Не наступите на жука [Марина Львовна Москвина] (fb2) читать онлайн

- Не наступите на жука [журнальный вариант] 221 Кб, 67с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Марина Львовна Москвина

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

(журнальный вариант)

Часть первая. Кто слимонил ушанку?

Глава 1. Рукиушиголова

— Пррум-пум-бум-бум-па-ра-ри-ра-ррам! грянул на церемониальной площади «Юность» интернатский духовой оркестр.

С мамой и с темно-коричневым, не очень видавшим виды чемоданом Женька стояла на краю и не сливалась с толпой. На чемодане — жестком, с пластмассовыми уголочками, с большими неблестящими железными замками — Начертан шифр:

«Женя Путник, 7 кл. «В». Шк-инт. № 73».

Шифр означал перемену судьбы.

Женька стояла и представляла, как она будет мыкаться тут ужасно. Вдали от дома и от семьи.

Ведь как получилось? Мама приехала за ней в лагерь пораньше. На попутке — грузовике цвета хаки! Они мчались в Москву, сидя в кузове, вдвоем, на каком-то мешке.

По обочинам дороги леса! Птицы распевают. До чего же приятно человеку возвращаться к своим домой. И Женька запела, заголосила негритянскую песню, прямо на английском языке, который она самостоятельно изучала по пластинкам. Этот блюз они пели с папой. И Юрик, ее старший брат, пел с ними, подыгрывая на губной гармошке:

«Как увидишь, что я иду, открой окно пошире!..

Как увидишь, что я иду, открой окно пошире!..

Как увидишь, что я ухожу, склони голову и плачь...»

Я ухожу из библиотеки,— сказала мама.

— Куда?— спрашивает Женька.

— Папа едет работать в Приэльбрусье... на три года... Я бы хотела... поехать с ним... первое время... наладить быт...

— А мы? — спрашивает Женька.

— Юрик поступил в техникум. Он у нас взрослый... а тебя... мы с папой... НЕ-НА-ДО-ЛГО... решили устроить в интернат.

— Что?!!

— Да он специальный, с английским уклоном. Ты так любишь английский!

— Я ненавижу английский!

— Попробуем? Вдруг тебе понравится? А на субботу с воскресеньем домой.

— К черту субботу с воскресеньем!

— Как ты разговариваешь?!!

Недалеко от их дома был один интернат. Женьке из окна видно, как они гуляют за забором, во всем одинаковом, приютские.

— Хорошо. Тогда у папы,— сказала мама,— вместо жилплощади будет койко-место.

Удивительно, как иногда несуразные, просто нелепые слова могут заставить человека решиться на то, что он не сделал бы даже под дулом пистолета. Почти всегда эта фраза— непривычная на слух, короткая и ударная, как прямой хук в нос.

Смолк духовой оркестр. Люди стали строиться по классам.

— Седьмой «В» — на медосмотр!

— Иди, я посторожу чемодан! — говорит мама.

Вид у нее какой-то растерянный. Вроде сама не рада, что все это затеяла.

— С вещами! По росту! Стройсь! Шагом марш!..

Новички нервничают, старожилы спокойны.

Новички оглядываются, старожилы глядят вперед.

Один из третьего класса — бабушка его провожала, плакала — крикнул ей во весь интернатский двор:

— Бабуль! Выше голову! Шурке привет и всем!

Скажи— встретимся, обязательно встретимся!..

Странный человек в меховой ушанке шествует по площади с картонной шахматной доской.

— Тр-рум-пум-бум-бум-пу-ру-ру-ру-рру-м!..

Отваливают под марш «Прощание славянки» от пристаней корабли. Длинной вереницей выстраиваются в спальном корпусе у медпункта.

— Руки! Уши! Голова!.. Руки, уши, голова... Рукиушиголова...

— А голову-то зачем?— спрашивает Женька.

— А чтоб вшей не натащили!..

Тысячерукое, тысячеухое, пятисотголовое существо движется из медпункта в раздевалку, где станут храниться пятьсот пальто, шапок и чемоданов, тысяча башмаков, лыж, варежек и лыжных палок...

Оттуда — в спальни — розовые стены, розовые шторы, розовые покрывала. Все в спальнях ядовито-розового цвета.

В подсобке нянечки двуручной пилой чего-то пилят — за спиной не видно.

— У нас директор,— говорит одна,— У него знаешь какой вкус? ЧТОБЫ ВСЕ БЫЛО В ТОН.

«Чего они там пилят?» — подумала Женька. — ...А у Гапонова из девятнадцатого интерната ВСЕ НЕ В ТОН! Стены зеленые, шторы красные! Наш ему: «К зеленым стенам, Иван Сергеич, шторы должны быть обязательно зеленые. Чтобы ребятам было не тяжко». А тот: «У меня, Владимир Петрович, шторы на стенах, как маки на лугу!»

Вжик-вжик, знай себе распиливают, не злодеяние ли совершают? Такой у Женьки был характер: ни мимо чего неясного ей не могла пройти спокойно, а только разузнав, что все в порядке, что никого не обижают и нету признака злодейств.

Двуручною пилой распиливали няни розовый рулон туалетной бумаги.

Из спален — в школу — через переход с большими окнами от потолка до полу. Здесь строятся перед обедом классы. Нигде так беспрестанно не строятся, как в интернатском переходе. И нет другого такого места, где больше, чем тут, сосредоточился бы запах супа из столовой.

С новой силой тоска навалилась на Женьку — она любила питаться не по часам. В отрыве от кухни и домашнего холодильника растущий организм ее трубил тревогу и пробуждал кошмарный аппетит, который ей достался в наследство от великого любителя поесть — Женькиного папы.

— Как кушать хочется! — семь раз на дню по воскресеньям, заискивающе глядя на маму, восклицал папа, хлопая в ладоши и потирая руки.

Еду он предпочитал сготовленную мамой от начала и до конца и на дух не переносил пакетики и полуфабрикаты. Пакетики он называл мумией супа. ««Такие пакетики,— говорил папа,— можно найти только в саркофагах фараонов».

А до чего он обожал ветчинный рулет! Как-то раздобыл по случаю батон с названием «Рулет деликатесный»!.. Принес домой, счастливый, держа батон, словно ребенка, прижатого к груди. А когда тот в конце концов кончился, папа по этому поводу выступил на кухне с речью. Он сказал:

«До свиданья, рулет, до свиданья! Приходи к нам еще! Мы тебе всегда рады! Пусть наш холодильник «ЗИЛ» станет для тебя родным домом, а месяц, на протяжении которого мы ели тебя, апрель, отныне будет праздноваться нами каждый год как месяц рулета!..»

До свидания, папа, до свидания. Пусть у тебя там в Приэльбрусье все будет хорошо. Пускай не жмотничают — выделят жилплощадь, а не какое-то койко-место. Пускай рядом с тобой побудет мама. Вдвоем надежней, а то снегопады, лавины, дремлющий вулкан Эльбрус, чем черт не шутит, вдруг проснется. А нам что сделается тут в Москве? Что уж такого здесь в Москве нельзя было бы пережить человеку?

Одно чуть примирило Женьку с интернатом — здоровенный аквариум в школьном корпусе на первом этаже. Там жили рыба-телескоп, пятнистые вуалехвосты, четверо меченосцев, и среди водорослей двигался по дну тритон.

У них с Юриком тоже есть аквариум. Десять огненных барбусиков. Все десять пламенно любили Юрика, во всяком случае, узнавали и явно предпочитали остальным. И снова Женька с надеждой подумала: там, где живет тритон, не может быть СЛИШКОМ плохо.

Общим потоком ребят ее подняло по лестнице на третий этаж и мимо ПРАВИЛ, гласивших: «Будь активным общественником, хорошим товарищем, верным другом! Умей сочетать личные интересы с интересами государства! В карман клади только необходимые вещи! Умей стирать, шить и гладить одежды! Закаляй себя! Не кури!» — внесло Женьку в седьмой класс.

Вместе с другой новенькой она встала у доски тихо и настороженно, как следует вести себя в подобных обстоятельствах.

— Ты приходящая? — спрашивает у Женьки другая новенькая.

— Как это?

— Ну — в интернате учишься, а спишь и ешь дома,— объяснила девочка.— Я — приходящая!

— А я не приходящая,— сказала Женька. Мысль о тритоне уже не согревала.

(обратно)

Глава 2. «Луизиана»

Сперва все ученики Женьке показались на одно лицо. Только один выделялся — мальчик-африканец. Потом, пока не было учителя, Женька стала приглядываться к каждому, в уме составляя словесные портреты. Так она тренировала память на лица.

Ей память нужна была феноменальная, примерно как у бывшего чемпиона мира по шахматам Алехина. Он потом стал следователем уголовного розыска. Алехин знал в лицо сотни преступников, их клички, «почерк» преступлений, их прошлую преступную жизнь. Женька хотела стать инспектором — таким же, как Алехин.

Первый ряд от окна последняя парта: пол женский, телосложение худое, волосы на голове, на бровях и на ресницах белые, рот большой, углы рта приподняты, нос большой, носит очки, левый глаз дергается, по-видимому, нервный тик...

«Пол женский» звали Шуру Конопихину, рядом с ней никто не сидел, и прежде чем перейти к следующей парте, Женька окинула взглядом нарисованный ею словесный портрет и вдруг поняла, что приподнятые углы рта означали улыбку, а броская примета — нервный тик — самое что ни на есть дружелюбное подмигивание.

Странное это действие — подмигивание, малоизученное. Откуда взялось? Куда уходит корнями? Оно протягивает ниточку доверия между совершенно чужими, как бы говоря: «Привет!», «Я с тобой!», «Держи хвост морковкой!»

Одно дружеское подмигивание может сделать жизнь сносной, наобещать каких-нибудь чудесных в будущем событий. Есть еще подмигивание любовное. Но никогда — что-нибудь плохое.

Женька села за парту с Конопихиной.

Вошел учитель.

Он был в синем пиджаке с металлическими пуговицами — двубортном, пуговицы шли в два ряда. В окно било сентябрьское солнце, солнечные лучи ударили по пуговицам, и они вспыхнули на груди у него и на животе так ярко, что потом всю Женькину жизнь учитель возникал в ее памяти в ослепительном пуговичном сиянии.

«Мужчина лет сорока двух,— фиксировала Женька,— рост выше среднего, сутулый, нос выдающийся, блестящая плешь, под пиджаком носит белую водолазку...»

— Здравствуйте, дети! — сказал Григорий Максович и к учительскому столу зашагал легкой мальчишеской походкой.

Шаги учителя были чуть-чуть с запинкой, как и его слова.

— Здравствуйте! — гаркнул седьмой «В».

В том, как все это гаркнули, звучала радость встречи с ним, то же и в его «Здравствуйте, дети!» — довольно сильная радость встречи.

— Не кладите вы так на них свое сердце, — рекомендовала Григорию Максовичу более опытный педагог Оловянникова.— Я на своих клала-клала, а теперь у них чего ни попросишь — ноль всякого внимания.

— А я, Галина Семеновна, просто так кладу, бескорыстно! — отвечал Григорий Максович.— Я,— говорит,— Галина Семеновна, мечтаю, чтобы они ВСЕ, когда выросли, стали такими, как мой папа — Макс Соломонович Бакштейн.

Глядя на Григория Максовича, Женька вспомнила. как прошлой осенью папа. Юрик и она ходили на концерт. Там выступал музыкант — седой, стриженый, с седой бородой, в зеленых вельветовых джинсах — с банджо. Он вышел на сцену и говорит:

— «Луизиана»! Посвящается Ларисе! Я надеюсь, в зале не так «много Ларис?..

Все смеются, он смеется. Публика, не отрываясь, смотрела на него. И когда он заиграл, запел хриплым голосом, каждый жест, слово встречались восторгом, хохотом, аплодисментами!

Пел он эту «Луизиану», конечно, поразительно. Молодежь, пожилые, какие-то старушки сидят — всем нравится. А от него в зал — энергия, как от аккумулятора, и, главное, удовольствие, которое он сам испытывал от своей игры,..

Хотя Григорий Максович, так всем казалось, не играл ни на одном музыкальном инструменте. Разве что в детстве на глиняной дудочке окарине.

Дудочку окарину подарил ему его папа. Она была гладкая, покрытая черной блестящей глазурью. В ней было десять отверстий — по одному на каждый палец.

Когда Григорий Максович воевал на войне, дудочка в бою раскололась надвое.

Женька узнала эту историю и решила: во что бы то ни стало когда-нибудь где угодно раздобыть окарину и подарить ее учителю.

Но окарин почему-то нигде не продавали.

Женька искала ее, искала, у кого только не спрашивала! Окарина, как и вообще все, что

слишком уж хочется заполучить, не попадалась и ускользала. Женька не видела ее ни разу и даже понятия не имела, как она выглядит.

Однажды зимой — уже взрослая — Женька шла по Кузнецкому мосту. Скоро Новый год. был вечер, она и сама не знала, каким ветром куда ее несет, пока не добралась до угла Кузнецкого и Неглинной.

Она вошла в музыкальный магазин и просто так без всякой цели начала разглядывать ноты, валторну, балалайки, губную гармошку... И вдруг увидела какую-то штуку — глиняную, шероховатую, величиной с огурец, и в ней было десять отверстий — по одному на каждый палец...

В Москве мороз! На елке у «Детского мира» лежал снег. И отовсюду шел пар. Пар вырывался из скрытых щелей на заснеженных газонах, из выхлопных труб автомобилей, валил сквозь сетки кухонных окон пельменной, клубил над лестницами подземных переходов... Не прошло и десяти лет, как окарина была у Женьки в кармане!

Осталось позвонить Инке, дочке Григория Максовича, узнать, в Москве ли он.

— Привет! Как жизнь?

— Приходи в гости! Увидишь что-то интересное!

— А что?— спрашивает Женька.

— Один музыкальный инструмент, потрясающий, с инкрустацией! Приятель уехал в Улан-Удэ, оставил погостить.

И Женька удивилась, как старые знакомые, не видясь, могут настраиваться на одну волну.

— Щипковый?

— Еще какой! С двойными струнами. Такой изображали на картинах, где с чубом играет хохол.

Никто не знает, как он называется.

— А ты сходи в музей музыки! — осенило Женьку.

— Я это всем рекомендую! — сказала Инка.— Но сама была там один раз. Когда папе исполнилось пятьдесят лет. Я искала везде, хотела подарить ему окарину. Это такая дудка,— объяснила Инка.— В переводе с итальянского значит «гусь».

— Я знаю, у меня есть,— сказала Женька.

— Ну, у тебя, наверное, деревенская, глиняная. А я увидела в музее, как они выглядят, пошла в комиссионный магазин старинных музыкальных инструментов и говорю: «Я из музея. Нам нужны две окарины». И мне раздобыли две настоящие, старинные, венские. И я подарила. Он сразу взял и заиграл. Он вообще с ходу играет на любых музыкальных инструментах.

(обратно)

Глава 3. Ночвос или Белая Дама

Первая ночь в интернате обернулась неожиданным пиршеством. Как только погас свет, с шумом распахнулись дверцы тумбочек, и вся спальня — числом пятнадцать человек повытащила съестные припасы и принялась с размахом делить их между собой.

Целый день Женька мужалась и крепилась, хотела к ночи дать разгуляться тоске, но как тут ей разгуляться в ликующей атмосфере жевания и братского дележа?!

Пошел по кругу кочан свежезаквашенной капусты, распространялись лук, морковь, чеснок и репа, на крыльях неслыханной щедрости с койки на койку перелетали яблоки, сливы, конфеты, карамель с редким вкраплением шоколадных.

— Возьми бутербродика с колбаской! — сказала Женьке Шура Конопихина.— Держи селедочку!..

Селедочка была с душком, но все ее в охотку смолотили.

Пошли дикие истории.

— Конопихина, загни!..

Шура Конопихина, при свете дня человек в высшей степени малозаметный, брала свое с наступлением ночи. Она была первым сказителем спальни и упивалась своей ночной властью над переживаниями слушателей. Кто имел ужас и счастье слышать Шурины рассказы про Белые Перчатки, Красное Пятно, Зеленые Глаза, Черную Руку, Золотую Ногу, Синюю Розу и Черные Занавески, кто видел ее в эти минуты — в темноте, сидящую на койке, по шею в одеяле,— пусть честно признает: нет в мире повествователя, равного Шуре Конопихиной.

Чем Шура рисковала, Женька поняла, когда решила поведать спальне кое-что из жизни шахматиста-криминалиста Алехина. Не успела она произнести фамилию, имя и отчество своего кумира, как дверь отворилась и на пороге в тусклом свете уставшей коридорной лампочки обозначилась фигура ночного воспитателя.

После Григория Максовича Федор Васильевич Прораков, так звали ночвоса, был вторым взрослым в интернате, до глубины души поразившим Женьку.

Но если Григорий Максович являл собой тип людей, которые ни при каких обстоятельствах не ходят грудью вперед, то в случае Федора Васильевича первостепенную роль играла именно грудь, точнее, головогрудь, поскольку шеи Федор Васильевич Прораков практически не имел.

