Тайный агент императора. Чернышев против Наполеона [Юрий Когинов ] (fb2) читать онлайн

- Тайный агент императора. Чернышев против Наполеона (и.с. Тайны истории в романах, повестях и документах) 2.14 Мб, 601с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Юрий Иванович Когинов

Настройки текста:



Юрий Когинов Тайный агент императора Чернышев против Наполеона

Часть первая

Горький вкус глинтвейна

Так уж случилось, что три императора, встав по утру со своих походных кроватей, на исходе дня вдруг оказались под открытым небом. И ни один из них не знал, где проведет ночь.

Еще вчера, по крайней мере двум их величествам, все предвещало удачу. С вечера тонкий ледок на водоемах звонко похрустывал под копытами лошадей и под сапогами солдат. Воздух был чист и свеж. А когда поутру над долиной и холмами выглянуло яркое солнце, сомнений не оставалось — их ждала победа.

Но все враз переменилось и в небесах, и здесь, на грешной земле. Небо неожиданно подернулось хмарью, закрутила поземка, а войска, до этого вселявшие надежду с первыми же залпами неприятеля превратились в толпу беглецов.

И вот теперь в этой панике и суматохе, в вихрях беснующейся непогоды, им, двум императорским величествам, приходилось убегать вместе с остатками войск куда-то в неизвестность, по незнакомым пугающим дорогам.

Была зима. Вернее, самое ее начало — второе декабря тысяча восемьсот пятого года.

Бр-р! Сейчас бы сидеть в покоях дворца, вытянув ноги перед жарким камином да слушать нежные звуки клавесина. Но где те покои и где те дворцы? До самой ближайшей столицы — Вены — было сто двадцать верст. Расстояние же до дворца другого венценосца — в Петербурге — измерялось не десятками и даже не сотнями, а тысячами верст. Однако и австрийский император во весь опор мчался не к собственному дворцу, а прочь от него, к самым дальним пределам своей империи.

Укутав лицо толстым шерстяным шарфом, из которого торчал лишь тонкий, с горбинкой, нос, император Франц, как испуганная лань, косился из угла карсты на окно, за которым мелькала разбитая колесами пушек дорога.

Но более всего его страшили толпы несчастных и впавших в безумие солдат, которых теперь надо было обогнать, чтобы самому заполучить более или менее приличный ночлег.

Карета неслась мимо жалких одиноких фольварков, потом на пути стали попадаться и более ухоженные деревни. Наконец император уловил размеренный стук копыт и колес — экипаж въехал на мощенную булыжником мостовую, какая встречается уже в городках.

Адъютант, сидевший на откидной скамейке, распахнул дверцу и выпрыгнул из кареты, неловко разминая затекшие ноги.

— Ваше величество, соизвольте приказать осведомиться относительно вашего ночлега, — почтительно отступил от проема двери адъютант, давая возможность императору взглянуть на дома, возле которых они остановились.

Глазам императора открылся портал собора — высокого и строгого, словно вытесанного из целого куска гранита. А рядом — аккуратный дом пастора.

— Селение Уржиц, ваше величество. — объявил адъютант. — А вот и сам преподобный отец — здешний священник.

Едва Франц успел спустить заляпанные грязью, сырые и тяжелые, будто в них было по сто фунтов, ботфорты, как перед ним склонился в поклоне священник:

— Ваше императорское величество, какая для меня честь! Не обойдите милостью слугу Господа…

В просторной гостиной пахнуло теплом и уютом. Перед высоким гостем возникла молодая и прелестная белокурая женщина в строгом темно-зеленом платье с белым кружевным воротником и сделала легкий книксен.

«Должно быть, служанка», — подумал августейший гость, и замкнуто-постное лицо его смягчилось. Но совсем оно оживилось, когда увидел широкий зев выложенной затейливыми изразцами печи, в которой мальчик-служка торопливо раздувал огонь.

«Ну что ж, вот и вожделенный камин, вот и мой, будем считать, путевой дворец». И император Франц, откинувшись в глубоком, с прямой и высокой спинкой кресле, вытянул к огню свои промокшие сапоги, которые тут же принялся стаскивать с ног проворный адъютант.

Меж тем в эти же самые часы другой император так же находился в пути. Но ехал он не в карете, а верхом, весь открытый ветру и мокрому снегу. И рядом с ним не было ни одного из его адъютантов, а только лейб-медик и конюший-берейтор. Да и земля, по которой он скакал, была чужая, до недавнего времени совершенно ему неведомая.

Но нет, он не пришел сюда завоевателем. Наоборот — другом. Союзником тому, кто сейчас, также измученный, как и он, бегством, нашел свой приют под кровом священника.

Заряд снега с дождем то затихал, то разражался вновь. И после каждого порыва ветра император России вытирал платком лицо: оно было мокро не столько от брызг, но скорее от его собственных слез.

Да, красивый, стройный, двадцативосьмилетний император Александр плакал, не стыдясь своих спутников.

Наконец, перед небольшим ручьем он остановился и слез с лошади. Глаза, всегда излучавшие ангельскую доброту, о чем ходили легенды при его дворе, теперь были красны, а округлое, с высоким лбом лицо искажено страданиями.

Доктор Вилье знал, что еще вчера государь почувствовал себя плохо — у него неожиданно расстроился желудок и появился озноб. Он ничего не ел и на все уговоры подкрепить силы отвечал, что не стоит беспокоиться, недомогание вскоре пройдет само по себе.

И правда, минувшей ночью и сегодня с утра, когда началось сражение, он чувствовал себя уже, можно сказать, недурно. Однако улучшение длилось недолго, и теперь, в пути, силы совсем оставили государя, и Вилье всерьез испугался за его состояние.

К императору, присевшему на берегу ручья под одиноким деревом, подъехал кто-то из генералов свиты, затем подскакал юный, с виду совсем мальчик, поручик кавалергардского полка.

— А, это ты, Чернышев, — обратился к юному поручику Александр и вспомнил, что с самого утра этот юноша, адъютант шефа полка, был оставлен им при себе и много раз бывал посылаем им, государем, с самыми различными приказаниями в пекло боя. Теперь молодой офицер, возвратившись назад после очередного поручения, снова оказался рядом. — Эго ты, голубчик, — повторил император. — Что ж, будь добр, окажи мне еще одну услугу — разыщи Кутузова.

И государь, вытянув руку, дал знать, чтобы ему помогли подняться.

Чернышев же ветром понесся назад, в поле, где совсем недавно громыхал смертельный бой.


Сумерки сгущались. И все более и более дорога и встречные фольварки полнились отступающими войсками. Двигались конные, пешие, беспорядочно тянулись уцелевшие орудия и обозные фуры.

Большею частью это были русские войска, первыми вступившие в сражение и последними, не в пример союзникам-австрийцам, теперь оставлявшие поле битвы.

Где, среди каких полков и обозов находился главнокомандующий, никто вразумительно сказать не мог. Одни офицеры, к кому обращался царский порученец, на его вопрос неопределенно пожимали плечами. Другие, в раздражении за общую неудачу, только отругивались сквозь зубы. Третьи, впавшие в панику, божились, что убит не только главнокомандующий, но и, страшно вымолвить, сам государь Александр Павлович.

За каким-то фольварком главная дорога расходилась натрое. По какой из трех теперь податься, если и там, и там — сплошь отходящие полки, а главный штаб мог оказаться на любой из них?

Чернышев, повинуясь подсказке сердца, двинулся по средней. И версты через две встретил штаб верховного и самого его собственной персоной.

— Говоришь, государь тебя послал за мною? Может, подумал, не попал ли я в плен или, того хуже, не убит ли? Видишь, на щеке запеклась кровь. Но для меня, искромсанного прежде не раз, это — не рана! А рана — вот она, здесь! — неожиданно вскинув руку, показал ею на свою грудь Кутузов. — Вот она, рана, в душе!

Тут старый генерал остановился и оглядел ловко сидящего на жеребце кавалергарда.

«Был ли сам в сражении, спасся ли с немногими другими счастливчиками или вот так весь день — на побегушках у государя? — подумал о юном офицере Кутузов. Да и то, — возразил самому себе, — побегушки сегодня — сама игра со смертью. Посылают ведь в самый огонь, в пекло, не как теперь, к концу битвы. Так что как ни бегай под огнем, а от нее, костлявой, не убежишь! Но, слава Богу, жив поручик, огнем крещен, и после боя — в седле. Значит, храбрый будет воин. Да и меня, гляди, в какой кутерьме разыскал… Впрочем, к чему теперь-то обо мне царю свою заботу проявлять? Аль за битые горшки хочет виновника отыскать?»

И, словно продолжая начатый разговор, Кутузов вслух произнес:

— Раньше, раньше следовало его величеству меня к себе требовать! Когда еще каша не заварилась. Теперь-то что? Теперь уже никто, даже сам Господь, ничего не поправит… Ну, а коль требует к себе — спешу! Ты, голубчик, езжай впереди. К Уржицу направился государь, говоришь?..


Через ручей, возле которого перевел дух, император Александр не решился перескочить верхом. Когда конюший и кто-то из подъехавших свитских легко перемахнули через узкую протоку, император слез с лошади и перешел водную преграду вброд. Только затем он снова поднялся в седло и тронулся вперед мелкой рысью.

До сегодняшнего дня ничто не только не предвещало сокрушительного разгрома, но даже не сулило самого малого неуспеха.

План сражения был скрупулезно, до мельчайших деталей, разработан австрийскими штабными генералами. До всех начальников колонн, командиров полков и батальонов доведен с точностью наивысшей.

Войска же не вызывали ни малейшего сомнения — ни их боевой дух, ни выучка.

Что же касается неприятеля, то и тут все, казалось, было до тонкостей учтено. За несколько дней до сражения было ясно: французы отходят. И только единственно, чего боятся — чтобы им, при их отступлении, не перерезали дорогу к Вене, как единственную, по которой они могут спастись.

Да и как им было не отступать, если русские и австрийцы превосходили их числом и располагались на рубежах более выгодных — на Праценских, господствующих высотах. А они, французы, — в низине, зажатые с одной стороны рекою, с другой — непроходимыми болотами, вдвойне коварными оттого, что только что подернулись первым ледком.

Как тут не быть успеху, если и подсылаемый дважды в расположение союзников Бонапартов генерал-адъютант Савари не скрывал растерянности и лишь одно, не уставая, повторял: император Наполеон предлагает перемирие, он просит императора Александра о личной встрече, чтобы начать переговоры.

И князь Долгоруков, генерал-адъютант, направившийся к Бонапарту на переговоры вместо Александра, возвратясь, обрадованно подтвердил: Наполеон растерян, а посему — ни малейшего сомнения в нашей победе!

И вдруг — такой афронт! Поворот, как говорится, кругом — не они, французы, а мы, русские с австрийцами, бежим, молниеносно разбитые наголову.

Теперь, когда все уже было позади и дело оказалось проигранным, Александр не мог без дрожи вспоминать, как Кутузов всею своею натурой, всеми силами души отторгал от себя саму мысль о необходимости сражения. И не просто отторгал — открыто говорил ему, российскому императору, что сражаться — затея зряшная, что битва будет проиграна, едва начавшись, а лучше, пока не поздно, отступить, чтобы спасти армию, а не губить ее, сходу, после тяжелых переходов вступая в битву. А главное — австрийский план глуп, хотя и прописан по мелочам. И, ерничая, передразнивал австрийскую пунктуальность: «Эрсте колонна марширт, цвайте колонна марширт, дритте колонна…» Нет, не глуп Бонапарт, чтобы дать себя сходу разбить.

С таким настроением он, Кутузов, и встретил нынче поутру своего императора в Працене, вблизи маленькой деревушки Аустерлиц. Там на холме, находясь во главе колонны, которая должна была начинать наступление, все еще не отдавал о том приказа, стоял на месте, словно чего-то ожидая.

— Чего же вы не начинаете, Михаил Ларионович? — император Александр подъехал к Кутузову.

У командующего дрогнула губа, и он, точно через силу, ответствовал:

— Поджидаю, ваше величество.

Император сделал удивленную мину:

— Поджидаете, пока подтянуться остальные?

— Совершенно верно ваше величество изволили меня понять, — почтительно наклонился вперед через луку седла Кутузов.

— Но мы с вами, Михаил Ларионович, не на Царицыном лугу, где не начинают парада, пока не придут все полки, — резко возразил государь и обернулся к императору Францу, как бы ища у союзника одобрения.

Австрийский император, генералы обеих свит почтительно заулыбались. Лишь лицо Кутузова оставалось непроницаемым, а губы задергались еще заметнее.

— Потому и не начинаю, государь, — громче, чем прежде, произнес он и повторил: — Потому и не начинаю, ваше величество, что мы не на параде и не на Царицыном лугу.

Лучистые глаза Александра похолодели. Из-за его спины раздался приглушенный ропот:

— Да как он посмел?.. Право, даже в его годы такая бесцеремонность…

Александр медленно повел красивой головой в сторону, давая понять свите, что он не расслышал этих слов и заставляя себя улыбнуться одной из тех обворожительных улыбок, которые и принесли ему прозвание ангела.

Впрочем, и губа Кутузова, чуть вздрогнув, явила не гримасу, а как бы ответную улыбку. Искусство придворного политеса одинаково было необходимо в те времена не только откровенному лизоблюду, но даже мужественному солдату. Но все же Кутузов не мог не уколоть своего августейшего собеседника.

— Однако если вашему величеству будет угодно приказать… — произнес он тоном человека, знающего субординацию и готового к беспрекословному выполнению любой монаршей воли.

Теперь, вспоминая тот короткий разговор нынешним ранним утром, за которым и воспоследовала катастрофа, император Александр Павлович почувствовал, как кровь жарко прилила к вискам и на глазах вновь навернулись слезы.

«Да, ловко он меня! Выходит, не он, полководец, спустил курок, чтобы прогремел роковой выстрел, а я, император, своею волею, подменяя главнокомандующего, подал сигнал к гибельному сражению. Этого я никогда не забуду и никогда ему не прощу!»

На подъезде к Уржицу Александрова свита увеличилась почти до привычного числа — прибыл князь Долгоруков, объявились другие генералы и флигель-адъютанты. Отныне их задача состояла в том, чтобы поместить государя и разместиться самим на удобный и спокойный ночлег. Однако направленные с квартирмейстерской целью вскоре возвратились, робко и подобострастно доложив, что все дома уже заняты австрийцами, оказавшимися более проворными в сем предприятии, а в самом приличном доме, у пастора местного прихода, расположился император Франц.

Меж тем Александру Павловичу хотелось одного — быстрее заснуть. На кровати ли, на полу — лишь бы сразу провалиться в дрему и уйти от того страшного кошмара, с которым — он знал — не в силах был совладать.

Он сам, остановив свиту, направился к первому попавшемуся жилью, толкнул дверь и очутился в просторной комнате, где, однако, не было ни кроватей, ничего, кроме старых колченогих стульев да такого же хромоногого стола.

— Настелите на пол соломы, — приказал он и принялся сам стягивать с себя сапоги.

Ему тотчас помогли раздеться и подоспевшие адъютанты, и наконец нашедший своего повелителя камердинер, который, оказывается, отстал потому, что спасал в суматохе отступления царский экипаж с царским же походным гардеробом.

Однако император отказался от предложенных ему ночного халата, свежих простыней и других спальных аксессуаров, а как был в походном мундире, так и рухнул на соломенную подстилку, лишь попросив, чтобы сверху его потеплее укрыли.

— Ах, опять этот озноб! — всплеснул руками доктор Вилье. — Как-то надобно унять лихорадку.

Император, казалось, тотчас уснул. Но вдруг пошевелился и даже вроде бы захотел чуть приподняться, когда в помещение как-то неловко, бочком, перетаптываясь на тяжелых больных ногах, вкатилось тучное тело. Кутузов!

И самому почудилось: вот сейчас он выскажет все, что собирался, что накопилось в душе за весь сегодняшний ужасный день и теперь нуждалось в выходе. Однако сделал движение ртом и почувствовал, как по лицу вновь покатились слезы.

— Михаил Ларионович, счастлив вас видеть. Мне передали, что вы ранены?.. Ну, слава Богу, слава Богу…

Вилье дал знак, и Кутузов и остальные отступили к двери.

— Хорошо бы сейчас красного вина. Для глинтвейна. Чтобы их величество изволили пропотеть. Да у нас, как на грех, ни капли, — теперь уже в нескрываемом отчаянии развел руками лейб-медик.

— Я отыщу вина, ваше превосходительство! — сделал шаг вперед поручик Чернышев, уже собиравшийся выйти следом за своим командиром, шефом кавалергардского полка графом Уваровым.

Чернышев быстро пересек площадь и постучался в дверь пастора. На стук вышел кто-то из дежуривших австрийских офицеров. Узнав, от кого русский и в чем заключается просьба, австриец тем не менее отказал.

— У нас, безусловно, имеются дорожные запасы вина. Но всегда в пути ими распоряжается сам император. А поскольку их величество уже почивают и не велели ни под каким видом их будить, ни я, никто другой не в состоянии оказать услугу вашему государю. Извините, но такой у нас строгий порядок, герр официр.

Нет же, никак не могло случиться такое, чтобы он, кавалергард, не исполнил того, что был обязан совершить для своего государя! Сегодня в бою он не жалел жизни, чтобы все, что повелевал император, выполнить с честью. И если надобно теперь, он готов пойти хоть на край света, чтобы спасти жизнь обожаемого монарха.

Однако скакать далеко не пришлось. Невдалеке от собора Чернышев заметил сидящих вокруг костра лейб-казаков. По рукам у них ходил оловянный стаканчик, в который бравый усач наливал что-то из большой бутыли.

Поручик вступил в круг.

— Ваше благородие, не побрезгуйте с нами, — протянул усач манерку. — Сливовицей прозывается. Да, признаться, позабористее нашей русской ендовой. Право, чистый спирт!

— А красного венгерского у вас, ребята, не найдется? — боясь спугнуть надежду, спросил Чернышев.

— А почто лихому кавалергарду да бабский напиток? — гогота ул круг. — Не гоже, вашбродь, право слово, замес то нашего кавалерийского напитка да сладенький кисель!

С языка готово было сорваться: «Царь занемог». Но вовремя спохватился. Наоборот, задорно произнес:

— Да то не мне красного винца. Я, ребята, с вами вашего крепкого хвачу — не впервой. А вот нашему батюшке-царю от вас бы в подарок — венгерского! Царь здесь, недалече. Так ему и передам — дескать, от храброго, ваше величество, вашего казачьего воинства! Так что как бы со всеми нами заодно — и сам государь-батюшка…

Круг точно взорвался:

— Значит, жив-здоров надежа!.. А тут баяли кто во что горазд… Да мы для с во во государя ничего не пожалеем, только бы ему угодить! Жизни свои отдадим, а ты, вашбродь, — вина!.. Вон гляди, у нас на телеге бутылок сотня будет. Еще под Веной разжились…

Темным рубином отливало вино в граненом хрустальном царском бокале.

Вилье осторожно отсчитал в бокал тридцать капель опиума.

— Теперь их величество будут спать крепко и во сне всю хворь как рукою снимет. А вас, господин поручик, государь не обойдет своею милостью.

Чернышев вспыхнул, хотел возразить, что он и не думал ни о какой благодарности, что его порыв — от чистого сердца, но вместо этого только еще больше покраснел.

— Ступайте, ступайте, голубчик, — по-своему истолковал его замешательство придворный врач. — Можете положиться на меня: подобные услуги не забываются.

Похвала великого полководца

Итак, два императора уже почивали. И только третий еще не думал о сне, хотя уже наступила ночь, а он все еще оставался под открытым небом.

Местность, где он теперь находился, была полем боя. А поле боя он, непобедимый Наполеон, давно уже считал своим родным домом.

Сколько он выиграл сражений за свою тридцатишестилетнюю жизнь? Этого он не мог сказать наверняка. Но выигрывал каждое, которое давал он или давали ему.

Сегодняшнее было для него особенным. Во-первых, потому, что случилось в памятный для него и всей Франции день: ровно год назад, второго декабря тысяча восемьсот четвертого года, произошло его коронование и он, до той поры лишь храбрый генерал и первый консул государства, стал императором. А во-вторых, сегодняшняя битва при Аустерлице — это величайшая звезда среди самых ярких звезд его блестящих побед.

Да, нынче рано утром, когда над укутанной, казалось, непроницаемым туманом равниной показались первые лучи дневного светила, он не удержался, чтобы не обратиться к стоящим вокруг войскам:

— Солдаты Франции! Запомните этот миг — на ваших глазах восходит солнце Аустерлица, солнце вашей сегодняшней победы…

Он всегда находил слова, которые поражали воображение и возбуждали дух воинов. Хотя не имел обыкновения эти выражения готовить заранее, или, боже упаси, кого-либо просить придумывать их за себя.

Выражения эти, как стихи у поэтов, рождались сами по себе. Ибо, как и у поэтов, когда они во власти муз, вдохновение на него, полководца, снисходило на поле боя. Война была его поэзией. Его стихией.

Так, приведя свою армию в Египет, который покорился его гению, он обратился к солдатам, показывая рукою на древние пирамиды:

— На вас, воины Франции, с этих пирамид смотрят все сорок веков истории…

И лучше о величии победы сказать было нельзя.

Теперь — вот это солнце. Этот новый триумф.

Однако Наполеон знал: солнце его победы сегодня взошло не само по себе. Как всегда, а нынче особенно, победу он готовил исподволь, вкладывая в каждый солдатский подвиг, в каждый солдатский шаг свой непревзойденный военный гений.

Эго только в бездарных штабах да в глазах обывателей каждое сражение видится как большие маневры, где первая колонна марширует, невзирая на встречный убийственный огонь, за нею — вторая, за второй — третья… А война — это вместе доблесть и трусость, подвиг и коварство, мужество и страх.

И им, великим полководцем, здесь, под Аустерлицем, тоже овладел страх: как бы умный русский генерал Кутузов не отвел назад свои полки. Ведь совсем недавно, когда он, Наполеон, перешедший Дунай, вдребезги разбил австрийцев, лишь один Кутузов сумел увести свои войска от поражения. Неужто он и теперь, не принимая навязываемого ему сражения, вновь уйдет целехоньким и невредимым?

Вот чего боялся Наполеон, разгромивший австрийцев и занявший их столицу Вену и теперь имеющий все шансы, чтобы одним ударом покончить с семидесятипятитысячной русской армией.

Позволить снова уйти русским — значит, затянуть войну, которую он теперь, сейчас же, решил завершить одним большим сражением, как делал до этого не раз, громя тех же австрийцев в Италии.

А затянуть войну означало бы сыграть на руку главному своему врагу — Англии. Это она, недосягаемая, отдаленная от материка Ла-Маншем, выдвинула против него самые могучие силы Европы — Австрию, Россию и Пруссию, снабдив их миллионными субсидиями.

Не разгромить их разом, значит, всегда ощущать нож у сердца Франции. Покончить же с коалицией государств-не-приятелей означало обеспечить свое беспредельное, на века, господство в Европе.

Как бывает в игре на бильярде, один шар ударяется о другой, и оба стремительно катятся друг за другом. И остается только ждать, когда какой-нибудь из них окажется в лузе или у обоих иссякнет энергия движения и они остановятся в ожидании нового удара опытного игрока.

Подобно двум шарам, двигались друг за другом русская и французская армии. И на ходу никак не выходило, чтобы русский шар сам закатился в лузу.

Наполеон правильно углядел лишь единственный выход в создавшемся положении: пока есть силы, остановиться самому, чтобы за ним следом остановился и противник.

Тут аналогия с бильярдной игрой прекращалась и вступала в свою роль хитрость, если не сказать, блестящая актерская игра, даже коварство. А в чем они заключались, эти два качества? Да просто показать русским, что они, французы, уже не в силах наступать. И в доказательство сей мнимой слабости — даже позволить себя слегка побить.

Так и подстроил Наполеон ловушку: под городом Вишау, невдалеке от Аустерлица, подставился русским и убедил их в своем поражении, дав разгромить целый кавалерийский эскадрон. А дальше пошло уже чистое лицедейство. Ночью имитировал отход всем своим лагерем и в подтверждении ретирады прислал к русским Савари да заманил к себе на свидание царского генерал-адъютанта Петра Долгорукова.

«Ах, этот хвастун и фанфарон, молодой зазнайка из паркетных шаркунов, один из ближайших советников Александра! — смеялся в душе Наполеон. — Требовал, чтобы я не только немедленно убирался из Австрии восвояси, но и оставил все свои завоевания в Италии».

И тон долгоруковских нотаций — будто отчитывал боярина, которого собираются сослать в Сибирь!

Ладно, стерпел долгоруковскую наглость, как и то, что письмо, подписанное Александром, было адресовано «главе французского правительства», а не императору. Да и Долгоруков строил свою речь, будто говорил с «генералом Бонапартом». А как же иначе? Русский и австрийский императоры, все прочие короли в Европе получили свои короны в наследство, а значит, — законно. И только он, французский генерал, надел ее на себя сам. Выходит, не император Божьей милостью, а самозванец.

Стерпеть эти выпады следовало, чтобы русские и австрийцы впрямь поверили в свое превосходство перед предстоящей битвой и чтобы Александр, не дай Бог, не позволил Кутузову отвести и уберечь войска от разгрома.

Права поговорка: если Господь задумает кого наказать, того первым делом лишает разума.

Русская армия и остатки австрийцев занимали под Аустерлицем господствующие над округою Праценские высоты. Поставь на них всю имеющуюся артиллерию, и французы оказались бы разбитыми наголову.

Всю ночь накануне сражения Наполеон в простом егерском мундире, под видом рядового, не сомкнув ни на минуту глаз, исходил ногами каждую пядь земли, что лежала вокруг Працена. И только об одном молил — лишь бы не передумал противник и не укрепился на холмах, а быстрее бы стал спускаться вниз, догоняя якобы отступающих французов.

Тут и случилось то, что готовил противнику Наполеон — шар охотно, по своей воле вдруг разбежался, набрал ускорение и оказался в лузе.

Да, не хотел старик Кутузов сходить с Працена, медлил, чего-то ждал… А ждал, вопреки решению царя и его ближайших советников, одного — не упустить высот, не дать противнику на них взойти. Потому что, лишившись Працена, лишишься и живота своего.

Но роковой шаг в русском и австрийском станс был сделан. И Наполеон, завидев, как спешно спускаются по склону неприятельские полки, обернулся к стоявшим за его спиной маршалам:

— Теперь, потеряв Працен, союзники потеряют все.

И дал знак: всеми силами — вперед! И все пушки — туда, на вершину. Чтобы картечью — по колоннам. И картечью — по тем, кто станет спасаться по тонкому льду ручьев и болот…


Сейчас там, где недавно он, то согнувшись в три погибели, то шажком, а кое-где и ползком, метр за метром исследовал предстоящее поле битвы, Наполеон так же медленно, шагом объезжал это поле верхом.

Чуть в отдалении от своего императора и полководца ехали его маршалы, генералы, адъютанты.

Почти всюду виднелись костры. Неверное, колеблющееся под ветром их пламя в быстро надвинувшихся сумерках высветляло то одинокие фигуры людей, сгорбленно бредущих группами или в одиночку, то освещало разбитые, лежащие вверх колесами пушки и обозные фуры с трупами лошадей возле них, то застывших в самых различных позах, заснувших вечным сном еще несколько часов назад бравых и отважных воинов.

Но были среди сотен и тысяч поверженных, павших ниц, окровавленных, с перебитыми руками и ногами еще живые, еще не отдавшие свои души Богу.

Наполеон ехал не торопясь. Но иногда вовсе останавливался возле тех, кто подавал еще признаки жизни, и, чуть склонившись в седле, обращал к несчастным слова ободрения или давал команду, куда, не дожидаясь санитаров, вне очереди отправить раненых.

Сначала его внимание относилось к соотечественникам, французам. Но вот свита подъехала к воинам, одетым в русскую форму.

Тела лежали всюду. Их было много. Видно, в сем месте случилась страшная сеча. И Наполеон задержался, чтобы представить себе, как все здесь произошло.

— Сир, — приблизился к императору маршал Мюрат и как родственник, муж наполеоновской сестры, обратился к нему на ты, что делал всегда, когда они оставались вдвоем. — Видишь, как красиво они лежат, даже мертвые внушая силу и удаль. А дрались эти русские, словно львы — можешь мне поверить, если я сам был в этой битве.

— Да, храбрый народ и величественное зрелище, — Наполеон слегка тронул шпорами бока своей небольшой, но сильной арабской лошади, которая сделала несколько шагов и снова остановилась. — Однако тут имеются и живые, — произнес император, указывая рукою на медленно поднимающихся перед всадниками людей в белых, перепачканных кровью и грязью кавалергардских мундирах. — Я подъеду к ним.

Не всем удалось встать, завидев императорскую свиту. Некоторые, привстав на колено, тут же рухнули наземь. Но остальные, человек десять, поддерживая друг друга, поднялись и попытались даже выпрямиться, как подобает истинным воинам.

— Кто старший? — прозвучал вопрос Наполеона.

— Я — полковник, князь Репнин, — произнес по-французски и сделал шаг вперед человек в окровавленном мундире.

Говоривший пошатнулся, но его тут же поддержал молодой офицер, тоже раненый, но, видимо, легко.

— Так это вы, князь, командовали кавалергардским пазком императора Александра? — обратился Наполеон к полковнику Репнину.

— Я командовал эскадроном.

— Ваш полк честно исполнил свой долг, — сказал Наполеон.

— Похвала великого полководца есть лучшая награда солдату, — ответил князь Репнин.

— С удовольствием отдаю ее вам, — произнес Наполеон и, чуть повернув голову, остановил свой взгляд на юном офицере, стоявшем рядом с Репниным. — А кто этот молодой человек подле вас?

— Штабс-ротмистр Каблуков Первый.

— Что значит Первый? Есть и Второй?

— Так точно, ваше величество, — пояснил Репнин. — А Каблуков Второй, тоже штабс-ротмистр, вот он, поодаль.

Император посмотрел на богатыря, который лежал на земле, широко раскинув руки.

— Прекрасная смерть! — воскликнул Наполеон. — Я прикажу отдать герою подобающие почести.

— К счастью, вы ошиблись, ваше величество, — вступил в разговор Каблуков-старший. — Мой брат жив, хотя он получил три сабельных раны в голову и две раны штыком в бок.

— Ах так! — подхватил Наполеон и, оборотясь к свите: — Немедля всем русским раненым и контуженным — врачебную помощь. А этому герою — в первую очередь. И поместить их не во временных шалашах, а в лазарете.

Кто-то из сопровождавших выдвинулся вперед:

— Сир! Как вашему величеству известно, тяжелораненых, то есть безнадежных, мы отдаем на попечение местных жителей. Прикажете сделать исключение?

Что-то переменилось в лице Наполеона, и оно обрело непроницаемо-каменное выражение.

— Поступите, генерал, так, как надлежит по вашему усмотрению.

Затем он бегло обвел взглядом недавних противников и снова обратился к полковнику Репнину:

— У вас, князь, есть ко мне просьба?

Репнин поднял голову.

— Лично для себя, ваше величество, я не намерен ни о чем просить. Все мои надежды связаны с благом для моих боевых товарищей, которое, надеюсь, им будет оказано. И — с благом для моей жены. Княгиня Варвара Репнина в походе находилась со мною. Если Бог даст ей разыскать меня, не соблаговолили бы вы, ваше величество, разрешить ей присоединиться ко мне, где бы я в вашем плену ни находился, дабы умерить страдания и переживания несчастной женщины?

— Можете положиться на мое слово, князь. Я сделаю, как вы просите. Надеюсь, с вами и княгиней, вашей супругой, мы еще встретимся, — сказал император и тронул лошадь в галоп.


Не успела императорская кавалькада скрыться в темени ночи, как Репнин, почувствовав мгновенную дурноту, зашатался и как подкошенный упал наземь. Платон Каблуков, только что отошедший к брату, бросился к своему командиру, но услышал:

— Оставайтесь с Владимиром, Платон. Ему вы сейчас более необходимы. Я же перемогусь, перетерплю. Недолго, надеюсь, ждать помощи. Бог нас не покинет.

Однако очнулся Репнин уже совершенно в другом месте. Был день. Он лежал на повозке. Вокруг сновали люди, кого-то тащили на носилках в дом.

— Где я? Что со мною? — произнес князь сначала по-русски, но, прислушавшись к речи окружающих, перешел на французский.

— Вы в аббатстве Мельк. Здесь размешен лазарет, — ответили ему.

«Где же Каблуковы, где все остальные, с кем я был там, ночью?» — Он приподнялся, но тотчас острая боль в груди свалила его навзничь.

— Этого — к хирургам! — услышал он и почувствовал, как его грубо перевернули набок, а затем, подхватив под руки, куда-то поволокли.

«Выходит, я предал своих друзей, бросил их где-то на произвол судьбы? — вместе с болью обожгла его внезапно пришедшая мысль. — Но этого никак не могло произойти! Я ведь был с ними, со своим эскадроном. Это другие, кто обрек нас на неминуемую гибель, предали нас. Но кто они? Кто это сделал?

А может, никто не был ни в чем виноват, лишь каждый выполнил то, что был обязан совершить? Выполнил долг свой перед отечеством и государем, перед Господом Богом.

Да-да, так оно и произошло на самом деле. Так случилось с того самого мгновения, когда наш полк получил приказ вступить в бой и своей атакой остановил наступление французов…»

Все недавнее — в красках, в звуках, в самых мельчайших оттенках — вдруг так зримо предстало перед внутренним взором князя Репнина, что он будто снова оказался в ладном, словно отлитом из стали, прекрасном, сильном и сплоченном кавалергардском строю.


В течение трех месяцев гвардия, а с нею и их полк, шла из Петербурга по дорогам Европы, чтобы в Ольмюце, где находились российский и австрийский императоры, соединиться с союзными войсками.

Преображенский, Измайловский и Семеновский пехотные полки, полк конных егерей, казачий, гусарский и их кавалергардский — все это была гвардия, высший воинский цвет России, гордость государя.

Не полки это были — картинка. Бравые, один к одному солдаты-молодцы, храбрые красавцы офицеры. И не случайно в каждом городе по пути от Бреста, через Краков к австрийским пределам — парады, парады!

Собственно, для того она и была создана, гвардия, еще в петровские времена, чтобы быть главным участником императорских празднеств и церемоний. Но теперь, осенью тысяча восемьсот пятого года, гвардия впервые шла на войну. Шла туда, где следовало демонстрировать не только безукоризненно красивый строй, превосходные по своей слаженности манеры, но и то, что составляет главное содержание военной профессии, — мужество и храбрость, готовность отдать свои жизни за государя.

И все же мало кто в самой гвардии верил, что приближенное к особе императора воинство вступит в настоящее, кровопролитное сражение. Для этого были тоже особые, так сказать, созданные не просто для парадов и празднеств, а для того, чтобы умирать на поле боя, другие полки, батальоны и роты.

Многие полагали: гвардия придет и расположится лагерем вокруг императорской ставки. А те, другие части и соединения, которым это написано на роду, будут умирать там, впереди, где разыграются сражения и куда ни сам император, никакой вообще гвардеец не доскачет.

Сия мысль укрепилась, когда после трехмесячного марша-парада по Европе гвардия вступила в ставку и прошла перед августейшими — своим и союзным — монархами, восхитившим все чувствительные сердца церемониальным строем.

Однако и гвардейцы рвались в настоящее дело. Нашлись такие, кто стремился предстать перед государем и упросить его прикомандировать к тем полкам, коим было наверняка суждено оказаться в огне.

Император Александр отвечал:

— Разделяю ваши стремления. Но, полагаю, пробьет свой час и для гвардии.

И — пробил! Нет, не намеревался Александр бросать свою гвардию в огонь в тот жестокий день второго декабря у деревушки Аустерлиц. Но ничего не оставалось, когда в самом начале сражения так превосходно расписанные в диспозиции колонны дрогнули и открыли неприятелю фронт. Брешь следовало немедленно закрыть. Закрыть любой ценой. И тогда командующий гвардией великий князь Константин Павлович, брат императора, в белом кавалергардском колете и в каске, повел свои полки через ручей у Вальк-Мюле, чтобы преградить путь французам. Но то была лишь гвардейская пехота, которую цесаревич построил в две линии. Французы остановились, однако ненадолго. Их натиск вот-вот мог опрокинуть ставших насмерть преображенцев, семеновцев и измайловцев.

Время близилось к полудню. Это хорошо запомнил князь Репнин, в полном боевом снаряжении стоявший в строю во главе своего четвертого эскадрона. Бой кипел впереди. Гвардейская пехота и подоспевшие к ней уланы отважно сдерживали натиск французов. Но что там случилось впереди? Оборонявшиеся дрогнули — на них неслась конница Мюрата. И тогда кавалергарды ринулись в атаку.

Самым опасным оказался наш левый фланг — на него обрушился главный удар вражеской кавалерии.

Князь Репнин летел впереди, и ему казалось, что весь его четвертый эскадрон — одно целое, которое никто не в состоянии разрушить. Но вот слева и справа от него на всем скаку падают с коней его боевые товарищи. Грудь на грудь сшибаются лошади. В топоте несущихся друг на друга двух конских лавин тонут слова командира, крики и стоны раненых и умирающих. А он, Репнин, все продолжает кричать: «Марш, марш!»

Иль это он кричит теперь, на лазаретной койке, вновь переживая ужас того страшного дня?

Где же теперь его боевые друзья, сколько их осталось бездыханных на чужой австрийской земле? Или многие из них, как и он сам, их командир, выжили наперекор всему и теперь оказались во вражеском плену?

Спустя время штабисты и военные историки подсчитают: из двух сотен рядовых и офицеров четвертого эскадрона в живых останется всего восемнадцать человек. Всего восемнадцать вместе с ним, командиром полковником Репниным.


А война меж тем и не думала прекращаться, требуя все новых и новых жертв. Только теперь она, более года спустя после Аустерлица, громыхала в Восточной Пруссии, у самых границ Российской империи.

И опять дралась отчаянно русская армия. И вновь ходили в атаку преображенцы, измайловцы и семеновцы, сшибались в смертельных схватках с французскими кирасирами и егерями российские уланы и кавалергарды.

Но победа ускользала из их рук.

Почему от Мемеля до Камчатки может оказаться один шаг

Королеве Луизе очень шло черное. Черные платья и шляпки изумительно оттеняли и без того ослепительно белую кожу лица и яркое золото волос, делая эту стройную, очаровательную женщину восхитительно красивой.

Русский царь Александр Павлович, у которого злые языки отмечали странное сочетание мужских достоинств с женскими слабостями, сам нередко являлся в обществе в черном сюртуке без эполетов, в черной фуражке с белым верхом и в высоких лаковых сапогах черного же цвета. Все это вместе с белокурыми волосами и нежной кожей лица создавало образ изящного и какого-то неземного существа.

Теперь же, проскакав по тряским и ухабистым российским дорогам от Санкт-Петербурга до стоявшего, считай, в двух шагах от русской границы прусского города Мемеля, царь Александр, хотя и готовил себя к встрече с августейшими правителями этой соседней страны, тем не менее совершенно не был обеспокоен заботами о том, каким он перед их королевскими величествами предстанет и какое произведет впечатление.

Как был в Преображенском зеленом мундире, так и вошел в крохотную залу небольшого, изрядно запущенного или даже вовсе бедного дворца, а скорее, просто обычного жилого дома, галантно поцеловал руку Луизы и полуобнял Фридриха Вильгельма Третьего.

Прусская же королева была как раз в излюбленном своем наряде — вся в черном. Но на сей раз не для того, чтобы обворожить высокого российского гостя. Поводом облачиться в черное послужило не женское кокетство, а тяжелое, жестокое горе, которое свалилось на королевскую семью и на всю их большую, протянувшуюся от Рейна и до восточных границ с Россией, вчера еще могучую и сильную родину.

Сегодня этой родины, можно сказать, уже не существовало. На всем протяжении прусской земли отныне хозяевами являлись французские солдаты, а в королевских дворцах Берлина и Потсдама бесцеремонно расположился Наполеон. Их же законный родовой королевский двор оказался на крохотном, самом последнем клочке прусской земли, в заштатном портовом городишке Балтийского моря — Мемеле.

— Ах, наш милый брат! — в печали протянула королева Луиза руку Александру, и из больших голубых глаз на ослепительно белый мрамор ее лица скатились крупные, как жемчужины, две тяжелые слезы.

Однако королева тут же резким и величественным движением гордо откинула назад свою маленькую головку, увенчанную золотистым шиньоном, и произнесла:

— Я хочу, чтобы Господь Бог и вы, наш августейший брат, были сегодня свидетелями моей клятвы. Я, королева Пруссии, торжественно даю обет не снимать свой траурный наряд до тех пор, пока вся моя земля и ее столица Берлин не станут свободными от французской чумы, а полчища Бонапарта не откатятся за Рейн, в их проклятую Францию!

— Да, истинно так! — подхватил слова жены прусский король. — Вон, вон! Все до единого пришельца — вон в свою мерзкую Францию, откуда по всем нашим государствам расползлась гиена революционной заразы. И вы, наш русский брат, теперь — наша единственная опора! Потому что ют же, у самых российских ворот, стоит ныне жадная смертоносная саранча, готовая поглотить все законные троны Европы. Будем же, как всегда, единой семьей, будем в беде и несчастье, как и в былом могуществе и в торжестве, — вместе!

— И — навсегда! — Луиза крепко сжала ладонь Александра. И тут же это пожатие скрепил Фридрих Вильгельм.

Он тоже откинул свою голову в засаленном, с косицею парике, закатил вверх круглые глаза и, щелкнув каблуками и звякнув шпорами, произнес:

— Снова, как полтора года назад, мы все трое слились в единой клятве. Помните, у гроба Фридриха Великого в Потсдаме? Будем же верны его памяти. Хох! Хох! Хурра!

Лицо русского царя, как всегда, было чистым и открытым. Пухлые бритые щеки с ямочками. Короткий, тупой, упрямый нос. Лысеющий крутой лоб, который прорезала суровая морщина. А на тонких губах — благостная, недвижно-любезная улыбка. Даже скорее не улыбка губ, а неуловимая улыбка глаз, которую царь носил с собою так же непринужденно и почти постоянно, как и все свое в общем-то приветливо-располагающее лицо.

Но сейчас здесь, при словах прусского короля притворная, готовая всегда к общению ласковость вдруг уступила место собранности и даже жесткости. Улыбка истончилась, сошла на нет, и сомкнутый рот изобразил явно выраженную суровость.

В памяти Александра, как и в голове Фридриха Вильгельма, тоже возникла та давняя сцена: в свете смоляных факелов, которые освещают путь, королева и король Пруссии вместе с высочайшим русским гостем спускаются по мраморным ступеням в подземелье. Чем дальше и глубже, тем больше подземелье дышит таинственной немотою и мрачной торжественностью. Но вот в окружении облаченных в доспехи и навечно застывших древних рыцарей — усыпальница того, кто на протяжении многих лет мечом и огнем объединял и возвеличивал Пруссию.

Долгое время Фридрих Великий был кумиром и российского императора Павла Первого. Его сын Александр, нынешний русский царь, помнит полки, одетые на Фридрихов манер. Да что там — и по сей день русская армия живет по тем германским артикулам и уставам.

«Однако к сей мысли, — вспомнил Александр, — тогда, у гроба, прибавилась и другая: Фридрих велик, но ведь семилетнюю войну вело супротив него русское воинство! И Фридрих нас бивал, и мы его колошматили почем зря. А в довершение всего даже взяли его столицу Берлин».

Вот такова история и таков сей символ вековечной дружбы, перед которым пришлось соединять руки в клятве.

А что оставалось делать тогда, год с половиною назад, ему, русскому императору, который до этого обещал прийти на помощь Австрии и вовлечь в союз Пруссию, которая не менее, чем австрияки, уже пострадала от Бонапарта?

Но в ту пору одно лишь сознание, что следовало тотчас выступить в поход, вызвало у прусского короля истинный испуг. Никак не желали король Фридрих Вильгельм и королева Луиза поднимать руку на страшного изверга, который уже грозил им на берегах Рейна. Ни-ни, никак нельзя Бонапарта дразнить, а то, не дай Бог, разъярится да и начнет кромсать прусское государство.

Тогда Александр все же сломил тревогу и нерешительность королевской четы. И экзальтированная Луиза, вся вдруг преобразившись, взяла за руки мужа и русского императора и спустилась с ними в мраморную стынь, к праху великого пращура, чтобы там дать клятву на верность и дружбу.

Но клятва оказалась нарушенной вероломно — не пришли прусские войска к Аустерлицу, когда их ждали там императоры России и Австрии. А спустя всего несколько дней, наоборот, был послан к победителю Наполеону прусский гонец с сердечными поздравлениями и уверениями в дружбе. Даже его, Наполеона, покоробило такое неслыханное вероломство. «Фортуна переменила адрес на ваших поздравлениях? — презрительно оглядел он посланца из Берлина. — Дескать, думали осчастливить с викторией одних, да пока размышляли, робко оглядывались, судьба подсунула другие карты».

Нерешительность Пруссии дорого ей обошлась. После Аустерлица она оказалась один на один с Наполеоном. И он поступил с нею бесцеремонно. Во-первых, приказал Фридриху Вильгельму разорвать отношения с Англией. Во-вторых, под боком у Пруссии из полутора десятков германских княжеств он создал Рейнский союз, во главе которого стал сам. Это означало: на очереди — разгром самой Пруссии.

До безграничных пределов могла разрастись трусость Фридриха Вильгельма. Только в армии, среди офицеров поднялся ропот. Честь, долг, достоинство и слава — вот слова, которые услышала Пруссия от лучших своих сынов.

— В бой! Немедленно подниматься на войну с Наполеоном! — Эти слова произнесла наконец и королева Луиза, сев верхом на коня и обратившись к прусским солдатам.

И вновь самонадеянность подвела Пруссию. Война продлилась какую-то неделю — и пал Берлин.

И вот королевская чета — в заштатном Мемеле, у самой российской границы.

Кому ж теперь платить за побитые горшки? Выходит, снова той же России, которая будто махнула рукою на коварство своей союзницы и, еще как следует не оправившись от своих неудач в Австрии, поспешила на помощь Пруссии.

Ах, ежели бы всем вместе ударить по Бонапарту! Нет же, отдуваться вновь пришлось одним русским. И снова — на чужой земле. И — не за свои, за чужие интересы.

Собственно, с самой поздней осени 1806-го года, когда русские войска подошли к Варшаве и вновь, как и год назад, столкнулись с французами, Александра да и всю армию не покидала вера — реванш за Аустерлиц произойдет здесь, на польских и прусских землях.

Под Прейсиш-Эйлау победа, казалось бы, была особенно близка — французы во главе с самим Наполеоном попали под губительный пушечный шквал, который грозил им полным уничтожением. Однако и русские понесли ужасные потери.

Выходило, что официально никто не признал себя ни победителем, ни, тем более, побежденным, а обе стороны сочли за благо разойтись и переждать в затишье до весны.

Передышка длилась до июня, когда под Фриоландом, по дороге на Кенигсберг, завязалось новое кровопролитное сражение.

Все говорило в начале битвы, что перевес на стороне русских. Но роковая ошибка главнокомандующего Беннигсена, который сосредоточил всю свою армию на тесном пространстве в излучине реки Алле, привела к позорному поражению. Русские отчаянно сопротивлялись, но река закрыла им даже отход. Двадцать пять тысяч убитыми, ранеными и попавшими в плен — таков оказался итог этого сражения, после которого всякое сопротивление было бессмысленно.

На что же надеялись король и королева прусские, уповая на их общую с русским императором клятву? Речь могла теперь идти не о войне, а только о мире, как бы он ни был тяжел для Пруссии и для России.

Но как решиться на этот шаг? Как ему, Александру, пойти на переговоры с тем, встречи с которым он презрительно избегал?

И кем он, поклявшийся возглавить поход всей Европы против узурпатора Бонапарта, окажется в глазах Фридриха Вильгельма и Луизы, которые его считают истинным рыцарем и воплощением благородства?

Меж тем только ему предстояло теперь принимать решение. Если после Аустерлица унизительная ноша переговоров пала на австрийского императора, а позор поражения пришлось списать на Кутузова, отправленного генерал-губернатором в Киев, то теперь перст судьбы указывал на него, императора России.

Еще до Фридланда брат, великий князь и цесаревич Константин, говорил ему:

— Ваше величество, миритесь с Наполеоном, пока не поздно.

Но когда встретил твердокаменное упорство, сказал, отбросив всякие придворные условности:

— Ах так — вы не хотите мира? Тогда велите, ваше императорское величество, дать каждому русскому солдату заряженный пистолет и прикажите застрелиться. Вы получите тот же результат, какой даст вам новая — и последняя! — битва, которая неминуемо откроет ворота в вашу империю французским войскам.

Известие о поражении под Фридландом Александра застало в Тильзите, на берегу Немана, протекавшего как раз по линии государственной границы. И слова брата Константина об открытых воротах в Россию отозвались болью в сердце.

Но врожденное упрямство и тут помешало самому сделать решительный шаг. Даже когда получил от Бсннигсена письмо с ясной просьбой разрешить ему вступить с неприятелем в переговоры о перемирии, долго не хотел отвечать. Наконец, не желая даже свидеться, направил ответ, исполненный нескрываемого раздражения:

«Вверив вам армию прекрасную, явившую столь много опытов храбрости, весьма удивлен я был ожидать известия, какое мне ныне сообщили. Если у вас нет другого средства выйти из затруднительного положения, то разрешаю вам сие, но с условием, чтоб вы договаривались от имени вашего… Вы можете посудить, сколь тяжко мне решиться на такой поступок».

Господи, как все складывалось нелепо! С одной стороны — коварство и предательство прусской королевской четы, которую тем не менее ему суждено защищать, с другой — намеки родного брата на его, императора, предательство России. И — явная угроза: из пистолета можно приказать застрелиться или застрелить другого. Кого? Не самого ли его, царя?

Но кто, кто может совершить сие? Не сам ли брат, что осмелился так жестоко говорить с ним? Что ж, может, и Костя, если его заставят. Разве не заставили его самого дозволить поднять руку на родного отца?

Дрожь прошла по спине Александра и слезы выступили из глаз. Он вспомнил тот страшный мартовский день тысяча восемьсот первого года, когда он взошел на престол. Тогда, накануне, плелся вокруг его чистого и непорочного имени грязный и жестокий заговор, подлый обман.

«Для блага отечества… Только чтобы добиться отречения государя Павла Петровича… Его же самого — ни-ни! Ни под каким видом, ни единым пальцем не тронем, под наше честное слово…»

И не сдержали святого обещания. Вместо добровольного отречения — удар в висок и удавка на шею. И на нем, сыне, до конца, наверное, дней — пятно отцеубийства.

А те, кто сие совершил, они рядом. Главный — Беннигсен. И те, кто знает о сговоре его с убийцами, тоже рядом. Значит, коли что — удавка ему, тоже неугодному императору, тоже чтобы не мешал?

Нет, нельзя далее лить чужую кровь — как бы своя не пролилась. И как бы не оказалось поздно. Вон до самого Мемеля спасались король и королева из своей столицы Берлина. А где может оказаться мой Мемель? Не на Камчатке ли, если вперед не накинут удавку?

Беннигсен — не Михаил Ларионович: на него позор не списать. Не то потянется давняя ниточка, поползет не только по России, но по всей Европе слух: убираю свидетелей той страшной ночи.

Нет, надо самому все решать. Все, все запрятать на дно души, а протянуть руку с ясной и открытой улыбкой. Не как побежденный — как равный. А там будет видно, как повернуть отношения, чтобы взять верх. В том, что будет его верх, государь не сомневался. «Европа еще узнает обо мне, ее спасителе и пастыре».

Кое-что о карьере искусного танцора и вертопраха

Всего какой-нибудь десяток дней назад прусский город Тильзит был ставкой русского императора. Теперь же по его улицам движется гвардия Наполеона. И он в окружении этого своеобразного конвоя, состоящего по крайней мере из четырех сотен всадников, спешит к набережной Немана.

Гул восторженных приветствий и восклицаний гремит вокруг Наполеона и оглушает даже противоположный берег, где сгрудилась небольшая группа русских — полуэскадрон кавалергардов, первый батальон преображенцсв, лейб-гусары и лейб-казаки.

Саша Чернышев привстал на стременах, весь подался в ту сторону, откуда только что отчалила барка, в которой пять человек, не считая гребцов. Под жарким июльским солнцем блеск эполетов, золота и бриллиантов. И лишь на одном, что пониже ростом, простой мундир и эполеты поскромнее генеральских и маршальских.

— Это он, ей-богу, братцы, он! — пронеслось по русским рядам. — Глядите, глядите, сейчас, когда причалят к плоту, выйдет из лодки первым…

От нашего берега тоже отошла лодка и устремилась к стрежню реки, где на якорях застыл плот, на котором из белого полотна с вензелями А и N — два шатра-павильона. В лодке с императором Александром — великий князь Константин Павлович, генерал-адъютант Беннигсен, Ливен, Уваров, князь Лобанов и министр иностранных дел Будберг.

Наполеонова барка коснулась причала первой. Или так показалось? Однако тот, что в егерском мундире, в ком многие угадали самого императора французов, поднялся на бревенчатый настил плота и, поспешив к лодке Александра, протянул тому руку. И в следующий миг оба вчерашних противника, два, казалось, смертельных врага, обняли друг Друга.

Неповторимая, историческая минута, которую Чернышев никогда не забудет. Вот они оба, рядом, — величайший, наверное, со времен Александра Македонского и Юлия Цезаря полководец, политик, законодатель — и любимый до боли, добродетельнейший, всегда умеющий скрыть собственную тревогу под безмятежным мужеством воли, наш молодой монарх!

Юный Чернышев, можно сказать, недавно из боя, в котором ни слезинки не проронил, видя, как в огне, в дыму горящих переправ на реке Алле гибли его друзья, а здесь, среди праздника, поймал себя на том, что глаза полны слез!

Оглянулся украдкой — то же волнение на лицах товарищей-офицеров и удалых, видавших виды рядовых. Что это — восхищение величайшим, но все же чужим, два раза разбившим нашу армию и стоящим на рубежах России военным гением? Или — преклонение перед взявшим на себя всю тяжесть исторического шага нашим государем?

Наверное, и то и другое. Однако ни малейшего горького вкуса поражения не ощущал никто из стоявших на нашем берегу. Наоборот, каждый вдруг всем сердцем и разумом почувствовал, что мужеством, волей и неслыханной внутренней силой души императора Александра не только спасена, но неизмеримо высоко поднята воинская слава России и отныне поставлена рядом с ратной славой и доблестью Наполеоновых, первых, казалось, в Европе военных сил.

— Из-за чего мы воюем? — вскоре разнеслась фраза Наполеона, которую он якобы сказал, заключив в свои объятья российского императора. И решительно прибавил: — Поверьте, брат мой, самая искренняя и главная мечта всей моей жизни — быть другом России. Если мы будем вместе — великая Франция и великая Россия, не найдется силы, чтобы нас разъединить и победить, и тогда в Европе воцарится мир.

И Александр, лучезарно улыбаясь, говорят, протянул Наполеону руку со словами:

— Это и моя мечта — принести мир Европе.

Тильзит был объявлен нейтральным городом, и Наполеон пригласил Александра разместиться в доме невдалеке от того, где жил сам. Так свита и конвой оказались на том берегу. И Чернышеву, по-прежнему уваровскому адъютанту, но теперь уже штабс-ротмистру, довелось стать и свидетелем и участником встречи двух императоров.

Нет, он, разумеется, не присутствовал при беседах, которые проходили, как правило, с глазу на глаз, даже не всегда оказывался близко к августейшим особам. У него были свои, адъютантские, обязанности. Но сама его должность открывала немало возможностей быть в курсе дела и узнавать, иногда в числе первых, весьма существенное и важное.

Пока императоры беседовали с глазу на глаз, а великий князь Константин Павлович коротал время в застольях с храбрейшим из французских маршалов и зятем Наполеона Мюратом, старый дипломат князь Куракин и другие высшие сановники — с нашей и французской стороны — вели переговоры и готовили тексты меморандумов, с которых надлежало начинать отсчет новой эры.

Князь Александр Борисович Куракин, теперешний посол в Вене, потомственный дипломат, знал Чернышева еще с колыбели. Дружбу водил и с Александром Дмитриевичем Ланским, одним из екатерининских фаворитов, родным Сашиным дядей по матери, и Сашиным отцом, Иваном Львовичем, генерал-поручиком. И когда от несчетных ран ушел из жизни старший Чернышев, князь не оставлял семью своего доброго знакомого, опекал. И часто, а на праздники всенепременно, вдова генерал-поручика Евдокия Дмитриевна с сыном и двумя дочерьми была в московском доме Куракиных одной из желанных гостий.

Молодой штабс-ротмистр не то чтобы старался непременно попасться на глаза своему давнему благожелателю, но встреч не избегал. И как бы ни был, подчас до глубокой ночи, занят Александр Борисович, тем не менее минутку-другую уделял своему любимцу.

— Просишь в двух словах объяснить тебе диспозицию переговоров? Видишь карту европейских держав? Посередке на ней река Висла. Так вот еще до начала свидания, когда наш государь направил меня прозондировать почву, Наполеон указал мне на такую же карту и сказал: к западу от Вислы будет Франция, к востоку — Россия. А как же, ваше величество, Пруссия? Так, знаешь, что он мне в ответ, топая ногами? Нет для вонючей Пруссии, изрек, места на земле! Фридрих Вильгельм-де есть подлый король. И все они — подлая нация, подлая армия, подлая страна, которая всех обманывала и которая не заслуживает более никакого существования! Вот, видишь, как он — одним махом.

Вздохнул глубоко, расстегнул камзол и почесал волосатую грудь, зевая:

— Охо-хо! Будто и война закончилась, пушки замолкли. Ан нет, с этим извергом еще много крови попортим! Вся надежда на ангельский характер нашего императора и его стойкое упорство. Сказывали, будто бы он ему, супостату, мягко так, улыбаясь, возразил: нет, брат мой названый, Пруссию вы с карты не уберете. Это что ж, и Польшу, и Пруссию обратить в вечных врагов? Дудки вам, дескать, алчные французы!

Изо дня в день, вот из таких отрывочных разговоров, из того, что проронит собственный шеф граф Уваров, посылая с приказами то туда, то сюда, из словечек, невзначай подслушанных у Константина Павловича — своим у него стал! — слагалась более-менее цельная картина. Нет, вроде бы если уж честно, — скорее стеганное, из кусочков одеяло получалось. Но главная суть все же прояснялась: ладилось согласие! И Наполеон, передавали, со дня на день, не скрывая душевной радости, все увереннее и увереннее повторял: кроме России, у Франции нет и не может быть более надежной и достойной союзницы.

Ну а что из всего этого воспоследует? Что и как затеется после самих-то переговоров?

— А после праздников, сам знаешь, завсегда следует похмелье. Ты, кавалергард, небось уже изведал сие, прямо скажем, муторное состояние следом за дружеской вечеринкой — голова раскалывается, руки опускаются, а жить дальше, братец, все-таки, как ни противно, а надобно. Что, разве не так? — снова перед сном принимал у себя Александр Борисович молодого и сообразительного штабс-ротмистра.

Уставал за день. А все же поговорить не по-казенному да с близким человеком хотелось.

— Открывать посольства скоро зачнем. Они — у нас, мы — у них. Между нами, государь наш уже ко мне подольстился. Ты же знаешь, как он это умеет — обвораживать. Я прямо сжался весь, все хвори во мне разом заговорили. Увольте, взмолился, ваше величество, из молодых кого лучше приглядите. Зачем мне подагру свою в Париж волочить? Да, насилу, будто, пока отговорился.

У Александра Чернышева глаза даже заблестели:

— Отказались? А я-то грешным делом…

— Что — ты? — встрепенулся Куракин. — Знаю, у тебя, вертопраха, одни балы, танцы да барышни на уме. Конечно, Париж — это не Тмутаракань и даже не наша большая деревня — Москва. Шик, блеск, моды, наряды, актрисочки тож. Между нами, я и теперь еще со своими хворями по части мамзелей — не промах… Только посланник государя в Париже — это, голубчик, ныне такой пост! Тут в оба глаза гляди, а голову сложить — что плюнуть. Ты знаешь, к примеру, кто есть ихний Талейран?

— Чернявый такой? Еще на одну ногу припадает.

— Во-во! Истинный хромой бес! Ловок Бонапарт, хитер корсиканец, а Талейран его во сто крат лукавее. Да главное — коварнее. И, болтают, неимоверный мздоимец. Так что, ежели не сожрет с потрохами — продаст начисто.

Привстал с кресла Чернышев, молодцевато продефилировал по ковру взад-вперед, остановился перед зеркалом, браво подкручивая недавно отращенный ус. Бросил князю:

— То не для нас, солдат, ваша наука дипломатия. Наше дело — в седло и крути палашом налево и направо. И пусть катятся головы одна за другой. Чем больше — тем лучше. — И громко расхохотался: — А фигура и выправка у меня, Александр Борисович, что надо!

— За фигуру-дуру да за танцы тебя, паркетного шаркуна, знать, и держит подле себя император. Матушка твоя говорила, после Аустерлица государь тебя в Зимнем дворце и в Павловске императрице Елизавете Алексеевне и государыне-матери представлял как нового своего фаворита.

— Было такое, от вас не скрою, — с удовольствием вслух припомнил тот день Чернышев. — Я аккурат на дежурстве был. Вот государь и пригласил в покои императрицы. Восхитительная женщина, доложу я вам. Так мило мы с нею беседовали в тот вечер. Ну а с императрицей-матерью, то верно — в Павловске случилось говорить. С тех пор и та, и другая не обходят меня вниманием.

Князь покачал укоризненно головою:

— Вертопрах ты, Сашка, истинный вертопрах и, в придачу, — дамский угодник. С императрицами — особ статья. Там — придворный этикет. А вот касательно иных дам и барышень, видно, не одна по тебе слезы пролила. Жениться-остепениться еще не надумал? Хотя что я, дурак старый, едва из войны все мы вышли, еще и порохом за версту от твоего мундира несет. Куда молоденьких вдов да детей-сирот плодить? Вот, дай Бог, замиримся, все тогда и образуется. А я тебе такую пару бы подыскал — лучше и не надо!

— Благодарю покорно! — снова вскочил на ноги Саша, будто готовый в седло. — Без войны — я никто! Нуль. Помните, недаром же я в вашем доме при первой встрече с государем ему в своей давней мечте как на духу признался. Ратная стезя — моя дорога до гроба. Вот Наполеон, с чего начал? С самых малых офицерских чинов. А ныне затмил всех величайших полководцев. Так что и мой Тулон, и мой Аркольский мост — впереди. Буду, князь, и я генералом! А Бог даст, поднимусь и того выше. Чувствую в себе эту уверенность и знаю: есть там, на небосклоне, и моя звезда, которая осветит всю мою жизнь. Только не смейтесь. Это я вам в подтверждение разговора моего в тот день в вашем доме с императором.


Как живо, весело, радостно празднует всякий раз Москва коронации государей! И та, восемьсот первого года, не была исключением. Кто был на тех торжествах, навек сохранит в себе ощущение счастья и гордости, что оставили те дни.

Празднества начались в Кремле, в Успенском соборе, а затем в течение нескольких дней продолжались приемами и балами, которые давались, почитай, во всех знатных домах. Чернь же, сиречь — простой люд, гуляла на улицах первопрестольной, где водки и разных вин — море разливанное, столы же ломились от всевозможной снеди и тоже, как и выпивка — даровой.

Едва ли не на самый большой бал в дом к князю Куракину съехалась тогда вся Москва. Шутка ли, сам только что помазанный на царство избранник Божий пожалует! Он и вошел в залу — ну, истинный ангел — с супругой Елизаветой, тоже неземным, небесным созданием. И хор грянул: «Александр, Елизавета, восхищаете вы нас…» Когда был сочинен этот гимн, никто не ведал, но ясно было — к сему достославному торжеству.

Объявили первый танец — экоссез. Дамы встали с одной стороны, кавалеры, как водится, с другой. И надо же случиться — место подле императора досталось молодому человеку по фамилии Чернышев. Совсем юноше, едва вышедшему из отроческого возраста. На нем были светлые — по моде — панталоны и шоколадного цвета фрак.

Юноша представился императору, и государь к удовольствию своему приметил, что тот не стушевался, не оробел. Напротив, ловко и непринужденно, будто и не с государем вовсе, повел о том, о сем сначала как бы ничего не значащий разговор, какой бывает при первом знакомстве в свете.

Здесь, однако, следует сказать, что и самому императору шел двадцать четвертый год. Конечно, разница в каких-нибудь восемь лет — немалая. И старший всегда, хотя даже и не показывает этого, но чувствует свое превосходство. Однако молодые легко и сходятся. Они скорее, чем старики, скажем, способны понять друг друга. Так, наверное, произошло и в сем случае. Хотя еще раз напомним о той огромной дистанции, которая сих молодых людей разделяла — императора всея Руси и сына какого-то там генерал-поручика, пусть и заслуженного, и в военных кругах известного.

А тут со стороны государя вопрос: чему мечтает он, тезка Александр, посвятить свою будущность?

— Не только будущность, ваше величество, но настоящее жажду без раздумий отдать военному поприщу, как и мой батюшка.

Государь одобрил выбор молодого человека. Первого же взгляда было достаточно, чтобы сразу определить — отличный выйдет офицер. И рост, и стать, и открытый, исполненный достоинства взгляд, и блестящий французский язык, на котором легко и свободно, точно сам был с берегов Сены, изъяснялся юный знакомец.

Однако, поступить сразу в военную службу, тем более в гвардию, куда и самому государю уже хотелось его зачислить, было нельзя. Для этого следовало быть принятым в пажеский кадетский корпус.

Может, юноша согласится пойти по статской все-таки линии? В этом случае он, император, уже теперь имеет право предложить ему звание камер-юнкера.

Чернышев меж тем от лестного предложения решительно отказался:

— Сердечно благодарен вашему императорскому величеству за внимание к моей персоне, но меня ждет удел воина.

— Ну что же, — промолвил государь, удовлетворенный достойной всяческих похвал твердостью юноши, — будь посему! Зачисляю тебя в пажеский корпус, откуда ты через два года выйдешь офицером гвардии.

Молодой император, можно сказать, следил со вниманием за каждым шагом Чернышева, вплоть до того, когда тот вышел из корпуса уже в чине поручика.

Оказалось, не только прежде отмеченными добродетелями, воспитанием и отменным знанием французского да еще немецкого обладает новоиспеченный кавалергард. Он — и первый танцор и изысканный на дворцовых балах кавалер, от которого все дамы, независимо от возраста, просто говоря, без ума!

Что ж, у меня верный глаз на людей и тонкое понимание человеческой природы, — мог бы сказать государь, невольно любуясь своим протеже.

А как же князь Куракин, в доме которого так счастливо, отмеченная участием самого государя, началась сия карьера сына его давних и добрых знакомых? И он сим случаем гордился, само собою, не забывая как-то оттенить в счастливом деле и свою роль.


