой мебели, кроме довольно старого рояля. Оба окна были распахнуты настежь. Груды нот и модных журналов валялись на полу вокруг рояля. Перед инструментом стоял простой деревянный стул с вырезанным на спинке отверстием в форме сердца — такие стулья обычно бывают в трактирах. Отилия бросилась к роялю, уселась почти верхом на стул, и ее тонкие пальцы забегали по клавишам.

— Ты знаешь это? — спросила она Феликса. Она играла произведение, весьма модное в то время благодаря своей сентиментальности, — «Chanson russe» [5], и Феликс, немного разбиравшийся в музыке, не мог не отметить про себя, что мастерство и тонкость игры Отилии никак не соответствовали этой банальной вещице.

— Ах, как я сентиментальна! — сказала Отилия, опуская руки на колени.

Снова положив пальцы на клавиатуру, она заиграла «Венгерскую рапсодию» Листа, с большой силой исполняя трудные пассажи, но, дойдя до стремительной части рапсодии, вдруг захлопнула крышку и вскочила с места.

— Иногда мне хочется бежать, лететь, — сказала она Феликсу, который стоял перед

ней несколько сконфуженный тем, что сделался вешалкой для платья и всевозможных

мелочей. — Феликс, — с видом заговорщика, прибавила она, — убежим, хочешь? Давай убежим!

И прежде чем юноша успел опомниться, она распахнула дверь и помчалась по двору, Феликс, широко шагая, следовал за ней, а из двери кухни, помещавшейся в первом этаже, Марина, орудуя большой ложкой, крикнула:

— Ну вот, началось сумасшествие!

Но девушка не обратила на нее никакого внимания. Она направилась в глубь огромного двора, где высились раскидистые деревья. Низенькая, местами повалившаяся на землю решетка обозначала границу между передним и задним двором. Не видно было ни одного газона, все заросло буйной травой. Из-за деревьев выглядывала высокая железная беседка. Отилия, добежав туда, уселась на скамью, которая окружала кольцом железный крашеный стол. Подошел Феликс и положил вещи на стол. Отилия обхватила руками свои тонкие, без чулок ноги в домашних туфлях и, смеясь, встряхивала падавшими ей на лоб прядями волос. Феликс сел рядом с ней на скамью. Отилия открыла плоскую коробочку и вынула оттуда несколько плиток шоколада. Одну она протянула юноше, но когда тот хотел взять ее, неожиданно сунула шоколад прямо ему в рот. Сама она тоже взяла шоколадку и начала ее грызть, раскладывая на столе кожаные перчатки, которые собиралась чистить бензином.

— Значит, ты будешь изучать медицину? Домнул

доктор Феликс Сима) Очень красиво звучит. Я хочу, что« бы ты стал знаменитым врачом, да, знаменитым. Кстати, Феликс, раз ты будешь Доктором... У меня иногда ужасно колотится сердце и в жилках кровь стучит. Как ты думаешь, у меня что-нибудь с сердцем?.. Пощупай мой пульс!

И Отилия протянула Феликсу руку. Он машинально взял эту холодную тонкую руку, где чуть трепетали синие жилки, подержал и медленно отпустил ее, не вынеся никакого приговора.

— Я и забыла, что ты еще даже не поступил в университет, — смеясь, сказала Отилия. — У- меня начинается ипохондрия. Да разве может быть иначе, если все время видишь Тити и дядю Симиона!

— Кто такой Тити — задал вопрос Феликс.

— А ты не знаешь? Тити сын Симиона, которого ты вчера видел — он еще вышивал,— и тети Аглае. Ты с ним познакомишься. Бедненький, он мальчик хороший, но немножко...

— Что немножко?

— В общем, ты с ним познакомишься, — уклонилась от ответа Отилия. Она взглядом попросила Феликса протянуть руки, надела на них пасму крученого шелка и принялась перематывать ее. —А что ты скажешь о тете Аглае?

Феликс не высказал по этому поводу никаких соображений. Отилия красноречиво вздохнула, подняв глаза кверху, точно мадонна на картине Карло Дольчи.

— Ох! У тети Аглае двое детей: Тити и Аурика — барышня, которую ты видел вчера вечером. Она бережет их как зеницу ока. Избави тебя бог задеть их. У нее есть еще одна дочь, она замужем или что-то вроде этого. Да, скажи, пожалуйста: тебе понравилась Аурика?

Феликс сделал неопределенный жест.

— Берегись ее, потому что она мечтает о женихах и влюбляется в каждого, кто ей встретится.

Отилия кончала наматывать шелк и теперь, мурлыкая итальянский романс, чинила перчатки.

— Кто этот вчерашний толстый господин? — осмелился спросить Феликс.

Девушка подняла на него негодующий взгляд.

— Леонида Паскалопол толстый? Почему же это он толстый? Да, в самом деле, он немножко толстый,— задумчиво признала она. — Я скажу ему, чтобы он похудел.

— Он тоже дядя? — скрепя сердце рискнул осведомиться Феликс.

Отилия залилась звонким смехом.

— Дядя? Если б это было так! Он не дядя, он... приятель папы.

Лицо юноши погрустнело, и поэтому Отилия пустилась в подробные объяснения:

— Ты не знаешь, какой он добрый, Паскалопол, и как он богат! У него огромное имение в Бэрэгане и верховые лошади. Он обещал подарить мне одну. Ах, как мне хочется иметь роскошную коляску с парой красивых лошадей! В этом столько шика! Если бы к нам не приезжал Паскалопол, мы бы страшно скучали. Папа не слишком приветлив и дома бывает редко. Ты никогда не скучаешь? А я скучаю! — Отилия вздохнула. — Иногда мне хочется просто выть от тоски, и тогда я вымещаю все на рояле. Знаешь, я поступила в консерваторию, но ничего еще не решила окончательно. Мне хотелось бы попасть в драматический класс. Драма! Стать актрисой, иметь поклонников. Но мне сказали, что у меня недостаточно звучный голос. А как по-твоему?

Отилия встала на скамейку, вытянула руки и замогильным голосом продекламировала:

Это вы — потомки римлян? Вы слюнявые уродцы! [6]


Стоя на скамейке, она заметила в кухне Марину.

— Марина, у тебя есть утюг? — крикнула она издали.

— Есть, есть, — ворчливо отозвалась служанка. Вскоре Отилия в присутствии Феликса, которого она и не помышляла освобождать из плена, гладила тюлевое платье, напевая шансонетки Фрагсона. Окончив гладить, она приложила к себе платье, как фартук.

— Надеюсь, оно мне пойдет! Хочешь, примерим? Давай примерять!

И, опять схватив Феликса за руку, Отилия бегом потащила его по двору и затем по лестнице наверх, в свою комнату. Здесь она без всякого стеснения стащила с себя через голову легкое домашнее платье, оставшись в нижней юбке, которая держалась на плечах с помощью двух лент, и надела белое тюлевое платье. Похожая на белую бабочку с трепещущими крыльями, она протанцевала несколько па менуэта, насвистывая мелодию, и, взявшись руками за края платья, присела перед Феликсом в глубоком реверансе. Потом Отилия увлеклась разговором и забыла об оставленных в беседке вещах. Она и Феликс сидели на большом диване перед ворохом фотографий, альбомов и всяких безделушек, которые она вытащила из ящиков и свалила сюда. Скрестив по-турецки ноги, Отилия рассказывала Феликсу о каждой вещице.

— Это вот ты и я, когда были маленькие!

Феликс недоумевающе смотрел на фотографию. Две затянутые в корсет дамы в очень узких в талии платьях важно восседали на фоне изображавшего бегущие тучи задника. Рядом с каждой дамой, согласно соблюдаемой на фотографических карточках смешной симметрии, стоял ее муж, скрестив ноги и прислонившись к спинке стула. В одном из мужчин, офицере, Феликс узнал своего отца; другой, в рединготе и широких, без складки брюках, был дядя Костаке. Около каждой супружеской пары стоял ребенок, на плече которого покоилась рука дамы. Дети — мальчик и девочка — опирались на большие обручи. Феликс растерянно глядел на них и не мог догадаться, кто это.

— Сейчас выяснится, проницателен ты или нет, — сказала Отилия. — Где здесь я и где ты?

Феликсу непонятно было, почему он не может узнать себя в мальчике, у которого, впрочем, заложенные за уши волосы были подвязаны лентой.

— Это ты, — разъяснила Отилия, показывая на девочку. — А это я, — и она ткнула пальцем в мальчика.

Действительно, у девочки с длинными белокурыми волосами, в платье на кокетке, отделанном кружевами, были его черты, его прямой нос.

Феликс с трудом припомнил странную фантазию родителей. Он знал, что до трех-четырехлетнего возраста у него были длинные волосы — их перевязывали лентами — и что его часто наряжали в платьице девочки.

— Вот забавно! — хохотала Отилия, собираясь химическим карандашом пририсовать усы своему изображению.

— Почему ты хочешь испортить фотографию? — упрекнул девушку Феликс. — Ведь это память.

— О, ты, оказывается, сентиментален! — И Отилия с любопытством взглянула на него.

Феликс промолчал.

— Ты не знаешь, что наши уважаемые родители намеревались нас поженить? Кажется, так водится у китайцев!

Феликс смущенно потупился, а Отилия приступила к серьезному допросу:

— У тебя нет подруги, ты никогда не любил? Ага, понимаю, вы, домнул, либо робки, либо скромны, — истолковала она его молчание.

Кончив рассматривать фотографии, Отилия принялась горячо рекомендовать Феликсу свои книги и великодушно совала их ему в руки. Наконец она испуганно вскрикнула:

— Ай, я забыла об утюге! Наверное, он остыл, а у меня еще столько дел!

И, бросив все, она стрелой полетела по лестнице. Скоро со двора донеслось ее пение.

Феликс взял книгу «L'homme а l'oreille cassйe» [7] Эдмона Абу, спустился в сад, сел на скамью и начал читать. Чтение было для него самым большим удовольствием, он всегда старался раздобыть где-нибудь, хоть на время, книгу или купить ее, если располагал деньгами. В комнате, которая сохранялась за ним в доме на улице Лэпушняну, у него уже была собрана небольшая библиотека. Читал он довольно долго, а когда оторвался от книги, Отилия со своими вещами и песенками уже исчезла. Марина, неся гору тарелок, ковыляла к дому. Солнце поднялось высоко, но в доме еще с час все оставалось по-прежнему, и Феликс сидел за книгой. Он привык читать быстро и проглотил три четверти тома, когда ворота наконец открылись и появился дядя Костаке в белом парусиновом костюме и старой, севшей от стирки панаме. Он бережно нес под мышкой сверток в газетной бумаге. Толстые губы старика были выпячены и, по-видимому, он находился в прекрасном настроении. Вскоре послышался голос Отилии: она громко звала Феликса к столу. При дневном свете столовая оказалась такой же высокой, как и все комнаты первого этажа; и потому она выглядела узкой, хотя в действительности была достаточно широка. В ней стояла тяжелая, ореховая, мебель с большими фантастическими украшениями, а за стеклами буфета угадывался полнейший беспорядок. Дядя Костаке, Отилия и Феликс уселись за стол, и Марина начала подавать кушанья. Феликс заметил, что еды слишком много, можно было подумать, что к обеду ожидали гостей или что здесь долго голодали и теперь с увлечением занялись стряпней. Старик ел жадно, низко наклонившись над тарелкой, а Отилия лишь нехотя отведывала то одно, то другое блюдо. Кушанья были обильны и многочисленны, но дяде Костаке это казалось вполне естественным, и он ел все, что подавали. Рядом с прибором старика лежал сверток, за которым он зорко следил.

— Отилия, Паскалопол поручил мне заплатить за квартиру и по ошибке дал лишнюю сотню лей, — наконец сознался в тайной причине своей радости старик.

Феликс смутно понял, что дядя Костаке выполняет какие-то поручения Паскалопола, и он по ассоциации вспомнил о его роли опекуна. Юноше пришло в голову, что он не знает, чем в сущности занимается старик. Отилия побледнела и уронила на стол вилку.

— Но, папа, ты отдал их ему обратно?

— Ха! — сказал дядя Костаке так удивленно, словно услышал какое-то совершенно нелепое предположение.

Отилия отбросила салфетку, подошла к дяде Костаке, присела на краешек его стула и ласково обняла голову старика.

— Папа, дорогой, если ты меня любишь, надо вернуть обратно деньги. Как ты мог сделать это? Папа, дорогой, где эти деньги?

И она принялась искать в жилетных карманах старика, который с комическим негодованием хмурил брови, в то время как губы его растягивались в улыбку от щекотки. В конце концов Отилия обнаружила на дне одного кармана пять маленьких золотых монет и конфисковала их к досаде дядя. Костаке, который, однако, не стал противоречить и только еще больше приналег на еду. Обед закончился в мрачном молчании, и Феликс почел за благо тихонько пробраться в свою комнату. Он уселся за роман Абу, а дочитав его, захватил другую книгу, сошел в сад и устроился в беседке. Двор опустел, все ушли в дом, не видно было даже Марины — вероятно, она привыкла спать после обеда.

В шесть часов тот же, что и накануне, экипаж, запряженный парой белых лошадей, остановился перед воротами, и из него весело вышел Паскалопол в клетчатом, хорошо сшитом костюме, белых гетрах, в шляпе канотье и с цветком в петлице. Он открыл калитку и готическую входную дверь, колокольчик протяжно задребезжал. Голос Отилии откликнулся тотчас же, послышался быстрый топот по лестнице. Паскалопол вошел в дом, и через открытые окна в сад донеслись обрывки разговора. Отилия попросила подождать, пока она наденет шляпку, и вскоре вышла из дома в сопровождении Паскалопола и старика, с довольным видом потиравшего руки. Отилия была в тюлевом платье, в большой, обшитой кружевом шляпе со страусовым пером и в длинных, до локтя, перчатках. Ее зонтик также был отделан кружевом. Феликс смотрел на все это из беседки, и его поразило не то, что Отилия была весела и жизнерадостна, а то, как, хотя и сдержанно, но далеко не по-отечески, любовался ею Паскалопол. Дядя Костаке проводил их до ворот. Отилия помахала ему на прощанье рукой, и экипаж тронулся. Немного погодя старик в своей панаме тоже проскользнул в ворота. Феликс остался один—никто и не подумал сообщить ему о своем уходе, не поинтересовался, что собирается делать он, как было принято у него дома. Это удивило юношу. Просить разрешения уйти из дома было не у кого, поэтому он счел своим долгом остаться читать в саду. Уже вечерело, когда появился почтальон и, размахивая письмом, крикнул Феликсу:

— Домнишоаре Отилия Мэркулеску! Феликс неуверенно подошел к нему.

— Здесь живет домнишоара Отилия Джурджувяну, — сказал он.

— Я всегда ношу сюда письма домнишоаре Отилии Мэркулеску, — ответил без колебаний почтальон.

Как раз в эту минуту подошла Марина и, косо взглянув на Феликса, вырвала из рук почтальона письмо. Совсем сбитый с толку, юноша сконфуженно ретировался в беседку. Отчего Отилия — поскольку речь могла идти только о ней — носила фамилию Мэркулеску, а не Джурджувяну? Мысль, что Отилия не дочь дяди Костаке, даже не возникла в его уме. Отилия звала дядю Костаке «папа» и, как свидетельствовали фотографии, всю жизнь прожила в его семье; к тому же она была очень похожа на свою покойную мать. Феликс, не привыкший к сложностям в семейных отношениях, вспомнил, как странно его приняли вчера, и на минуту испугался: не ошибся ли он адресом, Не попал ли к другим людям? Но он тотчас же отказался от этого объяснения, навеянного чтением детективных романов. Он достаточно хорошо знал дядю Костаке, Отилию

и всех других, — не было никакого сомнения, что он находится среди своих родных, которые за время разлуки просто стали старше и немного изменились. На страницах одной из книг Феликс наряду с бесчисленными надписями «Отилия», «Тили» обнаружил и такую надпись: «Отилия Мэркулеску». Возможно, подумал он, у Джурджувяну две фамилии или он переменил прежнюю (несколько десятилетий назад такая перемена была довольно обычным явлением). Но когда Феликс прогуливался по саду, ему на глаза попался грязный клочок почтовой открытки, принесенный ветром из мусорного ящика. На нем было четко написано: «Конст. Джурджувяну». Значит, дядя Костаке все-таки носит фамилию Джурджувяну. Любопытство, свойственное молодости, подстрекало Феликса распутать эту тайну, но тут не следовало торопиться: ведь если он начнет расспрашивать Марину, он тем самым докажет, что плохо знает свою родню.

Часам к девяти вечера у ворот снова появился экипаж, запряженный белыми лошадьми. Кроме Паскалопола и Отилии, в нем на передней скамье сидел, съежившись, и дядя Костаке. Позвали Марину и передали ей покупки. Паскалопол сказал, что сейчас жарко, и предложил посидеть в беседке. Все направились туда.

— А, вы здесь — приветливо обратился Паскалопол к Феликсу.— Как дела? Вы никуда не выходите, не бываете в городе?

— Возьмем его с собой, когда поедем кататься! — воскликнула Отилия, снимая шляпу и перчатки.

— Возьмем, конечно, почему же нет? — любезно согласился немного недовольный Паскалопол и прибавил: —Вы думаете, ему захочется тратить время на такого пожилого человека, как я? Юноши любят чувствовать себя свободными.

Феликс промолчал, боясь сказать что-нибудь неуместное, но Отилия обвила свои тонкие руки вокруг шеи Паскалопола:

— Пожилой человек, а такие глупости говорите! Давайте возьмем его.

Феликс вздрогнул от смутного неудовольствия. Однако осчастливленный Паскалопол наклонил голову и поцеловал лежавшую на его плече руку Отилии. Марина накрыла железный стол скатертью, и вскоре появилось содержимое пакетов — всевозможные деликатесы — паштеты, острые сыры, бутылки вика. По просьбе Паскалопола позвали Аглае; она, в сопровождении Аурики и Симиона, который был в платке и с пяльцами в руках, вошла в калитку, находившуюся позади дома. При свете подвешенной к перекладине потолка лампы начался импровизированный ужин. Феликса тоже пригласили к столу. Дядя Костаке, Аглае и Симион ели с большим аппетитом, Отилия же, как обычно, едва притрагивалась к еде, но зато потихоньку отпивала налитое Паскалополом вино. Такое пиршество в доме, где велось хозяйство и где можно было устроить обычный ужин, изумило Феликса, но он уже начинал привыкать к здешним чудачествам.

Часов в десять Паскалопол, Аглае, Аурика и Костаке сели за карты. Играли на деньги, и Аглае снова прибегла к своему трюку, чтобы взять взаймы у Паскалопола. Феликсу казалось, что Паскалопол проводит здесь вечера вовсе не из-за страсти к игре. Он человек умный и слишком хорошо умеет владеть собой, чтобы, поддавшись такой слабости, позволить всем обирать себя. Очевидно, он приходит сюда ради кого-то — разумеется, ради Отилии, я карточная игра служит для «его только предлогом. В глубине души Феликс полагал (хотя и сам не мог хорошенько себе объяснить почему), что родство с Отилией, пусть даже отдаленное, и их давнее знакомство дают ему право следить за ее поведением. Он не питал никакой антипатии к Паскалополу, но находил, что чересчур явное внимание помещика к Отилии неприлично. В Отилии, своей ровеснице, он инстинктивно угадывал подругу, то женское начало, в котором он так нуждался. Он находил неестественным, что восемнадцатилетняя девушка проявляет интерес к пожилому человеку. Еще более странно было то, что это ничуть не возмущало окружающих. Дядя Костаке смотрел с нескрываемым восторгом и подобострастием и всячески использовал создавшееся положение, а взгляды Аглае и Аурики выражали лишь зависть.

— Вы часто прогуливаетесь в городе, — мягко сказала Паскалополу Аурика, — и никогда не оказываете нам чести...

— Ах! — патетически воскликнул Паскалопол, не пытаясь, однако, пускаться ни в какие объяснения.

— Чего же ты хочешь, Аурелия? — язвительно заметила Аглае. — Он ищет темперамента, дерзости, как у нынешних девиц. Скромность воспитанных девушек теперь не в ходу. Ты умеешь класть ногу на ногу и вешаться на шею мужчинам?

Паскалопол укоризненно взглянул на Аглае; Костаке с видом совершенного безразличия свертывал сигарету, облизывая ее, а стоявшая за спиной Паскалопола Отилия неслышно отошла от него и села около старика.

— Паскалопол, вам нужна женщина кроткая, не слишком молодая, которая уважала бы вас, а не сумасбродка какая-нибудь... — серьезно продолжала Аглае.

Помещик с досадой нахмурился и, как будто в поисках спасения, взглянул туда, где сидела Отилия, но она уже скрылась. Немного погодя из дома через открытое окно донеслись звуки рояля. Отилия с большой тонкостью играла вальс до-диез минор Шопена, ее техника обличала в ней ученицу консерватории. Паскалопол повернул голову и слушал с величайшим удовольствием, точно эта музыка звучала именно в его честь. Аурелия притворилась равнодушной, Аглае же проявляла нетерпение, словно ей докучала муха, и наконец, бросив карты, вспылила:

— Боже, до чего невыносима эта музыка! — И крикнула: — Отилия, оставь в покое рояль, ты же знаешь, что это меня нервирует! — Затем потише сказала остальным:— Либо умей играть, либо совсем не играй. Для рояля нужен талант... Вот Дидина играла хорошо!

Этот несправедливый приговор, несомненно, был продиктован злобой. Паскалопол попытался уладить конфликт:

— Кукоана Аглае, у вас сегодня плохое настроение. Домнишоара Отилия играет чудесно, она артистка.

Аурика закусила губу и потупилась.

— Вы просто рыцарь, — еще раз съязвила Аглае.— Лучше бы вы мне посоветовали, что делать с Тити. Я очень расстроена, он опять получил переэкзаменовку... К нему придираются... Ведь он мальчик робкий, а не нахал, как другие... Да еще болел. У вас, наверное, есть знакомства, замолвите за него осенью словечко...

— Замолвим, замолвим, как же иначе, — пообещал всегда услужливый Паскалопол. — Но, по-моему, для большей уверенности надо, чтобы кто-нибудь его до осени подготовил...

Феликс сидел на освещенной скамье, около беседки, не решаясь уйти, пока Отилия находилась неподалеку. Неожиданно он услышал слабенький голосок Аурики:

— Мы можем попросить домнула Феликса, мама. Надеюсь, он нам не откажет! — убежденно добавила она.

— Это было бы очень хорошо, если только домнул Феликс захочет.

Феликс охотно согласился и вскоре, улучив удобную минуту, простился и ушел. На выходящей во двор застекленной галерее он увидел Отилию, стоявшую у открытого окна. Колкости Аглае, вероятно, огорчили ее, и теперь она убежала сюда, где ее все-таки мог видеть Паскалопол. Заметив Феликса, Отилия тихо окликнула его:

— Ты что тут делаешь? Иди сюда!

Феликс подошел и прислонился к створке окна. Отилия прошептала ему:

— Ты не знаешь, какая змея эта тетя Аглае! У! Аглае снизу различила их в лунном свете и, точно заподозрив, что речь идет о ней, громко сказала:

— Отилия, приведи его завтра к нам!

— Хорошо, тетя, — сделав Феликсу многозначительную гримасу, ответила сладким голосом Отилия. — Он будет очень рад познакомиться с Тити! — И тут же вполголоса бросила Феликсу: — Вот увидишь, как он глуп!

Паскалопол стал упрашивать Отилию сойти вниз. Аглае, чтобы не слишком сердить помещика, поддержала его.

— Спустись же, Отилия, что ты там стоишь! — примирительным тоном сказала она.

Отилия кивнула на прощанье Феликсу, который вошел в свою комнату и лег. Когда среди ночи он неожиданно проснулся, тьма уже рассеивалась, пропел петух. Феликсу почудилось, что хлопнула готическая входная дверь и затем покатилась коляска.


III


На другой день Феликс не пошел к Аглае, так как Марина принесла весть, что Симиону «плохо». Отилия со сдержанностью, которая, как подтвердилось в дальнейшем, вообще была ей свойственна (если не считать вырывавшихся у нее иногда язвительных шуток), в двух словах объяснила Феликсу, в чем дело. Симион, который в своем платке, с вышиваньем в руках, казался таким кротким и даже тупым, бывал время от времени подвержен припадкам, считавшимся его «несчастьем». Тогда, по словам его близких, «мертвецы вставали из могилы». Он безобразничал, и все в доме молчали. В молодости Симион был совсем иным, чем теперь, он вел бурную жизнь с любовными приключениями и скандалами.

— В общем ты сам потом увидишь! — заключила эту краткую биографическую справку Отилия.

Однажды днем, когда ни Отилии, ни старика не было дома, к Феликсу явилась Аурика.

— Не зайдете ли вы к нам? — пригласила она юношу. Феликс согласился.

Косы, как всегда, обвивались вокруг головы Аурики, бледное, истощенное лицо было густо напудрено, и при дневном свете она выглядела особенно вызывающе. Во всем ее облике была какая-то умышленная нескромность, тем более неуместная, что Аурика не обладала ни малейшей женской привлекательностью. Она повела Феликса в глубь сада, открыла находившуюся слева калитку, и они прошли в соседний двор, похожий на двор Джурджувяну, с той лишь разницей, что он педантично был весь разделен на слишком декоративные газоны и клумбы. Они вошли в прихожую, а оттуда в комнату, которая, должно быть, служила чем-то вроде гостиной; здесь находилась широкая софа с массой подушек и обитые зеленым репсом, старомодные, неопределенного стиля кресла, также заваленные подушками.

Всюду было чисто, как в санатории, но комната имела казенный, холодный вид, а в воздухе стоял острый запах масляной краски. Когда Феликс по приглашению Аурелии сел в кресло, ему стало ясно, что этот запах идет от огромного количества писанных маслом картин в тяжелых бронзовых рамах, которыми почти сплошь были увешаны стены прихожей и гостиной. Феликс полагал, что его пригласили для знакомства с получившим переэкзаменовку Тяти, но вскоре убедился, что Аурика считает его лично своим гостем. Почуяв скрытое сопротивление Феликса, Аурика поспешила объяснить:

— Тити пошел с мамой в город купить красок. Они должны скоро прийти.

Последовала минута молчания. Феликс подыскивал тему для разговора, но Аурика подготовилась заблаговременно.

— Хорошо ли вы себя чувствуете у дяди Костаке? Вопрос был задан настолько соболезнующим тоном, что в нем, собственно, заключался уже и ответ. Феликс искренне ответил:

— Очень хорошо.

Аурика, пропустив его слова мимо ушей, продолжала свои заранее обдуманные сожаления:

У вас нет родителей, вам нужна спокойная семья,

где бы вы чувствовали себя как дома.

Всякое упоминание о его сиротстве сердило Феликса как незаслуженное унижение. Ему показался странным намек барышни с заостренным подбородком.

— У дяди Костаке я как дома, а домнишоара Отилия

мне... как сестра.

Аурика слегка поджала губы и, немного помолчав, кротко проговорила, давая понять, что дело тут обстоит не так-то гладко:

— Отилия, может, была бы и неплохой, но она лживая. По крайней мере по отношению ко мне.

Это задело Феликса сильнее, чем он сам мог предположить, и он бойко соврал:

— Меня удивляют ваши слова, Отилия всегда отзывается о вас хорошо.

Барышня недоверчиво и лукаво улыбнулась и, потупившись, с таким видом, как будто ее принуждали к откровенности, сказала:

— Видите ли... О поведении Отилии рассказывают столько ужасного... В этом вина и дяди Костаке, он ее слишком избаловал. Девушки без дома и родителей всегда такие.

Кровь прилила к щекам юноши. Он был полон негодования и в то же время боялся, что наговоры барышни окажутся правдой, ибо в течение этих нескольких дней он наблюдал довольно странные вещи. Но внезапно перед глазами его возник образ Отилии, и ему стало ясно, что все , это пустые сплетни. Однако Феликса поразило, что Аурика назвала Отилию девушкой без дома и родителей, и он уже собирался более подробно расспросить барышню с острым подбородком, но тут вдруг послышались тяжелые шаги и а пороге появился Симион. Он молчал, но по его глазам было видно, что ему хочется побеседовать. Аурика представила старика Феликсу:

Познакомьтесь с папой.

— Туля! — неожиданно прогремел старик и подал Феликсу сильную руку.

Феликс опешил, не сообразив, что это означает, но Аурика растолковала ему:

— Папина фамилия Туля, Симион Туля, разве вы не знали?

— Ты показала ему мои подушки? — озабоченно осведомился Симион.

— Папа от нечего делать давно вышивает подушки по канве, — пояснила Аурика, — у него есть очень красивые работы. Все, что вы здесь видите, вышивал он. Он и красками пишет.

Аурика брала подушки одну за другой и клала их перед Феликсом, а Симион с нескрываемым самодовольством следил за ней. Вышивки были исполнены с большой сноровкой, но в несколько крикливых тонах и по шаблонным рисункам. Потом Феликса подвели к картинам и сказали, что все это произведения Симиона и Тити. Симион указывал Феликсу пальцем на свои картины (их было меньше, чем картин Тити) и настойчиво требовал одобрения:

— Как вам нравится эта? А эта?

Он подробно рассказывал об обстоятельствах, при которых была создана каждая картина, и о том, как пришла ему в голову мысль написать ее. В картинах Симиона и Тити, в особенности Тити, несомненно чувствовалась техника. Мазки были сделаны опытной рукой, рисунок, выполнен старательно, и, несмотря на уродливость некоторых портретов, чувствовалось, что их писали люди, обладающие художественными способностями. Эти картины не имели ничего общего с .беспомощной отвратительной пачкотней, которая изготовляется в пансионах для девиц. Однако было что-то неуловимо комичное и в самих картинах, и в том, что их висело здесь такое множество. Слушая пояснения Симиона и внимательно разглядывая эти произведения, Феликс наконец догадался, в чем тут дело. Ни одна из картин не являлась оригинальной. Все они копировали почтовые открытки, плохие, иногда совсем наивные книжные клише, и опытный глаз мог легко установить, почему они выглядят так странно и непривычно. Рисунки тушью эти два художника воспроизводили маслом в бело-черной гамме, пастель или акварель имитировали яркими сочными красками. Было заметно, что живописец обладал врожденной способностью гармонично сочетать линии и краски, но степень его умственного развития не позволяла ему постичь замысел того или иного образца или дать свое толкование. Розовые щеки девочки, изображенной, возможно, акварелью, при передаче в масле делались из-за непонимания живописцем реального закона рассеяния света какими-то выпирающими из фона рубиновыми озерами, хотя колорит их не лишен был прелести. Феликс осмотрел необычную коллекцию, размещенную в двух комнатах, и, льстя гордости хозяев, отозвался о ней с восхищением. В это время в прихожей показался другой Симион, помоложе и более худощавый. Увидя чужого человека, он двинулся было к двери, но Аурика пошла за ним, вернула и отрекомендовала:

— Вот и мой брат Тити. Надеюсь, вы будете друзьями. Тити Туля выглядел — да и на самом деле был — несколькими годами старше Феликса. Пробивающиеся усики и пушок, предвещавший бородку Симиона, придавали Тити зрелый вид, и поэтому его школьная форма казалась военным мундиром. Этот ласковый, скромный юноша сразу понравился Феликсу, который уже готов был усомниться в справедливости слов Отилии. Несмотря на то, что Тити был старше, он держался с Феликсом очень почтительно, показал ему купленные краски, два пакета открыток (один — английских, другой с изображением роз и фруктов, где стояла подпись «Клейн») и сообщил, что хочет воспроизвести эти рисунки в масле. Тити говорил со спокойной, размеренной страстью, и когда Феликс спросил, почему он не пишет с натуры, как будто даже не понял вопроса и ответил, что ему нравится рисовать только с образцов. Феликс с похвалой отозвался о его таланте и сказал, что полезнее было бы идти самостоятельным путем. Тити сдвинул брови и принялся подробно объяснять, как он работает, — речи Феликса были ему явно неприятны. Он поинтересовался, как Феликс доехал до Бухареста, где он окончил лицей, и стал рассказывать о происшествиях у себя в классе, довольно живо, хотя и наивно, описывая преподавателей. Он откровенно признался, обвиняя во всем глупость учителей и программы, что уже несколько раз сидел по два года в классе и получал переэкзаменовки. Феликс спросил Тити, какие книги он читает, и, привыкнув иметь дело с более развитыми молодыми людьми, захотел узнать его мнение о некоторых современных писателях, сотрудничавших в новом журнале «Вяца ромыняскэ». Эти вопросы слегка испортили настроение Тити. Он заявил, что ему некогда читать и что от книг у него болит голова, но все-таки, если бы он достал «хорошую книжку», он попытался бы ее прочитать. Феликс пообещал принести ему книгу.

— Домнул Феликс предложил помочь тебе подготовиться к переэкзаменовке, — сообщила брату Аурика.

Тити покорно согласился, нисколько не обидевшись, что его будет учить юноша моложе его. Но когда Феликс объявил, что готов начать занятия немедленно, Тити попросил отложить это на послеобеденное время, потому что сейчас он неважно себя чувствует. Аурика, с большой нежностью взиравшая на этого флегматичного верзилу, сочла необходимым пояснить Феликсу:

— Тити очень слабенький, и мама не хочет, чтобы он переутомлялся. Он и так слишком много сил тратит на живопись.

Симион одобрительно кивнул головой.

— Ну, — крикнула Феликсу Отилия, которая сидела поджав ноги по-турецки на своей софе и что-то шила,— рассказывай, что наговорила про меня Аурика? Я слышала, что, когда меня не было дома, она заходила за тобой.

Феликс, проходивший мимо открытой двери ее комнаты, смущенно остановился.

— Входи же, иди сюда, ко мне.

И Отилия отодвинула свои тонкие ноги, словно Феликс собирался сесть рядом в такой же позе.

— Она, конечно, назвала меня взбалмошной!

— Хуже того! — сознался Феликс.

Отилия, чуть побледнев, взглянула на юношу и положила руку ему на плечо.

— И ты поверил, Феликс?

— Нет! — с чистой совестью ответил он.

— А что она тебе говорила? Наверное, глупости о Паскалополе?

Феликс помолчал, затем, собравшись с духом, спросил:

— Я хотел бы узнать, почему тебе приходят письма на имя Отилии Мэркулеску. Я всегда называл тебя Джурджувяну.

Отилия серьезно поглядела на Феликса.

— Вот оно что! Она сказала тебе, что я чужая!

— Ты чужая! Представить себе этого не могу! Меня огорчило, что она назвала тебя девушкой без дома и родителей. Ведь у тебя есть родители...

Отилия сердито воткнула иглу в работу.

— Ну да, тетя Аглае и Аурика не выносят меня оттого, что боятся потерять наследство... Аурика вообразила, что если она будет говорить, будто у нее богатый дядя, то выйдет замуж... Уродина... Видишь ли, папа мне не родной отец... Мама была уже раньше замужем, и когда вышла за папу, мне было сколько-то там лет... Посмотри! Вот мама и мой настоящий отец. — И она протянула Феликсу чуть надорванную фотографию, с которой кротко глядела Отилия другой эпохи, с длинным спускавшимся на плечо локоном, в платье с панье, она держала под руку полного мужчину, — у него были глаза Отилии. — Но папа меня любит и, кроме того... он обязан заботиться обо мне, потому что мама без всяких документов отдала ему много денег, которые папа вложил в свои дела... Если бы мама не умерла так внезапно, все было бы иначе... Папа хотел меня удочерить... И теперь хочет, но ему не позволяет тетя Аглае... Впрочем, тебе, наверное, безразличен весь этот вздор!

И Отилия вздохнула, заключив свою повесть шутливым жестом.

— Не безразличен, — тихо сказал Феликс. Исповедь Отилии, объяснившая ему тайну ее имени, оставила в его душе какой-то неприятный осадок. Итак, дядя Костаке вовсе не отец девушки. Удовольствие, которое доставляв старику ласки Отилии, вовсе не было таким уж невинным. А Паскалопола Феликс просто ненавидел. И хотя с каждым днем его уважение к Отилии возрастало, но слова Аурики: «о ней рассказывают столько ужасного» —- не переставали звучать у него в ушах.

— Феликс, что вы с Тити делали? — попыталась переменить тему Отилия.

— Мы с ним только познакомились, он хочет, чтобы мы начали заниматься после обеда. Кажется, он мальчик хороший, но немножко вялый.

— И я так думаю, — подтвердила Отилия.

— Я обещал принести ему какую-нибудь книжку. Но у меня здесь ничего нет. Ты позволишь выбрать из твоих? Только боюсь, он твои все знает.

Отилия недоверчиво рассмеялась.

— Тити сказал, что хочет читать? Удивляюсь! Можешь брать любую книгу — уверяю тебя, он не читал ни одной. Потом расскажешь мне о результатах твоих педагогических методов!

После обеда Феликс взял иллюстрированное издание «Пармской обители» и отправился к Тити, который ждал его в саду. Они вошли в дом. Когда они проходили по залу, Тити сделал Феликсу знак, чтобы он ступал как можно тише, потому что Симион уснул (он лег в ночной рубашке, словно была ночь). В своей комнате Тити выдвинул широкий ящик большого стола, где в строжайшем порядке лежали книги, карандаши, пачки открыток. Все книги и тетради были тщательно обернуты и надписаны каллиграфическим почерком по линейкам, чуть заметно проведенным карандашом. Увидев, что Феликс ими любуется, Тити начал демонстрировать и другие свои работы. У него были альбомы, куда он старательно переписывалстихи, разрисовывая и раскрашивая заглавные буквы. Брошюровал и переплетал альбомы он сам. Вместо того чтобы покупать нотную бумагу, он придумал какое-то устройство, вроде гребня, с пятью карандашами, и с его помощью разлиновывал веленевую бумагу. Для хранения рисунков Тити смастерил картонную коробку и тщательно оклеил ее коричневой бумагой, на которой пером изобразил готический орнамент. Учебник латинского языка он воспроизвел полностью: сам изготовил папку, переплет, перерисовал рисунки и прекрасным почерком скопировал текст. Феликс спросил, не думает ли он таким образом сэкономить деньги на покупку книг, но Тити ответил, что просто ему это «нравится». Тетя Аглае купила ему скрипку, но он не умел играть ничего, кроме первых строк упражнений из руководства для начинающих. Гораздо больше, чем самой музыкой, он увлекался собиранием всего к ней относящегося. Он завел себе музыкальный альбом, в который описывал все, что попадалось под руку: популярные арии, итальянские романсы, отрывки из оперных партий, немецкие народные песни.

— Если вам встретится что-нибудь хорошее, — сказал Тити Феликсу, — пожалуйста, дайте мне списать.

— Когда я привезу из Ясс скрипку и ноты, мы сможем играть вместе дуэты, у меня есть сочинения Мозаса, — предложил Феликс.

— Но не теперь, — решительно отказался Тити,— теперь я еще упражняюсь, играю нетрудные вещи и по слуху. Позднее, через несколько лет! (Ему было двадцать два года.)

Феликсу захотелось доказать Тити, что такой метод ошибочен, но он промолчал, не желая показаться педантом.

На вопрос Феликса, чем он может помочь, Тити попросил позаниматься с ним латинским языком. Но ему нужен был только перевод: он хотел, чтобы ему переводили буквально, а он бы вписывал румынские слова над латинским текстом. Все попытки уговорить Тити прибегнуть к какому-нибудь другому способу потерпели неудачу, и Феликсу пришлось диктовать, заглядывая в книгу через плечо Тити, который старательно записывал перевод, время от времени прося повторить то или иное слово. Через полчаса Тити объявил, что ему это надоело, что у него болит голова, и даже не проявил никакого намерения продолжить занятия завтра. Он лишь сказал:

— Отложим на другой раз.

Феликс поднялся, чтобы уйти, и только тут вспомнил о романе Стендаля. Он отдал книгу Тити, спросив, читал ли тот ее. Тити отрицательно покачал головой, взял книгу так, словно это был дорогой альбом, осторожно перелистал ее, едва касаясь пальцами страниц и с особым вниманием разглядывая рисунки.

Прошло несколько дней. Феликс стеснялся идти в дом к Аглае без приглашения. Он несколько раз был в городе, разузнал об условиях поступления в университет, заглянул в антикварные лавки на набережной Дымбовицы. Первое время, по привычке, он спрашивал у дяди Костаке позволения уйти, пока наконец удивленный его просьбой старик не сказал, что он может уходить, когда ему вздумается, днем и ночью... даже ночью. И он с видом заговорщика подмигнул Феликсу, но тот его так и не понял.

Однажды, сидя за картами, Аглае снова обратилась к Феликсу:

— Молодой человек, вы, я вижу, что-то не приходите к нам помогать Тити. Можете приходить без приглашения. Тити немножко слабоволен, его надо понукать.

Феликс опять посетил Тити, принявшего его с обычной кротостью и добродушием, и, чтобы не открывать сразу цели своего визита, спросил, прочел ли он «Пармскую обитель». Тити вынул из ящика книгу, которую Феликс сначала не узнал, так как она была обернута в синюю бумагу. Множество аккуратных бумажных закладок, по-видимому, отмечали заинтересовавшие Тити места, но истинное их назначение обнаружилось тут же.

Мне очень понравились рисунки, и я некоторые скопировал, — сказал Тити.

И он показал пачку квадратных листков бумаги, на которых было воспроизведено.акварелью около двадцати иллюстраций.

— Но роман интересный, правда?

— У меня не было времени читать его, — хладнокровно ответил Тити, возвращая Феликсу книгу, — может быть, я возьму его в другой раз.

Феликс вспомнил ироническое замечание Отилии и понял, что она говорила так вовсе не со злости, а потому, что хорошо знала Тити. Тити принялся рассказывать всякие пустяки из повседневной школьной жизни и не проявлял никакого намерения заниматься, поэтому Феликсу пришлось наконец признаться, что Аглае просила его помочь ее сыну. Однако Тити позволил ему только продиктовать перевод коротенького отрывка. Занимались они недолго — Тити вдруг побледнел, встал, поднял правую руку вверх и запрокинул назад голову.

— У меня пошла кровь носом! — со страхом сказал он.

В самом деле, от его носа к верхней губе тянулась красная ниточка. Так как кровотечение не прекращалось и Тити сделал испуганное лицо, Феликс открыл дверь и вышел в зал. На шум прибежала Аглае и, узнав от Феликса, в чем дело, в волнении ворвалась в комнату.

— Опять у тебя идет кровь, милый, — заохала она. — Я сейчас принесу ваты.

Порывшись где-то, она явилась с большим куском ваты и, положив руку на лоб Тити, сунула ему в ноздрю тампон.

— Все это от переутомления, — брюзжала она. — Ну его к богу, это ученье, я не собираюсь делать из тебя философа. Кто слишком много читает, тот и рехнуться может.

Эти слова были сказаны очень язвительно и оскорбили Феликса: Ведь Аглае сама позвала его, а теперь взваливала на нею вину за переутомление Тити. С этого дня Феликс больше не ходил к ним, пока наконец Аглае снова не пригласила его:

— Домнул Феликс, позанимайтесь немножко с моим Тити, я вижу, у вас есть терпение.

Феликс стал часто бывать у Тити и привык к нему, но занимался с ним только тогда, когда тот сам просил об этом, что случалось довольно редко. Тити был милый, но несколько странный юноша. Он любил рассказывать Феликсу, что с ним произошло за день, что он наблюдал на улице, какие рисунки рассматривал. Когда он возвращался домой, Аглае расспрашивала его, что он видел на проспекте Виктории, и Тити послушно сообщал обо всем попавшемся ему на глаза. Но если Феликс пробовал поспорить с ним о чем-нибудь, Тити хмурился и упорно стоял на своем, а Аглае глядела на Феликса так враждебно, как будто он посягал на рассудок ее сына. Аглае и Аурика благоговейно внимали всему, что говорил Тити, а Симион смотрел на него с безмолвным одобрением.

— Тити, расскажи, как вы списывали на уроке истории, — предлагала Аглае.

И двадцатидвухлетний молодой человек, не без юмора описывая наивность преподавателя истории, начинал повесть о том, как несколько хитрых школьников, знавших странности учителя, написали дома сочинения на все темы, которые он мог им дать. Аглае от души смеялась, с материнской нежностью глядя на Тити.

Иногда Феликс звал Тити прогуляться, и на первой прогулке тот покорно следовал за своим спутником. Но в следующий раз Тити наотрез отказался бродить по городу, он предпочитал целый час Неподвижно просидеть на берегу озера в парке Чишмиджиу и слушать заигранный репертуар военного оркестра. Вернувшись домой, он докладывал своему семейству обо всем, что видел во время прогулки, называл произведения» которые играл оркестр, а если не знал их названия, то напевал мотив. Потом он всеми силами старался раздобыть ноты, чтобы переписать их в свой альбом. Но бывали дни, когда Тити упорно отвергал всякое предложение выйти из дома, заявляя, что ему это неинтересно. Тогда он сидел на скамье, оттачивая цветные карандаши и не произнося ни слова. Аглае нравились эти приступы апатии, она видела в них доказательство благоразумия Тити. Поэтому, когда Феликс звал его гулять и тот не соглашался, Аглае вспыхивала: {

— Зачем это мальчик пойдет шляться по улицам, точно лодырь какой-нибудь? Пусть сидит дома!

У Тити было еще одно чудачество. Иногда ему вдруг надоедал разговор или окружающие, и он говорил:

— Пойду покачаюсь!

И, прислонившись спиной к краю стола или к печи, он складывал руки, как для молитвы и начинал без остановки раскачиваться вправо и влево. Либо ложился лицом вверх на Диване или на кровати и, так же сложив руки, качался из стороны в сторону. Было ли это вызвано неутоленной тоской о детстве или еще слишком живым воспоминанием об этом детстве — Феликс не мог себе объяснить. Аглаей остальным поведение Тити казалось вполне нормальным, и Аглае, случалось, сама потакала сыну, говоря:

— Если тебе скучно, так иди покачайся!

Как-то раз, придя к Тити, Феликс увидел, что он с жалким лицом сидит на скамье, прижав руку к сердцу и сгорбившись в три погибели, как будто его терзала жгучая внутренняя боль. Обеспокоенные Аглае и Аурика были рядом и старались подбодрить Тити.

— Да ничего у тебя нет, дурачок ты этакий, с чего ты взял?

— Это вы так говорите, — ныл Тити, — а я знаю, что у меня больное сердце. У меня болит вот здесь.

— Где у тебя болит? Чепуха! — сказала тоном специалиста Аглае, кладя руку на то место, куда показывал Тити.

— И у папы больное сердце. У нас в роду у всех было больное сердце.

— Это он вбил тебе в голову глупости, — презрительно бросила Аглае. — Скажите пожалуйста, у него больное сердце! Целый день только и знает, что ест, бездельник этакий! Может быть, ты много читал — чтоб они сгорели, эти книги! — и у тебя закололо в груди?

Женщины натерли приунывшему Тити виски и грудь камфарным спиртом, и ипохондрик, понемногу позволив себя переубедить, снова стал разговорчив и прилежно взялся за свои занятия. В другой раз он с горькой улыбкой в отчаянии поведал всем то, что вычитал в случайно попавшей ему в руки книге по хиромантии: жить ему остается недолго, ибо линия жизни у него совсем короткая, а место, где бьется пульс, обведено только одним кольцом. Аглаей Аурика постарались убедить его, что хотя и у них все эти линии очерчены очень неясно, но тем не менее они благополучно живут. Вера Тити в хиромантию поколебалась, и душевное спокойствие его было восстановлено.

Если Тити был приветлив, но сдержан, то Аурика, наоборот, вела себя с Феликсом все более непринужденно. Каждый день после пяти «часов она облагалась в казавшийся ей эффектным наряд — белую блузку и черную широкую плиссированную юбку, — сильно пудрилась и, что в те времена считалось совсем неприличным, ярко румянила впалые щеки. Аурика выходила на проспект Виктории и, проделывая свой неизменный маршрут, быстро шла сначала по одной, потом по другой стороне улицы. Она ждала какого-нибудь приключения, но приключение почему-то запаздывало. Один-единственный раз ученик военного училища, введенный в заблуждение ее внешностью, шел за ней до самого дома. Аурика в сильнейшем смятении ворвалась во двор и объявила Аглае:

— Maman, maman, идет офицер.

Но офицер, устрашенный добропорядочным видом дома и отсутствием верной приманки, прошелся несколько раз по улице и исчез. В этот вечер Аурика заперлась у себя в комнате и не вышла к столу. У нее была своя таинственная теория, согласно которой наглость являлась положительным качеством для мужчины. Одно только присутствие мужчины, особенно молодого и неженатого, приводило ее в волнение.

— Maman, идет Паскалопол!.. Maman, прошел Филипеску!

Если на улице к ней приставал хорошо одетый человек, она не считала это непристойным. Разумеется, она не от¬вечала, но, изобразив крайнее изумление, ускоряла шаг, ожидая большей настойчивости. Аурика говорила о замужестве с таким увлечением, точно оно являлось единственной серьезной целью жизни. Самая заурядная партия представлялась ей «счастьем» для девушки. Она всегда первая узнавала обо всех свадьбах среди своих знакомых, являлась на каждую из них, хотя бы для того, чтобы постоять в притворе церкви, изучая невесту до и после обряда, и всячески давала понять жениху, что он потерял ее уважение. Она коллекционировала золотые нити из свадебных головных уборов, как одержимая бегала по гадалкам.

— Вообразите, какое счастье, он взял ее без приданого! — говорила она иногда о какой-нибудь своей приятельнице.

— Ничего, и тебе бог даст, ведь у тебя есть все, что надо, — утешала ее Аглае, — только будь посмелее, потому что теперь мужчины предпочитают этих молодых сумасбродок!

И Аглае недружелюбно кивала в сторону дома Отилии.

Однажды, проходя по проспекту Виктории, Аурика встретила Феликса и тотчас же предложила ему сопровождать ее. Она даже, улучив удобный момент, попросила взять ее под руку, чтобы не дать повода думать, будто она гуляет с посторонним мужчиной. С тех пор Феликс, боясь встретить ее опять, с величайшей осторожностью огляды­вался на улице, но как-то раз снова был пойман и принуж­ден пройтись по проспекту Виктории, вися на локте Аурики, как собачка на короткой сворке. Мимо них про­ехала великолепная коляска, и чья-то рука чуть заметно помахала им оттуда.

Только когда коляска была уже далеко, Феликс сооб­разил, что в ней сидели Отилия и Паскалопол. Аурика с завистью сказала:

— Вы видели? Паскалопол каждый день катает ее, привозит всякие подарки. Вот счастливица! И что он только в ней нашел?

Феликс нахмурился, ему было неприятно слышать, что имя Отилии связывается с именем Паскалопола, но Аурика поняла его иначе:

— Неужели вы считаете, что Отилия может кому-ни­будь понравиться?

Феликс встрепенулся.

— Мне кажется, что вы несправедливы, домнишоара, Отилия очень красива и вдобавок образованна и талантлива.

— Вы полагаете? — с сомнением спросила Аурика.

— Кроме того, почему вы сейчас же заподозрили, что между домнулом Паскалополом и Отилией непременно существуют какие-то особые отношения? — попытался прощупать почву Феликс. — Домнул Паскалопол одинок, детей у него нет...

Аурика лукаво усмехнулась:

— Вот и видно, как вы неопытны. Отилия хитрая, она ищет только пожилого, богатого мужчину, который бы женился на ней. Но я не думаю, чтобы Паскалопол был настолько лишен вкуса. А как по-вашему?

Феликс промолчал, делая вид, что такая мысль ему и в голову не приходила.

Убедившись, что Феликс избегает встреч с ней на улице и либо вовсе не появляется на проспекте Виктории, либо выходит лишь в те часы, когда она дома, Аурика стала под различными предлогами звать его к себе, не стесняясь присутствием посторонних. Аглае не возражала против этих уловок и даже поощряла их, ласково погляды­вая на Феликса и в нужный момент исчезая. Аурика теперь уже принимала его не в гостиной, где висели картины, а объявив, будто хочет показать ему что-то интересное, уво­дила в свою спальню и сажала поближе к себе. С некото­рых пор Аурике не давала покоя мысль, что в доме дяди Костаке Феликс лишен тех гастрономических удовольствий, которые можно получить в семье, где хорошо ведется хо­зяйство.

— Я все думаю — как вы можете там жить? — гово­рила она участливо. — Отилия ничего не умеет, а Марина лентяйка.

Как-то раз Аурика спросила Феликса, любит ли он слоеные пирожки с вишнями. Ничего не подозревавший юноша ответил утвердительно. Назавтра Аурика с таин­ственным видом повела его в свою комнату. Там на сто­лике стоял большой поднос с пирожками, и Аурика, уве­ренная в том, что Феликсу это доставит удовольствие, принялась усиленно его угощать. В другой раз вместо пи­рожков его ждало смородиновое варенье. Слабый голосок Аурики начал приводить Феликса в ужас, и однажды, заметив, что она направляется по двору к дому Костаке, он быстро выскочил в ворота на улицу. Для того чтобы застать его, Аурика стала приходить во время обеда и, когда он кончался, настойчиво тащила Феликса к себе. Как-то раз Феликс, взглядом прося помощи у Отилии, попытался оказать сопротивление. Отилия тихонько рас­смеялась и подлила масла в огонь:

— Иди, Феликс, не отказывайся. Аурелия очень хо­рошо делает пирожные.

— Я очень прошу пас, — упорно внушала Феликсу Аурика, — никогда не входите к нам с улицы, а только через калитку. Вы ведь знаете — репутация... А вы — молодой человек, это может мне повредить...

В другой раз намек был до такой степени прозрачен, что это перепугало Феликса.

— Нам, молодым девушкам, очень трудно приходится, потому что мы не знаем, с кем имеем дело, — сетовала Аурика. — Мы — создания слабые, не можем отвергнуть авансы мужчин, а если потом дело на этом и кончается, мы остаемся скомпрометированными. У меня была прия­тельница, которая принимала авансы одного молодого че­ловека, думая, что он искренен. Его допускали в дом, в ее комнату, на глазах у родителей и знакомых, а он не оказался человеком слова. Всем известно, как зол свет, по­этому нужно, чтобы мужчина сразу же объявил, какие он имеет намерения.

Вся речь была так явно адресована Феликсу, что он на несколько мгновений онемел, но затем, поняв, чем ему это грозит, решительно ответил:

— Домнишоара Аурика, то, что вы говорите, должно быть, правда, хотя у меня и нет в этом опыта. Но, по-мо­ему, я лично не могу принести вам никаких неприятностей. Ведь никто не подумает, что молодой человек моего воз­раста, который еще только поступает в университет, на­мерен жениться.

— Почему же нет? — укоризненно, слегка взволнован­ным голосом сказала побледневшая Аурика. — Я знаю многих молодых студентов, которые женились, чтобы иметь возможность продолжать учение. Если к тому же есть и приданое...

— Во всяком случае, вы хорошо сделали, что преду­предили меня, иначе я мог бы повредить вам, сам того не сознавая. Вы меня приглашали... Но больше я не буду приходить к вам...

— Нет, я прошу вас, приходите, домнул Феликс. Ка­кое, в конце концов, нам дело до света! Склонности за­рождаются постепенно...

— Но я, — пролепетал Феликс, — я не чувствую ни­какой склон... никакой вины!

И, бормоча какие-то извинения, он выскользнул за дверь.

— Отилия, ты была права, — сознался Феликс. — Ау­рика неправильно поняла мои визиты. Как сделать, что­бы она оставила меня в покое?

— От Аурики так легко не отделаешься, — сказала Отилия. — Во всяком случае, ты ведь вряд ли соби­раешься на ней жениться, значит, она до конца дней бу­дет ненавидеть тебя.

Позднее Отилия рассказала Феликсу, что Аурика по­жаловалась дяде Костаке, будто Феликс держал себя с ней не по-джентльменски: он на улице, на виду у всех, брал ее под руку, часто входил к ней в комнату и этим ввел ее в заблуждение, заставив думать, что у него серь­езные намерения. Дядя Костаке, обильно уснащая свою речь специальной терминологией, терпеливо разъяснил ей, что Феликс еще несовершеннолетний и как таковой не может нести никакой ответственности.

IV

Постепенно Феликс привык к порядкам в доме дяди Костаке и стал чувствовать себя там хорошо. В этом доме каждый делал что хотел, не спрашивая разрешения у дру­гих, и юноша пользовался полной свободой, которая со­ставляла резкий контраст с суровостью его прежней жизни и оказалась благотворной для его замкнутого характера. Присущая Феликсу внутренняя дисциплина оберегала его от излишеств. Благодаря свободе исчезла его застенчи­вость и пробудилось сознание собственного достоинства. Отношения его с родными были лишены подлинной теп­лоты и сердечности, а окружающие проявляли к нему сдержанное сочувствие, и это еще сильнее развивало при­родное честолюбие юноши. Он нетерпеливо ожидал на­чала занятий в университете, горя желанием взяться за работу и как можно скорее сделать карьеру. Он уже сей­час строил планы на будущее и, перечеркивая в календаре миновавшие недели, считал, сколько месяцев осталось до его совершеннолетия.

— Как-то раз ему понадобилось купить книги и кое-что из одежды, и после некоторого колебания он пришел к дяде Костаке просить денег.

— О! — старик выпучил глаза и долго не мог ничего произнести. Потом, заикаясь, сказал, что у него нет де­нег, затем — что из доходов этого года ничего не осталось и, наконец, что доходы меньше, чем должны быть, и он сам не знает, как выйдет из положения.

— Почему бы тебе не давать частные уроки? — до­верительно предложил он. — И карманные деньги имел бы и мне кое-что давал бы, чтобы я мог улучшить твое со­держание.

Феликс не посмел возразить и даже в этот раз ему не пришло в голову спросить дядю Костаке, каково, собст­венно говоря, его имущество, которым тот управляет. Ему было стыдно перед Отилией. Однако Феликс знал, что за сдачу внаем магазинов и квартир в доме в Яссах долж­ны поступать деньги, и, сделав кое-какие приблизитель­ные подсчеты (он располагал не слишком точной инфор­мацией об этом), пришел к выводу, что ему каждый месяц причитается несколько сот лей, которых с избытком хватило бы и на плату за пансион и на всякие дополнитель­ные расходы. Уроки он давать не хотел, потому что намеревался все свои силы посвятить ученью. Отилия за­метила подавленное настроение Феликса, принялась его расспрашивать и не отстала, пока не выведала всего.

— Папа всегда такой, — возмутилась она. — Не стоит огорчаться, надо просто уметь к нему подойти. Предоставь это мне.

И правда, вскоре после этого разговора Отилия взяла дядю Костаке под руку и ласково повела в дом, чтобы «сказать ему кое-что». Беседа тянулась долго, и Феликс слышал воркотню старика и умоляющий голосок Отилии. Однако Отилия вышла расстроенная и не стала ничего объяснять Феликсу. На другое утро Отилия, в новом кружевном платье, собираясь уходить, подозвала Феликса и шепнула ему:

— Будь спокоен, я все устрою! Мне только надо не­надолго сходить в город.

Вернувшись, Отилия отвела Феликса в сторону и вручила ему триста лей.

— Но я очень прошу тебя ничего не говорить папе!

— Разве не он дал тебе эти деньги?

— Ну да, ну да, разумеется, он! Будь умником и де­лай так, как я говорю... Я все объясню тебе позже.

Постепенно Отилия стала в глазах Феликса настоящей хозяйкой дома, и он привык говорить с ней обо всех своих нуждах, так как дядя Костаке в подобных случаях начи­нал нарочно заикаться и спешил уйти. Но вместе с тем Феликса все более властно влекло к девушке. По ночам его неотступно преследовал образ Отилии и мучил страх, что этот образ исчезнет. Ему страстно хотелось, чтобы она была рядом, и часто он долгие часы лежал без сна. Вечерами в саду составлялась обычная партия в табле, но до Феликса снизу не доносилось почти ничего, кроме голоса Отилии. Когда девушка быстро взбегала по лест­нице или говорила с ним, его бросало в дрожь. Порой в нем вдруг пробуждалось желание поцеловать ей руку. Если Отилия выходила в сад, Феликс нетерпеливо искал повода тоже оказаться там и наконец спускался туда с книгой. Отилия держалась с ним запросто, не стесняясь, и это волновало его. Но ему никак не удавалось стать ближе к ней, потому что она почти целыми днями не бы­вала дома, а когда возвращалась, все семейство уже было в сборе. Отилия относилась к нему дружески, но немнож­ко снисходительно, как будто он был безобидное суще­ство, которого не приходилось остерегаться. Лишенный общества самой Отилии, Феликс пребывал в мире ее ве­щей. Ему нравился тонкий аромат, долго сохранявшийся после того, как она проходила мимо, милый беспорядок, по которому он узнавал, что она побывала в комнате, за­бытые среди книг предметы, записки. Как-то Отилия по­слала Феликса наверх принести ей наперсток. Юноша вошел в ее комнату, где царил забавный хаос. В постели на книге лежала туфля, вероятно, для того, чтобы не за­крылся слишком туго переплетенный том. Ковер был усеян нотными тетрадями, очевидно, разбросанными во время отчаянных спешных поисков. В коробке, где следо­вало искать наперсток, были перемешаны вместе иголки, тонкие носовые платки, визитные карточки, надкушенные плитки шоколада. Здесь, в комнате Отилии, Феликс чув­ствовал себя ближе к девушке, чем возле нее самой. Когда он уходил в город, Отилия иногда давала ему мел­кие поручения, и он нетерпеливо ожидал их или даже сам на них напрашивался. Правда, ему не всегда удавалось избежать мягких упреков:

— Феликс, эта лента слишком светлая, ты не разби­раешься в оттенках.

— Я пойду обменяю.

— Вот еще! Я дам ее Тити, пусть разрисует, сойдет и так, если не будет дождя. — Увидишь, в какой он придет восторг!

Действительно, Тити с крайне глубокомысленным ви­дом взял ленту, благоговейно обработал ее акварелью и продержал потом некоторое время на солнце. Если бы Отилия не относилась к Тити так иронически, Феликс, пожалуй, болезненно воспринял бы это соперничество.

Отилия в свою очередь платила Феликсу неожидан­ными знаками внимания. Она приносила ему из города разные пустяки, иногда просто конфету. Как-то раз она подарила ему галстук. Однажды днем Феликс услышал, что Отилия нетерпеливо зовет его:

— Феликс, Феликс, иди скорей сюда, я очень спешу! Отилия сидела в запряженной парой белых лошадей коляске. Паскалопол, постоянно нанимавший этот экипаж, любое время предоставлял его девушке. Отилия раз­махивала каким-то пакетиком. Заинтригованный Феликс подбежал к ней и увидел, что она держит в руке плитку отличного шоколад

— Отломи от нее... Только не все, не все!

И, грызя свою половинку шоколада, Отилия уехала.

В Отилии сочетались холодная опытность и серьез­ность с беспредельным ребячеством. Сегодня она оде­вала кукол, завтра выговаривала дяде Костаке за то, что он пачкает костюм пеплом, и, как ребенка, вертела во все стороны смеявшегося от удовольствия старика и чистила его одежду. В другой раз Отилии не понравилось, как Марина ведет хозяйство, она надела фартук и не шутя взялась за работу, требуя, чтобы Феликс ей помогал. Но это быстро надоело ей. Она заметила в открытую дверь, как блестит на солнце сочная трава в глубине сада, и у нее тут же явилась новая причуда:

— Ах, Феликс, это так похоже на деревню! Мне хо­чется побегать по траве босиком!

Она немедленно сбросила туфли, стащила чулки и, оставив все это в кухне, помчалась в сад, а Марина сде­лала Феликсу предостерегающий знак, что Отилия, мол, не совсем в своем уме. Потом Отилия, забыв о хозяйстве, с увлечением принялась играть на рояле.

Девушка интересовалась всем, что делал Феликс, то и дело расспрашивала о его планах, приносила ему новые книги, а если у нее их не было, то доставала где-то на время.

— Видишь ли, — объясняла она со смешной материн­ской заботливостью, — я задумала сделать тебя знамени­тым человеком, чтобы испортить побольше крови тете Аглае. Но ты должен меня во всем слушаться.

Паскалопол приходил каждый день, за очень редкими исключениями, и все были, к нему чрезвычайно внима­тельны. Отилия держалась с ним очень непринужденно, как впрочем, и с другими, и это все сильнее раздражало Феликса. Вначале Паскалопол относился к юноше со сдер­жанной вежливостью, порой бегло взглядывал на него, порой бросал ему несколько слов. Со временем, очевидно, убедившись, что Феликс для него не опасен, он стал смотреть на него более дружелюбно и даже по-отечески. Он услышал как-то, что Феликсу хочется прочесть одно из произведений Анатоля Франса, и неожиданно принес ему книгу. Феликс был удивлен, а Отилия, сидя на кра­ешке стула Паскалопола и счищая с его сюртука вообра­жаемые пылинки, наговорила помещику множество лест­ных слов.

— Какой вы милый, домнул Паскалопол, вот за это я вас и люблю!

Это было сказано совершенно по-детски и не заклю­чало в себе никаких иных, более глубоких чувств, но до­вольный Паскалопол послал Отилии и Феликсу благо­дарный взгляд. С тех пор он по-настоящему заинтересо­вался Феликсом, беседовал с ним, дожидаясь Отилию, и время от времени приносил ему книги.

— Почему вы не женитесь, Паскалопол? — спросила однажды за табле Аглае. — Любопытно было бы взгля­нуть, какой холостяцкий содом и гоморра царят у вас в доме!

— Прошу вас пожаловать ко мне, кукоана Аглае, но смею уверить, что порядка у меня больше, чем у многих женщин,

Аурика так широко раскрыла глаза, словно это при­глашение было адресовано и ей. Аглае, преследовавшая совсем другую цель, пошла на попятный.

— В моем возрасте уже не к чему интересоваться тем, как вы живете. Пусть поглядят другие, те, что помо­ложе.

— Я погляжу! — живо откликнулась Отилия.

— Прошу вас!— и Паскалопол умоляюще посмотрел на нее.

— Девушке одной приходить к мужчине не слиш­ком-то красиво, — резко сказала Аурика.

— Феликс тоже пойдет, — уточнила Отилия.

— Завтра я пришлю за вами коляску.

И на следующий день после обеда Феликс и Отилия в удобном экипаже проехали по проспекту Виктории от Дымбовицы почти до Белой церкви. Они вышли перед серым трехэтажным домом и прошли под аркой. Феликсу показалось, что Отилия хорошо здесь ориентируется. Под­нявшись по лестнице с кованой железной балюстрадой, они остановились на втором этаже у большой двери, эма­лированная табличка на которой гласила: «Леонида Па­скалопол». Дом этот, теперь малозаметный на фоне новейшей архитектуры столицы, в те времена представлял собой последнее слово комфорта — высокие комнаты и окна, широкие, увенчанные богато орнаментированными деревянными фронтонами двери, оштукатуренные под мрамор потолки. Стены были оклеены обоями в полоску, с потолка спускались электрические лампы под абажурами с плиссированной оборкой. Вестибюль был расписан хо­рошо выполненными, хотя и в несколько условной и хо­лодной манере, фресками на аллегорические темы. Две изображавшие детей мраморные статуи, гладкие и бле­стящие, точно навощенные, сторожили вход на лестницу. Отилия сильно нажала кнопку электрического звонка. По­слышались торопливые тяжелые шаги, и напомаженный и надушенный Паскалопол в просторном, дорогого шелка халате с длинным поясом открыл дверь. Лакей в полоса­той куртке учтиво ждал за его спиной. По знаку Паскалопола он исчез, и хозяин сам повел молодых гостей в свою квартиру. Внутреннее убранство ее показалось Феликсу гораздо более изысканным, чем можно было ждать от этого сдержанного, подчиняющегося условно­стям человека. Вместо кровати стояла громадная низкая софа, занимавшая добрую часть комнаты; она была по­крыта старинным великолепным турецким ковром спо­койных тонов свежей травы. Над софой, на обтянутой широкой кашемировой шалью стене висело старинное ору­жие — ятаганы, пистолеты с перламутровыми ручками, колчан с экзотическими стрелами. На турецком столике на большом медном подносе стоял кувшин восточной ра­боты. С потолка спускалось множество серебряных све­тильников различной величины. Вдоль стен, украшенных небольшими пейзажами Босфора, были расставлены ин­крустированные перламутром стулья с ножками в форме буквы икс. В кабинете помещался простой дубовый пись­менный стол, собранный при помощи деревянных шипов. На нем лежали книги для записей и стояла пишущая ма­шинка «Иост». На стенах были развешаны со вкусом вы­бранные картины: неаполитанская марина — старинная копия Сальватора Розы, подлинный Григореску, стороже­вая башня кисти Хуана Альпара и несколько других. В центре находился большой портрет одетого в мундир немецкой ассоциации студентов юноши с тонкими, рез­кими чертами смуглого лица.

— Это вы, правда? — спросила Паскалопола Отилия так, словно уже видела этот портрет.

— Да, я... В те времена, когда я был студентом в Бонне. Этот портрет написал один мой приятель итальянец, с которым я там познакомился. У меня есть и другие его работы, они в усадьбе, куда я его однажды пригласил.

— Хочешь посмотреть усадьбу? — спросила Отилия

Феликса тоном, который еще более укрепил его подозре­ния, что она уже бывала здесь.

Поняв намек Отилии, Паскалопол тотчас же открыл большой альбом с фотографиями. Здесь были изображе­ны: обширный помещичий дом (в румынском стиле, с га­лереей и аркой), озеро, породистые лошади и рогатый скот, конюшни, охотничьи собаки и многое другое; сним­ки были снабжены необходимыми пояснениями. Все это свидетельствовало о крупном состоянии о том, что хо­зяйство велось превосходно. В конце альбома находился ряд фотографий-визиток в коричневых тонах; греческие и французские надписи на них указывала, что они были сделаны в Стамбуле и Афинах.

— Это мои родственники, — объяснил молодым людям Паскалопол. — Во мне есть немного греческой крови. Но я покажу вам кое-что более интересное.

Вдоль одной из стен и даже над дверью тянулись за­пертые шкафы, которые напоминали изящные хранилища для документов. Паскалопол открыл несколько дверец, за которыми оказались полки, тесно уставленные книгами. Здесь были книги на немецком, французском и даже анг­лийском языках, серьезные труды по вопросам агрономии, ветеринарии, политической экономии, исторические и фи­лологические сочинения и очень много беллетристики. Фе­ликс с жадностью смотрел на полки, и это, видимо, по­нравилось Паскалополу. Отилия сразу же попросила:

— Вы обещали дать мне почитать немецкие ро­маны.

— Прошу вас! — сложив по своему обыкновению руки на груди, поклонился Паскалопол, готовый тут же выта­щить из шкафа груду томов. Но Отилия вдруг раздумала и, остановив его, сказала, что придет в другой раз. На одной из полок Феликс увидел разобранную на части флейту.

— Вы играете на флейте? — спросил он.

— Иногда, в свои счастливые часы. Я ведь в неко­тором роде человек богемы.

В ожидании чая Паскалопол предложил гостям при­сесть и начал — больше для Феликса, который, как он заметил, был несколько озадачен всем виденным, — рас­сказывать о себе. Наследник большого поместья, он имел возможность в молодости учиться, не преследуя никакой практической цели. Два года он пробыл на филологическом факультете в Германии, а потом, оставив филологию, стал изучать право в Париже. Путешествовал почти по всей Европе и еще до окончания университета женился, но овдовел ли он или развелся с женой — этого он не сказал.

— А ваша жена была красива? — крикнула из спаль­ни Отилия, которая, рыская повсюду, незаметно убе­жала туда и теперь подпрыгивала на софе, чтобы испы­тать пружины.

— Очень красива. Конечно, не так, как вы. Но мы с ней не могли поладить.

— Бедный Паскалопол! — посочувствовала Отилия, забыв прибавить «домнул».

Когда умер отец, Паскалополу пришлось взять на себя заботы о матери и об имении. Он оставил университет и вернулся в поместье, куда его призывали новые обя­занности.

— Но в свободное время я читаю и по-своему служу музам. А больше всего радуюсь, когда гляжу на моло­дежь.

Из спальни доносился стук выдвигаемых ящиков и ме­лодии модных песенок.

— Кстати, домнишоара Отилия, — крикнул Паскало­пол,— как дела в консерватории?

— У вас прекрасные сорочки, — ответила между дву­мя музыкальными фразами Отилия.

— Домнишоара Отилия большая шалунья, — сказал Паскалопол Феликсу.

Вышколенный молодой лакей в ливрее, походивший на расторопного слугу из поместья, доложил, что чай подан. В столовой Феликс мог лишний раз убедиться, что дер­жавшийся так скромно на улице Антим Паскалопол — человек весьма утонченных вкусов. Столовая была об­ставлена прекрасно подобранными друг к другу предме­тами различных стилей и эпох. Один из шкафов искусной работы, стиля Ренессанс, был куплен, по словам хозяина, в Нормандии. Деревянные вешалки в шкафах были уни­заны глиняными кувшинами из Ардяла и образцами по­суды Запада, среди которых имелось несколько подносов начала XVI века из Перуджии. Чай подали в японских тонких фарфоровых чашечках. Паскалопол достал из од­ного шкафа итальянскую аптекарскую банку XVIII века и дал молодым людям понюхать ее, — сюда был насыпан отборный восточный чай, который Паскалопол доставал где-то через особые каналы.

— Я знаю, что вам хочется конфеток, как маленьким детям, — смеясь, заметил Паскалопол и поставил перед Отилией другую аптекарскую банку.

Мягкие манеры помещика, его эпикуреизм, высокая культура очаровали Феликса и разожгли его тайные меч­ты. И невольно перед ним возникла лысая голова дяди Костаке, который склеивал своими толстыми губами ко­рявые сигареты и ронял повсюду пепел. Он очень хо­рошо понимал, что восхищает Отилию в Паскалополе, но всякий намек на более близкие отношения между девуш­кой и помещиком приводил его в уныние.

— Я знал вашего отца, покойного Иосифа Сима,— сказал Паскалопол Феликсу. — Вы немного похожи на него. Как, по-вашему, домнишоара Отилия? — Отилия, вскочив со стула, вертела в руках блюда, представлявшие собой художественную ценность. — Он был глубоко по­рядочный человек, трудолюбивый и гордый. И он стал бы знаменитым врачом, если бы в силу обстоятельств не по­пал туда, где не имел достойного поля деятельности. Ваша бедная матушка всю жизнь хворала. Видите ли, домнул Феликс, мы вступаем в жизнь с большими замыслами, прилагаем все силы, чтобы претворить их в действитель­ность, и когда кажется, что мы почти у цели, — возникает непредвиденная помеха — наш долг перед близкими. И тогда остается только уступить дорогу другим и, если воз­можно, помочь им. Вот и я такой же неудачник, я не су­мел воплотить в жизнь свои артистические стремления, но я хочу, чтобы это удалось домнишоаре Отилии. Но где же она?

Отилия уже убежала в соседнюю комнату. Паскало­пол пошел за ней. Оттуда послышался их громкий смех, и в сопровождении помещика появилась Отилия с турец­кой шалью на плечах.

— Поверьте, она вам идет как нельзя лучше. Могу я осмелиться преподнести ее вам? — говорил Паскалопол, которого вовсе не рассердили эти шалости.

Отилия подозвала его к себе и что-то шепнула ему на ухо. Паскалопол с готовностью согласился. Феликс ощутил неловкость, словно они замышляли что-то против него.

Наконец Отилия решила, что пора возвращаться домой. Впрочем, расставались они ненадолго, потому что вечером Паскалопол собирался по своему обыкновению прийти к дяде Костаке.

— Скоро я уезжаю в имение, — стоя в дверях, сказал Паскалопол. — Я хотел бы, чтобы вы посетили его. И домнул Феликс мог бы приехать с вами.

— Ах, как я рада! — и Отилия в восторге захлопала в ладоши.

Феликсу почудилось, что, подойдя к помещику, она коснулась губами его щеки. Чтобы не мешать этим про­явлениям чувств, юноша быстро спустился по лестнице.

— В Паскалополе много шика, — призналась Отилия угрюмому Феликсу, когда лошади ровной рысью везли их домой. — И как он, бедняга, одинок!

На другой день Отилия, сидя на своей софе, поджав по-турецки ноги, говорила Феликсу, с рук которого она перемотала уже половину пасмы шелка.

— По-моему, тебе не очень нравится Паскалопол. Отчего это?

— Я ничего против него не имею. Но...

— Но?

— Не совершаешь ли ты ошибку, ведя себя так фа­мильярно с пожилым человеком. Он может истолковать это иначе.

Отилия добродушно рассмеялась.

— Ты начал выражаться совсем как Аурика. Паска­лопол — светский человек, и он мне нравится. Он такой добрый!

— Может быть, он любит тебя?

— Может быть! А разве это тебя касается? Ты что, не хотел бы, чтобы у меня был такой муж, как Паска­лопол?

Феликс, насупившись, молчал.

— Феликс, ты большой дурак, — сочувственно ска­зала Отилия, — смотри, ты спутаешь мне нитки. Возможно, Паскалопол желает меня удочерить. В этом был бы шик, не правда ли? Отилия Паскалопол! Ах, как мне хотелось бы иметь коляску!

Вечером явился Паскалопол. Аурика, решив переме­нить свой объект, заявила, что она принесет собственноручно ею приготовленные пирожные. Отилия была весела, как никогда, она то стояла за спиной Паскалопола, что-то шепча ему на ухо, то, к крайнему неудовольствию Аглае и Аурики, присаживалась на его стул. Феликсу казалось, что, когда Отилия чуть наклонялась к Паскалополу, тот с нескрываемой радостью оборачивался к ней. Феликс незаметно ушел в свою комнату, не дождавшись пирожных Аурики.

Он лег на кровать одетый и, читая книгу, задремал при свете лампы. Поздно ночью его разбудил легкий стук.

— Ты не спишь? Это я, Отилия. Феликс бросился к двери.

— Почему ты ушел? — упрекнула его Отилия. — За­чем так вести себя? Пирожные Аурики были превосход­ны, они — единственное ее достоинство!

Отилия держала в руках тарелку с пирожными.

— Возьми, я и тебе принесла.

— И, просунув в полуоткрытую дверь тарелку, она бы­стро убежала к себе.

Однажды утром, стоя у витрины книжной лавки на проспекте Виктории, Феликс увидел на противополож­ной стороне улицы Отилию. Она торопливо шла по на­правлению к министерству финансов. Феликс сразу пред­положил, что Отилия идет к Паскалополу. Не в силах побороть искушение, он последовал за ней. Отилия мино­вала здание Атенеума, Белую церковь и перешла на ту сторону улицы, где был дом Паскалопола. Но она не остановилась и даже не взглянула на этот дом, а пройдя дальше, вошла в мастерскую модистки. Феликс, устыдив­шись, отказался от дальнейшего преследования и повер­нул обратно. А почти через час возле Национального театра чья-то тонкая рука проскользнула под его локоть. Он обернулся — рядом с ним стояла Отилия.

— Паскалопол сказал мне вчера вечером, что скоро пригласит нас в имение! Как же я туда поеду, если ты его терпеть не можешь? Неужели малейшая привязан­ность к человеку должна тотчас же вызывать подозрение? Какое мне дело до того, что скажут люди, которые видят Меня под руку с тобой? А между тем идти с тобой — опаснее, чем с Паскалополом, ведь его можно принять за моего отца. Паскалопол — человек большой души, и он был так добр ко мне Когда-нибудь ятебе все расскажу. Ну как, поедешь ты в деревню?

— Поеду, — ответил Феликс.

Вечером Феликс почувствовал, что ему необходимо поделиться с кем-нибудь своей вновь обретенной верой в Отилию, рассказать о зародившемся в его душе глубо­ком чувстве к девушке. Но исповедаться было некому, и он, взяв чистую тетрадь, написал: «Я должен всегда ува­жать Отилию и верить ей».


V

Как-то в начале августа, после обеда, Марина сооб­щила, что приехали Олимпия и Стэникэ. Отилия расска­зала Феликсу, в чем дело:

— Это старшая дочь тети Аглае, а Стэникз — ее муж. Муж — это только так говорится, они не венчаны. Чего же Олимпия хочет? — спросила она Марину.

— У них родился ребенок, и она думает еще раз по­пытаться — вдруг умилостивит старика.

— Вот увидишь, какой будет скандал! — обрадовалась Отилия. — Дядя Симион не соглашается дать за Олим­пией ни гроша в приданое, он ведь такой чудак. А Стэ­никэ увез ее из дома, но ни за что не желает венчаться. Хотела бы я, чтобы ты взглянул на Олимпию... Это по­трясающая пара!

— Мне сказала кукоана Аглае, что они придут сюда к вечеру, когда приедет домнул Паскалопол, — добавила Марина. — Она говорит, что, может быть, старик посты­дится его. А сейчас они спрятались в комнате у домнишоары Аурики и сидят там.

— Стоит ли впутывать в эти дела Паскалопола? — высказал свое мнение Феликс. — Он не рассердится?

— Что ты! Да ты не знаешь Паскалопола! У него не­истощимое терпение, и он очень любит, когда с ним сове­туются. Он любезен с тетей Аглае и со всеми, потому что хочет чувствовать себя здесь, как в родной семье. У него ведь никого нет.

Вечером шел дождь, все собрались в гостиной, Си­мион, сидя в полутьме, вышивал подушку. Внезапно рас­пахнулась дверь и вошла молодая пара. Аглае и Аурика обернулись, притворяясь удивленными.

— Олимпия! Ты? — сочувственно воскликнула Аглае, стараясь все же изобразить некоторую досаду.

Олимпия с бесстрастным видом подставила Аглае щеку для поцелуя, в то время как Стэникэ с подчеркну­тым почтеньем лобызал теще руку. Супруги поздоровались со всеми и издали приветствовали Симиона, кото­рый удовольствовался тем, что проворчал что-то, не под­нимая головы от пялец. Паскалопол церемонно склонился перед Олимпией:

— Целую ручки, доамна Рациу!— и поднес к губам кончики ее пальцев.

В Олимпии поражало сходство с Симионом и Тити, а раздвоенный, как у них, подбородок производил на жен­ском лице неприятное впечатление. Она была крупная, смуглая, с легким пушком на верхней губе и тесно срос­шимися над переносьем бровями, как у Тити. У пышу­щего здоровьем, хотя и не тучного Стэникэ было красное лицо, черная густая, кудрявая шевелюра и усы, похожие на мушиные крылышки. Под твердым высоким воротнич­ком Стэникэ развевался галстук «а ля лавальер», а не­обычайная ширина его светлого чесучового костюма, так же как и крошечная, едва прикрывавшая волосы, соло­менная шляпа-канотье, поразила Феликса. Стэникэ гово­рил плавно, округленными периодами, с актерскими, на­пыщенными жестами, а Олимпия — медленно, настави­тельно и весьма уверенно.

Аглае открыла военные действия.

— Мне следовало бы сердиться на вас, Олимпия. В нашей семье еще никогда не случалось такого позора. Вам надо было хорошенько подумать, прежде чем совер­шать подобный шаг. Уже год вы живете вместе, у вас ро­дился ребенок, а ведете вы себя, как язычники. Это все ты, Стэникэ, не хочешь венчаться!

— Перед богом мы соединены навеки! — громко продекламировал Стэникэ. — Нас разлучит только смерть.


Пока говорила Аглае, дядя Костаке пристально смотрел на нее, и по лицу его было видно, что он полностью разделяет ее негодование. Но когда взял слово Стэникэ, глаза старика точно магнитом притянуло к нему, и теперь Костаке увлекся идеей свободной любви.


— Стэникэ не может взять на себя содержание семьи, пока у него нет хоть какого-нибудь капитала, — торжественно заявила Олимпия.

— То, что принадлежит вам, вы и получите, — пообещала Аглае.

Олимпия сделала недовольную гримасу.

— Но ведь пока что мы должны жить! Нам прихо­дится трудно, бедный Стэникэ целый день бегает — нынче адвокатурой много не заработаешь. Правда, его обещали устроить на службу, но...

Стэникэ, польщенный сочувствием Олимпии, окинул всех гордым взглядом.

— Может быть, домнул Паскалопол захочет помочь тебе подыскать что-нибудь, ведь у него есть связи, — сказала Аглае.

Симион, Аурика, Олимпия и Стэникэ как по команде повернулись в сторону Паскалопола, словно он уже что-то предложил. Тот сказал просто:

— Я попытаюсь!

— Как бы там ни было, я не позволю обделить себя, — продолжала Олимпия. — Из сестер старшая — я, а вы не дали мне того, на что я имею право.

— Меня тревожит ее будущее, будущее нашего ребен­ка, — прогремел Стэникэ. — Для себя я не хочу ничего, мне нужна только Олимпия.

— Всему виной Симион, он никак не соглашается, — и Аглае метнула гневный взгляд на старика в платке, ко­торый, будто ничего не слыша, продолжал вышивать. — Если бы с самого начала он перевел дом на ваше имя, у нас не было бы таких хлопот! Так что ему говорите, с ним все и выясняйте.

— Мама, если папа не хочет, я не могу силой заста­вить его любить меня, — с некоторым раздражением за­явила Олимпия. — Но вы могли бы выделить нам кое-что из своего состояния.

Аглае нахмурилась, а Аурика с ненавистью взглянула на сестру.

— Ну, уж это нет, милая! У меня есть Аурика, кото­рую надо выдать замуж, и Тити — не могу же я его пустить по миру! Ты должна потерпеть, пока мы чего-нибудь добьемся от этого несчастного.

Симион молча поднял голову, но губы его дрогнули, словно он намеревался что-то сказать. Дядя Костаке, чтобы не принимать ничью сторону, низко склонился над кисетом с табаком. Тогда Паскалопол умиротворяюще за­говорил:

— Не следует заходить слишком далеко. Все можно уладить. Как ваше мнение, домнул Симион?

Симион встрепенулся и быстро сказал:

— Она не моя дочь!

Аглае презрительно рассмеялась:

— Не его дочь! А чья же еще? Он меня с ума свел этой чепухой!

Сходство Олимпии с Симионом настолько бросалось в глаза, что Феликсу слова старика показались непонят­ной блажью. Позднее Отилия рассказала ему, что все это было вздорной выдумкой Симиона, к которой он упорно возвращался, когда приходил в дурное настроение. Си­мион владел небольшим домом, и Аглае рассчитывала дать этот дом в приданое Олимпии, но старик, не желая лишиться всего своего имущества, не соглашался. Аглае отбирала у него пенсию, отнимала все до последнего гро­ша, даже мизерную квартирную плату, которую он полу­чал с жильцов своего дома. Возможно, что, отказываясь дать в приданое дочери дом, старик выражал свой про­тест против опеки Аглае. Паскалопол примирительно сказал:

— Вы заставляете напрасно страдать... домнишоару... доамну Олимпию... Может быть, она вас чем-то рассер­дила... Но в подобных обстоятельствах надо все забыть.

— Она не моя дочь! — заорал не двигавшийся с ме­ста Симион и весь побагровел.

Теперь он опять разозлится, — равнодушно, как предсказывают дождь, отметила Аглае.

У Олимпии затряслись губы, она вытащила из-за кор­сажа носовой платок и внезапно разразилась громкими рыданиями.

— Боже мой, ну будьте же благоразумны, — деликат­но попытался утешить ее Паскалопол.

Стэникэ встал и принял благородную позу.

— Домнул Туля, пока Олимпия живет под одной крышей со мной, она находится под моей защитой, и я не позволю, понимаете вы...

Дядя Костаке с таким видом, точно у него было какое-то неотложное дело в соседней комнате, поспешно под­нялся из-за стола, а Аглае безнадежно махнула рукой, прося Стэникэ замолчать. Но тот уже разгорячился:

— …оскорблять ту, которая перед богом является моей женой и матерью нашего сына!

Лицо Симиона посинело, он вскочил так стремительно, что платок упал с его плеч, и в бешенстве, с пеной у рта выпалил:

— Ты мошенник, она не моя дочь, не дам ничего, не моя дочь, ты мошенник...

Он поискал глазами, чем бы швырнуть, и, не найдя ничего, схватил пяльцы и в одну секунду изломал их на куски, с яростью разрывая канву. Он дрожал всем телом. Все молчали, слышен был только захлебывающийся плач Олимпии. После томительно долгой паузы Аглае властно сказала Симиону:

— Выпей воды!

Аурика встала и подала старику стакан воды, он по­слушно взял его и отпил глоток.

— Вы теперь идите, — обратилась Аглае к супру­гам. — Я посмотрю, что можно будет сделать.

Олимпия, вздыхая, вышла. Стэникэ, церемонно про­изнеся «доброй ночи», важно проследовал за ней. Симион, который успокоился так же быстро, как вспылил, огорченно смотрел на свои пяльцы и на валявшиеся на полу обрывки шерсти. Он нагнулся и, словно не понимая, что произошло, стал их подбирать. Отилия бросилась к нему, собрала все и положила на столик.

— Пяльцы сломаны, они больше никуда не годятся,— сказала она. — Я дам вам другие, у меня есть лишние.

— Дашь другие? — безмятежно сказал обрадованный Симион. — Хорошо, давай!

— Отправляйся спать, Симион, — приказала ему Аглае, — уже поздно, и ты к тому же поволновался. Вы­шивать можно и завтра.

Старик покорно направился к двери, Отилия пошла проводить его.

— Симион упрям, как мул, — сказала после ухода мужа Аглае, — но все-таки он уступит. Не надо только к нему приставать. Никак не могу заставить Олимпию понять, что она не должна приходить сюда. А за ней и еще Стэникэ увязывается. Если Симиона оставить в по­кое, не морочить ему голову, он мало-помалу смягчится.

Отилия отвела Симиона домой. Когда она на обрат­ном пути проходила через садовую калитку, она услы­шала в темноте отчетливый шепот:

— Отилия, Отилия!

— Кто это? — немного испугавшись, спросила она.

— Это я!

От беседки к ней двинулась тень, и Отилия узнала Стэникэ.

— Что вы здесь делаете? Где Олимпия?

— Ждет меня на улице. Я хочу попросить тебя кое о чем. Дай мне взаймы двадцать лей. Только чтобы об этом никто не знал. Я не хочу унижать Олимпию и обра­щаться с просьбой к ее бесчеловечным родителям. Когда я уже не смогу больше ничего сделать, я пущу себе пулю в лоб.

Стэникэ произнес эти слова бодро, без всяких признак ков уныния и с беспокойством взглянул на ворота.

— Я посмотрю, есть ли у меня деньги, — сказала Отилия, — подождите здесь.

Она на цыпочках поднялась наверх и скоро вернулась.

— Вот, я даю вам еще раз, но знайте, что больше у меня ничего нет, — сказала она. — Я столько раз давала вам обоим.

— Хорошо, хорошо, спасибо, — ответил, беря деньги, Стэникэ. — Где живет Паскалопол?

— Зачем он вам?

— Я хочу поблагодарить его за внимание к нам.

— Стэникэ, оставьте Паскалопола в покое, — взмоли­лась Отилия, — ему и так слишком много надоедают. Я не знаю, где он живет.

Стэникэ хотел еще что-то сказать, но на лестнице в доме послышались шаги. Он поспешил к задним воротам и через соседний двор вышел на улицу.

На следующий вечер, когда Паскалопол, как обычно, пришел к Костаке, посыльный принес ему письмо. Поме­щик прочел его:

Уважаемый домнул Паскалопол!

Минуты, которые я сейчас переживаю, являются в моей жизни критическими, и ваш ответ, возможно, приведет меня к револьверной пуле. Я долго раз­мышлял, перед тем как взяться за перо, и наконец обращаюсь к вашему благородному сердцу, которо­му понятно все. Мое существование — это мучени­чество ради двух дорогих мне существ: Олимпии и моего сына. Немилосердная судьба с некоторого времени преследует меня, и ныне я нахожусь в тра­гическом положении, не имея возможности прокормить своих слабых и беспомощных жену и ребенка. К людям, лишенным родительских чувств, я ни­когда взывать не стану. Я прошу вас: будьте так добры, одолжите мне сто лей, которые я вам верну, как только смогу. В случае отказа я решил покон­чить с этой жалкой жизнью и умоляю вас оказать покровительство моей семье.

Тысячу раз благодарный

Стэникэ Рациу.

Паскалопол, на которого все молча смотрели, в при­сутствии посыльного пробежал глазами это письмо и чуть не рассмеялся. Но он сумел совладать с собой. Он ни­сколько не заблуждался насчет характера Стэникэ и хотя не был мелочен, но все же из простого самоуважения не мог позволить себя обманывать. На минуту у него мельк­нула мысль прочесть письмо остальным — он охотно по­дразнил бы немножко Аглае, но его удержало опасение рассердить Симиона. Кроме того, перехватив тревожный взгляд Отилии, он тотчас же понял, что этим поставил бы девушку в неловкое положение, намекнув на мелкие жульничества, на которые он ради нее смотрел сквозь пальцы. Он сунул письмо в карман, вытащил портмоне и вручил посыльному деньги.

— Это от управляющего имением, — солгал он, — он приехал купить кое-какие материалы.

Стэникэ, конечно, не покончил с собой и во имя своего «сына», возраст которого исчислялся всего лишь месяцем, не пренебрег и обращением к «людям, лишенным роди­тельских чувств». Отдать дом Симион не соглашался, но проявлял враждебность лишь к Олимпии, а к Стэникэ относился терпимо. Тот брал старика под руку, громоглас­но хвалил его произведения и выманивал несколько лей, если они у Симиона оказывались. Аглае он покорял изы­сканностью, с какой целовал ей руку, и обращением «мама». Стэникэ вымогал сколько мог у каждого, кто ему встре­чался, даже у Марины. Правда, от нее он требовал наи­меньшей дани:

Тетя Марина, дай мне две леи.

— Нет у меня, уходи отсюда, у меня только пол-леи. Как-то раз он поймал Феликса, который был один дома.

— Никого нет? — изображая отчаяние, спросил Стэ­никэ.

— Никого.

— Какая неудача! Моя жена тяжело больна, а в доме ни гроша. Я застрелюсь. Не найдется ли у вас хоть пяти лей?

Но излюбленной жертвой Стэникэ была Аурика (в честь которой он назвал ребенка Аурелом), обожавшая мужчин вообще, а Стэникэ за его силу и нахальство в особенности. Под предлогом родства, которое он так и не узаконил, Стэникэ заключал Аурику в объятия и крепко целовал в обе щеки. Затем приступал к делу:

— Свояченица, моя жизнь — это нескончаемое муче­ничество!

— Ах, домнул Стэникэ, такой мужчина, как вы, побе­дит все в жизни.

— И тем не менее побежденный — я. Я, интеллигент, человек, рожденный для высокого поприща, не распола­гаю даже десятью леями. Это невыносимо. Я верну бед­ной Олимпии свободу.

«Верну свободу» — это была формула, очень волно­вавшая Аглае, которая в ужасе представляла себе позор­ное возвращение Олимпии домой с ребенком на руках. Однако дела благодаря тому же Стэникэ неожиданно при­няли благоприятный оборот, хотя у него на этот раз и не было никакого определенного плана.

В один прекрасный день удрученный Стэникэ вошел в комнату с вышитыми подушками, где работал Симион. Аглае увидела его в окно и тоже пришла туда. Стэнике, не промолвив ни слова, лег на софу, расстегнул жилет и вытянулся на спине, прижав одну руку ко лбу, а другую к сердцу.

— Что с тобой? — недоверчиво спросила Аглае, а пе­реживавший приступ ипохондрии Симион с беспокойством посмотрел на него.

— Я болен, тяжко болен, — не сразу прошептал Стэникэ и медленно, сунув руку в карман, вытащил большой .носовой платок. Не глядя на Аглае, он протянул ей пла­ток.

Что это за платок? Мама, намочите его, пожалуйста, в холодной воде, я положу на сердце.

— У тебя больное сердце? — подойдя к Стэнике, бо­язливо спросил Симион.

— Да.

— У меня тоже не совсем здоровое, — признался Симион. — Ты что чувствуешь?

Аглае, которая все-таки принесла Стэникэ смоченный платок, прикрикнула на старика:

— Поди ты со своим больным сердцем! Опять при­нялся за глупости... А у тебя, — обратилась она к возмож­ному зятю, — откуда такое взялось, я что-то об этом не слыхала.

— Я тяжко болен. Доктора говорят, что мне жить не­долго... Я таил болезнь, чтобы не расстраивать Олимпию, не приоткрывать перед ней мрачное будущее. Вы не оце­нили моего благородства, а от огорчений болезнь усили­лась.

— У тебя оно болит? — не отставал Симион.

— Не болит, но у меня ужасающие сердцебиения и об­мороки. Приложите руку к груди, и вы сами убедитесь!

Симион протянул руку, Стэникэ взял ее и приложил к сердцу. Уверенный, что обнаружил что-то ненормальное, Симион в страхе сказал:

— Он болен. У него бьется так же, как иногда и у меня.

— Когда меня уже не станет, — угасающим голосом продолжал Стэникэ, — умоляю вас позаботиться об Олим­пии, которую я обожал, и о нашем сыне. Я сожалею, что не смог своим трудом обеспечить ей прочное положение, это и было причиной, почему я так настаивал, чтобы вы оформили документ о приданом Олимпии... Пусть у нее будет дом, где она могла бы приклонить голову...

Симион кашлянул, но на этот раз не рассердился.

— Я хотел бы прожить еще несколько недель, чтобы дать ей имя, — добавил Стэникэ.

— Стэникэ, — властно сказала Аглае, которая в глу­бине души не верила ему, но с тревогой думала, как мо­гут сложиться обстоятельства для Олимпии, — болен ты или нет, но ты хорошо сделаешь, если не будешь больше тянуть... Хватит наконец, поженитесь хотя бы граждан­ским порядком... Над нами люди смеются... Я вам тоже кое-что дам... — Симион, ты слышал, отдай им дом, не упи­райся.

Упрямый по натуре Симион не сказал ни да, ни нет. Стэникэ сделал движение, как бы желая собраться с силами.

— Я принесу составленный документ. Нужна только подпись, а остальное уж мое дело.

Все же уломать Симиона было не так-то легко. Стэникэ являлся чуть ли не каждый день. Теперь он уже посещал Симиона не как больной, а как человек, ему сострадающий, и глубокомысленно спрашивал старика:

— А вы-то как себя чувствуете?

Он даже принес какие-то мнимые лекарства, которые Симион начал украдкой принимать, пока Аглае не выбро­сила их. С глазу на глаз с Симионом Стэникэ заходил еще дальше.

— Как адвокат, я встречал в своей практике столько поразительных случаев, что прекрасно понимаю ваши пе­реживания, — говорил он старику. — Ошибка молодости жены, знаете ли, маленькая неверность, которую благо­родная душа прощает... Рождается ребенок, законный по документам, но отвергаемый отцовским инстинктом... Го­ворю вам, Олимпия ни капли не похожа на вас, даже тем­пераментом... Но в чем моя вина? Перед лицом закона Олимпия ваша дочь, и я обязан соблюдать ее интересы... Для меня такой тесть, как вы, — художник, помогающий мне постичь цель жизни, — большая честь, импульс к работе.

При помощи этого коварного соучастия в навязчивых идеях Симиона Стэникэ достиг гораздо большего, чем могли дать мольбы и декламация. Он начал водить Си­миона в город и угощать пивом в парках (у старика ни­когда не было карманных денег), приходил к нему домой с какими-то людьми, чтобы показать им «картинную га­лерею». Эта тактика настолько изменила мнение Симиона о Стэникэ, что к тому времени, когда Отилия и Феликс уехали в имение Паскалопола, в доме Туля все говорили и свадьбе Олимпии как о деле решенном.

VI

Отилия и Феликс сошли с поезда на станции Чулница. Там их уже ждал в бричке Паскалопол — помещик, чтобы подготовить дом к встрече гостей, уехал из Буха­реста раньше их. На Паскалополе был зеленый парусиновый костюм с множеством карманов, широкополая соломенная шляпа, брезентовые штиблеты на шнурках, и в этой одежде для деревни или колонии он выглядел очень элегантно. Напряженные в бричку два вороных коня были сильны и чутки, что великолепный экипаж, который и без того был не тяжелее каика, казался совсем невесо­мым. Отилия радостно бросилась к Паскалополу, который приник долгим поцелуем к ее тонкому запястью, а затем подсадил ее в экипаж. Все трое уселись на широкой перед­ней скамье (Отилия между Феликсом и помещиком). Паскалопол взял вожжи, и экипаж, мерно постукивая, по­катился. Кони легко бежали по глинистому, покрытому толстым слоем пыли шоссе. Имение находилось километ­рах в пятнадцати от Чулницы, почти на половине расстоя­ния между Кэлэрэшь и Фетешть, в сторону от железной дороги, ближе к Дунаю. Кони мчались, как на бегах, кар­тинно выбрасывая передние ноги, а Паскалопол едва ка­сался их спин кончиком кнута искусной работы, с сафья­новой, скрепленной серебряным кольцом рукояткой. Упру­гий, как морская волна, встречный ветер срывал с головы Отилии шляпу, которую она придерживала рукой. В конце концов Отилия сняла шляпу и теперь сидела с непокрытой головой. Она просунула руку под локоть Паскалопола и, раздувая ноздри, вдыхала аромат степи. Ветер откиды­вал назад волосы Отилии, заколотые широким гребнем, и лицо ее стало совсем мальчишеским. Степь тянулась та­кая плоская, такая огромная, казалось, нет ей границ. На уходивших вдаль полосах земли, где недавно еще колоси­лись хлеба, теперь до самого горизонта тянулось жнивье, и над ним звучало мощное жужжанье саранчи, которая совсем заполонила поля и выскакивала из-под колес эки­пажа, словно мелкие комочки грязи. Саранча села даже на платье Отилии. Девушка хотела схватить насекомое цвета гнилой соломы, но в пальцах у нее осталась только кро­шечная ножка. Когда бричка проезжала мимо посевов ку­курузы, все кругом словно исчезло. Не видно было ни че­ловека, ни животного — ничего, кроме насекомых и стаек воробьев. Бричка плыла по желто-зеленоватому морю, и его высоко вздымавшиеся волны скрывали от глаз гори­зонт. Кончились поля кукурузы, и снова появилось жнивье и длинные полосы овса с низкими, почти добела высох­шими стеблями. Всю равнину занимали овсы, поэтому все линии становились округлыми и пропорции предметов, ли­шенные единой меры, делались фантастическими. Едущих долго издали преследовал колодезный журавль, и они так и не могли догадаться, что это такое: обыкновенный шест или неимоверно высокий столб. Неожиданно вышедший на межу конь выглядел колоссом, а погонявший его хворостиной мальчик — циклопом. Поблизости не было никакого человеческого жилья, и путешественникам казалось, что они давно вышли за пределы всякой цивилизации. Лишь час назад они сошли с поезда, а Феликсу чудилось, что он уже целое столетие блуждает в местах, где буйная трава и палящее солнце давно уничтожили следы культуры. Проехали несколько километров, и поля потемнели, смени­лись бесплодной, заметенной черной пылью пустошью, переходившей в тинистое болото. Лошади заржали.

— Вон там, на берегу речки, — мои сады, — сказал Паскалопол, показывая кнутом в ту сторону.

Однако нельзя было заметить ни речки, ни хотя бы прибрежной ивы. Немного дальше, правда, появилось не­сколько раскидистых плодовых деревьев, но они терялись в беспредельном пространстве, словно в морских волнах. На небе вырисовывался странный, походивший на пе­пельно-серую радугу круг, а рядом с ним — всадник на исполинском коне. Паскалопол свернул с проезжей дороги, где на дне глубоких рытвин затвердела тина, и поехал напрямик степью к сказочному коню и дымчатому сиянию. Понемногу молодые путешественники стали различать вер­хового и громадное, похожее на мельничное, колесо; потом колесо уменьшилось, и они сообразили, что это установка для орошения. Вероятно, где-то поблизости протекал ма­ленький ручеек. Помещик остановил бричку поодаль от этого видения, и Феликс не мог определить, находится ли оно в двухстах метрах или в нескольких километрах. Па­скалопол махнул в воздухе кнутом и крикнул в небо так громко, что на его голос откликнулось эхо:

— Эй, кто там?

Необыкновенный конь пошевелился. Человек из дали, прислушавшись, откуда доносится голос, ответил, точно из глубины земли:

— Это я, Петру!

— Арбузы есть? — закричал Паскалопол. — Есть, есть!

— А люди? Сколько у тебя людей? — Двадцать. Двадцать болгар!

— Пришли в усадьбу воз арбузов, понял?

— ...нял! — ответило эхо.—Желаю здравствовать!..

Паскалопол снова хлестнул коней и, оставив всадника и колесо по левую руку, не спеша поехал к утрамбованной повозками дороге. Неожиданно бричка подскочила, спустилась в русло и, стукнувшись о берег реки, опять под­нялась на поле. Речка была просто-напросто извилистым, местами совсем узким, местами расширявшимся рвом, на дне которого скопилась жирная грязь да кое-где поблески­вали маленькие зеленоватые лужи, и лишь по запаху ряски можно было отыскать небольшое озерцо воды, где жили лягушки.

— Речка совсем пересохла, — заметил помещик. — Она вздувается только после больших дождей, когда вода при­бывает.

— А откуда же берут воду для садов?

— Из колодца! — ответил Паскалопол, которого забав­ляли эти парадоксы природы.

Отилия стиснула его локоть. Перед ними расстилалась бескрайняя равнина, поросшая кустиками пыльной травы и разрезанная надвое дорогой. На горизонте возникли ка­кие-то темные пятна — изгороди, мрачные купола с ше­стами на верхушке. Но вот постройки стали увеличиваться и явились во всей своей зловещей дикости. Это были спле­тенные из прутьев и обмазанные растрескавшейся глиной амбары, хлевы, хижины. Загородки, очевидно, предназна­чались для скота, лачуги не были обнесены оградой. Ку­пола оказались стогами перепревшего, сгнившего сена, сва­ленного вокруг жерди. Все это напоминало печальные раз­валины, глиняную Помпею, походило на смешавшийся с землей, словно рана на ее теле, муравейник гигантских муравьев. Нельзя было даже вообразить, что тут могут находиться люди. Лишенный измерений простор, где все принимало колоссальные размеры, показался Феликсу скифской пустыней, про которую он учил в школе. Здесь ничто — ни геологическая формация, ни памятники--не указывало на какой-то определенный период. Все застыло в неподвижности, вне какой бы то ни было эпохи, вне истории. Если бы вдруг перед экипажем появились всад­ники, закованные в броню с головы до ног, как варвары на колонне Траяна, или обнаженные, со щитами у седель­ной луки и с увенчанными волосяными пучками копьями в руках, Феликс нисколько не удивился бы. Перед ним как бы предстало все то, что не укладывалось в официаль­ную историю, повествующую о римлянах и греках, здесь было варварство с причудливыми именами: скифы, костобоки, сарматы, бессы. Стук колес и конский топот в вооб­ражении Феликса превращались в протяжное гиканье, как будто все кругом до самого горизонта было заполнено ди­кими ордами. И в самом деле, даль заволокло удушливым дымом, и воздух огласился какими-то воплями, природу которых невозможно было распознать.

— Что это? — испугалась Отилия.

— Ничего, ничего, — успокаивал ее Паскалопол.

От горизонта к бричке мягко катился безбрежный чер­ный поток грязи, грязи горячей, кипевшей, расплескивав­шейся, поверхность которой лениво колыхалась. Кое-где отдельные оторвавшиеся комки пятнали степь, стекаясь к центру нашествия. Заглушённые гортанные выкрики, до­носившиеся из долины, звучали все ближе, и поток лился все стремительнее, сотрясая землю.

— Это буйволы, — сказал Паскалопол и остановил бричку у края дороги. — Они не опасны, — уверял он встревоженную Отилию.

Взметнувшиеся вихри заносили все кругом черным прахом. В его ореоле появились первые животные — удли­ненные, асфальтового цвета тела, опущенные вниз, при­нюхивающиеся головы, похожие на головы носорогов. Они шли, раскачиваясь, точно адские барки на волнах Стикса. За вожаками следовало все стадо, волосатые, с въевшейся в шкуру землей буйволы двигались плавно, сбившись в мо­нолитную массу. Наконец волна захлестнула и бричку, эти черные божества окружили экипаж и, глядя на Отилию, раздували ноздри, вероятно, принимая ее за высокую траву. Пыль застилала поля, и казалось, что буйволы за­полонили всю степь. Топот и приглушенное сопенье слива­лись в негромкий гул, порой нарушаемый бешеным ревом. Феликс и Отилия не замечали ничего и никого, кроме животных, но Паскалопол, сдерживая храпевших коней, крикнул:

— Эй, кто здесь есть?

Из потустороннего мира донесся голос:

— Мы, барин.

И вскоре откуда-то сбоку, где ряды буйволов редели, появился всадник — полуобнаженный человек с палкой в руке, с такой же черной от грязи кожей, как и у буйво­лов. Ступни болтавшихся без стремян ног верхового были открыты засохшей коркой тины, а топь, через которую он проезжал, налепила сосульки на волоски его голеней. Густой от пыли пот выступал на его лбу, прикрытом маленькой, донельзя засаленной ардяльской шляпой, похожей на шлем Меркурия. Можно было подумать, что это сам язы­ческий бог, заблудившийся среди болот и сломавший свой кадуцей.

— Это ты, Лепэдат? — спросил Паскалопол. — Куда вы их перегоняете?

— Ведем на водопой!

— Ни одного не потеряли?

— Да нет. Только двух оставили в загоне, больно уж они злы, черт их подери. Даже ярмо на них не наденешь.

— Гоните их на ярмарку и продайте.

Паскалопол распоряжался спокойно и решительно. Фе­ликсу нравилась его властная хозяйская манера. Вдруг Отилия взвизгнула — введенный в заблуждение ее белым платьем буйвол вытянул длинную, поросшую волосами морду и обнюхивал платье, намереваясь его пожевать. Паскалопол ударил его кнутом, и животное отпрянуло, на­валившись на других. Одна из запряженных в бричку лошадей заржала, увидев верхового. Стадо медленно рас­текалось, точно огромный поток лавы, поднимая густую пыль, и на другом конце степи тоже заклубились и по­ползли облачка. Паскалопол стегнул лошадей, и бричка покатилась.

— Паскалопол, — спросила Отилия (Феликс отметил про себя фамильярность этого обращения), — для чего нужны буйволы? Ведь они такие противные!

— Они очень сильны и хорошо ходят в ярме, — отве­тил помещик.

Темная, испещренная кустиками сорняков степь поне­многу заиграла всеми красками. Необозримые пашни те­перь уже четко отделялись одна от другой: беловатые — овес, зеленые — кукуруза. Длинные узкие темно-зеленые полоски между ними означали картофельные поля. Боль­шие квадраты жнивья и квадраты клевера образовывали геометрический узор на этом громадном разостланном на земле ковре. Вдали, на горизонте что-то чернело, там уга­дывалась плотная завеса акаций, из которой выглядывал какой-то маленький сияющий плод.

— Вон там церковь, — показал на него кнутом Паска­лопол.

Чем ближе подъезжали они к пашням, тем пестрее ста­новилось жнивье и скошенные луга. Они были усеяны васильками и желтыми цветами скерды. Отилия указы­вала рукой то направо, то налево, пытаясь выделить один цветок из миллиарда. Мирно разгуливали длинноногие аисты. Паскалопол остановил бричку, обвязал вожжи во­круг ручки тормоза и, спрыгнув на землю, принялся со­бирать васильки. На лбу у него выступил пот. Феликс тоже сошел и стал рвать цветы. Когда он вернулся к бричке, то увидел, что Паскалопол приближается с про­тивоположной стороны с большим букетом и вручает его Отилии. Феликс готов был протянуть Отилии, смотрев­шей в другую сторону, и свои цветы, но его остановило странное чувство. Он решил, что не следует делать это в присутствии помещика, которому может быть неприятно соперничество со стороны такого, не слишком желанного гостя. Феликс выпустил из рук цветы, они упали возле колес экипажа.

— А ты ничего не собрал? — спросила его Отилия, когда бричка тронулась.

— Они красивы только в поле, жаль их срывать, — ответил он.

Когда проехали еще километра два, Феликс увидел густые заросли акаций, расположенные довольно далеко друг от друга. Они миновали одну полосу деревьев, потом другую, и внезапно в самом центре четко разграниченных полей возникли две квадратные группы строений. Вслед­ствие обмана зрения, который порождала эта бесконечная равнина, здания принимали монументальные размеры и казались настоящими крепостями. В левом квадрате под­нимались высокие стены под крутой черепичной крышей; правый, более обширный, был занят большим фруктовым садом и обнесен забором из толстых досок, кое-где поддер­живаемых каменными столбами. Бричка направилась к группе красных зданий, затем, объехав их, покатилась к саду, где землю покрывал пышный травяной ковер, и повернула к самому дальнему углу зеленого квадрата — там виднелись высокие каменные ворота. Въехав в ворота, они очутились на окаймленной низенькими каменными столбиками и усыпанной мелким гравием аллее, из глубины которой выглядывала терраса большого белого дома. Кони побежали быстрее, и вскоре бричка остановилась у крыльца. Паскалопол соскочил на землю и, слегка по­клонившись, сказал

— Добро пожаловать в мои владения.

Отилия встала, готовясь тоже спрыгнуть с брички, Паскалопол ждал внизу, протянув к ней руки; последовало краткое объятие, которое помещик постарался про­длить. Чтобы скрыть свое явное удовольствие, Паскалопол подождал Феликса, взял его под руку и повел вверх по лестнице.

— Видите ли, для молодого человека здесь школа энер­гии. Вы сможете извлечь для себя много полезного, — ска­зал он.

Паскалопол оставил гостей на попечение старухи слу­жанки, приказав ей почистить их платье с дороги и дать умыться, а сам исчез. Когда через четверть часа они снова встретились в зале, Паскалопол уже был одет в городской костюм. Он повел гостей осматривать дом, где все было так же изысканно, как и в его бухарестской квартире, но в деревенском стиле. Две стены зала были задрапированы широкими кашмирскими шалями, повсюду лежало старин­ное оружие, с потолочных балок свешивались канделябры с восковыми свечами. В большой стеклянной горке хра­нились охотничьи ружья. К залу примыкала с одной стороны контора поместья, обставленная очень просто и содержавшаяся в идеальном порядке, с другой — столовая; обе комнаты выходили на террасу. Через дверь в глу­бине зала можно было попасть на застекленную галерею, обращенную к квадратному, застроенному сараями двору. На галерею выходили двери нескольких комнат. Паска­лопол показал гостям комнату со старинной ореховой мебелью, где когда-то жила его мать и где после ее смерти все осталось в полной неприкосновенности. Феликсу предназначалась комната в одном конце коридора, Отилии — в противоположном. Обе комнаты были обставлены почти одинаковой темной массивной мебелью, деревян­ные балки потолка подчеркивали их сельскую парадность. Все трое вернулись в зал. Шедшая впереди Отилия открыла горку с оружием и дотронулась до ружья, больше других украшенного арабесками. В ту же секунду Паскалопол очутился возле нее и с силой схватил ее за руки.

— За домнишоарой Отилией надо постоянно присма­тривать. Ружья я держу заряженными.

Феликса смутила не столько опасность, сколько то, что Паскалопол обнял Отилию.

Помещик пригласил их в столовую. Длинный стол тя­нулся от одной стены комнаты до другой, по бокам его стояли две скамьи. Стол и скамьи из толстых дубовых досок были, как обычно в селах, собраны при помощи деревянных шипов. Вдоль стен шли вешалки и поставцы, заполненные крестьянскими кувшинами и глиняной посу­дой всех видов. Один угол занимала огромная деревенская печь с плитой, очевидно, чисто декоративная. Наверху печи тесно стояли синие большие кувшины, а плита слу­жила буфетом; с двух крайних балок потолка спускались длинные красные шесты. Конец стола был застлан грубой льняной скатертью. Паскалопол и Отилия сели на скамью по одну сторону стола, а Феликс — по другую. Не дожи­даясь, пока подадут кушанья, Отилия принялась есть боль­шое яблоко, которое взяла на подносе с фруктами, потом попробовала сливу и отщипнула виноградинку.

— Опять не слушаетесь, домнишоара Отилия, — сделал ей выговор Паскалопол. — Вы так заболеть можете.

Отилия с полным ртом затрясла головой в знак того, что не заболеет, и села на скамью верхом, повернувшись лицом к Паскалополу.

— Как жаль, что здесь нет кукоаны Аглае, вот погля­дела бы она на вас, — сказал помещик.

— Как я понимаю, кукоана Аглае не очень благоволит к Отилии, да как будто и ко мне тоже, — со смехом заме­тил Феликс.

— Да, — вполне серьезно подтвердил Паскалопол. — Действительно, кукоана Аглае не слишком усердно упраж­няется в христианских добродетелях. Но вы, домнул Феликс, ни от кого не зависите, и я не вижу, какие у вас с ней могут возникнуть конфликты. С домнишоарой Оти­лией,— Паскалопол с покровительственным видом обер­нулся к девушке и, казалось, теперь обращался только к ней, — положение несколько иное. Тут возникает один деликатный вопрос. Но мы примем меры, необходимо принять меры. Я беседовал с Костаке. Он человек не­много слабохарактерный и с причудами, однако намерения у него хорошие, — уверяю вас, что хорошие. Но кукоана Аглае крепко держит его в руках. В конце концов мы еще посмотрим. Я расскажу вам кое о чем подробнее. И как подумаешь, — Паскалопол жестом выразил друже­ский упрек, — что это уже могло бы вас не интересовать, что я…

Феликс старался не прислушиваться к тому, что говорил Паскалопол Отилии, но на его лице невольно отра­зилось недоумение, так как он не мог понять, на что именно намекает помещик. Служанка принесла кастрюлю с супом, и Паскалопол, отняв у Отилии яблоко, бросил его на стоявшее на столе ардяльское блюдо.

— Имение приносит большой доход? — спросил Фе­ликс, желая хоть что-то сказать.

— При разумной эксплуатации — конечно, — деловым тоном ответил Паскалопол. — Я выращиваю главным обра­зом масличные растения по предварительным заказам из Англии. Специальные культуры дают большой доход. Но для этого нужно иметь соответствующий инвентарь и от­борные рабочие руки. Должен сознаться, что со здешними крестьянами я не часто имею дело, поэтому вы встретите в имении много народу из Ардяла. Работают у меня и немцы, и венгры, и даже итальянцы — в каждом деле нужны знающие люди. Садоводством занимаются болгары и сербы. Если поработать как следует, то поздней осенью можно кое-что экспортировать, и тогда я еду получать деньги прямо за границу, в один из банков, где у меня есть счет. Я тоже имею право поразвлечься.

— Как мне хотелось бы поехать за границу! — вздох­нула Отилия.

Паскалопол молитвенно сложил руки на груди и ска­зал:

— Домнишоара Отилия, приказывайте. Я получил от Костаке разрешение похитить вас в любое время.

Отилия уклонилась от ответа и спросила:

— У вас в имении есть лошади? Смогу я стать ама­зонкой?

— Есть, есть, как же, я приготовил для вас одну, со­всем смирную.

— А у меня единственное желание — спать на сене,— сказал Феликс. — Я провел на сеновале всего несколько часов во время одной экскурсии в деревню, и с тех пор скошенная трава кажется мне самым лучшим ложем.

— И я хочу пойти в сарай, — подхватила Отилия,— там, должно быть, очень мило.

— О, насчет этого не тревожьтесь, — успокоил ее Па­скалопол,— сена у нас вдоволь. Но, надеюсь, вы не будете пренебрегать комнатой, которую я приготовил для вас. Там есть и рояль, а ведь в сарае вы его не найдете...

— Паскалопол, у вас во всем столько шика! —с восхи­щением воскликнула Отилия.

— Когда вы отдохнете, вы сможете погулять по име­нию,— сказал Паскалопол Феликсу. — Я распоряжусь, чтобы вам приготовили бричку, а если хотите, даже смир­ную верховую лошадь... и провожатого... Здесь вы быстро станете наездником.

Феликс поблагодарил, но не дал никакого ответа. Он заметил, что Паскалопол предлагает ему развлекаться од­ному, без Отилии. Это его огорчило, он надеялся, что пребывание в усадьбе поможет ему стать ближе к де­вушке. Паскалопол посоветовал гостям отдохнуть после обеда часок, пока он займется делами, и, взяв их обоих под руки, повел по галерее. Феликса проводили в его комнату.

— А теперь я отведу вас, — сказал Паскалопол Оти­лии.

Однако немного погодя, когда Феликс выглянул в окно, он увидел, что Отилия прохаживается под руку с Паскалополом в глубине сада, отделявшего дом от квадратного двора с сараями. Паскалопол весело смеялся, наклоняясь к Отилии так близко, как это только было возможно во время ходьбы. Феликс испытал сильнейшую досаду. За последнее время он все яснее чувствовал, что им с Отилией предназначено идти рядом, одним и тем же путем. Он хотел бы скорее достигнуть совершеннолетия, сде­латься очень богатым, взять Отилию под свою защиту и предложить ей все то, что с такой легкостью предла­гал помещик. Он твердо решил последовать советам Отилии, стать знаменитым врачом, стать кем угодно, лишь бы прославиться. На столе у окна стояла чер­нильница и лежало несколько листов бумаги. Феликс сел и, глядя издали на Отилию, принялся каллиграфически выписывать:

«Отилия, Отилия, Тилия, Тили».

В шесть часов все опять собрались вместе. Паскало­пол, уже в другом, кирпичного цвета костюме для деревни, ждал своих гостей на террасе. В это время подвели запря­женных в экипаж лошадей.

— Я хочу немного покатать вас по имению, — обра­тился Паскалопол к Отилии. — Думаю, что вы уже от­дохнули.

Отилия тоже надела другое платье, но поспать она, как видно, не успела.

— А ты, Феликс, разве ты не едешь с нами? — чуть удивленно спросила она.

Феликс вспомнил предложение Паскалопола за обедом и покачалголовой.

— О, извините меня, — сказал Паскалопол Феликсу,— я думал, что вы ездили один. Бричка ждала вас. Ра­зумеется, вы тоже можете с нами поехать.

Это снисходительное «вы тоже можете с нами поехать» немного обидело Феликса, но он рассудил, что он гость и ему неудобно отказываться, к тому же это будет вос­принято как проявление неприязни. Поэтому он молча сел в бричку. Лошади побежали по аллее, миновали во­рота и, обогнув сад, направились к другому квадрату. Здесь находились конюшни и хлевы, сараи для инвентаря, дома, в которых жили батраки. Постройки были располо­жены таким образом, что, когда большие ворота затворя­лись, двор оказывался запертым. Каждая конюшня со­стояла из двух отделений для лошадей, с каретным сараем и довольно высоким, крытым черепицей сеновалом между ними. Входом в сарай служили закрывавшиеся изнутри ворота. Но люди могли выходить в поле также через за­пиравшуюся на" ночь квадратную дверцу с высоким поро­гом, — такую маленькую, что через нее нельзя было ни­чего вытащить. В дверном проеме бескрайняя степь похо­дила на картину в раме. Крестьяне робко посмеивались, глядя на Отилию, пожелавшую во что бы то ни стало взобраться на сеновал. Обнаружив в каретном сарае тя­желую лестницу с толстыми перекладинами из веток ореш­ника, она быстро вскарабкалась по ней и стала звать за собой остальных.

— Паскалопол, вы не подниметесь? Ну, пожалуйста! Однако Паскалопол был как будто не слишком рад этому приглашению и, извинившись, отказался. Отилия появилась в окне чердака и в восторге крикнула:

— Феликс, поднимись сюда, увидишь, какое мягкое сено!

Помещик, чтобы хоть как-то угодить Отилии, взглядом попросил Феликса подняться на чердак.

— Ах, какие стога там, на поле! Чьи они?

— Мои, — печально сказал Паскалопол.

— Поедем, поедем туда! — закричала Отилия и немед­ленно спустилась вниз.

По проложенной колее бричка выехала из квадрата хозяйственных построек. Луг тянулся полосой метров сто в ширину; по краям длинной цепочкой стояли в ряд стога, похожие на диваны каких-то великанов. Отилия попро­сила Паскалопола остановиться и принялась бегать от одного стога к другому, изобретая способы подняться туда.

— Паскалопол, давайте взберемся наверх, — умоляла она, — доставьте мне это удовольствие!

