загрузка...
Перескочить к меню

Гибель Византии (сборник) (fb2)

- Гибель Византии (сборник) (и.с. Всемирная история в романах: Летопись великих событий) 3.32 Мб, 738с. (скачать fb2) - Павел Владимирович Безобразов - С. Тимченко - В. Козаченко - Гюг ле Ру - К. Диль

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Гибель Византии


Г. Ле Ру Норманны в Византии

Исторический роман

Перевод с французского

I

Наступал холодный, туманный день. Слабый свет бледной зари едва скользил по сердитым волнам. Казалось, что сам Бальдер, отец света, нехотя, только на одно мгновение, решился расстаться с глубиной морской пучины.

Пользуясь коротким временем рассвета, жрец Имера вышел из храма и стал всматриваться в туманную даль.

Кругом было пустынно и безжизненно, даже лишаи не оживляли бесплодных гранитных скал голого острова. Птицы, водившиеся в изобилии на других островах Лофоденского архипелага, никогда не посещали этого дикого места. Огромные тюлени, выплывая подышать воздухом на поверхность воды, быстро ныряли в глубину, заметив горящий на острове огонек.

Живя в этом страшном одиночестве, служитель богов совершенно одичал, стал нелюдимым и встречал тех, кто рискуя погибнуть в бурных волнах, бьющихся о гранитные скалы острова, чтобы услышать предсказания оракула, дикими проклятиями, угрожающе потрясая кулаками и ожесточенно кидая в них камнями.

Это были времена, когда среди насилия, господствовавшего в мире, самым черным пятном выделялся север. Иормугандур, змея вражды, обвившая весь свет, красовалась на щитах викингов. Отвратительная пасть ее зияла на носу их боевых кораблей, яд отравлял течение рек, по которым они ходили, дыхание извергало пламя, пожиравшее христианские города, а кровавая слюна, разливавшаяся морем отчаяния по свету, колебала веру в сердцах неофитов нового учения, обещающего людям царство небесное, и заставляла их, в сомнении, спрашивать: «Уж не лучше ли было бы разделить с поклонниками Локи господство на земле?».

Жрец Имера остановился на самом краю обрыва, одетый в требуемый правилами культа костюм: большую шапку с наушниками, сделанную из шкурки черного ягненка, балахон из куницы и белого зайца, с нашитыми на нем хвостами диких кошек, на ногах — высокие, из меха выдры, сапоги, вокруг шеи развевались легкие перья гаги, сливаясь своей сверкающей белизной с его длинной, белоснежной бородою. Опираясь на огромный посох из слоновой кости, покрытый руническими письменами, стоял он, подняв руку, и как бы отталкивал ветер, с силой вздымавший волны, которые, разбиваясь об утес, обдавали старика хлопьями белой пены.

Долго стоял он и смотрел на бушующее море. Видневшийся издалека скалистый утес, казалось, то утопал, то вновь всплывал над белыми гребешками волн. Его остроконечная вершина скрывалась в синеве тумана. Волны вздымались и, набегая на темный гранит, зловеще чернели, а потом, кружась и падая, блестели и искрились мелкими брызгами. В изменчивом полусвете тумана они принимали самые причудливые, фантастические формы, поднимались, прыгали, вертелись, как ведьмы на шабаше, а когда, вскинувшись высоко, они с ревом ударялись о берег, тогда старый жрец дико хохотал, им в ответ. Налюбовавшись бушующим морем, жрец пошел было обратно к храму, как вдруг раздался резкий крик, донесшийся из волн. «Это кричит чайка», — подумал он, но скоро изменил свое мнение, так как среди жалобного воя ветра ясно послышались призывные звуки рога. В то же время у берега показалась лодка, в которой стоял высокого роста мужчина, ловко работая веслом. Заметив старца, он легким прыжком перескочил на берег, при этом бесчисленное множество погремушек, привешенных к поясу, плотно обхватывавшему его стройный стан, и к браслетам на руках, зазвенели. Во время прыжка лосиная куртка его распахнулась и старик заметил на могучей груди татуированное изображение лодки. Он понял, что перед ним викинг.

Безмолвно смотрели они друг на друга.

Жрец видел, что за выражением беззаветной отваги, сквозившим во всех чертах викинга, проглядывает спокойствие и отсутствие того суеверного страха, который охватывал даже самых смелых людей, когда они вступали на волшебный остров. Казалось, что какая-то напряженная мысль, поглощает все внимание молодого человека. Внутренняя, душевная работа сделала его нечувствительным к внешним впечатлениям. Скорее от усталости, чем из страха перед пристальным взглядом служителя грозных богов, он опустил глаза.

Подняв, наконец, голову, он гордым и небрежным жестом указал на огромного лосося, лежавшего в лодке.

— Это все, что ты жертвуешь оракулу? — сердито спросил старик.

— И вот еще это, — отвечал викинг, снимая со своей руки, вздувавшейся громадными мышцами, золотой обруч.

Взвесив его в руке и оставшись, по-видимому, довольным его значительным весом, жрец приказал воину следовать за собой к капищу.

Массивные сосновые бревна, грубо сложенные в венцы, составляли храм. Покрытый целым рядом нагроможденных одна на другую крыш из деревянных плашек, смазанных для защиты от порчи дегтем, он блестел среди бурых скал. Изображение двуглавого дракона возвышалось на самой верхней крыше.

При своем гигантском росте молодой воин должен был согнуться чуть ли не вдвое, чтобы войти в святилище. Оно было пусто, только вдали, на жертвеннике, сложенном из камней, тлел огонь, да посредине стояла большая медная чаша с водой, прозрачной как кристалл. Входя в храм, старик прошептал какие-то слова, послушный его заклинаниям огонь тотчас же разгорелся, а вода в чаше, до того совершенно спокойная, заколыхалась.

Без всякой боязни смотрел молодой викинг на совершающиеся перед ним чудеса и спокойно остановился перед чашей, в которой вода продолжала волноваться. Служитель Азов[1] поместился на седалище, устроенном из пня гигантской сосны, исчерченного какими-то надписями. Вдохнув в себя несколько раз дым, подымавшийся от огня, старик впал в забытье; глаза его закрылись, голова бессильно упала на грудь, он едва слышно проговорил:

— Что преследуешь ты? Добычу?

Воин наклонил голову.

— Мести, мести жаждешь ты!

— Я хочу знать, — сказал воин, — куда я должен идти, в сторону заката или на восход Солнца, чтобы найти ее?

Окруженный клубами дыма, жрец размышлял. Викинг же, сообразно распространенному тогда поверью, напряженно сосредоточивал мысли на своем желании, стараясь этим направить и поддержать в предсказателе силу ясновидения.

А снаружи бушевала буря, потрясая крышу храма и раскачивая изображение двуглавого дракона.

Жрец продолжал:

— Вижу, вижу седьмую волну… Вот она, как высока, как волшебна, таинственна! Вот она катится… Вот подступает к твоим ногам… Скорей, скорей нагнись, зачерпни рукой и выпей, это — целебный напиток!.. Он даст тебе знание…

Так. Теперь иди в лес, в самую непроходимую чащу, к фиорду, к которому приходят купаться лоси. В лунную ночь подстереги их; пусти метко стрелу — и вот один убит… он лежит на земле. Сосчитай отростки на его рогах, и если они будут парными, иди к восходу. Если же будет нечетное число, иди к закату солнца. Иди, иди, она в твоих руках. Месть, освежающая как утренняя заря, кровавая как костер Бальдера!

Огонь уже давно погас и вода стала по-прежнему спокойна, когда жрец открыл глаза, сошел с седалища и, подойдя к воину, спросил:

— Как твое имя?

— Дромунд, — ответил воин.

— Желаешь ли ты, чтоб Боги еще чем-нибудь проявили свое могущество?

Выйдя из святилища, жрец ударил своим посохом о землю. В ту же минуту из углубления, оставшегося от удара жезла, вырвался резкий звук, будто заключенный в скале гигант с пронзительным свистом задышал в это отверстие, вслед затем из него стали подниматься клубы белого, горячего пара, скрывшего от викинга храм и его служителя. Тогда Дромунд пошел обратно к краю скалы, где находилась его лодка, прыгнул в нее и одним сильным взмахом весла направил ее навстречу буре.

II

Старая вражда, существовавшая между потомством Гаральда Гарфагара и Иомсбургскими викингами, прекратилась к тому времени, так что Гакон, гроза восточных морей, мог зайти в гавань Трондгейм, чтобы исправить повреждения своего судна.

В своем дворце, расположенном на берегу фиорда, конунг Триги Олафсон и его супруга Астрида с почетом приняли дорогого гостя. В его честь они устроили роскошные пиры, на которых опорожнивались рога с пенистым медом и жарились на гигантских вертелах целые туши лосей.

Оживленно и весело пировали гости. Шум веселья доносился до гавани, в которой работали над починкой судна норманнские плотники. По громадным сосновым бревнам они выкатили на берег «Золотого Дракона».

Это было судно такое большое, что подобного ему еще не видывали на Западе. Оно ходило и на веслах, и на парусах, вмещая сто человек, не считая гребцов. Все страшились его, как сверхъестественного чудовища, и трепетали даже за стенами городов. Обитатели Аландских островов, Эзеля и Даго, обращались с мольбой о защите к Азам, лишь только его грозный силуэт показывался на горизонте, а жители Ферроэ воспевали его в своих, сагах.

Относясь с уважением и трепетом к этому гиганту, Олафсон приказал для его починки привезти из Нидаро знаменитого мастера Торберга Шафтинга, который слыл за человека, обладавшего тайной, заклинаний, заставляющих легко сгибаться доски и придающих особенную силу и прочность судну.

Работа кипела на «Золотом Драконе». Отовсюду слышалось визжанье пил и грохот молотков, так что мастер из Нидаро едва поспевал следить за рабочими. Спеша дать какое-то указание, он шел с одного конца судна на другой, как вдруг почувствовал, что кто-то похлопал его по плечу. Быстро обернувшись, он радостно воскликнул:

— Дромунд! Ты откуда?

— С западных морей, Торберг.

— А куда направляешь свой путь?

— На восток.

— Зачем это тебе нужно?

— Так указал оракул. Получилось парное число… на роге убитого при луне лося…

— А твой брат Эрик?

Дромунд не ответил и задумчиво стал слушать стук молотков, колотивших по бортам судна.

— Боги указывают тебе бревно, в которое ты можешь вколотить гвоздь, — тихо проговорил Торберг и спросил: — С каким же конунгом думаешь ты отплыть?

— Я бы желал, чтоб Гакон позволил мне плыть на «Золотом Драконе», — отвечал Дромунд.

— Он возвращается в Иомсбург, в сторону Вендов, а это — дверь, через которую нужно пройти, чтобы достигнуть великого греческого пути.

Пока приятели беседовали, на судно прибыл Гакон.

Тончайшая кольчуга, не стеснявшая движений, красиво обрисовывала его могучий стан; прикрепленная к плечам шелковая мантия широкими складками свешивалась сзади; вороненой стали шлем, с возвышающимся на нем золотым драконом, украшал его гордую голову. Все находили Гакона красавцем и любовались его длинными усами, сильными ногами и руками.

Увидав свое любимое судно, красиво покачивавшееся на волнах, таким обновленным, таким блестящим, Гакон с радостным криком крепко прижал к своей широкой груди Торберга Шафтинга. Потом снял со своей руки самое дорогое кольцо и, отдавая его мастеру, сказал:

— Чем могу я еще тебя отблагодарить? Скажи, я исполню всякое твое желание.

— Я просил бы, чтобы ты дал позволение моему товарищу Дромунду проплыть до Иомсбурга на «Золотом Драконе».

Викинг Гакон грозно нахмурил брови и, указав на крест, нарисованный на своем щите, спросил:

— А он христианин? Преклоняется ли он перед этим изображением?

— Я служу великим Азам! — запальчиво ответил Дромунд. — И в день, когда окончу свою жизнь, валькирия подаст мне кубок.

— Я поклялся древом святого креста в том, что ни один язычник не будет никогда держать весла на моей ладье. И я охотнее пролью мою кровь в море, чем заслужу упрек в нарушении клятвы. Но Торберг Шафтинг тоже должен быть удовлетворен. Я обещал ему исполнить все, что он пожелает, и не возьму своего слова назад. Для него я беру тебя под свою защиту. Ступай на корму и ухаживай за моей собакой!

Дромунд побледнел от оскорбления, но лишь сказал:

— Тебе, викинг Гакон, не прошло бы это безнаказанно, но Дромунд не свободен больше: он принадлежит мести. Эта месть теперь служит тебе лучшей защитой, чем твой щит. Из-за нее я принимаю твое предложение. Я буду так ухаживать за твоей собакой, как если б это был волк Фенрис, который в день светопреставления пожрет солнце и погрузит в вечный мрак поклонников учения Белого человека.

Гордо взявшись за меч, проговорил все это Дромунд, вполне готовый поплатиться сейчас же за свои слова жизнью.

Но Гакон, любивший смелость в людях и находившийся в это время в особенно радостном настроении, только засмеялся и удалился, в сопровождении Торберга.

В то утро, когда «Золотой Дракон» должен был покинуть Трондгеймский фиорд, море было так тихо и ясно, как будто хотело поспорить своей спокойной красотой с великолепием прощальной процессии.

Конунг Олафсон и супруга его Астрида с почетным конвоем сопровождали гостей в легких ладьях.

Весь фиорд был покрыт разукрашенными судами. При выходе в открытое море, все сопровождавшие Гакона суда приспустили, в знак прощального приветствия, свои флаги; после чего «Золотой Дракон», повернув на юг, пошел полным ходом, постепенно скрываясь из вида.

Нос этого величественного судна был в виде громадной головы чудовища Иормугандура, шея которого была покрыта чешуей из массивных золотых пластинок. На корме, над рулем, из таких же золотых пластинок был сделан хвост, скользивший по поверхности воды и как бы управлявший ходом корабля.

На всех парусах, под блестящим северным солнцем, шло в открытое море это великолепное судно, представляясь одним из тех видений, которые восстанут в те дни, когда царство Азов проявится в своем полном величии.

Сойдя с палубы, Дромунд отправился в трюм и подошел к воинам Гакона, ожидавшим своей очереди грести. Все они были родом из Ютландии и ближайших островов.

Голубоглазые, рыжеволосые, очень болтливые, они хотя и были крещены по воле своего предводителя, но стремились только к разбою и грабежу. А религия, запрещавшая всякое насилие, раздражала и приводила их в ярость.

Они передавали друг другу чудесные истории, слышанные от тех, кто побывал в Византии. Небо там, говорили они, синее как сапфир; золотые купола, блестящие процессии, яркое солнце и много, много вина. «Нельзя ли доплыть морем в эту чудную Византию?» — спрашивали они. «Пусть бы «Золотой Дракон» перенес нас туда, чтоб хоть раз вдоволь упиться вином и кровью, прежде чем настигнет смерть». С завистью вспоминали они своих товарищей, побывавших в Византии, поступивших в царскую гвардию. Они жили во дворцах, пили сколько хотели вина и браги. Каждый день дрались они с чернокожими людьми, приезжавшими откуда-то на кораблях. И в конце концов возвращались опять на север с огромными богатствами, говоря на чудном языке, которого никто не мог понять.

Наслушавшись этих необыкновенных рассказов о золоте, солнце, вине и крови, Дромунд совсем позабыл о цели своего путешествия и с восторгом предался мечтам об ожидающих его пирах и обогащении. Но вдруг, словно разбуженный мыслью о мести, он содрогнулся от таких мечтаний, и эти датчане стали ему так противны, что он, не сказав ни слова, встал, позвал собаку Гакона и вышел на палубу.

Была уже ночь, и при свете восходившей луны фантастично вырисовывалась на палубе гигантская, страшная тень собаки. Громадный серый датский дог, подняв свою свирепую пасть, глядел на звезды и выл.

Дромунд взглянул на него с суеверным страхом, думая, что перед ним находится сын Локи и Ангурбоды.

— Фенрис, — шептал он, — Феирис, скажи, верный ли путь избрал Дромунд?

Сердито поглядела на него собака своими свирепыми глазами и, подняв морду, стала снова ожесточенно лаять на луну.

III

Прошло уже более восьмидесяти лет с тех пор, как новгородцы, призвали к себе могучего Рюрика.

По его примеру многие из знатных варягов тоже переправились через Балтийское море и, чтоб, не возвращаться назад, даже сожгли свои суда. По течению Днепра и Дона, между Болгарией и землей печенегов, основывали они княжества, жившие только насилием, обогащавшиеся грабежом; эти княжества росли или гибли сообразно предприимчивости своих вождей или просто благодаря капризу случая.

По их землям, из глубины Азии, тянулись караваны с разными восточными товарами. До самого Мемеля доезжали послы калифа багдадского и других властителей Востока за знаменитым желтым янтарем, который находили только на берегах Балтийского моря. За дорогую цену выменивали они его. Янтарь считался у них обладающим чудесной магической силой: исцелял всевозможные болезни, возбуждал любовь и возвращал старикам юность.

По непроходимым лесам и необозримым степям пролегал этот великий торговый путь.

Окончив плавание по Балтийскому морю, проехав Вислу и Минские болота, Дромунд стал встречать людей, говорящих, как и он, по-варяжски.

Эти люди не везли с собой никакой утвари, даже котла для приготовления пищи. Они довольствовались кониной или какой-нибудь дичью, поджаренной на горячих угольях. Спали на голой земле, без палаток, подложив седла под головы и подостлав звериные шкуры.

Все они были широкоплечие, с бычиными шеями, голубыми глазами, густыми бровями, длинными усами. Некоторые из них оставляли на бритых головах длинный чуб в знак благородного происхождения, а в одном ухе носили продетое золотое кольцо, украшенное драгоценным камнем или жемчужиной.

Дромунд узнал, что они составляли часть дружины киевского князя Святослава, сына княгини Ольги, принявшей христианство. Они звали и его в свою дружину и рассказывали про набеги на печенежские земли. Как много доставалось добычи на долю каждого! Какое раздолье страстям! Никто не препятствовал воинам резать и распинать пленников, сажать на кол женщин, вешать детей вниз головой, превращая их в мишень для стрел.

Дромунд притворился, что охотно принимает это предложение, дошел с ними до Печерской горы, находящейся под Киевом; но тут, достав себе челнок, тайком покинул своих товарищей, пока они отдыхали, и пустился вниз по течению реки.

Проплыв два дня и две ночи вдоль ее восточного берега, он встретил странную ладью, плывшую на веслах вверх по реке, к столице Ольги.

Похожая на башмак, ладья эта, выдолбленная из одного толстого бревна, была так глубока, что в ней свободно помещались двенадцать человек.

На таких ладьях руссы обыкновенно ходили в походы и при всяких затруднениях в плавании — порогах, мелях или для того чтобы сократить путь, когда река петляла — вытаскивали их из воды, взваливали себе на плечи и продолжали путь через леса и степи до того места, где река опять становилась судоходною.

Присмотревшись, Дромунд ясно различил в ладье восемь человек гребцов, по-видимому руссов, и еще двух вооруженных копьями людей, между которыми сидел на подушке великолепно одетый человек и держал на коленях свитый в трубку пергамент. Кормчий, который управлял ладьей, не был в шишаке, как остальные руссы; его голову покрывал такой же двурогий шлем, какой носил и сам Дромунд.

Облокотившись на руль, кормчий запел по-норвежски: «До начала веков, когда жил божественный Имер, не было ни океана с его песками и студеной водой, ни земли, ни неба, а везде и повсюду одна темная бездна».

Услыхав песню, священную для его родного края, Дромунд вместо того чтобы спрятаться поглубже в тростники, одним сильным ударом весла выплыл на середину реки и, стоя в своем легком челноке, во весь голос запел: «Когда жил божественный Имер…»

Испуганные этим, руссы тотчас же подняли весла; двое вооруженных людей, бывшие в ладье, угрожающе выставили копья, а великолепно одетый человек, который сидел со свитком в руках, тревожно взглянул на кормчего.

Строго сдвинув брови, он спросил Дромунда:

— Ты, отвечающий на мою священную песнь, кто ты такой?

— Сын северных фиордов! — отвечал Дромунд.

— Ты идешь из Норвегии?

— Я покинул ее с наступлением зимней ночи.

— А куда ты направляешься?

— В Византию.

— Один, в этом челноке?

— Оракул направил мой путь.

— Скажи спасибо, что оракул направил тебя к нам навстречу, так как сам Тор не прошел бы те пороги, которые мы прошли.

— Моя судьба уже определена.

— Не хочешь ли разделить с нами нашу?

— Но вы идете на север.

— Мы завтра же возвратимся.

— И отправитесь опять вниз?

— В Византию.

— Значит, сами Азы посылают мне вас, — воскликнул Дромунд и, ухватившись за борт ладьи руссов, впрыгнул в нее, несмотря на то, что сидящий на подушке человек, продолжал недоверчиво его оглядывать.

Это был один из посланников, которых будущий император византийский, Роман, поспешил послать повсюду, узнав от придворных врачей, что отец его, Константин, прозванный Порфирородным, не увидит новой луны.

Под предлогом просить друзей молиться о здоровьи отца, Роман разослал всех знатных вельмож и придворных, по своему сану достойных такого поручения. Иностранные государи, правители областей, полководцы армий, начальники крепостей и флота, были предупреждены что скоро предстоит смена императора.

В память дружеских отношений, которые существовали между княгиней Ольгой и умирающим теперь императором, Роман отправил к ней, в ее отдаленную столицу Киев, протоспафария[2] с письмом, написанным золотыми письменами, одна печать которого весила восемнадцать золотых. В этом письме просил он княгиню, которая в царствование Константина не побоялась приехать в Византию для того, чтобы принять святое крещение от патриарха Полиевкта, молиться за своего отца. В то же время будущий император хотел предотвратить волнения и устранить какие-нибудь дерзкие надежды, которые могли явиться у беспокойных и смелых руссов при вести о перемене императора. Поэтому он обещал Ольге оказывать ту же поддержку, какой она пользовалась в Византии в царствование Константина.

Но все эти подробности были, конечно, неизвестны норвежскому гиганту, правившему рулем. В немногих словах объяснил он Дромунду, что находится на службе в Византии, в дворцовой страже, под начальством норманна Ангуля, что зовут его Гаральд, и что его, как искусного кормчего, много плававшего по Днепру раньше, когда он служил у одного важного боярина, русса, назначили сопровождать в Киев посланника.

— Если бы ты пожелал поступить на службу в наш отряд, — прибавил он, — то тебя охотно бы приняли, так как новый император не очень-то доверяет византийцам, предпочитая им норвежских волков, и щедро оплачивает нашу службу.

— В отряд Ангуля? — переспросил Дромунд.

— Да, Ангуля, который раньше плавал с викингом Олафсоном.

— Давно ли он покинул ладью, чтобы принять командование императорской стражей?

— Уже около двух лет, — отвечал Гаральд.

— Около двух лет… — повторил задумчиво Дромунд.

IV

Так Дромунд, вместе с послом, доплыл до Киева. Миновав предместье, он достиг холма, на котором возвышался деревянный дворец. В этом дворце ему удалось увидать княгиню Ольгу, в то время когда ей подносили императорское послание. Но несмотря, на новую обстановку и на интересные зрелища, он почувствовал себя довольным лишь тогда, когда ладья опять стала скользить по волнам Днепра и перескакивать через пену порогов, названия которых указывали на страх, внушаемый ими путешественникам: «Не спи!», «Гремящий», «Ненасытный»…

Быстро плыла ладья по глубоким водам Понта Эвксинского. Яркое солнце весело играло в его легкой зыби, а белоснежные облака, плывя в голубом небе, красиво отражались в воде. По мере приближения к Босфору посланник стал резче и самоувереннее, и Гаральд заметил вполголоса:

— А видно, что мы ближе к Византии, чем к Киеву…

Наутро, среди легкого тумана, поднимающегося с Пропонтиды, показалась, как бы всплывая из воды, царица мира — Византия.

Целый лес мачт высился в порту Буколеона. Через завесу снастей Дромунд различил окруженный зеленью садов двуглавый купол большого дворца. Громадный траурный флаг развевался на нем, то приоткрывая, то снова закрывая золоченую крышу и как бы выражая этим, точно жестами отчаяния, глубокую печаль всего города, оплакивающего смерть Константина.

По вымощенной, тенистой аллее роскошного сада Дромунд со своим товарищем спешили добраться до дворца. Они пристали к Буколеону как раз тогда, когда могли еще застать и посмотреть на печальную церемонию погребения Константина Порфирородного.

— Мы увидим процессию, — сказал Гаральд, — с террасы Кабаллария.

Это был императорский манеж, в котором, под присмотром избранных норманнов, содержались любимые лошади императора и тех послов, которые приезжали в Византию со всего света.

Как и всюду, толпа была здесь огромная, но перед Дромундом и сопровождавшим его воином она расступилась, давая им проход. Они подошли вовремя, и увидели погребальную процессию, выходящую из ворог дворца.

Целых два дня перед тем придворные врачи, евнухи и кубикулярии[3] были заняты тем, что обмывали, наполняли благовонными травами и раскрашивали тело покойного. Наконец, приведя его в надлежащий вид, они с воплями и стенаниями вышли из дворца, а за ними следовало тело Константина, положенное на траурный катафалк, блестящий как яркое солнце.

Привыкший к простому погребальному обряду, совершаемому над умершими конунгами, при котором тела их, украшенные лишь рубцами от полученных в бою ран, сгорая на костре, разложенном посредине палубы, исчезали в облаках дыма, Дромунд с удивлением смотрел на эту церемонию.

Лицо покойного было раскрашено, самыми живыми красками, борода расчесана волосок к волоску. Золотая с эмалью диадема украшала его величественное чело. Блестящая золотая порфира покрывала бренные останки. А ноги, в высоких сапогах, покоились на подушке, украшенной жемчугом.

Гаральд и Дромунд присоединились к кортежу, сопровождавшему через внутренние дворы дворца тело покойного в парадный зал. В конце его был приготовлен украшенный цветами помост.

Два стража, не смея переступить порога зала, неподвижно стояли, вперив глаза в виднеющиеся подошвы пурпурных сапог, да наблюдали за удивительным блеском диадемы, которая, будучи освещена огнем висячей лампады, как ореол разливала свои радужные лучи. И среди всего этого великолепия пурпура, самоцветных камней и золота покоилось лишенное внутренностей, набитое травами, почти высохшее уже тело самодержца.

Когда все участвующие были на назначенных распорядителями местах, оглушительный звук труб возвестил о прибытии императора, спешившего отдать последний долг покойному отцу, после которого занял он престол свой.

Самодержец Роман ко дню смерти отца достиг уже двадцати одного года.

Шестилетним мальчиком в праздник Пасхи, по желанию Порфирородного, был он коронован и принужден принимать участие в делах управления государством.

Склонный больше к охоте и игре в мяч, он мало интересовался изучением основ политической науки, специально составленных для него покойным.

Когда Роман вошел в зал, то громадная толпа народа и придворных так заслонила его и его жену, что Дромунд, несмотря на свой высокий рост, увидал только два профиля в коронах, как бы изображенные на медали. Одно лицо — хотя очень еще юное и безбородое, но уже поблекшее от излишеств, и другое — лицо молодой женщины поразительной красоты, тонкие и правильные черты которого дышали такой гармонией, что возбуждали всеобщий восторг.

— Слава! слава! Роману слава! Теофано слава! — кричала жаждавшая богатых милостей от нового императора толпа, как будто бы все присутствовали не на похоронах.

В это время толпа была отодвинута к стенам сильным натиском конвоя. Этот отряд, как стая верных псов, всюду следовал за государем. В состав его входили: наголо бритые болгары, хазары, печенеги, одетые в звериные шкуры, руссы, в шлемах с шишаками, подобные тем, каких встречал Дромунд на великом греческом пути. Не видя среди них норманнов, он с удивлением спросил своего товарища:

— Что же нет наших?

Но Гаральд был слишком поглощен тем чтобы не отстать от процессии и добраться до церкви Всех Святых, где предполагалась раздача милостыни народу.

— Идем, идем, — отвечал он, увлекая за собой Дромунда.

Кортеж подходил к церкви.

Впереди его дворцовые певчие пели дрожащими, печальными голосами погребальные гимны. Все улицы, перекрестки, портики благочестивой столицы были украшены дорогими материями. Дорога была покрыта зеленью, ветками и золотым песком. Отборная стража из руссов, армян, скандинавов, венецианцев и амальфитян, стояла вдоль нее, держа в руках кривые сабли, обоюдоострые алебарды, копья и луки. Большая часть этих воинов была лично известна покойному императору, пользовалась его благоволением и получала от него подачки. Поэтому, во время шествия похоронной процессии, стража выражала свое горе такими громкими и дикими криками, что испуганные лошади кидались в сторону.

Перед входом в церковь, Дромунд был охвачен суеверным страхом, при виде духовенства, выходившего навстречу, чтобы благословить тело покойного.

Во главе старцев, шествовавших в золотых одеяниях, с бородами доходящими до пояса и распущенными по плечам густыми волосами, шел патриарх Полиевкт. Он был духовником Порфирородного и он же обратил в христианство княгиню Ольгу. Из всех присутствовавших только одна Теофано подняла голову и могла спокойно выдерживать необыкновенно проницательный взгляд благочестивого монаха.

Духовенство разместилось около патриарха и образовало полукруг, расположенный у изголовья катафалка.

В ногах покойного стоял великий евнух, с белым жезлом в руках. Он следил за всем происходящим, распоряжался церемонией последнего прощанья с усопшим и допускал, смотря по чину и рангу* кого только до поклона, кого только до целования руки.

Когда все отдали последний долг покойному, главный распорядитель погребальной церемонии, выдвинулся из-за колонны и громовым голосом воскликнул:

— Выходи отсюда, о, Константин! Царь царствующих и Господь господствующих тебя призывает.

Это служило сигналом для взрыва всеобщей скорби. Загремели серебряные трубы; волны дыма аравийского ладана как туманом наполнили весь собор; пение придворного хора то раздавалось жалобными печальными стенаниями, то бурным воплем и отрывистыми восклицаниями возносилось к сводам храма, а бесчисленная толпа народа, наполняя улицы, дворы, террасы, сады, палубы кораблей, потрясала воздух отчаянным криком, доносившимся по воде Босфора до азиатского берега.

Потом толпа обратила свои жадные взоры и приветственные восклицания к новому самодержцу, от которого ждала удовлетворения вечной своей жажды «хлеба и зрелищ».

Возникла давка. Оставшиеся на ногах ходили по теплым трупам упавших. Всякому хотелось быть поближе к молодому самодержцу, встретиться с ним глазами, обратить на себя его внимание.

V

Берега Средиземного моря в то время трепетали от постоянных разбоев, производившихся сарацинами, которые дошли до такой дерзости, что безнаказанно разоряли даже города, подрывая этим веру в могущество Византии. Острова Архипелага, берега Греции особенно страдали от их набегов. Неприступная греческая цитадель Хандакс, на острове Крит, была взята ими и превратилась в громадный притон разбойников, куда стекались богатства всего Востока. Пираты вели там открытый торг христианскими невольниками, а поставщики гаремов приезжали запасаться живым товаром.

Измученный постоянным насилием и грабежом, парод возлагал свои упования на юного самодержца, надеясь, что он отомстит туркам и прекратит их набеги.

Желая успокоить своих подданных и заодно удалить из Византии распущенных наемников, державших в страхе всю столицу, Роман решил снарядить в Средиземное море экспедицию. Командовать ею он поручил знаменитому полководцу Фоке, который в это время только что прославился своими победами в Малой Азии, на сарацинской границе.

Роман дал ему титул сиятельнейшего господина, главнокомандующего армиями Восточной провинции и приказал немедленно организовать экспедицию на Крит.

Эта новость с восторгом была принята и во дворце, и в армии. Воины любили Фоку за то, что он делил с ними их труды и опасности. Они складывали в честь него даже песни. Самое острое соперничество возникло среди варварских отрядов, когда узнали, что император предоставлял право сиятельному Фоке по своему усмотрению составлять из наемников свою армию. Все мечтали о громадных богатствах, собранных в Хандаксе, и уже видели себя возвращающимися на свою далекую родину с сундуками, полными золота.

Только в норманнском стане было страшное недовольство, когда узнали что император исключил из числа этих счастливцев всю скандинавскую дружину.

Привыкший к строгой дисциплине, Дромунд изумлялся распущенности своих земляков.

Норманны, как разъяренные волки, рыскали по Кабалларию. Во все горло пели они на своем родном языке оскорбительные для императора песни, а по ночам забирались в сады и нижние кварталы Буколеона, где буянили и бесчинствовали.

По старой традиции, византийские императоры все прощали своей любимой гвардии. Император только смеялся, когда кто-нибудь из придворных доносил ему о проделках совершаемых по ночам этими пьяными варварами. Он хорошо знал, что дикая свора норманнских волков, слушавшаяся своих начальников только во время битвы, моментально стихала и переставала выражать какое бы то ни было неудовольствие при одном виде самодержца. Его радовала уверенность в том, что эти буяны ежеминутно были готовы своей могучей грудью прикрыть его трон. И в награду за такую верность он отдавал в их распоряжение Византию, как какой-нибудь покоренный город.

Но за удовольствие императора приходилось дорого платить жителям Царицы мира, в особенности содержателям питейных заведений и мужьям. По преданию, самые знатные византийки и даже те, которые были приняты при императорском дворе, не отказывались участвовать в ночных похождениях норманнов.

Соскучившись среди изящных, изнеженных мужчин своего круга, эти дамы искали по ночам новых сильных впечатлений в Буколеоне.

В гавани, рядом с судами, которые привозили из страны руссов хлеб, норманны собирались в одном кабаке и там, в честь Азова, выпивали рога с пенистой брагой.

Опьяненные, забывали они прелести греческого моря, лазурь небес, легкость своей жизни, и из глубины их широкой груди вырывались гимны, полные мрачного отчаяния, или меланхолично звучали грустные песни любви.

Дромунд слушал их с напряженным вниманием и, казалось, подстерегал какую-то тайну. Он жил среди них не как товарищ, с открытой для всех душой, но как притаившийся охотник, выслеживающий добычу.

Благодаря присущей людям его народа способности быстро запоминать, так же как и врожденному музыкальному слуху, Дромунд уже начал хорошо говорить на мелодичном языке византийцев. Даже на египетском наречии он мог отвечать на вопросы пристававших к нему девиц, которые торговали своей красотой.

Но Дромунд оставался холоден, как кусок льда, который не могли растопить самые жаркие лучи солнца, и ни игры, ни любовь не затрагивали его души, где царила лишь одна занимавшая его мысль.

Однажды, когда он стоял на часах, Гаральд сказал ему:

— Когда больной чувствует, что тело его переполнено кровью, то он велит открыть себе вену, и это его облегчает. Не решишься ли ты так же излить свою печаль?

Дромунд, продолжая грустно смотреть в землю, ответил:

— Ну, хорошо, я поделюсь с тобой моим горем. Два года тому назад при входе в фиорд я нашел тело моего брата. Оно еще содрогалось в предсмертных судорогах от полученной в спину раны. Убийца унес с собой меч…

— Ты предполагаешь, что твой враг служит в нашей дружине? — спросил Гаральд.

— Оракул сказал мне это.

— Какой знак был на мече твоего брата?

— Рукоятка его, — отвечал Дромунд, — представляет собой медвежий коготь.

При этих словах брови Гаральда нахмурились, и Дромунд, заметив это, воскликнул:

— Ты знаешь этого человека?

Гаральд отвечал с осторожностью:

— Да, он среди норманнов, но слишком высоко стоит, для того чтоб ты мог достать его.

VI

По традиции, исстари существовавшей в Византии, каждый самодержец должен был, по прошествии трех месяцев после вступления на престол, делать смотр своей армии. Это событие давало повод императору превзойти щедростью своего предшественника.

Роман тоже намеревался воспользоваться парадом, чтобы щедрыми подарками упрочить к себе верность норманнской дружины. В порыве гнева он сместил благоразумного Сициния, предложившего ему быть экономнее.

На его место Роман назначил одного монаха-расстригу, Иоанна, прозванного Хориной. Этот ловкий человек хорошо понимал, как легко может нажиться тот, кто распоряжается подарками, украшениями и продовольствием народа. Хорине, например, была дана модель щита, окованного серебром, а из его рук норманнская дружина получила щиты, у которых вместо драгоценной была стальная оправа.

Утром, в день предполагавшегося праздника, весь норманнский отряд был озабочен приготовлениями. Всякому хотелось явиться на парад в блестящем вооружении. Большинство носили вороненой стали кирасы, наручи из золоченой меди и такие же шлемы.

Освещенное лучами солнца, их вооружение было так ослепительно, что вся дружина сливалась в одно общее сияние и казалась каким-то чудовищным драконом, извергающим пламя.

Развеселившиеся от приготовлений к празднику, воины пели песни и показывали боевые приемы, возбуждая себя воинственным криком. Некоторые, особенно искусные в стрельбе, забавлялись тем, что пускали стрелы в тело мертвого раба, отнятое у могильщиков. Каждую попавшую стрелу они приветствовали радостным восклицанием.

В стороне от толпы, соединенные взаимной клятвой помогать друг другу, сидели Дромунд и Гаральд, ожидая удобного момента для отмщения.

Решив с делом, которое было главным в их жизни, они не хотели ни о чем говорить и молча предались каждый своим мыслям. Они думали о битвах, о геройской славе, им вспоминалась их далекая родина. Мысль о мести, обещающая блаженство рая, которое они уже предвкушали, наполняла их сердца.

Когда под сводами Кабаллария раздались звуки рога, призывающие воинов, то Дромунд и Гаральд содрогнулись, как будто это был призыв валькирий, открывающих им дверь на небо.

Начальник норманнской дружины, Ангуль был ростом много выше своих товарищей. В последние годы царствования Порфирородного, он прибыл, вместе с другими скандинавцами, по великому пути в Грецию, не имея с собой ничего, кроме куртки из звериных шкур да бедного вооружения.

Поступив в отряд Фоки, сражавшийся в Малой Азии, он успел там отличиться, а по возвращении из похода стал пользоваться щедрыми подарками одной знатной госпожи.

Чтобы ей понравиться, он расстался со своей курткой из шкуры моржа и стал надевать под кирасу короткую тунику, а наброшенный на плечи разноцветный плащ, прикрывал его щит.

Он был суров и беспощаден; воины про него говорили: «Ангуль — это настоящий сын Локи…» Он был более коварен и хитер, чем храбр.

Настал, наконец, момент появления императора.

Колесница, в которой Роман приехал на смотр, изображала собой квадригу Аполлона. Император стоял на ней во весь рост, опираясь правой рукой на копье, древко которого было обвито пурпурной тканью.

Литая золотая корона, с горевшим на ней, как звезда, громадным рубином, венчала его голову.

Другой не меньшей величины рубин пристегивал светло-лазуревую мантию, под которой была надета темная, как аметист, накидка.

Золотыми пряжками, золотыми наручами и поясом прихватывалась к стану туника. Мелкие жемчужные пуговки застегивали до самых колен его пурпурные сапоги.

Роман сделал сначала смотр своей коннице, состоявшей из венгров, печенегов, хазар, руссов и тавроскифов.

Ржание горячих диких коней было так оглушительно, что прирученная пантера императора, которая всюду следовала за ним, как собака, с испуга поджав хвост, бросилась бежать.

Когда самодержец достиг порога Кабаллария и приветствовал свою верную норманнскую дружину, то такое воодушевление охватило этих до безумия поклонявшихся ему воинов, что двое из них, в знак преданности, вышли вперед из рядов и пронзили себе сердца. А вся дружина в это время неистово кричала свой грозный боевой клич, который когда-то испугал даже римлян.

Громче всех кричал Ангуль:

— Честь самодержцу! Да предшествует ему слава! Да сопутствует ему щедрость!

При этом он так подобострастно изгибался и протягивал вперед шлем, что Роман снял со своей руки драгоценное кольцо и бросил его Ангулю.

Наконец, колесница выехала из Кабаллария, а громкие крики, усиленные этой монаршей милостью, все еще продолжались. Не слушаясь команд начальников, норманны кинулись через дворы, портики и лестницы, чтоб посмотреть на императорскую свиту.

Этой минутой воспользовался Дромунд, чтоб напасть на Ангуля, который забавлялся примериваиием императорского подарка. Услышав, что его спрашивают по-норвежски, он обернулся, сурово сдвинув брови.

— Одно только слово! — сказал Дромунд. — Знаешь ли ты, что скандинавские волки все равны между собою?

Гордо подбоченясь, Ангуль отвечал:

— Да, я знаю это. Что же тебе нужно?

— Я хочу правосудия, — сказал Дромунд и продолжал: — Из глубины Норвегии прибыл я, чтобы отомстить за смерть любимого брата.

Надменность Ангуля сменилась осторожностью, он спросил:

— По какому признаку ты можешь узнать убийцу?

— Тот, кто убил моего брата, воспользовался его мечом. Медвежий коготь был изображен на рукоятке… Смотри, вот такой же, как этот!.. — он выхватил меч, привешенный к боку Ангуля.

Сложив руки на своей широкой груди, Ангуль пробовал сдержать его гнев:

— Азы тебе помогают Дромунд. Вложи меч в ножны и скажи, чего ты требуешь. Я заплачу за кровь, как велит правосудие и наши законы…

Но он не успел договорить своего лживого обещания, как Дромунд два раза вонзил меч в грудь своего врага; потом, попирая ногами скатившееся в песок тело, запел гимн, который обыкновенно поют воины, удовлетворившие свою месть: «Меня окружала темная ночь, а теперь засиял день! Я смотрел на прах, теперь я созерцаю звезды! Руки мои обагрены кровью, но моя честь белее снега!»

VII

Право мести было признаваемо у норманнов всеми без исключения. Их первобытный мозг так же привык к жестокостям, как тело к сырому мясу. Убийство, совершенное на земле из-за мести, давало доступ в Валгаллу. Но смерть Ангуля задела интересы слишком многих. Дромунд и Гаральд, защитивший своего друга от нападения толпы, должны были нести ответственность за совершенное ими убийство.

Распри среди наемников улаживались в Византии просто. Виновных приводили к судьям и те предлагали заплатить выкуп за убийство. За такого важного начальника, каким был Ангуль, надо было заплатить сто сорок золотых, более чем годовое жалованье наемного норманна.

Дромунд открыл перед судьями свой пустой кошелек…

— Ты знаешь закон? — сказал ему переводчик. Топор правосудия должен пасть на твою голову.

— Да будет так, но этот человек не участвовал в убийстве, — сказал Дромунд, указывая на Гаральда.

— Он защищал тебя от возмездия, — отвечали судьи, — так пускай и разделяет твою участь.

— Я это ожидал, — сказал Гаральд.

Тотчас же по окончании суда назначена была и казнь.

Дворцовый сад заканчивался на востоке большой террасой, которая господствовала над Босфором.

Эта терраса была для элегантной толпы знати, имеющей доступ ко двору, излюбленным местом прогулок и любовных свиданий.

Вечером сюда приходили пары любоваться заходом солнца.

С этой террасы открывался вид на порт, где передвигались по глади залива суда. Внизу слышались брань и крики; наверху же раздавались веселый смех, звуки поцелуев, шорох вееров.

У подножия этой террасы Дромунд и Гаральд были прикованы к позорным столбам. Приставленный для наблюдения за ними воин то и дело отгонял зевак, которые приходили посмотреть на приговоренных к казни, и пугал шалунов-мальчишек, при одном виде его копья обращавшихся в бегство.

Равнодушные к взорам любопытных и к детским проказам, оба воина безмолвно сидели у своих столбов. Их сердца бились спокойно. Но все же, когда на заливе показалось судно, плывущее на всех парусах в сторону Понтийского моря, Гаральд глубоко вздохнул. Однако не страх смерти закрадывался в его душу при потухающих лучах заходящего солнца. Не питая ни к кому ненависти, он не испытывал удовлетворения от совершившегося убийства. Ему просто было грустно. С тоской вспоминал он свои полные приключений плавания среди беспредельной свободы морей; ночи, проведенные в борьбе с волнами и непогодой; бури и грозы, которым так радовалась его смелая душа. Сквозь высокие мачты судов грезились ему острые скалы, бездонные пропасти, снежные вершины и громадные сосны, тесно стоящие друг около друга, как гиганты, готовые выдержать приступ; все эти воспоминания о милом севере так переполнили его сердце, что он запел старую скандинавскую песню.

Он воспевал зиму с ее глубокими снегами, весну, которая ломает твердый лед, согревает землю, зеленит ветви сосен, освобождая их от ледяной одежды: «В этот час спешит Урда, одна из трех красавиц Норн, за весенней водой к ручейку, чтобы напоить свежей влагой могучий бук Идразиль…»

Гаральд напевал тихо, голос его звучал жалобно, как ветер, колеблющий сласти судна.

Услышав эту песню, Дромунд бросил на землю горсть игральных костей, которыми забавлялся с ловкостью жонглера, перекидывая их с руки на руку. Затем нетерпеливо рванул свою цепь и обратился к стражу:

— Приятель, — сказал он, — скажи, когда нас поведут на казнь?

Посмотрев через лес мачт на запад, воин отвечал:

— Когда солнце совсем опустится в море, тогда и ваши головы будут плавать в крови.

— Благодарю, — спокойно сказал Дромунд.

Увлеченный своим пением, Гаральд не обратил никакого внимания на слова воина. Помолчав какое-то время, как бы для того, чтобы прислушаться к грустным чувствам, царившим в его душе, он снова запел: «Вода течет и преобразуется в мед, которым питаются пчелы. Норны не оставляют своими заботами бук, отягощенный блестящими плодами, и он растет и тянется к небу…»

Вдруг Дромунд вскочил на ноги и, подойдя, насколько позволяла цепь, крикнул ему:

— Чтоб когти Фенриса вонзились тебе в кожу! Прекрати ты этот волчий вой! Возьми кости, давай лучше сыграем. Что с тобой? Уже не сожалеешь ли ты о Византии?

Со спокойствием человека, не боящегося, что в его мужестве усомнятся, Гаральд отвечал:

— Я мечтал, что возвращусь на родину с нагруженной золотом ладьею. Мне хотелось отправиться на конец моря, на запад, и посмотреть на других богов, кроме Азов, охраняющих мир. Я завещал сжечь себя на своем судне. Вот над своей головой я слышу шелест флага, которого я уже больше не разверну…

Дромунд, желая убедить его, что судьбы людей заранее предначертаны в небе, сказал:

— Что из того, что несколькими годами больше или меньше морской ветер будет дуть тебе в лицо? След самой знаменитой ладьи исчезнет в океане; дым самого славного костра рассеется в воздухе. Предоставь женщинам оплакивать утраченную молодость и купцам сожалеть о жизни. Неведомый мир находится не на западе, а над нами. Через несколько часов мы пройдем этот таинственный путь! Двери уже отпираются перед нами! Свет воссияет в наших потухших глазах!

Голос Дромунда славился среди моряков. Говорили, что он надувает паруса, доходит до неба, что сами Азы наклоняют ухо, чтоб наслаждаться, слушая его пение. В этот же вечер, когда Дромунд, вдохновленный верой и предстоящей смертью, обращая к небу свое лицо, спокойное, как у самого Бальдера, торжественно запел похоронный гимн, голос его звучал, как никогда прежде, и вся фигура как бы дышала гордым осознанием близости к Валгалле.

VIII

Из придворных дам, окружавших императрицу Теофано, более всего она любила за веселость, живое воображение и изобретательность в развлечениях Евдокию, молоденькую вдовушку, удивлявшую всю Византию своими разнообразными фантазиями и любовными причудами.

Она, например, открыто проявляла какую-то необъяснимую привязанность к бывшему придворному писцу, выгнанному Константином Порфирородным со службы за взятки. Она употребила все свое влияние, чтобы избавить этого негодяя, Иоанна, прозванного Хориной, от казни, устроив ему убежище в монастыре. При восшествии на престол Романа, именно благодаря ее стараниям Хорина, сбросив монашеский клобук, пристроился опять ко двору.

Горячее рвение, выказанное Евдокией в заботах о Хорине, неприятно действовало на императрицу и заставляло ее хмурить брови. Но Евдокия, поведя плечами, с улыбкой, подкупающей как мужчин так и женщин, воскликнула:

— Государыня! Неужели ты ревнуешь меня к евнуху?

Благодаря таким шуткам и постоянной веселости, она не только сохранила благоволение императрицы, но и сумела добиться для своего приятеля назначения начальником над наемным отрядом, который должен был охранять священную особу самодержца.

Расположение Евдокии к Хорине объяснялось отчасти тем, что этот евнух забавлял ее складом своего ума и циничными разговорами, а отчасти общей выгодой. Честолюбивые, расчетливые, несмотря на кажущееся легкомыслие, они прекрасно понимали, какую силу может приобрести среди придворного общества союз хищного человека с обольстительной женщиной, только для вида прикрывающейся мнимой пустотой своего характера.

Состояние, которым обладала Евдокия, увеличивало число почитателей ее ума и красоты людьми, поклоняющимися исключительно богатству. Но из этой громадной толпы обожателей она особенно выделяла двух братьев-близнецов, Троила и Агафия. Их поразительное сходство служило предметом постоянных насмешек и шуток.

Эта игра природы забавляла и Евдокию. Ей нравилось путать близнецов друг с другом и этим вызывать в них ревность.

— До сих пор я всегда любила сразу нескольких мужчин, — говорила она, — что, конечно, грех. Но небо хочет моего спасения и, создав этих близнецов, дает мне возможность прийти к верности легким путем…

В тот день, когда император в Кабалларии делал смотр норманнской дружине, Евдокия дольше обыкновенного занималась своей прической.

Сидя перед зеркалом, следила она за движениями рабыни, связывавшей лентами пышную массу ее золотистых волос.

В это время слуга, пользовавшийся ее доверием, вошел без стука в комнату.

— Что тебе нужно, Пастилас?

— Снова, — отвечал он, — эти близнецы врываются силой и говорят, что ты их ожидаешь.

— Они лгут! Но все равно, пускай подождут в саду.

Евдокия, не спеша, заканчивала свой туалет. Удовольствие, которое она получала от созерцания в зеркале своих глаз, подобных цветкам лотоса, заняло еще много времени; а потом ей нравилось заставлять ждать своих обожателей, как заставляла она своих лошадей подолгу стоять перед крыльцом, для того, чтоб, застоявшись, они потом ретивее бежали.

Когда, наконец, близнецы были допущены, то они ворвались как какие-нибудь школьники и остановились, пораженные, среди комнаты.

Евдокия, ради шутки, приняла позу богини. Свои красивые ноги она поставила на скамеечку из слоновой кости; придерживая одной рукой складки прозрачной туники, другую она откинула назад, как бы доставая стрелу из невидимого колчана.

— На колени! — приказала она. — На колени, или я вас убью.

С веселым смехом близнецы растянулись на полу, и когда она, сияющая и оживленная, сошла со скамьи, они стали кружиться около нее, как борзые собаки, и, завладев ее обнаженными ногами, слегка кусали их.

— Довольно! — кричала она. — Вы разве созданы с собачьими душами? Я хочу, чтоб вы занимали меня разговором, а не звериным рычаньем. Ну поднимайтесь! Оба! И покажите ваши лица, чтобы я узнала, наконец, который же мой возлюбленный.

Они по-братски обещали друг другу сообща пользоваться расположением могущественной женщины и вскочив на ноги, продекламировали обращение к богине Диане, которое произносил один актер из Каррадоса в роли Актеона:

— О царица ночей! Белоснежная! Сладкая как молоко! Я любуюсь только твоим лицом; рассей же облака, тебя окружающие, чтобы я мог наслаждаться созерцанием твоих чудных форм и чтоб мое желание упилось вполне твоею красотой…

Протянув обе руки, Евдокия зажала ям рты и, потрясая своим ожерельем, сказала:

— Агафий!

— Приказывай, — сказал один из близнецов.

— Как сильно ты меня желаешь?

Молодой человек взглянул на нее с бесконечной страстью, окинул глазами комнату и, увидав висевшую на стене мягкую ткань, которой вытирала Евдокия свое божественное тело после ванны, он приник лицом к ее складкам и стал безумно целовать еще влажную ткань, хранившую запах тела.

Точно в припадке сумасшествия, он целовал, целовал ее без конца, завертывая свою голову в материю и крича страстным голосом:

— Моя любовь меня сожгла! Я погребальная урна! Я полон пепла!..

Евдокия весело расхохоталась и, дотрагиваясь до плеча Троила, спросила:

— Ну, а ты, как ты меня любишь?

Склонив свою кудрявую голову, грациозно, как лебедь, спустился он с мраморной ступени к бассейну, где любила купаться Евдокия и, зачерпнув рукой воду, разом выпил ее, воскликнув:

— Восторг, опьянение! Моя любовь меня освежает, моя любовь меня опьяняет! Освященная вода удваивает силы моей любви!

Держа Агафия за руку, Евдокия другой рукой взяла руку Троила и, обращаясь к ним, спросила:

— Какой же поцелуй лучше: тот, что освежает, или тот, который жжет? Я не могу сделать выбор, объясните еще раз.

Они тяжело вздохнули, и Троил сказал:

— Вот слушай, как я буду тебя любить…

— Ну, я слушаю…

— Нет, ближе, ближе склонись ко мне, не нужно, чтобы Агафий слышал.

Смеясь, она наклонилась к нему и он стал тихо говорить, касаясь губами ее душистых волос.

Агафий видел улыбку молодой женщины, становившуюся все более и более напряженной. Глаза ее выражали ожидание подтверждения услышанного. Но вдруг Евдокия вскинула своими блестящими плечами и воскликнула:

— Обманщик! Это уже мне знакомо.

— Ты еще не знаешь моего секрета! — вставил Агафий. Я его не доверял никому. И если бы богини узнали его, то сошли бы со своего старого Олимпа, чтоб испытать мою любовь.

— Посмотрим, — сказала Евдокия.

И она стала слушать нашептывание влюбленного с таким же выражением лица, какое бывает у детей, когда они хотят знать и в то же время боятся быть обманутыми. Наконец, краска разлилась по ее лицу, краска стыда, удовольствия и усталости от напряженного внимания; она опять разом прервала объяснения Агафия и, всплеснув руками, сказала:

— Дорогие друзья, я отказываюсь вас разделить. Отдадим этот вопрос на решение судьи.

— Хорины? — спросил недовольным тоном Агафий.

Но Евдокия насмешливо взглянула на него, как бы говоря: «Ты тоже ревнуешь меня к моему евнуху?»

И, польщенная всем происшедшим, добавила:

— Нет, не Хорине, мы лучше Ирине поручим это дело…

IX

Дружба скромной Ирины с сумасбродной Евдокией, так же как и расположение последней к евнуху Хорине могли бы удивить Византию, если бы привыкшая к самым разнообразным интригам и невероятным приключениям Царица мира вообще могла чему-нибудь удивляться. Близость этих двух столь непохожих друг на друга женщин придавала своеобразную прелесть каждой из них. Евдокия блистала веселостью и детскими причудами, а грациозно-снисходительная, задумчивая Ирина — правдивым, искренним сердцем, что в то время в Византии встречалось так же редко, как живой цветок среди каменных плит набережной. Мужчины относились с уважением к этой привлекательной женщине, в которой не было ни кокетства, ни напускной добродетели, которая никого не обижала, так как никому не давала предпочтения. Женщины любили Ирину за то, что, будучи самым лучшим украшением празднеств, она не внушала им ревности. Ирина была гречанка из Милета, сестра Троила и Агафия, сирота, разоренная, так же как и они, своим бесчестным опекуном, и мечтала поступить в Каниклионский монастырь; но в это время один, уже не молодой, богатый купец сделал ей предложение. Уступая мольбам своих братьев, соблазнившихся деньгами Никифора, роскошью его жизни, она дала свое согласие на брак, смотря на него, как на обет самоотречения.

Серьезность, чистота устремлений и желание посвятить себя Богу придавали ее постоянной тоске возвышенный характер. Брюнетка, с голубоватыми, прозрачными веками, она всей своей изящной фигурой напоминала те статуи, какие создавали великие художники, изображая вечную, божественную красоту.

Став жертвой старческой похоти, она относилась к этому как к испытанию, посланному судьбой, и безропотно переносила его. Только высеченная из камня печатка, изображавшая смятую лилию, заказанная ею в одну из тяжелых минут ее печальной жизни, намекала на правду этой жизни; но Ирина всем говорила, что печатка эта осталась ей от матери.

По прошествии четырех лет замужества она совершенно примирилась со своей тяжелой долей, и это сделало ее еще привлекательнее и еще милее. Она спокойно улыбалась своему старому супругу, и когда он упрекал ее в излишних тратах, виновниками которых были ее братья Троил и Агафий, то она покорно отвечала:

— Надо же, чтобы каждая женщина кого-нибудь да баловала — или дитя или возлюбленного. А у меня только и есть, что братья…

Старый ворчун замолкал при этом, боясь, чтобы она не завела себе любовника, так как не мог уже дать ей сына.

Он уважал в ней способности, которые так украшали его дом: умение устраивать празднества, наблюдать за прислугой, и отпускать от себя своих знакомых вполне довольными и угощением, и разговорами.

Когда Евдокия, в сопровождении своих поклонников, вошла в комнату, где Ирина проводила все свободное от визитов время, занимаясь рисованием, она запечатывала письмо, поспешно написав на нем несколько строк. Легкий испуг Ирины от неожиданности ввел в заблуждение Евдокию и ее обожателей.

— А, я тебя поймала! — воскликнула Евдокия. — Вот скромница! Ты пишешь своему возлюбленному! Как его зовут?..

Ирина с меланхолической улыбкой подала письмо, и Агафий прочел: «Августе Софии, игуменье Каниклионского монастыря».

Все вскрикнули от удивления, и Троил спросил:

— Что же это значит? Ты просишь приготовить тебе там келью?

— Я писала Августе и просила, чтобы она передала это письмо царевне Агате.

— Разве Агата в монастыре?

— И Агата и ее сестры — Анна, Зоя и Феодора! Это — самая свежая новость. Откуда вы явились, милые друзья, что ничего не знаете?

И она рассказала происшествие, о котором все говорили.

Утром, еще перед смотром, самодержец призвал к себе вдовствующую императрицу и своих молоденьких сестер и повелел им в тот же день покинуть дворцовые покои, отправиться в монастырь и принять постриг.

Повеление брата, как громом, поразило царевен, которые готовились совсем к другой жизни. Они получили прекрасное воспитание; сам покойный император, страстно любивший своих дочерей, заботился о нем.

Царевны, рассказывала Ирина, помешались от горя. Они на коленях умоляли Романа о помиловании и не хотели добровольно оставить дворец, и были насильно увезены из него. Теперь они уже пострижены.

Евдокия сказала:

— Хорина мне рассказывал, что молодая императрица хотела отомстить своим золовкам, но я не думала, чтоб ее гнев был так страшен и так беспощаден!

— В чем же могла упрекнуть Теофано этих прекрасных девиц? — спросила Ирина.

Евдокия, тревожно оглянувшись на дверь, продолжала:

— Они слишком громко повторяли историю, о которой уже давно говорят во дворце и которая очень не нравится императрице.

— Какую же?

— Есть люди, которые помнят, как десять лет тому назад в гавани жил кабатчик по имени Кратерос. Его дочь, Анастазо, разливала вино матросам. Она была удивительно красива и на пятнадцатом году куда-то исчезла. Первые ее поклонники не забыли, однако же, прекрасной кабатчицы, и в тот день, когда императрица Теофано взошла на золоченое ложе наследника престола, матросы Буколеона разинули рты от удивления: так поражены они были ее сходством с Анастазо…

— Ну и что?! Теофано могла быть сестрою прекрасной кабатчицы, — сказала Ирина.

— Или, может быть, ею самою!

Все смолкли в комнате Ирины, а Агафий сказал:

— Да, это такая история, которую я постараюсь навсегда позабыть… Бедная Феодора! Она так гордилась своими волосами… Как она плакала, должно быть, видя их на полу! Честное слово, это — преступление против красоты, — закутать в монашескую одежду девушку царской крови, которая так умела носить свои туалеты!

— А бедная Зоя! — сказал Троил. — Зоя, которая так любила покушать! Зоя, которая, как никто другой, умела устроить полдник в саду! Зоя, которая надевала перчатки, чтобы наготовить кушанья вместе со своими прислужницами! Как она справится с монастырскими постами, где воздержание повторяется шесть раз в неделю?

— Я знаю, — сказала Ирина, — что Агата питала в своем сердце любовь и пользовалась взаимностью человека, вполне ее достойного. Мне страшно, что она принесет к престолу Всевышнего свое разбитое сердце… Без ропота она не подчинится, а ропот сделает ее жертву бесполезной.

X

Наступал час захода солнца, когда, после полуденного жара, вся знатная молодежь столицы собиралась в ту часть дворцового сада, которая всегда была открыта для посетителей. Там показывались новые моды, там завязывались новые связи. Семейные, занятые люди появлялись там редко, и сад всецело принадлежал холостой молодежи, франтам и кокеткам.

Евдокия любила показываться на этих прогулках, окруженная своими поклонниками. Ирина же не любила этого, так что и в тот вечер Евдокии с трудом удалось уговорить свою подругу сопровождать их в сад.

— Я верю, — говорила Ирина, — что искренняя любовь дала бы мне все, но мое сердце разрушено! Зачем же понапрасну тревожить моего мужа? Спокойствие, исходящее из равнодушия, это — единственное благо, которым я дорожу.

Отчасти из любезности, отчасти для того, чтобы рассеять тяжелые мысли о заточенных царевнах, она согласилась, однако же, пройтись по саду вместе с Евдокией и своими братьями.

Когда они были уже в саду, Троил ласково взял сестру под руку и сказал:

— Дорогая Ирина, помоги мне убедить твою капризную подругу, скажи ей все хорошее, что ты обо мне думаешь, и даже то, чего и не думаешь, и уверь ее, что если бы твоею душою не руководила такая сверхъестественная добродетель, то ты влюбилась бы в меня, несмотря на то, что я твой брат.

Агафий же, в свою очередь, взяв сестру за другую руку, стал говорить ей:

— Милая сестра, Евдокия говорила нам, что ты ее советница; вот случай испытать, слушает ли она тебя. Хорина принес ей, в конце концов, только вред, да и нельзя не смотреть дурно на женщину, когда она ценит в мужчине только мужество и умение разговаривать. Если небу было угодно сделать из твоего друга соблазнительную вдовушку, то это значит, что оно решило превратить ее в общее достояние, так как такая красота не может принадлежать никому в отдельности.

При этих словах Евдокия смеясь отвернулась от них, а близнецы стали убеждать ее:

— Ну что может дать вам любовь к кому-нибудь одному, если вы будете ему верны? Бабочка и та должна порхать с цветка на цветок…

— Любовь появляется и исчезает в одном взгляде.

— Влюбляются…

— Расстаются…

— Плачут…

— Вот это жизнь!

Оживленные жесты молодых людей заставляли трепетать, как крылья, тонкую ткань их плащей, и они сами казались вольными птичками, которые присаживаются на минуту к фонтану, чтобы напиться, и тотчас же улетают освеженные и веселые.

Конечно, Евдокия была также непостоянна, как и они; одно слово могло привлечь ее внимание, и одного каприза достаточно было, чтобы отвернуться и искать других впечатлений. Но она не могла еще сделать выбора и потому отвечала шутя:

— Ты молчишь, Ирина, и я тебя за это одобряю. Ты — единственный человек на свете, совету которого я последовала бы. Тот, кто сам вне влияния любви, не заслуживает доверия, если советует ею пользоваться. Бог видит, до какой степени ты упорна в этом отношении! Твои братья показывают, что любят тебя! А знают ли они, что про тебя говорят в обществе? Оно уже устало хвалить тебя за твою добродетельность и высказывает теперь о тебе два мнения: или у тебя совсем нет сердца, или Никифор держит его в своих руках.

Ирина меланхолично улыбнулась и сказала:

— Никифор — один из тех мужей, каких очень много. Он смотрит на меня как на предмет роскоши в своем доме, которому другие знают цену. Если б он был для меня снисходительным отцом, то я бы нежно скрашивала его старость. Но он предпочел быть тюремщиком, в то время, как я и не думала вырываться на свободу; он не понял, что я жду одного только визита — визита ангела, который закроет мне глаза.

Ирина произнесла все это с таким волнением, что все трое перестали смеяться. Евдокия ласково возразила:

— То чудо, которого ты ждешь от смерти, может тут, на земле, дать любовь…

Ирина ответила:

— Я тоже так думала и признаюсь, что глаза мои искали среди людей, ухаживающих за мной, человека, которого бы я могла полюбить. Я готова была совсем отдаться этому чувству, но я не могла не видеть, что никому не нужна была моя душа. А отдаться одному опьянению наслаждением я боялась и предпочла свои вечные слезы.

При ее последних словах Евдокия сделала такую жалкую мину, что оба брата не могли оставаться более серьезными.

— Где же ты родилась? — спросила она.

— В Милете, — ответила Ирина.

— Не может быть! Ты не могла родиться в такой жаркой стране, где лучи солнца дают силу любить; ты родилась, вероятно, в грустной стране, освещенной холодной луною; твоя мать зачала тебя в ласках северного воина, носившего на шлеме снежный султан.

Разговаривая, они дошли до того места, где сад заканчивался набережной Буколеона и где привязанные к столбам норманны ожидали своей казни. Приблизившись к балюстраде, они услышали пение Дромунда.

Устремив глаза на заходящее солнце, он пел: «В изукрашенном алмазами покое, на роскошном брачном ложе Валькирия с возлюбленным своим горят в вечном пламени любви, излечивая поцелуями страдания…»

Ирина остановилась:

— Слушайте, — сказала она.

Между тем, Дромунд продолжал: «Их души слились воедино, как два луча в один свет, и взаимное чувство согревает больше их сердца, чем их молодые тела».

XI

День склонялся к вечеру. За высокими куполами большого дворца постепенно пряталось солнце; косые лучи его скользили по крышам Буколеона, золотили снасти бесчисленного множества судов, стоявших в водах Босфора, и тонули в его колеблющихся волнах.

Остановившись у балюстрады, Ирина стала любоваться морем.

Неподвижный в жаркие часы дня, Босфор терял свое спокойствие, вечерний ветерок давал волнам жизнь, которая, как казалось Ирине, пробуждалась и в ее душе.

Эту жизнь вызывал в ней голос полный веры и грусти, говоривший о чем-то постоянном, что не гаснет, как веселье и радость, переживает смерть и сливается с вечностью.

С горячим порывом, вырвавшимся, как вздох, из ее груди, она спросила:

— Кто это поет?

Наклонясь через балюстраду, Евдокия отвечала:

— Песня мужественна и певец очень красив! Троил, мой друг, поди узнай у воина, который стоит на страже, за какое преступление выставлены эти два человека к позорному столбу.

Услужливый поклонник ловко сбежал по лестнице, рассчитывая произвести на Евдокию впечатление своей любезностью и элегантностью.