Свидание в Тильзите, занявшее две недели, шло к завершению. Французская гвардия давала молодцам-преображенцам обед и перепилась. Русские оказались сдержаннее. Может, из страха не упасть лицом в грязь в буквальном смысле этого слова. Ответный же обед вовсе не дали потому, что в царском обозе, в отличие от императорского французского, не оказалось в достаточном количестве фарфора и хрусталя. Да и непривычным показалось русским гвардейским офицерам, да и рядовым обниматься и слюнявиться с мусью, которые недавно так беспощадно их побили.

Однако дела, получившие на берегу Немана свой ход, разворачивались и набирали скорость в Петербурге. Прибыл с посольством генерал Савари. Тот самый, что два года назад уже объявлялся в русском станс не то парламентером, не то лазутчиком.

И российское посольство составилось во главе с графом Толстым. Правда, граф смотрел волком на самого Наполеона и на ту высокую честь, которую ему оказал Александр, направляя в Париж. Было ясно, что никаким дипломатическим флером этот человек не станет прикрывать своей неприязни к Бонапарту, хотя вроде бы дал понять царю, что если нет другого выбора, что ж, как говорится, он постарается, а там — стерпится — может, и слюбится. Впрочем, в это он сам плохо верил.

Царь же, чтобы сразу придать высокое значение дружбе и союзу с Францией, определил включить в штат миссии представителей российского воинства. И наметил в числе трех офицеров кавалергарда Чернышева.

Все три представших пред очами государя кандидата встрепенулись, зарделись, когда царь объявил им о такой чести. И стали собираться в путь. Но, как часто бывает в подобных случаях, вскоре дали отбой. Царь передумал, или ему кто отсоветовал, дескать, не по этикету, принятому в Европе, да к тому же — незачем так расшаркиваться перед Бонапартом, а только молодые люди остались дома.

Конечно, отменно было бы покрасоваться в Тюильри или в иных парижских дворцах, на тамошних дам полюбоваться и самих себя показать — не медведи, чай, не увальни какие! Но не случилось — о чем горевать? Балов и тут, в Петербурге, Павловске, Царском Селе и Петергофе, не говоря уже о родной Москве, — не счесть. Кружись до самого упаду!

Так Чернышев и продолжал жить и, конечно, служить исправно. Эго у него была не блажь, а истинная планида. Сама война подтвердила его успехи в службе и убедила, что с каждым годом все короче и короче будет становиться его путь к вожделенной мечте — генеральскому чину.

Но о Париже нет-нет да иногда напоминал сам император.

— Не жалеешь, Чернышев, что не побывал во французской столице? Однако помни: при первой же возможности пошлю тебя в сей славный город.

Чернышев учтиво и воспитанно улыбнулся: хотя лишь на словах, но вновь государь проявил к нему внимание.

Однажды же на каком-то очередном балу во дворце император подозвал к себе веселого, раскрасневшегося от танцев любимца-кавалергарда. Глаза у того так и сверкали от возбуждения, тонкий, прямо-таки девичий стан был гибок — одно загляденье, а не офицер!

— Вижу, доволен успехом? Однако не расстрою ли я твои забавы, если дам тебе поручение, которое удалит тебя на время из Петербурга? — произнес Александр Павлович.

Чернышев принял слова царя за милую шутку. Император же продолжил вполне серьезно:

— Приходи ко мне завтра поутру.

А назавтра в кабинете просто, без обиняков сразу объявил:

— Поедешь в Париж. Передашь нашему посланнику графу Толстому письмо, в котором заключено другое — к императору Наполеону. И с ответом от него возвратишься ко мне.

Первая аудиенция

Хандра, не столь редко посещавшая графа Петра Александровича Толстого, обычно как возникала невзначай, так вскоре и проходила. А тут чуть ли не всю неделю — сплошная душевная муть.

Натурально, позволил себе днями на императорской охоте откушать лишнего. Иначе, как ни презирал этих выскочек-маршалов, вчерашних конюхов и трактирных половых, вряд ли высказал бы им в глаза, что о них думает. А после застолья — как понесло!

Охота кончилась, от столов уже отвалили. Наполеон, как привык ни с кем особенно не церемониться, подался, не простившись и ни на кого из приглашенных даже не взглянув, домой, в Париж. И другие стали разъезжаться.

Графу проворнее бы в свою коляску. Да разомлел, знать, чуток, замешкался. Тут и пригласи его в свой экипаж Мишель Ней. Рыжий Мишка, рубаха-парень, он и вообще-то всегда отменно веселый, а здесь, после трапезы, понятное дело…

Поехали. И с разговоров об охоте не заметили, как свернули на любимое занятие маршала — войну. Тут и завелся Петр Александрович, сам генерал, да брякнул прямо в лицо: дескать, будь императором России не Александр, который слишком слаб и нерешителен, а он, Толстой, давно бы начал войну с вами, французишками, и разделал бы вас под орех. А границы российской державы одним концом вывел бы к Эльбе, другим — до самой, к примеру, Венеции.

Маршал Ней, как о нем сказал когда-то сам Наполеон, в тонкостях политики разбирается, как последний армейский барабанщик. От подобных слов тут же полез на стенку. Да из тебя, дерьмо ты, а не генерал, не дожидаясь никакой войны, сейчас же все кишки выпущу. Короче, бросаю вам, посол, вызов на дуэль.

В убийство скандал все же не перерос. Но до ушей императора, надо думать, свара сия дошла как пить дать! Теперь на очередном лави, как называют здесь высочайшие приемы, жди публичного разноса. Бонапарт миндальничать не умеет. Стремительно, как коршун, подлетит к намеченной жертве — и прямо в глаза все, что о ней думает. Посол не посол, дама не дама, а в присутствии всего двора и иностранцев — унижение, от которого тотчас провалиться под пол.

Нет, зря он, граф, со своими взглядами дал упечь себя во вражеское логово. Напрасно пообещал Александру смирить гордыню — ничего путного из такой дипломатии, как видно, не выходит. А теперь, в довершение всего, жди прилюдного оскорбления за свою выходку от этого, прости господи, самозваного императора — Бонапарта.

Вот почему маялся, существуя в отвратной душевной смуте, российский посол, когда новая напасть свалилась на голову: из Петербурга — курьер его императорского величества!

Велел тотчас ввести. Узнал одного из молодых кавалергардов, что, как мухи, мелькали при дворе, спросил: что привез?

— Письмо императору французов, да немедленно чтобы в руки его величеству.

Нате вам! Значится, ступай теперь добровольно в самую, что называется, пасть!

Однако ж пустил, как было принято в дипломатических сношениях, прошение о высочайшем приеме через министра иностранных дел. Смекнул, что представления иностранцев происходят обычно раз в две недели и, получится, свидание можно будет, к счастью, оттянуть. Курьеру же приказал: жди.

— Понадобишься когда мне, чтобы с ответом возвращаться в Петербург, найду. Да гляди, в Париже больно не распускайся. Знаем мы нашу русскую натуру гуляк да пьяниц, а то еще ходоков по мамзелям. За границей вы все как кобели, сорвавшиеся с цепи…

Однако не успел назавтра курьер выспаться с дороги — посол сам к нему в комнату:

— Привез на мою голову забот, шалопай этакий! Не через две недели — сей же час император требует к себе. Да с тобою вместе. Так что собирайся. И смотри там, у него: ни единого лишнего слова! Лишь: так точно, ваше величество, никак нет, ваше величество! Понял?

А чего было не понять? Быстро оделся, глянул на себя в зеркало: адъютантский мундир, введенный недавно в гвардии на французский манер, с эполетами и аксельбантом, сидит, как влитый. Подкрутил ус, щелчком смахнул с груди какую-то пушинку, подмигнул себе же самому чуть раскосыми своими азиатскими глазами — хоть под венец, хоть к самому Господу Богу, а не только к императору Франции! И когда уже в Тюильрийском дворце попросили в императорский кабинет, четким шагом подошел к столу, за которым сидел он, Наполеон, и доложился.

Как ни выполнял строго правила устава и дворцового этикета, а душа была готова в восторге выпрыгнуть из груди. Просто чувство такое возникло: тот, кем недавно в Тильзите восхищался на отдалении, вот он, перед тобою и к тебе же встает навстречу!

Быстрое, крепкое пожатие маленькой руки. Лицо вблизи — матовой белизны. На лбу и вокруг губ ни единой морщинки. Темные редкие волосы слегка свисают челкой. Глаза серые.

Взгляд в мгновение обежал сначала красивую, подтянутую фигуру молодого офицера, потом посла, в сторону которого — лишь кивок, и снова перебежал на военного.

— У вас ордена? За что? — молниеносный проход от стола по кабинету.

— Владимир с бантом — за Аустерлиц и Святой Георгий — за Фридланд.

Поворот к собеседнику.

— О! Значит, вы были в тех жарких делах? И каково ваше, военного человека, впечатление? Мне интересно мнение профессионала именно с вашей, русской, стороны.

— Ваше величество, Аустерлиц — верх вашего полководческого искусства. Там вы могли бы победить нас и австрийцев, расчленив наши силы и уничтожив нас по одиночке, как вы обычно и поступаете. Но вы сделали больше — вы сотворили из этого сражения шедевр. Насколько я понимаю, вам под Аустерлицем нужна была не просто победа, а триумф. Вот почему вы заманили противника в капкан и затем не по частям, а целиком и полностью его разгромили.

Лицо Наполеона не дрогнуло ни одним мускулом. Лишь глаза чуть оживились.

— Только мое великодушие избавило тогда вашего императора от плена. Если бы я позволил себе дать приказание Сульту и Бернадоту преследовать остатки ваших войск до конца…

— Позволю заметить, ваше величество, что вот тут вы серьезно ошибаетесь. Арьергард нашей армии был надежен, и он никак не допустил бы, чтобы свершилось то, о чем вы только что изволили упомянуть. Посудите сами, ваше величество. На пути ваших войск, если бы они продолжали преследование, в Голиче оказалась бы широкая река. Ее надо было бы форсировать. А наши передовые части через нее уже успели переправиться. Они могли, безусловно, сдержать ваше наступление у этой водной преграды, а затем беспрепятственно следовать далее, поскольку за Голичем все дороги оказались свободными.

— Вы так полагаете? — снова повернулся на каблуках к собеседнику Наполеон. — Давайте присядем, молодой человек. Мне весьма любопытны ваши суждения. А как вы оцениваете кампанию в Пруссии? Говорите, главный российский военный орден вы заслужили за Фридланд?

— Так точно, ваше величество! — Чернышев искоса бросил взгляд на посла, забытого императором и присевшего на стуле в нескольких шагах от маленького круглого столика, к которому Наполеон провел молодого гостя.

Император нетерпеливо раскрыл табакерку, но вынул из нее не щепоть табаку, а кусочек мятной лакрицы и положил в рот.

— Я жду вашего рассказа.

— Вы отлично помните, ваше величество, — начал Чернышев, — как по вашему приказу были подожжены все мосты через Алле. Путь нам к спасению был отрезан. Началась гибель нашей армии. Одна надежда — найти броды. Мне чудом удалось разыскать широкую отмель и тем спасти многих отступавших. Что же касается мужества, нашим воинам храбрости было не занимать. И если бы не просчеты…

— Да-да! — согласился Наполеон. — Стойкость ваших войск — выше всяческой похвалы. Признаться, отвага ваших солдат поначалу даже помешала мне разглядеть ошибку вашего командования, стянувшего все ваши войска в одно место. Я полагал: нет же, где-то скрытно поставлены резервы! И я — медлил. Я терял время. И только поняв, что подкреплений нет и не будет, атаковал!

— Если мне будет позволено вашим величеством, я мог бы указать вам еще на одну некую случайность, которая могла бы стоить вам поражения, — спокойно продолжил Чернышев, точно разговор был не с великим полководцем, а скажем, на разборе учений в родном полку да еще с такими же товарищами, как он сам, без участия крупного начальства. — Я — о битве при Эйлау. Помните, чем она завершилась: ни мы, ни вы не в состоянии оказались предпринять на следующее утро никаких наступательных действий. Но недавно в Петербурге мы с вашим посланником генералом Савари случайно разговорились о тех событиях. И он признался: французы начисто были бы разбиты, если бы русские атаковали. Ударь Беннигсен вновь, он мог бы взять по крайней мере полторы сотни пушек, под которыми, оказывается, были убиты все ваши лошади. Нерешительность же Беннигсена, выходит, вас спасла.

Наполеон встал. Было очевидно, что как и его мысли, быстрые и импульсивные, он сам требовал движений, не выносил ни минуты спокойствия. Мысли в его голове пульсировали постоянно, и никто не мог поручиться, какая новая идея последует за только что высказанной.

— Я непременно напишу императору Александру о том, что вы мне понравились и попрошу его в следующий раз прислать именно вас, — неожиданно, на ходу произнес Наполеон, возвращаясь к столу. — Мне передавали упрек в том, что я никогда лично не принимаю у себя и ничем не отмечаю русских офицеров, которых посылает в Париж император Александр. Но мне, простите, о них никто не докладывает! Только случайно я узнал от своего министра о вас, господин Чернышев. И, как видите, вы — в моем кабинете. Чему я, повторяю, очень рад.

Наверное, Наполеон вовремя оборвал себя, потому что вдруг вспомнил встречу с другим русским посланцем государя — князем Долгоруковым когда-то под Аустерлицем.

Нет, не все, оказывается, русские офицеры лощеные дубины и самовлюбленные зазнайки. Можно научиться говорить по-французски, но с первых же слов выказать тупость и необразованность. А главное — отсутствие ума и умения самостоятельно мыслить, быть открытым собеседнику, хотя этот собеседник, как сейчас, — монарх, высшее существо.

Сколько же таких при французском и при русском дворах — надутых, пустых щеголей, лукавых и трусливых льстецов, которые, чтобы только угодить, готовы говорить все, что взбредет в голову, лишь бы произвести впечатление, угодить и извлечь для себя пользу. И при этом — ни одного слова, которое было бы хоть отчасти, хоть самым малым намеком неугодно его величеству!

Да что, он дурак, такой лизоблюд, чтобы лезть в петлю? Лучше ужом проползти, гаденько подольститься, чем вот так прямо — о чем сам думает, что, однако, легче порою скрыть, чем произнести вслух.

«Нет, я непременно отблагодарю присланного ко мне курьера, — еще раз сказал себе Наполеон. — Кто высказал мысль о том, что в ранце солдата — жезл маршала? То-то! Пусть и он, русский император, помнит эти мои слова и знает, что для меня нет больших и малых чинов. Я ценю людей не по званиям и эполетам — лишь по тому, что они из себя представляют. И потому у меня маршалы — да, из вчерашних солдат и сержантов. И пусть сегодня представленный мне Чернышев невелик чином, но и он должен быть замечен и отмечен именно по своему уму».

Чернышев поднялся, когда в очередной раз император встал из-за стола. Русский гость оглядел кабинет. Ничего лишнего и ничего из ряда вон выходящего. Стол письменный — большой, красного дерева. У стены — несколько стульев да столик, за которым они только что беседовали. Бросилось в глаза, что окна выходят в сад и на набережную Сены. Теперь, в феврале, деревья были черны и голы. И хотя в Париже не стояла такая зима, как дома, в России, на улицах было холодно и ветрено. Но вид на сад и набережную был прекрасен.

Наполеон перенял взгляд гостя.

— Нравится Париж? Ах, еще не успели многое увидеть. Париж прекрасен! В нем каждая улица и каждый дом как бы говорит вам: запомните нас во всех подробностях.

— Не считаете ли, ваше величество, что мне когда-нибудь придется брать этот город штурмом? — вдруг услышал собственный голос Чернышев и сам поразился неожиданной смелости своей шутки.

Возникла пауза. Граф Толстой — успел заметить Чернышев — стал изжелта-белым.

Он же, Наполеон, к кому обращена была фраза, скрестив руки на груди, ответил:

— Вы полагаете, что вам, русскому офицеру, доведется когда-нибудь брать Париж? Допускаю, на балах — да! Не армия моя, но женщины Парижа пусть будут у ваших ног.

Итак, желаю приятно провести время в городе, в который я и сам влюблен с юности. Да, с таких же, как и ваши теперь, лет…

Лишь по выходе из дворца прошла растерянность Толстого. И бледность сошла с его изжеванного пятьюдесятью годами обрюзгшего лица.

— Ты, братец, в своем был уме? Как ты, шалопай этакий, позволил себе разговаривать с его императорским величеством?.. — сиплым, сдавленным голосом возбужденно проговорил граф. — Напишет! Александру, сказал, напишет о тебе. А ежели о твоей дерзости и сумасбродстве? Нашелся стратег — об ошибках наших военачальников взялся судить! Да и его учить, полководца! А в конце уж и вовсе рехнулся: Париж, сказал, штурмом возьму!

Тут вспомнил, какие слова сам ляпнул намедни маршалу Нею, и снова посерел лицом. Аж испарина прошибла: мало что за себя — за этого недоумка, если до государя дойдет, ответ придется держать. И потому поспешил заверить:

— Моли Бога, чтобы пронесло и Наполеон забыл твою наглость. А коль немилостью обернутся твои речи, уж за моею спиною, наперед тебе обещаю, не скроешься… Ну, ступай. Пошляйся по ихним злачным местам да ресторациям. А может, к твоей персоне кого в чичероны определить?.. Ну, тебе виднее. Тогда покедова, адью. А я — к себе: дела…

О, Париж, Париж!..

Еще вчера, едва на обширной равнине открылся Париж почти во весь свой размах, Чернышев из окна кареты определил: будет поболее не только нашей северной столицы, но и матушки-Москвы.

И забилось ретивое: вот же, сейчас ступлю на самые, наверное, священные камни Европы! Наконец-то он передо мною, город — сей предмет мечтаний, который на протяжении многих веков был для всего мира образцом вкуса и мод, одно имя которого с благоговением произносится учеными и неучеными, философами и щеголями, художниками и невеждами.

Слова эти, кажется, совсем недавно он вычитал у Карамзина в его «Письмах русского путешественника» и сейчас проверял себя: разве не такие же чувства испытывает и он сам? И, когда въехал уже в улицы, узнавал почти в том же порядке все, о чем сообщал писатель в своих «Письмах». Не о том ли недавно говорил Чернышеву царь, когда уверял, что все, что он когда-то узнал о Париже из книг, сделало этот город для него близким и узнаваемым?

Вот на правой стороне — предместья Монмартр и дю Таниль, по левую сторону, за Сеною-рекою, — Сан Марсель, Мишель и Жермен. Ну а высокая готическая громада — то ж знаменитый Собор Парижской Богоматери!

Однако вместе с Карамзиным наш путешественник припомнил вдруг и своего учителя-француза, милого и забавного аббата Перрена. Это ему, несказанно строгому и требовательному в классной комнате, с самого раннего детства он был обязан и отменным знанием языка, и рассказами о многих странах Европы, в первую очередь, конечно, о Франции и ее главном городе.

Сей город, учил аббат, назывался некогда Лютециею, а имя Париж, или по-французски Паризи, значит попросту — народ, которому покровительствует Изида. Во времена же Юлия Цезаря город значился столицею Галлии.

Впрочем, не ко времени и не к месту было теперь пробиваться сквозь пласты истории — глаза жадно впитывали все, что открывалось вокруг.

Юный русский кавалергард не спеша вышагивал, кажется, по тем самым улицам, где вчера его мчал экипаж. И пытался теперь же, как бы в один прием, постичь: а что же все-таки такое этот Париж как город, как скопище самых разнообразных домов и народа? А он, как и дома в нем и люди, — разный. И так не похожий, скажем, на Петербург или Москву.

В отличие от молодой русской столицы, где в центре обширная Дворцовая площадь, Невский как стрела, — Париж в главном своем районе оказался лабиринтом узеньких, извилистых улочек и закоулков. А поскольку строения здесь высокие, то улицы, ни дать ни взять, — форменные ущелья.

Верхние этажи, что встретишь не часто у нас, выдаются над нижними. Великолепные же новые здания высятся рядом с невзрачными покосившимися строениями, наверное, помнящими седые времена Генриха Четвертого, а то и какого-нибудь Карла Великого.

На улицах же чего только не встретишь! Вон целый ряд лавчонок, до самых что ни на есть времянок, сооруженных на живую нитку: жаровня с раскаленным углем, над нею кусок парусины или огромный зонт вместо крыши.

«Наша родная московская Сухаревка или обжорки в Охотном ряду и на Красной площади!» — сразу пришло в голову знакомое сравнение. И от нее, этой мысли, вчера еще далекий, чужой Париж вдруг сразу показался если и не родным, то понятным.

В лавках же и на лотках вразнос — чего душе угодно: ножки и телячьи легкие, устрицы и рыба, огниво для ружей и чернила, чтобы писать манускрипты или выводить любовные письма. А это — крысиный яд. Хочешь трави хвостатых тварей, а то, с каким соседом враждуешь, подсыпь белого порошка ему в тарелку.

Но последнее так, к слову. Уж больно разыгрывается фантазия, когда пробираешься по средневековым улочкам, и воображение нет-нет да и нарисует какого-нибудь злодея, прячущего под плащом кинжал и зорко озирающегося по сторонам, выглядывая жертву. Вон же и кинжалы, и рыцарские доспехи — все выставлено на продажу! Словно все здесь только и готовятся к дуэлям или попросту к тайному разбою.

Меж тем стоит только перевести взор на толпящихся повсюду обывателей, как сия подозрительность развеивается словно дым. Вон степенно прогуливаются в высоких шляпах и узких, по моде, панталонах, с тростями в руках, унизанных перстнями, два молодых щеголя. И, обгоняя их, сияя милыми кокетливыми личиками, пропархивает стайка юных мадемуазелей, должно быть, продавщиц какого-либо магазинчика мод. А следом — еще пары. Но уже пожилых, важно шествующих, скорее не по делам, а в виде моциона, дородных месье.

А экипажи, коляски всевозможных фасонов, с гербами и позолотой, так и снуют, изворотливо прокладывают себе путь в улочках-ущельях.

Цокот копыт, грохот железных колес, шарканье тысяч ног, громкие выкрики никого не стесняющихся и ничем и никем не ущемляемых людей, откровенный, заразительный смех.

Нет, все это не похоже на Петербург, где встают и ложатся под треск барабана, где на Невском гуляют чинно, с показным достоинством, словно каждый проглотил по аршину, где чопорность и сдержанность выдают скорее неуверенность и робость, нежели благовоспитанность.

«Однако зря я уж так осуждающе о нашей благовоспитанности, — остановил свои рассуждения Чернышев. — Ну где ты увидишь такое у нас, чтобы парни с девками целовались на улицах открыто, что называется напоказ? А тут — на каждом углу, невзирая на проходящих мимо, — парочки бесстыдно, в открытую обнимаются. Нет уж, по мне лучше наша чопорность, чем их, прости, Господи, бесстыдство! Сам не паинькой рос и со слабым полом знаю, как управляться. Но есть же в нежных отношениях что-то такое, что принадлежит лишь двоим, а не всей улице!»

Пока так про себя рассуждал, оказался на какой-то улочке с вывесками. Начал читать: «Кофейная Тюртона», «Роше де Канкаль». Все злачные места, модные ресторации. Не их ли имел в виду граф Толстой, напоминая о том, как следует себя вести в Париже? Будьте покойны, господин посол, сегодня не налижусь и не соблазнюсь очаровательными гризеточками.

На уме — иное. Еще в Петербурге дал слово друзьям, что провожали с шампанским до самой Нарвской заставы: первый же вечер в Париже посвящу опере.

А вот и театр. Посему не в модную ресторацию, а в крошечную кофейню заскочил, чтобы напиться кофею с булочкой-круассаном.

Перед театром — в два ряда кареты. В широкополых шляпах с черными и белыми страусовыми перьями лакеи указывают приехавшим, где поставить экипажи. В руках у лакеев — горящие факелы: смеркается быстро.

Войдя в фойе, замер от сверкания золотого шитья мундиров, алмазов звезд, радужного отлива шелков дамских туалетов. Тут же вежливо был остановлен каким-то офицером, похожим на одного из тех, кого нынче днем видел в приемной французского императора. И не ошибся. Офицер — воплощенная воспитанность — проводил в зал и, не переставая улыбаться, указал на ложу рядом, как он объяснил, с императорской.

— Извольте пройти со мною, — сказал сопровождающий. — Это распоряжение его величества — препроводить вас, личного адъютанта императора Александра, в ложу для самых почетных гостей.

Чернышев слегка покраснел, собравшись разъяснить недоразумение, что никакой он не личный адъютант, а просто офицер, выполняющий случайное приказание своего государя, но сопровождающий не дал ему раскрыть рта.

— Мой император дал указание — всюду вас сопровождать, где бы вы ни пожелали появиться. Как завтра насчет Лувра? Я буду вас ждать.

А с кресел на него любопытствующие взгляды самой расфранченной и роскошной публики. Что это-де за персона, не король ли какой незнакомой державы?

Впрочем, гость тут же поборол смущение и принял как должное внимание, которое ему решили оказать. Да так легко, естественно и просто повел себя, будто и в парижской опере, и в Лувре, который посетил назавтра, он бывал уже немало раз.

Со стороны Чернышева сие было не бесцеремонность и развязность, которые характерны для некоторых молодых людей, а особое свойство его открытого характера, его умение быстро сходиться с людьми. К тому же, добавим, он успел тонко усвоить манеры придворной жизни, где подчас важнее научиться делать вид, нежели на самом деле глубоко в чем-либо разбираться.

А еще Чернышев обладал выдающейся памятью и необыкновенными способностями многое схватывать на лету, отчего не только его манеры, но и знания поражали.

За те несколько дней, пока Чернышев ходил по театрам и музеям, он успел восхитить собою всех, с кем ему довелось встречаться. Казалось, он ничего не делал, чтобы понравиться, произвести впечатление или же завести новых друзей. Но все враз тянулись сами к этому открытому молодому человеку, с которым с первого же знакомства чувствовали себя легко и непринужденно.

Меж тем пребывание в Париже завершалось. В последнее утро, раздумывая, какое приглашение на сей раз принять и с кем из новых знакомых повидаться, он узнал от служителя отеля, что его ожидает какой-то месье, отказавшийся, однако, назваться. Чернышев тотчас спустился и не смог сдержать радостного восклицания:

— Ба! Да ты ли это, Платон?

И тут же заключил в объятая неожиданного гостя.

— Осторожно — рана! — только и успел вскрикнуть гость. — Ты же как медведь. Так облапил, что не продохнуть. Ну, здравствуй, Саша!

— Ах, Каблуков! Это такая для меня радость — видеть тебя живым и, вопреки твоей, говоришь, ране, здоровым. Ну, поднимемся ко мне. Или вот что — давай, брат, по случаю такой встречи — в кабак! И веди ты, парижанин, меня в самый дорогой. Платить буду я. И — по-царски, поскольку — царский курьер.

Оба расхохотались.

— А я, понимаешь, случайно узнал о тебе. В нашем посольстве бываю частенько. Вчера и услыхал: прибыл из Петербурга курьер Чернышев. Так что еле дождался утра…

Стол в ресторане потребовали самый удобный — у окна, в отдалении. Чернышев, пробежав карточку, поданную гарсоном, потребовал рейнского карпа, женевскую лососину, вестфальскую ветчину, суп из черепахи. Из французской кухни заказали руанскую утку.

Вина выбрал Каблуков, решивший блеснуть своими знаниями и вкусом. А водочку согласно определили оба. Какая же встреча двух кавалергардов да без родного русского напитка?

«Да, сегодня, ваше сиятельство, граф Петр Александрович, я в точности и всенепременно доведу до ума ваш совет. Налижусь, видит Бог, коль встретил товарища, которого считал погибшим», — лукаво усмехнулся про себя наш герой.

— Ну а брат Владимир что? — осведомился вслух. — Вы ведь оба тогда под Аустерлицем сгинули.

— Живой, — сообщил Платон. — Из-за него-то я и застрял здесь. А дело вышло такое. Его, безнадегу, французы сдали на попечение местных жителей. Я же, как легкораненый, оказался в плену. Когда состоялся обмен пленными, мог бы и я вернуться домой. Да без Владимира как? Плох он еще был, когда довелось его разыскать. И решил: пока не поставлю брата на неги, о возвращении забуду. И определился я на службу в имение одного маркиза. Хозяйство маркизово — вроде конезавода по-нашему. Ну а какой кавалергард не лошадник? Он же, маркиз, поставщик коней для кавалерии. Доходное дело, как ты понимаешь. Да и я с братом смог кое-что на дорогу домой прикопить. Если бы ты, Сашка, знал, как тянет в Россию!

— Бывшего вашего командира, князя Репнина видел недавно, — сказал Чернышев. — Генерал-майор. Однако пока — в отпуске: тоже мучают раны.

— Так мы же с Николаем Григорьевичем вместе оказались после боя. Лежим, еле живые, в крови, в грязи. А к нам сам Наполеон со своею свитой — на коне, — и Платон поведал о той памятной ночи. — В общем, французский император добрые слова нам всем сказал, за мужество наше и солдатскую стойкость похвалу высказал. Только мы своему государю честью служили, жизни за него не жалели.

— Бог и государь вам воздадут должное.

— Эх, Саша, об одном лишь моя мечта — быстрее бы в родной полк! Вот еще бы немного накопить деньжат, чтобы как раз на дорогу хватило…

Не заметили, как опустошили все, что имелось. Тряхнули бутылками — пусты. Велели гарсону, к его нескрываемому удивлению, вместо кофе доставить еще бутылку коньяка.

— Вот что, — подвел итог разговору Чернышев, — вези меня тотчас к брату, туда, где вы квартируете. Или лучше безо всякого якова — сбирайтесь оба со мною в путь! Беру вас с собой.

Платон аж привстал, развел руками то ли в растерянности от нечаянной радости, то ли для того, чтобы от радости этой тут же друга обнять.

— Сашка, родной ты мой! Чем, скажи, мне тебя отблагодарить? Одно скажу: вовек с Владимиром тебя не забудем. Отныне ты мне как второй брат.

«Да будет тебе, Платон, — хотел остановить однополчанина Чернышев, но тут же подумал: «Вон как — до самого донышка души, до жгучей слезы пробирает даже сильного человека, если вдруг он теряет родину. А что в самом деле выше сего понятия для всех нас, ежели не тот край, где мы появились на свет, край, который не променять ни на какую иную землю обетованную?»

Имеющий уши да услышит

Немногим более месяца прошло, а словно минул всего один день. Казалось, чуть ли не вчера уехал Чернышев в Петербург, а уж снова здесь, в Париже.

Старый генерал граф Толстой проделал не одну кампанию. Знает, что такое гонцы. Особливо, если они — государевы. Но такой прыти, что, почитай, в оба конца через всю Европу за тридцать четыре дня, не встречал.

— Не сапогами ли скороходами обзавелся?

— Крыльями, ваше сиятельство.

— Тогда, знать, по важнейшему делу послан. Не стряслось ли что? — насторожился посол.

— Виктория наших войск на севере, ваше сиятельство. Заняли Финляндию, которой владели шведы. Теперь мы — под самым Стокгольмом. Ботнический залив перейти — и Швеция на коленях.

— Вот они, суворовские орлы! Один князь Петр Багратион чего стоит! Сколько же с ним, моим тезкой, вместе исхожено в походах! Что ж, эту весть о русской виктории ты и нашему союзничку привез?

Догадку графа Чернышев подтвердил.

— Да, — протянул Петр Александрович, — вот они, плоды Тильзита, что навязал нам хитрый Бонапарт. Сам захапал, считай, всю Европу, а нам — ошметки с барского стола, как каким-нибудь холопам. Вон и Финляндию нам, как шубу с барского плеча, бросил — берите, мол, то, что мне не нужно, а что до другого — ни-ни без моего разрешения!

Было видно: граф не против новых приобретений России, да оскорбляло его, что Александр стал, в его глазах, лишь послушным исполнителем чужой воли, а не монархом великой державы, что сама себе — указ.

— Ну да что уж теперь, коли связали себя с дьяволом! — махнул рукой посол. — Пока наши солдатушки воюют в лапландских льдах, он, Бонапарт, уже Испанию прибирает к рукам. Собственной персоной в те благодатные края подался. А где он сам, там жди скорой победы. Ну, давай пакет, что привез. Вернется Бонапарт — тут же ему и вручу.

— Никак нельзя, ваше сиятельство. — неожиданно для Петра Александровича проявил упорство Чернышев. — Велено срочно — и в собственные руки.

Граф посерел лицом.

— Как? В обход меня, государем же и наделенного чрезвычайными полномочиями? Император Александр так тебе и велел со мною поступить?

— Да как вы неверно поняли мои слова, ваше сиятельство! Какой обход, дорогой Петр Александрович? Одно только было мне велено: срочно его императорскому величеству. А коли он теперь не в Париже, значит, найти его и скакать к месту его пребывания. Вот она, задача!

— Ну что ж, скачи, коли велено, — сменил тон граф Толстой. — Скачи. Только гляди — голову не сломай. Знаю, чую — ты из тех молодых да ранних, что готовы всех нас, стариков, обскакать. Однако попридержать бы вам чуток свою прыть. Эго говорю тебе я, старый генерал и старый, видавший виды царедворец. Знаешь, как случается — высунулся раз-другой, на тебе уже все внимание. И в первую очередь — завистников. Ну, ладно, все равно, вижу, не дойдет мое упреждение. А когда дойдет, впору будет локти кусать да окажется поздно.

«Второй раз он мне о своей обиде и о том, за кого меня принимает, — подумал Чернышев. — Не из тех ли завистников он сам, что завистью да коварством только и пробавляются? Да вроде бы не похоже. Те, завистники, не говорят прямо, что думают. Напротив, стелят мягко. Сей же муж — ершист и колюч и иголок своих не прячет. Надо бы душевнее с ним — никак он не может гордыню свою смирить, оказавшись здесь, в чужом стане, один-одинешенек. Может, зря с таким характером согласился идти по дипломатической стезе? Мое же дело — выказать ему решпект и уважение, коли я чувствую, что кипит в его душе».

Сказал что-то милое и приятное его сиятельству, что и впрямь обласкало ухо графа, будто вскользь бросил, как непременно он, воротясь в Петербург, в самом лучшем виде представит государю рвение и тяжкие труды по службе милейшего Петра Александровича. Посол аж растерялся — насколько же уважителен и сердечен сей молодой человек и как же он, старый генерал, не разглядел всех этих качеств в гвардейском офицере?

Однако пора и нашему герою, а вместе с ним и нам с вами, читатель, в дальнюю дорогу. На юг прекрасной Франции, к городу Байонна, что расположился вблизи от испанской границы.


Прошлый свой вояж штабс-ротмистр Чернышев начал из Петербурга, когда там мели злые февральские метели, а в Париже в ту пору о зиме мало что напоминало. Нынче провожала его на родине ранняя и робкая весна, на юге же Франции апрель встречал почти летней теплынью. И совсем уже дохнуло чуть ли не зноем, когда показалась Байонна.

Впрочем, когда проехал город, по-южному пестрый и шумный, с толкотнею горластого, крикливого базара, невесть откуда дохнуло прохладой. И, выглянув из возка, был чуть ли не ослеплен изумрудной голубизною. То сверкала широкая гладь Бискайского залива, на фоне которого величественно рисовался Мараке — древний, должно быть, еще рыцарских времен замок.

Экипаж подкатил к решетчатым железным воротам, которые охранялись двумя гвардейцами в голубых мундирах и высоких медвежьих шапках. Тотчас появился офицер. Узнав, кто приезжий, сел с путешественником рядом и приказал трогать вперед, по дороге, поднимавшейся вверх по откосу холма.

Замок, построенный в староиспанском стиле, вблизи оказался не особенно большим, но все же довольно внушительным. У двухстворчатых дверей сопровождающий соскочил с подножки и, велев подождать, скрылся за дверьми. Но не прошло и каких-нибудь двух минут, как появилась знакомая рослая фигура красавца генерала, в котором Чернышев сразу узнал самого Савари.

И Рене Савари, который еще мгновение назад не сразу схватил трудную русскую фамилию, о которой сообщил ему дежурный, увидев стоявшего возле экипажа приезжего, приветливо распростер объятия:

— Кажется, так у вас, русских, говорится: гора с горою не сходится, а человек с человеком — всегда сойдется? — Генерал обнял Чернышева. — Рад быть вам полезным на нашей французской земле. Помню, Александр, ваше дружеское внимание ко мне в Петербурге. Рассказывайте, как проделали нелегкое путешествие, как нашли Париж? Ах, вы прямо не останавливаясь и не отдыхая? Я сразу же доложу о вас императору.

Не успел Савари скрыться за дверью императорского кабинета, как она вновь распахнулась и появился Наполеон. Был он в егерском зеленом мундире, белых панталонах и коротких мягких сапогах.

— Вот что значит истинная дружба между великими людьми — между мною и императором Александром. — прямо с порога произнес Наполеон. — Я просил моего брата, русского царя, как о самом, казалось, незначительном одолжении: если он намерится снова посылать ко мне курьера, пусть, по возможности, воспользуется услугами господина Чернышева. И вот вы — снова мой гость.

Наполеон протянул руку и, вскинув голову, обвел гордым взглядом Савари и стоящих за ним еще нескольких офицеров свиты.

— Ну что вы мне на сей раз привезли? — принял он пакет. — Устраивайтесь. Герцог Ровиго, с которым вы уже коротко знакомы, поместит вас в моем замке, где вы, надеюсь, найдете все необходимые удобства. Приглашаю вас к обеду, после которого мы с вами обсудим все, о чем, полагаю, сообщает мне император Александр в доставленном вами послании.

В этот момент с лестницы, ведущей со второго этажа, спустилась небольшого роста, по первому взгляду очень привлекательная, не совсем молодая, а скорее моложавая, дама. Черты ее лица были не очень правильны. Но лицо это, обрамленное каштановыми волосами, было тем не менее весьма очаровательное, если не сказать восхитительное.

По тому почтению, с которым встретили ее герцог Ровиго, он же генерал Савари, и другие генералы и офицеры свиты, по тому несказанно преобразившемуся, исполненному любви взгляду Наполеона Чернышев понял: императрица.

Императрица Жозефина слегка кивнула свите, а когда император представил ей гостя, протянула ему изящную маленькую руку для поцелуя.

— Вы — не первый русский, с кем я знакомлюсь. Но, думаю, один из тех, кто в высшей степени достоин представлял» великую северную державу, — произнесла она свой комплимент, в милой улыбке лишь на секунду приоткрывая свои не очень ровные зубы.

Голос у Жозефины был сочный, она чуть растягивала слова, что с некоторых пор считалось очень модным.

В своем муслиновом платье, украшенном красными, белыми и синими цветами, императрица была так мила, что Чернышев невольно ею залюбовался.

Должно быть, его восхищение не ускользнуло от внимания Наполеона, и он на глазах у всех обнял жену и привлек ее к себе. Неожиданный с его стороны жест как бы дал возможность продемонстрировать все достоинства ее фигуры — тонкую и гибкую талию, красивые, точно выточенные из слоновой кости изящные руки.

Однако этим не ограничилась демонстрация совершенств первой дамы Франции. Когда императрица направилась к карете, она оступилась и обронила туфлю. Император, наклонившись, тут же снял другую туфлю и забросил обе в кусты.

— Извольте, ваше величество, войти в карету босиком, — выразил он свое пожелание, вновь горделиво оглядев сопровождающих.

Теперь взгляды свиты и Чернышева невольно устремились на ноги Жозефины. Она, зардевшись, чуть приподняла платье, грациозно сделала шаг-другой и, поставив обнаженную ногу на ступеньку, легко перенесла свое воздушное тело в карету.

Не было сомнения, что Наполеон гордился стройными ножками Жозефины, и теперь он с удовольствием увидел, что и русский гость оценил их красоту.


— Не правда ли, Александр, восхищение и даже зависть вызывает эта влюбленная пара? — взял под руку гостя генерал Савари. — Император без ума от своей Жозефины. Для всех нас, французов, их брак — образец крепких семейных уз. Вы не были у нас на официальных приемах и балах? О, это подлинное торжество целомудрия и высокой нравственности. Ни одного излишне обнаженного тела. Все — воплощение строгости и античной красоты. Надеюсь, вас не обидит, если я скажу: никакого сравнения с вашими петербургскими балами! Там, если женщина, то одна похоть, вызывающее кокетство и чуть ли не приглашение в постель.

— Истинные красота и грация, — учтиво возразил Чернышев, — ничего общего не имеют с похотью, как вы изволили выразиться, дорогой Рене. И в Зимнем дворце, и на балах у нашей знати, я полагаю, вы встречали не только то, что вас возмущало. Русские женщины, напротив, суть предмет поклонения многих иностранцев, в том числе и ваших соотечественников. Наверное, вам просто не повезло в нашей столице на встречи с очаровательными представительницами петербургского общества. Или, скорее, другое, простите меня, дорогой Рене: думать несколько превратно о Петербурге, в том числе о его женщинах, вам, вероятно, дало право первое впечатление. Я имею в виду тот, простите, прием, который вы ощутили, приехав в нашу столицу в качестве уполномоченного вашего правительства, иначе — временного посла.

Лицо красавца генерала приняло стылое выражение, когда он вспомнил свое пребывание в Петербурге. В течение чуть ли не двух месяцев по приезде его нигде и никто, кроме императора, не принимал. Двери самых приличных домов перед ним оказались закрыты. Куда бы он ни ступал, всюду его окружала пустота.

Лишь после прямого распоряжения императора его мать, императрица Мария Федоровна, удостоила Савари официального приема, который длился всего одну минуту. Но сам царь упорно приглашал французского посланника к обеду и в свой кабинет, стараясь окружить его сердечным вниманием.

— Не судите об общественном мнении по разговорам вокруг вас, — успокаивал он Савари. — Даже мнения моих близких не изменят моих политических решений. Что же касается моих родных, я очень их люблю. Однако царствуют не они, а я. И я буду требовать, чтобы тем, кого я нахожу нужным отличать, оказывали должное внимание.

В ту пору Савари и свела судьба с молодым кавалергардом, оказавшимся на редкость приятным в обхождении человеком. Вспомнился Аустерлиц и завязалось знакомство, которое отныне обещало быть продолженным.

Они уже вернулись в замок и шли верхним этажом. Вокруг все сияло той бросающейся в глаза роскошью, которую создал французский двор прошлого поколения — двор Людовика Семнадцатого. Вдоль стен располагались стулья с высокими готическими спинками, по углам — небольшие уютные кушетки и пуфы. Со стен же глядели роскошные гобелены и полотна старых испанских мастеров.

Кому принадлежал до последнего времени замок. Чернышев нашел неприличным спрашивать. Савари же заметил:

— Не правда ли, залы несколько напоминают ваш Эрмитаж? Только, конечно, в миниатюре. Да и замок, мой друг, не только скромен, но и тесен. Так что предложу вам, Александр, разделить вместе со мною мои личные апартаменты. О, не беспокойтесь, вы меня нисколько не стесните. Напротив, окажете мне великую честь.

Императорская чета явилась с прогулки как раз к обеду. Савари и Чернышев были тотчас званы. Стол оказался накрытым на четыре персоны. Были поданы суп-лапша, затем цыплята с креветками, вареными яйцами и помидорами, белые бобы, отварная картошка и апельсиновое суфле.

Жозефина непринужденно обратилась к гостю:

— У нас просто. Даже в Тюильри. А цыплята с необычным гарниром — произведение походного повара императора.

— Представьте, битва при Маренго. Победа, — почти перебив императрицу, вступил в разговор Наполеон. — Я тогда не ел, наверное, двое суток. Что имеется на ужин? — «Ничего. — ответил мой повар. — Только холодный отварной цыпленок». — Подавайте! И представляете, подал разогретого, даже поджаренного. Внутри же — всякая всячина, что оказалась под рукой: яйца, овощи, орехи, креветки, грибы. Попробовал — вкусно, хотя курятину не очень люблю. Ну как?

Не похвалить было нельзя. Наполеон отпил глоток бургундского и вытер рот салфеткой.

— У меня в семье говорят: если хотите есть быстро — обедайте у меня, хорошо — у вице-короля Евгения, плохо — у всех моих братьев, они скупы. Я отвожу на самый обильный обед ровно двадцать минут. С кофе. Ну-с, если по моему примеру несколько насытились, не будем терять драгоценное время на чревоугодие, пройдемте ко мне.

На столе в кабинете лежало распечатанное письмо, которое привез Чернышев.

— Я отвечу императору Александру сегодня же и вручу ответ вам. Но передайте и вы, господин Чернышев, брату моему российскому императору на словах: от души поздравляю с успехом во льдах шведской Лапландии. Или как там ее, Финляндия? Как мы и договорились с вашим императором в Тильзите, я сдержал слово и тоже выступил против шведов. Мне уже сообщили, что князь Понтекорво, то есть маршал Бернадот, завершил форсированный марш и сейчас находится в Копенгагене. Несколько тысяч солдат переправились в Зеландию. Как видите, мощный удар по шведам с юга Европы в вашу поддержку — дело дней.

В кабинете было не развернуться, и Наполеон сделал всего несколько шагов к двери и обратно.

— Теперь о моих делах в Испании. Во многих странах Европы меня обвиняют в том, что я якобы стремлюсь сокрушить испанский трон. Это отвратительная ложь. Все, что мною предпринимается здесь, это, во-первых, законное желание мое вышвырнуть из Португалии и с западного побережья Испании англичан, которые отсюда могут угрожать моей империи. Мне же нужна полная блокада Англии, чтобы не только ни один ее корабль не появлялся в портах материка, но не ступала нога ни одного подданного Великобритании. Во-вторых, другой мой интерес в Мадриде — сделать все, чтобы там, в королевском доме, восстановился мир и порядок.

В Петербурге уже знали о скандале, который случился недавно при испанском дворе. Между отцом и сыном — королем Карлосом и наследником Фердинандом давно бушевали распри. Их подогревала королева и ее фаворит, первый министр Мануэль Годой. В результате мерзких склок и интриг король отрекся от престола, на трон вступил Фердинанд. Годоя он заключил в тюрьму. Народ же тем временем восстал против французских войск, которые по сути дела захватили несколько провинций Испании.

— Видит Бог, — поспешил заверить Наполеон, — я не принуждал короля Карлоса покинуть трон. Напротив, зная, что отречение ни к чему хорошему не приведет, лишь вызовет смуту среди населения, я действовал в интересах и Франции, и в интересах испанского народа.

И, взглянув в лицо Чернышева, Наполеон неожиданно произнес:

— Раздел Испании? А разве Франция, Англия и Голландия в тысяча шестьсот девяносто восьмом году не разделили Испанию при ее живом короле? А Польша? Разве она не подверглась той же жестокой участи при помощи самых могучих соседних держав? Но мир и в первом и во втором случае молчал.

Слова Чернышева прозвучали как нельзя кстати:

— Смею, ваше величество, заметить, что все в мире свершается в зависимости от складывающихся обстоятельств.

— Именно так! Но я бы добавил: в политике все строится и все основывается на интересах народов, на потребности в общественном мире, на необходимости равновесия государств, — энергично подхватил Наполеон. — Конечно, каждый волен объяснять эти высокие понятия на свой лад. И все же, кто сможет сказать, что я не действую в Испании в интересах той же Испании и, конечно, в интересах моей собственной страны? Впрочем…

— Ваше величество, вы, надеюсь, хотели бы добавить: каждая страна имеет свои интересы и обязана их выражать теми или иными средствами, — вставил Чернышев. — Например, Россия и ее национальные интересы на севере Европы, в той же шведской провинции Финляндии, ставшей отныне русской. Не так ли?

Что-то напоминающее улыбку озарило лицо Наполеона. Он взял из вазы яблоко.

— Не правда ли, яблоко напоминает земной шар, на котором мы живем? Теперь я беру нож и разрезаю яблоко на две половинки. Одна — ваша, другая — моя. У каждого из нас — по равной доле. Скажите, будет ли доволен император Александр, если и дальше наши с ним отношения станут складываться на началах равенства?

«Ну, а после того, как вы съедите свою долю, не захочется ли вам взять и чужую половину?» — мелькнуло в голове Чернышева. Но он вежливо улыбнулся в ответ.

— Вот видите, как убедителен мой пример, — воскликнул император. — Обязательно продемонстрируйте то, что я сделал с яблоком, моему брату Александру. Оказывается, все самые, казалось бы, запутанные в жизни сложности — просты. Просты, как обыкновенное яблоко. Но, разумеется, если люди, у кого это яблоко в руках, понимают друг друга и стремятся постоянно пребывать в согласии.


Савари предупредил Чернышева, что во второй половине дня император всегда работает. Где бы он ни находился, всегда в эти часы, как, впрочем, и с самого раннего утра до прогулки и обеда, он — за письменным столом. Читает бумаги или диктует секретарю. Он же, генерал-адъютант, должен находиться вблизи. А дорогой гость может в это время насладиться прогулкою в парке или спуститься к морю.

Предложение понравилось. Впрочем, на этот счет у Чернышева уже созрел свой план. Еще будучи в кабинете Наполеона, он обратил внимание, что почти под самыми его окнами проходит балюстрада. Она как бы соединяет замок с парком. Так что, если подняться на нее, можно неслышно подойти к окнам императора, в одном из которых — открытая форточка.

Скрываемый густыми ветвями деревьев, поднимающимися вдоль всей балюстрады, Чернышев подошел к окну и остановился. В комнате разговаривали двое.

— Ну как гость? Вы разместили его в приличных апартаментах, герцог Ровиго? — спросил Наполеон.

— Сир, я предоставил ему свой кров, — ответил Савари.

— В каком смысле?

— В самом прямом, ваше величество. Проживая со мною, этот русский будет под постоянным надзором.

— Но вы забываетесь, сударь! Чернышев — личный друг императора Александра и мой гость.

— Осмелюсь заметить, сир, вы недостаточно знаете русских. Мне же, как вы хорошо осведомлены, довелось с ними общаться. Русские, с которыми мы встречаемся, делятся как бы на две категории. Те из них, которые долго живут за границей, бывают нам приятны, когда находят в нашей стране новое отечество и становятся чужими у себя на родине. Они знают Вену, Лондон, Париж лучше Москвы и Петербурга. И предпочитают проживать свое состояние за границей. Возьмите, к примеру, Разумовского в Вене, Воронцова в Лондоне — все бывшие, кстати, послы, видные вельможи.

Едкая усмешка искривила небольшой рот Наполеона.

— Эти оба субъекта — мои враги. Особенно эрцгерцог Андреас Разумовский. Неслучайно я потребовал у России его замены.

— Но я бы хотел, ваше величество, если не возражаете, повести речь о других, более важных для нашего разговора русских. О тех, кто хорошо знают нас, наш язык и обычаи. Они, приезжая к нам, посещают театры, библиотеки и музеи, обедают и завтракают в нашем обществе. Но, поверьте, сир, моему опыту, который меня никогда не подводил: такие образованные, умные, совершенно европейские русские сочетают все эти милые и приятные нам качества с другими. А именно — с фанатической преданностью своему отечеству и ненавистью в душе к нам, для них чужеземцам. Так что не будет особенным грехом, если мы с вами, ваше величество, проверим нашего друга.

— Ну это, Савари, не по моей части. Солдат никогда не опускается до слежки.

— Не всех следует мерить тем эталоном, который применим к вам, образцу солдатской чести.

— Здесь вы правы, — сухо отозвался император. — Даже мои собственные генералы имеют, кроме необходимых качеств солдата, еще и такие, которые требуются в ином деле… Итак, перейдемте к разговору, ради которого я вас пригласил. Я спрашиваю у вас: что делает в Мадриде Мюрат и куда смотрите вы, директор департамента тайной полиции? Вы что, в самом деле решили уступить власть этому ублюдку Фердинанду?

— Как можно, сир? Маршал Мюрат все силы употребляет на то, чтобы беспощадно подавлять всех, кто поднял восстание в Мадриде, кто поддерживает Фердинанда.

— Нет, Савари! Мюрат самонадеянно полагает, что он — непревзойденный политик, что у него ум государственного мужа. Но он лишь лихой рубака, но безмозглый дипломат. Он ни черта не смыслит в политике и может разжечь такое пламя народной войны, что нам его никогда не погасить. Посему немедленно отправляйтесь сами в Мадрид и вместе с этим маршалом в павлиньих перьях привезите ко мне сюда, в Байонну, эту старую развалину короля Карлоса с его отпрыском «блудливую его мать с ее любовником — первым министром!

— Сир, всех четверых?

— Именно! Я запру их в этом замке и устрою так, что они забудут о своем престоле и передадут мне право на трон. Да, мне, императору Франции, чтобы я основал в этой вонючей и дикой Испании новую королевскую династию Бонапартов.

Дальше Чернышеву слушать было рискованно, потому что Савари щелкнул каблуками и уже открыл дверь, чтобы удалиться. Но прежде чем покинуть кабинет, он спросил:

— Надеюсь, ваше величество не задержит в Байонне нашего русского гостя? В мое отсутствие было бы неосторожным его здесь далее оставлять. Идет передвижение наших войск, зачем в такой обстановке нам чужие глаза и уши?

— Соблаговолите, герцог, завтра к обеду пригласить Чернышева. Я вручу ему письмо для русского императора, в котором постараюсь успокоить подозрительность по отношению ко мне, если она у Александра возникнет. Я объясню положение дел, как объяснил сегодня Чернышеву и еще раз уверю моего брата российского царя в дружбе и в любви. Надеюсь, Александр этим удовлетворится. А успокоится он — перестанут волноваться в Европе. Ей, старушке Европе, рано еще впадать в возбужденное состояние. Нервы следует беречь. Не такие потрясения могут ожидать древние троны, если их владельцы не будут во всем следовать моей политике.

Взлет и падение племянника екатерининского фаворита

Родная матушка, Евдокия Дмитриевна, не раз говаривала, когда Саша попал в царев пригляд:

— Ох, изменчива сия планида — царская ласка да царская, того хуже, любовь. Сегодня — ты в фаворе. Вся челядь, что у трона, готова пушинки с тебя снимать, чуть не ручку лобызать. А вдруг переменится к тебе властелин? Слава Богу, брата моего родного, Ланского Александра Дмитриевича, миновала сия царская переменчивость. Да что проку, коли фавор тот унес его в самом расцвете лет?

Сколько фаворитов было у Екатерины Великой! И счастье каждого из них, увы, заканчивалось отставкой.

«И этого херувима не минует та же участь» — зашептались при дворе, когда царица впервые увидела юного Александра Ланского. Был сей красавец точно небесный ангел. Лицо ослепительной белизны с румянцем во всю щеку, белокурые волосы, коралловый ротик и мечтательные голубые глаза, полные неги и грусти.

Саше было всего двадцать лет, царица же вступила в свой шестой десяток. Однако так страстно влюбилась она в юношу, как, наверное, не влюблялась ни в кого в своей жизни. «Свет мой, жизнь моя!» — называла она ангела-Сашеньку и держала его в своей спальне взаперти, точно восточный султан любимую одалиску.

Коротко оказалось сие счастье — Саша, неожиданно заболев, умер на руках у царицы, и смерть его оказалась для нее страшным горем. Но кто может поручиться, чем могла бы обернуться сия любовь, если бы Ланской не умер слишком рано? Ведь как поначалу была она влюблена, к примеру, в Григория Орлова, а затем и в Потемкина! С каждым готова была идти под венец, А кончалось все отставкою.

Только как бы там ни было, а когда Евдокия Дмитриевна родила сына, то нарекла его Сашею в честь своего родного брата — императрицыного фаворита. И со смыслом: когда-нибудь и ты под царским приглядом обретешь свой жребий, как и твой красавец-дядя, царство ему небесное!

Ныне Евдокия Дмитриевна точно в воду глядела. Кажется, куда завиднее — сам царь сына ее и на стезю служебную поставил, и так к собственной персоне приблизил, что, считай, важнейшие государственные секреты доверил. А то как же иначе? Случайного и первого попавшегося не отослал бы с тайными рескриптами да личными уверениями к тому же Наполеону! Выходит, положился на Сашу. Ан гляди-ка — сорвалось.


Нет, когда воротился недавно почти из испанских краев, государь Александр Павлович его своею милостью чуть ли не на седьмое небо вознес. Вышел навстречу, излучая ангельскую ауру, даже приобнял своего любимца и, усадив подле себя, стал подробнейше расспрашивать.

Всегда любил, чтобы — с деталями, с малейшими оттенками и чтобы все важное — как на духу. Не терпел, значит, скороговорки, принимая ее за уклончивость, а хуже — за обман. Ну а обман — все ведали — ненавидел с того заговорщического марта.

Саша сообразителен, мыслью скор, смекалист. Сразу определил, что ждет от него царь. Но не притворство было с его стороны — дескать, как сподручнее все изложить, чтобы заслужить похвалу. В том-то и дело — был в императора влюблен. И старался в сим деле, какое ему выпало судьбою, стать как бы царской тенью, его, иначе, второй натурой.

И другое важно отметить: за чем же и посылал император своего ближайшего слугу к союзнику Наполеону, если не за тем, чтобы от него узнать правду?

Потому все, что услыхал в Байонне, что говорил ему французский император, что просил передать, что сам там увидел, вплоть до внешности и манер императрицы Жозефины, обсказал Чернышев на радостной аудиенции в Зимнем.

Взгляд Александра теплел.

— Ну а как ты полагаешь, Чернышев? — вставил неожиданно в разговор, и Саша вспыхнул, польщенный.

Вспомнил, как в первый раз держал себя с Наполеоном, когда вот так же французский император спросил о его собственном мнении. Но там, в Париже, подобное внимание к его мнению не таким уж показалось неожиданным и невероятным. Хотя, помнится, в первую секунду тоже смутило. Однако во Франции еще недавно провозгласили: свобода, равенство, братство. Еще помнили, как обращались друг к другу: гражданин. Да и все, кто был наверху в той стране, с их маршалами и министрами, поди, и с самим Наполеоном, начавшим с провинциального лейтенанта, сиречь поручика, были вчера еще самыми в иерархии людьми незнатными.

Тут — иное. Тут с самого рождения определено, кому слушать и исполнять. Кому — лишь изрекать и не спрашивать того, кто ниже, — что он там думает о каком-либо не то чтобы государственном, а так, о самом даже пустячном предмете. И вдруг: как ты полагаешь, Чернышев?

И так — раза два-три в течение доклада. И по самым сокровенным вопросам: не обманывает ли его, российского императора, император французский, не плетет ли тайно интриг?

— Два стремления усматривается в политике Наполеона, если вашим величеством будет позволено мне их высказать.

— Ну-ну, голубчик, говори. Как отцу родному, — даже придвинулся, чуть ближе подался, чтобы каждое слово расслышать — все же туг на одно ухо.

— У Наполеона, естественно, в каждой стране — свой интерес. Как и у вас, ваше величество, осмелюсь сказать, свои отношения к Швеции, например, и к Турции. Сия заинтересованность и есть, без сомнения, главное в политике Наполеона. Однажды во время разговора со мною император взял со стола яблоко и разрезал его на две равные половинки: одна — императора Александра, сказал, другая — моя. Иначе говоря, союз с вами, ваше величество, для императора Франции — союз равных. А отсюда — и дело для него такое же важнейшее и первостепенное, как и дела его собственной империи. Но беру на себя дерзость в присутствии вашего величества высказать свою мысль: от того, как соединятся сии два наполеоновских интереса и какой из них окажется на первом месте, будет зависеть судьба России, а значит, и всей Европы.

— Так-так, Чернышев, — после некоей паузы произнес Александр Павлович и как-то очень уж значительно посмотрел на своего молодого собеседника. — Весьма, весьма любопытны твои суждения! Одно дело — мои собственные раздумья на сей счет, другое — твои рассуждения. Впрочем, что ж тут невероятного, доселе будто неизвестного дипломатам? Своя рубашка — ближе к телу! Одно в твоих словах заставляет серьезно задуматься: как не пропустить тот важный момент, когда интересы тайные, эгоистические возьмут перевес над обязательствами союзными? Вот в этом — дабы не оказаться нам, России, в дураках — и состоит, как ты сказал, мой главный, голубчик, интерес. Проще говоря, чтобы его, Наполеоново, тайное всегда для меня становилось в нужный момент явным. А посему — другой вопрос к тебе: как ты, Чернышев, думаешь, кому Наполеон отдаст трон Испании — Карлосу ли, Фердинанду?

— Простите, ваше величество, мою смелость, но полагаю — никому из них. Трон он возьмет себе. Может статься, посадит на него одного из своих родственников.

Александр Павлович откинулся на спинку дивана. Узкие губы вытянулись в ниточку, глаза неожиданно потухли.

— Сие, разумеется, твои догадки. Но больно похоже на истину. Представь, я тоже так думал, потому и решился себя проверить. Всюду, куда он вступает — объявляет себя или кого-то из членов своей семьи главою. Король Италии. А пасынок Евгений — итальянский же вице-король. В Неаполе королем брат Жозеф. В Голландии на троне другой брат, Луи, с супругою, тоже королевой, дочерью Жозефины — Гортензией. Для меньшего брата, Жерома, не оказалось готового государства, так из княжеств германских слепил новое — Вестфалию. Но сие — так, мои размышления вслух. Ты их, скажем, не слышал. А вот за догадку твою — спасибо.

Человек нетерпеливый и недальновидный, руководимый одной лишь слепою преданностью, тут бы сделал признание: не догадка то — собственными ушами слыхал. И — разом бы кончил свою карьеру: Господи, дойти до такой низости! «И это — мой юный и благородный рыцарь, которому я так открыто доверился», — непременно решил бы царь.

Нет уж, каким путем ты пришел к истине, которую верноподданнически сложил к стопам повелителя, — твое личное дело. Важна сама правда, которой в иных обстоятельствах и цены нет.

А цену сообщениям из Байонны и всему, скажем, рвению Чернышева Александр Павлович определил отменно высокую.

— Вот что, — сказал он, завершая аудиенцию, — с сего дня можешь числить себя моим флигель-адъютантом.

Колесом выгнулась молодая сильная грудь, каблук сомкнулся с каблуком.

— Ваше величество, честь для меня превеликая и, прямо признаюсь, неожиданная, вряд ли мною заслуженная.

— За что я тебя более всего ценю — за скромность и честность, — остановил его император. — А то, что достоин, об этом предоставь мне судить. Однако, Чернышев, указ о твоем назначении я пока повременю скреплять своею подписью. Есть первоочередные назначения, которые я обязан исполнить. Следом же издам распоряжение и о тебе. Но ты с сего дня, голубчик, про себя так и считай: императорский флигель-адъютант…


Вот так все шло — в гору, аж дух захватывало. Да нежданно-негаданно — под откос. Права оказалась матушка: с седьмого неба падать — незачем было соблазняться.

А Саша вдруг — кубарем вниз. И как-то уж разом. То бывало чуть ли не через всю залу государь, завидев любимца, улыбнется ему, то к себе подзовет. А тут с недавней поры — взгляд мимо, будто и нет вблизи и даже рядом его, Чернышева.

Кто же перешел ему дорогу из недругов, а то и завистников, о коих, помнится, говорил в Париже Толстой? А не он ли сам, Петр Александрович, — всему причина? Помнится, предупреждал: коли что дойдет до государя, за его спиной не спрячешься. Да в чем предосудительном можно его упрекнуть, верного слугу царя? В обмане? Такого отродясь за Чернышевым не водилось. В дерзости? Так царь сам требовал одной лишь правды, иначе не посылал бы его, а выбрал бы любого угодника и лизоблюда. Вон их полон двор — от князя Долгорукова до какого-нибудь зарящегося на непременную цареву милость камер-юнкера.

Моментами, правда, появлялась мысль: а всякая ли истина потребна сильным мира сего, даже если они и требуют от тебя быть с ними как на духу? Или такая догадка еще посещала: не занесся ли ты так высоко, что стал между своим государем и императором Франции как бы на равных? Кто ж стерпит такое — Наполеон первому не государю российскому, а какому-то гвардейскому штабс-ротмистру высказывает свою августейшую думу, а уж через этого связного она, государственная мысль, доходит до царя. Однако лишь возникало сие предположение, как Чернышев тут же отгонял его от себя: экая напраслина, в которую готов даже святое имя примешать! И гнал, гнал от себя ту крамолу. Да сердце не успокаивалось — хуже нет, когда за собою не чаешь вины, а пьешь из самой горькой чаши…

Ближе к осени по Зимнему дворцу поползли слухи: собирается Александр Павлович на свидание с Наполеоном. Место новой встречи — город Эрфурт, что в Германии.

Досужие умы стали пугать страхами: ишь, хочет антихрист заманить к себе поближе да засадить в тюрьму нашего благословенного государя! В той же Германии, в самом начале своего восхождения, изверг Бонапарт схватил герцога Энгиенского из династии Бурбонов и, обвинив его в заговоре, предал смерти. Недавно же приказал доставить к нему испанского короля со всею семьею и засадил их под арест. И так ловко опутал их, что забрал себе испанский престол.

Но то — разговоры. Чернышева, как стальной клинок в сердце, ранила весть: составляется свита для поездки, в которой ему места нет.

Ладно, не осмелился равнять себя с теми, кто всегда с царем. Кто, к примеру, не по обещанию, а по уже исполняемой должности — флигель-адъютанты да генерал-адъютанты. Но вот же зачислен в свиту никому доселе неведомый граф Нессельрод, или правильнее — Нессельроде. И неизвестно, шутили остряки, какого рода сей Нессельроде. Служил в заморских посольствах, говорят. А родился-то не в России, а на английском корабле в Лиссабоне, где его отец значился дипломатом на русской, правда, службе.

Что ж, перемены так перемены. Пост министра иностранных дел поручен графу Румянцеву. В Париже Толстого сменил князь Куракин Александр Борисович. И еще новость, которая взбудоражила российскую столицу: царь Александр в Эрфурте обязался вступить в войну против давней своей союзницы Австрии на стороне Наполеона.

Тут Чернышеву припомнились мамашины слова об отце, генерал-поручике, что паркетному шарканью предпочитал гул канонады, и возникла решимость, как разом погасить обиду, — с корпусом Голицына — да на австрийскую войну!

Платону и Владимиру Каблуковым открылся:

— Буду добиваться перевода в любой полк, коему выпадет жребий быть в деле. Помните, как еще во Франции вы мне с жаром твердили: быстрее бы в строй? Так вот я свою планиду выбрал.

— Видишь ли, Саша, — остановил его Владимир. — на войну идут за веру, отечество и царя. А — не супротив, между нами будь сказано, государя. Иначе — не по причине обиды.

— Ты не тот смысл извлек из того, что приключилось с тобою, — поддержал брата Платон. — Давай начнем рассуждать, как говорится, от печки. Какой у тебя имелся свой, главный расчет, когда император приблизил тебя к собственной персоне, а затем раз и второй послал во французский стан? Не ты ли говорил: благодарю Бога, что открыл возможность вызнать все лучшее в Наполеоновой военной службе и применить сие для пользы дела у нас.

— Да, так! — согласился Чернышев. — С детства определил свою жизнь — до конца с армией. Как и мой батюшка.

А служить значит весь жар души и знания отдать отечеству. Посему и встречу с самим Наполеоном расценил как небывалое счастье, как возможность хоть в малой степени вызнать что-то о его военной науке. Есть наша — суворовская наука побеждать. Есть и других прославленных учителей. А вот — его, нового военного гения наука. Разве последние войны не обнаружили прорехи и в отечественном военном опыте, и в построении и обучении наших войск? Стыдно признаться, но, может, потому и оказались биты, что до сей поры равнялись не на армию французов, что со временем наравне, а на застывшие и одеревеневшие артикулы и уставы прусского войска.

