Время страстей человеческих: Напрасная книга [Алексей Валериевич Босенко] (pdf) читать онлайн

-  Время страстей человеческих: Напрасная книга  759 Кб, 177с. скачать: (pdf) - (pdf+fbd)  читать: (полностью) - (постранично) - Алексей Валериевич Босенко

Книга в формате pdf! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

А к а д е м и я

и с к у с с т в

У к р а и н ы

ИНСТИТУТ ПРОБЛЕМ СОВРЕМЕННОГО ИСКУССТВА

Алексей БОСЕНКО

ОБРЕЧЕНИЕ
ВРЕМЯ СТРАСТЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ

ВРЕМЯ СТРАСТЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ
Н а п р а с н а я

к н и г а

ПОБОЧНЫЕ ПАРТИИ
МУСОР В ИЗБУ

(НЕКСТАТИ О ПТИЧКАХ)

БРОШЕННЫЕ СЛОВА
БРОШЕННЫЕ СЛОВА

(ИГРЫ ТЕНЕЙ)

(ПРОДОЛЖЕНИЕ)

ПУСТОЕ
БЛУЖДАЮЩИЕ ОГНИ
ИСКУССТВО И СВОБОДА?

(СХОЛИЯ К «БЛУЖДАЮЩИМ ОГНЯМ»)

БЛУЖДАЮЩИЕ ОГНИ

(СЛУЧАЙНАЯ СВОБОДА)

ОДНАЖДЫ...
ДВАДЦАТЬ ПЯТЫЙ КАДР
ПОСЛЕДНИЙ ПЕРЕКРЁСТОК

К и е в
И з д ат е л ь с к и й д о м А + С
2 0 0 5

ББК 87.3(4)
Б 85

Босенко А. В. Время страстей человеческих: Напрасная книга / Инсти
тут проблем современного искусства Академии искусств Украины. — Киев:
Издательский дом А+С, 2005. — 352 с.
ISBN 9668613104

ББК 87.3(4)

Книга третья Алексея Босенко, завершающая идеи книг «Реквием по нерожденной
красоте» (Киев, 1992) и «О другом: Симуляция пространств культуры» (Киев, 1996), пред
ставляет самостоятельное исследование, посвященное проблемам трансцендентальной
эстетики. Как бывают и умирают бессмертные чувства. Война прекрасного против Красо
ты. Вырождение философии. Тотальное разложение искусства. Восстание против свобо
ды. Вот далеко не полный перечень вопросов, поставленных в тексте.
Книга для тех, кто еще не разучился чувствовать почеловечески в нашем протух
шем времени.
Рекомендована к печати Ученым советом
Института проблем современного искусства Академии искусств Украины

Рецензенты
доктор философских наук Н. Н. Киселёв (Институт философии им. Г. С. Сковороды НАН Украины)
кандидат философских наук М. А. Шкепу (Национальный авиационный университет)

Ответственный за выпуск — кандидат архитектуры А. А. Пучков

ISBN 9668613104

© А. В. Босенко, 2005
© Институт проблем современного искусства
Академии искусств Украины, 2005
© ООО «Издательский дом А+С», 2005

ОБРЕЧЕНИЕ

Время напрасных книг, безнадежных и тяжелых, бесконечных и не
избежных, приходит тогда, когда времени не осталось. Его больше нет.
Лишь тяжесть и невыносимость, бессмысленность и обреченность.
Воспоминание о том, что не сбылось. Когда нет ни одной причины,
чтобы жить, и чувствам ничего не остается, кроме них самих и слабого
мерцания самоуничтожения в надежде сочинить свет там, где надежды
уже не осталось. Именно тогда, когда все уже произошло, является не
сознание, нет — чувство никогда не повторимого, что все уже было, —
а предчувствие не бывавшего, не имеющего причины и условий бытия.
Прачувство. Это не происхождение в иное, более похожее на бегство и
эмиграцию, а то, что не случается и не может быть освобождено в необ
ходимости. Ничто, превышающее свободу, но предстоящее распахну
тым простором, ничего не знающем о том, что он уже открыт.
Здесь нет оснований. Их предстоит еще создать и выстрадать, но
это слабый образ той жизни, где красота и свобода — всего лишь ниче
го не значащие предикаты, подробности, в которых не нуждаются, —
они естественны и неразличимы в непосредственной сущности челове
ка, если ему все же когданибудь удастся снять отчуждение и обрести
универсальность.
В нынешнем же, безобразном, ублюдочном существовании уни
кальность и неповторимость, позволяющая прорываться к абсолютным
видениям красоты, — в том, что чувства оказываются вне и прежде все/
го, прежде пространства и времени, свободы, необходимости, истины,
добра и красоты. Они не помнят и ничего не хотят знать о своем проис
хождении. Их приговоренность и привязанность к бытию исходит от
еще не бывавшей свободы. Они всегда против. Произвол чувств —
единственное, что не принадлежит причинноследственным связям и
не подчиняется закономерностям мира необходимости. Они просто не
7

соизмеримы, несоразмерны с действительностью, увязнувшей в зыбу
чем прошедшем времени мертвых форм, живущей и живящейся пада
лью прошлого.
Нынешнее прерванное и, быть может, навсегда, движение разви
тия, умертвившее историю, убившее желание жить, уничтожившее вре
мя и обессмыслившее смерть, открыло тем самым удивительную невоз
можную возможность не только провидеть, но и ощутить до боли, до
крика, в чистом виде трагедию красоты, как она есть сама по себе, и пе
режить те чувства, которые порождены не прекрасным, атакующим не
навистную красоту, а непосредственной красотой, недоступной для
меркантильной действительности. Чувствовать абсолютной красотой —
это не ведомо истории, взращенной по нужде на компосте и перегное,
на навозе выброшенных форм наличного бытия, не знаемо не только
обыденным сознанием метафизики, но и закосневшей в абсолютном
самодержавии диалектике. За такое не расплачиваются (даже плачами и
тренами философии), — этим расстаются с жизнью.
Отъятые основания к дальнейшему порождают мгновение, вби
рающее, объемлющее вечность и ей же противостоящее и превышаю
щее, поскольку вбирает в себя, обретает собою еще и возможность не
быть. Становление как таковое, безотносительно к любым формам
наличного бытия. В этом расплаве, расплавленном неоформленном
движении, где во всей полноте и неразличенности, в чистой сущнос
ти и всеобщности обретается все(,1) бесконечное чувство не нуждает
1 Вольное

обращение с традиционной пунктуацией — вовсе не тонкий намек на арха
ичные правила написания не знающего разметки языка, управляемого одной интонаци
ей и естественным дыханием, а простой прием, освобождающий речь от припинаний и
препон, когда направление не задано поступательным неизбежным движением к обяза
тельной морали выводов. Следовало бы вообще обойтись без указателей, не маркируя
пространство зарубками и не оскорбляя чувство языка. Напряжение смыслов и вольное
мерцание сущностей без армейской выправки и редакции в свободном развитии чистой
музыки, не заангажированной импровизации, которая заведомо обречена на провал. По
эзия давно уже не страдает школьным комплексом синтаксиса и морфологии, принимая
язык в живом произрастании, когда он не похож на себя, а лишь напоминает смутно о
своем прежнем, общепринятом существовании, предписанном казенными циркулярами
и буквами языка в законе. Отнюдь не реформаторские лавры какогонибудь Рудольфа
Панвица (не он первый с его его «Критикой современной культуры»), не использующего
знаки препинания, вообще побуждают меня иногда, но всегда сознательно, не взнузды
вать язык и направлять, а разрешать ему «плыть» по течению своему, не спрашивая разре
шения, — только простое понимание, что это требование самих чувств, являющихся дей

8

ся в обуздании себя, поскольку нет себя и где, а также «когда» и «так
же». Отсутствие оснований все твое существо погружает в негативную
свободу, а отсутствие условий (в которых становление не нуждается)
делает по крайней мере чувства безусловными, и тем самым абсолют
ными. Выдержать это невозможно, как и пережить чувства, разве что
переосуществиться, навсегда(,) потеряв возможность вернуться в
спасительную обыденность существования в умеренном «мырке» (Г.
С. Сковорода) обывателей, уныло жующих разрекламированную
жвачку здравого смысла, здравость которого им определяют патенто
ванные лекари очередной идеологии, предупреждающие: «мышление
вредно для вашего здоровья». Что уж говорить о чувствах.
Эта книга для тех, кто сохранил мужество чувствовать в бесчувст
венной жизни и человеческую гордость не подчиняться обстоятельст
вам с их скотскими претензиями и лозунгом: «Житьто надоть!» Хотя
какое там человеческое, если требуется мужество, сила воли и самодис
циплина, чтобы не опускаться и не ходить строем, а оказывать сопро
тивление прежде всего самому себе, хватать судьбу за горло, не подчи
няясь соблазну, нет, не стандартизированных монохордовых желаний
толпы и воинствующей серости, — но соблазну быть собой и отпустить
чувства на волю. Единственное, что приводит к чистой эстетике в оса
таневшей, мутной эпохе, — не чистоплюйское желание очиститься и не
брезгливость, с которой относишься ко времени, а то, что в этом нет ни
малейшей потребности, как и возможности быть человеком. Нет осно
ваний чувствовать. Этому времени достаточно животных ощущений.
Ввиду отсутствия необходимости свобода твоя бесконечна, только пре
бывает в беспамятстве, в летаргическом сне, и этот сон — ты сам.
Эта книга вообще за пределами свободы. Начиналась и прорастала
она как светлая, будто создание, самопорождение света, и если не весе
лая, то жизнелюбивая и радостная, обращенная к решению (созданию)
тех проблем, которые озверевшему «настоящему» кажутся утопией. Ес
ли бы простейшие умели мыслить, для них человек был бы несомнен
ной утопией, тем более, что последняя в сущности, есть действительная
и вполне обыкновенная возможность существующего в данное время
настоящего. Самое драматичное, что человеческое, абсолютное чувство
уже было реальностью. Но изначальная светоносность чувств, близких
к свободе, обернулась черным пламенем, поскольку человеческие пере
живания необусловленны, и в агрессивной среде этого времени обра
ствующими лицами этой не отрежиссированной и, может быть, плохо поставленной кни
ги, чувств, требующих бесконечного пространства и воздуха.

9

щаются в противоположность, убивая плюгавое животение, выдаваемое
за бытие и жизнь бескомпромиссной невозможностью. Свободным
чувствам еще не время, и они лишают приспособительных реакций че
ловекообразных, отвращая от себя.
В целом, и многие об этом знают, но не многие признают, проблемы
чувств нет. Достаточно их бытия. И лишь когда они ампутируются за не
надобностью в прагматическом мире, только тогда напоминают о себе
фантомными болями. Обыкновенное заблуждение профессиональных
философов, страдающих обыденным «научным идиотизмом» (Ф. Ниц
ше), погубившее и превратившее в фикцию ее дальнейшее развитие,
сменившееся пустой болтовней, камланием и фрейдистским недержа
нием, в ХХ веке заключается в традиционном изгнании бесов, экзерсиз
ме чувств, оставляя только половозрелую чувственность на развод. Но
если истовые философы прошлого не упоминали или отказывались от
чувств, боясь выказать малодушие и страх перед этой стихией, то техни
ки от философии, начиная с Гуссерля, предпочитают описывать послед
ствия их катастрофических деяний. (Философия как стадная наука. Она,
взболтанная и заболтанная, может быть, никогда уже не отмолчится, не
отстоится, и вряд ли мы услышим ее спокойный, тихий голос.) Не гово
рю уже о страдающей клептоманией психологии, обворовывающей фи
лософию и психиатрию почем зря и не имеющей не то что понятия, —
даже представления о чувстве. Все эти структурализмы, феноменологии,
постструктурализмы, постмодернизмы, аналитические эстетики и
проч. — коммерческое «хлёбово» для среднего потребителя. Несмотря на
обилие славных имен, капитализм в своем разложении пространства
движения свободного времени сделал невозможным само бытие не толь
ко философии и искусства, опустив до уровня мнения и частного дела,
но и уничтожил основания бытия вообще. Именно отсутствие основа
ний позволяет в этой обреченности в последний раз увидеть, что мы по
теряли, увидеть и почувствовать во всей невыразимости никогда абсо
лютной красоты в последнем мгновении. Это — разрыв сердца. А даль
ше — только зловоние и грязь паразитических, кровососущих форм ин
дивидуализма, где индивид — случайная точка, обладающая бесконеч
ными степенями свободы, но не свободой, фикция аксиомы, не имею
щей протяжения. Бездарное одиночество. Разгребать все это оставим зо
лотому обозу «специалистов», которым выгребная яма — родина и среда
обитания. Это не пессимизм в духе философии трупного червя какого
нибудь Эмиля Чорана (Сьорана, Сиорана), во всем видящего только
дерьмо и наслаждающегося зрелищем. Здесь иное: тоска об утраченной
возможности действительно человеческого бытия. И трагедия в том, что,
10

нарисовав, какими должны быть чувства, поистине спотыкаешься об это
долженствование, уничтожающее чувства и унижающее человека. Про
исходит утрата себя, и ложь проступает в каждом слове, поскольку ты
пишешь о том, как не бывает. А если сохраняешь честность, то вынуж
ден не просто говорить правду, а вообще превратится в чистое чувство и
быть им до самой смерти, которая не заставит себя ждать, и умирать вме
сте с чувствами, пройдя до конца, похоронив их в себе. Невозможность
отстраниться вытекает из самих чувств. Они не могут быть предметом
исследования или просто рассмотрения — только непосредственным пе
реживанием восхищения в абсолютную красоту, где чувства недиффе
ренцированы в себе, неразличенны и неотличимы от красоты (о чем
знал еще Плотин). Они не умопостижимы, чувства — непостижимы, и
тем присущи вечности и бесконечности. Смертны только внешние их
формы, преходящие вместе с предметностью, которая исторична.
Сложность не в том, что мы не знаем природу чувств. Как раз имен
но их природа ясна. Понятно, что предметность их принадлежит сотво
ренным общественным отношениям. Самый предмет их — чистая сущ
ность, но не существование. Явление всебеидлясебя чувственно
сверхчувственного. Чувства — прообраз самих себя. Смысл их не в том,
чтобы быть объективными, хотя эту возрастную стадию они проходят с
необходимостью, погружаясь деятельностью в созерцание, очувствли
ваясь собой, отторгаясь через самочувствие и самосознание в себя, и
этот разрыв с объектом делает их страдающими, претерпевающими,
всеприемлющими и безразличными, бесчувственными.
Как отношение само по себе, чувство не противостоит субъекту, и
здесь противоречит времени, как связь и отсутствие, и в тот же момент
оно обретает себя бесконечным предчувствием, порождаемым той жаж
дой сбывания, которая делает чувство прообразом субъекта, исчерпы
вая его продуктивную способность воображения в объективировании и
деятельном воплощении. Чувства отторгаются и отчуждаются деятель
ностью с необходимостью и становятся объектами самих себя в преоб
разовании. Чувствами чувств. И в этом их предметность, которая обре
тает себя, когда чувством она уже покинута. Эта покинутость, оставлен
ность на произвол судьбы, произволом лишает ее случайности и дарит
ей предел определенности. Ограниченная предметность отражает чув
ства и отталкивает их.
Далее: снятие предметности делает чувства безразличными во все
общности, и тем обретают они субъективность деятельности и беско
нечность чувств — обретенное и созданное пространство развития ощу
щений, страстей, аффектов, чувственности, страдания, созерцания… —
11

всего того, что уже было чувствами пережито. А дальше — преодоление
чувственнопрактической деятельностью отчуждения, снятие субъект
объектных отношений, решение противоречия красоты и прекрасного,
переосуществление самих чувств, и вот здесь они оказывают невидан
ное, яростное сопротивление, поскольку перестают быть собой, хотя и
раньше собой не владели. (Когда это еще будет, да и будет ли...) Свобо
да их неуправляема и неопределима. Поэтому попытки подходить к
чувствам с мерками формального мира безуспешны. Их движение не
посредственно вплетено в становление, в котором и которым они без
различны. Задача не в анализе чувств или расписывании причудливых
траекторий, а в развертывании их в тех бесконечных пространствах пе
реживания, которые мы сами создаем. Иными словами, чувства проти
вятся собственной свободе. Они предпочитают мимикрировать, при
спосабливаясь ко времени, скрывать свою бессмертную природу, совпа
дающую с развитием материи, универсума вообще. Они дисциплиниро
ванны простым воспроизведением чувства наличного бытия, то есть
ощущением, страдающим и озабоченным чувством простого воспроиз
водства в форме покоя, в то время как сущность их — в непосредствен
ном движении, восхищенном в абсолютную красоту. Они — самодосто
верность становления. Тем самым чувства не имеют начала. То, что за
них выдается, — всего лишь «нетость» метафизического разрыва осно
вания, не доведенное до разрешения противоречие, застывшее в неле
пой данности, наличии антагонизма. Поскольку эти образования вы
нуждены основываться на (в) определенном ничто, они принуждены
втискиваться во внешние формы, принимая конфигурации чуждой
предметности. Этот эмпиризм условно считается внешностью чувств.
Чувство выступает как вещь в себе, о которой нельзя знать, насколько и
какова она в себе, пока не выйдет за узкие рассудочные рамки вещных
отношений, то есть торговли и обмена. Но даже в этом торгашеском ми
ре заблуждение чувств невозможно. Воображенные в себя чувства пора
жают действительность насмерть страданием (страдание застит дейст
вительность, ослепляя тотальной болью, являющей свою недвусмыс
ленную посюсторонность и это боль утраты), хотя здесь они обречены
на бессильное созерцание, отпадающее от чувственной деятельности.
Они не похожи на себя.
Чем меньше чувств в жизни, тем большее значение занимают они в
сфере духа. Чувства становятся проблемой. Но философия отделывает
ся от них простой ампутацией, рассматривая чувства рационально, с
точки зрения времени как меры движения. Утрата времени — утрата до
минанты. Растерянность перед непривычным и непривыкающим про
12

стором в оглядывающемся движении не смеющего оторвать взгляд:
укорененный, цепляющийся за предел времени, оставленный, но не
снятый, не преодоленный. Мера оставленным временем связанных
предметностью чувств. Потому и кружат они близ любой возможной
предметности, поскольку пребывают в репродуктивном созерцании.
Это чувств «отказное движение» (Эйзенштейн), когда на сцене для чет
кости восприятия движения в определенном направлении делается
предварительное движение в обратном, что является самоотречением
чувства, всецело сосредоточенном на самоутрате, наслаждающегося
причастностью времени, своей случайностью. Чувства страдают вре
менностью в опасении, что свобода стрясется как несчастье.
В «спокойном» (с кровью, страданиями и муками, войнами, ката
строфами, катаклизмами) течении эпохи, когда она все же сохраняет
стремление к человеческому, кажется, что так было всегда, и захлебыва
ние грязью — естественное состояние истории, но в революциях или
переломных эпохах, когда в мгновения спрессованы века, и время уп
лотняется, тяжелеет, и ясно видно иное, дышащее озоном и сквозящее
вечностью. И особенно сейчас, когда оно порвано в клочья и располза
ется в контрдвижении свития, когда время времени рождает зияние,
провалы смыслов, в том числе и смысла жить, — можно только промол
чать до основания. Так было не всегда, так никогда не было и не будет.
В этом нечеловеческом разломе, трещине, которое представляет
каждое я, как разрыв бесконечности, проглядывает ничто, которое, во
преки Я. Бёме, не есть жажда нечто. И тогда сдирается липкая паути
на случайных связей и форм, и ВСЯ грандиозная бесконечность откры
вается в немыслимой чувственной игре во всей достоверности и истин
ности, вбирающая для вящей и абсолютной полноты ложь и ненависть,
смерть и время. И ты — начало. И сначала ты уже целое было, вся истек
шая бесконечность. Это и вызывает отчаяние и умопомрачение, ведь
предшествующее в каждом фрагменте сохраняет полноту бытия, к чему
дальнейшее движение. Для прошлой и будущей бесконечности лишний
только ты, как трещина, мешающая их единству и отрицающая его. Но
потом, открывшееся открывает выход: ведь ты же рвался, хотел чистой
незамутненной сущности, без фальши и остатка, — так наслаждайся. И
ничего не остается, и не избегнуть этой мрачной яростной муки немо
ты, этого черного пламени одиночества, одиночества противостояния
открывшейся, распахнувшейся Красоте, которая о тебе ничего не знает,
но чувствует, что ущербна только на одного тебя и одного тебя ей не хва
тает. Как не хватает утраченной ненависти, грязи и крови — всего утра
ченного и оставленного эмпирическому прекрасному. Остается не оста
13

ваться, а ринуться навстречу, туда, и уничтожить даль, себя, себе, мне,
растворив, рас/тварив, отворить свое Я, направлением красоты ничего
не почувствовав, кроме боли утрат в становлении. Но ты чужой.
И лишь в переходные периоды, когда время ничего не значит,
происходит перерыв постепенности, предметностью чувств становит
ся не начало и конец наличного бытия, а открывшееся движение. Пре
вращение становится способом жизнедеятельности, поглощающее
многообразие форм, снимающее их и оставляющее чувствам порыв и
стремительность в никуда в чистой сущности становления. Страсти по
чувствам.
Откуда приходят чувства — проблема второстепенная. Все сводит
ся к вопросу, почему бессмертные чувства умирают, что заставляет их
происходить, преходить во времени, порождать его, предавая вечность.
Аналитически ответить невозможно. Схваченное в мышлении чувство,
мгновенно превращается в мышление, затерявшееся в предрассудках
как бесчисленных зеркалах. Изобразить и озвучить можно, но вместе с
тем чувствами оказывается и по ту сторону, в себе и для себя. Так живо
пись и музыка скорее скрывают и драпируют видение и молчание, не
жели открывают сокрытое. Поэзия и литература чувства ограничивают
и отдаляют, поскольку сами сосланы отчуждением в себя. Театр лице
действует, не давая чувствам волю, заставляя держаться в рамках драма
тургии. Киноискусство, даже в лучших своих образцах, ставит образцо
вую клизму тотального промывания мозгов, где диктаторрежиссер
предлагает принять к сведению его видение как единственно возмож
ное. Виды искусства кажутся заповедником, но, в сущности, — это экс
плуатация чувств, превращенных в марионетки условной свободы. Они
преподносят, возвышают над обыденностью невыразимое, заставляя
угадывать чувства в обманывающем и обманывающемся ожидании. И в
этом тексте, раздражающий и смешной пафос — условность в театре —
реален, как явственно слышимый звон собственной крови в абсолют
ной тишине. «Театр для себя» (Н. Н. Евреинов). Отринутость и стремле
ние прочь, стремнина движения, а не бредовая попытка анатомирова
ния, деконструкции. Поэзия сказала бы больше, если бы могла пере
стать быть собой и вернуть те чувства, результатом которых случилась.
То, что будет происходить дальше, — попытка плохого перевода с мол
чания чувств на язык самих чувств. Из одной бесконечности в другую,
которая та же, и молчит на чистом языке свободы. Непокоренная невы
сказанность дословности. Тут нет аутентичности ни в чем, кроме того,
что я так чувствую. Но это не аргумент. Высказывания чувств лживы по
истине. Их обманывающая и обманывающаяся суть — чистая правда.
14

Ложь появляется в момент перехода, и чувство сразу отрекается от сво
ей данности, спохватываясь: «Нет, не то...» И это — тоже не то. Поэто
му подмывает написать в лучших традициях дешевых репортажей и де
тективов: все имена и события вымышлены, любое сходство случайно.
Все же лучше, чем «в целях следствия...»
Эта книга — ловушка. Но только для автора. Потому, что отстра
ниться от текста уже не удается, он врастает в тебя, и понимаешь, что
заигрался до смерти. Есть обреченность и одержимость, когда уже не
вглядываешься, а только заворожено видишь, и эти видения ничто бес/
конечности, а чувства вздымаются, угрожая, и нет сил противостоять
им, да и нечего противопоставить их безмерности. В деспотической
свободе они уничтожают тебя как последнюю причину, предел несвобо
ды, от которой необходимо избавиться. Освобожденная стихия накры
вает с головой и закрывает, смежает тебя как глаза, не желая ничего ви
деть и чувствовать. Это океаны бесконечности еще не превращенные в
модные курорты и не задавленные жирными, потными философемами.
Ослепленность здесь почти добровольная, демокритовская. Это — все
видение смыкающейся, исчезающей, бегущей трещины, которой от
крывается трагическое противостояние красоты и прекрасного. Конеч
но, антиномичность и даже антагонизм этих последних противополож
ностей есть результат конечного отношения формы, стремящейся к по
следнему пределу, — «формы форм». Опустошенная тавтология перехо
да. Прекрасное стремится к самовоспроизведению, смеркаясь, хороня
себя в груде вещей. Оно воплощение вещных отношений. Противоре
чие его с Красотой временно, исполнено временем. В иных отношени
ях оно снимается, хотя снятие и не абсолютно. Не бесформенное, как в
случае случайного тождества прекрасного, совершенствующегося в бе
зобразное, но переход в чистое движение без направления, свечение в
себе, если бы было это возвратное себе. Неприсвоенный свет. Красота и
есть становление, совпадающее со своим основанием, превращение как
таковое в чистой сущности. Смерть не властна, поскольку здесь она по
необходимости рождает живую жизнь. Форма всегда прошлая. Будущая
она только для прекрасного, как ожидание, причем ожидание любви.
Но будущее сама форма не имеет — только жалкое обладание своим
временем и отсталым будущим надежды, пытаясь пробыть как можно
дольше. Отсюда, уговаривающая философия здравого смысла, пребы
вающего в тусклых объятиях околевающих, ослепленных, как канарей
ки, идей.
В этой слепоте даже диалектика бессильна, поскольку явственно
обнаруживает деспотический догматизм. Догматы не оспариваются:
15

«Все, что возникает, заслуживает гибели!», «Бессмертна одна смерть!»,
«В мире кроме форм движения и их превращения ничего нет и позна
вать больше нечего!», «Материя не появляется и не исчезает, а перехо
дит из одной формы в другую» и т. д. Меньше всего я следую новомод
ным течениям третирования диалектики. В данном случае отрицается
ее метафизический характер, когда диалектика, страдающая амнезией,
забывает об историческом происхождении и о том, что собственного са
моразвития не имеет, как самая заурядная метафизика вольфианской
школы. Противоречие не должно декларироваться в развертывании,
манифестироваться. Противоречие — начало распада, навязывание
диктата диалектики действительности, которая содержится в строгом
режиме сознания штатной, номенклатурной философии, изнемогаю
щей от «арматуры мышления» (Т. Адорно). Перепроизводство идей —
свидетельство регрессивного свертывания мышления, мечущегося в па
нике, «в истерическом припадке, порожденном тупым, но очень силь
ным чувством невыносимости, имеющим характер слепого влечения
любой ценой выйти из положения» (Кречмер). Bewegunssturm — двига
тельное неистовство, снимаемое бесчисленными имитациями мышле
ния или симуляциями действий, столь свойственными современной
дергающейся философии. Каждая «новая» доктрина современной
оформленной вещи, выдаваемой в качестве теории, произведенной на
продажу, — палимпсест, заново соскобленное, выскобленное простран
ство, предназначенное к сиюминутному употреблению, не требующему
умственных усилий. Даже такие, казалось бы, изощренные тексты как
хайдеггеровские, в сущности — философия для гитлерюгенда, посколь
ку апеллирует к тому, что уже сложилось в сознании мелкого лавочни
ка, среднего класса общества тотального потребления, и нуждается
только в упаковке. В этом отношении Эмиль Сиоран, не относящийся
к моим любимым авторам, прав в упреках коммунизму: «Какое прокля
тье поразило его, если в период своего расцвета он создает лишь бизне
сменов, лавочников и пройдох с пустым взглядом и бессмысленной
улыбкой, которых можно встретить повсюду, как в Италии, так и во
Франции, как в Германии, так и в Англии? Неужели итогом развития
столь тонкой и сложной цивилизации должно было стать появление
этой мрази?»1
Философские концепции устаревают, прежде чем успевают чтоли
бо высказать, как будто дух находится в окончательном маразме. Мик
1 Сиоран

С. 280.

16

Э. О двух типах общества // Сиоран Э. Искушение существованием. М., 2003.

рофилософия пробавляется микроцефальными идеями рекламного по
рядка, занимаясь оправданием мелкой торговли собой и чувствами. (О
психологии и речи нет: ее знахарские методы и «открытия» анекдотич
ны.) Явная угроза уничтожения человечества заставляет шарахнуться в
объятия очередного «нового порядка» тотального репрессивного аппа
рата потребления, усваивающего уже произвольно производимые непо
требные потребности, весь смысл которых состоит в принципиальной
неудовлетворенности. При этом утверждается идеология свободы, пуга
ло которой заставляет обывателя мириться с худшим злом, поскольку
доказывает надежную реальность в отличие от ничего не обещающей и
такой ненадежной, безысходной и безнадежной реальной свободы, тре
бующей самопожертвования. Для монотонного утробного мира потреб
ления любая свобода является абстрактным отрицанием. Тем труднее,
даже для диалектики воспринять нечто принципиально не дифферен
цированное, сплошное и не состоящее «из». А тем более отважиться от
апологии смерти.
Есть по меньшей мере три удивительные и странные даже для при
выкшей к удивлению философии проблемы. Это проблемы чувств, кра/
соты и ничто. Они упоминаются буквально всеми, обозначаются и
мелькают во всей истории философии, но, осмелюсь утверждать, никто
и никогда не пытался пойти дальше простого оговаривания, упомина
ния и описания их повадок. Не потому, конечно, что ума не хватало, и
не в силу невыразимости этих проблем как «что», в формах наличного
бытия и логики. Но (хотел сказать «потому что») ни почему, просто так,
вернее, из неприятного ощущения опасности, всеобщего сговора, что
это не считается, будем использовать только взвешенные понятия в ка
честве рабочей гипотезы, лишь бы не вторгаться в эти области, чтобы не
выпустить преждевременно силы, способные в необузданном порыве
все уничтожить.
Так, речь идет о понятии красоты, но не о самой красоте, о чувствах
в колодках предметности, однако никак не в своем дальнейшем разви
тии, только в служебном подчинении, затыкая дыры сознания, расте
рянного и не справляющегося со всеобщим. Чувствами штопают рва
ные пространства расползающегося мира и, наконец, ничто, популяр
нее которого нет, но — одомашненного, ручного, карманного. В этом
отношении никто не отвечал на вопрос, казалось бы, логичный для ми
ра, в котором даже иррациональность построена на причинноследст
венных связях: какой смысл в этих кровавых жертвах, муках, истерии
истории, если через какойнибудь миллиард лет (астрономы это знают
точно) Земля будет поглощена звездой шестой величины, которая пре
17

вратится из желтого карлика в красного гиганта, а после в белого карли
ка, и т. д. К чему эта возня? Здесь было много ответов. Кто уходил к идее
Бога, отшатываясь от реальности, и тем обретал анестезию. («Подроб
ность — Бог!» — некогда утверждал Гёте. Подробности опускаю.) Неко
торые находили смысл жизни в труде до самозабвения. Многие счита
ли, что жить следует для того, чтобы жить. Забывались в сомнительных
удовольствиях, сводили счеты с жизнью. Кто как умел, — опираясь на
вырубленный костыль поддерживающей временной идеи. Каждый на
ходил заменитель. И все в один голос пугали болотом и нирваной плос
кого скептицизма, который выше ползучей иронии не подымается. И,
тем не менее, если все напрасно, к чему эти усилия? Ни к чему. Смысла
жизни нет, и на этом можно строить только чистую трансценденталь
ную эстетику, полагая, в отличие от Канта, что пространство и время не
формы априорного созерцания, но формы действительного исчезнове
ния, создаваемые происхождением наличного бытия. Поэтому бес
смысленность и неизбежность смерти — априорное основание моей аб
солютной свободы, которая если захочет не отвечает на вопросы «за
чем?» и «почему?», но может и ответить, бросив в ничто не только на
прасную книгу, но и все свое существо.
Чистое свободное безотносительное деяние, в котором ничто, кра
сота и чувства являются не в театральных костюмах очередной куколь
ной философии, а непосредственно, как нечто единое, без проблем. И
конечно, не отвечающими диким представлениям нас, воспитанных от
носительностью прекрасного и замшелой морали очередного гегемона.
(Красота абсолютна — прекрасное относительно. Нравственность абсо
лютна — мораль относительна, более того классовая. Становление —
вне времени. Ставшее — исторично.)
Бессовестность этого меня не пугает. Как бы дико ни звучало, фило
софия, впадая в старческий маразм, предчувствуя умирание, превращает
свой категориальный аппарат в средство морального (при полной без
нравственности) оправдания и требования смерти, но не своей, а всеоб
щей как принципа справедливости. (Мораль вообще — вытяжка, квинт
эссенция насилия.) Время и пространство, качество, количество, мера,
причина и следствия, сущность и явление и т. д. становятся моральными
категориями, работающими в идеологическом и — что странно — тупо
механическом аппарате идеологии смерти. Сепсис философем. Репрес
сивные средства подавления всего, что не имеет прагматического значе
ния. Свобода зла как познанной необходимости. Поэтому в книге ни гра
на этики, этой исчерпанной дотла, выработанной философской дисцип
лины. Этика — модель будущей гибели философии от бесспорных истин.
18

Однако, непростота этого текста не в том, что я испытываю нос
тальгию по прошлому, а в выборе там, где его нет. Когда следующему
поколению, устав понимать его (поскольку понимать нечего), говорят:
«да пошли вы все со своей новизной, порожденной их простым невеже
ством, дескать, все уже было», — то они идут, а ты остаешься. Это кни
га оставшегося, не предающего свое время, которое с нынешним не
имеет ничего общего. Зарисовки с натуры с той стороны, куда, а
главное, откуда возврата нет. Записки корчащихся в агонии чувств, ко
торые, впрочем, не цепляются в ужасе за жизнь, и смысла в этом не бо
лее, чем в смене погоды. Ничего страшного не происходит. Вряд ли все,
что переживало человечество в истории, превосходит по силе воздейст
вия «ужастики» кино и компьютерных игр просвещенной современно
сти. Дезактивация трагедии путем понижения порога боли. Беда, что
мы остающиеся, а не они уходящие: та самая виртуальная реальность,
когда настоящая кровь, смерть и трагедия развития превращается в
скучную игру для них, обретающих наглость и бесчувственность по от
ношению к прошлому, только по праву наследования, по праву живу
щих дальше.
Да, в общем, любое время, скорее, стыдится своих человеческих ка
честв, иногда только в порыве самооправдания запоздало воздвигая
бронзового истукана официально признанного гения. (Чтото вроде
пресспапье или скоросшивателя для расползающегося, разрозненного
на события временного ряда, или он превращается в «Оскара» для шоу
сированного, готового к употреблению бомонда, а иногда его использу
ют в качестве безмена для определения весомости вклада, в качестве от
веса, чтобы мерить, насколько тот или иной его собрат по цеху откло
нился от эталонного направления. Всяко бывае, «быват», — бают стари
ки в Сибири, — «но этот случай всех злее». Как говорил С. Эйзенштейн
в «Методе», один проливает в искусстве кровь, другой мочу: приемка по
весу...) А так по обыкновению происходит простая смена вывесок, язы
ка, темпа, сленга, приколов и манер. Идущие за нами так и будут за на
ми, хотя им кажется, что они обогнали всех. Им поэтому видится, и эта
иллюзия усиленно пестуется, что прошлое — на одно лицо. Но наши
чувства остаются с нами навсегда, и книга — простое свидетельство са
мому себе, что мы видели, понимали и осознавали, но ничего противо
поставить не смогли, кроме безнадежных текстов, которые просто обо
значают присутствие: «Здесь жилибыли...» Новые поколения уходят,
думая, что оставляют нам наши руины, уходят, как победители. Нет,
просто нам не по пути. Наши умения и достижения, страсти и чувства
нелепы в этом узколобом мире. Чтото экзотическое, вроде плетения
19

лаптей. Или создания книг на мертвых языках. Они напишут свои кни
ги, может быть, уже не вручную, и это будут те же лапти из драного син
тетического лыка чужих мыслей, только сплетенные на станках. А по
том и их — по сусалам.
Беда в другом. Все бы ничего и вполне закономерно, если бы исто
рия длилась дальше со своими приливами и отливами. Но здесь — свер
тывание прокисшего пространства, свертывание не в единство, даже не
свития, а сворачивание в дурной множественности, раздробленности и
мелочности. Здесь слепая власть дурной отрицательности. Разложение
и дегенерация. Поэтому нет смысла писать такие книги еще и потому,
что едва ли они найдут читателя, да на это и не уповалось.
Молчание обреченное речью. Книга прощания, но ее уже однаж
ды написал Юрий Олеша. Я не цепляюсь за время, просто время не
пришло, а прошло, и весь смысл в подробностях. Поэзия возникает
ниоткуда, но уже совершенно непонятна, забытая в прошлом. Она
опасна только для тех, кто отрешен от времени или хотя бы имеет его
в виду. Философия освобождения, но и она написана шопенгариан
цем Филиппом Мейндлером, так восхитившим Э. Чорана и Х.–Л.
Борхеса именно своей забытостью. Свободный человек не нуждается
в особой философии свободы. Писать об этом может только страдаю
щий склерозом. Книги, живущие просто так, не отягощенные служеб
ным рвением или чувством долга, возникают от избытка бытия в само
убийственном явлении непроглядного может быть. Но напрасные
книги не случайны, они свободны. Это не подглядывание за действи
тельностью, не ностальгия по времени, так и не ставшего прошлым, и
тем более не мемуары прожитого и пережитого: «Как мало прожито,
как много пережито...», — только невыразимое ощущение, что повез
ло жить в сознании и чувствах предчувствия свободы, неузнанной, не
привычной, где все — иначе говоря, когда твоя молодость совпадает с
юностью этого преждевременного развертывания иных, настоящих
человеческих отношений, несовместимых с нынешними. Сама свобо
да, предшествующая красоте, уже не относительна и обрушивается ка
тастрофой, стихийным бедствием, снимающим в чувстве ограничен
ность бытия, и не обращая внимание на сопутствующий мусор и хлам
исторических форм в виде случайных явлений. Речь идет не о рестав
рации капитализма, последовавшей вслед за этим, а о том, оболган
ном и оклеветанном развитии, которое предано, и все жертвы напрас
ны, а предательство и подлость стали нормой. Сочиненный воздух,
когда нечем дышать. Зато ясно видно все, и это зрение не позволяет
заблуждаться относительно философии, которая «превратилась в ма
20

нифестацию духа как зрелища» (Т. Адорно) и действительности, где
смерть — другое имя свободы, и единственный подлинный и подлый
критерий настоящего.
Для вящей убедительности следовало бы выпендриться, написать
чтото очень интригующее, вроде того, что книга «писана кровью», по
скольку у автора не было денег на чернила, или в конце — что на этом
месте автор скончался, проводя контртему (толстый намек на И. С. Ба
ха), а то еще более лихо, на последней строке покончить с собой, поста
вив жирную точку, чтоб поверили. Но и безо всех этих театральных эф
фектов эта книга получилась длинною в жизнь. Здесь нет бутафории и
трюков. Только отчаяние несбывшегося. И холодное понимание того,
что не надо было ее отдавать в печать, поскольку она беззащитна от хам
ских выходок жирующей публики, всегда норовящей плюнуть скопив
шимися аллюзиями и представлениями во все, что не соответствует их
просвещенному мнению. Это не для них, а для тех, кто еще не наглядел
ся и не надышался: бегущая волна, и только.
Напрасная книга не напоминание о том, что не надо хоронить
время заживо и мы еще живы. Она не о любви — о предательстве.
(Здесь нет рецептов для больных временем чувств, приготовленных
как приворотное зелье из высушенных сентенций. Дление как тако
вое. Длинноты нот долгие, как зимний путь, но тогда, когда ждешь и
думаешь, скорее бы уже, когда же это все кончится, а когда хочется,
чтобы так было всегда, и подольше льнуло оставленная тебе даль, и ос
таточное движение не кончалось, а тянулось, линуло, вращаясь и мед
ля, замирая и обступая, нахлынув полнотой бытия, и отступая не по
кидало.) Это своего рода документальная хроника не только прошло
го, но и будущего, когда знаешь, что этот поднялся во весь рост, а че
рез мгновение умрет и не встанет, а этот так и не напишет свои лучшие
стихи, которые были бы, если бы не... И не докричаться, и не преду
предить, и не высказать. И пленку вспять не пустить. Знаешь, что бу
дет, как и с кем, но вынужден, обречен, в бессилии предотвратить, по
возможности спокойно смотреть на надвигающуюся глупую смерть
человечества. И даже не от космической катастрофы или ядерной вой
ны, — от слабоумия. Хотя ты и приговорен все видеть, но за это отнят
голос. Не вернешь, и не вернется. Остающимся остается только строч
ка Г. Шпаликова: «никогда не возвращайся в прежние места». Эпи
граф (надпись на памятнике) или эпитафия.

21

Предательству обещаны мы все.
Не на любовь мы все обречены.
Успевшим умереть — цветы в росе,
Как плач несуществующей страны.
Здесь только смерть по/прежнему не врет.
И тот, кто умер — счастлив и всерьез.
Стоят цветы, поднявшись во весь рост
В предвосхищении грядущих гроз.
И грозная торопится вода
Вернуть лицо пролитым небесам,
Чтоб время вымыть навсегда, когда
Завидуют живые мертвецам.
Где ярость и озон — тоска чиста.
И ни любовь, ни смерть не надо ждать.
Где возвращаясь в прежние места
Мы учимся по/прежнему дышать.

ВРЕМЯ СТРАСТЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ

Men are side with lave...
William Blake

Время стало жиже. В этой жиже вся омерзительность эпохи. Об
рюзгшее пространство. Раскисшее помойное время. Даже кичащаяся
своей родословной философия останавливается в растерянности, не в
силах превозмочь расползающееся бытие. Нет опоры, сопротивления,
упора. А потому, она не бессловестный — многословный укор самой
себе.Квинтэссенция мысли превратилась в суррогат декларируемого
недомыслия. Засиженная точками зрения философия в тупоумном
стремлении сказать хоть чтонибудь и тем нарушить страшное затянув
шееся (затянувшееся мертвым узлом) молчание захлебывается стихией
слов, имитируя многозначительное бытие в бесконечных ритурнелях и
вариациях. Она живописует ворованными красками, (о)бесцвечивая
их. Заморы вымороченой философии. Она сказывается, кажется, пы
таясь сказиться, сорваться с цепи рациональности, всячески понося
последнюю, но некогда преданные ею чувства отвращены от нее и ос
тавляют в здравом рассудке, размазанном по бытию. Образовалась об
разами — некая неприкаянная обреченная (отягощенная речью) тяго
стная мертвая зона мысли. Полоса отчуждения. Все, что может познать
человек за короткую жизнь, слишком мелко и ничтожно перед проти
востоящим ему грандиозным прошлым, которое накрывает с головой
настоящее, опрошляя, опошляя его цепенеющим (цепенящим) дыха
нием, забиваясь в поры «ныне».
Философия стала частным делом. Она стала. Из искусства припо
минать превратилась в искусство забывать. Тотальный склероз. За бы
тием оставить Длятогочтобы(,) освободиться от тяжести уже совер
шенной истории и еще — от ее необратимости. Философы — перепис
чики истории, чувствуют временами, на которые уже нельзя опереться:
время не держит. Чувство бессилия и терпения необходимо оставить,
дабы отпустило (хоть по видимости) основание, иначе мысль не сможет
25

оторваться от связующей силы времени, усталости его. Только лишь,
разгребая завалы чужих мыслей, доходишь до существа дела, как жизнь
заканчивается, и дыхания решать открывшиеся проблемы уже не хвата
ет. Мысль стала довременной, остервененной желанием времени. Она
тащится, волочиться за совершаемым бессмысленным существовани
ем, и потому является тавтологией, эхом, отзвуком. Не жизнь — жизне
ние. Дистрофичная поэзия стыдливой диалектики, не настоящей —
настаивающей. Наст, фрин спекшихся слов. Они устаревают и не про
читываются в своей несбывшейся бывшести. Философия при деле захо
дится, мертвым языком осыпаясь, засыпая. Прерывистое дыхание жиз
ни. Бесконечные повторы вновь и вновь, встарь и встарь. Тяжелая зыбь
текста. Его погружение в себя.
Забыть! Забыть, что все это уже было и не однажды. Вторсырье про
шедшей предметности, прошлой, истертой, истерзанной, не первой све
жести мысли обратить против нее самой, заставив в этом страшном про
тивостоянии, напряженном ожидании, в искусственном давлении выда
вить, изгнать небывалое, создав нечто несказанное — «вот это» — смысл
современной философии. Она напрасна. Мысль — роскошь эпохи.
Многие догадывались, с самого начала всей этой нелепой Истории,
что философия изначально обречена умереть. Однако не тихой, благо
стной смертью, исполнившей жизненный долг сущности, а в одноча
сье, от удара. Кара за неисполненность. Не в невостребованности суть
(сейчас она нужна как никогда), а в том, что, обретя свободу, филосо
фия более не в себе, как Никогда. Ее отсутствие создает рекреации (до
словно, перемены) времени, которое более не сущeствует, и потому фи
лософия с ужасом проваливается в чувства, в их бездну, от которой не
когда отрешилась, абсолютизировалась, став бесчувственной в бесстыд
ности оголтелой, голой разумности. Стареющий мир превращает свобо
ду в орудие возмездия, предвещает ее как собственную смерть. Осень
философии и черная весна торжествующего чувства. Постижение сме
няется «распостижением», воссозданием непостижимого. Слово долж
но вымереть, чтобы стать незаменимым.
С какой радостью уцепится за идею о смерти философии современ
ный, балующийся между делом философией обыватель. Сколь долго и
не безуспешно пытались придать ей благопристойный декоративный
вид, скрашивающий однообразие функциональной жизни в миру, сде
лать ее удобной и безопасной, полезной. Случилось. Случка мысли и
необходимости произошла. Философия ссучилась и отдалась по нужде.
Философыпробники свою роль выполнили. Исполнилось предназна
чение: «онанизм необходимости» (Л. Арагон) становится категоричес
26

ким императивом, регулятивным принципом. И лишь лишение, отсут
ствие философии, ее поэзии, музыки сочится сукровицей свободы, вре
меня и содрогаясь в судорогах желания чегото иного, не приемлющего
диктат причинноследственных связей. Время — от времени. «Техника
времени» (М. Бахтин) сменила историю. Время после времени. Оно —
разбавленная кровь эпохи, пребывающей в бессознательном состоя
нии. История сработана, изношена, и потому хотя и находится в тяже
лом обмороке, смежив пространства, но использует вялую рефлексию,
относясь к себе со стороны. Театральный ракурс псевдовидения. Гал
люцинация, вызванная бесконечным ожиданием, когда в иссохшей
растрескавшейся пустыне видят миражи, дневные «естественные при
зраки» (Платон). Впадая в безнадежную надежду, человек проваливает
ся сквозь время, не избывая его, в тягомотине удваливающей, удаляю
щейся дали, и в этом кошмаре трясины, ощущения разверзшихся хля
бей такого некогда надежного и понятного бытия, липкую (не лечеб
ную) грязь мифологем принимает за удерживающую силу жизни. Но
вся эта расслабленность и общее слабоумие современности очерчивает
будто резцом, вырезая из существования удивительную точность себя
самого: единственную и неповторимую жестокую твердость одиночест
ва. Душа смерзается в камень, леденеет, и это — единственная твердь,
забивающая гирло времени, делая его непроходимым. Время идет в об
ход, а когда это не удается, рвется напропалую. Тронувшееся время
рвется, ломается, вздыбливается. Торошение времен, громоздящихся
над собой в небытии, смешение их и крошево. Время непоследователь
но. Не столько время бытия, сколько время ничто, удерживаемое пре
делом всему. Времени стало больше, оно взрастает на дроблении отсут
ствия. Но оно уменьшенное время. Предел здесь — не спокойное тече
ние потока, он — грань резкая, рассекающая, секущая, поскольку поки
нут сущностью и выродился в чуждую оставленную форму. А каждый из
нас — ханива — старая керамика (прошедших, прошлых еще при жиз
ни), которую хоронили вместо живых людей. Каждый — каждый. Всего
лишь. Всего ничего. Иверень — старославянское обломок. Не сложить.
Возвращенное отсутствие. Время прикипает к вещам, вызревает не ко
рой, — коростой, становясь локальным, противореча исходному време
ни ставшего, бьющего сквозь наличное бытие, которому оно препятст
вует происходить. И связи, ткань его пропарываем острыми краями,
прорываясь пределом, врезаясь сквозь время, и временем подводим
черту. Акварель по бегущей воде. Я — не иначе. Связующие нити бытия
распущены. Распущенность времени если и сеть, то сеть трещин, сквозь
которые уходим неуловимые, хотя и режем души о края. Все становит
27

ся непредсказуемым и неожиданным в ожидании времени, однако, ча
стным, частичным, бессмысленным, мелкозлобным и злопамятным.
Самые сильные чувства — исчезнувшие, брошенные, бросившие и
покинувшие нас. Единственное достоверное — боль, и та не своя, —
времени, его утраты (утраты самого времени, временные утраты или по
теря меня как утраты времени, траченного им?). Не срез вечности — по
рез, невремя. Не вечность: антивремя, которое не научилось умирать,
оставаясь которым, крайним, предельным. Рак, бессмертные клетки
времени. Запах страха. Устаревшее время. Оно случилось, но не произо
шло. Время не проходит. Оно стало в своей нестаче бытия, выродив
шись в нужду. Время навсегда. Навеки.
Время — негативная граница моего «я», вызывающего время:
сквозь эту трещину уходим, ускользая, а время бросается в погоню, от
став от бытия. И каждый из нас, избежавший встроенности в примитив
ную, механическую, тупую систему, — не вовремя, не во времени, не ко
времени. Каждый — смерть времени, его кенотафия. Среди догниваю
щей жизни каждый, превратившийся от страшной тяжести в камень,
считает себя краеугольным камнем преткновения, беспомощно и слепо
уткнувшись, замкнувшись в себе, в холодной и вечной ночи, где окаме
невают, застывают вечной стужей некогда бушевавшие, раскаленные
чувства, не успевавшие оформиться. Погасшие звезды превращаются в
белых карликов. Кто мы — изнуренные, измученные временем, пере
жившие чувства? Любовь, музыка, поэзия, живопись — все человечес
кое — хранятся как музейные экспонаты, тихо тлея и покрываясь пы
лью, обнаруживаются ископаемыми окаменелостями или являются
тектоническими разломами, застывшими потеками лавы, напоминая о
былом отпечатками, тенями. Да и было ли «было». Их останки хоронят
ся за пределами кладбищ, погостов, жальников человеческого разуме
ния. Философия покончила (с) собой.
Самоубийц не отпевают. В лучшем случае чувства застывают крис
таллической решеткой, фактурой мертвого неорганического мира, ре
шеткой, стерегущей себя. Здесь нельзя даже кончить жить: жизни нет.
Не бывает «потом», и «прежде» все реже и реже. Разреженность, когда
«От имени до имени простор, где впору затеряться даже Богу...» Все вре
мя — в ожидании. Воли нет. Вместо нее смутное шевеление истории, ту
склая инерция эволюции процесса вечности и бесконечности, сжатой,
предшествующей, отработанной. Каждый может считать себя закон
ченным результатом истекшего временем времени, временящего време
нем. Во всеобщности бесчувствия единственная боль — боль утраты.
Страсть утраты. И та фантомная. Нечего терять. Затухающее ещенеза
28

вершение, стихающее в будущем прошлом. Длящаяся жизнь, инсцени
рующая себя, подавившаяся давящим самодовольным временем. Слова
слипаются и никнут вялой речью.
Сама жизнь стала непереносимой метафорой. Покинув основания,
она не трансцендирует, а длится, тянется. Желание вечности: желание
начать Все с Начала. А покуда скорей бы Все кончилось. Жажда бес
смертия как сокровенное вожделение смерти. Это не путь в никуда. Это
— «мимо» без движения. (Движение, говаривал Гегель, борьба не на
жизнь, а на смерть.) Взгляд придорожного камня на дорогу. Все гдето
рядом, но не здесь, не сейчас. Только отблески чужой любви, чужой
свободы, чужого дыхания, которые не желанны и мимолетны. Они не
принадлежат природе камня, чужды ему. Нечего больше желать. Изму
ченность ожиданием небытия, в которое изумлены. Ничего кроме. Каж
дость кажется, но не ждет, не буйствует: томится, тяготится. Снега ис
порошенного бытьящегося времени накрывают, заметают безразличи
ем, скрывая тягостный холодный сон без сновидений, без тайны, наяву.
Tagtraum. Todtraum. Дневные грезы превращаются в явь грез смерти. Но
«я» даже не камень. Его тень. А свет замерз и превратился в лед.
Тени мы
Тьма прошедшего
но не минувшего существования
Не заблудиться
в хрупких как первый лед временах
Сразу выдашь
прикосновением взглядом
словом жестом присутствие
Ты весь нечаянно
весь — одиноко случайно
и неповторимо...
Весь — взвесь, вес. Весомости местоимение, именование. Память о
никогда не бывавшем. Простор — без тебя. Весь в себе. А этого мало и
слишком много. Ты весь — слишком. Лишний. Не слышишь — только
вздрагиваешь, содрагаясь. Но дрожь — не сердцебиение, — фибрилля
ция духа. Брошенность не обещает. Да и она лишь украдкой, скрывая
долгожданность. Выветриваясь, высматриваясь, всматриваясь, обретая
не легкость — нелегкость легковесности. Принимая чужое дыхание как
обещание перемен и в нем рассеиваясь, распыляясь, дробясь, измельча
ясь, мелочась и обретая, оборачиваясь оборотнем невольной привязан
ности к никчемной уникальности суеты. Но никогда камню не стать мо
рем и ветром. Он весь от ныне до ныне. Ноющая данность достаточнос
29

ти. Горе масштабом один к бесконечности. Одиночество нельзя разде
лить. Его нельзя множить, нельзя потерять. Оно может чудиться. Но его
не бывает чутьчуть и чуда не будет. Чуткие камни не страдают, хотя «по
ляны скорби в цвету...» (Рильке). Чужие дожди оставляют свой след, но
не боле. Не прорастают. Камни прощаются и обретают покой. Впечатля
ясь, впечатываясь, подавляя, приминая пространство. Они ни о чем.
Про себя. О себе. Собою. Лица их обращены вовнутрь. Растрескиваются
от напряжения, но взгляда не выпускают. А мы еще смертельно живы.
Можно предположить, что все воспринимаемое изменой прошлому,
строгому и кристально чистому бытию философии и искусства, на са
мом деле происхождение в нехоженное и непохожее иное, как если бы в
протоокеанах среди спокойно растущих кристаллических, неорганичес
ких форм начала зарождаться жизнь. Какое омерзение испытали бы кри
сталлы, если бы чувствовали, столкнувшись с клубящейся протоплаз
мой, с коллоидными растворами современных чувств, с их слизью. Но
как далеко еще до человеческих чувств... И жизнь еще может и не про
изойти, прерываясь в любой точке бытия. Первая эпоха чувств, являю
щихся издержками отчуждения, завершена. Чувства незаконорожден
ные, бастарды духа и насилия, остановлены уникальностью. Здесь они:
злость времени, его непередаваемая злоба, скупость, жадность.
Всякое чувство в своей определенности одиноко. Все искажено,
превращено далью, завешено неоконченным пространством, соткан
ным из яви. Изъявлены, изъязвлены временами одномерными. Любовь
одинока и неделима. Она едва освободилась от обладания и собственно
сти. Она отказ, аскеза. Она — все, и потому утрата. Ее единственность
стремится к другому, но не достигает, хотя и обретает стремление. В сво
ей частичности она одержима целью, которая есть обещание цельности,
соединенности, уединенности, единственности, разрешения противоре
чия без противоположности. Ее томление о другом: тоска о несбывшем
ся. В действительности же ее ведет отсутствие цели, которая потому и
цель, что отчуждена в принципиально иное, оное, ноющее, необретен
ное, безнадежное. Цель — «что», «которая», та еще. Тающая видимость.
Любовь — кажется. Она — утрата по видимости. Но любовь не имеет ви
да, и потому не типологизируется, не строится соответственно иерархии
форм. Она — разлука «младшая сестра смерти» (О. Мандельштам). Не
мотствует, как будто слова способны поглотить открывшиеся чужие без
надежные дали, поземкой скрывающие, захватывающие возможный
путь. И потому любовь не проходит, она остается, замерзая в себе в хо
лодных одиночествах. Только «здесь» она может быть не формально,
бесследно, не скрадывая и не оскорбляя себя поиском, сыском возмож
30

ности, не утруждаясь скрещиванием с бытием и временем. «Сейчас» она
не вычурна, не графична, не биографична, не общеграфична. Она несча
стна, несчетна, не (на) меряна, и не имеет степени. Неценима. Нестача
бытия, и потому в небытии обитается, не обирая, не исчерпывая и не
подменяя жизнь. Время привнесено. Жизнь — время провожания, ожи
даемое время. Нежданность любви — нарушение течения жизни. Поэто
му любовь — не жизнь. Она сродни смерти от удушья невозможностью.
В своей замкнутости, достаточности она погибает от герметичности, вы
дышав весь воображаемый воздух без остатка. Она лишена воображения
и не желает знать ничего. Поэтому любовь может быть чем угодно, не
имея критериев, не имея самосознания и самочувствия, ускользая от се
бя в себя, в своедругое. Чувствами невозможно обладать. Их нельзя
иметь. В них, ими нельзя верить. Они неисповедимы. Неимоверны. Без
личны. Безымянны. Скорлупы имен: смыкания, мыкание, глухое мыча
ние невыносимой боли за пределами человеческого, шрамы, швы взре
занного, распоротого пространства, которое время занимает, представ
ляя последнее. Насилие чувств от силы воображения. От силы неравен
ство чувства с самим собой. Отражения без отраженного.
Любовь самоубийственна. Она вурдалак, вампир. Вурдалаки не от
ражаются в зеркалах и не отбрасывают тени. Любовь не знает «потому
что», не имеет полутонов, исчерпывая человека подчистую. В этом то
тальном опустошении, переполняющем, растерзывающем жизнь чело
века до невозможности вся чистота любви. Она — ужас перед неизбеж
ным, ужас неизбежного, отбрасывающий человека в абсолютное един
ственное одинокое одиночество бессмертной смерти любви от любви.
Тотальная тавтология уникальности, «уникающей», избегающей смерти
смерть. Исполненность без «всего», одного против всех. Нелепая дан
ность случившегося, случайного, ставшего необходимым. Это действи
тельная точка, точка зрения вызревания смерти, зрение падающей звез
ды. Лишенность. Лишнесть, в лишаях ненужных вещей. Весь мир — ос
тальное, оставленное, отставленное, тленное. Взгляд набрасывается ву
алью неоконченного снега из слов на отшатнувшееся, шарахнувшееся
время. Взгляд набрасывается на конечные сущности в хищной попытке
остановиться, судорожно цепляясь в поисках опоры, но во весь опор
движется навстречу. Навстречу, но мимо. Мимолетно. Росчерк падения
не открывает — перечеркивает, зачеркивает летящим почерком Все,
лишь подчеркивая неизбежное. Пространство отлегло и время измени
ло. Все пошатнулось. Время изменило не изменяясь. Одиночество от
чуждено от себя и не может быть моим. Отчуждено само отчуждение.
Ничто не хватает. Не схватывает, выхватывая фрагменты. И Все — ос
31

тальное (,) прошлое. Оно — так же... Так же одинока и любовь, и нена
висть, и все подобные чувства, обглоданные временем. Свобода време
ни подтверждена смертью, утверждающей его достоверность. Своенра
вие его остается, как выразился бы Гегель, внутри рабства как свобода в
понятии. Одноименные чувства — только незавершенная негация бы
тия, превращение его во время, будто в свою истину. Действование как
беснование неопределенности беспредельного.
Вопрос не в том, откуда берутся чувства, а в том, куда они уходят?
Как они могут в своей вечной и бессмертной природе быть во времени?
Они и бывают (то есть становятся) временами. Время — утрата, ли
шенность, а любовь как тотальная утрата времени, как вечность смерт
ная, не имеющая протяженности, длительности своим «никогда»
вскрывает времени сердце, захлебываясь всем временем, заходится чув
ством в аритмии неповторимости. Во времени нельзя жить: только уми
рать. Живем в вечном вечным. Умираем во времени временем. Поэтому
любовь — все время. Все — лишь. Все лишнее, кроме. Кром, кромка,
край света, предел, искромсанный простор. Все зависит. Зависает в раз
верстости любви. Наброшенный взгляд. Набросок бросок. Шараханье в
сторону, все равно в какую, случайное равенство. Взгляд завуалирован
пространством только что образованным, подрезанным образом, но
оно зачарованно и не достигает, не касается. Взгляд не достигает прост
ранства, в котором он мог бы сбыться, не касается, отягощенный фор
мированием уникальности, и потому не видит, теряется. Форма — умы
кание, кража, воровство настоящего прошлым. Уникальность чувства
основана на похищении времени жизни, которое — присвоенное, осво
енное, — не становится своим (,) оставаясь чужим, мертвым бесчувст
венным, тяготеет к оставленному равнодушному основанию. Понятие
рвется за предел. Понятие рвется в своей посредственности. Оно умень
шено без сравнения. Понятие в миноре. Любовь оказывается. Она ок
ружена идеей, и тогда отказывается от себя собою. Собой — сбой бытия.
Запинка. Запирание. Смесь гремучая, взрывоопасная отваги и трусости.
Покушение на устои. Разятие. Распад, разнесение «я» и его заковычи
вание. Я — условно. Любовь безусловна как беспричинная и непричи
ненная печаль, ностальгия. Прошлое пошло в рост. Все становится бес
человечным и не таким. Все — обольщено, оболгано любовью, которая
кроит, раскраивает все по своему усмотрению и недосмотру. Усмотре
ние, видимость не считается с сущностью, с действительностью. Лю
бовь не действительна. Ее сбывание в несбыточности и потому она не
избывна. «Не дальше любви, смотри не порежься о край, когда хлынет
ночь и навеки душа онемеет...» Она вся прошлым нестерпимым и бла
32

говоспитанная дама философия со своей благотворительностью благо
намеренных увещеваний, с тусклыми лампадками умных мыслей перед
ликами авторитетов, занесенных в святцы чувству, — не указ. Спасенья
нет, его не ищут. Любовь — предательство, измена. Человек превраща
ется в раздавленного червя, корчась в холодном ничто одиночества и
собственной бездарности, необъясненности, непроясненности, воро
чаясь в черных снах нетости. Любовь не его природы, она смертоносна.
Поведенность, усталость и бесконечная отраженность, отрешенность в
себя, хотя и в другом. Как бездонный колодец, где толчками, пульсом
бьется ледяная, обжигающая кровь человек дотягивается до отражен
ной мерцающей звезды и до тех пор, пока он весь — стремление к отра
жению ее, не пересыхает, доколе отражение не выпьет все. Он живет от
ражением, хотя звезда давно ушла за окоем в нудном движении.
Мутит от жалкого лепета пересохших метафор. Самое унизитель
ное, жестокое, безобразное чувство — любовь. Она делает человека сле
пым и ничтожным, гением нищеты, привидением иного. У любви нет
сердца. А если есть, то оно источено червем сомнения, пожираемо бо
лью и гниет. Сердце — падалица, существует воспоминанием о полете,
когда оно сорвалось, и на миг в падении избавилось от тяжести и при
нудительной влекомости жизни. Оно расклевывается хмурыми птица
ми чувств. Его осеннесть осенена и осиянна бесстрастной смертью
страсти, подменяемой теорией правильной, общепринятой, приличной
причинной любви, имеющей продолжение, приспособленной к нуж
дам, в нужду отторгнутой. Любовь, распадаясь, имеет единящее, леде
нящее единство во зле: воплощенном отсутствии. Лжа снедает человека
в любви, потому что она жаждет остаться сама без примесей. Изъяны
изъязвляют единственность, оставляя каверны случайных истерзанных,
искореженных пространств наведенным воспоминанием, «тут чтото
было» или «в этом чтото есть». Это было фантомной болью. Оно исте
рикой оправдывает любое гальваническое шевеление чувства, лишь бы
не бесчувственность. Чувство подменяется чувствительностью обще
значимости, а то и просто раздражимостью как мертвой абстракцией
существования простой безмысленности недочувствия. Внутрености
времени, его органика. Но именно бесчувственность декларируется в
запредельном странствии любви. На этом основан ее культ с человечес
кими жертвоприношениями. Злобность любви неописуема. Хотя это
только потому, что в своей беспричинности они вынуждены причинять
ся, а потому, изгнанники этого мира — чувства — укоренены в нем чи
стой негативностью, являя себя так, как будто они и есть субстанция
или реальное основание. Самые чистые чувства мутит в похотливой на
33

шей эпохе, потому они и ярятся не по существу, оказываясь отравой, со
блазном, прелестью.
Чувства больше не держат. Они недолги. Их слишком гармони
зированное противоречие сотрясает дрожью, тремолом, треммером сты
да ожидания. И не только потому, что сама их длительность временна.
Они подобие времени. Тень отрицания. Безвременно их отсутствие, но
прежде они не успевают происходить, предав и время и вечность за вож
деление быть. Зане, за «не» чувства обличаются, облачаются чувствами,
втуне скрываясь именами. Чувства — «не», отброшенное в себя и десин
хронизирующее время, тем его овнешняя в проявление, очертания, све
чение формы. Чувство самого чувства обрушивается в себя, смыкаясь
невозможным, мыкаясь необходимостью, которые слишком подробны,
но это «лишнее» — остаток, иррациональное «здесь» вершащегося. Чув
ства не успевают оформиться, и потому остаются как в пространство
брошенное «жаль», оставаясь, остывая на уровне ощущений, в тесной,
принудительной форме «на предъявителя». Они сами в своей формиру
емости — только предъявление, VorSchein «объективного присутствия
будущего» (Э. Блох). Они следуют невольной чередой трактом, траком,
треком времени и постигаются в сравнении абстрактной последователь
ности. А иные и вовсе не доходят до ощущения, в бесчувствии флуорес
цируя как реакция на раздражение, подразнивание, — осаждаясь, рере
волюционируя в предшествующее состояние, будто в ближайшее буду
щее. Они — будьто. Отрицание, вызывающее чувство к жизни, сдваива
ет его в себя: в чувство и в отрицание, тем самым отбрасывая чувство в
беспредельность, в неопределенность, отшвыривая в бесконечное изны
вающее ожидание антиномии, ждущей не разрешения (на то она и анти
номия), не разряжения напряжения пространства внезапного налично
го бытия формы, а разрушения, освобождения смерти смертью. Но
смерть — дешевая шлюха — похотлива. Желание смерти нечистоплотно.
Бытие к смерти — похабно. «Смерть никто, канцеляристка, дура, / Вы
жига, обшарканный подол...» (Арс. Тарковский) Она — бездарный и
идиотский финал, а чувства заворожены собственной напрасностью, в
которой прорастает прекрасное сквозь пустые глазницы безнадежности.
Все чувства как порождения недостаточной, нуждающейся челове
ческой истории — превращенные формы, и основаны в безосновной
тоске ожидания, уставшего держать, удерживать на весу события налич
ного бытия. Только усталость очевидна и необусловленна. Поэтому чув
ства опустошены своей покинутостью еще до наступления их предчув
ствия, укоренены в универсальности ничто и простираются во времени
зряшного пустого отрицания, в вылаканном времени, как его «удель
34

ный вес», удел выпадения в единичность простого наличного бытия. Их
прообразность голодной глоткой заглатывает отсутствие основания,
выдавая это самоисчерпывающее, иссушающее, но безсущее, безсущ
ностное кажущееся, показывающееся, показательное, демонстративное
состояние — за единственно возможное. У чувств нет иного, хотя они и
подменяются зачастую понятиями (их типикой или топикой), которы
ми чувства подчеркивают и ограничивают беспредельную невырази
мость. Это состояние чувств как видимость, свойство сущности, «замк
нутая внутри себя целостность» (Гегель) — собственно и есть единствен
ная и повторяющаяся возможность смерти одномерного, всеобще экви
валентного чувстванедоноска, от сердечного паралича. Деградация
чувства как утрата несуществующей формы, зачатой понятиями. Чувст
во сообразуется с собой неучтиво самоутверждаясь, не сообразуясь с не
обходимостью, полагая себя простым свойством, присваивая время, все
время. Переполненность, преисполненность таким чувством может
быть тотальной и абсолютной в своем бесконечном самодроблении в
мерцающей, мерехтящей, страдающей мутной всесветности. И может
быть несусветной. Но это чувство не ждет ответа и остается безответ
ным, как заведомый итог. Оно живет, живится мертвым, и в смысле
мертворожденной жизни, как растение, питающееся падалью, будто
флора, культура, паразитирующая или плодящаяся в симбиозе с другой,
более высокой формой жизни (хотя и оправдывающее свое бытие тем,
что выше и ниже в бесконечности не бывает и потому амеба так же
сложна, как и человек). Но оно живет мертвым и в другом смысле: слов
но бесконечная ложь, хотя и истинная.
Вчувствование временит, будто медлит, медлит, замедляет прост
ранство, оставленное на время временем, и коль скоро оно оставлено,
остановлено временем, отхлынувшим, как краска, то в этом побледнев
шем, обесцвеченном пространстве отсутствующейнавремя формы на
все время опустошения просыпаются чувства сами по себе, томящиеся
и грезящие собой.
Они не реальны и не от мира сего, не от времени, которое вытрави
ло их действительность. Как только отошедшее время оставит просвет
лишенности в беспросветной душащей плотности ставшей необходи
мости, как тот час же эта лишенность нахлынет восстановленным вре
менем частичности, окрасив чувства в цвета времени, разбавив их вре
менем. Но это мгновение — вечная расселина — другой природы, и по
тому чувства в своем многообразии успевают полюбить вечность: свою
собственную недоступность, восставая против времени, как против си
лы тяжести.
35

Чувства всегда вопреки в своей телеологии любви. И хотя времена
ми они «потому что», их бескрылая тяга к неизбывному даже ценой соб
ственной гибели завораживает идеей восставшего хаоса против заморо
женной и замороченной, вымороченной, паморочной упорядоченнос
ти обязательной и разрешенной жизни.
Время не оставляет выбора, хотя казалось бы именно оно его пре
доставляет.
Невыносимая тяжесть в том, что в некрасивой человеческой исто
рии, с усердием соскребающей прекрасное, как налет, коросту, выделе
ние, и хранящее его в священных местах, почитая в качестве драгоцен
ного, благоухающего материала для создания иллюзорной почвы в
оранжерейных пространствах музеев, хранилищ, концертных залов и
проч., — чувства вынуждены отстаивать нищету как условие порожде
ния. И потому они — иррациональный остаток опустошенного, разре
шенного, разрушенного и ушедшего противоречия. Своеобразная апо
логия нужды. Чувства — выродки, ублюдки, возникшие по необходи
мости, уравненные в правах с вещами, в вещах нашедшие себя, как кук
лы, обнаружившие вдруг нити, связующие их с чемто неведомым, воз
вышенным (по их разумению, вернее, самочувствию). Поэтому они —
принципиальное недоразумение.
Чувства, подобно рассудительному разуму, избавляющегося не без
успеха от аффектов в истории, оставили за собой право избавиться от ра
зума, быть безрассудными и неразумными. Теряя сознание, чувства об
ретают объективность, поскольку истинно объективное бессознательно.
Со временем чувства преисполняются сознанием, подменяются
им, обретая и утаивая субъективное бессознательное, как забвение и
сознательное бессознательное — бесчувственные чувства. Но времена
ми это — всегда «потом», то есть длится явлением без сущего, тянется,
волочится, сволочится серединными чувствами, оправдывая восхожде
ние к штампу.
Эти чувства не настоящие: настаивающиеся на своемдругом, «сво
ящие» мир во все тех же формах случайной несвободы, как результат
случки формального многообразия разлагающегося мира, доказывают
свою действительность рутиной настойчивого самовоспроизведения,
своего самопровозглашения при помощи оставленного за собой разума.
Они чувства на всякий случай. Многообразие их — от дробящегося и
играющего, преломляющего и преломляющегося, ломающегося отсве
чивающего времени. Их легкость — от временной непосредственности,
тяжесть — от угрюмой вещественности, всегда требующей доказа
тельств, принуждающей действительность быть в заведомом долгу пе
36

ред чувствами. Это долженствование до чувств, перед ними, как долг
любви длится, дaлится искусственным простором сцены, где чувства не
в себе, а в другом. Они мнят себя таковыми, прикидываясь вещами.
Прекрасное как вещь совершенная в своем роде — их хоругвь, из
которой выкраиваются маски, делаются потешные доспехи, шьются
маскарадные костюмы, создаются драпировки, и все «для того», «дабы»,
«чтобы» противостоять Красоте (не святотатственно — рутинно), вздер
нутой, возвышенной на дыбе свободы, пройти помимо, избежать Судь
бы — весьма старой дамы, — и старости вообще. Красота для них, хилых
паростков, робко проглядывающих за предел, пытающихся достичь до
тянуться до предела, создать его, — смертельна. Единственное, что они
могут сделать красиво, — это умереть, выстроив коралловые атоллы хи
тиновыми покровами мертвой предметности, но перейти в иное не мо
гут. Само время живет, живится, живеет их необратимостью в невзрач
ной неповторимости, возвращающей повседневности мимолетность.
Они могут быть сорваны с места и скитаться или томиться на мертвых
якорях вещей, заставляя себя опровергать прощением и прощанием
смерти. Но они всегда поражение (чувства поражены насмерть), капи
туляция на последней баррикаде, восстановленной, нагроможденной
перед наступающей красотой, от которой вынуждены защищаться при
кованные, как смертники, к пустому многообразию смертельных ве
щей, укрываясь в складках пересеченной, перенасыщенной предметно
сти во имя абстрактной необходимости, схватывая свою смертность как
исток и основание страдания. Только в случае чувство может быть со
бой. Восстание против всеобщего порядка.
Трудное (трупное) дело формирования чувств в бесчувственном
мире оказывается доходным дельцем, бизнесом (одно из значений это
го слова — дефекация), где охотно подвизаются искусство и эстетика в
качестве классной дамы с тайными пороками. Происхождения в иное
не будет, и узаконенное, правильно поставленное, отредактированное и
милостиво дозволенное буйство с официальным дипломом общего об
разца — условие необходимой карьеры.
Чувства находятся в отсутствии себя: они чужие самим себе в рвот
ном рефлексе отторжения. Спазм. Судорога окрашенного присваива
нием пространства, искаженного от напряжения. Чувства нельзя кон
тролировать — только вызывать воздействием, возгонкой, отрицанием
частичности, частности, их породившей, чтобы они были сверхчувст
венными, чтобы они были. «Что» бы они были, если бы не были «вро
дечувствами», отчаянием, истосковавшимся по себе отчуждением.
Они — абсолютная форма недостоверности, самосознание унижения в
37

силу частичности, и только потому — частное дело неповторимого от
рицания: все то же «не», отброшенное в себя. В этом связь чувств со вре
менем. Они вязнут во времени, как его отрицание, которое связью по
рождает все то же время. Оно — связь. Связь — отношение. Отношение
— форма. Форма — насилие. Чувства — внешняя видимость формы, от
блеск ее, отражение. Отторжение. Разрыв. Бессвязность. Иное времени.
А потому ко времени не привычны.
Само время непривычно чувствам, но причастно, находя в частич
ности, неисполненности исток, в который и впадает. Чувства видятся се
бе во времени неизменными, хотя отражения крадут их дыхание. Время
приумножает чувства за счет их измельчания, мелочности пространства.
Время — извращение. Чувство — помешано. Обман чувств становится
действительностью сущего как исчезновение исчезновения. Чувство —
исчадье времени. Выдавание за предел. Самоутверждающееся тираниче
ское своеволие, теряющее самообладание, но упокоивающееся в духе.
Самоистязание, самоистощение, томление чувства и времени, кор
чащееся (в единственном числе) в покинутом противоречии, впадают в
бешенство бессильной трагедии утраты, потому что происхождение
чувства внезапно, чудесно, катастрофично, но это — не проблема (воз
никающее чувство — новорожденная бескрайность, край вечности, как
предел ее и обретенная твердь). Эта вовлеченность, влекомость в бес
крайнюю сосредоточенность в себе, не волнующаяся в полном равноду
шии к остальному, поскольку оставленности нет. Нет остального, все
окрашено в цвета тотального чувства, осуществляющего экспансию не
повторимой властной единичности.
Проблема в том, куда уходят произошедшие чувства и как они уми
рают, обретая размер. Горе, скажем, имеющее масштаб 1 : 10 000, уклады
вающееся в представление, каким ему надлежит быть приличий ради.
Дух становится карьеристом, душа — проституткой, и чувство опускает
ся. Оно опущено до уровня простого ощущения — больное, забитое жи
вотное, едва вздрагивающее и безразличное к дальнейшему. Сложность,
сладимость чувств порождают тревогу неизбежности, с которой ждут не
ведомо откуда спешащую смерть в драпировках вьющегося шлейфа вре
мени. Но смерть — это упрощение, унижение и распад. Поэтому частич
ные чувства так смертоносны. Они рождены отчуждением, живут им и
умирают как случайные формы превращенного, допущенного бытия,
как возвращенное отрицание, пытающееся укрыться в себе и изнемога
ющее собою, забываясь в собственной преисполненности. Они невразу
мительны, и когда речь идет о чувствах, человек исчезает как бесконеч
но малая величина. Они не прощают трусость и измену, и в своем отно
38

сительном бытии, будто все уже предрешено, впадают в неистовую
страсть, пытаясь заглушить страх открывшегося, разверзшегося.
Страсть подавляет чувство. И неизвестно в этом взаимопроникно
вении сражающихся вселенных, кто победит. Падет и страсть и чувство.
Чувство бежит покоя прошлого в голодной ярости, пытаясь наполнить
себя и как порожденная лишенность, заведомая лишнесть, мнимость,
мимость обретает грозную уверенность в рваном просторе сущности без
явления. Но сущность его ничтожна, и как ещенеявленность, отсутст
вие порождает в сердцах время в собственном сердце. Задыхаясь от ми/
нимального, допустившего разрыв бытия, чувство временит, вырываясь за
пределы и времени, и себя самого, становясь чудовищным, отбиваясь,
отторгая время, стремительным его пожиранием, поглощением. Это
превращенное ничто самого ничто в тоске проглядывает, погладывает
свое будущее, так что чувство не длится, а дано себе сразу, всецело, без
«прежде» и «потому» во всей наглядности (ненаглядности оторванного
взгляда), в безнадежной агрессии одержимости желаемого.
Опредмеченное ничто, которое безнадежностью наслаждается.
Оно норовится, нравится в абсолютной безнравственности беззакония.
Чувство лишено сердца. Оно стряслось вопреки, а не пучится временем.
В распахнутой бесконечности нет выбора, нет направления — только
одно, оставленное и это — любовь. Но, как оставленная она всегда —
обретенная утрата прошлого. Как утрата она — время. Потерянное, из
бытое время, траченное временем же, бьет избыточным ключом, клю
читься крином открывшегося ничто: ноющая страсть самого времени,
не имеющая иного. Страсть, бьющаяся в припадке времени. Чувства и
есть агония времени, становящегося вечным. Они ни к чему не побуж
дают. Они ни к чему. Во имя чувств, довольствуясь лишь идеей, в пред
дверии их, тупо заполняют опустошенное пространство образами, за
кладывая простор всем своим существом, застаивая и застраивая, заби
вая наличное бытие чужой жаждой. В отчаянии и ожидании «наконец
наступившего» опредмеченного, меченного пришествия «чегобыто
нибыло», тем замуровывая себя в обладании, изолируясь в неповтори
мость частного ущербного, причем опредмечиваясь именно выщерб
ленностью своего «что» около бытия ничем.
Чувству не хватает его самого, и оно упорствует в ереси полагания в
прокаженном смыслом времени, свое событие утверждая как всебы
тие, прибытие вольной неволи, свободной несвободы, давно забыв, за
теряв полагающее. Беспричинность достигается инерцией окончатель
ной недостаточности. И чувство гибнет от сердечной недостаточности,
исполнившись и познав подлинности, линяет, обманувшись в преходя
39

щем, обманувшись происходящем, разуверившись в себе и себя не до
стигнув, отяжелев эмпирической данностью, погрузнев пространством,
погрязнув в наличном бытии.
Ничто обретает лицо давно забытого чувства убыли бытия, прину
дительного существования, будто бытие — присутственное место. Чув
ство — бытиевочтобытонистало в нуждающемся мире. Похоть
вместо страсти как чувство вообще, вотще, вынужденное, нудное. В из
вращенном мире настоящего времени чувства — памела на его стволе,
чага. Они излишни. Оскорбительны. Во времени они не вовремя, вре
менем прерываются и предаются времени. Затмение чувств. Помраче
ние времени как послечувствия, вдавленные в себя, раскрошенная
даль предчувствия, свернутая кровь пространства. Здесь чувства — бо
лезнь. Скучная холодная дрожь бытия, которое так и не свершилось, не
посмело быть. Потерянное пространство глохнет, зарастает чувствами,
будто пустырь. Они темны от бесчувствия до бесчувствия, наставшие,
наступившие, и окаменевший свет ворочается грубой, шершавой глы
бой вместо сердца.
Каннибализм вещей приравнивает чувства к всеобщему эквивален
ту, приноравливает их ко времени, обрывая возможность невозможно
го: прорыв сквозь тотальный предел мертвой предметности. Прошлое
— утраченное обретенное, обреченное начало прерывает, крадет дыха
ние жизни. Дуновение свободного чувства — невозможно, и потому оно
становится манерным, шаблонным на манер безумства.
Мы зрим не чувства, а их опустевшие гнезда, покинутые оболочки
идей. Существование не возрастает, а врастает в чувство, принимая его
бытие за схорон, укрытие. Чувства скрывают существование, вскрывая
сердце. Отверженные.
Чувств больше нет: одни полустертые, смутно припоминаемые
имена. Подержанные, поддержанные вечностью чувства не бьются в
противоречии, в агонии предназначения. Они пали и превращены, пе
ревершены. Разрушились образы. Они более не избыток, а недостаток,
нестача, нетость. Они избежали развития к красоте в самоутрате разре
шения в иное, и тем обрели неизбежность свития к простоте уничтоже
ния, не имеющей даже собственного имени смерти, и теперь растаски
ваются вещами, продолжая гальванически вздрагивать как простейшие,
— реакция, реэволюция.
Чувства метафизичны. Они непротиворечивы. Они сами — разрыв
бытия, его абсолютное неравенство. С точки зрения добродетельного
здравомыслия чувства бессодержательны. Они падают духом без умыс
ла. Их кажущаяся диалектика и тайное родство со временем, становле
40

ние и рост, интенция и тенденция вторичны по отношению к действи
тельно противоречивому развертыванию бытия, хотя и восходят к его
смутному прообразу, они и есть смута первообраза. Становление про
тиворечия не известно самому противоречию, не ощутимо. Внутреннее
беспокойство, напряжение, томление становлению неведомо — в нем
нет различения. На бытие и ничто, внутреннее и внешнее, пространст
во и время и т. д. оно распадается, кажется, видится, лжет стороннему
наблюдателю, который и воспринимает явление как разрыв, перерыв
постепенности, распахнутость бездны, откровение, алетейя там, где, в
сущности, нет еще даже сущности становящегося. И потому оно не со
стоит, не в состоянии явиться, не сплетено из струй и не принуждено к
движению или возникновению. Становление не влекомо, время не
предвидится, а чувства — «не» попрежнему. Они не могутбыть и не
надлежат, не положены. Безликость. Оно, фон, шум. Чужое безразли
чие, шорох прошлого настоящего, осыпающегося в себе, но в ином, ир
релевантном, вечном бывании. Тайна в том, что ее нет, она еще только
будет, и ее не ждут. Противоречие, разрешаясь, разряжаясь, разражаясь,
обретая меру в ином, снимается не всецело, о чем удивленно вещал
Эрнст Блох, — оно остается, и в своей оставшести есть чистая негатив
ность покинутого, в отличие от потерявшего лицо обретенного. Проти
воречие снимается не всецело, остается иррациональный остаток, не
кое зияние между ставшим и оставленным, — никакое становление, ко
торое как переход — одновременно, и, отсвечивая началом, ставшее и
оставленное, — отбрасывает прошлыми формами наличного бытия вре
мени. И будущее и прошлое, и настоящее — позади. В это зияние, став
шее источником времени бесконечной лишенностью, устремляется
чувство, чистым порывом, разрывом, воронкой ничто, обретшего нео
формленность, направление, где и сталкивается с встречным потоком
времени, истираясь о него. Они взаимопреодолевают друг друга, эти две
стихии, в самом начале после, и это не власть, а досада, докука. В сопро
тивлении рождается ощущение безнадежности любого чувства, в том
числе чувства времени и тоски по надежде. Но становление попрежне
му не при чем. Потом, теряющее изменение движение будет дробиться
и растрескиваться как память, а чувства — остывать в легенде об утерян
ном Рае. Они ведь действительно имели вечный исток, из которого бы
ли ввергнуты в свободу умирать временами, где они — «меньше», неже
ли в себе и для себя. Они — нежели. Нежить. — Второпях оброненная
нежность ко времени, сводящем чувство в одно. Но и времена отторга
ются чувством в однозначность. Чувство — лицетворение времени, его
неправильные черты. Чувство невообразимо, не совместимо с вообра
41

жением. Оно формально, и потому не преображается, а преображает,
абстрагирует, абсолютизирует в одно целое несоединимое абсурдным
образом, вопреки, против возможности, сверхчувственно. Сверхчувст
вие — первая смерть чувства.
Стало избитым местом в философии, что «целое больше своих час
тей»: может быть, и часть как целое целого больше целого. Целое не со
стоит, но откуда берется больше? За счет разрешенияснятияразрыва
становления, создающего избыточность бесконечности (!) из ничего.
Чувство — дитя частичности — нужда нашего мира, обещание, неуто
ленность — его дотягивание, вернее, жест через время к собственной
воплощенности, которая не сбывается. Своим существованием чувства
опровергают основания, их породившие. И такая тенденция до сих пор
возвышала чувством все, что бесполезно с точки зрения озабоченного,
скупого рассудка, этого склада ума. Этими сверхчувствами цвело пар
никовое, гидропонное, кустарное искусство, грезящее человеком, и бы
ла здесь жестокая необходимость к красоте, борьба за свободу Красоты,
которая в ней не нуждалась.
Но борьба прекрасным за красоту обернулась противоборством с
ней, устроением комфортабельной тюрьмы, где чувствам разрешались
бы свидания со временем, вместо их исступления, отступления от сво
их ролевых функций — к основанию. Чувства умыкаются временем.
Иначе говоря, все многообразие формального мира схватывалось ста
новлениемобразом, тем безразличием, где в порыве восхождения все
теряло смертную, ограниченную форму. Свобода опрокидывала, опро
вергала себя, выходя из берегов, и даже роковые страсти становились
осторожными, дескать, безумие и безрассудство, но как бы чего не вы
шло: «это» уж слишком.
Излишеством по отношению к свободному избытку бытия стано
вится несвободная жизнь потребностей, времени и отчуждения, кото
рые некогда полагали себя основой основ, принуждая и заставляя. В ос
тавленном, в прошлом противоречие не снимается. Оно отторгается в
себя, как отбойная волна: сила, задыхающаяся от слабости. Многоу
кладность чувств, пустых форм копошатся в своей индивидуальности в
мире вечного праха, не имеющего возможности умереть. Дальше чувст
ва превышали себя, теряя ползучую эмпиричность, ставя власть вещей
на место (не на свое) и совлекая тварность предметности, теряли еди
ничность, сохраняя особенность и уникальность в безразличной стихии
всеобщего, в становлении как единстве бытия и ничто.
Так было бы! Но соблазн собственности, удобное и безопасное пре
красное, бытовая привычка к сожительству с вещами смутили слабые
42

души, уставшие от ожидания. Происходит реверс. Усилие к свободе на
правлено к не свободе, дойти до которой в атакующем порыве хватило
сил, а дальше осталось только сдаться. Разрушение образа, становление
захлебывается, его заилило наносами ставшего, ему все равно, во что
разрешаться в антиципации (предвосхищении) нарастающего объема
времени. Падение и наслаждение собственной низостью. «Паденье —
неизменный спутник страха, / И самый страх есть чувство пустоты» (О.
Мандельштам). Борьба и стремление к низшим, пройденным формам.
Свободный отказ от возрастания и врастание в заведомо мертвую фор
му. Бешеная борьба против открывшейся красоты. Антиэнтелехия.
Энергейя. Свободный выбор смерти как обратимости, откат к спаси
тельному Прежнему. Свобода делает себя не обязательной, подменяясь
распущенностью, и тяготеет к страстям канонизированным, возведен
ным в ранг святых. Не доведенное до разрешения противоречие сверты
вается, оставляя в не достигнутом мертвые и обездушенные, отравлен
ные чувства, гниющие вопреки своей природе, исполненные озлоблен
ным временем, которое загоняет человеческие, оставшиеся в живых
чувства в концлагерь прагматического здравого смысла, где их уничто
жают, потому, что их нельзя изменить, принудив к временной последо
вательности. И даже заставить быть одновременно, не убив их очувст
вованным разумом, стремящимся к «коммерциям» («общениям») рас
судка, вырождающегося в предрассудок.
Чувства уступают, опустошаются, отказывая логике, даже не про
стейшим физиологическим отправлениям, а синтетическим, стериль
ным, механическим формам, протезам, заменителям, эрзацам. Стан
дартные чипы абстрактновсеобщего вживлены (в отсутствие души) как
контролирующее чужеродное образование. Время закрадывается в рас
сеянные миры чувств, пытаясь предстать чувственной, внутренней
формой связи как формальное чувство, единящее несоединимое. Де
монтаж и утилизация человеческого, модернизация абсолютного ору
жия — собственности. В чувствах нуждаются, но не более, довольству
ясь их понятием и фактом присвоения. Чувства в этом мире нелепы и
дважды отчуждены в себе и для себя. Они смертельно опасны, разруши
тельны и рвут образы, как оковы. Их рвет образами.
Они ничего не значат, но ничего и не стоят. Чувства — демоны,
ночные кошмары несбывшегося, не бывавшего, звезды смерти. Они не
грелки, согревающие холодную кровь времени, а яд, медленно убиваю
щий время; они — медлительно сверкающие молнии, тромбы, сгустки
небытия, вязкость черного пламени, оглушительная тишина покаеще
живущего, молчание, веющее в растущем на могилах уже произошед
43

шей вящей бесконечности. Чувства блуждают и после смерти, в полях и
пустынях над скончавшимися от попыток, неудавшимися эпохами.
Они ждут своего часа, как лезвия, приставленные к горлу, к сонным ар
териям истории, отданной на заклание. Ужас чувства неизбывен.
Чувства — вслушивание в невыразимое, минуя ползучую кольча
тость пресмыкающегося, холопского, холуйского безволия мира, фаль
сифицирующего свою жизненность, которая сфабрикована в помойках
и свалках («Непоняты. Но примитивный разум — / На свой аршин он
мерит и творца. / В помоях мы, которым век обязан / Своеобразьем сво
его лица, / Непоняты», Артур Фэрберн), дефекациях, фикциях некогда
культуры, никогдакультуры. История не развивается — перемещается
как слизняк, оставляя липкий след, объявляя отстойники единственно
возможным бытием, родиной, где все расчерчено свастикой. Движение
к изначальной истине протоплазмы, переваривание себя изнутри и кор
чи несварения в блевотине сущего, принятого как должное. Не сила, а
бессилие оказывает поглощающее сопротивление мужеству устремлен
ного к красоте чувства, оболгав его, осадив клещами случайных, крово
сосущих вещей, объявивших длясебяневозможность Утопией, кляпом
Библии и жеванной неометафизики — этими пленками исторической
дифтерии, перекрывшими дыхание, или разрешенное, упаковывающее
полиэтиленовыми пакетами искусство в его разделенном, разделанном,
расчлененном, размерянном, отмеченном очередной национальной
эмблемой товарном виде. Дабы последнее (самое последнее: больше не
будет) осталось частным, частичным в бесновании самопожирающих
себя ограниченностей. Пиявки произведений, пускающих кровь всему
живому, что не соответствует стандартам мира потребления и воспри
нимается как начала соблазна ниспровержения. Начало опаздывает
принудительно и начинается со старческого маразма окоченевшего ми
ра. Трупный яд времени объявляется омолаживающим источником.
Возрожденный пепел. Обновленный труп. Сладострастие смерти исто
щенной, истошной истории времени, когда одно и то же, снова и снова
— антонов огонь бытия, мерой возгорающегося и мерой угасающего,
гноящегося зрением, зреющего смертью непорожденной. Ожидание
спасения с холодным желанием, чтобы оно никогда не наступило.
И только оставшиеся без оснований чувства, изгнанные в принуди
тельную свободу в своей обреченности не ждут утешения и не считают
ся с ситуацией, оказывая сопротивление, невзирая на удавшийся блиц
криг капитала. Их одиночество — восстание, война, заведомо проиг
ранная против безликой жизни, последняя баррикада свободы, возве
денная из хрупких и мимолетных самих же чувств, где единственное не
44

существенное во всеобщем — это «я». И восставшей мимолетностью
чувства делают мимолетным и иллюзорным мир, полагающий и веря
щий и приносящий этой вере человеческие жертвы, что цель истории —
совершенная удобная Вещь, очевидная и весомая, а тяжесть истории и
есть тяжесть этой конечной, скользкой вещи. Следует только создать
подходящее время как место встречи кишащих однородных частностей.
А между тем, междупрочимистория небытия себя уже исчерпала, по
скольку основана на том, что ни одна часть в сущности не адекватна се
бе, а потому всегдаещенеесть. Отсюда требование единства, иерар
хии собственности, присвоения, меры, вида, типа и проч.: принципи
альная вторичность жизни как предчувствия, принимающего закат за
рассвет, у которого становление впереди. «Царство свободы не насту
пит, и с постепенным улучшением тюремных коек оно выглядит по
другому» (Э. Блох). Оставаясь собой. Вне снятия.
Идеи подменили мир. Он испытывает страсть ко времени, скрывая
ее холодным любопытством к вечности. Мир спешит пережить себя в
ослабевшей от времени форме. Само времени от времени до времени.
Чувства не успевают вершиться, и в своей «доставшести» они достают
ся нам, достают нас, нами — как чужие, порционные, пайковые сущно
стные силы внешней необходимости. Разрастаются прошлым, случай
ным, метастазами меры вместо того, чтобы быть безмерными, вместо
того, чтобы быть. Псевдоморфоз. Случайные чувства необходимы в
своей сумятице.
Чувства всегда на распутье, они распутны. Но у чувства «всегда» —
нет выбора, оно в своей всеобщности — необходимо свободно. Необхо
димость действительно пробивает себе свободу через хаос случайнос
тей, сквозь дурную множественность качествований форм движения.
Необходимость — брошенное основание, она — покидание, останов
ление, исполненность, — пустая полнота будущего, в котором человек
развертывает свои определения. Не только в том смысле, что сам когда
либо пройдет той стороной по ту сторону настоящего, но и в смысле ре
ального освоения, превращения в себя прошлого, свершившегося не
бытияужесовершенного, пространствованного пространства, и про
шлого как будущего, которое ещеневполне, ещененачиналось. Слу
чайность «здесь», она: отсутствие необходимости, и потому сквозь эту
трещину сочится время. В первое время Время — случайно! Случай
ность — временна. «Времененабытию». Бессмертные чувства прехо
дящи в силу времени случайного по необходимости. Они наталкивают
ся на свободу как свой предел, меру отношения случайности и необхо
димости, случайности необходимости и предчувствуют ее, но не могут
45

произойти в иное, предполагая время залогом необходимой необрати
мости и неповторимости, отринув вечность. Они интенция, интонация
несвободы, грезящей свободой.
Чувства устремлены к иному, впадая в смертность времени и, раз
виваясь, стареют, ветшают. Геронтофилия. Они хотят быть как люди.
Однако суть их — бессмертна, а не формальна. Время только приводит
их в сознание, в чувство, сами же они — сопротивление времени, от ко
торого пытаются отделаться, отделиться, но в делении делания воспро
изводят ущербность частичного, порождая то же время как свою проти
воположность, в борьбе с ним утверждая свое «теперь». Хотя и теряя до
стоинство в присутствии, выдавая время за действительность, пребывая
в качестве. Они — репродукция, подобие времени, доколе необходимы.
В свободе чувства не определены, не предзаданы, бесконечны, жестоки
до бесчеловечности. Но даже в свободе чувства регрессивны, они тоску
ют по абсолютной форме, пытаясь стать, успокоиться, упокоиться,
свернуться во всецело внутреннее, избегая понятия и рефлексии, то
есть стать непосредственным бытием, все бытие превратив в чувство. В
чувстве нет становления, — только чистая внешность негативности.
«Привкус несчастья и дыма...» Предчувствие близкой беды.
Чувства отрешены, абсолютизированы в себя, и в них сквозь «про
зрачность конечного» (Гегель) отсвечивает время. Чувствам все равно,
что принимать, в какую форму облачаться, их небезразличие в них са
мих, их страдательность не знает границ в их безмерной ограниченной
несоразмерности, «их»всхлип, перехваченное дыхание чувств. Они как
больная совесть времени, его долг и духовная реальность вины за несо
деянное, несбывшееся. Автаркия чувств — трусость времени, боящего
ся разоблачения и упорствующего во зле. Лакейская, холуйская сущ
ность времени не для героических чувств, бегущих культа овнешнения,
исполнения страдания. Чувства — эманации недостижимой вечной
красоты как себя освещающий (освежающий) свет, не пропыленный,
не засиженный вещами и точками зрения, который покидает себя, со
бой избегая, становится самоподобным, а не самоподробным. Поэто
муто им близок вкус близкой беды и несчастья. Чувства ненастны в
своей нарастающей утрате, когда они смеркаются, затухая, удаляясь от
живого основания, овременяясь, тяжелея временем, отсвечивающего
рефлексией сострадания. Чувства невозможны, поскольку всецело дей
ствительны. И они же невозможно возможны, поскольку не имеют ос
нования в своей непосредственности, а потому их действительность не
в себе, но в другом: во всем. Они же необходимы в силу отрицательнос
ти в формальном тождестве с собой, мумифицируясь временем, пытаю
46

щегося привести чувства к согласию, смирению. Можно бесконечно
пытаться схватить ускользающую сущность чувств, обдирая, обирая ис
торию философии, сплетая частые бредни из ссученного в строчки язы
ка. Рефлексии достаются лишь пустые скомканные оболочки отраже
ний, по которым опознать чувства невозможно. Их эксгумация, анализ
останков — любимое занятие мира, играющего в кости (человеческие).
Но чувства перерастают, переполняют сами себя, теряя сознание, со
влекая время, становясь субстанциальными, восходя над действитель
ностью, превосходят себя. Их автономия в том, что помимо них ничего
нет. Все многообразие предметности, парящей над трясиной вещности,
втягивается в их страстное стремление в никуда, так что в этом порыве
сливаются все чувства в единое, не знающее себя, не умещающееся в
сроки, овнешненного опустошенного чувством времени. Жизнь и
смерть, любовь и ненависть, красота, прекрасное и безобразное, бытие
и ничто перестают быть отвлеченными идеями, когда чувства были «как
будто», ритуалами, обязательными к исполнению, а становятся. Они не
находятся — заходятся. Превращаются, становятся иной природы, вос
пламеняясь, опровергая пределы свободы в последнем времени, и здесь
чувства — не последовательны. Они неизвестны, но им не ведомо вре
мя, они им не ведомы, неисповедимы. Время больше не в себе и пыта
ется походить на чувство, как его подобие. Чувства не являются време
нем. Они не желают быть отраженными в продуктивности творчества.
Его кустарную сферу оставляют навеки, и более не скованы законами
детерминированного мира, сами становясь единственным источником,
в том числе и свободного времени как его освобождение. Это начало и
конец света. Чувства перестают быть простым слепком слепящего ста
новления, а сами пронизывают все, просветляя его темной природой.
Чувства не болезнь роста бытия, не его головокружение как ныне, но
само единство сущности и существования, где все остальное, все, что
еще пребывает в бесчувственном, — смертельно заражено эмпирией.
Мир без чувств. Он в клинической смерти. Но чувства уже образовали
свои просторы, не опосредованные временами.
Однако утрата чувства времени со временем ведет к обезразличива
нию категорий, которые подстрекают время к неповиновению. Это оз
начает и преодоление схематизма понимания самого времени как вре
мени «для». Оно упрощается до невозможного. Только в невозможном
чувства поразительны (а не паразитивны) и непоследовательны, — по
ступательное движение времени сведено на нет. Времени нет места.
Время — предчувствие, преждевременность, примета, провидение.
Язык выпадает осадочными породами, и в этой слежавшейся зауми
47

смысл только в случившемся. Слова слабеют на глазах, оплывая. Тени
чувств мечутся, мятутся, ниспадая и теряясь в дольнем мире, в котором
оставлены.
Предчувствиям не верю и примет
Я не боюсь. Ни клеветы, ни яда
Я не бегу. На свете смерти нет.
Бессмертны все. Бессмертно все. Не надо
Боятся смерти ни в семнадцать лет,
Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете
Мы все уже на берегу морском,
И я из тех, кто выбирает сети,
Когда идет бессмертье косяком.