Все внимание Евдокии было поглощено, однако же, двумя воинами; она и не заметила, как энергично растолкал Троил толпу зевак, которая собралась вокруг осужденных. Как ребенок горела она нетерпением удовлетворить свое любопытство и крикнула с балкона Троилу:

— Кто же они такие?

— Норманны…

— Они украли?

— Убили.

— Их заклеймят за это?

— Им отрубят головы.

— Когда?

— Сегодня, после захода солнца.

Евдокия всплеснула руками и, обратись к подруге, сказала:

— О, Ирина, посмотрим на их казнь… Говорят, что они с удивительным мужеством подставляют головы под топор и что даже улыбка блуждает на их мертвых губах!

— Несчастные! — прошептала Ирина, — они умрут так далеко от родного края. Пойдем, скажем им несколько ласковых слов.

Она первая спустилась с лестницы и направилась к тому, чей голос еще звучал в ее душе. Она шла прямо к Дромунду, так же легко и свободно и почти так же бессознательно, как в сладком сне.

Подойдя поближе, она пристально на него посмотрела. Вся фигура его и лицо выражали полное спокойствие. Могучие руки были сложены на груди, сдерживая ее дыхание, как берега сдерживают бурные волны. В глазах, светлых как скандинавское море и устремленных вдаль, сквозили видения рая.

Ирина увидала в этой ясной лазури отражение незнакомого неба и сказала:

— Я полюбила твой голос и твое благородное мужество… Скажи мне как твое имя?

— Дромунд.

— Сегодня ты должен умереть?

— Я это знаю, что же из этого!

— Ты ни о чем разве не сожалеешь на этом свете?

— Да, ни о чем.

— И тебя никто не будет жалеть?

— Никто.

— Ни одна женщина не поцелует твою голову, отделенную от тела?

— Звери меня растерзают, — ответил Дромунд. И он засмеялся, представив, как в лунную ночь собаки будут делить его труп.

Не все ли ему равно, возьмут ли тело его на ремни для бичей, или разорвет свора царских собак, матрос ли из Буколеона выбросит в море, или же азиатский маг проткнет его сердце для своих заклинаний? Чем больше будет на нем крови и ран, тем с большим почетом и любовью будет он принят в Вальгалле.

Ирине стало тяжело от его равнодушия и она заплакала:

— Никто не оскорбит твоих кровавых останков… О Дромунд, я их выкуплю слезами…

Она так волновалась, как будто этот человек был ей брат или возлюбленный, проживший с ней всю жизнь. Любовь, которая зародилась в ней у порога смерти, имела уже свое прошлое, свои воспоминания. В этой любви уже были и заря счастья, и надежды, и пережитые бури чувства, и восторги обладания, и все страдания, которыми судьба, законы, ревность и людская ненависть омрачают сладкие минуты, переживаемые на земле влюбленными в объятиях друг друга.

И вот теперь она стояла перед ним, протягивая руки, и умоляла сохранить воспоминание о ней, остающейся такой одинокой на земле, тогда как он идет к райским видениям.

Дромунд оставался все так же неподвижен, хотя выражение лица его совершенно изменилось. Его глаза уже не равнодушно смотрели на Ирину.

Забыв место и время, обмениваясь простыми словами, они слышали музыку, звучавшую в их сердцах.

Сострадание и участие этой женщины не оскорбляло воина. Оно вливало в его душу неиспытанную радость, которая осветила его мужественные черты почти детски-счастливой улыбкой; потупив глаза и отдаваясь блаженству, которое должно было окончиться навсегда с наступлением ночи, он сказал:

— Радостно покидал я жизнь, чтоб занять за столом Одина место достойное героя, но ты предстала глазам моим — и теперь я встречаю смерть с сожалением расставаясь с тобой.

XII

Охваченная чувством любви, Ирина перестала замечать все окружающее, и это было так очевидно для посторонних глаз, что стало вызывать всеобщее внимание и насмешки.

— Ах, Боже мой! — воскликнул Троил, — теперь я не удивляюсь, что эти варвары похитили у стольких мужей их жен! Они так же хорошо работают языком, как и веслами. Им и копья не нужно, чтобы достать до сердца женщины. Что ты об этом думаешь, милая сестра?

Ирина и не почувствовала в его речах насмешки. Она отвечала ему словами, которые выливались прямо из души:

— Друзья мои, надо спасти этого человека от казни. Где судьи? — я пойду их умолять… Где палач? — я удержу его…

Евдокия и близнецы сначала стали смеяться над нею, но потом Агафий сказал:

— Не следует тебе так открыто себя компрометировать. Твои братья, Ирина, устроят это. Они не Дорого возьмут за это дельце с тебя.

Он обратился к воину, сторожившему приговоренных к казни.

— Послушай! Не знаешь ли ты средства избавить этого человека от смерти?

— Можно дать выкуп.

— А ты знаешь сумму выкупа?

— Двести золотых.

Агафий нахмурился. Фантазия сестры показалась ему слишком дорогой.

— Если вам угодно выкупить его, — добавил наемник, — то спешите. Его голова падет раньше, чем наступит ночь.

Эти слова возвратили Ирину к действительности. Евдокия ободряла ее:

— Пойдем, пойдем! Успокойся, чувствительная ты душа! Поверь, я удержу именем Хорины уже поднятый топор. Палач не может не знать начальника, которого он обязан слушаться. А ты достань нужную сумму денег. Мы же проводим твоего Дромунда в тюрьму, где он и будет терпеливо ожидать, когда любовь ему откроет двери.

Навернувшиеся на глаза слезы придали лицу Ирины особенную привлекательность, она нежно сказала:

— Евдокия, ты знаешь, какое большое место занимала в моей душе твоя дружба. Твое участие теперь к моему горю увеличивает его еще больше.

— Перестань! — отвечала, смеясь, молодая женщина. — Теперь не время отводить нашей дружбе еще большее место. Любовь, которая вошла в твое сердце, не найдет его слишком для себя большим, если судить по тем размерам, в каких ты ее получила, даже в настоящую минуту.

Слово «любовь», которое произнесла Евдокия, поразило Ирину, как открытие. Не испытав никогда этого чувства, она не понимала его. И, как бы пробуждаясь от сна, тихо сказала:

— Неужели ты думаешь, что я…

— Влюблена, — подсказала Евдокия.

Ирина повторила:

— Влюблена в этого человека…

Часто, стоя в строю своей дружины, Дромунд с презрением смотрел на проходящих мимо византийских женщин, которые были так не похожи на женщин его родины. В ту минуту, когда любовь одной из них возвратила ему жизнь, он не забыл своего друга, который вместе с ним был обречен на казнь, и потому, указывая на Гаральда, он сказал:

— Этот человек так же, как и я, приговорен к смерти. Сегодня же вечером должны были мы оба сидеть за столом Одина; и он не отправится туда один, без своего товарища.

— Я позабочусь и о нем, — сказала Евдокия. Как его зовут?

— Гаральд.

— Он тоже, как и ты, поет?

Троил и Агафий не дали ей продолжить шутки, воскликнув:

— Как! У нас на глазах! Ты с ним заигрываешь?

Ирина опять подошла к Дромунду: ей хотелось, чтоб он заговорил с ней.

Он почувствовал это и сказал с улыбкой:

— Если когда-нибудь будет нужна тебе, красавица, моя рука, то знай, что кровь Дромунда прольется за тебя с любовью.

Как нежная песня звучали его слова для Ирины. Тронутая его благодарностью, она чувствовала, как опять зазвучал в ее душе только что слышанный гимн о наслаждениях Валгаллы и вечной любви. Она уже не могла больше противиться овладевшему ею желанию. Не замечая ни Евдокии, ни братьев, ни толпы, ее окружавшей, она положила свою руку на руку любимого ею человека и бессознательно шептала:

— Спой, спой еще!

XIII

Муж Ирины был богатый купец, довольно пожилой и весьма некрасивый. Жадность и страсть к накоплению денег помешали ему окончательно разжиреть. Венчик вьющихся седых волос окружал его блистающую лысину. Желчный цвет лица, нос слегка согнутый крючком, намекавший на финикийское происхождение, зрачки, не круглые, а вытянутые в горизонтальные черточки и совсем черные, были отличительными чертами его лица.

При такой физиономии Никифор обладал несоразмерно длинной талией и очень короткими ногами. Всем жителям Византии он был хорошо известен и слыл за смешного, но опасного шута. Обитатели Буколеона прозвали его «Приапом», так как он таскал всегда с собой толстую трость, казавшуюся его третьей ногой, а патриции, побывавшие в его когтях, между собой называли его «Грифом».

Никифор начинал свою торговлю за простым прилавком, на перекрестках улиц. На его переносном столе появлялись бриллианты, золото, серебро и драгоценные вещи. Клиентами его были куртизанки, дружинники, не знавшие, куда девать свою добычу, и негодяи, спешившие сбыть краденые вещи. Как след слишком горячих объяснений с кем-то из клиентов, Никифор носил шрам над бровью, который при каждой вспышке злобы становился кроваво-красным. Этот шрам служил на его лице, оживленном единственной страстью — страстью к любостяжанию, неизгладимым свидетелем совершенных им в прошлом дурных дел.

В царствование Порфирородного Никифор состоял постоянным казначеем патриарха Феофилакта, нагло эксплуатировавшего набожных жителей Византии. Он же заведывал жалованьем танцовщиц, которых Феофилакт любил видеть участвующими в церковных церемониях, и держал поставку фуража для двух тысяч лошадей, помещенных патриархом, большим их любителем, рядом с собором.

Когда Феофилакта постигла смерть во время прогулки верхом на лошади, положение Никифора было уже упрочено. Он выстроил себе около дворцовых садов такой великолепный дом, что уже никакая молва не могла проникнуть за его стены. Кроме того, он заставил ее молчать своею щедростью.

Так, например, когда патриарх Полиевкт, стараясь вычеркнуть из памяти народа злоупотребления своего предшественника, переделал конюшни на приют для беспомощных стариков, Никифор предоставил к его услугам свой неистощимый кошелек.

Мало-помалу он стал известен как выдающийся филантроп, покровитель сирых и беспомощных, находя, что дружба с людьми уважаемыми и живущими в Боге в высшей степени ему полезна, так как, заручившись ею, он мог с презрением относиться к враждебной молве и скрытой злобе аристократов. Он не боялся своими странностями давать пищу разговорам, отвечая на ненависть смехом.

Женитьба на Ирине была тоже делом расчета…

Имея огромное состояние, он не нуждался в приданом; но зато, достигнув видного положения, хотел иметь возможность похвастаться перед другими красотою и элегантностью своей жены, выводя ее на придворные празднества. Потому-то его выбор и пал на сироту Ирину, замечательно красивую и очень умную.

Он рассчитывал, что она, из чувства долга будет относиться к нему так, как другие жены относятся к своим мужьям из чувства любви.

Впрочем, и сам-то Никифор пользовался своими супружескими правами, больше из свойственной его натуре жадности, так как всякие другие желания давно потухли в нем от прежних излишеств.

Он не мог вообще не извлечь всей возможной выгоды из того сокровища, которое ему принадлежало, и наслаждался только одним сознанием, что красота, молодость и девственность Ирины принадлежат ему безраздельно, ревниво оберегал их, как слитки золота, наполнявшие его сундуки.

Он дрожал от страха, когда Ирина выходила из дома точно так же, как когда ему приходилось подписывать чек на сумму, нужную для передачи другому.

Между прочим, с тех пор, как эта прелестная женщина поселилась в его доме, Никифор не считал нужным отвлекать внимание общества от своих темных дел, как прежде, разными странными выходками. Образцовая добродетель Ирины и без того давала для пересудов общества неистощимую пищу.

Одни говорили:

— Верно, Никифор напоил ее приворотным зельем.

Другие утверждали, склоняя многозначительно голову:

— Она хитра и ловко скрывает свою игру.

А скептики, между тем, повторяли:

— Подождем, увидим…

Итак, добродетель Ирины служила ширмой низости ее мужа.

Все взоры были обращены теперь на его жену. И пока кругом все занимались отыскиванием имени незнакомца, который мог бы еще более усилить интерес сплетен, Никифор спокойно набивал свой карман.

XIV

На третий день после того, как вмешательство любви освободило от цепей Дромунда и Гаральда, Ирина вместе с Никифором сидела в столовой своего богатого дворца.

Длинные часы обеда были для Ирины всегда тяжелой пыткой.

Но с тех пор, как она полюбила Дромунда, в ней появились необыкновенная сила и способность все выдержать.

Смущавшаяся прежде, при полной невинности, от одного подозрительного взгляда Никифора, Ирина теперь находила наслаждение совершаемого подвига в том, чтобы, не смущаясь, смотреть мужу в глаза.

Она с трудом сдерживала вырывавшееся наружу выражение радости и едва скрывала его. Щадя ревность мужа, она по-детски сожалела, что не могла сделать его поверенным своего счастья.

В тот день она ждала к себе Евдокию и мечтала узнать от нее все подробности случившегося и услышать о страстном нетерпении, с которым норманнский воин должен был ждать блаженной минуты, когда ему можно будет броситься к ногам возлюбленной, вырвавшей его у смерти.

Охваченная этим чарующим волнением, Ирина рассеянно слушала мужа.

Никифор предполагал, что Хорина думает предложить ему участие в одном очень крупном деле. Оно заключалось в том, что нужно было взять в свои руки поставку муки для армии Фоки в Сицилии. Это предприятие было столь дерзким, что даже сам Хорина не решился открыто вести его и рассчитывал на Никифора, как на подставное лицо.

Успех в этом деле разом мог удвоить состояние. Обольщенный такой заманчивой перспективой, Никифор был любезен и ласков.

Заметив, что Ирина намеревается уйти, он загородил ей дорогу и сказал:

— Что ты так спешишь меня покинуть сегодня?

Ирина рискнула сказать неправду и отвечала:

— Мне нужно сегодня выехать.

— Куда же ты собралась?

— В Каниклионский монастырь.

— Чтоб исповедоваться?

Покраснев от сознания греха, растущего в ее душе, Ирина едва проговорила:

— Я хочу навестить царевну Агату, которая не может утешиться в своем несчастии.

— Вот как! — воскликнул он. — Я не считал тебя такой безрассудной. Хорошо же употребляешь ты свое время, тратя его на выражения соболезнований царевне! Что нам за дело до отчаяния этой девчонки. Она же предпочитает императорский пурпур грубой власянице! Сладость царской кухни — постному, монастырскому кушанью! Не очень умно было бы с нашей стороны, из-за сочувствия к такой дурочке, лишить себя милостей самодержца и ласки Теофано. В ком же твой муж найдет себе защиту от зависти общества к успехам его в делах? У монахини Агаты или у царствующей Теофано? Я хочу, чтоб тебя чаще видали не в Каниклионе, а во дворце, в свите юной императрицы, с обращенным на нее взором, с готовой для нее похвалой на устах. Бесцельно терять время с теми, кто плачет! И я не из числа тех, которые допустят похоронить себя под обломками.

Несмотря на то, что такие слова не были новостью в устах Никифора, Ирина все-таки вслушивалась в них с чувством полного ужаса. И если бы в ее сердце любовь оставила место каким-нибудь угрызениям совести, то она тотчас же бы умолкла.

Но решимость молодой женщины не нуждалась в поддержке; она сухо ответила:

— Я пойду во дворец, как только меня позовут.

— Я хочу, — возразил Никифор, — чтобы сегодня же тебя видели среди жен патрициев в приемной императрицы. Чтоб обратить ее внимание на себя, среди всего этого блестящего общества, ты должна надеть ожерелье из сапфиров, которое я тебе подарил.

Она смутилась и дрогнувшим голосом сказала:

— Такую драгоценность… Надеть днем!..

— Почему бы нет?

— Предоставь мне этим распоряжаться; мужчины не понимают ничего в дамских нарядах; ты сделаешь меня смешной, желая видеть слишком богато одетой.

Подозрение вкралось в душу Никифора, он спросил:

— Где ожерелье? Я хочу его видеть!

— Это невозможно.

— Ты его потеряла?

— Нет.

— Продала, может быть?

— Я его заложила.

Никифор схватил Ирину за руку так крепко, что она закричала, а его шрам между бровей стал кровавым.

Гнев и грубость мужа ободрили Ирину.

Она холодно сказала:

— Я его заложила, чтоб одолжить Евдокие, которой Хорина отказал в уплате одного долга. Если ты осуждаешь мой поступок, то упрекай самого себя. Твоя скаредность приучила меня скрывать от тебя многое; берегись, чтоб твоя грубость не научила меня остальному…

Он выпустил ее руку и с выкатившимися от ревности глазами проговорил:

— Я взял тебя без приданого… за красоту и за то, что ты слыла умною. Я дал тебе счастливую жизнь, так как ты в точности исполняла брачный договор. Тебе завидовали даже в императорских покоях. Твоя роскошь заставляет бледнеть от досады жен патрициев. Достаточно одного моего слова, чтоб засадить тебя в келью, еще более тесную и ужасную, чем те, в которых сидят монахини Каниклионского монастыря. Я узнаю от Хорины и о долге, и о закладе. Дай Бог, чтоб ответ его удовлетворил меня. Доверие Никифора приобретается медленно, а потерять его можно в одну минуту.

Он вышел из залы. Поставка хлеба требовала его присутствия за городом. Ирина знала, что до завтрака она избавлена от его общества.

Она улыбнулась, глядя ему вслед. Уверенность, что Евдокия не выдаст тайны своей подруги, придавала ей спокойствие. К тому же она считала, что недоверие мужа, после стольких лет верности, избавляло ее от всяких к нему обязательств. Она спешила изгладить из своей памяти образ Никифора, чтоб всецело отдаться мечтам о любви, которые, благодаря появлению Дромунда, готовы были стать действительностью.

XV

С того самого вечера, когда друзья были вырваны из рук палача, Ирина получила от Евдокии лишь одну короткую, уведомляющую о совершившемся записку. Но такой лаконизм не мог удовлетворить жажду влюбленной женщины, которой хотелось знать все дорогие для нее подробности происшедшего. Три дня тревожного ожидания, протекшие без новых известий, только увеличили и усилили зародившуюся в ней любовь.

Изнемогая в томлении, Ирина вдруг заметила в конце сада, на аллее, которая вела к дворцу, показавшиеся среди зелени носилки Евдокии. Потеряв всякое самообладание, она не могла уже ждать, когда носилки приблизятся к дому, и бросилась сама к ним навстречу и, отдернув занавеску, прошептала на ухо Евдокии:

— Благодарю тебя, милая, дорогая! Где он теперь?

Нежно поцеловав свою подругу, Евдокия веером указала на слуг, несших ее.

Ирина поспешно увела приятельницу в уединенное место сада, где пальмы, обильно орошаемые протекавшим ручьем, разрослись и составили как бы непроницаемый свод. Там, усевшись на бронзовую скамейку, Евдокия залилась веселым смехом.

— Где он?.. — повторяла она. — Какая же ты, право! Ты думала, что я спрятала его в своих носилках? А разве хотела бы ты увидать на подушке его голову рядом с моей?

— О Евдокия!..

— Ты увидишь его сегодня вечером.

— В котором часу?

— В сумерках.

— Где же?

— У меня, если желаешь.

— О моя милая!

Тронутая до глубины души, Ирина обняла свою подругу и разрыдалась.

Она плакала и о своей прошедшей жизни, и о надеждах, готовых осуществиться. Она плакала, как узник, выпущенный на волю, после долгого заключения.

Евдокия поддерживала ее с материнской нежностью, хотя, может быть, немножко и завидовала ей.

Но слезы Ирины, казалось, могли течь так же бесконечно, как журчащие волны ручья, и потому она сказала:

— Ну, если ты так много будешь плакать, то покажешься ему совсем некрасивой, с красными глазами и побледневшими щечками.

— Прости меня, Евдокия; в моей груди теснились слезы, как вино в переполненном сосуде. Теперь я готова следовать за тобой, куда тебе угодно. Но не хочешь ли ты подождать назначенного часа, за который я так обязана твоей дружбе, под сенью этих деревьев? Ожидая свидания, мы тут свободнее можем разговаривать о нем; да к тому же ты мне еще ничего не сообщила, как это все тогда обошлось?..

Евдокия начала рассказывать, как при наступлении ночи пришел палач со своими помощниками и собрался исполнить приговор; как Троил показал ему перстень с печатью Хорины, который Евдокия всегда носила на руке; как, несмотря на это, палач долго не соглашался, отложив казнь, отвести воинов в тюрьму, и как, наконец, это было исполнено.

— Там-то, — говорила Евдокия и находился твой обворожительный певец до сегодняшнего утра, так как Хорина, — веришь ли ты? — вздумал ревновать! Он решил, что я выкупаю этого воина для себя. Сам позволяет себе всякие проделки, а к моим невинным фантазиям строг, как человек, дорожащий своим общественным положением! Все же я добилась его согласия, не выдав тебя. Но скажи мне, пожалуйста, откуда достала ты такую сумму? Сомневаюсь, чтобы она составилась из одних сбережений. У Никифора глаза так зорки, что он увидел бы золото и через крышку сундука.

Ирина не раскаивалась в том, что обманула мужа, но воспользоваться без позволения именем Евдокии ей было стыдно. Покраснев, она призналась в своей хитрости, и с радостью увидела, что поступок ее нисколько не огорчил Евдокию, так как последняя, выслушав ее признание, захлопала в ладоши.

— Браво! — вскричала молодая шалунья. — Твои способности мне были хорошо известны, но твои успехи превзошли мои ожидания. Никифор уже обмажут! Когда же у него вырастут рога?

— Я свалила вину на тебя так же спокойно, как будто бы это была правда. Не знаю, происходит ли такая бесцеремонность от веры в твою дружбу или от силы моей любви? Я, впрочем, не хочу и знать. Я наслаждаюсь теперь тем, что ничего не понимаю… Я чувствую презрение к той замкнутой в себе жизни, которою я прежде так гордилась! Не может быть, чтобы любовь могла считаться грехом, так как она вырывает нас из самолюбованья и заменяет гордость готовностью уступать и подчиняться!

— Только постарайся, — серьезно добавила Евдокия, — не отрекаться слишком скоро от своих убеждений. Раскаяние в грехах очень хорошее занятие в часы скуки. Я думаю, что оно дает душе тоже много приятных минут. Верь моей опытности, моя милая. И еще не спеши отдавать всю себя, чтоб сильнее могло разгореться пламя в том, кто тебя любит. Да, медленнее уступай, чтобы твоя любовь могла дольше нравиться и тебе самой.

XVI

Приехав в свой дом, Евдокия проводила Ирину в уединенный покой для того, чтоб укрыть от посторонних взглядом. Из этого покоя был выход в комнату с ванной. Мозаика на его полу изображала Часы, запряженные в колесницу Любви. Помещенная среди колонн постель возвышалась над полом на две ступени, сделанные из редкого мрамора.

Прямо напротив нее находился бассейн с постоянно бьющей струей прозрачной воды. Все говорило здесь о восторгах любви. Ее чары наполняли воздух, опьяняли и кружили голову.

Войдя в комнату, Ирина подошла к зеркалу, села на египетский треножник, который Евдокия употребляла вместо табурета, и стала поправлять волосы, растрепавшиеся во время пути. Но лишь только начала она причесываться, как Евдокия облила ее голову ароматичным, возбуждающим чувства, бальзамом.

Слегка испугавшись, Ирина вскрикнула:

— Что ты делаешь?

— Я приготовляю жертву для жертвоприношения, — отвечала смеясь Евдокия.

Опьяненная своими мечтами, Ирина в первый раз подумала о том, что рискует своею стыдливостью, оставаясь наедине с незнакомым ей человеком, и потому торопливо сказала:

— Ты будешь с нами?

— Нет, я предпочту вас оставить одних.

— Но я прошу тебя…

— Ты мне этого не простишь после!

— Евдокия!

— Ну, без ребячества! Я слышу, он идет… Пусти меня…

Вырвавшись из рук Ирины, она убежала.

Приближавшиеся твердые шаги раздавались так громко, как будто металлическая статуя спускалась по ступеням пьедестала.

Когда Ирина увидала входившего Дромунда, волнение ее было так сильно, что она даже не знала, человек ли перед ней или само божество.

В то время, когда героическая душа воина, привязанного к позорному столбу, созерцала свет Валгаллы, образ Ирины казался ему сверхъестественным, злым гением, враждебным ему, появившимся для того, чтобы соблазнять в эти последние минуты.

При приближении Дромунда, свидания с которым она так жаждала, Ирина почувствовала страх и затрепетала так же, как агарянские девушки, которых она видела в цирке, трепетали перед выпущенными на них львами. Ей хотелось бежать, но взгляд воина приковывал ее к месту, да и всякое движение только бросило бы ее в его объятия. Она готова была просить о помощи и боялась, в то же время, как бы кто-нибудь не стал между нею и ее счастьем.

Как два противника смотрели они друг на друга, а любовь, которая готова была вознести их на вершину счастия, билась в их сердцах страстным порывом.

У Дромунда и в разговоре на византийском языке слышалось северное произношение — звучное и чистое, которое привлекало и пленяло сердца женщин. Звук его голоса пробуждал в их душах покой и чувство защищенности, так что с первых же слов воина и в Ирине совершенно рассеялся всякий страх.

— По решению Азов, — говорил Дромунд, — еще вчера я бы должен был быть мертв. Но передо мною предстала женщина, дочь неба, и моя судьба тотчас же изменилась по ее желанию. И вот я опять совершаю жизненный путь, я вижу свет, Ирина, я вижу тебя!

Такие именно слова и мечтала Ирина услышать от него. Но ей тяжело стало при мысли, что благодарность может быть преградой к сближению между ними.

— О Дромунд! — отвечала она ему. — Ты мне дал больше, чем получил сам. Ты говоришь, что я спасла тебя от смерти? Ты же вызвал меня к жизни. Будешь ли ты добрым властителем сердца, которое тебе отдалось? Помнишь ли, я полюбила тебя за твою веру, за твои страдания и за то, что и перед казнью в тебе жила вечная любовь!

Он улыбался, так как теперь чувствовал и видел в ней только прелестную женщину. Уступая своему радостному, почти детски-веселому восторгу, он прикинулся ревнующим и отвечал на вопрос вопросом, пользуясь вызовом, который ему был сделан.

— Уж не любишь ли ты тех молодых людей, таких красивых, таких смелых в разговоре, которые пришли с тобой тогда на набережную Буколеона? — спросил Дромунд тоном, выражавшим больше любезности, чем упрека.

Ирина почувствовала себя счастливой, что имеет случай высказать ему, как чиста была до сих пар ее душа, и отвечала:

— Те, про кого ты говоришь, — мои братья. Их братская любовь оберегала свежесть моей души, сохранившей все силы любви, готовые излиться теперь на одного тебя!

Неудержимое опьянение волновало ее грудь и вызывало блеск в глазах.

Оно сообщилось также Дромунду, и он, торжественно подняв руку к небу, вскричал:

— Я проводил целые годы на море. Я плавал по рекам с цветущими берегами… Я жег незнакомые мне города… Я брал в плен женщин, как часть добычи… Я видел дев, принявших крещение и в объятиях моих товарищей забывавших все, даже само имя Белого Человека. Я принуждал невольниц вышивать мне туники. Я их менял на оружие и браслеты… Но я никогда не любил!

XVII

Полулежа на постели, Ирина смотрела на Дромунда, который сидел на ступенях у ее ног, обратив к ней свое мужественное лицо. Она жалела, что они не могут остаться так навсегда, в виде двух мраморных статуй, увековечивающих минуты несказанного счастья.

Глядя на Ирину своим светлым взглядом, Дромунд сказал:

— Не снится ли мне все это? Живу ли я? Не прикован ли я еще к столбу? И у твоих ли я ног? Твое ли дыхание чувствую на своем лице?

Радость переполняла сердце Ирины. Голова сладко кружилась. Через полузакрытые, отяжелевшие веки она смотрела на воина. Волнение ее росло, стесняло дыхание, уносило в неведомую даль, лишая сил и самообладания. Отдаваясь уносившему ее потоку, она страстно захотела еще раз услыхать голос, который вызвал в ней жизнь, дал увидать свет неба, дал ей столько счастья!..

— Спой! — нежно попросила она Дромунда.

Поднявшись, он улыбнулся, видя то, как исчезала в ней последняя тень сопротивления.

Стоя на ступеньке и опираясь рукой на меч, он запел звучным голосом гимн, сочиненный одним варяжским князем в честь несчастной любви.

В нем говорилось, как во время плавания, среди тумана, окружающего корабль темнотой могилы, тоска любви охватывает сердце гребца: «Мы дрались мечами! Мое судно оставляло за собою кровавый след, змеившийся по реке, как пурпурная лента. И несмотря на это дева из племени руссов меня отвергает.

Мы дрались мечами! Печенежские стрелы образовали над нашими головами свод, затемнявший солнце. Я сразился с князем, схватил его за волосы и свернул ему голову. А дева из племени руссов все же меня отвергает!

Мы дрались мечами! Тысячи людей убивал я. Когда-нибудь убьют и меня… Тогда я буду встречен с улыбкой Валькирией, а дева из племени руссов будет меня оплакивать!»

Переживая радости любви, Дромунд пел о смерти и страданиях.

Подавленная избытком чувств, Ирина хранила молчание. Она не могла вернуться к действительности, в ее ушах все еще раздавалось бряцанье мечей, в глазах стояли льющиеся, как вино, наливаемое в кубки, потоки крови.

— Ей было страшно. Она не могла понять, осталась ли она прежнею Ириною — женою Никифора, Ириною — крещенною патриархом Полиевктом, ставшей христианкой, верящей в истинного Бога и ожидающей будущей жизни; или превратилась в ту самую богиню, украшенную шлемом, вооруженную копьем и встречающую поцелуем своих алых уст освобожденные от тела души героев.

Она придвинулась к Дромунду и прошептала:

— Моя душа вливается в твою, как весенний ручей в широкую реку… Я хочу забыться в твоем поцелуе, с которым любовь и возникает и кончается. Твой голос меня чарует и восхищает!..

Сильными, могучими руками, столько раз избавлявшими воина от смертельной опасности, привлек он к себе Ирину.

Ирина покорно отдавалась его объятиям и, не в силах отвести глаз от его горячего взора, едва шептала:

— Ты дал мне душу, и я твоя, твоя!..

Как буря на море, готовом поглотить все в своих грозных волнах, бушевала любовь в сердце Дромунда.

Забыв, что может причинить ей боль кольцами своей кольчуги, он прижал ее к своей груди, весь отдаваясь своему счастью, своей любви.

Любовь уносила их от земли. Им казалось, что сама жизнь должна окончиться с их счастьем, с их поцелуем…

Последние лучи вечерней зари погасли. Темная, южная ночь окутала своим таинственным покровом Босфор, дворцы, сады, покои, где кипело так много желаний, монастыри, где схоронено столько разбитых надежд. Окутала она и счастливых влюбленных, забывших весь мир в объятиях друг друга.

XVIII

Дромунд с Ириной забылись в сладкой дремоте, которую ничто не нарушало.

Ирина унеслась в тот волшебный край, где нет всеразрушающего времени, где цветы не отцветают, поцелуй не прерывается и любовь живет вечно.

Дромунд тоже находился в том ожидаемом раю, где Валькирии встречают лаской героев.

Воспоминания о жарких битвах и веселых оргиях заменились в его душе блаженством близости чистого, любящего существа.

Сам побежденный своим торжеством, он наслаждался покоем, при котором в душе чувствовалось так много сил и жизни.

Журчание фонтана пробудило Дромунда. Он не сожалел о приятном забытье, так как ясное сознание давало ему еще большее счастье. Не отрываясь от уст Ирины, он улыбнулся своему блаженству. Разбуженная этим движением, Ирина медлила открыть глаза, чувствуя себя как бы в плену в сильных руках Дромунда; она боялась, что вместе с прерванным сном исчезнет и милая неволя.

В саду, между тем, еще полном волшебных теней, готовилось то, что ускорило их пробуждение.

Не способная удержаться от шутки Евдокия подговорила Троила и Агафия спрятаться за деревьями и оттуда следить за влюбленной парочкой.

К дружбе, которую питала Евдокия к благоразумной Ирине, примешивалось некоторое чувство зависти и желания увидеть падение этой образцовой добродетели. Она страдала от необходимости с уважением преклоняться перед женщиной, которую любила.

Неспособная удержаться от каприза или прихоти, она с удовольствием увидела теперь это. Ирина не нашла счастья в своей сдержанности и в конце концов отдалась любви так неудержимо и так страстно.

Падение сестры хотя и веселило Троила и Агафия, но и внушало им некоторое беспокойство. Они так безгранично пользовались ее расположением, что появление в ее сердце другой любви пугало их. Несмотря на это, они не могли лишить себя маленького развлечения, подшутить над сестрой.

Спрятавшись в тени деревьев, они следили за нею и подслушивали.

— Что там делается? — спрашивал Троил.

— Все еще шепчутся, — отвечал Агафий.

— Да это журчит вода.

— Нет же!

— Я тебе говорю наверное: вода.

— Дайте же послушать! — нетерпеливо прервала их Евдокия.

Услыхав пение Дромунда, они притихли, очарованные его удивительным голосом; но когда, после пения, в покое наступила долго длившаяся тишина, трое шалунов весело переглянулись!

— Наконец-то! — сказал Агафий.

— Ну, слава Богу! — добавил Троил. — А то этот северный великан мне становился подозрителен.

— Нет, я в нем никогда не сомневалась! — воскликнула Евдокия смеясь.

Внезапно у них явилась мысль спеть под окнами серенаду, причем Евдокия взялась аккомпанировать их пению. Агафий и Троил должны были петь по очереди, так как голоса их не подходили друг к другу: Агафий пискливо визжал, а голос Троила напоминал собою звук падения в воду.

Услышав пение, Дромунд приподнялся и стал искать свой меч.

Ирина удержала его в своих объятиях, сказав:

— Не бойся, это поют они, все обращающие в шутку? — Троил, Евдокия и Агафий.

Ирина успокаивала Дромунда, хотя сама чувствовала боль от этой неуместной шутки.

Между тем они продолжали:

«Скоро день настанет,
Все тогда поймешь,
Пожалеешь поцелуя,
Что теперь даешь!»

Дромунд едва сдерживался, прислушиваясь к словам песни.

Ирина прижалась к его плечу, как бы ища защиты от нахлынувших тяжелых мыслей и предчувствий, которые заставляли ее так сильно страдать. «О Боже!» — шептала она, — «почему эта песня еще сильнее заставляет меня любить и еще больше желать тебя?»

А песня продолжала дальше свои жестокие предсказания:

«Переполненные кубки
Фалернского вина
Печали, муки сердца
Лишь утолят тогда».

Это было больше, чем могла вынести взволнованная Ирина. Точно желая избавиться от невыносимой мысли, она приподняла голову и с силой стукнула ею о грудь Дромунда.

Из ее уст, только что улыбавшихся от наслаждения счастьем, вырвался крик отчаянной тоски.

XIX

С гневно нахмуренными бровями прислушивался Дромунд к раздававшимся аккордам, едва сдерживая желание наказать обидчиков. Плач и горе Ирины лишили его последнего самообладания. Бережно положив свою возлюбленную на подушки, он вышел на террасу ярко освещенную луной.

Его появление заставило смолкнуть один за другим голоса братьев.

Испугавшись разгневанного Дромунда, они, как школьники, пустились бежать, и их веселый смех слышался уже далеко в конце аллеи.

Оставшись одна, Ирина заплакала еще сильнее. Она как бы уже переживала то, что предсказывала песня. Но страх потерять любимого человека, заставил ее сдержать горе.

Полная луна щедро разливала кругом свой мягкий, волшебный свет. Деревья в саду бросали таинственные тени. Купола и крыши искрились и блистали, стены зданий казались молочно-белыми. Над Босфором торжественно сиял лазурный свод небес, а на горизонте виднелись стоявшие как призраки темные леса.

Дромунд продолжал стоять на залитой лунным светом террасе и тревожно смотрел на звезды. Днем, среди обычного оживления Буколеона, под горячими приветливыми лучами солнца, озарявшего дворцы и улицы, Дромунд не чувствовал обыкновенно присутствия богов. Без сомнений и трепета вел он веселую жизнь воина; но таинственный свет луны заставил его вспомнить верования своей родины.

Считая земную жизнь преддверием рая, он боялся оскорбить будущую вечную любовь горячностью нынешней страсти.

Ирина подошла и склонила свою голову к нему на грудь, на которой было вытатуировано изображение ладьи, обвила его стан руками и со страданием смотрела в его глаза, обращенные к небу. Она не боялась, что какая-нибудь женщина отнимет его у нее; но она чувствовала существование неземной соперницы, с которой у нее не хватило бы сил бороться.

Она воскликнула:

— Вернись ко мне, или я умру!

Он медленно опустил голову, и только тогда заметил, что Ирина спряталась у него на груди, и взглянул на ее грустное лицо, казавшееся от тени распущенных волос страшно бледным. Она показалась ему каким-то неземным существом, и он невольно подумал:

— Она недолго будет жить.

Тысячу раз со своими товарищами он проливал кровь. Ничто их не останавливало, ни ужас женщин, ни беззащитность детей. Они смеялись над мольбами, над отчаянием. Никогда ни одна слеза не навернулась на его светлых глазах, и никогда сожаление не лишало его сна.

Теперь же при виде этой женщины, готовой отдать за его любовь жизнь, он почувствовал, как больно защемило сердце; женщина эта стала ему так дорога. Это новое чувство, нарушившее покой Дромунда, давало его душе неизведанную сладость.

Он подумал, что никакие клятвы существу, которого любовь уже наполовину разбила, не стеснят его и не поставят ему в вину. Завтра же звук рога и призыв полководца Фоки возвратят его на настоящий путь. И потому он может убаюкать тоску этой женщины лаской и любовью, не изменяя своим надеждам и своим богам.

— Ирина, — сказал он, бросая последний взгляд на звезды, как бы прося у них прощения, — позволь своей любви свободно нестись навстречу моему поцелую…

Он старался заглушить в ней ревность новыми ласками, вливая в них всю возвращающуюся силу своей любви и страсти.

Ему вспомнилось, как овладел он этой душой, и что, должно быть, сами Азы сделали его пение таким чарующим, раз так всецело отдалось ему сердце Ирины.

Опьяняя свою возлюбленную самыми горячими ласками, Дромунд тихо запел:

«Если б перед моими ослепленными очами показалась гордая богиня и молвила: Твой час настал! Один открывает для тебя двери рая! Я бы отвечал тогда Валькирии: Из-за любви к смертной я отказываюсь от вечной девы. Я на земле нашел мой рай!»

Ирина не могла различить в душе этого богатыря чувства, отождествляющего ее с загробными тенями, чувства, в котором ее земное счастье должно было погибнуть.

Напротив, ее сердце наполнилось сладкой уверенностью, что теперь он сам ее невольник…

XX

Луна ярко сияла в вышине и освещала забывшихся в объятиях друг друга Дромунда и Ирину.

Кругом царила торжественная тишина. Лишь иногда доносился из отдаленных улиц Буколеона лай собаки, или в кипарисовой аллее слышались торопливые шаги запоздалого прохожего. Иногда мимолетное облачко закроет диск луны, и опять наступает тишина и опять светло, опять ясная южная ночь хранит покой и счастье влюбленных.

С первым прокравшимся в комнату лучом утренней зари Дромунд и Ирина проснулись. Из мира очаровательных грез и восторгов опять пришлось возвращаться к действительной жизни. Они оба чувствовали, что нечто прекрасное прошло и уже никогда более не возвратится.

Целуя глаза своей возлюбленной, Дромунд стер слезу с ее длинных ресниц.

— Это роса, которую ночь оставляет в каждом цветке, — сказала Ирина, протягивая к нему, как ребенок, свои руки.

Он нежно поднял ее и, поддерживая, подвел к бассейну.

Но когда Дромунд увидал ее спускающуюся с последней ступени мраморной лесенки и совсем готовой погрузиться в прозрачную воду, в которой дрожал, отражаясь, ее чудный образ, он не мог удержаться от крика восхищения:

— Подожди, подожди меня! Я хочу вместе с тобой погрузиться в воду…

Улыбаясь, она смотрела, как спешил он распустить пояс, отвернувшись, она подала ему руку.

Посредине бассейна Евдокии стоял столб, служивший убежищем для голубей. Купающейся приятно было видеть в зеркале воды свое отражение, окруженное этими снежно-белыми птицами. Но скромная Ирина, смущенная прозрачностью воды, поспешила взволновать ее гладкую поверхность, хлопая по ней руками, испуганные голуби разлетелись в разные стороны.

Последние звездочки давно уже погасли на небосклоне, когда влюбленные вышли в сад, освежившись прохладной водой и подкрепясь фигами, полную корзину которых, поставленную заботливым слугою Евдокии, они нашли на балконе. На дне корзины лежала записка, вполне изглаживающая неприятное впечатление серенады. Евдокия писала:

«Хорина обещал мне удержать твоего мужа за городом до завтра. Не прерывай своего счастья. Я уступаю тебе мой дом. Вечером приходи в сад, где я буду ждать тебя с носилками, в которых мы и отправимся в твой дворец, так что никто нас не увидит».

Успокоенные такой заботливостью, Ирина и Дромунд направились в таинственную глубину сада. Никогда до сих пор не испытав любви, Дромунд никогда прежде не замечал красот природы и не любовался весенней утренней зарей. Теперь же он чувствовал, что аромат проснувшихся цветов, пение птиц, журчанье ручейков, — все сливалось в один стройный хор, воспевавший его счастье.

Долго гуляли влюбленные под тенью кипарисов, упиваясь новыми для них ощущениями, и, наконец, по лабиринту извилистых аллей, поднялись на возвышенную террасу, с которой открывался восхитительный вид на город.

В прозрачном утреннем воздухе ярко сияли золоченые крыши и круглые купола церквей, которые казались грандиозными хрустальными шарами, громоздившимися один над другим. Внизу расстилался Босфор, как бы опоясанный бледным поясом тумана. Бледно-розовый цвет зари понемногу принял оттенок пурпура и небо на востоке, казалось, горело ярким пламенем. Это огненное зарево, разливаясь по городу, придавало зданиям красноватый оттенок и как бы обхватывало их пожаром, в котором колонны большого дворца казались огненными столбами.

Пораженный этой волшебной картиной Дромунд воскликнул:

— Смотри! Пожар! Весь город в огне!

Но зарево восхода отразилось и на их лицах. Взглянув на своего возлюбленного, Ирина с радостным восторгом увидала в его расширенных зрачках всю силу этой норманнской души, в которой опьянение убийством, битвами, дикими оргиями и бурными порывами страсти заменилось теперь чувством восторга перед красотой, перед прекрасным.

Она забыла весь мир и сосредоточилась на одном желании доставить ему полное счастье, познакомить его с блаженством, даваемым мыслью, сильным чувством, красотой, страданием…

В эту минуту в ней сказалась душа византийки, выросшей среди золота и мишурного блеска, среди красоты и растления, среди аскетизма монастырей и разврата гинекеев, и со страстным жестом, как бы желая обнять весь горизонт со всеми церквами, садами, дворцами и даже хижинами азиатского берега, она бросилась на шею норманна, воскликнув:

— Море с его кораблями, город со всеми его сокровищами, весь Божий мир, — все, все твое!

XXI

Никифор, между тем наблюдал в порту за разгрузкой судов с зерном.

Вдыхая испарения морского берега, он заразился тяжелой лихорадкой. Мучимый, попеременно, то ознобом, то жаром, он то приказывал разводить огонь в жаровнях, чтобы согреть коченеющие члены, то кидался раздетый на каменный пол, желая хоть немного охладиться.

Несмотря на то, что жадность к деньгам сделала его жизнь совсем жалкой, Никифор страшно боялся умереть. Может быть, его пугало возмездие, которое на том свете, как обещали священники, ожидало всех скряг, а, может быть, он был уверен, что в раю не позволяют копить золото; и этой уверенности уже было достаточно для того, чтобы не желать попасть туда.

Болезнь настигла его при ссыпке испорченного зерна, которым он намеревался кормить солдат Фоки; поэтому он принял ее как наказание Божье, но, не в силах отказаться от возможности увеличить свое богатство, он вздумал войти с небом в сделку.

Для этого Никифор отправился в молельню патриарха, где Полиевкт принимал избранных овец своего духовного стада, и со свойственной торговым людям манерой утаивать положение своих дел сказал ему:

— У меня есть проект, благодаря которому положение стариков в приюте очень бы улучшилось, и если бы только Господь Бог исцелил меня, то проект этот тотчас же был бы выполнен. Мое выздоровление и небу принесло бы пользу.

— Бог, — строго сказал набожный монах, — не нуждается ни в какой выгоде. Молись ему, смиряя свою гордость, и он поможет, если ты будешь достоин спасения.

— Благодарю за добрый совет, — отвечал Никифор. — В таком случае я отправлюсь в монастырь и буду молиться о своем выздоровлении, а на приют все же прошу принять мою лепту. — И он дал Полиевкту довольно значительную сумму денег.

Принимая презрение патриарха к золоту за проявление этикета, обязательного для духовных лиц, Никифор был уверен, что Полиевкт все же помянет в своих молитвах такого щедрого благотворителя.

С такими набожными мыслями Никифор сел в носилки и отправился на богомолье.

Весь бледный от страха, поднимался он по крутому подъему священной горы.

Посетил все монастыри, побывал во всех кельях и молился вместе с отшельниками, подвергая себя благодетельным влияниям воздержания и пребывания на чистом воздухе.

Пользуясь его отлучкой, Ирина со своим возлюбленным отдавалась восторгам любви…

Они ходили гулять в отдаленные кварталы, где их близость не обращала на себя ничьего внимания. Охотнее всего они взбирались по горе до церкви Всех Святых, находя среди могил нужное им уединение.

Вокруг старинного храма, который был сооружен еще Юстинианом, находилось царское кладбище. Тут лежали все умершие императоры, как храбрые и воинственные, проведшие свою жизнь на поле брани, в заботах о защите и укреплении своего государства, так и мудрые правители, не покидавшие своих дворцов.

Гробницы были расположены и около церкви, в кладбищенском саду. Они были сделаны из прекрасного мрамора, привезенного из отдаленных провинций.

На их крышках высечены были кресты и тексты из Св. Писания. Гробницы были богато украшены и обнесены золочеными решетками.

Дромунд, как ребенок, с наслаждением проводил рукой по крышкам саркофагов и разглядывал высеченные на мраморе изображения.

Ирине нравилось кладбище, так много говорившее о смерти, в силу контраста с тем ярким и живым чувством, которое горело в ее душе, а кроме того под портиками было так тихо, так уединенно. Ничто не нарушало молчаливого покоя гробниц, только ветер, доносившийся с Босфора, легкой дрожью пробегал по траве и густой зелени кипарисов.

Однажды вечером, сидя перед совершенно новым и роскошно украшенным саркофагом, высеченным из редкого бледно-розового мрамора Сангорских копей, Ирина спросила:

— Знаешь ли ты имя императора, который покоится в этой гробнице?

— Тут лежит Порфирородный, — отвечал Дромунд.

— Кто же сказал тебе это?

— Я сам видел его похороны. При мне сняли с его чела корону, и я слышал, как патриарх воскликнул три раза: «Отыди с миром, Константин! Царь царствующих, Господь господствующих тебя призывает».

— И я тоже была при погребении, — сказала Ирина. — Я находилась в свите, сопровождавшей Теофано. Все подробности этого дня я живо помню. Будто и теперь стоят перед глазами ряды императорской стражи из руссов, армян, скандинавов, венецианцев и амальфитян. Будто вижу двойной ряд заостренных с обеих сторон секир, изогнутые сабли, щиты, пики. О мой милый! Как же случилось, что я не заметила тебя!.. Почему мои глаза не увидали твоего лица среди толпы? Как время, канувшее в вечность, потеряны для нас часы, когда мы не знали друг друга, не сливались в поцелуе любви!

И Ирина прижалась к Дромунду, желая вознаградить и утешить себя лаской; но густые брови ее возлюбленного нахмурились, в глазах его блеснул огонь, выдававший всю дикость этой нетронутой натуры, и он сказал:

— Ты помнишь, конечно, и Ангуля? Женщины всегда обращают внимание на знатных начальников. Не стыдишься ли ты, что полюбила меня, шедшего тогда пешком, в строю воинов? Не желала ли бы ты, чтоб друзья твои, видя проходящую дружину, с завистью восклицали: «Вот избранник Ирины, этот воин, блистающий красотой и силой».

Чувствуя страдание под жесткостью его тона, Ирина не оскорбилась этими словами и мягко ответила:

— О, Дромунд! Не по зависти других наша любовь дает нам счастье! Я люблю тебя и не нуждаюсь в том, чтоб другие женщины находили тебя достойным любви. Я упиваюсь твоей красотой, твоей силой не потому, что все превозносят их. Я ставлю тебя выше, чем может это сделать мнение людей, — так высоко, что никакая земная власть не в силах поставить тебя на такую высоту, ничей взгляд, горящий завистью или восхищением, не достигнет до тебя. Ты владеешь мною безраздельно, в мечтах и на деле, на земле и на небе, между небом и землей, так же далеко от Бога, как и от людей, в уединении нашей взаимной любви.

Дромунд опустил голову. Он желал, чтоб Ирина любила его иначе. Его дикая душа гордилась победой над женщиной, как удачной добычей.

Он желал бы хвастаться ею, как богатым чеканным вооружением, браслетами, кольцами, подаренными ему возлюбленной.

Он много раз просил Ирину отправиться с ним в таверну, где собирались норманны играть в кости и пить пиво. Отказы Ирины ему оставались непонятны. Он не допускал в ней чувства самолюбия, считая ее совершенно завоеванной.

Скромность же ее души была для него загадкой, перед которой он терялся, впадая в бессознательное беспокойство, тяготившее и вызывавшее в нем гнев. Ирина между тем сказала:

— Я оставлю тебя на минутку…

— Куда же ты пойдешь?

— В церковь.

— Что ты там будешь делать?

— Я хочу помолиться Богу о нашей любви.

— Какому Богу?

— Моему Богу.

— Это Белому человеку? — спросил Дромунд, с презрением пожав плечами, и добавил: — Ты увидишь, как поможет тебе твой Христос, когда разразится гнев Азов и когда норманны сделают из Царицы мира кладовую для солонины!

Это дикое восклицание вызвало краску на лице Ирины. Ей вспомнились те львы, которых она видала в цирке. Усталые от продолжительного морского пути, едва успевшие расправить свои члены, утомленные долгим сиденьем в клетках, они вдруг выпрямлялись и злобно рычали при виде оскорблявшей их своею близостью толпы.

Слезы брызнули из глаз Ирины от обиды, что в своей страсти к разрушению он совсем забывал о ней.

— Тогда я не от моего Бога буду ждать защиты, а от тебя! — сказала она.

При этих словах детски-милая улыбка мелькнула на губах дружинника. Он сжал Ирину в объятиях и своим музыкальным голосом, звучавшим как лира в душе его возлюбленной, промолвил:

— Прости меня, если я ревную тебя к твоему Богу! Я отказался от своего рая ради тебя. Не открывай же мне двери и в твой… Мы знаем такое небо, где мы царим одни. Унесемся же туда!..

XXII

Радостная весть о взятии Хандакса была очень приятна императору, проводившему все свое время в объятиях красавицы Теофано. Чем менее эта удача была им заслужена, тем более она его радовала. Мысль о дерзости сарацин как кошмар давила Романа и пробуждала его среди ночи, мешая спокойно отдаваться своему счастью. Теперь же Хандакс был превращен в развалины, в которых догоравшие пожары тушились кровью.

Воины Фоки, ворвавшись, как ураган, в побежденный город, прошли по всем его кварталам и побывали в каждом доме. Двести женщин были истерзаны и задушены. Маленьких детей разбивали о камни. Стариков убивали на улицах, а людей способных работать приводили в порт и продавали в рабство.

Старый эмир Корунас с сыновьями и с женами ожидали позорной казни, которая должна была украсить триумф победителей.

Богатство добычи превзошло все ожидания. В продолжение полтораста лет пираты Средиземного моря собирали в свое логово награбленные в тысячах городов богатства.

Только одна продажа невольников, наполнила золотыми денариями шлемы воинов. Целое судно со священными реликвиями, некогда взятыми из святых храмов и хранившихся для того, чтоб при случае продать их за большие деньги, было послано в Византию.

По старому обычаю полководец, возвращающийся из похода увенчанным славою победы, должен был войти в город с большим триумфом и пышностью; для него устраивалась торжественная встреча.

В ожидании этой встречи, император Роман предложил Фоке занять свой загородный дворец, который соединялся с городом непрерывным садом. По своей подозрительности и малодушию Роман боялся, однако, отдать полководцу надлежащие почести. Во дворце вообще не любили военачальников, которых боготворило войско, и потому Фоке пришлось обойтись без триумфальной колесницы. Но он не страдал от этого. Он знал, что народ воздаст ему все почести, в которых отказывал император. И как Роман ни окружал самого себя пленными сарацинами, народ знал, кто победил и привел их в Византию.

Праздник, который должен был окончиться представлением в цирке, начался церемонией на форуме. Опоясанная со всех сторон портиками, эта площадь, находящаяся между дворцом, сенатом и собором, была самым сердцем Царицы мира и носила название Августеона. На ней возвышалось множество колонн из разноцветного мрамора, стояли статуи императоров и императриц, отлитые из золота и серебра, а также редкие египетские изваяния.

Яркое солнце заливало Августеон, когда около полудня император взошел на верхнюю ступень пьедестала колонны, поставленной в память Константина, где над его головой возвышался крест со святой надписью.

Направо от императора, на паперти собора, находился патриарх, окруженный духовенством, а обе стороны площади были заняты толпою сановников.

Роман сделал знак копьем, которое держал в правой руке, и привели старого эмира Корунаса с сыновьями и других пленных сарацин. Закованные в цепи, как дикие звери, они медленно подвигались к середине площади, их белые одежды ярко блестели на солнце.

Несмотря на то, что их унижение радостно возбуждало всех присутствующих, на площади господствовала полная тишина. Все ждали, когда запоют триумфальный гимн:

— Господь моя крепость и сила!.. — раздалось, наконец, в тишине.

Напев гимна был торжественный, слова полны глубокого смысла. Голоса придворных певчих, а с ними и всего народа слились в один восторженный хор.

Тогда, среди воинов сопровождавших сарацин, произошло неудержимое волнение. Победители побуждали побежденных пасть ниц к стопам императора. Только старый эмир настойчиво пытался приподнять голову, которая была насильно пригнута к подножию трона.

За исключением таких неустранимых жестокостей, вся церемония представляла собой веселый, оживленный праздник.

Дворцы и дома исчезали под массой гирлянд из зелени, под драпировками из азиатских тканей. Лавровые деревья, душистые цветы, ароматичные куренья наполняли воздух благоуханием. Обитатели домов выставляли на балконы и окна золотые и серебряные вещи, посуду и дорогое оружие. При ослепительном блеске солнца повсюду горели жаровни и факелы.

Взоры всех были обращены на Фоку.

Императрица Теофано со своими приближенными любовалась церемонией из-за решетки церкви Святой Марии и, когда Фока проходил мимо, она очень волновалась. Стараясь получше рассмотреть героя, избавившего ее от постоянного страха, она приподняла голову и заглянула ему в глаза. Фока ожидал этого взгляда, и потому ни одна черта не дрогнула в его лице, когда он встретился с нею глазами.

Для внимательного наблюдателя, однако, этот маленький эпизод мог выдать тайну честолюбия Фоки, в котором Теофано была самой высшей ступенью…

В эту же минуту нетерпение другой женщины жаждало появления другого воина.

Ирина рассеянно смотрела на шествие. Ее мало занимали блеск золота и серебра, восточные редкости, пурпур Дамаска, персидские ковры, изделия из слоновой кости и черного дерева, из раковин и перламутра; ее не интересовали сабли, палаши, инкрустированные золотом щиты. Мало возбуждали в ней любопытства и пленные принцессы. Не прельщали ее ни арабские лошади с их завитыми гривами и хвостами, ни вереницы верблюдов с их качающейся, стройной походкой и неприятным ревом, пугавшим дружины руссов.

Ирина ждала триумфа своего возлюбленного, так как он должен был появиться на квадриге, на которую возвела его ее любовь.

Наконец, показался могучий торс Дромунда, в накинутом, поверх серебряной кольчуги, хитоне. В правой руке Дромунд держал, пику с ярко-красным норвежским значком. В левой были вожжи, которыми он так ловко правил, что, казалось, квадрига плыла как ладья по волнам, а он при этом походил на одно из тех золотых изваяний, которыми украшают носы кораблей.

В тот момент, когда Дромунд проезжал мимо ложи Ирины, выражение его лица на мгновение изменилось. Его светлые глаза, смотревшие на лошадей, поднялись и обратились на ложу. Он взглянул на свою возлюбленную. Этот взгляд вознаградил ее за все…

XXIII

В разношерстной армии, которую вел за собой Фока, особенной страстностью отличались норманны.

В их могучих телах таился большой запас нетронутых сил.

Выросшие в борьбе с природой, приученные к полному воздержанию условиями морской жизни, попадая на почву Византии и сталкиваясь с ее соблазнами, они обыкновенно смущались. Но смущение это рассеивалось от первой же чаши вина. Вино вызывало наружу тлевшее в них пламя и отражалось в их светлых глазах пурпурным отблеском. Оно горячило их кровь и доводило их нетронутые души до буйного помешательства. Оно возбуждало норманнов как напиток, который прибавляют к пище диких зверей, желая придать им больше ярости.

Но в буйстве их оргий тоска по родине была постоянным припевом. Часто северные великаны чувствовали усталость от знойного солнца, пурпура и блеска Царицы мира; им надоедало даже искрящееся в кубках вино. Родные сосны и снега вставали перед их очами; зеленые волны моря, бьющиеся об острые скалы, утлые ладьи, в которых гребцы наслаждались страхом гибели и жаждой крови, вновь манили их к себе.

За дворцами и виллами, на окраине города, находилось выстроенное норманнами из украденных бревен, обширное помещение, темное и закопченное, как междупалубное пространство на судне. Там собирались они по ночам и усаживались вокруг огня. Там осушали они переходящую по кругу чашу, сделанную из дерева, с высокой ручкой в виде лошадиной головы, или кубок в форме рога, оправленный металлом.

Упиваясь пивом, тут же сваренным из египетского ячменя, норманны ссорились за игрой в кости; их громкая брань нарушала ночную тишину и походила на рычанье волков, грызущихся в конюшнях цирка.

Вечером, после торжества, все свободные от караула в большом дворце норманны собрались в этой таверне, чтоб промочить свои пересохшие от неистовых криков глотки и обменяться впечатлениями от богатства добычи, которая возбуждала до головокружения их страсть к грабежу.

После грубых упреков императору за то, что он не отпустил свою самую верную дружину в поход на Хандакс, воины вспоминали парад норманнов в цирке.

— Дромунд, — сказал один из дружинников, — был настоящим триумфатором. Придет ли он сегодня выпить с нами?

Возлюбленный Ирины был очень популярен в таверне, так как недолго берег сокровища, которыми снабжала его любовь. Все уходило на игру в кости и на выпивку.

Вся дружина имела свою долю в его счастье.

— Дромунд, — возразил один из играющих в кости, — принадлежит сегодня своей возлюбленной.

— Той, которая заплатила за колесницу.

— Да, Дромунд очень любим.

Шум раздавшихся шагов заставил всех оглянуться на двери таверны.

Дромунд и Гаральд входили в сопровождении Ирины и Евдокии.

По манерам, по драгоценностям, украшавшим руки этих женщин, закутанных в легкие вуали, все поняли, что это были не цыганки, а кто-нибудь из патрицианок, которых они видали ежедневно посещавшими императорский гинекей.

Привыкшие в своем родном краю к полному равенству, норманны даже не привстали со своих мест, и только полная тишина наступила в ту минуту, когда две женщины вошли в таверну.

Пользуясь гордостью, охватившей Ирину в цирке, Дромунд упросил ее довершить его триумф, побывать в таверне и показаться его товарищам.

Евдокия, увлекаясь новизною этого безрассудства, постаралась победить нерешительность своего друга и сказала:

— Исполни его просьбу. Я тоже буду сопровождать вас.

— Ты обещаешь?

— Мне только нужно провожатого»

— Возьми Троила…

— А как же Агафий?

— Возьми их обоих…

— Нет, ни того, ни другого. Они будут дуться, так что с ними, как раз попадешь в неприятность. Я возьму лучше друга твоего возлюбленного, молчаливого Гаральда, которого ты тогда выкупила.

Счастье Ирины возбуждало некоторую зависть в Евдокии. Она не понимала, что оно зависело от чувства самой Ирины, и приписывала его качествам возлюбленного, такого первобытного и сильного. Потому-то она надеялась и сама испытать новые ощущения от нетронутости Гаральда.

Поэтому все маленькие приключения в дороге — перепалка с лодочником, резкость Дромунда с пьяными рабами, — все, что неприятно сжимало сердце Ирины, служило развлечением Евдокие.

Она черпала наслаждение в том, что не находило отголоска в душе ее подруги.

Переступая порог таверны, Ирина чувствовала себя неловко, Евдокия же, напротив, оживленно смеялась, довольная новизною забавы.

Только они сели, как один дружинник, осушив громадный рог, покачиваясь, отважно подошел к ним и, хлопнув по плечу Дромунда, крикнул:

— Откуда ты? Мы тебя звали, а ты и не откликнулся на свое имя.

Дромунд нахмурил брови; он не любил, чтоб даже в шутку поднимали на него руку.

— Не хочешь ли попробовать моего меча? — сказал он, вставая, чтоб оттолкнуть нахала.

Ирина заслонила его собой и прошептала:

— Дромунд!

Под складками вуали она протянула к нему руки, так умоляюще, так любовно, что он не мог удержаться, чтобы не поцеловать ее дрожащие от испуга уста, и, переходя от гнева к ласке, сказал:

— О моя Ирина, чего можешь ты тут бояться! Эти люди мои братья. Тысячу раз пируя за счет твоей щедрости, они желали увидать красоту твоего лица. Откинь, ради моего удовольствия, свое покрывало. Я хочу, чтоб они видели мою царицу и чтоб их сердца переполнились восторгом.

Колеблясь между неловкостью и желанием угодить своему возлюбленному, Ирина воскликнула:

— О Дромунд!

Но было уже поздно противиться его настойчивому желанию. Когда все обернулись на ее крик, газ, закутывавший фигуру Ирины, лежал у ее ног.

XXIV

Желая угодить Дромунду, Ирина осталась в том же наряде, в котором была в цирке.

Не имея права носить пояс патрицианок, она заказала лучшим мастерам сделать себе тунику, подобную той, в какой была изображена святая Ирина на фреске в ее молельне.

Эта длинная туника, вышитая по серебряному фону цветным шелком, красивыми складками драпировала фигуру Ирины, а край ее был перекинут на руку, по образцу древних тог, что придавало особую привлекательность.

Густые, темные волосы Ирины красивым, пышным узлом были собраны на затылке; и словно ореолом окружали бледное лицо красавицы.

Когда вуаль, отброшенная как облако, открыло это чудное лицо, норманны вскочили с криком дикого восторга. Им казалось, что перед ними появилась божественная дева, которой, по их религии, следовало поклоняться во время полнолуния.

Дав товарищам налюбоваться этим волшебным видением, Дромунд, как хранитель святыни, опять опустил вуаль и сказал:

— Твоя красота служит мне оправданием! А вы, мои дорогие товарищи, не упрекайте меня за то, что часто не разделяю вашего веселья и меняю его на такое сокровище, которого не превзойдет ни стоимость триумфа, ни все золото агарян.

Взволнованная удовольствием и страхом, Ирина, сказала Евдокии, поправлявшей на ней газовую вуаль:

— Как могу я отказать ему! Сегодня утром, когда он появился в цирке и отыскал меня глазами, я едва удержала готовое сорваться с моих губ восклицание: «Смотрите! Он мой! Я засыпаю у него на груди! Я целую его губы!»

В первый раз Ирина свободно говорила с подругой о своей страсти.

Евдокия, покачав головою, заметила:

— Берегись, чтоб твоя радость не открыла для завистливых глаз твоего секрета! Я же, которой нечего бояться на этом свете и которая не променяет ни на что свободу своих желаний, пойду и постараюсь побольше понравиться моему сегодняшнему возлюбленному.

Подойдя к Гаральду, она сказала:

— Ну, молчаливый красавец, надо поучить тебя. Женщины любят, когда ими любуются! Смотри же на меня.

С этими словами она вышла на середину залы.

Евдокия славилась уменьем танцевать. Часто Теофано, устав от болтовни придворных и от сплетен безбородых евнухов, приказывала Евдокии развлекать себя танцами. Скука, навеянная придворным этикетом, тотчас же проходила, лица оживлялись, в глазах вспыхивал огонек страсти, разбуженной грациозными, соблазнительными движениями танцовщицы.

Позы и движения эти, увлекавшие и возбуждавшие принцесс, взволновали толпу варваров, как бурное море. Они пришли в полное смятение. Каждый хотел прикоснуться к такой красивой женщине.

В стороне от этого общего неистовства, Дромунд бросал кости. Ему не везло.

— Я проиграл! Получайте! — вскричал Дромунд, сорвав с себя ожерелье, которое Ирина повесила ему на шею на другой день после их первого свидания, и бросил его на стол.

Выигравший воин спросил его:

— Не хочешь ли еще раз попробовать счастья?

— Да, хочу.

— Ну, бросай.

— Шесть!

— Десять…

Ирина смотрела на играющих и не могла прогнать грустного выражения со своего лица, так что Дромунд с мольбой взглянул на нее и сказал:

— О моя возлюбленная, боги против нас! Дай мне твои браслеты… Я должен отыграться…

Ирина носила очень дорогие вещи; снимая и подавая ему их, она мягко сказала:

— Все, что у меня есть, — твое, Дромунд. Но перестань играть. С тех пор, как ты добиваешься выигрыша, ты ни разу не взглянул на меня…

Не в состоянии удержаться от желания играть, Дромунд стал шептать ей на ухо:

— Дорогая моя, я клялся твоим поцелуем, что забуду на твоей груди и океан, и родину, и Валгаллу; но перестать испытывать счастье — это для меня то же, что погасить огонь на вершине мачты, то же, что вытащить судно на сушу… Ирина, жизнь тоже игра!

Ирина склонила голову.

— О чем ты сожалеешь? Твои браслеты? Я их выкуплю. Долги? Гаральд нашел у кого занять денег, у одного купца… Он будет тут сегодня вечером, он снабдит нас ими.

Успокоив возлюбленную, Дромунд возобновил игру.

Ирина не смотрела больше на играющих. Она думала только о том, что Дромунд не обратил внимания на ее просьбу.

Одна Евдокия получала больше удовольствия, чем даже ожидала.