— Так теперь же у нас, в России, все, о чем ты говоришь, и начинает прививаться! — горячо подхватил Платон. — Гляди, у каждого из нас твой Наполеон на плечах сидит! — дотронулся Платон до своих и Чернышева эполетов. — К эполетам — и новые мундиры, дающие простор в движении, легкие и простые, как у тех же французов. А давно ли наш солдат был, точно кукла, спеленут узким немецким камзолом?

— Да что эполеты и генеральское шитье? — подхватил Владимир. — По-иному образуется и весь дух войска, его выучка, а значит, и способность проявлять любой маневр разумно, с наибольшей ратной пользою. Знаешь, на последнем смотру, говорят, государь изволил дать войскам такую оценку. «Если бы построить, — сказал он, — один русский и другой французский полк да приказать им вместе выполнить какой-нибудь маневр, никто бы не заметил ни малейшей разницы». Каково?

Радовал Чернышева разговор с друзьями. Выходило, не он один, все лучшие офицеры озабочены тем, как перестроить то, что веками сковывало российскую армию, что мешало проявить всю удаль и сметку русского солдата, на которую он был способен. Но каким образом такие, как они, пытливые и думающие офицеры могут воплотить свои чаяния в успешные дела?

— Ты, Александр, адъютант шефа полка. А это немалая должность, если все ее возможности использовать, как говорится, на полный размах. — продолжил разговор Владимир. — Да и мы с Платоном кое-чего повидали у французов. Начни с того, что склони Уварова к еще более ревностным нововведениям. А через него — и государь станет в сем начинании непреклоннее. Поверь, для тебя с твоими мыслями сие лучше, чем пребывание в Австрии, куда думают направить русскую армию. Под власть старых и тупых генералов хочешь попасть? Пойми, там же все будет, как под тем же Аустерлицем: эрсте колонна, цвайте, дритте… И все — марширт, как велит прусско-австрийская военная наука. А сию науку надобно вот здесь, в Петербурге, раз и навсегда похоронить! Так что смекай, где тебе быть — там, где зарождается новое и где ты сможешь внести хоть малую, но свою лепту, или же там, где мертвой хваткой держатся за старое.

Чувствительное сердце государя

Близкие и родные не узнавали Чернышева — чуть ли не до первых петухов в полку. Какие уж там танцульки! Только однажды случилось — государь на одном из больших балов заметил его, Чернышева, отсутствие и тут же графу и генерал-адъютанту Уварову приказал:

— Ко мне Чернышева приведи. Попеняй ему и скажи, что не одна, мол, дама впала в отчаяние, давно не встречая на балах такого прекрасного кавалера. Впрочем, прямо завтра поутру вдвоем ко мне и приходите.

Встретил ласково:

— Давно тебя, Чернышев, не видел у себя во дворце. Не ты ли, Федор Петрович, как полковой начальник, нашего молодого друга делами завалил? А надо бы разгрузить — он самому мне нужен.

Разговор начался в приемной, через которую государь намерился пройти к себе в кабинет. Однако задержался, чтобы внести ясность, зачем вызывал:

— Ты, Уваров, пожалуй, ступай. Не стану тебя более задерживать. А Чернышев… Подожди, Александр, пока в соседней зале. С минуты на минуту ко мне должен пожаловать его высокопревосходительство герцог Виченцский. Тут же приглашу и тебя.


Не более четверти часа всего, наверное, и прошло, как был введен к государю.

— Хочу представить вам, дорогой Арман, штабс-ротмистра Чернышева, дважды посылавшегося мною к вашему императору. Как мне уже не раз писал Наполеон, сей молодой человек произвел на него самое превосходное впечатление. Даже в Эрфурте, между прочим, осведомился о нем. Кажется, в вашем присутствии, дорогой Арман?

Новый французский посол Коленкур, он же герцог Виченцский, с весьма приятной стороны отличался от своего незадачливого и слишком настороженного предшественника. Поначалу же светский Петербург также не очень любезно приготовился встретить сына знатного маркиза, по каким-то сомнительным причинам перешедшего на сторону революции, а затем с восторгом вступившего на службу к Бонапарту. К тому же он, аристократ, как стало известно, вместе с авантюристом Савари явился будто бы главным зачинщиком, по чьему наущению был схвачен, а затем в Венсене судим военным судом герцог Энгиенский.

Однако настороженная российская столица не устояла. Был морозный декабрь, а залы в доме посла, где он собирался дать бал, оказались убранными живыми цветами. Настоящая весна в разгар зимы! Столы для ужина накрыты на четыреста кувертов. В сервировке такие чудеса, что и в Париже было бы в диковинку. Но и это еще не все. На званый ужин, сообщала молва, завезли столько и таких экзотических угощений, особенно фруктов, каких здесь никто и не видывал. Столы ломились от ананасов, бананов, апельсинов и мандаринов, доставленных, говорили, из Англии, минуя строгую, установленную самим французским императором торговую блокаду. Да и в России, что нашлось в богатых оранжереях, все с молотка скупил посол. За семь груш, божились, этот герцог выложил целых семьсот рублей!

Тогда и дрогнул Петербург. И с той поры весело кружился на Коленкуровых балах. А чтобы пресечь слухи об участии в злополучной казни, говорят, предъявил маркиз Александру документы, полностью будто обеляющие его роль в сем печальном происшествии.

Правда, особо злые языки не переставали утверждать, что-де свой своего покрыл. Намек был многим понятен: один — соучастник бурбонской казни, другой — убийства венценосного отца.

Как бы там ни было, а сошлись посол Франции и российский государь — ближе некуда. На приемах и парадах место ему — первое. Приглашения к обеду — всенепременные. И ежели вдруг не появлялся день-другой, туг же записочка, собственноручно, в нетерпении, набросанная: «Мне досадно было узнать, милый Арман, что вы все еще хвораете. Жду вас, как только почувствуете себя лучше». Или такое послание, например, отправлялось с гонцом: «Доставьте мне удовольствие, генерал, прийти ко мне через полчаса во фраке. Я имею сообщить вам нечто довольно интересное. А.»

Те же злые языки, сплетничая об очень уж близких отношениях российского генерала и французского посла, ехидно заключали: скоро он, Бонапартов ставленник, и указы для России начнет писать! А почему бы и нет? Ибо кто-то уверял, что сам слышал, как Александр Павлович однажды сказал Коленкуру:

— У нас с вами, милый Арман, настолько много общего в мыслях, что я подчас теряюсь — где мои, а где ваши слова. Иногда даже, оставаясь один, я вдруг ловлю себя на мысли: как мне вас в данную минуту не хватает! А что если между моим дворцом и вашей дачей в Царском Селе провести телеграф, чтобы нам с вами постоянно общаться?

Как бы там ни было, а повелось: каждый свой день император уже и не мог начать без того, чтобы не увидеться с родственною душою.

Нынче в основе свидания тоже лежала не просто любезность, перешедшая в привычку. Коленкура следовало сделать свидетелем и участником акта, который недавно втайне задумал, а ныне решил как бы невзначай, а в то же время и весьма пышно, представить Александр Павлович.

— Месье Чернышев? — улыбаясь, посол франции вдохновенно пожал руку новому знакомому. — Да, я помню вопрос моего императора о вас. Знаю и о его расположении к вам. И хочу уверить: у Наполеона прекрасная память. Того, кто произведет на него впечатление в первую же встречу, он запоминает навсегда.

И тут же — с полупоклоном к Александру:

— Однако в дружеском расположении моего императора к месье Чернышеву я в первую очередь, ваше величество, усматриваю знак высочайшего уважения и любви его величества к вам, императору великой России. И — свидетельство удивительной, ваше императорское величество, способности вашей подбирать себе таких одаренных и на редкость преданных и исполнительных помощников, как наш юный друг.

Александр Павлович подарил послу одну из своих ангельских улыбок и тут же обратился к Чернышеву;

— Штабс-ротмистр! Вам уже, разумеется, известно, что Австрия вступила в войну с доблестными французскими войсками. Россия предпринимала все усилия, чтобы убедить австрийское правительство не прибегать к крайним и, увы, не могущим принести положительных результатов мерам. Но, как видим, никакие резоны не подействовали. Остался единственный аргумент — сила. Потому я, исходя из обязательств долга и высокого чувства дружбы по отношению к союзной Франции, отдал приказание — перейти границу Австрии и соединенными силами наказать того, кто нарушил мир.

Вступление получилось длинным, каким-то обтекаемо-вязким, слишком уж выставляющим напоказ верноподданническую роль России в этой неприятной для русского императора истории. Потому и речь вышла такою — скорее официальной, нежели искренней.

Однако главный смысл все же заключался не в словах. Они были как бы оболочкой, своеобразной конфетной оберткой, в которую и должно быть заключено самое существенное. Именно то, что без этой обертки выглядело бы не сладкой, а горькой пилюлей.

— Меж тем, чтобы собраться и выступить в поход армии, мною отряжаемой, — поворот всем корпусом к Коленкуру, — необходимо, естественно, время. Но Россия должна быть именно теперь, в сей исторический момент, там, где союзные французские войска уже проявляют свою невиданную воинскую храбрость. Потому я хочу немедленно направить в вашу главную квартиру своего представителя. Пусть русский мундир появится во французском генеральном штабе как неопровержимое свидетельство нашего союза. И для этой высокой чести я, господин посол, не нахожу никого достойнее, чем кавалергард Чернышев, не однажды милостиво принятый моим августейшим братом императором Наполеоном.

— Лучшего выбора, ваше величество, смею заметить, вы не смогли бы сделать, — отступил на шаг и чуть изогнулся в полупоклоне посол.

Главное было произнесено. Тем не менее Александр Павлович заметил, что сказанному все же не хватает чего-то самого необходимого, что продемонстрировало бы другу Арману всю глубину его, императора, волнений, всю гамму чувств его чистой и светлой души. И он, как всегда, безукоризненно легко и естественно нашел те слова, которые наиболее приличествовали моменту.

— Как я завидую тебе, Чернышев! — Глаза Александра Павловича заблестели, наполнившись слезами. — Ты будешь рядом с великим полководцем во все моменты проявления им военного гения. Вступишь как бы в самые начальные классы его школы. Может ли быть лучший случай для человека, выбравшего военную карьеру?

«Боже, как велик и проницателен мой государь, — подумал Чернышев, — как он верно и безошибочно угадал мои стремления. До какой же степени он добр, благороден и справедлив!»

Тотчас все эти чувства захотелось высказать вслух, если бы не Коленкур, ловко подхвативший слова императора.

— Позволю себе заметить, ваше величество, — произнес герцог Виченцский, — как было бы в высшей степени великолепно, если бы рядом с императором и полководцем Наполеоном оказались бы и вы — само воплощение нежной любви и верной дружбы!

Мгновенно выражение крайней чувствительности на лице императора сменилось подобием сокрушенности.

— Признаюсь вам, милый друг, сие желание не раз в эти дни приходило мне на ум. Ах, если бы я без особых затруднений мог покинуть Петербург хотя бы на два месяца, я был бы уже там! Но мое пребывание здесь будет не менее плодотворно. Скажу вам откровенно, мой друг: я раздражен медлительностью и апатией моих военачальников. Какие средства мне найти, чтобы повлиять на них теперь, когда армия уже давно должна находиться, к примеру, в Галиции? Финляндия и Турция отвлекли всех деятельных и опытных офицеров. Вы не поверите, милый Арман: чтобы назначить главнокомандующего армией против Австрии, мне пришлось обратиться к престарелому генералу, живущему, фигурально выражаясь, должно быть, уже второй век, к ветхой развалине, уцелевшей от древних войн. Князь Голицын ведет кампанию, как это делалось в его время, не торопясь, шаг за шагом. Он вовсе и не подозревает того, что правила и достойные подражания случаи Наполеоновой тактики внесли много нового в полководческое искусство.

И — сокрушенным тоном, но с видом полной искренности:

— Все это еще старая отрыжка Семилетней войны… Не станем его торопить, а то он, Голицын, совсем наделает глупостей. Однако, чтобы вы правильно поняли меня: это не злая воля моих генералов. Мы — неторопливы, но идем все же прямым путем. Вот почему я посылаю одного из лучших и многообещающих моих офицеров в школу величайшего полководца.


Холеное, гладко выбритое лицо Коленкура все еще хранило выражение восторга, когда он вышел из кабинета российского императора.

И только, пожалуй, дома, уже в собственном служебном кабинете, это выражение исчезло. И заменилось, как и давеча на лице Александра Павловича, глубоким раздумьем и озабоченностью.

«Как мне удалось убедиться в личном разговоре с императором России, — перо скользнуло по бумаге, — военная помощь нам будет затягиваться и, вероятнее всего, сведется к нулю».

Рука тотчас перечеркнула написанное. И на бумаге появилось другое:

«Император Александр разделяет с вами, сир, всю тяжесть забот в вашем нелегком предприятии. Потому в самое ближайшее время в вашу главную квартиру имеет честь прибыть личный посланник его императорского величества, чтобы символизировать обоюдную и нерушимую дружбу двух великих держав».

Перо снова, как бы в раздумчивости, нависло над бумажным листом и оставило на нем жирную кляксу.

Не то! Надо все взвесить. Всесторонне и холодно. И даже, может быть, несколько обождать с отсылкой донесения.

Наполеон нетерпелив и потому подозрителен. Но разве не искренен со мною российский император? Разве я сам не вижу, как ему нелегко и непросто?

«Однако вы, Арман Коленкур, герцог Виченцский, служите не ему, а Франции и ее императору! — остановил сам себя посол. — Именно потому, чтобы в первую очередь не навредить собственной стране, я, посол, и должен быть нетороплив и предельно осмотрителен».

Урок и экзамен

Это легко было вымолвить: на войну, к Наполеону. А где он сейчас со своими армиями? И где тот театр войны, на котором в эти, должно быть, самые дни, разыгрывается одна из грандиозных мировых битв?

Когда-то к сердцу Австрии русская императорская гвардия шла прямою дорогой — через польские земли, древний Краков и Моравию.

Ныне такой маршрут был заказан: русские для австрийцев уже считались противниками. Посему — скачи в обход, считай, вокруг всей Германии. И через Баварию, где начались первые бои, австрийцев с французами, следом за Наполеоновыми войсками — в их ставку.

Как и у нас до Киева доводит язык, так и тут, в чужестранных краях, привел он царского посланца в Санкт-Пельтен, город неподалеку от Дуная.

В главную квартиру доставили сразу и тут же, как в Байонне, — Савари, их сиятельство герцог Ровиго. Бросился целоваться и так шумно и восторженно приветствовал, что из комнаты рядом выбежал Констан, Наполеонов камердинер.

— Ваше высокопревосходительство, осмелюсь спросить, что за крики? Император просил выяснить причину.

— Вот — гость от царя Александра. Ведите его тотчас к его величеству. И не мешкайте, Констан, чтобы не получить от императора затрещину, — притворно-грозно распорядился Савари.

— Так император же… — почему-то замялся Констан.

— Ах, вы еще рассуждаете! Тогда затрещина за мной, — смеясь, пригрозил герцог.

Первое, что почувствовал Чернышев, вступив в просторную комнату, — пар. Да, обыкновенный, жаркий и плотный пар, как в какой-нибудь бане.

— Прошу меня извинить, господин Чернышев, за то, что принимаю вас не совсем в обычном виде. — послышался голос Наполеона.

Глаза Чернышева наконец разглядели белую мраморную ванну и сидящего в ней по плечи в воде императора.

— Разумеется, я не ожидал, что вы из России прибудете именно в то время, когда я обычно купаюсь. Так что в следующий раз заранее извещайте меня о своих намерениях. А если без шуток, я всегда рад вас видеть.

И — к Констану:

— Добавьте, пожалуйста, милый Констан, еще воды, да погорячее.

— Ваше величество, куда еще? И так кипяток!

— Видите, Чернышев, столько лет мы с Констаном вместе, а он не может привыкнуть к моим особенностям: один час в горячей ванне — как только я могу вытерпеть — равносилен для меня четырем часам сна. Представляете теперь, какое количество часов можно сберечь для полезных дел! Я уже не говорю о том, что ванна чудодейственно укрепляет организм.

Белые клубы пара вновь поднялись к потолку. Чернышев присел на предложенный ему поодаль стул. И, нисколько не чувствуя смущения от непривычного приема, тут же поведал о том, что такое русское баня.

— Простите, ваше величество, — засмеялся он, — но жару у нас поддают поболее. И — березовым веничком по всему телу. Зимой же — прямо из парной в снег. Если ваше величество когда-нибудь изволит посетить Петербург и Москву, я сочту за величайшую честь познакомить вас со всеми прелестями наших купаний. Герцогу Ровиго в свое время я предлагал попариться, но он, признаюсь, отказался.

— Да что они, мои генералы, понимают! Вон Мюрат. Прискакивает в Париж, выиграв накануне несколько битв, — и не может остановиться, сбросить с себя возбуждение. Между тем умение в нужный момент расслабиться и отдохнуть, сняв сапоги и приняв ванну, это, пожалуй, такая же умная вещь, как и умение двое суток пробыть в седле. Вот в Польше и Пруссии перед Фридландом…

И Наполеон поведал, как зимою в начале восемьсот седьмого года в течение двух недель подряд он не снимал сапог. Вся армия жила среди снегов, без вина, без хлеба, питаясь одним гнилым картофелем и конским мясом… Что ж, когда надо — так надо. Но если представляется возможность между боями выкроить час-другой, почему бы ею не воспользоваться?

Император уже стоял перед гостем, накинув на себя фланелевый халат. В руках — грубая щетка. Констан сливал ему на грудь одеколон, а он растирал по телу. Потом подставил камердинеру спину — массажные процедуры всегда следовали за водными.

— Однако что пишет мне брат Александр? Разрешаю вам, Чернышев, вскрыть пакет и прочитать мне письмо. От вас у меня нет секретов, как, надеюсь, и у вашего императора от вас, его личного адъютанта.

Письмо оказалось коротким. Наполеон, выслушав его, тут же произнес:

— Русский мундир в моем генеральном штабе! Благодарю моего брата императора Александра. Тем более, что под этим мундиром — благородное сердце офицера, которого, признаюсь, я искренно полюбил. Но где тридцать, сорок, семьдесят тысяч мундиров, которые император Александр обещал мне выставить против вероломных австрийцев? Послание поясняет: армия собрана и переходит границу. Но я — у ворот Вены, которую не сегодня, так завтра возьму. Значит, только для участия в параде по случаю моей победы придет ко мне русская армия? У меня для этих целей сеть и своя. Та, которую еще никто не побеждал ни в боях, ни на высочайших смотрах. Что же, покоримся обстоятельствам. Вы не против составить завтра с утра мне компанию? Я намерен поехать на рекогносцировку.

В седьмом часу утра гость застал Наполеона за бритьем. Брился он сам, а услугами Констана пользовался, когда просил подать флакон с одеколоном или свежее полотенце.

Коротко ответил на приветствие и тут же заметил:

— Представьте, пользуюсь только английскими ножами — превосходная сталь! Но вскоре я закрою все до единого европейские порты. И тогда мы сами станем производить товары, которые умеют делать на этом острове.

Он обернулся и увидел в руках Чернышева бумагу, свернутую трубкой.

— Что это?

— Бюллетень, ваше величество, который издается для вашей армии. Одно сообщение в нем, будет мне позволено заметить, вызвало у меня крайнее недоумение, поскольку сообщение это касается меня.

— Чем же вы расстроены, хотелось бы мне знать?

— В бюллетене я назван графом, полковником и личным адъютантом русского государя. Между тем…

— Между тем, — нетерпеливо перебил его Наполеон, — вы хотите сказать, что не являетесь ни тем, ни другим, ни третьим, так? Что ж… Тогда, сударь, прошу вас выйти к моим войскам и объявить им об этом. Уверяю вас, каждый солдат, который готов отдать за меня жизнь, задумается: а так ли уж на самом деле русский император ценит и уважает нашего императора, если вместо личного адъютанта посылает в качестве доверенного лица, простите меня, случайного офицера.

Монгольские глаза Чернышева заметно сузились:

— Мне подобное почитание не прибавит, ваше величество, достоинств и талантов.

Полотенцем, взятым из рук Констана, Наполеон вытер со щек остатки мыльной пены.

— У меня офицер ваших достоинств был бы уже генералом — вот что я вложил в титулы и чины, которыми приказал вас именовать в моем бюллетене. — И тут же: — Вы знаете, сколько времени я проходил в вашем нынешнем капитанском чине? Четыре месяца! И получил эполеты бригадного генерала, минуя звание полковника. Однако я, простите, не упрекаю ни императора Александра, от которого зависит ваша карьера, ни умаляю ваших высоких достоинств. Наоборот, эти достоинства я подчеркиваю, если хотите, теми способами, которыми я обладаю. Подчеркиваю хотя бы в своих собственных глазах и в глазах моей армии.

Наполеона и Чернышева у дворца уже ждали лошади. Их держали под уздцы мамелюки из охраны императора. У двух других коней, тоже оседланных, прохаживались Савари и начальник штаба маршал Бертье.

Подойдя к лошади, Наполеон, вопреки всем кавалерийским правилам, схватился за луку седла почему-то не левой, а правой рукой. Мамелюк из охраны ловким движением помог тяжеловатому всаднику подняться в седло. Рыжая, чистых арабских кровей, с длинным хвостом лошадь вздрогнула и нетерпеливо перебрала на месте стройными, как струны, ногами.

Сделав вид, что не заметил неловкости ездока, Чернышев несколько повременил с посадкой. И только когда Наполеон повернулся к нему спиной и взял в галоп, легко и элегантно, с некоторой даже рисовкой, вскочил в седло и тронулся за кавалькадой.


Армия Наполеона шла от победы к победе. Восьмого мая тысяча восемьсот девятого года великий полководец, как и в тысяча восемьсот пятом году, стал хозяином дворца австрийского императора в Шенбрунне. А тринадцатого мая депутация жителей Вены во главе с бургомистром преподнесла победителю ключи от австрийской столицы.

Теперь Чернышев своими глазами видел, как не только по штабным картам, но главным образом в буераках и на равнинах, на самых малых высотках и на крутых дунайских берегах готовились Наполеоновы победы.

Как и четыре года назад под Праценскими высотами, великий полководец сам объезжал, а то исхаживал пешком каждую пядь, каждую складку местности. И какое же это было счастье для молодого русского офицера на полях будущих боев следовать за каждым его шагом, слышать пояснения, почему и зачем он так располагает свои дивизии и полки, какие части отводит в резерв, где устанавливает артиллерию.

Перед штурмом Вены, кстати, место каждой батарее и каждой пушке Наполеон определял сам, меряя шагами не одну версту. Он устал, выбился из сил, чуть ли не падал. Чернышев шел с ним рядом. И уже в конце, когда вся артиллерия заняла свои позиции, Наполеон, совсем обессилев, остановился возле одного из орудий и, обхватив руками колесо, чтобы не упасть, прислонился к металлу лбом.

Казалось, ничто не остановит победной поступи Великой армии. Город за городом, селение за селением выбрасывали белые флаги. Только судьба внезапно изменила победителям. Двадцать второго мая не знавшие поражения дивизии Массены и Даву вынуждены были отступить и едва не погибли целиком в водах Дуная. А самый храбрый, самый талантливый из всех маршалов — Лани, едва спасший остатки своего корпуса, умер на руках Наполеона.

В тот день впервые, наверное, армия видела слезы на глазах Наполеона, когда он держал на коленях голову друга и клялся отомстить за его смерть.

Случившееся очень живо напомнило Чернышеву сражение под Фридландом. Как и там русская армия, так и здесь французы оказались у реки на очень узком пространстве под губительным неприятельским огнем. И так же оказались вдруг разрушенными все переправы, по которым можно было бы без паники, организованно отступить. Бесспорно, то было сокрушительное поражение, которого никак не ожидал прославленный полководец.

Пожалуй, на том и заканчивалось сравнение с Фридландом. Потому что тогда для русских та битва стала концом кампании. Наполеон же всю свою волю сосредоточил на подготовке реванша.

Небольшой островок на Дунае Лобау он выбрал плацдармом, который решил укрепить и с которого замыслил такой мощный удар по австрийцам, чтобы теперь они захлебнулись в своей крови, как его полки в волнах Дуная. Каждый день, переодевшись в форму рядового, как когда-то под Аустерлицем, он садился в лодку, переплывал рукав реки и там, на острове, на глазах у неприятеля, сам руководил постройкой укреплений, размещением пушек и складов для пороха и ядер, переправой все новых и новых полков.

Весть о том, что великая армия, доселе не знавшая поражений, дрогнула, конечно, уже дошла до всех европейских столиц. И это, знал Наполеон, наверняка обрадует всех его недругов. Накануне схватки с Австрией наступление Наполеоновых войск терпело неудачу за неудачей в Испании. Потому-то австрийцы так смело вступили с ним в войну, полагая, что, увязнув в Испании, он будет вынужден бороться здесь, в центре Европы, одною рукой. И что ж, предсказание сбывается? Теперь многие государства и княжества, которые французский император подмял под себя, могут поднять голову. А как же могучий союзник, дружественная Россия, которая связана с ним узами Тильзита? Ясно, что Александр не спешит выполнить свои обещания, и маневры его войск у границ Австрии не более как дымовая завеса. А что на самом деле означают сии движения русских полков, особенно теперь, когда он, Наполеон, получил такой удар, который, можно сказать, обезобразил его, физиономию? Австрию и Россию связывают давние узы, более надежные, чем скоропалительный Тильзит. Не возобладают ли в России над Александром силы, которые спят и во сне видят, как бы разорвать франко-русский союз?

Откуда почерпнет российский царь сведения о том, что произошло на берегу Дуная? Конечно же, в первую очередь из донесений своих европейских послов, из выходящих в Европе газет. Но вот же здесь, во французской армии, его глаза и уши — специально прикомандированный к главной квартире офицер. Только его донесению он должен поверить как свидетельству наиболее точному и правдивому. Не на слухах оно должно быть основано, а на том, что видел сам находившийся на месте боя. Так как же оценит минувшее сражение Чернышев, как назовет его — позором французского оружия или досадным стечением обстоятельств, как считает произошедшее и он сам, Наполеон?

Однажды, возвращаясь в лодке с острова Лобау, Наполеон обратился к Чернышеву:

— Через час я отправляю своего курьера в Петербург с письмом к своему послу. Прекрасный случай — присоединить и ваше донесение царю к моей почте.

— Ваше величество полагает, что я в таких коротких отношениях со своим государем, что имею право писать ему личные письма? — поняв, что ему готовится ловушка, Чернышев попробовал увильнуть.

Однако Наполеона трудно было обмануть.

— Ваша переписка с царем для меня не секрет, — сказал он. — Зачем же вы сюда посланы, если не сообщать постоянно его величеству о том, что происходит в моей армии? Другое дело, если вы не решаетесь довериться услугам почты императора Франции. В таком случае я расценил бы ваше колебание как недоверие лично ко мне, императору, который вам-то как раз полностью доверяет и, как вы убедились не однажды, не таит от вас никаких секретов. Кроме личных симпатий нас еще связывают союзные интересы, не так ли?


Дальше изворачиваться было нельзя, следовало менять тактику. Наполеон, как и подобает великому стратегу, в данном случае победил. Но как сделать, чтобы не показать, что он, Чернышев, застигнут врасплох?

— Ах, ваше величество, видимо, имели в виду, чтобы я отправил в Петербург сообщение о том, как доблестно сражались в последних боях французские войска? — обрадованно произнес Чернышев. — Так это я безусловно обязан сделать и сделаю с превеликим удовольствием. Я как раз обдумывал свое послание и несказанно обрадован тем, что наши мысли сошлись. Поначалу же, ваше величество, я не совсем верно понял ваше предложение. Мне показалось, что речь идет о каком-нибудь частном письме, которое вы предлагаете мне написать моему государю.

— Я доволен, что недоразумение разрешилось, — произнес Наполеон. — В таком случае, ступайте с письмом к Шампаньи. Именно он будет отправлять мою почту.

Перья, бумага и личная печать Чернышева остались в его коляске, которая находилась теперь где-то в тылу. Об этом он и поведал Шампаньи.

— Стоит ли о том беспокоиться? — заулыбался министр иностранных дел. — Вот вам все, что необходимо для эпистолярных творений. К вашим услугам — и мой собственный стол. Надеюсь, вам здесь, в моей комнате, будет покойнее, нежели где-либо в другом месте, среди шума и толчеи главной квартиры.

«Не может быть сомнения в том, что мое послание будет непременно прочитано министром, а то и самим Наполеоном, — подумал Чернышев. — Иначе ловушку и не следовало бы предпринимать. Но что их в таком случае беспокоит, что интересует?»

Если бы Чернышев слышал о битве под деревушками Асперн и Эсслинг от кого-либо со стороны, мог бы склониться к мысли, что дрогнула Наполеонова военная мощь. Но он был здесь и видел, что случилось на самом деле. Да, австрийцы отчаянно сопротивлялись и преодолеть их было не просто. Но туг, кроме отчаянного сопротивления противника, на сцену выступил рок.

Когда французы двинулись грозной лавиной через Дунай, под ними вдруг надломился мост. Других переправ не оказалось — их смыло паводком. Дивизии, уже перебравшиеся на остров Лобау, таким образом оказались без подкреплений, без пороха и снарядов. Надо было отходить. Но отход как раз и превратился в поражение.

Рассказать на бумаге о том, чему сам был свидетель, Чернышеву не составило труда. Вся загвоздка заключалась в том, как обозначить итог сражения. Иначе говоря, как сказать о поражении, не называя случившееся этим словом.

Ежели бы наш герой отправлял письмо своею почтой, вряд ли бы он избежал назвать случившееся разгромом Наполеона. Но теперь его слова будут прочитаны здесь глазами самого полководца, и они навряд ли придутся ему по душе.

Нет, Наполеон не боялся правды. Он боялся реакции на эту правду в Петербурге и других столицах. Потому он хотел, чтобы отсюда, из его главной квартиры, в Петербург ушло сообщение, которое бы и не скрывало истину, и в то же время ее не преувеличивало. «Найдет ли такие слова Чернышев?» — думал Наполеон.

И Чернышев понимал, чего хотел бы от него французский император. Но в то же время он, посланец русского царя, ни в коем случае не мог и не хотел ни на йоту покривить душою и исказить истину.

Значит, в таком случае требовалась, может быть, всего одна фраза, но такая, чтобы в ней одновременно заключалась правда и в то же время она не ущемляла самолюбие Наполеона. И эту фразу, сидя за столом Шампаньи, под его пристальным приглядом, Чернышев все-таки сыскал.

«Если бы во время грандиозного и кровопролитного сражения, о котором я, ваше величество, имею так подробно вам донести, — заключил Чернышев свое письмо, — австрийской армией командовал Наполеон, то совершенная гибель французов была бы неизбежной».

На другое утро Наполеон потребовал Чернышева к себе:

— Что же это вы, милый друг, заставляете ждать вас к завтраку? — совсем по-домашнему встретил гостя император. — Для того я и отдал распоряжение, чтобы ваши апартаменты были рядом с моими и мы постоянно находились в обществе друг друга.

— Весьма, ваше величество, польщен честью, — обрадовался Чернышев, понимая, что его вчерашнее письмо император прочел и остался им весьма доволен.

Экзамен был выдержан. Наполеон еще раз убедился, что рядом с ним оказался незаурядный дипломат и его способности следовало бы использовать в свою пользу.

— Вы не станете, Александр, возражать, если я попрошу вас съездить в Вену и постараться узнать образ мыслей ее жителей, — предложил Наполеон. — Я мало доверяю донесениям моих генералов и полиции. Вы же, как русский, можете лучше французов собрать сведения о расположении умов в австрийской столице. Хотя там мои войска, но рано или поздно все ведь должно закончиться миром. Так какими видятся венскому обществу условия этого мира, если в ближайшее время я положу их армию на обе лопатки?

Вино, не выпитое под Аустерлицем

Маленькими ножницами Александр Павлович надрезал край конверта и извлек из него плотный лист бумаги. Глаза побежали по строчкам:

«Мой брат, благодарю ваше императорское величество за любезное внимание ко мне в продолжении последних трех месяцев. Я запоздал написать вам, потому что сперва хотел сделать это из Вены. Но затем я решил написать только тогда, когда прогоню австрийскую армию с левого берега Дуная. Битва при Ваграме, о которой флигель-адъютант вашего величества, бывший все время на поле сражения, может дать вам отчет, осуществила мои надежды…»

Если бы только раздражение исходило из каждой Наполеоновой фразы — все содержание письма являло собою ничем не скрываемое чувство превосходства перед тем, кому оно было адресовано.

«Да, брат мой, — как бы выговаривал Александру французский император, — у вас было время писать мне, потому что вы ничем серьезным не были заняты по сравнению со мною, но даже пальцем о палец не ударили, чтобы мне помочь. Я же постоянно находился в ратных заботах и не имел возможности, в отличие от вас, заниматься выражением сердечных чувств. Даже одерживая победы, я не считал нужным о них разглагольствовать, а как человек дела и долга написал вам лишь тогда, когда поставил окончательную точку в предприятии, за которое взялся, — полностью разгромил Австрию».

«Что ж, — усмехнулся Александр Павлович, — каждый из нас остался при своих, вернее, добился того, что считал необходимым. Можно даже сказать, что я достиг большего — Наполеону, как он ни старался, не удалось втянуть меня в войну на своей стороне и заставить меня таскать для него каштаны из огня.

Если уж говорить честно, ваше величество, не просто Австрию вам хотелось поставить на колени, а вперворядь меня и Россию сделать во всем подвластными вашим высокомерным замыслам. Да видит Бог — сорвалось! Отсюда и ничем не прикрытое ваше раздражение в письме, и военная победа для вас вроде бы триумф пополам с горечью.

Однако, величаемые любезным братом, будем и далее играть по предложенным правилам, полагая на первом плане, как и ваше императорское величество, свой собственный интерес».

Взгляд, оторвавшись от листа, остановился на ладной, исполненной отменного здоровья фигуре стоящего перед ним офицера.

— На тебе, Чернышев, никак лента ордена Почетного легиона — высшей награды Франции?

— Так точно, ваше величество, был удостоен самим императором по завершении Ваграмского сражения.

— Как бы я желал быть отмеченным такою же наградой из рук великого полководца на поле сражения! — произнес царь и тут же — без перехода: — Ты ведь был постоянно с ним рядом в течение всей кампании. Я читал твое донесение о битве при Эсслинге и Асперне, когда, как ты писал, только ореол славы Наполеона не позволил назвать поражение поражением. Я правильно тебя тогда понял? Ну, а Ваграм, — это полная его удача?

— Совершенная, ваше величество! — не скрыл восхищения Чернышев. — Неприятель ожидал наступления французов с той стороны, где они остановились в прошлой битве. Однако Наполеон, выйдя с заранее укрепленного острова Лобау, быстро поменял фронт и всей силой обрушился на австрийцев с направления, где они менее всего предвидели натиск. Причем, впервые здесь полководец применил таран. Он построил в каре двадцать шесть батальонов и этой живой стеною прорвал центр австрийской армии. А далее противнику ничего не оставалось, как бежать. Сия битва, полагают в Наполеоновой главной квартире, по своей грандиозности превосходит самые выдающиеся победы Наполеона. Со своей же стороны, если мне будет позволено вашим величеством, я бы добавил: весь ход австрийской кампании — для нас, русских, отменная наука.

— Вижу, ты доволен тою ролью, которую я тебе поручил. Доверие мое ты исполнил с честью и с несомненною пользою. Потому и я тоже нашел необходимым отметить тебя наградою. Помнишь мое обещание, которое в свое время я тебе дал? Отныне ты — мой флигель-адъютант. Указ о том уже скреплен моею подписью. А сие звание, как ты понимаешь, переводит тебя как бы в еще более значимый ранг — пребывать в полном моем доверии. Посему и роль для тебя определяю новую — посылаю тебя к императору Австрии.

Чернышев с обостренным вниманием вслушивался в то, что говорил ему государь. Поручение, в самом деле, давалось ему непростое — выступить перед двумя императорами не столько представителем русской армии, сколько посредником в переговорах о мире.

— В своем последнем донесении ты, Чернышев, открыл себя с неожиданной стороны, которую я в тебе, признаться, не подозревал, — сказал Александр Павлович. — Это качество дипломата. Так вот новое поручение потребует от тебя в полной мере проявить сию способность. Тебе следует уверить императора Франца в моей к нему полной дружбе и, не вызывая ни малейших подозрений Наполеона, постараться, сколь только возможно, оказать влияние на него, чтобы условия договора с Австрией не оказались для нее слишком тяжелыми.


Второй раз за последние пять лет император Франц, отдавая свою столицу Наполеону, вновь вынужден был искать пристанище.

Однако теперь это был не дом случайного пастора, а древний замок Тотис в забытом уголке, куда не дошли еще французские солдаты. Когда-то сия цитадель вместе с Шенбруннским дворцом в Вене считалась оплотом всех австрийских императоров — наследников священной Римской империи.

После Аустерлица, лишив Австрию многих ее исконных провинций, Наполеон сшиб с ее головы и старейшую в Европе корону. С тех пор австрийский император перестал величаться хранителем римского престола, а считался лишь скромным монархом австрийских пределов.

В покои Франца русского гостя ввели тотчас, и Чернышев был немало удивлен, когда узнал в бросившемся ему навстречу высоком и тощем человеке австрийского императора.

Лицо Франца, бледное и осунувшееся, с потухшими глазами, несло на себе печать жалкой растерянности. И когда он заставил себя принять выражение приветливости, губы его дрогнули и всю физиономию исказила гримаса страдания.

— Как я счастлив видеть у себя флигель-адъютанта императора Александра! — Пересиливая волнение, проговорил он. — Вы — первый русский за все время, которое наружно изменило наши отношения, но в действительности ни на одно мгновение не прекратило нашей обоюдной симпатии и дружбы. Я очень прошу вас, герр флигель-адъютант, передать вашему государю, что я не признавал и никогда не признаю в нем неприятеля. Смею надеяться, такие же чувства испытывает и он, император России, ко мне и моему народу, если в тяжелейшую для нас минуту он нашел возможным прислать ко мне своего личного поверенного со словами любви и участия.

— В том в первую очередь мне и было поручено уверить ваше величество, — еще раз поклонился гость.

— Герр Чернышев, мне передали, что вы когда-то являлись в прямом смысле нашим товарищем по оружию, — продолжил беседу император. — Я имею в виду Аустерлиц.

— В самом деле, ваше величество, там я принимал участие в деле и даже находился потом в свите моего государя, — ответил Чернышев и только теперь заметил в некотором отдалении, за спиной императора, его адъютанта, в котором узнал офицера, с кем довелось ему говорить в последнюю ночь в Уржице, на пороге дома пастора.

«Ах вот оно что, — вспомнил ту встречу русский кавалергард. — Вино, которое так и не было получено и выпито под Аустерлицем! Но вряд ли о том известно австрийскому императору, иначе он счел бы не совсем для себя тактичным упоминать о том случае. Однако вот как обернулось дело — теперь он, не получивший помощи от бывших боевых друзей, должен сам выручать их из еще большей, чем тогда, беды».

Впрочем, сия мысль только на мгновение пришла в голову нашему герою. Да разве можно было сравнить какую-то жалкую бутылку токая с тем, в чем нуждался сейчас этот настрадавшийся, с землистым лицом сорокалетний человек!

Справедливости ради, следует сказать, что и тогда, после Аустерлица, Францу одному пришлось до дна испить горькую чашу и поражения, и унижения. Когда русский царь покидал пределы Австрии, где потерпел поражение, Франц должен был до конца нести крест поверженного и распятого. Через два дня после битвы он с понурой головой прибыл в село Спалены Млан, чтобы начать с Наполеоном унизительные для себя переговоры о мире.

И вот — второй за короткое время жестокий жребий, который тяжелой ношей придавил его уже изрядно ослабевшие плечи.

Как выйдет он из ужасного положения? Какова его позиция в уже начавшихся переговорах и в чем его надежда, на которую, конечно же, он хотел бы рассчитывать?

— Буду с вами откровенен, — опустился в кресло и охватил голову руками несчастный император. — Я в отчаянии. Говорю с вами так открыто потому, что знаю: через вас каждое мое слово станет известно ему, моему давнему и искреннему другу, российскому императору. Требования Наполеона к моей стране непосильны. К тому, что я уже потерял в прошлой войне, он настаивает причислить новые провинции, среди которых Триест, Каринтия, огромная часть Галиции и западная Чехия. Это земли, где проживает около четырех миллионов моих подданных. А во сколько десятков миллионов он уже исчислил контрибуции? Однако вам лучше встретиться кое с кем из моего кабинета. И в первую очередь с моим новым министром иностранных дел, который сам участвует в переговорах. Я же, повторяю, разбит и подавлен, ощущаю себя точно птица, попавшая в силки. Единственная теперь моя опора и поддержка — мое милое дитя, моя славная дочь.

При последних словах императора в дверях показалась лет семнадцати или восемнадцати рослая, с ярким румянцем во всю щеку юная эрцгерцогиня. Чернышев встал и, поклонившись, поднес к губам ее белую, почему-то пахнущую мылом руку.

— Луиза. Мария Луиза, — представил отец свою дочь и, обращаясь к ней, спросил: — Ты, дитя мое, верно, пришла мне сказать, что все приготовила для печенья? Хочу посвятить вас, герр флигель-адъютант, в маленький с моею дочерью секрет: мое страстное увлечение последнего времени — готовить кушанья. Особенно обожаю печь сладкое! Так, значит, нам можно уже следовать на кухню, дорогая Луиза?

«Вот почему, наверное, руки эрцгерцогини пахнут мылом, — догадался Чернышев. — Стоит у плиты, замешивает тесто. Бесспорно, сама обожает сладкое».

— Однако, простите, папа, не окажется ли это неучтивым с вашей стороны, если вы покинете своего гостя? — просто, вез этикета обратилась Луиза к отцу-императору и при этом покраснела до корней волос.

— Не волнуйся, дата мое, — спешно заверил ее император, — герр Чернышев направляется сейчас же к моему министру иностранных дел. А вечером я вас прошу зайти ко мне, чтобы проститься. Увы, я не приглашаю вас к обеду — у моей жены траур, умер ее брат, и мы с нею будем обедать только вдвоем. Но я уверен, министр Меттерних составит вам чудесную компанию не только в разговорах, но и за обеденным столом.

«Увы, и на сей раз, так сказать, королевское вино, не выпитое под Аустерлицем, пробежав по усам, так и не попадет в рот, — лукаво отметил про себя Чернышев. — Остается положиться на то, какими угощениями, приготовленными на его собственной кухне, попотчует меня министр иностранных дел».

Разумеется, это была шутка. Чернышева, конечно, заботило, как обрисует положение Австрии тот, кому в первую очередь и надлежало заботиться о переговорах, а значит, о судьбе страны.


Граф Клеменс Меттерних оказался приятной наружности и воспитанных манер господином лет примерно тридцати пяти, с начинающими заметно редеть белокурыми волосами и заметно попорченными зубами. С первых же слов он взял гостя под руку и повел по анфиладам замка к своим апартаментам.

— Я министр без году неделя — всего несколько дней, — произнес он обезоруживающе открыто. — Надеюсь, слышали обо мне, когда были в Париже? Двери самых знатных домов Франции были всегда открыты для меня, посла Австрии! Теперь же, увы, в Париже осталась моя жена. Я же сам здесь вынужден решать головоломную задачу: как вернуть все к прежнему состоянию.

— Полагаете, вам это удастся? — в том же откровенном тоне осведомился Чернышев.

На мгновение Меттерних остановился и, вскинув голову, со значением заявил:

— Когда я дал согласие принять предложение моего императора, я торжественно поклялся сделать все, даже невозможное, но спасти Австрию. И я, уверяю вас, этого непременно добьюсь. Единственное, что мне нужно, — выиграть время. И ради достижения поставленной цели следует пойти на все.

— Иначе говоря, принять даже самые тяжелые условия мира? — теперь замедлил свой шаг Чернышев, хотя они оказались уже возле кабинета графа. — Мне показалось, что именно этим, жесткостью Наполеоновых требований, более всего обеспокоен, если не сказать обескуражен, ваш император.

Кабинет оказался небольшой, в отличие от апартаментов Франца, комнатой с двумя высокими стрельчатыми окнами, сквозь которые проникало довольно света. Граф указал гостю на старые, обитые кожей кресла темного дерева, в которых они и расположились.

Только теперь Чернышев разглядел, что хотя черты лица Меттерниха отличались правильностью форм, в его облике было что-то лисье, что с мужской точки зрения скорее можно было назвать не только не привлекательным, но скорее отталкивающим. Но в остром уме ему никак нельзя было отказать, что одинаково воздействовало, должно быть, как на женщин, так и на мужчин.

— Говорите, невыносимые условия? — повторил он вопрос. — И вы на моем месте принялись бы торговаться? Ха-ха-ха! Да это, знаете, все равно, что бороться, когда у тебя связаны за спиною руки.

Он опять вскинул голову, и его большие, навыкате глаза вызывающе уставились на собеседника.

— Пусть это останется между нами, но будучи в Париже, я имел возможность получать многие тайные сведения из верных рук, — произнес он со значением. — Ну, намекну вам хотя бы на то, что некоторые мои информаторы являлись очень близкими лицами императора, не побоюсь нескромности, с которыми я был в более чем близких отношениях. Так вот мне и теперь доподлинно известно, что замышляет Наполеон против нашей страны, если мы хотя бы попытаемся проявить свою несговорчивость. Замысел же его таков — навсегда покончить с Австрией как с могучим государством. А для этого он задумал взять и одним взмахом, как палач ударом топора, рассечь нас на три обрубка — Чехию, Венгрию и на третью часть — собственно Австрию.

Водянистые глаза Меттерниха стали совсем холодными. Словно их выражение говорило: вот видите, беретесь меня учить, будто я щенок на охоте. Но я-то так искушен, что вам впору от удивления рот открыть, коли бы я решился вам все о себе рассказать. Так что поостыньте-ка, молодой человек, с вашими горячими, свойственными незрелому возрасту советами.

Однако Чернышев, несмотря на свой возраст и апломб собеседника, позволил себе довести свою мысль до конца.

— Вероятно, ваше сиятельство, вам доподлинно известен ход рассуждений французского императора, — согласился Чернышев. — Но смею с вами все же не согласиться — Австрия не так беспомощна. Как раз она-то имеет козырь, с которым французы не могут не считаться. А козырь таков: потерпев поражение в войне, ваша держава в то же время сохранила свою армию! Да-да, армию. А это, уверяю вас, может остановить, или, по крайней мере, осадить и охладить пыл Наполеона. Я, как вам известно, имел возможность находиться долгое время в его штабе и знаю, как высоко оценивали там храбрость ваших солдат.

— Так что же советуете, бряцать оружием? Вновь зарядить пушки?

— Ну пушки — не пушки… А зубки показать стоит.

— Хм, показать зубы… — повторил Меттерних и тут же, заметно смутившись, отвернул лицо в сторону. — Вы не дама. Потому признаюсь, что они у нашей армии могут оказаться такими же плохими, как у вашего покорного слуги. Но я прощаю вам этот неловкий выпад, потому что, надеюсь, вы не допускаете сомнения в том, что все остальное и более существенное, делающее в первую очередь мужчину мужчиной, у меня в полном порядке?

— Простите, граф, мою неловкость, — в свою очередь искренно смутился Чернышев. — Но, поверьте, если бы не эта моя неловкость, я вряд ли бы в полной мере смог оценить всю глубину вашего блестящего ума. Право, умение не пощадить себя в людях встречается так редко, что не восхититься им нельзя.

— Благодарю вас, но имейте в виду на будущее: к другим я более беспощаден, чем к самому себе. Так что нам с вами лучше и в будущем сохранить приятельские отношения. Однако вернемся к вашему доводу. На нем, кстати, настаивал эрцгерцог Карл, наш главнокомандующий, который именно за это был недавно смешен. И сам император до последнего времени намеревался стращать Наполеона армией. А вы представляете, во сколько нашей казне обходится содержание своей и чужой армии?

— Вероятно, в день не менее миллиона? Но не забывайте о контрибуции. Ее цена неизмеримо выше. Так что потеряв в переговорах два-три дня, иначе говоря, всего два или три миллиона, вы своей настойчивостью можете достичь того, что противник согласится уменьшить дань, которая теперь для вас и в самом деле непосильна. Вот в чем выгода, о которой я веду с вами речь!

— А если упорство столкнется с упрямством? — отпарировал министр. — Если конца не будет такому противостоянию, когда ни войны, ни мира?

— Вы, ваше сиятельство, смею заметить, сбрасываете со счета, что французские солдаты — тоже люди. Они хотят домой к женам, невестам, детям. Поверьте мне, их настроения уже начинают волновать Наполеона и он подчас не знает, как пережить эту победу. Не парадокс ли? Однако иногда случается, что выйти из войны, когда она вроде бы и закончена, труднее, чем ее начать. Теперь, мне кажется, именно такой случай.

«А он умен, этот русский! — отметил про себя Меттерних. — Но я не хочу и не стану рисковать — на карту поставлена моя карьера, которую я так удачно начал: Берлин, затем Париж. Скорее поступлюсь судьбою страны, чем своею собственной. Пусть теперь Австрии будет больно, даже нестерпимо больно. Зато я потом изыщу такие способы, такие неожиданные и ловкие ходы, которые помогут взять реванш.

Пустые мечты? Бахвальство и самонадеянность? Как бы не так! Разве не самые влиятельные женщины Парижа были у моих ног? И среди них — очаровательная Каролина Мюрат, королева Неаполитанская, родная сестра самого Наполеона!

Да она без ума от меня до сих пор и безгранично мне верна. А через нее я подберу ключик к сердцу самого Наполеона. Разве нельзя найти в нем струны, на которых можно сыграть? Что-то затевает, кажется мне, французский император по поводу своего развода с Жозефиной. Об этом мне говорила Каролина как о страшной тайне, которую я должен хранить. Будто бы вся причина в том, что он хотел бы породниться с древним августейшим домом. Вот тут бы и проявиться мне! Вот тут бы и подобрать солдатскому венценосцу принцессу из самого древнего и знатного рода и через сестричку его к моему выбору склонить. Что, неплохая мысль? Гениальная! Но надо ждать, пока наступит время. Точнее, надо это самое время выиграть и опередить, а для сего — пойти на все, только бы быстрее оказаться в Париже».

— Да, поверьте мне, мой юный друг, нелегкий жребий выпал на мою долю, — закончив разговор с самим собой, Меттерних обратился к своему собеседнику. — Есть как бы две точки зрения на дела, которые мы с вами здесь обсуждаем. — ваша со стороны и моя как бы изнутри. Так вот, еще раз хочу уверить вас: одному мне теперь ведомо, как спасти Австрию. И обещаю вам, что в самом скором времени мы с вами встретимся в Париже.

И лицо министра снова приняло то приторно-сладкое выражение, которое в самом начале встречи так не понравилось Чернышеву.

— Ах, Париж, Париж! — с пафосом произнес Меттерних и даже мечтательно прикрыл ладонью глаза. — Никто не знает так твоего изменчивого сердца, как я. Париж — как женщина, которую следует воспринимать не такой, какая она есть, а такою, какою она хотела бы, чтобы ее видели другие. Эту тайну, мой друг, люди обычно постигают в том возрасте, когда женщина уже им больше не нужна. Я же постиг эту тайну в юные годы и владею ею сейчас. Надеюсь, вы не сомневаетесь в моих мужских возможностях?

— Поздравляю вас, граф. Однако ваши возможности касаются только женщин, — заметил Чернышев. — Дела же войны и мира, увы, решают пока мужчины!

— Как сказать! Впрочем, надеюсь, что мне удастся подобраться к тайнам и мужских сердец, — заключил Меттерних. — Однако не угодно ли пройти к столу?

«Словесной пищи сего самонадеянного кулинара я уже отведал. Блюда отменно остры, но рецепт их слишком уж явен: самый вкусный кусок — себе в роток», — приняв предложение хозяина, отметил про себя Чернышев.

И победитель боится поражения

Человек, которому принадлежала почти вся Европа, на самом деле был лишен того, чего в последнее время особенно страстно желал.

Каждый вечер к нему в Шенбруннский дворец тайком приходила молодая, восхитительной красоты женщина, а он не смел ее встретить внизу, у кареты, чтобы проводить в свои апартаменты.

Не парадным, а черным ходом, чтобы не видели посторонние глаза, верный Констан, озираясь по сторонам, провожал ее до августейшей спальни и только тут успокаивался: доставил.

А он, властелин, при одном имени которого трепетали короли и герцоги, не мог не только с нею вместе въехать в свой Париж, но даже показаться вдвоем здесь, на улицах чужой Вены.

И, конечно же, не имел никакого права назвать ее своею женой и императрицей, а ребенка, который должен вскоре у нее появиться на свет. — своим законным наследником.

«Какая же несправедливая и несчастная у меня судьба! — зло произносил он по утрам, просыпаясь один в постели, которая еще хранила тепло ее молодого тела и тонкий запах духов. — Почему я, император, в мои сорок лет, должен уподобляться пылкому юнцу лейтенанту, который вырывается из казармы в увольнение и спешит в бордель, чтобы на гроши, оставшиеся у него от скудного холостяцкого обеда, купить себе сладострастную утеху на вечер?»

Собственно, и он, впервые увидев ее два года назад, ни о чем другом не помышлял, как тут же овладеть ею.

Святые отцы! Он и теперь ощущает необузданный прилив страсти и желания, когда вспоминает тот зимний яркий январский день при въезде в Варшаву, когда толпы народа, запрудив улицы, восторженно приветствовали его, героя-победителя.

Он ехал в карете, опустив стекло, и приветливо помахивал рукою тем, кто кричал «виват» и посылал ему воздушные поцелуи. Не раз и не два кто-то из варшавян, пробившись сквозь плотные ряды охраны, совсем близко подбегал к экипажу и протягивал ему живые цветы.

Однако в ярком свете зимнего солнца, среди букетиков цветов, любовно выпестованных в оранжереях, вдруг перед его взором оказался цветок, которому не было цены, — лицо чистой, кроткой молодой женщины, едва ли полных лет двадцати. Она, отделившись от толпы, тоже приблизилась к экипажу и что-то быстро-быстро произнесла по-французски. Он сумел разобрать лишь слова, выражающие восхищение им и надежду на то, что отныне он, Наполеон, обязательно должен принести свободу Польше.

Весь остаток дня образ юной польки не выходил у него из головы. И какое же было счастье, когда на балу, который дала Варшава в его честь, он снова увидел ее.

Среди блестящих и разряженных дам она выделялась тем, чем, казалось, и выделиться было нельзя — безыскусной простотой, скромностью и какой-то чистейшей невинностью, какую уж никак нельзя было встретить среди высокопоставленной публики.

Ее маленькую фигурку охватывало простое белое атласное платье, покрытое белым же тюлевым тюником, на белокурых локонах не было другого украшения, кроме цветов. Зато взгляд ее фиалковых глаз поражал невиданной кротостью и смирением.

Нет, он больше ничего и никого не хотел видеть, кроме этой сказочной феи, так поразившей его своей наивной чистотой и скромностью среди блистающих бриллиантами и золотом залов Бельведере кого дворца.

«Кто же она и откуда?» — был его первый вопрос, на который со всех сторон поспешили дать исчерпывающие ответы.

Мария — так звали незнакомку — приехала в Варшаву со своим мужем, чтобы увидеть избавителя Европы. Ее муж, семидесятилетний граф Анастасий Колонна Валевич Валевский считался одним из самых богатых и самых знатных людей Польши. Мария, тоже из известного, но обедневшего рода, оказалась почти на десять лет моложе самого младшего внука своего мужа.

Первую кадриль Наполеон танцевал с ней. Боже, у него точно отнялся язык и он ничего другого ей не смог сказать, кроме того, что белый тюль достаточно выгодно выделяется на белом атласе ее платья.

Ночью же он не смог заснуть и утром послал к ней Савари с запиской: «Вчера я видел только вас. Дайте же мне скорее ответ, способный утишить сжигающее меня пламя. Н.»

Да, он снова был лейтенантом, тем невзрачным, маленьким, застенчивым и угрюмым, сжигаемым изнутри страстным и беспощадным огнем желания.

— Ну что, как? — кинулся встретить Савари, когда тот возвратился.

— Сир, она не дала ответа и, осмелюсь заметить, как мне во всяком случае показалось, была возмущена.

Господи, он совершенно забыл, кто он есть на самом деле, он потерял голову.

— Герцог, вы снова поедете к ней и отвезете письмо, которое я сейчас напишу.

«Неужели я имел несчастье не понравиться вам? — выражая объяснимую нетерпеливость, он царапал пером бумагу. — О, приходите, приходите! Все ваши желания будут исполнены. Ваша родная страна станет для меня дороже, если вы сжалитесь над моим бедным сердцем».

Сердце в его груди гулко билось, будто доносился гул пушечных канонад всех бесчисленных сражений, которые он успел уже дать и сумел выиграть. Выиграет ли этот, ни на что прежнее не похожий поединок? Придет, сжалится ли над ним, решится?

Она приехала. Савари ввел ее в самую нарядную залу дворца, в котором он остановился. Она остолбенела, увидев на столе среди букетов цветов бриллианты.

— Это — вам. От меня, — проронил Наполеон и поцеловал у нее руку.

Она вырвала руку и, опустив глаза, произнесла:

— Ваше величество, вы ошиблись во мне. Я не в состоянии заставить себя сделать то, чего вы добиваетесь, даже если вы решили ваше желание купить такими подарками. Я их не приму. Прощайте.

Лейтенант покупал удовольствия за какие-то жалкие гроши. Он же готов был положить к ее ногам весь мир. По крайней мере, сделать свободной ее родину, что могло враз осчастливить миллионы ее соотечественников.

Он так и пообещал ей через три дня, когда она, уступая его настойчивым призывам, вновь посетила императорский дворец и, орошая свое восхитительное лицо слезами, осталась на ночь.

Тою зимою армия Наполеона, наверное, впервые за многие годы кампаний получила перерыв в войне. Дороги были разбиты и отвратительны. Подвоз провианта почти прекратился. Солдаты довольствовались гнилою картошкой и лошадиным мясом, когда оно перепадало. Но зато тою зимой их не убивали и они, хотя подчас по две и более недель не скидывали сапог, могли все же отлеживаться в тепле.

Наполеон остановился тогда в замке Финкенштейн, где когда-то жил Фридрих Великий, а совсем недавно — Фридрих Вильгельм, убежавший в Мемель.

Мария приезжала сюда к вечеру, и верный Констан, если валил сильный снег, брал ее на руки и вносил в теплую залу, где пылал жаркий камин и тихо потрескивали свечи.

Жозефине, рвавшейся в ту зиму непременно разделить с ним походную жизнь, он писал, что ни под каким видом не хотел, чтобы она подверглась лишениям бивуачной жизни. Наверное, тогда он, чтобы окончательно испугать ее нечеловеческими условиями житья, написал ей о том, что в течение двух недель подчас не снимает сапог.

А может, такое и бывало: он, полководец, все-таки более, чем даже самых дорогих ему женщин, в первую очередь любил армию и солдат и часто ел то, что раздобывали они, и спал с ними на полу в какой-нибудь избе, где пахло мужским потом, давно не стиранным бельем и неистребимым запахом войны — порохом и дымом костров.

Если бы он задал тогда, в ту зиму, себе вопрос, кого он сильнее любит — Жозефину или Марию, он бы этим вопросом наверняка внес разлад в свою жизнь, всецело устремленную на осуществление тех целей, которые он привык достигать силой оружия. А для такой жизни ему нужна была полная погруженность в стихию войны и забот государственных. Ночные часы с женщиной были для него действительно лишь часами, а то и просто минутами.

Но оказалось, что и вернувшись в Париж, к первой и законной своей страсти, Жозефине, он временами хотел видеть ее, свою польскую любовь.

Существовала в Париже такая улочка Победы, названная в честь его еще итальянских походов. А для него она имела и другой, не менее значимый смысл. На этой улочке он когда-то снял особняк для Жозефины, потом снимал для тех, с кем иногда сходился, а затем здесь же поселил и Марию.

С мужем ей пришлось расстаться. Однако его родные сестры всюду стали ее сопровождать. Вела она себя в Париже скромно. В чем не отказывала себе, так в туалетах, которые заказывала у самых модных портных.

В Вену Мария Валевска приехала как только умолкли последние залпы Ваграма, и он, полководец, потерял на время главное свое занятие — войну. Тогда и появилась потребность в любви другой — как у всех самых обыкновенных людей.

Все повторялось, как тогда, в Варшаве. Констан привозил ее в сумерках в Шенбрунн и отпускал карету до утра.

Теперь она стала не только смелее — она любила сама. Пока они проходили с Констаном по длинному ряду полуосвещенных комнат, она успевала ему шептать:

— Все мои мысли исходят от него и возвращаются к нему. Он для меня все, моя будущность, вся моя жизнь!

Кроме страстной любви, одно ее беспокоило и волновало: он обещал возродить ее Польшу, но она по-прежнему разорванная на куски — частью под властью России, частью — Австрии и Пруссии… Когда же она станет вновь единой, независимой и сильной?

— Я желаю твоему народу полного возрождения, — успокаивал он ее. — Но представь: слишком большое расстояние разделяет Париж и Варшаву. Смогу ли я всегда, когда в том будет возникать необходимость, мчаться со своими армиями к вам на помощь? Время еще не пришло, чтобы Польша смогла стать самостоятельной. Политика — как веревка, которая лопается, если ее слишком натянешь.

Этого она как раз не могла понять. Не могла понять потому, что горячо любила свою обездоленную родину и потому, что была женщиной, от политики далекой.

«Так зачем же она толкает меня под руку, вмешивается в то, чего не понимает и понимать не должна? — Это бесило Наполеона. — Никогда женщина не должна вмешиваться в государственные дела! Мой трон — не в России, которым овладевали хитрые бабы, верховодя ватагами пьяных гвардейцев. И Франция — не Пруссия, где сумасбродная королева Луиза подняла всю страну против меня и тем самым погубила свое королевство. Наконец, Франция и он не Австрия, пришедшая к позорному концу благодаря тому, что императором австрийцев тоже вертела его последняя женушка…»

Но более, чем огорчений, Мария приносила ему несказанную радость. Тем, что полюбила его. Тем, что отдала ему до конца чистоту своего сердца, которую поначалу так ревниво и стойко оберегала.

Совсем же недавно здесь, в Шенбрунне, она призналась, что станет матерью. Он же, ее любимый, — отцом их ребенка.

— Будет сын? — мгновенно приподнялся он в постели, осыпая ее поцелуями, и тут же откинулся навзничь.

— Что с тобою, любовь моя? — встрепенулась она. — Ты не рад? Он же, ребенок, твоя плоть и кровь!

Ах, разве способна была понять она, что тревожит его в последнее время? Ребенок. Сын. Его плоть и кровь. Но — только не наследник! Только не тот, кого бы он мог открыто назвать своим, оставить ему трон, власть, завещать свои дела и несвершенные замыслы!

У него уже был один такой сын, которому скоро должно исполниться три года. Его мать — Элеонора Денюэль, фрейлина его сестры Каролины, королевы Неаполитанской, живущая на улице Победы, дала мальчишке имя Леон. Укороченное от его собственного. Потому что ничем другим не могла связать своего сына с отцом. И вот, может быть, второй… А нужен ему тот, единственный, который станет не Леоном, а Наполеоном Вторым!

Столько лет он ждал сына от той, которую сделал законной женой и императрицей! Но она не способна больше принести ребенка, несчастный случай лишил ее материнства.

Заглушить печаль он пробовал тем, что, как своих собственных, полюбил и приблизил к себе ее детей от первого брака. Так ее сына Евгения Богарне, который был всего на двенадцать лет его моложе, он усыновил, сделал сначала своим адъютантом, затем вице-королем Италии.

И дочь Жозефины — Гортензию выдал за своего брата Людовика. Чтобы осчастливить их, свою родню? Наверное, и затем — брат и падчерица стали королем и королевой Голландии. Но билась, согревала потаенная надежда: их первенца, в котором будет кровь Бонапартов и Богарне, назвать своим наследником…

Здесь следует заметить, что так оно и случилось значительно позже и уже без малейшего вмешательства самого Наполеона. Сын Гортензии стал впоследствии императором Франции Наполеоном Третьим.

Тогда же он, властелин Европы, метался в отчаянии. И отчаяние подсказало единственный верный для него путь — развод. Поначалу он гнал от себя эту мысль, считал ее недостойной. И тем не менее мысль эта приходила и приходила к нему, пока не овладела где-то в голове и сердце маленьким потаенным уголком, откуда ее уже нельзя было изгнать.

Нет, наверное, у него никогда не будет никого привычнее и дороже Жозефины или желаннее и милее Марии.

А должна быть та, которая станет матерью будущего нового императора.

И на эту роль те, кто занимают троны, всегда выбирают в жены на троне и рожденных.


Смятая постель еще хранила тепло ее тела и запах ее духов. Император встал и кликнул Констана:

— Ванну, мой друг, и — погорячее.

У двери он остановил камердинера:

— Как она? Вы ее проводили?

— Как всегда, сир. Графиня отправилась к себе. Особняк, который вы изволили нанять для ее сиятельства, один из лучших в Вене. Он ей пришелся по вкусу, смею уверить ваше величество. Будут ли еще какие приказания, кроме ванны, массажа, бритья и кофе?

— Распорядитесь, пожалуйста, насчет верховой прогулки. Поеду сразу же после завтрака.

Как всегда на прогулках, Наполеон взял с места в галоп. Следом за ним поскакали адъютанты и свита. Но, видя, как к императору присоединился герцог Ровиго, сопровождающие тактично замедлили шаг.

— Как мне стало известно, сир, — поравнявшись с Наполеоном, произнес Савари, — Чернышев получил указание русского царя по дороге из Петербурга навестить австрийского императора. Ваше величество не считает, что может состояться сговор за вашей спиной?

— Вы о новой коалиции против Франции? — чуть скосил взгляд в сторону своего министра полиции и генерал-адъютанта Наполеон. — Она теперь, герцог, невозможна. Пруссия и Австрия разгромлены. Александру же какой смысл разрывать со мною союз? Оставаясь в дружбе с Францией, он может иметь все, что пожелает. Конечно, связи старых династий Европы дают о себе знать. И России, полагаю, весьма неприятно видеть, как ее бывшая союзница Австрия, точно обесчещенная девка, валяется в грязной канаве. Не исключено, что именно затем, чтобы утешить ее и утереть ее зареванное лицо, император Александр и направил графа Чернышева в Тотис.

— Не имею намерений возражать вашему величеству, но девка, которую завалили на пол с задранной юбкой, никогда не воспылает страстью к своему оскорбителю. Да и вся деревня охотно встанет на ее защиту. Разве не так случалось в наших, к примеру, южных краях?