Главная профессия Федора Васильевича была артист оперетты. Только не прима, а хор и кордебалет. В интернате он подрабатывал. Свою ночную вахту несколько лет подряд он нес в бархатном пиджаке и белых велюровых брюках. Когда директор Владимир Петрович спросил его:

— Почему вы все время ходите в бархатном пиджаке и белых брюках?

Федор Васильевич ответил:

— Я хожу в бархатном пиджаке и белых брюках потому, что у меня ничего больше нет.

Однако выданный ему в кастелянной спецхалат Федор Васильевич не надевал. Это навело Владимира Петровича, самозабвенно любившего порядок, на подозрение Федора Васильевича в халатном отношении к делу ночного воспитания.

Подтверждение халатности Владимир Петрович усмотрел также в бороде, которую ночвос Прораков холил и причесывал раз в десять минут расческой на прямой пробор, что делало его похожим на царя Александра III.

Дореволюционный вид и мелодии прошлых лет, беспрестанно насвистываемые ночвосом, в конце концов так насторожили директора интерната, что в приказном порядке в двадцать четыре часа Владимир Петрович велел Проракову бороду сбрить.

— Я не могу сбрить бороду,— заупрямился Федор Васильевич.— У меня подбородок безвольный.

— Вы столько лет ходите с бородой, может, он у вас вырос! — отрезал Владимир Петрович.

Федор Васильевич подчинился, оставив усики в стиле танго, как у аргентинского бандита. Плюс к усикам на всякий пожарный он резко усилил служебное рвение.

Федор Васильевич и прежде в отношении к воспитанникам проповедовал крайнюю суровость. Теперь в него вселился сам черт. От спальни к спальне он двигался бесшумно, ничем не обнаруживая своего присутствия, следил, преследовал, ловил с поличным, он без зазрения совести подслушивал под дверью, а после, мобилизовав весь опыт опереточного артиста — по голосу! — обнаруживал говоруна и. торжествуя, обрушивал на его голову наказание трудом.

Так и на этот раз в полутьме он безошибочно взял курс на узкое пространство между кроватями Шуры и Женьки.

— Ну-с! — произнес Федор Васильевич первую реплику отработанной пьесы выволочки и оперся рукой о тумбочку. Дальше он должен был замереть, выдерживая зловещую паузу.

Но этот выигрышный эпизод скомкал Федору Васильевичу жилистый кусочек сырокопченой грудинки, который Конопихина, не дожевав, аккуратно положила на тумбочку.

Любой другой на месте Федора Васильевича отдернул руку бы, как от жабы, а Федор Васильевич — нет, он отделил ладонь от тумбочки, а от ладони сырокопченость с таким достоинством, что свидетели этой сцены, готовые прыснуть, а то и загоготать, невольно вспомнили девиз, провозглашенный ночвосом: «Побольше врожденного аристократизма!»

— Марш мыть уборную,— сказал Федор Васильевич Женьке, и она уныло поплелась в туалет.

За дверью в углу стояли швабры и ведра с тряпками. С горьким чувством Женька завозила шваброй по полу. Мысли одолевали одна печальнее другой. Видели бы родители, как их ненаглядный ребенок темной сентябрьской ночью моет общественный туалет.

Однажды ей пала открыл секрет оптимизма.

— Во всем,— сказал он,— старайся найти что-нибудь хорошее. Речь не о вопиющих безобразиях, ты меня понимаешь. Скажем, неохота стоять в очереди за огурцами, думай, что специально вышел тут поторчать.

Женька напыжилась и представила, что ее сюда привел душевный порыв. Это почти удалось, но все рухнуло, когда с санинспекцией явился ночвос.

Указательным пальцем провел он в углу за дальним унитазом и очень пристально проверочный перст изучил.

Это было равносильно тому, как капитану одного корабля доложили:

— Палуба надраена!

Тот снял парадную фуражку и запустил по доскам — белым верхом вниз. Приносят ему ее, а она попачкана.

Пришлось и Женьке, и матросам — каждому свое — перемывать.

Когда она вернулась, люди спали. И ей приснился сон: чудовище с головой рыбы, телом — початком кукурузы, на перепончатых лапах бегает по дому, как крыса.

(обратно)

Глава 4. Ренессансный человек

Хорошо, когда дома все хорошо.

Тогда ты хоть в интернате, хоть в жерле вулкана — нигде не пропадешь.

Одного Женькиного приятеля родители так дооберегали, что он до старости лет шнурки на ботинках завязывать не умел. Его этому и не особенно учили. «Шут с ними, со шнурками,— говаривал его папа.— Зато сын с отцом вместе рядом по жизни пойдут. Чужих-то не напросишься ботинки зашнуровывать!»

А Верка Водовозова — та девочка приходящая, которая спит и ест дома, а учится в интернате, спит и видит, чтобы каким-нибудь образом очутиться в вечной разлуке с домашними.

Папа у нее, сценарист Давид Георгиевич Водовозов. Грел Верку по всем швам за малейшую провинность. Очень уж хотел воспитать ее, как он говорил, настоящим человеком. Причем не простым, а ренессансным. То есть личностью всеобъемлющей широты интересов. Типа Леонардо да Винчи.

В интернат Верке позволили ходить по причине его английского уклона. Мама — тетя Дора, любительница искусств, насильно обучала ее вокалу.

Явное предпочтение тетя Дора отдавала героической, воинственно подъемной оратории «Иуда-Маккавей». Она аккомпанировала, Верка не по доброй воле исполняла партии хора, а Давид Георгиевич пел главную арию Иуды.

— Я мужчина бурный,— говорил Давид Георгиевич.— Если что меня губит, так это темперамент.

Хотя его темперамент губил не его, а Верку. Он на невыученные арии, как английский моряк, отвечал кулачной расправой. Ему казалось, что человек Возрождения воспитывается чисто средневековыми методами.

— Всех великих мастеров в детстве галошили,— заявлял Давид Георгиевич.

Жена его, тетя Дора, была музработником в детском саду. Орунья! Ее крика самые крепкие нервы не выдерживали.

— Как ты смеешь сидеть в моем присутствии?! — кричала тетя Дора на Верку.

— Зачем вы все время шумите? — спрашивали соседи.

— У меня голос для большой аудитории,— объясняла им тетя Дора.

Знакомых Верке родители выбирали в зависимости от интеллекта.

— Интеллектуально она тебе по щиколотку,— сказал Давид Георгиевич о Шурке Конопихиной, когда та по приглашению Верки явилась к ним в гости на обед. Вторичное приглашение получали только те, кто интеллектуально достигал Веерке пояса или плеча.

Верка не была подругой Жени. Она вообще ничьей подругой не была. Думала она всегда только о себе. Человек очень бережливый — такой, что ты у него съешь два пирожка и он у тебя ровно два. Никогда тебе ничего не подарит. «Зачем,— говорила она,— я буду дарить просто так, когда можно обменяться. Мне папаша за это холку намнет».

А если ей было выгодно, прямо скажем, она могла выдать тебя с головой.

Но когда Верка однажды — около ночи — сказала: «Я домой не пойду. Выстрою шалаш и спасусь от холода»,— Женька с Шуркой сдвинули кровати и положили ее спать с собой в серединку. Ей даже вышло теплее всех, если на троих два одеяла, тому, кто посередине, достаются оба.

…— Жень! Шур! — шепчет Верка часа в два ночи.— Боюсь, меня дома укокошат. Давайте моим позвоним?

Телефон в кабинете директора закрыт. Автомат на улице. Пальто заперты в раздевалке. И на троих. как было отмечено, два одеяла. Поэтому ренессансный человек, смалодушничав, остался непокрытым в спальне, а неренессансные — Шура с Женькой — в ночных рубашках, завернутые одеялами, рискуя нарваться на ночвоса, двинули в школьный корпус — к единственному, возможно, незапертому главному входу.

Они выбрались из интерната. Выпали как из гнезда. Туловища с головой в одеяле, а ноги снаружи — мерзнут.

Расчерченный белыми линиями асфальт непосвященному казался бы загадочным, как рисунки в пустыне Наска. А это чтоб удобней строиться. Мы в интернате то и дело строились. Мы строем ходили, мы пели — в хоре, мы жили — стаей, попробуй кого из нас тронь!..

Липы черные, голые, у спальных корпусов выше крыши! Возле одного фонаря листья с ветки не опали, последние держатся, им хватает его тепла.

Окно хлеборезки. Там всегда запах хлеба какой-то волнующий. Машина, которая режет хлеб, часто ломалась, поэтому на дощатом столе всегда наготове длинный нож с пластмассовой синей ручкой. Нож в хлеборезке — ровесник интерната. Этот же самый нож на дощатом столе— он там и теперь. И там, над ящиком для горбушек, висел плакат: «Кто хлебушком не дорожит, тот мимо жизни пробежит!» Горбушками народ набивал карманы и ел их на ночь или на прогулке.

Женька несла в кулаке двушку. Что ни говори, а двушка — монета особая. Идешь с ней, например, по Москве, несешь ее в варежке, и каждый телефон-автомат тебе друг. В любой заходи — в любом — можно услышать знакомый чей-нибудь, любимый голос. Но не болтать, не рассусоливать, а Просто радостно сказать: «Привет! Как жизнь?» — ну что-то в этом духе. А можно даже не звонить. Просто нести в кулаке в теплой варежке и голос, и разговор, и звук звонка в чьем-то милом твоему сердцу доме.

Женька с Шурой забрались в телефонную будку.

— Давид Георгиевич? Это Женя. Вера в интернате. А вы ее сдали бы насовсем! У нас шефы — автобаза, и в тесной дружбе с нами — Московский рыбокомбинат...

Давид Георгиевич молчал. Бывает такое молчание — гробовое. Это когда человек прекращает шевелиться и дышать.

— У нас есть свой лагерь. Это уголок швейцарский,— сказала Женька.— К нам и комиссии приезжают. «Знаете,— говорят,— что у вас интересно? Входишь на этажи, и туалетами не пахнет».

— Про комсомол не забудь,— шепчет Шура.

Мы поступаем в комсомол,— говорит Женька.— Завтра открытое комсомольское собрание. Три пункта на повестке. Бой безразличию. Подумай над вопросом: с чего начинается зрелость? И третье: твоя жизненная позиция. В чем она состоит?

Светофор на перекрестке с зеленого переключился на желтый. Потом он с желтого переключился на красный. Как будто вспыхнул над перекрестком глаз Давида Георгиевича Водовозова.

Трубка стала ледяной. Она отмораживала ухо.

И трубка произнесла каким-то слишком тонким голосом:

— Если у вас, у подкидышей приютских, родители — кукушки, то я от своей Веры не отступлюсь!

В ту же секунду ночь отодвинула его слова. Это будет разговор назавтра, забытый, запомненный навсегда.

Вполнеба вокруг луны— гало!.. Круги светили страшно ярко, особенно там, где они пересекались.

В крошечном огоньке телефонной будки — два белых кулька — одеяла-то в пододеяльниках! — два кокона, две сахарные головы, два белых предвестника снегопада.

Снег был уже в пути. Им пахло. Слышалось его дыхание. Из телефонной будки Женьке и Шуре виднелась Дорога. В большой мир. В новую жизнь. Такая общая, из-интернатская, у каждого своя. По этой Дороге — что удивительно — шел их одноклассник Рома Репин. И — что удивительно — вел пса терьера. Рома вел черного терьера в старый гараж за помойку.

«Зачем Роме пес? — подумала Женька.— А! Это им для спектакля».

Там в гараже ночвос Прораков ставил со старшеклассниками какой-то спектакль.

Достаточно было одного часа, чтобы наступила зима. И точно, в эту ночь выпал первый снег.

(обратно)

Глава 5. День первого снега

Подъем в интернате Женька терпеть не могла. Там в спальнях над дверью привешены динамики. В семь утра в радиорубке врубали бешено жизне утверждающие песнопения. Первой шла песня про футбольный мяч:

Так случается порой,

Если другу туго,

Бейся в штангу головой,

Но не выдай друга!..

Женька старалась проснуться до песен, стянуть со спинки кровати вещи, сунуть их под одеяло, чтобы согрелись. И там, согретые, под одеялом надеть.

Теперь тебе все, никакие песни нипочем. Лежи себе, что-нибудь вспоминай и смотри, как в окне падает снег.

И этот снег на большой перемене трудовик Витя Паничкин велел убирать.

— Да вы что?— все кричат.— Первый снег! Первый снег всегда стает!

А Паничкин:

— Это неважно, что стает. Мне, как трудовику, важно трудовое воспитание воспитанника.

У Паничкина на этот счет своя теория: народ здесь хитрый, в интернате, жуликоватый. Здесь можно до бесконечности возиться с дисциплиной, если не развести бурной деятельности. Любую выдумывай, только не давай людям никакого покоя. Потому что покой — родной брат неорганизованности.

Сам — чистый выходец из царства теней, голова будто яблоко на тонкой шее, а сколько в ней бушевало идей по привлечению к трудовому процессу! С Витей Паничкиным мы клеили коробки, вязали веники, точили кухонные ножи, унавоживали яблони...

— Ну что. ребята,— говорил Паничкин, намереваясь припахать народ,— мосты будем строить или по воде ходить?

Лично Паничкин ничего не вязал, не клеил и не унавоживал. На место использования детского труда он приносил раскладной стул, каким пользуются художники на пленэре, раскладывал его, усаживался и давай:

— Хорош баклуши бить! Избаклушились! — покрикивал Паничкин.— Не замирай! Не уходи в себя! Что ты идешь еле-еле?! Надо бодрей, а ты что?! Идешь, как в штаны наложил!

Снег падал будто сквозь землю, а не на землю. Постепенно он начал под ногами хрустеть, как сухарик.

Все было сплошь в снегу— яблоневый сад и воздух. То ли дышишь воздухом, то ли снегом. И уже неясно, неважно, где это происходит — город какой, что за белая улица, есть только точка на планете с опознавательным знаком: там на ветке шиповника надета коричневая варежка. Там собрались вместе я и мои друзья — убирать первый снег.

Вот основной аккорд празднества: веселье и свобода, снег и мы. Григорий Максович говорит, что он с удовольствием бы огородил эту самую точку — наш интернат — здоровенным забором. Забор он подразумевал как границу Вселенной. Вселенная — интернат. Здесь жизнь развивается по законам добра и справедливости.

Вы ведь какие, он нам говорил всем, что есть у вас, друг с другом поделитесь, не возьмете чужого, не бросите в беде.

Но идея забора несовершенна, говорил Григорий Максович, рано или поздно вам придется выйти в мир. встретиться с другими людьми и удивиться, что не все на свете такие, как вы.

ФРЕД-АФРИКАНЕЦ — С КОНОПИХИНОЙ — ЛЕПЯТ СНЕЖНУЮ БАБУ!

Фред — человек таинственный. Его папа работал в посольстве Кении. А он сам непрерывно пил кока-колу. Бутылками кока-колы Фред каждый понедельник набивал прикроватную тумбочку. Никто ведь понятия не имел, что это за напиток. Все думали, что пиво.

Наш брат — белый ученик — во время уроков чиркал перышком на промокашке рожи да записочки, разные каки-маляки. Фред же Отуко по-солидному — на любом уроке — вынимал из парты альбом и в этом увесистом альбоме простым карандашом фирмы «Годест» рисовал голых женщин. Только не обычных, а вроде скульптур на постаменте.

Славный парень— Фред, не жмот, угощал ребят жвачкой. Он и вещами не пижонил, носил, как все, что выдавали в кастслянной. И так сидело на нем ладно само по себе неказистое пальто, так был к лицу черный воротник и черная цигейковая ушанка. Особенно когда он во всем этом усаживался в серебристый «мерседес», который привозил их с братом в интернат и увозил обратно в посольство.

...РОМА РЕПИН СГРЕБАЕТ СНЕГ С ЛИСТЬЯМИ В СУГРОБЫ!..

У Ромы другая история. Мать Ромы вышла замуж. По анкете. Тогда только начиналась служба знакомств. И там в анкете среди прочих стоял вопрос: «Любите ли вы животных?» Она не любит. И будущий муж не любил. Оба ответили отрицательно. На почве нелюбви они и поженились.

А муж плюс к животным органически не переваривал детей. И мама Ромы, чтобы в доме был мир, поговорила с сыном, «как мужчина с мужчиной». Мужчина Рома учился тогда в третьем классе. Мама Роме сказала прямо, что Рома и мама должны расстаться.

Ромин отец Роме, естественно, такого не заявлял. Ну, со своей стороны, деликатно давал понять, что лучше бы Рома не посещал его в субботу с воскресеньем. То Роме дверь не откроет, то — к ночи — вытурит на улицу. А Ромины пожитки аккуратно — ведь папа Ромы — интеллигентный человек — сложит на лестничной клетке.

С утра пораньше в понедельник придет Репин в интернат, воспитательница его вымоет, выстирает все с него, и, счастливый, что кончились суббота с воскресеньем, идет Рома Репин в класс, к своим, на уроки.