Раздав по кусочкам этим диким, восторженным поклонникам свою вуаль, она продолжала танцевать с открытой шеей и с распустившимися волосами.

Отступая к рядам стоявших зрителей, чтоб дать себе больше простора для танцев, она почувствовала на своем плече чью-то руку и, думая, что это Гаральд, обернулась, но готовая сорваться с ее уст вызывающая шутка заменилась криком ужаса:

— Никифор! — воскликнула она, пораженная неожиданностью.

XXV

Неожиданное возвращение Фоки прервало богомолье Никифора и прекратило его лихорадку. Мысль, что он может пропустить такой удобный случай, восстановила его силы. Он не сомневался в том, что награбленное золото, денарии с изображениями калифов, драгоценности и лошади недолго удержатся в руках торжествующих победителей. Все эти богатства скоро утекут в чаду вина и шумных оргий.

Никифор любил, вместе с Хориной, обделывать крупные дела, которые ставят на карту большие деньги, захватывают всего человека, овладевают его вниманием и мечтами. Но он отдыхал от этих дел в мелких аферах, которых не мог больше открыто вести, с тех пор как променял свой прилавок на перекрестке на мраморный дворец.

Его продолжало тянуть к низменным, подлым сделкам среди солдат и простых людей, которых он обирал. Тут, среди наемников и простого народа, муж Ирины был так же известен, как среди аристократии.

Удовольствие, которое испытал он, застав в таком месте подругу своего компаньона, чуть было не заставило его позабыть цель визита в таверну.

— Где же Хорина? — насмешливо спросил он Евдокию. — Моя милая, Никифор — скромен. И твоя честь в моих руках будет неприкосновенна.

Евдокия, уже успевшая оправиться от удивления, спокойно отвечала:

— Так же, как и твоя в моих! Такая любопытная женщина, как я, легко может разыграть роль цыганки из Египта, когда такой человек как ты, становится мелким закладчиком. За скромность — двойная скромность. Не будем же стесняться своих дел. Мы преследуем тут слишком разные цели. Я ищу удовольствия, а ты — вероятно, золото?

Никифор отошел от нее и, подойдя к играющим, спросил:

— Кто просил у меня денег?

— Я, — сказал Дромунд вставая и заслоняя собой Ирину. Но Никифор уже успел заметить молодую женщину. По красоте дружинника, по богатству его вооружения, он заключил, что тут кроется интрига какой-нибудь знатной патрицианки, и улыбнулся, предвидя выгоду от предстоящей сделки.

— Сколько же тебе нужно? — спросил он шепотом.

— Сто денариев.

— Почему же не двести? Когда предлагают такой залог, можно просить целое состояние!

Никифор старался получше разглядеть молодую женщину, но каждый раз Дромунд стоял перед ним, заслоняя собой Ирину.

Наконец, Никифор тихо спросил:

— Она замужняя?

— Какое тебе до этого дело?

— Я не хочу больше ссужать куртизанок. Хороший муж, прекрасная незнакомка, — лучшее ручательство для заимодавца.

Эти слова Никифора вызвали в окружающей толпе взрыв веселости; среди хохота Евдокия крикнула ему в ответ:

— Наш супруг из купцов…

— А, коллега! Тем лучше! — И, обращаясь к Ирине, он добавил:

— Когда настанет срок платежа, а ваш кошелек окажется пустым, вы, красавица, сумеете, конечно, его наполнить. Вы знаете любимые кушанья вашего ревнивца! Не жалейте только вина и пряностей, угощая его. Потом, не дав ему совсем осоветь от сытных блюд, возьмите его нежно за подбородок и проводите к себе в спальню. Ваши требования будут исполнены. Какой муж устоит перед такой любовной комедией?..

— А ты не боишься, старый шут, что в один прекрасный день твоя собственная жена устроит тебе такое же представление? — сказала Евдокия.

— Моя жена?

Несмотря на то, что Ирина никогда не давала серьезного повода к ревности, Никифор в эту минуту страшно испугался, так что даже мысль о барыше выскочила у него из головы. Едва сдерживая дрожь, Никифор, сказал:

— Хорошо! Ты просишь у меня взаймы сотню?

— Или две сотни, — небрежно прибавил Дромунд.

Никифор не стал спорить, и отвечал:

— Так! Но я ставлю одно условие.

— Скажи, какое?

— Я хочу, чтоб эта незнакомка на минуту открыла свое лицо, — сказал Никифор, протягивая руку, чтоб сорвать покрывало с Ирины.

Но Дромунд с такою силой отшвырнул его, что он ударился о стену.

— Я, во что бы то ни стало, узнаю, кто эта распутница, взявшая тебя в любовники! — сказал разъяренный Никифор.

Испуганная Ирина, покидая таверну, едва успела заметить, что Никифор, бросился на Дромунда. И тот задушил бы Никифора, если б товарищи не высвободили последнего из тисков норманна. Они хохотали и кричали»:

— Ура, Никифор! В атаку на Дромунда! Вот храбрый ростовщик! Покачаем его на щите. Ура, ура, Никифор!

И, перевернув большой щит, они бросили на него Никифора. Не обращая внимания на крики и мольбы своей жертвы, норманны подбрасывали его до потолка таверны.

Барахтаясь, с выпученными глазами, взбешенный от злобы, Никифор все еще искал Дромунда с его таинственной спутницей. Но их уже не было. Тогда Никифор гневно взглянул на Евдокию, которая танцевала, чествуя его шутовской триумф.

При выходе из таверны, она обернулась и игриво сказала ему:

— Будь скромен, Никифор! Честь — самое дорогое сокровище для купца, так же как и для женщины.

XXVI

Перепуганная насмерть Ирина, поспешно бежала по темным улицам, и когда Дромунд настиг и остановил ее, то долго еще вырывалась из его рук.

Наконец, увидав, что ее отчаяние приводит его в ярость, она покорилась. Дромунд был человек настолько горячий, что способен был возвратиться назад и убить Никифора, как некогда убил Ангуля.

Неспособная к уловкам, Ирина не могла долго переносить затруднений, в которые вводила ее эта связь; она не сомневалась, что их встречи неминуемо должны окончиться, и только желала, чтобы время разлуки наступило не так скоро. Сердце Ирины готово было разорваться от горя, когда, подходя к саду ее дворца, Дромунд простился с ней, решив возвратиться в Кабалларий.

Напрасно всю ночь Ирина в слезах обращалась с наивной мольбой к Богу о ниспослании ей спокойствия для того, чтобы перенести первую минуту встречи со своим супругом. Высказывая, в порыве отчаяния, такие желания, противоречившие всякой святости, она была, однако же, настолько искренна, чтобы не обещать, в знак благодарности за поддержку, принести в жертву свою любовь. Грех был для нее еще слишком мил, чтоб от него отказаться.

Заря застала Ирину коленопреклоненной в своей молельне.

Но прошел день, а Никифор не появлялся; прошла еще ночь, и еще день, и так целая неделя.

Он укрылся на одной вилле на левом берегу, которая примыкала к загородному дворцу. Поселившись там, чтоб переждать пока исчезнут следы побоев с его лица, он страшно мучился мыслью, что Ирина узнает обо всем с ним случившемся. К тому же он слышал, что Фока жаловался на испорченный провиант, которым снабжали его армию; при этом Никифор, конечно, не сомневался, что Хорина не пощадит его, если император настоит на отыскании виновного. Он знал, что и общественное мнение обрадуется его несчастию. Поэтому придумывал уловку, с помощью которой можно бы было отвлечь внимание от совершенного им мошенничества при поставке хлеба.

Обуреваемый беспокойством он находил даже некоторое удовольствие в измене жены. Он узнал, что Дромунд встречался с Ириной во дворце Евдокии.

Затруднение, в котором они очутились, благодаря громадному долгу, сделанному на устройство триумфальной колесницы, заставляло их поступать неосторожно. Их тайна была в руках ростовщика, который конечно не пощадит и непременно потребует полной уплаты своей ссуды.

Ожидание этого момента было приятно Никифору. Скандал, который произойдет при обнаружении проступка Ирины, слывшей такой благоразумной, даст пищу толкам и утолит ненасытную злобу общества.

Привыкший постоянно вызывать смех своими странностями, Никифор не останавливался ни на минуту на каком-нибудь резком решении. Жестокое убийство, например, могло удовлетворить его ревность, но он мало думал об этом.

Ему нужен был кричащий скандал, который бы привлек всеобщее внимание. Тогда все клиенты обратятся к Никифору ради одного только любопытства, чтобы посмотреть на его унижение; и он давал себе слово заставить их дорого поплатиться за насмешки и намеки, какими награждают, обыкновенно, обманутого мужа.

Никифор хорошо помнил набожность Ирины и знал, что это качество, свойственное ее мягкой натуре, сильно развилось еще от постоянной грусти. Он не сомневался, что даже в пылу любовного увлечения оно не могло в ней не сказаться. Он знал, что, дав религиозный обет, она никогда бы его не нарушила, а потому остановился на решении обратиться к патриарху. Один Полиевкт мог принудить Ирину к полному покаянию.

Его монашеская строгость к грешнице не смягчится никакими мольбами. Он был способен потребовать от преступной супруги публичного покаяния на паперти большого собора.

Придя к такому решению, Никифор терпеливо ждал пока его лицо не приняло приличный вид, и отправился к патриарху, сказав ему, что молитвой святых отцов поправился от болезни, что жертвует на приют для старцев еще большую сумму денег в память своего выздоровления, и просил Полиевкта почтить своим присутствием праздник, устраиваемый в честь благополучного своего возвращения.

XXVII

В то утро, когда Никифор вошел в свой дворец, Ирина была еще в постели. Запретив ее будить, Никифор отправился на кухню, чтоб обсудить со своими слугами все подробности роскошного пира.

Такое поведение Никифора не внушило Ирине ни малейшей тревоги. Она только поспешила написать приглашение своим братьям на предполагаемое пиршество. В этот день Ирине пришлось встречаться со своим кредитором и упрашивать его подождать уплаты долга. Она обращалась с ним мягко, как с отцом, снисходительно улыбаясь его цинизму. Оставив же его, почувствовала себя такой униженной, что не могла пойти на свидание с возлюбленным, а, напротив, отправилась в церковь и там, прижавшись в темном уголке и не смея молиться, обливалась слезами.

При входе в парадный зал, лишенная своих драгоценностей, она робко встретила проницательный взгляд Никифора.

Патриарх Полиевкт был уже там. Отказавшись от всякой роскоши, которою его предшественники так оскорбляли набожных прихожан, он вне церковных церемоний носил поверх лилового подрясника темно-коричневую рясу, на которую спускалась его длинная седая борода. Белоснежные локоны его еще густых волос ниспадали по плечам. Даже на пиру он был крайне воздержан и пил простую воду. На его исхудалом лице цвета старой слоновой кости жили только глаза. Проницательные, они как стрелы пронизывали сердца людей.

Когда обед кончился и Полиевкт прочел благодарность Богу и хозяевам, Никифор пригласил его посидеть на закрытой террасе, выходящей в сад.

Там, усадив патриарха на кресло, он скорбно и смиренно стал излагать ему свое горе.

Никифор умел придавать своему лицу любое выражение. Но в эту минуту, когда успех готов был увенчать все его хитрые замыслы, под притворным смирением на его лице промелькнула такая жестокая ненависть, что Ирина угадала, о чем он заговорит, и сердце у нее похолодело.

— Владыко, — сказал Никифор, — прости, что обращусь к тебе с затруднением, которое меня гнетет. Один мой друг женился на бедной девушке-сироте: Она была беззащитна и одинока. Этот человек думал, что угождает Богу, давая ей приют. У нее не было друзей, он окружил ее целым двором. Он ей не отказывал ни в чем, ни в драгоценностях, ни в нарядах, во всем, что составляет удовольствие всякой женщины. И как же был он вознагражден?

Никифор остановился на минуту. Не сводя своего пристального взгляда с лица патриарха, он наслаждался страхом Ирины. Помолчав немного, он продолжал:

— Эта женщина не только посягнула на честь своего супруга, но готова была разорить его. Она довершила свое падение тем, что выбор ее пал на низкого человека, продающего свои ласки за деньги!

При перечислении преступлений Ирины глаза Никифора блеснули таким огнем, который был зажжен не одной только ревностью. Его рука поднялась было, чтобы указать на виновницу; но этот мстительный жест не был произведен, так как чья-то рука, дрожавшая от гнева, опустилась на его плечо.

— Кого касается эта история?

— Тише, Агафий! Она касается нас всех. Твоя сестра назовет нам имя своего любовника…

Высказав это, он как бы освободился от тяжести, его давившей. Но Троил, в свою очередь, бросился к нему со сжатыми кулаками:

— Видит Бог! Ты оскорбляешь нашу кровь.

— Успокойся, Троил.

— Владыко, я требую правосудия!

— Того же хочу и я… Пусть патриарх рассудит мужа с его преступной женой.

Тогда близнецы обратились к сестре:

— Ирина, милая сестра, оправдайся же.

— К чему?

Ее губы, сохранившие следы поцелуев возлюбленного, отказывались произносить ложь.

Минута, приближения которой Ирина так боялась, настигла ее уже подготовленной, как тех, которым единое, великое чувство дает силы переносить страдания мучениц.

Полиевкт задумчиво смотрел на расстилавшийся перед ним город. Казалось, что только тело его было тут, на этом кресле, душа же находилась там, перед алтарем, в большом соборе, главы которого виднелись с террасы.

Не удостаивая взглядом Никифора, он произнес строгим голосом:

— Никифор, обвинение — тяжелая вещь. Дашь ли ты доказательства, которые я от тебя потребую?

— Я удовольствуюсь признанием самой виновной. Допроси ее сам, владыко, заставь ее поклясться спасением души. Если мои подозрения окажутся несправедливыми, то я готов искупить свою ошибку, раздав бедным столько, сколько ты на меня возложишь; но если, из страха попасть в ад, как она того и заслуживает, Ирина признается в своей преступной любви, то дай мне сейчас же развод, чтоб я мог выбросить за дверь виновницу моего бесчестья.

— Согласен, — сказал, вставая со своего места, Полиевкт.

XXVIII

Никифор не ошибался, полагая, что уважение к религии и вера в будущую жизнь восторжествуют в душе Ирины над всеми чарами страсти. С этой стороны она была более всего беззащитна, хотя и думала, что любовь сделает ее неуязвимой.

Последние слова мужа вызвали в ней чувство негодования, и только примешавшееся к гневу презрение заставило ее сдержаться. Опустив голову, пошла она за Полиевктом в домашнюю молельню.

Молельня эта была настолько обширна, что годилась бы и для церкви.

В ней висел большой образ святой Ирины, которая была страстной гонительницей иконоборцев и повелела ослепить даже своего родного сына, чтобы прекратить его развратную жизнь.

Много раз горячо молилась Ирина перед этим святым изображением, отстраняя от себя кровавые воспоминания и умиляясь терпению, которое святая проявляла в распрях со своим супругом, императором Львом. Перед ней воскресали дни, когда, свергнутая с престола великим логофетом, она с полной покорностью воле Божией, вместе с простыми женщинами Лесбоса, пряла шерсть.

Но с тех пор, как страсть к Дромунду овладела сердцем Ирины, она перестала посещать молельню.

Ей трудно было переносить пристальный взгляд, смотревший на нее с этой иконы.

Поднимаясь после земного поклона перед святой мученицей, патриарх оперся рукой на налой, и его пальцы стерли легкий слой пыли, покрывавший верхнюю доску, обернувшись к Ирине, он сказал:

— Ты перестала молиться?

— О, Владыко!

Его взор пронизывал ее еще сильнее, чем глаза, смотревшие с иконы. Ирина предпочла бы лучше открыть свое сердце перед святой: она понимала ласки любви, так как переживала их до того времени, пока различие верований не восстановило против нее супруга. В строгости же патриарха было нечто другое, большее чем целомудрие: в ней чувствовалась ненависть к наслаждениям плотской любви, о которой он знал только понаслышке и которую проклинал с презрением, усиливавшимся от чувства зависти.

Приказав Ирине стать на колени, он сказал:

— Правда ли, что забыла ты свой долг?

Едва дыша, она прошептала:

— Владыко, Никифор так ревнив и жаден.

Патриарх резко отвечал ей:

— Как бы я ни был далек от сплетен, которыми вы, женщины, друг друга осыпаете, я все-таки слышал много дурного о твоем поведении. Тебя встречали слишком часто вне дома, по вечерам, под арками, в уединенных садах и кладбищах…

Ирина стояла, опустив глаза на мозаичный пол, рисунок которого прыгал в ее глазах.

Невольно, желая только выиграть время, она сказала:

— Владыко, мне дурно, не могу ли я выйти на минуту?..

Полиевкт, решась овладеть этой душою, которая ускользала из его рук, гневно сказал:

— Не лги, женщина, своему пастырю! Если Христос обещает милосердие кающимся грешникам, то ад готовит огонь вечный для тех, кто не хочет отказаться от греховного наслаждения. Бойся гнева Господня!

Уже давно ад не представлялся Ирине огненным жерлом, но он казался ей теперь темной ночью, где голос возлюбленного не будет раздаваться, где ее объятия не найдут его и где разум ее постоянно будет сознавать ужасную истину: «Века пройдут и я больше его не увижу!»

Вот этот-то ужас и заставлял ее стонать. Она протянула руки, как бы желая отстранить эту вечную разлуку, и залилась слезами, протестующими против неумолимого правосудия, стремящимися умолить палача.

Но эта слабость продолжалась одну лишь минуту, Ирина была готова принять всякие страдания после смерти, только бы доставить лишний день счастья своему Дромунду.

В глазах ее не стало больше слез, рыдания прекратились, и, отняв руку от лица, она опять была готова на борьбу.

Полиевкта это рассердило. Он не мог себе представить, чтобы преступная любовь совершала такие чудеса! Он видел в этой любви только эгоизм и испорченность, совершенно не считая ее способной быть источником самопожертвования и героизма.

— Вот что я от тебя требую, — сказал он: — Ты проведешь сегодняшний день в посте и молитве; эту ночь — перед святой иконой. Завтра же на заре, одетая, как вдова, в черное платье, ты выйдешь из дома в сопровождении мужа, братьев и других родственников. В моем присутствии на паперти церкви дашь обет исправиться. Тогда и Господь тебя простит.

Зрачки Ирины расширились. Руки вытянулись вперед, как бы желая оттолкнуть открывшееся перед ней ужасное видение.

Раньше она видела выполнение таких церемоний, при подобных же обстоятельствах. Потому ей казалось, что она уже стоит перед патриархом, слышит грубые замечания толпы, чувствует, как дрожат святые мощи в ее клятвопреступных руках. И у нее вырвался крик отчаяния:

— Владыко! Святой отец! Только не это! Я поклянусь перед тобою! Не требуй от меня большего. Не выставляй меня на площади! Бог тут, так же, как и там. Он услышит меня. Если я солгу, он низвергнет меня в ад… Зачем ты хочешь моего публичного унижения?

На ее мольбы Полиевкт строго сказал:

— Довольно слез! То, что чисто, может предстать безнаказанно перед глазами людей. А что грязно, — то должно очиститься перед всеми! Придешь ли ты?

Заметив, что она молится, он удержался от проклятия, которым хотел поразить ее в случае отказа, и стал ждать, что Господь наставит на добро ее сердце.

Ирина возбужденно молилась, слова отрывочно вырывались из ее уст, будто волны, гонимые бурей.

Она не думала уже больше ни о Боге, ни об аде. Она искала возможности спасти свой разум от последствий такого потрясения.

У нее была только одна настоятельная мысль: остаться одной и все обдумать. И потому она произнесла слова, необходимые для того, чтобы патриарх мог уйти:

— Я повинуюсь.

XXIX

Удалявшиеся шаги Полиевкта уже перестали раздаваться, а Ирина все оставалась на том же месте, где он ее оставил.

Все сознание ее сосредоточивалось только в одном протесте против насилия: «Нет, так не может быть!»

Часто чувствуя упреки совести, Ирина сравнивала свою слабость с жестоким эгоизмом Никифора. И, как бы ни чувствовала она себя униженной своим проступком, какой-то внутренний голос говорил ей: «Я все же лучше этого человека!».

Она знала, что милосердие Никифора есть не что иное, как лицемерие, что пожертвования делаются им только из тщеславия или трусости. Не могло же такое притворство обманывать Бога, как оно обмануло Полиевкта.

«Господь справедлив», — думала она. «Он читает в сердцах людей. Он не принесет ее в жертву Никифору».

Ирина была воспитана своею матерью в страхе Божием и преклонении перед вечной правдой его.

В память матери, она жила эти годы, строго следуя правде и своим обязанностям, как река, которая бежит по привычному руслу, не ища другого пути для своего течения. Но Никифор, подобно камню, упавшему в чистый поток, вызвал мутную тину лжи, которая теперь так загрязнила эту благородную натуру. Он купил ее, как покупают христианских невольников, которых агаряне выводят голыми на рынок, чтобы покупатель мог лучше рассмотреть товар.

Мысль, что, замышляя ее погибель, Никифор воспользовался собственным ее признанием, возбудила в Ирине такое негодование, которое вывело ее из оцепенения.

Она поднялась на ноги, и ломая руки, стала говорить, как будто сам Бог стоял перед ней на том месте, с которого только что ушел Полиевкт:

— Нет, нет, Господи, ты не допустишь такой несправедливости! Ты не для того установил клятву, — чтоб она служила орудием пытки в руках палача! Ты — защита страждущих, Ты снисходительнее к любви, чем к ненависти! Ты обещал милосердие сознающим свою слабость перед искушениями дьявола! Ты знаешь, что я была чиста; я мечтала посвятить Тебе свою жизнь, я хотела предстать перед Тобою невинной, я отказалась от этого только ради братьев. Не моя вина, что чувство во мне возмутилось от насилия, сердце взволновалось от страдания… Я полюбила, потому что не пощадили меня. И если забыла свой долг, то потому, что и купивший меня в полное рабство злоупотребил своим правом!

Ирина смолкла. Выражение досады на ее лице, вызванное воспоминанием о Никифоре, сменилось нежностью. Любовь, опять наполнившая ее душу, вызвала перед ней дорогой образ Дромунда. Он представлялся ей таким, каким она видела его в первый раз на набережной Буколеона, привязанным к столбу, полным мужественного спокойствие, мечтательно-грустным перед надвигавшейся смертью, освещенным сиянием золотых лучей заходящего солнца.

Он был там и она стояла перед ним. Как могли очутиться они друг перед другом, если не было на то воли Божьей? Когда Евдокия с братьями пришла за ней в ее спокойное жилище, не была ли она тогда занята своими домашними хлопотами? Не достаточно ли было какой-нибудь случайной встречи в дворцовом саду, другого пути, которое они могли легко принять, машинально избирая только более удобный для ходьбы склон, чтобы никогда не увидеть того, кто изменил ее судьбу? Бог, которому она ежедневно молилась, не мог отвернуться от нее в такую решительную минуту! Если он покинул ее в слабости, то как же может теперь так осуждать?

Она жаждала опять услышать тот голос, то пение, полное мольбы, мужественной решимости, которому отдалось ее сердце. Да, ее унесло тогда словно ветром, подняло в высь над миром, в царство любви, где не нужно видеть, где не хочется понимать, где можно носиться как вольное, счастливое облачко.

В этом милом голосе выражалась вся душа возлюбленного, вся его нравственная сила. Он ласкал и в то же время повелевал; он сжимал как объятия и вдохновлял как призыв к свободе; в нем слышалось и страстное томление, заставляющее закрывать глаза на весь мир и энергичный порыв дикой воли, влекущей к подвигу. Геройство и наслаждение, сладострастие и самопожертвование, радость господства и радость подчинения — все, все совмещал в себе этот чарующий голос, начало и конец, жизнь и смерть, блаженство любви и горе разлуки…

Воспоминания о счастье, испытанном на груди Дромунда, так переполнило ее душу, что даже мысль о рае без него ей стала невыносимой. За поцелуй, своего возлюбленного она охотно заплатила бы вечной гибелью своей души. Но мысль о таком нечестивом желании, в котором она невольно признавалась в этой молельне, перед святой иконой, среди молитвы, вызвала в душе молодой женщины новый порыв страстного раскаяния. Сознавая глубину своего падения, она вскричала:

— Выбор! Надо сделать выбор! Боже мой! Не допустишь же Ты, чтоб из любви к нему я лишилась радости лицезреть Тебя! Что выбрать: вечное блаженство или вечную казнь? Его любовь, здесь на земле, или созерцание Твоего величия в жизни будущей!

С мольбой протянула Ирина руки к иконе, как будто находясь уже перед судом Божьим и оправдываясь в своем преступлении.

Приближающиеся шаги заставили ее обернуться.

— От Евдокии, — сказал вошедший слуга, подавая Ирине записку. На самом деле, она была от Дромунда и заключала только одну строчку: «Если ты промедлишь прийти еще один час, то я явлюсь сам».

XXX

В сумерки Ирина направилась по дороге к базару.

Каждая подробность этого пути напоминала ей те волшебные минуты, которые она испытывала в первом опьянении своей любви, беззаветно отдаваясь Дромунду. На каждом шагу вспоминалось беспокойство, тогда ее охватывавшее, тот ужасный и вместе с тем чудно-радостный страх, сквозь который просвечивало ожидающее впереди счастье.

Сегодня же она шла как сомнамбула, руководимая прежней привычкой. Возможность быть узнанной нисколько ее не заботила. Ей было бы все равно, если б кто-нибудь указал на нее пальцем, говоря:

— Это Ирина!

Мнение людей для нее не существовало больше. Она чувствовала себя дошедшей до того поворота на жизненном пути, который скоро сокроет ее от всех взоров.

Дромунд нетерпеливо ждал Ирину. Они не виделись больше с того вечера, когда простились у входа во дворец Никифора — Ирина совсем потерянная от испуга, а Дромунд — взбешенный необходимостью отказаться провести эту ночь, после триумфа, вместе со своей возлюбленной.

Взволнованный Дромунд не заговаривал с Ириной и даже не посмотрел на нее; она сама бросилась к нему на шею, но, боясь встретить взгляд упрека, неутешно зарыдала и спрятала свое лицо на его груди.

Излив в обильных слезах свое горе, она смолкла. В объятии, которым поддерживал ее Дромунд, ей почувствовалась нежность, и ощущение это придало ей силу, которой не хватило бы для того, чтобы перенести упреки. Приподняв свое бледное лицо, Ирина, как цветок к солнцу, протянула к нему свои губы, еще мокрые от слез.

— Не будем омрачать, — сказала она, — упреками и досадой этот последний луч нашего счастья. Я пришла, чтоб сказать тебе: прощай навсегда…

Вместо того чтобы взглянуть в лицо Ирины и лучше понять то, что она сказала, Дромунд порывисто оттолкнул ее от своей груди:

— Что ты сказала?

У Ирины опять не хватало силы выдержать этот взрыв гнева, и она поникла.

— Отвечай же! — жестоко требовал он.

Распростершись у его ног, она сказала:

— О мой возлюбленный, не увеличивай моих страданий твоим гневом. Между мной и тобой те, которых я ненавижу, поставили Бога! Они знали, что я пожертвую всем на свете ради тебя, что для меня перестала существовать разница между справедливостью и несправедливостью, между правдой и ложью; чтобы тебя сохранить, я сделала бы все, что только было бы нужно; я могла бы унижаться и возмущаться, могла быть покорной слугой или показывать когти как львица. Вот и решили они поставить меня перед лицом Божьим! В присутствии священников и народа я должна буду поклясться, что не принадлежу тебе больше!

— Ну, что же… поклянись!..

Он приподнялся и потянулся к ней.

Ирина изумленно глядела на него, так как в улыбке на этом дорогом ей лице промелькнуло выражение чего-то страшного, непонятного, что больно кольнуло ее душу.

— Сами Азы, — воскликнул Дромунд, — учили людей обманывать своих врагов! Я тебе скажу, какими словами поклясться.

Любя, она не могла его осуждать.

Только в печальных глазах возлюбленной Дромунд мог бы прочесть еще большую грусть.

— О, Дромунд! — сказала Ирина, — все счастье, какое отпущено на мою долю в земной жизни, я отдала тебе. Остальное принадлежит моей душе. Снисходя к нашей любви, она принесла себя в жертву. Она согласилась страдать из-за нашего счастья, надеясь искупить этим все, что было в нем нечистого. Но принесение ложной клятвы, как ты требуешь, нельзя ни искупить, ни очистить страданиями; оно низвергнет виновную в огонь вечный. Против этого душа возмущается и протестует; отделяясь и от меня и от тебя; она оставляет в твоих объятиях, Дромунд, лишь одну только мертвую оболочку нашей любви!

Дромунд часто страдал от мысли, что эта христианка заставляет его нарушать верования, от которых он не мог отказаться. Он знал, что если не умрет случайной смертью, то окончит жизнь не под жгучими лучами солнца Византии, а на холодном севере, распростертым на костре, при магическом свете луны. Почувствовав в Ирине веру, отличную от своей, Дромунду было очень тяжело, это уменьшало в его глазах ценность жертвы, принесенной ею его любви.

Он вспыхнул от досады и сказал:

— Ты любишь свой рай больше, чем меня!

Подняв на него свои глаза, Ирина ответила:

— Бог свидетель, что душа моя не побоялась бы никаких мук, если бы за общее блаженство она разделила бы с тобой и общее страдание. Она забыла бы свою скорбь, сокрушаясь о твоей, так же как моя радость удвоивалась, видя тебя счастливым; но в той жизни наши дороги различны: христианка, преступившая клятву, не может рассчитывать на отеческое милосердие Всевышнего, которое ожидает такого темного и неведующего человека, как ты, Дромунд! Тут же, на земле, должно окончиться наше общее счастье и страдание. Неумолимый Судья не исполнит моей просьбы и не соединит наши страждущие души в одном пламени!

Он слышал в ее словах только сопротивление и воскликнул:

— Оставь их и следуй за мной!

Любовь в ней заговорила, заслонила собою все ее набожные размышления, понесла, как волну, гонимую силою ветра, и она вскрикнула в порыве полного доверия:

— Дромунд! Ты этого хочешь? Мы скроемся где-нибудь. Жить в шалаше под твоей защитой, любить тебя!.. — Но она остановилась, так как брови Дромунда нахмурились. — О я сумасшедшая! Не для того ты покинул свой край, чтобы вести такую тихую, бедную жизнь! Твое счастье в боевой славе, в победном звуке труб. Я более не та Ирина, которая могла украшать тебя как божество и силою своей любви возвышать над толпой и завистниками. Теперь я буду для тебя только облаком, затемняющим твою судьбу… Посмотри же ласково на меня еще раз, прежде чем я удалюсь. Любовь сделала меня и скромной и вместе с тем гордой и дала мне испытать такие страдания, что я жду, как освобождения, той минуты, когда даже воспоминания о счастье не обеспокоят меня больше…

Тьма спустилась над их догорающей любовью. Поникнув, Ирина ждала от Дромунда, последней ласки, которая облегчила бы хоть немного ее душу.

Но этой ласки не было.

Воин оставался неподвижным и молчал. Он обдумывал положение, которое удовлетворило бы его гордость. Он уже не думал больше о блаженстве, так жадно от него ожидаемом.

XXXI

Была уже ночь, когда Дромунд вышел на улицу. Проходя по форуму, он с ожесточением погрозил стоящей на нем церкви. Под этими сводами находилась непонятная ему сила, которая покушалась отнять у него возлюбленную. Но он решил оспаривать ее у этого таинственного влияния; любовь и гнев наполняли его душу, все силы его дикой натуры готовы были сопротивляться неумолимому року.

Он прошел ворота Кабаллария, не разбудив псов, которых часто кормил в честь Локи. Товарищи его уже спали, когда он вошел в залу, служившую им общей спальней.

По обычаю севера, они спали на своем оружии. Постоянная готовность вступить в борьбу выражалась даже в их привычке спать — прижав руки к груди.

Почти все норманны казались сраженными в борьбе, и спальня походила на поле битвы, усеянное телами мертвых богатырей.

Светившая в открытые окна луна таинственно бросала длинные полосы света на эти распростертые тела.

Дромунд осторожно прошел между спавшими товарищами и, подойдя ближе к окну, стал искать среди них того, с которым хотел поделиться своей заботой. Едва сдерживая свое волнение, он разбудил Гаральда.

— Мне сейчас снилось, — сказал тот, проснувшись, — что я уже восседаю среди избранных воинов… И Ангуль делает мне вызов…

— Кто знает, может быть, эта ночь будет последней, какую мы проведем на службе у императора. Но вставай же… То, что я тебе должен сказать, не должны слышать чужие уши.

Они вышли из залы и направились по аллее Кабаллария. Луна и звезды ярко освещали их взволнованные лица. Лучи играли и блестели в застежках шлемов, а гигантские тени воинов дрожали и двигались вслед за ними.

— Возникла борьба между Азами и Белым Человеком, — сказал Дромунд. — Хитрость его священников оспаривает у меня женщину, которую я победил. Завтра они поведут ее к порогу собора. Они хотят подвергнуть ее магическому заклинанию. Они наполнили ее душу таким страхом, что она готова признаться в нашей любви, и эти люди унизят и завладеют ею, если я не спасу ее. — Брови его нахмурились от страдания при мысли, что могли вырвать из его рук залог, данный ему любовью. — Как думаешь ты: пойдут ли защищать меня дружинники? Сколько раз я поил их вином; мое золото и драгоценности перешли в их руки. Оставят ли они меня теперь в беде? Достаточно будет им показаться в полном вооружении на площади, испуская наш боевой клич, — все здешние монахи разбегутся перед нами, форум опустеет, и мы победоносно унесем невольницу моей любви, которую Белый Человек хочет забрать в свой гарем.

Дойдя до конца аллеи и усевшись на скамью, Гаральд сказал:

— Хорина истощил терпение нашей дружины. С тех пор, как император сделал его казначеем, все наше жалованье идет на штрафы и мы должны были бы жить как бедные гребцы, если б византийки не влюблялись в наши белокурые волосы. Да еще этот расстрига осмеливается говорить, что запретит выходить из казарм под страхом штрафа в двадцать золотых! Его посланный ушел вчера, с разбитым в кровь лицом, и наши волки заснули со злобой на сердце. Разожги ее, когда они проснутся… Скажи им, что Хорина притесняет тебя и твою возлюбленную. Они с радостью восстанут. Твоя щедрость так же памятна им, как и обиды Хорины; да к тому же кровь кипит в их жилах с тех пор, как пришлось стоять на гипподроме позади воинов Фоки.

— Я так и думал, — сказал Дромунд. — Не для того же, чтобы только держать караул у входа в покои, да сторожить этих евнухов, мы покинули наш край, и выдерживаем палящую жару и притупляем зрение, смотря на это море, которое синее самого неба. Мы желали обогатиться на счет агарян, но так как по воле императора мы остались в Византии, то, поживимся тем, что есть под руками!

Рассказы о тех мятежах, при которых некоторые кварталы города предавались огню и мечу, были всегда самой любимой темой разговора между норманнами. Хотя каждый раз после мимолетных успехов восстания зачинщики бывали казнены, это соображение нисколько не изменило решимости Гаральда и Дромунда. Они даже улыбнулись при мысли о такой смерти.

— Хочешь: мы спросим луну, чтобы знать, покровительствуют ли нам Азы?

Начертав на песке перед Кабалларием магические фигуры, которые луна должна была последовательно осветить, они присели на корточки, один против другого, и стали ждать указаний оракула.

Гаральд начал напевать заклинание, которое заставляло звезды нисходить с неба.

Оба друга избегали поднимать глаза к небу, боясь оскорбить недоверием божество, которое вопрошали. Когда тень меча, воткнутого в землю, посреди магических кругов, упала, наконец, на тринадцатый из них, то оба друга притаили дыхание, и Гаральд, перестав петь, прошептал едва слышно:

— Она нисходит…

XXXII

Посреди форума, между императорским дворцом, сенатом и большим собором, часовня Св. Константина прилегала своей задней стеной к площади. На этом месте всегда толпилось много народа.

Много было тут путешественников из провинции, приехавших осмотреть достопримечательности Византии, много богомольцев, желающих приложиться к святым мощам, и просто зевак, рассказывающих друг другу новости дня.

По пятницам толпа удваивалась благодаря приливу простого народа из отдаленных кварталов, являвшегося затем, чтоб посмотреть на церемонии очистительных клятв, которые, обыкновенно, совершались на этом месте. Все уже знали час, когда патриарх сопровождал вынос мощей Св. Ирины в часовню. Однообразие этой церемонии не мешало любопытству толпы, которая любила видеть значительных людей, склонявших свои головы наравне с простолюдинами, в набожном покаянии.

Каждый раз сторожам церкви и прислуживающим монахам приходилось отталкивать своими белыми жезлами любопытную толпу. Они чертили на мраморных плитах мелом черты, которых народ, под страхом греха, не должен был переходить, а перед открытием церковных дверей объявляли обвинительную жалобу и имя того, кто должен принести очистительную присягу.

Слух о том, что Никифор требует свою жену к такой присяге, наделал большого шума. Все, даже простые люди, хорошо знали его, кто лично, кто по слухам; все слыхали про удивительную красоту Ирины, про ее ум, ее приветливость, которая согревала и ласкала всех окружающих.

Потому в толпе слышалось много замечаний:

— Неужели и эта обманула мужа, как и другие?

— А Никифор еще удивляется!

— Из-за таких пустяков беспокоить святые мощи!

— Придется выставить мощи на площади, если все негодяи полезут к Богу со своими несчастьями.

В толпе интересовались именем ее любовника, но никто не мог назвать Дромунда, так как никогда Ирина не подражала тем бесстыдницам, которые афишируют свою любовь, прибавляя к греху еще и скандальную славу.

Приближающаяся от одной из улиц группа вызвала всеобщее молчание. К месту, занятому монахами, медленно двигались мужчины и женщины, печальный вид которых напоминал похоронную процессию.

В толпе пронесся шепот:

— Никифор идет впереди…

— А кто же эти молодые люди?

— Это Троил и Агафий.

— Братья Ирины?

— А за ними кто?

— Это сама Ирина.

— Кто же это ее поддерживает.

— Евдокия.

— Подруга Хорины!

— Тише, вот они подходят!

— Господи, как она бледна!

— Боже, как она прекрасна!

Черное покрывало, которое Полиевкт приказал ей надеть, наполовину прикрывало ее бледное лицо. Она как бы уже уходила от взоров окружающих людей, с готовым вырваться из ее груди последним вздохом, который освободил бы ее душу.

Евдокия смотрела на толпу с гордым, вызывающим видом, готовая отразить оскорбления…

Но на лицах окружающих она увидала лишь выражение участия.

Женщины плакали, как над покойником, очарованные нежной красотой Ирины, досадовали на ревнивца, который разбил жизнь такого чудного создания.

Троил и Агафий с удовольствием прислушивались к такому сочувствию толпы. И когда процессия достигла священного места, они приступили к Никифору с угрожающими жестами.

— Ну, — сказал Троил, — вот достигли мы, наконец, вершины нашей Голгофы! Твоя жена обесчещена твоим несправедливым обвинением!

— Трепещи, — воскликнул Агафий, — чтоб тебя не отдали на растерзание этой толпы! Не Ирину тут судят, а тебя, Никифор!..

Никогда Никифор не рассчитывал на расположение толпы и хорошо знал, какую ненависть питали к нему братья Ирины.

Поэтому он разместил по площади своих должников, которые в случае опасности, могущей угрожать ему, были бы готовы его защитить.

Чувствуя, таким образом, некоторую безопасность, он смело отвечал братьям.

Между тем Ирина боялась упасть от сильной слабости, раньше чем вынесут на паперть мощи.

Она шептала:

— Евдокия, поддержи меня, идущую на казнь…

Рука ее, обхватившая шею подруги, бессильно упала.

Евдокия положила ее руку на свое плечо и нежно сказала Ирине:

— Будь тверда! Подними глаза свои! Посмотри, эта толпа презирает и ненавидит только одного Никифора!

Едва переводя дыхание, Ирина промолвила:

— Мне нет дела ни до Никифора, ни до всего этого народа! Я думаю только о Боге, который читает в моей душе и перед которым я готова произнести клятву!

Евдокия так же легкомысленно относилась к добродетели, как и ко всему другому. Чтобы быть около Ирины, она даже не обратила внимания на гнев Хорины.

Без всякого страха она готовилась встретить негодование толпы, но не могла допустить, чтобы Ирина отказалась принести ложную клятву. Она стала убеждать ее в неизбежности такого греха, в необходимости его для соблюдения приличий и даже то усилие, какое приходится делать для этого христианской душе, возводила в искупление и заслугу. Ведь не могла же Ирина предать Дромунда злословию врагов.

— Думай, — нашептывала Евдокия Ирине, — думай о твоем возлюбленном.

Глубокий вздох вырвался из груди Ирины и она промолвила:

— О, для него я подвергаю себя вечному проклятию. Он, как дитя, любит все блестящее; ему нужны драгоценности, лошади, колесницы. Игра его опьяняет… Золото возбуждает его… А я за его радость плачу погибелью своей души!..

XXXIII

По принятому обычаю, во все время очистительной присяги колокола должны были звонить как по покойнику.

Много раз прежде, когда Ирине, занятой своими скромными, домашними работами, приходилось слышать этот однообразный звон, сердце ее сжималось от тоски и жалости. Теперь же первый удар колокола, как громом, поразил ее. Ей показалось, что произошло землетрясение и что стены церкви колеблются. Глаза Ирины закрылись; она не различала уже больше ни гула толпы, ни разговора своих братьев, продолжавших упрекать Никифора, ни нашептывания Евдокии.

Ее унесла эта волна звуков, и когда за закрытыми еще дверями собора раздалось пение хора, она не могла различить, были то голоса певчих, звучавшие под сводами, или сама душа ее рыдала, переполненная страданиями.

Пение хора продолжалось, сопровождаемое редкими ударами колокола. Казалось, что не под сводами собора звучали эти невидимые голоса, а неслись с выси небесной; точно сами святые и ангелы, знавшие тайну смерти и справедливость Судьи, просили за жертву, переносившую тяжелое бремя. Даже слова псалма легко можно было расслышать: «О Господь Милосердный! О Христос, простивший разбойника на кресте, поддержавший Магдалину в ее отчаянии, Ты даешь нам всем надежду на спасение!»

Когда открылись церковные двери, то вся толпа парода опустилась на колени. Голос патриарха, поддерживаемый пением хора, произносил слова псалма:

«Ты еси Бог милосердный и человеколюбивый!»

Ирина старалась почерпнуть надежду на прощение в этих словах, звучавших для нее таким утешением. Но ряд священников, стоявших на паперти, напомнил ей неумолимую действительность.

Милосердие, которое славил патриарх, было обещаемо только раскаявшимся душам, отрешившимся от греха и добровольно умершим для всех земных радостей, чтоб возвратить потерянный ими рай.

Никогда Ирина не могла смотреть без страха на патриарха, даже и тогда, когда совесть ее была чиста как кристалл, но в эту минуту, когда предстал он перед нею, среди раздававшегося пения и ударов колокола, в митре, с посохом в руке, она онемела от ужаса, остановившего все ее мысли.

Патриарх благословил народ, который, кланяясь своему любимому пастырю, кричал:

— Многие лета преосвященному владыке, благочестивому, достойному святых апостолов! Да прославится православный патриарх! Да укрепит он веру среди христиан! Да поможет ему Христос!

Склонив свою почтенную голову, патриарх отвечал:

— Любезные христиане, собравшиеся перед святою церковью, изгоните из сердец ваших праздное любопытство. Молитесь вместе с вашим пастырем Богу. Взывайте в общем крике к Его вечному милосердию.

Патриарх стоял во входе часовни. Величественным жестом приказал он открыть ее двери.

Они открылись, и четыре дьякона торжественно вынесли раку со святыми мощами, приподняв ее над головами.

Рака, в виде тех гробниц, в которых у церкви Всех Святых покоились останки императоров, была сделана из прозрачного хрусталя, и через узор украшений из золота и каменьев ясно было видно лежавшее в ней нетленное тело святой.

Как только дьяконы опустили рядом с патриархом свою священную ношу, в народе поднялась страшная давка.

Женщины протягивали детей, безногие калеки едва протискивались на своих костылях, увечные потрясали своими обезображенными руками, — все хотели избавиться от страданий близостью к чудотворным мощам.

Один из монахов отстранил толпу и, очистив дорогу, коснулся белым жезлом плеча Ирины, приглашая ее подойти.

Ирина не противилась. Сделав два шага вперед, она упала на колени.

Рака ослепляла ее своими блестящими украшениями. Патриарх подавлял своим величием.

Он громко провозгласил:

— Вот женщина, которую муж обвиняет в измене. Помолись, — обратился он к Ирине, — так как ты принесешь сейчас присягу, которая решит твою участь. Если ты безупречна, то Бог докажет твою невинность. Если же ты преступна, то он ниспошлет тебе прощение за искреннее признание.

Но если ты солжешь перед глазами всего народа, Он низвергнет тебя в огонь вечный!

Ирина, казалось, ничего не понимала.

Потом патриарх твердым голосом сказал:

— Подойди.

И в ту минуту, как обвиняемая поднялась на ноги, хор священников запел.

В их голосах и лицах не было больше милосердия. Они призывали торжество правды. Их грозное пение могло вырвать душу из недр греха и в страхе и ужасе повергнуть перед судом Божьим.

Ирина не понимала смысла гимна, так же как утопающий не слышит грохота волн, стараясь справиться с их свирепостью. Она не спускала глаз с Полиевкта, и его взгляд прожигал ее, как жертву вечного огня.

Возложив руку на святые мощи, патриарх сказал:

— В этой раке из чистого кристалла, которой касается твоя голова, покоятся мощи Святой Ирины. С высоты небесной она незримо присутствует при испытании. Положи руку твою на ее святые мощи и повторяй за мной клятву!

Кристалл раки, к которому прислонялась Ирина, освежил ее горячую голову, как свежая роса. Ей хотелось забыться, заснуть вечным сном, пока ее губы не произнесли проклятой ложной клятвы.

Молчание Ирины приводило патриарха в нетерпение. Он повторил:

— Ну, повторяй же! Устами, которые приносят свидетельство…

Голос Ирины был так слаб, что народ его не слышал вовсе.

Голоса из толпы кричали:

— Смотрите, она колеблется!

— Повтори, — приказал Полиевкт.

Она заикаясь начала:

— Устами, которые принесут свидет….

Силы ее оставили.

Народ заволновался:

— Она боится! Она дрожит!

Но голос патриарха заглушил эти замечания.

Он продолжал:

— Этим сердцем, в котором горит божественная любовь, я клянусь…

Ирина не пробовала даже повторить всю молитву. Она едва прошептала:

— Я…

В глазах у нее потемнело, язык онемел; и она не услышала торжествующего возгласа Никифора, обращенного к народу:

— Она призналась!

Как будто тяжесть покрывала стала ей не под силу, и Ирина опустилась на мраморные плиты.

XXXIV

Страшный шум поднялся на площади. Должники Никифора воспользовались этой неожиданностью, чтобы выразить свое негодование.

Они стали кричать:

— Изменница!

— В монастырь ее!

— Побить каменьями!

— Втоптать в грязь!

Эти крики заставили некоторых подумать, что тут скрываются еще и следы какого-то другого преступления, поэтому шум еще больше усилился.

Другие же выражали сострадание. Это были бедные, которым Ирина прежде помогала, женщины, которых ужасала строгость наказания за проступок, совершающийся из-за любви.

Мужчины, растроганные нежной красотой Ирины, падшие девушки, рыночные торговцы, побывавшие в когтях Никифора и жестоко пострадавшие. Их негодование усиливалось еще, от грубого торжества Никифора при виде бесчестия своего дома, и только, присутствие святой раки удерживало их от расправы с ним.

Уверенный в своей безопасности, Никифор торжествовал над женой, ее братьями и народом.

Он разговаривал с духовенством, сопровождая свои слова жестами менялы, доказывающего фальшивость документа, визгливым голосом он кричал:

— Развод! Владыко! Развод!

— Ты имеешь на это право, — отвечал Полиевкт, делая торжественный жест разъединения тою самою рукою, которая некогда соединяла супругов.

Это послужило сигналом, которого как будто только и ждала толпа, всегда готовая к буйству. Языческая жажда крови пересилила в ней христианское милосердие. Некоторые уже поднимали с земли камни, забыв и благодеяния Ирины, и ее красоту, и долговременную безупречную жизнь. Толпа образовала круг готовый поглотить свою жертву.

Полиевкт остановил ее грозным взглядом:

— Прочь вероотступники, язычники! Недостойные христиане, думающие заменить своею местью Божественное правосудие! Удалитесь, пока преступление этой грешницы не привело вас самих к преступлению. Бейте этими камнями себя в грудь за жестокосердие, с которым судите слабость ближнего.

По обычаю требовалось, чтобы виновную после признания отпевали так же, как покойника при погребении. А потом родные и даже муж, которого она оскорбила, должны были подходить к виновной и веткой вербы, помоченной в святой воде, окропить ее. Это служило как бы знаком прощения и доказательством того, что на раскаявшуюся уже нисходит милосердие Божье.

Дьяконы молча отнесли в часовню святые мощи. Наконец, около распростертой у ног Полиевкта Ирины остались только братья, Никифор и Евдокия. Принесли в урне святую воду. Полиевкт первый омочил в ней ветку и, делая ею крестное знамение, окропил лежащую у его ног страдалицу.

— Братья мои, — начал он, пронизывая своим взглядом сердца близнецов, Евдокии и Никифора. — Братья! Бог требует, чтобы вы с милосердием и прощением отошли от той, которая обесчестила родных и близких своих. Простите же ее от всего сердца, чтоб самим стать достойными милосердия на страшном суде Господнем!

Муж Ирины, привыкший к лицемерию, подготовился к этой трогательной минуте, но все же не мог скрыть торжествующей радости, под маской смирения.

Ирина не чувствовала больше отвращения, только сердце ее сжалось от тоски, когда Полиевкт подозвал ее братьев.

Не ожидая признания, они теперь негодовали на Ирину. Они забыли ее прежнюю к ним любовь, ее страдания из-за них, ее заботы; они сознавали только, что теперешняя ее слабость многого их лишала. Поэтому сделанное ими веткой, омоченной в святую воду, крестное знамение скорее походило на удары бичом, чем на символ прощения.

Евдокия подошла последнею. На ее вечно смеющемся лице была смесь презрения, досады и жестокости.

В поступке Ирины, в ее признании Евдокия видела только неприятный скандал, упреки Хорины и убытки, какие это повлечет за собою. Слишком вспыльчивая Евдокия не хотела подчиниться требованию патриарха и, оттолкнув ветвь, предлагаемую ей прислужником, она приблизилась к Ирине и гневно крикнула ей в лицо:

— Упрямая правдолюбица, что ты этим доказала?..

XXXV

Теперь, когда любовная связь разбилась перед страхом ложной клятвы, Ирина опять стала для Полиевкта достойной христианского милосердия. Он забыл в ней ту грешницу, которая упорствовала в своем грехе, а видел теперь только душу, готовую к очищению. Он обратился к Ирине со словами ободрения и утешения:

— Дочь моя, раскаяние низвергло тебя на эти мраморные плиты, — сказал он, — но вспомни, что Господь простил падшую женщину за одни только слезы раскаяния, которыми она оросила Его ноги. Как и она, ты можешь вымолить Его прощение.

После всего происшедшего Ирине показалось, что все ее горе было только дурным сном.

Никогда не была она женой Никифора; никогда не испытала к нему физического отвращения; не была обманута ветреной дружбой; никогда злой демон не соблазнял ее гордиться страданиями своей души, и никогда она не знала того, которому сейчас изменила. Ей казалось, будто вся ее жизнь прошла в тиши монастыря, и теперь не холодный мрамор студит ее колени, а пол монашеской кельи. А этот священник, находящийся около, — ее духовник, который повелительным жестом указывает ей небо.

Она прошептала:

— Отец, подними меня, сложи мои руки, так как силы оставили меня. Мое сердце слышало слова твои, и я вполне отдаюсь твоей воле.

Она упала на руки патриарха, склонив свою бедную голову на панагию, висевшую у него на груди.

— Осанна! — вырвавшаяся из уст владыки, пронеслась по паперти церкви, была радостно подхвачена дьяконами и всем клиром и казалась голосом Самого Бога.

Припав бледным лицом к груди Полиевкта, Ирина почувствовала, как это чудное пение утешало боль ее сердца. Она жила теперь без сожаления, без воспоминаний, проникнутая словами Божьими. Райские мелодии раздавались в ее ушах, звуки арф, пение ангелов, победные трубы архангелов доносились сначала издалека, а потом все ближе и ближе. Все ближе и ближе слышались шаги небесного воинства…

Вот оно уже тут, близко, на форуме, на котором раздается топот лошадей, бряцание оружия и звуки медных фанфар…

Ирина содрогнулась.

Она подняла голову, и из уст вырвался крик любви, взволновавший ее грудь; закинув руки за голову, как бы от невыносимой муки, она в неудержимом порыве, голосом, покрывшим торжественное пение воскликнула:

— Дромунд!

XXXVI

Да, это был он! В блестящем шлеме, в наброшенном, как в день торжества, поверх серебряной кольчуги, золотом хитоне, расшитом гроздьями винограда и листьями папоротника, с мечом в руке, сидя верхом на сирийском жеребце. Рядом с ним был Гаральд, тоже верхом, держа в руке норманнское знамя. За ними толпились норманны, опьяненные пивом, которым на славу угостил их Дромунд.

При виде этого явления Ирина совсем потерялась.

Принятое ею решение заставляло ее следовать за патриархом, а непреодолимое очарование влекло к воину. Она долго боролась с собою, но, наконец, как бы моля о прощении за то, что ее губы произнесут еще раз имя, которое должно быть забыто, она воскликнула:

— Прости меня, Дромунд, я разбила нашу любовь!

Натянув поводья, Дромунд осадил своего жеребца на задние ноги; звеня оружием, от неожиданности сталкиваясь друг с другом, воины остановились.

С паперти церкви патриарх следил, как дружина наполняет форум. Он стоял впереди других священников и, обращаясь к норманну, сказал:

— Удались, язычник! Не совершай нечистого дела. Эта женщина больше не принадлежит тебе; она возвратилась к Христу.

Взрыв хохота опрокинул назад его голову, увенчанную шлемом; потом, бросив поводья так быстро, что никто другой не успел их подхватить, Дромунд соскочил с лошади и, подняв свой меч, бросился на Полиевкта, но принужден был остановить свой удар, так как Ирина стояла между ними.

Он смотрел на Ирину, скрестив руки на своей широкой груди. Дромунд казался ей в эту минуту призраком прошлого.

Он сказал:

— Ты мне дала слово!

Ирине было горько сознавать, что он считает ее обманщицей.

— О Дромунд! — сказала она, — никогда я тебя не обманывала! Я действительно любила!

В голосе воина послышалась нежность, когда он сказал:

— Пока не перестанет биться мое сердце, и я буду любить тебя!

Невыразимым утешением пролились эти слова в душу Ирины, после стольких тяжелых испытаний.

— Но я умираю, Дромунд! — сказала она, нежно улыбаясь. — Примирись с тем, что я раньше тебя пойду умолять Судью Всевышнего, чтоб Он соединил наши души в жизни вечной.

Это еретическое желание Ирины рассердило патриарха, и он резко сказал:

— Выбирай же!..

Ирина прошептала:

— Я ваша.

Дромунд схватил ее своими железными руками. Он не желал причинить ей боль, он только хотел заставить ее посмотреть себе в глаза и нежно шептал ей:

— Ирина, вспомни…

Она умоляла:

— Пощади!..

Он продолжал:

— Вспомни эту волшебную ночь… первую в саду… при луне. Ночь, когда наши души слились навсегда.

— Сжалься!

— Вспомни!..

Он смолк, оставляя воспоминаниям оживать в ней.

Полиевкт почувствовал, что любовь победит эту страждущую душу, и воскликнул:

— Прочь, сатана!

— Ирина…

Она не могла оторвать глаз от лица Дромунда, по все же прошептала:

— Владыко! Не оставляй меня! — И, бросившись на руки Полиевкту, прижалась щекой к его жесткой седой бороде.

Желая вызвать в Ирине сознание, которое в ней понемногу затемнялось, патриарх спросил:

— Кого же выбираешь ты, Бога или этого человека?

Дромунд стоял, наклонившись над Ириной и, пристально смотря в лицо, ждал ответа. Она прошептала как в агонии:

— Бога…

— Умри же! — воскликнул Дромунд, вонзая в ее грудь свой меч.

Смертельный удар поразил Ирину, и в предсмертном забытье она улыбалась воспоминаниям, которые сливались с ослепительным светом небес.

XXXVII

Страшное смятение произошло на паперти большого собора. Священники, дьяконы, монахи, насмерть перепуганные, закрывались стихарями и эпитрахилями. Дикие крики ужаса вырывались у певчих. Скрываясь от неравной, оскорбляющей духовный сан, борьбы, священники бежали через открытые двери в церковь. Более храбрые из них останавливались на минуту, умоляли Полиевкта следовать за ними и искать спасения в бегстве.

При виде меча, вонзившегося в грудь Ирины, патриарх в ужасе отступил. Он хотел благословить ее, но было уже поздно. Ирина упала к ногам Дромунда, стоявшего в торжествующей позе победителя, готового наступить ногой на голову побежденной.

Молодой норманн и старый патриарх смотрели друг другу в глаза.

Старец не выдержал и, думая лишь о спасении своей жизни, поспешил скрыться через двери, которые перепуганное духовенство немедленно затворило за ним.

Оставшись один, Дромунд опустил глаза вниз и содрогнулся от ужаса, словно только что увидав лежащую перед ним Ирину.

— Ирина!.. — нечеловеческий крик вырвался из груди его.

Но вслед затем, в страшной ярости, он скомандовал своим воинам:

— Ко мне, дети Локи! Огня! Грабьте! Жгите! Прислужник Белого Человека, ты мне заплатишь за все!

Смерть Ирины, как порыв ветра, разбудила ярость норманнов. Неистово бросились они вперед, с громкими криками опрокидывая все на своем пути.

Первый удар топора в двери большого собора звучно пронесся по пустой церкви и эхом раздался под высокими ее сводами. Казалось, базилика жаловалась и негодовала на нечестивое оскорбление. Вдруг, как пыль от разбившейся волны, поднялось облако дыма. Огонь охватил кедровые двери собора. Еще минута, к все слилось в общем пламени — дворец, часовня и вся площадь исчезла в облаках дыма.

Стоя на коленях перед телом Ирины, Дромунд заботливо поддерживал ее, орошая ее бледное лицо своими слезами.

Освеженная ими как росой, Ирина открыла глаза, протянула к нему руки и нежно посмотрела на него. Улыбка счастья, сменяясь тенями смерти, играла на ее устах. Она чуть слышно прошептала:

— Мое сердце стремится к тебе, душа улетает в пространство. О, удержи ее, сожми меня в своих объятиях и дай так уснуть. Твоя грудь будет для меня зеленым лугом, твое сердце — глубокой могилой, где я хочу отдохнуть.

Слившись с милым в поцелуе, Ирина перестала и жить и страдать.

Голос Гаральда вывел Дромунда из забытья:

— Нас окружают! Хочешь, чтобы враги взяли тебя живым!

— Помоги мне, — сказал Дромунд.

Они вместе положили Ирину на щит. Сорвав с себя золотом вышитый хитон, Дромунд подложил его под голову своей любимой. Лавровый венок, венчавший его в день триумфа, он возложил на чело Ирины, а в похолодевшую руку вложил меч, прервавший эту чудную жизнь.

Четыре воина, взявшись за углы щита, подняли на свои плечи эту легкую ношу.

Дромунд вскочил опять на коня. Он продолжал смотреть на Ирину, наклоняясь так близко к ней, что мог бы поцеловать ее лоб, но теперь он думал лишь о битве, о смерти, которую желал в ней найти.

Подняв взор на охваченный пламенем купол церкви, он с вызывающим видом, как тогда у столба, ожидая казни, запел торжественный гимн:

«В минуту, когда мое дыхание замирало на твоих губах, я на твоей груди уже мечтал, что та вечная дева, которая меня ожидает, — будешь ты.

Я насладился играми и битвами! Из-за твоей сверхъестественной любви я охладел к радостям жизни!

Войдем же вместе в таинственный мрак! Прими же меня Валгалла!»

Бросив последний взгляд на свою возлюбленную, лежавшую на щите, Дромунд пришпорил коня и бросился в кружившееся вихрем пламя, в котором Валькирия уже манила его к себе…

К. Диль Византийская императрица

Исторический роман

Перевод с французского

Часть первая

I

В первые годы шестого столетия танцовщица Феодора пользовалась в Константинополе громадным успехом.

О том, где она родилась неизвестно. Некоторые из позднейших историков называют ее родиной остров Кипр, знойную и страстную страну Афродиты; другие утверждают, что она родилась в Сирии. Как бы там ни было, она была привезена в Византию ребенком и выросла в атмосфере шумной и развращенной столицы. Но в продолжение целой жизни сохранила замечательную черту: в то время, как Юстиниан, уроженец дикой скалистой верхней Македонии, был вполне проникнут римским духом, Феодора всегда представляла чистейший восточный тип, преисполненная всеми фантазиями, всеми привычками, всеми предрассудками Востока.

Из какой она вышла семьи, также неизвестно. Легенда, проникнутая вероятно уважением к императорскому сану, до которого возвысилась позднее Феодора, сочинила для нее впоследствии целую генеалогию, знаменитую, или по крайней мере более или менее приличную, и дала ей в отцы почтенного сенатора. На самом деле она была, по-видимому, гораздо более скромного происхождения. Если же верить «Тайной истории», отец ее был бедняк по имени Акаций, сторож при амфитеатре, присматривавший за медведями; мать ее отличалась довольно легким поведением, как это часто случалось в закулисном мире цирка. У этой пары было три дочери: Комито, Анастасия, Феодора. Последняя дочь — будущая императрица, родилась приблизительно в 500 году.

Старожилы цирка нередко вспоминали потом, при каких обстоятельствах Феодора впервые появилась на арене. Акаций умер, оставив в большом горе и нищете вдову и трех дочерей, из которых старшей было всего семь лет. Чтобы сохранить за собою должность мужа, а с нею единственный кусок хлеба для всей осиротевшей семьи, мать не нашла другого средства, как сойтись с одним из своих знакомых, который, замяв место покойного, мог бы взять на себя роль главы семьи. Для того, чтобы привести этот план в исполнение, мать Феодоры должна была заручиться согласием Астерия, главного управителя, которому уже дали взятку со стороны, собираясь пристроить на место Акация другого кандидата. Стремясь восторжествовать над этой интригой, мать Феодоры решилась обратиться с просьбой о покровительстве к публике, и во время одного из представлений, когда в цирке было масса народа, она появилась на арене, ведя за руки трех украшенных живыми цветами крошек, которые с умоляющими жестами обратились к публике. «Зеленые» ответили на эту мольбу только громким смехом; к счастью, другая партия цирка «голубые», всегда ловившая малейший предлог, чтобы составить оппозицию первой, поторопилась принять участие в семье покойного надсмотрщика медведей и сохранить за ней должность. Таково было первое соприкосновение Феодоры с народом, который она была призвана очаровать впоследствии; никогда не забывала она этого знаменательного дня своей жизни и, став императрицей, заставила «зеленых» дорого поплатиться за надменность, с которой они отклонили ее детские мольбы.

Итак Феодора росла под присмотром матери, свободной от всяких нравственных предрассудков, в довольно сомнительном обществе посетителей закулисного мира цирка и получила таким образом достойную подготовку для своей будущей карьеры. Вдова Акация, чрезвычайно практичная женщина, предугадав будущую красоту дочерей, пристроила их к театру. Комито первая появилась на подмостках и ее встретил блестящий успех. Феодора последовала за нею. Она рано выступила на сцене, еще несовершеннолетней, исполняя при старшей сестре роли наперсниц. Она появлялась вместе с Комито и в обществе, где красота артистки возбуждала всеобщее внимание. Попав почти ребенком в эту среду прожигателей жизни, Феодора рано познакомилась с ухаживанием мужчин.

Феодора была очень хороша собою. Ее почитатели утверждают, что она славилась безукоризненной царственной красотой, которая была выше всяких слов. По портрету, сохранившемуся в церкви св. Виталия в Равенне, нельзя конечно судить об этой обольстительной красоте, доставившей столько побед ее обладательнице. В длинной императорской мантии она кажется выше и строже, под тяжелой диадемой, почти совершенно скрывающей лоб, под неуклюжим париком, из-под которого едва виднеются черные косы, ее маленькое лицо с топкими чертами, с несколько обострившимся прямым и топким носом, носит на себе отпечаток какой-то суровой печали. Одна черта вполне отвечает описанию в этом поблекшем лице: под черной, почти соединяющейся вместе, прямой линией бровей сияют на портрете прекрасные черные глаза, о которых говорит Прокопий, освещая своим блеском все лицо.

Но кроме красоты Феодора обладала еще и умом, живостью, умением занимать другие умы и сердца. В ней было много природного комизма, она охотно шутила по поводу своих товарок по сцене, умение подмечать в каждом его смешные стороны обеспечивало ей привязанность самых непостоянных ее поклонников. Она далеко не всегда была добра и ее страсть к насмешке не останавливалась перед хлестким словом, если только оно было забавно. Но она умела также быть необыкновенно привлекательной, когда ей это было нужно. Предприимчивая, смелая, вызывающая, она не ждала, пока успех придет к ней, но умела сама создавать его и возбуждать своей дерзкой веселостью. Так как она мало стеснялась какими-либо нравственными побуждениями, как мы видели, ей негде было и почерпнуть их и обладала кроме того очень чувственным темпераментом, она быстро приобрела известность и в другой, ничего общего не имевшей с театром, сфере.

Она предпочитала выступать в живых картинах, где могла не стесняясь показывать свою красоту, которой очень гордилась, и в пантомимах, где могла дать полную свободу своей комической жилке и своей веселой грации. Золотая константинопольская молодежь, успевшая уже достаточно пресытиться подобными вещами, оценила тем не менее смелость ее рискованных поз, новизну театральных эффектов, которыми она старалась возбудить внимание зрителей. Бешеные аплодисменты встречали ее, когда она появлялась на сцене полуодетая, или, участвуя в грубых комедиях, переполненных драками, очаровывала публику веселой грацией своей манеры и выразительной мимикой, с которой получала и раздавала пощечины, Но особенным успехом пользовалась она в интимном кругу.

Историк Гиббон утверждает, что благосклонность Феодоры не знала пределов; поэтому она "скоро прославилась по всей Византии своими роскошными ужинами, смелыми разговорами и невероятным количеством своих возлюбленных. По окончании спектакля, она нередко изображала за кулисами в самом непринужденном костюме «танец живота» перед своими восхищенными поклонниками и очень гордилась пожинаемыми ею в таких случаях лаврами. Мессалина в сравнении с нею, должна была бы показаться почти вполне благопристойной женщиной. Вот именно, благодаря этим выходкам, порядочные люди и сторонились при встречах с Феодорой, чтобы не оскверниться прикосновением к ней, и даже просто встреча с ней считалась дурным предзнаменованием.