Наполеон не ответил и дал шпоры коню. Лишь когда Савари вновь его догнал, император резко произнес:

— Все они, сидящие на своих династических тронах, только и мечтают о том, как бы скорее встретиться на моей могиле. Кто я для них? Солдат, который сам водрузил на себя корону. И пусть эту корону я заставил сиять всем блеском чистого золота и алмазов, они же, престолонаследники, запятнали свои цезаре кие наряды кровью отцеубийства, грязью междоусобиц, склок и предательства, — они все равно будут еще долго считать меня чужим в своей благородной семье. И заметьте, герцог, чем больше будут меня бояться, тем сильнее будет их отчуждение от меня, солдатского императора!

— В таком случае вашему величеству остается единственный выход, — сказал Савари: — уложить их в могилу одного за другим. Сколько их осталось, строптивых?

На сей раз Наполеонова лошадь, не получив шпор, замедлила бег, и августейший всадник, свесившись с седла, склонился в сторону Савари.

— А про девку вы забыли? Или уже полагаете, что деревня в самом деле проглотит оскорбление и не встанет рано или поздно против обидчика с вилами и дрекольем? Вы же сами только что меня об этом предупреждали! Нет, дорогой герцог Ровиго, я все больше и больше склоняюсь к иному способу, который заставил бы потомственных венценосцев смотреть на меня как на равного им.

Догадаться было не сложно: в который раз за последний год на ум Наполеону приходит неотвязная мысль о разводе с императрицей и новом браке.

С кем он мог о том говорить? Только с теми, кому особо доверял, от кого у него не могло быть государственных секретов. А дело, которое не давало ему теперь покоя, как раз являлось делом первейшей государственной заботы — на кого оставить империю, создание которой он так блестяще начал.

Нынче здесь, в Австрии, мысль о наследнике его обожгла как-то особенно остро. Туг как бы все сразу сошлось вместе — и признание Марии о ее беременности, и жестокое дыхание смерти, которое дважды его здесь коснулось. Шальная пуля под Регенсбургом попала ему в ногу. И хотя это была не первая его рана, тревога за свою жизнь впервые, наверное, вошла в его сердце. И совсем уже недавно, всего несколько дней назад, на смотру из толпы местных жителей к нему вдруг бросился мальчишка-студент, у которого оказался в руках нож. Опять же потрясло не то, что сталь могла вонзиться в тело — были у него и колотые раны. Заставил внутренне содрогнуться ответ юноши, которого он сам решил допросить. «Если вы меня помилуете и отпустите, — сказал этот австрийский бурш, — я тут же снова возьму нож и попытаюсь вас убить». Пришлось преступника передать в руки Савари, хотя для того он и потребовал к себе мальчишку, чтобы его отпустить.

Имеет ли он право и дальше пренебрегать судьбою империи, не обеспечив при жизни ее будущее?

В конце прошлого, девятьсот восьмого года, после встречи французского и русского императоров в Эрфурте слухи о новом браке стали распространяться все настойчивее. Оказалось, что о сем серьезном, хотя и интимном, предмете шла речь именно на этом свидании. Говорили, что сам Наполеон однажды прямо спросил царя, как бы он и его дом отнеслись к тому, если бы император Франции попросил руки одной из великих княжон, сестер Александра?

Предложение будто несказанно обрадовало царя. Он даже прослезился, сказав, как будет славно, если их политический союз окажется скрепленным еще и союзом семейным. Однако выражение его лица тут же изменилось и он произнес, что приложит все силы, чтобы склонить к согласию императрицу-мать. Сам же он абсолютно уверен, что предложение будет с радостью встречено и ею.

У Савари не оставалось сомнений — Наполеон решился. И решимость его, несомненно, твердая. Отныне герцогу стало еще более понятно, почему в последнее время император так усиленно расточает знаки внимания Чернышеву, так подчеркнуто говорит о дружбе с Россией.

— Вы, герцог, может быть, полагаете, что я слеп и не вижу, кто такой в истинном смысле российский император? — словно угадав мысли Савари, произнес Наполеон. — Александр — хитрый византиец. И ваш вопрос, зачем он послал своего флигель-адъютанта к Францу, должен был, как вы правильно догадались, встревожить и меня. Но я привык вести в политике крупную игру, как привык всегда на поле боя добиваться от противника только крупных сражений и непременно выигрывать их.

— Но такую же игру, смею заметить, ведет с вашим величеством и Александр, хотя он, в отличие от вас, не великий полководец и не выиграл ни одного не только крупного, но и даже рядового сражения, — попытался возразить министр-генерал. — Зачем же привязывать к себе того, кто неверен и коварен?

Лошади шли шагом, но свита не пыталась преодолеть расстояние, отделяющее ее от императора и его спутника. Наполеон оглянулся, удовлетворенно отмстив про себя, что сопровождающие им не мешают, и азартно усмехнулся.

— Полагаю, герцог Ровиго, что вы и сами как генерал не считаете себя первоклассным полевым командиром. Но в проницательности вам отказать нельзя. Неслучайно я сделал вас министром моей тайной полиции. Поэтому не стану от вас чего-либо скрывать и скажу вам вполне откровенно: Россия мне нужна не только как союзник, но и как заложник. Догадываетесь, почему?

Усмешка промелькнула на скульптурно изваянном, с крупными чертами лице Савари.

— Осмелюсь напомнить, сир, поговорку: таскать из огня каштаны для другого…

— И на этот раз — браво! — я не разочаровался в вашей проницательности, мой дорогой министр, воскликнул Наполеон. — Продолжим теперь рассуждения вместе. Ни с какой иной державой я не смогу по-настоящему завоевать весь мир. Только в союзе с русскими! С ними я дойду до Индии и тем сокрушу моего главного врага — Англию. Но если Россию к себе не привязать, она станет преградой, которую придется одолевать лишь в войне с нею. А зачем класть на это все свои силы? Такого медведя, увы, шутя не завалишь…


Воздух поздней сухой осени был чист и свеж. Щеки Наполеона, утратив матовую желтизну, покрылись румянцем. Легко поднимаясь по ступеням, он ощущал, как полно и приятно вздымается грудь, кровь упруго пульсирует в каждой жилке.

— Вас дожидается флигель-адъютант русского царя, — доложил еще в вестибюле дежурный.

— А-а, это вы, Чернышев! — обрадованно произнес император, направляясь к себе в кабинет и приглашая за собой гостя. — Когда-то я вас, граф, из своей походной главной квартиры посылал сюда, в Вену. Тогда вы привезли мне приятные вести, сообщив, что Вена весела и беспечна. Сможете ли вы то же самое сказать мне о Тотисе, граф?

— Не знаю, ваше величество, обрадую вас или опечалю, — произнес Чернышев, — если скажу: Тотис в трауре.

— Я так и полагал! — воскликнул Наполеон. — Что же им еще остается делать, если разбиты в пух и прах?

На языке уже была фраза, которая вдруг припомнилась из разговора с Савари об изнасилованной потаскухе, распятой в сточной канаве. Но он нашел почему-то это сравнение в данном случае неприличным и вслух его не произнес.

— Да. Австрия повержена, и я ее заставлю с этим смириться! — закончил другими словами свою мысль Наполеон и повторил: — Заставлю ее признать полный свой крах, как бы император Франц ни просил меня через вас о снисхождении.

Чернышев еле заметно пожал плечами и словно безразлично произнес:

— Напротив, ваше величество, австрийский император ни о чем подобном меня не просил. Он опечален, но внутренне он тверд, поскольку у него есть армия, которая совсем не разбита. А значит, не разбита и держава.

Левая щека Наполеона слегка дернулась, и он, по своей манере пригнув подбородок низко к самому воротнику, сделал несколько быстрых шагов по ковру.

— Об армии это ваша мысль, граф? — внезапно подойдя близко к Чернышеву, осведомился он. — Только скажите честно, потому что я не потерплю, если те, кого я побил, станут мне угрожать.

Ответ Чернышева был незамедлителен и прям:

— Это мои размышления, ваше величество. Но я осмелился бы предположить, что вы как великий полководец сами не раз приходили к подобной мысли. Действительно, если государство в войне не потеряло свою армию, оно еще живо и достойно того, чтобы с ним поступали хотя и строго, но и уважительно.

— Вы правы, — быстро согласился Наполеон. — Мысль, которую высказали теперь вы, это — моя мысль. Австрийцы в этой войне показали себя не как пруссаки в прошлой моей кампании, позволившие лишить их собственной армии. Потому я и сказан в Тильзите: Пруссия сама стерла себя с географической карты. И я, признаюсь, готов был ее ликвидировать как государство, если бы не заступничество моего брата, вашего императора Александра. Но Австрия сохранила армию и, значит, будет существовать. Однако в этом заслуга ее главнокомандующего, эрцгерцога Карла, талантливого военачальника. И в отличие от его старшего брата, императора Франца, — умного человека.

— Признаться, я не встречался с эрцгерцогом, — вставил Чернышев. — Говорят, он смещен.

— Вот-вот, из-за того, что он — умный, — подхватил Наполеон. — Не он, Карл, хотел со мной воевать, а выживший из ума его старший братец император. Он что, и в самом деле выжил из ума? Передают, что он целыми днями только тем и занят, что, как ребенок, сидит за столом и накладывает на бумагу печати из воска и сургуча. А то, как пирожник, сам готовит печенья.

— Вместе с очаровательной дочерью, — добавил, улыбаясь, Чернышев. — Я имел удовольствие быть представленным этому ангелу. Не поверите, ваше величество, эрцгерцогиня краснеет, когда случается, прямо-таки до корней волос. Чудо, какое это, должно быть, чистое создание.

— Что вы сказали, граф? — перебил его Наполеон. — Ах да, мы с вами вели речь об армии, а в это время на сцене, так сказать, появилась юная эрцгерцогиня. Как в какой-нибудь пьесе, что ставят у нас на театре. Говорите, краснеет до корней волос? У нас во Франции подобное свойственно, пожалуй, простушкам из здоровых крестьянских семей. Однако, смею спросить, почему же император Франц, которого, надеюсь, вы уверили в моем благородном отношении к его народу, не спешит подписать условия мира?

— Видимо потому, что вместе с очаровательной дочерью занят кондитерским делом, — позволил себе пошутить Чернышев.

— Далась вам эта простушка, — усмехнулся Наполеон. Так выведем же из прострации старого Франца и сделаем ему навстречу первый шаг. Пожалуй, я пересмотрю мои требования к стране, которая все же достойно выходит из войны. Вас же, граф, я не смею более удерживать у себя. Хотел бы вас попросить об одном одолжении. Но это, скорее, личные отношения между мною и моим братом императором Александром. Впрочем, я перепоручу дело, меня в данном случае очень занимающее, моему послу в Петербурге герцогу Виченцскому. Пусть это идет по дипломатическим каналам, через министра иностранных дел Франции.

Актеры и роли

— А-а, месье Шампаньи! — промурлыкал под нос Коленкур, выбирая из дипломатической почты самый большой и толстый пакет со множеством сургучных печатей. — Милости просим, ваше превосходительство. Вы, как всегда, кстати. Не успеешь исполнить последнюю вашу инструкцию, глядишь, от вас уже целый ворох новых: как мне поступать и что делать, с кем встретиться в первую очередь и с кем — во вторую. Что сказать в начале и что в конце беседы. А чего — вообще не произносить. И что особенно ценно в ваших указаниях, дорогой министр, — о чем мне ни под каким видом не думать, чего, упаси боже, вообще в уме не держать.

Ну, а что же нынче в вашем послании, милейший Жан Батист Номпер Шампаньи, а с недавних пор, после взятия Вены, еще и герцог Кадорский?

Удивительная эта, между прочим, напасть: герцоги, принцы, князья, короли — как из рога изобилия! Будто и не было революции, которая, как старое прогнившее тряпье, сбросила с плеч и развеяла по ветру все эти помпезные ярлыки привилегированности, заменив их на одинаковое для всех звание — гражданин. И вот — нате вам — целый сонм новой, свежеиспеченной знати!

Новые титулы отныне даются не по названию местностей, где эта, с позволения сказать, знать родилась и где ее родовые замки, а по имени городов и селений, куда ступила нога солдата. Причем, даже не твоя собственная, герцог или князь, а батальонов, полков и дивизий, тебе даже не подчиненных. Ну, а если кто этими дивизиями командовал, тут доходит иногда до курьезов. Маршал Массена под небольшой австрийской деревушкой терпит сокрушительное поражение, а ему в память о том — князь Эсслингский. И неужели не чувствует император, что честь, коей удостаивает, отдает если уж не издевкой, то насмешкой?

А Кадорский в честь чего? Право, не слыхал сего географического названия. Зато с посланиями вашими знаком — пухленькие, дотошные. Вылитый ваш, сударь, портрет и ваш въедливый и до приторности исполнительный канцелярский характер.

Э, да тут целый трактат, к тому же еще, как сказано в первых строках. — по поручению императора!

«Императору угодно, господин посол, чтобы вы, получив наше послание, по возможности не теряя времени, вступили в разговор с императором Александром по вопросу, затрагивающему интимную сторону, очень важную для особы его величества императора Франции».

Каково начало! Едва успеваешь дух перевести. Ага, да это же о самых что ни на есть сердечных делах!

«В Эрфурте, как вам известно, императору Александру был сделан намек на готовящийся развод. Карь должен вспомнить, что у них с императором был по этому поводу разговор и что он сказал ему, что император Франции может рассчитывать на его сестру, великую княжну Анну.

Императору угодно, чтобы вы откровенно и просто приступили к обсуждению вопроса с императором. Александром и обратились к нему со следующими словами:

«Я имею основание думать, что император под давлением всей Франции склоняется к разводу. Могу ли я известить, что можно рассчитывать на вашу сестру? Подумайте об этом, ваше величество, в течение двух дней и ответьте мне откровенно, не как посланнику Франции, но как человеку, глубоко преданному обоим семействам. Я не делаю формального предложения, я прошу только искренно высказать мне ваше мнение. Если я решаюсь на этот шаг, то только потому, что более чем привык говорить, ваше величество, все, что думаю, и не боюсь, что вы когда-либо поставите меня в неловкое положение».

Это — мои слова? — усмехнулся Коленкур. — Ну, конечно же, это то, что я должен буду сказать императору России, как только окажусь у него на приеме. Это, так сказать, моя роль из пьесы, которую сочинил великий драматург Шампаньи, перед чьим именем должна померкнуть отныне слава самого великого Мольера!

Глядите, тут же, рядом с текстом моей роли — подробные указания актеру, сию роль исполняющему:

«Разговаривая с императором, вы должны делать вид, что действуете сугубо по собственному убеждению».

Нет, вы подлинный Мольер, мой обожаемый министр! Однако что же в инструкции далее? Что о самом предмете, вокруг которого такая таинственность и конфиденциальность? Что мне надлежит выведать и сообщить в Париж о невесте? Ведь как можно вести разговор о предполагаемой женитьбе и не поинтересоваться тем, что же представляет из себя русская княжна?

Ага, вот наконец и вопросы, которые мне доверяется выяснить о невесте:

«Вам поручается также осведомить нас о качествах молодой великой княжны, в особенности о времени, когда она будет в состоянии сделаться матерью, так как при существующих условиях разница в шесть месяцев имеет значение».

Фи! Это что же такое, ваше величество, прикажете, прошу прошения, мне под юбку лезть? Да и как понимать шесть месяцев? Выходит, император уже, так сказать, наметил даже срок, когда на свет должен будет появиться наследник? Однако посол — не гинеколог и не акушер… А как же развод? Впрочем, могу поклясться, что эта сторона дела тоже продумана во всех мелочах: за дело ведь взялся не кто-нибудь, а сам великий стратег, который не начинал еще ни одного своего сражения, не продумав каждый шаг, каждый предполагаемый в нем маневр. Так, безусловно, детально, со всеми нюансами продумано и расставание с тою, кого еще недавно император считал самой любимой, самой дорогой.

Коленкур отложил послание и откинулся в кресле. Развод и новая женитьба. Разрушение одной семьи и создание другой. Да он ли сие задумал, император, для которого еще недавно семья была святыней, а развод он считал преступлением?

Взгляд Коленкура невольно обратился к портрету молодой женщины, что стоял на его письменном столе. Адриенна, дорогая и любимая Адриенна! Это между тобою и мною встал однажды человек, который теперь через Шампаньи просит меня, своего посла, оказать содействие в обретении собственного счастья.

То случилось в пору, когда Арман Коленкур, молодой дивизионный генерал, в течение двух лет заслуживший все степени ордена Почетного легиона, влюбился в Адриенну Канази, фрейлину императрицы Жозефины.

Страсть оказалась не мимолетной — продолжительной и взаимной. Адриенна поступила решительно — развелась с мужем, которого не любила. Оставалась простая формальность — генерал Коленкур, ставший к тому времени обер-шталмейстером императорского двора, должен был получить разрешение на брак от самого Наполеона. Но пустяк обернулся непреодолимым препятствием. Причина, которую выдвинул император, была, на его взгляд, весьма существенной: он, согласно со своей моралью, считал разводы и повторные браки недопустимыми.

Просьбы и уговоры не помогли. Наоборот, чтобы раз и навсегда покончить с неприятной для него темой, Наполеон распорядился вовсе разлучить любящую пару и выслал Адриенну из Парижа в Нормандию, в имение ее отца.

Коленкур тут же подал в отставку, которую, увы, император не принял. Напротив, как нив чем не бывало, сразу после Тильзита предложил генералу пост посланника в Петербурге. Коленкур отказался. Тогда Наполеон прибегнул к обещаниям, в которые нельзя было не поверить.

— Я прошу вас принять от меня должность посла всего на год. За это время обещаю вам уладить все ваши брачные дела.

О том, почему он так настоятельно предлагал Коленкуру пост посла в России, Наполеон сказал прямо:

— Я перебрал всех и не нашел никого лучше вас. Савари, который сейчас исполняет обязанности посланника, меня в этой должности не устраивает — у него не сложились там отношения. Мне нужен в Петербурге человек, который был бы относительно молод, как вы, своими манерами, вкусом, воспитанием и хорошим происхождением мог бы понравиться императору Александру и его окружению. И мне нужен, кроме того, человек военный, который может посещать парады. И человек в то же время обходительный и светский, предупредительный в отношениях с дамами общества, перед которым были бы открыты все лучшие дома северной столицы. Короче говоря, когда это окажется нужным, вы будете там генералом или моим адъютантом, и когда окажется необходимым, — послом. В Петербурге, как и в Париже, будут вершиться судьбы мира. Но ключ к будущему — там, в столице России. Надо ехать.

И повторил:

— Вас удерживает во Франции прекрасная дама. Но ваши дела, если вы твердо решили жениться, устроятся гораздо лучше на расстоянии, чем вблизи.

Скажем, забегая вперед: сердечные дела Коленкура не разрешились ни через год, ни позже. Лишь после падения Наполеона уже сорокалетний Арман и Адриенна связали свои жизни. Но он, однажды давший слово служить своему императору, клятву свою сдержал до конца. Он был с ним в русском походе. И, не покидая императора ни на час, сопровождал его в одном возке от Москвы до Березины и от Березины до Парижа. Так они, уже без армии, которая осталась на просторах от Москвы до Варшавы, вдвоем глухой ночью оказались на пороге Тюильри, где слуги даже сразу и не признали в закутанном в шубу человеке своего императора. Только Коленкур, которого почему-то узнали тут же, открыл, кто на самом деле перед ними.

И еще заметим: Коленкур оказался одним из тех, кто, как только мог, удерживал Наполеона от войны с Россией. Однако те времена еще не пришли, а наше повествование продолжается в самом конце восемьсот девятого года. Ни Коленкур, ни Наполеон ничего не знают о том, что ожидает их впереди. Более того, император Франции — весь в надеждах на свое счастливое будущее. В этом ему должен помочь теперь не кто иной, как его человек в Петербурге.


Близился канун Рождества, канун нового, восемьсот десятого года. Российского императора еще не было в столице — он завершал свое путешествие в Тверь к сестре Екатерине Павловне и в Москву, где его просили о встрече дворяне второй, точнее сказать, первой русской столицы, первопрестольного города.

Несколько месяцев тому назад великая княжна Екатерина Павловна в возрасте двадцати лет вышла замуж за князя, по-западному принца, Георга Ольденбургского и поселилась в Твери, недалеко от Москвы, где муж получил назначение тверским, новгородским и ярославским генерал-губернатором и одновременно главнокомандующим путей сообщения России.

Перед этим же, в Эрфурте, косвенно как бы и о ней шла речь у двух императоров. Но узнав о намерениях французского императора, Екатерина Павловна с вызовом тогда бросила:

— Я лучше выйду за последнего истопника, чем стану супругой безжалостного корсиканца.

Ее нежная и привлекательная внешность в то же время была обманчива. В семье она слыла твердой и верной защитницей принципов консерватизма и сильной власти. Любимая внучка Екатерины Второй, названная, несомненно, в ее честь, начитанная, умная, талантливая художница и умелая рассказчица, свободно владевшая не только французской, но и русской речью, что было в ту пору редкостью, она в глазах многих виделась Екатериной Третьей. Так, по крайней мере, смотрели на нее те, кто никак не мог простить Александру союз с Бонапартом.

Младшая сестра Анна, которой с января должен пойти лишь шестнадцатый год, и являлась теперь тем предметом, на который был направлен интерес французского императорского двора. Именно о ней Наполеон через Шампаньи и просил Колен кура сообщить все, его так интересующее.

Естественно, Коленкур и сам знал княжну самой первой русской фамилии и, разумеется, много был наслышан о ней. Ну, с чего бы начать, ваше императорское величество, ее описание? Для своих лет великая княжна Анна высокого роста, ибо развилась значительно раньше, чем это происходит обычно в России. По свидетельству лиц, бывающих при дворе ее матери в Гатчине, княжна сформировалась пять месяцев тому назад. Вас в первую очередь именно это интересовало, сир? Так что не волнуйтесь, ваше величество, она может стать матерью, когда вам заблагорассудится. Если, конечно, она станет вашей женой.

А женщиной она станет, несомненно, привлекательной. Ее стан, грудь, осанка — все говорит за то. У нее к тому же прекрасные глаза, кроткое выражение лица, взгляд ее полон доброты. Наружность привлекательна и приятна в высшей степени, хотя княжна в общепринятом смысле вроде бы и не красавица.

Хвалят же больше всего ее спокойный и ровный характер, ее чувствительное и отзывчивое сердце. В этом она совершенно не похожа на старшую сестру, которая слывет надменной и решительной. Недаром ее называют Екатериной Третьей. В сем имени, ваше величество, кое-кто из противников Александра видит далеко идущий смысл — дескать вот кто бы мог поставить Россию на заслуженное ею место.

Однако вернемся к Анне. Что о ней еще сказать? Сыновья в семействе Романовых в общем похожи на мать, императрицу Марию Федоровну, дочери — на императора Павла. Анна же составляет исключение из этого правила: она, как и ее братья, похожа на мать и все предвещает, что у нее будет материнская осанка. А надо сказать, что императрица еще и теперь, несмотря на свои пятьдесят лет, может служить образцом не только материнства, но и женственности.

Меж тем, коснувшись в своих мыслях облика императрицы-матери, Колен кур призадумался — по правде говоря, сир, не с русским царем, а с главою семейства, маман, следовало бы вести речь по интересующему вас интимному вопросу. Почему, спросите вы меня. Постараюсь вам, ваше величество, объяснить.

Есть Россия как государство и есть Россия как императорская семья. Так вот первой из них правит царь Александр. Непреклонная властительница второй — мать, вдовствующая императрица, госпожа решительная и властная, как и ее дочь Екатерина, и, как Екатерина, — тех же убеждений.

К тому же в сей семье действует традиция, вернее, воля покойного отца, императора Павла, выраженная в его указе: решающее слово в определении браков дочерей — за матерью.

Вот, ваше величество, какие сложности сопутствуют давним династиям, с кем вы спешите соединить свое имя. Вы же, венценосец в первом, так сказать, поколении, этих-то сложностей и не испытываете. А откуда они, если с вас, а не с родительской семьи и ведет свое начало ваша династия!

Помните, сир, когда пришло время вашей коронации, вы не без борьбы с самим собой нарекли своих сестер императорскими титулами. Да и то, скорее всего потому, что оказались они пристроенными за титулованными мужьями. А вот с собственной маман случилась прискорбная накладка. Если бы ваша матушка сама была на троне да родила ребенка-наследника, а не просто армейского лейтенанта, называться бы ей императрицей. Вам же пришлось подыскивать ей титул, какого ни в одной императорской и королевской семье до сих пор никогда не бывало, — госпожа-мать. Ну, ясное дело, чем тогда, в день вашей коронации, все и окончилось: властная глава семьи Летиция, родившая, кажется, десятерых детей, среди которых и этот, ее любимец, который так с нею обошелся — вовсе отказалась присутствовать на сыновнем торжестве, оскорбленная обидным к ней непочтением.

Здесь, в России, — иное. Здесь между сыном и матерью отношения иные. Коленкур вспомнил недавнее венчание Екатерины Павловны, на котором он был в числе приглашенных и где, разумеется, присутствовала вся царская семья. В церкви Зимнего дворца Мария Федоровна стояла впереди короля и королевы прусских, двора и дипломатического корпуса. Затем только она одна поднялась на покрытое пурпуром возвышение, предназначенное жениху и невесте. Императрица соединила их руки и приняла изъявление их почтения.

Да, первое выражение почтения было адресовано матери. И все присутствующие невольно отметили про себя, как тщательно старался император Александр стушеваться и играть роль простого зрителя и свидетеля. Ну как бы это сделал всякий посторонний на сей церемонии человек.

В конце же торжества император, покинув свое место, подошел к одной из колонн и, взяв оттуда материны перчатки, которые она туда положила, когда направлялась к аналою, подошел к матери. Он подал ей перчатки и предложил руку. Это так же удивило многих присутствовавших на торжестве, особенно иностранцев. Ведь рядом находилась императрица Елизавета Алексеевна, которая могла бы в этот момент поухаживать за своею свекровью.

Что ж, как говорится, в каждом монастыре — свой устав. В каждом государстве, тем более, — свои законы. Сойдутся ли взгляды сына и его матери на то важнейшее для французского государства дело, которое поручено теперь Коленкуру?


Сразу же по возвращении из поездки Александр Павлович пригласил друга-посла к обеду. А когда встали из-за стола, увлек в свой кабинет.

У каждого на уме было свое. У царя — только что завершившееся путешествие. Впечатления его переполняли. И с кем же ему в первую очередь не терпелось поделиться, как не с дорогим Арманом!

— Представьте, мой друг, — Москва. Улицы запружены народом. Я — верхом. И все, как один человек, передо мною — на колени. Целуют у меня ноги, руки. Многие ложатся в грязь, выкрикивая: «Въезжай на нас на коне! Ты — святой, ты нам зла не причинишь. Ты для нас — отец родной». Разве может существовать что-либо выше этой награды за мои труды? До сих пор в моих глазах слезы благодарности. Вы уж простите, дорогой Арман, за то, что я так открыто выражаю свои чувства.

Голосом, выдававшим волнение. Александр Павлович пересказывал то, что его особенно поразило. Вся Москва — не только толпы, но и высшее общество — за него и за дружбу с Францией!

— Находились, конечно, и те, кто не разделял общего настроения, — после некоей паузы как-то сокрушенно произнес царь и продолжил: — Тут я вам не как посланнику, как простому человеку поведаю, почему. Спрашивали меня: а в той ли мере, как я, дорожит дружественным союзом Наполеон?

Высказав сию мысль. Александр Павлович вновь продлил паузу, чтобы подчеркнуть тем самым суть тревоги, поселившейся в обществе. И когда убедился, что посол проявил неподдельный интерес, вернулся к рассказу.

— Сомнения в обществе таковы, — стал разъяснять он. — Во-первых, благоразумно ли связывать себя бесповоротно с исполинской, но искусственно созданной империей, которая вряд ли переживет своего творца. А при своем крушении — увлечет за собою каждого, кто безрассудно свяжет с нею свою судьбу. Во-вторых, недоверчивых занимает вопрос: что произойдет с самою Францией, если что-либо случится с Наполеоном? А что станет в таком разе с Россией? Она — чуть ли не единственный верный союзник — ради Франции отказалась от многих прошлых друзей. Вы, мой друг, можете догадаться, как я отвечал на подобные рассуждения. Вы преотлично знаете, что рассуждения сии не в состоянии не только перечеркнуть, но даже поколебать моих убеждений, — закончил Александр Павлович свой рассказ.

«Не разделял ли на самом деле царь настроений московских бояр? — промелькнуло в голове Коленкура. — Зачем иначе так подробно говорит он об образе мыслей в обществе?» И другая пришла догадка: Москва — Москвою, но главною целью путешествия была, безусловно, Тверь. И не суровая ли и непримиримая к Франции позиция Екатерины Третьей так напугала монарха?

А то, что в душе российского императора поселился некий испуг, вернее сказать, некий душевный разлад, сомнений у Коленкура не вызывало.

Сию догадку подтвердил и вопрос Александра Павловича о том, было ли опасным покушение на жизнь Наполеона в Вене во время военного парада.

— Да, если что-либо произойдет с моим братом императором Наполеоном… — повторил Александр Павлович и неожиданно закончил: — Не окажутся ли господа, о которых я вам говорил, так уж неправы в своих суждениях о будущем наших стран?

В этом месте беседы Коленкур и увидел возможность обозначить свою тему.

— Слава Богу. — сказал он. — что император подумал, наконец, о том, чтобы упрочить свое и своей империи будущее.

Сказал будто и без явной связи с тем, что тревожило царя, но лучшего момента, как оказалось, нельзя было придумать, чтобы передать то, что ему было поручено сказать.

Александр Павлович тотчас понял, о чем речь — с Коленкуром в приватных беседах они и без указаний на сей счет его превосходительства Шампаньи не один раз касались сей щекотливой темы. Но всегда разговор очень быстро сводился к тому, что окончательное решение — за императрицей-матерью.

— Ах да, — быстро подхватил царь слова своего друга-посла. — Перед тем, как отправиться в Тверь, я, как и обещал вам, Арман, сызнова говорил с матушкой на интересующую нас тему. Но, как всегда, разговор с нею для меня — запутанный лабиринт. Вот уж она совсем будто бы согласна и возражений — никаких. Только в последний раз маман выдвинула условие: Анна не перейдет в католицизм, останется православной. А раз так, будет ли у нее в Париже своя дворцовая церковь и свой священник? И даст ли император Франции по сему поводу письменное свое свидетельство?

Колен кур тут же с готовностью попросил уверить императрицу в том, что ее условия в отношении вероисповедания, разумеется, будут удовлетворены.

— В том и я уверял маман, — подхватил Александр Павлович. — Однако в ответ у нее родилось другое рассуждение: отчего императору Франции было не сделать своевременно предложение великой княжне Екатерине? Ее ум, характер, годы — все было бы более подходящим. А Анна же — совсем молода, еще ребенок. И как бы ни обсуждались теперь условия брака, мне думается, маман будет склоняться к тому, чтобы несколько повременить с замужеством. Ну, скажем, отложить брак по крайней мере на год.

Итак, ничего не было отвечено определенного. Не был произнесен отказ напрямую. Но в мягкой форме это был скорее всего отказ. Из разговора доверительного, дружеского, как сделал для себя вывод французский посол, открывалось непростое положение, в котором находился теперь российский император. Положение между двух опасных лагерей. Один из них — гвардия, армия, наконец, министерство иностранных дел во главе с графом Румянцевым, — старался укрепить политику царя. Другой лагерь, опирающийся на настроения Твери и Гатчины, пытался столкнуть императора с выбранного им пути.

«Непростые препятствия ставила судьба перед обоими императорами, — подумал Коленкур. — Сложности у них были разные, да и опыт, характеры и цели у каждого свои. Но за личными трудностями одного и другого могла вырисовываться общая и страшная для обоих стран беда — война. И эту беду ни в коем случае нельзя было допустить».

Военный атташе

— Вы все еще страдаете, мой друг?

Голос Елизаветы Алексеевны пробудил его от полудремы, в которую он внезапно впал, так и не дочитав до конца новый французский роман, принесенный ему вчера к ночи Николаем Петровичем Румянцевым.

Как обычно, из своих заграничных вояжей канцлер воротился, распираемый массой приятных впечатлений и с сундуками каких-то древних, только для него, вероятно, имеющих подлинную ценность, манускриптов и редкостных монет и, конечно, с тюками книг, только что выпущенных печатнями Лейпцига, Праги, Дрездена и Парижа.

— Опять читали, вероятно, всю ночь, — присела прямо на ковер у его ног императрица. — А как ушиб, друг мой?

— Нынче гораздо лучше, — улыбнулся Александр Павлович. — Должно быть, помогла вот эта скамеечка с мягкой подушечкой, которую вы велели изготовить под больную ногу. Я так благодарен тебе, Лиза, за участие.

Милое, с наивными детскими глазами, обрамленное литым золотом волос лицо ее мгновенно залилась краской смущения и радости.

— Я тем и живу, чтобы всегда делать тебе приятное. Ты — доволен, а я — уже и счастлива! Разве может быть в моей жизни что-либо иное, кроме твоего счастья?

Третьего дня, когда императора ввели по лестнице наверх, она так перепугалась, что, казалось, сердце вот-вот выпрыгнет из груди.

— Что? Что приключилось? — растолкав свиту, Елизавета Алексеевна упала на колени и прикоснулась лбом к его лицу. — Вы ранены?

— Успокойтесь. Пустое, — проговорил он. — Ушиблена нога. На Каменном острову, во время катания. Возок набок, и я — наземь. Нелепица, право. Так что прошу вас, не тревожьтесь.

Сегодня ему и в самом деле стало лучше. Но женское чутье не могло ее обмануть.

— Я знаю, вас более тревожит рана вот здесь, — перешла она вновь на «вы» и показала себе на грудь. — Вас, вероятно, весьма огорчила весть, которую Николай Петрович привез из Парижа?

Вся царская семья была не то что поражена, но удивлена сообщением министра иностранных дел графа и канцлера Румянцева, с которым он явился во дворец: Наполеон выбрал в невесты австрийскую эрцгерцогиню Марию Луизу.

«Ну вот, баба с возу — кобыле легче, — тщательно подбирая русские слова, с большим немецким акцентом произнесла императрица-мать. — Впрочем, с воза — вы, ваше величество, я и забыла, — поправилась она, взглянув на полулежащего в кресле с больною ногою императора-сына. — А что упало, то, как говорится, пропало. Я опять не о вас, государь. Я — о вашей дружбе с этим Буонапарте. Давно пора снять с себя оковы Тильзита. А ныне случай для этого отменно подходящий. Ведь, кажется, я напрочь не отказала ему в руке Анны? Мог бы и год, и два подождать. Но вот она, натура корсиканца! Вы же, ваше величество, изволите величать его братом», — и, поджав губы, вышла из комнаты.

— Не скрывайте от меня, друг мой, ваше душевное страдание. Я ведь вижу, какие переживания доставил вам поступок французского императора и слова, которые вчера так зло и бестактно высказала маман.

— Только одной тебе, Лиза, дано знать, как я ненавижу и презираю предательство, тайные и подлые сговоры за моею спиною. И как противно моей душе людское вероломство! Нынче же я снова наказан за мою доверчивость и открытость. А уже в Эрфурте можно было понять, как мы непохожи! И — разное у нас на уме и в поступках, — глядя в детски восторженные глаза жены, произнес царь.

Почему-то сейчас из всего, что было в Эрфурте два года назад, ему особенно ясно припомнился спор о будущей войне с Австрией. Наполеон требовал, чтобы Россия заодно с ним выступила всею своею силою. Он же, российский император, не находил это необходимым. Тогда Наполеон сорвал со своей головы шляпу и, бросив на пол, в гневе стал топтать ее ногами.

— Вы резки, а я упрям, — встал со своего места Александр и взялся за ручку двери. — Решайте: будем рассуждать спокойно или иначе я тотчас уеду.

Наполеон, придя в себя, бросился к русскому царю и взял его руку в свою:

— Я погорячился, брат мой.

«Да, все, кто был тогда в Эрфурте, могли оценить, кто из нас искреннее и благороднее, — старался успокоить себя Александр Павлович. — И первым это определил проницательно-умный Талейран, который еще недавно являлся Наполеоновым министром внешних сношений, а в Эрфурте был главным советником французского императора. Талейран так ясно, до самой заветной глубины понял мою душу и ее чистые и светлые помыслы».

— Государь, зачем вы сюда приехали? — однажды, когда они остались одни, Талейран огорошил русского императора своим неожиданным откровением. — Вы представляете великую, но скажу прямо, до конца не совсем цивилизованную страну. Сами же вы — в высшей степени цивилизованный правитель. Наполеон в глазах многих как бы олицетворяет вполне цивилизованную Францию, но сам он — совершенно не цивилизован. Так с кем вам быть — с ним или с народом Франции и другими народами, которые находятся теперь под пятой узурпатора Наполеона? Вы не должны идти во всем у него на поводу. Вы сами — великий человек, и, я в том уверен, вы должны стать для Европы истинным ее освободителем.

В глубине души царь сознавал, что в случае со сватовством коварство проявил не «корсиканец», а именно он сам. Удивительно, но и в сем деле они сразу сошлись с бывшим французским министром иностранных дел. Еще когда он, по поручению Наполеона, только закинул, так сказать, пробную удочку, только передал, что Наполеон подумывает о разводе и у него есть виды на то, чтобы породниться с русским двором, царь пожал плечами и сказал, что в этом благом предприятии будет одно препятствие — воля его маман.

— И что же? — прищурился и вытянул в ниточку узкие губы тертый дипломат.

— На это уйдет время, — так же сомкнул губы Александр, при этом приятно улыбаясь одними глазами.

— Вот и поводите его за нос, ваше величество, а затем слегка по этому носу его и щелкните, — обрадованно растянул рот Талейран. — Вы должны продемонстрировать этому выскочке, кто он и кто вы. А ваша маман — прекрасная ширма, с помощью которой можно сыграть замечательный спектакль. И он вас ни в чем, уверяю, не сможет заподозрить, зато вы не попадете к нему в лапы, простите, ваше величество, такое грубое сравнение.

Теперь спектакль завершился, но испытал ли он, его постановщик, законное удовлетворение? В какой-то мере, конечно, испытал. Но он был из тех, кто на каждое свое действие смотрит не только собственными глазами, но, может быть, в первую очередь глазами других, глазами со стороны. А что скажут они, зрители и другие участники сыгранной пиесы? Не сочтут ли они проигравшим именно его? Все же, как ни говори, а щелчок получил он, если смотреть не из-за кулис, а из зрительного зала. И первой на то намекнула маман, бестактно сравнив афронт французского императора с его собственным печальным происшествием на Каменном острову.

Выпал из возка на скаку… А может, то знак, как читают порою сны и как расценила сие происшествие маман, — провели самого за нос и выбросили бедолагу вон?

От сей мысли бросило в жар и боль от ушибленного колена разлилась по всему телу. Неужто и со мною поступят так же, как и с отцом? Тогда зачем же все было в том страшном марте? Зачем я дал им, заговорщикам, слово заменить на троне отца и повернуть все так, как было при бабушке, императрице Екатерине Великой?

Это она, бабушка, нарекла меня Александром в честь Невского и Македонского. Но вот же другой великий полководец появился на земле, с которым столкнуло меня Провидение! И я — под гору! Не насмешка ли то судьбы или, что хуже, наказание за тот март?

А как же. Господи, все замечательно приуготовлялось в его жизни, какими светлыми и безмятежными виделись ему горизонты! Припомнил, как еще пятнадцатилетним поклялся своей такой же по возрасту девочке-жене, что не будет, как все, не станет порождать зло на земле.

— Даже если я по закону престолонаследия вынужден буду принять трон, — говорил он в счастливые минуты своей чистой и светлой Лизе, — я непременно вскоре откажусь от власти. Вдвоем с тобою мы уедем из Петербурга куда-нибудь на берега Рейна, где станем жить покойно, как два частных липа, полагая свое счастье в обществе друг друга и близких друзей, в общении с природой.

О, как же это было давно, кажется, чуть ли не двадцать лет назад! Тогда по настоянию бабушки они связали свои судьбы. И — удивительное совпадение — из Баденского герцогства по приказу бабушки ему в невесты привез дочь Баденского принца тринадцатилетнюю Луизу Августину не кто иной, как Николай Петрович Румянцев, тогда начинающий дипломат, сын известного фельдмаршала.

Сколько воды с тех пор утекло в реке их мечты, Рейне? Пожухла, привяла непорочная красота Елизаветы Алексеевны, как пожухла, ушла куда-то их романтическая мечта.

А он, кем стал он? Может, и впрямь игрушка в чьих-то чужих руках, дамский очарователь с прекраснодушной улыбкой, не способный на то, что надлежит вершить людям, сидящим на троне? Но нет! Пусть он не великий полководец и не его это планида — побеждать в открытых сражениях. Есть войны, которые никому со стороны не видны, но именно в них определяется истинный победитель. Он, мой друг-соперник, всего достигает своею шпагой. Я же возьму над ним верх ловкостью и тонкостью ума. Он покоряет народы и государства силой — я добьюсь еще большего любовью, которую вызову к себе у всей Европы.

Нет, я не выпал из возка, который летит во весь дух и которым правлю я сам. В моих руках вожжи, и я ощущаю их упругий натяг. А рядом со мною кнут.

Одно бы лишь умело обойти — повороты! Их, крутых, неожиданных, опасно несущихся навстречу, следует постоянно избегать. Однако они опасны лишь тогда, когда их не ожидаешь, когда их не предвидишь.

А если заранее все углядеть, предугадать и осмыслить? И тогда ведь, в том страшном марте, разве не вел он себя предусмотрительно и осторожно? Да, и тогда он уже умел обходить крутые спуски, чтобы самому не оказаться в смертельных объятиях замышлявших предательство на троне. Да, он был себе на уме. Глаза улыбались, а губы были плотно, в ниточку сжаты. И не понять было иным, кто вел с ним тайные разговоры, — то испуг или насмешка, полное детское неведение и наивная доверчивость, или, напротив, собственная и осознанная решимость?

— Намерены, милейший Николай Петрович, меня успокоить или, впрямь, не было у него, Бонапарта, с самого Эрфурта второго, как бы запасного пригляда?

Слегка напудренное лицо канцлера выразило глубокомысленное раздумье.

— Ваше величество, надеюсь, полагает наличие умысла? Так скажу вам со всею ответственностью: был, был сей умысел! И знаете, в чьей голове он созрел? Не поверите, когда назову вам сего коварного злоумышленника. Это Меттерних, — и лицо Румянцева из глубокомысленного стало по-домашнему простецким, несмотря на белую парижскую присыпку.

— Так ты, Николай Петрович, полагаешь, что австрийская эрцгерцогиня — проданная невеста? — глаза Александра Павловича потеплели. — Мне на то уже намекал Чернышев, когда воротился из Вены. Меттерних, сказал он, во что бы то ни стало хочет завладеть Наполеоном. Он якобы так и говорил Чернышеву: лишь я один знаю, как спасти Австрию.

— Получается, флигель-адъютант вашего императорского величества верно раскусил сего субъекта, — подтвердил министр иностранных дел. — Мне-то сей фрукт ведом еще с той поры, когда пребывал он в посланниках сначала в Берлине, затем в Париже. Ловок, ничего не скажешь! Но ловкость его скорее салонная — сердцеед. Он, утверждают люди зело сведущие, немало покорил дам из высшего парижского света. И среди них — Каролину Мюрат, сестру самого императора, королеву Неаполитанскую.

Александр Павлович улыбнулся:

— Сия ловкость делает ему как мужчине, скажем, только честь. Разве не вырастаем мы сами в глазах света, когда в число своих побед можем вписать подлинный изумруд? Ну, не будьте скромником, дорогой Николай Петрович, вы же до сих немалых своих лет не остановили свое внимание ни на одной постоянной любви. Значит, все еще срываете цветы удовольствия? А скольким дамам, скажем так, вы как недавний посол были обязаны не просто светлыми минутами счастья, но и кое-какими сведениями делового характера, что всегда можно выудить в салонах?

Лишь следы пудры скрыли багровость, которая прилила ко лбу и щекам канцлера.

— Постель постели рознь, смею заверить ваше величество. Недалекий умом или тот, кто полагает собственную карьеру важнее судьбы государства, коему призван служить, может такое почерпнуть в будуаре, что своей осведомленностью доставит лишь урон. Кто, думаете вы, подвигнул Австрию на войну с Наполеоном? Тот же, уверяю вас, дамский угодник Клеменс Меттерних. Наполеон слаб, Наполеон увяз в Испании, бороться он способен только одною рукою! — вот на что он толкнул австрийский двор. А то как же? Сведения у него наивернейшие — из алькова Наполеоновой сестры. И невдомек было, что сестре той по-настоящему ловкие люди из Наполеоновой тайной полиции специально для австрийского посла ложные слухи подкидывали. Ну, а чем кончилось все расхлебывать теперь императору Францу. Хотя вру — сей австрийский министр сердечных, то бишь иностранных дел и окажется спасителем Австрии. Истинное дело! И опять, простите, ваше величество, — через постель. Только на сей раз — самого французского императора.

Царь оценил каламбур собеседника, на который сам же, так сказать, его натолкнул. Но истинный предмет разговора, что держал Александр Павлович в голове, был еще впереди.

— Так что же, Николай Петрович, проданная невеста — отныне проданная Австрия? А может статься, с другой стороны — и проданная Россия? — перестал улыбаться император.

Багровый окрас вновь заметно выступил на лбу и щеках канцлера.

— Ваше императорское… Позвольте, какая же проданная Россия? И — кому, смею у вас спросить? Союз, теснее которого что-либо трудно и вообразить, — вот что господствует сейчас в отношениях между двумя самыми могущественными державами мира. А когда во главе одной из них — ваше несравненное величество, то мне и во сне подобное не привидится.

Взгляд Александра Павловича скользнул вниз, к собственной ушибленной ноге. Он чуть склонился, чтобы поудобнее поправить Лизину скамеечку. Но Румянцев его опередил. К шестидесяти уже, а проворством обогнал бы пажа! Спустился с кресла на пол и поворотил подставочку так, что ноге стало покойнее. Одышка, правда, помешала сразу продолжить речь, хотя мысль пришла важная.

— А вот насчет Австрии… Тут проницательности вашего императорского величества зело позавидуешь. Так оно и есть, государь. Тут для Бонапарта открывается великий соблазн — одну из твердых и верных основ противобонапартовой коалиции обернуть в свои сателлиты! Однако — супротив кого? Супротив вас, супротив России? Не побоюсь повториться — такое и во сне не привидится!

— А я боюсь, граф, что ваш австрийский коллега на сей счет иного мнения, — мягко возразил государь. — За Россию и за Францию, слава Богу, мы с моим августейшим братом императором Наполеоном отвечаем оба друг перед другом и, вестимо, перед мнением Европы. И, как вы не раз могли убедиться, всегда найдем взаимное понимание в любом трудном и — не побоюсь сказать — даже спорном деле. Однако такие, как Меттерних, способные подложить не только невесту, но ненароком кому-либо из нас и свинью… А кто упредит? Где в той же Австрии, в иных королевствах и герцогствах мои или императора Франции глаза и уши?

Николай Петрович склонил голову набок, чуть повел ею в противоположную сторону — силился понять, куда и к чему клонит его величество. Император же продолжал:

— Вероятно, вы удивились, когда в начале разговора я задал вам вопрос о том, не было ли у императора Наполеона двойных планов? И не случайно вас о сем спросил — ходят всяческие домыслы и слухи. Только негоже государю прибегать к содействию сплетников. О том, что происходит и может произойти за моими пределами, я обязан, милостивый государь, доподлинно знать! А кто, повторяю, меня упредит, кто раскроет мне тот или иной умысел?

Надушенным батистовым платком канцлер стер со лба полоску раскисшей пудры. Упрек, разнос, желание найти крайнего в том, что, прости господи, сам же государь и заварил? Да любая миссия наша при любом иностранном дворе о том и печется, чтобы о самом неприметном явлении, не говоря уж о явном происшествии, со всеми подробностями донести! Вот же и о Меттернихе — разве не свидетельство сие о прилежании наших венских и парижских чиновников дипломатической службы?

Высказал как на духу сии соображения государю, правда, до крайности смягчив выражения. К тому же добавил, чтобы как-то польстить и заодно попенять на несоразмерность своих, министра, и его величества возможностей.

— Оно естественно, ваше императорское… Не все стороны жизни нам, статским, сподручно и охватить. Взять хотя бы область военную. Недавние вояжи флигель-адъютанта вашего величества ротмистра Чернышева — недосягаемый для нас пример! По сему поводу, осмелюсь доложить, у меня не так давно с Михаилом Богдановичем как раз зашла речь — объединить бы усердия военных и статских, к примеру, в каждой из наших миссий при иностранных дворах.

— Ах вот как! — подхватил император. — Сразу после Тильзита меня, помнится, посетило такое соображение: ввести в штат посольства в Париже трех лучших моих офицеров. Но то — для придания значительности и как символ дружбы двух великих армий. У вас же с военным министром Барклаем, если я правильно понимаю, иная цель, не так ли?

«Знает! Ой, знает, о чем моя речь, — мелькнуло в голове Румянцева. — Ба, да не затем ли меня и вызвал на разговор о глазах и ушах, что с Барклаем небось все уже и обсудил? А не сам ли военного министра на сию щекотливую стезю и подвигнул? Вот как ловко он вышел на главный предмет нашей беседы — дескать, надобно государю все знать, кто упредит, кто вовремя раскроет глаза на то, что готовит чей-то чужой ум? Так за чем же остановка? Под вами и Богом ходим, только прикажите. Ан нет, не все, оказывается, просто!»

— Загвоздка, боюсь, может случиться, Николай Петрович. Нет, как вы знаете, подобных чиновников в посольствах других государств, чтобы военный — и в партикулярном платье, под дипломата. Не отдает ли сие тайным шпионством? И как вдруг с подобной затеей возьмет да и свяжет мое имя какой-нибудь ловкий пройдоха Меттерних?

«Наконец-то открыл государь, что он задумал! Умен и хитер, совсем в свою бабку! Еще в мальчонке приметил я в тебе, ваше величество, этакую манеру — вроде на что-то подбивать собеседника, а полностью ему не открываться. Вот и теперь хотел в двуличии Бонапарта уличить. Само собою, полководец не одно очко тебе вперед даст — привык хитрить и подлавливать противника. Иначе на войне и побед не видать. Но наш-то государь хотя и не фельдмаршал, а, гляди, и самого Бонапарта задумал в дураках оставить. Ну что ж, о матушке России речь идет. Послужим и ей, и твоей особе, Саша. Однако такой у тебя характер, что ждет подкрепы, напора со стороны», — вновь отметил про себя Румянцев.

— Ну, какая в том тайная, даже опасаюсь повторить за вами, шпионская цель? — подхватил канцлер слова императора. — А Коленкур в Петербурге — не в статской ли одежде генерал? До него — Савари, простите меня, государь, — форменная полицейская ищейка… А ежели в чужих миссиях переодетых офицеров нет, то кто это сказал? Могут и быть. Но там уж — тайно. Мы же хотим первыми в Европе сделать подобную службу как бы открытой — и для придания значительности, как вы изволили сказать, и для обмена военными, что ли, знаниями и достижениями. Но то, конечно, — как вывеска. За вывескою же, понятное дело, — те самые глаза и уши, о которых вы изволили говорить.

— И уже название, верно, для таких чиновников у вас с Михаилом Богдановичем есть? — улыбнулся глазами император.

— Можно военными агентами, можно и военными атташе назвать. Что привьется, — ответствовал министр. — Однако в самый аккурат, ваше величество, мы сие затеваем. Пророк из меня, наверное, никудышный, да я в оракулы и не стремлюсь. Только ведаю: война вскоре может оказаться у нашего порога. Вот тогда и припомним мы добрым словом, чем упредили нас наши офицеры в партикулярном платье. А выведать они окажутся способны не одни альковные козни меттернихов, а сколько полков и дивизий становятся под ружье, откуда и куда держат путь, каких и сколько пушек везут с собою да сколько ядер и пороха в придачу.

— А сколько арсеналов ружейных в той или другой стране? — вставил царь. — А достоинства или недостатки высших генералов, а дух войска? Впрочем, для предприятия надобно составить подробную инструкцию. А где именно полагаете учредить штат этих самых атташе?

— Находили бы целесообразным в Мюнхене — это в Баварии, затем в Дрездене — столице Саксонии, конечно же, в Вене, Берлине. Следовало бы не обойти и Мадрид.

— А как с Парижем? — император остановил испытующий взгляд на лице Румянцева, слегка залоснившемся от капелек пота.

— Сие непростой вопрос, — слегка замявшись, произнес министр. — Открывать службу военных агентов официально, значит, договариваться о том с государями, позволять им при своих посольствах учреждать подобных чиновников. Стоит ли по сему поводу возбуждать подозрительность Наполеона? Да и какой, ваше величество, резон, когда вы имеете для вашей связи с императором французов такого умного и способного агента, как флигель-адъютант Чернышев? Вот он, с вашего позволения, и будет нашим тайным…

— И не уведомлять о том вашего кузена князя Куракина в Париже?

— Совершенно верно, ваше величество, — с готовностью подхватил министр. — Дабы не поселять в нем, как и в Наполеоне, излишнего беспокойства, а то и просто боязни. Зачем в таком деле лишние посвященные?

Александр Павлович вытянул поудобнее ногу. Граф Румянцев поспешно поднялся.

— Простите, ваше величество, я вас, наверное, очень утомил.

— Отнюдь, Николай Петрович, вы в такое интересное и разумное предприятие меня посвятили.

— А не вы ли, государь, меня — в вами же задуманное? — набрался храбрости министр, понимая, что отныне между ним и императором открылась новая тайная связь, которая еще более их сблизит.

— Вы так полагаете? — улыбнулся вновь одними глазами император. — Будем лучше, Николай Петрович, считать, что сие — общее наше детище. Распорядитесь только, чтобы агенты, коих состав я буду утверждать, сносились через посланников лично с вами. Я же велю Чернышеву, кроме сообщений со мной, быть в особых случаях в переписке и с вашим сиятельством.

Часть вторая

«Кузен Анри» продает и покупает

Владелец гостиницы на улице Тетбу, в двух шагах от бульвара Тортони, в самом центре многолюдного и шумного Парижа, занес в книгу имя постояльца и присвистнул:

— Сударь из России! Выходит, из той самой страны, что отказала нашему императору в невесте? Что ж, скажу вам прямо и без обиняков: вы наказали самих себя. Ну как, в самом деле, можно сравнить вашу принцессу сомнительных татарских и немецких кровей с дочерью императора Австрии, двоюродной внучкой самой Марии Антуанетты? Теперь наш император становится внучатым племянником Людовика Шестнадцатого — иначе, законным наследником Бурбонов. Понимаете, кто выиграл и кто оказался в дураках?

Гость отвечал вежливой улыбкой.

— Ах, вы еще смеетесь, молодой человек? — склонился к нему хозяин, едва протиснув из-за конторки толстый живот и слегка понижая голос. — Должен признаться вам, отказ России сразу понизил престиж русских. И если бы вы не заплатили мне слишком хорошо, я вряд ли смог предоставить вам приличные апартаменты. Сколько сейчас нахлынет на свадебные торжества иностранцев! И самые почетные, конечно же, — соотечественники новой нашей императрицы. Представляете, что может сделать с такими, как я, содержателями отелей, префект полиции, не предложи мы именитым гостям лучшие номера?

Какими же на следующий день оказались изумление, а затем испуг хозяина, когда он узрел под своими окнами карету министра полиции герцога Ровиго и тут же его собственной персоной, направляющегося в номера нового постояльца. И уж едва не хватил толстяка удар, когда, прильнув к замочной скважине, услыхал голоса:

— Ну дайте же, Александр, я вас обниму! Вижу, вижу, друг мой, неплохо устроились. Тем не менее как министр полиции обязан предупредить: гнездышко — излюбленное место свиданий сплетников и праздношатающихся. Так что если что-либо вас не устроит, всегда к вашим услугам.

— Благодарю покорно, милый Рене. У меня все — на холостяцкую ногу. Три комнаты. Эта, как видите, может вполне служить гостиной. Там — кабинет. За ним — спальня. Я, конечно, не считаю помещений для слуг.

— Что ж, обживайтесь и готовьтесь к приему гостей. А я к вам как раз с приглашением — завтра у меня маленький музыкальный вечер. Прошу непременно быть.

— Являться во фраке?

— Ну что вы, ничего официального! Просто семейный вечер. Может быть, придут еще две-три пары — наши очень близкие друзья. Угощу вас, Александр, одной певицей. Знаменитость и тоже друг нашего дома.

Толстяк, как ошпаренный, отскочил от двери.

— Матерь Божия! Что же русскому наговорил? Да меня тотчас министр упечет в тюрьму, как только узнает о моих дерзких словах! Сегодня же подошлю к постояльцу свою молодую женушку. Пусть очарует и отведет от нас беду.

Но что бы он подумал, этот олух, если бы узнал, что в первый же день его новый жилец был принят в Тюильрийском дворце самим Наполеоном!

Однако оставим хозяина гостиницы и поспешим за нашим героем, который, как только проводил герцога Ровиго, сам вышел за дверь.


Опять Чернышев, как и в первый свой приезд, оказался в Париже на исходе зимы. Будь он дома, нанял бы сани и с ветерком — по Невскому или Тверской. Здесь же — одни колесные экипажи, поскольку на улицах — ни снежинки.

У роскошного особняка Матиньон в предместье Сен-Жермен он отпустил карету. Войдя в парадную, небрежно сбросил на руки портье пальто, подбитое легким мехом, и поднялся по широкой мраморной лестнице наверх.

Шарль Морис Талейран Перигор, или князь Беневентский, — а владельцем особняка был именно он, — принял гостя в кабинете, стены которого были сплошь заставлены книжными шкафами.

Вставал Талейран обычно поздно, так как поздно ложился, имея привычку еще с той поры, когда был министром внешних сношений, засиживаться за письменным столом до самого утра. Так же, впрочем, как часто делал и Наполеон. Теперь, уйдя в отставку после Тильзита, экс-министр сохранил эту особенность, как сохранил, между прочим, весь обряд утреннего туалета.

Обряд же был не простой. Сначала — ванна с лечебной водой, затем полоскание горла в течение чуть ли не получаса. Конечно, бритье, втирание всяких кремов и мазей. Но самым, наверное, ответственным и сложным оказывался завершающий сеанс, когда двое специальных парикмахеров принимались за создание на голове экс-министра целого произведения искусства. И произведение это было — пышная копна волос, которой обладатель очень гордился и которая придавала ему, вместе с довольно мелкими чертами липа, женственный облик.

— Ваша светлость, — вступил в кабинет Чернышев, — его величество российский император поручил мне передать вам его личное письмо, а так же слова сердечного уважения, которое он питает к вашей особе.

Сильно хромая, Талейран вышел навстречу гостю и, принимая письмо, в знак признательности приложил руку к груди.

— Нет слов, чтобы выразить мою благодарность его императорскому величеству, — произнес он и, быстро заглянув в начало письма: — Ах, это вы и есть Чернышев, о котором я уже столько наслышан?

— Я имел честь состоять в довольно хороших отношениях с вашим племянником Эдмоном Перигором, адъютантом маршала Бертье. Это было в Австрии. Вероятно, он говорил вам обо мне?

— Не только, — произнес хозяин дома, приглашая гостя расположиться на тахте, а сам присел на кресло с массивными подлокотниками, чтобы ему, инвалиду, можно было на них опираться, когда он садился или вставал. — Не только милый Эдмон сохранил о вас добрые воспоминания. А маршал Бертье, кстати, мой давний друг? И он от вас в восторге. Но почему бы не начать с императора Наполеона или императора Австрии Франца? Знаю, знаю, молодой человек, какое впечатление вы произвели на них! Между прочим, встреча с вами будет приятным сюрпризом для Бертье и Эдмона. Они сегодня обедают у меня. И вы, разумеется, тоже.

Талейран дочитал письмо и снова приложил руку к сердцу:

— Ваш император — одно очарование! Но как его нога? Он ни словом не обмолвился о своем ушибе, хотя мы все в Париже уже слыхали о печальном происшествии. Надеюсь, ничего страшного?

Вчера Наполеон задал Чернышеву этот же самый вопрос. Гость повторил то, что ответил вчера императору: никакой опасности нет, нога заживает.

— Ничего печальнее хромоты нельзя себе и вообразить! — проговорил Талейран. — Я калека с раннего детства, когда по недосмотру кормилицы упал с комода. Но я рад, что мой августейший друг не познает прелести костылей. Ах, какая это ангельская душа, император России! Как он был мил, когда в позапрошлом году по дороге из Эрфурта в Петербург соизволил заехать вместе со мною, Эдмоном и Коленкуром к герцогине Курляндской и там благословить моего дорогого племянника и Доротею.

Сию примечательную историю Чернышев уже знал от Эдмона. Единственный сын старшего брата бывшего Наполеонова министра, Эдмон был молод и красив. Дядя решил его женить. Но не просто сделать отцом будущего семейства, а подобрать ему выгодную во всех смыслах партию.

Связи дядюшки были обширны. Он знал, наверное, все самые знатные фамилии не только во Франции, но и во многих других странах. И стал среди этих фамилий выбирать невест: эта — богата да некрасива, та — красавица, но бедна, другая — слишком стара; иная — еще не вышла годами. Наконец остановил выбор на дочери Анны Шарлотты, герцогини Курляндской. Тут уже все сошлось, что было желаемо.

Молодые встретились в Силезии. Жениху только исполнилось двадцать два года, Доротее шел шестнадцатый. Молодые понравились друг другу.

Тут следует добавить, что и между Анной Шарлоттой и Талейраном, который начал уже отсчет своего шестого десятка, наметилось не просто согласие на брак детей, но и нечто похожее на взаимное сердечное чувство. Дело в том, что герцогиня Курляндская жила в Митаве соломенной вдовой. Муж ее, герцог Пьер Курляндский, кстати, на тридцать семь лет старше своей супруги, был человеком крутого, грубого и неуживчивого нрава. Он являлся сыном Эрнста Иоганна Бирона, фаворита российской императрицы Анны Иоанновны, сосланного в середине прошлого века в Сибирь. В конце того же столетия герцогство Курляндское вошло в состав Российской империи, но сын Бирона, Пьер, не захотел жить в родовой столице — курляндском городке Митаве, а проводил почти все время в принадлежавших ему замках Силезии и Богемии. Герцогиня же с дочерью, считаясь по праву российскими подданными, оставались жить в принадлежащем им митавском замке.

Как было не воспользоваться вдруг вспыхнувшей в Эрфурте дружбой Талейрана с русским царем и не обратиться к нему с просьбой по дороге домой, в Петербург, заехать в Митаву и выступить там в роли свата!

В замке Лобикау, где жили мать и дочь, вышел подлинный праздник. Мало того, что с женихом приехали его знаменитый дядя и французский посол в России Коленкур, но что было совсем уж невероятным — сам российский император! Тут же был определен срок свадьбы и решено, что молодые переедут на постоянное житье в Париж, в дядюшкин особняк Матиньон, а вместе с ними и герцогиня Анна Шарлотта.

Воспоминания о том путешествии в Курляндию в обществе российского императора и теперь, должно быть, стояли перед мысленным взором Талейрана. Лицо его, обрамленное пышно взбитыми буклями и напоминавшее физиономию опасно подошедшей к критическому возрастному порогу, но еще не желающей сдаваться великосветской дамы, выражало высшую степень удовлетворенности.

— Прошу вас, передайте непременно его величеству, как я счастлив, что судьба свела меня с таким исключительным человеком. Я верю в его великое будущее и в ту выдающуюся роль, которую суждено императору Александру сыграть в жизни народов Европы. Однако пора к столу, — глянув на брегет, произнес Талейран.


Эдмон и маршал Бертье обрадовались встрече с давним знакомцем. Талейран представил гостя герцогине и ее дочери.

Анна Шарлотта оказалась довольно молодой и приятной дамой. Доротея же и вовсе напоминала нежный и яркий весенний цветок. Но что оказалось вдвойне приятным — в обеих женщинах изящество и красота сочетались с тонким и острым умом, что сделало их за столом центром внимания. После обеда Бертье и его адъютант, сославшись на неотложные дела, отбыли по делам службы. Прощаясь, маршал взял с Чернышева слово, что обязательно нанесет ему визит. Ну, а Эдмон выразил надежду, что в его и дядюшкином доме русский друг всегда будет желанным гостем.

— Я догадываюсь, месье Чернышев, что означает ваш статус в Париже, — сказал Талейран, когда они возвратились в кабинет. — Быть доверенным лицом, по сути дела, сразу двух императоров — своего и чужого, вряд ли кому-либо другому из людей вашей профессии вообще когда-нибудь удавалось.

— Ваше сиятельство имеет в виду мои обязанности курьера, которому поручено осуществлять сношение между обоими государями? — переспросил гость, на самом деле сразу почувствовав в словах экс-министра иной смысл. Так оно и оказалось.

— Нет, молодой человек, под вашей профессией я имел в виду не курьерскую езду между Петербургом и Парижем, а нечто совсем другое. Например, ведение самостоятельных дипломатических переговоров. Затем внимательное изучение всех сторон армейской жизни чужой для вас страны.

— Не стану отрицать. Однако и это специально было возложено на меня, во-первых, по поручению моего императора, и, во-вторых, с разрешения и даже с соизволения императора дружественной нам державы, — согласился Чернышев. — Что же здесь такого, что можно было бы считать из ряда вон выходящим?

— А сбор сведений, которые могут оказаться весьма полезными одному монарху и в то же время нежелательными, даже наносящими вред другому? — с ехидным прищуром глянул в темно-агатовые, монгольского разреза глаза Чернышева настойчивый Талейран.

— Ах вот в чем дело! — ничуть не смутившись, произнес молодой офицер. — Однако не кажется ли вам, ваша светлость, что своим высказыванием вы в определенном роде набрасываете тень сразу на двух государей — одного из них подозревая в низости, а другого в глупости. Не слишком ли?

Проницательный взгляд Талейрана сменился неожиданно добродушной усмешкой.

— А вы крепкий орешек! — произнес он и довольно потер руки. — Это делает вам честь. И, конечно же, делает честь выдающемуся человеку, который выбрал вас на ту роль, которую вы призваны играть. Простите меня, если я дал вам повод заподозрить меня в чем-то непорядочном. Я — друг вашего императора и, стало быть, друг его доверенного лица, то есть ваш друг. Есть еще и другое обстоятельство, которое должно уверить вас в том, что вы — в безопасности не только в моем доме, но и вообще в нашей стране.

— Вы забыли о том, ваша светлость, что друзья не только мы с вами, но дружественны и наши страны, — прервал говорящего Чернышев.

Талейран развел руками.

— Непостижимо! — воскликнул он. — Именно об этом я и собирался говорить. Да, Франция и Россия связаны союзом. А это в вашем случае означает как раз то, что, пока существует такое согласие, никто формально никогда вас ни в чем предосудительном не уличит. И в первую очередь, император, поскольку Наполеону, поверьте, именно теперь, когда союз между Францией и Россией дал первую трещину, выгодно из кожи вон лезть, но доказать всей Европе, что его и российского императора — водой не разольешь. Но войны тем не менее нам с вами не избежать. Вот почему и вашему государю, и вам, как его поверенному, и, как вам не покажется странным, мне следует спешить делать то, что мы все считаем необходимым для блага мира.