(Арс. Тарковский)
Ах, если бы... Но страсть ко времени побеждает. Она навсегда и по
тому необходима. Чувства — на никогда. Они свободны, но пресыщены
временем, а потому невыносимы, обнаруживая в своем возвращении
всепобеждающую разрушительную мощь. Интоксикация чувств време
нем, которое без сознания. Беснующиеся чувства, теряя самость в само
убийственном порыве преодолеть абсолютное отношение преднаме
ренности. Чувствам (чувством) открывается бесконечность, но они от
шатываются от нее и этим прерывают, перекрывают время как его
страсть, перехватывающая дыхание, внезапностью рассекая, темпори
руя само пространство, депортируя его в прошедшее, как подобие. Чув
ства страшатся самих себя и в бессилии пытаются возвыситься, терзая
человека надеждой, принуждая свободой к бегству, заставляя преобра
зовывать себя, будто мучительно желая человеком себя постичь и вер
нуть. Поэтому чувства — вспять, как нечто заведомо безнадежно свер
шившееся. Чувства меряются (с) прошлым и сбиваются с толку, превра
щаясь в заклинания, заклятия, но они не в состоянии, всегда рядом как
единство внешнего и внутреннего, то есть, предел в диссонансе сопро
тивления. Епифании превращаются в эпитафии. Прошлое не властно
не только над будущим, оно не властно в себе. Оно вторично, повторно,
потворно, сотворенно и его склепы живут и растут ожиданием смерти.
И та же история взрывается жизнью, освобожденным временем, вы
рвавшемся на свободу, стихией веселого степного пала, полыхания
чувств несоразмерных человеческому провинциальному сознанию.
Время счисленно, истерто и оставлено времени. Чувства остаются ле
гендой самих себя, сами собою. Чувствами нельзя чувствовать. Их ну
дит временами. Времена избегают чувства, которое в них забывается.
48

Сущность пытается скрыться в явлении, исчезая все время. Явление
растворяется в изменении, отказываясь от неверного существования как
свободная случайность. Воображение поглощается изображением. Суб
станция отказывается от состояния, отрешаясь от самости и стихии непо
средственного бытия, от возникновения и происхождения, погружаясь в
чистую свободу становления, преодолевающего пространство и время, и
тем поглощающее развитие вообще. Это незамедлительное бесконечное
действие не отличает себя от абсолютного движения красоты. Но мутны
ми, недоразвитыми чувствами воспринимается тоскливой последова
тельностью непросветленных и убогих понятий, которые, столкнувшись
с невыразимым, явно невыразимы и невыразительны сами как любая ин
дивидуальность, спешащая укрыться в субъективном интересе. То, что
творится на этих страницах, заведомо неинтересно употребительному
миру, требующему кафешантанной философии или на худой конец «фаст
фуда» стандартных философем. Кажущееся монотонное движение нахо
дится за пределами видимости и недоступно созерцанию, — только то
тальному превращению в исчезающем в деятельности времени, которое
«...есть внешняя, созерцаемая, чистая самость, не постигнутая самостью».
Но для Гегеля освобождение — в одолении понятия, для действительнос
ти — в реальном уничтожении времени и самости, в непосредственном
освобождении красоты как пространства абсолютного чувства.
Чувства покидают жизнь. Жизнь становится бесчувственной, чув
ства безжизненными. Задыхаясь в дезорганизованном пространстве,
они уже не в силах дышать сочиненным воздухом, начиненным безна
дежным ничто, подчиненным причинноследственным связям замкну
того разложенного трупа истории, так и не сподобившейся стать куль
турой. Став обязательными в этой организации, в формировании фан
тастического органона, способного примирить чувства с их же памятью
о себе, чувства стервенеют и превращаются в мародеров, грабящих
мертвых, торгующих краденным прошлым. Время берет изможденные
чувства приступом (сердечным? бессердечным), обещанием избавле
ния, но всего бывшего, будущего и настоящего времени не хватает, что
бы чувствовать. Чувства стареют и стынут в воспоминании ощущений.
Они разделываются, разделяются временем и размозженные становят
ся сложными, сваленными в одно, а не снятые в едином, когда они ста
новятся невозможными, становятся невозможным. Вторсырье, скучен
ность пережитых, изношенных чувств составляют свалку нашей «куль
туры», захламленной мусором постмодерна. Чувства в смешении, но не
в смятении. Они не целесообразны, однако, не в том достигнутом со
вершенстве, когда цель — свидетельство недоразвитости, наконец, ис
49

черпана исполненностью, полнотой бытия, а той пресной, дистиллиро
ванной иррациональностью, которая становится нормой, ханжеской
моралью, принуждающих чувства к соитию с небытием, бесчувствие
как высшая добродетель. Карательная операция эпохи, восстанавлива
ющей новый порядок увенчалась успехом. Восстание чувств против
времени подавлено. Пленных нет. Чувства не сдаются. Их предают. Ос
тается самое малое, — сделать пристойными помои собственности, со
здать механизм утилизации чувств, в том числе Любви, Истины, Добра,
и Красоты. Не пропадать же Добру. История чувств завершена так и не
начавшись. Отчуждение их, снятие превращенных форм пресечено
простым усекновением, зряшным отрицанием, принудительной стери
лизацией. Аборт. Чувства окончательны. Вместо них «претерпевание ут
раты». Человек занят, оккупирован заботой. Но это «канание» чувств,
их околевание длится и длится временем. Обыденность и повседнев
ность окрашивают все в серый цвет. Упокоенное пространство умира
ния навстречу. Отвергнутое чувство перерастает в грядущее чувство
смерти, своего рода Todtraum. TodRaum. Смерть пространства. Прост
ранство смерти. В неверной жизни остается верная смерть, грезящая
человеком, но это — возвратное чувство заведомо чужое, отталкиваю
щее человека в мгновение и запихивающее в случайность. Он останов
лен перед обыденностью, а не перед бездной, не ничто, а скука вгляды
вается в него как предчувствие смерти, от которой нельзя уклониться,
но можно уничтожить саму возможность чувств, удержаться ближай
шим содержанием от дальнейшего, далящего, жалящего тоской безжа
лостно, отступив в безнадежность, отупев от бессмысленности, отринув
Надежду, но в месте с ней избавившись от ожидания. Чувство к этому не
причастно. Оно делится, дробится временем, обретая «пустую свободу»
(Гегель), представляющую, вернее оставляющую способность вообра
жения как воспоминание. Забудьте о чувствах, как чувства забыли о нас.
До лучших времен, когда времени больше не будет. Время отказывает
нам в чувствах. Отказывает чувствам, которые зарастают быльем време
ни, заглушая отверженные просторы, покрываясь изморозью бывания.

ПОБОЧНЫЕ ПАРТИИ

Мы знаем, что обречены,
Но знанье это бесполезно.
АбульАля АльМаари

Явное желание современности избавиться от рефлексии, от мыш
ления, свернуть, исчерпать продуктивную способность воображения,
дабы обрести тотальную объективность, сбыться в безусловном «есть»,
вызвано изношенностью, исторической исчерпанностью философии,
которая, обнищав, свою усталость и разочарование принимает за обре
тенную мудрость. Она, потеряв одержимость, обрела подержанность.
Страсть к объективности — побуждение избыться, упокоиться в произ
ведении, овеществиться, исчерпать природу порождающую, отоварив
шись наличным бытием вещи. Философия рухнула под собственной
тяжестью, задохнулась, страдает ожирением сердца. Каталепсия. Не
чувствовать — вот ее идеал. Тотальная война против чувств и воображе
ния, которые покушаются на status quo вещи. Развинченное воображе
ние, его деструктивная способность снижать с той же страстью интен
сивность человеческих чувств, ослабляя их, низводя на степень экстен
сивного чистого количества, тем более что чувства иногда обманыва
ются в себе, собою, поскольку и чувство и количество неизменны про
«субстрату», «фактуре», хотя чувства, в отличие от количества не скла
дываются, не считаются. Но это только в случае ложного представле
ния мира вещей, навязывающего чувствам отношения вещей, когда
любовь представляется как натуральный обмен веществ, «логика —
деньги духа» (Гегель), а «душавещь» (Кант) может быть выражена ин
тенсивным определением количества. Чувство обретает(ся) внеса
момстоятельность вещи, домогающейся философии покоя — этой
обывательщины и пошлости, которая жертвует резкостью мысли, по
лагая, что правда оскорбительна.
Регресс души тогда не только возможен, но и необходим, и в этом
находится, видится необходимость мира, вполне безразличного в своей
дурной бесконечности: он весь во вне, весь потусторонен в скучном
53

следовании в безысходном, бессмысленном нагромождении повторе
ний посттворений, подобий. Fatum fatuum – слепая необходимость.
Это — бесконечное «и т. д. и т. п.» Для такого мира, нуждающегося в до
казательстве действительности его бытия самым сильным аргументом,
является его абсолютная утилитарность, употребимость в соответствии
с абстрактным критерием внешней полезности. Quinta essentia, пятая
сущность. Превращающая эссенция отсутствует. Антивоображение.
Свертывание. Контрвоображение, направленное против себя, пожира
ющее собственное пространство и стремящееся к оголтелой «простой»
реальности. Пленительная тупость самодовольной жизни. Потупивши
еся чувства. Жирное дыхание взопревшей от усердия мысли, стараю
щейся понравиться и выглядеть привлекательной, товарной, продаж
ной. Привычка самоподобия. Обиходное выражение стертой до неузна
ваемости повторяемости. Одним словом, постмодерн. Рекламирован
ные «Tampax» для околофилософских дам. Воображение, удавленное
самим собой, наложившее на себя образ как гарротту, чтобы удержать в
единстве распадающееся (распродающееся) пространство. Разнообра
зие. Отвечать за свои чувства, вместо своих чувств. Гетто искусства, в
которые отправлена и философия, ввиду общего отказа от теоретичес
кого мышления. От нее осталось только бесчувствие, и она сослана в
резервации как нечто архаическое, мешающее механическому маршу
«моторизованной истории» (Хоркхаймер, Адорно). Разделение труда
затрагивает и сам язык, который еще оказывает сопротивление, выра
батывая антитела, ведя партизанскую войну против различных лабора
торных штаммов, вроде герменевтики, семиотики, но терпит пораже
ние, теряя качества и вырождаясь в чистую функцию идеологии. Выде
ланные (выделенные в особое делопроизводство) слова не обладают
живой силой. Философия обретает фискальный характер. Присяжные,
пристяжные философы – колоны, арендаторы небольших участков на
которых взращивают экстрамундальные теории гуманиары, подчинен
ные одной пламенной страсти – обеспечить приличное существование.
Они лояльны до неприличия, поскольку неприлична сама живая мысль.
Философы вдохновенно кобеняться, выкобениваются sub specie aeterni
tatis, имея камергерский ключ на заду. Articulata — членистые, пользуясь
карманной философией постмодерна, полагают, что суперэкзальтация
в прозу поможет им остаться вдали, procul estote. Они не видят разницы
между Пургаториумом и пургеном, все опутывая внешней схемой. Ук
ладывание в схему — положение в гроб заживо. В механическом мире
чувство превращается в простое совпадение подобий. Речь идет даже не
о самих чувствах, а о конгруэнтности или неконгруэнтности функций.
54

А поскольку все сводится к абстрактному стандарту, чувства упраздня
ются с самодовольным ощущением праведности содеянного.
Собственно чувства воспринимаются катастрофой, ошибкой, сбо
ем в холодном марше тупого производства. Аритмия, которая приводит
к параличу механизм и заставляет очнуться чувства. Чувства приходят в
чувство не вовремя. И время оказывается внешней принудительной
связью в интересах формального единства индустриального, скалькули
рованного общества. Внутренний и внешний ритм расходятся, пытаясь
обособиться. Чувства предотвращаются заменимыми моделями адапта
ции. Их незаменимость претит официальной науке, пытающейся их ад
министрировать и амнистировать. Все, что не укладывается в понятия
рассудка, видящего везде свою пользу в здравом смысле, изгоняется за
пределы в бесконечность и абсурдность, вернее, объявляется абсурд
ным. Поэтому все человеческое, в том числе чувства и мышление, отпу
скается на свободу, где они и обитают, но в чистом покое пассивного со
зерцания, пребывая в простой данности. Чувства вне закона, который
произвольно декларирует рассудок. Способность суждения, поддающа
яся классификации, здесь смешна и бессильна. Чувства не имеют права
на бытие: они сами и есть бытие. Палингенезия — вновь зарожден
ность. Чтобы бытие открылось эстетичным, оно должно стать всецело
пассивным, тогда «я» выступает чистой деятельностью, абсолютной ак
тивностью как свободная нужда бытия, отдавая на заклание красоту, за
клиная, заклинивая пространства их предзаданностью. Только в замк
нутом, герметичном пространстве ограниченного бытия человек может
чувствовать себя (за неимением другого) самоценным, самоцелью, ме
рой, центром, не уступая обступившим, обложившим его вещам. В бес
конечности он теряется, он бесконечно унижен, если не является этим
бесконечным простором. Человек не выдерживает и выдает красоту, по
лучив взамен покой ничего не значащего существования. Иногда он
пробует голос, пытаясь оправдаться перед фантомной памятью о чело
веческом, но чаще все усилия разума направлены на поругание, чтобы
заглушить остатки мучающего чувства вины за неисполненность, за из
гнанную и отвергнутую красоту. Предательство всегда отличается хо
луйской и бессмысленной жестокостью, срывая зло на всем и вся.
Сквернословие философии стало нормой, выработало предупреждаю
щие понятия, инструмент, безразличный к тому, на что он направлен.
Бедность языка, недостача метафоры заменяется случайными термина
ми, которые несут смысловую нагрузку, не прочитываясь, не раскрыва
ясь. Философы обдумались, обмыслились с ног до головы. Домашние
философские болонки служат, ничего не зная о распавшемся мире. Со
55

временные стиллеры (stillers) довольствуются легкой газетной филосо
фией. Выгоду свою они не упустят. Рынды, телохранители, они образу
ют не сообщества, а колонии, не зная трансценденции перехватываю
щей личности (ubergreifende Subjectivitat). Чувства отброшены в себя и
начинают себе казаться, двоиться, путаясь и искажаясь.
Удвоение чувств и страх двойника. Repulsus. Репульсия, пульсация
удвоения, отражениеудаление. Старорусское окно, когда свет не «отту
да», а «туда». Чувства вынуждены делиться и удваиваться в порыве са
мосохранения, но дублирование, двойственность чувств — следствие их
рождения вопреки объективным основаниям. Их объективность, реаль
ность в отсутствии оснований, в их избегании. Деятельность перехода
чистой продуктивности, которая не разрешается в продукте. Зыбкость и
неверность чувств — протосвобода, какая является слабой попыткой
преодолеть антиномичность мира, удобно ограниченного в своих про
тиворечиях, очерченного антиномией, который является, по Канту,
бесконечно постигаемым бытием, однако постигнутое — уженебытие.
Чувства в сущности опровергают все притязания разума. Натиск чувст
ва, пытающегося затмить даже красоту. Красота не перечит, но оставля
ет свободу, впадающую в противоречие с собой. Философии в ее адми
нистративном раже упорядочивания здесь нечего делать. Римейк фило
софии, которая пробуксовывает, утратив предмет, громко заявляя о сво
ей необходимости, умоляя себя побыть еще и не покидать мир, осиро
тевающий без ее назидательных речей. Однако, только погрузившись в
свою ненужность, презрев ничтожество мира, ее изгоняющего, совле
кая имя, она может превратиться в чистое чувство и красоту как тако
вую, пройдя ужасы недоразвитого чувствапопричине, предубежден
ного и предвзятого, пристрастного.
Чувство насильно превращается в абстрактный продукт, опускаясь
в непосредственную достоверность вещи: гекатомбы деяния прошед
шего и опустошенного. Реальностью обладает только угасшее чувство.
К нему притерпеваются. Его меняет, разменивает представление. При
чина чувства – в конечных целях, которые в дисциплинарном порядке
подменяется экономической целесообразностью. Начало чувства в его
смерти, когда оно рождается как чистый отказ от реальности. Эмпирия
— предвосхищение, хищение чувства у действительности, которая не
предполагает его, а отвергает. Отвергнутое (гнутое) чувство ввергается в
себя как отношение предела, стяжка разорванного, разочарованного
бытия, нелепого в своей данности. Рассудочные чувства – необходимые
и достаточные, обслуживающие механические сочленения, стыки ве
щей – не подозревают о своем предназначении. Они, погрязшие в низ
56

менных топях, нечистотах суетящихся, испражняющихся вещей – не от
мира сего. Чувства, чужие изначально, и в этом мире они – падшие,
опустившиеся, не естественные, униженные до предела, ввергнутые в
прах не свойственных им отношений. Осадки горнего, оброненные в
скудный, слепой мир нужды, принужденные к нему. Собственность на
чувства и репрессивный ее характер уничтожают саму возможность пе
реживания в тупом, параноидальном влечении к обладанию. Чувства,
сопротивляясь, вонзаются в пространство, пронизывая его как нечто
удерживающее, ностальгия о себе еще не бывавшем, утраченная надеж
да. Но чувства своим существованием и даже отсутствием перечат, под
рывают авторитарную мощь, диктатуру необходимости.
Чувство не имеет инстинкта самосохранения и представляет потен
циальную опасность в рационализированном мире для безопасности
общества, основанного на разъединении. Поэтому чувство либо изго
няется вовне, либо опускается, превращается в животное ощущение,
низводится до уровня рефлекса. Пространствование чувства как внеш
него созерцания позволяет манипулировать созерцанием, но не чувст
вами. Условия чувств в сечении пространства и времени: их незавер
шенность, оборванность, достаточность, — оставляет чувствам некую
неучтенную территорию, бросовый простор, где чувства могут быть у
себя, в неопределенности. Идеальность как предоставленность чувств
самим себе. Чувствам или мне. Я — завершение чувств, их братская мо
гила. Может ли быть чувство объектом познания? Или они должны ос
таться неизвестными. Явление чувств. Их простая видимость и объек
тивная реальность, которую они выражают как чистую сущность. Про
ницательность чувств. Их провинциальность. Притязания разума, по
глощающего чувства в самосознании, самосознанием. Пораженный
чувствами разум. Непорядочность чувств. Необходимость чувств, дан
ная своей и их возможностью. Созерцание чувств как попытка само
идентификации. Чувства приложимы к чему угодно в силу абстрагиро
вания их во всеобщее. Но они — «противомет» (Я. Бёме) необходимос
ти. Протосвобода. Чувство свободы, лишенное последней. Внешняя
связь и безразличие однообразия. Только когда чувства перестанут быть
собой, они возвращаются себе не множеством, а многообразием, но за
стают себя уже чужими в виде «духов» действительности. Воображение
чувства как его нейтрализация. Смута чувств. Содержание времени. Ве
личина чувства. Посредственность их и обличье. Опека и юрисдикция
системы. Заменители чувств, возведенные в идеологию. Эксплуатация
и угнетение чувств и чувствами. Сентиментальность суррогатов. Схема
тизм чувств как условие и необходимость их многообразия. Безобразие
57

чувства. Пустые, расхожие чувства. Выпотрошенная культура. Потроха
разума. Композиция (сложение) чувств как синтез многообразного, то
есть необходимого в отношении к другому. Непроизвольная динамика
чувств. Экстенсивность чувства. Экстенденциозность чувств. Остаточ
ность чувств, их демонизация. Механическую роль чувства выполняет
его отсутствие. Демонтаж аппарата заменяющего чувства. Псевдопо
дии. Ошибочное самомнение духа, что чувства — его мимика, выдаю
щая непосредственностью разум. Разум в своем механицизме считает
чувство очередным мероприятием, нравственным долгом, служебным
качеством, средством для воспитания души. (Чувства, что с любовью
выбранные розги – для телесных наказаний.) Непоследовательность и
обреченность переживания. Отсутствие степени как антиразумность
чувства. Их неумеренность, неуемность. Истекшие чувства. Пресыще
ние. Произведение искусства как рвотное духа.
Время не постоянно, непоследовательно и неодновременно. Время
интенсивно, его экстенсивная граница – во времени. Длительное и для
щееся прошлое. Качественная граница времени, превращаемого в иное
чувства. Бессвязность чувств во всякое время, их лепет. Претерпевание
чувства. Необитаемое время. Развязность времени. Укорененность в дру
гом и тоска по себе. Ностальгия о покинутом. Неприкаянная покаян
ность. В любви есть печаль о себе оставленном. Утраченная наивность.
Любовь как вина внезапного роста в иное. Освобождение от любви. Со
рванный голос, срывающийся на шепот. Достигнутая невыразимость,
когда только стон и слова бессильны: от любви не хочется жить. Безрадо
стное ядлясебя. Обмирание в чувстве. Догматика любви. Отношение
любви к прошлому, к предшествующему, то есть к ещенелюбви, как впа
дение во время. В этом обреченность любви, ее необходимость. Любовь,
не являясь субстанцией, нуждаясь в другом, тем не менее, действует, как
будто она — субстанция, и обладает единственной и неповторимой свобо
дой, вплоть до свободы не быть. Однако эта связь не между прошлым бы
тием и «ныне», но обращение к небытию предшествующему, а потому пе
режитому как необретенный и утраченный порядок восприятия. Макет
любви, ее аналогия. Непрерывность любви желает быть вдруг и стать аб
солютно необусловленной, неявной, формально неопределимой. Любовь
бежит постоянства, не отличая время от времени. Любовь не может быть
очередной в ряду времен. Несотворенность любви. Любовь — химера. Ре
лигия любви. Культ. Неведение. Воля любви. Любовь не длится, она мгно
венна. Топика чувства, его «логическое место». Форма, предшествующая
чувству. Объективация. Чувства — наркотики, заменители, усиливающие
реальную ослабленную возможность человека быть. Человечество не нуж
58

дается в сильных и высоких чувствах, испытывая нудительное желание
покоя как самое сильное и высокое, укорененное в себе чувство, равное
себе, рваное собой. Вместо чувства любопытство или долг, действующий
извне. Чувства в долг, потому что «надо». Я их не знаю, и знать не хочу. Со
зерцание любви, так как она существует. Ее ложная имманентность. По
пытка приравнивания чувств к некоему общему эквиваленту. Чувства же
лают сбыться в ощущении, то есть опуститься, опроститься в субстрате,
материализоваться и овеществиться, быть заживо похороненными в ве
щественности, которой бегут, идти, стать прахом, забыться. Внутреннее
чувство уже должно безусловно быть прежде чем обретет способность об
лачаться, соотноситься с внешними определениями. Оно прежде формы.
Но откуда берется его данность и безусловность? Чувство прежде условий.
Его действенность и действительность, сущность и существование. При
нуждение к бытию. Отношение внутреннего и внешнего как переход.
Объективно чувство — становление, субъективно — образование. Одна
сущность, как негативное соотношение пустоты с собою. Сущность не
знает себя, и потому бесчувственна. Но она не чувствует и другого.Чувст
ва не имеют сущности. Привычка к чувствам и попытка выяснить объек
тивные условия их применения. Если чувства относятся как чистые отно
шения только к миру явлений, они абстрактны и представляют лишь чув
ства по причине, являясь, согласно Канту, причиной представления и оп
ределения одного другим. Чувственное и нечувственное созерцание. Чув
ства как граница постижимого, поэтому они предел, чистая форма, раз
рыв мира на постижимый и непостижимый, конечный и бесконечный:
они антиномичны (но не догадываются об этом), схваченное противоре
чие, плазма становления. Чувства вне себя. Понятие чувств и представле
ния о них, но не сами чувства. Чувство самого чувства. Избирательность
чувств. Усеченное чувство — рассудок. Ноуменальность чувств, о которых
нельзя сказать, имеются ли они в нас или вне нас и будут ли они уничто
жены вместе с чувственностью или останутся и после ее устранения.
Странное желание рассматривать чувства по причине, не возвышаясь или
унижаясь до явления. В отсутствии явления чувства нельзя мыслить ни
как субстанцию, ни как величину, ни как реальность. Действительно, ка
чества не присущи сущности. Особое расположение представлений. Мно
гое, одно и ни одно из чувств. Возможные и невозможные чувства. Чувст
во как ничто. Видимость чувств и их вероятность. Таким образом, «...чув
ства не ошибаются, однако не потому, что они всегда правильно судят, а
потому, что они вообще не судят»1. Они безрассудны и несудимы. Имма
1

Кант И. Критика чистого разума // Кант И. Сочинения: В 6 т. М., 1964. Т. 3. С. 336.

59

нентность, трансцендентность и трансцендентальность чувств. Трансцен
дентальная видимость чувств, остающихся даже после разоблачения ил
люзорности. Стесняться чувств и стесняться чувствами.
Категоричность чувств. Неопытность чувств. Внеопытность и
внечувственность. О них нельзя сказать «как правило». Ткань — text.
Связанность и бессвязность чувств. Повязанность временем. Чувство —
отпечаток, горельеф движения, время — барельеф. Время выпукло.
Объединение времени и чувства. Чувства «освещаются бытием» (Шел
линг), но не могут быть своими силами. Чувства не могут прийти ко
времени, но стремятся. Чувству свойственно, качественно утверждать
себя в форме, в конечном отрицании. Оно всегда страшится оказаться
неверным и потому пытает себя, пытаясь найти некую изначальную не
обходимость, в которой нуждается как в своей смерти. Однако, чувства
не выделения действительности. Оно с облегчением отвергается и даже
мечтает облегчиться. Как только чувство полагает себя связанным, то
есть достигнутым, как тот час же оно впадает в одновременность, про
буя свое сердце — отношение на разрыв, создавая растущее напряжение
формы и усиливая время, ожидающего, когда лопнет этот предел. Уста
лость чувства. Чувство стремится к себе самому, утрачивая одновремен
ность и обретая длительность, порождая время. Оно относительно, по
скольку связанно собой, и абсолютно, поскольку никогда в своем «во
лении» не может стать конечным. Но раз оно чтото не может, то пред
ставляет собой химеру — «абсолютное незавершенное», несовершен
ное, порождая отсутствием время, льнущее к чувству, как его тень. Вре
менное не только лишенность, но и избыток, превосходящий полноту
сущности. Чувство одушевлено временем. Пространство чувства. Время
не существенно. Оно — бытие чувства в явлении, явление его, чувство
же — вечно, и обретаются они в утрате. Чувства обитают в утрате.
Стремление чувства быть собой ввергает его саморазрушительную
мощь абстрактной свободы, которая есть чистое отрицание. Сама лю
бовь оказывается отказом от всего в умопомрачительной аскезе и в этом
абсолютном отрицании, в единственности утверждается великая жаж
да. Любовь — это «все». Но «все» — «не то». И потому любви противо
стоит вечное время, поскольку она — абстрактная лишенность, отсутст
вие. Все обессмысливается любовью. Все — кроме. Все — только пред
стоит в невозможности любви. Любовь не допускает иного.
Чувство — прорыв за пределы вещей. Оно стремление к утрате
предметности, в которой оно успокаивается, изнемогая в бесплодной
борьбе. Стремление к обретенной данности существования — само
убийство чувства, его последний, отчаянный шаг. Последняя воля. То
60

тальность точки. Но до тех пор, пока оно не настало, не наступило, чув
ство восстает против всего, даже против самого себя, являясь границей,
чистым трансцензусом. Разрыв. Взрыв. Опровержения ничтожества по
коя вещи, преодоленная «могуществом связки», то есть временем. Ко
нечно, не время заставляет преходить нечто, двигаться к своему концу
(концу вещи или времени), – время само иррациональный остаток пре
рывности движения, бессвязная связь его, воспроизводящегося станов
ления в одной и той же определенности, в форме наличного бытия. Вре
мя — прехождение формы и ее отсутствия. Но вещь самопожирает себя
в своем тождестве порождая ничтожество времени и освобождает про
странство чувства, нейтрализуя тяжесть как единство в целостности.
Чувство безучастно, поскольку участь частей его не интересует. Воля к
чувству, воля чувства и безволие. Чувство как принуждение. Причинен
ное чувство и его свободная причина. Весь универсум сосредоточен в
нем, и все есть только акциденции. Чувство безразлично и удерживает
несравнимое в целостности, всецело подменяя время. Но оно слишком
желает задержаться и потому, пытаясь воспроизводить свой первообраз,
вспышку, удаляется от самого себя во всеобъемлемости, тем восстанав
ливая растягивая время, истощаясь, истончаясь. Чувство оставляет без
надежность, неизбежность, оно все время тянет время. Замедленное
чувство и его ограниченность, как отсутствие. Но в этой утрате обрета
ет(ся) способность к отражению. Отражая атаки времени, преодолевая
его и ставя на место, подглядывая за вечностью, глядясь в ее бегущую
(ся) поверхность. Поверхностная вечность, вдоль которой чертит свою
траекторию жизнь, смаргивая пространство и не замечая свое отраже
ние в вечности. Мелькающая вечность. Так, думая о своем, смотрим мы
на бегущую за окном ночь, видя и не видя как наше смутное отражение,
почти незнакомое лицо, дрожа на вагонном стекле, пробегает по непро
глядным, угадываемым просторам. И только звезды вслед за отражени
ем, силятся догнать. Преждевременность чувств и поспешное время.
Соответствие прошлого настоящего и будущего как одновременность
пространства. Красота без привкуса времени – дистиллированная кра
сота не однажды перелицованной философии, облатка понятия. Ли
шенность качеств как неподчинение форме. Всеобщее чувства томится
временем, тоскуя об определенности. Самовоспаляющая себя жажда
самопорождения. Чувство, если оно не путает(ся) с примесями подобий
своих отражений, бесхарактерно. Отголоски его составляют шум, кон
струкцию утраченной предметности. «Страсти — возмущение низших
духов природы» (Шеллинг). Чувственное выражение и чувство. Любовь
как связь всего сущего и потому временит. Сдержанность страсти — ос
61

нова пластики. Чувство не пластично. Любовь не может быть благого
вейной, благолепной и благочестивой. В своем порыве за предел преде
ла, чувство в неистовстве уничтожает и пластику, и норму, сметая каче
ства как пустой сор, гонимый по онемевшим просторам приличной ис
тории музейного духа. Обладает ли мусор внутренней сущностью...
Современное искусство стыдливо полистилистично, копирует от
блески духа, сколы форм, вместо того, чтобы выйти в иное. Оно — до
шло только до простой негативности, возвысив материал над духом, ко
паясь в обрывках впечатлений. Современное искусство в своей изощ
ренности случайно как причудливые сочетания, композиции отбросов
на свалках истории. В своей распущенности оно ограниченно одномер
ностью и стремлением к определенности, не говоря уже о доходчивос
ти, доходности. Это вполне объяснимо, поскольку мы живем не в обще
стве, которое предполагает возведение индивида во всеобщее и тем сня
тие его немощи, а в случайной колонии простейших, где немощь возво
дится во всеобщее. В том числе и слабость прокаженного искусства, ут
ратившего продуктивность изначальной природы чувства, полагающе
го себя как субстанцию, то есть актуально, и довольствующегося «днев
ными естественными призраками» (Платон).
Как мы чувствуем? Как вообще возможно отношение к чувству?
Может быть, это принципиальная область нерешаемых проблем, где
единство мира не анализируется и не может выступать объектом позна
ния, тот необходимый балансир, удерживающий своей иррационально
стью, вернее бесконечным становлением, постижимый мир в равнове
сии стяженности. Это точка равновесия, опора. Отношение внутренне
го и внешнего чувства, то есть души и тела, времени и пространства.
Первоначальный миф и способности, выходящие за пределы человече
ского знания. Неоднородность внутреннего и внешнего чувства. Эвта
назия времени. Время перерождается в чувстве, вырождается, обретаясь
в ином, трансформируясь в качестве. Безнадежная попытка довести эм
пирическое чувство до безусловного и является движущей силой этого
чувства. Как можно объяснить стремление к идеалу?
Открытой раной горла это не высказать.
Влюбленные сжимают в объятиях свое одиночество
и чувства как ракушки и водоросли
облепили днище души,
оставляя ее на месте, замедляя ход дней.
Северный свет остывает в поземке крови,
спешащей забыться, замерзнуть,
исчезнуть свободно и тихо.
62

От моря остался лишь пепел
И горло
забито спекшейся тьмой,
одиночеством и расставаньем.
В сущности, когда пишешь — воскресаешь мертвых. «Умерших
воскрешать / Не колдовство — искусство. / Не каждый мертвый мертв:
/ Подуй на уголек — / Раздуешь жизни пламя» (Роберт Грейвз). Можно
ли считать бесконечное время прошедшим и прошлое бесконечным?
Чувства как форма, а не коррелят явлений? Отношение чувства к вооб
ражению и к самому себе. Малая теодицея любви. Неспособное к даль
нейшему продуцированию есть зло. Поэтому любое чувство — послед
нее и как последний предел — начало, причем злое. Добро зависимо,
причинно, зло независимо. Чувства недобры. Их свобода разрушитель
на и неизбывна. Чувства вторичны по отношению к себе, они после се
бя и потому в своей бесконечной повторяемости стремятся к последне
му как безусловному. Основание чувства еще не причина. Причина —
покинутое основание. Чувство, впадая в безосновность, становится
своевольным, частным и потому стремится к самосохранению любой
ценой, свертывая, замыкая пространство как единичная сила, стремя
щаяся все подчинить себе. Нарушение равновесия в сторону минимума,
ложная жизнь покоя. Болезнь. «Болезнь в универсальных масштабах
возникает всегда только тогда, когда раздражимое начало, которое
должно было пребывать в безмолвии глубин в качестве внутренней свя
зи сил, само активизируется»1. «Болезнь единичного». Чувство как бо
лезнь. Зло чувства в уменьшении движения. Привхождение в чувство с
отсутствующим видом. Зло совершенно. Атаксия, беспорядок чувств.
Воодушевление злом (Шеллинг).
И зеркало нас в темноте удавит
Шнурами шелковыми отражений,
Движений, что ни миг, все удивленней,
Что нет конца агонии вещей.
Пытаясь дотянуться сквозь стекло.
Стекло, похолодев от страсти, время.
И взгляд, наотмашь брошенный, ничей
Уходит вдаль, лишь далью утоленный.
И ночи темные еще ночей.
Чувство прикидывается покорным, смиряясь с тем, что оно кажет
ся разным, рядоположенным в случайности, необходимости, но оста
1

Шеллинг Ф. В. Й. Сочинения: В 2 т. М., 1989. Т. 2. С. 114.

63

ваясь свободным призраком, свободой свободы. Потому оно ускольза
ет, оставляя фантомы, видения, обманывая и обманываясь, дразня не
возможностью идентификации и неопределенностью. Феноменология
с ее страстью к интендантскому порядку терпит фиаско. Чувство опас
но непредсказуемостью и обреченностью. Его не интересует причина
происхождения.
отправляясь в память на родину одиночества
бродим среди призраков, которые реальней нас.
они проходят насквозь, не задевая
не возмущая и не волнуя...
здесь жизнь течет замедленно как во сне
каждый жив каждым очнешься о бывшем тоскуя
тенью забытой забытый как прошлый снег
в забитые небом глаза своих мертвых целуя.
И ты сам только воспоминание чувств о себе, о другом, о небывав
шем, когда ты сам — вдруг. И падение, и пропасть, и бездна. В которой
пыль вещей и легкая, призрачная форма твоего я — кружащееся про
шлое время, а оно уже ничего не значит. Отсутствующее время. Чувство
— отсутствующий вид времени.
лететь, сорвавшись в себя
переломы надежд, ожиданий и чувств не срастаются
опускаясь все ниже во тьму
ближе к свободе не быть
слабым сознанием
зазубривать воспоминания
вскрывая горло зазубренным и тупым их ножем
только уже не больно
и трясет не от холода
помнишь чужие лица и мертвые города.
Избыток сущности — «нестача» явлений. В сущности, одиночество
есть та тотальность, которая делает излишним остальное. Предел всего.
Время происходит из одиночества, которое удерживает растерзанный
мир в единстве. Поэтому одиночество не случайно, оно бескачественно
словно последнее основание, удерживающее все. Но оно и ближе всего
к мертвому, как отъединенность и замкнутость в себе. Нежить. Жизнен
ность одиночества в его идеальность. Оно — душа в ее чистом, абсолют
ном бывании. И потому оно всецело страдательно. Черная дыра. Здесь
нет эгоизма, потому что одиночество не действует. Оно бесконечно, но
находит всюду, только себя не находя, наталкивается на себя и проходит
насквозь, не задевая, блуждая в собственной сущности. Преодолеть оно
64

себя не может. Энтропия одиночества необратима. Одиночество — ос
нование любого чувства, его нервная ткань. Даже такое великое чувст
во как любовь есть лишь негативная форма одиночества, его противо
положность, бегство, которое возвращается в основание как в свое ни
что, исчезая, истлевая любовью. Это временное явление, но – вечной
сущности. Исходя из тенденции к универсальности человеческих
чувств, так не должно быть. Но это, может статься, последнее, что мы
ощущаем и видим. На самом деле, чувства должны преодолеть не толь
ко свою предметность, но и свою реальность, то есть стать чувственно
сверхчувственными, ирреальными. А это значит, что они должны стать
одним человеческим чувством, сняв себя как различные формы одного
и того же. Возможность этого лежит в преодолении самого времени, но
не в отрицании его, а в доразвитии времени до свободного и преодоле
нии последнего. Тогда и чувство времени перестанет абстрагироваться в
самостоятельную область, станет неразличимым с чувством единым.
Покуда же чувства бесконечно отдалены от своего человеческого обра
за в имманентность. Они пребывают, но не становятся. Они отстранены
в приделы абстрактных идей, отчуждены в ожидание.
Чувства не откровенны. Они даже в открытости не искренни, –
фальшивят, срываясь на вопль, представляя будто они, возвращенный,
возрожденный хаос, тоскуя по хтоничности, как слепые: прозрев, печа
лятся о привычной тьме. Они чувствуют лишь ночь, потому что плоть от
плоти ее порождение, отпадение к свету, ослепляющему и притупляю
щему. Своим явлением они рождают первое время, чужие самим себе.
Ведь они первое «не»... Когда есть слабый свет, ночь кажется еще тем
нее. Так до тех пор, пока чувства обоснованны.
Развитие основания к своему концу, к всеобщей и универсальной
сущности, когда сама свобода становится природой ведет к тому, что
чувства становятся безусловными, и основание перестает отторгать их в
пустую форму недостатка бытия, в принципиальную негацию лишен
ности, которая прикрывается идеалами и целями — отвращенными
формами, отверстыми пространствами ещенебывания. Отсюда чувст
ва никогда не наступают. Они нападают оттуда, откуда их никто не ждет.
Из мертвого времени, прошлым настигая. Кажется, что они сами по се
бе, но они со временем, которое их предаст, поскольку как только ока
жется, что восставшие чувства достигли себя, свершились, как их время
кончается, потому что оно было всецело порождением недостатка
чувств. Воля времени и воля чувства тонут в абсолютном безразличии
безвременного бесчувствия. Любовь здесь надменна и недосягаема. Она
— рабствоосвобождение от безразличия. Но невольно, несвободно она
65

распахивает пропасть небезразличия, в котором все равно, все едино.
Потому что нет начала и конца, верха и низа, качествования нет. Чело
век, отравленный любовью, вступает в другого как в черную бездну, по
гружаясь в свое смутное отражение, которое расступается и не держит
его. Растравленное пространство. Другой — чужая стихия. Любовь —
предел, граница, но она сама в себе одинока и не принадлежит ни одно
му, ни другому. Парадокс в том, что она может быть в своей единствен
ности и случайной и необходимой, и свободной, и абсолютной, но
только в том случае, когда она детерминирована. Однако эти качества
не оказывают влияния на ее «волю», скорее, она оказывает волю на соб
ственную причину, отказывает себе, отказывая себе все как наследие
вечности, которое можно проматывать. И весь смысл в том, чтобы от
казаться от всего, потому что чувство отринуло мир...
Иными словами эмпирия любви противоречит ее действительнос
ти, что абсурдно. Но она таковой и является, являясь бедствием, нару
шением миропорядка, аритмией времени, и потому не может быть оп
ределена ни предшествующим, ни будущим, поскольку вообще не име
ет предела. Иначе говоря, восходя как абсолютно неопределенное, она
выталкивается временем, не испытывая сопротивления, как чуждая аб
солютная сущность, которая мучительно остается в своей неопределен
ности. Временность же любви порождается исключительно вожделени
ем статься, сбыться в определенности, что невозможно, как сама невоз
можность любви. Она не помнит себя по имени, путая себя с красотой,
в беспамятстве, пытаясь вспомнить и потому терзая весь универсум сво
им бредом, наведенными галлюцинациями, которые обладают жуткой
реальностью разрушительной силы, против не в силах устоять даже вре
мя, хотя именно время они порождают своим терзанием сбывшегося.
Любовь невозможна, поскольку в абсолютном эминентно существуют
все возможности, кроме одной — не быть, и это — любовь. Она захле
бывается небытием, тонет в ничто, она — всеещеневсе. Она произвол
в своей чистой сущности. Любовь — но не человек, который ее полная
противоположность. Человек сотворяет себя ради нее, но она не сотво
рена, и поэтому их природа не совпадает.
Начинается эпоха отказа от любви, от чувств вообще. Не отвраще
ние – бунт против Красоты, только потому, что она непонятна (невыра
зима в понятии, непередаваема, неразменна) и не такая как... Человек
поглощается, обгладывается собой, ограничиваясь доступным. Но кра
сота настигает везде, поскольку она абсолютна и мстит отъятием вкуса.
Мир вещей, серый и пресный, убивает душу. Тоска не цель красоты, а ее
отсутствие, которое — жирующее время. Времена, а их столько, сколь
66

ко нас, как вороны, нажравшиеся глаз у мертвецов, не могут взлететь.
Похищенное зрение и чувство слепо. Оно воображается и силится изба
виться от воображения, увидеть все в истинном свете.
Нет стремительности и полета времен. Безжалостность любви не ее
качество, а качество мира исторгнувшего, отвратившего и развративше
го любовь, извратившего ее в идею, наделив ее статусом закона приро
ды, хотя она — не естественна. Она может дать жизнь, а может и отнять.
Но то, что здесь рассматривается — не любовь, а ее зарницы, прошлые
сполохи, где человек преображался. Это надежда любви, которая безна
дежна. О любви можно говорить только в прошедшем времени. Лишь
тот, кто утратил ее, может знать, вернее, чувствовать любовь так, как
раздвоенная, сорванная, с содранной корой лоза отзывается на ток
скрытых вод и указывает, где рыть колодец. Поэтому любовь в описани
ях свидетелей, если отбросить романтическую муть, представляется не
утоленной жаждой и пересохшей ненасытной глоткой, а не чистой во
дой. Сама по себе она никакая, принимая качествования этого мира, но
не исчерпываясь. Каждый — колодец. Пересохший, зловонный, чис
тый, глубокий...
Вообще, когда человек пишет о любви, он жалок. Он жаждет про
гресса, развития любви, оставаясь во власти переводных картинок впе
чатлений. От этого «тхнет» формалином и позекторской. Отсюда, види
мо, из тусклого брезгливого, мелкого страха или равнодушия к смерти,
от нежелания видеть визажистов за работой, наводящих румянец у тру
па (кой черт мне знать, как любовь устроена), возникает злое желание
надругаться над ее светлой памятью, устроив карнавальное, охальное
осмеяние. В этой злобе есть своя радость освобождения, своя стихия,
своя свобода.
Человек своится, обретает свойства, но начинает двоиться в бес
численных образах и теряется. Его все принимают не за него, хотя эта
заброшенность может быть и отрадна, отдохновенна. Лежать под слоем
опавших образов, скрытый от любопытных взглядов и ждать зимы, бес
чувствия, анестезии времени, прикладываемого к рваным пространст
вам как подорожник.
Вообщето сущности любви не ищут. Все это псевдолитературная
попытка избавиться от канцерогенных тем, затянувших душу плесенью.
Любовь изначально (о чем знали очень многие) есть не поиск себя в
другом, а свобода не быть собой, имея самостоятельную сущность, ко
торая в любви не нуждается.
Человек, который утруждает себя в любви, — не любит. Любовь не
требует ни жертв, ни усилий. Она — универсальное оправдание бездарно
67

сти. Но она отношение противоречия двух абсолютных начал, которые
теряют свою абсолютность, иначе быть не могут, становясь заложниками
любви. Это забвение на время себя, желание стать своим бесподобным
подобием. Любовь несуща, поэтому против нее нет противоядия. По
стичь ее, перевести в понятие, значит, перевести, растратить. Заведомая
банальность и скука любви. Последовательное и нудное «я так и знал».
Вообще, проблема постижения чувств, их природы продиктована
их небытием, когда появляется чисто техническая задача создания за
менителя, протеза, искусственного сердца и его инплантации. Да и то
это не жизненная потребность, а, скорее, косметическая операция, пла
стическое изменение, чтото вроде корректировки бюста при помощи
силикона, соответственно принятому в обществе стандарту. Или, на
против, ставится задача идеологического оправдания отсутствия
чувств, которые излишни в рациональном механическом социуме,
штампующем «индивидуев». Отрегулировать функции ощущений, что
бы они исправно работали и приносили пользу. До чувств так называе
мое человечество не доросло. Чувства даны ему на вырост, навылет, на
прочь, насквозь. И все бы ничего, если бы не принудительное сведение
человека к абстракции, к слабому отражению Вещи, пожирающей лю
дей и жирующей на нищете стандартизации, создавая иерархию заме
нителей чувств с инвентарными номерами. Скелет зрения в живописи,
подкованные блохи философии, хрупкая утонченная тяжелая вонь ли
тературы, нафталинное попискивание поэзии и тлеющая пыль музыки.
Это приводит к реэволюции, то есть к движению вспять к простейшим.
Принцип удовольствия превращает человека в желудок. Он либо
переваривает музыку, живопись, людей, чувства, звезды, океаны, пре
вращая в себя, но по большей части – в дерьмо, либо не переваривает,
отказываясь от всего, что «не его». Он воспринимает только то, что ему
адекватно, конгениально, по сути, дублируя мир, умножая его до беско
нечности чисто количественно. Все это уже давно расписано, разжева
но, и останавливаться на этих примитивных формах все равно, что пы
таться увещевать стать человеком амебу. Короче, это тема, «насквозь
протухшая чужими мыслями» (А. П. Чехов)
Любовь не имеет свойств, так как не знает определенности, а пото
му неизменна. Она безлюдна, пустынна как смерть, уходящая в себя.
Бытие в любви — бытие в ничто, как бытие в другом, другим. Любовь —
небытие для обоих, реальность их абсолютной границы. Любовь — до
стоверность разлуки, абсолютная граница, «нет», в котором оба прекра
щаются, но никак не прекратятся. То, что обычно с радостью принима
ют за любовь, что выражается обыденным «как у нас много общего»
68

есть просто совпадение подобий, удваивание, сложение, скоро обнару
живающее свою ложность и исчерпывающееся. «Избирательное срод
ство». Но любовь знает свою обреченность, и потому скорбит не о ко
нечном, а о бесконечном. Переступание границы есть переступание че
рез самого себя и откровение чужой бесконечности. Иными словами,
совершается становление за пределы и конечного, и бесконечного, и
даже за само беспредельное становление. Здесь умирает дихотомия все
го сущего и заканчивается ограниченная история «я». Его смертные
черты были смыты становлением, и он сливается с абсолютной красо
той, которая не отличает Любовь и ненависть в их безразличии. Отно
шение к красоте и сама красота не одно и то же. Мы не знаем любви и
относимся к ней, создавая образ и имя из нашей тоски по несказанно
му. Желание, теряющееся в бесконечности отношения к иному. Потому
любовь наделяется нашими качествами, даже теми, которыми не обла
даем. Она — «бытиедляодного», бытие одного, своенравие единого и
небытиедлядвоих. Вдвоем не выжить — выжечь все дотла, а после от
певать, не зная, что утратил. Чувства не терпят системосозидания и си
стемоназидания. Здесь — иной путь. Иное — путь.
Существующиеся чувства: чувства брошенные, потерянные, забы
тые, проклятые, от которых отвратились основания. Они без основа
ния, брошены на «произвол Судьбы» и потому произвольны. Скиталь
цы, «Летучие голландцы» с душей, свободной от постоя. Изменения не
изменных в себе чувств. Мгла чувств без отношения. Мертвые чувства
всегда об одном и том же. Ничего не ожидающая пустота сбывшегося.
Время прогорклое часами. Интоксикация чувств временем.
Ожидание открывшейся дали,
в которой только и можно скрыться —
сокровенное желание одиночества —
страх остаться с собою наедине.
Когда все — напрасно, но еще может случиться,
и ты посредине в шумящей и звонкой волне,
сотканной из прошлых печалей,
радостных и чистых вполне,
чтобы о них вспоминать
ими быть понапрасну...
Ни больше, ни меньше.
И нечем дышать, и потому остается прорываться к вечному и бес
конечному как к своим рубежам, которые есть предел смерти. Беско
нечное умирание искусства, скорее, идеология смерти, чем сама смерть.
Утрата, как попытка преодоления, избавления и освобождения от при
69

нудительного бывания. Придонные осадки теряющего образ языка и
стойкое желание избыть себя чем скорее, чтобы будущее не предстояло,
а прошлое не угрожало нависанием, наступлением тяжести и распла
той. Открывание, расцветание деяния — реставрация и реконструкция
пространства без времени, как возможность отношения. Восстановле
ние покрова видимости, и в этой видимости немотствующего, деятель
ного созерцания как абсолютной возможности произведения. Вотвот и
начнется... Ожидание ожидания. Предвосхищенная неожиданность.
Сбывание и предчувствие утраты. Сама любовь не единение, а обещание
разлуки, стеною связующей нас. Страсть к забвению.
Я говорю,
Слова тихо идут ко дну,
Погружаясь во мглу
Еще непривычного чувства утраты,
Вспять, замедленно
У рваного ритма в плену,
И на мой голос ставятся
Пестрых молчаний заплаты.
Тщетные попытки избавиться от себя. Я — временно как текущая,
аморфная форма, оболочка, фокус, пытающийся удержать в единстве
многообразие. И только тогда это удается, когда пребываешь в тоталь
ном безразличии. Я — узкое место бытия, его стеснение, в сужении ко
торого становление обретает скорость, давит временем, спешит, замед
ляя восприятие настолько, что позволяет в клубящемся, переливаю
щимся мире сущностей не только различать черты прекрасного, но и
чувствовать обретаемую красоту настолько, чтобы понять, что «я» —
свободно устранимо. И смерть его — освобождение от формального
пристрастия к абстракции. Оно более не привязано в «крокодиловой
яме», пытошной так называемой «жизни». (Часто в оправдание страда
ний, как правило, чужих, а не своих, мы автоматически говорим: «Что
поделаешь — это жизнь»). Я — уже не существует, и может быть навяза
но только внешней необходимостью быть в качестве. Теперь оно исче
зает, оставаясь «тинктурой», красками и звуками бытия, которые не
сводятся к материальному субстрату.
Чувства оставленные претендуют на то, чтобы стать мерой, и в этом
опасность. Утвердиться внешней целью, утратиться в непосредствен
ность, потратившись на имманентность. Возвращенная молодость ни
чем не отличается от старческого слабоумия. Ограниченность чувств
идеей — производная от времени, противостоящего мгновению. Дли
тельность, путают, причем намеренно, с постоянством. Случайным чув
70

ствам, которые выступают «модусами» абсолютной причины, послед
няя представляется их собственным свойством, как будто они есть сущ
ность и цель ее явленности, относительное абсолютного, втайне наде
ясь, что как раз все наоборот: абсолютное становится относительным в
мгновении чувства, став предикатом его, утратив субстанциальность.
Они не задаются вопросом, почему абсолютное вдруг ограничивает се
бя необходимым образом? Так случилось. Случайное чувство самим су
ществованием совпадает с абсолютным, поскольку не знает причины,
оставаясь последним пределом. Бесконечность (infini) субстанции веч
ным прехождением рождает определенную, длящуюся бесконечность
чувства, которое нескончаемo (indefini), заимствуя термины у декартов
ских «Начал философии». Предел здесь не отношение, а равенство, но
эта математическая игра не занимает чувства, различаемые по внешно
сти, безразлично. Степени, качества, изменчивость, перемены, опреде
ленности и т. д. чувств — только пародия на «узловые линии самостоя
тельных мер» (Гегель), «избирательное сродство» непосредственного
извне соединенного в вещах. Чувству безразлично, как оно выглядит в
абсолютной неразличенности. Оно длясебясущее, предполагающее
себя, но не желающее знать. В отрицании они революционны, реши
тельны и беспощадны, но всеми силами догматически стремятся отсто
ять свою особенность перед всеобщностью, даже если это неизбежная
бесконечность красоты. Инстинкт самосохранения. Поэтому чувство
не только не перенасыщено философией, которой не простила преда
тельства, но и упрямо враждебно, поскольку ничего не желает знать о
себе и даже чувствовать себя(,) в своей абстрактной всеобщности при
творяясь временем вообще, прячась в форме отношения времени и со
зерцания. Но это только для случайных чувств отчуждения обществен
ных отношений в форме «я», претендующего на само бытие субъекта в
качестве другого. Это правильные чувства самого времени, основанно
го на причинномеханическом хронометрическом репродуктивном
действии, создают силлогизмы чувств. Чувства здесь — моменты време
ни, дискретность его. Бесчувствие объективно и является свойством
времени, простирающемся в полагании «неЯ» как границы «я» (Фих
те). Чувство есть исчезновение самого времени, своим снятием рожда
ющего чувство времени и время чувства. При этом чувства необоснова
ны и действуют независимо и вопреки основаниям, хотя и в пределах
видимости. Они пока еще тень времени, его отсутствие. Уже это застав
ляет время двоиться, а чувство звучать в антифонах его. «Настоящий
труд, — видел О. Мандельштам, — это брюссельское кружево. В нем
главное то, на чем держится узор: воздух, проколы, прогулы». Чувство
71

— не кружево. Оно — провалы, бездны и пронзительное чувство миро
вого движения и трудно как всякое начало.
Оно себя не обнаруживает, поскольку очевидно и поэтому неразли
ченно. Любовь выступает как единственное зло, воспламеняющее и за
тмевающее яростью вселенную, скрывая универсум и делая все таинст
венным и неузнаваемым. Она становится причиной всего и отшвырива
ет все к его пределам, то есть к абсолютным, последним формам, кото
рые тоже опровергает в неукротимом порыве (ведь она – ничто в своей
единственности) ввергая в собственное становление все новые и новые
миры, тем заставляя все пребывать во времени, прибывать временем.
Все покидает себя, превращаясь в ее катастрофическую страсть в нику/
да, покуда она не начнет в злобной светоносности поглощать себя, об
ретая сущность, мрачнея от бесконечной прозрачности. Она выжигает
себя изнутри, даже не встречая сопротивления чужой природы. Свет
зла, молчание и «работа» материи воспринимается как мрак и косно
язычие. И такими они становятся, когда одолены, отдалены в основа
ние, где восстанавливаясь, перерождаясь, они обретают себя в освобож
денной сущности, без «санбенито», напяленного робким, соучаствую
щим в истории разумом. Они сами идут на самосожжение, поскольку
огонь – их стихия, и обращаются в чистый свет, переставая быть собой.
Влечение к красоте безвольно как чистая сущность, и потому страда
тельно. Красота светится любовью, любовь мерцает красотой и это по
следнее, что они помнят. Беспамятство — тень, в которую приходят ук
рыться обожженные, ослепшие и уставшие души, обретая глубину тем
ной сущности. Утратив свободное стремление они влекутся в глубины
достигнутой обретенности, обреченности. Усталость от любви и красо
ты влечет их в ночь, где с точки зрения ликующего срединного мира они
опускаются все ниже и ниже (опускаются все выше), но по истине, де
ла нет им до отношения, все для них ничто. Обретенная
непомерная тяжесть в себе легка, как тяжесть Вселенной.
Ты только тьма, и не более, противомеркнущий свет.
Холодная ясность того, что больше не будет.
Короткий, прозрачный спиртовый
Запах красок кленовых лесов
Над потухшей водою,
Ни жалости, ни сострадания
Ни ожидания чуда
Ни боли...

МУСОР В ИЗБУ
(НЕКСТАТИ О ПТИЧКАХ)

Когда б вы знали, из какого сора...
А. Ахматова
С приходом старости ты замечаешь вдруг,
Как стало четким все, как ясно все вокруг,
Как ты ст ановишься подобием пейзажа.
Робер Деснос

Маниакальное желание разобраться с собой, подвести итоги, когда
и так все ясно, – не идиотическая страсть исповеди, нет, — старость и
усталость мышления, мщение всей прожитой и пережитой жизни, ко
торой оказалось больше, чем ты можешь выдержать. Когда вдруг все
пропало, стало пресным и скучным, но в своей скуке жестоко незабы
ваемым, – забывающим тебя и глумящимся над тем, что было самим
смыслом и чувством. Оцепенение. Взгляд ни отвести от шевеления от
вратного превращения. Трансмутация чувств в неестественной наглой
смерти. Алхимия. Пустое смешивание.
Теряя человеческий облик, ты по инерции занимаешься мертвопи
санием, пытаясь агонией остановить судороги чувств, бьющихся в эпи
лептическом припадке. Никакой «высокой меланхолии по уходящему»,
которая мерещилась Джованни Прати. Только тоска по небывавшему,
когда философия, живущая и живящаяся прошлым, смотрит на себя
как на покойницу.
Если бы это было высокой трагедией, в самом умирании был бы
смысл, восстающий красотой и музыкой жизни. Но здесь — только ис
тощение, аномальная дистрофия. Чувства умирают объективно, увяда
ют, побитые заморозками, и смерзаются в тотальном одиночестве. Они
больше не чувствуют. И дальше, сплошная ложь, объективная, потому
что нет даже желания жить, а продолжаешь жить, и это длится как ни
щета, нужда и яростное бессилие чтолибо изменить. Но превращаются
даже воспоминания. Сначала появляется оттенок тоски, ностальгии о
прекрасном прошлом, после, концентрированная едкая кислота обес
чувствованной мысли разъедает(,) и это хлипкое основание и послед
ние иллюзии относительно человечества уничтожаются. Взгляд твой,
некогда видевший, высасывается вещами и сохнет, усыхает и начинает
видеть беспристрастно, царапая, встревая в образы и вышкрябывая их
75

до основания. Живопись не помнит к чему она: бессмысленно растира
ет краски, свежуя видения. Слух мучается точностью, и саму музыку
воспринимает как фальшь. Но и та же музыка тупо растирает звуки, пе
ресыпая их в жалкой попытке найти верную формулу, «жучок», и в ин
женерном служебном рвении конструирует очередное приоритетное
направление. А вся философия превращается в кучу хлама, в мусорник,
где плодятся и размножаются насекомые слова. Распалась на буквы.
Поэзия в поисках сильнодействующих средств, антидепрессантов
превратилась в законченную наркоманку, «ширяющуюся» сильными
образами, которых уже не хватает, чтобы забыть себя. Литература за
хлебнулась в блевотине слов, перебрав. Театр стал балаганом. И душная,
душная скука поглотила прекрасное, проступив дурно пахнущей плесе
нью изнутри. Сама попытка задеть, унизить, возмутить отдает все той
же скукой и тоской. Чувствовать нечем, и прийти в неистовство мысли
не удается и не удастся уже никому. Банальность предвосхищает любое
действие заведомо, и вызывает те корчи кривляющегося духа, пытаю
щегося заполнить собственную пустоту ужаса: хотя бы испугаться, ис
пытать реальность страха. Но это ему плохо удается, и он скулит, наме
кая на легкую шизоидность, которая приравнивается к гениальности и
заставляет тупо функционировать там, где разрешено, на специально
отведенных площадках. Слова любви, что площадная брань. Искусство
и философия этому времени даже не нужны, как прежде, при рожде
нии. Так принято. Дань традиции (есть же магазины для извращенцев).
Формальное многообразие. Все для потребителя. Этому нельзя оказать
сопротивления, не превратившись в подобие. Ты заведомо предзадан в
порыве. Коверный. Клоун. И высокие мотивы — материал для психиа
тра. Еще один случай. Очередная аномалия.
Все превращено и предотвращено еще до превращения. Отврат
ность. Стремление к любви — в разврат и пошлость. Любовь к поэзии —
в графоманию. Музыка предает тебя, заведомо унижая. А философия, в
лучшем случае прощается как легкое извращение. Бзиик. Мастурбация.
Все оплевано и уничтожено, обложено жирными словами. Остается
быть самим собой.
Я хочу обратно, к красоте, которая уже была однажды, в последнее
странствие, к открывшемуся в видении, и знаю, что нет возврата. По
следнее бегство. Действовать невозможно.
Невозможно — не следует и не знает условий. Я хочу вспомнить то
что любил, когда музыка любила меня и философия казалась бесконеч
ной и старость духа виделась абсурдной и невероятной. Так перебирают
пожелтевшие фотографии и письма, просто и бездумно, ни для чего.
76

Меня пробирает дрожь, когда я слушаю старые пластинки, читаю ста
рые книги и смотрю на картины старых мастеров. Никого нет в живых.
Их старение в юность идет сквозь меня, ворочается мною. И это восста
ние из мертвых совершается во мне. Тесно в себе от молчания ушедших,
живших до меня и тех, кто еще будет. Жизни не хватает и не хватает от
чаяния на всех.
Есть какоето завораживающее, собирающее универсум воедино
действие, сворачивающее в жгут времена и пространства, оттенки и
смыслы в самой неповторимой напрасности и невозможности, когда са
модействие письма ничего не значит, кроме избавления от последних
связей и отношений, временений суеты и слова ложатся сложным и при
хотливым узором, как тени от акаций на улицах приморских городов чу
жой, не нашей молодости. Узор. Отсвет. Единство и единственность пре
ходящего. Поэтому смысл этого нехитрого действия в том, чтобы прой
ти легко, незамечено. Имитация иной жизни. Происхождение как про
хождение в полной неповторимости. Один раз и больше никогда. Ис
полненность видений. Здесь даже повторы неповторимы и слова прохо
дят, не оборачиваясь, бессловесно, как первый снег над застывшим пей
зажем. Однажды и впервые. И после видения, стерты видения.
Конечно, рваные ритмы и крутящиеся в онемевших, остановив
шихся просторах слова могут быть списаны на гниение и разложение
истории, когда всеобщее равнодушие смерти диктует стиль и запах эпо
хи, заставляя расползаться слова, и вся возможная и невозможная,
вольная и невольная воля, противопоставить в последнем порыве этому
тлению упор, оказать сопротивление, — обречена заведомо на неудачу,
разрешается немым укором. Слабым утешением служит мысль, что по
сле истления мягких тканей эпохи долго еще будет белеть твердый че
реп философии. Поэтому желание писать и писать бессвязно, отмечая
последние вспышки умирающего сознания, — попытка выжить себя до
конца, в последнем порыве, исчерпав основания жить, коль скоро же
лания уже все умерли, даже желание умереть. Попытка избыть свое «я»
чувством. Изныть «я» чувствам. Последняя гастроль. Смертельный но
мер — самолюбование собой без любви, ненависти и любопытства,
сквозь мутное самосознание, почти потеряв зрение.
Прорываясь пределом чувства, «я» теряет себя, пытаясь достичь бе
зымянности, утрачивая себя в беспамятстве. Происходит не только со
влечение подобий, но и разыменование универсума, которому возвраща
ется изначальное единство, когда его не принуждали к началу. Имена
смываются, стираются знаки и границы, и человек впадает не в противо
речие чувства, мучительного гнева любви, но сам превращается в чувство
77

противоречия, как если бы противоречие чувствовало. Время обладания
чувствами замыкается в себе и становится непрочитываемым, неясным.
Философия прекращает играть роль местной местечковой сумасшедшей
дурочки, предсказывающей конец света на паперти культуры.
Вообще, периодически повторяющиеся попытки дать (взаймы) жа
ру философии, охладевшей к своему предмету, порождены желанием
обывателя пользователя прибрать эту трудноподдающуюся, хоть и из
рядно продажную шлюху, к рукам, приставить к делу. Впрочем, продаж
ны записные философы, а не философия. Современнаяфилософия «се
ра как чижик» (В. Шкловский). От того, что она нацепит павлиньи пе
рья, она летать не сможет, хотя и будет чирикать. Ее стремление к упро
щению, порождено общим дальтонизмом унификации идей, когда раз
ные только фамилии, и отблеск серости поглощает все прошлое, насто
ящее и будущее, липкой мглой. Это не означает, что надо немедленно
свернуть ей голову, чтобы не мучилась и не смущала такое бравое время
своими бреднями. Нельзя ей и на свободу. Выпущенная из клетки она
погибнет, слишком уж домашняя, обычная, ручная. Да и чижик искус
ственный, механический, с прилагаемой инструкцией к игрушке.
Впору писать «философию для чайников», что и делается бес
численными учебниками. Заболтанная, надуманная, надутая филосо
фия, вполне удовлетворяет неприхотливого представителя среднего
класса, жующего «попкорн» мудрых рекламных мыслей, изложенных
на пейджерах современных изданий для минимума коммуникативной
функции. Фенечки из пестреньких цитат, концептуальная приблатнен
ность, погремушки модных имен и дежурный экстаз, доходящий до ор
газма от собственной эрудиции. Все друг друга ненавидят, но шустро
сбиваются в громко манифестирующую стаю «корпоративной шоблы».
Портативность эрзацидей в рамках прожиточного минимума. Филосо
фия — пародия Духа, но в своем гипертрофированном уродстве, гроте
скном бытии обладает опасной способностью мстить, отражая, обра
щая, возвращая усилие обратно. Она и есть обратное, не до конца пре
вращенное движение и в этом вполне отвечает нужде, нищете уродли
вого мира, язвительно расставляя, окружая его зеркалами рефлексии,
швыряя ему образ, лишенный кажимости, или потакая губительным
слабостям его натуры, природы, оправдывая деградацию человечества с
иронией, ясной только посвященным.
Освобождая энергию, скрытую в ее бессильном существовании,
философия становится катализатором разрушения. Она переваривает
каждого, кто осмелился поверить ей и, сменив природу, уйти странство
вать в ее океаны сомнения, в которых бессмертна одна смерть. Но кто
78

прорвался и не завяз в ее пределах, не заблудился в бесконечности ее ла
биринтов и комнат смеха, где не до смеха, — однажды, на исходе сил,
когда все желания погасли и ждать больше нечего, — понимает, что фи
лософия для него кончилась как суровое испытание, что он прорвался
и, стряхнув пыль чужих идей, может быть вольным. Здесь нечего боль
ше желать. Узы, связывающие с миром прервались, и нет более узили
ща моего «я». Можно бредить. Бродяжить. Перефразируя Хлебникова
«бесконечность отпоёт». Ты только ее заблудившийся голос.
просторы не ждут
они прежде опережают меня
дрожащие испуганные аллеи убегают вдаль
отталкивая предзаданностью
предчувствием
не маня
приманывая сбывшестью
впаденьем в печаль,
которой тошно быть собой
быть вестницей прошлого и расставаний
и гонит призраков мерцающий рой
по мокрым от слез
души окраинам.
и это все что осталось мне
кромъ и кромка кромешное крошево
жизни пресыщенной мною вполне
опустошенной пережитой брошенной.
кроме просторов
а они не ждут
только в случившемся есть ожидание
развевается сердца лоскут
на корявом древе желания.
Время изныло и извело человеческие отношения. Его основания
изъедены возвращенной, избытой формой собственности, и эта на
сильно привитая проказа заставляет заживо гнить чувства, которые не
имеют иммунитета к контрразвитию. Парализованная форма, застыв
шая в себе и не имеющая возможности избавиться от ставшести, выеда
ет собственную жизнь. Чувства чувствуют себя не просто лишними
(действительность представляет их паразитами, поскольку в нуждаю
щемся мире они не предусмотрены, сверх нормы, чрезмерны) Они —
болезнь, мешающая борьбе за выживание. Чувствующий — обречен. Но
из этого следует: долой не чувства, долой такое время, вернее, основа
79

ния, его порождающие, иначе мы захлебнемся дерьмом собственности,
которая имеет тенденцию, оценивая, все превращать в себя. И все это
тоже банально и пошло. Об этом думать не гигиенично. Все уже распи
сано и остается раскладывать пасьянс из ограниченных, вынужденных
идей. Дешевая распродажа. Аукцион. Кто больше? Раз...
Осевшее в себя, оступившееся в прошлое время, предавшее разви
тие, преданное существованию... Все это оставляет только одну воз
можность: рассмотреть сквозь оседающую пыль клубящихся случайных
форм смутную картину несбывшейся красоты в последнем, открыв
шемся просторе воображения — действовать так, «как будто...» Почув
ствовать хоть чтонибудь, кроме чувства утраты. Необходимость стано
вится случайной дважды: рождаясь и умирая, возникая и самоуничто
жаясь, хотя это дважды — одно и то же время, которое, как имманент
ный предел, смыкается в преодолении, после превращения исчезает,
будто его и не было, не оставляя рубца, не являясь принципом или иде
ей, возвращающей долг бытию и заставляющей быь (быть, бысть, бы —
без упора, стихая) собой из чувства долга.
Конечно в этом мгновении вся определенность, буквально, остает
ся «в силе», всё на миг застывает, замирает в точке досягаемости, преж
де чем обратно начнет менять свою форму, и потому могут быть воспри
няты не с точки зрения условий и логики причин, породивших явление,
а как причина самого себя, теряющая, вернее не обращающая внимание
на определенность чистой эстетичности. Свободное переживание, ко
торое в обусловленном не возможно, здесь действительно, но не схваче
но собственной реальностью.
Чувства, которые своего саморазвития не имеют, но претендуют на
тотальность, как во сне, со всей яркостью мучительно вспоминаемых
событий, которых не было, пророчествуют, провидят свою истинную
сущность, как будто они уже ушли в основание и трансформировались
в единое чувство. Здесь они находят себя в саморазвитии, а не формаль
ном многообразии, хотя требование абсолютного единства произволь
но и порождено не необходимостью и, конечно, не свободой, а посто
янной угрозой чувств настать, нахлынуть в стихии, без цели, милосер
дия и жалости. Но только — по видимости, которая может обладать
убийственной реальностью. Они сверхсвободно обращают все в свой
предмет и избавляются от предметности, как от пустой и несовершен
ной формы, сама форма становится произвольна, но может быть, — и
необходима. Безразличие чувств, поскольку они уже даже не чувствуют
себя чувствами в биении чистой сущности. Так, думая о своем, мы оста
новившимся взглядом смотрим на закат. Нам дела нет до истинных
80

причин, до атмосферных явлений и прочих вполне закономерных усло
вий открывшейся картины. Наше восприятие и воображение забывает
о причинах, их породивших, об исторических процессах, заставляющих
видеть так, а не иначе. Грезы вероломны, но чувство здесь все сводит во
едино, как если бы оно само себя чувствовало. Они не нуждаются в объ
яснении. Они загадываются.
Поскольку чувства только чувствуют себя причиной самих себя и
даже являются таковыми, хотя, в сущности, они есть отсвет, светят от
раженным светом, отражаясь временами во времени, — постольку
двойственны. Причудливым образом сочетаются здесь диалектика и
метафизика, однако и та и другая бессильны чтолибо сказать, посколь
ку некогда опрометчиво лишились чувств, отдав голос разуму. Чувства
догматичны, поскольку (в чистом количестве скольких чувств) ничто не
может быть для них первопричиной, но так как они чувствуют свою са
мопричиненность, то утратиться чувство не может, не перейдя в другое,
как, впрочем, не может лишиться себя, перейдя в другое, — чувства тав
тологичны, талдыча об одном, и тем догматичны.
Однако их догматика основана на мере, на пределе. Мнимость бес
предельности чувств упирается в их относительную абсолютность, ког
да никакое чувство не может быть чрезмерно. Им всего мало. Они не
достигают самих себя, и потому каждое чувство не может быть не толь
ко самим собой, но и «каждым». Не сверхмерны они, а — недомерны.
Отсюда иллюзия стремления к совершенству, имитация развития в ак
туальную бесконечность с клятвой: «Чтоб мне не сойти с этого места».
В этом «недо...» — залог их безумия и приверженности только к внеш
ней критике, по предмету, по форме. Они — частные чувства, причаст
ные тем самым времени, которое — отработанное бытие и само времен
но, хотя основания у них всеобщие.
Чувства блуждают во времени, но они страшно консервативны.
Они — прошлые, хотя и обращены в будущее ожиданием самих себя.
Поэтому, доколе живы, они еще справляются со временем, прикидыва
ясь разными и ускользая в нездешнесть, то опускаясь до ощущения, иг
рая эмоциями, взрываясь аффектами или возносясь в предчувствие
сверхчувств. Но когда они в своем даже формальном многообразии не
застают в предавшем их мире своих оснований, то превращаются в Эри
нний, фурий мщения, убивая все: и предметность, и видение, и мышле
ние, и жизнь, и даже смерть, бесстрастно, в холодной ярости уничтожая
и унижая все на пути. Они опустошают и себя, превращаясь в пустые,
скомканные формы, похищая все человеческое у недостойного челове
чества, которое не оправдало ожидания, и оставляют унылое чувство
81

долга и тоскливое чувство презрения, едва прикрытое моральной вето
шью ожидания.
Чувства становятся не только закономерными, но и в своем отчуж
дении законодательными. Они допускают причинность как случай
ность по недосмотру, служащую оправданию их замутненностью эмпи
рией. Последовательность состояний их случайна. Свобода чувств —
принудительна. Даже сама любовь становится нудной в своей скучной
мучительности, в организованном системосозидании и самовоспроиз
ведении. Она — должнобытьлюбовь и теряется в бесконечном неузна
вании и ожидании, распадаясь в «стало быть» и «всетаки». Чувства ста
новятся хрупкими и крошатся, делятся до бесконечности, преломляясь
в иллюзии «я», ограниченного «пустым» пространством. Чувства ищут
невозможного в своей преждевременой утраченности, изнемогая в по
исках причинности и обусловленности в незавершености. Они чувству
ют свою незаконность, потому что их время еще не пришло и в том
дольнем мире времени, где они оказываются.
Чувства — случайные, чуждые вкрапления. На них печать падшес
ти и неведомости. Их абсолютная спонтанность и трансцендентная сво
бода еще не имеют оснований. Они — только предположение высших
целей предназначения человека, которые отражают исключительную
степень нужды и нищеты его жалкого нынешнего состояния. (Эта ис
ключительность, отделенность, отброшенность, этость, здешнесть —
сепсис зараженных временем форм.) А вернуться обратно, в будущее
прошлое хотя бы той самой трансцендентной свободы, проклятье кото
рой отметило чувство страстью и мукой, — невозможно, поскольку пре
дел отторгнут в бесконечность отсутствием оснований. То есть чувства
невозможны, но существуют. Бессмертны, но умирают, абсолютны, но
временны, свободны, но необходимы. Эта их бессильная антиномич
ность, контрадикция всего со всем — основа прекрасного, но не красо
ты. Это временное настоящее, которое исчерпало себя, истлело дотла в
некогда живой форме, оставив оболочку, и если не разрешится в иное,
то обречено сожрать свою настоящесть и мумифицироваться в бессвяз
ности чувств, уже впадающих в кому. Чувство тщательно оберегают
свою непостижимость, от посягательств рассудка, но охотно бывают
безрассудны. В них нет нужды.
Однако, безусловно необходимое начало чувства, стремящегося
подменить основания преждевременной свободы, оставляет действи
тельности рой мнимых желаний создавать видения свободы, создавая
видения свободы. Являясь критерием самой жизненности, чувства не
осмеливаются покинуть самих себя, предпочитая покидать человека.
82

Они не имеют первоначала, сами являясь пределом всему. Откуда это
следует? Не следует, коль скоро нет абсолютного начала, и чувствам
предшествует истекшая, сбывшаяся вечность и бесконечность, которые
непреходящи, коль скоро время для них отсутствует, поглощенное абсо
лютным становлением, и нет нужды в первом начале. Они допускают
наличие начала, испытывая кружение от незаконной, беспричинной
свободы, открывшейся распахнутым простором, обретенным стремле
нием там, где оснований нет, и они как последний предел отринуты в
бесконечность, — ту самую, которая и есть условие возникновения
чувств, случайных, поскольку противоречат бесчувственному необхо
димому основанию.
Но это абсолютное условие является безусловным, тем самым наде
ляя чувства возможностью свободы. Являются они необходимыми, су
ществуют свободными. Чувства упиваются разрывом, перерывом по
степенности, покидая природу. Обретают «тяжесть и нежность» от пере
полненности бытием, проливаясь через край и смывая всякие границы,
стремясь детонировать универсум, но испытывают темное желание уй
ти в основание, умереть во всеобщем, сбывшись всецело.
По обыкновению путают чувства и чувственно воспринимаемое бы/
тие, в котором до чувств еще простирается бесконечность, избыть коею
невозможно временным рядом последовательных явлений. Эта вся не/
возможность — «идеальная материя» чувств, «последних» во времени и
ко времени, — чистое биение становления, где сами достигнутые и ут
ратившие определенность чувства не полагают предел воображением,
являясь абсолютным основанием и критерием развития. Чувства не мо
гут начаться, пока они чувства. Они действуют, переживая человека так,
будто они причина, лежащая вне времени, как абсолютно необходимая
сущность, до которой ничего не было, но это причина, свободная от
причинности, от самой себя.
Эти кантовские игры увлекательны, но построены на заведомо
ложных предположениях мира, пытающегося оправдать свое существо
вание. Есть тысячи законопослушных безнаказанных способов рез
виться на этих декоративных площадках, при входе на которые начер
тано: «Мы — за безопасную философию». Можно просто живописать в
меру таланта состояния чувств, и сюжеты эти бесконечны, поскольку
чувства изменчивы и каждый раз иные. Можно копаться в механизмах,
типологизируя детали мертвых, разобранных чувств, — не возбраняет
ся. Или исправлять бесчувственный мир пластическими операциями
искусства, силиконовыми протезами и умелым макияжем. Сама приро
да чувств, которая известна, ускользает от эмпирии. Бытие чувств, даже
83

в их ограниченной форме отчуждения все равно — в ином. Известный
догматизм чувств вполне довольствуется гипотетическим выбором в
рамках кантовских антиномий в рассудочном решении: конвенция с
рассудком, компромисс, примиряющий обе стороны с самобытностью
образа. Так в эмпирическом, разрешенном пространстве чувства обыч
но и поступают, склоняя человека, если он не подавляет себя, к одной
из сторон противоречия, где чувства и принимают свою смерть, обретая
меру. В сущности, выбор между свободой и судьбой, высшей причиной
и имманентным бытием, единством непреходящего «я» и частичным
раздробленным миром, началом и бесконечностью — есть выбор смер
ти, способа самоубийства.
Однако даже в ограниченном мире чувств, для которых в их мета
физическом бытии превращенных форм кантовские антиномии могут
служить сводом законов, регламентирующих режим их пребывания в
этом времени (отведенного для редких тюремных свиданий с истинной
априорной сущностью человека — всегда конкретной, но уплощенной
временами до хилой абстракции), — есть две возможности.
Первая — привнесенная, неорганичная, привитая диалектика Геге
ля, доводящая противоречие до разрешения (как до безумия, до само
убийства), но здесь нет места чувствам. Они лишь — видимость диалек
тики, ее отсвет. Собственного саморазвития чувства не имеют, посколь
ку сами вторичны по отношению к деятельности, изгнавшей их в резер
вации, гетто, заключивших в вольеры искусства (где чувства питают ил
люзию, что они свободны, а весь универсум — за оградой, они наивно
чувствуют себя запредельными), откуда изредка они вырываются на
свободу, круша все в чистой негации и сокрушаясь о бытии. Чувства —
крайняя граница нищеты человечества, его нужда.
И вторая — негативная метафизика, позволяющая чувствам обма
нываться относительно своего многообразия, заставляя их биться в
припадках отказа от действительности во имя идеи. Декларация дол
женствующего чувства, основанного на его отсутствии, — «ряженые»
идеала, требующего соблюдения инструкций по применению чувств,
пиротехническая безопасность по устроению фейерверков. Здесь про
сматривается пока еще неясная связь их со временем.
В самом деле. Чувства и время взимоисключающи, взаимоисключи
тельны, и как разные сущности случайны друг другу, враждебны, — люби
мые враги, борьба которых не диалектична. Война до победного конца.
Но и время, и чувства порождены ущербностью бытия. Они — абсолют
ная возможность бывания, исполненности. Отсутствие чувств порождает
время чувств, как ожидание и надежду, — отсутствие времени заставляет
84

чувства временить, создавая воображаемое время как свое собственное
пространство. Чувства «временяются» бытию: ложное чувство нищего ми
ра, чувствующего ограниченность как совершенство, гармонизирующего
свое безобразие. Из чувств и времени складывается воображение, которое
знает, смутно чувствует, что призвано исчерпать себя, а заодно и меру. От
сюда восстает страсть искать основания, первосущность, первоначало,
как гарант единства мира. Именно в силу его падшести.
Однако откуда мы знаем, что мир ущербен, частичен, что чувства
отчуждены и бесчеловечны? Ведь в каждый данный момент вечность и
бесконечность со всей полнотой свернуты в точке бытия? «Все здесь
сейчас как сущее настоящее». Именно поэтому и знаем, что все воз
можные формы свиты в абсолютном «здесь», и в моменте разрешения
противоречия абсолютны, хотя и не похожи на себя. Существует, к при
меру, иллюзия, заданная схемой производства, что природное время,
физическое, доразвивается и снимается биологическим. После оно в
своей социальной форме превращается в необходимое рабочее время,
далее развивается в прибавочное время, и находит завершение как вре
мя в свободном времени, которое в своей естественности должно еще
стать природой человека, после чего само впадает во время, и через раз
вертывание необходимого свободного времени, прибавочного свобод
ного времени и свободного свободного времени исчерпывает вопрос о
времени вообще, являясь актуальной и потенциальной бесконечностью
человеческого становления. Соблазн очень велик, однако велик и ирра
циональный остаток. Невозможно заключить от необходимости к сво
боде, которая выступает здесь иррациональным, априорным принци
пом. Смысл как раз обратный: только с появлением свободного време
ни в его превращенном, свернутом, неузнаваемом, искаженном, неес
тественном состоянии, с которым тщетно боролись, сражались, пыта
лись употребить не по назначению, возникает и деление времен вооб
ще. Оно, как заведомая мера и предел, развивается в основание, пыта
ясь опровергнуть самое себя, уйти в себя. Но и основание ускользало в
самоубийственном порыве. Убивать можно только свободное время, ра
бочее и прибавочное — и так мертворожденное, — а физическое, био
логическое, психологическое и т. д. — вообще слабые служебные абст
ракции, фантомы. Ещеневремя.
Пока искусство способно было утилизировать свободное время,
оно вполне могло существовать в формах отчужденных человеческих
сущностных сил. Ведь свободное время в своем бессознательном росте
довольствовалась простой формой воспроизводства. Избыток свобод
ного времени и превращение его в абсолютную форму общественного
85

богатства приводит его к гниению, когда складировать стало некуда. За
пасники искусства рухнули, отказав искусству в бытии. Это не просто
гибель искусства, не уход в основание, — нет, размозженный взгляд,
расплющенный слух и раздавленная собственной тяжестью мысль.
Свободное время является основанием всех времен на фоне вечности,
времени вообще не допускающей и собственно лишенности, изъяна
бытия — негации деятельности, совпадающей в сущности с пламенею
щим становлением, где и происходит «свершение всех времен как пол
нота бытия», о котором так долго говорили Отцы Церкви.
Поэтому чувства временны, доколе они различаются, равняются,
разравниваются по предмету (напомню, что предметность сверхвеще
ственна, и потому в какойто мере сверхъестественна естеству рассудка,
рассаживающего саженцы случайных границ, дробящих пространство),
они присущи бытию, но не составляют его сущность, отсутствуя на це/
лое время. Свобода их — временна. Но те же чувства — вечны, когда они
превращаются в одно единое чувство, утрачивая предметность, не про
сто преодолевая отчуждение и примиряясь с основанием, но исчерпы
вая само бытие, приводя его в чувство. Из явления чувства преврати
лись в чистую сущность, смысл которой в том, чтобы пережить, вычув
ствовать, выпестовать вечность в особенном. Независимость чувств от
бытия — это еще не свобода, но освобождение. Чувства абсолютны и
потому не могут быть принуждены к воплощению. Они останавливают
ся своим бытием, наталкиваясь на себя. Невозможно их принудить к
бытию, потому, что для них нет «потому», «поэтому», «по причине».
Они возникают необусловленно, безусловно и, впадая в «потом», отпа
дают от самих себя, предавая свою сущность, изменяют со временем,
временем истекая, превращаясь во время, длясь и распадаясь в дробя
щихся отблесках, рефлексах вещей, вырождаясь в ощущения.
Спонтанность и самопорождения чувств — результат предательства
абсолютной возможности, когда сами чувства становятся невозможны
ми (возможность предает чувства, чувства предают возможность. В их
разрыве грозно дышит какаято иная, неясная бесконечность, как бес
все?сильная потеря времени). И дело чувств вовсе не в распростране
нии на весь универсум до естественных пределов, где чувства перестают
быть собой. Равно — и не в простом отрицании всего, что не соответст
вует их мятущейся природе. В противном случае они выродились бы в
чистую мораль, и это самый противный случай.
Собранные в абсолютно целом чувства еще не образуют всеобщего,
поэтому и возможно, говорить о разнообразии чувств, прослеживая их
события как превращения пределов в их объективации. Само желание
86

воспитания чувств порождено ложным стремлением угомонить их, идя
на компромисс и предложив им сомнительную должность регулятивно
го принципа в иерархизированной и упорядоченной действительности.
Попытка рационализировать их неукротимость и заставить функцио
нировать их силу возможна, но отдает пошлостью и подлостью, даже ес
ли это и «любовь, что движет солнца и светила», заставляет чувства пе
рерождаться и быть относительными; превращает их в пустое простран
ство, в котором властвует время, а оно благодаря утраченным чувствам
обретает реальную силу и действительность, становясь «мертвой во
дой», сращивающей растерзанное бытие отсутствием, и выступает в ви
де первопричины по видимости, заставляющей все стремиться к концу, к
концу самого времени, хотя оно собственного самодвижения не имеет,
являясь всего лишь отсутствием, лишенностью.
Тем самым современность не знает чувств, а чувствует лишь их ут
рату, довольствуясь сирыми представлениями чувств. Время находит
свою действительность в их невозможности, в ужеещеневозможнос
ти, в нездешнести чувств. Душа с большим чувством избавляется от них
с явным облегчением. Чувства становятся лишними и остаются сами по
себе, хотя и не в себе. Это тот частный случай, когда пространство и
время оказываются эмпирическими, реальными внешними границами
чувств, всего лишь определениями их, о чем великолепно говорил Кант.
Чувства, отторгнутые в предметность, едва живы в простой восприим
чивости, замкнутые в тотальной страдательности. Им объективно про
тивостоит непостижимая бесчувственность. Их действительность — в
прошедшем времени. Они — прошлые чувства, еще до возникновения.
Они не являются, а только вздрагивают от прикосновений, случайно
наталкивающегося бытия. Событие чувств, как отказ от бытия, отлет
от действительности и прозрение, когда ими все освещается неверным
истинным светом переживания. Все начинает светиться ответным све
том навстречу, окрашиваясь красками, которым еще нет имени. Но ту
пая жизнь объявляет это фантазией, иллюзией, и человек видит уже не
радугу, а физическое явление. Чувства никнут и стелятся по бытию. По
легшие чувства сохнут и распадаются на неорганические элементы. Они
становятся элементарными, дробными, превращаясь в щебень, гарт ос
колочных, случайных форм, проникая в бытие, чуждыми вкрапления
ми. Проникновенность чувств случается их регрессом в предметность,
где время — единственное условие их единства. Время оказывается без
граничным, окрашиваясь чувствами.
Время — чувственно, чувства — временны, временены: натуральный
обмен сущностями. Тем самым чувства впадают в одновременность, едва
87

существуя похищенной жизнью. Они — сравниваются, обнаруживая ка
чества, которые им не принадлежат. Но тем самым, загнанные в свою аб
солютную противоположность, обретают «направление» тотальной стра
сти, стремясь избегнуть себя: все — только не это. Чувствам явно, наяву
не хватает красоты. И они используют законы прекрасного, чтобы дове
сти свой регресс до конца, исчерпать предел и тем прийти к полному сво
ему понятию, опустошив его, то есть количественное движение в беско
нечность, томление по абсолютной красоте доводит чувство до самоисто
щения, до себя. Доктрина чувств, диктующих возможные условия своего
происхождения, заставляющих воспроизводить ограничения для собст
венного разложения. Они становятся безграничными сами по себе. Не
развитие, а регресс к последним основаниям. Агрегатное состояние
чувств, утративших трансцендентальную свободу и вместе с ней свобод
ную причинность. Чувства должны происходить, но не происходят, оста
ваясь в животном состоянии. Возникнув из свободы они ее покидают, от
падают в существование, теряясь в ряду явлений в эмпирии абсолютной
реальности. Иначе говоря, имитируют самих себя в поисках ложных, слу
чайных оснований. Они прикидываются умопостигаемыми и становятся
скоропостижными, пытаясь отделаться, отделиться от всех чувственных
условий, и тем самым усугубляющих время. Отрекаются от самопроиз
вольности во имя продолжения в качестве естественных причин. В ны
нешнем плачевном состоянии человечества для них это единственный
выход сохранить целостность во времени, оставаясь результатом причин
ности, хотением, желанием, принуждающим к долженствованию без до
статочных оснований. Чувства остаются необъяснимыми, но принужда
емыми к совершению, как поступки, которым не следует происходить. В
этом их необходимая, эмпирическая и случайная свобода. Они только
обозначают страсть к развитию, оставаясь обездвиженными, скованны
ми причинностью, и вынуждены доказывать свою необходимость време
нем, полагаемым как способ чувствования, определенно.
Они довольствуются развертыванием, а не развитием, блуждая в
открывающемся равнодушном пейзаже, ландшафте, развращаясь его
унылым вращением, кружением, ощущая свою потерянность и сирость.
И если они странствуют без определенной цели в нецелесообразности,
то хоть по видимости теплятся собой — чувством как оно есть. Путь как
извечное возвращение. Чувства здесь не выходят за собственные преде
лы, оставаясь всего лишь способностью к недействительной свободе, в
чистом созерцании, по видимости. Они галлюцинируют, заполняя тре
щины и разрывы действительности, обволакивая ее желанием единст
ва, и приобретают ее причудливые формы, обретая конфигурацию, ко
88

торая не соответствует их сути, то есть являясь контррельефом, негаци
ей, гипсом, повторяя реальность, внешне копируя, как оттиск, слепок.
Офортная техника чувств, принужденных к материи. В условном мире
они мимикрируют, являясь по существу безусловными, заполняя пус
тые формы, оболочки предметности и приобретают в своей аморфнос
ти уродливые, неестественные фигуры, рационально просчитанные как
тара, стандартная упаковка, калеча себя по необходимой случайности.
Чувства — от случая к случаю. Их истина отторгнута в идеал, который
умопостигаем и паразитирует на идее совершенства, а она представля
ется первоосновой совершенства. От нее отслаиваются чувства, нисхо
дя в мир как подобия. Их мутит временем, и они блуждают среди мут
ных образов, сквозь которые провидится мир, будто через презерватив
(В. Шкловский).
Тошнотворно расписывать все подробности нынешнего состояния
чувств. Лучше их оставить в заблуждении, но их первообраз, абсолют
ная и вечная идея требует если не практического, то хотя бы теоретиче
ского воплощения, иначе, оставшись с чувствами наедине, каждый бу
дет растерзан ими.
Чувства не знают жалости, их нельзя приручить: можно либо убить,
либо вернуть их себе, дав им практическую возможность сбыться в их, а
не нашем настоящем. Они полностью определены идеалом, выступаю
щим абсолютным прототипом и выражены безразличным понятием,
подменяются логикой событий, как будто каждое чувство всего лишь
единичная вещь с частной возможностью, единственной в своем роде,
— быть несбыточным. Чувство смертно, но не смертельно. Тоска про
стого отрицания. Чувство не знает, каким оно могло бы быть, но томит
ся представлением о том, что оно «не такое», страдая в мире вещей, в
котором оно распято между сущим и должным, являясь несовершенной
копией себя самого, обезображенной тенью предмета.
Так, в чувстве музыки нет музыки. В чувстве любви нет любви, —
только ее зыбкая тень. В чувстве красоты отсутствует красота. И ее небы
тие полностью замещает саму красоту страдающей идеей, задыхающей
ся в идеале. На этом и строится химерная бесчувственная аналитика
чувств, персонифицирующая чувства посредством тупого рассудка, ги
потетически допускающего чувства, но отказывая им в реальности или
пытающегося выстроить их данность по ранжиру предметности, раз
очаровывая их. Но чувства не отвечают вопросу «почему?», поскольку
даже в превращенной форме бесконечны абсолютной необходимостью,
заполняющей их вынужденную опустошенность. Они подменяются вре
менем, и все же противоречат ему. Аналитика касается только внешних
89

причин, которые следует устранить как преграду их свободному разви
тию, когда чувства все еще подразумеваются, в уме и про себя, а сущ
ность их покоится в могиле идеала, как изъян действительности. Чувст
ва здесь — только претензия на превосходство над призраком относи
тельного существования, намек на некую безусловную априорную сущ
ность, бытие которой не очевидно, поскольку она не следует из эмпири
ческой данности мира вещей, а противостоит всему гнилому опыту че
ловечества. Нужда в чувствах не доказывает их необходимость и тем бо
лее из нее нельзя вывести свободу чувств. Отвергнутые чувства поглоща
ют не только понятие свободы, но и саму свободу, нуждаясь исключи
тельно в самих себе, воспринимая весь универсум монологично, ионо
хромно, монотонно, как негативное условие своего существования, ос
таваясь принципом, притязающим на первосущость и берущим на себя
функции регулятивности без всяких на то оснований.
Притязания чувств безмерны именно в силу отсутствия меры. Они
пытаются подменить собой все, даже красоту, представив ее агрегатом
своих состояний, и так продолжается, доколе они заражены временем,
тяжелой смертельной болезнью. Чувства мутируют в чужом и враждеб
ном мире, и становятся смертельно опасными, мстительно демонстри
руя ему всю его бессмысленность и никчемность. Насилие над чувства
ми породило контрнасилие, превышающее возможности бытия, кото
рое пытку чувствами выдержать не может. Человек покинут и одинок,
брошен и безнадежен. Отчаяние, равное вселенной, которое не может
быть избыто. Подавленный разум. Обезображенная действительность.
Чувства уходят, как кровь, лишая человека жизни.
Постулаты чувств в извращенном мире делают человека лишним.
Чувства, будто бамбук в древней китайской казни, прорастают сквозь
человека, который казнится ими, за то, что он не соответствует своему
понятию. Чувства воображаемы, но невообразимы. Проросший плесе
нью рассудка затхлый, тухлый мир собственности выжигается несвойст
венными ему чувствами дотла. Поэтому он и страшиться настоящих
чувств, предпочитая одноразовые заменители, стерильные и безопас
ные, которые натягиваются на безликие конвеерные, штампованные ве
щи, нашлепываются как этикетки на лица и души там, где они еще есть.
За всем этим скрывается тошная невозможность умереть. Жизнь сводит
ся к физиологии. К серому быту вещей, покрытых ярлыками и ценника
ми. Начинается распродажа, что вполне устраивает обывателя. Сытое,
нажравшееся время впадает в спячку, переваривая чувства, изредка ры
гая ненавистью и иронией. Чувства питают время, превращаясь в него,
переиначиваясь в себе, становятся желудочными и ползучими. Они при
90

спосабливаются. Все это вызывает к жизни изысканную пошлость со
временной синюшной немедленной философии, построенной на един
ственном приеме — синекдохе, то есть принятии за целое части. О чув
ствах речи нет, а только о принципах их применения, согласно которым
они делятся на имманентные и трансцендентные. Скверна промышлен
ных, промышляющих мышлением откормленных, гормональных, брой
лерных чувств на убой. Чувства определены полезностью, «пользитель
ностью», а философия только маркирует их штрихкодом.
Заведомо ложное, искусственное введение предела. Замороженная,
замороченная свобода наносных чувств, поставленных в механические
соотношения. Реальный предел порабощенного, принудительного чув
ства, прилагаемого миру как равнодушная схема. Допустимый мини
мум, паек из чувств, определяющий статус положения в обществе, не
жели реальную потребность в чувствах. Изготовленные, взятые на изго
товку чувства. Они окрашены в тени времени относительно предела, где
чувства — предикат формы, реальности краденной, присвоенной.
«Вошь на вечности» (С. Виткевич). Внешний шаблон, подменяющий
чувства ханжеским диктатом приличий. Они являются чувствами чего
бы то ни было: чувством времени, пространства, жизни, смерти, музы
ки, философии, самого чувства, вечности, конечности и т. д., в тупом
перечислении, в бесконечном ряду подобий, которые не знают собст
венно чувства. Оно — просто так, от нечего делать. Чувства обыденные,
чувства как чувства. Чувства как «всегда». Они предвзяты. Производны.
Ложь и мечта.
Однако чувства минуют этот формальный предел, присущий време
ни, тем, что обретают возможность объективного самопорождения из
ничего, так как их отбрасывает в чистое действие, не знающее внутрен
него и внешнего, где их объективность и субъективность, идеальность и
реальность оказываются во времени всегда прошлым противоречием
распадающегося результата. Сами они являются ничем не обусловлен
ными и абсолютными, избегающими представления. Они — чистая дея
тельность, минующая созерцание. Поскольку их граница случайна —
они наталкиваются на свою невозможность, и чувствуют себя вне себя.
Но их естественная граница, неопределенный предел заставляет их быть
бесчувственными в своем полагании. И, наконец, их самоопределен
ность отбрасывает чувства в ощущения, не совпадающие с их самочувст
вием. Чувства растерянны в бесконечных формальных противоречиях и
невозвратны, необратимы в самих себя. Они обречены на избегание, за
вороженные видением границы, то есть самих себя еще не возможных и
впадают в абсолютную негативность, — наличие чувства отрицает весь
91

универсум своим тотальным страданием. Чувства направлено против са
мого себя. Оно впечатляется собой, пронизываясь встречным движени
ем своего сопротивления. Преодолевая себя, остается собою, пролива
ясь чувствующим моросящим печальным временем.
с возрастом становишься простым элементом пейзажа
который оглядывают равнодушно уставая дальней дорогой
уставясь в невидимое соринкою исчезая из глаз
долой слезою смываемой долгой превращаясь в подобие тебя
деталью пейзажа виднеясь и развидняясь сквозь время
все мимо и далью мнимой Вселенная кружится замедляясь скрепя
ты скрепа и ось округи необозримой
в этих зыбких кружениях кругах сходящихся кружевами вращения
все меньше кружится голова все больше
просторы полнятся растущей тенью теней начинающих уставать
и дальше
дальше нет дальше круги под глазами круги
где деталь пейзажа теряется вовсе из виду
с возрастом жизни нет и не будет как ни крути
дальше к себе становишься ближе
а видеть совсем не напрасно когда впадает в глаза
взгляд оттуда случайный а ты проплываешь мимо
и только усталость приливом теней вечереющих за
пределы дороги дальнеющей необозримой
и с возрастом жизни дальше чем можно постичь и понять
зреет зрение превращаясь в пейзаж гонимый
ветром вечерним врастая в прошедшее вспять
а значит навстречу в лицо вот что непостижимо
так видят деревья в цвету излучающем свет
далеких звезд от которых глаза светлеют
и тоже светятся мерцая цветам в ответ
и кружится голова и руки немеют в предчувствии странном
что это почти что всё
и это почти не продлится мгновение даже
я пропадаю из виду и с корнем рвет
меня чейто взгял навеки из жизни пейзажа

БРОШЕННЫЕ СЛОВА
(ИГРЫ ТЕНЕЙ)

Пространство не знает времени
Время не знает пространства
Они просто друг друга терпят
Как чета глухих стариков
Что едят из одной
Миски
Из одной памяти
Из одной беспамятности.
Жан Руссено

Чувства неприкаянны, но окаянны. Их ненужность — предпосыл
ка свободы, которая может и не сбыться. Существование их в сиюми
нутности, необходимое сбегание, совпадение в мгновение — абстраги
рование бытия, дифференциация бесконечно малых чувств, стремя
щихся в настоящем к ничто. Истощение в ожидании лучшего случая.
Обложное, облыжное, ложное время одномерных чувств. Время и чув
ства имеют разную природу, но одну меру, так что обмениваются сущно
стями. Спасительное отупение чувств, отданных в откуп, заимствован
ных у истории временного не защищает от пустоты. Обложки простран
ства еще сохраняют формальные границы, но не для чувств, ощущаю
щих свое несоответствие сущности. Чувства нестерпимы и нетерпимы.
Их нетерпеливость, останавливающая время, по сути — восстание про
тив смерти. Заведомое поражение. Но своей напрасностью оно наруша
ет отлаженный механизм умирания. История стала и потому в своей ту
пой неподвижности — возможна только как объект созерцания, обре
ченный на снос. Ее зарастающие пути пока проходимы, они прослежи
ваются, но уже никуда не ведут. История уже — не история. Брошенная
за ненадобностью. Она еще сохраняет некоторую живописность, обре
тенную непонятность от бесполезности, но уже не помнит о чем она. Ее
никчемность освобождает чувства от рабской связи со временем, хотя
со временем чувства не становятся, а изнашиваются, завися от его ин
тенсивности, насыщенности, зависают в нем, испытывая бессилие.
Чувства своего времени теряются в подробностях и проступают
бессвязно, невнятно. По форме они чувства, но набитые изломанным,
измельченным временем, которое тлеет, светится временами же, проис
ходящими дроблением, собственной гибелью, изведением самого вре
мени. Оно, являясь отобразом, эктипом умирающего наличного бытия,
стремлением к смерти, меняет направление, разрушая само время, рас
95

щепляя его форму до бесконечности. Тем самым время стремится к бес
конечности, его становится «больше» и оно от избытка (до этого пре
вращения время было всего лишь лишенностью) мерцает неверным
светом, прообразом смертных чувств. Время принимает форму чувства.
Но отказывается от самих чувств, довольствуясь абстрактным, самопо
рожденным чувством времени. История, ставшая объектом деятельнос
ти и не доведенная до конца, оставлена, брошена. Она — неизвестная
причина. Руина, предназначение которой искусственно забыто. Чувст
ва больше ничего не должны, и в своей отстраненности сохраняют от
ношение к истории как взгляд назад. Оглядываясь, чувства разглядыва
ют историю (раскатывают, и этот тяжелый раскат чувств сотрясает ук
рытия разума скрытой угрозой), поневоле нехотя впечатляясь ее мас
сой, становясь массивными и неподвижными, утратившими легкость,
ворочаясь в беспокойстве. Сопротивление ради сопротивления.
Тяжесть чувств невыносима. Но их ограниченность не естествен
на, они сами и есть ограниченность, которая превращается в самодо
статочность. Мертвые, объективированные чувства начинают проду
цировать подобия. Деятельность чувств истощает их, понижая давле
ния и скорость истечения. Реальность чувства находят в бесчувствен
ной границе, но в каждый данный момент они чужие самим себе. Их
бесконечность лишняя, поскольку чувства — граница, пространство
борьбы идеального и реального, всего со всем, но граница, стремяща
яся к абсолютному самовыражению. Чувства желают действовать как
бесконечные вещи в себе, но им тесно в этой самости, где они не могут
удержать свою сверхтекучую природу и потому они не знают удержу в
бесконечном стремлении в никуда. Это вообще свойственно свободно
му человеку, наталкивающемуся на неисчерпаемость и потому непрохо
димость собственной свободы. Ее неизбывность ошеломляет и в чувст
вах трудно примириться с тем, что продуктивная деятельность, даже ес
ли это деятельность воображения вечно наталкивается на самое себя,
замедляется, затормаживается собою и хотя скорость движения относи
тельна и, в сущности, все равно,какой объем, какого времени тянем
своим усилием, — времяизмещение условно, но, тем не менее, для мгно
венного переживания все — слишком медленно. Нетерпение, рассчи
танное на века, на вечность, навечно. Сопротивление пространства за
лог пластичности и податливости всего. Все становится доступным де
ятельности, не справляющейся с собственным бессилием и обращаю
щейся в чистое переживание. Чувство — напрасно изначально и вечно.
Но оно временем приставлено к работе. Порабощенные чувства
лишь смутно чувствуют свое предназначение, а в остаточном времени
96

настоящего, обманутые надеждой и присвоенные, выполняют роль ка
тализатора, единящего мир в нечто формально единое. Собственные
чувства, бытующие чувственной деятельностью, заставляют спекаться
лом вещей, идей, отношений в единую массу формы «я», но этого не до
статочно, чтобы получить однородный расплав бытия, то есть вернуть
ся к чистому движению становления, безразличного к форме и качест
ву единичного существования, но способного на все.
Я не сотворяю вещи, не они конечная цель, равно как и идеалы, не
ставлю цели, не варю сталь из прошлой культуры, не превращаю руду
бытия в чугунные идеи, я создаю бытие, в котором может быть есть и
руда, но мне это безразлично. Одна беда, что потенцированное «я», да
же дойдя до собственного отрицания и исчерпав идею универсального
единства, которую оно представляет как голограмму в собственной еди
ничности, не может покинуть свои пределы и спродуцировать другое, в
том числе и другие чувства, так что оно обречено воспроизводить чувст
ва в их одномерной определенности до бесконечности, тем самым тво
ря, тваря вечную нищету чувства, воспроизводя его бедность как порок
сердца. Здесь чувства недоумевают и обращаются за разъяснениями к
уму, который умеет, но теряется в догадках относительно необходимой
ненужности их. Рецидивы чувств вносят сумятицу в распорядок време
ни и подавляются психотропными средствами искусства, загоняющего
их в штампованные сюжеты произведений, где чувства содержатся в
связанном состоянии, в ритме, в размере. Это создает видимость музы
кальности, но музыкальности цирковой лошади. Чувства устраиваются
увременяются в плагиативном времени, скрученном в примитивную
композицию из цветного лома прошлого. Скрюченные чувства, запол
няющие остаточные, зазорные, случайные пространства. Они — заве
домо ворованные чувства, случайно приткнувшиеся, присосавшиеся к
объективным, но не для них основаниям. Лоцманы. Прилипалы.
Чувства вызывают зевоту заведомой своей оправданностью.
Они сложны эклектической, суммарной совокупностью. Совокупля
ясь, случаясь с вещами, чувства порождают мутантов, образящих мир.
Истово пытаясь сохраниться чувства воспроизводят объективное про
тиворечие своего бытия, рассеиваясь спорами, укореняясь в идеях, ви
дах, вещах, мыслях и произведениях. Однако, противоречие любого
чувства, тоже результат хищения. Это присвоенное без оснований про
тиворечие, что создает видимость эстетичности и свободности. Транс
цендентальные иллюзии. Чувство любви безразлично к любви, и за нее
принимают притяжение, стремление к взаимопереходу, которое исчеза
ет, если противоречие разрешается. Поэтому сохранение бесконечнос
97

ти как непреодолимой пропасти, воспроизведение невозможности —
едва ли не единственная цель любви. Реставрация будущего по остан
кам. Там, где противоречие разрешается в становлении как единстве
бытия и ничто, это единство не становится новым противоречием до
бесконечности, а является покинутым. Потому в любви и чувствуют се
бя опустошенными, брошенными уже в предчувствии. Результатом есть
приуготовленное красоте, но еще пустое пространство, которое есть, но
воспринимается как ничто. Красота не приходит, но и человек не про
исходит, он лишь свободно может создать то, что он еще не знает, а не
воспроизводить собственное ничтожество, как это он делал до сих пор.
С точки зрения современности, оправдавшей противоречие любви как
вечное, это — гибель любви, поскольку есть одно единое, — теряется
отношение, оно же — форма. Одно, достигнутое стремлением, не знает
определения. Оното и есть любовь, но не может иметь имени. В пред
шествующем противоречии в одномерном мире любовь была стремле
нием к тотальному единству, только благодаря ненависти всего осталь
ного, не оставшегося благодаря пределу, границе, фронту бесконечнос
ти и конечности, где они взаимоуничтожают друг друга.
Любовь и ненависть — одно и то же в одном и том же соотношении,
и длить это можно лишь во времени, рожденного этим разрывом, сохра
няющим дистанцию в целую вечность. Таков идеал любви нашего века,
строящего отношение на доступных и достаточных временных основа
ниях. Для этого мира свершение любви — ее свержение. Смысл любви
в ее силе, умеющей противостоять миру, стремящегося пожрать веща
ми, длиннотами времен, обыденностью напряжение, подавить сопро
тивление, успокоить навеки. Заезженная любовь на все времена. Но
здесь еще не любовь, только ее жажда, неутоленная идея.
Чувство умирает в понятии, окаменевает в нем. В сущности ника
кого нарушения равновесия нет. Любовь, или то, что подразумевается
под нею, только — негативная реакция на тотальную ненависть одино
чества. Ненависть от и до безразличия. Смерть такой любви, действи
тельно, может быть возвратом в безразличие протоплазмы вещества, за
гнанного в функциональные бесстрастные формы, и здесь вариации
бесконечны, но может быть и происхождением в иное, где любовь не
знает отношения как одно, не противостоящее многим, где двое — ли
цом к лицу, а не спина к спине в круговой обороне. Иначе говоря, не
приспособленность любви к этому миру, ее разочарование, развообра
жение, следствие неготовности и негодности человека к свободе, когда
он остается не перед выбором, диктующим ему правила игры и метафи
зику поведения, схемы поступков, — а когда деятельность его настоль
98

ко свободна, что он творит из ничего, без проекта и прогноза.
Однако в это новое, еще не виданное пространство, вторгается вся
мертвая масса прошлых форм, приобретающих причудливые очерта
ния. Отказ от них требует еще большего усилия, нежели сотворение
универсума. Мусор возвратных форм, прошлых времен, засоряет, за
грязняет, загаживает обретенное ничто, которое не для этого, которое
ни для чего. Начинается оргия покойных форм, случайно захвативших
незащищенное пространство красоты, возмущающих его, где они поль
зуются чужой свободой, упиваясь обретенной возможностью превра
щений. Псевдогенез их — катастрофа, но они лишь сопутствующие ре
акции, — не они причина. Саморазогрев, самовозгорание, сдерживае
мое трупом понятия. Распущенность сменяет строгость чувств (ложная
взаимозаменяемость распущенности и строгости, и та и другая услов
ны, относительны), ошалевших от реальности любить все без разбору и
смешиваться в любых пропорциях. Бесчисленные подстановки, сила
привычки, монотонность любви, которая может и принимается за на
дежность и постоянство, особенно в эпоху всеобщего гниения.
Нам ли, брошенным в пространстве,
Обреченным умереть.
О прекрасном постоянстве
И о верности жалеть!