Теперь Рома — семиклассник, самостоятельный человек. По выходным спит и столуется у Григория Максовича. Или едет к кому-нибудь из ребят. Это в порядке вещей в интернате.

...ГРУЩУК АЛЕКСЕЙ из десятого класса разгуливает праздно, франтоватый и своевольный, сам Витя Паничкин ему не авторитет.

А ВИТЯ-ТО, ПАНИЧКИН! Сидит во дворе на стуле в роскошной ушанке цвета вороньего крыла. Все взрослые надели ушанки, все учителя, директор Владимир Петрович, потом Оловянникова по русскому и литературе, художник Роберт Матвеевич Посядов, Григорий Максович— вышли на улицу в одинаковых шапках, но разных мастей и различной пушности. Как в театре — зима — это вата на сцене и действующие лица в мехах. Все высыпали поглядеть на первый снег.

Четвертый урок у нас — шахматы. Был в интернате такой предмет. Вел его Борис Викторович Валетов. Хотя ему больше подошла бы фамилия Слонов или Ферзев. по крайней мере Пешков! Но уж никак не Валетов, поскольку чего Борис Викторович на дух не переносил, это когда дети резались в карты.

Шахматы для Бориса Викторовича — все. Погруженный в глубокие думы, он постоянно обмозговывал либо острый вариант английского начала, либо целесообразность позиции К:3, или разрабатывал неочевидный план переброски ферзя из центра по вертикали к резиденции неприятельского короля.

Поистине чудовищным казалось Борису Викторовичу существование людей, которым неинтересно, что происходит в мире шахмат. Сам он по этому вопросу взахлеб читал всю выходящую в свет периодику.

У адыгейского народа есть такой обычай: когда человек уходит из жизни, у них принято два или три месяца носить ему на могилу еду. Если бы, не дай бог, это приключилось с Борисом Викторовичем, то адыгейцы не менее полугода носили б ему ежемесячник «Шахматы в СССР».

Но неверно думать, будто Борис Викторович так уж односторонне видел жизнь. Когда он был еще совсем неоперившимся юнцом, он имел иное страстное увлечение — шашки. Сколько было сомнений и тревог, сколько оглядок, метаний и опаски, когда в один прекрасный день он почувствовал, что смысл жизни не в шашках, а в шахматах.

Он очень переменился, легкий и лучезарный, он сделался сумрачен и несловоохотлив. Едва ли можно было считать его одушевленным существом, когда Борис Викторович часами неподвижно сидел, вперив взгляд свой куда-то в сторону или в пол.

— Я решил бросить шашки,— удрученно, прикрыв лицо рукой, сказал он жене, насмерть перепуганной случившейся в нем переменой.— Кто-то ведет меня, сметает с шашечной доски, нашептывает на ухо: «Борис, твое призванье— шахматы».

Жена заплакала, заподозрив, что заодно с шашками он бросит и семью. Однако Борис Викторович поступил благородно. Он сказал:

— Не плачь, жена. Семью не брошу. Но я не могу сейчас жить обычной жизнью!

И он прекратил выполнять три святые обязанности по дому: бегать в овощной за картошкой, пылесосить персидский ковер и выносить ведро в мусоропровод.

Теперь он счастлив, что остались позади годы колебаний и свершилось его духовное перерождение. Пусть он пока не мастер и пусть пока не кандидат в мастера, но он, как бы это сказать, шахматист-поэт!

Вот Борис Викторович входит в класс: дверь приоткрывается, вплывает — метр на метр — шахматная доска. На ней прицеплены картонные фигуры. Доска тянет за собой фигуру Валетова. Он крепко держится за шахматную доску, рука у него плоская, большая, с татуировкой: «Cognito ergo sum» — «Мыслю, следовательно, существую».

Он носит старомодный пиджак в талию с чуть расходящимися полами, матерчатые ботинки — все это лоснилось и было довольно затертым. Только ушанка — новехонькая, «соль с перцем», великолепно смотрится на его бурлящей шахматными комбинациями голове.

Она до того ему к лицу, что Борис Викторович Валетов не снимает ее, войдя в класс, как это водится у джентльменов, не обнажает свою «соль без перца» седую, с залысинами макушку, и — с ходу! — пускается объяснять благородный риск и накал английского начала... Народ попробовал «начало» разыграть. Валетов, тонко различая оттенки нерадивости, наставил двоек с минусом и колов с плюсом...

А вечером в спальне пошли разговоры. Про шапки. Где и почем их, такие, раздобывают.

— Может быть, в кастелянной? — спрашивает Женька.

— Ну да! — говорит Шура.— Я б тогда тоже не прочь.

— И шубу бы! — говорит Женька. А то мое пальтишко, оно, конечно, по мне обмялось, но нет в нем. конечно, шика.

— Да я спросила,— заявляет Шура.— Борис, говорю, Викторович, где ушанку брали?

— А он?

— «Бу-бу-бу-бу», что-то невразумительное. Типа того, где брал,— там нету. А я: ну где? А он — бац! — между нами шахматную доску и, не ответив, удалился.

Странно, подумала Женька, чокнутая насчет злодейств, чего это он темнит? Не банда ли спекулянтов орудует у нее под носом? Не связаны ли спекулянты с сетью разбросанных по миру браконьеров? Из чего шапки? Канадский волк? Бразильский тушкан? Камышовый кот? Вдруг это звери, исчезающие с лица Земли?..

Бессловесное появление Проракова прервало разговоры о шапках.

Так кончился день, в котором выпал первый снег. А снега к ночи и след простыл. Стаял.

(обратно)

Глава 6. Кто слимонил ушанку?

У Вити Паничкина пропала шапка.

В жуткое впал он отчаяние, душераздирающую тоску.

Он рвал на себе волосы, охал, отдувался, всех и каждого подозревал, в общем, вел себя очень неприлично.

— Что за столпотворение в такую рань? — поинтересовался Владимир Петрович.

Витя пал ему на грудь и чуть ли не заплакал, как дитя.

Шапку Витину, видимо, похитили, думал Владимир Петрович, гладя трудовика Паничкина по голове. Факт сам по себе вопиющий. А такие шапки у всех учителей. Да и у Владимира Петровича тоже есть подобная шапка. Возьмись хапун за дело капитально, большой сплоченный коллектив очутится без головного убора.

За исключением Валетова. Он свою шапку даже в столовой норовил не снять.

Созвали экстренную педлетучку.

Витя повел себя вспыльчиво, взбудоражено и агрессивно.

— Жулики! — кричал он.— Я всегда знал! ОНИ должны что-то украсть! У меня!..

В кабинете у Паничкина висел плакат: «Плохая работа — хуже воровства». Теперь он и сам был не уверен, так ли это.

Слово предоставили Григорию Максовичу. Он сказал:

— Спокойствие! Мы отыщем и вора, и шапку! Меня взволновала другая сторона вопроса. Философ Сенека говорил: часто учат обману тем, что обмана боятся. Взять могли у любого из нас, а украли у Паничкина. Не сам ли он тому причиной?

— По-вашему, кто своровал и кого обворовали,— молвила Оловянникова,— одного поля ягода?

— Мне кажется, да,— сказал Григорий Максович.— Мне кажется, ВСЁ зависит от ВСЕГО.

И Григорий Максович рассказал, как Рене Декарт плыл на небольшом судне по Дунаю и читал книжку. Слышит: матросы — они ведь не знали, что он понимает по-немецки,— собрались его убить. Не потеряв самообладания, он осмотрел свое оружие, убедился в его исправности и ПРИНЯЛ ТАКОЙ ДРУЖЕЛЮБНЫЙ ВИД, что никто не посмел на него напасть.

Так иносказательно Григорий Максович дал понять, что Декарт и Сенека вправе гордиться своим образом мыслей и действий в отличие от трудовика Паничкина, который шагает по призрачному пути недоверия, затюкивания и проедания плеши.

Какой же Григорий Максович, думал ночвос Прораков, малоприятный на вид, какое у него лицо «не наше»...

Потерпевший Паничкин вспыхнул, раздул крылья носа, и, не сдерживая чувств, сказал:

— Узнаю, кто взял, разорву как рыбу.

За окном кабинета директора в овраге остановился грузовик. Из кузова выскочил народ в кожаных тужурках. Они расстелили брезент, а на брезенте раскинули что-то вроде серебряной шкуры доисторического животного.

— Я имею сообщение,— сказал Борис Викторович Валетов.— Моя шапка на днях интересовала ученицу седьмого «В» Конопихину.

К первому грузовику подъехал второй. Оттуда стали выгружать баллоны. Зеленая гора баллонов лежала на снегу, от них толстый шланг потянулся к серебряной шкуре, когда в кабинет директора явилась Шура и — прямо с порога — принялась икать.

— Хорош икать! — крикнул Паничкин.— Ты шапку украла или кто?

Шуре дали воды.

Там в овраге от чехла освободили корзину. Ярко-желтую с красной полосой. Вроде таких, на которых когда-то летали на воздушном шаре.

Шура выдула два стакана и знаком показала, что выпьет третий.

— Это ей как мертвому припарки,— сказал Паничкин.

— Ее надо испугать,— предложил Прораков.— Верное средство. Ото всего.

— Нормальный ход,— вскользь заметил Григорий Максович.— Перестанет икать и начнет заикаться.

В овраге там и тут мешки валялись, неизвестно чем набитые. На мешках аршинными буквами:

«L’ESPACE PARIS» — «КОСМОС. ПАРИЖ».

Один человек, он у них за главного, в черном летчицком шлеме, махнул рукой, и серебряная шкура начала оживать и подниматься. Толпа народа, в том числе очень крепкие женщины и паратройка старух, удерживала ее за корабельные тросы.

— Граждане-товарищи! — обомлел Владимир Петрович.— Это же... воздушный шар!..

Шар вздувался, вздувался, на боку его обозначилась красная звезда. И педлетучка увидела, что шар не шар, а вытянутой формы аэростат.

Сильно недодутый, он уже был размером с индийского слона.

Вдруг какая-то заминка, дырка в оболочке или что... Главный забегал, случился переполох, аэростат на всех парах сдули, крепкие женщины и старухи помогали ему сдуваться, наваливаясь на аэростат телами. Педлетучка ахнуть не успела, как баллоны, корзину, сундуки, тросы, крючья, резиновый шланг и балластные мешки распихали по машинам, аэрокомпания мигом рассосалась, и это видение за окном, немое кино, окончилось. Одни от аэростата следы на снегу.

В отличие от шапки, которая исчезла бесследно.

— Кто слимонил мою ушанку?— бормотал Витя Паничкин.— Я всю жизнь в стесненном положении. О такой, как она, я и не мечтал. А тут случай подвернулся. Куплю, думаю, однова живем... Нашли у кого слимонить! — вдруг вскричал он.— У человека, КОТОРЫЙ...— Витя сделал передышку. Распространенные предложения с трудом давались трудовику даже в минуты наивысшего духовного подъема. — Весь ум отдал, чтобы заразить детей...— он поднялся,— ...своею любовью к труду!

В тот час Витя Паничкин, утративший самое дорогое, что у него было, меховую ушанку, безудержно горюющий о ней, обрел подлинное величие

Акакия Акакиевича Башмачкина, героя повести Гоголя «Шинель».

(обратно)

Глава 7. Жизнь многомерная

«Азбука криминалистики,— думала Женька.— Перед тем как огорошить человека: «Ты украл шапку? — подумай, что ты знаешь о личности обвиняемого, о его характере, сноровке, волевых качествах... А то все свалят на тебя, доказывай, что ты не верблюд.

Женька облазила чердак и теперь спускалась в подвал, в раздевалки. Что-то ей подсказывало: шапку не украли. Воровство в интернате не практиковалось.

Дежуришь, например, по спальне, наводишь порядок в тумбочках, столько всякой всячины лежит, можешь взять, а не берешь. Хотя иной рази хочется. Зато удовлетворение от собственной честности колоссальное!

Кража вряд ли. А вот припрятать с целью насолить, таких случаев сколько угодно.

Подвал — место в интернате серьезное. Там были такие углы и закоулочки, ты спрячешься, не найдут. Кто-то из ребят нюхал там табак и чихал во всю ивановскую по сто раз кряду. Полгода его искали, так и но обнаружили. Пока сам не прекратил, бросил вредную привычку.

Там же старшеклассники, бывало, рассядутся на чемоданах и вместо прогулки играют в карты.

Чемоданы стоят на дощатых полках плечом к плечу фамилиями наружу. Эти интернатские чемоданы с ума могут свести своими фамилиями: Подкидышев, Ядов, Кащеева, Грущук, Одинокое, Малявка...

Имена даются людям не так уж закономерно, а все же с Малявки, наверное, в жизни спрос маленький. Не то что вон чемодан Валерика Могучего. Как быть с такой фамилией? Ведь ей худо-бедно нужно соответствовать.

А каково простому смертному жилось под фамилией Вечный? На Новодевичьем кладбище на новой территории справа воздвигнуто ему надгробие.

Очень уместно на чемодане смотрится Женькина фамилия Путник. Женьке она. как и чемодану, здорово подходит.

Тапочек везде навалом. Если их собрать и поставить рядом, интернатскими тапочками можно опоясать земной шар. Вид у них оторви и брось, непарные, без шнурков. А стоптанные! Ясно, что эти тапки огонь, воду и медные трубы прошли.

Женька направилась в глубь подвала. Две красные лампочки в тупике почти не давали света. Они горели, как густые огни концевого вагона в поезде, на котором осенью уехала мама.

Женька свернула в каптерку. Тут хранились дворницкие и уборщицкие орудия труда. Из-под ватника, встревоженный, выполз и побежал по стене солидный черный паук без одной ноги. Женька стала следить за путем паука, следовать взглядом по горячим его следам, и вдруг— этот-то момент и есть самый жгучий — паук привел Женькин взгляд к Витиной Паничкина — шапке!!!

Почти под потолком обитала ушанка. Она! Цвета вороньего крыла. Кто-то в сердцах ее на гвоздь забросил. И снять ее было возможно либо при помощи метлы, либо соорудив пирамиду из банок мастики и перевернутых ведер.

Метла не сработала. Шапка крепко засела на гвозде. Женька полезла на ведра, вцепилась в меховое ухо... Ведра качнулись, поехали по банкам... Леденящий кровь треск! И Женька загремела с шапкой, а шапкино ухо ухнуло отдельно.

Попорченная шапка Паничкина жгла руки и требовала отмщения. Ее хотелось бросить и смыться. Но Женька подвергла шапку тщательному осмотру. В результате выяснилось:

первое: на шапке нет фабричной метки;

второе: изделие сшито классно, комар носа не подточит. Самый красивый мех на лобовом козырьке. Все остальное строго симметрично. Ворс по всей шапке в одну сторону ложится, волосок к волоску. Под меховым колпаком стеганая подкладка. Сквозь повреждения в подкладке просматривается скорняжный шов, мех к меху, по принципу «пельмень».

Напрашивался вывод: Витина шапка и, как говорится, иже с ней — продукт незаконного промысла. Их КТО-ТО шьет. И, чует Женькино сердце, по спекулятивной цене продает. Кто? Из кого? Вот два вопроса, которые встали перед Женькой во всей неразрешимости.

До лучших времен она скрыла под ватником шапку, оторванное ухо положила в карман и самовольно отправилась в Зоологический музей.

Женька вынырнула из метро на проспекте Маркса. Угол улицы Горького и Моховой. Все-таки ни с чем не сравнимое удовольствие для непривычного к центру человека пройтись по Моховой. А чем изведаннее этот путь, тем он любимей.

Женька будет учиться тут на юридическом. И каждый день пробегать под козырьком старого «Националя», где в любой мороз без шапок иностранцы в лапсердончиках с жизнерадостными, в высшей степени белозубыми улыбками.

Наш зубной врач рассказывал: пришла в поликлинику одна американка, сняла зубы, дала ему посмотреть. Так он всем носил — показывал: не зубы, а игрушка!

Этот путь Женька выучит наизусть, на память, шаг за шагом, как стихотворение. Журнальный киоск. Телефоны-автоматы. Театральная касса.

Дворами пойдешь — срежешь угол, выйдешь на Герцена, а там до Зоологического музея рукой подать.

Все дышит историей в этих дворах. Здесь учится Юрин друг в Первом медицинском. Он говорит, у них в институте такие древние аудитории, кино можно снимать про Сеченова и Боткина.

Нижние окна старинные, мутные, грязные, заглянешь — пол глубоко, но видно, что там студенческая столовая. Люди макароны с котлетами уплетают, яблочный компот пьют.

Глянула Женька в соседнее окно — господи боже! На металлическом столе мертвец! Бледные вокруг него лица, согбенные фигуры в белых халатах с огромными книгами на коленях.

Анатомичка, морг, жуть.