— И что же вы, француз и недавний министр иностранных дел Наполеона, предлагаете своему будущему противнику? — спокойно спросил Чернышев, понимая, что Александр Павлович не случайно направил его к Талейрану. Их взаимные чувства действительно основаны на полном доверии, и Талейран — один из самых верных источников, которым, несомненно, еще с Эрфурта пользуется царь. Теперь посредником между источником и тем, кто им пользуется, должен стать и он, царский флигель-адъютант. Но что поручит ему Талейран передать в Петербург, какими важными и настоятельно необходимыми сведениями он располагает? — Всего несколько часов назад, — улыбнулся Чернышев, — хозяин отеля, где я остановился, мне заявил: теперь, когда вы, русские, не отдали великую княжну за нашего императора, вы наказали самих себя. Неправда ли, похоже на то, что говорят и в петербургских гостиных, и, наверное, в парижских салонах: Наполеон будет воевать с той державой, которая отказала ему в невесте. Но не досужие ли это домыслы, которыми определенные люди намерены пугать себя и других? Мы, военные, привыкли верить фактам: где конкретно враг и что надлежит предпринять, чтобы не дать себя застигнуть врасплох.

— Что, говорите, следует предпринять? — подхватил Талейран. — Извольте…

И экс-министр тут же, на одном дыхании высказал целый реестр начинаний, которые России надлежало бы непременно осуществить. Во-первых, определил Талейран, любой ценой и возможно скорее Россия должна заключить мир с Портой. Затяжная война с турками связывает русскую армию, подрывает финансы России и даст выгоды одной лишь Франции.

Второе, что следует сделать, — пойти на союз с Австрией, отказавшись от притязаний на Молдавию и Валахию. И так же, как с Австрией, договориться с Пруссией о создании своеобразной оборонительной линии, идущей от Балтийского моря по границам Пруссии и Австрии. Перейди Наполеон эту линию, и он станет в глазах Европы зачинщиком новой бойни сразу с тремя государствами — Австрией, Пруссией и Россией.

Третье, что должно заботить императора Александра. — достижение уверенности, что Швеция не станет союзницей Франции, если разразится война, и не будет угрозой ей с северо-запада.

И четвертое, в чем обязаны русские видеть свою выгоду, — отказ от жестких обязательств Тильзита, которые подрывают экономику России. Это гибель — отсутствие нормальной торговли со всеми странами, и в первую очередь с Англией.

Все, что сформулировал сейчас бывший французский министр, в той или иной мере Чернышев уже не раз слышал в Петербурге. Меры эти как бы висели в воздухе, и только, наверное, недалекий и не способный к размышлению человек не участвовал в подобных разговорах.

И тем не менее сказанное Талейраном удивило — так четко, коротко и ясно мог выстроить целую программу только, пожалуй, очень глубокий и острый ум. Впрочем, стоило ли удивляться? Человек сей обладал недюжинными и природными способностями и имел за спиной немало викторий на дипломатическом поприще. Даже крупные размолвки с нетерпящим возражений Наполеоном не помешали вышедшему в отставку экс-министру сохранить свое высокое реноме. Он оставался главным советником, что называется, правой рукой французского императора, советы которого этот властелин полумира не мог пропускать мимо ушей. Даже гнев Наполеона, сопровождаемый прямыми угрозами в адрес этого своевольного и сверх меры корыстного высшего государственного чиновника разбивался о его вызывающее умение себя отстоять.

Наполеон не раз уличал Талейрана, мягко говоря, в отступлениях от его жесточайших требований при решении тех или иных международных дел. Он топал ногами и кричал, что немедленно его повесит, но тот только пожимал плечами и ухмылялся. Однажды во время очередного разноса Талейран спокойно вышел и произнес, так что услышали многие:

— Как жаль, что такой великий человек так дурно воспитан.

Почему же многое сходило ему с рук? Объяснение — все в том же остром уме, совершенства которого перевешивали в конечном счете даже явные изъяны.

Не было сомнений, что с определенных пор выдающийся ум безо всяких принуждений, но безусловно по каким-то своим личным расчетам ставился на службу российским интересам. Его советы были безукоризненно верны, потому что вытекали из жизни. И как всегда случается с выводами гениев, выводы эти подтверждались мыслями многих и многих так называемых рядовых людей, которые, оказывается, думали и говорили точно так же.

И все же Чернышев, с благодарностью выслушав высказывания Талейрана, не мог не повторить своего вопроса:

— На вашу откровенность отвечу тою же открытостью, — сказал Чернышев. — Действия, о коих вы говорили, — суть меры противовоенные. Иначе говоря, к ним следует прибегнуть, когда угроза схватки уже въяве и от нее нельзя спастись. Начать же действовать теперь, как говорится, за спиною союзника, не создаст ли впечатление провоцирования? Вести разговоры о единой противобонапартовой политике сразу с четырьмя, как вы советуете, державами, можно будет лишь тогда, когда на лицо окажутся явные признаки Наполеоновой агрессии. Или же, по крайней мере, в руках у нас появятся неопровержимые доказательства, что экспансия хотя бы закладывается в планы.

Месяца три назад вот в этом же самом кабинете тоже объявился посланец русского царя граф Карл Нессельроде и сразу же заявил:

— Я прибыл в Париж официально состоять при князе Куракине. Но в действительности я аккредитован при вас. Мои основные обязанности — состоять в частной переписке с российским императором. Так что все, что ваша светлость найдет необходимым сообщать моему государю, вы можете передавать через меня. Ваши услуги мне поручено с известной щедростью компенсировать.

Граф Нессельроде был представлен французскому экс-министру еще в Эрфурте. По тому, как царь выделял этого сравнительно молодого дипломата в своем окружении, можно было сделать вывод, что сей господин — его доверенное лицо. Однако какая же разница между двумя посланцами одного и того же августейшего лица! Один с первых же слов расписывается в полнейшей своей подчиненности, другой — воплощение самой независимости и самостоятельности.

«О пресвятая Мария! — подумал Талейран. — Сколько же словесной чепухи, наряду с серьезными сведениями и размышлениями, наговорил я этому верткому и угодливому графу, моему тайному конфиденту! А он, несомненно, уже успел изложить все это в своих частных письмах, отосланных в Петербург. В них, в видах конспирации, адресат, которому посылается корреспонденция, именуется Луизой. Сам же автор называет себя танцором. Наполеон величается то на английский манер — Софи Смит, то по-русски Терентием Петровичем. Ну а меня мой русский поверенный окрестил «нашим книгопродавцем», «юристом», Анной Ивановной и, наконец, кузеном Анри, что, признаюсь, мне наиболее приятно, если можно вообще быть в восторге от кличек.

Наивен иль вовсе простак сей Нессельроде, чтобы все, без отсева, выдавать за ценные сведения величайшей секретности? Тут, вероятно, другое — стремление услужить, проявить прилежание и ревность в том деле, которое доверено ему высочайше. А разве не преданностью государю отмечена служба Чернышева? Однако, поди же, так просто его не проведешь, ни легковерием, ни ловкой услужливостью его поведение не отмечено. Не за страх, видно, а за совесть служит сей офицер царю и отечеству».

— Вам потребны доказательства того, что не вы, а противная сторона делает первый шаг? — усмехнулся бывший министр и, опираясь на палку с тяжелой золотой рукоятью, волоча ногу, направился к книжному шкафу.

Поворот ключа в шкафу, и в руках Талейрана оказалось несколько сколотых вместе серебряной скрепкой тончайших листков.

— Копия документа, составленного буквально день тому назад, — возвратился он на место. — Это секретный доклад Шампаньи, который, наверное, еще не лег на стол Наполеона. Называется «Взгляд на дела континента и сближение России с Великобританией». Это план создания антирусской коалиции, в которой ставка делается на Швецию — удар по Петербургу — и Турцию — удар по югу России. Вспомогательная роль отводится Пруссии и Австрии. Здесь — диспозиция будущей войны.

Талейран тряхнул колокольчиком, и в дверях появился слуга.

— Кто бы меня ни захотел видеть, — приказал он слуге, — меня нет и не будет в кабинете в течение часа.

И когда дверь затворилась, хозяин кабинета обратился к гостю:

— Садитесь за мой стол и снимайте со списка копию. Предупреждения, надеюсь, излишни: цена этой бумаги — моя и ваша голова. Если не десяток еще других голов.

«А ведь бумаге этой — и другая цена — золото, деньги! — цинично подумал Талейран. — Доклад я как раз предназначал месье Нессельроде. Однако не все богатство в звонкой монете, которую берешь сейчас. Можно продавать, а можно и покупать и тоже, как говорится, оказаться в барыше. Мне же следует думать о будущем. Не только о собственных домах и поместьях — о крупном счете в банках. Дело и впрямь идет к большой войне, которая на сей раз может не миновать и Франции. Так что услуга флигель-адъютанту может не раз обернуться надежным векселем. Этот крепкий орешек вместе с уже не однажды обкатанным карликом Нессельроде — надежная ставка».

Свадебный подарок вкупе с секретным предписанием

На императорском конном дворе рабочий день в полном разгаре. Чистятся стойла в конюшнях, солдаты в форме или в куртках объездчиков водят по кругу застоявшихся за ночь лошадей, а то, оседлав и дав шпоры, гонят их во весь опор, заставляя выполнять самые сложные экзерсисы вольтижировки. А из конюшен доносится фырканье кобыл и меринов и острое ржание стригунков, выкрики обслуги и редкие командные возгласы проходящих по двору офицеров.

В одной из дальних конюшен, где содержался молодняк, Чернышев не без труда разыскал Каблукова. Лицо его, довольно широкое и добродушное, посерело, глаза запали, к одежде кое-где пристала солома. Видно было, что Платон за неделю, как объявился в Париже, сбился с ног и вымотался вконец.

— Не говори, брат! — встретил он друга. — Здесь — что? Можно сказать, уже успел оклематься да отоспаться. А в дороге каково пришлось? Едешь один и то все кишки вымотает. А тут — вот с этими: они в станках, на телеге. Не погонишь же их пехом, чтобы душу Господу отдали. Гляди, красавцы какие!

Они подошли к стойлу, где, разделенные перегородкой, стояли два стригунка, года по два, не более. Кобылка караковой масти с тонкой лебединой шейкой, с маленькой, торчащей между ушами челкой, пугливо скосила взгляд на нового человека и чуть попятилась в угол.

— Но, не балуй! — погладив ее по шелковистой гривке, сказал Платон по-русски.

Жеребец, еще вчерашний подросток, с виду неловкий и голенастый, оказался менее пугливым. Поворотив голову к пришельцам, он позволил Чернышеву подать ему с ладони кусок сахара и даже прикоснуться лицом к своей теплой морде.

— Хоть к тебе в помощники просись! — досадливо произнес Чернышев. — Представляешь, только дотронулся до его бархатного носа, дохнуло на меня живым теплом, так всего какой-то радостью пронизало. Ну какие мы офицеры без лошадей? Теперь неделю, верно, буду слышать их топот да ржание.

— Сегодня, Саша, моя служба при них закончится, — засмеялся Платон. — А тоже жаль прощаться.

Снаружи послышался разговор десятков людей, и в помещение неожиданно вошли генералы, старшие офицеры, егеря и мамелюк из охраны и среди них — сам император.

— Эти лошади от императора Александра? — спросил он, только мельком взглянув на кобылку и жеребца, и обернулся к свите.

— Они самые, сир, — ответил за всех Мюрат. — Арабская масть, средний рост, мускулистые выносливые ноги — то, что вы любите.

Император сделал несколько быстрых шагов к стойлу, но, увидев Чернышева и рядом с ним незнакомого офицера, остановился.

— Граф, — обратился он к русскому флигель-адъютанту, — представьте мне вашего соотечественника, который доставил этот драгоценный подарок от моего брата российского императора.

— Ротмистр Каблуков Первый, — произнес Чернышев, бросив взгляд на Платона, который, сделав строевой шаг вперед, звякнул шпорами и поклонился, резко опустив голову.

— Позвольте, — воскликнул Наполеон, — мне знакомы ваше имя и ваше лицо. Битва под Фридландом? — И, перебив самого себя: — Ну, конечно, Аустерлиц!

— Так точно, ваше величество, — ночь после сражения. Костры в поле. И мы, раненые, возле них. И тут подъезжаете вы, государь, — восторженно припомнил Платон.

— Ну да, — громко расхохотался Мюрат, так что пышные страусовые перья, которыми была увенчана его шляпа, заколыхались, — я еще тогда сказал: какая прекрасная смерть! Но они оказались живы! И тогда ты, сир, подъехал к ним и отдал должное их храбрости и отваге.

Еле заметным движением руки Наполеон прервал тираду своего зятя.

— Приятная встреча, — спокойно сказал он. — С князем Репниным из вашей когорты железных кавалергардов мы увиделись ранее. Он достойно после войны представлял Россию при дворе моего брата короля Вестфалии Жерома. Теперь князь назначен императором Александром к другому моему брату — Жозефу, королю Испании, и вскоре будет в Париже. Я приму его с подобающим уважением — солдаты обязаны всегда отдавать должное подвигу друг друга, тем более, солдаты двух союзных армий. Не так ли?

— О, храбрее русских могут быть только французы, — вновь открыл рот Мюрат. — Я помню, какую трепку ваш полк кавалергардов задал мне тогда под Праценскими высотами! И я никогда не сравню вас, солдат Александра, с какими-нибудь вонючими австрияками.

— Я хочу попросить вас, Неаполитанский король, — снова прервал Наполеон речь Мюрата, — выбрать в качестве моего ответного подарка императору Александру так же двух отличнейшей породы и масти лошадей. Полагаю, вам, предводителю моей славной конницы, это удастся намного лучше, чем выражение не совсем идущих к делу восторгов. Русские кавалергарды знают себе цену и, надеюсь, помнят слова похвалы, которые я выразил им в ту ночь.

— Этого нельзя забыть, ваше величество, — отозвался Каблуков. — Для нас похвала великого полководца тогда явилась высшей наградой.

— Жалую вас, ротмистр, еще одним знаком моего внимания. Вместе с графом Чернышевым хотел бы видеть вас на моих свадебных торжествах, — произнес Наполеон и, круто повернувшись, направился к выходу.

Неаполитанский король и его сопровождающие окружили двух русских стригунков. Замечания первого кавалериста империи и венценосного зятя Наполеона оказались на редкость меткими. Сказывались безусловно высокие знания всадника, столько времени проведшего в седле. И теперь здесь, в конюшне, вся повадка атлета со страусовыми перьями на голове, с длинными, ниспадающими до плеч, слегка завитыми волосами, облаченного в белый мундир с золотым шитьем на груди, в ярко-красных сапогах с золотыми кистями и золотыми же шпорами выдавала в нем лихого рубаку-гусара и, как все гусары, легко и свободно сходившегося с людьми человека.

— Отличный подарок одного императора — другому! — заключил Мюрат свой осмотр и обратился к русским офицерам: — А вы знаете, друзья, какой чести был удостоен я в Тильзите? Брат вашего царя великий князь Константин подарил мне в те дни две пары казацких штанов. Как их — шаровары? Вот-вот! И я всякий раз с тех пор надевал их на торжественные приемы, хотя Наполеон мне выговаривал: ты и так выглядишь, как клоун в балагане, а в этих портах — особенно. Ха-ха!

Немалым ростом отличались оба русских кавалергарда, но Мюрат все же чуть-чуть, скажем, на четверть головы, над ними возвышался. И выглядело их шествие по бесконечно длинному проходу конного двора весьма эффектно — три красавца атлета, взяв друг друга под руки, ведут оживленную беседу, выражая дружелюбие и самую горячую взаимную симпатию.

— Скажу по секрету только вам, мои друзья: на государственном совете, когда обсуждали дело о разводе императора и о том, кому из невест отдать предпочтение, изо всех один только я, Неаполитанский король и близкий родственник Наполеона, оказался против австрийской эрцгерцогини, — признался Мюрат. — Почему, спросите вы? Потому что я не хочу воевать против вас, мои русские друзья! Ха-ха-ха!

Он остановился и, подбоченившись, картинно вскинул голову, увенчанную веером перьев, и выдвинул вперед свой красно-золотой сапог.

— Наши государи, — поддержал короля Каблуков, — должны соперничать не на поле брани, а лишь в том, чтобы превосходить друг друга в щедрости и в оказании друг другу самых высоких знаков внимания.

— Восхитительные слова! — взял под руку наших кавалергардов король и маршал. — Потому я и настаивал на том, что русская принцесса — самая лучшая и самая выгодная для нашего императора пара. Не правда ли, это был бы подарок из подарков?

Каламбур очень понравился и развеселил еще пуще.

— Однако не только безграничная щедрость, но и истинная скромность должна отличать монархов, — неожиданно произнес Чернышев. — Одна русская великая княжна уже была когда-то украшением трона Франции. Может быть, наши государи сочли нескромным поступить также во второй раз?

— Русская — и королева Франции? — изумился Неаполитанский король. — Признаться, никогда не слыхал. Кто же она и когда это было, граф?

— В первой половине одиннадцатого века, ваше королевское величество, — пояснил Чернышев. — Дочь русского князя Ярослава Мудрого Анну взял в жены король Франции Генрих Первый. Вот от них, по сути дела, и берет свое начало французский королевский дом, а также множество других августейших династий в остальной Европе.

— Ага, значит, я был тысячу раз прав, высказываясь в пользу вас, русских! — вскричал Мюрат. — Я сегодня же расскажу эту историю королеве Неаполитанской. Впрочем, не стоит забивать моей жене голову. Завтра она по поручению своего брата-императора выезжает в Вену, чтобы доставить оттуда эрцгерцогиню. Мы же вдвоем с Наполеоном выедем навстречу кортежу и в Компьене примем невесту. Ах, какая это будет радость для императора — он наконец-то обнимет и прижмет к груди свою возлюбленную!

«Которую он еще ни разу не видел», — добавил про себя Чернышев, но вслух сказал:

— Встреча на границе империи символична: муж вводит в свой дом молодую супругу.

— Именно! Так и задумано, — обрадованно произнес Неаполитанский король. — О, вы еще не знаете, какую борьбу мне и Каролине пришлось выдержать за право встретить будущую императрицу! А все — козни семейства Богарне.

И Неаполитанский король, отведя наших друзей в сторону, поведал, какая драма разыгралась в последние дни в Тюильри и вокруг. Когда Наполеон решился наконец объявить Жозефине, что он собирается с ней развестись, она выслушала его молча, а затем рухнула бездыханно на пол. Дело происходило в столовой, обедали они вдвоем. Констан, явившись, поднял императрицу и отнес ее в спальню.

Воля Наполеона была непреклонной, и Жозефине ничего не оставалось, как принять его предложение.

— Еще бы не принять! — Глаза Мюрата выразили то ли зависть, то ли презрение к той, что до сих пор делила трон с братом его жены. — Он же ей, этой старухе, которая когда-то забавлялась с Наполеоном, еще молодым генералом, как кошка с мышкой, знаете, что оставил? Во-первых, Елисейский дворец. Во-вторых, Мальмезон в качестве летней резиденции, в-третьих, Наваррский замок для охоты. Кроме того, три миллиона в год содержания, титул, герб, охрану, эскорт — весь внешний декорум царствующей императрицы! Где еще в мире может случиться такое, чтобы бывшая и настоящая жена — в одном звании?

— Когда-то царствующие особы, оказавшись в схожем положении, вынуждены были уходить в монастырь. Так со своими женами поступали и наши цари, да и многие европейские короли, — усмехнулся Чернышев.

— Совершенно верно, граф! — сверкнул глазами гусар-король. — А наша бывшая решила: еще поборюсь! И что же вы думаете она предприняла?

Тут Мюрат, обняв наших друзей, увлекая их все далее от своих адъютантов и охраны, поведал такое, что говорить ему вряд ли следовало кому-либо из посторонних. Но что поделаешь, если такая широкая гасконская натура, а к тому же еще именно он, Неаполитанский король, со своею женою одержал в сей семейной баталии верх!

Да, Жозефина решилась, как горячо стал доказывать Мюрат, если уж не она, то на троне должна оказаться императрица, которая будет своим восхождением обязана ей, императрице в отставке. И что же вы думаете? Послала к жене бывшего австрийского посла Меттерниха сказать, что Наполеон был бы не прочь выбрать в жены эрцгерцогиню Марию Луизу. А Меттерних и сам, только с другой стороны, рыл тот же самый подкоп! Ну и сладилось дело — Австрия как бы сама сделала предложение.

— Но генеральное сражение оказалось впереди! — озираясь по сторонам, зашептал Мюрат. — Встал вопрос — кому от имени императорской семьи ехать за принцессой? И надо же так окрутить императора — он, наивный, сам предложил послать за невестой Голландскую королеву! А знаете, кто это? Да родная дочь Жозефины — Гортензия!

Почему пал выбор на нее? Она ведь не только Богарне, но тоже из семейства Бонапартов — ее муж Людовик, Голландский король, родной брат Наполеона.

— Однако следует знать мою жену! — тряхнув страусовым нарядом, подбоченился Мюрат. — Королева Неаполитанская ворвалась к брату-императору и прямо с порога: я тебе, братец, выцарапаю все глаза и не задумаюсь, кто ты есть! К черту Гортензию, к черту всех Богарне! Бонапарты будут править Францией, а не какая-то потаскуха со своими отпрысками. Я, сестра императора Франции и сама королева Неаполя, доставлю в Париж будущую императрицу. Или нет — ты вместе с Иоахимом, Неаполитанским королем, выедешь к нам навстречу. «А Гортензия? Что делать ей, тоже королеве?», будто спросил ошеломленный император. И знаете, что сказала братцу моя Каролина? — задохнулся от смеха Неаполитанский король. — Гортензия, сказала моя жена, будет учить тебя, пока я езжу в Вену, манерам высшего света и танцам. «А что, это так необходимо?», растерялся Наполеон. Еще бы, ответила моя жена, вы так помолодеете, ваше величество! И рассмеялась. Кстати, вы не обратили внимание, насколько и в самом деле стал моложе и изящнее наш император?

— Я всегда завидовал его энергии, а сегодня — особенно, — улыбнулся Чернышев.

— Ага, вы заметили, значит? — снова встал в позу Мюрат. — Вот что значит совет моей жены Неаполитанской королевы!

Тут маршал и король спохватился то ли оттого, что наговорил лишнего, то ли потому, что вспомнил о поручении Наполеона выбрать лошадей для подарка Александру, но он извинился и стал прощаться.

— Позвольте оставить вас, друзья, как это и не печально, — крепко потряс он руки Платона и Чернышева. — Надеюсь, на свадебных торжествах мы снова увидимся, и вы непременно будете моими гостями.

И наших друзей тоже ждали неотложные дела. Теперь, когда петербургские лошади были переданы парижским конюхам императорского конного двора, оказалось возможным определиться, кому чем надлежит спешно заняться.

На улице Тетбу, где остановился и Каблуков, велели подать обед наверх, в номера. Пока ожидали гарсона, Чернышев отомкнул секретную шкатулку и извлек из нее бумагу, которую привез из Петербурга Платон. Не без удовольствия, в который раз, пробежал начало:

«Флигель-адъютанту Чернышеву. По случаю пребывания вашего в Париже государь император повелеть изволил возложить на вас особенное поручение доставлять ко мне сведения, в коих военный департамент для потребных соображений крайне нуждается…

Я почитаю для себя приятною обязанностию начертать вашему высокоблагородию цель и правила сего поручения. Благоразумие ваше убеждает меня предварительно, что во всех действиях по возлагаемой на вас обязанности вы сохраните надлежащую скромность и осторожность».

В этом месте Чернышев скосил глаза на Платона и не удержался от смеха:

— А старик Барклай горазд на комплименты. Не ожидал от него. Словно на балах: ах, душка Чернышев!.. Но вот — о деле. «Пользуясь всеми удобностями нахождения вашего в Париже, вы должны прилагать неусыпное старание к приобретению точных познаний статистических и физических о состоянии французской империи, обращая наиболее на военное состояние оной внимание. Вследствие чего потщитесь собирать достаточные известия о всех, относительно до военного соображения, отношениях Франции к зависимым от ее влияния державам и, рассмотрев оные основательным образом, доставьте ко мне описание о числе войск во Франции, устройстве, образовании и вооружении их, расположении по квартирам, с означением мест главных запасов, о состоянии крепостей, о свойствах, способностях и достоинствах лучших генералов и расположении духа войск.

Не менее потребно еще достаточное иметь известие о числе, благосостоянии и духе народа, о внутренних источниках сей империи, или средствах к продолжению войны».

— Широк замах, ничего не скажешь, — крутанул головой Чернышев. — А как иначе? Без учета всех слагаемых полной картины не получишь. Так ведь, Платоша?

— У Барклая в основе всего — наука, четкий расчет. Это, Саша, не за косы дергать солдат да усы у них с мясом выдирать! Но ты далее прочти — о картах военных театров и военных же сочинениях.

— Да, тут как раз о том, — продолжил Чернышев. — Слушай же: «Государю императору угодно снабдить депо карт всеми полезными и необходимыми воинскими сведениями; почему употребите все способы узнавать о всех важных картах, планах и сочинениях, и присылайте ко мне оные реестры с означением цен, дабы, по мере необходимости, можно было на покупку оных доставлять к вам деньги.

Пребывание ваше в Париже открывает вам удобный случай доставать секретные проекты, сочинения и планы к исполнению каких-нибудь по военной части предметов или тайные диспозиции о движении, действии и расположении войск; употребляйте возможные старания к приисканию и доставлению ко мне сих редкостей, какою бы ни было ценою».

Эх, Платон, каким я тут сочинением разжился! Да вот оно на столе. Гляди: «Теоретический и практический курс высшей тактики». А сочинитель сего труда — Жомини, военный писатель и сам полковник. Знаешь, когда увидел у знакомых офицеров-французов сих два тома еще в Австрии, руки задрожали. А прочел — голова прояснилась и все, что сам видел на войне, все начинания, кои на моих глазах рождались у Наполеона, — вдруг обрело открытый смысл. Вот по таким сочинениям и надо учить наших офицеров, если мы хотим и вправду иметь непобедимую армию!

— А нельзя ли с этим Жомини сойтись? — спросил Платон. — Одно дело сочинения, другое — его живые мысли, а?

— Слышал такую поговорку — найти топор под лавкой? — засмеялся Чернышев. — Это, брат, у меня давно заметано. Да теперь Жомини в Испании с корпусом маршала Мишеля Нея. Сочинитель сей у него как раз начальник штаба. Вернутся, тут же найду способ встретиться. Кстати, Жомини — швейцарец, не французский подданный. Так что у него не только язык — руки могут быть развязаны, а это имеет для нас, как сам понимаешь, немалое значение: послужил французам, может, послужит и нам?

— Губа, гляжу, у тебя не дура — на что нацелился! — присвистнул Платон. — Барклай, выходит, всем своим министерством еще только над сим предписанием корпел, а ты вон какие сети уже расставил. Не даром царев хлеб жуешь.

— А то! — задорно подмигнул Чернышев. — Давай-ка до конца добежим, чтобы с бумагой покончить. Тут одна мысль важная! «Для собрания сколь возможно о состоянии французской армии более материалов, я почитаю нужным, чтобы вы, под видом временных поручений или других каких-либо предлогов, для обозрения важнейших проектов оной чаще делали в разные места поездки». Обратил внимание? — поднял Чернышев глаза на друга. — Это дело нам с тобою в первую очередь сегодня бы и обсудить. Да, вот еще совсем в конце: «Как важность сего поручения требует, чтоб все сношения со мною были в непроницаемой тайне, то, для вернейшего ко мне доставления всех сведений, обязаны вы не испрашивать в том посредства господина посла, а использовать для сих целей курьеров, кои к вам будут приписаны особо».

Чернышев отложил бумагу и вспомнил прощальную, накануне самого отъезда сюда, аудиенцию у государя.

— Как тебе, Чернышев, известно, — сразу сказал царь, — высочайшим указом я определил генералу от инфантерии Барклаю де Толли состоять при мне в качестве военного министра. Мысли его о проработке всей военной доктрины нашел я дельными и весьма своевременными. Одна из мер, о коей я хочу повести с тобою речь, обдумана нами вместе с министром иностранных дел графом Румянцевым — необходимость иметь при наших миссиях в иностранных державах военных чиновников, которые доставляли бы в наш военный и дипломатический департамент важнейшие для блага государства сведения.

Как всегда, Чернышев со вниманием слушал государя.

— Я и мои министры решили отдать сих военных чиновников под начало наших чрезвычайных и полномочных послов, — продолжал государь. — С тобою же мы положили поступить иначе. С начала австрийской войны ты — мой постоянный представитель при особе французского императора. Нахожу нужным тебя в сей должности оставить и в дальнейшем, о чем сообщаю в письме, которое ты отвезешь Наполеону. Но это наружно. На самом же деле ты будешь как бы и военным атташе, только вне ведения князя Куракина.

На сей раз Александр Павлович внимательно прислушался к своим словам, стараясь убедиться, все ли он сказал правильно и достаточно понятно. Наконец, после паузы, нашел необходимым объясниться более детально.

— Видишь ли, у посла иная, нежели у тебя, Чернышев, цель. К тому же, буду с тобою откровенен, князь Александр Борисович послан мною во французскую столицу с одною лишь целью — для представительства. Ты, надеюсь, помнишь пребывание там графа Петра Александровича? При нашем с Францией официальном союзе держать Толстого, противника сих отношений, более оказалось невозможным. Куракин же и стоял у начала союза в Тильзите, и ныне — восторженный его сторонник. Хотя иных качеств за ним, прости, я, увы, уже не усматриваю. Но как мои намерения по отношению к императору Наполеону прямодушны, то я предпочитаю пусть и лишенного достоинств князя кому-либо другому. Пусть он был бы, как и Толстой, умен. Но умом своим оказался бы лишь способен возбудить подозрения у императора Франции и его окружения. Посему…

Тут Александр Павлович снова сделал остановку в своей речи. Затем почему-то встал, наверное, чтобы чуть размять затекшую, ту, что была ушиблена, ногу. И снова присев, закончил свою мысль:

— Посему главным своим представителем, особенно по вопросам наиважнейшего, если не сказать, секретнейшего свойства, полагаю быть в Париже тебе, Чернышев.

— Доверие вашего величества умножает мои силы, — ответил флигель-адъютант. — Постараюсь все их без остатка отдать моему государю и отечеству.

— Иного ответа я от тебя и не ждал, — удовлетворенно произнес царь. — Хочу условиться с тобою о помощнике для тебя и о курьерах. Кого бы ты желал в товарищи?

— Ротмистра кавалергардского полка Каблукова Платона, — не раздумывая, попросил Чернышев.

— Выбор одобряю. Наслышан, как ты его и брата вызволил из Франции после их плена. И я, как тебе известно, их не забыл — отметил Владимиром и Анною, — согласился Александр Павлович. — Но помни, за тебя Каблуков должен и в огонь, и в воду.

— Смею поправить ваше величество. Не за меня, а мы с ним оба, как каждый русский, — за веру, царя и отечество!

Александрова улыбка обласкала флигель-адъютанта.

— Ну, с Богом! — Император встал, желая обнять тут же вскочившего на ноги Чернышева, но сдержал себя и лишь положил ему руку на плечо.

«Как же мог я усомниться в верности и преданности мне сего прямодушного и отменно умного и храброго офицера, к тому же, можно сказать, моего крестника? — с легким укором обратился к себе император. — Что случилось тогда и что оказалось причиной размолвки — наветы, козни, наушничество завистников? За спиной у каждого, в том числе и моею, столько завистников и врагов! Нет, тут сказалось иное, надобно хотя бы себе самому признаться, — ревность. Да, ревность к тому, как быстро сошелся император Наполеон с моим посланцем. Без чопорности и высокомерия — сих качеств иных монархов. И я, следственно, недалеко ушел от тех, кто сомнительною дистанциею отделяют себя от своих подданных. Но как до конца довериться людям, когда почти в каждом — двоедушие?

А как без него, двоеличия, если оное — средство ума, если без сего свойства не видать тебе, император Александр, верховенства над тем, кого ты счел необходимым превзойти и преодолеть?»

— Ну, с Богом, Александр, — снова произнес царь и удивился тому, что назвал своего флигель-адъютанта впервые их общим именем. Однако и теперь не решился сделать то, что хотел, — обнять на прощание. Вместо этого сказал: — Каблукова вскоре пришлю. Вместе с ним получишь предписание, как и что делать.

Предписание, о котором говорил государь, теперь лежало перед ним. Он взял его и, поднеся огонь к одному из углов бумаги, бросил горящий лист на медное блюдо.

— Такое нельзя хранить, — глянул в открытое лицо Платона. — Пусть с нами и умрет то, что мы и так не забудем, потому как также полагаем благо отечества, как военный и иностранный министры и как наш государь. А теперь — о том параграфе, что трактует о поездках в разные места.

— Предлагаешь мне проведать маркиза, у которого, я служил? — догадался Платон. — Поставка лошадей в кавалерию и все прочее?

— Вот такого товарища я и хотел, чтобы ничего не надо было разжевывать, — обрадовался Чернышев. — Давай, дуй к нему, Платоша, сразу же после императорской свадьбы, на кою мы все-таки с тобою высочайше приглашены. А сразу после празднеств — в Россию. Будет, с чем тебя отправить. Тут у меня уже давно созрел один план, к коему я, так же не мешкая, сегодня же и приступлю.

Граф и писарь

Если бы обитателей отеля Телюссон, в котором помещалось российское посольство, неожиданно попросили в подробностях описать внешность человека, каждый день отворяющего перед ними двери, они вряд ли сумели бы это сделать.

Ну стоит себе и стоит портье, по наружности вроде бы обходительный, скорее даже предупредительно-искательный. А вот что касается того, какого у него цвета волосы или глаза, есть ли, к примеру, усы или бакенбарды, тут уж — увольте. Вот ежели бы в один из дней тот человек не появился на своем месте, скажем, заболел или еще что-либо с ним произошло, тогда бы, положим, хватились.

Ан нет, господа, и по сему случаю никакой тревоги совершенно не произошло бы. В свое время наше повествование как раз подойдет к описанию подобного случая. Так поверите или нет — несколько дней вахтера не было у входа, а его отсутствия так никто и не заметил.

Ранее других, правда, хватился сам посол, углядев: чего-то, дескать, в вестибюле не достает. Вроде бы отсутствует какой-то важный предмет, что бросался в глаза, а теперь его нету. Ах да, пропал человек у входа! И князь Куракин в недоумении стал опрашивать сослуживцев: что стряслось с этим, как его там? Как звать — не сразу вспомнили.

Итак, взад-вперед, взад-вперед по нескольку раз в день мимо человека в ливрее, с нафабренными усами и с красным, то ли от сквозняков, то ли еще от чего, носом.

— Гутен таг, майн геррен! Мильости просьим!

И еще что-то на плохом французском. А откуда владеть французским? Вюстингер — из Вены. А вот с каких пор в отеле Телюссон, никто бы, наверное, точно и не сказал.

Любой чиновник миссии был убежден, что Вюстингер такое же имущество, как и сама дверь, у которой он стоит, и создано это все — дверь и человек, должно быть, вместе с самим отелем.

А вот бравый, статный, красивый молодой офицер однажды заинтересовался сей достопримечательностью. Не просто приятственно ответил на дежурное приветствие стража у входных дверей, но и заметил что-то о дожде, внезапно разразившемся над Парижем. Показал на штиблеты, забрызганные грязью, развел руками, дескать, как в таком виде к его сиятельству князю Александру Борисовичу.

— О, это мы мигом, герр официр! Айн момент, — метнулся в свою каморку под лестницей, в двух шагах от двери, чтобы принести тряпку или щетку.

— Не стоит беспокоиться, — на чистом немецком ответил ему Чернышев. — Я пройду с вами. Только укажите, куда.

Шагнул в чуланчик. Воздух спертый, но вокруг все чисто, прибрано. Вслух похвалил немецкую аккуратность, сказал шмыгающему носом, что ежели простуда, особенно когда на улице дождь, ничего лучше русской перцовой волки в качестве лечебного средства еще не придумано. У него, кстати, имеется бутылочка, так что можно прислать сегодня же.

Глазки заблестели и ноздрями повел портье, словно вдыхая знакомый спиртной дух, закрутился мелким бесом у ног ниспосланного ему Господом доброго господина. Тут и был, что называется, взят на крючок.

— Вам что-нибудь говорит такая фамилия — Убри? — неожиданно произнес Чернышев. — Старший советник российского посольства, временно служивший здесь до восемьсот шестого года.

С бархоткой в руках Вюстингер встал с колен и вздрогнул. Затем отвернул лицо, неясно пробормотал:

— Я многих знавал. Графа Толстого. Еще до него — Моркова, тоже посланника.

— У вас, вижу, хорошая память, чего не скажешь о тех, кого вы назвали. Они-то о вас, смею уверить, в России ни словом не упомянули. Зато Убри, Петр Яковлевич, оставил о вас память кое в каких казенных отчетах. Кто-то, кажется, из здешнего военного министерства или из штаба Бертье через вас однажды снабдил Петра Яковлевича какими-то важными сведениями. Не так ли?

— Много народу проходит мимо меня, герр официр, всех не упомнить, — решился поднять глаза портье.

— Так вот даю вам время до следующего дня, чтобы оживить вашу память. Кто этот инкогнито и где он сейчас? — приказал Чернышев и добавил: — Между прочим, мне-то все, что надо о сей секретной персоне ведать, передали еще дома, в Петербурге. А вас просто проверяю на лояльность.

Учтите, если утаите что от меня, для вашего сведения сообщаю: с герцогом Ровиго я знаком коротко. Так что вам, может случиться, гильотины не избежать.

— Тот человек, — перешел на свистящий шепот портье, — обычно сам заходил ко мне. Здесь, в моем жилище, господин Убри однажды и получил от него какую-то записку или что-то в этом роде. Я не любопытный, сами изволили заметить — в чужие дела нос не сую. Мне, признаюсь откровенно, герр официр, иногда против простуды — стаканчик-другой. Вот и вся, так сказать, плата, которая мне перепадала. Так, может, сюда тому субъекту прийти?

Чернышев бросил взгляд себе под ноги — штиблеты вновь сияли.

— О свиданиях у вас — потом. А теперь — его адрес. Имя. И — как найти. Вот вам задаток — прогрейте ваше горло, на сквозняках же целыми днями.


Все сладилось, как и рассчитал Чернышев. Ранним утром следующего дня он шел по окраинным улочкам только что просыпавшегося Парижа.

Кое-где в мансардах открывались окна. Белая девичья рука поливала из лейки герань, и милый голосок напевал веселую мелодию о любви. Но пел тихо, чтобы не открылось соседнее окно и заспанная фурия в образе соседки не обрушила на возмутительницу спокойствия поток брани.

Впрочем, в отличие от робкой девицы, улицы, не смущаясь, начинали свою шумную жизнь. Двигались огромные, груженные мясными тушами фуры, тележки зеленщиков стучали и скрипели на булыжных мостовых. И то из одной арки, то из другой спешили с лотками на главный городской рынок торговцы самым разным товаром.

Солнце уже грело остывшие за ночь кровли высоких домов. Но здесь, внизу, в узких улочках старых кварталов было еще сумрачно и сыро.

В плаще, накинутом поверх цивильной пары, вышел на нужную ему улицу Ля Планш и огляделся. Вот он, старый, потемневший от пыли веков пятиэтажный дом. Консьерж, открыв дверь и поинтересовавшись, к кому, подтвердил, что надо на самый верхний этаж.

В комнатке, темной и грязной, с неубранными тарелками, с остатками снеди на столе, Чернышева встретил среднего роста худощавый человек. У него были черные, небрежно постриженные, прямые волосы, слишком круглые строгие глаза и большая, как шар, голова.

«Чистый каторжник, бестия», — сразу подумал о нем Чернышев и, подавляя брезгливость, принял предложенный ему колченогий стул.

«Каторжник» не смутился приходом гостя и туг же спросил, что его будет интересовать.

— Ах, некая незначительная услуга, которую я уже, судя по вашим словам, оказывал однажды одному русскому? — вдруг быстро проговорил он. — Нет, это, сударь, никак не возможно.

Дело в том, пояснил, что он уже не служит в штабе Бертье в отделе, ведающем передвижением войск, а переведен в канцелярию по экипировке армии.

— Так что, видите, граф, если верно мне сообщил о вас наш общий знакомый, вряд ли я буду вам полезен, — как-то совершенно безразлично пожал он плечами.

Взгляд вошедшего еще раз обежал убогое убранство жилища, остановился на испитом, изрытом морщинами лице хозяина.

— Жизнь тяжелеет, не правда ли? — произнес граф. — Догадываюсь, что не очень велики ваши доходы, сударь. Между прочим, как мне к вам обращаться?

— Мишель. Зовите меня просто Мишель. Полагаю, этого будет достаточно.

— Согласен, — отозвался Чернышев. — Но вернемся к вашему жалованью. Велико ли оно?

Мишель назвал сумму, которая вызвала у графа слишком уж оживленную реакцию.

— Не густо, милейший! Могу предложить вам кое-что сверх, если мы с вами сойдемся. И — кое-что для тех из канцелярии по передвижению войск, с кем вы, надеюсь, сумеете договориться.

— И за какие же услуги, осмелюсь вас, граф, спросить, вы намерены мне платить? — уже заинтересованно осведомился Мишель.

— Два раза в месяц ведомство Бертье готовит только для сведения императора таблицу — роспись дислокации и передвижения всех войск. Вы, как мне известно, искусный писец. Так вот, прежде чем таблицы лягут на стол его величества, с них надо сделать список. И в тот же день сию копию — мне. Повторяю: дважды в месяц. И — все ваши потребности, а также, смею напомнить, надвигающаяся на вас старость, будут весьма недурно обеспечены.

Матерь Божия! Да где же они были, эти господа из российского посольства все эти годы? Почему забыли, бросили его, так сказать, в самом начале поприща, которое сулило так много? Он ведь и в самом деле, всего раз или два передал какому-то господину что-то из весьма, кстати, второстепенного. Однако и за ту малую услугу щедро был вознагражден. А тут граф сулит чуть ли не целое состояние! И за что? За то, что два раза в месяц поводить перышком по бумаге.

Мишель уже слышал, как в его большой, как котел, голове раздается мелодичный звон. Точно такой, как издают золотые монеты, когда их отсчитывает кассир за своею стойкой.

Но какой звон у тех жалких кругляшков, которые счетовод протягивает Мишелю и другим служащим? Так, одно чистое расстройство! А вот же, вот они, тепленькие монеты, что теперь же положил перед ним на стол щедрый граф.

«Да это же само небо послало мне сущего богача! — Поднял Мишель осторожно свои круглые глаза к потолку, но тут же точно туча, черная и пугающе-свинцовая, придавила ему глаза, и кровь ударила в виски. — А если за такие мои услуги, да ножичком, что падает в гильотине, по тому самому месту, что соединяет голову с туловищем?»

Дрожь охватила все члены, и волосы — прямые, грязно свисающие на виски и на эту самую шею, чуть ли не зашевелились сами собой. Нет, за такой риск — мало! Мало, что обещает граф. Разве то плата за дьявольский страх, который станет отныне преследовать денно и нощно?

— Да, сударь, да, уважаемый граф, — жалобно произнес Мишель, — жизнь так дорожает! Право, если бы вы не поскупились в рассуждении некоей прибавки…

Два, нет, три желтых кругляшка, со звоном обгоняя друг друга, покатились по столу. И ловкие пальцы «каторжника» туг же подхватили монеты, не дав им упасть и закатиться куда-нибудь под пол.

— Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, — попытался проводить гостя Мишель. — Все, как и условились, — каждые две недели. Надеюсь, и вы будете столь исправны по отношению к вашему верному слуге.

— Не провожайте, — остановил его Чернышев. — С вами мы не будем встречаться. Достаточно того, что я стану заходить в условленные дни к портье посольства. И не вздумайте кому-либо проговориться…

«Сейчас скажет о министре полиции и гильотине, как уже намекнул Вюстингеру», — со страхом подумал Мишель, и его рука, в которой он зажал только что полученный гонорар, мелко задрожала.

— Да я теперь, ваше сиятельство, ежедневно пресвятую Марию буду за вас молить! — пролепетал Мишель, а сам подумал: хотел бы я, сударь, увидеть такого дурака, который бы стал сам перегораживать камнем ручей, льющийся чистым золотом!

Всегда ли русские опаздывают?

Каждый вечер, а лучше сказать, в середине ночи или совсем уже под утро, отворяя двери русскому постояльцу, хозяин отеля заискивающе склонялся и показывал на серебряный поднос с ворохом визитных карточек:

— Ваше превосходительство, послания — только за сегодняшний день.

Толстяк оставлял поднос в гостиной Чернышева и, пятясь задом к выходу, сиял улыбкой во все заспанное лицо:

— Спокойной ночи или, вернее, — хорошего отдыха, ваше высокопревосходительство!

«Полагает, что я птица отменно высокого полета! — подумал Чернышев, разоблачаясь после бала и оглядывая себя в большом напольном зеркале. — Что ж, если сам французский император величает упорно графом, то для этого буржуа я точно уж не менее министра. Выходит, что-то такое в тебе, Чернышев, все-таки есть!»

И, довольный собою, припоминал неистощимое внимание, которое ему оказывал парижский свет.

Только вот звездочки на эполетах восходят как-то уж робко, говорил он себе, бросая в кресло мундир. От штабс-ротмистра до ротмистра, чем удостоил государь недавно, считай, более верст, чем от Парижа до Петербурга. Ротмистр же, как известно, в пехоте всего-навсего капитан. Конечно, полковничьи эполеты придут! В том не следует сомневаться. Вон какие плечи у тебя, императорский флигель-адъютант. На таких плечах впору сидеть не токмо полковничьим, а генеральским знакам отличия.

«Хм! — стягивал с уставших ног штиблеты и забрасывал их в угол, — вчерашний бал так себе. Правда, встречались и хорошенькие дамы. Особенно та, блондинка, жена дивизионного генерала. Муж, судачили, третьего дня отправился с дивизиею в Пруссию. И она — тут же в свет, как птичка, вырвавшаяся из клетки».

Заняться ею, подвернется случай, не задача. Марш мужа на восток — предмет, более достойный интереса. Вот почему осторожненько так, будто невзначай, и проявил любопытство:

— Наверное, подобных вам, дорогая, теперь в Париже с каждым днем становится больше? Ай-ай, и таких красавиц оставляют мужья! И вы уверены, что военные, а, скажем, не сердечные интересы влекут мужчин в новые для них края?

— Ах, вы правы, милый друг, все более Париж начинает походить на женский монастырь. Вон и у Розы, и у Марианны мужья выступили с полками. Говорят, сменяются гарнизоны в каких-то крепостях на Рейне. Эго где-то далеко, чуть ли не в преисподней. Так что, шутник вы этакий, там мужчинам будет не до красоток! Император, говорят, скоро из Парижа все дивизии и полки отправит в Германию, на морское побережье. И поделом этим немкам, а то ходят расфуфыренные, в шелках и бархате из Англии и заморских стран. Пусть и нам что-либо из Гамбурга и Ганновера перепадет. А что муж поваляется с какой-нибудь фрау в пуховой постели, так разве то — измена? Не правда ли, мой милый друг?

— О, как вы очаровательны, мацам, и как верно и по-со-временному рассуждаете! Церковный брак, союз, заключенный на небесах… Все это, конечно, свято. Но каким дальновидным оказался ваш император, на первое место поставивший брак гражданский! Именно он, гражданский брак, освобождает людей от излишних условностей и в то же время является подлинным гарантом семьи. Возьмите пример самого Наполеона — как он был верен Жозефине! И если бы не интересы империи, брак их был бы, несомненно, вечен. Да и теперь, говорят, он продолжает любить Жозефину.

— Да-да, — щебетала юная дама, заглядывая русскому красавцу в глаза, в которых читалась глубокая и безбрежная страсть. — Разве одна любовь мешает другой?

— Как вы милы и как справедливо выражаетесь…

Слова его говорили будто бы об одном, в голове же, как на грифельной доске, запечатлевались имена командиров полков и дивизий, названия немецких городов и крепостей, в которые эти дивизии и полки были посланы по приказу императора.

Но не спешите, читатель, делать вывод, что блондинки и брюнетки совершенно не интересовали нашего героя. Балы кончались за полночь. А где проводил остаток ночи постоялец с улицы Тетбу, пока не добирался до своей холостяцкой кровати? Однако молчок, молчок, господа! В воспитанном обществе не принято вслух говорить, что все тебе о ком-то известно. Здесь властвует закон: все самое-самое интимное друг о друге люди могут знать, но обязаны делать вид, что им ничего не ведомо.

Примем и мы такой вид и не назовем дам, с которыми стал коротко знаком русский офицер. Придет пора и что-то непременно нам откроется. Но снисходить до слухов и сплетен — надеюсь, и вы, читатель, как и я, автор, не станем.

Меж тем уж если коснулись балов, то на память приходит иное, что позабавит и рассмешит.

Ну вот, к примеру, давеча — вечер у Талейрана. Собственно, и не бал вовсе — небольшое, но изысканное собрание. Бал у бывшего дипломата номер один отшумел, надо сказать, в числе самых первых в Париже в честь августейших молодоженов. Вчерашний же съезд — для узкого круга. Шутка ли, всякий раз собирать толпы, если император приказал ныне опальному министру давать званые обеды не менее четырех раз в неделю! Дал, иначе говоря, понять: если не отдаете себя всецело государственному поприщу, так извольте, сударь, служить обществу иным способом, как бы ни было вам от этого накладно.

Итак, званый вечер. Конечно, кроме домашних и постоянного гостя маршала Бертье и еще нескольких близких персон, — и он, Чернышев. В общем, за столом не более двадцати человек. И вот появляется метрдотель, в руках у которого огромное блюдо и на нем — рейнский лосось невиданных размеров. Человек с блюдом подходит к столу и вдруг, поскользнувшись, падает. Вместе с ним, разумеется, шлепается на пол королевская рыба. Молчание такое, будто рухнул мир. Но неожиданно всеобщее оцепенение прерывает на удивление спокойный голос Талейрана:

— Будьте добры, принесите другого.

В тот же миг у стола второй слуга с новым, еще более крупным лососем. Спектакль? Весьма вероятно. А смысл искусно разыгранной пьесы, видимо, в том, чтобы дошло до императора: нет, ваше величество, вы меня не разорите, как бы ни притесняли своими жесточайшими распоряжениями.

Ну, а на праздник, который давал князь Невшательский, начальник генерального штаба маршал Людовик Бертье, съехался чуть ли не весь высший свет. И, так сказать, по случаю в некотором смысле курьезному. Дело в том, что еще до свадебных церемоний в Париже состоялось венчание в Вене. И вот там роль жениха по поручению Наполеона по всем правилам играл Бертье.

Так неожиданно и непривычно это было обставлено, что целый сонм вельможных австрийских господ обращался к Наполеонову своеобразному двойнику с таким же точно почтением, как будто к самой персоне его императорского величества.

В доме маршала, замечал Чернышев, в связи с этим даже в самые торжественные моменты вдруг кому-то приходила на ум венская сцена — Бертье в роли жениха. И тогда персону, вспоминавшую сей пассаж, прямо распирало от смеха.

Да и самому Чернышеву становилось забавно, когда он разговаривал с Бертье и видел его как бы в двух лицах. Так и хотелось обратиться: «ваше величество», и тут же прыснуть в кулак.

Что ожидает нынче, в какой дом приглашен? Да тут чуть ли не целая дюжина карточек. Ну-с, какая нам приглянется? Ба, и нечего, друг мой, выбирать: имеете честь быть приглашенным на вечер к самому его сиятельству господину послу Австрии в Париже князю Карлу Шварценбергу! Сим, сударь, вы непременно обязаны воспользоваться.


Посол, а рядом с ним австрийский же министр иностранных дел граф Клеменс Меттерних встречали гостей.

На точеном, так нравящемся женщинам, будто фарфоровом лице Меттерниха — обворожительная улыбка. Нашего героя он приветствует с подчеркнутой любезностью:

— Скажу по секрету, — привлекает он Чернышева к себе и шепчет ему, что называется, на ушко, — у нас сегодня не бал — цветник! Вас же я по этому случаю назначаю первым садовником. Надеюсь, вы сумеете из цветов, выпестованных мною, составить себе достойный букет?

Он и сам, как нам известно, далеко не стар. Но все же с высоты своих тридцати семи лет не мог не завидовать русскому атлету — юному человеку с головой Адониса на плечах Геркулеса, как он про себя называл Чернышева.

— Граф совершенно прав, — пожимая руку гостя, сказал князь Шварценберг, — вы будете сегодня на балу бесспорным кумиром женщин. А вот и одно из сказочных украшений нашего цветника!

С этими словами посол сделал несколько шагов навстречу восхитительной молодой парс, которая поднималась по лестнице. То был лет двадцати пяти, как и сам Чернышев, стройный, с несколько фатоватым лицом и такими же фатоватыми, закрученными колечками, усами, русоволосый, одетый в элегантный вечерний фрак кавалер и его дама. Однако именно она, грациозная, с пепельными волосами и ослепительно белой кожей, в платье по самой последней парижской моде, привлекла внимание посла и министра, а следом за ними и нашего героя.

— Дорогая княгиня, сегодня, как, впрочем, и всегда, вы — очарование и прелесть! — Меттерних опередил хозяина праздника, склонив перед гостьей голову и целуя ее руку.

— О, я в восторге от вас! — Наконец завладел рукою княгини посол. — Наконец-то явилась первая дама моего праздника! Вы теперь из Вены или из Варшавы?

— Мы из России, — ответил за княгиню ее кавалер. — Увы, одно из любимых наших имений — Несвиж — пока в пределах страны, которую мы считаем своею мачехою, но вынуждены там иногда жить.

— Ах да, конечно, — произнес Меттерних, — время делает и невозможное возможным. Я, немец, служу Австрии, а долгие годы жил вне ее пределов, в том числе, как вы знаете, и здесь, в Париже. А вот вы — поляки. И хотя формально подданные Российской империи, многие годы провели в Вене. И наш друг Чернышев, кстати, ваш по России соотечественник, гладите, становится заправским парижанином, хотя познакомились мы с ним в Австрии. Разрешите представить вам моего друга. Князь и княгиня Радзивиллы — флигель-адъютант императора России Чернышев.

Учтиво поклонившись, Чернышев заметил, с каким нескрываемым любопытством посмотрела на него княгиня. Князь же, в отличие от жены, только мельком бросил взгляд на русского гостя и тут же, подав руку супруге, прошел с нею в глубину зала.

— Ну-с, что вы скажете о княгине Радзивилл, не правда ли, изящный цветок? — взял Чернышева под руку Меттерних.

Но — чур! Это создание природы не про вас. Скажу вам по секрету, великолепную пару связывает в высшей степени романтическая история и страстная любовь. Не верите? Юная красавица идет под венец с женихом, а в эту минуту появляется юный искуситель, с которым она тут же убегает с собственной свадьбы! Потом годы в изгнании, в нашей стране, пока князь не получает развода и не соединяет себя в законном браке с той, ради которой когда-то покинул родину. Не правда ли, необыкновенная и потрясающая история?

— А вы, граф, и в самом деле знаток не просто женских сердец, но, как сейчас доказали, и необыкновенных женских судеб, — улыбнулся Чернышев, явно напоминая Меттерниху их разговор в Тотисе. — Однако пора и мне присоединяться к гостям.

— Танцы у нас, между прочим, в деревянном павильоне, который я велел построить специально для сегодняшнего праздника, — сказал посол. — Еще туда не заглянули? Восхитительное сооружение — легкое, воздушное, как сами грации, которые будут кружиться там в вихре мазурок. Так что прошу, направляйтесь туда, не теряя времени. Император и императрица уже там. Порядок вечера такой: сначала живые картины при множестве свечей, затем бал.

— Спешите, милый друг, занять места и в зале, и в сердцах тех, кого я назвал лучшими перлами моего сада, — Меттерних растянул в подобии улыбки узкий рот под крупным орлиным носом. — Вы, полагаю, не из тех русских, которые опаздывают?

Последняя фраза доставила нескрываемое удовольствие и самому министру, и Шварценбергу.

Минуло более двух месяцев, а не забыли оба австрийских дипломата случая, происшедшего на свадебной церемонии в Лувре.

В тот апрельский день в галерее Лувра собрался весь дипломатический корпус. Не доставало лишь князя Куракина. «Неужели не явится российский посол?» — передавался шепот. Наконец, появился и князь, более великолепный, чем обычно, в сиянии множества орденов, неся на своем тучном теле более чем на два миллиона франков золота и бриллиантов.

Господи, какая это была нелепость — пожилой, измученный подагрой и десятком других хворей вельможа, разряженный как дурного вкуса щеголь среди подтянутых, исполненных достоинства иноземцев! Но еще более неудобства почувствовал Чернышев и другие служащие русской миссии, когда Куракин стал распространяться о своих недугах, делая центром внимания собственную персону.

Вскоре российский посол и впрямь почувствовал прилив недомогания и выразил желание где-нибудь прилечь. Тут же Меттерних и Шварценберг, подхватив его под руки, отвели в отдельную комнату, где оказался диван.

Через какое-то время австрийский посол пригласил дипломатов на дружеский завтрак, который был накрыт тут же, в одном из помещений галереи. Меттерних взял бокал, подошел к открытому окну, выходившему в переполненный народом проход между зданиями Лувра, и с пафосом произнес:

— За Римского короля!

В первое мгновение смысл сказанного дошел не до всех. Но вскоре всех осенило: тост предназначался будущему наследнику французского императора!

Как известно, Наполеон отнял у австрийского императора право именоваться одновременно и императором священной Римской империи. Но будущий сын Наполеона, сын Франции и Австрии, может быть увенчан короной, которая как бы навсегда упала с австрийской головы. А значит. Австрии снова будет возвращено ее былое право.

Тост Меттерниха в зале и на улицах вызвал громкие крики восторга. Они-то и разбудили нашего посла. Еще как следует не оправившийся ото сна, Куракин появился в зале и растерянно оглядел собравшихся, пытаясь узнать, по какому поводу шум. И среди насмешек, тут же возникших, все услыхали сказанное Меттернихом:

— Какая жалость, ваше сиятельство, что вы проснулись слишком поздно. Но что поделать, если Россия опоздала.

Реплика больно задела тогда Чернышева и всех русских. Намек оказался более чем прозрачным — он обидно напоминал о том, о чем говорил в эти дни весь Париж: Россия совершила ошибку, отказав французскому императору в своей невесте, а значит, прозевала, проворонила свое счастье.

Можно было бы теперь по достоинству ответить оскорбителям, но, право, это не входило в намерения нашего героя, и он счел за лучшее устремиться к павильону, где его и впрямь мог ожидать целый букет удовольствий.

Музыка гремела, зал сверкал блеском золота и бриллиантов. В этом царстве звуков и ослепительной роскоши Чернышев двигался медленно и неспешно. От одной пары к другой. От давних знакомых к новым, буквально вчерашним и позавчерашним. Устремлялся, как по течению реки, где то и дело закручивают, затягивают водовороты, где то прибивает к берегу, то вновь выносит тебя на стремнину.


— Не правда ли, здесь так мило?

— Бесподобный вечер, я бы сказал.

— О, куда же вы запропали, мой друг, с прошлой среды?

— Признаться, и я не раз вас вспоминал с того самого дня… Ах, как вы сегодня прелестны, мадам!

— Да, вы находите?

— Смею уверить вас, это находит весь Париж…

Вот так до бесконечности, пока не дойдешь до намеченного тобою места. Но и тут, казалось, у самой цели, восторженное:

— Как вы кстати, Александр! Вы не встречали моего Шарля? Куда он мог подеваться, пока я разговаривала с Иветтой? Впрочем, не стану вас просить его разыскать. Лучше отведите меня, мой друг, к Катрин и побудьте с нами. Кажется, Катрин вон там, видите, где стоят Симона и Жюльетта?

Сегодня Чернышев воистину неотразим. На нем длинный, по самой последней моде сюртук, перехваченный в талии, между отворотами выступает кружевная манишка. Панталоны, туго натянутые штрипками, делают его еще более стройным. Лакированные сапожки подчеркивают миниатюрность ноги. Галстук из тонкого батиста несколько раз обернут вокруг шеи, что позволяет высоко и прямо держать красивую чернокудрую голову.

А какой красноречивый взгляд миндалевидных глаз! Он способен заставить обернуться и мадемуазель в чепце, спешащую по улице с корзинкой, и взволновать самую гордую красавицу в любой великосветской гостиной.

Вошедший в зал пока не остановил свой взор ни на ком персонально, вероятно, по своему обыкновению полагая, что не стоит срывать первые попавшиеся цветы, когда вся клумба пахнула на него своим ароматом.

Но нет, наш герой определенно ищет кого-то в толпе. Кого же? А разве вы забыли ту восхитительную красавицу — княгиню Радзивилл, с которой Чернышева познакомили всего каких-нибудь четверть часа назад? Ее, бесподобную, так многозначительно подарившую ему свой взор, он и старается хотя бы глазком отыскать в пестром собрании мужчин и женщин, старцев и юных созданий.

Да вот же она, вон в том дальнем углу у большого окна! Ловкие и быстрые движения среди людских островков — и он рядом с нею.

— Простите, княгиня, вы, кажется, одна?

— О, это вы, соотечественник? — неожиданно вспыхнула она милой улыбкой. — Представьте, я уже отчаялась — муж оставил меня ради какого-то давнего приятеля.

И надо же — в этот самый момент раздались звуки котильона.

— Проше, пани! — вспомнил Чернышев не раз слышанное.

— О, пан уме по-польску? — обрадовалась княгиня.

— Увы, моего умения не хватит, чтобы сказать вам то, что хотело бы мое сердце, — снова перешел на французский Чернышев и предложил ей руку.

Как легко и грациозно, наверное, на зависть всему залу, неслась и кружилась эта пара. Едва касаясь пола, они летели словно две огромные птицы, вызывая восторги у одних и, как часто случается, жгучую зависть у других.

— А теперь проводите меня к моему мужу. Видите, он там, откуда вы меня похитили, — потребовала она, когда смолкла музыка.

Князь Радзивилл, видимо, тоже следил за танцующей парой, поскольку не преминул сказать, обращаясь к Чернышеву:

— Оказывается, вы лучший танцор на придворных петербургских балах, как мне только что передали. И в том я имел возможность убедиться сам. Благодарю вас за то, что не дали моей жене скучать без меня. Впрочем, надеюсь, вы и сами получили немалое удовольствие?

— Безусловно, князь, — ответил Чернышев. — И этим я обязан вашей очаровательной супруге.

— Будете в Варшаве, непременно посетите наши балы. Теофила так их обожает! Вы же, уверен, и там получите кучу одобрений наших весьма экзальтированных дам.

Слова были любезны, но каждое из них напоминало розу с острыми шипами, только сверху прикрытыми бумагой. Ревность или неприязнь к русскому, к тому же еще и флигель-адъютанту царя, к которому явно у представителя одной из самых знатных польских фамилий не было оснований для пылкой любви? А может, то и другое вместе?

Вероятно, неловкость почувствовала и Теофила, поскольку поспешила сказать, что ее муж и она будут рады всегда принять у себя нового русского знакомого.

— Благодарю вас, — приложил руку к груди Чернышев. — Полагаю, что с удовольствием воспользуюсь вашим любезным приглашением. И, наверное, в ближайшее время. Дело в том, что я состою не только при российском, но как бы в первую очередь здесь, в Париже, при французском императоре и полагаю, что вскоре Наполеон пошлет меня с важным поручением к своему брату императору Александру. Дорога же в Россию, как вам известно, лежит через Варшаву.

Расчет был верен. Одного упоминания своих отношений с Наполеоном оказалось достаточно, чтобы князь на глазах изменился.

— И вас близко знает его величество, император Франции? — с нескрываемой не просто заинтересованностью, но, как показалось Чернышеву, с определенной долей зависти, а отсюда — и уважением, осведомился Радзивилл.

— Всю австрийскую кампанию я провел возле него. Даже мои апартаменты находились рядом с императорскими — так распорядился он сам, чтобы мы могли непринужденно, в любое время сходиться, — пряча улыбку, произнес Чернышев.

Голубые глаза Теофилы с восторгом переходили от Чернышева к мужу и опять к Чернышеву.

— Доминик, — наконец, не удержалась она, — мы ведь рассчитывали пробыть в Париже еще не менее недели, прежде чем отправиться в Варшаву. Разве ты об этом забыл?

— Ах да, дорогая, — всплеснул князь руками, отчего и на лице появилась приветливость и учтивость. — Мы будем рады видеть вас здесь у себя, — и он назвал отель, в котором они остановились.

Чернышев уже отошел от Радзивиллов, когда услышал за спиной знакомые голоса и оглянулся. По залу сквозь расступающуюся перед ними толпу шли Неаполитанская королева и княгиня Боргезе.

Какая из двух сестер Наполеона была наиболее прелестна — вот о чем, вероятно, думали многие, глядя на двух волшебных фей, которые, казалось, не шли, а парили в воздушном пространстве.

Взгляд Чернышева не мог оторваться от старшей по возрасту — Полины Боргезе, на которой была розовая бальная роба, отделанная крупными цветами из красного плюша. Каролина Мюрат, младшая сестра, была в белом, с длинным шлейфом платье, украшенном бесчисленным множеством драгоценностей. Что же касается их лиц — тонких, точеных, с чуть смугловатой кожей южанок, то они очень походили друг на друга, различаясь, может быть, лишь выражением. У княгини лицо выражало меланхоличность, скорее даже некоторую капризность, у королевы — решительность и волю, отличавшие ее сильный и властный характер.

— Граф, вы ли? — произнесла княгиня Боргезе, поравнявшись с Чернышевым. — Весь зал следил за вами и вашей дамой. Кто она? Я, представьте, хотела бы знать, на кого вы меня, несносный, променяли. Вы ведь дали мне слово бывать у меня, не так ли, Каролина?

— Я свидетельница тому, граф, и вам не удастся избежать наказания, — поддержала сестру Неаполитанская королева. Причем в ее устах реплика прозвучала властно, как если бы королева произносила свой вердикт по сугубо важному государственному делу.

— Ваше королевское величество, — в том, же тоне подхватил ее слова Чернышев. — как только я вошел в этот зал, все мысли мои тут же обратились к ее высочеству. Однако как мог я быть столь назойливым, чтобы пренебречь всеми правилами если и не этикета, то хотя бы правилами приличия?

— Милый мой лжец, не надо оправдываться, — поднесла княгиня раздушенную руку к лицу Чернышева, делая вид, что хотела бы закрыть ему рот. — Знаем, какой вы скромница. Проводите нас с королевой к нашим экипажам.

— Вы покидаете бал? — растерянно обратился Чернышев сразу к двум сестрам. — Простите, но император и императрица и все остальные явно почувствуют невосполнимую потерю, если вас не окажется в зале. По крайней мере для меня вечер окажется безвозвратно потерянным.

Сестры переглянулись и, на мгновение забыв о своих высочайших титулах, невольно прыснули, как какие-нибудь простые марсельские девчонки.

— Право, граф, я подчас теряюсь и не могу определить, в каких случаях вы бываете серьезным, в каких просто шутите, — не пряча улыбки, произнесла королева. — Однако такой легкий характер, как у вас, мне нравится. Ты, сестра, не разделяешь моих симпатий?