Вынужденный бегать за Отилией, Паскалопол отирал пот со лба.

— В моем возрасте, домнишоара Отилия, уже не сле­дует взбираться на стог, — сказал он с легкой иронией.— Пусть это делает домнул Феликс.

Увлеченный шалостями Отилии, Феликс действительно влез на стог вслед за девушкой, которая карабкалась, по­могая себе и руками и ногами. Паскалопол в явном замешательстве ждал внизу. Отилия, приложив козырьком к глазам руку, смотрела вокруг, подобно генералу, обозре­вающему поле сражения.

— Ах, как их много!

— Ради бога, не вздумайте карабкаться на все стога,— пошутил Паскалопол.

Отилия, не слушая его, продолжала:

— Что там блестит вдалеке, вон там, где фруктовые деревья?

Это пруд.

— Пруд? Ты слышишь, Феликс? Пруд! Поедем туда! Паскалопол с видом мученика сел с молодыми людьми в бричку, и они поехали. Обработанные поля кончились, и перед ними предстало неожиданное зрелище. Освобо­жденная от тесных объятий растительности земля была черная и рассыпчатая, ноги лошадей тонули в ней, как в жидкой саже. Плотная невысокая стена ив замыкала горизонт, плоское пространство перед ней казалось тря­синой, среди которой с трудом можно было различить поблескивавшую темную поверхность пруда. Редкие ку­стики бурьяна, похожие на вонзившиеся в воздух когти, напоминали травы на византийских иконах, и такое же, как на иконах, садилось огромное пылающее медное солнце, зрелище было жуткое и величественное. Вблизи пруда земля становилась более топкой, и кое-где ее разрывали небольшие овраги. Черную стоячую воду как будто под­держивали со дна ивы, а на берегу — щетка срезанного тростника. Повсюду над поверхностью воды торчали стебли камыша и даже стволы деревьев; по-видимому, пруд разлился и ныне занимал гораздо большее пространство, чем раньше. Все это было похоже на какое-то доисториче­ское становище, от которого не уцелело ничего, кроме столбов. Густая, как слюна, пена плавала по зеленоватой зеркальной глади, и воздух был насыщен резким запахом ряски. Оттуда, где росли ивы, шли по брюхо в воде буй­волицы и коровы, за ними присматривал голый мальчик с вздутым животом. Издали послышалось протяжное мы­чанье, которому, точно флейты, отрывисто вторили ля­гушки в большой луже. Это была неподвижная болотная вода — такую иногда видишь в тяжелом сновидении, когда погружаешься в глубокую тину и вырваться можешь, только взлетев над ней. Вдоль берега брел человек с косой на плече. Долговязый, изможденный, хмурый, с бледным, точно восковым, заросшим щетиной лицом, он казался олицетворением самой смерти. Отилии захотелось узнать, какова вода в пруду, и, к ужасу Паскалопола, она решила снять чулки.

В эту минуту, вздымая тучу пыли, к ним приблизился верховой.

— Что случилось, Чучен?

— Приехали господа из страхового общества и дожи­даются вас!

— Ах, как некстати! — с досадой сказал Паскалопол. Немного подумав, помещик оставил Феликса и Отилию на попечение верхового и, сев на его лошадь, рысью поехал в усадьбу.

Отилия не собиралась отказываться от своей затеи и, стащив с ног чулки, вошла в воду.

— Мне нравится Паскалопол, — сказала она как будто про себя, — он такой милый, светский человек, а вот на сеновал не захотел взобраться.

Приподняв платье до колен, Отилия пошла по той сто­роне пруда, где вода была чище, и так настойчиво звала Феликса, что ради нее он тоже разулся и вошел в воду. Человек, стоявший рядом с бричкой, улыбаясь, указывал им безопасные места.

— Если вода спокойна, в сильную жару люди прихо­дят сюда купаться.

Взглянув на Отилию, Феликс испугался, не осенила ли ее идея раздеться и выкупаться. Но время бежало быстро, близились сумерки, пора было возвращаться, покинув до­носившийся из пруда хор водяных флейт.

Во время ужина все чувствовали себя несколько не­ловко, так как за столом присутствовали три незнакомых человека, приехавшие по поводу страхования зернохрани­лищ от пожара и наводнения. Нетрудно было заметить, что помещик предпочел бы спокойно беседовать с Отилией. Приезжие вели разговор только о делах. После ужина Паскалопол, взглядом попросив извинения, ушел вместе с этими тремя людьми в контору, где они горячо заспорили.

— Феликс, пойдем к стогам, — сказала Отилия, беря юношу под руку.

И не дожидаясь его ответа, помахала, проходя мимо конторы, Паскалополу и повела Феликса к двери. Они прошли через фруктовый сад, темный и мрачный, точно кладбище. Но поле было залито лунным светом, и когда они миновали сараи, скирды предстали перед ними по­добно огромным могильным курганам. Отилия нетерпеливо бросилась вперед, и Феликс услышал шорох сухого сена и зов: «Сюда, сюда!» Над скирдой в нимбе лунного света появилась голова девушки. Феликс и Отилия легли на спину, подложив под голову руки, и устремили взгляд в небо. Тишину нарушал лишь собачий лай, то прибли­жавшийся, то замиравший вдали, да разноголосое стреко­танье кузнечиков. Сначала слух не улавливал ничего, кроме еле слышного скрипа, потом начинал различать бес­численные вариации трескотни, узнавать сигналы и от­веты, паузы, разнообразные тоны. Один звук возникал будто у самого уха, другой глухо отвечал из глубины земли. Когда привыкаешь к монотонному, как тиканье ча­сов, стрекотанью, перестаешь замечать его, но если очень внимательно прислушаться, оно кажется оглушительным. Словно повинуясь каким-то магическим законам, звездная россыпь на небе непрерывно изменялась, как изменяются тонкие узоры мыльной пены. В этом непрекращающемся таинственном кипении одни звезды мерцали ярче, другие гасли. Молодые люди не видели земли, они точно плыли на корабле по воздуху. Душа Феликса преисполнилась какого-то неизъяснимого спокойствия, словно он уже отделился от земли. И в это воздушное путешествие он взял с собой и Отилию. Девушка, лежа рядом, тоже молча созерцала небо, и Феликс подумал, что она уснула. Но Отилия внезапно коснулась его руки и ска­зала:

— Что, если мы вдруг упадем в небо? Нам ведь ничто не помешает.

Феликс понял, о чем говорила Отилия. Они лежали на спине, и у них было такое ощущение, точно они наклони­лись над вогнутым небесным сводом.

— Тогда Паскалопол, — развивала свою мысль де­вушка, — не нашел бы даже наших следов.

— Об этом я не пожалел бы, — ответил Феликс,— хотя признаю, что он вполне порядочный человек.

— Он тебе так неприятен? Но почему же? Бедный Паскалопол, он такой скромный!

— Ты думаешь? Мне кажется, он чем-то недоволен. Я уже раскаиваюсь, что приехал.

— По-твоему, он чем-то недоволен? Вряд ли. Впрочем, я у него выведаю. Во всяком случае, поверь, это не из-за твоего приезда, потому что он тебя уважает, и кроме того...

Феликс понял: «...и кроме того, ты для него не опа­сен».

— Отилия, — собравшись с духом, заговорил он, — я рад, что приехал — и сюда и к вам, но в то же время жа­лею об этом!

— Почему? — просто спросила Отилия, не оборачи­ваясь к нему и не отрывая глаз от неба.

— Потому... Потому что я привык к тебе и теперь на­чинаю бояться, что опять останусь один.

— Ты боишься, что я убегу с Паскалополом? Это воз­можно. Паскалопол заслуживает такой награды, но я не хочу покидать папу, поэтому и тебя не оставлю.

— Значит, если бы не дядя Костаке, ты убежала бы с ним? Разве такая девушка, как ты, может любить чело­века гораздо старше ее?

— Я понимаю, что ты хочешь сказать... По правде говоря, я никогда не задумывалась над этим всерьез. Но разве возможно, чтобы юноша моего возраста полюбил такую девушку, как я? Я капризна, хочу всегда быть сво­бодной.

У Феликса чуть не вырвалось: «Я люблю тебя!» — но он не посмел произнести этого и сказал только:

— Я хотел бы когда-нибудь с тобой о многом погово­рить, если ты согласишься меня выслушать.

— Я выслушаю тебя, — все так же просто ответила Отилия, не выпуская его руки из своей.

Донесся яростный собачий лай, он все приближался, потом мужской голос закричал во тьме:

— Где вы, молодые господа?

Феликс и Отилия отозвались и, спустившись вниз, почти бегом побежали к дому. Держась за руки, они по­явились перед террасой. Паскалопол сидел за столиком, лицо его было грустно.

— Я ждал вас к кофе, — сказал он, — пожалуйте! Здесь, в имении, мне, конечно, очень трудно всегда со­ставлять вам приятную компанию.

Отилия присела на край стула Паскалопола и попра­вила ему воротник.

— Зачем вы так говорите! Мы немножко погуляли, чтобы не мешать вашей деловой беседе. Не надо о нас беспокоиться.

Паскалопол взял руки Отилии и поцеловал.

Действительно, Паскалопол целыми днями был погру­жен в дела поместья, и гости оказались предоставлены сами себе. Недели через две помещик даже вынужден был уехать на день-другой в Бухарест. Отилия с помощью слуг, расположение которых ей удалось завоевать, придумывала всевозможные забавы, а Феликс беспрекословно ее слу­шался. К толстому суку старого орехового дерева подве­сили качели, на которых Отилия качалась, стоя во весь рост, ее волосы и юбка развевались на ветру. Она не успокоилась, пока не выкупалась в пруду, отогнав Феликса подальше. Побывала во всех сараях и спала на сене. Но любимым ее развлечением стала верховая езда. Рабо­тавший на конюшне батрак дал им двух костлявых тяжеловозов какой-то породы, похожей на нормандскую, но более стройных. Они были так смирны, что на них можно было ездить без седла. Достаточно было просто похлопать их ладонью по спине, чтобы они медленно Двинулись вперед. Феликс и Отилия, сначала под при­смотром батрака, довольно хорошо овладели этим спортом и скоро уже одни разъезжали по имению. Однако у Оти­лии появилась новая прихоть: она садилась на лошадь к Феликсу. Сильный конь безропотно нес двойную ношу, а люди крестились при виде диковинной картины: на лошади ехал юноша, а перед ним, у самой гривы, сидела по-мужски девушка, ноги которой высовывались из-под платья. Отилия находила, что это самый шикарный вид спорта.

— Я очень долго был одинок, и теперь так хочу лю­бить кого-то, — признался ей во время одной из таких поездок Феликс. — Иметь подругу... с которой я был бы неразлучен.

— Ты еще слишком молод, Феликс, — ответила Оти­лия.— Тебе не следует думать о любви, прежде чем ты сделаешь блестящую карьеру. Любовь, — серьезно продол­жала она, — это слово означает так много, но, видишь ли, ее одной недостаточно. Если бы терпением и добро­той Паскалопола обладал молодой человек, как бы я его любила!

— Паскалопол к тому же богат, — без тени иронии сказал Феликс.

— О, не поэтому, — возразила Отилия, — хотя верно, что только такой богатый человек, как он, может быть щедрым и исполнять любой каприз женщины. У меня не­счастный характер, мне все быстро приедается, я не терплю, когда мне противоречат.

— Значит, для того, чтобы ты меня любила, я непре­менно должен стать богатым? — размышлял вслух Фе­ликс.

— Возможно, что так, но и это еще не все. Ты знаешь, что папа очень богат и я его люблю, но он не в силах никого сделать счастливым. Мама умерла от огорчений, которые он ей доставлял.

Паскалопол привез из Бухареста неожиданные новости. Стэникэ узаконил свой брак с Олимпией две недели назад, то есть сразу после отъезда Отилии в имение. Формаль­ности он выполнил уже давно, но торжество все отклады­вал, пока не заставил Симиона дать Олимпии приданое. Бракосочетание должно было совершиться быстро и в «тес­ном кругу». Но едва лишь гражданская церемония закон­чилась (церковный брак отвергли как устаревший пред­рассудок), Стэникэ и Олимпия явились в полученный в качестве приданого дом и пожелали немедленно вступить во владение им. Так как дом был сдан внаем и арендатор совершенно законно не соглашался выехать раньше дня святого Димитрия, то Стэникэ перешел в наступление, стал угрожать жильцу, выискивал случаи несоблюдения им контракта, посылал ему от имени Аглае официальные требования. Аглае это наконец надоело, она договорилась с нанимателем, уплатила ему неустойку, и тот позволил семейству Рациу воспользоваться своей собственностью. Но у супругов не имелось никакой обстановки. Олимпия и Стэникэ принялись с самым приветливым видом, лебезя перед Аглае, Симионом и Аурикой, беззастенчиво обирать их. Стэникэ объявил о своем желании получить хоть самое незначительное доказательство того, что он является зя­тем такого великого художника, как Симион, ибо без этого немыслим его домашний очаг. Он вытянул у Симиона не­сколько картин (которые позднее выбросил на чердак) и потребовал необходимую мебель для подобающего этим сокровищам зала. Аглае дала им что могла. Чета Рациу, уже не боясь сопротивления со стороны Симиона, являлась в дом Туля почти каждый день, нахально напрашиваясь на обед. Ребенка, которому исполнилось всего два месяца, родители совсем забросили. Однажды его положили на кровать без сетки, в комнате, где было открыто окно, и, заперев дверь, позабыли о нем. Ребенка, очевидно, лихора­дило, он стал метаться и упал с кровати. От ушибов он скоро умер. Олимпия приняла этот удар с большим хлад­нокровием, почти как облегчение, Стэникэ же казался безутешным. С всклокоченными волосами пришел он к Аглае, вновь разыграл сцену с больным сердцем, уведо­мил всех, что жизнь его разбита. Аурел, оказывается, был самым умным ребенком на свете, и с первого дня его жизни нетрудно было предсказать, что его ждало блиста­тельное будущее. Стэникэ поведал о всевозможных сви­детельствах раннего развития сына и утверждал, что он уже начинал проявлять признаки разумной речи. Он от­казался встать с постели и, сознавшись, что без посторон­ней помощи не будет в состоянии похоронить покойного, просил пойти ободрить сраженную горем Олимпию. В са­мом деле, ни он, ни Олимпия не подумали ничего пред­принять для устройства похорон ребенка, и все расходы пали на семью Туля. Стэникэ даже выпросил денег на сооружение памятника несравненному младенцу, и Отилия заподозрила, что самого Паскалопола тоже обложили не­которой данью. Во время погребения у Олимпии был равнодушный, скучающий вид, Стэникэ же захлебывался от рыданий, завоевав симпатии женщин, которые обычно толкутся на кладбище. Паскалопол показал Феликсу и Отилии номер газеты «Универсул», где в разделе траур­ных объявлений можно было прочитать следующий пате­тический опус:

Навеки растерзанные душевно, полные возмуще­ния против немилосердного неба, Стэникэ и Олим­пия Рациу, родители; Симион и Аглае Туля, дед и бабушка; Аурика Туля, тетка, а также семьи родственников: Джурджувяну, Мэркулеску, Сима — с безграничным прискорбием сообщают о вознесе­нии на небо их

единственного сына

Аурела Рациу

(Релишора),

в возрасте двух месяцев

похищенного тяжелой болезнью, которая изнурила его маленькое тельце и лишила папочку и мамочку всякого смысла жизни. Скоро и они придут к тебе, дорогой ангелочек!

Печальное торжество погребения будет иметь ме­сто и т. д., и т. п. Всех, кто его знал и ценил, умо­ляют присутствовать.

Отилия чуть улыбнулась, потом серьезно сказала:

— Этот Стэникэ всегда внушал мне отвращение. Я счи­таю, что он способен на все, и боюсь его. Не следовало бы принимать его слишком часто, вы ведь знаете, как слабохарактерен папа.

— Я совершенно согласен с вами, домнишоара Отилия, и сделал все возможное, чтобы хоть немного открыть Костаке глаза. Кукоана Аглае и Стэникэ — это опасная ком­пания, — говорил Паскалопол, окутывая себя клубами табачного дыма. Феликсу было не совсем ясно, какую опас­ность представляет собой Стэникэ для Отилии. Однако последующие события подтвердили справедливость подо­зрений Отилии и Паскалопола.

Шли дни, помещик временами подолгу отсутствовал, а возвращаясь, старался доказать Отилии, что он способен на любое озорство. Отилия относилась к нему с нежным вниманием, от которого сжималось сердце Феликса, а сам Паскалопол, словно легкомысленный юноша, во всем уго­ждал девушке. Феликс оценил мягкость характера поме­щика, которым попеременно овладевали то любовь, то отцовское чувство; иногда Паскалопол от всей души нена­видел Феликса за то, что он тоже здесь, иногда с нежностью, точно взрослого сына, брал его под руку. Покорен­ный этим благородством и скромностью, юноша часто притворялся, что ему хочется побродить по полям, и исче­зал, предоставляя Паскалополу на свободе радоваться дружбе с Отилией, которая, как с каждым днем все больше убеждался Феликс, не перейдет границы невинной салонной игры. Несмотря на это, в один прекрасный день Феликс невольно стал причиной весьма неприятной сцены. Отилия снова захотела покататься верхом и упросила Фе­ликса посадить ее перед собой на лошадь. Девушка гордо и весело восседала на лошади, но когда они ехали мимо усадьбы, им повстречался Паскалопол, еще не ви­девший этого новоявленного способа верховой езды.

— А, вы совершаете утреннюю прогулку верхом,— сказал он, немного побледнев.

Феликс хотел было поздороваться, но удержался, во­время сообразив, что вся эта сцена довольно нелепа. Па­скалопол с необычайно занятым видом пошел к конюш­ням.

— Мне кажется, Паскалопол недоволен, — заметил Феликс.

— Мне тоже, — должна была признать Отилия и, тот­час же спрыгнув на землю, бросилась за помещиком, а Феликс поехал к конюшне. Вскоре он увидел, как Отилия и Паскалопол направляются под руку к дому. Помещика как будто обезоружила ласковость Отилии, и было смешно смотреть на его слегка огорченное лицо.

— Мне хотелось бы уехать отсюда, — сказал в тот же день девушке Феликс.

— Я тоже думаю, что пора уезжать, — согласилась Отилия.

На другой день они вернулись в Бухарест.

VII

Когда поздней осенью Феликс, теперь уже студент медицинского факультета, случайно зашел к Аглае, Аурика попыталась оказать на него влияние.

— Я не в силах понять, — вкрадчиво сказала она,— как вы, приличный юноша из хорошей семьи, можете пока­зываться на улице с такой распущенной особой, как Оти-лия.

— Отилия — очень скромная девушка, — запротестовал Феликс.

— Вам далеко не все известно, — не уступала Аурика. — Она на глазах у всех неприлично себя ведет с мо­лодыми людьми. Если бы об этом знал Паскалопол, ко­торый так влюблен в нее!

— Отилия учится в консерватории, и, конечно, у нее там есть друзья, с которыми она болтает. Что тут та­кого?

На лице Аурики выразилось сочувствие:

— Как околдовывают вас, мужчин, некоторые сумас­бродки! — И она вздохнула. — Я никогда не обладала этим даром! Возможно, моя жизнь сложилась бы по-другому!

В эту минуту неожиданно явился Стэникэ, усердно по­сещавший Аглае, с которой у него, очевидно, установилось полное взаимопонимание. Он стал еще румянее и позабыл о всяких болезнях.

— Знаете, какую новость я сейчас услышал от контор­щика Паскалопола? — громко возвестил он. — Паскалопол обручается с Отилией!

Это произвело самый неожиданный эффект. Аурика побледнела, губы ее задрожали, и она, смешно взвизгивая, разразилась слезами. Бросившись на диван, она хныкала, прижав к глазам носовой платок, а потом с перекошенным лицом выбежала вон, как безумная, и из ее комнаты, находившейся рядом, донесся громкий плач.

— Что случилось? — спросила пришедшая на шум Аглае.

Стэникэ повторил свое сообщение.

— Дура ты, Аурика, — через открытую дверь сказала страдалице Аглае, — портишь себе кровь из-за какой-то распутницы.

— Нет мне счастья, — рыдая, причитала Аурика.

— Нет у тебя нахальства, потому что ты получила хорошее воспитание. Но и у нее тоже ничего не выйдет. Найдется человек, который откроет глаза Паскалополу.

— Информировать Паскалопола о возможных послед­ствиях этого шага — долг людей чести. Надо также помешать дяде Костаке дать свое согласие, — заметил Стэникэ.

Аглае с презрением махнула рукой.

— Костаке перед ней на задних лапках ходит. Он способен любых глупостей натворить, прости меня гос­поди.

При других обстоятельствах неприкрытая зависть Аурики и ее слезы рассмешили бы Феликса. Но сейчас он словно оцепенел, поверив известию об обручении Отилии. Когда он рассказал Отилии сцену, происшедшую в доме Аглае, она улыбнулась и пожала плечами:

— Какая чепуха! В этом нет ни слова правды. Но ты можешь себе представить, как они меня ненавидят! Я уверена, что скоро они и тебя втянут в эти сплетни.

Однажды слуга доложил Паскалополу о домнуле Стэ­никэ Рациу. Помещик сделал досадливый жест и велел было сказать, что его нет дома, но Стэникэ, который шел вслед за слугой, уже появился в комнате. Паскалопол во­прошающе взглянул на Стэникэ, ожидая, что тот сооб­щит ему о цели своего визита. Потом, дав понять, что сейчас очень занят, подвинул к нему ящик с сигарами. Стэникэ присел на краешек стула.

— Я и моя супруга храним вечную благодарность вам, домнул Паскалопол, за великодушие, с которым вы нам помогли, когда мы потеряли нашего дорогого сына,— начал он. — Поэтому я решил, что хотя здесь затронуты родственные связи, но я должен быть лояльным и обра­тить ваше внимание на грозящую вам опасность. Мне ска­зали, что вы собираетесь обручиться с домнишоарой Отилией.

Паскалопол с живостью перебил его:

— Кто вам сказал это? Домнишоара Отилия?

— Нет. Слухом земля полнится. Паскалопол снова нахмурился.

— Домнишоара Отилия чрезвычайно симпатичная де­вушки,— продолжал Стэникэ, — но, видите ли, ее воспитанием пренебрегали, и это имеет самые роковые последствия. Дядя Костаке — старик и не может за нею присматривать, да, наконец, ему и дела нет.

— Отчего ему нет дела? — строго спросил помещик.

Стэникэ несколько опешил.

— Оттого что, как вам, быть может, известно, Отилия ему не дочь, она...

— Домнул Рациу, — с упреком сказал Паскалопол, — я не понимаю, как вы, культурный человек, адвокат, мо­жете вести подобные разговоры. Я полагал, что вы при­шли сказать мне о чем-то серьезном.

Все зависит от взгляда на вещи. Это весьма серьезно. Отилия молода, неопытна, сегодня встречается с одним молодым человеком, завтра с другим. Девушке так легко ошибиться. В их доме живет студент, ее ровесник, к которому она, кажется, питает склонность... Моя свояченица Аурика видела кое-что весьма недвусмысленное, но, как девица, постеснялась сообщить вам сама. Мне хотелось бы избавить вас от разочарования. Вы сами понимаете, пожилой человек, даже если он богат, не может выдержать борьбу с пылким, быть может слишком пылким, темпераментом девятнадцатилетней девушки.

Паскалопол нервно постукивал по столу ручкой ножа для разрезания бумаги.

— В конце концов, с какой целью вы мне все это го­ворите? — спросил он, поднимаясь с места.

— Но... из благодарности, чтобы услужить вам, пока не поздно.

— Благодарю вас, — коротко сказал Паскалопол,— но сейчас я занят.

И он вышел в другую комнату, плотно закрыв за со­бой дверь. Стэникэ посидел еще немного, окинул взгля­дом письменный стол, повертел в руках визитную кар­точку, какую-то напечатанную на машинке бумагу, кон­верт со штампом, потом положил все на место, вынул из ящика с сигарами две штуки и встал. В дверях он оста­новился, подумал, вернулся и прихватил еще две сигары.

Возвратившись из имения, Паскалопол снова начал почти ежедневно бывать в доме Костаке, не придавая особого значения возможности соперничества Феликса. В этот вечер он не пришел. Феликс заметил, что Отилия озабочена. На другой день она отправилась в город. Придя из университета, Феликс увидел, что она сидит на софе, обхватив руками колени и положив на них подбородок.

— Мне все так надоело! Я бы убежала куда-нибудь, улетела. Тебе хорошо, ты свободен. Хотела бы я быть мужчиной.

— Скажи мне, что с тобой? — мягко спросил Феликс.

— Пустяки, вздор, зачем тебе об этом знать? Я толь­ко говорю, что хотела бы уехать отсюда.

Феликс опять забеспокоился:

— Куда ты хочешь уехать?

— Куда угодно. Я бы и с тобой уехала.

— Отилия, я сделаю все, что ты пожелаешь, — вооду­шевился Феликс. — Ведь у меня есть кое-какой доход, есть дом, ты будешь... моей сестрой, если захочешь.

Отилия с улыбкой, по-матерински погладила кончи­ками тонких пальцев щеку Феликса.

— Я сумасшедшая, Феликс, не надо брать с меня при­мер. Ты еще несовершеннолетний... Папа позволит нам совершить любую глупость, хоть на луне поселиться. Но о тебе пошли бы разговоры. Ты должен быть свободен, должен работать. Иначе ты погубишь свою карьеру. Я попрошу папу переехать отсюда.

Вскоре Отилия, ластясь к дяде Костаке, стала упра­шивать его:

— Папа, пожалуйста, переедем отсюда, у тебя же есть другие дома. Феликсу слишком далеко от университета, и ему нужна комната получше, чтобы принимать своих коллег. Мне тоже неудобно ходить в консерваторию. У тебя есть дом на улице Штирбей-Водэ. Ведь Феликс платит за квартиру.

Старику было щекотно от объятий Отилии, он вяло сопротивлялся.

— Трудновато, я потеряю доход... — хриплым голосом говорил он.

— Переедем, папа, прошу тебя...

Рассчитав, что он сможет сдать дом на улице Антим по более высокой цене, чем другой, дядя Костаке сообщил Аглае о своем новом решении.

— Кто это тебя надоумил? — крикнула Аглае. Застигнутый врасплох, Костаке сознался:

— Отилия. Ей далеко от консерватории.

— Ей далеко от мужчин, — передразнила его сестра. — Ты не отдашь хороший дедовский дом в чужие руки — вот что я тебе скажу. Дядя Костаке не посмел спорить, и когда Отилия снова стала уговаривать его переехать, он постарался отделаться уклончивыми фразами:

— Посмотрим! Мы еще подумаем. Торопиться не куда!

Как и предвидела Отилия, Аглае стала относиться к Феликсу с неприкрытой враждебностью. Юноша чувство­вал это по многим, казалось бы, несущественным признакам. Прежде всего Феликса уже не просили готовить Тити к переэкзаменовке, его сменил Стэникэ, педагогический метод которого и громовые обвинения по адресу школы пришлись Тити больше по вкусу. Затем Аглае начала проявлять свое недоброжелательство к Феликсу еще и тем, что в разговоре с ним с апломбом оспаривала и собы­тия прошлого и планы на будущее.

— Чем вы думаете заняться? — притворяясь, что за­была о его намерениях, презрительным тоном говорила она Феликсу. — Службу не ищете? А ведь вы сирота, вам нетрудно ее получить. Надо же как-то устроиться в жизни.

— Я учусь на медицинском факультете, — отвечал за­детый за живое Феликс.

Аглае делала вид, что не принимает его слова всерьез:

— Что там факультет! Это для мальчиков, которые живут на родительские деньги. Костаке подыщет вам ка­кое-нибудь дело.

Феликс боялся, что под влиянием Аглае дядя Коста­ке будет препятствовать его ученью в университете хотя бы тем, что откажет ему в самых необходимых вещах. Однако дядя Костаке, по своему обыкновению, не толь­ко не мешал ему, но даже как будто гордился тем, что Феликс — студент, и позднее принимал его товарищей по факультету, хотя и со своими обычными гримасами, но вполне благодушно. Правда, когда Феликсу понадоби­лось внести вступительную плату в университет, дядя Костаке пришел в замешательство, спрашивал, нельзя ли с этим погодить, советовал Феликсу занять где-нибудь «в другом месте», а он впоследствии раздобудет денег. По­скольку у Феликса не было никакого «другого места», он рассказал обо всем Отилии, которая поступила так же, как и в прошлый раз. Она заявила, что у нее есть возмож­ность достать нужную сумму, отправилась в город, при­несла деньги и только велела Феликсу никому ни о чем не говорить. Это внушило юноше некоторые подозре­ния.

Тити, сдав переэкзаменовку, вернулся в лицей. На занятия он являлся в форме, которая смахивала на офи­церскую. Его непоколебимая уверенность, что Феликс не сможет продолжать ученье, бесила юношу.

— Что вы собираетесь делать? — спрашивал Тити.

— Я буду учиться в университете. Помолчав с равнодушным видом, Тити, заявил:

— Мама говорит, что вы будете искать службу! Когда Феликс все-таки поступил в университет, Аглае была потрясена.

— Ты совсем не смотришь за этим мальчиком, — сказала она Костаке.

Стэникэ оплакивал участь интеллигентов и клялся, что, будь он в возрасте Феликса, он обучился бы какому-ни­будь ремеслу. Видя, что дела не поправишь, Аглае, чтобы разочаровать Феликса, принялась жалеть врачей и дока­зывать, что они влачат нищенское существование.

Через некоторое время Тити вдруг перестал ходить в лицей. Он величественно разгуливал в штатском костюме с галстуком «а ля лавальер». Тайна скоро разъяснилась. Стало известно, что Тити отныне «студент» Школы изящ­ных искусств, куда он и в самом деле поступил, зая­вив, будто окончил лицей. Аглае, до вчерашнего дня нена­видевшая мазню Симиона, отныне стала пламенной поклон­ницей искусства.

— Я не хотела мешать призванию Тити, — говорила она. — Пусть он спокойно развивает свой талант, уж я позабочусь о его будущем. Не всякий родится с таким даром, как он.

Это было сказано в присутствии всей семьи. Отилия подмигнула Феликсу, что не укрылось от взоров Аглае.

— И если мне поможет бог, я его женю, чтобы он не попал в руки какой-нибудь развратницы, — едко доба­вила она, — и у него будет свой дом

Но по иронии судьбы именно «развратница» Отилия пробудила эротические инстинкты Тити. С некоторого вре­мени он стал все чаще наведываться в дом Джурджувяну и явно искать встречи с Отилией. Он сидел около девушки и молча улыбался, с трудом подыскивая тему для разго­вора, так как говорить ему было не о чем, да он и не умел вести беседу. Эти частые визиты Тити были тем более удивительны, что обычно он не ходил ни к кому в гости. Тити позволял Аглае одевать его по ее собственному вкусу, подчинялся всем приказаниям матери и отказывался от любого дела, если читал в ее глазах неодобрение. Теперь Тити стал каким-то нервным и, собираясь заговорить, то и дело глотал слюну.

— Что ты делаешь? — вдруг спрашивал он, сидя возле Отилии.

— Разве ты не видишь? Шью, — точно маленькому ребенку, отвечала, не отрываясь от работы, Отилия.

Порой Тити, весь во власти неясных желаний, следил за каждым движением Отилии и так долго сидел не шеве­лясь и молчал, что девушке наконец это надоедало и она уходила к себе в комнату. Тити покорно шел за ней и останавливался в дверях.

— Тити, тебе нечем заняться?

— Нечем, — наивно отвечал Тити, одолеваемый смут­ными мыслями, которые он не мог выразить.

Все же девичий инстинкт заставлял Отилию в присут­ствии Тити следить за своими, обычно такими свободными и непринужденными манерами. Тити становился рассеян, у него случались приливы крови к голове, и Аглае, дога­дываясь о причине, гнала его погулять. Как-то раз Тити в присутствии Феликса, когда разговор зашел о девушках, учившихся вместе с ними, с деланным смехом неуклюже взял обнаженную руку сидевшей на скамье рядом с ним Отилии.

— Сиди смирно, Тити, что с тобой? — рассердилась она, обменявшись многозначительным взглядом с Фе­ликсом.

Наедине с Феликсом, Тити задал ему вопрос, от кото­рого тот весь вспыхнул:

— Послушайте... У вас хорошие отношения с Отилией… Скажите правду... С ней можно?

— Как вы смеете оскорблять Отилию такими предпо­ложениями! — с негодованием ответил Феликс. — Она по­рядочная девушка.

Тити с сосредоточенным видом глотнул слюну и не­доверчиво сказал:

— Мама говорила, что видела ее со многими.

— Это ложь, неправда! — с жаром воскликнул Феликс. Однажды Тити долго сидел возле читавшей книгу Оти­лии и вдруг позволил себе похотливый жест.

— Ты с ума сошел, Тити, — возмущенно крикнула де­вушка.— Убирайся вон отсюда!

Этот крик случайно донесся до ушей Аглае, и она страшно рассердилась, но не на Тити, а на Отилию.

Уверенная, что из соседней комнаты Отилия все услышит, она злобно заявила Костаке:

— Мальчик и не дотронулся до нее. А если бы даже и дотронулся? Такие девушки, как она, для того и су­ществуют, чтобы скромно жить с мальчиками из хороших семей и оберегать их от чего-нибудь похуже.

Отилия внезапно появилась в дверях, волосы ее были растрепаны, глаза метали молнии.

— Папа, — закричала она, — либо я навсегда уйду из этого дома, либо тетя Аглае больше не переступит нашего порога!

Дядя Костаке в ужасе вытаращил свои выпуклые глаза и, раскинув руки, как утопающий, с мольбой глядел то на одну, то на другую. Хотя вид у Аглае был вызываю­щий, но такой неожиданный отпор озадачил ее, и продолжать она не осмелилась. Костаке, тщетно надеявшийся, что они уймутся и избавят его от необходимости принять чью-нибудь сторону, почувствовал, что Отилия сильно разгне­вана и ждет, как он поступит.

— Н-н-не... надо... го-го-говорить ре-ре-резкие слова,— пробормотал он, обращаясь к Аглае и смягчив упрек без­личной формой.

Аглае вышла, хлопнув дверью. Отилия подошла к дяде Костаке, обняла его и положила голову ему на плечо. Она не заплакала, а только сказала ласково и грустно:

— Папа, отчего ты позволяешь им издеваться надо мной? Ты же прекрасно знаешь, что я им ничего не сде­лала.

Дядя Костаке вместо ответа легонько сжал ее в объ­ятиях.

С тех пор Аглае, к огорчению Костаке и радости Оти­лии, больше не приходила к брату. Тем не менее Костаке и Аглае, первый из трусости, вторая — потому, что ей это было выгодно, поддерживали между собой отношения через Феликса, невольно оказавшегося в роли связного. А на­блюдение за домом Костаке, которое раньше вела Аглае, продолжал Стэникэ. Как-то раз случилось, что Феликс, сидя один в своей комнате, читал учебник анатомии. Стэникэ, крадучись, прошел через весь дом, ни разу не хлопнув дверью, так что юноша испугался, услышав за своей спиной мужской голос. Стэникэ принялся расхаживать по комнате, внимательно рассматривая вещи. Он болтал с напускным добродушием, словно видел в Феликсе своего единомышленника.

— Значит, вы здесь живете... Недурно. — Стэникэ пощупал матрац и заглянул в платяной шкаф. — У дяди Костаке неплохая обстановка... Не знаете, сколько он бе­рет за пансион? Может статься, вам неизвестно даже, какой доход вы получаете? Я этим поинтересуюсь, раз­ведаю через своих людей. Старик — плут, — Стэникэ вы­шел на застекленную галерею и, отворив дверь в комнату Отилии, повысил голос. — Он страшно богат, но все скры­вает, никогда толком не поймешь, что у него есть, чего нет. А, это комната Отилии! Мило! Мило! Хорошенькая девушка Отилия, — Стэникэ подмигнул Феликсу, — и с темпераментом. Паскалопол знает, за чем охотится. Так вы живете рядом с ней! Очень хорошо, очень хорошо. И я студентом жил у хозяйки в одном коридоре с восхи­тительной девушкой. Эх, что это была за девушка! Однако будьте осторожны с Отилией, она хитра, попользуйтесь — и все, не связывайте себя никакими обязательствами, я ведь вижу, что вы не дурак! — Стэникэ опять подмигнул Феликсу, у которого щеки горели от досады. — А что Отилия держит здесь?—И Стэникэ стал шарить в ящи­ках стола.— Сколько колец, браслетов, тонких платочков, дорогих безделушек! Да здравствует Паскалопол! С Оти­лией хорошо, когда деньги есть, а нет — так она тебя бросит.

Стэникэ спустился по лестнице. Феликс шел за ним по пятам, боясь, чтобы он не унес чего-нибудь из дома. Войдя в комнату, где стоял ломберный стол, Стэникэ во­зобновил свой обыск — поворачивал лицом к стене кар­тины, обследовал деревянную раму зеркала, заглядывал повсюду и наконец открыл табакерку и стал нюхать табак.

— Хороший табак у старика, а знаете откуда? Вам и в голову не придет: у него есть табачный ларек, в котором торгует подставное лицо, — опять-таки Паскалопол устроил ему патент, — ларек в самом центре города, и старик здо­рово зарабатывает. — Стэникэ запустил руку в табакерку и набил карман табаком.— Вот после смерти таких людей и начинаются всякие запутанные процессы, говорю вам как адвокат. Они не пишут завещания или пишут тайком от всех в пользу какого-нибудь пройдохи. Ну какое имеет к нему отношение Отилия? Если бы наша семья была поэнергичнее, мы могли бы принять кое-какие меры. Знаете, причин найдется достаточно — слабоумие и так далее и тому подобное. Но старик плут, его подучила Отилия, а Паскалопол ему помогает. Послушайте, скажите откровенно, в сущности это и в ваших интересах, я могу быть вам очень полезен (порекомендую вам одну девочку, первоклассную, необыкновенную), не приходилось ли вам слышать от дяди Костаке насчет завещания, удочерения, чего-нибудь в этом роде? Он скрытен, дядя Костаке, но вы прислушивайтесь, особенно когда является Паскалопол. И заходите к нам, Аурика спрашивала о вас!

Феликсу пришлось убедиться, что кое-что из болтовни Стэникэ не лишено оснований. Как-то он шел по улице со своим однокурсником. Вдруг тот дернул его за руку.

— Пойдемте сюда, спрячемся в этой подворотне. Там, на углу, мой домохозяин, а я не заплатил ему в этом ме­сяце за квартиру.

Они были на бульваре Елизаветы, в том месте, где он примыкает к улице Котрочень. Взглянув на угол, Фе­ликс увидел направлявшегося к улице Плевны дядю Ко­стаке и удивленно спросил:

— Это ваш домохозяин? Но ведь это мой дядя, Костаке Джурджувяну.

— Неужели? Да, его зовут именно так.

Товарищ рассказал Феликсу, что он живет в много­этажном доходном доме, вполне современном, но с ма­ленькими квартирами, которые хозяин сдает студентам и состоящим в незаконном браке интеллигентным моло­дым людям, поэтому его доход выше обычного. Плату он получает ежемесячно, причем гарантирует себя сроч­ным векселем. В случае неуплаты он меняет вексель, уве­личивая сумму, или опротестовывает его и выселяет жильца. Но вообще он довольно добродушен и дает от­срочку, ибо эти опоздания и система векселей фактиче­ски удваивают небольшую, казалось бы, квартирную плату. Так, если вносить деньги вперед, то квартира об­ходится в сорок лей в месяц, вексель же выдается на во­семьдесят. При опозданиях вексель обменивается и на­числяются проценты. Когда молодой жилец стеснен в средствах, дядя Костаке не обращается с ним грубо. Он осматривает квартиру и если, например, жилец — студент-медик (он отдает предпочтение именно им), то просит у него книги по медицине — учебники, которые обычно стоят дорого. И Феликс мгновенно вспомнил, как он был изумлен, когда дядя Костаке, не сведущий в вопро­сах медицины, предложил купить ему (разумеется, запи­сав эту сумму в его счет) некоторые руководства и да­же принес один совершенно новый учебник, на котором только соскребли перочинным ножом фамилию владель­ца. Товарищ сообщил еще, что дядя Костаке частенько является взглянуть на свой дом, обходит его со всех сто­рон, потом, стоя на противоположном тротуаре и зало­жив руки за спину, обозревает свои владения, подни­мается по лестницам, иногда прислушиваясь кшуму в квартирах; что он единственный в Бухаресте, кто уста­новил приспособление, благодаря которому электрическая лампочка, включенная жильцом внизу, гаснет в ту же се­кунду, когда тот добирается до своего этажа, — это для того, чтобы лампочка не оставалась гореть на всю ночь. (Феликс невольно подумал о керосиновой лампе в доме дяди Костаке.) Впрочем, старик не делает никому никаких замечаний, отечески относится к молодым людям, которые приводят к себе женщин, и учтиво раскланивается с этими дамами, если они кажутся ему приличными. Товарищ, кроме того, прибавил, что обычно дядя Костаке под тем предлогом, что у него нет мелочи, норовит дать сдачу с уплачиваемой суммы почтовыми марками, которые носит с собой в толстом, перехваченном резинкой бумажнике. Феликсу сразу же пришло на память все, что говорил ему Стэникэ о табачном ларьке [8].

Незадолго до рождества к дяде Костаке явился Стэ­никэ в сопровождении одетого в чересчур широкий поно­шенный костюм незнакомого человека средних лет, с отвислыми рыжеватыми усами и бритой головой. Он был похож на бесстыдных и лицемерных провинциальных адвокатов, которые лишены всякой щепетильности и готовы идти на все, чтобы добыть средства к жизни. На румяном, здоровом лице его выделялись бесцветные глаза. Дело было к вечеру, в гостиной сидел Паскалопол, как всегда рядом с Отилией и Феликсом. Помещик с не­доумением услышал, как Стэникэ отрекомендовал рыже­усого субъекта:

— Я привел к вам превосходного, выдающегося вра­ча, своего близкого друга, домнула доктора Василиада. Он отчасти грек, но хороший врач и многих уже поста­вил на ноги.

Стэникэ говорил развязным, претендующим на остро­умие тоном, но Паскалополу пришлись не по душе его шутки. Он почувствовал себя неловко и опустил глаза. Доктор без всякого стеснения уселся на стул, словно его и вправду пригласили сюда. Феликс обменялся вопроси­тельным взглядом с Отилией — они не понимали, что нужно этим гостям.

— Папа, ты болен? — спросила Отилия. — Ты звал домнула доктора?

— Нет, нет, нет, — отмахивался Костаке, которого испугала мысль, что придется заплатить за визит. — Я никого не звал.

— Ну что вы, домнул доктор не возьмет ни гроша, — с оскорбленным видом разъяснил Стэникэ, — я привел его как друга, просто чтобы познакомить вас с ним. Но, конечно, не помешает, если он вас посмотрит, это не лишнее. Приглашать врача разумнее всего тогда, когда ты еще здоров, не правда ли, Василиад, как вы счи­таете?

Доктор не стал ломаться, подобно певице, которую просят спеть в гостях, а решительно ответил:

— Разумеется, разумеется!

— Что вы скажете, Василиад, о моей кузине Отилии? — спросил, указывая на Отилию, Стэникэ. — Вели­колепна, как по-вашему?

Василиаду как будто понравилась Отилия, однако он тоном судьи задал ей вопрос:

— Вы замужем?

— Вот еще, замужем! — фыркнул Стэникэ. — Я ей и не советую выходить замуж. В наше время красивая, ин­теллигентная девушка, если у нее нет предрассудков, мо­жет сделать блестящую карьеру. Зачем ей выходить за­муж? Она восхитительно играет на рояле, говорит на двух иностранных языках. Что ей нужно — это сильная протекция. Вы видели Лилли де Джорджиадес? Три года назад она получила премию в Ницце.

Пошлое доброжелательство Стэникэ заставило Оти­лию нахмуриться, а Паскалопол начал нервно постуки­вать пальцами по столу. Лилли де Джорджиадес наряду с Мицей Велосипедисткой была в ту пору столичной куртизанкой высшего полета.

— Осмотрите Отилию, — настаивал Стэкикэ, — она слабенькая и немножко нервная.

Но Отилия остановила двинувшегося было к ней док­тора.

— Мерси, я не больна. Вы слишком любезны! — на­смешливо сказала она.

— Ты не знаешь, Отилия, какой слух у доктора Василиада, — напыщенно продолжал Стэникэ. — Чудесный! Мой ангелочек был бы и сейчас жив, если бы я вовремя привел к нему доктора. Предвидеть, знать, что нас ждет, — вот в чем смысл медицины. Дядя Костаке, прошу вас, — Стэникэ молитвенно сложил руки, — я слышал, как вы кашляете... Сами будете мне благо­дарны.

Василиад встал и направился к Костаке, глаза кото­рого взывали о помощи. Стэнике, чтобы сломить упрям­ство старика, снял с него пиджак.

— Я нахожу, что без всякой причины осматривать папу не следует, — негодующе запротестовала Отилия. — Вы еще внушите ему бог знает какие мысли.

Стэникэ притворился, что не слышит ее, и сумел ста­щить с Костаке жилет.

— Будете еще мне благодарны!—убеждал он его.— У доктора великолепный слух!

Доктор Василиад профессиональным тоном скомандо­вал старику:

— Снимите и рубашку!

Тот оробел и выполнил приказание, с жалобным ви­дом взглянув на окружающих, которые не могли сдер­жать улыбки.

— Сколько вам лет? — властно спросил доктор. Дядя Костаке смутился. Он, по-видимому, не любил разговоров о своем возрасте.

— Шестьдесят семь, шестьдесят пять... Не знаю...

— Гм! — произнес доктор Стэникэ, очень довольный, вертелся около него и потирал руки.

— Хворали вы какой-нибудь секретной заразной бо­лезнью? Делала ли ваша жена аборты?

Дядя Костаке побледнел.

— Домнул доктор, я полагаю, что осмотр предпри­нят ради забавы и, следовательно, незачем в присутствии девушки интересоваться подобными вопросами, — вме­шался Паскалопол.

— Почему же, почему? — нагло огрызнулся Стэни­кэ.— Домнул доктор должен все знать!

Незваный доктор насильно усадил пациента на стул, постукал по коленкам закинутых одна на другую ног, чтобы проверить рефлексы, испытал булавкой чувстви­тельность кожи; внезапно придвинув свечу к лицу Ко­стаке, посмотрел как реагируют на свет зрачки, заставил высунуть язык и держать его прямо, потом стал зада­вать странные вопросы — сколько будет пятнадцать плюс восемнадцать, какой сейчас год, как имя короля. Тут даже покладистый дядя Костаке немного рассердился:

— Вы думаете, что я в-в-впал в детство?

— С каких пор у вас эта затрудненность речи? —. многозначительно взглянув на Стэникэ, спросил доктор.

Раздраженный нахальством Василиада, дядя Костаке стал заикаться еще пуще:

— О-о-откуда в-вы... вы в-в-взяли, ч-что у меня за­трудненность?

— Он всегда так говорит! — заверил Стэникэ.

Хотя Феликс только начинал учиться, но на основа­нии некоторых сведений, почерпнутых у товарищей и из учебника общей патологии, который он читал по соб­ственной инициативе, он понял, что Василиад стремится найти у дяди Костаке поражение нервной системы, какую-нибудь локализованную инфекцию. Однако по тому, как врач проводил осмотр, нельзя было заключить, что он хороший практик.

— Домнул доктор, — сказал Феликс, — то, что вы по­дозреваете, исследуя рефлексы, ни в коем случае не мо­жет иметь места в этом доме.

— Вы обладаете сведениями в области медицины? — неприязненно осведомился Василиад.

— Домнул — студент-медик, — сообщил ему Стэникэ. Доктор насупился и неожиданно заговорил угодли­вым тоном:

— Да-а? Я и не знал! Разумеется, ничего такого нет. Но мы выполняем свой долг.

— В данном случае, по-моему, вы смеетесь над папой — заметила Отилия.

Паскалопол с симпатией взглянул на молодых людей и одобрительно похлопал Феликса по плечу. Василиад начал, водя ухом по спине старика, выслу­шивать его легкие.

— Скажите: тридцать три, — приказал он.

— К-к-как?

— Скажите громко: тридцать три. Так. Кашляните. Еще раз: тридцать три.

— Тридцать три.

— Тридцать три.

— Тридцать три. Доктор поднял голову.

— У вас ведь было когда-то воспаление левого лег­кого?

— Н-н-нет! — слегка побледнев, защищался дядя Костаке.

— Что-то было: я слышу крепитации.

— Домнул доктор, оставьте человека в покое, — вспы­лил Паскалопол. — Ничего у него не было.

— Не чувствуете ли вы по временам удушья, сердце­биения?

Расстроенный дядя Костаке был в нерешительности.

— Я дам вам хорошее успокаивающее средство, — со­блазнял его доктор.

— Возраст, естественно, — зловеще комментировал Стэникэ. — Послушайте и сердце, Василиад.

— Разумеется, разумеется.

Доктор велел дяде Костаке задержать дыхание и; щупая правой рукой его пульс, приложил ухо к груди старика.

— Некоторая вялость, — объявил он, хотя никто его ни о чем не спрашивал, — очевидно, расширение сосудов. Вы несколько полнокровны, щеки у вас красноваты. Сле­дует избегать внезапных волнений. Поменьше есть.

Доктор уже приготовился перейти к освидетельствованию органов пищеварения, но тут дядя Костаке вос­противился и, натянув рубашку, оделся.

— Довольно, довольно, не надо, благодарю, — вор­чал он.

— Домнул доктор, мы спешим, — поднимаясь с места, резко сказал Паскалопол. — Мы как раз собирались ехать в город. До свиданья. До свиданья, домнул Стэникэ.

— Кровообращение — единственное, за чем вам необ­ходимо следить, — продолжал доктор, стараясь не заме­чать, что его попросту выгоняют.

— Не правда ли? Не правда ли? — воскликнул Стэ­никэ, радуясь не то совету доктора, не то плохому здо­ровью пациента.

Паскалопол, желая прекратить эту комедию, вышел в соседнюю комнату и знаком позвал за собою остальных. Огорченный дядя Костаке ушел приводить себя в поря­док, а Отилия сообщила, что Стэникэ и доктор с улицы проследовали во двор дома Аглае.

— Мне кажется, Стэникэ действует так неспроста, — сказал Паскалопол Феликсу и Отилии. — Смотрите в оба. Доктора, наверное, подослала кукоана Аглае. Кажется, я слышал о нем, это один из тех неудачников, с кото­рыми договариваются, когда после чьей-нибудь кончины остается значительное наследство: он готов дать любые показания.

— Но я не понимаю, зачем ему было приходить сюда, — сказал Феликс.

— Вы говорите, что он обследовал нервную систе­му? — продолжал Паскалопол, дружески взяв Феликса под руку. — Естественно, он спрашивал об инфекции, об аборте. Другими словами, он хотел узнать, нет ли у Ко­стаке предрасположения к умопомешательству, к тому, чтобы стать лицом, не ответственным за свои поступки. От подобного жулика, у которого хватает дерзости войти непрошеным к человеку в дом и раздеть его, можно всего ожидать. Он способен выдумать, что Костаке был болен, что его заиканье, о котором знают все на свете, — явле­ние подозрительное и так далее. Как вы думаете, что от­ветила бы кукоана Аглае, если бы ее как свидетельницу спросили о безобидном заиканье бедного Костаке?

Феликс и Отилия удивленно смотрели на него.

— С нее станется сказать, что прежде Костаке не за­икался и что это началось не так давно, что он вдруг сде­лался раздражительным, что он выгнал ее из дома. Ей, его сестре, поверят.

— Но зачем им это нужно? — Феликсу не давал по­коя этот вопрос.

— Вы ребенок! Взгляните на эту девушку, — Паска­лопол кивнул на Отилию. — У нее нет никого, кроме дяди Костаке, который, надо ему отдать справедливость, любит ее. Но он воспользовался имуществом покойной матери Отилии, и поэтому обязан либо предоставить своей пад­черице средства, либо удочерить ее, чтобы обеспечить за ней наследство. Если бы Костаке хотел, — добавил, слов­но про себя, Паскалопол, — ее давно уже не интересовал бы весь этот вздор. Ну да ладно... Так вот, кукоана Аглае, руководимая этим Стэникэ, который не что иное, как мошенник (не сердитесь, домнишоара Отилия), пре­следует свою выгоду и способна, опираясь на свидетель­ство доктора, объявить, что Костаке не в своем уме и недееспособен. За деньги вы получите любое показание. Костаке будет отдан под опеку, а это означает изгнание домнишоары Отилии из дома.

— Ах, — вздохнула Отилия, которую испугал жесто­кий вывод помещика.

— Ничего этого не может произойти, не бойтесь, — ласково сказал ей Паскалопол. — Костаке здоров, он нас всех переживет, но вам надо быть осторожной. Шпио­наж — дело постыдное, но иногда полезное. Домнул Фе­ликс часто посещает дом кукоаны Аглае, не мешало бы ему прислушаться, о чем там говорят. Он, вероятно, тоже привязан к вам, я вижу, что привязан, — с добродушной иронией подчеркнул Паскалопол, — так же как и я, и дядя Костаке... дорожит хрупким, нуждающимся в за­щите созданием, как редким цветком. — Готовый ради Отилии на любую жертву, Феликс одобрительно смотрел на помещика. — Будем предусмотрительны, чтобы Костаке не причинили бог весть каких неприятностей. Этот Стэ­никэ — бесстыдный наглец, и ему, как адвокату, знакомо всякое крючкотворство.

В сознании Отилии все это еще никак не уклады­валось:

— Я думаю, что тетя Аглае не пойдет на такую ни­зость, хотя бы из стыда перед людьми. Вообще-то она, разумеется, лишена всякой чувствительности, но зачем ей вести себя так, чтобы возбуждать недоверие? Я счи­таю ее более тонкой притворщицей.

Если это в их расчеты не входило, то, стало быть, они хотели узнать, долго ли еще проживет Костаке, — вы­сказал Паскалопол другую гипотезу. — Выяснить, в каком состоянии у него сердце, нет ли неизлечимой болезни, получить о нем более подробные сведения. Вы понимаете, почему она не позволила Костаке переехать отсюда? По­тому что он ускользнул бы от ее надзора. Если бы Ко­стаке был более сговорчив, я давно заставил бы его при­вести дела в порядок.

Дядя Костаке вернулся одетый в пальто. Физиономия у него была мрачная.

— Э-э-это мне н-н-не нравится... Пусть он больше не п-п-приходит сюда! — с некоторым опозданием протесто­вал он.

Паскалопол взял его под руку и повел к выходу. Остальные последовали за ними, так как помещик пригла­сил их провести вечер в городе. Когда коляска тронулась, Паскалопол многозначительно сказал старику:

— Сделай одолжение, Костаке, приходи, пожалуйста, завтра утром ко мне, я расскажу тебе кое-что интересное.

Феликс, сидя в экипаже, оглянулся и заметил у ворот дома Туля угрюмо смотревшие вслед коляске фигуры. Он угадал рядом с силуэтом уходящего доктора Аурику, Аглае, Олимпию и Стэникэ, а позади — сгорбленную спину укутанного Симиона.

VIII

Феликс ясно отдавал себе отчет в том, что любит Отилию, но не мог определить природу этого чувства. Иногда ему представлялись хрупкие коленки девушки, которая часто сидела, обхватив их руками. Эти коленки были одновременно и целомудренными и озорными, они обладали индивидуальностью, и Феликсу хотелось без слов поведать им о своей любви. Порой в мечтах юноши вьющиеся локоны Отилии обволакивали, обвивали, затоп­ляли его. Сказать девушке прямо, что он ее любит, Фе­ликс не мог. Отилия держалась с ним запросто, и между ними сразу возникла та непринужденность, которая не могла бы так скоро появиться в отношениях с другой де­вушкой. Это сбивало Феликса с толку. Отилия брала его под руку, по-матерински гладила его своими тонкими пальцами, запускала руку в его шевелюру и говорила: «Надо подрезать тебе космы, ты похож на Самсона». Фе­ликс наслаждался этими знаками внимания со стороны Отилии, но в то же время испытывал смутное недоволь­ство, потому что не знал, доказывают ли они ее любовь к нему. Как-то раз, не желая быть опекаемым вечно, он захотел сам проявить инициативу и при какой-то малень­кой услуге Отилии сделал движение, чтобы поцеловать ей руку. Однако Отилия слишком быстро отстранилась, и он не успел выказать ей свою признательность. Она тот­час же заметила это и передумала.

— Ты хотел поцеловать мне руку? — спросила она просто. — На! — И поднесла руку к его губам.

При таком поведении Отилии Феликсу не удавалось добиться никакого прогресса в их отношениях, а ему ка­залось, что все должно было разрешиться пылкой сценой, когда он, упав перед ней на колени, будет изливать свои неописуемо горячие чувства. Но Отилия, наверное, по­смотрела бы на него смеясь и слова замерли бы у него на губах, как это один раз уже и случилось. Он лежал на кровати, подложив руки под голову, и всем своим сущест­вом следил за находившейся в соседней комнате Отилией. Про себя он говорил ей все то, чего не осмеливался ска­зать вслух. Вдруг Отилия появилась на пороге:

— Что ты делаешь в кровати среди бела дня? О чем думаешь?

— И прежде чем Феликс успел подняться, она уселась на краешек его постели.

— О чем ты думаешь? О чем?

— И все теребила пуговицу на его пиджаке. Феликс со­брался с духом:

— Я хотел бы тебе кое-что сказать, Отилия, но я боюсь...

— Ты столько раз говорил, что хочешь сообщить мне какую-то тайну. Скажи наконец, ведь я тебя не съем. Ну, я очень спешу. Ох, у меня столько дел!

Объясняться в подобной обстановке казалось Феликсу смешным. И он привык признаваться в своей любви шепотом, в отсутствие Отилии. Запершись в комнате, он предавался своим грезам, обнимал и прижимал к себе фотографию Отилии и, приблизив губы к ее уху, без конца шептал: «Люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя». Спать Феликс не мог, но его тянуло в постель, где он, вы­тянувшись, погружался в свои мечты и нервничал, если они ускользали. Он пытался заснуть, но как только образ Отилии тускнел, юноша в испуге пробуждался и спешил вернуть его обратно. Он уже не хотел видеть во сне ничего другого, и у него началась настоящая бессонница, от ко­торой под глазами появились темные круги. Днем он кал­лиграфическим почерком выписывал в тетрадях: «Я люблю Отилию». Он даже прибегал к притворству, чтобы дать Отилии повод лишний раз проявить свою заботли­вость. Вообще в отношениях с ней словно находили выход его нерастраченные из-за ранней смерти матери сыновние чувства. Ему необходимо было исповедоваться ей, созна­вать, что он под ее защитой, делать то, что она приказы­вала.

— Феликс, как ты рассеян! — порой кричала на него Отилия. — У тебя на костюме пуговицы еле держатся. Иди сюда, я их пришью!

— Эта заботливость была тем забавнее, что сама Оти­лия теряла пуговицы без всякого сожаления и скорее выбросила бы платье, чем стала бы его чинить. Феликс, заранее радуясь, покорно подходил к девушке. Отилия с милым насилием тащила его к себе, недовольно причмо­кивала языком и, сунув в рот Феликсу нитку, чтобы он не потерял память (с этой приметой она очень счита­лась), пришивала ему пуговицу, а Феликс вдыхал аро­мат рассыпавшихся у самого его лица волос. Пришитые пуговицы держались крепко, но в один прекрасный день Феликс, испытывая властную потребность ощутить ды­хание Отилии, оторвал одну и явился к девушке.

— Удивительно, — сказала Отилия, — ведь я на днях ее так хорошо пришила!

Она ни о чем не догадалась или сделала вид, что не догадывается, и ее как будто просто рассердила такая неряшливость. Покатившись по наклонной плоскости си­муляции, Феликс время от времени прикидывался боль­ным. Отилия с серьезным видом касалась своими длин­ными пальцами горла юноши, чтобы узнать, нет ли у него температуры, поила его чаем, сидела на краешке кровати, не позволяя ему вставать. Внезапно ей пришло в голову, что Феликс плохо питается:

— Конечно, Марина готовит как придется, я этим не занимаюсь, вот ты и недоедаешь. И слишком много работаешь.

Дополнительное питание, придуманное Отилией, сво­дилось, когда она об этом вспоминала, к плитке шоколада или пирожному, которые она насильно совала Феликсу в рот. Он благоразумно подчинялся, так как при этом ему удавалось слегка укусить палец девушки. Все эти проявления материнских чувств длились ровно столько времени, сколько Отилия бывала дома наедине с Фелик­сом. Как только Паскалопол появлялся у них или при­глашал Отилию в город, она снова делалась рассеянной и нетерпеливо ждала новых развлечений. И хотя она по-прежнему была ласкова с Феликсом, он, к своей досаде, сознавал, что это уже не имеет для нее никакого значе­ния. Если Паскалопол входил как раз в ту минуту, когда Отилия пришивала Феликсу пуговицу (однажды так слу­чилось), девушка не бросала работу и держалась с Фе­ликсом по-прежнему просто, но глаза ее начинали сиять и, закончив шить, она тотчас же с нескрываемой радостью бежала к помещику. Феликс оказывался всего-навсего ребенком, который не может соперничать со взрослыми людьми. Это возбуждало в нем жгучую ревность, и он ре­шил любыми средствами выяснить положение. Не отва­живаясь прямо поговорить об этом с Отилией, он рас­судил, что выскажет ей все в письме, взял листок бу­маги и четко написал на нем:

Отилия, я живу здесь только ради тебя, пото­му что люблю тебя. Иначе я давно уехал бы. Я те­бя люблю, неужели ты не видишь этого?

Феликс.

Сначала он намеревался послать письмо по почте, но оно могло бы прийти, когда он будет дома, а это его не устраивало. Он надумал оставить письмо в комнате Отилии, но и тут надо было действовать осмотрительно, чтобы Марина, убирая, не выбросила его письма. Как-то утром, когда Отилия куда-то ушла, он, дождавшись, пока Марина кончит уборку, положил конверт с надписью «Домнишоаре Отилии» на софу и, скрывшись в своей ком­нате, с тревогой стал поджидать девушку. В час дня он услышал шаги Отилии, хлопнула дверь, заскрипела софа, на которую она бросилась, чтобы немножко отдохнуть. У Феликса стеснилось в груди, сердце бешено застучало.

— Феликс, — услышал он возглас девушки, — Феликс, ты здесь?

— Да, — тихо ответил он, подумав, что Отилия прочла письмо.

— Я ужасно голодна. Пойдем поедим. Папа сказал мне в городе, что не придет к обеду. Да иди же сюда.

Феликс подошел, словно пойманный с поличным пре­ступник. Отилия растянулась на софе в том самом платье, в котором ходила в город, даже зонтик лежал возле нее. Юноша окинул беглым взглядом софу, но письма не за­метил. Наконец он увидел нераспечатанный конверт на краю стола. Значит, девушка взяла его и отложила, не читая. А что если она вообще не станет его читать? — испугался Феликс. Ему захотелось обратить внимание Оти­лии на письмо и убежать, потому что в глубине души он боялся произносить страстные слова. Отилия поднялась и, взяв его под руку, повела к двери. За столом она была очень оживлена, рассказывала ему о консерватории, спра­шивала о его университетских делах. Однако она почув­ствовала, что Феликс чем-то озабочен.

— Что с тобой, Феликс? Ты так рассеян! Чего доб­рого влюбился! Это не удивительно, у тебя на факуль­тете столько девушек...

Феликса огорчило предположение Отилии, и у него мелькнула мысль: не взять ли письмо обратно? Отилия долго занимала юношу разговорами, потом пошла к роялю, сыграла несколько пассажей, все время обращаясь к Фе­ликсу, и наконец посоветовала ему пойти отдохнуть, так как он выглядел утомленным.

— Я тоже пойду к себе. Хочу немножко почитать, я так давно не брала в руки книгу.

Феликс поспешил уйти первым, чтобы не оказаться по­близости, когда Отилия найдет письмо, и, затаив дыха­ние, стал ждать. После долгого спора с Мариной Отилия поднялась по лестнице. Он слышал, как она вошла к себе, как легонько заскрипел пол, но в каком именно месте, это трудно было определить. Феликсу казалось, что Отилия стоит у стола. Затем последовали какие-то неясные звуки и... тишина. Феликс, боясь встречи с Отилией, остался в своей комнате. Когда немного позже он осторожно вышел, оказалось, что Отилия уже уехала в город, дверь в ее ком­нату была распахнута, а письмо исчезло со стола. Она вер­нулась к обеду вместе с Паскалополом и дядей Костаке и вела себя с Феликсом все так же непринужденно, будто ни­чего и не произошло. Раздосадованный Феликс стал сме­лее. Желая проверить, какое впечатление произвело его письмо, он ухитрился на минуту остаться с глазу на глаз с Отилией. Но девушка глядела на него открыто, говорила на незначительные темы и не выказывала ни малейшего смущения. Феликс стал сомневаться, попало ли ей в руки письмо, и решился на отчаянный шаг. Воспользовавшись тем, что Отилия была внизу с Паскалополом, он вошел в ее комнату, осмотрел софу, стол, поискал на полу, но ничего не обнаружил. Так или иначе, письмо кто-то взял.

На другой день за столом Отилия была в таком же безоблачном настроении, а вечером не вышла совсем. Фе­ликс погрузился в безысходную скорбь, все стало ему противно, в голову приходили мрачные мысли. Он бросит все и, поступив кочегаром на пароход, уедет куда глаза глядят. Он воображал, как будет потрясена Отилия, как пожалеет, что заставила его страдать и уехать, видел ее в слезах. Эта жестокая мелодрама растрогала юношу до глубины души, и его уныние мало-помалу сменилось силь­ной, но целительной болью. Однако Феликса мучили са­мые разнообразные предположения: Отилия нашла письмо, но не догадалась, в чем дело, может быть вообразила, что это шутка или какая-нибудь старая записка; она по рассеянности бросила письмо, не распечатав; письмо за­терялось среди вещей, и она вовсе не увидела его; она прочла письмо, но не любит Феликса. Последняя гипотеза разожгла в сердце Феликса ревность. Как! У Отилии хватает духу притворяться? Она так бессердечна, что не хочет сказать ему ни слова? Она способна любить старика Паскалопола и не обращать внимания на него, Феликса? Приступ гнева охватил его, и все порочившие Отилию слухи ожили в его памяти, приняв устрашающие размеры.

Нет, нет, Отилия держалась с ним, как сестра. Она не может его ненавидеть. Вероятно, ее рассердил его посту­пок. Не таким способом надо было передать ей письмо. Разве имел он право проникнуть в ее комнату? Что за непростительное легкомыслие! Следовало самому ска­зать ей все прямо и скромно. Мучения Феликса возра­стали с каждым днем, потому что в равнодушии Отилии, если судить по тому, как она себя вела с ним, сомневаться не приходилось, а узнать судьбу письма он не мог. В тот день, когда Феликсу стало окончательно ясно, что всякая надежда потеряна, он так горевал, что позабыл вернуться домой к обеду. Его охватило безумное, неистовое желание бродить в одиночестве, и он, несмотря на мороз, прошел пешком до самой Бэнясы. Он дрожал от обиды и яростно подыскивал в уме слова, которые скажет при возвышен­ном прощании с Отилией. На обратном пути он устал и сел на запорошенную снегом скамью, не слыша ни стука экипажа, ни шагов. Из этого оцепенения его вывела тон­кая рука, взявшая его за подбородок. Перед ним стояла Отилия.

— Что ты здесь делаешь, Феликс? Ведь я уже давно ищу тебя! Ах, сумасшедший, как ты огорчаешь меня!

И Отилия в забавном отчаянии опустилась на покры­тую снегом скамью. Девушка была одета в стянутое в та­лии каракулевое пальто, которого Феликс раньше не ви­дел.

— И ты еще утверждаешь, что любишь меня! Феликс вздрогнул. Значит, Отилия прочитала письмо!

Девушка засмеялась и снова взяла его за подборо­док.

— Ну, скажи мне, Феликс, почему ты убежал из дома? Мы тебя чем-нибудь обидели?

Подавленный Феликс опять опустил голову и ответил:

— Но ты прекрасно знаешь... Я тебе писал... Я больше не могу так...

— Ты любишь меня? — серьезно спросила его Оти­лия, как будто справляясь, не болен ли он.

Феликс кивнул головой.

— Какой ты ребенок! Я прочла твое письмо, но за­была, ты ведь знаешь, какая я бестолковая. Зачем же ты убежал? Разве я говорила, что не люблю тебя?

Феликс встрепенулся:

— Отилия, это правда? Ты меня любишь?

— Ведь я же не говорила, что ненавижу тебя... Феликс снова был обескуражен. Он взял руки Отилии, начал осыпать их нежными поцелуями и, крепко стис­нув ее пальцы, приложил их к своим щекам. Отилия с улыбкой позволяла ему это. Ободрившись, Феликс захо­тел получить более убедительное подтверждение и потя­нулся к Отилии, чтобы поцеловать ее. Она оглянулась на пустое шоссе и, мягко уклонившись, легонько поцеловала его сама в щеку, возле уха. Феликс опьянел от счастья.

— Поедем домой, Феликс, будь умником, мы еще по­говорим в другой раз. Бедный папа беспокоится. Не рас­сказывай ему ничего. Мы скажем, что у тебя были заня­тия в университете.

Дома Отилия, стараясь не встретиться с дядей Костаке, повела Феликса, как арестованного, наверх и оста­вила на пороге его комнаты.

— Теперь иди к себе, согрейся. Я принесу тебе чаю. Феликс, желая увериться, что он не грезит, удержал Отилию за руки:

— Отилия, не играй мною, скажи, ты любишь меня?.

— Ты мне не безразличен. Но сейчас я занята, по­сиди спокойно.

И Отилия, посмеиваясь, сбежала вниз по лестнице.

Феликс провел райскую ночь, однако в последующие дни он опять стал испытывать недовольство. Отилия держалась с ним, как всегда, дружески, с прежней ра­достью принимала Паскалопола, и ничего в сущности не изменилось. Феликс начал сомневаться в серьезности ее слов и жаждал объяснения. Однажды, уже за полночь, он подстерег, когда Отилия вернулась в свою комнату. С полчаса он колебался, наконец постучал в ее дверь и тихонько позвал: «Отилия!»

— Что тебе? — услышал он из-за двери шепот девуш­ки.—Я раздета!

Я непременно должен тебе кое-что сказать.

— Ты очень неблагоразумен, завтра скажешь.

— Нет, сейчас, сейчас, — настаивал Феликс, толкая дверь.

В щелке приотворившейся двери появилась дрожащая от холода Отилия. Волосы ее были распущены по пле­чам, и она, в своей длинной и широкой ночной сорочке, из-под которой виднелись тоненькие ножки, походила на ангела-вестника. Протянув руку, она легонько погладила Феликса.

— Будь умником, Феликс, ведь ты мне обещал! Нас могут услышать.

— Я тебя люблю! — пожаловался Феликс и поцело­вал ее руку.

— И я тебя люблю, я тебе сказала, но это вовсе не причина, чтобы делать глупости.

Феликс толкнул дверь сильнее, и озябшая Отилия, не сумев удержать свои позиции, убежала на кровать и, стараясь согреться, уселась, поджав ноги и поеживаясь. Феликс стал на колени и положил голову на край постели.

— Я тебя люблю!

— Я знаю, — ответила девушка, коснувшись пальцами его волос. — Но тот, кто любит, тот скрывает свои чув­ства и не делает другому зла. Ты хочешь причинить мне зло?

— Поженимся, Отилия, — продолжал Феликс, — уедем отсюда. У нас есть средства к жизни. Я буду работать.

— Ох, Феликс, какой ты глупый. Да ведь ты еще не­совершеннолетний. И кроме того... Тебе надо много тру­диться, чтобы сделать карьеру, ты должен быть свободен. Я назавтра же стану для тебя обузой.

— Никогда.

— Нехорошо, когда супруги одного возраста, — вполне серьезно возразила Отилия. — Мужчинам все быстро надоедает.

— Отилия, ты не любишь меня.

— Да нет же, нет, Феликс. Я говорю так именно по­тому, что люблю тебя. Я мечтала о славе, о богатстве для тебя, думала потом найти тебе девушку — хорошую, кроткую. Мне никогда бы и в голову не пришло, что ты полюбишь меня. Я взбалмошная, сама не знаю, чего хочу, я — для людей пресыщенных, как Паскалопол, которые тоскуют по юному смеху, по молодости.

Феликс почувствовал себя уязвленным.

— Понятно, почему ты любишь Паскалопола, ведь он богат.

Отилия, гладя его по голове, задумчиво и беззлобно ответила:

— О нет, бедный Паскалопол тоже отчасти моя жерт­ва, как сказала бы тетя Аглае. Он одинокий, несчастный человек, ему необходимо иметь возле себя друга. Не знаю, может быть, он сам себя обманывает. Я думаю, он пред­почел бы, чтобы я была его дочерью. Не скрою от тебя, что он мне некоторым образом дорог, нужен мне, но это совсем не то, что ты предполагаешь. Все вы, мужчины, старые и молодые, — просто дети.

Радость, неуверенность, все сложные чувства, перепол­нявшие грудь Феликса, искали выхода. По щекам его по­текли слезы.

— Отилия, я не могу, не могу без тебя, Я буду ждать сколько захочешь, буду молчать, буду делать все, что ты скажешь, стану твоим защитником, но позволь мне лю­бить тебя!

Феликс встал с колен и попытался обнять Отилию. Всегда такая проворная и насмешливая, она словно по­теряла всю свою смелость. Взгляд ее потеплел, губы дро­жали. С покорным, растерянным видом принимала она робкие поцелуи Феликса и порой машинально отвечала ему, едва касаясь губами его щеки.

— Мы будем молчать, — бредил Феликс, — но будем считать себя обрученными и, когда станем независимы, поженимся. Ради тебя я сделаюсь великим человеком, богачом, и ты будешь учиться в консерватории. Отилия вздохнула:

— О, какие прекрасные грезы! Не очень-то я верю в свою звезду. Я от всего сердца хотела бы, чтобы ты был счастлив... со мною.

Они просидели так несколько часов, говорили обо всем, переходили от планов на будущее к болтовне о зна­комых. Почти забыв, как случилось, что они здесь вместе, они очнулись, только когда запели петухи.

— Феликс, ради бога уходи! Если нас увидит эта тре­щотка Марина, то по всему городу пойдут россказни. Уходи, уходи.

Отилия торопливо прикоснулась губами к лицу Фе­ликса, а он прижал к своей щеке ее руку и поцеловал.

С тех пор они иногда сидели вдвоем по ночам, во тьме, то в одной комнате, то в другой, отдаваясь своим невинным мечтам. Феликс счел бы себя бесчестным, если бы допустил хоть малейшую нескромность по отношению к Отилии, и, когда властью подсознания в его мозгу упорно возникали чувственные картины, он мучился, ста­раясь их отогнать, и думал о том, какой он ничтожный и подлый. Он верил в чистоту Отилии, и сознание своей целомудренной преданности девушке делало его счастли­вым. Жизнь обрела смысл, и он с увлечением взялся за занятия. Он ходил в больницы по собственной инициа­тиве и напрашивался на приглашения коллег с последнего курса. Во время беседы главного врача со студентами на специальные темы он подал несколько реплик, которые поразили врача, и юноше, обладавшему столь редкими в его возрасте познаниями, стали разрешать в порядке исключения присутствовать вместе со старшекурсниками при осмотре больных. Можно было заранее предсказать, как его встретят, когда он станет практикантом. Чаще всего Феликс посещал невропатологов и психиатров; бы­вал он в больнице Колентина (где находил также превос­ходную даровую ванну); бывал у доктора Маринеску, лю­бившего, чтобы его окружали студенты, и у доброго, экспансивного доктора Обрежа, который проливал слезы над своими умалишенными, вызывая их по очереди, словно напоказ зрителям.

Феликс и Отилия часто теперь гуляли об руку по шоссе или после занятий поджидали друг друга. Раза два случилось так, что приезжавший в коляске Паскалопол не заставал Отилию дома. И Паскалопол и Отилия призадумались. Но Феликс смотрел на все с эгоизмом влюбленного. Он неотступно просил Отилию порвать вся­кие отношения с Паскалополом. Девушка пыталась убе­дить его в неразумности такого шага:

— Ты напрасно опасаешься Паскалопола. Я даже ска­зала бы, что ты неблагодарен. Паскалопол всегда готов замолвить за тебя словечко, и если бы не он, ты, вероятно, и не жил бы здесь. Ты сам это поймешь позднее. Он чуткий человек, он может быть полезен таким круглым сиротам, как мы. Кто у нас есть? Никого, кроме папы. Папа — старик и слушается тетю Аглае. Я очень привя­зана к нему, но ничуть не удивлюсь, если он оставит меня без средств. Я не так слепа, чтобы не отдавать себе от­чета в том, чего можно и чего нельзя ожидать от папы. Ты под опекой, и еще почти год у тебя никого не будет ближе, чем он. Папа способен поддаться обману и запу­тать твои дела, он становится немножко неуравновешен­ным. Ты удивишься, если я тебе скажу, что Паскалопол, даже не зная тебя (он только сказал, что был знаком с твоими родителями), принял в тебе участие и образу­мил папу, который очень уважает его. Он вообще оказы­вает папе много услуг. Папа такой странный. Когда ты написал мне, что приезжаешь, он все настаивал, чтобы ты по-прежнему жил в Яссах, хоть я и не знаю толком, какая у него была цель. Я люблю его, однако должна сказать, что он скуповат. Да ты и сам это видишь... Он все твер­дил, что ты найдешь службу, которая даст тебе возмож­ность жить там, в Яссах, и не требовать у него ни гроша. О нет, не подумай, у папы и в мыслях не было присвоить твои доходы, но он хотел бы, чтобы ты поступал так же, как он, то есть не дотрагивался до денег. Доход он откла­дывал бы, но кому известны папины дела? Я с детства живу в его доме и все же не знаю в точности, каким состоянием он обладает. Не знаю, какая у него собствен­ность, хотя солидные люди уверяли меня, что тот или дру­гой дом принадлежит ему. Тетя Аглае помогает хранить эту тайну, потому что хочет захватить его имущество. Если бы завтра бедный папа умер, Аглае вышвырнула бы меня на улицу.

— Ты со мной, Отилия, и можешь презирать ее, — с убеждением фанатика объявил Феликс.

— Знаю, не сомневаюсь в тебе. Но ты и сам еще нуж­даешься в покровительстве.

Отилия так энергично ратовала за Паскалопола, что Феликс на один день смягчался и позволял убедить себя, будто Паскалопол приезжает именно за тем, чтобы охра­нять любовь его и Отилии. Но когда вечером являлся помещик и девушка радостно встречала его веселым сме­хом и бурной игрой на рояле, а за самый незначительный подарок вознаграждала невинной лаской, Феликс снова мрачнел от ревности и желал помещику немедленной смерти. Однажды после обеда, когда Феликс и Отилия, взявшись за руки, были увлечены бесконечным разгово­ром, послышался колокольчик. Отилия забыла, что ждет Паскалопола. Феликс покраснел от досады:

— Скажи, что тебя нет дома!

Отилия опечалилась. Она старалась уговорить Фе­ликса, что это неделикатно, что, в конце концов, ей жаль Паскалопола, но Феликс, больше из упрямства, не усту­пал. Тогда Отилия с решительным видом серьезно прого­ворила:

— Смотри же, я делаю это ради тебя.

Она не спустилась вниз, и дядя Костаке пришел за ней. Увидев ее с Феликсом, он нисколько не вознегодовал. Он не удивлялся ничему, что делала Отилия, и если бы Феликс при нем поцеловал ее, он все так же потирал бы руки, точно регистрирующий какой-нибудь документ нотариус.

— Папа, скажи ему, что меня нет дома, — объявила Отилия. — Мне очень жаль, но я не хочу больше его при­нимать.

Дядя Костаке в испуге умоляюще посмотрел на Отилию.

— Почему, по-по-почему? Он ждет те-тебя с коляской. Го-го-говорит, что вы едете в театр.

Он с таким видом произнес последние слова, как будто это был решающий аргумент, перед которым Отилия не сможет устоять.

— Нет, папа, я не поеду, я устала и хочу, чтобы пре­кратились все эти разговоры.

Опешивший, потрясенный дядя Костаке предстал пе­ред Паскалополом. Паскалопол, в вечернем костюме и ши­роком пальто с каракулевым воротником, встревоженно ждал, положив на колени трость с серебряным набалдаш­ником в виде головы борзой.

— Что случилось?

— Не-не-не идет... нет дома... не-не-не может боль­ше,— путался дядя Костаке.

Паскалопол побледнел:

— Почему не может больше? Что случилось?

— Она сказала, что идут разговоры! — оправдывался дядя Костаке. Потом намекнул: — Поднимитесь наверх!

Паскалопол горько усмехнулся:

— Трудно человеку моего возраста рассчитывать на победу, если женщина не хочет больше его видеть.

Он прошелся взад и вперед по комнате.

— Но почему домнишоара Отилия рассердилась? — умоляюще спросил он Костаке. — Что произошло?

Дядя Костаке совсем сгорбился, выражая этим свое полное неведение и растерянность. Паскалопол подождал еще немного и наконец, охваченный глубокой скорбью, направился к двери. Костаке протянул к нему руки, как человек, тонущий в открытом океане.

Через несколько дней дядя Костаке, которому при­сутствие Паскалопола было необходимо как воздух, по­пытался выведать настроение Отилии.

— Теперь Паскалопол может приехать? У тебя уже прошла усталость?

Отилия на секунду присела к нему на колени, поцело­вала в лоб и сказала кротко, но без колебаний:

— Нет, папа!

Паскалопол прислал слугу с визитной карточкой, спрашивая, когда ему будет позволено посетить их, но получил отказ под неправдоподобным предлогом. Однако Феликс не только не был удовлетворен своей победой, но даже чувствовал себя виноватым, словно совершил какой-то дурной поступок, сознаться в котором ему не хватало храбрости. Он начал понимать, что привлекало Отилию к Паскалополу. Больше не звучал в определенные часы мягкий, бодрый голос, не было человека, который так лю­бил доставлять удовольствия молодежи и охотно подчи­нялся ее капризам. Поведение Паскалопола стало казаться Феликсу вполне безобидным, он стыдился, что изгнал его, Да еще таким способом, и в душе испытывал глубокое уважение к помещику. Легко было заметить, что Отилия очень грустит. Веселость ее исчезла, она больше не играла

на рояле, не выходила в город, нервничала. Однажды Феликс увидел, как она рылась в ящиках, с яростью вы­двигая их один за другим и в отчаянии восклицая:

— У меня нет приличных перчаток, о господи!

Феликс излечился от первого любовного безумия и теперь мог рассуждать более здраво. Он знал, что Отилия любит роскошь, что она чувствует себя несчастной, если у нее нет какой-нибудь модной безделки, что ей нра­вится кататься в экипаже. Видя Феликса об руку с ней, коллеги по университету хлопали его по плечу:

— Ловкач, как же ты ее заполучил? Это самая изящ­ная девушка в консерватории и самая гордая, к ней не подступишься.

Желая пресечь сплетни, Феликс наполовину сознался:

— Это моя кузина.

Для того чтобы жить соответственно своим вкусам, Отилии необходимы были деньги. Но кто мог дать их ей? ДядяКостаке? Он забывал оставлять деньги даже на ежедневные расходы. А Феликсу, которому он по за­кону обязан был выдавать какие-то суммы, он до сих пор ничего не давал. Теперь Феликс начал догадываться о роли Паскалопола. Конечно, тот щедро поддерживал Отилию, предоставляя и дяде Костаке возможность кое-чем поживиться. При этой мысли Феликса снова охватило бешенство. Зачем Отилии унижаться? Он даст ей все, что нужно. Он принимал героические решения зарабаты­вать деньги и делать Отилии подарки. Вскоре он осознал свою наивность. Он сам не имел ни гроша, и если бы его не содержал дядя Костаке, ему просто нечего было бы есть. Все, что он получал, он получал через Отилию. До тех пор, пока он не достиг совершеннолетия, договориться с дядей Костаке было невозможно. Феликс пытался по­дыскать работу. Само собой разумеется, найти службу он мог, но лишь отказавшись от университета, а такой выход казался ему унизительным. Он согласился бы давать част­ные уроки, но они не могли принести значительного за­работка. Да и Отилия держала его в строгом повинове­нии, спрашивала, куда он идет, постоянно напоминала о том, что его ожидает блестящее будущее и что необходимо заниматься. Одна купленная для него Отилией книга по медицине стоила больше, чем он заработал бы уроками за месяц. Когда Отилия хотела, она располагала деньгами и могла исполнить любую свою фантазию. Феликс приуныл, и это в значительной мере сбило с него муж­скую спесь, а одно обстоятельство развеяло последние остатки ревности. Как-то раз Аурика ехидно спросила его:

— Правда, что Паскалопол бросил Отилию?

— Я ничего не знаю, — хмуро ответил Феликс.

— А я узнала! — со злобным удовлетворением настаи­вала Аурика. — Еще бы! Такой утонченный человек, как Паскалопол, должен был и конце концов увидеть, что ни­чего интересного в этой бесстыднице нет. Только береги­тесь, чтобы и вам не попасть в ловушку. Я замечаю, что вы с ней очень подружились.

Феликс охотно объявил бы Аурике: «Вы заблуждае­тесь, Паскалопол умирает от любви к Отилии, и увидите, он скоро вернется!» Его остановила лишь гордость.

— Каждый был бы рад пользоваться вниманием Оти­лии,— сказал он.

Аурика недоверчиво посмотрела на него.

Феликс привел бы Паскалопола сам, если бы ему не мешали ревность и самолюбие. Случай помог ему испра­вить то, что он считал следствием своей горячности. На улице чья-то рука с силой сжала его руку. Это был Пас­калопол. Помещик ни о чем не спросил, он мягко сказал:

— Очень прошу вас пройтись немного со мною. Я хочу с вами поговорить.

У Феликса сильно забилось сердце. Его поражали противоречия, живущие в душе человека. Из чувства со­перничества он опасался Паскалопола и все же, увидев его, обрадовался, как радуются верной собаке, которая долго пропадала и вдруг нашлась. Паскалопол повел за собой Феликса (они встретились на проспекте Виктории), все время ласково держа его под руку, и вскоре они уже сидели друг против друга за письменным столом помещика перед налитым в рюмки зеленым ликером. Паскалопол, несколько раз откашлявшись, как это делают робеющие ораторы, прохаживался по комнате, а Феликс сидел со стесненным сердцем, точно подсудимый, который ждет речи прокурора. Быстро выпив одну за другой две рюмки, Паскалопол наконец решился:

— Дорогой домнул Феликс, не знаю, поверите ли вы, если я скажу, что очень привязан к вам и сожалел, что не мог вас видеть.

Сконфуженный Феликс потупился. Паскалопол был явно взволнован.

— Домнул Феликс, скажите мне прямо, как подобает мужчине, отчего домнишоара Отилия не хочет больше принимать меня?

— Но я... я не знаю... я...

Феликс залился румянцем. Вопрос Паскалопола вон­зился в него, словно игла при инъекции.

— Вы любите домнишоару Отилию? Скажите мне, как сказали бы отцу.

Феликс растерялся от такого допроса, почувствовал себя мальчишкой и смущенно молчал, тем самым невольно подтверждая слова Паскалопола.

— Значит, вы ее любите! — сделал вывод помещик. — Иначе и быть не может. Как мужчина, я немножко огор­чен, но как друг понимаю и одобряю вас. Домнишоара Отилия — редкая девушка. Но разрешите мне прибавить еще кое-что. Вы уверены, что всегда будете ее лю­бить?

Феликс сделал негодующий жест. «Я буду любить ее вечно», — хотел сказать он.

— Знаю, знаю, — продолжал Паскалопол, — теперь вы любите ее пылко, как всякий юноша, но, может быть, здесь дело в молодости, в избытке чувств. И, опять-таки, убеждены ли вы, что Отилия всегда будет любить вас? Я не так выразился. Разумеется, она будет любить вас неизменно, потому что она чудесная девушка, но я хочу сказать, убеждены ли вы, что она всегда будет счастлива с вами? Я слишком хорошо знаю Отилию, у нее темпера­мент артистки, ей нужна роскошь, разнообразие. Если она сейчас выйдет замуж, это деформирует ее характер, пога­сит все ее прелестные порывы. Домнул Феликс, позвольте признаться вам как другу: я не был счастлив в браке. Первая моя жена не сумела поддержать честь моего имени, хотя я имел на это право. В моей душе прозаического помещика есть капля романтики. Я знал Отилию еще ре­бенком, могу сказать, что она выросла у меня на глазах. Если бы бог позволил мне сотворить для себя женщину, какую я хочу, я создал бы ее такой, как домнишоара Оти­лия. Я люблю Отилию, дорогой домнул Феликс, и, воз­можно, не ошибаюсь, когда утверждаю, что и она любит меня. Это нетрудно, потому что такой разочаровавшийся человек, как я, ни на что не претендует. Я никогда ничего не требовал от домнишоары Отилии и не слишком старался разобраться, сколько отцовского и сколько муж­ского в моей любви. Но домнишоара Отилия понимает меня, нуждается в моей покладистости и... я знаю, вы бу­дете в душе иронизировать... и в моих деньгах. Деньги есть у многих, но не все умеют их давать. Я не снабжал домнишоару Отилию деньгами, не оскорблял ее, не поку­пал, но я так привык исполнять все ее капризы, еще когда она была маленькой, что отказывать ей в этом сейчас зна­чило бы поступать как отец, лишенный родительских чувств. Да, домнул Феликс. Отилия приходила ко мне просто, как дочь, и просила о чем-нибудь. И она никогда не чувствовала себя, извините меня, куртизанкой, которая требует чего-то от мужчины. Между нами образовалось родство sui generis [9] и теперь, когда вы хотите его разру­шить, страдаем и я и она. Быть может, не следовало бы это вам говорить, но однажды домнишоара Отилия при­шла ко мне обеспокоенная и рассказала, что дядя Костаке не хочет дать вам денег для поступления в университет и всего прочего. Что ж, я дал ей денег. Нет, вы не долж­ны считать себя униженным. Я позаботился о том, чтобы не поставить вас в ложное положение, и заставил Костаке возместить мне эту сумму. Так что вы мне ничем не обя­заны. Я не мог бы вам сказать, люблю ли я домнишоару Отилию как отец или как мужчина, я не хотел бы сейчас ставить этот трудный вопрос. И сама домнишоара Отилия хорошенько этого не знает. Но мы нужны друг другу и понимаем друг друга. Может быть, домнишоара Отилия переживает сейчас лишь какой-то кризис и воображает, что любит вас (мне, человеку пожилому, всегда грозит такая опасность), я не хочу вам сказать ничего обидно­го, — может быть, она действительно любит вас, это было бы не удивительно. Вы дельный, красивый, интеллигент­ный юноша. Но пожениться вам теперь было бы безу­мием, уверяю вас. Вы слишком молоды и недостаточно изучили друг друга. Я хорошо знаю домнишоару Отилию. Она как ласточка: если ее запереть в клетку, она умирает. Подождите, пока вы оба станете совершеннолетними, пока вы сделаете карьеру, узнаете друг друга как следует, и тогда... Поверьте, что один я от всей души помогаю вам. Я очень хотел бы увидеть вас счастливыми. Поэтому нет необходимости изгонять меня (Паскалопол сделал умо­ляющий жест, который растрогал Феликса), я человек безвредный. Какую опасность может представлять старик для вашей молодости? Деньги, ох, деньги! Когда жен­щина любит, она берет деньги у старика и отдает их моло­дому. Домнул Феликс, вы омрачили мое существование, скажу вам прямо, вы отняли у холостяка невинный мир его радостей. Мне необходима домнишоара Отилия, она моя маленькая сентиментальная слабость. Раз я не могу быть любовником, я останусь преданным другом, отцом для вас обоих. Поверьте мне, это так.

Паскалопол, чтобы скрыть волнение, выпил рюмку ли­кера и повернулся к Феликсу, давая понять, что не хочет больше его задерживать. Феликс горячо пожал ему руку, помещик ответил еще более сильным пожатием, и они расстались, каждый с преисполненным великодушия серд­цем. Когда юноша дошел до лестницы, Паскалопол крик­нул ему из дверей:

— Я попытаюсь зайти к вам завтра. Может быть, ока­жут честь принять меня.

Глаза его смотрели просительно.

— Знаешь, я встретил Паскалопола, — сказал Отилии Феликс. — Кажется, он огорчен, что мы его не принимаем. В конце концов, возможно, я был неправ. Если ты меня любишь, то зачем мне бояться его, ведь правда?

Отилия широко раскрыла глаза.

— Феликс, я знала, что ты хороший мальчик. Ну, конечно же! Что тебе сделал бедный Паскалопол? Ведь я люблю тебя!

— Он завтра приедет. Я думаю, надо его принять.

— Неужели? Бедный Паскалопол! Как я соскучилась по нем! — в восторге воскликнула Отилия.

И, обхватив голову Феликса, она крепко поцеловала его в губы — в первый раз. Целых два дня дом оглашался сумасшедшими концертами на рояле. Когда появился Па­скалопол, у дяди Костаке от волнения дрожали губы, а помещик, после минутной робости, бросился целовать руки Отилии. Она, присев к нему на колени, легонько поцело­вала его в щеку и поправила ему волосы. Паскалопол был на верху блаженства. Феликс созерцал эту сцену, сам не понимая, что с ним творится. Сердце его сжималось от ревности и в то же время было полно странной симпатии к помещику. В семье Туля все остолбенели, узнав об этом событии. Аурика заявила, что Отилия приворожила Па­скалопола, а Стэникэ, весьма решительный в суждениях за глаза, дал всему следующее толкование (о чем Феликс узнал позднее):

— Юноша (то есть Феликс) — плут, он использует положение. Живет с Отилией и вымогает деньги у поме­щика. Вот увидите, он далеко пойдет. И наследником дяди Костаке окажется.

Тем временем в соседнем доме возникла, развернулась и быстро пришла к концу другая история. Главным дей­ствующим лицом в ней оказался Тити Туля. После инци­дента с Отилией эротическое беспокойство Тити нисколько не улеглось, и он, ничуть не скрываясь, искал другое, менее гордое существо женского пола. Это было нелегко, потому что застенчивый Тити не имел своего круга зна­комых, а девушки, которых он встречал в Школе изящ­ных искусств, не обращали на него внимания. Но там же, в Школе, Тити подружился с неким Сохацким, тучным, словоохотливым, добродушным студентом примерно одних с ним лет. Он тоже не имел особого призвания к искус­ству, писал копии, и целью его было стать преподава­телем рисования и каллиграфии. Он учился в том же лицее, что и Тити, хотя классом старше, и поэтому у них оказалось много общих воспоминаний. Сохацкий шумно высмеивал преподавателей и никогда не высказывал ни единой мысли, ограничиваясь простыми фактами. Благо­даря природной смышлености, он располагал кое-каким запасом общих мест, и речь его звучала как речь культур­ного человека. Он был нагловат, подчеркнуто вежлив и считался лишь со своими интересами: на занятиях он ста­рался не выпачкаться мелом, а когда ему становилось душно от запаха масляных красок, он открывал окна, с опозданием спрашивая разрешения остальных. Он вме­шивался в чужие разговоры, отвечал на вопросы, которые не ему задавали, всегда имел наготове всевозможные практические советы и полезные адреса. Одним словом, если Сохацкий и не был талантлив, то, во всяком случае, казался малым порядочным и у всех вызывал улыбку симпатии. Сохацкий вскоре заметил, какой кризис пере­живает Тити. Это было не так уж трудно, потому что Тити самым наивным образом сводил разговор на то, что его занимало. Говоря о женщинах, он задавал свой сте­реотипный вопрос:

— Вы думаете, с ней можно?

— Э, надо тебя женить, — благодушно сказал как-то раз Сохацкий. — Погоди, я найду тебе девушку. Да и мне надо жениться, я тоже хочу зажить своим домом.

Однако прежде всего Сохацкий попытался проникнуть в дом Туля, чтобы познакомиться с семьей Тити. Ио Тити никогда его не звал, так как Аглае приучила сына никого не принимать у себя дома. Тогда приятель удо­вольствовался тем, что пригласил Тити к себе, и таким образом на второй день рождества Тити попал на одну из улиц, расположенных за Северным вокзалом. Отыскав невысокий дом под нужным ему номером, он остановился. Было похоже, что здесь раньше помещалась лавка, а по­том витрины заделали. Тити, не имевший ни малейшего представления ни об архитектуре, ни о политической эко­номии, ничего не подозревая, вошел во двор, где его встре­тили лаем две большие собаки. Сохацкий принял Тити с громкими изъявлениями радости и не отходил от него, пока тот снимал в прихожей боты. В прихожую доносились взрывы смеха и громкие голоса. Сохацкий, крепко держа Тити под руку, ввел его в длинную, с низким потолком комнату, где несколько мужчин сидели на высоком, как кровать, диване за придвинутым к нему столом. Здесь было по-мещански опрятно, на стенах висели обычные украшения: проволочная рамка с фотографиями и картины на стекле, изображавшие сцены из «Отелло» и «Же­нитьбы Фигаро». Сами по себе картины были довольно приличные, но так как их изготовляли на фабрике, они имели дешевый вид. Из печки шел аромат печеных яблок. Чахлая, высохшая пальма торчала из цветочного горшка с морской травой, а в углу поблескивала покрытая брон­зой уродливая композиция из желудей, сосновых шишек и других лесных плодов. Своей чистотой и порядком ком­ната понравилась Тити. Двое мужчин были сравнительно молоды, немного старше Сохацкого, один — высокий, ши­рокоплечий, другой — с глубоким шрамом на щеке, худо­щавый и поэтому казавшийся хилым, но в действитель­ности сильный и мускулистый. На почетном месте сидел лысый, с закрученными кверху усами пожилой человек, а на стуле возле печи — румяный старик с подстриженной бородкой. По его акценту Тити решил, что он иностранец. Рядом с ним, на другом стуле, сидела неприметной внеш­ности старуха в домашних туфлях с помпонами. Крепкая девушка, которую скорее можно было принять за замуж­нюю женщину, прислонившись к печи, оглядывала всех нахальными глазами. В переполненной комнате находилась еще женщина средних лет в шляпе с перьями и двое юно­шей. Слегка опешившего Тити представили всем, и он узнал, что двое из сидевших на диване мужчин — братья Сохацкого, девушка — его сестра, а старики — родители. Хотя все были в штатском, но разговор шел на военные темы и в комнате даже появлялся денщик.

— А ты когда едешь в полк? — спросил господин с закрученными усами.

Поданный в ликерных рюмках глинтвейн подбодрил Тити, и началась, или, вернее, возобновилась, шумная беседа.

Более тонкий, чем Тити, наблюдатель понял бы, что попал к людям, которые лишь совсем недавно поки­нули городскую окраину благодаря занятиям молодого поколения, представители которого стали кто чиновником, кто даже учителем или еще кем-нибудь в этом роде. Все они говорили общими, заимствованными из газет фра­зами, расспрашивали друг друга, вспоминали какое-либо происшествие, но, как и Сохацкий, не высказывали ника­ких мыслей. Это тотчас же успокоило Тити, которому не нравились всякие рассуждения. Сохацкий вкратце изложил историю своего знакомства с Тити, затем стал рассказы­вать о происшествиях в школе; Тити расхрабрился и тоже припомнил некоторые случаи. Сохацкий перешел к пан­томиме и, надев свою лицейскую фуражку, изобразил одного хромого преподавателя, чем вызвал всеобщее ве­селье. Девушка неестественно громко хохотала, забавно прижимая руки к груди. Вскоре Тити передали группе у печки, которая встретила его пирожными, вином и во­просами. У судорожно смеявшейся девушки были широкие ноздри, чуть заметные усики, толстые икры, а главное развязные, вульгарные манеры. К удовольствию Тити, она смеялась в ответ на его самые пустячные замечания, кладя руку ему то на плечо, то на колени, и громко объ­являла одобрительно смотревшим на нее старикам, что ей нравится домнул Тити. Старуха в домашних туфлях с помпонами, мягко, но настойчиво выспрашивала у Тити о его семейном и общественном положении: живы ли ро­дители, есть ли у него еще братья, сколько лет каждому из членов семьи, какое у них имущество и так далее. Тити не находил это любопытство неуместным, однако из-за робости не умел толком ответить на вопросы.

— Полковник, — крикнула девушка, — вы слышите, он живет на улице Антим, там же, где и ваш зять.

— Да что ты? — удивился усач. — Туля, Туля... Как будто я что-то слышал!

Все громко переговаривались между собой, и стоял адский шум. Сохацкий крикнул Тити с противоположного конца комнаты:

— Ты смотришь на стены? Расписывал их я.

Это была правда. Позднее он продемонстрировал и другие образцы своей работы — шкафы, сундуки. Сохац­кий посвятил себя не столько высокому искусству, сколько прикладному. Он утверждал также, что может есть яич­ницу-глазунью, только если сам ее приготовил, и что ни­кто, кроме него, не умеет приправлять соленья.

Тити ушел, опьяневший от вина и очарованный Аной Сохацкой (так звали девушку), которая, дружески по­ложив ему руку на плечо, настойчиво просила бывать у них почаще. Тити так и поступал, а Аглае не усматри­вала ничего подозрительного в том, что он приходит до­мой позднее обычного. Впоследствии стало известно, что Сохацкий лично собрал информацию о семье Туля. Ре­шив в случае неудачи своего маневра сказать, что ошибся адресом, он храбро вошел во двор, принадлежавший, по его мнению, Аглае (в действительности он попал во двор к Джурджувяну), и неожиданно наткнулся на Марину, которая обрадовалась случаю всласть поболтать с кем-ни­будь и за умеренную мзду выложила ему все сведения о семье Туля.

Тити никогда не мог толком рассказать, как склады­вались отношения между ним и Аной. Несомненно было только то, что после нескольких визитов, во время кото­рых все остальные, как по волшебству, исчезали из дома, Ана так ободрила Тити, что он сумел наконец с ее по­мощью познать причинявшую ему столько тревог физио­логическую тайну. Он очень гордился своими подвигами и по наивности не считал, что несет какую-либо ответ­ственность. Во время одного из свиданий тяжелые шаги и сильные удары в дверь заставили его оледенеть. Улы­баясь, но с торжественным видом появились Сохацкий и еще три офицера, в которых Тити узнал двух его братьев (капитана и лейтенанта) и господина с закручен­ными усами, на сей раз облаченного в полковничий мундир.

— Дорогой домнул Тити, — взял слово капитан, — мы счастливы, что наша сестра понравилась вам. Насколько нам известно, дело зашло слишком далеко. Что сделано — то сделано. Но вы понимаете, что наша семья пользуется уважением и не может позволить выставить сестру на посмешище. Вам надо пожениться.

Тити остолбенел.

— Но я... — заикался он. — Нужно спросить маму, хочет ли мама.

Лейтенант от души расхохотался.

— Ну, дружок, а почему вы не спрашивали маму, когда преуспевали тут?

Ваша мама не имеет оснований не разрешить вам жениться, — с некоторым пафосом, но примирительно ска­зал полковник, разглаживая усы тыльной стороной ру­ки. — Ведь домнишоара Ана — красивая девушка, с при­даным, из хорошей семьи.

— Сомневаюсь, что ему позволят, — не глядя на Тити доложил, как на военном совете, свое мнение Сохацкий. — Судя по сведениям, которые я собрал, они не разрешат. У них есть дочь, которая бежала из дома и только позд­нее обвенчалась.

— Мама не позволит, — простодушно подтвердил Тити, как будто в этом увидел спасительный выход.

— Ах чтоб вас, — усмехнулся капитан, — что же тогда будет с моей сестрой, если доамна Туля не даст вам раз­решения? Шутник вы, однако! Вы совершеннолетний, сво­бодны, никому не обязаны отдавать отчет. Сколько вам лет?

— Двадцать три, — смущенно ответил Тити.

— Ну вот видите!

— Вот что, ребята, — предложил полковник, — будем считать, что домнул Тити — мой сын. Я беру его под свою защиту. Знаете что? Я вас женю, я все устрою. Дома ничего не говорите до самой свадьбы, которая, разумеется, состоится в семейном кругу, а затем я побеседую с доамной Туля. Ничего, все наладится. Домнишоара Ана имеет кое-какое приданое, домик, в котором вы будете жить. А я потом пристрою вас куда-нибудь на службу.

Сказано — сделано, Аглае верила в рассудительность Тити, и ее не беспокоило, что сын под разными предло­гами отлучается из дому. Тити объявили женихом и всем семейством весело проводили до самых ворот его дома, а Сохацкий даже заглянул со двора в окно. Так как Тити немножко подвыпил, он сказал, будто развлекался с при­ятелями, и проспал сном праведника свою первую брач­ную ночь. Невеста и гости пировали без жениха и отпу­скали такие шутки, о которых Тити не узнал до конца своих дней. Истинную цель этого фарса так и не удалось вполне выяснить. Возможно, что Ана еще раньше совер­шила неосторожный поступок и теперь хотела искупить его в глазах людей, возможно, что она просто-напросто желала выйти замуж, хотя бы ненадолго, чтобы избежать прозвища старой девы (ей было тогда лет двадцать пять). Однако до Стэникэ дошли слухи, которые делали более правдоподобным другое предположение. Старики Сохацкие, поляки по национальности, прежде содержали трак­тир и имели некоторое состояние в наличных деньгах и в недвижимости. Но дома были старые и ценились очень низко. Сыновья-офицеры нуждались в деньгах и требо­вали раздела, старики же откладывали это до устройства судьбы дочери. На семейном совете братья пришли к вы­воду, что если бы Ана вышла за человека без особых претензий, который удовольствовался бы частью дома, то старики сохранили бы за собой другую часть, а им остались бы деньги. Сохацкий взялся осуществить этот замысел. В результате в приданое Ане дали квартиру из двух комнат с подсобными помещениями. Деньги же ста­рики разделили между сыновьями, и те на глазах у всех кутили напропалую.

В течение нескольких недель Тити удавалось обманы­вать бдительность Аглае. Он почти весь день проводил у жены и возвращался домой только ночевать. Но в конце концов Ане это надоело, и она сердито объявила, что не понимает, почему они должны прятаться от людей. Сохац­кий предложил открыть Аглае тайну. Но Тити перепу­гался и пообещал сообщить ей сам. Однако на это у него не хватило духу, и, несмотря на неприятный инцидент, который у него произошел в свое время с Отилией, он отправился к ней и Феликсу и рассказал им все приклю­чение. Отилия не могла удержаться от смеха:

— Хорош же ты, Тити, каких дел натворил!

Но так как она не разговаривала с Аглае, то в этой комедии роль вестника выпала на долю Феликса. Когда он сказал, что Тити женился, Аглае не захотела ему ве­рить и приняла его слова за шутку.

— Это что еще за балаган! Чему только вас в уни­верситете учат!

Для того чтобы ее убедить, пришлось сходить за Тити. Аглае не рассердилась, не накричала на сына, а запла­кала и стала его ласкать. Аурика не отставала от нее.

— Да как же ты мог позволить, сынок, чтобы мошен­ница насмеялась над тобой? Погоди, я пойду в полицию, если понадобится — доберусь и до префекта.

Аглае считала обстоятельства женитьбы сына простым жульничеством, против которого можно применить поли­цейские меры. Тити не понравился такой подход, и хотя он не умел это выразить, было видно, что он чувствует себя оскорбленным подобными суждениями об Ане, ко­роче говоря, обладает самолюбием супруга.

— Она не мошенница, мама, я должен жить там. Если вам угодно, приходите к нам сами...

— Как? Чтобы я туда пошла? Бедный мальчик совсем запутался, мошенница одурманила его. Поди, милый, ло­жись и поспи, пока не придешь в себя. Я поговорю со Стэникэ.

Вскоре, действительно, явился Стэникэ. Когда Аглае начала рассказывать ему о случившемся, он, сразу приняв профессиональный тон, прервал ее:

— Погодите, погодите, прошу вас. Надо действовать по определенной системе. Где Тити?

Привели Тити, и Стэникэ подверг его длительному допросу.

— Будь добр, я хочу знать, сделал ли ты какое-нибудь заявление при свидетелях или же, прежде чем вступить в сожительство, вручил ей письмо, в котором содержа­лось обещание жениться на ней?

Хотя Тити оторопел, услышав термин «вступить в со­жительство», он все же ответил:

— Нет!

Аурика жадно впитывала в себя этот разговор, и в ее выпуклых глазах, окруженных синими орбитами, сияло странное наслаждение.

— Значит, ты ничего не обещал, не вручал никакого документа? Превосходно. Но скажи, пожалуйста, ты пред­ложил ей сожительство сам или она тебя на это вызывала, НУ. скажем, обнимала или, наконец, ввела в заблуждение непристойными жестами?

Тити колебался. Вне всякого сомнения, допрос раздражал его. Ана вовсе не была для него шантажисткой, и, кроме того, он так давно хотел познать женщину, что честность не позволяла ему назвать то, что давало ему счастье, намеренной попыткой ввести его в заблуждение. Впрочем, он не слишком хорошо понимал, куда клонит Стэникэ, ибо сам он просто выполнял желание Аны; сообщил матери о своей женитьбе, только и всего.

— Она меня не вызывала на это, мы оба хотели,— простодушно сказал он.

Стэникэ запустил руку в свою пышную шевелюру, точно адвокат, которого затрудняют противоречия в по­казаниях клиента. Аглае в бешенстве вскочила:

— Стэникэ, зачем ты его слушаешь? Ты что же, не видишь, в каком он, бедняжка, состоянии? Разумеется, она и ее семья завлекли его, а там и прижали к стене.

— Пожалуйста, давайте все выясним, — настаивал Стэникэ. — Когда члены семьи вошли в комнату, они за­стигли вас случайно или у тебя было впечатление, что они давно подстерегали вас? Они тебе угрожали, запугивали тебя?

— Они мне сказали, что я совершеннолетний, — обо­шел уязвимое место Тити, — и могу делать, что хочу, даже если мама не соглашается.

— Вот как, они полагают, что если ты совершеннолет­ний, то я допущу, чтоб над тобой всякая развратница шутки шутила? — с упреком сказала задетая Аглае. — Нет, сынок, ты останешься дома, а я посмотрю, что сле­дует предпринять.

Стэникэ был в достаточной мере адвокатом, чтобы от­давать себе отчет в истинном положении вещей, он и вообще-то вмешался в эту историю только из любви к пышным фразам и мелодраматическим ситуациям.

— Что ж, если бы Тити подал жалобу, что его зама­нили в ловушку — дали понять, будто он имеет дело с женщиной легкого поведения, а потом угрозами принудили согласиться на брак, — то это явилось бы отправным пунктом для возбуждения дела о разводе. Но это должен сделать он сам, только он сам, ибо он совершеннолетний. Ну, молодой человек, ты как, потребуешь развода?

Тити хмуро, но решительно ответил:

— Я не разведусь.

Аглае схватилась за голову и запричитала:

— Ай-ай-ай!

— Мама, зачем им разводиться? — словно ее вдруг осенило, изрекла Аурика. — Может быть, они счастливы!

Аглае махнула рукой, точно желая сказать: «все это чепуха».

— Если он меня любит и хочет, чтобы я устроила его жизнь, то сделает так, как скажу я! — И прибавила, словно Тити уже согласился и надо было смягчить слиш­ком тяжелый для него укор: — Не грусти, сыночек, я из­бавлю тебя от авантюристки.

— Предположим, что Тити, повторяю, Тити, потре­бует развода по вышеизложенным мотивам, — продолжал юридическую консультацию Стэникэ. — Дело может при­нять неприятный оборот. У нее братья — офицеры, нель­зя утверждать, что их сестра проститутка. Они могут при­влечь к ответственности за клевету.

— Подумаешь, офицеры, — презрительно сказала Аг­лае. — Просто какие-нибудь жулики. Надели мундиры, чтобы запугать его.

— Они офицеры, мама, — разъяснил несколько оби­женный Тити, — я хорошо их знаю. У них и дядя полков­ник, тот самый, который меня женил.

— Как видите, вопрос сложный, — подвел итоги Стэ­никэ. — Лучше всего сперва попробовать договориться миром. В самом худшем случае — чего хотела девушка? Выйти замуж, может быть, скрыть от людей свой грех...

— Неправда, — запротестовал Тити.

— Став «дамой», она может легко пойти на развод. Надо ей сказать, что родители не соглашаются и отказы­вают Тити в средствах. Поскольку у него нет определен­ных занятий, то как они будут жить?

— Полковник сказал, что найдет мне место,— сознался Тити.

— Найдет, как же, — отозвалась Аглае. — Сказал, что­бы тебе глаза отвести.

В конце концов порешили на том, что надо попытаться вступить в мирные переговоры, и Стэникэ взял эту мис­сию на себя. В один неожиданно теплый для конца фев­раля день Стэникэ, предварительно оглядев указанный ему Дом, вошел во двор. Его несколько озадачило множество входных дверей, так как по обе стороны двора тянулись низенькие жилые флигели с маленькими навесами. Пол­ный, бритый молодой человек в докторском халате, с бу­мажным кивером на голове сидел верхом на лестнице­-стремянке. Насвистывая и напевая, он любовался собст­венным произведением — гирляндой фантастических фрук­тов, изготовленной, очевидно, при помощи самодельного шаблона и прикрепленной к верхней части стены. В ответ на вопросы Стэникэ живописец вежливо отрекомендовался. Это был Сохацкий. Он быстро соскочил вниз, взял Ст-никэ под руку, повел в дом и тотчас же позвал Ану. «Насильница» Тити произвела на Стэникэ прекрасное впе­чатление. Ее пышная фигура, нахальные глаза, веселый, звонкий и немного грубоватый голос — все это ему понра­вилось. Ана нисколько не смутилась и встретила Стэникэ так же шумно и развязно, как обычно встречала мужчин. Словно невзначай, явились и другие братья, которых вы­звал Сохацкий. Все сделали вид, будто понимают визит Стэникэ как начало сближения обеих семей и изъявляли сожаление, что Тити не пригласил родителей, с которыми они жаждут познакомиться. Ана заявила, что лицо Стэ­никэ сразу показалось ей знакомым, но она не может при­помнить, где ей приходилось видеть этого «симпатичного домнула».

— Вы артист? — спросила она.

Нет, нет, — ответил плененный ею Стэникэ. — Я примирился с адвокатурой.

Сохацкий исчез, и через минуту вновь появился с бу­тылкой вина — остатком свадебного пира, — которую по­ставил на стол, для того чтобы Стэникэ видел, какое у них водится вино. Стэникэ сразу пришел в хорошее настрое­ние и решил, что за дело надо приняться деликатно. Он объявил, что виной всему недоразумение, чрезмерная за­стенчивость Тити, что родители были вправе рассердиться на сына за то, что он женился без их ведома. Все при­знали справедливость этого, чем обезоружили Стэникэ.

— Я советовала Тити рассказать дома обо всем, — сказала Ана. — Мне тоже неприлично было скрываться от людей, точно я зачумленная. Я не вешаюсь ему на шею. Вы сами прекрасно знаете, что это было бы бессмысленно. Если он желает, я верну ему свободу.

Братья возражали, они уверяли, что Тити добрый ма­лый и что свидетельство Стэникэ, без сомнения, убедит его родителей в порядочности семьи, в которую вошел их сын. При таких обстоятельствах всякое адвокатское крас­норечие оказывалось излишним, и Стэникэ незаметно пе­решел к темам, вовсе не касавшимся возложенного на него поручения, хотя и связанным с ним по ассоциации. Он восторгался супружеской любовью, рассказывал о своих первых амурных переживаниях, пел хвалы Олимпии и из­ложил биографию вознесшегося в небо ангелочка Аурела. Ана подошла к нему и взяла его под руку.

— Мы ведь теперь родственники, не так ли?

— Вот именно! Мы свояки!

Стэникэ быстро докопался, что оба офицера и их дядя полковник пользуются большим влиянием как раз в его призывном пункте, где у него создались затруднения (прибегая ко всяким малообоснованным отсрочкам, он не отбывал воинскую повинность).

— Не беспокойтесь, мы вам все устроим, — заверили его братья Сохацкие.— Мы займемся этим вопросом. А вы приготовьте документ для оправдания вашей неявки. Найдите врача, который объявил бы вас чахоточным.

— Есть такой, — подумав о Василиаде, тут же отве­тил Стэникэ. — Впрочем, я действительно болен.

От винных возлияний к полному лицу Стэникэ при­лила кровь, и предположение, что он может сойти за чахо­точного, вызвало дружный смех.

Стэникэ доложил Аглае, что семья Сохацких показа­лась ему вполне приличной и он не думает, чтобы Тити принуждали, ибо, в конце концов, любовь проявляется внезапно, ведь и он сам тоже, будучи не в силах жить без любимой женщины, не захотел считаться ни с чем в мире и бежал с нею. Аглае немного успокоилась, тем более, что видела, как настроен Тити.

— Ладно, ладно, — с некоторым пренебрежением ска­зала она, — я сама посмотрю, что она собой представляет. Пусть придет, как полагается невестке, и скажет: «Доб­рый день, я такая-то».

Аглае считала, что свекровь своей властью должна держать невестку в постоянной тягостной зависимости. Невестке полагается целовать свекру и свекрови руку, по­виноваться им, быть «благоразумной», на каждом шагу доказывать, что она умеет беречь здоровье их чада. В свою очередь сын в ответ на неусыпные материнские заботы обязан не выходить из-под опеки родительницы. у сущности Аглае сердилась не на самую женитьбу Тити 1в душе она была даже довольна этим), а на то, что ее лишили возможности выбрать ему жену или хотя бы дать свое согласие.

Ана проявила большой такт. Когда Стэникэ ввел ее в дом, она поцеловала руку Аглае и Симиону, приведя его этим в восхищение, и чмокнула в обе щеки Аурику.

— Я и не знала, что сестра Тити такая молодая и красивая,— сказала она.

Польщенная Аурика, улучив удобную минуту, отвела Ану в сторону и тревожно спросила:

— Дорогая, вы счастливы? Ах, как вы оба должны быть счастливы!

Ана была воплощенное внимание. Подчеркнуто востор­гаясь, она осмотрела дом, хвалила все, чем ее угощали, и почтительно выслушивала наставления Аглае. Она при­кинулась очень встревоженной тем, что не знает как сле­дует вкусов и привычек Тити, и просила «maman» сказать ей обо всем, что та считает необходимым для ухода за ним. Она была весела без всякого цинизма, и ей ловко удалось выразить полное согласие со всеми мнениями Аглае. Тити, по-видимому, был на верху блаженства и при­нялся показывать Ане свои альбомы с рисунками, в том числе копии с гравюр к роману Стендаля, которого он так и не прочел. Ана покорно слушала мужа, проверяя мимоходом пуговицы на его одежде, поправляя ему ворот­ник и время от времени прерывая вопросами в таком духе:

— Извини, Тити, что я тебя перебиваю, но, кажется, прохладно, не наденешь ли ты пиджак? Я не хочу, чтобы ты простудился!

Или:

— Воротничок тебе тесен, я завтра куплю другой. Ты все время вертишь головой, от этого может сделаться тик.

Аглае настойчиво добивалась подробностей о семье невестки, подобно судье, задавая вопросы прямо в лицо: живы ли родители, чем занимаются, где служат братья, где они учились, есть ли в доме все необходимое и так далее. Ана отвечала совсем просто, без тени досады, и все остались в убеждении, что она вполне искренна.

Предстояло разрешить важную проблему. Тити дол­жен зажить своей семьей. Дома, разумеется, ему негде было поместиться. Аглае не без основания спрашивала себя, на какие средства он будет существовать, не имея дохода.

— Не следует жениться, прежде чем устроишься, но раз уж вы поступили, как вам в голову взбрело, то нельзя же теперь сидеть на чужой шее.

Ана возразила и дала понять, что Тити не может быть обузой, но, угадывая намерения Аглае помочь им, не пре­пятствовала ей.

— Кто знает, — заметила после ухода Аны Аглае, — может быть, она девушка рассудительная, ведь она не та­кая уж зеленая. Если Тити она нравится, что ж, это его дело. Посмотрим, как она себя поведет.

Вскоре Аглае сделала вылазку в квартиру Тити. То, что она увидела, повергло ее в злобное отчаяние. Она резко высказала свое впечатление в присутствии родствен­ников невестки:

— Но ведь у вас в доме ничего нет! Девушке из по­рядочной семьи надо дать не такое приданое.

— Мы, матушка, в спешке сделали, что было возмож­но, — кротко ответила сватья.

В самом деле, две комнаты, которые Сохацкий недавно расписал пестрыми красками, были почти пусты. По составленному на семейном совете списку братья на ско­рую руку обставили их чем попало из своей мебели. С чердака принесли старую кровать,- на железных спин­ках которой были изображены стершиеся от времени ан­гелы. Дряхлая продавленная кушетка служила раньше местом отдыха денщику. Сохацкий извлек из сарая вы­брошенный туда и находившийся в самом плачевном со­стоянии умывальник и выкрасил его белой краской. Сосновый стол был покрыт скатертью, представлявшей собой смесь заплат и вышивки. Шифоньер с разбитым зеркалом притащили из комнаты стариков. Тити сам за­менил зеркало куском желтого сатина, прикрепив его кнопками. В углу стояла обитая плюшем топорная эта­жерка, которую украшали: пустой флакон из-под духов, коробка от конфет, фотографическая карточка, — все это должно было играть роль безделушек. Неумолимая Аглае пожелала увидеть и кухню, которая существовала лишь теоретически: в сарае стояла дешевенькая хромоногая плита, на которой с трудом помещались две уже побы­вавшие в починке кастрюли. Немного побледневшая Аглае вернулась в спальню и села на кровать, чтобы испробо­вать ее мягкость. Но с кровати упала одна из досок, увлекая за собой и соломенный матрац, — постель устроили только для проформы, на ней никто не спал.

— Ну, здесь вы и будете спать? — с отвращением сказала Аглае. — Вам даже приткнуться негде! От двери сквозняком тянет! Тити еще простудится. А когда он встает, он, что же, должен становиться босыми ногами на пол? Нужно было положить коврик. Печка никуда не го­дится! Вот что выходит, когда молодые люди поступают как хотят и не спрашивают старших. Если бы вы попро­сили моего согласия, как требует приличие, я поговорила бы вот с ними (она метнула иронический взгляд в сторо­ну стариков Сохацких) и устроила бы все, как полагается у порядочных людей.

На следующий же день Аглае с необычайным рвением занялась хозяйством сына, но все ее заботы были направ­лены исключительно на Тити, к Ане же она относилась почти враждебно. Она купила матрац, ковер, привезла простыни, подушки, белье, навела в шкафу такой же по­рядок, как у себя дома, аккуратно сложила широкие, большие рубашки Тити («мальчик еще растет») и демон­стративно отшвырнула смятые, грязные вещи Аны. Аглае давала невестке строгие наставления:

— Вот эту рубашку пусть надевает в холодную погоду, и следи, чтобы ночью он непременно спал в колпаке, он так привык. И хорошо, если бы он затыкал уши ватой, потому что здесь сквозит. Фуфайку, что я привезла, он должен носить под рубашкой до самого июня. И чтоб он не ходил без пуговиц на рубашке, это нехорошо. Пусть меняет белье два раза в неделю.

Аглае купила Тити материал на костюм и велела сшить его по своему вкусу, то есть посвободнее. В носки хро­мовых ботинок, которые были велики Тити, она сунула вату.

— Лучше, если ботинки велики, ногам будет спо­койнее.

Она привезла тарелки, кастрюли, столовые приборы и, наконец, каждые два дня присылала провизию с ука­заниями, какие кушанья надо из нее стряпать. Ана, про­являя похвальное терпение, хранила умиленный вид. Аглае часто устраивала осмотры, рылась в буфете и на кухне, чтобы поглядеть, как они питаются, расспрашивала Тити, хорошо ли о нем заботятся. Тити всегда отвечал утвер­дительно. Аглае старалась предупредить малейшие жела­ния сына и никогда не приходила с пустыми руками, очень часто приносила даже пирожные. Прожорливая Ана бро­салась на еду и все пробовала, пока Аглае не осаживала ее:

— Дай поесть и мужу, он работает больше тебя. Это, со сбитыми сливками, я взяла для него — он такое лю­бит.