Едва ли Феодора особенно заботилась об общественном мнении; но подобный образ жизни доставил ей немало других, более значительных для нее неприятностей. Несмотря на все принимаемые ею меры предосторожности, она однажды забеременела и, несмотря на попытку освободиться от нежелательных осложнений, произвела на свет сына, которого, назвали Иоанном. Она так холодно и недружелюбно встретила это дитя, так много и громко жаловалась на эту неожиданную для дальнейшей ее карьеры помеху, что отец его не счел возможным оставить ребенка у Феодоры, и так как должен был сам в это время ехать в Аравию в качестве государственного чиновника, то предпочел взять дитя с собою. Иоанн впоследствии доставил немало хлопот своей матери. Но в ту минуту она была в высшей степени довольна, что освободилась от него. У нее была затем еще дочь, к которой она отнеслась по-видимому более благосклонно.

II

Константинополь начала VI века, был самым развращенным городом в мире. Порок царствовал в нем совершенно открыто: известные дамы занимали целые улицы и ютились даже под сенью монастырей и церквей; продавцы женщин по всей империи вербовали несчастных, которых соблазняли нарядами и блестящими безделушками; часто жертвами этих негодяев становились даже дети. Множество женщин поддавались этим соблазнам и, становились пленницами своих вербовщиков, нередко даже обязываемые контрактом не оставлять отныне ремесла, на которое себя обрекали.

Благочестивые люди, исполненные страха Божия, не менее чем на разврат негодовали на страсть к азартным играм. Играли в Константинополе с утра до ночи и в общественных собраниях и в частных домах; ставки достигали колоссальных размеров и поглощали целые состояния; зло сделалось настолько распространенным, что его не избегли даже духовные лица. Священники посещали игорные дома, бросая завистливые взгляды на груды золота, которые рассыпались с гармоничным звоном, отравляя их взгляды и слух, оскверняя своим прикосновением их горячие руки. Но главный соблазн заключался в ипподроме и театре.

«Зрелища необходимы, — говорил Юстиниан, — чтобы развлекать народ». И одной из важнейших обязанностей правительства считалось стремление занимать любопытство толпы пышными представлениями и праздниками: бега на колесницах, бои диких зверей, гладиаторские поединки, театральные постановки, среди которых народ особенно любил фарсы, балеты и пантомимы, упражнения акробатов и выходы клоунов вечно сменяли друг друга, приноравливаясь ко вкусам толпы. Наступление нового года праздновалось семидневными непрерывными увеселениями, и один из этих дней носил характерное название «день проституток». Все новые и новые развлечения привлекали народные массы в цирк и театр, и Юстиниан не нашел лучшего средства завоевать симпатии толпы, как устроить в цирке состязания двадцати львов и тридцати леопардов сразу, распределить богатые награды победителям на скачках, предложить публике пышный пир и истратить в три дня более четырех миллионов.

Вся Византия посещала цирк и театр; и хотя обычай запрещал появляться там порядочным женщинам, они не менее своих мужей интересовались всем, что касалось скачек, лошадей и возниц. Никогда еще никакой народ в мире, не интересовался так ипподромом, как интересовались им византийцы VI века. Возницы-победители становились героями дня; император считал своей обязанностью лично приветствовать их; правительство воздвигало им статуи, поэты изощрялись в составлении в честь их лестных стихотворных од; самые серьезные люди объявляют, что в них одних заключается радость жизни, толпа следит за ними со страстным вниманием и разделяется на партии согласно цвету курток. «Зеленые» и «голубые» в продолжение целых веков бьются в честь их между собою, словно дело идет о спасении отечества.

Цирк являлся обыкновенной темой великосветских разговоров: весь Константинополь толковал о своих любимых возницах и держал пари по поводу предстоящих скачек. Самые серьезные люди охотно задавались вопросами о происхождении цветов, которые носили возницы, отыскивая их символическое значение. Всякий знал, что так как зеленый цвет есть аллегорическое обозначение земли — победа «зеленых» предвещала плодородный год; так как «голубой» — является цветом моря — победа «голубых» обозначала успех мирных мореплаваний и, разумеется, земледельцы держали за «зеленых», мореплаватели за «голубых».

Цирк задавал тон моде. Молодые люди, завсегдатаи ипподрома, усвоили себе даже особые манеры и костюмы, весьма эксцентричного фасона, желая отличаться от остальных. Они носили, подобно персам, длинную бороду и усы; подобно гуннам, они брили свои головы спереди, а сзади отпускали длинные волосы, ниспадавшие на плечи. Они носили туники, которые создавали иллюзию сильных мускулов, когда их обладатели поднимали в цирке руки, аплодируя возницам; на плечах их были пышные, богато расшитые плащи.

III

Феодоре удалось уже составить порядочное состояние, когда с ней случилось несчастье. У нее был возлюбленный, сириец, по имени Гесебал, состоявший на государственной службе. Это было лицо довольно значительное; он получил в конце концов должность губернатора в провинции Пентаполе в Африке. Феодора решила последовать за ним. Она устала от постоянной перемены мимолетных привязанностей и жаждала более постоянной любви, к несчастью и этот роман оказался довольно кратковременным. Неизвестно по какой причине влюбленные поссорились. Гесебал бесцеремонно прогнал Феодору и бедняжка долго скиталась по востоку, терпя крайнюю нужду. Ее встречали в Александрии и Антиохии и многих других городах, где она добывала себе кусок хлеба своим жалким ремеслом. «Как будто, — говорит Прокопий с наивной серьезностью, — сам дьявол позаботился о том, что весь мир узнал о порочности Феодоры».

По-видимому, довольно долгое пребывание Феодоры в Египте и Сирии не осталось без серьезного влияния на всю ее жизнь.

В это время (521 г.) Александрия была не только богатым городом, купцы которого проникали в Китай, где покупали шелки, и в Индию, откуда привозили пряности и камни, не только колоссальным складом, откуда расходились по всем берегам Средиземного моря египетский хлеб и другие восточные и западные продукты и товары. Это был не только элегантный и богатый уголок мира, известный своими легкими нравами, пристанище знаменитых куртизанок вроде Таисы и Хризисы. Начиная с четвертого века, столица Египта становится также значительнейшим христианским центром. Нигде борьба различных христианских сект, нигде жаркие теологические споры, нигде фанатизм не достигал такой остроты, как в Александрии; нигде не было такого количества монастырей и церквей, а Ливийская пустыня давала приют стольким отшельникам, что ее справедливее было бы назвать «священной пустыней».

В момент пребывания в нем Феодоры, Египет волновался более, чем когда-либо. Это была эпоха, когда император Юстин, стремившийся во что бы то ни стало воссоединиться с Римом, начал в Сирии ужасное гонение на вероотступников. Все те, кто не хотел присоединиться к исповеданию веры, установленному на Халкедонском соборе, все те, кто по примеру Евтихия допускали в Христе только одно божество и получили поэтому название монофизитов — были нещадно преследуемы. Наиболее известные члены, ставшие во главе новой секты, антиохийский патриарх Север, Юлиан Галикарнасский, Петр. Анамейский и другие, более пятидесяти епископов были лишены сана, изгнаны, избиваемы, сирийские монастырские общины были рассеяны силой, монастыри закрыты, монахи перебиты или разогнаны. Многие из них нашли убежище в Египте, где патриарх Тимофей, опиравшийся на целую армию преданных ему монахов-фанатиков, продолжал упорно держаться монофизитских доктрин. И из Александрии, где он укрылся, Север, самый талантливый из вождей монофизитов, «скала христианства», как называли его современники, «непоколебимый страж правой веры», зажигал страстным огнем своих проповедей и упорством постоянное глубокое волнение во всем религиозном мире Востока.

В ущелья ливийских гор, в монастыри, затерянные в пустыне, люди знатного происхождения, светские женщины, воодушевленные мистической жаждой уединения и аскетизма, являлись искать забвения и спасения души. Блаженный Фома, принадлежал к аристократической семье, имел неисчислимые богатства, был окружен толпою слуг, получил такое воспитание, которое дается только королевским детям. Он привык к такой роскошной жизни, что по десяти раз на дню умывал себе лицо и руки. Но когда гонение достигло Сирии, он последовал в Египет за Марасом, святым епископом Амиды. Трудами рук своих прежний аристократ добывал себе кусок хлеба, плетя корзины из пальмовых ветвей. Ради спасения своей души он решил окончательно отказаться от мира и удалился в пещеру, где прожил целые годы, умерщвляя свою плоть, беспрестанно молясь и оплакивая свои грехи. Наконец тело его стало черным, как уголь, и совершенно высохло, длинные нечесанные волосы развевались по его плечам; он прикрывался ужасными лохмотьями, и прежние друзья, самые близкие, перестали узнавать его. Но Фома был счастлив: он спас свою душу от вечного адского огня.

Патрицианка Цезария происходила из рода императора Анастаса. Она также покинула свой родной дом и уехала в Александрию, где жила в уединении и, выросшая среди блеска и роскоши, удивляла всех строгостью своей жизни и своим благочестием. Она питалась одними только овощами и виноградом, отказываясь даже от хлеба, да и такую пищу принимала через день, или каждые два дня. Она спала в мешке, лежавшем на голой земле. Сами священники осуждали ее исключительный аскетизм и советовали ей прибавлять по праздникам немного масла к своему обеду; они указывали ей, что расстроенное такими лишениями здоровье помешает ей исполнять ее религиозные обязанности. Но Цезария отвечала: «Пусть Господь нашлет на меня вечную телесную болезнь, лишь бы душа моя была спасена!» Прекрасно образованная Цезария целые дни и ночи проводила за чтением св. Отцов и охотно вступала в нравственно-догматические толки с самыми смиренными слугами Божиими, жаждя услышать из их уст отзвук слова Господня. Но главным ее желанием была мечта покинуть совершенно мир и удалиться в пустыню, и она очень огорчалась, когда ее удерживали от этого намерения, указывая на ее преклонный возраст и немощи. Целых пятнадцать лет прожила она в Александрии, служа всем примером, благодаря своему благочестию, смирению и благотворительности. В монастыре, который она основала, она выразила желание быть последней из сестер, подавая всем пример смирения и послушания.

Многие шли по ее стопам. Пустынник Марас предался аскетизму с самого раннего возраста, проводя все свое время в непрерывной молитве, едва посвящая отдыху каких-нибудь час-два в день. Он ходил босой в лес за дровами, оставляя за собой кровавые следы от израненных ног. Но женщины в особенности славились беспримерными подвигами. Блаженная Сусанна отказывалась от всякой самой простой пищи, требуя только, чтобы ей приносили по воскресеньям кувшин воды и каждые два дня немного хлеба, и всю свою жизнь проводила в пустыне, борясь с соблазнами дьявола, всегда выходя победительницей из этой ужасной нечеловеческой борьбы, до такой степени, что сами дьяволы кричали ей: «Ты не женщина, у тебя в груди камень вместо сердца, железо вместо плоти!» Сусанна ходила всегда под плотным покрывалом, не желая видеть ни одного человеческого лица и вводить своим лицом кого-либо во искушение. Тем, кто приходил к ней, она проповедывала о суетности света, о слабости плоти, возмездии последнего страшного суда; она исцеляла людей от телесных болезней и врачевала души, поддерживая ревность к вере в своих соседях пустынножителях, подкрепляя их высоким примером своего религиозного усердия и своей добродетели.

Со всех сторон благочестивые люди стекались в пустыню за советом к святым подвижникам, испрашивая их благословения, дивясь их аскетизму, поучаясь у них в назидательных беседах тайнам веры. Другие толпами приходили к антиохийскому, подвергнувшемуся гонению, патриарху Северу, который славился повсюду своей ученостью и красноречием. Женщины в особенности подпадали под неотразимое обаяние этого человека.

В тяжелые минуты своей жизни Феодора не могла не подчиниться влиянию среды, в которую забросила ее судьба. Во время своего пребывания в Александрии, она встречалась с патриархом Тимофеем, и он произвел на нее глубокое впечатление; она называла его впоследствии своим духовным отцом и, принимая во внимание ее к нему уважение, нет ничего невероятного в том, что, благодаря патриарху, раскаявшаяся куртизанка обратилась, хотя, может быть, ненадолго, к более нравственной и христианской жизни. Феодора посещала и Севера антиохийского и его урокам обязана была без сомнения своим знакомством с религиозными вопросами, которое не раз выказывала впоследствии. Во всяком случае, она сохранила на всю жизнь глубокую привязанность и уважение, почтительное благоговение к этому столпу монофизитского учения. Если она явилась впоследствии естественной покровительницей гонимых, как «императрица, посланная Богом, чтобы поддержать, по словам одного из современников, гибнувших во время бури», если она открыто встала на сторону Севера и его интересов, принимая во дворце его друзей и давая им средства проводить в жизнь их учение, если она старалась внушить Юстиниану сочувствие к их идеям, если она с такой страстью вмешалась в теологические споры своей эпохи — то не только, как это мы увидим, из политических интересов, прорицательно подметив дух времени, а также в силу глубочайшей благодарности к людям, которые приютили и нравственно возродили погибшую женщину.

Но Феодора была слишком женщиной, натурой подвижной и страстной; она была честолюбива и стремилась вернуть свое состояние и свое положение в обществе. В Антиохии, куда она направилась, покинув Египет, в большом сирийском городе, где страсть к роскоши и блеску, борьба церковных партий и театр задавали тон жизни, она по-видимому больше посещала кулисы ипподрома, чем церкви, больше обращалась к гадалкам, чем к назидательным поучениям священников. Одна из танцовщиц — Македония, принадлежавшая, подобно Феодоре, к партии «голубых», подружилась с последней, утешала ее, предсказывала ей блестящее будущее. Мало-помалу Феодора увлеклась сладкими надеждами: однажды ей приснилось, что, возвратясь в Константинополь, она сделалась возлюбленной князя-дьявола, которого она заставила жениться на себе, захватив в свои руки все сокровища мира.

Танцовщица Македония была по-видимому знакома с Юстинианом, и, оказав ему однажды какие-то услуги, получила доступ ко двору. Воспользовалась ли она этим, чтобы свести с Феодорой наследника престола? Неизвестно. Но, во всяком случае, возвратясь на первоначальную арену своих житейских подвигов, Феодора, возмужавшая, утомленная своими странствиями, обуреваемая желанием пристать раз и навсегда в какую-нибудь надежную пристань, зажила новой жизнью, более нравственной и уединенной. Еще в одиннадцатом веке держалась в Византии молва о том, что, по возвращении из Азии, Феодора, оставив все свои старые привычки, жила вполне прилично и скромно в маленьком домике, занимаясь хозяйством и пряжей шерсти по образцу самых уважаемых матрон доброго старого Рима. Позднее, сделавшись императрицей, прибавляет легенда, Феодора не только не старалась скрыть этого периода своей жизни, но, напротив, хотела увековечить его. На месте, где стоял скромный домик, живя в котором она добывала себе пропитание пряжей шерсти, она выстроила церковь во имя св. Пантелеймона-милостивого. Святой вполне заслужил свое прозвание, если, благодаря его покровительству, Феодора встретилась с Юстинианом.

IV

В год встречи с Феодорой, приблизительно в 522 году, будущему императору могло быть от тридцати восьми до сорока лет. Он был очень представителен: высок, строен, обладал изящными манерами, прекрасным цветом лица, вьющимися волосами, хотя они и начинали уже седеть. Его обычная вежливость, любезность и мягкость, спокойное изящество его обхождения придавали ему еще более привлекательности. Он был очень богат и хорошо воспитан; кроме того, благодаря придворным интригам, посадившим на престол его дядю Юстина, он считался в это время одним из первых лиц в государстве. Награжденный титулами патриция и князя, начальник константинопольского гарнизона, он самым блестящим образом исполнял должность консула, и с каждым днем возраставшее к нему расположение императора все более и более приближало его к ступеням трона. Феодора нашла, что им стоит заняться серьезно.

Честолюбивый и ловкий, Юстиниан был, прежде всего, по-видимому озабочен своей карьерой. Он сумел, не без некоторого коварства, отстранить соперников, которые могли бы стать ему поперек дороги и не менее искусно приобрести себе всеобщее расположение. Набожный и строго преданный истинной вере, он заслужил своим благочестием и рвением полное одобрение духовенства. Толпа обожала его за его щедрость и доступность; нравился он также и аристократии, так как он обладал ко всему этому большим опытом, громадной работоспособностью, проницательным пониманием правительственных нужд. Император относился к нему с особенным доверием, и Юстиниан, в сущности, был настоящим правителем государства, властелином которого являлся только номинально старый и довольно ограниченный Юстин. С виду очень спокойный, прекрасно владевший собою, Юстиниан, казалось, был человеком железной воли, с характером вполне определившимся и большим умом. Этот серьезный человек, дипломат и тонкий политик, безумно увлекся Феодорой.

Эта связь, окончившаяся браком, казалась современникам столь странной, что они объясняли власть, которую Феодора имела над своим возлюбленным, действием ее волшебных напитков и колдовства. Юстиниан обладал по-видимому весьма увлекающимся характером; под его солидной внешностью скрывалась слабая, колеблющаяся душа, способная быстро подчиниться чужой энергичной воле. Феодора была красива, очень умна, обладала врожденной грацией и непринужденной веселостью, которая привлекала к ней самых непостоянных ее поклонников. Характера у нее было, в особенности, достаточно: все свидетельствует о том, что это была натура решительная, страстная и деспотичная. Юстиниан был побежден сразу и бесповоротно и до самой смерти Феодоры любил ее с той безграничной слепой страстью, которую она сумела внушить ему в дни своей молодости.

Она была для него, по словам одного из историков, «самым сладким очарованием жизни», она была для него, как сам Юстиниан говорил, играя символическим значением ее имени, «даром Господа Бога». Сжигаемый самой пламенной страстью, он уступал всем ее требованиям. Она любила деньги, и он осыпал ее богатствами, она была честолюбива, и он выхлопотал для нее у своего слабохарактерного дяди титул патрицианки; Она была деспотом по натуре, и он руководствовался ее советами и внушениями, став послушным слугой ее симпатий и антипатий. Она упорно и страстно ненавидела до конца жизни «зеленых». Юстиниан, желая угодить ей, покровительствовал «голубым» так ревностно, что доходило до скандала. Из своих странствий по востоку Феодора привезла с собой глубокую благодарность к гонимым монофизитам; Юстиниан, желая нравиться ей, поступился для нее православием и стал держать сторону «еретиков».

Связь наследника престола с Феодорой скоро стала известной всей Византии, а затем и в отдаленных провинциях, в Египте и Сирии, не без удивления узнали, что бывшая бедная куртизанка, заблудшая овечка, прибегавшая к помощи Тимофея и Севера, стала блестящей патрицианкой, официальной возлюбленной Юстиниана. В этом неожиданном чуде благочестивые души не преминули увидеть перст Божий, позаботившийся избрать своему народу верную и надежную покровительницу; разумеется, к Феодоре тотчас же обратились с просьбой смягчить участь мучеников за веру и ослабить само гонение. Она охотно откликнулась на этот призыв. Марас, епископ Амидский, выслан был со своими священниками в Петру. Несчастных ожидала верная смерть в суровом климате Аравии, в жестоком изгнании. В минуты безысходного горя они вспомнили о Феодоре и один из них явился к ней в Константинополь с просьбой о заступничестве от имени всей маленькой общины. Надежды не обманули их. Феодора не только убедила своего возлюбленного ходатайствовать за несчастных перед императором, но и сама не пожалела ни просьб, ни слез, чтобы склонить к милости Юстина. Замечательнее всего, что она выиграла это принятое ею на себя дело. Изгнанникам позволили вернуться в Антиохию, где они могли жить в полном спокойствии, окруженные своей паствой.

Влияние Феодоры на Юстиниана было так велико, что наследник престола принял мало-помалу решение во что бы то ни стало жениться на своей возлюбленной. Добрый Юстин по-видимому не слишком противился этому браку и очень скоро дал на него свое согласие любимому племяннику; он и не видел особенных причин отказывать ему. Старый солдат весьма скромного происхождения, император мало придавал значения дворянским традициям; он и сам женат был на бывшей рабыне, которую некогда всюду таскал за собою во время походов, и, сделавшись императором, возвел без всяких колебаний на трон Цезарей эту женщину, такую же простую и грубую, как и он сам. Сопротивление явилось с той стороны, откуда его всего менее можно было ожидать. Обладавшая в высшей степени трезвым взглядом на вещи, императрица Евфимия, рабыня, превратившаяся в повелительницу, оскорбилась тем, что на троне Цезарей ей наследует какая-то Феодора, и, несмотря на свою искреннюю любовь к племяннику и обычную готовность исполнять все его прихоти, она и слышать не хотела об этом браке. К счастью для Юстиниана, Евфимия скончалась в 523 году и дело быстро уладилось. Закон запрещал лицам аристократических семейств жениться на девушках низших сословий: актрисах, куртизанках, служанках в гостиницах. Ради Юстиниана император уничтожил этот закон. Как он объявил, желая подражать божественному милосердию, которое прощает при должном раскаянии всякое преступление грешнику, он постановил, что если бывшие артистки покинут свое ремесло и покаятся, они имеют право выходить замуж за кого им заблагорассудится, при условии получения на это согласия императора. Так как эта просьба задела бы вероятно слишком больно щекотливое самолюбие Феодоры, закон гласил, что если артистка получила уже от императора какое-либо почетное звание, то это обстоятельств во само собою устраняло всякое препятствие к браку с человеком высокого положения и не требовало никакое особого разрешения. И чтобы окончательно привести в порядок это дело, император прибавлял, что дочери артисток, рожденные ими до или после их раскаяния — у Феодоры была дочь — также имеют право вступать в брак с аристократами без всяких препятствий. Юстиниан женился таким образом на своей любовнице и Византия была по-видимому не особенно шокирована этим. Лишь некоторые недовольные умы, размышляя о том, что будущий император мог бы жениться на юной, чистой и благовоспитанной аристократке, замечали, что подобный поступок достаточно ярко характеризовал душевные качества и нравственные воззрения Юстиниана. Ни сенат, ни армия, ни церковь не выразили ни малейшего протеста, и народ, еще не забывший о том, как он встречал аплодисментами артистку, не замедлил повергнуть к стопам будущей императрицы свои верноподданнические чувства.

Связав таким образом свою судьбу с судьбой наследника престола, любимая старым императором, который по-видимому очень ценил ее, Феодора с каждым днем все смелее вмешивалась в дела правления. Со многими недостатками она соединяла одно большое достоинство: она оставалась навсегда верной тем, кого раз полюбила. Она очень скоро доказала это монофизитам. Чувствуя опасность, которой угрожали монархии эти вечные религиозные распри на востоке, она искусно подготовляла отмену религиозного гонения. Она поддерживала отношения с патриархом Севером и талантливым оратором Иоанном Телла; она внимательно присматривалась к умным людям в вероотступнических общинах, которые могли бы предуготовить для своих единоверцев лучшее будущее. Одним из наиболее подходивших для этого был Иаков Барадей, будущий апостол и восстановитель монофизитской церкви. Его знания, благочестие, строгость нрава, пренебрежение к суетным благам мира пользовались всеобщей известностью. Далеко гремела слава о чудесных исцелениях, которые он совершал даже заочно. Ореол святости окружал юную голову сирийского монаха. Феодора выразила желание познакомиться с ним. Она, рассказывали благочестивые люди, видела его во сие с золотыми чашами в руках, наполненными живой водою, которой он поил народ. И в 527 году Иаков, вместе с другим монахом Сергием, прибыл в Константинополь. Его уже ожидали; молва о его славных деяниях предупредила его появление. Народ толпами встречал его. Феодора, обрадованная его приездом, устроила ему и его спутнику торжественный прием во дворце, отвела им дом, снабдила их всем необходимым, открыто приняла их под свое покровительство. Нужно было немало смелости, чтобы решиться на подобный шаг при этом строго православном дворе. Но Феодора знала силу своего влияния, которое не переставало расти.

В самом деле, с момента своего брака Юстиниан все более возвышался: Юстин сделал его «нобилиссимом» и в апреле 527 года провозгласил базилевсом в большом триклинии дворца, в присутствии сената, гвардии и представителей армии. Патриарх Епифан, стоявший по правую руку восседавшего на троне императора, прочел установленные торжественные молитвы, на которые присутствующие благочестиво ответили общим: аминь! Затем Юстин сам возложил корону на голову своего соправителя-императора, в то время как собрание приветствовало этот акт троекратным многолетием, и новый император, приветствуя свой народ, обещал, согласно обычаю, награды армии. Три дня спустя, в день св. Пасхи, в соборе святой Софии, сиявшей тысячью свечей, патриарх торжественно помазал на царство священным мирром нового императора. Во всем величии и блеске, в императорской тунике, окаймленной богатой вышивкой, в пурпурных сапогах, в богатом, покрытом драгоценными каменьями поясе, в пурпурной мантии, в царской диадеме и во всех императорских регалиях Юстиниан вступил на престол, которого так давно добивался. Рядом с ним в длинной фиолетовой бархатной мантии, богато расшитой по краям золотым сияющим шитьем, с жемчугами и драгоценными каменьями в волосах, ниспадавших на плечи, в драгоценной диадеме, Феодора, разделяла пышный триумф своего мужа. Торжественно коронованная вместе с ним в базилике, новая августа появилась, согласно обычаю, которому следовали все византийские императрицы, в цирке, который видел некогда ее первый артистический дебют. Сон ее сбылся.

Когда, несколько месяцев спустя после этого события, престарелый Юстин скончался, Юстиниан без всяких препятствий наследовал ему, и Феодора разделила с ним власть. В продолжение двадцати одного года она считалась самодержавной повелительницей самой обширной и блестящей империи в мире.

V

Такова история Феодоры, рассказанная Прокопием. В последнее время некоторые историки вновь обратились к легенде о Феодоре, отказывая в правдоподобии рассказу памфлетиста. Каким образом, не без основания спрашивали они, если Феодора действительно на глазах у всех начинала свою сомнительную карьеру, столь шокировавшую Константинополь, среди ее современников отыскался всего лишь один, сохранивший воспоминание об юности императрицы? Действительно, кроме Прокопия, ни один историк не рассказывал ничего подобного о Феодоре, не намекал ни одним словом на ее скандальное прошлое. Нельзя объяснить этого осторожного молчания и уважением к императору, или страхом навлечь на себя гнев императрицы: многие из историков, в особенности среди духовных лиц, не остановились бы перед всевозможными оскорблениями по адресу императрицы-, еретички, не побоялись осыпать ее проклятиями. И если даже предположить, что современники молчали из страха, то смерть Юстиниана и Феодоры могла бы развязать языки. А если они этого не сделали, то какого доверия заслуживает, в виду всеобщего молчания, единственное свидетельство Прокопия? Если перед тем, как стать императрицей, Феодора была действительно знаменитой куртизанкой, каким образом в день мятежа 532 года, когда взбунтовавшийся народ бросал в лицо Юстиниану самые ужасные оскорбления, не сказано было ни одного дурного слова в адрес Феодоры? Каким образом, наконец, Юстиниан, которого даже его противники изображают человеком с характером, мог дойти до того, чтобы назвать сначала своей возлюбленной, а потом женою женщину, от которой сторонились на улицах прохожие? Он слишком рисковал бы в таком случае своей популярностью, подобным поступком он закрывал себе дорогу к трону; а в момент встречи с Феодорой он не был уже юношей, способным на всевозможные безумства.

Как бы ни были с виду справедливы подобные замечания, какими бы основательными ни представлялись сомнения в свидетельствах Прокопия — не следует однако стараться слишком обелить ту, честь которой он так оскорбительно запятнал; и хотя, начиная с VI столетия, находилось немало писателей, которые в угоду Юстиниану открывали его супруге чуть ли не двери в рай — слишком парадоксально было бы изображать ее добродетельной. Достойно сожаления, что Иоанн, епископ Ефесский, который близко знал Феодору, воздержался из уважения к сильным мира повторить все оскорбительные слова, которыми благочестивые монахи, исполненные грубой правдивости, не раз осыпали, по его свидетельству, императрицу. Одно несомненно, что среди современников находились порицатели Феодоры и кроме Прокопия и что лица императорской свиты, секретарь Приск, Иоанн Каппадокийский знали за ней немало слабостей.

Многие черты в характере Феодоры — снисходительность, с которой она относилась к несчастным девушкам, погибавшим скорее в силу нужды, чем из любви к пороку, меры, которые она принимала для их спасения, пытаясь освободить их от «ига постыдного рабства», как выразился один из историков VI века, несколько надменная суровость, с какой она всегда относилась к мужчинам — как бы указывают на то, чем она была сама в молодости. Кроме того, многое, что кажется непорядочным и невероятным, гораздо менее оскорбляло нравственное чувство византийцев VI века. Сохранилось немало свидетельств о том, что многие порядочные люди, из чувства чистого сострадания, не раз выкупали из известных домов несчастных девушек и женились на них, и общественное мнение скорее склонно было удивляться, чем порицать подобный образ действия. Понятно, что при подобных взглядах на вещи Юстиниан свободно мог жениться на Феодоре, не слишком поразив своих современников. Не может быть также сомнения, что Феодора в момент своей встречи с Юстинианом уже имела за собой сомнительное прошлое: после двухлетнего отсутствия Феодору просто успели забыть в Константинополе.

Как бы там ни было, необыкновенная судьба Феодоры, вознесшая ее на престол, поразила воображение народа. Молва особенно живо занялась ею после ее смерти и, уже начиная с IX века, легенда прославляла кроме ее красоты, чистоту ее души, величие ее ума и безукоризненность ее нравственных правил и, не стесняясь сравнивать ее с благочестивой матерью Константина, святой и блаженной Еленой, легенда видела в Феодоре «настоящее воплощение всех благих Божиих даров».

Точно также легенды XII и XIII столетия, не довольствуясь прославлением ее необыкновенной красоты, выставляли ее самой умной, образованной и выдающейся женщиной своего века. Сирийские варианты относятся к ней еще более благосклонно. В своем стремлении возвеличить покровительницу их толка, монофизиты XII века называли отцом Феодоры, вместо бедного сторожа при цирке, благочестивого старца, ревностно стоявшего за монофизитские идеи, и прибавляли, что когда Юстиниан, увлеченный красотой и умом молодой девушки, явился просить у отца ее руки, этот почтенный человек дал согласие наследнику престола только с условием, что он никогда не попытается принудить Феодору принять исповедание веры, установленное на нечестивом, по их мнению, халкедонском соборе. Громкая слава Феодоры не миновала и самых отдаленных монастырей запада. Хроникер XI века Эмон де Флери рассказывает, что Юстиниан и Велизарий, связанные в свои юные годы самой тесной дружбой, встретили однажды двух сестер, Антонию и Антонину, происходивших из рода амазонок, но принужденных, после того, как они попали в руки византийцев, заняться постыдным ремеслом. Велизарий сошелся с одной из них, Юстиниан полюбил другую; последняя, которой была предсказана гадалкой блестящая судьба, ожидавшая ее возлюбленного, заставила его дать ей обещание, что сделавшись императором, он женится на ней. Вскоре Юстиниан и Антония расстались, но будущий император дал своей возлюбленной кольцо в залог исполнения своего обещания. Прошло время, Юстиниан стал императором, и однажды у ворот дворца появилась богато одетая женщина необыкновенной красоты, потребовавшая аудиенции у Юстиниана. Император не сразу узнал ее, но она показала ему кольцо, напомнила о прежнем его обещании, и Юстиниан, охваченный прежней страстью, провозгласил тут же императрицей прекрасную амазонку. Народ был несколько удивлен этим внезапным браком. Но недовольных казнили и Антония разделила трон с Юстинианом.

В этой истории легко узнать Феодору: очевидно необыкновенная судьба императрицы не давала покоя праздным умам ее современников. Но хотя легенда и не может претендовать на беспристрастность истории, она все же дает так или иначе представление о юных годах Феодоры.

Часть вторая

I

К востоку от святой Софии, на склонах спускающегося к морскому берегу холма, возвышался в VI веке дворец византийских императоров.

Дворец византийских базилевсов состоял из множества разнообразных построек, разбросанных на обширном пространстве, приемных палат и церквей, бань, ипподромов, парадных и жилых покоев, всевозможных террас, с которых открывался вид на море и на азиатский берег — это была целая группа зданий, больших и малых, соединявшихся между собою длинными мраморными коридорами и лестницами. Это был как бы отдельный город в столице, таинственный и живописный, прятавший в зелени своих садов и парков золоченые купола своих церквей и павильонов, охраняемое от нескромных взоров, замкнутое и уединенное убежище, приют пышных пиров и праздников, церемониальных торжественных приемов, которые заполняли жизнь византийского двора.

Ничто не могло сравниться с роскошью, изяществом, ослепительным убранством дворца. За тяжелой бронзовой дверью, открывавшейся на площадь Августеона, начинался притвор, заново отстроенный Юстинианом, чудо архитектуры, поражавший своим великолепием. Под высоким куполом, который увенчивал круглую залу, разноцветные мраморы и золотая мозаика сливались вместе в пестрые узоры; пол из порфиритовых, яшмовых, ониксовых, серпентиновых и других плит казался драгоценным ковром, на зеленом фоне которого ярко выделялись пурпурные цветы. Стены были украшены громадными мозаичными картинами, представлявшими императорские победы, полководцев, приводивших к базилевсу покоренных царей и подносивших ему завоеванные сокровища, императрицу в парадном облачении, возле царственного супруга. Следующий за приемной «консисторий» отличался не меньшей пышностью, это была тронная зала, где император давал торжественные аудиенции, принимал послов и подарки иноземных властителей. В ней находилось три двери из слоновой кости, украшенные великолепными шелковыми портьерами; по другой стороне расположены были бронзовые двери с художественными барельефами. Пол был покрыт громадным богатейшим ковром, в глубине комнаты возвышался императорский трон, на который вели три ступени из порфирита; по обеим его сторонам стояли две фигуры «победы» с распростертыми крыльями, с лавровыми венками в руках; над самым троном, из золота и драгоценных камней, возвышался на четырех колоннах золотой купол. Рядом открывался обширный «триклиний», где давались пиры и обеды во время парадных приемов. В такие дни на столах, покрытых пурпурными скатертями, расставлялись драгоценные столовые приборы, дорогие вазы, сиявшие драгоценными камнями, золотые блюда, на которых выбивалось изображение императора. Великолепие обстановки, пышность нарядов, изысканность обедов до такой степени ослепляли варваров, которым базилевс давал здесь аудиенции, что, переступая порог дворца, они думали, что перед ними открывается небо.

Над этими апартаментами — Халкеем, соединяясь с ними целой системой галерей, дворов и широких лестниц, расположенных под открытым небом, возвышался другой дворец — Дафней, двухэтажный, украшенный высокими террасами. Внизу расположены были многочисленные императорские службы; в первом этаже парадные залы оканчивались длинными галереями, уставленными мраморными статуями; отсюда открывался великолепный вид на сады и море. Дальше в полнейшем уединении располагались апартаменты византийских властителей: таинственный гинекей, населенный женщинами и евнухами, где проходила интимная жизнь императриц. Здесь завязывались самые сложные любовные и политические интриги, в тени садов и уединении многочисленных покоев разыгрывались драмы, о которых часто не имел понятия и сам император. Когда отцы вселенского собора 536 года низложили заподозренного в ереси константинопольского патриарха Антимия, которому угрожал жестокий гнев Юстиниана, Феодора не побоялась спрятать у себя в гинекее гонимого церковью пастыря, чтобы спасти его от преследования. Антимий прожил во дворце целых двенадцать лет и никто не знал о его присутствии, исключая двух приставленных к нему служителей; вся империя и сам Юстиниан были уверены, что он уже мертв, или скрывается где-нибудь вдали; велико же было всеобщее удивление, когда после смерти императора открылось, что святой отец спокойно совершал свои молитвы и подвиги благочестия и аскетизма в гинекее императрицы.

«Священный дворец» был наполнен всевозможными церквами, часовнями и крестовыми палатами, посвященными фанатически-набожными византийцами своим наиболее чтимым святым. Бесконечные портики и галереи соединяли дворец с одной стороны со святой Софией, с другой с пышной трибуной, на которой располагался двор, присутствуя на играх и бегах ипподрома. Таким образом «священный дворец», центр политической жизни Византии, соприкасался с двумя главными ее артериями: великой церковью, центром духовной жизни, и цирком с его шумной ареной, откуда народ нередко диктовал монархам свою волю.

Более десяти тысяч человек населяли этот дворец-город. Это были лица из свиты императора, стольники, «веститоры», в ведении которых находился гардероб, молчальники, которые водворяли тишину при появлении императора, секретари, заведывавшие корреспонденцией; пестрый мир чиновников и евнухов, подчиненных главному смотрителю. Это был штат императрицы, находившийся под присмотром главной кастелянши и бывший в зависимости от самой государыни. Далее следовал штат императорских конюшен, множество гражданских чиновников, работавших в придворных конторах, солдаты императорской гвардии, слуг и парадных свитских в ослепительных одеяниях, производивших „необыкновенный эффект в церемониальных шествиях своими длинными белыми туниками, на которых блистало золотое шитье, своими золотыми щитами с выпуклыми монограммами Христа, своими золотыми шлемами с красными перьями, своими золочеными пиками; вестники, горничные — огромная разношерстная толпа, находившаяся под присмотром главного управляющего дворцом. Тут же теснились священники и монахи, многие из которых жили в великолепном дворце, резко выделяясь своими странными одеждами, а нередко даже лохмотьями, на блестящем фоне элегантного и утонченного дворцового штата.

Все это множество народа в пышных одеяниях присутствовало во дворце исключительно для того, чтобы увеличивать роскошь придворных праздников и живописное великолепие императорских выходов. Чуть ли не каждый день имел свой особый церемониал. При наступлении нового года император нередко появлялся народу облеченный достоинством консула. На курульном кресле[4], в древнеримском консульском одеянии, монарх торжественно принимал в одной из дворцовых палат поздравления и новогодние приветы своих подданных; он принимал сенат, выслушивал панегирики риторов, смотрел на длинную, молчаливую ленту являвшихся перед ним придворных и всем раздавал чеканные серебряные вазы, золотые монеты, целые горы которых стояли в корзинах у его ног, приветствуя соответственно положению каждого. Затем следовало шествие к Августеону, в собор, или на Капитолий, сверкая золотом нарядов и сталью оружий, приветствуемое криками народа и гимнами цирковых партий; на Капитолии базилевс садился на триумфальную колесницу и объезжал украшенные зеленью, роскошными коврами и разноцветными шелками улицы.

В другие дни в «священном дворце» происходили торжественные аудиенции, раздача чинов и наград, приемы правителей варваров, которые нередко являлись на поклон к Юстиниану в сопровождении своих жен и детей; живописные их одеяния всегда возбуждали нескромное любопытство народа. Тут же Юстиниан принимал иностранных послов, подносивших ему подарки от имени своих государей. Для их приема устанавливались особо торжественные церемонии в обстановке, поражавшей сказочной роскошью, с целью поразить этим представителей других народов и с особенной яркостью запечатлеть в их воображении представление о необыкновенном могуществе и богатстве византийского двора. В пространстве между Халкеем и большим консисторием стояла гвардия в парадных одеяниях, сверкая обнаженным оружием и между ее рядов медленно двигалось посольство по громадным, великолепным, раззолоченным залам. Император, застыв в торжественной позе на драгоценном троне между двумя «победами», державшими над его головой лавровые венки, молча ожидал их, окруженный гвардией, евнухами, высшими сановниками в парадных одеяниях. Внезапно распахивались шелковые занавеси, раздавались звуки органа, аккомпанирующие гимнам цирковых партий; послы трижды преклонялись перед базилевсом земным поклоном и не имели права подняться, пока император не приглашал их встать. Затем они преподносили ему различные драгоценные или диковинные подарки, и тогда начинался по установленному церемониалу обмен обоюдными приветствиями, со стороны императора всегда коротких и высокомерных. Послам предлагали обед с великолепными винами из императорских погребов. Всех своих гостей: аваров с суровыми лицами, с длинными змеевидными косами, длинноволосых гуннов с огромными усами, полуголых абиссинцев, увешанных экзотическими драгоценностями смуглых арабов и стройных иберов, император наделял подарками, отпускал с приветствиями. Особенно доволен и счастлив бывал базилевс, если ему удавалось обратить кого-либо из пришельцев в христианскую веру и дополнить картину торжественного приема крещением варвара в св. Софии, причем сам император никогда не отказывался от чести быть крестным отцом новообращенного.

Таким образом строго установленный церемониал играл большую роль в жизни византийского монарха. Случалось, однако, что иногда неожиданные нарушения этикета, скрашивали монотонность показной стороны жизни императора. Сохранилось свидетельство о поступке одного из таких нарушителей — Марасе. Это был пустынник — египетский монах, духовидец, которого в минуты экстаза не могли остановить от неожиданных выходок никакие этикеты в мире. Изгнанный за ересь из своей кельи, он явился в Константинополь и дерзновенно предстал перед Юстинианом и Феодорой. Уже одного одеяния его было довольно, чтобы возбудить всеобщий ужас во дворце: ряса его вся состояла из разноцветных заплат, кое-как приметанных разноцветными нитками, и выглядела такой грубой, грязной, неопрятной, что описывавший это происшествие историк говорит, что даже последний константинопольский нищий отказался бы от такой одежды. Но еще более чем ряса, поразили византийцев его речи: он принялся с таким жаром порицать императора и его супругу, что летописец из почтения к сильным мира сего не решился записать его оскорбительные речи, столь непристойные, что последний императорский слуга не смог бы хладнокровно перенести их. Всего удивительнее было, что Юстиниан и Феодора с удивительным терпением выслушали этого человека, которого не смутило ни величие обстановки, ни царственное достоинство хозяев дворца, и исполненные уважения к его смелым речам, они провозгласили его глубокомысленным философом. Больше того, император обещал по-видимому принять во внимание его советы, а Феодора оставила его во дворце, желая поучаться в беседе с ним слову Божию.

Подобно Марасу, Зоорас, гонимый за свои религиозные воззрения монах, счел своей обязанностью явиться с несколькими своими учениками в столицу перед лицом «тирана». Очень хорошо принятый Юстинианом и приглашенный изложить свои требования на соборе епископов, он не преминул разразиться обличениями против монарха, подвергшего гонению истинную церковь, проливавшего кровь верных слуг Божиих и подчинявшегося решению Халкедонского собора. «Во всех мучениях, — кричал он, — которым подверг ты истинных христиан, дашь ты ответ Господу в день судный». Император разгневался: он не посмел остановить монаха, но угроза сорвалась с уст его: «Это вы гонители церкви, — отвечал он. — Собор прав и я не допущу, чтобы о нем отзывались в подобном тоне. Если вы возвещаете истину — Господь Бог пошлет мне знамение, если нет — всякий, кто непристойным словом оскорбит собор — будет приговорен к смерти». Зоорас отвечал не смущаясь: «Сами ангелы небесные отвращаются от твоего собора. Верующие не нуждаются в знамении. Но будь спокоен! Господь пошлет тебе знамение: ты испытаешь его кару на себе самом!». На следующий день, говорит летописец, Юстиниана постигло безумие; он ослеп и казался скорее трупом, чем человеком. По счастью, осторожная и предусмотрительная Феодора тотчас же приняла свои меры. Она заперла больного в одно из потайных помещений дворца и, чтобы весть о его болезни не распространилась по Константинополю, приставила к нему всего только двух слуг и двух докторов. Потом она поспешно послала за монахом, обещая, что если государь выздоровеет по его молитве, то он возвратит мир смятенной церкви. Зоорас, входя к больному, сказал: «Вот знамение, которого ты просил», и в горячей молитве испросил у Господа исцеление умирающему. Юстиниан, возвращаясь к жизни, узнал стоявшего у его постели старца и впредь, устрашенный Божией карой, почтительно слушался советов монаха.

Таков был священный дворец византийской империи в тот момент, когда в нем царила Феодора. Честолюбивая, смелая и высокомерная, она твердой рукою взяла бразды правления, к которому так страстно стремилась. Вместе с тем в высшей степени женственная, кокетливая, полная стремления нравиться, она очень скоро освоилась со своей новой ролью и окружающим величием.

II

Едва ли какая-либо другая императрица из царственного рода любила больше Феодоры роскошь, великолепие, веселые празднества, пышные церемонии и лесть — необходимую принадлежность ее высокого титула. Она всегда любила показной блеск и пышность. В священном дворце она ввела самое утонченное изящество и сказочную роскошь обстановки. Ей нравились великолепно убранные покои, драгоценные наряды, ослепительные дорогие украшения. Особенно неутомимо заботилась она о сохранении своей красоты. Она подолгу оставалась в постели, чтобы сохранить свежесть и бодрость; чтобы не потерять удивительный цвет лица, она часто принимала разнообразные ванны, которым предшествовали долгие часы отдыха. Это было присущее всякой женщине желание нравиться, но также и тонкий расчет: Феодора знала, что ее красота — главнейшее средство удержать за собой власть и влияние.

Стол ее отличался также изяществом и изысканностью сервировки. В отличие от Юстиниана, который любил необыкновенно простые блюда, никогда не пил вина, очень мало ел, довольствуясь несколькими овощами и часто вставал из-за стола, не притронувшись к подаваемым блюдам, проводя нередко дни и ночи в самом строгом воздержании и посте, Феодора требовала самых тонких обедов, самых лучших вин.

Еще больше жаждала она внешнего блеска, ослепительной обстановки. Ей нужна была многочисленная свита, гвардия, церемониалы; как настоящая выскочка, она обожала исключительные утонченности этикета. Тогда как Юстиниан был чрезвычайно доступен, никому не отказывал в аудиенциях, нимало не оскорбляясь нарушениями установленного церемониала в речах и манерах являвшихся к нему лиц, фамильярно разговаривал с ними, Феодора доходила в своих требованиях в этом отношении до крайности. Она сохранила, вынесенную ею с арены, любовь к театральным эффектам, но, в особенности, преисполненная смешной гордости, она любила подчеркивать свое величие и держать на почтительном расстоянии имевших с нею дело лиц, в высшей степени польщенная, вероятно, в глубине души тем, что столько знатных сановников, столько аристократов смиренно склонялись теперь перед той, с которой они не церемонились когда-то.

Уже в течение нескольких веков царствовал при византийском дворе чрезвычайно сложный этикет, сменивший умеренную простоту жизни и приемов первых римских цезарей. В эпоху Юстиниана, в особенности благодаря Феодоре, придворная жизнь еще более усложнилась всевозможными церемониями. Подобно тому, как при дворе Людовика XIV, монарх окружил себя высшими сановниками и аристократами и сделал двор центром всей политической и общественной жизни, центром, где решались все важнейшие дела, где подданные осыпались милостями, при византийском дворе не было недостатка в блестящей свите, состоявшей из представителей знатнейших родов, к тому же на лиц, уклонявшихся от придворной жизни, смотрели подозрительно. Строжайший этикет регулировал при этом отношения монарха и придворных. Всякая простота обращения исчезла. Прежде, когда сенаторы представлялись цезарю, они ограничивались низким поклоном и, положив руку на сердце, принимали поцелуй монарха; другие члены совета преклоняли перед базилевсом колено; для императрицы же не было установлено никаких особых официальных приветствий. Перед Юстинианом же и Феодорой знатнейшие сановники простирались ниц, касаясь земли губами, называя Юстиниана величеством, а себя смиренными его рабами, и в этом отношении Феодора в особенности не допускала ни малейшего нарушения этикета. Лицо, не исполнившее требований церемониала, изгонялось из приемной, при свисте и хохоте окружавшей императрицу свиты. Перед приемом лица, представлявшиеся императору, обыкновенно подолгу дожидались в передней и Феодоре чрезвычайно нравилось затягивать это время ожидания. Впрочем, она добилась этим только особенно рабского поклонения: все знали ее честолюбие, тщеславие и могущество, все знали также, что милость, в обход нее выхлопотанная у императора, имела опасные последствия. И потому каждый день ее покои наполнялись просителями, которые теснились тут, как толпа рабов. Знатнейшие византийские сановники ожидали по несколько дней высокой чести предстать пред очами императрицы и приподнимались на кончики пальцев, стараясь, чтобы их заметили хотя бы евнухи из свиты Феодоры. Представ перед нею, они согласно церемониалу могли только отвечать на ее вопросы, никогда не позволяя себе обращаться к ней. Аудиенция длилась обыкновенно несколько минут и носила официальный характер.

Феодора необыкновенно быстро освоилась со своим новым положением: с удивительной непринужденностью, сидя на троне; рядом с императором, раздавала она знатным патрицианкам длинные белые вуали, эмблемы их аристократического происхождения, с той же непринужденностью давала она аудиенции послам, чего никогда не делалось при предшествовавших императрицах, и правителям варваров, которых она осыпала подарками; очаровательная, любезная, она собственноручно раздавала дорогие дары. Она всегда подчеркивала своё могущество и влияние на государственную жизнь.

Она окружала себя блеском и пышностью всегда и везде. Когда она покидала Константинополь, отправляясь на Питианские воды, ее сопровождал многочисленный кортеж, состоявший из двух министров, толпы патрициев, четырех тысяч придворных слуг и гвардейцев, и ее переезд походил на триумфальное шествие. Страсть ее к роскоши увеличивалась с каждым днем. Юстиниан подарил ей громадные поместья в Каппадокии, Понте и Пафлагонии, для управления которыми создано было целое министерство; они приносили ей колоссальные доходы. Но ей хотелось большего: она любила деньги и изыскивала все новые и новые источники доходов; она любила роскошь и перемены: священный дворец скоро надоел ей, старинное традиционное жилище императоров показалось ей слишком тесным и скромным. И Юстиниан выстроил в угоду ей в окрестностях столицы несколько огромных вилл, стоивших колоссальных денег; здесь проводил двор некоторую часть года. Больше других любила Феодора виллу Херию, возвышавшуюся на азиатском берегу Босфора. Современные поэты с восхищением воспевали это очаровательное местечко. «Нимфы и наяды, — писал один из них, — нереиды и гамадриады оспаривают здесь друг у друга господство. Грация является между ними третейским судьей, и она не может решить, кому отдать первенство: столько наслаждений таится в этом очаровательном уголке».

Двор очень часто посещал прелестную виллу. Император являлся сюда осенью справлять праздник сбора винограда, императрица еще чаще посещала этот уголок, ища уединения. Но так как даже на отдыхе она не хотела отказаться от церемониала придворной жизни, то эти путешествия приводили в отчаяние свиту. Многочисленный штат постоянно жаловался, что, живя на великолепной вилле, нуждается иногда в самом необходимом. Плавание по морю сводило их с ума: уже около полувека Босфор жил под вечным страхом — в море поселился чудовищный кит, длиною около пятнадцати метров, который опрокидывал суда и топил путешественников. Напрасно старались уничтожить его. Все приказы императора не привели ни к чему и несчастные придворные трепетали от ужаса, перебираясь через Босфор. В конце концов чудовище все-таки изловили. Преследуя стадо дельфинов, кит заплыл в устье Сангариоса, откуда не смог выбраться. Местные жители, которые сбежались при вести о его появлении, зарубили его топорами и, вытащив на землю, с триумфом протащили по своим деревням. Таким образом Босфор обрел спокойствие.

Феодора, впрочем, не обращала ни малейшего внимания на тревоги своих придворных. Раз она принимала какое-либо решение, а в особенности раз дело касалось ее удовольствия, ничто на свете не могло ее заставить изменить свое намерение. Поэтому ничего нет удивительного, что она пригласила к себе во дворец некоторых из своих прежних подруг, например, танцовщицу Хризомалло, актрису Индаро и других, и сохранила к ним искреннюю привязанность. И может быть стремясь подчеркнуть свое презрение к общественному мнению, она дала этим женщинам места в своем совете. По свидетельству «Тайной историй», она любила разнообразить смешными выходками самые серьезные дела, прием, когда-то с таким успехом удававшийся Феодоре-актрисе. Чтобы навсегда избавиться от надоедливых просителей, она дурачила их, разыгрывала с необыкновенным талантом всевозможные фарсы и поднимала на смех.

Один из патрициев, человек пожилой, занимавший когда-то самые ответственные должности в государстве, задолжал довольно крупную сумму одному из слуг императрицы; денег у него не было, и он, испросив аудиенцию у императрицы, употребил все старания, чтобы склонить ее в свою пользу.

Феодора была в этот день в особенно хорошем расположении духа: она собрала вокруг себя всех своих евнухов, назначив каждому роль, которую он должен был разыграть в предстоявшей комедии. Патриция ввели в гинекей, и несчастный старик, распростершись в слезах у ног императрицы, принялся в длинной речи излагать свои печали: «Бедность — худшее несчастье для патриция, ваше величество; бедный человек простого сословия пользуется всеобщим участием; нищета для аристократа — источник всевозможных насмешек и издевательств. Обедневший патриций, которому нечем заплатить своих долгов, стыдится такого признанья, да и трудно уверять ему кого-либо, что человек в его положении может дойти до нищеты: его ждет бесчестье. Итак, ваше величество, у меня есть и должники и кредиторы. Но я не могу продать с молотка имущество своих должников, а мои кредиторы, отказываются ждать. Я нахожусь таким образом в очень затруднительном положении и умоляю прийти ко мне на помощь и избавить меня от моих страданий».

Феодора не прерывала его; когда он закончил, она воскликнула самым ласковым голосом: «Мой милый патриций…» хор евнухов докончил фразу: «вы страдаете ужасной грыжей».

И каждый раз, когда несчастный принимался за свои мольбы, Феодора и ее придворные хором повторяли свой припев. В конце концов несчастный патриций, положив перед Феодорой установленные церемониалом поклоны, должен был удалиться. И весь дворец остался в восторге от превосходной комедии, разыгранной монархиней с просителем.

Надо прибавить однако, что подобные шутки, которые далеко не кажутся нам смешными, разыгрывались Феодорой очень редко. Если она сама не забывала своего прошлого, то не любила во всяком случае напоминать о нем другим и не допускала, чтобы вокруг нее кто-либо слишком открыто вспоминал о нем.

Умная и практичная, она старалась поэтому насколько возможно величественней драпироваться в свою новую императорскую тогу. В силу этого она не намеревалась, чтобы там о ней ни говорили, компрометировать какими-либо любовными интригами высокий титул, который она завоевала. И насколько танцовщица Феодора была смела и порочна, Феодора-императрица всегда держала себя с присущим ей достоинством, отличаясь безукоризненной нравственностью.

III

Каждый день под сводами императорского портика в Константинополе происходил обмен сплетнями в толпе праздных зевак, прикрывавшихся громким именем философов, рассуждавших, не колеблясь, о чем угодно: теологии, медицине, политике, религии, придворных и общественных делах. Они пользовались большим уважением в народе, благодаря своему внушительному виду, напыщенному красноречию, высоким темам, которых они касались, легкости, с какой они объясняли решительно все. И несмотря на то, что это были большею частью бедняки, с разгоряченным выпивкой воображением, народ почтительно преклонялся перед их умом. Светские люди смотрели на них, как на шутов, с довольно шаткими нравственными правилами, стремившихся пристроиться приживальщиками в какой-либо богатый дом и, забавляясь их нелепыми выходками, обходились с ними с самой бесцеремонной фамильярностью. Толпа же слушала с жадностью их пустые речи, их хвастовство близким знакомством с сановниками и патрициями, беспрекословно верила их россказням о диковинках, которые они будто бы перевидали, странствуя по свету. Когда Ураний, медик и философ, чрезвычайно гордившийся дружбой Хозроя, небрежно вытаскивал из кармана письма, полученные им от великого короля, когда он публично припоминал интимные разговоры, которые вел с государем в Стезифоне — толпа была убеждена, что подобному человеку досконально известны все политические тайны. И чем чудеснее и неправдоподобнее были его рассказы, тем охотнее верил им толпившийся вокруг него народ.

Константинополь, как всякая столица, являлся естественным убежищем всех праздношатающихся, воров и нищих. В этой праздной толпе, волнующейся и недовольной существующими порядками, с жадностью подхватывались всевозможные сплетни, если только они заключали в себе что-либо пикантное, чудесное или поразительное; с удивительной быстротой подобные новости переходили из уст в уста. Когда Антемий Тралесский, знаменитый архитектор изобретал какое-либо новое издевательство над своим соседом, адвокатом Зеноном, рассказ об этом моментально распространялся по всему городу, увеселяя праздную толпу. Вся Византия знала, как однажды этот человек, желая подшутить над своим соседом, установил в низенькой комнате вазы, наполненные водою и прикрытых медными трубами, концы которых проведены были в отверстия стен жилища Зенона, и как, разведя под ними огонь, ему удалось, благодаря выделению паров, произвести нечто вроде землетрясения в доме своего соседа. И вся Византия с восторгом представляла себе испуганную мину адвоката, бросающегося на улицу с расспросами, кто еще пострадал? Не меньшим успехом пользовалась другая выходка Антемия, когда он с помощью недвижных зеркал и особого прибора, им самим изобретенного, произвел у своего соседа, дом которого был полон гостей, настоящую грозу; находили удачным и выражение Зенона, который в своей жалобе императору объявил, что он, простой смертный, не в силах бороться сразу против Зевса-громовержца и Посейдона, потрясающего землю.

Суеверный народ с радостью воспринимал также всевозможные явления, являвшиеся предзнаменованиями будущего. Константинополь представлял настоящий музей, в котором Константин собрал все чудеса языческих святилищ и в особенности массу статуй. С каждой толпа связывала какую-либо чудесную легенду или особое свойство. Каждый знал, например, что если замычит огромный медный бык, стоявший около цирка — городу угрожает большое несчастье, или что таинственная надпись, выгравированная на одной из статуй ипподрома, предвещала ужасные катастрофы. Всякому было известно, что в целой серии различных фигур на форуме скрывались таинственные предзнаменования будущего и что Аполлоний Тианский, знаменитый астроном, прочел в них имена будущих императоров. Астрологи были желанными гостями в столице и пользовались большим влиянием, и Юстиниан, который не верил им и находил, что они напрасно волнуют и без того впечатлительную толпу, приказал строго следить за ними.

Интересовалась толпа и всевозможными россказнями, касавшимися придворной жизни и лиц императорской фамилии. В народе о жизни государей, мало что знали, их видели только мельком среди ослепительной роскоши парадных выходов, но тем сильнее работало воображение. Об императоре ходили диковинные рассказы, сообщавшие о его сношениях то с ангелами, то с демонами. Охваченный лихорадкой работы, в высшей степени подвижный и деятельный, Юстиниан поздно ложился и вставал с рассветом, часто даже среди ночи покидал постель и садился за работу. На тему этих ночных занятий народная фантазия сочинила множество небылиц. Говорили, что когда базилевс бродит ночью по комнатам, то двигается обыкновенно по пустым комнатам одно лишь его обезглавленное тело, а голова его вдруг проносится неведомо откуда по воздуху, быстро присоединяясь к телу, которое время от времени она покидает таким необыкновенным образом. Рассказывали, как лица свиты, окружавшие императора, вдруг замечали странную перемену в его лице: брови его и глаза вдруг исчезали, все черты расплывались и в лице его не оставалось ничего человеческого: в подобный момент и исцелил его однажды монах Зоорас своими святыми молитвами. Рассказывали еще, что святой Сабас, известный, палестинский аскет, введенный однажды в кабинет Юстиниана, убежал оттуда как сумасшедший, к ужасу находившихся в комнате евнухов, и рассказывал потом, что видел самого дьявола на императорском троне и в императорском одеянии! И чтобы подкрепить эту басню, приводились самые неопровержимые доказательства: свидетельства самых близких к императору дворцовых слуг, которые видели все это собственными глазами. Утверждали, что мать императора рассказывала сама, что почувствовала однажды во сне прикосновение какого-то сверхъестественного существа и от страха потеряла сознание. От этой связи и родился Юстиниан.

Таким же чудесным образом объяснял себе народ колоссальные траты императора. Однажды, рассказывали в толпе, император, крайне опечаленный недостатком в деньгах, мрачно осматривал недостроенную новую св. Софию. Взобравшись на леса, он чуть не со слезами думал о том, что грандиозная постройка останется сделанной лишь наполовину. В эту минуту подошел к нему один из дворцовых евнухов. «Не тревожьтесь, ваше величество, — сказал императору евнух, — пошлите завтра со мной кого-нибудь из ваших сановников: я дам им столько денег, сколько вы пожелаете». Удивленный этим предложением, Юстиниан отправил с евнухом многочисленную свиту и двадцать сильных мулов. Евнух вывел их за черту города и вдруг перед ними предстал дворец необыкновенной красоты, очевидно не созданный обыкновенными человеческими руками. Евнух предложил сановникам войти в одну из зал, в которой лежали груды золота. Затем, вооружась лопаточкой, таинственный евнух нагрузил на каждого мула по четыреста фунтов золота, и отослал всех прибывших с ним к императору, говоря, что сам закроет залу. Юстиниан, увидев все это золото, заставил самым подробным образом рассказать ему обо всем случившемся, и так как евнух не возвращался, немедленно послал за ним. Но на том месте, где только что возвышался дворец, посланный нашел уже пустыню, а евнух исчез. Император прославил разумеется Господа за это необыкновенное чудо.

По поводу несметных императорских сокровищ ходило немало и других рассказов, которых не решались однако повторять особенно громко. Говорили, что император составляет массу подложных завещаний, прибирая к рукам особенно богатые наследства, что он спекулирует на ржи, шелке, и на увеселениях своего народа, что ради обогащения он не останавливается ни перед убийствами, ни перед несправедливыми обвинениями. Сплетничали, разумеется, и о Феодоре, ее семье и происхождении. Все знали, что она богата, что она любит деньги. Рассказывали, как она сговаривалась с императором обобрать тех из своих приближенных, которым они позволили предварительно обогатиться, или присвоить, под видом конфискации за нарушение закона, предметы роскоши, драгоценные камни, роскошные ткани, которые она так любила. Рассказывали, что того, кто имел несчастье не понравиться ей, она тайно приглашала во дворец, где его заковывали в цепи и, окутав голову плотной тканью, отправляли в сопровождении надежной охраны в изгнание, а там он попадал в руки палачей, по приказу императрицы готовых на все. Праздные умы столицы вообще страшно занимало все, что творилось за непроницаемыми стенами гинекея. На женской половине дворца, говорили в народе, находятся подземные тюрьмы, ужасные темницы, где Феодора заставляет томиться и пытает свои жертвы: в вечном мраке и безмолвии сидят они там, на таких коротких цепях, что с трудом могут нагибаться, сидят долгие месяцы и годы; как животным бросают им туда время от времени кое-какую пищу; если они случайно попадали на свободу из этого ада — они выходили оттуда обезумевшие и ослепшие. Многие совершенно исчезали в этих тюрьмах. Так однажды к Феодоре явился будто бы ее сын, рожденный ею в ранней молодости. Отец его, умирая, открыл ему тайну его рождения и он вернулся в Константинополь. Императрица, встревоженная его появлением, страшась, как Юстиниан отнесется к этому воспоминанию ее бурного прошлого, приняв юношу, поручила его одному из своих слуг, обычному исполнителю ее секретных предписаний. И с тех пор никто уже не видел несчастного.

Нельзя, разумеется, доверять всем этим россказням. Сам Прокопий, который старательно собрал все эти сплетни, рассказывает, что Феодора чрезвычайно ловко умела прятать концы в воду, когда хотела что-нибудь скрыть от посторонних глаз. Отсюда ясно, что Прокопий менее чем кто-либо мог проникнуть в эти темные дела, слишком интимные и тайные, в эти ночные убийства, подземные тюрьмы и страшные пытки. Необходимо прибавить, что, по его собственному признанию, жертвы ускользали оттуда довольно часто, и многие из них, знатнейшие византийские сановники, в общем чувствовали себя превосходно и ужасное заключение не мешало им делать самую блестящую карьеру. По-видимому, в этом священном дворце происходили самые удивительные в мире вещи и приключения патриарха Антимия дают некоторые понятия о тайнах гинекея. Несомненно также, что, охваченная ненавистью или гневом, Феодора не отступала ни перед лживым обвинением, ни даже перед убийством. Она была злопамятна: всю свою жизнь она мстила «зеленым» за оскорбления, которыми они ее осыпали в юности, не простила она и Иоанну Каппадокийскому то, что он пытался однажды подорвать ее влияние. Во имя приобретения безграничной власти, она разрушала все преграды, воздвигавшиеся на ее пути, устраняла все происки, посредством которых враги старались столкнуть ее с пьедестала. Хитрая, грубая, даже жестокая, когда дело шло об ее интересах, она думала только о том, чтобы выбрать достойные орудия для своей мести. Но по признанию Прокопия эта страстная и непреклонная женщина была доступна и сожалению, и состраданию; этим объясняется сравнительная легкость наказания, которому подвергались ее враги и заговорщики, пытавшиеся низложить ее: наказание это ограничивалось изгнанием. Также нельзя отрицать, что часто императрица осыпала впоследствии милостями людей, которых сначала ненавидела, и если обладала на самом деле холодной и деспотичной душою, умела тем не менее платить самой горячей привязанностью людям, ее любившим, друзьям или верным слугам. И наконец все рассказы об исчезновении ее сына являются чистейшей выдумкой уже потому, что дочь ее, которая точно также могла напоминать Юстиниану ее небезупречное прошлое, нисколько не стесняла ее и она ничего не пожалела, чтобы обеспечить блестящее будущее своему внуку Афанасию.

Злые языки Константинополя не рассуждали об этом. Раз Феодора пользовалась таким влиянием над Юстинианом, слишком банально было бы объяснять это влияние какими-либо обыкновенными причинами. То, что она была умна и красива, казалось им недостаточным. Раз император исполнял все ее капризы, это не могло обходиться без вмешательства дьявола. Напрасно стали бы вы уверять эту толпу, что Юстиниан отличался слабохарактерностью, волей настолько шаткой, что достаточно было дуновенья ветерка, чтобы изменить его намерения. Народ предпочитал видеть в Феодоре сообщницу нечистой силы, и чтобы окончательно рассеять на этот счет всякие сомнения, молва гласила, что еще в дни ее юности демоны боролись за ее милостивое внимание и выгоняли из ее комнат ее возлюбленных.

Все это передавалось, разумеется, втихомолку. Императрица всюду содержит шпионов, говорила молва, и беда тому, кто навлечет на себя ее гнев. Во всяком случае, следует заметить одно: если бы императрица продолжала на троне свои прежние похождения, слухи о ее порочной жизни неминуемо доставили бы самый богатый материал для пересудов и сплетен болтливой столицы, далеко не отличавшейся уважением к своим повелителям. В Византии охотно обсуждали все рискованные поступки знатных людей, в особенности дам, доказательством чему может служить следующий пикантный анекдот.