— Я воспринимаю только те комплименты графа, которые адресованы лишь мне и которые выражают одно только восхищение мною, — с подчеркнутым лукавством отозвалась княгиня. — Ну что ж, граф, прощайтесь с королевой и скажите ее величеству что-нибудь из своих прелестных комплиментов. Королева нынче отправляется в Неаполь.

Лицо Чернышева на сей раз выразило неподдельное разочарование и даже растерянность.

— Так, значит, не только собравшиеся у Шварценберга, но и весь Париж погружается в траур? — Чернышев вновь произнес одну из тех своих фраз, в которых звучала и шутка, и в то же время присутствовало истинное чувство.

— Меня ждет Иоахим. — сказала королева. — В Париже я вроде бы и дома, но все же у нас собственное королевство. А оно требует присутствия не одного короля, но и королевы.

Фраза выдала в ней, этой красивой и достойной гордиться собою женщине, августейшую особу с железной рукой и не менее железным сердцем.

«Что-то произошло, — мелькнуло в голове Чернышева, — если даже в милом шутливом разговоре она не может скрыть тревоги. Ба! Да с такой же поспешностью некоторое время назад покинул Париж, направляясь к подножию Везувия, сам Неаполитанский король!»

— Вы видите этого штафирку, этого хлыща вон там, у колонны? — обратился к Чернышеву на одном из званых вечеров, кажется, у маршала Бертье, Неаполитанский король.

«Ага! — тотчас обожгла Чернышева догадка, — ревность! Мюрат догадался, ему открыли глаза на связь его жены и Меттерниха». Однако Мюрат заговорил о другом.

— Надеюсь, вы хорошо понимаете меня, граф, поскольку мы с вами оба — солдаты, а не какие-нибудь штафирки. И не просто солдаты, а кавалеристы! Так вот, в этом мире одни действуют мечом, другие за их спинами — хитростью и коварством! Кто взял Неаполь, кто покорил Мадрид? Я — маршал империи Иоахим Мюрат! Испания должна была принадлежать мне и только мне! Однако Наполеон счел нужным отдать то, что я взял с бою, тому, кто в сем деле не нюхал даже пороху. Надеюсь, вы понимаете, о ком я — о брате Наполеона и своем родственнике Жозефе. Что ж, пусть он — король Испании. Мне же достался его бывший трон в Неаполе. Обидно? Не скрою. Однако я — не о том. Я об этом сударе Меттернихе, который, женив моего шурина на австрийской эрцгерцогине, теперь будет хитро и ловко выторговывать для себя и своей вонючей Австрии немалые выгоды. Какие? Земли в Италии, которыми когда-то владели австрийцы и которые мы отняли у них. Теперь понимаете, граф, какая угроза может нависнуть над моим Неаполем? Это, скажу вам, пострашнее, чем жаркодышащий Везувий, который я каждый день вижу из окна своего королевского дворца! Но нет, Меттерних, королевства Неаполитанского вам не видать как своих ушей. Я тотчас возвращаюсь домой. И не будь я солдат, родившийся в седле, если не оторву вам, Меттерних, уши! Не так ли, друг мой? Ха-ха-ха!

Теперь, оказывается, спешит в край Везувия и она, королева. Впрочем, еще неизвестно, кто на самом деле более король — Каролина или сам Мюрат. Как-то в сердцах Наполеон сказал о своем родственнике-кавалеристе: у Мюрата меньше ума, чем в одном мизинце у Каролины.


Вот так, наверное, думал наш герой, нежно целуя на прощание руку Неаполитанской королевы и с благодарностью принимая ее сердечные приглашения нанести ей и королю визит в Неаполе.

— А что вы пообещаете мне, несносный лгун? — протянула и княгиня свою руку. — Впрочем, довольно мне слушать о вашей скромности, граф. Обязываю вас быть у меня в ближайшую пятницу. А теперь идите к вашей даме. Или на очереди у вас уже другая?


Музыка гремела вовсю, когда он вернулся в павильон для танцев. Блики яркого света перемежались с резкими тенями танцующих.

Но что это? Над эстрадой, точно огромное солнце, вознесся яркий сноп света. Еще и еще, одна за другою, возникли вспышки огня. На глазах у всех пламя охватило оклеенный бумагой деревянный щит рядом с тяжелым бронзовым шандалом. И тотчас от сцены — пронзительный крик:

— Пожар!

Публика на какую-то долю секунды застыла в оцепенении, а затем рванулась к дверям.

А пламя, вырвавшись на простор, уже пожирало одну декорацию за другой, мгновенно растекаясь по стенам и потолку.

У выхода — давка. Но чей-то распорядительный голос, перекрывая шум и крики, останавливает панику:

— Дамы и господа, расступитесь! Позвольте пройти императору.

Чуть опустив голову, так что подбородок касается воротника зеленого егерского мундира. Наполеон идет твердым, размеренным шагом. Рука поддерживает Марию Луизу, которая растерянно оборачивается назад, туда, где бушует пламя. Но степенность императора передается и ей.

Железная воля Наполеона, казалось, каждому подала пример, как себя вести. А пламя — уже по всем стенам и вот-вот перекроет выходы из зала.

— Да быстрее, быстрее! — раздается голос, срывающийся в крик.

На лице императора не дрогнул ни один мускул. Подбородок — как впаянный в воротник. Лишь шаг убыстряется, переходя уже за дверями в сдержанный бег.

Следом за императорской свитой — точно шампанское, когда неосторожно выбивают пробку: напор из дверей. Визг дам, вцепляющихся в спины впереди спешащих. Короткие, резкие выкрики мужчин, бесцеремонно работающих локтями. А там, где только что сидел император, настоящий ад. Бумажных декораций с искусными аллегорическими рисунками, подсвеченными десятками свечей, более нет. Достаточно, наверное, оказалось одного неаккуратно задетого шандала, чтобы пламя с декораций перекинулось на стены, а с них и на потолок.

Горящая балка падает сверху прямо на мечущуюся в страхе публику, осыпая ее снопом искр и головешек. Объятые пламенем люди, разрывая на себе одежды, пытаются вырваться из ада. Чья-то фигура, точно пылающий факел, падает на пол возле Чернышева, пытаясь сбить с себя пламя. Он срывает с нее горящую шаль и, подняв на руки, выпрыгивает с ношей в окно, которое кем-то уже разбито.

— Боже, да это же вы, герцогиня Ровиго! — узнает он спасенную и передает ее на улице кому-то из толпящихся вокруг. — Простите, герцогиня, что я так бесцеремонно с вами обращаюсь. Теперь вы в безопасности.

«А где же она, княгиня Радзивилл, может быть, и она до сих пор в огне! — вдруг приходит к нему страшная мысль. — Туда, туда! Ее надо найти и спасти!»

В зале на том месте, где обрушилась балка. — гигантский костер. Здесь нет уже ни крыши, ни стен. Нестерпимый жар. Дым, разъедающий глаза.

Осторожно! Кто-то еще живой рядом, у твоих ног.

— Вы живы? Охватите меня за шею, я вас сейчас вынесу на воздух.

И вновь на улице Чернышев передает кому-то с рук на руки даму, на этот раз неизвестную ему, но слава Богу, не пострадавшую от огня, а лишь лишившуюся чувств. Глоток свежего воздуха, и она открывает глаза. Господи, Чернышев склоняется над нею, очень юной девицей, пытающейся ему слабо улыбнуться, и чувствует, как в волнении у него из глаз проступают слезы. А может, то от дыма? Прямо ладонью растирает лицо и, обернувшись, видит невдалеке императора.

Уже прикатили пожарные колесницы. Разматываются шланги, насосы-коромысла качают воду из бочек.

— Отсечь павильон от дворца! — приказывает император. Голос его ровный. Он даже не приказывает, а будто ведет спокойный разговор, будто просто рассуждает вслух. — Нельзя, чтобы огонь переметнулся туда. Две, нет, три водовозки — к дворцу.

— Ваше величество, разрешите? — подходит к Наполеону Чернышев. — Там, под обломками крыши, люди. Их еще можно спасти. Я покажу солдатам.

Наполеон узнает Чернышева.

— Берите, полковник, моих егерей. И сотрите с лица сажу. Вы не ранены?

Какая рана, какая сажа? Ах да, он размазал, видно, гарь на лице. Правда, правая рука болит в плече — ударился, вероятно, о раму окна, когда выносил последнюю жертву. И, кажется, обжег кисть левой руки. Но о каких ушибах и ссадинах теперь думать, когда там, в огне, ждут?

— Слушать мою команду! Построиться в две шеренги. За мною — бегом!

Так ли у французов принято, те ли команды? Об этом — тоже недосуг! Представил себя точно в бою под Фридландом, когда вот так же с несколькими казаками искал, как спасти людей. Тогда нужен был брод, чтобы уйти от огня и смерти. И теперь надо спасать от огня, чтобы не дать погибнуть тем, кто оказался в несчастье.

Поднял с пола мальчишку-офицера, похлопал по щекам. На лице проступил румянец. Передал солдату, чтобы тот помог бедняге выбраться наружу, а сам — туда, где упала крыша.

Теперь не узнать того места. Ползала — сплошной костер. Навстречу с разметавшимися волосами — чье-то знакомое лицо.

— Мадам Ней?

Она падает к нему на руки и теряет сознание. Он выносит ее наружу. Тут уже появились доктора, и помощь оказывается немедленно — кто-то растирает виски, дает понюхать спасительной ароматной соли.

У самой двери — Куракин. На нем разорван фрак, лицо перепачкано гарью, лоб перевязан платком. Французский офицер поддерживает его под руку.

— Александр Борисович, голубчик, что с вами? — бросается к нему Чернышев.

— Саша! Я теряю силы. О Господи, не дай мне умереть! — сквозь рыдания прорываются стенания князя.

Посол дороден — настоящая туша. Его не поднять, кажется, не взвалить на плечи. И все же Чернышев как-то ухитряется взвалить его на загривок и отнести к карете.

— Успокойтесь, Александр Борисович. Теперь вы вне опасности, а я пришлю к вам доктора.

«Эх, незадача! — думает Чернышев, спеша назад, к обломкам павильона. — Не дай бог князю попасться сейчас на глаза Меттерниха — какая прекрасная мишень для новых острот!»

В пылающем зале — только пожарные и солдаты.

— Месье полковник, там — женщина! — подводят Чернышева к обгоревшему, изуродованному трупу.

Тело укладывают на носилки, тащат бегом к докторам. Кто-то протискивается вперед, узнает:

— О ужас! Кажется, это невестка князя Шварценберга.

Наполеон поворачивает голову. Глаза его непроницаемы.

— Полковник Чернышев, прошу вас выразить князю Шварценбергу соболезнование от моего имени. Или нет, постойте. К господину австрийскому послу направитесь вы, герцог Ровиго. Ваша жена уже вне опасности.

Крики стихают. Люди почти все разбежались и разъехались, экипажей становится меньше. Павильон окончательно рухнул. Из огромного догорающего костра еще вырываются клубы дыма, подсвеченные всполохами отступающего под натиском брандспойтов огня.

Несколько фигур движутся от дворца. Кажется, Шварценберг и Меттерних? Они. Меттерних чихает от дыма, переводит взгляд от Наполеона к Шварценбергу, печально поникшему головой.

— Благодарю вас, граф, — обращается император к Чернышеву. — Вы вели себя самым достойным образом.

Княгиня Боргезе как она есть

Негр Поль открыл входную дверь и, отступив назад, показал жестом вдоль бесконечной анфилады:

— Извольте пройти за мной.

На нем были лишь легкие сандалии из позолоченных ремешков и белая набедренная повязка. Грудь, плечи, ноги и руки слуги, состоявшие из сплошных бугристых мускулов, были не просто черного цвета, но отливали блестящей синевой, напомнившей Чернышеву его любимого жеребца по кличке Орел. Но этот, напоминающий лошадь, негр был человеком и находился вот уже несколько лет в услужении княгини Полины Боргезе.

Поль вел Чернышева из одной комнаты в другую, из другой в следующую, каждая из которых походила на музей. Дорогая бронза, живопись, изделия из настоящего золота обступали со всех сторон.

Совсем недавно поместье Нейли принадлежало Иоахиму и Каролине Мюрат. Но, получив трон Неаполитанского короля, разумеется, вместе с колоссальными богатствами, какими владел там старший из Бонапартов — Жозеф, маршал-кавалерист вынужден был уступить благодетелю-императору все, чем владел в Париже. На Жозефа, назначенного королем Испании, Наполеон тоже нисколечко не потратился — Жозефу достались дворцы и прочие королевские владения, завоеванные мечом Мюрата. Мюратовское же Нейли, расположенное на берегу Сены, отошло Полине Боргезе, дворцы которой находились в Риме, а здесь в Париже, у нее не было, что называется, собственного угла.

В свое время зять Наполеона вложил огромные деньги, чтобы придать старому поместью шик и блеск. У новой владелицы оказался собственный вкус, если не сказать каприз. Во-первых, она перепланировала парк, разбив во многих местах гигантские цветочные клумбы. Во-вторых, перестроила многое внутри дворца, создав, между прочим, просторный зал-купальню. Как и ее венценосный брат, она ни дня не могла обойтись без ванны, что являлось семейной традицией, привитой детям их матерью Летицией. Но в отличие от Наполеона, который знал одну разновидность ванн — лишь бы погорячее, в расписание Полины входили ванны молочные, а также из настоя хвои и самых разнообразных растений и трав.

И в-третьих, совсем уже недавно, перед новою свадьбой брата-императора, Полина распорядилась в сказочно короткий срок и, разумеется, в тайне ото всех любопытных, возвести в парке Нейли новый дворец — уменьшенную копию Шенбрунна. Эго был ее подарок Марии Луизе, которая очень любила свой родовой Шенбрунн, и брату, который в недавней войне не один месяц провел в тех покоях. С кем? Это мы уже знаем — со златокудрой Марией Валевской, чудной красавицей полькой. Но — чур! Сей изящный намек, разумеется, был предназначен лишь единственно сердцу брата и, как думала проказница-сестра, никому другому не будет ведом.

Феерия в Нейли состоялась сразу же после пышных празднеств в Лувре. И, как свидетельствовала потом молва, превзошла по пышности саму свадьбу. Достаточно сказать, пожалуй, о таком сюрпризе, который был предназначен императорской чете и поразил воображение всех приглашенных. От ворот к большому дворцу ведет длинная аллея. По обеим сторонам ее — статуи в древнеримском и древнегреческом стиле. И вот, когда император и императрица приблизились к первой скульптуре, нимфа вдруг ожила и, сойдя с пьедестала, усыпала розами путь новобрачных. И так — по всей аллее красавицы нимфы, роль которых исполняли молодые солистки балета, устилали дорогу августейшей чете белыми и красными розами.

В числе приглашенных был тогда, конечно, и Чернышев. Именно на том торжестве владелица Нейли в присутствии своей сестры — Неаполитанской королевы, взяла с него слово бывать у нее запросто. Однако лишь теперь, в середине июня, стыдно признаться, по прошествии более двух месяцев, он оказался вновь во дворце княгини.

Сопровождаемый темнокожим мажордомом, Чернышев прошел, наверное, не менее десятка восхитительных комнат и нашел себя вдруг в еще более просторном зале.

Здесь не было ни картин в массивных золотых рамах, ни скульптур из мрамора и бронзы, ни огромных, выше человеческого роста ваз, украшенных золотом и изумрудами, чем поражали предыдущие помещения. Посреди зала находился бассейн — круглый, как пруд, в обрамлении белого, как сахар, мрамора. Рядом стояла кушетка, на которой Чернышев увидел княгиню. Она лежала, вытянувшись во весь рост — легко и свободно. Тело ее казалось обнаженным — таким прозрачным было покрывало, которое она небрежно набросила на себя, когда появился ее гость.

Возле кушетки на бархатном стульчике сидел паж — светлоголовый в кудряшках мальчик, лишь слегка задрапированный вдоль бедер каким-то воздушным муслином или шелком.

Паж приподнялся со своего места, чтобы молча поклониться вошедшему, и тут же вернуться к своему занятию. Окунув осторожно щеточку в тазик из позолоченного серебра, который, надо думать, был наполнен благовониями, он принялся усердно растирать ступню своей госпожи.

— Проходите, граф, и не вздумайте разыгрывать робость и смущение, — пригласила княгиня. — После того что вы совершили на днях у несчастного Шварценберга, за вами прочно и необратимо закрепилась репутация самого смелого и решительного человека в Париже. И если вы не побоялись огня, вряд ли вас может испугать то, что одно лишь в состоянии радовать и восхищать, — красота естественная, проявление самой природы.

— Признаюсь, ваше высочество, — поклонился Чернышев, — я уже имел честь еще в Австрии познакомиться с некоторыми особенностями вашей семьи. Я имею в виду любовь к купаниям, привитую вам и его императорскому величеству вашей матерью с детства. Так что меня этим не удивишь.

— Вы так полагаете? — несколько загадочно протянула княгиня. — Надеюсь тем не менее вы все же уловите разницу между купаниями императора и моими ваннами. Так, у императора вы были зрителем. Здесь, у меня, вы будете обязаны составить мне общество.

Рука княгини потянулась к серебряному колокольчику, будто нечаянно сбросив на пол накидку. Тотчас вошел вороненый, как дамасская сталь, Поль, а мальчик паж, захватив тазик, спешно удалился.

— Распорядитесь приготовить для меня и графа воду, — приказала княгиня. И когда негр вышел: — В соседней комнате, граф, вы можете раздеться. Там халат и сандалии, приготовленные к вашему визиту.

Тонкий шелковый халат только подчеркнул мужские достоинства Чернышева, когда он вернулся к княгине.

— Подойдите ко мне, мой друг, — попросила она. — Полагаю, мне не придется вызывать Поля для того, чтобы он перенес меня в бассейн?

— И этой чести он удостаивается часто? — не скрыл удивления Чернышев, представив, как черный атлет поднимает ее, обнаженную, на руки и прижимает к своему, тоже обнаженному телу.

— Поль делает это всякий раз, когда я принимаю ванну в одиночестве. А что в этом удивительного? Ведь негр — не человек, — просто сказала она и, глядя ему в глаза, добавила после непродолжительной паузы: — В отличие от вас, например, — настоящего человека.

Она слегка приподнялась, опершись на локоть. Ее небольшие, но твердые груди и округлые бедра были как у античной Венеры, изваянной из чистого мрамора. Глаза, светло-карие, вдруг подернулись поволокой и цвет их стал густым и тягучим, словно мед.

— Ну же, решайтесь, самый отважный мужчина Парижа! — протянула она к нему другую руку, до того свободно лежавшую вдоль бедра.

Халат Чернышева соскользнул с плеча и упал на пол, и руки его в тот же миг ощутили бархатную нежность кожи княгини, сравнимую, наверное, с благородной гладкостью мрамора.

Уста слились в долгом поцелуе. И он, до конца не осознавая, что совершает, ощутил жгучий прилив наслаждения и восторга.

«Господи, так она же — моя! Моя теперь — и навсегда», — подумал он, осыпая поцелуями ее тело, пряно и возбуждающе пахнущее какими-то неведомыми ароматами.

Она застонала под ним и через какое-то время, обессиленно откинувшись и расслабленно разметав руки, засмеялась звонко и заразительно. И он вновь покрыл ее всю благодарными поцелуями.

Ее жаркие и влажные губы стали быстро касаться его лица, потом груди. Он снова обнял ее и страстно прижал к себе.

— Постой, — произнесла она, — погоди немного. Ты знаешь, как я назвала тебя про себя, как только увидела впервые? Северная Оса. Да-да, у тебя такие сильные, широкие плечи и грудь и узкая, точно девичья, талия. Прямо как у настоящей осы. Но нет, ты не только Северная Оса, ты подлинный русский медведь — сильный и ненасытный, — засмеялась она, снова жарко целуя его грудь и руки. — Но ты забыл, что обязан отнести меня в воду. Ну же, мой белый негр!


Было уже, вероятно, начало дня, когда они проснулись в ее спальне, обитой белым и розовым атласом.

Занавески алькова, где стояла широкая кровать с розовым балдахином, были раздвинуты. Чернышев, полуодетый, сидел в удобном кресле напротив и смотрел, как она, лежа на смятой атласной простыне, пьет шоколад.

В изголовье и в ногах кровати красовались по античной богине, искусно выточенных из красного дерева. На груди у богинь были подсвечники, в которых горели свечи. Света они давали немного, спальня казалась погруженной в полумрак и от этого наши любовники ощущали умиротворяющее состояние покоя и неги.

Сколько уже прошло времени, как он находился здесь, у нее: день, ночь? Или минули сутки? Ему же казалось — вечность. Так хотелось думать потому, что лишь сама вечность обладала волшебным свойством менять непредсказуемым образом целую жизнь.

Всего, наверное, день назад он был далеко отсюда, в том же своем холостяцком отеле или у какой-нибудь жеманной дамы в ее будуаре. И вот он — в спальне ее императорского высочества, самой княгини Боргезе, родной сестры Наполеона Бонапарта.

Как и почему это случилось? И почему именно он сейчас с нею, и кто до него разделял ложе этой восхитительной женщины?

Моментами, когда она сама была особенно в ударе или непременно хотела кого-либо подчинить своим мимолетным прихотям, ей казалось, что она родилась и всю свою тридцатилетнюю жизнь провела в роскоши и несметном богатстве. Но она помнила себя отчаянной и драчливой девчонкой, всю в ссадинах и цыпках, бегающей по пыльным улочкам Аяччо на милой сердцу Корсике. С ней, отчаянной забиякой, не было сладу. Она таскала из чужих садов апельсины, доводила до слез своим тиранством мать и даже старших братьев.

Чуть степеннее стала, когда тринадцатилетней вместе со всею семьею переехала в Марсель. Здесь впервые Летиция увидела в своей проказнице уже вполне развившуюся девицу, да такую, что заставила многих молодых людей огромного портового города с восторгом и восхищением смотреть ей вслед.

После смерти отца и вынужденного бегства с Корсики, охваченной междоусобной войной, в чужом городе чуть ли не нищенствовали. И если бы не стойкий и самостоятельный характер Наполеона, отдававшего почти все свое мизерное жалованье лейтенанта матери с шестью младшими братьями и сестрами, пошли бы по миру.

Красавица Полинетта не унывала. Чтобы выглядеть неотразимой, сама шила себе наряды, мастерила шляпки, и женихи ходили за ней стаей.

Были и почти детские и, казалось, уже вполне серьезные влюбленности. От замужества уберегали лишь размышления о том, как бесприданнице жить с тем, кто и сам не стал на ноги. Один оказался начинающим, хотя и подававшим надежды журналистом, второй — недавно выпушенным офицером. По-настоящему это дитя природы влюбилось в семнадцать. И так, что окружающие поняли — не обойдется без свадьбы. Предметом ее обожания стал двадцатипятилетний офицер, только что получивший чин бригадного генерала. В Марселе он терялся среди бравой молодежи — небольшого роста, худощавый блондин с узким юношеским лицом. Что в нем могла найти юная красавица, легко кружившая головы самым неотразимым сердцеедам?

А вот — нашла в «маленьком Леклерке», как она звала своего избранника, то, что, наверное, искала. Чем-то, она была убеждена, Виктор Эмануэль Леклерк напоминал ей любимого и уже ставшего известным брата.

«Белокурый Бонапарт» — так стали называть Леклерка после взятия Тулона, где отличились Наполеон и он, его товарищ. Но песню почему-то восторженный южный Марсель стал распевать о ее брате и о ней, покорившей Леклерка:

Вы видите двух победителей.
Склоните покорно чело —
Полинетта покоряет сердца,
Ее брат — города.

Легкая на подъем, жизнерадостная и увлекающаяся, Полина отправилась вместе с мужем к берегам Латинской Америки. Леклерк был назначен командующим экспедиционной армией в Санто-Доминго. Там она, неунывающая и деятельная, создала школу танцев для офицеров и их молодых жен, старалась, чем могла, ободрить солдат и служащих резиденции в дальних краях, где климат был жаркий и влажный, отнимавший у европейца много сил и здоровья.

Не пуля, а желтая лихорадка убила на острове «маленького Леклерка». По возвращении домой потеряла она и сына, названного в честь брата Луи Наполеоном Дермидом. Так в двадцать два года Полина сделалась вдовой.

Не могло не тревожить брата будущее Полинетты. Тем более что в ту пору он, первый консул Французской республики, покорял уже не города — держал в своих руках судьбу целого государства. И, недолго размышляя, взялся устроить ее жизнь.

Самому ему, чтобы дотянуться до короны императора, оставалось ждать какой-нибудь год. Уже вся семья Бонапартов виделась ему во дворцах и каретах с гербами. Он обязательно наделит каждого вблизи себя и княжескими и герцогскими титулами. Теми самыми званиями, что упразднила Великая французская революция, самым верным и самым храбрым защитником которой совсем в недалекие дни был сначала лейтенант, а вскоре и генерал Бонапарт.

Чего в самом деле будет стоить император и его двор, если вокруг трона — пустота? Или того хуже — одни граждане сержанты и граждане генералы. Где же они — князья, графы, принцы и герцоги, как во всех странах, как, к примеру, в России и Австрии?

Впрочем, размышляя о званиях, которыми наградит сам, полагал, что не худо, если бы представился случай обзавестись кому-либо из семьи титулом родовым, так сказать, вполне законным.

Пришло на память имя Камилло Боргезе. Князь одного из самых старейших римских родов, он тем не менее поступил во французскую армию в ту самую пору, когда Бонапарт покорял Италию. В чине полковника, а затем и дивизионного генерала князь проделал несколько кампаний.

В то время, когда Полина потеряла мужа, получив за него назначенную братом и первым консулом немалую пенсию, Камилло Филиппо Людовико похоронил отца. И наследовал такое богатство, которое не снилось в те годы Бонапартам.

Полина была знакома с Боргезе с тех еще пор, когда с «маленьким Леклерком» путешествовала с армией по еще дымящимся после сражений итальянским городам и селам. И когда брат назвал имя родовитого князя, сестра не скрыла радости.

Страсть? Да, вспыхнула подлинная любовь. Но не к двадцативосьмилетнему, даже весьма привлекательному жениху, а, если так можно сказать, к себе самой в будущем. К своему положению настоящей аристократки, которой она станет, выйдя замуж.

Такое встречается нередко — эгоизм, себялюбие и даже деспотизм по отношению к другим уживаются в одном человеке с наивной и обезоруживающей открытостью.

Свою цель — войти в самое изысканное общество — Полина не скрывала, и это насторожило Боргезе. Но штурм был напористый: родовую крепость вместе с капризной и своенравной молодой дамой брал величайший в мире полководец.

Семейная жизнь не заладилась с самого начала. Но официально разошлись через пять лет после свадьбы. Дворцы в Риме, бесчисленные виллы чуть ли не по всей Италии и баснословное состояние сестра императора промотать не успела. Правда, долг ее после развода составлял миллион франков, который брату пришлось погасить.

Конечно, от мужа к ней отошло многое, в том числе и самая великолепная вилла Палаццо Боргезе. Построенный известными архитекторами Мартино Лунги и Фламинно Понцио, дворец этот и по сей день служит одним из великолепнейших украшений Рима. Но были владения во Флоренции и Генуе, в герцогстве Гвастальском, которое она получила от брата.

Как за Наполеоном шла слава покорителя городов, так за красавицей Полиной — слава покорительницы мужских сердец. Тот куплет, сложенный острыми на слово марсельцами, точно подметил основную черту характера бывшей корсиканской девчонки.

Список побед можно было бы здесь приложить. Да что толку нам с вами, читатель, копаться в старом, уже изношенном белье, когда перед нашей красавицей вот он, новый любовник.

Она полулежит на постели, опершись на локоть, а другой рукою макает печенье в чашку с шоколадом. Он же, ее возлюбленный, слегка разнеженный бурной и страстной ночью, любуется ею, прикрыв, нет, не мощный торс, а лишь свои прекрасные глаза, монгольского или, как называют другие, китайского разреза густыми ресницами.

Что в том прищуре — восхищение легко воспламеняемого чувства или же страсть молодого, во многом неискушенного все-таки человека, потерявшего вдруг голову?

Шоколад выпит. Она протягивает ему чашку и остатки печенья. Он переносит их на столик рядом с постелью.

— Вы знаете, мой друг, в чем заключается одно из моих самых сокровенных желаний? — спрашивает княгиня и тут же сама отвечает: — Во всю противоположную от моей кровати стену я велю поставить зеркало. Зачем? Чтобы любоваться собою.

— А разве вам недостаточно того, что самое высшее наслаждение вы доставляете в эти минуты мне, позволяя любоваться вашею красотою? — возразил Чернышев.

— Не вы первый мне это говорите. Более того, по глазам тех, с кем встречаюсь, чувствую, как моя внешность доставляет не просто наслаждение, но и волнует. Однако я хочу именно того, о чем только что сказала: доставлять наслаждение себе. Я желаю любоваться тем, что вроде предназначено другим, — своим телом, своею молодостью. Только теперь, владея, казалось бы, всем, я поняла, что истинное богатство — это я сама. Поэтому я всегда чувствую себя в Париже как бы парящей надо всеми, кто бы ни находился со мною рядом.

— Это я уже изволил подметить в тот день, когда вы здесь, в Нейли, принимали императора и императрицу. У меня, да, полагаю, у многих, кто присутствовал на вашем празднике, создалось впечатление, что не Мария Луиза, а именно вы — центр торжества.

— В самом деле? — лукаво произнесла она. — У вас прекрасная память и, я бы сказала, умение читать мысли других. С вами следует быть осторожной. Северная Оса. Впрочем, не думайте, что мною движет зависть, когда я говорю о своем превосходстве. Или того хуже — месть. О нет! Вы знаете, кстати, какой гардероб имелся у старухи Жозефины, когда она обольстила моего брата?

И Полина, состроив презрительное выражение лица, перечислила шесть нижних и верхних юбок, столько же ночных кофточек и двенадцать пар шелковых чулок. А платьев? Лишь полтора десятка, да и то далеко не из самых лучших тканей и довольно вышедших из моды фасонов.

— А откуда бы у нее все взялось? — процедила она сквозь зубки. — Дочь какого-то капитана французских войск, родившаяся на Мартинике, затем случайно выскочившая за графа Богарне, с которым, увы, не повезло. Как стороннику короля ему отрубили голову. Куда же с такой репутацией да с двумя детьми? Чтобы не пропасть, стала переходить из одной постели в другую. А туг мой братец, впервые приехав в Париж, скромный, застенчивый, можно сказать, совершенный провинциал, даже не знавший как следует женщин, попался в ее когти. Она на шесть лет старше и потому легко закружила ему голову. Тогда в его глазах и те полтора десятка ее платьев показались ему королевскими нарядами! Теперь, говорят, у нее пятьсот двадцать четыре пары одних туфель. Но мне, не скрою, доставило искреннее удовлетворение, когда узнала, что она после развода удалилась в свой Мальмезон с двумя овчарками и корзиной щенков. Так ей и надо!

— Выходит, все-таки наслаждение местью? — осмелился вставить Чернышев. — Но, знаете, у нас, солдат, существует заповедь — лежачего не бьют. Тем более вам, царящей надо всеми, надлежит быть особенно великодушной.

— Ах, вы меня возвращаете к тому вечеру, когда я, по вашим же словам, затмила новую императрицу?

Княгиня наконец вскочила с кровати и, обнаженная, присела на пуф перед трельяжем. Глядя в зеркала, она облизала губки, тонкими пальцами наложила розовую помаду на щеки и стала ее медленно, с наслаждением втирать. Затем обернулась к Чернышеву.

— Не ужасайтесь. Северная Оса, но я снова начну с дамского гардероба, — захохотала она. — Представьте, друг мой, Каролина прямо-таки ужаснулась, когда увидела в Вене, что было на эрцгерцогине — тряпки, которые постеснялась бы надеть на себя парижская горничная. Ни одного элегантного платья, ни дивных кружев, ни роскошного белья! А украшения? Недорогие браслеты, одно колье из мелкого жемчуга, другое из зеленой бирюзы — драгоценности разорившейся содержанки. Что же оставалось Неаполитанской королеве? Она дала невесте возможность проехать по ее родной Австрии в этом тряпье, зато у самой границы Франции велела Марии Луизе сбросить с себя все, вплоть до чулок, и надеть то, что Каролина предусмотрительно привезла для нее из Парижа.

Полина вновь расхохоталась, видимо, живо представив себе сцену переодевания в лесу, посреди дороги.

— Зато теперь императрица купается в роскоши! — с гордостью подчеркнула она. — Тысячи, миллионы франков истрачены братом на украшения, платья, белье, ночные косыночки, утренние косыночки, щеточки, туалетные салфетки и на все такое прочес. Не стоит, разумеется, перечислять — мужчинам такие веши неинтересны. Однако есть один мужчина, которому все это далеко не безразлично.

— Естественно — его императорскому величеству, поскольку речь идет об императрице, его жене, — подсказал Чернышев.

Тут и он невольно представил себе новую французскую императрицу, которую впервые увидел в Тотисе милой и застенчивой дочерью австрийского императора-чудака, с которым она пекла домашние печенья. Вспомнил, как сам Наполеон, слушая рассказ Чернышева о юной эрцгерцогине, назвал ее простушкой, совершенно не представляя, как очень скоро сплетутся их судьбы.

Во второй день апреля в Лувре молодой императрице представлялись министры, маршалы и генералы, иностранные послы и чиновники иностранных миссий. Тут она узнала Чернышева, когда он подошел и прикоснулся губами к ее руке. Рука уже не пахла мылом, а издавала тонкий и восхитительный аромат самых дорогих парижских духов. Но краска мгновенно все же, как когда-то, залила ее лицо, что называется, до самых корней волос. Только на сей раз, вероятно, это было не проявлением смущения, а по отношению к Чернышеву скорее знаком того, что в пестрой и чужой толпе она вдруг увидела хоть какое-то знакомое лицо.

И, как показалось Чернышеву, в тот день ее лицо как бы говорило всем: я еще, право, не ведаю, какой должна быть императрица, я просто вышла замуж, поскольку так хотели все вокруг меня. Надо же мне было когда-нибудь становиться женою. Вот я и стала ею и, наверное, сумею быть неплохой супругой и матерью своих детей.

— Императрица Мария Луиза, бесспорно, достойна любви великого человека и того богатства, которое ее теперь окружает, — сказал Чернышев.

— Так может ли быть у меня зависть к той, которую полюбил мой брат, и к богатству и положению, которые он ей создал? — обрадованно согласилась княгиня. — Это наша черта, Бонапартов: отдавать тем, кого мы любим, с кем связаны кровно или узами дружбы, все, что способно доставить им радость и счастье. Вы, знаю, знакомы с князем Понтекорво — маршалом Бернадотом.

— Вне всяких сомнений — прекрасный человек, — отозвался Чернышев. — Очень порядочный и честный.

— Вы совершенно правильно его определили. Мы же — друзья с моей ранней юности. Так случилось: мой первый муж и Жан Бернадот, молодые генералы, были рядом с Наполеоном и Жозефом — моими братьями. И лучшими друзьями нашей семьи оказались в ту пору Клари — мать и ее дочери Дезире и Жюли. Глава семьи был богат, и Клари бескорыстно помогали нам, Бонапартам. И вышло так, что Жозеф вскоре женился на старшей — Жюли, Наполеону же нравилась Дезире.

Чернышеву было известно: многие в Париже знали, что жена Бернадота была в свое время невестой будущего императора. Говорили, что помешала Жозефина, которой он неожиданно увлекся, попав из провинции впервые в Париж. Но с какою целью вспомнила теперь Полина давнюю историю?

Оказалось, Наполеон остро переживал, что невольно нанес обиду милой и полюбившей его шестнадцатилетней девушке. И дал себе слово все сделать, чтобы загладить свою вину. Он пожелал, чтобы она счастливо вышла замуж. И когда ее мужем стал его генерал, свои благодеяния он перенес и на него. В числе самых первых Бернадот получил звание маршала империи и титул князя. Для молодых Наполеон купил дом и стал крестником их первенца.

Лицо Полины, отраженное в трельяже, постепенно обретало свежие черты, несколько утраченные бурной ночью. Но это были не последние мазки, которые обычно кладет мастер-живописец, чтобы картина засияла всеми своими неотразимыми достоинствами. Окончательный туалет должны были завершить гример и парикмахер. Но все же теперь, после нескольких ухищрений, можно было почувствовать себя намного увереннее, хотя она, честно говоря, в любом виде считала себя неотразимой.

Наконец княгиня оторвалась от зеркала и снова легла на кровать, опершись на согнутую руку. Эго была ее любимая поза, в которой, к слову сказать, ее запечатлел гениальный Канова в мраморе. Отдыхающая богиня — так хотелось назвать скульптуру каждому, кому посчастливилось ее видеть в Риме в Палаццо Боргезе.

— Вы знаете, Северная Оса, что такое вендетта? — неожиданно спросила она Чернышева.

— Кровная месть, если не ошибаюсь. Когда один род непременно должен отомстить другому за смерть близкого человека. Обычай существует в Италии?

— И на Корсике. Не забывайте, что вы говорите с настоящей корсиканкой, — азартно произнесла она. — Только вендетта — это не одна смерть, о которой известно вам, людям со стороны. Вендетта — это и любовь. Любовь к самым близким и даже дальним, с кем люди связаны безграничной и бескорыстной дружбой. И если хотите, именно из-за такой любви и идут на смерть, и мстят смертью. Так вот мною движет именно такая любовь. Любовь к тем, чья преданность мне проверена временем и поступками. А зависть…

Тут она махнула рукой и громко рассмеялась.

— Вы меня, милый друг, еще мало знаете. Месть старухе Богарне? Да я ее всегда презирала! Презирала с тех самых пор, когда она, став женой брата, спуталась с молоденьким гусаром Ипполитом, адъютантом моего Леклерка. Мать Мария! Как переживал брат, узнав об измене шлюхи! Теперь же, вы правы, лежачего не бьют. Но и Луиза мне не помеха. Да, я разделяю счастье брата. И все же здесь, в Париже, я обязана быть первой, чтобы нам, Бонапартам, и тем, кого мы считаем самыми кровными своими друзьями, ничто не угрожало. Я не вмешиваюсь в то, чем занимается брат как император. Но я и перед ним не оробею, если увижу, что кто-то намерен нас, Бонапартов, опередить. Я корсиканка. И не потерплю над собой ничьей власти! В том числе — власти даже такого мужчины, как вы, моя Северная Оса.

— Признаться, я так же более всего дорожу свободой и независимостью, — улыбнулся Чернышев.

— Ах так! — капризно и даже обиженно произнесла она. — Вы намерены дать мне понять, что будете свободны и от моей воли? Ну уж нет! Вы будете всегда поступать так, как захочу я, а не вы.

— Богиня, только прикажи! — молитвенно сложил руки Чернышев. — Как же я могу вести себя с вами иначе?

И в то же время сказал себе: нет ничего проще внушить женщине, что все, что хотел бы получить от нее мужчина, это не его, а именно ее желание и проявление только ее воли.

В плену в Фонтенбло

Должно быть, такова русская натура — поначалу жуть как не хочется сниматься с места и куда-нибудь переезжать. А устроился наново — и ничего другого тебе уже и не надобно.

Когда государь вызвал князя Репнина из отпуска, в коем тот пребывал после аустерлицкого ранения и плена, и предложил принять пост чрезвычайного посланника в Вестфальском королевстве, того, скажем прямо, передернуло. В самом деле, русского аристократа — и к какому-то сомнительному королю Жерому, да еще в государство, точно лоскутное одеяло, наспех сотканное из десятка бывших германских земель. Однако делать нечего — послужил князь царю на поле боя, не жался живота своего, теперь же, когда с бывшим неприятелем мир и союз, следует и на новом поприще отдать отечеству силы и способности.

Городок Кассель, где основал столицу Жером Бонапарт, показался крохотным, скорее напоминающим деревню. А сам двадцатичетырехлетний «король Ерема» — вовсе ничем не похожим на короля, а скорее на легкомысленного мальчишку.

Тем не менее, освоившись, посол с приятственностью отметил, что и городок ему мил, и бесшабашный король неплохая, в сущности, в общежитействе личность. В государстве беспрерывное веселье — балы, маскарады, карнавалы, фейерверки.

У самой королевской персоны — девяносто две кареты и двести выездных лошадей. Своих генералов одаривает чистокровными скакунами, любовниц — бриллиантами. Слуг одевает в алое с золотом. Здесь ходят монеты — «жеромы» с изображением его королевского величества.

Говорят, Наполеон выделил брату на содержание двора пять миллионов франков в год. Это много, даже слишком. Бюджет прусского короля, например, равняется трем миллионам, австрийского императора и того меньше — двум с половиною. Но владелец карликового королевства умудрился в первый же год не просто издержать всю сумму, но и наделать долгов на два миллиона.

За всю жизнь, сказывали, король прочел всего одну книгу — «Жизнь мадам Дюбарри», хотя библиотекарем у него был знаменитый ученый и сказочник Якоб Гримм. Из немногих немецких слов, которые одолел, более других включил в употребление: «люстиг», что значит «веселый». Так и окрестили своего властителя его подданные, немцы, — король Люстиг.

А уж в веселье, право слово, «король Ерема» — а эту кличку дали ему на свой манер русские путешественники, проезжавшие через Вестфалию во Францию, — не знал границ. Однажды — прошел слух — пьяненького его вынуждена была арестовать даже собственная полиция. Как уж там выпутывался из пикантного положения полицмейстер, а факт есть факт — расшалился веселый король, и дабы не натворил чего-либо непоправимого, был вежливо остановлен немецкой полицией.

В ранней молодости король Жером был еще более «люстиг». Нанялся на корабль, который шел в Америку, и женился в Балтиморе на некой Элизабет Патерсон. Та, приехав в Париж, вбила себе в голову, что самая подходящая для нее цель — завоевать самого Наполеона. Разумеется, в том не преуспела. Зато император, признав женитьбу незаконной, поскольку брат был несовершеннолетним, потребовал, чтобы тот развелся. А затем, женив его на дочери Вюртембергского короля Екатерине, дал в качестве приданого эту самую Вестфалию.

Поскольку единственной обязанностью российского посланника в Касселе было всячески выражать веселому королю уверения в нерушимой дружбе России к его великому брату, а значит, и к его собственному августейшему величеству, князю Репнину оставалось только продолжать поправлять здоровье. И использовать время, чтобы брать у знаменитого библиотекаря книгу за книгой в видах собственного образования.

И еще — составлять подробное описание королевства на всякий, как положено делать настоящему генералу, случай.

Случай использовать с толком сие описание представился пусть не самому генерал-майору Репнину, зато генерал-майору и также генерал-адъютанту Чернышеву. Именно ему осенью тысяча восемьсот тринадцатого года довелось смелым маневром захватить Вестфальское королевство, а сам веселый король, только успев выскочить из постели, едва спасся, так сказать, почти нагишом.

Но то — в будущем. А во времена, которые мы описываем — летом тысяча восемьсот десятого года, страсть как не хотелось князю Николаю Григорьевичу покидать Кассель, когда государь снова призвал его к себе и упросил принять посольство в Мадриде, у другого Наполеонова брата — Жозефа.

Скакуны у Жерома перевелись. Все бриллианты раздал дамам сердца. Однако не в обычае короля не одарить понравившегося русского генерала. Вручил на память при расставании изумительной работы золотую табакерку со своим, как на монетах, портретом.

С неохотою приучал себя князь к мысли о переезде. И не потому, что тут — шелест дамских платьев, ласкающих слух, а там, в Испании — грохот пушек. Война — его планида. Но если менять, то не кулек на рогожу. А выходило, как и при младшем братце, при старшем по возрасту Бонапарте вновь без удержу расточать уверения в дружбе. Сие под первым нумером было предписано в инструкции, которую вручил от имени царя канцлер Николай Петрович Румянцев.

Меж тем, пока снимался с обжитого уже гнезда и приобщал себя мысленно к новому месту пребывания, все более понимал: в Пиренеях может сослужить отечеству службу, и немалую. Вроде и отгорожен сей театр войны от остальной Европы и от России тоже высокими горами, но дела в Испании происходили серьезные и, конечно же, касательные до интересов других стран. А более всего Европу интересовало, как это вдруг непобедимый доселе Бонапарт натолкнулся там на отчаянное сопротивление и увяз по горло в кровавой каше, которую сам же и заварил. Что случилось с хваленой отвагой Наполеоновых орлов, по каким таким причинам тают их силы — вот о чем не мог не задумываться генерал Репнин, коли ему выпал жребий служить России на самой западной оконечности Европы, куда из Петербурга надо было скакать чуть ли не два месяца кряду.


Французский император принял Репнина тотчас, как только тот объявился в Париже по пути в Мадрид. И с первых же слов Наполеон ударился в воспоминания о той, давней встрече под Аустерлицем, когда объезжал поле боя и остановился возле русских пленных.

Как солдат у солдата осведомился о ране: зажила ли, не беспокоит? И — поразительная память! — спросил о княгине Варваре, которой когда-то разрешил пребывать в аббатстве Мельк на Дунае, где находился на излечении Репнин.

Сам император в аббатство не приезжал, но однажды пригласил уже подлечившегося князя к себе в ставку, в Брюн. Сказал: я вас сейчас же отпущу домой, ежели дадите слово более не воевать против меня. Полковник Репнин ответил, что давал присягу служить царю и отечеству и клятве сей ни при каких условиях не изменит. Что оставалось великому полководцу, еще недавно восхищавшемуся мужеством русского командира эскадрона кавалергардов, как вновь отдать должное офицеру, верному своему государю. Безо всяких условий с первой же партией пленных князь Репнин был возвращен домой.

Определяя Репнина в послы, российский император был уверен, что и Наполеон одобрит его выбор. Так вышло перед назначением в Кассель и теперь — в Мадрид.

— Испания! — отрывисто произнес Наполеон, и Репнину на мгновение показалось, что сейчас он заговорит о трудностях тамошней войны. Но император неожиданно воскликнул: — Вы не можете представить, князь, какая там теперь жаркая погода! Конец лета. В Париже — духота. Там же — форменное пекло. Спросите Чернышева. Он был у испанской границы, кажется, весной и то едва выдержал несколько дней. Да-да, генерал, я не шучу. И если я на поле боя, когда мы были противниками, распорядился позаботиться о вашем здоровье, то как ныне я вас отпущу под нещадно палящее солнце?

Репнин осторожно возразил, что пребывают же теперь в Мадриде и его брат, король, и королева, да еще с детьми.

— Кто вам сказал о королеве и детях? Король Жозеф — да, он в Испании. Кто же, если не он, обязан управлять и военными, и административными делами? Но королева Жюли днями должна объявиться в Париже со всей семьей. Надеюсь, вы непременно нанесете ей визит. Таким образом, оставаясь на какое-то время во Франции, вы, князь, не станете даром терять время в Париже, а пребывая в обществе королевы, войдете в круг испанских дел.

Как ни был посол искушен в дипломатическом политесе, видно, не сумел скрыть своего неудовольствия вынужденной задержкой. Сие недовольство тотчас было замечено французским императором, который, впрочем, истолковал настроение Репнина так, как ему самому хотелось.

— О, я вижу, князь, вы очень устали. Сказался поспешный переезд или, может быть, беспокоит старая рана? — пытливо посмотрел в лицо посла Наполеон. — В таком случае я вас, генерал, вновь беру в плен! Да-да, и не противьтесь. Вы станете моим дорогим и почетным гостем в замке Фонтенбло.

Испокон веков Фонтенбло слыло местом, где французские короли забавлялись звериною ловлей. Святой Людовик, очень любивший уединяться здесь среди лесов, подписывал на указах: «Дано в нашей пустыне Фонтенбло». Потом, кажется, в годы Франциска Первого, здесь вознесся огромный дворец, украшенный самыми дорогими произведениями искусства.

После громких Наполеоновых побед в Италии и Египте, в Пруссии и Австрии парки и интерьеры дворца обогатились трофеями баснословной ценности, территория расширена и благоустроена. В общем, чете Репниных привычная роскошь Петергофа, Царского Села. Гатчины и Ораниенбаума вдруг здесь, в Фонтенбло, показалась бедной подделкой.

В залах дворца и в парках их закружил и завертел вихрь веселых праздников с фейерверками и маскарадами, что ни день — с новыми спектаклями и концертами, пиршеством и балами.

Николай Григорьевич танцевал с французской императрицей и королевой Голландскою, за столом сидел рядом с Наполеоном, любезно обращавшимся к гостю, а особенно к княгине Варваре Алексеевне.

Возвратившись в Париж, князь спешно распорядился по части закупок мебели и экипажей, обеденных и чайных сервизов. Короче, всего необходимого домашнего скарба, который уж лучше было приобрести здесь, в центре Европы, чем искать где-то в провинциальном, к тому же еще и разоренном Мадриде.

Тут и принес ему Чернышев весть, что прибыла королева Испанская, но якобы никого еще не принимает. Репнин обиделся: и так времени в обрез, в любой момент может воспоследовать разрешение Наполеона ехать за Пиренеи, так что, Бог уж с нею, с королевой.

Только Чернышев все быстро и ловко уладил с визитом, недаром слыл своим человеком при французском императорском дворе.

Жюли Бонапарт приняла русского посланника, а с ним и Чернышева во флигеле тюильрийского дворца, где по распоряжению Наполеона останавливались его коронованные родственники и где недавно еще гостили Мюраты — неаполитанские король и королева.

Жюли Бонапарт была довольно привлекательной брюнеткой с большими карими глазами, хотя эти глаза казались печальными. И разговор, наверное, так бы и не затеялся, если бы вновь не нашелся Чернышев.

— Ваше католическое величество, позвольте представить вам одну из самых романтических женщин нашего времени, — произнес он. — Княгине Варваре Репниной обязаны жизнью не только ее муж, но и десятки других моих соотечественников, которых она милосердно спасла от смерти.

— Вот как? — оживилось и стало прекрасным и молодым лицо тридцатипятилетней королевы. — Где же так великодушно проявил себя наш добрый ангел? Надеюсь, не в пекле же войны?

— Именно на войне, ваше величество, — вступил в разговор князь Репнин. — Моя жена, сопровождавшая меня во всех походах, добровольно отправилась во французский лазарет, в котором находились мы, пленные, чтобы облегчить наши страдания.

Рядом с королевой сидела как две капли воды похожая на нее ее младшая сестра Дезире — княгиня Понтекорво, жена маршала Бернадота.

— Милосердие всегда должно быть там, где льется кровь и страдают люди. — Лицо Дезире тоже озарилось живым чувством. — Первое, что предпринял после похода против шведов мой муж Жан, это была забота о том, чтобы всем до одного раненым и больным шведам оказать помощь. Не злоба, не месть, а милосердие к павшим должны проявляться у истинного благородного сердца, когда оно оказывается среди ужасов войны.

— Только все это, моя дорогая сестра, нельзя отнести к испанцам, — глаза королевы вдруг снова подернулись непроницаемо холодной стынью. — Это люди, лишенные не только милосердия, но и самых элементарных человеческих свойств. Они подкарауливают наших солдат за каждым углом, вонзают в спину ножи, стреляют из чего попало — даже из ржавых базук. А нет под рукою ружья или ножа, выкалывают глаза простыми ножницами! И знаете, так поступают даже женщины и дети.

— Я ни в коей мере не намерен оправдывать жестокость, — осторожно заметил Репнин, — но, мне кажется, могу понять мотивы, которые движут поступками сих людей. Они защищают себя и свою родину как только умеют. А жестокость, она ведь как бы ответ на действия других.

— С вами, генерал, непременно согласился бы мой муж маршал Бернадот, — снова горячо заговорила сестра королевы. — Он не устает повторять: нам, французам, следовало бы в свое время поступить более умно с королем Карлосом и всем его правительством.

— Жан имеет в виду более крутую и скорую расправу? — повернул глаза к сестрам их младший брат полковник Клари.

— Напротив, Николя, — продолжила Дезире. — Жан утверждает, что всем нам, французам, избалованным легкими победами, почему-то кажется, что лучшее средство в политике жестокость. А в Испании надлежало сделать как раз обратное. Конечно, Годоя, этого князя Мира, как он себя называет, следовало повесить. Он, первый министр, и есть главный заговорщик и главный виновник смуты при дворе. Наследнику же, Фердинанду, дать в жены одну из племянниц Жозефины, как он того и хотел, и в придачу тысяч восемьдесят наших солдат. Тогда уж точно Франция получила бы от Испании то, что она не может теперь взять даже силой оружия, — все испанские порты и весь ее флот, чтобы не пустить англичан на побережье. И, конечно, — всю страну в качестве надежного и дружественного союзника. Разве мой муж не прав?

Королева Жюли откинула голову и поджала губы. «Так что же, сестра, выходит, я в таком случае не стала бы Испанской королевой?» — говорило ее презрительное выражение. Но вслух произнесла она другие, хотя тоже очень язвительные слова:

— В твоем Жане, сестра, постоянно говорит гасконец. Отсюда эта его безапелляционность и решительная самоуверенность. Да разве можно было рассуждать о чем-либо серьезном с этой выжившей из ума семейкой? Жозеф мне рассказывал, как они гнусно вели себя, когда прибыли в Байонну к Наполеону. Представьте себе — Карлос поднимает палку над головою своего отпрыска Фердинанда и кричит, что он убьет его на месте. А королева? У нас самая последняя торговка на рынке по сравнению с ее манерами — аристократка. Вцепилась в волосы сына и давай его тузить. Единственное, что оставалось нашему императору, забрать у них трон. О себе или о своем брате Жозефе пекся Наполеон? Только об испанском народе, который ввергли в несчастье эти незадачливые и корыстные правители.

— По-моему, испанцы темпераментнее и безрассуднее итальянцев, — отозвался полковник Клари.

— А я думаю, что народ и качества его характера здесь ни при чем, — позволила себе заметить княгиня Репнина. — Вот мы здесь говорили о благородстве и милосердии. А ведь именно война вызывает в человеке самые низкие, даже вовсе отвратительные черты.

— Я с вами, княгиня, совершенно согласна, — обмахнула себя веером королева. — Война — ужасная вещь. Мы теперь с вами в Париже, вне опасности. А как там, в Мадриде, король Жозеф? Вы знаете, когда он мне впервые сказал о решении императора провозгласить его королем Испании, я подумала: Испания, наверное, более богатая страна, чем уже полюбившаяся ему Италия. У нас будут новые дворцы, виллы, нам станут принадлежать все красоты этой древней земли. Но нет, теперь я, право, жалею, что Жозеф расстался с Неаполем. Вы не поверите: там, в Италии, я смотрела на Везувий и возникала передо мною страшная картина — последний день Помпеи. Воображение рисовало, как все могло быть много-много лет назад в тот трагический день. И вот теперь вся Испания для меня — Помпея. И все потому, что сами жители ее разрушают свою страну, губят себя и нас.

Создавалось впечатление: как ни старалась королева уйти от угнетающих ее размышлений, разговор тем не менее возвращался и возвращался на круги своя. Следовало кому-то решительно взять в руки нить беседы и увести ее в ином направлении. На это решился полковник Клари — очаровательный молодой человек, наверное, одних лет с Чернышевым, постоянно обращавшийся к собеседникам с открытой улыбкой.

— Не находит ли ваше католическое величество. — сказал он, мило улыбаясь своей сестре-королеве, — что наш разговор может внушить российскому послу не совсем радужное впечатление о стране его будущего пребывания?

— Смею заметить, милый друг Николя, — так же приветливо улыбаясь, позволил себе по-дружески возразить полковнику Чернышев, — князь Репнин не только посланник, но и боевой генерал. Поэтому все, о чем здесь говорилось, вряд ли может испугать его мужественную натуру и смутить решимость восхитительной княгини Варвары разделить судьбу со своим супругом. Однако вы правы, Николя, ужасы войны — тема, недостойная общества величественной королевы Испании и двух милых наших княгинь.

— Браво, Александр! Вы, как всегда, неотразимы и находчивы, — улыбнулась королева. — Пройдемте к столу, где, надеюсь, вино Испании поможет нам найти более приятное направление для нашей дружеской беседы.


— Готов поклясться чем угодно, мой друг, — говорил на следующий день Чернышеву князь Репнин, — положение Наполеона в Испании — более чем аховое.

— Я бы сказал — безнадежное, — согласился Чернышев. — Я, Николай Григорьевич, располагаю секретными сведениями, которые говорят о том, что в Испанию за четыре года войны было послано шестьсот восемнадцать тысяч девятьсот шестьдесят солдат и офицеров Франции. В настоящее же время из этого количества осталось в строю на полуострове не более двухсот пятидесяти двух тысяч. Остальные — в могилах и инвалидных домах, многие полки и дивизии разбиты.

— Но так не может долго продолжаться! — воскликнул посол. — Франция вконец истечет кровью здесь, на западе, прежде чем сможет направить против нас свои силы.

— Совершенно верно, милейший Николай Григорьевич, — подхватил Чернышев. — Талейран недавно так мне и сказал: пока Наполеон не закончит войну в Испании, он не выступит против России. Вот почему, мне кажется. Наполеон задумал что-то экстракардинальное, чтобы разом решить для себя испанскую проблему.

— Ага! — воскликнул Репнин. — Теперь-то я понимаю, почему Бонапарт не пускает меня в Мадрид — он готовит там грандиозное наступление.

— О нет, дорогой Николай Григорьевич, — ухмыльнулся Чернышев, — речь идет не о военном разгроме. Я довольно изучил Наполеона и готов голову отдать на отсечение: его изворотливый ум ищет какой-то иной исход. Если бы готовилось триумфальное сражение, именно вас, российского посла, французский император сделал бы первым и непосредственным свидетелем своей полководческой победы. Как было со мною в Австрии — он не отпускал меня от себя во всех сражениях. Здесь же не то: в Испании нельзя дать ни одного генерального сражения. Почему? Да потому что здесь против отборных Наполеоновых войск — народ! Не армия, а те, кто стреляет из-за угла, режет, кромсает любым орудием, что попадается под руку. Что может здесь поделать даже он, гениальный полководец?

— Тогда что же он задумал?

— А вот это-то мне и не дает покоя с тех пор, как я еще в апреле, на свадебных торжествах, познакомлен был с Жозефом Бонапартом, Испанским королем, его супругой и личным адъютантом короля полковником Николя Клари. С последним мы особенно подружились. Пылкий и очень искренний юноша, — раздумчиво произнес Чернышев. — Однако не буду пока раскрывать мои намерения.

— А что же прикажете делать мне, милостивый государь? — шутливо обратился к другу Репнин. — Оставаться и далее пленником Фонтенбло и Тюильри или потребовать отправить меня назад, в Петербург?

— Я бы советовал вам, дорогой Николай Григорьевич, немного обождать с принятием решения. Хотя бы до осуществления плана, который уже созрел в моей голове, — снова загадочно ухмыльнулся Чернышев, так ничего и на этот раз не открыв Репнину.

Разгадка замысла пришла вскоре, когда Чернышев выложил на столе у Николая Григорьевича несколько листков, исписанных быстрым, но четким почерком.

— Что здесь, Александр Иванович?

— Копия письма Наполеона брату Жозефу и проект акта отречения Жозефа от испанского трона.

Глаза князя нетерпеливо побежали по строкам: «Два года, прошедших со времени моего вступления на испанский престол, показали невозможность поднять нацию на вершины славы без военного вмешательства императора Наполеона. Только сила, полагал я, способна положить конец опустошительному восстанию, которое царит в государстве. Но и она, сила, как понял я, не приведет страну к желаемому спокойствию, если император, мой брат Наполеон, не воспользуется моим советом и не объединит под своею всесильной властью Францию и Испанию в одно государство, чтобы от Рейна до Атлантического океана наконец существовала бы единая нация, единая воля и единый правитель…»

— Вот он, тот маневр, о котором вы говорили, мой друг! — не удержал своего восхищения Репнин. — Но что же решает он, император?

Текст следующего листка являл собою список с Наполеонова письма, а может быть, и его воззвания к народу, с которым он полагал, вероятно, выступить: «Я не знал Испании. Она прекраснее, чем я думал. Я сделал брату роскошный подарок, но он наделал глупостей. Теперь Испания достанется мне. Я разделю ее на пять больших вице-королевств…»

— Как же вам удалось снять сей список? — изумился князь.

Оказывается, Никеля Клари давно уже просил Чернышева разобрать одну из боевых операций. Ого была неудавшаяся французам осада города и порта Кадиса. Чернышев делал вид, что его ничуть не интересует разбор дислокаций. И уступил лишь из глубокого уважения к новому своему другу.

Клари оставил Чернышева одного в комнате. На столе были приготовлены специально карты, донесения, приказы и другие бумаги, которые могли потребоваться для разбора операции. Но тут же находился и портфель полковника, который давно уже привлекал внимание Чернышева. Мешкать было нельзя. Чернышев извлек содержимое, одного взгляда на которое оказалось достаточно, чтобы сказать себе: да, это то, что он силился отыскать! Список был снят быстро, и вполне оставалось времени, чтобы разработать и предложить Клари несколько вариантов военной операции.

— Вы оказались правы. — продолжал изумляться Репнин. — Действительно Наполеон изобрел коварный и жестокий маневр! Однако неужели он не понимает, что его решение вызовет еще более грозное восстание испанцев?

— Уверен, что понимает опасность задуманного им шага, — возразил Чернышев. — Но другого выхода у него нет, чтобы освободить для борьбы с нами вторую руку. Впрочем, избегая взрыва, о котором вы упомянули, Наполеон осуществит свой план не вдруг. Он начнет к нему готовить высшую знать Испании исподволь, сталкивая друг с другом провинции и кланы. Чтобы плод, как говорится, созрел и сам упал бы в его руки.

— Вот почему мне необходимо быть там, в столице Испании! — решительно произнес Репнин.

Загадочная улыбка снова появилась на лице Чернышева.

— А что, если вместо вас пока в Мадрид отправиться вашему же временному поверенному в делах? — подсказал он послу. — Миссия наша уже давно существует в Мадриде, значит, чиновники приезжают и уезжают. Для этого, как вы знаете, не следует испрашивать позволения императора Франции. Не так ли?

— Ба! Да у меня для сей цели имеется отличнейший исполнитель — барон Павел Осипович Моренгейм!

— Чудесно! — одобрил Чернышев. — Он будет исправно доставлять на ваше имя донесения обо всем происходящем в Испании. Вы же — знакомиться с ними и направлять их Николаю Петровичу Румянцеву в Петербург.

— А французский император будет пребывать в уверенности, что я все еще у него в плену? — рассмеялся Репнин.

— Наполеон сам принудил нас к сему образу действия. — В глазах Чернышева вспыхнули лукавые искорки. — Как мы давеча рассуждали, на жестокость узурпатора должно отвечать жестокостью, ну а на скрытность — тою же скрытностью. На войне ведь как на войне! Не эту ли поговорку любят частенько повторять французы?

Строптивый маршал

Бернадоты, а с ними и королева Испании готовились к отъезду в Пломбьер. Так уж повелось, что сестры Дезире и Жюли всегда проводили время на курорте вместе. Брату же, Николя Клари, предстоял вояж менее увлекательный — в неспокойный Мадрид.

Читатель, конечно, догадывается, какой важности бумаги он обязан был доставить испанскому королю. Жозеф Бонапарт скорее всего ни сном ни духом не ведал о том, какой «подарок» приготовил на сей раз своему старшему брату французский император. Ведь отречение Жозефа и воззвание Наполеона к французской и испанской нациям, как нетрудно определить, были составлены здесь, в Париже, под диктовку самого всевластного диктатора.

Ему не впервой было сурово и беспощадно перекраивать судьбы не только целых государств, но вместе с ними и судьбы королей, в том числе и ближайших родственников. Так он поступил по отношению к брату Людовику, королю Голландии. Наполеон отобрал у него престол, а врученную ему когда-то державу присоединил к французской империи. И сделал сие лишь потому, что «добрый король Луи», как его звали подданные, не совсем исправно соблюдал требования блокады в своих портах против англичан, дабы не загубить окончательно свою страну.

Теперь за военные неудачи маршалов и за свои собственные Наполеон задумал наказать и старшего брата. Об этом, разумеется, не могла не узнать королева Жюли, оказавшаяся в Париже. Потому в минорном настроении и предстала она перед русскими гостями во флигеле Флора в Тюильрийском дворце.

Оставалось надеяться, что курортная жизнь скрасит огорчения, а время, даст Бог, что-либо вообще изменит к лучшему. Однако отъезд вдруг отложился на неопределенное время.

— Представляете, Александр, к Жану неожиданно нагрянул гость из Швеции — некий барон Мернер, — объяснил Чернышеву задержку с отъездом сестер Николя Клари. — Полагаю, визит вежливости, если не сказать — благодарности. Помните, Дезире говорила о том, как великодушно относился Жан к пленным шведам? Вероятно, шведский офицер воспользовался своим приездом во Францию, чтобы от имени нации выразить благодарность маршалу Бернадоту за его милосердие. Впрочем, не желаете ли проехать со мною в Ла Гранж, где, надеюсь, мы более подробно узнаем о визите? Кстати, Жан справлялся о вас. Я так понял, что он был бы счастлив видеть вас у себя.

«Визит с выражением благодарности? — повторил про себя Чернышев. — Возможно. Только благодарность — предлог, а истинная, но потаенная причина, вероятно, разговор о выборе шведского наследного принца. С кем, как не с человеком, заслужившим уважение шведов, а главное, с самым ближайшим ратным сподвижником Наполеона и его вроде бы родственником, держать совет в сем важном и вдобавок весьма деликатном вопросе?»

Во второй половине мая Европу облетела печальная весть — скоропостижно, прямо на плацу во время парада, в Стокгольме скончался Карл Август, наследник престола. Король Карл Тринадцатый, пребывавший в почтенном возрасте, впал в печаль и тревогу: кому он оставит трон? Собственных детей он не имел, Карл Август, принц из соседней Дании, был им усыновлен. Взор короля невольно обратился к младшему брату усопшего: может быть, усыновить теперь его?

Только непростым выглядело сие намерение. Швеция, хотя и решала свою собственную судьбу, но в первую очередь должна была оглядываться на Францию и Россию, от которых отныне всецело зависела. Два года назад русские войска забрали у нее Финляндию и подошли по льду Ботнического залива почти к Стокгольму. Ясно, что теперь Россия не упустит случая позаботиться о том, чтобы наследным принцем, а значит, будущим королем, оказалось лицо, ей угодное. Да вот уже будто окольными путями до Карла Тринадцатого дошло: русский царь хотел бы видеть на шведском троне мужа своей сестры принца Ольденбургского, который хоть завтра же готов приехать из Твери в Стокгольм.

Франция тоже участвовала в прошлой войне. Но как-то странно. Главнокомандующий ее северной армией маршал Бернадот, заняв Данию, на шведскую землю так и не вступил.

А что, если между нынешними могущественными союзницами разгорится, как начинают уже говорить, междоусобная война? Не взять ли заранее сторону Наполеона, чтобы одержать над Россией реванш и вернуть обратно Финляндию? Ни армия, ни дворянство с купечеством до сей поры, хотя и подписан мир, не в силах смириться с поражением. А коль сама Россия окажется в беде, тут шведам надежной подкрепой, несомненно, окажется Наполеон.