Аглае зашла весьма далеко в защите интересов Тити и внушала ему, что женщина должна быть усердна в са­мой интимной области, иначе муж станет нервным. Она давала Тити ясные инструкции:

— Держи ее в строгости, не позволяй, чтоб она вер­тела хвостом, а то она обнаглеет.

Откровенно говоря, Ана заслуживала подозрений Аг­лае. Она никогда не стряпала и если решалась пригото­вить какое-нибудь блюдо, то выходила на кухню одетая, как для выхода в город, и брала продукты кончиками пальцев, словно что-то нечистое. Она наскоро поджари­вала присланную Аглае провизию (консервы и то, что при­готовить было труднее, она оставляла, а когда все это портилось, выбрасывала на помойку), затем отведывала собственную стряпню, пока не съедала все дочиста. Потом забредала на кухню к старикам или присосеживалась к столу братьев, отщипывала от всех кушаний, болтая и смеясь с полным ртом, а когда приходил Тити, невинным тоном спрашивала его:

— Дорогой, ты голоден? А мне что-то совсем не хо­чется есть. Я даже не готовила.

Лицо у Тити осунулось, но он ничего не говорил. Ана жадно рвалась к удовольствиям и завидовала чужой рос­коши. Она постоянно уходила в город, без конца где-то пропадала. Тити запирался в квартире, писал картины с открыток, сам вставлял их в рамки и аккуратно приби­вал к стенам. С молчаливым исступлением домоседа он трудился над всякими мелочами, расписывал акварелью тюлевые абажуры собственного изготовления, красил стол и стулья,изобретал разнообразной формы и величины паспарту для фотографии. Ана оставляла его в покое и уходила к родителям или в город. В последнее время в доме все чаще появлялся Стэникэ, державшийся развяз­нее обычного.

— Пойдемте в город, подышим свежим воздухом,— предлагал он.

— Тити, ты не хочешь прогуляться? — немедленно спрашивала Ана.

Тити мрачнел и отказывался с упрямством и затаенной злобой.

— Хорошо, если ты не хочешь, я одна пойду с домнулом Рациу, — весьма просто решала вопрос Ана.

Стэникэ весело соглашался, и они под руку уходили. Тити не желал посещать ни кинематографа, ни театра, ни пивной, у него была своя теория относительно всех этих развлечений. Один-единственный раз он вышел в мороз­ную погоду, чтобы послушать бесплатный концерт воен­ного оркестра, устроенный усердным капельмейстером под открытым небом в парке Кэрол. Никакими силами нельзя было уговорить Тити уйти раньше, чем кончится концерт, хотя лицо у него посинело. Ана оставила мужа и ушла, но домой вернулась позднее, чем он. Тити рисо­вал, когда ему становилось скучно, раскачивался у печки или неподвижно сидел на краю кровати и отклонял вся­кую попытку нарушить эту программу. В его унынии и упорстве проявлялся своеобразный протест против неза­висимых настроений Аны. Даже эротическое волнение Тити вскоре прошло — кризис у него оказался кратким и перешел в угрюмое и полное подозрений безразличие.

— Дорогой домнул Тити, — предупреждала его Ана, — я молода и хочу развлекаться, пока не ушло мое время. Если ты никуда не желаешь ходить, сиди дома. А я не могу.

Тити ужился только с Сохацким, с которым, когда бывал в хорошем расположении духа, подолгу беседовал о товарищах по лицею и Школе изящных искусств. Часто приходил Сгэникэ, который хохотал и шутил с Аной, не обращая ни малейшего внимания на Тити. Однажды они смеялись в соседней комнате и, по-видимому, пили там и закусывали, и лишь спустя много времени Стэникэ от­крыл дверь и равнодушно сказал с набитым ртом:

— А! Ты здесь?

Тити старался показать, что он обижен, и целыми часами не произносил ни слова. Но однажды, когда поздно ночью Ана вернулась домой в сопровождении Стэникэ, Тити, к ее удивлению, вспылил:

— Потаскуха! — грубо заорал он. — Мама мне гово­рила, да разве я и сам не вижу? Где ты шляешься дни и ночи напролет?

Однако никаких улик против Аны не было. На скандал явились братья, и капитан довольно нагло, развязным, вызывающим тоном стал упрекать Тити:

— Друг мой, вы должны следить за своими выражениями, понимаете? Здесь наши родители, люди старые, здесь денщики, которые все слышат. Я не допущу, чтобы вы ни с того ни с сего выдумывали какие-то нелепости и оскорбляли мою сестру. В конце концов, из-за чего весь сыр-бор загорелся? Она прогулялась в город с вашим свояком. Если вы больны и не переносите людей, то нельзя же заставлять и ее вести монашеский образ жизни!

Тити побелел и в порыве той внезапной ярости, кото­рая иногда охватывала и Симиона, стукнул кулаком по столу, крича с пеной у рта, как бесноватый:

— Не смейте меня оскорблять, ослы, а то я пожа­луюсь на вас маме!

Все спокойно смотрели на него, точно на припадочного. Тити показалось, что Ана презрительно оттопырила ниж­нюю губу. Братья вышли из комнаты, больше не противо­реча ему, и от этого хладнокровия Тити рассвирепел еще больше.

— Брось, — послышался голос лейтенанта, — разве не видишь, что он ненормальный?

— Да ну его в... — откровенно сказал капитан.

Тити быстро схватил шляпу, нервно, путаясь в рука­вах, натянул пальто и пулей вылетел из дома. Больше он не возвращался к своему семейному очагу. Аглае прика­зала ему развестись, Стэникэ придерживался того же мнения — «раз уж вы не ладите», — но клялся, что Ана и он вполне невинно развлекались и не заметили, как про­шло время. Услышав о разводе, Тити все же нахмурился. Он не хотел этого.

— Пусть она делает, что ей угодно, — бессмысленно твердил он, — меня это не касается. Я не знаю ее, и все тут. Пусть она сама разводится, не буду я ходить по судам.

— Да в этом, братец, и нет нужды, — разъяснял ему Стэникэ, — мы сами все устроим.

— Я на развод не подам.

Являлось ли это упрямство своего рода признанием, что он еще любит Ану? Возможно. Сохацкий пришел к Аглае и объяснил, что никто ничего не имел против Тити, просто они, как это иногда бывает, поссорились, но что положение, в каком оказалась их сестра, не может быть терпимо дальше, надо найти какой-то выход, и самым разумным явилось бы возвращение Тити. Тити коротко заявил Я туда не пойду. Кто хочет прийти, пусть прихо­дит сюда.

Аглае, чтобы не сердить его, тоже сказала:

— Домнул Сохацкий, я не могу позволить, чтобы мо­его сына оскорбляли. Пусть они с Аной живут здесь, место найдется.

Ана действительно пришла в дом Туля. При виде ее Тити вздрогнул от удовольствия, но нахмурился, пыта­ясь скрыть это. Возвращенный на родную почву, Тити целыми днями переписывал ноты, перерисовывал открытки или сидел не шевелясь. Аглае без всякого намерения за­деть Ану все же обижала ее своими вопросами: «Ты не умеешь стряпать? Весь день будешь в таком платье? У тебя всего одна ночная сорочка?»

Но и Аглае вынуждена была признать, что Тити не­выносим и что он с ослиным упрямством оспаривает са­мые законные желания Аны. Ана принесла пять билетов в театр, явно довольная тем, что она всех приглашает. Никто не отказался, кроме Тити.

— Не пойду я в театр. Я ведь не просил тебя брать билеты. Я хожу в театр, когда у меня есть настроение, а нет так, ни с того ни с сего. И кроме того, откуда я знаю, кто дал тебе деньги?

— Тити, ты мне действуешь на нервы! — рассердилась даже Аглае.

Тити ничего не ответил и, неизвестно, со злым умы­слом или нет, молчал до той самой минуты, когда уже пора было идти в театр. Думая, что он больше не возра­жает, все оделись. После обеда Тити исчез. Решили, что он одевается, и стали ждать его, но Тити все не появ­лялся. Наконец Аглае вошла к нему в комнату и увидела его в постели, под одеялом.

— Ради всего святого, что ты здесь делаешь? Ты не идешь в театр? Зачем же ты заставил меня одеваться?

— Я тебе сказал, что не пойду.

И Тити повернулся лицом к стене.

Возмущенная Аглае разделась и тоже осталась дома. На другой день Ана сбежала.

— Тити, надо кончать с этим, — настаивала Аглае. — Вы не ладите — и конец. Она легкомысленна, ты упрям, ничего тут не поделаешь. Разводитесь.

— Не разведусь, — упирался Тити.

Ану встречали на улице в сопровождении разных мужчин, и иногда доходили слухи, что она состоит в связи с таким-то или таким-то. Во всяком случае, вскоре стало достоверно известно, что Ана появляется об руку с неким крупным чиновником одного министерства, человеком немолодым и обладающим кое-каким состоянием. В при­сутствии Стэникэ чиновник подтвердил, что если Ана будет свободна, он женится на ней. Стэникэ уверял, что представляется случай разойтись без скандала, иначе Ана получит возможность злоупотреблять в своих инте­ресах именем Тити. Но Тити не желал развода. Очевидно, все-таки Ана нашла хорошую партию, потому что разру­била этот узел она сама. В один прекрасный день два ден­щика, не пожелав войти в дом, положили перед входной дверью огромный тюк, в котором Аглае к своей досаде обнаружила все вещи Тити, по большей части грязные. Было возвращено абсолютно все, так что Тити нашел там и пару рваных, выброшенных им на помойку ботинок и нож, который он когда-то сломал, слишком сильно надавив на него, — Ана прислала обе половинки. Наконец Тити получил извещение о том, что со стороны Аны возбуждено дело о разводе. Стэникэ насилу добился от Тити письмен­ного заявления о согласии на развод по несходству харак­теров, так как на этот раз Тити хотел судиться, утверждая что его здоровье расшатано, что он заболел из-за Аны. Все это было измышлениями Тити и доказывало, что от сильного душевного напряжения обострилась его скрытая врожденная ипохондрия.

IX

В марте Феликс еще более нетерпеливо, чем всегда, строил планы. Незадолго до рождества ему исполнилось двадцать лет. Итак, всего несколько месяцев — и он будет совершеннолетним. Он теперь стал смелее, больше верил в себя, но его мучило и унижало отсутствие денег. Ему хотелось купить весенний костюм, перчатки, иметь всегда деньги на мелкие расходы. Когда кто-нибудь из одно­курсников брал Феликса под руку и вел в кафе или в пивную, он чувствовал себя как на горячих угольях — в кармане у него не было ни гроша, а сознаться в этом он стыдился. Феликс завидовал Паскалополу, он желал бы тоже доставлять Отилии маленькие удовольствия. катать ее в экипаже. Дядя Костаке и не думал давать ему денег, но зато предлагал какие-то сомнительные сдел­ки. Однажды он пришел с целой коллекцией шприцев «Рекорд», вероятно, собственностью какого-нибудь неуплатившего за квартиру медика, и спросил Феликса, не расположен ли тот купить эти шприцы или, может быть, знает, кому их продать, — «некто» поручил ему это дело. Как-то раз, в воскресенье, Феликс_ собрался с приятелями в город, однако, сделав несколько шагов по улице, воро­тился домой. Стояла прекрасная погода, и ему стало жар­ко в пальто, но снять его и остаться в одном костюме было еще рано. Так как Костаке сидел дома один, Феликс, рас­храбрившись от огорчения, направился к нему и в серд­цах сказал, что он уже взрослый человек и, по его мне­нию, обладает достаточным доходом, чтобы не появляться в городе без гроша в кармане. У него нет одежды, книг, множества необходимых вещей, и ему нужны деньги. Имеет он наконец на это право или нет? Испуганный вы­ходкой Феликса, дядя Костаке слушал, пытаясь его ути­хомирить и с забавным видом придерживая за рукав, но не произнес ни одного ободряющего слова, не дал ника­ких объяснений. Наконец, опустив глаза, он хриплым голо­сом неожиданно предложил:

— Если тебе нужны деньги, то почему ты не возь­мешь взаймы у кого-нибудь, скажем, тысячу лей? Может быть, я достану у одного приятеля, только не говори никому.

Феликс был поражен этой суммой и на радостях не сообразил, что в устах дяди Костаке подобное предложе­ние звучало странно. На другой день старик явился в комнату Феликса, подал ему вексель и, сделав таинствен­ное лицо, сказал, что надо проставить в нем цифру — од­на тысяча лей и дату — 30 декабря 1910 года. Феликс хотел спросить его о цели этой подделки, но Костаке околдовал его звоном целой пригоршни монет. Графа, в ко­торой указывался срок платежа по векселю, осталась не­заполненной. После того как Феликс подписался, старик вручил ему двести пятьдесят лей. Изумленный юноша во­просительно смотрел на него.

— Он не может дать тебе сейчас все деньги, — хрипло объяснил Костаке, — но каждый месяц будет передавать через меня двести пятьдесят лей.

Феликсу слишком не терпелось получить деньги, и он не стал выяснять, откуда они взялись, но это навело его на кое-какие мысли, и при первом удобном случае он посоветовался со своим приятелем юристом, который хо­рошо знал его положение.

— Старик заставил тебя датировать вексель декабрем потому, что тогда ты уже станешь совершеннолетним и, следовательно, будешь нести ответственность за свои по­ступки. Я полагаю, что он дал тебе эту тысячу из твоих собственных денег, и ты ему уплатишь тоже из твоих де­нег, из первого свободного от опеки дохода. Вот чертов старик!

Феликс вернулся домой расстроенный, мрачный. Когда Отилии не было рядом, его отвращение ко всему окружаю­щему усиливалось, и он даже девушку начинал подозре­вать в заговоре против него и верить всему, что говорила о ней Аурика. Но стоило появиться Отилии с ее ясными, спокойными глазами, и Феликс стыдился подобных мыс­лей и считал ее также жертвой старика. Сильнее чем когда-либо он желал вырвать ее отсюда и взять под свою защиту. Порой его охватывал приступ чувствительности, и он начинал фантазировать. Когда Отилия взрывала ти­шину гремящими аккордами, он расхаживал по комнате, за­сунув руки в карманы, время от времени останавливался перед зеркалом и глядел на себя с трагической горечью, опустив уголки губ. Он чувствовал, что красив. Его одино­чество, то, что он рано лишился родителей, заставляло его считать свою судьбу какой-то исключительной. Захлесты­ваемый доносившимися снизу звуками, он спрашивал себя, кем ему предстоит стать: выдающимся врачом, ученым, знаменитым писателем или политическим деятелем? Отда­ваясь мечтам под музыку Отилии, он видел, как он про­езжает в открытом экипаже, чопорный, без улыбки, хо­лодно глядя вперед, — ему представлялось, что великий человек должен держать себя именно так. В другой раз, наоборот, грезы пробуждали в нем пламенное бескорыстие. Он видел, как Отилии угрожают бандиты — у всех у них была физиономия Стэникэ. Хладнокровно целясь из окна, он убивал врагов одного за другим, и дрожащая Отилия обнимала тонкими руками его шею. Или же он на коне, сжимая в объятиях Отилию, мчался через послушно при­гибавшиеся до самой земли леса, убегая от каких-то неве­домых преследователей. Великодушие юноши простиралось и на разорившегося дядю Костаке, которому он ради Отилии предлагал приют, и даже на Паскалопола — в его воображении дряхлого больного старика, возвращаемого к жизни врачебным искусством Феликса. Отилия бурно играла на рояле и взглядывала на останавливавшегося порой около нее Феликса; ей и в голову не приходило, что ее так самоотверженно спасают от страшных опасностей. Однажды он долго сидел возле читавшей книгу Отилии и, как обычно, грезил наяву, потом вдруг, захваченный сво­ими переживаниями, внезапно положил голову к ней на колени. Отилия не удивилась и только погладила его по волосам.

— Прикажи мне, чтобы я для тебя пошел на какое-нибудь очень опасное дело, — сказал Феликс.

Отилия задумчиво ответила:

— Придет время, когда у тебя будет для этого повод. Их отношения становились все более и более пылкими.

Феликс, не скрываясь, искал общества Отилии, моляще глядел на нее и украдкой целовал. Девушка не отталки­вала его, но придавала этим порывам дружескую чи­стоту, не допуская ничего лишнего. За столом Феликс не спускал с нее глаз, садился рядом и брал ее за руки, а она мягко выговаривала ему. Дядя Костаке однажды застал их целующимися, но промолчал. Он даже, каза­лось, был сконфужен своим промахом и, отвернувшись, быстро удалился. Он никогда не мешал им, не делал никаких намеков. Ласковое отношение Отилии окрыляло Феликса, приводило его в восторг, и юношу начала иску­шать коварная мысль. Если Отилия действительно его любит, она должна довериться ему и теперь же дать бо­лее основательные доказательства своей любви. Естествен­ная для возраста Феликса чувственность боролась в нем с мистической любовью. Однажды ночью, раздираемый этими противоречиями, он долго лежал без сна. Наконец он встал, оделся, и хотя не думал делать ничего дурного, сердце его сильно билось, словно заранее признавая свою виновность. Власть, более могучая, чем воля, вывела его из комнаты и толкнула к двери Отилии. Как и в прошлый раз, он тихо постучал. Услышал, как девушка испуганно соскочила с кровати и пробежала по комнате. В приоткрытой двери появилась растрепанная голова Отилии.

— Что тебе, Феликс? — с упреком спросила де­вушка.

Феликс смутился и простодушно объявил:

— Люблю.... тебя!

— О господи, — охнула Отилия, — опять ты ведешь себя неразумно. Я же тебе сказала, чтобы ты больше не приходил.

И так как сердитый и в то же время пристыженный Феликс повесил голову, Отилия храбро вышла и обняла юношу за шею, глядя ему в глаза:

— Феликс, если ты меня действительно любишь, если хочешь, чтобы мы и потом были друзьями, не делай так больше. Верь мне, как я верю тебе. Не сомневайся, я тебя люблю.

И притянув к себе голову Феликса, она поцеловала его в губы. Потом быстро скрылась в своей комнате, захлоп­нула дверь и два раза повернула ключ в замочной сква­жине. С тех пор Феликс, благоговея перед Отилией, по­давлял все свои нечистые помыслы (иногда не без не­которой досады и приступов ревности к Паскалополу) и довольствовался пожатием руки и невинным поцелуем в щеку около уха. Тем не менее однажды их застигли врасплох, и это было весьма неприятно. Отилия приши­вала Феликсу пуговицу, и он, не удержавшись от соблаз­на, поцеловал ее, но тут в дверях появился вошедший без разрешения Стэникэ.

— Продолжайте, продолжайте, — сказал он покрови­тельственно, как будто между Феликсом и Отилией суще­ствовали всем известные, признанные отношения.

Отилия бросила на Стэникэ гневный взгляд и готова была выгнать его вон за такую бесцеремонность.

Стэникэ прикинулся, что не заметил ее негодования, и медовым голосом продолжал:

— Молодость, что поделаешь! Когда я был влюблен в Олимпию, я целый день целовал ее куда попало. Мы никого не остерегались. Так что... не стесняйтесь.

Феликс направился к двери, и у него даже хватило духу учтиво произнести, словно в благодарность за при­шитую пуговицу:

— Спасибо, домнишоара Отилия. Но Стэникэ удержал его:

— Постойте, дорогой, не уходите, я как раз хотел спросить вас кое о чем. Вы изучаете медицину. Вот вам интересный случай. Один мой клиент — это наши адво­катские дела — намерен опротестовать дарственную запись, сделанную его стариком дядей. Он заявляет, что старик не совсем в здравом уме. Конечно, мы можем найти врача, который его освидетельствует, но здесь нужна знамени­тость, профессор университета, слово которого — закон... И с которым можно... Клиент заплатит. Но понимаете, старик не захочет, чтобы его освидетельствовали. Врач придет как будто случайно, в гости. Например, сюда. Здесь буду я, Отилия, Паскалопол, дядя Костаке и тот старик, которого я приведу под каким-нибудь предлогом, потом явится доктор. Никто ничего не заподозрит. Вот я и хотел вас спросить: с кем из профессоров-психиатров можно было бы... И как ему без риска предложить? Если попадется человек несговорчивый, он нам спутает все карты. Вы, кажется, знакомы с ассистентом? Не можете ли замолвить словечко?

Феликс в раздумье слушал Стэникэ. Он вспомнил о визите Василиада, о насильственном осмотре дяди Ко­стаке. Дела Стэникэ казались ему подозрительными и не­чистоплотными. А самое главное — зачем приходить с вра­чом именно сюда? Совершенно очевидно, что Стэникэ за­мышляет какую-то махинацию и ему нужен врач-сообщник. Феликс невольно подумал о дяде Костаке и представил себе, как университетский профессор опять станет иссле­довать его, расспрашивать, раздевать. На каком основа­нии? Бедный дядя Костаке! Правда, он скуп и несколько бесцеремонен, но никому не причиняет зла и до смешного нормален и осторожен во всех своих поступках. Феликс поспешил разочаровать Стэникэ, сообщив ему о вошедшей в поговорку суровости университетского профессора. Это — ученый, не знающий ничего, кроме своего микроскопа, не­способный снизойти до подобной комбинации и, кроме того, богатый. Стэникэ нахмурился.

— Меня удивляет то, что вы говорите. Может быть, вы не знаете его как следует. В наше время за деньги при­дет кто угодно. Я соберу еще сведения.

— Эта комедия с врачами заставляет меня тревожить­ся, — заметила после ухода Стэникэ Отилия.— Паскало­пол был прав. Я-то хорошо знаю, что они метят в меня.

— Кто метит в тебя? — спросил Феликс.

— Ну кто? Сам можешь догадаться! Зачем расстра­ивать папу? Я найду себе место под солнцем.

Феликс сделал движение, словно хотел защитить Отилию.

— Если бы ты меня послушался, если бы любил меня, ты через несколько месяцев, когда станешь совершенно­летним, уехал бы отсюда, жил один, работал и сделал бы хорошую карьеру.

— Значит, ты хочешь, чтобы я уехал и оставил тебя, — сказал совсем убитый Феликс.

Отилия с отчаянием стиснула руки:

— Ты меня не понял. Какой ты еще ребенок!.. Паскалопол, с интересом наблюдавший за маневрами

Стэникэ, решил наконец поговорить с дядей Костаке и однажды вечером пришел пораньше, захватив с собой множество пакетов со всякими деликатесами, и напросился на ужин. Ужин проходил как обычно. Однако за кофе Паскалопол взглядом попросил Отилию, с которой он, казалось, сговорился, и Феликса оставить его наедине со стариком. Феликс начинал понимать положение Отилии и был всецело предан ее интересам, поэтому, сообразив, о чем пойдет речь, не стал возражать и, притворившись, что очень занят, ушел. Он уже не смотрел на Паскалопола злыми глазами. Помещик сразу приступил к делу.

— Тебе прекрасно известно, Костаке, что я люблю домнишоару Отилию не меньше, чем ты, — сказал он. — Будь я десятью годами моложе, возможно, я женился бы на ней.

— Женись! — хрипло попросил старик.

— Нет, нет! — рассердился Паскалопол. — Не следует ее принуждать. Я не хочу делать ее несчастной. Если бы она когда-нибудь пожелала, я был бы готов положить к ее ногам все, что имею. Но она молода, пусть пользуется жизнью, делает то, что ей нравится. Впрочем, сейчас я собираюсь говорить с тобой вовсе не об этом. Ты столько раз говорил мне, что намерен ее удочерить. Так вот, Костаке, наступило время осуществить это. Отилия рас­тет, скоро станет совершеннолетней, есть что-то двусмыс­ленное в ее положении: она, девушка, живет в доме чужого мужчины. Ты здоров, проживешь дольше всех нас, но подумай, каково ей придется, если она останется одна. Конечно, я всегда в ее распоряжении, но она девушка гордая и не захочет обращаться к человеку, который ей безразличен. И кроме того, я постоянно слышу, как зло­словит о ней кукоана Аглае... Нет, нет, надо, чтоб ты это уладил. До сих пор ты был несколько беспечен, но время еще не потеряно.

Костаке слушал упреки Паскалопола, стыдливо опу­стив глаза в чашку, — кофе он уже выпил и теперь жевал гущу, доставая ее со дна пальцем.

— Что же ты об этом думаешь, Костаке? — добивался ответа Паскалопол.

Дядя Костаке осторожно огляделся по сторонам и про­шептал в самое ухо помещика:

— А что скажет Аглае?

Господи боже! Ну какой ты! — мягко пожурил его Паскалопол. — Тебе-то что за дело до слов кукоаны Аг­лае? Она не имеет никакого права вмешиваться, это со­вершенно ее не касается. Отилия — дочь твоей жены, не так ли? Ты воспользовался ее деньгами без всякого пись­менного документа — это правда или нет? В таком слу­чае ты должен возместить их. Да что ж тут говорить, ведь ты любишь Отилию!

— Я ее не оставлю, — уклончиво заявил Костаке.

— Я сам знаю, что не оставишь, но в таких делах всегда следует, чтобы документы были в полном порядке. Ты, конечно, можешь дать ей деньги, можешь заве­щать их...

Костаке испуганно вздрогнул.

— Но тут вопрос не только в деньгах, — продолжал убеждать его Паскалопол, — завещание можно опротесто­вать, да и нуждается ли Отилия в твоих деньгах? Ты человек крепкий, когда там еще соблаговолишь умереть. Отилии необходимо достойное положение, которое будет почетным и для тебя и не вызовет никаких криво­толков.

— Удочерение — дело очень хлопотное, надо обра­щаться в суд, пойдут всякие издержки, у меня денег не очень-то много. Я ведь не отказываюсь, но позже, немного погодя.

— Не будь мелочным, Костаке! Никаких тут особых хлопот нет! Я поручу все моему юристу. Тебе это не бу­дет стоить ни гроша. Я плачу ему ежегодно.

— Вот как! — обрадовался дядя Костаке.

— Разумеется! Ну, так что скажешь, предпринимать ему первые шаги?

— Да, да! — вполголоса согласился Костаке, снова озираясь по сторонам. Внезапно он покраснел. На пороге двери в вестибюль, которую от сидящих за столом немного заслоняла высокая печь, стоял в полутьме Стэникэ.

Увидев, что его обнаружили, он шагнул вперед и весело сказал:

— Я думал, что домнул Феликс здесь, хотел с ним кое о чем поговорить. И вдруг слышу: юрист, удочере­ние... Вы хотите удочерить домнишоару Отилию? Превос­ходно! Восхитительно! Я займусь этим! Абсолютное со­блюдение тайны.

Костаке в отчаянии ловил взгляд Паскалопола, кото­рый спокойно ответил:

— Вы нас неправильно поняли. Мы говорили о другом, о делах, связанных с моим имением.

Стэникэ взглянул на него дерзко и недоверчиво и, прикинувшись, что спешит, вышел в другую дверь, кото­рая вела во внутренние комнаты. Разыскав Отилию (ему вовсе не о чем было говорить с Феликсом), он таинственно сообщил ей:

— Я слышал хорошую новость. Дядя Костаке удоче­ряет тебя.

— Вы недослышали!

— Я? — величественно удивился Стэникэ. — Не бес­покойся: абсолютная тайна.

И действительно, хотя Стэникэ и шпионил в пользу Аглае за домом Костаке, как бы случайно входя в одну дверь и выходя в другую, но в течение нескольких недель он не вымолвил ни слова о том, что подслу­шал.

Феликсу, которого дядя Костаке послал узнать, как себя чувствует Симион, снова жаловавшийся на болезни, показалось, что Аглае ничего не знает о плане Паскало­пола. «Возможно, — подумал он, — что она перестала инте­ресоваться вопросом, в который, в сущности, не имела никакого права вмешиваться, или, наконец, слишком за­нята болезнью Симиона».

В самом деле, старик, который, как всякий ипохондрик, стремительно переходил от одной навязчивой идеи к дру­гой, выглядел не на шутку больным. Глаза его налились кровью и смотрели в одну точку, а живот страшно раз­дулся, точно под платком, в который Симион вечно ку­тался, был спрятан мяч. Он жаловался на сердцебиение после еды, на то, что сердце его колотится все сильнее и сильнее и уже не может успокоиться.

— С ума ты сошел с твоей ипохондрией! — кричала Аглае. — С чего ты взял, что у тебя сердцебиение?

Но, приложив руку к его груди, она вынуждена была признать, что с сердцем у Симиона что-то неладно. Симион, подметивший кое-какие особенности своего пищева­рения, был убежден, что все тело у него заполнили газы, которые душат его. Стэникэ привел Василиада. Врач, ко­торый во время визита к Костаке так выставлял напоказ свои знания, на этот раз не смог поставить никакого опре­деленного диагноза и охотно соглашался с любыми пред­положениями Аглае и Стэникэ. Симион разделся и улегся в постель, с которой не вставал ни днем, ни ночью, с бес­покойством наблюдая за собой. Он уже не ел, не вышивал, его точила меланхолия. Прежде такой молчаливый, он до­кучал Аглае болтовней и, заверяя, будто он при смерти, озабоченно выспрашивал, долго ли она будет его помнить, и распоряжался насчет завещания. Преисполнившись дове­рия к Феликсу, Симион заводил с ним разговор на волно­вавшую его тему:

— Я умираю, у меня тяжелая болезнь, неизвестная врачам, — говорил он. — Вот, такова жизнь! Я боролся за идеал, за искусство, а теперь должен все покинуть. Не за­бывайте меня, домнул Феликс, не забывайте меня.

И, соскочив с постели, Симион снимал со стены не­сколько картин и совал их юноше. Но Феликс не брал картины, а Аглае с негодованием спешила вырвать их из его рук.

— Этот Симион совсем одурел. Домнул Феликс, не слушайте вы его. Может быть, он даст вам что-нибудь: кольцо, драгоценность, деньги, — вы тогда мне скажите,

— Разумеется! — отвечал задетый Феликс.

Для большей безопасности Аглае унесла из комнаты Симиона все, что он в своем смехотворном приступе щед­рости мог бы подарить.

Симион не умер, однако ипохондрия его не проходила и он был полон какой-то неясной тревоги. Аглае оставляла мужа одного в его комнате, не уделяя ему никакого вни­мания, Аурика совершала свои обычные прогулки по проспекту Виктории, Тити рисовал маслом картинки с от­крыток.

Постоянно вертевшийся у свекра и свекрови Стэникэ однажды, улучив минутку, когда Отилия была одна, забежал в дом Костаке.

— Дядя Костаке поступает совершенно правильно, с видом сообщника сказал он, — да ведь он и обязан так поступить. Я очень рад, что ты понимаешь свою выгоду. Зачем оставлять такое состояние в чужих руках? Ты мо­лода, умна. Откровенно говоря, тебе повезло. Старику не так уж долго осталось жить. Послушай меня. Я расскажу тебе, когда будет время, какая собственность и какие дела у старика. Ты и представления об этом не имеешь! Ты потратила на него столько лет и теперь должна быть воз­награждена. Эх, у нас с тобой много общего! Твой харак­тер очень похож на мой. Ты свободна, независима, лишена предрассудков. Между нами, Олимпия женщина хорошая, ничего не могу сказать, но она помеха моей карьере. Вя­лая, без полета. Ты думаешь, мне нравится моя свекровь, Аглае? Но тут уж ничего не поделаешь? Скажи мне только одно слово — и все будет кончено. Олимпия не останется на улице, у нее есть родители, состояние. Нам мог бы помешать ребенок, но ведь его нет. А твое прошлое меня не беспокоит, пустяки, мне все равно, что было раньше. Ты молода, делала, что хотела. Важно, что взгляды на жизнь у нас одинаковые.

Отилия слушала его и все сильнее бледнела от гнева. Наконец, потеряв самообладание, она глухо сказала:

— Стэникэ, подите вон.

Тот не спеша встал, выбрал из коробки конфету и убрался восвояси. После его ухода Отилия посидела не­много, глядя в пространство, вытерла платком навернув­шиеся слезы, потом как безумная сбежала по лестнице, и, войдя в комнату, где стоял рояль, начала бурно играть одну пьесу за другой.

— Забот у ней нет, — проворчала в кухне Марина.— Какие у нее заботы?

Стэникэ через двор вошел в столовую Аглае, где в это время обедала вся семья, включая Симиона. В стороне сидел Феликс, которому Костаке поручил проведать Си­миона (Стэникэ этим и воспользовался, чтобы застать Отилию одну). За последние дни Симион преобразился — он стал оптимистом, порой даже слишком восторженным. Он рассуждал весьма просто: все болезни объясняются недостатком вещества в организме и самый надежный способ выздороветь — усиленное питание. Даже Аглае одобрила его:

— Хорошо, что ты наконец образумился! Конечно, когда ничего не ешь, будешь чувствовать себя ослабев­шим.

Симион встал с постели и теперь сидел вместе со всеми за столом. Когда явился Стэникэ, он как раз докладывал Феликсу, которого упорно именовал «домнул доктор», о своем самочувствии:

— Я заново родился, я — человек, возвращенный к жизни. Никогда еще у меня не было таких мускулов.

Симион напряг свою тощую руку, жестом требуя, что­бы Феликс ее пощупал. Тот доставил ему это удовольствие и поразился слабости Симиона, рука которого тряслась от чрезмерных усилий.

— Не напрягайся так, Симион, что ты ребячишься! — бросила ему Аглае.

— Я принес вам интересную новость, кое-что такое, о чем вы не знаете, — сказал Стэникэ. — Отилия скоро бу­дет называться домнишоара Отилия Джурджувяну.

— Ах! — вскрикнула Аурика, как будто увидев что-то бесконечно мерзкое.

Аглае смертельно побледнела и, помолчав немного, обрушилась на Стэникэ, точно виною всему был он:

— Что ты сказал? Костаке намерен удочерить Отилию? Никогда! Пока я жива, этого не будет. Есть еще в этой стране законы, есть еще суды. Я подам на Костаке прокурору, вот что я сделаю. Эта распутница оплела его. Кто знает, что между ними было?

Стэникэ с мефистофельской усмешкой выуживал зубо­чисткой маслины. Феликсу было невыносимо все это слу­шать, ему хотелось кричать, протестовать против оскорбле­ний, но волнение приковало его к месту. Хотя Феликс уже собирался уходить и сидел в стороне, Симион все время знаками приглашал его к столу.

— Все это великолепно, — всерьез принимаясь за еду, произнес Стэникэ, — но скажите мне, пожалуйста, что вы можете сделать?

— То есть как — что я могу сделать? — возмутилась Аглае.

— Вот об этом я и спрашиваю, — хладнокровно, но с явным намерением подстрекнуть ее, продолжал Стэ­никэ. — Он желает ее удочерить — и баста. Закон не чи­нит ему никаких препятствий.

— Ешьте, — понукал Симион Аурику и Тити, — ешьте, пища — это жизненный эликсир! — И сам уплетал за обе щеки, запихивая в рот большие куски хлеба и подбирая мякишем остатки соуса с тарелки.

— Не могу я разве сказать где следует, что они хо­тят завладеть состоянием Костаке?

— Не можете. Девушка — его падчерица, естественно, что он ее удочеряет. Вас могут привлечь к суду за кле­вету.

— Кто? Костаке? — рассвирепела Аглае.

Феликс переменился в лице. Воспользовавшись паузой в споре, он встал, сказал: «Доброй ночи» — и высколь­знул за дверь.

— Мы, как болваны, распустили языки, а этот молод­чик был здесь! — упрекнула себя Аглае.

— Нет ли еще хлеба? — озабоченно спросил Сими­он. — Я ужасно голоден.

— Да что это, на столе была целая гора хлеба! — раз­драженно заметила Аглае. — Мы еще и есть не начинали.

На стол поставили другую хлебницу. Симион тут же схватил ломоть, откусил от него с таким видом, словно хлеб возбуждал его аппетит, положил перед собой еще два ломтя, а немного подумав, добавил еще пару. Осталь­ные он великодушно разделил между всеми — каждому по два куска, так что хлебница опустела.

— Принеси еще хлеба! — сказал он служанке.

— Что это за комедия, Симион! — прикрикнула на него Аглае. — Хлеба достаточно.

— У дяди Костаке хорошие советчики, — размышлял вслух Стэникэ, — его поддерживает Паскалопол, который, очевидно, хочет после смерти старика наложить лапу на его состояние.

— Я не думаю, — сказала Аурика. — Домнул Паска­лопол — благородный человек. —Это Отилия обвела его вокруг пальца.

— Когда речь идет о деньгах, не существует благо­родства!— заявила Аглае.

— Что же это, мама, неужели такая девушка, как Отилия, войдет в нашу семью? — вставила Аурика. — Это ужасно!

— Войдет, если у людей нет головы на плечах! — мрачно проворчала Аглае, которая ела нехотя и о чем-то раздумывала.

Симион снова заговорил:

— У меня превосходный аппетит. Я чувствую себя так, будто мне двадцать лет. А что еще нам подадут?

Он все время жадно ел, не обращая ни малейшего внимания на беседу. Аглае рассеянно, не скрывая своего презрения, взглянула на него.

— Если хотите знать, дело ведется очень осторож­но, — продолжал Стэникэ. — Дядя Костаке боится вас. Напрасно вы перестали там бывать. Вам бы сейчас на­ладить с ним отношения...

— Никогда, — непримиримо сказала Аглае. — Эта бес­стыдница чуть ли не выгнала меня.

— Вы вспылили. Теперь надо поискать другие пути. Пока я их не вижу.

Феликс, не заходя в столовую, где его ждала к обеду Отилия, тихонько воротился в свою комнату и лег на кровать. От всех этих треволнений он чувствовал себя физически разбитым и лежал, глядя прямо перед собой на тусклые полосы света от лампы в галерее, проникав­шие в его окно через занавеску. Рассказывать Отилии все, что о ней говорили, было, по его мнению, бесполезно и лишь обидело бы ее. Он устал, ему было тяжело в этом жестоком, лишенном всяких родственных чувств мире, где человек не может ни на кого положиться и не уверен в завтрашнем дне. Ему были отвратительны все: И Костаке, и Аглае. Одна мысль неотступно преследовала его: бежать из этого дома как можно скорее. Но как? Уйти, ничего никому не сказав, опасно. Его могут силой вернуть обратно, ведь он несовершеннолетний. Правда, он был убежден, что дядя Костаке не только не предпримет никаких мер, но, наоборот, пожалуй, обрадуется его уходу. А на какие средства он будет жить до зимы? Возможно, дядя Костаке согласится дать ему денег. Однако, вспом­нив о векселе, Феликс понял всю неосуществимость своих проектов. В приливе гордости он на минуту даже решил было отказаться от остальных денег. Но, так или иначе, он подписал вексель на тысячу лей, и все равно, получил он их или нет, дядя Костаке, несомненно, потре­бует их полностью, когда наступит срок платежа. Разве не лучше взять у него все деньги и жить одному, как мно­гие его небогатые коллеги? Однако он не желал прими­риться с мыслью, что покинет Отилию. В душе Феликса зародилось стремление «спасти» ее, освободить из дома Костаке и бескорыстно, как «сестре», помогать ей. Но де­нег на это не хватит. Он подумал, что мог бы давать уроки — ему как раз предлагали их в одном месте за тридцать лей в месяц. Два урока могли бы принести приличную сумму, хотя это дело ненадежное. Его при­глашали на целый год, даже с пансионом, в семью, где были дочери. Для Отилии там не было места. В мыслях он шел еще дальше. В конце концов, что если отказаться от медицины? Он нашел бы службу, в крайнем случае прибегнув к помощи Паскалопола, а потом поступил бы на какой-нибудь другой факультет, например на филоло­гический! Но Отилия, конечно, не примет такой жертвы. Отилия — девушка утонченная, с аристократическими вкусами, она засмеялась бы, узнав, что он собирается стать «канцелярской крысой». Да и его самого это не при­влекало. Им с детства владело смутное предчувствие, что впереди его ждет блестящая карьера, и медицина благо­даря отцовскому воспитанию казалась ему именно той областью деятельности, где он может проявить себя. И, кроме того, уже недалеко то время, когда он вступит во владение наследством. Он вспомнил о Яссах. Что если уехать в Яссы и учиться там на медицинском факультете, поселившись на улице Лэпушняну, в комнате, которую он сохранял за собой? Если взять к себе Отилию? Впро­чем, ведь и там нужны будут деньги, а Отилия не такая девушка, чтобы жить в провинции. Он мысленно видел, как она гордо едет в коляске, запряженной лошадьми с лоснящейся шерстью и тонкими забинтованными ногами. Привидевшаяся Феликсу коляска росла, она словно про­езжала по его телу и заставляла обуреваемого мучитель­ными противоречиями юношу метаться в постели. Что же делать, что делать? Ему стала понятна тревога, охва­тывавшая Отилию, это странное состояние, когда прико­ван к среде, где внешне все обстоит превосходно, но где чувствуешь себя всем чужим. Он глубоко вздохнул и повернулся на кровати, когда голос Отилии прервал его размышления:

— Феликс, Феликс, ты здесь?

Феликс бросился к двери, оправляя одежду.

— Я давно жду тебя к столу, — сказала Отилия, за­слышав его шаги.

Когда Феликс вошел в столовую, Отилия уже вновь взобралась на свой стул и уселась на нем по-турецки. Она поеживалась от холода. Дяди Костаке за столом не было. Несмотря на поздний час, Отилия не хотела обе­дать, она лишь пробовала стоявшие на столе холодные блюда.

— Где ты так задержался? — спросила она. Феликсу тяжело было сознаться ей:

— Когда я вернулся из университета, дядя Костаке послал меня к Симиону посмотреть, что с ним. Он встал с постели и говорит, что здоров. Но, по-моему, он как-то странно изменился.

— И, разумеется, говорили обо мне!

— Нет! — солгал Феликс.

— Впрочем, мне это так же безразлично, как и то, что собирается сделать папа. Я люблю его, но прекрасно знаю, что есть вещи, которые он не в силах совершить, иначе он давно бы это уже сделал. У Паскалопола доб­рые намерения, но напрасно он беспокоит папу. Сейчас они, конечно, где-нибудь вместе. Ну какое для меня имеет значение, буду я называться Джурджувяну или Мэркулеску? О деньгах папы я не думаю, я и представить себе не могу, что он когда-нибудь умрет. А если бы это и произошло, разве ты можешь вообразить, что я буду жить здесь, носом к носу с тетей Аглае? Уф-ф! Когда-нибудь я с этим покончу.

Отилия сидела, уткнув подбородок в колени. Она взяла со стола печенье, откусила от него и стряхнула крошки на пол.

— Что ты сказала бы, Отилия, — заговорил Фе­ликс, — если бы я на время оставил университет и нашел себе службу?

— И чтобы я поселилась с тобой, да?

— Да, — сознался Феликс.

— Я сказала бы, что ты неразумен, что ты взбалмо­шен. Для чего это делать? Ты хочешь испортить свою будущность? Стать вторым Тити? Папа по-своему лю­бит тебя. Он тебе ни в чем не препятствует. Тебе нужны деньги и прочее, почему же ты не скажешь об этом мне, почему все носишься с какими-то нелепыми планами?

Феликс встал, подошел к Отилии, опустился на колени и обнял ее вместе со стулом, прижавшись щекой к но­гам девушки. Отилия рассмеялась, ее это позабавило, но все же она не сумела скрыть от Феликса свое вол­нение.

— Отилия, тебя первую я узнал и полюбил, — пылко сказал Феликс.

— Первая победа, — уточнила Отилия. — А когда бу­дет вторая?

Не смейся, Отилия, ты первая и последняя. Мне не нравятся другие девушки, в университете я ни на кого не смотрю. Я даже сам не знаю, люблю ли я тебя как невесту или, быть может, как мать, хотя мы одних лет. Люблю тебя, люблю!

— Люблю тебя, люблю, — тихо, без всякой насмешки передразнила Отилия.

— Пойми, я нашел в тебе все то, о чем тосковал с детства, ты и вообразить не можешь, как серьезна моя любовь. Я люблю тебя, Отилия, не смейся, — все более горячо продолжал Феликс, осыпая быстрыми поцелуями колени девушки, — я не могу думать, что ты меня обма­нывала, что ты лишь играла мною. Я хочу, чтобы ты стала моей — позднее, когда сама велишь. Я буду рабо­тать, многого добьюсь в жизни, но только с тобой и ради тебя. А ты лишь забавлялась, Отилия, ты не лю­бишь меня по-настоящему!

— Нет, Феликс, я вовсе не забавлялась, я люблю тебя, но тоже пока не могу определить, люблю ли я тебя как брата или, так сказать, как возлюбленного.

Феликса немножко опечалил этот тон сестры, ему хотелось бы услышать от Отилии совсем другое. Она уга­дала это.

— Феликс, не серди меня, не хмурься. Я люблю тебя. Люблю, люблю, люблю, но именно поэтому и не хочу, чтобы ты натворилглупостей. Подожди, покуда убе­дишься, что действительно любишь меня. Я позволяю тебе экспериментировать, найти мне соперницу.

— Отилия, ты меня обижаешь.

— Ох, Феликс, ты фанатик. Я ведь не говорю, что ты мне не нравишься. Но вставай скорее, не то придет Марина и застанет нас в этой патетической позе. Уф, у меня даже колени затекли. В конце концов, Феликс, нужно, чтоб', ты понял: я хочу видеть в тебе не просто красивого юношу и обожателя, а истинного друга, который будет уважать меня так, как не уважал никто, и поддер­жит меня, когда мне придется уйти на все четыре стороны. Потому что, Феликс, настанет время, когда я буду одино­кой, страшно одинокой. Я люблю тебя и иначе, Феликс, я стану для тебя когда-нибудь и другой, но теперь я хочу, чтобы ты был мне братом. Скажи, почему ты решил уехать именно сейчас?

— Потому что для меня невыносима та гнетущая

атмосфера, в которой ты живешь, потому что вся эта злоба ожесточает меня, заставляет ненавидеть людей.

— Бог знает, какого вздора они тебе там наговорили! Отчего ты волнуешься? Это ведь не сегодня началось, Феликс, а очень давно, когда я была еще маленькой. Тетя Аглае видела, что я инстинктивно тянусь к роскоши, и, пользуясь скупостью бедного папы, безжалостно преследовала меня. Как-то раз папа принес мне платье с кружевным воротником, и хотя мне тогда было лет десять, я сразу увидела, что оно старое. На нем прожгли маленькую дырочку, которую потом заштопали. Мне по­казалось, что где-то я уже видела эту бежевую шерсть. От утюга платье слишком блестело, но вообще было до­вольно приличное. Мы, то есть папа, я, тетя Аглае и Аурика, собирались ехать в Национальный театр. Их знаменитый Тити тогда был в пансионе. Я не хотела ехать, потому что мне не нравилось платье. Всякий дру­гой на месте папы рассердился бы, но он всегда был та­кой кроткий. Он ходил по комнате и доказывал, что платье мне очень идет, что он купил его у портнихи и так далее, все вертел меня и разглаживал рукой складки. Я готова была и плакать и смеяться. В конце концов я поехала. Если бы ты знал, что произошло в театре! Аурика, которая и тогда любила уколоть, сделала вид, что она огорчена, и захныкала: «Мама, почему ты отдала мое платье Отилии? Это мое платье!»

Так я пережила первый большой позор, потому что для меня нет ничего унизительнее, чем надеть чужое платье. Когда мы вернулись домой, я изрезала это платье на мелкие кусочки.

Аурика приезжала в школу, где я училась, хотя ее никто туда не звал, и делала вид, что принимает во мне участие. Если кто-нибудь из учениц спрашивал: «Вы ищете вашу кузину?» — «Да-а... Только она мне не ку­зина, — сладко отвечала Аурика. — Это просто девочка, которую мы воспитываем из милости, пусть себе учится».

Ты понимаешь, что это для меня значило? Ведь она говорила это в школе, а ученицы такие злые. И за что, скажи пожалуйста? У меня были родные мать и отец, а папа мне отчим. Я по рождению ничуть не ниже этой высохшей Аурики. Но тетя Аглае терпеть не могла маму и не хотела, чтобы папа женился, да еще на женщине с ребенком от первого брака. Папа очень любит детей, конечно на свой лад, и все они рассчитывали, что он будет воспитывать Тити и компанию и оставит им на­следство. В конце концов пусть он так и сделает, только бы они меня не трогали. Тетя Аглае и Аурика были настолько жестоки, что постоянно твердили мне при по­сторонних: «Напрасно ты подлизываешься к Костаке и забавляешь его, он тебя не любит. Я на его месте тоже тебя не любила бы, оттого что ты не родной ребенок, не моя кровь».

Все это они мне говорили, когда я была еще совсем девочкой. И ничего нет удивительного, что я так привя­залась к Паскалополу. Он знал меня еще маленькой, я с детства привыкла обнимать и даже целовать его. А ты косишься, когда я сейчас делаю это. У Паскалопола, конечно, много шика, и позднее он стал нравиться мне как мужчина. Могу сказать, что он не всегда ра­зыгрывал из себя дедушку. Ну вот, ты опять надулся… Так вот, я до дна испила горькую чашу и теперь плыву по течению. А у тебя не хватает выдержки подождать несколько месяцев! Не бойся, Феликс. Тете Аглае я в не­котором роде дорога. Да, да. Она привыкла ко мне, при­выкла, чтоб было кому говорить колкости. Если бы я уехала, она заболела бы неврастенией и, наверное, ра­зыскала бы меня — надо же ей в кого-то метать громы и молнии. Ой, Феликс, что ты делаешь?

Феликс изо всей силы сжал Отилию в объятиях и крепко поцеловал, словно хотел утешить за все ее беды.

— Ты просто невозможен, ты задушишь меня! Разве так целуют! Точь-в-точь пиявка! Вот и видно, что ты не учился в консерватории. Поцелуй не должен быть таким грубым, как будто ты хочешь меня съесть, а нежным, де­ликатным. Вот так, домнул!

Отилия встала, чтобы показать, каким должен быть поцелуй, и очень осторожно, чуть коснувшись его губ, по­целовала Феликса. Феликс хотел еще раз обнять ее, но она притворилась рассерженной и храбро уперлась ему рукой в грудь.

— Ну уж нет! Прошу тебя сесть на свое место за стол! Ты еще ничего не ел. Поскорей заканчивай обед, а потом я буду изучать твою руку. Я достала книгу по хи­романтии. Вот я, например, проживу только до тридцати лет. Этого совершенно достаточно, потому что я не желаю стать мумией. Линия сердца у меня чистая, это значит, что я девушка с душой, способная глубоко любить (как смешно!). В книге говорится, что такие линии были у жен­щин эпохи французской революции, у мадам Тальен, на­пример. Черточки вот здесь, на ребре ладони, под мизин­цем, означают число детей. Посмотрим: один, два, три, ох, это ужасно, Феликс, у меня будет семеро детей. Нет, нет, это невозможно. Мне это не нравится, я хотела бы только одного, мальчика. Дай руку, я посмотрю, сколько будет у тебя. Ужасно! И у тебя тоже семь.

— И у меня? Это значит, что они будут твои.

— Ты глупый! Тебе раньше двадцати семи лет, когда ты полностью закончишь ученье, жениться нельзя. Пойми, я умру в тридцать лет и не смогу родить тебе семерых. Вообще-то я тебя люблю, но такая плодовитость... О, Феликс, нет! Линии лгут. Ну, оставим это. Посмотри мне в глаза, Феликс, и скажи прямо: что говорила обо мне тетя Аглае?

— Она сказала, что, пока она жива, дядя Костаке не удочерит тебя.

— Так оно и будет.

X

Через несколько дней дядя Костаке получил по почте письмо. Так как на его имя письма никогда не прихо­дили — все писали Отилии, а деловая корреспонденция по­сылалась по другим адресам, — то он взволновался так, будто получил телеграмму. Он с лихорадочной поспеш­ностью надел очки, ушел в гостиную, аккуратно надорвал конверт иголкой и прочел письмо два раза подряд. Оно было написано нарочито прямым почерком, чтобы нельзя было узнать автора, и гласило следующее:

Уважаемый домнул Джурджувяну!

Мне известно, что вы намерены удочерить вашу падчерицу, домнишоару Отилию. Если бы вы сде­лали это при жизни вашей супруги, я понял бы вас Но теперь, когда домнишоаре двадцать лет, это по меньшей мере забавно. Я по-дружески сообщаю вам, что очень многие полагают, будто вы сожитель­ствуете с этой милой девушкой и хотите удочерить ее для того, чтобы оставить ей свое состояние. По­ступайте как знаете, но я спрашиваю себя, что ска­жет ваша семья по поводу этого старчески слабоум­ного решения. Мне лично незачем было бы вмеши­ваться в ваши дела, но признаюсь, что я возмущен и решил из человеколюбия и чувства справедливо­сти привлечь внимание судебных властей к данному случаю, ибо я знаю эту весьма современную и неза­висимую барышню и не хотел бы видеть, как она разоряет своего «папу», а сама развлекается на ули­цах с юнцами из консерватории. Поищите себе для своих вожделений женщину постарше и не «удоче­ряйте» несовершеннолетних. Надеюсь, что это пре­дупреждение вразумит вас и вы не будете дожи­даться, пока я расскажу вашей сестре, доамне Аглае Туля, все, что знаю о галантных авантюрах ее лю­бимого брата.

Ваш друг и доброжелатель.

Если бы дядя Костаке получил пощечину, и тогда он не испытал бы большего потрясения, чем от этой пошлой анонимки. Он побледнел, на лбу у него выступил холод­ный пот. Бормоча бессмысленные слова, он принялся рас­терянно ходить по комнате. Отшвырнул письмо, поднял его, опять перечитал, повертел во все стороны. Двинулся к двери, потом снова вернулся. Лицо дяди Костаке пере­косилось, словно его мучила сильная боль, и, чтобы успо­коить взвинченные нервы, он даже попытался заплакать. Его охватил безумный страх. Он боялся чужого мнения, в особенности мнения Аглае, и одна мысль о вмешатель­стве властей вызывала у него болезненное отвращение. Он уже видел, как его арестовывают, ведут в полицию, как люди указывают на него пальцами. Письмо являлось в его глазах грозным, неопровержимым документом. Дядя Костаке, как всякий, кому редко доводилось брать в руки перо, благоговел перед тем, что написано другими. Когда жилица одного из его доходных домов покончила с собой и в газете было упомянуто имя дяди Костаке, просто как имя домовладельца, он в ужасе от того, что теперь все будут тыкать в него пальцем, на несколько дней заперся Дома. Сейчас Костаке вздрагивал при каждом скрипе ка­литки, от громыхания каждого экипажа, точно письмо Должно было повлечь за собой немедленные страшные последствия. Ни на один миг ему не пришло в голову задуматься над происхождением этого послания, и никакая догадка о том, кто мог быть истинным автором, не мельк­нула в его уме. Оно само по себе было реальностью, кото­рая, подобно смертному приговору, повергала его в па­нику, и он лихорадочно обдумывал, что ему делать. Прежде всего инстинкт самосохранения подсказал ему спрятать его, и он засунул конверт поглубже в карман. Он считал, что, удалив анонимку таким манером, он уже принял меры предосторожности. В глубине души он решил ни в коем случае никому не показывать письма. И все-таки он не чувствовал себя в безопасности. В письме упоминалось об Аглае, а Аглае жила рядом. Костаке страстно захотелось убежать отсюда, и он вспомнил, как Отилия просила его переехать из этого квартала. Мысленно он что-то пред­принимал для переезда с улицы Антим на улицу Штирбей-Водэ, но Аглае, точно кошка, следящая за мышью, парализовала волю старика и приковала его к месту. Он не мог уехать, ибо никак не сумел бы объяснить Аглае свой отъезд. В смятении дядя Костаке воззвал про себя к Паскалополу. Он будет умолять Паскалопола вывести его из этого затруднения; ведь в конце концов тот виноват во всем, что свалилось на его, Костаке, голову, — ведь это он уговаривал его затеять удочерение. Но тогда придется показать Паскалополу, что ему написали. Костаке было стыдно, он понимал, как жестоко осквернены его чувства к Отилии. Показать кому-нибудь письмо для него было равносильно подтверждению всего того, о чем там говори­лось. Решив потом найти способ избавиться от письма, он запрятал его на самое дно кармана.

Костаке так долго сидел в гостиной, что Отилии на­доело ждать его за столом, и она наконец отправилась за стариком. Он был окружен плотным облаком табачного дыма.

— Папа, что ты тут делаешь? — крикнула она с упре­ком, и погруженному в свои мысли Костаке этот упрек внушил ужас. — Вся комната пропахла табаком. Иди обе­дать.

Она подошла к окну и распахнула его. Дядю Костаке испугало это общение с внешним миром.

— Н-н-не открывай окно, Отилия, не надо!

— Да что с тобой сегодня, папа, отчего ты такой блед­ный? Почему ты заперся здесь? Для того, чтобы курить?

— Посмотри-ка, у тебя упало письмо. Это то самое, что ты сейчас получил?

Отилия, ни о чем не догадываясь, говорила своим обычным, спокойным тоном, но слова ее казались Костаке ударами кинжала. Он был как в бреду. Глядя на пол, он торопливо порылся в кармане и заметил, что подкладка порвана и конверт выпал. Отилия взяла конверт, выта­щила письмо и не слишком внимательно взглянула на него. Она привыкла всегда удовлетворять свое любопыт­ство, не встречая никаких возражений со стороны Костаке. Дядя Костаке испустил гортанный вопль...

— Не-не-не читай, этого нельзя читать...

— Как, папа, у тебя завелись тайны? Ты меня заин­триговал! Кто это пишет тебе так резко?

Костаке упал на стул, весь в поту, а Отилия с любобытством быстро пробежала глазами первые строчки. Она сразу стала серьезной, на лице ее отразилась уста­лость.

— Я ничего другого и не ожидала, папа. Униженный Костаке прошептал:

— Величайшие негодяи! Ты — моя доченька, слы­шишь?

— Как ты думаешь, кто это писал?

Костаке растерянно смотрел на нее и не отвечал.

— Папа, держу пари, что это сочинял Стэникэ. Его почерк, мало того — его стиль. Все это дело рук тети Аг­лае.

— Не может быть! — запротестовал Костаке.

— Может, может. Но тебе не надо расстраиваться. Почему это Паскалопол решил, что ты должен удочерить меня? Какая польза от пустых, ненужных формальностей? Поверь, папа, для меня ты всегда останешься таким же. Не утруждай себя подобными пустяками. Надеюсь, тогда тетя Аглае и компания оставят нас в покое.

Дядя Костаке покорно слушал ее и все больше успо­каивался. Постепенно его глаза, губы, все лицо оживало, и он, счастливо улыбаясь, всем своим существом одобрял то, что говорила Отилия. Кошмар рассеялся, все закон­чилось благополучно.

— Доченька моя, — сказал он, — Отилика моя, ты же знаешь, что у меня только ты одна. Я все оставлю тебе, будешь жить, как принцесса. Я знал, что ты все пони­маешь. Я в тяжелом положении, чрезвычайно тяжелом. Аглае все время не дает мне покоя, но я не считаюсь с тем, что она говорит. Будем осмотрительны, очень, очень осмотрительны! Хорошо? Зачем тебе другое имя? Разве ты не моя дорогая Отилика, разве не тебе я все оставлю?

— Конечно, конечно, папа, — отвечала в тон Костаке странно серьезная Отилия, — я останусь и дальше Мэркулеску, а на самом деле буду по-прежнему дочкой папы Джурджувяну.

— Так, так, — не совсем понимая смысл ее слов, под­дакивал Костаке.

— Папа, пойдем обедать, — другим тоном сказала Оти­лия.— Иди, суп остынет.

Отилика, хочешь, чтобы папа купил тебе, ну, краси­вое платье или шляпу? — предложил развеселившийся Ко­стаке.— Дать тебе сто лей?

— Если хочешь, дай, папа, — отвечала Отилия, кото­рую это предложение даже не обрадовало, а удивило.

Костаке сунул руку в карман пиджака и в нереши­тельности долго держал ее там.

— Деточка, может быть ты лучше сначала пойдешь посмотришь, что тебе нравится? Выбери, а я потом дам тебе сколько понадобится.

Отилия взяла его за руку и потащила из гостиной.

— Как хочешь, папа!

— Отилика, ты присмотри себе что-нибудь и скажи, чтобы это оставили за тобой, — уже в столовой вернулся к прежней мысли Костаке. — Если у тебя есть деньги, за­плати сама, а я тебе отдам после. Ты знаешь, до конца месяца мне будет трудновато.

Вскоре пришел Паскалопол и сообщил дяде Костаке, что юрист подготовил все документы и теперь надо вы­полнить необходимую процедуру. Костаке вместо ответа кивнул в сторону Отилии.

— Что случилось? — изумленно спросил помещик.

— Случилось то, что я не хочу, чтобы вы и дальше теряли из-за меня время, — сказала Отилия. — Я не же­лаю менять свое гражданское состояние.

— Но, домнишоара Отилия, то, что мы делаем,— в ваших интересах.

— Я не хочу никаких жертв. Мне и так хорошо. За­чем менять имя на год или два, ведь, когда я выйду за­муж, я опять лишусь его.

— Дело не в имени.

Отилия повисла на шее у Паскалопола.

— Я знаю, что вы добрый, но мы с папой передумали. Правда, папа?

Костаке поспешно подтвердил это. Паскалопол по­краснел.

— Как, Костаке, и ты того же мнения?

— Да, да, — растерялся Костаке, — если Отилия так говорит, значит она права.

Паскалопол испытывал неловкость; опустив голову, он постукивал пальцами по столу. Он жалел о своем вме­шательстве в это дело и боялся, как бы не заподозрили, что он преследовал здесь какую-то личную цель.

— Как вам угодно, — сказал он наконец, — я не имею права вмешиваться. Я полагал, что таково ваше желание.

И, немного задетый, он поднялся, собираясь уйти. Оти­лия удержала его за руку.

— Вы не покатаете меня в экипаже завтра вечером? Мне ужасно скучно...

Паскалопол снова превратился в воплощенную любез­ность:

— Но я в вашем распоряжении, домнишоара Отилия. Завтра в шесть часов я приеду за вами.

— Приезжайте за Отилией, — сказала с улыбкой де­вушка. — Ведь вам все равно, Мэркулеску она или Джур­джувяну.

На другой день вечером Феликс вернулся из универ­ситета в довольно угрюмом настроении. Когда он проходил с товарищами по проспекту Виктории, его внезапно на­стигла Аурелия, которая шествовала об руку с Тити. Это была ее новая выдумка, ей льстило, что она идет по улице с молодым человеком. Тити согласился нарушить свое обычное затворничество, ибо опять переживал эро­тический кризис и мечтал обрести другую Ану, надеясь, что на этот раз ему повезет больше. Феликсу пришлось с отвращением терпеть на своей руке руку барышни, которая горделиво продолжала прогулку между двумя кавалерами. Но еще больше раздражала Феликса ее бол­товня.

— Вы знаете, профессора очень хвалят Тити, — объ­явила она. — Тити будет великим живописцем.

Аурика говорила это с той же обижавшей Феликса манерой, что и Аглае, как бы желая противопоставить гениальность Тити посредственности его, Феликса.

— Расскажи сам, Тити, что тебе говорили профессо­ра?— потребовала Аурика.

Тити не заставил себя долго просить и начал свое повествование, изобразив целую сцену, из которой явство­вало, что в Школе изящных искусств некий не пользовав­шийся широкой известностью профессор отметил, что у Тити с рисованием «дело подвигается». Феликс слушал невнимательно, подыскивая предлог для бегства.

— Мне кажется, вы не радуетесь, как следовало бы, успехам Тити, — упрекнула его Аурика.

— Да нет, да нет, как же! — воскликнул Феликс, ища глазами товарища, за которого можно было бы уцепиться.

— Тити очень много работает, к тому же у него та­лант, — продолжала петь дифирамбы брату Аурика. — Не всякий родится таким счастливцем... Вот я, например... А как ваши дела в университете? Воображаю, как вам трудно столько заниматься, пожалуй, это не для вас — вы такой слабенький, и родных у вас нет.

Феликс рассердился. Эти неуместные соболезнования, время от времени высказываемые семьей Туля и никак не льстившие его самолюбию, злили юношу. В душе он глу­боко презирал Тити, которого считал тупицей, и верил, что сам он гораздо больше понимает в искусстве и литера­туре. Тем не менее Феликс никогда не стал бы писать., Честолюбие не позволяло ему даже предположить, что в том деле, которому он посвятит себя, он не достигнет пер­вого места. А он сознавал, что в искусстве и в литературе успех часто бывает делом случая. Феликс был более начи­тан, чем его товарищи, но, унаследовав кое-какие черты трезвого отцовского характера, питал уважение только к научной карьере. Он хотел стать крупным врачом и все­сторонне развитым человеком — не более того. Неудача, которая могла бы его постигнуть, если бы он попытал счастья в другой области, представлялась ему позорной. Воспользовавшись толкотней, Феликс резко вырвал у Аурики свою руку и отстал, скрывшись в толпе проходящих. Пораженная Аурика в отчаянии искала его взглядом и выразила Тити свое недовольство:

— Домнул Феликс совсем не рыцарь.

Феликс самой короткой дорогой побежал домой. Дядя Костаке сидел за столом и набивал сигареты табаком из табакерки. Он уже поел, перед ним стояла только та­релочка с яблочной кожурой да на скатерти остались крошки хлеба. Старик казался удрученным. Феликс уви­дел на столе всего один прибор — на том месте, которое обычно занимал он сам, — и это его удивило. Место Отилии пустовало, не заметно было даже никаких при­знаков того, что она здесь сидела. Старик позвонил, и Марина принесла Феликсу ужин. Она тоже выглядела иной, была еще более неопрятна, чем всегда, зевала без всякого стеснения, не скрывая, что ей все надоело. При Отилии она никогда не позволила бы себе этого.

— Оставьте все на столе, — громко зевая, сказала она, — завтра утром я уберу.

Тогда Феликс вспомнил, что Отилия просила Паскалопола заехать за ней в экипаже, и решил, что она с по­мещиком где-нибудь в городе. Вопреки всем доводам рассудка он не мог подавить сильнейшую досаду. Он взглянул на часы — было половина десятого. Отилия могла не ложиться спать до зари, но никогда не проводила ночи вне дома, она возвращалась из города не позже де­вяти часов, и Паскалопол, сочетавший галантность с оте­ческим отношением, не задерживал ее больше. Феликс подумал, что, возможно, Отилия чем-нибудь огорчена и поднялась к себе в комнату?

— А где домнишоара Отилия? — спросил он в при­сутствии Марины.

Дядя Костаке, занятый изготовлением сигарет, не рас­слышал его, а Марина, выходя из комнаты, загадочно от­ветила:

— Ну, Отилия так Отилией и останется!

Феликсу захотелось стукнуть кулаком по столу от злости, что он не сумел понять такую простую вещь. Он обратил всю свою ярость против гнилого яблока и с остер­венением искромсал его. Костаке набивал сигареты и не переставая курил, обволакивая стол пеленой дыма. На­конец он сказал:

— Феликс, мы не станем теперь заставлять Марину стряпать вечерами, это для нее лишний труд. Если хо­чешь, она будет тебе приготовлять какой-нибудь легкий ужин. Но можешь ужинать в городе, развлекаться, при­ходить домой, когда тебе угодно.

Феликс не понял его. Ужинать в городе — где, на какие деньги?

— Где ужинать?

— Где хочешь. В ресторане. Я дам тебе денег.

И дядя Костаке вытащил из кармана горсточку монет.

— Вот еще двести пятьдесят лей, знаешь, те, за ко­торые ты расписался.

При мысли о более свободном образе жизни Феликс сначала обрадовался. Но он не мог не заметить, что дядя Костаке посылает его ужинать в городе на его, Феликса, деньги, которые старик взял из вверенного ему капитала юноши и дал ему же под проценты. А когда он немного подумал, это предложение поразило его. Зачем ему ужи­нать в городе? Без Отилии? Старик хочет, чтобы он не бывал дома? Но отчего только вечером?

— А вы где будете ужинать? — спросил он.

— Я по вечерам ем мало, да могу и перекусить чем-ни­будь в городе.

— А Отилия?

— Отилия ведь уехала! Феликс похолодел:

— Отилия уехала? Куда?

— Уехала в имение Паскалопола, — сказал явно рас­строенный дядя Костаке.

— Но почему?

Дядя Костаке пожал плечами.

— Люди плохо относятся к Отилии, вот она и рас­сердилась.

— А когда она вернется?

— Не знаю.

— Она... выходит за Паскалопола? — не удержался Феликс.

— Она мне ничего не говорила. Возможно! Ей следо­вало бы так поступить, ты прав.

Ошеломленный Феликс, в душе проклиная дядю Ко­стаке, поднялся в свою комнату. Его раздирали противо­речивые чувства. Он понимал огорчение Отилии, понимал, что она желала уехать куда-нибудь подальше отсюда, но в то же время его оскорбляло, что она уехала с Паскалополом. Она, молодая девушка, отправилась в имение чужого, в конце концов, человека, вероятно, надолго, и даже не сказала ничего ему, Феликсу. Значит, Отилия способна на такое адское притворство! Она уверяла, что любит его, целовала в губы и в то же время обдумывала, как убежать к Паскалополу. Конечно, она в связи с по­мещиком, может быть даже вышла за него замуж. Культ Отилии был подорван, и все сплетни Аурики с новой си­лой ожили в памяти Феликса. В семье Туля давно знают Отилию, и какими бы злыми ни были эти люди, в том, что они говорят, верно, есть доля правды. Обессилевший юноша упал на кровать. Все представлялось ему омерзи­тельным, безнадежным, бессмысленным, дом дяди Костаке стал похож на пепелище, а сам Феликс превратился в бесприютного бродягу. Что ему делать в этом покинутом доме, оставленном на попечение слабоумной старухи? И Отилия еще бранила его за неблагоразумие, когда он хотел уехать! Во тьме перед ним вырисовывалось лицо Отилии. Ему припомнилась первая ночь в этом доме, го­лос девушки на лестнице, тонкая рука, пожавшая его руку, вопрос Отилии: «Ты голоден?» — и поднесенное к его рту пирожное. Феликс увидел, как он целует колени Отилии, как она сама целует его. Нет! Это невозможно. Будь она к нему равнодушна, она не вела бы себя так. И если бы Отилия была девушкой развращенной, она не сопротивля­лась бы так упорно его необузданности и не страдала бы от злословия. Вдруг Феликса осенила новая романтическая идея, и он вскочил с постели. Разумеется, огорченная по­ведением дяди Костаке, Отилия вынуждена была спешно уехать, но она где-нибудь оставила ему письмо, в котором все объясняет, дает какие-то указания. Он взял со стола лампу, вышел в коридор и направился в комнату Отилии. В комнате был беспорядок, все свидетельствовало о по­спешном отъезде. Платья, которые оказались не нужны, свалены в кучу, страница раскрытой книги загнута там, где Отилия прервала чтение, дверцы шкафа плохо при­творены. Феликс тщательно осмотрел все, но не нашел никакого письма, ничего. Он опустился в кресло и с грустью оглядывал комнату, словно клетку, из которой улетела птица. На софе еще сохранилась впадина от тела Отилии, воздух был напоен ее дыханием. На столе Фе­ликс нашел гребень, который Отилия втыкала в волосы, чтобы локоны не падали ей на уши. Он взял его, повертел в руках, вдыхая аромат волос Отилии. Итак, она не оста­вила ему ничего. Отныне он одинок и заброшен в этом широком коридоре и вечно сонном дворе и только раз или два в день будет встречаться с ворчливым стариком. Отилия предала его. Феликс взял лампу, сунул в карман гребень и вернулся к себе. Он разделся, лег в постель и задул лампу. Комнату теперь освещал лишь огонь, горев­ший в печке. Хотя уже наступила весна, но дни стояли

холодные. Слышно было, как ветер стучится в стекла га­лереи и раскачивает еще обнаженные деревья. Мысли Фе­ликса полетели к имению Паскалопола. Что делает там Отилия? Ревность тисками сжала ему грудь, когда он вспомнил о том, с какой нежностью относилась девушка к Паскалополу. Нет, больше не осталось ни малейшей на­дежды. Отилия прочно связана с Паскалополом и была ласкова с ним, Феликсом, просто потому, что хотела как можно деликатнее скрыть от него правду. Разве этот ма­теринский тон, эта забота о его будущем не доказывали, что Отилия ни капельки не любит его? Феликс сам по­смеялся над своими романтическими мечтами. Нет, для будущего врача он не подготовлен психологически. Кол­леги в шутку донимали его этим. Надо быть более цинич­ным, более трезвым. Женщины вечно разыгрывают ко­медию. Отилия притворялась робкой, высказывала ангельскую невинность, а сейчас спит в доме толстого Паскалопола, возможно даже рядом с ним. В гневе Фе­ликс рубанул ладонью по воздуху, как будто хотел уни­чтожить это доводившее его до бешенства видение. Он твердо решил, что отныне станет покорителем сердец, мужчиной до мозга костей. Это единственный способ за­служить уважение женщин. Если бы Отилия в эту минуту оказалась рядом, уж он бы знал, что надо делать. Феликс метался в постели и в темноте задел рукой гребень, кото­рый положил около подушки. Невинная головка Отилии с откинутыми назад локонами снова возникла перед его глазами. А если он преувеличивает? Отъезд Отилии вы­зван неприятностями, которые выпали на ее долю в по­следнее время. Возможно, Отилия уезжала в спешке, рас­сорившись со стариком, и у нее не было времени оставить Феликсу весточку. Но она напишет, как только приедет. Эта мысль все больше овладевала Феликсом. В конце концов он уснул, и во сне видел, что Отилия целует его и читает ему свои собственные письма.

На другой день Феликс нетерпеливо ждал прихода почтальона, но никакого письма не было. Он начал под­считывать: Отилия приехала поздно ночью и лишь на следующий день нашла время написать ему. За день письмо не дойдет. Но и на третий день — ничего. Фе­ликс еще продлил срок в пользу Отилии. После недели уступок и выдуманных оправданий Феликс впал в уныние и опять пришел к выводу, что Отилии нет до него ника­кого дела. Он все чаще бывал в городе, обедал в рестора­нах, вместе с товарищами посещал пивные и иногда воз­вращался домой к утру, под хмельком. Никто не спрашивал у него отчета, никто не интересовался им. Ему начинал нравиться этот вольный образ жизни. Он познакомился с несколькими эмансипированными студентками, которые отличались сомнительными манерами и наряду со студен­тами принимали участие в увеселениях. Одна из них про­водила его до дому и намекнула, что хотела бы подняться к нему в комнату — посмотреть, как он живет. Феликсу показалось, что он этим оскорбит Отилию, и он не при­гласил к себе барышню, которая пришла в негодование и довольно недвусмысленно обвинила его в ненормальном отношении к женщинам. Тогда он стал избегать товари­щей по развлечениям и уже в одиночестве храбро ходил по кабачкам, каждый день посещая другой. Этот способ открывать новые для себя явления жизни, встречать не­виданных раньше людей некоторое время забавлял его, и он положился на волю случая, оправдываясь тем, что ему, как медику, надлежит узнать все теневые стороны обще­ства. Однажды вечером чья-то сильная рука сжала его руку. Обернувшись, он очутился лицом к лицу со Стэникэ — упитанным, хорошо одетым, с развевающимся галстуком «а ля лавальер» на шее.

— Как поживаете? — вежливо спросил его Феликс, желая скрыть, что встреча ему неприятна.

— Я застрелюсь! — без тени отчаяния громко объ­явил Стэникэ.

Феликс вопросительно посмотрел на него.

— Дорогой, мне сию минуту нужно не меньше двух­сот лей, а я не могу их достать. Симион, мой тесть, — ни­чтожество, рамоли, у него нет ничего, кроме заляпанного красками картона, а дядя Костаке — скаред.

Феликс заподозрил, что Стэникэ хочет попросить у него денег, и жестом выразил сожаление. Но кандидат на самоубийство понял его:

— Не беспокойтесь, дорогой, разве я не вижу, что У вас нет ни гроша. Извозчик! Извозчик!

Извозчик подъехал к ним, и Стэникэ втолкнул Фе­ликса в экипаж, прежде чем тот успел узнать, куда его везут.

— У меня есть идея! — объяснил, сидя в экипаже, Стэникэ. — Посмотрим, что получится.

Они сошли недалеко от улицы Липскань, перед скром­ным на вид рестораном. Однако кельнеры были во фра­ках, а большой зал с красиво убранными столиками заканчивался каким-то подобием сцены, на которой стояли самые громоздкие из инструментов оркестра. Ресторан пустовал, хотя было уже восемь часов вечера. Стэникэ, которого учтиво провожали два кельнера, вошел вместе с Феликсом через боковую дверь в маленькую комнату, где кельнер сейчас же зажег электричество. В комнате стояли диван и стол, на столе — ведерко для шампанского, стены были украшены банальными картинами.

— Ну как, неплохо?—спросил Стэникэ. — Ночной кабачок! Здесь делаются большие дела. Мне бы одно та­кое — и я не нуждался бы больше в адвокатуре. Что вы будете есть?

Узнав, что Феликс еще не обедал, Стэникэ сам вы­брал и заказал кушанья и потребовал вина, давая под­робные инструкции относительно его букета и темпера­туры. Кельнеры слушали внимательно и даже подмиги­вали. Стэникэ им, очевидно, был хорошо известен.

— Хорошо, домнул! Сию минуту!

— Послушай, Жан (видите, вот этого я освободил от военной службы), — сказал Стэникэ, — хозяин здесь?

— Здесь! Позвать?

— Нет, нет, не теперь!

Стэникэ и Феликс принялись за еду и питье. Прозрач­ное, пенистое, чуть горьковатое вино одурманило юношу. Стэникэ громко разглагольствовал, сожалел о прошлом, бил себя в грудь по поводу упущенных грандиозных воз­можностей, клялся, что в будущем его ждут почести, и время от времени обещал застрелиться. У Феликса, не­вольно ставшего разговорчивым, вырвалось имя Отилии.

— Ага, улетела голубка! — воскликнул Стэникэ. — Не предупреждал ли я вас? Дорогой мой, вы молоды и не обладаете моим опытом, но да будет вам известно, что такие девушки, как Отилия, могут довести до отчая­ния, если с ними вовремя не развязаться. Ну, конечно! Она опять уехала к Паскалополу, к этому старому сатиру. У него имение, большие деньги, он может исполнить лю­бой еe каприз. Не будьте ребенком, не огорчайтесь так! Ах, ах, прекрасная молодость! Если бы она пришла еще раз, уж я сумел бы ее прожить как следует. Таких, как Отилия, сотни, стоит только руку протянуть. Погодите, я добуду вам первоклассную девочку... А что я вам го­ворил об Отилии? Хорошенькая девушка, прелестная, я согласен, но легкомысленная, мотовка, женщина, которая способна вас разорить. На нее нельзя рассчитывать. Сегодня она с одним, завтра с другим. Знаю, она гово­рила, что любит вас, подавала надежду, возможно, вы зашли и дальше. Зашли? Говорите прямо, клянусь, что никому не скажу! Вы обладали ею? Нет? Серьезно? Ну как же вы неопытны! И что же в результате? Она упорх­нула, и все! Как будто со мной она поступила иначе!

Феликс только рот разинул — винные пары мешали ему сообразить, что все это выдумки Стэникэ.

— Клянусь, об этом всем известно! — божился Стэ­никэ. — Я хотел жениться на ней, поднять ее до себя, не спрашивая ни о чем, все было готово, понимаете, я вкусил любовных наслаждений, а потом Отилия бросила меня.

— Вы хотели жениться на Отилии?

— Да, моншер [10], разве вы не знали?

Но, увидев, как побелело лицо Феликса, Стэникэ предпочел уклониться от этой темы.

— Таковы женщины, дорогой мой, не следует ими увлекаться. Возьмем мою Олимпию. Я уважаю ее, я бо­готворил ее (между нами — у нее великолепное тело, все качества выдающейся куртизанки), но она наводит на меня скуку. Подрезает мне крылья, мешает моим планам Мне нужна женщина светская, опытная, умная.

В эту минуту в комнату вошла весьма элегантная де­вушка с большим меховым боа на шее. Она выглядела очень оживленной. Стэникэ вскочил.

А, Джорджета, рад тебя видеть! Как поживаешь? Джорджета, ничего не ответив, опустилась на стул против Феликса, подперла рукой подбородок и придви­нула бокал, чтобы ей налили вина. Она спросила:

— А кто этот молодой человек?

— Ты с ним не знакома? Мой родственник по жене, чудесный юноша, студент-медик!

— Да? — ласково промолвила Джорджета, к смуще­нию Феликса, бесцеремонно разглядывая его.

Стэникэ отрекомендовал ее следующим образом:

— Это Джорджета, первоклассная девушка!

Джорджета действительно была хороша. У нее было полное личико и довольно пышная фигура, но она не ка­залась толстой. Черные густые волосы вились, как у неа­политанки. Две прелестные ямочки на щеках выглядели почти неправдоподобно. Ее удивительно нежная кожа по­ходила на мрамор и прекрасно гармонировала с пластич­ностью фигуры. Лицо было гладкое, чистое, губы сочные. Руки с миндалевидными тонкими ногтями отливали пер­ламутром. Казалось, ее брови и ресницы растут из барха­тистой мякоти персика. Дрожь пробежала по телу Фе­ликса при одном лишь взгляде на это изящное создание. Когда девушка пила, губы и зубы ее виднелись сквозь хрусталь, и Феликс мог убедиться в их безупречности. Двигалась она плавно, говорила просто и очень непри­нужденно, но с полнейшей благопристойностью, произ­нося слова мягко и вкрадчиво. Феликсу она сразу понра­вилась, хотя он догадывался о ее подозрительной профес­сии, и его несколько удивляло, что при столь редкостной красоте можно так низко пасть.

Джорджета внезапно подсела поближе к Феликсу.

— Как вас зовут? — точно школьница, спросила она.

— Феликс.

— Феликс, а дальше как?

— Сима.

— И вы изучаете медицину?

— Да.

— Как забавно! Я еще не была знакома ни с одним студентом-медиком.

Стэникэ ободряюще подмигнул Феликсу и сказал:

— Первоклассная девушка!

— Оставь меня в покое, приятель! — рассердилась Джорджета. — Что ты все выскакиваешь со своей «пер­воклассной девушкой»?

— Божественная! — воскликнул Стэникэ.

— Какой ты надоедливый! Налей мне еще вина.

Стэникэ налил вина, затем, сказав, что ему необхо­димо переговорить с кем-то в ресторане, вышел из ком­наты. Джорджета уселась поудобнее возле Феликса, об­дав его волной тонких духов. В зале вдруг заиграл хо­роший оркестр.

— Вы танцуете? — спросила Феликса Джорджета.

— Чуть-чуть...

По правде говоря, девушка как будто оробела. Феликс внушал ей уважение, она стеснялась юноши и силилась оставить свой привычный фривольный тон. Она расспрашивала его об университетской жизни, о коллегах. Фе­ликс любезно рассказывал обо всем, но заметив, что ста­новится скучным, умолк. Ему хотелось завести галант­ный разговор.

— Почему вы замолчали? Мне это интересно! — за­протестовала Джорджета. — В университете есть краси­вые девушки?

— Они не все безобразны, но разве такие красивые девушки, как вы, станут столько учиться, чтобы обеспе­чить свое будущее?

Этот неискусный комплимент все-таки привел Джорджету в восхищение.

— Вы считаете меня красивой? — спросила она.

— Очень красивой!

— Я польщена вашими словами! И вы тоже очень симпатичны.

Когда Стэникэ возвратился в сопровождении кельнера и толстого человека в смокинге, он был поражен мирной и невинной беседой Феликса и Джорджеты. Он ожидал другого.

— Я ухожу, пусть дадут счет, — заявил он. — А вы оставайтесь, если хотите.

Феликс отрицательно покачал головой, Джорджета также отказалась.

— Сегодня я устала и иду спать!

— Сколько с гостей причитается? — торжественно спросил толстяк.

Кельнер показал ему счет, и когда Стэникэ сделал вид, что намеревается расплатиться, человек в смокинге возразил:

— Вы не должны ничего!

— Дай вам бог здоровья, домнул Иоргу! — поблагода­рил его Стэникэ.

— Не забывайте меня! — сказал Иоргу. — Замолвите словечко домнулу Костаке, чтобы он продлил мой кон­тракт.

— Не беспокойтесь, — ответил Стэникэ и подошел к Иоргу поближе. — А чем же я целый день занимаюсь? Но я попрошу вас еще кое о чем. Знаете, к нему надо то и дело приставать, пугать его возможностью процесса и так далее, и мне приходится манкировать своими де­лами. Сейчас я немножко без денег, не можете ли вы дать мне двести лей? Гарантирую, что принесу вам продлен­ный контракт.

Иоргу, как и подобало коммерсанту, поразмыслил, слегка сдвинув брови, потом опять придал им обычное положение:

— Идет!

— Ура, выпьем еще бокал! — воскликнул Стэникэ. — Вы и не представляете себе, что такое контракт на это по­мещение. Какие дела здесь вершатся, ведь это прямо узловая станция! Чертов старик!

— Какой старик? — спросил Феликс, которого заин­тересовало, как зовут чертова старика.

— Ха-ха-ха, вы что, не знаете? — расхохотался Стэ­никэ. — Помещение — собственность дяди Костаке, а домнул Иоргу его арендует. Домнул Иоргу, позвольте вам представить племянника Костаке.

Домнул Иоргу протянул руку и весьма почтительно, по-купечески поклонился:

— Счастлив познакомиться. Прошу еще заходить к нам.

«Заняв» двести лей, Стэникэ вместе с Феликсом и Джорджетой вышел из комнаты. Феликс с удивлением увидел, что большой зал, где раздавались звуки вальса, уже полон хорошо одетыми людьми. Почти на каждом столике в ведерке со льдом стояло шампанское. Все взоры обратились на Джорджету, и какой-то господин даже сде­лал ей отчаянный знак, но девушка равнодушно пожала плечами. Стэникэ подозвал извозчика, и они втроем сели в экипаж.

Пока они ехали, Стэникэ все толкал локтем Феликса и подмигивал ему, что означало: «Поезжай с ней, не будь дураком!»

Джорджета и виду не подала, что заметила маневры Стэникэ, и лишь иногда дружелюбно взглядывала на Фе­ликса. Стэникэ под каким-то предлогом сошел в центре, а девушка попросила отвезти ее домой. Она жила на бульваре Елизаветы, близ парка Чишмиджиу. Феликс от вина слегка опьянел и уже утратил всякую щепетильность. Он не отступил бы и перед ночным приключением. Но все же ему было не совсем ясно положение этой девушки в обществе. Не вызывало сомнений, что она куртизанка, но ведь и здесь существуют неисчислимые градации. Джорджета выглядела такой утонченной, и он боялся, что совершит грубость, если попытается зайти к ней. Они со­шли перед довольно красивым трехэтажным домом. «Нет, конечно, эта девушка не какая-нибудь профессионалка лю­бовных дел», — подумал Феликс. Джорджета взглянула наверх и сказала, не уточняя:

— Я живу здесь!

В душе Феликса вспыхнула короткая борьба между врожденной порядочностью и подстрекательствами Стэ­никэ. Застенчивость победила, и Феликс сказал:

— Извините, я должен идти!

Джорджета посмотрела на него с нежностью, но так благопристойно, что опасения Феликса сделать ложный шаг возросли еще больше.

— Когда захотите повидать меня, приходите, — при­гласила его девушка. — После полудня я всегда дома, моя квартира — на втором этаже.

Они протянули друг другу руки. На минуту Феликса снова охватили колебания: поцеловать ей руку или только пожать? Он окинул взглядом пустынный бульвар. Если эта девушка — погибшее созданье, то, поцеловав ей руку, он выставит себя на посмешище, если нет, то не поцело­вав, обидит ее. Джорджета смеялась и яснымвзглядом смотрела ему в лицо, пока Феликс в нерешительности сильно пожимал ее руку. В конце концов Феликс все же поцеловал ей руку и поспешно ушел. Девушка, не догады­вавшаяся о его сомнениях, поглядела ему вслед и вошла в дом, тихонько насвистывая шансонетку. «Милый маль­чик!» — думала она, поднимаясь по лестнице.

XI

Утром Марина рассказала Феликсу о тех неприятно­стях, которые Симион причиняет своей семье. Недавно он ушел из дому, и его с трудом нашли. Аглае решила пригласить более опытного врача, так как Симион стал очень беспокойным и не желал ни минуты сидеть на месте.

— Вот они, грехи-то! — сказала в заключение Ма­рина. — Теперь бог его и наказывает!

Феликса больше всего поразило даже не то, что про­изошло со стариком, а злобный, мстительный тон Ма­рины. «Странная семья, — подумал он. — Между ними не существует никакой взаимной любви, каждый ненавидит другого и клевещет на него». Любопытство и жалость по­буждали Феликса пойти взглянуть на Симиона, но, вспомнив о той антипатии, которую питала семья Туля к Отилии и к нему самому, он отказался от своего наме­рения.

Новые причуды Симиона в сущности не слишком взволновали Аглае, так как она никогда не уделяла мужу большого внимания. Тем не менее все это начинало ей надоедать. Симион ел как волк, но таял на глазах, и взгляд его приобрел какую-то неприятную неподвижность. Он был охвачен лихорадочной тревогой, все время бродил по дому, и это нарушало покой Аглае.

— Да посиди ты хоть минутку, все нервы мне вымо­тал. Когда-то ты вышивал, рисовал и не путался у людей под ногами. Разумный человек бережет свое здоровье, отдыхает. Посмотри, как ты исхудал!

По мнению Симиона, он, применив метод рациональ­ного усиленного питания, укрепил свой организм. От­ныне он обладает колоссальной, геркулесовой силой и чув­ствует, как трещат под ним стул и половицы. Дом и почва находятся в опасности. Поэтому он все время двигается, чтобы израсходовать накопившуюся энергию и довести до нормальных размеров свою мускулатуру.

— Где это ты набрался такой премудрости? — рас­серженно говорила принимавшая его речи всерьез Аглае. — Разве ты не видишь, что от тебя одна тень оста­лась? Я позову доктора, пусть он тебя посмотрит!

Стэникэ привел другого своего приятеля, выглядев­шего не менее подозрительно, чем Василиад, и тот не­умело, с преувеличенным вниманием, осмотрел Симиона. Он ощупал его селезенку и печень, задал ему вопросы об аппетите, о мочеиспускании. Симион дал весьма свое­образный ответ:

— Понимаете, я вижу, как выходит какое-то пламя, которое прожигает в земле дырки.

Все с интересом воззрились на Симиона, уверовав в это необычайное явление, а доктор сказал:

— Любопытно! Вы много едите? Вам часто хочется пить?

— Я ем очень мало — столько, сколько необходимо для того, чтобы поддерживать горение духа!

— Не слушайте его, домнул доктор! Ест он страшно много, но все худеет! — поправила Аглае.

— Я считаю, — высказал свое мнение доктор, — что домнул... домнул... — Он забыл имя и вопросительно по­глядел на окружающих.

— Овидий! — вставил Симион.

— Ты совсем с ума сошел! — с презрением покосилась на него Аглае. — Его зовут Симион.

— Так вот, я считаю, что домнул Симион болен диа­бетом, разумеется в начальной стадии, — продолжал док­тор.— Пока неясно, какой у него вид диабета, панкреати­ческий или почечный.

— Вы ошибаетесь, я вовсе не болен, — возразил Си­мион. — Я совершенно здоров. Всякий, кто подходит ко мне, заражается здоровьем. Правда, Деспина? — обра­тился он к Аурике.

— Видите ли, — терпеливо начал объяснять врач, не замечавший ошибок Симиона в именах, поскольку он не знал, как зовут членов этой семьи, — бывают болезни скрытые, которые начинаются при хорошем самочувствии и здоровом виде; таков, например, диабет. Но не надо пу­гаться. Эта болезнь в наше время успешно излечивается, и в вашем возрасте она почти не опасна. Сколько вам лет?

— Сто пять! — совершенно серьезно сказал Симион и залился шумным смехом.

Доктор принял это за шутку и тоже рассмеялся.

— Не исключено, что вы и проживете сто лет!

— Но я давно их прожил. Я был полон энергии.

— Вы правы. В молодости нам кажется, что мы про­живем сто лет. Я рад, очень рад, что вы в таком хорошем настроении. Это — conditio sine qua non [11] для выздоровле­ния, — сказал, поднимаясь, доктор. — Итак, надо сделать два анализа: один анализ для определения концентрации глюкозы и другой — для гликемии. Я дам вам записку в лабораторию. Тогда мы сможем поставить диагноз. До тех пор — рациональное питание, без мучного и сахара.

— Что с ним, доктор? — с большим интересом спро­сил Стэникэ, провожая уходившего врача. — Вы думаете, он умрет? Получаем наследство?

— Вы немного торопитесь. Старик бодрый, еще до­статочно крепкий. Возможно, что это приступ гликозурии, при артериосклерозе так бывает. Я не вижу ничего серьезного.

— Клянусь памятью моей матушки, — сообщил, воз­вратившись в дом, Стэникэ, — доктор сказал, что у вас ничего нет. Он великолепный врач, чудеса творит!

— Ведь я говорил тебе, что совершенно здоров. Дайте мне поесть.

— Ну уж нет, — запротестовала Аглае. — Ты же слы­шал, надо соблюдать диету!

— Скотина ваш доктор! — и Симион, злобно ухмыль­нувшись, принялся быстрыми шагами ходить по комнате.

— Дайте ему поесть, — поддержал его Стэникэ, убеж­денный, что это может ухудшить состояние больного.

Аглае, которую доктор уверил, что Симион здоров, совсем перестала следить за мужем. Ей было все равно, чем он болен, она лишь хотела избежать осложнений, ко­торые нарушили бы спокойствие в доме. Все лечение Симиона сводилось к диете, и это было легко выполнять. Пусть он соблюдает диету, а к ней, Аглае, пусть не при­стает.

— Вы не знаете важной новости! — таинственно воз­вестил Стэникэ. — Феликс...

— Что с домнулом Феликсом? — загорелась любопыт­ством Аурика.

Феликс развернулся вовсю, он далеко пойдет. Те­перь, после Отилии, он нашел великолепную, девушку, некую Джорджету, куртизанку-люкс, ее содержит один генерал из высшего общества. Чего там, я своими гла­зами видел их вместе, вез в экипаже. Девушка к нему бла­говолит. Превосходный парень Феликс, не падает духом.

— Какой ужас! — переменившись в лице, с отвраще­нием сказала Аурика.

— Распутник! — заявила Аглае. — И отец его был хорош молодчик! Хоть бы он не вертелся около Тити, еще испортит мальчика. Не знаю, не был ли и он заме­шан в этой истории с братьями Сохацкими.

— Этот парень не сваляет дурака, — разбередил ее раны Стэникэ. — Он и не посмотрит на прошлое, если Отилия не выйдет за Паскалопола. Закроет на это глаза, женится на ней, дядя Костаке оставит им все состояние, кое-что даст и Паскалопол в возмещение нанесенного ущерба. Чудесно!

Аглае побагровела от ярости и прикрикнула на Стэ­никэ:

— Замолчи же наконец! Хватит тебе паясничать! Ка­кое мне до этого дело? Как это Костаке сможет оставить ей свое состояние? Разве что удочерит ее, если посмеет!

Да? Вы так полагаете, дорогая мама? А такой вещи, как завещание, по-вашему, не существует? Что вы скажете о продиктованной Паскалополом красивой бумаге, в которой дядя Костаке завещает все своей любимой Отилии?

— Оставь меня наконец в покое, — закричала потеряв­шая терпение Аглае, — оставь меня в покое! Пусть де­лают что хотят и убираются все к черту! Ведь у меня нет никого, кто защитил бы интересы мои и детей. Симион? Этот трутень целый день крутится без толку и знать не желает ничего, кроме еды. Ты адвокат, но; видно, зря брюки протирал, сидя за книгой. Хвастался, что все сде­лаешь, все устроишь!.. Каким это образом? По вине моего сумасшедшего брата родительское имущество по­падет в чужие руки. Это что ж, по закону?

— Погодите, дорогая мама, погодите, — театральным тоном с заученными жестами заговорил Стэникэ. — Так и произошло бы, если бы здесь не было нас. А чем занят ваш зять? Он бегает, бедняга, частенько без гроша в кар­мане (ведь вы не спрашиваете, есть ли у него деньги), бегает, все разузнаёт, придумывает всякие комбинации. Вы считаете, что я сижу сложа руки? Ведь я — непосред­ственно заинтересованная сторона. Ваш Костаке хитрец, к нему нужен умелый подход. Он не удочерил Отилию не потому, что побоялся меня или вас, а потому, что и раньше этого не хотел. Ведь если бы Отилия вышла за­муж, ей надо было бы дать приданое! Не так ли? Я, правда, плохо осведомлен, но дядя Костаке не выпустит из рук ни гроша — пока жив, разумеется. Однако перед смер­тью он может свои деньги завещать — вот в чем суть.

— А если он оставит завещание, мы сумеем его оспа­ривать?

— Смотря по обстоятельствам. Если он оставит кое-что вам и детям, но большую часть Отилии, значит, он был в здравом уме и подумал обо всех. Вполне естественно, что человек завещает имущество дочери своей жены.

— Пусть дети приходят ко мне! — внезапно заявил Симион, но никто не обратил на него внимания.

— В таком случае, что же ты хочешь сказать? — спро­сила Аглае. — Что все потеряно?

— Да нет же! Мое скромное мнение — что для нас было бы лучше всего, если бы дядя Костаке вообще не сделал завещания. Надо, чтобы никто не толкал его на это! Упаси бог он умирает. При отсутствии прямых на­следников по восходящей и нисходящей линиям к вам, как единственной сестре и родственнице, переходит все его состояние. Об Отилии и речи не может быть, ей, бедняжке, не достанется ничего, если только не будет обнаружено какое-нибудь долговое обязательство на имя ее матери. Следовательно — никакого завещания. Но, конечно, не­обходимо, чтобы дядя Костаке ни в коем случае не удо­черял Отилию. Есть и еще одна опасность: денежные по­дарки. Откуда вам знать, что дарит Отилии дядя Ко­стаке?..

— Разрази его бог... — не выдержала Аглае. — Господи, прости меня, ведь он мне брат!

— Идеальным было бы, если бы все имущество дяди Костаке представляло собой недвижимость, как сейчас. Дом в карман не положишь. Правда, такой хитрец может совершить фиктивную продажу или что-нибудь в этом роде, но за этим легче уследить. Ваша основная ошибка, как я уже говорил, состоит в том, что вы поссорились с ним и не переступаете порога его дома. Пойдите туда, Отилии ведь нет!

— Что ты, зачем мне туда ходить? Костаке упрям, да и без позволения Отилии он рта не раскроет!

— Я буду делать все в меру отпущенного мне богом разума, — сказал с благородной скромностью Стэникэ,— но вы дайте денег. Мне необходимо сто лей.

— Клянусь богом, просто не знаю, куда вы деваете деньги, — удивилась Аглае. — От вас только и слышишь, что денег нет и нет!

— Мы молоды, любим друг друга! — и Стэникэ по­тупился.

— Все это ваши глупости. Завтра посмотрю, есть ли еще у меня деньги.

Стэникэ с театральным порывом бросился целовать руки Аглае, затем поцеловал Аурику.

— О господи, ты послал мне то, о чем я мечтал: супругу — святую женщину, добрую и нежную семью. — Он прижал руки к груди и напыщенно сказал Аглае: — Мама, вы опровергаете всеобщую клевету на тещ.

«Мерзкая женщина!» — размышлял по дороге домой Стэникэ. Он был человек болтливый и непостоянный, но способный на минуту искренне испытать и понять любое человеческое чувство. «Мерзкая женщина! Для нее нет ничего святого. Муж ли, брат, для нее это ровным счетом ничего не значит. Властолюбивая, злющая... У моей Олим­пии лицо начинает желтеть так же, как у нее. Отилия — вот настоящая девушка! Молодец Паскалопол, молодец Феликс!»

Несмотря на то, что Феликс поклялся больше не вхо­дить в дом Аглае, он нарушил свое слово, и вот почему. В университете ему удалось расположить к себе профес­сора психиатрии, честного ученого и мягкого человека. Феликс обратился к нему с просьбой порекомендовать специальную литературу и обнаружил при этом большую осведомленность в этих вопросах. Когда профессор узнал, что Феликс всего лишь на первом курсе, его удивило и в то же время позабавило такое усердие. Как правило, студент медицинского факультета вплоть до самой прак­тики в больнице остается пассивным, безличным слушате­лем. Профессор спросил, как его зовут, и даже, казалось, припомнил Иосифа Сима, его отца. Очень довольный при­лежанием Феликса, профессор дружески кивал юноше, видя его на занятиях, которые велись в клинике, во время обхода клал руку ему на плечо, а объясняя интересный случай, смотрел ему прямо в глаза. Это льстило гордости и честолюбию Феликса, и он попросил у профессора раз­решения подробнее ознакомиться с клинической практи­кой. Ученый не только искренне одобрил его намерение, но и дал ему ответственную тему, а сверх того предложил пользоваться своей личной библиотекой. Библиотека нахо­дилась в приемной профессора и в соседней с ней комнате, так что Феликс, приходя в те часы, когда профессор был на консультации, никому не мешал. По распоряжению про­фессора, который являлся также и главным врачом кли­ники, Феликсу был дозволен вход днем в любую палату. Студенты-практиканты смотрели на него с притворным не­доумением, пожимая плечами, потом начали злиться. Их поддерживал второй врач — посредственность в науке, который под предлогом, что сам изучает пациентов, ме­шал каждому, кто хотел заняться исследованиями. Его снедала бесплодная зависть. Он боялся, что другие собе­рут в клинике материал для своих научных работ и, опубликовав их, добьются известности и будут приглашены читать лекции в университет.

— Послушайте, домнул, — сказал однажды Феликсу один из практикантов, — что вы здесь шныряете? Не по­нимаю, кто вам позволил приходить в больницу.

И практикант, притворившись, будто он в самом деле заподозрил что-то неладное, позвал служителей и швей­цара. Те подтвердили, что имеют насчет Феликса особое распоряжение. Практикант сделал гримасу и продолжал стоять на своем.

— Хорошо, хорошо, вам, вероятно, сказали, что можно прийти один раз, а вы являетесь вот так, каждый день. Я отвечаю за это и не могу допускать к больным посто­ронних, которые их утомляют и пристают к ним с рас­спросами. Я доложу домнулу профессору.

По наущению второго врача, который вовсе не желал сам таскать каштаны из огня, практикант действительно обратился к профессору, сделав вид, что не знает, кто позволил студенту первого курса приходить в больницу и нарушать покой пациентов.

— Оставьте его, дорогой мой, — мягко сказал профес­сор,— я разрешил ему. Он юноша способный и хорошо учится. Следовало бы с самого начала приучать студентов к наблюдению за больными.

Осторожный профессор ни словом не обмолвился о научных целях, которые преследовал Феликс. Тогда практикант, из рук которого было выбито оружие, попы­тался охладить пыл Феликса иным путем:

— Чем же вы собираетесь заняться? Изучить один случай?

— Да.

— Эх, вот и видно, что вы новичок! — прикинувшись глубоко разочарованным, с горечью сказал практикант.— Чего только не мечтал сделать я сам! Но как это осуществить? Разве здесь есть интересный материал, есть ла­боратория? И вы полагаете, что метр вас поздравит? Не знаете вы людей, моншер! Вы можете падать с ног от усталости, и никто вас за это не поблагодарит.

— Но я и не рассчитываю получить благодарность от метра. Я хочу напечатать свою работу!

Практикант прыснул.

— Что? Напечатать? Каким образом? А деньги у вас есть? И вы думаете, что так пишут исследования? По­годите, не торопитесь... У вас еще усы не выросли, поучи­тесь сперва по книгам. Куда вам спешить?

— Я хочу провести под руководством метра наблюде­ния над некоторыми, наиболее интересными клиническими случаями — только и всего.

— Ха-ха! Так бы и сказали, домнул! Проводите на­блюдения, если вам угодно. Я не стал бы этого делать, хоть режьте меня! Их это очень устраивает. Вы будете ра­ботать здесь дни и ночи, наблюдать различные случаи, обстоятельно описывать их, а они, уважаемые профессора, возьмут у вас готовенькое и поставят свое имя. Не будьте наивным, дружок. У меня и волос на голове не наберется столько, сколько я сделал метру, — практикант иронически подчеркнул последнее слово, — сообщений, которые ныне являются частью его трудов.

Короче говоря, из слов практиканта вытекало, что скудость интересных фактов, людская нечестность и ма­териальная необеспеченность сводят на нет все усилия до­стичь чего-то в науке с помощью добросовестного труда. Однако все старания практиканта отбить у Феликса охоту к научной работе не имели успеха — уж слишком это было шито белыми нитками. Молодой, пылкий ум Фе­ликса не желал смириться с тем, что намеченная цель не­достижима. Он написал статью, сославшись в примечаниях на несколько большее количество источников, чем следо­вало бы, и отдал свой труд профессору. Тот нашел статью очень хорошей, но тактично посоветовал («на вашем месте я сделал бы так») сократить примечания, указав, что хотя для студента похвально знание такого множества работ, но интересующемуся данным случаем читателю-специали­сту подобная форма изложения может показаться растя­нутой и скучной; затем велел перевести статью на фран­цузский язык и как можно скорее вернуть ему. Обрадо­ванный Феликс сделал перевод и отдал его профессору. После этого он месяца два ничего не слышал о своей ра­боте и уже было решил, что сделанные новичком наблю­дения не могут никого заинтересовать. Но однажды, когда он был в клинике, профессор позвал его к себе в кабинет и вручил номер журнала «Archives de neurologie» [12] и не­сколько отдельных оттисков.

— Вот, дорогой мой, ваша статья!

Феликс увидел в оглавлении свое имя и рядом — на­звание статьи: «Случай острой астенопии на почве исте­рии, исследованный методом анаглифов». Феликса бросило в жар, он почувствовал, как по всему его телу раз­ливается восхитительное ощущение блаженства. Он стал путаться в благодарностях, но профессор быстро его пре­рвал:

— Дорогой мой, я хотел бы вот чего... Вышла очень содержательная книга в этой области (и он назвал имя автора), я хотел бы, чтобы вы написали о ней рецензию. Внимательно изучите литературу по этому вопросу и про­ведите еще одно аналогичное обследование. У нас здесь есть интересный случай монокулярной гемидиплопии, у Фросы, в палате на втором этаже. Если, конечно, вы на­мерены специализироваться в этом направлении... Между нами, скажу вам по правде, я до сих пор встречал не слишком много молодых энтузиастов.

Гордость затопила все существо Феликса, и старания практиканта разочаровать юношу рассыпались прахом. Он мысленно поклялся профессору в преданности до гробовой доски. То, что метр не поставил рядом с его именем свое, самым блистательным образом доказывало несправедли­вость слов практиканта. Он решил немедленно приняться за дело (предметом исследования были случаи нарушения зрительного внимания при сильной астении) и, выйдя из профессорского кабинета, опрометью кинулся по лестнице отыскивать больную. Но было время обеда, и Феликсу не удалось увидеть ни одного практиканта. Он ушел, так и не найдя никого, с кем можно было бы поговорить и поделиться своей радостью. По дороге он несколько раз перечитал статью (заметив при этом внесенные про­фессором небольшие поправки), любовался ею и издали и вблизи. Он был бесконечно счастлив, и не столько из-за статьи, которая вовсе не казалась ему выдающейся, а из-за знаменательности самого факта. На него обратил внимание профессор, его труд опубликован в иностранном журнале, следовательно, он может добиться больших успехов в медицине, если будет работать. За столь незна­чительное усердие его так щедро вознаградили! Если он создаст большие, капитальные работы, то, наверное, рано или поздно станет преподавателем университета. Практи­кант злопыхательствовал потому, что он бездарен. Все люди кругом хорошие, все они ценят труд. Прохожие на улице сразу сделались ему симпатичны. Казалось, все глядят на журнал, который он держит в руках, и пони­мают, что он — автор статьи на французском языке. Он будет вторым Васкиде, достигнет мировой известности — само собой разумеется, после того, как напишет иссле­дование, в котором поднимется на еще никем не достиг­нутую высоту. Феликс Сима! Это имя должно стать известным каждому. В трамвае Феликс сразу же уступил место какому-то пожилому человеку, сочувственно по­смеялся сомнительным остротам по адресу трамвайной администрации, которые отпускал один из пассажиров. На улице приласкал бездомную кошку, благожелательно по­смотрел на рабочих, возводивших какое-то здание. Когда он подошел к дому, его охватил такой приступ благо­душия, что он позабыл о своей клятве и вошел во двор Аглае, солгав сам себе, что идет проведать Симиона. Дома были только Аглае и Аурика. Обменявшись с ними не­сколькими фразами, Феликс хотя и сознавал, что его по­ступок вызван желанием услышать похвалу, но не удер­жался и повертел журналом, так что Аурика в конце концов его заметила.

— Что это у вас? Новый роман? — спросила она. Феликс с деланной скромностью сказал:

— Французский журнал, где напечатана моя медицин­ская статья.

Несмотря на то, что Феликсу было известно, насколько невежественны и бессердечны обе эти женщины, он все же не ожидал встретить такое безразличие. Аурика ска­зала чуть ли не с укоризной:

— Вы находите время еще и на дополнительную ра­боту? Мало вам занятий в университете? Нехорошо так утомляться. Какая в этом польза? Мы не позволяем Тити столько работать. А вы ведь знаете, профессора хвалят его талант, он будет выдающимся художником.

Аглае, которая пришивала к платью пуговицы, тоже пустила шпильку:

— И вам платят за эту чертовщину?

— Нет!

— Ну кто же в наше время делает что-нибудь бес­платно?

И ничего больше не сказав, они демонстративно заня­лись своими делами, как будто бы Феликса здесь и не было.

Феликс вернулся домой, упрекая себя за тщеславие.

Зачем ему понадобилось хвастать перед враждебно к нему настроенными и малокультурными женщинами? Обыва­тель питает уважение лишь к материальным благам, к при­знанным авторитетам, но это вовсе не означает, что науч­ные достижения остаются без награды. Поэтому Феликс считал, что с его стороны не будет нескромностью, если он сообщит коллегам о своей статье. Перед началом лек­ции профессора он показал журнал сидевшим рядом с ним студентам.

— Что это такое? — сказал один из них. Взяв жур­нал, он равнодушно взглянул на него и спросил: — Это твое?

И так поспешно вернул обратно, что Феликс не успел подхватить журнал и он упал на пол. Один из практикан­тов, беседовавший со вторым врачом, поднял журнал, пере­листал его, делая гримасу при каждом заголовке, задер­жался на статье Феликса, даже не удостоив автора взглядом, повернулся к врачу и воскликнул:

— Этот Дюко де Орон говорит ужасные глупости по поводу анаглифов. Я проверял как-то раз у одного боль­ного бинокулярное зрение при помощи сопоставления сте­реоскопических фотографий и вижу, что он преувеличи­вает.

Продолжая выражать свое неодобрение, практикант на­правился с журналом в руке ко второму врачу. Тот взял у него журнал, пощупал его и наконец сделал следующее заключение:

— Плохая у них бумага.

Потом, не зная, куда девать журнал, спросил у сидя­щих поблизости: «Чье это?» — и быстро бросил его на стол, как раз в ту минуту, когда профессор входил в зал. Феликс был глубоко уязвлен и лекцию слушал рассеянно. Он надеялся, что если его и не станут превозносить до не­бес, то хоть обратят внимание, поздравят с тем, что его работа напечатана в таком серьезном издании. Быть уче­ным для него составляло высшую честь. Но никто из кол­лег не пожелал заметить успех Феликса, все оказались со­вершенно бесчувственными. А разве сами они не пресле­довали те же цели, не верили вместе с ним в культурные ценности? За их безразличием скрывалось убеждение, что заниматься наукой и публиковать свои работы значит делать нечто плохое, постыдное, по меньшей мере —г бес­полезное. Огорчение Феликса было еще сильнее от того, что он при виде напечатанной статьи вообразил, будто это символическое событие знаменует для него начало но­вой жизни исследователя и автора. Неужели извест­ность — всего лишь иллюзия? Слушая лекцию добродуш­ного профессора, Феликс мало-помалу успокоился. Разве можно утверждать, что репутация — это пустяки, ведь вот же он, Феликс, уважает профессора как существо, кото­рое стоит выше обыкновенных людей. Впрочем, и другие также проявляют по отношению к метру по меньшей мере почтительность. Следовательно, равнодушие коллег на­пускное, оно вызвано просто завистью. Феликс украдкой сжимал кулаки. Он давал себе клятву работать и учиться так, чтобы к тому возрасту, когда сдают докторские эк­замены, за ним уже числилось несколько блестящих пе­чатных работ. И кроме того, он отринет всякую суетность, не будет говорить ничего и никому о своих целях. Пусть так пройдет несколько лет, пока его заслуги не станут бесспорными. В эту минуту он страстно ненавидел своих коллег, они казались ему грубыми животными, лишен­ными даже проблеска мысли. Охваченный глубочайшей мизантропией, он отправился домой один, избегая спут­ников.

Дома обед еще не был готов. Стояла теплая погода, и Феликс спустился вниз, чтобы погулять по саду. Всюду упрямо пробивалась травка, приподымая слежавшиеся кучки гнилых листьев. Феликс покружил у беседки, во­шел в нее, снова вышел, посмотрел, как возится в кухне Марина, окинул взглядом покрывшийся плесенью от дож­дей и снега дом, огромную готическую деревянную дверь, еще более покоробившуюся и грязную, чем прежде, и вспомнил об Отилии. Странная девушка! Так давно уехала и не написала ему ни строчки! Все, о чем он вместе с нею мечтал, рассеялось как дым и было лишь обманом. Эти грезы надо прогнать раз и навсегда. Возможно, Отилия не такая, как о ней говорят, но, во всяком случае, и не такая, как воображал он. Безысходная горечь запол­нила душу Феликса. Всюду лишь безучастие и неприязнь, никакой искренности, никакого стремления. Им овладели отшельнические мысли: он достигнет совершеннолетия, ку­пит имение и, удалившись от света, посвятит себя сель­скому хозяйству. Он был в отчаянии и испытывал нена­висть ко всем людям без исключения. Нет, он не убежит, он добьется победы. Аглае и все прочие увидят, на что он способен, и Отилия еще пожалеет, что предпочла ему пошлого помещика. В глубине души он был зол, что на медицинском факультете надо учиться так долго и нельзя одновременно сдать все экзамены. Феликс предавался этим мрачным мыслям, когда во дворе внезапно кто-то громко закричал:

— Павел, Павел!

Голос показался Феликсу знакомым. В глубине сада он заметил делавшего ему какие-то знаки Симиона. Фе­ликс вопросительно взглянул на него, и тот опять назвал то же имя. Удивленный юноша направился к нему, а Симион вприпрыжку, словно обезьяна, вбежал в калитку и двинулся навстречу, размахивая какой-то тетрадкой.

— Павел, Павел, я тебе дам кое-что чрезвычайно цен­ное!

— Меня зовут Феликс, разве вы не знаете? Старик не обратил внимания на эту поправку и ожив­ленно заговорил. Глаза его были налиты кровью.

— Я принес тебе замечательное произведение, которое я написал (он похлопал рукой по тетради) для того, чтобы сделать добро человечеству. Тс-сс! Никто не должен об этом знать, а то у нас украдут изобретение. Здесь со­брана вся мировая мудрость. Это вылечило меня, когда я был болен. Ты помнишь, каким я был? А теперь по­гляди! — Желая продемонстрировать свою мускулатуру, Симион проделал несколько упражнений. — Я хочу выле­чить, исцелить все человечество, чтобы не было больше ни одного больного, чтобы никто на свете не умирал. Теперь я делаю кое-какие подсчеты: надо узнать, сколько лет мне было тогда, когда я начал пользоваться своим методом. Я их еще не закончил, они трудные. Я не буду лечить только врагов. Хочешь стать моим учеником? Ведь ты медик. Сначала изучи мою науку, а потом мы присту­пим.

— Симион! — послышался резкий голос Аглае.

— Тс-с! — прижал палец к губам Симион. — Надо остерегаться врагов. Для того чтобы сломить всякое со­противление нашему делу, понадобятся большие капиталы. Но у меня есть деньги! Там, в саду, я зарыл огромный клад. Боюсь только, что дерево всосет его в себя. Если хочешь денег, я дам тебе сколько угодно!

И Симион, уронив на землю тетрадь, стал рыться в кармане. Снова донесся крик Аглае.

— Идите, вас зовут к столу, — решительно сказал Фе­ликс.— Я с интересом прочту ваше произведение.

— Да? — обрадовался Симион. — Я пойду поем, мне необходимо усиленное питание.

«Но ведь он совершенно безумен!» — сказал себе Фе­ликс после ухода Симиона и поднял с земли тетрадь. Ему не хотелось обо всем этом раздумывать, и он решил, что Симион, вероятно, всегда был подвержен приступам поме­шательства, раз все относятся к нему с таким презрением. В это время из города вернулся дядя Костаке, а немного погодя пришел и Стэникэ. «Этот Стэникэ каждый день толчется здесь, как будто у него нет своего дома, — раз­мышлял Феликс. — Уж наверное, делает это с какой-ни­будь целью». Он вошел в столовую, где сидели дядя Ко­стаке и Стэникэ. Адвокат прикинулся, что изнемогает от усталости, и попросил дать ему чего-нибудь закусить.

— Кажется, я проигрываю процесс! Вот чем все это кончится.

— Какой процесс? — поинтересовался дядя Костаке.

Лучше не спрашивайте, — ответил Стэникэ и раз­разился гневной речью. — Дело простое, ясное, тут и дитя малое поняло бы, на чьей стороне правда. И все-таки я проиграю процесс. Проиграю потому, что таковы люди, а заручки у меня нет. Талант, документы — всего этого недостаточно. Необходимо напугать суд, показать ему, что у тебя есть связи в политическом мире! Я поздравляю вас, — бросил Стэникэ Феликсу, — вы изучаете медицину. Там режешь, пишешь рецепты и ни в ком не нужда­ешься!

— Что же это за процесс? — с любопытством спросил дядя Костаке.

— Вот как обстоит дело, — повернулся к нему Стэ­никэ. — Один пожилой состоятельный человек не имел близкой родни и воспитывал ребенка, не усыновляя его. Он завещал ему все состояние, не забыв оставить неболь­шие суммы и всем дальним родственникам, чтобы не воз­никло никаких разговоров. Завещание в полном порядке. Я вас спрашиваю: имеет человек право оставить свое иму­щество тому, кому хочет, или нет?

— И-и-имеет! — заикаясь, сказал заинтригованный дядя Костаке.

— Вот тут-то вы и ошибаетесь! По здравому смыслу выходит, что имеет, а на деле — нет. Не успел старик целая куча людей, которые выдают себя за его дальнюю родню. Они заявили, что покойный, когда составлял завещание, не был в здравом уме. Этого мало! Они добились того, что последняя воля старика признана недействительной, и ре­бенок очутился на улице. Я помогал ему, кормил его, на­деясь, что выиграю процесс. Как бы не так!

— Что? Я не имею права оставить кому хочу свое состояние? — распетушился дядя Костаке.

— Нет, — с подчеркнутым хладнокровием сказал Стэникэ.

— Это мошенничество! — вспылил Костаке.

— Вы абсолютно правы. Но так случается с теми, у кого нет головы на плечах. А старик, о котором я вам говорю, был глуп и не послушался меня.

— А как, по-вашему, надо было поступить? — спросил более доверчиво дядя Костаке.

— Как надо было поступить? Я при жизни дал бы ребенку кое-что — и конец. Раз у тебя нет семьи, то, пока ты жив, никто не потребует отчета, как ты распоряжаешься своим имуществом.

— Конечно! — согласился дядя Костаке.

— А так что получилось? Противная партия подку­пила слуг и лечащего врача и добыла свидетельство, что старик проявлял признаки душевного расстройства задолго до того, как составил завещание, что он бил прислугу, без всякой причины выгонял родственников. Да еще при­несли из дома большое количество икон, которые старик унаследовал от родителей, и повели разговор о том, что он впал в религиозное помешательство и тратил деньги на акафисты.

— Негодяи! — пришел в ярость дядя Костаке.

— Они до того обнаглели, что объявили, будто старик не умел писать. Понимаете? А все завещание, от начала до конца, написано рукой покойного! И верх невезения вот в чем: хотя я своими глазами видел, когда старик был жив, как он писал, я не могу ничем этого доказать. Из дома растащили все вещи, а его письма родственники не хотят показывать. К тому же старик нигде не служил, так что я и не знаю, где достать доказательства. Он был ком­мерсант, родом из Македонии. Те люди, с которыми он имел дела, не пожелали мне ничего сказать: они боялись, что их привлекут как свидетелей, а может быть, их под­купили. Старик писал не слишком много, он заключал свои сделки большей частью на словах. Ну вот, научите меня, что делать?

— У мальчика все права, — возбужденно сказал Ко­стаке. — Существует завещание!

— Существует, черта с два! — уныло ответил Стэникэ. — Оно гроша ломаного не стоит, понятно вам? Все в один голос заявляют, что старик не умел писать, а я располагаю только одним-единственным документом, напи­санным его рукой, — завещанием. Ничего сделать нельзя. Дайте мне самое великолепное завещание, и я его опро­тестую.

Стэникэ, разжигая негодование дяди Костаке, еще не­которое время распространялся на эту тему, затем выпил несколько рюмок водки, закусил маслинами и, внезапно вспомнив, что его ждет Аглае, поспешил к двери. С по­рога он крикнул дяде Костаке:

Послушайтесь меня! Не делайте завещания. Когда понадобится, позовите меня, я научу вас всем нашим адво­катским уловкам.

После обеда Феликс, соскучившись, решил отправиться к Джорджете. Он поднялся по лестнице и позвонил, но тотчас же, словно раскаявшись, невольно отстранился от двери. Зачем он сюда пришел, как оправдать подобный визит? Он сознавал, что эта девушка куртизанка, однако, судя по кварталу и великолепному дому, где она жила, она была не из тех, к кому всегда можно смело посту­чаться. Он уже хотел сбежать вниз по лестнице, когда дверь приотворилась и в нее осторожно высунула голову сама Джорджета.

— Ах! Это вы? Как я напугалась! Входите! Феликс заметил, что девушка не причесана и одета весьма небрежно — в накинутом наспех пеньюаре, в туф­лях на босу ногу. Джорджета объяснила, что отпустила служанку в город, а сама проспала до позднего часа, по­тому что вернулась домой на рассвете.

Она пригласила Феликса в маленькую гостиную, и он отметил, что ее квартира, над убранством которой рабо­тал один декоратор, выглядела очень прилично. Очевидно, девушка получала значительное содержание.

— Знаете, — сказала она, положив руку ему на плечо, — я очень рада, что вы пришли. Мне говорил о вас Стэникэ.

— Да? — нахмурившись, спросил Феликс.

Девушка смешалась, опустила руку и сдержанно ответила:

— Он не говорил про вас ничего плохого. Наоборот, сказал, что вы будете самым великим врачом, что вас уже и сейчас знают в Париже, где вы опубликовали книгу или что-то в этом роде, что вы поедете за границу — вас по­сылает университет.

Феликс узнал обычную манеру Стэникэ делать из мухи слона, но после холодного равнодушия, которое ему при­шлось столько раз испытать, почувствовал к нему призна­тельность за эти преувеличения.

— Он мне рассказал и кое-что другое! — засмеялась Джорджета, усаживаясь на другой конец софы, на кото­рой сидел Феликс. — Он мне сказал, что вы — покоритель женских сердец, что у вас есть прекрасная возлюбленная, Отилия, но вы ее прогнали, потому что не хотите портить себе карьеру. Зачем вы это сделали?

Феликс побледнел.

— Какой негодяй! Но это ложь. У меня нет никакой возлюбленной! Она моя кузина и уехала в имение к... к дяде.

— К Паскалополу, да? Я как-то познакомилась с ним. Он очень элегантный и симпатичный мужчина.

Феликс потупился, не понимая, смеется ли над ним Джорджета или в самом деле верит, что Паскалопол их дядя, и в глубине души яростно выругал Стэникэ.

— Я не хотела вас огорчить, — сказала Джорджета, видя, что он насупился. — Я только повторила то, что говорил Стэникэ. Мне хорошо известно, какой он бол­тун.