Жизнь многомерная! Все перемешалось: алые «тойоты», серебристые «вольвы», геологоразведочный институт, студенты-геологи с волевыми подбородками, кухня ресторана, швейцары, официанты, толстые тетки какие-то в кожаных пальто, шум машин, звук шагов, снег, смех, болтовня... И тишина, шелест страниц, запах формалина, публика, расположившаяся на железных стульях анатомического театра.

Ну, правда, потом звенит звонок, они захлопывают книги: бац, бац, «Руководство по анатомии» — и идут, идут на улицу Горького, выходят, и пошло-поехало, зима и жизнь ощущаются еще сильнее!..

В Зоологическом музее мимо скелета мамонта Женька проследовала туда, где «посторонним вход воспрещен», и заблудилась среди стеллажей, костей, аквариумов и высоких распахнутых дверей.

Входи в любую, вроде никого нет. Никакой скученности не наблюдается. И очень сильная бесприютность. Сыростью пахнет, старостью. Столы почему-то повернуты спинами к окну.

Женька выдвинула ящичек, а там труха. Высохшие травы экспедиции 1902 года в Монголию и Китай.

Как привидения, из-за шкафа появились два серьезных подвыцветших гражданина. У них шел спор, тягучий, на целый час. О некоей мухе. Один называл ее циклопической, другой — всего-навсего гигантской.

Первый давай примерами давить из учебников и монографий, что и куда более мелких насекомых именовали циклопическими. Тот спор длился и длился, и если туда заглянуть, то и сейчас можно застать их спорящими.

По коридору пробежала тепло одетая сотрудница с полной банкой сверчков. Женька кинулась за ней. Тетя юркнула в отдел рептилий. Среди разбросанных бумаг, печатных машинок, географических карт она открыла террариум с песком. По песку сновали ящерицы гекконы.

— Кушайте! — стала хлебосольная женщина угощать гекконов сверчками.— Ах ты, мой миленький, ты мой хорошенький крымский геккончик! Что это у тебя на губе? Надо к ребятам отнести, чтобы тебя полечили.

— Откуда столько сверчков?— спросила Женька.

— Разводим! — ответила сотрудница — Интересуешься жизнью гекконов?— Она взяла с полки банку. В ней тоже был геккон, только заспиртованный.— Такырная круглоголовка! — с гордостью сказала подруга гекконов.— Исчезнувший вид. Двадцать лет такого не видали.— Она открыла банку, взяла его под мышки и вынула из спирта, чтоб уж никаких преград не существовало между ним и ею.

В конце концов Женька отыскала отдел млекопитающих. В отделе над микроскопом стоял дедуля с белой бородой, видимо, профессор.

— Вот мех,— говорит Женька, выуживая из кармана ухо Вити Паничкина.— Вы можете сказать, что это за зверь?

— А запросто! — ответил профессор.— В один момент, визуально — на глаз.— Он взял ухо и пригляделся.— Не тигр, не тапир, не кенгуру... Не песец... Не нутрия и не норка... Не соболь, не кролик, не нерпа, не бегемот...

Визуально не получалось.

— Сверим по коллекции! — предложил профессор.— У нас есть громадная коллекция шкур.

Ничего похожего.

— Может, кто из грызунов? — озабоченно сказал профессор.— Тогда это темный лес. К тому же у одной особи может быть бок одной масти, спина — другой, живот — третьей, подшерсток — четвертой, ость — пятой. Криминалистика этим занимается. А мы зато,— профессор повеселел,— сейчас изучим микроструктуру волоса!

Он выдернул волосок и стал изучать его под микроскопом.

— Если есть волос северного оленя,— сказал он,— его ни с кем не спутаешь! Это так кажется, что он такой, как все. А под микроскопом он полый! — Профессор засмеялся. Но вскоре опять загрустил.

— Теряюсь в догадках,— сказал он.— Боюсь, что придется исследовать белковый состав.

провести так называемый серологический анализ...

— Это песье ухо,— взглянув краем глаза, определил гардеробщик. Он зашел отдать ключ и в ту же минуту вышел.

— Точно! — крикнул профессор.— Как мне в голову не пришло?! Работник гардероба Степан Федорович прав. Ухо не ухо, а мех собачий.

(обратно)

Глава 8. Не в пешке счастье

В Москве дули ветры с Ледовитого океана.

И как нельзя более кстати пришлась Вите Паничкину возвращенная ушанка. Урок труда, на котором он вновь ее обрел, всю целиком, с незаметно пришитым ухом. Паничкин вел задушевно, шутил, напевал, а на Женькин вопрос, из чего, если не секрет, пошита ушанка, с гордостью ответил: «ИЗ ГОРНЕГО КОЗЛА».

— Ерунда! — тихо сказала Женька.

— Что ерунда?— обернулся Репин.

— Она у него из собаки.

— А ты откуда знаешь?

Женька отмолчалась. Неохота рассказывать про Зоологический музей. Это было предварительное расследование, в результате которого она выяснила сущность преступного события: где-то, неизвестно где, по-видимому, в глухой деревне, страшные небритые мужики в сарае забивают собак, шьют из них шапки и тут торгуют.

«Нужно,— записала в своем блокноте Женька,— первое: выявить торговца ушанками в интернате; второе: проследить, куда он поедет, реализовав товар; третье: застукать кожедеров на месте преступления, вынудить сознаться в содеянном и предать шайку в руки правосудия».

«Кто продает? — думала Женька, перебирая в уме обладателей ушанок. Ей почему-то казалось, что распространитель ради рекламы должен и летом ходить в продукции преступного синдиката.— Оловянникова? Владимир Петрович? Стоп! Это шахматист. Ну, конечно! Он носит шапку не снимая. И именно к нему сегодня приходил мужчина нестоличного типа с мешком...»

Женька уцепилась за эту версию и после обеда — ненавистных щавелевых щей, жидкой гречки в горячей железной тарелке — установила за шахматистом настоящую слежку.

Огромными шагами с мешком на плече Борис Викторович удалялся от интерната в сторону автобусной остановки.

Он сел на сто первый автобус. И Женька в последний момент впрыгнула туда вслед за ним.

В сто первом народищу! Теплыми и надежными кажутся чужие спины в толпе. За каждую, в случае чего, можно спрятаться, на каждое незнакомое плечо опереться.

На Новочеремушкинской Валетов вышел и прямым ходом направился в охотничий магазин. Женька ждала его у витрины. Он встал в очередь.

У прилавка три наших современника с удавьими физиономиями и фосфорическим взглядом выбирали ружье и требовали нож.

Продавец:

— У вас билета нет! Предъявите охотничий билет!

А они не отстают от него, дай им нож, дай ружье.

Это собрались какие-то преступники, убийцы, у которых руки в крови. Мы привыкли, смотрим на это, как на обычный магазин, а тут чучела, капканы, удавки, пули — орудия пытки. Словно ты попал в мир средневековья.

Шахматист приобрел манок на утку, тоже довольно подлое изобретение, как и рыболовный крючок с наживкой. Есть, что ли, людям нечего? Можно всегда найти чем питаться. Сыр — калорийная пища, редиска с репой, творожные сырки...

Ведь живут вегетарианцы, не умирают. Наоборот, у них организм, как они говорят, незашлакованный.

Кто его знает, может, человечество придет к этому, будет выращивать сине-зеленые водоросли или петрушку с укропом и ими питаться. А мясо будут есть не по праздникам, а в самые черные дни.

Но, говорят, и трава тоже издает какие-то вопли, когда ее срезают. Короче, прав индийский народ. Идут, веточкой машут перед собой, чтоб не раздавить кого-нибудь, не пройти по трупу.

Валетов вышел из охотничьего, сунул манок в карман и отправился вдоль по Черемушкинскому бульвару.

Бульвар был молод, верхушки деревьев едва доставали Борису Викторовичу до ушей. За тоненьким стволом не схорониться, поэтому преследователь держался от преследуемого на почтительном расстоянии

...Валетов свернул в гастроном. С фонарного столба вороны ощипывают объявления и куда-то уносят. Как раз то, что предназначено для отрыва. Вроде они вовсю меняют квартиры, нуждаются в собрании сочинений Жорж Санд, подзорной трубе и горнолыжном снаряжении.

Подстерегая Валетова, Женька от нечего делать стала читать объявления. «Куплю...», «Продам...», «Приглашаю...», «Обучаю...», «ПРОПАЛА СОБАКА. Бульдог. Белый. Альбинос. На носу палевые пятнышки. Пол — самец. Имя — Алмаз. Нашедшего отблагодарю. Семен Семенович Хворостухин. Телефон...».

Вдруг слышит:

— Путник! — Женька вздрогнула.— Ты что тут?!

Это был Валетов. В одном кармане пальто у него, как известно, лежал манок, из другого торчало полпалки украинской колбасы.

«Манком подманивает, колбасой подкармливает, хлоп — и в мешок»,— лихорадочно соображала Женька.

Между тем преследователь на глазах превращался в преследуемого. Слишком далеко она зашла и заехала, подобные путешествия приравнивались к побегу. А в интернате вели ожесточенную борьбу с побегами, даже краткосрочными. По-медицински называли их «синдромом перелетных птиц». Это, говорили, такой сдвиг по фазе, к нему очень склонны детдомовцы и старики.

Холщовый мешок отделял Бориса Викторовича от Женьки. Что в нем? Шапки? Шкуры? Убитый пес Хворостухина? Обстоятельства требовали изменения тактики ведения следствия. И Женька ее изменила.

— Что в мешке? — коротко спросила Женька.

Этот вопрос пригвоздил шахматиста к месту. Желая скрыть свое душевное смятение, он весь напрягся и сглотнул.

— Это...— сказал он сконфуженно,— это... комбинации.

«Час от часу не легче,— пронеслось в голове у Женьки.— Как низко пал гроссмейстер! Он спекулирует женскими комбинациями».

Валетов нагнулся и стал развязывать мешок. Коварство гроссмейстера было несомненным. Сейчас он выудит какую-нибудь поросячьего цвета — и попытается купить Женькино молчание. Эх, Борис Викторович, тоже мне, «пока мыслю — существую...».

Дул ветер с Ледовитого океана. Валетов распахнул мешок. Внезапно вихрь белых листков взметнулся перед Женькиным носом, взмыл, вознесся над гастрономом. Исчирканные, исписанные какими-то буквами и цифрами листки в своем свободном парении разлетелись кто куда, отчасти сыпясь на головы прохожим.

Прохожие ловили и ошарашенно читали: «Ф:Е7 +!. Важный ход, цель которого — оголить неприятельского короля!»

«К:Е7!. Конь сделал свое дело. Черные попадают в цугцванг».

«Брать ладью равносильно гибели!»

«Не в пешке счастье!»

«Черным не сладко!»

«Не за горами рукопашная!»

Женька кинулась их подбирать, а Борис Викторович запихивать обратно в мешок — игры-молнии, темпотурниры, опровержение голландской и староиндийской защит, решения задач, игры по переписке...

— Брат привез,— бормотал он,— не знают с мамой — печку топить ими или что... Жена тоже. «Полны,— говорит,— шахматными позициями антресоли». И в учительской не разрешают хранить. Накопилось за жизнь! Я все партии записываю. С женой вечером играю и записываю. Она засыпает, когда со мной играет, а я — вот гляди — купил свисток. Задремлет, а я: «Кря-кря!»

И Борис Викторович забросил на плечо мешок со своим «железным» алиби.

(обратно) (обратно) (обратно)

Часть вторая. Господа удавы

Глава 1. Федя – бархатные губки.

Версия насчет Валетова рухнула. Надо было строить новую. Похищен бульдог. Вот нить к раскрытию преступления.

Произойди кража только что, легко было бы отыскать вора по следам рук, ног, ножного протеза, если таковой имеется, зубов, одежды и так далее. К тому ж сопутствующие следы пса!

Однако прошло больше суток, следы испорчены. Их замела метель, затоптали прохожие. Единственное оставалось Женьке — опрос очевидцев.

У магазина стояли двое. Один щербатый — зуб-дырка, зуб-дырка и родинка на щеке.

— Я сумки шью с тряпок,— говорил он.— Сто лет сносу не будет, понял?

А друг его отвечал:

— Понял — недонюхал!..

— Простите! — вмешалась в их разговор Женька.— Недавно на этом месте пропал бульдог.

— Вчера у Феди какао пили,— сказал щербатый.— На кухне бульдожка! Мордоворот! Я ему сразу сказал: «Если ты меня укусишь— я тебе такое сделаю!..» У Феди был один — кусался. Тогда я встал на четвереньки и быстро сам его покусал. И он не вылезал из-под стола весь вечер. Понял?

— Понял — недонюхал! — сказал друг щербатого.

Везет же иногда! Первый встречный — свидетель! Так, может быть, если найдет вдохновение, тогда все удается и все получается!..

— ...А кто такой Федя?— спрашивает Женька.

— Дружок мой,— отвечает щербатый.— Бывший клоун. Мы его зовем «Федя —бархатные губки». Выпьет какао — и сразу целоваться. Годами рассказывает, как он там — в цирке. В раж входит, чечетку отбивает на газете. На стадионе сейчас работает ночным сторожем.

— Где живет ваш знакомый Федор? — спрашивает Женька.

— Купи сумку — скажу. Всего три рубля.

— У меня только рубль!

— Давай.— Они приняли рубль. Видно было, что эти двое вели совершенно бездуховную жизнь.

— Учти,— крикнули они вслед,— к Феде без какао и соваться нечего! Из Феди без какао слова не вытянешь. А живет он во-он там, первый дом за шашлычной...

Женька позвонила Хворостухину. Без дальних проволочек они встретились. Пачка какао оттопыривала пальто у него на груди.

И они пошли к Феде.

Стучали-стучали, даже ногами барабанили. Из Фединой квартиры неслись заунывные звуки зурны.

— Да что ж это за музыка? — нервничал Хворостухин.— Домового ли хоронят, ведьму ль замуж отдают?

Наконец вышел Федя в штанах времен войны с саламандрами. Штаны у него держались на бельевой деревянной прищепке.

— Есть разговор,— сказал Хворостухин.

Федя зажмурился. Он им был так не рад!

Из мебели Федя безраздельно владел кроватью и табуретом. На стенке висел плакат — реликвия былой цирковой Фединой славы. На нем был изображен Федя в гриме и вверх ногами. Вокруг него летали воздушные шары, а на ноге у Феди доверчиво покоился земной шар.

— Где мой Алмаз? — очень сурово спросил Хворостухин.

Федя попятился.

— Алмаз! — объяснял Хворостухин.— Английский! Белый! Размером с табурет! Отдай его!!! — кричал Хворостухин, заглушая концерт современных узбекских композиторов.

— М-м-м!..— часто-часто заморгал Федя.— М-м-м!..

— Он глухонемой,— простонал Хворостухин.

И тут вспомнил о какао!

Федя, как его увидел, сразу весь просиял и потянулся к пачке. Но Семен Семенович проворно спрятал ее за спину.

— Выбирайте,— говорит,— чего больше хочется: чтобы я отдал вам какао — марки «Золотой ярлык» — или позвал милиционера?

— Ты катишь на меня,— воскликнул бывший клоун,— необоснованный баллон! Драгоценности— не по моей части!..

— Добрый, добрый Алмаза! — причитал Хворостухин.— За триста пятьдесят рублей мне достали его. Детей любит! Маму мою! Жену! Не было случая, чтобы он тронул кого, укусил! Хотя может любую кость перегрызть! — И Семен Семенович почему-то показал на свою руку в районе предплечья.

— Друг! Ты про кобеля?— сообразил Федя.

— Бульдог!.. Альбинос!..

— Белый?

— Белый!

— Хвоста нету?

— Нету!

— На морде пятнышки? Тут и тут?

— Да!!!

— Не видел,— говорит Федя.

Хворостухин, сжигая свои корабли, засунул какао в карман.

— Шучу! — сказал Федя.— Был бульдог.

— Добром прошу, выключи радио,— попросил Хворостухин.

— Не могу,— сказал Федя.— Я плачу за радио, поэтому я слушаю все, что передают.

— Но как ты его заманил? — недоумевал Хворостухин.

— Секрет на секрет. За мной все собаки увязываются. А я их переправляю. Дружку своему — Фиме Придорогину.

— Как ехать к Фиме?— спрашивает Женька.

— Какао вперед!

Хворостухин отдал.

— По Казанской дороге. Деревня Слизнево. Но уговор: Фиму Придорогина не бить!

«Федя — бархатные губки» был настоящимдругом.

(обратно)

Глава 2. Животное! Назад к природе!

Сели в электричку. Женька у окна. Хворостухин рядом. Повеяло дыхание свободы. Я люблю больше всего — отплывать, менять курс, переезжать с места на место, а то, в общем, все надоело: один и тот же вид из окна.

Особенно хорошо, когда ты лежишь на верхней полке в пароходе, поезде или летишь в самолете и мимо окон проплывают незнакомые дома, реки, облака. Вот это я люблю. Мне нравится плыть, и плыть, и плыть, и ощущать, что ты пропускаешь школу.

Конечно, влетит за это дело — на ночь глядя в какое-то Слизнево. Надо было Юрику позвонить. Он поехал бы с ними. Мало ли! Банда ведь! Разветвленная банда!