Посему главный совет о престолонаследнике держать следует с французским императором.

В своем письме Наполеону, сообщая о несчастье, постигшем нацию, король Карл давал понять, что в выборе наследника прислушался бы к рекомендациям великого человека. Наполеон сделал вид, что не намерен вмешиваться во внутренние дела чужого государства, тем более что ему не с руки портить отношения с самой ближайшей соседкой Швеции — Россией, его верной союзницей.

Велась, конечно, игра, в которой на самом деле император Франции непременно хотел ухватить куш, но остаться при этом в глазах Европы и прежде всего императора Александра невинным и чистым.

Сие понимал и шведский король. «Было бы хорошо, — размышлял он сам с собой, — если бы мы предложили трон кому-то из родственников Бонапарта. Но все они вроде бы уже стоят во главе государств. Правда, есть среди этих стран и небольшие владения, не чета Швеции. Например, Вестфальское королевство. Согласился бы только Жером Бонапарт променять центр Европы на далекую ее окраину. Или вот вице-король Италии Евгений Богарне, Наполеонов пасынок. Только разве бросит он милый и благословенный юг ради льдов Приполярья?»

Пока старый король раздумывал, армейские и гвардейские офицеры выделили из своей среды молодого поручика барона Мернера и отправили его в Париж. И такой дали наказ: привезти на трон сильную личность, желательно приближенного к Наполеону боевого маршала, с которым в случае чего — в поход против России за нанесенные ею обиды!


— Вы не забыли, мой друг, относительно недавний наш разговор о шведских делах? — Жан Бернадот тут же, едва Чернышев переступил порог поместья, увлек его в свой кабинет.

Еще бы забыть ту встречу здесь же, в поместье Ла Гранж, которая, скажем прямо, удивила Чернышева! В тот день только что получилось известие о печальном стокгольмском происшествии. Маршал никого не принимал, но послал приглашение Чернышеву.

Было ведомо, что Наполеон предписал Бернадоту удалиться в небольшое, где-то на Апеннинском полуострове, княжество Понтекорво, по названию которого он когда-то получил из рук императора патент на звание князя. Однако ушедший в отставку маршал и ухом не повел, словно распоряжение его не касалось, и запер себя в Париже, вернее, в своем загородном имении Ла Гранж.

Как и сегодня, хозяин поместья в тот день огорошил Чернышева прямо с порога:

— Я пригласил вас для того, чтобы дать вам совет в связи со шведским происшествием. Но буду с вами говорить не как французский генерал, а как друг России и ваш друг.

Речь его свелась к тому, что российское правительство должно всеми возможными средствами постараться воспользоваться обстоятельствами, чтобы возвести на шведский престол того, на кого оно могло бы рассчитывать.

— Для чего это необходимо? — в своей взрывчатой манере, глядя прямо в глаза собеседника, задал вопрос Бернадот и сам же на него ответил. — Чтобы обезопасить ваш правый фланг в случае, если вам, русским, придется вести войну с Францией либо с Австрией. В таком случае вы совершенно не станете опасаться своей соседки, что та предпримет диверсию против вас и сумеет сосредоточить все свои силы против главного противника.

Неожиданным оказался не сам совет, а то, от кого он исходил. О Швеции, союзнице России, в свое время, помнится, говорил Талейран. Теперь — Бернадот. В разумности их суждений — первого дипломата и видного военачальника — нельзя было усомниться. О чем же хочет поведать маршал теперь, что нового сообщил ему шведский барон?

— Мне привезли приглашение занять место наследного принца, — огорошил Чернышева Бернадот. — И только вам — первому и единственному в Париже — я доверяю сию пока еще тайну. Вы спросите — почему? По той же самой причине, о которой я говорил с вами в прошлый раз: я желаю блага вашей стране. И если меня изберут, Россия может быть спокойна и уверена в том, что Швеция не нанесет ей удара в спину.

— Лучшего выбора, мой друг, шведская нация не могла бы сделать, — произнес Чернышев, пожав руку маршала. — Я тотчас сообщу о ваших словах моему императору, чтобы его обрадовать и успокоить.

— Об этом я и хотел просить вас. Непременно уверьте императора Александра в моем искреннем к нему уважении и преданности, — приложил руку к сердцу Бернадот. — Только напишите ему, пожалуйста, друг мой, в самых ярких выражениях, на какие вы способны, чтобы император знал, что я сейчас чувствую по отношению к нему и вам.

Бернадот пылко обнял Чернышева и поцеловал. Слегка удлиненное, с крупными чертами лицо маршала было исполнено торжественности и одновременно серьезности и мужества. Таким Чернышев привык видеть его перед сражениями в Австрии. И теперь он как бы готовился к схватке и непременно хотел, чтобы его русский друг знал и передал своему императору: князь Понтекорво и маршал Франции Бернадот — не тряпка, о которую может вытирать ноги Наполеон, что он сам сильная и вполне самостоятельная личность, которой следует доверять с открытым сердцем.

Чуть ли не со всеми маршалами Франции и самыми выдающимися ее генералами свели Чернышева сначала австрийская ратная страда, а затем жизнь в Париже. И теперь Чернышев хорошо знал, какое место кто из них занимал в армии и при дворе. Иными словами, какую роль играл рядом с такою личностью, как Наполеон.

Еще в Вене, после Ваграма, маршал Массена рассказал Чернышеву о том, как впервые встретился с Наполеоном. Было это в Италии, когда Директория прислала в армию нового главнокомандующего. Тот вызвал к себе начальников дивизий — Массену, Ожеро, Сепорье и Лагарпа.

— Представьте, мы вошли — все огромного роста, широкие в плечах. В общем, один другого крупнее. И сразу заполнили всю комнату. А командующий… Ну, вы можете сравнить фигуру Наполеона и, к примеру, мою. Итак, вошли, не снимая шляп, как это повелось в армии, которая не вылезала из сражений и где не было и намека на какую-то дисциплину.

Дивизионный генерал Бонапарт принял таких же по чину генералов сухо. Когда они сели, впрочем, без приглашения, он снял свою шляпу. Генералы спохватились и сдернули свои. Немного погодя командующий вновь водрузил свой головной убор. И вот тут новый начальник так взглянул на своих подчиненных, что они отдернули свои руки, словно от раскаленных сковородок. После сего случая субординация оказалась восстановленной раз и навсегда.

Наверное, Массена вспомнил давний эпизод затем, подумал тогда Чернышев, чтобы подчеркнуть, какая дистанция лежит между великим полководцем и всеми ими, рядовыми военачальниками. Хотя — какими же рядовыми? Каждый из них, без малого исключения, сам самородный талант и блестящий полководец.

Лишь спустя время, когда Чернышев ближе узнал того же Массену и некоторых других маршалов, ему стал понятнее смысл рассказанного. Прежде чем покорять города и страны, Наполеону пришлось покорить и подчинить своей воле самых первых своих сподвижников. Иначе было нельзя. Не должно находиться рядом не только тех, кто мог превосходить его способностями и опытом, но не должно было оставаться рядом равных ему.

История знает генерала, который при восхождении бонапартовой звезды оказался светилом более ярким, — Жан Виктор Моро. Но прежде чем надеть на себя корону императора, вернее, чтобы ее без помех надеть и стать окончательно надо всеми, он выслал генерала-соперника из Франции.

Потеряли остальные свое достоинство? Не все. Те, что не ведали за собою доблести, как, например, жестокий, и хитрый Даву, делали карьеру, прибегая к лести. Мишелю Нею, напротив, не надо было никаких ухищрений — он по заслугам получил звание храбрейшего из храбрых, как сказал о нем Наполеон уже, правда, под Москвою.

Впрочем, мы забыли Массену — человека внушительного достоинства и вызывающей смелости, в железном теле которого пылала огненная душа.

Сколько прошло через Испанию военачальников первой руки, начиная с таких, как Мюрат и Ней? Не менее, видимо, десятка. Но более других поплатился за общие неудачи старый Андре Массена, герцог Риволи и князь Эсслингский.

Едва лишь начав подготовку к походу на Москву, Наполеон поставит на Массене крест. Приставит в сторожа к Дому инвалидов, как позволит горько пошутить над собою обиженный маршал. Кстати, всеми силами души противившийся авантюре, которая поставит крест уже на самом Наполеоне.

Почему же после Испании так сурово обойдется полководец номер один со своим достойным собратом, которого в самый безнадежный момент в этой восставшей стране определит во главе над всеми другими военачальниками, а когда отзовет назад, не удостоит даже аудиенции? Да все потому, чтобы не услышать правды о собственных ошибках и о том, как другие, вошедшие в любимчики, заняты были в Пиренеях не боевыми операциями, а подсиживали и склочничали друг на друга.

Кстати, Массена был далеко не ангел по многим статьям. У него, бывшего контрабандиста, к примеру, была своя страсть — вывозил из Испании награбленное десятками, если не сотнями пудов. Но не за корысть — за самостоятельность и непочтительность не в последнюю очередь сломал его карьеру «маленький генерал».

Умел такое делать с людьми Наполеон. Ломал. Пытался лепить по своим представлениям и меркам. И, как правило, это ему удавалось. Снова повторим здесь: нельзя было иметь рядом не только тех, кто мог в чем-то его превзойти, но — даже равного.

И все же один из самых ближайших сподвижников оказался исключением с самого, можно сказать, начала. И чем больше проходило времени, тем более строптивость и непокорность проявлял этот человек вопреки, казалось, всем надеждам и упованиям самого патрона. И произошло невероятное: Наполеон как бы сам покорился ему. Скажем точнее — пошел у него, строптивого и непокорного, на поводу.

Казалось, чего бы проще: при первом же удобном поводе — а он давал их бесчисленное множество, возьми и поступи с ним, как с Моро. Кстати, и связаны они одно время были чуть ли не одним обвинением в заговоре. Так нет же: одного — вон за пределы страны, второму — жезл маршала Франции и княжеский титул! А он в ответ — взбрык и еще раз взбрык!

Понятно, о ком речь? Да, о маршале Жане Батисте Бернадоте, князе Понтекорво.

В боях не избежать ошибок, накладок и нестыковок в действиях командиров и подчиненных. В послужном списке Бернадота таких, мягко скажем, недоразумений можно сыскать немало, впрочем, как, наверное, у любого генерала. Упомянем здесь хотя бы кампанию в Пруссии. Тогда, командуя первым корпусом (не случайная нумерация — свидетельство оказанной чести!), разбил пруссаков при Галле. А вот корпусу Даву вроде бы там же не помог. За оплошность или неподчинение — как оценить? — Наполеон подписал приказ о придании Бернадота суду, но затем распоряжение свое отменил.

При Ваграме — похожее: поздно и вяло ввел в бой свой корпус, из-за чего Евгений Богарне вынужден был отступить. И когда сам Наполеон исправил положение, через голову маршала отдав приказание, как и куда наступать, Бернадот вспылил и подал прошение об отставке. Отставку тогда, конечно же, не принял император.

Не был храбр или проявлял себя как худой распорядитель? Отнюдь. О храбрости свидетельствует не одна рана и масса выигранных сражений. Что же касается качеств администратора, то всего несколько месяцев на посту военного министра в бытность Наполеона в Египте начисто опровергают даже малейшие подозрения. Наоборот, обнаружил большой талант руководителя целым ведомством, которое принял доведенным до ручки, а сдал в порядке слаженном, даже, можно сказать, образцовом.

В самом деле, министр Бернадот за короткое время провел ревизию во всех родах войск — пехоте, коннице, артиллерии и инженерных службах. Полностью укомплектовал каждый полк и дивизию, перегруппировал все армии, находившиеся во Франции и за ее рубежами, разместил заказы на ружья и пушки, навел порядок в лазаретах, упорядочил даже пенсионное обслуживание инвалидов.

Не весь ли секрет в том, что гасконец с непомерными амбициями готовил себе место первого военачальника, занятое затем более удачливым корсиканцем? А такие основания легко находишь, когда прослеживаешь этапы борьбы Наполеона за должность первого консула. Еще только генерал Бонапарт бежит из Египта от своей армии, брошенной им на произвол судьбы, а военного министра вовсю славят как организатора побед. Что ж, разве не он эти виктории обеспечивал, ведая военным министерством? Однако весьма искусно вдруг ни с того ни с сего обойден и первым консулом Наполеоном, возведенным в сию должность Мюратом и Леклерком — мужьями своих двух сестер, отправлен бывший министр послом в Вену.

«Граждане директора! После двадцатилетия беспрерывных подвигов моих, рассудите сами, заслужил ли я такого с вашей стороны поступка?» — в отчаянии жаловался тогда Бернадот.

А ведь были и подвиги, и слава. «Сей отличный офицер, ознаменовавший себя славою на берегах Рейна, находится теперь в числе генералов, наиболее способствовавших славе итальянской армии. Он начальствует над тремя дивизиями… Прошу вас с возможною поспешностью отправить его обратно в армию… Вы зрите в генерале Бернадоте одного из надежнейших друзей ваших», — так писал генерал Бонапарт членам Директории, отправляя одного из лучших своих генералов в Париж с победоносными трофеями итальянской кампании.

Полина Боргезе была, несомненно, права, вспоминал Чернышев, когда утверждала, что ее брат император многое делает для Жана Бернадота, помня о своей прошлой любви к Дезире.

А может, в том и причина фрондерского поведения этого не совсем обычного маршала, что благодеяния, так сказать, с барского стола и оскорбляли его гордое гасконское сердце?

Однажды в Шенбрунне, знает Чернышев, Бернадот был вызван Наполеоном. И все в главной квартире, наверное, стали невольными свидетелями дикой брани, которая чуть ли не час неслась из апартаментов императора. Разбирались ошибки командующего корпусом, который подвел пасынка Наполеона? Или отставка, которую запросил маршал? И то, и другое могло быть поводом. Причиной же бурного объяснения явилось то упрямое самомнение, которое Наполеон не терпел рядом с собою. И при том император знал, что никакие бурные сцены с его стороны ничего не исправят и не изменят. Бернадот останется таким, каким он есть — несговорчивым и неколебимым. А главное, не желающим подчиниться не просто приказам стоящего выше по должности полководца, но скорее, понять ту непреложную разницу, которая самим Господом Богом установлена между гениальным стратегом Наполеоном и им, скажем, не бездарным, а скорее одаренным военачальником.

Вот таким — громким, кипящим, поразительно открытым и в то же время постоянно как бы себе на уме — узнал Чернышев маршала Бернадота впервые в австрийской кампании. И не было ничего удивительного в том, что очень быстро, как, впрочем, с Мюратом, коротко с ним сошелся.

Тут, однако, следует пояснить: при всей внешней схожести натур — свойственная южанам раскованность и словоохотливость, граничащая с хвастовством. — обе сии персоны имели существенное различие. Конечно, то верно: оба всем были обязаны Наполеону. Но если Мюрат вследствие этого полностью оказался у своего высокопоставленного родича под сапогом, кстати, как и под каблуком у его сестры, своей жены, то Бернадот зело щепетильно оберегал свою честь.

Наверное, сказывалось происхождение и воспитание. Бернадот был, как и Наполеон, сыном хотя не знатного, но все же дворянина, тоже, как и Карло Бонапарт, адвоката, и сам готовился стать правоведом. Однако, подхваченный порывом времени, в семнадцать лет добровольцем ушел в королевскую морскую пехоту, а вскоре стал сержантом революционных войск. Будущий же Неаполитанский король поднялся в своей карьере из самых низов — начал мальчиком-слугой в трактире, по-нашему, половым.

Независимость, с которой Бернадот позволял себе рассуждать о Наполеоне, поначалу даже шокировала Чернышева. Ясно, что подобная манера вызывалась непомерным честолюбием и преувеличенным представлением о собственной особе. Однако же и явные достоинства маршала при сем нельзя было сбросить со счета.

Однажды Бернадот у себя в доме достал из бюро тоненькую, как школьная тетрадка, книжечку, искусно наряженную в богатый сафьяновый переплет.

— Мой отчет первому консулу Бонапарту за три месяца моего пребывания в военном министерстве. — Глаза мгновенно вспыхнули огнем. — Никто не мог дать полной картины — ни один член Директории, ни один генерал. Только — я. И мне Наполеон верил. Он был не просто первый консул, а затем император. Прежде всего полководец. Тот, кто затем блестяще выиграл Аустерлиц, Фридланд, Ваграм. Но теперь, по прошествии времени, хотелось бы спросить: разве можно было одержать такие победы без того, что я в свое время разворошил и начал перестраивать? Так что солнце Аустерлица не должно оставлять в тени тех, кто начал первым! И тут следует подумать, чья заслуга поважнее — того, кто ковал меч в кузнице, или того, кто гарцевал впереди пехоты на резвом коне.

Далее уже было не остановить. Высокий, сильный, всего на пять лет постарше Наполеона, Бернадот напоминал действительно голенастого задиру-петуха, готового вмиг разогнать весь птичий двор. Но стоило лишь сделать как бы скидку на его петушиную, моментами просто мальчишескую задиристость и заносчивость, как многое в его высказываниях становилось весьма разумным. Да хотя бы его сентенции о том, что во многом успех на поле боя определяется состоянием тыла.

— Да, мой друг, пуля решает успех сражения, — размахивал руками, как крыльями, этот гасконский петух с раскрасневшимся лицом. — Но ведь пулю еще следует отлить, ружье изготовить, и притом следует знать, где выполнить это можно быстрее, дешевле и надежнее! И где изыскать деньги. Именно это я понял, сидя на стуле военного министра, и стал проводить в жизнь раньше Наполеона. Я стал распорядителем еще до того, как он сделался администратором на троне.

И уж совсем с откровенностью, которую не всякий позволит себе даже наедине с собственной персоной:

— Император плоды моих начинаний ныне присвоил себе. Что ж, кесарю — кесарево. Но и меня уже со счетов не сбросить: Бернадот был первым, кто объял своим взором такую сложную махину, как война и мир.

И широким росчерком пера воспроизвел на титуле своего министерского отчета дарственную надпись.

— Последний экземпляр. Но, ни минуты не колеблясь, дарю его вам, мой друг, в чьем сердце я нашел отзвук собственным мыслям и свершениям. Пусть этот скромный дар станет залогом нашей дружбы. Она — я верю — окажется долгой и плодотворной.

Запал, с каким все это произносилось, было не главным, над чем следовало Чернышеву задумываться. Даже слова здесь не столько были важны, как само отношение Бернадота к Наполеону. Меж ними шла война. И в ней строптивый маршал ни на йоту не собирался уступать императору.

Однако можно ли поверить до конца, что это не присущая гасконцу словесная эскапада, проще говоря, пустая и хвастливая болтовня, присущая к тому же человеку, не раз убедившемуся в безнаказанности и вдобавок прочно защищенному своими, скажем, родственными связями с императорской семьей?

Эту задачу следовало теперь решить Чернышеву быстро и безошибочно. Поверить Бернадоту и всецело положиться на него или, напротив, немедленно сообщить в Петербург, чтобы там царь и канцлер Румянцев изыскали возможность помешать приходу на шведский трон Наполеонова маршала?

Мысль работала лихорадочно, ища самый верный ответ. Да, был бы Бернадот Наполеоновым ставленником, ему тотчас следовало помешать, всеми средствами воспротивиться его избранию. Но ведь предложение последовало не от Наполеона. Более того, французский император едва ли знает о приезде некоего шведского барона и о встрече его с Бернадотом.

Раздумьям Чернышева положил конец сам хозяин Ла Гранжа.

— Я совершенно уверен, — сказал он, — в том, что, если бы с просьбой по поводу меня король Швеции обратился к Наполеону, император ни за что не дал бы согласия. Но рано или поздно, я обязан сам о сделанном мне предложении сказать Бонапарту, иначе я стал бы выглядеть в его глазах заговорщиком или же просто человеком без чести и совести. Но я — и интрига? Нет уж, сия низость несвойственна моей открытой натуре!

— Однако вы, надеюсь, сделаете это не до отъезда барона Мернера из Парижа в Стокгольм? — не замедлил осведомиться Чернышев.

— Могу уверить вас в одном — сообщу императору о сделанном мне предложении до собственного отъезда в Пломбьер. А затягивать далее с поездкой на курорт я не намерен. И Дезире, и Жюли только и мечтают о том, когда они смогут насладиться отдыхом.

Не так уж прост Бернадот, чтобы позволить ныне перейти ему дорогу! Но ежели Савари или кто-то другой из соглядатаев императора пронюхают о состоявшемся разговоре, разве не использует такую возможность Наполеон, чтобы вставить своему другу-недругу палку в колеса? И не поколеблется ли в своем выборе сам барон, которому легко можно будет подкинуть что-либо, компрометирующее его кандидата?

«Ждать в сем деле, полагаясь на Провидение, ни в коем случае нельзя! — сказал себе Чернышев. — Если я определил свое отношение к происходящему, взвесил все на весах выгоды для моего отечества, я должен не мешкая приложить и свои собственные усилия к тому, чтобы укрепить решение шведского посланца.

Укрепить? Но как? Есть ли для этого средства? Стоит лишь только обозначить мне самому свое участие в сем деле, даже косвенно проявить заинтересованность в нем, как замысел воинственной шведской элиты может сорваться. Ни намеком не должна проглянуть в сем предприятии корысть русской стороны!»

Так, значит, нет способа укрепить шведский выбор, дав Мернеру понять, что он — на верном пути и сам Наполеон как бы сей выбор благословляет? Не станет же поручик, неофициальное лицо, к тому же и не посланец короля, добиваться аудиенции у французского императора. Но мнение вершителя судеб Европы ох как было бы кстати и Карлу Тринадцатому и шведскому парламенту, которому будет доверено избрание принца!

«Есть способ, который надо незамедлительно использовать. К тому же способ верный и безошибочный», — решил Чернышев.

Не избегайте делать добро другим

У самых дверей дворца Нейли Чернышев чуть не столкнулся — лоб в лоб — с гусарским капитаном.

— Ба, Канувиль! Я — в дом, а вы — из дому? Составьте же мне компанию, не убегайте. — остановил Чернышев офицера.

Гусар вызывающе смерил взглядом русского атташе и процедил сквозь зубы:

— Княгиня предпочитает принимать меня одного. К тому же свидание с женщиной — это не игра в вист, где требуются партнеры.

— О, я не знал, что вы так изощрены в игре, которая не допускает соперников. Что ж, впредь буду помнить и поступать так же, как вы, мой уважаемый индивидуалист.

— Бьюсь об заклад, что вы в этом не преуспеете, несмотря на все ваши победы у иных дам. Дама, порог которой вы спешите переступить, как вы, надеюсь, догадываетесь, уже занята.

— В таком случае мне остается лишь позавидовать вам, мой капитан, — ответил улыбкой на явную усмешку Чернышев и отдал честь гусарскому офицеру.

Полина Боргезе вошла в гостиную одетая так, будто собиралась куда-то выезжать. На ней было платье из индийского муслина на бледно-розовом чехле, на голове — перья марабу, приколотые бриллиантовым аграфом. Ее взгляд очень напоминал взгляд брата императора, когда он был чем-то раздосадован или просто недоволен.

— Вы, Северная Оса, наносите визиты без предупреждения. А что, если бы я уже успела уехать?

— Для меня бы, ваше высочество, не составило труда приехать в другой раз.

— Ну а если бы я оказалась занята? Например, от меня только что уехал мой дантист, который, как обычно, раз в неделю осматривает мои зубы.

— Я как раз вашего врача встретил в дверях — такой высокий, красивый, с гусарским ментиком на плече. Мы с ним вместе были на австрийской войне, и тогда же я составил о нем мнение как о несносном хвастуне и грубияне. В остальном же это тем не менее хороший парень.

Полина разразилась жемчужным смехом.

— Вот за что вы мне нравитесь. Оса, — из любого положения всегда готовы найти выход. А Жюля вы верно определили. Представьте, у меня ведь действительно был дантист, а в это время вваливается он, Канувиль. Входит громкий такой, бесцеремонный и ложится на кушетку со словами: «Доктор, прошу вас самым аккуратнейшим образом манипулировать своими инструментами. Зубки моей Полины — самое дорогое сокровище!» — «Ах, как вас, ваше высочество, обожает ваш муж князь Боргезе!» — восторженно воскликнул доктор, когда я его провожала до двери. Наверное, в это мгновение здорово икалось моему бывшему супругу. Вы правы: Жюль бесподобный нахал и фанфарон.

— И все же — перефразируем то, что я уже сказал: хороший парень, — улыбнулся Чернышев.

— О, вы ревнуете, моя дорогая Оса, — обняла его за плечи Полина и поцеловала в щеку. — С Жюлем я знакома задолго до вас, и это, как вы знаете, не помешало мне сблизиться с вами. Впрочем, не станем касаться соперников. Вспомните, что я вам сказала однажды: вы будете делать только то, что я пожелаю сама. А теперь, мой не менее бесцеремонный друг, за кого выдать вас, если Жюль так славно сыграл сегодня роль князя Боргезе? Знаете, это будет как на маскараде. Я так обожаю маски!

— Вообразите, ваше высочество, что перед вами — наследный принц Швеции, — принял условия игры Чернышев.

Княгиня усмехнулась, но тут же свела брови, отчего выражение лица стало еще более напоминать Наполеоново.

— Ой, не расстраивайте меня вашими неуместными шутками! Вы думаете, что меня развеселили? Напротив, заставили вернуться к самому неприятному, что я пережила в последние дни. Можете вообразить, что произошло? У шведского короля несчастье. Он обращается к императору Франции с просьбой помочь в выборе принца. Представляете, какая это удача: получить нам, Бонапартам, еще один европейский трон! Император вызывает из Касселя Жерома и предлагает ему Шведское королевство. И чем, вы думаете, отвечает на предложение непутевый братец? Отказом! Он же — король Люстиг! Ему веселее пить пиво со своими розовощекими, как вестфальская ветчина, немцами, чем отправляться куда-то в северную страну, где, говорят, нет никакого пива и к столу на обед, ужин и завтрак подают одну селедку.

— Небогатая и суровая страна. И там не так весело, — осторожно вставил Чернышев, давая княгине возможность полностью высказаться.

— Да, невеселая страна, как сказал и император. Но это же древний королевский дом, несравнимый с ветчинным королевством! Но кому этот дом должен достаться? Без трона — брат Люсьен. Но — боже! — император поставил условие: развод с простушкой Александриной Блешан. Куда там! Лучше, говорит, останусь всю жизнь частным лицом, чем изменю той, которую люблю. Кто бы из нашей семьи смог с достоинством представлять власть в любой державе, — наша третья сестра, Элиза. Но у нее свой принципат в Италии — Лукка. И как она им управляет! Ее герцогство стало государством муз и науки. Но это я так, к слову.

— И что же теперь? — Чернышев осторожно направил княгиню к главной теме.

— Что теперь? — повторила Полина. — Теперь нас, Бонапартов, ожидает самое страшное и непоправимое, что только может произойти, — мы своими руками должны будем облагодетельствовать своих врагов. Да-да! И не смотрите на меня так укоризненно, я знаю, что говорю: брат решил передать шведский трон пасынку Евгению, этим Богарне. Я знаю это от Гортензии — она-то в курсе дела. Ах, какая жалость — Каролина и Мюрат уехали в свой Неаполь! Мы бы вместе обязательно что-нибудь придумали. Ну, кому отдать целую страну, которая свалилась нам в руки, точно ее послало само небо? Хоть все бросай и поезжай сама. Но какие я стану принимать там ванны, разве что вместе с белыми медведями в Ледовитом океане, так, кажется, называется тамошнее море?

— Простите, ваше высочество, но теперь и мне не до шуток, — остановил ее Чернышев. — Вы сказали, что некому передать шведский трон? Осмелюсь заметить, что это не так. Помните, вы однажды признались мне, что есть кровная связь и есть дружба, которая ей — ровня.

В глазах Полины мелькнула внезапная радость, и она схватила гостя за руку.

— Мать Мария! Да вас послало мне само Провидение! Как же я могла забыть о Жане и Дезире? Ну да, князь Понтекорво — он же шурин Жозефа и, конечно же, нам, Бонапартам, родственник! Но как заронить эту мысль тому, от решения кого может зависеть успех? Брат не примет ничьих советов, скорее сделает наоборот.

— Полагаю, вы здесь не правы. Императору как раз будет лестно, что именно на маршала Франции, одного из лучших его сподвижников, падет выбор дружественной державы, хотя сам он в этом выборе не будет принимать никакого участия.

— Так кто же определит успех в таком случае?

— Шведская нация, ваше высочество, — сказал Чернышев. — От ее имени князь Понтекорво уже получил предложение. И сделал это специально прибывший из Стокгольма посланец — шведский офицер Мернер.

— Так что же вы мне, граф, сразу не сказали? — вспыхнула Полина. — Не наведи я вас на эту мысль, вы бы так до главного и не дошли. Или вы с этим ко мне и примчались, хитрец вы этакий?

— Осмелюсь признаться, вы правильно угадали мое намерение, — согласился Чернышев. — Не далее как вчера, перед отъездом Жана, Дезире и Испанской королевы в Пломбьер, я побывал в Ла Гранже, где от самого князя услыхал эту новость. Как я понял, прибывший офицер представляет самую могущественную в Швеции партию — блестящих гвардейских и армейских офицеров. Именно они остановили свой выбор на маршале Бернадоте, отдавая должное его доблести и благородству. Выбор, между прочим, окончательный и твердый. В этом уверен сам Жан. Но мне думается, что было бы далеко не лишним выбор самих шведов подкрепить мнением, исходящим от французской императорской семьи.

Княгиня в раздумье закусила губку и вновь сдвинула брови.

— Куда это я собралась? Ах да, хотела в Тюильри к Марии Луизе. Но нет, велю отложить, — и она схватилась за колокольчик.

— Если мне будет дозволено знать, — вкрадчиво начал Чернышев, — ваше высочество желают послать к этому шведу приглашение посетить ваше высочество нынче в вашем замке?

— Ах, что бы я делала без таких верных и умных друзей, как вы! — склонилась она к нему и на сей раз поцеловала в губы, как делала уже не раз здесь ночами. — Теперь я знаю, что вы — подлинный друг Жана и, конечно же, мой друг. Я приму этого шведа. А кто и что он?

— Барон. Я навел уже о нем справки. Вот вам название отеля, где он поселился, и его имя и звание.

— Хм, барон? — игриво повторила Полина. — Немецкий барон, кажется, у меня уже был. А вот что касается шведской знати… — Ну что ж, может быть, и он удостоится чести пополнить мою интимную коллекцию. Он, как и вы, — с севера. Но не печальтесь, мой друг, вы из северян были у меня все-таки первым.

— Надеюсь, первым и останусь? — в тоне игры подхватил Чернышев.

— А Жюль Канувиль, вы его не боитесь? — улыбнулась Полина.

— Он не в счет, поскольку ваш же соотечественник. К тому же что может произойти между нами? Только новая франко-русская война, — засмеялся Чернышев. — Но до нее, полагаю, еще далеко.

Тот самый Жомини

Как только Чернышев в начале восемьсот десятого года появился в Париже в новой должности постоянного представителя российского императора при императоре французском, Наполеон через Савари приказал в обязательном порядке принимать его в домах самой высшей знати.

Круг лиц, до которых относился сей рескрипт, начинался с членов императорской семьи, маршалов и министров и завершался генералами и видными чиновниками различных департаментов и ведомств.

Жест этот означал: несмотря на то, что император Франции породнился с империей австрийской, его союз с Россией неколебим и тверд. И как доказательство сего — почет и подчеркнутое внимание к посланцу и «интимному другу императора Александра», как определил Чернышева сам Наполеон.

Вот почему нашего героя в понедельник, например, могли видеть в салоне Наполеоновой сестры, во вторник — у Талейрана или начальника штаба Великой армии Бертье, в среду, положим, у известного маршала или генерала, в четверг или пятницу — у заезжего короля или герцога какой-либо вассальной державы.

После же пожара у Шварценберга, где так мужественно и благородно проявил себя флигель-адъютант русского царя, Чернышев, что называется, оказался в Париже подлинно нарасхват.

Не только именитые особы угощали им друг друга, но люди, имевшие о нем еще недавно весьма поверхностное представление, раскидывали сети, чтобы любыми средствами заполучить к себе на вечер высокопоставленного гостя, друга сразу двух императоров.

Зато уж те, с кем хотя бы однажды пересеклась его судьба, с гордостью числили его среди самых обожаемых и близких друзей.

Нет, то не о княгине Боргезе. Она, как понимает читатель, особая статья. Речь, допустим, о доме маршала Мишеля Нея. Надеемся, что читатель не забыл, как отважный русский атлет, прижимая к груди пребывавшую в обмороке мадам Ней, выносил ее из огненного ала.

Отныне Аглая Ней называла Чернышева не иначе как своим спасителем и ангелом. Потому, как только вернулся из-за Пиренеев ее супруг, не проходило и недели, чтобы русский гость не был главным украшением званых неевых обедов.

Для нас же важно отмстить другое: здесь, у маршала, наш герой впервые познакомился и коротко сошелся с подвижным, как ртуть, ироничным и не лезущим в карман за острым словом тридцатилетним полковником Жомини.

Да-да, тем самым военным историком и писателем Антуаном Генрихом Жомини, сочинения которого в свое время так поразили Чернышева и с которым он давно уже мечтал войти в тесные сношения.

Командующий шестым корпусом Великой армии маршал Ней и начальник штаба этого корпуса полковник Жомини оказались давними друзьями. Вернее сказать, маршал Ней был первым, кто некогда открыл в еще совсем молодом офицере-швейцарце, добровольно вступившем во французскую службу, знатока военной науки.

Однако об этом лучше по порядку, как сам новый знакомый поведал о себе Чернышеву — в первый же вечер, когда они сошлись за столом у Неев.

— Говорите, в восторге от моих сочинений? — пытливо заглядывая в глаза Чернышеву, переспросил Жомини и вдруг рассмеялся. — А я, представьте, первый свой труд не мог напечатать в течение нескольких лет! И знаете, к кому бросился за содействием? Был такой поверенный в делах русской миссии в Париже Убри. Я пришел к нему и говорю: хотел бы посвятить свое сочинение о военной науке императору Александру и поступить в русскую службу. И представьте, что услышал в ответ: «Вы нас, вероятно, считаете варварами, если полагаете, что в ваши юные лета вы уже можете учить наших генералов военному искусству». А было мне, кстати, тогда столько же, сколько вам, — лет двадцать пять.


Чуть ли не с отрочества сын мэра швейцарского городка Пайерна стал бредить военной карьерой. Но страна, где он родился и жил, не имела армии. Война гремела где-то по ту сторону гор, на равнинах галльских и прусских. Лишь отголоски сражений достигали его отчего дома.

Солдаты Бонапарта прошли через швейцарские мирные кантоны, как иголка сквозь сукно, направляясь в сторону Австрии и Италии. В Швейцарии стали создаваться батальоны милиции, один из которых взялся собрать юный Антуан, до этого начавший служить биржевым маклером.

— Меж тем книги, которые я глотал пачками с самого детства, возбудили во мне такое страстное стремление стать великим вождем ратных легионов, что я ничего не смог с собою поделать, — охотно вспоминал о начале своего пути Жомини. — Так я поступил во французскую армию и, представьте, был зачислен адъютантом к Нею. Вероятно, виновниками взлета моей карьеры оказались все те же книги — из них-то я кое-что уже знал о великих полководцах древности.

Незадолго до Аустерлица Ней в награду за военную сметку и личную храбрость послал молодого офицера к Наполеону с донесением об окружении целой австрийской армии под командованием генерала Мака. То было триумфом Нея и Ланна, почти без кровопролития победивших многотысячного неприятеля и склонивших его к капитуляции.

Вместе с донесением о победе адъютант маршала осмелился представить императору свою рукопись под названием «Трактат о больших военных операциях», только что законченную в промежутках между боями.

— Еще говорят, что наш век не идет вперед! — сказал Наполеон своему адъютанту герцогу Бассано, познакомившись с трактатом. — Вот вам молодой офицер, да еще и швейцарец, излагает такие веши, каких я никогда не слыхал от наших ученых мужей и которые вряд ли поймет иной генерал.

К Нею Жомини вернулся в чине полковника и вскоре был назначен начальником штаба корпуса.

Непревзойденный талант объявился у швейцарца. Многие генералы, закончившее в свое время офицерские школы и накопившие немалый опыт войны, и впрямь оказались не в состоянии овладеть тем, чем обладал этот самоучка — даром предвидения, так необходимым в военном искусстве.

Даже самого Наполеона сей самородок однажды вверг в изумление. Дело было так. За месяц до войны с Пруссией Жомини передал императору записку, в которой изложил три варианта поведения неприятеля и высказал совет, как поступать в этих случаях французам. Наполеон одобрил выводы и приказал полковнику, сдав на время свои обязанности по корпусу, прибыть в его, императора, распоряжение.

Жомини сказал тогда Наполеону:

— Если мне будет позволено воспользоваться четырехдневной отлучкой, то я нагоню ваше величество в Бамберге.

При слове «Бамберг» Наполеон побледнел.

— Кто вам сказал, что я буду в Бамберге?

— Карта, ваше величество, карта Германии.

— Как карта? На ней сотни разных дорог, кроме бамбергской.

— Да, сир. Но всего вероятнее, что ваше величество употребите против левого фланга пруссаков тот маневр, который был использован в австрийской войне при движении на Донауверт против правого фланга Мака, и на Сен-Бернар против Меласа. При том же нет иного пути, как через Бамберг на Геру.

— Хорошо, — сказал, удивленный император, — я действительно намерился следовать в Бамберг. Будьте там ровно через четыре дня. Но не говорите о моем маршруте никому, даже Бертье: никто не должен знать о моем замысле.


— Так что же, мой друг, вас все-таки восхитило в моих печатных трудах? — продолжил через несколько дней разговор с юным военным атташе знаменитый ученый уже в своем доме, в небольшой комнатке, служившей ему кабинетом. — Лелеете мечту стать генералом и заранее познать науку побеждать? Что ж, у вас были свои гении. Например, Суворов. Да вот беда — никто из великих полководцев не умудрился оставить по себе полного и цельного описания хотя бы собственных побед! Не взялся пока за это и Наполеон. Вот почему приходится таким, как я, восполнять их пробелы. Ваше же стремление — похвально. Офицер, который тщится изучить опыт передовой военной державы, делает свое пребывание в столице чужого государства не праздным, а в высшей степени полезным и лично для себя, и в первую очередь для страны, которой служит.

Так, без лишних церемоний, определил интерес к своей особе военный писатель, и Чернышеву ничего не оставалось, как развести руками и сердечно поблагодарить.

— В таком случае, будущий генерал, извольте угадать, как удалось мне, лично не выигравшему ни единого сражения, проникнуть в святая святых военного искусства?

Взгляд угольно сверкавших глаз был ироничен. В руке, унизанной перстнем, рюмка с густым ликером в блестках солнечных лучей походила на волшебный сосуд с магическим зельем. И сам историк в своем кабинете, заваленном древними фолиантами и кипами всевозможных штабных бумаг, выглядел чародеем, которому доступны тайны, не подвластные простым смертным.

— Вероятно, вы овладели каким-нибудь петушиным слотом. Оно и помогло вам, как сказочным ключиком, открыть заветную тайну, — улыбнулся Чернышев.

— Вы угадали, мой друг. Я вывел удивительный закон, объяснивший мне многое — закон победы! Да, общее для всех войн и полководцев всех времен правило, которое одно только и ведет к виктории. И правило это — на редкость простое. Если хочешь одолеть врага, бросай в решающее место основную массу войск, охватывай противника с флангов. А когда фронт неприятеля растянут, бей по главным его силам, чтобы их расчленить и уничтожить порознь.

— Так это же излюбленный прием Наполеона! — воскликнул Чернышев.

— Естественно, мой друг. И я не сомневаюсь, что вы его познали, когда находились бок о бок с великим полководцем в австрийской войне. И у Наполеона, скажем так, от вас не было никаких секретов. Так ведь? А в свое время за разглашение сих тайн я чуть ли не поплатился.

И Жомини, усмехаясь, поведал, как Наполеон приказал однажды министру полиции Савари запретить печатание его трудов.

— Догадываетесь, почему? — засмеялся писатель. — Чтобы не разглашать секретов. А то, заявил Наполеон, все станут поступать, как я, и начнут одерживать надо мною верх.

Ликер так и остался нетронутым в рюмках, а Жомини хлопнул себя по лбу и еще пуще рассмеялся.

— Как до подобной, простите, глупости мог додуматься гений? Секреты, тайны, которыми якобы могут воспользоваться недруги! Да к сим тайнам надо еще иметь голову Наполеона!

— Искусство полководца, — подхватил мысль ученого Чернышев, — это как стрельба из пистолета: каждый вроде бы в состоянии нажать курок и произвести выстрел, но не каждому дано точно попасть в цель.

— Вот-вот, мой друг, замечательные слова! — воскликнул Жомини. — Закон, о котором я говорил, честно говоря, никакая вовсе не тайна. Сколько тысячелетий люди воюют и всегда побеждают именно превосходством в силе, внезапностью ударов, умением окружить, охватить противника с боков и с тылу. А как же иначе? Да все дело в том, когда и где применить тот или иной вроде бы всем известный маневр! А это доступно лишь подлинному вождю рати!

— Иначе получалось бы так, — дополнил Чернышев, — достаточно первому попавшемуся человеку усвоить определенный набор приемов — и виктория у него, как говорится, уже в кармане. Нет, побеждают не догмы и схемы, а умение из сотен вариантов сыскать в данном случае тот единственный, который и приведет армию к победе.

— Вы талантливый ученик, месье Чернышев. Если будете постигать военную науку с такой же, как теперь, скоростью, очень скоро ваши плечи украсят генеральские эполеты. Впрочем, тупицам всегда быстрее дают чины. Они берут не талантом и знаниями, а тем, что собираются, как волки в стаю, и грызут тех, кто их умнее и способнее.

Оказалось, что его, писателя, стали упрекать в том, что он-де навязывает в военном искусстве лишь мертвые схемы и шаблонные приемы.

— Я никому и ничего не навязываю, только разбираю те сражения, которые вошли в историю. А уж задача читателя приложить к моему изложению свою голову. Ну а у кого ее нет, тут уж не моя вина! — усмехнулся ученый. — Природный гений, вероятно, во многих случаях своими непосредственными действиями может превзойти любую теорию. Однако же знакомство с опытом предшествующим его лишь несказанно обогатит. Потому для острого и пытливого ума, желающего учиться, мои описания — толчок для собственных размышлений. Вот почему в конечном итоге Наполеон приказал печатать мои трактаты и учить по ним будущих офицеров. Он, прирожденный гений, добившийся всего собственным умом, тем не менее одним из первых понял, что хотя часто преуспевает в силу умения, все-таки лишь соединение знания и мастерства создает более совершенного человека. В нашем случае — военного гения.

Да, война была искусством. И учиться этому искусству, как любому другому, следовало постоянно, если сам полагаешь, что истинное твое призвание — ратная судьба.

Что же могло быть счастливее для нашего героя, который и сам, как Жомини, с ранних лет мечтал посвятить себя армейской службе, чем встреча с таким блестяще одаренным человеком! Потому беседы с Жомини, чем дальше, тем больше становились для Чернышева моментами наивысшего наслаждения, когда оба — учитель и ученик — ощущали в себе прилив вдохновения и радости сотворчества.

Однако как бы отвлеченный, философический разговор, который они вели, был только частью их бесед. А как все вдруг озарялось неожиданно ярким светом, когда острая и беспощадная мысль мэтра вдруг касалась события, над которым сам не раз размышлял, но главного будто и не углядел!

Да вот, к примеру, война восемьсот седьмого года в Пруссии, когда оба они, нынешние собеседники, были ее непосредственными участниками. Конечно, находясь в противоположных лагерях. Известно, что в баталиях тех победило французское оружие. Но могла ли та война по своим результатам оказаться иной?

— Естественно, силы русской, австрийской и прусской армий вместе превосходили мощь Наполеоновых войск, — пожал плечами ученик. — И если бы появилось более слада и взаимодействия…

— Это, дорогой друг, гадание на кофейной гуще. Нам же потребен точный ответ: кто, где, когда упустил возможную победу.

Выходило, Жомини давно нашел ответ, и не путем предположения, а сопоставляя шаг за шагом весь ход кампании. Потому с такой непререкаемой ясностью он и мог предложить свое решение.

— Итак, возвратимся мысленно на три года назад, — завертел рукою с перстнем ножку рюмочки, на дне которой — зеленый волшебный огонь. — Зима. Прусская армия разбита. Берлин пал. Наполеон перешел Вислу и рискнул продолжать движение к Кенигсбергу, имея в тылу Австрию, а перед собою — всю мощь России. Что предпринял бы в подобной ситуации сам Наполеон, поменяйся он ролями с той же Австрией?

Колкий взгляд насмешливо-ироничных глаз вопрошающе уставился на нашего героя. Чернышев всей пятерней взлохматил курчавый чуб, монгольские глаза прищурились, словно отыскивали в изумрудном огне напитка, разлитого в хрустальные рюмки, единственный безошибочный ответ.

— Наверное, полководец нанес бы стремительный удар по тылам войск, голова которых оказалась далеко от родимой Франции, аж на границе с Россией, — высказал он догадку.

— И какими же силами? — теперь прищурился мэтр.

— Достаточными, вероятно, чтобы произвести панику.

— А вот и не о панике речь — о полном и сокрушительном разгроме! Наполеон, имея дело с армией, далеко отошедшей от своей страны и растянувшейся по всей Европе, наверняка двинулся бы всеми своими силами в середину этой массы, иными словами, на Одер, дезорганизовал коммуникации, по которым шло снабжение войск, и стал бить бы в хвост и в голову неприятеля почем зря.

— Иными словами, полководец применил бы закон победы, о котором мы не раз с вами толковали? — обрадованно отозвался Чернышев.

— Вот именно! — воскликнул мэтр. — Прием мертв, маневр действительно ничего не стоящий шаблон, если не знать совершенно точно, когда и где его применить. Тут же была ситуация, в которой все говорило за успех. Поступи так Австрия, и я уверяю вас — со всемогуществом Наполеона было бы покончено навсегда. Его армия смогла бы считать себя счастливой, если бы ей удалось хотя бы половинным числом пробиться назад, к Рейну. А все данные заставляют полагать, что ей этого бы не удалось сделать.

Чернышев мысленно представил себе карту Европы, окинул взглядом пространство от Вислы к Одеру и от него к Рейну и границам Франции и понял: победа действительно была в руках коалиции, и Австрии после Аустерлица не пришлось бы второй раз терпеть позор поражения.

— А что же Австрия? — как бы угадал Жомини мысли Чернышева. — Она, имея к тому времени более ста тысяч прекрасного войска, лелеет мечту гада через два увеличить свою армию тысяч до трехсот и вот тогда… Но «тогда» в той кампании уже не оказалось ни для нее, ни для ее союзницы России. Хотя вы, русские, дрались и под Аустерлицем, и потом в Восточной Пруссии как настоящие храбрецы. Но никакое мужество, друг мой, не заменит умения грамотно воевать.

Ну хорошо — без тактики и стратегии не добиться победы. Но что же случилось в Испании с маршалами и самим великим полководцем, виртуозно владеющим искусством войны?

Павел Осипович Моренгейм, отправленный Репниным в Мадрид, сообщал: «Присоединение Испании к Франции в настоящее время почти наверняка вызвало бы еще больший размах повстанческого движения, которое в этом случае усилилось бы благодаря присоединению к нему всех тех, кого ни интересы, ни необходимость не связывали бы больше с партией кораля…»

Дала сбой и военная, и политическая стратегия Наполеона. Почему?

Маршал Ней, с которым не раз Чернышев заводил разговор об Испании, давал на удивление простое объяснение:

— Солдаты моего корпуса сражались, как львы. Вот если бы и другие так отчаянно дрались…

Увы, недалеко от «храбрейшего из храбрых» ушел и Наполеон. В разговорах с Чернышевым он не раз заявлял:

— В Испании не достает главного движителя событий. Каждый из моих маршалов хочет действовать там независимо. Только мое присутствие могло бы разрешить затянувшийся конфликт. Но у меня заняты руки здесь…

Лишь Жомини давал ответ, приближающийся к истине:

— До сих пор в Европе воевали армии против армий. В Пиренеях впервые — армия против народа.

Это знал и сам Чернышев. Но то, что однажды произнес Жомини, заставило задуматься:

— Приезд Наполеона в Испанию, конечно, на какое-то время может изменить положение: найдутся людские резервы, улучшится снабжение войск. Окончательной же победы все равно не будет. И знаете, почему? Наполеону уже испанская война не нужна. Ему нужна новая — молниеносная и с победою наверняка. Здесь же — дохлое дело, на котором не получишь ни военных, ни политических лавров. Посему — пусть, дескать, там тлеют тихонечко угли, подернутые золой. Может, и само со временем погаснет. А вот новой грандиозной войне, которая поднимет престиж полководца и славу нации, — все внимание… Впрочем, будущее — предмет не моих исследований, а скорее гадалок и прорицателей.

И, внимательно глянув на Чернышева, словно заглянул в душу:

— А может, сии угадывания — по вашей части, мой русский друг?

Так длился «роман» двух персон, внезапно и остро проявивших приязнь и симпатию друг к другу. И, как во всяком романе, наступила пора, когда сказалась необходимость объясниться.

— Я подал в отставку. Совсем, прочь из французской армии! — огорошил однажды Чернышева Жомини.

Произошло же с ним невероятное, чего никак нельзя было даже предположить. Кто-то из завистников донес маршалу Нею, что начальник штаба корпуса якобы все победы в кампаниях в Австрии, Пруссии и Испании приписывает в частных разговорах исключительно себе, командующего же Нея выставляет бездарным ничтожеством.

Так, вероятно, ловко оказалась закрученной сплетня, что оба, оскорбившись, один — будто бы предательством и непорядочностью, второй — недоверием и способностью верную дружбу предпочесть наглой клевете, иного выхода, как разойтись, увы, не нашли.

Рыжий Мишель вспыхивал как спичка. Читатель, наверное, помнит, как между ним и русским послом Толстым едва не состоялась дуэль. Может быть, он, как и в том случае, вскоре отошел бы. Однако и Жомини оказался из драчливых. Словом, о примирении никто из них не захотел и слушать.

— Ах, если бы в начале моей карьеры вместо заносчивого тупицы Убри оказались вы, мой друг! — в сердцах произнес Жомини.

— Поступили бы в русскую службу? — Чернышев еще не знал, к чему склонится сей разговор.

— Если у вас в России имеется хотя бы десяток таких офицеров, как вы, которым я настоятельно необходим, — непременно.

— Ошибку исправить никогда не поздно. Вы — не француз, и ваш переход на службу в другую армию и другую страну ни в коей мере не измена, — рассудил Чернышев.

— Э, надо говорить с Куракиным, этой, простите, куклой в камзоле, на котором золотых побрякушек, верно, на целых десять пудов, — махнул рукой в сердцах Жомини. — Хватит мне и здешних, парижских чиновников.

— А вы положитесь на меня. Зачем вам князь? Все решится через меня, — неожиданно произнес Чернышев, еще до конца сам не понимая, насколько серьезен их разговор.

— Простите, я не ослышался? Вы предлагаете… — спросил Жомини.

— Говорю с вами вполне официально, — возразил Чернышев. — Днями предполагается мой отъезд в Петербург, где я буду у государя, которого тотчас уведомлю о нашем разговоре. Уверен, вам будет предложено звание генерала и должность в военном министерстве, которая давала бы вам возможность заниматься тем, чему вы посвятили себя. Иначе говоря, заниматься военной наукой.

За стеклами шкафчика, как давеча, стоял штоф. Рука Жомини потянулась к рюмкам, чтобы их наполнить, но тут же опустилась.

— Не станем предвосхищать события. Вес будет зависеть от того, как решит ваш государь. Я свободный гражданин свободной страны и не стану испрашивать милости даже у самого Господа. Но если бы ваша страна и ваш государь оказали мне честь, я служил бы вам достойно и, смею надеяться, с несомненною пользой.

Мужской разговор в дамском обществе

«И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: «черт побери все!» — его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудесное? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мелькании, где не успевает означиться пропадающий предмет, только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны. Эх тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи…»

Да, какой же русский не любит быстрой езды?

Эго будет сказано потом. Когда? Да, верно, лет тридцать спустя. В ту самую пору, когда наш герой — хотя сии слова будут написаны великим классиком нашим не о нем, — в чинах недосягаемо высоких, да не на тройке вовсе, скорее восьмериком будет нестись из одного края России в другой, а впереди, по бокам и сзади него — конвой лихих удальцов-молодцов уланов и казаков.

Но — стоп! — не станем залетать вперед, даже ежели тройка, которая мчит нашего героя теперь, — и впрямь птица-тройка.

Пока версты, которые проносятся мимо возка флигель-адъютанта, — не версты российские, а сначала — французские да немецкие, а вот уже за схваченной льдом Вислой — польские. И только за ними откроется Россия, что ровнем-гладнем разметнулась на полсвета.

Однако, лишь миновав Варшаву, тройка замедляет свой бег. Надо поворачивать строго на север, как уже без счету торил он здесь свой путь. Но черт побери, разве провалится мир или вовсе небо упадет на землю, коли сделает он крюк и завернет на часок-другой в местечко, куда его давно уже приглашали?

— Трогай! Па-а-шел!

И вот на пологом холме прямо перед путником — темная громада старинного замка, за которым костел. А далее, уже внизу — россыпь каменных и деревянных, поставленных улицами, домов. Бяла Подляска. Основанный вроде в незапамятные времена князьями Радзивиллами городок.

По устланной ковром лестнице — наверх. Высокая, с массивной мебелью гостиная. Со стен смотрят древние, словно взгляд их пронизывает тьму веков, лики. Основателей и продолжателей одной из самых известных литовско-польских фамилий, сподвижников королей Речи Посполитой — князей Радзивиллов.

— О, дорогой наш соотечественник! Наконец-то вы, граф, соизволили посетить нас в кромешном нашем уголке. Я очень этому рада.

Приятный знакомый голос заставил Чернышева оборотиться от полотен. В дверях показалась она, Теофила Радзивилл, еще более восхитительная, чем запечатлелась в его сознании с того памятного летнего дня на балу в австрийском посольстве в Париже. На сей раз княгиня была не в белом, а в темном платье, пепельные волосы были забраны сзади в тугой узел, светлые глаза спокойно и умно глядели из-под высокого чистого лба и губы улыбались едва заметной улыбкой. Ото всей ее фигуры веяло достоинством и вместе с тем мягкой и ласковой приветливостью.

Чернышев поднес к губам ее руку, и в груди его вспыхнуло чувство восторга и восхищения, которое давно уже не посещало его, несмотря на встречи со множеством первых красавиц Парижа и Петербурга.

Княгиня тотчас перехватила его возбужденный взгляд и поспешила заметить:

— Как жаль, что вы не остановитесь у нас хотя бы на несколько дней! Князь Доминик не далее как вчера отправился на охоту в Беловежье. Но если бы ведал о вашем приезде, непременно бы остался и вас никуда бы не отпустил.

— Для меня счастье увидеть вас, — словно не замечая того, о чем говорили ее слова, произнес Чернышев. — Однако я проездом. Я должен был после Варшавы повернуть к Кенигсбергу, но давнее мое обещание посетить вас заставило на несколько часов прервать мою фельдъегерскую гонку.

— О, вы проведете эти часы без сожаления о том, что нарушили свое предписание! — с легким волнением в голосе, безусловно, передавшимся ей от гостя, возразила княгиня.

«Господи, как озарилось его лицо», — заметила она, когда вслед за ее приветливыми словами гувернантка и кормилица ввели милых, как куколки, двух детей.

— Обе девочки? — склонил он колена, чтобы обласкать двух одетых в одинаковые платьица, из-под которых виднелись кружевные панталончики, ангелочков.

— Младшая — Стефания. Ей годик, и она только третьего дня как сделала свои первые шажки, — склонилась к детям рядом с гостем княгиня. — Старший же — Александр. Ваш тезка — так это по-русски?

Чернышев нежно привлек к себе девочку, а потом мальчика, поцеловав их в лобики, и оборотил свое просиявшее лицо к их юной маме:

— Вы счастливая, княгиня! И я, поверите ли, вероятно, впервые здесь, в вашем замке, ощутил светлую зависть к тому, что вам дал Господь Бог, — радость каждый день быть рядом с такими прелестными существами.

— Вы говорите от чистого сердца? — Нежные щеки княгини вспыхнули пунцовым румянцем.

— Никогда и ничто иное в мире меня так не волновало до глубины души, как вид сей божественной троицы — вы и оба ваших ангела, — произнес Чернышев, чувствуя, как его горло перехватывает спазм.

Взгляд княгини встретился с его взором, и она опустила глаза, чувствуя прилив теплой волны, вновь охватившей ее щеки и лоб.

Кроме детей, в доме еще жила мать княгини — графиня Моравская, носившая, как и ее дочь, имя Теофила. Выйдя к столу, она приятно поразила нашего героя моложавостью и живостью характера, хотя возраст ее, вероятно, приближался к пятидесяти годам. На графине была широкая черная бархатная мантилья, выигрышно оттенявшая природную, как и у дочери, белизну ее лица.

Здесь, за обедом, Чернышев узнал удивившую его деталь. Оказалось, что Теофила Моравская — урожденная княжна Радзивилл, ибо доводилась родной сестрой отцу Доминика — Иерониму. Посему и Бяла Подляска, и Несвиж, и десятки других владений в бывшей Речи Посполитой были и ее родовыми местами. Хотя формальным владельцем их ныне значился ее племянник, муж ее дочери Доминик Радзивилл. Все имущество рода к нему перешло от его дяди, старшего брата его отца и Теофилы Моравской — Кароля, воеводы Виленского.

Выходило, отметил про себя Чернышев, Теофила-младшая убежала от своего жениха к кузену. Их чувства друг к другу, видимо, возникли еще с детства, когда они, двоюродные, считались как бы одной семьей. А может, то была обычная привычка родственников-друзей, заменившая любовь? Вряд ли. Простая привязанность не вызвала бы с обеих сторон поступка, требовавшего решительности. Чтобы соединить свои жизни, им необходимо было расторгнуть предыдущие браки. Ей — с неким Старженским, с которым она, собственно говоря, и не жила вовсе, ему — с Эльжбетой Мнишек, которая долго не давала развода.

Первенец молодых Радзивиллов, Александр, родившийся в Вене еще до брака, по австрийским законам получил фамилию отца. Российские же порядки отказывали ему в праве на наследство. Таким образом, наследницей пока считалась годовалая Стефания, родившаяся также в скитаниях, но на сей раз в Париже.

«Романтическая история?» — припомнился рассказ Меттерниха, познакомившего Чернышева с Радзивиллами. Скорее подвиг, потребовавший от молодой женщины всех ее духовных сил. Потому, когда за обедом Теофила-младшая вновь заговорила о том, как жаль, что Доминик и их гость разминулись в дороге и Чернышеву теперь приходится разделять не мужскую, достойную боевого офицера компанию, а пребывать в обществе лишь двух женщин, Чернышев не мог не выразить свое преклонение перед княгиней:

— Напротив, общество такой дамы дарит мне двойное наслаждение. Я вижу в вас воплощение невыразимой нежности и вместе с тем — поразительной воли и самоотверженности, которые могли бы составить честь иному мужчине.

В ответ княгиня улыбнулась.

— О, нет, граф, вы приписываете мне достоинства, которых я, увы, лишена, — непритворно произнесла она. — Но если вам так уж непременно хочется видеть в компании отважную и решительную женщину, то она перед вами. Это моя мама.

Чернышев оборотился к графине и несколько конфузливо проговорил:

— Простите мою бестактность, милая графиня. Вы так очаровательны и женственно милы, что иные качества в вас были бы излишни.

— Охотно прощаю вас, граф, — улыбнулась графиня, давая понять, что слова Чернышева ей очень приятны.

— И напрасно, мама, вы стараетесь уверить нашего гостя в том, что вы — всего лишь очаровательная и милая дама, — вполне серьезно обиделась Теофила-младшая. — Вы — одна из тех, кто не с чужих слов знает, что такое сражение за свободу. В боях вы были солдатом. В огне и пороховом дыму рядом с моим папа, офицером армии Костюшки, вы делили все тяготы наравне с закаленными жолнежами. Разве не так?

И на сей раз Чернышев не скрыл удивления. Впрочем, он знал, что на польской земле вряд ли найдется семья, которая не помнила бы о жестокой поре войны, опалившей этот край. Прошло всего пятнадцать лет, как в Варшаве замолкли последние бои. Польша с тех пор перестала существовать. Это был последний ее раздел. Но еще до последнего передела дважды польские земли отходили к более сильным ее соседям — Австрии, Пруссии и России.

Но то, что считалось поражением в глазах соседей, для поляков было памятью об их несломленном мужестве и отваге, надеждой на то, что Речь Посполитая — былое государство польское, воскреснет и возродится.

Как уголья под остывшей золой, вера эта жила в душе, наверное, каждого — от мала до велика. И в любой семье, как в этой, сидевшей с ним, еще здравствовали живые герои тех битв.

Что делала она, молодая женщина, у которой уже была восьмилетняя дочь, на улицах истекавшей кровью Варшавы? Выносила из-под обстрела раненых, перевязывала, ухаживала за ними. И когда они, разбитые, отступали, спасая себя, терпела, как любой жолнеж, все лишения походной жизни.

В те дни, которые помнила графиня Моравская, Чернышеву едва ли минуло десять лет. Потому он мог открыто смотреть в глаза женщины, видевшие кровь и смерть, которые приносили на берега Вислы вместе с австрийцами и пруссаками и русские войска. Но кем могут оказаться они, сидящие сейчас мирно за столом, если пламя распри вновь опалит русских и поляков?

По окончании трапезы графиня предложила Чернышеву пройти на ее половину, поскольку ее дочери предстояло заняться детьми.

— Моя дочь передавала мне, что вы, граф, в совершенном очаровании от Наполеона. — Движением руки Моравская указала в собственной гостиной место на уютном пуфе рядом с собою. Сама же села в кресло и взяла с маленького столика спицы и начатое вязание.

— Я провел в Австрии возле великого полководца почти всю войну, — повторил гость те же слова, что когда-то в Париже сказал молодым Радзивиллам. Однако теперь не с расчетом придать себе вес и сбить спесь с несколько фатоватого князя, а с интонацией совершенно спокойной и дружеской. — Сие почитаю за превеликое счастье. Я ведь военный. А что может быть большей удачей в жизни для офицера, чем оказаться если и не первым, в силу, скажем, таланта, но все-таки учеником виднейшего полководца?

— Ну это вы, граф, намеренно себя принижаете! — Глаза графини, такие же светлые, как и у дочери, были располагающе приветливы. — Что значит «не первым»? Как раз о вас в Париже говорят, что именно вы изо всех иностранцев самая приближенная к французскому императору персона. Многие мечтают о подобной чести.

— Честь, несомненно, огромная, вы правы, ваше сиятельство, — слегка поклонился Чернышев. — Однако в своем положении я усматриваю прежде всего свой служебный долг — быть аккредитованным моим государем при его величестве императоре французском.

— Великий человек, которому мы, поляки, обязаны всем! — произнесла она, и, как показалось Чернышеву, в глазах ее появились слезы умиления. — Это он вдохнул в нас надежду и сделал так, что поляки снова почувствовали себя единой нацией.

«О каком единстве можно говорить?» — готов был задать вопрос Чернышев, но остановил себя, чтобы не оскорбить гордость женщины, годившейся ему в матери. Да, о какой единой нации речь, если большая часть бывших польских земель — в пределах России, иные же воеводства — по-прежнему под властью Австрии и Пруссии? И лишь в середине бывшей Речи Посполитой, когда-то простиравшейся только на востоке до Киева и Смоленска, — небольшое герцогство Варшавское. И то сие подобие государства — под рукой короля Саксонии и под верховным протекторатом Франции.

Однако Теофила Моравская предвосхитила резюме Чернышева.

— Третий и последний раздел Польши, совершенный по воле российской императрицы Екатерины Второй в семьсот девяносто пятом году, бесспорно, разметал нашу нацию. Однако кто же собрал нас вновь под польские знамена? Именно Наполеон. Он разрешил Яну Домбровскому в составе французской армии сформировать два польских легиона. И боевой дух вновь позволил нашему белому орлу расправить свои крылья.

— Все так. Только где и за что сражались ваши славные легионеры? — решился спросить гость. — Они обагряли кровью камни Италии, которую генерал Бонапарт подчинял французской короне.

— Да, но именно этой кровью поляки купили себе право создать Варшавское герцогство, — воскликнула графиня.

В памяти Чернышева возник Тильзит и слова Наполеона: «Река Висла отныне станет границей между Россией и Францией!» Это было намерение стереть с лица земли Пруссию и никогда не воскрешать уже до этого расчлененную Польшу. Но русский царь не захотел стать виновником еще одной величайшей несправедливости. «Я не намерен строить благополучие своей империи на несчастьи других народов», — отверг он предложение Наполеона. Французскому императору ничего другого не оставалось, как принять мину миротворца — из земель по Висле, которые Наполеон намеревался безжалостно разделить, он создал Варшавское герцогство — государство далеко не самостоятельное, скорее декоративное.

Чтобы напомнить графине все, что произошло на берегу Немана более трех лет назад, Чернышеву ничего иного не оставалось, как высказать свои рассуждения вслух. Графиня тотчас возразила:

— А разве ваш царь поступает великодушнее, числя восточные земли Польши вовсе в составе своей империи? В Варшавском герцогстве — собственная конституция, национальные учреждения, язык. Вильна же, Волынь, наши родовые Несвиж и Мир и все, что к западу от Минска, что было исконной частью Речи Посполитой, — ныне русские губернии, в которых умирает наш язык, где рекрутов-поляков ставят под знамена с ненавистным двуглавым орлом.

— В годы своей юности наш государь дал своему другу Адаму Чарторижскому слово — вернуть полякам полную свободу, возродить их как нацию, — сказал Чернышев. — И царь обязательно исполнит свою клятву.

При упоминании имени Чарторижского лицо графини пошло пятнами, глаза наполнились густой синевой.

— Не говорите при мне о Чарторижских! Родственники последнего польского короля Станислава Августа, низложенного вашей Екатериной, они оказались предателями нашего общего дела. Разве не они как последние холопы пошли в услужение к императрице, которая лишила их родины? Только племянник короля Юзеф Понятовский, как и десятки истинных сынов своей отчизны, оказался верен долгу и чести. Князь Понятовский, как вам известно, ныне военный министр Варшавского герцогства. И я, урожденная княжна Радзивилл, горжусь, что мой муж граф Кароль Моравский — генерал его службы.

— Простите, но мне кажется, что все упования ваши — на будущую из-за Польши войну между Россией и Францией? — спросил Чернышев и заметил, как вновь запылали щеки графини и она опустила вниз голову. — Поверьте, я сочувствую тому, что переживают многие и многие поляки. И — хочу еще раз засвидетельствовать как солдат — преклоняюсь перед вашим, графиня, далеко не женским мужеством и вашей горячей любовью к отчизне. Но намерен в то же время без обиняков вас спросить: неужели вы хотели бы видеть, как ваши прелестные внуки, которых и я сразу же полюбил, как только их давеча увидел, испытали все то, что выпало на вашу долю?