Джорджета снова попыталась завоевать доверие Фе­ликса. Она взяла его за лацканы пиджака, точно ее бес­покоило, хорошо ли они отглажены, и ее волосы оказались у самого лица юноши. Потом спросила, желая вызвать его на откровенность:

— Скажите мне правду, домнишоара Отилия красива? Вы ее очень любите?

Не привыкший делать такие признания, Феликс ответил только на первый вопрос:

— Очень красива!

— Я слышала о ней в консерватории, — сказала Джор­джета. — Знаете, я тоже училась там почти два года. Впрочем, я пою, когда собирается общество, большей часто по ночам. Что поделаешь!

И она с извиняющимся видом пожала плечами. Она явно хотела сблизиться с Феликсом, заставить его немножко оттаять, не сомневаясь, что он пришел с определенными намерениями.

— Как вы молоды! — удивилась она и слегка погла­дила его по щеке, приоткрыв в улыбке ряд блестящих, как перламутр, зубов.

Феликс вспомнил об Отилии и вдруг почувствовал себя очень виноватым. Он инстинктивно поднес руку к щеке, словно для того, чтобы отстранить прикосновение девушки, и это слегка задело ее самолюбие. Она пожалела, что приписала Феликсу фривольные мысли, а сам Феликс все не мог решить, как ему следует себя вести. Девушка нравилась ему. Хотя манеры у нее были несколько воль­ные, держалась она как настоящая дама из общества, и в его сознании не укладывалось, что она куртизанка. Ему хотелось завоевать ее сердце и в то же время он боялся попасть в смешное положение, так как знал, что Джор­джета, по выражению Стэникэ, «первоклассная девушка» — и ничто иное. Оба, чувствуя себя неуверенно, сконфузились. Джорджета спросила:

— Вы всегда так робки с женщинами? Но вы мне нравитесь, в вас есть что-то внушающее уважение. Когда вы станете доктором, с вами будут считаться.

Джорджета смеялась и в то же время робела. Она запахнула пеньюар, наскоро поправила волосы, безуспешно стараясь найти достойную тему для беседы. В конце концов она вышла, чтобы принести Феликсу варенья. Ей вовсе не было свойственно принимать гостей по-мещански, но она желала доказать юноше, что она более порядочная девушка, чем он мог подумать. С непривычки она разбила стакан, закапала в столовой стол вареньем и перерыла весь ящик в буфете, прежде чем нашла подходящую сал­фетку. Она торопливо надела платье и тонкие, ажурные чулки.

И когда она вернулась к Феликсу, он был поражен изысканной простотой ее туалета. Бархатное платье, со­бранное у ворота наподобие блузы национального женского костюма, плотно облегало бюст. Джорджета показалась Феликсу вполне порядочной девушкой и писаной красави­цей. Это была Отилия — только более мягкая, более кроткая. Цвет ее лица, лишенного всякой косметики, был удивительно нежный. Феликса охватило глубокое волнение. Его больше привлекала дружба с девушками, чем с муж­чинами, и, встретив красивую девушку, он испытывал не­обходимость в доверительных признаниях, в простых и задушевных отношениях. У него не было сестер, и в каж­дой девушке он видел сестру, в которую потом влюб­лялся, — так произошло и с Отилией.

— Вы очень элегантны, если позволите мне это ска­зать! — серьезно проговорил он.

— Позволяю и даже с большим удовольствием, хотя вы и преувеличиваете. Ведь когда имеешь дело со всякими ничтожествами, которые воображают, что покоряют тебя, отпуская комплименты, приличествующие лишь фотографу, то от похвалы такого умного человека, как вы, прихо­дишь в восторг. Ах, если бы вы знали, как мне иногда все надоедает, в какое уныние я впадаю!

Феликсу почудилось, что он слушает другую Отилию, хотя он и находил такое сравнение несколько оскорбитель­ным для Отилии. Он спросил тоном брата:

— Почему вы впадаете в уныние? Может быть, вы все принимаете слишком близко к сердцу?

— О нет, вовсе нет, поверьте. Я не очень благора­зумна — вероятно, вы понимаете... Я «первоклассная де­вушка», как говорит Стэникэ, но не думайте обо мне бог знает что. Быть может, я менее испорчена, чем многие так называемые честные девушки. Стэникэ, конечно, наговорил вам всяких глупостей.

— О нет, ничего, кроме того, что вы «первоклассная девушка».

— В некотором смысле я действительно такая. Зачем мне лицемерить и разыгрывать комедию? Меня содержит один старик генерал, он, в сущности, порядочный человек. Это не единственный мой грех! Я грешила и, возможно, еще буду грешить, как и все женщины. Иногда милый генерал сам заставляет меня изменять ему, чтобы друзья убедились в моих прекрасных качествах. Но я не... как бы вам сказать... не девушка легкого поведения... Официально я артистка. Поверьте, я держу себя строго, это льстит самолюбию генерала, и он относится ко мне скорее как дядя, чем как пламенный любовник.

Феликса очаровала шутливая, грациозная искренность, с какой Джорджета, порой краснея под пытливым взглядом юноши, обрисовала свое положение. Он счел своим долгом ободрить ее.

— Почему вы не откажетесь от такой жизни? Вы имеете право любить...

— О, все это романтические идеи, которые иногда приходят и мне в голову, но действительность их отвергает. Я считаю, что лучше быть практичной. Генерал безобиден, предан мне безгранично, скромен, деликатен. Пока я с ним, свет меня уважает, так как генерал обещал жениться на мне (вам не смешно?). Небудь его, меня бы все оса­ждали, добивались бы моей благосклонности за деньги или бесплатно. У меня был бы только один выход — стать настоящей артисткой. Знаете, артистке позволи­тельно быть чуть-чуть кокоткой. Но увы, у меня нет та­ланта. То есть, может быть, у меня его и побольше, чем у некоторых моих подруг по сцене, но для меня этого мало, потому что я во всем стремлюсь к совершенству. Признаюсь вам откровенно, что люблю богатство и по­этому предпочитаю иметь покровителя. Вот причина моих заблуждений. Ах, и у меня есть своя маленькая драма. Но, может быть, это вам неинтересно?

— Нет, нет, — сказал Феликс, — ваша искренность за­ставляет меня уважать и любить вас.

Эти неловкие слова весьма польстили Джорджете, она сжала щеки Феликса ладонями, мягкость которых привела юношу в трепет.

— Вы очень милы! J'en suis йmue! [13]

Феликс опустил голову, его одолевали противоречивые чувства. Близость Джорджеты волновала его. Это было совсем не похоже на задушевную дружбу с Отилией. Он сознавал себя взрослым мужчиной, но его мучила совесть, что он предает Отилию.

— Моя история проста, — начала свой рассказ Джор­джета.— После смерти матери папа женился вторично. У нас имелось кое-какое состояние. Мачеха была большая щеголиха и довольно откровенная кокетка. Думаю, именно это обворожило папу, который был восхищен, что его ви­дят рядом с такой изящной женщиной. Она сразу при­влекала внимание мужчин и заводила блестящие знаком­ства. Эта женщина испортила меня. Она с детства при­учала меня к роскоши, одевала в шелка, обходилась со мной как с куклой, без которой не может появиться в свете. Я узнала, что она раньше была актрисой. Она была ко мне внимательна не как мать, а как искусная портниха. В лицее мое богатство приводило в ужас учи­тельниц. Белье шуршало под моим платьем, и комната на­полнялась ароматом дорогих духов. Особенно терзалась любопытством одна преподавательница, старая дева с за­крученными на макушке в жидкий пучок волосами. Однажды, чтобы посмотреть, как я одета, она заставила меня в классе снять платье, и все девочки столпились во­круг меня. На мне была великолепная вышитая комбина­ция. Мачеха позволяла мне засиживаться до позднего часа, если приходили гости, и мне стало нравиться, когда за мною ухаживали. Я сама протягивала мужчинам руку для поцелуя. Я флиртовала. Дошло до того, что если в начале сезона я не получала нового платья, это являлось для меня истинным несчастьем и я была способна покончить с собой. Я люблю музыку, люблю читать, говорю по-фран­цузски (мачеха возила меня на год в Париж), мне хоте­лось бы учиться. Я с удовольствием стала бы, например, студенткой медицинского факультета. Но я сошла бы с ума, если бы слишком долго не выезжала, была лишена шума света, тонких кушаний. Спать ночью я не умею. Я училась пению в консерватории, но скоро бросила занятия, оттого что это было чересчур серьезно. Работа, работа и опять работа! Благодаря моей дорогой мачехе светская жизнь у меня в крови, она сделалась моим пороком. И все же как бы мне хотелось иметь мужа, ребенка, делать что-ни­будь полезное! Я не легкомысленна от природы, не раз­вратна, я только испорчена.

— Вы не преувеличиваете? — солидно, как врач, спро­сил Феликс. — Ведь вы можете перевоспитаться! Можете любить!

— Не думаю. Со мною произошло нечто настолько ме­лодраматическое, что невозможно было не сделаться ци­ничной. Вы даже не представляете себе! Я подросла, мне было уже лет шестнадцать-семнадцать, когда я стала за­мечать, что мачеха обманывает моего бедного отца. Он ра­зорился из-за ее безумного мотовства, а она продолжала жить на широкую ногу, но теперь на средства других. Она начала коситься на меня: я была достаточно красива, что­бы стать ее соперницей, — так по крайней мере она пола-! гала. Она не давала мне денег на платья, а у отца я просить не смела, и это причиняло мне ужасные страдания. Тогда я решилась на нечто героическое... по своей баналь­ности. О, не воображайте, что я гонкуровская девица Элиза, только более высокого сорта. Я законченная бур­жуазна, которая мечтает о замужестве. Итак, я хотела выйти замуж. Я познакомилась с одним молодым офице­ром, он был, подобно многим другим, немножко бесцветен, немножко самовлюблен, но он мне нравился. Мне даже показалось, что я его люблю. Я пригласила его к нам. Мачеха приняла его с энтузиазмом, начались ужины, затя­гивавшиеся до поздней ночи. Мой жених — так его офи­циально называли — заставлял меня пить вино, пил со мной на брудершафт, на глазах у всех обнимал меня за талию. Однажды ночью он, воспользовавшись тем, что я опьянела, вошел ко мне в комнату и, клянясь в любви, в том, что он на мне женится, что дело лишь за формаль­ностями, сделал то, что благоразумная девушка позволяет не иначе, как после свадьбы. На другой день, придя в себя, я со слезами созналась во всем мачехе. Она как-то странно засмеялась, и в результате уважаемый жених торжественно просил у отца моей руки. Заказали даже обручальные кольца, приданое. Жених почти поселился у нас в доме и все больше и больше сближался с мачехой. Знаете, чем все это кончилось? Мачеха развелась с папой и вышла за моего офицера. Папа от огорчения заболел и умер, а я, я... Вы медик, стало быть, я могу вам сказать: я сделала аборт. С тех пор я — «первоклассная девушка», которую трудно заполучить, почти честная, но все-таки в той или иной сте­пени продажная. И тем не менее — вероятно, это курьез­ная наследственность — я желала бы выйти замуж. Я вы­шла бы за генерала, но он слишком стар. Мне не хочется так скоро остаться вдовой.

Этот рассказ произвел на Феликса сильное впечатле­ние. Его поразило сходство между судьбой Отилии и Джорджеты. В конце концов и сам он находился в таком положении. Все они были дети, лишенные настоящей семьи. Он с сочувствием, молча, взял руку Джорджеты, а она в благодарность за этот братский жест снова по­гладила его по щеке, чем Феликс в глубине души был не слишком доволен. Отчего девушки ласкают его, как ма­ленького ребенка? Разве они не видят, что он уже муж­чина?

— А ты... ах, извините... А вы... у вас тоже нет родителей? Вы чувствуете себя одиноким, да? Я слышала, что у Отилии отчим? Скажите мне прямо, что за девушка эта Отилия? Мне кажется, вы ее любите. Как она ведет себя? Вы, молодые, готовы поставить на карту все на свете. Надо более трезво смотреть на все.

— Отилия — восхитительная, чудесная девушка, — до­верчиво сказал Феликс, радуясь, что может поговорить о том, что его тревожило. — Она чудесная девушка, но я ее не понимаю. — И он начал с такой горячностью испо­ведоваться в своих сомнениях насчет Отилии, насчет ее отношений с Паскалополом, отъезда в деревню, что от чрезмерного напряжения у него выступили слезы. Феликс попытался незаметно вытереть их, но сделал это так не­ловко, что глаза еще больше наполнились слезами. Джорджета с таким видом, словно Феликс действительно пла­кал, принялась утешать его.

— О, какой вы ребенок, — сказала она с нежностью, и ее округлое, фарфоровое личико стало особенно привле­кательно,— какой вы ребенок! Не надо плакать! Может быть, и она вас любит. Мы, женщины, всегда таковы — капризные, взбалмошные. Я прекрасно ее понимаю. Ей надоели все эти неприятности, и она не захотела портить вам будущность. На ее месте я поступила бы точно так же. Я пощадила бы вас. Вы так молоды! Почему вам все представляется в мрачном свете?

Феликс не сумел удержать невольные слезы, и они покатились по его щекам. Эти слезы принесли юноше истинное утешение, он почувствовал себя точно ребенок, которого приласкали. Боясь снова заплакать, он встал.

— Вы уходите? — спросила Джорджета. — Мне жаль, что я занимала вас пустяками. Молодой человек приходит к «первоклассной девушке» не для того, чтобы слушать подобные исповеди. Повторяю, вы мне очень симпатичны. Но я не хочу вас соблазнять, не хочу вредить вашей любви. Я уважаю Отилию хотя бы потому, что вы так говорите о ней.

Благодарю вас, — сказал Феликс, долгим поцелуем приникая к ее руке.

— Однако можно быть преданным одной женщине, даже если допускаешь маленькие неверности ей с другой. Это — способ оценить ее при помощи сравнения. Я вам сказала, я девушка в известной мере благоразумная, но отнюдь не святая. Откровенно говоря, согрешить с симпатичным юношей — для меня теперь единственное развлече­ние в жизни. Я позволяю вам прийти когда угодно, чтобы попытаться увлечь меня на путь грехопадения.

Феликс понял намек девушки, но непреодолимая за­стенчивость парализовала его. Он чувствовал себя глупо. Он от всей души желал простую и грациозную Джорджету и сознавал, что его сдержанность оскорбительна для жен­щины, которая заходит так далеко. Он взял обе руки Джорджеты и поцеловал ладони и пальцы.

Они стояли у входной двери. Джорджета улыбнулась.

— Ах, какой вы застенчивый! — сказала она.

И обхватив голову Феликса, крепким, долгим поцелуем прижалась к его губам.

Феликс вышел, как в тумане, он был счастлив и в то же время досадовал на свою неумелость, на плачевное по­ложение мужчины, которого обольщает женщина.

XII

Через несколько дней Феликс получил почтовую от­крытку, при виде которой его сердце сперва затрепетало, а потом наполнилось еще более глубокой печалью. На открытке с видом Парижа (вечная Эйфелева башня) он узнал почерк Отилии. Девушка посылала ему привет из Франции, но не сообщала, с кем она там находится, спра­шивала о дяде Костаке и о нем, Феликсе, и просила напи­сать ей, указав какой-то номер дома на улице Мишодьер. Феликс даже представить себе не мог ничего подобного. Что делает Отилия в Париже, а главное — с кем она там? Несомненно, с Паскалополом. Горечь захлестнула душу Феликса. Если бы Отилия уехала в имение, это еще куда бы ни шло. Ее отъезд можно было объяснить тем, что она здесь скучала, да кроме того, весной в деревне очень хорошо. Но Париж — дело другое. Отилия развлекается, веселится, возможно, спит в одной комнате с Паскалопо­лом, ее считают его женой, если только она уже не жена его — законная или незаконная. В Париже Паскалопол перестает быть покровителем, питающим отеческие чувства. Пожилой человек, который увозит за границу несовершен­нолетнюю девушку, — это развратитель. Феликс ненавидел Паскалопола. «Но все-таки что за бессердечная девушка эта Отилия! Так давно уехала из дома и ни строчки не написала дяде Костаке, а говорит, что любит его». Феликс взял фотографию Отилии и долго смотрел на нее. Странно, его наивные выводы рассыпались в прах под ясным взгля­дом девушки. Какая непонятная семья, он их совсем не знает. Быть может, существовали еще и другие причины для такого поведения Отилии. Дядя Костаке никак не за­служивал признательности девушки. Да разве его, Фе­ликса, он опекал иначе, разве он не спекулировал имуще­ством сироты? Ну а слишком нежные отношения Отилии с Паскалополом? Феликс пал духом и сознался, что ничего не понимает. Он любил Отилию, но она не оставляла ему ни малейшей надежды. Напрасно было и дальше обманы­ваться на этот счет.

Феликс сообщил о письме дяде Костаке, который от­ветил неопределенным хриплым «Да-а-а?» и, казалось, даже очень возгордился всем этим. Старик рассказал но­вость Марине, а та понесла ее дальше. Бледная, расстроен­ная Аурика подозвала Феликса к калитке:

— Домнул Феликс, правда, что вы получили письмо от Отилии?

— Да, она пишет мне из Парижа.

Аурика замерла с открытым ртом. Затем помчалась домой и сдавленным голосом, словно узнала о катастрофе, проговорила:

— Мама, вы знаете, Отилия в Париже!

Лицо Аглае передернулось, но она даже не шевельну­лась на стуле и, только помолчав немного, излила всю свою ненависть в одном слове:

— Мерзость!

— Умная девушка! — отозвался Стэникэ, когда до него дошла эта весть. — Она умеет устраиваться.

— Уехать без всякого стыда с мужчиной за границу — это, по-вашему, умно? — спросила Аурика.

— Да, — объявил Стэникэ. — По-моему, умная жен­щина — это та, которая кружит головы мужчинам. В этом назначение женщины.

Потрясенная этим аргументом, Аурика уставилась в пол. Отразившаяся на ее лице душевная мука доказывала, что она и сама придерживалась того же мнения.

Расстроенный Феликс с видом человека, собирающего­ся покончить с собой, отправился к Джорджете и дер­жался так, что смышленая девушка поняла его растерян­ность и тайное желание и ловко пришла ему на помощь.

Феликс воспользовался дарами, которые могла предло­жить ему девушка. Но несмотря на исключительную кра­соту Джорджеты, циничная грация и простота, с какою она переходила от самых смелых ласк к дружеской беседе, отталкивали юношу. Он был благодарен ей и в то же время сознавал, что любит только Отилию. Перед Отилией он испытывал мистический страх, она, по его глубок кому убеждению, никогда не могла бы вести себя так, чтобы вызвать брезгливость. Его склонная к восторженности душа была несколько оскорблена пресыщенным рав­нодушием, с каким Джорджета предложила ему себя, и тем, что она не придавала происшедшему значения. Она глядела на него с любопытством и дружелюбно, поправ­ляла падавшую ему на глаза прядь волос, целовала его, но все это с профессиональной отрешенностью женщины, которую каждая новая победа лишь тешит — и больше ничего.

— Ты мне очень нравишься, — заявила Джорджета, — можешь приходить, когда захочешь, но только не вечера­ми и не по субботам. Не надо, чтобы ты встречался с моим генералом. — Феликс сидел немного смущенный, и Джорд­жете показалось, что она угадала причину его внутреннего смятения. — Ты будешь для меня символическим женихом. Мне тоже хочется испытать волнения честной девушки. И не делай мне никаких подарков, а то я рассержусь. Зато я дарю тебе вот эту булавку для галстука, чтобы ты не забывал обо мне! Не беспокойся, ее владелец умер. Ты должен знать, что я относительно — о, относительно!— честна, и ты можешь гордиться своей победой. Я позво­ляю тебе разглашать о ней, так как мой генерал ничему не верит. Не будь глупым,— прибавила она, еще раз целуя Феликса, на лице которого выразилось легкое недоверие,— если услышишь от кого-нибудь, будто он бывает у меня, будто я, мол, такая и такая, — знай, он хвастает. Это может показаться невероятным, но так оно и есть, я не...— она шепнула на ухо Феликсу какое-то слово. — Но, по­жалуйста, не влюбляйся в меня, я не хочу отягощать свою совесть. У меня всякие сумасбродные планы о замужестве, но я не простила бы себе, если бы от этого пострадал ты. В конце концов, лучше веди себя со мной так, как вел бы с... — и она снова шепнула ему на ухо то же самое слово.

Прощаясь с Феликсом, Джорджета вдруг вспомнила

— Послушай, обязательно зайди в ресторан к Иоргу! Он хочет сказать тебе что-то важное, не знаю что именно. Непременно окажи мне эту услугу, Иоргу — человек, в котором мы, «артистки», нуждаемся.

Феликс ушел от Джорджеты в радужном настроении, обретя крепкую веру в жизнь. Он ощущал гордое спо­койствие, его сердце билось ровно. Джорджета была пер­вой женщиной, которую он познал, хотя из самолюбия он постарался скрыть это от нее. Феликс и не представ­лял себе, что покорить женщину так просто, — искрен­ность Джорджеты не вызывала у него никаких сомнений. Он сразу, бесповоротно излечился от своей прежней за­стенчивости и чувствовал, что если встретится теперь с другой женщиной, то уже будет знать, как себя вести. Как ни странно, но он снова стал считать поступок Отилии простительным и винил себя за несправедливые подозре­ния. Паскалопол—человек здравомыслящий и не может настолько не уважать дядю Костаке, чтобы похитить у него дочь, словно какую-то содержанку. Он представил себе лицо Отилии, откинутые назад локоны, ее смех и по­нял, что между ней и Джорджетой нет ничего общего, хотя обе очень умны и утонченны. Манеры и речи Отилии были смелыми, но невинными, как у сестры. Если бы она снова очутилась рядом с ним, он стал бы на колени, при­жался головой к ее ногам, не посмел бы сказать ей ничего хоть немного двусмысленного. Шаловливость Отилии была такой чистой, что он сейчас ясно видел, насколько смешны его подозрения. Приключение с Джорджетой, вме­сто того чтобы пробудить в нем цинизм зрелости, сооб­щить ему большую опытность в поисках удовольствий, на­оборот, просветило его, сделало более способным к любви —он и сам подметил это странное явление. Он решил немедленно ответить Отилии. Взял бумагу и напи­сал следующее:

Дорогая Отилия!

Твой неожиданный тайный отъезд сперва по­дорвал всю мою веру. В моей жизни был смысл, и я свято исполнял свой долг. И именно ты меня об­манула, по крайней мере так мне показалось. Я боюсь спрашивать, любишь ты меня или нет, боюсь спросить, почему ты в Париже и как я от­ныне должен тебя называть. Но я снова верю в тебя и хочу сдержать слово, то есть стать достойным тебя, если ты когда-нибудь пожелаешь на меня взглянуть. Дядя Костаке здоров.

Феликс.

Феликс опустил письмо в ящик и направился в ресто­ран Иоргу. Тот принял его крайне торжественно, провел в комнату, представлявшую собой нечто вроде кабинета, спросил, не желает ли гость чего-нибудь поесть, и в от­вет на смущенный отказ юноши велел принести сиропов и пирожных, уверяя, что все это самого лучшего качества. Феликсу было интересно узнать, по какой причине Иоргу пригласил его, но он не мог догадаться. Иоргу, отдуваясь, потирая руки и с трудом подыскивая слова, потому что стремился выражаться изысканно, изложил суть дела.

— Домнул Феликс, я пригласил вас — простите, что я позволил себе это, но я пригласил вас потому, что знаю, какой вы порядочный человек, я знаю, что вы родствен­ники домнула Джурджувяну, — от волнения Иоргу спу­тал единственное число с множественным. — Домнул Фе­ликс, если б вы захотели оказать мне услугу, я почитал бы вас, как брата. Мы вложили в это дело большой ка­питал, и нельзя сказать, чтоб оно шло плохо, бога гневить нечего, — Иоргу суеверно склонил голову, — но коммерция наша — вещь крайне деликатная, ей может повредить все что угодно. Самое важное заключается в том, что здесь бойкое место, люди знают, что у меня могут встретить кого надо. Если я перееду отсюда, я конченый человек. Вам известно, что владелец ресторана — домнул Джурд­жувяну. Не могу на него пожаловаться — я добросовестно платил ему и оставался здесь. Но, как я узнал, ваш дя­дюшка продает свои дома. Сюда все время ходят маклеры. Что я буду делать, если дом перейдет к другому вла­дельцу? Увеличится арендная плата, это и говорить нечего, да я дал бы и еще больше, хоть и нынешняя высока. Но у меня есть конкуренты. Кое-кто хотел бы вытеснить меня отсюда и сам открыть ресторан. Домнул Феликс, вы не смотрите на то, что мы кажемся состоятельными людьми, в нашем деле много риска. Вот у меня взрослые дети, один, храни его господь, тоже студент, как и вы, он на юридическом факультете. Я хотел бы, чтобы вы с ним познакомились, для нас это будет большая честь. Мне необходимо остаться здесь, — Иоргу сложил руки и смотрел

на Феликса так, как будто бы именно с ним соби­рался заключить сделку. — Домнул Феликс, мы купим дом, дадим сколько спросят, в конце концов влезем в долги, сделаем что возможно, мы честные румынские купцы, вы Иоргу знаете. Почему дом должен достаться другому, когда мы внесли столько денег за аренду?

— Я бы с величайшим удовольствием... Но дядя Костаке со мной об этом не говорит, — попытался оправ­даться Феликс.

— Домнул Феликс, я прошу у вас не бог весть чего — еще более горячо продолжал Иоргу. — Видите, как получилось... Пожалуйста, не сердитесь на то, что я сей­час скажу. Я просил об этом домнула Стэникэ и денег ему дал. Он сулил мне золотые горы, но не принес ника­кого ответа, все водит меня за нос... А мой кельнер гово­рил, что видел его с дружком, который под меня подкапы­вается. Знаете, вы не сердитесь, но домнул Стэникэ — че­ловек, как бы вам сказать...

— Я не сержусь, — с улыбкой возразил Феликс,— но что я должен сделать?

Иоргу повеселел.

— Вы скажите домнулу Джурджувяну... Я подозре­ваю, что домнул Стэникэ ничего ему не говорил... Ска­жите, что я хочу купить дом, заплачу, сколько он просит. Пусть он позволит мне прийти, мы побеседуем. Я пошел бы и сам, но не хотел, чтобы меня видели, и поверил дом­нулу Стэникэ.

Феликс обещал поговорить с Костаке. Иоргу очень до­вольный, стал предлагать ему всевозможное угощенье, су­нул в карман конфеты и заграничные сигары.

— Я буду считать вас за отца родного, пардон, за брата!

На углу улицы, как из-под земли, вырос Стэникэ.

— Ха-ха, хитрец вы этакий! Ожили, посещаете злач­ные места! Браво, поздравляю. А что вы здесь делаете в такой час? Я видел, вы были у Иоргу. Ну-ка, что он вам говорил? Вы молоды, наивны, а он, старая лиса, об­делывает с вашей помощью свои делишки. Скажите мне прямо, — Стэникэ взглянул в глаза Феликсу, — он зонди­ровал почву относительно ресторана, говорил что-нибудь о контракте, может быть, о продаже?

— Нет, — солгал Феликс, инстинктивно становясь на сторону Иоргу,

Стэникэ недоверчиво посмотрел на него.

— Даете слово? Но он на это способен. Вы его не слу­шайте... Это жулик, который миллионы нажил на мне, на вас, на каждом, кто оставляет здесь свои деньги. Чего он хочет? Задаром получить великолепный ресторан! Дядя Костаке не продаст, он говорил мне, клянусь честью. За­чем он станет продавать? Для того чтобы промотать со­стояние? Это было бы нелепостью. Послушайте меня, все, что у него есть, он оставит Отилии, — Стэникэ схватил Феликса за руку. — Это в ваших интересах. Вы женитесь на Отилии, само собой разумеется, но не возьмете же вы ее без гроша! Не будьте глупцом! Мы заинтересованы в том, чтобы дядя Костаке ничего не продавал. Не пробол­тайтесь об этом старику, он страшно рассердится. Он не любит, ^когда ему морочат голову. Все это плутни Иоргу, который воображает, что ему повезет и он, внеся аренд­ную плату за несколько лет, станет домовладельцем. Если дядя Костаке захочет так поступить, то вы, честный юноша, будущий зять, скажите ему: нет, дядюшка...

Продолжая говорить, Стэникэ увидел что-то в кармане Феликса и запустил туда руку.

— Вот мошенник! Это он вам дал? Контрабандные сигары! Я устраивал ему эту сделку.

И Стэникэ сунул одну сигару в рот, оставив другие в кармане Феликса. Но затем передумал:

— Вы, кажется, не курите?

— Нет...

— Тогда отдайте их мне. Жаль добро зря перево­дить.

Феликс заверил его, что ничего не скажет старику, и хотел идти, но Стэникэ удержал его за полу.

— Постойте, куда вы так спешите? Вы уже были у Джорджеты?

Это фамильярное «уже» доказало Феликсу, что Стэ­никэ в курсе его визитов к девушке. Солгать он не мог.

— Был один раз, мимоходом!

Стэникэ еще крепче, обеими руками, вцепился в его пиджак и заговорил доверительным тоном:

— Дружок, я виноват перед вами. Да, виноват! Я вел себя нелояльно. Познакомил вас с Джорджетой, подзадо­ривал, знаете... Я поступил очень худо. И несу за это ответственность. Прошу вас, избегайте этой девушки. Го­ворю ради вашей репутации, ради вашего счастья! Что вы знаете о ней? У меня самые отрицательные сведения. Мне рассказывали ужасные вещи, что она из шантана в Брэиле, шантана для матросов. Нынче никому нельзя доверять. Эта девушка может оказаться роковой для вас, может вам передать, понимаете... Вы малый умный, черт возьми, будущий доктор. Вы должны беречь себя для Отилии, как берегут цветок. Погодите, я найду вам другую девочку, получше. Между нами говоря, Джорд-жета мошенница. У нее есть генерал, которого она оби­рает...

Забыв то, что он сам только что говорил об Отилии, Стэникэ прибавил:

— Эх, и дурака вы сваляли... Будь я на вашем ме­сте, Отилия теперь была бы моей метрессой, и преспо­койно обнимал бы ее я, а не Паскалопол.

Не желая слушать его больше, Феликс убежал, хотя Стэникэ отчаянно вопил ему вдогонку:

— Погодите, мне надо вам кое-что сказать...

Вечером Феликс сообщил дяде Костаке о желании Иоргу и просто из добросовестности, ибо не обольщался относительно своего влияния на дядю Костаке, обрисовал ресторатора в самых лестных красках. Старик вытаращил глаза:

— Он сказал тебе, что купит дом? Нет, вы только послушайте! И сколько же он даст?

— Даст, сколько потребуете. Он хочет поговорить с вами!

— Да разве, когда я его спрашивал, он на днях через Стэникэ не передал, что за этим не гонится? Он сказал, что купил другое помещение.

— Так это все неправда. Домнул Иоргу посылал Стэ­никэ к вам именно для того, чтобы просить продать ему дом. Он и заплатил ему за это. И еще раньше, в моем присутствии, дал двести лей, чтобы вы продлили кон­тракт.

Дядя Костаке сразу охрип и простер руки к Фе­ликсу, как будто виноват во всем этом был именно он:

— Обманщик, негодяй, чтоб ноги его больше не было в моем доме! Я ему дал пять лей, понимаешь! Дал ему пять лей на извозчика, чтобы он привез Иоргу ко мне! Три дня ждал! Осел! Он продает меня моим врагам. Сей­час же пойдем туда. Ты пойдешь со мной.

— Куда?

— К Иоргу!

Феликс с радостью принял предложение, довольный, что может оказать услугу тому, в ком видел отца Оти­лии. Он надел другой костюм, поправил на дяде Костаке обтрепанный галстук, и они отправились. Так как идти надо было довольно далеко, Феликс предложил старику сесть в трамвай или взять извозчика. Но дядя Костаке не согласился:

— Ты устал? Я нет! Дойдем потихоньку.

Всю дорогу старик брюзжал, вполголоса ругая Стэ­никэ: жулик, обманщик и так далее. Чтобы доставить Феликсу удовольствие, дядя Костаке купил по пути па­кетик американских орехов и сам сгрыз почти все. Дойдя до ресторана, дядя Костаке послал Феликса вперед, пре­дупредить хозяина. Феликс пробирался между столиками слегка сконфуженный, так как уже начинала собираться публика (было десять часов вечера), и оглядывался по сторонам, не подкарауливает ли его здесь Стэникэ. Он разыскал Иоргу, и тот, ликуя, поспешил вместе с Фелик­сом к двери. Они нашли щелкающего орехи старика на тротуаре.

— Домнул Костаке, я всю жизнь буду благословлять вас и вашего племянника!

Ресторатор втолкнул их в длинный темный коридор и по извилистым лесенкам и неожиданным переходам при­вел в свой кабинет. Из-за двери доносился резкий женский смех и тяжелое шарканье. Там был «отдельный кабинет». Дядя Костаке жевал орехи и удовлетворенно ощупывал стены, деревянные панели, засовы.

— Я вложил в ремонт целое состояние, домнул Джурджувяну, — сказал Иоргу, — заботился о вашем доме, как о своем собственном. Неужели теперь он перейдет в руки моих недругов?

Феликс чувствовал себя неловко. Он находил неудоб­ным присутствовать при разговоре, тем более что дядя Костаке, очевидно, немного стеснялся его. Феликс даже сказал себе, что вмешиваться в эти дела ниже его до­стоинства. Ему хотелось есть, так как, прибежав домой, он не успел пообедать, а дядя Костаке слишком торопил его. Услышав об этом, Иоргу тотчас же приказал серви­ровать стол в одном из отдельных кабинетов и предложил Феликсу все, что тот пожелает. Два кельнера терпеливо и с явным расположением объясняли Феликсу качества всех кушаний, спорили между собой, посылали один дру­гого по очереди на кухню и кормили юношу тем, что считали гордостью фирмы, наливая в стоявшую перед ним батарею бокалов всевозможные вина. После этой одинокой пирушки Феликс охмелел, по всему его телу разлилось блаженство и он стал припоминать все события этого дня. Сегодня у него был особый день, день нового существо­вания, он познал радости жизни. Неожиданно для себя он услышал свой вопрос:

— А домнишоары Джорджеты здесь нет?

Кельнер выбежал за дверь и вскоре вернулся с из­вестием, что домнишоара минуту назад приехала и сей­час поправляет прическу в комнате экономки. В душе Феликса пробудилось тщеславие мужчины, обладающего состоянием и красивыми любовницами. Ему сказали, что домнишоара, услышав о нем, велела передать, что немед­ленно придет. И правда, в комнату вошла, распространяя запах духов, Джорджета, одетая в чернее шелковое платье, а кельнер скромно удалился.

— Это ты, дорогой? Что случилось? — спросила она. — Ты начинаешь развращаться? Ах, какие вина!

Джорджета сжала ладонями голову Феликса и вни­мательно посмотрела ему в глаза. Потом отведала вина нескольких сортов.

— Вина крепкие, — ответила она. — Нечего сказать, хорошему же ты учишься. А я-то думала, что Феликс уже давно спит! Вот как ты занимаешься! Так и знай, если начнешь кутить, я тебя разлюблю. Мне Стэникэ кое-что сообщил.

Поучение слегка рассердило Феликса. Его раздражал материнский тон Джорджеты — ведь он чувствовал себя мужчиной в полном смысле слова. Он объяснил девушке, что пришел сюда с дядей Костаке по делам и просто-на­просто поужинал.

— Ах, так? Ну, тогда извини меня. Я знала, что ты умный мальчик. Понимаешь, не могу же я создавать себе иллюзию, что я невеста, если мой жених станет завсегда­таем шантана. Но ты и представления не имеешь, что у тебя за родственники! Твой Стэникэ просто сокровище! Я едва избавилась от него. Он явился после твоего ухода и прочел мне суровую проповедь. Прежде всего он заявил, что я тебя развращаю, что он за это отвечает, что ты отдан дядей Костаке под его наблюдение. Увидя, что я смеюсь, он переменил тактику. Он сказал, что ты распут­ник, что ты обольстил Отилию, которая из-за тебя уехала куда глаза глядят, и еще его свояченицу, Аурору, Аурику, что-то в этом роде, и не захотел на ней жениться. И, на­конец, что в Яссах тебя исключили из лицея за всякие амурные истории. Понимаешь? Ты, как говорят на нашем жаргоне, водяной жук, тот, кто водится только с содержан­ками, чтобы выманивать у них деньги. У Отилии есть Паскалопол, а у меня — генерал. Как тебе это понравится?

У Феликса голова пошла кругом, и он, шатаясь, под­нялся со стула.

— Домнишоара Джорджета, — сказал он дрожащим от гнева голосом, — я сегодня спал с вами, это правда, но я уважаю вас и прошу, чтобы и вы в свою очередь ува­жали меня.

Джорджета тут же зажала ему рот унизанной коль­цами рукой.

— Молчи, ради бога, тебя услышат. Уф! Как я вол­нуюсь! Наконец-то я — предмет романтического негодо­вания. Феликс, милый, но я не хотела тебя обидеть, я не верю ничему этому, ты прекрасный мальчик. Я переска­зала тебе слова Стэникэ для того, чтобы ты знал, каков свет.

Джорджета прижалась щекой к щеке Феликса, обхва­тила его за талию и баюкала, как ребенка, шепча:

— Глупенький ты! Я понимаю, за что тебя любила Отилия! Стэникэ — редкий негодяй, разве это для меня новость? Теперь он вбил себе в голову, что ему надо оставить жену и жениться на другой, более светской жен­щине. Он предложил мне выйти за него, а генерал пусть подарит мне дом, но запишет на его имя. Он говорил вся­кие глупости: уедем в Аргентину, не знаю куда еще, в конце концов просто бредил. Я вышла бы за кого угодно, разумеется, не за такого мальчика, как ты, которому я лишь испортила бы жизнь, а за кого угодно, только для приличия, даже если бы потом развелась. Но Стэникэ — это несерьезно, и кроме того, я не простила бы себе, что заставила страдать бедную женщину. Негодяи эти муж­чины, канальи!

Джорджета настояла на том, чтобы Феликс отправился домой и не попадался на глаза Стэникэ. Для большей безопасности она отвела его в кабинет Иоргу, где очень довольный дядя Костаке грыз орехи, которыми была

доверху наполнена тарелка. Иоргу, по-видимому, был в полном восторге и бросал на Феликса благодарные взгляды. Он проводил дядю Костаке и Феликса до самой двери и усадил их в экипаж, приказав знакомому извоз­чику отвезти за его, Иоргу, счет.

— Вы договорились? — спросил Феликс.

— Ага! — ответил дядя Костаке, грызя орехи, кото­рыми он набил себе карманы. Затем, продолжая жевать, пояснил. — Если в этой стране больше нет законов и нельзя оставить свое имущество кому ты сам желаешь, то уж лучше все продать. Даю кому хочу, а они пусть убираются к черту.

И, выплюнув на мостовую скорлупу ореха, он шумно высморкался.

«Может быть, старик и не такой скверный, как я ду­мал,— размышлял, лежа в постели, Феликс. — Скупость — его мания, но Отилию он любит и все время помнит о ней».

Он взял научный трактат и попытался читать, но мысли его витали далеко. Он вел несколько беспорядоч­ный, неподходящий для серьезных занятий образ жизни. Слишком много сильных чувств испытал он за последнее время. Не прошло и года, как он, приехав из скучной про­винциальной глуши, попал сюда, в столицу, — и уже изве­дал любовь духовную и физическую, людскую злобу, жадность, равнодушие, зависть, честолюбие. Он пользо­вался свободой, но был одинок, заброшен, неспокоен, ни от кого не видел помощи. Он верил в Отилию, а Отилия предала его. Джорджета была «первоклассная девушка», она сама советовала ему не принимать ее всерьез. Раз здесь его ничто больше не привязывает, он может в буду­щем году, когда станет совершеннолетним, уехать во Францию и продолжать учение там. На жизнь ему хва­тило бы дохода, который дает дом в Яссах. Феликс опять поднес к глазам книгу, как вдруг до него донеслись жен­ские голоса. Ему показалось, что он узнал голос Марины, потом послышались тяжелые шаги на лестнице, и кто-то с силой стукнул кулаком в дверь.

— Домнул Феликс, домнул Феликс, — в панике кри­чал тоненький голос.

— Кто там?

— Это я, Аурика... Папа умирает! Идемте, прошу вас, спускайтесь скорее!

Феликс в смятении вскочил с постели, накинул на плечи пиджак и приотворил дверь. Он увидел дрожащую Аурику в пальто поверх ночной рубашки.

— Ради бога идемте, ему очень плохо, я послала Ма­рину за врачом!

Феликс начал торопливо одеваться, но оттого, что он спешил, все валилось у него из рук. Ему попалась тет­радь Симиона, и он быстро перелистал ее. Она была ис­писана взятыми по большей части из библии бессвяз­ными словами, выведенными красивым, но дрожащим по­черком, и походила на школьную тетрадку с упражнениями по чистописанию. Феликсу пришло в голову, что в бу­дущем его как врача смогут среди ночи вызывать к боль­ным. У него испортилось настроение, и медицинская карьера показалась ему вовсе не такой уж привлекатель­ной. Он тут же решил целиком посвятить себя науке.

Наконец он спустился вниз. Костаке тоже вышел, в сюртуке, надетом поверх сорочки, и в шерстяном кол­паке. Он выглядел до такой степени комично, что Феликс не мог сдержать улыбку. Старик курил, выпуская густые клубы дыма, и в темноте они были похожи на белое облако.

— Пойди же посмотри, что с беднягой Симионом,

сказал он.

Феликс прошел через двор в соседний дом и в сто­ловой, где со стола еще не были убраны остатки ужина, наткнулся на стоявшего к нему спиной Стэникэ, который курил и разглядывал шкафы. «От этого человека никуда не денешься», — подумал Феликс. Увидев его, Стэникэ подмигнул и шепотом сказал:

— Совсем плохо, кончается старикашка. Безусловно, это апоплексия. Его разбил паралич. Я сидел здесь с ним за столом до одиннадцати часов, потом он ушел, и я услы­шал, как Аурика кричит, что старику худо.

Появилась хмурая Аглае. Вид у нее был не испуган­ный, а сердитый.

— Он как будто уже пришел в себя, я натерла его ароматическим уксусом, — сказала она. — Ел как буйвол, вот в чем все дело. Я устала до смерти, этот человек вго­нит меня в гроб. А идиотка Марина все не идет с док­тором. Надо было послать Тити. Уж и не знаю, в кого уродился этот мальчик, такой он бесчувственный. Даже встать не пожелал. Спит как убитый.

— Случай тяжелый, — с готовностью удостоверил Стэникэ. — Если в этом возрасте теряют сознание, то, конечно, это может быть только удар. Очнуться-то он очнулся, но в каком он состоянии — это еще неизвестно! Может быть, у него отнялась рука или нога — вот клас­сические случаи.

— Храни меня пресвятая богородица от такой напа­сти. Чем это, так уж лучше прибрал бы его совсем господь.

— Мы отвезем его в больницу.

Аглае мрачно взглянула в лицо Стэникэ.

— Не держать же его здесь, вместе с детьми! За свои грехи пусть сам и расплачивается.

Феликс раскаивался, что пришел. Послышались шаги, и в сопровождении Марины вошел высокий, степенный мужчина с бородкой. Он был явно недоволен, что его подняли среди ночи, и глядел на все с профессиональной безучастностью врача.

— Где больной? — спросил он.

Аглае повела его в спальню, за ними проследовал Стэникэ, взглядом позвав за собой и Феликса. Шествие замыкала Марина, остановившаяся на пороге. В простор­ной полутемной спальне между окнами стояли две широ­кие кровати орехового дерева с высокими спинками. На ночном столике несла вахту лампа под абажуром. Олим­пия сидела на краю кровати, взяв за руку больного, на лицо которого падала тень. Бледная, ненакрашенная Аурика держалась в стороне. В тяжелом воздухе непроветренной спальни стоял резкий запах ароматического уксуса. Доктор сделал знак, чтобы открыли окно, и сел на край кровати на место Олимпии, остальные с любопытством окружили его.

Симион лежал на спине, подняв кверху бородку, и еле слышно дышал. Поросшая густыми, как щетка, волосами грудь была обнажена, голая жилистая нога высовывалась из-под одеяла. Доктор уложил больного поудобнее на по­душку, приподнял ему веки и осмотрел глаза, затем по­щупал пульс. Считая про себя, он спросил:

— Как это произошло?

Он встал из-за стола, пошел спать и упал. Я не видела, как это случилось. Он слишком плотно поел. Он вообще слишком много ест, домнул доктор. Кто-то мне сказал, что, может быть, у него диабет.

Доктор, не обращая никакого внимания на слова Аг­лае, приготовил шприц.

— Анализы делали?

— Делали, домнул доктор, — выскочил Стэникэ. Аглае подала листок с анализами, доктор хмуро про­чел его и строго сказал:

— Никакого диабета у него нет.

Когда игла вонзилась в одну из впалых ягодиц Симиона, он слабо застонал, затем шевельнул головой и, не подымая век, взглянул на доктора.

— Как вы себя чувствуете? — спросил врач. Симион внимательно вглядывался в него, но не от­вечал.

— Вы не можете говорить? — крикнул тот. — При­встаньте...

Симион слегка приподнялся, глуповато улыбнулся, по­жевал губами, но не произнес ни слова.

— Вероятно, афазия, — сказал как бы про себя доктор.

— Это что такое? — спросила Аглае.

Доктор с презрением посмотрел на нее и ответил:

— Он потерял дар речи. Надеюсь, что только на время.

— Как так? Это опасно? — с досадой спрашивала Аглае.

— Все зависит от случая. Сейчас этого еще нельзя знать. Надо, чтобы он спокойно лежал в постели и, глав­ное, чтобы кто-нибудь дежурил около него, — это всего важнее. — Через некоторое время вызовите меня.

Доктор попросил воды, чтобы вымыть руки, и хладно­кровно совершил омовение, искоса поглядывая по сто­ронам в ожидании гонорара. Стэникэ взял Аглае под руку и вывел в соседнюю комнату.

Надо заплатить доктору за ночной визит. Дайте двадцать лей, я ему заплачу. Монетами в пять лей, чтобы казалось больше.

— Ско-о-олько? — возмутилась Аглае.

— Солидный врач меньше не возьмет, — объяснил Стэникэ.

Аглае, ворча, достала деньги.

— Нашел время хворать — как раз когда у меня вся­кие огорчения с детьми.

Стэникэ, не слушая ее, взял деньги и пошел навстречу доктору, который собрался уходить. Стэникэ вежливо подхватил его под руку и повел к двери. Со стороны это

выглядело довольно смешно: подчеркнутая жестикуля­ция Стэникэ составляла резкий контраст со столь же подчеркнуто суровой манерой доктора. Выйдя за дверь, Стэникэ сунул в руку доктора деньги и счел необходимым получить информацию.

— Домнул доктор, мы очень хорошо сознаем, что он в опасности, но надо быть стойкими. Больной немолод, теперь мы готовы ко всему. Говорите мне прямо, режьте по живому телу, что уж там, ведь я мужчина.

Доктор попытался отделаться от всяких объяснений и, торопливо шагая к воротам, что оскорбило Стэникэ, сказал:

— Это удар, сопровождающийся приступом афазии, так я полагаю. Внешне он кажется очень легким, но именно такие бывают опасны. До более подробного освидетель­ствования больного нельзя поставить определенный диаг­ноз. Возможно, это и что-нибудь другое. Не могу пред­сказать заранее. Надо следить за ним, посмотреть, сколько будет продолжаться приступ.

— В таком случае его положение тяжелое, домнул доктор?

Доктор пожал плечами, поднял воротник, так как дул слабый ветерок, и ушел, не отвечая.

«Жулики эти врачи! Только даром деньги берут...»

В глубине души Стэникэ разволновался, по его телу пробежала дрожь. Значит, Симион может умереть... Он ощутил невообразимую нежность к больному и возгор­дился этим.

«Вот канальи! — думал он. — Аглае, тещенька моя,— ведьма, сердца у нее нет. Муж умирает, а она торгуется с доктором. А у самой карманы набиты деньгами. Моя Олимпия — равнодушное животное, ничего не просит, ни о чем не думает, пусть хоть все умрут и не оставят ей ни гроша. Я связал свою жизнь с бесчувственным существом. А Тити, наверное, качается сейчас, когда его отец уми­рает. Что за кретин!»

Идя к дому, Стэникэ сделал еще немало подобных сравнений, хотя уже позабыл, чем они были вызваны. Олимпия собралась уходить. Феликс тоже. Симион за­снул, и Аглае заявила, что надо оставить его в покое, по­тому что, черт побери, у него ничего нет. Просто несваре­ние желудка!

— Куда ты идешь? — спросил Стэникэ Олимпию.

— Домой, куда же мне еще идти? Сколько можно сидеть в гостях?

— Но ведь твой отец болен! Ты разве не слышала, что за ним нужно смотреть?

— Найдется кому за ним присмотреть, не беспокойся. Есть Аурика, есть Тити. Мне надоело все время бродяж­ничать. Вообще хорошо бы и тебе побольше сидеть дома. Замужняя женщина я или нет?

Стэникэ пытался умилостивить жену, которая, воин­ственно выдвинув челюсть, смотрела поверх его головы.

— Дорогая Олимпия, ты же знаешь, что я как адво­кат должен бегать, должен бывать повсюду. Раз у нас нет состояния, как у других... Не правда ли, домнул Фе­ликс?

— При чем здесь домнул Феликс? Я с тобой говорю. Я буду просить домнула Феликса, с которым ты часто встречаешься, понаблюдать за тобой и сказать мне, с ка­кими это женщинами ты постоянно бываешь, кто эта Джорджета, о которой я со всех сторон слышу.

— Вот, извольте! — изумился Стэникэ, взглянув на Феликса. — Эта женщина знать ничего не желает. Я вроде доктора, понимаешь? У меня контакт со всеми клас­сами общества. Если артистка просит меня о помощи, не повернуться же к ней спиной?

— Какая там артистка, какая артистка? — оборвала его Олимпия. — Она...

Стэникэ принял целомудренно-негодующий вид.

— Дорогая, ты никогда не была такой нервной. В присутствии домнула Феликса, теперь, когда у нас в семье несчастье, ты устраиваешь мне сцены! Ты права, мы поговорим дома.

Все трое вышли во двор Костаке, так как Стэникэ на­стаивал, что надо проводить Феликса. Неожиданно они услышали отчаянный скрип, хриплый шепот заставил их вздрогнуть:

— Ну? Что случилось?

Это спрашивал, приоткрыв готическую дверь, дядя Костаке. Стэникэ немедленно нырнул в дом, обрадовав­шись случаю избавиться от попреков Олимпии.

— Что случилось? Ему стало немного нехорошо, но в чем дело — одному богу известно! А что сказал доктор?

— Доктор! — вскинулся Стэникэ. — Жулик! Приходит, ощупывает тебя и говорит, что ничего точно не знает. Вы избрали хорошее ремесло, дружок! Он сказал, что будет видно позднее. Катар, удар — что-то в этом роде.

— Удар, — подтвердил Феликс.

— Вот-вот. И берет за это двадцать лей. Дают же дураки. А я дал только десять.

Стэникэ вытащил из кармана две серебряные монеты, подбросил их на ладони и сунул в карман.

— Дай сюда! — жадно сказала Олимпия.

— Погоди, дома! — возразил Стэникэ.

Наконец они ушли. Феликс вернулся в свою комнату и взял принадлежавший еще его отцу учебник общей патологии. Он перелистывал его, стараясь отыскать слу­чай Симиона. Приступ афазии мог быть простым кровоиз­лиянием в мозг, но мог быть вызван и какой-то другой болезнью. Феликс отвергал даже самую мысль об этом другом заболевании. Это невозможно! Такой рохля, как Симион! Он опять взял тетрадку старика и перелистал ее. Между написанными в ней словами не было никакой логической связи, хотя какая-то нить ассоциаций как будто скрепляла их. Возможно, Симион упражнялся в калли­графии — ведь он любил ручной труд. Но он дал ему, Феликсу, эту тетрадь как нечто такое, что может осчастли­вить человечество. Значит, он молол вздор? А может быть, просто перепутал тетради? Отилия говорила, что у Симиона в молодости бывали приключения. По правде сказать, если бы все окружающие не уверяли, будто Си­мион всегда вел себя подобным образом, Феликс мог бы клятвенно подтвердить, что старик помешан. Эта мысль увлекла Феликса. Он быстро соскочил с постели и, стоя босиком, вытащил из шкафа груду тетрадок по курсу пси­хиатрии, прочитанному профессором, который его от­личал. Он не был обязан посещать этот курс, но все-таки ходил на лекции и купил эти литографированные тетради. Он стал просматривать те лекции, которые слушал совсем недавно, весной, — они как раз касались данного вопроса. В его уме начала складываться определенная ги­потеза. Феликс испытывал удовлетворение сыщика, на­павшего на верный след. Он лег спать далеко за полночь, утомленный волнениями пережитого дня, и проснулся лишь около полудня, когда солнце уже стояло высоко.

Ночью ему приснилось, что вместо Джорджеты с ним Отилия. Он глубоко опечалился, ему казалось, что он осквернил ее святой образ. Феликс с ожесточением вы­мылся холодной водой, словно хотел смыть всякое вос­поминание об этом сне. Идти в город уже было поздно, и он спустился вниз, чтобы прогуляться по саду. Вспомнив о Симионе, он спросил Марину:

— Как старик?

— Э, старик! Вы когда-нибудь слыхали, чтобы черт умер? — презрительно ответила она. — Поглядите, ста­рик расхаживает по двору.

Феликс остолбенел. Взглянув поверх забора, он уви­дел крайне возбужденного Симиона, который в самом деле ходил по саду, заложив руки за спину и глядя в землю. Феликс решил подойти к нему и спросить, как его здоровье. Заметив юношу, Симион с кошачьей лов­костью подскочил к нему.

— Ты видел? — спросил он. — Свершилось великое чудо! Я был мертв — и я воскрес.

— Это правда, вы совершенно здоровы! — подтвердил Феликс.

У изможденного, почти совсем седого старика был неприятный пристальный взгляд фанатика. Все же слова его показались юноше разумными. Симион пророческим тоном продолжал:

— Я снова воскрес. Этого не случалось тысячу де­вятьсот десять лет. Я скажу тебе великую тайну! Тс-сс! А то еще кто-нибудь убьет нас. Я доверю тебе большую тайну, скажу, кто я такой...

Феликс сделал вид, что ему некогда, и поспешил до­мой.

— Приходи, я дам тебе таланты! — крикнул ему вдо­гонку Симион.

Феликс все больше убеждался, что старик не в своем уме. Накануне вечером он поставил диагноз и теперь с любопытством ожидал, что будет дальше. Он решил по­советоваться с профессором. Аглае равнодушно сказала ему, что у Симиона ничего нет, он вечно так кривляется. Когда Феликс попытался внушить ей беспокойство, ска­зав, что Симион странно изменился и все-таки следует позвать врача, она презрительно рассмеялась:

Вы не знаете Симиона. Он всю жизнь был немнож­ко свихнувшийся. Если бы я каждый раз звала докторов... Ему стало плохо, и все тут.

Но так или иначе, поведение Симиона все же застав­ляло Аглае задумываться. Симион осмотрел свою одежду, и ему показалось, что она слишком коротка. Он шарил по всем шкафам, вытаскивал белье и костюмы и жаловался, что враги «убивают» одежду, бьют, режут и мучают ее, преследуя таким образом скрывающуюся в ней душу.

— Ты рехнулся, — кричала Аглае,— уж и не знаю, что мне делать с тобой! Весь дом перевернул вверх дном. Ни­кто не укорачивал твои костюмы, они и были такие.

— Вы их мучаете! — хныкал Симион.

В сущности, он докучал только Аглае, так как Аурика возобновила свои прогулки по проспекту Виктории, а смирный Тити непонимающе смотрел вокруг и раскачи­вался у печки, сложив руки, как молящийся католик. Когда начинался скандал, Аглае приказывала сыну уйти в свою комнату, где никто не нарушал его покоя. Симион без конца твердил о святом духе, об Иисусе, о преследовании бога на земле и так далее в таком же роде, но никогда не заходил в своих разглагольствованиях так далеко, чтобы можно было обличить его сумасшествие. На обычные темы он говорил как вполне здоровый человек, и все его жизненные отправления совершались относительно нор­мально. Он много ел и спал как убитый. Феликс из ин­тереса к психиатрии задался целью подробнее расспросить его обо всем. Возможность с кем-то побеседовать чрезвы­чайно обрадовала Симиона.

— Отчего вы все жалуетесь? — спросил его Феликс.— Кто вас обижает?

— Ты не видел, они укоротили платье, бьют божьи вещи. Когда бьют их, то бьют меня!

— Как вы можете верить, будто неодушевленные пред­меты страдают и будто они имеют к вам какое-то каса­тельство?

Симион, словно удивляясь, так серьезно посмотрел на Феликса, что юноша опешил.

— Что сказал Христос апостолам на горе Галилей­ской? Вот я с вами каждый день до конца света, аминь. С тех пор Христос рассеян повсюду, там, где мы даже не ожидаем. Но люди его гонят, и истязают, и распинают. Так распинают и меня и мою одежду!

Феликс вынужден был признать, что в странных ре­чах старика есть своя логика. Возможно, Симион был одержим маниакальными идеями в духе средневекового мистицизма. Он продолжал допрашивать его:

— В таком случае вы — часть божества?

Симион, по-видимому, растерялся от такой проница­тельности.

— Я носитель слова господня, вечный Иисус, который постоянно воскресает. Вчера я воскрес.

«Он безумен, — подумал Феликс, — форменным обра­зом безумен».

— Теперь я понимаю, вы Иисус Христос, — громко сказал он.

Симион поглядел на него с таким недоумением и оби­дой, как будто Феликс над ним издевался. Сконфуженный юноша решил, что его мнение ошибочно и что он допустил

промах.

— За кого ты меня принимаешь, дружок? Э-э, хит­рец ты этакий... Я был Иисусом, мы все были Иисусом после того, как дух снова рассеялся по земле. Но его гнали, и он убежал из мира и вернется только на страш­ный суд. Теперь все голо, мертво. Я, моя одежда, трава — ничто не заключает в себе духа святого.

Как ни странно, необычная манера Симиона спорить нравилась Феликсу. Разумеется, Симион нес околесицу, но его слова казались не лишенными логики. В Иисусе совершилось откровение господне, люди распяли эту ипостась бога, жертва спасителя распространила ее в мире, приобщив всякое дыхание к божеству, но челове­чество не знало о божественности созданий и полностью изгнало Дух из вселенной.

— Значит, вы думаете, что искупление было тщет­ным? Это интересно!

— А? — не понимая, воскликнул пораженный Сими­он. — Убили мою одежду, крадут все мои слова!

«Несомненно, он безумен», — сказал себе Феликс.

XIII

Стэникэ позволил Олимпии увести его домой, хотя не скрывал своей досады. Он был неспособен на грубость и даже не умел сопротивляться чужой воле. По этой причине он считал себя добросердечным и действительно становился таким на то время, пока им владело чувство. К сожалению, его непостоянное сердце было охвачено пылким стремлением к переменам и богатству. Он то вдруг окружал Олимпию беспредельным вниманием, посвящал себя вечной любви к ней, то, соскучившись, мечтал о другой, более ловкой женщине. Во всяком случае, его трогала судьба Олимпии после возможного развода, И он обещал сам себе расстаться с ней неслыханно благо­родным образом, так что его «первая большая любовь» ни в чем не пострадает и они останутся друзьями. Разу­меется, Стэникэ не предавался этим рассуждениям в при­сутствии жены, а его тонкие намеки не доходили до ли­шенной чуткости Олимпии. Поэтому Стэникэ считал себя непонятым и мучеником.

— Моя любимая, — начал он по дороге, обнимая Олимпию за талию, — знаю, я рассеян, я небрежен с то­бой. Скажи мне прямо в лицо, осуди меня, любовь моя.

— Дорогой, — заметила довольно кислым тоном Олим­пия,— я замужняя женщина, у нас есть дом; хороший он или плохой, но я считаю, что надо сидеть у себя дома. А ты вечно тащишь меня на целый день к маме. Чего тебе в конце концов нужно?

Стэникэ сразу стал серьезен и дипломатичен.

— Любовь моя, вот как получается, когда ты не удо­стаиваешь меня беседой. Я защищаю твои интересы, беспо­коюсь о них. Я нахожусь там, чтобы наблюдать и при­нимать меры.

— Какие можно принимать меры? Папа дал тебе дом и деньги, это все, больше мы ничего не получим. Мама еще упрямее, чем он. Она думает о Тити и об Аурике, ты не вытянешь у нее ни гроша.

— Да, да... Люди не вечны, знаешь ли... Не хочу тебя огорчать, это предположение отдаленное, но когда-нибудь умрет и она. Я намерен посоветовать ей, как устроить все наиболее выгодно, как упрочить состояние, из которого, может быть, и тебе в один прекрасный день кое-что до­станется.

— Оставь, пожалуйста, мама лучше, чем ты полагаешь, разбирается в том, как устроить все наиболее вы­годно. Да кроме того, ты адвокат, тебе известно, что раз я получила приданое, то впредь уже не имею никаких прав на наследство.

— Ты не поняла меня. Существует дядя Костаке, че­ловек состоятельный и пока что не имеющий ни одного прямого наследника, кроме вас. Тут и у тебя есть права — разумеется, косвенные.

Олимпия как будто заинтересовалась, но видела все в мрачном свете:

— Все дело в этой взбалмошной Отилии. Не думаю, чтобы дядя пустил ее по миру.

А я чем занимаюсь? — с оскорбленным видом ска­зал Стэникэ. — Я за этим слежу, тку паутину.

— Лучше бы ты занимался своими делами. Мне на­доело вечно околачиваться у чужих.

Стэникэ и Олимпия дошли до своего дома. Войдя в комнату, Олимпия бросила на стул горжетку из лисы и с утомленным видом стала раздеваться. В спальне, на­спех обставленной разнокалиберной мебелью, было не прибрано, как обычно у людей, не ведущих хозяйства. Олимпия сняла платье и, оставшись в нижней юбке, обер­нула косу вокруг головы. Ее мощная грудь и спина были обнажены. Стэникэ, расчувствовавшись, подкрался к ней и крепко поцеловал в плечо.

— Ах, не тронь меня, я ужасно устала, — оборонялась Олимпия.

Огорченный Стэникэ нашел другой выход своим чув­ствам:

— Олимпия, сокровище мое, возможно, что ты уже не любишь меня. (Олимпия сбросила ботинки, расстегнув головной шпилькой пуговицы на них.) Это вполне объяс­нимо. Что я такое? Ничтожество, неудачник! Что я дал тебе? Ничего. Твоя молодость, твоя красота заслуживали большего. Но я жертвую собой. Я отступаю перед твоим будущим, считай, что меня никогда не было. (Олимпия вытянулась на спине и зевнула.) Скажи мне одно слово — и ты свободна. Я останусь твоим вечным благодарным рабом, ибо, что бы там ни было, ты была моей первой великой любовью и останешься единствен­ной. (Олимпия скрестила ноги на одеяле и глядела в пространство поверх спинки кровати.) Возможно, ты не хочешь развода из-за людских толков, возможно, не так уж презираешь меня, еще способна терпеть мое присут­ствие. Но все равно ты можешь быть счастлива. Возмож­но, ты любишь кого-нибудь, скажи мне, как брату...

— Что? — строго спросила Олимпия, взглянув на него в упор.

Стэникэ слегка смутился.

— Я говорю, возможно, ты кого-нибудь любишь, стре­мишься к кому-то другому, бывают такие случаи. Я человек интеллигентный, мы с тобой люди современные. Каждый из нас будет искать счастья, которое его устраи­вает, но не разрушит того, которое есть сейчас. Я человек занятой, неподходящий для тебя. Я возвращаю тебе сво­боду. Мы будем встречаться, жить вместе, бывать на людях, никто ничего не узнает о том, что у нас происхо­дит. Это разумно, это культурно.

— Значит, я завожу себе любовника, ты — любовницу, и мы превращаем свой дом в дом свиданий? — рас­тягивая слова, насмешливо сказала Олимпия.

— Ты преувеличиваешь. Я подразумевал совсем не это. Ты вправе любить красоту и роскошь, которых я не в силах тебе дать.

— В таком случае я возьму любовника, который даст мне роскошь, и ты будешь жить на его счет? Да?

— Олимпия, красавица моя, — сказал Стэникэ, зале­зая в постель, — ты растрогала меня до глубины души. Я связан с тобой навеки, наш союз будет примером по­стоянства и верности. Позволь мне трудиться для тебя, создать алтарь, достойный твоей красоты. Ты увидишь, кто такой Стэникэ!

— Погаси лампу, — приказала Олимпия.

Стэникэ со вздохом повиновался. Его мысли шли го­раздо дальше, чем слова. Он думал об Отилии, обвиняя себя в том, что не сумел подойти к ней, размышлял о Джорджете. Женитьба на Джорджете пока не представ­лялась ему выгодной. Это повредило бы его связям. Го­раздо лучше ей выйти за генерала или, хотя бы для про­формы, за кого-либо другого, чтобы потом он, Стэникэ, мог использовать ее в своих целях. Эта мысль крепко укоренилась в его уме. Замужняя, а позднее овдовевшая Джорджета — это жемчужина. Надо же когда-нибудь освободить ее от сомнительного положения артистки. Стэникэ отвернулся от Олимпии, которая уже лежала к нему спиной, укутался поплотнее одеялом- и немедленно уснул.

Когда Феликс через некоторое время пришел к Джорджете, его ждала там неожиданная новость.

— Вот, посмотри, — сказала Джорджета, показывая на свой карандашный портрет, несколько вымученный, прес­ный, но академически правильный, — узнаешь, кто это рисовал?

Феликс стал раздумывать, интуиция изменила ему, и он никак не мог угадать.

— Домнул Тити Туля, твой милый кузен или что-то в этом роде.

— Но как ты с ним познакомилась?

— Ах, ты не знаешь, — ответила Джорджета, — это целая история. Стэникэ ни с того ни с сего привел его ко мне, чтобы он непременно сделал мой портрет. Этот мямля смотрит не отрываясь, все время глотает слюну, доводит прямо до головной боли. Бог знает сколько раз он сюда приходил, пока закончил эту чертовщину. И ни капли не похоже! Разве я такая старая? Он начал подса­живаться ко мне поближе, брать меня за руку, а сам все молчит. Я ужасно смеялась. Хоть зарежь меня, я не стала бы спать в одном доме с этим медведем. Но он, бед­няга, кажется, человек порядочный, правда?

— Да, — подтвердил Феликс.

— И из хорошей семьи?

— Безусловно.

— В конце концов, это меня не интересует! Но я не знаю, как от него избавиться. Неудобно обойтись с ним грубо, мне его жаль, он смотрит на меня такими глазами! Боже мой, я девушка добрая!

— Чего же он хочет? — осведомился Феликс, в кото­ром заговорил эгоист.

— Чего он хочет? Бог его ведает. Я представляю себе, чего он хочет, но это невозможно. Будь спокоен.

Тити и в самом деле опять утратил свою безмятеж­ность. Чуть ли не каждый день он под каким-нибудь предлогом звонил у дверей Джорджеты, садился с глу­пой улыбкой на стул и, ничего не говоря, пытался дотро­нуться до ее руки. Он приносил ей рисунки в рамочках и развешивал их по стенам. Не лишенная вкуса Джорд­жета снимала их, как только Тити уходил, но, услышав о его визите, спешила снова повесить на место. Все это начинало ей надоедать, и она решила попросить Стэникэ положить конец этой игре. В ответ Стэникэ напустился на Джорджету:

— Неблагодарная, ты не понимаешь, что я хочу тебе добра, жертвую собственным счастьем, ведь идеал моей жизни — чтобы ты стала моей женой. Ты знаешь, как любит тебя этот мальчик? Безумно! Можешь мне гово­рить что угодно. Он тряпка? Признаю. Некрасив, неумен? Согласен. Но он — тот человек, который тебе нужен. Генерал на тебе не женится, ему не позволит родня. Они отдадут его под опеку. Ты гораздо больше получишь от него, если все останется так, как сейчас. А насколько ты выиграла бы, выйдя замуж! Доамна Туля. Велико­лепно. Этот мальчик? Он женится на тебе немедленно. Согласие семьи я гарантирую. Устроишь свадьбу по всем правилам, войдешь в общество, а потом, если тебе не по­нравится, бросишь его.

— Разве я могу так поступить? У меня есть совесть, я не так коварна. Раз я выйду замуж, я хочу оставаться с мужем, конечно, если он не заставит меня вести слиш­ком строгий образ жизни.

— Правильно. Тити — золотой парень, но человек он ничтожный, художник, ходит по жизни, как слепой. По­зволь мне руководить тобой. Ты будешь меня благо­словлять.

В душе Джорджета подсмеивалась над Тити, но он казался ей кротким и порядочным. Мысль о замужестве внезапно воодушевила ее. Она несколько раз шутливо на­мекнула генералу, что могла бы выйти за него, но тот взял ее за подбородок и галантно сказал:

— Ты заслуживаешь лучшего, чем такой инвалид, как я.

Пожалуй, Стэникэ прав. Выйдя замуж, она попадет в другой круг. Если они не поладят, всегда можно раз­вестись, Тити на это согласится. Увлекшись этой перспек­тивой, Джорджета стала приветливее с Тити. А тот, вы­учив наизусть урок, полученный в первом браке, торже­ственно объявил, что предлагает ей руку и сердце.

— Что? — спросила развеселившаяся Джорджета. Тити, весь в поту, повторил предложение.

— А что говорят ваши родители?

Теперь Тити, уверенный в благожелательном отноше­нии Аглае, решился ничего не делать тайком.

— Мои родители это одобряют. Только надо, чтобы они с вами познакомились.

Джорджета засмеялась. Рассудок подсказывал ей, что она делает глупость, но странное чувство толкало ее на неверный путь. В один прекрасный день она позволила Стэникэ и Тити отвезти ее к Аглае. Феликс об этом ни­чего не знал. Симион принял Джорджету с распростертыми объятиями и сказал апостольским тоном:

— Будь благословен твой приход на Масличную гору! Удивленная девушка вопросительно посмотрела на Стэникэ, но тот повел ее дальше. Аглае с подчеркнутым вниманием, словно опасаясь обмана, оглядела Джорджету с ног до головы. Зато Аурика впала в экстаз.

— Ах, как вы красивы, домнишоара! — воскликнула она. — Мама, это будет счастьем для Тити.

Аглае допросила Джорджету обо всем, прозрачно на­мекнула, что ее невестка должна быть порядочной де­вушкой, а не развратницей, выпытывала, есть ли у нее приданое. Стэникэ проявил необычайное присутствие духа, он лгал, отвечал за Джорджету, приукрашивал факты, генерал в его устах превратился в «дядю гене­рала», шантан — в театр. Джорджета являлась чудом бла­горазумия, выдающейся актрисой, которая вместе с Тити создаст типичную артистическую семью. Джорджета по­сле такого допроса пожалела о своем визите, хотя и испы­тывала странное удовольствие от того, что к ней относятся серьезно, вводят ее в семью, целуют в щеку. Она как бы играла в неизданной пьесе. Тити с мрачным видом, кото­рый предвещал бычье упрямство, так хорошо известное Аглае, заявил:

— Мама, я хочу жениться на домнишоаре Джорджете.

— Милая, не я выхожу замуж, а он женится, — ска­зала Аглае. — Вы ему нравитесь — его дело. Будьте сча­стливы, это самое главное. Я не спрашиваю, кто вы и от­куда пришли.

В безразличии Аглае таилось жало, которое укололо Джорджету, и именно поэтому она решила во что бы то ни стало переменить свое положение. После этой встречи Стэникэ принялся раздувать пламя с обеих сторон. Джорджета, говорил он в одном месте, имеет приданое, кое-какие деньги (что было правдой) и генерала-покрови­теля. Тити, говорил он в другом, получит дом и неко­торую сумму денег — что опять-таки было правдой. Аглае так свыклась с мыслью об этой женитьбе, что, хотя неиз­вестно какими путями, узнала кое-что о Джорджете, на­чала одобрительно относиться к сватовству Тити. Она гордилась, что в их семью войдет «артистка». Тити разум­ный мальчик, он слушает маму. Стоило кому-нибудь хоть немного усомниться в порядочности Джорджеты, как Аглае язвительно заявила:

— Лучше девушка, которая раньше любила, меняла мужчин, а теперь притихла и сидит дома, чем эти распут­ницы под маской святоши. Мне она нравится. Я виню не ее, а мужчин, которые кружат головы красивым де­вушкам.

— Мама, какая она красивая!—в восторге воскли­цала Аурика. — Почему я не родилась такой же?

Она решила брать у Джорджеты уроки кокетства. Та­ким образом, пока Джорджета упивалась мечтами о се­мейной жизни, семья Туля превозносила женщин полу­света.

Наконец Феликс узнал из уст Стэникэ об этой исто­рии.

— Тити убил бобра, — сказал Стэникэ Феликсу. — Он женится на Джорджете. Первоклассная девочка!

У Феликса потемнело в глазах. Он и сам не понимал, почему это его так задело, ведь, в конце концов, Джорджету он не любил, и их связь никого ни к чему не обя­зывала. Но в отсутствие Отилии он отчасти перенес на Джорджету свою склонность к дружбе с женщинами. Он считал гнусным, что такая умная, хотя и легких нравов девушка, как Джорджета, может бросить взгляд на Тити и тем самым как бы сравнить Тити с ним, Феликсом. Его унизили, он снова обманут в своих чувствах. Обдумав все хорошенько, Феликс сознался себе, что он ревнив и за­вистлив, что он злится на Тити. Сперва он решил, что разумнее всего не вмешиваться в это дело. Однако затем он увидел, что сложившееся положение тяжелее, чем могло показаться на первый взгляд. Он не в силах был бы смотреть в глаза Тити и остальным, он считал бы себя в заговоре с Джорджетой. Она являлась его любовницей и, несомненно, продолжала бы оставаться ею и дальше, ибо он не мог предположить, что отныне она станет не­приступной. Со всех точек зрения этот брак выглядел не­лепым. И Феликс, мужское самолюбие которого было уязвлено, тотчас же сумел уверить себя, что он обязан открыть Джорджете глаза. Обвинив девушку в недостой­ном молчании (она в свою защиту говорила, что ничего еще не решено й что все это болтовня Стэникэ), он спро­сил ее:

— Ты хорошо знаешь обстановку, в которой живет Тити, знаешь, что он за человек?

— Нет! Я думаю, он не преступник. Ты меня пу­гаешь...

— Тити уже был женат.

Джорджета поразилась. Замысел Стэникэ, направлен­ный якобы к ее пользе, на поверку оказался лишь махи­нацией с целью пристроить юного балбеса, который сидит на шее у родителей.

— Слышали вы что-нибудь подобное? Расскажи мне все, Феликс!

Феликс, ничего не преувеличивая, но с иронией и на­рочитой бесстрастностью изложил все, что ему было из­вестно о Тити: о браке с Аной, о его упрямстве, психозах (среди которых не забыл и качания), о беспрекословном подчинении приказам Аглае. Высказал и свое мнение, что Симион — сумасшедший и что над Тити тяготеет фактор наследственности. Все матримониальные фантазии Джорд­жеты, которые питались только тщеславием девушки, ве­дущей беспорядочный образ жизни, разлетелись в один миг. Она хохотала до слез.

— У каждого свои причуды, Феликс, — сказала она.— Я, Джорджета, девушка без предрассудков, которой ни­чего не стоит вскружить голову трем генералам одновре­менно, я — замужем за рисовальщиком? Но это абсурд! Ты мой друг, Феликс. А Стэникэ я выгоню вон.

Тем не менее Джорджета не выгнала Стэникэ — на­столько невинная у него была физиономия, когда он в тот же день явился к ней. Он сразу учуял, куда ветер дует.

— Послушай, Стэникэ, ты все еще настаиваешь, чтобы я вышла за твоего медведя?

— Я? Вы пренебрегаете моими добрыми чувствами к вам! Я смотрю на тебя с Феликсом. Какая молодость, ка­кая красота! Завидую вам... Любите, пользуйтесь жизнью, пошлите к чертям все условности. Знаешь, зачем я пришел? Я пришел по-братски спросить тебя, ты непре­менно хочешь выйти за Тити? Они ухватились за это, приняли всерьез. Там я пошутил, но тебя обязан преду­предить. Этот Тити не такой, как кажется, он — мул. И теща моя тоже не святая. Для меня явилось бы честью, если бы ты стала моей родственницей, но прежде всего я хочу быть твоим другом. Не правда ли, домнул Феликс?

— Вот что, друг мой, — сказала Джорджета, — виляй как угодно, я больше не буду слушать тебя. Скажи сво­ему претенденту, что я ему отказываю, а теще — что я...

Феликс укоризненно взглянул на нее, он полагал, что в своем цинизме она переходит некоторые границы. Стэникэ сказал:

— Вот так я по доброте душевной растрачиваю свои силы. Можно иметь самые честные намерения, но стоит хоть раз ошибиться, сделать ложный шаг — и наживешь себе врагов.

Стэникэ побродил по квартире, потрогал безделушки, поглядел в окно, наконец, не зная о чем поговорить, про­стился и ушел. Однако в дверях он внезапно обернулся.

— Дай мне двадцать лей, — сказал он Джорджете, — и пусть благословит тебя бог.

Джорджета вынула из шкатулки, золотую монету и бросила ему. Стэникэ на лету поймал деньги.

— У меня на душе стало легче, — заключил он, взды­хая. — Сегодня я сделал доброе дело!

В этот вечер Джорджета пожелала, чтобы Феликс остался у нее. Он остался. Однако, хотя его мужской эгоизм и был удовлетворен, он втайне страдал от того, что уступил своим мелким, ничтожным побуждениям. Лежа в постели, Джорджета заставляла Феликса рас­сказывать о себе. Она хотела знать его намерения, его планы на будущее. Эти вопросы, чем-то похожие на во­просы Отилии, напомнили Феликсу, что он изменяет до­рогому ему образу. Он попытался забыться, рассказывая Джорджете о своих стремлениях. Сказал, что хочет стать выдающимся врачом, ученым, что университет для него — путь к будущей научной деятельности. Он мечтает что-то открыть, разгадать тайны науки, внести свой вклад в развитие медицины. Горячо говорил о том, что долг его поколения — заниматься созидательным трудом, о том, как удручает его тот факт, что ни в одной области миро­вой культуры не встретишь имен румынских ученых. Он сознавал себя способным на сверхчеловеческие усилия.

Джорджета держала руку на его плече, завороженная тем, что наконец-то мужчина удостаивает ее глубокомыс­ленной беседой. Она обладала довольно живым умом и читала много французских книг, правда, не слишком вы­сокого художественного качества. Ее быстрые ответы нравились генералу, который любил болтать с ней, но раз­говоры с Джорджетой всегда ограничивались фриволь­ными темами.

— Мне нравится твой энтузиазм, — сказала Джорд­жета, — но в жизни есть и другие радости. Позднее тебе наскучит так много учиться и ты захочешь жить полной жизнью. Я предвижу, что ты сделаешь блистательную партию, женишься на богатой девушке, займешься поли­тикой, станешь депутатом, возможно, пойдешь и еще дальше. Умный мальчик, вроде тебя, может добиться чего угодно.

Феликс был разочарован прозаичностью взглядов Джорджеты и ничего не ответил. Она вдруг показалась ему очень пошлой.

— Отчего ты так смотришь на меня?—спросила его Джорджета.

— Я смотрю... так... В конце концов, естественно, что я смотрю на тебя, когда говорю.

— Ты как будто хотел мне что-то сказать.

— Видишь ли, — вдруг решился Феликс, — мне надо идти. Я забыл сказать тебе, что у меня завтра много дел, я должен готовиться к экзаменам.

Мысль, что он проведет у Джорджеты целую ночь, мучила его, все представлялось ему лживым, и он искал предлог для бегства.

— Послушай, Феликс, имей мужество сказать мне прямо! Ты боишься остаться у меня, думаешь, что это неприлично?

— Нет, нет, — смущенно возразил Феликс, — все так и есть, как я тебе говорю.

Он быстро оделся, стесняясь взгляда Джорджеты, ко­торая следила за ним и терзалась сильнейшими подозре­ниями. Поступок Феликса был несколько оскорбителен, но она принудила себя верить, что он не лжет. Она не допускала и мысли, что от нее может убежать какой-ни­будь юноша.

Когда Феликс вместе с Джорджетой вышел в перед­нюю, он увидел там пожилого человека, который, грустно улыбаясь, снимал перчатки. Никто не слышал, как он пришел.

— Ах, генерал! — вскрикнула Джорджета.

— Oui, mon enfant, c'est justement ton gйnйral. Тебя это удивляет? Я увидел в твоих окнах свет. Ce n'est pas de ma faute... [14]

Феликс побелел, и генерал, который все еще улыбался, сейчас же это заметил. Генерал был приятный седоусый старик, одетый весьма тщательно, в костюме табачного цвета, с широким, заложенным в три складки черным шелковым галстуком и в котелке.

— Это твой молодой друг? Я очень рад. Разрешите представиться, генерал Пэсэреску.

И генерал, по-военному щелкнув каблуками и покло­нившись, вежливо протянул Феликсу руку.

— О, я виноват, мне просто нечего было делать,— искренно сожалея, сказал он без всякой иронии. — Я по­мешал вам. Домнишоара Джорджета проказница, она не сообщает мне свои точные приемные часы.

Обрадовавшись, что дело приняло такой оборот, Джорджета побежала одеваться.

— Как вы сказали вас зовут, молодой человек? — спросил генерал.

— Сима.

— Какой Сима?

Сын доктора Сима, из Ясс.

— Того, который служил в армии?

— Да.

— Но я знал Иосифа Сима, вашего отца. О, какая неожиданность!

Генерал внимательнее посмотрел на Феликса и взял его за подбородок; очевидно, юноша чрезвычайно по­нравился ему. Для Феликса этот жест был невыносим. Отилия, Джорджета, мужчины, женщины — все берут его за подбородок, точно он малое дитя.

— Поздравляю вас, милый мой! — засмеялся, не зная, что сказать, генерал.

Вся передняя пропахла духами генерала. Феликс дви­нулся к двери.

— Боже мой, вы не должны уходить, — запротестовал старик. — Я не хочу вам мешать. Сию минуту я уйду.

— Мне надо сейчас же идти, меня ждут, — в отчаянии сказал Феликс.

— Вот как? — удивился благовоспитанный генерал.— Знаете, домнишоара Джорджета прелестная девушка, она заслуживает нашей дружбы, — прибавил он. — Вы хорошо делаете, что навещаете ее. Она скучает. Видите ли, мы, старики, приходим из самолюбия, для того, чтобы пока­зать себя людям. А искусством развлекать девушек об­ладаете только вы, юноши.

Хотя в словах старика не звучало никакой насмешки, Феликс готов был провалиться сквозь землю.

— Идите сюда, дорогая домнишоара, молодой человек хочет с вами проститься.

Появилась уже одетая Джорджета, и они вдвоем ра­зыграли комедию учтивого расставанья. Генерал вошел в гостиную и сел на стул, а Феликс как безумный побе­жал по лестнице.

— Очаровательный юноша, — сказал генерал Джорд-жете.— Смотри, не испорти этого мальчика. И прошу тебя, не ставь его в такое неловкое положение, не задержи­вай до того часа, когда могу прийти я. Бедный ребенок!

Джорджета уселась на колени к генералу.

Феликс в это время не шел, а летел. В душе его буше­вала буря. Он приехал в Бухарест с думами об упорном труде, с широкими замыслами, нашел девушку, о которой мечтал, поклялся ей в любви и уважении на всю жизнь, а теперь дошел до того, что проводит ночи у подозрительной особы. Конечно, Джорджета красива, но она всего лишь кокотка. Возможно, размышлял он, она насмехалась над его наивностью, желала изведать свежее чувство. Поэтому она и намеревалась выйти за Тити. Он, Феликс, соперник Тити! Какое скандальное положение! А позорная встреча с генералом! Если бы тот чем-нибудь оскорбил его, задел, он мог бы по крайней мере быть горд, что пользуется бла­госклонностью, за которую надо бороться. Но и генерал и он — оба были сконфужены встречей, следовательно, это компрометировало обоих. Преувеличивая тяжесть положе­ния, Феликс решил, что он пал морально, и пообещал себе пройти курс лечения аскетизмом. Он зароется в книги, бли­стательно сдаст экзамены, докажет Отилии, что умеет дер­жать слово. Он снова стал думать обо всем, что было свя­зано с Отилией. Правда, она уехала, но он ничем не мог доказать, что это было с ее стороны предательством. Она писала ему, вскоре она, вероятно, вернется. Какое значение имеет поездка на месяц-другой за границу? Отилия всегда вела себя так, и если дядя Костаке не видел в этом боль­шого греха, то у него, Феликса, еще меньше прав подозре­вать здесь что-то предосудительное. Сколько раз сплетни порождали в его душе сомнения, а потом в них не оказы­валось ни слова правды! Такая ли Отилия, какой он ее себе представлял, или нет — но она не переставала быть его идеалом женщины. Он должен верить в нее, а если она впоследствии и развеет его иллюзии, все равно надо создать культ Отилии, пусть даже бесполезный, без этого он, Феликс, не может существовать. Он должен непремен­но пройти этот искус постоянства и преданности, чтобы проверить и испытать свои душевные силы. Он должен оставаться чистым до тех самых пор, когда исполнится ве­личайшее событие его жизни. Придя домой, Феликс осто­рожно поднялся по черной лестнице, проклиная скрипучие ступеньки, и тотчас же разделся. Едва он лег в постель, ему снова вспомнилась Джорджета, ведь он только что ле­жал в ее постели. Образ белозубой, сияющей здоровьем Джорджеты смеялся над всеми его суровыми планами. Она сидела в сорочке (бретелька немного сползла) и, положив на его плечо белую руку, говорила: «Видишь, как ты не­благодарен! Я предложила тебе то, чего домогались мно­гие, я отвергла богатство, испортила себе будущее. Я сде­лала тебя, застенчивого студентика, мужчиной, который может гордиться своей любовницей. Что ж такого, если у меня есть любовники? Привязанность генерала доказы­вает, что я не какая-нибудь кокотка, которая торгует своей благосклонностью. Разве ты видел меня с кем-нибудь дру­гим, разве кто-нибудь тебе хвастал, что обладал мной? Я делаю то же самое, что делает множество женщин, но не скрываю этого и у меня есть преимущество — красота. А разве твоя Отилия не обнимает Паскалопола, не позво­ляет ему содержать себя? Все великое, что совершено в этом мире, совершено с помощью таких женщин, как я. По­кровительствовали гениям куртизанки, а не порядочные женщины. Я дарю тебе любовь, все радости и не требую никаких обязательств, потому что я куртизанка, ты это знаешь. И если ты когда-нибудь меня покинешь, я прощу тебя и не стану осуждать. Не будь глупцом! Я понимаю, что ты уважаешь Отилию, люби ее, прославляй, это совсем другое дело. Но ведь ты медик! Зачем делать нелепости и из-за того, что ты любишь Отилию, отказываться от сча­стья, которое даю тебе я? Это значило бы обременять свои чувства, питать нечистые мысли о ней. Тебе кажется, что ты поклоняешься Отилии, а на самом деле ты ее желаешь. Ты молод, переживаешь любовный кризис. Как по-твоему, почему Отилия убежала? Каждая умная девушка чувствует волнение юноши. Она убежала, потому что боится тебя и любит. С Паскалополом все обстоит совершенно иначе, он человек пожилой, он безвреден так же, как мой генерал.

Я не влюблена в тебя, оттого что не хочу ни к кому при­вязываться, я легкомысленна. Ты мне только симпатичен, с тобой мне хочется поболтать как с молодым человеком, своим ровесником. Генерал позволяет мне это, он не сер­дится! Разве ты не видел, как он смотрел на тебя? Для стариков, которые содержат нас, подобные сцены — гаран­тия того, что мы не так уж безгранично владеем их душой. Знаю, ты боишься, как бы не подумали, будто ты извле­каешь из этого пользу, будто ты... (помнишь, я тебе гово­рила). Почему? Ведь я не даю тебе денег! Я молода, все желают меня. Твоя щепетильность никак не предвещает, что ты станешь крупным врачом. Врач должен быть сво­боден от предрассудков, видеть жизнь без прикрас, а для этого он должен познать ее. Тебе следовало бы заниматься литературой. Ты — наивный поэт».

Феликс укрылся с головой одеялом, он хотел, чтобы тьма задушила тревожившее его видение. Стараясь ото­гнать его, си напряг всю свою волю, вызывая образ, кото­рый приносил ему очищение. Брошенное быстро промель­кнувшим в полутьме Симионом имя «Иисус» всплыло в памяти Феликса, и он попытался его удержать, но все вдруг приняло чудовищные, испугавшие юношу формы. Появилась белая тень и двинулась навстречу другой, кото­рая, иронически усмехаясь, ждала ее, и все сплелось, пере­путалось... Феликс высунул голову из-под одеяла и открыл глаза, желая избавиться от зловеще усмехавшихся приз­раков и трезво стать лицом к лицу со своими сомнениями. Он нашел в себе силы твердо решить, что если Отилия воплощает его духовные стремления, то Джорджета может, ничем не мешая ей, оставаться его подругой. Он будет вра­чом, человеком серьезным, ему не пристало предаваться мистическим грезам. Правда, связь с Джорджетой может несколько уронить его достоинство, если Тити будет воло­читься за ней, а слегка насмешливая снисходительность генерала тягостна. Он подумал, что ему следует, хотя бы на время, отказаться от встреч с девушкой. Но чем силь­нее крепло это решение, тем больше желал он Джорджету. Он чувствовал, что поступил с ней грубо, что его бегство было обидным для ее самолюбия. Это бегство, размышлял Феликс, исследуя себя как медик, обнаруживает, что он болезненно застенчив, что он не сумел воспитать в себе волю. Надо отдалиться от Джорджеты, совладать с влия­нием ее красоты. Так или иначе, он обязан загладить свою вину перед ней. Надо вежливо расстаться с девушкой пос­ле того, как он попросит прощения за свой поспешный уход (тайная мысль нашептывала ему даже, что он может еще раз доказать Джорджете, как он ценит ее физическое обаяние). И он умиротворенно закрыл глаза, подчинив­шись наконец призывам Джорджеты, которая в тот момент, когда он засыпал, превратилась в Отилию.

На другое утро дядя Костаке попросил Феликса сходить к Аглае и взять у нее ключи от дома на улице Штирбей-Водэ. Феликс нехотя согласился.

Аглае напала на Феликса, словно во всем виноват был он:

— Да чего он пристает с ключами? Нет у него их, что ли?

Феликс пожал плечами, с неудовольствием глядя на сидевшее кружком семейство: Аглае, Аурику, Тити и не­отлучно пребывавших здесь Стэникэ с Олимпией. Тити, за столиком у окна, угрюмо копировал акварелью рису­нок с открытки, делая вид, что не заметил вошедшего и целиком поглощен своим занятием. Феликс почувство­вал атмосферу оскорбительного любопытства и ожесто­ченной вражды и немедленно ушел бы, если бы не должен был получить ключи. Аурика без всякой подготовки от­крыла бой.

— Бедненький Тити очень сердится, что ваша прия­тельница, домнишоара Джорджета, так отвратительно по­ступила с ним, — сказала она. — Она велела передать ему, что у нее нет охоты выходить замуж, и вообще так грубо выразилась. Странно, она производила впечатление крайне утонченной девушки. Как вам это покажется?

За этим скрывалось столь многое, что Феликс поту­пился, стараясь избежать холодного взора Аурики.

— Э, виновата не девушка, виноват тот, кто научил ее этому! — саркастическим тоном сказала Аглае. — Брось­те, мы знаем...

— Кто научил ее? — машинально переспросил Феликс.

— Видите, домнул Феликс, какой вы! — ехидно заме­тила Аурика. — Уж будто вам неизвестно? Мы опреде­ленно знаем, что Джорджета сделала это ради вас. Мы ничего неговорим, может быть, вы расположены к ней, но не надо было ей сбивать с толку бедного Тити.

Тити, не отрываясь от рисунка, все более и более нер­вно орудовал кистью. Слушая обвинения Аурики, Фе­ликс застыл на месте. Он вынужден был признать, что в них есть доля истины.

— Я не имею ничего общего с домнишоарой Джорджетой, — смущенно пролепетал он, — я ее едва знаю... Слу­чайно... Тут недоразумение... Кто вам это сказал?

— Кто нам сказа-а-ал? — ядовито протянула Аглае. — Вот кто нам сказал! Говорите же!

И она ткнула пальцем на Стэникэ, который за все это время не проронил ни слова и рассматривал стены. Услы­шав это, он с извиняющимся видом взглянул на Фе­ликса.

— Я сказал... то есть я слышал... Я не говорил, что именно домнул Феликс. В конце концов, зачем мы будем кого-то обвинять... Надо было послушать меня и не пу­таться с такой особой, как Джорджета. Она просто... Всему свету известно.

У окна неожиданно послышался грохот. Тити стукнул кулаком по столу и вскочил на ноги, лицо у него стало совсем восковое.

— Это ложь, вы мне сказали, что застали там Феликса и что они вместе смеялись надо мной. Отилия — про­дажная тварь, она спала с Феликсом, а теперь спит с Паскалополом. Я не позволю, понимаете...

Тити снова стукнул по столу, бумаги разлетелись. Возмущенный Феликс попытался возразить:

— Очень прискорбно, что вы так говорите об Отилии.

— Отилия — шлюха, — орал как безумный Тити, ко­лотя кулаком по столу.

— Мне не следует даже разговаривать с домнулом Тити, который способен на такую чудовищную клевету, — прибавил Феликс.

Гнев Феликса как будто произвел на всех впечатление, только Стэникэ, сделав таинственную физиономию: «тут, мол, большой секрет, я не могу вам объяснить», — отчаянными жестами умолял его замолчать. Олимпия ска­зала:

— Не слушайте вы Стэникэ! Он вечно всюду сует нос!

Феликс направился к двери, но, когда он проходил мимо столика Тити, тот раздраженно дернулся. Подумав, что Тити хочет его ударить, Феликс закрыл грудь рукой. Тити зацепился за ковер, поскользнулся и упал спиной на стол, опрокинув его. Не разобравшись, в чем дело, осталь­ные приняли случайное падение Тити за драку. Стэникэ тут же подбежал к Феликсу и схватил его за руки, а Аг­лае, вскочив, крепко обняла Тити, продолжавшего кричать во все горло:

— Отилия — шлюха, так и знайте!

Феликсу было омерзительно и то, что произошло, и то, как восприняли это окружающие. Аурика и Олимпия пы­тались его успокоить, хотя в этом не было никакой необ­ходимости.

— Ну не обижайтесь так, домнул Феликс! Что за ре­бячество! Ведь вы знаете, какой Тити нервный!

Но Феликс окончательно рассердился, оттолкнул Стэ­никэ и вышел из дома. Стэникэ кинулся вслед за ним.

— Дорогой, милый, напрасно вы на меня сердитесь, — кричал он, пытаясь на ходу поймать руку Феликса, — вы правы, но поставьте себя на мое место. Я ничего им не говорил. Они что-то подозревали и теперь валят все на меня. Разве я могу спорить со своей тещей? Ведь она ста­рая женщина! Вы же умница, понимаете это! Эх, если бы я был такой, как вы, не принимал бы я эту ерунду близко к сердцу. Занимался бы своими делами — и конец. Ну и что тут такого, если он сказал, что вы живете с Отилией! Разве это плохо? Ваше счастье!

— Домнул Стэникэ, оставьте меня в покое! — оборвал его разозленный Феликс, собираясь войти к себе в дом.

— Вы опять сердитесь? — с невинным видом удивился Стэникэ. — Вот видите, что вы за человек, не знаешь, как и подойти к вам.

Феликс хлопнул дверью и быстро поднялся в свою ком­нату. Стэникэ постоял немного в нерешительности, поду­мал, затем осторожно открыл готическую дверь и на цы­почках вошел. Однако Феликс заметил его в окно засте­кленной галереи. Надев шляпу, он тихонько спустился вниз и через ворота вышел на улицу. Он был расстроен, совсем пал духом, и в его уме снова ожили все прежние планы бегства. Лекции немного отвлекли его, и, вернув­шись домой, он с признательностью выслушал совет, ко­торый прошептал ему дядя Костаке:

— Больше не ходи туда! Так будет лучше!

Стэникэ действительно раздул все происшествие и из­ложил его старику в самых драматических тонах.

— Когда молодежь любит — то любит! — разглаголь­ствовал он. — Я сам был такой же. Ваш Феликс, гово­рят, живет с Джсрджетой. Первоклассная девочка, ниче­го не скажу, Феликс молодец! Но вы не знаете, что Тити влюбился в Джорджету и захотел жениться на ней. Он привел ее сюда, к моей теще, клянусь честью, все было готово. И вдруг, ни с того, ни с сего, девушка теперь от­казывается. Говорят, что ей не позволяет Феликс! Воз­можно, возможно! Девушка красивая, уверяю вас, чер­товски красивая. И она уже не желает выходить за Тити. А этот тряпка, Тити, посмотрели бы вы, в каком он был неистовстве! Когда они с Феликсом оказались лицом к лицу, мне стало страшно. Кончено! — подумал я. — Сейчас случится что-то ужасное. И в самом деле, никто и не заме­тил, как они налетели друг на друга. Какая драка! Я их едва рознял! Тити вцепился в волосы Феликсу, Феликс схватил его за горло. Ну и комедия! И все из-за жен­щины — красивой женщины, что уж тут говорить. Дядя Костаке, послушайте меня, я адвокат. Из-за женщины совер­шаются преступления, братья хватают друг друга за горло, возникают войны. Женщина — вот причина всех распрей на земле.

Мрачный, сгорбившийся дядя Костаке расхаживал по комнате, упорно посасывая окурок и временами презри­тельно и недоверчиво поглядывал на Стэникэ. Он не при­давал никакой веры его словам.

— Что вам дался этот мальчик? — сказал он нако­нец.— Почему вы не хотите оставить его в покое? Он ни­чего вам не сделал! Не надо говорить резкости ни ему, ни Отилии. Они сироты! Это грех...

Стэникэ ухватился за новую тему и начал ее развивать:

— Мне очень жаль, что я слышу от вас подобные вещи! Я обижаю сирот? Вы видите меня, я сам с малых лет остался сиротой и знаю, какое это страдание — не иметь никого близких. Я обижаю Феликса? Но я привязан к нему, как к младшему брату, я намерен помочь ему всту­пить в жизнь, руководить им. Что же касается Джорджеты, то он немножко виноват, что уж тут греха таить. Я ему сказал: «Друг мой, не связывайтесь с этой распутницей, она — роковая девушка». Когда он пришел просить ключи, я сделал ему знак, чтобы он в присутствии Тити был осторожен.

— Ну, дали ему ключи? — нетерпеливо спросил дядя Костаке.

— Теща их ищет. Но позвольте, зачем они вам, у вас же есть одна связка? Уж не думаете ли вы продать дом? Ведь сейчас не сезон для найма. Правильно, продавайте, самое верное — иметь деньги в кошельке. Но надо смот­реть в оба, поручить это хорошему посреднику. Назовите вашу цену, и я постараюсь что-нибудь сообразить.

— Ничего я не продаю! — огрызнулся дядя Костаке.

В сущности, чутье не изменило Стэникэ, Костаке хо­тел продать дом на улице Штирбей-Водэ, так же как и остальную недвижимость. Этот старый дом он купил у Симиона много лет назад, когда тот нуждался в деньгах для уплаты по векселям, срок которых истекал. Аглае дала согласие на эту продажу, надеясь, что дома все равно до­станутся ей и перейдут к Аурике или Тити. То, что Ко­стаке потребовал ключи (у нее на чердаке валялась забы­тая связка ржавых ключей), разъярило ее. Костаке про­сил ключи потому, что жильцы потеряли многие из них, а он не хотел тратить деньги на изготовление новых.

— Не продаете? — спросил Стэникэ. — И так неплохо. Деньги разойдутся, а недвижимость — это ценность на­дежная. Чем больше я об этом думаю, тем больше убеж­даюсь, что вы правы. Не продавайте. А если захотите что-нибудь предпринять, посоветуйтесь со мною. Ведь я адво­кат, всякие увертки знаю, и все сделаю вам бесплатно. Дадите мне там какие-нибудь пустяки на разъезды.

Вернувшись в синедрион, заседавший в доме Аглае, Стэникэ гремел:

— Дорогая теща, происходят чрезвычайно подозри­тельные вещи. Вам не удалось избежать того, чего я опа­сался. Дядя Костаке продал ресторан, сейчас, несомненно, собирается продать дома на улице Штирбей, завтра он продаст все. Что вы тогда будете делать, то есть, что тогда будем делать мы, поскольку вы разрешили мне посвятить себя интересам вашей дочери Олимпии? Кто-то дает ста­рику советы, своей головой он до этого не додумался бы. Продаст все, превратит в деньги и откажет кому захочет.

— Я подам на него прокурору, — закричала Аглае. — Человек, который ни с того ни с сего начинает все прода­вать, не в своем уме.

— Вот идея, — цинично сказал Стэникэ. — Потребуем для него опеки, как для неспособного отдавать отчет в своих действиях. Только, видите ли, нет налицо прямых наследников, имуществу которых грозила бы опасность. К тому же дядя Костаке не кричит, никого не бьет и не проигрывает деньги в карты. Люди, которые подтвердят все что угодно, найдутся всегда, как не найтись, но вы-то, его сестра, можете пойти и объявить, что ваш брат — сума­сшедший?

— Могу! — в бешенстве сказала Аглае.

— Вы пойдете, но вам не поверят! Явится Отилия, явится Феликс, явится Паскалопол и так далее, и тому подобное и докажут, что вы клевещете. Это годится для глупых баб, а не для дяди Костаке, он хитрее, чем мы по­лагали. Вы станете всеобщим посмешищем, а он разозлится и ничего не оставит вам по завещанию.

— Он пишет завещание? — усомнилась Аглае.

— Должно быть, пишет! Если он все продаст, то у вас не останется другого выхода, как наладить хорошие отно­шения с ним и в особенности с Отилией!

— С Отилией? Никогда!

— Что ж, дело ваше!

— И при чем здесь Отилия, скажи пожалуйста, что это — имущество Отилии? Ты думаешь, что Отилия отка­жется от денег? Тогда зачем же она к нему льнет?

— Вот в этом и заключается ваша тактическая ошибка. Отилия строит глазки Паскалополу, а Паскалопол — Отилии? Ну и что? Почему вы разгневались, скажите на милость, почему начали прохаживаться на их счет? Вы что, сами хотели выйти за Паскалопола? Если нет, то ка­кое вам дело, за кого выйдет Отилия? Как человек с широ­ким кругозором, как защитник ваших интересов, я в вос­торге от этой перспективы. Паскалопол стар, он снимет с себя последнюю рубашку, чтобы заполучить Отилию. А она гонится за деньгами — ведь он-то богат. Дядя Костаке скряга, он будет в свою очередь доволен, что не придется ничего давать девушке. Он будет сидеть на деньгах, пока в один прекрасный день — бац! — ведь мы все не вечны. И тогда вы остаетесь единственной наследницей! А вы что натворили? Поссорились с дядей Костаке, все добива­лись от него чего-то, вот он вам и мстит. Мы видывали скупердяев, которые умирали на рогоже и оставляли все имущество на приюты, государству!

Аглае внезапно побледнела.

— Да, да, государству!

— Для этого надо быть сумасшедшим!

— Ну, это единственная форма безумия, за которую государство не сажает тебя в сумасшедший дом.

Аргументы Стэникэ произвели сильное впечатление на членов семейного совета. Укрощенная Аглае повесила го­лову.

— Мама, пожалуй, он прав, — лениво сказала Олимпия. — В этих делах он не дурак!

— Я прав, уважаемые, — громко заверил Стэникэ, рас­хаживая большими шагами по комнате, — разве я когда-нибудь бываю неправ?

— Что же, по-вашему, мне надо теперь делать? — на­смешливо спросила Аглае. — Упасть на колени перед Отилией и просить у нее прощенья?

— Будет вам! Отилия не злопамятна. Вы сделаете вид, что не сердитесь, что все забыли, и пойдете к дяде Костаке, ведь он вам брат! А главное — никаких колкостей по ад­ресу Паскалопола. Наоборот, надо поощрять его намере­ние жениться на Отилии, приносить ему поздравления. Паскалопол вас расцелует, когда услышит, что вы хва­лите Отилию, и дядя Костаке тоже будет рад такой ком­бинации.

Стэникэ еще несколько раз прошелся по комнате. Его осенила новая идея.

— Знаете что? У меня великолепная мысль. Адрес Отилии в Париже нам известен. Напишем ей открытку, словно ничего не случилось, сообщим что дядя Костаке болен. Она девушка чувствительная.

— Пишите сами! Я не буду писать!

— Мы напишем, но и вы подпишетесь. Стэникэ и вправду составил следующее послание:

Дорогая наша Отилия!

Мы чрезвычайно обрадовались, узнав, что ты в Париже. Ты имеешь полное право веселиться, пока молода. Мы сильно скучаем по тебе и домнулу Паскалополу. Нам тебя очень недостает. Если кто-ни­будь из нас случайно тебя обидел, не обращай на это внимания, старики всегда раздражительны. Дя­дя Костаке страдает без тебя, хотя и не говорит этого. Феликс развлекается — он забывает скорее, как и все юноши. Нас очень огорчает здоровье Симиона, он все еще болен. Да со стариками нельзя и рассчитывать на что-нибудь другое. Приезжайте, вас с нетерпением ждут ваши

Стэник э, Аглае, Олимпия, Аурика, Тити.

Стэникэ заставил всех подписаться. Он умышленно, же­лая еще теснее связать Отилию с Паскалополом, намекнул на равнодушие Феликса и постарался заронить в душу де­вушки тревогу за дядю Костаке. На открытке он надпи­сал: «Домнишоаре Отилии Паскалопол».

— А она не рассердится? — спросила Аурика.

— Ну вот еще! Назовите меня: «Стэникэ Рациу, де­путат» — и увидите, как я рассержусь. Надо быть психо­логом.

Стэникэ взял открытку и вышел, чтобы отправиться в город. В прихожей он заметил, что на улице дождь. Поло­жив открытку на столик, он вернулся за зонтом. В это время Симион подкрался к столику, осмотрел письмо с обе­их сторон, затем сунул палец в рот, послюнил место возле подписей и химическим карандашом размашисто подпи­сался: «Иисус Христос». Стэникэ, больше ни разу не взглянул на открытку, сунул ее в карман, а потом опустил в почтовый ящик.

XIV

Что больше всего огорчало Феликса, порождая в нем даже некоторую мизантропию, так это всеобщее, не исклю­чая и его университетских коллег, безразличие ко всему отвлеченному, ко всему возвышенному, не имеющему непо­средственной земной цели. Еще в Яссах, в интернате, он горячо обсуждал с товарищами, порой даже лежа в по­стели, после того как гасили свет, проблемы, в которых никто из них толком не разбирался, но которые волновали их и заставляли гордиться своей причастностью к фило­софии. Проблемы эти чаще всего ставились в форме во­проса (что такое жизнь? что такое смерть?), то есть так, как они встречались в брошюрах. Один из учеников как-то задал вопрос: «Что такое женщина?» Каждый постарался ответить наиболее экстравагантно, но никто не допустил ни малейшей непристойной шутки, даже намека на про­блему пола. Были среди учеников и такие, кто брал жур­налы, выискивал в них проблемы, неведомые другим, с тем чтобы разрешить их опять-таки с помощью журналов, изумляя остальных участников спора, жаждавших узнать, откуда позаимствованы эти мысли. Однажды ночью рас­суждали о боге. Дождь лил как из ведра, громыхал гром; более пугливые и менее ярые спорщики вздрагивали и даже крестились под одеялом, будучи уверены, что подоб­ный разговор в такое время может навлечь на них беду. Говорили по очереди, припоминая заплесневевшие поло­жения из учебника (в последнем классе они немножко изу­чали историю философии): бог это есть первопричина и конечная цель всего, в нем объяснение всему, что превос­ходит возможности нашего познания, в нем смысл жизни. Один ученик, сын священника, заявил, что «бог — это дог­ма, не подлежащая обсуждению» и что «все мы должны верить в то, что выше нашего понимания», но тот, кто затеял весь этот спор, только пренебрежительно скривил губы.

— Объясни сам, если ты такой умный! — обиделся попович. — Тоже нашелся, задирает нос, словно что-то знает!

— Что ж,— ответил философ,— бог — это я, ты, земля, небо, — все, что существует в мире. Все является частицей бога, хотя мы и ограничены местом и сроком жизни (это называется пространством и временем), тогда как бог бес­конечен!

Это упрощенное определение ни у кого не вызвало смеха, все были взволнованы. За окном сверкали молнии. Только один из подростков недоверчиво спросил:

— Откуда ты это взял, ведь не сам же придумал? Попович сделал замечание, которое многим показалось весьма обоснованным:

— Хорошо. Мы считаем, что бог, будучи бесконечной благостью, противостоит злу, то есть дьяволу, который яв­ляется бунтовщиком, не признающим нашего небесного отца. Если бог — это весь мир, тогда, значит, и убийца — частица бога и то, что он делает, он делает по воле божьей. Разве это возможно? Ты просто «еретик».

Сын теолога произнес все это с безграничным высоко­мерием, а его противник откровенно сознался в своем не­вежестве:

— Видишь ли, сам я как-то и не подумал. Но в этом есть свой смысл. И в книжке, которую я читал, такая философия называлась пантеизмом.

Тогда все решили обратиться к преподавателю Думбравэ, которому доверяли больше, чем кому бы то ни было, потому что он был разговорчив, ласков и склонен ко вся­ким высоким материям. Старик с черными как смоль воло­сами, он говорил с резким молдавским акцентом и носил бородку лопаточкой, как у Майореску [15].

— Господин Думбравэ, — как-то на уроке поднялся один из подростков (они тогда учились в шестом клас­се), — мои товарищи обращаются к вам через меня с прось­бой объяснить, что такое бог.

Думбравэ остолбенел и забормотал:

— Да вы что, рехнулись, что ли? Ай-яй-яй! Потерпите вы хоть годик, пока поумнеете. Вы чего хотите? Чтобы я со священником воевал?

Однако в общих чертах он объяснил им некоторые сто­роны этой проблемы.

Феликс вспоминал те годы, и ему становилось грустно. Ему мерещились великие идеалы и проблемы, в нем бур­лила энергия. Отилия с первого взгляда понравилась ему: казалось, она пресыщена всякими умствованиями, не же­лает говорить о том, что знает, и в то же время в ней есть какая-то хрупкая, почти ботичеллевская утонченность. Ей Феликс мог бы посвятить себя, пожертвовать для нее собою. С самого начала Отилия представилась ему как конечная цель, как вечно желаемое и вечно ускользающее вознагра­ждение за его достоинства. Он желал бы совершить что-нибудь великое из-за Отилии и ради Отилии. Разлука с девушкой сама по себе не мучила его, она даже устраивала его в некотором смысле, потому что он, как монах, пред­вкушал радость явиться перед ней когда-нибудь духовно более совершенным. Однако его огорчало, что она уехала с Паскалополом. Это бросало некоторую тень на Отилию. Дева Мария обожаема всеми, но не принадлежит никому. Когда девушка принимает ухаживания пожилого мужчины и разъезжает с ним по заграницам, это невольно застав­ляет думать о ее заурядных стремлениях и подозревать в ней полную неспособность оценить величие мужского само­пожертвования. Ему было приятно видеть Отилию мона­хиней, отрешившейся от всего земного. Тогда бы и он остался аскетом из уважения и преклонения перед нею.

Но и Джорджету Феликс не презирал. Он признавался себе, что она ему нравится, будит в нем желание. Но его злило, что, будучи интеллектуально ниже Отилии, она как женщина не пала до самого дна. Он хотел бы видеть Джорджету такой же красивой, как она есть, но еще более циничной, более глупой. Он желал бы видеть ее падшей и заблудшей, похожей на проституток из романов Достоев­ского, у которых, несмотря на их падение, еще теплится в душе сознание человеческого достоинства. Тогда бы он по­святил ей свою жизнь, но не так, как Отилии. Он бы спас ее, поднял до себя, врачуя ее тело и душу. Сейчас Джорджета его немного раздражала. Она была чарующе прекрасна и бесконечно здорова. При всем своем цинизме она обладала здравым смыслом и буржуазными принципами. Она не только не нуждалась в спасителях, но сама смот­рела на Феликса по-матерински, проявляя внимание к его занятиям и репутации, жалуя его своей благосклонностью. Такое отношение было для него невыносимо, тем более что Феликсу казалось, что он видит насмешливый огонек в глазах девушки. Смеялась ли Джорджета про себя над Наивностью Феликса, смотревшего на нее, как на икону, или, наоборот, она была более благородна, чем он вообра­жал, и лукаво наблюдала, как он пытается найти себя в мире женщин?

Сильнее, чем физиологическую и психологическую по­требность обладать женщиной и любить, Феликс чувство­вал необходимость разговаривать о женщинах, найти для себя метафизическую точку опоры, чтобы упорядочить мир своих чувств. Его удручали вечные колкие намеки и пош­лые замечания коллег: «Я тебя видел с хорошенькой да­мой», «Тебе здорово повезло», «Предпринимаешь какие-нибудь шаги?», «Надеюсь, что все это не только платони­чески?»

Обуреваемый такими мыслями, он медленно шел по на­бережной Дымбовицы, когда, раскрыв объятия, его оста­новил Вейсман, один из коллег по университету. Феликс редко с ним разговаривал и даже едва был знаком, но со­всем не удивился фамильярности студента.

— Как поживаешь? — спросил его Вейсман.— Гуляешь? Погружен в задумчивость и созерцание! Стихи сочи­няешь?

— Что ты! — запротестовал Феликс.

— А почему бы не сочинять? Думаешь, я не писал? Разве это зазорно? Одно время я был так сентиментален, «то целые тетради исписывал стихами.

— И печатал? — спросил Феликс.

— Какое там печатать! Я читал их одному приятелю, самому умному юноше в мире, самому тонкому. Он мне тоже читал свои стихи, а потом я свои рвал и бросал в огонь. У этого юноши огромный талант, больше чем у Гейне.

— А как его зовут?

— Как зовут? Барбу Немцяну! Ты должен его знать, он сейчас уже знаменитый поэт.

Феликс признался, что не слышал о нем. Это удивило Вейсмана.

— Дорогой Сима, ты обязательно должен познакомить­ся с этим юношей, он наш самый крупный современный поэт. Я устрою тебе с ним встречу. Принесу тебе и жур­налы, в которых он печатается, чтобы и ты смог прочитать его стихи. Зачем лишать себя лирического опьянения?

Вейсман говорил необычайно оживленно. Время от вре­мени он останавливался и, прислонясь к парапету набе­режной, жестикулировал, чтобы еще больше подчеркнуть . выразительность стихов, которые читал драматическим ше­потом, как бы вытягивая их рукой изо рта и плотоядно причмокивая губами, словно откусывал кусочки персика. Он засыпал Феликса вопросами — знает ли он такого-то или такого-то румынского или иностранного поэта, и Фе­ликс, к своему стыду, должен был признаться, что у него нет обширных познаний в этой области.

— Послушай, какое дивное стихотворение:

Бывают вечера — душа в цветы вселится,

В тревожном воздухе раскаянье витает,

На медленной волне вздох сердце поднимает,

И на устах оно бессильно умирает.

Бывают вечера — душа в цветы вселится

И негой женскою я обречен томиться.

Вейсман декламировал, растягивая слова, почти пел, то приближаясь к Феликсу, то удаляясь, как это делают скри­пачи цыгане в Венгрии и Австрии.

— Ну как? Нравится тебе? Такое изумительное сти­хотворение! Надеюсь, ты знаешь чье оно! Как? Не знаешь? Это Альбер Самэн, самый великий французский поэт, он больше Ламартина, это же знаменитость.

О Самэне Феликс слышал и даже припомнил, что ви­дел среди книг Отилии потрепанный томик «В саду ин­фанты». Но читать не читал, потому что до сих пор стихи его не привлекали. Его интересовали романы, в которых изображались мужественные, волевые люди, их непреклонность в достижении цели. Он любил читать биогра­фии великих людей и вообще все книги, трактовавшие про­блему воспитания воли. В этом году, учась на первом курсе, он мало читал беллетристики и очень много меди­цинских книг. Он предпочитал не разбрасываться, а глу­боко вникать в определенный предмет.

Однако сейчас душа его звенела. Декламация Вейсмана, останавливавшая прохожих, нравилась ему, и он решил прочитать дома Самэна.

— Ты любил когда-нибудь? — неожиданно спросил Вейсман, после того как долго и пространно рассуждал о русской поэзии, о Некрасове и Бальмонте.

— Думаю, что да, — после некоторого колебания от­ветил Феликс.

Вейсман недоверчиво посмотрел на него и со свойствен­ной ему горячностью пустился по пути признаний:

— Как я — ты не любил! Это невозможно! Я любил феноменально, так, как один раз в столетие может любить человек. Богатства моей души хватило бы, чтобы одарить великого поэта. Я любил необычайную девушку, настоя­щего ангела, нервную, впечатлительную девушку, у кото­рой, я тебе скажу, душа вибрировала, как дорогая скрипка под смычком Энеску, настоящую Марию Башкирцеву [16]. Я провел с ней божественные часы, мы утопали в волнах святого опьянения телом. Затем мы решили вместе покон­чить жизнь самоубийством, заперлись в квартире и от­крыли газ. Но девушка в конце концов испугалась и закри­чала, явилась тетка, соседи и выломали дверь.

— А почему вы хотели покончить с собой?

— Почему мы хотели покончить с собой! — сурово и таинственно прошептал Вейсман. — Знакомо ли тебе стра­дание плоти, то отчаяние, когда достигаешь вершины опья­нения, где уже и счастье невозможно? Когда оказываешься на такой вершине, тебя немедленно охватывает тоска. Нам стала противна жизнь, мы хотели продлить мгновение в вечности.

Утонченность Вейсмана казалась Феликсу несколько театральной, но его восхищала серьезность, с какой тот разыгрывал беспричинную трагедию. В его душе вновь воскресли те чувства, которые он испытывал в интернате лицея, где ночи напролет велись ожесточенные споры.

— Ты спрашиваешь, почему мы хотели покончить с со­бой?— продолжал Вейсман. — А ты читал Вейнингера, великого Вейнингера, крупнейшего мыслителя современ­ности?

Феликс с досадой должен был признаться, что и Вей­нингера он не читал. Он был смущен своими малыми по­знаниями и удивлялся эрудиции коллеги.

— Ты не читал?! Ты лишил себя самого утонченного пиршества интеллекта. Я тебе достану его книгу, я знаю, где ее можно купить с невероятной скидкой. Когда тебе понадобится что-нибудь из книг, скажи мне, и я куплю тебе по самой дешевой цене.

— А кто такой Вейнингер? — спросил охваченный ис­кренним любопытством Феликс.

— Вейнингер? Вейнингер — это самый суровый критик женщины, из-за женщины он покончил жизнь самоубий­ством. По его учению женщина — это только сексуаль­ность, в то время как мужчина сексуален лишь временами. У женщины чувственность разлита по всему телу. Я и моя возлюбленная, которая, как исключение, обладала муже­ственной душой интеллектуального человека, просто пере­пугалась, когда прочитала его книгу. Это она, оскорблен­ная жестокой правдой, несовместимой с ее идеалами, по­дала мне мысль покончить самоубийством.

— Я хочу прочитать эту книгу! — сказал Феликс.

— Ты хочешь прочитать «Geschlecht und Charakter» [17]? Превосходно. Дай мне лею, и ты ее получишь.

Феликс дал ему лею. Некоторое время они молча шли рядом, потому что хотя Феликс и любил поговорить, но стеснялся делать признания. Ему казалось неприличным назвать имя Отилии и даже Джорджеты в разговоре с по­сторонним или хотя бы намекнуть на их существование. Чтобы не молчать, он с безразличным видом спросил Вей­смана, как тот живет, каковы его планы, но тут же спо­хватился, что заставляет его выбалтывать то, чего он сам не хотел затрагивать. Но Вейсману, казалось, это вовсе не было неприятно, он тут же пустился в рассказы, ни­мало не смущаясь:

— У меня собачья жизнь, кручусь, как одержимый. На моей шее три сестренки и старая тетка, которых я должен содержать. Все мы ютимся в убогой комнатушке — нечто вроде помещения для кучеров над конюшней, — куда лазим по приставной лестнице. Я должен платить за квар­тиру, добывать им на хлеб...

— И чем же ты занимаешься?

— Чем занимаюсь? Всем, чем могу. Помогаю дантисту, делаю по дешевке впрыскивания рабочим, редактирую со­циалистическую газету, перевожу книги для одного изда­теля, даю частные уроки, — так и выкручиваюсь. Я проле­тарий, который ждет освобождения своего класса в силу диалектики истории.

— Ты социалист?

— Социалист? Что такое социализм? Все великие умы, лишенные предрассудков, мыслят так же, как и я. Я науч­ный социалист, стою за обобществление средств производ­ства и моральное оправдание любви через отмену ее про­дажности, за любовь без принуждения.

Несмотря на то, что Феликс считал себя лишенным всяких предрассудков, он почувствовал некоторую нелов­кость, услышав эти формулы. В душе его жил буржуа, восхищавшийся спокойствием, независимостью и утончен­ностью Паскалопола.

— И ты думаешь, что подобные реформы возможны у нас? — спросил он.

— Ты не знаешь существа вопроса, — живо возразил Вейсман. — Эту возможность доказал у нас самый боль­шой румынский критик.

— Майореску?

— Что там Майореску, Майореску — пигмей, Майоре­ску все равно что мизинец на ноге у Брандеса. Я говорю о Доброджяну-Гере, величайшем румынском критике, который написал исключительную статью о Кошбуке — «Поэт крестьянства». Ты обязательно должен ее про­читать.

Вейсман говорил с такой страстностью и убежденно­стью, что прохожие оборачивались. Феликс не разделял его взглядов, но его захватило это неистовое кипение идей, какого он не встречал у других.

— Год или два я поживу в Румынии, где невозможно свободно мыслить. А потом поселю тетку у кого-нибудь из своих зятьев и уеду. Отправлюсь во Францию,

Феликс признался, что и он думает поехать во Фран­цию, чтобы завершить образование, но считает долгом чести вернуться потом на родину, чтобы способствовать ее прогрессу. Он спросил Вейсмана, движет ли им та же слепая приверженность к родной земле, где он родился, которую испытывает каждый человек.

— Ты можешь так рассуждать, потому что ты право­славный. А я — еврей, патриотические чувства которого не считают искренними. Если я скажу, что и мне румына екая дойна надрывает душу, разве мне поверят? Боюсь, даже ты не поверишь. Многие приписывают нам особое свойство — игнорировать суверенность нации и подготав­ливать перевороты. А Мирабо, Дантон, спрошу я тебя, разве были евреями? И разве они действовали против род­ной Франции? Всех, кто думает о завтрашнем счастье че­ловечества и заглядывает за узкие рамки настоящего, люди, обласканные этим настоящим, называют антипатриотами. Я румынский патриот, и во имя крестьянства и пролетариата я солидарен с любым добрым румыном, не эксплуа­тирующим чужой труд. Сейчас для буржуазного общества все, кто думает так же, как я, — безразлично, евреи это или православные,— все — предатели. Разве я виноват, что мой дух устремлен к видениям будущего? Прав я или не прав?

— С точки зрения логики, — произнес Феликс, может, ты и прав. Но моя душа не может перешагнуть за пределы непосредственного опыта. Это все равно, что ска­зать мне: напрасно ты любишь девушку, потому что через столько-то лет она состарится и умрет. Я люблю иррационально ту, которая есть сейчас, единственно существующую для меня.

— Софизм, софизм! В логике ты — мошенник! — же­стикулируя, воскликнул Вейсман, готовый обрушить на голову Феликса целый поток новых доказательств. Но Фе­ликс уже почти дошел до дома, и им нужно было рас­статься. Вейсман задержал его, осмотрел костюм, пощупал материю и выразил неодобрение, хотя костюм Феликса был хорош, разве что чуть-чуть плотен для весенней погоды.