В одном из кварталов, на краю Золотого Рога, стояла на пьедестале знаменитая статуя Венеры; под ее покровительством находился один из наиболее известных в столице публичных домов. Статуя Венеры обладала еще одним весьма замечательным свойством: мужья, сомневавшиеся в верности своих жен, говорили им: «Пойдем к статуе Венеры; там ты можешь доказать свою невинность на деле». И действительно, только одни честные женщины могли безнаказанно проходить перед статуей: с других, по мере приближения к ней, какая-то таинственная сила моментально срывала одежду. Подобное несчастье постигло одну из племянниц Феодоры. Она проезжала мимо статуи на лошади и была всенародно совершенно раздета. Оскорбленная и разгневанная, она приказала столкнуть с пьедестала предательскую статую, рассказ об этом приключении долго потешал византийцев.

Если, при таких условиях, хроника не приписала никакого любовного похождения Феодоре-императрице, если не существовало никаких данных, которые позволили бы сомневаться в ее безупречности, очевидно Феодора была в этом отношении выше всяких подозрений.

IV

Общепринятое мнение утверждает, что Феодора, сохранив на троне свободные воззрения своей юности, не отказывала себе, в качестве куртизанки, какой она осталась в душе, в удовольствии вернуться к своим старым грехам. Однако рассмотрение фактов говорит скорее в пользу Феодоры.

Прежде всего ни один из историков, упрекавших императрицу в жадности, деспотизме, запальчивости и дурном влиянии на Юстиниана, в скандалах, которые вызывала ее склонность к монофизитскому учению, ни один не делает ни малейшего намека на ее легкомысленное поведение после замужества. Сам Прокопий, приписавший ей столько любовных похождений в юности, с таким удовольствием останавливаясь на ее жестокости, коварстве и других пороках, не приписывает этой женщине ни одного любовника после замужества. Ясно, что если бы императрица подала малейший повод обвинить ее в какой-либо любовной интриге, памфлетист ее не удержался бы от искушения самым пространным образом рассказать об этом.

Феодос был возлюбленным Антонины, жены Велизария и любимицы Феодоры. Связь их продолжалась более десяти лет. Феодос последовал за Антониной в Африку, а затем в Сицилию и Италию: слабохарактерный и влюбленный Велизарий, несмотря на неоднократные предостережения, продолжал слепо доверять жене. В конце концов, однако, обманутый муж, чувствуя, что становится слишком смешон, прибег к решительным мерам: он запер жену и поручил своему пасынку Фотию расправиться с любовником его матери. Недолго думая, молодой человек задержал Феодоса в церкви св. Иоанна в Ефесе, где последний искал убежища и заключил его под стражу в одном из уединенных замков Сицилии. Все это было проделано так ловко, что никто не знал об участи Феодоса. Тут вмешалась Феодора. Она всегда покровительствовала роману своей фаворитки, что позволяло ей держать в своих руках Антонину, а с ее помощью и Велизария. Однажды императрице удалось уже вернуть Антонине ее возлюбленного, который удалился было из страха мести со стороны разгневанного мужа. Она поступила еще решительнее, узнав о новых замыслах Велизария. В эту минуту она считала себя очень многим обязанной Антонине, которая оказала ей немаловажные услуги в деле опалы Иоанна Каппадокийского. Беспокоясь за участь своей подруги, Феодора поторопилась убедить императора вернуть Велизария в Византию, где она могла более деятельным образом вступиться за Антонину, и принялась уговаривать полководца примириться с женой. Она сделала больше: отыскав Феодоса, укрыла его во дворце и на следующий день, призвав Антонину, сказала: «Моя милая, вчера в мои руки попала драгоценность, равной которой нет в целом мире; если хочешь, я с удовольствием покажу ее тебе». Подстегнув таким образом любопытство Антонины, она вывела к ней Феодоса из помещения для евнухов, где он был спрятан. Можно себе представить удивление, радость и благодарность фаворитки. «Моя спасительница, благодетельница, милостивая госпожа!» — не переставала повторять она. Из осторожности, стараясь усыпить подозрение Велизария, Феодора продолжала скрывать Феодоса во дворце, следя за тем, чтобы он ни в чем не нуждался. Она уже подумывала о том, чтобы дать ему одну из высших военных должностей, когда он внезапно скончался от дизентерии. Так рассказывает об этой истории Прокопий, и отсюда никаким образом нельзя заключить, что императрица похитила возлюбленного у своей наперсницы.

Говорят, что возлюбленным Феодоры был также Петр Барцимес, сириец, положивший начало своему состоянию в рискованных денежных операциях и прославившийся той ловкостью и беззастенчивостью, с которыми он вел свои дела. Поступив впоследствии на службу в преторианскую префектуру, он был, благодаря своей ловкости, замечен Феодорой и она охотно приняла его в свое окружение. Под ее покровительством он быстро достиг высокого положения и толпа по своему объяснила это быстрое возвышение, рассказывая, что он околдовал императрицу волшебными напитками и другими чарами. Между тем, Петру не было никакой нужды прибегать к подобным средствам. Благодаря своей финансовой изобретательности, этот услужливый человек всегда умел находить деньги по первому требованию своих властелинов: вот первое, что вполне обеспечивало ему благосклонность Феодоры. Человек без предрассудков, жестокий и ловкий, он действовал крайне самовластно, прибегая к самым рискованным средствам, с такой беззастенчивой смелостью спекулировал на ржи, что под угрозой народного волнения Юстиниану пришлось дать ему отставку. Покровительство императрицы, которая напрасно пыталась спасти своего любимца, несколько утешило его. Вскоре после своего падения этот человек был распорядителем императорской казны, и на этой должности оказал немало услуг своей покровительнице. «Феодора, — говорит Прокопий, — была глубоко привязана к Барцимесу», разумеется, не в смысле романтической привязанности; памфлетист тут же приводит нам и причины этой симпатии императрицы к Барцимесу. Она любила его за его жестокость, за суровость, с какой он управлял ее подданными, а также за его познания и уменье распоряжаться различными магическими средствами, которые она сама охотно пускала в дело. Вот все, что говорится по этому поводу в «Тайной истории» и этого, разумеется, слишком мало, чтобы считать Барцимеса возлюбленным Феодоры. То, что он возвысился, благодаря совершенно другим причинам, доказывает его дальнейшая карьера, которой нимало не повредила смерть императрицы. Семь лет спустя после ее кончины, он опять занял прежний пост в преторианской префектуре и, несмотря на ненависть парода, Юстиниан продолжал поддерживать этого незаменимого и преданного слугу.

Что касается Ареобинда, то это был юный варвар, очень красивый мальчик, игравший роль пажа при дворе императрицы, и Прокопий говорит, что многие подозревали императрицу в любовной связи с мим. При этом необходимо заметить, что автор «Тайной истории», обыкновенно очень скорый на заключения, не ручается в этом случае за достоверность передаваемого им известия, а при ближайшем рассмотрении факта становится и совершенно ясно, насколько неправдоподобны те сведения, которые Прокопий называет «слухами». Во всяком случае из его рассказа можно заключить, что если Феодора и увлекалась несколько юным варваром, то она сделала все, чтобы жестоким обращением с ним, а впоследствии окончательным его изгнанием смыть с себя всякое обвинение в какой бы то ни было интриге.

Из этого вовсе не следует, что Феодора обладала твердыми нравственными правилами. Прежде всего она уже далеко не юной взошла на престол: в момент ее коронования ей было около тридцати лет, а этот возраст является уже началом старости для женщин Востока; еще менее юной была Феодора в эпоху своего знакомства с Феодосом и Петром Барцимесом, — а именно ей было тогда уже сорок пять лет; а главное она была слишком умна и честолюбива, чтобы скомпрометировать себя любовными интригами, поставив на карту все свое будущее. Высокое положение обязывало ее к известной сдержанности и достоинство, с которым она себя держала, вытекало скорее из сознания практического его значения, чем из твердости ее нравственных принципов.

Но вместе с тем, если глубже рассмотреть нравственный облик императрицы, многое указывает на то, что ее тактичность и сдержанность проистекали не из одного лицемерия; в них можно скорее подметить некоторое раскаяние по поводу ее бурного прошлого, усталость и отвращение ко всевозможным легкомысленным похождениям. Она показала себя суровым стражем общественной нравственности, и немало заботилась о том, чтобы внушить своим подданным должное уважение к брачным узам и весьма немилостиво относилась ко всевозможным любовным интригам. Особенно покровительствовала она несчастным женщинам, которых скорее нищета, чем врожденная порочность, толкала на путь погибели, она употребляла все средства для их спасения, всеми силами старалась освобождать и поддерживать их. Всю свою жизнь заботилась она, по словам одного из современников, о том, чтобы приходить на помощь угнетенным и обиженным женщинам. Не потому ли, что она сожалела о собственной печальной юности, беззащитной среди соблазнов суетного света, брошенной в жертву нищете и позору? По-видимому Феодора вовсе не с таким удовольствием отдавалась ремеслу куртизанки, как это описывал Прокопий. Произошло это потому, что было обыкновенным и неизбежным уделом всякой актрисы. Очень рано религия привела ее к раскаянию; всю свою последующую жизнь сохраняла она глубокое благочестие. Честолюбие окончательно переродило ее. Взойдя на трон, эта необыкновенно умная, необыкновенно энергичная и стойкая женщина, деспотичная и страстно привязанная к власти, увлеклась совсем иными, гораздо более серьезными заботами, чем страсть к пошлым любовным интригам. В ней было много несомненных достоинств, которые могут до некоторой степени оправдать эту жажду власти и величия, а именно честолюбивая непреклонная воля, почти мужская твердость характера, холодное спокойствие, спасавшее ее в самых затруднительных обстоятельствах. Она хотела быть настоящей повелительницей, а не только императрицей по имени. На протяжении более чем двадцати лет она правила государством вместе с Юстинианом, странным образом совмещая в себе добродетели и порочность, чисто женские страсти и способности зрелого государственного деятеля.

V

В январе 532 года борьба цирковых партий более чем когда-либо обострилась.

Со времени своего вступления на престол Феодора из ненависти к «зеленым» совершенно распустила «голубых». Напрасно гневался Юстиниан; он всегда уступал в конце концов настояниям своей жены, а если принимал время от времени решительные меры, то скоро отменял свои распоряжения под влиянием упреков и гнева императрицы. Убежденные в своей безнаказанности, «голубые» день ото дня становились смелее: как только какой-либо сановник был им неугоден, или какой-либо из должностных лиц пытался ограничить их произвол — вся партия возмущалась и являлась к императору с требованием сместить или наказать их противника. Когда один из восточных правителей осмелился высечь некоторых из вожаков бунтовавшей кучки «голубых», он сам был подвергнут такому же унизительному наказанию на одной из антиохийских площадей. Один из сицилийских префектов, казнивший двух «голубых», напавших на него с оружием в руках на одной из аназардийских улиц, был по приказанию Феодоры распят на кресте в главном городе своей провинции, пав жертвой своего стремления соблюсти закон. В Константинополе людей убивали среди бела дня; «голубые» бросались с ножами на своих противников у самых ворот дворца, чуть ли не в присутствии императора. И если базилевс медлил подчас с исполнением их просьб, если он собирался по-видимому покровительствовать лицу, которым они были недовольны, они сами совершали без дальнейших размышлений расправу, нападая на своего врага в момент его возвращения с аудиенции у императора, жестоко избивая его, нередко до смерти.

Серьезность положения усугублялась тем, что «зеленые», возмущенные поведениям двора, стали придавать своей оппозиции политический оттенок. Многие из них сохраняли привязанность к семье бывшего их покровителя, императора Анастаса, племянники которого, Гипатий и Помпей, жили в столице, и открыто высказывались против новой династии. Правительство, находившееся между двух огней — тиранической и требовательной дружбой «голубых» и тихо скрываемой ненавистью «зеленых» — с большим трудом поддерживало порядок и вполне справедливо опасалось восстания и кровавого столкновения партий, которое могло вспыхнуть по самому ничтожному поводу.

К тому же нетактичное поведение двух императорских чиновников, квестора Трибониана и префекта Иоанна Каппадокийского, вызывало всеобщее недовольство. Один из них, человек очень ученый, но продажный и необыкновенно падкий на деньги, беззастенчиво торговал правосудием, извращая законы в зависимости от получаемого им за это вознаграждения. Другой, замечательный администратор, но грубый, лишенный всяких нравственных правил, угодливый слуга императора, не останавливался ни перед какими мерами, чтобы выжать из подданных возможно больше денег, необходимых Юстиниану и Феодоре для покрытия их расходов, замучивал нередко до смерти тех, кого подозревал в укрывательстве своего состояния, и позволял своим подчиненным прибегать к самым непозволительным приемам при сборе податей. Оба они возбуждали к себе дружную ненависть народа, оба были в большой милости у императора, который высоко ценил их услуги и был убежден в их безусловной преданности. Но все это, вместе взятое, поддерживало и разжигало народное волнение, разразившееся наконец бунтом, известным в истории под именем восстания Ника, которое, начавшись в цирке, охватило в конце концов весь город и чуть не опрокинуло трон Юстиниана.

11 января 532 года, в воскресенье, на ипподроме происходили по обыкновению бега. Император присутствовал на них так же, как, вероятно, и императрица, со всей своей свитой, знатными патрицианками, скрытая за решетчатыми окнами церкви св. Евгения, выходившими на ипподром: этикет византийского двора не позволял государыне, согласно обычным традициям Востока, слишком часто показываться пароду. Присутствовавшие на бегах были настроены особенно враждебно. За последние дни в городе произошло несколько убийств. «Зеленые», кроме того, считали себя вправе, протестовать против несправедливого к ним отношения одного из свитских офицеров, Калоподия, поэтому с трибун, на которых они расположились, поминутно раздавался свист и сердитые восклицания, так что, в конце концов, раздосадованный Юстиниан приказал стоявшему возле него слуге обратиться к народу с вопросом, в чем заключается его недовольство. Сохранился любопытный документ, передающий слово в слово переговоры, которые завязались между императором и представителем партии «зеленых», документ в высшей степени характерный для того, кто пожелал бы составить себе понятие о византийских правах VI века, и ярко изображающий ту свободу, с которой этот парод, сохранивший еще свежее воспоминание о традициях республиканского Рима, держал себя на ипподроме в присутствии своего императора.

«Зеленые», сохранявшие вначале должное уважение к священной особе императора, едва решавшиеся темными намеками упомянуть о своих гонителях, мало-помалу вошли в азарт. Они громко назвали наконец Калоподия, и угрожали божественным правосудием всякому, кто вперед решится притеснять и обижать их. «И так вы явились сюда, — воскликнул задетый за живое Юстиниан, — не для того, чтобы присутствовать на представлении, а для того, чтобы оскорблять правительство!» Началась перебранка. «Молчите, — кричал императорский представитель. — Молчите, или я сниму с вас головы!» «Иуда, палач, убийца!» — отвечали доведенные до отчаяния «зеленые». — Лучше бы не родиться твоему отцу Савватию, он не произвел бы на свет палача! Пусть уничтожат нашу партию — правосудию только и остается одно — сложить руки!» И бросив в лицо Юстиниану обвинение в убийствах, совершенных «голубыми», «зеленые» восклицали: «Ты позволяешь убивать нас и допускаешь, чтобы нас же наказывали!»

Цирк пришел в полнейшее смятение. «Голубые», спустившись на арену, кричали: «Вы, висельники, богохульники, богоотступники, замолчите ли вы, наконец?» «Если вы, наш император, приказываете, — возражали «зеленые», — мы замолчим, но, конечно, против нашей воли. Свершилось: нет больше правосудия. Лучше сделаться язычником, чем перейти в стан «голубых!» И «зеленые» толпами покидали ипподром. Это было самое ужасное оскорбление, какому мог подвергнуться император.

В то время как, выходя из цирка, взволнованная толпа рассыпалась по улицам, Юстиниан возвратился во дворец, рассчитывая, что, преданные ему «голубые» скоро усмирят недовольных. К несчастью Евдемон, префект Константинополя, сделал неожиданную глупость. Он захватил нескольких мятежников и, не осведомляясь о том, к какой партии они принадлежат, приговорил четверых к повешению. Палач на этот раз плохо справился со своей задачей: три раза обрывалась веревка под тяжестью приговоренных. Тогда присутствующая на казни толпа стала требовать помилования осужденных. В конце концов их вырвали из рук палача и монахи обители святого Конона укрыли их в ближайшей церкви. Тут оказалось, что один из осужденных был действительно из партии «зеленых», но другой принадлежал к «голубым». Это выяснилось на следующий день в цирке. «Голубые» и «зеленые» с одинаковым упорством стали просить императора о помиловании осужденных. Юстиниан не хотел и слышать ничего подобного. Это была большая неосторожность с его стороны: теперь в цирке к старому обычному приветствию: «Победа императору Юстиниану!» присоединились грозные крики: «Многие лета «зеленым» и «голубым», соединенным во имя милосердия!» И покинув цирк, с боевым лозунгом: «Ника!» — то есть победа, откуда и получил свое название этот бунт в истории — мятежники бросились в город. Они потребовали у префекта освобождения заключенных, и когда тот отказал, взломали тюрьмы, выпустили на свободу пленных, перебили солдат, пытавшихся восстановить порядок, и затем рассвирепевший народ целую ночь бушевал на улицах, отыскивая и убивая ненавистных ему чиновников.

На следующий день, 14 января, взбунтовавшийся народ осаждал входы во дворец, требуя низложения префекта Евдемона и удаления двух советников императора: Иоанна Каппадокийского и Трибониана. Юстиниан уступил: он призвал в квесторы Базилида, а во главе преторианской префектуры поставил Фоку, и, казалось, когда приветствия и радостные клики парода встретили новых правителей — мятеж готов был утихнуть. Но в действительности распоряжение императора запоздало: оно только поощрило к дальнейшему бунту парод, который увидел свою силу.

До той поры умеренные держались в стороне, и казалось — не все еще было потеряно. Юстиниан решил попробовать меры строгости. 15-го он выслал против бунтовщиков гвардейские полки из варваров под начальством Велизария. К несчастью, во время сражения эти наемники потеснили духовенство, вышедшее из св. Софии с хоругвями и знаменами и пытавшееся разнять дерущихся. Благочестивое византийское население окончательно рассвирепело при виде этого святотатства. Из окон, с крыш и балконов на солдат дождем посыпались черепки и камни, и женщины, которые были особенно возмущены, приняли участие в побоище. Солдаты, терпя поражение, отступили к дворцу, и свалка достигла своего апогея, когда бунтовщики зажгли на их пути все здания. Сенат, общественные бани, Софийский собор были охвачены пламенем. Опасность грозила и самому дворцу: сгорел Халкей и часть гвардейских казарм. В продолжение трех дней бушевал в Константинополе пожар, раздуваемый сильным ветром, сгорело множество великолепных зданий, Александрийские бани, Сампсониевский госпиталь со всеми находившимися в нем больными, базарные лавки, множество частных домов, выгорел дотла один из лучших городских кварталов между Августеоном и форумом Константина. Четверть города превратилось в пепел, и среди кучки почернелых холмов, в облаках дыма, в удушливом запахе гари, на улицах, покрытых трупами, среди которых встречались и женщины, битва продолжалась. Грабеж и огонь царствовали всюду, и мирные жители бежали от надвигающейся опасности на ту сторону Босфора.

Во дворце царило смятение. Несмотря на пришедшие из соседних гарнизонов подкрепления, войск было мало. Гвардейцы, так блестяще выглядевшие на парадах, не выражали ни малейшего желания подвергаться избиению; кроме того, большая их часть, благоразумно выжидая, на чью сторону склонится победа, равнодушно бездействовала и вносила этим еще большее смущение в ряды защитников. Юстиниан мог положиться только на несколько полков, только что возвратившихся из Персии с Велизарием, на ветеранов, которые составляли личную охрану полководца, да на весьма ограниченное число придворной стражи. Но это была капля в море. И Юстиниан, все более и более волнуясь, подозревая в каждом встречном убийцу и предателя, окончательно терял голову.

18 января, на шестой день после начала бунта, Юстиниан, который не спал целую ночь, предпринял последний шаг. По внутреннему ходу, соединявшему дворец с императорской ложей, он вышел на ипподром и, приказав открыть главные бронзовые двери, которые вели на трибуну, появился в цирке с евангелием в руке и обещал всеобщую амнистию, если бунтовщики сложат оружие. «Я сам виноват во всем, — смиренно говорил он. — Дух греха соблазнял меня, когда я отказал вам в вашей просьбе о помиловании преступников». Несколько робких голосов встретили приветствием его слова, но бурные протесты тотчас же совершенно заглушили их: «Лжец, клятвопреступник!» — ревела толпа; в императорскую ложу полетели камни, со всех сторон осыпали бранью Юстиниана и Феодору. Императору осталось одно — бежать.

И то, что можно было предвидеть, наконец, случилось. Народ, озабоченный избранием нового повелителя, в продолжение недели повторявший на все лады имя Гипатия, племянника Анастаса, пришел к дворцу последнего, куда отослал его Юстиниан. Напрасно жена его, Мария, цеплялась за края одежд мужа, восклицая, что его ведут на смерть, и умоляя своих друзей прийти к нему на помощь. Напрасно сам он отбивался от толпы. Опьяненный победой народ насильно увлек его на форум Константина, где его подняли на щите. Вместо императорской диадемы на голову ему возложили золотую цепь одного из солдат, облекли его в порфиру, которую вытащили во время грабежа в одном из дворцовых хранилищ, и вручили ему эмблемы императорской власти. Потом, увлекая за собой нового правителя, толпа ринулась на ипподром, посадила Гипатия в императорскую ложу и вожди восстания, пренебрегая советами некоторых здравомыслящих людей, принялись обсуждать план нападения на императорский дворец. Таким образом к возмутившимся примкнули теперь все недовольные и бунт разростался: большое число сенаторов открыто высказывались в пользу племянника Анастаса, уже разнесся слух, что Юстиниан бежал вместе с Феодорой. Молодежь из партии «зеленых» блуждала вооруженная по городу, окончательно уверовав в победу, и даже встревоженный Гипатий начинал успокаиваться на свой счет.

Наступил решительный момент. «Самой империи грозило, казалось, падение», как выразился один из современников. Константинополь горел, на ипподроме ликующий народ приветствовал Гипатия и осыпал оскорблениями имена Юстиниана и Феодоры, дворец был осажден. Не видя никакого выхода, император уже отчаялся в том, что может подавить мятеж, и начинал бояться за собственную жизнь. Второпях со стороны садов, выходивших на море, преданные слуги сносили на корабли императорские сокровища; Юстиниан собирался бежать. Наскоро созван был совет из оставшихся верными императору: Велизария, Мундуса, Константиолиса, Базилида и нескольких придворных. Феодора присутствовала на совете.

В этот трагический день, когда Юстиниан, окончательно потеряв голову, видел спасение только в бегстве, когда его придворные разделяли его растерянность, лишь она одна не потеряла присутствия духа. Молча сидела она в начале совещания, но потом поднялась и, возмущенная непростительной слабостью императора и его друзей, напомнила им о долге. «Если бы, действительно, нам не оставалось ничего, кроме бегства, — объявила она, — то и тогда я не прибегла бы к этому средству. Тот, кто носил однажды царственный венец, не должен пережить своего бесславия. Я, по крайней мере, не доживу до того дня, когда меня перестанут называть императрицей. Если ты хочешь бежать, цезарь, ничто тебе не препятствует: у тебя достаточно денег, корабли готовы, море свободно. Что касается меня, то я остаюсь. Я люблю старую пословицу, которая гласит: «пурпур — прекрасный саван». В этот день Феодора спасла трон Юстиниана в решительной борьбе, где ставкой была ее корона.

Под влиянием ее энергичных речей Юстиниан и его советники воспрянули духом. В то время как ловкий Нарзес, один из приближенных императрицы, приложил все старания, чтобы отвлечь «голубых» от мятежа, и достиг этого с помощью золота, в то время как, благодаря этому ловкому ходу, мятежный народ снова разделился на партии и уже раздавались голоса, повторявшие старый лозунг: «Да здравствует Юстиниан! Да защитит Господь Бог Юстиниана и Феодору!» — Велизарий и Мундус приготовлялись идти на приступ ипподрома. Среди горящих развалин Велизарий направился было к императорской ложе, где находился Гипатий, но часть войск отказалась повиноваться ему. Полководец в отчаянии вернулся во дворец, считая дело проигранным, но на этот раз сам Юстиниан подбодрил его. В конце концов Велизарию удалось с величайшими усилиями проникнуть на арену через выходы, которыми пользовались «голубые», и он завязал битву с мятежниками. Деятельный Мундус, который только и ждал этого сигнала, появился в свою очередь со своими варварами с противоположной стороны ипподрома, прорвавшись через так называемые «двери мертвых». И в то время как с верхних коридоров амфитеатра императорские войска осыпали мятежников тучей стрел, внизу солдаты Мундуса прокладывали себе кровавый путь среди тесной толпы. Весь цирк охватила неописуемая паника. Напрасно мятежники пытались бежать: они были окружены со всех сторон. Напрасно пытались они защищаться и протестовать: солдаты Велизария рубили всех сплеча, никому не давая пощады. Это длилось целый день. К ночи, когда избиение было остановлено, более тридцати тысяч трупов, по словам одних, более пятидесяти, по подсчету других, устилали омытую кровью землю ипподрома.

Гипатий, схваченный двумя племянниками императора, был приведен к Юстиниану вместе со своим двоюродным братом Помпеосом. Помпеос молил о пощаде со слезами на глазах. Гипатий, более мужественный, доказывал свою невиновность, клялся, что народ насильно заставил его, прибавляя, что, приказав мятежникам двинуться на ипподром, он имел в виду только одно — предать их в руки Юстиниановых войск. Он говорил правду; к несчастью, посланный им человек заблудился во дворце и не нашел вовремя императора. Но Юстиниан, успев оправиться, с иронией ответил Гипатию: «Прекрасно. Но раз вы пользовались таким влиянием над этими людьми, почему не остановили вы их, прежде чем они зажгли Константинополь?» И на следующий день издал приказ казнить их. Трупы бросили в Босфор.

Главной виновницей этих казней считают Феодору. Она поклялась, по словам одного из ее современников, не щадить вождей восстания и вырвала у императора согласие на смертный приговор. Несколько сенаторов и патрициев, замешанных в мятеже, были приговорены к смерти, а имения их отобраны в казну и распределены в виде награды между преданными Юстиниану придворными. С особенной суровостью преследовали тех, кто изменил «законному правительству»; придворных, усомнившихся в его прочности, солдат, которые не торопились защищать членов партии «голубых», примкнув к «зеленым». По приказанию императора префект начал преследования и террор охватил Константинополь.

Мятеж был подавлен, и Юстиниан мог с полным правом объявить в манифесте, разосланном во все концы империи, о том, что он восторжествовал над восставшими против него узурпаторами. Но в сущности он был обязан своей победой Феодоре: вот почему в жизни императрицы мятеж «Ника» явился одним из самых ярких событий. В эти опасные минуты она выдвинулась среди императорских советников своей энергией и решимостью; она показала себя настоящим государственным деятелем, более хладнокровным и дальновидным, чем сам император. Таким образом с того дня она по праву завоевала себе выдающееся положение в императорском совете, каким до той поры она была обязана только слабости Юстиниана. Она навсегда сохранила его за собой и благодарный ей Юстиниан не оспаривал у нее этого первенства. И так как она обладала дальновидностью настоящего дипломата, знала толк в государственных делах и судила умно и здраво, то управляла, в качестве главного и первого советника императора, не по-женски твердо.

VI

Павел Силентиерский, поэт и придворный, говорит в одном из стихотворений, посвященных Юстиниану, пятнадцать лет спустя после смерти его супруги, что Феодора, «прекрасная, премудрая и благочестивая императрица, память которой он восхваляет, была деятельной сотрудницей императора во всех государственных делах». И все современники ее повторяют в один голос, что она без всякого стеснения пользовалась безграничной властью, предоставленной ей императором, что она была едва ли не более самодержавна, чем он, и Юстиниан сам признавал это. В одном из манифестов 535 года, реформировавшего администрацию, ему угодно было засвидетельствовать, что и на этот раз, прежде чем принять окончательное решение, он советовался с «благоверной своей супругой, ниспосланной ему Богом». Страстно влюбленный в женщину, которую он обожал в юности, очарованный ее недюжинным умом, подчиненный ее твердой и спокойной воле — он не отказывал ей ни в чем: ни в почестях, ни во внешних знаках безграничного господства. В продолжение своего двадцатилетнего царствования она оказывала свое влияние на все: на администрацию, на политику, на церковь. И если иногда ее влияние приносило нежелательные плоды, если ее жадность, вспыльчивость, честолюбие, разжигавшее жадность и честолюбие императора, приводило нередко к сомнительным результатам, все же нельзя не сознать, что она смотрела большей частью на государственные дела с самой здравой точки зрения и что политические ее виды, если бы они осуществились, должны были возвеличить византийскую империю, изменив, может быть, самый ход исторической жизни.

Внешние доказательства выдающейся роли, которую она занимала в качестве правительницы Византии, сохранились еще и поныне: на стенах церквей, выстроенных Юстинианом, над воротами укрепленных им крепостей имя Феодоры высечено рядом с именем Юстиниана. На императорских печатях изображение Феодоры выбито вместе с изображением ее супруга. По всей империи города и местечки добивались чести называться: Феодориатами и Феодорополями. Вместе со статуями Юстиниана воздвигали памятники и Феодоре, сановники присягали и ей на верность, как соправительнице императора. Они клялись «всемогущим Богом, единородным сыном его Иисусом Христом и святым Духом и чистой и непорочной Девой Марией, четырьмя евангелистами и св. архангелами Михаилом и Гавриилом служить верою и правдою благочестивейшим и благоверным государям: Юстиниану и Феодоре, его августейшей супруге». Таким образом повелительница империи, уверенная в своем могуществе и влиянии, Феодора распоряжалась делами церкви и государства вполне по своему усмотрению; и даже в те минуты, когда нерешительная душа Юстиниана ускользала из-под ее власти, когда обстоятельства складывались не в ее пользу и она чувствовала над собой перевес чьей-нибудь посторонней силы — смелая и ловкая, она с честью выходила из затруднительного положения и подготовляла себе верный успех в будущем. Честолюбивая и хитрая, она поставила себе целью жизни оставлять за собою всюду решающее слово, и она преуспела в этом. Она с одинаковой силой ненавидела и любила, как бы ни было высоко положение того или другого сановника, как бы ни были велики его заслуги, как бы ни был дорог императору он сам — падение его; было неминуемо, если он имел несчастье не понравиться Феодоре. Если какой-нибудь важный государственный деятель достигал помимо нее высокого положения — рано или поздно неожиданное падение показывало ему, что вне ее воли не может быть прочных путей к почести и славе. С другой стороны «верная императрица», как ее называли друзья, не щадила себя для тех, к кому однажды привязалась, не требуя от них взамен ничего, кроме слепой преданности. Все должностные лица знали, что, приобретя ее расположение, они были застрахованы от всяких случайностей, открывали себе верную дорогу к блестящей карьере, и все вели себя по отношению к ней сообразно этому.

Мы уже упоминали, каким образом ей удалось выдвинуть в префекты Петра Барцимеса; евнух Нарзес был также обязан ей своей карьерой. Бывший придворный служитель, тщедушный, хрупкий с виду, элегантный и вкрадчивый, он скоро был замечен императрицей, которая оценила его недюжинные способности, его свободный ум, его изумительную ловкость, его холодную и непоколебимую энергию. Она сделала его своим доверенным лицом, орудием для выполнения своих замыслов, она сделала его выдающимся дипломатом, в совершенстве справлявшимся с самыми щекотливыми ее поручениями; она сделала его полководцем, который являлся соперником великого Велизария. Конечно она иногда ошибалась в выборе, так, например, поддерживая, несмотря ни на что, молодого, не обладавшего никакими способностями Сергия, только потому, что он женился на одной из ее любимиц и родственнице Антонине, после того, как она добилась его назначения на важный пост в Африку, он едва не пошатнул там, благодаря своей бестактности, авторитета императора. Но в общем те, кому она покровительствовала, показали себя достойными ее милостей и ревностно исполняли те обязанности, которые она на них возложила.

И в делах церкви проявила она ту же настойчивость, защищая своих ставленников, или проводя их на высшие должности: Антима сделала она Константинопольским патриархом, Северу Антиохийскому, Феодосию Александрийскому, Иакову Баррадею открыла путь к блестящей карьере. С особенной настойчивостью, достойной лучшей участи, преследовала она тех, кто, казалось, ускользал из-под ее влияния и пытался подорвать ее авторитет — полководцев Велизария и Бутзеса, которые недостаточно рабски преклонялись перед нею, Иоанна Каппадокийского и Приска, которые отваживались открыто оспаривать у нее власть, даже патриархов, например, Сильвера, которые отказывались повиноваться ей. Против подобных ослушников пускала она в ход решительно все: грубость, коварство и жестокость, и благодаря этим красноречивым примерам, все поняли, что нельзя пренебрегать приказаниями Феодоры, и даже если они противоречили распоряжениям Юстиниана, что случалось нередко, благоразумнее было повиноваться скорей Феодоре, чем Юстиниану.

Действительно, Феодора, в случае необходимости, не стеснялась открыто восставать против желаний мужа. Один из ее приближенных, монофизитский священник Юлиан, находившийся в числе друзей Феодосия, низложенного Александрийского патриарха, составил проект обратить в христианство нубийских язычников. Императрица всячески покровительствовала его замыслу, но узнав о нем Юстиниан решил вверить эту миссию православным священникам и снарядил посольство, которое должно было явиться к повелителю Нубии с драгоценными подарками и крестильными одеждами. Вместе с тем послано было приказание князю Феваиды поддержать насколько возможно своей властью императорских послов. Что же предпринимает в этом случае Феодора? Она посылает в Феваиду короткое, но энергичное письмо. Оно гласило, что миссионер императрицы должен был во что бы то ни стало явиться в Нубию раньше посольства Юстиниана, а если не сумеют под каким бы то ни было благовидным предлогом задержать послов императора, пока Юлиан не будет доставлен в Нубию — ответят своей головой. И правитель Феваиды недолго колебался между этими двумя противоречивыми, но одинаково авторитетными для него приказаниями. Миссионеры Феодоры первые появились в Нубии с большим блеском и пышностью. История умалчивает, добился ли какой-нибудь награды правитель Феваиды, сослуживший такую службу императрице: вероятнее всего, да. Но такие факты, конечно, поднимали престиж императрицы на недосягаемую высоту.

Феодора не только озабочена была доставлением важных мест своим любимцам и поддержанием своего авторитета в глазах подданных. Она принимала близко к сердцу и действительные нужды своего государства, имела собственные воззрения на систему управления, вела собственную политику и дипломатию. В законодательстве Юстиниана насчитывается целый ряд мер, несомненно проведенных благодаря ее влиянию. Одни имеют в виду постоянный предмет ее исключительных забот: улучшение положения женщины; другие, еще более значительные, относятся к реформе административной. Одаренная чисто мужским умом, Феодора хорошо понимала что подтачивает благосостояние империи: кризис религиозный и финансовый. Несмотря на то, что она постоянно нуждалась в деньгах, она чувствовала, как и Юстиниан, насколько опасно было слишком беззастенчивое выколачивание налогов из подданных, вызывавшее постоянное недовольство. И она подсказала императору ряд мер в 535 году, которые вносили известную упорядоченность в отношения чиновников и народа, предписывая честность, благосклонность, отеческое отношение к управляемым. На этой почве произошло ее столкновение с безнравственным и грубым Иоанном Каппадокийским, немилостивым по отношению к своим подданным. Не меньше интересовали ее религиозные вопросы. В то время как Юстиниан, увлеченный былым величием римских императоров, бредил восстановлением единой римской империи, в которой хотел он через союз с Римом ввести православие, Феодора, более дальновидная, обратила внимание на Восток. Она предчувствовала, что богатые и цветущие провинции Азии, Сирии, Египта заключают в себе богатый материал для поддержания могущества монархии: она понимала опасность религиозных распрей, в которых обнаруживался сепаратизм восточных народов; она чувствовала необходимость умиротворить с помощью терпимости возраставшее в их среде недовольство и, приведя в исполнение свои благия намерения, тем самым доказала, что она смотрит на вещи с более здравой точки зрения, чем ее царственный супруг.

До последних дней своей жизни, с неослабевающим вниманием, с удивительной настойчивостью стремилась она к разрешению религиозных вопросов. Она делала это не ради любви к религиозным умствованиям, как Юстиниан, она принадлежала к тем византийским императорам, которые под видом теологических споров умели угадать глубокую важность политических проблем. Вот почему она, во имя политических интересов, упорно шла к своей цели, открыто покровительствуя еретикам, держа себя вызывающе по отношению к папству и увлекая на тот же путь нерешительного Юстиниана. До последних дней жизни боролась она за свои верования, с настойчивостью, со страстностью увлекающейся женщины, мягкой или дерзкой и суровой, смотря по обстоятельствам.

С неменьшим вниманием занималась она государственными делами. Она охотно принимала послов, которые, сознавая всю глубину ее влияния на императора, усердно ухаживали за ней. Она вела переписку со многими иностранными государями, и последние, ради различных выгод, охотно льстили ее тщеславию и ее страстной жажде власти.

Когда Юстиниан задумал перенести войну в Италию и подготовлял для этой цели разрыв с готским королем Феодотом, византийский посланник Петр, на которого была возложена обязанность передать императорский ультиматум варварскому королю, был преданным слугой Феодоры, и секретная корреспонденция, которую Феодора вела в это время с Равеннским двором, указывает, что императрица преследовала и тут другие цели, отличные от проектов своего супруга. Можно ли доверять известию, что она явилась, как это сообщает автор «Тайной истории», главной подстрекательницей убийства Амалазунты, дочери Теодориха Великого, так как эта принцесса, умная, даровитая и прекрасная собою, казалась ей опасной соперницей, которая могла бы похитить у нее сердце ее мужа? Ничто не подтверждает этого. Из ее писем ясно одно, что она охотно готова была пустить в ход свое влияние на Юстиниана, чтобы изменить его дипломатическую миссию. Она приглашала Феодота направлять через нее все бумаги, с которыми он намеревался обратиться к императору; казначею персидского шаха она писала: «Император не решает ничего, не посоветовавшись предварительно со мною».

Несомненно, что влияние Феодоры не всегда бывало благотворным, и многие нередко смеялись над империей, которой правила женщина. В самом деле, Феодора, несмотря на талант государственного деятеля, оставалась женщиной со всеми ее слабостями; вот почему ее капризы, страсти, любовь и ненависть часто вносили лишние волнения в мирное течение государственной жизни. Она любила деньги и, чтобы доставать их, прибегала нередко к насильственным и сомнительным мерам. Она любила своих друзей и нередко чересчур настойчиво занималась ими. Она старалась обеспечить будущность своих родных, в пылу родственной любви, с исключительной щедростью. Она выдала свою старшую сестру Комито, бывшую актрису, за высокопоставленного военного Ситтаса, друга детства императора и его любимого советника. Она пыталась женить своего внука, Афанасия, на дочери Велизария и прибрать к рукам колоссальное богатство полководца. Когда этот план рухнул, она все-таки позаботилась о блестящей карьере для Афанасия и наградила его несметным богатством. Она выдала замуж свою племянницу, Софью, за племянника Юстиниана, Юстина, предполагаемого наследника. Дядя ее Феодор, брат ее матери сделан был патрицием, членом сената; во время персидской войны он занимал несколько ответственных должностей. Много других родственников Феодоры сделали, благодаря ей самую блестящую карьеру.

В продолжение всей жизни Феодора не переставала горько сожалеть о том, что у нее не было сына, к которому мог бы перейти по прямой линии византийский престол. Когда в 530 году великий палестинский пустынник св. Савватий явился в Константинополе, где его принимали почти с царскими почестями, Феодора вместе с Юстинианом смиренно преклонились перед блаженным старцем, испрашивая его благословения. Однажды Феодора обратилась к св. Савватию наедине, прося его помолиться о даровании ей наконец потомства. Св. Сазватий отказал ей: «эта женщина, — грубо возразил он, — родила бы только врагов церкви».

VII

Из ближайших родственников императора самым выдающимся и наиболее популярным являлся Германос, племянник Юстиниана. Храбрый воин, энергичный полководец, ловкий дипломат, он с успехом выполнял всевозможные возлагаемые на него императором миссии. Особенно отличился он в Африке, где сумел подавить возмущение и восстановить порядок. Всюду, где бы он ни появлялся, он оставлял самые лучшие воспоминания. Солдаты обожали его; едва возникал слух о его назначении полководцем, как воины стекались под его знамена, и даже варвары считали за честь служить под его командой. Его любили за храбрость, справедливость и его заботы о правосудии и благе вверенных ему областей, а также и за то, что имя его наводило ужас на врагов империи. Стремясь внушить доверие к правительству, строгий исполнитель законов, он отличался среди придворных и общественных деятелей того времени спокойным и горделивым достоинством, и держался в стороне от всевозможных интриг, так часто взрывавших двор Юстиниана. Обладая крупным состоянием, он отличался щедростью, охотно давал взаймы тем, кто просил у него, не требуя даже процентов. Общительный и веселый, он не любил замыкаться в нелепое величие, он был всем доступен, охотно принимал у себя, двери его дома были почти всегда открыты. Словом, это была одна из благороднейших личностей среди окружавших императора придворных и сановников.

Именно поэтому на него косо смотрели при дворе. Слишком популярный, слишком любимый народом, он причинял немало беспокойства подозрительному императору; слишком глубокая натура, слишком щедрый, слишком порядочный, он еще менее нравился императрице, потому что его поведение казалось очевидным порицанием высокомерных привычек императора и Феодоры. Кроме того в его лице Феодора ненавидела предполагаемого наследника той самой империи, трон которой она жаждала оставить за своим потомством. Может быть, ей была также не по сердцу его женитьба на внучке Теодориха Великого, появление которой при дворе слишком подчеркивало происхождение императрицы. Но прежде всего она видела в нем возможного соперника, влияние которого следовало во что бы то ни стало уничтожить.

Мало-помалу, благодаря наветам Феодоры, Юстиниан, который вначале охотно полагался на своего даровитого племянника, отстранил Германоса от дел, оставив его без должности, почти в немилости, а двух его сыновей, честолюбие и пылкий нрав которых внушал ему опасение, держал в черном теле. Вскоре выражения немилости императора проявились еще резче. У Германоса был брат Бораидес, который, умирая, оставил Германосу и его двум сыновьям большую часть своего состояния. Юстиниан тотчас же вскрыл завещание под тем предлогом, что у покойного остались жена и дочь, которых он лишал таким образом наследства, и нарушил волю завещателя. Ненависть Феодоры высказывалась еще очевидней, так что все боялись в конце концов сближаться с семьей Германоса. Кроме сыновей у него была еще дочь, которая до восемнадцати лет оставалась незамужней. Наконец руки ее стал добиваться одни из офицеров Велизария, Иоанн, племянник Витальена, того самого, который однажды стал при дворе Юстина поперек дороги Юстиниану. Не пользовавшийся, благодаря этому родству, особенной любовью при дворе, но храбрый, смелый и честолюбивый, он рассчитывал, что раз ему нечего было ждать от правительства — он ничего не проигрывал, примкнув к оппозиции: напротив, это могло скорее открыть ему дорогу к блестящей карьере. Для дочери Германоса это была не Бог знает какая партия, но опальный отец с восторгом примял предложение Иоанна, и оба в страхе, что один из них может передумать и отказаться — подкрепили свои переговоры торжественной клятвой. Узнав это Феодора вышла из себя и пустила в ход все, чтобы помешать этому браку: интриги, угрозы, коварство. Ничто не помогало. Тогда она во всеуслышание объявила, что Иоанн рискует поплатиться головой за свою смелость, а так как молодой офицер был с некоторых пор не в ладах с Велизарием, то вернулся после женитьбы в армию, полный самых тяжелых предчувствий. Там он встретился с Антониной, фавориткой Феодоры; никто не сомневался, что императрица возложила на эту ловкую интриганку выполнение своих мстительных замыслов. Следует однако прибавить к чести Феодоры, что зять Германоса не слишком поплатился за свою смелость, с какой он пошел против воли императрицы. Германос и его сыновья были менее счастливы. До тех пор, пока Феодора была жива, они оставались в немилости, и благодаря ее беззастенчивым интригам, Юстиниан проникся к ним таким недоверием, что даже после ее смерти император долго сторонился их, не решаясь вернуть им прежнее положение.

Таким образом, чтобы держать в руках Юстиниана, Феодора с величайшим старанием отдаляла* от него всех, чье влияние над ним могло соперничать с ее влиянием.

В 542 году, когда Юстиниан заболел чумой, которая опустошала тогда Константинополь, и слух о его смерти распространился в народе, многие сановники, стремясь воспользоваться выгодами, которые сулила перемена правления, объявили, что если император умрет, то они не позволят императрице и двору провозгласить, нового императора. Подобного Феодора никогда не прощала. Как только здоровье базилевса несколько окрепло, она вызвала в Константинополь главнейших вдохновителей этого замысла, на которых указали ей ее шпионы — Велизария и Будзеса. Первый, внезапно лишенный звания полководца, чуть-чуть не поплатился жизнью за свою смелость. Второй, приглашенный Феодорой в ее гинекей, был арестован и ввергнут в подземную тюрьму, куда императрица, по словам современников, обыкновенно отправляла свои жертвы. Более двух лет провел он в этом аду, среди полнейшего мрака и безмолвия, не слыша человеческого голоса; слуги, приносившие ему пищу, получили приказание не разговаривать с ним. Все считали его уже умершим и никто не осмеливался даже произносить его имени, как вдруг Будзес снова появился в Константинополе. Феодора сжалилась в конце концов над своей жертвой; но из подземной тюрьмы Будзес вышел совсем другим человеком; он почти совсем лишился зрения и здоровье его было окончательно подорвано.

Подобной же немилости подвергся Приск, который, благодаря личному расположению Юстиниана, достиг высокого положения командира гвардейских полков, и, гордясь дружбой императора, счел возможным бороться с Феодорой. Приск был довольно ничтожный человек, который, благодаря своему положению, втерся в число близких к императору людей и сумел понравиться Юстиниану, выказывая преувеличенное усердие и преданность. Прежде всего он воспользовался своей блестящей карьерой, чтобы составить себе солидное состояние. Но виды его простирались гораздо дальше. Доверяя весьма неосторожно расположению к себе императора, возбужденный уже достигнутым им неожиданным успехом и почетным званием консула, которое он тогда носил, он стал вызывающим образом держать себя по отношению к императрице, позволяя себе даже отзываться о ней в весьма оскорбительных выражениях. Феодора была не из тех, которые прощают подобные вещи. Но влияние Приска на Юстиниана было настолько значительно, любовь императора к своему советнику была настолько искренна, что императрица долго не могла ничего добиться от супруга. Тогда она решилась на смелый шаг — она насильно отослала своего врага в Кизик, где он был пострижен в монахи. Перед свершившимся фактом Юстиниан смирился со своей обычной слабостью. Никогда уже больше не справлялся он о судьбе Приска; он удовольствовался тем, что конфисковал в свою пользу состояние своего прежнего любимца.

Немало лиц испытало на себе ненависть Феодоры. Бассианас, подобно Приску, позволил себе непочтительно отозваться об императрице. Это была большая неосторожность, в особенности со стороны человека, принадлежавшего к партии «зеленых». И Бассианас, понимая, что ему грозит, укрылся в церкви св. Михаила Архангела. Феодора, не обращая на это внимания, приказала арестовать его. Но императрица выставила поводом к его аресту не личное свое оскорбление — угодливым судом Бассианас обвинен был в безнравственном поведении и приговорен к казни, полагавшейся за подобные проступки.

С такой же стремительностью Феодора мстила за оскорбления своих друзей. Когда Фотий, пасынок Велизария, счел своей обязанностью вступиться за поруганную супружескую честь своего отчима и осмелился публично среди бела дня похитить из Ефесской церкви возлюбленного Антонины — он дорого заплатил за свою дерзость. Арестованный, подвергнутый как какой-нибудь раб телесному наказанию, Фотий перенес самые ужасные пытки, с помощью которых у него хотели вырвать признание, куда он спрятал своего пленника; но этот человек, обладавший слабым здоровьем, так дороживший некогда своей физической красотой, показал под пытками удивительную стойкость. Он не сказал ни слова. Тогда Феодора упрятала его в одну из подземных тюрем. Он бежал и укрылся в Феокасской церкви. Арестованный во второй раз и снова посаженный в тюрьму, он бежал опять и искал на этот раз убежища в св. Софии, рассчитывая на то, что никто не осмелится поднять на него руку в этом всеми почитаемом убежище. Но ненависть Феодоры не знала преград. По ее приказанию, соборное духовенство выдало Фотия, и он в третий раз возвратился в свою тюрьму. Он просидел в темнице три года и уже отчаялся в спасении, когда с ним случилось, по словам современников, чудо: пророк Захарий явился ему во сне и обещал помочь в побеге. Фотий еще раз решился покинуть свою темницу и на этот раз счастье не отвернулось от него; ему удалось пробраться в Иерусалим, где он поступил в монастырь, найдя, что это единственное средство спастись от преследований Феодоры. Позднее, после ее смерти он вернулся ко двору и сделался в конце концов любимцем императрицы Софии, племянницы его прежней гонительницы.

Все те, кто помогал Фотию привести в исполнение его замысел, разделили его печальную участь. Некоторые из его родственников были по приказанию Феодоры наказаны розгами и изгнаны, другие исчезли еще более таинственным путем. Друг его, сенатор Феодос, который принял в нем участие в Ефесе, поплатился особенно жестоко. Брошенный в подземелье, он был как зверь прикован к стене на короткой цепи, которая не позволяла ему нагнуться. Принужденный вечно оставаться на ногах, он жил как животное, спал и ел стоя; спустя четыре месяца он дошел до помешательства. Тогда его выпустили, но он вскоре умер, а имущество его конечно было конфисковано.

Приходилось изредка и Феодоре отказываться от своих мстительных планов. Диоген, человек знатного происхождения, был очень популярен в столице, и хотя принадлежал к партии «зеленых», был любим императором. Поэтому императрица ненавидела его и прилагала все усилия, чтобы его погубить. Неизвестно почему она отказалась на этот раз от своих обычных приемов: Диоген был обвинен перед судом в безнравственном поведении. Феодора позаботилась выставить целый ряд свидетелей из числа рабов подсудимого. Однако судьи, отнесясь на этот раз вполне серьезно к своим обязанностям, не нашли обвинение достаточным. Тогда Феодора призвала одного из приближенных Диогена, Федора, и с помощью угроз и увещаний старалась добиться от него согласия лжесвидетельствовать на своего господина. Когда ей не удалось и это, она захватив Федора, приказала пытать его, обвязав его голову веревкой с узлами, и стягивая ее до тех пор, пока глаза не вышли у него из орбит. Верный слуга не сдался. В конце концов суд, найдя обвинение недоказанным, отпустил Диогена на свободу к величайшему неудовольствию Феодоры.

Конечно, не преувеличивая числа ее жертв и ее жестокости, не следует изображать Феодору слишком кроткой и милостивой. Когда дело шло о ее интересах — она не останавливалась ни перед чем: убийство не испугало бы ее, если бы оно казалось ей необходимым. История с Приском и Германосом показывает, на что она была способна, когда что-либо угрожало ее власти. История с Иоанном Каппадокийским еще более характерна; приподнимая несколько завесу над обычаями и нравами византийского двора, постоянно волнуемого всевозможными заговорами и интригами, она в то же время освещает довольно ярко честолюбивую и коварную душу императрицы Феодоры, ее беззастенчивую и страстную энергию, ее изобретательный ум.

VIII

В течение десяти лет Иоанн Каппадокийский занимал должность начальника императорской стражи. Человек темного происхождения, среднего образования и весьма сомнительного воспитания, он приобрел мало-помалу расположение Юстиниана, благодаря своему выдающемуся уму и удивительной практической сметливости. Он заинтересовал императора, вечно нуждавшегося в деньгах, грандиозными планами финансовых реформ, обещавших большие выгоды, и сделал поэтому быстро блестящую карьеру.

Современная пословица так характеризовала жителей Каппадокии: «Каппадокиец дурен от природы, достигнув положения, он становится еще хуже, а пронюхав о возможности нажиться, он становится невыносим», и своей жадностью, жестокостью и беззастенчивостью Иоанн вполне оправдал эту народную молву. Выжимая деньги и для себя, и для императора, он без всякой жалости жертвовал людскими жизнями и разорял целые города, он все позволял своим чиновникам, лишь бы они ему приносили деньги. Он сам показывал в этом пример и учил собирать подати. В подведомственных ему тюрьмах он ввел целую систему разнообразных пыток, и те, которых он подозревал в укрывательстве состояния, хорошо узнали там, к чему ведет стремление ускользнуть от податей.

Безнравственный и грубый Иоанн Каппадокийский, работая для императора, не забывал и собственного благосостояния. Вор в душе, как сказал о нем один из современников, он пускался во всевозможные спекуляции. Снабжая провиантом отправляемую в Африку армию, он поставлял скверные сухари, которые сгнивали в пути и вызывали эпидемии в войсках; зато Иоанн Каппадокийский нажился на этой операции. Он плутовал при выдаче жалования и пенсий и, обирая таким образом бедняков и сея разоренье, он скопил колоссальные богатства. Все ненавидели его, но в глазах Юстиниана Иоанн стоял очень высоко: при первом требовании он снабжал императора необходимыми суммами. Император не интересовался, каким образом достигал Иоанн этих блестящих результатов и, может быть, в самом деле не имел понятия о его жестокости. Во всяком случае, благодаря своей изобретательности, с какой он добывал деньги, своим постоянным заботам о финансах, за что император даже благодарил его публично, Иоанн сумел стать необходимым и все ему прощалось. Хороший администратор, несмотря на свои пороки, он обладал многими качествами настоящего государственного деятеля, энергией, смелостью, с какой высказывал свои убеждения и, несмотря на ненависть, вызываемую им, весь двор дрожал перед могущественным фаворитом, заискивал перед ним и в угоду Юстиниану хвалил его ловкость и прекрасные результаты его деятельности.

Мятеж «Ника», вызванный отчасти и его притеснениями, чуть не испортил ему карьеру. Он был удален при восторженных аплодисментах столицы, но император уже не мог обойтись без него. Очень скоро он вернулся к власти более жестокий и жадный, чем когда-либо, вполне убежденный в расположении к нему императора. Он был сделан патрицием и консулом и Юстиниан, который в официальном рескрипте благодарил его за то, что он принял так близко к сердцу спасение императора, окончательно слепо доверился этому преданному и полезному слуге.

Завладев таким образом расположением государя и разбогатев, Иоанн мало-помалу дошел до ослепления своим всемогуществом. Обладая душой низменной и чувственной, он всегда любил власть и материальные выгоды, которые она ему приносила. Он любил хороший стол, тонкие вина: за какое-нибудь особенно удачное блюдо он раздавал своим поварам высокие общественные должности. Он выписывал самых редких рыб с берегов Геллеспонта и Черного моря. В веселой компании он проводил за пирами целые ночи и не любил, чтобы его тревожили даже ради дел государственной важности. Нередко по утрам его находили мертвецки пьяным или до такой степени объевшимся, что он заболевал. Его безнравственность была притчей во языцех. В своем зеленом платье, которое резко подчеркивало мертвенную бледность его лица, он рыскал по улицам столицы, окруженный разными прожигателями жизни и куртизанками. В прозрачных одеждах, которые не скрывали их прелестей, эти веселые женщины окружали носилки всемогущего сановника, ублажали его ласками и поцелуями в то время, как Иоанн, небрежно опершись на плечо одной из своих фавориток, охотно допускал все это, надеясь ослепить умы своих современников этой показной роскошью, этим скандальным, по блестящим зрелищем и завоевать себе то будущее, которое нашептывали ему его честолюбивые мечты.

Как и большинство его современников, Иоанн Каппадокийский был очень суеверен, он верил в предсказания, призывал гадалок, и они напевали ему, что в будущем его ждет царская порфира.

Стремясь облегчить себе доступ к ней он прибегал к колдовству, не страшась ни Бога, ни дьявола; подозреваемый даже в язычестве, он осмеливался открыто презирать благочестивые обычаи православного двора, редко появлялся в церкви, и присутствуя на богослужении, бормотал языческие молитвы. У себя дома он восстановил служение древнегреческим богам: в одежде верховного жреца он умолял богов сохранить ему доверие императора, пока не приблизился час окончательного падения Юстиниана. Наконец, так как он обладал в достаточной мере практическим смыслом, он употреблял свое богатство на приобретение себе сторонников и с большой пышностью путешествовал по провинциям, стремясь к возможно большей популярности.

Расчищая себе дорогу к трону, он не побоялся бросить вызов Феодоре. Вместо того, чтобы угождать и льстить ей, окружать ее тем подобострастием, которое она так любила, Иоанн обходился с ней небрежно и дерзко; больше того: он открыто клеветал на нее императору, надеясь превратить в ненависть ту великую любовь, с которой Юстиниан относился к своей жене. Таких вещей Феодора не прощала. Между Иоанном и императрицей разгорелась ожесточенная беспощадная борьба. Готовая на все, Феодора только ждала удобного случая, чтобы уничтожить своего соперника. Иоанн в свою очередь, сознавая, что она является главным препятствием на его пути, не останавливался ни перед чем, чтобы столкнуть ее. Он хорошо сознавал, с каким опасным противником он имеет дело. Он знал, что она способна прибегнуть к убийству, чтобы освободиться от врага, и по ночам не мог спать спокойно, несмотря на то, что был окружен многочисленной стражей; вздрагивая каждую минуту, он напряженно вглядывался в темноту, ожидая увидеть у своей постели наемного убийцу, и сам осматривал запоры у дверей. С наступлением утра страх проходил. Он знал, до какой степени он необходим Юстиниану, знал, каким он пользуется влиянием на императора; он надеялся также на ужасный беспорядок, который намеренно допускал в административных делах и в котором трудно было разобраться кому-нибудь, кроме него. И не заботясь о возмездии или о том, что зло порождает зло, он продолжал свой обычный образ действия, обогащая близких к нему лиц, наполняя администрацию своими ставленниками, расхищая казенные суммы. Все преклонялись перед его всемогуществом и никто не произносил иначе как с похвалой имени этого «врага законов» и «худшего из людей».

Но Иоанн Каппадокийский не принял во внимание коварство Феодоры. Сначала императрица попыталась открыть глаза Юстиниану на те бедствия, которым подвергались подчиненные под его управлением, на серьезное недовольство, которое это управление вызывало, на опасность, которой подвергалась сама монархия. Весьма умно императрица не касалась своих личных интересов и взывала к здравому смыслу базилевса, к его страстной любви к порядку и точности, к заботливости о благосостоянии народа, которым он всегда гордился. Но ничто не действовало. Юстиниан не решался расстаться с человеком, которого даже враги его называли «могущественнейшим гением своего времени» и для которого «не существовало затруднений». Тогда Феодора попробовала возбудить подозрительность Юстиниана, указав на опасность, которой, в виду честолюбия Иоанна, подвергался авторитет и самая жизнь императора. Юстиниан, который обыкновенно быстро сдавался на подобные доводы, спеша при малейшем поводе отделаться от своих лучших друзей, возбудивших его опасения — на этот раз не хотел ничего слышать. Подобно всем слабохарактерным людям, он колебался внезапно расстаться с человеком, к которому привязался в силу долгой привычки, к которому питал искреннее расположение. Феодора терялась. Она не могла прибегнуть к каким-нибудь насильственным мерам по отношению к всемогущему Иоанну, как это она сделала с Приском. Его слишком хорошо охраняли: почти невозможно было отделаться от него с помощью тюрьмы, или убийства. Но Феодора была изобретательна. Она придумала, как погубить Иоанна.

Антонина, жена Велизария, возвратилась в это время из Италии в Константинополь. Эта умная и смелая женщина, страстная и сдержанная в одно и то же время, лучше чем кто-либо была способна провести самую сложную интригу. Уже не раз она доказывала в этом отношении свое уменье и приходила в затруднительных случаях на помощь императрице. На этот раз ей было особенно выгодно оказать услугу императрице, которая знала ее тайны и покровительствовала ее роману. К тому же она искренно ненавидела Иоанна. Она знала, до какой степени слава Велизария колола глаза Иоанну, как страстно тот завидовал полководцу, его значению и его популярности. И хотя она не была особенно верной женой — она боялась немилости мужа, которая отозвалась бы больно и на ней. И она охотно пошла навстречу желаниям Феодоры и приложила все свои старания осуществить задуманную интригу.

У Иоанна была дочь Евфимия, наивный и чистый ребенок. Она была гордостью своего отца и счастьем всей его жизни. Антонина сошлась с ней. Видясь с ней ежедневно, она сумела вкрасться к ней в доверие и сделала вид, что открывает ей свою душу. Однажды, когда они болтали наедине, Антонина стала рассказывать своей молоденькой подруге о недовольстве Велизария, она горько жаловалась на то, что после завоевания Италии и Африки, приведя в Византию двух плененных царей и доставив несметную военную добычу, знаменитый полководец видит со стороны Юстиниана одну неблагодарность, и, воспользовавшись удобным моментом, принялась хулить правительство. Евфимия, ничего не подозревая, с интересом выслушивала ее и, ненавидя со своей стороны императрицу, как злейшего врага своего отца, она наивно спросила: «Но, дорогая моя, чего ради терпите вы все это, раз армия в ваших руках»? Антонине только того и было надо. «Мятеж в армии не приведет ни к чему, если у нас не будет сторонников в столице. Ах, если бы твой отец примкнул к лам, тогда с Божьей помощью нам удалось бы довести дело до конца».

Евфимия, конечно, передала отцу этот разговор, и обрадованный Иоанн, предвидя уже исполнение предсказания, сулившего ему трон, объявил, что готов завтра же переговорить с Антониной. Чтобы отклонить от себя хотя бы малейшее подозрение в коварстве, жена Велизария отказалась явиться к Иоанну для переговоров. «Это слишком опасная игра, — объявила она, — в столице, кишащей шпионами, недалеко до виселицы». Но через неделю она должна была покинуть Константинополь, направляясь к мужу в восточную армию. Выезжая из Византии, послала она сказать Иоанну, что она остановится в принадлежавшей Велизарию уединенной вилле в предместьях Руфинианы на азиатском берегу. Под предлогом прощального визита Иоанн может посетить ее там, и они поговорят без помехи о своем плане и предполагаемом союзе. Эта осторожная тактика понравилась Иоанну, и он назначил день для переговоров. Феодора тем временем, осведомленная обо всем, предупредила Юстиниана.

Император все еще сомневался; он не мог допустить мысли, что Иоанн изменял ему. Не без труда удалось императрице убедить его послать на виллу, в день свидания префекта с Антониной, двух доверенных лиц — Нарзеса и Марцела, начальника стражи на вилле Велизария. Спрятанные Антониной, они должны были присутствовать при разговоре и получили приказание, в случае если предательские замыслы Иоанна станут им достаточно ясны, арестовать его; а если бы он стал сопротивляться — то и убить его. Феодора надеялась, что враг ее погибнет таким образом во время схватки, не успев оправдаться.

Но уступая настояниям императрицы, Юстиниан, из любви к своему прежнему другу, предупредил его об опасности, угрожавшей ему на уединенной вилле. Иоанн Каппадокийский не обратил внимания на этот совет и ночью, как было условлено, соблюдая осторожность, переплыл Босфор и явился в Руфиниану. Он захватил с собой сильную охрану. Принятый Антониной в саду виллы он согласился на все, что она ему предложила, и торжественно обещал содействовать гибели императора. В эту минуту Нарзес и Марцел, спрятанные за изгородью из стриженых деревьев, кинулись со своими людьми на Иоанна, пытаясь задержать его. На шум прибежала стража Иоанна. Завязалась схватка. Марцел был ранен, а Иоанну удалось ускользнуть, и, вернувшись в Константинополь, он спрятался в священном убежище, в св. Софии.

Это и погубило ловкого сановника, который обыкновенно отличался большим хладнокровием и присутствием духа. Если бы он дерзнул смело явиться к императору — ему, может быть, удалось бы убедить Юстиниана в своей невиновности. Спасаясь бегством, он тем самым признал свою вину. По обычаю низложенные сановники постригались в Византии в монахи. Иоанна постригли в монахи наскоро в самой св. Софии, несмотря на его сопротивление, и так как под рукой не оказалось монашеских одежд, на него накинули подрясник одного из ключарей, который был при пострижении. Прокопий рассказывает, что ключаря звали Августом и что таким образом гадалка, предсказавшая префекту, что он будет некогда носить одежду Августа, не солгала.

Иоанн Каппадокийский не смирился. Он никогда не исполнял монашеских обязанностей, не желая окончательно закрыть себе доступ к прежнему положению. Веря в свое счастье, он не терял надежды на то, что ему удастся вернуть милость императора. Юстиниан действительно обошелся с ним необыкновенно мягко. Изгнанный в Кизик, Иоанн получил по распоряжению императора назад большую часть своего состояния. И так как, в более счастливые дни, он осмотрительно отложил кое-что из своих сокровищ — он был по-прежнему богат, и живя в своем мирном и роскошном убежище, он чувствовал бы себя вполне счастливым, если бы не сожаление о прошлом величии. Общественное мнение в Византии было страшно возмущено тем, что такой дурной человек с такой легкостью загладил свою вину и больше чем когда-либо наслаждался жизнью.

К счастью для правосудия и справедливости Феодора не дремала. Во время этого опасного момента, важнейшего в ее жизни, не раз пришлось ей дрожать за свое могущество. Никогда не прощала она людям, которые угрожали пошатнуть ее власть. Ненависть ее к Иоанну не ослабела; упрямо выжидая случая окончательно погубить своего врага, она преследовала его до самой своей смерти.

Во главе Кизикской церкви стоял епископ Евзебий, ненавидимый всеми. Напрасно просили императора о его низложении; он упорно держался, благодаря своим интригам и доверию, которым пользовался при дворе. В конце концов всеобщее негодование против него возрасло настолько, что на жизнь его было совершено покушение; он был убит среди бела дня на форуме. Все знали, что Иоанн Каппадокийский не ладил с Евзебием. Феодора с радостью схватилась за удобный случай скомпрометировать его в этом деле. Сенаториальная комиссия отправлена была в Кизик для розыска. Иоанна арестовали, бросили в тюрьму, наказали розгами, как вора или разбойника с большой дороги. Невиновность его, однако, была настолько очевидна, что невозможно было приговорить его к смерти. В угоду императрице у него отобрали все его имущество, отняли у него даже его одежды, оставив ему только бедную тунику, и изгнали под стражей в Египет. К довершению унижения, капитан корабля, увозившего его в Египет, получил приказание высаживать Иоанна на берег в каждом порту, мимо которого они проходили, и заставлять его просить милостыню у прохожих. И бывший начальник императорской гвардии, бывший патриций, бывший консул, превратившийся в нищего, действительно протягивал руку за подаянием. В конце концов его поселили в Антиное, но и тут Феодора не забыла его. Она отыскала убийц кизикского епископа и угрозами и обещаниями принудила одного из них сказать об участии в убийстве Иоанна. Но другой, несмотря на все пытки, не хотел лгать и спасти себя, оговорив невинного. Таким образом Иоанн уцелел; но до самой смерти своей гонительницы он пробыл в изгнании.