Жар уже схлынул с лица графини, и она снова подняла на гостя свои прекрасные глаза.

— А существует для нас, поляков, иной путь, чтоб обрести свободу и независимость?

— Я бы мог его предложить, — без тени менторства, совершенно дружелюбно произнес Чернышев. — Но выбирать самим вам, полякам — оставаться на крохотном земельном пространстве вдоль Вислы и быть придатком чьих-то чужих империй или прирасти землями с востока и стать вновь великим королевством польским под защитой единокровного братского славянского народа и царя русского. Только, ради Бога, не отвечайте мне теперь же вашим решительным «нет». Это вовсе не предложение через меня, флигель-адъютанта, российского императора, который, разумеется, ничего подобного в отношении вас мне не поручал. Это предложение к душевному размышлению, исходящее от искреннего друга вашего и друга вашей дочери княгини Радзивилл. Проще говоря, выражение моего желания встать на ваше место и подумать: а как бы я сам поступил, попади я в ваше, более чем непростое положение?..

На другой день, рано поутру, у ворот зазвенели колокольца уже снаряженной в дорогу тройки. Графиня Моравская вышла в гостиную попрощаться и благословить путника в дорогу.

Младшая Теофила показалась в дверях с заспанной Стефанией на руках.

— Как, право, неудачно, граф, что вы не дождались возвращения моего мужа! Скоро Сочельник и Рождество — славно бы вместе отпраздновали. Хотя у вас русских Рождество бывает позже? — растерянно блуждал ее взгляд, который она тщательно хотела укрыть. — Однако вам недосуг. Вы везете послание одного великого императора императору другому.

— Мы, Радзивиллы, всегда верно и ревностно служили своим королям, — проговорила графиня. — И нашему гостю графу следует торопиться — долг и честь превыше всего иного на земле, как бы оно, иное, не согревало и не умиляло душу.

Чернышев подошел к княгине и, прежде чем поцеловать на прощанье ее руку, прикоснулся губами ко лбу Стефании.

— Благослови, Господи, вас, дорогая княгиня, и ваших ангелов-детей, — произнес он, чувствуя, как спазмы снова почему-то подступили к горлу.

Гасконец с ликом Марса

Из снежной кутерьмы, вот уже много часов подряд бесновавшейся надо льдами Ботнического залива, неожиданно выросло темное пятно, и хриплый голос окликнул:

— Стой! Кто идет?

— Свои, — глотая холодный ветер, выкрикнул шедший чуть впереди Чернышева и Каблукова закутанный в башлык унтер-офицер.

— Пароль! А то буду стрелять. — Темное пятно превратилось в часового, одетого в длинный, до пят, тулуп с ружьем, вскинутым наизготовку.

— Пароль — штык, — выкрикнул унтер, отворачивая лицо от заряда снежной крупы.

— Огниво! — отозвался часовой. — Извиняйте, вашбродь. Проходите.

Куда же было дальше проходить, если лед кончился и впереди чернела полынья.

Двое сопровождающих рядовых и унтер вызвались поискать обход. Но Чернышев с Каблуковым вскочили в баркас, который тащила за собою охрана, и переправились через пролив.

— Что это за земля, братец? — поинтересовался Чернышев у старшего команды, сидевшего на веслах, когда лодка ткнулась в нагромождение валунов.

— Остров Сигнальный, вашбродь! — вытянувшись по стойке «смирно» отрапортовал унтер и, заметив под башлыком полковничий эполет, добавил: — Так что, ваше высокоблагородие, разрешите доложить: от главных Аланд до нас десять верст. А за энтим Сигнальным — аккурат главный ихний город Стекольный. Сейчас кликну ахвицера.

До Чернышева дошло, что унтер говорил об острове Сигнальскере, куда они теперь же ступили, Стекольным же называл шведскую столицу Стокгольм.

Пожилой, с заиндевевшими усами поручик выпятил грудь и живот колесом, бросил руку к фуражке, срываемой злым ветром, когда взглянул на врученную ему Чернышевым бумагу.

— Ваше высокоблагородие, пожалте в избу. Тут рядом, двадцать шагов.

Прошло всего чуть более недели, как государь император вручил Чернышеву полковничьи знаки, и ему самому доставляло скрытое удовольствие нет-нет да скашивать взгляд на новенькие эполеты. Густо свисала с плеч и тонко позванивала золотая канитель эполетов, когда он делал поворот головой или чуть склонялся в поклоне. Но теперь здесь, в продутой насквозь снеговой пустыне зимнего Балтийского моря было не до любования собою. Да, чуть более недели назад прибыл Чернышев из Парижа в Петербург, проскакав, почитай, через всю Европу, и снова оказался в дороге. Теперь — назад, во Францию, только кружным путем, через самую северную страну, Швецию.

В Санкт-Петербурге, как только объявился в Зимнем дворце, тотчас почувствовал на себе колкие взгляды придворных и уловил растерянный, а то и вовсе возмущенный ропот: опять Бонапарт обставил нашего Александра! Мало того, что-де отверг намерение России предложить шведскому королю в качестве наследного принца Георга Ольденбургского, так — нате вам! — нагло посадил на трон своего маршала, к тому же родственника!

Так под гул недовольных и перепуганных и вступил прискакавший прямо из Франции гонец в царский кабинет и в глазах самого государя прочел ту же самую тревогу.

А как было не проявляться беспокойству, ежели страх будущей войны может теперь оказаться у самого российского порога? Вот она, считай, за летними петербургскими дачами — Финляндия, а за нею — и давний недруг Швеция. Приструнили мы ее в прошлом и позапрошлом году, лишили, можно сказать, половины ее владений. Законно полагали: мирный договор заключен, отныне грозная соседка долго будет зализывать свою обиду, а нам теперь она не опасна. Только рано, видать, успокоились: вместо смирившегося со своею участью престарелого короля, по сути дела, оказался на шведском троне волк в овечьей шкуре — сподвижник и родственник Бонапарта, его боевой маршал Бернадот! Ну как тут, в самом деле, не забеспокоиться? Коль грянет с Бонапартом война, не токмо с польских и прусских границ объявится враг, но вот он, как снег на голову, свалится на нашу столицу — Петербург.

Из Парижа Чернышев доносил императору и канцлеру Румянцеву: маршал Бернадот чрезвычайно хорошо расположен к России и постоянно отзывается о ней очень похвально. А главное, заверял военный атташе, — избрание Бернадота наследным принцем — не каверза Наполеона, а скорее неприятная неожиданность для него самого. И то — не догадки и предположения, а сведения проверенные и из первых рук.

Когда в конце лета до Парижа дошло решение шведского риксдага, Наполеон пригласил к себе Чернышева.

— Я уже направил через Шампаньи в Петербург моему послу герцогу Виченцскому письмо, в котором прошу, чтобы он объяснил императору Александру, что к избранию князя Понтекорво я не имею ни малейшего отношения, — не скрывая раздражения по поводу происшедшего, заявил французский император. — Вас же, Чернышев, я прошу лично уведомить моего брата русского царя, что я в этом деле совершенно никакого участия не принимал.

К этим словам Наполеон прибавил, что если бы Россия в свое время формальною нотой потребовала бы помешать избранию Бернадота, он бы предпринял все меры.

— Как видите, — повторил Наполеон, — я чист перед моим братом российским императором. Отныне меня более интересует не тот, кто окажется в будущем на шведском престоле. Для меня важно другое — будет ли эта страна соблюдать условия континентальной блокады. Поэтому я хотел бы, чтобы император Александр сумел найти способы повлиять на свою непосредственную соседку в этом, важном для нас обоих смысле.

Все это Чернышев передал царю, как только вступил в его кабинет. Рассказал он и о последнем свидании с Бернадотом.

— Князь Понтекорво, отправляясь в Стокгольм, чтобы приступить к новым для него обязанностям наследного принца, просил передать вашему величеству, что он намерен все делать для того, чтобы узы между Российской империей и Швецией упрочились. «Я, — сказал бывший маршал, — буду счастлив дождаться мгновения, когда смогу лично заверить императора России в искренности моих чувств».

— Я помню твои, Чернышев, донесения мне о лояльности, даже сердечной любви маршала Бернадота к моей стране. — сказал Александр Павлович. — Но скажи мне, так уж без сучка и задоринки прошло выдвижение кандидатуры маршала, что, зная их сложные отношения, Наполеон не смог ему помешать?

— Правильнее будет сказать, не успел, ваше величество, — ответил Чернышев.

Александр Павлович вскинул брови, и легкая тень усмешки родилась на его губах.

— Что так? Уж не ты ли как-нибудь встрял в сие дело?

— Пожалуй, самым незначительным образом, государь. Но, вероятно, этого оказалось достаточно, чтобы барон Мернер, привезший Бернадоту предложение, уверился сам в верности выбора и уверил в сем шведского короля. Наполеону же о предложении уже сообщил сам Бернадот, когда дело было уже сделано, а шведский гонец отбыл в Стокгольм, — сообщил царю Чернышев и тут же поведал о том, как убедил княгиню Боргезе принять у себя шведского барона и тем самым как бы дать ему понять в разговоре, что их ставка на Бернадота благосклонно одобряется императорским домом.

— Как это говорится: путь к сердцу солдата лежит через его желудок? А успех дипломата, выходит, через будуар прекрасной дамы? К тому же — дамы императорской фамилии, — и Александр Павлович, усмехнувшись, взял Чернышева под руку и прошел с ним в дальний угол кабинета. — Только не будем говорить о сем дипломатическом маневре моему министру иностранных дел. У-у, он старый холостяк, отменный пуританин в женском вопросе. Впрочем, я подозреваю, только на словах. Есть, есть, Чернышев, и у старика свои милые шалости, которые он предпочитает хранить в секрете. Зачем же мы станем ему выдавать наши собственные, не так ли?

В дальнем углу, где окно и днем было зашторено и царил мягкий и уютный полумрак, за маленьким столиком Александр Павлович продолжил:

— Что ж, Чернышев, вино откупорено и его следует выпить. Придется, не мешкая, тебе отправляться в обратный путь.

— Я полагаю, ваше величество имеет в виду — с заездом в Стокгольм?

— Было бы неучтиво не поздравить мне нового шведского наследного принца, — лукаво произнес император. — Считаю, и тебе будет о чем переговорить со своим добрым другом. Не шутейно же говоря, следует по горячим следам получить от будущего короля и, по сути дела, уже фактического правителя Швеции его подлинные уверения в отношении Российской империи и наших общих дел. Однако меня не перестает беспокоить: не вызовет ли твоя поездка в шведскую столицу подозрений со стороны французского императора?

— Напротив, ваше величество, — возразил Чернышев. — Наполеон как раз просил меня передать вашему величеству свое пожелание, чтобы Россия как ближайшая соседка не упустила возможности напомнить Швеции о ее участии в континентальной блокаде. Почему бы мой визит в Стокгольм не счесть за прямое следование пожеланию французского императора? Более того, по возвращении в Париж я во всех выгодных, разумеется, для нас подробностях доложу Наполеону о моей поездке.

— Не могу, Чернышев, не сказать тебе: ну почему у меня так мало министров и генералов, которые имели бы твой ум? — воскликнул Александр Павлович.

Здесь он выдержал паузу, затем встал и направился к письменному столу.

— Твоя преданность мне и отечеству должна быть достойно вознаграждена, — сказал царь и, взяв со стола излучавшие золотое сияние эполеты, преподнес их к плечу флигель-адъютанта. — Поздравляю тебя, Чернышев, полковником! Смотри, скрепляю указ своею подписью в твоем же присутствии…

Стокгольм или Стекольный, как нарекли его русские солдаты, теперь был всего в каком-нибудь одном переходе, если направиться к нему прямо по льду. Но ветер усилился и уже ревел над всей ширью Ботнического залива настоящим штормом.

— Скажи на милость, Александр, разве мало у нас своих льдов? Эк куда нас с тобою занесло! — крутанул головою Каблуков, разуваясь перед горящей печкой. — Однако, недаром сложили тут русские люди свои головушки. Аланды — ключ от всей, брат, Балтики!

— И — замок на воротах к Петербургу, — согласился Чернышев. — Только надо, чтобы у ворот сих никто не забаловался, чего недружелюбного нам не умыслил.

— О том, чаю, теперь — твоя забота, — подхватил Платон. — Думаю, миссия твоя — не менее по значению, чем маневр в сих краях русских полков прошлой зимою.

В жарко натопленной избе их оставили вдвоем, чтобы могли помыться и перемениться с дороги.

— Ты, вижу, Платоша, меня в Багратионы произвел, который брал эти самые острова, — хотел отшутиться Чернышев.

— Куда там до тебя князю Петру Ивановичу! — не скрывая лукавства, засмеялся Платон. — Говорят, в молодости он и сам был ходок изрядный, но против тебя он оказался бы сосунком. Да и кому бы так перепало, чтобы все дамы Парижа были у твоих ног? Вместе с первой красавицей — самой бонапартовой сестрой. Признайся, Саша, было такое?

Только недавно о чем-то подобном говорил ему сам император. Эх, досужи же люди касаться чужих интриг! Будь то свой брат отчаянный повеса кавалергард или сам император, знаток и покоритель дамских сердец. Но самая верная мужская позиция в сих деликатных делах — обратить все в шутку, не дав ни малейшей возможности задеть ни свою собственную честь, ни честь тех, кого ты ни при каких обстоятельствах не можешь опорочить даже подозрением.

— Императорские постели, — засмеялся Чернышев, — они мне как бы завещаны по родству. Слыхал, Платоша, о Ланском Александре Дмитриевиче? Фаворите самой Екатерины Великой? То дядя мой. А ежели серьезно об амурных делах, иная занозила мое сердце. Да так, друг мой ты милый, что, едучи в Петербург, дал крюк, чтобы только в глаза ей посмотреть.

— Ну а что она-то как сама, Саша? Дальше-то как?

— Что дальше, говоришь? — не сразу отозвался Чернышев. — Дальше, Платон, пора нам с тобою на боковую. Завтра тронемся чуть свет.


На четвертый лишь день смогли сняться с места. И по целине, заметенной снегом, что со всего, наверное, белого света нанес сюда ураган, двинулись в путь.

И снова — то по тонкому, с коварными полыньями, льду Цехом, то через разводья на барке. В самом конце ночи с первого на второе декабря увидели перед собою острые, вознесенные в небо силуэты шведской столицы.

Представляться следовало королю Карлу Тринадцатому. Потому, чуть вздремнув с дороги и оставив Каблукова в российском посольстве, Чернышев направился во дворец.

Король плохо слышал, речь его была затруднена и на аскетически изможденном лице явно читались следы недавно перенесенного апоплексического удара. Меж тем ему, отрезанному и водой, и немеренными заснеженными пространствами от всего мира, и не видевшему целыми месяцами посланцев с далекого материка, очень хотелось поговорить с неожиданно нагрянувшим гостем.

Он, король немалой страны, раскинувшейся к северу от Германии и Дании, к востоку от Норвегии и к западу от России, почитал себя здесь, в стенах своего дворца, настоящим пленником.

И дело не в том, что ему трудно было порой выходить даже на короткую прогулку и днями сидеть в обществе кроткой и молчаливой жены, королевы, с ее постоянными клубками шерсти и спицами в руках.

Он ощущал себя пленником потому, что с горечью и грустью понимал: все, что происходило вокруг, что делалось как бы его именем и вроде бы его волей, на самом деле свершалось помимо его желаний и устремлений. Как недавний шторм, что разыгрался третьего дня над Балтикой и свирепо пронесся над крышами Стокгольма, безжалостно загоняя людей в узкие щели жилищ.

И теперь, принимая гостя, он чувствовал себя старым и добрым троллем из сказки. Если бы не перемены в королевстве, император огромной и грозной страны, что совсем недавно отняла у него почти половину державы, даже и не вспомнил бы о существовании своего соседа. Ныне же личный адъютант императора, красивый и статный молодой полковник, скорее всего прибыл даже не к нему, королю, а явно к Карлу Юхану, с недавних пор законному наследному принцу.


Какие же ветры забросили на их древнюю страну, осененную славой викингов и Карла Двенадцатого, державшего в страхе, считай, половину Европы, безродного наполеоновского капрала?

Видит Бог, он, король, держался стойко и никак не мог примириться с мыслью, что ему навязывают в наследники вышедшего в люди солдата, которому Наполеон для занятия трона не дал даже начальной практической подготовки и никогда не доверял в управление ни одного из своих вассальных государств.

Меж тем министры убеждали дать согласие. Король выглядел больным от бессонных ночей, лицо выражало подлинные муки. Он не переставал повторять:

— Вы все окончательно запутали меня. Сперва, принимая ваши советы, я остановился на принце Августенбурге. Он мой двоюродный брат и брат покойного принца. Но этот выбор не может состояться, вы сами восстали против него. Теперь же все пристают ко мне с Бернадотом. Мне говорят, что это желание французского императора. Однако от Наполеона — никаких подтверждений. Есть от чего сойти с ума, ей-богу! Если императору очень желательно, чтобы я усыновил французского генерала, он мог бы ясно высказаться по этому поводу, а не заставлять меня догадываться. Разве вы, министры, не говорили мне, что Наполеон не любит Бернадота?

— Да, ваше королевское величество, — отвечал один из самых-самых верноподданных и в то же время из самых изворотливых. — И это настолько общеизвестно, что, направляя в Париж барона Мернера, кое-кто советовал ему не добиваться аудиенции у императора, а прежде увидеться с маршалом.

— Однако Мернер привез будто бы убедительное свидетельство, исходящее из французского императорского дома, что выбор именно Бернадота Наполеону может оказаться приятным.

— Так точно, ваше величество, — склонялся в поклоне всезнающий министр, к тому же умеющий всегда держать нос по ветру. — К тому же ставка на сильную личность — это ставка нашей военной партии, что, полагаю, для нашей не совсем удачной войны с русскими немаловажно.

— Ну ладно, допустим, ваши аргументы убедительны, хотя они продолжают вызывать у меня сомнения, — у короля голова шла кругом. — А что вам известно о самом претенденте? Густав Мернер, воротясь, возносит его до небес.

— Маршал красивый мужчина. Очень вежлив. Хорошо и складно говорит. Надо признать, у него благородная осанка. Однако, я полагаю, что вряд ли кто из нас, включая и барона Мернера, может судить о его более важных качествах.

— Ничего в нем такого, что отдавало бы революцией?

— Господь с вами, ваше величество! Во Франции у него хорошая репутация. Его не причисляют к грабителям и тем, кто рубил головы знати. Говорят, его отец был адвокатом в городе По департамента Нижних Пиренеев и сам он в молодости изучал право. Затем вихрь событий, взбудораживший Францию, сделал его воином.

— Хм! Все это вроде бы похвально для человека, который выбился в генералы. Однако подумайте, разве это не смешно — избрать бывшего французского капрала в наследники моего престола?

— Государь, мы все согласны с вами. И нас, поверьте, коробит не менее, чем ваше величество. Но следует подумать о том, что вас могут принудить сделать то, от чего вы теперь отказываетесь.

— Вы считаете, что меня могут заставить?

— Ваше величество, подумайте о несчастном положении вашего королевства и о ваших преклонных годах.

— Боюсь, что один Бог в состоянии знать, чем все это кончится, — вздохнул король и добавил, что против судьбы, видимо, не пойдешь.

Пять дней спустя с соизволения короля кабинет министров официально представил кандидатуру Бернадота на решение сейма. Так на шведском престоле объявился новый наследный принц, принявший имя Карла Юхана, с восемьсот восемнадцатого года и король Швеции и Норвегии Карл Четырнадцатый Юхан.

И тут мне как автору хотелось лишь на самое короткое время прервать свое повествование и поведать маленькую историю. Восьмого марта восемьсот сорок четвертого года, когда король Карл Юхан почил в базе и доктора приступили к бальзамированию его тела, на королевской груди они к своему изумлению обнаружили татуировку. Игольчатыми, с пороховой синью, точечками на них смотрели слова: «Смерть королям и тиранам!»

Что ж, таковы они есть, дети и вершители всяких революций! Они с ненавистью и беспощадностью поднимают оружие против тех, кто является властью, чтобы самим потом занять их же троны. Но в минуты своего, как им думается, справедливого гнева они непримиримы. Им кажется, они никогда не пойдут тем путем, которым шли их враги, управляя жизнью и судьбами своих подданных. Они сделают все лучше и достойнее. На самом деле они поднимают за собой толпы, чтобы так же, как их предшественники, пользоваться привилегиями власти. Как правило, даже еще более алчно и ненасытно. Иначе, зачем же делать революции, если самим не извлекать из них наибольшую пользу? Полагаем, что Жан Бернадот, будущий король Карл Юхан, когда поддался на искушение и позволил разукрасить свою грудь словами священного гнева, и не думал, чем обернется для него сей поступок. Никому не дано провидеть свою планиду во всем ее объеме. Человеку свойственно лишь осмысливать наперед, может быть, шаг, может быть, другой. И эти-то явные свои шаги следует рассчитывать с наибольшей прозорливостью. Сделав неверными самые первые шаги — лишишься последующих.

Капрал Бернадот, перешедший из королевской морской пехоты в революционные войска, хотел видеть на своих плечах сначала эполеты полковника, затем генерала. И делал все так, чтобы задуманное непременно сбылось.

И теперь перед ним, наследным принцем, а фактически самым что ни на есть самостоятельным правителем при давно разменявшем седьмой десяток больном короле, стоял выбор: какие наивернейшие шаги ему предпринять, чтобы далее нога ступала твердо и уверенно, чувствуя не хлипкую гнилую зыбь, а твердую почву.

Этикет диктовал: в первый день аудиенция у короля и только на следующий — встреча с наследным принцем. Но бывший капрал и маршал махнул на дворцовые правила рукой, увидев выходившего от короля Чернышева, бросился к нему на шею и многократно его расцеловал. И тут же, не обращая внимания на удивленно переглядывавшихся придворных, увлек гостя в сторону и страстно, сбивчиво зашептал:

— Ну вот, все образовалось так, как я вам в Париже и обещал. На шведском троне — искренний и верный друг вашего государя и ваш друг. Передайте же императору Александру, что его величество отныне может двинуть свои войска на восток, на юг, на запад — Швеция будет надежно представлять его тыл, она будет нейтральна! Швеция отлично понимает, что ее собственная безопасность зависит только от ее великого соседа — государства Российского. Она может забыть весь свет, но не Россию.

Тут он оглянулся на придворных и рассыпался заразительным смехом:

— Мать Мария! Да что это я все так наскоро говорю, даже не дав вам опомниться, милый мой Чернышев! У нас завтра — встреча. И знаете: я обещаю говорить с вами, как с самим собою.

Назавтра было воскресенье, но утро началось с аудиенции.

Нет, нелегко оказалось начать откровенный разговор, когда следовало проявить себя государственным мужем, а не восторженным гасконцем, встретившим давнего приятеля. Принц начал с осторожного вопроса о том, правда ли, что Россия, как и Франция, хотела бы принудить Швецию к тому, чтобы она объявила войну Англии? Конечно, справедливость требует, чтобы шведы внесли свою лепту в континентальную блокаду. Но отчего же не принять в соображение ее положение и ее средства к существованию?

Более восьми и даже десяти месяцев в году, поведал принц, Швеция не в силах обойтись без тех товаров, что она привыкла получать из Великобритании. У нее нет даже соли! А не засоли во время летней путины треску и селедку, в стране настанет голод. Между тем Наполеон требует: конфисковывать и прямо в портах сжигать английские товары. Но ведь такое не допускают шведские законы, уважающие и охраняющие частную собственность купцов и капитанов!

Настала минута, подумал Чернышев, когда он может открыть безбоязненно то, что ему велел сообщить Бернадоту российский император.

— Благодарю ваше королевское высочество за то, что вы, как и обещали, вполне со мною откровенны. И я обязан поступить со своей стороны только таким же образом.

Наполеон, сказал далее Чернышев, действительно обратился к русскому царю с просьбой поддержать предъявляемые им к Швеции требования. Однако и по условиям мирного договора, и по своему личному расположению к Швеции российский император никоим образом не желает оказывать давление.

— В отношении к Англии, как и во всех иных случаях, — продолжил Чернышев, — император Александр просил передать вашему королевскому высочеству, что шведское королевство может и должно руководствоваться только своими собственными интересами, без всякой помехи со стороны России.

Едва были произнесены эти слова, как на лице принца явилось выражение величайшего удовлетворения, даже подлинного восторга. Будто в эти минуты с него свалился тяжкий груз.

— Отныне мне возвращен покой! — воскликнул Бернадот. — Я знал, что именно в России найду поддержку и опору. Чем же смогу я отплатить за такую искренность и доверие? Только одним. Даю вам и вашему императору честное слово, что ни при каких обстоятельствах не стану предпринимать ничего, что смогло бы даже в малой степени причинить неудовольствие России. Швеция никогда не станет действовать заодно ни с Польшею, ни с Турцией. Российский император может вести войну с Константинополем, Веной или Варшавой, и Швеция не шелохнется. Жить всегда в единении с Россией — вот моя цель.

«Кто же сейчас передо мною?» — подумал Чернышев, глядя, каким одухотворенным огнем запылало лицо бывшего наполеоновского маршала. По-прежнему он лишь командующий, способный водить полки и дивизии в сражения, или человек, на плечи которого свалилось тяжелое бремя власти, которое он должен, не уставая и не оступаясь, уверенно и долго нести? Иль это всего-навсего давний парижский знакомый, с которым столько было излито откровенных признаний за бокалом отменного французского вина?

— Давайте будем с вами, как когда-то за дружеским столом, — задорно подмигнул горящими глазами давний друг, словно угадал раздумья Чернышева. — Я отлично вижу сложности моего положения. Меня избрали по настоянию небольшой военной партии. И — не ради моих прекрасных глаз, как вы, мой друг, отлично понимаете. Меня выбрали будущим вождем с условием, которое теперь вроде бы пока обходится молчанием, — отвоевать назад Финляндию. Но вот вам моя рука — этого безумия я никогда не допущу. Я лучше сам погибну с оружием в руках, чем навлеку несчастье на народ, который вверил мне свою судьбу. Положим, я бы отвоевал Финляндию. Но что я тогда оставлю своему сыну? Бесконечную, на сотни лет распрю с Россией? Единоборство сорока миллионов россиян с двумя с половиной миллионами шведов? То было бы не просто, повторяю, несчастьем, но гибелью народа и гибелью трона.

Речь лилась без умолку, точно горный поток. И Чернышев даже не сделал усилия, чтобы ее прервать. Потому что это было не просто гасконское красноречие, но исповедь человека, которому надо было действительно сделать с самых первых дней наивернейшие шаги, чтобы не споткнуться затем и не ошибиться. Ибо, как он правильно говорил, ошибка сейчас означала бы для него в будущем потерю всего — потерю трона, а с ним и самой жизни. Потому и речь его была так необычна и торжественна.

— Я уже дал вам честное слово. Хотите, я принесу вам клятву верности? Или более того — подпишу торжественное обещание, которое вы передадите вашему императору? — произнес наследный принц, чем даже несколько смутил своего гостя. — Нет-нет, вы должны знать наверное, что с моей стороны это не театральная буффонада. Эго мой добровольный и обдуманный выбор. И — мое отношение к тому, кто надеется использовать мой меч для удара по России. Но если он начнет войну против вас, он найдет в Швеции вторую Испанию.

Было видно: чувства к Наполеону, которые постоянно жили в нем, здесь забродили с новою силой.

— Я совершенно уверен: он сначала попробует действовать на меня угрозами. Затем конфискует, наверное, все то, чем я владею во Франции. Вероятно, попытается повлиять на мою жену. Но разве подобного принуждения должен я ожидать от государства, которому в течение тридцати лет службы приносил только пользу и честь? Наполеон всегда действовал таким образом, чтобы погубить меня. Его заботою было, чтобы одной славою на свете стало меньше. Но если мне иногда приходилось укрощать мое негодование там, во Франции, здесь подобное отношение ко мне я расценю как посягательство на самостоятельность Швеции.

И далее он уже не мог остановить себя, чтобы не уколоть как можно больнее человека, под властью которого он был всего лишь какой-нибудь месяц назад.

— Я не Луи Бонапарт, у которого коронованный братец отобрал Голландию и присоединил ее к Франции только потому, что Луи пекся о благе тех, кем управлял. Он же, вообразивший себя властителем мира, думает не о народах — о собственной славе. Но мой меч отныне никогда не будет поставлен ему на службу.

Разговор длился долго. Но главное Чернышев выявил с такой определенностью, которой даже не мог ожидать. Маршал, окончательно бросивший вызов императору, которому служил, не может, будучи в здравом уме, бросать одновременно вызов своей судьбе. А судьба его отныне связана со страною, избравшей его на свой трон. И — с Россией, от расположения которой к соседней державе зависела вся ее жизнь.

— Завтра мы снова встретимся, мой друг, — принц обнял и опять расцеловал Чернышева. — Вы не можете себе представить, что за ритуал при королевском дворе! Оказывается, я, наследный принц, не могу пригласить к столу иностранца, не испросив на это позволения короля. Но я, разумеется, такое разрешение получил. Так что завтра мы обедаем вместе. А затем я покажу вам, дорогой полковник, свое королевское воинство. Я намерен создать настоящую армию, во главе которой я смогу постоять за независимость моего государства.

В середине следующего дня Чернышев увидел блестящего генерала, которого знавал в армии на Дунае, — военачальника с осанкою и ликом Марса, с орлиным взглядом и развевающимися по ветру густыми волосами.

К вечеру Чернышев явился в гостиницу к Каблукову и велел запереть дверь. Осторожно распечатал письмо Бернадота к Наполеону и письмо к Полине Боргезе и снял с них копии. Затем опять запечатал конверты и положил их в свой дорожный портфель. Зато оттуда вынул письмо наследного принца к императору Александру и собственное к нему же донесение. Присоединил к ним только что снятые списки и все это вручил Каблукову.

— Собирайся, Платон, домой, в Петербург. А оттуда, не мешкая, ко мне в Париж. Я же поспешу во Францию через Данию и немецкие земли.

Шуба с царского плеча

Ратуша Хельсинборга — в шведских и французских флагах. Праздник? В честь чего? А разве приезжий господин не знает, что город торжественно встречает только что вступившую на шведскую землю наследную принцессу?

— Ваше сиятельство, — улучив минуту, подошел возле ратуши к Дезире Чернышев и тут же поправился: — Ваше королевское высочество, рад приветствовать вас в вашей изумительной стране.

— О граф! Какими судьбами? Или вы так же, как и я, направляетесь в Стокгольм?

— Напротив, ваше высочество, я только что оттуда. И, смею уверить, наследный принц и ваш супруг с нетерпением ожидает ваше королевское высочество. Я уже не говорю о публике в столице, которая полна энтузиазма в связи с вашим прибытием.

— В Стокгольме тоже готовятся торжества? — Лицо Дезире озарилось радостью. — Наверное, Жан распорядился давать балы в мою честь во всех городах Швеции? Но, право, здесь, в Хельсинборге, слишком уж чопорная и скучная публика, и я боюсь, что все шведы окажутся такими провинциалами. Тогда зачем же я сюда ехала, испытывая ужасные лишения несносного путешествия и страхи в проливе Зунд?

— Что вы имеете в виду, ваше высочество?

— Как, вы разве не знаете, что всюду на море английские военные корабли? Мы едва остались живыми. Хорошо еще, что на всем побережье теперь французские войска. Чувствуешь себя точно в родном Париже.

— Войска на всем побережье? — переспросил Чернышев.

— А вы, граф, разве не знали? Наполеон отдал приказ присоединить к Франции Гамбург, Бремен, Любек и еще какие-то германские города. Император мне так и сказал, что он закрыл эти порты, чтобы немцам неповадно было нарушать условия блокады. Ой, как Наполеон был любезен, провожая меня в эту дальнюю дорогу!

Только теперь Чернышев заметил, что жена Бернадота была в собольей шубе — одной из трех, что Каблуков по осени привез Наполеону в качестве очередного подарка от нашего царя. Одну из них император подарил своей сестре Полине и, значит, эту — Дезире.

— Прелестная на вас, ваше высочество, доха. Настоящая царская, или по вашему положению, королевская мантия, — польстил Чернышев, что он делал, как мы уже знаем, весьма искусно.

— Вы находите? — зарделась наследная принцесса и кокетливо повела плечами, отчего живое серебро на ней засверкало переливчатыми оттенками. — Шуба — презент императора. А ему, сказал Наполеон, ее подарил ваш царь Александр.

— У нас в подобных случаях говорят: шуба с царского плеча. В вашем же случае, царский подарок — вдвойне. Однако важнее, конечно, по чьему благоволению эта роскошь нашла свое достойное местоположение на ваших очаровательных плечах, — хотя и витиевато, но, признаемся, очень ловко польстил Чернышев наследной принцессе.

— Да, вы правы, это было желание того человека, кто всегда находит возможность оказывать мне знаки внимания, — подняла Дезире на Чернышева свои прекрасные темно-карие глаза, в которых он не мог не прочесть проявление подлинного восхищения и восторга.


Всего несколько дней назад там, в Париже, она слышала его голос, обращенный к ней, чувствовала тепло его руки, видела губы, которые когда-то целовали ее и шептали слова любви и верности. Когда это было впервые? Ах да, ровно пятнадцать лет назад. Пятнадцать лет, которые их разделили, как казалось ей, навсегда, но вот совсем недавно неожиданно свели вместе — ее, бывшую молоденькую провинциалку из Марселя, и его, всемогущего императора и величайшего в мире полководца.

Поначалу она, признаться не поверила, когда через герцога Ровиго получила приглашение в Тюильри на семейный обед. Даже Савари не сумел скрыть недоумения, передавая ей просьбу императора, — такого редко кто удостаивался из тех, кто не входил в императорскую семью.

Что надеть? Как сделать, чтобы он сразу узнал в ней свою Евгению, что когда-то, в неполных семнадцать лет, поклялась ему в преданной и вечной любви?

Воспоминания нахлынули так бурно, что она ясно припомнила тот январский день семьсот девяносто пятого года, когда они впервые увидели друг друга.

Господи, какой он был тогда неловкий, застенчивый и совершенно неуверенный в себе двадцатишестилетний офицер, только что получивший чин бригадного генерала!

Первым вошел в их дом его брат Жозеф. Знакомство оказалось случайным и по трагическому, можно сказать, поводу. Старший брат сестер Клари — Этьен попал в тюрьму по обвинению в связях с роялистами. Жозеф числился тогда военным комиссаром департамента, и он взялся вызволить из беды человека, очутившегося за решеткой скорее всего по навету.

Опасное было предприятие — вступиться за врага. Но в груди старшего Бонапарта билось благородное сердце. Этьен вышел на свободу, а Жозеф и старшая сестра Жюли вскоре обвенчались.

Двадцать первого апреля — разве можно такое забыть! — Наполеон сделал и ей, Дезире, предложение. Он как раз уезжал к новому месту службы в Париже и хотел заручиться верностью своей Евгении, как он, в отличие от всех остальных, стал называть ее вторым именем. Мама поджала губы:

— Довольно нам и одного Бонапарта! Что они, голоштанные, нацелились на семейство Клари? Имя отца с почтением произносят на всем юге Франции. А они кто, нищие корсиканцы?

Лишь Жюли и Жозеф стали на сторону влюбленных. Молодой генерал на первых порах оказался в Париже без должности и без единой близкой души. Стоптанные сапоги, волосы, висящие словно собачьи уши, потертая шинель. Одна отрада, когда в мансарде, которую снимал, вдыхал аромат ее писем: «О, мой друг, заботься о себе для твоей Евгении, которая не могла бы жить без тебя. Исполняй так же хорошо клятву, данную тобою мне, как я исполняю клятву, данную мною тебе».

Он, несчастный, покинутый всеми в огромном городе, чуть прикрывал глаза, и перед его взором вставала она — молоденькая, очень миленькая, с бровями, словно нарисованными углем, с чистым и доверчивым взглядом, вздернутым носиком, ртом с приподнятыми уголками губ, целомудренная, сдержанная и вместе с тем нежная.

Он решил написать рассказ, в котором изобразил ее и ее сестру, дав той имя Амалии.

«Взгляд Амалии, — писал Наполеон, — казалось, говорил: «Вы влюблены в меня, но вы — не единственный. У меня много поклонников. Верный способ понравиться мне — льстить мне и осыпать комплиментами». Евгения не так красива, как Амалия, она никогда не смотрит смело и открыто на мужчину, лишь улыбается, показывая красивые зубы. Если подаете ей руку, она подает свою робко, только на одно мгновение и снова ее отводит. У нее прелестная рука с нежной кожей и голубыми жилками. Если Амалия — как музыка, гармония которой всем нравится, то Евгения — песнь соловья, поэзия, которую могут постичь и полюбить лишь чувствительные люди».

Однажды заторопил брата: сообщи, почему вдруг перестала писать она, возлюбленная? «Надо или закончить дело браком, или обо всем забыть. С нетерпением жду ответа». А обе сестры в то время путешествовали по Италии и не могли знать, какие страсти бушуют в сердце того, кто тоскует в далеком Париже.

Вскоре и от него перестали приходить письма. Любовь оборвалась внезапно: опытная креолка, знающая, как покорять мужчин, положила глаз на провинциала, неуверенно чувствовавшего себя в столичных домах, куда его постепенно стали вводить приятели. И вскоре, как мы знаем, — женитьба на ней, Жозефине, так быстро, скорее играючи, завладевшей его сердцем.

«Вы — женаты! — в отчаянии написала Евгения Дезире ему тотчас. — Я не могу свыкнуться с этой мыслью, она убивает меня, я не в состоянии ее пережить. Я покажу вам, что более верна клятвам и, несмотря на то, что вы порвали соединявшие нас узы, никогда не дам слово другому, никогда не вступлю в брак… Желаю вам благополучия и счастья в вашей женитьбе. Я желаю, чтобы женщина, которую вы избрали, сделала вас таким же счастливым, каким предполагала сделать я и каким вы заслуживаете быть. Но, будучи счастливы, не забывайте Евгению и пожалейте о ее судьбе».

Только через четыре года, когда Наполеон находился с армией в Египте, она вышла замуж. Вернувшись, он подарил Дезире и Бернадоту отель на улице Анжу, за который сам уплатил четыреста тысяч франков. А когда у нее родился сын Оскар, Наполеон сам выбрал ему это имя и стал его крестным отцом.

Что говорил за столом в Тюильри он, кого она когда-то любила? Что-то приятное и любезное. Он уже дал Жану миллион франков, когда тот уезжал в Стокгольм. Он поддержит его при необходимости еще, если тот не забудет, что он француз по рождению. И что он, император Франции, не упустит случай, чтобы вернуть шведам их честь и достоинство, если их наследный принц станет себя умно вести. Говорил еще что-то об Англии, России и Финляндии, как она теперь вспоминала.

Что еще? Да, советовал, как ей, будущей королеве, надлежит себя держать, как заставить новую страну ее высоко чтить.

Конечно, она сделает все, чтобы ее подданные относились к ней с великим почтением и любовью. Но будет ли ей так же весело там, в Стокгольме, как здесь, в Париже?

— Впрочем, — произнесла она за обедом в Тюильри, — я все же намерена, ваше величество, никогда не забывать, что я — француженка.

Брови Наполеона вскинулись.

— Это похвально, — сказал он. — Я надеюсь, что Швеция всегда будет гордиться тем, что на ее троне — французы.

— Конечно, ваше величество, — подняла глаза наследная принцесса. — Однако я хотела сказать вам, что не намерена забывать свою родину и большую часть года все-таки проводить в Париже, в своем особняке на улице Анжу и на французских курортах.

— Ну да, — как-то быстро согласился император и, взглянув на промолчавшую почти весь обеденный час Марию Луизу, встал из-за стола. — Часто наезжая сюда, вы можете невольно скомпрометировать себя. Вы обязаны показывать и вашим подданным, и народам других стран, что вы — принцесса Швеции, а не жена губернатора, которого якобы я, император Франции, навязал чужой стране. Этого мне еще не хватало! — с раздражением закончил он, но Дезире будто не слышала его последних слов — так она была счастлива уже одним тем, что она снова была рядом с ним.


Теперь Дезире смотрела на Чернышева, и по ее глазам он догадывался, как дорого ей то, что осталось в ее душе от незабываемого вечера в Тюильри. Наконец, словно отвечая на свои мысли, она произнесла:

— Вот я и покинула Париж! Но как это символично — и здесь, на краю света, Франция идет за мною следом. Будто император отдал своим солдатам приказ сопровождать и охранять меня, будущую шведскую королеву и француженку по рождению, чтобы я никогда не забывала, кому обязана своим счастьем. А скажите, граф, много ли моих соотечественников при шведском королевском дворе?

— Там я имел счастье встретить одного настоящего француза и в то же время — уже и шведа, — с удовольствием произнес Чернышев.

— Ах, вы о Жане. Однако я постараюсь напомнить ему о том, что сказал мне на прощание император: для наследного шведского принца главное — оставаться французом. — И без перехода: — Ах, как я завидую вам, граф! Скоро вы будете в моем благословенном Париже. Кстати, поднимемся ко мне, если вас не затруднит. Я хотела бы передать несколько строк моей сестре, испанской королеве, чтобы она наверное знала, что без осложнений я пробралась мимо английских кораблей с пушками и уже нахожусь на шведской земле. Не премину ей обязательно сообщить, что летом мы вместе с нею, как всегда, поедем в Пломбьер.

Дезире быстро перешла площадь, направляясь к гостинице.

— Бр-р! — запрятала она свой очаровательный носик в соболий мех. — И как вы можете переносить такой адский холод? Хотя что я говорю — вы же сами родом с севера. Как вас называет Полина — Северной Осой? А вы, между нами, ей нравитесь. Будете у нее, скажите, что я ее люблю по-прежнему. Впрочем, я всегда мысленно со всеми там, в Париже.

Чернышев слушал и улыбался про себя, представляя, как она вскоре окажется в древнем и мрачном королевском дворце в Стокгольме. Представил ее вечером в обществе короля и королевы. Он — впавший в детство, со слезящимися глазами. Королева — за непременным вязанием, а то еще — за прялкой по давнему обычаю всех женщин этой суровой и трудолюбивой страны. И только один Бернадот, играющий выпавшую ему роль принца и наследника престола, — без умолку развлекающий королевскую чету и ее окружение воспоминаниями о славных боях и походах… Нет, такое не выдержать никому, не то что избалованной парижанке, сердце которой, как крылышки бабочки, должно быть, до сих пор опалено великой любовью к великому человеку.

Ах, бедное сердце и бедный шведский трон!

Однако не станем злословить по поводу женщины. Тем более по поводу сердца той, что станет королевой Швеции. А сердце ее, что ж, обыкновенное сердце обыкновенной женщины. Кто-то любил ее. Кого-то любила она.

И о чем, вероятно, с достаточной долей уверенности можно сказать, — так и не принадлежала тому, кого впервые полюбила в неполных семнадцать.

Что известно нам наверняка — это то, что она до последних своих дней хранила его, Наполеона, письма с той, своей девичьей поры. Только случайно, через много-много лет после смерти, в ее королевской спальне, в старом шкафу, будет найдена связка писем, перевязанных то ли розовой, то ли голубой ленточкой, как водится у самых обыкновенных женщин.

Время откупоривать заждавшуюся бутылку

Приехав в Ганновер и сняв в гостинице нумер, Чернышев послал полового с запискою в дом Вальмоденов. Посыльный вернулся с ответом: ваше высокоблагородие просят прибыть в любое удобное для вас время. Отправился тотчас.

Когда-то в Ганновере жил дух древнего рыцарства. Ныне слава этого крупного северогерманского города стала торговой. Однако и ореол воинства не поблек: дом, к коему направлялся Чернышев, еще помнил прямую и высокую фигуру фельдмаршала Вальмодена, а нынче здесь пребывал его сын, тоже небезызвестный генерал.

Граф и генерал-лейтенант австрийской службы Людвиг Георг Теодор Вальмоден, такой же сухой и жердеобразный, как и его знаменитый отец, имел отменную прусскую выправку. Приветствуя гостя, он щелкнул каблуками и чуть склонил небольшую, аккуратно расчесанную на пробор голову с едва заметным шрамом на щеке.

— Рад вашему приезду, герр полковник, — сказал он. — О вашем возможном прибытии мне сообщил мой давний друг канцлер Румянцев в Вену. И вот по его совету я приехал в город, где когда-то родился, чтобы свидеться с вами.

Располагающая улыбка Чернышева была ответом на любезность генерала.

— Мне доставляет удовольствие и честь оказаться вашим гостем, — начал он, и тут его взгляд остановился на другом австрийском офицере, появившемся в дверях гостиной. Его лицо показалось слишком знакомым.

— Селение Уржиц? — воскликнул Чернышев. — Первая наша встреча, если не ошибаюсь, в доме пастора?

— Ну да, вино, не выпитое под Аустерлицем. И другой раз мы виделись в Тотисе, — подхватил офицер.

— Получается, вы тот адъютант императора Франца, с кем я дважды виделся, но кому, увы, не был представлен.

— Полковник барон Фридрих Теттенборн, — как и генерал, с отменной воинской выучкой, представился императорский адъютант и тут же открыто и дружески улыбнулся: — На сей раз красное венгерское я специально привез из Вены, зная о предстоящей с вами встрече. Будем считать, что настало наконец время откупорить токайское, что так долго вас ожидало.

— Благодарю, — с удовольствием пожал руку новому знакомому Чернышев. — Однако время, которое мы избрали, чтобы открыть заветную бутылку, скорее располагает не к радости, а к скорби. Как только перед Любеком я вступил на материк, тут же попал, что называется, в объятья французских солдат. В Гамбурге и Бремене их также целая туча. Как, впрочем, и здесь, в Ганновере, их обозы, спешащие на север.

— Значит, самое время, полковник, для нашей встречи, необходимость которой прозорливо предугадал российский министр иностранных дел, не правда ли? — произнес Вальмоден.

Еще в середине лета Чернышев сообщил в Петербург о том, что три французские дивизии внезапно покинули свои квартиры на юге Пруссии и направились в сторону северного побережья. Тогда же, по сводкам Мишеля, началась переброска огромного количества ружей и пушек в Варшавское герцогство.

Перед отъездом Чернышева из Петербурга в Стокгольм канцлер Румянцев пригласил его к себе.

— В Тильзите Бонапарт клятвенно обещал вывести свои войска из Пруссии и Польши. А он, по твоим сообщениям, все более нагнетает в сии опасные для нас края новые свои силы. Для нас же зело было бы важно, чтобы Европа, ежели откроется между нами и французами война, взбрыкнула и сбросила с себя бонапартово иго. Чуешь, какой резон вывожу я из твоих, друг мой, очень своевременных донесений, — сказал министр.

— В сих целях, ваше сиятельство, Европе следует помочь, — ответствовал Чернышев. — Я на этот предмет уже имел размышления. Помните, сообщал я о Талейрановом совете — обеспечить безопасность нашу с севера и юга? Со Швецией — тьфу, тьфу! — вроде бы дело может наладиться. Дальше бы — замириться с Турцией. Но и сие — не главная моя мысль. А первейшая — чтобы Европа стала для Наполеона не подспорьем супротив нас, а его второй Испанией.

Тонким батистовым платком Николай Петрович промокнул вспотевшее лицо. Пытливо острыми рачьими глазками поглядел на Чернышева.

— А что, если тебя, Александр Иваныч, свести там, в Европе, с людьми, коих желание, как и наше? Сиречь — подняться супротив Бонапарта. Я отпишу им…

Так и оказался Чернышев по пути из Стокгольма в Париж в нижненемецком городе Ганновере, в доме Вальмоденов.

Отец Людвига Георга, генерал-фельдмаршал, служил сначала родной Пруссии, затем Англии и Австрии. И сын поставил свою шпагу на службу этим же странам, соперницам супостатной Франции. Перед самым столкновением австрийцев с Наполеоном в восемьсот девятом году Людвиг Георг возглавил тайное посольство на берегах Альбиона, чтобы заручиться поддержкой Англии. Сам же, воротясь, поспешил туда, где уже заговорили пушки. В сражении под Ваграмом, несмотря на общее превосходство французов, генерал Вальмоден взял у неприятеля восемнадцать орудий.

Нет, не станет такой генерал и подобные ему офицеры под бонапартовы знамена, несмотря ни на заключенный мир, ни на брак австрийской эрцгерцогини Марии Луизы с Наполеоном.

Собственно, такую позицию с первых же слов выразили русскому гостю и Вальмоден, и адъютант австрийского императора.

«Долг платежом красен, — вспомнил поговорку Чернышев, подумав, разумеется, не о токае, а о своем свидании в Тотисе с австрийским императором Францем. — Когда-то я привез его величеству уверения моего государя в том, что Россия не поднимала и не поднимет меч против Австрии, как бы на том ни настаивал Наполеон. Ответит ли ныне и в будущем Австрия тем же? Исполнит ли она свое обещание хранить дружбу с Россией, если вдруг грянет франко-русская война?»

— Мой император, насколько мне известно, даже если его принудит всемогущий родственник, останется верен своему обещанию, которое он передал через вас в Тотисе русскому царю, — заявил Теттенборн. — В худшем случае — демонстрация у русских границ и ни шагу далее.

Многие знали: император Франц, отдав любимую дочь за Наполеона, даже не приехал в Париж на свадебные торжества.

«Мой господин брат, — выдавил он из себя сквозь зубы в письме, — вкладывая в ваши руки судьбу моей дорогой дочери, я представляю вашему величеству самое убедительное доказательство доверия и уважения, какое только могу».

Брак эрцгерцогини был сделкой, на которую когда-то намекал Чернышеву министр иностранных дел Австрии. Но удастся ли хитрому и ловкому Меттерниху уберечь страну от военного столкновения?

Армия, сохраненная после Ваграма, все еще оставалась серьезной силой. И она представляла собой козырь в игре, хотел или не хотел того изворотливый австрийский дипломат. Ведь козыри, как известно, имеют особенность переходить из рук в руки, и не завладеет ли ими более удачливый и опасный игрок?

— Издавна сыновья лучших семейств Германии поступали на службу Пруссии и Австрии и гордились этим. — сказал генерал. — Теперь же самые способные офицеры покидают прусскую и австрийскую армии. И знаете, куда иные из них устремляют путь? В Испанию. Чтобы там, где бьют Наполеона, приложить и свои силы.

Проезжая накануне через Любек, Гамбург и Бремен. Чернышев стал свидетелем того, как жители угрюмо, не скрывая своей ненависти, встречали бонапартовых пришельцев.

— Здесь, в Германии, всеобщее раздражение против оккупантов, — подтвердил Вальмоден. — Однако брожение это вряд ли приведет ко всенародной вспышке, подобно испанской. Надо знать немцев. Несмотря на унижения и огромные налоги, собираемые вооруженной рукой французов, немцы долго будут размышлять, брать ли топор или шпагу. В лучшем случае ими руководит более восторженность души, когда они негодуют, нежели готовность к истинному подвигу. И если их не зажечь примером отверженности, они не решатся на собственный порыв. А ведь имелся шанс, который Пруссия упустила, чтобы сбросить с себя оковы.

По Вальмодену, во время австро-французской последней войны достаточно было пятидесятитысячному корпусу пруссаков двинуться на государства Рейнского союза, когда вся Наполеонова рать находилась на Дунае, чтобы не только помочь австрийцам, но и зажечь во всей Германии пламя народного сопротивления. Даже если бы восстание до конца не удалось, огонь действенной ненависти и теперь тлел бы под слоем пепла.

— В свою очередь, и Австрия упустила возможность покончить с владычеством Наполеона не только в германских землях, но, может быть, в целой Европе, — Чернышев рассказал о своих беседах с Жомини по поводу несостоявшегося маневра — удара по коммуникациям французов, когда сам Наполеон со всем войском был у русских границ — в Восточной Пруссии. — Не худо бы иметь в голове сию возможность, если французский император растянется своими главными силами от Рейна к Висле и далее к Неману. Вот тут бы и отрубить внезапными ударами ему в нескольких местах хвост! Тогда и голова чудовища будет не страшна, когда парализовано все туловище. Только для подобных действий следовало бы загодя готовить силы именно здесь, в середине Европы.

— И вы, полковник, полагаете, что это возможно? — Лицо барона Теттенборна выразило явную заинтересованность. — Я потому и решился на нашу встречу, чтобы услышать ваши суждения. Думаю, и граф Вальмоден не прочь вас послушать, невзирая на то, что у него, как мне кажется, есть и собственные мысли насчет создания общегерманских сил.

— Я думаю, что ядром для создания таких сил мог бы стать специальный воинский корпус, который в начале войны следовало бы сформировать в пределах Австрии, — не заставил себя долго ждать генерал.

Чернышев как можно учтивее улыбнулся, но при этом пожал плечами и возразил:

— Прошу прощения, ваше превосходительство, но в вашем плане две уязвимые позиции. Во-первых, в пределах Австрии сформировать корпус представляется мне совершенно нереальным, даже если сие государство наружно останется нейтральным по отношению к России. И во-вторых, откладывая формирование корпуса до начала войны, мы упустим время. А уповая на успех, следовало бы, напротив, начать предприятие заранее, чтобы к открытию кампании оно достигло зрелости.

— И где же вы, полковник, полагаете развернуть сие огромное по масштабам дело, чтобы о нем, как вас, вероятно, беспокоит, не проведал Бонапарт? Уж не на луне ли, простите?

— Намного ближе, ваше превосходительство. В России, — усмехнулся Чернышев.

Не экспромтом ли выдал сию мысль молодой русский офицер? А ежели имел ее уже в голове, то когда попервости она его посетила?

Коли все припомнить, получится, что дал ход сим раздумьям несломленный дух австрийского войска, о чем в свое время он сказал сначала Меттерниху в Тотисе, а затем Наполеону в Шенбрунне. Только, разумеется, утаил от них вывод, к которому тогда сам пришел: ежели всех тех, кто не намерен сложить оружие, собрать воедино, выйдет сила отменная.

На это наталкивали и раздумья о польских легионах во французских войсках. Не так ли сам Наполеон собрал под крылом своих золотых орлов непокорных жолнежей, казалось, разбитой Речи Посполитой?

А последняя причина, вероятно, объявилась совсем недавно, когда после встречи с Дезире собственными глазами узрел на германском побережье французскую саранчу. Тогда вдруг осенило: собрать бы на российских просторах всех немецко-говорящих офицеров да солдат, посадить на корабли и высадить их сюда, в гавани портовых городов, насильно отторгнутых Францией. Коль совершена несправедливость в нарушение всех наличествующих договоров, зачем же наглость спускать? Не справедливее ли прийти на помощь несправедливо униженным и оскорбленным?

Теперь же, в доме Вальмодена, первоначальные соображения вдруг легко и ясно стали обретать свой строй.

Известно, что в пределах России — в Курляндской, Лифляндской и Эстляндской губерниях проживает немало дворян, выходцев из Германии. Одни из них служат с незапамятных времен в русской армии, иным незнание русского языка мешает вступать в военную службу. А ежели всех их собрать воедино под знаменами специального корпуса, где все команды будут только на немецком языке?

Чернышев вмиг прикинул: уже из тех немецких по происхождению офицеров и солдат, кои служат в разных российских частях и подразделениях, коли их собрать вместе, можно будет составить основу, положим, три полка пехоты, два полка кавалерии и не менее трех артиллерийских рот.

Но как же быть с теми, кто пожелал бы вступить в сии полки из Европы? Для этого с самого начала следует предусмотреть вакансии. Если в полку надобно иметь пятьдесят офицеров, то лишь двадцать должностей занять нашими балтийскими дворянами, тридцать же оставить для тех, кто придет к нам из Германии. То ж и в рассуждении рядовых.

Ядро такого корпуса будет сформировано, положим, в Риге или Ревеле, откуда удобнее всего посадить весь личный состав на корабли и доставить в германские гавани.

Кому придет в голову строить догадки — для каких целей создается сей корпус? Дело происходит в российской армии, расположенной в Российской империи.

Когда же придет время прибыть к театру войны, на корабли будет взят и арсенал вооружения специально для волонтеров, которые присоединятся к корпусу уже на немецкой земле.

Рассуждения Чернышева были встречены с одобрением. В самом деле, лучшего нельзя было и придумать! Однако кому возглавить легион и кому уже теперь в германских краях подбирать достойные кадры?

— Совершенно уверен в том, — сказал Чернышев, — что мой государь с благосклонностью отнесется к тому, если всеми уважаемый граф Вальмоден возьмет на себя честь стать во главе корпуса.

— Пожалуй, я принял бы предложение, — согласился генерал. — Начальствовать же над кавалерией в таком случае я порекомендовал бы барона Теттенборна.

— Я такого же мнения, ваше превосходительство, — обрадованно произнес Чернышев. — В таком случае, господа, о нашей договоренности я тотчас поставлю в известность моего государя. Однако полагаю, что не стоит напоминать о том, что только абсолютная тайна может служить условием нашего будущего успеха. Посему я буду вынужден предупредить моего государя, чтобы он предписал тем, кому вверит сей план для исполнения, беречь сей секрет строжайшим образом.

— Я же, дорогой мой друг, — попытался скрыть улыбку под пышными усами барон, — постараюсь избавить моего императора от излишнего соблазна. Как вы, вероятно, догадываетесь, во избежание ненужных разговоров, мой приезд на нашу встречу с вами — тоже наша общая маленькая тайна.

Хозяин дома поднялся, и его волевое и мужественное лицо, которое нисколько не обезображивал некогда полученный им сабельный удар, словно озарилось изнутри.

— А кто из нас троих здесь вначале произнес, что вряд ли имеется повод открыть бутылку токая? Я так не считаю. А вы, барон?

— Полагаю, пришло самое время загладить мою невольную вину перед нашим русским другом за первую нашу встречу в Уржице. — Барон улыбнулся Чернышеву.

— О нет! — возразил Чернышев. — Если долгожданной бутылке суждено быть открытой, то осушим ее в честь нашего боевого содружества.

Искренность и лживость его императорского величества

С утра Наполеон заседал в государственном совете, но, узнав о приезде флигель-адъютанта русского царя, велел ему дожидаться.

Наконец император появился и, не обращая внимания на толпящихся в приемной, сразу пригласил Чернышева к себе в кабинет.

Протянутый пакет нетерпеливо разорвал, быстро пробежал письмо, остановив внимание на том, что и ожидал:

«Мне кажется, что полковник Чернышев сумел снискать благосклонность вашего величества, почему я избрал его для передачи этого письма. Я приказал ему ехать через Стокгольм, дабы объявить шведскому правительству о желании вашего величества, чтобы я поддержал шаги, сделанные вами с целью понудить Швецию порвать с Англией, хотя мною уже получено известие, что это сделано… Александр».

В руках у него уже были листки, написанные Бернадотом. Что содержалось в них, Чернышев знал, сняв копию и отослав ее в Петербург. Похожее содержалось и в записке княгине Полине, которую, однако, еще не успел ей передать: «Дорогая сестра, я прошу передать вашему брату, что, если он не придет нам на помощь, эта страна погибнет. Найдите случай, сделайте что-нибудь для меня. Скажите, что он должен войти в мое положение. Верю, хотя мы так далеко друг от друга, что морозы севера не уменьшат живого чувства и уважения, которые я давно уже к вам питаю. Жан, он же Карл Юхан».

Наполеон скомкал письмо, адресованное ему Бернадотом, и бросил на пол.

— Я так и знал, что этот фанфарон превратит меня в дойную корову! — вскричат он. — Мало мне моих братьев-королей, так еще на мою голову этот выскочка, который мне вовсе и не родня. Но это, увы, только начало неприятностей, что посыплются на меня. Головы, не способные командовать и дивизиями, как они могут управлять государством? А после избрания на трон Бернадота сдвинутся набекрень мозги у остальных моих маршалов. Они вообразят, что так же имеют право на престолы, точно все они родились в покоях родовых дворцов и никогда не были простыми солдатами!

Чернышев про себя усмехнулся мелькнувшей мысли: с тех пор, как император путем династического брака возвысил себя в собственных глазах, он потерял всякую охоту размножать королей из своих подчиненных. Но гнев Наполеона был не столько по сему поводу, сколько из-за того, что он понял: Бернадот будет изворачиваться ужом, но не выполнит ни одного из его решительных предписаний.

Как уже много раз происходило в присутствии Чернышева, Наполеон резко оборвал свои шаги по кабинету и, остановившись у камина, по-солдатски, прямо ногой поправил горящее полено. Скольких уже сапог стоила ему эта скверная привычка? Впрочем, ни одной лишней пары. Прожженные у носков, они терпеливо донашивались, пока им не выходил положенный срок. И на правом сапоге нынче Чернышев успел заметить свежую рыжую подпалину, обретенную, верно, второго или третьего дня.

— Я ненамного ошибусь, полковник, если предположу, что и вы намерены выступать ходатаем за моего бывшего маршала? — обратился император к Чернышеву.

— Вы нисколько не ошибетесь, ваше величество, думая таким образом, — ответил Чернышев. — Тем более что мои выводы о положении шведского королевства совершенно согласны с тем, что говорил в Стокгольме посланник вашего императорского величества, с которым мне довелось беседовать совершенно откровенно.

— И что же вам поведал барон Алькье?

Желчный и резкий Шарль Алькье, несмотря на свое происхождение сохранивший революционные замашки и готовый казнить налево и направо, произвел на Чернышева гнетущее впечатление. У него дурно сложилась семейная жизнь в бытность его посланником в Неаполе. В Стокгольм он переехал с незаконной женой, чего пуритане-шведы не могли ему простить, и он не мог появляться в светском обществе даже в этой, как ему казалось, захолустной и провинциальной державе. Потому Алькье мстил шведам грубостью, полным отсутствием такта, что, естественно, перенес и на наследного принца. О нем и о шведах он с присущей ему надменностью говорил: «Два сапога пара. Шведы — те же гасконцы: легкомысленны и пустомели».

Однако даже этому недоброжелателю нельзя было отказать в серьезном понимании того, в какой беде находилась теперь Швеция, которую Франция вынуждала прекратить торговлю с Великобританией. Склады, говорил Алькье, завалены железной рудой, которая здесь издавна — главный источник дохода. Ограничена рыбная ловля — недостает соли и нельзя улов продать. Вряд ли в таких условиях страна сумеет продержаться даже самое короткое время.

Так, ссылаясь на Алькье, Чернышев сообщил Наполеону то, о чем просил его Бсрнадот и что, естественно, содержалось в его же скомканном письме.

— Швеция уже принесла мне зла больше, чем все пять вражеских коалиций, с которыми я, как вы знаете, успешно справился, — снова начал ходить взад-вперед император. — Но она меня водит за нос. А теперь, когда у трона оказался этот ловкий и хитрый себялюбец Бсрнадот, он нагло будет мне врать, что делает все, что положено верному союзнику, а сам станет по-прежнему принимать в своих портах английские суда. Что, Швеция одна, что ли, хочет служить складом, откуда английские товары могут найти свободный доступ на континент? Ну нет! Если бы даже появился новый Карл Двенадцатый и стал лагерем здесь, в Париже, на высотах Монмартра, он не добился бы от меня ни малейшего снисхождения!

Наполеон подошел к столу и бросился в кресло. Взгляд его несколько размягчился, складка, образовавшаяся на переносице, разошлась.

— Снисхождение, — как-то вполголоса повторил он слово, задержавшееся в его голове. — Все его ждут от меня, этого снисхождения! А снисхождение — это одолжение, которое я не должен и не имею права никому оказывать. Вот недавно здесь, в Тюильри, я говорил с наследной шведской принцессой, направлявшейся в Стокгольм. Вы, кстати, не встретили ее на своем пути?

— Я имел удовольствие, ваше величество, приветствовать принцессу в первом же шведском городе, куда она прибыла и где в ее честь был дан замечательный праздник. Милая и очаровательная женщина, она была в восторге. — Чернышев ловко и со смыслом построил свой ответ, желая, чтобы Наполеон сказал чуть больше, чем он уже успел сделать.

— Для меня, полковник, не может существовать просто милых и очаровательных женщин, когда речь идет о важных государственных делах. Это не прием, не бал, где я иногда говорю комплименты. Вы тому свидетель — даже на торжественных приемах для меня порою не существует дам просто приятных, а есть женщины, которые умеют быть верными своим мужьям, вести семью и рожать детей. Да, это мой идеал женщины и жены.

Нет, ничем не выдал он себя — ни сентиментальностью, ни умилением по отношению к той, что была когда-то предметом его страсти. А существовала ли тогда страсть, и вообще характерно ли было подобное чувство для него, человека холодного рассудка?

Как говорили в Париже, влечение к женщине у Наполеона вызывалось в большинстве случаев не физической чувственностью, а чувственностью скорее рассудочной. И часто случалось так, что, когда женщина находилась рядом, прихоть его исчезала. Чаше всего его голова, в которой только и могло возникнуть влечение и желание близости, оказывалась в этот момент целиком занятой делами, и все, что отвлекало от работы мысли, раздражало и сердило его.

Однажды в театре, когда он смотрел на сцену, ему вдруг показалось, что одна из танцовщиц произвела на него впечатление. Он велел привезти ее к себе. После театра он, однако, засел за письменный стол и погрузился в ворох неотложных бумаг. Камердинер Констан уже не однажды появлялся в дверях, осторожно покашливая, подавая сигнал императору о том, что актриса ждет, она уже приготовилась. Наконец император оторвался от дел, взглянул на верного слугу и спросил, в чем дело. Тот ответил, что приглашенная уже в постели.

— Пусть одевается и уходит! — резко бросил император и вновь окунулся в работу. — У меня много дел.

Впрочем, мы уже касались этой деликатной темы, когда говорили о любви Наполеона к Валевской. Здесь же речь о самой, может быть, первой женщине, которая могла бы стать его женой, когда он был еще никакой не император, а всего-навсего молодой провинциальный генерал. Окажись в свое время Дезире Клари рядом с ним в Париже, согрей его одинокую душу, они бы, вероятнее всего, стали бы мужем и женой. Но вышло, как мы знаем, по-другому. И то, что она, Дезире, в глубине души называла любовью и хранила где-то глубоко в душе, для него давно перестало существовать, поскольку потеряло смысл. И ныне та, которую он когда-то называл своей Евгенией, стала для него маленьким мостиком, через который его мысль могла быть переброшена к тому, кого он хотел заставить служить собственной воле, своим требованиям и расчетам.

— Я предсказывал наследному принцу все неприятности, которые он встретит и которые ему предстоят в будущем, если он не окажется тверд и решителен, — вновь вернулся к разговору Наполеон. — Мне сообщают, в том числе и Алькье, что закрыть все порты мешают шведские законы.

— Совершенно верно. — вставил Чернышев. — Торговля — частное дело. И так же, как частная собственность, она находится под зашитой конституции этой страны.

— Ах, конституция не позволяет! — вскочил на ноги император. — Тогда пусть Бернадот отменит эту самую конституцию, которая мешает ему выполнять мои законы. Так я сказал и принцессе, чтобы она передала мои слова его новоявленному высочеству. Не стоит и царствовать, заявил я, если руки не свободны и если обстоятельства вынуждают быть рабом своевольного народа, сознание которого исполнено хитрости. Разве Франция не страдает от последствий континентальной блокады? Или ваша Россия? Всем надо терпеть. Только так м