Темнеет. А Семен Семенович задиристый, но хилый. Он сам признался: «Я, Жень, чуть какая опасность — цепенею, и все. И ничего не делаю». Сможет ли она его защитить, если что.

В интернате будут песочить — ладно. Кто это сказал? Главное, не забиваться трусливо в угол, подвиг за подвигом, вот и не узнать мир!

Вся Женькина семья склонна к подвигам.

Папа — лавинщик! Палит по лавинам из пушек.

Мама восхищается героическими личностями. Читает газету и говорит папе:

— Надо же! В девяносто девять лет человек покорил Фудзияму! Я бы могла влюбиться в такого! А ты бы мог полюбить женщину, которая в девяносто девять лет покорила Фудзияму?

— Ну, конечно,— ответил папа,— Фудзияма — это же не хухры-мухры!

Юрик вообще «профессиональный герой». То на Севере из ледяной воды вытащил двух утопающих детей! То на практике в колхозе вытащил телят из горящего телятника. А однажды он спас от смерти Женьку, когда она в лодке подавилась огурцом Другой бы растерялся, а Юрик — нет. Он взял ее за ноги и так стал трясти, что огурец выпал и упал в воду!

— Алмаза, Алмаза, на кого ты меня покинул?— бормочет Хворостухин.— Мы с ним и на день не расстаемся! Я в санаторий в Анапу приехал с ним по профсоюзной путевке. Они: «Мы не принимаем с собакой». А я им: «Куда ж я ее теперь дену?» Они: «Да куда хотите. Снимите ей квартиру». Я снял ему комнату с видом на море.

«Алмаза, Алмаза,— думала Женька.— Хоть бы ты жив был!.. А то Хворостухин свихнется. Чтобы их всех скособочило, кто убивает собак!»

Платформа пустынная. Снег под ногами скрипит. Зашагали к огням по сосновому лесу. На каждой ветке высокий столбик снега. Тень корабельной сосны раскачивается на снежной дороге.

Деревня какая-то глухая, не тронутая прогрессом. Заборы. Заборы. В огородах копны сена под снегом, как спящие мамонты. Дым из труб валит прямо к звездам. В целом мире не найдешь такого звездного неба, как над деревней Слизнево, над домом двадцать три по улице Каракозова, где проживает ужасно подозрительная личность — Фима Придорогин.

Темень. Холод. Сарай на замке. Не дозовешься никого, не докричишься, если бандиты окажут сопротивление. А кому им сдаваться-то? Хворостухин от одной лишь таинственной слизневской атмосферы заранее оцепенел. Стоит на крыльце ни жив ни мертв. Хорошо хоть, они небезоружны! Женька нащупала в кармане пугач: трубку, набитую серными головками от спичек, с гвоздем на резинке. Крайне опасная штука, может даже палец оторвать, правда, самому стрелку.

«Вот оно,— думала Женька, влево и вправо устремляя взор, горящий подозрением,— гнездо преступников. Нашла! Эх, не готовы они с Хворостухиным брать сейчас банду. Надо бы подкрепление! Но придется пойти на риск. Для бедолаги Алмазы каждая минута дорога».

— Тук-тук-тук,— робко постучал Хворостухин.

Открылась дверь. Вышел коротко стриженный человек в тренировочном. Во всем его облике было что-то от марсианина, как мы это, земляне, себе представляем.

— Товарищ Придорогин?— спросил Семен Семенович, отчаянно струсив.

— Ну, Придорогин,— ответил Придорогин.

— Алмаза, бульдог мой, я извиняюсь, не у вас?

Вместо ответа Придорогин ударил Семена Семеновича в лицо лучом карманного фонарика, от чего тот вконец оцепенел. И даже выстрел Женьки из пугача, который разбудил бы и покойника, не произвел на него ни малейшего впечатления.

Не дрогнул и Придорогин. Зато у него дома послышалось: «Шлеп!» Как будто бы кто-то со страху свалился с дивана.

— Бру-бру-бр-р-р! — донеслось до них.— Бра-бру-бры!..

— Алмаза!!! Это он! Я узнаю его! Дорогу, Придорогин! — Внезапно Семен Семенович вышел из оцепенения и вскрикнул так, услышав голос друга, как вскрикнул бы в подобной ситуации лишь Д'Артаньян или Сирано де Бержерак.— Я тебя одной левой сделаю,— пригрозил он и добавил: — Хвощ! Хлыст! То есть Хлыщ!

До этого момента Женька держалась позади и вроде бы на подхвате. Вначале она представляла собой группу наблюдения; бабахнув из пугача — группу быстрого развертывания, теперь, чуяло ее сердце, пришло время действовать группе захвата и, более того, группе задержания!

— Тимуровцы! — она закричала, обращаясь к созвездию Гончих Псов.— Сюда! Бей в барабаны, свисти в милицейские свистки! Бандит Придорогин ворует собак! Он шьет из друзей человека шапки!..

— Какие шапки? — спросил Хворостухин и вдруг заплакал.— Что ты несешь? Какие шапки?

— Не слушай ты ее,— сказал Придорогин.— Иди сюда, не плачь.

— Нервы сдали,— признался Хворостухин.

Нет смысла описывать вам ликование Семена Семеновича и его верного альбиноса. Пес был в порядке, холеный, мордатый, вмиг выскреб дочиста миску с геркулесом, влез на диван, прижался к Хворостухину, вздохнул и замер.

— Я кровать твою воблой обвешаю,— важный от смущения, запел Придорогин. Слух у него был идеальный. И неожиданно спросил: — Кушать будете?

Женька думала, что Хворостухин откажется. А он говорит:

— У нас в дороге нигде нельзя поесть. А во Франкфурте-на-Одере кругом бутербродики с фаршем.

— Что ты там забыл?— спрашивает Придорогин, а сам кочан белой капусты на доске шинкует.

— По турпутевке ездил от КБ,— простодушно отвечал Семен Семенович.

— Ты, наверное, такой,— говорит Придорогин,— Пизанскую башню тебе обязательно надо посмотреть или... как их... египетские пирамиды. А собака сиди в четырех стенах, жди, скучай!..

Он капусту1 приправил постным маслом, дал компоту обоим из вишен без косточек. Жареную рыбу— «ледяную».

— Ты любишь «ледяную» рыбу?— спросил он у Женьки.— Я ее люблю, она чистая и простая.

— Алмаз отдыхал со мной на курорте Кавказа! — сказал Хворостухин в свое оправдание.

— Пес в городе не пес,— отрезал Придорогин.— Вы их губите в городе! Ваши дворы — это чистый рассадник заразы. Битые стекла, пыль, грязь, загазованность, инфекция!.. Там же ВСЁ притупляется у ВСЕХ! Где выносливость? Где быстрый бег? Острый слух? Обоняние? Зрение? Неприхотливость? На человека махнул я рукой, это ветвь тупиковая. А животное надо спасать. Я из партии зеленых.

— Пес — наша связь с природой,— не соглашался Хворостухин.— Мы для этого его и вывели!

— Вы обманом его вывели,— сказал Придорогин,— в каменные джунгли, бетонные колодцы.

— Сгущаете краски! — с укором сказал Хворостухин.— За городом тоже никто не застрахован. У нас участковый врач купил щенка. Бешеные деньги! Уезжал в отпуск, не знал, куда деть, попросил санитарку, дал ей шестьдесят рублей. А санитарка — к ней в получку очередь становится, чтоб долги получить,— взяла отвезла к себе в деревню и выпустила, та бегала с дворовыми собаками. И — боже! — что она привезла! Чудовище разнолапое!..

— Подобные случаи порочат мою идею,— с грустью отозвался Придорогин.— Идея такова: «ЗАЩИТА ЖИВОТНЫХ РАДИ САМИХ ЖИВОТНЫХ!» А не для забав человека. Я занимаюсь собаками, утками, дальше — лебедями, потом — морские свинки... Но в первую очередь псы... Я их у вас забираю и по своему усмотрению пристраиваю: для охоты на зверя, для охраны жилья, пастухам для пастьбы...

— За сколько «пристраиваете»?— язвительно спросил Хворостухин.

— Недорого,— отвечал Придорогин.— Мне нужны средства, чтобы поддерживать свою организацию.

— Какую организацию???

— «ЖИВОТНОЕ! НАЗАД К ПРИРОДЕ! ». Я его председатель и единственный член. Я должен платить ворам, обеспечивать гигиену в доме — это мой перевалочный пункт, уход за животными на высшем уровне, квалифицированный ветеринар, кормежка, вывод блох, глистов, чистка псов пылесосом «Ветерок», если кому надо— выщипывание, стрижка. Далее: отучение от вредных привычек методом вкусопоощрения. Твой, кстати, грыз поводок. Но с этим дефектом покончено. Благодаря мне.

— Большое спасибо! — сказал Хворостухин.

— А, интересно, кто он? К чему приспособлен?— спрашивает Придорогин.— Я обо всех сочиняю плакаты. Вот о щенке породы «бигль»:

«Тибетский терьер — всем собакам пример».

«Особенность эта порода имеет, что чумкой она никогда не болеет!»

«Отличнейший сторож и преданный друг и взрослым, и детям заполнит досуг!»

«Охотиться могут на зверя любого, еще где щенка вы найдете такого?»

И отдельно печатными буквами приписка:

«Бигль жил в семье Ульяновых».

— А твой? — Фима Придорогин свернул плакат в трубочку.

— Мой — наркоман,— объяснил Семен Семенович.— Их в Англии в полиции держат — на поиск наркотиков. Но он артист! Он мастерски изображает «бешеного». Алмаза! Сделай «бешеного»!

Алмаз кинулся изображать «бешеного» с такой радостью, будто это как раз и есть его естественное состояние. Он стал кататься по полу, щериться, закатывать глаза и вдруг как даст обильную пену изо рта.

— Фантастика! — сказал Придорогин и в вазочку насыпал сушек.— Ты любишь сушки?— спросил он у Женьки.— Я очень люблю простые сушки.— И наломал для нее штуки три.

Кончилось тем, что они выпили на посошок по стаканчику наливки. При этом Семен Семенович пожелал Придорогину не подвергать городских собак и собаководов столь мелочной опеке. В ответ Фима Придорогин провозгласил тост: «За вольную жизнь» и «За всех ночных путников»,— что не могло не покорить Женьку, фамилия которой, как вы помните, была Путник.

И все же, уходя, она взглянула на вешалку: что, интересно, у него за шапка? Шапочка висела вязаная, с помпоном. На прощание Придорогин вручил им для пса бутылку немецкого тривитамина.

— Почему? Почему мы так плохо думаем о людях? О наших прекрасных советских людях? — бормотал Хворостухин по дороге к станции.— Как язык повернулся, ей-богу, вопить про какие-то шапки.

— Я всегда всех подозреваю,— сказала Женька.— Это спасает меня от разочарований.

— Но ты лишена удивления!..

— Неприятного!

Электричка была почему-то маленькая, нестандартная, детская вроде. Трем человекам на скамейке мало места. Все очень тесно сидели, прижавшись друг к другу. Стекла запотели. Общее тепло распространилось по вагону, в зимней электричке здорово чувствуется родство по теплу. Сонное покачивание, позевывание, пошмыгивание носами...

— Я кровать твою воблой обвешаю,— тихо напевал Хворостухин.

Спал Алмаз на полу под лавкой.

«Еще одна тупиковая версия»,— думала Женька.

Однако эта история имела продолжение, причем самое неожиданное.

(обратно)

Глава 3. Оценка за независимость

Что за дикие сны снятся! Громадные самолеты, летящие низко, над самой головой; поющие негры, расшатанные стулья, письма, которые шлешь, а они приходят обратно.

Женька читала сонник — его продавали глухонемые в поезде: морковь — стыд и помидоры — стыд, могила — забвение. А это все к чему? Может, к тому происшествию, которое случилось на днях в интернате?

Учитель рисования, он же скульптор, Роберт Матвеевич Посядов решил подарить городу свой монумент — скульптурную композицию «Встреча». Гигантская девушка — вся порыв — мчит куда-то, а мимо нее сломя голову — тоже весь порыв — дует юноша в пальто.

Край платья и пола пальто соприкоснулись на ветру, а в обожженной глине слепились — не разлепишь. То есть они и разлетаются, и в то же время едины! И этот парадокс во всяком, кто любовался композицией, будил романтические чувства. То, чего так не хватает районам наших новостроек.

Скажем, тот дом, в котором я живу, он ужасен. Вид из окна простой, демократичный — крыши пятиэтажек, гаражи, помойки, много домиков — энергетических распределителей. Ни дерева, ни куста, во дворе снег сходит чуть ли не в июле. В воздухе миазмы.

А все ж иной раз возвращаешься домой — и тягучий, неуверенный из нашего дома голос скрипки.

Так вот это пиликанье я смело приравниваю к дружескому подмигиванию и к дружескому подмигиванию— дар городу скульптора Посядова.

У Роберта Матвеевича, как у голубя, совсем нет плеч, только шея и живот. С пузцом, в пестром свитере, солнечно волосатый, он вечно улыбался. Как японец, который и о печали сообщит с улыбкой... И был он дико невезучий.

Мороженщику помог— тот застрял на железнодорожных путях со своею тележкой — весь исцарапался. Завхозу помог тащить стулья — ударился стулом. Зуб болел, хирург расстучал, пожал плечами, вырвал, а не тот. Мастерскую его на два метра кипятком затопило, откачали, он ушел, чтобы сохло. А туда — кошки, нашествие, набег, кошачья свадьба. Нанесли блох. Приходит – блохи на него кинулись и ну кусать. Он спасся бегством.Жена ему резиновые кальсоны сделала. Он надел кальсоны, резиновую куртку и пошел их травить из пульверизатора, на котором нарисована блоха в гробу. Так чуть сам этим делом не отравился.

Ему даже нянечка тетя Таня посоветовала освятиться — окропить себя святой водой,— что его кто-то сглазил или заколдовал.

Из-за проклятой невезухи Роберт Матвеевич панически боялся летать на самолете. Просто не верилось, чтоб такой человек мужественный, такая у него толстая шея, на самолете боится летать. С извиняющейся улыбкой рассказывал он об этом. И все мы, интернатские дети, относились к Посядову с отеческой теплотой.

Свой монумент Роберт Матвеевич выставил во двор. Он ждал, когда за ним пришлют машину. Ему хотелось, чтобы «Встречу» воздвигли возле кинотеатра «Ангара». Но почему-то, как ни странно, за ней не приезжали. Это всем нам было обидно. А Роберт Матвеевич — тот вообще каждый раз выбегал на шум автомобиля.

И вдруг — о ужас! — что такое? Шел Фред Отуко утром в мастерскую— он у Посядова лепил бюст Конопихиной— и видит: от скульптуры «Встреча» отбиты головы и руки и кое-где отколоты куски!

Фред поднял шум. Сбежались Паничкин, Григорий Максович, толпа ребят. Владимир Петрович скрепя сердце позвонил и милицию.

— Свершен акт вандализма,— сказал он.— Прошу приехать — разобраться. Я думаю, это не наши.

Приехал старший лейтенант, студент-заочник юридического факультета. Он с величайшей добросовестностью вертел в руках руки и головы пострадавших героев монумента и крепко подозревал в содеянном интернатских воспитанников.

Так он и поверил, что это не они! Из-за интернатов у него весь участок — повышенной вороватости. То в магазине «Продукты» — там, где самообслуживание,— поймают интернатского с ватрушкой! То после рейдов «тимуровцев» герои войн и революций нет-нет да и недосчитаются чего-нибудь. А в доме сорок семь дробь тридцать три полковник переезжал, на минуту оставил в подъезде диван, приходит, а его нету. «Что за жизнь! — кричал полковник.— На минуту нельзя оставить в подъезде диван!!!»

«Так,— логически размышлял милиционер. У него было умное милиционерское лицо, острое, с острым носом.— Ночью шел снег. И на отломленных членах тоже снег. Значит, дело происходило ночью. Из этого следует,— продолжал он сложную цепь умозаключений,— нанес повреждения монументу тот. кто ночью не спал, следовательно, утром не выспался и — как следствие этого — проспал сегодня физзарядку! Вот ключ!»

И он спросил:

— Кто утром из старшеклассников не вышел на зарядку?

— Ну, я,— отозвался Грущук Алексей.

— Причина?

— Хроническое плоскостопие!

— А может, не выспался?— глядя в упор на Алешу, спросил милиционер.

— Вопрос под ответ подгоняешь, лейтенант! — с довольно дьявольской улыбкой ответил Алеша.

С досады, что ход мыслей угадан, милиционер пригласил Грущука в отделение. Если б не Григорий Максович и вовремя не подоспевший Роберт Матвеевич — все, увели б Алешу на допрос.

Грущук был редкой птицей в этом интернате: он был абсолютно одинок. Ни мам, ни пап, ни бабушек, ни деда, ни родственника завалящего — седьмая вода на киселе— никого.