(О. Мандельштам)
Однако это не так безобидно, как кажется. Чувства умирают от за
ражения крови. Не та формула. Отторжение чувствами. Свобода сме
няется произволом, и загаженное пространство превращается в мо
гильник.
Только тогда, когда разрешенное противоречие в обретенном един
стве отважится действовать как единая сущность, не засоренная веща
ми, когда преодоленная вечность уходит в основание, тогда происходит
преосуществление, а не переоценка всего универсума, не ведающего,
что творит, и не имеющего заведомого масштаба, — тогда красота, дото
ле невидимая, начинает проступать в деяниях, смысл которых неясен,
поскольку они свободны, а не обусловлены.
Абсолютная красота создается... Это ли не странно? Но для этого
чувства должны отречься от собственного происхождения, покинуть се
бя, поскольку природа чувств — не в них самих, и только грядет. Из их
истории нельзя заключить к красоте. Чувства не знают будущего. Им
некуда отступать. Прошлое прикидывается будущим, распахиваясь
простором, в котором все напрасно. И чувства оседают в будущее, пред
почитая неведомое, заведомому плагиату смерти. Будущее уже было.
99

Сезонные недочувства потянулись вслед за ушедшей, пересохшей
историей как ее жажда. Их мелочность и суетность оказались великими
по отношению к нашему молотому времени. Мы, как свинцовая книж
ная пыль, осевшая на развалинах, но ведущая родословную от Гутенбер
га. Родство книжной моли с мировой поэзией. Она в известном родстве
с Дантом, Петраркой и Гёте. Вся в белом. Взгляд, фасеточное зрение
моли порождает постмодерн. Провинциальное барокко. Страсть к ти
ражированной, поточной детали, которая заменима до бесконечности.
Философия подобий. Подражание. Перебор одинакового. Пробироч
ные чувства. Картасхема находок, не связанных между собой и превра
щающихся в труху от взгляда, брошенного в упор. Стандартные страда
ния. Скука. Не письмо — документ. Не чувства — права на чувства. Но
эта любовь к подробностям, проступающим как сыпь в текстах, карти
нах и стихах, — распад времени.
Чувства больше не привязаны ко времени, не связанны им. И хотя
они не действуют и не в силах делать то, что вздумается (не думается и
сил нет), они обретают способность пройти сами собой. Мемуары о
том, какими они никогда не были. Чувства сразу старые, еще при рож
дении. Эпифеномены. Но то, что функционирует ныне как заменитель,
не рождалось: механический результат распада, изнашивания вещей и
форм, вынужденных потесниться и допускающих просачивание в ис
тертое пространство чегото неведомого, не предусмотренного техниче
ской документацией монотонной цивилизации. И это неведомое еще
не чувство, но отрицание, чинит самосуд, все пропитанное запахами
обреченной, ржавой жизни. Оно, окисляя, может только освободить
пространство, но не в силах породить иное. Чувства не замечают эту
жертву и принимают пространство как должное, своим прообразом раз
мыкая единство мира и мыкаясь в искусственных лабиринтах. Они
вздорны, и предпочитают просторам намалеванные, условные декора
ции. В нынешнем, ставшем мире они — безвкусные цитаты, призываю
щие в свидетели прошлое. Даже цинизм их взят напрокат, впрочем, как
и сентиментальность.
Чувства — зависть к реальности. Они — самодовольная ошибка бе
зошибочного бытия. Подновление и реставрация чувств, основанных
на форме, невозможны, хотя и вскрываются лаком времени. Формаль
ные чувства не могут освободиться от принудительного бытия, преодо
леть силу тяжести и собственную холуйскую приспособленность к жиз
ни. Они должны быть опровергнуты. Принести в жертву не себя, —
свою ничтожность. Очиститься от суеты. Освободиться от образа. Отри
нуть ничтожность, прах вещей, когда человек — только их воспомина
100

ния. Вещи пытаются, но не могут забыть человека, запамятовать дея
ние, от которого они отпали. Они — материализованное чувство отсут
ствия, где обитает время, которое всегда «потом», тогда как чувства
«прежде». Чувство и время сходятся как подобия, атрибуты иной суб
станции, но они этого не знают, пытаясь упокоиться в себе, как затуха
ющие волны, стихая в самости, в отрешенности, в желании остаться не
изменными. Утешение в страдании, которое сами же временные чувст
ва и претерпевают, бесконечно мучая человека. Чувства — то, что от не
го осталось. Они всегда последние. Темное молчание. Восхищенная
скорбь. Пагуба. Невидящий взгляд, остановившийся в вечности, пыта
ющийся проглядеть бесконечность. Время претерпевается к чувствам,
удаляя цель на дробную, мелочную бесконечность. Время расправляет
ся пространством. Чувства обретают пространство, вытесняясь време
нем, становясь тягостными, тягучими, и обнаруживают величину. Они
лицемерны, — мера личности, ее ограниченности. Они не обманывают.
Обманываются.
Чувство — единственное тотальное постоянство в абсолютном дви
жении. Его изменение, измена — чужие. Чувства — предвосхищение се
бя «здесьсейчас». Они проваливаются в собственную пустоту. Начина
ются сами по себе. Становятся самими собой. Странные чувства без
эмоций. Чувства недочувствуют. Сосредоточившись на возможном про
тиводействии, они стремятся защитить свою положенность, но, не
встречая сопротивления бесчувственного мира, теряются в поисках се
бя, снимая время, как иное, пытаясь вернуться, обращаясь тем самым
против себя как действующей причины. Чувство саморазрушается в
предположении, в неравенстве, в противоречии с собой, теряя непо
средственность. Они внешние своей действительности, и обретают ви
димость, отрицая собственное возникновение, как необходимое, необ
ходимость выводя из свободы, которой у них нет. Сами чувства прежде
временны, поскольку и бытие, и ничто, необходимость и свобода —
лишь следствия их деятельности. Они вторят самим себе, преломляясь
в изломах коверкающей себя причинности, но чувствуют они себя чи
стой негацией; они ни свободны, ни беспричинны, ни необходимы, ни
какие. На самом деле их самосозидание, самосотворение им привиде
лось. Движение их и развитие — кажимость, но действительная неза
вершенность. «Ход, обход, обхождение, кружение, заблуждение, блуж
дание Ничто» — «Umgang des Nichts» (Блох). Поэтому свою нетость чув
ства компенсируют плохо выверенным (вываренным) понятием, при
внесенным в качестве нехорошо образованной метафоры. Их невыно
симость и незавершенность может быть схвачена только ничего не зна
101

чащей антиметафорой, вызывающей турбулентность, возмущение,
волнение чувств как абсолютно чужое, вброшенное в их бег и вызываю
щее отклонение, искажение, побуждающее чувства вернуться к преж
нему, в непосредственное существование, без всякого «чтобы». Они
ощущают свой напор свободного падения и осуществляются очевидны
ми. Не сами чувства, но нужда в них, вырастающая из отъятия. Они чув
ствуют себя запредельными. Ввергаясь в нужду — мельчают в опреде
ленности, мельтешат определениями, разбиваясь о чуждую предмет
ность. Несчастный случай самоотверженного самоопровержения. Чув
ства овнешняются в себе, становясь обывателями, конформистами, ус
траиваясь, вчувствуясь в предметность, и лишь изредка по неосторож
ности выглядывая, проглядывая, проступая сквозь кладку бытия. Ино
где (иногда — времена, иногде — пространствами) выдаваясь за преде
лы, становясь выдающимися.
Глухо, тяжело ворочающимся языком почти невозможно выразить
ничего, только тяжесть чувств, которые, пытаясь слиться с грандиоз
ным вечным и бесконечным движением, стать чувством самой материи,
становятся бесчеловечными. Маниакальная страсть (которой одержимо
искусство) выразить нечеловеческое человеческими средствами пре
вращает чувство в средство уничтожения и человека, и искусства. Чув
ства  здесь преднамеренные катастрофические последствия. И отка
заться от этой страсти равносильно самоубийству в сущности. Даже это
будет оправдано безусловным полаганием самопроизвольности, иде
альным основанием которой является смерть. Чувство коренится в раз
рыве бытия и ничто. Оно — «вот это», «Dasein» — но не хайдеггеров
ский, основанный на свежевании вещей, где о чувствах вообще речи
нет, а любое бытие — продукт обстоятельств, а кантовское постоянство
действующего, «чувство существования». Время для чувства — лишь
формальное условие, которым не определяется, то есть чувство высту
пает границей времени, его дискретностью, разрывом. Достоверность
чувства — steresis, лишенность, отсутствие времени. Чувство времени и
времячувствие — атрибуты одной и той же действующей причины. Это
эон (истинно сущее) и айон (вековечное) чувства, которое — случайное
пространство искусства. Случайное — проявленно, приявлено, но не
присуще времени. Относительная и безусловная случайность чувства
только прорыв в никуда, через разъем пространства и времени, сущно
сти и явления напролом, а там видно будет, и видимость здесь — выс
шая мера чувства в пределах его исторического возникновения, послед
нее оправдание созерцания в абсолютном снятии, обретающем беско
нечность дления.
102

Они не смешиваются, и попрежнему выглядят «не отсюда», вы
давливаются в приделы искусства, которое использует эту массу, закли
ная ее творением.
Чувства как живые. Но это театр теней. Чувства здесь сугубо абст
рактны. Они зависимы от формы. Представляют понятие прекрасного,
не имея о нем представления. Но движет ими то же независимое отно
шение чувств к самим себе, которые не знают иного, то есть всего, что
отличается от них самих ими самими. В этом безразличии они утверж
даются в безусловной самодостоверности, в которой они неудержимы,
ускользая в противоречии между представлением и понятием. Имея
причину в существовании, они избегают причины в сущности.
Чувствам все равно, реальны они или идеальны. Все действитель
ное и недействительное они превратно воспринимают как свои модусы,
различные определения одного и того же. Более того, одушевленными
формами, которые предстают живыми существами, исходящими из су
щества чувств, которые настаивают на понимании. Но эта отринутость
чувств в принужденные формы искусства только усиливает их одиноче
ство, если одиночество может быть усиленно. Чувства реанимируют ха
ос противоречий, ничем не связанных, неупорядоченных, вздыбленных
и бесконечных. Именно в искусстве ограниченное, конечное существо
вание выражает плохо скрываемую бесконечность, которая в каждом
фрагменте дана сразу, всецело. Бытие произведения есть все бытие. Оп
ределение чувства есть только ограничение его деятельности, которое
представляет собой лишение бытия самого ограниченного чувства, и
как отрицательность есть преодоление предела. В этом целостность
чувства, которое не состоит из частей. Говоря словами Спинозы: «Суб
станция существует прежде своих состояний». Но чувства не субстанци
альны. Видимость их самостоятельности — тень превращения субстан
ции, которая опрошляется, оступаясь во времени. Чувства вплетены в
становление, переход, превращение, возникновение, уничтожение
только как свойства без определений. Их постоянство это обратнодви
жение, молчание обращения, возврат, разврат. Чувства — обещание вер
нуться. На самом деле они — всегдапокидание субстанции деяния, с
которой чувства не желают сравняться, чтобы не быть одинаковыми с
нею. Они не воплощение действительности, но безнадежное усилие об
рести независимое, безотносительное, абсолютное существование.
Быть так и не иначе. Не определяясь к существованию другим. Они
«больше», нежели есть. Обретают способность к самовозрастанию, как
будто абсолютное может иметь такую возможность. Хотя для того, что
бы быть абсолютным, оно должно вбирать в себя не только эту единст
103

венную невозможную возможность, но и небытие. Путаница, возника
ющая здесь, сродни самому чувству, которое в своем бегстве мстит изго
няющему его бытию тем, что является необъяснимой способностью
этого мира быть загадкой. Чувство, как тайна своими превращениями
сводит бытие с ума, преломляясь, отсвечивая и отражаясь в бесчислен
ных изломах и гранях, потешаясь над определениями (пределениями,
делениями) своей беспристрастной игрой. Поэтому иллюзия многооб
разия чувств действительна, как краски и оттенки, несводимые к свое
му физическому субстрату. И никакая мысль избавиться от этого не мо
жет. Чувства бывают поэтому большими и маленькими, светлыми, тем
ными, нудными, случайными, свободными, необходимыми, грязными,
возвышенными, разными, одинаковыми, и т. д. и т. п. Короче, тому по
добными и бесподобными, качествуя и превращаясь, но не они преди
каты разможженного бытия, а напротив, бытие — предикат чувства, ис
полнившееся последним. Бытие светится замедленным чувством, кото
рое стремится к освобождению и не находит иного выхода, кроме пре
вращения самого бытия в переживание, не для избавления от существо
вания в свободе смерти, но переосуществлении его в человеческое чув
ство, утратой самого себя. Чувство — это не жизнь. Оно и является
впервые как мука. Чувство учится страдать и, пытаясь обрести свое бес
печное прежнее состояние, когда оно не отличалось от бытия, затягива
ет себя в корсет образа, следуя этикету и искажаясь. Но они не есть, а
становятся, не развиваются, а остаются, не даны, а бывают.
Чувства преформированны в бытии и являются его возникновением.
Они преформированны возникновением и являются бытием. Образы
чувств — «промежуточные существа» (Лейбниц). Но сами чувства ухо
дят от низшей свободы быть в превращение, отказываясь от самостоя
тельности и достаточности ради движения самодеятельности, которое
есть не обретение, а утрата индивидуальности.

БРОШЕННЫЕ СЛОВА
(ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Чувства вынуждены доказывать свою способность не существо/
вать. И тем поднимают, вызывают время, которое теперь непоследо
вательно. Временная различенность распавшегося времени заставляет
рассматривать существующие чувства как одновременные и тем испы
тывать их разными временами, в которых они несравнимы по различ
ным основаниям, хотя и бывают соединенными абстракцией единства
мира. Время попавшееся времени позволяет, изволяет устанавливать
любые произвольные отношения, но не столько в сравнении нынеш
него с пошлым в жутких и скверных попытках расправиться с реаль
ностью произошедшего, оклеветав, разрушив, обгадив, унизив или
напротив возведя в ранг культа и перелицевав наново, — для того, что
бы, утратив будущее, найти обходной путь или выстроить упор и со
здать контрдавление наступающей пустоте, взорвав воспоминаниями
образовавшийся затор мертвого, обезличенного бытия, вспомнив тен
денцию. В известной мере нравственная историческая норма и мораль
истории вполне соответствовала идее положительного поступательно
го движения, которое обусловлено безусловным пределом, заведомым
концом развития, растущей смертью. Усталость укоренена в первона
чале, которое и есть деятельность. (Впрочем, мне ближе классическая
идея, утверждающая, что «бесконечный прогресс от действия к дейст/
вию — это совершенно то же самое, что регресс от причины к причине»,
Гегель.) Вечное и бесконечное движение из радости порождает уны
ние, которому можно противопоставить лишь стремительное избега
ние «всего», только бы не попасться и не быть связанным. Это бес
связное бывание бежит времени, тем уступая чувствам деяние творе
ния из ничего. То, что воспринимается первоначальным рождением
как утрата единства, раздвоением, обнаруживает новый простор сво
боды двоих, печаль которых в невозможности быть собой. Они стре
107

мятся к одиночеству. От него любое движение заставляет двигаться
вселенную навстречу. Это уже встреча, и утрата, так как обретается на
правление, связь, время и так далее наедине с которыми. Но быть на/
едине — это надвое. Противотоки истово уничтожают друг друга, и
чувства — только отблески этого яростного желания достичь невыра
зимого. Где надвое — там вдвое.
Однако, даже все это бедное, грезящее страдание того, что не реши
лось умереть, скукожилось и поблекло в компрессии нагнетаемого вре
мени, которое в своей герметичности начинает расслаиваться, — так
что времена разные происходят с различной «скоростью» и сравнива
ются, уравниваются серой невозможностью изойти вполне. Аритмия
времен приводит чувства в замешательства. Они ищут основания и ка
жутся самим себе, прибиваясь к любым формам и теряя значения, теря
ясь в значениях. Сопревшее в определенности, замкнутости, чувство те
ряет человеческий облик.
Объективное начало чувства — прошлое, которое просыпается,
разбуженное блуждающей деятельностью человека, пытающего вжить
ся, выжиться, вжаться, скрыться в былом, врождаясь в странный и не
понятный мир будущего. Чувства уже предзаданы и даны как опроверг
нутые, в пепле, который некогда был жизнью всеобщего. Отверженные.
Поэтому моя осваивающая деятельность уходит в прошлое, возгоняя
его к своим истокам, восстанавливая жизнь. Возможность ужебытия
чувств, их объективная историчность создает иллюзию субстанции. Ме
ня могло и не быть, но чувства объективно существовали как отноше
ние, затаенно ждущее своего времени. Эта субстанция прошлого подав
ляет и заставляет забыть, что бытие чувств тоже вторично. Существова
ние моей субъективной деятельности (тоже относительной и историче
ской) превышает объективность бытия тем, что слабым движением
приводит безразличное движение материи вообще в движение навстре/
чу. Я становлюсь возможностью всеобщих чувств произойти, они — мо
ей возможностью сбыться. Однако, наталкиваясь на предел, форму са
мой собой ограниченной деятельности, заранее деформированной, чув
ства и история начинают сбываться, и этот сбыт — натуральный обмен
веществ, а не человеческие чувства. Чувства превращены в натуральный
продукт, становятся товаром массового спроса. А потому унифициру
ются, подчиняясь стандарту потребления.
Благодаря разложению времени, его «гомеоморфиям» чувство
впервые может ощутить несоответствие самому себе не только в смут
ной критике истории, но и в реальном времени настоящего: как пора
жение духа. Деспотическая свобода чувства, выступающего свободной
108

причиной, оканчивается чувствоторговлей, которая тем позорной, что
они ощущают свою принудительную зависимость и оправдывают ее
всем существом. Мир становится нереальным, чувства — бесчувствен
ными. Произведенная природа их подвергается атрибутированию.
Ограниченное представление заблудившегося рассудка, все пыта
ющегося подвести к всеобщему эквиваленту, заставляет рассматривать
и систематизировать, складировать многообразие чувств, сотворять
иерархию ценностей в прямой зависимости от рынка, измеряя степень
интенсивности, качество и количество чувства, деля их на случайные,
свободные и необходимые. Однако этот кладбищенский порядок не
знает живых чувств, для которых такие градации есть внешние оттен
ки их становлений. Последы. Более того, в сущности(,) есть одно чув
ство, которое сразу и абсолютно и относительно, случайно, свободно,
необходимо, и ни единый атрибут его не может быть отрицаем, хотя и
может быть.
Иными словами, чувства одинаковы и различны по способу опре
деления. Их отдельность — в другом, не по действительной сущности.
Их предел выражает недействительность чувства, его ограниченность.
Разведение чувств (разбавление временем) во времени, их делимость
— болезнь существования в несовершенном, остановленном прост
ранстве. Чувства, по существу совершенные, вынуждены ютиться в
определенном образе, в котором формально они лишены бытия. По
тому они и длятся, тянутся в несовершенном времени. К ним прило
жимы все исторические споры картезианской проблемы. Каким обра
зом протяжение присоединяется к чувствам, имеют ли чувства теле
сность... Чувства здесь лишь следствие недостатка бытия, и потому
компенсируются, вытесняются, выясняются и проверяются време
нем, в котором чувство теряется в бесконечном движении своих атри
бутов, оставаясь чистой идеей.
Парадокс в том, что для того, чтобы «затерятся», чувство должно по
идее быть, быть идеей. Оно есть до своего происхождения. Пребывая
эминентно во всеобщем, им не предполагается, поэтому каждое чувст
во можно объяснить через другое, установив формальную причину сво
бодно, но прочувствованно чувство может быть только из самого себя,
собою. Иными словами, я могу ссылаться на историческую необходи
мость, на Бога, на абсолютную красоту, отдаляя причину чувства на це
лую бесконечность; я вправе ввести необходимый произвол, и предпо
ложить, что чувство во мне живет видимостью, тогда как его действи
тельность существует вне и независимо от меня во всей полноте своих
проявлений, и мною чувство теряет свою свободу, но само чувство дей
109

ствует как абсолютная реальность субстанции, хотя это не так. Оно яв
ляется как субстанция — очевидно. Без явления. Сразу во всех отноше
ниях. Свободная безразличная отрицательность, переполняющая все.
Сомневаются в чужих чувствах, но не в своих.
Однако они слишком привязаны к предметности. Ограниченность
чувства позволяет их присваивать, своить, использовать как нечто изве
стное, даже не как идею, опустошенную бегством переживания, а как
простое, пустое понятие, поятие, заменитель. Чувства зависят от состо
яния вещи и выражают нечто, не соответствующее их природе. Они зна
чат. Они — определенным образом другое. Действительность другого. И
потому они в своей непосредственности асоциальны, неисторичны, ан
тиобщественны. Их основания в ином, отвергнутом и потому они — бес
конечное томление по утрате до возникновения. Акциденции (сущность
формально) покинутого. Чувства приурочены времени как форма исчез
новения, но не порождены им. Времянины чувств — формальное их на
чало, случайная дата рождения бесконечности, которая вообще не име
ет длительности, и потому в каждом мгновении неисчерпаема. Время,
когда чувство приходит в имя, а не в себя, именины временения чувства,
его вменяемость. Exarcoris — воплощение. Причуды чувств, оторопев
ших от себя, узнавших, что они есть. И в этом их кошмар.
Издержание предела они воспринимают как собственную гибель,
этой смертью живут, забывая в панике о том, что их ограниченность вы
нужденная? и чувство есть своего рода Transeus (не путать с transensus)
— не переходящая на другое причина. Распространение, всеобъемлю
щее преосуществление чувством, преображение мира не имеет даже
свободной причины. В себе они не распространяются, и трансцендиро
вание их может быть только в чужом мире ограниченных сущностей,
где чувства — деятельность, вид и образ, отражение иной всеобщей
сущности. Сопротивление этой свободной причине Красоты и порож
дает чувства. Они не естественны; это контрусилие, противодействие.
Они предпочитают оставаться в единичности, облекаясь в защитные
оболочки прекрасного, защищающегося вещами и временем. Они жи
вут сопротивлением, и в этом преуспевают, культивируя непроходимую
разобщенность форм и отношений. Чувства выжигают в себе красоту,
как в топках, дышат несвободой, переводя ее: зряшное отрицание кра
соты во имя красоты.
Прекрасное как совершенная в своем роде вещь делает чувства
прикладными, оставляя им вторичную природу. Чувства пресыщаются
красотой, выбаливая ее. У них иммунитет против всеобщности красоты.
Но исподволь, нехотя они проникаются ее природой, наследуя напрас
110

ность и тайно преосуществляясь. Они не успевают превратиться. Как
только чувства начинают чувствовать, тот час же их разрывает нездеш
няя тоска о другом. Они обнаруживают себя в такой низости и грязи, их
мутит от вони существования, — и декорации, грязные обои искусства
уже не кажутся безбрежными пространствами.
Чувства умирают от разрыва сердца, едва узнают, что они есть на
самом деле. Или осознав собственное ничтожество, начинают вырож
даться, пресмыкаясь и вырабатывая идеологию хамства и цинизма.
Напасть красоты, которую они провидят, кажется им наказанием за
предательство самой своей жизни. Неразменные чувства разменива
ются, но обретают свободу воли как конечную причину, и тем стано
вятся принудительной силой. Чувства восстают против самих себя, в
исступленном раже отвоевывая патент на низость. В сущности, они не
имели цели и основания, но в существовании обрели возможность пе
реносить причину на что угодно, трансцендировать без изменения.
Угодливые чувства обрели способность презирать свою сущность, до
вольствуясь волей к случайности, став бесконечными предрассудка
ми, типичными и средними, которым поддается все, стремясь к при
митиву, не к первобытию — к первобытности. Множась в пустом из
мельчении, они обретают временную передышку, но ремиссия пресле
дует их, — и себя, свои проявления они вынуждены воспринимать как
рецидив болезни, зависимости.
Чувствовать стыдно. Абсурдность в том, что чувства умудрились ут
ратить вечность и бесконечность, в которой они во временной непро
должительности пребывали абсолютно, как одно и то же чувство, из ко
его ничего следовать не может, как не может быть «прежде» и «потом».
Чувство обретает неограниченный произвол. Но и отрицание, которое
его опровергнет по внешней причине, — той, что как другая внешняя
причина породила его определенное существование. Эти чувства нере
альны, неодушевленны. Они — пустые имена изъянов бытия. Чистые
дряхлые, дрожащие негации.
Именно поэтому здесь, в скрежете словес, нет места человеку. Чув
ства его уничтожили, затерли, истолкли, принудили к себе и подмени
ли собою. Но действие их заканчивается, и в бесчувствии опять возни
кает образ вечных чувств, которыми они никогда не были. Чувство не
действует: оно есть без причины, не определяясь к бытию. Немыслимое
чувство, а не те стремления и желания, порожденные конечными при
чинами, которые являются заменителями его, отвлечениями. Пока же
чувства стоят перед выбором: либо устремиться к единству, либо рас
пасться в прах. Выбор этот — не антиномия, но сама судьба. Хотя чув
111

ства не выбирают. Страсть к единству само по себе есть свидетельство
истощения и раздробленности чувств, страсть их умереть — приговор
изолгавшемуся миру. Чувства перестали восполнять утраты и предоста
вили это делать (делить) времени, в котором нам чувствовать не дано,
поэтому мы вынуждены продуцировать чувства, конструируя их из не
годного материала, механически моделируя более или менее выносли
вые протезы. Культивация диковинных оранжерейных заменителей де
лает гидропонные чувства экзотикой, но не имеет к ним отношения.
Все это продукты воздержания от чувств, следствие принудительной ас
кезы. Но теперь они точно знают, — они не такие, и природа их иная. И
тогда они становятся чувствами по идее, или холуйски оправдывают ла
кейское существование как «контингенции» — отсутствие необходимо
сти, субстанциальной устойчивости, бытия не через себя, а через иное,
как сырья времени, его грубой материи. Смиренное терпение в страда
нии, выдающее трусость за подвиг.
Подлость и подлог чувств оказываются настолько ошеломляюще
подлинными, ощутимыми, что в мире всеобщих иллюзий обретают ста
тус эталона, всеобщего эквивалента. Сопротивление бесполезно.
Скорбь утраты преодолевается заботой о здоровье, дух отвращен от че
ловека медицинского и преследуется как не опасная, но стыдная бо
лезнь. Душевное сменяется душевнобольным. Фронезис (благоразу
мие) отказывается от страстей. Гегемония пошлости объединяет мир
сфабрикованных эмоций. Чувства перестают меняться: они обменива
ются, и основаны не на живом переживании, а на хищении прошлого,
заимствовании, краже обломков времени, которое коллекционируется
в лучшем случае как антиквариат, а в худшем — используется не по на
значению, подобно тому как греческие мраморы переводились на из
весть. При этом бесконечность форм чувств — проявление их внутрен
ней пустоты. Пустота проступает чувством бытия врозь, переживаемой
единственной и неповторимой разлукой, привязанностью к утрате и
виной за остаточные чувства, совестью боли. Повинность. Предопреде
ление к томучтоесть. Наши чувства лучшие только потому, что вырос
ли на нашем навозе. Наша низость самая высокая во Вселенной.
Действительное чувство безразлично к своим определениям как
субстанция, проявляющаяся бесконечным образом, а не бесконечным
количеством. Определенное лишено реальности. Нумерация форм. И
только непредсказуемая прихоть ждущего образа срывает нас с обжитых
мест, где мы потерпели поражение, и пробуждает зовущее движение в
никуда, без причины, в котором ничего не найти, но ничего и не надо
искать: парение в восходящих потоках, забытое смутное умение летать.
112

Чувства сами по себе, но по ту сторону, как неодолимая преграда.
Острова бегущей воды, среди остовов,
того, что не решилось умереть
и тянется последней нудной жизнью.
Стремительность истерта о края
Границ положенных угрюмыми вещами.
Где чувствам ничего не остается.
В своей ограниченности они не отличают себя от Абсолюта. Их от
личает время, его разность, воспринимаемая как исключительное свой
ство чувств, их особенность. Вмешиваясь в чувства, время становится
их ханжеством, которое позволяет чувствам быть современными, то
есть предающими себя и других во имя тщедушной чистоты обнаружен
ной самости. Во времени чувства от иронии переходят к презрению сво
ей жизни, приходя к оправданию собственного ничтожества, испугав
шись открывшегося простора, который они предпочли воспринимать
как пустоту. И потому, там, где чувства не отваживались отречься от ус
луг времени, они состаривались в комфортабельном наличном бытии,
где их неистовство оборачивалось мещанской благопристойностью.
(На самом деле этот цивилизованный обычай сродни древнему, когда
ребенка, чтобы не замерз, зарывали в свежий навоз. Так новорожден
ные чувства обкладывают вещами.) Требование соразмерности, порож
денное малогабаритными формами обывания. Чувства стали имущест
вом. И речь в лучшем случае может идти о стиле. Чувства — ампир, ро
коко, в стиле постмодерн, попмодерн. Стилизация.
Однако простор, пропасть распахнутой бесконечности у отвора
тившихся чувств как еще не распустившиеся крылья маячили позади. И
даже неосторожные, случайные судорожные движения их сметали по
рывом позорное благополучие и устроенность быта. Красота подстере
гает чувства, и время, порожденное скупостью, скудостью вещного ми
ра, не в силах долго связывать видением прекрасного человека. Преде
лы естества зовут как резко обозначенный, освещенный предел, гори
зонт, который следует преодолеть, сделав абсолютные чувства естест
венными влечениями. Но не так, как того требует время, отказавшись
от «прекрасной души», будто от пустой абстракции «щенячьей» первой
любви, ради холодного опыта старческого маразма, выдаваемого за му
дрость в последней инстанции, а несвоевременно, отчаянно и безна
дежно, сделав невозможное, прорываясь к абсолютной красоте, кото
рой, может быть, и нет, ведь знать об этом мы не можем. Через невоз
можное чувства взрывают пределы, и уже этим создают новые прост
ранства. Они не присваивают бесконечность, но создают ее, не преодо
113

левают невыразимость, но живут ею. Чувства не употребляются, не по
требляются непотребным образом, они не утварь, не «недвижимое име
ние», но — свечение.
Все экзегеты философии сходились в одном: деяние должно иметь
ограничение, чтобы не рассеиваться. Порочность такого видения — в
долженствовании, от имени морали требующем обуздания страстей.
(Легко быть нравственным под неусыпным оком надзирателя.) Дея
тельность и так естественно ограничена. Беспредельность. Безмер
ность. Несоизмеримость. Сияние чувства, пробивающееся сквозь вре
мя. Свечение и рассеяние его, заведомо не признающее в своем пресу
ществлении время как свою среду.
Прочувствованное время уже не в себе. Оно становится пластичес
кой материей чувства, вернее, его стремлением (чувства или времени),
сливаясь с ним. Замедленное временем чувство дает это странное свече
ние. Флуорисцентность темной предметности пронизана чувством, как
если бы мертвая природа чувствовала. Это не антропоморфизм, но оду
хотворенностьосиянность того, что своей души не имеет. Чувства не
просто переносятся, но врождаются, и то, чего им удается достигнуть,
само становится чувствующим источником чувств. Светает и этот но
вый свет — наступающая ночь мира вещей. В новом свете они невиди
мы. Прекрасное переодушевляется, вырываясь за пределы не только ве
щи, но и предметности, остывая потеками в чужой еще стихии свободы.
Наличное бытие оказывается трещинами, сквозь которые в муках про
тискивается вечность, втиснутая в тесную оболочкуформу времени.
Время внешне вечности, глухо ворочающейся в утробе. Стиснутая
страшным давлением вечность побуждает двоиться чувства, которые не
выдерживают напряжения. Давка и суета форм застят суть происходя
щего. Идет не просто смена чувств одни на другие, не размежевание
«нового» и «старого», где лопаются пузыри границ, порожденных во
ровством. Чувства отстают от самих себя и тем становятся целью самих
себя, в ярости покушаясь даже на жизнь человека.
Но отрицание чувством человека, поглощение его — негация твор
ца. Привкус времени в чувствах как привкус крови — закушена губа от
досады, от неисполненности. От невозможности сбыться чувства начи
нают завидовать тем ограниченным, стадным, народным эрзацам, кото
рые они же сами себе сочинили, забывая, что сбывшиеся чувства —
мертвые. Фальшь и точность, верность меняются местами. Чувства —
точность абсолютной фальши. Если нельзя добиться абсолютного со
вершенства, то можно сотворить совершенство фальши как бесподоб
ного подобия. Это оскорбительное абсолютное действо, завороженное
114

своим ничтожеством, — единственное, что оказывается недостижимым
красоте. Разрыв между чувствами и достоверностью. Несущественность
чувств в себе.
Всеобщая раздробленность, воссоединение мертвого и живого,
мысли и бытия, времени и вечности, единичного и всеобщего, восхож
дение в единое возможно только чувственнопрактической деятельнос
тью. Чувство — возможность и действительность сущности. Но дело не
в соединении, а в том, что чувство не отделено от бытия, не другое, но
желание иного — бытия помимо бытия.
Вечные предчувствия. Они не сбываются, или всегда сбываются не
так, не вполне. Чувства не похожи на себя.Однако до тех пор, пока они
неукротимы временем, не укорочены и не загнанны в пенитенциарные
системы науки, они не перестают расти, задавленные насильственными
оправданиями. (В этом шелестение текста вполне им созвучно, по
скольку представляет совершенно безнадежное действие против духа
времени, в котором тесно. Заведомое понимание и точное знание, что
будешь стерт со школьной доски бесконечности, где оставил свои ие
роглифы, и следующие поколения начнут все сначала, и так без конца
все о том же, минуя все в поминовенье, не повинуясь, не винясь, но в
этомто и счастье, поскольку можешь вытворять что угодно, не заботясь
о последствиях, сообразуясь только со своими видениями.)
Начинается массовый падеж, мор идей. Чувства подменяются
принципами. Превращение сменяется абстракцией. Форма чувства все
гда внешняя, и смысл ее — в заведомой несовершенности. Чувство как
сплошное превращение не завершено, форма его случайна как проти
востоящая деятельности. Чувства обладают бытием, но не живут. Живое
переживание оставляет время формы как свободу поступка, который
заведомо ограничен. Форма сопротивляющегося мира, тупая действи
тельность ввергают чувство во время, которое уценивает чувство, при
бивая его к произвольной форме случайным течением. Однако чувство
только тогда есть то, что оно есть, когда ничего не стоит, когда нет «ког
да», «там» и «тогда». Оно не знает меры в том отвоеванном бытииничто
превращения, где оно не чувствует другого. Если это любовь, то она —
вся любовь, что была, есть и будет, если это ненависть, — это вся нена
висть без остатка. В этом точность и абсолютность чувства, даже если
оно ничтожно, как чувство гадливости или чувство бессилия.
Бесконечная приложимость чувства — прикладная роль, позволя
ющая его менять, словно оболочки или одежды — насмешка над чело
веком, соблазн формы, воспроизводящей себя в одной и той же опреде
ленности. Но, смирившись с покойным движением постоянства, чело
115

век обрекает чувство на гибель во времени. Смерть чувства — дело вре
мени. (И смерть эта не кустарная, бутафорская смерть, расписанная в
духе М. Бланшо или В. Янкелевича. Она не литературна. Смерть нельзя
живописать.) Только в становлении чувство не ведает формы и време
ни, не знает себя и не имеет цели в полноте бывания, сбываясь, но не
исчезая в наличном бытии.
Форма — всегда разрыв чувства с собой. От него остается только
имя. Чувство внешне связано с действием по причине, и в этом обрета
ет конечность. Оно — положенное чувство, и его дальнейшее действие
возможно только как отрицание. Чувство становится внешним (к) себе,
чужим, поглощается субстратом предметности, в котором чувство ис
черпывается насилием формы, деятельность последней объясняет при
частную чувству ограниченность. Невозможность чувства остаться на
едине с собой, его заведомая ложность в каждой подробности вызывает,
как духов, всевозможные оттенки, превращаясь в игру случая, но не
стихий. Каждое такое чувство чудовищно в хронической действенности
на основе параграфа формального уложения о чувствах, принятого в
данном обществе.
Чувства действуют не по своей воле, а как химические реагенции: с
неумолимостью и спонтанной автоматичностью, расточаясь и пошло
удовлетворяясь, обольщаясь собственной обоснованностью. Но это —
завороженность смертью, которая одна вносит внешнюю необходи
мость и придает привкус смертельности чувствам, оправдывая их пус
тую жизнь, трагедизируя никчемность, и сопереживанием внушив ху
дожественность. Задекорированность таких необходимых чувств, ис
тертых временем, зависимых функционально, — следствие превращен
ных отношений извращенного мира, где чувство не просто бесчестное
порождение, каприз пресыщенной нищеты, которая кроме чистого ко
личества ничего вообразить не может, но хуже того — почти физические
выделения, мокрота больного человечества, избавляющегося от чело
вечности во имя сомнительной благопристойности (как будто скрытые
язвы перестают быть язвами).
Кодекс чувств подменяет сами чувства. Чувства сменяются чувстви
тельностью, которая на благородной и безопасной дистанции авторитет
но рекомендует любить свободу, красоту, питать благородные чувства,
пребывая в пассивном бесконечном ожидании и не желая быть ими. Лю
бовь к рабству выдается за смирение. Чувства становятся противочело
веческими, лицемерными и компромиссными. Пошлая любовь, возвы
шенная ненависть, подлая дружба, фальшивое добро, истинное зло,
гнусная нравственность, вонючая порядочность, блядоватая честь...
116

Чувства опозорены и оклеветаны, осквернены. От них требуют по
виновения и порядка. И презрение времени к ним вполне обоснованно.
Критика смертью и устранение. Чем такие чувства лучше никаких? Они
сначала перестали быть чувствами, а лишь потом опровергнуты идеей
чувств, которая вынуждена рассматривать их с самого начала, в истори
ческом развитии противу природы чувств. Разложение чувств, растле
ние их не имеет в самих себя сил обновления. Годные к употреблению
чувства представляют свой разврат развитием, и с этим охотно соглаша
ется рассудок, позволяющий чувствам доказать, что это именно они, —
самоубийством. Чувства приговариваются к легкости, к общественной
повинности. Они проговариваются начисто, минуя переживание, от ко
торого остается только сострадание, легкое подташнивание, остаточ
ный страх едва не наступившей трагедии. Они чуть было не разрази
лись, но вернулись в благоразумное безразличие.
Диспозиция чувств — в неопределенном «должно быть». Их слу
жебная роль определена. Чувства более не тревожат человека даже как
утрата. Они не могут быть утеряны, как то же самое. Вся хитроумная
обратимость — всего лишь результат репродуктивного обращения
чувств, потерявших неповторимость. Но подвох в самом разсамом диа
лектическом перевертыше, в том, что обратного движения он не имеет.
Чувства временны, время — чувственно, или чувство времени это время
чувств, — красиво, но банально избито. Соната, сыгранная с начала и с
конца, — та же соната, те же ноты и размер, но обратнодвижение, кото
рое действительно существует — совсем иная музыка. Неповторимость
чувств не в том, что они не в силах вернуться, — каждый раз они те же и
иные, — а в том, что, вернувшись силой, они перестанут быть собой. В
этом их опасная притягательность и принципиальная невоспитанность.
Кто кем чувствует: чувства мною или я чувствами?
Отдаваясь чувствам, следует помнить, что они расхожие. На этих
истоптанных путях были многие до тебя. И смысл не столько в том, что
тебе открылось, сколько в том, что чувства вскрыли тебя и начали пре
следовать, где бы ты ни был. Ты стал виден, открыт как все: неповтори
мо, не чувствуя себя. Эта травля, гон, и ветер в лицо, даже если ты по
зорно бежишь чувств. Томительное избавление от себя. Предчувствие.
Растворение. Растваривание.
Пока чувства привязаны к предметности, они стыдятся свободы,
представляющейся им грехопадением. Они предпочитают подчиняться
времени, обслуживая его, имитируя страсть. Чувства подражают дея
тельности, их породившшей, оставаясь пассивными, хотя этим они яв
ляются привычкой времени. Это кувада — обрядовая имитация отцом
117

акта деторождения. Культ самих себя как новой вещности (никакого от
ношения к течению «новой вещности», «новой деловитости» в Герма
нии и Австрии начала ХХ века это не имеет), в которой они полностью
утрачивают себя, избавившись формально от ощущений. Любая попыт
ка осамить, заставить прийти в себя чувства возвращает их к истокам.
«Исток есть цель...» (Стефан Георге).
Но быть чувству омрачаему, потому что в истоке оно опротививает
ся самому себе, опамятовывается, чувствуя себя законным эпигоном.
Чувство всегда рядом, равнобежно, прямо с чем, опостенъ. Оно опоки
нуло разум так же, как он оставил чувство ради достоверности и суще
ственности, в результате опоскудив отрешением от субстанции деятель
ности ради пустой значимости. Чувство невозможно опрозорить, про
глядеть по оплошности. Оно представлено своей утратой в «пантеоне
представления», затушеванная самосознанием, которым овнешнено и
лишено одушевления. Дух является во всей своей бессмысленности(,)
внешним образом вторгаясь в освобожденное пространство, требуя ре
лигиозного экстаза от чувств и мистерий, где опрокинутый разум созер
цал бы самого себя в бессознательной игре синтетического искусства
(Gesamtkunstwerk). Ортопедической, ортодоксальной орθографіей утра
ту еще не возникших чувств не выразить; ну, да как говорится, «живучи
на погосте, всех покойников не оплачешь». Недолгие временные чувст
ва ждут конца времен, и смысл их в этой затаенности только когда они
не в себе.
Утратив тяжесть
Потеряв опору
Сопротивленье силу поглотило
Связав замкнувшимся в себе молчаньем
Спасительного мрака. И Ничто
Ничто никак ничем не нарушает
Ни ожиданием, ни чувством, ни желаньем,
Ни скорбью, искривляющей просторы...
Все ни о чем и держится на грани
Парения в себе и без опоры
И времена исполнены во всем
Совсем и всем и время временами...

ПУСТОЕ

«Все кончено». А было ли начало?
Могло ли быть? Лишь видимость мелькала,
Зато в понятии вечной пустоты
Двусмысленности нет и темноты.
Мефистофель

По меньшей мере, есть два пути философствования.
Первый: одержимость идеей, когда жертвуют собственной жизнью
на путях в никуда и в известном безразличии к истине. Здесь невозмож
но объяснить причину такого стремления к тотальности. Нет такой
причины. Если повезет, преодолеваешь философию и время, оставля
ешь все, задыхаясь перед тем, имени чему нет.
И второй, вторичный путь торговых людей, занимающихся поддел
кой артефактов и превращающих философию в проститутку, торгую
щую собой. Об этих можно было бы не говорить, тем более что любая
критика, кроме тех методов, которые применяют они для них, недейст
венна. Напротив, даже отрицание их признает право на действитель
ность. Они удовлетворяют реальную потребность, компрометируя не
только философию (она это переживет, если сама не покончит с собой),
но всякое шевеление свободного духа. Слабое утешение, что это всеоб
щий процесс, затрагивающий искусство, науку и вообще возможность
быть любому человеческому проявлению. Одержимость сменяется бес
новатостью. Борьба за клиента и места на рынке.
Современная «девица из общества», выдающая себя за философию,
страдает рассеянным склерозом. Что, впрочем, не мешает ей активно
приторговывать собой и унаследованным антиквариатом, искусственно
вызывая ажиотаж у серой, жвачной толпы. Все эти борзые Фуки, Делё
зы, Бодрийяры, Дерриды и проч. производят в лучшем случае хорошо
отлакированные безделушки, головоломки для развлечения, но, прав
да, не кустарные, а поставленные на поток. Ажиотажный спрос, вы
званный гноищем рынка. Концепции плодятся как гнилостные бакте
рии. Ведь надо же охватить потенциального потребителя, и не дай бог,
не спугнуть. По этим продуктам разложения можно с уверенностью оп
ределять степень серости обывателя, люмпенинтеллигенции, меняю
121

щих философские концепции согласно сезонным распродажам. Что
там модно в нынешнем году? Правила хорошего тона заставляют откро
венно голую философию, ставшую стриптизеркой, скромно упрекать в
Neglige — в небрежности в одежде.
Есть и другие, ошалевшие от собственной праведности и святости,
застегнутые на все пуговицы, религиозные до одури, вещающие от име
ни Г. Бога. И хотя постов не соблюдают, охотно разговляются. Эти со
своей слащавой, елейной, приторной проповедью — еще хуже. Они
лживы и подлы, поскольку, не теряясь, как и первые, в массе, лгут не
только другим, но и самим себе. Христианское хамство, размахивающее
«стоеросовой дубиной» украденного категорического императива. Если
ты веруешь, что для философа не столько абсурдно, сколько бездарно,
то не лезь в веселый ад философии со своей проповедью пошлого бла
голепия, не пытайся потушить чистый адский пламень свободы воню
чей ветошью анемичных культов и протухшей святой водой упований
на милость Божью. Соображай на троих со своей троицей и не вторгай
ся атрофированной рабской мыслью в яростную стихию ничто. Так нет
же, на соленое потянуло. Запоры веры иногда нуждаются в английской
соли бытия — философии. Но всю эту ублюдочную попсу, выблевываю
щую души на древних путях философии, объединяет одно — святая уве
ренность в собственной непогрешимости, желающая между прочим по
лучить известные дивиденды от широкой публики. Народ интересуется.
Трехдневная щетина мысли. Годами никто не пишет. Ороговевшие мо
золи штампованных словосочетаний. Манипуляционные кабинеты в
научных институтах. Институтки в манипуляционных кабинетах. Мас
саж круглосуточно. Мануальная терапия для беспозвоночных. Доста
точно сляпать несколько эффектных фраз, немного рекламы, и ура... У
нас и того проще: гениальными философы назначаются, их, прикорм
ленных, награждают орденами (ажик 4ой степени) и показывают в
шоу по телевидению. Но все это быдло всегда проституировало, стели
лось даже не за деньги, — «за так», ради удовольствия. О них и о ком
мерческих философах Запада речи нет. Пусть себе. Нельзя оскорбить их
честь и достоинство ввиду отсутствия таковых. Как выразился один ис
торический персонаж: «Не стоит высекать искры из дерьма».
Уринотерапия постмодерна для верующего в чудодейственность
постной медицинской постфилософии обывателя, бросающегося на
пестренькие этикетки упаковок. Не в силах справиться с распадом, не
способная к синтезу философия, ослепшая от зрелища, пожираемого
червями вещей искусства, становится эклектичной и произвольной,
предпочитая гадание для легковерных на костях истории, свободе и му
122

жеству мышления, выбирая «ощущаловку» вместо чистых человеческих
чувств. Никакими ароматизаторами, дезодорантами не заглушить эту
тотальную одуряющую вонь разложения. От нее избавляются, узако
нив, возведя в норму, выработав общественную потребность в амбрэ не
свежих мыслей.
Чувства сменяются раздражением. Искусства превращены в хос
писы, где помогают умереть остаткам человеческого. И это не та благо
родная смерть, переживаемая высокой трагедией, а мелкая и бодрая
жизнедеятельность, суетящаяся и хлопочущая о хлебе насущном, озабо
ченная работой желудка, регулярно ставящая себе и другим очиститель
ные клизмы. Идеальное обслуживание смерти. Все человеческое сведе
но к своему вещественному субстрату. Жизнь — к процессу ассимиля
циидиссимиляции. Чувства — к реакциираздражителю. Тактильность
утрачена. Глаз не видит. Ухо не слышит. Язык онемел.
Настоящая философия ушла в подполье, в глубины, в себя и (к)
счастью недоступна. Она бесполезна и не знает времени, превосходит
его. Поэтому в ней не действуют причинноследственные связи. Ее от
тенки случайны для этого мира, хотя в себе и для себя она — монокри
сталл, монолит вечности и бесконечности, пространства и времени, бы
тия и ничто, возможности и действительности... Философия невероят
на и вся в умолчании, открываясь онемевшим простором (и просто
рам), бездной в ничто которого хрупкое человеческое чувство живет
универсумом становления, обретая беспамятство, но не простой нега
цией, отказом от истории, а преодолением истории, превращением ее в
иное, переосуществлением, когда каждый фрагмент не находит себе ме
ста, становясь универсальным. Однако, проблема не в философии, а в
философах. Они поднимаются, как трава, только на высоту собственно
го роста. Породистость в усреднении. Философия в этом индивидуаль
ном исполнении с одной стороны унифицирована, нивелирована как
постриженный газон, так что никакой принципиальной разницы нет
между, скажем, Фуко и Хайдеггером, Бодрийяром и какимнибудь про
винциальным Мамардашвили. И в тот же момент каждая такая «фило
софия» — приукрашенная «автобиография», или того хуже — «меди
цинская карта» с описанием болезни. (Сомнительное удовольствие чи
тать маразматические воспоминания К. Юнга о его детских травмах,
«эдиповом комплексе» и проч., или, того хуже, рассуждения метра Дер
рида о своем онанизме.) Философы увлеклись животной неповторимо
стью остановленного мгновения. Они воспроизводят историю собст
венных ошибок, достигнув предела возможностей человека. В силу
крайнего расщепления, индивидуации, однозначивания, отделения бы
123

тия не происходит синтеза, а тем более преемственности: только вос
произведение в одной и той же определенности, в одном и том же пред
заданном пространстве, как выяснение вопроса самому себе, разгреба
ние слежавшегося мусора, пробивание сквозь обреченный порыв. И да
же это — в случае честного отношения к делу, одержимостью идеи. Все,
что достигается, — честная гибель в сознании недостижимого. Поэтому
каждое поколение изобретает заново «свою» философию в рамках необ
ходимого и достаточного, служебного, утилитарного пользования или в
качестве игрушки, попросту пошло обкрадывая прошлое, сохраняя на
память исторический мусор и не понимая динамики развития. Это без
мозглое существование философов будет продолжаться сколь угодно
долго. Им не впервой одалживаться у мертвых, забывая, впрочем, отда
вать. Смерть сама возьмет.
Жуткое ощущение непоправимой совершенности охватывает зате
рявшегося в бесконечной вселенной философии, которая молчит. Озву
чить ее должен ты сам. Ничтожность одночеловеческих усилий наводит
на мысль о ничтожности человеческих возможностей вообще. Но это
лишь результат видимости, порожденной расщепленным бытием.
Власть времени действительна и демонична, но временна, и не силою
мысли одолевается и даже не силою духа, а материальной силой, как и
времена. Прах преодолевается прахом. Ничто не может противостоять
ничто. Изменение хотя бы формы общественного богатства, переход от
вещи ко времени, что современным миром мыслится как апокалипсис,
уже освободило бы чувства и вернуло им «динамическую возвышен
ность», не говоря о полной смене оснований человеческого развития,
кстати, в соответствии с действительным развитием материи вообще,
когда на смену законам природы приходит беззаконие Красоты, но не
культа, а ее действенной жизни, когда бытие превращается в жизнь,
когда снимаются условия времени, когда нет «когда»... Все это возмож
но, а потому уже имеет все достаточные основания, и все это — никог
да, а потому действительность не действительна, и в этом мире реальна
только смерть. Остальное расползается гнилой тканью, и это гниение —
единственная закономерность, константа, постоянная, с которой сооб
разуется вся жизнедеятельность, в том числе и философии. Иначе гово
ря, род человеческий действует так, как будто целью развития мировой
истории является благополучие гнилостных бактерий, а не развитие
универсальных человеческих способностей. Все силы человечества на
правлены на создание условий размножения трупных червей. Движение
к упрощенности путем распада, разъединения, специализации и обес
смысливания идей, чувств, хотя и они, сирые, всего лишь — «издержки
124

производства» — отходы истории, которые нельзя потребить. Их ис
требляют как вредоносное видение иной действительности, объявляют
химерами, заставляющими человека ужасаться «самому совершенному
из миров». В них вся зараза, толкающая человека на бунт и восстание, а
потому и образование и воспитание, и культура всячески подавляются
на всех уровнях, сводятся к минимуму, к сохранению дефицита. К сча
стью, пока это еще только стихийная, не организованная война тоталь
ного мирового империализма против интеллекта. Они не могут сплани
ровать акцию безусловного уничтожения мышления, поскольку нахо
дятся в состоянии крайнего идиотизма. (Умные на стороне восстав
ших.) Но в силу крайней тупости серые не остановятся перед тотальным
уничтожением человечества вообще. И это уже угроза ощутимая.
Дело не в скудоумии и жлобстве нынешних политиков, но в том,
что по всей видимости человечество прошло точку возврата, и потому
ему суждено реэволюционировать в контрразвитиях до уровня про
стейших. На определенном этапе закон естественного отбора, призван
ный не в свое время, не на своем уровне действует в обратном порядке,
как естественная деградация и никакими заклинаниями и призывами к
духовности, никакими микстурами религиозных экстрактов не остано
вить этот распад. Философия здесь выполняет постыдную роль дезодо
ранта, пытаясь заглушить оглушающую вонь.
Сплошные провалы, ямы, рытвины. Наши вершины — колдобины
на избитом тракте истории. Сплошная история неудач, падений и ра
зочарований. Ведь только убив пыльными штудиями свою жизнь, на
чинаешь понимать, что так называемые сияющие высоты человеческо
го духа — всего лишь достигнутая горечь поражений, где в сотах собст
венного отвоеванного пространства углупляются в себя, предаются гре
зам, как в курильнях опиума, в старых китайских сочиненных литера
турных кварталах.
Величие — в величии неудач, в пошлой горечи заведомых открытий,
что все достигнутое, к сожалению, не плод твоего воображения, а реаль
ность, созданная другими, и даже твое переживание — не твое, — поби
тое временем, ношенное, перелицованное, чужое и обязательное. «Я
мы» не творим, а переписываем, продолжая в некотором смысле тради
ции монастырей, где даже сейчас, в эпоху фантастических полиграфиче
ских возможностей, продолжают упрямо перелицовывать от руки ста
рые книги, воспроизводя их со всей возможной точностью. Только для
нынешней философии важны не точность, а искажения, отклонения,
ошибки, опечатки. Именно они создают ощущение не напрасности, а
роста, хотя бы это был и рост наростов на том, что уже было.
125

В нас вторгается прошлое, прошедшая пустота. У наших чувств нет
будущего. Они сами щупальца опустошенности, от которой можно из
бавиться, избыться, забыв напрочь. Напрочь, прочь в прочее: они на
праслины в бегстве, в отверженности и отвержении, в удалении находя
опору, прочность. Чувства — отворачивание (отворчасивание, час про
бил) от опротивевшего «здесь и всегда», и являются отчаявшейся субъ
ективностью, нарушающей инвективы упорядоченного бытия. Это не
веселый смех над напыщенной самодовольной обывательской жизнью.
Кощунство и надругательство над языком.
Чувства в «отпаде». Они злы, и в этом их слабость. Чувства надраз
менны и отрицательны, но это их предчувственное состояние. У них нет
сил произойти, нет решимости сбыться — только отрешенность,
сплошное «но», наваждение отворенной дали. Сотворить, соотворить
даль — это значит расстаться. Чувствам вечно угрожает пустота, которая
охватывает и противостоит, но пустота, в отличие от ничто — поруган
ное, оскверненное пространство. Она — вразрез с ничто, бесконечная
несвобода, в которой можно сражаться, но не победить, потому что сра
жаешься с собой, с тем, который уже свободен от жизни. Дыхание того,
что кануло накануне. Пустота всегда «потому что» и «вследствие», «по
этому» — сплошная тяжесть, размерянная до безмерности. Она — рас
человечена. Чувства бегут пустоты, не отвечая ей, но связываются вре
менным самосознанием от нечего делать, и тем намекают на некий под
текст, нечто подразумеваемое, загадку, тайну. На самом деле за этим ни
чего, ничто не скрывается, — лишь пустота. Это то, что остается после
недосказанности.
Чувство отделено от чувственного. Сама отдаленность тождествен
на самосознанию, которое есть сознание «я» и сознанием сознания со
ответственно, равно одновременно. Отдаленность порождена разрывом
изначального единства, и это исходное отрицание есть положенная гра
ница, с одной стороны, и предела — с другой. Противоречие границы и
предела. Сознательная утрата основания. Антигравитация чувств. По
этому чувство бесконечно, однако, «чувственное бесконечное есть раз
личие, всегда полагаемое различным от сущего, ибо оно именно и со
стоит в том, что оно отлично от себя»1.
Чувство обретает субстанциальность, утратив основание и предмет,
превращаясь в чистое становление. Став не сущим и разнясь с самим
собой, оно впадает в единственное единство, как в ересь, но все осталь
1

Гегель Г. В. Ф. Лекции по истории философии // Гегель Г. В. Ф. Сочинения: В XIV т.
М.; Л., 1932. Т. Х. С. 31.

126

ное, обступившее и покушающееся на него, уже не существует для этой
мгновенной вечной целостности. Чувство само — перерыв постепенно
сти и то зияние, которого так страшится разум. Чувства перестают сле/
дить за собой, преследовать себя. При этом, в одно мгновение развер
стости происходит превращение всех оттенков в одно: сущность и явле
ние, пространство и время, бытие и ничто ввергаются в самодостаточ
ность становления, где исчезают и сами чувства, и само чувство, стре
мительно распускаясь в откровении ничто, при этом ощущая, что оно
обречено и ничто и чувство. Но здесь ему все равно, поскольку оно вез
де и нигде. Каждое мгновение и первое и последнее, и этот расплав —
однородность, в которой человек ни жив, ни мертв, пробрасывает чув
ства в сверхбытие, и здесь чувство не отличает себя от себя и от всего.
Тут мертвые заклинания покинутого мира в страдательном залоге
чувств, вроде «я чувствую», не действуют, поскольку в чувстве нет «я»,
но в чувстве нет и чувства. Можно сказать, что чувства до этого порыва
в ничто и никуда всегда внешние и потому формальны, расхожи и изби
ты, они сделаны, — произведения, как говаривали встарь, сделанные
«из видов», неискренне, они — чувства мне, как «горе мне». Их образо
вание было предначертано и предзадано условиями и потому чувства
эти условны.
Если прежнее образование было призвано усмирять и гармонизи
ровать, укрощать природу чувств, прежде всего, отказываясь от них и
примерно наказывая за любое их проявление вне правил хорошего то
на, то теперь задача иная. Чувства всегда «впредь», но никогда «впрок»,
и потому смысл в дезорганизации принудительной стройности и тупой
поступательности, необратимости, через распространение их и доведе
ние до тотальности, вплоть до обращения на себя. Это смыкание беско
нечности без швов пространства. Мыкающаяся беспредметность веч
ности, ошалевшей от видения красоты, имени которой нет, от чувства,
что чувства грандиозней ея самой. Прорастание одной бесконечности в
другую. Пронизывание чувствами универсума, делающего его пронзи
тельным, а чувства — универсальными, не узкоспециализированными.
Распущенностью такие чувства могут являться только в мире распущен
ном, дезынтергрированном (другим мир и не бывает), где чувства «де
билизованны» на службу.
Распущение чувства — его расцветание. В становлении они всегда
превосходят себя, не отделяясь и не связываясь воображением. Снима
ющие себя чувства. В сущности они теряют представление. Самосозна
ние — это выражение ужаса, его объективное явление перед бессмысли
ем происходящего.
127

Эта книга написана для времени, которого нет и не будет, в несуще
ствующей стране и уже не существующим человеком, но о реальных
чувствах, которые могли, но не произошли, которые были, но не смог
ли выдерживать натиск гнойных ощущений, и потому ушли туда же, от
куда возврата нет, в красоту, где ожидание равносильно смерти, и в этом
равенстве может противостоять смерти, распаду как равная сила, кото
рая не пытается отбеливать этот смердящий мир, но уничтожает либо
смрад, либо себя, тем избавляясь от действительности и не участвуя во
всеобщем торжестве. Гангрена пространства и омертвление времени не
оставляют чувствам ничего, кроме ненависти и брезгливости как по
следний фронт неприятия. Время умирает волна за волной на этих гра
ницах, но и чувства погибают, в неравной борьбе становясь событием. У
них нет будущего, но нет и прошлого, поэтому время они загоняют в
бытиеничто здесь. Чувства аннигилируют как антимиры со временем
и тем временем оставляя красоту нетронутой, недоступной плесени
обыденной, унылой действительности.
У человечества очень короткая память даже в рамках одного поко
ления. Она рассыхается сразу по мере потери чувства и переживания.
Юность кажется напрасной, и все волнующее и прекрасное именно в
напрасности. Изменение, рост истории в каждой точке к своему концу
зависит от меры универсальности человеческого. Раздробленные разде
лением труда усилия и саму историю отметают, как сор негодных к упо
треблению вещей, у которых одно прибежище — склады стоимости,
давно забывшей о назначении истории. Идеи, формы, шедевры, мысли
— все похоронено, сокрыто в себе в вещественности, и так же загадоч
ны и потаенны для случайного взгляда археолога, как несуществующая
письменность несуществующей Атлантиды. Чувства и идеи — легенды
для нынешнего. Перенасыщенные историей чувства мнят себя неисто
ричными, утверждая форму как отношение и связь в их абсолютном вы
ражении. Абстрактное единство всеобщности становится общеобяза
тельным и принудительным. Человек к чувствам приговаривается край
ней формой отчуждения. Универсальность чувства загоняется в единст
венность и уникальность, избегающую и противостоящую всему в го
лой данности. Прошлое, выжившее и утвердившееся в данности и по
ложенности, обретает значение отрицательной силы. Всеобщее, веч
ность чувство пытается привести к соответствию, гармонизировать,
совместить, сместить, вместить, в единое, как в место встречиразлуки.
Одностороннее видение противоречия.
Книга, состоящая из одних названий, заголовков. Чувства описы
ваются как частный случай. Изъятие истории из переживания путем ли
128

снятия или отказа от времени, преодоленного переполненностью, из
бытком, сверхмерностью и сверхмирностью бытия, вбрасывает чувства
в тревожное состояние неопределенности, ненаправленности, когда
они, ощутив свою неустроенность, неуместность, чувствуют себя из
лишними, бессистемными, отрешенными. Протосвобода чувств, осво
бождающая время, отсутствием времени порождает время вечное, кото
рое не может быть избыто всецело до тех пор, пока универсальная все
общность не упразднит и саму отрицательную достаточность чувств, их
бесконечную жажду и несбыточность, приравненную к внешним про
тиворечиям, спекшимся в единое случайное целое. Чувства погребены
под обломками блоками времен, скрыты прахом и пеплом пережива
ний. Язык забывает свое происхождение и, становясь бессознательной
деятельностью, не помнит, о чем идет речь, тем более что речь застыла.
Чувства погружаются в немоту и не выражают более ничего. Чувст
ва молча струятся из ниоткуда в никуда. Их явление, основанием кото
рого и сущностью есть истекшая и предстоящая вечность, безосновно.
Все воплощения, вся предметность чувств представляет собой внеш
ность, видимость как таковую. Чувства становятся самоцелью, и пере
стают быть только орнаментом жизни, сопровождающим существова
ние в качестве чегото прикладного, свойственного, присвоенного, пе
рестаивая жизнь в сопротивлении времени.
Прошлое — бесподобное подобие. Время — подобие отрицания,
времяподобие, его абстракция, тень отбрасывающая, отбрасывающаяся
в прошлое, прошлым. Настоящее оказывается в частном владении, ска
зываясь в будущем будущим, которое невозможно, и потому оправды
вает сбывание действительности. История присваивается частным де
лом, но убогая данность унылого «ныне» с единственной способностью
всеядного монопотребления рассматривает прошедшее только утили
тарно, как собственно человеческое, бесполезное будто вторсырье, от
бросы. Брошенная история мутирует, порождая монстров. Гипертрофи
рованные чувства направлены на уничтожение. Они гибельны. Проти
воречие обнаруживается в каждом из них. Оно из них, ими. Сущность
их универсальна, бытие — утилитарно. Негодованьице по поводу дис
комфорта возникающих, режущихся чувств, прорастающих крыльями,
устраняется путем ампутации, удаления чувств в качестве рудиментар
ных излишеств, покушающихся на естественный ход событий и уроду
ющих человеческую природу.
Чувства уродуются и настолько измельчаются, что излечиваются,
залечиваются, как аллергия или фурункулез. Сыпь эмоций и прыщи
аффектов — все это еще допустимо природой меркантильного мира,
129

они — в порядке вещей. Но чувства в своем взлете опасны. Они — пред
вестие иного, опровергающего абстрактную власть стоимости никчем
ной и тупой (и чувства несут на себе клеймо наследственной тупости,
собственной ничтожности, стесняясь себя по старинке, и от этого ярясь
и впадая в неистовство). Им просто не дают произойти, взойти. Они и в
самом деле для ублюдочного мира — смертельная болезнь. (Человек —
бастард не потому, что незавершен и несовершенен, не по определе
нию, а в силу несоответствия человеческой сущности, которую отчуж
дает сознательно, избавляясь за ненадобностью.) В лучшем случае до
пускаются искусственные украшения в зависимости от моды, но к чув
ствам не имеющим никакого отношения. Самые чувственные и исто
вые чувства становятся формальными и неискренними. Истинность
поглощена формой, связана отношением. Движение мертво, есть лишь
функционирование. Принудительная, вынужденная ложь чувств о са
мих себе самими собой. Чувство — формально. Форма — отношение.
Отношение — связь. Связь — разрыв, отъединенность, лишенность.
Лишенность — время. Не восхождение к всеобщему чувству, но абстра
гирование, абсолютизирование, отрешение в одиночество единствен
ного, одномерного, общеупотребительного заменителя — временного
чувства. Чувство — лицетворение времени. Одновремение как все вре
мя. Чувство соединяет время в одно, само оставаясь несообразным, не
совместимым с воображением и преображением. Второпях обронен
ная память пустой, исчерпанной, изнаночной формы. Чувства старани
ями и старениями смерти оккупируются принудительной историей. У
них требуют метрики и свидетельства о рождении. Они даже умереть не
могут без справки. Унизительные «когда» и «доколе» вздымают времена
чувств. Времяпролитие. Любить хотя бы «это», то, что позволено време
нем. Процесс избегания времени в усредненную историю.
Мы вообще имеем дело с серединной историей. Она — средняя, се
рая история посредственностей. Результирующая. Ничтожность и гени
альность остаются абсолютному прошлому, истинной вечности и непо
вторимой бесконечности. Остаток, результат — то, что осталось от неког
да буйной жизни — экскременты, которым помечена траектория, зага
жен пройденный путь — длительность истории, протяженность одолева
ющего вечность времени. Моцарт, Пушкин, Кант, Платон, ВанГог и т. п.
— всего лишь средостение примитивного мифа. Серая средина. Пепел.
Гениальность прошла недоступной, как и ничтожность. Всего лишь долг
свободы, где чувства выступают лишь в качестве, в отношении и модаль
ности свободы, но сами ею не являются, да и свобода — всего лишь вре
менная передышка. Отсрочка (оторочка, кружева) смерти, необходимос
130

ти, ее отложенное до поры до времени отлаженное исполнение. Транс
цендентальная свобода — только предчувствие связанности для сословия
духа. Выдержки из любви, избранные места из времени и печаль с купю
рами. Тоска по времени, которого уже или еще нет. Страсть к одиночест
ву, коее всегда. Стремительный плеск воспоминаний. Краски и запахи,
оттенки и обрывки смыслов, проглядывающие сквозь прорехи уставших
вещей. Напоминание о жизни как отвлеченной идее. Преодоление жиз
ни сопротивляющимся чувством, когда речь — всего лишь способ при
своения. Опровержение прошлого, когда нечего больше (в)скрывать.
Жизнь — «когда». Жизнь — мелочь, которая забывается быстро, и потом
мучительно вспоминается (она — «потом»), и вдруг вспыхивает в созна
нии в самый неподходящий момент, не само воспоминание, но мучи
тельное состояние предчувствия прошлого — вотвот чтото случится, то,
что уже некогда было. Жизнь около. Околевающая от ожидания. Тайна
жизни как непонятица, околесица. Страсть к таинствам заурядности.
Прикосновение тени, касание силуэтов, проглядевших свои возможнос
ти вещей. Квелые каверзы цивилизации. Натягивание времен на остыва
ющие тела предметов. Стягивание времени воедино философией самого
подлого разбора. Это уже не философия, а кулинария. Мозгифри. Deja
vu. Ужевиденное. Парамнезия. Ложная память. Сутолока имен идей и
слов на торжище. Вонища, мухи, ругань, кровь и гомон. Заплеванные
площади барахолки жизни. Живодерня. Чувства, подчиненные условиям
и условностям времени. Их неизбежность, и потому отсутствие спонтан
ности. Они — потому что, за неимением другого. Чувства механически
обусловлены. Как сами в себе, они требуют времени, но требование вре
мени указывает на то, что время при чем, при них, приникает к чувствам,
но не определяет их сущность, обусловливая только существование.
Чувство является во времени, и это жертва его необходимости, ос
таваясь негативной свободой, как собственная невозможность. Чувства
фатальны, поскольку определены поступком еще до происхождения.
Чувства свободны, поскольку определены не временем как причиной,
но причиной самого времени: движением наличного бытия к своему
концу. Но поскольку движение есть определение действия времени во
времени, то чувства «пробрасываются» сквозь предел, не задевая его, не
преодолевая, будто несущественные, и оказываются чужими в области
трансцендентальной свободы, где непосредственно противостоят ей са
мой как враждебные сущности, есть своеродный антагонизм чувств и
свободы в ограниченном мире.
Чувства утверждают свободу только для мира явлений. Свобода в
этом же мире обусловливает, ловит чувства, но, в сущности, и то и дру
131

гое в пределах наличного бытия является эпифеноменами умозритель
ных предположений, поскольку их реальные основания лежат в преде
лах явлений, а не сущностей. Они суть не в себе, а о себе. Говорить о при
чине чувств, ссылая их в свободу, это значит признавать в качестве осно
вания ложную механическую причинность. В этом случае, в случайнос
ти они «втовремякак». В необходимости они «потому что». В свободе
чувства необходимы и достаточны, и не соответствуют себе, утверждая
свою однородность, являясь, минуя явление как произвольное единство.
Парадоксальность свободы в том, что чувства здесь ограниченны чисто
внешним способом, то есть синтетической необходимостью. Идиллия
несвободы. Сотворение из ничего необходимой сущности как разреше
ния не выходить из себя, обставив целями и возможностями, абсолютно
не нуждаясь в этом и любом другом действии, но стремясь к тому, как к
последнему основанию. Метафизическая диалектика. Диалектня. Со
блазн законотворчества при переходе через свободу, как утоление страс
ти по переосуществлению мира, месть прошлому и вторжение свободы в
качестве агрессивной силы — воли, определяющей основание. Террор
счастья и добродетели. Попытка сохранить дистанцию и оправдать вре
мя. Если в пределах необходимости время основывалось на лишенности,
разорванности земной основы, то в свободе, напротив (свобода напро
тив), время — основа самого себя, и тем является основанием дробле
ния, сохраняет пустые скорлупы имен для одноприродных сущностей.
Опустошенные формы, опустевшие вещи, которые покинула предмет
ность. История как история событий. История времен. Поддельная (по
дельная) жизнь постулатов. Легализация безобразного как внутренней
свободы, которая все еще ограничивается суждением о причинности,
без применения, пытаясь выступить верховным статусом, подрезающей
крылья «псюхе» — дословно «парящей птице души». Третье сословие по
шлости, взращивающей легитимную свободу как привилегию связанно
сти. «Жизнь человека — это не пульсация сердца, но пропущенный им
удар» (Набоков). Поэтому нравственный императив превращается в тре
бование уходить, отдав последний долг свободе, не домогаясь ее.
Тотальный образ прошедшего затмевает прошлое, поскольку про
шедший — это я, а прошлое покинуто и оставлено, и тем поглощает,
грозит настоящему исполненной пустотой, которую избегает движе
ние. Но пустота манит мнимой освобожденностью, чистой формой,
повторяющей контур былого движения. Пустота — всегда в прошлом,
прошлым всегда, всегда в... Она — отвергнутое, остороненное прост
ранство, отлив, обнаженное русло жизни, ее ужеутраченная, но опре
деленность.
132

Ничто — только ожидание, предвосхищение, обнаружение, надеж
да. Клепсида сердца отмеривает свободную необратимость, и вспять не
могут повернуть океаны отмерянной, ураденной временами крови. Воз
вращения нет, но нет снова и снова, и время течет вспять в ничтожест
во покинутых вещей, скрадывая своим равнодушием краски мира и жи
вя отражением, в котором, которым удваивается. Оно не поток, но про
стирается между отраженным и отражаемым безразлично к тому и дру
гому. Время — пустое и потому — пространство.
Пустота формальна, и ее связанность отсутствием открывает русло
и чертит траекторию времени.
Ничто — ставшее бытие, сметаемое становлением, которое, возвы
шенное над прежним чувством страха небывания, — единственно и не
повторимо повторяющийся ужас регенерирующих вещей, подвержен
ных тирании движения. Оно неузнаваемое и безымянное. От него нель
зя отшатнуться даже в обывательском ужасе Хайдеггера, поскольку опо
знать и идентифицировать ничто невозможно. Ничто — вдруг и не ум
ножаясь предстоит, не являясь навстречу, оставаясь предчувствием.
Пустота — воспоминание о жизни, ее бессмертное покрывало
смерти, настоящее предопределенное, предупреждение, предвидение
ничтойности, как «не хочу, пустите», но все же настаю, обрушиваюсь,
себе вопреки, оставляя место осиротевшим, прежним, где моросят ве
щей невеселые праздники, в память о людях. Пустота признается вут
рате, и в горе разлуки удерживает человека памятником себе. Она замк
нута в своей бесконечности и неизбывности.
Ничто — открыто и прорывается навстречу, всегда возникая, как
дымка движения светов и ясных сомнений: это реальность не ожида
ний, но неизъяснимых и чистых движений того, что только грядет, об
ретаясь и не таясь навстречу, и я превращаюсь в движенье, угадывая
природу ничто и совлекая предел я, истираю его о опостылившие сдер
живающие пространства. Отклик ничто невозможен, оно беспредель
но, и голос только вдогонку, вослед и напрасно.
Эхом отзывается пустота, как прошлое — подаянье пространства.
Прозревшее ничто обретает в бывании зренье. Бывшее беспросветно,
оно узнается как точная форма оставленного, его негативный слепок.
Дно пустоты не исток, а начало паденья. От ничто осаждаться в пустоту,
не выдержав осады движений, истачивающих, стирающих становление,
превращающих меня в отражения, в тихое зеркало, в котором мерцают
умножаясь, глядясь друг в друга в «ослепляющих насмерть сомнениях»
пустота и ничто, поделенные надвое, и я между ними как смыслораздел
— привидившийся, угасающий отблеск сияющей ночи. Вся звукопись
133

поэзии с ее варикозными строчками не в силах передать отчаяние не
сбывающегося чувства. Поэтому поэзия и музыка, и философия и жи
вопись — всегда «потому» — анатомический театр, где говорят мертвые
чувства, чувства предела, чувства «втовремякак...»
Прав Фихте, утверждающий, что смысл жизни лежит по ту сторо
ну самой жизни. Человек должен иметь цель за пределами этой жизни.
Это та сторона, где предел — смежение универсального и общего. Мо
гут ли быть они разделены? Их часто смешивают, рассматривая уни
версальное как восхождение от абстрактного к всеобщему, но это
«шлюзование» — фетишизация пространства преодоления. Всеобщее
— посредственно и абстрактно, универсальность деяния отказывается
от забот тяглой жизни, выдающей тужащееся усилие одоления за «свя
толепие» догмы бытия. Свобода покинута в вещах, в которых запута
лось прекрасное. Само искусство — всего лишь театр, балаган вещей,
ярмарка, базар отъединенного, отдельно стоящего, обнаруживающего
в образах, эйдосах, формах окончательное завершение, как завещание,
в котором пытается вдохнуть в опустевшие оболочки, вдуть дух в чело
века, надув его трансцендентальными иллюзиями. Порабощение ду
хом. Творцы — евнухи свободы — следуют не прихотям сердца, а прин
ципу «жить слаще, чем в долг, в долгу у себя оставаясь...» Функцио
нальная свобода зависимости.
Любовь к свободе превыше самой свободы. Эллеферия. И время
плодиться из личинок, головастиков вещей, пытаясь доразвить прост
ранство до его абсолютного снятия. Просторы не только духа, но даже
организма не равны физическому пространству, ими занимаемому.
Отринув пыль вещей, смахнув паутину отношений, впадаешь в ни
что, столкнувшись с будущим и потерпев катастрофу в творении. Когда
удается избавиться от всех слов, не привыкая к обступившему молча
нию, слышать нарастающую красоту, ни на что не похожую, теряя обы
денность, обыдленность, обделенность, обозленность чувств. И это тще
та спродуцированного творения, обретающего в красоте цель и собст
венную недостижимость, утверждающая бессознательной бесконечнос
тью деяния только собственное возникновение как необходимое и обра
щенное (к) красоте. Сама же красота увечится и замутняется при этом.
Время ее не касается, но ее видение искажено гримасой усилия, страда
ющего от тяжести объективированного чувства, в своей вечной природе
претерпевающего безвременную «мерть» в тяжелых объятиях времени.
Ошибочно чувство в пребывающей смертной природе видит предел
и норму красоты, тогда как этот предел всего лишь оборона против кра
соты и истинной природы чувств. Они намеренно впадают во время,
134

приникая к форме, переполняя чужую, заимствованную на время фор
му, и находят в ней свою крайность и истину, предавая собственную
природу и осознавая себя только в этом предательстве. Сходство чувств
во время — это попытка обособления, сокрытия, намеренное укрытие в
идее, замедление стремительного развития, которое ставится взрывом,
едва лишается ограничений времени. Красота нисходит в чувства и ста
новится для них бесконечной пыткой, являясь как непостижимое и же
стокое, отвержением и унижением. Чувства затуманены и возмущены,
замутнены различием. Себе они являются как «не», но здесь же обрета
ют неповторимость абсолютной противоположности с собой. Они узна
ют себя только как прошлое в опустошении и отказываются от самих
себя, но тем обретают отсутствие отношения причины и действия. Чув
ства отвращаются от предмета и теряют способность чувствовать как
служебную функциональную зависимость и свою долгожданность и
долготерпенье, перестав сосредоточиваться на абстрактном чувстве са
мого чувства. Это то странное движение, когда не достаточно чувства в
понятии с бесконечной возможностью всех чувств, но необходимым, а
далее и свободным становится каждое мгновение бытия и небытия —
как чувства, так и его мельчайших оттенков.
Чувство создает предмет, восставая его, а не восстанавливая, не ре
ставрируя, и при этом оказывается не применимо вовсе, не вмешиваясь
и не смешиваясь со всем, и тем не менее не отличаясь, оставляя время на
время в бесконечной возможности. Действие чувства поглощает в един
стве отношение абсолютной возможности и действительности, оставляя
независимость. «Конечность безвременно бесконечна...» (Шеллинг).
Иными словами, чувство не находит свою бесконечность во времени и
потому перестает быть собой, и только во времени чувство определивает
себя как чувство, удаляясь в себя, как в другое, и обретая действитель
ную возможность быть собой, но умирая в идеальности, оставаясь чувст
вом в понятии. Это момент превращаемого чувства, его развертывания,
когда оно не имеет критериев развития, зачастую принимая как судьбу
деградацию, дегенерацию и подмену в понятии за освобождение от вла
сти времени, хотя, в сущности, и есть с этим временем за одно.
Тоскою увидеть однажды
Красивых людей не осталось
Не лица — обломки, крушенья
Свободные от Красоты
Пустота покидает
Она — покинутое пространство
Просторы оставленного
135

Навсегда
Пустота незабвенна
Она — всегда в прошлом
Прошлым «всегда» неизбывна
Ничто ожидает и манит предвестием смерти без страха
В него отступаешь теряясь
Извне исчезая
В ничто — убежище красоты уходящей
И не
Ожидаемой снова
Усталость — вот основание жизни
Неповторимой
Когда изначально все в прошлом и больше не будет
Одни расставанья навеки
И только печалью
Прозрачной волной накрывает
Отчаяньем видеть
Красивых людей не осталось...
Чувства более не пребывают в бесконечности, они и есть эта беско
нечность, но еще не бесконечность красоты, а длительность и тупость
самих себя. Стояние напротив. Против Красоты и этот упор, загоняю
щий в загон самости все остальное и оставленное, есть сопротивление
красоте всем своим существом, взбесившейся индивидуальной вещью,
тотальная ненависть личности к красоте, покушающейся на ставшее
узаконенное бытие в виде. Страх неопределенности и любовь к зависи
мости и функциональности, поскольку одновременное самоподобие,
репродуктивное воспроизведение своей одномерности позволяет быть
мерой всех вещей и утешает иллюзией бесконечного возвращения. Чув
ства тоже устало склоняются к постоянству мертвого мира, отстраняясь
отделываясь от красоты. Декларируется, провозглашается не любовь к
красоте, а к ее отсутствию. Свобода от... Свобода против. Любовь к люб
ви извне всегда. Извне. Попытки загнать становление в «где» и «что»
и приручить, заставить работать, а это — смерть — сдержанная бессо
держательная жизнь, где человек чувствует себя лишь истерзанным ото
бражением, «продуктом обстоятельств», их отбросом, «абстрактом,
присущим отдельному индивиду» и чувство это реально и имеет объек
тивные основания. Отсюда усиленно культивируемая идеология кину
тости, оставленности, заброшенности, бытия к смерти, которая усилен
но пестуется и выдается за действительность, «роение внутри» (Рильке),
136

наслаждение распадом, отказ от свободы во имя идеи и понятия свобо
ды, схватывающего и не позволяющего изъять человека из конуры про
странства, коее само результат ограниченности, удержанности, подер
жанности, где прошлое как памятник ставится еще при жизни, а жизнь
как смерть необратима.
Человек не может избыть эту тяжесть возможного, и потому заво
рожен ничтожеством, обставляя себя пределами, сковывая вещами и
условностями, условиями псевдочеловеческого существования, и толь
ко красота, покушающаяся на благополучие, сквозит тревогой. Мы не
знаем и не узнаем красоту, но беспокойство ее исподволь, как уходящее
навсегда, смутно вспоминает о нас, нами. Поэтому чувства в этой прин
ципиальной ограниченности разнятся по причине, и это различение,
разрыв требует связи временем, прилагаемым к чувствам внешним об
разом ограничения как гармонизирующего «настройщика». Для того
чтобы преодолеть меру и прийти в себя, чувства должны отказаться от
предметности, и это первое действие, к которому их принуждает отоб
ражаемое ими развитие. Они наталкиваются на самих себя, и с этого
момента, чувства, которые собственного саморазвития не имеют, обре
тают самостановление, бесчувственное к другому. Они своим возникно
вением есть разрешенное противоречие идеального и реального, так,
что идеальное становится абсолютно реальным. Здесь чувства попадают
в ловушку формы, которая претендует на то, чтобы быть существенным
отношением. Им жаль расставаться с явлением, которым они полагают
себя в соразмерной бесконечности. Они не хотят абсолютного единст
ва, предпочитая оставаться в видимости как очевидное. Однако времен
ное пребывание в форме изгоняет их за искусственный предел чувства
самого чувства, они не могут сдерживаться, без конца оконечиваясь и
обособляясь, их прорывает в безразличное, где их единство забывает о
самом единстве. Они впадают в красоту, как она сама, но и нечто чужое
своей динамикой и яростью, преодолевающей уже не существующее со
противление.
Сущность человека — уже «неиное» красоты. В обыденном, несо
вершенном бытии чувств, растерзанных и искаженных, замутненных,
замусоренных ограниченными отношениями, уподобленными вещам,
употребленные вещами, — чувства сходятся в тотальной ненависти к
себе и своей стыдной уделанности пошлым существованием в границах
дозволенного. Их не устраивает производность, и они восстают. Их сле
пой бунт не щадит ничего. Они не пощадили бы даже красоту, как не
щадят себя в самоубийственном порыве, уничтожающем ожидание и
надежду. Чувства всегда преждевременны. Они не выдерживают срока,
137