— Хочешь иметь такой же элегантный костюм, как у Деметриада из Национального театра? Давай мне этот старый и двадцать лей, и я тебе достану новый, какого ты никогда в жизни не носил!

Феликс стоял в нерешительности, но Вейсман сунул ему в руку адрес, написанный на визитной карточке.

— Возьми, возьми. Это тебя ни к чему не обязывает! Когда надумаешь, заходи. Не пожалеешь!

— Принеси мне Вейнингера! — крикнул ему вдогонку Феликс и дружески помахал рукой.

Придя домой, он сразу же отправился в комнату Отилии и отыскал книжку стихов Самэна. Он раскрыл томик я уселся на стул, потом лег на софу. Туманная шелкови­стая атмосфера этой книги наполнила его каким-то непо­нятным трепетом. По правде говоря, ему не нравились эти стихи, он находил их слишком претенциозными, но через них ему становились понятней грезы Отилии, немые бури, переживаемые девушкой. На столе он увидел наперсток и тряпичную куклу. Из книги выпала заколка для волос и зеленая ленточка. Отилия показалась ему слабым сущест­вом, воспринимающим музыку так же страстно, как цветок впитывает во мраке влагу. Девушка, которая читала такие растекающиеся стихи, не могла быть натурой демониче­ской, наоборот, она должна была быть созерцательной на­турой, поддающейся любому безрассудному страстному по­рыву, покорной тому, кто пленит ее. Феликс возненавидел Самэна. Он прошел в свою комнату и взял медицинскую книгу, в которой говорилось о строении женского тела. Автор с некоторым пафосом подчеркивал обреченность женщины на пассивность. В последующие дни Феликс ра­зыскал Вейсмана и не отстал от него до тех пор, пока не получил Вейнингера. Прочел он его с увлечением, но го­речь этого оригинального самоубийцы не заразила его. Наоборот, его убежденность в том, что женщина — жертва своей физиологии, существо слабое, ищущее опоры в муж­чине, который должен ее оберегать и обогащать своей ин­дивидуальностью, еще больше укрепилась. Знакомство с Вейсманом и с вопросами, занимавшими его, открыли перед Феликсом ту сторону жизни, которой он стыдился. Для своего возраста он много читал, но гордился тем, что обращал внимание только на профессиональную подготовку. Он не заглядывал в свою душу, не мучился никакими про­блемами, жил, как самодовольное животное. Жизнь со всем ее многообразием подчиняется внутренним законам, и, на­ходясь под их гнетом, любой человек может найти себе оправдание. Он был самовлюбленным эгоистом, был дово­лен своим определенным положением в обществе и, не ведая никаких трудностей, был равнодушен к людям. Ко­нечно, Тити заурядный юноша, но и у него есть душа. Фе­ликс унижал его своими учеными претензиями, больно уяз­вил его самолюбие, ведя себя нетактично в истории с Джорджетой. Аглае зла и враждебно ко всем настроена, но это потому, что она любит своих детей. С Паскалополом он вел себя совсем неделикатно, хотя и не имел никаких прав на Отилию. Феликс постарался внимательно проанализи­ровать свое отношение к обеим девушкам и нашел, что он глубоко виноват перед ними. Отилию он начал преследо­вать, прежде чем убедился, что она любит его, компроме­тируя ее и ставя в двусмысленное положение. Джорджету же он просто-напросто оскорбил. Она ведь такая же, как и все девушки, хочет иметь свой домашний очаг и поль­зоваться уважением. Пусть она даже девица легкого пове­дения, все равно нельзя было так подло убегать из ее по­стели, где она приняла его с такой явной застенчивостью и уважением, польстившими ему. Она любила его, это было вне всяких сомнений, и считала его выше себя. Феликс решил, что, как только кончатся экзамены, он займется более глубоким и всеобъемлющим изучением жизни, а также систематическим контролем за собой, чтобы сразу обнаруживать и немедленно душить в себе всякое проявле­ние высокомерия и жестокости по отношению к другим. Что­бы не забыть, он взял тетрадку и записал ровным почерком:

«Буду стараться быть хорошим и скромным со всеми, буду воспитывать в себе человека. Буду честолюбивым, но не высокомерным».

После долгой внутренней борьбы Феликс решил, что ему необходимо пойти к Джорджете, чтобы загладить не­приятное впечатление, которое осталось у девушки. Однако его беспокоило то, что поступок, к которому он принуж­дал себя, заставлял его внутренне радоваться. Следова­тельно, принятое им решение было не чем иным, как про­явлением слабости? Не означало ли оно также, что он уже не столь сильно любит Отилию? Он пытался честно разо­браться в своем чувстве, и ему казалось, что он понял при­чину этой двойственности. Отилию он любил целомудрен­но, как будущую жену, Джорджета же была ему нужна физиологически. Она волновала его, он ее желал и не боялся, что может по-настоящему влюбиться. Обдумывая все это, он отправился к Джорджете, которая приняла его с грустной радостью. Феликсу показалось даже странным, что такая легкомысленная и в то же время расчетливая в своих действиях девушка, красивая, как фарфоровая кукла, и, как кукла, бесстрастная и равнодушная, может прояв­лять такую щепетильность в вопросах морали.

— Домнул Феликс, — сказала она, — мне искренне жаль Тити. Я совсем не хотела заставить его страдать. Но понимаете, было бы нелепо, чтобы я... В конце концов, он смешон. Виноват во всем Стэникэ. Но я тоже виновата, потому что играла им. Генерал узнал обо всем (тот же Стэникэ, по своей привычке, не удержался, чтобы не рас­сказать ему) и дал мне это понять. Не из ревности, не по­думайте, — от доброты. Он человек добрый.

Феликса удивила эта доброта столь чуждых морали лю­дей. Он подумал об Аглае и о Паскалополе и решил про себя, что люди, не обремененные семьей, испытавшие все земные удовольствия, должны быть более терпимы, чем остальные. Во всяком случае, его умилило суждение Джорджеты, и он пристально взглянул на нее.

— Послушай, — проговорила она,— я считаю себя кра­сивой, обольстительной, понимаешь? Я вовсе не заносчива, но женщина чувствует, как на нее смотрят мужчины. И по­том, несмотря на мое окружение, я относительно целомуд­ренна, могу возбуждать и романтическое волнение. И вот я спрашиваю: неужели ты так робок? Или я лишена вся­кого интереса в глазах умного и образованного человека? Скажи мне откровенно, я не рассержусь. Почему ты бе­жишь от меня?

Под влиянием принятого им решения Феликс подошел к Джорджете и поцеловал ей руку. В глубине души он был взволнован и боялся, что окажется непоследовательным. Он чувствовал, что само естество, какая-то высшая сила требует, чтобы подобного рода отношения с женщиной были как-то определены. Джорджета поглядела на его вспыхнувшее лицо, заглянула в виноватые глаза и взяла юношу за подбородок. Феликс опять внутренне возмутился.

— Какие вы, молодые люди, странные — и смелые и непонятные. Почему ты тогда убежал от меня?

— Ты должна понять, что мне неудобно не ночевать дома. Дядя Костаке — человек старый, его нужно уважать. Потом — Отилия...

— Ты ее любишь, да?

Феликс ощутил особое удовольствие от возможности признаться в этом, и ему даже показалось, что таким обра­зом он докажет свое дружеское отношение к Джорджете.

— Да, я люблю ее по-настоящему.

Джорджета быстро сжала ему руку и поцеловала его.

— Что же тогда тебе от меня нужно, раз ты так лю­бишь Отилию?

Феликс отпрянул, обезоруженный этим аргументом. Джорджета вновь стала серьезной.

— Нет, — сказала она, — я, конечно, шучу, Если ты действительно любишь Отилию, я думаю, что она счастли­ва. Никакого преступления нет в том, что ты приходишь ко мне, любому мужчине это позволительно.

— Это правда? — Феликс ухватился за ее слова.— С Отилией мы знакомы давно, с детства. А тебя я люблю... по-другому. У меня тогда не было никакого плохого намерения, разреши мне загладить свою вину.

— Ах, — засмеялась Джорджета, — какой ты хитрый. Ты хочешь, чтобы я снова изменила генералу с тобой? Хорошо, я сделаю это, потому что я добрая девушка и, кроме того, питаю к тебе слабость, хотя ни на что и не притязаю. Но в конечном счете ты прав, потому что я могу быть опасной. Один юноша покончил из-за меня самоубий­ством. Люби меня понемножку, но не теряй головы!

Подобное нравоучение покоробило Феликса, и Джорд­жета заметила это. Девушка села к нему на колени и об­вила рукой его шею.

— Я поступаю глупо, читая тебе мораль. Прости меня, ты внушаешь мне такое уважение, что я становлюсь пе­данткой. По правде говоря, ты мне нравишься, и это глав­ное! Делай как знаешь!

Словно молния, в памяти Феликса мелькнул образ Отилии. Решение быть ей неизменно верным отодвигало непроизвольную радость от близости Джорджеты. Но он тут же поймал себя на том, что невероятно смешно в по­добных условиях взвешивать свои отношения. Он поло­жился на волю чувств, и оба они с Джорджетой были сча­стливы этой игрой, имевшей сладкий привкус опасности, хотя им по-настоящему ничто не угрожало. Когда он ухо­дил, Джорджета с глубокой симпатией посмотрела на него и прошептала с ласковым укором:

— Феликс, не влюбись в меня! Будь дерзким, каким и должен быть мужчина! Я это говорю для твоего же блага.

Феликс чувствовал себя счастливым. Отрицать это было бы нелепо. Ему казалось, что он неуязвим для всего, что окружало его, в том числе и для людей, словно он был за­говорен. Отилия превратилась в какое-то далекое видение, и он мог наслаждаться своей любовью к ней. Джорджета же с такой нежностью одарила его всем, что было в ее си­лах! Однако он испытывал недовольство собой из-за внут­ренней борьбы между непроизвольными порывами и вро­жденной потребностью следовать определенной жизненной программе. Если он будет продолжать ходить к Джорджете, то превратится в хлыща, лишенного всякой способности идти на какие-либо жертвы во имя более чистой любви; если же он не будет ходить к ней, то окажется смешным казуистом. Отилия и Джорджета слишком походили друг на друга, это было ясно, хотя ему очень хотелось найти в них различие. Вернее всего, его мучило, что все произо­шло с такой легкостью. Как будто не он покорил Джорджету, а она покорила его. Отилия тоже смотрела на него, как на человека, о желаниях которого даже не стоило спра­вляться. У Феликса мелькнула мысль, которую он из вро­жденной стыдливости не решился развить до конца, а именно,что для проверки своей воли в достижении цели ему нужно было бы в виде опыта покорить какую-нибудь другую, неприступную девушку. Однако экзамены целиком захватили его, и он на время забыл и об Отилии и о Джорджете.

Как-то раз, когда он сидел за чтением лекций, стараясь запечатлеть в памяти страницу за страницей, дядя Костаке, потоптавшись перед дверью в его комнату, приоткрыл ее и просунул свою голову, похожую на биллиардный шар.

— Т-т-ы- н-н-никуда сегодня н-не пойдешь? — спро­сил он.

— Нет. Мне нужно заниматься. А что такое? Вам что-нибудь надо?

— Нет, я хотел сказать, что на улице прекрасная по­года, солнце, тебе неплохо было бы подышать воздухом. Здесь т-так мрачно!

— Спасибо, — ответил Феликс, — прогулку отложу до завтра. Сегодня я хочу повторить курс.

Дядя Костаке втянул обратно голову через полуоткры­тую дверь и собрался уходить. Однако, помешкав немного, он заглянул снова нерешительно.

— Т-ты ведь н-не будешь выходить из комнаты? Внизу грязно, идет кое-какой ремонт.

— Выходить я не буду! — заверил Феликс.

— И правильно сделаешь! — удовлетворенно отозвался дядя Костаке.

Хотя вопросы старика были довольно странными, Фе­ликс не обратил на это внимания. Из всего разговора он понял только то, что на улице прекрасная погода. Дей­ствительно, было бы приятно немного прогуляться по Шос­се Киселева и, отдыхая, как-то упорядочить в памяти всю терминологию. Снизу послышался шум передвигаемой ме­бели, потом стук молотка. Феликс посмотрел через окна застекленной галереи и увидел, что во дворе никого нет. Дверь в комнату Марины заперта на замок — значит, ста­рухи нет дома. Вдруг во дворе появился дядя Костаке с молотком в руке. Он взглянул на ворота, в глубь двора, огляделся по сторонам, забыв только поднять глаза вверх, потом на цыпочках, крадучись, словно вор, вернулся в дом. Опять послышался грохот мебели и скрежет, словно выдирали клещами большие гвозди. Феликс решил отпра­виться в город. Все равно надо было где-то пообедать, раз Марины нету дома. Он неслышно спустился по лестнице, но в столовой застыл при виде картины, которой никак не ожидал. Огромный буфет был сдвинут в сторону, а дядя Костаке стоял на коленях перед отверстием в полу, образовавшимся от вынутой доски. В этой дыре Феликс, сам того не желая, увидел жестяную коробку из-под та­бака, в которой блестели монеты и лежала пачка бумаг, похожих на банкноты. Трясущимися потными руками ста­рик старался поскорее прикрыть ее сверху доской. Феликс хотел незаметно пройти к двери, но пол заскрипел у него под ногами, и дядя Костаке вскочил, бледный, сжимая в руке молоток.

— Кто т-там? Сюда нельзя!

— Это я, дядя Костаке! Я зашел сказать, что иду в город. Если вы хотели починить буфет, сказали бы мне, я бы помог.

Феликс солгал, но дядя Костаке поверил ему или сде­лал вид, что поверил.

— Н-нет, ничего. Немного отстала доска, я сам по­чиню, я сумею.

Феликс направился к двери, глядя в потолок, чтобы убедить старика, что ничего не заметил. Не успел он выйти, как услышал щелканье поворачиваемого в замке ключа. На улице Феликс невольно обернулся и увидел, что дядя Костаке подглядывает у окна, ушел он или нет. Старик помахал ему на прощанье рукой, как будто это давало ему уверенность, что Феликс уже не вернется «Неосторожный старик, — подумал Феликс. — Если узнает Стэникэ, он пропал».

Стэникэ ничего не узнал, но исключительное пристра­стие ко всему, что хоть как-то затрагивало его интересы, заставляло адвоката беспокойно кружить возле дома, словно кошка около жаркого. Феликс никак не мог понять, чего нужно Стэникэ, да тот и сам не сумел бы этого объ­яснить даже в порыве откровенности. У Стэникэ не было определенной цели. Он всегда находился в возбуждении, вечно ждал какого-то решающего события, которое изме­нило бы всю его жизнь. Эта относительная неопределен­ность его деятельности порождала у него бесконечное ко­личество идей и делала интуицию обостренной, как у под­линного художника. Стэникэ был вездесущ, раздавал наставления направо и налево, он был братом, отцом, советчиком для кого угодно и сам умилялся своими соб­ственными сентиментальными импровизациями. Феликс часто ловил его на том, что он подсматривает через окно в комнату дяди Костаке или шарит по дому. Однако Стэникэ всегда удавалось изобразить дело таким образом, что его наглые действия воспринимались как вполне есте­ственные, обычные поступки. Однажды Феликс застал его даже в своей комнате. Он прекрасно видел, как тот рылся в его вещах, но, когда он вошел, Стэникэ уже сидел на стуле возле стола и внимательно вчитывался в какой-то научный труд.

— Это очень интересный вопрос, — заговорил он, бара­баня пальцами по книге, словно само собой разумелось, что именно за книгой он и пришел. — Когда вы сдадите экзамены, дайте мне ее почитать, я тоже хочу просветиться. Точные науки всегда были моей страстью. Но родители умерли...

Феликс с таким удивлением смотрел на него, что Стэ­никэ все же почувствовал необходимость объяснить свое присутствие в комнате:

— Я все гляжу на Марину, как она постарела, бед­няжка. Знаете, она приходится им дальней родственницей! Ну и люди! Ты состоишь с ними в родстве, а они пре­вращают тебя в служанку. Вы не можете даже вообразить, во скольких благородных семействах творится такое свин­ство! Незамужняя сестра, немного придурковатая тетка бесплатно стирают белье для всех остальных. Можно ска­зать, что Марина не так много делает, но если это задаром, это уже нечестно. Я бы с радостью взял ее, чтобы спасти от нищеты, но разве они позволят? И главное, она сама этого не захочет. Клянусь честью, у этой Ма­рины должны быть деньги. Однажды она одолжила ста­рому Костаке две тысячи лей. Черт ее знает, где она хранит деньги! Я знал одну семью, где держали такую вот старую перечницу только потому, что у нее водились де­нежки. Но когда она умерла, так ничего и не нашли. И знаете почему? Посмотрим, есть ли у вас нюх! Феликс пожал плечами.

— У нее был любовник, дитя мое, горбун, с которым она прижила двух ребятишек, совершенно прелестных, если судить по крайней мере по их нежному цвету лица. Не знаю, чему там вас учит медицина, но у горбунов всегда рождаются беленькие дети, пухленькие, с нежной кожей, словно тубероза или лилия, похожие на растения, вырос­шие в погребе. И умирают они ровно через год... Вот я и спрашиваю, у кого останется Марина, если, избави бог,— а это все равно неизбежно — умрет Костаке? Кто про­играет или выиграет? На вашем месте я бы прощупал почву, я бы разузнал, сколько у нее денег. Я ведь вижу, что Марина к вам благоволит. Вы ее можете очень просто окрутить. Для вас, для студента, она клад, и все это вам гроша не будет стоить, разве что немножечко цуйки. Зато потом будете с деньгами. Но вопрос в том, есть у нее деньги или нет. Что вы скажете?

— Я об этом не думал, — ответил Феликс, — и вообще этот вопрос преждевременный, даже для того, кто в нем заинтересован. Кто первый умрет — дядя Костаке или она? Мало ли что может случиться! Мне кажется, что оба они еще крепкие.

— Хорошо, хорошо, пусть это только предположение. Предположим, что я, уже достаточно искушенный, и вы, человек, к которому я отношусь, как к младшему брату, заключим договор. Вы — наблюдаете, я — направляю, а барыши мы поделим. Конечно, это лотерея, но лотерея беспроигрышная. Нужно только терпение. Одним этим не проживешь, но если играешь еще и в другую подобную же лотерею, придет время, когда все билеты выиграют сразу. Значит, нужно быть готовым. Вы ведь доктор, господи боже мой и должны это понимать. Что такое жизнь? Чепуха. Перевалишь за определенный возраст и начнутся болезни: ревматизм, подагра, сердце, почки. Наступит день — и трах: не один, а все скапутятся, кто в таком возрасте. Это статистика, научно обосновано. Вчера при­жало Симиона (держу пари, что он преставится), завтра дядю Костаке. Да и другие не проживут до тысячи лет. Очередь наша, молодежи, садиться за стол жизни. Но нужно быть готовым и не откладывать все со дня на день. Старики, они хитрые, мошенники — это я вам говорю как адвокат, — у них неприкрытая вражда к наследникам. Ста­рик, который за всю свою жизнь не сумел попользоваться богатством, относится к молодежи ревниво, разыгрывает фарс, оставляет, например, имущество церкви или какому-нибудь богоугодному заведению, которого никто и знать не знает. Разве хорошо, что Отилия проведет свою моло­дость здесь, а потом, именно тогда, когда она станет еще более очаровательной и будет нуждаться в роскоши, ока­жется на улице?

— Я не думаю, чтобы дядя Костаке не позаботился о ней, — проговорил слегка задетый Феликс.

Стэникэ воспользовался его минутной слабостью.

— Он может так поступить, не питайте иллюзий. У стариков своя психология. Если вы говорите, что лю­бите ее, то ваша обязанность постараться создать здесь здоровую атмосферу, чтобы потом, при разделе наследства, восторжествовала справедливость. Ведь' не хотите же вы, чтобы моя теща наложила руку на все, что по праву при­надлежит Отилии? Вы знаете, что дядя Костаке купил ресторан на приданое своей жены? Фактически он принад­лежал Отилии.

Феликс жестом выразил протест и возмущение, Стэ­никэ продолжал:

— Для вас это дело чести, ваш моральный долг. Отилия девушка тонкая, обаятельная, ее надо оберегать от опасностей и соблазнов. В мире у нее нет ничего и никого. И знаете, что сделает Отилия, что ей останется сделать? Она упадет в объятия Паскалопола, вот что! И я ее оправдаю.

Уверенный, что он поставил точку над «и», Стэникэ с шумом захлопнул медицинский трактат. Феликс, раз­драженный упоминанием о Паскалополе, помрачнел еще больше.

— Что же я могу предпринять? — проговорил он груст­но.— Я не могу и не имею права ни во что вмешиваться.

Скоро я буду совершеннолетним, и мое пребывание в этом доме окончится.

— Вам и не нужно ничего делать. Вы должны дове­риться мне. Облегчите мою миссию, позвольте мне устроить счастье Отилии и ваше тоже. Я хотел бы помочь и дяде Костаке, научить его, как нужно вести дела. Разве вы не видите, какие глупости он творит? Он уже продал два дома за огромную сумму. Деньги он получил на руки, это я точно знаю, ведь я разговаривал с покупателями. Ну ладно. Но что же сделал дядя Костаке с деньгами? Положил их в банк? Вряд ли! Вы думаете, что я не обо­шел все банки? Старики не любят расставаться с день­гами! Они хотят иметь их при себе, держать их в руках, чтобы водить за нос наследников. Поэтому они и продают недвижимость. Старики, друг мой, денежки закапывают. Держу пари, что и дядя Костаке где-нибудь их закопал. Но где? Вот в чем вопрос. Вы ничего не пронюхали, не подозреваете, где это может быть?

— Нет, ни о чем подобном я и не думал!

Стэникэ недоверчиво взглянул на Феликса и, склонив голову, вежливо рассмеялся.

— Ах, мошенник, честное слово! Не очень-то я вам верю. Я пришел к убеждению, что вы тонкая штучка. Во всяком случае, в отношении дам вы мастер. Я с Джордже-той за два года не достиг того, чего вы добились в пять минут. А те, кто имеет успех у женщин, разбираются и в денежных делах вопреки общему мнению. Так, значит, вы говорите, что ничего не слышали и не видели? Я ведь вас просто так спросил, чтобы узнать, что вы об этом думаете. Где же он мог спрятать деньги?

— Я думаю, что в доме он их не держит, — сказал Феликс из чувства солидарности со стариком. — Скупцы закапывают деньги в саду.

— Ну, это в сказках, а не здесь, в городе. Вы думаете, я не облазил всего сада? Я бы и сам не поверил, что он их держит в доме. Но знаете, здесь есть тайники, которые известны только ему да моей теще. В старом доме всегда есть тайники. Можете сами убедиться: старик зимой не топит некоторых печей, хоть ты режь его, значит, он боится, как бы не сгорели деньги, спрятанные поблизости. В конце концов, вы правы, это его дело. Как постелешь, так и выспишься. Лично я ни в чем не заинтересован. Я занимаюсь всем этим просто так, из филантропии, для его же собственного блага и немножко ради Отилии. У меня, можно сказать, имеется моральное право защищать интересы нового поколения перед старым.

Так как Феликс выказывал некоторые признаки усталости, Стэникэ поднялся и уже переступил порог, но снова вернулся.

— Ведь я не сказал вам, ради чего именно явился. Завтра вечером, в девять часов Иоргу приглашает вас к себе в ресторан. Придет и дядя Костаке. У Иоргу име­нины дочки, он нашел предлог устроить своим знакомым обед в ознаменование того, что стал владельцем ресторана. Это основная причина. И именно вы, посредничавший, так сказать, в этой сделке, и дядя Костаке будете героями вечера. Я тоже приду, об этом нечего и гово­рить.

— Не думаю, что я смогу там быть.

— Отказываться нельзя. Мне велено привести вас. К черту все экзамены. Кажется, мне представится случай показать очаровательную девушку.

Уверенный в том, что аргумент его неопровержим, Стэ­никэ величественно удалился. И действительно, Феликс отправился в ресторан, потому что дядя Костаке хотел, чтобы его непременно кто-нибудь сопровождал. Кроме того, он говорил, что должен запереть все комнаты, так как слышал, что появились какие-то воры, которые про­никают в дома и, спрятавшись там, ожидают, когда все уйдут.

В отдельном кабинете, где бесконечно довольный Иоргу приказал накрыть стол, Феликс, к своей великой досаде, неожиданно встретился с людьми, которых меньше всего хотел бы здесь увидеть. Пришла Джорджета, генерал, Олимпия и даже Тити, чтобы исполнять роль кавалера Олимпии до прихода Стэникэ, а также чтобы написать портрет Иоргу. Был там и студент Вейсман, сообщивший Феликсу, что он лечит всему семейству зубы, причем дерет с них втридорога. Жена Иоргу, непомерно толстая, с суровым, как у генерала Гинденбурга, лицом и рыжими волосами, собранными в смешной острый пучок, немка по происхождению, была женщина доброжелательная и умная. Девочки, дочки Иоргу, за столом не было. Ее давно уложили спать. Присутствовало здесь еще несколько незнакомых Феликсу людей: брат Иоргу, чересчур жизнерадостный, самодовольно похохатывающий офицер, сестра доамны Иоргу и двое пожилых элегантно одетых мужчин, которые вели себя, как завзятые старые холостяки. Один из них отрекомендовался мастером каллиграфии, и Иоргу сообщил присутствующим, что искусство гостя состоит в том, что он изготовляет надписи, афиши, меню самыми разнообразными шрифтами. Положение Феликса было весьма затруднительным. Поцеловать руку Джорджеты на глазах у Олимпии и генерала казалось ему отчаянным поступком. Но Джорджета, так же как и генерал, от­неслась к нему необычайно сердечно. Она встретила его радостными восклицаниями, а генерал во что бы то ни стало хотел усадить рядом с собой. Тити не выказал к нему никакой неприязни. Со свойственными ему спокой­ствием и скромностью он первый помахал Феликсу рукою в знак приветствия, словно давно забыл о случившемся. Что касается Олимпии, то и она не внесла никаких осложнений морального порядка, так как была поглощена тем, что восхищалась бесчисленными браслетами доамны Иоргу, которая с необычайной любезностью и с превели­ким трудом снимала драгоценности и показывала их, же­лая доставить удовольствие гостям.

Однако Феликс был взволнован. Тити сидел как раз напротив него, по другую сторону стола, положив рядом с собой листы бумаги из блокнота, на которых, по всей вероятности, намеревался увековечить этот званый вечер. Для Феликса было новой пыткой — непринужденно бол­тать под взглядами Тити и генерала. С этим он никак не мог освоиться, как ни старался. Взгляд Тити был мрачен и выражал только таинственное отсутствие всякой мысли. Генерал был обходителен до приторности. Он взял руку Джорджеты и Феликса и, соединив их, тихо нашепты­вал:

— Mon jeune ami [18] — я ожидал что еще раз увижусь с вами, но мне так и не довелось. Какая жалость! Вооб­ражаю, как вы много работаете. Однако, прошу вас, не увлекайтесь чересчур занятиями. Ведь у вас еще все впе­реди. Что ты скажешь, — спросил он Джорджету, — он много работает?

— Я думаю, много! — ответила Джорджета.

— Вот видите! — попрекнул генерал. — Но это хорошо, это прекрасно то, что вы делаете! Однако нет необходи­мости забывать из-за этого друзей. Джорджета мне жало­валась, и я обязан вам сказать, что вы неглижируете ею. Est-ce qu'on nйglige une beautй comme зa? [19]

— О, генерал, вы неисправимо галантны, я хочу вас поцеловать.

— Faites, faites [20], — не сопротивлялся тот, поглаживая свои усы, заканчивающиеся колечками. Потом он сказал на ухо Феликсу: — Она очаровательная, прекрасная де­вушка, полная редкостной добродетели.

— Папа! — шутливо попрекнула она.

— Я говорю — добродетели в смысле совершенства,— поправился он, — она совершенная, законченная женщина, вовсе не матрона, избави боже!

— Значит, мы, бедные замужние женщины, — матро­ны! — решила вмешаться Олимпия, чтобы поддержать раз­говор.

— О мадам, вовсе нет! Мы не имеем права клеветать на женщин, еще не выяснив их возможностей.

Джорджету немного тревожила эта пикировка, грозив­шая превратиться в перепалку с такой женщиной, как Олимпия, и поэтому, чтобы помешать генералу говорить, она взяла кончиками пальцев кусочек швейцарского сыра и положила ему в рот. Генерал стал жевать сыр, одновре­менно целуя пальцы Джорджеты, девушка собиралась положить ему в рот еще кусочек и сама принялась есть сыр, чтобы соблазнить этим генерала, когда вошел Стэникэ. Опасность была устранена.

— Простите меня за опоздание, но я только сейчас вырвался от тестя. Олимпия, я должен тебе сказать, что твой обожаемый папочка невыносим! Он кидал в окно подушки, простыни и вообще поднял страшный шум.

— Чем он болен? — спросила доамна Иоргу. Стэникэ рассмеялся:

— Дурью, чем же еще! Ему взбрело в голову, что святой дух, преследуемый людьми, скрывается в просты­нях и страдает, когда выбивают одеяло и другие постель­ные принадлежности. Сегодня вечером он не хотел ло­житься спать, потому что из белья изгнали духа, по­скольку все оно было выстирано со щелоком. Он увидел у меня носовой платок и тут же закричал, что святой дух спрятался в платке и он будет спать на нем вместо простыни. Еле-еле я его утихомирил.

— Почему вы не отправите его в санаторий? — спро­сила доамна Иоргу.

Офицер громко расхохотался:

— Какой там санаторий! В сумасшедший дом! Видно, в свое время не лечился от дурной болезни.

Эта дурацкая выходка заставила умолкнуть всех из уважения к Олимпии, которая нахмурила брови. Феликса, однако, этот пошлый намек заставил призадуматься, и в уме у него мелькнула смутная догадка.

— Давайте лучше веселиться, — предложил Стэ­никэ.— За здоровье всех присутствующих и особенно ге­роев сегодняшнего вечера — я имею в виду нашего доро­гого домнула Иоргу с его семейством и моего милого дядю Костаке и компанию. Что вы скажете, господа? Домнул Иоргу стал владельцем самого рентабельного ночного за­ведения, а дядя Костаке получил кругленькую сумму. Дядя Костаке, скажите по совести, это были новенькие красивые бумажки? Где вы их спрятали?

— Где я их спрятал, там тебе не найти, — с ехидной усмешкой отшутился дядя Костаке.

— Конечно, в банк вы их не положили, чтобы не обан­кротиться! Ведь многие так прогорели.

Стэникэ сделал паузу и внимательно посмотрел в лицо дяди Костаке, стараясь уловить, как он будет реагиро­вать на эти слова, но тот торопливо и жадно ел.

— Неплохо быть богатым, но и бедным быть хорошо. У каждого свои преимущества. Сейчас, если есть деньги, не знаешь, как с ними быть. Держать в банке — нет ни­какой гарантии, дома подстерегают воры, станешь их тра­тить — одно расстройство, а если не тратить, то зачем их и иметь!

— Поэтому-то, видно, — с насмешкой заметила Олим­пия,— ты и не гонишься за состоянием, чтобы не ломать себе голову.

— Ты же знаешь, что это действительно так! — ска­зал Стэникэ, прикидываясь, что принимает ее слова всерьез. — Даже и вообразить трудно, что может слу­читься. Вот один трагикомический случай. У кого-то там было несколько сот тысяч лей, которые он не хотел положить в банк и держал дома. Спрятал их куда-то в печку или в шкаф между двумя досками, что-то вроде этого. Дядя Костаке, скажите, куда обычно прячут деньги?

Туда, где и в голову не придет искать негодяю наследнику!

Все засмеялись, а Стэникэ обругал про себя Костаке старым мошенником.

— В конце концов спрятал он их где-то в доме, там, где можно спрятать: в подполье, на чердаке, под матра­цем или еще где-нибудь. Ну, а служанка протерла паркет бензином, окна открыть забыла, зажженная спичка упала на пол, пары бензина вспыхнули, и за два часа от дома со всеми деньгами остался один пепел. Отсюда мораль: не клади деньги туда, откуда не сможешь их мгновенно вынуть.

Стэникэ устремил пристальный взгляд на дядю Ко­стаке, но тот по-прежнему был безучастен и все так же ел с нервной поспешностью, не поднимая глаз от та­релки.

«Значит, — сказал себе Стэникэ, словно он был сыщиком, — я поймал старика. Деньги у него в доме!»

— Знаете, — обратился он ко всем присутствующим,— есть люди, которые хранят капиталы в сундуках, и им даже в голову не придет своевременно узнать, что монета вышла из обращения и стала простое медяшкой. Но те­перь, как я слышал, будет издан страшный закон. Госу­дарству нужно, чтобы капиталы все время находились в обращении. Если ты хранишь деньги в сундуке, ты обма­нываешь общество, лишаешь его тех возможностей, кото­рые заложены в деньгах. Раз так, государство вынуждает тебя признаться, сколько денег у тебя имеется, объявляя обмен банкнотов. Если не принесешь, твое дело, ты их теряешь, если же принесешь, то обязан дать их в долг государству в обмен на ценные бумаги.

— Вот умник нашелся! Кто это выдумал такой за­кон? — проговорил дядя Костаке с едва скрываемым раз­дражением.

Стэникэ сделался красноречив:

— Это классический метод накладывать лапу на денежки частных лиц. Если случится война, как о том пого­варивают, никто ведь вас и не спросит, согласны вы или нет. Но если бы вы посоветовались со мной, как этого из­бежать, я бы вам сказал…

— Ну и как же? — насмешливо спросил дядя Ко­стаке, не переставая есть.

— Разделить деньги между наследниками, выделить каждому его долю, так чтобы они не достигали облагае­мого минимума. А если хотите, отдайте их в долг государству или проедайте свои денежки.

Дядя Костаке готов был сердито заявить, что у него ничего нет, но прямо перед ним, как неоспоримое доказа­тельство, что он получил изрядную сумму, сидел Иоргу. Поэтому Костаке ограничился шуткой:

— Когда молод, деньги не водятся, а в старости, только накопишь — глядь, тебя уже подстерегают род­ственники.

— Вот именно! — подтвердил генерал. — Поэтому-то я и решил израсходовать деньги вместе с молодостью.

Сказав это, он стиснул руку Феликса, но еще крепче ручку Джорджеты.

— Mon gйnйral [21], — воспользовалась случаем Джорджета, — когда вы купите мне шубу?

— Вопрос запоздал, — галантно ответил тот. — По­купка давно предрешена! Ты хочешь сказать, когда мы отправимся с тобой, чтобы ты могла выбрать?

Олимпия с завистью и жадным любопытством, словно на какое-то невиданное чудо, посмотрела на Джорджету.

Разговор перешел на детей, для которых родители ко­пят деньги, отказывая себе во всем, а те потом их прома­тывают.

— Счастье, что у меня дочь, — проговорила доамна Иоргу, — девушки гораздо умнее!

— А разве дочерей не нужно выдавать замуж? — за­метила Олимпия. — Иногда с ними труднее, чем с сы­новьями. Я это по опыту знаю.

— Я не буду настаивать на замужестве! Если посча­стливится — пусть выходит, а нет — и так хорошо!

— Превосходно! — воскликнул Вейсман. — Она будет практиковать свободную любовь для собственного удо­вольствия.

Кроме Джорджеты, Феликса и генерала, которые так и прыснули со смеху, все остальные с изумлением по­смотрели на Вейсмана. А Олимпия глянула на него, как на какое-то чудовище.

— Как? — почти завизжал Стэникэ. — Не выдавать девушку замуж? Это преступление, мадам! Так и знайте. Это двойное преступление — против прогресса нации и против экономики. Как можно допустить, чтобы девушка оставалась бесплодной, чтобы исчезала румынская на­ция, чтобы уменьшалось народонаселение? А с имущест­вом что делать? В конце концов, оно представляет собой заем, данный каждому обществом, который должен быть возмещен...

— Браво! — одобрил Вейсман. — Он должен быть воз­мещен коллективу.

На Вейсмана снова обратились удивленные взоры.

— Позвольте, — оборвал его Стэникэ, — не путайтесь вы со своим социализмом. Богатство должно быть пере­дано в руки детей, с тем чтобы им воспользовалось новое поколение,

— Ты порешь чушь, Стэникэ, — спокойно сказала Олимпия. — Само собой понятно, что наследовать должны дети.

— Ну конечно, — подтвердила пышная доамна Иоргу.

Сам Иоргу в свою очередь склонился к генералу, Фе­ликсу и Джорджете и заверил, сопровождая свои слова благородным жестом:

— Девочке, своей малютке, я оставлю царское наслед­ство!

Это услышал Стэникэ.

— Вы не поняли меня, — воскликнул он, — вы же не даете мне высказаться! Недостаточно оставить девушке наследство, необходимо выдать ее замуж, чтобы богатст­вом воспользовался и другой.

— Выдадим, выдадим, — примирительно проговорил Иоргу.

— Однако весьма важный вопрос — за кого выдать!

— Я бы хотела за офицера или врача, — сказала доамна Иоргу.

— За врача? — подскочил Стэникэ. — Вот перед ва­ми врач! — И он протянул руку к Феликсу. — Лучике сейчас восемь лет, через шесть лет она будет уже зрелой девушкой, а он — свежеиспеченным доктором. Прекрас­ный юноша!

Иоргу и его жена с робкой симпатией смотрели на Феликса, который находил эту сцену весьма тягостной и проклинал про себя болтливость Стэникэ. Олимпия же казалась недовольной, и Феликса поразило ее сходство с Аглае.

— У вашей дочери, — заговорила она с мягкой ус­мешкой, — должны быть более высокие стремления — член магистрата, высший офицер!

Стэникэ расхохотался, но не объяснил почему. Иоргу, чтобы примирить спорящих, заявил:

— Кем он будет — не все ли равно, был бы только порядочным юношей, трудился бы, как я, ведь я поднялся с самых низов! Однако что нам сейчас напрасно толко­вать, ведь девочка еще маленькая. Лучше выпьем за здо­ровье ее и за всех присутствующих.

Кельнеры, стоявшие наготове за спинами гостей, на­полнили бокалы, и все выпили. Генерал сильно захмелел, но продолжал держаться с достоинством. Он во что бы то ни стало хотел, чтобы отношения между Феликсом и Джорджетой были более сердечными.

Послушайте меня, — приставал он к Феликсу, чув­ствовавшему себя очень стесненно, — Джорджета — это жемчужина, восхитительная девушка, с которой вы долж­ны поддерживать знакомство, я прошу вас об этом. В ва­ши руки я передаю мою драгоценную питомицу.

В это время дядя Костаке, довольный тем, что изба­вился от нападок Стэникэ, усердно ел и пил, облизывая толстые губы и уставившись в тарелку. Доамна Иоргу, взглянув на него, сочла своей обязанностью любезно спра­виться:

— Домнул Джурджувяну, я слышала, у вас живет ба­рышня, дай ей бог здоровья и хорошего мужа. Где же она, почему вы не привели ее с собой?

Дядя Костаке что-то пробормотал с набитым ртом, не в силах произнести что-нибудь более вразумительное. Вместо него взял слово Стэникэ:

— Отилия? Там, где она теперь, она в нас не нуж­дается. Она в Париже.

Последние слова Стэникэ произнес, торжествующе об­водя взглядом всех присутствующих. Ничего не подозре­вая, доамна Иоргу спросила Олимпию:

— Учится?

Олимпия сделала гримасу, которую перехватил Стэ­никэ.

— Учится музыке, — сказал он и тут же подмигнул группе, сидевшей вокруг генерала.

— Ах, вот как! — воскликнула доамна Иоргу, не уло­вив смущения остальных. — Домнул Костаке, вы, должно быть, тратите много денег... чтобы содержать ее?

Дядя Костаке что-то буркнул в стакан вина, который поднес ко рту. Стэникэ, снова подмигнув, пояснил:

— У нее стипендия. На нее обратил внимание один профессор, который настоял на том, чтобы она усовершен­ствовалась, и лично — заметьте, лично! — повез ее в Париж.

— Это замечательно! — одобрила доамна Иоргу. Неосторожный офицер внезапно вмешался в разговор:

— Кажется, она отправилась с каким-то Паскалополом, крупным помещиком, так люди говорят. Я ведь знаю ее — прекрасная девушка!

Феликс почувствовал, что задыхается. Джорджета хо­тела спасти положение:

— Вы плохо осведомлены, домнул лейтенант. Отилия была моей подругой по консерватории. Она замечатель­ная пианистка.

Олимпия, все время старавшаяся показать, что ску­чает, попыталась прекратить этот разговор:

— Я не понимаю, к чему терять время на ненужные препирательства. Отилия нам не родственница и не дочь дяди Костаке, она...

Закончить она не сумела. Дядя Костаке, внезапно по­краснев, свирепо забормотал:

— Н-не говори глупостей о моей девочке! Стэникэ поддержал старика:

— Вот видишь, в какое смешное положение ты себя ставишь, дорогая! Как можешь ты говорить подобный вздор, не зная, как обстоит дело? Вот так бывает,— извинился за Олимпию Стэникэ перед другими, — когда девушка вырастает среди предвзятых мнений и вражды. Их семьи, понимаете ли, не очень ладят между собой, вот в чем дело.

— Это плохо, когда между родственниками нет со­гласия, — все с той же кротостью проговорила доамна Иоргу, толком не уразумев, в чем дело.

Феликс был подавлен этой сценой, которая непосред­ственно касалась его, хотя присутствующие и не пред­полагали, что она может так глубоко его затронуть. Тут он понял: все, что имеет отношение к Отилии, занимает его, несмотря на старания прикинуться равнодушным. Но Джорджета с самого начала заметила это, а генерал бла­годаря своей чуткости и опыту был на ее стороне. Оба старались, используя для этого Вейсмана, вовлечь Фе­ликса в разговор, не связанный с предметом спора.

— Я слышала, домнул Феликс, что в домах умалишенных, — говорила Джорджета, — встречаются очень интересные больные. Мне бы так хотелось хоть раз посмотреть на них.

Вмешался Вейсман:

— Я вам покажу, домнишоара. Восемьдесят процен­тов больных — результат нравственного заболевания, а не болезни крови. Принуждение в области эротики раз­рушает мозг. Вы, будучи девушкой без предубеждений, свободно располагая своими сексуальными возможностя­ми, можете понять несчастье буржуазного общества.

Джорджета хоть и была смущена вольностью выра­жений Вейсмана, однако слушала его ради Феликса, не об­ращая внимания на взгляды остальных и ободряемая сер­дечной улыбкой генерала. Феликс не пытался скрыть, что расстроен. Генерал решил, что для Феликса самым луч­шим было бы уйти, на что тот с признательностью согла­сился, и все трое поднялись из-за стола. Дядя Костаке мрачно заявил, что он тоже уходит. Семья Иоргу каза­лась огорченной:

— Вы могли бы посидеть еще немножко. Хотя бы от­ведали пирожных!

И действительно, кельнеры принесли на серебряных подносах груды пирожных и фруктов. На лице дяди Коста­ке изобразилась короткая борьба противоречивых чувств, но жадность победила и старик остался сидеть, словно прикованный к стулу. Джорджета и генерал вышли с Феликсом на пустынную улицу. Они держали его под руки и прилагали столько усилий, чтобы расшевелить его, что при других обстоятельствах это показалось бы ему смешным. Генерал выглядел весьма возбужденным.

— Дочь моя, я подозреваю, что наш юноша влюблен.

— Я тоже так думаю, — шепотом подтвердила Джорд­жета с заботливостью матери, боящейся разбудить ре­бенка.

— О, тогда это ужасно! Я поручаю тебе присмотреть за ним.

Феликс, чувствуя необходимость побыть одному, от­кланялся по улице, охваченный непреодолимой потребностью дви­гаться. Пройдя весь пустынный проспект Виктории, он до­шел по Шоссе Киселева до самого Ипподрома. По мере того как он шел и все больше уставал, сердце его смяг­чалось и происшедшее представлялось в более спокойном свете. Сборище в ресторане Иоргу выглядело карикатурой. Дядя Костаке, скряга, продавший ресторан, ест за столом у покупателя. Стэникэ и Олимпия, жадные до наследства гиены, изображают из себя моралистов. Куртизанка Джорджета и старый развратник генерал оберегают его, Феликса, находившегося в связи с Джорджетой. Их веж­ливость, более того — деликатность, была вне всяких со­мнений. Как видно, только люди, для которых в жизни не существует никаких принципов, способны понять всю сложность положения. И все же как ему было тяжело! Окруженный всеми этими людьми, он страдал и возму­щался пересудами о Отилии, которая отправилась во Францию вовсе не учиться, как утверждал со слащавым видом лукавец Стэникэ, а для того, чтобы попутешество­вать с помещиком Паскалополом, как об этом говорил не­отесанный лейтенант. Казалось, дядю Костаке задевали наветы на Отилию, но сам он ничего не предпринимал, чтобы создать ей определенное положение в обществе, а, наоборот, упорно толкал ее на сделку с Паскалополом. Во всей этой компании самым порядочным был внешне циничный и пугавший всех Вейсман, который не шел дальше всяческих словесных ужасов и парадоксов и тай­ком оказывал этим людям небольшие, но реальные меди­цинские услуги. Феликс устал и присел на скамейку. Небо посинело, потом побелело, и все предметы стали ясно различимы. Откуда-то доносилось равномерное шар­канье метлы, и две повозки молочников въехали в город.

Светало. Феликс почувствовал в своей душе какой-то страстный порыв и непоколебимую решимость. Выпав­ший на его долю опыт не унизил его, а только вызвал горячее желание подняться над окружающими. Он решил, что должен сделаться независимым и этим оградить себя от людской пошлости. Он слепо надеялся, что Отилия останется такой же гордой до тех пор, пока он не осво­бодится от всяческих забот о себе, и тогда он, ничего не принося в жертву, сможет благородно протянуть ей руку. Остановившись на этом решении, он поднялся со скамьи и направился к городу, который начинал просыпаться.

XV

Симион сделался настолько невыносимым, что Аглае решила от него избавиться. По правде говоря, она не очень верила в его безумие и считала это притворством с целью досадить ей. Мысль поместить мужа в санаторий была отвергнута ею с негодованием:

— На какие средства содержать его в санатории? Есть у него что-нибудь за душой?

— У него есть пенсия, — заметил Стэникэ.

Ч— то ты сказал? Пенсия? А я и дети на что будем жить?

В действительности у Аглае было немалое состояние, скопленное как раз из средств Симиона, которого она систематически лишала всяких удовольствий. В конце концов Стэникэ весьма осторожно предложил поместить Симиона в богадельню, но предупреждал, что может открыться, что у старика имеются средства (хотя сам же брался выправить свидетельство о бедности), и вместе с этим намекал, что подобное решение вопроса тоже не вы­ход из положения, так как мучительно сознавать, что твой муж находится в богадельне, — и так далее и тому подобное.

— Ну и что же? — с кислой миной проговорила Аг­лае.— Разве я довела его до такого тяжкого состояния? Пусть отправляется туда, куда привели его собственные грехи.

В одно из воскресений все было подготовлено, чтобы увезти Симиона из дому. Богадельня была предупрежде­на, и Вейсман взялся выполнить эту деликатную миссию. Старика должны были под каким-либо предлогом вы­проводить на прогулку, затем, якобы для осмотра, от­везти в богадельню и там оставить. Видавший виды ме­дик хорошо усвоил свою роль: разговаривая с Симионом, он уже заранее продумал несколько сцен, которые могут разыграться. Аглае собрала в чемоданчик кое-что из носильных вещей Симиона — самое рваное — и теперь ожи­дала в столовой прихода Вейсмана. Больше из любопыт­ства, чем из симпатии к старику, все домашние — Стэни­кэ, Олимпия, Тити, Аурика —расселись в этой же ком­нате — на кушетке, на стульях вдоль стен, взирая на про­исходящее, как на представление. Время от времени из кухни соседнего дома прибегала Марина прямо как была, с испачканными в муке руками, и с наглым бесстыдством распахивала дверь. Симион ослабел, глаза его лихора­дочно блестели, борода отросла острым клином. Он сидел за столом и жадно тянул из чашки молоко. Выпив все, он заглянул в чашку, понюхал и сказал:

— Здесь был уксус!

Аглае рассердилась:

— Ты с ума сошел! Какой уксус? Если здесь был уксус, так не пил бы! С какой это стати уксус?

— Христу люди дали выпить уксусу. Им питаюсь и я с той поры, как мне были знамения.

В глазах Симиона отражалась тревога и страдание, однако Аглае ничем не выказала жалости, не обронила ни одного ласкового слова, чтобы успокоить его. Наобо­рот, она все больше раздражалась:

— Слава богу, я кормила тебя, дармоеда, на протя­жении долгих лет всем самым лучшим, что было, не ви­дя от тебя никакой радости, а теперь ты заявляешь, что я дала тебе уксусу! Пусть в сердце недругов будет уксус!

— Были знамения! — еще громче повторил Симйон.

— Какие знамения, дорогой тесть? — спросил Стэникэ, подмигивая другим, словно психиатр, расставляю­щий ловушку больному. — Кто знает, может быть, он и прав. Надо его выслушать.

Симион показал высохшими пальцами на бороду.

— Бог дал мне свою бороду.

— Лучше бы ты немножко подстригся, а не ходил в таком страшном виде.

— Чтобы я подстригся? — резко воскликнул Симион, вскакивая со стула. — Никто не может прикасаться к господу Христу.

Аглая посмотрела на него с глубочайшим презрением, все остальные — более или менее спокойно. Только Стэникэ казался не то увлеченным представлением, не то рас­чувствовавшимся.

Возбужденный Симион принялся расхаживать по ком­нате, жестикулируя и разглядывая свою одежду. Из по­красневшего, словно от мороза, носа текло по усам. Он говорил быстро, лихорадочно:

— Еретики крадут у меня деньги. Все они объедини­лись, чтобы мучить мое платье. Посмотрите на брюки (они были коротки), ведь совсем выцвели. Они распинают мое платье на кресте. Христа изгнали из мира, они убили Христа, мир остался без бога. Мне пишут учени­ки, а вы не передаете мне писем. Это безобразие, я буду жаловаться императору Цезарю. Вы у меня украли пер­чатки, Христос превратился в траву, и его склевали ку­ры (во дворе были видны какие-то куры). Где мое пальто?..

— Это я у тебя украла деньги? — воскликнула воз­мущенная Аглае. — Я?

— Мама, — попыталась успокоить ее Олимпия, — не спорь ты с ним.

— Оставь меня в покое! Это я украла у него деньги! Деньги, — да простят меня дети, ты растранжирил с гу­лящими девками, это они довели тебя до такого состояния. Нет у тебя одежды? Что ж, это я должна была шить тебе одежду? На твою поганую пенсию? Другие в твоем воз­расте бегают, работают, а не сидят, как трутни. У меня взрослые дети, а я не могу им свить гнезда. И вот, когда я пекусь о своей старости — уж не такая я теперь молодая, какой была когда-то, — ты мне отравляешь жизнь. Я по­губила свою молодость ради тебя, подлец.

Разошедшаяся Аглае неожиданно расплакалась, гром­ко всхлипывая, совсем как в прошлый раз Аурика. Потом она резким движением вытерла глаза, и лицо ее стало еще более злым. У Стэникэ на губах блуждала неопреде­ленная улыбка.

«До чего же двуличная баба моя теща! — подумал он. — Яблочко от яблони недалеко падает. Так могла бы поступить и моя обожаемая Олимпия, будь я, избави бог, больным и старым. Гнусная семейка!»

— Мама, — сказал он вслух, — поберегите свое здо­ровье. Будьте благоразумны! Посмотрите, мы все здесь, с вами, и я тоже. Положитесь на меня, как на преданного сына. Мы сделаем все как можно лучше.

Симион, вдруг став доброжелательным и забыв свой гнев, пророчески заговорил:

— Вскоре вы меня не увидите. Я уйду туда, где ждут меня тысячи ангелов, чтобы одеть в золотые одежды!

Тити, прислонившись к печке, начал раскачиваться, а Аурика, стоявшая у окна, подрезала ножницами кожу вокруг ногтей. Наконец прибыл Вейсман. Пролетку он ос­тавил дожидаться у ворот. Неосторожно предваряя план удаления Симиона, Аглае сказала:

— Симион, погляди-ка, пришел домнул доктор. По­езжай с ним, он тебя посмотрит и пропишет что-нибудь, чтобы ты выздоровел, а потом ты вернешься домой. Вы поедете в пролетке!

Симион подпрыгнул, как обезьяна.

— Какой доктор? Я не болен. Я самый здоровый че­ловек. Я Человек и не умру во веки веков. Кто покло­нится Мне и Отцу моему — спасется.

— Папа, — сочла нужным вмешаться Олимпия, — дом­нул доктор желает тебе добра, почему ты не хочешь с ним ехать?

Вся подсознательная враждебность Симиона к Олим­пии пробудилась снова:

— Я не желаю с тобой разговаривать! И не называй меня отцом, потому что я тебя не знаю. Ты мне не дочь! Дети мои те, кто следует за мной и поклоняется мне.

— Я ваш истинный сын, потому что верю в ваше учение! — проговорил Вейсман.

Симион с любопытством взглянул на него и снова при­нялся кружить по комнате, как недоверчивая собака, об­нюхивающая незнакомца.Уязвленная Олимпия не скры­вала своей откровенной ненависти, так и светившейся в ее глазах. Аглае покачала головой и раздраженно ска­зала:

— Господи боже мой, извозчик ждет, это ведь денег стоит!

Вейсман мельком взглянул на нее, но можно было до­гадаться, насколько поразило его подобное бессердечие. Осторожный и вежливый по натуре, он, не выдавая своих чувств, быстро сообразил, что нужно сделать, что­бы вытащить старика из дома.

— Домнул профессор, — заговорил он весьма цере­монно,— дамы пошутили, или здесь произошла ошибка. Я вовсе не доктор и пришел не для того, чтобы осматри­вать вас. Впрочем, мне и без того известно, что вы здо­ровы,— об этом все говорят. Я явился к вам, будучи при­влечен вашей репутацией... ученого...

Симион перестал ходить по комнате, он впивал сло­ва Вейсмана, повернувшись к нему, хотя его блуждаю­щий взгляд не мог остановиться на каком-нибудь одном предмете. Слово «профессор» и уважение студента поль­стили ему, хотя Вейсман употребил этот титул совершен­но случайно, совсем не зная рода занятий Симиона.

— Люди слышали о моем учении? — серьезно спро­сил Симион.

— Вы меня спрашиваете, слышали ли они? Да кто же не знает великого, великого... (Вейсман не знал его фа­милии.)

— ... пророка Туля, — подсказал Стэникэ.

— Вот именно! — подхватил студент.

— И чего от меня хотят люди? — величественно спро­сил Симион.

— Чего хотят? Чтобы вы явились к ним, просветили общество, вывели заблудших на верный путь.

Симион немного подумал и заупрямился:

— Не пойду. Миссия моя на земле окончилась. Испив желчи и уксуса, я был распят в моей одежде, теперь я должен встретиться с ангелами.

— Домнул Туля, — взмолился Вейсман, — а я-то за­чем явился? Ангелы ждут вас. Клянусь честью. Они прислали со мной карету, чтобы доставить вас. Посмот­рите, вот кони!

Симион бросил блуждающий взгляд в окно и увидел тощих кляч, которых извозчик украсил, сунув им за уши цветы.

— Крылья у них есть? — спросил он.

— Как не быть, домнул Туля! По двенадцать крыльев у каждого коня.

Симион стал нерешительно прохаживаться по комна­те, потом снова заупрямился:

— Не поеду! Ангелы сами должны явиться сюда, что­бы вознести меня и усадить по правую руку от Отца. Вы меня не проведете. Дьявол лукав и принимает разные обличья.

Раздосадованный Вейсман почесал в затылке. Он ощу­пал задний карман брюк, где у него лежала коробочка со шприцем «Рекорд» и ампулами морфия, отозвал в сто­рону Стэникэ и что-то прошептал ему на ухо, в то вре­мя как Симион тревожно наблюдал за ним. Вейсман и Стэникэ прошли в соседнюю комнату и вернулись оттуда через несколько минут. Вейсман держал в руке шприц с морфием, а Стэникэ — клочок ваты, намоченной в спир­ту, запах которого разнесся по всей комнате.

— Домнул Туля, маэстро, — почтительно проговорил студент. Я знаю одно средство, для того чтобы ангелы пришли побыстрее. Мы сделаем вам небольшой укол в руку, совершенно незначительный, вот этим, и вы немедленно погрузитесь в чудесное состояние.

Симион в ужасе отшатнулся. К счастью, у Стэникэ нашлись убедительные слова.

— Я очень сожалею, что вы себя так ведете, — заго­ворил он с притворным отчаянием, — мне кажется, что вы не тот, за кого себя выдаете. Христос был пригвожден к кресту, а вы не позволяете себя уколоть даже иголкой. Какой же вы святой?!

Подавленный этими доводами, Симион остановился, не говоря ни слова, а Вейсман быстро снял с него пиджак и сделал укол, прежде чем старик успел опомниться. Стэникэ потер место укола ватой, в то время как Си­мион, на которого уже стал действовать наркотик, с не­доумением смотрел на свою руку.

— Не хотите ли вы украсть мою руку, так же как укоротили мою одежду? — подозрительно спросил он.

— О нет! — любезно запротестовал Вейсман. Одурманенный Симион опустился на стул, мутный взгляд его был устремлен вдаль. Он казался счастливым. — Ну как вы теперь себя чувствуете?

— Хорошо чувствую, прекрасно, чувствую здоровье во всем теле.

— Разве я вам не говорил? — сказал Вейсман, глядя через окно на пролетку, где потерявший терпение извоз­чик хлопал бичом. — Подумайте как следует! Народ вас ждет, почему же вы не хотите сойти к нему? Впрочем, каждый святой удаляется на некоторое время в пустыню, в келью, чтобы очиститься. Если хотите, мы отвезем вас в прекрасный монастырь, где вы будете размышлять в полнейшем одиночестве. Туда никто не является, кроме ангелов в белом облачении, по утрам, в девять часов, и вечером. Маэстро, ваше место там!

— И там пустынно?

— Клянусь честью! Там более пустынно, чем в Фиванде [22].

Взъерошенная голова прильнула к окну. Это была Марина, которая подсматривала с улицы. Расчувствовав­шийся Симион позволил Стэникэ и Вейсману взять себя под руки. Его быстро, пока он не передумал, посадили в пролетку. Никто из находившихся в доме не выразил никакого сожаления. Только Аглае все больше нервничала, видя, как затягивается эта сцена. У раздосадованной Олимпии так и не разгладились на лбу гневные складки. Тити покачивался у печки, а Аурика заботливо занима­лась своими ногтями. Извозчик хлестнул лошадей, и ко­леса запрыгали по булыжной мостовой. В это время Си­мион обернулся и, словно охваченный внезапным волне­нием, воскликнул, показывая пальцем:

— Смотри-ка, акация какая большая выросла!

— Ладно, — испуганно проговорил Стэникэ, — посмот­рим на нее, когда вернемся, — и махнул извозчику, чтобы тот погонял лошадей.

После их отъезда Аглае надела фартук, позвала Аурику и Олимпию, а также служанку и начала вытаскивать все вещи из комнаты Симиона. Она свернула его постель и выбросила в чулан, кинула в огонь все бумаги, которые нашла, оставшуюся одежду вышвырнула на помойку, об­мела стены и велела вымыть пол. Комната превратилась в своего рода гостиную.

— Вот здесь будете располагаться вы, когда придете ко мне, — заявила она Олимпии. — Хоть немного при­брала в доме, а то он совсем превратился в конюшню!

С этого дня Аглае больше не упоминала имени Сими­она и ни разу не выразила сожаления, что его нет. Че­рез несколько дней явился Вейсман и сказал, что было бы неплохо послать старику кое-какие вещи и денег. Аглае удивилась и заявила, что ему было дано все, что полага­лось. Задетый этим, студент напомнил, что он потратился на извозчика. Действительно, так оно и было, потому что Стэникэ сказал, будто у него нет денег и Аглае вернет эту сумму Вейсману, как только тот потребует. Однако Аглае сделала вид, что не верит ему.

— Странно, — проговорила она, — мой зять говорил, что он все уплатил. Я его спрошу, и если это не так, я с удовольствием отдам вам.

Раздосадованный Вейсман ушел и больше уже не требовал денег. Феликсу, которому он все это рассказал, стало так стыдно, что он прибегнул к обману. Он дал коллеге десять лей, побожившись, что получил эти деньги от Стэникэ, который якобы упомянул имя Вейсмана, но он, Феликс, второпях не понял его объяснений. Вейсман недоверчиво улыбнулся.

— Принимаю твою версию, — сказал он, — потому что в кармане у меня ни гроша. Но знай, что женщина, ра­ди которой ты выбрасываешь десять лей, не стоит та­кой жертвы. Что же касается старика, то он уже ни на что не годится. У него общий паралич и к тому же совсем неинтересный. Самый обычный с клинической точки зре­ния. Его даже не хотели принимать в богадельню.

После отъезда Симиона Аглае очень изменилась. Она стала одеваться в самые модные платья, ходить в город за покупками, приглашать в дом приятельниц. И стран­ное дело, на Аурику и Олимпию она уже не обращала внимания. Все ее заботы были направлены на Тити, кото­рому она покупала новые костюмы, подарила золотые часы, давно изъятые у Симиона, и даже выдавала кар­манные деньги. Она старалась теперь выходить в город вместе с ним и впервые в жизни побывала в кинемато­графе, в зале «Минерва», где показывали «Башню в Несле» и комедию с Розалией в главной роли. Картины ей не понравились, и она утверждала, что от кино у нее болят глаза. В то же время она хвалила «Деву воздуха», которую видела как-то в театре, и даже просила Тити сообщить ей, если еще раз будут ставить эту пьесу. После кино она повела сына в «Пивной фургон», где с большим апломбом заказала пива, предварительно надавав кель­неру кучу бесполезных советов. Созерцание довольных людей, сидевших небольшими компаниями за другими столиками, вызвало у нее зависть.

— Посмотри-ка, — сказала она Тити, — люди развле­каются! Вот так и я должна была поступать в молодости. Но с кем я могла ходить сюда? Он шлялся по своим дев­кам, а я с вами возилась. Но что было, то было. Теперь я хочу, чтобы хоть ты жил по-другому, чтобы и я пора­довалась возле тебя, потому что дочери, как только вый­дут замуж, кроме мужей никого больше не видят. Ты должен меня слушаться, если хочешь, чтобы я сделала из тебя человека. Один раз ты поступил по-своему, ошибся и, думаю, теперь сыт по горло. Предоставь это дело мне, и я найду хорошую девушку с приданым, пусть даже немного постарше тебя. Даже лучше, если она будет старше. Теперь деньги — это все. Образованием ничего не достигнешь. Посмотрим, чего твой Феликс добьется со своей медициной. Женится на этой взбалмошной Отилии!

Немного поразмыслив, Аглае проговорила:

— Если бы он женился на Отилии, то, пожалуй оказался бы не таким уж дураком. Только она-то и не посмотрит на какого-то студентишку. Ей нужны помещики. Отилия тебе бы подошла. Она нахалка, но смела и вовсе не дурна. И ты получил бы немалое состояние от Костаке. Но ты все никак не можешь стать более решительным, бо­лее мужчиной, сколько я тебе ни втолковываю. В чем-нибудь другом вы все разбираетесь, позволяете себя окру­тить какой-нибудь сумасшедшей, а вот прибрать к рукам такую девчонку, как Отилия, не умеете. Смеется она вам прямо в глаза. В мое время, когда мужчина и родители ре­шали все, девушку даже и не спрашивали. Ну да ладно, теперь уж я не собираюсь тебе ее сватать. Одного только боюсь, чтобы этот греховодник Костаке не оставил ей всего состояния. А девушку я тебе найду, только слушайся меня.

Тити, не привыкший действовать самостоятельно, вечно одолеваемый своими эротическими вожделениями, с удовольствием, даже благоговейно слушал ее, восхи­щенный тем, что кто-то потворствует его тайным мыслям. Неведомо как Аглае близко сошлась с толстой женой Иоргу, которой весьма льстили ее визиты, потому что, несмотря на богатство, она принадлежала к более низкому социальному слою. С трудом передвигавшаяся доамна Иоргу приветливо принимала Аглае и Тити в своем доме, обставленном богато, хотя и без особой роскоши, и уго­щала немецкими пирожными, которые Аглае истребляла с удовольствием, расхваливая на все лады. Дочери Иоргу, Лучике, девочке с белокурыми косами, голубыми глазами, черными сросшимися бровями и прямым носиком, в на­ружности которой сочетались черты германской и грече­ской расы, Аглае приносила всякие безделушки, которым стремилась придать историческую ценность, сообщая каждый раз: «Это носили девушки в мое время!». Тити, к большому удовольствию Лучии, рисовал портреты с нее и доамны Иоргу. Достаточно сообразительная и живая, девочка была, однако, лишена всякого кокетства и, каза­лось, даже не подозревала, что мир делится на мужчин и женщин. Ела она с удовольствием, вежливо отвечала на вопросы и время от времени выбегала из-за стола, под­прыгивая то на одной, то на другой ножке. Аглае уточ­нила, сколько ей лет, подробно расспросила обо всем, что касалось девочки, и однажды высказала доамне Иоргу следующую мысль: — Мадам Иоргу, я бы на вашем месте в тринадцать лет выдала ее замуж. Когда девушке уже за восемнадцать, то, какой бы ни была она красивой и богатой, есть опасность, что она может остаться на родительской шее. Я уже на этом обожглась.

Было ясно, сколь бы это ни казалось нелепым, что в голове у Аглае засела идея, которую отчасти в шутку, отчасти всерьез выразил Стэникэ. Но как бы там ни было, этот вариант представлялся Аглае слишком отдаленным, и потому она стала принимать у себя в доме различных старух, тайно занимавшихся сводничеством, и с огромным удовольствием представляла им Тити.

— Мама, — заявила как-то раз Аурика, — ты заботишься о женитьбе Тити больше, чем о моем замуже­стве!

— А ты что же хочешь, чтобы я повесила тебя на шею какому-нибудь мужчине? Можешь делать все, что тебе вздумается, только помалкивай.

Аурика всхлипнула в носовой платок, но тут же за­тихла и вновь погрузилась в свои эротические грезы.

Не было никакого сомнения в том, что Аглае хотела возобновить добрые отношения с дядей Костаке. Стэникэ было поручено начать переговоры.

— Нехорошо, — говорил он Костаке, — когда род­ственники ссорятся между собой. Вы знаете, что об этом уже толкуют люди. К тому же вы в таком возрасте! Рука руку моет, а обе вместе — лицо. Избави бог, вдруг у вас в чем-нибудь возникнет необходимость, понадобится по­мощь, вдруг заболеете. А мы тут как тут, мы вас не оставим, можете не беспокоиться. Ну кто лучше, чем сестра, может угадать желания брата? Ну, посердились и хватит, все это пустяки. Не стоит из-за детей заходить слишком далеко. Может быть, вина и не ваша, вполне согласен. Я даже признаю, что ошибку допустила теща. Она не должна была оскорблять Отилию. Но видите ли, она те­перь одинока, несчастна, дядя Симион болен, подумайте сами.

Дядя Костаке иронически взглянул на Стэникэ и наконец проговорил:

— И... и что же ты хочешь от меня? Зачем суешь нос не в свое дело?

Эти слова сбили Стэникэ с толку. Испугавшись, как бы ему самому не поссориться со стариком из-за распри, к которой он не имел никакого отношения, он тут же переменил разговор.

Аглае как-то остановила на улице Феликса, хотя он после происшествия с Тити не переступал порога их дома, давая этим понять, что сердится. Она спросила его о здо­ровье, невинно удивилась, почему он не заходит, справи­лась о его делах, о самочувствии Костаке, поинтересова­лась, хорошо ли они с дядюшкой Костаке питаются и за­ботится ли о них Марина.

— Видишь ли, — сказала она совершенно неожидан­но, — Отилия была немного рассеянна, но на ней дер­жался весь дом. Она давно не писала?

Однажды в доме Костаке появилась Аурика. Сладким, вкрадчивым голосом она сообщила, что Аглае хочет «что-то» сказать Костаке и просила его зайти после обеда.

— Ну, говори! — сказал старик.

— Я не знаю, — защищалась Аурика. — Это мама хо­чет с вами поговорить.

— Пусть она скажет тебе, чего ей нужно, а там видно будет, — ответил Костаке, моргая.

Аглае стала уделять много внимания своему здо­ровью. Она вообразила, что у нее ревматизм, какие-то явления артрита, и узнала, что лечение иодом теперь, в теплое время года, было бы весьма подходящим, осо­бенно в виде впрыскиваний. Доамна Иоргу, лечившаяся подобными уколами, поведала ей, что Вейсман, хотя и молод, делает их хорошо и дешево. Ей рекомендовал его один врач, прибегавший к его помощи. Аглае была вынуж­дена вызвать через Феликса Вейсмана и вернуть ему деньги, которые он потратил на извозчика. Все же она уго­ворила его удовольствоваться только пятью леями, потому что, втолковывала она ему, он молод и как бы совершал прогулку на извозчике, к тому же сделал доброе дело, по­мог больному старику. Беседуя с Вейсманом, который чисто профессионально сводил разговор к Симиону, Аглае из­бегала упоминать имя мужа и специально выбирала слова, чтобы дать понять, что между нею и стариком нет ничего общего. Когда Вейсман предложил навестить Симиона, Аглае ответила:

— Как хотите! Можете это сделать из жалости к несчастному.

Ее отношение к Симиону, как заметил Вейсман, своди­лось к фразе «Чем так, лучше смерть» или, в другом варианте: «И юноши умирают на заре жизни, а вот не­счастного старика господь не может прибрать».

— Знаешь, ты только не сердись, — сказал Вейсман Феликсу, когда они оба ясным июньским утром прогули­вались под руку по Шоссе Киселева, — но такой отвра­тительной женщины, как твоя тетка, я еще не видел.

— Она мне вовсе не тетка. Я даже не могу сказать, в каких родственных отношениях мы состоим. Почти ни в каких.

— Она просто баба, настоящая стерва, могу поклясться. Муж ее спятил бы и без всякой болезни. Теперь он счастлив, окруженный ангелами. И это не частный слу­чай. Так будет совершенно неизбежно — подчеркиваю: не-из-беж-но — со всяким, кто женится. Моногамный брак, — Вейсман вновь сбился на парадоксы, в которые ве­рил,— это фальшивый, противоречащий природе инсти­тут. Зоология нас учит, что самец никогда не фикси­руется, разве только на краткий период. Мужчина, живу­щий с одной женщиной, фактически теряет мужское начало. Несколько лет, самое большее до тридцати, пока жен­щина ощущает сексуальную потребность, жена является существом, которое может быть грациозным и покор­ным. Потом, против общего мнения, женщина становится холодной и деспотичной. Исчезнувшая сексуальность оставляет после себя, как и потухший огонь, тяжелый дым: социальные амбиции, неравную любовь к детям, скупость. Большое число так называемых деловых мужчин не что иное, как невольные жертвы своих жен, достигших того возраста, когда у женщин начинают расти усы и волосы на ногах — признак регресса органов внутренней секре­ции. Самую изысканную девушку ты можешь любить, мо­жешь прославлять, но если хочешь, чтобы она осталась неизгладимой в твоей памяти, беги от нее. В античном мире только куртизанка была по-настоящему уважаемой. Моя возлюбленная, о которой я тебе говорил, была ин­теллектуальная девушка, то есть обладала зрелым умом, она понимала, какой крах ожидает ее, и хотела, чтобы мы покончили с собой. Женщина, какая бы она ни была, если она любит мужчину, она бежит от него, чтобы остаться в его памяти светлым видением. Отилия, должно быть, умная девушка. Из того, что ты мне говорил, я заключаю, что она тебя любит.

Феликсу было неприятно, что имя Отилии упоминается другим. И вообще весь этот разговор, касавшийся столь интимных вопросов, ему не нравился, и он опустил голову. Его забавляла запальчивость, с какой Вейсман излагал свою антиматримониальную теорию, но осторожность не позволяла ему верить в нее. Живость товарища увлекла его поначалу, так же как и его проповедь, и перед ли­цом столь неистово развиваемой теории он сам себе по­казался мальчишкой. Однако теперь, когда он тщательно все обдумал, ему стало казаться, что Вейсман говорит ба­нальности. Весьма деликатно он высказал ему это.

— В сущности, ты излагаешь то, что так часто гово­рится в шутку, только у тебя получается более остроумно: не женись на женщине, которую любишь. Но прав ли ты, спрашиваю я себя. Моя так называемая тетка, Аглае, яв­ляется, таким образом, продуктом семьи. Но ведь и брат ее, дядя Костаке, мой опекун, так же жаден и лишен род­ственных чувств. Меня удивляет, что все здесь в Буха­ресте, как я вижу, лишены чувства кровного родства. В семье, в которой я живу, один подстерегает другого и считает каждого способным ради денег на любую подлость. Я не могу вообразить любовь без постоянной близости любящих. Что любовь постепенно превращается в нечто иное, это я признаю. Но существует инстинкт брака, и потому-то все, кто исповедует твою теорию, в конце концов все-таки женятся.

Вейсман выпустил руку Феликса и быстро повернулся к нему:

— Готов расписаться в ложности того, что ты сказал. Здравый смысл твоих слов изобличает принципиальное и ловко скрытое заблуждение. Существуют укоренившиеся привычки, которые заменяют инстинкты. Дай возможность закону устраниться из области любви, и ты увидишь, как исчезнет и инстинкт.

Вейсман, любитель жарких споров, ожидал ответной реплики. Но у Феликса не было никакого желания диску­тировать на эту тему. Буйная зелень и ясное небо придали его мыслям совсем иное направление. Он спрашивал себя, где теперь находится Отилия, что она делает, о чем думает. В душе у Феликса царила полная безмятежность, и мания Вейсмана теоретизировать по всякому поводу глубоко удивляла его. Он любил Отилию, это вне всяких. Но ему даже в голову не приходило проверить, что же лежит в основе этого чувства, отдать себе отчет в том, есть ли смысл вообще любить девушку. Благодаря воспитанию и книгам, прочитанным им до сих пор, он счи­тал, что любовь — это такое чувство, которое у всех лю­дей ищет одинакового воплощения в браке. Слова Вейсмана казались ему каламбурами из журнала «Муравей». В душе Феликса прочно укоренились весьма твердые принципы. Придумав какой-то предлог, он расстался с Вейсманом, вернулся домой и заперся в своей комнате. Спор пробудил в нем воспоминания об Отилии. Для него существовал только один вопрос: любит ли она его. В этом он все больше и больше сомневался. Но у него не было никаких сомнений в том, что он любит Отилию и имеет право ее любить, что бы там ни случилось через десять-двадцать лет в силу изменчивости женской натуры. По­этому, чтобы укрепить себя самого в торжестве этого чувства, он взял ручку и написал в тетради:

«Я люблю Отилию».

Затем он принялся расхаживать по комнате. Бросив взгляд в окно, выходившее на соседний двор, он увидел сцену, которая заинтриговала его. Аглае, одетая в пальто, осторожно вышла из дому и направилась к воротам. Вскоре выглянула Аурика, тоже одетая. Приоткрыв дверь, она следила за матерью. Когда та исчезла за углом, Аурика быстро подбежала к воротам и подождала там некоторое время. Потом и она выскользнула на улицу. Феликс ре­шил, что Аурика выслеживает мать. От Стэникэ, явивше­гося на другой день с таинственным видом к нему в ком­нату, Феликс узнал, чем было вызвано это преследование. Стэникэ осторожно прикрыл дверь и заговорил так, словно речь шла о вопросе, имеющем важное значение для всего человечества. А дело заключалось в следующем: у Аглае были кое-какие драгоценности, главным образом золо­тые браслеты, уже вышедшие из моды, но, во всяком случае, имеющие какую-то ценность. Аурика привыкла считать, что они предназначены ей. С некоторых пор Аглае стало казаться, что в доме слишком много барахла, кото­рое заполняет комнаты. Она продала кое-что из мебели, швейную машину и желала избавиться и от других вещей. Аурика держалась за все домашние вещи как за свое бу­дущее приданое. Уменьшение их количества повергло ее в ужас. Она чувствовала себя покинутой, преданной и втихомолку плакала целыми часами. Аглае вовсе не испы­тывала к ней никаких враждебных чувств, но она считала себя хозяйкой всего имущества и ее раздражала роль про­стой хранительницы добра своих детей, которую хотели ей навязать. Кроме того, она полагала, что девушке до­статочно иметь дом и какое-то приданое в деньгах, а остальное — это забота ее будущего мужа. Она пыта­лась втолковать Аурике, что мужчины желают теперь иметь в доме современные вещи и что поэтому все ее претензии бессмысленны. Аглае считала, что Тити больше нуждается в ее участии, потому что женщины безголовы и не смогут создать ему таких условий, как в родительском доме. Ее старания были направлены на то, чтобы дать Тити все, что она могла, вопреки привычному представлению о том, кому предназначается приданое. В разговорах с Тити с глазу на глаз она сообщила ему, что думает женить его по своему вкусу — на женщине, которая будет послушна, будет жить вместе с ней, чтобы на этот раз она могла дей­ствительно помогать им руководить всем хозяйством. Тити заранее предвкушал это заманчивое будущее и стал занос* чив с остальными. Это выводило из себя Аурику и Олим­пию, которые начали его ненавидеть и злословить о нем. Побуждаемый этими же чувствами, Стэникэ сообщил Феликсу:

— Понимаете, этот молчальник процветает! У моей тещи немало денег, я это пронюхал. А вы знаете, как глуп этот Тити? Феноменально! Он слабоумный, круглый идиот! Можете не сомневаться, я все разузнал. У него нет абсолютно никакого таланта. А вас все хвалят, мы все признаем ваш ум. Не поймите меня превратно, но по срав­нению с вами Тити все равно что навозный жук возле чистопородной лошади.

Это метафорическое сравнение отнюдь не очаровало Феликса, уставшего оттого, что его вынуждали зани­маться столь чуждыми ему вопросами. Однако Стэникэ не унимался:

— Как я говорил, моя теща копит денежки. Мне кажется, что она хочет купить Тити дом, поместить его туда вместе с женой, которую она ему подыщет, и сама наме­рена поселиться с ними. Так вот, значит, Аурика заподо­зрила ее, выследила, и ей показалось, что ее матушка хо­дит по ювелирам и что-то им продает. Тогда Аурика открыла согнутой шпилькой комод, в котором, как ей было известно, хранились браслеты, и обнаружила, что их нет. Разразился грандиозный скандал, только вы никому не говорите. Аурика плакала и визжала, а моя теща била ее по щекам — зачем в комод лазила и прочее. Теперь они помирились. Прекрасно. Но кто их знает, какой договор они между собой заключили? Вот я и пришел вас спросить: разве это красиво? Разве Олимпия, интересы которой я представляю, не имеет никаких прав? Опись приданого ничего не значит. В соглашении оговаривалось, что Олимпия будет иметь долю в имуществе своей матери. Так всегда случается, когда женишься по любви. Моя доброта и чувствительность просто меня доконают. Но впредь я буду тверд, я не допущу никакой поблажки. Не выполняете обязанностей — я возвращаю Олимпию родительскому очагу.

Феликс не знал, как отнестись к подобным заявлениям. Его все это не интересовало, и он спросил, чтобы только поддержать разговор:

— А теперь что вы делаете?

Стэникэ внимательно огляделся по сторонам, хотя это было совершенно излишним, потом зашептал Феликсу на ухо:

— Хочу уговорить тещу дать мне в долг. Я научил Олимпию, как воздействовать на нее: пусть скажет, что ей немедленно нужно сделать аборт. Деньги, отданные в долг родственникам, — это пропащие деньги. А я не­множко восполню то, что потерял.

Наконец Феликс избавился от Стэникэ. Поскольку тот беспрерывно курил, в комнате стоял дым, словно туман в лесу. Он открыл окно, и дым стал выходить густыми клубами. От окурков, расплющенных о чернильный при­бор, пахло жженой бумагой. Феликс выбросил их в печку. Чтобы немного проветриться и дать отдохнуть голове, он спустился вниз. Но на улицу он не пошел. Его потя­нуло в комнату, где стоял рояль. Там все было так, как оставила Отилия. Ноты, брошенные на полу, рассыпанные на крышке инструмента, забытые на пюпитре, были по­крыты пылью. Какие-то высохшие цветы вот уже не­сколько месяцев лежали на рояле. Феликс поднял крышку и хотел было дотронуться до клавишей, как услышал голос Стэникэ. Тот находился в соседней комнате и ораторство­вал перед дядей Костаке:

— Клянусь честью, она вышвырнула его, как собаку. Даже рубашки у него нет. Я краснею от стыда, потому что как бы там ни было, а я ему зять. Я встретился там с одним студентом-медиком. Может быть, вы, как свояк, послали бы сотню лей, чтобы смыть семейный позор? Я сделал все, что мог. Дайте мне деньги, и я отнесу их туда.

Феликс понял, что Стэникэ говорит о Симионе. Он услышал, как дядя Костаке проворчал:

— Какой стыд — с его-то пенсией...

— Правда, правда, — продолжал Стэникэ. — Я ведь знал, что вы человек богобоязненный и дадите ему денег. V. — Уж это я сам решу. Пошлю Феликса, не беспокой­тесь.

— Эх! — разочарованно вздохнул Стэникэ. Феликс испугался, что Стэникэ может сказать о нем что-нибудь язвительное. Чтобы предотвратить возможную глупую выходку со стороны Стэникэ, он положил руки на клавиши и начал разбирать страницу из «Испанских бе­зумств» Арканджелло Корелли. Захваченный на месте преступления, Стэникэ вышел из комнаты Костаке и молча направился к выходу, жестом упрекнув Феликса за то, что тот испортил ему все дело. Феликс продолжал играть пьесу, оставленную на пюпитре самой Отилией перед отъездом. В высокой и почти пустой комнате рояль звучал гулко, рождая во всех углах эхо. Смеркалось. Феликс вспомнил, как Отилия сидела на стуле, поджав под себя ногу, то и дело встряхивая падающими ей на уши белоку­рыми волосами, как ее быстрые пальцы бегали по клави­шам, а она в это время вполголоса напевала музыкальную фразу. Он попытался придать своим рукам такую же бег­лость, чтобы испытать то состояние духа, какое испыты­вала девушка, но не смог. Феликс не был хорошим пиани­стом. Он быстро захлопнул крышку, струны внутри еще рокотали некоторое время, словно это стонала под ветром заиндевевшая ель, потом все завершилось легким писком, и Феликс с удивлением увидел, как маленький испуганный мышонок бросился от рояля.

«Я изгнал духа музыки», — подумал он и вышел из комнаты.

Гуляя по городу, Феликс больше обычного размеч­тался об Отилии. У него было какое-то смутное предчув­ствие, словно что-то должно было произойти. По ассоциа­ции он вспомнил Джорджету. Мысль, что он мог бы зайти к ней показалась ему в данный момент совершенно неле­пой. Странная фамильярность генерала, его назойливая снисходительность — все представилось ему каким-то мутным и унизительным, а сочувствие Джорджеты и генерала к его любви к Отилии выглядело в высшей степени смешным. Нет, незачем ему больше ходить к Джорджете. Пусть даже Отилия забыла его, он будет одному себе обязан этим актом очищения. Он должен доказать, что может быть постоянным и верным, и даже если Отилия предала его, у него останется горькое удовлетворение, что он все-таки выше ее.

Стэникэ весьма высокопарно сообщил, что благодаря протекции его к осени назначат в магистрат, на первых порах куда-нибудь в провинцию. Он устал, заявил он, и хочет отдохнуть от семьи, неопределенность и нужда измучили его. В провинции он заведет себе маленькое хозяйство и будет наслаждаться тишиной. По его словам, блестящие карьеры всегда зарождались в провинциальной глуши. Там не такая сильная конкуренция, а достоинства обнаруживаются быстрее. В столице идет крупное сражение, и будь ты даже гением, все равно трудно выбиться. Лучше, как гласит народная мудрость, быть головой у хвоста, чем хвостом при голове. Но он вовсе не соби­рается исполнять свои обязанности спустя рукава, как многие румыны. Легкомыслие — это национальная болезнь, из-за которой мы не движемся вперед. От чиновника ма­гистрата требуются познания в различных областях: в психологии, политических науках, медицине. Особенно в медицине. Стэникэ попросил у Феликса трактат или что-нибудь в этом роде, как он выразился, синтетическое, подходящее; для чиновника магистрата, желающего завершить свое об­щее образование. Феликс, думая, что это его заинтересует, дал ему краткое руководство по психиатрии — довольно старый учебник, в котором авторы настойчиво ставили вопрос об ответственности. Стэникэ, полистав это руководство, прослыл в глазах Аглае и остальных членов семьи ученым, а Феликсу признался, что он уж слишком старая лошадь, чтобы превращаться в школьника. Подобные вещи, по его мнению, нужно хватать с пылу с жару, прямо из уст профессора. В один из дней Феликс был неприятно удивлен, увидев Стэникэ на лекции, которую тот благоговейно слушал. Явился он с Вейсманом. Вполне понятно, что Стэникэ не проявлял особого усердия и не имел никаких серьезных намерений, но он через каких-то людей, которых знал, как видно, раньше, познакомился несколькими студентами и студентками старших курсов. Он уверял, что чувствует себя гораздо лучше среди мо­лодежи и стремится наверстать бесплодно потерянные годы. И вот однажды после обеда, когда Феликс сидел, уединившись, в своей комнате и читал, перед ним неожи­данно вырос Стэникэ.

— Идите-ка сюда, дражайший, к вам гости пришли.

Действительно, Феликс услышал доносившийся со двора женский и мужской смех и испытал чувство неко­торого раздражения. Он спросил, кто же пришел.

— Пойдемте, дражайший, не будьте дикарем. Оказывается, я моложе, чем вы. Вас пришли навестить коллеги. Тут Вейсман, девушки, сами увидите. Быстро одевайтесь и приходите.

Стэникэ спустился вниз, оставив Феликса в полном недоумении. Если бы было возможно, Феликс выпрыгнул бы через окно в соседний двор. Он никогда не приглашал домой никого из коллег и не мог себе представить, кто же это явился к нему. Феликс услышал звуки рояля. Кто-то неумело и фальшивя взял несколько аккордов из пьесы Корелли, начинавшейся с адажио, потом раздумал и за­играл одним пальцем «Как я тебя любил». Играть эту песенку на инструменте Отилии показалось Феликсу ко­щунством. Наконец он сошел вниз. В комнате, куда были приглашены все гости, он услышал смех и даже хриплый голос дяди Костаке. Феликс нерешительно дотронулся до дверной ручки.

— Вот он, — загудел Стэникэ, — мой двоюродный братец, дикарь. Весьма сожалею!

Феликс огляделся и увидел Вейсмана, стоявшего возле стены, еще какую-то развалившуюся на стуле тощую и костлявую личность с веками, нависшими на глаза, потом девицу за роялем, продолжавшую выстукивать одним паль­цем «Как я тебя любил», и вторую девицу, которая, усев­шись на широком подоконнике раскрытого окна, болтала ногами. Девицы показались ему безобразными. Вид у них был вызывающий. Та, что сидела на окне, была чернобро­вая, с выпяченным жирным подбородком; другая, брен­чавшая на рояле, тонкая и длинная, обладала слишком развитыми, толстыми конечностями. Феликс их не знал, он растерянно посмотрел на дядю Костаке, которого Стэникэ удерживал на пороге другой двери, ведущей во внутренние комнаты.

— Как, — обратился возмущенный Стэникэ к Фе­ликсу,— вы не знаете этих девушек и этого домнула?

— Я думаю, что он их не знает, — скромно заметил Вейсман, — ведь они со старших курсов.

Стэникэ тревожно посмотрел на дядю Костаке, кото­рого, по-видимому, уверял, что гости являются друзьями Феликса, и быстро поправился.

— При чем тут курс? У них, — обратился он к дяде Костаке, — все перемешалось. Пусть себе смеются.

Не вступая в разговор, присутствующие вели себя так, как будто были давно со всеми знакомы. Феликс никак не мог понять, что заставило Стэникэ привести их сюда. Объяснялось все, по-видимому, довольно просто: Стэникэ страдал неизлечимой страстью вмешиваться во все и создавать самые нелепые ситуации, чтобы иметь возмож­ность поговорить с различными людьми и разузнать обо всем.

— Вы курите, не правда ли? — спросил Стэникэ и сам же ответил: — Ну как же можно не курить!

Он притворился, что ищет в карманах, потом изви­нился:

— Я тоже своего рода богема! Думал, что у меня есть табак, а его, оказывается, нету. Однако у моего дядюшки есть крепкий табачок, нечто страшное! Только не для девушек.

— А почему не для девушек? — покачивая ногой, спросила низким голосом студентка, сидевшая на окне.

— Вы слышите, дражайший дядюшка! — воскликнул Стэникэ. — Дайте нам, пожалуйста, немного вашей ма­хорки. Явилась молодежь, студенчество, надо их угостить. Честь вашего племянника и моего любимого кузена Фе­ликса в опасности.

Дядя Костаке растерялся, хотел что-то сказать, но Стэникэ не дал ему и рта раскрыть.

— Не беспокойтесь, ведь я знаю, где вы его держите. В коробке на комоде.

И он тут же исчез за дверью. Встревоженный Костаке чуть было не бросился за Стэникэ, но его остановил го­лос девицы, сидевшей за роялем:

— А для кого у вас этот инструмент? Вы сами играете?

Старик, у которого от волнения перехватило горло, просипел:

— Играет моя дочь!

— Ага! Значит, у вас есть дочь! И большая?

— Она уже барышня, — прошептал Костаке, который чувствовал себя как на иголках и не сводил глаз с двери.

— Какой у вас странный голос! — заметила другая де­вица, спрыгивая с окна. — Видно, вы много курите. Откройте-ка рот.

Застигнутый врасплох этим требованием, старик от­крыл рот.

— Вообще мне кажется, — заявила девица, — что у него воспаление миндалин. Как по-вашему?

Все окружили Костаке и по очереди заглядывали ему в рот. Старика спасла появившаяся в дверях Марина.

— Мне сказал Стэникэ, — произнесла она хмуро, как всегда, — чтобы я приготовила кофе. Так сколько же при­готовить?

— Какое кофе? — испугался дядя Костаке.

— Приготовьте побольше, чашек десять, — прервала перепуганного старика девица, сидевшая за роялем.

Он попытался хотя бы уменьшить количество:

— Почему десять?

— Ну, дед, — вмешалась чернобровая девица, — не скупись на кофе!

Вся эта сцена произвела на Феликса неприятное впе­чатление, и он в душе ругал Стэникэ самыми последними словами, на какие только был способен. Что касается Стэ­никэ, то в комнате для карточной игры он сразу же нашел кисет, из которого пересыпал в брючный карман добрую пригоршню табаку, прихватив и несколько листов кури­тельной бумаги «Жоб». Однако он задержался в комнате, побуждаемый желанием пошарить здесь. Он дернул не­сколько раз ручки ящиков, которые оказались запертыми, заглянул под мебель, повернул обратной стороной кар­тину, немного подумал и стал искать, нет ли у стола снизу тайника, выдвинул, чутко прислушиваясь, единственный незапертый ящик, в котором аккуратно лежали игральные карты и разные безделушки, быстро и воровато оглянулся, взял только неотточенный красно-синий карандаш и снова задвинул ящик.

— Вот чертов старик, — пробормотал он, — до чего похож на мою тещу! Откуда он берет эти новые каран­даши? А попробуй попроси у него, не даст ведь!

Снова выйдя к гостям, Стэникэ благородно разделил между всеми табак, предложив, словно в насмешку, самому последнему — дяде Костаке. Тот был явно недоволен таким разбазариванием табака и, ссыпав остатки, свернул себе сигарету гораздо толще, чем все остальные.

— Значит, у вашего дяди, — заметила медичка за пианино, — есть барышня?

— И еще какая! — продекламировал Стэникэ. — Доамнишоара Отилия — девушка редчайшей красоты. Будем надеяться, что скоро сыграем свадьбу.

— Свадьбу? А за кого она выходит? — спросила та, что сидела на окне.

— Если бог даст, то за него, — сказал Стэникэ, показывая рукой на Феликса и подмигивая старику.

Феликс так помрачнел, что все гости покатились со смеху.

— Не понимаю, как это получается, — между двумя затяжками сказала девица за роялем. — Вы говорите, что он племянник, а барышня — дочь. Какой же может быть между ними брак?

Запутавшийся Стэникэ попытался выйти из положения:

— Пейте кофе, а то остынет, это во-первых, и давайте оставим моего двоюродного братца Феликса в покое, а то он слишком застенчив. Здесь случай такого родства, что я не могу вам даже объяснить.

Девица, сидевшая за роялем, полистав ноты Отилии, лежавшие на полу, пихнула их ногой, от чего Феликс содрогнулся.

— Сколько тут нот, и все какие-то претенциозные вещи. У вашей дочери совершенно устарелые вкусы.

— Она талантливая пианистка, — запротестовал Стэ­никэ. — Учится в Париже.

Девица рассеянно посмотрела на него и стала, фальшивя и сбиваясь, наигрывать «Осеннюю мечту». Тощий студент фамильярно перегнулся через плечо музыкантши и при явной ее благосклонности прильнул к ее щеке. Другая девица спрыгнула с подоконника и стала вальсировать.

— Танцуете? — спросила она Стэникэ.

— Молодость, молодость! Я как будто снова стал студентом! — воскликнул Стэникэ, многозначительно по­глядывая на дядю Костаке и пускаясь вальсировать со; студенткой.

Медичка через плечо Стэникэ спросила старика:

— Дедушка, у вас нет еще сигаретки?

Испуганный старик, выпучив глаза, ничего не отве­тил, когда же она отвернулась, бросился к двери и исчез.

— Где же старик? — бесцеремонно спросила девица.— А что, дед очень обидчив?

Даже Стэникэ понял, что она хватила через край, и сделал девице знак, чтобы она замолчала. Шепотом он сказал ей:

— Дядюшка мой немножко болен, не нужно его раз­дражать.

— Что правда, то правда, будьте уверены, — бросила девица равнодушно. — У него такое воспаленное горло, просто ужас. Долго он не протянет.

— Серьезно? — спросил Стэникэ, скорее заинтересо­ванный, чем испуганный или возмущенный ее цинизмом.

— А вы, домнул Феликс, — заговорила девица, сидев­шая за фортепьяно, — как мне кажется, неважно себя чув­ствуете с нами. Вы целомудренны и не выносите женского общества?

— Да нет, нет, — машинально забормотал Феликс.

— Что вы говорите! — подпрыгнул Стэникэ. — Мой двоюродный брат не переносит женщин? Тю-тю! Да он потрясающий сердцеед! Если бы я вам сказал, сколько у него на счету, вы бы переменили о нем мнение.

— А вы болели когда-нибудь? — самым серьезным то­ном спросила девица за пианино.

Все покатились со смеху (надо отдать Стэникэ долж­ное, он смеялся сдержаннее всех), а Феликс застыл, ока­менев, не в силах ничего понять.

— Ах, милашка, какие он сделал глаза! — проговорила девица, задавшая вопрос, словно Феликс в своем соб­ственном доме был чудаком, над которым все потеша­лись. — Il faut absolument le dйniaiser [23].

Французская фраза еще больше оскорбила Феликса: он заподозрил, что девица рассчитывает на его невежество. Он почувствовал ненависть ко всем и задрожал от возмущения, когда заметил, что тощий тип, поискав глазами, сунул окурок в подсвечник на рояле. Девица заиграла «Ты никогда не узнаешь».

— Котик, — сказала она, оборачиваясь к тощему студенту, — эта песенка очаровательна.

И они без всякого смущения поцеловались долгим, вызывающим поцелуем.

— Вы целуетесь? — удивилась другая девица.—Это пре­дательство, домнул Рациу, — обратилась она к Стэникэ.

Тот,возбужденный, вытянулся по-военному и, пожа­луй, поддался бы на демонстративное проявление распут­ства этой девицы, если бы не услышал, как хлопнула дверь: Феликс выбежал из комнаты.

Юноша действительно страдал. У него было такое ощущение, что они осквернили алтарь, надругались над образом Отилии. Когда он проходил мимо открытого окна, ему послышались слова: «Я ведь не знала, что он рассердится». Феликс был настолько взволнован, что ему хотелось только куда-то бежать/и бежать. С непокрытой головой шагал он по улице и вдруг услышал, как его окликает Вейсман. Поравнявшись с Феликсом, тот сму­щенно заговорил:

— Я в этом совсем не виноват, клянусь моей любовью. Я с ними вовсе не знаком, знаю только в лицо. Это Стэ­никэ нас всех собрал. Он сказал, что его беспокоит твоя меланхолия, что ты испытал большие разочарования в любви и он хочет тебя развлечь, включив в настоящую студенческую жизнь.

Феликс попросил Вейсмана оставить его одного и долго еще бродил по пустынным улицам квартала Антим, пока не вышел наконец на улицу Раховей. Когда он, успо­коившись, вернулся домой, в комнате, где стоял инстру­мент, уже никого не было. Но наверху у себя он застал Стэникэ. Этот наглец начинал его раздражать.

— Любимейший мой Феликс,— заговорил тот с пафо­сом, — прошу принять мои самые торжественные изви­нения. Для этого я и ожидал вас здесь. Вы были правы, невероятно правы. Этих типов я выпроводил немедленно, дав им понять, что здесь не подобает так себя вести. Я сам, клянусь вам, был введен в заблуждение. Они мне наговорили, что знакомы с вами и так далее, и тому по­добное. Если бы я знал, я бы их не привел. Но, боже,— возмущался он, — какая распущенность, какое отсутствие воспитания! И это новое поколение! Ведь в мои времена девушки были святыми. Разве Олимпия могла бы так кривляться! Я обожал, я боготворил и не смел прибли­зиться к ней, пока ее мать не передала мне ее своими собственными руками (в действительности — и Феликс это знал — все было совсем по-другому). И это интелли­генция! Позор! Правда, Отилия тоже интеллигентка, но что это за девушка, какая деликатность! И когда я под­смеиваюсь, что вы женитесь на Отилии, я ведь просто вы­ражаю свое сокровенное желание: действительно, возьмите ее в конце концов. Да, вы юноша с чистой душой, а она подобна лилии. Женитесь и будьте счастливы.

Феликс с большим трудом отделался от Стэникэ. Тот ушел и по своему обыкновению исказил перед Аглае все происшедшее, прибавив (для того, чтобы отомстить Фе­ликсу, который помешал его маленькому приключению со студенткой), что Феликс хороший юноша, но чересчур замкнутый. Затем, вспомнив приговор медичек, прибавил:

— A propos! [24] Знаете, я попросил одну медичку осмот­реть дядю Костаке. Пришла мне в голову такая мысль. Вы не судите по внешности, он очень болен, бедняга. Если верить медичке, это опасно! (Стэникэ произнес «опасно» таким тоном, каким говорят «безнадежно».) Мы наверняка потеряем его, если не позаботимся о нем. На мой взгляд, лучше бы вам помириться.

Аглае, открыв золотые часы, задумчиво произнесла:

— Это уж я сама решу, как мне быть! — И резко за­хлопнула крышку часов.

XVI

Стэникэ не совсем притворялся, ужасаясь студентами. В глубине души он был сентиментален, любил домашний очаг, ему доставляло удовольствие видеть себя окружен­ным многочисленными родственниками. К сожалению, его родственные чувства осложнялись неудержимым жела­нием создать себе положение при помощи этих родствен­ников, что-то унаследовать, получить. Среди его предков, как можно было догадаться, были албанцы, пришедшие из-за Дуная, которых называли более мягко «арнаутами» или совсем эвфемистично «македонцами».

— Мои прадеды были купцы, деловые люди, и от них у меня этот ужас перед сиденьем на стуле в канцелярии. Долой чиновничество!

Подвизались эти прадеды, как вытекало из слов Стэникэ, в Оборе [25]. Иногда, охваченный воспоминаниями, он говорил о печи, полной хлебов, об амбарах с мешками пшеницы, о лошадях, подводах, о поле Элиаде. Без труда можно было понять, что его отцы и деды были пекарями. Когда он и его многочисленные братья осиротели, какой-то богатый мельник, тоже носивший балканскую фамилию, якобы воспитал его и даже делал ему блестящие предложения.

— Знаете, мой дядя хотел послать меня в Париж учиться вместе со своими детьми, но я отказался. Глу­пость сделал. Я не хотел разлучаться с родиной, потому что у меня была чистая душа. Если бы я мог снова стать ребенком, я бы знал, как поступить! Я был бы теперь большим человеком, что там говорить — богачом!

Стэникэ действительно обладал родственными чув­ствами, что было свойственно всему его роду. Судя по именам, которые он упоминал, у него было множество двоюродных (Тестер, братьев и других, менее близких род­ственников. В его разговорах такие слова, как «мой дядя», «моя тетка», «мой дед», «моя сестра», произносились с ноткой фанатизма. В дни праздников Стэникэ опускал в почтовый ящик целую пачку поздравлений и сам полу­чал их грудами. Однако к нему в дом никто из родствен­ников не ходил. Причиной тому был сварливый характер Олимпии, которая с самого начала заявила, что она сыта по горло всякими родственниками. Таким образом, Стэ­никэ не мог представить ее своим многочисленным роди­чам, что оскорбляло его до глубины души. Поскольку это проявление почтительности не соблюдалось даже фор­мально, его родные — сестры, братья, дядья, тетки, сваты и сватьи — отказались посещать супругов, однако они не допускали никаких колких намеков в отношении Олимпии и в своих письмах постоянно упоминали о ней в весьма сердечных тонах. Может быть, кое-кто из родственников в конце концов и согласился бы переступить порог их дома, но тут уж противился сам Стэникэ: от него никто не получал приглашения, а это для всего рода, воспитан­ного в глубоком уважении к соблюдению формальностей, было непреложным законом. Естественно, Стэникэ сты­дился выставлять свой брак на всеобщее обозрение. Хоть он и был лишен всяких предрассудков, однако голос крови t

звучал в нем не менее сильно, чем в других его родствен­никах. А в глазах всего его рода поводом для женитьбы мужчины могло быть только богатство. Девушкам разре­шалось составить и худшую партию, чтобы таким образом облегчить участь родителей, но такому мужчине, как Стэ­никэ, да еще образованному, — никогда. Это убеждение, ставшее неписаным законом для всего рода, поддержива­лось неукоснительно, особенно женщинами. Поэтому, не­смотря на искренность чувств, которые Стэникэ питал к Олимпии, он с самого начала, хотя, быть может, и не так остро, как впоследствии, чувствовал себя виновным в на­рушении этого правила и боялся встретить иронические взгляды родственников. Дом, который он получил от Симиона, был настоящей развалиной, а в его роде под словом «состояние» понималось нечто сказочное. Не все среди его клана были богачами, некоторые совершенно разори­лись или жили в более чем скромных условиях, однако многие имели прекрасное положение, были фабрикантами, помещиками или хотя бы занимали крупные высокоопла­чиваемые посты, чаще на больших предприятиях, чем в государственных учреждениях. Были среди них и чинов­ники магистратов, политические деятели, но ни одного офицера. В силу какого-то унаследованного предрассудка все они стремились избежать военной службы. Примеча­тельно было то, что, невзирая на различие в материаль­ном положении, среди них царило взаимное доброжела­тельство. Чувство высокомерия между ними отсутство­вало. Богатые хоть раз в год приходили в дом к бедным, а встретившись в городе, человек с обширными связями оставлял своих собеседников для того, чтобы пожать руку родственнику, какому-нибудь мелкому чиновнику в поно­шенном платье. Стэникэ очень гордился своими родствен­никами и навещал то одного, то другого, когда сообщая об этом Олимпии, а когда и нет. Куда бы он ни заходил, всюду его оставляли обедать, а так как родственников у него было бесчисленное множество, он сумел бы про­кормиться в течение двух месяцев, не заходя по два раза в один и тот же дом. Все это могло служить объяснением потребности Стэникэ заговаривать с каждым встречным, ходить из одного дома в другой и выведывать обо всем, что происходит. Хотя Стэникэ и был беден, но, имея столько согласно живущих между собой родственников, он не заботился о будущем. Правда, денег они ему не давали, за исключением мелких сумм (и то он скрывал это от Олимпии), потому что вообще не одобряли людей, живущих за счет близких. Равные перед важнейшими со­бытиями жизни — рождениями, свадьбами, смертями, юбилейными датами, отмечать которые они собирались в весьма значительном количестве, — в остальном они были разделены имущественным положением... Но богат­ство не придавало им высокомерия. Наоборот, богатые желали, чтобы бедные разбогатели, и изыскивали для этого всевозможные средства, хотя и не навязывали их. В их роде существовал культ личной инициативы. Если бы Стэникэ захотел получить более доходное место, то, несомненно, он бы его получил. Однако он довольство­вался своим независимым и довольно заурядным положе­нием в ожидании какого-то поворотного события в своей жизни. Родственники, поддерживая его, не поощряли ле­ности, но считали вполне законным это выжидание момента, когда он получит большой и совершенно непредви­денный пост. Род Стэникэ во многом был похож на евро­пейские царствующие фамилии, которые объединяют ко­ролей и бедных офицеров, императриц и безвестных жен провинциальных графов. Правящие короли оказывают иногда своим бесчисленным родственникам незначитель­ную помощь, которая, правда, не извлекает тех из состоя­ния прозябания, но они оказывают честь бедным кварти­рам своими посещениями и щедро раздают титулы «дядюшек» или «кузенов». И там судят о людях не по до­ходности их занятий, а семейные связи устанавливаются общим советом. Такое положение имело и свои преимуще­ства и свои недостатки. Например, чтобы жениться на Олимпии, Стэникэ вынужден был вступить в конфликт с семьей, но эта же семья давала ему прочное положение в обществе.

У Стэникэ жадность и непостоянство не затмевали мо­ральных правил. Он отлично понимал, что старики должны умереть и оставить свое состояние молодым. У него даже был составлен список родственников, которые в ре­зультате неизбежной кончины могли бы сделать его своим наследником, хотя из-за огромной разветвленности рода он всегда оказывается лишь дальним родственником. Но засадить в больницу старика или лишить наследства ре­бенка — это, по его мнению, было подлостью. В его гла­зах Аглае была «гадюкой», а Олимпия много потеряла, проявив полное безразличие к Симиону. В то же время поведение дяди Костаке, нарушавшее все его далеко иду­щие планы, раздражало Стэникэ. Когда ставились на карту его собственные интересы, Стэникэ, само собой ра­зумеется, находил всяческие аргументы в свою пользу. Если бы дядя Костаке умер, а Стэникэ мог бы извлечь из этой смерти выгоду, он стал бы распространяться, что для старика сделано «все, что было в человеческих силах», а теперь необходимо защитить «законные права детей, несправедливо устраненных от пользования благами, пред­назначенными для них». Иногда он тешил себя сумасброд­ной мыслью, что дядя Костаке и ему может завещать что-нибудь, и тогда превозносил «самопожертвование старых людей», отказывающихся от радостей жизни, чтобы дать возможность «подняться молодым».

С некоторых пор его брак с Олимпией превратился для Стэникэ в серьезную проблему. Любил он ее или нет — это трудно было сказать, тем более что и сам Стэ­никэ не обладал способностью анализировать свои чув­ства. Все его поведение определялось или мимолетными порывами, или чистым практицизмом. Впрочем, женитьба на Олимпии была следствием какого-то чувства. Возму­тившаяся внутренняя гордость заставила его сделать не­произвольный романтический жест в ущерб собственным интересам. Правда, хватило его ненадолго, только до свадьбы. Стэникэ сказал себе, что, принеся подобную жертву, он должен обо всем судить трезво и обязан забо­титься о существовании «своего сына и матери своего сына». Далее последовали известные нам события. Когда речь за­ходила о любви, о домашнем очаге, Стэникэ всегда ка­зался взволнованным, но в глубине души ощущал невы­разимую усталость, огромную неопределенную вину. Соб­ственно говоря, женитьба на Олимпии была не столько романтическим, сколько необдуманным поступком. Стэ­никэ верил, что он совершает ловкий ход, делая ставку не на близлежащие блага, а на те, что получит впоследствии. Имевшиеся у него сведения, особенно о дяде Костаке, су­лили блестящее будущее. Об Отилии ему было известно только то, что она девушка, из милости взятая на воспи­тание, и все кругом твердили, что богатства старика пред­назначены дочерям Аглае.

Неудача сделала Стэникэ романтиком. Он впал в ме­ланхолию, поскольку ему казалось, что им испытаны все чувства, которые выпадают на долю человека, преследуе­мого судьбой. Смутная мысль избавиться от Олимпии и попробовать жениться на другой с помощью родственни­ков, теперь уже предварительно все проверив, часто посе­щала его. Ему не нравился даже темперамент Олимпии. Однако он ни в чем не мог ее обвинить, хотя его идеалом была живая, общительная женщина, которую он понимал бы, как Отилию, или готов был извинить, как Джорджету. Ему бы хотелось иметь рядом подругу, которая «подхле­стывала» бы его. Но чтобы избавиться от Олимпии, ну­жен был развод. Разводиться же без веского повода, по его понятиям, было подлостью. Олимпия была «матерью его умершего ангелочка». Нет, это было невозможно. «Не может быть родины без супружеской верности», — так го­ворил он всем и в то же время придумывал и с удоволь­ствием рисовал перед собой различные сцены, которые могли бы служить поводом для развода, находя в этом своеобразное утешение. Например, он возвращается до­мой и застает Олимпию в объятиях другого. Эта сцена волновала и трогала его, когда он мысленно представлял ее себе. Ему казалось, что именно в этом, в предчувствии подлости Олимпии, и кроется причина его антипатии. Он, человек будущего, которому делали блестящие предложе­ния, поступил как романтик, взяв «по любви» беспридан­ницу, дочь бедных родителей, вступил в конфликт со своей собственной семьей, чтобы потом оказаться опозоренным. Эта гипотеза прекрасно выглядела в его воображении. Но смиренная Олимпия не обманывала его, и Стэникэ иногда даже чувствовал укол совести, что мог заподозрить такую добродетельную жену. Вторая гипотеза, мерещив­шаяся ему, заключалась в том, что Олимпия, угадав его недовольство, призывает его и начинает следующий разго­вор: «Стэникэ, ты не создан для такой жизни. Тебе нужна великосветская женщина с деньгами, которая помогла бы тебе сделать карьеру. Пока у нас был ребенок, я молчала. Теперь я вижу, что дальше так продолжаться не может. Я не хочу, чтобы из-за тебя моя совесть была неспокойна. Я буду жить с Аурикой. То немногое, что мне нужно, чтобы прожить, у меня есть». И Стэникэ, опять-таки в воображении, пытается патетически протестовать: «Нет, нет, нет, я не могу тебя покинуть! Для меня ты вечно останешься матерью нашего ребенка, нашего Релишора.

О, если ты несчастна со мной, тогда, конечно, я принесу себя в жертву, ради твоего счастья я отступлю на задний план. Но ты не думай, что я тебя брошу. Нет, я и впредь буду выполнять свой святой долг и на расстоянии буду охранять тебя». Стэникэ так часто упивался этими приду­манными сценами, что стал чувствовать себя мягкосердеч­ным, жертвой своей же доброты. Достигнув воображаемой свободы при помощи одного из этих способов, Стэникэ начинал строить величественные планы будущего, пред­ставлял себе, что его новая жена будет либо «искушен­ной» женщиной, либо старше его, но со значительным со­стоянием. Он не отказывался и от Джорджеты. Она обла­дала красотой и обширными связями, которые не столько позорили ее, сколько могли быть полезны, а также и бле­стящими возможностями «подхлестывать» его. Правда, Джорджета не отвечала его представлению о святой жен­щине. Но если подспудно (в чем он даже себе не призна­вался) его привлекали именно ее качества куртизанки, то мысленно он убеждал себя, что совершит подвиг — «под­нимет Джорджету до своего уровня».

Стэникэ досадовал именно на то, что Олимпия не из­меняла ему и не предлагала развестись. Она смотрела на него иронически и подозрительно и сама старалась сле­дить за его ночными похождениями.

В день, когда по православному календарю значился праздник святой мученицы Агриппины (впрочем, это был рабочий день), Стэникэ вспомнил, что у него есть тетка Агриппина, которую он привык ежегодно навещать. Чтобы отвлечься от своих многотрудных занятий и получить новый заряд бодрости от общения с сородичами, Стэникэ, ничего не говоря Олимпии, рано утром отправился в го­род и на улице Раховей сел на конку, которая шла по улице Мошилор. Он сошел у заставы Мошилор и зашагал по шоссе Михай Браву к улице Фундэтура Васелор. Пройдя мимо бочек и разных инструментов бочарного ремесла, вы­ставленных перед лавочниками, мимо груд домотканых ковров, мимо лавок, торговавших шерстяными изделиями и одеялами, он вышел к тупику, сделав крюк по улице Ва­селор и улице Машиний, чтобы хорошенько обдумать, как поздравить старуху. Тут он сообразил, что ничего ей не несет. Он пошарил по карманам, нашел несколько лей, скривил рот и вернулся к заставе. Там он разыскал

кондитерскую, где и потребовал пакетик жареных американ­ских орехов и несколько сушек с маком, которые так вкусно хрустят на зубах и похожи на звенья цепи. Все это любила тетушка Агриппина. Стэникэ опять вернулся на улицу Фундэтура Васелор, на этот раз прямой дорогой, и остановился перед двумя довольно большими одноэтаж­ными домами с облупившейся штукатуркой, стоявшими по сторонам огромного пустыря, словно две сторожевые будки у входа на площадь перед королевским дворцом. В од­ном из этих домов, заброшенных, но еще довольно внуши­тельных, были лавки, как об этом можно было догадаться по запертым ставням. Форма окон и широкие, словно при­лавок, деревянные подоконники свидетельствовали о том, что здесь помещалась пекарня. Между двумя этими домами предполагался забор, но стояли только одинокие ворота, и то не посередине. Весь этот «ансамбль» напоминал постоялый двор и был окружен старыми постройками с вместительными на вид помещениями. В глубине этого прямоугольника тянулась галерея, воздвигнутая на стол­бах и впоследствии застекленная. Пустырь был завален бочками, клепкой, короткими дубовыми досками, камы­шом, потому что в одном из домов проживал бочар. Тут же стояли крытые рогожей крестьянские телеги. В углу кто-то подковывал лошадь, поставленную в станок, сде­ланный из трех брусьев. Здесь же под навесом была обору­дована кузница. Стэникэ вспомнил, что во времена его детства двор всегда загромождали хлебные фургоны. Тетка Агриппина, сестра его матери, была тогда замужем за хо­зяином пекарни. Весь этот двор принадлежал ей, и Стэ­никэ играл с ее детьми, своими двоюродными братьями и сестрами, прячась по разным помещениям, где хранились мука и зерно. Работники разрешали им входить туда, где месилось тесто, и делали для каждого по маленькому хлебцу. Даже сейчас Стэникэ почудилось, что запахло свежеиспеченным хлебом.

«Чего доброго, кто-нибудь снова открыл здесь пе­карню», — подумал он. Однако тут же догадался, что это пахнут баранки у него в кармане.

— Как пролетают в трубу состояния! — недовольно пробормотал он. — Ведь все это принадлежало Агриппине, а теперь она снимает комнату в одном из своих же домов. У меня были дьявольски богатые родственники, а я беден, когда мог бы быть миллионером.

Все, что бурчал про себя Стэникэ, было правдой. Агриппина продала дома, чтобы вырастить потомство, и теперь жила на то, что ей регулярно выдавали дети и дру­гие родственники. Однако из своего дома уезжать она не хотела. Ей нравился Обор. В глубине двора Стэникэ за­метил две роскошные коляски. Он поискал глазами и уви­дел одного из извозчиков.

— Эй, Василе, это мой двоюродный брат Панаит при­ехал?

— Приехала только барыня, — пояснил извозчик. «Конечно, — сказал себе Стэникэ, — хорошо, когда дети пролезли в верхи».

Панаит был директором одного из больших сахарных заводов и сенатором при консервативном правительстве. Стэникэ поднялся по лестнице на застекленную галерею, открыл дверь и очутился в небольшом зале, где стоял гу­стой запах гороха и жареного кофе. Он тихо постучался в огромную дверь, покрашенную так давно, что краска на ней вздулась пузырями и полопалась, и вошел. То. что он увидел, не было для него неожиданностью: комната, ка­завшаяся в высоту больше, чем в ширину, была полна народу. Сначала Стэникэ подошел к креслу с очень высо­кой спинкой, в котором сидела старуха с квадратным лицом и острым, словно приставленным к нему, треугольником подбородка. На голове у нее был ночной чепец, разукра­шенный лентами. Бельмо на глазу заставляло ее глядеть как бы искоса. Она все время улыбалась.

— Целую ручку, тетушка, — громко проговорил Стэ­никэ, чмокая руку старухи, — желаю всего наилучшего, чтобы тебе пережить и похоронить всех нас.

— Нет уж, избави боже! А что это так пахнет све­жим хлебом? Словно бы печь открыли.

— Ну чем же еще может пахнуть? — смеясь, произ­нес Стэникэ.—Я принес тебе традиционные баранки. Что может принести такой бедняк, как я, опустившийся до ба­ранок! А вот и орехи.

Старуха обрадовалась, взяла баранки и принялась их грызть.

— А ну посмотрим, кто тут еще есть? — продолжал Стэникэ, поднимая голову.

На старинной высокой и широкой кровати без спинок, наподобие деревенских постелей, заваленной валиками и подушками, сидели, тесно прижавшись друг к другу, пять девушек разного возраста, от пятнадцати до двадцати лет. По их нарядным, даже роскошным платьям и по цветущим лицам было видно, что они ведут беззаботную жизнь. Это были внучки Агриппины, дочери ее детей, людей очень бо­гатых, нанимавших для своих чад гувернанток. Но они не стыдились являться к Агриппине. Впрочем, родители даже обязывали их хотя бы раз в год наносить ей визит. Девушки пересмеивались и грызли горох, перемешанный с орехами, доставая его из какого-то сосуда, похожего на тяжелый медный кубок.

— Как поживаешь, Лили? Как дела, Лючия? Что по­делываешь, Лика? — фамильярно заговорил самодоволь­ный Стэникэ, помахивая им рукой.

— Хорошо, дядюшка, что-то ты к нам не заходишь.

— Некогда, дорогая, — нахмурился Стэникэ, — жизнь моя сейчас проходит свою решающую стадию. Или — или…

— Ты все время переживаешь решающие стадии. Таков уж ты есть, говорун. С той поры как женился, пропа­даешь неведомо где у своей тещи. Приходи, Костика устроит тебя на фабрику.

— В моем возрасте, дорогая, мне не пристало быть слугой! Может быть, бог даст, произойдет наконец ре­шающее событие.

Все это Стэникэ говорил моложавой, но уже полнеющей даме, одетой в дорогое платье, что, впрочем, нисколько не смущало нашего адвоката. Дама же, наоборот, умолкла чтобы не расстраивать его. Было ясно, что Стэникэ пользовался уважением среди родственников. Запах гороха перебивал сильный аромат духов.

— От кого это так пахнет духами? От тебя? — обратился он к богатой даме, доводившейся ему двоюродной сестрой. — Чем ты душишься?

— Посмотри! — и дама вынула из сумочки флакон напоминавший по форме кристалл.

— А ну, дай-ка сюда! — приказал Стэникэ и, взял флакон, вылил все духи на себя.

— Стэникэ! — завизжала дама. — Ты с ума сошел! Ими только чуть-чуть душатся.

Но Стэникэ захотелось хоть раз подушиться вволю дорогими духами.

— Что ты волнуешься, — иронически проговорил он, — ведь вы деньги на ветер бросаете. Когда мне повезет я в шампанском буду купаться. Дай мне немножко денег, а то последние ресурсы я истратил на баранки тетке Агриппине.

Довольная Агриппина слушала этот разговор и грызла баранки.

— Сколько тебе дать, Стэникэ? — спросила кузина.

— Да что ты мне можешь дать? Это я так сказал. Как будто у тебя есть деньги! Твой муж держит тебя в ежо­вых рукавицах. Дай я посмотрю в сумочке.

Взяв сумочку, Стэникэ заглянул в нее, с восхищением покачал головой, вынул несколько монет, которые сунул себе в карман, и вернул сумочку двоюродной сестре, заявив:

— А ведь правду сказала — есть деньги!

На стуле возле выходившего во двор окна, проем ко­торого обнаруживал необыкновенную толщину стен, сидел прекрасно одетый господин с жемчужной булавкой в гал­стуке. Он был несколько старше Стэникэ и чем-то напо­минал Паскалопола, хотя ему и недоставало утонченности последнего. Это был владелец мельницы, миллионер и се­натор. Стэникэ, увидав его, помахал рукой и весьма раз­вязно спросил:

— Как делишки, Тоадер?

Тот, к кому было адресовано это обращение, не рас­сердился и ответил очень просто:

— Ничего, Стэникэ. А у тебя как?

Стэникэ махнул рукой, давая понять, что дела его плохи, и принялся рассматривать остальных гостей, нахо­дившихся в комнате, приветствуя всех жестами, но не удостаивая словом.

— Послушай, тетушка Агриппина, — заговорил Стэ­никэ, оглядывая комнату, — ты до сих пор не можешь освободиться от своего хлама?

Разрисованная большими темно-зелеными облупивши­мися цветами, огромная комната казалась пустой. На окне стояло несколько горшков с фуксиями, подвязанными к лесенкам, сделанным из лучинок. Большая часть восточ­ной стены была заполнена иконами всех размеров, перед которыми на проволоке, прикрепленной к потолку, были подвешены три большие церковные лампады. На стене над кроватью висели две огромные рамы, в которые было за­ключено множество фотографий-«визиток» коричневатого цвета, снятых в большинстве случаев у Вабера и Герстла. Выстроившись ровными рядами, словно на параде, здесь были представлены все члены обширного рода. Стэникэ, наклонившись над постелью, и опираясь руками на плечи девушек, стал внимательно рассматривать фотографии, пока не нашел того, что искал.

— Посмотри, Лили, — сказал он, — вот это я!

Он указал на фотографию застенчивого подростка, опрятного, с прилизанными, разделенными на косой про­бор волосами, в коротких, чуть ниже колен, штанишках и сюртуке, как у взрослого мужчины.

— Дядя, а ты был миленький, — сказала девушка.

— Хе-хе! — напыжился Стэникэ. — Кое-что я все-таки собой представлял.

Стену напротив окна сверху донизу занимали полки, на какие обычно укладывают хлеб в булочных. Если бы они не были прикрыты старыми лоскутами кашемира тяжелыми вышивками, можно было подумать, что только что перенесли прямо из лавки. Полки были застав лены чашками, стаканами и разной кухонной утварью, которой давность и материал придавали вид если не пред­метов роскоши, то по крайней мере музейных экспонатов. Действительно, кастрюли казались огромными медными котлами, а их конические крышки были похожи на щиты. Бесконечные медные подносы, вложенные один в другой кувшины, кружки, причудливые ступки — все это, медное и латунное, превращало полку в музейную витрину. Ту же стопками стояли тарелки с тонким черным рисунком тушью, напоминавшим литографию. На одних были изоб­ражены летящие фазаны и бабочки, сидевшие на листьях розы. На фабричной марке этой серии значилось: «Азиатский фазан». На нескольких десертных тарелках, прекрасных, словно кружевных, было нарисовано озеро, по которому плыла ладья, украшенная орнаментом в стиле рококо. Несколько английских матросов в костюмах 1820 года гребли длинными, как на галере, веслами и, кроме того, толкали ладью шестом на манер венецианцев. На ладье возвышалась китайская беседка. Вместо кувши­нок по озеру плавали розы. Ладья направлялась к фон­тану в стиле рококо, возле которого сидел хмурый Неп­тун, увенчанный короной и похожий на карточного короля. В глубине виднелась лужайка на английский манер и замок. Статуя, изображавшая какого-то человека в ре­динготе, простирала руку в сторону лужайки. Венециан­ский мостик вел от лужайки на островок, где стояла цер­ковь, выдержанная в готическом англиканском стиле. Эта серия тарелок называлась «Пейзаж с фонтаном». Не­сколько слов на арабском языке, написанных под рисун­ком, Стэникэ так и не мог расшифровать. Были там и другие тарелки, более новые и грубые, но такие же не­обычные. На них вместо роз были изображены пестики зеленоватых цветов лавра. По лагуне плыло некое подо­бие гондолы, в которой сидели матросы с рыболовными снастями в руках, смахивавшие на краснокожих. Лагуну окружали огромные снежные горы, быть может, это даже была не лагуна, а фиорд. Тяжелые тучи громоздились вокруг полной луны. А на острове огромная готическая церковь с русскими куполами вздымала вверх белые от лунного света витражи и черные стены среди необычайно пышной растительности, совсем не соответствующей тому холоду, каким веяло от пейзажа. Другие тарелки были так разукрашены яркой берлинской лазурью, что напо­минали огромные ирисы. Стоявшие на полках всевозмож­ные сосуды для питья были еще более причудливыми. Стэникэ разглядывал их, взвешивая на ладони.