Тем не менее, в самые тяжелые минуты, этот энергичный человек не падал духом, не потерял веры в себя и дерзости. Этот человек, вспоминая о прежнем своем положении, не отказывал себе в удовольствии напоминать александрийцам о том, что они должны казне. Этот изгнанник еще мечтал о престоле. В день смерти Феодоры, он появился в Константинополе, с прежней верой в свою звезду. Но было слишком поздно. В продолжение семи лет Юстиниан успел забыть о прежнем любимце. Иоанн не вошел снова в милость, и умер в той монашеской одежде, которую надел против воли.

В этом всемогущем сановнике, честолюбивом, умном и беззастенчивом, таком же как и она, Феодора нашла себе достойного врага. И она имела все основания гордиться победой, доставшейся ей с таким трудом.

История отношения Феодоры к Велизарию и его жене Антонине не менее поучительна для выяснения характера императрицы, чем ее борьба с Иоанном Каппадокийским.

IX

Благодаря своей славе, популярности, влиянию и богатству, Велизарий, подобно Иоанну Каппадокийскому, мог казаться Феодоре серьезным соперником, и, может быть, еще более опасным, потому что в руках его была многочисленная армия, главный фактор государственных переворотов в Византии.

Велизарий был гениальнейшим полководцем своего времени. Победитель персов, остогов, вандалов, покоритель Африки и Италии, он привел в Константинополь двух плененных царей, привез Юстиниану сокровища Гензериха и Теодориха, расширил границы империи. После падения Карфагена, во время блестящего празднества на ипподроме он в последний раз воскресил в памяти византийцев воспоминания о прошлой славе Рима. В продолжение нескольких часов развертывались перед глазами восторженной толпы пышные трофеи покоренной им Африки: золотые троны, драгоценные вазы, роскошные блюда, груды драгоценных камней, пышные экипажи, длинная процессия пленных варваров в живописных одеждах, среди которых находился Гелимер, в своей королевской пурпурной мантии, с печальной и иронической полуулыбкой на бледных губах. С высоты своей триумфальной колесницы Велизарий щедро наделял толпу серебряными вазами, золотыми поясами, монетами, которые бросал целыми пригоршнями. И благодарный Константинополь воздвиг победителю золотые статуи, и на медалях в память события, воскресившего «римскую славу», поместил изображение Велизария рядом с Юстинианом. После взятия Равенны Константинополь в продолжение нескольких недель только и толковал о его славе. Когда он проходил по улице, сопровождаемый своей охраной в живописных готских костюмах или одеждах персов, мавров и вандалов, толпа не переставала восторгаться его прекрасной фигурой, его внушительным видом, его благородной осанкой. Всюду восхваляли его добродетель, храбрость, победы; его восторженно приветствовали, вокруг него теснились, считая за честь поздороваться с мим. Велизарий доступный, ласковый, находил каждому в ответ доброе слово, и окруженный преданной ему всей душой армией и охраной в семь тысяч человек казался могущественным государем, возвращавшимся в собственную столицу.

Он был всеобщим кумиром. Солдаты обожали его за беспримерную храбрость, с какой он во главе своих войск бросался в сражение как простой воин, и также за его щедрость, с какой он раздавал деньги и награды. Считалось исключительной честью состоять в его свите; храбрейшие из побежденных охотно служили ему. Ради одного слова одобрения, его гвардейцы считали за счастье умереть за своего вождя. В провинциях он был любим: за то, что в войсках его царствовала образцовая дисциплина, за то, что он не позволял без нужды разорять страну. В Константинополе народ забыл о кровавом усмирении им мятежа «Ника» и, помня только о его победах, провозглашал его величайшим полководцем в мире. Одно его имя сулило победу. Он мог стать королем Италии, царствовать над теми самыми готами, которых он победил и которые — знатоки в военном деле — предлагали ему трон. Окруженный ореолом громкой славы, обладавший несметными богатствами Велизарий был настоящим господином Византии.

Принимая участие во всех важнейших государственных делах, ближайший советник императора, Велизарий, не желая того, беспокоил всех тех, кто жаждал власти. Иоанн Каппадокийский ненавидел его, видя в нем опасного соперника, Феодора также его не любила, страшась, как бы в один прекрасный день он не произвел государственного переворота. Сам Юстиниан, несмотря на доверие, с каким относился к своему другу детства, опасался, как бы он не вырвал у него из рук корону, И в Византии ходили слухи, будто Велизарий ожидал только удобного случая, чтобы погубить правительство.

К счастью для императора Велизарий не был дипломатом: это был храбрый воин, искренно преданный и честный; иной славы он не жаждал. Земляк императора, привязанный к нему с самого вступления его на престол — он считал, что узы, соединявшие его с его повелителем, гораздо крепче и искреннее, чем отношения подданного к своему государю вообще. И когда Юстиниан заставил его поклясться, что никогда, пока он жив, Велизарий не будет стремиться к престолу, он охотно дал и сдержал свою клятву. Ом не предавался честолюбивым мечтам. Любя почести, славу и популярность, он не жаждал власти. Он был рожден, чтобы быть добросовестным исполнителем предначертаний свыше. Его величие подчас смущало его и чтобы заставить простить себе эту славу, он смирялся иногда больше, чем это было нужно. Он знал, что императрица не любила его. Чтобы ее обезоружить, он старался всячески служить ей. Он знал, что Юстиниан завидовал его славе, богатству и влиянию, он всеми силами старался успокоить его. Храбрый солдат часто выказывал недостаток гражданского мужества. Всю жизнь он боялся Феодоры, всю жизнь он слишком вмешивался поэтому из любезности в женские интриги.

Всю жизнь приходилось ему терпеть всевозможные мелочные уколы. Рядом с ним находились в африканской кампании шпионы, доносившие в Константинополь о каждом его шаге. Во время итальянской кампании к нему приставлен был в качестве соглядатая Нарзес, доверенный Феодоры, снабженный письменными полномочиями, которыми полководец отдавался ему в распоряжение. Три или четыре раза он был внезапно отозван от армии; дошло до того, что у него отнимали свиту и часть его имущества. После первого блестящего похода в Италию ему отказали в триумфе. Так поступали в исключительных случаях. Но Феодора нашла более верное средство держать его в руках; она действовала через Антонину.

Если верить «Тайной истории», Антонина, подобно Феодоре, была женщиной с бурным прошлым. Дочь куртизанки и кучера, она вела прежде самую распущенную жизнь; потом вышла замуж, довольно неудачно, и в этом браке прижила нескольких детей, между прочим Фотия. Овдовев, она встретилась с Велизарием и, хотя была уже далеко не молода, во время вступления Юстиниана на престол ей было около сорока лет, пленила сердце полководца. Он женился на ней и всю жизнь любил ее так страстно, что константинопольские кумушки не могли себе объяснить этого иначе, как колдовством. Как бы то ни было, он обожал ее, не имея мужества расстаться с ней, он увозил ее с собою, отправляясь на войну в Африку, в Италию, на восток, и всегда советовался с ней, не предпринимая без ее ведома ни одного важного дела. Ради нее он забывал иногда о своем долге и высших государственных интересах. Ради нее он всю жизнь вмешивался во всевозможные интриги и не останавливался ни перед чем, чтобы удовлетворить ее капризам, ненависти, или любви. Далее друзей Велизария шокировала эта страсть.

Следует заметить, что Антонина была умна, смела и давала отличные советы. Во время осады Рима она, сопровождаемая небольшим конвоем, пробралась через осадную линию, чтобы поторопить резервы. Во время второй итальянской кампании она присутствовала при приступе. Ее пытливый ум не упускал из виду никаких важных мелочей. Во время плавания эскадры, направлявшейся в Африку, она одна сумела изобрести способ сохранять в амфорах пресную воду, зарывая их в песок в трюме. В особенности близко к сердцу она принимала всегда славу Велизария, она не колебалась пускаться в утомительное путешествие из Италии в Византию, когда требовались подкрепления, она употребляла в пользу Велизария все свое значение при дворе.

Прибирая к рукам Антонину, Феодора держала тем самым в повиновении Велизария. Императрица быстро сообразила это. Вначале она по-видимому не чувствовала особенной симпатии к жене знаменитого полководца. Она даже довольно откровенно ненавидела ее. Смотрела ли она на нее косо, благодаря ее скандальным романам, которые сделали Велизария посмешищем двора? Возможно. А может быть она опасалась, что Антонина, пользуясь своим влиянием на Велизария, подтолкнет его на какой-либо шаг, опасный для Юстиниана. Антонина была в самом деле помешана на интригах, умела ловко плести их, не особенно останавливаясь перед сомнительными средствами. Она была натурой страстной, честолюбивой, жадной до власти и более смелой и умной, чем Велизарий. Феодора не без причины боялась, что подобная женщина заставит как-нибудь Велизария изменить своей клятве.

У Антонины были свои слабости.

22 июня 533 года, когда византийский флот покидал Константинополь, направляясь в Африку, патриарх Епифан, желая, чтобы благословение свыше осеняло благочестивое предприятие, отправил на адмиральском корабле только что крестившегося молодого воина. Его звали Феодосом и Велизарий и Антонина знали его и прежде и даже были его восприемниками. Антонина не замедлила заинтересоваться им. За время длинного плавания она успела влюбиться в него, и так как в подобных случаях не останавливалась ни перед какими предрассудками — стала тут же его возлюбленной. Сначала она держала эту связь в тайне, но мало-помалу совершенно перестала стесняться. Все домашние знали об ее романе, исключая самого Велизария. Тем не менее однажды в Карфагене Велизарий застал влюбленных в одной из нижних комнат дворца в таких одеяниях, которые не позволяли сомневаться, в чем было дело. Велизарий вышел из себя. Но Антонина с апломбом объявила: «Мы просто собирались припрятать некоторые драгоценности, чтобы скрыть их от императора». Славный полководец любил деньги. Он еще больше любил свою жену. Ом охотно позволил провести себя, предпочитая не верить собственным глазам. Ободренная этим ослеплением, Антонина совершенно распустилась и когда Велизарий вернулся в Византию, и когда на следующий год он опять уехал в Сицилию — она всегда возила за собою своего любовника и даже добилась от мужа назначения Феодоса начальником его двора.

В Сиракузах она вела себя скандально. Тем не менее никто из окружающих не решался громко порицать ее; все знали о слабости Велизария к своей жене, нее знали и о том, как опасно было возбуждать гнев Антонины, умевшей так ядовито мстить врагам, и все предпочитали лучше жить в согласии с нею, чем открывать на нее глаза Велизарию. Однако, одна из ее прислужниц, Македония, которая была почему-то недовольна ею, решилась объявить Велизарию о его позоре и в подтверждение истинности своих слов выставила свидетелями двух постоянно находившихся при Антонине рабов. Велизарий в порыве гнева приказал было умертвить Феодоса; но солдаты, которым было это поручено, сочли нужным предупредить юношу об угрожавшей ему опасности. Он бежал и скрылся в Ефесском святилище. Что касается ловкой Антонины, то она сумела выпутаться и на этот раз. Она убедила Велизария, что стала жертвой гнусной клеветы, и без особого труда доказала ему свою невиновность. Затем, чтобы уберечь себя от подобных случаев, она упросила мужа выдать ей доносчиков. Чересчур болтливая горничная и неверные рабы понесли должное наказание: им отрезали языки.

Антонина не менее жестоко разделалась и с остальными своими врагами. Один из старших офицеров, Константин, осмелился сказать: «на месте Велизария, я оставил бы в покое любовника, но убил бы изменницу!» Антонина не забыла этих слов. Терпеливо, настойчиво старалась она погубить Константина во мнении мужа. И так как офицер отличался большим самолюбием и был очень вспыльчив, Антонине скоро удалось поссорить мужчин, тем более, что Константин во время итальянской кампании имел неосторожность взять какие-то драгоценности у одного из равеннских нотаблей и, несмотря на все настояния Велизария, не захотел их вернуть потерпевшему. Велизарий вышел из себя и позвал стражу. «Чтобы убить меня, конечно!» — воскликнул Константин, который знал, что Антонина ненавидела его. Не ожидая, пока его схватят, он бросился с кинжалом на Велизария. Он был арестован и казнен. Антонина торжествовала.

Разумеется, по просьбе своей жены, Велизарий поторопился вернуть Феодоса. Велизарий взял с собой в Италию сына Антонины, Фотия, к которому был искренно и глубоко привязан. Фотий ненавидел Феодоса, которого подозревал в связи с матерью и отчасти ревновал к Велизарию; и Феодос, не обладавший, по-видимому, особенной храбростью, объявил, что не вернется, пока Фотий будет находиться при полководце. Антонима не колебалась в выборе между сыном и возлюбленным. Она так повела дело, что Фотий устал бороться с ее мелкими вздорными выходками, разбитый и разочарованный вернулся в Византию. И на глазах снисходительного Велизария Феодос и Антонина без помехи продолжали свой роман. Когда после взятия Равенны знаменитый полководец вернулся в Константинополь, торжествующая Антонина смело вступила в столицу между своим мужем и любовником.

Феодора очень скоро узнала об этой связи, длившейся целых семь лет, вызывавшей всеобщие толки, и Антонина поняла, что все ее похождения известны императрице. На этой почве сблизились обе женщины. Чтобы окончательно обезоружить Феодору, Антонина отдала себя в распоряжение императрицы, и с обычной ловкостью ей удалось, во время пребывания в Италии, подставить ножку врагу Феодоры, Сильверу. Феодора, ценившая по достоинству подобные услуги, поняла со своей стороны, что, покровительствуя любви жены Велизария к Феодосу, она легче всего сумеет сделать ее орудием своей политики и залогом верности Велизария трону. Заключив союз на почве общих интересов, обе женщины скоро сошлись ближе и наконец подружились. Антонина сделалась фавориткой Феодоры и ее поверенной. Она получила высокую должность при дворе.

Феодоса тем временем начинала беспокоить его слишком громкая связь; может быть, требовательная любовница уже наскучила ему. Он расстался с нею и, чтобы она оставила его в покое, удалился в монастырь. Антонина пришла в отчаяние, облеклась в траур, не хотела никого видеть и не переставала вздыхать и плакать, даже в присутствии Велизария, по поводу разлуки с преданным дорогим другом. Она сумела устроить так, что покладистый Велизарий, испросив аудиенцию у Юстиниана и Феодоры объявил, что не может обойтись без Феодоса и умолял позволить ему вернуться. Уезжая в Персию, он согласился оставить Антонину в столице. Едва он успел пуститься в путь, Феодос, который объявил было, что не желает оставлять монастырь, поспешил возвратиться к своей возлюбленной.

Страсть Антонины доводила ее до безрассудства.

Предоставленный самому себе, Велизарий начинал, наконец, понимать истинное положение вещей. Фотий принял на себя обязанность окончательно открыть ему глаза. Чувствуя тяготевшую над ним ненависть матери, которая всеми силами старалась погубить его в глазах отчима и даже, по слухам, собиралась совершенно устранить его, Фотий решился на отчаянный шаг. Он доказал Велизарию, до какой степени недостойно вели себя по отношению к нему его жена и Феодос. На этот раз, чувствуя поддержку, великий полководец, наконец, окончательно рассердился. Он умолял Фотия помочь ему отомстить за его поруганную честь, но даже в эту минуту он не хотел причинить какое-нибудь зло Антонине. «Я по-прежнему люблю жену, — сказал он. — Я хочу только наказать человека, который опозорил меня, но пока Феодос жив, я не могу относиться к ней по-прежнему». Несмотря на все эти недомолвки, несмотря на то, что Фотий не мог рассчитывать на Велизария, молодой человек решил помочь ему. Отчим и пасынок поклялись над Евангелием поддерживать в этом деле друг друга и даже умереть один за другого, если это будет нужно. Они стали выжидать удобного случая.

В 541 году Антонина как раз только что оказала Феодоре громадную услугу. Она была душой интриги, погубившей Иоанна Каппадокийского, и значение ее при дворе все возрастало. Уверенная в своей безопасности, она, отослав своего любовника в Ефес, поехала к мужу. Вопреки ожиданию, она нашла Велизария в отчаянии. Узнав о ее приезде, он позабыл обо всех своих делах. Первый раз в жизни он плохо принял Антонину. Он тайно заключил ее под стражу и собирался даже убить ее. В то же время Фотий подверг допросу одного из евнухов своей матери, узнал от него, где скрывается Феодос, и захватил с помощью местного епископа возлюбленного Антонины в церкви св. Иоанна в Ефесе, откуда Феодос отправлен был в Киликию.

Велизарий и Фотий плохо рассчитали. Феодора вовсе не собиралась давать в обиду свою подругу. Взволнованная известием об аресте Феодоса, она поспешно призвала Велизария в Византию. Читателю уже известно, как жестоко она отплатила Фотию за его расправу с любовником его матери и с какой спокойной смелостью она соединила свою фаворитку с ее драгоценным возлюбленным. В то же время она помирила супругов. Великая любовь полководца к своей жене смягчила его чувства по отношению к Антонине и Феодора без труда водворила мир и согласие в доме Велизария. Он вновь принял к себе Антонину и забыл о судьбе Фотия и его друзей.

В угоду императрице Велизарий нарушил клятву и показал свою слабохарактерность. Эта история набросила тень на его имя и он надолго затаил в душе глухой гнев против обеих женщин, так жестоко унизивших его. Вернувшись в 542 году к своим полкам, он довольно небрежно вел кампанию и даже позволил себе оскорбительно отозваться об императрице. Феодора нашла нужным преподать ему хороший урок. Велизарий был неожиданно вызван в Константинополь, получил приказание сдать одному из евнухов императрицы находившиеся при нем суммы и отослать в армию несколько офицеров из его личной свиты, в верности которых сомневались при дворе. Холодно принятый Юстинианом и Феодорой, почти позабытый своими друзьями, которые боялись скомпрометировать себя, Велизарий попал, казалось, в полную немилость и жалко было смотреть на славного полководца, всеми оставленного, одиноко скитавшегося по улицам Константинополя, трепетавшего за свою жизнь и ожидавшего каждую минуту, что его окружат убийцы.

Тем временем влияние Антонины при дворе возрастало. Она продолжала считаться подругой, поверенной императрицы. Ловкая Феодора решила окончательно примирить супругов, рассчитав, что если Велизарий будет обязан Антонине своим прощением, то он до конца жизни сохранит благодарность и преданность к той, которая спасла его. Так, однажды, после того, как Велизарий, явившись на аудиенцию во дворец, встретил особенно холодный прием и лег дома в постель, дрожа от страха, поздно вечером в дверь его неожиданно постучали. «Бумага от императрицы», — воскликнул лакей. Велизарий, убежденный, что пришел его последний час, лежал неподвижно, готовясь, встретить смертельный удар. Но вместо палача перед Велизарием стоял один из прислужников императрицы с письмом. «Ты хорошо сознаешь свою вину перед нами, — гласило письмо, — но я обязана твоей жене многими серьезными услугами и ради нее прощаю тебя, Велизарий. Знай, что ты обязан жизнью Антонине, от нее же зависит твое будущее, сообразно тому, как ты будешь вести себя с нею». Антонина, которой было известно содержание письма, с любопытством ждала, какое впечатление произведет оно на Велизария. Впечатление было потрясающее. Велизарий с криком радости поднялся с постели и, чтобы показать посланнику императрицы свое послушание и смирение, упал к ногам Антонины, целовал ей руки, сжимал ее в своих объятиях и клялся, что впредь будет для нее не только преданным мужем, но и верным рабом. Так он добился возвращения его прежних привилегий и звания полководца. Его послали в Италию, но без денег и армии; ему пришлось даже, по словам молвы, занять некоторую сумму для путевых издержек.

Во время второй итальянской кампании, когда дело шло о спасении «вечного Рима», он плакал как ребенок, подозревая, что жена его попала в руки остготов, и, чтобы спасти ее, отступил и бросил все. Поэтому легко себе объяснить, что он не мог сурово покарать ее за измену. Даже после смерти Феодоры он был по-прежнему слепо предан ей.

Напрасно надеялись в Византии, что, покинув Константинополь, Велизарий отомстит восстанием за свое унижение. Антонина поехала с ним и одного ее присутствия было достаточно, чтобы удержать его.

Феодора, уверенная в преданности своей фаворитки и ее влиянии на Велизария, составляла еще более широкие планы. Полководец был сказочно богат. Он любил деньги и не останавливался ни перед чем, чтобы приобретать их. Принимая участие в свержении Сильвера, он не погнушался принять подарки от его врагов; он не пренебрег и более богатым даром: дворцом Иоанна Каппадокийского, который ему пожаловали за то, что Антонина была главнейшим действующим лицом в затеянной против Иоанна интриге. Словом, его состояние чуть ли не равнялось императорскому. Поэтому Юстиниан и Феодора были бы не прочь каким-нибудь образом наложить на него руку; но из уважения ли к заслугам Велизария, или за недостатком удобного случая, они не имели возможности конфискован, его и даже делали вид, что не замечают, как пополнялось это состояние за счет казны. Императрица думала прийти к намеченной цели другим путем.

У Велизария была единственная дочь, Иоанна, к которой должно было перейти все это богатство. Феодора решила выдать ее замуж за своего внука Афанасия. Проект этого союза предложен был Феодорой Велизарию в числе условии примирения во время его внезапной опалы. Несмотря на то, что этот предполагаемый брак в высшей степени огорчал полководца, он вынужден был согласиться на обручение. Но в Италии он передумал, и Антонина была, на этот раз на его стороне: видела ли она, что Феодоре, в то время уже разбитой и больной, осталось недолго, или по другой причине, но она нашла нужным протестовать против желания императрицы. Напрасно Феодора писала письмо за письмом, прося ускорить свадебную церемонию; родители отговаривались различными предлогами, уверяя, что желали бы сначала вернуться в Византию… и не возвращались, изобретая различные причины. Феодора тревожилась. Она знала Антонину. Она знала, что после ее смерти фаворитка забудет все свои обязательства, принятые ею на себя из благодарности к своей покровительнице. Она хотела предупредить события.

Она свела Афанасия и Иоанну, и дела приняли такой оборот, что женитьба являлась лишь необходимой формальностью. Афанасий и Иоанна настолько увлеклись друг другом, что жили вместе под покровительством императрицы. Связь их длилась целые восемь месяцев, когда Феодора скончалась. Вскоре после ее смерти Антонина вернулась в Византию и события показали, насколько верно понимала ее Феодора. Забыв все, что было, она и слышать не хотела о женитьбе Афанасия на Иоанне, и не заботясь о скомпрометированной репутации своей дочери, не обращая внимания на отчаяние влюбленных, она грубо разлучила их, объявив, что не желает называть своим зятем потомка Феодоры. Велизарий, возвратясь из Италии, одобрил поступок своей супруги.

Но если в этом случае смерть помешала осуществлению планов Феодоры, то положение дел, которое она создала по отношению к Велизарию, сохранилось и после ее кончины. До последнего дня Велизарий жил под подозрением в честолюбивых происках и жажде популярности. Осыпая его почестями, Юстиниан не щадил его в старости. Почти на следующий день после того, как знаменитый полководец оказал императору неоцененную услугу, спася столицу от нашествия гуннов, Юстиниан, с обычной подозрительностью, объявил его руководителем только что открытого против императора заговора. И хотя участие в нем Велизария оказалось больше чем сомнительным, но базилевс в пылу гнева во второй раз отнял у Велизария его почетную стражу, лишил его всех его почестей и арестовал в собственном дворце. Таким образом дух Феодоры сохранялся в поступках Юстиниана с его подданным.

В то же время, в память императрицы, император необыкновенно милостиво относился к Антонине, подруге покойной. Она до конца сохранила свое влияние при дворе. Таким образом дипломатия императрицы продолжала действовать по инерции: Велизарий оставался смиренным, преданным и безгласным рабом Антонины.

X

В громадном городе, подобном Константинополю, нравственность далеко не процветала: измены и супружеские несогласия встречались на каждом шагу; Феодора все это охотно прикрывала своей императорской порфирой. Если какая-либо из ее приближенных обзаводилась любовником и, не умея вести свои дела, была замечена в этом, она тотчас же кидалась во дворец и при помощи императрицы всегда, так или иначе, выпутывалась из истории благополучно. Горе мужу, заводившему бракоразводный процесс, если он не мог представить суду неопровержимых доказательств измены. Его присуждали, во-первых, выплатить жене сумму, равную принесенному ею в его доме приданому, а, во-вторых, он рисковал тюрьмой и плетью в то время, как изменница спокойно наслаждалась своим счастьем. Поэтому большинство мужей благоразумно закрывали глаза на проделки своих жен, и безнравственность, благодаря Феодоре, процветала.

Но если обратиться к официальным документам, выяснится нечто совершенно противоположное. В многочисленных законах относительно развода, нарушения супружеской верности и тому подобного, высказывается постоянная заботливость императора об общественной нравственности. Многие из подробностей византийской жизни кажутся императору верхом неприличия: муж имеет право требовать развода, если жена его пошла в общую для мужчин и женщин баню, если она ужинала с иностранцами, если она, против желания мужа, посещала театры, балы, бои диких зверей. Нечего и говорить, что муж имел тем большее право расходиться по более серьезному поводу: если жена ночевала вне дома, если при жизни мужа она замышляла другое замужество, в особенности, если она обзаводилась любовником. В этом случае муж, после троекратного предупреждения, имел право распорядиться собственной властью, если заставал жену и ее соблазнителя в собственном доме, или в гостинице. Если они попадались вне дома, например, в церкви (что случалось в Византии очень часто), он имел право предавать их на суд общества, и в случае, если измена была доказана, сообщник изменницы предавался смерти, а с женщиной поступали по закону. Закон же был далеко не мягкий: после развода ее запирали в монастырь и если, по прошествии двух лет, муж не изъявлял согласия принять ее обратно, ее окончательно постригали.

Император старался всеми силами упрочить незыблемость брачного союза, «святейшего начала в мире»; он запретил супругам разводиться по взаимному соглашению, как слишком упрощенному способу порывать святые узы, уменьшил число законных поводов к разводу, находя многие из них недостаточно обоснованными в старинных законах. Он не желал, чтобы пленение одного из супругов или обвинительный приговор служил достаточной причиной для расторжения брака. Он уничтожил возможность получения развода, если супруг-воин пропадал без вести. Вдова его могла выходить замуж, только получив точное удостоверение смерти мужа. Он предписал всевозможные наказания тем, кто под каким бы то ни было предлогом освобождался от супружеских обязательств. Одно только пострижение освобождало от брачного союза; но и тут закон наказывал тех, которые, спустя короткое время, выходили из монастыря, чтобы вернуться к светской жизни.

Жена могла находить себе защиту от дурного обращения мужа. Она не только имела право требовать развода в случае распущенного поведения своего мужа, но даже и тогда, если муж склонял ее к участию в его развратной жизни. В случае развода, поводом к которому являлась измена жены, закон требовал неопровержимых доказательств, чтобы не обвинить невинной, и если обвинение признавалось недостаточным и являлось клеветой на жену, она имела право в свою очередь требовать развода, не представляя других к нему поводов, а муж нес установленное наказание. Муж не смел без достаточных поводов бить жену, выгонять ее из дома, причем закон не без иронии прибавлял, что если вынужденное пребывание жены вне дома приводило к каким-нибудь нежелательным для мужа последствиям, он должен был винить в этом случае только одного себя. Но несмотря на это благодетельное вмешательство Феодоры в судьбу несчастных в замужестве женщин, императрица, как показывают факты, с неменьшим уважением, чем император, относилась к святости и незыблемости брака и вместе с ним заботилась об общественной нравственности.

Так однажды Артабан, красивый армянский офицер, происходивший из царской династии Аркассидов, приобретший большую популярность в Византии, благодаря своей храбрости и щедрости, находясь в Африке во время военного мятежа, воспылал любовью к жене наместника Ареобинда, погибшего от руки мятежников. Прожекта, так звали молодую женщину, захваченная было вождем, бунтовщиков, приходилась Юстиниану племянницей, и честолюбивый армянин рассчитал, что оказав услугу такой важной даме, он может извлечь для себя всевозможные выгоды. Он не ошибся. Спасенная им Прежекта не могла отказать ни в чем своему заступнику; она не только осыпала его дарами, но и обещала вскоре свою руку. Опьяненный счастьем, Артабан уже надеялся с помощью этого блестящего брака проложить себе дорогу к трону. Прежекта вернулась в Константинополь, и Юстиниан, желая угодить влюбленным, разрешил Артабану последовать за ней. Он осыпал его почестями, назначил главным начальником иностранных войск гвардии и консулом. Но тут явилось неожиданное препятствие. Артабан совершенно забыл, что уже однажды женился в Армении: он давно расстался с первой женой и не имел о ней никаких известий. Весьма некстати она появилась в Византии и предъявила свои права на него. Феодора приняла в ней живейшее участие: она была непреклонна, раз дело касалось священных брачных уз. Она заставила Артабана принять к себе первую жену, а Прежекту, во избежание дальнейших недоразумений, выдала за другого.

Не менее сурово поступила она, заботясь о чистоте нравов, с двумя молодыми высокопоставленными вдовушками, которые, по мнению императрицы, слишком легко утешились в потере своих мужей. Поведение их могло служить дурным примером для остальных. Феодора решила выдать их замуж вторично и, чтобы больнее их унизить, она предложила им в мужья людей весьма скромного происхождения. Обе в ужасе укрылись в св. Софии, рассчитывая ускользнуть таким образом от ненавистного брака. Но Феодора заупрямилась: они должны были сдаться и, хотя люди более знатные просили их руки, согласиться на унизительный брак. Следует прибавить, что императрица приложила потом все усилия, чтобы утешить пострадавших, и осыпала деньгами и почестями их мужей.

Властная и привыкшая к повиновению Феодора вмешивалась иной раз в семейные дела, которые вовсе ее не касались. Ее упрекали в том, что она разрушала и устраивала по своему капризу браки с таким же деспотизмом, с каким управляла империей. Поступала так Феодора больше из политических выгод, чем из каприза; выдав замуж Прежекту за племянника того самого Гипатия, который провозглашен был императором во время мятежа «Ника», она хотела устранить одного из претендентов на престол. Подобные же соображения играли роль в ее поведении с Антониной и Велизарием. Когда стояли на карте интересы Феодоры, нравственные убеждения не особенно стесняли ее, так же как и в тех случаях, когда ей приходилось пристраивать своих близких. Она отыскала выгодные партии для своей сестры Комито и племянницы Софии. Она выдала Кризомаллу, дочь своей фаворитки, за сына важного сановника Гермогена, несмотря на то, что молодой человек был уже помолвлен с одной из своих родственниц, молодой, красивой и чистой девушкой. Императрица грубо разлучила их и заставила Сатурниуса, так звали молодого человека, жениться на Кризомалле. После свадьбы молодой жаловался друзьям на то, что ему дали в жены девушку, утратившую невинность. Тогда Феодора приказала высечь его, чтобы отучить, как она выразилась, от болтливости. Другие насильственные союзы — дело ее рук, не всегда оканчивались благополучно. Следует отметить тот факт, что Феодора в подобных историях мало беспокоилась о благополучии мужчины. Женщина, она, по выражению историка, «вполне естественно спешила на помощь несчастным женщинам».

В этом отношении она особенно хлопотала о судьбе актрис и погибших женщин. Выйдя из этой среды, она была хорошо знакома с тем унижением и нищетой, каким подвергались женщины. Кто знает, не на нее ли намекает осторожно Юстиниан в одном из своих приказов, касавшихся упорядочения нравственных отношений, говоря, что давно уже одно лицо известило его подробно о царствующем в Константинополе разврате и побудило его принять спасительные меры для его искоренения. Феодора приложила все усилия, чтобы поднять в общественном мнении актрис и облегчить их положение, позволяя им покидать по желанию сцену, уничтожая препятствия к их браку с порядочными людьми. В Византийском обществе той эпохи вошло в обычай заставлять женщин поступать в актрисы помимо их желания и обязывать их не покидать ни в каком случае их профессии. Закон, изданный при Юстиниане, отменял силу подобных контрактов и даже позволял актрисе нарушать их, хотя они и были скреплены клятвой, от которой, ради спасения женщины, Феодора нашла возможность разрешать несчастных. Строгие наказания налагались на заключавших подобные контракты антрепренеров; кроме конфискации имущества и изгнания, их присуждали к штрафу в пользу актрисы, которая пожелала бы вернуться на честный путь. Актрисы таким образом могли заключать браки с высокопоставленными людьми, не испрашивая, как это пришлось в свое время сделать племяннику Юстина, разрешения императора. Действие закона распространялось и на дочерей актрис с условием: они не должны были возвращаться на сцену.

Но, в качестве строгой охранительницы общественной нравственности, Феодора прилагала особенные усилия «к оздоровлению столицы». Видную роль в низших слоях играла, как известно, деятельность «ленонов», увлекавших в ряды погибших женщин много несчастных, польстившихся на их заманчивые обещания. В публичных домах женщины удерживались против их воли в силу различных обязательств по отношению к их хозяевам. Феодора решила положить этому конец. Новый закон, под страхом смертной казни, запрещал совращать девушек. Дома закрыли, вернув содержавшимся в них женщинам внесенные ими залоги, и строго запретили открывать новые, а «ленонов» изгнали, как нарушителей общественной нравственности. Феодора сама следила за исполнением этих законов и заботилась, по словам хроникера, об освобождении несчастных погибших женщин, раздавленных бременем их постыдного рабства. По приказанию императрицы всех «ленонов» собрали в один прекрасный день во дворец, и императрица заставила их сказать, сколько денег заплатили они родственникам несчастных жертв. Когда они объявили, что каждая девушка обошлась им в общем по пяти золотых, императрица выкупила несчастных на собственные деньги и, снабдив каждую публичную женщину новой одеждой и деньгами, распустила их по домам.

Императрица открыла также убежище для покинутых женщин. На азиатском берегу Босфора, в старом императорском дворце, она основала монастырь Метанойя (покаяния) для кающихся грешниц. И чтобы спасти на будущее время от нужды этих Магдалин, которые часто гибли в нищете, она одарила богатыми вкладами это благотворительное учреждение. Говорили, что многие из его обитательниц не могли примириться с такой внезапной переменой в своей судьбе и бросились в море со стен монастыря. Указ, написанный по этому поводу Юстинианом, но внушенный очевидно ею, звучит большим благородством: «Мы наказываем воров и разбойников. Не должно ли с большей строгостью преследовать похитителей чести и невинности?»

Приходя на помощь несчастным, не вспоминала ли Феодора с сожалением о своем прошлом?

Часть третья

I

В каждый праздник, которых у православных так много, императрица, одетая в пурпур и золото, совершала в сопровождении блестящей свиты торжественные выходы в один из больших византийских соборов и, восседая на троне, окруженная нарядной толпою женщин и высших сановников, набожно слушала литургию или, держа в руках зажженную восковую свечу, коленопреклоненно молилась у алтарей или перед раками святителей. Императорский кортеж постоянно показывался на улицах столицы, вызывая изумление прохожих безумной роскошью живописных нарядов и обстановки, менявшейся согласно церемониалу. То императрица с большой пышностью отправлялась на освящение церкви, то направлялась на поклонение мощам того или другого святителя, вымаливая чудесное исцеление, то служила благодарственные молебны за дарование победы; то в траурных платьях кортеж медленно подвигался к храму, чтобы умолять Господа о прекращении своего праведного гнева, о прекращении землетрясений или моровой язвы, нередко посещавшей столицу. Глубоко убежденные в том, что император действительно является Божиим избранником, предназначенным свыше к управлению страной, что во всех опасностях и затруднениях Господь простирает над базилевсом свой святой покров и вдохновляет его святым духом, правители Византии вели образ жизни верховных жрецов.

Юстиниан находил громадное удовольствие в подобном времяпрепровождении. Глубоко набожный и даже суеверный, он считал себя предметом исключительного внимания Привидения и старательно припоминал все чудеса, излившиеся на него свыше. Он рассказывал часто о том, как однажды, во время его болезни, которая не поддавалась лечению врачей, явились к нему святые целители, Козьма и Демьян, чтимые всей Византией, и спасли его уже в минуту агонии. Он вспоминал, как в другой раз, страдая приступами ревматизма и почти парализованный, он исцелился от одного прикосновения к мощам, орошенным св. муром, выступавшим на телах мучеников. И исполненный благодарности к Богу, так открыто показывавшему ему Свое благоволение, Юстиниан старался всячески осуществлять ее на деле: он заботился о чистоте веры, защищал церковь в минуты опасности, заботился о распространении христианства, покрывал империю монастырями и церквами. Он любил принимать участие в теологических спорах, заседал на соборах, вел диспуты с епископами и еретиками, и это было одним из самых любимых им занятий. Хороший оратор, гордившийся своим красноречием и ученостью, логикой своих доказательств, наивно убежденный, что никто не может в данном отношении сравниться с ним, он любил поражать священников силой своих аргументов. Всю свою жизнь он вмешивался, часто весьма некстати, в церковные дела. И льстецы поздравляли его с уменьем соединять в своих речах кротость Давида, терпение Моисея, милосердие апостолов и осуществлять на деле древнее пророчество о блаженных временах, когда философы станут правителями и правители философами.

Феодора также слишком заботилась об этикете, чтобы пренебрегать благочестивыми обязанностями императрицы. С обычным своим политическим чутьем она поняла важную роль величия в жизни христианского государства и всю опасность, вытекавшую из равнодушного отношения к церкви. Она с большим уважением относилась к духовенству, к монахам с их строгими лицами, к монахиням в длинных черных одеяниях, отказавшимся от мира и его соблазнов. Она с глубочайшей благодарностью относилась к ним: разве их добродетели, молитвы и посты не способствовали благосостоянию империи? Подобно Юстиниану она искренне удивлялась «этой монашеской жизни, которая приводит к постоянному общению с Богом, которая очищает и возвышает человека над всеми мелочами жизни». Она любила окружать себя отшельниками, которых ласково принимала во дворце, любила рассуждать с ними о духовных вопросах и исповедывалась им. Поучительна история ее отношений с анахоретом Марасом.

Марас представлял чистейший тип пылкого сирийца, пламенная набожность и смелость которого не останавливалась ни перед каким препятствием. Тридцати лет от роду — в самый день своей свадьбы — он почувствовал, что св. дух осенил его и предпочел легкое иго во имя Господа «тяжелому бремени телесного союза». В монастыре он выделялся в среде остальной братии строгостью жизни, суровыми мерами, с какими принялся умерщвлять плоть. Беспощадный по отношению к себе, он не менее сурово судил других. Читателю известно, какую суровую исповедь пришлось выслушать от него Юстиниану и Феодоре. Тем более понравился он императрице: убежденная, что молитва человека такой строгой жизни должна быть всемогущей перед Богом, Феодора предложила ему остаться во дворце. Марас отказался. Тогда императрица приказала своему казначею выдать отшельнику солидную сумму на добрые дела. Блаженный, схватив мешок с золотом, пренебрежительно швырнул его в лицо Феодоре. Слухи об этом распространились по городу, но Феодора не отступала. Когда блаженный удалился на другую сторону Золотого Рога, чтобы продолжать там прежнюю, полную лишений жизнь, Феодора приехала к нему и смиренно попросила прощения за то, что осмелилась подвергать его искушению богатыми подарками, и умоляла принять от нее хоть малую лепту на пропитание. Марас не смягчился и, чтобы окончательно освободиться от посещений Феодоры, удалился в более недоступное убежище.

Весть о странностях Мараса облетела Византию. Тысячи зевак и богомольцев являлись взглянуть на него и попросить его помолиться за грешные души мирян. Милостивое внимание двора привлекло к нему и других посетителей. Однажды ночью на него напали разбойники. «Отдай нам золото, присланное тебе императрицей, или мы убьем тебя!» — объявили ему они. Блаженный возразил: «Если бы я жаждал золота, то меня не было бы здесь». Но разбойники не поверили, и один из них ударил Мараса палкой. Однако сириец отличался страшной силой: он отняв у разбойника палку, расправился со всеми шестью, которых побил и связал, говоря: «Я просил вас, дети мои, оставить меня в покое. Напрасно вы не послушались меня; теперь полежите тут терпеливо до утра, и да послужит вам это хорошим уроком: не следует обижать даже и бедняка».

Весть об этой истории произвела необыкновенное впечатление при дворе. Юстиниан, и Феодора прониклись еще большим уважением к блаженному, что принесло Марасу немало выгоды: он наконец соизволил принять в дар от императорской четы выстроенный для него монастырь, где провел всю свою остальную жизнь, молясь, проповедуя и не лишая себя удовольствия время от времени по-прежнему обличать императора, и императрицу. Когда он умер от чумы, ему были устроены торжественные похороны.

Высокомерная Феодора с удивительной снисходительностью относилась к подобным отшельникам: она безропотно переносила их обличения и оскорбления. Ее величие склонялось в прах перед их лохмотьями. Щедрость ее по отношению к ним переходила все границы: вся Византия покрылась сетью выстроенных ею монастырей, больниц, приютов. Она пожертвовала монаху Зоорасу большой кусок земли в предместье Сикас, куда он удалился со своими учениками; во Фракии она приобрела великолепную виллу Деркас, которую предложила в дар александрийскому патриарху Феодосию; она отвела целый дом в столице Иакову Барадею. Она основывала монастыри даже в самом «священном дворце». Она выстроила несколько обширных гостиниц, чтобы принимать бедных иностранцев, приезжавших по делу в Константинополь. Она любила, чтобы вести о ее благодеяниях распространялись как можно дальше. На вытканной золотой завесе царских врат в св. Софии она была изображена посещающей больных в, госпитале и церкви.

Среди сооруженных ею построек особенно выделялось здание собора св. Апостолов. На холме, где возвышается теперь мечеть Магомета II, увенчанная куполами и полумесяцем, Константин Великий начал строить храм, посвященный св. апостолам, а сын его торжественно перенес в его стены мощи Андрея Первозванного, Луки и Тимофея. Собор этот, по мысли его творца, должен был служить в то же время усыпальницей. В эпоху Юстиниана собор успел прийти в ветхость. Император приказал снести его, а Феодора решила построить на его месте другой, еще более великолепный. В 536 году новое здание было собственноручно заложено императрицей, и знаменитый архитектор, который закапчивал в это время св. Софию, Антемий де Тралль, с товарищем своим, Исидором, принялся за сооружение нового собора. Двойной ряд разноцветных колонн, перевезенных сюда большею частью из языческих храмов, окружал здание, стены, полы и потолки которого выложены были самой затейливой мозаикой из драгоценных мраморов; в сводах и стенах мозаика вместе с образами Христа и св. Девы, окруженных апостолами, представляла изображение главных событий земной жизни Спасителя. Но особенно замечательно было здание своей искусной планировкой. Оно имело форму греческого креста, и тогда как здание св. Софии было увенчано только одним куполом — над собором Апостолов возвышались пять глав.

Феодора с благочестивым усердием следила за постройкою здания, которое доставляло ей немало хлопот. Легенда рассказывает, что когда пришло время выкладывать собор мозаикой, Феодора вдруг увидела, что казна ее иссякла. Тогда на помощь ей пришли апостолы, во имя которых воздвигалась церковь и священные останки которых были чудесным образом найдены во время работ под каменным полом старинной базилики. Андрей, Тимофей и Лука явились ей во сне. «Не тревожься, — сказали они ей, — и не проси денег у Юстиниана. На берегу моря, близ Дексиократских врат, ты найдешь в земле двенадцать сосудов с золотом». Феодора действительно нашла будто бы на указанном месте груды монет с изображениями апостолов — лучшее доказательство божественного происхождения дара. Таким образом Феодора получила возможность закончить строительство.

Но она не дожила до его окончания. И только через два года после ее смерти совершилось торжественное освящение собора. Подобно Константину, она пожелала быть в нем похороненной, и в великолепной часовне приказала поставить две мраморные гробницы, куда поместили впоследствии два золотых гроба с останками императорской четы.

Несмотря на свое благочестие, благотворительность, усердие в делах веры, Феодора не удостоилась одобрительных отзывов церкви. В то время как многочисленные восточные историки называют ее благочестивейшей государыней, в то время, как ее сирийские друзья восхваляют ее, как боголюбивую императрицу, тогда как раздаются голоса, именующие ее ниспосланной Богом для защиты погибающих во время бури, другие, не менее многочисленные духовные писатели, осыпают ее оскорблениями и проклятиями. Это объясняется тем, что с точки зрения «православной кафолической церкви» — она была артисткой. Глубоко привязанная к патриарху Северу, она открыто проповедовала монофизитские доктрины, отвергавшие Халкедонский собор, и признавала в Иисусе Христе только одно естество. Защищая своих друзей, она не раз бросала вызов Риму и до конца дней покровительствовала своим единомышленникам. «Она подогревала усердие еретиков, поселившихся в империи», — говорит один из современных ей историков. С настойчивой пылкостью она толкала Юстиниана на путь, который избрала для себя.

II

С тех пор, как в пятом веке теологи задались целью объяснить, каким образом в лице Христа соединилось божественное и земное, вопрос о двух естествах Спасителя стал самым живейшим образом интересовать церковь. Напрасно в 451 году Халкедонский собор попытался с одобрения папы Льва установить по этому поводу православную доктрину, предав одинаково суровому осуждению ересь Нестория, который толковал о двух естествах во Христе, и учение Евтихия, утверждавшее об одном. Как последователи последнего — монофизиты, так и приверженцы первого отказались повиноваться постановлению собора. Монофизиты, в особенности, опираясь на главнейших своих представителей, энергичных и умных, на многочисленных последователей в Египте и Сирии, на пылких и решительных монахов, надеялись захватить со временем главенство в Византийской церкви.

Серьезность этой религиозной распри усугублялась тем, что восточные провинции, охваченные монофизитской ересью, весьма непрочными узами соединялись с империей. В Египте и Сирии жили тесно сплоченные народности и религиозные воззрения являлись формой, в которую выливался их резко выраженный сепаратизм. Вот почему императоры конца V и начала VI века старались всеми силами умиротворить восток, предпочитая жертвовать для этого своим союзом с Римом. Начиная с царствования Юстина I, и в особенности при Юстиниане, который вносил в дела церкви свою безрассудную настойчивость, стала преобладать другая политика и монофизиты терпели гонения. Но несмотря на это, в Сирии, Палестине, Месопотамии, Египте партия их оставалась сильной и могущественной, в особенности в Египте. И всюду монофизиты с надеждой смотрели на Феодору.

Феодора еще в молодости сближалась с сирийскими и египетскими христианами. Серьезные политические соображения, помимо ее искреннего расположения к монофизитам, также заставляли ее поддерживать их. Еще до своего вступления на престол, она употребила все свое влияние на Юстиниана, чтобы уменьшить размер воздвигнутого против своих друзей гонения. Став императрицей, она еще деятельнее принялась работать в их пользу. Ей исключительно обязан был еретический Египет долгими годами мира и спокойствия; ей обязана и Сирия восстановлением своей гонимой церкви, ей обязаны своими успехами монофизитские миссионеры, отправившиеся в Аравию, Нубию и Абиссинию.

В числе милостей, провозглашенных Юстинианом в память его торжественного коронования, была одна, несомненно внушенная ему Феодорой: гонимые епископы, священники и монахи, осужденные на изгнание, были возвращены в свои опустевшие монастыри и церкви. На призыв императрицы монофизиты появились в столице и даже в священном дворце. Скоро Феодора убедила Юстиниана вступить в открытые сношения с монофизитами. Она давно преклонялась перед умом и благородством низложенного антиохийского патриарха Севера, с которым познакомилась когда-то в Александрии. Императрица внушила супругу, как выгодно ему было сойтись с пользовавшейся таким влиянием на востоке личностью, и ей удалось убедить его, что этим шагом он может завоевать себе расположение всего монофизитского мира. И Северу послано было чрезвычайно вежливое письмо с приглашением явиться в Константинополь; но патриарх, не предвидя ничего хорошего из этого свидания, отказался под предлогом старости, слабости, своих седых волос, суливших ему, по его словам, близкую кончину. Тогда Феодора пригласила на диспут с православными в Константинополь его учеников; православным рекомендовали отнестись к еретикам со всевозможным терпением и кротостью. Председатель собора много говорил об отеческой доброте, наполнявшей сердце императора. Юстиниан, присутствовавший на открытии собора, во всеуслышание выражал желание примирить враждующие церкви. Несмотря на эти благие намерения, они не смогли сговориться. Тем не менее подобная терпимость была большим шагом вперед в сравнении с недавними кровопролитными гонениями.

Мало-помалу, благодаря новому направлению политики, монофизиты становились на твердую почву. В Азии Иоанн из Теллы, один из знаменитейших проповедников, начал, несмотря на колебания других, активную пропаганду. Собирая вокруг себя группы своих единомышленников, он наставлял их, читал с ними св. писание и укреплял их в «правой» вере. Напрасно доносили на него Властям и грозили ему смертью. Он отважно продолжал свои собрания. Постоянно в дороге, то в Александрии, то в Константинополе, он обращал, посвящал священников, наполнял всю Азию своими сторонниками. Говорят, что в продолжение нескольких лет он обратил в монофизиты около 60 тысяч человек.

Еще более кипучей деятельностью отличались монофизиты под защитой Феодоры в Константинополе. Сам Север не устоял в конце концов перед настояниями императрицы и решился, побуждаемый упреками в бездействии своих сторонников, поехать в Константинополь, несмотря на свое глубокое убеждение в бесполезности этого шага. Но императорская чета устроила ему торжественную встречу, он был помещен во дворце, советы его с благодарностью выслушивались Юстинианом и Феодорой и вскоре Север приобрел большое влияние на ход государственных дел.

Монофизиты сделались теперь, по-видимому, хозяевами столицы. Уверенные в расположении к ним императрицы, они смело объявили войну православным: несмотря на формальное запрещенное, они созывали соборы, проповедовали в церквях и частных домах, в городе и окрестностях, устраивали скандалы в православных церквах. В монастыре, выстроенном на подаренной ему императрицей земле, Зоорас удивлял Византию своим благочестием, смирением, благотворительностью; каждый день бедные сотнями толпились на монастырском дворе, являясь за милостыней, и важные сановники, видя влияние Зоораса при дворе, не приминули высказать ему свою преданность. Дамы в особенности увлекались сирийскими проповедниками. Правда соперники монофизитов обвиняли их в чрезмерной снисходительности к их духовным дочерям, среди которых насчитывалось немало куртизанок, танцовщиц и изменниц-жен.

Сотнями приносили к ним крестить детей, в особенности высокопоставленные родители. Многие из приближенных к Юстиниану сановников старались вести в миру строгий образ жизни, свойственный монофизитским отшельникам. Трибониус, освободясь от своей службы при дворе, удалялся в келью и проводил целые часы в молитве и заботе о несчастных, другой придворный раздал нищим все свое имение; остальные старались по мере возможности подражать им, намереваясь убить двух зайцев сразу: снискать себе вечное спасение и земное благоволение Феодоры.

В разгаре этих событий умер Константинопольский патриарх Епифан. Эта смерть была на руку монофизитам. В одном из монастырей, основанных императрицей, жил святой человек, по имени Антим. Он был некогда епископом, и монофизиты уважали его за отшельнический образ жизни, за смелость, с какой он освободился из сетей лжи, проповедуя истинную веру. Тайно преданный еретикам, он с помощью Феодоры получил патриарший престол и не замедлил поддаться влиянию Севера, в котором видел одного из главнейших монофизитских деятелей.

К этому же времени относится смерть Александрийского патриарха Тимофея. Феодора, которая очень любила этого пылкого защитника монофизитской доктрины, хотела избрать ему достойного преемника. Между Гаяном, вдохновлявшим своими проповедями монахов, и Феодосием, она выбрала последнего за мягкость его нрава. И так как группа экзальтированных монофизитов стояла за Гаяна, она поступила по обыкновению очень круто. В Александрии было в обычае, чтобы у гроба усопшего патриарха стоял его преемник, который, держа руку покойного, опускал ее себе на голову и надевал на себя его цепь. Несмотря на присутствие посланца Феодоры, друзьям Гаяна удалось помешать Феодосию исполнить этот обряд принятия сана. Чтобы водворить ставленника императрицы, понадобилось послать туда с войсками особое доверенное лицо, Нарзеса. В продолжение нескольких дней приверженцы обеих партий сражались на улицах, даже женщины принимали участие в битве. Наконец, чтобы прекратить мятеж, Нарзес прибегнул к пожару и Феодосий получил патриарший посох.

С помощью Севера, Антим Константинопольский поспешил завязать сношения с новым Александрийским патриархом и три патриарха под покровительством императрицы обратились соединенными силами к новой благоприятной для монофизитов политике «в интересах мира», как они провозглашали. Напрасно православные монахи писали на них доносы, напрасно изображали они Севера язычником, слугой демонов и колдунов, напрасно называли Петра Арамайского обжорой, «Богом которого был его желудок», Зоораса сумасшедшим, Антимия лицемером. Император ничего не хотел слышать и к великому негодованию последователей кафолической церкви ересь распространялась с ужасающей быстротой.

К несчастью для Феодоры появился в это время в Византии неожиданный деятельный противник ее планов. Это был папа Агапит. Поставленный готским королем Феодотом во главе посольства к Юстиниану и весьма торжественно принятый при дворе, он не замедлил заняться религиозными вопросами и решительно отказался вести переговоры с еретиком Антимом. Напрасно восклицал император в гневе: «Ты должен быть заодно с нами, или я пошлю тебя в изгнанье», напрасно Феодора старалась подкупить его. Надеясь на поддержку всего кафолического мира, Агапит и не думал сдаваться. И Юстиниан, очутившийся между двух огней, не знал, что делать, тем более, что сам Господь, говорит легенда, склонялся на сторону монофизитов.

Агапит требовал низложения патриарха и изгнания Зоораса. Напрасно доказывал ему Юстиниан, что монах был человек крайне опасный, что он никого не боялся, папа непременно хотел увидеть сирийца, чтобы заставить его повиноваться. Когда папский посол явился в монастырь блаженного, он нашел все входы запертыми и Зоорас приказал объявить ему, что, в виду наступления великого поста, священное предание воспрещает заниматься какими бы то ни было делами, даже по требованию императора; «больше ничего не имею вам сказать, — добавил он, — если хотите употребить силу, то это ваше дело». Посол растерялся и вернулся во дворец ни с чем. Взбешенный император послал тогда в монастырь отряд солдат, чтобы арестовать монаха. Но в то время, когда начальник отряда садился на корабль, судно было выброшено на берег сильным порывом ветра. В момент высадки отряда на противоположный берег Золотого Рога, громадный призрак внезапно вырос перед кораблем и одним ударом ноги отбросил его в волны. Начальник стражи разгневался и стал бранить матросов. Они налегли на весла. Тогда молния ударила в корабль. Стража поняла, что сам Бог вступился за Зоораса и поспешно бежала, а начальник донес о случившемся Юстиниану.

Провидение с меньшим успехом защищало Антима. После некоторого колебания император пожертвовал им папе. Патриарх был низложен и на его место Агапит возвел священника Менаса. Это был уже значительный успех, плоды которого, впрочем, не удалось пожать папе. Спустя месяц, он внезапно умер. Утверждали, что он пал жертвой колдовства монофизитов, а еретики радовались, считая эту смерть справедливым наказанием Божием и, собравшись с духом, яростно продолжали свою пропаганду. Они настолько увлеклись, что осмелились публично обвинить императора в предательстве. Один из них, Исаак, ударил палкой изображение императора и выколол ему глаза. Это возбудило такое волнение в столице, что вражда партий чуть не перешла в рукопашную схватку.

В эти тяжелые времена новый патриарх Менас действовал энергично. В мае 536 года, в церкви Божией Матери, соседней со святой Софией, собрался под его председательством конклав с целью столковаться о применении на практике убеждений Агапита. Монофизиты, которые представляли обвиняемых, отсутствовали на этом соборе. Напрасно в продолжение трех дней соборные послы искали Антима по всему Константинополю. Они обшарили святую Софию и патриархат, монастырь св. Сергия и даже самый священный дворец, где его могли спрятать. Всюду наталкивались они на запертые двери, а присутствующие божились и клялись им, что видели патриарха, и что он исчез, но куда, они не знали. И соборные послы в поисках за неуловимым обвиняемым напрасно подвергали допросу даже детей, встречавшихся им на улицах.

Феодора могла бы им дать самые основательные сведения, потому что Антим нашел убежище в одном из тайников императорского гинекея. Благодаря ее покровительству, исчезли и другие обвиненные. Синод однако не смутился, он предал по всем правилам анафеме Антима, Севера, Зоораса, проклял их писания, низложил их и вычеркнул их имена из числа членов кафолической церкви. Собор окончился обычными псалмами и провозглашением долголетия императору и анафемы осужденным.

Спустя три месяца, Юстиниан, окончательно возвращенный в лоно православия, скрепил, под влиянием папского нунция Пелагия, постановление собора императорским указом. Антиму, Северу и его единомышленникам воспрещено было являться в Константинополь и в другие большие города. Жителям под угрозой конфискации имущества запрещено было давать им приют. За переписку их сочинений виновные наказывались отсечением руки. Такими мерами Юстиниан надеялся водворить мир в церкви и обеспечить процветание государства.

Феодора слишком надеялась на свои силы и на свое влияние на Юстиниана. Ее усилия разбились о противодействие папы и о склонность Юстиниана к православной вере.

Ей оставалось только помочь скрыться своим друзьям. Север с ее помощью бежал в Египет, где окончил в изгнании свою деятельную жизнь. Зоорас был сослан во Фракию и перед ожидаемым гонением приверженцы его, которые, надеясь на победу, толпами стекались в Византию, рассыпались теперь в разные стороны — в тревоге за будущее.

В самом деле, скоро в Сирин запылали новые костры и, благодаря энергичному образу действий Антиохийского патриарха Ефрема и его епископов, множество проповедников было арестовано и казнено, монастыри закрыты, и верный своим убеждениям монофизитский народ доведен до нищеты. Патриарх Феодосий, друг Антима и Севера, был низложен и сослан во Фракию, а на место его водворили прелата, который не останавливался ни перед какими жестокостями, чтобы усмирить непокорных, и в короткое время в империи: насчитывалось едва три епископальных кафедры, занятых монофизитами.

Феодора была, однако, не из тех женщин, которые отступают перед неудачами.

Она была бессильна помешать гибели своих друзей и торжеству папства, но изворотливая и смелая она скоро принялась за старое. В то время, как собор 536 года изливался в бессильных анафемах, она воспользовалась смертью Агапита, чтобы посадить на римский престол угодного ей папу. В то время, как под влиянием римского» нунция Пелагия рушился, казалось, последний оплот монофизитов в Египте, в священном дворце в Константинополе императрица терпеливо подготовляла восстание гонимой церкви.

III

В то время, как в Константинополь собирались со всего Востока монофизитские монахи, гонимые православными, Феодора, стремившаяся дать им самое веское доказательство своего к ним расположения, не нашла ничего лучшего, как приютить их в священном дворце.

Дворец Хормидаса, построенный на берегу Мраморного моря, служил жилищем Юстиниану еще в бытность его наследником. Став императором, Юстиниан пожелал сохранить в полной неприкосновенности этот приют своей счастливой молодости и, основательно перестроив его, он включил его в число дворцовых зданий. Этот дворец избрала Феодора для своих друзей, и без труда добилась согласия императора. Юстиниан не прочь был иметь таким образом под наблюдением главных вождей моно-физитского движения.

Дворец превратился, по выражению одного из хроникеров, в монашескую пустынь. В залах понастроили келий, одну из зал превратили в церковь. Для более знаменитых старцев, отличавшихся особенно суровой жизнью, анахоретов и столпников выстроили во дворах и под портиками деревянные хижины, покрытые полотнами, где они могли проводить время в посте и молитве; громадный дом отвели для общежительствующей братии; более пяти тысяч монахов, уроженцев различных стран, говоривших на самых разнообразных языках, нашли здесь приют.

Вскоре, благодаря своей святой жизни, сирийцы приобрели популярность в столице. Сначала византийцы дивились их странностям, потом стали преклоняться перед ними, и даже сторонники Халкедонского собора, очарованные святостью жизни монофизитских монахов, мало-помалу раскаивались в своем заблуждении и возвращались, умиленные добродетелями пустынников, в лоно монофизитской церкви. Пылкая Феодора дневала и ночевала у своих друзей. Чуть ли не каждый день являлась она к старцам, испрашивая их благословения и раздавая им щедрую милостыню. Она даже упросила в конце концов Юстиниана сопровождать ее, и император в свою очередь, восхищенный умом и добродетелями монахов, готов был чтить и защищать их.

Конечно, в виду этого всеобщего энтузиазма, слухи о всевозможных чудесах необыкновенно быстро распространялись по Константинополю и еще более возвышали в глазах жителей монофизитскую общину. Однажды, говорит легенда, когда в церкви-зале толпилось множество желавшего причаститься народа, среди которого находились по обыкновению женщины и дети, вдруг раздался оглушительный треск. Под напором толпы рухнул пол и обрушившиеся своды погребли под собою массу людей. Крики ужаса и боли огласили монастырь. Но Господь не оставлял своих верных слуг. Придя несколько в себя от страха, все присутствующие поднялись из-под обломков здоровые и невредимые, восхваляя Господа, спасшего их от верной смерти. Узнав об этом чуде, император, императрица, весь двор, весь город прониклись еще большим уважением к святым старцам. И сам Юстиниан счел за честь восстановить за собственный счет обрушившееся здание.

В тяжелые годы, последовавшие за собором 536 года, когда вся империя потрясена была гонением на монофизитов, монастырь св. Сергия — под этим именем известен был в стране приют монофизитов — избежал, благодаря покровительству императрицы, наказания и разрушения. Конечно монахи жили в нем отчасти в почетном плену. Для того, чтобы показываться в городе и вне его, они должны были испрашивать на то особенное разрешение правительства — тем не менее монастырь процветал, пока была в живых Феодора. И даже после ее смерти, в память о ней, Юстиниан продолжал покровительствовать монахам.

В то же время у ворот столицы, под покровительством Феодоры, приютилась другая монофизитская община на восточном берегу Золотого Рога. Этот сирийский монастырь выстроен был на земле, пожертвованной Феодорой Зоорасу, и множество монофизитов жили в нем в мире и молитве. Благочестивый Марас разбил рядом с монастырем монофизитское кладбище, и многие выдающиеся представители его партии были похоронены на этой священной земле. Монастырь, превратившийся таким образом в монофизитскую святыню, процветал. Стоявший во главе его монах Иоанн из Месопотамии пользовался большим расположением императрицы и даже императора, который прощал ему его ересь за ревностное миссионерство в языческих странах. В этом надежном убежище собрались мало-помалу все выдающиеся монофизитские деятели и монастырь превратился в центр кипучей деятельности и ревностной пропаганды.


Таким образом, несмотря на указы, на строгие законы, на страшные гонения, Феодора поддерживала и спасала своих друзей. Она всюду основывала убежища для монофизитов. На острове Хиосе она выстроила рядом с могилой св. мученика Исидора приют для низложенных монофизитских епископов и изгнанных монахов, в Деркасе на Понте Евксинском, куда она должна была отпустить в изгнание во время переворота 536 года сначала монаха Зоораса, потом патриарха Феодосия, она старалась всеми силами смягчить для своих друзей печальное их пленение. Не довольствуясь щедрыми дарами, которыми она их осыпала, она давала возможность массе монофизитов посещать их, стремясь найти у них утешения в горе и бедствии. В особенности хлопотала она о том, чтобы подготовить почву для возвращения их в столицу, стараясь объединить вокруг себя главные силы партии.

Тогда как восточные народности, несмотря на воздвигнутые против них гонения, продолжали всеми средствами отстаивать свою веру, вожди монофизитов, проницательные и деятельные, скоро пришли к убеждению, что только от дворца могут они ожидать восстановления своей церкви, что все их усилия должны быть направлены к тому, чтобы склонить императора на свою сторону, не дать ослабеть спасительному рвению императрицы. Это были хорошие дипломаты. Замыкаясь временами в осторожном ожидании, свято исполняя с виду распоряжения правительства, оставляя на время деятельную пропаганду, избегая проповедей, крещения детей и посвящения епископов и священников — они возлагали все свои надежды на время… и на Феодору. Однако их бездеятельность не нравилась ярым их приверженцам. Среди монофизитов было много фанатиков и они доставляли массу хлопот императрице.