и тогда, когда наступает, приходит время им разрешаться, они либо про
рвались за предел без санкции возможного, обретая свою сущность,
свою смерть действительности вопреки, совершившись невозможным,
либо в своей усталости обессиливают в жалком созерцании, околевая в
доступной благопристойной форме, одолевающей чувство навязчивой
идеей умеренности.
Длинные, тянущиеся чувства стихают в стихии времени, обретая
размер, но вполне заменяются понятием. Утихнув в полагании, они на
чинают выполнять примерную служебную функцию, имитируя самих
себя, и перестают быть странниками. Свечение прекрасного в такой
унылой ограниченности возможно только в силу ограниченности, оста
навливающей бесконечное. Вещь превращается в «нить накаливания»,
не в силах вынести противоречие идеального и реального в своей обо
собленности. Она светится, явлением в сущности не преображаясь, а
изнашиваясь.
Время чувствам свойственно, хотя и чуждо по природе. Оно приви
то чувствам, внедрено в них, как пустота. Эти чувства, ограниченные
колбами доступного пространства вещей, не имеют будущего. Они не
семена, и произрасти в иное не могут. Именно в силу того, что чувства
метафизичны, они не развиваются, а возникают «вдруг» из ниоткуда,
внезапно и неотвратимо. Они не имеют этапов развития, и потому их
основания непредсказуемы, равно как и их дальнейшее, поскольку они
не знают дальнейшего, сами являясь далью чистой сущности. Чувства
не обретаются, и даже в сущности они не похожи ни на что. Суть их в
том, что они — обособления от красоты, поэтому имеют форму, время,
размер, ритм. Но эти самые чувства есть усилие, направленное на пре
одоление отпадения, и в этой негативности они — исчерпание пустоты
времени, исполнение к красоте. Падение к красоте навстречу, это все
гда против красоты.
По мере приближения исчерпание времени заставляет зарастать
пространства отверженных в конечность чувств. По мере снятия време
ни времени становится больше, и сопротивление нарастает. Время и
пространство спекаются в последний сверхплотный предел, противо
стоящий сильным чувствам. Красота пронизывает все и вся, но предел
ограничивает ее бесконечность бесконечным образом. Она обретает
имя в чувстве и является целью за пределами жизни. Только переосуще
ствив сами чувства, можно обрети природу красоты, не атакуя предел, а
обессмыслив его (предел в своей определенности стремится к своему
концу, к разрешению и превращению, которые — условие его бесконеч
ного расширения в безусловное, как выразился бы Шеллинг). В красо
138

те исчезает, испепеляются смертельные напластования чувств, остается
лишь их сообразная красоте природа.
Красота и чувство — два свечения навстречу — создают вихрь пере
живаемых свободных видений, превосходящих свою реальность. Кра
сота обретает чувство, чувство обращается в красоту, и в этом единстве
они теряют субстанциальность. Отношения иерархии, восхождения,
различения и т. д. Исчезают, утратив время и пространство, причину и
действие. Чувство больше не подчинено чувству. Красота — красоте. Ни
чувство, ни красота не имеют степеней бытия. Абсолютная красота, от
ражаясь в покаещеконечных чувствах, отражающие эту экспансию
красоты совершенным образом, выражает все совершенство своей сущ
ности, обессмысливая само чувство, вернее его конечность, тем порож
дая пресловутую жажду совершенства, испытываемую как тяжесть жиз
ни. Чувство умирает от ужаса красоты, от разрыва сердца, не выдержав
шего открывшегося, разверзшегося ничто, одним явлением обессмыс
лившего деяние чувства. Чувство больше не принадлежит «я». Оно не
противоречит, не перечит красоте — только своей ограниченности. Чув
ство претерпевает красоту, пресуществляясь без формы, хотя страх са
моутраты, потери и запаздывания рождает своеобразную трусость чув
ства, страшащегося показаться не вовремя и потому предпочитающего
быть случайным и произвольным. Это свойство чувства, избегающего
определения, в предявлении, несбыточности, оставаясь в неведении,
отказываясь от будущего, в бесконечном страдании настоящего. Отход,
отступление к Открытому, которое (и которому) предстоит. Прекрасное
может быть освоено, Красота — никогда.
Прекрасное может быть повито, поято чувствами.
Красота — никогда.
Прекрасное может быть порождено временем.
Красота — никогда.
Прекрасное может быть.
Красота — никогда, как абсолютная действительность абсолютного.
Чувства — разница между Красотой и Прекрасным на «всегда». До
коле существует отчуждение, порождающее время, сотворяющее смерть
из вечности. Чувства — доколе. Поэтому в своем проклятом состоянии
чувства — война прекрасного против красоты. Атакующая посредствен
ность. Выгодно быть подданным прекрасного, оставаясь в животном
состоянии зависимости от обстоятельств, подделывающихся под дейст
вительность. Прекрасное пытается стать красивее самой Красоты. Но
это чувство — в пределах времени. Устроившееся чувство самосохране
ния. Случайное и рабское произведение, побочный результат деятель
139

ности вещей. Оно уродливо и безобразно, хотя и подретушировано го
нором воображения, «отрихтовано» (упорядоченно). Оно не предпола
гает высокого, но своей униженностью и ползучестью, ничтожностью
означает, что чувство возвышенного есть. Чувство в пределах свободы.
Когда любовь (впрочем, любое чувство) выходит из себя, за себя,
она остается, отстаивается в рассудочной разношенной форме, в загоне
конечного существования, на выгоне предполагаемого пространства,
где она — это она. Чувство теряет субстанциальность, огораживаясь и
пытаясь сосредоточиться на себе. Но оно уже вышло за себя, покинуто,
и потому направлено в собственной ограниченности во вне, обращено
в судорожном желании самосохранения к себе прошедшему, погрязнув
в себе, как в своей собственности.
Естественнность чувства убивает чувство. Нельзя в чувстве искать
опору, но чувство в этом определенном отношении и есть поиск опоры.
Оно — надежда на себя. Любви следовало бы оставаться нереальной. Ее
идея как обретенная реальность любви смысла не имеет. Она вся в об
разе, предпочитая грезы. Ее необъятность ограничена пространством
образа, она привязана, как коза к колышку, к «вещественному знаку не
вещественных отношений» (Гончаров), и потому бродит и все уестеств
ляет на длину времени — связи в пределах видимости. Она всего лишь
жалкая любовь «по идее», как результат высиженного ожидания. Время
облачается и лицедействует, играя роль любви. «Пришла пора, она влю
билась...» Образы свободны от материи, и лишь потому снисходитель
ны до воплощения. Чувство, задерживаясь предметом, пожираются им.
Но сами они полагают, что углубляются в предмет. Отсюда пустая рито
рика и крайняя бедность любви, вся возвышенность которой строится
на том, что она «выше» самой себя, и это «выше» — «вне», воспринима
емое освобождением от страсти. Любовь вне себя от страсти. Но это
размежевание, «размножение», размозжение любви — распад и разло
жение, вызывающее время, банальное «свое время», которое «всему».
Любовь становится одновременной, теряясь во времени любви, в бес
численных отражениях, не узнает себя и чувствует себя утратой, в воз
можности которой находит содержание. Так, верно, зеркало чувствова
ло бы себя разочарованием, упиваясь горечью, от того что ему нечего
отражать. Любовь пытается походить на самое себя, и тем становится
внешней, обязательной, дидактической. Любовь принуждает к своей
прозе, обусловливая и обусловливаясь искусственной своей исключи
тельностью, именем абстрактного содержания которой утверждает
свою назидательную всеобщность. Она требует своего исполнения. Лю
бовь нагло творит свою собственную природу, пытаясь оконечиться,
140

окончиться в чистом отрицании единичности, единственности, явить
ся, обрести язык, перестать быть абсолютной, но тем самым перестает в
этой самости быть собой, и становится другой и другим.
Любовь отъединяется от чувства и похищает пространство, при
нуждая к себе, как единственной возможности, потому и довольствует
ся одним и тем же шаблоном, который всегда внове. Обретая чувства
как отношение, дух сдерживает разбег и разбегание мира, но сдержива
емые чувства задыхаются и умирают в конкретной форме. Поэтому дух,
соотносясь как нечто безусловное с собой, обретает в чувствах отноше
ние, следовательно, форму, следовательно, отсутствие как свое прост
ранство, следовательно, отрешенные чувства, а значит, — время. Чувст
ва — самосознание самочувствие духа, отрицание и опровержение, его
тоска по основаниям, и тем самым имеют основание в безосновном.
Они — невозможность явления. Они — свидетельство несоразмерности
духа с самим собой, но поскольку они — отречение духа от самого себя,
свертываются в собственную целостность, отгораживаясь равнодуш
ным явлением, и впадают в безумную оргию страсти, пытаясь восстано
вить, вспомнить хаос, вышвыривая драгоценное время на помойку, по
просту «не наблюдая» его и пытаясь распространиться на «всегда», дух
на дух не перенося.
На самом деле чувствами, сосредоточенными самим по себе, проти
востоит (противосоитие с антиподами) стихия внешнего, которое мерт
во изначально, как зависимость и связанные формы отношений. Чувст
ва — вечная переходная стадия, но здесь не действуют законы. Чувство
может умереть в одночасье, но не может остепениться, пройдя некие аб
страктные этапы развития. Когда оно возникает, претерпевает боль раз
двоения, в котором находит свою гармонию, ощутив себя и соотнесясь с
собой, обретя самочувствие, и доходит до абсолютного противоречия,
разрешается в форму абсолютного успокаиваясь, опокоиваясь во всеоб
щем едином. Чувство «смутно припоминает», что оно и изначально бы
ло этим противоречием, безразличным к противоположностям, а зна
чит, вся эта боль восхождения заведомо напрасна, оно приходит к «не
иному». Чувства не потому не имеют саморазвития, что являются отра
жениями, тенями неких исторических сорных процессов, а потому, что
они в каждой точке бывания одни и те же, не иные. Они так, а не иначе.
Поэтому не они отражения, а в них отражение, в котором даже безоб
разное может преображаться. В их мутной от крови и страданий горь
кой, тусклой поверхности, в ряби индивидуальности и всплесках, в вол
нении страсти пытается проглядеться красота. Но они бегут, не свобод
ны от времени и потому для красоты чувств всеещеневремя.
141

Все — еще не время.
Чувства пробавляются жалким вымученным, выдуманным искус
ством, опустошаясь субъективным произволом и эксплуатируясь вя
лым, дрессированным, состарившимся воображением, которое, как
дряхлая цирковая лошадь, слоняется кругами на очерченной арене об
раза. Техническая сноровка, механическое использование чувств позво
ляет вообще обходиться без них, лишь указывая на возможное их ис
пользование. Эти деланные чувствики вполне удовлетворяют современ
ности, поскольку их дешевизна, одноразовость и безразмерность пол
ностью покрывают расходы на их содержание. Чувства в себе открещи
ваются от участия в сделках и восстают во всей озлобленности против
всех и всяких пределов, и поэтому их нельзя удержать в возможности,
нельзя уберечь от бытия. Говоря туманным старым слогом, чувства об
ладают только действительным бытием, являясь содержанием актуаль
ного бытия, но в сущности — бесконечность потенциальная, которая
настает, но никогда не наступает. В этом их абсолютная видимость, все
целая целостность, тавтология их бытия, и в тот же момент тем же са
мым — принципиальная незавершенность и незавершаемость, гранича
щая с несовершенностью. Чувства — в тот же момент — тот же момент,
и потому в их бескачественности, в бескачестве все свойства их привне
сенные, отраженные в заведомо пустые формы.
Чувства прежде себя и вследствие себя, то есть потом. Поэтому оп
ределенность чувства в его смерти, во времени, тогда как само по себе
оно не разрешается ни в его бытие, ни в его небытие, не имея к тому
возможности. Чувство — антистановление. Противоположностью ста
новления является ставшее, как внешность, а истинной противополож
ностью не является нечто, как тень становления — контрстановление
— чувство, противящееся становлению его же собственным противото
ком, как усиленное нет, не может быть, без дальнейшего.
Чувство — видимость становления, его свободный атрибут, как сво
бода субстанции, произвольно внесенное направление, мерцание, бие
ние субстанции, но не сама она. Поэтому само по себе чувство не бывает
чемнибудь, всегда предшествуя в самом себе, однако в этом предстоянии
оно, скорее, — сопротивление всякому дальнейшему, возвышаясь и со
противляясь наличному бытию последовательного покоя своего само
возрастания. Оно не возрастает, но врастает в себя, преодолеваясь собою.
Чувства — возможность и потенциальность человеческой свободы,
но мы предпочитаем обходиться без них: и без чувств, и без свободы,
довольствуясь пребыванием в желании, ограничиваясь привязанностя
ми к объективной эмпирической данности, дескать, «так не бывает»,
142

освобождая чувства от себя, отпуская чувства и свободу на свободу, по
лагая им своими деяниями предел и защищаясь от их возвращения.
(Чувства — скорость, скороть, укороченность, спрямление времени,
которое здесь и теперь обретает самочувствие как «форму внутреннего
созерцания». Время олицетворяется чувствами, заставляющими его яв
ляться наяву во всей отверстости.)
Опасаясь вторжения, мы выстраиваем оборонительные сооруже
ния из доктрин, систем, требуя у чувств регистрации. Что поделаешь,
если даже «язык — дом (доходный) бытия». Отказ от чувств вынужден,
поскольку роскошь чувствовать доступна лишь человеку, который в
этом мире вместе с ними обретает боль и способность к страданию, а
это равносильно смерти. Инстинкт самосохранения требует отказ от
чувства, как от тяжелой болезни. Машины не должны чувствовать.
Здесь есть свой пафос отречения, поскольку невозможные чувства и
свобода в большей мере свобода и чувства, так как отбрасываются к аб
солютной красоте и неотличимы от нее — абсолютный идеал, который
низменному счастью существования, выдаваемого за прекрасную
жизнь, недостижим, а посему его и достигать не надо, не след.
Безобразное прекрасно, поскольку пребывает в форме бесформен
ного покоя, сосредоточиваясь в себе без сознания усилий, и даже не по
стигает существующее без посредства понятия. Животное ощущение
счастья. Тем чувство остается в предвечном бытии, не давая свиде
тельств, что оно есть. Как свободное чувство оно не обусловлено, не не
обходимо, не последовательно, не имеет оснований. Как чувство оно
может овнешняться, облекая что угодно и принимая очертания той
предметности, которой предстоит. Чувство чувства («акциденция акци
денции») не наталкивается на сопротивление, оно вообще не касается
действительности и остается чистым бытием ничто (бытиеничто), и по
тому не в силах отрицать свою природу, растворяясь, отворяясь, творясь
собою. Только вечность может избавить чувства от возможности быть
собой (чувством? вечностью? чувством вечности?). Только чувство мо
жет вечность обратить собой и сделать временной. Временная вечность.
Собственно, Кант это и уловил, когда рассматривал время как внутрен
нюю форму созерцания, а пространство — как внешнюю. Правда, он
взял это как данность, но эта данность всего лишь момент, присутствие
прошедшего ставшего и опровергнутого мертвого бытия, живущего не
своей жизнью. Внутренности времени он поместил в формалин рассуд
ка, и тем по своему расправился с угрожающим временем, «сосчитав»
его и отправив в архив чистого разума. Однако время продолжает являть
свою реальность, обманываясь чувствами.
143

Чувство указанное, угаданное овременевает, облачаясь предметом.
Оно, в сущности, — переход материального и идеального, и только в не
гации того и другого живет биением. Будучи по сути однородным, в «ве
ществе» своем, в преждевременности как ожидание времени, оно пере
ходом разнится в себе самом напряжением. Разреженные, разряженные
временем или загнанные в идеальные пространства «сжатые» чувства
проступают расстепенно, скоротечно или длясь, в реальном времени
обнаруживаясь по разному. Это их противостояние времени безвремен
но. Их бесконечность простирается их невозможностью. Они еще чув
ства по природе, а не по свободе, не свободой чувства, но по необходи
мости. Как желаемая или нежелаемая реальность, мир чувств противо
естествен, скрываясь в темных превращениях, приращениях свободы и
необходимости, пространства и времени, идеального и реального, но
форма их — внешняя, это форма заточения, мера пресечения. Во време
ни они, говоря старомодно, только «математически возвышены», но
«динамически» они спят в данности как «вотсейчас». (Как все напи
санные и ненаписанные сонаты потаенны в данности клавиатуры и то
го, что еще не настало.) Поэтому их прорыв к себе омертвляется не при
нимающим их основанием, которое выступает невозможной возмож
ностью умереть. Охваченные объективностью, они возвращены пред
метности и становятся скучными, просроченными чувствами.
Время рождается от старости. В особенности чувства «мешают»
времени пребывать в спокойной реальности движения как такового и
становятся уязвимыми, видимыми. Их достоянием оказывается пустое,
опустошенное прошлое. И это все пустое.
Время измеряется пеплом
умерших вещей позабывших
откуда Ничто
и забившим горло пространства
уходящим огнем исчезая
у которого холодом можно согреться
потому что ты сам
только пламя язык его слово и корень и горло
забитое пеплом вещей отмеряющих временем время
время от времени время на целую вечность...

БЛУЖДАЮЩИЕ ОГНИ

Я снова вспоминаю наших мертвых.
Порочный круг мышления, все тот же
и завершенный там, откуда начат
Октавио Пас

Насколько философия вправе вообще касаться затаенных глубин?
Насколько она остается философией, если сама мысль, присвоившая
возможность быть бесконечной, наталкивается и разбивается о собст
венные пределы? Ведь она, мнящая, что может преодолеть овеществле
ние, сама выступает вещью на торгах, как форма абстрактного отчужде
ния. Оно должно быть уничтожено в основании. Философия охотно за
являет о своей смерти, но расставаться с жизнью не спешит. Пытается
присвоить смерть, сделав своею. Она — рефлексия уже отраженной, ут
раченной, прошедшей формы, которая пребывает в видимости свобо
ды, поскольку умерла, и мысль о ней — возрожденная, восставшая
смерть. Философия питается мертвым временем, и потому — апология
порабощения даже когда отказывается от себя. Она зависит от времени,
пытаясь овладеть свободой, принудив к повиновению, навязав свои
догматы. Однако отношения категорий историчны, временны, как вре
менно само время и даже вечность. По крайней мере, для человека. По
самой крайней мере.
Поэтому даже вопрос о свободе — праздный. Он временен, при
ставлен человеку, когда ее нет. Когда она есть, то для случайного мира
свобода — страдание. «Сегодня хочется несвободы» (Т. Адорно в своей
«Негативной диалектике» всетаки капитулирует перед равнодушным
фашиствующим, добропорядочным обывателем, поскольку, несмотря
на всю свою дерзость, — снимите шляпы, — с самого начала признавал
действительность и необходимость заставшей его, настигнувшей исто
рии, а потому не его вина, он исходил из того, что есть, из «объективной
действительности» как самый философствующий из обывателей. При
мирившись с собой при помощи успокоительного в виде правильного
тезиса, что невозможно выйти за пределы своего времени, очень легко
выдать собственное недомыслие за объективные границы данного мо
147

мента развития, вместо того, чтобы продолжать, пусть безнадежные, но
атаки, хотя бы собственной ограниченности.)
Все, к счастью не просто. Когда история идет в рост, диалектика ра
ботает, поскольку и порождена собственно развитием. Тогда, действи
тельно, свобода — познанная необходимость и действие в соответствии
с ней. (Хотя в силу догматичности мышления, поскольку оно вторично,
происходит искажение первоначального смысла этого выражения, по
скольку под миром необходимости, прежде всего, имелась ввиду дейст
вительность природы. В данном случае речь идет об освобождении че
ловека в общественной форме движения и освобождении от формы ее
самой.) Являясь мерой отношения необходимости и случайности, она
снимает противоречие, и свободное противоречивое бытие ограничива
ется бесконечным освобождением без свободы, пытаясь сохранить
свою вечность, отбрасывая собственно свободу в бесконечность, не те
ряя зависимость от необходимой и достаточной, отмерянной свободы,
но и не давая необходимости опомниться. Требуется переход, причем
сознательный, для того, чтобы определенную свободу абстрактной все
общности превратить в освобожденную свободу всеобщности конкрет
ной, буквально избыв превращенные формы в основании, которое еще
предстоит создать.
То, что для современного, самого изощренного сознания пред
ставляется гибелью и ужасом, еще пустяки. Смерть искусства, фило
софии, чувств, мышления — только видимость. Смерть видимости —
утрата зрения, слепота, рожденная катарактой вещей, короста пре
красного, перекрывающая видение. Так происходило в истории все
гда, с той только разницей, что теперь мы имеем единственную в сво
ем роде возможность посмотреть на этот грандиозный процесс с точ
ки зрения оставленных и прошедших, опровергнутых форм бытия.
Мы — превращенные и изжившие себя формы (оболочки «я», исполь
зованная тара) в норах отвоеванного индивидуализма — видим пре
вращаемые, сбрасывающие предметность и прошлость, обретающие
вечную молодость, сливающиеся в бесконечном становлении бывшие
формы тогда, когда они уже формами не являются. Для нас — это бе
зусловная смерть. Для всего остального — уход в основание, которое
— тотальное, всецелое свободное время, превращающее все в себя. И
здесь проблемой есть то, что способ производства свободного времени
носит чувственный предметнопрактический характер конкретного
обобществления человека, а потому не терпит частноиндивидуально
го способа потребления, сообразуясь с «личностью» как конечной це
лью своего движения.
148

Свободное время вообще исключает потребление и использование,
мгновенно исчезая и даже не являясь отдельно взятому индивиду, шара
хаясь от личностей и скрываясь от гениев. Оно требует столь же адек
ватного обобществленного человека, который отказывается от самого
себя. Это антагонизм. Он не терпит никаких компромиссов. Война идет
в одностороннем порядке.
Времени нет надобности захватывать человека и принуждать к се
бе. Оно защищено тем, что требует человеческого с собой обращения, в
противном случае свободное время смертельно. Оно опустошает абст
рактного индивида, развращает, убивает, действует, как наркотик, на
людей так называемых творческих профессий, но в очень редких случа
ях передает свою мощь и только по необходимости, когда человек, те
ряя жалкие лохмотья индивидуальности и обособленности, совпадает с
развитием движения материи вообще без причины, как вырождение
спонтанной свободы, находящей себя в чистом становлении и не нуж
дающейся в определении. Те, кто непреобразованными приходят к сво
бодному времени, пытаются его по старым меркам присвоить, обрета
ют лишь пустое время, исчерпывающее их дотла. Достигнутая, вернее,
данная автономия случайности — не свобода. Случайность индивиду
альности имеет бесчисленное количество степеней свободы, но свобо
ды не знает, принимая за нее идею необходимости и произвола необхо
димости, повторюсь, которая всегда — внешняя.
Поэтому вечность и бесконечность разорваны именно в точке на
шего бытия, и нашей жизнью оказывают сопротивление и вынуждают
нас уйти с необходимостью. Предшествующее становление создает про
странство, в котором и которым развертываются определения будущего.
Когда отработанное прошлое, прикидываясь освобожденным, яв
ляет свою пустоту в качестве необходимой свободы, случайность стано
вится единственной мерой, подменяя понятие свободы чистым произ
волом. Всеобщность, стремящаяся к абсолютному, подменяется обоб
щением, общедоступностью, общепринятостью, общеприятностью.
Уничтоженный общественным бытием, человек восстанавливает свою
мнимую самость при помощи мифологии или игры, превращая обы
денное в трансцендентное. Эту особенность наследует искусство, кото
рому ничего не остается: либо изображать, изображаться, изголяться,
отражая существующее разложение, нет, не свободы — необходимости.
(Этот распад сопровождается ужасающей метафизической вонью, при
нимаемой за воздух свободы.) Либо ввиду отсутствия оснований само
развития сочинять свою свободу из ничего. Отсюда — страсть к тоталь
ности, которая в противоположность абсолютному движению станов
149

ления является наличным бытием в абсолютных пределах, в границах
незыблемого. Памятник смерти и времени. Тотальное здесь и никогда,
утверждающие безликость смерти и эгоизм мнимой свободы. Свободы
в понятии, в роли которой может выступать все что угодно. Это отказ от
развития и утверждение власти, господства отчуждения, разорванности
индивида на все времена. Раздвоенность преодолевается абстрактным
отрицанием, тотальным «нет», когда человек становится единым не пу
тем отвоевания человеческой сущности, а принудительным вбрасыва
нием в последнюю фазу функционирования, в механическое одиноче
ство одномерности, причем — мера — это отсутствие всех обществен
ных отношений и определяется степенью эксплуатации.
Бытие человеку не принадлежит. Он — существование трупа,
имитирующего жизненные функции. Он всего лишь — превращенная
форма, к тому же тотально детерминированная. Как отсутствие, чис
тая лишенность, индивид — существование бесцельного времени, что
позволяет, с одной стороны, воспринимать свою преходящесть как
вечную форму внутреннего созерцания, и с той же самой стороны (в
силу односторонности), вещноэстетическую, поскольку она и есть
целесообразное без цели. Созерцание как таковое без видения.
Contemplate (созерцать, размышлять, рассматривать, предполагать,
намереваться, ожидать). Кажимость обретает единственно возможную
самостоятельную сущность, в то время как сущность становится ка
жимостью. Здесь нет даже эмпирии чувств, — только истолченное
ощущение, затертое, распыленное вещами. Отказ от чувств закономе
рен и неизбежен, как отказ от свободы и красоты в силу их принципи
альной невозможности и ненужности. Смыслом становится отсутст
вие всякого смысла как способа имитации свободы от принуждения
внешней необходимости.
Иными словами, в современном мире случайности роль идеи сво
боды выполняет долг перед гипотетической необходимостью хотя бы
просто быть. Свобода в мире необходимости иная, чем в мире случай
ности, и сильно отличается от свободы самой свободы. В этой послед
ней свободе противоречие выступает в виде чистой трагедии и не замут
нено историческими примесями. Но если это противоречие прервано и
не перешло к разрешению в освобожденной свободе1, то возвратные
формы наносят сокрушительные разрушения, вторгаясь в основание и
уничтожая его. Противоречие разрешается, вступая в антагонизм с со
бой, как противоречие самого противоречия, идя враспыл.
1

150

См.: Босенко А. В. О другом: Симуляция пространств культуры. Киев, 1996.

Противоречие развертывается «позади», а не предстоит единству.
Но даже в мире необходимости «Свобода устаревает, однако не вопло
щается в действительности, не становится реальностью»1, являясь отри
цательной, отчужденной необратимо, и как «вторая свобода» не в силах
преодолеть своей самодостаточной тотальности.
Вопрос о познаваемости чувств, которые познаваемы, но не разу
мом, а самими чувствами, остается открытым. Однако надо ли их по
знавать? Не имеет смысла постигать их отсутствие. Они возможны
только как свободные, и потому образуют собственное пространство, и
свою действительность находят в невозможности, когда простором их
свободы, возможностью оказывается все остальное, что не чувства. Что
— не чувства. Действительность тонет в переживании. Чувства равно
душны в своей действительности. Поэтому речь идет об изображении,
запечатлении чувств не только искусством, но и всей жизнью человече
ства. Их отражения — лишь бледные подобия всеобщего движения, к
которому они принуждены стремиться.
Дальнейшее — только теряющиеся, затухающие отблески, ревербе
рации разворотов темы, старающейся забыть себя, затеряться в регрес
сирующих траекториях случайной свободы искусства, в постлюдиях
следующих (к) исчезновению себе на погибель. Развоплощение, исчер
пывающееся в гаснущих явлениях. Обреченная на «ясновидение», со
знание действительности есть совесть бессознательного, получающего
извещения о себе как о событии. Желание потрясений в устойчивом су
ществовании. Рассеяние первоначальной, так и не достигнутой сущест
венности в бесконечных орнаментах вариаций, разбитых на мелкие це
ли и фрагменты в случайном опыте, как опыт и практика случайности.
Она — деятельность случайности — осуществляется объективно, нехо
тя, помимо желания, где наличное бытие — заведомо исчезающее про
изведение, оставляющее лишь оболочку понятия, которым заглушается
бытие, порастающее, как быльем, забвением. Действительность изоб
ражает крайнее удивление и даже ужас (оно «жахається»), пытаясь из
вернуться и застать себя врасплох, застигнуть во всей непосредственно
сти, как во всей красе прекрасного, перед предстоящей и всем бытием
предрекаемой смертью, но эта предзаданность наперед лишает будуще
го. Явная открытость многосмысленности, как в финале «Репетиции
оркестра» Ф. Феллини, когда вроде бы необходимо стоически противо
стоять неизбежному разрушению, играя, когда все уже бессмысленно,
отказавшись от суеты перед лицом безусловного уничтожения, и тут же
1

Адорно Т. Негативная диалектика / Пер. с нем. М., 1997. С. 195.

151

дирижер, впадающий в истерику, в экстаз беснования, когда призыв к
мужеству музыки превращается в брызгающую слюной речь гитлера, а
судьба, неведомая и трагическая, угрожающе нависает в виде тупой чу
гунной «бабы», дуры, разносящей в щебень оставшееся жизни время.
На самом деле происходящее дальше — не постановка мистерии в духе
Метерлинка, а порыв самого текста, пытающегося уйти от себя, скрыть
ся, но путающегося в догадках, что иллюзии кончились. Чувство точнее
разума. Оно обманывает(ся), но его нельзя обмануть. Чувство не в силах
забыться в своей бессоннице, и покидает изолгавшееся искусство.

ИСКУССТВО И СВОБОДА?
(СХОЛИЯ К «БЛУЖДАЮЩИМ ОГНЯМ»)

Итак, впередчерез могилы!
Гёте

У философов есть скверная, если не сказать, дурацкая привычка все
начинать с «самого начала», с удовольствием впадая вполне сознательно
в «трансцендентальную иллюзию», о которой предупреждал уже И.
Кант, увязая в истории, в поисках аксиом, пригодных в качестве осново
полагающих, полагающихся по статусу идей, подлежащих развертыва
нию в борзом тексте. Уговаривающая философия. Угар уговоров, пропо
ведующих движение парализованной, впавшей в прострацию мысли,
ошеломленной своим явлением. Тем самым любая, самая критическая
концепция обречена на чистую догматику, описывающую состояние яв
ления в данный момент времени. Моментальный снимок, слепок дан
ности. Стоячая волна времени, вырванного из единого движения в рас
падающемся мгновении. На этом размножается феноменология, срав
нимая с искусствоведением и литературной критикой, которые скопом
смело можно отнести к ведению паразитологии. Их существование обус
ловлено отнюдь не глубоким постижением сущности, а лишь простой
потребностью адаптировать и упростить для легкого потребления то, что
рассудку и здравому смыслу потенциального потребителя недоступно.
Само «требование эпохи» писать яснокрасно и просто понятно
любому гипотетическому адресату, предрекающему, диктующему своим
вниманием, заинтересованностью или равнодушием форму образа еще
до рождения, сконструировано производством потребности, стыдливо
именуемой «общезначимой», но для каждого обобщенной абстрагиро
ванием в единичное. Ей свойственно приписывать свои домыслы по
знанию, проецируя в свирепом идеологическом диктате свою нужду в
качестве цели и идеала овеществленной нищеты, испытывая потреб
ность лишь в том, что составляет ее ущербность. Превращение порож
дений духа в потребительную стоимость и есть насущная задача так на
зываемой «научной мысли», произвольно устанавливающей запрети
155

тельные пределы, занимаясь огораживанием и преследующей свобод
ное мышление за бродяжничество.
Это не метафизика — антидиалектика, порожденная в гниющем
мире делом случая, когда самостоятельной сущностью обладает явле
ние, и явление явления, и явление явления явления, и т. д. в дурной бес
конечности. Философии остается покончить с собой (собой покон
чить), превратившись в бух. учет видимостей и феноменов, стыдливо
именуясь феноменологией. Или лениво оправдывать структуру подав
ления стихии размозженных форм принудительным структурировани
ем, затягиванием в корсет схем явлений распадающееся пространство,
объявив панацеей структурализм, и постструктурализм.
«Частная собственность — это воровство» (здесь можно согласить
ся с Прудоном, вопреки уничтожающей критике К. Маркса). Для обще
ства, основанного на этом принципе, плагиат принципиально необхо
дим, но называется он постмодерном. В любом случае философия бес
сильна, если она «объясняет мир», а уж если оправдывает его за деньги,
то и говорить нечего.
Поэтому я позволю себе роскошь не считаться с усредненным, се
рым сознанием массового потребителя («идолы толпы» /Ф. Бэкон/ по
прежнему застят глаза, ангажированным рынком, «теоретикам»), воз
любившего очистительные катаклизмы истории культуры, доказыва
ющей и обосновывающей необходимость существования обывателя —
«венца творения» и «конечной цели» развития, и писать так, как если
бы создавал движение в пространстве свободы, безотносительно к ад
ресату, предметности и средствам воплощения, движением чистой
сущности во всей ее бесконечной непроясненности и чистом становле
нии из ничто в ничто.
У искусства, да и у далекой от него эстетики при этом двойственное
положение. С одной стороны, они вынуждены следовать грубому наси
лию формальной необходимости и быть предзаданными основанием,
которое их породило, вызвало к жизни нехотя, не нуждаясь, отрыгивая
в иное. С другой — уходить в идеальные создания собственной свободы,
которая не воплощаема, и тем обретает бесконечное движение, как чи
стое отрицание, не доступное пониманию, поскольку не обусловлена и
невоплотима.
Невнятность и невменяемость языка — единственный способ вы
ражения сущности неведомого, открывающегося в немоте ничего не го
ворящего простора, который для настоящего обретает черты будущего
движения ещенезнаемого. Будущее предстоит как «никогда» и в поня
тии не «схватывается».
156

Идея свободы непостижима для созерцания — этого нуждающего
ся, побирающегося зрения. Это внешнее противоречие случайности и
произвола идеи свободы — создает видимость необходимости искусст
ва и искусственного плоского, стеклянного взгляда искусствоведения,
пытающегося создать зрение из ничего, а вместе с тем тупиковых, если
не тупых направлений, нацепивших на себя бейджики с надписью «эс
тетика» и всюду всучивающие свои визитки с аналогичным названием.
Ввиду отсутствия смысла в современном существовании роль коммен
таторов и распорядителей, исполняющих функции апологетов налич
ного опустошения, берут на себя представители аналитического на
правления и отправлений постмодерна, занимающегося «скрупулез
ной, точной и предусмотрительной калькуляцией» (Дьёрдь Лукач) того,
что необходимо и достаточно сознанию индивида, чтобы пребывать в
бессознательном общепринятого и общеупотребимого.
Критика существующего вообще проблематична, поскольку стала
обыденным предметом быта, скучным условием существования обыва
тельской пассивности, освежающей, как зевок, вызванный низкопроб
ным, убого поставленным зрелищем рыночного стриптиза. Скандал и
шок невозможны. Мир — как безвольное представление лениво шеве
лящихся кишечнополостных образов.
Искусство полностью преодолено, так что вопрос о его гибели — не
вопрос. Оно попрежнему угрожает самоубийством, пытаясь шантажи
ровать «наукообразных старичков», хранителей «духовности», являясь
привидением в «храмах искусства». Это уже никого не интересует. Ими
тация бурной деятельности — театр теней. Искусство пытается пере
жить вялый оргазм от собственной гибели, любуясь собой и испытывая
отвращение в сознании собственного функционального бессмертия,
поскольку превращено в «духовное производство». Стремление к смер
ти — желание превзойти себя, выйти в инобытие и обрести завершен
ность, уподобившись ставшему, обретая в случае смерти заветное на
личное бытие. «Fiat ars — pereat mundis». («Пусть погибнет мир, но тор
жествует искусство» — провозглашает фашизм, и ожидает художествен
ного удовлетворения преобразованных техникой чувств восприятия,
как заявляет Маринетти, от войны», — предупреждал Вальтер Бенья
мин задолго до Второй мировой, — «Это очевидное доведение принци
па l’art pour l’art до его логического завершения»1.)
Но тяготение к фашизму современного искусства не только резуль
1

Беньямин В. Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости:
Озарения. М., 2000. С. 152.

157

тат эстетизации политики. Сама политика искусства — следствие того,
что оно используется в качестве необходимого компонента репрессив
ного аппарата, даже не осознавая этого. Исполняет роль слезоточивого
газа, не виноватого в том, что такова его природа. В превращенном ми
ре истина является сплошной ложью, чувства обращаются против чело
века, любовь становится ненавистью, безобразное — прекрасным и так
далее, отрекаясь от себя ради иного, отвлекаясь в другое, через которое
определяется. Эти перевертыши просто наследуют двойственную при
роду действительности, настигающую их в существовании, делая его не
очевидным, а разорванным по основанию, как конкретная форма не
свободы, но с трещиной противоречия, через которую можно осущест
вить действие за пределами данности.
Искусство представляет собой, репрезентирует и одновременно ра
зыгрывает на театральных подмостках изгнанного духа драму сущност
ных сил человечества отказавшегося от них. Оно существует первообра
зом человеческого, «отображающий универсум в образе искусства», как
выразился бы Шеллинг.
Но если в истории периода формы господства и подчинения про
цесс отчуждения происходил по нужде, — искусство и вообще бытие от
чужденного субъективного духа сохраняло суть невоплощенного чело
вечества, заменителя души в бездушном мире, вызывая у посвященных
экстаз сродни религиозному, который, кстати, тоже основан на отрица
нии человеческого, — то в нынешнем состоянии рабство духа и нужда
становятся идеалом, отрицающем не только идеал, но и необходимость
самого человека. Он является производной от своей функциональнос
ти, обретая индивидуальность и равновесие в автоматическом движе
нии воспроизведения своего унифицированного я, тем самым уподоб
ляясь машине, обретает некую причастность или «присутствие» (столь
любезное Хайдеггеру и идеологам «технологической волны»), а вещь
становится человекообразной, заменяя человеческие отношения, все
более тяготея к бесполезности как заменителю чистой эстетики, гряз
ной технологии моды, которая принципиально вторична и является
бесконечным повторением внешней формы, уже лишенной содержа
ния, порожденной чистой коммерцией, о чем писал еще Льюис Мам
форд, что знаменует ее агонию и истощение технической эволюции.
Патологическое и бессмысленное размножение мира вещей свиде
тельствует, что формальное количественное многообразие, расточаю
щее человеческие сущностные силы и размазывающее их по бытию, в
сущности, — агония случайности, которая, цепляясь за существование
и тщательно имитируя, обозначая формальным механическим движе
158

нием жизнь, все никак не отважиться умереть, поскольку вообще не
живет, обладая действительностью, но не являясь ею по существу.
Именно наличие пустого, отработанного, разоренного, распавше
гося простора живой жизни позволяет создать виртуальное пространст
во, которое мертво еще до рождения.
Это сгнившее, разлагающееся созерцание, господство воли случая,
где информация — простая утилизация отходов, складирование дефека
ций фиктивной жизнедеятельности. Человек случаен, условен и обезо
бражен. Он сосчитан и живет в ожидании, нуждаясь в надежде, исклю
чительно благодаря презумпции пустоты. «Сладострастие незначимос
ти» (Э. Чоран). Своим отсутствием человек порождает и приумножает
время, которое эксплуатирует временящая невменяемая вещь, похища
ющая саму жизнь. Вещь становится «самоуверенной» (Ж. Бодрийяр).
Все уже было по сути со времен А. Смита, А. Фергюсона, Гарнье, Дж. Ст.
Милля, Д. Рикардо, У. Петти, Э. Дюркгейма и, безусловно, К. Маркса —
до наших дней с мародерскими амбициями все того же Ж. Бодрийяра,
Р. Барта, Г. Башляра, Ж. Дюрана, В. Паккарда, М. Реймса, Э. Дихтера,
А. Данто, Ж. Делёза, Р. Рорти и проч. Ничего не изменилось. Все явля
ется вариациями на тему «товарного фетишизма», «идеатума вещи»,
рассчитанными на понижение смысла вплоть до его исчезновения.
В принципе, наступает мертвый сезон в науке, когда можно состав
лять икэбану даже не из заимствованных, бесцеремонно присвоенных
идей, связанных в сюрреалистическую композицию формальным призна
ком сродства или произвола смерти, лежащей в основе мира случайности,
но и вообще писать тексты, состоящие из одних чужих названий или про
сто из сплошного перечисления имен. Все равно все уже было, и эта, про
питанная насквозь смертью прошлость, пошлость умершего с претензией
на существование в статусе сущего, самоутверждаясь предпосылкой, про
образом и даже основанием свободы, поскольку свободно от жизни, явля
ется настоящему во всей оставленности как ближайшее будущее.
Культ вещей — давно известные вещи, утратившие вину за сроком
давности. Авторское право уже не действительно, да и, по мнению Гёте,
может волновать лишь филистеров, озабоченных установлением «истин
ных прав» первоисточника, а сама эта страсть к патентованию идей — до
стояние института собственности, отправляющего культ ценности. Же
лание если не воплотиться, то хотя бы поплатиться за дерзость явиться в
действительности, которая не стоит даже уничтожения. Объяснять мир
не имеет никакого смысла, поэтому его и объясняют, в сущности, оправ
дывая диктатуру товарноденежных отношений как единственно воз
можную. Относительная независимость искусства — плата за услуги.
159

Реальность определяется лишь отношением к такому положению
вещей. Признаем ли мы вечную власть их или восстаем против порабо
щения, возвращая себе человеческую сущность. При этом любой бунт
против существующего становится признанием его действительности.
Поэтому, Мефистофель Гёте безусловно прав, когда высказывается
в отношении набрыдлевшей истории:
Оставь! Ни слова о веках борьбы!
Противны мне тираны и рабы.
Чуть жизнь переиначат по/другому,
Как снова начинают спор знакомый!

И дальше — как приговор:
Как будто бредят все освобожденьем,
А вечный спор их, говоря точней, —
Порабощенья спор с порабощеньем.

А если вспомнить, что жизненный призыв диалектики: «Жизнь —
это борьба!» — надпись на египетских саркофагах, то все наше сущест
вование — всего лишь ирония развития. Скверный анекдот.
Усталость истории, повернувшей вспять, но не к истокам живой де
ятельности, а в реэволюции, распадаясь, впервые не соответственно
банальному, но верному «жить — значит умирать», а уникально, рацио
нально, деконструктивно, деструктивно, дегенеративно, соответствен
но новому порядку, по частям, последовательно, приговоренно и обре
ченно разоблачаясь, как перед расстрелом, апатично и безучастно, в ре
зультате некоего проекта, воплощаемого в смерть, опять восстанавлива
ет, регенерирует зомбированную обесчеловеченную метафизику вещи в
своих правах. «Эстетика безобразного» (К. Розенкранц) обретает статус
онтологии, не требуя доказательств и свидетельств. Натурфилософия
искусства, где бесконечное анализируется в конечном, в эмпирической
данности эксперимента и опытов над чувствами вивисекторамиамато
рами. При этом здесь даже не магические изыскания алхимии, но жест
кая, циничная и ничем не прикрытая голая проституция. Искусство и
философия поставлены на поток производства ширпотреба даже в сво
их элитарных, уникальных проявлениях. Они выражают стойкое жела
ние заблудиться среди блуждающих, блудящих и совокупляющихся
произвольных форм, плодящих свою несвободу, которая так же — не на
стоящая. «Прогулки в волшебном лесу» (У. Эко), фланирование в ис
кусственных джунглях явлений, требование зрелищ как хлеба, когда со
зерцание становится сущностью потребления, а видимость компенси
рует дремучую поросль предложения без спроса. Семиотика делает зна
ки, намекая на перепроизводство мертвого времени, разрушающего
160

язык, но предпочитает ничего не значить, описывая явление, пытаясь
стать явлением. Искусству и философии нечего делать.
Дело не только в том, что искусство все больше имитирует свое бы
тие, подражая и копируя себя, как расплодившиеся фольклорные ан
самбли, встречающие экзотическими плясками и песнями, всучиваю
щие поделки народных промыслов любителям (впору писать о развитии
туристического бизнеса в искусстве, с бурной деятельностью по изда
нию путеводителей по музеям и рынкам, маркетинговыми исследова
ниями и гостиничным сервисом для постояльцев, с вышколенной об
слугой из «творцов»). Беда в том, что в пятящемся, идущем по своим от
работанным следам движении истории, проваливающейся в вырабо
танное время, в созданную пустоту, требование «возрожденного хаоса»,
противопоставленного новому порядку, возрождает случайность безот
носительно — иррелевантно к необходимости — как абсолютную и до
статочную, превращая гибель искусства в требование свободы.
Независимость кажется свободой. Свободой от. Видимость все
общности в ее отсутствии. Тем самым время количественно размножа
ется, переполняясь небытием как способом своего происхождения за
счет распада всеобщности, а не превращения бесконечной сущности в
особенное существование.
Отсюда распространенное мнение, что власть времени заставляет
двигаться любую форму наличного бытия к своему концу. Отрицание и
потенциальное разрушение тотальной формы, утратившей сущность,
ведет к тому, что форма выходит из себя и крошится в вечном самодроб
лении, измельчаясь до бесконечности.
Однако любой фрагмент утрачивает причинноследственные свя
зи, погружаясь в чистую случайность, которая монолитна в своей нето
сти настолько, что в абсолютной несвободе полностью обращена во
вне, не имея сущности, вернее, представляя сущность отсутствия. Слу
чайность выдает себя за свободу. Мгновение — предел и начало време
ни. Торжество смертивсебеидлясебя.
Впрочем, и это не блещет новизной. Теодор Адорно лет пятьдесят
тому брезгливо заметил: «По отвратительной немецкой традиции, в ка
честве глубоких доказательств фигурируют мысли, к которым можно
прийти на основе теодицеи зла или смерти, — и с досадой завершил, —
как будто уход от мира оказывается тем же самым, что и сознание его
причины и основание»1. А распухающее время, множащееся пустым
бытием, вызывает все новые призраки. Заклинание духов.
1

Адорно Т. Негативная диалектика. М., 2003. С. 25–26.

161

Не хвастай время властью надо мной.
Те пирамиды, что возведены
Тобою вновь не блещут новизной.
Они перелицовка старины.
Наш век недолог, нас не мудрено
Прельстить перелицованным старьем
И мним мы, будто нами рождено
Все то, что мы от предков узнаем...

Шекспир и вторящее ему близкое:
Смерть да смерть кругом:
Рай — ни дать, ни взять!
Марш! — ать, два... Кругом!
Ать, два... Стройся! — Ать...
(Георгий Оболдуев)
Когда Тоска/средь/трупов/быть/Тоска
когда Провинцию/живых/Пора/покинуть
(Геннадий Айги)
Как не повымерть. Кто не повымер.
«Умер» зудит, обезумев, как «immer»,
в долгой зевоте jamais.
(Лев Лосев)

И так далее в скуке бездыханных ассоциаций и аллюзий, в которую
превращается существование человека, ненеобходимость нуждающе
гося в несвободе случайного, гарантирующего ему ненужность и невос
требованность как индульгенцию и освобождение от человеческого.
Воспроизводится потребность в скуке, как в гарантии чегото постоян
ного и устойчивого в изменяющемся мире, плывущего перед глазами
индивида, который находится в полуобморочном состоянии. Грогги.
Это — горизонт, рамки, гарантирующие обывателю иллюзию по
стоянства, самоидентификации, индификации, фикции. Это бессозна
тельное ощущение животного счастья, избавленного от необходимости
действовать и мыслить, от чувств, сведенных к наслаждению, сведенно
му к обладанию с гарантированным доходом от впечатлений и пережи
ваний. Сведенное судорогой времени существование места. Чувство
сводится к удовлетворению, к отказу от продолжения в бесконечном, к
искреннему бездумному существованию пребывания у себя в самоиден
тификации с миром вещей.
Он оставлен в покое.
В случайном ничего не происходит.
162

Непротиворечивость смерти с ее невозможностью умереть.
Тотальное господство случайности, подменяющей собой необходи
мость и похищающая саму возможность свободы.
Искусство становится декоративным. Произведения его превраща
ются в игрушки, «где каждый миг пережитого наслаждения вновь ведет
к наслаждению»1.
Если не увлекаться побочными, сопровождающими этот процесс
возмущениями, турбулентностями, девиациями, деривациями и прочи
ми модными ныне «фракталами», то, в сущности, все просто. Это — то
тальное дурное отрицание. Искусство — феномен его, искусствоведе
ние — самосознание явления и его оправдание, а любая эстетика — фе
номенология самой феноменологии.
Выработанные штольни пустопорожней, опустошенной филосо
фии можно с пафосом «интерпретировать», истолковывать в бестолочь
герменевтикой, как создание приготовленного пространства (этакий
препарированный рояль или готововыборный баян), и некоторое вре
мя оно служит смыслоубежищем заблудившегося (забродившим) в слу
чайном искусства с его пещерными позывами и атавистической «памя
тью». Но в остальном пустая порода философии порождена безразличи
ем случайного мира.
Безразличие в абсолютном бытии свободы не задается вопросом,
кто более велик — Моцарт или Бах? Кант или Платон? Оно простирает
ся до равнодушия, где все едино, и потому все равно, — Шеллинг ли, Па
уль Клее, Луиджи Нона или Р.–М. Рильке, — все суть явления единой
сущности, явления в себе, потому что другого не дано. Абсолютная сво
бода теряет свое имяграницу, не имея пределов, и значит — отношений
формы. Она ничего не значит.
Но если речь идет о распадающемся образе случайности, единст
венным вопросом философии становится безразличие скотского мира,
озабоченного установлением границ и собственностью произвольной
абстрактной формы. Случайность не знает пространства и времени.
Они внешни ее единичности, и потому причинность приходит извне,
оставляя случайность безразличной и бессвязной. Это позволяет совме

1

Трудно поверить, что эти дремучие слова принадлежат Э. Левинасу, однако при бли
жайшем рассмотрении его виртуозные работы представляют собой тщательное обоснова
ние апологии мещанства и эгоизма, признающего другого только как средство удовлетво
рения потребностей, о чем он недвусмысленно высказывается. См., например: Левинас Э.
Избранное: Тотальность и Бесконечное. М.; СПб, 2000.

163

щать несовместимое именно там, где места нет, привязывать к месту и
времени, окружая случайными связями.
Какая разница, к примеру, между «Рассуждением о методе» Декар
та и «Грамматологией» маэстро Деррида, (задерридировавшего, задрав
шего элементарное правдоподобие, не говоря уже о злополучной исти
не)? Философия отвечает: «никакой», или подробно и бестолково пере
числяет различия, попутно устанавливая стоимость и ценность лотов на
аукционе ярмарки тщеславия, торгуя идеями как предметами искусства.
В абсолютной свободе — все едино, и потому безразлично.
В абсолютной случайности — все равно. И поэтому рыночную фи
лософию можно и должно хоронить как падаль не потому, что дурно
пахнет, а чтобы избежать эпидемий и заражения трупным ядом разло
жившегося пространства оставшихся неприкосновенными вечности и
бесконечности. Но оставляют их прошлому, не оставляя будущему даже
ничего. Будущего больше нет. Оно отменяется.
Обезличивание времени в пространстве мертвого труда, занятого сво
им расширенным воспроизводством, саму смерть делает штампом и аген
том производства, что бессознательно копируется в превращенных фор
мах, вынужденных нужду свою превращать в добродетель и побираться,
торгуя собственной нищетой. Клянчить уже не на жизнь, а на смерть.
Этим питается усиленно поддерживаемый миф (а миф, как извест
но, обладает действительностью более реальной, нежели сама реаль
ность) о гибели искусства. Оно и впрямь смертно, но его смерть — спо
соб его бытия, как, впрочем, и жизни вообще.
Если быть откровенным, как сама история, то процесс возникнове
ния искусства безобразен, а в дальнейшем собственного саморазвития
не имеет, — только негативное отражение искаженных от боли, отсутст
вующих чувств. Искусство своего рода — протезирование. А эстетика
составляет руководства, буквально, к эксплуатации искусства, и скоро
начнет заниматься страхованием, давая трехгодичные гарантии на веч
ную гениальность. И формальное существование искусства объясняет
ся столь же вульгарно, как вульгарен самый процесс.
В пассивном созерцании искусство, покоясь в отчужденном «быти»
(что на старорусском означает «произрастать») превращенных форм, не
обладает ни интеллектуальным познанием, ни утилитарным действием
(хотя его можно принудить к этому, превратив образ в унитарный па
трон), ни свободой воли, ни нравственными качествами (и, несмотря
на многочисленные попытки вынести моральное суждение или подвес
ти искусство под статью уголовного кодекса, который, потея, сочиняет
критика, подменившая эстетику, искусство уклоняется от ответствен
164

ности). Образ неподсуден и безответен, хотя может сыграть и роль бла
женного в вечном спектакле на театральных подмостках человеческих
отношений, когда он вторгается в реальную жизнь, например в любви,
где воображение — не фантазм, а объективный процесс, в духе Кафки,
страшный своей бессмысленной неизбежностью. Хотя «митці» зачас
тую этим пользуются, излишне выдавая себя блаженными, не от мира
сего, благим матом кроя его несовершенство. «Обидели юродиваго. От
няли копеечку. Вели их всех зарезати»...)
Иными словами, формальная «старая эстетика» от титанических
достижений своей предыстории со времен орфиков, Платона, Аристо
теля, неоплатоников, Отцов Церкви, Возрождения, Нового времени,
традиций трансцендентальной эстетики вырождается, исчерпав «форму
форм», в бижутерию постмодерна, худосочного постструктурализма,
грызущего мумифицированные мослы конструкций и прочих новопри
обретений, диктуемых модой залгавшегося сознания созерцания уни
фицированного «автономного движения неживого» (Ги Дебор). Этим
она устанавливает свои собственные пределы, тем самым одолевая их и
оставляя себя в виде «негативной архитектуры» (Гегель), изъяна.
Оставшимся остается пустая оболочка. («Мы уже вылупились. Впе
реди только небо!...», — как сказал У. Уитмен). Одоленный предел, ко
торый есть безусловно как данность внешней границы дозволенного,
но его демонстративно не замечают, пожирая брошенную пустоту, даю
щую ощущение непосредственной видимости свободы именно в силу
ограниченности.
Опустошенное, выработанное пространство — освобожденное от
бытия пространство. И здесь вполне можно заставить порабощенное
искусство работать, выполняя не свойственные ему функции вопреки
сущности. Можно даже изменить саму сущность его новым «вечным»
назначением. Почему нет, если сама идея свободы приставлена служить
новым хозяевам?
Эстетика при этом теряет предмет. И этот предмет не искусство, —
оно никогда не было объектом исследования, разве только в тот роман
тический период, когда пыталась, по аналогии с теорией развития, вы
разить душу искусства в эпосе категориального аппарата, что стал для
самой эстетики ортопедическим, занявшись самоконструированием.
Эстетика теряет чувство, которое такие, как Бенедетто Кроче, напрасно
сводили к интуиции и экспрессии. (Впрочем, легенда об интуиции ко
чует в расхожих концепциях уже давно. Очень уж удобна, как принцип
неопределенности. Не говоря уже о Н. О. Лосском, пытавшемся обоб
щить предшествующие идеи в некую философию интуиции, но даже
165

ныне она всплывает и у Э. Левинаса, и у Э. Жильсона, и у «рационали
ста» Г. Башляра, и у А. Шюца, и т. п., этих торговцев краденным. Инту
иция — не проблема: невинное развлечение страдающей комплексом
неполноценности психологии. По сути, интуиция — смутное воспоми
нание искусства о той эпохе, когда оно выступало в роли магического
ритуала, когда наличие произведения, о чем гениально писал В. Бенья
мин, важнее того, чтобы их видели и чувствовали. Отсюда, из разруше
ния ритуальности, рождается знаменитый тезис «искусства для искусст
ва», который для «произведения искусства в эпоху его технической вос
производимости» является основанием теологии искусства и даже теле
ологии, о чем в свое время параллельно с вышеуказанным автором
правдоподобно утверждал Б. Брехт, рассматривая превращение произ
ведения искусства в товар, при котором, оказываясь простой вещью,
оно впадает в беспамятство, отрекаясь от прошлого, и не страдает исте
рической ностальгией по утраченной уникальности.)
Современное искусство — матрица, штампующая образы в бессоз
нательном бытии массы. Даже если штамп уникален, он предназначен
для тиражирования. Это делает искусство политическим в его аполи
тичности, поскольку изменение восприятия все равно диктуется при
менением новых технологий и прямой ориентацией на превращенную
форму стоимости, агрессия которой изменяет апперцепцию, диктуя
способ мышления, мотивы поведения и само видение, как апологию
частной собственности.
Откровенно репрессивный характер искусства направлен на чувства,
оккупированные и изолированные в лагерях уничтожения и гетто для
ликвидации их готовыми, предзаданными ассоциациями, стерилизую
щими всякое самостоятельное мышление, как это делает кино. Более то
го, любой вид искусства, даже искусство прошлого, несет на себе налет
кинематографичности в виде измененного, встроенного детонатора по
требительного созерцания, обязанного и принужденного к восприятию.
Так лентопротяжный механизм мультиплицированной истории наследу
ется киноискусством. Тиражирование кадра точно так же копирует про
исхождение книги, как возникновение последней обязано искусству
офорта. Вся притягательность таких предположений, невозможных в уг
рюмом существовании, скованной условностями официальной доктри
ны, обязательной к исполнению именно в том, что в этой передышке, на
время избавленного, несвободного от тяжести искусства, оно предчувст
вует свою возможную свободную стихию, что и позволяет, скажем, Эй
зенштейну вести родословную кинематографичности от архаики орна
мента. Произвольность как завороженность свободным полетом.
166

На самом деле происходит переход и эстетики, и самого искусства
от формы покоя, которому довольно только созерцания к созданию
чувств из ничего, где ничем является даже разум с его притязаниями, к
необратимому в самодостаточности движению любой ценой, пусть да
же если это будет процесс распада и разложения. «Да будет!» — закли
нание будущего, которого нет.
Но переход этот, оставляя формальную оболочку, все еще сохраня
ет форму покинутой формы покоя, тяготея к привычным замкнутым
пространствам. Всеобщность красоты в пространстве свободного вре
мени отчуждена и неведома этому движению, завороженному тотально
стью становления.
Вся опасность в том, что нет ни одной причины, чтобы не только
развиваться, поскольку цель имманентна и не отчуждена, не ведет и не
зовет, но и вообще — быть. К чему? Ведь становление не причинено, и
по привычке репродуктивного наличного бытия воспринимается пре
дикатом, как становление самого искусства, именно в этом видящего
смысл самодвижения: оставаться собой, как того требует традиция со
своими мертвыми предписаниями и заповедями. Искусство из бунтар
ского (инерция выброса отчуждения обязывает сопротивляться в ответ
к анархическому отрицанию действительности даже в рабском отраже
нии, преобразующем копировании) превращается в самое догматичес
кое, холуйское, вымаливающее жизнь у бытия и защищающее свое раб
ство, готовое на любую пакостную поденщину, на любую идеологичес
кую подлость. Гордость «допущенных к столу» сродни чванству крепо
стных лакеев, обитающих в людской по отношению к остальному быд
лу. Скотское бытие оправдания гниющего мира бессовестно, но бессо
вестно и абсолютное движение. И то, и то безнравственно, но это раз
ные норовы. Искусство — последний редут отчуждения, которое оно
будет защищать до последнего взгляда и вздоха, поскольку оно и есть
этот последний вдох. (Который, впрочем, тоже продан заранее.)
Поэтому переход, не знающий разрешения, лишь превратившись в
чистое движение, в котором сняты противоречия субъекта и объекта,
даже не решает проблемы предела. Он либо поверх мертвых форм про
рывается без всяких на то оснований к красоте, исчезает в ней как до
стигнутом основании, растворяясь в ее всеобщности, либо становится
адептом безразличного прекрасного, его тотальностью в пределах абсо
лютной ограниченности и вещью, совершенной в своем роде, и находит
адекватное объективное воплощение в бесконечном разложении, а сво
боду — в распущенности блуждающего созерцания. Эстетика при этом
становится толстой и глянцевой, пользуясь неограниченной свободой
167

определений, с роскошными иллюстрациями и поучительными приме
рами из жизни прекрасного, которое в достигнутой тотальности не ви
дит причины даже отстраниться от безобразного. Чтото вроде «Домо
строя» для искусства с его бредовыми предписаниями и нравоучения
ми, а за одно и составляет «Молот ведьм» (хотя, если не драматизиро
вать, — это всего лишь кулинарные рецепты).
И здесь, безусловно, прекрасное имитирует абсолютную свободу,
выказывая разрешенное буйство форм, заведомо бессмысленных, по
скольку их сущность и даже данность в инобытии абстрактного эквива
лента временности как внутренней формы созерцания, в возможности
обладания, приобретения как способа жизнедеятельности, обитания
прекрасного как физиологии вещи. Все как будто. Прекрасное — по
рождение, «потвора» (укр.), повтор, возврат, разврат (ст./рус. — возвра
щения) превращенных форм и является средством обезображивания
безбрежности мира, способом его расчленения на моментальности в их
непосредственности. До, прежде обособленное обретает личность, об
ращенную вовне, но вместе с лицом, маской, «харей» мгновение обре
тает старость и открывает «неизмежность» (середину между неизбежно
стью и безмерностью, изнеможением) смерти. Само прекрасное в сво
ем репродуктивном возобновлении ушедшего имитирует юность, но эта
юность — всегда в прошлом, чужая весна и чужая память. «Юностька
питал», где «категорически запрещено стареть» (Ги Дебор) в бесконеч
ном воспроизводстве одного и того же. Ни жизни, ни смерти в иллюзии
существованияпотребления собственной ограниченности. Отсюда —
идеология смерти.
Искусство уже даже не изображает священный экстаз бессозна
тельного, а простой производительностью труда, плодовитостью, кото
рой позавидовала бы мушкадрозофила, компенсирует истощение в
рассеянном склерозе современного бытия, когда можно будет забыть о
времени на время, которое своей вечностью только и может репродук
тивному воспроизведению гарантировать незавершаемость мгновения.
Прекрасное — идеология возвратного, попятного движения в себя,
в обеспеченное тотальное одиночество. Оно — случайно, и потому, как
и абсолютная свобода, никакое, — ни безобразное, ни прекрасное. Его
неопределенность в чистой сплошности и непрерывности отчуждения,
не допускающее отрицания: оно включает его в существование дурной
бесконечностью, отрицанием, отказом от самой возможности красоты.
Прекрасное, которое предполагали «бесконечным, выраженном в ко
нечном», «единством природы и свободы», «всеобщим бытием красоты
в единичном», явилось слепым предательством прежде всего самого
168

прекрасного, а не красоты, которой мир не знает — только предполага
ет долженствование ее бытия в качестве идеи неведомого и непрояснен
ного, но дающего ощущение бесконечности, которую можно отрицать.
Прекрасное как отрицание бесконечности само обладает ею в беско
нечной отрицательности, вступая в антагонизм с абсолютной красотой.
Чувства не успевают происходить и сводятся к раздражению. Они
— аллергия на время и его аллегория. И эту сыпь усиленно расчесывает
академическая эстетика, пытающаяся избавиться от зуда рекомендаций
и рецептов, которые она не успевает варьировать, старательно теряясь в
догадках, что бы все это значило, и раздавая знаки различия. Професси
ональные пограничники от искусствоведения, отринув цеховую соли
дарность, тщательно блюдут границы родов, видов, подвидов, отрядов и
семейств в принудительной классификации искусства, и стоят на стра
же своих наделов и приусадебных хозяйств, неусыпно бдя. Эстетика же
судорожно сочиняет аргументы в защиту собственной необходимости
быть для себя, усиленно лицедействуя, изображая роковую страсть.
Иной клянется страстью пылкой,
Не переплыв, однако, Геллеспонта.

Да и зачем, если достаточно слова эстетики. Она, изгнанная в арис
тократизм, всячески поддерживает миф о своей утонченности и элитар
ности, хотя только констатирует своей вненаходимостью в существую
щем способе производства, представляющего действительность и закон
ность единственно возможной модели образа жизни, порожденной са
мой грубой вульгарно материальной основой, в виде все того же господ
ствующего отчуждения. Она, объясняя ужесуществующее наличное
бытие, занимается профессиональным оправданием существования си
стемы, попутно растолковывая искусству его принципиальную роль в
способе не только производства, но и распределения времени, обозна
чая назначение искусства и цель его. Философию искусства сменил на
глый менеджмент, с навязчивой рекламой и акциями сезонных распро
даж. (Вопросы философии теперича стали биржевыми ведомостями.)
Искусство превращается из способа преодоления времени в способ
уничтожения свободного времени и вместе с ним — сущности человека,
задыхающегося в спертом пространстве в резервациях искусства с его
утилитарным созерцанием, в нечистоплотном, похотливом созерцании
кажимости. Однако искусство иллюзорно исключительно в иллюзор
ном мире, подменившем жизнь видимостью и обязательными пред
ставлениями обыденного сознания, не терпящими возражений.
Чувства только в отчужденном абстрактным отрицанием (антаго
нистическим в силу того, что отрицаемое в бытие духа основание отри
169

цает «встречным» контротрицанием отрицающее), могут быть прост
ранством, в котором формальная эстетика развертывает свои определе
ния. Эта аннигиляция отрицаний не ведет к развитию, через «отрица
ние отрицания» к случайности, где не случайным проявлением необхо
димой свободы есть освобождающая смерть наличного бытия чувства
вещи. И это очевидно только для фибриллирующего времени распав
шейся истории, позволяющего рассматривать палеонтологические ос
танки общественной формы движения по отдельности. Случайность,
необходимость и свобода выступают здесь не в диалектическом единст
ве, а как самостоятельные сущности. В реальном движении чувство не
является объектом эстетики, подтверждающей свою действительность,
но ее чистым движением, где об эстетике, философии, искусстве, обо
собленных эмпирических ползучих опредмеченных чувствах и тому по
добных превращенных формах речи нет не потому, что нечего сказать,
— это немота неставшего, страшного своей нетостью, нестачей бытия и
угрозой наставания в настоящем, настаивающем на своей реальности
фактом бытия. (Факты — упрямая вещь, но как говаривал Гегель: «Если
факты не соответствуют теории, тем хуже для фактов». Теоретическое
мышление, следующее за наличным бытием, анализируя его, может
служить только катализатором, ускоряющим гибель данности, фикси
руя клиническую картину уже обреченного.)
Более того, это уже не становление противоречия, не становление
его разрешения, но реальное биение единства бытия и ничто в тоталь
ной имманентности, совпадающее с абсолютной красотой движения
материи вообще, но которая порождается здесьсейчас, без заранее ус
тановленного масштаба и цели, без диктата идеала.
Уже в бесконечности случайного мира эстетика натолкнулась на то,
что для рассудочного здравого смысла смерти подобно (даже смерть не
настоящая, а лишь ее понятие, подобие, эктип), а именно обнаружила,
что она — сама себе предметность, и в этой, с точки зрения формальной
логики, тавтологии открыла выход в бесконечность продуктивной спо
собности воображения как чистого противоречия, прозрачности прови
дения протовоображения и тщательно замуровав его, попыталась ос
таться в неисчерпаемости формы, со времен гениального Шиллера по
лагая целью развития игру всех духовных и физических сил, прообразом
которой становится искусство в своей мнимой свободе, а рефери, арби
тром скромно назначает себя. Вполне рационально и сознательно эсте
тика, оставаясь случайной, утверждает необходимость и неизбежность
игры без правил и законов красоты, но не преодолев необходимость
свободой в развернутой универсальности человеческой сущности, где
170

чувства не выделены в самостоятельный субстрат, эссенцию стимулиру
ющего потенцию бытия препарата, а утверждая с холодным азартом,
что это всего лишь игра. Делайте ваши ставки, Господа! При этом искус
ство делает ставку чужими чувствами, растрачивая даже их отсутствие,
в залог оставляя собственную жизнь.
Искусство превращено в спорт, а эстетика держит тотализатор,
предпочитая оказывать искусству ритуальные услуги. Отсюда такой ис
кусственный ажиотаж к модной «проблеме ритуала». Подванивающий
холодок веяний прошедшей гекатомбной, мумифицированной истории
и позволяет авангардным начинаниям новых и новых старых еще до
рождения поколений с полным правом заявить: «В гробу мы видали ва
шу историю!», повторяясь вновь и вновь в одной и той же определенно
сти «бытияксмерти» (С. Кьеркегор). И это уже — игра на бирже. Ис
кусство и чувства выставлены на торги, где идет игра на понижение или
повышение, спекуляция чувствами, вернее, акциями чувств (отсюда
претензии откровенно ублюдочной аксиологии и сутенерские претен
зии «ценностных подходов»), поскольку последние здесь не при чем.
Эстетика не особо утруждает себя изысками, хотя и кучеряво изъ
ясняется. В случайном мире ей достаточно комбинаторики чистого со
зерцания. В любом пространстве она (эстетика) оправдана чувствен
ным познанием, а оно обретает бесконечные формы в любом случае, —
овеществления, опредмечивания или всеобщности в экстазе от собст
венной независимости от времени и пространства, — все равно ничего
не происходит. Кроме того, бытие особенного вообще не ее дело. (Мож
но только восхищаться лихостью Артура Данто, когда он пишет: «Who
can forget Barnett Newman’s cruel boutade, flung at, of all people, Susanne
Langer: «Aesthetics is for art what ornithology is for the birds» [«Кто может
забыть жестокую шутку Барнетта Нюмана, брошенную при всех Зузан
не Лангер: «Эстетика — дляискусства то же самое, что орнитология —
для птиц»]?1
Но ведь и эстетика — не славный мессир Франциск Ассизский. Она
не проповедует божьим тварям и не предназначена для птичьих мозгов,
хотя иногда и занимается «разбором полетов».
Конечно, прикрываясь ее именем, опускаются до рассмотрения
единичных и частных случаев, но она никогда не забывает, хотя и пыта
ется впасть в беспамятство, что смысл ее — в абсолютном, чистой воз
можностью и потенциальной бесконечностью, которой она является
чувству, обретающего идею стремления в никуда актуальной бесконеч
1

Danto Artur C. The Philosophical Disenfranchisement of Art. N.Y., 1987. P. X.

171

ности самого чувства, погруженного в свободу деятельности, представ
ляющей движение материи вообще и исполнение абсолютной красоты.
Эстетика как философия искусства вообще не существует эминент
но, во всей полноте, даже если бы стала абсолютной. Заимствуя изящ
ный ход мысли у Отцов Церкви, в частности, у Дионисия Ареопагита,
Бог не существует в силу того, что, будучи абсолютным, не имеет про
тяженности в пространстве и во времени, а потому не может претерпе
вать развития, определяясь только апофатически. Добавлю, что в абсо
лютном он не может быть себетождественным, и потому даже апофа
тически — не определен, опять таки, как чистое бытиеничто в единст
ве, не имеющем пределов и самого имени.
Эстетика приписывает себе по аналогии божественное происхож
дение, единственным вопросом в этой дурной бесконечности для нее
есть пустая проблема: «Как вообще возможна эстетика?»
Эстетикой ради эстетики она, равно как искусство для искусства, и
в случайности, и необходимости, и в мире свободы, — всюду она «фу
рия исчезновения».
И она действительно была бы чистой эстетикой для себя, посколь
ку случайность — не возможна, не может быть. Она — бывание быть не
может. Обывание становления. Случайность всецело мгновенна в сво
ей действительности (это не преодоление, а отрицание времени), если
бы не абсолютная зависимость от внешней необходимости, абстрактно
го мертвого, зомбированного времени стоимости.
Разделение труда приводит к производству свободного времени —
«пространства человеческого развития» (К. Маркс). В этом пространст
ве становления и развивается все собственно человеческое, как сущ
ность общественной формы движения, которой является всеобщность
универсальности, обретая временную вечность ввиду (на виду и созда
вая этот вид по всей видимости) отсутствия времени. Эта лишенность
проступает, как время времени, что позволяет чувствам быть конечны
ми, поскольку исчезновение времени творит время свободы, и беско
нечными безусловно в непосредственном бытии ничто, сущность кото
рого они сами до бесчувствия.
То есть, чувство, которое в своем становлении не отличает себя от
предмета и субъекта, обладающего продуктивной способностью вооб
ражения, преображаясь в себя, ограничивается предметностью как объ
екта, так и субъекта, совпадающих в чувстве, но стремящихся удержать
это тождество в простом воспроизводстве. При этом предметность их к
ним безразлична, как соотношение, выдаваемое в качестве чувства.
Репродукция, редупликация чувства, ограниченного временем и пред
172

ставляющегося угрозу существующему положению вещей. Интуитивно
чувство воспринимается силой, которую необходимо уничтожить, пока
она не опровергла основания, ее порождающие. И мощь таится в нео
бусловленности, в недетерминированной природе, создаваемой вопре
ки и против законов внешней необходимости. К чувствам нельзя при
нудить, как и к свободе. Уже в случайном они противятся и не призна
ют необходимость, даже если это необходимость их собственной свобо
ды. Обладание свободой ее убивает. Свобода — вырождение существо
вания и выродок ее — искусство.
В результате субъект, полагая предел (и полагаясь пределом), стра
дая чувством, сохраняет свое «я» бесчувственным, присваивая его как
опосредованное качество, претерпевая опосредствованное чувство, а
предметность, порождающая чувство, оставляет его в абсолютной отно
сительности, так что последнему чувству (а оно всегда первое и послед
нее) ничего не остается: только быть самим собой без реальных для вре
менного мира оснований. Оно — чувство причастности, и потому ча
стный случай.
Искусство — отчужденная форма. Оно есть воплощенное отрица
ние основания, делая его прошлым и случайным, а свое отчуждение —
необходимым (хотя все наоборот: искусство вторично, и потому прони
зано прошлым, выдаваемым за будущее, которое заведомо превосход
но. Иерархия прошлого, настоящего и будущего относительна, и пото
му искусство отстаивает свою позицию, как оппозицию, оставаясь на
против). Его существование, поэтому консервативно и догматично. Но
за видимостью осуществления ценой собственной жизни таится необ
ходимость самоутраты, в которой сущность искусства — в ином, в абсо
лютном становлении человеческих чувств, чуждых настоящему. И пото
му его отрицание существующего — критическая критика и анархия.
Двойственность природы искусства (оно в рачительном, хозяйственном
раже собирает и хранит любой хлам, в тот же момент сверхмерно расхо
дует в «зряшном отрицании» сущностные силы человечества, представ
ляющие «производительные силы» самого искусства. Предел мечтаний
— упокоиться не на погосте смиренных кладбищ убитых форм, а хотя
бы в пантеоне фамильных склепов) заставляет его тяготеть к самосохра
нению, отображая мир в его данности, и к отрицанию существующего,
поскольку своим воплощенным отрицанием обретает «второе основа
ние» в вечном движении именно в отсутствии всякой предрасположен
ности к бытию. Основания, породившие искусство, — чужие ему, осно
вания — порожденные искусством — еще не существуют, они только
становятся в бытии наперед.
173

Оно при этом копирует не время, а образ времени, которое есть
«подвижный образ вечности». Искусство не свободно в бытии, но сво
бодно в ничто. Его противоречие, составляющее его сущность, порож
дено свободным временем, которое как время — умирание определен
ной формы наличного бытия, то есть ограниченно по форме и вечно в
сущности. И антиномии эти, подобно кантовским, не решаются теоре
тически. Противоречие должно быть разрешено в самой земной основе,
в практике.
Однако свободное время изгоняется из процесса производства как
его издержки, создаваясь вопреки необходимости.
(Поэтому свобода мнится мерой отношения противоречия — необ
ходимости и случайности, и приписывается в качестве последнего пре
дела «мере всех вещей — человеку». Свобода — гарант вечного порабо
щения. О чем беспардонно напоминают патентованные моралисты,
вроде все того же Э. Левинаса. Один пассаж чего стоит: «Свобода может
оказывать воздействие на реальность только через институты. Свобода
лежит в основании свода законов — она существует благодаря тому, что
вписана в институциональное пространство», — и роскошное продол
жение: «она спасается в институтах от собственного предательства»1.
Критике это не подлежит, поскольку любое возражение тотчас же
становится аргументом, подтверждающим действительность высказан
ного. Ведь нельзя критиковать то, что не имеет смысла. Критика его и
создает. Тем более что в данном расхожем случае, который типичен, от
ражается расхожая же, обыденная позиция представителя среднего
класса, его представления. Из подобных «истинных откровений» состо
ят тысячи изысканий, отрабатывающих свой кусок идеологов совре
менной (и не очень) эстетики, институциональных, ангажированных
философов нового порядка, представителей малого бизнеса в сфере об
служивания «духовных» запросов. Впору составить цитатник, не вдава
ясь в комментарии. В этом смысле работы, захвативших рынок сбыта
ведущих кутюрье философии, по топорности принципиально не отли
чаются от мозолистых трудов забытых уже академиков митиных, про
фессоров константиновых, спиркиных и прочей завали.)
В пространстве человеческого развития не нуждаются, как и в чело
веческой сущности в ее универсальности. Свободное время превращает
ся в потустороннее прибежище человеческих сущностных сил, куда они
сосланы за ненадобностью. Они сверхнеобходимы, но не свободны. Все
видовые различия искусства представляют собой идеально бытие чело
1

174

Левинас Э. Избранное: Тотальность и Бесконечное. М.; СПб, 2000. С. 240.

веческих способностей в их самочувствии. Уничтожение чувств проис
ходит через овеществление свободного времени, которое в случайном
загоняется в превращенную форму стоимости, обставляясь условностя
ми относительно всеобщего эквивалента, претендующего на абсолютное
господство (что абсурдно, так как абсолютному не над чем властвовать,
даже над собой. Оно не знает границ, пределов, времени, вечности, про
странства, бесконечности, свободы, необходимости и себя, о чем выска
зывались со времен досократиков, не говоря уже о восточной традиции),
и в тот же момент их безосновность позволяет саморазвиваться там, где
их саморазвитие невозможно, являя чистое становление.
Иными словами, неоднократно утверждаемый тезис, совершенно
справедливо полагающий, что «чувства собственного саморазвития не
имеют», как и дух вообще, именно в силу этого являются отдушиной че
ловечества, навеивая ему зыбкий образ саморазвития, безотносительно
заранее установленному масштабу, не имея к тому оснований и ни еди
ной возможности быть.
Причем это развитие происходит не в застигнутых внезапно реали
ях пространства и времени, а своим единством бытия и ничто оставля
ющих пространство и время «позади», как свое произведение, не отра
жая действительность, но создавая иную Вселенную, вселяясь в ничто,
будто в будущее основание, и превращая его в странное бытие, которое
ни на что не похоже.
Это уже не жизнь «божественного солитера» искусства, осуществ
ляющего жизненный цикл за счет живого бытия, а происхождение в
иноеневозможное в случайном мире, но вопреки законам бытия, вос
ходящее за пределами искусства.
Сакраментальный вопрос: «где кончается искусство?» получает не
двусмысленный ответ: «Кончается... Отходит».
Но только для оставленного мира несвободы. Оно провидит за
пределом форм собственного воплощения, оставляя предметность как
опредмеченное прошлое время, справедливо полагая, что создает ус
ловия своего опровержения, даже если это всего лишь его запредель
ное воображение.
Живопись — видение как таковое, всебеидлясебя, обращенный
на самое себя взгляд, вглядывание как воплощение, опредмечивание в
чистое видение. Художник изображает не предмет, и не впечатление от
предмета, но разоряемое взором пространство, превращаемое в превра
щение. Оно тавтологично, поскольку основания его — в действитель
ном движении развития, и потому живопись может оставаться на уров
не простого созерцания, подглядывая с достигнутой дистанции за дей
175

ствительностью. Разглядывая — как расстреливая. Однако, у нее, ввиду
отчуждения, то есть ее основания в другомнопокинутом, есть возмож
ность основывать свою случайную свободу на отрицании основания, и
тем создавать видимость спонтанности. По существу, живопись — утра
ченное зрение человечества. Для незрячего мира она — слепа, как вы
рванные глаза, которые обрели самостоятельное существование, без
сущности. (Да и смотретьто не на что. «Глаза б мои не глядели», — вот
выражение сути современного взгляда живописи.)
Объективное существование искусства вообще обусловлено отчуж
дением духа, опредмечивающим себя по аналогии и, в силу недоразви
тости в свободном времени, являющемся пока еще ему в виде всеобще
го эквивалента. Отсюда похабные требования контроля над так называ
емым «духовным производством», который с успехом осуществляется,
поскольку любое произведение может быть опущено до статуса вещи,
обладающей стоимостью. Стоимость устанавливает ценность свободы,
порабощая ее.
То же с музыкой. Она — слух для себя, не слышимый большинству
в силу метафизической глухоты. Но утратившая предметность музыка,
от которой отрекся глухой мир овеществленных прагматических отно
шений, либо становится крепостной или содержанкой у тех, кто опла
чивает ее услуги для времяпрепровождения, присутствуя на казни слу
чайного свободного времени за бродяжничество, или того хуже, превра
щается в наркотик, даже в лучших образцах, впрыскивая массам труп
ный яд убиенной свободы, «экстези» для индивидуального массового
сознания, либо уходит в себя, уверовав в свою божественную сущность
и извечное предназначение. Здесь у нее все та же раздвоенность. Музы
ка отказывается от себя в попытке обрести реальность и самодостаточ
ность, отдаваясь технике, когда сделанность, конструкция создают тя
желовесность, призванную подтвердить ее реальность. Здесь появляет
ся иллюзия сотворения иных чувств, предметность которых еще только
предстоит создать. Но все это — все та же бессильная жажда продажно
сти как способ выжить. О наживе речь не идет. («Композиторы пишут
друг на друга доносы исключительно на нотной бумаге» /И. Ильф/.
Кстати, это тема особого исследования. Почему в так называемой «сфе
ре духа» властвует рафинированная подлость?)
Другой путь — это невыносимое бесконечное пространство, когда
она становится слухом Вселенной вообще, не опускаясь до человечес
кого разумения. Да и не его ума это дело. Здесь бесконечное число ва
риаций, объясняющих и исполняющих страсть к комбинаторике, к слу
чайности как видимой свободе. Музыка проникает все и вся, и не брез
176

гует ничем, теряя себя, поскольку условия ее освобождения — не в ней.
Она даже отрекается от чувства музыки, только бы обрести объектив
ность, но слух, вслушивающийся в себя, тиражируемый и продаваемый,
обретает истину в немоте.
Отсюда либо освобождающий от обязательств (которые никто не
давал) цинизм профессиональной шлюхи, либо чувство вины за несоде
янное, избавление от которого создает иллюзию самодостаточности. И
так до той осенней поры, когда музыка не исчерпывает себя по форме,
всё более формализуясь и в количественном многообразии оставаясь
вообще без образа, «безобраза», в забытьи безбытия. Ее распад, выдава
емый за анализирование, бессознателен и воспринимается как факт.
Минимализм, алеаторика, сонористика, полиритмика и прочие фор
мально отъединенные модели музыкального воспроизводства частных
конвульсий как чистых (с изрядной долей фальши, «въезжающей» в то
нальность самоидентификации) самовоспроизводящих функций, ими
тирующих движение с внешней стороны. С другой — озвучивание лю
бого случайного, внешнего элемента, фрагмента, детали, вырванной из
контекста реальности именно в его ограниченности. Таким осколком
может быть движение звезд, магнитные колебания Солнца, архитекту
ра и пластика в целом или в своих произведениях, шум шагов, волн, ко
роче, — любой звук, даже за пределами слышимого, даже молчание, в
звучащем контуре ограниченности, положенности и наличности. Став
предметностью для самой себя, музыка не в силах удержать целост
ность, предпочитая тотальности бытия тотальность разложения. Она
кажетсяслышится самой себе в трансцендентальной иллюзии, отказы
ваясь, отрекаясь от жизни.
Музыка слепа, ведь зрение замкнулось в живописи, но она и глуха к
себе, поскольку атомарность индивидного существования, «одномерно
го человека» имеет бесчисленное количество возможностей, но не дей
ствительно по существу. Автономность музыки оборачивается автома
тичностью, и она воспроизводит себя в одной и той же определенности,
бездумно копируя разложение истории. Ее неопределенность однознач
на и механична, и лишь это сведение человека к чистой функции меха
нического движения, даже если это мышление, позволяет заменить ее,
доведенное до абстракции существование, машиной. Она обездвижена,
и только перемещается, перестанавливается, передвигается, любую по
движку, сдвиг бытия, выдавая за глубинные процессы преобразования.
Музыка алгоритмизируется и действует как чистый механизм, при
чем, как механизм подавления, орудие насилия или в лучшем случае —
вхолостую, имитируя движение ради движения, на чем паразитирует чи
177

стая эстетика, единственное достоинство которой, что в своей видимой
свободе она в музыке и прочих искусственных цветах не нуждается.
Т. Адорно не так уж далек от истины, когда утверждает что знамени
тое изречение Канта о том, что прекрасное — «целесообразное без цели»
— лозунг идеологический и классовый, выражающий идею чистого по
требления как такового, столь значимую для буржуазного сознания, ут
верждающего и признающую философией только «власть ограниченного
мышления как мышления обособленной власти» (Ги Дебор). Отсюда
вполне закономерный для здравого смысла и рассудка отказ от чувств.
Это, знакомое «а нам не надаа», позволяет свести все к моде на унифи
цированные одноразовые заменители, меняемые с легкостью, словно на
ряды на «кукле Барби», или превратить искусство в целом в «тамагочи».
Желание «познания чувств» или мистическое провозглашение их
непостижимости, рожденные ощущением опасности, — предусмотри
тельный отказ от их осуществления, поскольку они со своей яростью и
дикой свободой могут быть не только демонами негации, фуриями сво
боды или душой разрушения, ведомые духом уничтожения, но и самим
этим разрушением, обретающим единство в тотальном отрицании.
Театр, пластика, поэзия и само мышление, присвоенное философи
ей, в сущности, несут на себе клеймо смерти для мира нужды, ненужно
сти. Однако, вырвав сущность и душу с корнем в отрицании, ведя борь
бу для воспроизводства и сохранения в резервациях духа всеобщности в
ее отрицательном единстве, силы, развертывающиеся в основании, вы
нуждены оживлять бытие духа как свою смерть, своей смертью, без ко
торой жизнь невозможна. Эстетика приговорена либо торговать собой,
обслуживая формы наличного бытия, объясняя их, делая удобоваримы
ми идеи, обязательные к употреблению, либо быть развитием самих
чувств, создавая самосознание свободного времени как условия необхо
димого развития, хотя не она создает свободное время, возводит чувства
до идеального единства и превращает их в движение материи вообще,
одухотворяя вселенную, и вовсе не эстетика — основание свободы.
Условность и случайность зависимого отчужденного бытия искус
ства завершается распространением мертвых превращенных форм на
все человеческое пространство, где человек ни жив, ни мертв. Его суще
ствование театрализованно принудительно, где главную роль в спектак
ле играют рабочие сцены. «Весь мир — театр!» (Расхожий и замусолен
ный Шекспир), но он стал театром военных действий в тотальной вой
не всех против всех. Война на уничтожение. В ней все бутафорское; чув
ства, желания, страсти, — все иллюзия. И только кровь настоящая. Ана
томический театр искусства проводит генеральную репетицию смерти.
178

Прогон. Зрителей нет. Одни статисты. «Демонстрируемый спектаклем
мир, одновременно присутствующий и отсутствующий, есть мир това
ра, господствующего над всем, что переживается»1.
Иллюзия избыточного сверхчувственного бытия, порожденного
тотальной нищетой. Догматизм и мертвое потребление самого созерца
ния. Потребность в посредственности и подчинении. Бюрократизм
идеи свободы, фальсифицирующей движение общества, выродившейся
в кукольный спектакль механических движений. «Реальный потреби
тель становится потребителем иллюзий. Товар есть эта иллюзия, по су
ти дела, реальная, а спектакль — ее всеобщее проявление»2. Ну, и так да
лее, с поправкой на то, что актуальность подобных заявлений — эле
мент все того же спектакля в его самом раешном, вертепном, балаган
ном, ярмарочном виде. Искусство — подражание самому себе.
Трудность понимания в том, что отчужденные формы загнаны в на
личное бытие, которое всегда в прошлом. Наличное бытие — прошед
шее, а не будущее, предстоящее. (Да и время по существу — всегда про
шлое, даже будущее или свободное. И не только в том смысле, что про
шлое уже свободно от настоящего, находясь в произвольной зависимос
ти от него, как пространство, в котором развертывают свои определе
ния, или будущее еще свободное, связанное только тем, что является вы
раженным желанием нищеты настоящего и диктуемого прошлым, кото
рого не хватает настоящему для воплощения. Настоящее, тоскуя по ут
рате, проецирует прошлое как свой идеал смерти. Время — отсутствие,
«лишенность» (Аристотель), и потому тащится за тщетным бытием, вре
заясь в память кондовым отрицанием.) Основание может быть только
покинутым, и в той же мере, в какой основание отрицает отчужденную
форму, отчуждая не только наличное бытие, но и само отрицание, от
чуждение в бесконечность, ограниченную определенным ничто все того
же «неиного» отрицания, — в той же мере отчужденная форма, в своей
превращенности есть наличное бытие формальной свободы в виде отри
цания основания, остающегося в прошлом, хотя бытие духа собственно
го саморазвития не имеет, и волочится за основанием, пытаясь уйти в
начало, перестать быть собой, вернувшись в абсолютное ничто.
Однако до тех пор, пока мы имеем дело с превращенным, случай
ным свободным временем, в котором и которым пребывает искусство,
в этом спертом пространстве будет происходить только разложение, от

1 Ги
2

Дебор. Общество спектакля. М., 2000. С. 34.
Ги Дебор. Общество спектакля. С. 37.