— Посмотрите, как делались подобные вещи в ста­рину! — произнес он тем же тоном, что и в прошлом году при тех же обстоятельствах.

У Агриппины уже давно не было ни одного полного сервиза из хрусталя, но сохранилось по нескольку пред­метов от каждого. Имелись, например, тяжелые бокалы, словно вырезанные из одного куска, с отшлифованными гранями, толстые стаканы с глазками на стенках, напо­добие пчелиных сот, хрустальные кубки, похожие на бомбы. Разукрашенные цветами и решетками и напоминаю­щие своей формой ананасы, они казались скорее произ­ведениями ювелира, чем стеклодува. Самые красивые из них покоились на массивной хрустальной подставке в форме классического овала. Поднимаясь на тонкой ножке, они раскрывались в виде лилии. На всех восьми лепест­ках были выгравированы хрустальные розы. Тонкие крас­новатые линии покрывали весь бокал, оттеняя грани и повторяя причудливые контуры филигранно вырезанных роз. Стэникэ не удовольствовался тем, что взвесил на руке бокалы, он еще понюхал их. Агриппина пользова­лась ими как банками, храня в них все что придется: гвозди, веревочки, изюм, очищенные орехи. Бокалы, ко­торые обнюхал Стэникэ, пахли толченым перцем и кори­цей. Большой сосуд со стеклянной крышкой, похожий на погребальную урну, который можно было бы назвать произведением скульптора, был наполнен гвоздикой.

— Тетушка Агриппина, — сказал Стэникэ, — я бы с удовольствием отведал того кушанья, которое ты гото­вила нам, когда мы были детьми, — греческого кушанья с толченым перцем.

— Какого такого кушанья? — проговорила Агриппина, и зрачок ее здорового глаза расширился.

— Эх, какого, какого! Берут фарш без жилок, но не прибавляют в него ни хлеба, ни яиц, как для котлет (Стэникэ с чувством причмокнул губами), туда кладут чеснок, нарезанный кусочками, соль, красный перец, тол­ченый перец, тмин, добавляют немножко воды и варят.

— Не воды, Стэникэ, — прервала его богатая дама, — а бульону и сала.

— Совершенно верно. Я учил свою жену, но у нее ничего не выходит. Для этого необходимо обладать особым талантом, нужно родиться с чувством перца.

Девушки, сидевшие на постели, сморщили носы.

— Что? — подпрыгнул Стэникэ. — Вы привередниц чаете? Да вы знаете, что такое приправа? Вы ели когда-нибудь баклажаны с корицей?

— Боже! — оскорбились девушки.

— Нет, это вкусно, — сказала Агриппина, — Стэникэ все помнит. Наши деды всегда так готовили — на одном постном масле, только с приправами и в медных луженых кастрюлях. И ели больше рыбу и баранину. Баклажаны надо готовить вот как: очищают их, как и обычно, от кожицы, обдают водой, рубят и поджаривают в постном масле, кладут туда немножко мелко накрошенного луку, потом все это опускают в котел с водой, приправляют солью, перцем и всем, чем нужно: петрушкой, корицей ореховым маслом, как ели в старину, добавляют лимонного соку и ставят варить.

— А потом, — смакуя прибавил Стэникэ, — посыпают толченой корицей!

— Вот так едали мы, старики! — просто заключила Агриппина, грызя американские орешки.

Стэникэ продолжал перебирать посуду, стоявшую на полках. Теперь он рассматривал кофейные чашки.

Стэникэ не очень-то их пере­варивал, потому что хотя он и не был человеком особен­но утонченным, однако притворялся «богемой», неудачни­ком, пострадавшим из-за слишком тонкого восприятия жизни и любви ко всему прекрасному. Но девушки от четырнадцати до девятнадцати лет все были милы и сим­патичны, потому что по своему воспитанию превосходили многих барышень из других семей, а кроме того, будучи по традиции недалекими, отличались скромностью. Лили, например, в своей соломенной шляпке с широкими поля­ми была поистине грациозна, с волосами, каскадом нис­падавшими на плечи, черными глазами, сросшимися бро­вями и оливковым, как у гречанки, цветом лица. Это была почти Отилия, только смуглая и обещавшая превратиться в настоящую буржуазку.

Стэникэ еще некоторое время продолжал ощупывать Лили, от бедра до колен.

«Да! — прокомментировал он про себя. — Аппетитная у меня племянница! Счастье подлецу, который будет ею владеть. Красивые у меня родственники. Такими род­ственниками можно гордиться».

— Так что же, — продолжал он вслух, — ты уже при­смотрела кого-нибудь? Погуляем на свадьбе?

Лили выслушала все это без тени смущения, как нечто вполне естественное, даже с некоторым оттенком гордости. Тоадер пояснил:

— Пока еще жениха не нашли, но найдем. Двое мне дали понять, что с удовольствием взяли бы ее в жены. Люди они порядочные, с состоянием, но староваты. Я ведь и об этом думаю. Шестнадцатилетней девушке не годится жить с сорокапятилетним мужчиной. Это теперь не принято. Домашний врач мне сказал, что это, знаешь ли, не очень-то хорошо для потомства. А я считаю, что женщина должна рожать детей.

— Ты совершенно прав, — согласился Стэникэ, снова прижимая к себе девушку, — старик — это плохо, но и юнец тоже нехорошо. Другое дело человек в расцвете лет, энергичный и опытный, вроде меня, Тоадер.

Стэникэ ничего особенного не думал, произнося эти слова, но тут вдруг ему в голову пришла коварная мысль.

«Какой женой была бы такая девушка, — сказал он себе, умышленно, из щепетильности не называя имени.— Эта наша гречаночка, здоровая, без всяких кривляний. А какое у нее состояние! Боже, зачем ты сделал меня ее дядей!»

— А мы, — продолжал Тоадер, — и не думаем только о богатом человеке. Приданое я за ней даю приличное. Я предпочитаю человека бедного, но желающего рабо­тать, которого я мог бы держать в строгости и ввести в мукомольное дело. Он и сам составит себе состояние.

Как видно, Тоадер допускал «бедного молодого че­ловека», но только в мукомольном деле или в другой от­расли сельскохозяйственной промышленности. У Стэникэ, словно молния, мелькнула мысль, но вслух он ее не вы сказал: «Разве митрополит не может дать разрешений на брак между племянницей и дядей? Подумаешь — дядя, когда на карту поставлено великое дело: сохранение семейной силы, консолидация крови! В конце концов, что за важность, если девушка — дочь моего двоюродного брата? Что ж тут такого? Кровь-то ее не стала чужой из-за брака родителей! В царствующих фамилиях это обычное дело. К черту все предрассудки, из-за них снижается рождаемость. Благодаря этому браку и ее деньгам я бы осчастливил родину, создал Великую Румынию».

Стэникэ прижал рукою грудь девушки и проговорил отеческим тоном:

— Вот видишь, Лили, какая ты! Стала уже невестой, а нет чтобы прийти к своему дяде и попросить его за­няться твоим будущим. Ведь и у меня есть свои связи, свой опыт.

Мысль о том, чтобы устроить будущее девушки, на­столько растрогала Стэникэ, что он немедленно с отвра­щением отверг предыдущую идею, которую чуть было не высказал немного раньше.

«Я греховодник, — сказал он себе, — послушать толь­ко, что задумал! Одно лишь извиняет меня, что я не по­лучил в жизни того, чего был достоин».

Стэникэ целомудренно опустил руку и таинственно за­шептал Тоадеру:

— Послушай, Тоадер, почему вы не бросите возиться со всякой дребеденью? Все мельница, да поместье, да са­харный завод! Только богатство да богатство. Есть в мире и другие блага — моральные, например. Люди раз­виваются, становятся утонченней. А ты хочешь отдать эту жемчужину в руки человека, который будет ходить с головы до ног в отрубях. Послушай, у меня есть замечательный мальчик, подлинное сокровище, стыдливый, как девушка, умный, с большим будущим, из прекрасной семьи, сын, прошу заметить, доктора Сима. А кто не слышал о докторе Сима? Он, как и отец, занимается ме­дициной, уже на третьем курсе (Стэникэ нарочно при­врал). И состояние у него порядочное. Знаешь, его даже профессора побаиваются, он пишет книги и будет самым великим врачом. Уж он, конечно, попадет и в университет и в Академию. А красив необыкновенно! Были бы у меня дочери — двух бы отдал разом. А ты знаешь, сколько за­рабатывает крупный врач? Колоссально! А что он делает? Послушает тебя немножко здесь, немножко там — и плати денежки. А потом — какая честь: жена доктора Сима, про­фессора Сима! Ты поднимешь уровень семьи, а то я устал от помещиков и директоров фабрик. Породнимся, черт возьми, с Эминеску [26]. Доктор — это именно то, что тебе нужно.

— За глаза я ничего не могу обещать! — с комической серьезностью сказала Лили.

— Знаешь, ты мне нравишься! Когда ты его увидишь, в обморок упадешь. Девушкам он может вскружить го­лову в один момент. (Стэникэ почувствовал, что противо­речит сам себе, и постарался смягчить свои слова). Я хочу сказать — кружит голову без всяких последствий, ведь он серьезный молодой человек. Препятствие только в од­ном: а вдруг он сам не захочет? Но я уверен в его тонком вкусе. Когда он тебя увидит, быть не может, чтобы ты ему не понравилась. Знаешь, этот мальчик находится не­множко под моим моральным руководством, я направляю его в жизни, так что он меня слушается, поддается вну­шению. Давай устроим встречу...

— Устраивай, — проговорил Тоадер, — это ничему не помешает.

Стэникэ нахмурил брови, как будто глубоко заду­мался, потом решительно заявил:

— Договорились. Вскоре я вас извещу. Останови, по­жалуйста, я сойду здесь.

Коляска, запряженная парой прекрасных лошадей, подъехала к церкви святого Георге. Стэникэ протянул руку своему спутнику и как бы мимоходом, ничуть не стесняясь, сказал:

Слушай, Тодерицэ, дай-ка быстренько мне не­много деньжат, а то процессов у меня маловато. Пополь­зуюсь и я доходами сенатора.

Тоадер быстро вынул скомканную бумажку, которую держал наготове, и, улыбаясь, протянул Стэникэ, не вы­разив никакого неудовольствия и без всякой торжествен­ности. Тот взял деньги, спрыгнул на тротуар и без даль­нейших церемоний, помахав им обоим рукой, зашагал на улицу Липскань. Пройдя метров сто, он вынул бумажку из кармана и посмотрел на нее. Это был банкнот в сто лей. А Стэникэ без всяких оснований мечтал получить тысячу!

— Извольте, — зло проговорил он, — выбросил сотню, как я бы выбросил бан. Легко ему достаются денежки!

Купив в кондитерской пирожных, Стэникэ направился домой. Все время раздумывая о браке, он постепенно вос­пылал чувством к Олимпии. Руку, которую он виновато снял с талии Лили, ему хотелось законно протянуть своей жене. Ему казалось, что он понимает ее. Высокие чувства не могут произрастать среди бедности. Олимпия тоже женщина, ей нужна роскошь, платья, меха. Правда, тут не его вина — женщина должна иметь приданое, но и она не виновата, что у нее бесчувственные родители. Какая разница между девушками из его рода и из семьи Туля! Нищета делает человека мрачным, желчным. Бедная Олимпия! Хорошо бы иметь коляску, одеть Олимпию, как королеву. С такими благородными чувствами Стэникэ вошел в ворота своих «владений», отворачиваясь, насколь­ко это было возможно, от низенького покосившегося фаса­да. Он хотел пройти под деревянную маркизу, прилеплен­ную в виде навеса над парадной дверью, но раздумал и направился к черному ходу со стороны кухни. Он прого­лодался, и ему нетерпелось узнать, что готовится на обед. Кухня была закрыта и пуста. Через окно он увидел по­тухшую плиту и ощутил первое недовольство. С черного хода он проник в столовую. Стол не был накрыт. Олим­пию он разыскал в спальне, она сидела одетая для выхода в город и рассматривала себя в зеркало.

— Вот ты где! — воскликнул Стэникэ, стараясь ка­заться веселым.

Спокойными, почти прозрачными глазами посмотрела на него Олимпия. Стэникэ протянул ей пакет с пирож­ными.

— Вот, любимая, я решил оказать тебе маленькое внимание. Стэникэ не забывает о тебе.

— Что это ты принес? — спросила Олимпия.

— То, что ты любишь, — пирожные с кремом.

— Очень хорошо! — без всякого энтузиазма одобрила она.

Охваченный каким-то сентиментальным чувством, Стэ­никэ сел сзади нее и, повернувшись лицом к зеркалу, выставил свою усатую физиономию из-за прически жены, обняв ее за талию.

— Дорогая моя Олимпия, то, что я вижу, все боль­ше и больше укрепляет меня в убеждении, что нет ни­чего выше таинства брака. Вечная любовь, ради которой отказываешься от родины, богатства, почестей.

— Ты очень сильно меня сжал, — тихо возразила Олимпия.

— Я обнял тебя, чтобы ты чувствовала, что у тебя есть бескорыстный, преданный защитник, твой муж, отец тво­его сына. На кого другого ты можешь опереться? Твоя любимая мать, а моя теща продает все, что имеется в до­ме, она жаждет развлечений и не желает оставить другим даже булавочнойголовки. Мой тесть дал тебе лишь этот сарай, чтобы у нас было убежище, хотя ты и достойна большего. Но не беспокойся, я прошу только капельку любви и исполню все твои желания. Родственники? Я раз­решаю тебе презирать их, окончательно порвать с ними. Что ты имела и что ты потеряла? Мы оба благодаря любви составляем единое целое.

Стэникэ еще крепче сжал ее в объятиях и поцеловал в мочку уха.

— По крайней мере пирожные хоть свежие? Обычно ты берешь черствые! — заметила Олимпия все тем же тоном.

— Весьма сожалею. Я их заказывал специально для тебя. Только для тебя, мое сокровище. Посмотри, я купил тебе в антикварном магазине четыре старинные чашки для кофе, и заметь — чашки, принадлежавшие когда-то нашим предкам. Я давно их приметил. Я решил теперь собирать дорогие вещи для нашего будущего очага.

Когда Стэникэ попытался поцеловать Олимпию в щеку, она выразила легкое недовольство:

— Милый, ты колешь меня, усами. Оставь меня, я раздражена.

Ч— то с тобой? — забил тревогу Стэникэ. — Вот ты всегда так, я никогда не могу разделить с тобой ни твоих радостей, ни горестей.

Олимпия открыла пакет с пирожными, взяла одно и принялась медленно жевать.

— Что ты делаешь, дорогая? Ты испортишь аппетит. Разве мы не будем обедать?

— Я ничего не готовила. Служанка ушла к маме. Ску­шай и ты пирожное.

— Но что же случилось, дорогая? — спросил раздоса­дованный в конце концов Стэникэ, отпуская Олимпию.

— Случилось то, что Тити снова исчез из дома. Куда и с кем — одному богу известно.

— С ума можно сойти! — воскликнул, садясь на по­стель, Стэникэ, с наслаждением предвкушая сенсацию.

Он тоже взял пирожное и начал есть, все время по­качивая головой.

XVII

Под утро Феликсу снились длинные плотины, о кото­рые разбивались огромные волны, набрасывающиеся на них с воем и стекающие вниз, раздробленные, звеня, слов­но стеклянные градинки. Потом вода отступила совсем, расползаясь, подобно дыму, и обнажила морское дно, по­крытое скалистыми хребтами. Опустившись на них, Фе­ликс заметил, что вершины скал представляют собой ко­локольни, в которых раскачиваются колокола всех разме­ров, порождая волны звуков, то более близких, то далеких. Колокольни вдруг превратились в танцовщиков, покрытых с ног до головы бубенчиками, перед которыми кружилась Отилия с кастаньетами в руках. Феликс знал, что он спит и ему снится сон, но старался как можно дольше удержать каждую метаморфозу. Вдруг в глаза его вонзи­лись солнечные стрелы, и он очнулся в своей постели, хотя еще и не совсем освободившись от власти сна. Странно, волны звуков все набегали и складывались в пассажи из «Безумств Испании» Корелли. Феликс плотнее закрыл глаза, чтобы насладиться сном, но почувствовал, что спинка кровати холодит ногу. Веки его устали, оттого что он так долго и с такой силой сжимал их. Сквозь ресницы он увидел комнату, краски которой растворились в потоках света. Он почувствовал, что окончательно проснулся и что волны музыки — это явь. Легкая быстрая рука исполняла allegro moderato, извлекая звуки, подобные стеклянной ка­пели. Сердце Феликса забилось, готовое вырваться из груди. Эта рука, привычная к классическим пассажам, страстным в своей строгой пропорциональности, требовав­шим от исполнителя высокой техники, могла принадлежать только Отилии. Он схватил свои вещи, чтобы одеться, но от волнения натянул рубашку наизнанку и из-за этого за­мешкался. В конце концов он кое-как оделся. Не умываясь, с растрепанными волосами, он бросился вниз по лестнице, гуда, откуда доносились гармоничные звуки. Дверь в го­стиную была распахнута.

Там, примостившись на табурете, играла на рояле Оти­лия. Действительно это была она. На ней еще было дорож­ное платье, на голове — шляпка. Зачарованная звуками, она простирала руки над клавиатурой, иногда напевая: пан, пан, пан.

— Отилия! — невольно выкрикнул Феликс.

Звуки мгновенно замерли, табурет резко повернулся вокруг своей оси, и перед Феликсом предстала Отилия, сидевшая по-турецки.

— Феликс! — крикнула девушка и вскочила на ноги.

Взволнованный юноша бросился к ней. Отилия протя­нула к нему руки, но, когда они коснулись его плеч, оста­новилась, немного смущенная робостью Феликса. Затем она легко поцеловала его в щеку, потом в другую и, нако­нец, в губы. Дядя Костаке на мгновенье просунул голову в дверь и тут же скрылся. Отилия чуть отстранилась от Феликса, чтобы лучше его рассмотреть.

— Я тосковала по тебе, Феликс. Как ты жил все это время?

Она подошла к табурету, вновь села на него и потянула за собой Феликса, который опустился на ковер, прижав­шись головой к ее коленям.

— Феликс, взгляни на меня. Что ты делал в мое от­сутствие? — и девушка, взяв за подбородок, подняла его голову.

Феликс опять уткнулся головой ей в подол. Его обу­ревали противоречивые чувства, но за это время он по­взрослел и приобрел способность анализировать свои пере­живания. Поэтому встал и спокойно ответил:

— Что мне было делать, Отилия? Я ждал тебя. Я думал, что ты меня любишь, я верил в тебя, и поэтому, когда ты неожиданно уехала с... с.,,.

— Паскалополом... — улыбаясь, уточнила Отилия.

— Да. Когда ты уехала, мне было очень горько. Я тебя никогда не забывал, все мои мысли принадлежали только тебе, но я был выбит из колеи. Твой отъезд, признаться, казался таким странным, ты мне никогда ничего не объ­ясняла. Хотя сумасбродная надежда нашептывала мне совсем другое, последнее время я уже не думал, что ты вернешься.

— Какой ты глупый!

— Я верил в тебя, я держал данное слово (здесь у Феликса заговорила совесть, и он немного замялся). Может быть, на миг я и ошибся, готов признаться в этом, но ничего серьезного не было. Заблуждение от отчаянья — не больше, потому что ты мне ничего не писала.

Отилия засмеялась:

— Я знаю о твоем заблуждении и торжественно про­щаю.

— Что ты знаешь? Откуда?

— А мне рассказал Стэникэ. Не понимаю, откуда он узнал, что я приезжаю. Но сегодня ночью он был на вок­зале с огромным букетом цветов. Понятно, что он мне наговорил всякой всячины, другому хватило бы на целую неделю. Он мне рассказал и о твоем приключении с Джорджетой. Но ты же знаешь, что я умею различать правду и ложь в словах Стэникэ. Я ничему не поверила.

— Но все же до определенного момента это была правда.

— Ах, Феликс, ты до сих пор еще ребенок! С точки зрения наших отношений тут не может быть никакой прав­ды. Я сказала, что люблю тебя, но я тебе вовсе не нянька.

Отилия, забравшись с ногами на табурет, привлекла Феликса одной рукой к себе и поцеловала, а другой за­бренчала какую-то мелодию, заключив:

— Значит, все в порядке! Немного подумав, она сказала:

— Между прочим, я получила очень смешное письмо от тети Аглае и компании, кто-то из них подписался: Иисус Христос. Наверное, в шутку. Кто бы это мог быть? Я не думаю, чтобы Тити был способен на такую ориги­нальную выходку.

Феликс заметил, что это мог сделать только Симион, который действительно считал себя последнее время спа­сителем. Отилия была тронута несчастьем старика, даже испугана.

— Феликс, — спросила она, — возможно ли, чтобы кто-нибудь сошел с ума так, сразу?

Феликс заверил ее, что невозможно и что у Симиона было какое-то наследственное заболевание. Отилия, каза­лось, поверила и сказала:

— Так говорит и Паскалопол. Юноша нахмурился.

— Отилия, — сказал он, — я ничего не имею против Паскалопола, наоборот, я чувствую себя обязанным ему. Он такой симпатичный человек, и я бы не удивился, если бы девушка вроде тебя полюбила его.

— Ага! — иронически произнесла Отилия.

— Но признайся сама, что все выглядит очень странно, даже самая нерушимая вера могла бы поколебаться. Ты поехала в Париж и столько времени пробыла там с Па­скалополом. В качестве кого? Ты его любишь? Поверить в это — значит не верить больше твоим словам. Во всяком случае, он должен тебя любить. Ты, Отилия, начинаешь становиться для меня загадкой. Паскалопол и я — каждый из нас имеет основания считать, что ты его любишь, однако мы оба в этом не уверены. Прошу тебя, Отилия, скажи откровенно, не заставляй меня страдать! Почему ты все время бываешь с Паскалополом, почему ты ведешь себя так, что будишь в нем надежды?

Отилия медленно повернулась на табурете и, ничего не ответив, заиграла на пианино.

Феликс осторожно, так, чтобы не задеть упрямых паль­цев Отилии, прикрыл крышку рояля, встал на колени и обнял ноги девушки.

— Отилия, прошу тебя, скажи, это правда, что ты обручилась с Паскалополом, как утверждают люди?

Девушка долго и ласково смотрела своими голубыми глазами в глаза Феликса и ответила тихо и спокойно:

— Нет, неправда, Феликс. Теперь ты доволен?

— Я бы должен быть доволен, но есть что-то такое, что заставляет меня сомневаться. Значит, ты способна да­вать повод такому человеку, как Паскалопол, думать, что ты его любишь, хоть это и неправда?

— Паскалопол, — сказала слегка задетая Отилия,— вовсе не думает, что я его люблю. Он ведет себя со мной так, как вел, когда я была маленькой, пятилетней девочкой. Мне бы показалось странным, если бы это было иначе. Я вернулась домой веселой, а ты опять портишь мне на­строение.

— Прости меня, Отилия, — с раскаянием произнес Феликс, — я не хотел тебя огорчать. Я тебе откровенно вы­сказал все, что передумал, пока тебя не было.

— Феликс, — взмолилась Отилия, — ну почему ты не хочешь быть благоразумным? Мне так много нужно тебе рассказать. Пойдем ко мне наверх.

И девушка, взяв его, как обычно, за руку, потянула за собой и вместе с ним побежала вверх по лестнице.

В комнате Отилии на кровати стояли два раскрытых чемодана. Девушка в нетерпении выбросила из них все вещи, отыскивая что-то, и наконец извлекла кучу галсту­ков и пачку фотографий. Галстуки она набросила на шею Феликсу, который даже не успел полюбоваться ими, по­тому что Отилия уже передавала ему одну за другой фото­графии, на которых были запечатлены наиболее яркие эпизоды ее времяпрепровождения во Франции. Как ни странно, Паскалопола не было на этих фотографиях, что, как объяснила Отилия, происходило потому, что фотогра­фом был он сам. Радость интимного свидания была нару­шена появлением Стэникэ.

— Так-так, — торжествующе обратился он к Фелик­су,— разве я вам не говорил, что вскоре должно случиться нечто необычайное? Хе-хе, Стэникэ всегда хорошо инфор­мирован. Вы знаете, я даже превратился в сыщика. Я на­шел Тити.

— Где он?

— Теперь дома, моя теща отпаивает его лимонным соком.

Стэникэ вкратце рассказал одиссею Тити. Это было самое банальное приключение. Он встретился с Сохацким, который дружески хлопнул его по плечу и развил перед ним свою теорию. Между ними, сказал он, не может быть никакого конфликта. Что там произошло между Тити и его сестрой, самого Сохацкого нисколько не интересует. Есть вещи, которые нередко случаются, но из-за них не стоит порывать отношений между друзьями. В конце концов, он о нем только хорошего мнения, и даже Ана, «клянусь честью», сожалела, что они поссорились. К чему это? Разве мужчина и женщина, прожившие некоторое время вместе, должны потом выцарапывать друг другу глаза? Сохацкий вспомнил школьные времена, что всегда было приятно Тити, пригласил его пропустить по рюмочке и, напоив, затащил к себе домой, к его бывшему семейному очагу. Там в довершение всего Тити встретился с Аной, которая приняла его весьма радушно. Она снова вышла замуж, но у ее мужа дом в центре города. Сейчас он должен приехать за ней сюда. Тити перепугался, но его заверили, что это ровно ничего не значит, новый муж даже спрашивает: «Как это случилось, что я до сих пор не знаком с домнулом Туля, твоим первым мужем? Я был бы очень польщен, я слышал, что он выдающийся худож­ник и из хорошей семьи». Ана зашла так далеко, что одарила Тити кое-какими знаками внимания весьма интим­ного характера, чего он был лишен уже долгое время. Приехал и муж Аны, оказавшийся благородным человеком. Он был в восторге, что видит Тити, приказал подать вина и страшно оскорбился, услышав, что Тити собирается уезжать так рано. Когда же после попойки наконец обра­тили внимание, что уже четыре часа утра, все посоветовали Тити остаться у них, пока совсем не рассветет. Муж исчез, и Тити имел возможность во второй раз испытать иллю­зию, что он женат. Какую цель преследовала этим Ана? Стэникэ утверждал, что она строит какие-то адские козни. На самом деле все было гораздо проще и объяснялось отсутствием всяких моральных устоев в этой мелкобур­жуазной среде и тайной надеждой извлечь из всего не­большую пользу. После развода с Тити Ана превратила воспоминания о нем в некий знак отличия. Она слышала, как говорили с оттенком буржуазного уважения об Оти­лии, о дяде Костаке и о других членах этой семьи, и сочла своим долгом заявить миру о том, что и она знает их и даже была замужем за домнулом Туля, но необходи­мость вынудила ее с ним расстаться по доброму согласию, так как ее ожидали большие виды на наследство — а какие именно, она рассказать не может. Ана нанизывала все больше и больше разной чепухи вокруг этой истории. Но­вый муж, будучи человеком такого же склада ума, подда­кивал ей. Для этих людей любое знакомство было ценным, потому что им можно было похвастать. Для них единствен­ным развлечением в жизни являлись визиты — сегодня к одним, завтра к другим. Сохацкий был настолько об­щителен, что готов был считать своим знакомым даже того, с кем когда-то подрался. Однажды кто-то наступил ему на ногу, он обругал этого человека, который ответил ему в весьма цветистых выражениях. Сохацкий забыл об этом столкновении, но запомнил лицо своего недруга и в один прекрасный день схватил его за руку, заговорил с ним, пригласил в бодегу [27], все время удивляясь, откуда же он его знает. В конце концов все разъяснилось, но слу­чайные враги расстались друзьями. Семья Сохацких, не­смотря на то, что некоторые ее члены сделали карьеру, все же оставалась мещанской и не признавала этикета. Возможно, именно это и послужило причиной того, что они задержали Тити. Но Аглае, в душе которой уживались самые противоречивые чувства, сохраняла свои аристокра­тические замашки и была неумолима. Она вовсе не обви­няла Тити в том, что он принял приглашение Сохацких, но проклинала Ану и всех ее близких за то, что они вскружили голову слабому мальчику, вырвавшемуся из-под маменькиного надзора. Она уложила Тити в постель, хотя он, будучи удовлетворен физиологически, чувствовал себя прекрасно, обложила его голову ломтями картофеля, дала ему микстуру и, как в прошлые разы, посоветовала быть осторожнее. Аглае окончательно завладела Тити и всем своим видом давала понять, что без нее он был бы несчастлив.

Отилия смеялась и расспрашивала об остальных чле­нах семьи. Стэникэ сообщил, что все ее очень любят и сожалеют, что нанесли ей обиду, и особо упомянул о же­лании Аурики повидаться с нею. Отилия вовсе не была злопамятна и быстро забывала козни, которые строили против нее другие. Она переглянулась с Феликсом и за­явила, что никогда и не сердилась. Непоседливый Стэ­никэ немедленно исчез и привел Аурику. Весь тот не­обыкновенный душевный подъем, который испытал Фе­ликс, когда перед ним, словно во сне, появилась Отилия, теперь исчез. Вторжение родственников он воспринял как ущемление его законных прав. Отилия, угадав недоволь­ство Феликса, тайком быстро погладила его руку, давая понять, что позже она уделит ему внимание. Аурика во­шла в комнату почти униженная и расцеловала Отилию в обе щеки. Вся ее желчность словно куда-то пропала. За это время она еще больше похудела, вокруг глаз появи­лись синие круги. Жалко было смотреть на ее лицо, кото­рое она сильно красила, чтобы казаться моложе. Отилия была растрогана и, не помня зла, к которому давно при­выкла, радостно встретила кузину. Она поблагодарила ее за открытку и письмо. Аурика в ответ склонила голову, а Стэникэ и Феликс отметили про себя, что она тайком написала письмо Отилии. Вынув из чемодана какие-то безделушки, флакончик духов, накрахмаленный вышитый воротничок (какие носили тогда), Отилия великодушно протянула их Аурике, хотя раньше у нее не было такого намерения и все эти вещи она покупала для себя. Аурика заплакала, и лицо ее подурнело. Но причиной ее слез было вовсе не раскаяние, а нервы. Если бы она попро­бовала разобраться в своем чувстве, она бы поняла, что завидует Отилии, как и всегда, но теперь в доме Отилии эта зависть обернулась чувством поражения. Бестактно касаясь самого больного для Аурики вопроса, Стэникэ провозгласил:

— Не плачь, Аурика! Стэникэ позаботится о тебе. Все еще впереди. У меня есть для тебя несколько блестя­щих партий.

Наконец Аурика перестала плакать и принялась с жадным любопытством разглядывать вещи Отилии.

— Когда вы решили справлять свадьбу? — в свою оче­редь допуская бестактность, спросила Аурика в проме­жутке между двумя прерывистыми вздохами.

— Свадьбу? С кем? — удивленно спросила Отилия, заметив, как внезапно побледнел Феликс.

— С... Паскалополом! — ответила с непритворной наив­ностью Аурика.

— Ах, — рассердилась Отилия, — вы меня с ума све­дете этим Паскалополом. Я его, беднягу, начну ненави­деть! Кто это вам сказал, что я выхожу замуж за Паскалопола? Это нелепица. Раньше вы не удивлялись, когда Паскалопол сажал меня на колени, а теперь, когда я стала взрослой, вы во всем обязательно хотите видеть что-то подозрительное. Он привык ко мне и ко всем нам, так же как и мы привыкли к нему. Вот и все. Я не могу без него, как не могу без отца. Если это должно обяза­тельно привести к свадьбе, тогда я не понимаю, что такое дружба и в особенности — уважение. Я бы рада была узнать, что мама обманывала отца и что мой настоящий отец Паскалопол. Тогда бы я была избавлена от всех этих разговоров. Я могла бы спокойно любить моего бедного Паскалопола, не боясь клеветы.

— Я произведу расследование! — предложил Стэникэ.

Отилия крикнула Феликсу:

— Дорогой, подари ему от моего имени галстук, чтобы он меня больше не преследовал.

— Как? — подпрыгнул Стэникэ. — У тебя есть гал­стуки?

И он выхватил весь ворох из-за спины Феликса.

— Потрясающие! Изумительные! Настоящие париж­ские. Отилия, восхитительная девушка, приди, я тебя по­целую, как брат.

Она не успела опомниться, как он звонко чмокнул ее в лоб и бросился с галстуками к двери, но Отилия успела выхватить несколько из них:

— Не все, Стэникэ. Что вы делаете? Есть ведь и дру­гие люди.

— Какие еще люди? — огрызнулся Стэникэ. — Какие другие? Я ради тебя пожертвовал душевным спокойствием, я здесь скромно и тихо вершил великие дела. Ты увидишь, какой благодарности я заслуживаю! Я тебе расскажу по­трясающую новость, но не сейчас. Феликс сам поедет в Париж, нечего больше таиться. У меня достоверные све­дения. Вопрос обсужден и решен.

Только поздно вечером Отилия наконец освободилась от всех и, усевшись по старой привычке на софу напротив Феликса, которого она позвала, стала рассказывать о ма­леньких удовольствиях путешествия, грызя конфеты и угощая ими Феликса. Феликс слушал и смотрел на нее. Лицо Отилии немного округлилось, подчеркивая изящную форму головы. Девушка выглядела теперь еще более утон­ченной, более женственной, сохранив при этом свою дет­скую прелесть. Глаза стали более лучистыми, и держа­лась она увереннее. Полное самообладание, какая-то непонятная зрелость ощущались в ее словах и жестах. Несмотря на то, что перед ним была всего лишь молодая девушка в пору ее расцвета, Феликс рядом с ней казался себе совсем мальчишкой. Во всем поведении Отилии чув­ствовалась определенность суждений о жизни и о нем самом, тщательно обдуманные решения, снисходительная насмешливость. Над такой девушкой он не мог иметь ни­какой власти, ее серьезность парализовала его. И сколь ли оскорбительно было это сравнение, он подумал о Джорджете. Она тоже выглядела эмансипированной, вела себя с ним покровительственно, и у нее тоже была нена­вистная ему привычка брать его за подбородок, словно ребенка. Но при этом в ее глазах сквозила полнейшая не­уверенность в своих женских силах и бесконечное уваже­ние к мужчине. В поведении Отилии не было ничего вы­зывающего, никакой заносчивости, ее жесты и слова были полны грации, но во всем, что она делала, сквозил ум. Отилия жила так же, как играла на рояле — трогательно и деликатно, среди сумбура страстей, строго зафиксиро­ванных на бумаге, укрощенных и обоснованных. Казалось, что она «слишком много знает» и пугает мужчин, раз­дражая женщин, которые вообще враждебны к любой женщине, ведущей себя независимо по отношению к муж­чинам. Дядя Костаке, Паскалопол, Стэникэ и даже сам Феликс не решились бы противоречить Отилии. Легкое облачко усталости в глазах, привычка подносить руки к вискам, словно упрекая кого-то, — все это заставляло це­пенеть, опасаясь приступа раздражения, и порождало у Феликса предчувствие катастрофы. Когда Отилия обви­вала нежной петлей своих тонких рук шею дяди Костаке, у старика на лице смеялись все морщинки, но если Оти­лия осуждала что-нибудь, даже весьма деликатно, он хо­дил на цыпочках, словно в комнате больного. Самоуве­ренность девушки бросилась в глаза Феликсу с самого первого момента, как он только вошел е дом Джурджувяну. Это было как раз то, чего так не хватало ему са­мому; он инстинктивно угадывал в ее уверенности один из атрибутов материнского начала. Феликс так долго ждал Отилию, что теперь, когда она наконец была перед ним, более прекрасная и более расположенная к нему, чем когда-либо, он все-таки был недоволен. Та Отилия, какую рисовало ему воображение во время долгого ожидания, была покорной, поступала согласно его желаниям. Эта же была независима. Когда воображаемая Отилия открывала рот и заявляла, что не любит его, Феликс опротестовывал это и откладывал окончательный приговор. А живая Оти­лия говорила громко, произносила фразы, которые, каза­лось, должны были его удовлетворять, но не так искренне, как ему бы хотелось.

— Почему ты так пристально смотришь на меня? — спросила Отилия.

— Ничего, просто так! — ответил Феликс, хотя множе­ство недоуменных вопросов роилось в его голове.

Отилия не говорила Феликсу, что любит его, она только защищалась от обвинения в том, что не любит. Она ничем не обнаруживала своей любви. Ей было чуждо проявление всякой чувственности, которую Феликс уже давно изгнал из своих мыслей, как совершенно несовме­стимую с глубокой любовью. Не строила она также ника­ких планов на будущее, не мечтала вместе с Фелик­сом. А ему так хотелось услышать от Отилии: «Потом, когда мы будем вместе...» — Однажды она дала понять, что Феликс прежде всего должен устроиться в жизни сам, сделать карьеру, но ведь это вовсе не могло служить причиной, чтобы отказываться даже от мечтаний. Ясно было одно — душа Отилии оставалась для Феликса не­проницаемой, и если она играла комедию сознательно, то играла ее очень тонко и грациозно. Чем чаще Отилия целовала Феликса в лоб, в щеки или слегка, как ребенка, в губы, чем больше убеждала его («Ты должен делать так, как я тебе говорю, у меня есть свои соображения») или упрекала («Так-то ты меня любишь?»), совсем как красивая сестра милосердия, которая строит глазки уса­тому раненому, лежащему на операционном столе, — тем большая растерянность овладевала душой юноши. Отилия не любила его, Отилия предстала перед ним как вопло­щение сестры, и это произошло именно сейчас, когда она пробудила в нем такую глубокую любовь. Искренняя душа, не способная к притворству, целиком отдающаяся своему чувству, Феликс, немного поколебавшись, испове­дался Отилии:

— Ты спрашиваешь, почему я так смотрю на тебя? Меня охватывает странное ощущение. Твое присутствие делает меня счастливым, я ждал тебя с такой верой, я мечтал о тебе, но меня терзают сомнения. Если бы ты сказала откровенно, что не любишь, мне было бы безумно тяжело, но я бы покорился, считая, что нельзя тебя тиранить, обнаруживая свое слишком большое горе. Не знаю, какое решение я бы принял, но я бы навеки сохра­нил преданность тебе. Но ты говоришь, что любишь меня! Тогда почему ты не говоришь этого так же, как я, почему твое сердце не так же искренне, как мое? Я не могу себе вообразить любовь, которая не завершилась бы браком. Согласен, что нужно ждать, но почему ты не говоришь со мной о будущем, почему не посвятишь меня в свои планы? Ради бога, почему ты молчишь, почему не ска­жешь прямо, как ты смотришь на вещи, почему ты ни­кому ничего не говоришь? Мне нужно от тебя только одно слово, и я буду ждать сколько угодно, буду вести себя как тебе угодно.

— Какое же это слово?

— Одно твердое слово, которое дало бы мне уверен­ность в том, что ты любишь меня.

— Но, Феликс, во имя господа бога, ведь я люблю тебя. Сколько же раз мне повторять это?

— Не знаю. Может быть, я плохо выразил свою мысль, но мне этого мало. Ты когда-нибудь выйдешь за меня замуж?

— Феликс, не усложняй всего! Зачем говорить о бу­дущем, если ты сам признаешь, что сейчас не время для этого? Ведь главное для тебя в том, что я тебя люблю. Я уверена, что буду тебя любить и завтра, если ты бу­дешь умным, но вполне понятно, я не могу сейчас гово­рить о - том, что завтра может случиться. Быть может, когда ты закончишь ученье, ты сам разлюбишь меня.

— Этого никогда не будет!

— Посмотрим. Если ты будешь меня любить, то сбу­дется то, чего ты желаешь.

— Значит, ты мне обещаешь?

— Ох, ты неисправим! Это примерно то же самое, как если бы я сказала: обещаю тебе завтра не умирать. И ты, Феликс, хочешь стать врачом, сильным человеком! Я все­гда боюсь предрешать события, те события, которые не в моей власти. Я никогда не говорила: завтра я буду играть на рояле, но если передо мной был инструмент, я играла. Ты ведь не слышал, чтобы я говорила: я поеду в Париж,— но как только я получила приглашение, я по­ехала. Понимаешь ли ты, что я хочу тебе сказать? Я раз­говариваю с тобой таким, какой ты есть сейчас, и говорю тебе: «Я тебя люблю». Я бы вышла за тебя замуж сего­дня, но это невозможно. Я ничего не обещаю, я буду ждать, как сложится жизнь. Все зависит от тебя.

Умом Феликс все прекрасно понимал, но подобные рассуждения для молодой девушки были уж слишком рассудочными. Его своевольная и жаждущая идеалов Душа жила по своим законам и никогда не довольствова­лась настоящим. Быть может, Отилия говорила ему правду, а может быть, это было только уловкой лукавой де­вушки, желающей уклониться от решительного от­вета.

— Послушай, Отилия, предположим, завтра наша свадьба стала бы возможной и мы бы любили друг друга так же, как сейчас. Тогда бы ты приняла предложение стать моей женой?

Отилия засмеялась и обняла Феликса, совсем как дядю Костаке, словно хотела сказать: «Никак тебе ничего не втолкуешь».

— Иди, Феликс, ложись. Я хочу спать. Завтра расскажем друг другу, что нам снилось.

На следующий день Паскалопол нанес им полуофи­циальный визит. Он крепко пожал руку дяде Костаке, подарил ему портсигар из палисандрового дерева и спра­вился о здоровье. Такое же внимание он проявил и к Феликсу, найдя, что тот хорошо выглядит. Вынув из кармана маленький бумажник красного сафьяна, он протянул его юноше.

Потом Паскалопол перед всеми троими сделал про­странный доклад о поездке во Францию, открыв тайну их маршрутов, рассказал про заботы об Отилии, о ма­леньких происшествиях. Казалось, что говорит дядюшка, который сообщает остальным членам семьи, как он спра­вился с поручением прогуляться с племянницей. Паскало­пол удивился, что некоторые письма не были получены дядей Костаке. Поскольку в них рассказывалось о таких вещах, о которых здесь, в Бухаресте, было известно только Стэникэ, Феликс сразу же догадался о причине. Однако он промолчал, питая отвращение ко всякому фискальству. На улице было тепло, дул ласковый ветерок, доносивший запах акации, и Паскалопол выразил желание посидеть в садовой беседке и сыграть в карты. Он считал, что родственникам грешно ссориться между собой, ведь сейчас и Аглае могла бы быть вместе с ними. Отилия вызвалась пригласить ее, но дядя Костаке был непреклонен. Хрип­лым голосом он объявил:

— Кто пло-плохо обращается с моей де-девочкой, тому не-нечего здесь де-делать,

И, повернувшись к Отилии, засмеялся, обнажая корен­ные зубы. Отилия вскочила к нему на колени и обвила его голову руками.

— Папа! — воскликнула она, поправляя ему единствен­ный волос, который она разглядела своими острыми гла­зами на самой макушке старика.

Дядя Костаке был так доволен, что принялся играть в карты. Он сделал ставку, не жульничал и даже про­должал игру после того, как проиграл. Его хорошее на­строение не обошло и Феликса, которому он неожиданно протянул пакет с деньгами.

— Я забыл тебе их отдать, — пояснил он, — это твои.

— Ну что, Костаке, разве не правда, что домнул Фе­ликс прекрасный молодой человек, как я тебе и говорил?

— Пре-е-екрасный! — подтвердил старик. — Он и Оти­лия — мои дети.

— У тебя, Костаке, есть и хорошие и слабые сторо­ны, — говорил Паскалопол. — Ведь мы знакомы столько лет. Тот, кто тебя не знает так, как я, мог бы сказать, что ты равнодушен к детям, на самом же деле ты лю­бишь их. Но мало любить детей, Костаке, нужно сделать их жизнь прекрасной, дать им все блага, какие только можешь. В их возрасте рождается столько всяческих же­ланий, и то, чего они лишены сейчас, они уже не воспол­нят никогда. Я вспоминаю, Костаке, как ребенком я хо­тел пойти в цирк, где давали не помню уж точно какую программу. Почему меня не пустили, тоже не помню, но в тот день жизнь в моих глазах лишилась всякого смысла. Потом я был в цирке, в том же самом цирке, только немного позже, видел всю программу, но чувство неудо­влетворенности не прошло. Мои товарищи, которые ходили туда раньше меня, рассказывали, как назло, о том пред­ставлении, на котором я не присутствовал, настолько кра­сочно, что сожаление, что я его так и не видел, сохранилось на всю жизнь. Это, Костаке, все равно, как если бы де­вушка, которую я так желал в двадцать лет, вдруг была бы мне чудом отдана сейчас. Слишком поздно. Приятнее вспоминать о прошедшем счастье, чем после того, как минует твоя безрадостная, молодость, получить то, чего не имел вовремя. Ты любишь Отилию, в этом нет сомнений, и она тебя любит. Я клянусь тебе здесь, перед нею, что она никогда не жаловалась. До сих пор ей и не на что было. Но подумай о том, что я тебе как-то говорил, не то я украду ее у тебя. Она мне тоже нужна.

Феликс сразу же нахмурился, но Паскалопол заметил это и, слегка наклонившись над столом, хлопнул его ла­донью по руке. Не бойтесь, я всегда уважал права молодости. Вы мне так же нравитесь, как и Отилия.

Дядя Костаке не рассердился на это ласковое нраво­учение, прочитанное Паскалополом, он только покачал головой и в конце концов, сделав таинственные глаза, про­говорил:

— У меня есть собственные планы в отношении моей Отилии!

Отилия принялась упрашивать и дядю Костаке и Паскалопола не строить никаких планов в отношении ее, потому что ей, как она сказала, ничего не нужно, кроме того, чтобы «папа» был здоров, а также и потому, что ей «суждено» умереть молодой, прежде чем она разоча­руется в жизни. Наоборот, она думает, что «папа» дол­жен быть более снисходителен к Аглае, ведь она как-ни­как его сестра. Зашла речь о Симионе, и дядя Костаке, припомнив все случившееся, так разволновался, что был не в силах что-нибудь сказать. Паскалопол изложил свою теорию:

— Преследование мужчины женщиной в семье, где не­сколько детей, явление весьма частое. Я знаю много слу­чаев, но один из них особенно свеж в моей памяти. Когда я был лицеистом, то снимал квартиру на улице Штирбей-Водэ у одного плотника, по имени Скарлат. Эта улица, которая теперь стала роскошным проспектом, в те годы вся была засажена виноградниками. Когда стали прокладывать бульвар Елизаветы, возник новый квар­тал, и это превратило прежних крестьян в городских жи­телей. Скарлат пришел сюда откуда-то из деревни и здесь в образе простой крестьянской женщины, державшей под своей пятой большущее семейство, нашел одного из таких домашних тиранов. Скарлат, который был плотником, по­строил на этой улице вполне приличные домики, сохра­нившиеся и до сих пор, и сдавал их внаем. Свой участок он разделил на две части другим домом с присвою [28], ка­морки в котором он сдавал по дешевой цене студентам. Коридор этого дома заканчивался крыльцом, выходившим во двор. Отсюда открывался настоящий деревенский вид — и это в самом центре города! Был здесь небольшой домишко, совсем как в горах в Мунтении, с широкой кры­той галереей и со сводом, бесконечный фруктовый сад, а еще дальше, в глубине, стояла затерявшаяся среди де­ревьев маленькая лачужка, которая служила Скарлату мастерской. Там он делал двери, оконные рамы и тому подобные вещи, все больше по плотницкой части. Я ду­маю, что ко всем деревянным деталям у всех домов в око­лотке Матаке Мэчелару приложил свои руки Скарлат. Это был удивительно симпатичный человек, жертва своей массивной тещи, жены и детей. Коренастый и плотный, он походил немного на Крянгэ [29] — правда, казался чуть похудее. Он жизнерадостно и заразительно смеялся и философски употреблял несколько изречений, среди ко­торых наиболее частым было: «Совсем хорошо». Это были еще типичные крестьяне, и ели они за низеньким сто­лом, сидя по-турецки на подстилке. Скарлат был узако­ненной жертвой семьи. Когда кто-нибудь обращал на это его внимание, он принимался часто моргать и, восклик­нув: «Совсем хорошо», — слегка похлопывал тебя по жи­воту, смеясь до икоты с такой трогательной наивностью, что я до сих пор еще слышу этот смех. Если бы прослу­шать фонограф с записью этих «совсем хорошо» Скар-лата, вы бы поняли, что это был за человек! У него не имелось иных средств для защиты, кроме смеха и воскли­цаний «совсем хорошо». К ним и прибегал он в самые критические моменты. Я часто заходил к нему в мастер­скую, и он давал мне для забавы куски дерева и сложные рубанки, приваривая веселым голосом что-нибудь вроде этого: «Совсем хорошо! Старуха (это его теща) не хочет кормить меня! Ха-ха-ха! Совсем хорошо!»

— Она на самом деле не давала ему есть? — спросила Отилия.

— Да, как это ни покажется удивительно. Скарлат работал точно лошадь, иногда напивался до беспамят­ства. Все, что зарабатывал, он отдавал жене. Я помню только, что у нее было багровое лицо, все в прожилках, и красные воспаленные от злокачественного конъюнкти­вита глаза. У них была куча детей, которых я, однако, никогда не видел, потому что они бегали где придется, но ради которых мадам (назовем ее так) Скарлат го­това была в лепешку расшибиться. Бедный плотник подвергался ужасным притеснениям. В течение целой неде­ли он ел одну крапиву, сидя напротив своей ненавистной тещи («старухи»), которая жадно пожирала колбасу с чес­ноком. Иногда по вечерам ему вовсе не давали есть. Мне даже говорили, что от этого он и умер. Утром он отпра­вился на работу, так и не выпросив у жены на завтрак куска хлеба, сдобренного хоть чем-нибудь, и упал за­мертво. Соседи, конечно, помогли бы Скарлату, если бы он обратился к ним, но мешала гордость: как-никак он был домовладелец. Оставить себе кое-что из заработка он опять-таки не мог. Жена сама получала деньги с заказчи­ков под предлогом, что муж ее пьяница. Скарлат видел, как она забирала его деньги, и не умел ничего сказать, кроме «совсем хорошо». Это был удивительно порядочный человек. Наедался он по-настоящему только на поминках. Да и там подавалось больше вина, чем закуски, и поэтому он напивался.

— Как вы объясните эту ненормальность, когда жен­щина помыкает мужчиной? — спросила Отилия.

— Очень просто. Жена Скарлата была женщина из низов, неспособная маскировать свои чувства. Пока у нее не было потомства, она вела себя нормально. Потом по­явились дети, и забота о них поглотила ее, заслонила все, поскольку это было ее инстинктом. К своей матери она была привязана опять-таки инстинктивно. Крестьянка по происхождению, она автоматически выполняла свой так называемый супружеский долг, но он раздражал ее, из­нурял. Скарлат не вызывал у нее ничего, кроме глухой злобы. Я хочу сказать, что простые люди не могут испы­тывать больше одного чувства, но и тут существует не­которая доля автоматизма. Человек из народа не может быть патриотом и одновременно прекрасным отцом, мать не может любить и детей и мужа. Или она любит мужа и бьет детей, или она любит детей и колотит мужа. Я ис­хожу из опыта, полученного в своем имении, и, если можно так выразиться, там я излечился от некоторых роман­тических иллюзий. Кто чересчур ласков с собакой, тот духовно нищ и поднимает нож на своего отца. Эмоцио­нальность, тонкость чувств — все это порождено интел­лигенцией, это продукт сложной душевной организации. Я замечал, что многодетные родители плохо относятся к своим детям вообще и, наоборот, люди, совсем лишенные детей, полны к ним самых горячих чувств. Но не будем делать обобщений и вернемся лучше к случаю с Аглае. Она всегда была женщиной сдержанной, лишенной любо­знательности, она не ходила в театры, не читала книг. Едва у нее появились дети, она сразу забыла про Симиона, а когда у нее стало много детей, она начала переносить свою любовь с одного на другого. Она типичная женщина с нормальной психологией, которая единовременно не мо­жет быть занята больше чем одним чувством. В этой связи я припоминаю один весьма забавный случай. У меня была многодетная тетка, и если ей доводилось воспылать лю­бовью к какой-либо из дочерей (у нее были одни де­вочки), то это чувство поглощало ее целиком. С другими дочерьми она в это время ругалась. Когда она ссорилась с одной из них, то из необходимости мирилась с другой. У Аглае же душа более всеобъемлюща. Она заботится обо всех своих детях и пренебрегает только бедным Симионом. Не требуйте же от нее, чтобы она еще и вас любила, домнишоара Отилия.

Феликс никогда не видел Паскалопола таким разго­ворчивым. А помещик говорил все это с таким видом, словно делал тайное признание, облегчал свою душу. Казалось, Отилия одобряла его, потому что по старой привычке она устроилась позади стула помещика и все время поглаживала его по плечу. Паскалопол точно хотел сказать: «Только я умею любить, потому что душа моя свободна, потому что до сих пор я еще никого не любил». Припоминая, что рассказывал ему помещик о своем про­шлом, Феликс, оставив свой юношеский эгоизм, впервые проник в маленькую трагедию Паскалопола. Помещик страдал от неясности отношений в их семье гораздо больше, чем дядя Костаке, рискуя при этом стать чересчур назой­ливым. Он мог опять оказаться в таком положении, как это уже было когда-то, когда Феликс уговорил Отилию не принимать его. Какие неудовлетворенные инстинкты дви­гали Паскалополом? Отчасти из подозрения, отчасти из любопытства, которое Паскалопол пробудил у него, Фе­ликс задал вопрос:

— С тех пор как я знаю вас, я все время убеждаюсь, что у вас доброе сердце и вы любите детей. Почему, хотя бы ради этого, вы еще раз не женились?

Паскалопол посмотрел на Феликса с ласковой горькой улыбкой, словно догадываясь о тех сетях, которые ему расставлял молодой человек. Отилия, стоявшая за спинкой его стула, крепко обняла Паскалопола, как будто желая защитить.

— Дорогой домнул Феликс, объясню вам, почему я не женился. Чрезмерная чувствительность связана с не­которыми осложнениями. Утонченный человек не вообще любит детей, а детей определенного типа. Он хотел бы, например, иметь ребенка от определенной женщины, ко­торую любит, но других детей он может ненавидеть. Аглае любит всех своих детей без различия, хотя они и от Симиона, которого она презирает. Вот видите, насколько утонченная любовь разборчивей. Руководствуясь своим темпераментом и воспитанием, я создал в воображении образ ребенка, которого я мог бы полюбить. Я думаю, что человеку в моем возрасте вы позволите быть откро­венным и признаться, что мне весьма приятно было бы иметь дочь, подобную домнишоаре Отилии. Если бы благодаря браку я мог получить домнишоару Отилию, но взрослую, потому что у меня нет времени ждать, я бы женился. Но раз это невозможно, а домнишоара Отилия уже существует на свете, то я пользуюсь случаем и время от времени оказываю ей небольшие отеческие услуги, как человек, чья семейная жизнь не удалась. И вы мне тоже весьма симпатичны, — прибавил помещик, заметив, что Феликс слегка нахмурился.

Но Феликс был мрачен от ревности. Ему не нравилось это открытое выражение симпатии к Отилии даже под видом отеческого внимания. Он боялся, что все это лишь ширма, прикрывающая страсти совсем другого порядка. Вынужденный отвечать, он выразил свое несогласие со словами Паскалопола:

— Вообще все это интересно. Но что касается отече­ской любви, то у меня есть некоторые сомнения. Любовь между отцом и детьми основывается в первую очередь на инстинкте, на кровном родстве. Несомненно, пожилой че­ловек может бескорыстно любить девушку, но может по­пасть в ловушку, как попал бы и я, думая, что девушку, которая мне вовсе не родственница, я люблю как се­стру.

На Паскалопола это замечание Феликса произвело такое впечатление, что молодой человек тут же раскаялся, только теперь поняв всю жестокость подобного выпада. Помещик выбил пальцами барабанную дробь, вздохнул и, повернув голову к Отилии, сказал, как бы заключая спор:

— Домнишоара Отилия одна может быть судьей в этом вопросе. Мы все лишь только люди.

Феликс так огорчился своей необдуманной выходкой, что, воспользовавшись моментом, когда остальные не об­ращали на него внимания, встал из-за стола и вышел во двор. Засунув руки в карманы, с непокрытой головой, он вышел заограду и стал прогуливаться по пустынной улице, на которую отбрасывала тень колокольня. Он обвинял себя в злом чувстве, в отсутствии уважения к Паскалополу, в необоснованной ревности. В намеченной им для себя программе самоусовершенствования был пункт, со­гласно которому он не должен был никого задевать и на враждебное отношение отвечать сдержанностью. Его пове­дение по отношению к Паскалополу было грубым, он черес­чур явно выразил свои подозрения. Обидев Паскалопола, он, конечно, рассердил и Отилию. Во всяком случае, он проявил несдержанность. Феликс погулял в глубокой тени вокруг церкви, потом, успокоившись, решил вернуться. Паскалопол как раз в это время вышел из ворот и на­правлялся к коляске, ожидавшей его намного дальше, чем он оставил ее, потому что кучер заснул и лошади посте­пенно продвинулись вперед, подбирая свежескошенную траву, упавшую с проезжавшего воза. Помещик, увидев Феликса, повернулся к нему с протянутой рукой и был слегка удивлен его торжественным видом.

— Домнул Паскалопол, — напыщенно заговорил моло­дой человек, — только что, вовсе не желая этого, я про­изнес несколько слов, которые могли обидеть вас. Я при­ношу вам свои извинения.

— Ах, дорогой, — ответил Паскалопол, — стоит ли об этом говорить. Я ничего не заметил. Все, что вы сказали, было совершенно правильно, в рамках разговора. Не обращайте на меня внимания. Я иногда становлюсь вдруг задумчивым, и тогда может показаться, что я сер­жусь.

Эти слова Паскалопола были так естественны, что Феликс вновь почувствовал недовольство собой. Значит, он под влиянием самолюбия поторопился выразить поме­щику свое раскаяние, на которое тот даже не обратил внимания. Паскалопол лишь мимоходом упомянул об этом инциденте, и у Феликса было такое чувство, что он чуть не попал в еще более смешное положение. Впро­чем, в знак того, что он воспринял слова Феликса как обычную вежливость, Паскалопол поблагодарил юношу за добрые чувства и попросил, если это его не затруднит, прийти к нему завтра, с тем чтобы он смог сообщить Феликсу некоторые вещи, которые, вне всяких сомнений, «имеют большой интерес для них обоих, а также и для лица, одинаково для них дорогого».

Таким образом Феликс попал в дом к Паскалополу. Ожидая его в кабинете, он услышал сладкие и печальные звуки флейты. Он вспомнил разговоры о том, что поме­щик играет на этом инструменте. До Феликса доноси­лась классическая мелодия в темпе менуэта, совсем безыскусственная и поэтому еще более характерная. Произве­дение это, по-видимому, было написано Моцартом или кем-нибудь из его современников и взято из сборника для любителей. В мелодии чувствовалась какая-то усталость, порой она грациозно затухала, приостанавливалась и по­вторялась снова. Песенка внезапно оборвалась на высокой ноте: по-видимому, доложили о приходе Феликса. По­явился Паскалопол, одетый в тяжелое кимоно из голубого шелка, расшитое драконами. Флейта в его руке казалась скипетром из эбенового дерева. Вид у него был весьма внушительный.

Помещик поговорил о том о сем, но чувствовалось, что он хочет незаметно, без громких слов перейти к какой-то другой теме. В конце концов он заявил, что путешествие было необходимо Отилии, поскольку за последние месяцы в ее умонастроении стали замечаться угрожающие при­знаки. Оно укрепило ее дух и веру в жизнь. Даже он, Феликс, должен быть доволен этим обстоятельством, вер­нувшим ему как бы заново родившуюся подругу. Впро­чем, он тоже рано или поздно поедет учиться в Париж. Отилия предусмотрительно успела на месте выяснить все возможности и вернулась с весьма полезными сведениями, о которых «она или уже сообщила вам, или еще сооб­щит». Единственное, что беспокоило Паскалопола, это то, что поездка Отилии в Париж с чужим ей человеком мо­жет вновь навлечь на нее нарекания со стороны людей, не знающих истинного положения вещей. Паскалопол вы­сказал все это довольно рассеянно, скороговоркой, с та-* ким видом, будто не придавал никакого значения тому, что говорил, заглядывая в дырочки флейты и беря на пробу то ту, то другую ноту. Неожиданно он повернулся к Феликсу, решительно взял его за руки и не отпускал до тех пор, пока не закончил своей маленькой речи, про­изнесенной отеческим тоном:

— Домнул Феликс, Отилия ничего не поручала мне и не знает, о чем мы здесь разговариваем. Однако мне известно, что она питает к вам большую симпатию. Скром­ность не позволяет мне остановиться на природе этой симпатии. Девушка может пренебрегать добрым мнением женщины, но она должна сохранять его в глазах мужчин. Так вот, даю вам честное слово, что я держал себя с Отилией в Париже, как отец. Она жила все время в пансионе, куда я приходил к ней, но и эти визиты были связаны с большими затруднениями, поскольку начальница, ревниво заботясь о добром имени заведения, контроли­ровала каждый шаг пансионерок. (Это был пансион для девушек.) Поэтому мне кажется, что вы, зная поло­жение вещей, не должны обвинять ее в том, что она по­ехала со мной. Здесь она задыхалась. К чему я все это говорю? Отилию, признаюсь вам откровенно, я люблю и, быть может, не отступил бы даже перед безрассудной попыткой предложить ей руку. Но я помню о своем воз­расте и делаю все возможное, чтобы быть достойным ее. Я борюсь, используя в качестве оружия доброту, удовле­творяя все капризы юности, вы же боретесь оружием мо­лодости. Сознаю, что ваше оружие более надежно. Я — противник (если можно меня так назвать) лояльный. Может быть, Отилия любит вас или кого-нибудь другого! Я бы предпочел, чтобы это были вы. Моя честь повеле­вает мне не допустить распространения клеветы против нее. Отилия девушка умная, и я был бы горд, если бы имел дочь, похожую на нее. Если вы хотите быть ее сча­стливым спутником (ибо счастье, на мой взгляд, может дать только брак), то заявляю вам: Отилию нужно ува­жать. И вы обязаны сказать об этом другим.

Проговорив последние слова, Паскалопол, в своем ки­моно, принял позу, достойную трагика. Он еще раз стис­нул руки Феликсу и отпустил их. Феликс хотел что-то сказать, оправдаться, но помещик поспешно перешел на свой обычный тон и пригласил его в столовую выпить вермута. Все попытки Феликса вновь заговорить об Оти­лии оказались бесплодны. Он ушел очень взволнован­ный, хотя помещик и проводил его ласково и сердечно. С улицы через открытое окно второго этажа Феликс ясно Услышал сладкие звуки флейты, которая снова выводила менуэт. Проспект Виктории в этой его части был довольно тихим, и мелодия порой звучала так отчетливо, словно играли не в городе, а где-нибудь на тихой полянке. Фе­ликс удивлялся Паскалополу и думал, что он человек высоких качеств и достоин подражания. Он решил, что и сам он не должен ни в чем уступать Паскалополу и до­казать свое благородство. Но его мучили сомнения. На что намекал Паскалопол? Совершенно очевидно, он хо­тел, чтобы Феликс не подозревал Отилию, но вместе с тем он еще говорил и о какой-то клевете. Он, Феликс, всегда вел себя так, что его нельзя было в этом упрек­нуть, а представить себе, что Отилия станет страдать от обвинений, которые ей никто не предъявлял, он не мог. Намек Паскалопола, конечно, относился не к Феликсу, он имел в виду кого-то другого. Скорее по всему пове­дению Паскалопола, чем из его слов, Феликс понял, что должен быть с ним заодно, защищая Отилию от клеветы. Но от чьей клеветы? Он подумал, что, вероятно, как всегда, насплетничала Аглае, вспомнил и о Стэникэ. Если существует разносчик всяких слухов, так это, конечно, он. Здесь сомневаться не приходится. Но что он такого наговорил, Феликс не мог себе представить даже в минуту раздражения. Что между Отилией и Паскалополом существует любовная связь? Любопытство сделало Фе­ликса хитрым. Он сказал себе, что с помощью Стэникэ, которого нетрудно разыскать, он может раскрыть эту тайну. Феликс считал, что исполняет свой моральный долг, что, обнаружив клевету, будет в состоянии более энергично защищать репутацию Отилии. Но в глубине души его снедала ревность, от которой, как ему казалось, он уже избавился.

— Домнул Стэникэ, — заговорил он, — я хочу спро­сить вас, как человека опытного, скажите мне откровенно, что вы как мужчина думаете о поездке Отилии в Париж?

— Хм, — произнес застигнутый врасплох Стэникэ. — Что я об этом думаю? Но что я могу думать? (Стэникэ сразу же постарался оценить положение и не почувство­вал никакого подвоха. Но он всегда медлил с ответом, чтобы иметь время сочинить его.) Я скажу вам прямо, слов на ветер бросать не хочу и греха брать на душу тоже. У меня был ребенок, которого прибрал господь бог, потому что я, быть может, в чем-нибудь согрешил. Люди многое говорят, но зачем к этому прислушиваться? Ни­чего особенного, просто девушка поехала прогуляться. — А что говорят люди?

— Дорогой мой, люди злы. Клянусь честью, вы не сделаете ни одного шага без того, чтобы они его не истол­ковали по-своему. Даже я не всегда нахожу, что сказать. Бывают иногда абсурдные совпадения, которые удивляют, прямо-таки потрясают. (Стэникэ понизил голос.) За что купил, за то и продаю. Верить в это никто вас не обязы­вает. Ну и что тут такого, если даже так? Не одна же она, понимаете?

Феликс с трудом подавил раздражение.

— Так что же именно говорят?

— Ну, болтают всякое. А вы, мошенник, будто и не знаете? Нет, честное слово? Ничего не знаете? Все это в конце концов болтовня. Говорят, что девушка поехала в Париж, чтобы сделать, понимаете... да ведь вы же на медицинском, — аборт! Ну?

Феликс был настолько возмущен, что даже не смог ничего ответить. Стэникэ не понял или сделал вид, что не понял его состояния, и громко продолжал:

— Я слышал, дорогой, но не верил, что у женщины после родов лицо становится более бледным и сама она более пикантной. Так было и с Олимпией, когда она ро­дила Релу. Но Отилия изумительная девушка, она и так прекрасна.

— Свинья! — выдавил из себя Феликс и повернулся к нему спиной.

В тот же день вечером, когда дядя Костаке, Отилия и Феликс сидели за столом (теперь снова готовили дома), появился Стэникэ, поздоровался со всеми за руку, как ни в чем не бывало, и заявил, что пришел к Феликсу пока­зать ему образчик материи на летний костюм, прекрасной материи, хотя и дороговатой.

Поведение дяди Костаке после приезда Отилии стало весьма странным. Из его бормотанья можно было понять, что он задумал что-то сделать для своей «де-девочки», но что именно, оставалось неясным. А пока он произво­дил в доме страшный беспорядок. Рядом с комнатой Фе­ликса была еще одна, почти пустая. Старик вытащил на улицу ящики и сломанную мебель, сваленную туда, и врезал в дверь добротный замок, чтобы она хорошо за­пиралась. Потом стал складывать в комнату различные материалы, назначение которых казалось поначалу по меньшей мере таинственным. Например, он как-то при­шел с большими пакетами ржавых гвоздей различной ве­личины, высыпал их на пол и принялся раскладывать на кучки по сортам. Всем, кто был свидетелем этой сцены, Костаке, не дожидаясь расспросов и ни к кому в частности не обращаясь, дал весьма туманное объяснение:

— Хорошо покупать по случаю! Пусть пока полежат. На другой день старик явился с повозкой, доверху нагруженной оконными переплетами, рамами, дверьми от какого-то старого разрушенного дома.

— Папа, — удивилась Отилия, — что ты будешь со всем этим делать? Это на растопку?

Старик потирал руки, как человек, совершивший хо­рошую сделку и не желающий заранее посвящать в это других, чтобы потом устроить им сюрприз.

— Дешево купил, по случаю. Все вещи хорошие, та­кие, как раньше делали.

Отилия пришла в полное недоумение, когда однажды старик привел двух человек, которые выкопали широкую, как бассейн, яму прямо перед беседкой в саду, испортив этим газон. Костаке даже не объяснил, зачем это нужно, отмалчиваясь с довольным видом человека, который мо­жет позволить себе немного поинтриговать недоумеваю­щих ближних и предвкушает, как они придут в восторг, узнав в скором времени о его намерениях. Во всяком слу­чае, назначение этой ямы вскоре стало понятным, по­скольку дядя Костаке привез несколько возов извести и высыпал ее в яму. Он говорил, что купил известь по де­шевке на стройке, где закончили работы.

— Но что ты собираешься делать, папа? Ты хочешь строиться?

— Хе-хе-хе, — лукаво засмеялся старик. — Я сделаю кое-что для своей де-девочки.

После этого старик где-то раздобыл огромные дубо­вые балки и свалил их у забора. Некоторые балки были старые, их, видно, извлекли из построенных когда-то до­мов, другие — новые, даже немного сыроватые. Конечно, все они были куплены по случаю. Как-то Костаке привез старый кирпич от разобранных зданий и сложил его на газоне в саду, испортив весь вид из беседки. С этого вре­мени старик потерял покой и, боясь, как бы не украли его материалы, беспрестанно метил их известкой. Он выходил поздней ночью или рано утром, бродил вокруг вздраги­вая от малейшего шума, а то посылал Феликса или Отилию посмотреть, все ли в порядке. Несмотря на свою пронырливость, Стэникэ никак не мог выведать, что ста­рик собирается делать. Он пришел к выводу, что дядя Костаке предпринимает какую-то спекуляцию. Узнал же о цели всех этих хлопот Паскалопол, перед которым ста­рик открылся. Дядя Костаке рассуждал так: деньги теперь неустойчивы, а молодежь и вовсе не умеет держать их в руках. Мужчина, когда берет девушку замуж, бы­вает доволен, если получит в приданое дом со всей обста­новкой. Дома зять не промотает. Он бы охотно отдал Отилии один из имеющихся у него домов, но они ей не подойдут. Он построит новый, здесь, на месте сада. Он все заранее рассчитал: на улице Антим не так уж много лавок, и если иметь дом с магазином, то можно ворочать большими делами. Он построит дом с торговыми помеще­ниями в первом этаже и с жилыми комнатами во втором, так чтобы у Отилии было и бесплатное жилье и доход от лавки, конечно, после его смерти, потому что до того вре­мени он намеревался при помощи торговли покрыть какие-то расходы на эту постройку. Паскалопол очень удивился и подумал, что будущая судьба Отилии остается все-таки неясной. Зная дядю Костаке как человека упря­мого, но способного круто менять решения, он промол­чал. Но, огорченный за Отилию, помещик рассказал ей обо всем, а та беспечно сообщила Феликсу. Марина слы­шала этот разговор, когда, брюзжа, толклась около них, и таким образом новость дошла наконец и до Стэникэ. Воз­мущенный, он завизжал, словно это ущемляло его кров­ные интересы:

— Он совсем выжил из ума, хочет ухлопать все деньги на старый кирпич! Этак вам ничего не останется. Это безумие! Будь я на вашем месте (он говорил это Аглае), я бы принял меры.

Но Аглае хорошо знала своего брата и поэтому ко всему отнеслась хладнокровно.

— Если Костаке стал покупать кирпич, значит, он не собирается много оставлять Отилии. Он ничего своего из рук не выпустит, хоть режьте его, я ведь знаю. Ты не думай, что он невесть сколько истратил на весь этот му­сор. Если он хочет построить дом, пусть строит. Дом никто не украдет. Только бы он не оставил завещания в пользу этой полоумной, вот чего я боюсь. А остальное его дело.

Отилия очень огорчилась, узнав о намерениях дяди Костаке. Ее утомляли все эти заботы о ее приданом, о том, чтобы создать ей определенное положение. Все это казалось ей унизительным мещанством. Она никогда не жила в нужде и не боялась ее. Женский инстинкт под­сказывал Отилии, что то внимание, каким ее окружают мужчины, будет сопутствовать ей всегда, а мысль о ста­рости не пугала ее. Отилия не могла представить себя иной, чем она была сейчас. Она была полна решимости покончить с собой, как только заметит следы наступаю­щей старости. Но поскольку все это в настоящее время относилось лишь к разряду умозаключений, касающихся, далекого будущего, то и о самоубийстве Отилия думала как о весьма драматической театральной сцене, вроде японского харакири. Ее свободомыслие и склад ума были совсем иными, чем у Феликса, и это являлось причиной того, что молодой человек ее не понимал. Получить от мужчины подарок или приглашение путешествовать казалось ей чем-то вполне естественным. Сколько бы ни тра­тил на нее Паскалопол, Отилия не увидела бы в этом ни­чего предосудительного, до тех пор пока она не брала на себя никаких обязательств. Она могла бы испытать жа­лость, если бы какой-нибудь молодой человек пошел на жертву, чтобы преподнести ей подарок. Но подарок все равно бы приняла, чтобы не обидеть дарящего, потому что для нее все люди делились на две категории: на мужчин, делающих подарки, и на женщин, принимающих их. Мысль о том, что ее капризы могут остаться неудов­летворенными, что у нее не окажется перчаток или чулок, когда они ей будут необходимы, не пугала девушку по той простой причине, что она не могла себе представить подобного нелепого положения. Поскольку дядя Костаке почти ничего не покупал ей, она привыкла смотреть на Паскалопола как на его заместителя, дарованного судьбой. Отилию раздражали хлопоты о приданом, об обеспе­чении ее будущего. Это предвещало, что наступит мо­мент, когда рассеется атмосфера преклонения перед нею, сменившись заботами о ее благосостоянии. Паскалопол прекрасно понимал душу Отилии, ибо знал ее мать, жен­щину с таким же складом ума, происходившую из очень богатой семьи. Мать Отилии весьма легкомысленно доверила все свои деньги Костаке, который был скупцом и во всем ее ограничивал. Она умерла, ни в чем не обвиняя мужа, но одной из причин ее смерти была тоска, оттого что она никак не могла примириться со своим положе­нием. Паскалополу хорошо было знакомо подобное со­стояние духа, ибо и сам он долгое время жил в таких условиях. Поэтому-то он испытывал больше жалости к че­ловеку из хорошей, но разорившейся семьи, чем к голод­ному бродяге, и считал своим долгом замещать дядю Костаке. Феликс представлял себе Отилию утонченной девушкой, имеющей определенный жизненный опыт, ко­торый мог вызывать у нее иногда мрачное настроение. В действительности это было не так. Отилия была легко­мысленна и влюбчива, но вместе с тем и скромна, так как верила, что любое благо в жизни придется искупить не­счастьем или хотя бы враждебным отношением к себе. Поэтому она не считала себя вправе претендовать на что-либо. Это делало ее благоразумной и придавало ее капризам ту форму женской жадности, которая столь ха­рактерна для девушек, имеющих власть над мужчинами. Мысль о том, что дядя Костаке хочет построить для нее дом и лавку, где придется торговать, больно задела Оти­лию. Будущее грезилось ей как целый ряд неожиданных блестящих приключений. Ее мог бы увезти какой-нибудь англичанин, взять с собой в Индию, она могла бы по­просить Паскалопола отправиться с ней в Россию, но просидеть всю жизнь на одной половине сада дяди Ко­стаке — это было ужасно. Умом она понимала его замы­сел, но душа ее была полна того беспокойства, какое испытывает ребенок, которого отправляют в сиротский приют.

Паскалопол попытался ласково убедить дядю Костаке, что не стоит вкладывать деньги в торговое предприятие на улице Антим. Ведь дом для Отилии у него был. Но старик с фанатизмом отстаивал свое решение, и помещику пришлось отступиться. В голове Костаке мысль самому заняться торговлей все теснее и теснее переплеталась с желанием обеспечить будущее Отилии, так что в конце концов последнее почти совсем куда-то исчезло. Он до­шел до того, что под видом отеческого совета предложил Феликсу принять участие в делах. Если Феликс, говорил он, после своего совершеннолетия, то есть осенью, войдет в пай с определенной суммой денег из тех, что лежат в банке на его имя, то он, Костаке, построит трехэтажный дом для Феликса и Отилии как совладельцев. Вполне понятно, что Феликс должен будет заплатить за землю, но «очень дешево». Таким образом, доход от лавки он получал бы пополам с Отилией и имел бы жилое помеще­ние, которое, поскольку сейчас он еще одинок, мог бы сдавать внаем, оставив себе одну комнатушку. Для врача такая сделка была блестящей. Любовь и уважение Фе­ликса к Отилии были безмерны, но комбинации дяди Ко­стаке вызвали у него отвращение, омрачившее его чув­ство. Все преувеличивая в силу своей осторожности, он заподозрил какую-то махинацию, задуманную с целью завладеть его имуществом, подлинных размеров которого он до этого времени так и не знал. Предложение стать совладельцем Отилии было своеобразным предложением жениться на девушке, для которой он сам бы создал приданое, поддавшись на хитрость старика. Феликс опа­сался — и не без оснований, — что Костаке строит дом на его деньги. Жениться на Отилии, посвятить ей все свои способности было наивысшей целью Феликса. Но вместе с тем он желал сам добиться, завоевать ее. Казалось, дядя Костаке хочет сбыть Отилию с рук, и это было так оскорбительно, что Феликс подумал: если бы девушка знала о намерении старика выдать ее за него замуж и та­ким образом связать его, она бы сгорела со стыда, да и он не перенес бы ее унижения. То, что делал старик, могло только, уязвив самолюбие Отилии, отдалить ее от Фе­ликса.

Дядя Костаке заполонил весь сад строительными ма­териалами. Одно дерево, придавленное кирпичами, даже стало сохнуть. Лето в Бухаресте стояло, как обычно, душное и сухое, и вся пыль от битого кирпича, подхва­ченная ветром, оседала на лестнице, оконных переплетах и карнизах. Хлопотливый старик не давал своим мате­риалам лежать на одном месте, он все время перемещал их. Чтобы не растащили кирпич, он сам принялся пере­кладывать его подальше. Безбородое лицо его от кир­пичной пыли стало красным, как у индейца. Балки он положил поверх кирпича, чтобы уберечь его от дождей. Потом ему пришло в голову, что именно балки должны быть сухими, и самые короткие из них он перетащил на­верх, в комнату, где лежали оконные рамы и двери. Ста­рый дом был не очень крепок, и как-то ночью Феликс

слышал треск. Он зажег свечу и увидел на стене длинную зигзагообразную, словно молния, трещину. На дру­гой день дядя Костаке, подняв на ноги все семейство, перенес бревна в сарай, а остаток дня потратил на тща­тельное исследование поврежденной стены. Дожди залили яму и погасили известь, превратив ее в грязное молоко. Но все эти неприятности нисколько не убавили созида­тельного энтузиазма старика. Казалось бы, дядя Ко­стаке должен был посоветоваться с архитектором, за­благовременно составить проект будущего дома, но он этого не делал. Разыскав в шкафу огрызок карандаша, он набросал на клочке бумаги какой-то чертеж. Он упрямо твердил, что все архитекторы воры, а добротное здание он построит и сам со старым, умелым подрядчиком, как был построен и тот дом, в котором они жили. Однажды он пригласил пожилого итальянца, чтобы осмотреть место, предназначенное для строительства. Дядя Костаке высказывал ему самые необычайные пожелания: кухню и хозяйственные помещения он хотел выстроить в глубине двора, потому что, по его словам, так было здоровее. Он считал, что вместо нескольких комнат достаточно всего двух, но больших, которые заняли бы все пространство, намеченное под жилое помещение. Потолок он хотел на­стлать из балок, а вместо балкона, который мог упасть, сделать крыльцо, поднимающееся до второго и третьего этажей. Погреб он желал устроить не под домом, а во дворе. Подрядчик спокойно и понимающе выслушал эти пожелания, потому что привык строить дома, согласуясь не с правилами эстетики и архитектоники, а с указаниями клиентов. Внизу дядя Костаке хотел оборудовать поме­щение для лавки, но требовал поднять его чуть ли не на метр над землей, чтобы воры не могли проникнуть туда. В юности он видел такую лавчонку, к двери которой днем приставляли деревянную лестницу. Если бы подрядчик осуществил этот проект, дом выглядел бы весьма нелепо. Но он не осуществил его, потому что дядя Костаке от­ложил работы на неопределенный срок, пока тщательно не изучит цены на рабочую силу. Летом все строятся, так что рабочие дороги. А поздней осенью они ходят без работы и будут рады наняться за гроши. Дядя Костаке по-своему составлял смету: «Я найму мастера-подрядчика на все время работ и буду присматривать за ним. Ма­териалы я буду покупать сам и выдавать лишь тогда, когда увижу, что это необходимо. Архитектор только карман себе набьет. А в рабочие найму цыганское семей­ство. И цыгану нужна пригоршня монет, чтобы зимой перебиться. Как бы хорошо ни платил архитектор, оста­нется им мало, потому что придется покупать себе пищу. А я им выдам деньги по окончании работ (и дядя Костаке подумал о невероятно малой сумме), зато все у них останется целиком, потому что я буду кормить их. За­ставлю Марину готовить им пищу каждый день». Дядя Костаке стал закупать продукты в таких количествах, что мог удивить всякого, кто знал скрягу. Он купил су­хой фасоли, которую летом никто не покупает, чечевицы, луку, протухших бараньих ребер, копченого мяса (все больше ноги, кости и головы), в котором Марина обна­ружила маленьких белых червячков. Набив гвоздей в по­толок, старик развесил продукты, ожидая строительного сезона. Однако вскоре обнаружилось, что продукты до осени не выдержат, и тогда бараньи ребра, лук и все остальное стало чересчур часто появляться на столе. Отилия по своему обыкновению почти ни до чего не при­трагивалась — она смотрела на еду как на какую-то вы­думку, вовсе не подобающую человеку (любила она только шоколад), — а Феликс начал обедать в городе.

Дядя Костаке, обычно столь скрытный в своих делах, явился к Феликсу с несколькими листами бумаги, ка­кими-то расписками и записями и попросил составить общий счет расходов на закупленные материалы. Феликс это сделал, но его удивила дороговизна. Старый кирпич, взятый из развалин, стоил почти как новый. Поскольку дядя Костаке вовсе не казался несведущим в подобных вопросах человеком, которого легко можно надуть, оста­валось только заподозрить, что счет этот предназначался для обмана кого-то другого. Но так как дядя Костаке сам был покупателем, то все это представлялось загадочным. Тот же Стэникэ (Феликс убедился, что сердиться на него бессмысленно) открыл Феликсу глаза. С помощью весьма веских аргументов он доказал ему, какова должна быть действительная цена материалов. За все была заплачена смехотворно ничтожная сумма, а что касается кирпича, то Стэникэ поклялся, что дядя Костаке получил его даром. И действительно, в центре сломали несколько старых до­мов, чтобы на их месте построить большой отель. Пред­приниматели купили участок по цене, в которую стоимость старых построек почти не входила. Кирпич им только мешал, так как негде было его хранить, а перевозка обошлась бы слишком дорого. Они предложили забрать кирпич бесплатно, чтобы очистить место для строитель­ства, с условием, что он будет вывезен немедленно. Там, наверно, и раздобыл его Костаке. Конкурентами у него были одни цыгане, которые тоже забрали кирпича столько, сколько было под силу унести на руках. Известь (здесь Стэникэ, возможно, преувеличивал) могла быть краденой. За некоторую мзду нетрудно уговорить какого-нибудь цы­гана с большой стройки, где расходуют огромное количе­ство строительных материалов, утащить ночью несколько десятков килограммов извести. Чтобы доказать Феликсу и Отилии, что может сделать предприимчивый скупец, Стэникэ похвалился, что сумеет достать на пробу всего понемножку. И действительно, он явился с цыганом, ко­торый притащил в мешке несколько кирпичей, кулек гвоз­дей, клею и другие материалы. Все это за несколько мо­нет он раздобыл на стройках. А уже совсем поздно ночью, в тот день, когда Стэникэ устроил эту демонстрацию, ка­кая-то цыганка по собственной инициативе притащила ло­хань с жирной гашеной известью, потому что, как сказала она, ей нужно было раздобыть несколько грошей. Посту­пок Стэникэ вовсе не удивил дядю Костаке. Он даже не спросил, зачем тот доставал кирпич, известь и все осталь­ное, и тут же прибрал все к рукам, как только Стэникэ признался, что материалы ему не нужны. Старик снова пришел со своим счетом к Феликсу и попросил, поскольку тот составлял этот счет, поставить свою подпись внизу листа, «чтобы знать, кто это сделал». Феликс хотя и уди­вился, но расписался, испытывая такое же неприятное чувство, с каким подписывал векселя.

Стэникэ, как он уже говорил своему двоюродному брату Тоадеру, считал себя обязанным познакомить Фе­ликса с Лили, не сомневаясь, что девушка должна ему понравиться. Он попытался убедить молодого человека пойти взглянуть на нее.

—  Дорогой, — говорил он, — я ничего не предвосхищаю и ни на что не претендую. Но у меня уж такое при­страстие, такая слабость, как у дяди, что поделаешь. Я хочу, чтобы вы увидели мою племянницу. Лилия, а не девушка. Вы только взглянете на нее, как на икону, не говоря ни слова, и уйдете. Больше мне ничего не надо. Посмотрим, мое ли это пристрастное отношение или девушка действительно божественна. Ах, дорогой, если бы я не был женат и между нами не стояли общественные услов­ности, я бы взял Лили в жены. Я бы распростерся ниц перед ней и целовал пальчики на ее ножках. Какая неж­ная кожа, какой смех, какая невинность! К тому же — полненькая! Жалко, что вы уже «заняты», — намекнул Стэникэ, — а то для вас она была бы блестящей партией. Ее отец хочет передать это сокровище в руки молодого человека, чистого телом и душой, как, например, вы. Он богат, — я знаю, что вы идеалист, но повторяю вам, он богат. Он не требует от зятя, чтобы тот чем-нибудь зани­мался, молодоженов он будет содержать, как канареек в клетке. О господи, верни мою молодость. У моего двою­родного брата имение (Паскалопол его знает), большая паровая мельница в Оборе, он сенатор и ужасно богат, черт его подери! Я скажу вам одну вещь и хочу, чтобы вы меня правильно поняли. Бедный молодой человек, какой вы и есть в действительности, потому что не так уж богаты, умный, трудолюбивый, должен брать девушку с приданым, чтобы высосать кое-что из богатства этих трутней, ничего не приносящих на алтарь отечества. Это единственный способ оправдать их существование. Вы, надежда страны, будущий ученый, не должны растрачи­вать понапрасну свою молодость. Предположим, вы лю­бите Отилию, ваш вкус я одобряю — Отилия превосход­ная девушка, но не обижайтесь на то, что я вам скажу: вопрос в том, любит ли она вас, то есть, я хочу сказать, любит ли она вас по-прежнему. Может быть, и любит, но душа у нее усталая, пресыщенная. Скажите, если бы Отилии вовсе не было на свете, неужели вы никого не полюбили бы? Признаю, что Отилия очаровательна, но ведь есть и другие девушки! Поэтому я говорю: разре­шите мне вывести вас в свет и показать вам, без всяких с вашей стороны обязательств, прелестную девушку. Эх, дорогой, настоящая любовь всегда вторая. Хотите, я вам открою одну тайну? Я знаю, что вы чувствительны, де­ликатны. В сердце у Отилии идет страшная борьба между любовью и интересом: любовь влечет ее к вам, в этом я не сомневаюсь, но она заинтересована иметь своим за­щитником Паскалопола, потому что от дяди Костаке она ничего не получит, уверяю вас, ведь моя теща этого не допустит. Я вам повторяю: любовь и интерес, так как по­дозреваю, что Отилия... Вы серьезный человек? Могу у доверить вам один секрет? Вернее, не секрет, а одну важную догадку? Ну так вот: Отилия, по всей вероятно­сти, дочь Паскалопола! Иначе как вы объясните эту лю­бовь между девушкой девятнадцати-двадцати лет и по­жилым мужчиной? Ну а если все это так, тогда, следо­вательно, вы разбиваете сердце отца, который не может в этом признаться. Но вернемся к моей племяннице. Ее зовут Лили. Вы увидите, какая она скромная, воспитанная, стыдливая, культурная, без всяких этаких умствований, которые портят женщину. Признаюсь вам: например, у моей Олимпии, можно сказать, и приданого-то нет, а претензий — вагон. Наконец, я и сам хочу, чтобы вы по­видались с девушкой, я обещал ее отцу, что представлю вас. Вполне понятно, что ни о чем таком я с ним не гово­рил. Но мне тоже хочется показать своей семье, каких родственников я приобрел благодаря браку. А если мне не гордиться вами, то кем же мне еще гордиться? Когда вы сможете пойти к ним? Или лучше пригласить девушку сюда?

Феликс не испытывал никакой неприязни к неведомой ему Лили, но боялся бестактности Стэникэ и этого ви­зита, похожего на сватовство. Привести девушку сюда теперь, когда Отилия была дома, он считал неуместным и попросил Стэникэ отложить на время эту встречу, по­тому что сейчас он занят экзаменами. Но Стэникэ и слу­шать его не хотел, он желал только знать, когда Феликс бывает дома. Он решил привести девушку к Аглае и про­сил Феликса зайти туда, если его пригласят, хотя бы это и было ему не по сердцу. Чтобы отделаться от него, Фе­ликс пообещал, надеясь, что Стэникэ забудет. Но Стэникэ не забыл и через несколько дней, зная точно, что всех за­станет дома, гордо подкатил в коляске Тоадера вместе с Лили. Она была обходительна, скромна и непосред­ственна. Привыкнув к тому, что все ее баловали, она из любопытства приняла приглашение приехать, именно по­тому, что так бы поступила девушка, свободная от пред­рассудков. С должными предисловиями Стэникэ предста­вил ее Аглае и всем остальным. Лили произвела на них хорошее впечатление благодаря тому вниманию, с каким она смотрела на все. Хотя она и привыкла к роскоши, любая вещь, пусть даже на ее взгляд смешная, возбуждала ее любопытство. Отчасти из скромности, присущей ее семье, вышедшей из низов, отчасти из-за отсутствия вкуса девушка не делала оскорбительных замечаний. Аурика восторгалась ею, а Тити был просто ошарашен. Это, ко­нечно, доставило удовольствие Стэникэ. Но Тити не воз­будил у девушки никакого интереса, хотя она старалась никак не обнаруживать своих чувств. Стэникэ это не тро­гало, поскольку он привез девушку ради Феликса. В глу­бине души он презирал все потомство Аглае, и ему даже в голову не приходило, что кто-нибудь в этом доме может подумать о новом союзе с его родом через Лили. Он сооб­щил Аглае, что намеревается познакомить девушку с Фе­ликсом и что тот согласился прийти. Чтобы устранить вся­ческие недоразумения и посодействовать таким образом долгожданному примирению с дядей Костаке, было бы хо­рошо, если бы Аурика или Тити сходили за Феликсом. Тити недовольно пожал плечами, но, повинуясь приказу Аглае, в конце концов отправился. Злоба душила его. Он вышел в зал, оттуда во двор, где и остановился в нереши­тельности. Он не выносил Феликса, превосходство кото­рого подавляло и смущало его. Поступив в Школу изящ­ных искусств, Тити в какой-то степени избавился от этой антипатии, считая, что у него есть «талант», возвышающий его над другими. Но чувством, сковывавшим его теперь, была не антипатия, а ревность. Тити был уверен, что Фе­ликс с его хорошими манерами и ладной фигурой обяза­тельно понравится девушке, как понравился Отилии и Джорджете. Увидев Лили, Тити сразу же был охвачен не любовью, нет„ а желанием немедленно жениться на ней. Видя, что Аглае так внимательна к нему, он решил просить ее сделать все возможное, чтобы добиться руки Лили. По­этому-то Тити так медленно и нехотя шел по двору, по­том тайком пробрался в свою комнату, смазал волосы кремом, вышел оттуда и не торопясь отправился в сосед­ний двор, обошел его вокруг, стараясь остаться незаме­ченным, и вернулся с большим запозданием, заявив, что дома никого нет и он почти уверен, что Феликс отпра­вился в город.

Это известие обрадовало Аглае. Не подозревая, что Тити способен на такую проделку, Стэникэ, однако, воз­мутился:

— Его нет дома? Не может этого быть! Феликс серьез­ный молодой человек. Его слово твердо. Самое большее он мог отлучиться на минутку. Аурика, сходи ты.

Аурика с удовольствием пошла бы, ей страстно хо­телось, чтобы Феликс женился на другой девушке и Отилия поняла, что не одна она существует на свете. Но перед незнакомой барышней она считала своим долгом выказать стыдливую целомудренность: — Я не могу пойти, Стэникэ. пойми сам. Может быть, он один в своей комнате. Как я, девушка, войду к нему?

Раздраженный Стэникэ вышел из дома и направился прямо в комнату Феликса, которого и застал за чтением лекций.

— Почему этот скот сказал, что вас нет дома?

— Какой скот?

— Да Тити. Я послал его пригласить вас, а он ска­зал, что никого нет дома.

— Да он сюда и не приходил! — удивился Феликс.

У Стэникэ была странная логика, и он, не подозревая, что Тити может иметь виды на Лили, вообразил, что здесь какой-то заговор с целью помешать блестящему союзу.

Посоветовавшись с Отилией, чтобы облегчить свою совесть, Феликс согласился навестить соседний дом. Лили не показалась ему девушкой необыкновенной. Он нашел ее миленькой, симпатичной, но лишенной нервной живости Отилии, ее тонкого вкуса. Вел он себя с нею дружески, поскольку не боялся изменить другому, святому для него чувству. Но именно такое поведение и взволновало Лили. До сих пор девушка играла в свободу и говорила о заму­жестве, словно о куклах. Благодаря полученному воспи­танию все чувства ее уже созрели для любви, которая так же мгновенно поразила ее, как она сама поразила Тити. Влажными глазами следила она за Феликсом, когда тот говорил, испытывая чувство покорности и нежности, сме­ялась, когда смеялся он, и краснела, как только глаза их встречались. А в то же время у Тити, когда он глядел на девушку, голова шла кругом и в душе поднималась глухая злоба против счастливчика Феликса.

Аглае делала все возможное, чтобы направить внима­ние Лили на Тити, прервать разговор между ней и Фе­ликсом. Сначала она приказала Тити нарисовать портрет девушки, такой красивый, как он умеет. Лили из вежли­вости согласилась и позволила посадить себя вполобо­рота, как хотелось Тити. Но это ее тяготило, и она непрестанно поворачивала голову на каждое слово Фе­ликса, так что Тити несколько раз стирал набросок ре­зинкой и в конце концов, побагровев от досады, разорвал его в клочки и бросил на пол.

Лили удивленно взглянула на него и имела неосторож­ность сказать:

— Не расстраивайтесь, сколько ни пытались рисовать с меня портретов, еще никому не удалось сделать по­хожий.

— Я обычно прекрасно добиваюсь сходства, — проце­дил сквозь зубы Тити.

— Очень хорошо добивается, — как эхо, поддакнула Аглае.

Но Лили ничего не слышала и, покорная, как овечка, неотступно следила за Феликсом. Благодаря болтовне Стэникэ Лили знала об Отилии, о том, что она только-только вернулась из Парижа, и расспрашивала о ней Фе­ликса. Аглае принесла варенье, кофе, делая отчаянные усилия, чтобы нарушить их беседу. Стэникэ громогласно расхваливал Отилию и доказывал, что лишь такая утон­ченная девушка достойна быть подругой Лили. В конце концов Стэникэ увлек за собой Феликса и Лили и от­правился к дяде Костаке. Тити потащился за ними, а Аглае, которая не могла туда последовать, выходила из себя от негодования. Отилия оказала кроткой девушке самый лучший прием. Они стояли вместе, взявшись за руки, потом Отилия играла ей на рояле. Душевное вол­нение Лили все росло, она была поглощена созерцанием Феликса. Тити, забытый и мрачный, молча взирал на Лили. Стэникэ пел дифирамбы то Отилии, то Лили, то Феликсу, став дьявольски сентиментальным и, по обыкно­вению, сам не ведая, что болтает. Наконец он вспомнил, что Лили была ему доверена как «святое сокровище», которое нужно вернуть родителям. Вместе со всеми он повел ее к коляске, причем Тити пытался держаться как можно ближе к девушке. Лили уехала в восторге от Фе­ликса, о котором долго грезила, и не преминула поде­литься своими впечатлениями с родителями. Стэникэ, на­ходившийся тут же, весело сказал:

— Разве я вам не говорил? Феликс — настоящее со­кровище, образец молодого человека, это моя гордость, мой любимец! Был ли случай, чтобы бедный Стэникэ обманывал?

Феликс же ни разу не вспомнил об этой короткой встрече. Последовавшие за этим события совсем засло­нили Лили. В семействе Аглае бешеная ненависть про­тив дома Костаке поднялась с новой силой, и все попытки к примирению вновь были оставлены. Тити, хмурый и по­давленный, как тогда, когда он объявил о болезни сердца и думал, что умрет, заявил, что хочет взять в жены Лили. Аглае, нисколько не удивившаяся подобному притязанию и не считавшая его смешным или необычным, заверила Тити:

— Ты получишь ее от меня в жены, хотя бы мне для этого пришлось вконец рассориться с Костаке!

Оскорбления, сыпавшиеся на Отилию и остальных до­мочадцев Костаке, стали более откровенными. Про Оти­лию говорили, что она «хитрая бестия», обученная в Па­риже, которая с помощью «гнусного Стэникэ, потому что иначе его и назвать нельзя» завлекает для Феликса таких девушек, как Лили, чтобы потом их как следует обобрать. Она окрутила и старика, решившего построить ей с Фе­ликсом дом на двоих, чтобы они там творили, что им вздумается. Известны такие женщины, которые толкают своих любовников на выгодный брак, а потом вместе про­едают денежки жены. Феликса называли хитрецом и раз­вратником, который может влезть в душу человека. Все студенты-медики бесстыдники, а Феликс, ходят слухи, ро­дился неведомо от какой женщины, иначе почему же отец все время держал его у чужих людей? Аглае решила больше не принимать Феликса в своем доме, а то он еще испортит ее мальчика. Каждый раз, когда Тити приходи­лось сталкиваться с Феликсом, тот всегда сбивал его с толку. Теперь связь с ним была порвана и Тити вновь стал покорен и послушен своей маменьке, как и надлежит благоразумному сыну. Аглае хотела женить Тити по своей воле, а потом через суд потребовать к ответу Костаке, чтобы узнать, терпимо ли такое положение, когда старый человек разбазаривает имущество по прихоти какой-то девчонки и юнца, которые ему никем не доводятся — ни детьми, ни даже родственниками. Такую девицу, как Отилия, нужно отправить в исправительный дом, а Фе­ликса выгнать на все четыре стороны, чтобы Костаке не тратился на его содержание, ибо доходы Феликса — сплошная фикция.

Подобные заявления, поддерживаемые молчаливой яростью Тити, делались только в интимном кругу. На Стэникэ Аглае затаила некоторую злобу, но попрекать его не решалась, потому что ей нужны были его доносы, а кроме того, он был ее юридическим и лично заинтере­сованным консультантом, которому она могла поведать все свои темные планы. С каким еще адвокатом она могла посоветоваться о том, как завладеть наследством брата, не желающегооставлять ей свое имущество? Стэникэ почув­ствовал нерасположение Аглае и в свою очередь разо­злился. Мысль, что ему не повезло и он женился на бед­ной, прямо душила его, и он, преисполнившись благород­ного негодования, начал избегать Аглае и демонстративно навещать дядю Костаке. Стэникэ, словно познав тщет­ность всех человеческих усилий, испытывал то чувство го­речи, какое испытывает романтик перед холодной красотой горного озера, окруженного величественными снежными вершинами. На него, прекрасного человека, который при­вез Лили, чтобы осчастливить юношу, на него, который входил во все дела Аглае, хотя и видел их «аморальность» и считал это ниже своего достоинства, на него, который женился на Олимпии, чтобы возвысить институт брака, очистить его от эгоизма, — именно на него смотрят теперь сверху вниз! С этих пор он не чувствует себя больше свя­занным никакими обязательствами и будет серьезно за­ботиться только о своем будущем. Да, действительно, он любил и, может быть, еще любит Олимпию, он обожал Релишора, но какова наша цель в жизни, цель, которая превыше всех сентиментов? Эта цель — рожать в муках детей (Стэникэ, конечно, думал о моральных муках), ро­жать детей для родины, чтобы оборонять ее границы. Но не может быть никаких сомнений, что Олимпия уже не родит ему другого сына, способность к продолжению рода она утратила. Известно, что Наполеон, для того чтобы иметь наследника, заставил замолчать свое сердце и раз­велся с Жозефиной. Так вот и он, Стэникэ, тоже сделает этот царственный жест.

Стэникэ никому не говорил о разводе, но рассказывал о Наполеоне и Жозефине, чтобы посмотреть, как отно­сятся люди к возвышенным поступкам. Он стал внима­телен к Отилии, оказывал ей множество мелких услуг, а дядюшке Костаке поставлял строительные материалы. Он приносил костыли, краску, кисти, подобранную где-то за­валь, которую старик, однако, принимал с удовольствием. Стэникэ поддерживал в нем строительный пыл, сообщал ему ежедневно о ценах на известь, кирпич и цемент. Он ходил по знакомым и полузнакомым людям, чтобы раз­узнать, как воздвигаются современные дома, потому что «у меня есть дядя, который строится», и посвящал Костаке в тайны архитектуры. Огромное здание, предназначав­шееся под банк, которое было еще в лесах, обвалилось из-за плохо замешанного бетона или по какой-то другой причине. Стэникэ весьма серьезно, с пристрастием рас­спросил рабочих об этом случае, а одного из них, прожи­вавшего по улице Антим, угостив предварительно цуйкой, даже привел к старику, чтобы преподать ему теорию строительного искусства. Дядя Костаке был очень дово­лен такими беседами, тем более что подобные разговоры почти совсем подменили сам процесс строительства.

Был июль месяц, экзамены окончились и Феликс уже начал мечтать о том, чтобы уехать куда-нибудь в деревню, хотя и не знал толком, как это сделать. Отилия после поездки за границу даже не упоминала о летнем отдыхе, у нее не было на это ни сил, ни средств. Она, как ребе­нок, все ждала случая. Случай обычно являлся в облике Паскалопола, но сейчас помещик уехал на некоторое время в свое имение.

Однажды дядя Костаке предложил Феликсу и Отилии отправиться в город погулять, а заодно и пообедать там и дал им такую сумму, какой никогда не доставал из кар­мана для подобных целей. Он сказал, что к нему должен явиться мастер-строитель и сделать некоторые расчеты, поэтому он хочет, чтобы его не беспокоили, и сам не же­лает мешать другим. Марину он тоже выпроводил в го­сти, Стэникэ же сам заявил старику, что именно в этот день он уезжает в Плоешти, где у него процесс.

Однако Стэникэ врал без зазрения совести и вернулся к обеду. Кругом не было ни души, жалюзи на всех окнах были опущены. Адвокат осторожно подошел к дому, слегка подергал дверные ручки парадного и черного хода и убе­дился, что двери заперты. Однако изнутри доносились глухие удары молотка. Он все так же на цыпочках подо­шел к окну, откуда слышался шум, принес садовый стул, влез на него и заглянул внутрь через щели между план­ками жалюзи, потом быстро соскочил, водворил стул на место и, слегка улыбаясь, торопливо направился в город.

XVIII

В конце сентября, в один из последних жарких дней, когда дул иссушающий, назойливый ветер, дядя Костаке, бродивший среди своих кирпичей, вдруг пошатнулся и мягко осел на землю. Марина видела это из кухни, но подумала, что он за чем-то нагнулся. Она ждала, когда он поднимется, но дядя Костаке все медлил. Тогда Марина, крадучись, подошла к тому месту, где он упал, и осторожно глянула на старика. Повернув Костаке на спину и увидев, что он без сознания, а лицо его покраснело, она быстро, но все так же крадучись, словно узнала какую-то великую тайну, поспешила к дому и вбежала в комнату Феликса.

— Идите скорее, — заговорила она шепотом, почти довольная этим новым событием, нарушившим однообразие последних дней, — старик упал, мне кажется, он помер!

Словно что-то ледяное коснулось сердца Феликса, он вскочил и бросился по лестнице с такой быстротой, что Отилия, почувствовав недоброе, испуганно вышла из комнаты. От волнения юноша не мог вымолвить ни слова, но, заметив, как побледнела девушка, он сообразил, что она все поняла. Феликс бросился к старику, расстегнул ему ворот, чтобы хоть что-то сделать, и увидел, что тот еще дышит и тихо стонет, полузакрыв глаза, словно от боли. С помощью Марины, подхватившей старика под руки (такой он был легкий), Феликс поднял его с земли. Он хотел перенести его в спальню, но на пороге дяде Костаке достаточно явственно пробормотал:

— Туда! Туда! В столовую...

В столовой стоял широкий диван с валиками, похожий на постель. На него-то Феликс и уложил старика. Отилия молча ломала руки, с испугом глядя то на одного, то на другого. Она вся дрожала. Только когда дядя Костаке что-то забормотал, она проговорила сдавленным голосом: «Папа!» Он лежал на спине, как человек, который принял сильно действующий наркотик и не может проснуться. Мутными полуоткрытыми глазами смотрел он вокруг, ничего, казалось, не понимая, а руки его пытались что-то нащупать около пояса. Наконец он припомнил:

— К-к...

— Ключи? — догадалась Отилия. — Здесь ключи, папа,— и она протянула ему кольцо с множеством ключей, которое старик привязывал к поясу ремешком.

Костаке жадно схватил ключи, с трудом засунул их под подушку, стараясь избежать помощи других. Потом, словно сделав все, что казалось ему необходимым, он впал в дремоту, прерываемую стонами.

Феликс понял, что у старика удар. Но он не решился принять какие-либо меры и счел нужным как можно скорее вызвать врача, поскольку он еще не был силен в практической медицине. Марина была немедленно отправлена к доктору, жившему на этой же улице. Старуху удивило это приказание, и она, всем своим видом стараясь показать молодым людям, как они глупы, ворча вышла из дома, завернула на кухню, а затем, не торопясь, направилась к соседям. Лицо Аглае, когда она узнала, что случилось с Костаке, стало суровым, как у капитана, отдающего приказания во время кораблекрушения.

— Аурика, — закричала она, — иди сюда, быстро! Костаке плохо! Позови и Тити. Отправляйтесь туда, чтобы кто-нибудь чего-нибудь не украл. Марина! Беги за Стэникэ. Пусть придет с Олимпией и приведет знакомого доктора. Ах! Нужно же было именно сейчас этому случиться! Сил моих больше нет. С утра маковой росинки во рту не было.

Аглае второпях выпила кофе и, сопровождаемая Аурикой и Тити, словно телохранителями, отправилась к Костаке. Старик, казалось, чувствовал себя лучше и только озабоченно поглядывал на мебель.

— Что с тобой, Костаке? — спросила Аглае скорее нахально, чем сочувственно. — Черт тебя дернул возить кирпич, строить дом, будто тебе жить негде было! Всегда так получается, когда слушаешься детей.

Аглае посмотрела на Феликса и Отилию так, словно никогда с ними и не ссорилась, и спросила:

— А вы что делали? Вы были здесь? Что же с тобой, Костаке? — продолжала она. — Может, это от жары, ведь такая страшная жарища! Нужно уложить тебя в постель, что ты лежишь здесь, на диване!

Старик слегка застонал и качнул головой в знак того, что не хочет перебираться отсюда.

— Надо хотя бы раздеть тебя, а то одежда стесняет. Не ожидая его согласия, Аглае перевернула старика, как ребенка, и сняла сюртук. Отилия бросилась стаскивать с него потрескавшиеся ботинки с резинками, носки у которых загибались вверх, словно это были турецкие туфли.

Показались ноги дяди Костаке в шерстяных носках сказочной толщины. Носки были рваные, и большие пальцы, точно восковые, нелепо торчали из них. В другое время Отилия рассмеялась бы, но теперь она ничего не замечала, ничего не слышала. Аглае стянула со старика брюки, словно мешок, и дядя Костаке остался в широких подштанниках из цветного ситца, подвязанных внизу вместо оборванных тесемок веревочками.

— Поглядите-ка, — заметила Аглае с упреком. — Вот что получается, когда нету в доме настоящей женщины! Разве ты так одевался в прежние времена?

Отилия поискала в спальне и нашла ночную рубаху непомерной длины из грубого домотканного холста, в которой лысый дядя Костаке стал похож на фараона, запеленутого в льняную ткань. Принесли одеяло, Аглае взяла подушку и стала ее взбивать, как вдруг старик закричал:

— Клю... клю-чи!

— Ключи? Вот твои ключи! (Дядя Костаке протянул к ним руку.) Лучше бы ты мне их отдал, а то еще украдет кто-нибудь.

Вскоре пришли Стэникэ, Олимпия, доктор Василиад и комната наполнилась людьми. Атмосфера была удушающая, от больного исходило зловоние. Отилия открыла окно. Василиад бегло осмотрел Костаке, пощупал пульс, заглянул в глаза. На лице старика было написано недоверие и усталость.

— Ну, Василиад! Что скажешь? — снедаемый любопытством, спросил Стэникэ.

— Пока ничего не могу сказать. Пусть полежит спокойно. Если можно, положите на голову пузырь со льдом. Удар был не сильный, поскольку сознания он не потерял. Потом увидим, может ли он говорить, не разбил ли его паралич.

— Боже избави, — взмолилась Аглае, — уж лучше смерть, чем этакое! А такой парализованный человек долго может прожить?

— Зависит от обстоятельств, — все с той же кислой миной проговорил доктор.

— Послушай, Василиад, — Стэникэ отвел доктора в сторону, — будь человеком, ведь я тебя знаю, не крути. Как ты думаешь, выживет он или умрет? Нам надо знать, что делать.

— Обычно люди в таком возрасте не выздоравливают. Потом будет еще удар. Все зависит от организма.

— К черту всю эту вашу медицину, — возмутился Стэникэ, — никто ничего толком не знает.

Так как Отилия настаивала, Аглае решила выполнить совет врача и купить пузырь со льдом. Она громко спросила старика:

— Костаке, где у тебя деньги? Нужно купить лед. Дай ключи.

Дядя Костаке выпучил глаза, губы его беззвучно зашевелились. Он еще крепче сжал ключи. Аглае протянула руку и хотела взять их, но тут старик героическим усилием отодвинулся в глубь дивана и пробормотал:

— Н-не хо-хочу льда!

— Говорит, — заметил Василиад. Стэникэ сделал жест восхищения и досады:

— Старикан известный плут! Я-то знаю. Живучий!

— Но, Костаке, — в полный голос крикнула Аглае, — нужны деньги на расходы, надо заплатить доктору. Ты что, хочешь, чтобы я платила?

Старик долго лежал неподвижно, потом сделал знак Феликсу подойти к постели, поднял ключи, с большим трудом выбрал один из них и показал юноше. Но как только Феликс попробовал взять всю связку, старик запротестовал, и тот понял, что ключ надо снять с кольца. Старик пытался объяснить:

— Ши-шифоньер... в гостиной... там коробка! Феликс прошел в гостиную. Стэникэ двинулся было за ним и даже махнул ему рукой, чтобы он подождал его, по Олимпия, ничего не поняв в создавшейся ситуации, помешала этому, попросив Стэникэ остаться около нее, чем и привлекла внимание больного. Стэникэ остался, пожирая глазами дверь. Феликс по очереди открывал ящики комода. Один из них был набит спичечными коробками цилиндрической формы. Взяв одну наугад, он убедился, что коробка полная; следовательно, вряд ли старик держал в них деньги. В другом ящике были обивочные гвозди, среди которых лежало несколько костылей. Но в верхнем ящике Феликс, действительно, обнаружил жестяную коробку из-под табака, наполненную монетами разного достоинства. Он не знал, сколько же денег взять, и решил забрать всю жестянку. Под коробкой он увидел стопку исписанной бумаги, прошитую красным шнурком, в виде тетради. На обложке была выведена надпись, которая, несмотря на то, что Феликс спешил, все же привлекла его внимание, поскольку там стояло его имя. Он вытащил тетрадку и прочел на обложке следующее:

Отчет о расходах, произведенных мной на несовершеннолетнего Феликса Сима.

Охваченный любопытством, Феликс поставил жестянку с деньгами на комод и стал листать страницы. На последней он увидел какой-то счет. Страница была разделена на две части красным карандашом, словно в приходо-расходной книге. С левой стороны доморощенный бухгалтер записал приход, с правой — расход.

Феликс так и застыл с открытым ртом, изумленный, величиной своего дохода — около вось­мисот лей в месяц, суммой весьма значительной по тем временам, — а с другой стороны, возмущенный такой огром­ной статьей расходов. У него был доход министра, а дядя Костаке решил уверить его, что все деньги уходят на жал­кое содержание. Феликс не предполагал, чтобы ежеднев­ный расход на питание мог быть больше двух лей. Ско­рее даже гораздо меньше. Хлеб стоил двадцать пять бань [30] с небольшим, мясо около восьмидесяти бань. Он никогда не получал ни карманных денег, ни денег на те­атр, ему никогда не покупалось пальто. Одежду он приоб­ретал в долг, то есть брал деньги под вексель. Хирурги­ческий инструмент был выдумкой, так же как и болезнь, лекарства, доктор, поездка в Яссы и носовые платки. Он рассмеялся, прочитав слово «отопление» в расходах за ап­рель, потому что, несмотря на холода, печки не топились. Но самой неслыханной наглостью были 2142 леи за строительные материалы. Какие строительные материалы? Значит, гвозди, старый кирпич, балки — все шло за его счет? Старик воздвигал дом на его средства, но для него ли — это еще неизвестно. Ошеломленный от­крытием, Феликс забыл, зачем он в этой комнате, забыл, что старик болен. Нужно учинить скандал, думал он. Счет, написанный чернилами разного цвета, не был закончен. Феликс


Получено на 3 янва­ря с. г. 2000 лей из На­ционального банка как 4% годовых с вложен­ного капитала в 50 000 лей.

Получена в течение апреля месяца арендная плата за большую лавку 1000 лей за полгода, за две другие лавки по 800 лей за полгода.

Получена квартир­ная плата со второго этажа 350 лей за три ме­сяца.

Получена квартир­ная плата с третьего этажа 300 лей за три месяца.

Январь

Квартирная плата за комнату и отопление – 80

Стирка – 10

Дано на руки на театр – 20

Дано на руки на карманные расходы – 100

Покупка хирургического инструмента – 10

Приглашен доктор, потому что мальчик заболел – 20

Одежда, белье – 120

Стол по 10 лей в день – 310

_______________________________

И т о г о: 670

Февраль

Квартирная плата за комнату и отопление – 80

Стол по 10 лей в день – 280

Стирка – 10

Дано на руки на карманные расходы – 120

Дано в долг – 200

Перчатки – 20

Ремонт в комнате – 60

_______________________________

И т о г о: 770

Март

Квартирная плата за комнату и отопление – 80

Стол 10 лей в день – 310

Добавление к ужину – 100

Дано денег на развлечения – 200

Лекарство – 20

Поездка в Яссы, чтобы осмотреть дом – 100

Носовые платки – 30

Пальто – 40

_______________________________

И т о г о: 880

Апрель

Квартирная плата за комнату и отопление – 80

Строительные материалы – 2142


наткнулся также на стопку замусоленных бума­жек, на которых химическим карандашом были сделаны различные пометки и написаны цифры. Например: 10 мая обед с пирожными — 10 лей; 11 мая деньги на кинемато­граф — 10 лей; 12 мая большие гвозди — 20 лей. Видимо, и эти записки должны были войти в счет. Стало быть, Стэникэ говорил правду: старик мошенничал. Феликс швырнул счет на место и задвинул ящик, услышав за спиной голос Стэникэ:

— Ну, пройдоха, нашел что-нибудь? Есть деньги у старика? Дай-ка я посмотрю.

После минутного колебания Феликс повернул ключ и решительно заявил:

— Ничего нет, кроме этой жестянки с мелочью. А в других ящиках только коробки со спичками.

— Из табачной лавочки, конечно, — уверенно заметил Стэникэ. — Я же говорил, что у него есть табачная лавка, записанная на чужое имя.

Феликс, на горьком опыте научившийся осторожности, подумал, что будет стыдно и даже опасно, если кто-ни­будь узнает о его доходах и о том, как старик обкрады­вал его. Скоро он станет совершеннолетним и избавится от подобных неприятностей. С такими деньгами он смо­жет жить за границей где угодно, посвятить себя науке только ради славы. Однако увидев дядю Костаке, который неподвижно лежал на диване и тяжело дышал, он забыл всю свою неприязнь. У Отилии был такой подавленный вид, она казалась такой чужой в этом доме, что Феликса охватила жалость. Нет, провидение позаботилось о нем, оно дало ему доброго отца и средства к существованию, которых он не достоин. Старик истратил доходы, но не притронулся к основному капиталу. Значит, несмотря ни на что, нужно сохранять спокойствие и выдержку, чтобы помочь Отилии. Она гордая девушка, и любое неосторож­ное слово может ее оскорбить.

Старик взял жестянку левой рукой. Правую он под­нимал лишь с большим трудом — по-видимому, она была слегка парализована. Свело также мускулы в уголке рта, опустившегося вниз, затронуто было и веко. Дрожащей рукой дядя Костаке пошарил в жестянке, достал монету в пять лей, быстро положил ее обратно и вытащил мо­нету в пятьдесят бань, которую и протянул Аглае.

— Что же я сделаю на эти гроши? — воскликнула Аглае. — Нужны деньги на лекарство и для домнула доктора.

Стэникэ кинулся к больному:

— Разрешите, дядя Костаке, я достану сколько надо. Вот этого хватит на лед и на пузырь (и он вытащил не­сколько монет по пяти лей). Тебе, Василиад, я даю де­сять лей, ведь ты домашний врач и не захочешь грабить людей. (Стэникэ вытащил еще четыре монеты, но док­тору отдал только две.)

Больной, видя, что жестянка пустеет, застонал, потя­нул ее к себе и сунул под одеяло. Стэникэ дал Марине десять бань и тихо проговорил:

— Иди к аптекарю на улице Рахова, ты знаешь его, и скажи, что домнул Рациу просил одолжить — ты слы­шишь?— одолжить пузырь для льда. А на десять бань возьми льду.

Постепенно все расселись, кто где мог, и вскоре гости, казалось, совсем забыли о больном. Василиаду, собравше­муся было уходить, Стэникэ сказал:

— Подожди, что ты спешишь, будто тебя дожидается куча пациентов! Посиди здесь как домашний врач, посмо­три, как будет себя чувствовать больной. Ведь мы не го­лытьба какая-нибудь — мы заплатим. — И совсем тихо: — Не будь дураком, при дележе тебя не забудем.

Марина принесла лед и пузырь, и вскоре на лысине старика красовалась круглая скуфейка, придававшая ему забавно торжественный вид.

— Так тебе лучше? — спросила Аглае.

— Лу-лучше! — пробормотал Костаке.

— Что еще надо сделать? — опять спросила Аглае.

— Ничего, — ответил доктор. — Ему нужен покой и больше ничего. Природа сама будет работать.

Стэникэ фыркнул:

— У вас, докторов, тоже есть интересные формулы. Природа работает (шепотом) на наследников.

От усталости и волнения Отилия почувствовала себя нехорошо. Феликс подвел ее к окну и нежно пожал ей руку:

— Будь мужественной, Отилия, я тебе друг, я брат твой!

Увидев эту сцену, Стэникэ многозначительно подмиг­нул остальным.

— В конце концов, мама, — заговорила Аурика,— чего мы здесь сидим? Наверно, уже три часа, а мы еще не обедали. Дядя Костаке полежит и один, ведь с ним останется Отилия, Марина, домнул Феликс.

Аглае приняла благородную позу:

— Это дом моего брата, а я единственная его сестра. Никто в этом доме не сдвинется с места и никто ни до чего не дотронется. Мы должны быть здесь и все охра­нять, мы не можем оставить беспомощного больного, ко­торый не видит и не слышит, одного с чужими людьми.

— Я слышу! — проговорил старик, но так глухо, что не все поняли.

— Он говорит, что слышит, мама! — повторила Олим­пия.

— Это он обманывает! — заверил Стэникэ доктора. — Дорогая теща, все хорошо, но я голоден! Вы хотите, что­бы я, голодный, стоял на страже? Принесите чего-нибудь поесть. У вас ничего нету? Вы не готовите? — обратился Стэникэ к Отилии, которая взглянула на него робко и испуганно.

Не дожидаясь ответа, Стэникэ начал шарить по шка­фам, хлопая дверцами. В самой глубине буфета он нашел закупоренные, покрытые пылью бутылки вина, бутылку ликера и хорошо выдержанное салями, совсем не начатое. По всей вероятности, это были подношения Паскалопола. Все, кроме Феликса и Отилии, весело уселись за стол, и Олимпия церемонно принялась нарезать колбасу тонкими ломтиками.

— Режь потолще, — запротестовал Стэникэ, — боль­шому куску рот радуется.

Олимпия отрезала толстый кусок, в который так и впился Стэникэ, принявшийся жевать его без хлеба.

— Это настоящее салями из Сибиу, изумительное са­лями! Где вы его раздобыли, Отилия?

Девушка пожала плечами, а Олимпия сделала Стэникэ замечание:

— Не будь жадным. Господи, он проглотил колбасу прямо со шкуркой!

— Штопор! — потребовал Стэникэ, как будто он на­ходился в ресторане.

Марина, веселая, словно перемена хозяина радовала ее, бросилась к буфету и достала штопор с отломанным кончиком.

— Эх, дядя Костаке, — укорил больного Стэникэ, вос­седая за столом, — держишь в доме такие вина и не имеешь порядочного штопора.

У больного, лежавшего на спине с резиновой нашлеп­кой на лысине, вид был весьма глупый. Пузырь был не­много прорван, и через лоб, по веку и по щеке стекала тоненькая струйка воды, образовавшая лужицу на воло­сатой груди старика. Хлопнула пробка, и вино, темное, как запекшаяся кровь, забулькало в рюмку Стэникэ.

— Что ты притащила маленькие паршивые рюмки? — набросился он на Марину. — Подай большие хрустальные бокалы, так чтобы можно было почувствовать, что пьешь. Ого, какой аромат! Настоящее бордо, тончайшее бордо! Откуда оно, Отилия?

Не дожидаясь ответа, Стэникэ наполнил бокалы. Со­трапезники подняли было их, чтобы чокнуться, но в по­следний момент, видно, в них заговорила совесть и они выпили, не проронив ни слова. Олимпия нарезала еще колбасы, все молча брали ее с тарелки и жевали. Василиад, склонившись над столом, глотал, как голодный волк.

Поглядев на Отилию и Феликса, Аглае снисходи­тельно обратилась к ним:

— А ты, Отилия, почему не ешь? А вы, домнул Фе­ликс? Ведь не сидеть же вам голодными? Что суждено, то суждено, нужно быть мужественными.

Галантный Стэникэ встал и направился к Отилии, что­бы предложить ей руку и повести к столу.

— Отилия, дорогая, сделай мне удовольствие. Ты же видишь, что и нам тяжело. Ты думаешь, мы не знаем, что такое горе? Разве нам не больно оттого, что дядя Ко­стаке скон... я хочу сказать, заболел? Но ничего, господь милостив, все будет хорошо. Садись за стол, подкре­пись.