Правда, однажды его усыновили. Он маленький, покладистый был, тихий, все песню пел: «Галактика, Галактика, Галактика...» — чем, собственно, пленил своих приемных родителей.

Однако при ближайшем рассмотрении в Алеше обнаружился дефект: он грыз ногти. Алешину маму, работника питания, это, понятно, раздражало. Она пыталась отучить сынка от вредной привычки, намазывая ему пальцы горчицей. Тут проясняется второй недостаток: Алеша — чудовищный аккуратист. Мало того, что после горчицы он руки начал мыть сто раз на дню, он мамины бальные платья, за уголки прищемленные дверцей шкафа, аккуратно подрезал ножницами, чтобы не торчали.

«Порядок освобождает ум!»— ответил Алеша бессмертным афоризмом Григория Максовича, когда разъяренные домашние поинтересовались, зачем он это сделал. По этим ли причинам или по другим приемные родители от него тоже отказались. Он был ДВАЖДЫ ОТКАЗНИК и этим бравировал. Он скоро осознал всю бессмысленность жить покладистым в этом лучшем из миров, бросил петь про Галактику, закурил и тихое прошлое сменил разбойным настоящим. Он жил в интернате, мечтал стать портным и уехать в Париж.

В шитье он показывал высший класс, шил отчаянные вещи — писк моды, чудо авангарда! И продавал их по сногсшибательной цене. Всю выручку он складывал на сберкнижку. У него у единственного из нас были связи с сберегательной кассой.

Никто из интернатских не мог позволить роскошь приобрести у Грущука обновку. Но все мечтали, это ясно, хотя бы кепочку заполучить «от Грущука», не говоря о куртке и штанах.

Так он добился, что всегда всеобщее внимание было приковано к нему. И он его подогревал всеми возможными и невозможными способами.

Он потому и сцепился с милиционером, хотел лишний раз пофорсить. Григорий Максович это понимал. Он все понимал, наш Григорий Максович, защитник обездоленных, опора горемык.

— Вы защищаете малолетних преступников,— сказал ему милиционер.

— Вы делаете заявления, граничащие с оскорблениями! — сказал Григорий Максович.

— С них все как с гуся вода! — сказал милиционер.

— Ошибаетесь! — возразил Григорий Максович.— «Трудные» дети — они только снаружи ершистые, а в душе — тонкие и ранимые.

— Во-во,— подтвердил одноклассник Грущука, тоже из десятого, по кличке «Мочало».

Вообще-то он Мочалов, а в узких кругах его звали Моча. Но Григорий Максович ярился. «Не допущу,— говорил,— чтобы вы унижали достоинство друг друга. Зовите по крайней мере Мочало, это звучит уважительно».

Мочало ходил в черных перчатках с металлической кнопкой на запястье и с вырезом, как бы для поцелуя. Говорят, он публично мог сожрать кошку. А вместо самоподготовки посещал подпольную секцию каратэ.

— Шалуны — это двигатели педагогической мысли! — сказал Григорий Максович, тесня милиционера.

Можно подумать, ему было не жаль скульптуры «Встреча». Это, конечно, ерунда. Для Григория Максовича, любившего все виды пластических искусств от Микеланджело до Роберта Матвеевича, факт раскокошивания означал конец света.

Но надо знать его, чтобы понять, почему он всегда и везде совершенно насмерть стоял за трудновоспитуемых! Он называл их «шалунами»— людьми, которые стремятся преобразовать мир.

Однако мир, он считал,— это театр, где взрослый — режиссер, а дети — актеры. Взрослый распределяет роли, ребенок играет, вживается в образ, импровизирует. С годами сам черт не разберет, где он— где роль, порученная ему кем-то в детстве, порою злонамеренно или по глупости.

Встречаются «режиссеры», говорил Григорий Максович, которые как-то умеют внушить человеку, не вполне уверенному в себе, ощущение полного убожества.

Что вырастут за люди, если им каждый день вперивают: «Трус!», «Гнус!», «Шельма!», «Двоечник!». Или чего пуще: «Бандит с большой дороги!»

Что выйдет из Веры Водовозовой, если ее папа без конца твердит, что Вера — «спиногрыз»? И это самое безобидное из всего!

Что из Алеши Грущука? Он еще не родился, когда от него на сто лет вперед все отреклись и открестились.

Что из Мочалова — при таком к нему отношении участкового милиционера?!

Есть и другие «режиссеры», развивал свою теорию Григорий Максович. Они ставят странные пьесы, где старые идеалы человеческого сердца — доброта, бескорыстие, благородство— верный залог неудач. А грубость и жадность приводят к успеху и процветанию.

Кулаками и пятаками, когтями и клювом надо отбрыкиваться от этих «режиссеров». Что может ребенок противопоставить обывателю? Только независимость!

В Нью-Йорке в школе ООН дети получают оценку по НЕЗАВИСИМОСТИ! Примерное поведение — это как можно больше тупоумия. Прилежание — высунутый до колен язык. Пассивное, послушное существо там не ценится. В почете человек, имеющий высший балл по независимости!..

— А Мочалов и Грущук матерятся! — возражал на это Витя Паничкин.

— Стоит ли об этом при милиционере? — заколебался Владимир Петрович.

Он высоко ставил честь мундира нашего интерната. Он прикипел к нему, он прожил тут свою жизнь. И, состарившись, давно уж не директор, он приходил сюда: придет и пройдет все от чердака до подвалов и выйдет во двор, который он веснами напролет заставлял нас поливать из резиновой кишки. Двор, в котором когда-то ожидала иной, счастливой судьбы скульптура «Встреча».

— Плохое скрывать — оно все равно вылезет,— сказал Витя.— Я им еще маленьким за это дело язык чуть не вырвал — тянул!

— Ты сам, Витя, материшься,— сказал Мочало.

— Как ты смеешь говорить мне «ты»?— обиделся Витя.

— А что? Неправда? Скажи, Козявка!

Козявка, крошечный восьмиклассник, «рыба-прилипала» Мочалова, подтвердил.

— Я заикаюсь,— говорит Паничкин.— Мне доктор разрешил... вставлять.

— Я тоже заикаюсь,— гордо сказал Григорий Максович.— Заикаюсь, но не матерюсь. Знаете, что говорил Эммануил Кант? «Больше всего меня удивляют две вещи — звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас».

— А я говорю, пройдемте в отделение! — уперся милиционер.— Там разберемся!

И тут явился Роберт Матвеевич. Он все уже знал, ему рассказал Фред.

— Прошу вас, уйдите,— попросил он милиционера.— Я не хочу знать, кто это сделал. Если у него есть совесть, она его будет мучить.

Роберт Матвеевич в распахнутом тулупе стоял рядом с Фредом. И все стояли с ними, не расходились.

Женька догнала милиционера.

За ними некоторое время плелся Козявка, но скоро отстал и с редкой для «рыбы-прилипалы» независимостью зашагал в школьный корпус.

(обратно)

Глава 4. Мистер Икс

— Я хочу с вами посоветоваться,— сказала Женька милиционеру.

Папин брат — дипломатический работник дядя Степа — говорил, что таким образом можно затеять разговор слюбым человеком по любому вопросу.

— Ну?— Милиционер не остановился. Он шел к своему милицейскому «козлу» в таком же тулупе, в каком прибежал к месту «Встречи» Роберт Матвеевич. Но милиционер в отличие от Посядова был застегнут на все пуговицы.

Женька вкратце изложила свои сомнения и подозрения насчет шапок, и почему эти шапки стали объектом ее внимания.

— Пустой номер,— сказал старший лейтенант с неоконченным высшим образованием.

— Как это?

— Собака по Уголовному кодексу — это не живое существо, а предмет. Если у тебя похищена собака стоимостью пятьдесят рублей, то у тебя похищена собственность на пятьдесят рублей — в скобочках пес. И похититель обязан ТОЛЬКО возместить стоимость — не важно, что он сделал с этой собакой: сшил шапку или спекульнул.

Выходит,— удивилась Женька,— свистнуть велосипед и убить собаку — одно и то же?

— По Уголовному кодексу — да,— важно ответил милиционер.

— Значит, Уголовный кодекс не прав!

— Уголовный кодекс,— милиционер остановился и поднял указательный палец вверх, как буддийский монах,— это святое!..

— А жестокость?— говорит Женька.— Жестокость не в счет?

— Кража происходит тайно. Чаще ночью. Никто никому свою жестокость, как правило, не демонстрирует. Привлек малолетнего — ответишь за привлечение малолетних. Я вор и более никто,— сказал милиционер.

— Ну да! — Женька вспомнила случай с сенбернаром. Когда с ЖИВОГО пса два типа содрали шкуру, то ли потому, что такая— помягче, то ли попушистей...

— Их вроде бы судили. За ШУМ! — припомнил милиционер.— Как нарушителей общественного покоя. Но и для этого нужны факты. А у тебя??? Ни фактов, ни доказательств, и происшествие незначительное.

— Вот мы стоим с вами, разговариваем,— сказала Женька.— А, может быть, ОНИ в это время расправляются с каким-нибудь домашним животным! ..

Он поглядел отсутствующим взором, сел в свой «козел» и, перед тем как хлопнуть дверцей, сказал ей на прощание:

— НЕ ЗНАЮ. КАКИМ СОВЕТОМ ТЕБЯ ПОСОВЕТОВАТЬ.

Герои монумента «Встреча» были живей, чем милиционер.

Женьку всегда поражало, что есть люди живые, а есть — не совсем, не в полной мере. Они особый взгляд дают — рептилий. У них тяжелые веки, какие-то слишком длинные руки и полное пренебрежение к тому, над чем надо дрожать, прикрывать собой и не выдавать жизни.

У Женьки дома долго жила такая тетка. С ней Женьку — маленькой — оставляли родители. Это была дородная девица из деревни. И у нее было два развлечения: ходить на рынок — ругать рыночных торговцев нелицеприятными словами на их родном языке до тех пор, пока те не покидали свою продукцию и не кидались за ней и Женькой; и мотогонки по отвесной стене. Пожалуй, это единственное, что отличало ее от Тутанхамона.

Женька помнила очередь у касс, ожидание, шаткую лестницу с прохладными перилами, сумрак под шатром, залоснившийся бортик, который без лишних колебаний делил мир на гонщиков и зевак.

Женька до края бортика тогда не доставала. И мотогонщика совсем не видела. Ей оставалось в ногах довольно разношерстной толпы стоять и слушать рык мотоцикла и наблюдать, как ходуном ходит пол, усыпанный шелухой от семечек и раковыми панцирями.

Однажды эта тетка затеяла уборку. Она слонялась по квартире с тряпкой и напевала тонким голосом:

— Ля-ля-ля!..

На ней была белая шерстяная кофта, ее собственная, но руки все равно торчали из рукавов. Движения вялые, неуклюжие. Она даже внимания не обращала на огненных барбусиков, а они на нее обращали внимания много. Они шныряли среди водорослей, воздушных пузырьков и ракушек. А она говорила — они ей надоели! Они снились ей в виде старых рваных башмаков.

Она ненарочно, я знаю, она и не заметила, как смахнула в аквариум тройник — тройную розетку с включенным штепселем. Короткое замыкание. Вода вскипела. Словом, жуть, что произошло.

А возле необитаемого аквариума, как свет далекой погасшей звезды, висела и висела на стене записка. Ее написал нам Юрик перед отъездом в зимний лагерь.

«Ребята!

Корм для барбусиков находится в холодильнике в пластмассовых сосудах (трубочник и мотыль). На них НИЧЕГО не ставьте, а то червякам будет душно! Перед кормежкой слить трубочник и мотыль в сачки. Кормить в небольшом количестве (1 щепотка), в два дня один раз. Корм съедается за 3—5 минут без остатка.

Ваш Юрий».

Вдруг я подумала: ты не переживешь, если увидишь, что сделала Тутанхамонша. Так и подумала: Юрик, ТЫ НЕ ПЕРЕЖИВЕШЬ.

Женька взяла свою копилку, она училась тогда в четвертом классе и копила деньги на мотоцикл. Роскошный гипсовый копилка-кот, зеленоглазый, рыночный, бордовый бант на шее — теперь такие редкость. И грохнула копилку. И с пола собрала все накопления: рубля три с половиной медяками. В авоську положила банку и отправилась в зоомагазин.

А в магазине! В магазине она употребила всю врожденную память на лица и выбрала точь-в-точь таких барбусиков. какими были те.

И чтоб наши новые огненные барбусики не околели от холода — мороз на улице, ледяной ветер,— я двухлитровую банку тащила у себя под шубой. И облила себе весь живот!

Ну и что? Кто помнит о мокром животе, если ты, Юрик, вернулся и все десять огненных барбусиков как ни в чем не бывало глядели на тебя из аквариума!..

О чем люди думают? Как будут жить дальше? Я могу рассказать тысячу историй, рисующих варварский быт наших современников. Эй, подростки с нерасшатанной нервной системой! Как вам нравится охота на волков с вертолета? А охота на слонов с автоматом и глубоким знанием дела: первым надо уничтожить вожака, тогда стадо неспособно к бегству и, окаменев, ждет своей участи!..

Мне не все равно, будет расхаживать по Земле носорог или не будет. Хотя мне их не приходилось встречать никогда! Я люблю бегемотов! Судьба горных зебр беспокоит меня. Горные зебры, из шкур которых сотни лет люди тупо шили мешки.

А вам известна история, как в одном подмосковном колхозе некие отчаянные головы украли коней, покатались, проскакали, с ветром споря, по полям и лугам, потом выкололи коням глаза и смылись?

Есть немалая цифра в Московском зоопарке, сколько булок с иголками и сколько булок с гвоздями Венец Природы — Человек — в порядке угощения протянул своему меньшому брату — зверю.

Черт возьми, кровожадные мысли эти факты, мне кажется, будят у нормальных людей. Юрик рассказывал, был реальный случай, как кенгуру выстрелил в охотника.

Охотник обнаружил его в своем капкане и давай заталкивать в мешок. Кенгуру, отбиваясь, нечаянно схватил винтовку охотника, выстрелил, ранил в руку и убежал.

Я за кенгуру! Пусть у ихнего брата во имя справедливости в кармане на всякий пожарный тоже хранится заряженный кольт.

Что-то надо делать с человечеством, думала Женька, нельзя его так оставлять. Ведь человек представляет собой жуткий генетический винегрет. Тысяча тысяч неизвестных, среди которых вполне мог затесаться какой-нибудь эгоист, жулик, эксплуататор народных масс, донжуан, коровьин сын, насильник — да черт-те кто, о ком ты не подозреваешь, живет в тебе, смотрит на мир твоими глазами и с нетерпением ждет часа, чтобы проявиться!

Может, есть смысл в искусственном отборе? А что? Скрещивать умных и добрых! Тогда человек станет чистым генетическим чудом...

— Тебе записка.— К Женьке подошел Рома Репин.

«Приглашаем на генеральную репетицию спектакля Приходи сегодня после ужина в гараж.

Мистер Икс».

(обратно)

Глава 5. Ура королеве сыска!

Любите ли вы театр? Любите ли вы театр, как любил его Женькин дедушка? Дедушке было четыре года, когда он впервые посмотрел «Свинопаса», и до сих пор он помнит его в деталях.

Именно дедушка первый раз повел Женьку в театр — филиал МХАТа на улицу Москвина. И она тоже запомнила все до мелочей. Особенно антракт, когда Женька потрогала в оркестровой яме барабанщика за голову. У него была теплая, приятная на ощупь, плешь. И все дети стали трогать. А он молчал и улыбался.

А помнишь, Юр, как мы пошли на «Гамлета»? И возле тебя сидел человек со значком, на котором просто было написано «Шекспир». Ему не понравился спектакль. Было ясно, что он недоволен.

О, если б она не мечтала стать милиционером, Женька б хотела быть актрисой, костюмером, рабочим сцены, продавцом программок... Не важно кем, лишь бы в театре! Лишь бы все время околачиваться за кулисами, в зале или на сцене!..

Женька не могла дождаться вечера. Что у них за спектакль в гараже? Почему именно ее пригласили на генеральную? Может, кто-то из участников тайно в нее влюблен? Или они такого высокого мнения об ее уме и художественном вкусе?

Записка напомнила Женьке, как летом шла она вдоль глухого зеленого забора. А из дырки в заборе торчит рука. Не видно чья — женщины, мужчины, ребенка или старца какого-нибудь глубокого.

Женька остановилась и крепко ее пожала. И эта рука, явно принадлежавшая ВСЕМ ЛЮДЯМ ДОБРОЙ ВОЛИ, ответила ей рукопожатием.

Целый день из-за приглашения Женька была в счастливом расположении духа. Она даже на время прекратила обдумывать план расследования. коря себя притчей о Филиппе Красивом.

Есть такая притча о хомяке Филиппе Красивом. Как он постепенно навалил Монблан. Так и человек, если каждый день делает хотя бы понемногу для достижения своей цели...