179

равляющее и заражающее основание ставшими, непревращенными
превращенными формами.
Иными словами, основание и дух, стремящийся объективировать
себя в реальном движении, вступают в антагонизм. Это уже не просто
напряжение пространства, которое — хотя бы подобие человеческого,
порождающего идеал отсутствующих, но надлежащих человеческих
чувств, а взаимоуничтожение — как единственная реальность в мире
искусственном.
Даже если бы случайность, которая в обратном сползании истории
обретает образ единственной и неповторимой возможности, свободной
от бытия, не диктовала бы формальное равноправие чувств, высочай
ших в своей действительности, с самым жалким процессом реакции
раздражителя, когда идеалом человечества становится бытие однокле
точных, даже если бы миру случайности перестала бы являться необхо
димость как образ свободы, которая была бы «познанной необходимос
тью и действием в соответствии с ней» (Спиноза), то и тогда эстетика
была бы бессильна до тех пор, пока человеческая деятельность не сняла
проклятие человеческих отчужденных чувств, которые, как и сущность
человека, рождаются мертворожденными, в прошедших формах, и
только потому могут быть оставлены, отставлены в уженебывании.
Весь мир бытия — концентрированное прошедшее время, чья про
шлость, очищенная смертью, пройденностью, предстоит видимостью
будущего, поневоле свободного от овеществления. Любой переход к слу
чайной, необходимой или свободной свободе — разрыв, всплеск небы
тия и нарушение причинноследственных связей, так, что для образа
свободы, вызревающего в лишенном воображения бытии духа, возмож
на только манифестация мистифицирующей идеи, в лучшем случае за
печатленной в каноническом догмате на нетленных скрижалях тради
ции, в худшем — превращенном в лозунг, или того хуже — в «слоган».
Беда не в догматической философии, имеющей почтенные тради
ции. Все же Декарт, Спиноза, Мальбранш — не самая плохая компания,
не говоря уже о великолепной схоластике, где какойнибудь Суарес сто/
ит всей современной французской дребедени (о США стыдливо умол
чим, где даже умные некогда люди стремительно и старательно тупеют,
причем в любой области. Их просто используют, перерабатывая и исто
щая, пока они не станут как все уникально унифицированными. Иде
альное слабоумие, распространяемое оптом и в розницу. Самое скуч
ное, что скоро это станет общеобязательным правилом хорошего тона.)
Да и любая доктрина, даже любующаяся и упивающаяся собой негатив
ная диалектика, вынуждена, не оправдываясь, явить себя в немыслимой
180

дерзости осмелиться воплотиться, создав деспотическую свободу, дек
ларируемую фактом наличного бытия действия.
Беда и хроническая болезнь философии в том, что крайне редко
она отваживается быть собой без объяснения причин. Истинная про
блема ее: она не имеет никаких проблем. Когда эпоха призывает к отве
ту, она получит то, что желает услышать или услышит только то, что не
противоречит ее усредненному вкусу, но когда предстоит ничто, кото
рое не отзывается, и в своей нетости — угроза и отрицание бытия, как
его же — бытия — сущность, тогда нет более ни философии, ни искус
ства, ни философии искусства, а есть чистое становлениебывание, не
поддающееся рефлексии и бытописанию. Пределы бледнеют в своей
условности и исчезают. Пределами становится отсутствие пределов.
Все в прошлом, и этому будущему прошлому прошлому, освобожден
ному необходимостью быть предъявляются обвинения свободы, отвое
ванной всей кровавой историей человечества, но в своем бытии будто
пришедшей ниоткуда. Искусство, да и все прочие отчужденные и пре
вращенные формы, теряют условность.
Им некуда укрыться в подлинности наступивших действительных
чувств, освободившихся от случайной предметности. Как некуда
скрыться свободе от самой себя.
Все непонятно, поскольку нет выработанных понятий, категорий,
да и вообще — логики, основанной не на причинноследственных свя
зях внешне детерминированных миров случайности, для которых исти
ной является непознанная, но такая понятная необходимость.
Поэтому, когда речь идет о свободе, особенно для мира случайнос
ти в его тотальной единичности и особенности, свобода выступает как
всего лишь чистая дискретность, перерыв постепенности, разрыв и от
рицание, в том числе и свободы.
Сложность в том и заключается, что следует писать, полностью иг
норируя логику принудительной рациональности, под которой легко
распознается примитивный прагматизм потребления и голой полезнос
ти, механический обмен сущностями, присущий овеществлению и абст
рагированию к всеобщему эквиваленту, прикрывающего свою унифици
рованность, но не всеобщность, общеобязательность, но не универсаль
ность целым ворохом штрихкодов Бога, Красоты, Истины, Добра,
Единства, Цели, Идеала и прочих «торговых марок». Маркировка как
сверхзадача маркетологовискусствоведов, торгующих дурным вкусом.
Но и иррациональность, принципиальная бессвязность письма, ес
ли она не чистая эстетика абсолютной свободы, — есть просто мими
крия случайности, рассеянный склероз, «болезнь Паркинсона» бытия.
181

Для мира случайности логика железной необходимости представляется
логикой свободы, по крайней мере, — теоретическим умозаключением
к ней, но Свобода как крайняя мера необходимости и случайности есть
только отрицание несвободы, и потому видима исключительно в своем
катастрофическом, разрушительном неистовстве, исключительной ме
рой, идеей, живущей ожиданием «когда же все это кончится!» и «как все
надоело!», провозглашенным в сердцах.
Само творчество, которому столько посвящено дифирамбов, на
дежд и здравиц в особенности людьми по преимуществу нетворчески
ми, занятыми репродуктивной деятельностью, — есть всего лишь фор
ма овеществленного отрицания, натурального обмена жизни на види
мость дления в пакибытии. Экстаз и забвение — только установление
пределов и опредмечивание несвободы, как пребывания в превращении
страдания созерцательного чувства в деятельную материальную силу.
Творческий процесс уничтожает даже контемплятивность «деладейст
вия» (Фихте), начисто стирая индивидуальность творца, делая его судь
бу типичной в силу атомарности его индивидуальности, создавая види
мость естественной закономерности происходящего овеществления,
которое унифицируется рынком настолько, что даже воображение уже
больше не является собственностью его. Его свобода в том, что вне
функции, обращенной в товар, художник уже не существует. Вся исчис
ленная свобода искусства и философии — в их необязательности.
Свободное время, овеществлением которого вопреки его природе
занимаются представители свободной профессии, является не опредме
чиванием и воплощением нищих, бомжеватых чувств человека, кото
рые сверхбытийны и абсурдны для меркантильного мира, — а утилиза
цией времени, гниющие избытки которого приходится както исполь
зовать. Это отходы производства с точки зрения капитала и издержки,
которые необходимо свести к минимуму.
Стоит либо уничтожить непроизводительную сферу и без того мни
мой, бесполезной жизни. К издержкам относятся и наука, и искусство,
и образование, и культура. Их надлежит свести к бесконечно малому,
необходимому для нужд производства прибавочной стоимости, как и
само бытие человека извести, поимев. Либо использовать, как вторсы
рье для переработки в пустое время, то есть попустить через ассениза
ционный обоз индустрии развлечений в самом широком диапазоне —
от телевидения до кабаков, от интернета до наркотиков, от спорта до
порнографии. Искусство и философия превращаются в самые прими
тивные игральные автоматы. Те единицы, умудряющиеся вырываться за
пределы этой тупой системы, все силы тратят на сопротивление в по
182

пытке сохранить самость, что входит во все ту же систему, поскольку от
рицать можно то, что есть, и тем признавать и даже защищать ее несо
мненную действительность. Для того чтобы быть художником, музы
кантом, философом и т. д., надо, как минимум, перестать ими быть, оп
ровергнув профессиональный кретинизм, и порвать с бездарной дейст
вительностью — хотя бы в воображении. Критика упразднена, посколь
ку объективирует собственность в ее правах. «Материальная сила долж
на быть опровергнута материальной же силой». Но до этого не дойдет.
Великий старик Кант был совершенно прав, когда говорил, что
счастье — не философская проблема. Счастье — состояние наличного
бытия. Власть существующего видит в сознании и самосознании духа
силу, которую необходимо уничтожить. И успешно с этим справляется,
устраняя страданиестановление как саму возможность чувствовать и
воспринимать. Объективность, нависающую над субъектом в виде нуж
ды, превращают в насущную потребность. Случайность превращена в
предписание свободы и сводится к унифицированному чувству собст
венности, проявляемого в крайнем культивируемом жлобизме на уров
не рефлексов. Поэтому умственная дегенерация становится условием
счастья отдельного индивида и не менее важным условием функциони
рования системы — вплоть до экономического фатализма.
Эстетика и философия, искусство и религия включаются в виде го
сударственных институтов и дисциплин в карательные акции как сред
ство подавления всякой инаковости, чтобы контролировать этот про
цесс, тщательно поддерживая видимость бытия духа.
Основная задача: не дать чувствам из своего зародышевого состоя
ния вырасти в реальную противоположность бесчувственному и обесче
ловеченному миру, удержать их на уровне простой раздражимости,
словно у простейших.
Мне нет нужды определять в этом торжестве произвола ни актуаль
ность темы, ни начинать с начала и разжевывать сущность проблемы,
нудно перебирая концепции предшественников, и тем более объяснять,
почему я действую так, а не иначе. (Тем паче, что парадокс в том, что
гунгливое время порождает нудные теории, объявляющие все не укла
дывающимся в предрассудок настоящего и не согласное продаваться
нудным и скучным предрассудком. Тягомотиной представляется для
обыденного, обыдленного сознания и классическая музыка, и литера
тура, и поэзия, и живопись, — короче, всё, что требует маломальских
человеческих усилий для потребления, не говоря уже о сотворении.
Иными словами, все человеческое бесчеловечно с точки зрения нище
го, нуждающегося мира.)
183

Основание — вся предшествующая история духа, оставившего
предметность гнить в истории на радость черным археологам гумани
тарных наук, роющихся с упоением на свалках в окаменевших и свежих
«артефактах», и в тот же момент, как залог возможной свободы, — от
сутствие всяких оснований и тем более — побудительных мотивов к
действию. Когда распадается пространство и мышление более не ощу
щает сопротивления, увлекаемое в ничто, будто свое будущее, оно обре
тает достоверность в «здесьсейчас», становясь самодостаточным, но
ошибочно настаивая на самопорожденной свободе, как устремляющая
ся в сотворенную бесконечность деятельность «я». Свобода невыноси
ма и безмолвна.
Так, современное искусство, испытывая «невыразимую легкость
бытия», стремиться уйти в чистую опосредованность, обретая весомость
и тяжеловесность в привлечении все более тяжелых технологий, которые
под видом расширения возможностей и пространства искусств, созда
ния новых его видов и подвидов, на самом деле есть продукт порабоще
ния машиной и обращения в механические функции бытия человека,
анализированного до простых операций, похищая воздух и пространст
ва, забитые напрочь мертвыми возможностями. В действительности за
этим не скрывается ничего, кроме случки случайных форм в произволе
чисто количественных сочетаний комбинаторики пустых форм.
Когда, к примеру, современный композитор пишет при помощи
компьютерных программ, то при всем богатстве выбора он ограничен и
несвободен. Это не значит, что следует отказаться от виртуального про
странства новой музыки (слишком просто, да и бессмысленно), но зна
чит, что человек сначала элиминирован как бесконечно малая величи
на, отторгнут в прошлое и пережит, аналитически закодирован в двоич
ной системе и встроен в механическое движение, как далеко не главный
элемент. Машина совсем не при чем: такой же инструмент, как и про
чие. Освобождение человека лежит вовсе не в сокрушении бессловес
ных тварей, связанных единой мировой сетью, а в изменении самих об
щественных отношений, основанных на частной собственности и ин
дивидуальном творчестве, которое вообщето является простой негаци
ей и ритуальным самоубийством.
В философии и в трансцендентальной эстетике, в противополож
ность классической, основанной на торжестве метафизической формы
(к таковой я отношу и аналитическую традицию, и эстетику так называ
емого постмодерна), смысл заключается в имманентном развертывании
чувств не только в пространстве и во времени, что соответствует пред
метному бытию прекрасного, но и абсолютного их становления, снима
184

ющего тотальность опредмеченного бытия и преодолевающего время,
превращая его в ничто, обращенного красотой.
Здесь слова — паузы, пробоины, «прозоры», прораны, сквозь кото
рые рвется, светится в случайный мир абсолютная красота, но опреде
ленная прекрасным, противостоящим ей, остается чистым обещанием,
идеей, обретающей конфигурацию рваной границыраны, и потому яв
ляется искаженной и ужасной, обезображенный чуждым образом.
Красота невыносима, как нечто несовместимое с тем, что здесь
считается жизнью.
Об этом знают те, кто посвятил себя искусству, и в большинстве
своем их творчество становится предательством самих себя, поскольку
полусвобода полурабство их существования дает им вдоволь цинизма
и хамства, чтобы перестать быть людьми и с готовностью продаваться,
но и ровно столько же трусости и метафизического ужаса, чтобы стра
шиться самих себя и свободы, предпочитая псевдобогемность и бала
ганную эпатажность мужеству самоубийственного творчества. Да и пре
дательство им навязано предавшем их искусством. Философам это зна
комо давно, когда им изменяет сама философия, превращаясь из осно
вания так называемого «отношения к жизни» в пятую колонну «бытия
ксмерти», нанося удар в спину.
Только превратившись в чистую одержимость, можно прорваться к
бесконечной красоте, о которой нам известно лишь имя. Только в не
престанном становлении, оставляя ставшее прошлому, переосуществ
ляешь свою смертную природу и обретаешь любовь к подробностям
смертельного универсума.
Но тогда это уже не философия и не искусство, а нечто бьющееся в
унисон с бесконечностью вселенной красоты, которая с точки зрения
обывателя никакая. Оттуда возврата нет, но нет ни одной причины, что
бы быть понятным миру одноклеточных, стремящихся все упорядочить
согласно своим представлениям. Здесь нет ни внутреннего чувства, ни
внешнего, поскольку иного не дано. «Все во всем, как сущее настоящее».
Достигнутая, вернее, данная автономия случайности — не свобода.
Застигнутое врасплох катастрофой истории, искусство питается разло
женным, обращенным временем, являясь предметом роскоши или про
сто кустарным производством сувениров. Время замкнулось, и больше
не угрожает своей неповторимостью, соучаствуя в бесконечных «ри
мейках», превращаясь в зрелище иллюзорной жизни. Торжество мерт
вого труда, где товар созерцает товар, в сущности, представляя не реаль
ную потребность и ее удовлетворение, а случайные, произвольные свя
зи, ценные именно своей ненужностью и бесполезностью, где в обезли
185

ченном, унифицированном пространстве нет ничего объективного. Все
тонет в единообразии безразличия, ставшем нормой.
Случайность индивидуальности имеет бесчисленное количество
степеней свободы, но свободы не знает, принимая за нее идею необхо
димости и произвола необходимости, повторюсь, которая всегда —
внешнеположенная.
Когда история идет вспять, то, теряя доминанту идеи развития,
время становится атональным, и тогда любые не только понятия, но и
слова обращаются в категории.
Однако и в самой действительности происходит превращение все
го во все в диалектическом блеске немыслимых противоречий, так что
возникают вполне жизнеспособные развертывания противоречий сво
боды и времени, пространства и существования, любви и красоты, ну и
так далее, без ограничений. Самое удивительное, что, сталкиваясь, они
порождают тысячи осколков, и могут рождать невероятные чувства, не
ведомые и уникальные, недоступные никакому другому времени, как
зрелище грандиозной катастрофы. Это нечеловеческие видения едва ли
в состоянии выдержать разум. Он и не выдерживает, захлебываясь не
мотой. Философия при всем многословии становится бессловесной.
Описывать этот процесс можно только с незаинтересованной точки
зрения, — все равно конец.
В этом антагонизме истории с самой собой, когда она обращается,
против себя, и в себя отступает от необходимости к случайности, остав
ляя саму идею свободы (свобода остается в одиночестве), в этом ослаб
лении напряжения движения, как остановки сердца, наступает своего
рода историческая тишина. Глаз тайфуна. Немое кино. Все разевают
рты, но ничего не слышно. Время стало. Ничего не происходит при бе
шеном мелькании событий.
Здесь проглядывают те проблемы, которые свойственны только
преодоленной свободой свободе, превысившей время. В случайном ми
ре, как и в мире свободы, нет причинноследственных связей. Случай
ность и свобода разорваны. Они — разные сущности, но совпадают, нет,
походят как минимум и максимум, единичное и всеобщее, время и веч
ность, безобразное и красота...
Абсолютное становится относительным.
Случайное — тотально, и не имеет пределов как последний предел.
Свободное — абсолютное становление, снявшее в себе бытие и ни
что, и потому не нуждающееся в определениях. Становление с точки
зрения случайного мира — никакое. Оно ни свободно, ни прекрасно, ни
безобразно, ни качественно, и т. д. Оно бесчувственно, потому что все
186

чувственно, и эти чувства, проникают собой Вселенную, сходясь в чув
стве красоты, снимающей и безобразное, и растворяясь в абсолютном,
в котором сама красота теряет имя собственное.
Случайное тоже никакое. Оно не имеет протяжения, все ее опреде
ления внешни. Существование, бытие, жизнь, прекрасное, безобразное
— все тонет в тотальном одиночестве, в никчемной самости. Как отсут
ствие, случайное — пустота, обретающая все время как форму внутрен
него созерцания. Но нет внутреннего.
Случайное — тотальное страдание, сострадание, поскольку может
только воспринимать, но некому, и это все чувство в пределах данности.
Однако и это только нетость, жажда несбываемого, несбыточного,
поскольку чувство уходит в бесконечность единичного, и ему не на что
обрушиться — только на себя. И там, и здесь чувства неисторичны, и
там и здесь — без причины. Но — в случайном, поскольку они необус
ловленны и случайны, а в свободном, поскольку абсолютны, и сами
есть спонтанность, причина самих себя. Причина, за которой ничего не
следует. Без продолжения.
В возвращенном, ввергнутом в случайное одиночество индивиде
существует, властвует, ввиду ампутации чувств, только внешнее, един
ственное чувство — чувство невосполнимой утраты. Невосполнен
ность, как любовь к taedium vitae (отвращению к жизни). Пресыщен
ность жаждой. Здесь страдает не душа, а ее отсутствие — чистая тоталь
ная опустошенность, объективированная в негации. Здесь нет желаний,
— влечение в отвлечении от бытия. Свобода и несвобода души анниги
лируют, превращаясь в «черную дыру». Здесь нет субъективности. Не
индивид отказывается от бытия, а ему отказывает само механическое
существование.
В свободе тотальность проявляется в действительном противостоя
нии души и духа на пределе возможностей, пока это противоречие не
будет снято историческим развитием, заодно в единстве движения не
уничтожит дифференциацию чувств по формальному признаку. И там,
и там история гибнет, однако в свободе она ничего не теряет, выполнив
предназначение, в случайности она теряет все, исчезая человека, исчез
новением рождая временность, выдаваемую за развитие. Хотя времяи
представляет отсутствие как таковое, но остающееся в предзаданной
пустоте. Время стоит.
Существование, не обладающее реальностью и действительностью.
Современное искусство добровольно, вернее безвольно принимает
случайную принудительную свободу в качестве условий не только свое
го не бытия — присутствия, но и согласно на любые жертвы, вплоть до
187

откровенной проституции и холопской, крепостной, лакейской зависи
мости, — лишь бы сохранить видимость самости, которой не обладает,
поскольку всецело находится на содержании капитала, само являясь
предметом потребления и представляющее стоимость в чистом виде,
как потребления прошлого, овеществленного, а значит однажды мерт
вого труда. Смирение искусства в непрестанной борьбе с самим собой
за право на жизнь, ценой самой жизни. Тем самым, простираясь в отра
ботанном времени так называемое «современное» искусство не совре
менно. Оно временит воспроизведением отрицания своего бытия. В уп
рощенном виде: «Искусство в эпоху распада в качестве негативного
движения, стремящегося к преодолению искусства в историческом об
ществе, в котором история еще не была прожита, является сразу и ис
кусством перемены, и чистым выражением невозможности изменения.
Чем грандиознее его требование, тем более его истинная реализация да
лека от него. Это искусство — авангард поневоле, и оното как раз не яв/
ляется авангардом. Его авангардизм — в его исчезновении»1.
Искусство превращается в ожидание конца, в некую безнадежность
бессмысленной надежды. Скорость искусства возрастает в бесконечность,
пытаясь преодолеть собственную раздвоенность и ограниченность, но
только множится в рассеянии все более мелких фрагментов, существуя в
микромире элементарных частиц. Мелькание, роение, и мельтешение. И
это даже не планктон — мертвая взвесь. Искусство только обозначает,
имитирует свое существование, не доверяя себе и не веря, что оно еще
есть. Грезы о грезах. Воспоминание о своей незаменимости и былой под
линности и — стыдно подумать — совершенстве. Теперь и чувства, и ис
кусство фальсифицируются официальной экспертизой купленных СМИ.
Произведением искусства может быть все, даже дерьмо, если оно имеет
соответствующий сертификат государственного образца. (Впрочем, речь
не об этом. Экспертиза возможна только как отвлекающий маневр для
рынка, который он обслуживает. Задача критики — манипулировать со
знанием, навязывая искусственные одноразовые чувства для увеличения
спроса на рынках сбыта. Все это вызывает фальшивое возмущение крити
ки, нуждающейся в признании, выраженном в деньгах.)
Чувства покинули искусство, и становятся неприкаянными. В без
жизненной жизни жизни нет, они излишни. В искусстве их отсутствие
— залог существования искусства в объективной данности, что фикси
руется постипрочим структурализмом в виде отчужденной, самостоя
тельной структуры на содержании государства. Искусство — чувствен
1

188

Ги Дебор. Общество спектакля. С. 103.

ное выражение идеологии, представляет себя в прихоти каприза ут
верждающего свою частичность в видимости тотального целого, довле
ющей над чувствами и принуждающей чувства к себе. Зеркалом этого
иллюзорного процесса является клиническая картина шизофрении
виртуальной реальности, обслуживающей фиктивную жизнь аутизма
частного случая.
Вопрос о познаваемости чувств, которые познаваемы, но не разу
мом, а самими чувствами, поскольку создаются, творятся и успешно
уничтожаются, остается открытым. Однако надо ли их познавать? Не
имеет смысла постигать их отсутствие. Но не больше смысла постигать
их уже существующими.
Они возможны только как свободные, и потому образуют собст
венное пространство, и свою действительность находят в невозможно
сти, когда простором их свободы, возможностью оказывается все ос
тальное, что — не чувства. Что — не чувства. Действительность тонет в
переживании. Чувства равнодушны в своей действительности. Поэтому
речь идет об изображении, запечатлении чувств не только искусством,
но и всей жизнью человечества. Их отражения — лишь бледные подо
бия всеобщего движения, к которому они принуждены стремиться, хо
тя единства в свободе не жаждут. Но оно — будущее всеобщее единое
лишь с точки зрения всегда прошлого единичного, тогда как всебеи
длясебя это становление ни всеобщее, ни особенное, ни единичное, ни
прошлое, ни будущее, ни настоящее — бывание за именем абсолютной
красоты в непосредственности чувства.
Сама проблема свободы искусства есть выражение лжи и неистин
ности, узаконенной и санкционированной институтом собственности.
Искусство уже архаично, и вовсю пользуется статусом раритета, а пото
му в своих невинных забавах не может быть подвергнуто осуждению и
обсуждению. (В музеях, как ломбардах, пылится его заложенная и пере
заложенная сущность; не напрасно веским аргументом в каталогах на
первом месте, как правило, стоит, что работы автора куплены ведущими
музеями мира, тиражом и проданными правами определяется успех ли
тературный, а музыка сама отпевает себя в лучших концертных залах, ес
ли, конечно, в состоянии расплатиться за аренду. Театр и кино выпраши
вают милостыню на самореализацию, ублажая творческие позывы за
казчика, и т. д.) Бытие искусства независимо от человека, и потому само
искусство, свобода, человек, чувства, мышление, переживание и проч.
являются осколками хаоса упрощенных мнений, запрограммированных
ложной возможностью выбора среди авторитарных, разрешенных, год
ных к употреблению механических образов. Уничтожается не только
189

язык, подчиненный логике деконструкции, но сама способность к мы
шлению, заменяемому обязательным слабоумием риторики, декламиру
ющему прописанные общественному сознанию обезболивающие про
писные истины. Искусство отказывается от возможной свободы, не ока
зывая никакого сопротивления воображением, проявляя постыдную
преданность власти, исполняя функции массмедиа. Оно находится в
убежденном идиотизме собственной свободы, которая состоит в том,
чтобы «методом тыка» «выбирать» то, что «нравится», и подлежит по
треблению и тиражированию в массовом сознании обывателя. Искусст
во предпочитает мир случайности, где властвует свобода выбора, строго
контролируемого рынком и производством не предметов потребления,
но самого спроса. Исполняя роль надзирателя и демиурга общественно
го мнения, в служебном раже искусство просто переименовывает слу
чайность в свободу, объявляя произвол высшим ее проявлением.
Главная же задача и заветная мечта искусства в превращенных фор
мах — стать рентабельным. Все, что не укладывается в схему «завершен
ного отрицания человека», замалчивается как несуществующее и подав
ляется всеми доступными средствами. Производимая бездарность и то
тальная серость становятся средствами эксплуатации, когда ценность и
значимость устанавливаются торгами, а значение художника — продаж
ностью и продаваемостью. Это распространяется на всю историю и не
составляет тайны, точно так же как и необеспеченность американской
валюты. Нищета современного искусства и откровенная репродуктивная
скука его «замыслов» усугубляются ярко выраженным полицейским ха
рактером его адептов. Современное искусство в своей массе занимается
производством мыльных опер и в живописи и в поэзии, и в прозе, и в эс
тетике, в нудной театрализации и эстетизации рекламируемого господст
ва посредственности. Его бюрократизация направлена, прежде всего,
против свободы, которую искусство справедливо считает смертельно
опасной для мира, основанного на симуляции жизни. И чтобы не напо
минать даже репрессиями о том, что свобода возможна, бюрократическая
псевдоэлита разрешает все, только бы предать забвению самый факт
эксплуатации и рабства, поощряя дешевый солипсизм и «мистическую
загадочность» субъективного опыта, что очень бы порадовало бы еписко
па Дж. Беркли своей «новизной», как он любил выражаться: «И это оче
видная истина, какой бы нелепой она ни казалась». Реанимация искусст
ва невозможна, как и его реформация. Оно является официально вседоз
воленным. Борьба в его сферах ведется только за перераспределение до
ходов. Свободными являются исключительно исключения, которые слу
чайны и находятся в искусственном положении «вне игры».
190

Единственное, что оставляет искусству право называться таковым,
— его бесполезность, поскольку любое его действие полностью рацио
нально и лишено абсурдности. Необходимость же и свобода искусства не
могут быть выведены из случайного его бытия, из ситуации провозгла
шенной декомпозиции, но только вместе с его смертью, утрачивающей
исторические границы сдерживания, содержания искусства как искусст
ва, то есть со смертью исторических форм господства и подчинения, тре
бующих сознательного опровержения и уничтожения. Сами они не уй
дут, лишенные способности порождать иное. Они воспроизводят себя в
одной и той же форме покоя бесконечного разложения. «Все средства го
дятся для того, чтобы забыться: самоубийство, тяжелые увечья, наркоти
ки, алкоголизм, безумие. ...Живыми нам отсюда не выбраться, но так все
гда» (Дебор, «Потлач», № 2). И это все ушло вместе с леттристским Ин
тернационалом и ситуационистами, пытавшимися хотя бы антисоциаль
ностью вернуть настоящесть жизни. Их быстро увековечили и уничтожи
ли видом на жительство в истории. Так что борьба против «мертвого вре
мени» жизнью без пределов обернулась пшиком, реализованным как все
тот же товар, но пшиком все более актуальным в ракоходе истории.
Случайность искусства очевидна, как то, что есть, но это еще не все.
Мятеж духа допускается только на реальных существованиях существую
щего, не на основаниях развития. Восставать можно, и протест даже по
ощряется (скандал как двигатель «прогресса», взбадривающий слабым,
несмертельным разрядом загнанное искусство), но поскольку это дело
случая, то происходит просто смена декораций: один случай сменяет дру
гой, не покушаясь на основания. Даже если будет уничтожено искусство
и философия, пепел их будет развеян или вбит осиновый кол в могилу ду
ха вообще, уличенного в вампиризме и связи с нечистой силой, посколь
ку склонен к тайной левитации, то это нисколько не заденет существую
щего положения вещей, которые отнюдь не положение во гроб. Напро
тив, отсутствие (и это видно по страсти, старательно культивируемой гло
бальной цивилизацией к тотальной опустошенности, в которой только и
можно сублимироваться в искусственной анахронической теологии),
становится апокрифическим пространством экстаза без повода по одной
принадлежности к существующему, слава богу, избежавшей снятия. Дух
не просто превращается в иллюзию, но и всячески способствует всеобще
му воодушевлению в лучшем из миров как символ вещи и самая функци
ональная вещь на свете, являясь патентованным средством для поднятия,
извините, элевации, эрекции духа или в «симулякр». Дух становится
принципом устранения реальности, выполняя функцию фрустрации,
презумпцией абсурдной функциональности как таковой, выраженной в
191

подавленном желании обладать обладанием. Это не только допускается,
но и активно насаждается репрессивным аппаратом рекламы в духе како
гонибудь Дихтера или Мартино с идиотизмом «нового языка и культуры
потребления» и свободы по недостатку, когда отсутствие ее, несвободы,
порабощенность вещами, заменяется разрешением на свободу потребле
ния самих потребностей, и несвобода желанна: она культивирует садома
зохистский комплекс свободы обладания. Управляемой мотивации ниче
го не угрожает, даже критика смачно утилизируется ею, в чем самодо
вольно расписывается. «“Свобода быть собой” фактически означает сво
боду проецировать свои желания на промышленные изделия. “Свобода
наслаждаться жизнью” означает свободу вести себя иррационально и ре
грессивно, тем самым приспосабливаясь к определенному социальному
строю производства. Такая “философия” сбыта не останавливается перед
парадоксом: она приписывает себе рациональную цель (объяснить лю
дям, чего они желают) и научные методы — и все это для того, чтобы сти
мулировать у человека иррациональное поведение (согласиться пред
ставлять собой лишь комплекс неопосредованных влечений и довольст
воваться их удовлетворением). Впрочем, сами влечения тоже опасны, и
новейшие колдуны от потребления благоразумно избегают освобождать
человека ради столь взрывчатой цели, как стремление к счастью»1.
Разрешается нудный митинг против диктатуры вещей, репрезенти
рующих ритуальнорепрессивный отказ от свободы, но не восстание
против существующего общественного строя. Безобидная свобода обла
дать вещами устанавливает цензуру, которой является само существова
ние с традиционной моралью принадлежать какойлибо группе с верой
безразлично во что: в Бога или в марксизм, в прекрасное или безобраз
ное. Главное, чтобы все оставалось в пустой форме идеи, годной к потреб
лению, оставаясь в упрощенном виде «рефлексиивсебя». Достаточно
только понятия, оно же «царство субъективности или свободы» (Гегель).
Идея свободы зависит от рынка сбыта. Искусство подражает индивиду,
пытаясь принадлежать самому себе. Оно «эгоитарно» (Шеллинг). Другой
— лишь видимость. Это не опасно. Смерть не угрожает трупу.
Только тогда искусство станет жизнью и свободой, перестав быть
собой, когда пространство свободного времени преобразует себя и уп
разднит форму богатства, уйдя в основание — бесконечное становле
ние, поглотившее и искусство, и жизнь, и свободу, и красоту, вечность и
время.
«Но мелочно гадать о небывавшем...» (Рильке).
1

Бодрийяр Ж. Система вещей / Пер. с фр. М., 2000. С. 155.

БЛУЖДАЮЩИЕ ОГНИ
(СЛУЧАЙНАЯ СВОБОДА)

Этот случай всех злее.
Старая сказка

Поскольку современное произведение искусства случайно, предо
ставлено, оставлено воле случая, то эта воля, заменяющая свободу,
представляет внешнюю необходимость, оправдание существования все
той же необходимостью, навязанной и навязывающей свою волю про
изведению как объективную реальность и единственное условие суще
ствования, которое является в чистой преходящести.
Воля навязывает свою свободу в качестве единственной причиннос
ти, освобожденной и независимой от определяющих ее причин. Она без
законна на законном основании, и в своей покинутости произведение не
считается со способом своего порождения так, как если бы основанием и
причиной его происхождения была истекшая до начала вечность.
Свобода не выводится дедукцией. До тех пор, пока она лишь идея,
свобода выступает враждебной силой, угрожающей и противостоящей
бытию случайности. Необходимость и случайность, мерой которой она
является, но мерой отрицательной, непримиримой, в реверсном распа
де необходимости оборачивается злым и мстительным движением, про
тивотоком чистой случайности, пародирующей свободу. Случайность и
свобода оказываются неразличимыми, причем случайность в произволе
воли более свободна, чем сама свобода. Отказ от свободы, подмена ее
произволом естественней трагическому преодолению свободы, проры
ву к абсолютной красоте.
Свобода вынуждена преодолевать себя, мучительно опустошая
догмат категорического императива, исчерпывая нравственность до ее
естественного бытия в качестве норова простого нравственного чувст
ва, теряющего свою определенность в непосредственном движении.
Случайность отказывается от нравственности вообще, довольствуясь
моральной декларацией произвольной внешней причины, с которой
можно и должно не считаться, о чем бесхитростно поведал И. Кант,
195

провернув фокус с категорическим императивом и тем поставивший
на этике крест.
Свобода отдана им всецело во власть времени, которое объявляется
априорной формой внутреннего созерцания и формальным условием
всех явлений вообще. Поэтому, «если мы возьмем предметы так как, как
они могут существовать сами по себе, то время есть ничто. Оно имеет
объективную значимость только в отношении явлений, потому что
именно явления суть вещи, которые мы принимаем за предметы наших
чувств, но уже не объективно, если отвлечься от чувственной природы
нашего созерцания, то есть от свойственного нам способа представле
ния, и говорить о вещах вообще. Итак, время есть лишь субъективное ус
ловие нашего (человеческого) созерцания (которое всегда имеет чувст
венный характер, то есть поскольку мы подвергаемся воздействию пред
метов) и само по себе, вне субъекта есть ничто. Тем не менее, в отноше
нии всех явлений, стало быть, и в отношении всех вещей, которые могут
встретиться нам в опыте, оно необходимым образом объективно»1.
Однако это верно только для ограниченного восприятия рассудка.
Так ему кажется, и, сообразуясь с этим объективным заблуждением, он
выстраивает основанные на созерцании вполне жизнеспособные свои
представления, объективируемые всем его дальнейшим опытом. Чувст
ва здесь пребывают во времени, сообразуясь с ним, временясь и овреме
няясь, оставаясь на уровне чистого страдания, будто ощущения, претер
певающие внешнее воздействие, и являются пассивно, выявленные,
проявленные внешней необходимостью, загоняющих их в субъектив
ность понятия. Время просто навязывает им свою природу как единст
венно возможную, и его очевидная первичность, первообразность пас
сивным, объективированным (чувства выступают объектом воздействия
времени) временем зародышам чувств дарит чувство времени и преходя
щести, словно само время есть причина и условие исчезновения. Ниче
го, кроме чувственного отрицания, ускользающего и неизбежного чувст
ва, находящие во времени оправдание, определение и пространство раз
вития, бытияксмерти не находят. Именно это чувственное пережива
ние исчезновения, позволяет чувствам объявить, что они бессмертны, и
заодно перенести эти иллюзии на произведение искусства и искусство
вообще. Деятельность чувств позволила даже в отчуждении создать про
винцию искусства, где привычные законы времени не властны, а субъ
ективное переживание обретает объективность непосредственно в прак
тике. На самом деле само время вторично по отношению к бытию, и его
1

196

Кант И. Критика чистого разума // Кант И. Соч.: В 6 т. М., 1964. Т. 3. С. 139.

объективность является в непосредственном движении бытия к концу.
Потому оно конкретно, поскольку именно эта форма наличного бытия
или наличного ничто исчезает, и предельно абстрактно, так как совер
шено безразлично к тому, какая именно форма порождает его. Все эти
свойства времени, наследуют чувства. Само время выступает вначале как
свойство чувства, и потому чувства не только не сводятся к некоему ма
териальному субстрату, а пребывают в бытии и ничто, во времени и веч
ности, в конечности и бесконечности, единичном и всеобщем, безобраз
ном и прекрасном, сознательном и бессознательном и т. д., и ни в том,
ни в другом в едином мгновении, длящемся между жизнью и смертью.
Это дление — година чувств, изнывающих в бесконечном ожидании по
тенциальной бесконечности, в бесплодной попытке учредить свободу и
распространить ее на весь универсум. Пока существует противоречие, их
питающее, и разорванность основания, чувства существуют одновре
менно, единовременно, разнясь по предмету и довольствуясь простым
явлением, его «очевидностью». Это бытие врозь, в разладе с собой.
Стремленьице. Чувства предпочитают гоить — говеть, жить здравство
вать, выхваченные насильно из бытия ограниченным восприятием и по
груженные, утопленные в соотносительности. Они случайны и созна
тельно ошибаются относительно происхождения. Чувства действуют
так, как будто бы нет ни одной причины, их порождающей, что позволя
ет им если не отрекаться, то отвлекаться от времени, не считаясь с ним.
Бессмертие чувств выступает предчувствием и прообразом свободы, ко
торую с этого момента начинают ожидать, порождая новые просторы, —
пространства безнадежной надежды. Чувства, пользуясь случаем, бро
дяжничают по случаю, избегая классификации, и прикидываются со
бой, подражают предметам, на которые наталкиваются.
Чувства еще не родились, пребывая в зачаточном состоянии ощу
щения, но от них уже отказались, отреклись во имя принципов разума,
пытаясь «подвести под правила чувственные представления, и тем са
мым объединить их в сознании» (И. Кант). Получив в виде нормы па
тент на ненормальность и необязательность действия, чувства узурпи
руют возможность небытия, и в оппозициях искусства развлекаются
онтологическим доказательством бытия прекрасного. Они превраща
ются в привычку, в сплошное продолжение, отторгающее произведение
и оставляющее его в затакте бытия. Оно только готовится чувствами
быть, но никогда вполне не сбывается, проступая целиком как быв
шесть. Всё в прошлом, и в этом мертвом отработанном времени находит
единство. Но это верно только для созерцательной предыстории удив
ленного, обнаружившего себя сознания, которое со всем прилежанием
197

рефлектирующей себя рефлексии полагает, что существует некая зако
номерная последовательность, познав которую, можно не только пра
вильно мыслить, но и действовать в соответствии с ней. Для сферы рас
судка так оно и есть, но не для разума и тем более — чувств. Все превра
щается в схему.
Чувства отрицаются рассудком, в свою очередь находящего свои
границы в разуме, — а уж онто в чистой спонтанности простирается в
бесконечность и т. д.
Случайность, обнаруживающая себя в необходимости, в противо
речии с ней разрешается в свободу, а уж она меры не знает, превращаясь
в чистую нравственность, и т. д.
Складывается привычная резонирующему рассудку картина, будто
случайность является основанием, снимающимся в необходимости, а
противоречие последней и случайности находит разрешение в свободе,
превращающейся в естественную необходимость. Однако случайность
— завершенное в себе наличное бытие и только, не в силах «пошеве
литься», обнаруживая неспособность к началу. Для нее ничто не воз
можно, и заключить от единичному к всеобщему без внешней необхо
димости, понукающей и толкающей к чуду сотворения из ничего, не в
силах. Случайность даже не может покончить с собой, поскольку вос
производит себя в одной и той же определенности отсутствия необходи
мости. Оно, к тому же, не находится в известном триединстве и в про
сто единстве, а только в единственности. Единство предполагает «не
разделенность, различенность и связь», «в качестве неразделенности
оно есть вечность или безначальность, потому что вечность ни от чего
не отдельна; в качестве нераздельности оно происходит от вечности с ее
непреходящим постоянством; а в качестве связи, или соединения исхо
дит от обоих»1.
В данном случае случайность не знает иного и не отличает себя ни в
пространстве, ни во времени, она отличается другим, тем, что загнало
его в иное и превратило в случайность. Она не знает границ и пределов,
которые установлены ей извне, но не принадлежат ей. Случайность за
ключена к себе и в себе. Ее постоянство, это постоянство запрещенной
«этости», когда помимо чистой «внешности», за которой скрывается за
ведомое отсутствие сущности, о случайности нечего сказать. Она бес
связна, и ее «нетость» не знает времени, заодно она в бескачественности
независима и от него. Не случайность является основанием необходимо
1

Николай Кузанский. Об ученом незнании // Николай Кузанский. Соч.: В 2 т. М., 1979.
Т. 1. С. 63.

198

сти и свободы, а необходимость становится основанием случайности и
свободы. Основанием не снятым, а брошенным. Необходимость — ос
нование, причем покинутое. Необходимость потому и является, что она
в прошлом как утраченная сущность, а потому проступает мерой и са
мой себя, и случайности, и покинутости, распадаясь на случайность как
регрессирующий догматический момент отрицательного, падающего
времени, и свободу, восходящую к основаниям, которых нет, но которые
должны были быть совершены, но остались лишь в идее разума, реаль
ность которого сомнительна. Именно поэтому свобода до сих пор при
надлежит критике практического разума, являясь нравственным импе
ративом, но не более, и все, что сказано И. Кантом по этому поводу, по
прежнему остается последним словом философии. Чувство свободы
подменяется чувством долга перед свободой, когда бытиексмерти и во
ля к свободе совпадают как однодвижение, а жизни нет, — одна смерть, ее
тотальное единство. Время рождается мертворожденным.
Когда же история, будучи не в силах одолеть вовремя не опроверг
нутые пределы, обрушивается в себя, тогда необходимость растрескива
ется, и из живого противоречия превращается в произвольный набор
частей, продолжающих члениться и расчленять некогда единый орга
низм, как если бы человек внезапно окаменел и разбился на фрагмен
ты, раскрошился на все более мелкие детали, на атомы. Вот тогда насту
пает торжество случайности, которая в этом единственном и невероят
ном случае может выступать и выступает мерой и даже пространством
свободывтовремякак. Необходимость же свободы только подчерки
вает, что она вовсе не обязательна; она может либо быть, либо не быть:
суть дела это не меняет. Любой поступок становится проявлением пра
здности. Любое движение — фланированием (В. Беньямин), любое уси
лие мысли ничем не отличается от копошения в интернете, в этом «се
кондхенде» вторсырья или любопытствования коллекционера книг,
который их не читает, но охотно роется в книжных развалах истории в
поисках раритетов. Искусство начинает требовать обоснования могиль
ной плитой или хотя бы литургии в виде мюзиклов на Бродвее. Искус
ство приказало долго жить. Еще Шиллер говорил, что трагедия начина
ется после того, когда умерли последние герои и опустился занавес, а
зрители выходят из зала. Трагедия искусства еще впереди.
Случайность, предоставленная самой себе, вывернутая во внеш
ность, может только казаться, и это вполне устраивает искусство, кото
рое теперь лишено не только оснований, но и видимости. О критике
вкуса, об элементарном вкусе и речи нет, поскольку дело не в утрате так
и не выработанных критериев, а в подмене реальности с ее кажущими
199

ся человеческими чертами, полностью автоматизированным функцио
налистским мифом функционального мира. От полета остается гуано.
Искусство всегда не теперь, в нетепереньи, нездешности. И потому его
нетерпение и нетерпимость к бытию оборачивается в долготерпение,
заставляющее эстетику пробавляться «Записками от скуки» («Цурэдзу
рэгуса» — знаменитое произведение Урабэ Кэнко (1289–1350), разви
вавшего традиции толкования мифологоисторических сводов, которая
к XIV веку перешла к Ёсида). Это ровным счетом ничего не значит, хо
тя эстетика и здесь остается верна себе, оставаясь чистым беспричин
ным явлением, не аффецированное вещами и не инфицированное вре
менем. Она бездействует так, как если бы была истоком и сущностью
бытиявсебе, лежащего в основе всего сущего, словно именно транс
цендентальная эстетика является последним противоречием абсолют
ной красоты, ее бесконечным страданием и единственной причиной
объективности бытиядлясебя. Тем самым эстетика пребывает в созна
нии обреченности и своей исторической ограниченности, которую вся
чески защищает, избегая свободы и пытаясь укрыться в нищей вообра
жением безыскусности искусства.
Коль скоро невозможно преодолеть внешнюю границу, ставшую
вместо вытесненной необходимости, то остается идеализировать и иде
ологизировать, воспеть трансцендентность как таковую. Овеществлен
ный жест, к которому сводится чистая функциональность, вещь как ка
чество человека есть не только оправдание отсутствия чувств, но и защи
та от возможного их возникновения. Чувства атрофируются в простран
стве общественной формы движения за ненадобностью, становятся ру
диментарными, а ощущения, довольствующиеся двумя параметрами:
удовольствия или неудовольствия, превращаются в простые конечнос
ти, простирающиеся в нервных окончаниях обслуживающих(ся) челове
ком вещей. (Чрезвычайно увлекательно и, главное, легко играть в эти
бесконечные смысловые шарады в овещественном мире. Вещи суровы,
жестоки, но податливы и охотно трактуются, интерпретируются, пита
ясь кровью живых чувств. Мышление превращается в комментарии к ве
щам и в инструкции к их употреблению человека. По части заниматель
ных шарад нет равных французам; труды Г. Башляра, Ж. Дюрана, Ж. Бо
дрийяра, М. Реймса, Р. Барта (ну, что я на них так вызверился? Это ведь
все равно лучшее, что есть на сегодняшний день) и др. — типичный об
разец того, как якобы критика превращается в апологию существующе
го положения вещей, их строя и настроения, когда, ободрав К. Маркса и
даже не удосуживаясь хотя бы раскланяться с классиком, борзые ученые
упаковывают мерзость товарного фетишизма в яркую разрекламирован
200

ную обертку своих штудий, дескать, так есть, так было и так будет, ино
го не дано, «присно и во веки веков», «се ля ви», а бизнес есть бизнес.
При этом, действительно, теоретическая критика невозможна по опре
делению. Критиковать можно лишь то, что обладает хотя бы смыслом,
если не сущностью, следовательно, признавать, находить упор, и соот
ветственно, своим действием оправдывать. Кроме того, сама критика
стала воплощением всеобщей бесталанности серого, унифицированно
го, однообразного мира кровососущих вещей, сведенных к логике голо
го потребления. «Бездарность никогда не откажется от критической де
ятельности уже потому, что не осознает себя бездарностью», — писал не
когда Д. И. Писарев. С тех пор ничего не изменилось, кроме того, что со
знательная тупость возведена в добродетель. Тем более противно разгре
бать отходы жизнедеятельности, окаменевшее дерьмо истории, что, в
сущности, эти, с позволения сказать, «проблемы» уже давно решены, ре
анимировать их не только подло, но и пошло.)
Случайность в живом движении самостоятельного бытия не имеет.
В бытиидлясебя, к которому его принуждают, отрекшаяся от него не
обходимость. Его одному много не противостоит, ему противоречит не
всё, и не ничто, а такое же одно. Причем, случайность не обладает непо
средственностью, а всецело опосредована всем существом противосто
ящего. Иначе для случайности быть не может. Она не самоопределима.
Ее абсолютная определенность не является отношением в чистом виде,
как в творческом ничто, но — в себетоскующаяпустота — чистое каче
ство принудительного обоснованного механического одиночества,
прилагаемое и навязанное внешней, не менее случайной причиной.
Случайность не имеет возможности быть иной и не знает действитель
ности быть собой. Только в необходимости она может стать необходи
мой, только в свободе — свободной, став свободной причиной по причи/
не необходимости. Но и здесь случайность не имеет выбора. Она не
спонтанна, а полностью детерминирована, терминирована внешней
необходимостью, и если действует, то только в противоположность сво
боде, руководствуясь жесткой логикой, формальной и непререкаемой
логикой уничтожения. Но поскольку эта логика, не обладающей созна
нием случайностью, не осознается, то и действие развертывается по на
итию, как если бы причиной его было все и ничего. Главное определя
ющее здесь — место и время, когда случайное свою случайность ощуща
ет и представляет естественной причиной, намекает на скрытую глуби
ну и бесконечность. А так как чувства еще не произошли, тяготея пре
имущественно (имущественно) к свободе (как некий ценз, где чувства в
закладе под проценты, заложники), то случайность теряется в предчув
201

ствиях, завися от силы воображения внешнего представления созерца
ющего. Внешнее созерцание действительно, особенно для искусства,
представляется тем пространственным континуумом, в котором обрета
ют развитие и объективность предметы, одной вненаходимостью спо
собные сообщать некое чувство всеобщности без посредства понятия и
минуя соприкосновения. И опятьтаки эта априорная форма созерца
ния, о которой с таким упоением говорил Кант, носит исключительно
исторический характер, то есть имеет ограниченное значение, себя уже
исчерпавшее, скажем, морально устаревшее и опровергнутое не только
последующим развитием, но и нынешним, реставрировавшим дрему
чие докантовские «народные» догматические представления «здравого
смысла» бедственным состоянием философской мысли (?), мистагоги
ей, пытающейся гаданием и дешевой магией ублажить «хочущего» чу
дес обывателя, представителя среднего класса, от нечего делать желаю
щего оплатить текущие расходы, взяв на содержание философию, заме
нив сердешную «философоведением на ставке», с желтым билетом и
обязательной регистрацией. В отличие от официальной, так называе
мой академической, требующей точного соблюдения табели о рангах и
исполнения артикула, от «содержанки», чтобы получить хорошие реко
мендации, требуется лишь вышколенность и понятливость, соответст
вие умственным способностям хозяина и лояльность, терпимость к не
ким возможным слабостям, маленьким куртуазным фантазиям и про
чим шалостям. Кака така слобода? За неимением последней ее отсутст
вие — свобода от свободы. Так, фривольность, каприз...
Отказ от философии и превращение оной не просто в мертвый
язык, а в кунсткамеру курьезов, диковинок, безусловно, мечта (сбыва
ющаяся наяву) для каждого, очень уважающего себя, благонадежного,
захлебывающегося слюной от умиления своей преданностью и лояль
ностью, холуя, который по забывчивости мнит себя интеллигентом. По
сути, это просто отречение от мышления, речи и языка ввиду отсутст
вия таковых. Утрата общественных отношений, замененных тотальным
единообразием.
Возвращаясь к прерванному этим пассажем изложению, хочу на
помнить, что речь идет не о диалектике, пришедшей к своему заверше
нию и подвергшей отрицанию практикой, то есть чувственнопракти
ческой деятельностью свое сирое существование в виде теоретической
спекуляции (что было бы естественно), а о ритуальном отказе от даль
нейшего следования и развития в собственно человеческое, отречении
от попыток отвоевания человеческой отчужденной сущности и капиту
лировании, где диалектика в лице своих адептов не только не покончи
202

ла с собой, но пошла на альянс с унылой метафизикой и занялась уст
ройством карнавалов. В них вместо фейерверков устраивают аутодафе
человеческим чувствам, еще остающимся в живых.
Впору писать трактат «О предательстве диалектики» (причем, дву
смысленность очевидна; о тех, кто предал ее и о том, как предала диа
лектика). На определенном этапе развития диалектика закостеневает
догматом и начинает покушаться на жизнь не только искусства, но и ос
танавливает противоречие в вечном антагонизме как завершенную и за
конченную форму абсолютного созерцания, объявляя его достигнутой
гармонией. Объективированная таким образом философия превраща
ется в искусство, а наделенное субъективностью искусство — в филосо
фию, о чем виртуозно писал Шеллинг, принудительно завершая свою
систему. (Кстати, cемь так называемых периодов его творчества лишь на
беглый, поверхностный взгляд разняться между собой, при ближайшем
рассмотрении все они связаны жесткой логикой, начиная от натурфи
лософии и философии искусства и заканчивая мифологией и неизбеж
ным откровением, откуда — не менее неизбежная сентиментальность,
умиление и слезливая растроганность суррогатных чувств, примиряю
щих со злом существования.)
В едином движении к абсолютной красоте нейтралитета не бывает,
нельзя стать над схваткой. И в этом развертывании — смысл всего исто
рического развития, даже если это не так. Абсолютная красота — един
ственное оправдание всего этого кровавого ужаса, который именуется
историей. Конечно, не выдерживая напряжения, сам язык категорий
рвется и ломается. Кора метафизически застывших и определенных
слов приходит в тектоническое движение, когда трескается, рассажива
ется норма и, нарушая все собственные законы, язык вздыбливается.
Тектонические разломы, столкновение геологических пластов языка с
трудом передают то усилие, которое за этим скрывается. Когда наступа
ет черед переходных форм, не так уж и важны отношения не только не
обходимости, случайности и свободы, но даже прекрасного и безобраз
ного, добра и зла, пространства и времени, вечности и бесконечности и
проч. Эта застывшая было в самосозерцании антиномичность приходит
в движение разрешения противоречия, становясь объектом практики.
Противоположности превращаются в противоречие свободой, обру
шенной извне, как предустановленное пространство, в единство кото
рого втягивается все предшествующее развитие. Свобода, которой еще
нет, выступает причиной и внешней жесточайшей необходимостью, ус
ловием бытия и дальнейшим движением развития. В разрешаемом про
тиворечии, которое не то, что было, и еще не то, что есть, вся эта разо
203

рванность не похожа на себя, она — в единстве борьбы противополож
ностей, что стало расхожим местом, но от того не менее удивительно.
Все сливается в единое, сжавшееся в действительное чувство практиче
ского движения преобразования, когда вотвот и... переход в противо
положность свободы, ушедшей в основание и утратившей не только
предстоящие пределы, овнешненного прошлого, удерживающего в сво
ем времени, — но внутренних пределов, как обретение бесконечной
сущности движения материи вообще, да и не сущность она уже, а чис
тое становление...
Но в метафизическом распаде, в контрдвижении чистой негации
случайность, необходимость и свобода обретают самостоятельные сущ
ности, играющие отблесками былого единства, и потому каждая из них,
обладая, в отличии от прежнего единого жизненного движения, созна
нием и пеплом прошлых чувств, свободно сочиняет себе свою необхо
димость, случайность и свободу как абсолютные реальности.
Если в освобожденной свободе все уходит в основание как в абсо
лютное ничто, то здесь, в противостоящей в качестве абсолютной про
тивоположности случайности, — превращение в ничтожество отказом
от всего, и не просто аскетическим «нет», пассивным и робким, а унич
тожением самой сути человеческого, не свойств, не качеств, а самой де
ятельности, сведением ее к механическому способу движения материи.
Формально в этих разломах восставшей, зомбированной метафи
зики кроются остатки воздуха, которым еще можно дышать. Так умира
ющие от жажды в катакомбах пьют влагу, высасывая ее из ноздреватого
камня. Бесконечные фривольные, формальные связи и произвольные,
волевые отношения кажутся счастливым достигнутым многообразием,
но только подчеркивают отсутствие связей и отношений, безволие, не
только всей своей сущностью, но и всем видом порождая и выпуская,
натравливая на свободу абсолютно несвободное время.
Необходимость продолжает распадаться всебеидлясебя, созда
вая из ничего искусственное пространство случайности необходимости,
необходимости необходимости и свободы необходимости, и дальше в
бесконечном расслоении: случайной свободной необходимости, сво
бодной случайной необходимости, необходимой случайной свободной
необходимости и так далее до бесконечности.
Случайность в свою очередь порождает свой мир необходимости
случайности, ее свободы и случайности случайности, где продолжается
все тот же распад на случайность случайности случайности, необходи
мость случайности случайности, свободу случайности случайности; на
случайность необходимости свободы случайности, случайность свобо
204

ды необходимости случайности, свободу свободы необходимости слу
чайности и т. д. до бесконечности, стремящейся в самодроблении к ну
лю, но заведомо не достигая ничто. Оставим эти упражнения в комби
наторике для «случайников».
Вся эта пустопорожность, однако, имеет весьма смысложизненное
значение для жизнедеятельности современной функциональной жизни
того, что осталось от движения духа, сведенного к имитации жизнен
ных процессов. Гидропонное основание, за которые цепляются блед
ные тени мыслей, имитирующие жизнь вещей, обретающих автоном
ную волю и заставляющих человека, вернее, его подобие, двигаться по
их контуру как свойство самой вещи. При этом здесь властвует сугубо
дегенеративный принцип диктата необусловленной, ненужной нужды:
если, к примеру, спрашиваешь, «искусство и философия продажны, они
проституированы, превращены в ширпотреб, в непотребность; так бы
ло всегда, но должно ли так быть?», в ответ обязательно услышишь: «Так
надо...» Это «надо», «нужно» само на убыль не пойдет.
Случайность коллапсирует в чистую единичность, без протяжения,
и единственным утешением служит то, что в своей индивидности чело
век уподобляется произведению искусства, теша себя иллюзией своей
неповторимой потворности, работая не свободно, в автономном, авто
матическом режиме. Произведение копирует человека, подражает ему.
Человек приспосабливается, приноравливается к произведению. При
чем, даже не к его объективному бытию. Объективным для чувств явля
ется не вещь, а ее явление, которое чувство полагает своим предметом,
раздваиваясь в восприятии. Ограниченное явлением чувство абстракт
но, поскольку не знает сущности явления, которое ощущает своей при
чиной, и в тот же момент чувство конкретно, поскольку вся предмет
ность явления сущность находит именно в чувстве, не нуждающегося в
рефлексии и самосознании, а исчерпывающее себя в тотальном пере
живании. Чувство, с одной стороны, — порожденная деятельность вне
шней необходимости, но с другой стороны, со всех сторон, — порожда
ющая деятельность, не ограниченная ничем итворящая так, как если
бы весь универсум создавало из ничего.
Тем и примечательно развитие чувства, что оно не схватывается в
привычных категориях. О его субъективности и объективности нечего
сказать. Оно конечно и бесконечно, временно и вечно, но поскольку не
обладает эмпирической реальностью, действует так, как будто у него
нет ни одной причины, чтобы быть, и в тот же момент — как единствен
ная причина бытия вообще, а если не причина, то уж единственным
смыслом жизни наверняка. Довольствуясь на ранних стадиях развития
205

явлениемвсебеидлясебя, чувство замирает в чистом созерцании,
проявляясь, оставляя некий «трек» в бесчувственном, не является, оста
ваясь чистой сущностью. Ощущение «материя» чувства. Чувство кажет
ся себе неизменным в отличие от ощущений, многообразных, различ
ных и меняющихся. Однако оно вынужденно разделено по основанию
на порожденные и порождающие чувства, на деятельность от внешней
необходимости, отчуждающих чувства в мертвое созерцание и на дея
тельность спонтанного самосотворения чувств. Эти противодвижения
не только противоречат друг другу, но и «забывают» о собственно чувст
ве. Художник, музыкант, философ иначе чувствуют произведение, чем
потребитель, пользователь. Непосредственное же чувство брошено в
междумирье, как побочный продукт. Происходит это в силу историчес
кого отторжения чувства в самостоятельную область самой же чувствен
нопрактической деятельностью. Первоначально инкубация чувств в
область искусства является единственным шансом на спасение, и раз
витие их в суррогатной свободе и ограниченной, опосредствованной
формами собственности всеобщности, но дальше сущность самих
чувств превращается в свою противоположность. Они обесчеловечива
ются, а искусство становится «отстойником» их, местом заключения.
Чувства более не совлекают тварность, подспудно, тайно тлея свободой,
произрастая свободным временем опредмеченному в произведениях
искусства, а, напротив, овеществляются в тварность, облекаются ею,
отказываясь от себя, переставая быть чувствами, протухая в самой идее.
Историческая форма искусства, соответствующая капиталистичес
кому способу производства, себя исчерпала, и если ее не убрать, вернув
чувствам непосредственно общественную природу, то они, окрысив
шись, сожрут нас заживо, изнутри, более того, — уничтожив даже раз
нообразие ощущений, унифицировав их внешней необходимостью.
Надо ли напоминать, что превращенная форма стоимости имеет своим
эквивалентом не просто прибавочное время, а мертвое время, порож
денное мертвым, овеществленным трудом. Дело даже не в капитализме.
Оставим его критику ассенизационному обозу профессиональных зо
лотарей, погружающихся в любимую работу с головой. Проблема в том,
что если исчерпавшая себя форма не снимается и не уходит в основа
ние, где освобождается от необходимости быть, то она становится бес
содержательной, уничтожая в зряшном отрицании самое себя, не пре
вращаясь в иное. В любом случае чувства ампутируются или принужда
ются к ограниченным ощущениям, выступающими товаром. Ограни
ченность становится условием объективации, основанной разделением
деятельности в себе. Чувству достается лишь отсутствие, порождающее
206

время, поглощающее, похищающее у чувства его бесконечность и делая
его исторически преходящим. Это дает чувству возможность развивать
ся, поскольку для развития требуется развертывание в пространстве и
во времени, позволяет действительно происходить, но одновременно
делает бессмертные чувства преходящими, по крайней мере, для мира
случайности, где они овнешнены и выставлены напоказ. Они бесчувст
венны. Чувство само становится пределом самого себя до тех пор, пока
существует, существеет время и наследует у времени свойство движе
ния к своему концу. Чувства все время умирают, что не соответствует их
природе. Их смерть назидательна, без искупленья. Они моральны до
тошноты, но само их наличие безнравственно. Они завершены, посту
лированы в наличном бытии, и являются воплощенным устранением
всякой свободы в созерцании, в котором всякое будущее предрешено.
Связи, причины и основания бывания отсутствуют, а произведение
ограниченно наличным бытием, тупым пребыванием в овеществленном
времени, причиной которого является чистая лишенность без сущности
и содержания. Бывание убывания, когда внешней причиной бытие идет
на убыль, не сбываясь. Как говорил Ю. Олеша, «приходнорасходность»
произведения искусства, рожденное имущественным отношением к жиз
ни. Есть содержимое, но и оно принадлежит превращенной форме абст
рактной стоимости, имеющей право собственности на бытие, функцио
нируя в качестве абстрактного эквивалента. Причем, эта абстракция бы
тия не развивается, а воспроизводит себя в одной и той же определенно
сти, в форме покоя, лишенного отношения, а значит, и формы. «Бессоз
нательная бесконечность (синтез природы и свободы)» (Шеллинг) про
изведения простирается помимо него как противостоящая бесконечной
ограниченности данности, необходимая именно своей невозможностью
свобода, отрицающая само существование искусства. Оно не содержит
ничего, и потому отражает, отбрасывает всё. Единичность произведения
— чистое отрицание всеобщности, и в своей надменности способно толь
ко отрицать бесконечность, тем самым обретая бесконечную реальность,
имеющую все смыслы и ни одного. Чувство бесконечного противоречия
основано чувством преднамеренного равнодушия, сделанной вещи, тща
тельно скрывающей свое происхождение.
Убогая декларация традиционной эстетики, что бесконечное, выра
женное в конечном, есть красота, — порождена все той же попыткой оп
равдания нищеты овеществленного мира и принципиальной невозмож
ностью овеществления, оплотянения чувства, которое своим небытием,
отсутствием позволяет произведению искусства не быть собой, а только
другим, и значит, жить самим по себе. Чувства становятся средством
207

сдерживания и обуздания страстей. Отказ от ещенечувства ради объек
тивности, примирение в созерцании является попыткой сгладить, разве
сти, разбавить простую, как топор, непротиворечивость прекрасного,
повторюсь, которая есть всего лишь вещь, совершенная в своем роде, и,
дав ему статус единственной красоты, сделать возвышенной, припод
нять над бытием природы, наделив свободно конвертируемой субъек
тивностью, которая была бы, тем не менее, причиной и основанием объ
ективности. Но именно этим отворачивается, отвращается от красоты,
полностью погружаясь в формальность и относительность прекрасного,
объектность полагая субъективностью, наделяя произведение статусом
продукта, а явление рассматривая как свойство самой вещи, представляя
вещественность как предметность, обладающую самостью.
В прекрасное смотрятся вещи, и вся его относительность — кажу
щаяся, глядящаяся в ее искаженную зеркальную поверхность бытие,
пытающееся узреть суть вещи в себе в абстрактном, отчужденном про
странстве, которое сведено простым пожеланием к внешней априорной
форме созерцания. Этим, конечно, сохраняется самость вещивсебе,
за которой скрывается гипотетическая возможность, некий непостижи
мый «внутренний мир», но на самом деле — это произвольная юриди
ческая констатация права на частную жизнь, которая свою «нутряную»
начинку получила, только узурпировав общественный характер движе
ния «совокупности всех общественных отношений» в качестве надела,
присвоив свойства ограниченного человека, а то и «человека без
свойств» (Р. Музиль). Загадочность и «неисчерпаемость «личности»,
ставшей таковой лишь благодаря тотальной ограниченности в том, что
сущность ее не в себе. Сколь не анализируй форму «я» и ее внутреннюю
сущность, кстати, безразличную к временной определенности, ничего,
кроме психологии потребления не обнаруживается, хотя и в бесконеч
ных вариациях. Даже К. Маркс с его теорией богатой человеческой по
требностью дал слабину, закрыв глаза на то, что всякая потребность не
потребна и является крайним пределом выражения нужды, нищеты, от
рицательной величиной человеческого, из которой произрастают все
теории целей и идеалов. Поэтому и творчество, по сути, — есть самая
нетворческая деятельность, поскольку представляет абсурдное единст
во антагонизма свободы и несвободы, аннигилирующей и этим нечело
веческим светом полнящейся.
В этом одиночестве достигнутой субъективности, в остановившей
ся автономии и самодостаточности произведение оказывается полно
стью зависимым от внешних причин, которые его потеряли. Не потому,
что таковы объективные условия его бытия, а потому, что изгнание про
208

изведения в тотальное одиночество — единственная возможность из
бавления от времени, от которого можно скрыться только в мгновение
пребывания, отступив в себя, в случайность и единичность, не знаю
щую рефлексии. Где только и остается, что почить в непостижимой гар
монии абсолютного созерцания, умилительную картину которого изоб
разил Шеллинг периода «трансцендентального идеализма», вызвав «та
инственного гения», примирившего сознательное и бессознательное
«я». А дальше — как откровение соблаговолит распорядиться. Одиноче
ство ему противостоит случайной, преждевременной свободой, которая
для того, чтобы быть объективной, должна быть бессознательной, то
есть происходить без моего участия. Произведение же, независимо от
того, является ли оно сформированными, вызванными к жизни чувст
вами, произведением искусства или пробудившейся деятельностью, яв
ляется результатом ограничения, трансценденции, пределом трансцен
дентальной свободы. Оно полностью доверяется внешним чувствам,
способными быть какими угодно, и эта угодливость на определенном
этапе склоняется в пользу времени, подлизываясь к нему. В любом эс
тетическом пассаже слышится подголосок: «Искусство должно», «Ис
кусство обязано» и т. д.
И даже если искусство не должно, то предполагается, что оно не
это, а другое. Избежать подобного очень трудно, а может, и невозмож
но. Даже здесь, осознавая всю беспомощность разума в отношении ис
кусства и принципиальном отрицании его познавательных и воспита
тельных функций, испытываешь огромное желание назидательно ве
щать о месте его в универсуме и молча созерцать чистые идеи эстетики
в абсолютном движении становления, безразличного к определеннос
ти. Подспудное желание защищать право искусства на жизнь, создав
своеобразную конституцию искусства, регламентировав и упорядочив
его жизнь по мифическим законам красоты, порождены попыткой за
ставить ходить чувства строем, повзводно, опираясь на некий формаль
но выработанный критерий, — артикул прекрасного, которому следует
беспрекословно подчиняться, а чувства подвергнуть вивисекции, клас
сифицировав их почти по К. Линнею, объединив в классы, разбив на
виды, подвиды и отряды. (Собственно, этим и занимается зажившаяся
аксиология, которой давно пора в колумбарий.) В казармах времени
мобилизованное искусство чувствует некую защищенность и формаль
ную нужность вместо неуютной заброшенности в бесконечности, кото
рой оно обещано. Оно выживает из образа.
Хотя это, может быть, попытка вырваться из кокона времени, пре
вратиться в иное, прорвав меру времен, которым противосстает мгно
209

вением бытия и ничто, отказавшись от всего внешнего. Ведь, по сути,
несмотря на то, что произведение искусства всецело поглощено явле
нием, сущность его внешнего не знает. Внешнее лишь просматривается
по видимости и кажется, — само произведение соткано внутренним
чувством в мгновении, отринувшем и время, и вечность, и мгновение.
Минута мерящая! Малость
Обмеривающая...
Минута: мающая! Мнимость
Вскачь — медлящая! В прах и в хлам
Нас мелящая! Ты, что минешь:
Минута; милостыня псам!..
(Марина Цветаева)
Но закрытое в спертом пространстве, искусство, нашедшее место в
жизни, превращается в хорошо знакомый, привычный, потертый и за
пыленный мирок, теряя грозную непредсказуемость и непостижимость,
настоящесть. Его судьба предрешена. Искусство становится своеобыч
ным, обыденным.
Искусство теперь — быт, тошнотворный дохлыми, пыльными инте
рьерами, трактующими себя как окружение, обстановочку обстоятель
ного индивидуя, который якобы в центре махонькой, заселенной, заса
ленной, залапанной Вселенной, куда вселяются по ордеру, в комму
нальную квартиру творчества на положенные квадратные метры. На са
мом деле оно превращается в фэншуй для домохозяек, где закрытое,
защищенное пространство, в котором искусство выполняет роль стен,
защищающих чувства от потрясений и просторов стихии бесконечнос
ти, похищают у чувств последний глоток воздуха, каким, собственно,
искусство и являлось. Чувства в нынешнем пространстве испытывают
клаустрофобию. Пытаясь избежать чудовищной правды о своем проис
хождении, они предпочитают нарисованную свободу свободе на барри
кадах. Опухшие, распухшие, разбухшие вещи создают своей развязной
похабщиной видимость свободывтовремякак. И в лучшие времена
реальное движение подменялось целеполаганием и идеалом, но ныне
обходятся и без этого. Свобода подменяется шулерским приемом, пере
дергиванием пространства, оставляя единственный выбор (хотя какой
это выбор, если единственный) — эмансипации человека в функцию
вещи, причем вещи самой по себе бесполезной, пустой и бессмыслен
ной. Здесь салонная философия прекрасно уживается с салопной, со
здавая симбиоз вполне жизнеспособный (для кого бутики, кому «се
конд хэнд», кому кутюрье — все одно на продажу), хотя и салоны, и са
210

лопы — плохая подделка, имитация, игра в цивилизованный мир. Сла
бым утешением служит оправдание, что так было всегда, и к каждому
современному поденщику от философии применимы слова Гамлета:
«Таким образом, как и многие другие из этой же стаи, которых я знаю,
обожает наш пустой век, он перенял лишь современную погудку и
внешние приемы обхождения; некую пенистую смесь, с помощью ко
торой они выражают самые нелепые и вымученные мысли; а стоит на
них дунуть ради опыта — пузырей и нет».
Самое мерзопакостное, что это гниение совершенно объективно.
Оно — гниение в превосходной степени, если не абсолютно. Оно не
просто отражает некие изменения, нет — разлагается на корню, поддер
живая свое состояние до бесконечности. Сам по себе этот процесс —
гниение ради гниения — прекратиться не может. Казалось бы, чего про
ще: уничтожить, да и все тут. Сложность, однако, в том, что все проис
ходящее всего лишь пародия на несбывшееся, уродливая тень того, что
не осмелилось произойти, испугавшись действительной свободы, кото
рая в глазах обывателя выглядит как «ужас без конца». Особь не в силах
понять, что действительная свобода тоже не оставляет выбора, требуя
безусловного «быть человеком», безо всяких но. Это означает, кроме
прочего, что необходимо создать такие условия, когда иного, кроме сво
боды быть человеком, не только не дано, но и не возможно. А это в свою
очередь уничтожает диктатуру цели и идеала.
Свобода существует сама по себе, и потому самоцельна, но не как
состояние, а как самодвижение, то есть движение не механическое, что
свойственно случайной свободе, произволу современного искусства, а
— динамическое, оставляющее в безразличии созданное движение в его
наличном бытии, которое далее подвержено, причинено самому себе,
оставлено, как нисходящая ветвь развития «действующих причин»
(Кант). Иными словами, существование современного искусства неес
тественно по причине, которая навязана ему внешней целью, — свобо
дой как познанной необходимостью. Она выступает формально объеди
няющим принципом и целью, принуждающим искусство существовать
благодаря и ради всего остального, противостоящего его самости в ка
честве целого. Цельность произведения в его отрицательном, отрешен
ном одиночестве, и в этом оно копирует состояние отсутствующего че
ловека в его отъединенности. Усугубляется это достигнутое состояние
тем, что в результате случайной свободы, которую представляет воля,
странствующая в никуда и тем создающая пространство произведения,
создается бесконечность не предполагаемого, которое, как точно заме
тил Шеллинг, вторгается скрытой необходимостью, трагедией действи
211

тельной самой обыденной жизни, — врывается судьбой и провидением,
так, что сама свобода является действующей причиной того, к чему ни
кто не стремился1.
Иными словами, свобода должна стать всеобщей и бесконечной
предпосылкой моего развития, совлекающего форму единичного я в
универсальной свободной деятельности. И суть этого движения, конеч
но же, не во всеобщем волении к установлению морального миропоряд
ка, основанном на законосообразном переопределении всех действий в
соответствии с понятием свободы, но в переосуществлении самих осно
ваний общественной формы движения материи, когда абсолютная кра
сота становится непосредственной природой человека, походя осво
бождая и искусство из одиночной камеры истории созерцания, пусть
даже и посредством синтеза. Но поскольку мы имеем дело с рецидивом
случайности, захватывающей мир человека уже не просто отчуждением,
а разрушением превращенных форм, она — необходимая случайность,
механическая, долженствующая и определяющая, то свобода уничто
жается чистой субъективностью, всегда оставаясь в запредельности,
трансцендентальной иллюзией, в то время как произведение пытается
уйти в себя, демонстративно отказываясь от явления, ускользая от объ
ективности в бессознательное, создавая систему конечности, превра
щаясь в простой символ веры, который доступен только откровению.
Пребывая случайным, современное искусство вообще не может быть
откровенным, поскольку светит в своей унифицированной уникально
сти отраженным светом.
Естественно, искусству при этом все равно, что о нем думают и ду
мают ли вообще. Оно не рефлектирует, а обладает рефлексией, присва
ивая ее. Произведение не только неискреннее, но и абсолютно безответ
ственно, безответно, и сказанное вовсе не означает, что должно быть на
оборот, а только констатацию факта игры в свободу, понятие которой
фатально как акт возмездия. Искусство мстит чувствам за непохожесть,
инаковость, взращивая культ прекрасной вещи, золотой середины, уме
ренности, золотого (кесарева) сечения. Муляжи разделанного простран
1 «Здесь должно присутствовать нечто более высокое, чем человеческая свобода, на что

только и можно с уверенностью рассчитывать в наших поступках и действиях. Без этого
человек никогда бы не решился предпринять чтолибо, чреватое серьезными последстви
ями, так как даже самый совершенный расчет может быть настолько нарушен вторжени
ем чужой свободы, что результат его действий окажется совершенно иным, чем он пред
полагал» (Шеллинг Ф. В. Й. Система трансцендентального идеализма // Шеллинг Ф. В. Й.
Соч.: В 2 т. М., 1987. Т. 1. С. 458).

212

ства, омертвленные в единичных произведениях, выражающих лишь чи
стую субъективность творцов, просто похищают просторы, делая невоз
можным любое движение, оставляя вещь в ее себетождественности.
Произведение сравнивается, уравнивается, но ни с чем не соотносится.
Поэтому современное искусство теряется в бесконечных просторах
ввиду вакуума, которым окружено. Но в этих пространствах очень мало
воздуха. Отсутствие причинноследственных связей заставляют произ
ведение быть опустошенным, то есть временным, и воспринимать
внешнюю, случайную необходимость своей холодной, бесстрастной
свободой, в которой оно находит сущность и смысл произвольного об
наружения. Создавая вид, что случайность возникает без повода, искус
ство идет на поводу у банальной идеи быть необходимым, о выдавая то
вариваривание за опредмечивание, бесчувственность представляя объ
ективностью, единичное полагая особенным, обособленным чувства
собственности, заменяющим универсум чувств. И, становясь товаром, в
силу отсутствия необходимости (хотя отсутствие необходимости еще не
свобода) репрезентируется как предмет роскоши.
Традиционные заклинания философии о том, что «необходимость
пробивает себе дорогу через хаос случайностей» или «случайность есть
форма проявления необходимости» действительны и здесь с той только
разницей, что жизнь закончилась, и случайность в достигнутом атомар
ном одиночестве смерти является простым отрицанием необходимости,
ее воплощенным разложением, размножением, разможжением на мо
нады произведений, при всем кажущимся разнообразии форм, связан
ных одной формальной, абстрактной идеей: быть проданным еще до
рождения, априори.
Продажность — главный критерий искусства. В своем тотальном
однообразии, единообразии, безобразии произведения испытывают
нужду не во всеобщем развитии чувств, а в беспрекословном подчине
нии чувству обладания, в котором обобщается вся мертвая природа, ос
тающаяся (оставляющаяся и обставленная) прошлым, так и не жившим
временем. Покинутость как таковая, где все время — прошлее прошло
го и всегда чужое. Современное искусство совершенно в своей несовре
менности. Оно грезится, видится, «мариться» себе. Его тотальная спон
танность, «спонтанейность» — не стихия хаоса. Слишком все заоргани
зовано и рассчитано. Знаменуя новый порядок, оно — своего рода фаб
рика, но не грез, а смерти чувств. В этом — бесцельная цель искусства.
Оставаясь в затхлом сознании, освобожденным от смысла, а заодно и
вымысла пространством, искусство обретает бесконечный предел, по
скольку случайность его проявлений, явлений, лишенных сущности, не
213

имеет протяженности. Все «что» состоит из пределов. Предел, потому и
не заметен, не удушает, поскольку всецело овнешнен, заметён своими
тенями. Он чудится себе. Это не бытие всеобщего в одной субстанции,
а зависимость от одной акциденции по внешней причине, выраженной
частным случаем несвободы, случайно выступившей не случайной, но
для всех — как вульгарное общее чувство.
Опустошение бесконечно и неисчерпаемо, что закрепляется глян
цевой философией, удовлетворяющейся свободой определений, но не
сущностью, угробленной и прихлопнутой внешней необходимостью.
Случайность не знает воображения, пытаясь установить предписания
свободе. Произвол, подменяющий ее, рассматривает продуктивную спо
собность воображения и просто фантазию как силу, посягающую на су
ществующее положение вещей, которая должна быть уничтожена, но в
силу их уничтожающего отсутствия не в состоянии не только мыслить за
своими собственными пределами, впадая в угар уговоров, но и смутно
различать свои пределы, обращаясь в прошлое, глядясь в него, отража
ясь (поражаясь) в нем. Оно отвращается от всего в себя. Отражающее —
прошлое. Отражаемое — то, что вожделеет быть настоящим, но в своей
страсти к сбыванию полностью прошлым поглощается. Взамен обрета
ется нечто, что было бы, — хотя бы временно постоянным, обладающим
в изменении наличным бытием и постоянством как измена жизни живо
го движения. Между прошлым состоянием искусства, когда его необхо
димость определяется стоимостью в самом пошлом виде, как предмет
роскоши и действительной сущностью его во всей первичной необходи
мости бескорыстного развития чувств до их абсолютной формы и сня
тия, отрицания — последней простирается пропасть антагонизма пре
красного и красоты, где пределом абсолютного является прекрасное.
Красота предела не имеет, и для сосредоточенного в пределах только ра
зума рассудка лишь кажется в виде «внутренней определенности», а в
действительности отрицается, причем формально, объявляясь недейст
вительной. Она действительно недействительна в этом мире смерти.
Как невозможно постичь необходимость, исходя из бесконечного
конечного бытия случайности, а только зафиксировать, вбить осино
вый кол в инобытие, как не это и не что, так и свобода, — а тем паче
красота, — не видятся прекрасному, а лишь глядятся в произвольные го
лые пределы, освященные произволом, и в них же множатся. Искусст
во на пределе создает свои фрески, по сырой штукатурке созданного и
набросанного как попало вязкого времени. Оно провидит кажущуюся
бесконечность и отрекается от иного, грезя собой как данностью. Но
поскольку предел постоянно отбрасывается в бесконечность, появляет
214

ся необходимость в нужде, в нищете и даже в отсутствии воображения
как необходимом условии существования самого духа и обращенных,
юродствующих чувств, этих нервных окончательных окончаний без
душной реальности, только болью взращиваемых. А то вообще доволь
ствуясь удовлетворенным, самодовольным отрицанием чувств, одной
примитивной реакцией на раздражитель. (Кстати, отсюда, из небреже
ния чувствами и их неприятия, как чегото бесполезного и сверхесте
ственного, сверхчувственного, избыточного, того, что «ужеслишком»,
рождается тотальный цинизм (который тут же оправдывается штатны
ми идеологами в примитивных трактатах с многозначительными назва
ниями вроде «Критики циничного разума» Слаттердайка), не хочется
оскорблять киников, презирающих все человеческое, кроме осмеяния,
с тупым солдафонским рвением всего того, что тупоумию недоступно.
Тупость, и сопутствующая жестокая сентиментальность (но отнюдь не
остроумие) позволяют «певцам дерьма», как изволил «изячно» выразит
ся один продвинутый (коммерцией) «современный» писатель, так оце
нивший идею нынешней литературы, претендовать на абсолютную ис
тину в уцененных оценках происходящего. Черви выполняют свое
предназначение, и в этом их историческое оправдание. Отсюда и живу
честь побитой молью аксиологии с ее прейскурантом цен в дешевой
распродаже человеческого, слишком человеческого на торгах, где ис
кусство всего лишь одна из статей дохода.
Самое трудное состоит в том, что искусство в доказательстве и оп
равдании не нуждается, оно даже в своей случайности самодостаточно;
оно не обсуждается, поскольку благосклонно, не обращая внимания на
критику, способности суждения не имеет способности к суждению, до
вольствуясь простой способностью воображения, которой тоже не име
ет, так как эта «простая» способность обретает возможность только в
чистом пространстве свободного времени. Это его «ненуждание», не
нужность дает ощущение непринужденности, так как случайное безраз
лично в своем бытии. Оно не единство бытия и ничто, разрешающееся
в становление, а ни бытие, ни ничто. Искусство логически не доказуе
мо, и не только в том смысле, который имел в виду С. Л. Франк, что вер
ховенство логического, рассудочного объяснения не может быть логи
чески же доказано1, поскольку опирается на совершенно необоснован
ный догмат иррациональной убежденности в непогрешимость рассуд
ка, с его верой в очевидное, но и потому, что даже самая суровая эстети
1 См.:

Франк С. Л. Непостижимое: Онтологическое введение в философию религии //
Франк С. Л. Сочинения. М., 1990. С. 181–559.

215

ка не может носить критический характер. Она всегда догматична («ибо
наука всегда должна быть догматической, то есть должна давать строгие
доказательства из верных априорных принципов», — заклинал Кант), и
исповедует абсолютную деспотию, тиранию свободы даже там, и пре
имущественно там, где этой свободы нет и в помине, хотя ее и помина
ют при каждом удобном случае.
Поскольку речь идет о современном искусстве, которое не свобод
но, а случайно, вторично дважды: по отношению к действительности
развития и к своей собственной истории, то есть — само по себе резуль
тат разложения формы необходимости, то текст об этом, с его провала
ми, размытыми границами, алогичностью, не согласованиями времен,
отсутствиями знаков препинания, тяжеловесностью, коробящими и
корчащимися образами и т. д. является производной реального состоя
ния духа, его чувственным выражением. Оплывающие контуры идей
можно передать лишь разрушающимися конструкциями. В конце кон
цов, и смерть случайна, хоть и наступает с «железной необходимостью».
Теряющиеся и затуманенные пределы — суть неуловимость переходов и
исчезновений формального бытия, перестающего быть не только со
бой, но и вообще перестающего быть. Если это раздражает и выводит из
себя, значит, цель достигнута.
Искусство непоправимо в своей преднамеренной свободе. Это пре
тензия не на изменение искусства, его служебного статуса — слишком
мелкая, канцелярская, бухгалтерская проблема, но на превращение дейст
вительности в форме самого времени, что, конечно же, воспринимается
рассудком, выжившим из ума, изменой искусству и настоящему времени.
Разум вполне устраивают произведения искусства, которым приписывают
понятие первичной свободы, означающей всего лишь состояние вещи в
себе, не подчиненной законам природы, пребывающей не в себе и пред
ставляющей нечто, не соответствующее ее сущности. Эта непротиворечи
вая свобода от... произвольна, как желание воли, чтобы ничто не препят
ствовало осуществлению все того же естественного движения, и в этом —
наследственное ничтожество произведения искусства. И в то же время,
порожденное именно этим практическим, показательным отрицанием,
закономерностей, закономеростей природы, любое произведение искусст
ва становится в формальной отъединенности зрачком, объемлющим не
только бесконечность, но и вбирающим в себя все возможное и невоз
можное развитие. Оно ко всему способно в своей убогости.
Искусство не предмет знания. Стать просторами развития чувств —
его имманентная цель, но эти достигнутые непостижимые просторы
могут стать и местом их захоронения.
216

Однако догматизм приемлем только и исключительно для мира слу
чайных форм с их внешней необходимостью. Если же в основании ле
жит абсолютное движение становления, поглощающее в своем безраз
личии всю формальную разъединенность, включая последние ее формы
в виде свободы, добра, красоты, прекрасного, бытия, ничто, времени и
собственно основания, то это кажется разуму, цепляющемуся за собст
венные пределы торжеством смерти, а на самом деле это является, в
сущности, тотальностью жизни, выходящей из берегов и сметающей да
же изощренную диалектику в непосредственном чувствовании.
Но это все — потом, а пока в предыстории, преждевременно соста
рившейся, пораженной «синдромом Вернера» изза того, что вовремя
не сменилась форма времени, лежащей в основе самого что ни на есть
вульгарного развития производительных сил и производственных отно
шений, человечество вынуждено живиться «стервом» настоящего, где
представители фауны и флоры духа — падальщики, питающиеся дохлы
ми падшими иллюзиями, которые сами же и порождают в виде мифов о
своем историческом предназначении. Закономерности развития исто
рии сменяются закономерзостями.
То вечное движение чувств, на которое обречены смутные искания
трансцендентальной эстетики, превращаются в догмат веры, что все это
не напрасно или, напротив, напрасно, и чувства или их отсутствие во
плотятся в чаемом единстве красоты, которая для пользы дела деловито
изгоняется в бесконечность, а за одно туда же ссылаются и чувства. Все
превращается в апологию бездушия и бесчувственности как необходи
мого условия бывания искусства, подобно тому как смерть объявляется
сущностью жизни.
Прекрасное может быть и безобразно. И в случайности оно единст
венно и неповторимо, что вполне устраивает эстетику созерцания. Ее
возможности вполне исчерпала немецкая классика, и все последующее
движение истории духа так и не решилось выйти за пределы прекрасно
го, даже не решаясь взглянуть в бесконечность абсолютной красоты. И
то сказать, что нынче и классическая эстетика в ее высших проявлени
ях тщательно обходится стороной. Она грандиозна и непонятна по оп
ределению, и побирающимся нонешным поношенным «умам» в прин
ципе недоступна. Да и к чему истые чувства и страсти в борделе совре
менного искусства? Мои претензии к предшествующему эстетическому
развитию в том, что, определив пределы современного ему же развития,
показав путь чувств в пределах только разума, доведя чувства до понима/
ния чувств и переживания их самих самими собою в непосредственной
практике, старая эстетика оскорбительно малодушно не смогла пойти
217

дальше абсолютного созерцания, и так и осталась формой форм. Исто
рически это оправдано. Теперь недосягаемо. И потому нет оправдания.
Отсутствие оснований освобождает от неизбежности не только необ
ходимости, но и свободы. Свобода от свободы позволяет действовать со
всей обреченностью прорыва в никуда. (Сознательный отказ от свободы,
столь близкий любителям убоинки, поклонников конца истории, ее туш
кою живящихся, резвящихся на ее трупе; как же! верный кусок хлеба! —
вполне предопределен все той же историей. Не случайно эссе с названи
ем «Отказ от свободы» о гитлере и его массовой поддержке Эмиль Чоран
написал аккурат в 1937 г. А он еще не самый паршивый писатель, совест
ливый.) Еще не время, конечно, не конец всех времен, но все же време
ни не подвластно и даже вечности не принадлежит. Здесь уникальная си
туация совпадения субъективности и объективности, когда безразличен
ты к обеим и обеим. Здесь единственная и неповторимая возможность
выдать желаемое за действительное, и это желание будет действительно
стью. Это переходная форма, когда она уже не форма, но и не иное, раз
лом, в котором проскальзывает разрядом, искрой вечное движение кра
соты, нестерпимое для наших убогих понятий и затертых слов, но впол
не переосуществляющим не только чувства, но даже ощущения. Переход
приговорен к исчезновению, даже если он длиться миллионы лет. Мгно
вение, о котором не сожалеют. Смерть, но не скука. Этот путь не нужда
ется в оправдании, равно как и искусство — в комментарии. Да и смысл
искусства вовсе не в нем, а в развитии чувств к идеалу свободы, через са
моразвитие самой свободы без заранее установленных пределов. В этом
отношении дальнейшее движение возможно только как теоретическая, а
затем и практическая критика трансцендентальной эстетики (хотя оста
ется несбыточной мечтой, чтобы нынешние теоретики искусства дотяну
лись до ее элементарных положений.) Все вышесказанное не означает,
что постулаты почтенной неверны, напротив, очень даже справедливы,
но лишь в пространстве и времени разорванного в основании мира, где
существует порожденная им парность категорий. Поэтому это движение
необходимости действует только в пределах самой необходимости до гра
ниц свободы, сосланной в понятие. Субъект и объект, внешнее и внут
реннее чувства, абсолютное и относительное, безобразное и прекрасное,
опятьтаки пространство и время и т. д. — суть остановленное и оставлен
ное навсегда противоречие, но не противодействие, которому ничего
не остается, кроме как застыть в беспомощном созерцании преднамерен
ной и предустановленной гармонии, единства сознательного, должного
выражать свободу и бессознательного, представляющего природу, в апо
феозе и триумфе вечного и бесконечного искусства.
218

Здесь искусство в достигнутой форме суеты покоя никак себя не об
наруживает, являясь недействительным. Оно обладает бытием, но не
бывает, не становится собой, лишь полагая свою достигнутую бытность
в качестве внешности. Это — модус без субстанции, обнаружение абсо
лютной формы, дальнейшего развития не имеющего. Искусство остает
ся неизменным. Его тошнит от самого себя и своей невозможности. А
главное — оно утрачивает непосредственность, поскольку полностью
вывернуто внешней причиной, регламентирующей его существование
наизнанку. И не только потому, что ему навязывают непосильную от
ветственность за «судьбы мира». От этого еще никто не умирал. Умира
ет оно от случайности, которая по классическому определению есть
«единство возможности и действительности» (Гегель). В попятном дви
жении истории искусство сталкивается в антагонизме с самим собой, а
не с противостоящей и порождающей его действительностью, и обрече
но на зависание в мертвом, отработанном времени. Его случайность —
единство не возможности и не действительности. В отсутствии всего
оно пожирается собой. Это разрушение по образу и духу своему. Пред
чувствуя гибель, искусство пытается укрыться в атональности вырази
тельных средств, на целое время отсрочив смерть. Оно уже от мира сего,
обмирщенное до обморока. Но не в нем дело: искусство лишь орудие
возмездия, как простое зеркало или посмертный слепок с агонизирую
щего человека, его конвульсий за то, что он не выполнил историческо
го предназначения. «Труп есть свой собственный образ» (Морис Блан
шо). Искусство, утратившее воображение, воображается в себя, не пре
ображаясь. Это мертвая точка искусства, точка зависания, точка пере
гиба. Все, что помимо, — мимо. Точка против точки. Контрапункт.
Скользящий, зеркальный, обратный... Свернутое пространство без
протяжения, но обладающее несомненной действительностью дейст
вия. Цельность абсолютной бесцельности, которая не целесообраз
ность, но целестояние, целесобранность. Отказ от иного.
Но если в недостигнутом просторе свободы чувства, обретая един
ство в едином чувстве, впадают в абсолютное бывание единства бытия
и ничто, растворяясь и распускаясь в обретенной актуальной и потен
циальной бесконечности, то в случайном пространстве тотальность
ощущения диктуется извне как требование беспрекословной сообраз
ности с общим знаменателем в виде стоимости. Сколь много ни говори
ли бы о продажности чувств, по сути, они не продаются, поскольку в
меркантильном мире они заменены чувством обладания. Остальные
могут существовать только в понятии, но они еще не созданы и остере
гаются появляться в этом мире. Только в эпохи великих переломов они
219

проявляются вполне, но тут же уничтожаются агрессивной средой. И не
только внешне неприемлемы, травятся и уничтожаются всем миром, но
и на индивидуальном, или личностном уровне, поскольку природа их
сверхличностна и надындивидуальна, тратятся и растрачиваются в ка
честве разменной монеты. Если какойнибудь честный художник, фи
лософ, композитор и т. д. одержим идеей, то за достигнутое откровение,
прорыв к действительно человеческим чувствам ему приходится рас
плачиваться жизнью, даже формально. Если я трачу хотя бы несколько
часов на движение в свободном пространстве самосотворения, то это
гибель нескольких часов моей жизни, если я пишу два часа, то на эти
два часа я ближе к смерти. Неравный натуральный обмен времени на
время, где физическое время возносится моей кровью над собой, в про
зрачном до темноты превращении в свободное время, опредмечиваю
щимся не столько в произведении, похищающем мое дыхание, сколько
в непосредственном действии, совпадающем с превращением, которое
по сути есть становление из ниоткуда в никуда.
Вдохновение отчаяния.
Оступание случайности в свободу.
Отступление в прекрасное и, если это мир господства и подчине
ния, — отупение прекрасным.
Преступление против личности, чей предел преодолен в односто
роннем порядке творческим субъективным духом, который без всякой
цели нарушил священную границу собственности самого себя. (Хотя
меньше всего человек здесь принадлежит самому себе. Его существова
ние случайно и необязательно. Его зрение — колеблющееся в неясном
шуме универсума, не видит ничего, натыкаясь на случайные, подвер
нувшиеся предметы, обманывающие его, и он этот обман сознательно
полагает сущностью. Слух, заблудившийся в фонящей вселенной и
мечтающей о глубоком молчании. Мышление, свободное от выражения
и отказавшееся от материи языка.) Иллюзия самопорождения свобод
ного времени этой бесцельностью питается, уничтожая предикаты сво
боды в нечеловеческом усилии воплощения. Как говорил А. Блок: ты
никуда не придешь, но иди; ты пропадешь, но иди; «В путь роковой и
бесцельный шумный зовет океан!»
Толика истины здесь есть. Поскольку общественно производимое
свободное время рождается за счет прибавочного продукта, то в капита
листических отношениях оно не только воспринимается, но и действи
тельно существует в виде издержек производства, которые необходимо
свести к минимуму, то есть либо уничтожить прямой экспансией, опус
тошив свободное время, либо превратив в добавочную стоимость, сде
220

лав его необходимым свободным временем. Эта необходимость и за
ставляет выставлять в качестве эксплуатирующей свободное время си
лы науку, культуру и искусство.
(Казалось бы, разделение неправомерно; разве наука и искусство
не относятся к области культуры? Действительно, до тех пор, пока мы
имеем дело с историей в ее непосредственном развитии — это эпифено
мены культуры, которая есть история, лишенная протяженности в про
странстве и во времени. Но в разложившемся пространстве контристо
рии сама культура, наука, не говоря уже об искусстве, становятся прин
ципиально бескультурными, целиком подчиняясь овеществленному,
мертвому времени. Освобожденная история как прообраз свободного
времени — пространства человеческого развития, — больше не образу
ется, и мертвый труд, в ней заключенный, не освобождается в процессе
живого труда. И даже философия уже не квинтэссенция человеческой
культуры, а горничная, если не «дівкапокоївка» в третьеразрядном оте
ле для среднего класса.)
Поэтому несмотря на выработку свободного времени, его тоталь
ному уничтожению при помощи, науки, искусства, индустрии развле
чений, интернета, пустому его исчерпанию, само свободное время ока
зывается не реализованным, порожним, не воплощенным, а развопло
щенным до своего физического субстрата. Частично его удается загнать
в вещи, содержащие глоток свободы в закупоренном виде, в произведе
ния искусства, которыеимеют потому способность к дальнейшему раз
витию, как семена, ждущие своего часа, и впоследствии не походят на
себя, оставаясь собою в самоподобии, плохой своей копией. Каждое
поколение видит в них то, что никогда, быть может, им не было прису
ще, или, напротив, не видит и не слышит, не понимает или вкладывает
слишком много, как мы — в глубокомыслие древних философов. Глав
ное, что свободное время само требует освобождения от временности,
чтобы стать действенным, а значит действительным. Это удается едини
цам, и то в чистой негации отказа от самого себя. Но одиночкам такое
не постичь, даже если их способ жизни кажется окружающим абсурд
ным. Постижение возможно лишь в создании, осуществлении прост
ранства свободного времени. Требуется изменение самой фактуры сво
бодного времени и усилия для приращения его в непосредственное,
внепосредственное пространство, которое становится таковым не через
обобщение и обязательное, назидательное, надзирательное для всех
пространство, а — в обобществленное в пространство время, утратив
шее временность. Случайное свободное время, став необходимым, само
по себе свободным не становится, оно не в силах преодолеть эту оста
221

новленность и историческую инертность «быть чемто по существу», по
живому существу, как его атрибут и потребительная стоимость. Поэто
му прорыв в неведомое останавливается в самом начале и достигает
только границ своих исчерпанных возможностей и сущностных сил, но
даже неведомого не касается, не говоря уже о красоте, которая безраз
лична к таким потугам.
И это скучная страсть, поскольку порождена бездарной эпохой.
Само время обречено на серость, независимо от степени отмерянного
обществом таланта. Свободное время меры не имеет. Его еще нужно пе
реосуществить, равно как и себя, что непозволительная роскошь с точ
ки зрения категорического императива, необходимого и достаточного.
Грубость и бесчеловечность этих положений, напоминающие экономи
ческий детерминизм, диктуется действительным положением вещей.
Другой вопрос: следует ли в такой ситуации прозревать и приходить в
сознание только для того, чтобы ощутить свою беспомощность и несо
стоятельность, во всей мере осознать безнадежность ситуации? Даже
если предположить, что по какомуто наитию, неведомому озарению
ктолибо нашел безупречное решение проблемы (а оно есть), то эта
идея, пока она не превратится в непосредственное тотальное чувство
необходимости, так и останется идеей, затерянной среди сотен других.
Единственное, что остается — это сознание внутренней свободы и чис
тое эстетическое, но не эстетское движение, без оснований. Даже тот
удивительный момент, что подобно тому, как в своем отчуждении чув
ства пришли в себя, оставив предметность, не говоря уже о материаль
ном субстрате, не оставляет надежды на дальнейшее движение, хотя и
порождает множество иных, не привязанных к органам чувств субстан
ций, которые и чувствами трудно назвать.
Чувства — своего рода органон, предметность их покинута так, что
возникают «странные» чувства самих чувств, способных быть какими
угодно; чувством не только музыкальности, живописности, пластично
сти и т. п., но и чувствами философичности, бытийности, временности,
вечности, красоты, прекрасного, — любыми, составляющими воздух
человеческого ввиду отсутствия человеческого. Эти находящиеся в бес
конечном изменении и преобразовании, неопределенные бесконечные
чувства — атрибуты человеческого бытия, как если бы человек и впрямь
отвоевал свою человеческую сущность и развертывал ее свободным вре
менем без заведомо положенного масштаба, а не был, как сейчас, отсут
ствием общественных отношений. Но ты принужден к своему затхлому,
тухлому времени до скончания времен. В пересыхающих пространствах
все меньше просторов, и ты прекрасно осознаешь, что принужден мыс
222

лить только как человек своего времени, хотя мог бы и иначе, и дейст
вие твое ампутировано напрочь, и абсолютная красота недостижима, и
страшна она своей возможностью. Тяжело сознавать, что, в сущности,
точно так же как человек античности мог бы вполне адаптироваться к
нашему миру, ты свободно мог, проброшенный в иное, преодолеть пре
делы и время, отделяющие от красоты, поскольку это только твоя огра
ниченность и твои пределы, — мог бы жить в освобожденной свободе,
ушедшей в основание, а не дышать спертым воздухом случайности, и в
тот же момент понимать, что обречен оставаться и решать проблемы,
которые ставятся убогим миром превращенных форм. Осознание не
возможности и сознание своего времени, к которому ты пожизненно
приговорен, вызывает неистовство и возмущение самого пространства,
которое не просто провоцирует к немедленному действию, но и наста
ивает на его принципиальной необходимости, несовместимой с жиз
нью. Человеком ты можешь быть только в аскетическом прерывании
постепенности и отрицании обыденности эпохи, в отказе от тех обще
ственных отношений, которые претендуют на субстанциальное значе
ние в качестве объективных условий твоего формирования. Взамен
личности, сброшенной отжившей формы, приспособленной к бытию,
получаешь тотальную причастность к бесконечному движению станов
ления, нимало не озабоченному своей бесконечностью и безучастной к
вечности в основании. В сущности, уже и красота не является самоце
лью и может манить только недостижимостью. В непосредственном бы
вании сбывается человек, а не убывающая и убивающая красота, кото
рая от него неотделима, неотличима, становясь его имманентной суб
станцией. Более того, само существование исчезает за ненадобностью,
полностью снимаясь в сущности (о чем еще будет идти речь).
Абсолютная красота для нас убийственна — иная природа. Свобода
убивает тех, кто привык за нее сражаться. Красота несовместима с огра
ниченной предысторией прекрасного, но может последнее превратить в
свое пространство, предотвратив смерть ограниченного существова
ния, поглотив и взяв грехи прекрасного на себя. Красота может отворо
тить неизбежное, но сама прекрасному является неизбежной смертью.
Хотя она, пребывая в абсолютной свободе, все прошлое переосуществ
ляет в абсолютное, превращая в иное.
Этот процесс превращения происходит и сейчас, заставляя изме
нять интонацию, и даже смысл произведения прошлого, — от живопи
си и пластики до музыки и жизни идей. Да и сами произведения, поме
щенные в разное время, в неверном свете свободы уже выглядят иначе.
Можно даже сказать, что, к примеру, одна и та же скульптура, постав
223

ленная в музее или свободно стоящая под открытым небом, — разные
скульптуры. Так и пространство в мире необходимости и пространство
свободы не похожи друг на друга. Чувства, даже низменные, свободой
превращаются в свою противоположность. И это не в том смысле, что
ненависть превращается в любовь и тому подобные благоглупости, а в
том, что все чувства теряют свою определенность, растворяясь, ярясь в
едином движении, не отвлекаясь и отчуждаясь от себя в абстрактную
предметность, но действующие так, как будто абсолютная красота — их
природа и простор.
Точно так же как сформированные по человеческому типу, научив
шиеся, слышать, видеть, осязать, думать, обонять почеловечески, то
есть всем существом, чувства, в конце концов начали действовать по
мимо человека, — так и чувственная деятельность породила свободные
саморазвивающиеся чувства в ограниченном историческом простран
стве развивающегося свободного времени.
В случайности все, даже сущность, обречено на исчезновение, хотя
имеет вечную природу. Она обещана навсегда, обращая все существова
ние в заведомо невозможное, остановившееся без свершения в ожида
нии (в «Ожидании Годо»? в «Ожидании Варваров»? Ни Беккет, ни Кава
фис — не отвечают, тонко схватив только временяющую пустоту сгустив
шегося несбывающегося. Всё — перебор, и любое движение излишне
своей недостаточностью, нарушающей точность случайного ощущения
и очерчивающего смутность самого ждания). Отсутствие — власть вре
мени, которое одно только порождается в исчезновении во всей своей
полноте и превосходит вечность. Воображение ампутируется, заменя
ясь его отсутствием, и полностью заворожено, заморожено эстетикой
безобразного. И дело не в том, что искусству нет необходимости отве
чать на упреки в предательстве прекрасного и вырождении, поскольку
оно отказывается от апологии этого прогнившего мира, — на это наде
ялись, надеялись, будто на чудо, «а вдруг, а ну как», не вышедшие на па
нель эстеты, вроде Т. Адорно, а в том, что само искусство — и прекрас
ное, и безобразное — становятся активным фактором поддерживания
этого гниения, соответственно — идеологии протухшего мира как веч
носущей и вечной, неизменной природы, и если бы в простом отрица
нии существования человеческого еще до рождения, в отказе выдать
вид на жительство, в лишении прав искусства на свободу, так нет же! —
изощренно, сознательно с возведенным в норму и образец садизмом
обгаживая даже трагедию и ужас, не говоря о любви и свободе.
Быть свободным сейчас просто неприлично. Упоминать о красоте
— моветон. Искренность и чистота — дурновкусие. Все заменено непо
224

средственностью отрыжки ощущений, в которые влипают со всей стра
стью адептов присвоения. Липкость, например, для Сартра, становится
«качеством, раскрывающим бытие». Проект присвоения «заставляет
липкость раскрыть свое бытие; появление в длясебя бытии является
присваивающим, воспринимающим, воспринимаемое липкое есть
«липкость, которой нужно завладеть», иначе говоря, первоначальная
связь меня и липкости есть проект быть основанием своего бытия, по
скольку липкость есть идеально я сам»1. Вот так простенько и незамыс
ловато, зато откровенно. Липкость дана в качестве экстаза слияния
Сартра с миром, который засасывает, всасывает его, как медицинская
банка. Ну, и так далее во всей примитивной красе с глубокомысленны
ми рассуждениями о необходимости «экзистенциального психоанализа
вещей», с большими обещаниями открытия «материального воображе
ния» в духе Г. Башляра. Все это демонстрирует и отказ от воображения,
и добровольное предательство свободы, сведенной к ситуации, когда
выбор возможности или единства возможного является высшей ценно
стью. Сартровская ручная, как морская свинка, свобода открывает (вы
таскивая билетик счастья) моральному субъекту (читай Сартру), что
именно он является «бытием, посредством которого существуют ценно
сти», и его свобода откроется «в тревоге в качестве единственного ис
точника ценности и ничто», посредством которого существует мир».
Но вот главный вопрос «не будет ли свобода захвачена сзади этой
ценностью, которую она хочет созерцать?»2 Весь этот липкий паранои
дальный бред ощущения, действительной целью которого является же
лание сохранить все как есть, свободно выбирая могилу, еще при жиз
ни, как неизбежность существования в плюгавой форме разрешенной
собственности на «Я». Наявность окончательной возможности умереть
и «не реализовывать больше присутствия в мире» (Хайдеггер) в чистоте
стерильного длясебябытия в облегченном варианте, отказавшись от
свободы ради ответственности перед собой любимым. А между тем это
грязь, и далеко не лечебная, поскольку заставляет соучаствовать в унич
тожении человеческой истории становления к свободе, поскольку
именно смерть становится «материальным единством мира», а не реаль
ное движение.
Осуществление субъективности прямо предполагает превращение
субъекта в «подобие порабощенного мира», где полный отказ от свобо
ды во имя непосредственности в абсолютной внешним образом опосре
1 Сартр
2

Ж. П. Бытие и ничто / Пер. с фр. М., 2000. С. 608–609.
Сартр Ж. П. Бытие и ничто. С. 626.