Отилия, словно защищаясь, так резко вскинула руки, что Стэникэ не стал больше ее уговаривать и не без иро­нии предложил Феликсу:

— Скажите ей вы, дорогой, объясните, чтобы она по­няла, ведь между вами полное согласие!

Отилия поднялась в свою комнату, а Феликс остался в столовой, не зная, как ему поступить, ибо был уве­рен, что ради Отилии необходимо защищать дядю Костаке, пока он жив, несмотря на все его грехи. Стэникэ ласково протянул ему бокал вина и сказал не допускаю­щим возражения тоном:

— Домнул Феликс, прошу вас ради меня!

Феликс взял бокал, отхлебнул вина и, обратив внима­ние на его кровавый цвет, вдруг вспомнил: ведь в подоб­ных случаях, при ударе, пускают кровь. Он высказал свое мнение Василиаду, и тот, немного смущенный, при­знался:

— Да, действительно, мы могли бы пустить ему кровь, но у меня нет с собой ланцета. — Если хотите, можно по­слать за ним служанку.

— К чему эта кровь, — с отвращением сказал Стэ­никэ.— И именно сейчас, когда мы сидим за столом! Пустяки, с этим можно и подождать. Ведь ему положили лед на голову. Крови у него и без того мало, а вы еще хотите выпустить! Это же больно, оставьте человека в по­кое. Слышите, дядя Костаке? Желаете, чтобы вам пустили кровь и стало больно?

— Да-а-а! — ясно и жалобно ответил старик.

— Ну, это вы бросьте, — воспротивился Стэникэ,— мы лучше знаем, что вам нужно. Потом, потом.

Стэникэ тут же выразил недовольство закуской:

— Господа, к такому вину сухомятка не подходит. Я бы съел чего-нибудь остренького, особенного. Что ска­жете, дорогая теща, пахло у вас сегодня капустой?

— Как же, я готовила сармале [31].

— Браво, ура, пусть несут! — как безумный, закричал Стэникэ, но, вспомнив о больном, понизил голос: — Как вы думаете, ему мешает шум?

Доктор пожал плечами. Аурика достала из буфета та­релки и приборы и спокойно стала накрывать на стол, словно готовилось пиршество. Аглае объяснила Марине, где у нее дома стоят кушанья. Феликс при виде этой сцены почувствовал отвращение и пошел было наверх чтобы разыскать Отилию, но по дороге раздумал, вышел из дому и направился на улицу Святых Апостолов в кон­дитерскую. Он решил купить для Отилии шоколаду.

Сотрапезники, стуча вилками, с аппетитом принялись за еду. Комната наполнилась запахом кислой капусты, шу­мом разговоров, всякими пересудами, которые, по-види­мому, беспокоили больного, так как он старался отодви­нуться подальше к стене.

— А разве дяде Костаке мы ничего не дадим поесть? — жуя, спросила Аурика.

— Сейчас ничего, наоборот, нужно бы... — доктор не закончил фразы.

— Слишком много есть вредно, — заявил Стэникэ. — Конечно, в определенном возрасте. Мне остается еще де­сять лет нормальной жизни, а там прощай еда, прощайте женщины! Полное воздержание. Но ведь и монахи жи­вут!

— Домнул доктор, — спросила Аглае, — все лето я впрыскивала йод. Как вы посоветуете, продолжать мне зимой?

— Не советую, зимой йод может вызвать осложнения, возможна интоксикация.

Удовлетворенная Аглае снова уткнулась в свою тарел­ку. Больной, раздраженный шумом и запахом пищи, за­стонал. Аглае повернулась к нему и проговорила с на­битым ртом:

— Что с тобой, Костаке? Что-нибудь болит? Аурика, поди поправь ему пузырь на голове.

Аурика подошла к старику, он пристально взглянул на нее враждебными и почти ясными глазами, но ничего не сказал. Здоровой рукой он пошарил под подушкой, удостоверился, что ключи на месте, и переложил их по­ближе к себе. Потом тихо спросил:

— Где Фе-Феликс? Фе-Феликс?

— Не знаю, дядя Костаке. Ушел куда-то.

— Оставь ты Феликса, — вмешалась Аглае, — зачем он тебе? Ты болен, лежи себе спокойно, а то лед упадет с головы.

В это время Феликс почти бежал к дому с плиткой шоколада, раздумывая по дороге, что же предпринять. Со­стояние старика казалось тяжелым, обстановка в доме внушала тревогу. Через несколько недель он станет со­вершеннолетним, размышлял Феликс, до того времени он мог бы и потерпеть. Но Аглае ненавидит Отилию, и если старик умрет, она может выгнать ее из дому. Завещал ей что-нибудь старик или даже и завещания никакого не оставит? Если Костаке и сделал завещание, то Стэникэ и вся эта свора могут найти его и украсть. У него, Феликса, есть в кармане кое-какие деньги, и если уж дело на то пойдет, он обратится в суд и узнает, что это за неведомый семейный совет опекает его, а потом предоставит себя в распоряжение Отилии. Но как заставить девушку при­нять от него помощь, не обидев ее?

Феликс нашел Отилию в ее комнате, она сидела на софе, поджав под себя ноги, и нервно покусывала носовой платок. Разорвав обертку шоколада, он отломил кусочек от плитки и протянул девушке. Она молча взяла его и на­чала грызть. Слезы текли по ее лицу. Не зная, как на­чать разговор, Феликс спросил:

— Отилия, о чем ты сейчас думаешь, почему ты пла­чешь и ничего не хочешь мне сказать?

— Папа умирает!

— Может быть, он и не умрет. Я убежден, что непо­средственная опасность ему не угрожает.

— Все, кто там собрался, вовсе не заинтересованы спа­сать его, никакой помощи они ему не окажут.

— Должен признаться, что и у меня такое же впечат­ление. К сожалению, я еще новичок в медицине и не могу набраться смелости проявить инициативу. Все мои позна­ния лишь теоретические. Но мы можем вызвать хорошего специалиста.

— Они не позволят ему прийти.

— Возможно. Я бы пригласил Вейсмана. Он скорее самоучка и эмпирик, потому что учится всего лишь на первом курсе, но практика у него как у настоящего док­тора. Не вызывая подозрений Стэникэ, он посмотрит дядю Костаке, а потом мы проконсультируемся у врача.

Отилия кивнула головой в знак согласия, хотя и не очень верила в успех.

Отилия, — заговорил Феликс, — ты не веришь в мои силы. Ты сказала, что любишь и выйдешь за меня замуж, когда уверишься, что это не повредит моему будущему. Может быть, сейчас не время говорить об этом, но как мне доказать свою преданность, не обижая тебя? Я бы хо­тел быть твоим женихом, но если ты не желаешь — хотя бы братом. Случайно я узнал, что мой годовой доход — десять тысяч лей. Я бы мог жить, даже не работая, если бы не мое честолюбие. Моему будущему ты не повредишь ни в коем случае, потому что, если ты будешь со мной ря­дом, я стану трудиться еще упорней. Я хочу, чтобы ты ве­рила мне, чтобы ты не чувствовала себя такой одинокой.

— Я верю тебе,— проговорила Отилия, — но мне жал­ко папу. Ведь я с детских лет жила с ним в этом доме, и меня пугает мысль, что все может кончиться катастрофой.

— У меня тоже никого нет. Поэтому я и хочу, чтобы мы с тобой были вместе.

— Феликс, — сказала Отилия, вновь возвращаясь к своей решительной манере, — я хорошо отношусь к тебе и хотела бы, чтобы все твои желания сбылись. Сейчас я не в силах сказать тебе еще что-нибудь. У тебя добрая душа, ты хочешь защитить меня, но ведь и ты нуждаешь­ся в защитнике. Дела твои могут оказаться запутанными, бедный папа — человек сложный, скрытный. Ведь еще не­известно, с какими трудностями ты можешь столкнуться.

— Должен признаться, — заговорил Феликс, — я ви­дел у дяди Костаке кое-какие счета, из которых следует, что я трачу около тысячи лей в месяц и строю дом из кирпича, сложенного во дворе.

— Дорогой Феликс, я искренне стыжусь всего этого. Я предупреждала, что папа странный человек, у него мно­го недостатков. Из-за этого я тоже немало выстрадала, и поэтому, как ты сам видишь, у меня столько всяких ка­призов. Но папу я люблю. Меня он тоже любит по-своему, как любит он и тебя. Папа присвоил мамино имущество, пользуется и твоим, но по-своему любит нас. Тетя Аглае не брала у меня ничего, но она ненавидит меня. Тебе тоже нужен защитник. Стэникэ хитрый, он во все сует нос. А чтобы защитить твои интересы, именно твои, нужен человек с большим весом, со связями. Ты только не сер­дись, клянусь, что это для твоего же блага, не пытайся все истолковать превратно. Сходи незаметно к Паскалополу и скажи ему, чтобы он пришел сюда как будто слу­чайно, прошу тебя.

— Хорошо, я пойду! — решительно ответил Феликс.

Отилия поцеловала его. Феликс взял шляпу, осторож­но спустился по лестнице и вышел на улицу через пус­тынный двор Аглае. По дороге он вынужден был при­знаться себе, что Отилия права. Только через Паскалопола можно было помочь дяде Костаке. Его желание взять девушку под защиту было наивным и в то же время тира­ническим, потому что сковывало ее цепью обязанностей.

Паскалопола он встретил на лестнице как раз в тот мо­мент, когда тот собирался уходить. Известие поразило по­мещика, и он пригласил Феликса в дом.

— Ему плохо? Он в сознании? Говорит?

— Он в сознании и немного говорит. Мне показалось, что он всех боится.

— Бедный Костаке! — сказал Паскалопол, прохажива­ясь взад-вперед по комнате. — Нужно пригласить врача, но сделать это так, чтобы Аглае не почувствовала нашего активного вмешательства. Домнул Феликс, вы умный мо­лодой человек, вы на пороге совершеннолетия. Я знаю, что вы любите Отилию, и я вам искренне поведал о своих чувствах к ней. Я прошу вас, разрешите мне вам помочь. Вы сами, если бедный Костаке вскоре скончается, будете нуждаться в поддержке. Я приглашу своего адвоката, ведь мне известно ваше положение. Возможно, Костаке немно­го злоупотребил вашими доходами, но что касается того, как он распоряжался капиталом, то, смею вас уверить, он строго соблюдал ваши интересы. Костаке немного скупо­ват, но в душе он порядочный человек. Я очень тревожусь за Отилию. Вы знаете ее: она девушка гордая, независи­мая. Она принимала от меня кое-какие услуги как от ста­рого друга дома, но мне было бы тяжело обидеть ее, предлагая их теперь. Могу ли я, пожилой человек, наме­кать, что готов на ней жениться? Теперь, когда Отилия может оказаться одна, в горе, это было бы тягостным принуждением. Вы, как человек молодой, находитесь со­всем в иной ситуации...

— Я тоже, — Феликс опустил голову, — разделяю ва­ше мнение, что проявлять к ней сейчас любое внимание означало бы злоупотреблять ее положением.

— Так, так... Вполне понятно, что я надеюсь на вы­здоровление бедного Костаке. Может быть, он уже поду­мал, как обеспечить будущее Отилии. А мы в первую очередь позаботимся о враче. Подождите, я попытаюсь кое-что сделать.

Помещик подошел к телефону, попросил доктора Стратулата, рассказал ему о случившемся (по тону, каким он с ним разговаривал, было понятно, что тот близкий друг Паскалопола) и спросил, можно ли заехать за ним в ко­ляске в шесть часов.

— Да? Прекрасно. Тогда я приеду! — заключил по­мещик, вешая трубку.

— Дорогой домнул Феликс, вы идите вперед и сделай­те вид, что со мной не встречались, однако скажите, что именно сегодня меня ждал к себе Костаке. А я приеду с доктором Стратулатом, как будто случайно, и если это окажется возможно, мы заберем Костаке в санаторий, дабы быть уверенными в хорошем уходе за ним и избавить бедную Отилию от стольких треволнений.

Феликс ушел. Он спешил скорее добраться домой, чтобы не оставлять долго Отилию одну. Дорогой он вспо­мнил о Вейсмане и подумал, что тот с его отзывчивой душой мог бы сделать доброе дело. Он знал, что Вейсман переехал и жил теперь где-то в районе улицы Лабиринт. Найдя записанный на бумажке адрес, Феликс сел в про­летку и вскоре оказался на улочке, застроенной лачугами, похожими на заброшенные лавчонки. На всей улице был один-единственный большой двор, нечто вроде старинного подворья, с двухэтажным устрашающе грязным домом в форме подковы, напоминающим гостиницу или публичный дом. Посредине двора высились кучи мусора. По двору бегали собаки и ребятишки. Все этажи дома были окру­жены стеклянной галереей с разбитыми стеклами, которую поддерживали прогнившие лоснящиеся столбы. Сделав несколько первых неуверенных шагов, Феликс стал поды­маться по грязной деревянной лестнице и очутился на верхней галерее, где играли и шумно носились оборванные ребятишки. Пол трещал под их ногами, а из коридора тя­нуло острым запахом испражнений. Вся эта обстановка по­казалась ему такой унизительной, что Феликс хотел было уйти, пока его не увидел Вейсман, но из дверей высунулось несколько голов. Босая простоволосая молодая женщина вышла прямо ему навстречу. Бородатый старый еврей за­кричал на нее:

— Иди назад, Фани! Зачем выходишь, когда не име­ешь туфель? Что я могу сделать, если у тебя нет туфель? Что вы ищете, домнул? — обратился он к Феликсу, в то время как в дверях и окнах, выходивших на галерею, по­явились многочисленные лица.

— Я ищу студента Вейсмана!

— Хе-хе, есть такой Вейсман, есть, живет в том конце с теткой. Я могу позвать ее, потому что он ушел. Но он должен прийти. Конечно, он должен прийти.

Обрадованный, что не застал Вейсмана, Феликс запро­тестовал:

— Нет, не нужно!

— А как вас зовут, вы тоже не хотите сказать? Когда он придет, я передам ему. Конечно, я ему передам! Разве не могу я оказать такую услугу соседу?

— Передайте, что был его товарищ, Феликс, и просил прийти к нему домой как можно скорее.

— Считайте, что уже сделано, — сказал старик, прово­жая юношу вниз. — Может быть, вы хотите что-нибудь купить, может быть, мебель, может быть, платье, хорошие чулки, граммофонные пластинки? У меня есть возмож­ность. Для вас я все достану.

Феликс отрицательно покачал головой. Опечаленный старик понизил голос:

— Я знаю, что вы ищете! Имеем прекрасных девушек, настоящих принцесс, родители у них померли, бедняжки.

Юноша ускорил шаги. Старик, потеряв всякую надеж­ду, крикнул ему вдогонку:

— Знаете, сколько нас здесь живет? Нас здесь две­сти квартирантов, не сойти мне с этого места, и на всех один клозет!

Напуганный Феликс сел в поджидавшую его пролетку и махнул рукой извозчику, чтобы тот погонял. Он сошел на улице Рахова и быстро зашагал к дому. Во двор, ко­торый, как ему показалось, имел уже какой-то кладбищен­ский, безутешный вид, через открытые окна столовой до­носились обрывки разговоров. Когда Феликс вошел, все сидели вокруг стола, играли в карты и болтали, окружен­ные завесой дыма, как будто ничего не случилось. Дядя Костаке на своем диване закашлялся, но лицо его каза­лось посветлевшим и почти здоровым. Сидевшая рядом с ним на стуле Отилия поправляла то пузырь со льдом, то одеяло, спрашивая шепотом, не лучше ли ему.

— Эх, проклятая карта, — воскликнул Стэникэ, бросая какую-то фигуру, — это все, что у меня есть. Всегда так бывает, когда играю с Олимпией. Играть с женой — плохая примета.

Настороженный Василиад сидел, покусывая костяной мундштук и прикрываясь веером своих карт. Временами он бросал вороватые взгляды на остальных.

— Втихомолку работает, жулик, — дружески поддевал его Стэникэ. — Ты — старая лиса, я тебя знаю. Вот уж целый час все выигрываешь. Ни за что ни про что полу­чил денежки с дяди Костаке, а теперь нас обираешь.

— Стэникэ, не болтай! Играй, если играешь. Твой ход, — проговорила Аглае.

— Хожу, хожу, черт побери! Эту партию я проиграл. Хоть бы капельку повезло. Теперь мы все в руках моей тещи, она — золотой мешок. Я больше не играю.

Аурика захныкала:

— Ну почему же мы не будем больше играть? Что же еще делать? Ведь так скучно сидеть здесь и сторожить!

Стэникэ произнес тихо, одними губами:

— Ты сторожишь свое приданое, девочка. Теща осып­лет нас деньгами, если... понимаешь меня?

Аглае сделала предостерегающий жест, призывая его быть осторожнее, но Стэникэ только сморщил нос — де­скать, это неважно.

Молчаливая, суровая Олимпия стасовала карты и про­тянула колоду доктору Василиаду, чтобы тот снял. Иг­ра началась снова, и разговор возобновился. Рассеянный Феликс не следил за беседой, но время от времени до него доносились обрывки фраз, и только по голосу он опре­делял, кому они принадлежали, потому что игроки витали в клубах дыма, словно боги в облаках.

А г л а е. У меня начались ревматические боли, рань­ше этого никогда не бывало. Мне кажется, все это от пе­реживаний. Ничто так не старит, как переживания. Я де­лаю впрыскивания йода, но пока никакой пользы не вижу, хотя их так рекламируют. Мне одна дама советовала поехать на воды в Пучиоаса. Вот когда кончатся наконец все наши неприятности, я соберусь и поеду.

С т э н и к э. Хорошо бы съесть чего-нибудь вкусного, чего-нибудь пикантного. Чем-то таким знакомым пахнет из этого буфета, так и щекочет ноздри, только не знаю, что это может быть.

А у р и к а. Если не везет, значит, все напрасно. Мо­жешь быть красивой, иметь большое приданое, выезжать в свет, а мужчины все равно не будут на тебя смотреть. Нужно родиться счастливой. Какое-то время я еще могу надеяться, а там — прощай все. Нет больше мужчин-ры­царей, какие были раньше. Теперь тебя приглашают, ты идешь с ними, а потом они притворяются, что и знать ни­чего не знают.

Ст э н и к э. Мы присматривали как-то за дядюшкой три дня и три ночи подряд, пока не свалились от устало­сти, а больной все не умирал. А когда проснулись на чет­вертый день, он был уже холодный.

Т и т и. Я сделаю уменьшенную копию и буду рисо­вать только карандашом номер один.

В а с и л и а д. У меня бывают пациенты, которые пона­прасну будят среди ночи, чтобы я засвидетельствовал смерть. «Не могли вы подождать до утра?» — говорю я. «Сделайте ему укол, домнул доктор, может, он очнется от обморока». — «Он мертв, доамна, не видите, что ли?» Вот так я и мучаюсь.

О л и м п и я. Мужчины двух дней не могут обойтисьбез женщин и вина. Ласковыми они бывают месяц до свадьбы и месяц после свадьбы, а потом опять предаются своим страстям. И ведь хоть бы что-нибудь представляли из себя эти женщины, за которыми они бегают! И выби­рают-то самых падших, самых низких! Например, Джорджета — что ты в ней увидел такого, Стэникэ, за что пре­возносишь ее до небес?

А г л а е. Ребенок должен слушать свою мать, потому что никто, кроме матери, не желает ему добра. Любовь?! Чепуха! В наше время этого не было. После свадьбы при­дет и любовь.

С т э н и к э. Мой тесть был еще смирный, можно ска­зать, не буйный, но бывают такие, что делаются совсем не­выносимыми. Я знал одного судейского чиновника, на ко­торого нашло как-то ночью. Поверишь ли, он вел себя как в зоологическом саду, свистел по-птичьи, хлопал крыль­ями, чтобы улететь, и клевал с полу. Ему взбрело в голо­ву, что он соловей.

В а с и л и а д. Теперь врач, чтобы не умереть с голоду, должен потворствовать капризам пациента. Пациент про­слышал про какое-то лечение, про уколы и прочие штуки, и если ему их не пропишешь, он скажет, что ты ничего не понимаешь. Реклама разных лекарственных средств нас убивает.

С т э н и к э. Если бы наш род не был таким огром­ным, то, клянусь честью, я был бы теперь миллионером, а Олимпия жила бы только в Ницце. У меня богатых дядю­шек и тетушек столько, сколько волос на голове. Но у всех есть дети и внуки, так что жди, пока это очередь до тебя дойдет. Я и без них обойдусь. Быть счастливым в жизни, как говорит Аурика, — это все. Один бьется с малых лет, учится, зарабатывает чахотку, а другому прямо на голову сваливается готовенькое наследство.

А г л а е. В нашем роду все были бережливыми и дер­жались друг за друга. Только Костаке не знаю, в кого уро­дился, всегда был замкнутым и скрытничал с родственни­ками, чтобы никто не знал, как идут у него дела.

А у р и к а. Красота — это еще не все. Бывают безо­бразные женщины, которые нравятся мужчинам. У них есть шик, но для этого нужно много денег.

Т и т и. Я больше не играю, скучно. Пойду лучше по­качаюсь.

А г л а е. Олимпия, и ты, Аурика, смотрите в оба, чтобы кто-нибудь не взял какой-нибудь бумажки или ве­щи, чтоб и булавочной головки не пропало. Я здесь за все несу ответственность, как единственная близкая родствен­ница.

В а с и л и а д. Все меры, которые принимают при апо­плексии, при закупорке сосудов, я считаю бесполезными. Раньше или позже больной все равно умрет. Одно только беспокойство семье. Конечно, бывают исключения, когда, например, больной должен подписать завещание.

О л и м п и я. Мне кажется, мама, нужно его спросить, написал ли он завещание и куда положил, чтобы мы по­том не искали как сумасшедшие.

Все это карканье Феликс слушал без особого внима­ния, глядя на Отилию и на больного. Но последние слова Олимпии возмутили его своей жестокостью, особенно по­тому, что по лицу дяди Костаке видно было, что он все понимает. До него донесся и ответ Аглае:

— Помолчи, а то он услышит. Это мы потом посмот­рим.

Уже смеркалось, когда раздался цокот подков и шум колес.

— Кажется, кто-то приехал, — заметил Стэникэ.— Раз в коляске, значит, Паскалопол.

Отилия вздрогнула, а Феликс, чтобы устранить всякие подозрения, соврал, как и было договорено:

— Наверно, это он. Я слышал, что он собирался за­ехать сегодня. Ведь он не знает, что дядя Костаке забо­лел.

Паскалопол, преднамеренно оставив в коляске докто­ра Стратулата, появился в дверях и, увидев Аглае и всех остальных, поклонился и сказал:

— Добрый вечер. Целую ручки, доамна Аглае. Кос­таке здесь? Мы договорились поехать вместе в город.

Аглае открыла было рот, намереваясь что-то сказать, как вдруг старик плаксиво закричал: «Зде-е-сь!» — и сде­лал попытку встать с постели. Но едва нога коснулась по­ла, он почувствовал такую слабость, что с болезненной гримасой снова откинулся на подушку.

— Что такое? Что случилось? — притворился уди­вленным Паскалопол, хотя видно было, что ему противно ломать комедию.

— Плохо, — сообщил Стэникэ, — старость подошла. Что вы хотите? Кровоизлияние...

Паскалопол поцеловал руку Отилии, доверчиво смот­ревшей на него, и, успокаивая ее взглядом, проговорил:

— А я как раз катался с доктором Стратулатом. Кос­таке его знает. Мы сговорились встретиться, чтобы побе­седовать кое о чем. Какое совпадение! Разрешите при­гласить его?

— Его осматривал доктор Василиад! — тихо и непри­язненно отозвалась Олимпия.

— Более широкая консультация ни в коем случае не помешает. Стратулат — профессор университета. Надеюсь, что вас это не будет шокировать, — помещик с подчеркну­той вежливостью поклонился доктору.

Паскалопол пошел за Стратулатом, а Аглае подала знак, чтобы убрали карты. Строгая, массивная фигура доктора подействовала на картежников устрашающе. Они как стояли, так и замерли и уже не отпускали никаких колких замечаний. Доктор взглянул на лежавшего на ди­ване Костаке, потом окинул взглядом комнату и сказал:

— Для больного атмосфера тут невозможная. Он всег­да здесь спит?

— Нет, у него есть спальня. Но он захотел, чтобы его положили в столовой.

— Так-так. Пусть больного перенесут в его комнату. Там я его и осмотрю.

Старик, услыхав слова доктора, снова сделал попытку подняться. При этом послышалось какое-то бряцанье. Фе­ликс и Стэникэ подняли его на руки, как малого ребенка, и тогда все увидели, что старик, одетый в ситцевые под­штанники с одеялом на плечах, наподобие королевской ман­тии, зажимает под мышкой жестянку с деньгами, а в ру­ке, словно колокольчик, держит связку ключей. Стратулат невольно фыркнул из-под усов. Через несколько минут док­тор и Паскалопол направились в комнату больного. За ними двинулись и все остальные, но Стратулат сурово за­явил, что при таком серьезном осмотре необходима полней­шая тишина. Даже Стэникэ, который уже проник в ком­нату и притворился, что не расслышал замечания доктора, был оттуда изгнан, а Паскалопол, чтобы не давать ника­кого повода к подозрениям, сам остался в коридоре. Но через некоторое время Стратулат позвал его, чтобы полу­чить какие-то якобы нужные ему сведения.

Он обрисовал ему положение. У старика было легкое кровоизлияние в мозг и небольшой паралич руки и ноги, что указывало на разрыв маленького кровеносного сосуда, но все это должно пройти, если больному будет обеспечен покой. Конечно, не исключена возможность второго удара, но, поскольку Костаке еще крепок, несмотря на свой тще­душный вид, удар этот можно предотвратить. Доктор знал, что старик вообще заикается, и не придал никакого зна­чения его спотыкающейся речи, он только никак не мог понять, что так упорно хочет сказать Костаке.

— Послушай сам, чего ему надо! — позвал он Паскалопола.

— Что такое, Костаке? Скажи мне, только не волнуй­ся ты так, — сочувственно обратился к старику Паскало­пол.

Костаке, у которого от гнева смешно дрожало все лицо, плаксиво заговорил:

— Во-воры... по-подстерегают меня, что-чтобы меня о-обокрасть... захватить на-наследство. По-пока я не умер... вы-выгони их в-всех, всех, чтоб никого я не видел, кроме мо-моей де-девочки и Феликса, я хочу дать мо-моей де-де-вочке все, что ей надлежит, я до-должен поручить тебе... Ты мой ве-верный друг... Я не хочу знать ни сестры, ни племянников, вон все из моего дома!

— Костаке, бога ради, не надо так волноваться. До­верься мне. Мы сделаем все как нужно, а теперь лежи спо­койно, и все будет хорошо. Завтра поговорим.

Стратулат считал, что дома за Костаке не может быть хорошего ухода, и советовал поместить его в санаторий. Старик испуганно посмотрел на Паскалопола и запротесто­вал: у него нет денег на санаторий, и он не может оставить дом. Мягкая ирония помещика заставила Костаке замол­чать, и, может быть, подумав немного, он бы и согласился. Но, выйдя из комнаты, доктор натолкнулся на яростное сопротивление Аглае, которая требовала, чтобы ее брат на­ходился здесь, под ее наблюдением, а не среди чужих. Стэникэ же, наоборот, проклинал про себя упрямство тещи, потому что он быстро составил план, как во время отсут­ствия старика тщательно обшарить все комнаты. В конце концов Стратулат пожал плечами, порекомендовал соблю­дать тишину в комнате больного, прописал несколько успо­каивающих средств и направился к коляске. Паскалопол попрощался со стариком и Отилией, которой с глубоким сочувствием пожал руку, правда, из осторожности не ска­зав ей ни слова. Он уже хотел уходить, когда его вдруг позвал Костаке. Паскалопол приблизился к его постели, и старик, убедившись, что другие не слышат, прошептал на ухо помещику:

— При-приходи завтра, вы-выгони всех, я хо-хочу пе­редать тебе приданое де-девочки!

— Что ты скажешь? — спросил Паскалопол Стратулата, когда они уже сидели в коляске.

— Обыкновенный удар, без серьезных последствий. У меня такое впечатление, что он переутомился, долго про­был на солнце. Пока, я думаю, он вне опасности, но если хочет чем-нибудь распорядиться, пусть не откладывает. При втором ударе он может скоропостижно умереть.

Аглае и вся ее шайка пренебрежительно отнеслись к совету Стратулата поместить Костаке в санаторий. Док­тор Василиад, чувствовавший себя оскорбленным тем не­доверием, какое Паскалопол выразил к его знаниям, ста­рался укрепить их в этом решении. Он заявил, что боль­ного старика, привыкшего к определенной обстановке, не нужно удалять из дома, где ему даже стены помогают це­пляться за жизнь. Больница деморализует и убивает. По­этому многие предпочитают умирать в своей собственной постели. Стэникэ немедленно поддержал эту теорию, хотя нежелание Аглае поместить Костаке в санаторий только что вызывало у него раздражение.

— Браво, Василиад! Я и не знал, что ты философ! Ты совершенно прав. Ты наш домашний врач, опытный, пони­мающий. Как будто университетские профессора знают больше, чем написано в книгах! Медицина—это практика, а не теория.

Про себя же Стэникэ подумал, что все-таки удобнее обыскивать комнаты, если старика не увезут. Так, у него будет предлог все время навещать этот дом. Поэтому, ког­да Олимпия, как обычно вялая и сонная, начала зевать и сказала: «Нам пора домой, а то мне спать хочется», — Стэникэ решительно запротестовал:

— Что? Оставить беспомощного больного на двух ма­лых детей? Есть ли у тебя голова на плечах, Олимпия? Это тяжелая болезнь, в любую минуту ему может стать плохо. А если он ночью сойдет с постели, упадет и разобьется? Наш долг оберегать его, охранять, потому что он наш дядя. И Василиада я прошу тоже остаться. Он ле­чащий врач, вы понимаете, мы ему за это платим.

— Остаюсь, остаюсь, — согласился Василиад.

Аглае не высказала никаких возражений. Командова­ние домом она взяла на себя, а ее служанка и Марина по­могали ей. В столовой снова накрыли стол, пригласили также Феликса и Отилию, но не очень настаивали, когда те отказались. Диваны стали кроватями, на полу в комна­тах расстелили тюфяки, и весь дом превратился в спальню. Стэникэ непременно хотел спать в гостиной, где стоял ко­мод, а Аглае — в столовой. Служанке Аглае приказала лечь при входе, у порога. Таким образом, после затянув­шегося ужина дом стал территорией, оккупированной Стэ­никэ, Олимпией, Аглае, Аурикой, Тити, доктором и слу­жанкой, так что никто не мог проникнуть сюда, минуя ко­го-нибудь из них. Лампы не потушили, а только немного привернули фитили. Вскоре все погрузились в глубокий сон и дом наполнился храпом. Не спал один Стэникэ. Он побродил по двору, внимательно осматривая все, обошел комнаты, а потом заперся на ключ в гостиной. Опустив­шись на четвереньки, он принялся заглядывать под мебель, исследуя каждое кресло и диван, ощупывая их в надежде, не зашуршит ли там что-нибудь. Он поворачивал карти­ны, простукивал доски, открывал даже печные дверцы и, не найдя ничего, принялся ковырять сложенной вдвое про­волокой, которую припас заранее, в замках ящиков комода. Но язычки внутри замков были длинные и хорошо прижи­мались пружинами, так что все усилия Стэникэ оказались напрасными. Раздосадованный, он снял ботинки, лег на ма­трац, брошенный прямо на пол, и почти мгновенно заснул.

Феликсу удалось убедить Отилию, что лучше всего лечь спать: ей нужно отдохнуть, чтобы завтра она смог­ла ухаживать за дядей Костаке. Он даже уговорил ее по­есть, не выходя из комнаты, а не довольствоваться одним шоколадом. Сам он обещал спать одетым, чтобы быть го­товым к любой неожиданности. Выйдя во двор часов око­ло одиннадцати, он столкнулся нос к носу с Вейсманом. Тот поздно вернулся домой, узнал о приглашении Фелик­са и поспешил к нему, даже не спросив, зачем его звали. Слабый свет во всех комнатах удивил его, и он раздумы­вал, стоит ли ему входить и через какую дверь. Феликс коротко рассказал ему о случившемся, сообщил о диагно­зе и советах Стратулата и высказал свое негодование по поводу того, что остальные родственники, занятые только самими собой, не выполнили ни одного предписания врача. Вейсман попросил две леи, исчез, вернулся через десять минут и предложил Феликсу подняться наверх. Они про­шли через столовую, где с присвистом храпела Аглае, а Олимпия вторила ей, и направились к спальне Костаке. Войдя, они увидели, что старику удалось сползти с посте­ли и теперь он пытается выбраться из комнаты, в то вре­мя как Марина, оставленная присматривать за ним, спит как убитая, сидя на стуле.

— Куда вы хотите идти? — спросил Вейсман. — Это нехорошо.

— Я хо-хочу лежать в столовой, — недовольно отве­тил старик, — я хочу им сказать... Что здесь, ночлежка?

— Подождите, поговорите с нами, — весело сказал Вейсман. — А я-то зачем пришел? — и он осторожно подтолкнул дядюшку Костаке к кровати, на которую тот и опустился со звоном, потому что все время держал пса мышкой жестянку с деньгами, а в руке ключи.

— Да положите вы эту жестянку, прошу вас! — наста­ивал студент.

Дядюшка Костаке вопрошающе посмотрел на Феликса, потом, послушавшись, засунул жестянку глубоко под по­душку, а ключи привязал к поясу.

— Вот это мне нравится, когда меня слушают! — ска­зал Вейсман.—Я пришел, чтобы вас немножко полечить, чтобы выполнить указания доктора. Завтра, если будете умным, сможете идти пьянствовать!

— Хе-хе! — развеселившись, засмеялся Костаке, рас­крывая щербатый рот.

Студенты опять положили на голову старику пузырь со льдом, потом Вейсман, стянув с него толстые чулки, поставил ему на ступни горчичники. От них Костаке стало щекотно, и это привело его в хорошее расположение духа.

Феликса удивило то возбуждение, которое охватило ста­рика, и его болтливость.

— В подобных случаях, — пояснил Вейсман, уверен­ный в том, что старик не поймет, — наблюдается некото­рая эйфория!

— А уколов мне не будете делать? — спросил вдруг дядюшка Костаке.

— Зачем вам делать уколы, раз они не нужны? У ме­ня даже шприца нет!

— Если тебе нужен шприц, — сказал старик, прикры­вая глаза, — я дешево продам.

Студенты рассмеялись. Феликс в глубине души был доволен этим проявлением жадности: это свидетельство­вало о том, что умственные способности старика не нару­шены, и предвещало, на радость Отилии, его скорое выздоровление. Все попытки уговорить Костаке уснуть ни к чему не привели. Обычно такой замкнутый, он вдруг обрел вкус к разговорам. Двум юношам, сидевшим на стульях по обе стороны кровати с огромными деревянны­ми спинками, он поведал о своей молодости. Сейчас язык у него, казалось, был лучше подвешен, чем обычно.

— И отец и дед мой, — говорил он, — жили долго. Де­ду моему было больше девяноста лет, когда он умер, да и умер он не своей смертью. Отправился как-то осенью, при­мерно в это же время или чуть позднее, на охоту по на­правлению к Питешть, в горы. Верхом на лошади, ружье за плечами. Ездил он хорошо и держался прямо, хоть и был стариком. Лошадь что-то почуяла в лесу и испугалась, а дед держался рукой за дерево, понимаешь, лошадь рва­нулась, дед мой упал и расшибся. Отец поднял его, пере­вернул, а он и не шевелится. С полчаса он кропил его во­дой и, увидев, что тот не дышит, решил, что он умер. Сел на лошадь и в село — позвать людей с телегой, чтобы пе­ревезти тело. Приезжают они, а он здоров, стоит себе на камне и смотрит в ружейный ствол. Кто его знает, что он там разглядывал. Только лошадиный топот напугал его, дрогнула, видно, рука, ружье-то и бух! Так он и застре­лил себя. Отец, да простит его бог, жил бы еще дольше (ведь ему было всего семьдесят восемь лет), если бы не жадничал. Свиную кожу очень любил, сырую, так чтобы только щетина была подпалена. Зарезал однажды дядя с материнской стороны свинью, отец все ел и ел кожу, пока она комом в горле не стала. Наши-то пришли из-за Дуная, как дед мой рассказывал, чтобы от турецкого ига избавиться. Богатые были македонцы. Пришли они сюда, продали своих овец, получили денежки, и купили все братья сообща большое имение под Джурджу. Поэтому их и прозвали Джурджувяну. Но дед мой больше жил в го­роде, а отец и вовсе разделался с имением и накупил до­мов. Ох, и много же у нас было новых домов! Когда я был мальчиком, помню, я видел целый шкаф больших, словно церковных, ключей, и каждый был помечен, чтобы знать, от какого дома. Один из братьев моего деда, как говорили старики, сделался гайдуком и бродил по горам, грабя мо­нахов, которых он терпеть не мог. Потом ушел в Трансильванию, там следы его и затерялись. Правильно он де­лал, правда? Монах! Что делает монах? Сидит себе да понапрасну еду переводит. Чтобы я отдал ему деньги, за­работанные своим потом?! Господь бог и так меня видит, знает, что ни у кого я не крал, все трудом нажил. Т-т-ру-дился и ко-копил. В-вот и вся философия. Взять этот дом... Я был маленьким, когда отец его построил. Строили ему мастера итальянцы, целую груду одежды извел он на них, пока они вывели дом под крышу. Ого, зато дом этот креп­кий, старинный, на доброй извести и из сухого кирпича, такому век стоять, не то что теперешние скорлупки, кото­рые вы называете домами. Почему я купил старый кир­пич? Он в десять раз лучше нового — я видел, как стро­ился этот дом, когда был ребенком... Пятьдесят лет назад мы жили здесь словно в лесу. По ночам деревья шумели и гнулись, как в деревне. Строений было мало, и мы, куча ребятишек, выбирались из дома, пробегали позади казарм, где теперь улица 13 Сентября, переваливали через холм, огибали Котрочень, пересекали шоссе Болинтин и выходи­ли к Дымбовице у Чурел, там мы купались, а потом шли через Крынгашь и возвращались с другого берега Дымбовицы через Мальмезон уже к вечеру. Мы все больше игра­ли вверх по улице Рахова, на Жаркалец, на Тутунарь или ниже, туда, к улице Веселие, где были одни виноградники. Осенью мы там всегда виноград воровали. Во дворе у нас была конюшня, потому что отец держал выезд, а мы брали лошадей и ездили верхом, огибая Бухарест по виноград­никам, до самых Тей. Теперь молодежь понапрасну время тратит, не умеет веселиться. Я вам расскажу, что мы од­нажды сделали. Отправились мы верхами через мост Каличилор, где теперь улица Рахова, и дорогой на Джурджу. Пока лошади не устали, все ехали за одной девушкой гре­чанкой, которая сидела со своим отцом, торговцем, в кры­той повозке. Грек, когда вернулся, нажаловался отцу, и с тех пор мне не давали лошади. Потом ходили мы целой толпой по церквам, когда раздавали артос [32], к Антиму, к Святым Апостолам, к Михай-Водэ и даже дальше. Станем все в очередь, в один миг опустошим блюдо и переходим в другую церковь. Так и делали, пока священники не при­метили этого и не поставили пономарей подстерегать нас. Обманывали мы и старух, которые раздавали свечки. На­бьемся в церковь, толкаемся, будто друг друга не знаем, а когда расхватаем все свечки у бабы, зажжем их, выстро­имся в два ряда, идем и гнусавим на церковный лад. И просвирки мы ели, только нужно было все время в разные церкви ходить да посылать одного кого-нибудь узнать, кто в тот день служит. Эх, а больше всего любил я ходить на поминки! Говядина, птица, козлятина тогда не очень-то были в чести. Любили жир, а не растительное масло, а свиное сало ели копченое. В пост готовили плов с тахином и котлеты из икры. Весной выходили погулять на травку в Бордеи или в Лакул Тейлор. А вот я вам рас­скажу, как я свадьбу справлял с покойной моей женой, с первой, а не с матерью Отилии. Когда я на ней женился, сравнялось мне двадцать лет и Куза-Водэ еще не был свергнут с престола. Вскоре после этого пришел Карл. Не­весты я и в глаза не видал, потому что такой был обы­чай, и за девушку и про приданое — все решали родители. Все было готово: столы накрыты, свечи зажжены (забыл сказать, что отец мой еще и воском торговал), батюшка в церкви ждет, как вдруг остановилась у ворот карета, а вслед за ней крытая подвода, с которой слуги начали сгру­жать тюки, кресла и другое добро. Это было приданое. Невесту теща моя привела за руку. Ей было всего тринадцать лет, маленькая такая, даже толком и не знала, что такое замужество. В первую ночь расплакалась: не хочу, дескать, спать одна, без матери, так и пришлось теще мо­ей остаться ночевать. Потом я ее приласкал, приручил к себе, а она все скачет на одной ножке и играть хочет, даже и в мыслях не держит, хе-хе, чего мне от нее надобно. Когда она забеременела — ведь и у меня было дитя, только не выжило, — она все в куклы играла. Да и она, бед­няжка, долго не протянула, двадцати одного года сконча­лась после восьми лет замужества. Потом лет двадцать был я вдовцом, пока не женился на матери Отилии. Она тоже была молодая, лег двадцати, а Отилии годик всего исполнился. Взял, значит, я ее вдовую, муж у нее умер на второй год после свадьбы. Не знаю почему, только и со второй женой мне не повезло. Прожил я с ней всего пять лет. Коли суждено человеку жить, так он и живет назло всем докторам, и нечего с этими врачами якшаться. Отилия на мать свою похожа. Та такая же была гордая — дом блюла, но уж ты в ее дела не мешайся. И на рояле хорошо играла, инструмент-то от нее остался. Вот так и справляли раньше свадьбы. А доктора как тогда, так и сейчас ничего не знают. Только двое и было настоящих: доктор Обеденару и Драш. Обеденару ездил в карете или верхом, всегда в перчатках и в цилиндре. А Драш прямо чудеса творил, о нем все помнят. Вот послушайте как он вылечил одного, которому втемяшилось, что ему в голову щегол залетел и поет в ухо. Сказал ему раз, сказал два, что ничего у него в голове нету, а человек твердит свое — и все тут, ничего, дескать, доктор не понимает. Тогда Драш притворился, что выслушал его хорошенько и гово­рит: «Пожалуй, ты и прав, вроде и я слышу. Приходи завтра, я его выгоню». На другой день достал доктор щег­ла у одного птицелова, который их на смолу ловил, и спря­тал потихоньку в рукав. Завел он того больного в пустую комнату, отвесил ему здоровенную оплеуху, а сам неза­метно выпустил из рукава щегла. «Видал, как он полетел? Теперь ты здоров». Тот и поверил. Хе-хе-хе-хе!.. Завтра-послезавтра, когда встану с постели, начну я строить та­кой дом, какого в Бухаресте и не видывали, из крепкого кирпича, сухих балок, только бы дешевых рабочих найти!

Так разглагольствовал старик далеко за полночь, по­ка не пропел петух. Наконец он устал и заснул. Пузырь со льдом навис ему на глаза, словно феска. Вейсман ушел, а Феликс, щадя Отилию, бодрствовал до рассвета. Наутро дядя Костаке выглядел совсем здоровым, только чувство­вал усталость и боль в ноге, когда наступал на нее. Вой­дя к старику, Стэникэ застал его восседающим с суровым видом на ночном горшке. Под мышкой он держал жестян­ку с деньгами, а в руке — ключи. Воздух в комнате был спертый, вся кровать испачкана горчицей. В столовой со­брался небольшой военный совет, на котором Олимпия и Аурика высказали мнение, что, поскольку старику стало лучше, всем нужно хотя бы на время вернуться домой. Аг­лае воспротивилась, согласившись, однако, чтобы каждый по очереди отлучался с поста. Она сходила домой пере­одеться и уже через полчаса вернулась, чтобы отпустить Тити, Аурику и Олимпию. Дом был оккупирован, поло­жение становилось совершенно невыносимым. Феликс со страхом думал: что же станет с Отилией, если так будет продолжаться? Когда у старика попросили денег на до­машние расходы, он отказал, заявив, чти есть он не хочет, хватит ему и чашки молока, «если останется от других». Феликс сам дал деньги Марине, умоляя не говорить об этом Отилии. Он был уверен, что иначе девушка ни к чему не прикоснется. Аглае тщательным образом обследовала весь дом, не обойдя так же и комнат Отилии и Феликса. А Стэникэ втихомолку обшаривал и выстукивал стены и мебель в поисках тайника, остерегаясь даже Олимпии. Как-то раз она открыла дверь в гостиную, где находился Стэ­никэ. Он набросился на нее:

— Что ты ходишь за мной по пятам? Столько всяких волнений, ни минуты покоя, с мыслями не дадут собраться!

Но когда она вошла и прикрыла за собой дверь, он шепотом подозвал ее, быстро огляделся, снял со стены миниатюру в рамке из слоновой кости, к которой уже дав­но присматривался, и сунул ее Олимпии за корсаж:

— Спрячь хорошенько, чтобы теща не увидела. Это — произведение искусства, оно должно остаться в семье.

Паскалопол приехал к обеду и застал всю компанию за столом. Даже Василиад на правах домашнего врача на­ходился тут же. Паскалопол осведомился у старика, что тот собирался сказать ему или поручить, и Костаке, на этот раз уже во всеуслышание, заявил, что пока ничего сделать не может, потому что в доме хозяйничают посто­ронние, но скоро он встанет и наведет порядок. Через несколько дней он «сообщит» ему нечто важное, касаю­щееся «его девочки». На третий день, когда «оккупан­ты» проснулись, они увидели, что дядюшка Костаке раз­гуливает по двору, заложив руки за спину, и осматривает груды кирпича. Он так зло посмотрел на всех и выгля­дел таким здоровым, что они поняли, насколько смешно было бы теперь держать его под арестом. Тити, Аурика и Олимпия ушли, а Аглае обратилась к брату с вопросом:

— Как ты себя чувствуешь, Костаке? Остаться мне здесь, чтобы помочь тебе? Как-никак нужен уход, а эта Марина ничего не понимает.

Дядя Костаке сухо ответил:

— Я ни в чем не нуждаюсь. За домом есть кому при­смотреть!

Разочарованный Стэникэ изобразил восторг:

— Браво, дядюшка Костаке, ура! Да вы сами всех док­торов схороните. Что они смыслят! Это они убили моего ангелочка! Как это так — вы и вдруг больны! Просто пере­утомились, маленький солнечный удар. Чего бы я не дал, чтобы иметь ваше здоровье!

На следующий день дядя Костаке выгнал всех из дому и даже Феликса с Отилией попросил уйти до вечера. Отилия ушла спокойная, она радовалась, что «папа» вы­здоровел. Она немного проводила Феликса, потом они рас­стались. Феликс был уверен, что она направилась к Паскалополу.

Старик закрыл все двери и окна, опустил шторы, и, так же как в прошлый раз, в столовой послышались удары мо­лотка. Стэникэ уже не нужно было подсматривать в окно, потому что он находился в доме. Когда Феликс ушел, он успел спрятаться в его комнате, прежде чем Костаке запер все двери. В одних носках спустился он по лестнице и стал подглядывать в столовую через замочную скважину. Правда, ничего особенного он там не увидел, но по ха­рактеру звуков мог сделать некоторые выводы.

Старик забыл отпереть черный ход, и Стэникэ снова пришлось укрыться в комнате Феликса. Он улегся на его постель, а когда явился юноша, сказал, что пришел всего лишь час назад, чтобы спросить его кое о чем, и заснул. Феликс, не увидев тут ничего подозрительного, не счел нужным сообщать об этом дяде Костаке. Да тот все равно ничего бы не заподозрил, просто решил бы, что отпер дверь черного хода раньше. Стэникэ на этот раз был очень скрытен, и даже Олимпии, которая до новой передислокации стала лагерем в родительском доме, он ни словом не обмолвился о том, что видел. Дядюшка Костаке, одетый и завернутый в одеяло, все время сидел теперь в столовой, превратив диван в постель. Рядом с ним лежали коробка с табаком, жестянка с деньгами и ключи. Двери во всех комнатах он запер, а если ему что-нибудь бывало нужно, посылал только Отилию или Феликса, им он доверял. С Аглае он помирился, но посматривал на нее подозритель­но, так как она по нескольку раз на день являлась в дом под предлогом заботы о брате и отдавала всякие распоря­жения по хозяйству. Остальные родичи по наущению Аг­лае тоже забегали время от времени. Что касается Стэ­никэ, то он почти постоянно торчал в комнатах, частенько вместе с Василиадом, и если даже казалось, что его нет, он все равно слонялся где-нибудь поблизости. Как-то раз Отилия застала его на кухне, где он распивал кофе. Он заявил, что только Марина умеет сохранять настоящий аромат кофе, у тещи оно противное. Паскалопол был так­тичен и приезжал редко. Он договорился с дядей Костаке, что тот известит, когда будет нуждаться в его помощи. Не желая возбуждать у Аглае подозрения, будто преследует здесь какую-то цель, он держался с некоторой церемонной холодностью по отношению к Отилии, которая оставалась печальной, но неизменно спокойной. Для Феликса это было неопровержимым доказательством того, что она встречается с Паскалополом. В конце концов Отилия, видя что Феликс ходит мрачный, сама заговорила с ним:

— Феликс, я заметила, что ты меня в чем-то подозре­ваешь. Это так глупо! Я очень боюсь за папу, мне трудно привыкнуть к мысли, что я его потеряю. Как бы незави­сима я ни была, я все-таки девушка и нуждаюсь в покрови­тельстве. Папа меня ничему не научил, в делах я ничего не понимаю. Твое положение совсем другое, и в твоей пре­данности я не сомневаюсь ни на минуту. Но у тебя самого нет жизненного опыта, мы оба нуждаемся в более взрос­лом друге, таком, как Паскалопол. Он вовсе ни в чем не заинтересован, наоборот, ему неприятны всякие кривотол­ки о нем, но его все уважают, даже тетя Аглае считается с ним. Ты не знаешь, что они за люди (Отилия указала на дом Аглае) и почему я боюсь их. Мне-то все равно: буду давать уроки музыки, может быть, ты возьмешь меня замуж (Феликс одобрительно кивнул, но Отилия продол­жала говорить все так же сурово, словно не придавала ни­какого значения своим словам), но мне жаль папу. Если папа тяжело заболеет и будет прикован к постели, знаешь, что они могут сделать? Растащат все вещи из дома, оста­вят одни голые стены. Ты сам, своими глазами видел, как все расселись за столом, не обращая на нас никакого внима­ния. Они еще стеснялись, потому что не знали, как все обер­нется, но с радостью выгнали бы на улицу и тебя и меня. Ты должен набраться терпения, чтобы отстоять свои пра­ва. Даже со своей родной матерью Аглае не церемонилась. Та долгое время болела, ее разбил паралич. Видя, что она не умирает, они вытащили из дому все вещи и оставили ее одну. У папы была еще младшая сестра, которая овдовела. Она тоже была наполовину парализована, видно, у них это наследственное. Так как у нее не было никакого имущест­ва, ее поместили в больницу, где она и умерла чуть ли не от голода. Врачи, узнав, что у нее есть богатые брат и се­стра, заставили ее просить у них помощи. Наняли извоз­чика, довезли ее до дома Аглае и высадили. Увидев это, Аглае велела всем в доме попрятаться, а сама так и не вы­шла на улицу, несмотря на крики сестры. Извозчик сжа­лился над больной и, проклиная всех, отвез ее обратно в больницу. Чтобы опять не повторилась такая история, они составили письмо, как будто от каких-то знакомых, узнав­ших об этом случае от соседей, в котором сообщали, что ни одного близкого родственника у нее не осталось, но что они из сострадания будут время от времени посылать ей еду. И знаешь, что они делали? Отвозили сверток кому-то в Китила, тот передавал его какому-то железнодорожнику, а железнодорожник — извозчику, у которого кто-то рабо­тал в больнице, так что там никак не могли узнать, отку­да и от кого приходит этот пакет. Вот какие они люди, дорогой мой. Поэтому, если я и обращаюсь к старшему, опытному другу, я делаю это больше в интересах папы и твоих, чем в своих. А теперь я попрошу тебя сейчас же отправиться к Паскалополу и попросить его прийти после обеда. Его зовет папа, у них уже был уговор.

Когда помещик явился, старик заставил Отилию и Фе­ликса сначала тщательно осмотреть весь двор, а потом подняться наверх. После этого, оставшись наедине с Паскалополом, дядя Костаке жалобно заговорил, посасывая окурок:

— Я скопил немного денег для Отилии. Об этом ни­кто не знает. Будь я здоров, я бы построил ей домик, вон там. Может, я его еще и построю. Но что ее — то ее.

— Вот как? Прекрасно. Я знал, что ты порядочный человек! Но как ты думаешь передать их ей? Ты, конеч­но, еще долго проживешь. Мне говорил Стратулат, что у тебя ничего опасного нет. Но знаешь ли, в определенном возрасте человек должен привести свои дела в порядок. Вот я, например, давно составил завещание.

— Не нужно завещания, — запротестовал старик, — я еще не умираю, чтобы составлять завещание. Разве обяза­тельно кто-то должен знать, что я даю своей де-девочке? После продажи домов я отложил триста тысяч лей. Аглае получит этот дом, чтобы не говорили, что я не забочусь о племянниках. Потом, когда я умру, они его получат, а Отилике я хочу дать сейчас, но так, чтобы никто не знал, кроме меня и тебя. Я передам деньги тебе, а ты по секре­ту положишь их в банк на ее имя.

— Хорошо, Костаке, так тоже хорошо, даже очень хорошо, потому что не будет никаких разговоров!

— Значит, — старик затянулся сигаретой, — у де-де-вочки есть приданое.

— Прекрасно! И когда ты думаешь положить деньги в банк?

Старик испуганно замахал руками на Паскалопола, чтобы тот молчал, и показал пальцем на окно. Паскалопол, угадав желание старика, выглянул во двор.

— Иди сюда, — прошептал Костаке.

Паскалопол подошел к дивану, поверх которого был положен тюфяк. Старик ухватился за угол тюфяка, тот что был ближе к стене, и жестом попросил Паскалопола помочь ему его поднять. Помещик потянул, опрокинув дядю Костаке, который никак не желал сойти с дивана, точно клушка со своих яиц. Под матрацем оказался пакет, завернутый в газетную бумагу и перевязанный бе­чевкой. Паскалопол вытащил пакет и подал старику. Тот, довольный, распаковал его, завалив все одеяло газетами и связанной во многих местах веревкой, и извлек три пачки банкнотов, тоже перетянутых бечевкой.

— Вот они! — пробормотал старик, внимательно осма­тривая края пачек, не порвались бы банкноты.

— Очень хорошо, Костаке! Я пойду в банк, с которым всегда имею дело. Банк вполне солидный. Положу деньги и открою секретный счет, а тебе принесу из банка письмо на имя Отилии, чтобы не было никаких осложнений.

— Н-н-нет! Н-н-не сейчас! — запротестовал, к удивле­нию помещика, Костаке. — Я должен еще получить деньги и хочу отвезти их все вместе. Может быть, я и сам поеду с тобой. Дело не спешное. Деньги я держу при себе, чтобы не украли эти жулики. Только ты один знаешь, где они находятся. Когда я почувствую, что мне плохо, я дам тебе знать, ты возьмешь их и сделаешь, как я сказал.

— Пусть будет по-твоему! — разочарованно проговорил Паскалопол. — Но подумай, смогу ли я, каким бы старым другом я ни был, прийти и взять из-под тюфяка деньги, если ты, избави бог, заболеешь? Когда тебе было плохо, здесь выставили караул по всем правилам военного искусства. Ты хоть бы дал мне расписку, что взял у меня в долг столько-то денег, чтобы я мог получить их из наследства... Но и это весьма подозрительно. Нет, на такую сделку я не пойду. Пусть я буду лицом, передающим деньги в банк. Это более надежно, дорогой Костаке, более благородно и больше соответствует деликатности Отилии. Как я сумею убедить ее принять от меня деньги, когда ничем не смогу доказать, что они действительно принадлежат ей?

— Нет-нет-нет! Де-девочка не должна знать, а то узнают и другие, будут оскорблять ее.

— Что же делать?

Некоторое время дядя Костаке раздумывал, посасы­вая сигарету, потом как будто решился:

— Я тебе дам деньги, но по-попозже. Я их еще раз пе­ресчитаю, сведу как следует все счета. А тебе передам завтра-послезавтра, когда ты сюда придешь. Ты знаешь, где они — вот здесь, под тюфяком. Сейчас я чувствую себя хорошо, я здоров, может, я найду рабочих и даже дом построю, как умею.

Старик снова завернул банкноты в газету, перевязал бечевкой и с помощью Паскалопола положил под тюфяк. Через некоторое время помещик, видя, что больше ничего сделать нельзя, ушел. Открывая дверь, он столкнулся со Стэникэ. Дядя Костаке обрушился на адвоката:

— Ты чего подслушиваешь у дверей? Не нужны мне шпионы в моем собственном доме! Пусть каждый сидит у себя. Ты, что, думаешь я здесь деньги держу?

Стэникэ сделал оскорбленный жест и выразительно посмотрел на Паскалопола.

— Вот видите, какой вы, дорогой дядюшка — ведь, откровенно вам сказать, я вас по простоте душевной чту как родного дядю. Я только что пришел, только-только, чтобы посмотреть, как вы себя чувствуете, ведь люди мы, а не звери. Вот видите, я не сержусь на вас, наоборот. Ваша живость — признак здоровья. Долой врачей-идио­тов! Лучше вставайте с постели и пойдем прогуляемся, нужно поразмять кости, выпить стакан хорошего вина. Может, вы не хотите тратиться, у вас нет дома денег? Это бывает. При всей моей бедности я могу достать, услужу вам, ведь вы самый платежеспособный человек в мире.

При этих словах испуг, написанный на лице ста­рика, почти совсем исчез.

— Когда мне понадобится, я у тебя попрошу, — заныл он. — Дома у меня нет денег, кроме тех, что были в ко­робке. Я попрошу у тебя, если не смогу выйти в город.

Не отвечая ему, Стэникэ повернулся к Паскалополу и сказал:

— Посмотрите, домнул, какая прекрасная осень, в иные годы в это время уже шел снег. Все меняется, даже климат!

Но помещик взмахнул на прощанье тростью и вышел.

Сидя в коляске, Паскалопол долго раздумывал, опер­шись подбородком на серебряный набалдашник трости, изображавший голову борзой собаки. Старик, как всегда, вел себя благородно и был полон добрых намерений, но про­являл хитроумие скупца, когда заходила речь о материаль­ной стороне дела. Может случиться, что он умрет прежде, чем решит обеспечить Отилию. Он, Паскалопол, готов ради Отилии пойти на все, вплоть до самопожертвования, и в свою очередь пользуется хотя и не совсем осознанной, но верной ее любовью. Он бы хотел видеть ее своей женой или дочерью. Пусть даже ни тем, ни другим, он был согласен на любое положение, лишь бы иметь право находиться с ней рядом. Паскалополу пришла было в голову необычная мысль о фиктивном браке, при котором Отилия сохра­няла бы полную свободу. Он смог бы по крайней мере прой­тись хоть раз в неделю под руку с этой грациозной де­вушкой. Но разве можно сейчас, когда старик чуть не умер, окружать вниманием Отилию, ставя ее этим в неловкое по­ложение, вызывая сплетни со стороны других? Если дя­дюшка Костаке ничего не оставит девушке, то он, Паскало­пол, не сможет опекать и поддерживать ее, словно дочь, не сможет удовлетворять ее маленькие капризы, которым он до сих пор потворствовал на правах старинного друга до­ма, потому что Отилия будет воспринимать это как состра­дание и пожелает жить на свои собственные средства. Про­сить ее выйти за него замуж было бы в этом случае неде­ликатно. Может быть, Отилия, привыкшая к роскоши, с отчаяния и согласилась бы в конце концов, но такой брак навсегда остался бы омраченным тенью принуждения. И он, Паскалопол, никогда бы не имел возможности понять, дей­ствительно любит его Отилия или лишь принимает его участие. Утешительной для него могла быть только дружба и любовь свободной девушки, имеющей собственное прида­ное. Тогда он мог бы в любое время пригласить ее в свой дом в гости, а у нее не было бы повода заподозрить его в принуждении или сострадании. Костаке во что бы то ни стало хотел оставить Отилии деньги. Триста тысяч лей — сумма значительная. Даже ста тысяч было бы достаточно, хотя бы для того, чтобы выйти замуж. Сто тысяч лей при пяти процентах дохода составят пять тысяч лей годовых, чего вполне хватило бы для такой девушки, как Отилия, которая может также давать уроки музыки. Но что, если старик будет все время откладывать передачу денег и как-нибудь ночью умрет? Ведь явится Аглае и найдет деньги. «Что за человек, что за человек этот Костаке!»

Паскалопол направился прямо домой, облачился в ки­тайский халат, приказал принести бутылку «Виши». Вы­пив стакан воды, подсластив ее предварительно сиропом, он принялся расхаживать по комнатам, немного поиграл на флейте, исполнив с небольшими паузами менуэт D-dur-Di-vertimento Моцарта, потом обратился к своим счетным кни­гам, внимательно изучил их, опять стал ходить, заложив руки за спину, похлопывая ладонью о ладонь и тщательно обдумывая что-то, потом еще налил стакан «Виши». Нако­нец решительно подошел к бюро, на котором стояла пи­шущая машинка, и написал следующее письмо:

Бухарест, 9 октября 1910 года.

Местное.

В Аграрный банк

Прошу вас абсолютно конфиденциально открыть в вашем банке счет на имя Отилии Мэркулеску, переведя на этот счет с дебета моего счета 100 000 лей. Депозит этой суммы, надеюсь, будет обеспечен теми же 5%, как и мой депозит. Остав­ляю за собой право известить вас о сроке, когда вы сможете выплатить проценты или разрешить изъя­тие капитала владелице основной суммы, которую до того времени прошу ни о чем не ставить в изве­стность. Происхождение кредита остается строго секретным. Буду иметь честь сделать лично неко­торые пояснения.

С особым уважением

Леонида Паскалопол.

Леонида вынул листок из машинки, поставил подпись от руки, запечатал конверт, надписал адрес и отложил конверт в сторону. Потом взял другой лист, вставил в ма­шинку и напечатал:

Бухарест, 9 октября 1910 года.

Местное.

В Аграрный банк

Настоящим уполномачиваю вас в срок, о кото­ром вам будет сообщено мною лично или моим до­веренным лицом, уведомить домнишоару Отилию Мэркулеску о наличии ввашем банке кредита в 100 000 леи и выплатить ей проценты или выдать вклад, полной владелицей которого она является, поскольку вклад сделан из сумм, доверенных мне, но по праву принадлежащих ей.

С особым уважением

Леонида Паскалопол.

Паскалопол запечатал и второй конверт, позвонил ла­кею, отдал ему первое письмо, чтобы тот отнес его в банк, и приказал вызвать к следующему дню адвоката. Потом взял флейту, уселся по-турецки на софу под лампадой и усердно начал выводить менуэт Моцарта.

Дня через два помещик отправился к старику с прось­бой отпустить Отилию погулять с ним по шоссе, чтобы не­много развлечь ее после стольких волнений. Скорее в шут­ку, чем всерьез, Паскалопол спросил дядю Костаке:

— Ну а когда же ты позовешь меня, чтобы передать приданое Отилии?

— Позову, позову, — проговорил Костаке, опустив глаза и свертывая сигарету.

— Послушай, Костаке, — пошутил Паскалопол, — ты боишься выпустить деньги из рук. Разве ты не слышал, что люди, которые еще при жизни делают себе гроб или заранее копают могилу, дольше не умирают? Избавь себя от этой заботы и живи, как молодой!

— Отдам, отдам, — бормотал старик. — Что ее — то ее.

— Это, конечно, так, — произнес Паскалопол, имея в виду счет в банке. А довольный Костаке улыбался, счи­тая, что речь идет о пакете, лежавшем под тюфяком.

Сидя в коляске, помещик взял руку Отилии в свои ла­дони и заговорил полушутливо, полусерьезно:

— Я должен сообщить тебе кое-что весьма секретное с условием, что ты пообещаешь никому ничего не говорить. Костаке порядочный человек, как я и ожидал, и он наме­рен с моей помощью положить в банк для тебя более чем достаточную сумму. Все эти дома, эти развалины, тебе не нужны. Таким образом, ты будешь избавлена от столкно­вений с кукоаной Аглае, а не зная о существовании денег, никто не сможет ни в чем тебя упрекнуть. Он собирается это сделать, но ты знаешь, как тяжел на подъем Костаке, хотя у него и добрая душа. Все же я заполучил хороший аванс, и еще раз прошу тебя ничего не говорить ему, во­обще никому не говорить, иначе ты все испортишь. Я по­лучил от него сто тысяч лей, и мне поручено положить их в банк на твое имя. Сейчас ты не можешь воспользоваться ими, потому что, если люди узнают, что у тебя есть деньги, начнутся всякие пересуды. Костаке станут внушать, чтобы он тебе ничего больше не давал. Но ты сможешь воспользоваться этими деньгами, когда лишишься всякой другой помощи. Итак, теперь ты девушка независимая, с приданым, которым нельзя пренебрегать. Чего только не купишь на сто тысяч лей! Целое именье. Теперь я могу ухаживать за тобою на правах жениха, — галантно приба­вил Паскалопол, целуя ей ладонь и тыльную сторону ру­ки. — Теперь ты представляешь завидную партию. Если ты не хочешь принимать меня как претендента на твою руку, то я навсегда останусь добрым другом, который по-преж­нему будет потворствовать всем твоим капризам и с кото­рым ты будешь вести себя непринужденно. Ты можешь быть моей воспитанницей, мы можем блуждать с тобой по белу свету, как уже и прежде делали. Ты не будешь передо мной в долгу, потому что у тебя самой столько де­нег, сколько необходимо, чтобы прожить такой грациозной особе, как ты. Ты довольна?

— Бедный папа, — растроганно проговорила Отилия. — Я знала, что он прекрасный человек! Мне не нужно ни бана, но, я рада, что он думает обо мне. Сегодня вече­ром я ему сыграю на рояле!

А дома Феликс сидел за столом, подперев голову ру­ками. Перед ним лежала тетрадь, в которую он, размыш­ляя, как и Паскалопол, об Отилии, записывал следующие строки:

«Я обидел Отилию, беспрестанно говоря ей о покрови­тельстве и о деньгах. Не нужно так хвастать своим состо­янием, которого я ничем не заслужил, и колоть людям этим глаза. Я должен вести себя скромно и сдержанно, чтобы не подчеркивать тяжелого положения Отилии. Я должен сказать ей правду, что мне необходимо ее присутствие».

XIX

— Не знаю, что и делать с этим Костаке, — говорила Аглае за столом, когда собрались все домашние, в том чи­сле и Стэникэ. — Никогда я так не злилась, как сейчас. Завтра-послезавтра, избави бог, помрет, потому что чего другого и ждать, когда у человека уже был удар, а я сов­сем не знаю, в каком состоянии у него дела. Ресторан он продал Иоргу, а как поступил с деньгами? Куда он их дел? Может, положил в какой-нибудь банк? Но кто об этом знает? А может, держит дома, в суматохе и украсть ведь могут. На Марину положиться нельзя, она украдет, не сморгнув глазом, я уже ее однажды накрыла. А ты, домнул, все хвалился, что, мол, обо всем разузнаешь, — обра­тилась она к Стэникэ, — а сделать, как я вижу, ничего не сделал.

— Должен признаться, — сказал Стэникэ, скромный как никогда, — я ничего не смог выведать.

— Потом хотела бы я знать, составил он завещание или нет. Но как это сделать, если он ничего не говорит? А вдруг я не найду завещания или кто-нибудь его украдет?

— В таком случае, дорогая теща, — сказал Стэни­кэ, — вы единственная законная наследница и получите все, то есть, я хочу сказать, все, что будет в наличии.

— Оставь ты меня в покое, — прикрикнула на него Аглае, как будто Стэникэ был виноват в том, что не ока­залось завещания. — Дом будет мой, я и подумать не могу, что он попадет в чужие руки. Но деньги, денежки, которые Костаке собрал, продавая прекрасные дома, кому они до­станутся?

— Отилике! — заявил Стэникэ невозмутимо и немно­го вызывающе.

— Прошу тебя, оставь свои шутки. На карту постав­лено будущее, будущее детей и твоей Олимпии. Была б у тебя совесть, ты не смеялся бы.

— У меня нет совести! — шутливо воскликнул Стэни­кэ. — Весьма сожалею. Я стою на страже и днем и ночью, но невозможного сделать не могу. В конце концов, и у меня есть сердце, я гуманный человек, не могу же я пойти к старику и заговорить с ним о завещании и о наследстве! Это все равно, что спросить, какой гроб ему нужен.

Аглае не позволила себя разжалобить подобным про­явлением гуманности и издала новый приказ:

— Ни на минуту не спускайте глаз с того дома. Кто-нибудь один пусть неотлучно стоит во дворе у забора — сейчас еще совсем тепло, словно летом; другой пусть время от времени заходит в дом и спрашивает Костаке, как он себя чувствует, не надо ли ему чего-нибудь. Смотрите, чтобы никто ничего не утащил из дому, чтобы не вынесла никакого свертка. Чуть что — немедленно зовите меня. Хорошо бы выведать у Костаке, но только осторожно, со­ставил ли он завещание.

Тити, неспособный к дипломатическим маневрам, до­вольствовался тем, что отправлялся гулять на соседний двор, делая вид, что занят своими набросками, или являлся в дом и осматривал стены в комнатах, якобы собираясь сделать акварельную копию с картины или фотографии. Но дядя Костаке разрешал ему находиться только в столо­вой, а в другие комнаты отпускал лишь с Феликсом, чтобы они, взяв, что нужно, тут же возвращались обратно. Од­нажды старик от скуки попросил Тити рассказать, что тот видел в кинематографе, где сам он никогда не бывал. Тити, любивший рассказывать, начал:

— Сначала показывают колодец с воротом, потом при­ходит девушка с большим ведром, потом появляются ста­рик и старуха, которые разговаривают между собой, потом показывают, как девушка тащит ведро, старуха кричит на нее, а старик бьет кнутом, потом показывают девушку, за­пертую в пустой комнате, как она ест корку хлеба, потом ночь, и девушка открывает окно.

— Что это? Что это значит? — спросил раздраженно Костаке. — Это вот и показывают в кинематографе?

— Да! — наивно ответил Тити.

— Если так, то это безобразие! — заключил старик и не пожелал больше слушать.

Ему и в голову не пришло, что Тити ничего не смыслит в фабуле фильмов и передает лишь чередование отдельных сцен, которые не в состоянии связать друг с другом, потому что даже надписей, сделанных на французском языке, не понимает. Когда фильм ему особенно нравился, Тити доставал себе программку с рисунками или фото­графиями актеров из коллекции Патэ-Фрер и копировал их пастелью или акварелью.

Олимпия, заявившись в дом Костаке, только и могла сказать старику, что Аглае, Аурика и другие «так любят вас, дядюшка», но эти слова вызвали лишь недоверчивое ворчанье. Аурика толковала ему о трагедии несчастных де­вушек и рассказывала историю одной девицы «и некраси­вой и неумной», которую богатый дядя одарил приданым, тем и помог ей выйти замуж. Костаке надрывно кашлял, сосал сигарету, но своего мнения об обязанностях дядюшек не высказывал. Аглае поняла, что серьезный вопрос дол­жен быть обсужден ею непосредственно со стариком, и вот однажды, суровая, как судья, она уселась напротив него и произнесла следующую речь:

— Костаке, я должна поговорить с тобой как сестра, по­тому что, как я вижу, ты совсем не предусмотрителен. Мы уже люди пожилые, и надеяться нам не на что. Есть жизнь, есть и смерть, чего я могу еще ждать? Что за­втра меня зароют в могилу? (Старик побледнел.) Чело­век с головой приводит свои дела в порядок, заботится и о своей душе. Избави бог, придет смерть, ты же по­мнишь, как ты тогда свалился...

— Оставь меня в по-покое, оставь меня в по-покое! — надрывно закричал старик на безжалостную Аглае.

— Чего тебя оставлять в покое, когда я правду тебе говорю! Умрешь, и никто не знает, где искать деньги, что­бы все справить по-христиански. Старые люди ходят в церковь, исповедуются, откладывают на похороны, загодя готовят чистое платье...

— Оставь меня в покое, я еще н-не умер! Уходи отсюда, не умер я еще! — вновь закричал мертвенно-блед­ный Костаке.

— Напрасно ты злишься. Я сестра и обязана посове­товать, как лучше сделать. У тебя есть имущество, есть дома, деньги. Я тебе сестра, но ничего не знаю о твоих делах. Где бумаги на твою недвижимость, куда ты поло­жил деньги от продажи, какое у тебя имущество, какие обязательства — ничего не знаю. Может, кто-нибудь чужой заберет все, а я, сестра, не смогу и слова сказать, потому что ничего не ведаю. Подумай, у тебя есть племянники, есть Тити, которого надо поддерживать, пока он не встанет на ноги, Аурику нужно выдать замуж. Олимпия тоже еле перебивается. Откуда я на все это возьму средства? Сам знаешь, что у меня есть. Пенсия этого человека, которого я и по имени-то не хочу называть? Ведь это насмешка одна. Твой долг оставить все твоей семье. Ну отложи там две-три тысячи для этой девчонки, чтобы и у нее было что-нибудь, пока она не определится, ведь она уже на выданье. Ты ведь не обязан заботиться о девушке, которая тебе вовсе и не дочь. Я даже вообразить не могу, что ты по­ступишь по-другому. Но ты должен заранее все привести в порядок, рассказать мне обо всех своих денежных делах, чтобы я знала, откуда взять деньги, если вдруг понадо­бится. Бояться тут тебе нечего, никто не умирал от того, что приводил дела в порядок. Наоборот, я видала люден, которые причащались, составляли завещание, а потом жили себе долгие годы. Слушай, Костаке, скажи мне: со­ставил ты завещание или думаешь составлять?

— Это мое дело, составил я его или нет, — сердито про­говорил дядюшка Костаке.

Все попытки подобного рода оказывались бесплодными, и Аглае приходилось довольствоваться осторожными на­поминаниями, что неплохо было бы старику «иногда поду­мать и о своей душе».

— Душа — это чепуха! — заявил Стэникэ перед всем семейством, собравшимся вокруг дивана дяди Костаке а день святого Димитрия. — Глупости, предрассудки, чтобы попы денежки загребали. Гнать их надо. Бросьте вы это. Мы живем в век прогресса и просвещения, над этим даже грудные младенцы смеются.

Аглае перекрестилась в знак протеста, а Олимпия ка­залась явно скандализованной, хотя и не была в состоянии привести какой-нибудь довод против Стэникэ. Дядя Костаке, жуя сигарету, был внимателен и хмур.

— Что такое душа? — вопрошал Стэникэ с торжеству­ющей иронией — Скажите мне, что такое душа? Душа — значит дышать, то есть дыхание, anima, как говорили ла­тиняне. Дышишь — имеешь душу! Больше не дышишь — превратился в прах. Вы хотите, чтобы у съеденного вами цыпленка не было души, а вы, дорогая теща, отправились бы в рай? Или мы все продолжаем жить после смерти, и червь и человек, или ничего этого вовсе нет. Но клянусь честью, у бога есть и другие дела, кроме того, чтобы хра­нить ваши души. Скажи им, — кивнул Стэникэ Феликсу,— что такое человек. Когда я был студентом, один мой при­ятель медик повел меня в морг при больнице. И что вы думаете? В маленьком домишке с большими окнами стояло несколько сосновых столов из тонких досок, слегка про­гнувшихся посредине, в столе — дыра, а под ней — ведро. Какой-то человек быстро прокалывал спицей грудь и жи­вот мертвеца. Кишки синие, как хорошо сложенные жгуты, ребра аккуратно отвернуты на обе стороны, а снизу на них жир. Потом я видел своими собственными глазами, как трупы грузили в фургон. Один держал за голову, другой за ноги. Раскачают и бросят наверх, как на бойне. Это и есть человек. Душа? Где душа? В голове? В груди? В ногах? В чем она, душа?

— Брось, Стэникэ, свои глупости! — упрекнула его Олимпия, показывая глазами на старика, которого такие разговоры явно волновали.

Но это только подлило масла в огонь. Упрямый Стэ­никэ разошелся еще больше.

— Могу вам сказать, куда вы отправитесь после смерти. Я видел, как выкапывали мертвеца, чтобы пере­нести в другое место. От него остались только одни кости, облепленные землей, да волосы, потому что они не гниют.

Дядюшка Костаке испуганно провел рукой по голове, но, не обнаружив на ней ни единого волоска, облегченно вздохнул, как будто избавился от смерти.

Но Стэникэ не долго предавался вольнодумству. Остав­шись со стариком наедине, он впал в другую крайность. Невольно выдавая свои тайные мысли, которые поглощали его целиком, он нарочно старался говорить со стариком только о смерти:

— Дорогой дядюшка, религия имеет свой смысл, иначе за нее не боролось бы столько великих умов. Я раньше совсем не то говорил, но это чтобы попортить кровь моей теще, а в сердце своем, могу сказать откровенно, — я ве­рую. Я видел людей науки, ученых, которые ходят в цер­ковь. Так и знайте: религия и наука идут рука об руку, и каждая своими средствами, верой и разумом, утверждает могущество божества. С той поры, как умер Релишор, я глубоко все обдумал, вопрошал свою душу и понял: наша нация благодаря вере защитила себя от турок, татар и дру­гих врагов. Румын — православный христианин. Я румын и, следовательно, молюсь богу. И потом, знаете что? Су­ществуют таинственные силы, которые не может постичь ни один ученый. Например, что мы такое перед всемогу­щим богом? Ничто! Я видел людей, стоявших одной ногой в могиле, которых все знаменитые врачи уже обрекли на смерть, а они вдруг воскресали благодаря молитве. Я каз­ню себя за то, что не причастил своего ангелочка. Что еще можно сказать, если даже великие умы иногда пасуют перед тайною мирозданья и возвращаются к народной муд­рости? В глубине души я всегда был православным хри­стианином, а теперь осуществлю это на практике: буду по­ститься, соблюдать обряды и как просвещенный человек подам пример новым поколениям. Вы слушаете меня, дядюшка? Я хочу сообщить вам конфиденциально. Один старый священник, человек ученый, святой человек, пове­дал мне, что ничто так не укрепляет душу, как исповедь. Это великое таинство. Правда, я могу дать этому и научное объяснение. Хе-хе, Стэникэ не такой уж глупый человек, напрасно вы пытаетесь над ним подсмеиваться. Хотите услышать научное объяснение? Каждый человек в от­личие от животного имеет моральное сознание, которое ока­зывает на него давление, как только он попытается сделать подлость. Например, я богатый человек, а другой из-за меня страдает, тогда моя совесть начинает работать помимо моей воли и отравляет мне кровь. Но едва я скажу духов­нику: «Святой отец, я заставил такого-то человека стра­дать, я грешник», — и совесть облегчится, очистится кровь, честное слово! Вот поэтому-то старухи так долго и живут. Батюшка мне много еще чего говорил, и действительно, он прав: человек копит до определенного времени, а потом ко­пить уже не имеет никакого смысла. Много вы еще прожи­вете? Ну, скажем, пятнадцать-двадцать лет. («Завтра бы тебя закопать!» — подумал про себя Стэникэ.) У вас мет ни ребят, ни щенят, ни поросят! Так транжирьте, домнул, деньги направо и налево, гуляйте, кутите, это по-христиан­ски, ибо благодаря вам будет жить и благословлять вас ру­мынский купец. Впрочем, существует и экономический за­кон: богатство — это обращение капитала. Включайтесь в обращение, домнул. Иначе что же получится, а? После вашей воздержанной жизни, после монашеского существо­вания явится моя теща, присвоит все, что у вас есть, и будет развлекаться на ваши деньги! Конечно, она ваша сестра, но у нее своя доля, а у вас своя. У каждого свой талант, как говорится в священном писании. Вы были работящим, порядочным человеком, приумножили то, что вам было дано, и это ваша заслуга. А придет Тити, развалится, по­ложив нога на ногу, в вашем кресле и проест вместе с женщинами все, что вы скопили за свой век честным трудом. Такова жизнь.

Старик прекрасно понимал маневры Аглае и Стэникэ и не давал себя запугать разговорами о деньгах. Но непре­станные напоминания о смерти внушали ему ужас. Вместе с прояснением ума исчезла и беспричинная радость, в ду­ше его угнездился страх. Он никогда не думал о смерти, не ходил в церковь, не придерживался определенных убежде­ний в этой области, потому что душа его была целиком по­глощена реальностью существования. Дядюшка Костаке верил в реальность кирпичей, сложенных во дворе, табака, денег, увязанных в пакет, и даже рая не мог вообразить без этих вещей. Страх его был слепым, инстинктивным и сопро­вождался предчувствием, преследовавшим его, как галлю­цинация, что наступит момент, когда его ограбят, лишат всего, выбросят из дому, а он будет все видеть, но не смо­жет даже пошевелиться. Смерть дядя Костаке представлял себе как повальный грабеж и полный и вечный паралич. Большего наказания, чем наблюдать все это и не быть в состоянии что-нибудь сделать, казалось, и не могло суще­ствовать. По ночам ему снилось, что он хочет убежать, но его засосала липкая грязь или все члены сковывает непонят­ное оцепенение. А то ему представлялся скандал с Аглае и ее чадами. Ему чудилось, что воры связывают ему ноги веревкой и он падает куда-то вниз головой. Чаще всего ему снились большие черные жуки. Когда он засыпал после обе­да, ему все время мерещились похоронные дроги, запря­женные множеством лошадей, которые переезжают его.

В начале ноября, когда погода испортилась и город от бесконечных дождей и тумана приобрел печальный вид, дя­дя Костаке, которому страх придал силы, решил выбраться из дому. Прежде всего нужно было принять меры предо­сторожности, чтобы никто не украл деньги. В одном из шкафов он нашел кусок толстого полотна, какое идет на па­латки, и попросил Отилию сшить плотный мешочек. Потом поручил пристрочить к брюкам сзади внутренний карман, застегивающийся на три пуговицы. Он остался доволен ее работой, но для большей верности прошелся по шву еще раз крупными стежками, прихватив даже сукно. В мешочек он высыпал мелочь, которую обычно держал дома в жестянке, а в карман сунул пачку бумаг. Чтобы как-нибудь не рас­стегнулись пуговицы, он закрепил карман еще двумя англий­скими булавками, а брюки подпоясал широким ремнем (подтяжек он никогда не носил). В таком виде дядюшка Костаке довольно часто выходил в город. Вечером он пря­тал мешочек под подушку, а брюки клал под тюфяк. Заме­тив, что старик бывает в городе, Стэникэ решил подстеречь его, скорее из любопытства, чем из прямого расчета. Ему посчастливилось застигнуть дядю Костаке, как раз когда тот выходил из дому. Хотя было всего пять часов, но на улице уже стемнело и густой влажный туман не позволял видеть на большое расстояние. Запахнувшись в толстое, позеленевшее от старости пальто, старик шел мелкими шаж­ками, опустив голову и поглядывая по сторонам. Он напра­вился к улице Святых Апостолов, потом миновал мост, по­стоял немного в нерешительности («Весьма возможно, что старый хрен ищет любовных приключений», — сказал про себя преследователь), свернул на проспект Виктории, в сторону почты («В банк направляется, тут-то я его и пой­маю»,— подумал Стэникэ), затем поднялся по бульвару вверх, прошел мимо памятника Брэтиану и остановился пе­ред двухэтажным домом, напротив министерства государ­ственных имуществ и земледелия. («Какого черта он здесь ищет? — удивился Стэникэ. — Очень может быть, что у не­го есть адвокат!») После некоторого колебания старик ис­чез в доме. Стэникэ быстро подошел к дому и увидел при входе вывеску врача («Вот комедия!»). Не раздумывая, Стэникэ, крадучись, словно вор, поднялся по лестнице и оказался наверху как раз вовремя, чтобы заметить, как старик входил именно в квартиру врача, а не куда-нибудь еще. («Голову даю на отсечение, что у него секретная бо­лезнь еще с молодых лет и он лечится!») В восторге от своего открытия Стэникэ, не дожидаясь, когда старик вый­дет, быстро вернулся на конке домой, то есть к Аглае.

Вы знаете, куда ходит дядюшка Костаке? — спро­сил он с загадочным видом.

— Куда?

— К врачу! У него, видимо, секретная болезнь!

— Ничего у него нету, — заверила Аглае, — это мне хорошо известно. Всю жизнь был здоровым. Просто стал следить за собой!

Предположение Аглае было правильно. Начав дорожить жизнью, старик захотел узнать, что у него за болезнь, а так как ему казалось, что врачи, приглашаемые домой, его обманывают, он решил проконсультироваться с доктором, у которого не могло быть никаких предубеждений. С этой целью он разузнал у Феликса, какой из врачей самый хо­роший и самый дешевый. Врач, к которому он пришел, по­нравился старику. У него было властное и немного хмурое лицо, на вид ему можно было дать лет пятьдесят. Говорил он мало, но вежливо и даже доброжелательно.

— На что жалуетесь? — спросил он дядю Костаке.

— Ни-ни на что н-не жалуюсь. Я уже пожилой и хочу знать, здоров ли я и что нужно делать, чтобы не заболеть.

— Прекрасно. Вы предусмотрительны. Прошу вас, раз­деньтесь.

Доктор внимательно, но без излишних подробностей осмотрел дядюшку Костаке. Он выслушал его, прощупал печень, послушал сердце и заявил:

При внешнем осмотре я у вас ничего не нахожу, по всем признакам вы здоровы. Только сердце работает не­много более напряженно.

— Значит, у меня ничего нету? — старик захотел окон­чательно в этом увериться.

— Вы человек пожилой, — улыбнулся доктор, — а это тоже болезнь. Однако разрешите спросить, — прибавил он, глядя в глаза старику, — не было ли у вас удара, чего-ни­будь вроде потери сознания, сильных болей в затылке?

Захваченный врасплох, старик сознался:

— Да-да, я упал, голова сильно закружилась.

— Вот видите! Этого нельзя больше допускать. Нужно соблюдать диету, не курить, не употреблять спирт­ных напитков, вести размеренный образ жизни. Я вам выпишу рецепт, но знайте, что в первую очередь все за­висит от режима. Выбирайте неутомительные развлече­ния, ведите себя сдержанно, не волнуйтесь. У вас есть какое-нибудь состояние?

— Е-есть... небольшое... что мне нужно, имеется! — пробормотал дядюшка Костаке, инстинктивно хватаясь за карман.

— Ну, тем лучше!

— А... а у меня ничего нету? — еще раз переспросил Костаке.

— Ничего, мой домнул, — ласково ответил врач, — ничего, кроме немолодого организма, который надо ща­дить. Я сам бы подвергся опасности кровоизлияния, если бы позволил себе какое-нибудь безрассудство. Таким об­разом, соблюдайте умеренность, чтобы и впредь пользо­ваться сопротивляемостью вашего организма.

— И... и курить мне нельзя?

— Нет.

Старик плотно запахнул на груди пальто и направил­ся к двери, сопровождаемый спокойным взглядом врача. Выходя, он вспомнил, что нужно заплатить доктору. Фе­ликс говорил, что врач берет двадцать лей. После дол­гих поисков в карманах дядя Костаке извлек две моне­ты по пять лей, одну из них положил на стол, а другую зажал в кулаке, ожидая, что доктор как-то даст понять, что этого достаточно. Но доктор был непроницаем. Тогда Костаке положил и вторую монету и, не оглядываясь, за­семенил вон.

Доктор выписал старику рецепт, и тот после некото­рых колебаний решил заказать лекарство. Он спустился вниз по бульвару и остановился перед аптекой напротив кинематографа «Минерва».

«Здесь, наверно, дорого! — подумал дядя Костаке, топчась перед стеклянной дверью, ослепленный шкафами в стиле барокко и фарфоровыми банками. Он пошел даль­ше, вниз, и наткнулся на москательную лавочку, где тор­говали также аптекарскими товарами. Считая, что здесь все дешевле, дядя Костаке вошел. Хозяин выразил со­жаление, что не сумеет ему помочь. Он мог бы пригото­вить более простое лекарство, порошки, а здесь была про­писана микстура, для которой у него не хватало состав­ных частей.

Дядюшка Костаке направился по проспекту Виктории к почте. Он знал одну аптеку на улице Липскань. Он во­шел туда и подал рецепт, его попросили немного подо­ждать. Не успел аптекарь взять в руки флакон, как дядя Костаке испуганно спросил:

— Сначала я бы хотел узнать, сколько это будет стоить.

Слегка удивленный, аптекарь взглянул на него, по­рылся в прейскуранте, подсчитал и заявил, что это лекар­ство будет стоить две леи и пятьдесят бань.

— Э-это слишком дорого! А подешевле нельзя?

— Конечно, нет. О чем вы говорите? Разве вы не знаете, что у нас твердые цены?

— Да? Тогда я не буду заказывать, — раздумал дядя Костаке.

Аптекарь бросил ему рецепт и занялся другим посети­телем. Старик тихо побрел к улице Святых Апосто­лов, где находилась еще одна аптека. Там он просто спросил:

— Сколько будет стоить это лекарство?

Две леи восемьдесят бань! — ответила аптекарша, посмотрев на листок.

Дядя Костаке взял рецепт и вышел. Подумав немного, он медленно вернулся на улицу Липскань к первому ап­текарю, где и заказал лекарство. Он сэкономил тридцать бань. На обратном пути Костаке заметил свет в малень­кой церквушке около тира. Он очень устал и решил зайти туда. Несколько старух читали акафисты, долго крести­лись перед иконами и громко целовали их. Дьячок клевал носом на клиросе, гнусавя бесконечную литанию. Дядя Костаке, завороженный сиянием алтаря и невнятным бормотаньем дьячка, почувствовал, как его охватывает благо­честие, и начал широко креститься правой рукой, в то время как левой ощупывал место, где лежали деньги. Он думал, что бог не может не обратить на него внимания, по­скольку он заботится о будущем Отилии и обещает ей столько денег, и, главное, что бог не позволит ему уме­реть раньше, чем Отилия станет самостоятельной, потому что отеческое покровительство лучше, чем деньги. Такой опытный человек, как он, мог бы, например, положить определенную сумму в банк и со временем составить для Отилии из процентов новый капитал, не затрагивая са­мого вклада. Никто бы не был обижен: ни Аглае, кото­рой достался бы основной капитал, ни Отилия, временно воспользовавшаяся им. С облегченным сердцем уходил дядюшка Костаке из церкви. Благочестиво помолившись, он, пятясь, вышел из храма. Сознание того, что он такой добрый, наполнило его радостью. Старуха, укутанная в платок до самого рта, протянула ему руку, причитая:

— Подайте милостынку, да поможет вам святая Пят­ница, чей праздник сегодня, и матерь божия!

Старик сунул руку в карман, вытащил несколько мо­нет, но увидев, что все они по десять-двадцать бань и нет ни одной монетки в пять, кроме позеленевшей пара, устыдился давать эту пара и сказал:

— Поверь, бабка, нет мелочи!

— Эх, — напористо заговорила старуха, — нет у тебя, боярин, так пусть и не будет! Если у вас, у бояр, нету, У кого же им быть — у меня, что ли? Поэтому-то ваша молитва и не доходит до бога Больше всего Костаке напугала мысль, что нищенка может знать о том, что у него есть при себе деньги. Он дал старухе десять бань, и та недовольно взяла их, даже «спасибо» пробормотала как-то пренебрежительно.

Дядюшка Костаке тайком передал лекарство Отилии и просил давать ему микстуру регулярно, как было напи­сано в рецепте. Он заявил, что ему необходимо соблю­дать диету, и проконсультировался с Феликсом. Из его вопросов можно было понять, что представление о диете было у него весьма своеобразное. Он даже стал более сговорчивым в отношении расходов и выделил для стола довольно значительную сумму. Для него было наслажде­нием задавать Феликсу и Отилии самые различные во­просы о здоровье, ожидать, что девушка поднесет ему ко рту ложечку лекарства. Он смеялся от удовольствия, когда Отилия его обнимала. Однако старик возлагал чрез­мерные надежды на рекомендации врача. После каждого приема лекарства он радужно мечтал, что оно придаст ему невиданную силу, воображая, что действие лекарства произведет внезапный эффект. Жадный по натуре, он и к диете относился, как к лекарству. Он стал есть овощи, но наедался до отвала, думая, что в них заключена какая-то целительная сила. Феликс пытался объяснить ему, что диета прописана для того, чтобы дать отдых организму, что в его возрасте нет необходимости принимать такое количество пищи. Старик был упрям. Он хорошо слышал, как доктор сказал, что ему полезны овощи и зелень. Если они полезны, значит, нужно есть их как можно больше, чтобы был результат. А результат оказался такой, что дядя Костаке начал толстеть. Стэникэ полностью под­держивал его.

— Кушайте, дядюшка. Если врач сказал, значит, он знает. Если есть аппетит, это все. А вот у меня нет ап­петита!

— А почему нет? — спросил старик, интересовавшийся теперь всем, что касалось здоровья.

— Почему нет? — воскликнул Стэникэ. — Есть не хочется, потому что жить не хочется! Зачем жить, ради кого жить? Смысл существования человека в том, чтобы иметь семью, детей, в которых повторится твоя жизнь, которые продолжат твой род. Бог меня наказал, он об­рек меня на бездетность, а может, он открывает мне глаза и говорит: «Стэникэ, будь смелым, не подчиняйся сентиментальностям, мысли зрело». Я все обдумаю, а по­том сделаю что-нибудь такое.

Стэникэ держал старика в вечном страхе, без конца рассказывая ему о смерти разных людей.

— Дядюшка Костаке, вы не слышали? Полковник-то, полковник Константинеску, тот, что жил в верхнем конце, около улицы Арионоайи, у которого вы еще просили ко­ловорот...

— Ну и что?

— Умер сегодня ночью!

— Отчего он умер? — испуганно спрашивал старик, надеясь, что произошел несчастный случай, которого мож­но избежать.

— Отчего умирают люди его комплекции? Хватил удар. Удар и больше ничего. Сидел он за столом часов до одиннадцати с какими-то гостями, а когда встал — трах! Завтра похороны. Не беспокойтесь, я пойду, все разу­знаю.

Стэникэ действительно ходил и возвращался, опять принося новости.

— Злополучный этот год! — заявлял он печально.— На кладбище везут десятками, сотнями. Все детей и ста­риков. Осень страшно влияет на легкие, на голову. Ба­калейщик, торговавший на углу, у которого мы брали постное масло, тоже умер. Я его и больным-то ни разу не видал. Так, ни с того ни с сего. Не хотите пойти посмот­реть? Бог знает, что с ним приключилось, только лицо у него почернело, как головешка, даже не узнать. Жена говорит, три дня он боролся со смертью.

Дядя Костаке всячески старался не слушать рассказов Стэникэ, но тот выкладывал их один за другим, не давая ему опомниться.

Старик стал суеверен, впал в ипохондрию, начал жа­ловаться на подлинные и воображаемые боли. Ему ка­залось, что у него стреляет в ушах, что плохо желудок работает, что сердце иногда останавливается, потому что он не слышит его биения. Он принимал самые ужасные слабительные и с суровым видом целыми часами проси­живал прямо посреди комнаты на горшке, ожидая, что это принесет ему облегчение. С помощью различных умо­заключений он сам нашел причины своего плохого само­чувствия, определил средства для устранения их и со­ставил фантастическое меню. Когда кончилась микстур он не захотел вновь заказывать ее, ссылаясь на то, что доктор ничего ему об этом не говорил. Однако, после того как ему однажды ночью приснилось, что все кир­пичи, лежавшие во дворе, валятся на него под звуки воен­ного оркестра, он решил снова посетить врача.

— Что мне теперь делать, домнул доктор? — спро­сил он.

— Как что делать? Ничего! Ведите спокойный образ жизни.

Старик рассказал о всех своих страданиях. Доктор улыбнулся, похлопал его по плечу и приободрил:

— Ничего. Это несчастья нашего возраста. Чтобы не обращать на них внимания, гуляйте, развлекайтесь, ста­райтесь рассеяться в обществе молодых людей, днем, когда хорошая погода, бывайте чаще на свежем воздухе в Чишмиджиу, на шоссе, только не простужайтесь.

Почти с религиозным благоговением выслушал дядя Костаке советы врача, хотя и остался немного разо­чарован, потому что ему не прописали лекарств. Отилия, как только узнала об этих советах, решила развле­кать старика. Благодаря бесконечной любезности Паскалопола дядя Костаке и Отилия теперь почти ежедневно совершали прогулки в коляске, встречаясь очень ча­сто с помещиком. Феликс опять сделался мрачен. Осо­бенно на него подействовало обещание Паскалопола снова приехать играть в карты, чтобы рассеять Костаке. Своей женской интуицией Отилия, в душе которой отсут­ствие всяких предрассудков уживалось с суевериями, по­чувствовала, что старику необходима вера во что-нибудь незыблемое. Она зашла в бывшую комнату своей матери. Здесь перед иконами висела серебряная лампадка, кото­рую никогда не зажигали. Отилия вычистила ее и пере­несла в столовую, где дядюшка Костаке, ради экономии дров, устроил себе жилье, наполнила ее маслом и зажгла. Старик удивленно посмотрел на Отилию, ни словом не одобрил ее, но и не протестовал, а как-то раз даже сам пришел к девушке и озабоченно сообщил ей:

— Потухла лампадка, нужно ее зажечь!

Когда по мере сгорания масла огонь достигал нали­той на Дне воды и начинал трещать, Костаке вздраги­вал, словно слышал какой-то шепот, полный зловещего смысла. Но несмотря на все мелкие треволнения, он во­все не выглядел подавленным. Нет. В глубине души он был уверен, что слова доктора нужно понимать в благо­приятном смысле: не может человек умереть, если врач говорит, что он здоров.

Впрочем, он ничего не понимал в медицине — ведь он никогда не болел — ив том, что с ним произошло, видел только упадок сил, следствие жары или усталости. Он вспомнил, что, будучи ребенком, он чем-то заболел и у него был сильный жар (что это была за болезнь, он так и не знал), но потом выздоровел, и теперь тоже считал: раз уж принято лекарство, значит он снова обрел свою прежнюю силу. Каких-либо понятий об изнашивании ор­ганизма у него не было. Планы, которые он молча обду­мывал, становились все более грандиозными и простира­лись все дальше и дальше.

Феликс достиг наконец совершеннолетия и теперь мог самостоятельно распоряжаться доходами, получаемыми от банка. Тут-то он узнал, что и Аглае принимала участие в опеке над ним. Все было оформлено с помощью адвоката, который хоть и был человеком порядочным и внимательным, однако удержал в качестве гонорара до­вольно крупную сумму. Феликс ходил грустный, словно его ожидало изгнание, но старик поспешил выразить уве­ренность, что юноша останется жить у него «на преж­них условиях». Отилии было стыдно, но она старалась не вмешиваться во все эти дела, а Феликс всячески убе­ждал себя, что никакого дурного побуждения у Костаке быть не могло, пока девушка откровенно не заявила ему:

— Отец немного наживается на тебе. Это маленькая, но очень противная слабость, от которой я теперь уже не могу его отучить, ведь он совсем старик. Раз уж ты остался, признаюсь тебе, что я очень этому рада.

Феликс набрался храбрости и поцеловал ее в щеку. Поскольку вчерашние опекуны не опротестовали финан­совых отчетов, из которых явствовало, что все проценты с капитала израсходованы полностью, дядя Костаке стал считать себя законным хозяином гвоздей, балок, кирпичей и вновь принялся перетаскивать их с места на место. Он нашел двух рабочих, двух оборванцев с воро­ватыми глазами. Уединившись с ними в передних комна­тах, он повел долгие переговоры о строительстве, несмотря на мороз, который ударил в начале декабря. Его замысел обнаружился, когда люди стали выносить из гостиной и соседней с нею комнаты мебель и перетаскивать ее в боковую пристройку. Дядя Костаке решил осуществить свой план, обещавший ему немалые доходы. Две комнаты по фасаду он хотел разгородить стенами в полкирпича и сделать из них четыре, а также разделить деревянной пе­регородкой переднюю, с тем чтобы каждое помещение имело отдельный вход. Он рассчитал, что мог бы сдавать меблированные комнаты по меньшей мере по сорок лей в месяц, получая в год квартирной платы почти две тысячи лей. Две тысячи лей, помноженные на десять (то есть на десять лет), дадут двадцать тысяч лей. Для Отилики, думал он, это хорошая сумма, если прибавить к ней и про­центы от денег, которые он положит в банк. Люди на­чали работу, перепачкав весь дом, поставили перегородки, но то ли из-за мороза, то ли из-за материала стены оста­вались мокрыми, в красноватых пятнах, словно были по­крыты болячками. Дом был, и правда, построен основа­тельно, но полы настланы на деревянные балки, которые, хотя и были когда-то крепкими, все же сдали от времени. Непредусмотренная тяжесть, воздвигнутая посредине комнаты, прогнула балки и раздавила устои, на которые они опирались, так что через несколько дней полы осели и стали вогнутыми, будто седло. Крепления между сте­нами и потолком разошлись, и образовалась кривая щель. Дядя Костаке вышел из себя и заявил, что рабочие «жу-жулики». Начались и денежные конфликты: старик вдруг с возмущением открыл, что с него запрашивают больше, чем, как ему казалось, следовало бы заплатить по дого­воренности. Рабочие ушли недовольные, ругая его послед­ними словами, а дядя Костаке решил, что весною, когда наступит хорошая погода, он найдет других, более поря­дочных рабочих и сам будет строить вместе с ними. Раздосадованный убытками, которые, по его мнению, он понес из-за того, что пропустил выгодный момент, старик ломал голову, как бы возместить потери. Отилия за­стала его как раз в тот момент, когда он излагал свои предложения совершенно смешавшемуся Феликсу:

— Нам нужно составить контракт на год-два. Это для твоей же пользы: ты будешь уверен, что не потеряешь комнаты. Что делать, а вдруг явится другой, предложит больше и снимет ее? Хочешь, я тебе сдам еще одну ком­нату рядом или в передней части дома, чтобы тебе было удобнее? Она будет стоить еще сорок лей.

В действительности Феликс и так платил за пансион невероятную сумму, хотя мог на несколько десятков лей превосходно прожить в любом месте, если бы его не удер­живала любовь к Отилии.

— Папа, папа, — вмешалась Отилия. Ей было стыдно, но из жалости к старику она сдерживалась и говорила ласковым голосом. — Зачем ты это делаешь, папа? Ты и так получаешь от Феликса больше чем достаточно, за­чем тебе еще нужен договор? И это вместо того, чтобы он жил у нас как гость? Мне стыдно садиться за стол, когда я подумаю, что за все платит он один.

Старик, казалось, раскаялся, что сделал такое пред­ложение, но вскоре вновь принялся за свои проекты. Откуда-то он узнал, что существуют банки, которые про­изводят страхование жизни в пользу наследников. Нужно вносить ежегодно некоторую сумму, а после определен­ного срока указанный наследник, если с застраховавшим что-либо случится, может получить деньги. Костаке пред­ставил себе всю выгоду этой сделки и расхаживал по дому весьма довольный, предвкушая превосходную комбинацию. Он мог бы застраховать себя на определенную сумму в пользу Отилии, о будущем которой искренне заботился, и, таким образом, не давать ей непосредственно ни одного бана. А деньги он бы использовал для постройки доход­ного дома с маленькими дешевыми квартирками, которые выгоднее, чем большие. Однако в банке его подняли на смех:

— Страхование в таком возрасте!

Удивленный старик ушел, так и не поняв, почему че­ловек в его годы не может застраховаться. Тогда ему пришла в голову мысль, что в доме у него слишком много вещей и их надо распродать. Кое-что ему удалось сбыть скупщикам всякого старья. Но когда на дом явился еврей-маклер, намереваясь купить все оптом, неожиданно ворва­лась разъяренная Аглае:

— Что это ты делаешь, Костаке?

— А что я делаю?

— Об этом я тебя и спрашиваю! Ты принялся рас­продавать вещи?

— Ну и что же? Разве я должен перед кем-нибудь от­читываться?

— Я предложил прекрасную цену! — почтительно ска­зал маклер.

— Вон отсюда! — набросилась на него Аглае. — Что тебе здесь, толкучка?

Маклер исчез, а Костаке так рассвирепел, что на лбу его выступили вены, словно прожилки на большом капустном листе. Он завизжал невероятно высоким голо­сом, прерываемым смешным низким хрипом:

— Что я не имею права делать в своем доме что хочу? Чего тебе нужно?

— А то мне нужно, что я не желаю, чтобы старую мебель, доставшуюся еще от родителей, ты продавал про­хвосту маклеру, который все заберет задарма!

— А тебе какое дело, если он задарма возьмет?

— Значит, есть дело!

— Нет тебе никакого дела!

— Нет есть, я — сестра!

— А если ты сестра, так у тебя есть право опекать меня?

— Раз ты выжил из ума, у меня есть право поме­шать тебе делать глупости, которым тебя неведомо кто учит.

Дядюшка Костаке почувствовал, чтозадыхается.

— Я делаю глупости? Я выжил из ума? Я не могу в своем доме поступать, как хочу, со своими вещами, не могу продать, что хочу и кому хочу? Все продам, и дом и вещи, все продам и никому ничего не оставлю. Лучше я все больнице откажу.

Аглае, испугавшись угрозы, стала мягче:

— Я тебе не говорила, что ты не можешь продавать. Я сказала, что тебя водят за нос эти подлые маклеры. Если хочешь продать — продавай, я тебе не препятствую, только давай порасспросим, подыщем хоть бы порядоч­ную семью, которая купит по человеческой цене. Я тебе это по доброте говорю, для твоей же пользы.

— Не нуждаюсь я в твоей доброте! — продолжал упор­ствовать уже наполовину убежденный дядя Костаке.

В результате подобных столкновений в голове старика зародилась неожиданная идея. Будущее Отилии он обе­спечил (так воображал он, принимая желаемое за свер­шившееся), а сам он еще полон сил и здоровья (как ска­зал врач) и оставаться «всю жизнь» одному означало терпеть горе, болезни, вмешательство Аглае. Поэтому старик решил, что может взять себе, как он выразился, «экономку». У него была старая знакомая, которую он на­вещал с той поры, как овдовел. Она ему нравилась своей скромностью в денежных вопросах. Он решил, что мог бы взять ее в дом «вместо жены», чтобы она сдавала его комнаты и присматривала за хозяйством. О женитьбе он вовсе и не помышлял, и не только потому, что боялся расходов, а просто считал: раз женщина живет в доме, этим она уже превращается в жену. Мысль о том, чтобы оформить все по закону, была совершенно чужда старику, и в этом крылась одна из причин того, почему он не удо­черил Отилию, хотя и относился к ней, как к родной дочери.

В один прекрасный день Отилия и Феликс увидели в доме опрятно одетую женщину, производившую на пер­вый взгляд впечатление совсем простой. Волосы ее были собраны в тугой пучок, придерживаемый с помощью ма­ленького гребня и шпилек. Ей можно было дать лет сорок-пятьдесят. Была она не толстая, но слегка округ­лившаяся на хороших хлебах, лицо же ее имело неприят­ный пергаментный оттенок. У молодых людей эта жен­щина сразу же вызвала неприязнь своей медовой льсти­востью. Она вмешивалась во все, лицемерно обижаясь на каждый намек, и проявляла смешную заботливость по от­ношению к старику. Однако Костаке был этим доволен и радостно смеялся во весь рот. Когда старик сел за стол, «экономка», которую звали Паулина, завязала ему на шее салфетку, словно ребенку.

— Вот так, — приговаривала она, и в ее заискиваю­щей ласковости слышался также упрек по адресу осталь­ных, — вот так салфеточка и не упадет.

Отилия расхохоталась, но Паулина приняла этот смех с притворным безразличием, бросилась на кухню и, вернувшись оттуда с Мариной, надавала ей кучу пору­чений, которые та выслушала с презрительной миной. Паулина принесла дядюшке Костаке вареные яйца, и тот жадно протянул руку, чтобы схватить их, но мнимая жена не позволила. Она потребовала у Марины тарелочку («Быстро, быстро, доамна Марина, домнул не должен ждать!»), поставила ее перед стариком и ложечкой стала извлекать содержимое яиц. В нетерпении старик по­спешил обмакнуть кусок хлеба в желток, но Паулина ласковым жестом сиделки остановила его и слегка посо­лила яйца.

— Хочу и перцу, — потребовал дядюшка Костаке.

— Перец вреден, душечка, — сказал Паулина, — от него тебе будет плохо!

Марина, остановившись в дверях, смотрела на все это, как на представление, но старик был на седьмом небе. Паулина не присела к столу, пока дядюшка Костаке не покончил с едой, потом и она сама поклевала, что попалось под руку, внимательно следя за своим подопеч­ным. Благодаря ласковым, обходительным манерам эта женщина стала вскоре заметно забирать власть в доме. С притворной заботливостью она даже Отилии не позво­лила как-то утром повидаться с дядюшкой Костаке под предлогом, что «они», дескать, не выспались и должны отдыхать. Отилия чувствовала, что наступит момент, когда она не сможет сдерживаться и вышвырнет из дома эту нахальную самозванку, но царствование Паулины и так оказалось недолговечным. Уверовав в то, что она за­воевала симпатии старика, Паулина начала постепенно высказывать свои претензии:

— Люди злые, сплетни разводят, нужно нам их опа­саться. Я вдова, у меня свои заботы. Меня бы тоже нужно отблагодарить, чтоб я знала, что не напрасно уха­живала за человеком. Сколько я видывала мужчин, об­манывавших женщин, которые годами от них все терпели.

— Чего же тебе надо? — после ряда подобных наме­ков спросил заинтригованный дядя Костаке.

— Хочу и я получить какую-нибудь благодарность. Уж если ничего другого нельзя, так хоть не обойди меня в завещании.

— На лбу старика снова вздулись вены, словно прожилки на капустном листе, и он захрипел:

— Какое завещание? Нет у меня никакого завеща­ния! Нечего мне оставлять! Какое завещание? Я еще не помер!

— Не нужно сердиться, я ведь просто так сказала, я ведь знаю, ты человек добрый.

Дядя Костаке, и без того озабоченный слишком боль­шими расходами на еду, испугался, но не знал, как изба­виться от Паулины. Врожденная трусость делала его без­вольным. Однако, увидев через окно мимическую сценку, звуки которой до него не доходили, он испытал подлин­ное удовольствие. Рассвирепевшая Марина вытолкала Паулину из кухни, угрожая ей скалкой. Экономка про­была в доме ровно столько, сколько было необходимо, чтобы поправить прическу, и исчезла навсегда. Феликс и Отилия смеялись, а дядюшка Костаке смотрел на них с комической миной человека, который сознает, что проштрафился. Стэникэ же разукрасил этот инцидент всеми цветами своего воображения:

Клянусь честью, у дядюшки Костаке есть от нее ребенок. Ребенка я видал, и не удивляйтесь, если он ос­тавит ей кой-какое наследство ради отпрыска. Вы думаете, ее выгнала Марина? Это все устроили Отилия и Феликс, которым неинтересно иметь конкурентов. Как я слышал, Марина избила ее так, что она в больницу слегла.

Отилия, усевшись на колени к старику, поглаживала его фарфоровую лысину.

— Честное слово, папа, ты старик, а ума у тебя со­всем нету. Зачем тебе нужно было приводить в дом эту женщину? Разве мы за тобой не ухаживаем, не испол­няем все твои желания?

Нижняя губа у старика отвисла, и он сидел в позе кающегося грешника.

— Подожди, я позабочусь о своей де-девочке, — твердил он, думая о воображаемых спекуляциях, — я по­забочусь.

— Папа, ты обо мне не беспокойся. — Я тебе говорю, мне ничего не надо!

Отилия была совершенно искренна, потому что совсем забыла о деньгах, которые, как сказал ей Паскалопол, были положены на ее имя.

Марина внушила дядюшке Костаке мысль о необхо­димости отслужить в доме молебен, чтобы изгнать нечи­стого духа, из-за которого с некоторых пор произошло столько несчастий. А то прямо как басурмане стали, она даже и не помнит, когда священник переступал порог их дома. В конце концов эта идея была одобрена, и как-то утром явился батюшка в сопровождении дьячка и по­па Цуйки. Этот поп Цуйка когда-то был священником в их приходе, а теперь оставался заштатным попом. Ему уже стукнуло семьдесят лет. Борода у него была острая, синеватая и напоминала малярную кисть. Пил он много Цуики, откуда и пошло его прозвище. Он ругался, часто поминая нечистого, жаловался даже в церкви при людях на свою старость и на боли в суставах и исповедовал детишек, которые корчились от смеха под епитрахилью, когда он спрашивал их, ели ли они фасоль и квашеную капусту. Пел он гнусаво, заикаясь, переходя от самых нижних регистров к устрашающему вою, что забавляло юных православных. Старухи корили его прямо в лицо, хотя вообще-то и уважали, а он с ними ругался, осыпая их именами святых, о которых никто и не слыхивал. Глав­ный священник покровительствовал ему из человеколю­бия, которое высокопарно проповедовал всем, притворно заботясь о престиже церкви. Его преподобие был высо­кий, полный мужчина с румяным лицом и широкой белой бородой, ниспадавшей на грудь. Смеялся он утробным смехом и отбивался от самых страшных еретических на­падок, парируя удары осторожными шутками, чтобы не скомпрометировать себя.

Священник в сопровождении дьячка отслужил моле­бен, наполнив дом запахом ладана, и окропил стены свя­той водой. Поп Цуйка время от времени произносил не­впопад какую-нибудь фразу из молитвы, искоса погляды­вая, не ведутся ли приготовления к выпивке. Когда его преподобие окропил святой водой всех присутствующих (дядюшка Костаке при этом согнулся вдвое от благоче­стия), он переглянулся со Стэникэ, которого прекрасно знал, и понимающе улыбнулся.

— Откуда ты изошел, сатана? — насмешливо спросил батюшка, закончив службу и стягивая епитрахиль через голову.

— А разве я, ваше преподобие, — возразил Стэникэ на церковный лад, — не могу принять участия в святом молебствии, дабы укрепить свою душу?

— Можешь, почему не можешь, свинья ты собачья. Хвалю, что вступил ты на путь истинный и следуешь им к добру. Жду тебя к исповеди и святому причастию.

Батюшка со всеми был на «ты», считая всех своими «духовными детьми», а людям, наиболее ему близким, присваивал прозвище «свинья собачья». Наконец поп Цуйка, устав от ожидания, спросил Отилию:

— Послушай, дорогая моя курочка, нет ли у тебя цуечки, а то с самого утра что-то у меня с горлом при­ключилось неладное.

И в подтверждение своих страданий старец воспроиз­вел кашель на двух согласных нотах.

— Дядюшка Костаке, — заговорил Стэникэ, — вы дол­жны поставить какое-нибудь вино и каких-нибудь там за­кусок. Таков обычай!

— Лучше цуйки! — простодушно заявил поп Цуйка. Костаке весьма хмуро поглядел на Отилию, но Стэ­никэ опередил его:

— Доставайте, дядюшка, пол [33] и попотчуем церковно­служителей.

Священник, услыхав, какие инструкции Стэникэ давал Марине, решительно вмешался:

— Послушай, ты, свинья собачья, скажи, чтобы она попросила у Кристаке того вина, которым он обычно меня снабжает, и сыру. Это к вину хорошо.

— Пусть и цуйки прихватит, моя хохлаточка, выпью ее тепленькую! — попросил старый поп.

Отилия, которой все это казалось забавным, не воз­ражала. Отослав дьячка со всеми церковными принад­лежностями домой, святые отцы в ожидании расселись на стульях.

— Хорошо время от времени освящать дома, — заго­ворил батюшка, чтобы что-то сказать. — Да не будем за­бывать о всевышнем, предержащем все в своей славной руце.

— И да выпьем немножко винца! — добавил Стэникэ.

— И винцо это доброе, свинья собачья, — отпариро­вал священник, — ибо даровано оно господом для благо­деяния и благополучия творений рук его. Но только в меру.

— Снег идет, черт возьми, — заметил поп Цуйка. — Мне прямо в рот снегу надуло. Пятнадцать лет не было такого снегу, с девяносто пятого года, когда в ноябре за­вьюжило. Видно, махнул черт хвостом, чтобы я охрип.

— Послушай, преподобный, — одернул его с притвор­ным возмущением батюшка, — я же тебе говорил, не по­минай ты имени нечистого. Грех какой, а ты ведь ста­рый священник! Нельзя так испытывать всепрощение ми­лосердного господа.

Стэникэ вдруг решил пуститься на провокацию:

— Все вы такие! Другим советуете не пить, не сквер­нословить, а сами ваши преподобия делают что хотят. Как это еще люди могут вам верить!

— Дар! — провозгласил поп Цуйка, забирая в кулак свою бороденку. — Христианин уважает во мне дар бо­жий, а не меня грешного.

— Ты, свинья собачья, — запротестовал главный свя­щенник,— видно, играет тобой сегодня сатана. Ты слы­шал, чтобы я когда-нибудь ругался, упоминал имя гос­пода бога всуе? Его преподобие уже старик, бедняга иногда и сплошает, ибо все мы полны грехов. Ты гово­ришь, что я пью, сатана? Стаканчик вина могу пригубить, поелику это дозволено и священным писанием, ибо в Пре­мудростях своих глаголет Соломон: «Коли будешь сидеть за столом всесильного, благоразумно вкушай от того, что поставлено пред тобою».

Поп Цуйка загнусавил:

— Вкушай мед, сын мой, ибо хороши соты и да усла­стится глотка твоя. — Потом озабоченно спросил: — А мно­го ли, отче, нам еще этой цуйки вкушать, ведь мне-то уж недолго жить осталось!

— Эх, преподобный, не дано нам, грешникам, знать, сколько мы проживем, и не будем гневить господа бога нашей гордыней. Господь бог знает.

Значит, — заметил Стэникэ, корча из себя вольно­думца,— ты считаешь, что бог стоит с меркой и отмери­вает нам срок жизни?

Священник изобразил на своем лице ужас и погрозил Стэникэ кулаком:

— Замкну я свои уста, коли грешник восстал против меня.

Марина и Отилия явились наконец со всякой снедью и накрыли на стол. Священник взглянул на аперитивы, перекрестился, благословил их и сказал:

— Взгляни, господи Иисусе Христе, на закусь мяс­ную и освяти ее, как освятил ты агнца, которого принес тебе Авель в жертву, а также и жирного тельца... ибо ты, вседарующий блага, и есть пища истинная и возне­сем мы твое величие вместе с отцом твоим и бесконечным и пресвятым Духом, ныне и во веки веков. Аминь!

Потом он снова перекрестился, причмокнул губами и взял толстый кусок салями. Поп Цуйка, равнодушный к еде, зажал в руках стакан и в ожидании, когда приступят к трапезе, запел:

— Не алкай вина, не тянись к беседе, не тщись по­купать мясной закуси.

— Будь ты неладен, свинья собачья, так оно и есть, честное слово, — сказал священник, обдирая кожицу с другого куска колбасы.

— Коли будешь запускать свои глаза в кувшины и стаканы, будешь потом ходить голый, аки пест.

— Хе-хе-хе! — засмеялся поп Цуйка, видя, что Оти­лия улыбается их шуткам. — Смейся, моя голубица! Помнишь ты, как я в купель тебя окунал? Эх! И тогда был чертов мороз. А цуйка эта подогрета? А то разбо­лелись мои косточки! «Как уксус ранам, а дым глазам не помогают, так и болезнь, проникнув в тело, печалит сердце».

— А ты, сын мой, почему не вкушаешь? — обратился священник к дяде Костаке. — Выпей немножко вина. У этой собачей свиньи Кристаке такое винцо, хоть к причастию подавай.

— Папа немного болел, — пояснила Отилия, — ему нельзя злоупотреблять.

— Вот как? — удивился священник, переливая вино из стакана в глотку. — А я и не знал. Но потреблять не значит злоупотреблять. Доброе вино дают и при болезни, это известно испокон веков. Правда я, как духовное лицо, не понимаю в немощах телесных. Дай, господи, здо­ровья и ума всем грешникам. Аминь!

— Послушай, дочка, осталась еще эта проклятая шту­ковина с коричкой? — спросил поп Цуйка Отилию. — А то я не распробовал, какова она на вкус. Плесни сюда. Пусть будет больше грехов, чтобы смирился я перед богом, когда он призовет меня. «Исповедуюсь я на цитре, гос­поди ты боже мой».

— Кстати о цитре, — сказал Стэникэ. — Это вино хорошо пить под музыку, а не как аперитив. Жалко, что ваши преподобия не умеют плясать.

— А почему же это, свинья ты собачья, мы не умеем плясать? «Восстань и радуйся в Сионе», — говорит пи­сание. При святом таинстве брака разве мы не пляшем? Любое честное увеселение с чистым сердцем дозволено человеку. Мне кажется, Стэникэ, если я не ошибаюсь, ты из этих новых, которые нарушают закон и заражены мерзостью безбожия. «Сказал безумец в сердце своем: нету бога».

Священник откусил кусок сыру, а поп Цуйка, обычный партнер этих невинных святых диалогов, грустно загля­нул в пустой стакан, где на дне пристала крупинка перцу, и. бросив презрительный взгляд на закуски, расставлен­ные на столе, затянул:

— «Ангельский хлеб вкушал человек и пищу, ниспо­сланную ему из их достатка».

— Так оно и есть, преподобный, ибо велика милость божия! — подтвердил священник, осеняя себя крестом.

Поп Цуйка, облагодетельствованный Отилией еще од­ним стаканом цуйки, спросил девушку, сохранилась ли у нее та «цимбала», на которой она как-то играла в его присутствии. «Цимбалой» он называл рояль. Дядюшку Костаке, которого в другое время весьма огорчили бы та­кие расходы на вина и закуски, теперь, казалось, зани­мали совсем другие мысли. Наконец он почти шепотом решился спросить у священника:

— А-а вы верите, что есть тот свет?

— Никаких сомнений. Ведь что сказал спаситель? «Блаженны нищие духом, ибо ваше есть царствие божие. Блаженны алчущие ныне, ибо насытитесь... Возрадуйтесь в тот день и возвеселитесь, ибо велика вам награда на не­бесах!»

— Значит, мало у нас надежды попасть в рай, батюшка, ибо мы сыты, — заметил Стэникэ.

— Молчи ты, свинья собачья, ведь речь идет не только о сытости чрева, а о довольстве разнообразным счастьем. А кто из смертных, сатана, может похвалиться, что он счастлив и нет у него ни в чем недостатка, раз он че­ловек? «Человек как трава, дни его — полевые цветы». А потом, ты не принимаешь в расчет великой милости господа бога, который, хоть и семижды семь раз будем мы грешить, все равно удостоит нас своей благодати.

Устав от великих усилий в ораторском искусстве, ба­тюшка опрокинул в глотку еще стакан вина и провоз­гласил басом:

— Помилуй мя, господи, и по милости твоей великой и милосердию многократному сними с меня мое безза­коние.

Поп Цуйка отозвался, как дьячок:

— Господи, отверсты уста мои и возвестят они хвалу тебе!

И тут же выпил цуйки. Батюшка, стряхнув хлебные крошки с подрясника и поглядев на часы, нашел, что пора уходить.

— Восстанем, благочинный, и удалимся, ибо наступил полдень. Да благословит господь бог дом сей.

Дядя Костаке весьма серьезно спросил:

— А душа и видит и слышит, как при жизни?

— О господи, — сказал батюшка, стараясь избавиться от компрометирующих подробностей. — Это есть тайна устрашающая, к которой не пристало приближаться нам, принимая во внимание скудость наших умов. Наверное, господь по своей милости обо всем позаботился.

Поп Цуйка хихикнул, как ребенок, и задохнулся в кашле.

— Горшками и кувшинами, хи-хи-хи, кувшинчиками мы будем!