Одним из наиболее пылких вождей монофизитов был низложенный мемфисский епископ Иоанн. Он последовал в изгнание за патриархом Феодосием, но его энергичная и страстная душа, жаждавшая мученического венца, быстро утомилась однообразной и осмотрительной жизнью, которую вели монофизиты в Деркасе. «Нас называют пастырями церкви, — часто говорил он, — а между тем мы позволяем волкам похищать у нас овец. Мы сидим здесь спокойно, когда должны были бы умереть за веру». Он с горестью видел, как из страха перед правительством окружавшие его епископы отказывались преподавать пастырское утешение народу, сбегавшемуся к ним со всех сторон. «Видит Господь, — продолжал он, — я не знаю, что меня удерживает от возможности выйти к верующим со св. дарами в Константинопольском соборе или на форуме». Под предлогом болезни ему удалось добиться разрешения побывать в Константинополе, чтобы посоветоваться с докторами. Чрезвычайно милостиво принятый императрицей, которая сама хлопотала о помещении для него, он скоро начал открытую пропаганду, проповедуя и открывая молитвенные собрания. Более осторожные монофизитские деятели тревожились, находя несколько неуместным это усердие, и говорили, что он бросается «в пасть льву» и может сильно повредить их делу своей стремительностью. И так как египтянин ни на что не обращал внимания, говоря с пренебрежительной улыбкой, что львиная пасть закрывается по слову Господню, его решили потребовать от имени патриарха назад в Деркас. Феодосий, в глубине души искрение восторгавшийся образом действия своего ученика, долго отговаривался тем, что императрица была осведомлена о намерениях Иоанна и следовательно он проповедовал с ее разрешения. Тогда монофизитские епископы обратились к Феодоре, умоляя ее удалить египтянина из столицы, а она, убежденная, что это доставит удовольствие проповеднику, согласилась. Но когда перед Иоанном предстал посол от императрицы и передал ему ее приказание покинуть без промедления столицу под страхом смертной казни, проповедник со своей обычной смелостью кинулся прямо во дворец и допущенный к императрице принялся жестоко упрекать ее за то, что она сговорилась с Юстинианом уничтожить друзей истинной веры. И так как Феодора ничего не понимала в этой речи, он воскликнул:

«Не ты ли приказываешь мне покинуть город? Не ты ли повелеваешь убить меня? Чего же тебе ещё надо?» Феодора, разгневавшаяся на посла, неверно передавшего ее приказания, простила его только по просьбе проповедника. Тем не менее, она попыталась со своей стороны несколько охладить его пыл. «Старайся возможно реже выходить из дворца, — сказала она ему, — чтобы не случилось с тобой чего-нибудь дурного; веди себя спокойнее, и не рукополагай священников в столице». Иоанн был достаточно изворотлив и прибегнул ко «лжи во спасение». «Я не думал о чем-либо подобном, — ответил он, — я приехал сюда исключительно, чтобы попросить твоего разрешения отдохнуть в Константинополе месяц, где-нибудь в пригороде, так как здоровье мое сильно расстроилось». Обрадованная Феодора согласилась на все его просьбы. Но Иоанн воспользовался ее добротою, чтобы отлучиться в Малую Азию, где также принялся за пропаганду. Переодетый в нищенское платье, он дошел до Тарса, проповедуя по пути с большим успехом. Но православных уже стала тревожить его кипучая деятельность. Епископы посылали Юстиниану негодующие письма, что еретический епископ, ускользнувший из столицы, волнует своими речами всю страну. Поспешно возвратясь в Византию, он написал Феодоре письмо, выражая сожаление, что не мог в продолжение целых недель собраться навестить ее, при чем объяснял свое поведение усилившимся за это время нездоровьем. Таким образом, когда открылось следствие по делу и выяснилось, что еретическим епископом не мог быть кто-либо иной, кроме Иоанна Мемфисского, Феодора удостоверила, что он не покидал загородной виллы, которую она ему отвела для отдыха. Посланные императора действительно нашли его там и доносчики со стыдом замолчали. Несколько раз с помощью таких уловок Иоанну удавалось возобновлять свою проповедническую деятельность. Извещенные заранее о его прибытии верные монофизиты толпами стекались в назначенное место. Ночью, соблюдая строжайшую тайну, епископ под охраной часовых причащал верных, рукополагал священников, ободрял колеблющихся и отчаявшихся. И когда православное духовенство узнавало о его прибытии — он уже был далеко. Не менее успешной была его деятельность в столице» и даже остальные вожди монофизитского движения кончили тем, что преклонились перед его непоколебимой храбростью и неослабевающим усердием.

Тем временем и они медленно подвигались к своей цели, только иными средствами. Благодаря императрице, Феодосий и его друзья были возвращены в Константинополь и скоро дом бывшего патриарха сделался средоточием их деятельности. У него встречались все энергичные и отважные вожди монофизитского движения. Наряду с такими старыми бойцами, как Зоорас, в доме патриарха бывали Юлиан, будущий апостол Нубии, Феодот, будущий епископ Аравии, Сергий де Телла будущий патриарх Антиохийский, и его друг Иаков Барадей, получивший впоследствии епископальную кафедру в Едессе и воскресивший монофизитскую церковь, и другие: Иоанн, монах сирийской общины, позднее епископ Ефесский и Константин, епископ Лаодикийский. Под покровительством Феодоры, которая была давно уже знакома со многими из них, они появлялись при дворе, где находили самый милостивый прием; часто императрица представляла императору то того, то другого, еще чаще навязывала ему их посещения, и все опять начинали жаловаться, что монофизиты, с обычным своим коварством, проникли во дворец и наводнили большую часть столицы.

Они сделали больше. Гонение со стороны кафолической церкви лишило многих главнейших вождей монофизитского движения их епископальных кафедр, и правительство ревностно следило, чтобы они не попадали в руки еретиков. Следовательно главнейшей задачей монофизитов было возвращение их верной пастве ее ревностных учителей. Несмотря на принятые против них предосторожности, монофизиты с помощью императрицы добились своего. Удобный к этому случай представился в 543 году. Гарид Гассанид, предводитель одного из арабских племен в Сирийской пустыне, обратился к Феодоре с просьбой прислать ему двух или трех епископов, чтобы обратить в христианство его подданных. Императрица поспешно избрала священников из числа своих друзей монофизитов и, добилась того, что Юстиниан одобрил ее выбор. Действительно император, затруднявшийся выбором миссионеров среди своего православного духовенства, охотно доверял дело обращения язычников вне страны пылавшим усердием монофизитским епископам. Они уже обратили таким образом в христианство Йеменских арабов и абиссинцев Аксунского королевства, язычников Нубии и Бламмии.

В Константинополе жил уже в продолжение целых пятнадцати лет монах из Теллы, по имени Иаков Барадей. Обладавший обширными познаниями, изучивший сирийские и греческие наречия, он приобрел еще большую известность строгостью и простотой своей жизни, постами, умерщвлением плоти. В ранней молодости он раздал бедным все свое имущество. Он выделялся среди монофизитов небрежностью своего костюма, чистотой нрава и чудесными исцелениями стекавшихся к нему больных. Появившись позднее в столице и удостоившись самого милостивого приема у Феодоры, он нашел более удобным окончательно отказаться от мирских соблазнов. Он удалился в келью, никого не желал видеть, ни с кем не говорил — и это отречение приобрело ему еще больше поклонников. Гарид Гассанид, которому довелось однажды встретиться с ним и оценить его пророческую проницательность, особенно уважал его. Феодора выказывала ему живейшее расположение. И этого то постника, отшельника и аскета избрала она, чтобы обратить в христианство арабов и восстановить монофизитскую церковь. События показали, что она не ошиблась в выборе.

По совету императрицы Феодосий указал на Иакова, когда освободилась епископальная кафедра в Едессе, а в Бостру послал другого близкого к Иакову монаха Феодора. Несмотря на свое искреннее сопротивление, оба святых мужа должны были уступить непреклонному желанию Феодоры и вернуться к оставленной им деятельной жизни. Посвященные в епископы бывшим александрийским патриархом, они отправились в свои приходы. Но кроме официального назначения, оба епископа получили еще особые секретные полномочия. Феодора поручила им рукополагать священников во всех подведомственных их управлению церквах, посвящать епископов и восстанавливать по мере возможности всеми средствами монофизитскую веру на востоке. Она просила их не ограничиваться только их приходами и указала им в качестве арены их деятельности на всю Аравию и Палестину. Иаков Барадей получил также власть над всей Малой Азией и Сирией. Императрица в согласии с патриархом всеми силами поощряла их и обещала обоим деятелям употребить в пользу их все свое влияние.

В несколько лет Иаков Барадей, благодаря своему усердию, энергии и храбрости восстановил в самом деле монофизитскую церковь. Продолжая дело, начало которому положил в азиатских провинциях Иоанн Египетский и другие, он, переодетый в нищенское платье, часто посещал Сирию, Армению, Каппадокию, Памфилию, Азию и острова: Родос, Кипр, Хиос, Митилену, проповедуя и поучая, рукополагая священников для новых монофизитских общин, устраивая приходы и епископства, и, по словам одного из хроникеров, благодетельное учение могучей рекой разливалось по всей римской империи, благодаря деятельности Иакова.

Напрасно взволнованное поднятым проповедником движением православное духовенство пыталось остановить Иакова. Напрасно Юстиниан под влиянием разнообразных наветов грозил ему смертью, святой муж с честью выходил из окружавшей его интриги и продолжал идти «путем правым». Ведя аскетическую жизнь, он появлялся то в Константинополе, то в Азии, то в Александрии неуловимый, неутомимый. Друзья его были уверены, что сам Господь помогает ему и помрачает умы его недругов, и в кружках монофизитов рассказывали, не без иронии, как шпионы не раз спрашивали у самого Иакова: «Не слышали ли о том, что еретик Иаков прибыл в эти места?» И как, издеваясь над ними, он отвечал, указывая им совершенно противоположное направление: «Да, мне говорили, что он находится теперь в таком-то приходе; если вы пришпорите лошадей — вы наверно захватите его там».

Могущественная дружба Феодоры в столице защищала проповедников от всевозможных случайностей. Так как согласно каноническим правилам рукоположение в епископы считалось действительным только тогда, когда при нем присутствовали еще трое епископов — Иаков по совету патриарха Феодосия, отправился в Александрию. Там он без труда нашел епископов, которые по повелению их бывшего патриарха охотно совершили рукоположение Иакова. С их помощью Барадей в свою очередь посвятил других епископов для главнейших городов Сирии и Азии. В то же время епископы, остававшиеся в Константинополе, рукоположили двенадцать епископов для Египта и Феваиды, а на патриарший престол в Антиохии, свободный со смертью Севера, они посадили одного из друзей Иакова, святого мужа Сергия из Теллы. Таким образом составилась целая тайная духовная организация, взявшая на себя управление делами новой церкви, получившей по имени своего основателя название Якобитской. Ловкий дипломат, Феодора, желая облегчить миссию своих друзей, распорядилась возложить на них некоторые поручения правительства. Так Иоанн, тайно получивший сан монофизитского епископа в Ефесе, послан был Юстинианом в Лидию и Фригию для борьбы с язычеством: он ревностно исполнял свою миссию и заслужил, благодаря своему усердию, название «молота язычества и ниспровергателя идолов». Но еще ревностнее работал он в пользу секты, к которой принадлежал, и покрыл свой приход целой сетью церквей и монастырей с монофизитским клиром.

В результате деятельность Иакова Барадея привела к посвящению двух патриархов из монофизитов, более ста тысяч священников и дьяконов. Вера его творила чудеса: он изгонял демонов, воскрешал мертвых, пророчествовал; слава о его подвигах распространилась по всему миру и далеко перешла за пределы империи. Благодаря его деятельности, большая часть Востока вернулась к вере, известной под именем «веры св. Иакова и Феодосия», и могущественные церкви Персии, Аравии, Абиссинии, Нубии принадлежали к монофизитской общине. Феодора, которая всю жизнь покровительствовала этим отдаленным церквам, которая всю жизнь энергично трудилась, подготовляя торжество монофизитов, могла быть довольной делом своих рук. Безвестный монах, которого видела она однажды во сне, окроплявший святой водою римских граждан, благочестивый отшельник, которого она некогда приняла в Константинополе и в которого уверовала, превзошел ее ожидания.

IV

Когда в 536 году папа Агапит неожиданно скончался в Константинополе, Феодора составила смелый план воспользоваться вакантным папским престолом. В Византии жил с некоторых пор, в качестве папского нунция, некто Вигилий-дьякон. Это был честолюбивый и весьма свободных убеждений человек, способный на всевозможные компромиссы, лишь бы только достигнуть цели. Происходя из важного сенаторского рода, он уже не раз пытался овладеть троном св. Петра и добился, чтобы папа Бонифаций объявил его своим преемником. Но встретив сильное сопротивление со стороны римского духовенства, он должен был отказаться от своих планов и перенес свои надежды на Византию. Отправленный в Константинополь для дипломатических переговоров, он употребил всю свою ловкость, чтобы вкрасться в доверие Феодоры. Когда императрица, взбешенная тем, что должна была уступить настояниям Агапита, решила провести в Рим угодного ей папу, способного жить в мире с монофизитами, Вигилий, хорошо принятый при дворе, готовый на все, лишь бы добиться осуществления своих честолюбивых планов, показался ей как нельзя подходящим к той роли, которую она хотела поручить ему.

Вигилий и Феодора сразу поняли друг друга. Императрица предложила нунцию вакантный папский престол; он обещал в свою очередь, что в случае его назначения он отдает себя вполне в распоряжение Феодоры. Рассказывали, что он обещал отменить постановление Халкедонского собора, вернуть патриарший, престол Антиму, списаться с главными вождями монофизитского движения Феодосием и Севером, чтобы объявить им о своей с ними солидарности. Рассказывали также, что Феодора подкупила Вигилия. «Для того, кто хоть несколько знаком был с Вигилием, не может быть ни малейшего сомнения в его готовности обещать все», — говорит один из современных историков. Вигилий поспешно уехал в Рим, увозя с собою письма Велизарию и Антонине, содержавшие в себе некоторые распоряжения императрицы, которые рекомендовалось исполнить без всяких возражений. Очевидно в деле избрания нового папы Юстиниан предоставил полную свободу действий Феодоре, счастливый тем, что может смягчить таким образом понесенное ею поражение, а втайне, может быть, надеясь водворить с помощью нового папы единство в церкви, примирив Запад с Востоком.

Пока все это происходило в Византии, события в вечном городе шли своим чередом. Хотя Велизарий успел уже высадиться в это время в Италии, Рим находился еще в руках остготов. Король Феодот, сознавая, как важно было заручиться в это время содействием папы, назначил в это время для выборов нунция Сильвера, предполагая, что последний будет отстаивать его интересы. И, когда Вигилий прибыл в Италию, место, к которому он так стремился, было уже занято. Чтобы взойти по желанию Феодоры на папский престол, следовало предварительно столкнуть оттуда Сильвера. Это было делом не легким, тем более, что, желая заручиться расположением Константинополя, новый папа первым делом призвал в Рим императорские войска и сдал им вечный город в 536 году.

Вигилий был сражен. Феодора выказывала неудовольствие. Так как было все равно, кто сидел на папском престоле, она попыталась добиться от Сильвера тех уступок, на которые соглашался Вигилий: она обратилась к нему прежде всего с просьбой возвратить патриархат Антиму. Сильвер решительно отказал. Тогда императрица решила действовать. Велизарию послан был энергичный приказ низложить Сильвера и посадить на его место Вигилия. Полководец медлил; это поручение сильно не нравилось ему. Но Антонина, желавшая во что бы то ни стало угодить Феодоре, сумела убедить его исполнить желание императрицы и честолюбивый Вигилий, увивавшийся около Велизария, пустил в дело не менее веские аргументы. Он обещал денег и так как, кроме того, поступать против воли императрицы было не безопасно, Велизарий принял участие в заговоре против папы.

В это время остготы, под предводительством короля Витигеса, осадили Рим. Велизарий должен был защищать его едва с пятью тысячами человек, укрывшихся за плохо возобновленными укреплениями, среди возмущенного населения, неохотно переносившего ужасы осады. Когда ему принесли подложные письма папы, в которых Сильвер предлагал открыть готскому королю Азинариарские ворота — Велизарий сначала смутился. Однако он скоро убедился в том, что представленные ему документы фальшивые, и, сжалившись над своей жертвой, попытался с согласия Антонины спасти Сильвера. Он сказал ему о необходимости предложить Феодоре условия, исполнение которых она ждала от Вигилия, и ускользнуть таким образом от ожидавшей его участи. Сильвер, не забывая, что он является охранителем православия, мужественно отказал.

Чтобы снять с себя подозрения в предательстве, Сильвер переселился из находившегося у ворот дворца Латрана на Авентинский холм в церковь св. Сабины. Туда послал за ним Велизарий, дав ему торжественное обещание, что с ним не сделают ничего дурного. Несмотря на опасения своих приближенных, не доверявших греку, Сильвер отправился на свидание с Велизарием во дворец Пингио и, действительно, вышел оттуда невредимым. Но спустя несколько дней папу вторично вызвали к полководцу. На этот раз встревоженный первосвященник сначала отказался покинуть церковь, служившую ему убежищем. Наконец он решился и в сопровождении многочисленной свиты отправился, поручив Господу свою душу. По прибытии во дворец Велизария папа был немедленно разлучен со своими спутниками, и вошел во внутренние покои только в сопровождении Вигилия. Тут ему представилось странное зрелище. Антонина, небрежно полулежавшая на диване, похожая на императрицу, принимавшую подданного, обратилась к нему со словами: «Скажите, ваше святейшество, что мы такое сделали, что вы собираетесь предать нас готам?» Вся эта сцена разыгралась в присутствии Велизария, который сидел у ног Антонины в позе послушного раба. Неизвестно, что отвечал папа. Факт тот, что он был лишен своих папских одежд и облечен в монашеское платье. К свите его вышел один из слуг Велизария и объявил: «Папа низложен и постригается в монахи». Среди всеобщей растерянности Вигилий на следующий же день был избран в папы под давлением Византии.

Несчастный Сильвер был изгнан и уже не вернулся в вечный город. Был момент, когда Юстиниан, ужаснувшись преступления, совершенного над святым отцом, хотел отдать его было на рассмотрение суда и водворить его на престол, если он окажется невиновен. Он приказал вернуть Сильвера в Рим и растерявшийся Вигилий уже начинал дрожать за свою судьбу. К счастью для него Антонина, все еще действовавшая в пользу Феодоры, убедила Велизария выдать страже Вигилия его несчастного предшественника. Водворенный на острове Пальмариа, Сильвер, измученный нравственно, скоро умер.

Казалось, императрица добилась своего, посадив в Риме преданного ей папу. Но достигнув венца своих желаний, Вигилий изменился. Несмотря на советы Антонины, несмотря на внушения Велизария, он пытался увильнуть от своих обещаний. Враги его утверждают, что в конце концов он все-таки сдался и написал письмо вождям монофизитов Феодосию, Антиму и Северу, в котором вполне присоединялся к их верованиям. Однако, документ этот остался под большим сомнением, и в официальных бумагах, адресованных папой императору и патриарху Менасу, приводятся совершенно другие мысли. Счастливая случайность избавила Вигилия от необходимости подчиниться желанию императрицы. Италия, опустошенная войной, требовала усиленного внимания к себе и папе было не до теологических споров. Признание всем западом символа веры Халкедонского собора, связанного с именем св. папы Льва, оправдывало с другой стороны колебания Вигилия.

Феодора сама поняла, казалось, опасность, которую представлял слишком резкий образ действий, и доверяя Вигилию, спокойно ждала, пока представится удобный случай для проведения в жизнь ее намерений. Что касается Юстиниана, находившегося тогда под сильным влиянием нунция Пелагия, он не имел никакого желания покровительствовать монофизитам. Вигилий мог таким образом, не ссорясь с императрицей, по-прежнему служить православной церкви.

Так, несмотря на все интриги, императрице не удалось, в сущности, наложить руку на папский престол.

Однако Феодора никому не позволяла безнаказанно играть собою. Как раз в это время она доказала на деле, как опасно лицемерить с ней. У нее был некогда друг Арсений, человек невысокого разбора, принадлежавший к секте самаритян. Императрица обогатила его, сделала его сенатором. В момент возмущения самаритян в Палестине она охотно поддавалась его наветам на православных. Но Арсений изменил впоследствии тактику, примкнул к православным и, желая угодить императору, в бытность свою в Александрии, старался всеми силами способствовать Халкедонской реакции, во главе которой стоял патриарх Павел, преемник Феодосия. Конечно Феодора возмутилась поведением Арсения и дала ему это почувствовать. Оппозиция со стороны монофизитов не утихала в Египте. Арсений переусердствовал. Он убедил Родона, императорского префекта, казнить без суда одного из главнейших противников патриарха. Это был незаконный поступок; утонченная жестокость, с какой он был приведен в исполнение, еще усиливала ужасное впечатление. Императрица не преминула воспользоваться удобным случаем, чтобы отомстить. Арсений и Родон были арестованы, осуждены и казнены, а имущество их конфисковали. Патриарх Павел, несмотря на все его протесты, был обвинен в соучастии и предан синодальному суду. Императрица могла гордиться собою: одним ударом она низвергла ненавистного монофизитам патриарха, показала, как опасно было слишком ревностно защищать интересы православия, даже по приказанию императора, и подвергла наказанию изменившего ей друга. Вигилию также скоро довелось считаться со страстной ненавистью Феодоры и вероломный папа может быть не раз раскаялся в том, что обманул надежды Феодоры.

Наступали дни, когда, благодаря заботам императрицы, монофизитская церковь начинала возрождаться. Уже придворное духовенство в угоду императрице отыскивало почву, на которой оно могло столковаться с еретиками. Так Феодору Аскидасу, епископу, удалась отыскать среди текстов, одобренных Халкедонским собором, три пункта, Извлеченных из несторианского еретического учения, крайне ненавистного для монофизитов. Обрадованный этим открытием, с помощью которого он хотел подставить ловушку своему влиятельному врагу, нунцию Пелагию, он обратился к Юстиниану и, играя на его слабой струне, страсти к теологическим спорам, просил его рассмотреть дело. Он указывал императору, что на этой почве можно найти средство рассеять предубеждения монофизитов, и что собор, таким образом пересмотренный, может быть принят всеми. Юстиниан, который возвращался тогда под влияние Феодоры, к политике умиротворения дал уговорить себя; еретики в восторге от того, что пересмотр собора нанесет непоправимое поражение делу св. папы Льва, готовы были все, даже самые непримиримые, подать руку православным. Обсуждение «Трех глав» началось.

Тут Феодора опять принялась за Вигилия. Папа приглашен был дать свое показание относительно эдикта, которым император осудил «три пункта», и чтобы заставить его высказаться в благоприятном смысле, Юстиниан обошелся с ним довольно грубо. 22 ноября 545 года, в то время как папа служил мессу в базилике св. Цецилии в Транстевере, церковь была внезапно оцеплена солдатами, Начальник стражи, посланный императором, вошел в алтарь и приказал папе немедленно следовать за собою. Еще присутствующие не успели прийти в себя, когда Вигилий был арестован и поспешно посажен на корабль, дожидавшийся его на Тибре. Толпа на берегу тем временем увеличивалась. Верующие, последовавшие за папой, встретили его арест жалобными криками, и толпами подходили под благословение. С палубы корабля Вигилий произнес молитву. «Аминь!» — воскликнул народ. Тем временем императорский чиновник торопил с отъездом и скоро корабль начал спускаться вниз по реке. Тогда толпа, среди которой находилось много недругов папы, разразилась свистом и проклятиями. В корабль, полетели камни и палки. «Смерть тебе, горе тебе, из-за тебя страдают римляне! — кричал народ. — Да погибнешь ты там, куда тебя увозят!» Наконец корабль, уносимый течением, скрылся из глаз. Вигилий достиг порта, а оттуда поплыл в Сиракузы.

Рассказывали, что это похищение папы устроено было по наущению Феодоры. «Арестуй Вигилия, — написала она своему послу, — где бы ты его ни нашел, и привези в Византию, или ответишь своей головой». Как бы там ни было, ясно одно: папа, опасаясь мести Феодоры, надежды которой он обманул, не имея также никакого желания попадаться в теологическую ловушку, приготовленную ему в Византии, не особенно торопился в Константинополь. Он прибыл туда две недели спустя после ареста 25 января 547 года. За это время он успел хорошенько поразмыслить о положении дел, собрался с духом, сознавая, что весь Запад на его стороне, и явился далеко не с теми мыслями, каких ожидали от него в Византии. Как некогда Агапит, он отказался завязать сношения с патриархом Менасом и даже отлучил от церкви его и его партию. Но скоро он начал сдаваться: вспомнив о данных им обязательствах, уступая настояниям императора и энергии Феодоры, польщенный почестями, которые оказывали ему члены придворного духовенства, он пришел к убеждению в возможности исключить «три пункта». В начале июня он в угоду императрице примирился с патриархом и сделал еще более важный шаг. Ему доказали, что он может окончательно осудить три пункта, не касаясь собора. Папа, несмотря на угрозы, упрямо отказывался все время подписать императорский эдикт, заявляя, что преемник св. Петра не может ограничиться смиренным скреплением указов императора, относящихся к делам веры, но зато он обязался самостоятельно произнести в присутствии Феодоры и Юстиниана осуждение трех пунктов и в залог исполнения своего обещания вручил Юстиниану и Феодоре две соответствующего содержания бумаги, собственноручно им подписанные. И, гордясь благополучным разрешением затруднительного вопроса, довольный возможностью подать решающий голос в таком важном деле, воображая, что, благодаря своей мудрости, он способен водворить вечный мир в церкви, он грубо оборвал своих советников, предостерегавших его, и накануне Пасхи 548 года издал свой указ. Подтверждая незыблемость авторитета Халкедонского собора, он подвергал несомненному осуждению «три пункта». Это был последний триумф Феодоры. Накануне своей смерти она могла надеяться, видя унижение папы и возрастающие успехи монофизитской церкви, на то, что отомстила за свое поражение 536 года, наказала Вигилия за предательство и довела до конца принятую на себя задачу в деле религиозной политики.

Церковь не простила Феодоре ни грубого низложения папы Сильвера, ни преданности монофизитскому учению, ни насильственных мер, к которым она прибегала, чтобы наказать своих духовных противников и, в особенности, папу Вигилия.

Ей приписали даже много лишнего, в чем Она была решительно не виновата, например, дурное обращение с папой Вигилием, которому он подвергся после смерти Феодоры. Из века в век духовные историки осыпали хулами и проклятьями имя Феодоры, и в их выходках по отношению к ней есть даже немало комизма; так они называли жену Юстиниана второй Евой, слишком доступной соблазну змия, новой Далилой, Иродиадой, упившейся кровью святых мучеников, исчадьем ада, обуреваемой всю жизнь духом зла, подругой сатаны…

Без сомнения, она слишком настойчиво и страстно приводила в исполнение свои намерения, не отступая перед холодной жестокостью и насилием, но, с другой стороны, она смотрела на вещи здраво, хорошо понимала государственные нужды и служила им с энергией и умом настоящего общественного деятеля.

Сложная политика, в которой она заставила принять участие Юстиниана, была в то время настоятельной необходимостью и она с достоинством и проницательностью служила ей, как и подобает истинному правителю обширной страны.

V

29 июня 548 года Феодора скончалась.

Отдавая последний долг усопшей, толпа придворных и сановников собралась вокруг нее в последний раз в священном дворце. Согласно церемониалу, набальзамированное тело императрицы выставлено было в триклиниуме. На парадном золотом ложе она покоилась, одетая в пурпур, увенчанная короной; на лице ее смерть еще не успела оставить заметных следов. Более бледная, чем обыкновенно, она, казалось, спала. Вокруг высокого катафалка, на котором блестели драгоценнейшие царские регалии, горели на колоннах тысячью огней высокие драгоценные подсвечники. Воздух был пропитан запахом курений, восковых свечей, бальзамических трав. У ног последнего ложа императрицы толпились евнухи, горько плакали женщины свиты.

Последний раз перед усопшей повелительницей прошла в торжественной процессии вся Византия: патриарх Менас, сопровождаемый многочисленным соборным духовенством, папа Вигилий, окруженный прелатами и епископами, сенат в парадных одеждах, патриции, сановники, войска, длинный ряд патрицианок — жен префектов, консулов, квесторов, придворных и свитских дам. Великая процессия замыкалась принцами крови и самим Юстинианом, который плакал, уничтоженный горем потери — непоправимой, как он не без основания думал. Он принес последний подарок обожаемой им женщине: бесценные алмазы, дорогие, шитые золотом и драгоценными камнями ткани, которые должны были быть положены в могилу Феодоры, как последнее воспоминание о той роскоши и величии, которые она так любила при жизни. И, заключив в свои объятия безжизненное тело императрицы, старый базилевс рыдая прощался с Феодорой.

Потом, по знаку Юстиниана, сановники приподняли ложе покойной и главный распорядитель похорон, приблизясь к телу, воскликнул, согласно церемониалу три риза: «Удались отсюда, повелительница, Царь царей и Господь господствующих призывает тебя». И за гробом в последний раз потянулась вся процессия. Под портиками Августеона толпа в траурных одеждах ожидала кортеж; на дверях, на террасах, в окнах домов толпились женщины с распущенными волосами, рыдавшие громко или молчаливо обливавшиеся слезами. По улицам, посыпанным Золотистым песком, в облаках кадильного дыма, между несметным скопищем народа, торжественная процессия продвигалась медленно и величаво. Пение священников и псалмы смешивались с рыданьями толпы, со звуками серебряных труб. Миллионы свечей образовали над процессией огненный круг. Печальный кортеж проследовал в церковь св. Апостолов, к месту последнего упокоения Феодоры.

В базилике совершена была торжественная погребальная литургия; снова церемониймейстер, приблизясь к бездыханному телу, воскликнул: «Войди в недра упокоения, повелительница. Царь царствующих и Господь, господствующих призывает тебя!» Затем с головы императрицы сняли золотую корону и заменили ее пурпурной повязкой. Наконец в приготовленную Феодорой для себя мраморную гробницу опустили ее золотой тяжелый гроб.

Когда весть о кончине грозной повелительницы распространилась по империи — все, гонимые ею при жизни, воспрянули духом. Иоанн Каппадокийский вернулся в Константинополь, льстя себя надеждой вновь приобрести доверие Юстиниана; Артабан, ненавидевший жену, навязанную ему Феодорой, рассчитывал, что настал благоприятный момент отомстить императору, и составил заговор против него; Германос и его сыновья, взволнованные, обрадованные, решили, что пришел час, когда они могут восстановить свое утраченное значение. Даже Антонина, фаворитка Феодоры, мгновенно забыла свою покровительницу и уже искала новой поддержки. Согласно всеобщему убеждению, смерть императрицы должна была повести к полнейшей перемене политики, и уже православные заводили интриги, побуждая императора принять строгие меры против монофизитов, ошеломленных смертью их покровительницы. Уже поговаривали о том, что пора очистить священный дворец от святотатственного присутствия еретических монахов; уже побуждали императора силой заставить еретиков признать постановление Халкедонского собора; раз императрица умерла — монофизиты, которые слишком зазнались благодаря ее доброте, должны были быть уничтожены за то, что осмеливались противиться распоряжениям императора.

Но враги Феодоры забыли о глубокой любви, которую Юстиниан питал к Феодоре, о слишком укоренившейся в его душу привычке повиноваться ее советам или не знали также о том, что умирая она завещала императору свою последнюю волю и поручила его доброте всех, кто любил ее и верно ей служил. «Стремясь согласовать все свои поступки с волей своей покойной жены, — говорит один из историков, — базилевс упорно придерживался ее намерений и ее политических взглядов и не изменил ее друзьям и советникам. Иоанн Каппадокийский, несмотря на все усилия; не вернул расположения императора; Велизарий, несмотря на все свои услуги, остался под подозрением; Петр Барцимес и Нарзес сохранили милость Юстиниана; Антонина, в память покойной, сохранила все свое влияние при дворе; Германос и его сыновья действительно выиграли от смерти Феодоры, но фаворитом старого императора остался из принцев крови только Юстин, женатый на племяннице Феодоры и предназначенный ею в наследники византийского престола.

В делах религии Юстиниан не менее слепо следовал предначертаниям Феодоры. Когда в ее гинекее обнаружен был патриарх Антим, император отнесся к нему чрезвычайно милостиво, и ко всеобщему изумлению главные вожди монофизитов приняты были с почетом при дворе, и император обсуждал с ними средства восстановить мир в церкви. До последнего дня Юстиниан стремился осуществить примирительные замыслы Феодоры. Император не переставал созывать соборы и устраивать теологические совещания, и если усилия его ни к чему не привели, они доказали все же, насколько он предан был намерениям усопшей.

Никогда не забывал Юстиниан обольстительной женщины, мудрой соправительницы, ниспосланной ему судьбой. В память усопшей он оставил во дворце всех, кто служил ей. До последнего дня он оставался верен ее памяти. Спустя много лет после ее смерти, произнося торжественные обещания, он имел привычку клясться именем Феодоры, а те, кто желал снискать его расположение, не упускали случая напоминать ему о «прекрасной и мудрой повелительнице», которая, быв на земле верной сотрудницей императора, молилась теперь за него на небесах.

И. Перваноглу Андроник Комнен

Исторический роман

Перевод с немецкого

I

Настала ночь. Над городом святого Константина расстилался неизмеримый небесный свод, усеянный тысячами звезд. Внизу лежал Босфор, безмолвный и неподвижный, как небо, Отраженное в его волнах.

Везде царила тишина; ни звуки песни, ни плеск весла не нарушали безмолвия.

Все было сковано чарами роскошной ночи; все свидетельствовало о красоте и величии дремлющей природы. Город и море, Босфор и окружающие холмы, вкушали безмятежный покой.

Таким же мирным сном покоились и жители Константинополя. Сон служил для них успокоением после дневных забот; они нашли в нем забвение от своих бед и тревог.

Немало имели они поводов для беспокойства за будущее. Хотя правление первых трех Комненов было увенчано славой и победами, оно повергло страну в печальное положение. Византийская империя шла по опасному пути, ведущему к полному упадку и разложению.

Страна, управляемая Комненами, могла по справедливости гордиться ими. Они возвеличили ее блистательными военными подвигами над ордами варваров, которые своими частыми набегами не только беспокоили отдаленные провинции, но угрожали уже и ближайшим окрестностям столицы. Побежденные варвары принуждены были удалиться из пределов империи; между тем Комнены, имея в виду только военные цели, не заботились о том, чтобы водворением порядка и мудрой предусмотрительностью исцелить раны, нанесенные стране опустошительными войнами. Они преследовали внешнего неприятеля и не принимали никаких мер, которые могли бы оградить их от еще более опасных внутренних врагов.

Любовь к роскоши, с ее неразлучной спутницей расточительностью, господствовала не только в императорском дворце, вместилище древнего, освященного веками, престола, но и среди государственных сановников. Между тем народ стонал под тяжестью налогов; и хотя никто не решался открыто оказать сопротивление властям, все были недовольны существующим порядком.

Нравственная порча достигла последних пределов: должности продавались с публичного торга бессовестными слугами византийского императора. Правосудие сделалось жертвой подкупа; сам монарх, от которого подданные могли ожидать справедливости и милосердия, был не в силах бороться против алчности и произвола своих придворных; закон обратился в мертвую букву. Велико было невежество, неизбежно связанное со всевозможными суевериями. Разврат господствовал во всей силе, не признавая никаких стеснений.

Таковы были опасности, грозившие Византийской империи. Только твердая, сильная рука могла остановить этот процесс разложения. Но откуда могла явиться эта спасительная рука? Мануил Комнен, умирая, завещал престол своему одиннадцатилетнему сыну Алексею, беспомощному отроку, который не имел ни силы, ни средств, чтобы совершить подобный подвиг и спасти величественную корону святого Константина. Кто мог питать какие-либо надежды и ожидать спасения от слабого, облеченного в пурпур ребенка, который был послушным орудием лицемерных и корыстолюбивых придворных? Император Мануил сошел в могилу, оставив своему сыну и преемнику опасное наследство; он возложил на его голову не императорский, а терновый венец.

Таковы были заботы, которые в 1181 году наполняли умы постоянной тревогой и сомнениями. Тем благотворнее действовал сон на жителей обширной столицы; по крайней мере, он избавлял их на несколько часов от гнетущих забот и услаждал горечь настоящего обманчивыми сновидениями. Мирно спали граждане Константинополя; легкий ночной ветерок нашептывал им слова утешения и надежды.

Надежда! Прекрасный дар небес, утешение, ниспосланное свыше, роскошный благоуханный цветок! Ты украшаешь тесный путь, где отчаяние пустило свои корни! Блестящий луч, озаряющий черные облака печали!

Спокойно и тихо было в городе; спокойствие и тишина царили и в императорском дворце; этом вместилище честолюбия и коварства, где почивал слабый, невинный отрок, голова которого была обременена непосильной тяжестью императорского венца. Такая же тишина и покой господствовали во дворах величественного здания, в обширных залах и переходах. Среди всеобщего безмолвия мерно раздавались шаги вооруженных людей, которым была вручена охрана священной особы императора.

В этих медленных, монотонных шагах было что-то холодное и безотрадное. Мерно раздавалось эхо этих медленных, монотонных шагов, и как будто повторяло слышавшиеся в них слова: «Горе! горе тебе! о город святого Константина!»

Было далеко за полночь, когда через калитку во внешней стене, ограждавшей дворец, вошел человек и направился к главному зданию дворца, где находились палаты царственного отрока и его матери, правительствующей императрицы.

Этот человек был высокого роста; он шел твердой уверенной походкой. Длинный черный плащ, доходивший до пят, придавал его фигуре таинственный вид среди ночного полумрака.

Человек прошел двор быстрыми шагами и скрылся за дверью дворца. Стоявший на страже воин молча пропустил его. Человек в плаще прошел длинный ряд коридоров и остановился перед закрытой дверью, которую охраняли два высоких солдата. Они принадлежали к отряду диких, вооруженных секирами норманнов, нанимаемых Комненами в отдаленных местностях Скандинавского полуострова. Из них Комнены образовали для себя особую стражу телохранителей. Норманны отличались неизменной преданностью своему властелину и внушали немалый страх, как своей физической силой, так и тяжелой секирой, бывшей их единственным оружием.

— Все ли благополучно? — спросил таинственный посетитель одного из норманнов на суровом языке их северной родины.

— Все благополучно, — ответил воин.

— А император?

— Почивает, — сказал лаконично норманн.

— Ну, хорошо, впусти меня!

Дверь отворилась, как бы по мановению магического жезла, и посетитель, сопровождаемый караульным, вошел в просторный покой, слабо освещенный голубым ночником, подвешенным к потолку. Большая комната была роскошно убрана тяжелыми коврами и занавесями, на которых красовалась вышитая золотом императорская корона. В углу стояла широкая постель, покрытая великолепной драгоценной тканью. На постели спал отрок, с безмятежной улыбкой на полуоткрытых губах, которую суеверный народ приписывает тайной беседе с ангелами. На обнаженной руке покоилась красивая голова, увенчанная длинными черными локонами.

Спящий отрок был император Алексей, властелин обширной Византийской империи, преемник могущественных монархов, сын Мануила, на долю которого выпало такое опасное наследство.

— Не входил ли кто сегодня вечером в опочивальню императора? — спросил вполголоса посетитель своего провожатого.

— Никто, кроме императрицы, — сказал солдат.

— Зачем она приходила сюда?

— Она постояла несколько минут перед постелью, но, когда увидела, что император почивает, то удалилась из комнаты и не сказала ни одного слова.

— Не сказала ни одного слова! — повторил, посетитель, затем, обращаясь к стражнику, спросил его: — Не говорил ли чего император перед тем, как лег в постель?

— Император чувствовал усталость от сегодняшней охоты и, по возвращении, тотчас же лег в постель и даже не прикоснулся до поданных кушаний.

— Не бредил ли он по своему обыкновению?

— Он сказал несколько бессвязных слов, но я не понял их, потому что они были на греческом языке. Я расслышал только имя «Андроник», которое он повторил два или три раза.

— Андроник!.. Я догадываюсь, в чем дело… Он, вероятно, видел во сне маленького Андроника, своего любимого товарища!..

Затем после довольно продолжительного молчания посетитель снова обратился к воину и сказал ему:

— Ты можешь идти, я не нуждаюсь больше в твоих услугах.

Норманн вышел из комнаты и запер за собой дверь на ключ.

Таинственный посетитель подошел к постели и долго смотрел на спящего мальчика.

— Андроник!.. — пробормотал он. — Знаю, мне ли не знать, кого ты призываешь! — того жалкого Андроника, который из глубины изгнания, в далекой Азии, не перестает мечтать об императорской короне, но я употреблю все средства, чтобы лишить его возможности приносить вред… Неосторожное дитя! — добавил он, обращаясь к спящему: — Ты призываешь себе на помощь Андроника? Тебе и в голову не приходит, что этот человек твой злейший враг. Все это плоды наушничества людей, которых не следовало бы пускать на порог дворца!

Он бросил полный ненависти взгляд на спящего императора, затем вынул из-под плаща ключ, отворил им небольшую дверь в противоположной стене и исчез за нею как тень.

Ночной посетитель, выйдя из императорской опочивальни, очутился в узком темном проходе, в конце которого была дверь. Он отворил ее другим ключом и вошел в ярко освещенную комнату. Это была великолепная зала, украшенная дорогой мебелью. Посреди стоял стол и четыре высоких кресла, обитых богатой пурпурной тканью, со спинками, на которых блестела золотая императорская корона. Восемь больших окон, освещавших днем эту залу, были завешаны длинными занавесями с золотой вышитой каймой. Четыре больших зеркала во всю высоту залы украшали стены. На правой стороне у одного из окон стоял изящный стол; на нем лежало несколько бумаг и раскрытый план столицы. Богатые персидские ковры покрывали пол; двенадцать больших светильников освещали ярким светом обширный покой.

Загадочный посетитель, перед которым так легко в такой поздний час открывались двери императорского дворца, остановился среди комнаты и окинул ее взглядом. Зала была пуста.

— Никого? — воскликнул он с нетерпением. — А ведь ей было известно, что я приду, и она обещала, что будет ждать меня! Надеюсь, что не презрение причина такой небрежности. Разве она может презирать меня? Она!.. Ни ли пренебрегать мною?.. Нет! это невероятно! — добавил он, и на губах его появилась ироническая улыбка. — Быть может, она не знает, что я здесь.

Он подошел к одной из боковых дверей, находящихся по обеим сторонам главного входа, и два раза постучался в нее.

Дверь тотчас же отворилась, и в ярко освещенную залу вошла высокая, статная женщина.

Она была в том цветущем возрасте, когда женская красота достигает наибольшего развития; на ней было великолепное платье и богатые украшения на шее и руках Ее величественная осанка, исполненная достоинства походка и более всего, уверенный повелительный взгляд свидетельствовали о высоком положении.

Это была императрица Мария, вдова Мануила, мать царствующего отрока.

— Ты ли это Алексей? — спросила она, обращаясь к посетителю.

— Разве ты забыла, что я обещал прийти сегодня? — сказал тот.

— Нет, конечно. Но назначенный тобою час уже давно прошел.

— Ты забываешь, что протосевастос[5] не может располагать своим временем: государственные заботы не дают мне ни минуты отдыха. Но я сказал тебе, что приду и, как видишь, сдержал слово.

Она протянула ему в знак благодарности свою белую, красивую руку.

— Ты знаешь, Алексей, — сказала она, — что мое сердце всегда радуется при встрече с тобой, но бывают минуты, когда твое присутствие становится для меня еще более необходимым, — минуты, когда я надеюсь почерпнуть от тебя ту силу, какую мы, слабые существа, нередко приписываем себе, хотя в действительности вовсе не обладаем ею. Алексей, мне нужен твой совет, сердце мое полно смущения; я боюсь…

— Ты боишься, Мария? — сказал протосевастос и, подав руку императрице, подвел ее с почтительным поклоном к одному из четырех кресел. Затем он снял шапку и, откинув свой длинный плащ, сел рядом с нею.

Алексей Комнен находился в полном цвете молодости и сил. Наряд его отличался строгой простотой и изяществом; он был высокого роста, привлекательной наружности, с черными волосами и бородой. Природа щедро наградила его всеми преимуществами, которые открывают путь к осуществлению честолюбивых надежд. Алексей Комнен родился в императорском дворце при пышном дворе своего дяди Мануила и занимал должность первого советника императора. Он и Мария, мать и опекунша одиннадцатилетнего императора, управляли государством. Но собственно власть была в руках Алексея Комнена, который деспотически распоряжался не только слабым императором, но и его матерью. Он достиг такого могущества, благодаря своим способностям, мужеству и в особенности близким отношениям с императрицей, которые еще при жизни Мануила, перешли границы родственной связи и приняли более интимный характер. Алексей Комнен выхлопотал у императора письменное предписание, по которому ни одно императорское повеление не могло быть приведено в исполнение, если он, протосевастос, не скрепит его своей подписью, которая должна заключаться в следующих словах, написанных зелеными чернилами: «Быть по сему». Мария, страстная, увлекающаяся женщина, воспылала любовью к племяннику своего супруга; и эта любовь всецело предала ее в его руки. Ее чувство было настолько сильно, что после смерти императора она вынашивала честолюбивый план надеть императорский венец на своего возлюбленного. Единственным препятствием к этому был ее сын, император, и она, ослепленная страстью, прибегла к помощи яда, чтобы привести в исполнение свой преступный замысел. Но врачи успели вовремя открыть опасность и спасли жизнь отрока. Хотя этот случай остался втайне, Мария решила удалиться в монастырь с твердым намерением провести здесь остаток дней своих, под именем сестры Ксении. Подобное решение разрушило бы все планы протосевастоса. Ему нужно было удержать при себе эту женщину, которая была дорога его сердцу и как императрица служила послушным орудием его честолюбивых стремлений.

— Ты боишься, Мария? — повторил Алексей Комнен: — ты, мужественная, непоколебимая Мария!..

— Что делать! — воскликнула она дрожащим голосом. — Прошли те дни, когда я наслаждалась спокойствием, и мужество не оставляло меня. С некоторого времени меня мучат тяжелые предчувствия. Тяжел и удушлив воздух в этом царском дворце. Я задыхаюсь в этих стенах и сожалею, что оставила монастырь, где меня ожидало мирное, спокойное существование.

— Мария, — сказал Алексей Комнен, бросив на нее пристальный взгляд, — моя Мария сожалеет о решении, от которого зависело мое счастье? Может ли она говорить мне такие слова? Неужели Мария разлюбила меня?..

Какая женщина может выслушать равнодушно подобные слова от любимого человека, в особенности, когда они произнесены таким нежным тоном, какой Алексей Комнен умел придать своему голосу.

— Может ли Мария, — добавил он, — считать жертвой, что она оставила монастырь, чтобы вернуться в мои объятия? Разве она считает жертвой, что делит со мной заботы и труды правления?

— Увы, Алексей, бразды правления тяжелы. Не легко дается это искусство. Всюду препятствия и затруднения. Эти затруднения растут с каждым днем, и я не вижу выхода. Император еще ребенок. Много пройдет времени, пока он научится управлять государством!

— И ты не радуешься этому, Мария? — сказал Алексей Комнен: — Не радуешься, что перед нами длинный, открытый путь? Неужели ты желаешь, чтобы мы теперь же расстались с властью и были устранены. Я не узнаю тебя, Мария. Откуда эта боязнь? Как ты изменилась!

— Я уже говорила тебе, Алексей, что мрачные предчувствия овладели мной! — возразила она, с трудом удерживая слезы. — У меня нет прежнего доверия к себе. Предо мною рисуется печальная будущность, исполненная бедствий и опасностей.

— Ты рассуждаешь, как женщина, — сказал Алексей Комнен, с легкой усмешкой, стараясь придать своему голосу спокойную уверенность. — Посмотрим, насколько основательны твои предчувствия. Сообщи мне, в чем состоят они; мы взвесим их и убедимся: действительно ли существуют все те бедствия и опасности, которые рисуются твоему воображению.

— Оставь иронию, Алексей, к чему этот насмешливый тон! — возразила Мария печальным голосом. — До шуток ли в такое тяжелое время!.. В народе ропот и волнения; парод стонет под гнетом тяжелых налогов. Он считает нас виновниками всех своих бедствий.

— В народе ропот? — удивился Алексей Комнен. — Когда же не ропщет народ? Предоставь ему все блага земные, и он будет по-прежнему недоволен. Как бы ни был велик гнет налогов, кто же спрашивает об этом народ? Пока власть в наших руках, никто не осмелится оспаривать у нас право налагать подати по нашему усмотрению. Народ желает отмены податей? И прекрасно! Мы удвоим их.

— Народ жалуется, — добавила Мария: — что мы не заботимся об его благосостоянии и проматываем на празднества и пиры общественные деньги, заработанные им в поте лица.

— Неужели ты воображаешь, Мария, что когда-нибудь прекратится зависть бедняков к богатым и сильным? Поверь, что народ, который приветствует тебя радостными криками, при каждом твоем появлении, охотно стер бы с лица земли этот дворец, если бы только представилась малейшая возможность.

— Народ в отчаянии обратился к помощи изгнанного Андроника, которому Мануил имел неосторожность даровать жизнь в припадке, ничем необъяснимой, душевной слабости. К Андронику отправлены послы, которые от имени народа должны просить его вернуться из Азии, ради общего спасения. Слышал ли ты об этом, Алексей?

— Мне все известно, Мария. Я знаю все их козни, а также их тщетные надежды. Но это не страшит меня. Андроник слишком умен, чтобы сдвинуться с места, тем более, что я имею возможность принудить его к этому.

— Наконец, я должна сказать тебе, — продолжала она, бросив на протосевастоса взгляд, исполненный любви, — что меня больше всего беспокоит и приводит в трепет то обстоятельство, что гнев и ненависть народа обращены против тебя.

— Неужели ты думаешь, что лай собак может испугать льва? — воскликнул Алексей Комнен, гордо подняв свою красивую голову. — Чернь слишком ничтожна, чтобы я мог бояться ее! Страх несовместим с презрением! Я слишком хорошо знаю чернь, знаю ее затаенные помыслы и настроение. Народ вопит и ропщет. Почему? Потому, что он лишен публичных зрелищ, в виде звериной травли, которыми мой покойный дядя умел держать его в повиновении. Доставьте ему снова те же кровавые увеселения — и его ропот и крики сразу прекратятся. В этом заключается вся наука управлять народом. Поверь, Мария, что если бы все монархи, существующие на земле, обладали искусством занять народ и умели бы потворствовать его похотям, то не было бы ни смут, ни государственных переворотов.

— Ты храбр и неустрашим, Алексей, — сказала она, взяв его за руку. — Тебя нельзя упрекнуть в недостатке мужества. Я всегда знала тебя таким, и поэтому неизменно любила тебя. Но ты не должен обманывать себя относительно мнимого добродушия нашего народа. В этой толпе, которая шныряет на улицах и площадях скрываются опасные враги, которые побуждают ее к неповиновению. Я не стану называть их; они также хорошо известны тебе, как и мне. Не пренебрегай моим советом и следи за ними шаг за шагом, потому что эти враги, которые действуют за нашей спиной, несравненно опаснее открытых противников… Перед твоим приходом я рассматривала этот план, — добавила Мария, указывая на раскрытый план города, — и мне пришло в голову, что было бы всего разумнее, если бы мы оставили этот уединенный дворец и переселились в Августеон, который находится поблизости от храма св. Софии. Там, в центре города, нам было бы легче следить за нашими врагами и принять меры против попыток к восстанию.

— Пусть будет по-твоему! — сказал Алексей Комнен. — Я ничего не имею против этого. Завтра же будут сделаны все необходимые распоряжения для переезда двора.

— Видел ли ты императора? — спросила Мария после некоторого молчания.

— Да, я был в опочивальне императора перед тем, как войти сюда, и нашел его спящим.

— Не показался ли тебе тревожным его сон?

— Он спал крепким сном, как все дети.

— Продолжительная охота настолько утомила его, что он тотчас лег в постель. Такое напряжение сил должно истощать его молодое тело.

— Я вижу, Мария, что ты исполняешь в точности все мои предписания. Мы должны постоянно утомлять его непосильными физическими упражнениями, чтобы ум его оставался праздным и не научился думать. Физическая усталость мешает свободе мысли. Только этим путем мы можем постоянно держать императора в нашей власти.

— Насколько это зависит от меня я, разумеется, никогда не отступлю от начертанного тобою плана действий.

— Я в особенности посоветовал бы тебе, Мария, — продолжал Алексей Комнен, — по возможности устранять патриарха и, насколько это будет в твоей власти, не допускать его посещений. Я ненавижу старого Феодосия; он может одним словом обратить в прах здание, воздвигнутое нами с таким трудом. Следует, во всяком случае держать этого седовласого монаха подальше от императора.

— Он часто является сюда, но перед ним редко отворяются двери. Охрана уже получила соответствующие инструкции; норманны недолюбливают его и презирают как священника не их веры, и поэтому неохотно пускают его во дворец.

— Всякий раз, — сказал Алексей Комнен, — когда он явится сюда, чтобы поговорить с императором, присутствуй при их беседе, Мария. Ты понимаешь, какое пагубное влияние может иметь на мальчика хитрый патриарх. Нужно найти какой-нибудь благовидный предлог, чтобы удалить из столицы этого опасного монаха, так как его присутствие становится с каждым днем все более и более опасным. Император Мануил возвел его в высший церковный сан, и поэтому он считает себя вправе выступить в качестве защитника его сына. Но старик сильно ошибается; он скоро убедится, что времена Мануила прошли безвозвратно, что он сам не более, как церковный владыка, могущество которого ограничено церковью и не должно простираться на императорский дворец…

Сквозь тяжелые занавеси проник слабый луч дневного света, возвещавший наступление нового дня.

Алексей Комнен быстро поднялся и накинул на себя широкий плащ. Мария с приветливой улыбкой протянула ему свою руку, которую протосевастос почтительно поднес к губам; затем они расстались. Алексей Комнен вышел из залы через ту дверь, в которую вошел; императрица удалилась в свои покои.

Протосевастос, проходя мимо караульных, сказал им: «Будьте неотлучно во дворце!» С этими словами он плотно завернулся в свой плащ, еще раз взглянул на окна приемной залы императрицы и, проскользнув в ворота, исчез в тесных улицах Константинополя.

II

Обширная площадь Августеона, занимавшая все пространство от храма св. Софии до императорского дворца, от которого она получила свое название, была наполнена густой и пестрой толпой. Хотя на этой площади, бывшей центром столицы, постоянно толпились люди, сегодняшнее стечение народа представляло собой нечто необычайное. Из всех улиц, примыкавших к площади, двигалась сплошная масса людей, за которой следовала, как всегда бывает в подобных случаях, еще более многочисленная толпа. Все бежали куда-то, по-видимому, не зная даже причины такой поспешности:

В толпе задавали различные вопросы:

— Что случилось? — спрашивали одни других. — Куда бежит народ?..

Широкоплечий матрос с коричневым загорелым лицом и засученными рукавами, достигнув площади, с недоумением оглядывался по сторонам, не зная куда идти. Наконец он обратился к одному из стоявших около него и сказал:

— Не можешь ли ты объяснить мне, что случилось и что означает эта огромная толпа людей? Чуть ли не весь город здесь. Вот уже час, как я не могу узнать почему вся эта толкотня.

— Разве ты не здешний, раз задаешь подобный вопрос? — сказал тот, кого спрашивали.

— Хотя я родился и вырос в Константинополе, — заметил матрос, — но я, все-таки, не понимаю, в чем дело.

— Изволь, я объясню тебе. Дело самое простое. Наш император переселился сегодня со всей своей свитой в этот дворец, который мы видим перед собой.

— Нечего сказать, важное событие! — воскликнул матрос, пожимая плечами. — Не стоило из-за этого оставлять корабль…

— Ты ошибаешься, мой друг, событие это имеет весьма важное значение, — продолжал словоохотливый собеседник. — Влахернский дворец, в котором до сих пор жил император, наполнен в настоящее время привидениями; каждый вечер на крышу его садится какая-то ночная птица, каркает и стонет. Знаешь ли, что означает это карканье? Оно предвещает несчастие и смерть!..

— Неужели?

— Я повторяю то, что слышал от других. Вот почему императрица, которая горячо любит своего сына, уговорила его переселиться сюда.

— Понимаю, — возразил матрос, с недоверчивой улыбкой. — Но какое дело народу до всего этого?

— Ты видишь, народ находится в ожидании. Дело в том, что мудрецы и ученые, которые читают в книгах, объявили, что ночная птица прилетит и к этому дворцу и также сядет на крышу. Вот народ и собрался сюда, чтобы видеть зловещую птицу.

— Ну, этому не бывать! Разве народ думает остаться на улице до позднего вечера, чтобы подкараулить птицу?

— Не с твоим умом объяснять такие мудреные вещи! — возразил с гневом рассказчик. — Вернись лучше на свой корабль и посмотри: в порядке ли у тебя все паруса и канаты…

Матрос рассердился, и хотел уже сказать какую-то дерзость, но тут со стороны дворца послышался громкий крик: «Смотрите! смотрите!».

Все взоры обратились на крышу императорского дворца, но там не было видно ничего особенного.

Затем снова раздались голоса: «Он идет! Вот он!» Толпа всколыхнулась, но и на этот раз нигде не заметно было ничего нового.

Наконец, все устремились к центру площади, где давка была больше всего. Отсюда слышались крики: «Смотрите! Смотрите! Идет! Он идет!». Вслед затем толпа раздвинулась и раздались восклицания: «Цинцифиций! Цинцифиций!».

На середину образовавшегося пустого пространства вышел человек, смело смотревший на толпу.

Это был безобразный карлик, с необыкновенно большой головой, кривыми плечами, густыми растрепанными волосами и с красноватым, безбородым лицом. Он был босой; одеждой для него служили пестрые лохмотья, висевшие на его теле. Во всей его наружности было нечто неприятное и отталкивающее, но в единственном глазе светился недюжинный ум.

Это уродливое существо, возбуждавшее всеобщее любопытство, был Цинцифиций, известный константинопольский нищий, который проводил целые дни на улицах и площадях города, где служил потехой для взрослых и был предметом страха для маленьких детей. Достаточно было сказать: «Идет Цинцифиций!» — чтобы непослушное дитя в испуге бросилось искать защиты на руках матери или кормилицы. Цинцифиций был настолько известен и популярен в Константинополе, что вельможи и высшие сановники империи не раз предлагали доставить ему спокойное и надежное убежище в одном из императорских дворцов. Но Цинцифиций отказался от этих лестных предложений. Он предпочитал независимость почестям и покою, и поэтому решил остаться среди народа, к которому принадлежал по рождению.

Ему были известны все вопросы: нередко он говорил под открытым небом перед многочисленной толпой слушателей, и его речи были не только переполнены остроумием и меткими намеками, но отличались той простотой и ясностью, которая неотразимо действует на простых людей.

Цинцифиций не получил образования, но обладал той врожденной быстротой ума, которая не приобретается ни воспитанием, ни учением, и составляет достояние немногих избранных натур. Он был всей душой предан императору Мануилу, который однажды спас его из рук рассвирепевших норманнов во время мятежа. Цинцифиций перенес эту преданность и почитание на сына и преемника Мануила, и ненавидел коварного протосевастоса. Тот не раз пытался принудить к молчанию любимого народного оратора.

— Цинцифиций! Цинцифиций! — кричали присутствующие, теснясь около карлика.

Но едва Цинцифиций сделал знак, что намерен говорить, как шумевшая толпа сразу умолкла.

Цинцифиций бросил на толпу долгий, пытливый взгляд; лицо его оживилось; толстые губы улыбались. Он поднял свою широкую руку с длинными ногтями, и заговорил хриплым голосом, который глухо раздавался точно из пустой бочки.

— Счастливые граждане Константинополя, вы оказываете мне немалую честь, следуя за мной на эту площадь, чтобы послушать мою речь. Поверьте, что такое рвение с вашей стороны придает мне мужество. Я чувствую, как увеличивается мой рост по мере того, как усиливается ваше любопытство. Жалею только, что не имею десять ртов вместо одного, чтобы иметь возможность говорить в десяти различных местах, чтобы все могли слышать меня.

— Мы слушаем! Мы все слушаем! — воскликнуло несколько голосов. — Не останавливайся, Цинцифиций!

— Вам известно, что я люблю вас, константинопольцы, — продолжал он. — Да и могу ли я не любить вас. Разве я не родился в этом городе и не вырос здесь? Разве вы все мне не братья? Да, я ваш брат и у нас одна мать. Вы знаете, кого я называю нашей матерью. Нашу родину, наш прекрасный, святой город, дорогой всем нам. И так как мы всего охотнее говорим о том, что нам дорого, то сегодня я буду говорить вам, мои дорогие братья, о нашей общей матери, которая с некоторого времени обречена на бесконечные страдания. Разве все мы, преданные любящие дети, не обязаны защитить и поддержать нашу мать?

— Цинцифиций говорит правду! Он прав! — воскликнуло несколько человек из толпы.

— Я назвал вас счастливыми, — продолжал шут. — Вы действительно, счастливы; может ли кто-нибудь считать себя несчастным, принадлежа к городу, который дает веселие и блаженство своим жителям и составляет цель устремлений чужеземцев? Если хотите, то я могу подтвердить свои слова примером? Слушайте: вы все знаете телохранителей императора, которые прибыли сюда из своих снежных стран и, найдя здесь теплое солнце, хорошую обильную пищу, не желают больше покидать этот земной рай. Я добавлю, друзья мои, что у этих господ даже явилась твердая решимость остаться здесь до конца жизни. Они говорят, что мертвым лучше лежать в могиле, нежели живым людям жить на их родине, окутанной снегом и туманами. Надеюсь, что вы поняли теперь, почему я назвал вас счастливцами…

В толпе раздался громкий хохот.

— Не смейтесь, братья мои, — сказал он. — Наступили печальные времена слез и вздохов; нам теперь не до смеху… Я привел вам пример норманнов, чтобы вы убедились, насколько чужеземцы дорожат нашей страной. В море водятся маленькие устрицы: где только у берега окажется безопасная, освещенная солнцем скала, то эти маленькие создания прилепляются к ней с такой силой, что их можно соскоблить только с помощью железных орудий. Подобные же устрицы существуют и на суше. Вы понимаете, что я имею в виду норманнов. Между ними, друзья мои, та разница, что маленькие морские моллюски совсем безвредны и не имеют других желаний, как провести спокойно свое кратковременное существование, а где заведутся человекообразные устрицы, там они стараются все захватить себе — почести, деньги, должности… Эти-то живущие на земле устрицы и не дают мне покоя. Они лишают меня сна по ночам; когда я вижу, как они важничают со своими тяжелыми секирами, то я как будто чувствую тяжесть их оружия на моей голове. Мысль о них терзает меня и днем, и ночью…

Тут один из стоявших в первых рядах толпы, дослушав с величайшим вниманием его речь, сказал:

— Знаешь ли что, Цинцифиций? — мне кажется, что не так трудно отделаться от устриц, сидящих на нашей шее. Стоит тебе только явиться к императору и заявить, что эти люди стали нам в тягость; и его доброе сердце укажет ему средства избавить нас от них!

— Все это было бы исполнимо, мой друг, — возразил карлик, — если бы только я имел возможность получить доступ к императору. Но нашего бедного монарха так усердно оберегают, что весьма немногие могут видеть его. По крайней мере, что касается меня лично, то я не могу сказать наверняка: ходит ли он на ногах, как все люди, или как-нибудь иначе!

— А между тем, — продолжал тот же человек: — наши государи были всегда любимы народом. Я помню, что покойный император Мануил разговаривал на улице с первым встречным.

— Несомненно, Алексей последовал бы примеру своего отца, — сказал Цинцифиций, — если бы это было в его власти.

— Но его держат в заключении! — раздалось из толпы.

— Да, он находится в заключении, друзья мои! — продолжал Цинцифиций. — Нашего императора держат взаперти, как птицу в клетке. Правда, его клетка сделана из золота, но что же из этого? Она все-таки клетка. Может ли птица вылететь из нее? Разумеется, нет! Значит, птица лишена свободы… Теперь весь вопрос в том: кто лишил ее свободы и с какой целью это делается?

Толпа, наполнявшая обширную площадь, все увеличивалась; вновь прибывшие, не имея возможности видеть и слышать что-либо, стали выказывать свое нетерпение. Тогда стоящие в первых рядах, которым все было видно и слышно, стали роптать на шумевших и требовать, чтобы они замолчали. Между теми и другими произошел обмен бранными словами и можно было ожидать стычки, как из толпы послышался громкий возглас:

— Поднимите Цинцифиция, чтобы все могли видеть и слышать его!

Это предложение, примирившее интересы враждующих сторон, было тотчас же принято; и из ближайшего винного погреба прикатили большую пустую бочку, на которую вскарабкался Цинцифиций.

Но едва взволнованная толпа увидела над собой уродливую фигуру карлика, как со всех сторон раздался громкий хохот. Теперь все могли видеть популярного оратора и слышать его. Цинцифиций бросил быстрый, неуловимый взгляд на императорский дворец и продолжал прерванную речь:

— Я хотел было, друзья мои, назвать вам того, кто держит птицу в золотой клетке. Но я не стану называть его. Нет! Это было бы слишком смело, потому что даже воздух, окружающий нас, имеет уши! Я опишу вам его приметы. Это человек высокого роста, с бородой черной, как воронье крыло, этот человек всего ближе к престолу; днем и ночью все двери императорского дворца открыты для него.

— Это протосевастос! — воскликнула толпа.

— Вы тотчас узнали его, — сказал Цинцифиций. — Да, это он! Вы не ошиблись!.. Теперь разрешите мне еще более легкую задачу: каким способом мог этот человек соединить подобную власть в своих руках? Известно, что люди становятся великими и могущественными или благодаря своему мужеству, или редкому уму. Бывали примеры, что храбрые, неустрашимые солдаты приобретали императорскую корону на поле битвы, что люди, богато одаренные, достигали господства над своими собратьями. Теперь посмотрим, что способствовало возвышению этого человека. Он прибегнул к более верному и простому средству, а именно воспользовался для своих целей привязанностью женщины, которая сделалась послушным орудием его воли. Эта женщина — вдова Мануила, мать нынешнего императора. И этот человек, и эта женщина задумали сорвать венец с головы нашего императора и надеть его на собственную голову. Они не успокоятся, пока не достигнут своей цели. Можем ли мы допустить такую вопиющую несправедливость? Неужели мы останемся безмолвными свидетелями такого наглого насилия?

— Нет! нет! — крикнула толпа. — Скорее смерть, нежели подобный позор!

— Скорее смерть? — продолжал с воодушевлением Цинцифиций: — Я также скажу: скорее смерть! Но, братья мои, одного желания недостаточно, нужна возможность выполнить его. Вам, вероятно, не раз приходилось видеть большую муху, которая кружится над паутиной, собираясь порвать ее: она может сделать это, пока пользуется свободой; но если паук опутает муху паутиной, то мухе конец, она навсегда погибла. Мы находимся в настоящую минуту в положении этой мухи. То, что нам следует делать, должно быть сделано немедленно, потому что, если нас захватит паук, то мы погибли, друзья мои. Дерево должно быть отрублено у самого корня, пока оно не принесло пагубных плодов. Хватит ли у вас на это воли и мужества? Если да, то примемся за дело, не теряя ни минуты. Освободим пойманную птицу, чтобы она могла летать и наслаждаться чистым воздухом! Докажем всему свету, что мы достойные потомки древних византийцев, которые приводили в трепет своих врагов и заставляли весь мир удивляться им. Вперед! Братья! За нас Господь! Долой разбойников! Долой наемников! Наша родина взывает о помощи! Вперед!

Едва Цинцифиций произнес эти слова, как на обширной площади раздались тысячи голосов: «Да здравствует наш милостивый император и повелитель! Да здравствует Алексей!»

Толпа, наполнявшая обширную площадь, заволновалась, подобно морю, дикая и грозная в своей ярости.

Мрачно и неподвижно, как бесстрастные судьи, смотрели большие закрытые окна императорского дворца на внезапное возмущение.

Между тем Цинцифиций исчез в густой толпе, которая, потеряв из виду руководителя, служившего для нее центром, бросилась в разные стороны, готовая преодолеть все преграды на своем пути, подобно пугливой, невзнузданной лошади.

Но тут внезапно отворилось одно из окон дворца, и появилось разгневанное угрожающее лицо протосевастоса. Он был бледнее обыкновенного, глаза его, устремленные на стоявшую внизу толпу, смотрели презрительно.

— Протосевастос! Грабитель! Долой этих разбойников! Долой тиранов! — раздалось со всех сторон.

Протосевастос поднял руку и спросил громким голосом, обращаясь к народу:

— Кто дал вам право шуметь перед этим дворцом, где находится священный императорский трон? Кто осмеливается нарушать спокойствие нашего милостивого монарха? Безумцы! Разве вас не страшит гнев вашего повелителя и вы забыли, что он может обратить против вас копья и мечи своих верных слуг. Не воображаете ли вы, что добьетесь чего-нибудь своими криками! Прочь отсюда, очистите немедленно площадь! Прочь! Иначе вам будет плохо!..