Сразу после ужина Женька направилась в гараж. Яблоневый интернатский сад зачеркивает ветками дома, домашнюю жизнь. Театр-гараж похож на крепость с одним узким окном-бойницей. На неприступную крепость для всех, только не для Женьки. Ее звали. Ее ждут. Она вошла, и дверь захлопнулась.

Навстречу в своих неизменных черных перчатках, со скверной улыбочкой двинулся Мочало. Следом засеменил верноподданный Козявка. Последний в их строю — Рома Репин. Он взглянул на Женьку и сразу отвел глаза, как будто ее вообще не существовало.

Они встали гуськом, потому что посреди гаража зияла яма для ремонта машин. А по бокам лежали два металлических рельса-желобка, чтобы точно попало колесо и машина не съехала в яму.

На другом рельсе — чуть поодаль — сидел, свесив ноги, Грущук. Было как-то не очень тепло, хотя они включили радиатор, и как-то не очень светло, хотя горел свет.

— Ура королеве сыска,— говорит Мочало.

У него привычка сжимать кулаки или, наоборот, растопыривать пальцы и ими пошевеливать, как щупальцами обитатели морей — кишечнополостные.

Меньше всего она ожидала такого поворота, но быстро оценила обстановку; приглашение в гараж задумано Мочалой как недружественный жест. Хорошего не жди. Однако, по примеру философа Декарта и в противовес коварному Мочале. Женька изобразила полное дружелюбие:

— И ты у нас артист, Мочалов?— приветливо так говорит.— Какая же у тебя роль?

— Перец задом толку,— сказал Мочало. На пряжке ремня у него конские головы. И он их медленно поглаживает большим пальцем.— Только без крика! Без шума! сказал он.— К чему шуметь?

В железных мочалиных пуговицах Женька увидела себя, какой у нее испуганный вид. Все упражнения насмарку, все тренировки по умению владеть собой.

— А в чем дело? — спрашивает Женька.

— Друг собак! — выглянул Козявка из-за плеча Мочалы.— Я слышал, как ты конопатила мозги милиционеру.

— Ее ждет участь монумента «Встреча»,— сказал Мочало и подкрепил свои слова красноречивым жестом.

— Так это ты разбил?— спросила Женька — РУКОЙ???

— Кончай угрозыски! Замочим! Раз тюкнем кулаком. А скажем, что несчастный случай. Ноготь те дери! — сказал Мочало.

До чего неохота ударить в грязь лицом. Она пока не ударила. Вот грязь, а вот ее лицо. И есть еще хоть маленькое, да расстояние.

— Ты хочешь шубу?— подал голос Грущук.

— Какую шубу?

— Шуба — класс! Ни у кого такой не будет! — Он потянулся к верхней полке. На полках вдоль стены стояли банки, обгорелый чайник; множество ножниц, молотки, ножи, пакеты с надписью «Хромовые квасцы» и разнокалиберные свертки.

Он сверток развернул, а там две шкуры.

— Тебя интересуют шапки? — спокойно говорит Грущук.— Что именно? Берется шкура. Ее надо слегка намочить и растянуть на досках гвоздиками. На лобовой козырек идет самое красивое, со спинки по хребту... Готовую вещь надевают на банку— двух- или трехлитровую, смотря какая голова. Потом кипятишь чайник и паром из носика обрабатываешь — волосик к волосику...

— Берется шкура, понимаю.— говорит Женька.— А где она берется? — И тут вспоминает: ночь. Они с Шурой из телефона-автомата звонят папе Водовозову. На поводке вел Рома Репин черного терьера.

— Ты не боишься много знать? — спросил Грущук.— Тогда скажу: я люблю больших собак, породистых, с густым подшерстком, ньюфаундлендов, борзых, эрдельтерьеров, хорош и королевский пудель. Возни выходит меньше, а шапок — больше.

У Женьки вспотел нос. Не верится! Уж больно чисто было в «театре», где настоящая кровь лилась, как клюквенный сок. Но эта черная ремонтная яма...

— Измерь ее рост от головы до пят для гроба,— зловеще произнес Мочало на тот случай, если до нее не дошло самого главного.— Пусть тут в углу стоит, вдруг пригодится?

— Ну-с,— говорит Грущук,— что будем шить? Меховую шубу или... «деревянный тулуп»?..

(обратно)

Глава 6. Долой мерихлюндию!

Перед сном в интернате процветал культ ног. «Честь и хвала чистым спальням, коридорам и игровым комнатам!» — начертано над входом в спальный корпус. «Слава помытым на сон грядущий ногам!» — добавим мы от себя.

Ух и наседали на нас с нашими ногами. Ежевечерний массированный налет — воспитатели под предводительством Проракова проверяют свежесть ног интернатских воспитанников.

Невзирая на лица, откидывают одеяла:

— А ЭТО У КОГО ТАКИЕ ЧЕРНЫЕ НОГИ???

Негр Фред Отуко:

— Я мыл! Клянусь мамой!

Шура Конопихина в знак протеста синими чернилами написала на ногах: «Они устали! Дайте им отдохнуть!»

Федор Васильевич Прораков, увидев это, взвился до потолка — подумал, что Шура сделала татуировку.

Пока народ сосредоточился у ногомоек, в туалете на унитазе сидела Шура и уписывала большое красное яблоко. Когда она откусывала много или мало, у нее появлялась шишка на щеке, как у хомяка.

— Ты чувствуешь, как крутится Земля? — спросила Шура.

— Я чувствую, что мне крышка,— сказала Женька.

— Верх канальства! — воскликнула Шура, когда узнала последние известия. Женька держала ее в курсе событий.— На фуфу берут! Надо спокойно все обдумать.

С этими словами Шура легла в постель и моментально уснула. У Женьки сна ни в одном глазу. От сердцебиения. Лежит и слушает — панцирная сетка кровати сердцу в такт: ТЩ! ТЩ! ТЩ! Циклоп Мочало все-таки посеял в ней некоторую панику.

Где мои мама с папой? Что они писем давно не шлют? Бросили, что ли? Другую себе нашли?..

Не поддаваться! Как говорит Юрик, нам, длинноносым, нельзя вешать нос. А то вы враз приобретаете какой-то суперунылый вид. Юрик называл Женькин нос приговоренным к повешиванию.

Но если человек целенаправленно растит в себе милиционера, он должен сызмальства с презрением относиться к страху.

Она и в сочинении написала: «Хочу быть милиционером!» Правда, ошибка вышла из-за невнимания: в слове «милиционер» Женька пропустила слог «ци».

Что было! Затаскали к директору. Еще бы! Советский пионер мечтает стать миллионером. И не простым, а с одним «л»!

Вот так рождается непонимание. От нежелания понимать. Невооруженным глазом заметно, как вокруг человека, даже иногда близкого, вырастает стена.

Мне кажется, в пику этому человеческому свойству: обрастать непрошибаемой стеной — древние китайцы воздвигли каменную стену — чудо акустики.

Толстая-претолстая! Говоришь сквозь нее — будь она прозрачной — собеседника бы еле было видно, а слышно — хоть шепчись! Во до чего люди, преодолевая преграды, хотят слышать друг друга и понимать.

Сто раз правы Сократ и Григорий Максович: другой человек — это ты. Любого оглоеда, черта драного можно понять и полюбить. Теоретически. Но практически в Мочалове для Женьки нет ничего, достойного любви.

Зато Рома Репин!

Как-то в воскресенье Женька и Рома ходили в кино на «Суматошную жизнь». Потом он пригла- сил ее в гости — познакомить с папой и книгу дать почитать «Шпионы в России».

Для Женьки не было такой уж радостью знакомиться с папой. Она встречала его в интернате. Григорий Максович, как видно, делал ему внушение. Женька дежурила по классу, а из учительской доносилось:

— Мой первоклассник Вася Забобонов знаете что сказал? «Кто выкозюливается и своим детям еды не подает, тот и маму съесть может!» Подумайте, прошу вас, не выкозюливаетесь ли вы?

— Папа хороший,— сказал Рома.— Просто у него жизнь не сложилась.

— Конечно, хороший,— кивнула Женька.

Приходят, а дверь заперта на два замка. У Ромы ключ всего от одного. Папы дома нет. А они жили на первом этаже.

— Буду ночевать в подъезде,— спокойно сказал Рома.

— Вот еще,— говорит Женька.— Я влезу в форточку и открою тебе дверь...

Она как раз проходила в форточку, а Рома — нет.

В это время какой-то бдительный пенсионер засек ее, позвонил куда следует, примчалась милицейская машина, и Рому с Женькой и с книгой «Шпионы в России» забрали в милицию.

Там они проторчали полночи. Рома звонил папе, но тот отказался за ним явиться. Их вызволил Юрик. Он взял такси, отвез Рому с Женькой домой, накормил пельменями, сварил по чашке кофе, взбодрил как мог и снарядил в интернат.

— Старик! — сказал Юрик Роме.— Может, мне тебя усыновить?

— Валяй! — согласился Рома.

Ну и что, что Юрик старше Ромы всего на семь лет. Дело ведь не в этом, а в том, что счастливым надо побольше усыновлять несчастливых.

Или другой случай. Раз как-то Григорий Максович пришел посидеть на уроке литературы. А Галина Семеновна вызвала Репина читать стихотворение, заданное на дом.

«Я рос. Меня, как Ганимеда,

Несли ненастья, сны несли.

Как крылья, отрастали беды

И отделяли от земли...»

Все обалдели, как он это здорово читал. Григорий Максович сжал ладонями пылавшие от удовольствия и гордости за Рому Репина уши!..

«Я рос, и вот уж жар предплечий

Студит объятие орла!!!»

— Чьи это стихи? — спрашивает Оловянникова.

— Борис Пастернак,— ответил Рома.

— Что творят! — говорит Оловянникова Григорию Максовичу.— Я прививаю детям вкус к истинной литературе. Я задала стихотворение «Два брата». Водовозова! К доске!

«Я кую, ты пашешь поле,

Я рабочий, ты мужик,

Наши крепкие объятья —

Смерть и гибель для владык!..» —

лихо продекламировала Верка.

Вслушайтесь в эти строки! — воскликнула Галина Семеновна, выводя в журнале Водовозовой «пять», а Репину — «три».— Вот гражданская поэзия, которая будет жить в веках. А всякие там... Цветаевы и Пастернаки... ТЬФУ!

Может бы, Григорий Максович, наш уважающий всякое суждение учитель, и промолчал, если бы не плевок. Очень он получился смачный. Несимволический.

— Галина Семеновна,— сказал Григорий Максович, не поднимая глаз,— я вас глубоко уважаю, однако попрошу ваш плевок... забрать обратно.

— Как же я его?.. Вы что?— Оловянникова с тоской поглядела на пол. Потом с испугом — на Григория Максовича. Потом взяла швабру и повозила ею около себя.

В такое же невменяемое состояние впал Григорий Максович, когда Рома Репин из магазина «Самообслуживание» пытался утащить ватрушку.

— Я хочу, чтобы ты был человеком первого сорта! — кричал Григорий Максович.

— А я хочу быть второго.

— Но второго — мерзавцы и негодяи.

— Нет, мерзавцы,— отвечал Рома,— это пятого.

Вот он каков, Рома Репин, как в сказке— то жаба, то принц.

И все же хорош гусь, не предупредил! И в гараже не пикнул. Понятно, кому охота связываться с Мочалой. Тюкнет, и никаких отпечатков пальцев. Мочало, поди, даже на ночь перчатки не снимает.

Мне часто снится сон один и тот же: я стою у окна — поздно, во дворе безлюдно, вдруг рой, стая, толпа — НАД КЕМ-ТО — сомкнулись, тихо разомкнулись и разошлись. А я в окне молчу неподвижно.

Долой мерихлюндию! А то от всех этих сомнений повеяло каким-то скудо... душием. Кто-то наращивает живот, кто-то бицепсы, а кто-то мощь духа. Напустить на себя вид еще более устрашающий, чем у них, явиться в гараж и сказать этим гадам:

— Ну вы, старые носки! Попробуйте троньте еще хоть одну собаку!..

Будь что будет!

Сразу легче стало. Так бывает, навалится неразрешимый вопрос. И валтузит тебя, и мурыжит, и мучает, ты не ешь, не спишь, ты не справляешься с ночью, от мыслей весь перекиснешь, и утро не в радость! Тогда есть один выход — решительней на что-то решаться!

Женька стала считать слонов, чтоб заснуть побыстрее и больше не думать о завтра. Пятнадцатый слон посмотрел на нее туманно и спросил: «Ты какой бы пуговицей хотела быть?» «Серой, круглой костяной,— ответила Женька.— А ты?» Но слон не успел ничего ответить.

— Женя! Путник! Проснись! — Это Шура трясла ее за плечо.— Придумала! — И она шепотом изложила блистательный и дерзкий план действий.

(обратно)

Глава 7. Господа удавы

— Итак? — спрашивает Мочало, встретив Женьку на узенькой тропинке у радиорубки.

У него была оригинальная по форме голова: ограниченная вершина и мощный расширяющийся низ.

— Хочу шапку из бульдога. Под норку,— сказала Женька.

— Давай из эрделя! Под каракуль,— предложил Мочало.— Как раз на примете подходящий эрдель. Где мы тебе возьмем бульдога?

— Есть тут один, бродячий,— сказала Женька.— Я наведу.

Ровно в двадцать ноль-ноль они вышли на дело— Женька Путник и Мочало с Козявкой.

— «Мы идем по Уругваю,— запел Козявка,— ночь, хоть выколи глаза...»

— Цыц! — прикрикнул Мочало.

Шагали молча по снежному пустырю. Гололед. Когда идешь по обледенелой дороге и если задрать голову и посмотреть в небо, кажется, что идешь по реке.

— Вон он! — сказала Женька.

Белый на белом, едва заметный в темноте, брел в овраге бульдог.

— Удавку! — коротко скомандовал Мочало.

Козявка вынул из кармана веревку. Расстояние между бродячим бульдогом и отловщиками стремительно сокращалось. Козявка посвистел. Бульдог поднял голову и навострил уши.

— Бру-бру-бру,— заворчал бульдог.

— Ноготь те дери! — говорит Мочало.— У этих бульдожек мертвая хватка.

— Трусы,— сказала Женька.— Давай удавку!

— Цыц! — говорит Мочало, но веревку отдал.

С мрачной решимостью Женька двинулась на бульдога. Стараясь не делать резких движений, опустила ему на голову петлю.

— Рядом,— сказала Женька.

Пес не артачился, ничего.

— Ну ты гигант! — пришел в восторг Мочало.— Ноготь те дери!

Ветер гонит по катку осыпавшуюся елку. Как в пустыне— перекати-поле. Удивительно, до чего с некоторыми людьми чувствуешь себя в пустыне! Зато с некоторыми, наверное, и в пустыне кажется, что ты на карнавале.

— Хорошая шапка! — сказал Грущук, встретив их в гараже и придирчиво оглядывая бульдога. Всех собак он звал просто «шапки».— Палевые пятнышки, серебряный отлив...

Алеша Грущук был истинный шкурник-поэт.

— Ну,— говорит Мочало, потирая руки,— слабонервных просим удалиться. Рома! Томагавк!

Репин тоже присутствовал. То есть полуприсутствовал. Как он один это умел.

У самых дверей Женька обернулась и встретила взгляд бульдога. По глазам ридно за версту, что собаки ВСЕГДА вернее и благородней человека. Сидит, смотрит ей вслед, верхняя губа у него горюет, а нижняя улыбается.

— Стойте! — Женька вынула из кармана пирожок.— Пусть хоть перекусит напоследок.

Бульдог принял угощение, ел и все поглядывал на Женьку: какая замечательная это была девушка! Особенно замечательным в ней был исходивший от этой девушки пирожок. Правда, лучше б он с мясом был, а не с повидлом!

— Собачка!.. Некусачая!..— воспользовавшись тем, что мысли бульдога и его клыкастая пасть поглощены пирожком, давай подкрадываться к нему Мочало.— Иди, Путник, гуляй. Прошу, господа удавы!.. Но-но! Ты мне смотри вырываться!.. Как бы его половчей укантрапупить?..

Стук в дверь оборвал злодейский монолог Мочалы. В рядах юных скорняков произошло замешательство.

— Кто там? — спрашивает Козявка — Вы нам срываете репетицию!

— ВЕТЕРИНАР ВАСИН! — ответили с улицы и так замолотили в дверь, того гляди разнесут в щепы.— Сбежал взбесившийся бульдог! Сюда ведут следы! Опасно для жизни!!!

— Ноготь те дери! — Мочало попятился от бульдога.— Ноготь те дери!..

— Открой, пусть катится, ну его к черту! — сказал Грущук.

— А шапка?— спрашивает Женька.— Вы обещали! Хочу ушанку из бешеного бульдога!

— Бру-бру-бру-бру!..— Бульдог стал издавать такие звуки, словно стартующий мотоцикл. Это его «бру-бру» записать бы на пленку да и пустить через усилитель— пугать врагов нашей страны.

Сам не свой от кошмарных опасений, Мочало отпер дверь, и тут «на сцене» в черном драповом пальто с чемоданчиком и в очках без стекол появляется... Семен Семенович Хворостухин!