225

дованности становится навязчивой шизофренической идеей, от кото
рой и пытаются спастись деструкцией или суррогатом Бога в виде
сверх«я», играющего роль совести, вынесенной за скобки бытия. Люди
пытаются вести себя как свободные индивиды в отсутствии свободы, и
чувства ссылаются в небывание, тонут в виртуальности коллективного
бессознательного. Искусство изображает изо всех сил свое безразличие
и сосредоточенность в себе и для себя, но это ему плохо удается, по
скольку иррелевантность его произведения условна. Можно, скажем,
припомнить творцов — от Маринетти, Хайдеггера, Кнута Гамсуна до Ж.
Жане, Чорана, Селина, и прочих, — сотрудничавших с фашизмом, но
ценим мы их не за это. Независимое искусство — миф, и в нынешнем
фашиствующем мире пленные шедевры человеческого духа искажают
свой смысл, зачастую опровергая сущность. Их жалко видеть в концен
трационных лагерях искусства, и так же странно, как если бы «Седь
мую» Шостаковича исполняли не в осажденном Ленинграде, а в гитле
ровской Германии. Человеческим шедеврам предоставлена свобода са
моубийства, и они покинули этот мир. Моцарт на потребу обывателю —
мертвый Моцарт. Требование национального искусства — требование
смертного приговора для него за аморальное желание свободы. Конеч
но, можно говорить, что правительства приходят и уходят, а Бах вечен.
Гитлер уничтожен, а Вильгельм Фуртвенглер чуть ли не искупил вину
Германии. Не говоря уже о «празднике примирения», где эсэсовцы, по
сценарию «добродіїв і шановних друзів», будут брататься, лобызаясь с
бойцами Красной Армии (которые — жаль — не добили гниду фашизма
в 1945м), воздавая хвалу очередному лучшему другу и гаранту со слеза
ми радости и умиления. Трагедия — в отвратительной пародии на сво
боду, в которую играют, и то неохотно, а вынуждено, давно наплевав и
на свободу, и на элементарную порядочность.
Свобода, так и не произойдя, обретает невинный статус пожелания
прав на свободу, хотя бороться за нее так же бессмысленно, как требовать
разрешения на право дышать. Однако в мире разлагающейся необходи
мости и принудительной случайности (где нечем дышать), построенной
на разобщении, нет самости даже в самодроблении, — только случайные
внешние причины, бесстрастно слепо действующие, и эта слепота утра
ченного зрения, а не врожденная. Поэтому все человеческое лишается
действительности, превращается в возможность, в невозможность, в не
возможность возможного. Похищается стремление к иному и желание
быть. Остается скука существования, копошащегося среди ощущений
разлагающихся чувств. Да и существование изымает себя, избегая, спеша
исчезнуть. Тоска и та не настоящая: деланная и обязательная.
226

В этом неумолимом внешнем разъятии, разъедании ткани бытия
даже жизнь подменяется всего лишь правом на жизнь в лагере всеобще
го уничтожения, и это никого не удивляет, а принимается как должное.
Долг смерти и торжество безобразного. Истина возможна, а не действи
тельна. Безобразному достаточно только правдоподобия. «Безликая
смерть» (Мальте Лауридс Бригге) и предательство жизни. Прекрасное
становится прекрасным безобразным, и наконец, безобразным безоб
разным. Бесподобное сменяется неподобным. Безобразное неопровер
жимой и неотразимой достоверностью присваивает и захватывает ус
тавшее, ставшее бытие прекрасного, которое превратилось в простое
Dies da, «вот это», как Dies ire. Но все сознательно удерживается в рам
ках бессознательного, пытаясь избавиться от рефлексии. Ее устремлен
ность к себе лишает прекрасное сознания его движения как периферий
ного зрения. Возможность сбыться растаскивается событием всего
чтонеэто и блокируется намерениями, медлящими отказом от даль
нейшего движения. Повторяемая неповторимость — необходимая слу
чайность. Спонтанности не случается, но, хотя бы ощущается види
мость, где чувственность стремится к бесчувственности как своему иде
алу, давясь явлением, самодостаточным в созерцании, которое увязает в
кажимости, удовлетворяющейся данью данности и не помышляющей
об ином, далеясь (давясь и длясь, приставленной в упор) неудавшейся
далью в выжидании, выживании случая. И это возвращение не в моло
дость, не в себя, а — к могильным червям.
«Извечное предназначение» в вечном невозвращении, необрати
мости, угасает в предчувствии. Неустраняемое, пропащее время. Ины
ми словами, безобразное для прекрасного играет роль если не бесконеч
ности, являясь отрицанием и пределом, то хотя бы иного, «сверхпре
красного безобразия» (Г. Зедльмайр). Поскольку бесконечная красота
безразлична к определенности, безобразное мнится как путь к красоте
через движение абсолютной субъективности, претендующей на «боже
ственную гениальность», что позволяет и требует утопить в абстрактной
иронии весь тварный мир, только на основании свободы от — свободы
не творить, а уничтожать, наслаждаясь самоунижением. Сверхчелове
ческое тем подтверждает прямое родство с недочеловеческим. Посколь
ку достоверным является только явсебеидлясебя, вся объектив
ность распадается как внешняя граница, сдерживающая экспансию «я»
в творческом акте, и распад этот бесконечен. Он не может быть преодо
лен, остановлен или просто игнорироваться. Только — уничтожен сня
тием и преодолением внутренней границы «я», являющейся катализа
тором разложения необходимой свободой, также обреченной на исчез
227

новение, но уже не в частностях случая, а во всеобщности освобожден
ной свободы.
«Я» питается своей достоверностью, разлагая себя без остатка, раз
лагая и само разложение, но только количественно преумножая его,
распухая и тем захватывая пространство, не считаясь с ним. Оно обре
тает искомое бессмертие, но — как тотальное ничтожество во всей его
ненасытности абстрактного потребителя. Гипертрофированная ирония
порождает тупую виртуозность изобретательства, призванного любой
ценой избежать разоблачения в опустошенной формальности, теряю
щейся в намеках и недомолвках многозначительности.
Гегель буквально в первых тактах «Эстетики» исчерпал суть иро
нии, — тот редкий случай, когда проблема решена самим фактом суще
ствования. Упразднить иронию невозможно, коль скоро сама эпоха в
уничижительном раже самопожирания практически иронизирует, но со
всей серьезностью над собой издеваясь и наслаждаясь узаконенным
унижением. Это не жертвенная, аскетическая суровость самобичева
ния, но мелкая, вздорная, банальная истерика, считающаяся правилом
хорошего тона, так же, как и веселое ржание по поводу и без повода. Где
комично само время, там не до смеха. Здесь можно упражняться сколь
угодно в остроумии, пытаясь достичь эффект комического, но этот путь
тупиковый, как если бы бесконечное движение, субстанция материи
пробавлялось случайными формообразованиями, необходимость кото
рых утверждалось бы их бесконечным воспроизведением. Художник
как точка приложения творческих сил эпохи здесь создает не произве
дение искусства, а в лучшем случае прекрасную вещь, сгущающуюся
тьму вещей. Напасть времени.
Само время отличается бездарностью в превращенных формах
стоимости, являясь ее символической формой. Эксплуатация времени
— эквивалент акта творения из ничего, и носит мистический, божест
венный (очень скверный, самодуристый) характер, непостижимый
рассудочными формами случайности. От случайности невозможно пе
рейти к познанной необходимости. Случайность только кажется непо
вторимой в ее одиночестве. По сути же, она и есть бесконечная повто
ряемость, но не самовоспроизведение в одной и той же определеннос
ти, а принужденная к существованию извне. Поэтому и тяготеет слу
чайность к штампу, к алгоритму, усредненности, сочиняя особую фи
лософию серости — экзистенциализм во всех разновидностях, кото
рый исчерпывающе, со сладострастием расписывает заброшенность
человека в мире, а свободу сводит всего лишь к свободе выбора, когда
выбора нет.
228

Dasein, изнасилованное Хайдеггером, у Канта носит чистый, вне
временной характер, конструируя налично существующее как (Daseien
des) интеллигибельное существование, еще допускающее спонтанность
субъекта. Современная претензия на спонтанность и свободу воли, сво
боду выбора — деланная, и полностью зависит от моды на то, что в дан
ный момент разрешено считаться свободой. Принципиальное отсутст
вие свободы является приписываемым свойством, личности, ее опреде
лением, обязательным как галстух в приличной ресторации. Тождест
венность самому себе в существовании начисто хоронит субъект дейст
вия, лишая его не только спонтанности, но и способности происходить.
Свобода может выступать для случайности, обнаруживающей себя бли
жайшей внешней каузальности, только в качестве неизвестной причи
ны, которая не является в явлении, а скрывается за ним. Личность ока
зывается обезличенной и обесчувственной, поскольку загнана в поня
тие. Идея свободы ограничивается идеей природы и вяло трепыхается в
пошлом аквариуме моральности. Реальной свободы нет, и ей неоткуда
развиваться, она отягощена несвободой. Относительная свобода слу
чайного, но обязательного существования только умножает несвободу.
Проблема существования ставится, когда существование уже не
возможно и невыносимо. Тогда остается только узаконить существую
щее небывание, подкрепив «судьбонаносное» решение правом на
смерть. Невозможность дальнейшего развития и невероятность искус
ства озабочивается пресловутой эйдетической интуицией, интуицией
сущности (Wesensschau), впадая в идиотизм идеации. Случайность поз
воляет наделять себя любой идеей, подразумеваясь и не исчерпываясь
ею, неизбывность пустоты (тоже гипотетической, поскольку нет внут
реннего, только видимость извне и кажимость себе, функционирую
щих в качестве всебе и длясебя) видится скрытой актуальной беско
нечностью. Это пустота без «объема». Она противостоит всему прост
ранству в качестве простого «не...». Но допускающее случайность все
делает абсолютным «максимумом» (по слову Николая Кузанского),
представляя себя абсолютным «минимумом».
Тем самым, все оказывается, случается оставленным и заброшен
ным, даже всеобщие, бесконечные и вечные сущности ограниченны
случайной формой, так что и свобода, и истина, и красота, не имеющие
к случайности никакого отношения, грязняться отношением случайно
сти к себе, обретая внешний предел, искажающей, значащей, помечаю
щей случайности. (А случайность относится ко всему, как к себе, и это
не себялюбие, но исчерпывающая живоглотная форма обладания, апо
феоз собственности, присвоение безо всяких оснований, и в этом оче
229

видное своебезобразие случайности, завораживающее общедоступнос
тью, легко отказывающейся от такой тяжелой свободы, которая невы
носима, и не допускающей ее вообще. То, что назначается свободой,
считается таковой, — только узаконенное право не быть.)
Случайность перекашивает мир, становясь центром универсума, иг
норируя всеобщее развитие. Она непоправима. Не имея сущности, слу
чайность всецело видима. Ее притягательность в том, что она очень похо
жа на свободу, но в отличие от нее не требует усилий для сбывания. Если
свобода неожиданна, поскольку ее нельзя предугадать и предвосхитить,
она не похожа на настоящее и на свой образ, порожденный слишком дол
гим ожиданием (ее вообще невозможно дождаться, она не приходит с не
избежностью судьбы, рока, фатума), то случайность обращена к себе.
Она всецело является подобием, повтором, репродукцией таких же слу
чайных явлений, копией, не похожей на оригинал, и только в этой
ущербности несходства — неповторимая повторяемость стертого клише.
Сложность в том, что помимо названных реальных трудностей,
сводящих любое исследование к простому свидетельству о смерти, есть
еще и принципиальная невозможность постижения этого процесса
умирания, поскольку нет необходимости его постигать. Есть только по
требность его устранения, притом практическая. Увещаниями и призы
вами делу не поможешь, равно как и попытками отвратить от него изо
бражением ужасов и безобразия. Но вот уже и потребность в ином сме
няется интуицией, образом побуждая интенцию, лишенную цели, исхо
дить в стремлении «назад к самим вещам», а та, невоплощенная, пре
вращается в ожидание без надежды, и все ограничивается изображени
ем распада, где возвышенное и прекрасное становятся пыточными ору
диями мучающими своей недостижимостью, мучительной невозмож
ностью и объективной реальностью боли несовершившегося, принуди
тельно оставляющего в несовершенстве и, напротив, безобразное слу
чайности — оправданием существующего положения вещей как нормы
и образца существования.
Случайность не снимает в себе в отрицании отрицания предшест
вующее бесконечное становление, само превращаясь в него, как это
происходит с освобожденной свободой, в которой время, форма и бес
конечность, вечность, сущность, и весь универсум исчезают в становле
нии, растворяясь в движении абсолютного превращения. Случайность
— абстрактное отрицание формальной негацией всего многообразия.
Только в искусстве отказ от свободы — свободный поступок. Ничто не
может быть для отрицания основанием и причиной. Оно ничего не вос
принимает — в своем фиктивном бытии очевидно, и стерпит что угод
230

но. Всё на поверхности, без глубины. «Когда же великая целостность
рассеяна, появляются методы». Истина «одной черты» Шитао. Но то,
что является сокровенной жизнью духа для гениального художника
XVII века, для современности абстрактная субъективность — последнее
«прости» идеологии разложения, обретающей смысл в бессознательном
явлении. Раздолье здесь и тучные угодья феноменологии, множащей
феномены, как ноуменальные сущности с механической тупостью, буд
то на животноводческих фермах, планомерно и регулярно спаривая в
случке случая. Можно было бы вообще игнорировать подобное и не
расплевываться с феноменологией, если бы последняя не узаконила
плагиат, и добро бы добросовестный, а то — перелицованный и закаму
флированный неприемлемой преемственностью самозванных редупли
цированных форм, где само явление — результат обмена и обмана, по
скольку стремиться оклеветать и оболгать заимствованное. Если прово
дить аналогию с золотыми монетами, то это именно та часть, которая
стерлась в процессе обращения, распылилась. Основа в спекуляции и
перепродаже, где феноменологи — посредники, ростовщики событий,
торгаши, обирающие, обдирающие время живьем, еще до рождения,
выделывающие каракуль феноменов.
Квалификация подменяется квалификцией. (Это выражение уже
было в тексте моей книги «О другом».) Можно сколь угодно долго оп
равдываться утверждением Гуссерля (персонифицированного недоразу
мения философии), кукуя вслед за авторитетом, что «фикция — есть
жизненный элемент феноменологии, как и любой эйдетической науки»
(это уж точно), — суть не меняется. Феноменология — фикция, но кон
ституирующая реальную клиническую смерть философии.
Кома теоретической мысли вызвана показательной расправой иде
ализма с самим собой, решившего от бессилия чтолибо изменить, иде
атум и интенцию заместить тотальным идеологическим диктатом вещи,
произведенной на продажу. Унылая попытка задекларировать произве
денную и навязанную потребность в своих услугах по компенсации от
сутствующего мышления случайной, однако скупо дозируемой инфор
мацией, приводящей к ожирению памяти потребителя наличными све
дениями и протезированием утраченных способностей к воображению,
заменой ее продуктивности репродуктивной функцией, производящей
только истощение бытия. В сущности, это демонстрация идеализиро
ванной власти, демонстрация силы разложившихся до полного отсутст
вия идей, разрешенных к употреблению, но не жизнеспособных.
В этих полостях выкрошившихся смыслов инкубы и суккубы ис
кусства чувствуют себя комфортно. Произведение сразу становится ан
231

тиквариатом — еще до рождения. Его продажность замещает и вытесня
ет содержание. Безопасная философия ограничена литературными экс
периментами, предполагая добровольный отказ от мышления и созна
ния вообще, под шелест пересохшего, осыпающегося шороха языка.
«Писательство — это раса с противным запахом кожи и самыми грязны
ми способами приготовления пищи. Это раса, кочующая и ночующая
на своей блевотине, изгнанная из городов, преследуемая в деревнях, но
везде и всюду близкая к власти, которая отводит ей место в желтых
кварталах, как проституткам. Ибо литература везде и всюду выполняет
одно назначение: помогает начальникам держать в повиновении солдат
и помогает судьям чинить расправу над обреченными»1. Любое прикос
новение к этому опасно предсказуемостью. Само пространство разлага
ющегося духа заразно. Распад преследует запахом. Все это касается сво
им гибельным прикосновением, утверждая не дожидающегося времени
присутствия смерти не только нынешнего, но и прошлого, сбывшегося,
заставляя его искажаться и тонуть в «холуйском презрении» ко всему
свободному. И музыканты, и поэты, и писатели, и художники и т. п. гор
дятся лакейской должностью, работая на хозяина. И я не пробавляюсь
гневными филиппиками, требуя решительных гигиенических меропри
ятий, смысла в этом нет, потому, что те же самые гнилые, заразные ве
щи, помещенные в другое, освобожденное пространство или утратив
шие случайную природу, могут претерпеть метаморфоз совершенно не
предвиденный. Однако специфическое амбре эпохи... Еще Ницше ве
щал: «Истина, сказанная с дурным запахом изо рта, не есть Истина». На
что наша эпоха: «Вы спрашиваете, как избавиться от запаха изо рта? Уй
ди к чертовой матери, и запах вместе с тобой...» (М. Жванецкий).
Однако случайность знает единство мира в абстрактной всеобщно
сти, которая и выступает ее свободой по необходимости. Внешняя не
обходимость дает основание внешней же случайности, как вшей, наби
рающейся смыслов в процессе идеации. Идеация завершается идиотиз
мом. Клинику всех этих процессов и случаев подробно расписали
структуралисты, постструктуралисты, постмодернисты и прочие резер
висты, занимающиеся деконструкцией философии. Случайность, слу
чайно попавшая в свободу конкретновсеобщего, как индивид, очутив
шийся в открытом космосе, околевает, даже не успевая очнуться, —
иная природа. Зато в мире, в миру случайность выступает необходимо
стью свободы для свободы, а необходимость случайна.
1

Мандельштам О. Четвертая проза // Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. М., 1990. Т. 2.
С. 96.

232

В общем, это старость духа. Суррогат. И феноменологическая ре
дукция — скучный протокол вскрытия для получения справки, без ко
торой похоронить нельзя воспользовавшийся возможностью небытия
«трансцендентный объект», то есть «я», реализованное смертью. Чистое
«я» и в случайности, и в свободе исторически преходяще. Однако в слу
чайности оно ограниченно, обложено, осаждено смертями, которые яв
ляются единственной его собственностью в дурной множественности
мертвых форм, а в свободе «я» снимается, уходя в основание, теряя су
ществование как преодоленный предел, где внешнее и внутреннее чув
ства более не идеальны, поскольку не замурованы в чистое созерцание
априорных пространства и времени. (Впрочем, они таковыми никогда
не были, трансцендентальной иллюзией они стали не случайно, но слу
чайностью являются, кажутся, а становятся объективной реальностью
по необходимости, не увязая в понятии.) Но для искусства, которое на
стаивает на самодостаточности и самодостоверности иллюзии, догмат
веры в собственное предназначение порождает не столько «чистое со
знание», реанимируя психофизическую проблему (правда ставя вопрос
не о том, каким образом мышление присоединяется к протяженности,
а как чувство превращается в длительность), но вообще культивирует
атрофию мышления в обиходном, обходительном, инкубаторном бес
сознательном, взращивая хилые, расхожие, дряхлые представления о
чувствах в «кинестетических» попытках привить, прищепить, навязать
их жизни. Всеобщность подменяется интерсубъективностью прекрас
ного, которое легитимизируется «ноэтиконоэматическим анализом».
Чувства не первоначальны, но стремятся к истокам, к изначальности. Ес
ли, не достигнув себя в развитии, они, униженные, упрощенные до
ощущений, вторгаются в основания, то своей временностью — вечной
проказой — поражают живое становление и останавливают его. Цель их
— смерть и самоубийство в случайных формах, но чувства заодно унич
тожают в возвратном движении все развитие. Ощущения, не опосредо
ванные чувствами, одолевшими предметность, разлагаются, прилагаясь
к существованию заведомо несущественному. Их простая сосредото
ченность в себе ничего не ощущает.
Тотальная несвобода случайности воспроизводится всем бытием
искусства, которое, чтобы обрести реальность, отказывается от вообра
жения и фантазии. Искусство — тень времени в ограниченном прост
ранстве — не в силах пережить себя. Оно слепо копирует время, приняв
его за субстанцию, но «внутреннего чувственного созерцания», охотно
полагая себя его предикатом. Искусство — свойство времени, которое
не действительно, доколе пытается удержаться в случайности образа бе
233

зобразного. Здесь оно не может осуществиться, и живет потенциальной
бесконечностью, будто переход от бытия к бытию. В этом — кажущаяся
субстанция искусства, которую оно усваивает от времени, как время —
от времени. Тем самым искусство — не творение из ничего, а простое
изменение без превращения, причем изменение по банальной анало
гии. Случайное произведение закрыто и неочевидно, хотя и пытается
наивностью существования доказать, что оно если не артефакт, то хотя
бы факт бытия. Оно анонимно, и в случае, когда именем делателя, дея
теля подписано, поскольку тщательно скрывает свои истоки попыткой
своей герметичности, монадности, демонстрируемой вовне. Залог заве
домой непостижимости.
Произведение доброжелательно намекает на свою исключитель
ность. Открытая безымянность свободы, равнодушная к определеннос
ти и аутентичности, неизменная в своем движении, где время если и
есть, то не обладает длительностью, как бесстрастная к определенности
вечность, помещенная в мгновение, — случайному существованию ве
щи неведома. (Хотя свобода никогда не пребывает в себеравности, се
бетождественности, в аутентичном бытии она — необходимость, и толь
ко тогда собой, когда нет для нее «когда» — в исчезании имманентного
становления, когда свобода — превращение по истине.) Длиться имен
но определенность и длиться именем. Вещь безразлична к свободе, опо
лоумленная атаками извне, назойливым желанием отразиться в поверх
ности, прикоснуться, устать и устояться в присутствии. Произведение
предлагает себя в тоскливом ожидании востребованности, чтобы «со
рвать банчок» и сбыться употребленным, выиграться.
Свобода, случайность и необходимость диалектичны только в свобо
де. В случайном мире они распадаются на самостоятельные сущности и
эклектичны. Разница во времени — в действии и воздействии. Изомерия
времени, когда свободное, рабочее и прибавочное время (замечу, одно
время) одинаковы по «химическому составу», но разные по «строению и
свойствам». В случайном времени пределом является реанимированная
«психофизическая проблема», каким образом чувство присоединяется к
протяженности, то есть как оно во времени длится пространством пере
живания. Случайная свобода искусства ограничена образом, который в
крайнем случае может быть разрушен. (Случайность искусства — реакция
на его механическое, автоматическое бессознательное произведение. Ис
кусство стало мелочным, суетливым и плюгавым. Идеи эксплуатируются,
как доходные дома идеевладельцами. Философы из странников преврати
лись в бомжей или в респектабельных собственников, контролирующих
игорный бизнес, наркотики и проституцию. Само прекрасное превраща
234

ется в поэтику смерти, представляя творчество как ритуальное самоубий
ство ввиду неизбежной капитуляции перед обеспеченной, беспечальной
вещью.) И этот крайний случай всегда здесь сейчас, как всякий случай.
Дление сопутствует разрушению, — все та же лишенность, рожда
ющее время, но не постепенно, а все сразу. Дление — тление нетленно
го произведения. Это, кстати, порождает эвфуизм — искусственность
языка, соответствующий, отвечающий случайной свободе современно
го искусства без дальнейшего движения к необходимой и свободной
свободе, и за этот горизонт. Язык сам — произведение, в коем, как и в
простом произведении искусства, высказывание и сообщение несуще
ственно. Он не однажды и не единожды. Его бесконечность — в ограни
ченности, в конструировании из детского конструктора. Смыслы неза
висимы от него, подразумеваются, читаются между строк, минуя обы
денное словоупотребление, подчиняясь, скорее, закону сообщающихся
сосудов, ничего не сообщая и не выдавая.
Верность выражения вытесняется вероятностью. Символизируе
мое превращается в символизирующее. А символ — в рекламный трюк,
выражающий «душу товара». Искусственным языком можно только
злоупотреблять. Что и делают инженерыфилологи, «убийцы букв» (от
Бориса Эйхенбаума, Романа Якобсона, до Ельмслёва, Юлии Кристевой
и других уважаемых энтузиастов, разбирающих язык на запчасти из чи
стого любопытства: «а как это устроено?». И то только вместе с тем и по
сле того как язык был уничтожен, разоблачен в мгновенной фотогра
фии сюрреализма. Дальнейшее — агония языка после смерти, которой
никто не заметил. Дальнейшее творчество композиторов, поэтов, фило
софов, художников — теогония смерти, минующей само забытое, в хло
потах устроения, обживания, существо дела духа). Эти стратиграфия
языка и стратификация выразительности основаны на преюдициально
сти, юридическом правиле употребления, принимающегося без доказа
тельств и неупраздненным. Избавить случайное произведение, длящее
ся в переживании, от такой принудительной обязательности и класси
фикации, можно только ничего не значащим быванием, когда имя иг
рает роль ступора, оцепениатора, а не модератора. Тогда вещь, и так ов
нешненная во всех смыслах, не тропится «опростаться», а настаивает на
собственной значимости, минуя функцию.
Случайное чувство, усиленно пытающееся заблудиться в стохас
тичных пространствах, мятущихся, себеподобных, о свободе не помы
шляет, утешаясь дозволенной порядком вольностью быть не в себе са
мой собой S. L. (Sain Loco — без обозначения места) однажды и непо
вторимо, вдруг: как страсть. Но прирученная. Ученая до занудства, где
235

синкретическим ритуалом, молитвами, говоря гнусным языком, вечны
ми «общечеловеческим ценностям» прикрывается обыкновенный праг
матизм историкокультурных подходов, имеющих кусок с налога на до
бавочную стоимость произведения искусства, колонизированной куль
туры. В этой среде обитания любая «крутая и авангардная» теория обна
руживает все ту же «гидру школярской эстетики о семи головах: творче
ское начало, вчувствование, вневременность, подражание творению,
сопереживание, иллюзия и эстетическое наслаждение», о которой пи
сал чертте когда В. Беньямин1, только голов прибавилось — в виде про
дажности, подлости (о которой упоминает Моссе в программной, по
громной книге «Будущее интеллигенции», а может быть, Хоркхаймер в
«Будущем цивилизации», не помню, и это не мое беспамятство, а ис
черпание возможности развития вообще, оставляющей мир в претенду
ющей на вечность недоразвитости капитализма), пошлости, навязан
ных в принудительном порядке в качестве последнего писка смиреной
смирительной добродетели, вплоть до безголовости вообще. Жируют в
закисшем пространстве рыночной лужи одни наемникиголовастики,
отыскивающие случайные крохи искусства себе на пропитание. Они
четко отделяют стоимость произведения от его наличного бытия, уско
ряя его распад, который и пытаются сделать долговечным и, пользуясь
контрацептивными концепциями, стараются «не залететь» случайно в
свободу. Отдельно рассматривается становление, бытие, сущность,
смысл, значение, происхождение, жизнедеятельность, реакция на объ
ективность, образ поведения, определенность, беспредельность, фор
ма, содержание и т. д., полагая, что деление до бесконечности прибли
жает к бесконечному. Все это создает атмосферу особенного, безотно
сительного к всеобщему и единичному, самодовольного «эстетического
опыта», поглощенного страстью к коллекционированию ощущений,
впадающей в корявый психологизм. Его бы следовало называть каким
либо мудреным словцом вроде лейблофилии.
Произведение искусства рекапитулирует, повторяя утраченные чер
ты опровергнутого и забытого прошлого, колеблясь, и эта либрация ка
жется длением чувств, длительность которых — просто растягивание вре
мени в разрыверастяжении. Чувство, как уже показывалось, избавляет
ся от предметности и в случайности, и в свободе. В первом случае отсту
пая к ощущениям в преадаптации к пресмыканию в эмпирической пол
зучести вещи, то есть имеет литотальный (противоположный гиперболе)

характер регрессии к случайности случайности. Во втором случае, — в
случае случайной свободы к трансгрессии, отказу от предметности и
стремлению к самому стремлению, однако, случайностью ограниченно
му и потому пребывающему в количественном возрастании изменений
смешанного произвольно пространства в шейкере ограниченной формы.
Случайность — шибер, заслонка, регулирующая тягу в укрощен
ном, служебном гераклитовом огне или приток и отток движения в ир
ригации искусства, и полностью подчиняется колебанию рынка. Про
изведение искусства здесь цитаза, клетка, вместилище пойманного слу
чайного чувстваникчему, но сведена к никчемной мертвящей вещи,
которая своего рода, леталь — ген, блокирующий развитие и приводя
щий к смерти, даже, когда «духовное производство»вовсю функциони
рует, вполне удовлетворяя спрос нудным, как торговые агенты, не
скромным предложением.
Отличие произведения искусства от вещи в характере времени, ко
торое в вещи определяет ее стоимость за счет эксплуатации живого тру
да и превращения его в мертвый, а в произведении определяется слу
чайным свободным временем, от которого стоимость не зависит: она —
внешне приложима, но это время эксплуатирует чувства, являя зеркаль
ный отблеск простого производства, имитирующий непосредствен
ность человеческой природы. Такая культивируемая неповторимость
увязает в множащихся ощущениях искусственной естественности «дур
ной индивидуальности» (Т. Адорно), теряясь в инвариантах всеобщего,
как всегда, желая единичности «того же самого», но уже с онтологичес
ким сертификатом качества. При этом вещь уже одним присутствием
ненавидит человека.
Аппарат искусства нуждается в пространстве как сфере труда, сбыта
и утилизации, но эксплуатирует чувства, а не живой труд. Нуждается в
опустошении, в пустоте объемов выработанного времени. Чувства унич
тожаются как бесконечно малая величина, заменяясь техникой произве
дения, уже не помышляющего о тайной жизни. Путь произведения, про
изводного, вторичного, лежит по трупам ощущений. К ним вполне при
ложимы слова Беньямина о стихах Кестнера: «Прочность их панциря,
медлительность их продвижения вперед, слепота их действий превраща
ют их в помесь танка с клопом»1. Фатализм современного произведения
и страсть к конъюнктуре даже не замечаются страдающей стробизмом
критикой по вполне понятным причинам, связанных особенностью па
мяти, помещенной в бергсоновском антагонизме активной и созерца

1

См.: Беньямин В. История литературы и литературоведение // Беньямин В. Маски
времени / Пер. с нем. СПб, 2004. С. 423.

236

1

Беньямин В. История литературы и литературоведение… С. 382.

237

тельной жизни, и в этой dureeдлительности умещается, умежается (ме
жуется) в межеразграничении и вся временность случайных чувств. Из
бавиться от этого заблуждения, так устраивающего ограниченное миро
созерцание, можно, тем более что оно создано сознательно и обставлено
условностями искусственно, следуя общепринятым вкусам среднего по
требителя в оформлении интерьера, однако это означает — лишиться
кормушки, и потому апологеты, паразитирующие на овеществленном
свободном времени искусства, усиленно конспирируются, адаптируя
трагедию человеческих чувств под интеллект заказчика. Случай приук
рашивается макияжем смягченных определений, и уже не просто про
дукт диссимиляции необходимости, а «Богом забытая необходимость».
Симуляция необходимости уже не обязательна. Точки случая сами
по себе, без отношения, и не создают контрапункта времен. Скучаю
щее, позевывающее искусство растерянно, и себя находит в суете, ста
рательно изображающей буйную жизнь среди общего хода вещей в
«нисходящем существовании». Увековечивая временность, оно на
слаждается безответственностью, видимостью действия по прихоти,
кажимостью желания делать то, что хочется, но на самом деле учится
тянуть носок, держать равнение и ходить строем. Это не гегелевский
восторг, упивающийся движением чистой мысли в бесконечности оче
ловеченного, не искусства «зачеловеческие сны» (В. Хлебников) о не
бывавшем, но жалкая попытка заблудиться в блуждании, которого нет,
но должно создать для поддержания опоганенной очеловеченной, уче
ловеченной смерти.
Второискусствление, искушение пространства догмами случайной
свободы, разрешающей любой точке быть непреходящей и позволяю
щей создавать свою «атеологию» на основании «внутреннего опыта»
(название одной работы Жоржа Батая). Случайность непреложна и од
номерна внутри, но формально бесконечно многомерна внешне, что
позволяет искусству прорываться во внехудожественность, отказав
шись и от идеала, и от образа, и от себя, в этом разрыве находя реаль
ность своему существованию и даже пространство, в котором длится,
теряя смысл, но обессмысливаясь бесконечным образом, в котором пы
тается укрыться от тотальной определенности. Это бесконечный выход
из себя к случайным ориентирам в порыве принудительной событийно
сти. Бесконечная утрата, где произведение — акциденция без субстан
ции, а чувство лишено воображения, длясь мертвым временем и тяго
тясь жизнью. И в этом — ужасающий, гнусный реализм и натурализм
любой абстракции, любой произвольной свободы: она тошнотворна и
неотразима банальностью неизбежности, от которой нельзя уклонить
238

ся, и в бесконечности которой нельзя затеряться, только сделать вид.
Заблудится — сделать все возможное заранее.
Чувства, если они есть, вступают в антагонизм со случайностью
свободы, и могут быть только уничтожены или уничтожить сами. Вре
мя — от случая к случаю сплошь состоит из разрывов постепенности.
Явление не только не в себе, но и не в другом, — в чужом, в заведомой
опустошенности, где подменяется однозначной многозначительностью
навязанного пустого образа, обретающего оперативный простор в от
вергнутом как таковом. Случайность создает единственную возмож
ность чувствам — не быть вовсе.
В своем виртуальном бытии любое произведение, будь то чувства
или артефакт, только обозначают провалы бытия, обступают его, обре
кая на одиночество. Оно выхватывается из бытия и обращается в рек
ламный знак в принудительном порядке, как дорожный указатель, рег
ламентирующий право на обладание бытием, в принудительной необ
ходимости долга перед отсутствующей реальностью, заменяемой систе
мой фрустраций (как будто это чтонибудь проясняет). Кажимость и
видимость в «естественном» течении жизни, не опосредованном пре
вращенными формами, являются тонкой игрой отношений внутренне
го и внешнего развивающейся бытийности, превращаются в наглый об
ман, но обман действительный, отражающий и оправдывающий отсут
ствие человеческих отношений, в том числе и свободы, красоты, добра,
утративших доминанту, которая, впрочем, была свидетельством их от
сутствия. Несмотря на сплошной произвол, никакая самодеятельность,
да и просто деятельность в ее действительности, невозможны. Отсутст
вие свободы утверждается в чистом функционировании аппарата смер
ти. И дальше — бесконечное поле невозможностей. Здесь нельзя за
быться, но можно гнить заживо в пароксизме удовольствия. Сплошная
цензура, распространенная даже на желания, намерения и бессозна
тельное. Жизнь как цензура и идеология в «стэндинге» коммунальной
случайности — одной на всех, в физической форме отчуждения челове
ка. Все попытки любого независимого исследования (честного или бес
честного — все рано) превращаются в оправдывание этого «бытияк
смерти» как судьбы, потому что иного нет по факту существования, ко
торое нельзя превзойти, можно только замкнуться, — ничего не проис
ходит. Смерть так смерть, ничего личного.
Все тонет в банальности и скуке случайного, которое к тому же ли
шено неожиданности и спонтанности. (Не исключение — и этот текст с
его претензией на исключительность. Удивительно видеть, как суть
слов, распадается, теряя связность, опускается ниже уровня шрифтов,
239

льнет к листу, намереваясь затеряться в написании, и тут же покрываясь
остекленевшим, замерзающим льдом прошлого времени, сквозь кото
рое проглядывает. Звучание, исполнение, поглощается партитурой и
обращено к умеющему ее читать, а не слышать и чувствовать(,) и даль
ше превращается в простое листание причудливого языка, чистой гра
фике, стремящейся к идеалу белой страницы, избавленной от наважде
ния выразительности и необходимости быть.) Многословие, тянущееся
за ним, само — продукт разложения. Прекрасное здесь само — в отсут
ствии цели и идеала. Но одно дело, когда цель исчезает в имманентно
сти и полном осуществлении не бытия идеала, а идеального бытия, сня
того в движении материи вообще, мерой которого в виде абсолютного
существует красота (она не здесь, она везде и нигде), и совсем другое,
когда цель просто отнята, ампутирована силой.
В этом бытии метафизической случайности она становится спосо
бом физического уничтожения, равнодушной деловой и не менее слу
чайной силой, убивающей мимоходом. Триединство случайности, не
обходимости и свободы в их доначальной нерасчлененной нетости че
рез обособление, особенность и дифференциацию, триипостасность
формы не приходит к непосредственному единству, должному снять в
себе внутреннее и внешнее, пространство и время, цель и средство, иде
альное и материальное, прекрасное и безобразное и т. п., упразднив эм
пирический хроматизм категорий, то есть не доводит противоречие до
разрешения, переполнив свободу избытком бывания в становлении
становления, поглотив основания, нет, в этом случае прерванного, уби
того движения перехода не происходит. И случайность, как пуля в заты
лок человечеству, является напрасным и необоснованным отрицанием
и цели, и идеала, красоты, чувств, формы и содержания, оставаясь в по
грязшем долге долгого существования, вся задача которого — не быть
любой ценой. Это не единство, объемлющее все в едином движении
универсальности, развивающееся в абсолютной красоте, абсолютной
же красотой в отрицании отрицания решающего противоречия с самим
собой во всеобщем, а одно единственное безмолвное, ущербное даже на
самое себя. Не все, не ничто, не бытиеничто, а — ни бытия, ни ничто,
ни иного, ни внешнего, ни внутреннего, ни трагедии, ни красоты, ни
прекрасного, ни пространства, ни времени... Так не бывает? И оно дей
ствительно не бывает, а только кажется всегда чужое. Отчуждение все
беидлясебя, оживающее не в благородном пределе саморазвиваю
щейся бесконечной формы. Оно определено формальным многообра
зием произвола, позволяющего смешивать невообразимые коктейли из
видимостей в нудном длении.
240

Можно было бы ободрать группу современных авторов, подобрав
цитаты для иллюстрации беспомощности нынешней эстетики, да и фи
лософии в целом, если бы дело было только в них. Проблема в том, что
распад пространства в принципе не оставляет шансов чтолибо сущест
венное создать ни в искусстве, ни в философии, поскольку с утратой
идеи, вернее, отказа от тотальной всеобщности материального единст
ва мира для вящей необходимости приходится довольствоваться изоб
ражением видимости и кажимости без сущности и, притом, в произ
вольных ассоциациях. Иначе — заведомая ложь. Распад ведет к элемен
тарным отношениям, к абстракциям очевидного, но на самом деле при
крывает все те же отношения господства и подчинения, осуществляя
власть над искусством его произвольностью, заменяемой иерархией
торговых отношений или диктатурой рекламы. Это идеология уничто
жения, которая захватывает объективной явленностью и заставляет ра
достно отказываться от свободы во имя абсолютной случайности, и она
есть замещение опустошенной жизни. Только абстракция бессмыслен
ного бытия, разложенного на элементы, может позволить сделать его
виртуальную модель. Здесь действительно есть выбор: либо анализиро
вать и изображать то, что есть, но находиться в антагонизме бытия и ни
что, в метафизическом зазоре, схваченном пределами видимости и ка
жимости, либо — полагаясь на собственную фантазию, уходить в туман
ные сочинения возможного, которое никогда не может осуществиться,
поскольку не имеет к тому оснований, так как продуктивная способ
ность воображения утратила власть. В ней даже не нуждаются. Поэтому
случайность очень удовлетворяет значение духа, развертывающегося,
будто шоу, карнавал или митинг, во всех его субъективных проявлениях,
кроме истинных, реальных, живых чувств, требующих как минимум
имманентности и переживания, а не имитации поведения, навязанной
идеатумом произведения. Освобождение — не дело искусства, которое
вынуждено продаваться, и не в силах философии. Ей приходится толь
ко беспомощно смотреть на тупое истребление человеческого и доку
ментировать его, утешаясь «чистотой целесообразности без цели» по
уши в нужнике современности. Преодолеть «мнение», с которым так
лихо расправился Гегель в «Феноменологии», не удается. Бесконечная
случайность — такое трудно представить — без необходимости и свобо
ды, не пускает в «глубину» по ту сторону видимости, заставляя и себя
только казаться. Полная и безоговорочная капитуляция сущности пе
ред закрытым существованием. Искусство экспериментирует, но фор
мирует только чувство вещи. Философия молчит и оттачивает технику
письма. И эта книга тоже ничего не значит.
241

Чувства невидимы, их как будто нет. Не бесчувствие, а неощущае
мость без ощущений. Все это рождает гладкошерстную породу мгновений
без отношений, шерстью ассоциаций внутрь и пушистой волосатостью
логики. Суть герметична, смысл ее — в непонятности, если она и откры
вается, то исключительно на просвет с единственно возможной точки, и
совсем не требует объяснения: «Смотри! Смотри! А, поздно...» А между
тем стихия умерла, и остается только гадать на требухе, потрохах искусст
ва, обсиженных зелеными гудящими философизмами о настоящем.
Но, поскольку я знаю иную жизнь, которую не предавал, с иными,
уже шедшими врост чувствами, то все нынешнее шевеление времени
вообще видится в сущности сплошным извращением, ставшим нормой
и образцом для подражания подражанию. И это отнюдь не особеннос
ти моего зрения и не чистоплюйство, не обеспечение алиби на период
преступления против человечности, а простой отказ от участия во все
общем свальном грехе с вещами, от случки с современностью и от слу
чайных связей, не праздно — грязно живущего искусства, брюзжание
которого, нудность, склочность и истеричный характер, эгоизм попо
лам с лакейской наглостью — его благоприобретенные в обществе по
требления свойства. На вопрос: «Тварь презренная или право имею?»
всеми силами доказывает, что право имеет быть тварью. Чувствам неку
да деться. Они могут только порвать с действительностью, будучи свя
заны только собой. Время забывать.
Не одолеть травой
И не разрыв травой
Травой смятения у нас над головой
Я сам собой — душа и смысл сомненья
И забывание
И незабвенье
Тех бывших лет
Сквозь время прорастаю
Переполняясь будто черный свет
Тоской несуществующих побед
И боль растет
живет не умирая
Неутомимо
Нас связав с тобой
Забвением как неразрывтравой
В ответном всплеске юного лица
И на разрыв нам пробуют сердца...

ОДНАЖДЫ...

«Было» — значит не есть, не есть, если «некогда будет».
Так угасло рожденье и без вести гибель пропала.
Парменид

Чувства пытаются выиграть время. Обыграть. Прочувствовать и
тем запомнить, запамятовать, забыть. Они обретают всецелое «здесь»,
становясь настоящими, доподлинными, достоверными, потеряв даже
имя собственное, перестав считать себя чувствами. Становятся безус
ловными и абсолютными. Однажды и навсегда — вместо единства. Чув
ства спекаются в единственном. Неизречение обреченности. Ярость то
ски. Тоска вечности. Медленная вечная ненависть любви. Любовь не
возможной тоски. Речие обрушивающейся бессмертной смерти. Смер
тельное всечувствие. Все отнятое вечностью. Чувства — одно и то же, а
не другое. Одна бесконечная боль, от которой заходится Вселенная. Ут
рата, полная потеря сознания и в этой исполненности вся напрасность
жизни, обретающей единственную причину — чувство, не знающее се
бя, утратившее дифференциацию, различение и не отличающее себя от
вечности и бесконечности. «Светлый мрак» Дионисия Ареопагита.
Одиночество, которое не является бегством от «единого к единому», но
вспыхивает непосредственным становлением. Чувство теряет себя без
потерь, утрачивая только обращенность необратимостью, и является
всецело без нисхождения, ниспадая к протосостоянию, где оно потеря
ло контуры другого, возвращающего чувство чувству. А оно уже не узна
ет себя и на себя не похоже. Ощущение в нем снято, и его тоска здесь
сейчас неотличима от счастья, поскольку чувства пронизывают, прони
зываются собой, не смешиваясь в «оно», но и не отличаясь в перелицо
вывании события. Они необратимы и не сводимы к снятым ощущени
ям, так что ненависть любви не знает ощущения ненависти, поглощен
ная обретенным ничто, снявшее отчуждение времени, и потому пред
стающее пространством собственного становления, которое и есть этот
распахнутый простор, не нуждающийся в пространстве. Чувства безве
стны, утратившие дурную привычку предыстории канонизированных
245

чувств, где они были синонимом рабства во времени и страшным при
зраком смерти для оскопляющего себя чистого разума. Они снимают с
себя рубища временных исторических форм, избавляются от нищеты
тронутых и трогательных подобий нужды, теряют непотребность потре
бительных потребностей. Подражание — возвращение, развращение к
пройденному, оглядывание и оцепенение. Развратить в старорусском —
вернуть себе, поворотить, возвратить невозвратное, повторить не воз
вращая, вторить основной теме. Цепной строй покинутости, оставлен и
переосуществлен.
Время становится Другим. Чужое время и обретенное имя собствен
ное. Покинутое «оно» — небезразличное, но праздное разнообразие.
Оно — облекаясь образом влечется временем. Чувство тратит возмож
ность не быть следствием или причиной, но становится абсолютным бы
ванием. Для него более нет «лейтургии» (общественной повинности в
Афинах с обязательным цензом не более трех талантов). Оно перестало
быть частным случаем. Чувства «ввидываются», вторгаются, вдвигаются
в себя, в просто ничто, в безвидный и неведомый простор, становясь ко
нечной целью развития. Но возвращение в чувство страшит своей объ
ективной невозможностью, простирающейся местью за несодеянное, за
то, кем человек не стал. Чувства — «кроки» — быстрый рисунок, набро
сок, схватывающий основы, наиболее характерный черты натуры, об
щий контур произведения, но на этот раз (в этом разе) собственный си
луэт, не заглаживая, не завидуя (завидывая, затуманивая видением) в ви
данному видами, зависимому определенному простору сбывшегося.
Они больше не клише, не политипаж пропечатанного на бегущем
времени прошлого, не меццатинта и не акватинта, не цинкография и не
резьба по вечности. Нет соглазия видимости, присущей соглядатаю рас
судку и здравому смыслу ставшего бытия, очевидность глупости которо
го держал чувства в узде приличествующих предрассудков форм. Ведь
рассудок попрежнему считает чувства одоленными, снятыми издержка
ми производства в рассудок, своим стыдным прошлым, отрезвленным
солидным знанием долга и сдобренным шибающим одеколоном пра
вильных мыслей для перешибания дурного запаха несвежих современ
ных «идей», патентованных и проштемпелеванных, маркированных то
варными ярлыками и штрихкодами тотальной цензуры рынка с его кон
дитерским отношением к искусству. Чувства преодолевают самовидное
прекрасное, обузданное определенностью, обузой собранности в марти
рологи собраний и коллекций. Они больше не уверены, о том ли они.
Вещь больше не является их мерой, и ритуальный каннибализм ис
кусства, пожирающего свободное время и отнимающего душу, пытаю
246

щую ее в своих застенках, претит им. Чувство впадает в себя, словно в
ересь, пытаясь предстать как оно есть в его необходимом бытии. Оно
переросло (приросло и проросло пространством) пространство искус
ства, и глухие раскаты тяжело ворочающегося чувства заставляет рас
трескиваться железобетонные формы современной утонченности. Одо
лена пленительность — пленящее, опленяющее пространство, и плен
ное, тленное, заполонившее все время еще грозят разверстым про
шлым, но уже пространства развидняются и время разогнано. Провиди
мость чувства, сияние времен и освобожденное пространство без пово
да, «стояниевсвете» — освещение, а не просвещение, свечение, рде
ние, переход в иное движение, до того таящееся. Напускание на себя.
Не настырное наступление на тварность, а пресуществление. Но оста
точное время порочит чувства, предрекая им гибель, и чувства пытают
ся укрыться в истории, затаиться в прошлом в поисках свидетельств
одоленного времени. Это их роковая ошибка, поскольку они преломля
ются, ломаются, заражаются относительностью. С одной стороны, они
те же, и в тот же момент — иные. А посему не могут иметь критериев
собственного развития. Иерархия их — исторична.
«Нет ничего тайного, которое не становилось бы явным», — гласит
расхожее утверждение. Но история есть явь, явление, изъявление тай
ны, о которой мысль догадывается всем своим существом, впрочем, на
гло полагая, что отказ от чувства — начало собственно человеческого
как трансцендирование из реального в идеальное. Тайна явлением. Чув
ствам вменяется быть идеальными. Но в этом статусе они превращают
ся в догмат. Идеал — законченность с претензией на абсолютную само
стоятельность. Здесь чувство обретает вожделенную вневременность,
которая на самом деле есть совершенная бывшесть, абстрактная огра
ниченность, способная только к саморазрушению. Это разрыв души и
духа, где чувства в обретенном ничто могут принимать любые, самые
чудовищные формы, прилагаясь к «конфигурации» времен и окраши
ваясь ими. Современная философия с ее бумажными носовыми платка
ми, прокладками книжекоднодневок вполне удовлетворяет потребно
стям позорного нынешнего состояния человечества. Она сама — сим
вол циничной утилитарности. Натоптанность отхожего пространства.
Она не знает ничто. Ничто — чистое, предлежащее, нетронутое. Оно —
никак, но каким образом. Вторжение чувств в него как в себянеогра
ниченное. Пустота — оставленное единое. Ничто — достигнутое сво
бодное единство и предел — ты сам, который не преодолен. Чувство —
единственная причина, чтобы жить, обретает жизнь и забывает, что оно
— разрыв между ничем, противоречие без противополагаемого. Взрыв
247

как таковой, без развития. Ты — не в себе, и не в своем времени. Не
своевременность, когда происходит распад времен, как если бы движе
ние раскрошилось, разбилось на дробящиеся осколки, в пыль на векто
ры без результирующей.
Сердце бьется, человек движется, земля вращается вокруг оси, кру
житься вокруг Солнца, которое со всей системой летит к чертовой ма
тери, и галактика уходит неизвестно куда. Ты в умопомрачительном уга
ре все это не только осознаешь, но и ощущаешь, как сама Вселенная
уходит из под ног, и ты как такая же бездна движения противостоишь
распахнутому универсуму, и от того, что это банально, становится
страшнее, потому что даже в простом перемещении двигаешься не от
носительно места и времени, а ходишь под звездами дальними и неви
димыми, чтобы хотя бы избавиться от головокружения и тошноты от
морской, горной, звёздной болезни при виде штормящей Вселенной.
Когда философия перестает быть профессией, делом, а становится
жизнью, делом жизни или уделом смерти, она прекращает сознавать се
бя, теряет сознание и довольствуется не тождеством самосознания, а
прозрачнейшим единством созерцания, духовидения, ручаясь тем, что
есть, тем, что она — есть и есть бесконечно. У нее нет прошлого, нет бу
дущего, она — сущее настоящее, но объяснить себя, объясниться не мо
жет и не желает, хотя знает и чувствует себя бесконечно. Поэтому, в
сущности, вся история философии — антифилософия, конспект недо
мыслия, стенограмма безнадежного поражения. Тоска о себе утрачен
ной, когда ты вполне обретен утратой. Мечта, греза о жажде и голоде.
Она не довольствуется фантомами фактов, «фактомами». Она вся —
восстание против порядка. Хаос не может быть бездуховным, может
быть только порядок бездуховности. Дезинтеграция распадающегося
общественного пространства ведет к индивидуальной дегенерации це
лой генерации, всего поколения, всех поколений, и может быть удержа
на только смирительной рубашкой предписаний, насилием над всем,
что является человеческим. Этому противостоит только отступившая в
себя философия, не признающая «диктатуру жлобов», противящаяся
убогим правилам поведения «модераторов» и карманных профессоров
на довольствии. Смысл философии в превращении в чистое удивление
и тотальное всечувствие.
Я полагаю, что есть настоящая философия, не зараженная «спора
ми» времени, грибком пользительности, но ее представители настолько
самодостаточны, что не «засвечиваются» и проходят незримо в тайных
трудах и днях, не участвуя в роении мошкары, поставляющей тухлые
мысли обывателю. По сути, настоящая философия — предисловие к
248

чувствам. Самостановление — прапоэзия. Чистая эстетика без предо
пределения и цели. Но сами чувства не имеют предисловия, они неуло
вимы для грубых форм, порожденных, пораженных необходимостью и
случайностью. Хотя и проходят путь развертывания от случайности и
необходимости к свободе, однако, свободой чувства не ограничивают
ся. Вместе со свободой кончается не только поле доказательств, но и за
дача преобразования действительности в соответствии с познанной не
обходимостью. Дальнейшее — творение из ничего без достаточных ос
нований. Чувства более не нуждаются в морали и авторитете историче
ского развития. Поэтому «основной вопрос философии» — освобожде
ние чувств, которые попрежнему, рефлекторно, судорожно хватаются
за подвернувшуюся предметность, цепляясь мертвой хваткой в тради
ционные представления, навязанные осторожным рассудком. Страх
высоты. Собственной высоты. Маниакальная страсть стать на четве
реньки, перейти в партер для большей устойчивости. А ведь они еще
ничего не знают о полете. Их возможность продиктована им нищей
действительностью. Их провинциальность не воспринимает, что они
могут быть универсальными и обрести Вселенную. Предел мечтаний —
быть удовлетворенными желудочно.
Страх бесконечности — наведенная галлюцинация разума, мерт
вый опыт, условный рефлекс ползучести. Учение простейших о том, что
чувства невозможны, потому, что если бы они были, мы бы их чувство
вали. Поэтому даже такие гении как Шиллер видели на них проклятие
первозданной животности и обращались к брезгующему чувствами ра
зуму. Да и сейчас мало что изменилось. Даже развязность постмодерна
и прочие шалости выглядят скромной попыткой сымитировать хотя бы
видимость свободы, впрочем, весьма убогая. Это — томление субъек
тивности, достигнувшей крайности и обнаруживающей непостижимую
бессодержательность, которая не находит другого выхода, кроме уни
жения, вплоть до рабской зависимости, и находит опору в акустике пу
стой формы, играя собственным эхом, способным самые низменные
выкрики и вопли возвращать преображенными и возвышенными в ви
де прихотливо обрамленного, объективированного, обобъективленного
авторитета. Бегство от отрицательности в абстрактном лицемерии, на
слаждающемся вполне кантовским суждением о добре для других и
внешней, абстрактной форме добродетели, которая довольствуется по
нятием свободы и свободой долга. В сущности, это реанимация этики,
подменяющей моралью живое чувство и оставляющей чувство живот
ным, идеалом коего бытует формализм, утверждаемый как несвобод
ный пафос. Однако чувство здесь не развертывается свободой, но заго
249

няется в одиночество утраченной, отсутствующей необходимостью,
скучиваясь, сжимаясь. Сила сжатия — в противостоянии. Так, одинокая
лучина не разгоняет морок, а лишь уплотняет, оплотяняет тьму. Сбра
сывающее форму чувство оказывается между стихией содержания, до
рвавшегося до бессодержательности, и тупостью ороговевшей в косной
данности Вселенной, подменяющей собой объективность бытия. Чув
ство утрачивает возможность, а вместе с тем и способность развиваться,
взамен обретая изменение, как будто смысл его теперь только в злорад
ной измене себе. Оно даже не в силах утратить себя и является предме
том, хуже, вещью, товаром, остаточностью и временностью действуя
как трупный яд. Остаточные, отстойные чувства стремят к змеиной пес
не ползучих ощущений. Они вырождаются в «религию чувств» (Шлей
ермахер). Чувства принуждаются к чувству в принудительной возгонке
(подгонке) их к бесконечному, которое пытается ограниченной фор
мой как «испанским сапогом», стянутом винтами понятий.
И чувства восстают против диктатуры вечности, против своей при
роды не в силу стремления к позорному самосохранению, предохране
нию, презерватированию; этот отказ — единственная возможность со
хранить разрыв как честь и гордость свободы смерти. Выбор времени,
где чувства могут быть самоцельными, оставаться целью в удерживании
своего одиночества, словно знамени сопротивления, так и не иначе от
стаивая свою непостижимость и недостижимость, оставаясь идеалом в
грязном, разлагающемся пространстве данности, наличного отчужде
ния. Свою чистоту они могут сохранить не развитием, поскольку собст
венного саморазвития не имеют, а самоубийством в воспламененном
чувствами же их отчаянным «никогда» времени. Но вынуждены вырож
даться в «качественное определение души», взамен обретая формальное
единство чувственной всеобщности, позволяющей им быть чем угодно,
только не собой.
Наглядные чувства, эксплуатируемые искусством, стыдливо стре
мятся к бесконечности как к своему объективному оправданию и завер
шению. Дряблая трусость бледных, задавленных вещами и веками
чувств, сияющих гнилостным свечением на подвальном небосклоне ла
кейского ныне искусства. Завистные, завидные, зависящие от своей
нетости, завещанные случайными формами, необходимо уходят в себя
в самодроблении возвращенных, навязанных форм, поглощающих всю
потенциальность чувств. Чувства как «бесконечное единство конечного
и бесконечного» не нуждаются в разуме, который похищает чистой не
гацией их особенность, тем утверждая необратимость и невозможность
переживания, его абсолютную неделимость. Чувство — безраздельно.
250

Вбрасывая, набрасывая ощущение, мы бередим отсутствие как утрачен
ную полноту, подмененную обглоданным разумом пространством. Ра
зочарованные проявления прекрасного переживают мимолетную
смерть скоропортящегося бытия.
Обои пространства ветшают и заеложиваются. Принцип феноме
нологии «что вижу, то и пою» не видит зрением другого, теряя видение
вообще. Принцип деконструкции — это принудительное освидетельст
вование прекрасного: освежеванная действием препарированная дейст
вительность находит себя в искусствоведении, которое, как уже говори
лось, должно быть отдано в ведение паразитологии. Монокулярное ви
дение одним глазом. Нет глубины пространства, одна дистанция огром
ного размера. Разум чувствует отсутствием отвергнутого чувства, и все
это скрепляется единством видения. Взгляд брошен и чувство — ссади
на на бытии, стесанные коленки, когда чувство все «там и тогда», и об
ращено в себя на «никогда», как навсегда. Здесь все время в предчувст
вии. Все время — здесь, оно стиснуто в мгновение, которое обречено.
Оно мумифицируется в хлопотливом, суетящемся разуме, вырождаю
щемся в рассудок, в предрассудок, остепененного, дозволенного, уме
стного, умеренного, умерянного, мерянного чувства. Принудительный
характер этого действия пытается ограничить чувство понятием в рам
ках законности, пусть даже это и законы красоты. Чувство раздваивает
ся в явлении, и разум впадает в старческий маразм бесчувствия.
Сложность, однако, в том, что чувство в своем явлении не достига
ет себя, оставаясь разрывом, отчуждением в своей непосредственности,
и когда противоречие разрешается, оно уже не узнает себя, почитая ста
новление смертью. Чувство свою обособленность и ограниченность по
лагает сущностью. Стесненное состояние покоя, бесконечной репро
дукции чистой субъективности принимает за оригинальность. Невоз
вратность чувства, его избегание данности вырождается в декларируе
мой принципиальной неразумности. Отвращенность, отвратность, от
решенность чувств от всего, обращенность и обреченность быть в оди
ночестве как не в себе. Отказ от рефлексии, будто от дальнейшего, во
имя непосредственности продуктивной силы воображения, творящей
универсум без посредства понятия. Актуальная возможность из очевид
ности стать невидимыми в реальном противоречии с самим собой, ми
нуя не только вещность рассудка, постигающего явления, но и предмет
ность разума, в безоглядном становлении, лишенном ортодоксии духа.
Эти внешние чувства безрассудны и неразумны. Они находятся в
абстрактной внеположности. Явление и сущность не растасканы рас
судком и разумом. Своего рода — объективная субъективность случай
251

ной единичности. Но поскольку они и есть почти мифическая «целесо
образность без цели», их движение — превращение в чувственный и
чувствующий предел, обращающий все вспять. Прошлое начинает под
ражать еще невозможному будущему. Красота, не в силах (она вообще
не в силах) преодолеть смерть пытается ее переосуществить, но только
корчится в примитивном акте приукрашивания. Чувства превращаются
в привычку, которая — «механизм чувства самого себя», «вторая приро
да», «сделанность, пронизывающая телесность» (Гегель).
Имманентная конечная цель разума — предел, дальше которого
нельзя помыслить. Первая и последняя очевидность, когда «глазам сво
им не верят». Именно чувствами совершается, рушится последний пре
дел, когда «дальше некуда» и «некогда». Но, став самоцельным, имени
которому нет, чувства превращают все движение и превращение в свой
предикат, присваивают Вселенную. Это не развитие чувства, не победа
над бесчувствием, но их капитуляция. Они — затянувшееся петлей мол
чание, стремящееся обратно, к непосредственному ощущению любой
ценой, собственной жизнью. Именно поэтому они столь убийственны в
мире отчуждения. Оправдание смерти. Они сами — разрыв сердца, кло
чья вспоротого пространства. Чистая негативность, полосующая еди
ное. Возрожденный хаос, который пытаются обуздать изохронизмом,
равночастностью наличного бытия и предустановленной гармонией.
Прорываясь к себе, чувства учиняют бойню в душе человека и бли
жайших окрестностях универсума как месть за несовершенное. Самое
страшное, что их развитие от случайности и необходимости сквозь сво
боду и дальше делает их равнодушными и бесцельными. Разрешение
противоречия, которое в силу догматизма (ведь в овнешненной самости
они стали символом веры, требующим культа) чувства долго будут со
хранять как собственный энергейный принцип, отстаивая догмат фор
мы, убивающей всякую жизнь и вместе с ней опустошенное выработан
ное время. Соблазн велик, ведь эта непредметность составляет сущест
во чувства и манит чистой эстетикой, поскольку отсутствие оснований,
по меньшей мере, отказывает причинноследственным связям во влас
ти. Чувства растерянно оглядываются, но везде обнаруживают только
себя. Время обессиливает и застывает освобожденным пространством
ожидания, предвосхищения красоты. Но последняя никогда не бывает
пришлой. Обставленный мертвыми, охранными чувствами, ждущими и
боронящими человека, простор становится застенком. Человек попада
ет на свою беду в свободу, но — во времени. Покинутый чувствами, ох
ватившими его, он обретает способность чувствовать невозможное, как
свеча, ощущающая свое горение, чувствовать свою смерть, сгорание в
252

кислороде движения — становление, будто страсть бесконечности и
вечности обретающихся чувств, когда «удивлению нет предела», и «на
до же» не дано. Но это не удивительные чувства, а удивленные, изум
ленные бескрайней унылостью бессмысленного бытия, удавленного
нуждой и заботой, развращенного праздностью и бездеянием. Безжиз
ненная жизнь, где чувствовать опасно и неприлично, и все направлен
но на сдерживание чувств в их проявлении. Чувства поражаются фор
мой, как проказой, загоняются в потребительский формат и становятся
объектом вожделения. Освобождение — не во власти их. Они изменяют
себе, поскольку стремятся из абсолютной всеобщности к абсолютной
единичной чувственной достоверности, и тем становятся потребитель
скими «чувствами на время» как чистое действо мистерии, как послед
ний ритуал. Их эристичность, основанная на ложной, чужой предпо
сылке, позволяет им тайно, бессознательно приходить к себе, словно к
чемуто невыразимому, и в нем находиться в непосредственном «те
перь», исполняясь временами, переполняясь ими, став полнотой «всего
времени», тотальной летаргией, завороженные собственным замедлен
ным током. Медленная стремительность. Чувства в своей текучей
аморфности, длительности в ее тягучести, тягости нельзя ускорить, они
ощущают свою неизбежность как околосебябытие. Иными словами,
время становится свойством, качеством самого чувства, которое в сво
ей двойственности — начало и конец человеческого.
Чувство в своем явлении исполнения сущности стремится к сверх
чувственному как своей непосредственной достоверности. Тотальное
различие чувства с самим собой обретает чувственнопрактическую
возможность творить действительность — всепоглощающее желание,
состоящее в ясном отсутствии. Это действительность отсутствующего
чувства, воплощенного в другом. Борьба за рабство. Чувство находит се
бя в своем уничтожении. Оно разочарованно возвращается к себе, пере
жив себя. Чувство обретает утрату и отказывается от игры в сознание,
ставшее надгробным памятником. Цели следуют за ним, а не предшест
вуют. Равнодушие желания. Чувства еще не воплощены, и человек —
лишь их абстрактная цель. Объект, а не произведение. В сущности, че
ловечество попрежнему пребывает в «духовном животном царстве»
(Гегель), в мире удовлетворенных вещей. Даже чувства даны ему извне.
Они чувства — удовлетворительные, средние. Предметность чувств
простирается в «самом деле», истина их — в свободе, которую они не
знают, хотя она и есть — непосредственное основание. Это — самовос
производящая себя тирания чувств, властвующих по настроению, де
монстрируя свою случайность и условность. Каприз и произвол надст
253

роенности, надсадности, чувствующей свою преходящесть и времен
ность. Внесение в жизнь, в бытие — разбывание, разбытование, разби
вание и разбавление чувств. Разможжение, измельчение их как способ
формального размножения. Чувство — становление, но форма схваты
вает это трансцендентальное единство как распор бытия, его разрываю
щую, разделяющую связь, и явление чувства, обнаружение есть одно
временно овнешнение, обреченное быть утраченным, как только обре
тет абсолютную свободу. Время затягивает чувство, которое стремится к
смерти, будто к своему подлинному нет, настоящему единству. «Боль
шим зрачком становится могила — всемирное свидание любви...» (Се
зар Вальехо). Но это стремление — вынужденное единство честной и
чистой смерти, настоянной на вечности, единожды выбранный путь
преждевременной страсти всеобщего, не желающей компромиссов и
прибытийного существования. Слишком рано для этого «подобно на
возной куче, беспорядочно насыпанной, прекраснейшего из миров»
(Гераклит, фр. 124). И если по слабости, несвоевременности, неокреп
шести сверхчувственных чувств нельзя избавить мир от похоти и грязи,
которыми он упивается как своим высшим достижением, возводя под
лость в ранг высшей добродетели, то можно избавиться, освободившись
от него, уйдя в Ничто, и тем утвердить абсолютность Чувства. Оно и
есть столь чаемая «целесообразность без цели», имманентная, конечная
цель разума. Предел, дальше которого нельзя помыслить. Чувство, ко
торому предшествует все бытие, уже покинутое, и потому снимает в се
бе универсум универсально. Но, став самоцельными, чувства заставля
ют все быть лишь отпадением от первообраза, подражанием наивным и
банальным в духе «люблю все красивое», унижая понятия, не изменяя
их формальную оболочку. Как в бурсе (см. Помяловского) акциденцию
понимали в виде случайного дохода, прибыли.
То, что текст сбивается на повторы, говорит о том, что чувства за
мкнулись и тупо жаждут дурной бесконечной повторяемости своей не
повторимости, одной и той же репродуктивной определенности, мат
ричности, клонировании, умоляя о наличном бытии вечности. Их мни
мая самоцельность, желание сбыться и быть «как когдато», сбыть себя
в виде, делают их непроницаемыми, замкнутыми, сосредоточенными
на себе. Однажды и навсегда. Вот тут ими и овладевает стерегущее вре
мя, которое не властно над становлением, всевластно как смерть в уют
ных объемах наличного бытия. Но это уже воспоминание о чувствах.
Ожидание, торопящее смерть. Бессмертное чувство нельзя уничтожить,
но у него есть всегда возможность выбора смерти, и здесь вступает в де
ло время, как катализатор, ускоряющий перерождение в однаждысущ/
254

ность, «единождысущность» (Янкелевич). Предел вечности «изнутри»,
времени — «извне». Неопределенность чувств — деятельность станов
ления, их ограниченность, наличное бытие для другого — осуществле
ния. Ничто не сравнится со временем этой сравнивающей стихии, хотя
время сравнивается с ничто со временем. И чувств здесь нет, одни пус
тые оболочки, учтенные временем, нанизанные им, которые меняются
почти безболезненно.
Когда чувства не были оставлены становлением и не успокаивались
наличным бытием как его усталость, то в неразличенном единстве они
были моментом разрешения противоречия, когда предшествующего
уже нет, а последующего и будущего и прошлого еще нет. Но в станов
лении нет «момента», поскольку время еще не наступило, не произош
ло и даже не грядет. Оно «знает становление», но становление не знает
его. Поэтому чувство — чистое противоречие, не чувствующее себя та
ковым, но чувствующее все и всем. Это потом проступит проклятьем,
когда абсолютная сверхсвободастановления будет ограничена и чувст
во начнет разрывать себя, стремясь изо «всех сил» к себе собою из себя,
обагряя бытие ужасом, страхом, ненавистью, любовью, тоской... сло
вом, утрачивая единство. Оно начинает принуждать себя к рефлексии,
сознанию, благонамеренной морали, устанавливающей себе цену и все
равно продающейся по дешевке, а то и даром, из любви к искусству вы
ходя на панель. Любовь на сезонной весенней распродаже со скидкой.
Своеобразная рыночная конвенция, когда все зависит от того, что сего
дня на торгах считается любовью. И пока существуют эти гнилые отно
шения, будут «делать любовь», выдавая за нее любую порнографию.
Здесь нет даже «живого времени», а чувства — пожиратели трупов. Где
человеческие чувства сведены к естественным отправлениям и функци
ям организма, человек всего лишь — прямая кишка, и философия заме
няется проктологией.
Собственно, искусство, вся культура — вторичный продукт. Они —
«антропофагны» (Герцен). Это уже раз использовано, потреблено и, не
смотря на замкнутый цикл, возвращающий все на круги своя, всетаки
подванивает. Все уже однажды было пережито, переварено и вышвыр
нуто в виде «произведения» как закономерный результат жизнедеятель
ности. Эта печать лежит на всем, впадающем в оргазм творчества, кото
рое обречено быть заменителем живых чувств, и им кроются просторы
непосредственно человеческого. Здесь действует тупой часовой меха
низм временных чувств. Они отличают человека штампом, клеймом и
отлучают от бесконечности, во имя сиюминутности разлучая с сущнос
тью, которая становится недосягаемым идеалом, мучая долгом и совес
255

тью, заставляя наслаждаться муками невозможного. Только в сиюсе
кундности, однаждости чувства обратимы и обречены на встречу.
Власть чувств выступает как капитуляция перед обыденностью, реаль
ной тяжестью, тяготением к бытию. Метафизический выбор, а по прав
де, — паника, цепляние за жизнь ценой чувства и самой жизни. Но уми
рают они не естественно, растительно — рождаются, цветут и опадают в
прах, — а исторически. Их смерть не необходима, и неотвратимость ее
— только условие паразитического, обезображенного бытия мира, ко
торый использует образ как маску, чтобы прикрыть лицом обезличен
ность индивидности. Отсюда такая страсть к типологизации у совре
менной психологии. Чувства здесь «вместе с тем», «наряду», то есть слу
чайны. Их необходимость, свобода и собственно чувства «как они есть»
только еще грядут, но можно с уверенностью сказать, какими они не бу
дут никогда.
При всем этом, когда говорится о непосредственности чувств в их
самобытии, имеется ввиду не сведение их к покинутому, так называемо
му «природному влечению», что вообще не является основанием чувст
ва, а то, как они есть «всебеидлясебя». В этой объективной видимой
субстанциальности они выступают в виде догмата необходимости, час
то вырождаясь в пустую виртуозность внешнего долженствования, яв
ляясь более идеалом нравственного императива, так что человеку доста
ется не столько образ действия, сколько абстрактновсеобщее содержа
ние в виде формы, которая в лучшем случае становится привычкой.
Они — особенные чувства, но их «потусторонность», нездешность все
го лишь результат отчуждения и разорванного основания, хотя этот раз
рыв и воспринимается как принципиальная открытость к собственно
человеческому простору, которым освобождаются от духовной и физи
ческой индивидной тупости. Это — недостижимость, порождающая де
ятельность самосотворения. Еще не свобода, но адекватное ей сущест
вование, относящееся к чувствам пока еще метафизически, как к непо
движному хрустальному звездному своду.
Чувства непрактичны, но уже должны быть. Субъективность — не
освобождаемая, а определяемая свободой. Чувства здесь еще в своем
праве, и больше по обязанности, и этот антагонизм вдребезги разносит
человеческую душу. Вот что нельзя пережить — формальное противоре
чие всеобщности чувства и частное, частичное, одномерное его вопло
щение. Это живая смерть, не утоляемая никакой хитрой философией
тождества. Человек становится без чувств. Любовь превращается в отказ
от свободы. Это всего лишь осознанная потребность в чувстве, вполне
удовлетворяющееся понятием. Все основывается на разрушении при
256

родной непосредственности и на ложном идеале полезности, разруша
ющей многообразие. Чувства, выполняя функцию контрбаланса, про
тивовеса, уравновешивающего рациональность обязательно должны
быть безумными, буйными, в конце концов, выступая не самими собой,
а мнением, мнимыми чувствами, случайными, но по надобности. Жал
кое состояние конкретных (взятой в единстве многообразия нищеты),
посредственных формальных чувств, порожденных истолченной бесто
лочью абстрактного многообразия, исходит из соображений комфорта,
удобства, прихоти, стыдливо именуемыми утонченными проявлениями
души, но скорее относятся к области изобретения в своей изощреннос
ти. Однозначность, одномерность чувства как бытия для другого — в
сущности, формальная калька с потребительной стоимости, пришед
шей на смену натуральному обмену веществ. Грубо, но точно. Не слу
чайно так упорно говорят о «иерархии ценностей» в отношении чувств.
Они становятся условностями, с которыми приходится считаться, вер
нее рассчитываться. Патентованное средство удовлетворения потреб
ностей. Утонченность становится циничной извращенностью. Анозог
нозия — отсутствие критической оценки своего дефекта.
Самое тошнотворное, что состояние чувства в так называемом
«гражданском обществе» вовсе не является необходимым этапом разви
тия человеческих сущностных сил, скорее, истощением в потреблении
возможности. Механические, специфические, специфицированные
чувства порождены всеобщей деградацией, разделением труда и отчуж
дением, но от них нельзя заключить к конкретновсеобщим человечес
ким чувствам, возникающим на совсем другой основе. Самое большее,
на что здесь можно рассчитывать — это чувство собственности на чув
ства, поятые, присвоенные как роскошь и подыхающие в тотальном се
бялюбии. Чувства как имущество. Частность. Partes extra partes — части
вне частей. Более того, чтобы почувствовать собственную негативную
вненаходимость, нетость, они принуждены к страданию, будто к своей
единственной высшей мере, и счастье — ставшее достигнутое состоя
ние упокоенности становится всеобщим эквивалентом в случайном ми
ре. Чувство боли соразмерно чувствам, низведенным к простой эмоци
ональной возбудимости — то, что есть «здесьсейчас» — однажды и
больше никогда в отрицательном времени переполненного мгновения.
Измышленные неимоверные страдания как единственная побуждаю
щая причина быть так, а не иначе, но основание малодушия и трусости
самих чувств, страшащихся быть самими собою без причины, не искать
свою реальность во времени. Едва оправившиеся после оголтелой ве
щественности, эти чувства исполнены горечью поражения. Не время. И
257

потому они предают, извращаются с необыкновенной легкостью, так
что утративший их чувствует облегчение, которое предпочтительней тя
желой свободы, как оставившая на время боль.
Времена в лицо, и ты весь против времени. Уродливость и прихот
ливость демаркационной линии сопротивления внешнему давлению
составляет личность, складывает черты лица. Где удалось остановить,
там и край. Нет легкого дыхания. Только сопротивление.
Снега в лицо
И прошлое в беспамятстве
Отброшено навек отсечено
Паденьем неба в оголтелой замяти
А жизнь как чернобелое кино
В подробностях до наступленья смерти
Бескрайний путь и горечь пораженья...
Чувство кружит образами, бредит ими, пытаясь скрыться в литера
турной остраненности. Но «баечки» в духе В. Шкловского не спасают
чувство от необходимости чувствовать, от необходимости. Оправдания
чувству нет. Все против него. Чувства убивают человека при попытке к
бегству и становятся выражением крайней нищеты. Любовь как непре
ходящее чувство голода. Ненависть, словно жажда неисполненности.
Чувство опредмечивается, становясь переживанием чего бы то ни было,
вернее, его отсутствия, и только им истонченным пределом, тревогой и
призрачным порывом, сосредоточивающим хаос в формальное единст
во субъективности, человек отделен от бескрайней смерти. Хотя эта пу
стая сумма чувств и переживаний наяву не является его бытием, скорее,
имбытием — собственноручно выкопанной могилой, опустошением,
позволяющим почувствовать ужас происходящего, которое не происхо
дит. Автоскопия, самонаблюдение превращается в самооскопление.
Ставшее время страшнее предыдущего, избегающего бытием. Наважде
ние чувств завершается ветшанием формы и дряхлостью. Бытие побеж
дает, возвращаясь к изначальному значению. «Ontia» — буквально озна
чает «наличное состояние собственности», если верить Исократу.
Чувства в собственном значении обретают rallentando, замедленный
темп. Они погрязли в инобытии в бесконечной относительности, как
всеобщее имущество — особый институт неравенства. Поэтому, нет ни
чего пошлее и похабнее этики с ее статутами и цитациями, отданными
на откуп профессиональным толмачам. Этика с ее тяжбами является
крайним выражением нищеты духа, вынужденного перебиваться слу
чайным подаянием формальных чувств, проявляемых из жалости к са
мому себе. Отторгнутые, отрозненные в себя чувства обречены на зату
258

хание, формально исчерпываясь как «потребительные». И эта их торже
ствующая и торжественная (от торжища) посредственность становится
своего рода привилегией быть слабым в мире, где чувствам не место. Это
тупик, произвол субъективности, абсолютный авторитет мнимых
чувств, зафиксированный в проявлении единичной воли, приканчиваю
щей любое живое движение души, подменяющее чувства правом на них.
Такая правомерность чувств требует своего раскрытия (вскрытие пока
жет), и можно было бы долго копаться в исторических хитросплетениях,
оправдывая самые невероятные движения души, поскольку прошлое эс
тетизированно и любой мотив приемлем, когда не задевает.
Но здесь суть состоит в том, что чувство в чистом виде не историч
но, оно не монистично в собственном смысле. С одной стороны, оно
происходит от непосредственного основания — общественных отноше
ний, как они есть и в своей субъективности наследует всю свою мифо
логическую родословную, как будто Эрот и впрямь родился от бога По
роса (бога богатства) и богини нищеты Пении. С другой, — живет так,
будто все совершается по воле чувств, в чистой стихии отрицания всех
возможных и невозможных оснований. Когда же оно приходит в себя,
то собственную власть воспринимает отчаянно, несчастьем быть. Неис
торичность чувств при том, что они — чувства своего времени — в сущ
ности их безразличия, им все едино, ведут ли они свою родословную от
поэзии и музыки, живописи или театра или от непосредственного спо
соба хозяйствования. Они — всегда не о том. Остаются необъяснимы
ми, темными, загадочными, теряясь в стихии ожидаемого человеческо
го и невозможного, но заполонившего все непосредственно, разбиваю
щегося о препоны, пределы бытия тысячами брызг и сметающего все
твердыни. Чувства колеблют основания и истачивают, истончают, как
ржавчина, железные сердца.
Поэтому указание на общественную природу чувства верно, но го
дится только для пропедевтики, с тем, чтобы откреститься от вульгар
ных натуралистических теорий, по неграмотности ищущих происхож
дение их в генах, физиологии и деятельности желез внутренней секре
ции, не говоря уже о дубовом фрейдизме, а также от предрассудков убо
гой теологии. Критика общественной природы — практическое отрица
ние относительности, историчности и временности чувств, поскольку
такую же природу имеет и бесчувственное. Поиски путей очувствлива
ния чувств и их воображение в единое чувства. Попытка выстроить ди
алектически противоречивую концепцию, объясняющую их природу,
проваливается, так же как и не менее тщетные усилия метафизики за
ключить с чувствами конвенцию. Феноменологическая редукция вооб
259

ще выглядит крайне глупо, не говоря уже о структурализме и герменев
тике, семиотике и убогой психологии. Эти попытки опонятить чувства
забавны, но не более. Умозаключить чувства не удается. Они не умопо
стигаемы и выживают не из ума по уму, но вопреки. Чувства мимикри
руют под функции, и отправления общественного организма прикиды
ваются привычками, свойствами, причинами и даже обязанностями.
Они притворяются волей, желанием, потребностью и чем угодно, но
понятийные различия сфер деятельности чувства его нисколько не за
трагивают и даже не представляют его в форме образования. Чувство
вообще воспринимается как несправедливость утраты даже в своем по
ложительном и наивном явлении, как каприз, но в пользу непосредст
венного немедленного действования, как искаженный, но переход вну
треннего во внешнее, невозможное, но становление единичного во все
общее, без реализации, результата и живущее этим безнадежным един
ством бытия и ничто.
Поэтому изучению под видом ложного благочестия и лицемерного
эстетизирования в виде долгоиграющих теорий подчиняется только по
лицейская область морали, где чувства пребывают в замкнутом пени
тенциарном пространстве принципов правовых институтов, искажен
ных искалеченных форм общественного сознания, будь то искусство,
религия, философия и т. д., где чувства вынуждены выступать в виде
орудия насилия или в служебной форме стоимости, дескать, «жить сто
ит», удовлетворяя ложным внешним целям. Культ и поучение чувств
чувствами как превентивные меры удержания страстей субъективнос
тью, личностью с нанесенным лицом, униформой правил поведения,
связывая их недержание умеренностью и благоразумием. Суверенитет,
самодержавие чувств здесь вообще выражение «самостiйностi» нужды.
Махровый монархизм необходимости, заставляющий как в средние ве
ка уродовать плод в утробе, дабы ко двору поставлять шутов: филосо
фию, литературу, поэзию, живопись и т. д. Чувства оставлены на племя,
на развод. Это сообщаемые отношения, которые сообщаться и переда
ваться не могут, и потому заменяются условными, абстрактными мо
ральными свойствами. При относительной дешевизне такие чувства
очень дороги кустарной неповторимостью, напоминающей знаки раз
личия с соответствующей иерархией.
Чувства сменяются комплиментами. Подробности представляемых
и представленных (новопреставленных) чувств разводятся «по поняти
ям», разбавляя истину. Они рассматриваются с точки зрения независи
мого и бесстрастного наблюдателя, видящего и оценивающего оцепе
невший мир изменений, вместо активно преобразующей действитель
260

ности чувств. Все дело угадывается в том, чтобы прийти, вернуться в
«чувство дурной бесконечности», так страшившей философов непонят
ностью, но и невидимостью, граничащей с невиданностью. Вернуться в
«простое как мычание» начало, стать безглагольным, отглагольным су
ществительным, существом чувства. Это их клиническая смерть. Кома.
Они впадают в каталептическое состояние покоя. Чувства предают тебя,
расставаясь с человеческим обликом, но оставаясь собою. Они ополча
ются против, вгрызаясь в сердце, становясь антибытием, контржиз
нью, чувством смерти, противодействительностью человека. И уже не
сердце болит: ты сам — воющая мятущаяся холодная и бессмысленная
боль, конвульсия, судорога одиночества, где чувства подлежат ампута
ции. Они — травмы, несовместимые с жизнью. Тебя рвет пространство,
рвет остатками, иррациональными ошметками, сгустками времени.
Чувства, теряя действительность, не становятся нереальными, не
от мира сего, не сохраняют свою былую высоту и даже дистанцию, ста
новясь реальностью долга, который твой, и страшно не от близкой
смерти, которой весь ты охвачен, и она — избавление, капитуляция,
сдача бесчувственному миру за позор жить. Страшно ни от чего. Да и
нигде не ближе, чем везде...
Вся подлость ситуации, приводящей в тихое бешенство, в том, что
уничтожается сама возможность жить настоящими человеческими чув
ствами, которые теперь только были и больше никогда. Хранить их,
значит, хоронить, замуровывать в тайниках, как милые никому не нуж
ные безделушки, «вещественные знаки невещественных отношений»
(Гончаров). Онито остаются сущностными силами человека: не абст
рактными, а твоими, всем, что составляет твое существо, но сам ты уже
— не человек. Ничтожество, возведенное в культ, и никаким философ
ским «марафетом» не притрусить это унижение. Никаким мужеством
быть не заменить ту фантастическую легкость и безразличие чувств,
когда по их велению и хотению вершилась жизнь, и любой пустяк, лю
бой оттенок обращал к единству универсума и обещал видение абсо
лютной красоты здесь, недалеко, вотвот. И состояние бесконечной
влюбленности в грандиозные свершения человеческого духа (которые
теперь вызывают недоумение и оскорбляют приземленностью) возвы
шали даже в минуты крайнего отчаяния, потому что это было не отчая
ние мира, а только твое щенячье повизгивание. Ошибки были только
твоими ошибками. Великие соблазны были, но и те возносили к вечно
сти, поскольку были великими.
Сейчас о красоте и говоритьто неловко. Трагедия становится «коз
линой песнью». Чувства трансформируются, но не жизненно, а тупо,
261

механически, дубово, на шарнирах, как «трасформеры». «Время, вы
вихнутое из своего сустава» (Шекспир), вновь вправлено костоправом
рассудком в историю, но страдает контрактурой — ограничением нор
мальной подвижности сустава. Бытие чувств становится безобразным,
поскольку образ определяется границей сопротивления. Уродливость
вызывается искаженной линией фронта, порожденной войной чувств
со смертью, в то время как в тылу вызревает пятая колонна. Чувства оту
певают в упоре и становятся крайними. Ожесточение и бойня во имя
идеи чувств. Реален лишь скрежет крошащегося и визжащегося време
ни. Безобразное, как и прекрасное, тоже ведь соразмерно.
Диктатура времени устанавливает пропускной режим чувств. Они в
своем зарождении произрастали только против времени, которое им —
сила тяжести, и в сопротивлении — их воля. Чувства в своем естестве
неподвластны времени, удерживая его «на весу», приподнимая на высо
ту своего роста с тем, чтобы со временем уйти в инобытие собственно
человеческого, сверхмерного, намерянного, сверхвременного бывания
красоты, не знающей, кто она. Поверх прекрасного, добра и зла превы
ше. Но в нынешнем реэволюционном движении к элементарным, про
стейшим формам не жизни — смерти, чувства унижаются временем,
никнут и вдавливаются в грязь, в лучшем случае существуя как атавизм,
рудимент. И восхождение к человеческому оканчивается странной
аберрацией языка: «Смерть как люблю Красоту».
Чувством называется все, что к слову пришлось. Эдакая «микро
скопическая пучина» ощущения, выдающая за рост простое увеличение
массы. Зато позволяет бесконечно классифицировать, измерять, типо
логизировать. Это «чюйства» со стороны, болезненные наросты. И по
добное уже в ведении механики или кристаллографии. Утрачено «чувст
во собственного сверхчувственного назначения» (Кант) и вместе с ним
и своевременость сбывания в красоте. С этой минуты все усилия искус
ства превращаются в балаган, и от него ожидают только зрелища, раз
влечения, хотя попрежнему ханжески настаивают на «духовности», как
на лимонных корочках. Назидательная вульгарность, обязательная для
всех. Искусство начинает искусственно себя возбуждать, становясь все
более изощренным, а на самом деле измельчаясь, изничтожаясь, все бо
лее упрощаясь, унижаясь, оставаясь простым требованием вкуса, вер
нее, безвкусицы, обязательной по протоколу. Оно стареет, минуя рас
цвет, причем во всех состояниях юности, зрелости и дряхлости пребы
вает одновременно.
Искусство, как и каждый человек, защищается тупой теорией, что
с возрастом обретают мудрость и знание. Пустое. Со временем обрета
262

ют только приспособительные навыки, но умнее не становятся. Уже за
одно старение можно распрощаться с идеей Бога. Какая необходима са
дистская изощренность, чтобы убивать человека еще при жизни. Ис
кусство в этом отношении является подручным, соучастником убийст
ва. Оно уменьшает плотность времени, и время больше не держит на
плаву, расступаясь и поглощая легчайшие чувства. (Так, исследователь
ские суда на море, производящие бурение, страшатся выброса газа. Ес
ли на большой глубине вырвется он объемом с комнату, то на поверхно
сти займет площадь с футбольное поле, резко изменив плотность воды.
Судно, буквально, падает на дно, и над ним смыкается океан.)
В сущности же это — «сообщаемая без посредства понятия» идео
логия. Мир искусства из честных, хоть и кустарных примитивных мас
терских, имевших цеховой кодекс чести, вновь отправляется строевым
шагом обратно в лакейскую, людскую, оправдывая зависимость от хо
зяина, всячески пытаясь понравиться. Оно, буквально, выделывается,
становясь деланным, чтобы выделиться формальной уникальностью,
покидая область деятельности практического воспитания, самовоспи
тания чувств непосредственным опытом переживания. Произведения,
которые были прежде не самоцелью, а оставленными посмертными ма
сками, запечатлевшими живое движение (что самое жуткое, — всегда в
его угасании, ведь произведение — угасшее и воплощенное чувство де
яния), — превращаются в ходовой товар. Искусство более не дерзает и
ничего не обещает, а только выполняет заказ, цинично относясь к себе,
будто средству для заработка. Оно вполне удается, и его единственный
интерес — незаметно провести (проводить, обмануть и выпроводить)
время. Эти проводы времени — единственное развлечение утраченных
чувств, заменяемых карточными ходами в соответствии с правилами.
Здесь преуспевают только профессиональные шулера, хотя за передер
гивание и могут побить канделябрами. Об этой дряни — всё, поскольку
далее может быть только описание техники приемов, вроде самоучите
ля подлости, обмана и лицемерия, пособие для начинающих и продви
нутых холуев. Примечательно, что иллюстративным материалом стано
вится вообще вся история искусства, честно оправдывающей всегдаш
нюю продажность тем, что так было всегда, и не нам менять заведенный
(механически) миропорядок.
Критика искусства вообще дело никчемное и неблагодарное. Исто
рия искусства — последнее прибежище бездарей. Искусство вообще
здесь не при чем. Хозискусство. Как это ни странно, к чувствам оно, во
преки расхожему мнению, имеет весьма отдаленное отношение, при
близительное. Оно — рядом с чувствами, прилегает как русло реки к бе
263

гущему потоку. Искусство улавливает отблески, рефлексы, отзвуки
чувств, и всегда несет на себе печать, печаль не избытка, а угасания их,
остывающее более или менее удачным рельефом, формой, и все даль
нейшее этого памятника — воспоминание и ностальгия по оставленно
му. Произведения искусства живут не своей жизнью и обречены пребы
вать в невозможности умереть, каждое мгновение способные проснуть
ся к жизни, как выжженная степь взрывается маками и тюльпанами в
изменившихся условиях. Пустыни имеют свою неповторимую красоту в
любом виде. В этом отношении искусство просто честное, хотя и кри
вое зеркало человеческого в его бытии и небытии, в том, что было, и в
том, что еще не существует. Гипертрофированна его пассивная сторона,
сочувственно изображающая и ретуширующая чувства, на которые
при помощи его наносится грубый макияж условности, но преобразую
щая сторона его — зеркало самого зеркала — еще задернута, завешена
трауром непроницаемой метафизической формы недочеловеческой ис
тории. Зеркало — тигль искусства, еще холодный и безучастный.
От этой пассивной формы искусству трудно отрешиться, посколь
ку именно продажность, искусственность, убийственность производст
ва сущностных сил человека, как вещей, обещанных рынку, кажутся ре
зонерствующему и оценивающему рассудку ближайшими основаниями
прекрасного. Покинуть их — значит, покинуть родину. При этом преоб
разующая мощь, спящая в искусстве, вовсе не означает абразивное,
принудительное обрабатывание имеющихся болванок чувств и доведе
ния их до изящных форм, которые послужат эталоном, каноном и об
разцом (не образом) всеобщего подражания (которое дорогого стоит).
Подражание или формальная оригинальность неподражаемого — все
одно подделывание, отдает миазмами и содержит трупный яд. Это все
равно, что пустить венеру мелосскую (непременно с маленькой буквы)
на поток как изделие ГОСТ №..., и выставлять, как некогда слоников на
комоде — на счастье.
Преобразующая, пробуждающая, темная и для нашей действитель
ности губительная сила искусства, взламывающая само искусство как
расцветание, переход от неорганической формы к органическому росту,
лежит не в нем самом, как не сам цветок распускается, а вся предшест
вующая история универсума, вместе с будущим гонит его в рост. Во все
общем становлении, где искусство необходимо свободно в непосредст
венности общественной практики, оно перестает быть искусством. Тог
да любой, самый страшный и даже постыдный момент его былого суще
ствования сам начинает светиться очищающим светом и представлять
чувства, которые только грядут, предвосхищая их. Прекрасное, спокой
264

но и уютно уживающееся в декоративном пространстве соразмерных
форм, начинает пробуждаться, будто пришла весна, и время настало
всё, сразу, от — и до.
Оболочка вещей трескается. И, сохраняя свои физические параме
тры, произведения искусства начинают тянуться к всеобщности, испол
ненной ими, пытаясь предстать красотой, стать собственной природой
красоты, освобождая ей место, пространство и время, которые и сами
теряют пространственновременную суть свою, превращаясь в инобы
тие красоты абсолютной. А она была бы неполной, если бы утратила
хоть чтото из предшествующего. Потому она сохраняет и низменные
чувства, делая их возвышенными. Только здесь действует «принцип аб
солютного снятия» (Гегель).
Но не искусство формирует чувства. Только в нашем убогом мире
красота может нахлынуть внезапно, вдруг, катастрофой, паводком
смертельно опасной невозможности, как невозможная красота, страш
ная. Тогда чувства в непосредственном бытии обретают ту же природу
красоты, не расфасованную по умело сделанным флаконам произведе
ний в гомеопатических дозах как парфюмерия искусства. Когда в своей
практике чувственносверхчувственного они становятся такой же и той
же стихией, то красота является предзаданной, ожидаемой, неминуе
мой, непременной. Чувства атакуют формальную дамбу искусства как
последний предел, отделяющий от красоты, перехлестывающей через
край. Быть может, искусство, возвышающее человеческие чувства, об
ращается в противоположность, и теперь унижает их вплоть до уничто
жения. Искусство должно пасть. Сметая это препятствие, чувства гото
вы поступиться красоте, и тут они ощущают, чувствуют, что они «не
иное» красоты, что они и есть ее бытие. Искусство досель лишь ослаб
ляет красоту. Вся его священная неприкосновенность, святость и изыс
канность порождены, как выразился Гегель, «героизмом лести». Оно
давно уже стало, если не лавочкой, то модным салоном, который при
нято посещать в хороших респектабельных домах за всяким хламом,
чтобы украшать гостиные своих душ.
Очень хочется, чтобы был прав Кант, считающий, что красотой во
обще можно назвать выражение эстетических идей, и на этом успоко
иться. Однако это определение, устраивающее антикваров, относится
только к прекрасному, приторговывающему смертными вещами, имею
щему характер, который по определению — направление воли, и как
времякбытию сопротивляется свободе и тем удерживает произведе
ние в напряжении, что и позволяет ему выходить за рамки самой вещи.
Этот выход, выступание на поверхности явлением, трансцендирование
265

в видимость, царапающим спокойный взгляд, попадание в зрение как
«объективная» возможность созерцания, и озадачивает рассудок непо
нятностью, неустранимостью, будоражащей мышление данностью, но
никак не задевающей чувства. Рассудок, пораженный априорностью,
равнодушием и даже наглостью манифистирующей формы, получает
первый опыт, который напрасно принимает за чувственный. Чувство
«уменьшается» и развивается между видимостью и кажимостью, кото
рые только для формального мира вещей являются сферой ложного и
случайного. В конце концов, и самая разухабистая диалектика вполне
успокаивается в догматических канонах окончательного решения: Все
общего, Добра, Красоты, Истины и т. д., то есть в том самом мнении, от
которого открещивалась, и остается всегда в начале. Ни видимость, ни
кажимость не могут быть утрачены, поскольку здесь помещается вся
чувственная интонация Вселенной. Реинтонирование — убиение музы
ки, живописи, всего человеческого и философии тоже, уничтожение
воображения.
Видимость является внешней формой, кажимость — внутренней,
но сущность их — одно отношение. Они не одно и то же, но одна и та
же рефлексия беспредельной границы. Снятие видимости в основании
освобождает кажимость, которая простирается чувством по всей види/
мости. Оно пробуждается, принимая в страдательном потрясении ВСЁ.
Чувство открыто, и всё становится сочувствующим, сопутствующим
(сопустующим) ему и существующим только для него. Переживание
бесконечности, не отторгнутой в бесконечность.
Снятие кажимости, и чувство освобождает себя в бесконечность.
Внутреннее освобождение чувства и его развертываниезахватывание
универсума. Сама граница, как «туда и оттуда» видимости и кажимости,
проходит весь путь саморазвития от случайности и необходимости по
верх свободы, за свободу... Временные просторы чувства становятся
действительными в своей видимости и кажимости. Это реальность того,
что никакая прикладная наука не поймет и не примет, но в ней — суть
человеческого и его жизнь. Здесь истиной является восходящее солнце,
звезды, которые дышат, поющие деревья, задумчивая вода и чувства,
цветущие воображением, чувства, ради которых и длится эта, раскис
шая от крови дорога истории, чтобы они не просто сбылись, прошли,
но и стали осуществлением и оправданием исторической распутицы.
Чувства преодолевают диалектику, случаясь однажды, и отличаясь от
мира необходимых и случайных вещей, не нуждаются во времени. Они
в нем не умещаются. Только умирают. Едва проступившие на поверхно
сти явлений чувства с необходимостью воспаряют в себя или их погло
266

щает сила притяжения предметов, и они становятся рабами вещей, их
жертвами.
Отдавать свое время как кровь
Чтобы сны чужие оживали
И слабеть впадая в забытье
Видеть прикушенным от боли зреньем
Эти хищные книги слетающиеся
Терпеливо ждущие
Когда ты станешь падалью
Им нужны твои глаза...
Но, покидающие предметность чувства оставляют в бесчувствии и
человека, который в бессилии пытается следовать за ними, но поглоща
ется собой, он занят (оккупирован) собой. Это взаимоотчуждение мо
жет быть преодолено не наведением мостов искусством и не чувствами
чувств, рисующими человеку чужие глаза и заставляющего звучать вою
щей пустотой, в которой колеблется столб чужих мыслей, звуков, кра
сок, интонаций, — все свершается не здесь и не в присвоении в частную
собственность, искривлении, коллапсировании бесконечности в «свое
мое» индивидуальности, покрытой коростой личности. Едва ли можно
вернуться туда, где нас любила музыка. Procul estotei — оставленное
вдали... Чувства — вопреки эпохе, они фаталисты, но не в силу мифиче
ской «железной необходимости», принадлежащей «гробу и истории», а
потому, что они являются как прообраз человеческой свободы, причи
няя самих себя, оставаясь самими собою, не нуждаясь нимало в фор
мальном знании. Идея эта очень опасная. Свободное мышление (как и
освобожденные чувства) действует как кислота, но разрушающая не ре
альное угнетение, насилие, а самое себя, разлагающее и разлагающееся
на элементарные составляющие, которые могут тасоваться, расклады
ваться, микшироваться в любой последовательности, в произвольных
композициях, создавая химерические образования, и действия эти бу
дут одинаково оправданы.
Вся проблема сводится к тому, чтобы остановиться и решиться ска
зать так, а не иначе, затем, чтобы тут же забыть об этом и высказаться
совершенно против только из любви к многообразию. Или, напротив,
продолжать исповедывать сказанное, защищая ценой своей и чужой
жизни символ веры, утешаясь, что жертва эта искупительная во имя за
ведомо ложного смысла жизни. Все это скрытая адаптация, попытка
примирения с утилитарным миром. Отсюда скудоумная мораль рассуд
ка, готовая на все, все осуждающая и оправдывающая. Это его тезис:
267

«Человек становится рабом своих чувств». И дальше мысль, как крыса,
мечется в лабиринте формальных ходов: должен ли человек восстать
против чувств и освободиться от рабства? Устраивает его, выстраивает,
устрояет ли зависимость человека как формирующий, надзирающий,
сдерживающий принцип, претендующий на содержание? Бунт против
чувств ведет к возвышенной до трагедии философии бесчувствия или,
напротив, к скотскому, циничному, холопскому существованию, видя
щему идеалом все те же чувства. «Нисходящие революции». Необходи
мость чувства, случайность его или свободы тоже могут быть необходи
мыми случайными или свободными. Небытие чувств — чувственно, оно
ощущается как живая смерть. Самодостаточность чувств убийственна, а
их абсолютная относительность — всеядна. Чувства распадаются, дво/
ятся на представляющие и представляемые. Диплопия — двоение.
Иными словами, чувства, оставаясь в непосредственном пережива
нии независимыми и самими собой, в сущности, связаны той предмет
ностью, которая их исполняет, они — чувства чегото. Они — те же по
силе переживания и иные в случайности, необходимости и свободе.
Чувства сами — недостаток бытия, его разрыв. Но снятие отчуждения
ведет к уничтожению не самих чувств, а их зависимости, ограниченно
сти и временности, настоянных на изначальной утрате. Разрыввремя,
как разрывтрава. Все время умещается в расселине между прекрасным
и красотой. Времена — понятные смерти. «Смерть не уничтожает со
ставных частей, а развязывает из от прежнего единства» (Герцен). Время
устремляется в проран, сметая временные мосты, проложенные над
бездной. Сель взбесившихся вещей. Время — единственная связь и обе
щание, обнищание развития. Видимость единства «a vol d’araignee».
От прекрасного до красоты — все время, от красоты до прекрасного
только часть вечности. Прекрасное не доразвивается до красоты, а тя
нется последней, временясь, временяясь, и своим распадом порождает и
питает время вновь и вновь, встарь и встарь. Разбившись о невозможное,
отвратившись от бесконечности, само прекрасное возмездием обруши
вается на представляющий его мир вещей, стирая их в прах, освобождая
время, являя временность как их подлинную, подноготную, вымучен
ную сущность. Это наглядно видно на примере клинической картины,
теряющего сознание агонизирующего искусства, пытающегося стать
первоэлементом сущности бытия. Памятник смерти. Она — освобожде
ние. Прекрасное кончает самоубийством, дабы уступить красоте, но
красота не снисходит, пока есть время. Если падение искусства предо
пределено преобразующим действием самой формы движения, снимаю
щим формальность действия, то снятие времени — действие действия.
268

Антиномия прекрасного и красоты — внешнее и абсолютное, по
следнее выражение противоречия деятельности с собой. Вся иерархия
времен — только последовательность стихий (ступеней) восхождения
времени к своему последнему в последовательности выражению в фор
ме свободного времени, которое в адекватном человеческом деянии
временами превращает в свободное время все предшествующие, даже
себя как время времени, становясь безразличным во всечувствии и веч
ным. Время — больше никуда и никогда. Поэтому и чувства, когда про
ходят в своем развитии, воспаряют от простой реакциираздражителя
через ощущения, эмоции, аффекты к предметным чувствам, сквозь ут
рату предметности — к чувственносверхчувственному бытию, продол
жают восходить обратно в противотоке к непосредственному чувству
ощущения, одушевляя даже мертвую материю, вчувствываясь, вживля
ясь в покинутое основание основания, заставляя переживать даже ка
мень. Это очень трудно понять, еще труднее почувствовать. Так крис
талл, если бы мог чувствовать, не ощущал бы и не понимал органичес
кую жизнь растения, полагая жизнь никчемной блажью и неестествен
ным проявлением. Так, сейчас в философии в чести только схемы. Дви
гатель в разрезе, который, соответственно, не работает, и ассоциатив
ные (торговые) ряды. Безапелляционность и апломб входит в прейску
рант, как и накладное безумие несовременных кутюрье Фуко, Делёза,
Рикёра и проч., певцов рыночной полезной философии, взявших «сло
ганом» слова Ифигении: «Ein unnutz Leben ist ein frueher Tod» — «Без
пользы жизнь — безвременная смерть».
Требование феноменологии (феноменолонгии, длительности во
времени) красоты в призывахприказах: «явись» — предполагает утрату
не только другого, но и себя в диктатуре утвержденного, имеющего то
варный вид «я» и только «я», порожденного действием «нея», обстоя
тельствами, делающими все предметное неслучайной случайностью.
Прекрасное согласно даже на компромисс, обещая терпеть онтологию
красоты, только бы сохранить псевдоаутентичность мнимого непосред
ственного, оправдывающее его метафизический статус посредственно
сти востребованностью, позволяющей вечное тиражирование сущест
вования, установленного эмпирически, самим фактом повелительного
«замри!» Самое действительное чувство в неполноценном бытии, кото
рое и есть свидетельство полноценности в ущербном мире, оказывается
случайным и негативным по существу. Одно и то же чувство в прекрас
ном, безобразном и красоте разнится, как три безразличные сущности.
В отношениях прекрасного и безобразного достаточно понятия чувства
в пределах овеществления. Они вообще заменяются суждением, сужаю
269

щим поле деятельности чувств непосредственностью возбуждения око
ло аффекта — предела мечтаний. В красоте чувство уходят в основание,
отринув абстрактную субъективность, уничтожив своей жизнью ничто
жество существования. Действие чувств не нуждается в разрешении на
переосуществление в действительность красоты.
Чувства сами превращаются основанием, в котором исчезают опре
деленности. Когда чувства становятся самими собой, снимая предчув
ствия (какими являются ощущения, аффекты, внешние чувства и т. д.),
они делают их настоящими и теряют свою иерархию, ориентацию, на
правление, поскольку в достигнутой реальной бесконечности нет коли
чественных соотношений, и «сверхчувства» не «выше» ощущений,
перцепций и т. д. Чувства даны враз, разом, вместе, и отделить одно от
другого невозможно. (Невозможна сама смерть. Она отбрасывается на
окраины, как присутствующее, но несущественное.) Это единая сущ
ность, которая очевидна. Чувства становятся одной природы с красо
той, и она не отделена, не искажена временем, маревом, колеблющим
видения красоты и кажущейся человеческой сущности.
Нет надобности, необходимости в приходе, наступлении красоты
как очередной поры человеческой истории. Красота — здесьсейчас —
сущее настоящее как свершение всех времен и полнота бытия, не опре
деленного смертью, вживленной вторым ударом сердца «второй», се
кундой — отзвуком времени... Здесь смерть — не признается. А жизнь —
только предлог. Однажды — громада чувств, подступивших вплотную и
не умещающихся в скудные пределы естества, раскавычивает простран
ство «я», и страшно очнуться от этой завороженности, когда понима
ешь, что Вселенная, бесконечность только однажды, и больше — ни
когда. Вечность обрывается под сердцем. Ты обречен и приведен в ис
полненье...