Говорливый Стэникэ не отпускал священника:

— Погоди, святейший, не удирай так. Дядюшка Ко­стаке тебе задал очень серьезный вопрос, который и я повторяю. Клянусь тебе моей матерью, я придерживаюсь дедовской веры и хочу приготовиться духовно, чтобы стать настоящим христианином, а не просто так, по форме.

— Да поможет тебе бог! — благословил его батюшка, считая недостойным иронизировать над обращением в веру.

— Но я человек, передо мной стоят важные проблемы, на которые я хочу найти ответ, а то я попаду в объ­ятия философов-атеистов.

— Спаситель наш на все ответил! — заявил батюшка, слегка обеспокоенный этим разговором.

— Сначала скажи мне, почему нет справедливости на земле? Почему грешник живет в довольстве, безна­казанно, а честный человек опускается на дно?

Батюшка дружески погрозил Стэникэ, желая заста­вить его отступить перед шуткой:

— Сразу видно, свинья собачья, не переступаешь ты порога храма божия. Эх ты, недостойный сын. Ты что хочешь? Чтобы я объяснял тебе законы религии между стаканами с вином? Приди в церковь, послушай слово бо­жие, заходи ко мне, исповедайся. Тогда увидишь, что на все есть ответ. И не изрыгай устами скверны, ибо у бога на небе за все есть расплата и наказание: и за добро и за беззакония. «Велик бог наш и велика его сила и мудро­сти нет предела».

— А есть ли тот свет? — настаивал любопытный дя­дюшка Костаке.

— Если бы был, — сказал Стэникэ, повторяя старый разговор со стариком, — то пришел бы кто-нибудь оттуда и рассказал нам.

— Прости его, господи, он сам не знает, что гово­рит, — взмолился батюшка, театрально вздымая руки к потолку.

— Послушай, преподобный, а правда, что бог добрый?

— И ты еще спрашиваешь, сын мой! — воскликнул ба­тюшка, избегая всякого участия в диспуте.

— Если это так, то как ты объяснишь, преподобный, что мы тысячу лет мучаемся сомнением, а он не дает нам никакого доказательства бессмертия души, хотя это для него так просто. Пришел бы, например, кто-нибудь из умерших и сказал нам, что, мол, на том свете так-то и так-то. Почему бог молчит?

Батюшка всем своим видом выразил ужас.

— Истинно сказал творец псалмов: «Блажен муж, ко­торый не ходит на совет нечестивых, и не стоит на пути грешных, и не сидит в собрании развратителей». Какой же ты христианин, если не знаешь простых законов на­шей дедовской веры? Какое еще доказательство тебе нужно, после того как спаситель пожертвовал собой ради нас и воскрес из мертвых?

— Ну а там-то как? — вызывающе вновь спросил Стэникэ, в то время как дядюшка Костаке с интересом прислушивался к разговору.

— Погоди, греховодник ты этакий, сам увидишь. «И вот, — говорится в Апокалипсисе, — приду я в скором времени; и расплата моя будет со мною, чтобы воздать каждому по его деяниям. Я есмь альфа и омега, начало и конец, первый и последний», — и прочее. Пошли, пре­подобный, пошли, а то поздно.

И батюшка направился к двери в сопровождении попа Цуйки, прервав неприятный для него диспут.

— Это я все просто так говорил, — заявил Стэникэ ба­тюшке у ворот, — чтобы заставить старика призадуматься над святыней. А что до меня, то могу заверить, что я самый правоверный христианин и на пасху обязательно приду исповедоваться.

— Молчи, свинья собачья, — засмеялся батюшка, — знаю, чего ты стоишь. Все вы такие, новые люди. Будь здоров.

Аглае удивилась, когда узнала о молебне, и спраши­вала себя, добрый ли это или дурной признак, так как обычно старик был совершенно безразличен к религии. Во всяком случае, это послужило для нее поводом снова посетить дом дяди Костаке и похвалить его за прекрасную мысль. После обеда все семейство оказалось в полном сбо­ре: тут были и Стэникэ, и Олимпия, и Аурика, и Тити. Больше всего Аглае гордилась тем, что Тити словно одержимый овладевал скрипкой, ужасные вопли которой наполняли весь дом. Он учился играть на скрипке со страстью и усидчивостью, но без всякой методы. Аглае хотелось непременно доказать Отилии, что ее Тити играет лучше, чем та «бренчит» на рояле. Мать и сестра окру­жили Тити таким ревнивым вниманием, что, если бы его успехи зависели только от этого, он вскоре стал бы вто­рым Паганини. К несчастью, у него не хватало ни терпе­ния, ни ума, чтобы учиться по правилам. Кто-то пореко­мендовал ему начальный курс Кленка и несколько экзер­сисов Ситта, но Тити вскоре наскучила монотонность упражнений (которые, впрочем, разочаровали и Аглае), и он снова принялся наигрывать на слух или даже по нотам разные песенки, выбирая самые известные, избитые мо­тивы. При всем его желании научиться играть он интере­совался только механическим воспроизведением. Он вы­прашивал у приятелей ноты народной музыки, романсов, песенок для фортепьяно, для скрипки или голоса — все равно, изготовлял нотную бумагу с помощью своей рас­чески с пятью зубчиками, разлиновывая через копирку листы бумаги, а затем по своему разумению переписывал начало мелодии. После упорной, надрывавшей всем душу работы Тити, к удовольствию Аглае, мог играть вальс из «Продавца птиц», «Почему не приходишь», «Там в са­дочке», «Женскую корону», «Как я тебя любил», «Любовь Мими», «Назло тебе», «Вернись», «Вальс охотников», «Если ты хочешь», «Маргариту», «Серенаду» Брага, «Под мостами Парижа», «Ты никогда не узнаешь», «Очи черные», «Клятву женщины», «Монаха», «Поверить не могу», «Марсельезу» и прочее.

Аглае, явившаяся в дом Костаке с каким-то руко­дельем, заявила, что было бы хорошо, если бы Тити развлек дядюшку Костаке игрой на скрипке. Тити не заставил себя долго упрашивать и заиграл жалобно и фальшиво романс Дроссино «Ты уходишь». Дядя Ко­стаке вовсе не казался очарованным этой игрой, хотя бы уже потому, что ничего не понимал в музыке, зато жен­щины слушали Тити с благоговением. Аурика начала подпевать скрипке, потом в импровизированный хор вступила Олимпия и, наконец, в виде поощрения музы­кальной деятельности Тити запела и сама Аглае, чей писклявый дрожащий голос представлял резкий контраст с обычной агрессивностью ее баритона. В конце концов Аурика громко разрыдалась.

— Что ты вдруг расплакалась? — спросила Олим­пия. — Выпей-ка воды.

Та, грустная, выпила полный стакан воды, вздохнула и проговорила:

— Так со мной иногда бывает, когда я слушаю му­зыку! Когда я вижу, что другие счастливы, а я...

— Погоди, — утешала ее Аглае, — придет и твое время. Бог милостив.

Чтобы рассеять грусть Аурики, Тити заиграл песен­ку «Исса-Исса», исполнив ее мужественно под самодоволь­ный баритон Аглае.

— Прекрасный инструмент — скрипка! — непререкае­мым тоном говорила она. — А рояль я никогда не терпела.

В это время явился Вейсман, разыскивавший Феликса, которого как раз не было дома. Как всегда, услуж­ливый и общительный, студент поинтересовался здоро­вьем старика, пощупал его пульс, притворился, что выслушивает, и остался очень доволен. Костаке смотрел на него с огромным уважением и слушал, как оракула.

— Я вы-выдерживаю строгую диету, — сказал он,— даже курить перестал.

Аурика поспешила предложить Вейсману чаю. Тот не стал ломаться и быстро согласился.

— Вы что-то немного бледны, — заметил студент Аурике. — Вам бы нужно пройти курс вспрыскиваний какодилата или стрихнина. Вы переутомились или у вас расстройство на сердечной почве?

Аурика с чрезмерной скромностью опустила голову.

— А вот мы посмотрим ваш пульс, домнишоара! Гм! Слабый, едва прощупывается. Сильная анемия. Я знаю, что вам нужно!

— Что? — жадно спросила Аурика, не отнимая своей руки у Вейсмака.

— Любовь! — ответил Вейсман с профессиональным цинизмом. — Нужно интенсивно практиковать любовь, как лечебную гимнастику, как дисциплину нервов. У вас были до сих пор любовные связи, имели вы когда-нибудь приятеля — сильного мужчину?

— Боже! Что вы говорите! — смутилась Аурика, втай­не весьма довольная пикантностью разговора.

— Да вы что, домнул, — заговорила Аглае, — вооб­ражаете, что мои дочери ведут себя, как ваши студентки с медицинского?

— Но при всем том, — настаивал Вейсман, не пони­мая или притворяясь, что не понимает, ее возмущения, — это совершенно необходимо. Девственность в определен­ном возрасте является причиной самоотравления орга­низма, что может привести к сумасшествию, к истерии. Сколько вам лет, домнишоара?

— Вы, как кавалер, задаете мне такой вопрос, на ко­торый не отвечают. А сколько по-вашему?

— Откуда я знаю? Двадцать пять, двадцать шесть! — слукавил Вейсман.

Аурика была польщена.

— Около этого, — подтвердила она. — Я вижу, вы умеете определять возраст.

В действительности у Аурики было лицо хилой жен­щины лет сорока, хотя она и не достигла еще этого воз­раста. Пергаментную кожу тщательно скрывал слой кре­мов и пудры, у глаз собрались морщинки. Поредевшие волосы Аурика старалась восполнить шиньонами. Синие тени вокруг глаз делали ее похожей на апашей, а обна­жавшиеся при смехе зубы выдавали нервозность желаний.

— Для того чтобы хорошо сохраниться, вам необхо­димо, с одной стороны, упражнение ваших специфиче­ских органов. Понятно, нет? С другой стороны, особый уход. Так-так! Посмотрим ваше лицо. Чем вы его смазы­ваете?

— Ла... ланолином.

— Банально и опасно. Рекомендую вечером умывать лицо розовой водой, смешанной с камфарным спиртом. Равные части. Потом делайте массаж лица, чтобы акти­визировать циркуляцию крови.

— А как, домнул Вейсман? — жадно спросила Аурика.

— Вот так, уважаемая домнишоара!

Вейсман раз десять погладил шею Аурики указатель­ными пальцами, потом тыльной стороной ладони провел несколько раз по подбородку, ущипнул шею, помассиро­вал щеки от носа ко рту, от носа к вискам, за ушами и потом разгладил пальцами кожу между бровей.

— А затем, дорогая домнишоара, приступайте к умащению лица кремом. Но я бы вам порекомендовал жирный состав из различных масел: парафинового, касто­рового, миндального, подсолнечного и ромашкового. На­кладывать, слегка касаясь ватным тампоном.

— Боже, как вы много знаете, домнул Вейсман. Про­шу вас, напишите мне рецепт, чтобы я не забыла.

Аурика не только была очарована услужливостью Вейсмана, но и, как обычно, вся загорелась, вообразив, что может заинтересовать собою студента. Она расхва­ливала его всем, какой он «кавалер», и уверяла, что такой молодой человек, как бы он ни был беден, далеко пойдет в жизни. Она даже высказала мнение, что ему нужно помочь. В семье Аглае не было антисемитизма. «С евреем дела делать лучше, чем со своим» — таково было общее мнение. Браки евреек с румынами, особенно с офицерами, заключались довольно часто, потому что здесь большую роль играло приданое. Но не наоборот: женитьба еврея на христианке показалась бы странной, а то что странно, всегда порицается. Аурика стала приглашать Вейсмана, интересоваться его семьей, и в один прекрасный день под каким-то предлогом явилась к нему домой, где поговори­ла с теткой студента и его сестрами. Нищета ее не испу­гала. Она нашла аргументы в пользу Вейсмана, заявив, что тем выше его достоинства, чем труднее ему бороться с бедностью. Наконец, она открыто стала проповедовать всяческую терпимость по отношению к евреям. Сначала Аглае посмеивалась над ней, а потом удивленно спросила:

— Ты что, хочешь выйти замуж за еврея? У тебя го­лова не в порядке? Да он, во-первых, на тебя и не смот­рит. Он еще мальчишка. А если даже и посмотрел бы, не желаю ничего общего с ним иметь. Каждый вяжись со своим племенем. Подобного еще никогда в нашем роду не видывали.

После этого Аглае, преисполненная заботы, всегда и во всем потворствовавшая своим детям, принялась рас­пространять потихоньку теории Аурики, хотя обычно про­тив любого чужого человека она была настроена враж­дебно. Аурика же решила посоветоваться со священни­ком, но так как стыдилась обратиться к приходскому батюшке, то отправилась к попу Цуйке, которого и при­гласила в церковь, чтобы тот исповедал ее. Стоял мороз, на улице шел снег, и в церкви было холодно. Поп Цуйка шаркал ногами по каменным плитам, пробуждая нестройное эхо, и кашлял с каким-то присвистом, словно у него царапало в горле.

— Угробила меня эта зима, милочка. Матерь пресвя­тая ее возьми. Все дьяволы так и ломают мои косточки. Только разве подогретой цуйкой можно напугать их не­множко. Ты говоришь, что хочешь исповедаться, курочка моя? Есть у тебя грехи на душе?

— У каждого человека есть грехи, — посетовала бла­гочестивая Аурика.

— Есть, милочка, есть, потому что не спит проклятый сатана. Вот наслал он мороз и так и колет меня в ко­ленки!

Поп Цуйка, кашляя, кряхтя и брюзжа, прошел в ал­тарь, откуда вернулся в епитрахили, уселся возле клироса и набросил епитрахиль на голову Аурики, вставшей перед ним на колени.

— Ну, о чем же тебя спросить, — заговорил старик, надевая на нос очки, связанные веревочкой, — что же у тебя спросить, ведь я старик и памяти у меня уж нету!

Поп Цуйка раскрыл требник, звучно поплевал на пальцы и стал листать страницы. Дойдя до «Исследова­ния о исповедании», он начал креститься на икону спа­сителя и гнусаво запел: «Благословен господь бог наш... Помилуй нас, помилуй нас, господи» — и еще что-то в этом роде, чего Аурика уже не разбирала, потому что, сидя под епитрахилью, обнаружила, что у попа Цуйки вовсе нет ботинок, одни боты, набитые бумагой и подвязанные веревочками, без всяких ботинок. «Боже спаситель наш, иже пророком твоим Наданом покаявшемуся Давиду в своих согрешениях вставление даровавый и Манассиину в покаяние молитву приемый, сам и рабу твою...»

— Как тебя зовут, курочка? — спросил поп Цуйка, заглядывая под епитрахиль.

— Аурелия!

— «...и рабу твою Аурелию, кающуюся в них же содела согрешениях, приими обычным твоим человеколю­бием...»

Священник продолжал бормотать непонятные слова, потом страшно закашлялся, проклял всех чертей в аду и спросил Аурику:

— Знаешь, голубка, заповеди? Ибо в книге говорится, что я должен тебя их спросить.

— Знаю, батюшка, я их в школе учила.

— Тогда хорошо, совсем хорошо! А «Верую» знаешь, голубка?

— Знаю, батюшка!

— И это хорошо. Все кости у меня ломит, не иначе как нужно натереться керосином и выпить дрожжевой водки. Погоди, я посмотрю, что здесь написано, а то у меня очки с носу свалились. Скажи мне, цыпка моя, не лжесвидетельствовала ли ты? Не изменяла ли клятве, данной господу богу? Да откуда тебе содеять этакое, ведь ты еще дитя! Скажи мне, не опозорила ли ты своего девичества... хм... крепким словом? Это для мужчин, будь ты неладен! Погоди, посмотрим, что там дальше идет. М-да! Не впала ли ты в грех с кем-нибудь из родствен­ниц или с какой-нибудь девицей? Не гуляла ли ты с де­вицами другой веры, не была ли в греховной связи с не­винной девицей... чтоб тебе пусто было, это тоже для муж­чин! А, погоди. Вот что, скажи-ка мне, дочка, не пила ли ты травного настою, чтобы не было детей? Не отрав­ляла ли ты чрева, чтобы изгнать плод, не была ли тяже­лой, не гуляла ли в беззаконии?

— Я, батюшка, барышня, — заявила Аурика.

— Невинная девица! Ну так благо тебе. Скажи мне так: а не... эх, нехорошее слово... не грешила ли ты, когда была на выданье или когда была обручена?.. Ну а если и грешила, что из этого? — поп Цуйка сам нашел оправ­дание.— Бог простит, ибо мужчина — свинья. Не наря­жаешься ли ты, не притираешься ли румянами или други­ми благовониями, замыслив соблазнять юношей на утеху дьяволу?

— Пудрюсь, как и все женщины, — призналась Аури­ка с чувством, что она совершает великий духовный под­виг.

— Ну и ладно, дорогая моя. Пусть и купец живет и дьявол тешится, хе-хе-хе! Ну, что же мне тебя еще спро­сить? Фасоль ела, соленья во время поста ела? Не зада­лась у меня в этом году капуста, почернела вся, стала слюнявая, как раздавленная улитка.

Поп Цуйка быстро положил руку на голову Аурики и затянул грудным голосом:

— Господь и бог наш Иисус Христос благодатию и щедротами своего человеколюбия да простит тебя, чадо Аурелия, и да отпустит все прегрешения твоя. И аз, не­достойный иерей, властию его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во имя отца и сына и святого духа, аминь. Такой мороз, прямо до костей про­бирает. Все, родненькая. А когда будет у тебя добрая цуечка, исцелишь и ты меня от этого кашля. Отбей не­сколько поклонов. Неплохо это, чтобы смирить нечистого.

— Батюшка,— после некоторого замешательства обра­тилась Аурика к старику, который торопился уйти и дул на застывшие пальцы. — Я бы хотела вам кое в чем признаться.

Говори, родненькая, быстро.

— Я люблю!

— Люби, голубица, теперь тебе самое время, а я тебя венчать буду.

— Но я люблю человека, который не знаю, подхо­дит ли...

— Он что, женатый? Случается и этак, ибо хвост сатаны не отдыхает ни мгновения.

— Он не женат, но он не одной со мной веры.

— Ага, значит католик или протестант, из тех у кого и креста нет на церкви, чтоб им пусто было. Но знаешь, и они тоже ведь христиане, и это разрешается.

— Он не христианин, батюшка.

— Так что же он за черт, прости меня господи? Ту­рок?

— Он иудей.

— Ай-яй-яй! — испугался поп Цуйка. — Как тебя ис­кушает нечистый! Но ты ведь не грешила с поганым?

Аурика покачала головой.

— Что же тебе сказать, голубица? Такие случаи не часто встречаются. Хорошо бы тебе помолиться, чтоб всевышний просветил тебя. Я вот тебе что скажу: коли приведешь ты его в христианскую веру, значит, приве­дешь душу в рай. А иначе трудное это дело.

— Я попробую, батюшка, так и знайте, попробую! — повеселев, обещала Аурика.

С этого времени она все чаще стала приглашать к себе Вейсмана под разными предлогами и делать ему всякие намеки.

— Я, — говорила она, — не имею никаких предубеждений. Если бы я полюбила иудея, я бы взяла его в мужья, что бы там ни говорили люди. Вполне понятно, я надеялась бы, что он перейдет в нашу веру или по край­ней мере отречется от своей.

— А какую роль играет религия в этом вопросе? — спросил Вейсман.

— Играет! Если молодой человек — кавалер, то я ду­маю, он рад будет отказаться от всего, что может явиться помехой.

Заметив, что студента вовсе не соблазняет мысль пе­рейти в христианство, Аурика решила совсем оставить вопрос о религии.

— В конечном счете, — заявила она, — у каждого че­ловека своя вера. Я ничего бы и не говорила, если бы это не служило препятствием для брака. Можно, конечно, заключить и гражданский брак. Может быть, это и не очень хорошо, так люди считают; к тому же, что бы вы там ни говорили, существуют всякие суеверия, которым мы, женщины, верим, но любовь преодолевает все.

— Я, — ответил Вейсман, начиная понимать, куда кло­нит Аурика, — признаю только свободную любовь. Лю­бая другая форма любви кажется мне пережитком вар­варских времен.

Запершись в комнате, Аурика расплакалась, воспри­няв слова студента как согласие ответить на ее любовь, но без всяких обязательств. Проведя беспокойную, герои­ческую ночь, она впала в экзальтированное состояние, как человек, решившийся на великую жертву. Наперекор всему человечеству она должна принять любовь Вейсмана без венца, но заставить его поклясться в вечной верности.

— Я много думала над тем, что вы мне сказали, — заявила она студенту. — Я провела ночь в страданиях, потому что, чего бы мне пи стоил этот неверный шаг, я решила...

Испуганный Вейсман быстро заговорил:

— Дольше я не могу оставаться, я пришел к своему другу Феликсу, я зайду к вам в другой раз.

И торопливо выскочил за дверь.

— Ты не сердись, — говорил он Феликсу, — но домнишоара Аурика весьма опасная девица. Она переживает страшный эротический кризис и обязательно должна от­даться свободной любви.

Некоторое время Аурика была во власти тихого, мол­чаливого помешательства. Потом лицо ее приобрело от­чаянное, трагическое выражение. Распустив волосы, она перед зеркалом мрачно пела романс Дроссино «Ты ухо­дишь». Вскоре, однако, она успокоилась и, наложив на лицо еще более кричащие краски, возобновила прогулки по проспекту Виктории.

Феликс замечал у нее, так же как и у других, бо­лее пожилых людей, некоторые определенные признаки, возбуждавшие в нем интерес. Эволюцию организма можно было совершенно точно проследить по лицам. Отилия была молода, и изменения, происходившие в ней, лишь придавали ей очарование. Если она худела, то ее тон­кий светлый силуэт напоминал породистую борзую, если полнела, то лицо словно излучало сияние, глаза ста­новились более глубокими. С возрастом движения ее приобретали женственную грацию, но ее детский облик оставался неизменным. Аурика же, наоборот, изменялась все время в худшую сторону, и каждое превращение, несмотря на косметику, к которой она усердно прибе­гала, подвигало ее все ближе к старости. Волосы у нее становились мягкими, мертвыми, словно на парике. Когда она толстела, она делалась удивительно похожей на свою мамашу, когда худела — резко выступали ску­лы. Мускулы уже утратили упругость, кожа обвисала, лицо покрылось морщинами, на щеках проступали крас­ные жилки. Дядя Костаке постарел еще больше. До бо­лезни это был лысый человек, лишенный возраста. Те­перь, когда он располнел, под подбородком у него появи­лись складки как у бульдога, и во всей фигуре была какая-то грузность, свойственная неподвижной ста­рости.

Паскалопол выполнил свое обещание и явился как-то после обеда поиграть в карты. Прежняя компания, правда, без Симиона, собралась на этот раз в столовой, откуда Костаке не желал уходить ни за какие деньги. Пришли и Стэникэ с Олимпией, но они дулись друг на друга, и Стэникэ пригласил помещика в арбитры.

— Домнул, — сказал он, — прошу вас, ответьте от­кровенно, как вы думаете, в чем смысл семьи? Заклю­чается ли он в продолжении рода, в рождении детей или нет?

— Вообще, да.

— Что вы подразумеваете под этим «вообще»?

— Я подразумеваю, что так происходит с обычными людьми. Однако есть люди, занятые умственной деятель­ностью, которые творят и которых мы можем освободить от бремени семьи.

— Это верно и неверно. Мы говорим о нормальной семье — основе нашей родины.

— Тогда, — сочувственно проговорил Паскалопол,— я с вами согласен.

— Видишь, доамна? — обратился Стэникэ к Олим­пии.— Делай выводы!

— Что это за серьезные разногласия между вами? — с улыбкой спросил помещик.

— Принципиальные разногласия, подрывающие сущ­ность самого супружества. Олимпия не желает рожать.

— Возможно ли это, доамна? — с ироническим упре­ком обратился Паскалопол к Олимпии.

— Настоящий бойкот! Саботаж дела увеличения на­ции! Я все прекрасно понимаю. Когда она родила Релу, я сказал «браво», я был рад. Но он умер, я не могу его воскресить. Роди другого, роди еще двух, роди деся­терых, каждый год рожай по ребенку, потому что это обязанность женщины. Я свои обязанности выполняю.

— Да замолчи ты, Стэникэ, оставь свои глупости,— напустилась на него Аглае, — ведь здесь молодые де­вушки. И чего тебе приспичило теперь заводить детей! Видно, денег у тебямного.

Стэникэ вскипел.

— Приспичило, потому что я чувствительный человек, у меня особая приверженность к семье, которую я унасле­довал от родителей. Я хочу, чтобы у меня был полон дом детей, хочу слышать, как они шумят, хочу обеспечить себе бессмертие в потомстве, хочу, чтобы кто-нибудь и дальше носил фамилию Рациу.

— Ну а от Олимпии чего ты хочешь? Разве это ее вина? Ведь она родила один раз ребенка. Я бы тебе ска­зала кое-что, да стыдно перед этой молодежью.

— Это клевета, которая меня не затрагивает, — про­тестовал Стэникэ. — Наш род самый плодовитый. Здесь кроется не что иное, как злонамеренность.

Олимпии все это надоело, и она зевала, не глядя на мужа, слова которого никогда не принимала всерьез. Однако и она не выдержала:

— Не кричи ты так громко, голова болит!

Наконец Стэникэ утихомирился и занялся игрой.

Аурика, с развязным видом зажав в зубах сигарету, раз­глядывала свои карты. Костаке не хотел доставать день­ги, обещая немедленно выложить их, когда это будет нуж­но. Шаря в кармане, Паскалопол вынул платок. В это время послышался звон упавшей монеты. Дядя Костаке как ошпаренный вскочил первым и начал искать под сто­лом. Аурика нашла монету (это были две леи) и протя­нула Паскалополу, который, как она поняла, уронил ее. Но дядя Костаке сделал испуганные глаза и протянул руку:

— Э-это моя... Это я уронил. Дай сюда!

Аурика застыла в недоумении, остальные молча сле­дили за этой странной сценой. В конце концов Паскало­пол спокойно сказал:

— Это не моя. У меня в кармане не было ни одной мо­неты. Я держу деньги в портмоне. Вероятно, она выпала у Костаке.

Старик схватил монету и, просияв, спрятал ее в кар­ман, не пожелав даже положить ее на кон.

Во время игры, как и обычно, болтали о всякой вся­чине. Аглае, заметив, что Тити стоит неподвижно в стороне, намеренно громко спросила его:

— Чего ты стоишь, как статуя? Сыграл бы лучше на скрипке.

Тити заявил, что так ему хорошо, а то он что-то за­скучал. Он стоял около шкафа и после замечания матери, упрекнувшей его в неподвижности, принялся слегка рас­качиваться.

Не знаю, в кого пошел этот ребенок, — говорила Аглае. — Бог наделил его талантами: он и рисует и играет, только какой-то вялый, нет у него решительности. Будь у меня состояние побольше, я бы не так об этом жа­лела. Вот и Аурика такая же!

Зашел разговор о музыке, потому что Паскалопол спросил, что играет Тити. Аглае метала громы и молнии против классической музыки, в которой она ровно ничего не понимала, и утверждала, что ей нравится, когда в игре чувствуется «национальная душа». Угадав, что задевает чувствительную струнку, помещик переменил разговор, но избежать расспросов ему так и не удалось. Аурика поин­тересовалась, почему он до сих пор не женился.

— Потому и остаются бедные девушки незамуж­ними,— заявила она с грустным видом, — что вы эгоисты и предпочитаете развлекаться с женщинами вроде Джорджеты, чтобы не иметь никаких забот. Вот я тоже стану та­кой, как Джорджета.

— Это трудно, — иронически заметил Стзникэ. — Такой, как Джорджета, ты никогда не будешь.

— Почему же это? — спросила Аурика, которую задели его слова.

Стэникэ пояснил, подмигивая Паскалополу:

— Потому что для этого нужно такой родиться, быть естественной. А ты из благородной семьи, честность у тебя на лице написана. Ты только и можешь быть, что хо­рошей женой.

— Это правда! — призналась Аурика, бросив карты, и вся затряслась от судорожных рыданий.

— Во имя господа бога, — сочувственно сказал Паскалопол, — не расстраивайтесь. Выслушайте мой совет. Я уже достаточно пожилой человек по сравнению с вами и могу себе позволить советовать вам. Вообще тот, кто слишком печется о своем успехе, не преуспевает. Мужчи­нам нравятся равнодушные женщины, которые за ними не бегают. Когда мать поднимает слишком много шуму, на­мереваясь выдать дочь замуж, получается обратный ре­зультат, потому что претенденты пугаются. Мне часто доводилось видеть, как мужчина, которого приглашали в дом ради какой-нибудь девушки, желавшей во что бы то ни стало выйти замуж, просил руки совсем другой де­вушки и женился на ней, потому что она казалась ему бо­лее непорочной. Вы говорите о Джорджете. Я ее знаю, как не знать. Она очень умненькая девушка, и многие согла­сились бы взять ее в жены.

— Совершенно верно! — сказал Стэникэ, забыв, что рядом сидит его супруга, и думая про себя, что Джор­джета вполне бы подошла ему.

— Что ты хочешь сказать? — спросила его удивлен­ная Олимпия. — Уж не собираешься ли ты жениться на ней, чтобы она нарожала тебе детишек?

Стэникэ знаком попросил ее замолчать и не переби­вать Паскалопола.

— Очень многие согласились бы взять ее в жены, — продолжал помещик, — потому что она горда и ни от кого ей ничего не нужно.

Тити, все более и более нервно раскачивавшийся у шкафа, вдруг распахнул дверь и выбежал, надувшись.

— Что случилось с юношей? — удивился Паскалопол. — Его никто ничем не обидел?

Стэникэ хлопнул себя по лбу.

— Вы не знаете, он ведь чуть было не женился на Джорджете!

В это время Феликс спустился сверху и, войдя в сто­ловую, с удивлением услышал имя Джорджеты.

— Джорджета хотела выйти замуж за Тити? По­верьте, я этого не знал! — воскликнул Паскалопол.

Феликс покраснел, думая, что и о нем шла речь, и, прикинувшись озабоченным, вышел из комнаты.

— Вот видите, — сказал Стэникэ, принимая таинст­венный вид. — И у Феликса были делишки с Джорджетой. Девушка что надо. Что уж тут говорить!

Паскалопол от удивления всплеснул руками, засмеялся и сделал вид, что изучает свои карты, чтобы не про­должать разговора на эту тему, которая, как он догадался, была весьма скользкой.

После некоторого молчания Аурика, постаравшись изобразить на своем лице очаровательную улыбку, обра­тилась к Паскалополу:

— Домнул Паскалопол, а почему вы не женитесь?

— Мое время еще не пришло! — пошутил помещик, чтобы избавиться от допроса.

— Вы такой элегантный мужчина. Неужели у вас ни­когда не было большой страсти, неужели вас никогда не любила какая-нибудь женщина? Вы, наверное, были ку­миром прекрасного пола.

Паскалопол улыбнулся, вздохнул, глядя в потолок, как бы отвечая Аурике, и бросил карту.

— Прекрасный пол — это выдуманная условность,— сказал Стэникэ. — Только мужчина с благородным лицом прекрасен. Ведь почему у меня так болит сердце из-за того, что я потерял ангелочка! Когда рождается маль­чик — это радость, когда рождается девочка — это не­удача. Таково святое мнение народа.

— Уж ты-то красив! — насмешливо обронила Олим­пия.

— А вот и красив, — вызывающе отозвался Стэникэ.

— Вы не ответили на мой вопрос, домнул Паскало­пол! — приставала Аурика к помещику, который, восполь­зовавшись вмешательством Стэникэ, сделал вид, что за­был, о чем его спрашивали.

— Что вам ответить, домнишоара? В моем ли возра­сте заниматься такими вещами?

Вы так говорите, а между тем я хорошо знаю, что вы ходите в этот дом только ради одной особы. Вы знае­те, о ком я говорю. Ведь не ради же меня!

Паскалопол вновь сделал вид, что занят своими кар­тами.

— Если вы любите Отилию, — продолжала неумоли­мая Аурика, — то почему вы не женитесь на ней? Она была бы неблагодарной, если бы не приняла вашего пред­ложения после всего, что вы для нее сделали.

Помещик нахмурился и серьезно сказал:

— Почему вы так неразумны, домнишоара Аурика, и не оставите Отилию в покое? Вы прекрасно знаете, что я всего лишь старый друг, у которого нет семьи, и прихожу сюда время от времени, чтобы с одинаковой радостью увидеть вас всех. Простите, вы даже карту не положили. Не правда ли, кукоана Аглае?

— Аурика болтает, что ей в голову взбредет, — заме­тила Аглае.

— Я, мама, говорю то, что вижу, — сказала Аурика, притворяясь ласковой, несмотря на переполнявшую ее злобу. — Меня ведь вы не приглашали ни в свое имение, ни в Париж, — повернулась она снова к Паскалополу.— У меня нет к вам никаких претензий, я ничего не требую от жизни. Но одно могу сказать, что только из друже­ских чувств мужчина не принесет столько жертв. С вашей стороны это просто восхитительно!

Паскалопол взял Аурику за локоть и тихо, по-отече­ски стал ей выговаривать:

— Не говорите глупостей. Отилию я не брал с собой в Париж. Я случайно встретился с нею — она была там как стипендиатка.

— Стипендиатка, черта с два. Молчите уж, Паскало­пол, — вскинулась Аглае. — Смех один.

Помещик прикинулся смущенным, хотя на самом деле был страшно раздражен. Стэникэ, оценив положение, сыграл в великодушие и предложил иную тему для разговора, тоже весьма деликатную:

— А вы знаете, наш дядюшка Костаке тайком ходил к доктору, клянусь честью. Он соблюдает диету, пичкает себя лекарствами — это большое дело. Даже в религию ударился. Сюда приходили два священника и отслужили молебен.

— Внешне он выглядит гораздо лучше, — заметил Паскалопол.

— И даже не курит! — добавил Стэникэ.

Дядя Костаке, казалось, был очень доволен этим раз­говором и улыбался во весь рот, словно позировал фото­графу. Он чувствовал себя еще более здоровым, когда ему говорили, что он здоров.

— Да! — вздохнул Стэникэ. — Дядюшку Костаке оплакивать не приходится, — я огорчаюсь за себя, за молодежь. Он-то принадлежит к здоровому поколению, чело­век старой закалки. Дожить до такого возраста — значит одолеть все болезни, оказаться избранником судьбы. Он еще сто лет проживет и всех нас похоронит. Разве вы не видите, — он прекрасно выглядит! Посмотрите-ка, лицо у него, как у младенца (Стэникэ взял старика за подборо­док, тот покорно позволил себя демонстрировать), по­смотрите сюда — какие щеки (Стэникэ показал на щеки), взгляните на зубы (Костаке открыл рот), ими камни можно грызть (по правде говоря, Костаке был довольно щер­бат), смотрите мускулы (Стэникэ взял его за дряблые бицепсы), пожалуйста, грудь здоровая (он хлопнул его ладонью по груди), сильные ноги, никогда не знавшие, что такое пролетка и трамвай (дядюшка Костаке расплылся от удовольствия), но главное — обратите внимание, какой у него пищеварительный аппарат (Стэникэ хлопнул его по животу).

Тут послышался громкий звон посыпавшихся на пол монет. Дядя Костаке пожелтел, вскочил со стула и в страшном волнении стал ощупывать себя вокруг пояса. Мешочек, в котором он хранил монеты, прорвался.

Д— еньги! Де-деньги! — забормотал он и бросился под стол. Стэникэ, Аглае и Аурика тоже нагнулись и стали лихорадочно подбирать монеты. Недвижим остался только Паскалопол. Он закурил сигару, довольный тем, что избавился от допроса.

XX

Лили была настолько взволнована знакомством с Фе­ликсом, что непрестанно спрашивала о нем. В ее роду, за редким исключением, брачный инстинкт всегда был свя­зан с каким-то культом чувства, поэтому она не скрывала своих желаний и часто обращалась к отцу с вопросами о делах молодого человека. Он в свою очередь спрашивал Стэникэ, а тот, весьма гордый ролью посредника, из ко­торой надеялся извлечь пользу, выдумал романтический трюк. Он отозвал в сторону Отилию и произнес следую­щую речь:

— Я хочу сообщить тебе нечто важное, касающееся Феликса, в котором, я не сомневаюсь, ты принимаешь участие, так же как и все мы. Надеюсь, что ты не будешь разглашать то, что я тебе скажу, ведь если кто-нибудь узнает об этом, считай меня потерянным человеком. Вот в чем дело. Феликс встретился с Лили, моей племянницей, и произвел на нее исключительное впечатление. Со своей стороны я думаю, что и Феликсу девушка понравилась, но из уважения к тебе он не желает в этом признаться. Ты знаешь, что он любит тебя. Но что ты хочешь, любовь — это вещь иррациональная, нечто такое, что ни с того ни с сего падает с неба, без всякой логики. Девушка, можно сказать, при смерти, она больна, буквально, а не фигу­рально. Ее отец израсходовал на врачей кучу денег. Но врачи не могут ее вылечить, это может сделать только Феликс. Если Лили не выйдет замуж за Феликса, она пропадет. Если бы Лили была безобразной, бедной, я бы сказал: ну и умирай на здоровье. Но она прелестна, по-своему конечно, так же как и ты прелестна на свой лад. Для будущего доктора это был бы прекрасный союз. Отец даст им все, что нужно: дом, состояние — и будет ждать, пока зять спокойно сделает карьеру. Для Феликса это было бы замечательно. Ты думаешь, что будущему доктору нужен только хлеб насущный? Нужны связи, ши­карная коляска у крыльца, чтобы поражать пациентов. Будущее Феликса в твоих руках, ведь только ты одна для него авторитет. Если ты освободишь его от всяких обяза­тельств — дело сделано.

— У Феликса нет никаких обязательств передо мной, — холодно возразила Отилия. — Это все ваши вы­думки. Я поговорю с ним.

— Ура! — воскликнул Стэникэ. — Ты добрый гений нашего семейства.

Отилия действительно пригласила Феликса к себе, усадила его на софу, сама по своему обыкновению сверну­лась, как кошечка, и спросила:

— Тебе нравится Лили, племянница Стэникэ? Что ты о ней скажешь?

Феликс ответил совершенно безразличным тоном:

— Я и видел-то ее всего один раз. Ты же знаешь. Она мне показалась миленькой.

— Стэникэ говорит, что она заболела от любви к тебе и будто ты дал понять, что женишься на ней.

— Стэникэ всегда врет. У меня и в мыслях этого не было.

— Это правда, Стэникэ вечно несет околесицу, в этом я прекрасно убедилась. Но ведь нет ничего невероятного в том, что наивная девочка может питать всякие иллюзии. Было бы несправедливо заставлять ее страдать.

Феликс взял Отилию за руку:

— Отилия, зачем ты все это мне говоришь? Ты хо­чешь женить меня на Лили? Она мне безразлична. Я ви­дел ее всего несколько минут и не чувствую за собой ни­какой вины.

— Я не хочу женить тебя на Лили и передаю только то, что утверждает Стэникэ. Судя по всему, он считает, будто я являюсь препятствием между тобой и Лили. По правде говоря, девушка очень мила и была бы для тебя неплохой партией. Тем не менее я не сваха и посему счи­таю вопрос исчерпанным.

— Отилия! — проговорил Феликс, сжимая ее руки.— Ты мне веришь, когда я говорю, что люблю тебя?

— Верю.

— Я тебя спрашиваю очень серьезно: ты меня лю­бишь?

— Да!

— Тогда почему ты ведешь себя так странно? Почему ты всегда держишься так, словно хочешь избавиться от меня? Я был бы тебе очень признателен, если бы ты от­кровенно сказала, что не любишь меня.

— Я не могу этого сказать, потому что я действительно люблю тебя.

— Тогда... тогда хочешь, мы поженимся?

— Позднее... да.

Феликс схватил Отилию в объятия и принялся ее це­ловать. Он кружил ее по комнате, потом посадил на софу и снова стал целовать, а девушка обеими руками защищала свои щеки.

— Ради бога, Феликс, не надо... Мы должны с тобой поговорить...

После того как Феликс немного успокоился, Отилия задумчиво сказала:

— Меня пугает только, что в области чувств я на­много уступаю тебе. Да, я тебя люблю, но ты такой страст­ный и такой устрашающе серьезный. Я легкомысленна и боюсь твоих упреков, что я недостаточно привязана к тебе.

Наедине с собой Отилия много думала о Феликсе, по­вторяя сама для себя этот аргумент. Она действительно любила юношу. И все же смутно ощущала, что Феликс создан не для нее. Она восхищалась им, заботилась о нем, как сестра, но его отношение к жизни пугало ее. Несмотря на юный возраст, взгляды Феликса были чересчур взрос­лыми. Отилия была избалована, жизнь она понимала по-своему и прекрасно себя чувствовала, когда ей покрови­тельствовали люди вроде Паскалопола, которые давали ей невозможное, не требуя ничего взамен. Роль героической, равноправной подруги была не для Отилии, желавшей, чтобы ее считали ребенком и ни в чем ей не препятство­вали. Отилии нравилось проявлять заботу о дядюшке Костаке и Феликсе, словно о детях, и она была предана им, поскольку никто ее к этому не принуждал. Но мысль о том, что, когда ей все это наскучит, она вдруг не сможет быть свободной и поступать так, как ей заблагорассудится, страшила ее. Она была уверена, что Феликс всегда останется человеком деликатным, готовым удовлетворить любой ее каприз, но знала также, наблюдая его страстный ха­рактер, что он стал бы страдать, если бы она не прояв­ляла деятельной и неизменной привязанности к нему.

На следующий день, когда пришел Феликс и положил ей голову на колени, она осторожно взъерошила ему во­лосы и спросила:

— Феликс, скажи мне, что тебе больше всего нравится в жизни, кроме любви? О ней мы не будем говорить. Рас­скажи мне, как ты смотришь на жизнь.

Феликс признался:

— Я часто себя проверял и могу тебе сказать, что мне было бы невыносимо где бы то ни было и в чем бы то ни было быть вторым. Не думай, что я честолюбив или горд. Скорее всего это потому, что детство я провел в одиночестве, в отчуждении от людей. Я не могу примириться с мыслью, что я ничего не буду значить в жизни, не внесу никакого вклада, что имя мое не будет связано с чем-нибудь значительным.

— Если ты так жаждешь славы, почему ты не попытаешься достигнуть этого на другом поприще, в литера­туре, например, или, уж если на то пошло, подготовить себя к политической карьере?

— Все из того же чувства, которое не позволяет мне терпеть поражения. В искусстве воля — второстепенный элемент, там все подчинено таланту. Самый ленивый из поэтов может создать великое произведение, подчас не желая и не зная этого. В политике огромную роль играет удача. Если бы я знал, что через двадцать лет будет война, я бы посвятил себя военной карьере, потому что тогда бы я мог отличиться на поле боя. Но кто может об этом знать? В провинции не прозябало бы столько Напо­леонов, не имеющих возможности заявить о себе. А сколько неведомых людей могло бы оказаться кардиналами Ри­шелье, если бы всесильный случай поставил их вдруг во главе государства! Немилость судьбы пугает меня. Я боюсь стать таким, как Тити, как Стэникэ, как другие, смешаться с ними, боюсь, что в силу обстоятельств буду вынужден кланяться им. Я обязательно хоть чем-нибудь должен от них отличаться. Я считаю, что единственное поприще, где нормальный человек только благодаря своей поле может достигнуть выдающегося положения, это на­ука. Если бы я захотел стать поэтом, может быть, я и не смог бы этого добиться, но крупным врачом я и хочу, и могу стать и обязательно стану, я это точно знаю.

Говоря это, Феликс стиснул кулак, глядя прямо перед собой.

— Значит, тебя, Феликс, больше волнует твоя карьера, чем любовь. Какую же роль должна играть в твоей жизни женщина?

— Женщину я понимаю как друга, разделяющего мои надежды, и в то же время как цель всех моих усилий. Женщине я бы посвятил все.

— Твой идеал прекрасен, Феликс, — сказала Отилия, приглаживая ему взъерошенные ею же самой волосы. — Это идеал молодого человека, который многого достигнет в жизни. Я понимаю тебя. Но если женщина не сможет подняться на ту высоту, на которой ты находишься?

— Не понимаю. Я ведь от нее ничего не требую!

— Феликс, ты плохо знаешь женскую душу. Девушка может восхищаться юношей с возвышенными мыслями, но это скучно, и она зачастую предпочитает средних людей. У нее свои идеалы, ей хочется нравиться, пока она молода, видеть вокруг себя мужчин. Честолюбивый человек всегда немного эгоист, что бы ты ни говорил, и он стре­мится превратить женщину в икону для себя одного.

— Значит, ты находишь, что я честолюбив и... сделаю тебя несчастной?

— Я этого не хочу сказать, Феликс. Я просто отме­чаю, что по сравнению с тобой я серая, заурядная. Твоя воля внушает мне уважение. До сих пор я смеялась над чересчур серьезными людьми, мне нравились люди, у ко­торых есть шик. Я даже не знаю, кто у нас премьер-ми­нистр, так мало меня интересует мир преуспевающих лю­дей. Мы, девушки, Феликс, существа посредственные, не­поправимо недалекие, и единственное мое достоинство в том, что я отдаю себе в этом отчет.

Огорченный Феликс встал:

— Отилия, ты все время словно ускользаешь у меня между пальцев, ты не любишь меня. Хочешь, я переме­нюсь и превращусь просто в человека, у которого есть шик. Я попытаюсь!

— Не пытайся, потому что заурядность тебе не идет. Я действительно очень тебя люблю. Я не запрещаю тебе превратить меня в цель своей жизни. Пусть будет так, будто я этого достойна. Но я недостойна, вот в чем дело.

— Уверяю тебя, что достойна.

— Недостойна, Феликс, ты сам увидишь. Когда ты го­ворил об идеалах, я думала о том, что не стерла пыль с рояля. Что ты хочешь? Я глупа. Как ты смотришь, если я немного поиграю?

Не дожидаясь ответа, Отилия взяла Феликса за руку и повела в комнату, где стоял рояль, открыла крышку, сдула пыль с клавиш и, насвистывая, заиграла «Песню без слов» Чайковского. Потом она подбежала к окну и за­глянула во двор. Снег валил хлопьями, и этот снегопад, казалось, глушил, гасил все звуки. Деревья отяжелели от снега, а строительные материалы дядюшки Костаке, ^по­крытые белыми шубами, напоминали полярные постройки. Через двор вся запорошенная снегом прошла Марина с лицом эскимоски. Послышался звон бубенцов.

— Знаешь что? — быстро сказала Отилия. — Мне хо­чется прокатиться в санях. Доставишь мне это удоволь­ствие?

Феликс с радостью согласился, и вскоре они уже си­дели в узких санках за спиною огромного кучера, занимавшего весь облучок. Отчаянный мальчишка кричал и бежал за ними, время от времени вспрыгивая на запятки. Извозчик сбоку стегнул его кнутом и смачно обругал. Подбадриваемые бубенцами, саврасые лошади, покрытые белой сеткой, мчали легкие сани по снегу, красиво вски­дывая ноги и принимая академические позы взмыленных коней с картин Жерико [34]. Огромный бульдог бежал впереди них, упорно лая и злобно хватая за кисти сетки. На плечи и голову Отилии и Феликса, до самой шеи укутан­ных полостью, сыпались снежные хлопья. Они были та­кие большие и падали так часто, что Отилия высунула язык, чтобы попробовать, каковы они на вкус.

— Правда, хорошо? — спросила она Феликса.

— Да! — ответил юноша.

Ему было весело, но радость эта исходила прежде всего оттого, что Отилия была рядом с ним. Девушка же, наоборот, радовалась снегу, морозу, самой прогулке и тай­ком дружескими жестами одобряла мальчишек, которые пытались прицепить свои салазки к саням. Выехали на шоссе. Снегу было так много, что дворники едва успевали сгребать его в большие, похожие на нафталиновые, кучи вокруг лип по ту и другую сторону дороги. Отилия, ткнув пальцем в спину извозчика, одетого в тяжелый тулуп, дала знать, чтобы он остановился. Она выпрыгнула из саней и с наслаждением упала на спину прямо в сугроб. Рас­красневшееся нежное лицо девушки было свежо, как яб­локо. Изо рта на морозе выходили клубы пара. Это ее очень забавляло. Она подозвала Феликса и, надув щеки, стала ему показывать, как валит пар. Феликс ощутил тон­кий аромат, примешавшийся к вяжущему запаху снега. Скользя ботинками, Отилия бросилась по снегу, крича вслед какой-то компании, ехавшей на целом санном поезде, который везли две лошади, запряженные цугом. Словно изнемогая, она падала то в один, то в другой сугроб. Она была в снегу с головы до ног, снег запорошил ей волосы, уши, глаза. Несколько ребятишек столпилось вокруг нее, потом они разбежались, и один из них стал бешено бом­бардировать ее снежками. Отилия наклонилась и тоже бросила в него снежком, закричав:

— Мошенник!

— Не так, — поправил Феликс, — а мо-мошенник! Оба рассмеялись. Когда они опять сели в сани, Отилия сказала:

— Как, должно быть, замечательно теперь в имении у Паскалопола, среди снежных полей! Мчаться в безумной скачке, словно под allegro на фортепьяно.

Феликс ничего не ответил, только улыбнулся, как по­казалось Отилии, принужденной улыбкой. На проспекте Виктории, недалеко от дома помещика, Отилия после дол­гого молчания взяла Феликса под руку и робко предло­жила:

— Как ты думаешь, может, нам навестить Паскало­пола? Ему было бы очень приятно. Я уверена, что он ску­чает.

Феликс не мог скрыть своего недовольства.

— Зайди ты одна, я тебя подожду. Если ему доставит удовольствие твой визит, то что касается моего прихода — я в этом вовсе не уверен.

Отилия сделала легкую гримаску, ничего не ответила и, несмотря на все просьбы Феликса, не согласилась оста­новить извозчика. Они вернулись домой. Хотя уже стемнело, в доме не было видно ни одной зажженной лампы. Слегка удивленная, Отилия вошла внутрь.

Вдруг послышался крик, и девушка, бледная, вся дро­жа, бросилась в объятия Феликса.

— Что случилось?

— Папа! — плакала Отилия.

Феликс кинулся в дом. Ему показалось, что он заметил что-то черное, распростершееся у стола. Он нашел спички, зажег лампу и увидел дядю Костаке, который лежал на полу и тихо стонал. С трудом он поднял его у перенес на диван. Испуганная Отилия глядела на Феликса, присев у самой двери.

— Нужно послать Марину за доктором.

Отилия выбежала и нашла старуху, которая спала одетая в своей комнате. Услышав, что дядюшке Костаке плохо, она, полусонная, не говоря ни слова, вместо того, чтобы идти за врачом, бросилась к Аглае, и через минуту вся банда стремительным маршем уже направляла к месту происшествия. Старик не умер. Он даже не потерял сознания. Одной рукой он с трудом ощупал пояс прошептал:

— Паскалопола!

Феликс едва успел передать Отилии, что старик хочет видеть помещика, как в комнату набились Аглае, Стэникэ, Аурика, Тити и Марина.

Марина, как бы насмехаясь, заметила:

— Отилия сказала, чтобы я позвала доктора!

— Иди ты со своим доктором, — завизжала Аглае, — зачем он нужен теперь, этот доктор!

— Что правда, то правда, — добавил Стэникэ. — По­сле второго удара можно класть в могилу. Разве вы не видите, что он умер? Да простит его бог!

И он весьма набожно перекрестился.

Принесите свечу, чтобы все было по-христиански.

Дядя Костаке, к явному разочарованию всех присут­ствующих, стонами опроверг заключение о своей смерти. Стэникэ почувствовал себя обязанным обнадежить Аглае хотя бы шепотом:

— Что бы там ни было, не выкарабкаться ему, мне врач говорил.

— Уж лучше бы прибрал его бог, — высказала свое мнение Аглае, — чем и самому страдать с параличом и нас заставлять мучиться.

Отилия выбежала за ворота. Ей посчастливилось еще застать сани, в которых они приехали, потому что извоз­чик слез с облучка и веничком обметал снег.

— Пошел быстрей, — закричала Отилия.

Извозчик щелкнул кнутом, и сани бешено понеслись, оглашая улицу веселым звоном бубенцов. Отилия сидела неподвижно, устремив взгляд в пространство.

Феликс принес немного снега и положил старику на голову, хотя и понимал, что это бесполезно. Его нужно было бы раздеть, но Феликс знал, что у старика есть при себе деньги, и не хотел его выдавать. Раздеть Костаке предложил Стэникэ.

— Надо снять с него одежду, пусть ему легче ды­шится. Мы обязаны сделать все, что можем.

И он бросился стаскивать платье с дядюшки Костаке. Но тот издал страшное мычание, похожее на рев, кото­рое всех напугало, и еще крепче ухватился руками за живот.

— Как будто у него желудок болит! — заметил Стэ­никэ, внимательно глядя на старика. («Здесь что-то кроется!» — подумал он.)

— Смотрите в оба, — приказала Аглае. — Чтобы и иголка из дому не пропала. Ночью здесь будем спать, чтобы чего-нибудь не случилось.

Вскоре приехал Паскалопол с врачом и Отилией.

— Чего ему здесь нужно! — прошептала выведенная из себя Аглае дочерям.

Доктор подошел к больному и прежде всего прило­жил ухо к груди старика, потом разделся, попросил таз и приказал снять платье с больного. Старик выражал про­тест бурными стонами, требуя знаками, чтобы все уда­лились. Паскалопол по-французски передал желание дя­дюшки Костаке, и врач попросил всех присутствующих ненадолго выйти в интересах успешного проведения опе­рации. Стэникэ, внимательно выслушавший Паскалопола, оказался самым покладистым:

— Уходим, домнул профессор, почему же нет, ведь это в его интересах.

Аглае отступила, бросив замечание, которое произ­несла достаточно громко, чтобы все услышали:

— Что это такое? Семья не может находиться в ком­нате больного!

Врач пустил больному кровь, сделал надрез на затылке и наложил повязку. После этой операции старик за­метно оживился, однако оказалось, что парализованы та же самая рука и та же самая нога, но сильнее, чем раньше, а речь стала более путаной. Несмотря на это, дядюшка Костаке мог удовлетворительно изъясняться и двигаться.

— Он крепкий, — заметил доктор, — выкарабкается и сейчас.

Старик осмотрел комнату и, уверившись, что кроме врача и Паскалопола никого в ней нет, сказал:

— Паскалопол, хочу тебе передать деньги для моей де-девочки.

— Если ты считаешь нужным, — сказал тот с некото­рым безразличием, чтобы не испугать старика, — давай их мне.

— По-помоги!

Старик попытался расстегнуть ремень, но не смог и взглядом попросил об этом помещика. Тот с помощью доктора осторожно раздел старика, внимательно наблюдав­шего за ними, и нашел мешочек и потайной карман, от­куда извлек сверток, перевязанный бечевкой. По просьбе старика он развязал этот пакет, в котором оказалось три пачки банкнотов. Старик выхватил их у него из рук.

— Домнул доктор, я ведь выздоровлю? — спросил он.

— При хорошем уходе —да.

Тогда старик не без колебаний взял только одну пачку, в которой было сто тысяч лей, ровно треть всех имев­шихся при нем денег, и передал ее Паскалополу для «де­вочки». Другие он решил пока придержать и отдать по­том. Так как ему трудно было приподняться на постели, он попросил помещика спрятать мешочек с монетами и два пакета с банкнотами под тюфяк, на котором он лежал. Когда Паскалопол все это выполнил, старик, который все время тревожно озирался, испуганно прошептал:

— Глаза, глаза!

И показал рукой на окно. Паскалопол и врач посмот­рели туда, но ничего не увидели. Им только почудился скрип шагов по снегу.

— Никого нету, — успокоил Паскалопол дядюшку Костаке, — просто кто-то ходит по двору.

Наконец всем было разрешено войти, и родственники ввалились в комнату, как школьники в класс после пере­мены. Феликс и Отилия остались у порога. Помещик и доктор отозвали Отилию, закрылись на несколько минут в ее комнате и о чем-то говорили с ней, но о чем — Феликс даже не пытался угадать. Уходя, доктор опять подошел к старику и порекомендовал присутствующим внимательно относиться к больному.

— Что с ним, домнул доктор? Скажите откровенно!

— Он вне опасности и если будет обеспечен покой, то вновь оправится, но уже не так скоро, поскольку конеч­ности слегка затронуты параличом.

Стэникэ изобразил восторг, которого остальные, од­нако, не разделили.

— Домнул доктор, вы наше провидение! Вы еще раз совершили чудо, возвратив нам нашего любимого дядюш­ку! Мы вечно будем вам признательны! («Чертов мошен­ник, — думал он про себя, — привез тебя этот проклятый грек, чтобы нарушить все мои планы».)

— У старика, — объяснял Паскалопол доктору, сидя в коляске, — алчные родственники, которые следят за каждым его шагом, боясь, как бы он не оставил состояние девушке, которую вы видели. Это его падчерица от вто­рого брака.

— Очаровательная девушка, — похвалил Отилию док­тор, — жалко ее.

— Я пытаюсь, — проговорил Паскалопол словно про себя, — оградить ее от зла, но так, чтобы ее не обидеть.

Сторожившая свора уже не веселилась, как в прошлый раз, и молча охраняла старика, не ложась спать. Наутро увидев, что старик довольно спокойно лежит в своей постели, Аглае решила не держать под присмотром весь дом, это было бы слишком утомительно. Оставив Аурику в столовой, ока взяла с собой Тити, Олимпию и Стэникэ и тщательно обыскала все комнаты.

— Чем ждать, когда кто-то другой вое растащит, уж лучше сами унесем наиболее ценные вещи.

Начался грабеж. Через парадную дверь (чтобы не заметил старик) вытаскивали стулья, картины, зеркала. Олимпия и Стэникэ, стараясь для себя, хватали и прятали мелкие вещи, подталкивая друг друга. Отилия видела, как Марина, Стэникэ, Тити, Олимпия, Аглае шествовали с вещами по снегу в глубине двора, и сердце ее перепол­няло возмущение. Ей захотелось открыть окно и закри­чать, но, испугавшись, не умер ли уж папа, она в одной рубашке, босиком бросилась в столовую. Костаке спал, мирно похрапывая. Тогда она вернулась в свою комнату, оделась, разбудила Феликса и подвела к окну.

— Посмотри, что здесь творится. Видишь?

Феликс тоже пришел в негодование, но Отилия посо­ветовала ему молчать.

— Это бесполезно. Если не станет папы, кому эти вещи будут нужны? Бедный папа не должен об этом знать, а то он разволнуется и умрет.

Замечание показалось Феликсу весьма разумным. Таким образом банда орудовала беспрепятственно, пока не устала, отложив второй налет на некоторое время. Аурика посягнула даже на рояль Отилии, но Олимпия, скорее из ревности, заявила, что это уж слишком и что всему есть предел. Рояль принадлежит Отилии, он остался ей от матери. '— Где это записано? Документ, что ли, есть? — огрызнулась Аурйка.

Стэникэ тактично вмешался: ' 3|

— Оставь, дорогая, позже обсудим и это. Рояль стоит около столовой и будет слышно, как его вытаскивают («Гнусная семейка», — подумал он про себя.)

Старик неподвижно лежал на спине, но слух его был напряжен. Ему казалось, что он улавливает подозрительные шумы, шепот, и когда Отилия подошла, к нему, спро­сил:

— Кто это разговаривает? Что это там скрипит все время в комнатах?

— Это ветер, папа.

— В моем доме не может быть ветра. Пойду посмотрю.

Он через силу попытался встать с постели. Отилия ласково остановила его и поклялась, что ничего там не происходит. Она открыла дверь в комнату, где был рояль, и другую дверь, в гостиную, теперь уже полупустую, и заверила старика, что не видит никаких перемен. Ста­рик на некоторое время успокоился. Но вскоре к нему вновь вернулась подозрительность, и он спросил:

— Рояль на месте?

— Папа, ты знаешь, что рояль не летает!

— Есть воры, я тоже знаю!

— Нет, папа, рояль в комнате, там же, где всегда был.

— Поди и сыграй что-нибудь.

Отилия вышла и исполнила ту же пьесу Чайковского, которая на этот раз прозвучала зловеще. Теперь старик ей поверил.

— Папа, ты убедился, что рояль на месте? Откуда ты взял, что он куда-то делся?

— А глаза? — спросил дядюшка Костяке.

— Какие глаза?

— Глаза, которые смотрели на меня вчера вечером через окно!

Отилия подумала, что у старика небольшой бред, и ничего не ответила. После того как за целый день не произошло никаких ухудшений, после того, как сам Василиад осмотрел дядю Костаке, все вынуждены были при­знать поразительную жизнеспособность больного. Сторо­жить его стало еще скучнее. Старик ворочался и» своем диване, не желая его покидать, разве что ради кое-каких нужд (спускаться ему помогала Марина), к казался вполне довольным. Состояние возбуждении вновь верну­лось к нему. Аглае созвала семейный совет и, горячо под­держанная Стэникэ, решила, чтобы за стариком наблюдали все по очереди. Стэникэ заявил, что никто не должен входить в комнату больного, чтобы не вызывать у него подозрений, а то он рассердится и составит завещание в пользу Отилии. Марина будет давать знать обо всем и сообщит, когда нужно. Но это не мешало самому Стэникэ постоянно являться к старику, спрашивать его о здоровье, рассказывать ему о больных, вставших со смертного одра, и нести разный вздор. Его только злило присутствие Отилии, которая ухаживала за дядей Костаке без всякого от­вращения, что весьма удивляло Стэникэ. Отилию считали легкомысленной, но она показала себя преданной и терпе­ливой. Дядя Костаке с нескрываемой враждебностью смотрел на Стэникэ. При виде его он неподвижно засты­вал в постели и пристально следил за ним.

Паскалопол вскоре нанес старику визит и, улучив ми­нуту, когда они остались одни, потому что наблюдение Стэникэ было неослабным, подтвердил, что положил деньги в банк на имя Отилии. Он показал старику письмо. Паскалопол надеялся, что Костаке заговорит об остальных деньгах и вручит их ему. Однако из деликатности сам он ничего не сказал старику и даже постарался уехать как можно скорее, чтобы не возбуждать подозрений у Аглае. Стэникэ на улице спросил Паскалопола:

— Что сказал старик? Составляет он завещание? Что он думает делать?

— О подобных вещах я с ним не говорил, — заверил помещик.— Как это можно? Какое право я имею вмеши­ваться?

«Хитрый грек. С ним, с Отилией и Феликсом, да еще с Джорджетой, можно было бы покорить мир».

— Что вам сказал Паскалопол? — спросил Стэникэ дядю Костаке.

— Что он мне сказал? — повторил старик, отталкивая Стэникэ рукой, недовольный, что тот слишком близко по­дошел к постели. — Ну что он мог мне сказать?

— Откуда мне знать? Но он хитрый. Посоветует вам какую-нибудь глупость и введет в заблуждение. Не вну­шает он мне доверия. Вам бы нужно было проконсульти­роваться у меня, ведь я адвокат, не так ли? Для вас я все сделаю и без всякой мзды.

— Не нужен мне адвокат, — отрезал старик.

Стэникэ шпионил за Феликсом и Отилией, стараясь разузнать, когда они уходят в город.

— У тебя сегодня лекции, да? — спрашивал он.

— Да, — отвечал Феликс, ничего не подозревая.

Но Отилия совсем не выходила из дому, целиком по­святив себя заботам о дяде Костаке. Стэникэ все время уговаривал ее:

— Ты переутомишься, заболеешь. Это нехорошо даже в интересах старика. Выйди прогуляйся, я присмотрю за дядюшкой Костаке.

Как-то, притаившись на кухне у Марины, куда он про­ник с черного хода, Стэникэ заметил, что Феликс отпра­вился в город. Следовательно, в доме оставалась только Отилия. Выйдя тихонько из кухни, он прошел к парад­ному ходу, открыл готическую дверь и прокрался через все комнаты к столовой. Заглянув в замочную скважину, он удостоверился, что там никого нет, кроме старика, ле­жавшего на диване. Тогда он снова вышел на улицу и че­рез черный ход проник в комнату с роялем. Отилия си­дела, задумавшись и подперев голову руками.

— Как себя чувствует дядя Костаке? — спросил Стэ­никэ.

— Все так же, — хмуро ответила Отилия.

З— наешь, сегодня после обеда, кажется, должен приехать Паскалопол, так он мне говорил, — соврал Стэ­никэ.

— Да? — изумилась Отилия. Немного подумав, она спросила: — Не можете ли вы сходить в город и купить мне коробочку пудры?

— Дорогая, — стал отказываться Стэникэ, — с огром­ным удовольствием, но я ничего не понимаю в предметах женского туалета. И потом ты же знаешь мою Олимпию: если до нее дойдет, что я куда-то ходил ради тебя, не сно­сить мне головы. Иди, иди быстренько, а я посторожу. Не веришь, что Стэникэ способен на самопожертвование? Очень жаль.

— Немного подумав, Отилия решилась:

— Я ненадолго, только на полчаса. Побудьте, пожа­луйста, здесь или попросите прийти Аурику.

Стэникэ на турецкий манер приложил руки к груди в знак того, что достоин всяческого доверия.

— Иди, не беспокойся.

Отилия надела пальто и вышла, провожаемая присталь­ным взглядом Стэникэ. Он осмотрелся, слегка приоткрыл дверь во двор, убедился, что там никого нет, и вошел в комнату дяди Костаке. Злые глаза старика уставились на него в упор. Стэникэ подошел к двери, которая вела в гостиную, чуть-чуть приотворил ее и снова закрыл. По­том он направился к окну, глянул во двор, вернулся к столу, взял стул, поставил его около дивана и сел.

— Как дела, старик? — спросил Стэникэ. — Лучше, а?

Дядя Костаке в свою очередь задал вопрос:

— Что тебе надо?

— Ай-яй-яй,— огорчился Стэникэ. — Я интересуюсь вашим здоровьем, а вы спрашиваете, что мне надо. Разве так можно?

Стэникэ еще ближе придвинул стул к дивану.

— Чего тебе нужно? — разволновался старик.

Притворившись, что не понимает, о чем спрашивает больной, Стэникэ приподнял край простыни, словно же­лая осмотреть матрац.

— Хорошая постель, — заявил он. — Как тебе, мягко лежать? А почему ты лежишь не в спальне?

— О-оставь меня в покое! Что тебе надо?

Стэникэ стал совершенно спокойно ощупывать тюфяк, потом быстро сунул под него руку и вытащил пакет с деньгами. Глаза у старика вылезли на лоб, рот рас­крылся. Он пытался что-то сказать. Сделав нечеловече­ское усилие, старик поднялся, сел на краю постели и взвыл плачущим, гортанным голосом:

— Деньги, де-деньги, жу-у-ули-и-ик!

И вдруг упал на пол. Стэникэ тщательно спрятал па­кет на животе под рубашкой, поглядел в окно и вышел через гостиную иготическую дверь. Ни во дворе, ни на улице никого не было. Он не спеша прошел в соседний двор и, увидев Аглае с Аурикой, сказал:

— Я встретил Отилию. Она просила Аурику зайти ненадолго присмотреть за стариком.

— Поди, Аурика, — посоветовала Аглае.

— Я тоже пойду, — сказал Стэникэ, — посмотрю, как у него дела.

— Увидев, что старик мертв, Аурика завизжала, а Стэ­никэ, изобразив удивление, бросился известить Аглае, которая явилась со всей бандой как раз в ту минуту, когда вернулась Отилия. Побледневшая девушка остановилась в дверях. Стэникэ подскочил к ней, обнял и стал уте­шать:

— Отилия, Отилия, дорогая моя кузина, будь муже­ственной, крепись, ведь этого следовало ожидать.

Потом он объяснил, как было дело:

— Отилия мне сказала: посиди около него, постереги или позови Аурику! Я и отправился позвать свояченицу и пришел вместе с ней. А старик уже лежал на полу, вот здесь. Видно, ему что-нибудь понадобилось, он поднялся, и тут-то ему стадо плохо.

— Да, мама, — подтвердила Аурика, — я первая вошла в комнату но, когда увидела, я так перепугалась и за­кричала, закричала! Боже, как я напугалась!

— А я, — соврал Стэникэ, — думаешь, не переживаю? Я потрясен. Разрешите мне отправиться ненадолго домой, чтобы прийти в себя, К тому же мне необходимо взять кое-какие документы, а то завтра у меня процесс. Дай мне ключ от дома, Олимпия.

Таким образом Стэникэ удалился, чему Аглае была очень рада, так как считала, что он слишком, много берет на себя. Отилия скрылась в своей комнате. Она села на диван, поджав под себя ноги и глядя в одну точку. Глаза ее были влажны, но плакать она не могла. Феликс, как ни старался, не добился от нее ли одного слова. Аглае по-военному оккупировала весь дом. Вместо того чтобы об­рядить мертвого, она приказала всем молчать о случив­шемся и поставила Марину охранять ворота, чтобы никто не вошел.

— Посмотрим, где у него деньги, документы, оставил ли он завещание, — говорила Аглае. — Деньги нужны на похороны.

Труп продолжал лежать поверх одеяла и уже стал приобретать синеватый оттенок, а Аглае, Олимпия, Аурика и Тити шныряли во всем углам, выдвигая ящики, рылись в гардеробе, залезали в печку. Они ничего не нашли, кроме купчих крепостей, договоров на сдачу помещений, раз­личных счетов, из которых можно было определить размеры имущества дядюшки Костаке. Все их Аглае, сло­жив в пачку, забрала с собой. Нигде никаких денег, кроме завалявшейся монеты в полбана, забытой под бумагами. В одном из ящиков Олимпия обнаружила перстень, усыпанный камнями. Она быстро надела его на валец, но, так как Аглае заметила это, постаралась оправдать свой по­ступок:

— Мама, это кольцо возьму я. Ты же знаешь, что у меня никогда не было драгоценностей, а ты мне обещала.

— Вечно ты так, — запротестовала Аурика. — Тебе все, а мне ничего. Зачем оно тебе, ведь ты замужем!

Олимпия пропустила замечание мимо ушей и оставила перстень себе.

— Где же деньги? — повторяла взволнованная Аглае. Аглае, — Где его деньги? Ведь, не мог он жить, не имея в доме ни гроша! При нем был кошелек, который он недавно уронил. Должен же он иметь деньги!

Разъяренная Аглае хлопала дверцами шкафов, сдвигала ковры, не удосуживаясь положить их на место, выдвигала большие ящики у ломберного и обеденного сто­лов. Везде только неначатые спичечные коробки, пачки табаку, тщательно уложенные карандаши, разные мелочи.

— Он держал деньги при себе, — вдруг вспомнила Аглае. — Как это я не догадалась!

Она бросалась в столовую. Так как старик бил в одной рубашке, то можно было сразу заметить, что при нем ничего нет. Рядом лежали сложенные вдвое брюки. В их карманах оказались гвоздики, огрызки карандашей, спички и наперсток.

— Смотри-ка, наперсток, который я как сумасшедшая искала. Видно, я его здесь уронила.

Аглае ваяла наперсток и сунула в маленький кармашек блузки. Не найдя ничего в одежде Костаке, она вытащила из-под его головы подушку, отвернула простыню, потом поднатужилась и приподняла тюфяк, откатив труп к стене.

— Вот мешочек! — торжествующе закричала она и отпустила матрац. Дядюшка Костаке качнулся и снова принял неподвижную позу. В мешочке были серебряные монеты, наполеондоры и даже смятые бумажки, всего на несколько тысяч лея.

— У него было больше денег, — твердила раздосадованная Аглае.

После тщетных поясков, убедившись, что в доме не найти больше ни бана, Аглае прекратила обыск.

— А если деньги ваяла Отилия? Я уверена, что это она.

Аурика, недовольная конкуренцией Олимпии, встала защиту девушки:

— Нет, мама, не принимай греха на душу. Отилии даже дома не было, когда умер дядя.

— Это так, — признала Аглае. — Но, может, сам старик отдал ей деньги, потому что силой у него невозможно было отнять. Черт ее подери, если она их взяла!

Пожаловавшись на усталость, Аглае заявила, что всем нужно пойти домой и подумать о случившемся. Старика оставили лежать на диване. Простыня была скомкана, одеяло наполовину сползло на пол. Феликс заметил все это и, зная, что мертвеца нужно подготовить, прежде чем класть в гроб, сказал об этом Отилии со всей мягкостью, на какую был способен. Девушка поднялась с кровати, ре­шительная и спокойная, позвала Марину, с ее помощью обрядила дядю Костяке и заботливо уложила его не кро­вать.

Аглае придя домой, прежде всего хлопнулась на ди­ван и попросила всех помолчать, потому что ей хочется минутку отдохнуть. Она спала целый час, храпя на весь дом, потом встала и пожаловалась, что голодна.

— Совсем сбилась с ног с этой болезнью Костаке, даже покушать вовремя было некогда.

Когда все уселись за стол, появился Стэникэ в рединготе. Воротничок сорочки был непомерно высок, а усы чересчур нафабрены.

— Хорошо, что пришел, — сказала Аглае, — а то тут темное дело. Ничего не нашли, одна мелочь.

— Что вы говорите! — притворно удивился Стэникэ. — Я вас уверяю, он что-то предпринял.

— Другим барыши, а мне убытки! Скажи, кто будет его хоронить? —

— Вы, конечно!

— Я?! — возмутилась Аглае. — На какие шиши? На те несколько тысяч лей, которые он мне оставил? Пусть хоронит Отилия, она все называла его папой.

— Не надо волноваться, дорогая теща, — посоветовал Стэникэ. — Обязан морально и даже заинтересован оказать ему надлежащие почести самый ближайший родственник, тот, который наследует все, а именно вы.

— Почему я? — недоумевала Аглае.

— Потому, что вы получите все: соседний дом, дом о улице Штирбей-Водэ, который еще не продан, и все остальное, что еще не разбазарено. Разве этого мало? Деньги, если они и были, он, видимо, роздал при жизни. Тут вы ничего не поделаете, но вам досталось самое глав­ное — недвижимость. Аглае смягчилась.

— А если он оставил завещание в пользу Отилии? — усомнилась она.

— Все может быть, но я не думаю. Нашли что-нибудь в доме? Нет. Дядя Костаке был не такой человек, чтобы таскаться по судам, адвокатам и тому подобное. Будь у него завещание, об этом знали бы или Отилия, или Паскалопол.

— Поди и спроси у нее, — приказала Аглае.

Стэникэ отравился к Отилии. Он застал ее за приготовлением траурного платья.

— Отилия, — почтительно заговорил Стяникэ, пытаясь поцеловать ее в обе щеки, — я разделяю горе, кото­рое выпало на твою долю, и прошу видеть во мне отца, дорогого брата, друга, кого хочешь. Твои интересы — мои интересы. Знаю, ты слишком погружена в свое горе, чтобы думать о более реальных вещах. Но разреши мне, как адвокату, руководить тобой. Я побеспокою тебя только одним вопросом: передавал ли тебе дядя Костаке какую-нибудь бумагу, попросту говоря — завещание?

— Ничего он не передавал, — устало проговорила Отилия. — Оставьте меня. Ничего он мне не давал, и я не знаю, было у него завещание или нет. Мне абсолютно ни­чего не нужно.

— Уж рояль-то, во всяком случае, твой, — выдал себя с головой Стэникэ. — Право, на него нужно отстаивать.

— Оставьте меня, пожалуйста.

— Ухожу, ухожу. Великая скорбь достойна уваже­ния.

Вернувшись, Стэникэ застал Аглае раскладывающей монеты из мешочка на кучки, по их достоинству.

— Дорогая теща, клянусь вам, у меня нет ни гроша, выдайте мне хоть сколько-нибудь, а то я совсем обезде­нежил! — и он схватил кучку монет.

— Потерпи, Стэникэ. Какого черта все вы тут кру­титесь? Эти деньги пойдут на похороны, ведь не нищий же он. А то люди будут смеяться.

— Одобряю, — похвалил ее Стэникэ, однако денег не вернул. — Я придумаю что-нибудь феерическое.

— А что сказала Отилия? — осведомилась Аглае.

— У нее нет никакого завещания, и я ей верю, потому что старик боялся выпустить, деньги из рук. Удивительно, что в доме не нашли денег.

— И мне это кажется странным!

— Очень странно! — Стэникэ сделал вид, что задумался. — Здесь великая тайна. Со временем я разберусь в этом. Вы уводите, что Стэникэ, кроме всего прочего, еще и сыщик.

— Лучше бы ты узнал о завещании, есть оно или нет. Если он оставил состояние другим, пусть они его и хоронят.

— Только Паскалопол может знать точно. После обеда я сразу же пойду к нему и спрошу.

Стэникэ действительно отправился к Паскалополу, ко­торый с удивлением встретил известие о смерти дяди Костаке и не решился спросить, нашли ли деньги под тю­фяком, боясь выдать себя. Он подтвердил, что завещания не существует.

— Костаке не оставил никакого завещания, это совер­шенно определенно. Он все откладывал со дня на день, так что, к несчастью, Отилия осталась без всяких средств.

— Какая жалость! — посочувствовал Стэникэ. — Эта девушка достойна многого. Она всей душой любила дядю Костаке. Но бог милостив, мы позаботимся о ней, я беру ее под свое покровительство.

— Не думаю, что она будет в этом нуждаться, — иро­нически заметил Паскалопол.

«Я тоже думаю, что она в этом не нуждается, — сказал про себя Стэникэ, опускаясь по лестнице. — Теперь она свободна, может делать все, что вздумается. Будет жить с Феликсом».

Когда Паскалопол явился проведать Отилию и всех остальных, Аглае принялась жаловаться, что она испы­тывает денежные затруднения, не хватает денег на похо­роны. Помещик немедленно вытащил кредитку, которую Аглае взяла без всякого стеснения. При этом он спросил:

— В доме ничего не нашли?

— Ничего, кроме какой-то мелочи. Паскалопол после некоторого раздумья объяснил:

— Вероятно, он не держал денег дома.

Сказал он это умышленно, боясь вызвать подозрения, которые могли бы пасть на Феликса или Отилию. Про себя же он недоумевал, куда исчез пакет с деньгами. Оти­лия в присутствии всех рассказала ему, что говорил ей старик о глазах, следивших за ним. Паскалопол тоже вспомнил об этом, но промолчал.

— Я вам говорю, здесь великая тайна, — повторил Стэникэ, но я этого так не оставлю, пока не раскрою всего.

Аглае решила истратить на похороны поменьше и под­держать честь семьи, которая собралась вся, до последнего человека, только с помощью священников и экипажей. В отношении духовных лиц она удовольствовалась священником епархии и попом Цуйкой. Что же касается колясок, то десять пролеток она наняла, а еще десять при­слал Стэникэ, одолживший их у своих многочисленных родственников. Паскалопол тоже прислал свою коляску, а сам приехал на другой. Двадцать экипажей, среди кото­рых были и кареты, выстроившись в ряд на обычно пустынной улице, производили внушительное впечатление. На двух черных щитах, прикрепленных к воротам, были выведены инициалы дяди Костаке.

— Что это здесь такое, матушка? — спросила какая-то старуха Марину.

— Покойник, — ответила Марина, думая, что этим все объяснила.

— Молодой или старый?

— Да как сказать? Уж за шестьдесят перевалило. Старуха покачала головой:

— Молодой, вот ведь горюшко-то. А что же у него было?

Смерть пришла, — отрезала Марина, которой надо­ели расспросы, и направилась вслед за только что при­бывшим священником.

Поп Цуйка больше, чем обычно, страдал от злодеяний нечистого, на которого цуйка не оказывала надлежащего действия.

— Все мы смертные, дражайшая, — таково было его утешение.

Увидев Аурику и забыв, где находится, он крикнул во весь голос:

— Как дела, хохлаточка, с твоим евреем? Окрестим его?

Аурика покраснела.

— Не знаю, что за еврей, батюшка, вы, верно, оши­баетесь.

— Возможно, голубица моя, — охотно согласился поп Цуйка, — я уж старик, ломота в костях одолевает. Завтра и за мной смертушка придет.

Поскольку Аглае пригласила военный оркестр, послед­ний выход дядюшки Костаке из дома был весьма тор­жественным. Соседи завидовали:

— Красивые похороны. Вон сколько колясок, и погода хоть куда. Богатым и после смерти везет.

Аглае льстило, что на похороны собралось много на­роду. Все родственники Стэникэ, даже самые богатые, ко­торые никогда и не видали старика, явились хоть на несколько минут, подчиняясь семейной дисциплине. Это утешало ее, и она испытывала чувство исполненного долга. Были устроены поминки, на которые предложили остаться и Паскалополу. Священник вознес хвалу покой­нику, заявив, что он не тревожится за его душу, так как перед смертью старик был очень расположен к церкви. Ну, а жизнь и смерть наша в неисповедимой воле всевышнего, и не нужно гневить его, проявляя чрезмерную скорбь, чем докажешь только свое непонимание смысла жизни. Ибо бог соделал так: тело есть земля и в землю отыдет, а душа попадет туда, откуда восстанет на страшном суде. Наибо­лее благочестивым казался Стэникэ. Когда священник, прежде чем взять стакан вина, осенял себя крестом, Стэ­никэ тоже крестился. Ели, как и в прошлый раз, жадно, но с достоинством. Только поп Цуйка нарушил благоче­стие:

— Тело его взяла земля, а душу тартар!

— Батюшка! — упрекнул его священник.

— Дай вам господи! — так и не поняв, в чем дело, поднял стакан поп Цуйка.

После некоторой нерешительности поп Цуйка спросил Паскалопола, которого он долгое время с любопытством рассматривал:

— Милый мой, а ты не доктор?

— Нет, батюшка. А что?

— Я думал, ты доктор, сын мой, и хотел тебя спро­сить, чем пользовать эти ревматизмы, которые мне жить не дают.

— Салициловой кислотой, — высказал свое мнение помещик, — и серными ваннами.

— Неужто? — удивился старик.

— Намажьтесь керосином, — добавила Аглае.

— Да я мазался, сгори совсем и керосин и все на свете, бодает меня черт рогатый, и все тут.

— Я слышала, что помогает камфара с алкоголем, — сказала Олимпия.

— А что это такое, милочка? — спросил поп Цуйка, чьи фармацевтические познания были весьма невелики.

— Это можно купить в аптеке — вроде куска сахару, но она испаряется, если ее не держать в мешочке с горо­шинами перца.

— Тьфу, сгори она в геенне огненной! — перекрестился поп Цуйка.

Священник по обыкновению опять чисто формально выразил свое неудовольствие:

— Господи, батюшка, да не произноси ты имя нечистого, да еще на поминках по усопшему!

Затем он подумал, что его долг уделить внимание и Отилии. Но из уважения к ее горю он обратился к осталь­ным:

— А барышня, дочка усопшего, запамятовал, как ее зовут...

— Отилия.

— Так, так. А домнишоара Отилия что же теперь будет делать? Ведь худо ей придется без папаши. Будь тверда душой, дочь моя, как и многие достойные жен­щины, которых я видел. По крайней мере ты осталась с до­статком, ибо знаю, что у усопшего было состояние, а ведь ты единственная наследница.

Хотя и по разным причинам, но все опустили головы, и даже Аглае не решилась сказать, что Отилия не была дочерью Костаке. Священник воспринял это молчание как всеобщую печаль и продолжал:

— Молодость все одолеет. Не сомневаюсь, что най­дешь в своей тетке и во всех родственниках утешение, столь потребное сироте.

При этих трогательных словах заплакала, ко всеоб­щему удивлению, не Отилия, которая не поднимала глаз от тарелки и ничего не ела, а Аурика. Можно было подумать, что Аурика сочувствует Отилии, растроганная ее горькой судьбой. В действительности же Аурика плакала о себе самой, поскольку слова священника вызвали у нее мысль, что и она среди людей как беззащитная «си­ротка».

Стэникэ сделал вид, будто и он испытывает скорбь.

— Что было — то было, — заявил он, — мертвые из могилы не встанут. Почтим их и обратим глаза свои к новому, поднимающемуся поколению.

— Умные слова! Верно ты говоришь! — одобрил священник.

Тут батюшка увидел Феликса и спросил:

— А этот юноша, кто он такой, тоже родственник? Чем он занимается?

— Он студент-медик, — ответила Аглае.

— Приходится, нам вроде родственника. Костаке был его опекуном, пока он не достиг совершеннолетия.

— Прекрасно, прекрасно, — проговорил батюшка, — у меня тоже есть сын. Если я не отдам его в военную школу, то и он поступит на медицинский.

Стэникэ хотя и сохранял смиренный вид, однако не мог удержаться, чтобы не уязвить священника.

— Почему же, ваше преподобие, вы, церковнослужи­тель, хотите отдать сына в армию или на медицинский факультет, а не сделать его священником?

Батюшка высказал трезвый взгляд на вещи.

— Для священнического сана, — ответил он, — как и для любого другого занятия, нужно призвание. А в сыне своем я не замечаю, чтобы он был создан для служения церкви. Значит, я должен направить его туда, где он бу­дет всего полезней отечеству. А на что живет этот юноша, если он сирота? Служит?

— Нет. У него есть состояние, оставшееся от родите­лей.

— Прекрасно, прекрасно. Это очень умно, когда ро­дители заботятся о своих детях, чтобы им не пришлось побираться у чужих людей. Вот и усопший позаботился и оставил домнишоаре прекрасное состояние, хорошие дома.

Все снова опустили головы. Отилия извинилась, ска­зав, что плохо себя чувствует, и встала из-за стола. Паскалопол попросил разрешения что-то ей сказать и вышел за нею следом.

— А кто этот домнул? — снова спросил священник, не чувствуя, что делает одну бестактность за другой. — Дядя, конечно?

— Дядя. Добрый дядя! — ухмыльнулся Стэникэ, иро­нически подмигивая.

Паскалопол сообщил Отилии, что она может распо­лагать деньгами, положенными в банк, но советовал поль­зоваться ими осторожно и не выезжать немедленно из дома дяди Костаке, чтобы не вызвать подозрений.

— Это я и хотел вам сейчас сказать, — закончил он. — Вы знаете, как я отношусь к вам. Если не смогу быть ни­чем иным, то буду для вас старшим другом, снисходитель­ным отцом. Когда был жив Костаке, мы могли бывать вместе, не вызывая никаких пересудов. Теперь это невоз­можно без вашего согласия. Но я выше предрассудков, и вы, как современная девушка, тоже не должны их иметь. У меня нет никакого занятия, и я был бы рад развлекать, оберегать вас. Вы свободны, имеете деньги и ничем мне не обязаны. Вы можете поступать по своему усмотрению. Но знайте, что ваш старый друг всегда верен вам и при­мет вас с распростертыми объятиями в любое время и при любых обстоятельствах. Это будет для меня только счастьем.

Паскалопол поцеловал Отилии руку и дружески пома­хал на прощанье.

— А у тебя симпатичная племянница, — обратился священник к Паскалополу, — хорошая девушка. Весьма сожалею о случившемся.

— Какая племянница? — помещик удивился.

— Домнишоара Отилия!

Да, да! — смешался Паскалопол.

— Только я не понимаю, — продолжал батюшка, — что ты за дядя. Братом ты покойному вроде не приходишься, так с какой же стороны?

— С материнской, — быстро проговорила Аглае и, желая переменить разговор, предложила любопытному священнику на днях отслужить молебен в ее доме, поскольку с некоторого времени дела у нее идут не слишком хо­рошо. Она подозревает, что виною этому наговор.

— Нет, дочь моя, — высказал свое мнение поп Цуйка, — все зло человеческое только от дьявола. Он причина всех наших слабостей и вражды. Ты позови меня. Я про­чту заклятие святого Василе, увидишь, как помогает. Побежит дьявол, матушка, так, что пятки засверкают, и, оставит он только дым и серный запах, словно от этого лекарства, как ты его там называешь. От святой воды изыдет нечистый. Возьму я базилик, окуну его в святую воду, и сгорит нечистый в ней, так что и духу не останется, будь он неладен.

— Преподобный, — снова взмолился священник, — ну, подумай, что ты говоришь.

— Дай, батюшка, научить этих дщерей, как изгонять из дома нечистого. И так я скажу: «Проклинаю тебя пер­воначало зол, хулы, непослушания и источник лукавства, проклинаю тебя, отпавшего от силы света всевышнего и впавшего во тьму бездны; проклинаю тебя и всех приспеш­ников твоих, падших волею твоею. Вместе с господом богом Саваофом и всем воинством ангельским божиим с Адонием и Елоем, и богом вседержителем проклинаю тебя, нечистый дух; изыди и удались от раба божия, гос­пода бога, словом своим создавшего все».

Видя, что старик захмелел, священник поднялся:

— Давай пойдем, преподобный, а то поздно и люди опечалены, горе у них.

Поп Цуйка допил стакан и с сожалением направился к двери. У выхода он остановился и снова обратился к Аурике:

— Когда приведешь еврея на путь истинной веры, приходи, чадо, и я сочетаю вас великим таинством брака.

— Что это он все твердит? — удивилась Аглае, заин­тригованная его непонятными словами.

— Ничего, мама, просто так говорит. Разве ты не зна­ешь, что он старик и любит насмехаться.

Несколько дней Аглае не переступала порога дома дяди Костаке, и Феликс с Отилией продолжали жить, как будто ничего не случилось. Потом Аглае прислала жен­щину, чтобы убрать в доме, вымыть полы, вынести на улицу все вещи. Часть из них она перенесла к себе, остальные водворила обратно, свалив все в одну комнату.

— Что ты будешь делать с этим роялем? — спросила она Отилию.

Отилия пожала плечами. Аглае вела себя с ней почти­тельно, но холодно, словно с жиличкой, которая вот-вот должна выехать.

Как-то при встрече она обратилась к Отилии:

— Ты что собираешься делать? Мне надо знать. Пока живи на здоровье, но весной я дом немного подремонти­рую и сдам внаем. Верхняя комната тебе не подходит. Удивляюсь, почему ты не снимешь в городе меблирован­ную комнату?

К Отилии относились, как к чужому человеку, кото­рого с трудом терпят. Девушка и не ожидала ничего иного от Аглае. Она знала, что о будущем ей заботиться нечего. Она могла уехать отсюда когда угодно, но подчинялась совету Паскалопола и инстинкту инерции. Ей не хотелось расставаться с Феликсом. Пока они продолжали жить под одной крышей, у нее было такое чувство, словно ничего не изменилось. Феликс тоже не решался уехать, боясь разлучиться с Отилией, но спросить о ее намерениях не отваживался. Он ожидал чуда — что она заговорит сама. Аглае сделала Феликсу соблазнительное предложение:

— Вы одинокий и вам нужна семья, иначе придется тяжело. Платите мне, сколько вы платили Костаке, и жи­вите у нас или, если хотите, оставайтесь в том доме, там вас никто не будет беспокоить, можете делать, что вам вздумается.

— Я подумаю, — осторожно ответил Феликс. — Воз­можно, меня призовут на военную службу.

Рояль Отилия решила перевезти на время к подруге, но не потому, что в ней заговорило чувство собственно­сти, а потому, что он принадлежал ее матери. Она попро­сила Марину найти ломового извозчика. Марина, которая была своего рода постом для перехвата депеш, немедленно донесла об этом дому Аглае. Впрочем, Аглае и не возра­жала.

— Пусть берет, он — ее!

Но Аурнка расплакалась. Она заявила, что ею пренеб­регали всю жизнь, что у нее не было счастья, что девушка без рояля теперь не может выйти замуж. Нелепее всего было то, что она и играть-то на нем не умела.

— Дорогая, — раздраженно сказала Аглае, — помешать ей увезти рояль я не могу. Это было бы уже слишком. С его помощью она будет добывать себе кусок хлеба.

Марина проболталась Отилии о происшедшем, разго­воре, и Отилия раздумала перевозить рояль.

— Хочешь, — сказал она Аурике, кивнув на инстру­мент,— я тебе подарю его?

У Аурики от удивления глаза полезли на лоб. Она шумно расцеловала Отилию в обе щеки и с пафосом за­явила:

— Я всегда любила тебя, потому что ты всегда была чистосердечной. А мать я не одобряла. Надеюсь, ты нас не покинешь или по крайней мере это будет не так скоро. Завидую тебе — ты свободна и можешь делать все, что хочешь. Если б у меня не было семьи, я была бы счаст­лива.

Стэникэ ни словом не обмолвился Олимпии о деньгах, выкраденных у старика. Однако все причуды дядюшки Костаке, словно по наследству, перешли к нему. Он держал деньги под рубашкой, у самого тела. Но и это было небезопасно, потому что Олимпия поглядывала на него весьма подозрительно.

— Что это у тебя там, Стэникэ? Почему рубашка так топорщится?

— Ничего. Что там может быть? Просто она вылезла, вот и все! — И Стэникэ наглухо застегивал сюртук.

С тех пор как у него появились деньги, из которых он еще ничего не истратил, Олимпия стала казаться ему скуч­ной. Когда же она начала задавать вопросы, которые он справедливо или несправедливо считал нескромными, он ее по-настоящему возненавидел. Он искал предлога изба­виться от нее и стал затевать с ней ссоры.

— Доамна, прошу тебя не шпионить за мной. Я ад­вокат, а это даже больше, чем духовник. Кто доверяет мне секрет, тот погребает его во мне. Понимаешь? Мне вручают документы, доамна, документы, от которых зави­сит честь клиентов, их состояние. Если ты будешь трогать мои бумаги и, не дай бог, уронишь одну из них в огонь, ты сделаешь несчастным клиента, сделаешь несчастным и меня. Не путайся в мои дела. Я это категорически запре­щаю. Впрочем, я все равно сделаю все возможное и невоз­можное, но найду контору, где бы мог спокойно работать.

Чтобы никто не заподозрил, что у него появились деньги, Стэникэ попросил у Аглае в долг сто лей, но потом удовольствовался половиной и соврал, будто достал остальные где-то в другом месте. Он снял две комнаты около Чишмиджиу. Меблировал их и повесил позолоченную вывеску: «Стэникэ Рациу, адвокат». Он все чаще и чаще отлучался из дома и нередко не приходил даже но­чевать. Однажды Феликс увидел его сияющего, под руку с Джорджетой.

Как-то ночью Стэникэ явился домой совсем поздно. В его уме, разгоряченном выпивкой, носилась давно уже ставшая навязчивой идея разрыва с Олимпией, и в то же время он был полон супружеских вожделений. Олимпия слала, слегка похрапывая, одеяло наполовину сползло с нее. Стэникэ сел на край постели и по-хозяй­ски похлопал рукой по ее жирному плечу. Олимпия вскочила.

— Что это значит? Что ты меня пугаешь среди ночи?

— Дражайшая супруга! — продекламировал Стэникэ. Олимпия повернулась на другой бок, пытаясь снова заснуть.

— В конце концов, — сказал Стэникэ, стараясь ее об­нять, — ты моя подруга, ты моя первая любовь.

— Но скажи на милость, что тебе нужно сейчас, ночью? Поговорить хочется?

— Я любящий, чувствительный муж, — сладким голо­сом начал Стэникэ, пытаясь поцеловать Олимпию.

— Ну тебя! С ума ты сошел, что ли? Не мешай спать! Стэникэ вышел из себя:

— Послушай, доамна. Цель брака — это рождение де­тей, а когда женщина не рожает, она лишается своих прав. Поскольку ты не создаешь мне семьи, не даешь мне воз­можности быть полезным отечеству, обрекаешь на то, чтобы я исчез во мраке забвенья, не имея потомков, которые носили бы мое имя, ты фактически мне не жена. Я чувст­вителен, я добрый человек. Я говорил себе, что, может быть, ты физиологически не способна родить мне сына, но когда ты сделала все возможное и родила сына, которому не суждено было жить, я проникся состраданием, духов­ной любовью к тебе, чистой любовью. Но я вижу, что все бесполезно. Ты в состоянии рожать детей, но уклоняешься от моральных обязательств перед обществом. Я уверен, что ты прибегаешь к медицинским средствам, чтобы вос­препятствовать моим усилиям создать семью. Теперь пе­лена упала с моих глаз. Я все ясно вижу и сумею побо­роть свои чувства. Ты не была моей женой де-факто, и вскоре я сделаю так, что ты не будешь ею и де-юре.

Высказав все это, он вышел, хлопнув дверью. Сонная Олимпия, не разобравшись толком, чего хочет Стэникэ, решила, что он, как обычно, несет всякую чушь, лениво зевнула и погрузилась в глубокий сон. На другой день она удивилась, не увидев Стэникэ. Он не пришел ни к обеду, ни к ужину, не пришел и ночью, не явился и в после­дующие дни. Озабоченная Олимпия побежала к Аглае, спрашивая себя, не случилось ли чего со Стэникэ, кото­рый ушел из дому навеселе. Но Аурика видела его всего лишь час назад, когда совершала свою обычную про­гулку. Ни разу с таким упорством Стэникэ не проявлял своей обиды. Олимпия решила про себя, что все пройдет, и подождала еще несколько дней, но Стэникэ так и не явился. Тогда, встревоженная этим сумасбродством — так она расценивала поведение мужа, — Олимпия отыскала вторую квартиру Стэникэ и захватила его там.

— Что это такое, Стэникэ? Ты что, издеваешься? Столько времени не приходишь домой!

Стэникэ принял почтительную позу:

— Доамна, я вам говорил, что вследствие фактического прекращения нашего сожительства, происшедшего по вашему желанию, я принял меры для легального развода.

— Видно, кто-то тебя подговорил. Иди-ка домой и больше не выкидывай таких номеров.

Но Стэникэ не пожелал сменить гнев на милость, и Олимпия вся в слезах вернулась к Аглае.

— Он что, с ума сошел? — спросила разозленная Аг­лае.— Ему жрать нечего, а он корчит из себя независи­мого! Или ему деньги с неба свалились?

Вскоре от Стэникэ пришло письмо-уведомление сле­дующего содержания:

Уважаемая доамна!

Уведомляю Вас в письменной форме о том, что, как я Вам сообщал уже устно, все связи между нами прекратились. В дальнейшем мы прибегнем к законному разводу. Мотивом является тот факт, что я поставлен в условия, при которых не могу иметь детей, которые сохранили бы мое имя, может быть, в силу Вашей физиологической неспособно­сти (поскольку один ребенок родился нежизнеспо­собным), отягченной злонамеренностью и оскорби­тельными доказательствами отвращения ко мне. К тому же Вы виновны в том, что не последовали за супругом к семейному очагу, поскольку этот очаг давно уже находится на улице... и т. д. В Ваших интересах разрешить этот вопрос без скандала, со­гласием обеих сторон.

С уважением

Стэникэ Р ациу .

— Не повезло мне с детьми, и все тут! — жаловалась Аглае. — Я сама пойду к нему, отвешу оплеуху, чтобы помнил меня. Ну рассердился, но ведь всему есть предел. Может, ты чего-нибудь натворила? Ну ладно, люди ссо­рятся и мирятся. А ты почему с ним не по-хорошему?

— Но, мама, — плача, проговорила Олимпия, у кото­рой текло из глаз и из носа. — Да я ему и полсловечка не сказала, клянусь господом богом, все это свалилось как снег на голову. Я с ним почти никогда не ругалась. На­верно, он завел кого-нибудь, вот и ищет предлог для раз­вода. Его родственники все время подстрекают, чтобы он женился на богатой. Ведь ты их видела! Ездят в колясках, увешаны брильянтами!

Аглае отправилась к Стэникэ.

—- Послушай-ка! Что на тебя нашло? Над нами люди смеются. Мало мне было забот с Симионом, с Тити, с Костаке, теперь это еще на мою шею! Что случилось у вас с Олимпией? Скажи мне!

— Я объяснил все, что нужно было объяснить.

— Чепуха! Если Олимпия тебе в чем поперечила, оби­дела, расскажи, чтобы и я и она знали. Люди все забы­вают, нельзя же без конца злобу на сердце держать. Где же твоя признательность? Сколько времени никто, кроме меня, тебя не поддерживал. Я кормила тебя, давала кар­манные деньги, дом отдала. Ты получал все, что тебе было нужно, больше чем мой собственный ребенок, ведь дохо­дов-то у тебя никаких не было. А теперь, когда, видно, завелись деньжонки, ты платишь мне черной неблагодар­ностью.

Стэникэ принял благородную позу.

— Доамна, никто, больше чем я, не питает к вам при­знательности. Я знаю все, что вы для меня сделали, и ни от чего не отрекаюсь. Во мне происходят мучительная борьба между чувством и долгом. Чувство толкает меня к той, которая была мне супругой, и к вам, которая была для меня матерью, но долг перед обществом побуждает меня искать счастье отцовства, потерянного мною со смертью Релу. К вам я сохраню вечную признательность, а к Олимпии уважение, надлежащее женщине, которая была мне дорога. Но не настаивайте, не пытайтесь вос­пользоваться моей слабостью. Вы сами должны были бы поддержать меня в том, что я делаю.

Аглае вышла из терпенья:

— Чтобы я понуждала тебя бросить Олимпию, после того как я приняла тебя, оборванца?

— Доамна! — благородно протестовал Стэникэ.

— Бандит!

Аглае и Олимпия посоветовались с адвокатом. Тот сказал им:

— Несомненно, доамна права, муж только ищет предлог для развода. Выдвигаемые им мотивы несерьезны, в особенности потому, что их нельзя проконтролировать. Но чего вы добьетесь? Самое большее — того, что про­цесс будет решен в вашу пользу, ибо без суда здесь не обойтись. Но ведь вы не сможете жить с человеком, ре­шившим развестись, он все время будет искать повод к ссоре. Поэтому, вместо того чтобы навлекать на себя еще большие неприятности, лучше уж согласиться. Дру­гого пристойного пути я не вижу.

Доброжелательство адвоката было вне сомнений, и Олимпия решила согласиться на развод. Радость Стэникэ была так велика, что он, растроганный попросил разрешения зайти последний раз, чтобы попрощаться с теми, кто был ему матерью и дорогой супругой. Ему от­ветили, что его вышвырнут за дверь с помощью полицей­ского, и это дало Стэникэ повод почувствовать себя жертвой.

Стэникэ стал одеваться все более модно и как-то, вы­просив у родственников коляску, гордо проехал несколько раз по улице Антим.

Феликс все ждал, что Отилия скажет, что же им дальше делать, но девушка по-прежнему молчала. Он считал неделикатным самому заводить разговор теперь, когда ее горе было еще так свежо. Отилия сидела запер­шись в своей комнате и, казалось, скучала. Ей было про­тивно выходить в город одетой в черное, но одеться иначе мешало предубеждение, что она совершит нехороший по­ступок. Однажды она спустилась вниз и тронула кла­виши рояля, но первая же нота испугала ее своим эхом, и она закрыла крышку. Сидя на софе в своей комнате, она часами перебирала безделушки, раскладывала их. Как-то раз Отилия вошла к Феликсу со своей фотогра­фией, сделанной в Париже.

— Ты эту карточку видел?

— Нет. Очень удачная.

— Возьми себе!

Феликс минуту стоял в растерянности, боясь побла­годарить.

— Зачем ты мне ее даешь? — спросил он.

— Да так... подумала, что тебе приятно будет иметь мою фотографию.

Фотографии дарят тому, с кем разлучаются, на память!

Отилия положила свои тонкие руки на плечи Фе­ликсу:

— Нет, нет, нет, я даю ее не в знак разлуки. Просто мне пришло в голову подарить ее тебе.

Феликс поцеловал ей руку, которая как раз находи­лась у самого его лица, и Отилия слегка коснулась губами его щеки. Юноша обернулся и схватил девушку за руки более энергично. Та ласково защищалась.

— Феликс, сейчас это грех. Будем благоразумны. Лучше расскажи, что ты делаешь.

Феликс показал ей толстенные руководства. Девушка заглянула в одно из них, полистала его тонкими пальчи­ками и сказала:

— Тебе придется много работать!

— Да, я должен во что бы то ни стало хорошо сдать экзамены!

— Сколько еще лет тебе так заниматься?

— Несколько лет, и с каждым годом все больше и больше. Но настоящая научная работа начнется только тогда, когда я кончу учиться. Я хочу специализироваться в определенной области и создать себе имя.

Феликс смотрел на Отилию решительно, но ласково и совсем не надменно. Она провела пальцами по его во­лосам.

— То, что ты делаешь, замечательно, я тобой вос­хищаюсь. Когда я думаю, что другие в твоем возрасте, даже те, у кого нет обеспеченного будущего, гоняются только за развлечениями...

— Если бы ты знала, Отилия, сколько энергии и са­моотверженности мог бы я проявить, если б было кому посвятить свои силы! Одного труда для меня недоста­точно, мне нужна любовь.

— Но если я скажу, что люблю только тебя и, что бы ни случилось, ты останешься моим другом, тогда ты сможешь осуществить свои идеалы?

— А что может случиться?

— Откуда мне знать? Как будто мы всегда можем поступать так, как нам хочется?

— Можем! — упрямо подтвердил Феликс. Отилия взъерошила ему волосы.

— Это ты можешь в твоей учебе, в твоей карьере, но в жизни бывают такие вещи, над которыми мы не вла­стны.

— А что именно?

Отилия переменила разговор:

— Сколько тебе сейчас лет, Феликс? Двадцать второй? Да?

Феликс кивнул головой. Девушка слегка сжала его шею.

— Ты знаешь, что я старше тебя. Да, это печальная правда!

— Ну и что ж? Ты думаешь... это препятствие для...

— Нет! Я не это хочу сказать. Какой ты подозри­тельный! Я только сказала, что я старая.

— Это в твоем-то возрасте! Да ведь у тебя совсем еще детское личико!

Отилия подошла к зеркалу и стала рассматривать себя. Замечание Феликса было справедливо. Лицо Отилии не изменилось, и на вид ей казалось не больше восемна­дцати лет.

— Ты не знаешь жизни, Феликс, — вернулась к своей мысли Отилия. — Ни учеба, ни энергия не помогут де­вушкам преуспевать в жизни. Я восхищаюсь твоим умом и мужской волей, но для женщины это вовсе не обяза­тельно. Смысл жизни женщины в том, чтобы нравиться, без этого она не может быть счастливой!

— Ты права, это так, — подтвердил Феликс, она должна нравиться энергичному мужчине, чтобы возбуж­дать в нем желание бороться.

— Не знаю, кому она должна нравиться, но знаю, что женщина, которой пренебрегают мужчины,— это чу­довище. Посмотри на бедную Аурику. Единственно, в чем проявляется наше сознание, скорее даже инстинкт, так это в стремлении не потерять напрасно нескольких лет, ведь мы живем самое большее лет десять! Сколько, ты думаешь, мне осталось жить в подлинном смысле этого слова? Пять-шесть лет! Потом появятся круги под глазами, морщины и я стану такой же нервозной и несносной, как Аурика. Когда ты приехал, я была девочкой, а те­перь уже старуха, а как мало времени прошло! Ты в этих делах ничего не понимаешь, Феликс. Вы, мужчины, в двадцать один год еще дети, а в тридцать только еще женитесь. Когда же тебе исполнится тридцать лет, я буду уже на закате. Паскалопол (ты не сердись, что я произ­ношу это имя) примерно одних лет с тетушкой Аглае, но он элегантен, у него молодая душа и, уверяю тебя, он нравится многим женщинам, а Аглае — старуха. Наш успех в жизни заключается в том, чтобы не упустить время, дорогой Феликс. Ах, как мне не идет черное, оно придает лицу какой-то синеватый оттенок. Отилия повернулась, чтобы уйти, но прежде спросила!

— Ты занят, да?

— Я тебе нужен? Я в твоем распоряжении!

— Мне ничего не нужно! Я только хотела знать... Тебе, вероятно, сейчас надо усиленно готовиться, много читать, работать...

— Да! — признался Феликс.

— Ну хорошо, работай. Это единственный способ доставить мне удовольствие! Не забудь, ты мне обещал сделать карьеру.

Отилия принялась раздавать направо и налево свои вещи, которые считала ненужными (ей почти все теперь казалось ненужным). Больше всего от этого выиграла Аурика.

— Зачем ты раздариваешь вещи? — спросил Феликс.

— Какие вещи? Старые платья, пустые флаконы из-под духов, цветные открытки, перчатки, — все это пустя­ки... Женщина, собственно говоря, ничего не имеет, кроме платья, которое на ней надето. Но оно должно быть сшито по последней моде.

Часть добычи захватила Аглае. Охваченная мелким старческим кокетством, она примеряла перчатки и чулки Отилии и в то же время не переставала поносить девушку за то, что та покупает все дорогое, словно она миллио­нерша, и за то, что не бережлива и раздаривает совсем еще хорошие вещи. Устав от траура, Отилия однажды вечером, перед сном, встала на колени в своей постели и произнесла про себя следующую молитву:

«Папа, ты прекрасно знаешь, что я тебя люблю, но траур мне не идет. Ты всегда позволял мне одеваться так, как мне нравилось, и защищал меня от других, так неужели ты теперь хочешь, чтобы я сама себе была противна? Для тебя не имеет никакого значения, одета я в черное или в белое. И в том и в другом платье мне все равно без тебя грустно».

Отилия перекрестилась и легла спать, а на следующий день сбросила траур и принялась перелистывать журналы мод.

— Вот, — сказала Аглае, увидев ее через окно, —гово­рила я, что не будет она носить траур! «Папочка здесь» папочка там». Все одни кривлянья. Видно, Костаке тайком оставил ей деньги, а то откуда бы ей взять?

Отилия скучала. Ей хотелось выйти вместе с кем­-нибудь в город. Но она боялась беспокоить Феликса и намекнула ему совсем туманно:

— Ах, ты все читаешь! Так можно заболеть.

Она ждала, что Феликс ответит: «Если хочешь, я могу прервать ненадолго занятия». Но Феликс заявил:

— Действительно, у меня много работы!

— Тогда, — сказала Отилия, — я не буду тебе мешать. За столом девушка попросила его рассказать о своих занятиях, о том, как ему нравятся лекции, что Феликс и исполнил с некоторой осторожностью, боясь показаться педантом. Но его страсть к науке была настолько глу­бока, что он не мог говорить на эти темы шутливым то­ном. Отилия сказала ему:

— Твоя глубина может напугать. Если бы ты знал, как мы, девушки, глупы!

— Напугать тебя?

— Нет, не меня! Напугать любую девушку вообще, потому что девушки не заглядывают далеко и у них нет культа великих дел, как это называют в книгах.

— Ты смеешься надо мной!

— О нет! Я говорю об обыкновенных девушках. Прав­да, есть и возвышенные натуры. Но обычные девушки восхищаются такими людьми, как ты, а следуют за та­кими, как Стэникэ.

— Мне это все равно. Я никогда не полюблю пустую девушку. Я люблю тебя, а ты только внешне легкомыс­ленна, а на самом деле глубокая и умная.

— Я такая же, как и все!

В другой раз Отилия усадила Феликса рядом с со­бой и, обнимая его, подвергла настоящему допросу.

— Феликс, сядь сюда. Хорошенько подумай и только после того, как подумаешь, ответь мне. Предположим, что мы поженились...

— Почему «предположим»?

— Будь серьезным и слушай. Когда чего-нибудь нет на самом деле, то оно предполагается. Итак, предполо­жим, что мы поженились. Ты веришь, что мы вскоре смо­жем это сделать?

— А почему бы и нет?

— Потому что ты связан своими занятиями, ты еще не свободен и не можешь делать все, что тебе хочется. Юноше вроде тебя на какое-то время необходима некото­рая свобода, чтобы узнать жизнь. Это естественно. Если мы поженимся сейчас, то через несколько лет, когда ты сделаешь карьеру, тебе уже наскучит семейная жизнь!

— Ты мне никогда не наскучишь!

— Я не говорю о себе, я говорю о семейной жизни. Когда ты будешь свободен и начнешь осматриваться во­круг, тогда ты и почувствуешь себя связанным. Может быть, я ничего не понимаю, но мне кажется, что жена всегда должна быть самым последним выбором.

— Ты подыскиваешь различные предлоги, вместо того чтобы прямо сказать, что не любишь меня.

— Но нет же, я тебя люблю. Не прерывай меня. И тебе и мне нужно немного поразвлечься, и, скажу тебе честно, немедленный брак кажется мне чем-то чересчур педантичным, парализующим, чем-то в духе Аурики. Мы можем растянуть нашу помолвку на несколько лет, но, поскольку нам нельзя жить вместе здесь, уедем в Париж, чтобы не мозолить людям глаза. Ты будешь заниматься своей медициной, я музыкой, бу­дем жить по-студенчески, пока не проснётся инстинкт до­машнего очага. Феликс, дорогой, я люблю тебя, но я хочу, чтобы меня называли домнишоара, это так приятно, что­бы мне дарили шоколад и прочее. Вообрази себе: «Доамна! Уважаемая доамна!» (Отилия, подражая, заговорила басом) — это ужасно!

— Отилия, но ведь мы не обязаны говорить всем, что мы женаты, особенно за границей. Мы можем жить, как настоящая богема, и делать все что угодно. Но же­нитьба — это таинственная связь, которая даст нам веру друг в друга.

— Когда нет естественной веры, ее не сможет дать и женитьба. Перед тобой пример прославленного Стэникэ.

— Если мы не поженимся, — продолжал Феликс, — то мы не сможем быть друг с другом.

— Почему?

— Потому что... потому что я тебя люблю... Потому что я тебя люблю, как должен любить каждый нормаль­ный человек, — смешался Феликс. — И я никогда не соглашусь быть неделикатным со своей будущей женой. Ты не Джорджета!

— Конечно, я не Джорджета, но я прощаю Джорджету!

На следующий день Отилия снова по-детски обняла Феликса и спросила:

— Феликс, подумай как следует, а потом скажи мне. Если бы девушка вдруг предложила тебе: я хочу иско­лесить с тобою весь мир, заниматься чем-нибудь совер­шенно фантастическим, станем, например, танцорами в Мексике, — оставил бы ты свои занятия, отказался бы от своей карьеры, от ученья, ради любви к ней?

Юноша удивленно взглянул на Отилию.

— Разве есть такая девушка, которая попросит меня во что бы то ни стало сделать нечто подобное?

— Нет, Феликс. Просто я задала глупый вопрос.

Отилия раздарила столько вещей, что комната теперь казалась почти пустой. Трудно было вообразить, что можно долго в ней оставаться. Все, что уцелело, девушка положила в два чемодана и на целый день отправилась в город. Феликсу она объяснила, что не хочет больше на­ходиться в этом доме, на глазах у Аглае, у которой такой вид, словно она держит ее из милости. Отилия и Фе­ликса спросила, что он думает делать.

— Но это, Отилия, зависит от тебя. Если, как ты говоришь, ты любишь меня, значит, ты и должна ска­зать, что мне делать. А если нет...

— Ты прав! Я тебя люблю, ты в этом не сомневайся. Я решу, что нужно делать.

Была ранняя весна, снег стаял и затопил все. Потеп­лело, и воробьи начали слетаться в стайки, подбирая все крошки, какие только могли найти. Феликс чувствовал не­обычайный прилив сил. Как-то в самом начале марта Феликс засиделся за книгами до поздней ночи. Из сосед­ней комнаты доносился звук шагов, шум передвигаемой мебели. Потом все смолкло, и ему показалось, что он услышал, как потушили лампу. Совсем поздно, около полуночи, заскрипела соседняя дверь, послышались лег­кие шаги босых ног, которые затихли около его ком­наты.

— Феликс, — донесся шепот Отилии, — ты спишь?

— Нет.

— Потуши лампу.

Предчувствуя, что произойдет нечто необычайное, Фе­ликс задул лампу. Дверь открылась и вновь закрылась, и при слабом свете догорающих в печке дров юноша увидел Отилию, босую, в длинной ночной рубашке. Она казалась большой куклой. Весь разговор велся ше­потом.

— Дорогой Феликс, я хорошо все обдумала, очень хорошо. Теперь мы не можем жениться, это в твоих и в моих интересах.

Подойдя к нему, Отилия крепко обняла его за шею. Безутешность Феликса можно было почувствовать даже в темноте по тому, как ослабли все его мускулы.

— Я сказала, что теперь мы не можем жениться, но потом — да. Чтобы доказать, что я люблю, я и при­шла к тебе. Мы можем быть мужем и женой и без бла­гословения попа Цуйки.

Феликс взял ее на руки (она была очень легкой) и задушил поцелуями, которым она не сопротивлялась, по­том сел в кресло, и положил голову к ней на грудь.

— Отилия, — зашептал он торжественно, — я верю тебе. То, на что ты сейчас решилась, могла сделать только девушка с тонкой душой. Прости меня, что я усо­мнился в твоей любви и в твоих добрых побуждениях. Нет, ты не должна заставлять меня быть неделикатным. Отныне я верю, что когда-нибудь ты станешь моей женой, и я буду ждать тебя сколько угодно.

Отилия крепко поцеловала его и вскочила на ноги.

— Знаешь что? Если ты такой выдержанный, я хотела бы по крайней мере проспать эту ночь у тебя. Хочу посмотреть, как это спится в постели юноши.

Она бросилась на кровать Феликса, завернув тонкие ноги рубашкой. Юноша хорошенько укрыл ее, а сам лег на диванчик возле печки.

— Отилия, — шепнул он вместо «спокойной ночи»,— я так счастлив. Эта ночь самая торжественная в моей жизни.

Утром Феликс быстро вскочил и взглянул на кровать. Она напоминала опустевшее гнездо. Юноша, подумав, что Отилия ушла к себе, быстро умылся, напевая, причесал волосы и, выйдя в коридор, постучал в дверь девушки.

— Отилия, Отилия!

Никто не ответил. Он коснулся ручки и заметил, что дверь не заперта. В полупустой комнате никого не было, чемоданы исчезли. Феликс как безумный сбежал по лест­нице, обыскал все комнаты и нашел только Марину на кухне.

— Где домнишоара Отилия?

— А вы не знаете? С утра еще уехала на извозчике с чемоданами. Ищи теперь ветра в поле.

Долгое время Феликс пребывал как бы в полной про­страции. Потом, немного придя в себя, он почувствовал необходимость куда-то бежать. Он бродил по улицам, по шоссе и наконец решил отправиться к Паскалополу. Там он узнал, что помещик с «домнишоарой» уехал в Париж. Через две недели он получил цветную открытку со сле­дующими строчками:

«Кто был способен на такое самообладание, тот победит и любовь, не соответствующую его велико­му будущему.

Отилия ».

Феликс так больше и не увидел Отилию. Он узнал только, что она вышла замуж за Паскалопола, и снова возненавидел его. Спустя несколько лет война дала воз­можность Феликсу выдвинуться, еще будучи совсем мо­лодым. Почти сразу же после заключения мира он стал профессором университета, известным специалистом, ав­тором научных рефератов, трудов, медицинских тракта­тов, написанных им в сотрудничестве с французскими профессорами. Он женился, сделав, как говорят, блестя­щую партию, и вошел благодаря жене в круг влиятель­ных лиц. Стэникэ женился на Джорджете, которая не принесла ему сыновей, но зато обеспечила неизменных покровителей, занялся политикой, заявив, что он чувст­вует «новый ритм» жизни, был даже префектом при одном недолго просуществовавшем правительстве, а ныне является владельцем многоэтажного дома на бульваре Таке Ионеску. Некоторые газетки обвиняют его в покро­вительстве игорным домам и кружкам морфинистов. Фе­ликс как-то повстречался с ним. Стэникэ фамильярно похлопал его по плечу и поздравил:

— Браво, я слышал, вы далеко шагнули. Это можно было предугадать. Вы знаете, что Отилия не живет боль­ше с Паскалополом?

Феликс не решился спросить, что же случилось, рас­считывая на болтливость самого Стэникэ.

— Она развелась с Паскалополом после того, как ра­зорила его, а теперь где-то в Испании, в Америке, не знаю точно где, жена какого-то графа или что-то в этом роде. О, она далеко пошла.

Паскалопола Феликс встретил однажды в поезде по дороге в Констанцу. Он сильно постарел, лицо его исхудало. Он был все таким же элегантным, но от прежнего Паскалопола почти ничего не осталось. Когда он гово­рил, щеки его дрожали. Паскалопол первый узнал Фе­ликса.

— Вы меня не узнаете? Я Паскалопол!

После нескольких обычных в таких случаях фраз по­мещик вынул из кармана фотографию, на которой были изображены весьма пикантная дама типа актрисы-содер­жанки и экзотический мужчина с цветком в петлице. Фо­тография была сделана в Буэнос-Айресе.

— Не догадываетесь, кто это? — спросил Паскалопол недоумевающего Феликса. — Отилия!

Испуганный Феликс взглянул еще раз на фотогра­фию. Женщина была красива, с тонкими чертами лица, но это уже была не Отилия, не прежняя порывистая де­вушка. Женская пошлость погасила все. Она была права: «мы живем всего пять-шесть лет».

— А... а из-за чего вы расстались?

— О! Ни из-за чего. Я был слишком стар и видел, что она скучает. Нужно было дать ей возможность сво­бодно развлекаться в самые цветущие годы. Это был во­прос гуманности. Она удачно вышла замуж и пишет мне иногда. Вас она очень любила. Она даже говорила мне, что, если бы узнала, что вы страдаете, она бы не отсту­пила перед тем, чтобы изменить мне с вами. Она ска­зала мне это... но не сделала. Она была очаровательная девушка, но странная. Для меня она загадка.

Закрывшись у себя в кабинете, Феликс достал ста­рую фотографию, которую ему подарила Отилия. Какая разница! Где прежняя Отилия? Загадкой была не только Отилия, но и вся ее судьба. Как-то раз воскресным утром он нарочно свернул на улицу Антим. Переделки не изменили ее облика. Дом дяди Костаке стоял почер­невший, словно зачумленный. Ворота были закрыты на цепь, а двор весь зарос чертополохам. Вид у дома был нежилой. Запыленные готические розетки венчали четыре непомерно высоких окна по фасаду, а стекла огромной готической двери были все в трещинах. Феликс вспо­мнил тот вечер, когда он пришел сюда с чемоданом в руке и дернул дребезжащий колокольчик. Ему показалось, что в дверях вот-вот появится блестящая лысина дя­дюшки Костаке, и давние слова отчетливо прозвучали в ушах: «Здесь никто не живет!»

1938 г.


[1] Домнул – господин, сударь (рум.)

[2] Домнишоара — барышня (рум.).

[3] Кукоана — госпожа, барыня (рум.).

[4] Хора — хоровод в румынских селах.

[5] «Русская песенка» (франц.).

[6] Из стихотворения М. Эминеску «Послание третье» (перевод В. Левика).

[7] «Человек с изуродованным ухом» (франц.).

[8] Владельцы табачного ларька обязаны были продавать почто­вые марки, торговля которыми являлась государственной монополией.

[9] Своеобразное (лат.).

[10] Искаженное французское mon cher — дорогой мой.

[11] Необходимое условие (лат.).

[12] «Научные труды по неврологии» — французский медицинский журнал.

[13] Я растрогана! (франц.).

[14] Да, дитя мое, это действительно твой генерал... Это не моя вина... (франц.).

[15] Имеется в виду Титу Майореску (1840—1917), литературный критик, философ-идеалист и реакционный политический деятель.

[16] Башкирцева Мария Константиновна (1860—1884) — русская художница. Ее имя служило символом утонченности и разносторон­ней одаренности натуры.

[17] «Пол и характер», книга Отто Вейнингера, немецкого философа-идеалиста.

[18] Мой юный друг (франц.).

[19] Разве можно пренебрегать такой красавицей? (франц.).

[20] Здесь: «Пожалуйста, пожалуйста» (франц.).

[21] Мой генерал (франц.).

[22] Фиваида — пустыня, где спасался от мирских соблазнов св. Антоний.

[23] Его нужно обязательно обтесать (франц.)

[24] Между прочим, кстати (франц.).

[25] Район в Бухаресте, где находится городской рынок.

[26] Михаил Эминеску (1850-1889) - великий румынский поэт.

[27] Закусочная, где продаются напитки и холодные закуски.

[28] Низкий глинобитный фундамент, вместе с крышей образую­щий вокруг дома как бы галерею.

[29] Ион Крянгэ (1837-1889) – известный румынский писатель-классик.

[30] Бан (множ. число - бань) – мелкая монета, одна сотая леи.

[31] Сармале — румынское национальное блюдо, напоминающее голубцы, с острыми приправами.

[32] Артос — квасной хлеб, который освящался в первый день пасхи и раздавался молящимся в память о преломлении хлеба на Тайной вечере.

[33] Пол – кредитный билет в двадцать лей.

[34] Жерико (1791—1824) — французский художник, любивший изображать лошадей.