Бульдог Алмаз, а это был именно он, со всех ног кидается навстречу хозяину.

— А-а!! — диким голосом вопит Хворостухин,— БЕШЕНЫЙ!

Заслышав родное, до боли знакомое слово «бешеный», Алмаза в тот памятный вечер перед любительской студией «Театр в гараже» с шекспировским накалом сыграл безумие и в то же время рок, судьбу — спектакль, при виде которого зашевелились волосы и кровь остановилась в жилах.

С пылающим взором, шикарной пеной у рта он стал бросаться на кого ни попадя, ударом лапы в грудь сбил с ног Алешу Грущука, ощерившись, гонял по гаражу Козявку, пнул Рому Репина, но так, не слишком, почуял, что он тут не запевала. Главное, на редкость артистично Алмаз разбрызгивал слюну! Да что разбрызгивал! Он просто вожжи слюней развешивал повсюду, как новогодние гирлянды. Ну и немножко покусал не менее великого, чем он, актера Мочалова.

Укус пришелся Мочале в руку, не на перчатку, а в вырез «для поцелуя». И ядовитая слюна попала!.. Мочалов издал страшный вопль и опрометью вылетел из гаража.

За ним — Козявка, за Козявкою — Грущук. Один лишь Рома Репин стоял как стоял. На том же месте, где и раньше, когда они пытались или подкупить, или запугать Женьку. Возможно, он прирос к этому месту за малодушие.

Увидев, что противник в большинстве своем покинул театр военных действий, Алмаза лег, завел глаза и стал изображать умирающего лебедя. Женька обняла его и почувствовала, как его сердце стучит об ее, а ее — об его.

— Ну-ну,— сказал бульдогу Хворостухин.— Хорош! Вставай! Пора брать след!..

План действий точно был рассчитан Конопихиной. Мочало с Грущуком — мелкие сошки, от силы хищные сомы, за ними — рыба покрупнее, пират морей, китовая акула. Напуганные бешеным Алмазой, они, по Шуриному плану, ринутся прямо к главарю шайки.

Дул сильный встречный ветер. По улице, слегка освещенной лиловыми фонарями, держа, как говорится, три ноздри по ветру, скакал галопом пес Алмаз. На толстом брезентовом поводке он волочил за собой ошалевшего Хворостухина.

Семен Семенович не перебирал ногами, он скользил на галошах, будто на водных лыжах. И таким образом они развили бешеную скорость, примерно сорок километров в час.

Женька за ними еле поспевала. К погоне вроде еще кто-то примкнул. Но кто — не разглядеть в потемках.

Алмаз притормозил у блочной пятиэтажки. Первый подъезд, второй этаж. Квартира «пять» полуоткрыта. Забыли впопыхах закрыть. Алмаза, Женька. Хворостухин остановились и прислушались. Ну, следопыт Алмаз! Привел! Все слышно. Как Мочало рассиропился. Верзила в порванных перчатках, лохмотник и отрепыш, он плакал и жалобно мяукал.

— Какая муха тебя укусила?!! — спросил ужасно знакомый голос.

— О, если б муха! Бешеный бульдог!

И бедный Мочало поведал о своих злоключениях: про Женьку-наводчицу, про чертова бульдога, про роковой укус и его, Мочалы, близкую, неотвратимую погибель.

— Не смей садиться на мои брюки, ты их расплющишь! — крикнул хозяин квартиры.— Жертвы саморазоблачения! Что вы привязались к этой Путник! Она б еще сто лет шла по ложному следу! Запомните: если человек вооружен до зубов, ему незачем это демонстрировать! Иди в больницу и получи сорок уколов в живот!

— У меня ноги обмякли! — сказал Мочало.

— Я вызову «скорую».— Грущук поднял трубку.

— С ума сошел! — взревел хозяин.— А спросят, при каких обстоятельствах? И почему вы все тут? У меня? После отбоя! Вам хорошо, вы несовершеннолетние. А я?! Короче: выкручивайтесь, как знаете. И, дорогие мои... ПОБОЛЬШЕ ВРОЖДЕННОГО АРИСТОКРАТИЗМА!..

Ах, это Прораков! Как его Женька сразу не угнала! Хворостухин, она и Алмаза стояли на лестничной клетке не шевелясь и не дыша.

— «ГОРА ФУДЗИ ПОРОЮ ПОД ДОМОМ НАШИМ КОЛЫШЕТСЯ»,— продолжал Федор Васильевич спокойно, увещевающе.— Зато у вас бурная, мятежная жизнь, богатая приключениями. Не срывайте мне предстоящую поездку в Италию. Я еду в Рим по приглашению. Хочу папу римского повидать. А вам я привезу итальянские сувениры.

— Вы уходите от ответственности! — завопил Мочало.

— Да, я ухожу, мне пора на дежурство, сказал руководитель «театральной студии», выпихивая из дома «труппу».— И чтобы никаких доносов. Моя вина недоказуема...

— Ошибаетесь! — воскликнул Хворостухин и, словно само возмездие, с Женькой и бульдогом преградил дорогу честной компании.

— Не зря мне всю ночь снились одни гиббоны.— Прораков понял, что его козни раскрыты. Глаза у Федора Васильевича бегали по сторонам, однако с явно напускным хладнокровием он вынул из нагрудного кармана зубочистку, использовал ее по назначению, положил обратно и спросил:

— Этот бульдог?

— Этот,— сказал Мочало.

— Этот ветеринар?

— Этот.

— Ликуй, Мочалов, ты не взбесишься. Каким-то непонятным образом жизнь победила смерть. Вас разыграли. Под видом бульдога вам подложили свинью,— сказал Федор Васильевич, он был одет в поддевку из бурого сукна, сам бледный, как граф Монте-Кристо.— Вы что, все слышали? — спросил он Семена Семеновича.

— Все. до последнего слова!

— Тогда посоветуйте,— говорит Прораков,— как бы нам вывернуться из беды без особой мотни. За вознаграждение, конечно! Прораков второй раз не предлагает. Советую от души. Соглашайтесь! ЕСЛИ ВЫ НЕ КАМИКАДЗЕ!!! — С этими словами молниеносно — Женька ахнуть не успела. Алмаз опешил — Прораков хвать Хворостухина за грудки, втащил в квартиру! Силами всего «театрального коллектива они уже почти закрыли дверь...

Проклял бы Семен Хворостухин тот день и час, когда очертя голову дал согласие Женьке принять участие в разоблачении мошенников!..

Но вдруг — откуда ни возьмись — огромная стопа сорок четвертого — сорок пятого размера в сильно поношенном туристском ботинке встала между дверью и дверным косяком.

С той стороны вся шатия-братия поднавалилась на дверь, однако сквозь наш туристский ботинок ноге не причинить вреда и под гидравлическим прессом.

— ТОВАРИЩ ПРИДОРОГИН!!! — вскричала Женька.— Какими судьбами??

— Я здесь проездом,— отвечал он, не убирая ноги.— По делам организации.

— Фима! Ты? Друг!!! — полупридушенным голосом с той стороны баррикады позвал Хворостухин.

— Сема! Я здесь! Не бойся! Ни один волос не упадет с твоей головы.

— У него их и нет почти,— съязвил Прораков. Это было правдой.

— Ну ты, подарок папе римскому! — парировал Придорогин.— Хороший человек в Слизневке увидит больше достопримечательностей, чем ты в Риме. Стрекулист!

— Какого дьявола?!!

— Пусти Сему!..

И тут явился Витя Паничкии. В тот вечер он дежурил по спальням. И зашел узнать, в чем дело, почему Прораков не идет в интернат укладывать людей спать. И застает вышеописанную картину.

Понадобилось какое-то время, пока он понял, что к чему, освоился в обществе Алмазы и только тогда — не к чести Паничкина будет сказано — с удовольствием стал оскорблять Проракова обидными речами.

Он вспомнил, как копил на шапку, какую уйму денег ухнул, как у него ее украли, все муки вспомнил, все страдания...

— Вы спекулянт, Федор Васильевич! — бросил в дверную щель Витя.— Закостенелый!

— От закостенелого слышу! — огрызнулся Прораков.

— А вы, Федор Василич, живодер!

— А ты косноязыкий!

Витя раздул ноздри, свидетельствовавшие о его свободном духе, и выпалил:

— А вы жулик! Я всегда знал! На деньги смотрит жаркими глазами. Раз в ботинках новых приходит— кремовых, остроносых!.. Я ему: «Федор Васильевич! Где ботинки брали?» А он молчит. Не отвечает. ХОЧЕТ. ЧТОБ У НЕГО ТОЛЬКО ТАКИЕ БЫЛИ. Стиляга. А я, дурак, ему сумки таскал! С ворованными продуктами. Со школьной кухни! Мы ведь с ним рядом живем. «Занеси да занеси! А то за ночь истухнут!..» И поцеловал меня один раз. Это поцелуй Иуды!!!

— Я не соображал, что делал! Я был в нетрезвом состоянии!!! — крикнул Прораков.

— Фиг вы меня еще поцелуете!

— Очень надо!!!

— Милиционер! — закричал Витя Паничкин, так и норовя покрыть себя неувядаемой славой борца против нетрудовых доходов.— Милиционер!

Прямо скажем, подоспевший милиционер оказался кстати. Прораков быстро потерял свою твердокаменность, пустил Хворостухина к Придорогину и вышел сдаваться. Он, правда, разглагольствовал и хорохорился, делал высокопарные заявления типа: «Как говорил художник Сезанн, я вам не дам себя закрючить!» Но видно было, что их шайка разбита наголову.

За ним плелись собачьи бизнесмены: понурый Грущук, непросветленный Козявка и каратист Мочало, который сам уже не знал, чему радоваться, а чего пугаться. На всякий случай он держался подальше от доблестного защитника собак Алмазы.

Милиционер-заочник составил протокол и как-то сконфуженно сказал Женьке:

— Ну вот, объект обезврежен. Хотя б дальнейшее кровопролитье мы остановили.

Прораков шел, бросая на всех испепеляющие взгляды. Никто, наверное, не пожелал бы взглянуть на мир его глазами. Спина широкая, как дверь. И он сказал перед отъездом:

— Вернусь домой, куплю себе собачку таксу и обрету таким образом душевное равновесие.

(обратно)

Глава 8. Не наступите на жука

Летним утром в Орехово-Борисовс по многолюдной улице мимо кинотеатра шел жук. Сухой, как шелуха от семечки, под крыльями немного пошевеливая полосатенькой спиной.

Жуки — это же вообще очень крепкие существа, сами с усами, энергией так и пышут. И все-таки мало ли, на всякий случай рядом с ним шагал парень лет семи. Он жука и взять боялся, и бросить. Поэтому просто шел рядом и повторял:

— Осторожно! Не наступите на жука!..

И точно как с жуком, мне кажется, обстоят дела с Землей и с человеком. Тем более они похожи друг на друга, Земля и человек: у них есть тело — оболочка и магма — любящая душа.

А может, Придорогин прав и основная мысль земная совсем не в человеке? А в дереве. Или в птице. Не важно!

Я, говорит Фима, понятия не имею, по какой причине вымерли динозавры. Но отчего все вокруг может пожухнуть — догадываюсь. И я буду. Сема (это Придорогин говорил Хворостухину), ПРОТИВОСТОЯТЬ! Не знаю, как другим,— есть ли перед кем держать ответ, а у нас с тобой — собаки. Мы, Сема, собаководы, должны думать, какой будет Земля и будет ли она вообще!

Из этих соображений два друга, Придорогин и Хворостухин, лично проследили, чтобы Прораков не улизнул от правосудия.

Проракова с треском уволили из интерната и из оперетты, передали дело в суд — пусть не за жестокость, раз не было такого закона, но за спекуляцию и за привлечение малолетних Мочал.

Главное, чего они добились,— это сурового общественного порицания. Плюс того, что Прораков той весной не поехал в Рим.

А с Мочалами никакого разбора не произошло. Поскольку в тот час, на который назначили всеинтернатское собрание с представителями РОНО, ГОРОНО и милиционерами, Григорий Максович Бекштейн улетел на воздушном шаре.

Да-да, на том самом, который тогда не надулся, а теперь надулся. Старухи в ватниках, пилоты, газовщики удерживали аэростат за тросы да еще на петли навесили балластные мешки. А он шагнул в корзину без всякого парашюта.

Это увидел первым Фред. В актовом зале, где мы собрались, был спертый воздух. И Галина Семеновна попросила Фреда Отуко открыть фрамугу.

Фред распахнул ее. потянулся.

— Я РУССКИЙ БОГАТЫРЬ! — сказал.

И вдруг увидел.

Все повскакали с мест: и мы, и представители, и милиционеры, вскочил «Театр в гараже» со «скамьи подсудимых»... Неразбериха, тарарам!..

Мы облепили окна, мы кричали, размахивали руками. Но он не слышал.

Минуту назад Рома и Женька видели его в классе. Он сидел за учительским столом. Взгляд у него был расфокусированный. А на столе— полный пакет мятных пряников. Григорий Максович любил пряники. Но этот пакет— нетронутый,— он там и теперь. Еще Женька заметила: Григорий Максович свою футболку с ярчайшей надписью на груди «Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ЖИЗНЬ!» пустил на тряпочки — вытирать доску.

— Хотите что-нибудь сказать — скажите...

Но Рома с Женькой промолчали.

А он сказал:

— Я БЫ ХОТЕЛ БЫТЬ ВЕСЕЛОЙ, СЧАСТЛИВОЙ СОБАКОЙ.

...Что со мной? Разве это возможно? Не просто вспомнить, а очутиться в той зиме, в том актовом зале!

Сколько всего произойдет! Наши вырастут. Кто был никем, как поется в песне, станет всем. Мочало женится, остепенится, выучится битве на двуручных мечах и будет передавать свой опыт молодежи.

Фред станет скульптором, уедет в Кению, мы никогда больше не встретимся; Козявка — химиком, прославленным изобретателем ядохимикатов; Рома Репин— инструктором райкома комсомола; Шура — тихой-тихой программисткой НИИ.

Раз в поезде Женька увидит сапог. Он так будет надраен — в сапоге вид из окна весь отразится! Носителем сапога окажется бравый лейтенант артиллерии, в ком Женька узнает известного аккуратиста Алешу Грущука...

Давид Георгиевич Водовозов, обзаведясь новой семьей, поселится в одном доме с Женькой. На том же этаже, на той же лестничной площадке. Веерка к тому времени давно уж отбудет в дальние страны к неведомым берегам.

Однажды Женька с ним поедет в лифте, он не узнает ее — столько лет пройдет! А она спросит:

— Как Вера?

— Какая Вера?— обернется Давид Григорьевич.

— Вы папа Веры Водовозовой.

Последует трехэтажное молчание.

— Нет,— скажет Водовозов. И первым выйдет из лифта, постаревший, с сутулой спиной.

«Как хорошо не знать своей судьбы!..»

Пока мы здесь — вместе — в интернате — в кругу представителей ведомств и милиционеров, стоим на подоконниках, прижав горячие носы к подмерзшим стеклам.

Воздушный шар, то есть не шар, аэростат «колбасу» отпустили. Солнечнобокий, сияющий, он проплывает у наших окон.

В желтой корзине из ивового прута от нас улетал Учитель и глядел с укоризной. Что грозные педсоветы, суды и собрания, что протокол, что святой Уголовный кодекс?!! Разве они прольют свет на то, что хорошо, что плохо, что можно и чего нельзя, как он сделал, исчезая в синеве?

А Оловянникова глядит и не верит, что вообще такое возможно.

— Ноготь те дери! — вопит Мочало в щель фрамуги.— Григорий Максыч! Не улетай!

А он все выше, он постепенно превращается в точку. И невозможно смотреть на него из-за солнца.

Когда солнце скрылось, ничего не видно было на небосводе.

Метеорологи, пилоты, аэроинженеры, старушки отложили капитанские бинокли, поели картошки с огурцами, попили чаю, без лишней суеты погрузили баллоны, такелажные сундуки, корабельные тросы, крючья, шланг, металлические штопоры, сели в «ГАЗ-69» и уехали.







(обратно) (обратно) (обратно)

Оглавление

  • Часть первая. Кто слимонил ушанку?
  •     Глава 1. Рукиушиголова
  •     Глава 2. «Луизиана»
  •     Глава 3. Ночвос или Белая Дама
  •     Глава 4. Ренессансный человек
  •     Глава 5. День первого снега
  •     Глава 6. Кто слимонил ушанку?
  •     Глава 7. Жизнь многомерная
  •     Глава 8. Не в пешке счастье
  • Часть вторая. Господа удавы
  •     Глава 1. Федя – бархатные губки.
  •     Глава 2. Животное! Назад к природе!
  •     Глава 3. Оценка за независимость
  •     Глава 4. Мистер Икс
  •     Глава 5. Ура королеве сыска!
  •     Глава 6. Долой мерихлюндию!
  •     Глава 7. Господа удавы
  •     Глава 8. Не наступите на жука