ДВАДЦАТЬ ПЯТЫЙ КАДР

Повтор одинок...
Жиль Делёз

Одиночество неповторимо.
Однажды, среди вялой пустоты надоевшего проваливаешься во
внезапно открывшееся пространство. Как зритель, вдруг очнувшийся
на сцене посреди чужого монолога с собственным черепом в руках. На
прочь забывши текст. С чувством полного и неминуемого провала по
нимающего, что это не театр.
Волны смысла и бессмыслия, подъемы и падения укачивают. Чув
ства замирают. Если не тошнит.
Есть патология метафизики. Шашель редукции и вообще рефлек
сии истачивает бытие, делая его хрупким, ломким, крохким. Сдержать
изъеденные формы, стремящиеся в распыл, может только тупая назида
тельность поучающей философии. Шизопедагогика. Педократия.
Ее резвость в торговле собой неописуема. Дерридованная и фуко
ванная, отциклеванная, отгуссерленная заподлицо, она, наконец, до
стигла искомой цели. Из «подготовки к смерти» стала просто смердя
щим пророком ее. Порок смерти. Порог. — Запахом тления расползаю
щегося мира. И по этому горячему (а по смыслу, вонючему) несвежему
следу тянется, высунув языки, свора прикормленных легавых, объявив
ших себя экспертами, «философов». Мне не по пути ни с ними, ни с их
хозяевами. Идиотизм как идеология. Стремление к сиюминутной выго
де. Борьба за рынки сбыта и серость на каждом шагу, объявляемом ори
гинальностью. Провинциальность и банальность, претендующие на
вечность (а онито действительно вечны). «Эпоху несет жидким мрамо
ром» (Б. Пастернак).
Время пожирает себя, глодая пространства, и тем растет, умножая
собой пустоту, отсутствие. Времяпотеря. Источение, истачивание, от
чаяние Я. Ему не хочется уходить, хотя «я» иесть ущерб преходящей
жизни, ее край. Оно — «я» — безразлично и равнодушно к содержанию.
273

Двуличие обращенности во вне, в своедругое и в чужоесебя самодо
статочного остаточного определения. Предел переделанного, перелице
ванного безликого «оно», питающее не онтологию, а ввиду отсутствия
человеческого бытия «онологию» коллективного бессознательного, оп
равдывающего безбытийность существования. Край, долина теней.
Надсада. Истеричная вера в «может быть». Вмешивание поврежденного
времени и его застывание в арматуре расчерченного и самоудовлетво
ренного нормативного покоя постоянной нужды. Нужды в Нужде. Кон
фискация времени, и в его отсутствии проглядывание туманных картин
желанного «будущего». Просчитанное и расчетливое словоумие.
Стилистический покой (приемный) взрывает непредвиденное, —
то невидимое, невиденное, невиданное и непознаваемое, с трудом узна
ваемое неопознаваемое, которое вторгается тобою ниоткуда, оно не
обусловлено, как случайное, не замечающее ничего разрушительное ви
дение случайной свободы. Она, повторяю, абсурдна для современнос
ти, выдерживающей только идею ее, но не самую свободу, в себе не зна
ющую необходимости. В себе не знающая и себя не ведающая, не веду
щая необходимость — еще не свобода. Свобода без причинноследст
венных связей, то есть, без времени — уже не свобода. А свобода, пре
вращенная в непосредственное чувство, — вообще не свобода. Лишь ог
лашенная свобода неприкаянного чувства, как чейнстоксово дыхание,
еще свидетельствует, что даже без сознания мы еще живы, но обречены.
Дыша — не дышим.
Я достиг только понимания того, что бы я делал сейчас в прошлом
двадцать лет назад, если бы сохранил весь свой опыт, всю полноту пере
живания. Как сохранить себя, уклонившись от бытия? Бытие чувств?
Определение схватывает лишь отсутствие — образ времени, исчезнове
ние, ветшание. Метафоры без потерь, когда ты сам превращаешься в
метафору. Все и так в абсолютном движении. Меняется лишь ускоре
ние. Чувства прикованы к определенному противоречию во всей грубой
ощутимости ожидания.
Язык чувств. Основание его — всего лишь доводы помертвелого от
ужаса разума. Смысловой центр языка не лежит в его истоках. Смерть —
мера. Язык призван, отвечая не отвечать на требование (?) времени.
Время не отзывается. Зови — не зови, не поможет. Отзываться в
смысле? Отзываться, в смысле приказа возвращаться, и в смысле отзву
ка, принудительного диалога, допроса с пристрастием.
Ни к чему редактировать прошлое.
Философия должна превратиться просто в чувство без долженство
вания. Прийти в чувство, которое вынуждено свободно уйти в основание.
274

Стать им (чувством? основанием?). Удивительно, что и в случае отрица
ния, когда чувство — разрыв и трагично в своем явлении и в сущности,
когда нет «когда» и оно невозможно, а всецело действительно по истине,
свободно необходимо, чувство — неиное. Оно то же самое. Одно и то же.
Изменяется лишь интонация.
Выбора нет. Философия выбрала случайность проявления, чтобы
избежать несвободы, и потому подробно стремится к бесконечно малым
(микрофилософия), чтобы явить, обнаружить, заштриховать, затуширо
вать, затушевать, отмыть хоть видимость бесконечности. Но предзадан
ность тупого господства рынка превращает философию в частный инте
рес (и здесь она уже не философия) или в «уединенность речи», в кото
рой она — бормотание про себя, без нужды в языке — соблазн чистой
музыки. В любом случае тяготение к примитиву обрекает философию на
вырождение. Расширение предметного поля сознания, вообще подвига
ние ума — схождение с его избитости в странность. Философия оставля
ет безликие формы рассудка торгам, и их расцвечивает реклама, прибли
зительно так, как используется в коммерческих целях Моцарт, Бах и вся
классика, но сама уходит в чистое бывание, где она не употребима и да
же не испытывает отвращения к языку с его тягой к «административно
му подавлению» (Т. Адорно). Ее бытие в чистом виде — уже поступок. И
даже в своем коммерческом выражении она издевается пустой вычурно
стью над самодовольным потребителем, пытающегося понять, что стоит
за дешевизной серийных товаров широкого потребления с мудреными и
звучными названиями. Все вышесказанное не более как попытка отре
шиться напрочь и найти, вернее, создать основания, в которых я не нуж
даюсь. Ведь где бы ты ни был и куда бы ни бежал, — все равно посреди
не вечности и бесконечности — их разделительный принцип.
Эта книга, третья моя книга, — третья волна. Мне так и не удалось
прорваться сквозь «протяжное», «растяжимое» время. Я опустошен бес
сильной яростью текста, но теперь мне легче дышать в обретенных про
сторах иного. Когда время заставит презирать свои собственные книги за
истовость и надрыв, за человеческие чувства, а на самом деле за ненадоб
ностью, предав осмеянию, остается одно — сдаться без боя. Не в силах
покончить с собой, книга может дать себя рассмотреть, как расстрелять.
Это a coningentia mundi — аргумент от случайности мира.
Чувство должно, и этим отрекается от случайности, принуждаясь к
бытию бесконечности несвободы и делая само бытие принудительны
ми, а необходимость — непринужденной. Потом исчезает, постепенно
стираясь, теряясь в «потом», растворяясь в прошедшем и прошлым яв
ляясь незвано...
275

Пассивность чувства, которое пребывает в спасительной лености
страдания. Или еще отдаленней — сострадания, полагаемого в качест
ве иного, антитезы (анестезии) бесчувственного мира. Подмена чувства
идеалами и ложными целями. «Epoche» — воздержание, остановка,
умолчание. Чужое ничто. Как я могу предчувствовать небытие чувства,
которое мне не дано?
Возможность начать сначала, оставив временно прошедшее бытие.
Всегда: а почему бы и нет? И никогда: а почему бы и да...
Время стало разреженным. Но точно так же сгустилось и стало не
пролазным, непроницаемым. Окаменевая, обращается, словно в отме
стку, внешней стороной. Обращение времени. Безразличие, безраздель
ное господство буквальных метафор проговаривается только о неодно
родности напряжений в пределе.
Эту книгу можно переписывать дальше и дальше заново, пока она
не рухнет под собственной тяжестью, и трухлявое, дряхлое время не от
пустит чувства, которые, впрочем, долго будут тосковать о своем, о сво
ем времени, полагая, что оно их породило (в то время, как оно их толь
ко уродовало внешней соразмерной формой). Измена и предательство
чувств в бытии, уставшем от бытия, от необходимости быть к свободе,
будто к смерти. И мучиться ясностью. Быть на виду все время, всего
времени. Не помнить себя и о чём.
Неотвратимость и отрешенность.
Не разлюбил я опустошенность.
Непостоянна. Но не изменит.
Лунные пятна... Белые тени...
И нет ни боли и нет разлуки.
Бродят в пространстве музыки звуки.
Прошлого хлама нет и в помине.
Чисто и строго в душе отныне.
Не пустота — опустошенность.
И не свобода — освобожденность.
Феноменология плетет сплетни о бытии: «А вот был еще случай...»
Можно до скончания света (а это и есть конец света) пересыпать апте
карски отмерянные мензуры соотношения «нутряного» и «наружного».
Пусть себе. Подражание неподражаемому. Утилизация сбывшегося.
Своение форм (в) пошлой всеядности. Преодоление данности воспол
нением, компенсацией наличности наличного бытия. Изношенность
как таковая и чистая технология без смысла. Чувства выпадают на эту
выжженную территорию сухим дождем. Очутиться и очнуться. Они от
падают уже мертвыми. Это принудительная, даже не селекция — стери
276

лизация чувств, насаждение, надсаживание, навязывание, связывание
временами, конструирование их механических заменителей, что воз
можно лишь там, где многообразие сведено к абстракции механическо
го, утилитарного движения. Дискредитация чувств с тем, чтобы заме
нить их управляемыми соотношениями строго дозированного времени.
Живому здесь не выжить, разве что — из ума.
Чувства от избытка расцвечиваются и доразвивают себя до пред
метности, предметностью не исчерпываясь — запираясь, превышая ло
гику и собственный смысл, заставляя вещь исходить из себя (освобож
дая время в вещи, вещь от времени, приподнимая ее над существовани
ем и выводя ее из себя, позволяя не только чувствовать чувства, но и ве
щи чувствовать иным). Явления опредмеченных чувств – изорахии,
изолинии морских приливов, приливов чувств в их максимуме. Чувства
через край, поверх времени. Для тупого прекрасное не чувствуется, но
значимо, потому что имеет ценность, стоимость. Поэтому отъятые чув
ства создают античувства, контрдвижение и соответственно антиэсте
тику в контрсвободе, и это тоже порыв, прорыв в «до», «прежде чем», в
«просто», но не к «первообразу» и тем более не к Красоте, а всегда на
против. Объективация цели. «Целесообразность без цели» (Кант)1.
Самый термин «objectum» (в трактовке Г. Э. Лессинга) — «бросок
напротив». Объективация чувств — «gegen stand» — предмет. Схвачен
ное, но не остановленное движение. Здесь нет ничего от юридического
закрепления, закабаления и закладывания оснований.
Чувства ускользают от анализа рассудком. Непроницаемы и непо
стижимы для разума. Они могут быть выражены только через всеобщие
чувства, самими собой абсолютными. Но абсолютные чувства бескаче
ствены, бесстрастны и беспристрастны. У них нет «вне», «там», «на
правления», «предела», они никуда и — в себе. Даже не в себе, посколь
ку не имеют границ, пределов — только край, обрыв...
Край чувств, свободных быть кем угодно (сегодня чувства прида
ток вещи, прекрасного и потому они ЧТО угодно, чего изволите, но «за
что?»).
Край чувств, свободных быть или не быть. Выбор смерти чувством
— его свобода или усталость всеобщности, которой захотелось быть
единственной. Чувство находит единственность в неповторимости.
1

Хотя можно и грубее: «Принцип идеалистической эстетики, целесообразность без
цели, является вывернутой наизнанку схемой, которой социально следует буржуазное ис
кусство: бесцельность ради целей, рынком декларируемых» (Хоркхаймер М., Адорно Т. Ди
алектика Просвещения / Пер. с нем. М.; СПб, 1997).

277

Смерть неповторима. Одиночество как стиль, эстетический образ соб
ственного бессилия.
Великая стихия гдето рядом, и человек как порождение ее мог бы
быть. Быть собою. Но дух, пронизывающий все и вся, как вонь нужни
ка, задохнувшись в спертом пространстве достигнутого отрицания, не в
силах отказаться от себя, довольствуясь метафизическим запахом, душ
ком мысли. Некогда элегантные философские построения вытягивают
ся в коленках и обвисают мешочком на задах. Философия стала деталью
туалета, в лучшем случае она принуждает мыслить по протоколу. Крите
рий философского лоска — даже не полезность (выгода, дешевизна при
ней), а удобство и носкость.
Мир философии — мир протезов. Чувства вгоняются во время, как
в землю. Они вбиваются в дух и вживляются, будто электроды, в душу.
Всюду кровь и слезы, и мука, и это стало уже банальным. Сколько мож
но, мы уже привыкли и к слезам, и к мукам на крови. Чтонибудь эда
кое..., чтоб мурашки по коже. Философия превращена в нужник. Она
обслуживает самые низменные (не)потребности мысли. Поэтому она
так часто прибегает к парфюмерии (спасибо и на этом). Самое смеш
ное, что функцию философии, отправление культа выполняют два ти
па, не всегда, правда, разделенные по половому признаку: божии оду
ванчики, божии коровки — околофилософские дамы, щебечущие кана
рейками, повторяющими усвоенные рулады. И полицаи миропорядка,
«братва», «фильтрующая базар» «по понятиям». Здесь торговые ряды:
феноменология, структурализм, герменевтика, постмодерн, нацио
нальные товары, колониальные... Все это оптом, в розницу, на развес и
на вынос. Эта коллекция штаммов требует специального описания.
А между тем, философия — форма отрицания и материи, и духа, и
самого отрицания. Объективность чувств вторична, поэтому они всегда
чувствуют, что опоздали на целое время, порожденное «запаздыванием»,
которое зазор, просвет, пробел. Между бытием и чувствами можно «за
глянуть и проглядеться до основания». Чем они будут, если преодолеют
разрыв и окажутся в достигнутом абсолютном единстве?
Собой.
Но они страшатся этого (но почему?), всё более увеличивая дистан
цию и опаздывая уже не на время, а на целую вечность, отставая от се
бя на бесконечность (откуда это известно?). Они чувствуют себя абсо
лютным, но абсолютным страданием, поскольку в разрыв, как в прорву,
умещается все прошлое и все будущее. Единичность проступает в обра
зе мгновения. Всеобщность брезжит (бредит) бесконечностью. И все
пространство протягивается, раскидывается между ними. Явление в ис
278

чезновении. Чутье чувств вмирает в себя всю бесконечность.
Чувства ошибочно пытаются исчерпать будущее, чтобы найти себя.
Чувства — страдающий от недостатка души дух.
Ошибка Гегеля, — безусловно, ошибка (в какой каждый из нас —
историческое недоразумение) впрочем, не только его, — в том, что он
чувственность приписывал природе, хотя это и не глупо. От природы
чувственность должна перейти к свободе, от абстрактной всеобщности
— к конкретной, и сделать, создать свободной природу. Но переход рас
пят в пространстве и во времени, в длительности и долгости, доколе не
преодолена свобода как последний предел. Снятие свободы равно обра
щению и отрицанию времени временем же.
Никаких «необходимых этапов развития» нет, и даже это можно ут
верждать или отрицать только после того, как эти необходимые этапы
развития пройдены и сняты, тогда возникают и проходят как волны про
блемы, которые тоже будут казаться смешными недомыслиями, «гени
альными догадками» или просто глупостями. Страшно то, что все заве
домо напрасно, и вырваться за пределы философии невозможно. Невоз
можно в своей фальши, цинизме, подлости, или же в мужестве, чести,
чистоте, в холуйстве или свободе — все это звенья одной цепи, сковав
шей чувства. Исторически честнее, если наше время в истории останет
ся эпохой всеобщей проституции и предательства, нежели..., а противо
поставить нечего. Не быть вовсе. Нет оснований сохранять честь там, где
холуйство стало делом чести. И потому любое человеческое чувство —
абсурдно и бессмысленно с точки зрения нравственной нормы господ
ствующего среднего хама, но зато делает его безотносительным, безус
ловным и абсолютным. Чувство становится пакибытием (вторым быти
ем, превышающим возможное. Оно невозможное чувство, теряющее оп
ределенность). И в этом тоже уникальность «сьогодення».
Все утонченное, все фантастические цветы духа умирают сразу, все
человеческое увядает. Остаются простейшие, которых бессмысленно
уговаривать, молить, порицать, принуждать, учить... «Амеба, будь чело
веком». «Холерный вибрион, где же твоя совесть?» Зато простейшие ра
зом уничтожат «высший разум» и даже не заметят. Здесь нет даже упое
ния злом. Будничное, рутинное, скучное существование. А что делать —
такова жизнь (хотя она вовсе не такова). Житьто надо. Плесень на ше
деврах живописи не знает, что она уничтожает. А знала бы, жрала бы с
большим удовольствием. Впрочем, современная болтливая живопись
сама себя угробит. А наша плесень сознательная и просвещенная. Чело
век сведен даже не к биологическому субстрату — к химическому. Он —
совокупность элементов, вещество, сырье, в котором нет надобности.
279

Функция чистого потребления, запасаемая, накапливаемая впрок. Ни
красота, ни прекрасное его не затрагивают. Значимы лишь химические
реакции и механическое действие. Бессмертие безразличия.
Беда, трагедия в том, что гениальное пространство уже создано,
просторы открыты и распахнуты ужелюдьми, и как чума — реэволю
ция, а потому нет никакой трагедии. «Уподобимся простейшим!» —
цель и идеал человечества, вечный лозунг момента. Бедато не большая.
Вымрут очевидцы, сохранившие способность видеть, думать и чувство
вать, и наступит ползучее, однородное, жвачное общество американ
ской мечты. Бульон, в котором будут выращиваться культура одинако
вых, без примесей индивидов индивидбактерий. Тотальная унифика
ция. Вот такой посев разумного, доброго, вечного.
Капитализм убивает время разрывом всех связей, подменяя его все
общим эквивалентом — абстрактной формой стоимости, и тем напус
кая время, натравливая его на мир человеческий в абсолютной форме
смерти: все становится временным. Ансамбль всех общественных отно
шений становится простой случайной суммой произвольных качеств,
производных от функции. Временным становится все, и потому обес
смысливается, вздымая буквально понятое выражение в качестве ло
зунга: «Бессмертна одна смерть!»
Так называемый капитализм имел хотя бы абстрактную иррацио
нальную цель — абсолютную форму стоимости. В ее извращенном свете
стоимостью облагается, обкладывалось все что ни есть. «Все имеет свою
цену...» Уже смерделось. Но оставалось, мнилось будущее Надеждой1.
Будущее было (?) невыработанным. Живой труд имел возможность
переосуществить и подчинить себе производство, оживив мимоходом
прошлый труд, освободив хранимое им прошлое свободное время, бро
шенное за ненадобностью, и потому простирающееся неведомой свобо
дой, граничащей с безразличием инертного, не агрессивного простран
ства, сосредоточенного в себе. Оно необходимо втягивается в процесс
простого воспроизводства, распредмечивающего прошлый труд, пере
живающий мгновение не освобождения, а временного облегчения, и в
тот же момент остается собой, в переставании быть в себеравности, по
гружаясь свободно в свою стихию освобожденного свободного време
ни, возвращающего ему природу становления в никуда, делая любое пе
реживание эстетическим и бесконечным в полноте бытия.
Человечество свой шанс упустило. Мертвый труд омертвил не
только живой труд, но и саму жизнедеятельность. В выгребной яме со
1

280

См.: Bloch E. Experimentum Mundi. FrankfurtamMain, 1985.

временности производятся иллюзии, но не те, которые «сон золотой»
Шиллера, а фантазмы количества. Время пучит бессмыслием репро
дуктивного, множащегося, грандиозного пустого действия. Так могла
бы мечтать огромная куча дерьма, требуя, чтобы его было еще больше,
умножаясь под лозунгом «Весь мир принадлежит дерьму!». И как со
временный Мидас все, к чему эта дрянь не прикоснется, тут же превра
щает в себя.
Будущего нет, а изобилие настоящего — рай, но не для людей. Рвот
ный рефлекс не помогает: это ваши проблемы. Сильные средства — то
же. («Бессмысленно высекать искры из дерьма», И. Губерман.) И даже
ядерную бомбу примет оно с веселым чмоком, восхищаясь ее ядренос
тью. И будет производить себя, пока не захлебнется.
От этого разит провинцией — как нафталином, креозотом, лизо
лом. Провинция Земля. Свалка отбросов...
Время навязывает себя. Любое отсутствие — его порождение. Вза
имопорождение, взаимопротиворечие. Взаиморечие. Пленный язык не
пленительный. Знаки препинания устанавливают захватчики языка1.
Оживление времени за счет умертвления единства мира. Более то
го, язык мертв, поскольку слово — мертвый образ. Слово — эпитафия
на неведомом, утраченном языке, о котором известно, что он язык и
больше ничего. (Я пытаюсь реставрировать, регенерировать мертвый
язык, возвращая ему молодость, когда слова были еще образами.)
Это не палафиринъ (служба по усопшим). Нет. Уклонение от бы
тия. Должны ли чувства быть вечными? И что важнее: обретение чувств
или их утрата? Или обретение и есть утрата? Ложно поставленные во
просы, противные природе чувств, позволяют понять, отчего время так
к чувствам привязалось. Не для того, чтобы врать, нести вздор, палу
сить, — раздразнить, разбередить невозмутимое время, заставить его
метаться в нелогичном, чужом пространстве, и тем выдать себя.
Во времени чувства кажутся себе больше в своей относительности,
соотнесением со временем. Сам факт рассказывания по поводу (кото
рый только «со временем») претендует на последнее и абсолютное в
1

Существует красивая, хотя и сомнительная версия, что знаки препинания появляют
ся в языке, когда он оккупирован (тогда он и купирован). Так, будто бы в древнегречес
ком они появились, когда римляне начали его изучать, употреблять, использовать. Да и
древнерусская письменность не пользовалась ими, предпочитая поязычески управлять
неоседланным языком без поводьев, одной интонацией при чтении, которое всегда было
чтением вслух, вплоть до того момента, когда онемевший и разом постаревший мир от
крыл весь мистический ужас чтения про себя.

281

данности. Испускание духа, когда уже не до чувств. Утехи механической
философии. Дезориентация деконструкции. Анатомический театр, где
философы решили, что они патологоанатомы или акушерыгинекологи
самоучки, принимающие роды бытия. В любом случае всегда есть пере
довой баран, ведущий стадо.
Философия умирает не естественной смертью, но ее отпевают еще
при жизни и с явным облегчением. Облегчаются в философских кругах.
Поэтому она в лицах своих адептов впадает в истерику и спасительное
(старательно разыгрываемое большей частью) безумие перед смертью,
либо с холодной ясностью защищает идеологию творческого бессилия,
оправдывая свою бездарность служебной необходимостью чиновного
отношения. В лучшем случае сохраняет присутствие духа, или то, что
считается таковым, сомнительным чувством собственного достоинства,
которым подменяет собственно философию лихой манерой поведения,
текстом как поступком, книгой как завещанием. Все силы тратятся на
удержание образа в образе. На терпение. Философия терпения перехо
дит в философию терпимости, которая воспринимается как судьба. Не
до побед... Пабедки — беды по бедам.
С самого начала, с рождения философия была вынуждена к себе.
Она и сейчас — тень смерти. Стень (в старорусском — место, мертвое
пространство, защищенное крепостной стеной от стрел с «той сторо
ны»). (Сплошные скобки.) Она — превращенная форма, превратная.
Апология смерти. (Настоящая философия восстание против... Этим она
и отличается от служебной объясняющей и соглашающейся филоти
пии.) Ее единственное оправдание — в обращении смерти против нее
самой (и против себя, и против смерти). Покушающаяся тень, пытаю
щаяся ускользнуть в становление, минуя время.
В остальном, там, где удается прорваться, трансцендировать, прой
ти (над) пределом, над смертью по смерти, смысл философии теряется
для других как несоразмерное и невидимое действо. Сверхусилие не
оправдано. Покинутое становится прошлым и не прощает собственную
необъективную принудительную недействительность, потерянность, не
вдохновляясь тем, что его оставили в покое свободы, лишенной жизни.
Любое движение раскачивает Вселенную. «Все равно, каким путем ид
ти. Ближе смерти не было пути. Шаг за шагом. Тяжело светает...» Рас
крутить, завязав глаза, и играть.
Человек решил больше не расти и не вочеловечиваться, а остаться в
пеленках достигнутого «благополучия», рациональной сытости, возле
гарантированной кормушки. От добра добра не ищут. Павороть — обрат
ный путь. Возвращение времени. Возвратное время — как повторный
282

тиф. Оно опасно, это мертвое свободное (освобожденное смертью от
жизни) время. Как апология линейности обретается чувство утраты. Она
возможна — принудительная замена случайности необходимостью абст
рактной всеобщности, то есть отчуждения, которое становится единст
венным, абсолютным смыслом бытия. Время не только навязывается
внешней необходимостью в форме аналога всеобщего эквивалента, но и
объявляет вне закона все, что не укладывается в ее графики. Агрессия
времени, обретающего объективную реальность, становится настолько
очевидной, что даже в обыденном сознании является как грозная и не
победимая причина бренности земного. Начинается гражданская война
всего со всем. Атака воображения на разум, которые из протагонистов
становятся антагонистами, и в этом разрыве удерживают чувство, связы
вая его и овременяя, разрастается в тотальную войну — войну чувства и
времени. И все глубинные основания здесь забыты, никто не помнит,
как все началось. Только ненависть и немедленное действие.
Бесконечное переписывание заново, с утаиванием источника. И
потому достоянием эпохи постмодерна становится формальная (фор
менная) опечатка. Ошибка узаконена. История опечаток и недомыслия
— вот путь феноменологии, но строго фиксированных, описанных, а не
исправленных. Свобода языка в потенциальном вычеркивании, когда
играет место отсутствия, но — место определенное. Книги расхищают
ся временем. Они передумываются, перемалываются, но их переосмыс
ление обречено обгладываться прошлым, обманываясь настоящим (ес
ли не обгаживаясь им, в попытке избавления от завороженности преж
ним, предстающим как рок и судьба, где настоящее всегда следствие,
послед, а потому на деле избавляются от себя, когда время в упор и на
вылет; самозабвение и само забвение; попытка забыться, затеряться в
бесконечности, став припоминанием ни о чем, о безусловной свободе
самого бытия). Книги — гербарии, и каждая — закладка во времени,
рваный ритм, регтайм, кардиограммы. Они — касание. Соприкоснове
ние чувства и времени. Чувства для времени смертельны. Они — бо
лезнь времени.
Моя ошибка в том, что я слишком стремился превратиться в себя по
истине и нарушил условность философии, музыки, поэзии, живописи...
— всего, что обычно вежливо почитается, напрочь стерев границу образа
и утратив метафору вместе с отстраненностью. Философия в своей дейст
вительности, буквальности отняла сердце и язык. Нечем говорить и не
чем дышать. Не упорядочение, а освобождение, которое само не свобод
но и потому пагубно. Чувство длительно — протяжение стояния, накану
не, наступающий край. Пасть отверзшегося. Инкубаторский язык по
283

рожден времябоязнью, бешенством времени. Гнилой глаз. Тухлый слух.
Чувство в своей частичности восходит к абстрактной всеобщности, кото
рая уже есть его отсутствие. Несообразность чувства с самим собой. Чув
ства непонятливы. Накладные, приложимые, надлежащие бытию чувст
ва непреложны. И все эти мертвые формы должных и обязательных
«чувств» — формы предметности, их подменяющие, сквозь которые ух
мыляется время. Сами же чувства остаются в истоках. Чувства — павна —
истоки рек незамерзающих. Паванна — медленный танец блуждающих,
свободных от пристального внимания просторов. Времени подвластны
только оборыши, остатки, ошметки бытия, но не чувств, которые могут
быть бесконечной печалью утраты и обретенного прошлого.
Взаимодействие, сообразность чувства и времени, где каждый не
сет образ другого и его отсутствия, выступая для другого как ничто и по
тому предстоящим пространством свободного, но предзаданного буду
щего. В своей взаимоограниченности они связанны независимостью,
но не свободой. Они предстоят друг другу, но деланным безразличием.
Они обязаны друг другу бытием. Чувства и время в разрыве — образ бы
тия, но не само бытие. Невидимое и неслышимое, но временящее и чув
ствующее «рядом», «близко». Превращение чувства во время, а не пре
бывание в последнем. Оно всегда последнее, но не со временем. Время
начинает чувствовать, а чувство временить и времениться. Чувство про
никается временем. В гофрированном, измятом мире все играет разно
стью, выступающими, пропадающими отраженными явлениями, во
бравшими в качестве сущностной биографии все временные траекто
рии, все углы отражения, и все это формально.
Время не просто — лишенность, а — преходящесть, не останавли
вающаяся и останавливающая, но — становящаяся. Чувства в своей оп
ределенности отчуждения и являются как идеальное достраивание бы
тия. Они и обращены (к) бытию, и отрешены от него. И в случае, когда
они полагают (отвергают его, хотя в сущности они нететичны, непола
гаемы) бытие как основание, и в случае, когда они сущность находят в
своем явлении, пребывая в самости, в удивлении, что они есть помимо
и вопреки, они случайны и представляют собой отсутствие определен
ного наличного бытия, — наличное ничто, порожденное временем.
Чувства в форме отчуждения и есть само время, то самое, которое рас
судок схватывает как форму внутреннего созерцания. Это еще лишь ис
торически порождаемые чувства, которые не в себе, они по видимости.
Их самосознание (как откровение? признание?) — превращенная фор
ма удержания, где они показывают, обозначают, намекают, что вообще
то им удержу нет, но так они объективируются, репрезентируя предмет
284

ность, и обретенная реальность представления — жалкое подобие пер
вообраза, от которого они отпали.
Феноменология вообще лукавит, если не заблуждается, относи
тельно собственной значимости. Она значит, и только; метит, останав
ливает явление в его несущественности, которая полагается как изна
чальный принцип — фирменное клеймо. Но существенность — не сущ
ность. Явление явления уводит в дурную бесконечность, превращая
многообразие бытия в дойную козу для феноменологов. А главное, ни
кто не может уличить в незнании и непонимании задач феноменоло
гии, поскольку она должна подчиняться своей идеологии очевидности,
а я так вижу ее. Это просто дальнейший распад рассудка, который отка
зывается от сущности и смысла, зато сохраняет способность суждения.
Он даже выторговывает себе право на это, коль скоро действительность
утратила смысл. Поэтому отношения чувств и времени являются про
дуктом самообмана ограниченного исторического периода, где им
предложено знать свое место. Не проявлять своих чувств — становится
правилом приличия. Не выдавать ничем свои чувства — равносильно
«не предавать себя». Бесчувствие становится добродетелью. Чувство
вать разрешено только в специально отведенных для этого местах.
Чувства и время совпадают, но это не одно и то же. Они противопо
ложны по «направлению». Цель чувств? Смешно, например, от любви
требовать эстетической целесообразности. Полагание не соответствует
объективации. Должны ли чувства опредмечиваться или воплощаться?
Явление не в них самих? Самообман (или самообмен, самоподмена)
чувств («я сам обманываться рад...») обман как искренность. Ложные
чувства становятся истинными в ложном времени. Истинные — превра
щаются в ложные. Нечто существует как сопротивление. Когда отпуска
ет, оно все еще следует упору, предназначению, упираясь и слепо сража
ясь, хотя осада снята. «Я» ветшает, утратив надобность (потребность в «я»
отпала). Его взрывает внутреннее напряжение. Основание и бытие — од
но, но бытие, покидая основание, утверждает его самость и свое осво
бождение по причине, по произвольной причине (что уже странно, так как
если есть причина, она никак не может быть произвольной, а только не
обходимой, даже в своей случайности). Возврат в основание — переход к
единству освобождением, поскольку единство осознается как таковое.
Возвращение — освобожденная утрата. Обреченность на одиночество —
пока не снято отчуждение. Чувства в этом мире некрасивы. Они — кон
вульсии и холодная надменность встреч чужих. Возврат в основание воз
можен только как превращение чувств, в противном случае они привно
сят с собой чужую форму, чужеродное тело, как пуля в сердце. Чувства —
285

убийцы, охваченные чувствами, и чувства — мужество отказа от всеобще
го во имя всеобщего. Они излишни. Из лишнего и лишенного избыточ
ного неубывающего бывания происходящие. Лишенные основания, они
поражают возможностью самопорождения, для которого любой предел и
ограниченность внешнеположены, они противу сущности.
Чувства чужие себе в данности наличного бытия и репродуктивно
го движения. Вопреки универсальной природе они — условные назва
ния обособленных, частных вещественных отношений, где они выпол
няют функцию безразличия, универсального абстрактного обмена, в
котором чувства лишены движения и принуждены к тяжести существо
вания. Они теряют привольность воли, не успев обрести ее, порабоще
ны необходимостью быть придатком вещи, а, значит, времени, и обре
тают правила таможенного контроля и ухватку профессиональных по
граничников, не брезгующих контрабандой, поскольку сами становят
ся искусственными пределами, символами разделенности и отмерян
ности. Это — вот. Это самое. «Этость» чувств. Установление промежу
точных границ путем принудительного рассечения мира. Стопкадр.
Забыть забытое — потеря памяти. Histeresis — отставание, запаздыва
ние от действительной сущности. И чувства — слишком преждевре
менные, слишком рано.
Линейность, игравшая видимость всеобщего эквивалента и подме
нявшая единство мира, распалась, как только потеряла направление и
оправдание в истории. История стала, а потому явления, видимости,
кажимости перестали пребывать в иллюзии. Они стали достоверными.
Каждая точка (и несть им числа) избавлена от связи в самодостаточном
присутствии, и потому случайность эффективно подменяет свободу, иг
рает ее роль. Все рядоположно, но безотносительно, все непоследова
тельно, но одновременно. Сумасшествие, однако, не в горние миры че
ловеческого, а в доразумность, безмозглость, — все дозволено. Психи
ческая неуравновешенность, где все ровнехонько. Все в прошлом (и)
утверждает время, твердит его. Оно необходимо оставляет чувство, ос
таточное и чужое, нетронутым в равнодушии и бессвязности. Все экста
тирует в прошлое, которое является ожидаемым и неожиданным буду
щим, хотя в сущности ничего не происходит в равнострастии.
На этом построен постмодерн. Игры дилетантов, но опасные, ког
да они выходят за рамки букинистической, антикварной истории («Мне
до лампочки идея имярек, но она мне необходима для коллекции, слу
чайность которой составляет мою собственную биографию или матери
ал для выстраивания собственной “картины мира”»). Философия нуж
дается в свободе, а не распущенности. Необходима философия без по
286

вода. Но здесь она робеет. Не от страха, как бы чего не вышло, не от
ужаса перед открывшимся неправильным простором, равнодушным к
мыслящему духу, который всего лишь явление среди вечности, пустое
мгновение, нет, — философия умирает от страха, что ктото поймет всю
ее пустую игру. А она становится бессмысленной, как только упраздня
ет в этих космических шахматах правила. Философия стремится пре
вратиться в предрассудок. По счастью, это всего лишь кризис коммер
ческой философии. С ней, служивой, произошло то же, что и с религи
ей. Наступает пора, когда в ее услугах больше не нуждаются. Она сама в
себе не нуждается, и собственную ненужность принимает за свободу.
Но и та, еще едва живущая мысль тоскующей чистой эстетики, за
молкает и замирает перед огромностью приоткрывшегося тотального
откровения красоты, имени которой нет, замирает робея, и не в силах
нарушить молчания, которое можно заставить очнуться словом, но —
удерживает страх необратимости. Интенции заканчиваются перед этим
безликим лицом. «Психическая амнезия» — видишь, и взгляд отвести
не можешь, да и некуда, но не узнаешь, и сопоставить не с чем. Intentio
— «направление на нечто». Интенция в ничто невозможна. Но возмож
но и только возможно направление на ничто. Тогда интенция всегда в
прошлом. И есть только направление чувств, слышащих хор бесконеч
ности и сливающихся с ним молчанием. Интенция превращается в ин
тонацию. Страсти по Красоте.
Пока же чувство отчуждается в себя, выбирая направление от
предметности, но себя не застает, не достигает и не настигает, обретая
в бегстве суть. Встреча не происходит, и чувство становится одномер
ной абстракцией, предикатом опустошенного и покинутого основа
ния. Поэтому в своей усредненности, серединности, посредственнос
ти, которая принимается за сосредоточенность, чувство стыдливо от
казывается от себя, избегает себя, отчуждаясь от отчуждения, пытаясь
преодолеть абстрактную данность в отчаянной надежде на возвраще
ние. Но поскольку основания его уже в «прошлом будущем», единст
венным достоянием чувства, которое не нашло всеобщности, стано
вится томление по иному — тотальной противоположности — почти
абсолютному одиночеству.
Нечто подобное схватывает современное искусство. В нем есть сво
еобразная полнота. Избыток аскезы образа в себя. Образ не считается
со зрителем — соглядатаем, надзирателем. Он равнодушен к подгляды
вающим, и весь сосредоточен в молчании, в прислушивании. Так назы
ваемые «произведения будущего», как правило, преходящи еще при
жизни. Незаметные творения настоящего, совершающиеся и непонят
287

ные сегодня, не откладывают прорыв к последнему пределу одиночест
ва на потом, хотя предел этот со стороны человека, но не со стороны
одиночества. Оно не имеет сторон. Одиночество беспредельно, и тем
желанно как чистое отрицание конечности. Несовершенство формы,
неприятие опыта мозолистого, натруженного жеста освоенного прост
ранства становится преимуществом, позволяющим совершать заведомо
«глупые» действия, например, писать стихи или музыку.
Не будучи в силах выразить одиночество, форма в немом вырази
тельном мычании вполне показывает «глубину» пространства и даль,
которую можно обрести, лишь опространствив образ насквозь, как ко
лодец до прикосновенной «поверхности» одиночества. (Ярость откры
тых просторов. Форма создает «по ту сторону» безбрежность, безбрен
ность, необходимость небытия. Истерика пространства. Одиночество
— полное отсутствие субъективности. Все есть и объективность, и бы
тие, — нет только тебя. Одиночество было бы абсолютным страданием,
но без страдающего. Восприятие, всеприятие всебеидлясебя и вели
кое «нет». Страсть без страсти.) Впасть в него можно, лишь обретя его
природу и поглотив одиночество собою. Время множится, клубясь в ис
чезновении форм. Любой фрагмент схватывает значение остановленно
го мгновения, которое, как «мертвая точка» в движении маятника, —
точка возврата, которая находится в шатком равновесии, создавая ви
димость выбора.
Но выбора нет.
В случайном мире не случайно одно одиночество.
Одиночество — это свобода.
Свобода — не быть.
Поэтому любая самая примитивная форма становится знаком, но
не мемориальным. Ключом бьющим открытым будущим, отверстостью
и отрешением. Субъективная бесконечность. Ничто переживается как
одиночество, предстоящее, а его дление — чистым временем. Мучитель
ное желание заблудиться в истовом порыве до самозабвения, до забыва
ния имени своего. Этот порыв заставляет одиночество бросаться навст
речу в своей смертоносности. Единственное — невозможность порвать с
собой, поскольку одиночество утверждает не только абсолютное единст
во, но и единственность, и притом навсегда, хотя жизнь и ограниченна
внешней смертью. Все обретает видимость и освещается рдеющим на
встречу, разгорающимся светом, но который исходит от вглядывающего
ся, воображающегося в себя. Подстерегающая обыденность отшатыва
ется, оставляя чувства. Образ расщепляет предметность. Направления
его горят неверным светом, лучинами, покрывая копотью недалекие
288

пространства видения, но и позволяющие в колеблющемся пламени
увидеть человеческие чувства копошащихся вещей без примесей.
Чувство «забывает», откуда и куда оно, и становится чистой спонтан
ностью отсутствия. Последнее (отсутствие) — связь, антиномия времени
непреодолимого, и потому чувство, (не) которым (крайним) образом есть
реальность «внутренней формы созерцания». Но только до той поры, по
ка оно рассудительно, то есть бесчувственно, ввиду отсутствия предмета
(как это бывает с красотой, которую чувство охватить не может, и потому
испытывает тяжесть и гнет красоты как желанную, но враждебную сти
хию). Чувство/в/себе/и/для/себя. Оно само здесь — лишь предмет логики
причинноследственных связей. Последыш. Анализ чувства времени
формален. Стратиграфия ощущений. Палеонтология эмоций. Хотя это
только констатация его событийности, наличия. Чувство здесь полно
стью — «прежнее», оно наполнено прошлым, тайно проброшенным в на
стоящее и объективированное в нем как субъективное.
Чувство буквально наталкивается на свою данность, наличность,
здешность, и в самоидентификации рефлексии становится объектом
самого себя, останавливаясь в себетождественности. Оно ошеломлено
своим явлением, поскольку свое становление «пропустило» как «вдруг»
и «нежданонегаданно» «откуданивозьмись», что вполне понятно, по
скольку становление вне времени, и не знает, во что разрешится, так
как наличного бытия еще нет. Чувство неоднородно в протяжении, дле
нии противоречия. Оставаясь в определенности, «этости», оно впадает
в успокоенность, но «волнуется» и в бесконечном воспроизведении це
лью, цельностью, достижимостью, стремится и обретает смерть, явля
ясь чувством долга перед. Чувством по долгу службы. Служебным пред
рассудком. Рассудку оно предлагает себя для препарирования, посколь
ку, будучи самим собой, самим по себе чувство, — предел себя как пре
дел всему. Рассудок или даже здравый смысл овнешняет чувство, уста
навливая границы в пределах формы («правила приличия») как исчер
пываемые, дозированные чувства, которые даны в отсутствие в качест
ве дополнения. Лишенность времени, но как определенное отсутствие,
и есть само время. Оно — от «здесь» и до «сейчас», до поры. Должно
быть настоящим, но все время воспоминание о том, каким должно бы
ло бы быть, тем самым время порождает бесчувственный разум, обма
нывая его. Он временно вечный. Покинутый временем. Поэтому чувст
ва и могут быть в возрасте, взрастать, увядать в этом опустошенном,
упорядоченном пространстве времени. Закон восприятия восприятия.
Чувства «кристаллизуются», объединяясь вокруг любого брошен
ного предмета, обретая строй и направление, утоляя страсть к основа
289

нию. Не ровен час, не равно время, нарушаемое чувствами. Желание
быть обоснованными,оправданными разрушает чувство, заставляя ид
ти на попятную, полагая, что именно таким образом они могут объек
тивироваться и стать безусловными. Обективырваться. Феноменальная
радиация поражает их, поскольку быть в явлении означает невозмож
ность их безусловности и абсолютности. Объективация чувств — утрата
необретенной свободы и их дезактивация. Они хотят (ими хотят) быть
связанными (перефразируя И. Канта: «чувство — лишение свободы во
ображения»), обретенными во времени и времени противостоящими,
но для этого они должны иметь временную природу. Стремление не к
стремлению, а к имманентности как бытию в другом (как в себе). Сис
тематические чувства, ориентированные на образец и демонстрируе
мые, будто редкий экземпляр.
Локальная слепота: мы видим то, что можем видеть, или того хуже,
что пожелаем. Внутренняя сущность чувства не обретается — становит
ся. Но отношение времени — извне, где чувство — исключение. Отсю
да нищета чувств и их скупость. Граница «внутреннего и внешнего» чув
ства — пропасть, пасть и мука несоответствия. Взаимопроникновение
чувства и предмета без смешивания — это разные сущности, которые
вечно наперекор, даже если предметом чувства — само чувство.
Здесь для бесчувственного много забавного. Область суррогатов, под
мен, конструирования, коллажирования... Если рассматривать это как
карнавал ряженых — не смертельно. Грамматология, постструктурализм,
семиотика и т. д., да мало ли что... ЛасВегас. Философская рулетка.
Но если обретает действительность и безусловность, то вся извеч
ная боль превращений вселенной станет на пути к красоте, и выдержать
это слабому уму невозможно. Именно эта подлинность открывалась
тем, кто отваживался выйти из балагана условностей, общежития норм
и вытрезвителей правильной жизни, бежать из мира вещей, прекрасных
бутафорских форм, и прорваться сквозь предметность к красоте, сделав
сверхчувствительными свои чувства.
Одиночество невыразимо, неприкаянно — крайняя форма выраже
ния тоски, и потому заглянуть через край невозможно, поскольку воз
можность сама уже не существует. Любое творчество — одиночество, да
же если это игра в ансамбле. Любая форма, самая ясная и невинная, —
только рамка, багет, обрамляющий одиночество в его невыразимости, но
делающая его не случайным. Разрушение формы порывом, страстью за
предел только делает этот предел невыносимым. Предел обретает свобо
ду, и весь смысл творимого в том, что оно покидает, оставляет, бросает.
Поэтому действие — не попытка выражения одиночества, но повод пре
290

вратить его в единственное основание, чтобы быть, сделав фактом сво
ей биографии, графии, которая просто траектория одинокого пути, сте
лющегося шелестящими, опадающими видениями. Одиночество проти
востоит всей прошлой и будущей Вселенной. Его цельность — Одно. Его
единство противоречит расползающемуся формальному многообразию
мира тотальным единством. Единство, которое не знает, что оно одно, и
не может быть иным. Здесь и сейчас. Вне времени и пространства. Даже
слабые формы здесь — выражение абсолютного. Нельзя плакать по зако
нам композиции, умирать по сценарию и любить по правилу золотого
сечения. Любой оттенок, фрагмент становится жестом, интонирующим
одиночество. Любое чувство, внесенное в него, впадающее, попавшееся
в одиночестве, — неизбывно, неповторимо и абсолютно. Вторжение в
ничто делает нечто абсолютным, потому что оно — единственное. Поэто
му современное искусство и бежит красоты и прекрасного, оставаясь
буйно нейтральным, потому что желает быть без какихлибо условий,
преди и, тем более, послесловий. Искусство объявляет себя вне зако
на, силясь одолеть собственную ограниченность. Любое обозначенное
пространство оправдывается одиночеством.
Приумножение одиночества — занятие достаточно абсурдное, что
бы им заниматься, потому что дробное творчество не требует основа
ний. Оно есть, потому что есть, превращаясь в чистую спонтанность,
оправданную самим порывом в никуда. Оно не терпит описаний, гово
рит собою и даже в утаивании, в заштрихованном и завешенном, колеб
лющимся образом пространстве, главное, не то, что бросается хищно в
глаза, ослепляя и выдавливая их, главное не «несокрытое», а утаенное,
обещающее и в крайнем одиночестве оставляющее Надежду, когда ее нет:
а вдруг это еще не все... Оставленная надежда — не запредельна. Одино
чество предела не имеет — только рваные и обожженные края. Чувства
больше не принуждаются, и открывшееся в порыве лишает художника
всего, даже одиночества. Кто прорвался, думая, к абсолютной красоте,
были убиты тем, что открылось, и потому, когда они начинали метаться
в этом тупом и похабном мире, им уже никто и ничто не могло помочь.
В отчаянии они хотели отупеть, забыться, стать такими, как прежде, но
поздно: они опоздали и зависли между мирами, на нейтральных поло
сах между красотой и прекрасным, прикрывающим безобразное.
Прекрасное — контрудар против красоты, в котором чувства моби
лизованы и выстроены в порядки. Подняться к красоте они не могли,
как и люди своей эпохи, не превратившись, то есть не исчезнув, вер
нуться не могли, потому что уже были не вполне людьми, вернее слиш
ком людьми, оставалось одно: уничтожить себя как негодный, несовер
291

шенный образец, уродливый слепой слепок даже не с невыразимой кра
соты — с ее свечения, дуновения. Слепок с одного только предчувствия
приближения в бесконечности, вдруг ощущенную бесконечной, но уже
далью. Даль, которую удалось почувствовать, чувствовать еще нечем, —
ощутить как присутствие, «жизнь и смерть на последней грани». И бес
пощадную действительность чувств. И реальность смертельной любви
во всей беспощадности.
Те, кто прорвался, надеялись, что обойдется. Что, став основой для
эктипа, офорта, они — всего лишь носители, отпечатки того, что откры
лось. И отпрянув в себя, они себя не предали и заживо в прошлом не по
хоронили. Но это они думали, что это слепок, отпадение от красоты. На
самом деле красота, застигнутая во времени, убивает, прежде всего, па
ростки человеческого, оставляя достояние мира вещей. Наркотики, ал
коголизм, распущенность, сумасшествие, самоубийства — только след
ствие этой невыразимой муки, когда желание «быть как все» побеждает,
желание затеряться и скрыться от себя самого.
Красота в нашем мире — тотальное зло, для безобразного — она
смерть. Только примитивные обыватели относят пороки художников к
«богемности», которая здесь не при чем, являясь позднейшим недора
зумением. (Кстати, по версии В. Беньямина, с легкой руки полицейско
го агента де ля Одда к богеме причисляются профессиональные рево
люционерызаговорщики. Эта публика целиком посвящает себя заго
ворщицкой деятельности, которую делает условием своего существова
ния и, по мнению К. Маркса, «жизненная ситуация этого класса изна
чально определяет весь его характер», — цитирует Беньямин, — «его не
устойчивое существование, в частностях более зависящее от случая, чем
от его деятельности, его неустроенная жизнь, единственными надеж
ными точками в которой оказываются питейные заведения — места
встречи участников заговора, его неизбежные знакомства с разного ро
да сомнительными людьми определяют этот класс в ту жизненную сфе
ру, которая в Париже именуется la boheme».) Это следствие творчества,
которое в наше время — зряшное, пустое отрицание, форма самоубий
ства, следствие мистического отношения к самому себе, обнаруживше
му, что тебя слишком много, но дурной множественностью, распылен
ной вещностью и зависимой от их единичности, функциональности.
Беспричинная свобода вступает в антагонизм с отказом от вообра
жения вообще, как от издержек производства, когда свободное время
создается вопреки прагматической необходимости. Творческий человек
оказывается полем битвы, где свобода и красота обречены на пораже
ние, уступая убогому пресмыкающемуся существованию вещей. Свобо
292

да обнаруживает, что она иждивенка и существует на содержании у гос
подствующего класса, а ее происхождение — следствие эксплуатации, в
том числе и проституирования ее самой. От нее требуется добропоря
дочность и здравый смысл. Поэтому, когда открывается иное Красоты,
ее бездна, где освобождена свобода, возвращение к жизни возможно
только через самоубийство творчества, в которой одолевается непро
дуктивная способность (продуктивная неспособность) воображения
примиряться и быть любой ценой. Только самоуничтожение. И потому:
«Да здравствует смерть! Да здравствует разрушение!» (Ш. Бодлер). И да
здравствует жизнь во всех ее проявлениях! Что собственно и есть при
знание капитуляции и примирения. Художник умирает от омерзения к
себе, оправдывая репрессивную сущность действительности. Только в
преддверии свободы самоуничтожение подчинено не внешней необхо
димости обстоятельств, а является личным делом. Страшно обнару
жить, что красота есть, но ты ей безразличен.
И потому любой робкий шаг навстречу — покушение на красоту и
восстание против тварности. Восторженное чувство греха. Нарушение
мирового закона. Угнетенное чувство не помышляет о восстании. Оно
отделывается (отделяется) от самого себя. Творчество — месть за крети
низм времени, в которое ты попал не по своей воле. Прекрасное как ме
ра и предел предметного мира пройдено и оставлено. Мира больше не бу
дет. Но и красота не предстоит. Она окружает. Стряхнуть границы «я» —
проклятие торжествующей вещи, и вынесут тебя вперед свободой. Пред
временность. История тянется вослед и не отпускает. Но не она происхо
дит, а ты происходишь ее, пытаясь отделаться от сделанности вещи.
Как только вещь девальвируется (безразлично, осколок ли она опу
стившейся до статуса вещи скульптуры, обрывок музыки, слово ли, чув
ство или предмет быта, картина или деньги), тот час же с утратой слу
жебной функции обретает, пройдя стадию «мусора» «эстетическую цен
ность», «гордость», хотя потом все время несет на себе клеймо мусорно
го происхождения, как запах. (За)блуждающая(ся) множественность, в
которой можно ощутить ужас привычной бесконечности, и по пыли
форм, присущих быту философии, отследить отторгнутую, втолкнутую
цель. Тут царство нынешней, прикладной философии. Она чтото вро
де музыки к кинофильмам, или тапера, сопровождает, фонит, но не тро
гает. Здесь властвуют обрюзгшие чувства, брюзжащие и ищущие места
во времени. На свалке форм, полученных в результате деконструкции,
роются бомжи и старьевщики.
Вообще метафизика размывает, разжевывает только собственные
пределы, дробит границы, опустошаясь в замкнутости, демонстрируя
293

формальное происхождение. Отказ от мышления ради говорения. И
здесь игры форм бесконечны, но однобезобразны. Они неисчерпае
мы, поскольку черпать нечего. Деконструкция — стерильная модель ту
пика. Свинчивание и развинчивание до бесконечности. Образование
обретение цели в абсолютной бесцельности достигается вбрасыванием
интенции произвольно, наобум, по прихоти, которая — игрушечная
случайная свобода, как игра в кости. Шляние и глазение в пустоте.
По сути, все современные формы философствования забавны как
гадание, попытка удержания, наделения содержанием пустого времени.
Разглядывание. Хотя я не хочу разглядывать, что будет потом, и чтобы
это разглядывание разглядывало, разгадывало меня. Обман возводится,
канонизируется в принцип отношения со временем для достижения на
ития. Обывание времени вдоль и вскользь. «Быстрым письмом» по по
верхности. Дискурсом («дискурс — одно из значений «публичное вы
ступление», социально упорядоченный механизм порождения речи,
«сверхфазовое единство») напропалую, лишь бы не молчание и не разоб
лачение. Принуждение к тексту, узурпация технологии. Игра играется не
до конца — до изнеможения. Попытка исчерпать предел в пределах са
мого предела, произбыть, истощить игру. Апология тотальной графома
нии. Детский калейдоскоп — призматические зеркала, создающие сим
метрию и видимость порядка из случайных сочетаний разноцветных
стеклышек, осколков... У кого поднимется рука на детскую игрушку....
Метафизика даже не в силах обналичить, обличить и отличать
формы, наделяя лицом. Не случайно нынешнего кумира Жака Деррида
называли старьевщиком, роющегося в хламе отработанного времени.
Он не палеонтолог, как М. Фуко — не археолог и К. ЛевиСтрос — не
этнограф. Они — барахольщики метафизики, зарабатывающие на про
питание. Любой артефакт истории для них — мусорный бак. Но бро
дяжничество это не по необходимости и не протест против несвободы
(ничего общего с безумным странствием В. Хлебникова, с бездомнос
тью вольной, от избытка чувств), а по нужде, природной и сладостраст
но упивающейся чужой нищетой. Протест обывателя против свободы.
Это чистейшей (нечистой) воды идеология и идеал нужды, побиратель
ства (не собирательства) и нищенства. Но лохмотья от лучших кутюрье.
(Все это уже было. Тот же О. Уайльд изрезал лучший сюртук и одел
нищего на улице, чтобы не оскорблял изысканный эстетический вкус
утонченного буржуа. Зеленая крашеная ромашка в петлице. Но это бы
ла неуклюжая претензия на аристократизм, в то время как нонче – это
воплощенный пауперизм безобразного, триумф уравниловки, где
«Страсти по Матфею» Баха, собачьи выходки какогонибудь Кулика,
294

Рафаэль и органические удобрения уравнены в безразличии абстракт
ной стоимости.)
Заблудившаяся в обездвиженном времени, где осколки попадаются
то там то сям, метафизика впала в нирвану, лениво пересыпая доставше
еся ей в пределах видимости, которая все ограниченней и ограниченней.
Чистое, неокультуренное созерцание. Глаз как оптическая система, ли
шенная психики, как линза, которая не видит ничего. «Там» и «сям» от
раздробленных сущностей, поскольку камень, отдельный лист, стебель
травы, слово, фраза, явление и т. п., обладает самобытностью, «всебеш
но» в явлении в каждый данный момент, не связанный с предыдущим и
каждый данный момент тож. Это плата за необходимый переход (древне
греческий обол под язык покойнику — плата Харону). Умирание при
мерцающем, коптящем, задыхающемся свете разума. Потеря сознания.
Рефлекс. Судорога мысли, без мышления. Агония прекрасного, не знаю
щего Красоты. Не снятие — паралич заткнутой, герметизированной фор
мы. Вечная зима философии. И, конечно же, невидимой становится ис
тория прекрасного. Бесследная история. Философия блажит.
Отказ от мышления ради проговаривания и попытка уличить былое
в неистинности. Может быть, философ и должен все время изменяться
(извиваться), чтобы во всех превращениях почувствовать, прочувство
вать превращение как не предательство, наделив собственным пережи
ванием изнутри, очувствив и драматизировав «внутренний опыт», но
все это отдает обыкновенным хамством в необыкновенном пространст
ве. Ненастоящая вечность чувств. Они в своей временности, впадая в
вечность и сотрясаясь, резонируя с ней, обретают иное «агрегатное со
стояние», утверждаясь как необходимый размер, ритм бесконечности.
Чувства «замерзают», отвердевают, обретают не свойственные им каче
ства, вообще начинают качествовать, и потому поддаются бесконечно
му взламыванию и дроблению. Униженные, тяжелые чувства застывают
в метафизической данности. И тогда оказывается, что в отчужденном
пространстве они стремятся вопреки собственной природе не к универ
сальности, но к тотальному одиночеству, как к единственному спаси
тельному берегу, безусловному центру Вселенной. Чувство уходит в се
бя и пробует бесконечность на сжатие. Очищается в самоубийстве. Ес
ли бы трагедия, но чувство просто, тихо и незаметно сходит на нет. Бес
чувственное чувство. Смерть бессмертия. «Немного времени в чистом
виде» (М. Пруст). Принятие, а не преобразование пространства и вре
мени, прежде чем...
Время времени (чувства) — отсутствие, ущербность, ущерб самого
времени, его кажимость становится чувством. Хронофагия.
295

В современности центр тяжести переносится из сделанного в об
ласть объяснения, что ты хотел сделать, и что не получилось. Проблеск
между двумя фокусами показывает масштаб идеи, а ее принудительная
неограниченность, открытость быванием дает формальную свободу ис
толкования. Снисходительное созерцание, поглядывание делает самую
идею равнодушной. Уничтожение превосходного. Тупик прекрасного и
недоразвитых чувств, обслуживающих его, поскольку в своей бесконеч
ности они ограниченны если не вещью, то определенностью предмета.
Как бы то ни было, время — принцип их существования, почва изгоня
ющая. Субстанция чувств только провозглашается. Чувство — транс
ценденция, но не трансформация во всеобщность, хотя должна быть
превращением, а не приложением. Все сводится к разубеждению вещи.
Чувство отстаивает идею самости в рабски производном состоянии с
предметом, тщательно культивируя инфернальность и демоничность в
отчужденных формах искусства. Они всего лишь «сущность настрое
ний» (Фридрих Отто Больнофф). Пребывание в вульгарном времени
никогда не проходит даром. Хотя чувства в мире отчуждения и «по
блеск» (Ф. Баадер), но они далеки от сущности и культивируют свою
даль. Время расслаивается, остановленное по крайней мере, и чувства
выстраиваются в иерархию, в очередь на казнь. Видимость якобы всеце
ло в моей власти. Я свободен по видимости, и могу избавиться от
(раз)очарования собой и перейти к тяжести реальной свободы, остава
ясь в мире достигнутого чувства в художественной форме. «Reality con
sequently loses heaviness of earthly life [Действительность постепенно ут
рачивает тяжесть земной жизни]» (Вермеер).
Чувства принуждены к качествам времени внешней границей.
Придавлены к низменному тяжестью времени, которое искажает чувст
ва напряжением, сопротивлением, невыносимостью, но сущность не
затрагивает. Они здесь количественно различаются по преимуществу.
Подавленность чувств чужими качествами, вынуждающими их быть ка
чествами, нуждающимися в другом. Они предявление этой нужды, и
униженны ею.
Суть в том, что прекрасное должно и должным образом необходимо
приходит к безобразному — своему пределу и основанию. Оно возможно
там, когда основанием становится безобразное и возникает как налич
ный предел его. Но безобразное в ставшем, схваченном виде уже — опре
деленное ничто, отрицаемое прекрасным и не желающее терять покину
тое основание безобразного. Возможность прекрасного, почивающего в
образе, его актуальная бесконечность в безобразном. Оно предстоит пре
красному, и сопровождает его вечным напоминанием о происхождении.
296

Поэтому уход в основание для прекрасного — не уход в абсолютное ни
что, а погружение в безобразное во всей полноте предела. Если это воз
вращение, то — как возмездие, что мы наблюдаем на примере современ
ного искусства в конвульсиях случайности и произвола, — зряшное отри
цание и уход в дурную бесконечность единичного, когда единственное в
тотальном одиночестве теряет даже рефлексию и самость.
Но ведь предел прекрасного, исчерпанный в красках самого пре
красного, может быть продлен пресуществлением самого прекрасного,
превращающегося в безобразность чистого становления. Для этого ис
кусству в снятом отчуждении необходимо произойти в неиное и апел
лировать к тем чувствам, которых еще нет, превращаясь в превращение
и происходя в непосредственном развитии человеческих чувств в их
универсальной и всеобщей сущности, что тоже предполагает безразли
чие, безобразность и неопределенность, но в тотальной универсальнос
ти. Здесь недостаточно накручивать чувства на папильотки произведе
ний искусства, и вычурностью подменять интенцию. Впрочем, во все
общем интенции отсутствуют, и ветвятся прошлым, в прошлом по про
шлому. Безобразное обстоит прекрасное. Опасно открывать природу
чувств. Эта партитура делает человека бесчувственным, но я не отно/
шусь серьезно к создаваемой действительности, достаточно того, что
она серьезно, сурово относится ко мне.
Чувства превращаются в роскошь абсолютного духа, который дав
но опустился и растворился в постыдном существовании. Он «парит», а
не парит. Чувства изгнаны не только из науки, но и из искусства. Обы
денную жизнь они покинули давно, и теперь им нет места. Они абсо
лютно бесполезны в прагматическом мире. Поэтому их беспричинное
бывание первым улавливает слабые проблески необусловленного, нео
забоченного и ненуждающегося простора, имени которому еще нет. Ку
кольный спектакль в декорациях истории для них закончился, и мыль
ная опера драмы идей их больше не занимает. Чувства предчувствуют
неясной тревогой какието грозные события, происходящие с ними са
мими. Мир рушится в молчании.
Красота — предел прекрасного. Так полагает последнее. Время
бальзамирует, а не разрушает форму, поскольку она — залог его сущест
вования. И эту клейкость перенимает феноменология — философия
прикосновений, касаний, встреч. Обналичивание ощущений.
Предел прекрасного — свойство самого прекрасного. Искусствен
ная телеология Красоты. Окончательная историческая судьба после за
вершения истории. Смерть предотвращает жизнь. Чувства вынуждают
ся к жизни и живут мертворожденными. Они — инородное тело, кото
297

рое чуждо им самим. Отчуждение в чистом виде. Чувства возведены в
абстракцию и превращены в простое отрицание. Они — не то. Нетость.
Оставаясь собою, становятся другими. Добрые чувства, являясь добры
ми, становятся представлениями, явлениями зла. Чувства прекрасного
ощущаются безобразными. Чувства не могут избежать абстрактного
принудительного единства, но это абсолютное единство страдания. То
тальная боль. Разнообразие чувств — осколочные переломы, тупые ге
матомы. В мире необходимости чувства никчемны, случайны и больны.
Загнанная бесконечность и вечность в духоту и стиснутость общих ка
мер, общих мест. Принудительная работа чувств, которая с гнусной
канцелярской педантичностью табелируется, фиксируется искусством.
На место исчезнувших чувств становится их отсутствие. Чувства явля
ются чувственным выражением тоски и нужды, которыми (и чувствами,
и тоской, и нуждой) надлежит очень дорожить как единственным чело
веческим достоянием, а то и достоинством, и то из чувства долга.
Искусство — случайно, но оно — воля случая, желающего стать не
обходимостью. Не примирение с миром, а отмирание, обмирание
чувств в искусстве. Времена узакониваются. Не стоит прогонять время.
Оно само пройдет. Но если не проходит как боль и стоит во весь рост,
стоит стать хотя бы вровень с ним. Это предсказание, которое не сбы
вается, но не сбивается с ритма. Так хотя бы забыться. Не забившись в
истерике. Сохранив жалкое мужество уходить не оглядываясь, забыва
ясь навеки.
Не нужно предвидеть будущее, куда сознание загоняет красоту.
Предсказания глупы, если они не сбываются. Понятно желание фено
менологии зафиксировать гипсом понятий уходящее и обреченное. Но
имеет смысл предвидеть и предсказывать невозможное и несбывшееся,
пусть даже на старомодном, плохом, пыльном и окровавленном языке.
Время заводится. Заходится. Безумеет.
Эта книга — со счастливым концом, потому что счастье — отчаяние
смерти. И все это можно изменить, и ничего не изменится.
Если не делать паузы для вдоха перед каждой фразой, текст задох
нется. Поэтому сплошные тексты — автоматичны, как современный
орган. Выдох, длящийся всегда. Или ветер в парусах. Мысли, как реки,
текущие через окна.
Феноменология (которая мусором вмешивается в текст и здесь упо
минается для особо непонятливых, не уяснивших, что все здесь внешне
похоже, но никакого отношения к болезной не имеет) — это провинци
альное желание играть на подмостках мира главную роль, довольствуясь
покуда массовкой или «кушать подано». Стать искусством, стать ощути
298

мой философией ощущений, обрести если не реальность, то явь. Плю
гавое, плебейское желание признания. Не дай бог понять то, что лю
бишь. Это вырванные с корнем радости. Чувства скитаются и бродяж
ничают, отпущенные по комиссии. Годные к нестроевой. Доходяги. Нет
никакого желания останавливать мгновения. Нет желания останавли
вать сердца.
Книга дописывается вместе с жизнью. Вечность и бесконечность —
уже ограничение.
Знание построено на репродукции, заимствовании и плагиате.
Попытка избежать судебной ошибки. Подмена анализом «бега вре
мени», ударяющегося в бега. На этих бегах тотализатор неуместен.
Способность влюбляться в любую идею.
Книга без сюжета, которая держится сама собой, настроением, вра
щаясь вокруг себя. Удерживается только внутренней аритмией. Эта
книга страдает тахикардией. Она уже не дышит. Она не пересмотр суще
ствующего, а взгляд в упор на Красоту, которая не посмела осущест
виться как судьба, и даже не начиналась. Это старомодная трагедия бу
дущего, которого нет, быть не может и никогда уже не будет. Очень ме
шает то, что застит глаза, и ты досадливо смахиваешь это рукой, как
землю с глиняных табличек с неведомыми письменами, сдуваешь, как
пыль с нот в старых архивах, или со старой скрипки, в которой молчат
будущие звуки, отводишь, как осенние листья с холодной поверхности
родника, прежде чем напиться до ломоты в висках... «Все не о том, все,
к счастью, не о том...»
Это мое несогласие с историей, со временем. Чувство обиды на ту
пость человеческую. Нельзя пережить унижение историей, повернув
шей вспять. Я это время воспринимаю как личное оскорбление. Брез
гую философией, страдающей диспепсией мысли.
Книга не рассчитана на потребление. Более того, она опоздала. На
всегда. Я чувствую себя как старый переписчик. Почерк, миниатюры,
виньетки, книга длиною в жизнь, и вдруг... Приходит грубый мужик с
печатным станком, и все теряет уникальность и неповторимость, раста
скивается и распыляется тиражом. Да, потом будет новая динамика, ар
хитектура и архитектоника текста, искусство книги, но — потом, дале
ко после. А я вычеркнут.
То же с интернетом. Это торжествующее хамство, когда все тонко
сти переживания сведены к скорости и одномерности, однозначности
информации. Лоботомия. Многообразие в двоичной системе и никогда
другой. Ублюдочное однообразие. Красота и даже прекрасное не изме
ряются в мегабайтах, и потому они выбрасываются как все, что не уме
299

щается в это оголтелое, мозаичное и по своему живописное простран
ство свалки с ее случайно игрой форм, перемешанных абстрактным ра
венством и вполне явной стерильной вонью. Апофеоз потребления. Се
рым по серому. Человек — как совокупность информации.
Да, потом появится апология интернета со своей эстетикой и, веро
ятно, новое искусство многоразмерных текстов. Произойдет переори
ентация мышления, как с появлением клавиатуры оно престает быть
привязанным в письме к руке, перестает быть жестом и потому мыслит
в большей степени свободными (не столько свободными, сколь безраз
личными) образами, сама психика меняется, но мнето что? Меня уже
нет. Искусство письма опровергнуто наглостью живущих дальше.
Isqueux — липкая слизь. Оставшиеся в живых одноклеточные считают
себя «вершиной творения».
Все в ожидании от нужды. Все томится усталостью. Эта книга — об
усталых чувствах, которые не в силах больше держать и чувствовать че
ловеческое. Забота и время. Это не взгляд на, не попытка проникнуть за
предел являющего, представленного и противостоящего, но попытка
превращения, желание стать становлением чувства в его бытийности,
почувствовать бывание быванием во всей полноте. Переживание без
опосредования.
Вся современная философия заражена местечковостью. Она как
киевский Подол — «выдержана в строго плюгавом стиле» (О. Мандель
штам).
Философия развращает. Воодушевляясь в ту или иную идею, неза
метно усваиваешь и порочные, подлые, подложные основания ее. От
чуждение, подрывая любую концепцию, превосходит и переживает те
бя, ввергая в тотальный эгоизм и одиночество, оставляя только внеш
ние противоречия, несовместимые с жизнь. Руины бытия, всегда дымя
щиеся и принципиально не эстетизируемые (но периодически обновля
емые), сколько бы времени ни прошло. «Я» и так — разрыв и раскол, а
тут еще нечто, пытающееся уйти тобой в основание. Но избегающее ос
нование увеличивает разрыв, который и так бесконечен, видя в этом
смысл, в глубине пропасти, прививая бессмертные, раковые клетки от
рицания. Уход в основание без превращения делает все местным.
«Материя не появляется и не исчезает, а переходит из одной формы
в другую», «Бессмертна одна смерть»..., — с дебильным пафосом долбит
диалектика, но забывает, с какими муками и какой ошеломляющей бо
лью происходят эти превращения, не говоря уже о том, что от этого не
легче, — ято ухожу навсегда, навеки. Можно воспитать в себе смирен
ное восхищение и даже восторг по поводу этой неповторимости, как это
300

сделал впавший в детство (или не выходивший из него) Гете: «Кто был,
в ничто не обратиться, Повсюду вечность шевелится, // Причастный
бытию блажен...» Все упрощается, прощается в этой необратимости.
«Навсегда» и «никогда», и скрыться от этого некуда. Умирать и то при
ходится публично и обыденно. Хрупкие застекленные люди. Жизнь со
кращается, теряет простор, и в этой укороченности уже не хватает ее на
проговаривание и творение. Пространство прожито дотла, и не успева
ет сформироваться, и тем более не обживается. Никакое решение, кро
ме решительного отрицания, невозможно. Только отказ. Сосредоточен
ное молчание, где человек без чувств. Молчание даже в творении, будь
это поэзия, музыка, живопись — все не проговаривается о тайном, но не
для того чтобы подслушивать время, а чтобы не выдать свои чувства.
Взаимодействие, сообразность чувства и времени, где каждый не
сет образ другого в его отсутствии и потому цепляется за взаимозависи
мость, как за свой единственный смысл и единственную причину, что
бы быть. Ради Другого, как ради Бога. Зависть. Остановка в Зависи. За
вязь в образе другого, выступающего как прообраз и равновесие в
предстоянии. В своей ограниченности они связаны независимостью, но
не свободой. Они — образ бытия, но не само бытие. Неслышное «ря
дом». Превращение чувства во время, а не пребывание в последнем. В
последнем времени невозвращенье. Чувство всегда во времени послед
нее. Оно всегда последнее и единственное, но не со временем. Время
начинает чувствовать. Чувства — временить. Время — лихорадка чувств.
Чувство проникается временем. Отсыревает временем. Все играет на из
ломах сущностей, пересыпается осколками форм. Чувства накликают
беду как свое спасение. Они в своем бессмертии свободны только уми
рать. Смерть — их бесконечная возможность быть другими. Поэтому
для них утрата времени — утрата возможности, потеря смерти. Утрата
времени как зрения. И здесь не до любви и тем более не до красоты. Это
даже до прекрасного.
Прекрасное — поступок. Приступ. Красота — бытие. Должно ли
быть противоречие красоты и прекрасного, где чувства — отрешение от
мира? Это не для жеманной философии, остающейся в рамках любви,
вернее, симпатии.
Прекрасное является пределом Красоты беспредельной, ее пре
одолением. Форма превращения всецело помещается и исчерпывает
ся их антиномией, хотя только прекрасное противостоит красоте в од
ностороннем порядке самого прекрасного. Чувства в своей абстракт
ной всеобщности только наследуют определенность и беспредель
ность предела.
301

Красота — не субстанция, стремящаяся к объективности. Объек
тивно, объектно прекрасное. Оно отвоевано у Красоты. Вопрос о един
стве имеет смысл только для рассеянного, растерзанного мира. Красота
— отрицание, но прекрасным, со стороны последнего, объективирую
щего тупую душу и ее ублажающего.
Опредмеченность текста — неопределенный, непроизвольный
жест печали в сплошной кромешности. Безнадежность и напрасность.
Вспышки воспоминаний? Черные всхлипы света. Забвение. Пре
красное озабоченно собою. Чувства тяготятся прекрасным. Оно связы
вает их обещаниями и надеждой — этой видимостью свободы, но им ос
тается лишь даль и продление тоски изначальной.
...А дальше не смотри
Не мучайся сомненьем
Забудь и сделай все, чтоб все не понимать.
Разумножая даль
Ты сокращаешь зренье.
Но некому сказать
И нечего сказать...
И абсолютная свобода, и абсолютная несвобода однообразно при
надлежат прекрасному, а не красоте.
В индивиде, куда, как в последнее пристанище, узилище, отторгнут
и заключен дух, наступило затишье. Забывание. Без перемен. Усилие,
сверхусилие доходит до рекордной отметки, а так как развития нет, —
ниспадает обратно. Время задавило массой. Приспало чувства. Достиг
нута естественная граница человеческих индивидных возможностей.
Победы над собой случайны. Тенденция к измельчению. Необходимое
сверхусилие всеобщего в прошлом. Отсюда попытка мышления слу
чайными, блуждающими образами. Поэзия вся — воспоминание.
Красноречиво Ничто в предстоянии собственной смерти. Пустота
безмолвна. История перестала сбываться, и прошлое зияет провалами
мертвых времен. Движение произвольно. Пьяный корабль.
Ad libidum...
Это может быть воля к красоте или воля к прекрасному, воля ко
времени или к его одолению. Одновременно существуют свобода необ
ходимости, свобода случайности и свобода собственно свободы.
Удивительно, что воля, ограниченная предметом и его сопротивлени/
ем, не ограничена направлением. Она защищена отвоеванным или со
зданным пространством, и потому может отступать в бесконечность,
рассматривая свое отступление как завоевание и победу. Но воля не
знает свободы, и обретая ее, теряется, стремясь оневолить себя стремле
302

нием. В свободе воле сопротивляется бесконечность, и потому воля к
свободе всегда демонстративна и самодостаточна.
Эта иллюзия удобна и порождена чистым действием. Иллюзия без
различия в мире, где все рассечено одномерной и лицемерной формой
«я», которое — символ уничтожения и смерти. Принудительное возвра
щение делает достигнутую свободу проклятой, и с ней — по щиколотку
в свободе — приходится оскальзываясь вступать в этот мелкий вонючий
ад, где ни ты, ни свобода, ни красота не нужны в мире нужды. Чего
ждать? В отличие от того времени, когда тебе открывались неведомые,
может быть, и страшные просторы, которые еще своим вульгарным, не
утонченным (неутоленным) зрением мог не видеть, а ощущал только
холодок еще не бывавшего, вызывающего чистый страх, что это пред
стоящее может еще и не открыться, поскольку твоя свобода еще не до
статочно свободна, — теперь мне предстоит «было» во всей его непри
глядности, непроглядности, а главное, непредсказуемости. Здесь слу
чайность — как собачье дерьмо в темноте на дороге. Не смертельно, не
фугас, но омерзительно. И все, что «будет», уже было известно наперед.
Ожидание пыток и казни, когда все темнеет в своей ненавидимой дан
ности и делает это без причины.
Любовь сменяется случкой. Гармония распадается. Краски меркнут.
Звуки становятся простыми колебаниями. И компания блюющих мо
цартов, извращенных андерсенов, добрых сказочников, сифилитичес
ких бетховенов, завшивленных микеланджелов и похотливых рафаэлев,
сумасшедших вангогов и обкуренных аненнских не оправдана в страда
нии. Жертва напрасна. Они не сбудутся, поскольку мы идем в прошлое.
Опускаемся. Это в том случае, когда следуем, подчиняясь причинно
следственным связям и чувству долга, волочась за предметностью, как
будто она и есть объективность. Деятельности в ее «революционнопре
образующем» раже очень трудно избавиться от собственной несомнен
ности, единственности, избранности, данности, являющейся абсолютной
и претендующей на тотальность. Тотальность — проявленная и настой
чивая очевидность всеобщего в единичном. Поэтому, то есть по причине
революционная деятельность может быть не доведена до диалектики,
лежащей в ее основании, а диалектика может быть метафизичной. Ины
ми словами, деятельность преобразующая — консервативна в сердце
своем. Червоточина смерти — этого солитера, который обессилел фило
софию. На всем протяжении ее истории этот сладкий запах гниения вы
давали за историю духа, который оказался с душком. Смердит от мыслей
Сократа, от всех персонажей, осознавших неизбежность смерти и выда
ющие свой ужас за необыкновенное мужество. Философ вообще, в иде
303

але — филистер, обыватель и мещанин, даже когда всходит на костер за
убеждения. Это игра в рулетку со смертью, но игра бесчестная. Филосо
фами движет не любовь к смерти, а завороженность ею. Скорее бы все
это кончилось. Поступательная, неумолимая неизбежность. Но все со
провождается не предсмертной икотой философского мышления, а
вполне безопасным европейским насморком постмодерна. Присвоение
идей и трупы молчания. Движение к красоте — как бытие (к) смерти.
Чем недостижимей смерть, тем бесконечнее жизнь. Отброшенность в
ныне, когда будущего нет, а значит, нет и смерти.
Стремление к Красоте воспринимается как движение «туда». Сво
бода избегания. Бегство. Предательство во имя. Ради идеи. Возмож
ность свободы застит глаза бегством от себя, поскольку за пределом еще
не известно, Красота ли ждет и ждет ли вообще, а утрата себя несомнен
на, и заставляет впадать в последнее время, в необратимость как тако
вую. Идея абсолютной красоты так и остается идеей, порожденной не
выносимым существованием, длением во времени. Вопрос в том: долж
на ли красота быть абсолютной или это только тоска распадающегося
мира? Должна ли Красота быть вне времени или она и есть искомое
единство, которое противостоит распаду и гниению?
Как бы то ни было, остаются неясными истоки и судьба этих во
просов. Они не помнят историю происхождения и не знают, что будет.
Они хотели бы избыть себя, но не ведают, как, маяча в нерешительнос
ти и неразрешимости. Красота вообще в нашем убогом существовании
воспринимается как преступление. Однако, если она абсолютна, то все
гда совпадает с вечностью, более того (хотя более невозможно), в Абсо
лютном вся эта дифференциация на субстанции: Красоту, Прекрасное,
идеи, возможности, времена, пространства и т. п. — смысла не имеет,
они сами накануне, перед превращением — чистые отрицания чистых
сущностей — момент разрешения противоречия, когда оно не то, что
было, но и еще не то, что будет. Утрата ложной памяти истории, кото
рая вся очищена от прошлости, прошедшести, и будущего не имеет.
Забвение. Самозабвение. Свобода к красоте — усталость жизни. Свобо
да Красоты здесь. Стремление в теперь свободно и нетерпеливо. Но
именно стремление в «здесь» невозможно. Оно есть и не может быть.
Таков неразрешимый парадокс этого метафизического мира. Стремясь
к необходимой свободе Красоты, ускоряешь старость, прожив больше
времени, чем необходимо.
Микрофилософия, зараженная спорами феноменологии, с этим не
справляется. Грустно то, что, избавившись от катаракты, бельма мета
физики, которая просто умножает сущности путем простого деления и
304

дробления понятий, приходишь к необходимости умножать сущности в
порыве сотворения новых пространств, без нужды, минуя необходи
мость. Не назад к вещам, а вперед — к абсолютной красоте, и если ее
нет, я ее создам. Иллюзия, порожденная самими же вещами, их ограни
чений бесконечности. Они желают видеть абсолютную красоту по сво
ему образу и подобию, имеющей место и время. Единственную, послед
нюю причину чтобы быть. Но даже если удается прорваться, это не про
сматривается и не прочитывается. Парфюмерная философия идет на
запах, но, к сожалению, — на любой. Изменение действительности ве
дет к переосуществлению прошлого, прекрасного, которое силится
взойти к красоте, приближаясь и прорастая чувствами, будто красота
сама начинает проступать в нем, в немоте, светясь и разгораясь сквозь
форму, теряющую незыблемость, определенность и движущуюся во все
более ускоряющемся движении, разрывая покой, самовоспроизводя
щий себя в одном и том же порочном круге. Ускорение ведет к потере
времени, которое не успевает происходить и теряет формальность, об
ретая свободу. Пока все не превратиться во все как сущее настоящее. Но
это уже давно все написано и предсказано в мельчайших подробностях.
В преддверии и даже предчувствии свободы или того, что за нее прини
мают, наступает время волевых решений. Чувства в своей алогичности
обретают свободную волю к красоте, которую они не знают, или знают,
что она что угодно, только не это.
Чувства повторяются в неповторимости и, следуя за ними, с робкой
надеждой можно утверждать с вопросительной, просительной интона
цией, что они не восходят в едином порыве от абстрактного к конкрет
ному, не стремясь воплотиться, прорываются сразу во все «не иное». Так
не только восходят они от ощущений к чувствамтеоретикам, но и на
против, и этого напротив тоже нет. Просто они могут стремиться к не
посредственности ощущения, сохраняя опосредованность как всю бес
конечность. Свобода — познанная необходимость только со стороны
экспансии необходимости, она такая дубоватая исключительно в силу
нуждающейся истории. Свободная свобода не нуждается в самосозна
нии, и даже чувства отпускает на волю. Она не нуждается. Свобода не
напоследок и не ввиду маячащей и самой близкой, ближе не бывает,
смерти, но как таковая свобода сбрасывает форму (отнюдь не в порыве
эксгибиционизма, а просто так), и чувства являются здесьсейчас чис
тыми сущностями без явления. В этом смертоносность свободы1.
1 «Свобода требует поэтому того, чтобы самосознающий субъект и своей природности не

давал проявиться и природности других тоже, не терпел бы, но чтобы, напротив, относясь

305

Чувства больше не представляют и не лицедействуют, заполняя от
сутствие и нетость, выдаваясь за оккупированное пространство. Их вы
дает время. Чувства больше не выступают,устанавливая причину как
истинную. Они более — не реакция на страх, не апология отчуждения и
не его аналогия. Чувства не вынуждены и не вынуждают. Если отбро
сить мишуру, истинность чувств в современном мире отчуждения со
стоит в том, чтобы вынудить не быть, сосредоточившись в другом. Это
же заставляет идти проторенной дорожкой, избитой дорогой натоптан
ных текстов, где выход один — понимать все текстуально, в святом на
иве недоумения, как этакий «простец».
Уже сейчас требуется защита философии от самой себя, от изна
чального проклятья быть превращенной формой и ритуальным само
убийством, исследованием намерений, насилующих мир, сопровожда
ющей жизнь, но не живущей и не дающей жить, похищающей любовь,
заставляющей ее взрастать на скудной почве, гидропонно, искусствен
но, основывая на тайной ненависти и вскормленной живой кровью.
Идиотизм в том, что если мы вносим неверную посылку случайно или
сознательно в основание, то уродливость дальнейшего развития стано
вится доказанной экспериментально как единственный обладающий
грубой осязаемой реальностью путь. Нечто подобное произошло с хай
деггеровским толкованием Заботы или фрейдистскими анальными ин
терпретациями искусства. Узаконенное собственное недоумие. Осме
люсь утверждать, что все это чушь. Есть и другая возможность, способ
ная избежать фурункулеза мысли и обойтись без выдавливания таких
прыщей. Даже простое отрицание уже приносит избавление от оплотя
нения смертью. Предательство в крови у философии, страшащейся
ошибиться и быть смешной, и потому предающей жизнь во имя смер
ти, которая безошибочна в прехождении.
Остается глушить собственное безразличие несвоевременными, су
етливыми творениями, опьяненностью действий как таковых. Игра в
равнодушно к наличному бытию, в отдельных непосредственных отношениях с людьми, он
и свою и чужую жизнь ставил бы на карту для достижения свободы. Только посредством
борьбы, следовательно, может быть завоевана свобода: однако заверения в том, что облада
ешь свободой, для этого недостаточно: только тем, что человек как себя самого, так и дру
гих подвергает смертельной опасности, он доказывает на этой стадии свою способность к
свободе» (Гегель Г. В. Ф. Философия духа // Гегель Г. В. Ф. Сочинения: В XIV т. М., 1956. Т.
III. C. 221). «Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день идет за них на бой...» (Ге
те). «Свобода не есть абсолютная воля, а только ее явление» (Шеллинг) и т. д. Но все это вер
но лишь для мира превращенных форм, противоположных красоте.

306

коттаб (род старинного гадания на вине) принятой на «симпосиумах».
Самооткровение гегелевского абсолютного духа, который, исчерпав со
держание, возвращается в чистое абсолютное ощущение, и предмет
ность его свободы — достигнутая смерть. Однако в условиях причинно
го мира это не полнота бытия в его абсолютной воплощенности, а про
стой «околеванец» (А. П. Чехов). Свобода не (на)следует необходимос
ти. С токи зрения необходимости, свобода должна быть как ее мораль
ное оправдание, возможность. Свобода — этика необходимости. С точ
ки зрения свободы, необходимости нет. Необходимость обязана време
нем. Пропащая красота. Временное отпадение. Она не акцидентальна.
Papoikesis, antitypos, metanoia... Красота невосприимчива к человеку.
Человек современный даже не «внутренне мертв», а вообще еще не ро
дился. Он — предтеча Красоты, но зависит от поведения времени. По
началу зачинает прекрасное, погружая его в смерть и заставляя вовреме
няться. Ход вещей изменить нельзя — это наивно, но можно изменить
ходу вещей. Свобода — избытая необходимость, которая — долженство
вание свободы быть свободой1.
Книжная премудрость не дает об этом никакого представления.
Книга, как линза, собирает воедино различные впечатления, но отра
жает лишь характер и вкус автора. Поэтому читатель, вяло ползая по
строкам, перелистывая страницы, ощущает только непроходимость и
условность языка. Мне удалось «прокалывать» страницы, проходя
сквозь книгу, как простой дверной проем, который, впрочем, никуда не
ведет. Здесь не на что опереться. Сквозняк, и некуда идти, потому что
пределов нет. Дальше сама даль расползается и распадается. Утрачена
радость жизни. Поэтому читать чужие книги — что чужие письма. Не
прилично. Жанровые сценки философии. Зарисовки с натуры. Пере
движники. Буколики. Пасторали. Безопасная постановка проблемы —
церемониальное внесение цели.
Объективна ли Красота? Каковы причины Красоты? Причинено
только то, что мы создаем формально, как отношение. Репрестинации —
1 «Абсолютное

доказательство свободы в борьбе за признание есть смерть» (Гегель Г.
В. Ф. Философия духа… C. 222). Или: «Единственное произведение и действие всеобщей
свободы есть поэтому смерть, и притом смерть, у которой нет никакого внутреннего объ
ема и наполнения: ибо то, что подвергается негации, есть ненаполненная точка абсолют
но свободной самости: эта смерть, следовательно, есть самая холодная, самая пошлая
смерть, имеющая значение не больше, чем если разрубить кочан капусты или проглотить
стакан воды» (Гегель Г. В. Ф. Феноменология духа // Гегель Г. В. Ф. Сочинения: В XIV т. М.,
1959. Т. IV. C. 318).

307

стремление к возврату старины глубокой. Повтор — возврат, не возвра
щающий утраченное, но возвращающийся к утрате. Классификация
чувств, если бы была в том нужда, возможна только по предмету, пред
ставляющимся, всплывающим во времени явлением восприятия. Чувст
ва требуют перемещения красоты в условиях пространства и времени.
Овнешнить. Переместить во вне. Сделать красоту неслучайной для еди
ничного, то есть превратить в событие, тем самым, предотвратив красо
ту. Превратить в сострадающую красоту, и ее абсолютным характером
обречь чувства на вечный восторг уныния и пессимизма. Чувства — со
ощущения красоты и прекрасного. Своеобразная форма чувственного —
быть длясебясамоговнешним, вне меня существующим единством.
Случайные чувства, впадающие в натуральный обмен, пропадающие в
нем и требующие доказательств своей реальности посредством прекрас
ного. Прекрасное — ограничено. Оно — конечность, имитирующая бес
конечный повтор и обещающее борьбу против... Псевдодеяние. При
вычка к чувству ввиду его отсутствия. Жизнь по привычке. Декоратив
ная театральность явления. Чувство как независимая данность воления.
Прекрасное — абстракция отсутствия красоты. Оно сдается чувствам1,
капитулирует, чтобы потом сдавать победившие чувства внаем.
Присвоение красоты — чувство самого себя, как чувство собствен
ности. Утрата непосредственности. Господство над чувствами. Подбирая
слова как отмычки, чувства исходя из обещанной, априорной нужды в
свободе, начинают воспроизводить себя, самопобуждаясь к делению и
сами создают видимость свободного пространства. Длятся и исходят
временем. В своем формировании они пытаются сохранить себя, взывая
к объективности, и тем обрекают на вечную, в гранулах времени, нега
тивность, возрастающую на противоречии данного и иного. Быть сами
ми собой и всегда другими. Становится вне становления. Чувства как
субъект самих себя — предопределение прекрасного. Императив чувств.
Не надо иного. Определяющая свобода. Тотальное отрицание свободы —
условие индивидуальности. Действие против себя, столкновение с со
бой. Непредопределенная свобода как следствие непоследовательной
истории. Бумажный венок свободы, выдаваемый за терновый. Необхо
димость выступает отношением всеобщего к единичному. Свобода —
единичного к всеобщему. И то и другое — одномерное, опровергаемое

1 «Чувственное сознание знает поэтому этот объект только как сущее, как нечто, как су/

ществующую вещь, как единичное и т. д. По содержанию оно является самым богатым, но
по мыслям оно самое бедное» (Гегель Г. В. Ф. Философия духа… C. 207).