Эти угрожающие слова и, в особенности, смелый решительный тон, каким они были сказаны, магически подействовали на толпу, мало-помалу площадь стала пустеть.

В это время двое людей вышли из храма св. Софии и направились к середине площади.

Один из них был полководец Андроник Лапардас, который был известен своими военными подвигами и пользовался всеобщей любовью и уважением в армии. На вид ему казалось лет около пятидесяти; на нем была белая парадная одежда византийских военачальников; он держал в руке меч. Его спутником был Иоанн Каматер, градоначальник, человек редкого ума, поседевший на службе своей родины.

Эти двое людей были свидетелями только что произошедшей Сцены; они видели постыдное бегство народа.

— Меня удивляют наши соотечественники, — сказал Лапардас с иронической улыбкой. — Достаточно было этому фигляру сказать несколько слов, чтобы они рассеялись.

— Твой приговор слишком легкомыслен, Андроник, ты не подозреваешь, на что способен наш народ. Тебе приходилось иметь дело только с людьми, носящими оружие; и поэтому ты смотришь с предубеждением на константинопольцев, которых я хорошо знаю. Если хочешь знать о том, что они действительно думают и чувствуют, то скажи им несколько слов, чтобы ободрить их, и ты увидишь неожиданное для себя превращение.

Мужественный Лапардас был глубоко возмущен трусливым отступлением толпы; поэтому он поспешил воспользоваться советом своего товарища и, обращаясь к бегущим, крикнул им громким голосом, каким привык говорить в подобных случаях на поле битвы.

— Давно ли вы, граждане Константинополя, обратились в трусливых баб! Вы ведете себя, как бессмысленные овцы, которых гонят то в одну, то в другую сторону! Неужели вас могли напугать слова этого честолюбивого злодея, который, рассчитывая на вашу снисходительность, не знает меры своему высокомерию и расточает общественные деньги? Вы знаете меня, граждане Константинополя: я — Лапардас! Вы видите эти шрамы — следы ран, полученных при защите нашего отечества. Ваше поведение вызвало краску стыда на моем лице. Долго ли вы будете выносить подобный позор? Неужели вы допустите, чтобы этот человек мог хвалиться легкой победой?

Казалось, что толпа только и ожидала этих слов, чтобы снова хлынуть на площадь еще более грозным потоком. Речь Лапардаса была искрой, воспламенившей тлевший кратер.

Площадь снова наполнилась народом, но это была уже не та толпа, которая тешилась речами Цинцифиция, а дикая, угрожающая, готовая идти до конца. Раненый бык пришел в ярость, и теперь ничто не могло более остановить его бешеного натиска. Бурный поток вышел из берегов и уносил за собой все встречавшееся на пути.

Из всех домов выносили оружие — мечи, копья, щиты, и раздавали их в толпе.

Площадь Августеона внезапно превратилась в огромный боевой лагерь.

Прошло всего несколько мгновений с тех пор, как полководец Лапардас произнес свою речь, — и уже грозная вооруженная толпа окружила дворец.

Впереди всех шел Иоанн Каматер и рядом с ним Андроник Лапардас, который, размахивая обнаженным мечом, время от времени обращался к окружавшим его горожанам, стараясь поддержать их мужество.

Окно, в котором только что появлялся протосевастос, закрылось, но тут внезапно отворились с грохотом трое больших ворот дворца, и из них выступила густая толпа норманнов с поднятыми секирами.

Упорным и беспощадным был кровопролитный бой у ворот императорского дворца. Пали сотни людей с обеих сторон; трупы чужеземных воинов и горожан лежали в беспорядке целыми грудами. Слабые стоны умирающих заглушались угрозами и проклятиями сражавшихся.

Однако, недолго мог оставаться нерешенным исход кровопролитного боя; наемные телохранители, послушные слуги ненавистного протосевастоса, не в силах были оказывать дальнейшего сопротивления. Между тем горожане ежеминутно получали новые подкрепления.

Наконец, ряды телохранителей были прорваны и толпа хлынула неудержимым потоком во дворец, требуя протосевастоса.

Предвидя заранее исход неравного боя, он спасся бегством и поспешил в свой дом, где надеялся найти для себя более безопасный приют, чем в императорском дворце.

Один из телохранителей, видевший его в момент бегства, сообщил об этом ворвавшейся толпе; и тотчас же дикий, грозный поток устремился в ту сторону, где находилось жилище ненавистного человека.

Толпа осадила дом, и протосевастос Алексей Комнен попал в ее руки.

— Убейте его! Киньте его в море! Выколите ему глаза! — таковы были угрозы, которые слышались со всех сторон.

Но в тот момент, когда толпа собиралась вывести из дому протосевастоса и предать мести, появился Лапардас.

— Вы одержали блистательную победу, — сказал он, обращаясь к людям, охранявшим протосевастоса: — не омрачайте ее смертоубийством. Мы имеем законы, которым обязаны повиноваться. Судите этого человека и, если вы найдете, что он достоин смерти, то казните его. Не произносите сами над ним приговора; отдайте его в руки правосудия…

III

В то время, как в Константинополе происходили вышеописанные события, на холмах, окаймляющих азиатский берег Босфора, заметно было необычайное оживление; все носило характер какой-то особенной торопливой деятельности.

На этих холмах были раскинуты сотни разноцветных палаток, расположенных двумя длинными рядами. Перед палатками виднелись пестрые группы воинов, из которых одни приводили в порядок оружие; другие были заняты приготовлением пищи. Все они время от времени посматривали в ту сторону, где вдали виднелась столица, как бы ожидая оттуда каких-либо условленных знаков или призыва.

Это был боевой лагерь Андроника Комнена, изгнанного Андроника, который не мог долее выносить тягость насильственного удаления от родины и двинулся к столице с войском, чтобы спасти юного монарха. Едва услыхал он о смерти Мануила, как начал делать приготовления к походу. Он таил в глубине души давнюю непримиримую вражду к своим противникам, которые, достигнув могущества, были главными виновниками его изгнания.

Андроник двинулся к Константинополю, как для удовлетворения своей мести, так и с тою целью, чтобы взять на себя опекунство над царственным отроком, согласно клятве, некогда произнесенной им в присутствии Мануила. Во главе хорошо обученной и преданной ему армии, он поспешно прошел Никею и Никомидию и приблизился к берегам Босфора, накануне того самого дня, когда совершилось падение протосевастоса. Здесь, в непосредственной близости к столице, он раскинул свои палатки и ждал благоприятного момента для достижения давно желанной цели.

Дальний поход, предпринятый Андроником, был скорее триумфальным шествием; везде встречали его с приветствиями, как избавителя. Жители провинций видели в нем единственное спасение, его появление наполняло радостью все сердца; с каждым днем увеличивалось общее воодушевление и вера в успех его дела.

Жители Константинополя, испытавшие на себе все бедствия дурного правления, с радостью увидели развевавшиеся знамена Андроника и сторожевые огни его войска, которые зажглись в лагере с наступлением ночи. Со всех сторон к нему протягивались руки с мольбой; везде произносили его имя и радостно приветствовали его появление.

Но Босфор, представлявший естественную и почти непреодолимую преграду, все еще отделял Андроника от города его надежд и мечтаний, потому что у него не было флота, бывшего в распоряжении протосевастоса.

Начальство над флотом было поручено князю Контостефану, который считался лучшим моряком и, по слухам, был всей душой предан протосевастосу. Контостефан, получив соответствующие приказания, снялся с якоря, чтобы следить за движениями неприятеля, так что протосевастосу, в виду такой надежной охраны, нечего было беспокоиться за свою безопасность.

Таково было положение дел в то утро, когда в городе произошли вышеописанные события.

Среди множества разноцветных палаток выделялась по высоте и великолепному убранству богатая палатка Андроника; она состояла из обширной залы и четырех комнат, отделенных одна от другой дорогими персидскими занавесями.

У круглого стола, стоявшего посреди залы, сидел Андроник и его два вернейших сторонника Стефан Агиохристофорит и Константин Трипсих, которые делили с ним все превратности его беспокойной жизни и были преданы ему душой и телом. У ног Андроника лежала неподвижно огромная черная собака, его неразлучная спутница, постоянно следовавшая за ним, как тень.

Андронику было около шестидесяти лет; у него была та бодрая, исполненная достоинства осанка, которая с годами появляется у военных людей вследствие трудной походной жизни. Его одежда была фиолетового цвета. На голове Андроника была надета шапка, которая, своей остроконечной формой, еще больше увеличивала его высокий рост. Его небольшие глаза отличались необыкновенной подвижностью; в них просвечивал тот своеобразный блеск, который служит безошибочным признаком, пылких, диких страстей; в то же время в этих глазах было нечто пытливое, что почти всегда показывает крайнюю недоверчивость к людям.

На столе перед Андроником лежал план города, который он внимательно рассматривал со своими приверженцами, сообщая им время от времени свои замечания.

— Таким образом оказывается, — сказал Андроник, обращаясь к сидевшему направо от него Стефану Агиохристофориту, — что действительно Контостефан лично командует флотом.

— Да, это известие вполне подтвердилось, — возразил Агиохристофорит. — Говорят, что протосевастос, имея основательные причины не доверять Контостефану, хотел сначала поручить начальство над флотом какому-нибудь из проживающих здесь иностранных моряков, но завистливый и честолюбивый Контостефан был против этого и получил место, принадлежавшее ему по праву. Флот уже снялся с якоря.

— Конечно, он получил от протосевастоса строжайшие приказания, — сказал Андроник.

— Приказания, которые он возможно и не думает приводить в исполнение! — заметил сидевший налево Трипсих.

— Кто может поручиться за это? — сказал Андроник, слегка пожав плечами. — Я не придаю особенного значения уверениям Контостефана; у него непостоянный характер и, что еще хуже, он отличается крайним корыстолюбием, а протосевастос уже многих расположил в свою пользу с помощью денег. Весьма возможно, что ему также удалось купить Контостефана…

— Несомненно, протосевастос мог бы подкупить его, — прервал Трипсих, — если бы его собственное могущество не висело на волоске. Но Контостефан достаточно хитер и знает, что ему нет расчета поддерживать своими плечами подгнившее здание, которое должно неизбежно раздавить его при своем падении.

— Как бы то ни было, — продолжал Андроник после некоторого молчания, — этот вопрос скоро разъяснится. Вам известно, что я послал сказать Контостефану, что ожидаю его прибытия в лагерь. Сели он явится сюда, то это будет служить доказательством, что он предоставляет протосевастоса его судьбе; в противном случае, ему придется нести ответ за свое упорство.

— Ты, князь, должен иметь в виду, — сказал Агиохристофорит, — что все глубоко ненавидят протосевастоса, в чем можно убедиться даже из того радушного приема, какой был оказан нашим посланникам со стороны жителей столицы. Это облегчает нашу задачу и поможет исполнению дальнейших планов. Внутренняя смута будет способствовать нашей окончательной победе.

— У меня нет никаких сомнении относительно исхода этого дела, — возразил Андроник. — Но я чувствую такое горячее и неудержимое желание скорее вступить на землю столицы, что каждая минута промедления кажется мне целой вечностью… Говорю это без преувеличения, друзья мои. Может ли быть что-либо ужаснее: находиться перед этим городом, почти касаться рукой цели многолетних стремлений — и оставаться здесь в полном бездействии. Я старше тебя, Стефан, но кровь течет быстрее в моих жилах. У тебя своеобразная натура, Стефан; в самые важные моменты жизни ты можешь казаться холодным и безчувственным. Я знаю, что ты не таков в действительности, и имею возможность ежедневно убеждаться в этом; но ничто не в состоянии нарушить твоего внешнего спокойствия и заставить потерять терпение.

— Все, что нарушает мой покой, страшит меня, — сказал Агиохристофорит, — я боюсь сердечных порывов, не проверенных рассудком. Хорошо, если перевес на стороне головы, и сердце повинуется ей. Я, государь, принадлежу к школе тех философов, которые считают голову вместилищем души. Рассудок, по моему мнению, должен руководить всеми нашими действиями. Влечение сердца часто бывает обманчиво, и горе тому человеку, который следует только внушениям своего сердца!

— Да, Стефан, я знаю, что ты практический человек в полном значении слова, — сказал, улыбаясь, Андроник. — Я давно постиг тебя и, как видишь, следую твоим советам, потому что знаю, что они составляют результат глубокого размышления. Что касается меня лично, то, к сожалению, я слишком часто следовал порывам моего сердца, — добавил Андроник, с глубоким вздохом, бросив мимолетный взгляд на обоих собеседников. Затем он снова обратил все свое внимание на план города и сказал после некоторого молчания: — Теперь поговорим о нашем деле; по моему убеждению, площадь Гипподрома должна быть главным центром нашей деятельности; я уже высказывал это вчера Трипсиху, и он находит мой взгляд вполне правильным.

— Я не разделяю этого мнения, князь, — возразил Агиохристофорит: — потому что, взвесив с разных сторон этот вопрос, я пришел к заключению, что всего проще и надежнее считать таким центром площадь Августеона перед храмом св. Софии. Эта площадь, сердце столицы; отсюда как по артериям, стремится во всех направлениях жизнь и движение: если нам удастся овладеть этим центральным пунктом, то мы овладеем и всеми остальными. Кроме того, храм св. Софии сам по себе представит для нас крепкую и верпую позицию со своими каменными стенами и воротами, которых ничто не может сокрушить; наконец, в случае неудачи, храм будет служить надежным убежищем.

— Я не предполагаю, чтобы наше дело могло окончиться неудачей! — сказал Андроник, встав со своего места.

— Кто хочет обеспечить за собой успех, — возразил спокойно Агиохристофорит, — тот должен постоянно иметь, в виду неудачу. Весьма важно, что из всех частей города в Софийском квартале сосредоточены наиболее смелые граждане и непримиримые враги протосевастоса.

— Ты прав, Стефан, — сказал Андроник, после минутного раздумья, — я считаю твои доводы вполне обоснованными. Площадь Августеона должна быть нашим сборным пунктом. Теперь перейдем к обсуждению дальнейших действий.

— Это будет зависеть от обстоятельств, — ответил Агиохристофорит. — План действий очень прост и не требует дальнейшего развития. Суть нашего плана заключается в том, чтобы занять площадь Августеона, укрепить храм св. Софии, призвать граждан к оружию и взять в плен протосевастоса и его приверженцев, после чего оставалось бы только явиться в Филопатиум к императору.

— Решено! — сказал Андроник с довольной улыбкой.

В эту минуту слегка зашевелилась занавесь одного из отделений палатки, и появилась широкоплечая фигура воина, который остановился неподвижно у входа. Большая черная собака открыла глаза и глухо заворчала.

— Что тебе нужно, Феодор? — спросил Андроник вошедшего.

— На морском берегу высадилось несколько вооруженных людей, они направляются к палаткам.

— Много ли их? — спросил Андроник.

— Всего человек десять.

— Это, должно быть, Контостефан, — воскликнул Андроник с сияющим лицом, — с его приходом рассеятся последние сомнения!

Едва выговорил он эти слова, как у палатки послышались голоса.

Андроник вышел из палатки и увидел группу вооруженных людей.

— Контостефан! — сказал он, обращаясь к тому из них, который шел впереди. — Приди в мои объятия. Я был уверен, что увижу тебя. Старые приятели никогда не изменяют друг другу.

— Здравствуй, князь, — ответил моряк, преклонив колено, — позволь мне первому передать тебе привет всего города, который с нетерпением ожидает твоего прибытия.

— Значит, ты являешься сюда в качестве друга, Контостефан, — сказал Андроник, — а не посла ненавистного мне человека, угнетающего нашу бедную родину своим тиранством.

— Я не только верный друг твой, Андроник, но пришел сюда с хорошими вестами, — продолжал Контостефан. — Быть может, даже в настоящую минуту преступник рассчитывается за свои постыдные деяния.

— Возможно ли это, Контостефан?

— Да, князь, — уверенно сказал тот, — пробил последний час для протосевастоса! Раздражение народа против него перешло в ярость. На улицах все требуют казни этого человека. Позволь мне, князь, проводить тебя; я ручаюсь за верность и преданность людей, состоящих под моим начальством.

— Я не мог ожидать ничего другого от Контостефана, — сказал Андроник. — Мы знаем друг друга много лет, и я давно имел возможность оценить твою храбрость, как и чистоту твоих намерений. Нас соединило чувство преданности к покойному императору Мануилу, и мы с одинаковым самоотвержением будем служить его сыну и преемнику. Мне предстоит тяжелая и трудная задача, но я надеюсь, что люди, подобные тебе, окажут мне свое содействие… Моя палатка к вашим услугам, очень рад, что могу оказать вам гостеприимство.

Контостефан и сопровождавшие его люди, вошли в богато убранную палатку.

Солнце уже совершило половину своего дневного пути, жара становилась все удушливее. В лагере господствовала тишина; утомленные воины предавались послеобеденному отдыху. Агиохристофорит, Трипсих и остальные военачальники удалились из княжеской палатки. Андроник остался один; у ног его лежал верный Лео, — так звали собаку.

Андроник время от времени искал уединения, чтобы предаться своим мыслям.

«Вот, наконец, — сказал он самому себе, — передо мной великолепный город с его семью холмами; сколько лет прошло с тех пор, как я ушел из него тайком, как преступник, под прикрытием ночи; теперь я у цели моих желаний. Узкий морской пролив отделяет меня от цели, узкая полоса воды, которую можно переплыть в легком челноке. Там ожидают меня с распростертыми объятиями; они видят в моем прибытии свое спасение и готовят царский прием. Но это ли цель моих желаний? Сделаться опекуном царского отрока? Быть невидимой рукой, которая направит первые шаги этого ребенка? Неужели я должен сделаться слугой и рабом властелина! Я, Андроник Комнен, имею все права на императорскую корону!.. У меня достаточно мужества и силы, чтобы уничтожить моих врагов, и что может принудить меня к такому ничтожному существованию! Быть опекуном императора!.. Взять на себя все заботы и все бремя правления и какую выгоду извлечь из этого? Неужели я вынес столько страданий, провел столько дней в трудах и опасности, чтобы окончить жизнь в неизвестности и умереть бесславной смертью? Нет! Нет! Я не хочу занимать унизительного положения раба… Я буду господствовать один и господствовать независимо! Я хочу сам носить золотой императорский венец и управлять судьбой людей. Вот цель моих стремлений, конечная цель моей жизни! Если она останется недостижимой для меня, то я напрасно жил, напрасно вынес столько… Но разве такая будущность не в моих руках? Почему? Разве каждый человек не творец собственной судьбы? Трусливые и малодушные люди говорят, что судьбой людей управляет провидение. Я сам буду для себя провидением! Посмотрим, на чьей стороне будет перевес…

Легкое колебание занавеси прервало его размышления. Андроник поднялся, рука его опустилась на кинжал, лежавший на столе. Собака оскалила зубы.

Поднялся край занавеси, и в палатку медленно вошел старик в длинной, черной одежде, большая седая борода опускалась на грудь.

— Ты ли это, Иона? — спросил Андроник, опуская кинжал.

— Это я, князь, — ответил старик, подходя к столу. — Неужели ты среди белого дня боишься ножа убийцы?

— Я углубился в свои мысли, — сказал Андроник, — и не ожидал твоего прихода.

— Разве мой приход может удивить тебя? Не без цели приблизил ты меня к своей особе? Я должен возвестить тебе сегодня нечто важное.

Иона был астролог, неотлучно находившийся при Андронике, который обращался к его совету во всех важных случаях жизни. Иона родился в Малой Азии и уже несколько десятков лет посвятил изучению природы и таинственных стихийных сил; он знал целебные свойства растений, объяснял движение звезд и естественных явлений. Говорили даже, что он в течение двадцати лет прожил взаперти в башне, где вел строгую жизнь отшельника, всецело посвятив себя астрономическим наблюдениям. Андроник относился с безграничным доверием к мудрости своего астролога; не менее того уважали старца друзьями приверженцы князя и видели в нем оракула. Во все часы дня и ночи, Иона имел свободный доступ к Андронику, и даже в палатке, рядом с опочивальней князя, находилась комната астролога, отделенная одной занавесью.

— Я должен возвестить тебе нечто важное, — повторил Иона.

— Важное, Иона? Хорошее или дурное услышу я от тебя?

— Моя наука, князь, не доступна простому смертному, — возразил старик, произнося отчетливо каждое слово, — простые смертные должны почитать небесные знамения и не пытаться объяснить себе их значение. Они должны подчиняться им, а не отыскивать, какая сила действует в них. Тебе известно, Андроник, что голова моя поседела за изучением небесных знамений и, все-таки, я должен откровенно сознаться перед тобой, что бывают явления, которые я сам не могу уяснить себе.

— Это предисловие, Иона, наводит меня на мысль, что ты пришел с дурными вестями, — сказал Андроник, — твой торжественный тон и серьезная речь тревожат меня. Говори, в чем дело.

— Ты находишь меня, князь, слишком серьезным? Когда же видел ты меня иным? Может ли человек оставаться веселым, занимаясь изучением небесных знамений, Мы, люди, в сравнении с величием вселенной, не более, чем жалкие черви, ничтожные горчичные зерна!.. Слушай, Андроник. В прошлую ночь я стоял у открытого окна и смотрел на небо. Ночь была тихая, тысячи созвездий блестели на безоблачном небе. Я наблюдал за некоторыми хорошо известными мне звездами, и мне казалось, что они движутся и описывают на небесной тверди разные фантастические фигуры. Было уже за полночь. Между этими звездами одна звезда превосходила все остальные величиной и блеском и как бы властвовала над окружающими светилами. Но тут, на востоке внезапно показался яркий свет, принявший в следующую минуту форму огненного шара; этот шар пересек небесный свод и направился к блестящей звезде. Немного погодя, огненный шар покрыл собою звезду и остался как будто пригвожденным к ней. Все небо озарилось светом. Затем, шар начал снова подниматься, но на том месте, где прежде сверкала звезда, царила глубокая ночь; спутники звезды также исчезли. Огненный шар быстро пронесся по другой стороне небесного склона и затем опустился в море, и море окрасилось в багровый цвет, точно налитое кровью. Это продолжалось всего несколько мгновений, и все покрылось мраком. Блестящая звезда и ее спутники исчезли навеки.

— Какое странное видение! — сказал Андроник, выслушав молча рассказ астролога. — Теперь посмотрим, как ты объяснишь мне его!

— Неужели необходимо какое-нибудь объяснение? Чего мог ты не понять в этом, князь? О, немощь людская! Все объясняется легко и просто. Лучезарная звезда, окруженная спутниками, — император Алексей; огненный шар, пересекающий небесный свод и затемнивший свет звезды своим ярким блеском, это — ты, Андроник, слава которого затмит величие императора. При твоем появлении меркнет блеск императорской короны, исчезают второстепенные светила, окружающие трон. Понимаешь ли ты теперь, что означает это видение?

— Понимаю, — ответил Андроник. — Но мне кажется необъяснимым погружение шара в море и багровый цвет воды.

— Преклонись, князь, перед небесным знамением, — сказал астролог серьезным тоном, — довольствуйся тем объяснением, какое доступно тебе, не делай напрасных попыток исследовать небесные тайны. Не оскверняй святыни его знамения… Багрово-красный цвет моря, в которое погрузился огненный шар, останется для тебя неразрешимой загадкой. Не пытайся поднять покров, скрывающий неизвестную будущность.

Иона удалился таким же медленным шагом, каким вошел в комнату; занавесь снова опустилась за ним.

— Огненный шар осветит ночной мрак, — проговорил задумчиво Андроник, оставшись наедине с собою, — огненный шар, который блеснет на одно мгновение и затмит свет других звезд, чтобы вслед за тем погрузиться в багровое море?.. Иона не мог или не хотел объяснить мне это небесное явление… В таком случае оно не в мою пользу… Впрочем, не все ли равно! Эти явления не более, как игра природы; им придают значение только неразумные и робкие люди. Они не могут тревожить меня.

Между тем, в лагере снова началась обычная суетливая деятельность; везде было движение, везде кипела работа. Часы отдыха прошли.

Андроник вышел из своей палатки и молча следил за происходившей вокруг него деятельностью; его появление заставило воинов работать с удвоенной энергией, каждый из них хотел показать перед своим полководцем воодушевлявшее его усердие.

В это время вдали показалась группа всадников, медленно поднимавшихся на холм. Впереди всех, на белоснежной пышно убранной лошади, ехал старик в богатой священнической одежде. Это был патриарх Феодосий, который явился в лагерь Андроника в сопровождении духовенства.

Андроник увидел приближавшееся шествие священников и самого церковного владыку, о котором слышал столько рассказов, хотя не знал его лично, и поспешил к нему навстречу. Не доходя до него несколько шагов, он преклонил колена, поцеловал подошвы ног патриарха и, поднявшись на ноги, сказал:

— Счастливы мои очи, что могли узреть поборника добра и истины на земле, счастлив я, что на мою долю выпала благодать увидеть церковного владыку, славу которого возвещает весь мир. Да удостоит твое святейшество с высоты достигнутого тобой величия бросить милостивый взгляд на меня, грешного. Благослови, святой отец, раба твоего, у которого нет иного желания, как доказать на деле то глубокое уважение, которое он чувствует к тебе.

Патриарх, молча выслушал это приветствие и бросил на Андроника взгляд, выражавший непреодолимое отвращение. Феодосий был добродетельный и справедливый человек, враг всякого коварства и лицемерия; он тотчас почувствовал ложь в словах Андроника; и у него промелькнула невольная мысль, что только злой демон мог привлечь его к кормилу государства, которое более чем когда-либо нуждалось в доблестном правителе. На лице патриарха появилась горькая улыбка.

— Твоя слава опередила тебя, Андроник, — сказал патриарх, — я знаю тебя, хотя мы впервые встречаемся с тобою, — затем, обращаясь к одному из сопровождавших его священников, он добавил вполголоса: — Этот человек действительно такой, каким нам описывали его!

Хотя Андроник не расслышал последних слов патриарха, но, по выражению его лица, догадался о том впечатлении, какое он произвел на церковного владыку; он шепнул на ухо стоявшему возле него Агиохристофориту: — Патриарх имеет такой же угрюмый вид, как все армяне.

Эти двое людей встретились в первый раз в жизни и оба тотчас же поняли, что между ними не может быть никакого соглашения. Каждый из них чувствовал, что перед ним находится могущественный противник.

Но Андроник, более искусный в притворстве, скоро овладел собою и пригласил патриарха к себе в палатку. Феодосий сошел с лошади и, благословил правой рукою воинов, преклонивших перед ним колена.

Патриарх сел в широкое кресло и, обращаясь к стоявшему перед ним Андронику, сказал:

— Ты, князь, прибыл сюда из отдаленных азиатских провинций, чтобы с Божьей помощью принять участие в управлении государством, которому нужна помощь сильной, но отеческой руки. Наша родина страждет. Господь наказывает свой грешный народ. Императорский скипетр в руках отрока, которого злые советники стараются совратить с пути истины. Но милосердное небо обезоруживает замышляющих зло.

— Царство зла непродолжительно на земле, святой отец, — ответил Андроник, опустив глаза.

— Да будет благословенно имя Господне! — сказал Феодосий. — Он простирает к нам свою милостивую руку.

— Что хочешь ты сказать этим?

— Один из злодеев обезоружен, и не может больше вредить нам. Небесная кара постигла протосевастоса, который свергнут с высоты своего нечестия и теперь сидит заключенный в мрачной темнице.

— Возможно ли это? — воскликнул Андроник. — Протосевастос!?

— Да, Андроник, все это совершилось, — ответил седой патриарх, устремив строгий взгляд на своего собеседника, — Господь не оставляет нечестивых без наказания ни в этой жизни, ни в будущей.

— А император?

— Император должен был подчиниться воле народа. Что мог сделать слабый отрок? Может ли он иметь какое-либо влияние, когда его намеренно держали во мраке невежества ради интересов могущественного протосевастоса?

— Но разве ты, преподобный Феодосий, не мог принять никаких мер, чтобы оградить юного императора от дурных влияний? — спросил Андроник. — На тебя собственно и возложил Мануил эту великую и священную обязанность.

— Действительно Мануил назначил меня руководителем и наставником своего сына и наследника, — возразил старец с горькой усмешкой. — Вначале я усердно взялся за исполнение этого тяжелого долга и сделал несколько попыток сдержать обещание, данное мною умирающему отцу и государю. Но вскоре я убедился, что все усилия будут напрасными; мой голос был голосом вопиющего в пустыне; никто не обращал внимания на слова престарелого пастыря; к советам его относились с презрением. Наконец, я увидел себя вынужденным отказаться от места, которое с каждым днем становилось для меня невыносимее. Перевес оказался на стороне врагов.

— А теперь? — спросил Андроник.

— И теперь я не принесу никакой пользы, — сказал патриарх, — императорский престол вскоре приобретет могущественного защитника…

— Неужели ты хочешь возложить на меня одного такую тяжелую ношу?

— Император не нуждается больше в моей помощи. Я считаю себя освобожденным от данного обещания с той минуты, как Андроник переступит порог императорского дворца.

Луч дикой радости сверкнул в глазах Андроника; слова патриарха устраняли последнюю преграду, отделявшую его от императорского престола.

Беседа была прервана. Патриарх встал с места и вышел из палатки.

Серьезно и молча сел Феодосий на лошадь и отправился в обратный путь со своей свитой.

Еще долгое время Андроник провожал глазами удалявшуюся группу всадников. Наконец, когда они совсем исчезли из виду, он пробормотал сквозь зубы:

— Ты заблуждаешься, патриарх! Меня не испугает церковное проклятие, хотя ты ясно намекал на него; я не привык трепетать перед кем бы то ни было…

Вечерние сумерки уже набросили свои тени на берега Босфора и лагерь Андроника. Перед каждой палаткой был зажжен факел, чтобы жители Константинополя могли видеть издали место, где находился лагерь их будущего государя и его верных воинов.

IV

Был один из тех прекрасных осенних дней, когда при безоблачном небе воздух кажется особенно прозрачным и в нем царит своеобразная тишина. В голубых волнах Босфора, слегка затронутых легким ветерком, отражались покрытые лесом берега. Солнце взошло в своем полном великолепии; лучи его бросали обильный свет. Вся природа как будто разоделась празднично, а с нею и город святого Константина.

«Царь городов», очнувшись от страшного, так долго тяготевшего над ним сна, радостно приветствовал наступление дня, когда он должен был принять в своих стенах всеобщего любимца, давно ожидаемого избавителя, который своим прибытием положил конец господству злодеев и являлся вестником мира с оливковой ветвью в руках.

Опять свободно вздохнуло население Константинополя, в отрадной уверенности, что для него наступает золотой век; граждане испытывали то сладостное успокоение, которое появляется в те моменты, когда минует опасность.

Народ избавился от виновника своих бедствий, протосевастоса Алексея, ненавистного опекуна императора, ознаменовавшего свое правление вымогательствами, насилием и непомерными налогами, который проматывал государственную казну на пиршества, осквернял и грабил святые храмы, покровительствовал порочным людям и бесчеловечно преследовал всякую добродетель. Свергнут и унижен был высокомерный тиран, и народ, став победителем над опасным врагом, испытывал бесконечную радость торжества. Исполненный золотых надежд, ожидал он прибытия храброго полководца, которого считал своим спасителем. Будущность представлялась гражданам Константинополя в самых розовых красках; они покинули свои дома, чтобы приветствовать человека, который осуществит для них блестящую будущность. Всем было известно, что в этот день он должен переплыть Босфор, и каждый хотел его видеть во время торжественного шествия по городу.

Все улицы, ведущие к морю были переполнены густыми толпами; на всех лицах можно было прочесть то радостное ожидание, какое обыкновенно предшествует счастливому событию. Все окна, балконы, даже крыши домов, откуда можно было видеть Босфор или улицы, через которые предстояло пройти Андронику, были заняты людьми.

Радостная толпа медленно двигалась по городским улицам, и вместо обычного утреннего приветствия слышались отрывочные восклицания: «Он появится сегодня! Наконец-то! Слава Богу!».

Давка становилась все сильнее, по мере приближения к морю; все взоры были устремлены на противоположный берег. Босфор был усеян судами; между ними в живописном беспорядке сновали лодки, которыми завладели более нетерпеливые зрители, хотевшие быть в первых рядах во время встречи. Перегоняя одна другую, они плыли к одному пункту, где виднелось несколько кораблей. На этот пункт были теперь устремлены взоры зрителей, стоявших на берегу, и тысячи голосов кричали: «Вот он!»

Можно было ясно различить издали, что корабли двигаются по направлению к городу. Впереди плыла большая галера, на мачте которой развевался фиолетовый флаг Андроника. Он стоял на палубе с непокрытой головой, возвышаясь над всеми и смотрел на город, который расстилался перед его глазами. Лучи утреннего солнца освещали его мужественное лицо. Андроник предстал во всем своем величии; губы его произносили псалом Давида: «Возвратись, душа моя, в покой твой; ибо Господь облагодетельствовал тебя. Ты избавил душу мою от смерти, очи мои от слез и ноги мои от преткновения»…

Молча стояли около него верные Агиохристофорит и суровый Трипсих, и предводитель флота Контостефан, который со взглядом знатока следил за ходом судов. Со всех лодок, окружавших княжескую галеру, простерты были руки, и раздавались крики, отголоски которых доносились до берега, как звуки веселой музыки, сопровождавшей триумфальное шествие: «Да здравствует Андроник Комнен!..»

Медленно причалил флот, и Андроник вышел из галеры. Он казался погруженным в молитву, потому что глаза его были обращены к небу, а губы слегка шевелились.

Едва вступив на берег, он упал на колени и несколько раз поцеловал землю, чем привел в умиление окружавших; у них на глазах навернулись слезы радости.

Наконец, Андроник поднялся на ноги и, обращаясь к приветствовавшим его гражданам, сказал:

— Сограждане! — голос его задрожал при этих словах, — дорогие сограждане! Господь по своей неизреченной милости продлил мне жизнь, чтобы я мог увидеть этот счастливый день. Всевышний направил стопы недостойного раба своего из отдаленной Азии к этим священным берегам. С того дня, как мы расстались с вами, пришлось вам претерпеть много бедствий. Немало вынес и я тяжелых испытаний в мрачной пустыне изгнания. Темное прошлое осветилось для меня лучами настоящего. Смотрите на меня, как на своего верного друга и защитника, всегда готового оказать вам помощь. Только эта цель и привела меня сегодня к вам.

В ответ на эту короткую речь раздались крики ликования. Все теснились ближе к Андронику. Каждый сердечно приветствовал его, как брата или отца.

Андроник и его спутники сели на богато убранных лошадей, которые были заранее приготовлены для них; затем шествие медленным шагом стало подниматься в город по склону холма. Сопровождавшая его толпа все увеличивалась, громко выражая свою радость при виде человека, который величественно сидел на своем белом коне.

Шествие прибыло, наконец, в Филопатиум и остановилось перед императорским дворцом, где царствующий отрок должен был приветствовать своего прибывшего родственника. Главные ворота дворца были открыты настежь и перед ними, неподвижные, как каменные статуи, стояли императорские телохранители, вооруженные тяжелыми секирами.

Андроник ловко соскочил с коня и, пройдя сплошные ряды воинов, поднялся по широкой каменной лестнице. Вскоре он очутился в большой тронной зале.

Многочисленная толпа, сопровождавшая его до императорского дворца, осталась на площади и теснилась около норманнов, охранявших вход в императорское жилище.

В тронной зале стоял император Алексей в великолепном царском одеянии, рядом с ним его мать, красивая императрица Мария, в простом черном платье. Она была бледна и имела рассеянный вид.

Андроник упал на колени перед императором и облобызал его ноги. Затем он поднялся и, холодно взглянув на Марию, обратился с приветственной речью к царствующему отроку:

— Государь, — сказал он, — ты видишь перед собой вернейшего слугу и подданного, который явился сюда, чтобы посвятить тебе и твоему престолу свои последние силы и саму жизнь. Удостой меня взором очей твоих, милостивый государь и повелитель! Ты соизволил призвать меня; я тотчас же повиновался твоему приказанию. Я стар и согнулся под тяжестью лет; но, тем не менее, явился на твой зов, потому что священный долг повелевал мне исполнить клятву, данную мною твоему покойному отцу, и указал путь, по которому я должен следовать. Да, государь, тебе готов я посвятить последние годы моей земной жизни; мое единственное стремление доставить безопасность твоему престолу…

Алексей стоял в смущении, не зная, что отвечать на эту речь; он видел в первый раз в своей жизни этого старика, по щекам которого текли обильные слезы, и не мог прийти в себя от необычного зрелища. Алексей был невинный отрок и не знал ни языка льстецов, ни слов притворства. Наконец, он овладел собой и сказал тихим, едва слышным голосом:

— Андроник! Император Мануил, мой незабвенный отец, всегда любил тебя, и ты был некогда избран им его ближайшим советником. Я также нуждаюсь в твоем совете и помощи…

— О, государь, — сказал Андроник, — милость великого Мануила была для меня драгоценнейшим сокровищем на земле, и я был неизменно верным и преданным слугою. Но презренные льстецы сумели лишить меня его расположения, и я принужден был вынести тяжелую кару изгнания. Но, и при моем одиноком печальном существовании, я ни минуты не забывал моего долга относительно моего государя и повелителя. Ежедневно от глубины сердца молился я об его здравии и благополучии. Богу неугодно было, чтобы я застал его живым, но мне дано, по крайней мере, в виде последнего утешения, узреть его сына и достойного преемника, и для него я готов сделать все то, чего я не мог исполнить для его отца.

— С этого часа, — сказал юный император, — я отдаюсь в твои руки, Андроник. Будь моим защитником и руководителем. Престол окружен врагами и подвергается многочисленным опасностям. Присутствие верного искреннего друга устранит всякую опасность. Прими мою благодарность, Андроник.

Андроник, несмотря на все свое самообладание, не мог удержать торжествующей улыбки, озарившей его лицо. Такой же торжествующий взгляд бросил он на императрицу Марию, которая была свидетельницей этой сцепы и стояла неподвижно, по-видимому, безучастная ко всему, что происходило вокруг нее.

Андроник снова преклонил колена перед императором, снова облобызал его ноги, и затем вышел из залы. Рядом с императорским дворцом, в так называемой Манганской палате, было приготовлено жилище для Андроника. Туда отправился он со своими приверженцами, чтобы отдохнуть.

Здесь в пышно убранном покое расположился в мягком кресле Андроник; перед ним, неразлучный как тень, стоял его верный Агиохристофорит.

— Ты видишь, Стефан, все случилось так, как мы этого желали, — сказал Андроник, на лице которого выражалось торжество.

— Я никогда не мог представить себе, — возразил Агиохристофорит, — что это окажется настолько легким для нас. Счастье долго было для тебя злой мачехой, но теперь оно снова улыбается тебе.

— Эта улыбка служит наилучшим предзнаменованием для моего будущего. Но счастье, друг мой, имеет также свои причуды. Нынешний день начался благополучно для нас, и конец его должен соответствовать началу. Я считаю недостаточным, что наш опаснейший враг побежден и повержен, он должен быть навсегда лишен возможности вредить нам. Змея может снова возвратиться к жизни и прийти в ярость. Поэтому разумнее отрубить ей голову. Ты понимаешь меня, Стефан?

— Понимаю, ты говоришь о протосевастосе.

— Где он?

— В оковах и» в тюрьме! Он ожидает решения его участи.

— Нужно ли объяснять тебе, в чем будет заключаться мое решение? Ты знаешь это, Стефан. Пойди и исполни его. Мы в долгу перед народом, и он вправе потребовать от нас удовлетворения. Мы должны отблагодарить византийцев за их дружественный прием. Воспользуемся случаем, чтобы выказать нашу признательность и достойным образом увенчать прекрасный день. Иди, Стефан, медлить нечего!..

Агиохристофорит молча поклонился и вышел из комнаты.

Он шел быстрыми шагами, чтобы исполнить повеление господина, наполнявшее чувством дикой радости его жестокое сердце. Все меньше и меньше становилось расстояние, отделявшее его от места, где томился протосевастос. Это была темная, сырая тюрьма, и здесь некогда могущественный Алексей с трепетом ожидал решения своей участи.

Алексей хорошо понимал, какая участь ждет его с того часа, как его непримиримый враг вступил на землю Константинополя. Он был вполне уверен, что ему нечего ждать пощады от победоносного врага, и поэтому, подавив глубокое чувство ненависти, наполнявшее его сердце, безропотно покорился своей судьбе со смирением отчаяния. Ему и в голову не приходило молить о пощаде; его гордое сердце не допускало даже мысли о подобном унижении.

Агиохристофорит взял из рук тюремного сторожа большой тяжелый ключ и, отворив дверь, вошел под темный свод. На него повеяло сыростью и мраком могилы.

Алексей, лежавший на земле, едва прикрытой соломой, приподнял голову.

— Кто ты и зачем ты пришел сюда? — спросил он вошедшего.

— Я исполнитель закона, — холодно сказал любимец Андроника, — и явился сюда, чтобы выполнить данное мне повеление. Вставай, Алексей, и следуй за мной.

— Ты поведешь меня к моим судьям? — спросил опять Алексей, не покидая своего ложа.

— Твои судьи закончили свое дело; ты осужден на смертную казнь! — ответил коротко Агиохристофорит.

— Какой же это закон предоставил подобное право моим судьям? — спросил узник с горькой усмешкой.

— А по какому праву ты осмелился идти наперекор народу? По какому праву ты, Алексей, убивал невинных, расточал государственную казну? Разве ты заботился о соблюдении закона в то время, когда попирал святейшие права?

— Я не обязан отдавать тебе отчета в своих поступках, — возразил Алексей презрительно. — Палач, делай свое дело.

Агиохристофорит отворил дверь и сказал:

— Встань и иди за мной.

Оба вышли из мрачной темницы. В коридоре стояли три вооруженных тюремщика.

Агиохристофорит сказал им шепотом несколько слов. Тюремщики вывели его на обширный двор, где собралась многочисленная толпа. Она состояла из носильщиков, матросов и праздного сброда, которые, увидев протосевастоса, встретили его угрозами.

Перед воротами стояла неоседланная, жалкая кляча. На нее усадили протосевастоса и повели к морскому берегу. Впереди выступал одетый в лохмотья носильщик с длинным шестом, на котором развевалась грязная тряпка, изображавшая знамя; затем следовала толпа, которая, изрыгая самые ужасные проклятия, бросала в протосевастоса комья грязи.

Константинопольцы, приветствовавшие в полдень восходящее светило громкими криками ликования, вечером того же дня сопровождали проклятиями и угрозами закатившуюся звезду.

На морском берегу протосевастос был передан двум палачам, выделявшимся из толпы своей красной одеждой; они выкололи ему глаза и, бросив в лодку, сами сели в нее. Медленно отчалила лодка и направилась на середину залива.

Еще долго в лодке, между двух палачей, виднелось окровавленное лицо несчастного страдальца. Затем оно исчезло, и легкий всплеск воды у борта лодки возвестил стоявшим на берегу, что протосевастос Алексей нашел себе в волнах Босфора последний приют.

V

В Пантократорском монастыре, убежище мира и успокоения, вдали от лихорадочного движения и городского шума, вдали от страстей, обуревающих сердце человека, покоился вечным сном император Мануил, в посвященной Богу обители, где плачущие и воздыхающие ищут утешения.

Мирно почивал в Пантократорском монастыре храбрый полководец Мануил, победитель неукротимых венгров и сербов, прославивший своими подвигами берега Меандера, после жизни, исполненной волнений, после долгих кровавых битв с честолюбивыми крестоносцами и дикими азиатскими ордами; здесь, согласно своей воле и выраженному перед смертью желанию, нашел себе Мануил последнее убежище после блистательных военных деяний, которыми он возвеличил свою родину, после того, как своими редкими доблестями он украсил новым блеском пышный престол Комненов. В темной монастырской церкви, направо от алтаря, под иконой Всевышнего находилась могила, заключавшая прах умершего государя.

Величественно возвышался над могилой памятник из белого блестящего мрамора, с семью большими ступенями, на вершине которого красовалась золотая императорская корона.

Император, который в стольких битвах подвергал свою жизнь опасности и столько раз храбро подставлял голову под смертоносные удары своих непримиримых врагов, скончался мирно и тихо в столице своего обширного государства, в своем императорском дворце. Он сошел в могилу с утешительной уверенностью, что исполнил свой долг перед лицом Бога и света, и с единственной заботой, что оставляет престол слабому отроку, которому будет не под силу такое опасное наследство. Мануил умер с мучительной мыслью, что сын его остается на руках сластолюбивой, тщеславной матери, ожидавшей только случая, чтобы предаться своим постыдным страстям. Знал он также, что хитрый льстец и коварный советник, протосевастос Алексей, вместо того, чтобы быть защитником и руководителем юного неопытного монарха, будет намеренно вводить его в соблазн и станет его опаснейшим противником.

Еще в те времена, когда Мануил находился на высшей ступени своего могущества, он хотел дать сыну надежную опору и верного слугу престолу; и с этой целью выбрал своего родственника Андроника Комнена, которого любил, как родного брата. Но Андроник заплатил неблагодарностью за все благодеяния, оказанные ему императором, и, ослепленный ненасытным честолюбием, возымел преступное намерение присвоить себе корону, и поэтому осмелился мечтать о низвержении престола и смерти своего благодетеля императора Мануила. Андроник, забывая священную клятву, произнесенную им императорскому дому, о соблюдении его чести и благосостояния, открыто поднял знамя возмущения, и этим вынудил императора подавить чувство жалости в своем добром сердце и отправить в изгнание неблагодарного родственника.

С этого часа мрачная завеса сомнения покрыла в глазах императора будущность сына. Много раз, когда он видел своего сына, невинного младенца, играющим, или слышал его веселый смех, болезненно сжималось его мужественное сердце, никогда не знавшее ни страха, ни уныния.

Эти снедающие сердце заботы отравили последние дни жизни императора Мануила. Чувствуя приближение кончины, он призвал сына к смертному одру, долго прижимал его к своей груди и, наконец, сказал ему: «Алексей, сын мой, я покидаю этот мир и оставляю тебя среди всевозможных опасностей. Будь вереи твоему высокому призванию и никогда не изменяй ему, будь строгим блюстителем правосудия и отцом народа, которым тебе суждено управлять. Да направит Всевышний стопы твои!»

Умирающий отец произнес последние слова дрожащим голосом; дрожащей рукой передал он сыну перстень, символ императорской власти. Затем ослабевшими глазами, омраченными тенью смерти, Мануил еще раз взглянул на сына, посылая ему последний прощальный привет.

И вот опять на ступенях престола очутился изгнанный Андроник, который в глубине души таил непримиримую ненависть к дому своего государя.

Между тем над одинокой могилой Мануила стягивались тяжелые зловещие облака и нарушали сон смерти; лампада, горевшая над могилой, светила тускло и мерцала, готовая погаснуть. Андроник Комнен, под видом посещения могилы покойного императора и своего родственника, пришел надругаться над прахом умершего властелина. Он пришел, чтобы усладить свой взор лицезрением павшего врага, он пришел в святой храм, чтобы осквернить его притворными слезами и лицемерными выражениями мнимого горя.

— Где могила императора Мануила? — спросил Андроник, едва вступив в город.

— В Пантократорском монастыре, — ответили ему.

— Я отправлюсь туда, чтобы помолиться на могиле моего благодетеля, — сказал на это Андроник.

Он сдержал слово и отправился в Пантократорский монастырь в сопровождении своих двух верных приверженцев, Агиохристофорита и Трипсиха.

Оба спутника остались у церковных дверей; Андроник приблизился один к могиле и стоял с непокрытой головой перед каменным памятником.

Он простер руки; губы его шептали какие-то слова.

— Глупец, — прошептал он, обращаясь к усопшему государю, — ты изгнал меня и, осудив на долголетнее странствование, сделал несчастнейшим из людей. А теперь, Мануил, ты обратился в прах и лежишь в тесной могиле, и нет для тебя исхода из твоей глубокой темницы Ты спишь непробудным сном и ожидаешь трубного призыва к последнему суду. Куда девалось твое могущество, Мануил? Где твоя слава и величие? Ты излил на меня всю злобу твоей порочной души и должен был умереть, а я, несчастный, преследуемый, изгнанный тобою, пережил тебя!..

Он прикоснулся губами к памятнику.

Агиохристофорит, следивший с умилением за этой сценой сказал вполголоса Трипсиху:

— Смотри, он молится!

Андроник продолжал шепотом свое надгробное слово умершему:

— Ты заклеймил меня своим презрением, Мануил! Час воздаяния настал. Я возложу на себя твою корону, буду сидеть на твоем престоле, жить в императорском дворце, из которого ты изгнал меня. Твоя богатая столица, царь городов, как ты называл ее в гордом сознании своего величия, теперь всецело принадлежит мне. Можешь ли ты видеть меня? Ты трепещешь в могиле за своего сына? Он в моей власти. Если можешь, то спаси его из моих рук. Безумный, ты надеялся утвердить на вечные времена, господство твоего дома! Как постыдно обманулся ты в своем расчете!..

С этими словами он в последний раз прикоснулся губами к мраморному памятнику; слёзы текли из его глаз.

Андроник направился к выходу; он едва держался на ногах от слабости.

Верные слуги поспешили к нему на помощь и вывели под руки из храма.

Дверь затворилась за ними. Уединение и тишина снова водворились в Пантократорском монастыре, где почил Мануил Комнен.

VI

В подземельях великолепного императорского дворца Филопатиума тянулся ряд темниц со сводами, грубо высеченными в скале.

Обширные, светлые залы дворца отличались красотой и пышностью убранства; на окрашенных в пурпур тканях блестело золото; гладкие полированные стены представляли приятный контраст с пестрыми украшениями потолков. Настолько же темпы и мрачны были подземные темницы; сырость и плесень окрашивала толстые стены серовато-грязным цветом; холодный обнаженный камень и обитые железом двери свидетельствовали о печальном назначении этих подземных помещений.

Наверху ярко сияло солнце, царила роскошь, улыбалась жизнь; внизу господствовали мрак, отчаяние и смерть. В то время, как над землею в роскошно убранных залах гордо восседали великие мира сёго, державшие в своих руках судьбы многих тысяч людей, внизу в подземельях томились люди, лишенные света и воздуха, свергнутые с высоты славы и почестей в глубокую пропасть безвыходного отчаяния. Всеми благами земными пользовались живущие наверху баловни судьбы и с ужасом думали о смерти, в которой видели предел своих наслаждений. Но смерть была желанной гостьей в подземелье, где несчастные узники со слезами призывали ее, как единственное избавление от их земных страданий.

В последние годы правления императора Мануила эта подземная тюрьма почти опустела. Император Мануил только в крайних случаях допускал подобное посягательство на человеческую свободу и всегда предпочитал покончить со своими врагами одним решительным ударом. В этом сказывалось его беспримерное милосердие, которое менее всего можно было ожидать от византийского деспота.

Но после смерти Мануила, когда протосевастос Алексей, именем невинного отрока, насильственно овладел правлением, снова стала населяться подземная тюрьма Филопатиума и огласилась стопами жертв насилия и мести. Протосевастос любил бродить по мрачным переходам подземелья и упиваться бессильным отчаянием своих несчастных жертв.

В одной из этих подземных темниц, помещена была женщина, которую еще так недавно покрывала пурпурная мантия. Немного дней прошло с тех пор, как она была центром, вокруг которого все вращалось, управлявшей целым государством.

Эта женщина, заключенная в тесной подземной темнице, была Мария, вдова покойного императора Мануила и мать царствующего императора Алексея.

Смерть могущественного протосевастоса оставила ее беззащитной; но в своем высокомерии она, не захотела смириться перед Андроником, вследствие чего была по его повелению брошена в мрачное подземелье. Напрасно призывала она на помощь своего царственного сына; слабый отрок, бессильный перед железной волей Андроника, не мог ничего сделать для своей матери. Сначала надменная женщина обольщала себя надеждой, что в состоянии будет бороться против Андроника, но вскоре она увидела, что все ее усилия напрасны, и убедилась в окончательном торжестве своего врага. Андроник не замедлил воспользоваться одержанной победой. В силу власти, предоставленной ему императором, он отправил в заключение императрицу Марию, но, чтобы оправдать перед светом свой поступок и придать вид законности строгому приговору, на который она была заранее обречена, он решил, не спешить с ее казнью.

Императрица спокойно относилась к своему будущему, она была убеждена, что никто из судей не посмеет произнести смертный приговор над матерью императора. Между тем Андроник примял все меры предосторожности и нетерпеливо ждал момента, чтобы нанести опасной сопернице последний удар.

Наступил час, когда тюремные сторожа, послушные орудия нового властелина, делали свой вечерний обход, чтобы удостовериться, что все спокойно, и чтобы раздать голодным страдальцам скудную пищу для продления их печального существования.

В темницу императрицы вошел рослый тюремщик отталкивающей наружности с зажженным факелом и куском хлеба. Высоко приподняв факел над своей головой, он окинул взглядом лежавшую на соломе женщину и сказал ей с громким смехом, который глухо раздался под каменными сводами:

— Сегодня повар опоздал немного со своим ужином. Но мы, все-таки, не забыли о тебе.

С этими словами он презрительно бросил ей на землю кусок хлеба.

— Прекрати свои грубые шутки, — сказала императрица, указывая на дверь тюремщику. — Убирайся прочь!

— Как? — возразил он с усмешкой. — Разве ты недовольна, что я принес тебе еду? Даже тигр, самый дикий из зверей, чувствует благодарность к тому, кто кормит его; неужели у тебя сердце черствее, чем у тигра?

— Уходи, я не желаю выслушивать замечания от таких негодяев, как ты! — воскликнула императрица.

— Вот как! — ответил грубо тюремщик: — Ты называешь меня негодяем, потому что получила свою порцию. Увидим, что ты скажешь, когда я вовсе не принесу тебе хлеба! — Увидим, с каким нетерпением будешь ждать меня! Ты обрадуешься моему приходу, встретишь меня как спасителя!..

— Да, действительно, я должна чувствовать к тебе благодарность за этот жалкий кусок хлеба! — сказала Мария с улыбкой отчаяния на губах.

— Ну, а что бы ты сделала, если бы у тебя не было, и этого куска хлеба?

— Если бы я и этого была лишена, — ответила задумчиво Мария, — то чувствовала бы себя счастливее.

— Это слишком глубокомысленно и непонятно для меня. Я исполняю то, что мне приказано, а все остальное меня не касается.

— Тебе, вероятно, обещана награда за те оскорбления, которые ты позволяешь себе?

— Не спрашивай, я не смею больше ничего сказать тебе.

— Ну, довольно! Избавь меня от твоего присутствия.

— До свидания, завтра увидимся! — сказал тюремщик с дерзкой улыбкой. — Надеюсь, что завтра ты будешь благоразумнее, и я найду тебя в более спокойном расположении духа.

Затем, внимательно осмотрев углы мрачной темницы, он медленно удалился. Тяжелая дверь закрылась за ним с глухим шумом.

— Негодяи! — воскликнула Мария, опускаясь на соломенное ложе. — Теперь вы торжествуете! Но скоро и для меня пробьет час победы, и тогда горе вам!

Она подняла с полу кусок хлеба и начала грызть его. Но едва успела она опомниться после ухода тюремщика, как снова отворилась дверь, и в темницу вошел Андроник. Он был один и держал в руке маленький светильник, осветивший бледным светом мрачные своды темницы.

— Мой привет императрице! — сказал Андроник с низким поклоном.

— Тебя ли я вижу здесь! — воскликнула императрица, бросаясь в сторону, точно ужаленная змеей.

— Что с тобой? Ты, кажется, забываешь старых друзей? — спросил Андроник, подходя ближе.

— Ты мой друг? — возразила Мария с иронической улыбкой.

— Я пришел к тебе сегодня, как верный, преданный друг. Ты не веришь мне? Но все твои сомнения исчезнут, когда ты узнаешь причину, которая меня привела к тебе.

— Неужели мне нужны еще какие-нибудь доказательства? — сказала Мария. — Цель твоего прихода мне достаточно известна. Ты явился сюда, чтобы усладить сбои взоры видом несчастной жертвы.

— Ты ошибаешься, я не для этого пришел сюда! — возразил Андроник таким решительным тоном, что даже Мария, хорошо знавшая его, с недоумением взглянула на него, как бы ожидая чего-то. — Прежде всего, — продолжал Андроник, — выслушай то, что я хочу сказать тебе… Мы вели друг против друга ожесточенную борьбу, и я остался победителем. Тем не менее, я первый прихожу сегодня к тебе, моей униженной противнице, и протягиваю руку примирения. Вот моя рука! С этой минуты считай меня твоим другом.

— Чего же потребуешь ты от меня за твое великодушие? — спросила Мария, глядя пристально ему в глаза. — Я желала бы узнать, на каких условиях будет заключен наш союз?

— Мои условия не тяжелы. Когда ты узнаешь, в чем дело, то убедишься, что тебе нетрудно будет исполнить мое требование и что за ничтожную услугу ты приобретешь несравненно большие выгоды.

— Я не понимаю тебя.

— Вопрос идет о престоле. Этот освященный веками престол занят неопытным отроком, рука которого не в силах держать бразды правления такого государства, как Византийское…

— Этот император, — прервала Мария, — мой сын!

— Да, он твой сын! Но императорская корона слишком тяжела для его головы, а от этого страдает государство…

— Следовательно, ты хочешь?..

— Не прерывай меня. Мое единственное желание устранить зло и спасти от бедствий страну. Неужели ты думаешь, что я прибыл сюда из отдаленных провинций Азии, чтобы быть свидетелем падения моей родины? Надежда исцелить ее раны привлекла меня сюда, а для достижения этой цели мне необходимо твое содействие, Мария.

— И ты требуешь от меня?.. — спросила императрица, бросив на него гордый взгляд.

— Я желаю одного, чтобы ты снова вступила на престол, который ты занимала при жизни Мануила, и оказала мне со своей стороны известную помощь… Я требую, чтобы ты сняла корону с головы недостойного отрока и…

— И увенчала ею твою голову? Не так ли? Ты ведь этого требуешь от меня.

Андроник молчал.

— Ты хочешь, — продолжала Мария, — чтобы я, бывшая императрица, супруга Мануила, нарушила данную клятву и погубила моего сына и императора? Ты хочешь, чтобы я помогла тебе в достижении императорской короны?..

— Я хочу, — сказал Андроник, глаза которого сверкнули при этих словах, — чтобы ты привела теперь в исполнение план, некогда задуманный тобой с протосевастосом Алексеем, и чтобы ты сидела рядом со мной на престоле, в качестве моей супруги и императрицы.

— Твоей супруги? — воскликнула с испугом Мария, отступая назад. — Твоей супруги? Мне выйти замуж за человека, на руках которого еще не высохла кровь протосевастоса?

— Разве ты не готовилась выйти замуж за Алексея, обагренного кровью стольких жертв? Ты не остановилась перед преступлением, когда мечтала украсить короной его главу? Разве яд, который должен был привести к достижению этой цели, не был приготовлен твоей рукой? А теперь ты колеблешься, Мария? Ты с ужасом отступаешь назад, хотя в настоящий момент я дружески обратился к тебе, с полным доверием, чтобы предложить договор, выгодный для обоих нас во всех отношениях?

Мария, вместо ответа, бросила на своего противника гневный взгляд, исполненный ненависти.

— Ты молчишь, Мария? — продолжал Андроник. — Значит, ты отвергаешь руку, которую так чистосердечно предлагают тебе, и предпочитаешь этот сырой свод блестящей тронной зале? Черствый кусок хлеба кажется тебе вкуснее изысканных блюд императорского стола?.. Почему такая несговорчивость, Мария? Разве ты сама, на вершине своего величия, не хотела добровольно совершить то, что я ныне предлагаю тебе? Почему именно теперь, когда ты находишься в тюрьме и несчастье, тебя пугает поступок, перед которым ты не задумалась бы в былые времена?

— О, Боже, Боже! — пробормотала Мария, подняв глаза к небу.

— Несмотря на выгодное условие, которое я предлагаю тебе, ты не хочешь сделать для меня того, что некогда охотно сделала бы для протосевастоса? Как дрожит твоя рука!.. Неужели так долго нужно убеждать тебя?

— Уйди, уйди отсюда! — сказала несчастная женщина, закрыв лицо обеими руками. — Не искушай меня!

— Мария, советую тебе обдумать свое решение! — сказал Андроник, и в глазах его снова сверкнул гнев. — Как только нога моя переступит этот порог и эта железная дверь закроется за мной, будет слишком поздно. Ты видишь, Мария, одной рукой предлагаю я тебе почести и престол, в другой держу наготове орудие мести. Не отвергай моей дружбы, Мария, в противном случае, я буду строг и неумолим к тебе.

— Ты требуешь, чтобы я стала убийцей родного сына? — проговорила вполголоса Мария, как бы рассуждая наедине с собой. — Неужели я буду женой преступника, который безжалостно отнял у меня все, что я любила на земле? И с этим человеком разделю я престол? О, Боже милостивый!..

— Вспомни, — воскликнул Андроник, — что у тебя всего осталось несколько минут на размышление и, как только пройдут эти минуты, никакая власть на земле не в состоянии будет спасти тебя. Не думай, что твое упорство может изменить что-либо. Я и без твоей помощи достигну своей цели. Я предлагаю тебе жизнь или смерть. Решай, что из двух выбираешь ты?

— Смерть! Тысячу раз смерть! — ответила Мария, бросив на своего врага взгляд, исполненный презрения.

— Это твой окончательный ответ?

— Да!

— Мария, опомнись! Лишь эта дверь закроется за мной, она станет твоей могильной плитой!

— Уйдешь ли ты отсюда, негодяй? — воскликнула императрица. — Жизнь, купленная такой ценой, хуже тысячи смертей! Уходи!

— Глупая женщина! Ты сама произнесла свой смертный приговор, — сказал Андроник и вышел из мрачной темницы.

Тяжелая дверь закрылась за ним; глубокая ночь охватила подземелье, где томилась несчастная Мария, мать императора.

Андроник направился быстрыми шагами к тому отделению императорского дворца, где находились его покои; Хитрый советник и опекун царствующего отрока не хотел ни минуты оставаться вдали от своего питомца, чтобы не утратить над ним власти, приобретенной с таким трудом.

Здесь, в обширной зале, четверо придворных ожидали прихода Андроника. Это были его два верных приверженца: Стефан Агиохристофорит и Трипсих; с ними были двое других: Птеригионит, человек высокого роста, суровой отталкивающей наружности, и Димитрий Торникий, с отблеском кротости в глазах, который встречается только у людей с добрым впечатлительным сердцем.

Все четверо встали при виде Андроника и приветствовали его низким поклоном.

Трипсих первый прервал молчание.

— Твое отсутствие было довольно продолжительно, князь, — сказал он, обращаясь к Андронику.

Андроник ничего не ответил и, заняв свое обычное место, легким движением головы пригласил присутствующих последовать его примеру. Затем он погрузился в глубокую думу; в зале опять водворилась тишина, так как никто не решался прервать его размышлений.

Наконец, он поднял голову и заговорил резким прерывистым голосом:

— Вы собрались сегодня, чтобы решить важный вопрос. От этого решения зависит благосостояние нашей родины. Вы должны сегодня произнести приговор, о значении которого считаю лишним распространяться. Обратите надлежащее внимание на вопрос, который я вам задам, и отвечайте решительно и ясно: какому наказанию должен подвергнуться изменник отечеству?

— Смертной казни, — сказал поспешно Трипсих.

— Сегодня вы должны произнести приговор над подобным изменником, — добавил Андроник. — Этот изменник в наших руках, и мы должны судить его, как повелевают законы нашей страны.

— Назови его нам, — сказал Трипсих.

— Да, я назову его, но предупреждаю вас, — сказал Андроник, подмяв руку и бросив мимолетный взгляд на Торникия, — что вы не должны обращать ни малейшего внимания на имя и общественное положение преступника. Закон неумолим и должен с одинаковой строгостью применяться к каждому, кто бы он ни был. Изменник, которого мы должны судить сегодня, Мария Комнен, императрица, которая в ожидании заслуженной кары заключена в подземную темницу…

— Закон, — прервал его старый Торникий, поднимаясь с места, — требует, чтобы подсудимый присутствовал на суде и мог представить свои оправдания. Почему не приглашена сюда императрица Мария?

— Давно ли, Торникий, научился ты противиться моим решениям! — воскликнул Андроник, побагровев от гнева.

— Закон достаточно ясен, князь, — возразил старик спокойным, серьезным топом. — Разве ты хочешь поставить себя выше закона?

— Да будет тебе известно, Торникий, — крикнул Андроник, — что моей воле должен подчиниться всякий закон. Я решил это, я так хочу, и так должно быть. Мы можем сегодня обойтись без твоего совета.

Старик глубоко вздохнул и молча вышел из комнаты.

— Безумец! Ты раскаешься в своих словах! — сказал Андроник, устремив пристальный взор на дверь, за которой исчез Торникий.

Затем, обращаясь к своим трем приверженцам, он добавил:

— Изменника ожидает смертная казнь; я назвал его. Теперь сообщу вам, в чем заключается измена. Вам известно, что непобедимый венгерский король Бела, зять Марии, давний враг нашей родины, в последнее время позволил присвоить себе два богатейших города, которые до сих пор оставались верны нашему императорскому дому. Венгерский король никогда не решился бы на такое наглое посягательство, если бы императрица не подговорила его к этому. В моих руках письма, подтверждающие вину этой женщины, которая заключила союз с нашим злейшим врагом… Теперь вам известен изменник, и вы знаете, в чем заключается измена. Судите по закону; помните, что я требую от вас немедленного решения.

— Князь, мы решим это дело с быстротою молнии! — сказал Птеригионит. — Изменник должен умереть.

— Смерть изменнику! — воскликнули в один голос Агиохристофорит и Трипсих.

— Составьте приговор, — сказал Андроник, — его нужно будет скрепить подписью императора.

Трипсих достал из широких складок своей верхней одежды кусок пергамента и принялся писать приговор, по которому императрица Мария, уличенная в государственной измене, приговаривались к смертной казни.

Пока составлялся приговор, Андроник стоял у окна и смотрел на голубую поверхность Босфора, который расстилался перед его глазами. Он молчал, и только легкое дрожание рук свидетельствовало о том лихорадочном нетерпении, которое он испытывал в эту минуту.

Он предоставил, составление акта трем судьям, действовавшим по его повелению, и ждал, когда они закончат свое дело, так как хотёл сам отнести на утверждение императора роковой приговор, который не мог быть приведен в исполнение без его подписи. Он твердо решил, что высокомерная женщина, которая осмелилась противиться ему, будет вычеркнута из списка живых.

Приговор был дописан, Андроник с судорожной поспешностью выхватил пергамент из рук Трипсиха и удалился и