308

негодующим чувством существование. Прекрасное — образ красоты,
предполагаемой противоположности, но не сама красота.
Если бы вопрос был поставлен покантовски: «как возможна Кра
сота?», то последняя немедленно была бы отправлена на свалку или в
ссылку в те области трансцендентного, из которых нет возврата, потому
что причиненным пределом был бы поставлен предел пределу беско
нечный, заставляя красоту избегать в вечно другое (прекрасное в этом и
укоренено) дурной бесконечности. Прекрасное и есть дурная бесконеч
ность. Избегать другое, вытягиваясь перспективой, и в тягомотине тя
нущегося вослед испытывать (питать и пытать) чувство разностью,
чтойностью, ограниченностью, таковостью, недосягаемостью и поки
нутостью, вечной оставленностью.
На самом деле, вопрос может быть поставлен только так: «как не
возможна Красота?» Тогда всё оказывается (кажется по причине, следу
ет и наследует вполне строгим основаниям) оставленным, и вся Красота
идет на штурм ветхих укреплений твоего «я», откуда она изгнана опре
деленной единичностью, индивидностью, «я», обвалованного рассуд
ком, выжившим из ума, и даже разум превращается всего лишь в суеве
рие и предрассудок, оболваненный искусством вещи.
Вопрос в том: что заставляет защищаться от Красоты, избегая сво
боды все время, всем временем против, сражаться и погибать в боях, ока
зывая сопротивление и закрывая пробоины свободного пространства?
Мука тут и в том, что, чужая ее природе, вернее, наша искусственная,
вскормленная вещью чуждость не переосуществляется, а колонизирует
ся, порабощается и унижается красотой. А у нас всегото и есть — чело
веческая гордость не быть, но не быть свободными. Необходимость и
единственность Красоты — вот что отталкивает. Покушение на несо
вершенные чувства, которые мы должны сложить, как оружие. За нена
добностью, как безнадежно устаревшее.
Чувства лишены развития. Они подменяются ритуалом, мистерией.
Поэтому их смена происходит на основании, смысл которого, сущность
— в отсутствии всяких оснований, а равно и причинноследственных
связей, пространства и времени, чтобы вообще быть. Они наслаждают
ся созданным хаосом и самоутратой, обвалом и разрушением формы в
созданном мгновении, покуда еще в разрыв не хлынуло тяготящее, тяну
щееся время. Здесь освобождение от тяжести и необходимости прекрас
ного, во всепобеждающей ярости, врывающейся в побежденную, пав
шую крепость, Красоты, которая промедливает захватывать взорванный
изнутри окоем «я». И это промедление длиною в жизнь. Поэтому красо
та в мир отчужденных форм существования не придет. Побрезгует. Тре
309

щины заполняются «грунтовыми водами»: прошлым временем, образу
ющим болота, трясины, грязевые вулканы, поглощающие настоящее,
вымывающие смыслы. Для нашего целеустремленного, нуждающегося
мира весь ужас в том, что смысла в Красоте нет. Поэтому и признают
красоту только на почтительном расстоянии непреодоленной вечности,
как бесконечную возможность и единственную самость бытия.
Конечно, позиция безудержного оплакивания соблазняет беско
нечностью и простотой, поскольку позволяет зарисовывать то, что есть
и, безусловно, во зле. Наверное, почеловечески следует сознательно
стать на иную точку зрения, защищая надежду и внушая возможность
борьбы. Смущает только тотальная фальшь, противоречащая чувствам,
и та прорва насилия, необходимого для преобразования мира. Гнус
ность в том, что бездна насилия все равно существует, только зло при
писывается насилию над насилием. Может быть уже поздно, а может
быть слишком рано. И страшно подумать: чтото происходит помимо
нас, а мы не чувствуем это.
Весна весне, но слишком рано
Цветет заглохший старый сад
Снега заросшие бурьяном
И звон малиновки в ушах
Ручьи и свет. Одно и то же
Из года в год. Но синева
День от дня все не похожей
И медленней растет трава...
Шаг дней разгневанный и грозный
Все ближе к смерти и в конце
Поймешь, что поздно, слишком поздно
Мир изменяется в лице.
Ослепленная объективность. Разрушение единства языка. Практи
ческое и практичное принуждение к чувствам. Они снисходят от всеоб
щего, воплощаясь в существовании ощущения. Данность чувств, но не
их небытие.
Единичность, единственность и одиночество чувств есть результат
опыта смерти, отчуждающей человека в жизнь на время. Пространство
и время захлопываются, консервируя и останавливая, оставляя чувства.
Чувство попалось и «напыляется», «оседает» на индивидуальность, чу
жим внешним налетом. Чувства выполняют функцию времени, связы
вая бытие воедино, но они напяливаются на время внешней связью.
Они не законны, чувства — еще продукт насилия. Их бесцельная зако
носообразность сродни свободе, но утверждает бессознательность не
310

обходимости. Насилие — способ явления необходимости, которая мо
жет эклектически соединяться и со случайностью, и со свободой, не оп
ровергая тотальный характер. Практичные, годные к употреблению, к
уподоблению чувства. Но это — долина мертвых, область морали или
этики, полностью исчерпавших себя и канонизировавших свои времен
ные границы. Чувства уже мертвы, когда их окружают обстоятельства, и
свобода их в ином. Результат — гекатомбы духа. Ставшее чувство, ста
лое, стылое, постылое, определенное временем и пространством — мо
гила покоящегося стремления. Творчество — истощение. Законченное
хамство философии. Тотальная спонтанность. Чувство не дано и пре
восходит действительность. Чувства действуют так, как если бы они бы
ли беспричинны и исходят непосредственно из трансцендентной сво
боды, существующей сама по себе. Чувства тем самым — трансценден
тальная несвобода. Свобода — явленная необходимость? Чувства не
представимы и непредсказуемы как свобода, которая в непосредствен
ном ощущении невыносима, и чувствуется как тотальная негация. Че
ловек полагает себя конечной целью Красоты, но только она об этом не
знает. Отсюда не формирование чувств, но их фабрикация и индивиду
ации. Формованный кирпич личности.
Произведение выдает, выставляет претензию на нечто большее, не
жели бытие. Оно пытается вещать если не от имени красоты, то от лица
всего человеческого. Проще всего было бы представить прекрасное как
явление ее сущности — красоты, а чувство — переходом, трансцензу
сом, напряжением этого воплощения всеобщего в единичном через
особенное. Но чувства, и красота не укладываются в схему, навязанную
прекрасным, тяготеющим к вещам в их тупой наличности, выдаваемой
за объективность. От чувств жаждут практического применения.
Исходя из красоты, ее именем уничтожают жизнь. Философия из
бегает самое себя, ограничиваясь догматами и, заручившись правом
собственности на мышление, устанавливает произвольные законы как
разрешение на произвол. Автономия от красоты. Независимость. Уход
в серую и слепую бесконечность одиночества — как избавление от опе
ки долженствующей возможности абсолютной, но не обладающей дей
ствительностью идеи. Принципиальное сопротивление красоте, дуали
стическая мышеловка мира.
Неведомая причина чувства, которое отказывается от происхожде
ния и родословной, утверждая себя изначально в каждой точке здешнего,
как будто нет ни прежде, ни потом, ни вокруг, ни около. Пространство
околевает рядом. В «одном» чувство не имеет границ, имени не «знат» и
не удовлетворено, но исполнено осенней прозрачности отсутствия.
311

Черновой конспект жизни, который представляет собой всякое
произведение, не может быть последовательным, как любые мемуары о
прошлом, настоящем и будущем «не должны быть связными» (А. Ахма
това). Отрывочность воспоминаний полнее вымышленной постепен
ности, навязанной потребителем, предвкушающим «психологический
массаж» (Т. Адорно). Чувства чужды и нелепы в этом мире, как гипсо
вые копии с произведений великих мастеров в дешевых борделях, да
еще XIX века. Они слепы. Ослепление как вглядывание. Слепая красо
та, как птица, ослепленная человеком.
Чувства сильнее свободы и тусклых идей. Разум принужден отказы
ваться от чувства. Они покинуты на произвол судьбы, который — ино
форма, предчувствие свободы свободы. Чувства предоставлены себе,
принуждены бытию. Они вынуждены быть собою. Чувства — отсутст
вие, и их неразумие — имманентность, лишенная рефлексии. Они —
лишенность, и потому — отсутствующая связь духа и материи. Поэтому
они временят, поскольку чистое время — свободно, поскольку нефор
мально. Чувства — разрыв, и потому болят. Трансцендентальная иллю
зия свойственна не чувствам, но предмету, который не порождает, на
который они снисходят, поскольку сами — различие безотносительное.
Постижение временности доступно только временному. Это не он
тологическое доказательство бытия красоты. — Пролепаль — предпола
гаемый ответ на возможные возражения. Вторжение и «навала» пре
красного в его видности и обреченности. Непроглядное одиночество.
Засыпает, замерзая звонко
Тяжелея беглая вода.
Выплакала свет над горизонтом
Темная холодная звезда.
Проще не бывает и не будет.
Не позволит смерть свою проспать
Та любовь, что нас с тобой разбудит
И заставит молча умирать
Умирать и превращаться в камень
Обретать спасительную твердь
И сомкнется прошлое над нами
Потеряв сомнения и память
От любви тяжелой и печальной
Тех кто согласился умереть.

ПОСЛЕДНИЙ ПЕРЕКРЁСТОК

Так помни, до последнего перекрестка...
Пуговичник
(Г. Ибсен. «ПерГюнт»)

Дальше — распад и даже не ненависть — истошное безразличие,
месиво, размазня, бесконечная гниль. Облыжное пространство времен
ности. Временность как невменяемость. Нудота тошнотворной дли
тельности. Не за далью даль — одно и то же. Остается только гадать, как
удалось еще больше нагадить и насвинячить в истории, которая и так —
выгребная яма с дефекациями культуры.
Это — аборт чувств, которые болят прерванным развитием. По
следнее превращение не совершилось. Суть в том, что чувства в своей
единичности, частичности и формальной уникальности были обречены
в любом случае. В необходимости они по необходимости должны были
исчезнуть исторически, одолев форму особенного. Пройдя через слу
чайность, необходимость, свободу, единичностьособенностьвсеобщ
ность стать непосредственным становлением, канув в полноте пережи
вания, где чувство не отличает себя от разума и даже от ощущения, не
сторониться себя, создавая формальное многообразие расчлененного
универсума. Обретаясь исполненностью не пропущенной бесконечнос
ти, прошедшей и будущей, разрыв которых моя жизнь (зазор, просвет,
пробел), а переполненностью переживания, где чувства не от ущербно
сти, нищеты, нужды в утраченномнеобретенном (это все еще зараза
собственности), но во всей невозможности тотальной красоты, не зна
ющей пределов абсолютной свободы. И лишь тогда (тогда — последнее
время, после которого времени больше нет) обрести превращение без
причинноследственных связей как момент жизнедеятельности без ос
нований, на что чувства по наитию претендуют во все времена только
потому, что они чувства, хотя в каждое мгновение они те же и иные не в
себе равности, но не в себе разности. Не во время чувства убийственны.
Ныне же просто уничтожена любая возможность чувств подняться хотя
бы до уровня осознанного ощущения, о критике чувств «непосредст
315

венно в своей практике ставших теоретиками» нечего и говорить. Ника
ких тонкостей и сложностей. Простая дебилизация. Не чувства — чутье.
Замена развития толикой информации. Несколько расхожих алгорит
мов, и человек превращается в арифмометр с ограниченной реакцией и
хорошим слюноотделением, как у «собаки Павлова». Он встроен в сис
тему, и если нет, то по отношению к системе. Он — придаток информа
ционной сети.
Подобно тому как разделение труда, многообразие человеческой де
ятельности все больше аналитически разделяло, так что в конце концов
отделило не только умственный труд от физического, но и свело послед
ний к механическому субстрату. Именно это обстоятельство позволило
применить машины как обобщение механической функции движения.
Так и разделение умственного труда разделало единое движение на рас
судок, разум, чувства, ощущения и прочее, что позволило машинами
подменить функции рассудка, и этим атаковать человеческие сущност
ные силы, заменяя их упрощенными заменителями. До чувств вообще
не подымаются, слишком хлопотно, их упраздняют регламентирован
ными условными ощущениями в рамках «или–или». Разум и так не бли
стал, но критика диалектики происходит снизу, от упрощенного здраво
го смысла, и никакому уму не объяснить «нахрена он нужен» потому как
не в нужде дело. А посему достаточно формального мышления, и то по
хищаемого машиной, поскольку ею человек превращен в чистого потре
бителя. Абстрагированный от жизни и сведенный к простой функции
существования, он в своей одномерности легко типологизируется и
стандартизируется, что не только позволяет заменить его машиной, но и
управлять им как машиной при помощи примитивных схем психологии
и социологии, объявивших себя науками, изучающими человека, хотя с
тем же успехом наукой могло объявить себя и скотоводство. Он не знает,
почему так происходит, но ему достаточно выверенного результата. Ир
рациональным оказывается даже арифметика.
Дети почти поголовно не знают таблицу умножения, подсчитывая на
калькуляторе. Интернет же — это клизма для всех, кто имеет к нему до
ступ. Активное промывание мозгов и их уничтожение. Именно потому,
что человек уже придаток машины, он может быть утилизирован интер
нетом, который выполняет роль аннигилятора свободного времени и,
значит, похищает пространство человеческого развития. Интернет —
синтезатор смерти, ускоритель распада, дезинтегратор. Он так тесно свя
зывает иллюзией свободы, что подменяет человеческую жизнь. Это сред
ство простого уничтожения человеческой жизни и ее подмена иллюзией
потребления. Все зависит от того, в чьих руках такое оружие находится.
316

Происходит каталлизация тех процессов, которые в наличии. В нынеш
нем состоянии интернет — помойка, свалка, где просто провожают вре
мя в последний путь. Даже если бы очистить всю эту систему от порно
графии, самая функция управления, основанная на эксплуатации и част
ной собственности останется тотальным подавлением свободного мыш
ления, а для этого все средства хороши: от компьютерных игр до высоко
интеллектуальной литературы и специальных исследований. Сам факт,
что пока я читаю текст, я на целое слово ближе к смерти, и машинное вре
мя — время моей жизни, основанное на натуральном обмене (жизнедея
тельности на ее видимость), — уже создает натянутые отношения, застав
ляющие меня испытывать нужду и зависимость в виде придатка, причем,
ненужного, машины, работающей на холостом ходу. Она откачивает сво
бодное время, как кровь и воздух, переводя (перевводя) его всецело в
прошлое, обновляя его. Это прошлое перехватывающее дыхание и вос
производящее себя, замыкающее на себя, чтобы его не опровергли, в ка
честве единственно возможного и в количестве едва достаточного для
«живения» (жеврiння). Цивилизация, воздвигнутая на нищете и дефици
те. Все это случайное свободное время поглощается вещью, питающейся
им и опьяняясь, обманываясь. Абстрактная форма стоимости все уравни
вает и уничтожает в энтропии количественных отношений, любое чело
веческое действие, которое теперь имитируется и потому может быть вос
произведено в виртуальном виде. Душегубство.
Не становление, абсолютное в универсальной всеобщности, но
общеобязательность, общепринятость, общеупотребимость. Не всеоб
щее — расхожее, удобное, унифицированное, обобщенное. Обобщение
как отмщение. Одно и то же в безнадежной бесконечности самопроиз
ведения. Эта нужда и рождает иллюзорную потребность, запечатлен
ную в расхожем желании «просто жить почеловечески», поскольку,
даже животное существование в скотской действительности — непоз
волительная роскошь.
Движение застывает в отношении, которое обращается в форму от
странения и упраздняется. Своего рода защитная реакция, когда явле
ние, самостоятельного развития не имеющее, утверждает себя будто не
кую целостность, самозванно объявляется единственной сущностью,
присваивая сущность как предикат. Так искусство восстает против са
мобытия самодостаточностью, и утратой смысла утверждает идеологию
самоубийства чистой технологией. Так чувство только обозначается, и
находит смысл в своем отсутствии, отторгаясь на все время.
Говоря проще, возвратная форма — что возвратный тиф: если не
снимается в основании, то всю вторичность свою утверждает как необ
317

ращенную неповторимость. Не уходя в основание, как в абсолютное
ничто, форма вторгается в покинутость основания внешней необходи
мостью и застывает в упрямом, тупом антагонизме, фиксируя существу
ющее единственно возможным. И эта возможность уже в прошлом, и
только потому обрела завершенную форму, которая не только отличает
ся от субстанции, словно монады Лейбница, но как сотворенное отно
шение есть отрицание субстанции тотальной формой. Это последний
предел развития человека в виде индивидуации. Время одиночек прохо
дит и констатирует смерть индивидообразному развитию. Дальнейшее
на этом основании не имеет ни одной возможности, даже умереть. Все
в прошлом и прошлым. Активность субъекта заранее репрессирована,
депрессирована бессмысленностью и тщетой любых усилий1.
Но современность замыкается на самое себя, вернее, на свое отсут
ствие, предполагая в несуществующем будущем свой смысл, а потому,
отправляя культ исчезающего мгновения, повторяясь до тошноты в од
ном и том же беспросветном ожидании, во время которого следует как
то пережить жизнь, перетерпеть, выжить, переваривает самое себя. При
этом «перепрофилируется» самое время, вынужденное представать в
превращенных формах и не однажды, а в какойто бесконечной вторич
ности. Не только в вещах, но и в отношениях и ощущениях.

1

Происходит простое отрицание, уничтожение низшей формой всего дальнейшего
развития. Одним словом, чума. В формах культуры локально, частично такое тоже имело
место. Не только оголтелое раннее христианство превращало шедевры античной пласти
ки в бут, но и сама античность не брезговала использовать архаичные произведения в ка
честве «персидского щебня». Антиквариата не существовало, как не существовало древ
ности. И поздние города поглощали руины, храмы перестраивались, иконы переписыва
лись, и по старым картинам писались новые. И знаменитые бульвары Парижа — тоже
продукт отнюдь не «эстетической целесообразности» или амбициозности барона Ж. Ос
мана, заверявшего, что «служит прекрасному, доброму и великому». Себя он сам называл
«artiste demolisseur» («художник сноса»). По смелому утверждению Вальтера Беньямина,
«истинная цель работ, которые проводил Осман, состояла в том, чтобы обезопасить город
от гражданской войны. Он хотел, чтобы баррикады навсегда стали невозможны в Пари
же». И дальше: «Расширение улиц должно было сделать их невозможными, а новые ули
цы должны были проложить кратчайший путь от казарм к рабочим кварталам» (Беньямин
В. Париж, столица XIX столетия // Беньямин В. Озарения. М., 2000. С. 165). То же и с за
крытием монастырей при Екатерине II, и с обновлением (то есть заменой на каменные,
единого образца храмины) деревянной церковной архитектуры при Николае II, и побел
ка церквей после раскола, и т. д.

318

Однако если желания прежней истории были направлены на пре
ображения и воображения в человека, на вочеловечение, и видение ме
нялось вместе с ростом чувств, так что даже в греческой утвари зрели
сплошную духовность, поющую «прекраснодоброе», то потреба ны
нешнего разложения обращена обратно, на распространение безраз
личного, но заразного гнилья на весь универсум, на прошлое, будущее
и настоящее, где все упрощается, сводится к чистому потреблению. Эс
тетизация истории, свойственная некогда человеческому развитию,
сменяется не просто деэстетизацией, где в голой неприглядности, ли
шенные человеческого видения торчат «артефакты культуры», отяго
щенные ценниками, но — заменяется злорадным упоением от уничто
жения, торжеством дерьма. Искусство, философия, культура... даже не
развязность профессиональных проституток — распущенность холер
ного вибриона, для которого все равно, что убивать, он просто сущест
вует, была бы среда. И с такой точки зрения единичной (истребляющей)
твари, все испытывается способностью потребления, всеядной прожор
ливостью. Это не чистое отрицание, которое было бы гибелью всерьез,
но победа жлобства над духом, который сам стал главным идеологом
жлобов, перейдя на службу частной собственности.
Мир действительно «есть какоето абсолютное зияние, какаято
абсолютная пустота, абсолютная бессмыслица, и этой абсолютной бес
смыслицей, этим существующим ничто, этим гнилым белым пятном
оказывается и сам наш дух»1. И никакая поэзия, музыка, кинематограф,
философия, литература..., никакие возвышенные призывы, помыслы,
клятвы, желания, обещания, упрашивания, увещания..., ни слезы, ни
чувства, ни сила воли… — ничто не может противостоять всей этой дря
ни, кроме такой же дряни, которая будет сильнее, дряннее. Но эта ны
нешняя гнусь пожирает даже превышающие и порождающие ее основа
ния, и процесс этот вечен, поскольку не кончится, если не сменить са
мую основу, не уничтожить источник. Условия такого превращения не
вызревают в прошлом. И потому — тупик. Погребенные заживо време
нем. Здесь невозможно умереть, поскольку сама смерть регламентиро
вана и тарифицирована. Остается лишь дать себе волю и укрываться в
обретенном вечном одиночестве, зная и другие чувства, и другую Все
ленную, и зная, что такое «никогда». Одиночество — оно ведь безмер
но, бескрайне, крайне и необратимо. Вид на жизнь (на жительство) с
точки зрения (созревания) смерти. Безысходность — обретение непо
вторимости. Уникальность — недвижимость. Неподвижность абсолют
1

Фейербах Л. История философии: В 3 т. М., 1979. Т. 2. С. 30.

319

ного движения. Отсутствие измерения. Одиночество — осуществление
всего. Все утрачено, и потому становится видимым, объявляет, явит
причину. Все является, потому что... Все — перелицованная и подогнан
ная по размеру бесконечность. Обретение абсолютной утраты как ино
форма всеобщего универсума.
Реставрация нужды. Расставание создает пространство. Разъятие
присваивает ансамбль искусственно прерванных отношений. Чувства
случайны и произвольны, но не свободны, как бесконечное отсутствие.
Чувства — кракелюры (трещины на старых картинах), разламываю
щееся пространство, растрескивание на фрагменты, частности, единич
ности, однозначности. Они — старость траченного развития. Их обяза
тельность декларируется нормативным актом «присутствия отсутст
вия», как бы это смешно ни звучало. Они вообще смехотворны в этом
мире времени... до слез.
Чувства — такыр, растрескавшаяся голодная степь, но не только на
плоскости настоящего, а во всех возможных и невозможных направле
ниях. Чувстватрещины неповторимы и уникальны в своей односторон
ности. Они — лишенность и движениебегство в никуда (ввиду тоталь
ного одиночества «от себя»), а потому сами — источник времени. Они
им переполнены и исполнены, воспалены будто зыбучие пески, состоя
щие из одних дискретностей. Они от повода до повода. По причине. Их
нарочитость порождена принуждением к бытию. Они пока даже не не
обходимы и в искусственном пространстве создаются мимо воли. Их
удерживает свобода не быть и пребывать в себеподобии. Псевдоподии.
Если бы чувства были вполне собой по природе, мы испытывали,
ощущали бы полноту бытия, избыток, переполненность, но во времен
ном мире их опустошенность — лишь бесконечная жажда, умирающая
от «нестачи», неисполненности, частичности, и жаждущая самого чув
ства. И жажда эта вечна. Не сама любовь или любое другое чувство, но
порожденное нетостью безумное стремление к идее, уход в никуда, в
недостижимость. Чувство в мире времени несчастны и несчетны, но все
они — выражение нищеты и раздробленности. Они — предел отчаяния.
Их подробность — случайна, их жизнь — необходимость, тогда как их
сущность — свобода, которой нет, и в ближайшее, близлежащее, ближ
нее время не предвидится. Именно это роднит по форме чувства и вре
мя — их ничтойность, ничтожность.
Если бы чувства пребывали в становлении, они бы и были этим ста
новлением, а значит, развертывались вне времени и пространства как
непреходящие, непокидающие. И даже не похожие на себя, не соответ
ствующие своему образу (порожденному воображающему свою отрица
320

тельную целостность настоящему), несообразные, сливались бы в нераз
личенном единстве, где чувствующий, чувственный, чувствительный —
суть одно обретенное единство безразличного движения, где разность
чувств и ощущений условна, а чувство безусловно и абсолютно, где пре
красное совлекает тварность, и красота больше не определена реальнос
тью небытия. Чувство не схватывает мгновение, переставая быть отно
шением. Его открытость никогданебывавшему ощущается как безгра
ничность простора, не знающего репродуктивного движения ещене
времени в бесперебойном утверждении объективной автономии. Чувст
ва, теряя себя, превращаются в основание, где они не похожи на себя, не
подобны себе, а в едином порыве снимают свое различение вместе с пре
одоленным временем. Одоленное время не знает возвращенной формы
себя, и уженевремя обретает смысл в непреходящем.
Правда, полнота условий еще не означает, что нечто произойдет,
потому что именно наличие возможности говорит о том, что этого про
исходящего еще нет в действительности, и потому полнота бытия осу
ществляется не исключительно, а в единстве с ничто, то есть — и невоз
можным образом тоже, который простирается между действием и воз
можностью действия.
А поскольку мы еще в прежде/чем, в накануне, то чувства, повто
ряю, не переполняют, а утверждают свое пограничное отсутствие, и по
тому — не полнота бытия, а в своем конечном обличье — полнота жаж
ды неутолимой. Чувства остаются своей противоположностью. Любовь
не просто сродни ненависти, а и есть сама ненависть, исповедующая и
взращивающая идею любви, но бегущая ее.
Музыкальное чувство (отвратное понятие) обращается против се
бя, и свое отсутствие утверждает как данность1.

1

Лучше Т. Адорно не напишешь: «Потрясения от непонятного, наносимые художест
венной техникой в эпоху собственной бессмысленности, превращаются в свою противо
положность. Они озаряют бессмысленный мир. Этому и приносит себя в жертву новая
музыка. Она взяла на себя всю темноту и виновность мира. Все свое счастье она видит в
том, чтобы отказывать самой себе в мнимости прекрасного. Никто не хочет иметь с ней
дело, как индивиды, так и коллективы. Она затихает, не будучи услышанной и без отзву
ков. Если вокруг услышанной музыки время срастается в лучащийся кристалл, то музыка
неуслышанная падает в пустое время подобно пуле на излете. В ответ на свой самый по
следний опыт — ежечасно переживая давление со стороны музыки механической — новая
музыка спонтанно держит курс на абсолютное забвение самой себя» (Адорно Т. Филосо
фия новой музыки. М., 2001. С. 222).

321

Художественное чувство распадается на тысячи оттенков, но это —
богатство праха и тлена. Взгляд крошится, ломается, выщербливается.
Пространство свертывается сывороткой. Зрение зреет бесслёзно. В ожи
дании утраты. Ожидание, которое ничего не ждет. Чтото близиться, гря
дет, длиться и далится. Давится отъятой далью и тяготится сбывшестью.
Все долго и вдруг. Длящаяся, протяжная внезапность. Запинание. Препи
нание, препирание с кажимостью. Попытка уместиться между отражени
ем и отражаемым. Избежать неминуемого. Пройти осторонь и создать ту
сторону, где... Трансцендировать по ту сторону самого себя, преодолев
немоту усеченного простора. И главное в этом — заведомая неудача. Кан
товский парадокс зеркала. Отражение, в котором отражается отражае
мое, уже давно прошедшее и покинутое. Вглядывание — вид ослепления.
Взгляд мечется между зеркалами, поставленными друг против друга, и в
множащейся бесконечности себя не узнает. Смысл в том, что скрывают
изображения. В достигнутом кромешном одиночестве можно дышать
выдуманным воздухом, видеть нарисованными глазами молчащую музы
ку, блуждая по лабиринтам растрескавшегося, как грунт на картинах ста
рых мастеров, рассевшегося бытия, врываясь в сны, которые — одинокие
отражения, где мы лишние. И с каждым словом ближе к смерти. Мы ста
ли «старыми и поздними» (Дант). На ущербе.
Но и когда на ущербе, когда на исходе, —
Цельность сберечь нашу может лишь он —
одинокий,
гордый и горестный путь над бессонной землею.
(Р.–М. Рильке)

Современное пространство живописи и графики безлюдно. В ней
нет места человеку. Искусство — опустошенная метафора. Немотствую
щие просторы. В них нельзя «видеть как». Они предвосхищают чистое
действие. Бессмысленный смысл. Продавленный, «отдышливый про
стор» торится, открываясь прораном к небытию. Изображаемое и изоб
ражение сражаются за отсутствующее и непредвиденное ставшее на
личное бытие, пытаясь произойти в невиданное, но обретают ненави
димое в данности времяпригодноедляжизни. Произведение — нара
щивание времени, предвещающее заранее. Настоящее во всей полноте.
Время обстоит ничто. Никто. Это одиночество, желающее во чтобы то
ни стало избыть свою необходимость, обрести если не свободу, то хотя
бы случайность. Но в одиночестве нет «в...» Отсутствие внутреннего.
Только внешнее. Все наружу. Во вне. Нет себя, и потому ничего не оста
ется, даже «пустой свободы». Одиночество — абсолютная разобщен
ность, то, что осталось от тотального разложения, то есть ничего в чис
322

том невиде. Невидаль. Далее длящееся удаляющееся. В разлагающем
ся пространстве само время множится, клубиться, полнится в исчезно
вении форм. Любой фрагмент обретает значение остановленного мгно
вения, которое, как мертвая точка в движении маятника, точка возвра
та, находится в шатком равновесии, создавая видимость выбора. Про
изведение мается.
Но выбора нет. Нет даже этого «нет».
В случайном мире не случайно одно одиночество. Но и само оно —
ничтожество смерти.
Одиночество — это свобода. Свобода не быть. Вся не здесь.
Но все это уже было в занудном постоянстве. Одиночество страда
ет отдышкой невозможности. Оно — достигнутая полнота отрицания.
Одиночество — движение чувств к исчезновению в бесконечно малых.
И знать о нем мы ничего не можем, поскольку одиночество непреодо
лимо. И знать — не знаем. Там чувствовать нечего и нечем. В своей слу
чайной абсолютной произвольности оно не в силах сбыться, и если бы
обладало сущностью, последняя была бы превращением в пустую
смерть как в свою единственную возможность. Не в том суть, что оди
ночество немыслимо, а том, что, сбываясь, оно недействительно, по
скольку, если оно возможно, предполагает инобытие. Чувство одиноче
ства было бы событием. Чувство умирает от одиночества.
«Бытие вообще есть лишь выражение заторможенной свободы»
(Шеллинг). Отказ от свободы — явленная страсть к бессознательному,
спонтанному движению тотальной необходимости. Искусство желает
стать безмозглым, и преуспевает в этом, но обрести безусловную досто
верность, дословность, оставаясь предпосылкой свободы, предчувстви
ем, ее вечной возможностью не в силах. Оно всего лишь — отрешение
свободы, всеголишенность, лишнесть, а потому избыток, сверхбытие,
не имеющее оснований и заведомо превышающее свободу. Смерть ис
кусства, о которой так много говорили и говорят, становится его инст
рументом, освобождением от свободы, а по сути — средством шантажа.
Искусство — взгляд со стороны — образ отрицания. Но если оно не ус
пеет вовремя избавиться от очередного воплощения и вернуться, то
действительно задохнется в образе, заигравшись, заглядевшись на соб
ственные отражения, и будет вечно разлагаться в безнадежной унылой
вечности, будучи не в силах умереть. Станет образиной. Отсюда отказ от
образа и патологическое влечение к безобразному. Претензия на абсо
лютность в беспамятстве и без чувств.
Бытие — только ограничение абсолютной свободы абсолютной
свободой. Искусство цепляется за это противоречие, поскольку его
323

жизнь существует всецело благодаря искусственной необходимости
противоположности, удерживаемой между бытием и свободой в прост
ранстве предела. Свобода вторгается в бытие случайно, как стихия, сме
тающая форму. Свобода впадает в антагонизм с необходимостью, нару
шая последовательность (она уже не мера противоречия необходимости
и случайности, а безмерное, апейрон, непомерное и невыносимое для
мира нужды), и тем упраздняя время его освобождением. Бытие нахо
дит в свободе определенность. И это противоречие превращает деятель
ность, его порождающую, в творчество, разрушительное в своей страс
ти, поскольку оно уничтожает и свободу, и творчество, и бытие, но об
ретает субстанциальность, все время делая прошлым, одновременным.
Искусству остается созерцание, опустошенное действованием. Од
нако смысл его оправдывает не созерцание (мертвый слепок со слепка,
эктипа, отпечатка одержимого чувства, который запечатлен в произве
дении; полета еще не было, а гуано — горы), а действование, преодоле
вающее само бытование искусства и обрушивающееся со всей страстью
поэзии, музыки, живописи и т. д., теряющих условность в саму сокро
венную жизнь, как будто они и есть ее сокровенность.
Здесь любая, самая примитивная форма обращается знаком. От
верстость и отрешение. Образ без последствий. Избыток аскезы. Оди
ночество не имеет сторон. Оно беспредельно. Ничто переживается как
одиночество одиночеством, а его дление, растяжение души (distentio
animi) превращаются в чистое время,приговоренное к бытию. Это заго
варивание, заклинание (заклание) времени делает искусство болтли
вым, превращая в бесконечный комментарий, когда смысл произведе
ния — не в его очевидности, когда нечего больше сказать, а — в огова
ривании, оправдании его «суетного сердца», извинения за то, что оно
все еще живет. В этой ворожбе едва ли не главное — отводить взгляд, за
ставляя его впадать в бесконечность, где ему ничего не остается, как
вглядываться в себя, видеть видение. Произвольность. Вольность
ввиду отсутствия свободы.
Бесконечные повторы, отголоски, отражения... Все остановилось, и
можно было бы сослаться на музыку, где тема возникает вновь и вновь
или вообще никогда нигде не повторяется... Все мелькает осыпающими
ся оттенками, и уходит неназванным, и то, что открылось все и сразу све
чением, позволяющим видеть в заревах абсолютной красоты, до ярости,
до боли, и не когдато, потом, а здесь, в настоящем, прошедшем и буду
щем, и немедленно, все не о том, и к бумаге не пришпилишь. Да и не сле
дует разглашать, тем более что чувства непередаваемы даже в своих зача
точных формах. Что толку надсаживать голос, если заведомо знаешь, что
324

это напрасно. Но может, именно в напрасности дело и в невозможности...
Тогда повторы о чем то напоминают. Как будто с собой сталкиваешься
лицом к лицу. И видишь себя не таким, каким ты терпишь себя в грубой
реальности, и не тем, которого вообразил, а тем, каким бы ты хотел быть,
но потерял навеки, потому что видел «насквозь», напролет, и тем себя
прикончил как «не то». Когда ты ясно видишь то, что уже никогда не бу
дет, и в этих повторах неповторимость, как случайно привязавшаяся му
чительная поэтическая строчка (которую «по городу бродят и репетиру
ют...»), или обрывок мелодии, или прицепившийся опавшим листом слу
чайный образ, тошный своей красивостью.... И ничего не хочется знать,
ни о чем и откуда. Так бывает со многими. Так хочется научиться прови
деть будущее и ведать, что же дальше, а когда удается этот фокус ценой
страшных усилий, то жить не можешь, потому что предвидишь все напе
ред, и тебя от этого нудит. Да и рассказать не сумеешь. Взамен отнимает
ся голос, и даже себя не сможешь предостеречь, не то, что других.
Сколько по молодости хотели испытать судьбу «настоящих» по
этов, где сама смерть высока и кружит голову высота и недостижимость.
И рвутся, и редко, но дотягиваются если не до высоты, то до «настояще
сти», и обретают беспросветную тьму бесконечности, где холод и вой
поэзии в сердце, и настоящее не бывает. И рвет музыкой, а горло сводит
судорога, и ты сам — как черное пламя задыхаешься и бредишь... И это
повторы. Так повторяется сердце... И пафос забывшихся строчек, их
взмах не так смешны и нелепы. Должен ктото сказать, что все это не
правда, как вдох или выдох последний. Где мир превращается в бойню
увидеть иное, а там не напрасно... и здесь про себя повторится. Никто
не заметит. А если заметит, не вспомнит. О чем — не узнает.
Образ не считается со зрящим. Он зряшен, изряден, зауряден. Зрак
расклеван хмурыми вещами, изсущен, изсушен. Сущность отличается
от себя. Смотрящий — уже не соглядатай, надзиратель, подглядываю
щий за тайной жизнью сквозь замочные скважины произведений, он
даже не соучастник, захлебывающийся отражением. Он — беженец, по
кидающий себя. Произведение — обещание надежды в безнадежном
мире превращенных форм, где настоящим может быть только ничто, но
только, как «может быть», как судьба. Идеальное зеркало — рама, об
рамляющая ничто, в котором ничто ничто не отражает.
Так называемые «произведения будущего», «вечные шедевры» пре
ходящи еще при жизни, и могут периодически оживать, резонируя в чу
жой временности как «не то». Это апофеоз дряхления.
Незаметные явления настоящего, совершающиеся и непонятные в
здешности, не откладывают прорыв к последнему пределу одиночества
325

на потом. Несовершенство формы, неприятие мозолистого жеста ста
новятся преимуществом, преизбытком, превосходящим проходящее
пространство — «избава». Ещенесвобода. Избавление. Форма — «дъе
тельствие» (др.рус. действие, деятельность, явление) делает зримым из
витие — переплетение, узор сплетающихся корней искусства, но остав
ляет в тайне их прихотливый рост.
Не будучи в силах выразить одиночество, форма в немом изобрази
тельном мычании выказывает «глубину» пространства и даль, которую
можно обрести, лишь пространствовав образ насквозь, как колодец — до
«поверхности» одиночества, дойдя до края. (И невозможно хватить через
край. Где чувств не хватает.) Впасть в него можно, лишь поглотив одино
чество собою, странствием. Но нет себя, к себе, собою, поскольку я утра
чено и необратимо. Оно не знает в одиночестве себя, в отсутствии друго
го. Я — чистое действие, для коего нет «продуктивного созерцания». Вре
мя — предметность «я», смысл ее — в исчезновении. Определяясь време
нем, «я» избавляется от себя, от унылой последовательности состояний.
Его одиночество — это безусловное все. Одиночество одновременно.
Творение — провал, падение, которое при всем желании никто раз
делить не может, а тем более «оценить», встроив в иерархию прейску
ранта. Современное искусство, даже ежели страстно желает быть вос
требованным и охотно измеряет гениальность по степени продажности,
тем не менее, не терпит похабного выстраивания и выражения в рамках
общепринятого отмеренного долженствования.
Речь идет о сущности, где художник — главное действующее лицо
трагедии, а не вороватый интендант, поставляющий ко двору лежалые,
снулые смыслы, и хором выступает отнюдь не универсальный потреби
тель — этот всеядный средний класс. Там, где музыка, философия, жи
вопись, литература работают как профессиональные проститутки на
панели духовного производства, имитирующие страсть для имеющих их
хором обывателей, можно говорить только о благотворительности, вро
де раздачи бесплатных презервативов и регулярных принудительных
медицинских освидетельствований. Все стенания о смерти искусства
запаздывают, поскольку оно уже давно мертво, еще до рождения — как
отчужденная превращенная форма. Вечно разлагающийся дух с его веч
ной вонью не выветривается в спертых пространствах резерваций, куда
«тащатся за экзотикой». Там трудягиремесленники выделывают кус
тарные, домотканные поделки, изобретая, чем бы еще потешить и убла
жить всю эту серую сволочь, заставив раскошелиться. Впрочем, живо
дерня, где свежуются человеческие чувства, — давно фантом, посколь
ку именно чувства изгнаны из искусства за ненадобностью.
326

Разыскусствленное искусство, совлекшее искусственность, изба
вившееся от пространства, страдающего некрозом, тайно грезит чувст
вами, которых еще нет, и потому они проходят не узнанными. Они тре
буют человеческих отношений, а не овеществленных форм. Произведе
ния остаются позади, опадая прошлым временем, придонными осадка
ми. Искусство все в прошлом, прошлым. Остороненное (и остервенев
шее) время само не есть основание и причина движения, а только усло
вие безусловной непосредственности основания, приуроченное дейст
вием переживания к определенному моменту времени. Время безраз
лично ко времени. И в этом равнодушии распахивается откровением,
взращивающим искусство. Поэтому последнее имитирует, обозначает,
выказывает желание от времени избавиться, но не решается, никак не
соберется духом это сделать, поскольку боится (и страх быть несбыв
шимся, незамеченным отравляет само существование художника, как
неуловимый запах времени, тронутого увяданием), уничтожить свой
предмет и самое себя, оглядываясь на прошлое, и старательно не заме
чая, что оно недавно произошло в иное, не соотнесенное, не имеющее
видимости всебебывание. Для конечного разума и ограниченных,
обусловленных предметами и временами чувств, — это пучина (Ab
grung). Для становления — это «абсолютное абсолютного» (Гегель).
Искусство уже не относительно безусловное, и потому — не искус
ство. Вечное невозвращение. И здесь не имеющее еще имени развитие
сотворяет бесконечность, аналога которой нет, равно и оснований. Рас
судком все это воспринимается как ужас тотального разрушения. Отсю
да в философии такое некрофильное любование смертью, трусливое
расписывание «метафизического страха», «ужаса», «заботы» и прочего в
оправдание все той же смерти.
Для свободы, опровергающей собственную идею, разрушение есть
избавление от причинноследственных связей, создание из ничего бес
конечности, в который ты — всегда посередине. Бесконечность отбро
шена на периферию, полагаясь метафизической границей. «Держи
мыи» (др.рус. создающие) страждут потери ориентации. Мучительное
желание заблудиться в истовом порыве до самозабвения, до забывания
имени своего. Не освоение, присвоение, своение пространства, а созда
нияпроисхождения ничто свободы. Этот порыв заставляет, оставляет
одиночество порвать с пустотой отработанного, истощенного прошло
го, и бросаться навстречу ничто. Единственное, что остается, — это не
возможность разрыва с собой, поскольку одиночество утверждает не
только абсолютное единство, но и единственность, и притом навсегда,
хотя жизнь и ограниченна смертью. Все обретает видимость и освеща
327

ется рдеющим светом навстречу, разгорающимся, но исходящим от
вглядывающегося, как воображающее себя свечение. Подстерегающая
обыденность отшатывается, оставляя чувства в их преисполненности.
Образ расщепляет предметность и направления его горящими лучина
ми (которые личины отброшенной тьмы) неверным пламенем, задыха
ющимся и теряющим огонь, покрывая копотью изображений пласты
видения, и позволяет в колеблющемся свете увидеть человеческие чув
ства без примесей копошащихся вещей. Но видятся только тяжелые
складки пространства, пронизанного силовыми линиями, траектория
ми пройденного. Анатомия прошлого. Искусство в своей временной
амнезии забыло, о чем оно. Искусство все поглощено тяжелой ассени
заторской работой, направленной против автократии вещи. Только за
было конечную цель своего бытия — освобождение, а не закабаление
пространства для человеческих чувств.
Искусство не имеет сущности, но оно эгоцентрично, и потому ви
димостью для него является все, что не оно, даже собственные творения
и чувства. Желание остаться без последствий. Презумпция невиновно
сти и вина за несодеянное. Мнимым оказывается, кажется, показывает
ся бытие, которое не отражается в поверхности искусства, как вампир,
питающийся кровью движения и не отбрасывает тени, поскольку и в са
мом деле является пустым. Искусство в своей страсти бесстрастно и ма
шинально демонстрирует основанию его внешность, пытаясь загатить
бесконечность конечными формами1. Не только искусство покидает
бытие в отчуждении, но и бытие чуждо искусству как его чужбина, ис
пытывает тотальную ненависть, поскольку прекрасно (прекрасным)
ощущает презрение к себе, приписывая нездешности субъективного ду
ха свободу не быть. Бытие пребывает в слепоте, так как видение отчуж
дено в живопись, а миру остается остекленевший взгляд, пораженный
катарактой полезности. Оно страдает глухотой. Музыка — отторгнутый
слух человечества. Пластика — утраченная для бытия телесность. Бытие
— безумно. Философия изъяла мышление и сознание. Поэтому искус
ство обладает видимостью конкретности, оставив пребывать в абстрак
ции основание, которое только потому основание, что покинуто. От не
го оттолкнулись. В этом тотальная консервативность искусства. Оно
ищет основания в себе, заведомо зная, что их нет, но в этом же и его воз
можность провидеть, предвосхищать свободу, правда, лишь по видимо
1 «Главная проблема искусства — в его утилизации. Куда складировать ее бессмертные,

как пластиковая тара, достижения? Где взять свободное пространство для свалки этих от
работанных отходов?» (Рубен Кохликян, частное сообщение).

328

сти, поскольку отсутствие оснований порождает стихию по ту сторону
необходимости, произвол, не обусловленный причинноследственны
ми связями, а значит, и временем. Хотя именно время оно преимущест
венно (имущественно) и воплощает, поскольку наличное бытие произ
ведения может иметь бесчисленное множество оснований, а стало быть,
связано, спеленуто временами. Да и видимость свободы, скорее — ан
тинеобходимость.
Из необходимости вывести путем развития ее свободу невозможно,
— только свободу необходимости. Свобода как мера отношения необ
ходимости и случайности нуждается в своемдругом — в несвободе. И
сама она — идеал нуждающейся истории. Чем возвышеннее идеал, тем
униженнее человек. (И в повторении вся тупость унижения). Идеал —
отсутствие, достраивание застигнутого настоящего до завершенности,
до самой смерти. Он то, чего не хватает, чтобы исполниться. Поэтому
искусство, зная о негативных, ядовитых, смертельных свойствах идеала,
не имеет и не желает цели, предпочитая равнодушно фиксировать то,
что есть. Оно потому и непостижимо и ускользает от любой теории, что
множит отражения безразлично, не позволяя определиться даже эле
ментарному вкусу. (Избавившись от вкуса, не избегают вкусовщины.)
Отсюда его маниакальное желание перестать быть, предпочитая
блуждать в бесчисленных отражениях и не в состоянии заблудиться.
Оно формально в абсолютном тождестве с собой, и тем оставленному
бытию дает определенность бесконечности. Искусство же видится бес
конечным неопределенным пределом. Абсолютным атрибутом1.
Для вящей объективности оно испытывает стремление избавиться
от незаконнорожденных чувств, сопровождающих и тиранящих его как
эринии. Оно изгоняет их, но нет предела, за который можно выслать
чувства на поселение в слободу, в свободу, за ограняемую территорию, и
они незаконно бесчинствуют, будто стихийные бедствия на его фор
мальных просторах.

1 «Атрибут есть лишь относительно абсолютное, некоторая связь, не означающая ниче

го другого, кроме абсолютного в некотором определении формы. А именно, форма снача
ла, до ее завершенного развертывания, пока что только внутренняя, или, что то же самое,
только внешняя, и вообще есть сначала определенная форма или отрицание вообще. Но так
как она вместе с тем есть форма абсолютного, то атрибут составляет все содержание абсо
лютного: он есть та тотальность, которая раньше представлялась неким миром или одной
из сторон существенного отношения, каждая из которых сама есть целое» (Гегель Г. В. Ф.
Наука логики // Гегель Г. В. Ф. Соч.: В XIV т. М., 1937. Т. V. С. 641–642) и т. д.

329

Чувства — мор, засуха, наводнение, чума, смыслотрясение, ураган,
торнадо, цунами, саранча, нечистая сила..., если они есть. Но они —
единственная действительность и бытия, и искусства, их реальное отри
цание, которое еще не разрешение противоречия, но интенция, напря
жение, тяготение, непосредственное содержание того и другого и бли
жайшее основание, удерживаемое в образе чувств, чувственная сторона
практической деятельности. Они различаются по предметности, при
поднятой над объективной реальностью, но, в сущности, — лишь раз
личные формы одного и того же единого человеческого чувства, еще не
чувствующего себя и рассыпанного в множащихся видениях, слухах,
мыслях, растасканных на оттенки.
В дурной форме множественности они — чувства прекрасного, его
качествование и предикации, его рабы. В едином они — чувство красо/
ты, сметающей все барьеры прекрасного, границы вещей, снимающее
противостояние бытия и духа. Но это одни и те же чувства. Они —
сплошное страдание разрыва и оправдание диалектического разума.
Они — утраченное и предчувствуемое единство, когда антагонизм кра
соты и прекрасного, противоречие пространства и времени, материи и
духа, бытия и ничто, жизни и смерти перестают быть проблемами и
снимаются как нерешенные, но несущественные, потому что суть ока
залась в другом1.
Сама красота, в отличие от идеи красоты, культа ее, исповедуемого
раздробленным миром превращенных форм, имени не имеет. Абсолют
ная красота безотносительна. Она не является предикатом чувств, но и
чувства не плебействуют как акциденции или атрибуты красоты. Во
прос о субстанции снимается историей, равно как проблема первообра
за, первосущности и подобий. Диалектика исторически перестает (она
1

Сближение красоты и прекрасного не является отношением всеобщего и тем более
диалектической игрой в единство, где они имеют одну сущность. Они могут только взаи
моуничтожить друг друга, аннигилировать. Несовместимость страшна для чувств, которые
этим противостоянием живут, являясь полем битвы. И чувства погибают в первую очередь.
Они сокращаются в этом временном пространстве, когда прекрасное вынужденно проти
востоит красоте. Иными словами, сущность человека ныне есть «ансамбль отсутствую/
щих всех общественных отношений». С отвоеванием человеческой сущности и снятием от
чуждения трагедия развернется в чистом виде, не опосредованная превращенными и про
чими формами: противоречие Красоты и прекрасного. Здесь будет осуществляться переход
от предыстории к истории человечества и освобождение последней свободы — свободы
чувств. Я не пророчествую, я боюсь, что до этого не дойдет, а ведь, в сущности, переосуще
ствление чувств и красоты в абсолютном становлении было уже возможно.

330

перестояла) существовать, как и метафизика. И красота, и чувства не
являются, не кажутся. Для убогого ползучего эмпирического разума
они не существуют, поскольку не имеют определений в пространстве и
во времени. Всякая попытка представить красоту как абсолютное про
изведение искусства, выставленное на торги, обречена. Вот почему у ху
дожников само упоминание о красоте вызывает тотальную ненависть.
Они предпочитают рыться в гноище случайных форм на свалках исто
рии, промышляя вторсырьем «найденных объектов» и мародерствуя на
могилах прошлого1.
А для философов издевательство над человеком стало признаком
хорошего тона. Их тщательно отрепетированная бравада сродни бар
скому жесту приказчика, расписывающего шикарное современное ис
кусство, удобное, как патентованный унитаз. «Мир человека», «Мир
мебели», «Мир искусства», «Мир сантехники». Микроцефалы от фило
софии объясняют художникам, что художники делают, в сущности, вы
давая индульгенцию на очередную лакейскую акцию по обслуживанию
тупого обывателя. Философские тексты удобны и комфортны, как пи
пифакс. Обыватель — бог. А искусство — сфера обслуживания.
Эта предупредительная суетливость столпившихся в своих произ
ведениях «творцов» — тема особого разговора.
Растерзанный и гниющий обжитый простор не позволяет им не то
что понять или почувствовать, — ощутить хотя бы раздражение от того,
что антиномичность мира, принимаемая без доказательств, есть только
1 Холуйское подобострастие художников, ставших обслуживающим персоналом. Част

ные достижения как домашнее рукоделие являют собой манифестацию капитулирующих,
поднявших холсты — белые флаги сдающихся без боя. Не смерть искусства — тоскливая
невозможность умереть. Окоченелость. Окончательность. Все стало и находится в репро
дуктивном воспроизведении одного и того же. Художники, запертые в тифозных бараках
искусства, вскармливают вещи собственной кровью. Вещь — вошь, она убивает, перево
дит, изводит чувства, упаковывая их в футляр абстрактной формы стоимости. Прячась от
распада, идея оставляет произведения искусства прошлого и настоящего, и они в своей
опустошенности возвращаются, скукоживаются, коллапсируют в вещество, ничего более
не представляя. Молчаливая музыка возвращается в длину волны, болтливая живопись —
в простую плесень химии красок. Представление преставилось. Представление окончено.
Все в прошлом. Случайная свобода — как следствие непоследовательности истории —
превращает все сущее в простую имитацию, идейно оправданную рекомендованными и
официально разрешенными, замысленными «теориями» «симулякров», «деконструкций»
и откровенным угрюмым фрейдизмом, с его «маниакальной погоней за половой симво
ликой» (В. Набоков).

331

временный результат, памятник отжившей истории превращенных форм.
И они заражают трупным ядом живущих ныне. Почти невозможно по
нять, что различие истины, добра, свободы, чувств формально, условно и
принадлежит миру необходимости, пространству дегенеративному.
Красота и чувства не обладают ни сущностью, ни бытием. Они —
чистое отрицание, и потому так невыносимы для маразмирующих форм
нынешнего бытия с его расчесами пространства и гегемонией кровосо
сущих, говеющих в разлагающемся обналиченном, уставшем. Даже
идея красоты и человеческих чувств воспринимается, словно вестник
конца света. Предгрозье. Предчувствие. Искусство агонизирует в пред
видении. Время накануне. Година ожидания чувств. Эпоха, основанная
на эксплуатации и растлении формы, скончалась, даже если будет «ка
нать» всю оставшуюся вечность. Поэтому вопрос ставится в грозной од
нозначности: либо преобразование оснований и чувств, и происхожде
ние человека как абсолютной возможности красоты, либо — вечное
гниение прекрасного (невозможности красоты), которое не превраща
ется даже в культурный компост.
Вообще все устремляется в сторону упрощения, убивающего чувст
ва. Так вместо любви утверждается унифицированное сексоподобие,
случка. Произведение искусства даже не скрывает своей связи с това
ром. И человек, его качества — не более как фетишизация все того же
стоимостного, потребительного отношения. Удивление, переходящее в
непреходящий ужас, который в свою очередь устраняется аппетитной
имитацией жизни.
Но даже если устранить этот вездесущий трупный запах, задушев
ный душок и провидеть чувства в их противоречии, станет очевидным,
что они метафизичны. Их диалектика не действительна. Прекрасное в
его антагонизме с красотой удовлетворено своей условностью, мнимос
тью, и это временное их состояние. Их историческая неисполненность.
Когда чувство любви вынуждено искать себя в ненависти, контрдви
жения не происходит. Чувство ненависти безусловно, и остается самим
собой вполне: голой невозможностью стать другим, бессмертием любви.
Одинокое любви чувство никогда/ничто. Сокрушение о любви. Любовь
ненавидит себя за то, что не может быть больше бесконечности, ненави
дит за то, что не может превысить вечность, потому, что она сама есть веч
ность и бесконечность. А потому ненавидеть — не наглядеться. Ненавидеть
за то, что... Не в силах одолеть Аристотелеву чтойность бывания.
Чувство желает не только потерять определенность предметности,
но и утратить совесть в абсолютной свободе, которая — чистая негация,
«фурия исчезновения» (Гегель). Однако, поскольку чувство утверждает
332

свое существование нетостью в тоске смертоносности, то вопреки фор
мальной эстетике с ее культом формы абсолютная свобода чувства есть
уничтожение только его идеологии, упразднение понятия и снятие от
чуждения в самом основании. Чувство, которое в мире превращенных
форм собственного саморазвития не имеет, с изменением основания от
мертвого, овеществленного труда, к свободному времени, которое еще
только должно быть освобождено от временности, обретает именно
собственное саморазвитие, самостановление, независимое от прост
ранства и времени.
Мертвый труд уничтожается в любом случае, даже при современ
ном империализме, который производит фиктивные отношения, где
вещь играет иллюзорную роль. Фантом бурного производства, где ре
альным и действием, и побудительными причинами, и результатом есть
воспроизведение смерти, простое перерабатывание вхолостую, зря, на
прасно человеческих способностей, сил, жизней. Даже без цели нажи
вы, без причины, без нужды, бесполезно. Просто так. Эстетика смерти,
распространяемая на всю жизнь, на весь мир. Современное империали
стическое производство — это те же концлагеря, фабрики уничтоже
ния1. Это призрак жизни, конвульсии, охладение, рефлекторные сокра
1

Тут же находится борзописец вроде Жака Бодрийяра, который мгновенно объяснит,
что все так и должно быть. Все это просто символический обмен. Нет никакой эксплуата
ции. О чем вы? «Сегодня с этим покончено: система не оставила за производством ника
кой реальной значимости». «Все ставки являются символическими». Какая откровен
ность: «Категория рабочей силы зиждется на смерти. Чтобы стать рабочей силой, человек
должен умереть. Эту свою смерть он потом постепенно продает в обмен на заработную
плату». «Труд есть медленная смерть». «Труд как отсроченная смерть противостоит немед
ленной смерти в жертвоприношении. Вопреки всяким благодушным или «революцион
ным» воззрениям типа «труд есть противоположность жизни», следует стоять на том, что
единственная альтернатива труду — не свободное время или же нетруд, а жертвоприно
шение». «Итак, труд вдохновляется отсроченной смертью». «Он и есть отсроченная
смерть» (Борийяр Ж. Символический обмен и смерть / Пер. с фр. М., 2000. С. 102–103). И
всюду дальше — тот же «понос». То, что он «первостатейная гнида», — не аргумент. Он не
уникален, а типичен. Поражает наглая, безграмотная, хамская откровенность, с которой
он открыто объясняет, что все, кроме господствующего класса рабы и приговорены к
смерти, и это всеобщий закон и даже благо, поскольку:
«– труд не является эксплуатацией, а даруется капиталом;
– зарплату не завоевывают, а тоже получают в дар;
– медленная смерть от труда есть не пассивное страдание, а отчаянный вызов односто
роннему дару труда со стороны капитала;

333

щения, мнимое дыхание. Мнимость, которую легко пародирует искус
ство, утверждая реальность «достолъпьности». Переосуществление
мертвого труда невозможно до тех пор, пока свободное время не разру
шит ирреальность стоимости, и чувства перестанут быть простым выра
жением собственности.
Свободное время само по себе пассивно. Как невозможно от чело
века, удовлетворенного желудочно, ожидать взлетов духа (от скуки, что
ли? в виде отрыжки?). Так и свободное время само по себе ничего не по
рождает. Оно — ожидание и возможность человеческих чувств. Но дей
ствие и действительность в реальной живой деятельности, чувственно
практическом преобразовании оснований. Не на прошлых формах, а во
всеобщих универсальных, производящих развитие материи вообще.
У человечества был шанс, и — думаю — он утрачен. Тупое движение
к калиброванной простоте — пуля в затылок человечеству. Отношения
собственности себя изжили, но сами они не устранятся, и будут форми
ровать заменители образы чувств, всегда побеждающие настоящие чув
ства. Устранение этих отношений возможно не менее варварским спо
собом, как простое уничтожение, а это всегда чревато. Я бы не боялся
этого, невзирая на кровавые уроки прошлого1.
– единственный эффективный отпор капиталу в том, чтобы отдать ему даримое, а это
символически возможно только через смерть» (Там же. С. 107). Что и говорить: редкая сво
лочь. И я бы не стал мараться и вообще трогать это, но он в своем эксгибиционизме очень
точно выразил суть современности. Она подыхает и заражает реальным гноем все про
шлое, настоящее и будущее, и даже идеальные формы, сущностные силы и воображение.
1 Ввиду странной избирательности памяти предпочитают почемуто говорить о «кро
вавокрасном терроре», а о «белом», в сотни раз более кровавом, стыдливо умалчивают.
Распространяются о голодоморе, но както молчат о ежегодных вымираниях целых губер
ний в царской России. Лепечут о сталинских концлагерях, о гитлеровских уже забыли, но
даже не вспоминают об англичанах с их концлагерями для евреев, ехавших в землю Обе
тованную, не заикаются о благодеяниях французов в Алжире, где храбрые вояки, сдавшие
свою страну за три недели, убили больше трех миллионов человек, об их подвигах во Вьет
наме. Молчат и о веселых итальянцах, между делом устроивших бойню в Абиссинии и
уничтоживших миллионы безоружных. А уж о благодеяниях США, которые весь мир объ
явили областью своих интересов, и говорить не приходится. Так ведь не только на гастро
лях, но и у себя сгноили во время войны полтора миллиона сограждан. Вся история исхо
дит кровью. Не говорю уже о современности. Вот где все очевидно. И миллионы убитых,
миллионы беженцев. Вот где кровь. По одной Украине более ста тысяч самоубийств в год.
Куда там Афганистану. Нищета, грязь, тупость. Образование? Наука? Искусство? Одно
название... Тема закрыта ввиду отсутствия проблем. Вот где террор.

334

Повторюсь, я вообще не в восторге от истории и считаю, что выхо
да из тупика уже нет. Нет надежды. Пройден порог боли, и все, что здесь
написано, больше смысла не имеет. Не за что больше сражаться. Чело
вечеству в крайнем отчуждении удалосьтаки приблизиться к стадии аб
солютной уникальной дебильности, когда превращенные формы стано
вятся отвратными, и каждый находится в тотальной изоляции камеры
одиночки, добровольно отказываясь от человеческих качеств, отрека
ясь от свободы, от красоты, добра и даже от жизни. Уничтожены, эли
минированы в своем средоточии формы общественного сознания и
чувства, которые хоть в искаженной, ущербной деятельности представ
ляли все же человеческие сущностные силы, пусть изуродованные и
живущие самостоятельной жизнью, как ампутированные конечности.
Чувства жили относительно самостоятельной жизнью, но не могли без
человека, который для них был проблемой. Все эти отринутые видения,
отъятое слышание, самость мышления... Все чувства, перебивающиеся
в искусственных, игрушечных просторах искусства, вся философия,
представляющая безмозглость человечества, все было — о человеке и о
присвоении им своей сущности без заранее установленного масштаба.
Все кончено. Нечем больше человечеству мыслить, нечем видеть, нечем
слышать, да и незачем. Так что все происходящее в этой книге заведомо
напрасно. Свидетельство о смерти.
Но весь парадокс в том, что тех, кого в открытую патентованные,
прикормленные «мыслители» называют «быдлом», «рабами», «холуя
ми», «лакеями» и проч., радостно и с удовольствием все принимают. Им
это нравится. Они действительно, не по функциональной зависимости,
такие и есть. Полное совпадение явления и сущности. Блестящее разре
шение противоречия формы и содержания.
В то же время само время (как результат, а не деятельность живого
труда) сохраняет формальную природу. Живой труд превращается в
мертвый, но мертвый труд в живой — никогда. И быть может, он никог
да не взломает тяжесть овеществленной пустоты. Если же процесс вы
рождения будет остановлен и человечество спохватится (что маловеро
ятно), самым трагическим будет вопрос об антагонизме прекрасного и
красоты, между которыми происходит все время и все чувства, а также
сознание того, что чувства в их полноте невозможно пережить. Слабым
утешением могут служить утверждения, что подобно тому, как искусство
никогда не исчезнет, сохранив исторический статус детской игровой
комнаты, где чувства впервые встают с четверенек и учатся прямохожде
нию, точно так и чувства обретают, ничего не теряя в новой стихии. Все
это так, но невосполнимость и необратимость утраты будут отравлять
335

жизнь как утраченная бесшабашность юности. Бесконечное «жаль» до
стоверных чувств, для которых нет видимости и кажимости в их истин
ности и сбывании, где бытие и сущность теряются в абсолютном. Печаль
о потерянной субъективности. Ведь субъективность и объективность,
внутреннее и внешнее, пространство и время, необходимость и случай
ность и т. д. теряют с облегчением категорически императивный смысл
вместе с утратой причинноследственных связей, значимых только для
рассудочного мира предыстории, господства и подчинения, отчуждения
отчуждения и в прочем саморазличении формы. Трансценденции тоски
всецело построены на самоунижении видимостью. Об этой самоутрате
«я» во всеобщем движении, совпадающем с абсолютным становлением,
все время мучилась философия, избегая собственной свободы как во
площенной смерти. «Эвтаназия чистого разума» (И. Кант).
Все ограничивалось просветлением формы и превращением без из
менения ее внешности и существа, но заставляло сущность восходить к
утрате границ путем их отодвигания в неопределенное предстояние.
Медуза рассудка, обволакивающая своим желудком действительность,
вызывала вполне реальное ощущение брезгливости от процесса этого
пищеварения, отторжения, и тем питало самомнение разума «в преде
лах только разума», который был без ума от собственной безрассуднос
ти, что, впрочем, не мешало судить всё и вся. Но когда разум выяснил,
что он не в себе и его основания в другом, он утратил деланное мужест
во и впал в истерику, завороженный видением собственной смерти, за
которую принял простое саморазвитие. И по принципу: «так не доста
вайся же ты (я) никому» (А. Н. Островский), начал шантажировать са
моубийством, тщательно имитируя абсурд и хаос, при этом оставаясь на
уровне здравого смысла, догматизируя себя, отрекаясь от диалектики в
пользу дубовой метафизики. Эти провинциальные постановки, играю
щие в хаос, в эрос, за которым скрывается обычная похоть совокупля
ющихся ставших форм, и в самоубийства, где норовят сорвать аплодис
менты жирующего однозначного обывателя, бисировать, а затем выйти
на поклоны. Все уже было, и предавшему духу остается получить имен
ной самовар за бенефисы с трогательной надписью: «Нашему Гамлету
от благодарного купечества». Дух вообще стал дискжокеем, прочно за
няв место менеджера в индустрии развлечений. Без него вполне можно
обойтись, но он обязателен как официант, лакей, обслуживающий пер
сонал, ублажающий обывателя. Такого унижения в его житии еще не
было. История скончалась, но не в убогом смысле жевательной резин
ки Фукуямы, адаптированном для понимания среднего американца, а в
том бессмысленном, что знаменует конец субъекта1.
336

Здесь приходится вводить или необусловлено свободную волю
чувств, или безусловное действие чувств в качестве исходного. Свобода
чувств как основание движения, которое не может быть дальнейшим без
свободно сотворяемого времени. Иными словами, пространство и время
действительно становятся формами чувств. Чувства опыта не имеют и
знать не хотят. Они обрастают опытом, как собственной старостью, ко
торая тем более уныла, что предполагает вечное претерпевание противу
чистой спонтанности, составляющей подлинную их природу. Опыт —
тень, что волочится, всё тяжелея и удлинняясь шлейфом, оттеняющим
недостижимость чувств. И так до тех пор, пока чувство остается в облас
ти явления, будучи отторгнутым в бесконечное ожидание. Можно испо
ведовать тогда «философию Надежды» (Э. Блох), распинающейся за
чувства, и распиная их в рациональном осмыслении.
Но безнадежность в философии не нуждается. Чувства не приходят
в сознание. Сознание — помрачение чувств. Чувство — утрата самосо
знания и, следовательно, субъективности. И в этом отношении либо
уходит в чистую рецептивность формального долженствования, теряясь
в заменителях и функциональных протезах репродуктивных отношений,
либо в измененных и действительно человеческих отношениях из сферы
явлений возвращается в чистую сущность, минуя контрэскарпы искус
ства, где не отличает себя от красоты и свободы как своей природы, впа
дая в ничто, которого еще не было. Обретая субстанцию, чувство теряет
постоянство, являясь абсолютным беспокойством, в котором неопреде
ленность существования не отделено от бесконечности сущности.
К несчастью, умерщвленное, прерванное развитие обречено на уп
рощенное искусственное уничтожение субъективности путем возгонки
и абсолютизации индивидуализма, что равно простому нивилированию
1

Гибель субъектобъектных отношений, которые есть продукт «саморазованности
земной основы», неминуема в любом случае, она необходима. Но в указанном смысле —
это простое угасание в виде элементарного распада и уничтожения человеческого в фик
тивной, дефективной истории. В другом, так и не достигнутом, — свободное движение,
снимающее свободу в основании непосредственности сущности, где и самого отношения
то нет, и время уже не властно. Однако, выйдя за пределы времени, оставив его в про
шлом, трудно избавиться от соблазна восстановить время в его противоречивости, по
кантовски страшась открывшейся бесконечности. «Все явления существуют во времени.
Время может определять отношение в существовании явлений двояко: или поскольку они
существуют друг после друга, или поскольку они существуют одновременно. В первом слу
чае время рассматривается как временной ряд, а во втором как объем времени» (Кант И.
Критика чистого разума // Кант И. Сочинения: В 6 т. М., 1964. Т. 3. С. 770).

337

и стандартизации субъекта в бессмысленном процессе производства са
мой смерти.
Нет более ничего субъективного. Все определено внешней формой,
и потому не существует, не существенно. Человечество померещилось
самому себе. Любая попытка — консервативная или революционная —
реставрации и сохранения истории оказывается простым бальзамиро
ванием фрагментов, мифологизацией. Но не реальным движением, яв
ляясь в своей фиктивной бытийности своего рода оправданием иллю
зорности и призрачности настоящего, свидетельством о происхожде
нии того, что перестало происходить. Любой артефакт истории обрета
ет статус антиквариата, обладание которым есть символ только облада
ния респектабельностью мощей прошедшего времени. «Культурный
неоимпериализм», по откровению Ж. Бодрийяра1, направленного на
подавление восстающих чувств любыми средствами (не говоря уже о ре
лигии, которая в этом ракурсе привлекает именно анахронизмом, при
частность к которому становится сакральным действием причастности
к отчужденной общности в натуральном обмене между Богом и рабом
его, но и техникой, модой, старинными предметами, сводя даже музы
ку и поэзию к всеобщему эквиваленту стоимости), подменяя и уничто
жая их общеобязательной страстью к вещам, которые в функциональ
ном терминированном, темперированном, темпорированном мире
только одни и свободны.
Современность не состоянии предложить человеку быть хотя бы
самим собой2.
1

Его «Система вещей» была бы технически изощренной, виртуозной иллюстрацией к
гниющему трупу так называемой цивилизации, если бы он стыдливо не умалчивал, что в
целом — это сплошное паразитирование на идеях К. Маркса, которого Бодрийяр переви
рает в своих вариациях на тему фетишизации товара. От этих расковыриваний, оправды
вающих с патологоанатомической точностью и фиксирующей разложение, смердит пан
реализмом, и никаким формализмом не заформалинить «предмет исследования». Объяс
нить — значит оправдать.
2 Пер Гюнт.
Один вопрос лишь: в сущности, что значит
«Самим собою» быть?
Пуговичник.
Быть самим собою — значит
Отречься от себя, убить в себе
Себя или «я» свое. Тебе/то, впрочем,
Такое объясненье ни к чему.

338

Индивидуации исчерпаны и предзаданы — пустые оболочки. Вы
рваться за пределы этих уродливых образований можно, только транс
цендировав в непосредственную всеобщность основания, обладающего
полнотой единства бытия и ничто, когда абстракции превращенных
форм, в том числе и бесконечного «я», оставляются преодоленными и
снятыми в реальном становлении. Видимость уже не обманывает, она
обманывается. Только тогда можно говорить о диалектике чувств, когда
возникает противоречие, ставящее под сомнение саму закономерность и
возможность их. Чувства не объект и субъект познания. Они способ пе
рехода в любом противоречии человеческого развития. Чувственный об
раз страдающего становления. Их нельзя отрефлектировать, хотя можно
формировать, но это так только до пребывания в некрасивой свободе, во
время оно, когда они, как момент разрешения любого противоречия, ис
кажены яростью борьбы. Суть их в другом, которое в их нынешнем со
стоянии едва ли может быть узнано до той поры, пока они всего лишь
образ перехода, себя являя мимоходом. И являются они в остальном, ос
тавленном, прошлом и банальном покушении на моду. Эти отжившие
формы сами по себе не исчезают. И нет Пуговичника, способного рас
плавить и перелить их. Более того, зло узаконено как частное дело каж
Ну, скажем так: самим собою быть — значит
Всегда собою выражать лишь то,
Что выразить тобой хотел хозяин».
Я бы не стал прибегать к литературным иллюстрациям, которые бумажными цветами
только подчеркивают бедность похорон надежды. Но симптомы тлена обнаруживаются
не только у «народа», который безмолвствует, поскольку бессловесен и вновь поголовно
безграмотен благодаря тщательной акции стерилизации культуры, но и у псевдоэлиты,
люмпенинтеллигенции, лениво обращающейся в перерывах между презентациями оче
редного дозволенного «шедевра» к творчеству классиков. Так, Ф. М. Достоевский пользу
ется всеобщей любовью прежде всего потому, что в нем видят певца человеческой низос
ти, а коль сами Фёдор Михалыч любовались и наслаждались гнусностью людской, то и мы
очинно даже не брезгливы. Достоевский велик, но любовь к его произведениям — сви
детельство торжества победившего мещанства, переставшего стесняться собственного
уродства. И при том что в не прерванном развитии герои Достоевского должны были бы
уже быть анахронизмом в кунсткамере, как коллекция аномалий, равно как и герои всей
прошлой литературы, да и сама литература, хоть это бредово звучит, которая для того, что
бы быть великой и обретать жизнь, должна преходить и быть исчезающим моментом этой
жизни, — несмотря на это сейчас моление об одном: хоть бы и Достоевский с его мерзо
пакосностью, только бы не безразличие равнодушной, но жизнерадостной дряни, пожи
рающей воображение.

339

дого, это — способ существования собственности, основанной нанера
венстве. Поскольку же человек сведен к чистой функции, то в любом
действии нет греха. Человек — ни то, ни се. Ни жив — ни мертв.
Ибсен в полузабытом и несовременном «Пер Гюнте» очень своеоб
разно показал истинную драму, которая — в отсутствии всякой драмы.
Обыденность и обыдленность в том, что прекрасное и чувства, эмпири
чески притянутые к нему, в своей ползучести представляют безобразное.
Прекрасное и чувство — никакие. Они бесстрастны, бескачественны и
определены по отношению ко времени. Прекрасное мгновенно, и пото
му свою смертность желает превратить в вечность. Красота вечна, но ее
страсть — в происхождении, восхождении вместе с чувствами, освобож
дающимися от тварности и освобождающие красоту от видимости, на
брошенной на универсум, ограниченной и ограничивающей деятельнос
тью. Прекрасное чувству, по определению, чужое. Оно впечатляется в
чувство, приемлемым отрицанием. Чувство от прекрасного страдает, как
от собственной ограниченности. Прекрасное — воплощенная несвобода
красоты. Это переживание внешнего предела, отбрасывающего в себя. В
сталкивании (с) собой другим таится формальная сила прекрасного, осу
ществляющего насилие над, но только в мире, основанном на насилии.
Само по себе прекрасное от вещной зависимости не избавится.
Его предел — предметность, приподнятая над обыденностью, но при
вязанная к всеобщему эквиваленту: к мистифицированному и персо
нифицированному времени, сметающему и стремящему все к гибели.
На самом деле, время пассивно (и потому так любезно чувствам как
воплощение ограниченности и конечности, которой они не обладают
и потому чувствуют себя определенными отсутствием и ущербными
на целое время, и это тоже порождает, пережидает время — время
чувств, которые, овременяясь, ворочаются, ворочаются, повторяют
ся, вторятся, поворачиваются, возвращаются в тавтологических, воз
вращенных, возвратных формах страдания самого страдания, порож
дая некое подобие самосознания, но без сознания), как пассивно и
прекрасное, которое в то же время агрессивно. Вся трагедия в том, что
абсолютная красота — вечна и бесконечная — рождается вместе (с)
вечными и бесконечными чувствами, а они (всегда последние) в сво
ем созидании из ничего вынуждены пройти и через ад противоречия не
обходимости и случайности, и через чистилище свободы (жалкие
сравнения) для того, чтобы превысить и одолеть, переосуществив пре
красное, осуществив его вплоть до утраты самозванной субстанциаль
ности, заставив материю вообще развиваться (с) абсолютной красо
той. Не по законам красоты и не во имя ее, но в том неразличенном
340

единстве бытия и ничто, которое разрешает противоречия нуждающе
гося мира, разделенного трещинами «я» на бытие и ничто, прекрасное
и красоту, пространство и время, мгновения и вечность, необходи
мость и свободу, количество и качество, тело и душу, материю и дух и
т. д. И это не противоречия, а однодвижение — противоречие, беско
нечное разрешение, беспримесная трагедия преобразующей деятель
ности свободного чувства, имени которой нет.
При этом — напомню — чувства вторичны по отношению к дея
тельности, их порождающей, и собственного саморазвития не имеют,
но уже в свободном времени они преодолевают эту временную последо
вательность и неразличенны с основанием, где вместе со временем те
ряется смысл последовательности и одновременности. Чувства не экзи
стируют. Они избавились от предметности как от необходимости быть.
Их бытие необусловленно. И только свобода еще медлит и удерживает
чувства в исчезающем, в бесконечности отношения. Мир более не ок
ружает. Dasein упраздняется вместе с трансценденцией. Экзистенция,
иззябшая в исхоженности, больше не исступает, не происходит. По
скольку чувства не владеют собой, вместе с отношениями собственнос
ти теряется пресловутое «очевидное» тотальное «бытиевмире», удер
живавшее чувства в собственном бытии как форме присвоения. Они те
ряют наличное ставшее бытие. Заканчивается эстетика господства и
подчинения. Сущность перестает двоиться. Чувства обретают не только
действенность, но и становятся действительностью, возвращая досто
инство чувственности, являясь чувством Вселенной.
Однако ярко видимая черта нынешнего времени тотального распа
да это — очевидное и сознательное предательство собственно человече
ской жизни, сознательный отказ от красоты и торжество идеологии
гниения, которое уже — не естественный процесс, но чистая обязатель
ная технология. Никакого перехода к иному. Ничего необычного. Тупая
поступательность. Не расплата — простое ожидание очереди. Смирение
и апатия. Унылая тягомотина существования.
Такую кару все/таки возможно
Снести, — скорей моральные там муки
И, следовательно, не так страшны.
То было б «переходным состояньем»,
Как говорится или как сказала
Лиса, когда с нее сдирали шкуру.
Все дело там в терпенье было б только:
Ну, подождешь и все/таки дождешься —
Освобожденья час пробьет.

341

Не пробьет, а прибьет временем. Здесь нет даже трагедии. Механи
ческое и хладнокровное действие по крайнему упрощению и узакони
ванию посредственности на охлократической основе оголтелого уни
фицированного большинства. Тотальность молчания, а не высота ти
шины. (Если бы амебы имели право голоса... Это случай, когда необхо
димость повернула вспять.) Может, такое состояние навсегда, — как
бесконечный маразм, порождающий только маразм. Поскольку все тут
совершается простым фокусом признания права, снимающего пробле
му (узаконили проституцию, и нет ее; разрешили наркотики, и нет про
блемы, твое дело). Все что угодно, только признай вечность этой борь
бы за выживание и не смей сопротивляться. Убьет тебя или заморит го
лодом репрессивный аппарат тотального принуждения, значит, — про
сто не повезло. Террор машины для подавления под вывеской «демо
кратия», которая всегда есть диктатура господствующего класса, возве
ден в ранг государственной политики.
Я все отступаю от темы. Я вообще отступаю в будущее, которого
уже не будет. Пишется все это не в наивной надежде, что пытливый чи
татель (которого тоже нет и не будет), спохватившись, испытает озаре
ние и пойдет на баррикады или в последнюю атаку за свободу и красо
ту, устыдившись человеческим чувством своей паразитической жизни,
— а просто для очистки совести. Эти очистки совести — последняя по
пытка по памяти зарисовать просторы, которые открывались, когда мы
еще были людьми и имели мужество и гордость думать почеловечески.
Тогда за эти всего лишь гипотетические предположения, за одно только
желание красоты, ее предчувствие можно было жизнь отдать без коле
баний. Сейчас отдавать нечего. Только успеть дописать чтото, что
смысла уже не имеет, и не будет иметь. «Черное сделалось серым...»
(Ибсен) Поэтому и писано для себя, чтобы только избавиться, а не за
печатлеть. Все ищем или делаем вид, что в поисках какихто немысли
мых сложностей в объяснении катастрофы, а в сущности, все очевидно:
нечеловеческое существование стало естественным и комфортным. (К
чему великая литература, когда есть туалетная бумага?) Примитивное
ощущение обладания нравится и не требует усилий человеческих сущ
ностных сил. За тебя думают, решают и живут. Твоя — только смерть.
Припадки духа — лишь агония жизни, превращаемой, переводимой во
время на время.
Современное животное состояние общества безгрешно. Оно не
знает нравственности, которую полностью замещает мораль по догово
ру. Человечество холуйствует просто так, из любви к искусству, «по чув
ству рабства, принимая его за чувство долга» (Ф. А. Степун). Поскольку
342

нижний предел бесчеловечности, недочеловечности стал основанием,
человеческим назначается то, что будет (не)потребно в этом сезоне. В
аду нечему гореть: он не приемлет посредственности.
Когда Пер Гюнт встречает Пуговичника, он (напомню) поначалу
клянется в том, что безгрешен. На что Пуговичник отвечает:
Вот в том/то все и дело, что не грешник
Ты в строгом смысле слова: потому
От вечных мук избавлен и лишь в ложку
С себе подобными ты попадешь.

И дальше:
Значит,
Ты — нечто среднее: ни то ни се.
Сказать по правде, грешник настоящий
В наш век довольно редкое явленье;
Тут мало просто пачкаться в грязи:
Чтобы грешить серьезно, нужно силу
Душевную иметь, характер, волю.

И, наконец:
...Не для тебя, не для тебе подобных,
Которые плескались в грязной луже,
Геенна огненная.

Дальше, как водится, Пер Гюнт трижды вымаливает отсрочку, что
бы собрать реестр грехов, удостоверяющих его самость, и интерпрета
ция в духе современных штудий вполне могла бы превратить это произ
ведение в дойную корову, но суть не в этом, а в том, что никто нам не
скажет:
До встречи на последнем перекрестке,
А там увидим... Больше не скажу.

И Сольвейг не спасет.
В объятия дорог заключена,
Сладка земля, как губы человечьи.
И при тебе такой была она,
Любовь моя, я жду с тобою встречи!
Гляжу, как мчится времени река,
На водопад судьбы гляжу в тревоге
И жду, что ты придешь издалека, —
Всю землю опоясали дороги...
(Габриэла Мистраль. «Песни Сольвейг»,
пер. И. Лиснянской)

343

Уже оттого что от этой чистоты испытываешь холодок неловкости,
как от слезливой ненужной сентиментальности, понимаешь, что сам
болен заразой современности, когда искренность воспринимается сла
бостью, и последний перекресток изрядно истоптан, а тебе остается
только выбирать. Любовь еще только — в предчувствии, а ненависть
уже — во всей полноте. Свобода чувств под залог души, в мире с необ
ходимостью, пришедшему к освобождению случайности. И не стоит до
казывать, что все это не горячая романтическая дребедень, а то, что яв
ляется самой неузнанной жизнью. И правильней было бы писать холод
но, зло и тяжело, используя отточенные формы языка как рациональ
ное оружие, выстраивая образцовые, надежные тюрьмы, в которых ло
гика и добродетель содержали бы чувства, сдерживая их. Но чувства не
поддаются анализу. Их, повторюсь, можно пережить или не пережить,
выразив только ими самими.
Чувства не могут не отрицать предшествующие формы. Но они
вплетены в деяние, стремясь стать самим чистым действием страдания.
Это стремление рождает неодолимое «бысть» чувств, когда в своем про
исхождении осуществляют все предшествующие формы без остатка,
снимая их временность, смертность и прочее, одолевая ставшее время.
Одухотворение через хаос и разрушение порядка. Для чувств нет про
шлого, но нет и будущего, нет иного, и они не чувствуют себя. Они про
ливаются от избытка через край возможного, и не заражены сепсисом
философии. И путь не предстоит, он стелется позади, и неповторим.
Только это роднит столь непохожие чувства разных времен, только то,
что они позволяют быть свободными в несвободном мире и дают воз
можность быть собой там, где нет к тому никаких оснований, и следо
вать своей дорогой. Но может статься, что эти дороги не про нас, и не
каждому они открываются. Тогда умрем на подступах к тем просторам,
которые не предзаданы.
Мелочность и похабность нынешнего — в утилизации самих страс
тей, когда последнего перекрестка, где происходит, наконец, абсолют
ное воплощение свободы в человека, где разрешается противоречие
красоты и прекрасного, оживая из мертвого антагонизма в диалектиче
ском биении и уходе в основание, когда ни красота, ни прекрасное, ни
свобода больше не проблема, — этого последнего перекрестка не будет.
«Какой же нищею душе вернуться // Приходится в туманное ничто!..»
Вся эта литературщина, проступающая в тексте, лишний раз пока
зывает обветшалость мышления, пытающегося прикрыть открывшееся,
чему названья нет. И взгляд невозможно отвести от равнодушной без
дны, и противопоставить нечего. В труху превращается литература, жи
344

вопись, музыка и философия1. Одна напрасность кровавой жертвы ис
тории застит зрение. Дотлевают последние чувства.
Я вижу всю грандиозную пошлость происходящего, основанного
на тотальном предательстве, являющим уникальность нашего времени,
которого, верно, будут стыдиться. Наверное, так ощущали себя на зака
те античности представители позднего эллинизма, видя неумолимое
надвигающееся тотальное бескультурье раннего христианства. Потом
окажется, что это еще не конец. Вместе с древней Грецией человечество
не погибло, как не погибло оно с остальными культурами. От этого не
легче. И будет другая жизнь, не моя. Она уже другая. И говорится не для
того, чтобы напомнить, что мы, прошедшие, еще живы в уставшей жить
жизни. «Поэзия предполагает потерю, скорбь, прошедшее» (Л. Фейер
бах). А невозвратных утрат избыток.
Мы не знаем, что чувствовали прошедшие поколения, но сознаем,
каким образом, когда сами начинаем уходить. Ссылка на общественную
природу чувств ничего не говорит о самих чувствах. Это тайна не исто
рии, распавшейся и переставшей быть субстанцией, не помышляющей
об объективном движении, а загадка самих чувств, которые не могут
быть доказаны, документированы, осуществлены даже в самих себе.
Они не явны для себя, поскольку освобождены от «я», освобождены от
1

Умильное желание искусства «оставить все как есть» очень соблазнительно. Все «по
прежнему», по прошлому. Поэзия будет валять стишки в альбом стареющей, выжившей из
ума истории, музычка — способствовать пищеварению в кабаках, в филармониях и кон
цертных залах — этих «макдональдсах», общепитах, ресторациях, ублажая невзыскатель
ного потребителя набором произведений второй свежести, от которой сама же и страдает
несварением. Живопись и графика — украшать интерьер офисов постерами натюрмортов
(мортвой природой). А философия —легким наркотиком разрешенной мысли искусно
тешить, щекотать ожиревшее сознание пугливого обывателя рождественскими идейками,
оправдывающими существующее положение вещей как вечное и неизменное, нормаль
ное, «ибо бытие таково и больше никаково» (могучий аргумент, применявшийся в схола
стических диспутах в средневековье). Все проходит, походит, потому что не происходит.
Искусство вечно и безразлично к движению, которое изображает. Оно не свободно, но не
последовательно, и именно это обстоятельство позволяет избежать роковой, наглой неиз
бежности бытияксмерти, зависимости от обстоятельств, не только предрекающих
смерть, но и обязывающих к повиновению, долгу и даже к любви. «Искусство — анти
судьба» (А. Мальро). И в тот же момент оно легкомысленно до святой простоты. Все пу
тем, и путь это вполне презентабелен, комфортен, поскольку можно вообще не шевелить
ся. Вас обслужат. Компьютерные игры искусства вполне безопасны. «Гиперсемантизация
атмосферы искания знамений» (М. Л. Гаспаров).

345

чувственных вещей и нечувственного единого, всеобщего, но не свобод
ны от чувств, превышающих свободу и являющихся деятельностью, по
рождающей чувство абсолютной красоты, но не знающую о том. И чув
ство это — той же природы. Переходя от своего бесчувственного состоя
ния в неподвижности, ограниченной предметности к обнаруживающему
и воплощающему их движению действия, они не могут быть остановле
ны и более не нуждаются в продуктивной способности воображения, в
творчестве, фантазии тому подобных порождениях ограниченной, пре
формированной истории. Чувства не самоподобны, но бесподобны. Да
же в одном времени они те же и иные, включающие смертность в полно
ту переживания, и не знают «узловой линии мер», завязанной мертвым
узлом. А ведь еще предстоит одоление и упразднение идеи красоты, в
развертывании противоречия красоты и свободы, где чувства будут
вновь преданы... Мне жаль, что жизнь проходит в «прежде чем...»
Хочется заискивающе заглядывать в глаза слепых чувств в поисках
ответа, но они не только безглазы, но и немы, глухи в своем случайном со
бытии. Они, как нарочно, нарочиты, наружны, обнаружены со всей на
глостью принудительного существования, являясь чуть ли не долгом его.
Без иерархии и знаков различия, без татуировки предметности, ли
шенные «урядства» и в отсутствии профессиональной занятости они те
ряются во времени, объявляя себя только исчезновением. Им ни к чему
«гобзиться» (изобиловать, копошиться) «мамошиться» (мамошка —
женщина легкого поведения) в разуме, подобно рассудку, облаголепи
ваясь «филозофической» пристойностью, порсаясь в сентиментальных
ритурнелях, искусно сплетенных «в лучезарнейший клубок», а коли так,
то «мудрено всем будет исправить и упригожить харю и костяк смерти»,
как о том поведал князь А. М. БелосельскийБелозерский. А потому все
просто: «Жизнь есть первый цвет природы, смерть сама собою ничто,
филозофия, мать кормилица, но филозофия не умственная, а сердечная
и чувствительная. Она одна знает, что страсти наши слепыя, но необхо
димые орудия нашего удовольствия»1. От этих «первоначальных истин»
«сучаться тьмы частных нравов» и хочется вместе с князюшкой «помол
чать с натурой» и, «ударяя в звонкие струны нашей жизни», «итить ужи
нать, любить и спать», благо недалеко мы отошли от подобного златоус
тия и попрежнему «вздымаем мелкий брызг любомудрия».
Можно уйти в бега, утонуть в удивительных, «фигуристых» ком
ментарияхкомплиментах, которым жизнь посвятить, как, например,
1 Белосельский/Белозерский

2005. № 1. С. 118.

346

А. Кожев1, но в этом просматривается виртуозный отказ от действитель
ности. Можно эмигрировать в историю. Можно, напротив, остаться и
хладнокровно наблюдать агонию чувств во времени, иронизируя и ер
ничая, лихо наплевав на трагедию, наслаждаясь цинизмом ситуации.
Все превосходят чувства своей неведомостью и невыразимостью. Будто
чтото разом вспомнить, потеряв покой...
Чувства не пристали, им не пристало связываться (со) временем.
Происходя из одной субстанции деятельности, являясь ее атрибутами,
чувства и время длятся невместно, противореча друг другу в абстракции
пребывания, только — в понятии, то есть исторически, как историчес
кая возможность отрицания в тотальности становления. Времямер
ность чувств не затрагивает их сущность. Явления их — обескрайнен
ность чувств временем, обездоленность.
Но в случайном бытии, когда произвольные чувства только пред
чувствуют и жаждут необходимости, как своей свободы, они — желание
непременности, и потому преднамеренны, впадают во время его тенью,
заставляя искусство быть игрой отражений, но не пустых, формальных,
а таких, которые переосуществляют отражаемое отрицанием(,) обра
щая, выказывая сущность, которая всегда потом, а следовательно само
бытие преждевременно, и время необходимо, чтобы ему противосто
ять, оставаясь в начале. Время все в прошлом. Оно никогда не бывает
настоящим. Чувства в бесконечном слиянии с собой стремятся к исто
кам, грозясь, жалуясь и, негодуя в этосе борьбы и страдания, и даже
борьбы за страдания, но ко времени они безразличны, в какие бы крас
ки их ни расцвечивало обесцвеченное серое «это». Ошибочно чувство
страдания, то есть всеприятия чувства принимают за всю сущность. Это
действительно только для времени созерцания, когда чувство случайно
и застывает в изумлении, удивлении, ощутив себя вдруг, в самовиднос
ти вечности в начале всех времен.
Оставаться в самом начале — не самая плохая участь. На гребне
волны смерти ускользать в жизнь. В первобытном бытии, обособленной
самодостаточной случайности чувству только и остается быть мгновен
ным, даже если оно и длится. В необходимости свободы чувство резо
нирует, противореча себе в развертывании самости, и свобода — его аб
солютная возможность. Но только по ту сторону свободы, когда пере
осуществленное бытие снимает проблему самого времени, свободы,
чувства, красоты и прекрасного, возникает актуальная бесконечность
«сумасшедшего» чувства, освободившегося от смирительной рубашки

А. М. Диалог на смерть и на живот // Вопросы философии.
1 См.

его знаменитое "Введение в чтение Гегеля" (СПб, 2003).

347

понятия и идеи, превращенной в реальное движение «чувственнопрак
тической деятельности», совпадающей с развитием материи вообще. В
этом отношении чувства еще не родились. Их заменяет время, как все
общее подменяется «целокупностью» ложной умиротворенностью. Од
нако уникальность сиюминутности в том, что только сейчас чувства
возникают безо всяких к тому оснований в своей вечной молодости, и
только здесь, в случайном бывании, есть выбор. В свободе выбора нет.
Действие чувств не предопределено бытием, а только самим действием
длится и временит. Чувства вызываются к жизни как недостаток бытия,
а покидают ее полнотой или тотальностью действия. Они единствен
ные, которые случайно являются качествами человека, но не пытаются
приспособиться, или воздействовать на свободу, превратив ее в нечто
автоматическое, связав временем. И хотя чувства сами собой разумеют
ся, но не вписываются в действительность, создавая реальность из ни
чего, даже если им предшествует некая истекшая до начала вечность.
Вот от этой вечности и бесконечности «от» и «до» вечности и бесконеч
ности «после», чувства и происходят не как жалкое трепыхание индиви
да в мире в факте существования, а чувством универсума вообще в его
становлении, как действие, творящее реальность чувств из ничего. Они
всегда, до необходимости чувства свободы, — все остальное только ак
циденции, модусы и фигуры. По сути, для чувств существования нет во
все, поскольку сущее чувств, их действительность — в чистой деятель
ности самоосуществления. Способность умереть обретает лишь поня
тие чувства, которое не налично, но безлично, происходя от всеобщно
сти абсолютной красоты. Личности чувство принадлежит временно,
обознавшись. Индивид — унижение чувства.
Человек волен жить так, как если бы умер, и даже чувствовать, но
нельзя принудить к этому чувства, которые своим происхождением не
только обязаны свободе, но и таят безвременную ее смерть. Они смерто
носны даже для последней. Смерть чувств от времени невозможна, от
невозможности они подыхают, канают. Но сама смерть чувств — всего
лишь их своенравие. Своей похожестью на время, иначе как бы время
чувствовалось, чувство только показывают, что само время — подделка.
Оно — как бы там ни было. «Отсроченная смерть», которая упраздняет
ся чувствами, издеваясь над ее тупым плебейским необратимым посту
пательным движением. Чувства тоскуют о бывшем, длясь покинутос
тью, когда все время оставлено «временной далью» или вспоминает о
своей грядущей принципиальной незавершенности, — все чувство со
средоточенно вне времени как чистая стремительность, истертая по кра
ям, вечное итакдалее, в постоянном тревожном предчувствии неведо
348

могоразинавсегда. Тайна, ясная насквозь. Время, оставшееся до свер
шения бесконечности красоты. А нынешнему — только усталость «Что
же делать, надо жить!» «Проживем длинный, длинный ряд дней, долгих
вечеров; будем терпеливо сносить испытания, какие пошлет нам судьба;
будем трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а ког
да наступит наш час, мы покорно умрем и там за гробом мы скажем, что
мы страдали, что мы плакали, что нам было горько…» и « Мы отдохнем!
Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах...» (А. П. Чехов,
«Дядя Ваня»). Можно и так, если чувства сдаются времени внаем.
Бывает, что самая суровая жестокая правда, нежнее утонченнейших
ощущений. Правда чувств — в их восстании против времени за истину
последнего становления, которое одно — никогда прежде и никогда по
сле, во всей беспощадной точности непреходящего происходящего.
Чувство становится поступком, свободным от действования, поскольку
оно само и есть это действие, хотя и напрасное своей случайной свобо
дой. «Материализация чувства» не означает его овнешнения во времени
и пространстве, но только — начало и средоточие движения материи
вообще в ее обретенной последней свободе, открытой в откровении
Красоты, не отделенной ограниченностью отчужденного в себя пре
красного. Чувству оправдания нет. Оно ничего не забывает, особенно
то, что не произошло. И тогда оно становится чувством вины и оруди
ем мести, обращаясь во всей полноте объективности бесчеловечным
чувством красоты. И ты обречен чувством на свободу в несвободном,
случайном мире как единичная, особенная всеобщность. Это не интел
лигибельная необходимость, довлеющая проклятьем отдельного инди
вида раритетом чувства, где свобода — суеверие, а сама реальная свобо
да, лишающая время динамики и субстрата, в страсти свершения без са
моопределения в наличном бытии. Время здесь — всего лишь несвобо
да. Помутившейся речью это не высказать. Все не о том.
Если у так называемого человечества есть будущее, то куда бы оно
ни тащилось, какие бы жертвы не приносило, все равно выйдет, выжи
вет к последнему перекрестку, где будет мучиться однимединственным
противоречием чистой трагедии жизни и смерти в единстве красоты и
прекрасного. И чувства, вырвавшиеся из своих исторических теснин,
пробудившиеся от метафизической определенности и неподвижности,
сольются в единое, но не единственное, неразмножимое, переполняя
бесконечность, сметая пределы, одушевляя и одухотворяя универсум,
материализуясь и воплощаясь в непосредственной действительности.
Это куда страшнее и беспощаднее тупой, унылой погибели от овеще
ствления, ожирения сердца. Немногие были на этом перекрестке, где не
349

куда отступать, и нет компромиссов, соглашений, условий. Все очевидно
и безусловно настолько, что диалектика с ее борьбой противоположнос
тей, законами и категориями, и метафизика со всем табуированным лек
сиконом, вся историческая «мудрость» кажутся лепетом, антиципацией
ноогонии (предвосхищением рождения ума). Нечувственное становится
чувственным в своей мимолетности, мгновенности прекрасное стано
вится красивым, отнимая голос и обыденное зрение. Это превращение
гибельно в преждевременности, и требует выбора всем существом между
бытием и ничто, между дальнейшим сползанием к жизнерадостному, без
думному животному существованию в будущем и трагедией настоящего
настоящего, где одними чувствами удерживается сердце на высоте чело
веческого, одним стремлением и одержимостью красотой. Я сделал вы
бор: я остаюсь в открывающихся просторах ничто в неведомом.
Так помни: до встречи на последнем перекрестке!
А там увидим. Больше не скажу.

ОГЛАВЛЕНИЕ

О б р е ч ен и е

5

Время страстей человеческих
Побочные партии

23

51

М ус о р в и з б у (Некстати о птичках)
Б р о ш ен н ы е с л о в а (Игры теней)
Б р о ш ен н ы е с л о в а (Продолжение)
П ус т о е

73

93
105

119

Блуждающие огни

145

Искусство и свобода? (Схолия к «Блуждающим огням»)
Б л у ж д а ю щ и е о г н и (Случайная свобода)
Однажды...

243

Д в а д ц ат ь п я т ы й к а д р

271

П о с л е д н и й п ер е к р ё с т о к

313

193

153

А к а д е м и я

и с к у с с т в

У к р а и н ы

ИНСТИТУТ ПРОБЛЕМ СОВРЕМЕННОГО ИСКУССТВА

Научное издание

Алексей Валериевич Босенко

ВРЕМЯ СТРАСТЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ
Н а п р а с н а я к н и г а
ISBN 9668613104

Главный редактор А+С — Б. Л. Ерофалов
Научный и литературный редактор, оригиналмакет — А. А. Пучков
Обложка — Б. Л. Ерофалов, А. А. Пучков, А. С. Червинский, А. Г. Шалыгин
Препринт — А. С. Червинский
Фотопортрет Алексея Босенко на обложке — Андрей Компаниец (США)

Сдано в работу 7.II 2005. Подписано к печати 12.X 2005. Формат 60 х 84 1/16. Бумага офсетная № 1.
Печать офсетная. Гарнитура «Newton». Усл. печ. л. 24,2. Уч.изд. л. 22,0. Тираж 300 экз. Заказ № 5....

Институт проблем современного искусства Академии искусств Украины
01133, г. Киев, улица Щорса, 18а, тел. (044) 5283754
Свидетельство о внесении в Государственный реестр издателей, изготовителей
и распространителей издательской продукции ДК № 1186 от 19.XII 2002

ООО «Издательский дом А+С»
04071, г. Киев, улица Лукьяновская, 63, оф. 97, тел. (044) 4969823, 5371952
Свидетельство о внесении в Государственный реестр издателей, изготовителей
и распространителей издательской продукции ДК № 2270 от 25.VIII 2005

Отпечатано с оригинал/макета в книжной типографии ООО «Бизнесполиграф»
04070, г. Киев, улица Викентия Хвойко, 15, тел. (044) 4178290